КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно  

Себя преодолеть (fb2)


Настройки текста:




Себя преодолеть



Первый подход Лев Кассиль

Я включил приемник. Шла литературная передача. Слышался голос глуховатый, но очень искренний и как бы затаивший сокровенное волнение. Человек говорил явно о чем-то очень ему дорогом, давно ставшем заповедным. Ощущалось, что за каждым его словом простирается обширное знание...

Я знал, кто выступает в эти минуты у микрофона. Мне были хорошо знакомы и этот глуховатый негромкий голос и скромная манера речи. Но я нарочно не назвал моим гостям фамилию выступавшего. Мне было интересно проверить, какое впечатление оставляет он у слушателей.

— Как вы считаете, кто это говорит? — спросил я.

Все прислушались. Передача была посвящена старинным книгам. Выступавший рассказывал о собственной библиотеке, в которой собраны замечательные памятники русской исторической и зарубежной литературы, редкие издания, хранящие след канувших в вечность эпох и порой известные лишь кое-кому из заядлых библиофилов.

Рассказывал, как выглядят эти книги, где и в какие годы изданы, об их содержании, назначении, кратко характеризовал особенности того времени, когда они впервые увидели свет. Увлеченно описывал гравюры, рисунки, орнаменты, которыми были разузорены древние страницы.

— Ну, что ж... это, несомненно, какой-то ученый, историк, библиограф, — сказал уверенно один из гостей.

— Не только ученый, но, безусловно, еще и писатель. Он же великолепно чувствует стиль, слово! — столь же убежденно определил другой гость, литератор по профессии.

— Не берусь судить, кто автор текста, — закончил «гадание» третий, режиссер-педагог театрального института, — но ведет беседу актер, опытный чтец... Слышите, какая культура произношения, точность интонации, безошибочная передача эмоционального строя фразы!

Но вот беседа подошла к концу. И мы услышали уже другой голос, голос радиодиктора:

— У микрофона выступал автор — Юрий Петрович Власов.

— Как?!. Тот самый?..

Да, выступал заслуженный мастер спорта, чемпион мира и олимпийский чемпион, мировой рекордсмен в области тяжелой атлетики, едва ли не самый сильный человек на планете — Юрий Власов. Для меня, давно уже знающего Власова, видевшего его не только в спортивном зале, но и за письменным столом, не только с огромным снарядом, но и с уникальной книгой в руках, в этом не было ничего удивительного. Еще несколько лет назад мой сотоварищ по олимпийским странствиям, известный спортивный радиокомментатор Николай Озеров, привел ко мне домой знаменитого атлета. Вот с той минуты началась наша дружба с Власовым. Конечно, я знал его и раньше, видел не раз на помосте, когда он на глазах у ошеломленных зрителей возносил над головой чудовищного веса штангу, унизанную «блинами» и похожую на вагонную ось с колесами. И, как старый болельщик, я, разумеется, был почитателем этого удивительного богатыря, который, точно Атлант, поднял на никому до него не досягаемую высоту «небо рекордов» в тяжелой атлетике. Я встречал Власова и далеко за рубежом и наблюдал там, как поражает он своей общей культурой, знаниями, тончайшей интеллигентностью всех, кто так или иначе общался с ним, будь то тренеры, журналисты, спортсмены или любители спорта. Приходилось мне и читать кое-что из написанного Власовым, когда он выступал на страницах наших газет и журналов со статьями, очерками, заметками на спортивные темы.

Но ко мне он пришел не как чемпион, не как спортивный журналист или библиофил, а как начинающий писатель, пробующий свои силы в трудном жанре новеллы. Признаться, не сразу удалось заставить себя забыть на какое-то время, что передо мной феноменальный атлет, изумляющий мир своими достижениями. А необходимо было отрешиться от настроений болельщика и отнестись к литературным занятиям Юрия Петровича Власова с той же беспристрастностью, с какой я привык подходить, скажем, к работам студентов литинститута. Только она и могла быть полезной в данном случае.

Подозреваю, что Юрий Петрович ушел от меня после первого двухчасового разговора наедине несколько обиженным. Я слишком уважал его, чтобы отделаться лишь комплиментами, от которых начинающему мало толку. Но я видел, что имею дело с человеком не только яркого интеллекта, но и, несомненно, литературно одаренным. Те недостатки, о которых мне пришлось сказать Власову, были порождены главным образом отсутствием писательского опыта, когда собственные впечатления о жизни порой заслоняются вычитанными в книгах. А Власов прочел их множество, прочел с любовью, со страстным вниманием, и огромный груз прочитанного иногда начинал тяжелее стали давить на этого силача, мешая ему освободиться от чужих слов, оборотов, образов. Возникали элементы литературщины. И на этот счет разговор у нас всегда шел начистоту.

Но я верил в Юрия Власова и знал, что постепенно он преодолеет свой недостаток. Жгучая жажда творчества, которая сразу угадывалась в нем, постоянное стремление к совершенствованию, неутомимые поиски собственного литературного «я» должны были привести к желаемому результату.

И вот перед вами первая книга Юрия Власова. По-моему, интересная и своеобразная книга. Власов немало поездил по белу свету, немало повидал. Глаз у него внимательный, зоркий, и многое из того, что часто не замечают люди, не наделенные таким цепким и жадным зрением, он разглядел, запомнил и теперь сумел выразить в своих рассказах и очерках. Я уверен, что его книга взволновала бы и захватила читателя даже в том случае, если бы он ничего не знал о ее авторе. Она ценна сама по себе.

Вполне естественно, что большинство рассказов, входящих в первую книгу Юрия Власова, посвящены спорту. Всякий серьезно думающий писатель создает свои произведения на хорошо известном ему материале. Ну, а уж кто лучше Власова знает тяжелую атлетику! Тут ему не только штанга, но и книга в руки!

Перед читателем проходят увлекательные, по-настоящему волнующие, полные высокого драматизма эпизоды, разыгрывающиеся либо непосредственно на помосте, либо за его кулисами. Все сложнейшие перипетии борьбы, выпадающие на долю героев Власова, показываются автором как бы изнутри. Поэтому он пишет фразой предельно напряженной, иной раз словно задыхающейся от нечеловеческих усилий, которые она должна передать. Власову свойственна порой неистовая сгущенность ощущений, мыслей и психических состояний. Сгущенность, соответствующая титаническому порыву, которым бывает охвачен атлет, преодолевающий пределы, еще вчера казавшиеся всем неодолимыми.

Не скрывая, какой ценой подчас дается штангисту победа, Юрий Власов вместе с тем вводит читателя в мир подлинной красоты и поэзии силы, когда повествует о спортсменах нашей страны. Но как же страшен, как душен и безнадежен другой мир, где все: и сила и слава — лишь предмет торговли, доходная статья спортивных барышников, о которых автор гневно говорит в рассказах цикла «Судьба тяжелая, как штанга»!

Для названия сборника своих первых рассказов, часть которых уже печаталась разрозненно в журналах, Юрий Власов выбрал строку Верхарна: «Себя преодолеть». Заглавие необычайно емкое. Прежде всего оно гражданственно. Себя преодолеть — значит преодолеть те слабости, которые принижают человека, препятствуют самоотверженному служению обществу, мешают жить полнокровно. Имеет это название и спортивное звучание. Ведь высокие достижения в области спорта, рекорды, заставляющие пересмотреть представления о человеческой силе, — всегда преодоление неких привычных норм, границ, казалось бы установленных весьма прочно. И в каждом рекорде спортсмен как бы заново преодолевает себя объединенными силами мышц, мастерства и воли. Вот в этом и заключена поэзия силы, делающая истинный спорт таким притягательным для миллионов людей.

Книга «Себя преодолеть», если выражаться спортивным языком, — «первый подход» Юрия Власова, которым он начал свое выступление на «помосте» большой литературы. На этом он, конечно, не остановится. Его дальнейшие замыслы богаты и серьезны. Не сомневаюсь, их осуществление по плечу Власову. Уже и в этой книге ряд вещей построен на материале, не имеющем отношения к спорту. Такие рассказы, как «Хосе, парэ!», «Леденец на палочке», «Папа Хемингуэй», говорят о широте возможностей, просторном круге интересов и знаний Юрия Власова. Уверен, что мы прочтем еще не одну его книгу. Ведь в запасе у молодого писателя так много «подходов»!

ЛЕВ КАССИЛЬ


Жизни закон непреложный


Выстоять!


Длинный коридор из людей. Я шагаю на помост. Немного позади — тренер. Впереди большой зал, тишина и штанга. На штанге рекордный вес.

Поправляю трико, ремень. С ваты в руке тренера вдыхаю нашатырный спирт. Подхожу к штанге и пробую гриф. Иногда он заклинивается. И не проворачивается. Можно повредить кисти.

Гриф отличный. Насечка впивается в кожу. Острая, не стерта руками. Такой гриф называют «злым». Словно наждак, он беспощадно сдирает кожу с груди и шеи, оставляя на них багровые ссадины. Зато хват в кистях — мертвый. Пальцы не разожмутся.

Расставляю ступни. Предельно точно. Отклонение нарушит движение. Штанга не пойдет по выгодному пути.

Ступни на месте. Закрываю глаза и распускаю мышцы. Тело, как плеть, висит безвольно. Шевелю губами. Читаю любимые стихи. Ритуал. Он будит меня и помогает собраться...

«В тебе прокиснет кровь твоих отцов и дедов. Стать сильным, как они, тебе не суждено. На жизнь, ее скорбей и счастья не изведав, ты будешь, как больной, смотреть через окно. И кожа ссохнется, и мышцы ослабеют, и скука въестся в плоть, желания губя. И в черепе твоем мечты окостенеют. И ужас из зеркал посмотрит на тебя. Себя преодолеть!..» [1]

Себя преодолеть!

Преодолеть! Я дрожу и горю. Сжимаюсь. Мельком оглядываюсь. Проскальзывают трибуны, люди, огни.

Я неправильно потянул штангу. И чтобы «поймать» ее и удержать на груди — сильно нагнулся вперед. Плохо!

Выпрямляюсь и думаю лишь об одном: устоять. Сойду — изменится верное положение штанги, мышц и туловища. Незаметно, но изменится. А это почти всегда верная неудача.

Нет, стою. И штанга на груди.

Воздух. Глотнул и замер. Скованы мышцы. Вес перекладываю на грудь, освобождая от тяжести руки.

Кисти расслаблены. Локти вдоль корпуса.

Жду команды судьи и дрожу. Тяжело и неудобно так стоять. Спина заломлена назад. Штанга сдавливает сосуды, и в голове нарастает гул. Если судья еще задержит хлопок — не одолею «железо».

Команда! Врос в усилие. Штанга сорвалась с груди и стремится вверх. Звон в ушах. Гул натянутых мускулов. Точно басовые струны рокочут.

Проскочить бы «мертвую» точку. Самый дурной момент. Одна группа мышц, отключаясь, передает усилие следующей. А та, следующая, — в положении крайне невыгодном и поэтому не развивает наибольшей мощности. Штанга здесь может остановиться, а борьба... закончиться.

Вжимаюсь в усилие! Такое ощущение, будто я вдавился в какую-то форму. И вдавился изо всех сил. И все равно я еще вжимаюсь!

Готовился к яростной схватке, ожидая огромного сопротивления, а штанга уже проскочила «мертвую» точку и сама лезет на вытянутые руки. Рвануло за ней. Больно хрустнули позвонки. Теряю равновесие. Значит, неудача.

Выстоять!

Вот-вот оторвутся носки и судьи не засчитают попытку. А попытка почти удалась, только бы удержать равновесие.

Обрушился, точно стена высоченного дома, крик. Кричат люди. Крик подхлестывает.

Не сдаюсь. Из последних сил упираюсь руками. Весь я в музыке. На пределе ревут басовые струны — самые мощные мускулы. Вплетается стон маленьких, крохотных волоконцев.

Балансирую корпусом. Ступни перекатываются в ботинках, но ботинки неподвижны. Их нельзя отрывать от пола. Запрещено правилами.

Слушаю штангу над головой. Слушаю, как одно большое ухо.

Держать!

Резкая боль в позвоночнике. Будто удар сапогом.

Ничего вокруг, кроме дерганого пестрого пятна. И оттуда навстречу, — крик людей. Он удерживает меня. Заставляет не повиноваться боли и выпрямляет до упора руки.

«Гхы!» — вырывается воздух из груди.

— Есть! — голос судьи.

Сразу навалилась усталость, как громадная мокрая простыня.

Я возвращался домой. Бинты поддерживали плечи, шею. Давили на горло. Волнами стихало возбуждение. А я шел и шел. И невозможно было унять радость...


1963 г.

Катавасия


Не завидуй тем, кто неизменно

Мог беречь себя всему назло...

Если брошено в костер полено,

Можно ль тлеть и не давать тепло?

К. Кулиев

«Нет. Ни книги, ни радио не отвлекли меня, — думал он, разглядывая старые потеки на потолке, — а валяться в номере и нервничать, ожидая соревнований, просто глупо».

Он сел. Задумчиво потер лоб. Посмотрел на окно. Слабый свет пробивался сквозь деревянные жалюзи. Поднялся решительно. Вздрогнул и сморщился от боли.

«Проклятые нарывы. — Он сел, выпрямив ногу. — Теперь не увеличиваются, но болят».

Вспомнил, как плохо спал эти ночи. Ныло воспаленное бедро. Боль терпел. А вот мысли... Куда сбежать от них?

«Не везет мне. Не знать отдыха. Не жалеть себя. И вот остается последний шаг. И другого случая не будет. И... приключается вся эта «катавасия».

Слово «катавасия» он вычитал из книги еще в детстве и случайно запомнил. С тех пор всегда, когда приходилось туго, приговаривал: «Ну и катавасия!» Хотя позабыл смысл загадочного слова.

Он с ненавистью смотрел на большие опухоли. «Раз, два, три... — Всего их восемь, он отлично это знает, но все-таки водит пальцем: — Четыре, пять...» И думает: «Какие отчетливые, багровые!» Нарывы раздули бедро как раз там, где под белой кожей залегали могучие мышцы.

Осторожно потрепал ногу, словно утешая больного друга, и отметил про себя: «Сегодня, кажется, не так жарко, как в тот день».

Он задыхался тогда от зноя. А массажист! Взъерошенный, красный (как в бане, где они обычно встречались в Москве), парень едва поспевал утираться полотенцем. Работая, массажист кряхтел. И ронял ему на спину крупные капли пота.

Теплые, мутные капли чужого пота. Его передернуло.

Было очень жарко. Градусов пятьдесят.

«Не массаж, а пытка», — подумал он.

Вечером не обратил внимания на зуд. Раздражение, не больше. И только вымылся тщательнее. К утру пустяковое раздражение превратилось в здоровенные нарывы с надоедливой, дергающей болью.

«Что боль! — размышлял он. — Тысячу таких болей и тысячу уколов можно перетерпеть, лишь бы выступить. Выступить и не проиграть». Он медленно поднялся. Не спеша оделся, раздумывая о болезни. Еще раз пожалел себя. Когда шел к окну, чутко прислушивался к ноге. Вздохнул облегченно: «Нет, получше». Повеселел. Взялся за спутанный, в узлах шнур и потянул. Жалюзи заскрипели на разные голоса и уползли вверх. Ослепленный солнцем, он зажмурился и улыбнулся. На ощупь отыскал окно и толкнул его. Вместе с горячим воздухом в комнату ворвался приглушенный высотой шум большого города. Особенно громко стучали и гремели внизу трамваи: там была стрелка, и пути, раздваиваясь, разбегались в стороны.

У стола он остановился, взял «Лайф» с портретом Хемингуэя на обложке. Лицо у бородатого мудреца доброе, и в прищуренных глазах страдание. Долго смотрел в эти глаза, вспоминая Генри из «Прощай, оружие»... Потом вспомнил других людей и уже не из книг.

Под ворохом измятых галстуков заметил библию. Эту обязательную принадлежность всех «порядочных» гостиниц.

Потускневшие золотые буквы. Истертые сотнями пальцев грязные уголки страниц. Кого утешала и кого оправдывала эта равнодушная толстая книга? Увидеть бы их... И, рассеянно листая, снова думал о Хемингуэе. И о том, какая хрупкая вещь — человеческая жизнь, растворенная в бесчисленном множестве таких же жизней. Какая порой незаметная.

Убрал библию в стол.

«А я? Как у меня?.. Есть своя песня? Моя собственная? Моя работа? Мои увлечения? Пожалуй, в спорте я нашел себя. Там я — это я. Но неужели только спорт и есть моя песня?!» Эта мысль испугала его, и он побыстрее вышел, захлопнув за собой дверь.

Пока лифт опускался, он разглядывал старика лифтера. «Превосходная модель для художника, — восхищался он. — Изумительные руки! Эти пальцы, нервные, сухие. Как лежат они на черной стене кабины! И это выразительное лицо».

«А небо совсем и не голубое, — заметил он уже на улице. — Только говорят: голубое, голубое. Где? В стихах и на картинах... А оно бесцветное и в серых мерцающих точках. — В нерешительности остановился. — Куда пойти? К ребятам на соревнования? Но они уже «отработали». Могут кричать, худеть, волноваться, а мне нельзя...»

Решил посидеть у моря. Если идти переулками, оно близко.

«Как там наши? — Не думать о соревнованиях он не мог. — Агапов должен победить, не такой парень, чтобы проигрывать».

Под остроконечными крышами равнодушно дремали жирные голуби. Слабый ветерок вместе с пылью нес запахи ароматного кофе. В бесчисленных тратториях редкие клиенты потягивали ледяное пиво и вино.

Городской шум постепенно стих. Улицы раздались вширь, и дома спрятались за деревья.

Виллы. Проезды, вымощенные ракушечником. Железные решетки. Царство цветов за ними. Люди спокойные, самоуверенные. И все здесь тихо, вполголоса. Даже редкие машины едва-едва пыхтели, приноравливаясь к хозяевам.

Потом он заблудился и бродил, разыскивая дорогу. Долго слушал музыку около большого каменного дома.

Широкие окна настежь открыты. Звуки рояля и женские голоса разносятся по узкой старинной улочке.

Поодаль стоял грузовик. И шофер, толстый мужчина с синими небритыми щеками, тоже слушал и смотрел на окна. Шофер сидел на подножке своего автомобиля и, увлекаясь, вместе с хором беззвучно тянул мелодию, раскачиваясь в такт.

Заныла растревоженная нога. С неохотой двинулся дальше. Очевидно, у него был глупый и нелепый вид, потому что он услышал женский смех, а подняв глаза, увидел, что смеются над ним.

Сбоку вырос развязный малый. Пьяное лицо расплылось в фамильярной улыбке.

— Девочки. Пять. — Он растопырил грязный кулак. — Одна лучше другой... — И выжидающе затеребил букетик в петлице. — Или приберечь для себя? — Он сжал пятерню с массивным кольцом на пальце. — Ну, что ж? — Испуганно попятился. — Не хотите, воля ваша. — Он мешал вместе английские и французские слова...

Маленькое кафе над морем ему понравилось. Почти пустое и в глубокой тени широченных брезентовых зонтов. Он заказал фруктовый сок и попросил подогреть.

— Чуть-чуть. — И показал рукой на солнце. Официант понимающе кивнул, коснувшись пальцами горла.

«Море... На тебя можно смотреть бесконечно, — думал он. — Ты никогда не надоедаешь».

Захотелось рвануться с места. Перепрыгнуть изгородь пляжа. Сбросить одежду и кинуться в воду. И плыть, плыть... Нельзя. Сегодня нельзя.

Звон стекла и негромкое: «Пожалуйста, сеньор». Официант принес сок. Он расплатился и взял в руки стакан. Снова повернулся к морю.

Люди входили в воду и пропадали в танцующих солнечных бликах. Только возбужденные голоса да белые всплески выдавали их.

Сок оказался недурен. Он пил и смотрел на соседний столик. Ветер приподнял узорные края цветного тента. Тень отступила, и обыкновенное красное вино в длинных стаканах загорелось ровным рубиновым огнем.

Попросил газеты. Читал подряд, не пропуская ни строчки. Взвинченные болезнью нервы успокоились.

Официант безучастно стоял у стены. Безучастность была профессиональной, выработанной долгими годами. На самом деле его интересовало все. Особенно этот могучий и грустный иностранец. О чем он так напряженно думает? Заглянуть бы в него. Кому это дано?..


К обеду вернулся в гостиницу.

Ребята, точно сговорившись, по очереди подходят. Рассказывают мне, как выиграл Агапов. Потом приехал он сам. Я обнял его и поздравил с победой. Он счастливо улыбнулся и спросил:

— Как нога?

— Сегодня лучше.

— Буду «болеть» за тебя. — Семен пытается быть серьезным. — Давай побуду с тобой вечером на соревнованиях. Помогу.

— Не надо.

Я тяну его за шею и смеюсь. Он робко улыбается, потом смеемся оба. Он очень счастлив и не скрывает этого. Хлопает меня по спине и обрушивает поток впечатлений.

— Ого! — Семен подталкивает меня.

Я смотрю. У моей комнаты толпа.

Семен присвистнул.

— Тренеры и доктор. Это по твою душу, — заговорщически шепчет он. — Не поддавайся на уговоры! Требуй, и никаких.

И вот я с ними в комнате. Всем очень неловко. Мы предупредительны и необыкновенно вежливы.

Долго уступаем друг другу удобные места. Говорим о пустяках и не говорим о деле.

— Надо решить вопрос о выступлении.

Я вздрагиваю. Это говорит руководитель нашей делегации. Мы встречаемся взглядами. Он кивает головой и говорит, обращаясь к доктору: «Прошу вас».

Доктор суров и даже хмур. Это приличествует обстановке. Обводит всех глазами. Смотрит на потолок.

— Максимально возможными дозами пенициллина воспалительный процесс приостановлен. — Доктор боится оторвать взгляд от потолка, будто там читает свои мысли. — Спортсмен ослаб. — И перечисляет на пальцах. Пальцы у него короткие, толстые, с обгрызенными ногтями. — Несколько дней лежал. Температурил. Люминал пил. Ел плохо. Пропустил тренировки. — Он разглядывает свою руку. Пальцы зажаты в кулак, это сбивает его. Кажется, что больше говорить не о чем.

— М-м-м... В общем я против. — Он садится и снова встает. — Разумеется, против его выступления. — Доктор смотрит на нас, пытаясь угадать, какое оставил впечатление.

Дальше все, как в хорошо отрепетированном спектакле. По очереди берут слово. Я плохо слушаю. Злюсь и боюсь: «Вдруг и в самом деле это конец?!»

А они все говорят, говорят...

— Я кончаю, товарищи. Нельзя принимать необдуманные решения. А что-нибудь случится? С нас спросят, да как спросят! «А вы куда смотрели, дорогие товарищи? Зачем были там?» Пойми правильно. — Руководитель смотрит на меня. — Мы о тебе беспокоимся. И поэтому я присоединяюсь к доктору.

— Я тоже согласен с вами, товарищи. Повременить можно. Не последний день занимается спортом. А человека сбережем.

— А по-моему, выступить можно. Бывало и хуже. И выступали. Ничего, парень здоровый. Выдюжит... А как ты?

— Я?! Я прошу... Годы я мечтал, надеялся, учился, работал, тренировался. А это много. Вы знаете, это очень много. И теперь, когда все позади, отказаться? Вы видите — я здоров. Я выступлю хорошо. Поймите меня! Поверьте, все будет хорошо!

Просят выйти. Спорят долго. Я слышу голоса.

Потом лежу на кровати и слушаю музыку. Входит доктор. Достает лекарства, шприц, вату. Запах спирта.

Жду. Из репродуктора мужской голос, мягкий и грустный, поет по-немецки:

Жизнь, для чего ты создана?

Ты — короткая остановка в очень длинной дороге,

Для любви и счастья ты создана...


Доктор бормочет:

— Я понимаю вас. Но зачем рисковать?

Из репродуктора все тот же голос:


О, прощай молодость, здравствуй, грусть и тоска!


— Зачем рисковать? — В голове вспыхивают красные и желтые пятна: удары иглы в больное тело. Как их много!

Пересиливаю себя и говорю:

— Однажды, доктор, из-за ерундового недомогания я не вышел на помост. Думал, скорее выздоровлю. Но болезнь этим не кончилась. Я уж стал опасаться ее. А она, будто почуяв слабинку, перед любым выступлением набрасывалась... Изнурительная штука! Бодрость — и сразу вялость, уныние... — Я махнул рукой. — Нет, доктор, поддаваться нельзя. Поддашься раз, поддашься и другой... Великую доблесть проявляет человек, когда сам создает себя. Лепит по своему разумению и воле. Не щепка в ручье. — Мне очень хотелось, чтобы доктор понял меня. Я повернулся к нему и, глядя в глаза, очень серьезно и убежденно сказал: — Ради победы, ради подавленных слабостей — не отступлю! Себя преодолеть — вот мой закон непреложный! Может, это и высокопарно звучит, но это мое. Маленькая слабость рождает большую. Большая — трусость и подлость. Так разъедается душа. Поэтому я беспощаден к себе, доктор. — И спросил: — Новокаин?

— Да.

Теперь радио передает скучное воскресное богослужение. Старческий дребезжащий голос читает молитву. Вторит хор, деловитый и торжественный.

Я смеюсь:

— Отпевают.

Доктор грустно улыбается. А я думаю: «Замечательная штука — новокаин». Сладкий дурман окутывает мозг. Нога теперь словно деревянная. Боли нет. Спрашиваю:

— Красиво звучит орган?

— Очень.

Иглы по-прежнему впиваются в тело.

— Может, выключим радио?

— Да, доктор, лучше выключить... Все, доктор?

— Нет.

— А теперь все?!

Потом я задремал. Мне пригрезились давным-давно позабытые деревенские сени. Дом старый, на полу и в стенах большие щели. Скрипит дверь. Утро, и много-много солнца. Оно слепит сквозь щели глаза... Я сижу на крыльце, босой, в одних трусиках, и радуюсь новому дню. Полынь растерта пальцами, замечательно пахнет. И молоко от полыни горькое-прегорькое! А почему здесь доктор? Он стоит на крыльце и рассказывает матери обо мне. Зачем он это делает? И ведь мамы уже нет... А-а-а... Это я сплю.

...В тот вечер со мной происходило что-то непонятное, точно я и не болел, точно во мне пробудилась неимоверная сила. И, нетерпеливая, ворочалась, бурлила.

На разминке я с трудом сдерживал себя. Хотелось так развернуть плечи, чтобы хрустнули кости и подались стены. Вырваться на простор! Сказочными шагами вымерять мир! И очутиться дома на маленьком дворике. Запыленный подорожник, исклеванный курами. Желтятся под забором одуванчики...

А после вбежать на Соколову гору. На лысой песчаной вершине всегда ветрено. Гора высокая, и Волга сверху — узкий ручеек. Перешагнуть впору. Сбросить бы с себя одежду — и прыгнуть в этот ручеек!

Никто и никогда, конечно, не прыгал с Соколовой горы в Волгу. Это невозможно. Но в своих детских мечтах я, замирая, проделывал это не раз. Парящей птицей скользнуть к матовой глади! И плыть...

Сливаются в неразборчивую полоску деревья, и люди на берегу, и дома. А гора с каждым движением все выше и выше забирается в небо.

Ровная зыбь поднимает меня. И я вижу впереди крохотный силуэт далекого бакена. Порыв ветра срывает с гребня белую пену. Я слышу ее шелест. Он и мое дыхание нарушают тишину. Быстрое течение несет меня.

Упоение движением. Тело изгибается, распрямляется и скользит. Коричневое плечо высовывается из воды. И вода струйками сбегает с него.

Переворачиваюсь на спину. Волны укачивают меня. Медленно погружаются ноги. Вода закрывает лицо. Смыкается надо мной. Прозрачный тонкий слой с расходящимися кругами. Тысячи световых лучиков смотрят на меня.

Я ударяю руками, ногами. Журчит вода в ушах. Быстрее, быстрее.

Я улыбаюсь яркому миру. Хватаю губами воздух и смеюсь...


Меня вызывают к штанге. Товарищи скрывают тревогу за беспечными шутками и улыбками. Идут за мной. Пожимают руки: «Удачи, удачи, дружище!»

Надо спокойнее, а я как одержимый рвусь на помост. Сбылась моя мечта!

Я горд, потому что не поддался, выдержал и пришел сюда через долгие-долгие годы!..

Вот она, штанга!

Люди ждут. И мои мышцы тоже. Но теперь скоро. Еще немного, одно мгновение, и все.

Сердце отсчитывает удары. Вспоминаю: «В секунду — удар, в минуту — шестьдесят, в час — три тысячи шестьсот. Состарился — значит сердце проделало огромную работу. Числу прожитых лет соответствует определенное количество ударов». Я вычитал это в журнале. Любопытно.

Я готов. Руки легли на гриф.

Вы слышали, как шумит кровь, когда тяжело? Я сейчас слышу. Но еще чуть-чуть и...

Я победил!

Восторженный гул шествует за мной.

Сегодня мой день! И я тоже творю!

Правда, я творю грубое и неподатливое. Но ведь грубое и неподатливое не значит некрасивое. Радость людей, радость, только что захлестнувшая зал, убеждает в этом.

Встаю на пьедестал почета. Приседаю на корточки — на шею надевают медаль. Шелковая лента липнет к телу. Медаль прижалась — холодная, маленькая. И безмерно дорогая. В ней часть моей жизни.

Почему-то дрожит голова. Я всем улыбаюсь, а сам пытаюсь унять дрожь. Опять отклеился пластырь. Прижал пальцами. Кровь толкает пальцы. И все громче и больнее стучит в воспаленной ноге...


Он понял, что ему не заснуть. Стараясь не шуметь, оделся. Вышел в коридор.

Лифт не работал. Он в недоумении остановился: путешествие с больной ногой по четырнадцати этажам не увлекало.

Хотел было съехать верхом на перилах. Взобрался и посмотрел в пролет: все показалось таким крошечным. Слез с перил и заковылял.

На первом этаже в просторном и по-дешевому роскошном зале было пусто. За конторкой дремал портье. Лицо на столе, а руки обнимают громоздкую вазу. В кресле спала овчарка. Услышав шаги, подняла морду. Внимательно посмотрела, но, не найдя ничего интересного, громко зевнула.

У дверей, покуривая, читал газеты швейцар. В вечернем выпуске он видел фотографию чемпиона и сейчас узнал его. Приветливо встряхнул газетой.

На этот раз он вышел к морю за каких-нибудь пятнадцать минут. Уселся на гранитный парапет. Плескалась вода. Из порта выползал огромный пароход.

Вспомнил, как вечером на соревнованиях кто-то некстати и громко рассмеялся в зале. Он только что поднял штангу на грудь и с виду очень легко. А на самом деле он едва поднялся, преодолевая проклятый закон тяготения, и дрожал от напряжения. Неожиданный смех крепко помешал. Он сбился с темпа и поспешил. Потерял нужную попытку.

Легкий ветер шевелил волосы и ласкал лицо.

— Вот я и добился своего! — сказал тихо, вполголоса.

Он думал, что обрадуется. Но радости не было. Удивился — почему? Мысли набежали разом, как тучи в ветреную погоду.

«А если... если бы я и в другом добился такого успеха! — Он представил это и замер, поняв себя. И решил: — Вот тогда был бы счастлив».

Это «другое» было глубоким увлечением историей. Она полонила его еще подростком. Часто, сидя среди запыленных ветхих книг, воскрешая великие события прошлого, он мечтал о будущем. О том, как он напишет прекрасную и единственную в своем роде книгу о революциях. Это будет честный самозабвенный труд. Вероятно, труд всей жизни. В нем будет воздано должное всему. И давно минувшее свяжется в непрерывную гигантскую логическую цепь событий.

Где-то в глубине души он верил, что такая работа у него получится.

Забрезжил рассвет. Он услышал хриплые крики и стук моторов. От берега отплывали лодки.

Соскочил с парапета и побрел в гостиницу. Возле киоска его обогнал грузовичок и тут же остановился. Шофер вытащил кипу газет и бросил продавщице на прилавок. Уехал.

Он купил газету. На первой полосе увидел портрет знаменитого преступника с измученным лицом. Прочел: «Вчера казнен Шосман». А пониже заметил себя со штангой в руках. Фотография была мутная, неразборчивая, хотя и занимала полстраницы.

«Ну что же, — решил он. — Для них я очередная сенсация. — Усмехнулся, когда подумал: — Не убийца, но тоже сенсация».

Вспомнил, что сегодня вечером будет уже дома. На душе сделалось радостно и спокойно. И понял, что не смог бы прожить здесь больше ни одного дня...


1962 г.

Три утра

Нет ничего тяжелей на свете, как ждать, ждать, ждать!

М. Горький

Я проснулся в шесть часов. Тренер читал книгу в своей постели. Я полежал немного, силясь припомнить увиденное во сне. Затея не из легких. Включил приемник. Звучал незнакомый инструмент. Чудно, заунывно и гибко, словно человеческий голос.

Тренер кивнул мне и начал зарядку.

Я спросил:

— Узнать, как выступил Иван? — Тревога не покидала меня с вечера.

— Разбудишь. Соревнования закончились ночью. Подожди.

Я не жду. Беру трубку и говорю телефонистке номер комнаты.

— Два, два, два.

Телефонистка не поняла. Я сказал:

— Цвай, цвай, цвай. — И нас соединили.

Пашин спросонок долго не мог сообразить, кто и зачем звонит. Потом прохрипел:

— Первое место. — И опустил трубку.

— Первое место, — повторил я за ним вслух.

— Молодец, — сказал тренер. — Я так и знал. Думаешь, у противников нет нервов? Есть нервы. И так же бегают в клозет. И хватаются за бока, ноют. И не спят так же.

Он стоял рядом и прямо-таки швырял слова мне в лицо:

— Нравится мне Полухин. Вчера говорит: «Зачем я буду ломать голову над возможностями противника? Пускай они ломают. Я думаю, как поднять свои килограммы. И знаю, сколько смогу. Поднимут больше — выиграют. Но я не думаю об этом. Я думаю о своих килограммах». Здорово думает! — Тренер укоризненно ткнул пальцем в мою сторону и ушел в ванную бриться.

Он бреется и строго продолжает:

— Я с Полухиным согласен. Я тоже никогда не думал о противниках. Знал, на что готов, и не «горел». И заметь себе: здорово выступал.

Один раз уж очень хотелось выиграть в Челябинске. И «сгорел». На седьмое место скатился, а подготовлен был прекрасно. — Он выходит из ванной и стоит в дверях. Шеки намылены. В руке бритва. — Я не плаваю и всю жизнь боюсь утонуть. Это понятно. Не смейся. Где я вырос, нет воды. Но ты, — он запнулся, сдержав горячее словечко, — ты же сильнее любого из них! Какие сомнения, в чем? — Он взмахивает руками так, словно я ковер и он выбивает из меня пыль. — Давить их всех надо! Как паровым катком. С твоей силой я бы... Эх! — Он повернулся и исчез в ванной. Я понимаю, для чего этот разговор с утра. Он повторится завтра и еще послезавтра. Тренер хочет, чтобы я не знал сомнений. Потому что сила без сомнений — это не только победа. Это музыка и неисчерпаемые, немыслимые запасы энергии. Это неутолимая жажда работы. Жажда на годы, пока хранится в тебе ощущение той победы.

Он говорил нужные и понятные слова. Призывные, как боевой клич. Для меня они звучат именно так.

Тренер побрился и выбирает в шкафу рубашку. Я спрашиваю:

— Все ношены?

— Нет, две свежие. — Завязывает галстук и морщит лоб. — А знаешь, не взяли ту статью в журнал. Говорят, сплошь цифры.

— В методической статье, как ваша, они неизбежны. Она построена на расчетах.

— Вместо Маши Носовой сидела какая-то ведьма. Прочла мне лекцию об искусстве. Даже театр не позабыла.

— Я что-то не пойму.

— Я и сам не пойму. Журнал специальный. Какого черта ей надо? — он пожал плечами. — Николай, позвони Пашину. Они уже встали.

Я опять сказал в трубку «цвай, цвай, цвай» — и через мгновение услышал скрипящий голос старшего тренера команды.

— Да, да, Коля. Ты разбудил меня тогда. И разбудил в минуты, которые могут еще кое-как сохранить здоровье и работоспособность старому неврастенику. Как Иван? — переспросил он. — Все было на волоске. Он дико нервничал. В рывке трясся, как загнанная лошадь. Щеки запали. Мокренькая челка. Виновато озирается. В толчке не встал с начальным весом. Мы все за головы. Неужели «баранка»? Потом собрался. Толкнул. В общем набрал равную с Бассевичем сумму.

Повторное взвешивание. Ребята нагишом. Хлынула публика. И тут мы с ужасом вспомнили курицу, которую сожрал этот гурман. А поляки — сколько бутылок кока-колы истребил Бассевич!

Курица оказалась полегче кока-колы. И какими сладкозвучными были звуки фанфар!

Я передал рассказ тренеру, и мы смеялись.

За завтраком тренер говорил:

— Твоему противнику пора остановиться. Ты знаешь почему. А тебе шагать да шагать. Вот... А жим? Жим я умею тренировать. — Он коротко и убедительно рассказал как и попросил не очень распространяться об этом. — Если бы я знал рывок и толчок, как жим! — И он сжатыми кулаками показал, что тогда у меня были бы неслыханные результаты. Он даже закрыл глаза. — В рывке поменяем стиль и хват. Мышечная масса требует этого: вес у тебя изрядный. И посмотрим! — Он положил локти на стол и приблизил свое лицо к моему. — Если бы ты случайно не разнес на тренировке нос пустым грифом, ты бы уже столько рвал!..

Минут десять мы молча завтракали, пока тренер не разделался с кофе.

— Нет, Николай, ты не тот, что в Софии. Там в любую минуту мог сорваться на крик, истерию. Нервы, нервы... Здесь ты молодец. Вера в сделанное на тренировках должна быть — это главное. И в Софии я не сомневался в победе. Ты одной ногой в могиле будешь, а любого обыграешь. Сейчас ты спокоен. Я вижу.

Красные черепичные крыши. Паутина из проводов. Уличный фонарь с грязным, закопченным плафоном. Серое небо. Серая улица. Серое ползет в комнату. И комната поэтому тоже сумрачная, неуютная.

Уже полчаса из ванной доносятся свист и песни. Там тренер.

Я лежу на диване и думаю о завтра. О женщине на обложке журнала. О жизни, в которой я постоянно вижу себя со стороны и не рад этому, как встрече с надоевшим человеком. О картине на стене, написанной небрежными расплывчатыми мазками.

Нудный тон диктора утомляет, и я выключаю радио.

Закрыл окно — сильно шумит улица.

Раздражают мелочи. Это плохо. Да, спать по пять часов перед соревнованиями мало. Подолгу не засыпаю. Сегодня, если смогу, отдохну днем. На ночь — снотворное и пораньше лягу.

Вошел тренер. Взял рубаху.

— Ну что? — смотрит в глаза.

— А вот что. Широчайшая и круглая мышцы спины у вас колоссальны, — замечаю я с преувеличенным восторгом. — Мощные и рельефные, будто вы атлет, а я ваш тренер.

— Какие там мышцы, — тренер смущенно улыбается и неожиданно говорит: — Выиграть чемпионат мира, и все! Больше ничего не надо. А когда у них магазины открываются?

— Не знаю.

— Надо побриться. — Тренер снова скрывается в ванной. Я иду за ним. Стою в дверях за его спиной и рассказываю.

— Дизье — классный атлет. Как он вчера выступал! Какой запас силы! Если бы не чрезмерное возбуждение! Проиграл в том году первое место и, видно, отчаянно трудился. Силища неимоверная, но волнение помешало. Не точная работа. То в рывке перебросит штангу назад. То в толчке возьмет на грудь страшный вес, с груди — никак. А «тянет» штангу резко, зло, словно и не вес. Потрясающее зрелище! Сила бурлит, а нервы не справляются.

— Что ты равняешь всех с собой? Повторяю: ты на двадцать голов выше своих противников. И нервы у тебя в порядке. Спишь, как младенец. Вот аппетит бы получше!

Я молчу.

— Когда завтракать? — спрашивает тренер.

— Я вас жду.

— А я тебя.

— После соревнований не ем. Не могу. И перед соревнованиями тоже. В Риге побил рекорд — две ночи глаз не сомкнул, от еды тошнило. А выступил на рекорд всего в одном упражнении.

— Спина болит. — Тренер морщится. — Встать утром не мог. Наклоны поделал — разогнал. Клин клином вышибают.

— Да, спина у нашего брата штангиста — слабое место.

— Пойдем есть?

— Да, пойдем.


Каждое утро я из своей постели смотрю в окно. И замечаю новые подробности. На кирпичной стене дома напротив — старинные часы. Острые стрелки и медная зелень цифр. Колокола в гари и пыли. Дымок фабричной трубы.

Тренер только что встал. Разглядывает площадь и сообщает:

— Цветочники поехали. — Смотрит на часы. — Половина седьмого. А укатили вечером в девять. Маловато времени для радостей.

Берет галстук и измеряет окружность моего бицепса и своей талии.

— Такими руками тонну поднимать. А он сомневается. Нужно поплотнее позавтракать. Обедать не будем. Не стоит перед соревнованиями. Я бульон заказал. А потом... — Бьет кулаком воздух.

После он делал зарядку и говорил:

— Проснулся в половине шестого — ты спишь. Обрадовался. Все, значит, идет отлично. Выйти страх — как нужно было! Терпел, чтобы не разбудить. — Тренер с видимым удовольствием наклонился. У него сильные мышцы. Смуглая волосатая кожа. И по-юношески впалый мускулистый живот. — Сегодня на чемпионате мира я выжму, вырву, толкну! — вдруг с пафосом отчеканил он, называя цифры моих лучших результатов. Делает это, чтобы укрепить уверенность во мне. — В жиме выступай спокойно, как на тренировке. Жим не любит волнений. Владей собой. На помост выходи хозяином. В рывке надо возбудиться. А в толчке лишь ногами передвигай, и так задавишь. Твое любимое движение. Близко. никто и не подберется.

Завыла сирена санитарной машины. Тренер проводил ее взглядом.

— Король, наверное, дуба дал, — и заметил, хитро улыбаясь: — Левая рука чесалась. Быть медалям здесь.

Открыл чемодан.

— Миллионер Ефимов! Мечтал ли о нейлоновых рубахах и перлоновых костюмах? Ходил ты в рваных портках и чудесно обходился тапочками на все случаи жизни. Теперь думаешь, какую сорочку надеть, и капризничаешь, выбирая галстук. О времена, о нравы!

Тренер подошел к окну. Застегивает запонки.

— А эта продавщица в свитере и коротеньких брюках — вот женщина! — Тренер холост и говорит о женщинах снисходительным тоном интересного мужчины, избалованного вниманием.

— Хороша?

— Прекрасна! Особенно ноги. Мрамор.

Мы встали тридцать минут назад, а у меня несвежая, усталая голова. Несмотря на снотворное, я заснул поздно. Тревожное забытье с частыми пробуждениями.

Тренер снова с шутливой деловитостью измеряет окружность моего бедра и своей талии. Восклицает:

— С такими ногами!

Я перебиваю:

— Надо узнать, как Линяев.

— Четвертое место. Я узнал, пока ты мылся. Первый — англичанин. Второй — болгарин. В толчке болгарин коснулся коленом помоста, а так бы англичанину крышка.

Все перемешалось в голове. Как мышцы — в силе? А срывы будут? И судьи у меня сегодня на редкость неудачные. Из тех, что с радостью против нас.

...Я видел себя на пьедестале почета. Видел, как я проигрываю. «Срывался» в подходах. И снова красиво побеждал. Горело лицо.

Скорее, время! Скорее!

Минувшей ночью, последней перед выступлением, уже засыпая, внезапно представил себя в зале. Один и море людей. Штанга ломает меня. Я борюсь с ней из последних сил. Проигрываю, проигрываю! И отчетливо, до выхолащивающей усталости, чувствую, как это тяжело.

Во сне все страшнее...

Дикий приступ отчаяния выбил сон. Захотелось немедленно зажечь свет. Я замер, вытянутый, как доска, и сдержался.

В своей кровати посапывал тренер.

Я не мог лежать. Одеться и уйти. Руки нащупывают одежду на стуле. Уйти, сбежать из этого мира, где поднимают тяжести, где каждый шаг — пот и напряжение такой степени, что весь в пламени...

«Гррр», — ревут автомобили на улице. Струится из щелей жалюзи холодный свет рекламы. Неясные белые пятна — мои простыни.

— Взять себя в руки! — шепчу я. — Преодолеть! Это слабость. Я здоров и силен. Даром ничто не дается, только с боя. Слышишь?!

«Думай, слышишь, маленький человечек в моем мозгу, думай! Думай, о чем хочешь. Ты блуждаешь в моей голове. Ты — это я, и я приказываю тебе: Думай! Чувствовать сейчас больно».

И я думаю...

Руки сцеплены за головой. Надо мной потолок. За ним — небо и звезды. А я лежу в закрытой на ключ комнате и думаю.

«Кто виноват? Я во всем так. Ты знаешь это, Верхарн. И ты не спросишь, зачем мне такая жизнь. Ты понимаешь меня. Вспомни свои слова.

Скачи, во весь опор скачи, моя душа!

Стреми по роковым дорогам бег свой рьяный,

Пускай хрустит костяк, плоть страждет, брызжет кровь!

Лети, борясь, ярясь, зализывая раны,

Скользя, и падая, и поднимаясь вновь!


Да, я живу так! И не могу иначе. Ни в чем. И в спорте — тоже. Мне не писали учебников, и в мире не было человека, который сказал бы, что и как делать. А я хотел еще большей силы. Не из честолюбия, нет. Я мечтал покорить силу своему разуму и воле. Найти законы, по которым развивается сила...

Я пытаюсь докопаться до сути. Искать трудно и больно. За ошибки расплачиваюсь травмами и бессонницами. А еще хуже — вот такими ночами. Но жить иначе не буду!»

Снова твержу любимые строки:


И каждой порой пей, пей пламенный напиток,

В котором слиты боль, и ужас, и восторг!


Иногда гудит лифт и гремит автомат для чистки обуви. Я лежу и думаю. Но моя жизнь — это уже колеблющаяся дымка в мозгу.


Три долгих утра...

Вечером я победил. Я выступал блестяще, словно природой был создан поднимать штангу.


1963 г.

Комната клоуна


В Париже мы остановились в гостинице на площади Республики. Старая площадь не знала покоя. Временами казалось, что из-за автомобильного шума я не слышу собственных мыслей. Ночью я накрыл голову подушкой и вспоминал свою квартиру на неприметной московской улице...

Я сижу на скамейке в сквере напротив гостиницы. Рядом со скамейкой толстая афишная тумба. Разглядываю афишу и натыкаюсь на свою фотографию. Она появилась здесь, должно быть, вчера. На фотографии я совсем мальчик. Худое лицо и поджарое мускулистое тело.

Улыбаюсь. Вот я, оказывается, какой! Трогаю руками щеки и пробую складки на животе.

После разглядываю фотографию Сергея. Она напечатана рядом. Сергей совсем не изменился за эти шесть лет. А я вижу себя со стороны: грузный мужчина с сонными глазами.

На моей голове, разметав черное покрывало из длинных перьев, танцует голая женщина. Читаю программу спектаклей «Фоли Бержер». Бумажная женшина на моей голове излучает любовные флюиды.

Пробую повернуть больную шею. Ноет. Снова глотаю обезболивающие таблетки.

Десять дней назад на соревнованиях в Москве мне показалось, что у меня лопнула голова. Хруст начался на плечах. Штанга не поддавалась, и я напрягся изо всех сил. Хруст обжег шею и переметнулся на затылок. Связки трещали так громко, что ребята, сидевшие в партере, спрашивали меня потом, что случилось.

Боли не было, но я испугался и выпустил штангу из рук. Жаль, рекорд не получился. А надо было держать гриф и не трусить.

Под скамейкой шуршат газеты... Ночью мне не спалось. Я сидел на окне и с интересом следил за жизнью незнакомого города. На этой скамейке спали люди. Наверное, бездомные. Они закутались в газеты и напоминали длинные кули. Они поднялись и ушли вместе с рассветной синевой.

В двенадцать меня ждут в гостинице. Встаю и иду.

«Сотворил большую глупость, — думаю я. — Но как они звонили из Парижа! Просили, умоляли, напоминали о договоренности. Я им сказал, что произошло непредвиденное: повредил связки. Они настаивали: «Приезжайте, несмотря ни на что. Не поднимайте, но будьте у нас в Париже. Билеты проданы. Рады просто увидеть вас...».

Тогда я держал телефонную трубку, и мне страшно хотелось увидеть Париж. Я не желал думать о травме.

Перехожу улицу и говорю сам себе: «Вот ты в Париже. И ты не рад. Я знаю, почему ты не рад. Сейчас надо ехать и выступать, а у тебя несносно болит шея. И ты не тренировался все эти десять дней. И потому не уверен в себе. Здесь же предстоит не росто выступить, а выступить здорово. Ведь вчера ты смотрел телевизионную программу, и диктор Обещал редкое зрелище — «русского монстра». Он так и сказал, негодяй. И все газеты гадают, каков будет мой новый мировой рекорд».

В вестибюле меня встречают Сергей, тренер и Гуляев.

— Мы решили идти пешком, — сказал тренер. — Четыре остановки метро — и зал, — подтвердил Гуляев. — А на машине будем стоять под каждым светофором.

Сергей несет чемодан. Там наши трико, ботинки, бинты.

Гуляев — бывший белогвардейский офицер, эмигрант. Он сгорбился и поседел от нелегкой судьбы. Вышагивает осторожным стариковским шажком. Я вижу его цепкие глаза с ехидинкой.

Мы познакомились на улице. Он представился и сказал, что рекомендован господином секретарем спортивной федерации в качестве переводчика.

Сначала мы гадали, как нам быть: все-таки белогвардеец и эмигрант. Односложно отвечали ему «да» или «нет» и уныло молчали.

Как-то я разговорился с ним и услышал много интересного, хотя и очень грустного.

В прошлом большой русский атлет, он поведал о давно минувших буднях российского спорта.

— Арена Моро-Дмитриева: пыльный ковер, яма с опилками, маленький помостик. Поднимал я там штангу. Слышал знаменитую фразу Моро-Дмитриева: «Озлитесь! Берите дерзко!» Удивительный был человек. Рядом с ним и гири казались легче.

Да, драконили штангу! Друг другу помогали, советовались. И зависти не было.

А вот здесь тридцать лет с гаком проработал тренером по боксу. Чемпионаты Франции организовывал! Сколько труда, сколько кровных денежек истратил во славу и на процветание французского спорта! А недавно заглянул в институт спорта. Вы будете там завтра. Зашел в отделение бокса. И сразу французский национальный тренер приказал своим ребятам прыгать с веревочкой и заниматься гимнастикой на ковре: скрывал от меня свою систему тренировки.

Скажете, я завистлив? Нет. Просто обидно.

Здесь люди злые, грубые. Когда в Париже была советская выставка и, работая там, я побыл с русскими, почувствовал, как согрелось что-то внутри, лучше стал относиться к людям. А вот видишь вокруг себя несправедливость, поймешь, что объегоривают тебя почем зря, — так сам больно кусаешься...

Запомнилась и его бывальщина о первых днях эмиграции.

— Это было непонятное время, — нехотя рассказывал он. — Из Киева я ушел 3 декабря 1919 года. Красные ворвались в город, когда их никто не ждал. Выйдя утром из дома, я встретил знакомого офицера. Он крикнул: «Уходите! Большевистские цепи на Крещатике».

Я назад домой. Обнял мать — и в полк.

Как перекати-поле, сорвался, и неизвестно куда понесла судьба-матушка.

Что же защищал я? — задумчиво задал себе вопрос Гуляев. Так же задумчиво, теребя пальцами галстук, ответил: — Не знаю. Пяди собственной земли не было. Учился в Киевском университете. В германскую взяли и прапорщицкие погоны прицепили. Вот и весь мой капитал.

С остатками частей генерала Бредова мыкался до Одессы. Завшивел. Мародерствовал понемножку, чтобы с голоду не подохнуть. Лютой ненавистью провожала нас Украина. А разобраться, что к чему, не мог...

Потом сдали Одессу. На транспорт я не попал. Нас много тысяч в порту осталось. Не одни военные — женщины, дети. В городе рабочие восстали. С бульвара палят.

Английский крейсер «Сириус» пострелял часа два и ушел.

Полковник Слессель собрал отряд и повел на прорыв в Румынию... Потом Марокко. В Рабате мостил улицы... Носильщиком был на парижском вокзале. «Мерси, мадам. Мерси, мосье...» Чаевые в ладонь русскому офицеру. Нет, это тяжело! Хватит! Он шумно перевел дыхание. — А впрочем, слушайте. Больше будете ценить свою землю. У вас она есть.

И вне всякой связи со своим рассказом спросил:

— Вы еще не видели могилы Шаляпина в Париже? Нет? Шаляпин — и простой холмик, ныне заброшенный. А это Шаляпин! Правда, мы не удивляемся. Наше настоящее. Так сказать, парадоксы. Париж, Париж... Нас из Киева было четверо. Чтобы выжить, мы создали коммуну. — Гуляев чуть улыбнулся и покачал головой. — Да, да. Настоящую коммуну: деньги общие, одежда — тоже. Снова парадокс?! Белый офицер и коммуна! Но без нее на первых порах сдохли бы. Боже, каких парадоксов не бывает в жизни! От чего бездумно удрал — к тому сознательно пришел.

Пока перебивались случайными заработками, жили дружно. Вскоре один из нас, бывший корнет Его Апостолистического Величества Франца Иосифа тринадцатого кирасирского полка и мой бывший друг, получил приличное место, а я заболел. Тогда этот тип заявил нам, что не намерен кормить ватагу бездельников и оплачивать больничные счета. Остались втроем и были дружны, пока не повезло следующему...

...Тренер и Гуляев оживленно беседуют. А всего день назад тренер почти не замечал старика. Но вчера мы побывали в посольстве, и с Гуляевым по-приятельски обошелся наш пресс-атташе. Потом он же порекомендовал нам старика гидом. Тогда тренер признал Гуляева и де-факто и де-юре. Сейчас они неразлучные друзья.

Облезлые металлические вертушки пропустили нас в метро. Сергей удивленно сказал, оглядывая станцию: «И куда только не занесет человека обыкновенная разножка!» Мы засмеялись.

В подпрыгивающем стареньком вагончике тесно. Я прислонился к стене и смотрю в угол. Из угла доносится гитарный перезвон и мечтательный голос. Играет цыган в модном пиджачке с серой бабочкой. Хмельной взгляд из-под разудалых черных кудрей. Струны поют грустно и задушевно. Люди в вагоне смолкают и слушают. Я вдруг опять подумал: «Надо обязательно сделать все, чтобы удался рекорд. Это так нужно здесь».

На улице за нами увязалась толпа репортеров. Они были одержимы одной манией: снимать нас в самых нелепых позах и задавать глупые вопросы. Особенно нахально держал себя лысеющий бородач в вельветовой богемной куртке нараспашку. Он непременно решил увековечить нас с бутылкой кока-колы, сигаретами или конфетами в руках. Он опустошал все встречные уличные автоматы. Отказ удваивал его энергию.

— Мосье, только два снимка. Пейте из горлышка. А Вы, мосье менеджер, отнимайте бутылку, — требовал он. — Подпись будет: «Тебе еще рано пить, дорогой».

Оставался еще час. Мы было договорились посидеть в кафе на улице, но Сергей запротестовал: «Только не с этой компанией. Сожрут». И мы двинулись в раздевалку. У дверей наших спутников остановил полицейский. Они показывали ему корреспондентские карточки и трещали, словно сороки, но полицейский никого не пропустил.

В раздевалке все красного цвета, только стены розовые. На захватанной руками двери бумажная табличка: «Achille Zavatta». Я читал в «Огоньке» об этом знаменитом французском клоуне. «Сегодня публика видит в нас что-то общее с ним. Пришли поразвлечься», — думаю я и сообщаю всем, кто такой Ахилл Заватта. Сергей иронически смеется.

— Костя, мы с тобой нынче вместо него: оба не в форме, а ради нас вся потеха. Поневоле заделаешься клоуном. — Он щупает свои мышцы и смеется громче: — Всех насмешим!

— Сергей, помнишь выступление в Лондоне? Тогда неделю не спали, чуть не задохлись в тесном номерке. Кормили организаторы матча плохо. Не «железо» поднимать, а... — Я так и не подыскал подходящей «тяжести» и сказал: — И все равно здорово «сработали». Иначе было нельзя. Сейчас тоже нельзя, Сережа.

Пришел тренер и объявил:

— Вот такой зал! — и поднял большой палец.

Гуляев озабоченно подхватывает:

— Ну, ребята, парижане ждут от русских силы. Не осрамитесь.

Мы смотрим на Гуляева и молчим.

Сергей повернулся к окну и как-то серьезно вздохнул.

— А вечер-то какой славный!

В дверь просунулась лысая голова репортера-бородача.

— Что говорит мосье Серж?

— Хорошая погода, — перевел я.

— О да! Нарядные люди и такие сладенькие женщины. — Репортер подмигнул. — О, ля, ля! Мадам, добрый вечер!

Сергей послушал перевод и сказал:

— Наверное, сексуальный психопат. Посмотри на рожу.

Тренер сидел в кресле и смеялся.

Зашли немцы и поздоровались. Старик тренер вежливо сообщил:

— Какая чудесная погода!

Маленький немец-полулегковес мрачно заметил:

— И надо поднимать «железо». Чудесное «железо».

Все заулыбались. Потом немцы ушли. Я лежал и думал, что все спортсмены, наверное, одинаковы. Перед соревнованиями волнуются и жалуются на свои хворобы. Желчны и раздражительны. А выступают с азартом, как ни в чем не бывало.

Тренер расхаживает в коридоре и напевает себе под нос. Его ботинки отчетливо стучат по полу.

«В Париже надо выступать здорово. Русские всегда выступали здесь с блеском». Вспоминаю Шаляпина, Поддубного. Какая реклама: «Сильнейший человек всех времен и народов!» Это, конечно, крепко преувеличено.

— «Юный корнет и седой генерал...» — доносится из коридора тенорок тренера.

— Эх, надоело в песнях душу разбазаривать! Костя, пойдем поглядим на зал, — зовет меня Сергей.

Мы идем по бетонной лестнице. Внизу стоят уже два полицейских. Тот, который не пропустил репортеров, останавливает Сергея за плечо. Щупает его мускулы. Вертит. Сергей ошалело хлопает глазами. Я сам не пойму, что нужно этому человеку в крылатке. Наконец полицейский хлопнул Сергея по плечу.

— Хороший коммунист!

— Ну и нахалы! — говорит мне Сергей уже в зале. — Но что делать? Бить по морде?

— По морде нельзя, — назидательно объясняю я. — Будет международный конфликт. Надо оформить протест через посольство.

Сергей недоверчиво глядит на меня.

— А ну тебя! Тут серьезное дело.

— Какое серьезное? Он завидует, а ты кипятишься.

— Хамье! Один предлагает проституток, другой говорит глупости. В газете пишут, что я жизнерадостный комбайн для поднятия тяжестей.

— Они от всего сердца, Сережа, — смеюсь я.

С нами здоровается президент спортивной федерации. Мы шаркаем ногами и кланяемся, словно испанские гранды. Я удивляюсь себе.

На помосте — сверкающая никелем штанга. Сергей ловко вспрыгнул на сцену и попробовал гриф.

— О'кэй! — сказал он развязно. — Только поднимай.

В раздевалке он лег на раскладушку, а я сел на стул. Потом к нам заглянул Гуляев и сообщил:

— Мухачи начали.

Мухачами называют ребят из легких весовых категорий. Они всегда выступают раньше нас.

Сергей с Гуляевым ушли.

Редкие голоса в коридоре. Приглушенный уличный шум. Неуютные стены.

Скоро Сергей и Гуляев вернулись. Сергей снова прилег и опустил на пол руки. Гуляев массировал его с явным удовольствием.

— Я дипломированный массажист, — хвастался он. — Для нас, спортсменов, массаж — великая вещь. Мышцы приучаем слышать.

— Братцы, да это же носилки! — всполошился Сергей, ощупывая «раскладушку».

— Вздор! — успокаивает Гуляев. — Вздор!

— Нет, не буду лежать. Ни за что не буду. Я еще не труп!

Я задремал. Может быть, на две-три минуты. Когда очнулся, Гуляев рассказывал:

— ...Я к нему пришел и говорю: «Вы честный человек, Пальяр». А Пальяр мне в лоб: «А вы откуда знаете?» — Гуляев бережно мнет размякшее плечо Сергея и улыбается своим словам. — Я опешил, а Пальяр разошелся, кричит: «Может быть, вы расскажете мне, как я получил это кафе?! Ха, «честный человек» был гарсоном и прислуживал на пляс Пигали в бистро. Он подставлял пьяным клиентам пустые бутылки из-под шампанского. Зимой пускал проституток погреться. «Честный человек» не взял потом на работу родного брата. Брат был слишком беден. А брат есть брат, и заставлять работать его, как всякого другого, я не мог. Я отказал ему. А теперь водятся деньжонки, и я для всех — господин Пальяр. Честный человек!» — Гуляев улыбался тонкими красивыми губами. — Со всего доля. Да, Пальяр, не из тех, кто плюет в бутылку.

Я слушал, и мне казалось, что я не буду сегодня выступать. Я просто случайный зритель. Рассказ Гуляева отвлекал.

— Я был менеджером, и Чони тренировался у меня, — говорил Гуляев. — В Европе он давил всех. Редкий боксер. Я был менеджером, потом меня сожрали другие менеджеры, — уточнил старик. — Так вот. Чони никогда не выступал без капель.

— Допинг? — спросил я.

— Капли воды, — усмехнулся Гуляев. — Капли обыкновенной воды. Чони не знал своей силы. Всегда сомневался. И меня осенила идея. Взял дома пузырек, налил воды из-под крана и подкрасил чаем. Перед боем показал пузырек. «Чони, это — великоленное тонизирующее средство. Наше национальное, русское». Чони взмолился: «Дай». Я согласился, но сердито пояснил: «Капли строго по счету. Пять капель удваивают силу. Тогда ничего не бойся! Десять — ослабнешь. Двадцать — не сдвинешь ноги». С тех пор Чони не проигрывал. Если попадались злые противники, я наливал ему шесть капель. И он рвал и сокрушал все, что попадало под кулак! Как-то я забыл пузырек. А ему на ринг. Пришлось выложить правду. Чони не поверил. Проиграл бой, затем другой. Упрашивал достать капли. Я смеялся. Он взял и ушел от меня. Решил, что скрываю от него свой секрет.

Сергей дремал, блаженно улыбаясь.

— Чони и Хаманн — мои лучшие ученики.

— Хаманн? — переспросил я.

— Немец Хаманн — третий боксер Европы до войны. Чони и Хаманн ненавидели друг друга. Однажды Чони никак не мог свалить противника. Поймать поймает, да только удар неплотный. В перерыве говорю: «Вон видишь, Хаманн сидит с крашеной шлюхой. Весь бой смеялись над тобой. Смотри, они и сейчас смеются». Хаманн, как нарочно, что-то своей бабе шепчет на ухо, и та хохочет. Чони от злости чуть дурно не стало. Гонг. Чони выпрыгнул на ринг. Хлоп! И противник в нокауте.

Пришел тренер и увел Сергея на разминку.

Я дождался, когда стихли их голоса, и спросил Гуляева:

— Александр Григорьевич, а почему не вернетесь домой?

Старик вздрогнул и посмотрел на меня так, точно я ударил его.

— А с чем мне возвращаться? Разбазарил я жизнь.

— Но вы же хотите домой!

— Совесть моя не позволяет. Я умру честно, а не захребетником, дармоедом. Что заработал, то получаю. — Он закрыл глаза и сказал совсем другим голосом: — Костя, а какая у нас весна!

Я не мог ему помочь, и от этого было мучительно неловко.

— Моя жена — француженка. Она не понимает меня, когда я пою. А тоска найдет, и пою. — Он выпрямился.


Пора золотая

Была, да сокрылась,

Сила молодая

С телом износилась...


Я в странном оцепенении. Все отодвинулось далеко назад, осталась только песня. И этот голос, глуховатый, с украинским выговором. И в этом голосе тоска, большая, огромная, как человеческая жизнь.

Без любви, без счастья

По миру скитаюсь:

Разойдусь с бедою —

С горем повстречаюсь!


Я больше не могу слушать.

Я смотрю в стену и чувствую на своих плечах руки Гуляева.

Когда старик ушел, я ходил по комнате и думал, думал о нем, о его истерзанной в тоске по родине душе.

На разминке Гуляев натер мне шею жгучей, как крапива, растиркой. Он очень старался. Ему хотелось быть по-настоящему полезным. Он отругал бесцеремонных любителей автографов и чуть не спустил с лестницы перепуганного бородача репортера.

Старик заботливо укутал меня пледом и только тогда уселся рядышком на стуле.

Со сцены вопил Шпиннлер. Вопил так, словно его раздирали на части. Гуляев сказал:

— Я видел Шпиннлера в прошлом году. Долго не продержится. Не мышцами поднимает, а нервами. Как взбесившаяся лошадь. Слышишь?

Шпиннлер, не стесняясь, орал во всю глотку. Гладиаторский крик. Он мне хорошо знаком. Так орут некоторые, когда им тяжело поднимать.

Сергей толкал азартно. Несколько раз пробовал рекорд, но неудачно. Он удивил Гуляева своей отчаянностью. Старик долго говорил ему ласковые слова.

Пришли русские эмигранты и хвалили Сергея. Они держались с нами униженно и робко, точно боялись окрика.

Гуляев представил:

— Донские казаки. В Париж подались всем эскадроном. Работали на одной фабрике. Переженились, поумирали. Остались вот эти семь.

Эти семь — маленькие, скрюченные люди. Они не знают, что говорить и куда спрятать свои жилистые руки.

Приближалась моя минута. Я старался быть спокойным и сказал равнодушным голосом:

— Спать хочется. В Москве уже два часа ночи.

Тренер презрительно заметил:

— В Вене толкал в четыре. Какая тебе разница!

Он говорит так, чтобы меня разозлить.

Подошел Сергей и прочитал строфу из «Онегина». Он был рад.

— А почему ремень не надеваешь? — спросил у меня рассеянно.

— Не помогает этот кусок кожи, — ответил я и подумал: «Как далек от меня сейчас Сергей!»

Шея по-прежнему болела. Но я больше не думал о ней. Слишком велика радость борьбы, чтобы я отступил теперь. И еще я знаю, пока это чувство живо во мне, — ничто не остановит меня! И я пройду через все и готов пройти в любой момент, чтобы снова разжечь его. Это великое счастье — победа. И я убежден — человек создан для победы.

Тренер шел рядом. Я снимал по дороге одежду, кидал ему на руки. В зале было холодно, и я до последнего момента берег тепло.

Гуляев поднялся по лестнице и оказался почти на сцене. По его щекам тянулись мокрые дорожки, а правая рука истово крестила воздух.

Сергей стоял возле сцены. Он волновался, всем существом своим чувствуя, что со мной происходит. Хороший парень Сергей!

И тренер тоже. У него запали щеки и ввалились глаза. Он нервничает, пожалуй, не меньше меня. От его напускной суровости не осталось и следа. Он готов отдать мне свое сердце, руки — все, лишь бы мне было легче.

Горячая волна хлынула в грудь и закружила меня. Они стояли рядом, мои друзья. Они подпирали меня своими плечами. Я закрыл глаза, чтобы собраться и забыть волнение.

Прикосновение к железу бросило меня в другой мир. Я с наслаждением, даже с каким-то восторгом захватывал руками гриф. Крепче и крепче. Это был прекрасный мир мгновенных движений, гудения мускулов и счастья. В этом мире не было сомнений...


1962 г.


Блеф


Дела задержали Валентина Дубовицкого. Конечно, он мог бросить все и улететь с командой, но в таком случае научная работа печаталась бы через два года. Он и так достаточно испытывал терпение издательских работников, постоянно сдвигая срок сдачи книги.

В Милане бушевали спортивные страсти, а он сутками просиживал в институте. Американец Арнольд Громли, его противник на чемпионате, явно уступал в силе. И он не особенно строго выдерживал спортивный режим.

...Дубовицкий прослушал спортивные новости и выключил приемник. За окном стоял редкостный для октября вечер, теплый и сухой. Бегали внизу автомобильные огоньки и расходились прочерченные пунктирами фонарей улицы.

«Вот и все. Книгу сдал», — подумал Дубовицкий, любуясь красивым видом. На душе сделалось грустно. Книга была его второй жизнью.

Он вытащил из стола бутылку сухого вина и сигареты. Дубовицкий не курил и не пил, самоотверженно преданный спорту. Но всегда держал в запасе и то и другое. В основном для друзей, а перед соревнованиями и для себя. Казалось, вопреки здравому смыслу. Но в вечера с тягучим волнением немного вина и легкая сигарета хорошо отвлекали.

Дубовицкий выпил и не спеша закурил. Открыл английский журнал. Журнал передал знакомый корреспондент, накануне прилетевший из Лондона. Прочитал перевод: «Два откровенных претендента на золотую медаль. Советский чемпион Дубовицкий и американский силач Эдди Беттигер, ветеран тяжелой атлетики». На снимке, ловко составленном из двух различных фотографий, Дубовицкий и Беттигер стояли друг против друга в позах людей, готовых ринуться в драку.

— Значит, Эдди Беттигер, — сказал Дубовицкий вслух. Отнюдь не радостным известием для него явилось участие в чемпионате прославленного американца. — Не гадал с тобою встретиться. Значит, Громли — подставная фигура. И мне приготовили Беттигера. Я совсем не знаю твоих возможностей. Ты не выступал почти пять лет. Тогда я был сильнее, но в спорте это не гарантия. Ты хитер и осторожен — знаю. Ты зря не сунешься. Для тебя нет иной жизни, кроме спорта и побед. Странно, что ты еще не на чемпионате. Может быть, американцы блефуют. Обычная игра на нервах. Что ж, завтра в Милане посмотрим.

Дубовицкий погасил сигарету. С непривычки кружилась голова.

— Сколько Беттигеру лет? Сорок два, не меньше. Вынослив, старина. Писали, что ты поломал остистые отростки в трех позвонках и полтора года валялся в больнице. — Он пристально посмотрел на снимок. — Надеетесь, что старый конь борозды не испортит? — Потушил свет и лег в кровать.

Утром он не торопясь позавтракал. Собрал вещи. Получился небольшой чемодан. И уехал на аэродром в Шереметьево. Вечером неожиданно застрял в Будапеште. В Милан самолет не выпустили. Низкая облачность с дождями и шквальными ветрами захватила Среднюю Европу и Альпы, над которыми пролегали авиалинии в Северную Италию. Пассажиров отправили в отель «Ройяль». Дубовицкий сдал вещи и направился в город.

Дождь и ветер неистовствовали. Улицы опустели. В фонтанах брызг проносились автомобили.

Размяв ноги и отдохнув, Дубовицкий повеселевшим вернулся в отель. Представитель аэрофлота, пожилая полная женщина, озабоченно сообщила, что они вряд ли улетят до утра. У Дубовицкого защемило в груди. «Неужели опоздаю? — по-настоящему взволновался он. — До Милана часа полтора полета. Если до семи утра погода не наладится — конец».

У основания модернистской фигуры из нержавеющей стали в глубоких креслах восседали... Эдди Беттигер и тренер Поль Саскайнд. Дубовицкий не поверил глазам. Он так долго и не скрываясь смотрел на них, что американцы обратили внимание.

Саскайнд толкнул Беттигера локтем и расплылся:

— Хэлло, Дубовицкий! Ты тоже здесь?

Дубовицкий пожал протянутую руку и сказал сокрушенно:

— Приходится.

Беттигер глядел в упор на Дубовицкого, и никаких чувств, кроме холодной неприязни, не отразилось на его лице. Они поздоровались без энтузиазма.

— Наш самолет торчит здесь десять часов. — Саскайнд неплохо говорил по-русски. — Еще немножко, и мы опоздаем в Милан.

— Нет, — успокоил Дубовицкий, — все утрясется.

— Вы оптимист. — Саскайнд сбивался с «ты» на «вы».

Дубовицкий кивнул и ушел в просторный холл на втором этаже. Вынул из кармана московскую газету и углубился в программы радио- и телевизионных передач. Газету прочитал еще в самолете.

В одиннадцать вечера сообщили, что полеты отменены до завтрашнего полудня. И выдали ключ от номера. В номере Дубовицкий привел в порядок костюм и направился поужинать в ресторан. В глубине души он надеялся на лучшее и не отчаивался, хотя волнение не покидало его. «В крайнем случае выступит запасной. Правда, наш запасной и Громли равны, но американец трусоват».

Он сидел за столиком и машинально теребил салфетку. Подошел Саскайнд.

— Пойдем к нам, — указал на Беттигера. — Обсудим итоги чемпионата. — И хохотнул.

Беттигер встретил их дружелюбно.

— Как поживает мистер Хрущев?

— Отлично. А господин президент Кеннеди?

— Превосходно, — сказал Саскайнд. — Правда, президента не любят «ультра» и очень богатые американцы, хотя сам он страшно богат. Президент больше радеет о средних и бедных классах. У нас многие считают Кеннеди красным. Он здорово сработался с вашим Хрущевым.

— Вот как, — улыбнулся Дубовицкий.

— Мы заказали коньяк и «Токай», — перешел к делу Саскайнд. — Хочешь другого?

— А стоит ли? Может, улетим?

Саскайнд перевел слова Дубовицкого. Беттигер горячо возразил, и Саскайнд пояснил:

— Эдди звонил в посольство. Ему сказали, что это точно — не полетим. Американцы в таких делах не ошибаются. Техника — наша стихия. Беттигер сам воздушный стрелок. Ранен в Корее.

В подтверждение непререкаемой истинности своих доводов Беттигер выплеснул в рот рюмку коньяка. Хмыкнул. Саскайнд одобрительно засмеялся.

Дубовицкий подозвал официанта и заказал бутылку рислинга.

— Ты болен? — поинтересовался Саскайнд.

— Нет, не пью крепкое.

— А-а, — Саскайнд иронически сложил губы... — Здоровье бережешь? Молодец.

— Как самочувствие Беттигера? — в свою очередь справился Дубовицкий.

— Гуд! — Беттигер рассмеялся. — Но мы не встретимся на помосте. Чертова непогода! — Он неторопливо сжевал сыр и продолжал: — Каким бывает здоровье в мои годы? Для жизни — о'кэй! Для спорта — паршивое. По утрам не разогнешься. И каждый день что-нибудь да болит. От этого настроение не делается лучше.

Саскайнд расхохотался.

— Хороший малый! А твое здоровье как? Это Эдди спрашивает.

— Отлично.

— Еще Эдди спрашивает, почему ты вернулся спорт?

— Пусть Беттигер сначала расскажет, почему сам вернулся. — Дубовицкий поблагодарил официанта и налил в бокал вина. — Не желаете? — Американцы скривились и взялись за коньяк. — Ведь Беттигер искалечился. Зачем такой спорт?

— Он вернулся наказать вас за самоуверенность, — переводил Саскайнд. — Последние годы ты явно переоценивал свои силы и мало работал. Результаты росли слишком медленно, нарушился темп.

— Темпо, темпо, — вмешался Беттигер.

— И он решил вас наказать. К тому же в сорок он чувствует себя, как другие в тридцать, — закончил Саскайнд.

«Что-то не вяжется у вас, господа», — подумал Дубовицкий и сказал:

— Раньше вы говорили по-русски значительно хуже.

— Практика. В нынешнем году у меня тренировался русский парень. Сейчас он в тюрьме. Ограбил бармена. Немножко бокса — и выкладывай деньги.

— И я русский! — вдруг оживленно воскликнул он. — Мои папа и мама родом из Одессы. И я вовсе не Саскайнд, а Зискинд. Мой папа торговал мебелью

и в революцию подался в Штаты. Фамилию для удобства сменил. Я уехал маленьким и смутно помню Россию. Зови меня просто Павел. Беттигер обижается, что ты не ответил на вопрос.

— Громли побил мой рекорд в толчке. Я не слабый человек и даю сдачи.

— Громли не атлет. Громли дерьмо. Ему чертовски повезло с толчком. Он уже сходит, старый пьяница. — Саскайнд махнул рукой. — Пропащий человек. Босяк.

— Босяк?

— Я отвечу, — пообещал Саскайнд и проводил Беттигера взглядом. — Пошел за сигаретами. Американские сигареты — прима!

— А Беттигер врет, Валечка. Он тоже босяк. Не образован, ни гроша за душой. Поэтому и ворочает штангу в сорок лет. И Громли босяк. Ничего не умеет и ничего не хочет. Женился на богатой девочке, а ночью полез к ее матери. И вылетел из дома. Мать красивая, но порядочная женщина. Что, на мой взгляд, странно. Ты ж понимаешь. — Саскайнд засмеялся. — Однажды Громли явился в мой зал. Просит пятьдесят центов. А что такое пятьдесят центов? Ничего. Совсем ничего. Дня через три одолжил ему доллар. Он нищ. — И тренер пренебрежительно отмахнулся.

Вернулся Беттигер, и на некоторое время за столом воцарилась тишина. Американцы изрядно выпили и захмелели, особенно Саскайнд. Он притопывал под столом ногами, слушая джаз. Беттигер сосредоточенно курил.

«Самоуверенный тип, — думал Дубовицкий, незаметно разглядывая этого грузного человека. — Держится, точно хозяин». У Беттигера было круглое лицо. Моложавое, как у многих американцев. И черные волосы с густой сединой в висках.

Виолончелист играл соло. Заунывная венгерская мелодия. Дубовицкий заметил, что у музыканта чересчур крупная голова для узких, почти детских плеч и умные глаза.

Потом оркестр ушел на отдых. Виолончелист шагал последним. Он запахнул фрак, а руки заложил за спину.

Ресторанный гул бесед за столами. Стук каблуков. Предупредительный метрдотель с внешностью принца крови.

— Господа, а не разыграть ли нам чемпионат здесь, сейчас? — Саскайнд загорелся идеей. — Будем писать на бумажках подходы в жиме, рывке и толчке. Только честно, разумеется. Ведь мы ничего не теряем.

— Идет. — Дубовицкий достал карандаш.

— Йес, — согласился Беттигер.

— Господа, а судьи? — растерянно оглянулся Саскайнд. — Кто они, красные или наши? От судей столько зависит!

— Ни красные, ни наши, — великодушно согласился Беттигер и проглотил очередную рюмку коньяка. Блаженно зажмурился. Встряхнул головой. — Я знаю судей. За пультами они придиры и политиканы. А на деле — никчемные и бестолковые кретины, вроде критиков. Хотя ничего не читаю и в театры не хожу. Принципиально. Все равно — забудешь.

Присосались, чтобы жить при деле, — распалялся Беттигер. — Главный из них — Дэнби. Ну и фрукт! — Саскайнд не нашел правильного слова для перевода и сказал «фрукт». Но Дубовицкий понял, что судья Дэнби очень похож на Буратино. Догадался по жестикуляции Беттигера и вспомнил этого человека сам. — В сорок шестом году в Женеве на семинаре разбирали судейство жима. Что и говорить, проблема! Я там находился случайно. Были деньжата. И махнул туда в отпуск из Германии, где служил.

Не помню, кто именно отважился показать правильный жим, но только не наш и не русский. Взвалил бедняга сорок килограммов на грудь. Сорок килограммов! По силам ребенку, а у него ноги подламываются. И — бац! Штангу в нос. Кровь. Упал на спину. Старички суетятся: «Коллега, коллега!» Тьфу! Противно.

Подбежал к штанге Блум. Потянул на грудь. Закачался и рухнул. Что тут началось! Целуют друг друга. Успокаивают. Думал, лопну от смеха. Ну, Гарри Фаст и позвал меня. Я выжал сто двадцать килограммов, потом — сто сорок. У них глаза повылезали от восторга... Нет, господа. Сегодня обойдемся без судей.

Дубовицкий и Саскайнд насмеялись вволю. После Саскайнд объявил:

— Вот вам листки из моего блокнота. Пишите первый, второй и третий подходы в жиме. Листочки сдавать мне.

В жиме проиграл Дубовицкий. Он поверил этому. Беттигеру немало лет, и единственным упражнением, где качества не терялись с возрастом и организм поддавался тренировке, оставался жим. Вид американца свидетельствовал об этом красноречивее всяких слов. Даже пиджак не скрывал громадных мышц, облепивших руки, плечи, грудь.

— Я проиграл, — честно признался Дубовицкий после того, как Саскайнд зачитал предположительные результаты соперников.

— А почему вы не начали со ста семидесяти пяти килограммов? — поинтересовался Беттигер.

— Чтобы первый подход удался легко. Да и друзья бы так посоветовали. Не сорвешься наверняка.

— Вот и занизили первый подход, — деловито заметил Саскайнд. — И не верьте друзьям, Валечка. Они подают самые плохие советы.

После розыгрыша жима они устроили, как полагается, перерыв. Чокнулись за победу Беттигера.

— Я русский, Валечка, и признаюсь вам. Вы симпатичный парень. Мы хотели обмануть вас в Милане. — Саскайнд скосил глаза на своего товарища. — Провести разминку. На разминке Эдди припадает на ногу и стонет. Прибегает врач. Затем костыль в руки. В нашей команде траур. Вы на седьмом небе: нет противника. Я подхожу к вам с печальной рожей и плачусь: «Какое несчастье случилось с Беттигером!

Надо же подвернуться ступне». Мы скорбим. И я в порыве отчаяния выкладываю: «Валечка, он в лучшей спортивной форме! Вулкан — не человек. Поднял бы вот, вот и вот». И рисую цифирки завышенные, кроме жима. Вы спите блаженно и радуетесь несчастью старого Эдди. Нет, в душе вы еще не верите его страшным результатам.

Дубовицкий с удивлением поймал себя именно на этой мысли.

— А на параде тяжеловесов Беттигер выйдет с вами. Без костыля и абсолютно здоровый, румяный, смеющийся. У вас неприятно дрогнет сердце. — С этими словами Саскайнд воззрился на Дубовицкого. Словно искусный оратор, он выдержал паузу и пустился в подробности выношенного плана. — В жиме на тренировках Эдди не жалел себя. Поглядите на эти ручищи. Это лапы, копыта, ноги, что хотите, но не руки! Тут уж он и впрямь прижмет вас. И тогда первая из цифр, нарисованных мною, совпадет с действительностью. Но совпадет только в жиме. Остальные цифры — бред. Беттигер и не подойдет к ним. Зато ты уже в смятении. Все цифры кажутся тебе явью. Ты не веришь в себя. Это и нужно нам. Вот как нужно! — Саскайнд скользнул ребром ладони по горлу.

Валечка, мы вас так хорошо знаем и любим. Вы уже столько раз кусали руки на чемпионатах и от неудач деревенели. Вы интеллигентный человек, ученый. У вас тонкие нервы. В нашем деле они ни к чему. Все произошло бы именно так.

Беттигер, казалось, понимал все, что рассказывал Саскайнд. Он насмешливо улыбался и наблюдал за собеседниками лениво прищуренными глазами.

— Пишите, господа, — потребовал Саскайнд. Он захмелел. И пока Беттигер с Дубовицким записывали цифры предполагаемых результатов в рывке и толчке, порывался расцеловать Дубовицкого и сплясать «казачка».

— Я же русский, господа, — объяснял он свои порывы. — Еврей из Одессы. Зовите меня Пашкой!

Дальше он читал, запинаясь, листки.

В рывке первым оказался Дубовицкий. Американцы развели руками и выпили.

В толчке первое место снова сохранилось за ним. Американцы переглянулись и иронически поздравили с победой.

— Кто же все-таки чемпион? — ехидно спросил Саскайнд. — Послать в Милан телеграмму, что Валентин Дубовицкий?

— Во всяком случае, не мы, — огрызнулся Беттигер. — Громли или другой русский.

— Я опоздал из-за книги, — признался Дубовицкий. — Оставался пустяк. Теперь сожалею.

— А мы перехитрили самих себя, — мрачно поведал тайну опоздания Саскайнд. — Фаст не любит, чтобы разъезжали порознь. А тут пустился в комбинации. Заявил, что Эдди стар и так ему не выиграть. «Нервы лучше беречь дома, чем в азарте и шуме соревнований». Так и сказал. И самое главное — надуть тебя, Валечка. Это Фаст здорово придумал. Чтобы ты от неожиданности напустил в штаны. Ничего не поделаешь, у тебя нежные нервы, как у примадонны. — Саскайнд засмеялся.

— Я в книги не заглядываю, — басил Эдди Беттигер. — Кроме одной. Зато какая книга! Полное собрание рецептур. коктейлей. Нужная вещь! А просто читать — глупо. Все равно из головы вылетает.

— Валечка, зови меня Пашкой. Эх, братва, гуляй! — вдруг шепотом заголосил Саскайнд.

Они слушали джаз. Перекидывались репликами по всяким пустякам. Смеялись. И во втором часу ночи разошлись.

Поутру Дубовицкого разбудил громкий стук.

— Товарищ Дубовицкий, — говорила женщина в дверь. — Быстро собирайтесь. Отличная погода.

Часы показывали шесть утра, когда Дубовицкий спустился к подъезду. Эдди Беттигер и Поль Саскайнд уже стояли с вещами. Американцы сухо поздоровались и юркнули в автобус. Дубовицкий расхохотался.

Саскайнд не мог втиснуть между креслами свой большой чемодан. Он пыхтел. Шегольская шляпа наползала на глаза. Он сдвигал ее на затылок и бранился.

— Черт побери! Не шляпа, а мучение. Что же с нами будет, что будет?!

Дубовицкий прикинул в уме время и остался доволен. Несколько часов сна в самолете и в Милане вполне устраивали.


1963 г.


Подобрать ключи


По моим расчетам Алексей вернулся из Генуи сегодня. Соревнования он выиграл. Но, судя по результатам, ему снова не повезло. Он готов на гораздо большее. Давно готов. Я читал репортаж по пути на работу. Самое время, если б не давка.

Вечером я в зале. Тренировка нынче не из легких. После жима стараюсь отдышаться. Глотаю воздух до боли в ребрах. И сразу наклон к ногам. Стиснутый тяжестью позвоночник растягивается и стонет от удовольствия. Вернее, постанываю я. Приятная боль. Как выздоровление. Голова занята мыслями о мышцах, о сердце, о результатах.

Мышцы мне представляются плотными связками упругих пружин. Точь-в-точь как в подающем механизме старой мосинской винтовки. В училище мы разбирали ее до одури. Я запомнил пружину: небольшая стальная полоска с темной плывущей масляной пленкой на поверхности.

Сердце рисуется романтически пурпурным. И еще напоминает лакированную карамель.

Результаты будят во мне целую гамму чувств. Оживают прошлые и будущие усилия...

«Что ж, приятель, — шепчу я, — тренировка закончена. Отдохни». Подсаживаюсь на скамейку к тренеру. Медленно скручиваю бинты с кистей. Разглядываю цифры в тетради. Каждая строчка — упражнение. Знак равенства и цифра, обведенная жирным кружком, — итог. Отмечено несколько тонн.

«Радуюсь удачной тренировке, — ловлю я собственное настроение. — Сколько лет тренируюсь, а всегда радуюсь».

Но чаще бреду в раздевалку злым. Стаскиваю запотевшую майку, трусы. Вминаю пальцами тугие мышцы и думаю: «Тело словно из мягкой глины, а такие тяжести выдерживает!»

Моюсь под душем. Ручьи бегут по телу, повторяя изгибы мускулов. Хорошо бы заглянуть под кожу в самые мышцы. Высмотреть, что с ними, и усталость выжать ладонью.

Я простился с тренером и поднялся наверх. В комнате пусто. В самый раз позвонить Алексею. Изнемогаю в большом мягком кресле. Почти лежу. Вытягиваю ноги, кладу на стул. Они как деревянные и болят. Расслабиться вот так — высшее из возможных благ на земле.

Набираю номер. Мелькает моя натертая грифом ладонь.

— Алло, — слышу низкий голос Алексея.

Отвечаю:

— Добрый вечер, лесной человек. — Так нарекли его за могучую медвежью внешность в заграничной бульварной газетке.

— Ба! Никак пай-мальчик?! — Алексей с притворной заботливостью интересуется: — Как сила?

— Разве у меня сила? — Я тоже с деланным огорчением тяну: — Силенка, Леша.

— Хороша силенка! — Алексей намекает на мой недавний рекорд.

Я не вижу его, но по тону догадываюсь — улыбается.

Он продолжает:

— Я собою недоволен. Не спорт — лотерея. С горем пополам выиграл соревнования. А на какой результат рассчитывал! — И декламирует: — «Мечты! Мечты! Где ваша сладость? Мечты прошли — осталась гадость». — Густой бас рокочет в трубку: — Александр Сергеевич не обидится. Поймет настроение. — И со вздохом закончил: — «Ужель мне скоро тридцать лет?»

— Читал газету и глазам не верил — не твой результат.

— Самому противно! — откликнулся Алексей.

— А не приболел?

— Все идеально: сон, питание, вес, массаж.

Выжидающе молчу.

— Раньше последние тренировки губили. Снижал нагрузки, и хитрое состояние подступало. Год хожу усталым, а тут земли не чую. Вагон силы! Я и наддаю вместо отдыха. Непостижимые результаты. Восторг! А на соревнованиях тряпка. Нынче тренировался по науке. А силу опять растрепал без толку.

— Как без толку? — удивился я. — Ведь ты режим выдержал?

— Выдержал?!

У меня зазвенело от крика в ушах.

— Отдыхал, отдыхал, и такая слабость разморила! Как кукла, не помоги — хлопнусь.

Я рассмеялся.

— Тебе смешно. Конечно, ты уже чемпион мира, а я что... Обидно. — Алексей замолчал. Я слышал его шумное дыхание. — Сила есть, и много. Да не ко времени расходую. Знаю, что есть она, а не чувствую. И мерещится, что уплывает из меня мощь, как вода из раковины. Места не находил. А она, голубушка, затаилась просто. Я набросился на тренировки, жадничал. Вот и провалился.

— Все жадничали, Леша. Мне тренер тоже твердил: «Не глупи. Пожалеешь». Не слушал.

— До чего ж обидно! — горячо подхватил Алексей и вдруг спросил: — А вид противника на тебя не действует?

— Действовал, а сейчас пообвык, что ли.

— А мне словно красная тряпка быку, — мрачно пробасил Алексей. — И растравляет и пугает. Парень кажется здоровенным. Не плечи — ворота. Руки что чурбаки. А я маленький и ничего не умею. — И закончил под мой смех: — Бегу в зал — и за штангу: поднабраться силенки.

— Эх, тюря! — я посмеиваюсь. — Все равно эту нагрузку к соревнованиям не сваришь. Устанешь — факт. И на помост выйдешь несвежим.

— Знаю, да чувства подводят.

— Уразумей, Лешенька, — я назидаю скучным и размеренным голосом. — Чувственное познание не способно постичь сущность законов природы. Данные ощущения перерабатываются мышлением. И лишь это, а не голый сенсуализм, ведет к объективной истине.

— Понесло, — раздраженно отозвался Алексей. — Я ведь не счетная машина! Я чувствую! Понимаешь ты, дубина, чувствую! — И прибавил ворчливо: — За «дубину» не обижайся. Любя. Но как можно так упрощать? Человеки не механизмы, по теориям действующие. Чувствую, черт побери, главное в жизни! Наслаждаюсь ею. Говорю, читаю, смеюсь по желанию, а не по велению рассудка. И мир не чертеж. И не потому живем, что необходимо жить, а потому, что хочется!..

— Эх ты, язычник! Ну, будя спорить, — миролюбиво предложил я.

— Идет, — согласился Алексей. — Идет. — И хмыкнул многозначительно.

— Всему время, — предсказываю я. — Уступишь противнику вдвое слабее — задумаешься. И не чувствам доверять будешь, а разуму. От души говорю. Эту философию своими позвонками усвоил.

— М-да, усвоил ли? — задумчиво протянул в трубку Алексей. Помолчал и снова — неизвестно к чему: — М-да... Кстати, привет от Робера Шовинье.

— Робера Шовинье?

— Шовинье в Геную прилетел с женского чемпионата мира по велосипеду. Сообщил: «Ваша Кочеткова проиграла спринт, оставаясь фактически самой быстрой. Любую соперницу заткнет за пояс в честной борьбе. Хитрость — оружие слабых и отнюдь не сильных умом. На последнем вираже мадам внезапно прижали к бровке и обошли. Ключ подобрали верный!»

— Старый ворон сообщил еще кое-что: «Дейв Уильямс и Брюс с компанией превосходно разыгрывают господина Мартынова. Как его самочувствие? У вашего друга такое болезненное самолюбие! Большего ребятам и не надо. Они надрываются, рекламируя переход Уильямса в любители и его будущий поединок с нынешним чемпионом Мартыновым. Газеты охотно подливают масло: «Некоронованный повелитель рекордов!» На цирковые номера Уильямса валит публика. Ореол таинственности. Ваш Мартынов любую приманку берет. Ребята посмеиваются над обидчивым чемпионом и складывают денежки в карман».

— Так вот, Шовинье открыл лишь часть правды. Для тебя — это война. Брюс, именно спортивный босс Брюс, потому что все остальные лебезят перед ним, хочет навязать тебе тяжелые тренировки. Страх возможного поражения заставит тебя гореть и перетренировываться. А на таком уровне результатов — это не только плохой аппетит и бессонница! Вылетишь из строя! Пожалуешь на чемпионат развалиной! Признайся, неплохо разыграли? Ты уже небось мечешься. Ссоришься с тренером. Глупишь с нагрузками. А меня еще поучал! Расчет у них верный: постоянное нервное напряжение. Попробуй выдержи. — Алексей помолчал и буркнул: — Теперь вся правда.

— Да... — выдавил я из себя. — Я подозревал это, Леша.

— Пораскинь мозгами, колготно́й человек. Что — шумиха силы прибавляет? К чему болтать? А легенды об Уильямсе брехня! Чудес не бывает. Для репортеров бывает, а с нами — на-ка, выкуси! Нашли простачков. Пусть на помосте докажет.

— Спасибо, Леша.

— Пустое городишь. Важно ошибиться не последним. Так?

— А как с Дейвом?

— Опять! — Алексей выругался, с шумом выдохнув слова в трубку: — Сунется — милости просим. По самые уши влезет. Хлебнет солененького пота. Рот набок. Жалкий. Молится. Видели, чай. — Алекей хмыкнул. — Только ты не жалей. Тебя не жалели. Бей до конца, чтоб наглость убавилась. — Он разошелся и ревел в трубку: — Силы у тебя! Мать честная, мне бы такую. Я бы не цацкался. Нашли дурака, тудыть твою растудыть. Выходи — и точка!

— Правда, Леша! — и я тоже выругался. Даже от сердца отлегло.

— До встречи, пай-мальчик. Дня через три отдышусь от соревнований и приеду. И не будь куклой. Вертят всякие... Пусть они почешутся. — И сказал с улыбкой в голосе: — Кто хочет быть сильным?

Наш девиз. Случается так: тяжело, и «железо» не поддается нашим мышцам. Киснем и хандрим. И спорт кажется трудной и непонятной затеей. Тогда-то и кличем: «Кто хочет стать сильным?» Такие слова! И как не бывало тоски и неверия!

Улыбаюсь и отвечаю:

— Я!

— И я, — ласково бурчит Алексей. — Люблю силу.

Ночью, лежа в постели, перебираю мысленно цифры: в чем ошибка?..

Скрипит под ногами прохожих снег. Белая луна запустила в комнату длинные руки. Ухают в подъезде двери...


1964 г.


Дед


И ты оттолкнешь те руки, что попытаются тебя удержать.

У. Уитмен, Листья травы


Вот и сегодня, пора бы уже кончить тренировку, а я снова закручиваю лямки вокруг грифа и уговариваю себя: «Ну только последний разок, и все!» Подергал штангу руками: лямки держат надежно. Подобрал живот. Расправил поудобнее связки и мышцы. Они зашевелились под кожей, подлаживаясь.

Сначала приняли тяжесть ноги. Ожгло подошвы.

Возле коленей я подхватил штангу и рванул вверх. Вдоль спины — я это знаю — отчетливо обозначился позвоночник. Гибкий и совсем не такой крепкий, как думается. Я ощутил каждую косточку.

Вытащить штангу выше не хватило сил. Я «клюнул» корпусом глубоко вниз. Стиснуло напряжение...

Виктор Михайлович Кузьмин посоветовал:

— Брось! Вес не по силам, зачем мучаешься?

Я с трудом понял его. Сердце гулкими ударами заглушило все шумы, даже грохот «железа». Я швырнул лямки на скамью и сел.

Этот год предшествовал Олимпийским играм. И Кузьмин, и я, и ребята тренировались особенно много и старательно. Но каждому из нас не больше двадцати пяти лет. А вот Кузьмин, ему каково?

«Дед», как ласково звали за глаза Виктора Михайловича, выступал шестнадцатый год кряду. И ни разу никому не проиграл. Случай небывалый! Весь мир знал его имя.

Возраст сказался внезапно. В сорок пять лет у Виктора Михайловича обвисли и подсохли мышцы, некогда массивные и налитые. Донял радикулит. Побаливали суставы и печень. Но Олимпийские игры! Каков финал! Отказаться, черт побери, не так просто. И он упрямо таскал «железо».

Сегодня тренировка не клеилась: потрясла новость. И мы слишком усердно спорили. Газеты, захватанные руками, валялись тут же на скамейках.

Юрий Бубнов выкинул номер. Кто бы мог подумать: из легкого веса махнул в категорию Кузьмина! И никому не сказал об этом. И вот спустя четыре месяца три из четырех рекордов Деда отобраны в один день!

— Бубнов с возрастом плотнел, а границы весовой категории неизменны, — кипятился Павел Продолговатый, автомеханик, прозванный так за высокий рост. — Плюнуть на успех и привычные веса? Страшно. Вот и терпел. С кожи да мускулов сгонял до пяти килограммов!

— Я-то знаю, — многозначительно отозвался Николай, низкорослый крепыш, шахтер.

Я познакомился с ним в Макеевке на руднике, где работал сменным инженером. Сдружились. Вместе начали тренироваться. Вместе вошли в сборную команду страны.

— Знаю сгонку! — Николай сдавил ладонями худое лицо.. — Все как после блокады. Хлеба позволительно малюсенький ломтик. Гарниры тоже не для меня. Подавай выжимки. А пить? Сгораю от жажды, а можно два стакана после тренировки, и конец. Гляньте, — он выставил руки, — таких крупных вен и тонкой кожи не сыщешь.

— А кто неволит? — внезапно вмешался Виктор Михайлович. — Ну кто? Сам, сам!

— А кто вас неволит в возрасте тренироваться? — обиделся Николай.

Кузьмин даже присел от ярости.

— Не забывайся, малый! — Он выругался. — И спорта не нюхал, а раскис.

«Эге, задели тебя рекорды Бубнова! — подумал я. — Зашалили нервишки». Я поставил штангу на стойки. Прошелся, налаживая дыхание. Вытер пот.

Мимо прокосолапил надутый Виктор Михайлович.

Продолговатый заговорил тоном пониже:

— Бубнов из-за сгонки слабел. С первых мест в мире скатился на шестое. Ты бы, Коля, тоже перекинулся в легкий вес.

— Не глупи, — возразил Николай. У него было смущенное и расстроенное лицо. — Чуть что, и в крайность. Такой спорт?! Брошу лучше! — И зашептал: — Бубнов донял Деда. Почти нокаут. Ясное дело, он из семи чемпионов мира самый пробиваемый: возраст. Откуда черпать силу? Вот и долбят. И крысятся. Сначала Сашка Вадков. Теперь Бубнов. Подожди, американцы привезут Роберта Хайна. Вот свалка выйдет!

Я вытянул ноги, дав мышцам свободу. Они затвердели крупными желваками. Я подумал, что неплохо бы отмассировать их. Решил сбавить нагрузку. Перехватишь — жди, пока отойдут.

Виктор Михайлович стучал штангой на дальнем помосте, перебрасываясь замечаниями с тренером Кислицыным.

— Дед всыплет, — не унимался Павел Продолговатый. — Нашли слабенького. У него рекорд в жиме. С налету не возьмешь.

— Положение Деда не из приятных, — посочувствовал я. — Рисковать именем. Проще уйти на покой.

Виктор Михайлович принял вызов и жизнь подчинил одной цели: победить на Олимпийских играх!

Он обладал звериным чутьем на работу. Выполнял ее ровно по физическим возможностям. С величайшим искусством извлекал из организма нужное усилие, не будоража нервов. Намеренно входил в опасные перегрузки. Но как искусно сочетал их с малыми и средними тренировками! Как скупо расходовал себя!

На массаже Кузьмин обычно дремал. А тут не жалел массажиста. Рьяно поучал, с какой силой и как обрабатывать разные мышцы. Десять потов с человека сходило, а не отпускал.

После тренировки, разумеется, мылся под душем. По четвергам парился в бане. Шел туда как по делу: «Выгнать усталость. Суставы прогреть для профилактики». Витаминами пичкался до смешного. Каждое утро обязательно. А перед тренировкой — дополнительный порошок. Отрекся от развлечений. В десять часов покидал самый интересный спектакль или выставлял гостей из дома. Избегал солнца, боясь слабости. Не купался.

В день отъезда на чемпионат Союза я размялся и пошел в душ. Разделся.

— Спишь в ней? — дернул за майку Кузьмин.

— Да.

— Напрасно. Плечи после работы усталые. Тепло подавай. Рубашку. Чтобы во сне не застудить. А майка? Не годится, Борис. — Виктор Михайлович взял мои ботинки. — И каблуки низковаты. Штанга в подседе валит. Подбей.


На чемпионате Советского Союза в Ленинграде Кузьмин все же уступил Бубнову первое место.

После своего выступления я пошел к Деду. Цвела белая ночь. Прозрачный разлитой свет. Мы сидели с ним в гостиничном номере. Из растворенного окна набегала прохлада. Отстукивали шаги прохожие. Света не зажгли. Лица сейчас ни к чему. Все от души.

Я раскинулся в кресле, забросив ноги на стул. Побаливала натруженная поясница. Истома.

«Чертовски приятное состояние после победы, — наслаждался я покоем. — Мир ласковый, и жизнь сказками баюкает. Все по плечу».

А Кузьмин вспоминал. Называл имена.

— Быстро позабылись, — качал он головой. — А я ведь с большинством из них выступал. Знаменитые люди. — И негромко скомандовал: — «На помост вызывается Виктор Кузьмин! Москва». Красиво звучит!

А я услышал возгласы публики. Даже жаром дохнуло, словно из полного зала.

— Шестнадцать лет тренировался и поругивал «железо». Три раза бросал. А въелось! Мясом приросло. Ох, жаль!

Я вытащил из портфеля бутылку.

Где-то часы гулко пробили полночь.

— К случаю! — усмехнулся я и подумал: «Сближают испытания. Посердечнее становимся между собой».

— В жиме не добрал семи килограммов. Юрка и насел. Публика за него. Старики проигрывают — все радуются. А он молодец. С лица свеж. Выступал азартно, — бесстрастно говорил Кузьмин. — Только долго не протянет. Последний взлет. Бубнова сгонки измотали. Упустил время. Ох, и тяжело он в Риме сгонял вес! Дня три почти не ел. В бане парился. Носился в шубе как угорелый. Едва сбросил вес. И следом шесть часов на помосте отбухал. Выносливый. А выиграл и смеялся: «Не Кузьмин — съел бы я свою золотую медаль».

Кузьмин ухмыльнулся.

— За четыре часа до выступления обедали вместе. Смотрю, тащит простоквашу. Я за руку: «Эй, нельзя!»

А на соревнованиях, как нарочно, результат с австрийцем одинаковый. Зато у Бубнова собственный вес на двести граммов меньше. Ему и присудили первое место. Вот тебе и простокваша! Австриец от обиды чуть в обморок не упал...

Кузьмин шагнул и лег грудью на подоконник.

— А он, чудак, тянул. Четыре года еще выступал, гоняя вес. Конечно, здоровье не то. Сегодня перед толчком вылакал термос черного кофе. Нервишки шалят. Не кофе — сплошная чернота. Разве это дело? Махнул бы в мою категорию четыре года назад — себя бы сохранил и результаты: другим несдобровать! Сейчас что? Выигрыш из последних сил.

Я тоже подошел к окну. Выпили. Вино слегка горчило.

Неоновый свет, как легкая ткань, накрывал сквер у Русского музея. Дорогу, мягко пригибаясь, пересекла кошка. Нырнула в кусты.

— ...Раньше Крайнин юлил передо мной. Я чемпион, он на помосте — коза паршивая. Проку никакого. Теперь в спортивных начальниках. Велеречив. Морда выхоленная. Однажды пожаловался ему на усталость. Снисходительно посоветовал отоспаться и еще три года выступать. Простить себе слабости не могу... За что человека выдвинули? Бездарен, — без обиды в голосе говорил Кузьмин. — Сегодня я вес по правилам выжал. Придраться всегда можно. Крайнин и придрался. Жюри отменило результат. Третья попытка не вышла. Сгорел я. Вот и разрыв в семь килограммов... Да ты его не знаешь, ты в школу еще бегал. Я его прозвал «Уо»: умственно ограниченным. Не забыл. Сквитался.

Я не утешал Кузьмина. Впереди неизбежно ждало то же самое: проигрыш.

В философии это называется борьбой между старым и новым. Между отмирающим и нарождающимся. Объективный закон развития.

В спортивных репортажах пишут: Победила юность».

В народе говорят: «На чемпиона сыщется свой чемпион. На рекорд — новый рекорд».

Тренер Кислицын вымолвит: «Судьба!» И вычеркнет человека из памяти.

— Вот и пришло мое время. Возраст — плохой товарищ. Уйду я из спорта. — Кузьмин сунул в карман руку и зашагал по комнате. — А знаешь, что на это скажет чуткий тренер Кислицын? — Кузьмин словно прочитал мои мысли. — С глаз долой — из сердца вон! Да-а... Долго и упрямо стоит за свои мысли и дела человек. В обидах, в ошибках изобьется. И, кажется, заметен в жизни. А ушел — будто и не был. Словно камень в воду. Всплеск — и разошлись круги. И зеркало, а не вода. Из-за таких вот Кислицыных...


На будущих Олимпийских играх борьба предстояла ожесточенная: американцы уже ярились, считая медали. Тренеры решили не рисковать призовым местом в легком весе — Федор Кубасов явно проигрывал японцу и американцу — и наметили выставить в одной весовой категории Бубнова и Кузьмина. Атлеты опытные. Полмира за плечами. И судейскую несправедливость испытали. И свист опьяневшей публики. И поврежденные суставы бинтовали туго, страхуя. И усталость вминала их в кресла, слабя мышцы. Тут бы закрыть глаза и позабыться. Но снова зовут на помост. И штанга ждет, как бессердечие целого мира. И путь на помост никак потом не припомнить. И яростное пробуждение — тяжесть в руках и крик мышц! Море непокорных мышц. И жизнь миллионами нервных клеток страждет, поет и тащит «железо».

Кузьмин и Бубнов превосходили ближайших соперников, даже грозного крепыша Роберта Хайна. Того самого Хайна, о котором французская газета восторженно писала: «Вытянутое и расслабленное предплечье американца составило в окружности сорок шесть сантиметров! Такого колоссального мышечного массива до настоящего времени не имел решительно никто из атлетов данной весовой категории. Да и не все тяжеловесы могут похвастаться такой мощной рукой...»

Мол, противник — гигант, на победу и не надейся. Только верить всему нельзя. Первые места Бубнов и Кузьмин, судя по результатам, не должны были отдать...

После долгих раздумий Кузьмин ответил согласием на предложение тренерского совета и приступил к тренировкам.

Тридцать два вечера в зале. Два с лишним месяца в надежде.

Козырем в борьбе за золотую медаль у Кузьмина оставался жим. Его коротенькие ручки, обвитые мышцами, не знали здесь равных...

Мощный срыв штанги с груди. Кузьмин багровеет, вкладываясь в усилие. Луком изгибается под тяжестью. Сейчас у него тетивой звенит все внутри от нарастающего напряжения. «Р-р-р», — рвется из стиснутых зубов воздух. «Хр-хр», — сжимаются и разжимаются мышцы. Стрелами летят из мозга команды. Упрямится воля. Штанга вздета руками! Распяты усилием плечи, вздулись и вывернуты наружу. Голова, как между гигантскими рачьими клещами...

Полтора месяца до игр Кузьмин гнал нагрузки в жиме. Только бы увеличить разрыв с Бубновым! Он бредил в разговорах трехглавыми мышцами, лопаточными, грудными.

Внешне он очень переменился. Не потерял ни грамма веса, а живот втянулся, как у гончего пса. Жирок сбежал, и мышцы еще резче обозначились под тонкой кожей. Перебираются в движении, словно ветер рябит воду. Торс будто сплетен из живых гибких стволов. Грудь упряжью — мускулы перехлестнулись на плечи. На бедрах самые могучие мышцы, огромные, длинные. Ладонью не сомнешь — змеиная плотность. Тело несут легко, как воздух — облака. Переливы и переборы изящных связок. Великая гармония тысяч мускулов. Крепкие суставы, развернутые для опоры...

Страх поражения пересилил врожденную кузьминскую осторожность. Он повторил ошибку многих старых атлетов.

Спасение в тренировке!

А возраст сузил возможности. Подкралась усталость.

На Олимпийские игры в сборную команду страны включили и меня. Поневоле я стал свидетелем финала долгой борьбы.

Соревнования начались в девять вечера.

Пока Бубнов и Кузьмин ждали своей очереди, я разгуливал вокруг дворца. Наряды полиции сдерживали публику у входов. Возбужденный смех, обрывки разговоров. Знакомства на ходу. Блестят лакированные козырьки. Белые мундиры охвачены портупеями. Женщины улыбались, взывая к снисходительности мужчин в форме.

Я уходил в тишину. Громче стучали каблуки по каменным плитам. «Не сладко сейчас ребятам, — думал я. — Разминка. Нервы на пределе».

Сбоку глухо ворчал зал.

Из олимпийской деревни неслась музыка. Пела женщина на незнакомом языке. Чистый глубокий голос проникал в душу.

«Язык не понимаю, а песня завораживает и кружит, — размышлял я. — Потому что вкладываешь свое, как в шум леса».

Навстречу шагал менеджер Генри Лэм, старый знакомый по выступлениям в Москве. Он курил сигару и разглядывал небо.

— Как дела, Боря? — спросил Лэм. Он неплохо говорил по-русски.

— Выступаю завтра.

— Спорт! — философски заметил Лэм и сказал: — Сегодня советский день. Ваши выиграют. — Он отшвырнул сигару и внимательно посмотрел на меня.

— Сколько наберет Хэйдон? — Я нарушил вопросом спортивную этику. Американец Хэйдон — Мой главный противник завтра.

— Хэйдон? — Лэм положил руку мне на плечо и увлек к фонарю над служебным входом. — Хэйдон по движениям соберет... — Он вырвал листок из блокнота и вывел цифры.

Результаты явно завышенные. Я улыбнулся. Взял листок и спрятал в карман.

— Сегодня поздно кончат, — сказал невозмутимо Лэм. — Надоело мне все это.

Я с тревогой подумал, что и мне соревноваться ночью.

Мы шли рядом.

— Очень поздно, — повторил Лэм. Он забавно коверкал слово «поздно». — А завтра участников еще больше!

У входа Лэм махнул рукой и нырнул в толпу. Я немного постоял, разглядывая людей. И побрел к своим.

В коридоре меня задержал египтянин Хамуд, красный от волнения, потный.

— У Хэйдона болит плечо, — жарко лопотал он по-французски. — И спина поранена два года назад. Зацеплюсь вторым за тобою! А Фолц... — Лицо Хамуда искривила гримаса. — В коране сказано: «Кто хочет себе награды в здешней жизни, тому мы и дадим ее!» Потрогай мышцы. Скалы! — Хамуд теребил мои пальцы своей широкой мягкой ладонью. — Фолц — осленок...

Я высвободил руку. Хлопнул Хамуда по-приятельски в спину. Улыбнулся и пошел.

«Ни черта ты не выиграешь, — подумал я. — Хэйдон и больной задавит тебя. И Фолц — орешек не по зубам. И полыхаешь ты, Хамуд, за сутки до соревнований, как пожар. Завтра будешь вываренным мясом».

Наших в раздевалке не было. Я кинулся за кулисы.

Кузьмин уже готовился к выходу. Сгрудились ребята, врач, тренеры, массажист.

Кузьмин затянул потуже ремень. Пригладил волосы и двинулся на сцену. За ним — тренер Порошин. На сцене они остановились. Кузьмин взял у Порошина вату, смоченную нашатырем. Натер виски. Вздохнул глубоко.

Штангу Виктор Михайлович поднял легко. Уверенное и красивое движение. Зал восторженно охнул.

— Молодец, Витя! — выпалил Порошин и накинул ему на плечи шерстяную рубашку.

— Судья держит[2]. Думал, лопну, а хлопка нет. И над Юркой так же измывался. Своих вперед пропускает. Герб наш не по нутру. Фашист! — прерывисто дыша, выкрикивал на ходу Кузьмин.

— Будет! — приказал Порошин. — Отдышись. Снова на помост сейчас. Стул!

Массажист бестолково засуетился.

— Этот судья хвастался вчера, что Москву в бинокль видел. Обещал: «Вернемся в Россию».

— Прекрати! — крикнул Порошин. — Да где же стул?

— Сдохну, а не поддамся. Я таких под Старой Руссой из поиска приводил. Полны штаны, и на все готовы. Лишь бы выжить.

Врач выхватил стул у служителя.

— Прибавим пять килограммов? — Порошин заботливо кутал плечи Кузьмина в рубаху. — Береги тепло.

— Через пять «пойдем», как условились, — подтвердил Кузьмин. — Щекин, передай судьям.

Виктор Михайлович полулежал на стуле, запрокинув голову. Он говорил, и кадык шевелился. На шее проступали багровые пятна — следы грифа.

— А публика не аплодирует. — Врач оглянулся. — Билеты втридорога. Богатой сволочи понаехало. Туристы с деньгой. Освистывают с наслаждением.

— Гады! — Кузьмин дернулся. — Зря надрываются. Не я — Юра выиграет. Но выиграем обязательно!

— Не отводи локти назад в старте, — посоветовал Порошин.

— Оставь! — рассердился Кузьмин. — Поздно учить. Теперь результат выкладывай.

Подозвал меня и сказал по-прежнему возбужденно и громко:

— Ну и судья! Музейный экземпляр. Задыхаюсь. Туман в голове, а хлопка не дает. И таких ублюлков земля носит!

На лбу у него светлой росою собрался пот.

— Ты отдыхай. Сейчас вызовут, — сказал я примирительно и отошел.

— Кличут! — засуетился массажист.

Кузьмин поднялся. Поправил волосы. Тряхнул головой, сбрасывая капли пота. Утерся полотенцем. Снова пригладил волосы. Вдохнул нашатыря из флакона.

Путь на сцену закрывал толстый мужчина.

— Позвольте! — Кузьмин тронул его за плечо.

Мужчина не пошевельнулся.

— А-а! — Кузьмин оттер его плечом. — Уши развесил.

Мужчина отскочил, прошипев вслед ругательства. Кузьмин из-за плеча ожег его взглядом. Врач остановился. Он владел тремя языками и ловко заговаривал зубы.

— Пошли его подальше, — мирно посоветовал массажист, пробираясь за Порошиным.

Толстяк налился кровью. Теребил свою корреспондентскую карточку и зло отбивался от увесистых фраз врача.

«Поднимет Дед штангу в этой и еще в последней попытке — золотая медаль у него», — решил я.

Кузьмин подбежал к штанге. Крутнул гриф. Отошел.

«Примета, — отметил я про себя. — Исконная кузьминская примета. Вроде поправляет штангу, а сам вертит гриф на счастье».

Кузьмин натер грудь магнезией. Встряхнул руками, расслабляя мышцы.

— Неси кофе! — шепнул врач массажисту.

Массажист кивнул и юркнул в толпу.

— Тише! — цыкнул Порошин. У него в нервном тике прыгала бровь.

Кузьмин присел над штангой. На спине вздулись, очерчиваясь, крупные мышцы.

— Выжмет! — прошептал кто-то.

— Заткнись! — озлился Порошин. Бровь, выплясывая, уродовала лицо.

Я отыскал глазами судью. И мысленно обратился к нему с горячей речью: «Поимей совесть! Ну, не держи хлопок. Будь честным человеком!»

Кузьмин натянулся. Мышцы зашевелились и снова вздулись. Побелела кожа.

Штанга глухо ударила в грудь. Судья раскинул руки для хлопка. Кузьмин замер.

«Тянет хлопок. Ох, как тянет!» — отмечал я секунды.

Порошин издал горлом клекот и побледнел.

Хлопок!

Кузьмин вздрогнул. Мне показалось, что с ним вздрогнули все люди в зале. Взметнулись локти. Мышцы росли на глазах. Массивные клубки. Перекатывались. Исчезали. Взбухали. Кожа порозовела.

Штанга медленно вылезала на вытянутые руки. Чересчур медленно для второй попытки. «Срыв не вышел», — отметил я.

Рядом, часто дыша, топтались Бубнов, Порошин, врач, ребята. И все мы орали: «Давай, Витя!»

Я охрип за секунды. Вопил и осязал эту тяжесть в своих руках. После сокрушенно подумал: «Свежести нет у Деда. Просчитался, перетренирован. Сила без взрыва. Скверно выжал вес».

— Работа на чистую силу. Опасно. Большой вес не пойдет, — сказал Щекин.

— Молодец! — Я шлепнул Кузьмина по спине. Она отдавала жаром. Я уловил удар его сердца.

— Нет, плохо! — отрезал Кузьмин. — Хлопок нова тянул, негодяй.

— А на последнюю попытку соберись! — вскипел Порошин, состроив зверскую физиономию.

— Толстяк грозился разнести нас в своей газете, — сообщил доктор.

— «Твоего вийска мы не боимся, — цитировал наизусть Щекин ответ запорожцев турецкому султану, — землею та водою будемо быться с тобою, вражий и проклятый сын...» — И он закрутил затейливые казацкие ругательства.

Грохнул дружный смех.

— Страшное волнение, — признался Кузьмин. — Всего разрывает. Проиграешь — вот такие, как толтяк, распишут. Вытащить бы его за уши. на помост заставить просто так постоять на публике. Со страху наложил бы, болтун.

— Наложил бы как пить деть, — согласился массажист.

— Встряхни руки, — попросил Кузьмин массажиста и заметил хмуро: — А в этот раз аплодировали. Оказывается, силой нужно давить. Другого языка не знают.

Мы стояли кругом, и каждый стремился чем-нибудь помочь. Мы знали, что такое неудача. Едкая и беспощадная беда. И всем сердцем желали Бубнову и Кузьмину победы. И еще мы злились на зрителей. Они недолюбливали нас, «красных». Прощали судейскую несправедливость и свистели, мешая.

Я уже не очень верил в успех Деда. Но крепко переживал за него. Даже устал. Пошел с врачом и сел на скамейку за кулисами. Выступать завтра, а я, хоть выжми, мокрый от волнения.

— Сердце колотится, не сосчитать, — сказал я.

— Главное — завтра не тушеваться, — медленно говорил врач. — Я сужу иногда бокс. Спрашиваешь парня на ринге: «Фамилия?» Бедняга дрожит. Губы мельтешат, а не отвечают. Владей собой. Пойду проведаю Бубнова. Он в раздевалке с Пепеляевым. Подбодрю. Может, нужно что.

Я тоже встал.

Врач сказал:

— Сейчас Кузьмин закончит жим, и давай уходи.

Я облокотился на голую большую стену. Разминочный зал. Перегородка, а там сцена.

В буфетном углу люди невозмутимо пили вино и жевали. Суетились тренеры других команд. Вошли важные господа. Полицейские у входа щелкнули каблуками. Сорвался навстречу служитель. Откуда-то появился президент Международной федерации тяжелой атлетики. Длинный швед. Льстиво улыбнулся и увел господ. Как рассыпанный горох, забегали во все стороны репортеры.

Звякнула штанга.

Налегла тишина. Люди сгрудились в проходах.

«Кузьмин на помосте. Тронул гриф на счастье», — догадался я.

Сбоку сидела женщина в тесной облегающей кофте. Курила и целовала украдкой своего соседа в мочку уха.

Из раздевалки примчался Бубнов с врачом и Пепеляевым. Приросли к перегородке.

В буфете позванивали стаканы и беседовали люди.

Тишина налегла плотнее.

Тяжелый удар в пол. Вскрик.

«Не выжал. Бросил штангу, — понял я. — Все! Проиграет Бубнову».

Часы показывали двенадцать. «Уснуть бы поскорее», — мелькнула мысль.

В коридоре меня окликнул незнакомый человек.

— Желаю успеха, — сказал он на ломаном русском языке, — Я «Рот-Фронт», — и он поднял руку. — Я не против своих, но вы должны победить. Клянусь, это так! Встретите в Сибири майора Соболева — передайте: «Бывший ефрейтор Макс Шеве помнит его слова».

Я пожал шершавую ладонь.

Поразил чистый воздух на улице. В зале он прокуренный и пропитой, как в баре перед закрытием.

Я не спеша брел в олимпийскую деревню. На втором этаже корпуса советской делегации моя с Кузьминым комната.

«Необыкновенны звезды! — думал я. — Там души умерших».

Мне нравились красивые легенды.

Из зала, этого котла страстей, сразу в другой мир. Здесь никакого дела до штанги и золотых медалей. Земля, звезды, вечер — все величественно и спокойно. Несуразными кажутся и спорт и тщетные усилия маленьких человечков.

От звезд к глазам, преломляясь, неслись нити голубого света, будто колонны вечного мира. Я прищурился, чтобы удержать нити.

Томно скользили автомобили, зачарованные небом и звездами. Попыхивали моторы. Уютно светились приборы. Машины увозили с собой музыку в приемниках, блаженные улыбки и безразличные взгляды пассажиров.

У входа в олимпийскую деревню в баре из стекла и света танцевали рок.

Я шел и напряжением каждой мышцы ощущал свое тело. Ощущал, какое оно сильное, послушное, поворотливое.

В комнате было тихо. Словно остановилась жизнь. Я растворил окно. И маленькие шумы заполнили комнату.

Я поднял со стула письмо. Вечером мне передал его незнакомый французский журналист.

Писал приятель из Парижа:

«...Три недели назад проезжали на Олимпийские игры американцы. Я и Шарль Виллон из «Экип» (с ним и отправляю письмо) побывали на тренировке. Познакомился с Генри Лэмом. Как водится, взял интервью. Он, по-моему, готовит для олимпиады новое «чудо дивное». Не выяснял кого. Хэйдона или рыжего Фолца. Лэм похвалялся: «Если все будет «о'кэй», покажем русским, где раки зимуют. Русские — народ дотошный: раками интересуются. Американский парень огребет медаль!» Не сказал только, какого цвета. Я написал об этом в своей газете. Редактор поморщился, но тиснул. Прилагаю вырезку.

После тренировки американец увез нас в гостиницу и показал свой фильм — прошлогодний чемпионат мира. Пытался заполучить наши симпатии. Пили до чертиков. Тебя он недолюбливает. Во время фильма придирался по пустякам к твоей работе. Лэм — бесия хитрая, держи ухо востро...»

Я спрятал письмо в чемодан и задумался. Бродил по комнате и косился на кровать Кузьмина.

Затем принял душ. Вода от жары была теплой.

Заснул быстро.

Очнулся под утро. Едва светало. На своей кровати тяжело дышал Кузьмин. На стуле рядом — раскрытый чемодан. Я притворился спящим, а сам лежал и смотрел. Но в предрассветной полутьме я видел только неподвижную сгорбленную глыбу и белые пятна белья в чемодане. Вскоре я снова задремал.

Когда проснулся, солнце стояло высоко. Постель Деда смята и пуста. Я вышел в коридор. Столкнулся с массажистом.

— Бубнов выиграл, — сообщил он. — Еще три дня таких соревнований — сдохну. Четвертые сутки не сплю. Ночь с участником, день — массирую. Глаза на лоб лезут.

Я зашел к врачу. Он лежал, но еще не спал. И выглядел не лучше массажиста. Обрюзг и пожелтел от бессонниц и волнений.

— Возьми записку от Кузьмина. Шофер передал. — Врач зевнул.

Потом он рассказал.

События развернулись под утро.

Бубнов не выдержал напряжения и сорвался. Первый вес в рывке одолел. Остальные попытки — словно подменили парня. Ни килограмма не прибавил.

Публика озверела. Почуяли слабину.

— Представляешь, Боря, что творилось в зале, если Хайн — и вдруг рекорд в рывке!

Полтора часа ждали толчок. Бубнов окончательно потерял контроль над собой. Ни кофе, ни увещевания всей команды не действуют. Живые мощи.

Кузьмин приглядывался, приглядывался и предложил блефовать. «Потащу-ка Хайна за собой. Давайте загоним начальный подход в толчке до предела. Обещаю вес взять. А Хайн сорвется: в рывке выложился. Сейчас он на острие ножа. Поверьте опыту. Юра пусть осторожно идет с малого веса. И дело выгорит. Слышишь, Юра, выиграешь! Сумма за тобою. Я на первое место не претендую — отстал. Ты работай спокойно, американец не достанет. А теперь встать. Пошли».

И увел Бубнова. Не знаю, о чем они толковали, но только Бубнов вернулся человеком. Шутит. Напевает.

Кузьмин от него ни на шаг. Разминку провел. Сам выводил на помост. Все качаются от усталости, а он как каменный. Косолапит по залу и сопит. Железный человек! Вымотались мы. Такая борьба. Ночь на нервах. Зал прокурен, жарища. Кое-кто набросился на допинг. Хрип за кулисами. Рвота.

Бубнов свое поднял.

Черед Кузьмина. Глотнул кофе. Деловито сменил мокрое трико. С ног до головы натерся жгучими растирками. «Дай курнуть!» — просит у массажиста.

Мы от удивления рты разинули: «Ты ж не курил!»

«Теперь, а в войну приходилось. Дай только затянусь малость».

В зале что творилось! Свист, топот. Половина публики навеселе. Рев невообразимый. Не дают ему сосредоточиться. Он побелел — и к штанге. Лихо заправил вес. Судьям не придраться.

Японский тренер подбежал. Плачет и руки жмет. «Безумие! Харакири с разбегу!»

Американцы по следам крадутся. Хайна сразу на помост.

Думал, потолок рухнет. Не зал — черные дырки ртов.

Хайн почти вытащил штангу на грудь. Нога подвернулась — брякнулся навзничь.

Мгновенно изменился человек. Безгласен и неповоротлив, словно куль с мукой. Так и не взял первый вес. Нулевая оценка и последнее место! Схватился за голову — и стонет!

В зале ни звука! Я такой тишины не слышал. Лэм плюнул и отвернулся. Хайн топчется бестолково и лоб трет.

А Кузьмин просипел назидательно: «Эх, дура! Очертя голову дети играют, а ты — золотую медаль сцапать. Поживи с мое, губастик». И отказался от остальных попыток. «Ни грамма не сдвину. Да и зачем? Юрка первый. А слабостью сволочь на трибунах радовать? Гордость есть».

Пошел в раздевалку. Скинул ботинки — и в комнату к американцам. «На! — говорит Хайну. — Бери на память. В России сказывают: «Сила есть — ума не надо». Так ты носи ботиночки почаще — поумнеешь...»

Выложился Виктор Михайлович до изнеможения. Просит нас: «Я посижу. А вы идите. Догоню». Решили, переживает человек свое поражение. Шепотком ушли. Я по дороге вспомнил, что бинты в раздевалке оставил.

Вхожу. Он у стены дремлет. Разбудил. А старина стоять не может. К счастью, под рукой ампулы с глюкозой. Потом камфару впрыснул. Сердце не молодое. На всякий случай. Отлежался. Но со мной не пошел. «Доберусь как-нибудь, до свидания». Сгорбился, ноги пыль заметают. Пройдет — посидит на корточках.

А знаешь, с каким остервенением зашвырнул в чемодан свою серебряную медаль! Понятно, он ведь выиграть надеялся. В глазах слезы. Пальцы шарят. Черт знает что это за штука — самолюбие чемпиона. Потому и улетел...

— Как улетел? — не понял я.

— Обошел с утра всех начальников. И в семь улетел на нашем самолете. Записку оставил старшему тренеру. Просит извинить. Дома, мол, дела неотложные. — Врач хрипло откашлялся. — Ты прости, я устал.

Я вернулся в свою комнату. Выбрил щеки. В день соревнований я проделывал это особенно тщательно. Пригладил волосы. Скалил белые зубы в зеркало. И надел лучшую, как снежинка, белую рубаху. Надраил до блеска, как в армейские годы, ботинки. И выкатился на свет божий франтом.

С порога меня встретил безоблачный день с высоким небом. Я сел на скамейку в тени. Из окон слышался смех. Трещали крышки чемоданов и шкафов. Ребята укладывались. По кольцевому шоссе грохотали грузовые машины. Плыл зной, смывая утреннюю прохладу. Под ногами топорщилась стриженая травка.

Я раскинул руки по спинке скамейки и глазел по сторонам. Я не сомневался в себе. Мои мышцы были хороши, как никогда. И я радовался своей силе, собранной в срок.

Чуть знобило от возбуждения. Я сложил руки за головой. Напрягся в жгут. Мышцы на плечах сжимали голову. Кожа пахла студеной водой. Я зашептал, как в детстве: «Мышцы, мышцы, не подведите меня сегодня. Наш день, други! Потрудитесь, сколько я вас выхаживал! Ну, дорогие мои?!» Рассмеялся — и мышцы распались в безвольную однородную массу.

Лениво проплыл конный полицейский патруль.

Перед завтраком я еще раз заглянул в комнату. Проглотил витамины. Решил, что после соревнований всю эту химию выброшу в окно.

Постоял, размышляя о Кузьмине, Хэйдоне, хорошем утре.

По дороге в столовую подумал, что для меня поражение Кузьмина вообще-то не новость. Припомнил, как за неделю до отъезда на Олимпийские игры мы шли с Дедом по Арбату. Нас захватил ливень. Мы стояли под крышей дома и ждали. Я вертел головой и с удовольствием разглядывал дождь, дома и людей.

Дед тронул меня за плечо и сказал: «Смотрю на людей, и так хочется, чтобы кто-нибудь обернулся. Взял за руку: «Верно, устал, приятель?» Чтобы в самую душу загреб. Щемит у меня там что-то».

А потом буркнул мне: «Отстань». И двинулся напролом.

Я долго смотрел вслед. И тогда еще понял, что Кузьмин может проиграть. Победители говорят по-другому...

Я неожиданно вспомнил о записке Кузьмина, переданной мне врачом. Развернул скомканный листок.

«Боря, я не силен в литературе. Но однажды ты здорово сказал: «И ты оттолкнешь те руки, которые попытаются тебя удержать». Кажется, так?

Да, Боря, оттолкни руки, которые указывают благоразумный, но трусливый выход. Мне было трудно помочь Бубнову. Очень. Зато Хайн не выиграл.

Ломай Хэйдона в жиме. На словах все страшны. Лэм — лисица. Работай чисто, и ему ничего не останется, кроме вежливых улыбок.

В тумбочке мои бинты и термос. Возьми.

Кузьмин».

— Спасибо, Дед, — прошептал я, пряча записку. Солнце хозяйничало в небе. И день стоял, распятый лучами. И сила заливала меня.


1964 г.


Судьба тяжелая , как штанга


Страховой договор


Эти профессиональные спортсмены недолго могли пользоваться силой своих рук и ног. Чрезмерно развитая сила пожирала самое себя: они преждевременно старились и умирали.

Л. Фейхтвангер, Успех


Старая, изъеденная ржавчиной штанга. Она лежит на стальных подставках. Чуть ниже плеч.

Разболтанные диски не слушаются. Надеваются с трудом. Гремят. Раскачиваются. Поэтому я затягиваю их замками.

Сжимаю гриф ладонями. Круглый, гладкий гриф. Он свободно проворачивается. И насечка не впивается в кожу. Ее просто нет. Она уже давно стерта руками.

Я знаю: старый металл иногда лопается. Редко, но это бывает. Вес на плечах — и вдруг: трах! Все летит к черту. И переломленный гриф, и ты.

Опасно ли это? Если повезет, совсем нет. Если повезет...

Новая штанга — деньги. И поэтому старая будет здесь, пока что-нибудь не случится. С нею или с нами.

Наклоняюсь. Гриф за головой. Касается моих плеч. Холодный. Жесткий.

Так надоели приседания! И так устал! Вот и не спешу.

За окнами — голубое небо. Плывут тонкие белые борозды. Раскачиваются верхушки деревьев. Мои любимые тополя. Они почти вровень с окнами.

Заученные сухие слова. Тренер вяло жует резинку. Видит мои глаза и лениво показывает рукой. Ему все надоело. Он знает, что будет в этом зале через минуту, день, год. Он торопит меня.

Упираюсь ногами в пол. Так. Сильнее. Штанга на плечах. Ну и тяжела, окаянная! Теперь осторожно — снаряд весит сотни килограммов! — отхожу от стоек. Шаг. Еще и еще. Хватит. Останавливаюсь. Захватываю воздух, побольше. Сжимаюсь и приседаю. Один раз, другой, третий. Много раз.

Вконец измученный, возвращаюсь. Опускаю на стойки штангу. И почти бегу по залу. Сердце неистово колотится, а ходьба как-никак успокаивает. Постепенно все вокруг проясняется.

Вытираю пот. Он пятнами выступил на костюме. Высохнет — останутся лишь белые полосы из соли. Раньше я часто стирал и менял одежду. А теперь свыкся.

Когда приседаешь со штангой, куртка взмокает не только на лопатках или под мышками. Весь мокрый: с ног до головы.

К этому упражнению невозможно привыкнуть. Однообразное, тяжелое, оно выматывает до одури. И, кроме ненависти и. отвращения, ничего не вызывает. Но в нашей профессии сила ног — все! Только поэтому я сегодня, как и всегда, чертыхаюсь, плююсь, а приседаю.

Три больших окна. Несколько старых деревянных помостов. Неудобные скамейки вдоль стен. Это зал, в котором я тренируюсь. Точнее сказать, работаю. Ведь сила — моя профессия.

Я выступаю в цирках, кабаре, ночных клубах. Когда-то я был любителем, но это давно. Я многие годы ходил в чемпионах. Никто не обыгрывал меня. Но сыт золотой медалью не будешь. Даже если их у тебя куча. И вот я здесь.

Тренер зовет меня. Он все делает молча. И сейчас тоже. Стучит пальцами по руке. Там часы. Напоминает: прошли пять минут отдыха. Пора.

Вес штанги увеличился на двадцать килограммов: стало быть, тренер спешит. Я знаю, если он сам вместе с помощником готовит штангу и возится с ней, значит хочет пораньше сбежать с тренировки.

Солидно! Я оглядываю штангу. И беру со стула прокладку, стеганную ватой. Бросаю ее на плечи: не так больно позвонкам и гриф не сдирает кожу.

Ладони ощупывают железо. Ищут, как поудобнее взяться. Вот так.

Стою. Наслаждаюсь бездействием. Сладкое, тягучее чувство. Почти дремлю.

Почему? Может быть, привычка? Ведь обязательно перед усилием задерживаюсь. Или дрейфлю?

Облокачиваюсь. Усталые мышцы расслаблены и ждут. Нервы противятся — впереди напряжение, тяжесть, боль — и не дают команды.

Ветер толкнул тополя. Они наклонились. Замерли. И закачались. Я смотрю в окно и думаю: «Там жизнь!»

А листья трепещут, мечутся. И уже не зеленые, а серебряные.

Не хочется двигаться. Нет, это не лень. Разве усталость и лень одно и то же?

Тренер подталкивает сзади:

— Давай, давай!

И все повторяется.

Каждый раз, когда выпрямляю ноги, всплывает нелепая мысль: «Вдруг у меня порвется что-нибудь внутри? Не выдержит адовой нагрузки?»

Гудят и подламываются ноги.

Иду. Тут и там — разбросанные по полу диски. Их много, и с виду все одинаковые. Но это лишь с виду.

Вот этот, большой, на 20 килограммов. В зазубринах. Железные заусенцы царапают кожу.

А этот маленький. Он без никелевого покрытия. Облупленный. Он часто заклинивается на штанге. И попробуй сними его тогда!

Зал невелик. Я тысячи раз вымерил его ногами. Двадцать три шага в длину и семь в ширину. Седьмой шаг неполный.

Порывы ветра долетают ко мне. Подхожу к окну. Прохладно. А зимою плохо. Вентиляция не работает. Воздух спертый. Потные испарения. Пыль. Дышать нечем.

Металлический звон. Прибавляют еще двадцать килограммов. Торопятся. Меня это устраивает, и я не вмешиваюсь.

Иду мимо тренера. Ему скучно. Он зевает во весь рот. Злые сонные глаза. Мне они улыбаются. Я отвечаю такой же дежурной улыбкой.

За многие годы нашего знакомства мы научились понимать друг друга и без слов.

Говорить о другом? Не о спорте?

Невозможно. Я знаю тренера наизусть, вдоль и поперек. Самодовольный болван. Уж лучше молчать.

Лет восемь тому назад я бы непременно спорил и болтал без умолку. И с ним тоже. Но с тех пор столько изменилось!

Жить силой! Наслаждаться биением крови в натруженных мышцах! Быть сильным и любить людей! И весь мир вокруг. Да, я был таким.

Азарт и молодость. Поединки на помостах Берлина, Парижа, Вены... Боже мой, куда не забрасывала меня судьба! Приключения, события, люди. А много ли нужно?!

Да что говорить, жизнь баловала меня. И я любил ее. Как любил!

Теперь не то! Все в прошлом.

Взамен — одна усталость.

Я мучаюсь ею. Я надорвался. Я чувствую: больше так не могу! Да, да, не могу!

Когда она пришла? Не помню, не знаю. Но всю жизнь: пот, усталость, пот!

Неужели и дальше только это?!

Да, я первый в профессиональном спорте. Кто еще сможет поднять столько килограммов, сколько я? Никто! Мои выступления популярны и по-прежнему приносят полные сборы. Но везде одно: больше, больше! За что платим?!

Да, мне нет равных по силе. И мне завидуют. Люди думают: «Значит, счастливый. И все у него есть».

Но они мало знают. Я устал. Я загнан.

Хорошо бороться за письменным столом или с покупателем у прилавка. Мне же за каждый прожитый день суют счет: подавай силу. И каждый день больше, больше! А если ее почти не осталось? Если ее уже просто нет? Если проклят мной этот труд? Голодать? Черт побери, но я не один.

Поднимать меньше?

Нельзя.

Мои достижения растут, у соперников — тоже. И в этом вся суть. Сначала я опережаю их. Потом они догоняют меня. Я таскаю больше «железа». Снова вырываюсь, а через год они берут меня за горло. И так всю жизнь бегу. Потому что у нас неплохо живется лишь первому. А остальные так, прозябают в надежде быть первыми. И я забираюсь все выше и выше. Но, кажется, дошел до точки.

Моя профессия исключает отдых. Слабеешь. Слишком долго по крохам собираешь старое. Восстановить былую силу не менее сложно, чем обзавестись новой.

А теперь я не знаю покоя даже по ночам. Затекают мышцы. Руки и ноги каменеют. Даже. сквозь сон слышу, как плечи крутит боль. В последние месяцы совсем извелся...

Наши взгляды случайно встретились: мой и тренера. Кивает головой. Выходит, пора.

Распустил нюни, и вялость тотчас сковала. Похрустывают суставы.

А листья за окнами не унимаются. Шумят, как ручей. Бросить бы все, и айда бродить по свету!

На сей раз приседаю в ритме, стараясь внизу пружинить ногами. Тогда легче вставать. Кружатся перед глазами серые пятна. Сердце, как плохо закрепленный мотор, рвется в разные стороны...

Не могу успокоиться. Не могу вздохнуть полной грудью. Дышу часто, как кролик. Ноги затвердели. Плохо. Мну их пальцами. Камни, а не живое мясо. Совсем не поддаются массажу. Мну сильнее. Предательские уплотнения! В них прячутся усталость и боль. Вот после такого и не могу спать.

Мне 33 года, а ночами меня преследуют кошмары.

Внезапно оживут в памяти забытые соревнования. Даже в забытьи, а колотит. Дрожу, обливаюсь потом. Стон. Гвалт. Прыгает штанга.

Если в спальне хоть немного душно — сразу «оказываюсь» в кабаре. Табачный дым. На висках горит нашатырь. Жаркий, согретый десятками тел воздух. Запах вина. Вскакиваю, конечно. Не могу так спать. Подолгу проветриваю комнаты. Жена обижается.

Бедные мои ноги! Есть ли там вообще здоровое место? Стопа — залечил недавно. Ахиллово сухожилие вот-вот лопнет: нагрузки измочалили.

С левым коленом дрянь. Поплатился за собственную глупость. Доверчив был. Кое-кому моя победа костью застревала в горле. И подсунули вместо магнезии тальк. А тальк скользкий. Рванул штангу — руки не выдержали. Штанга на колени. 190 килограммов!

Плечо — тоже неприятная история. Тренер особенно не любит вспоминать. Дело давнее, конечно. А я три месяца не мог сам одеться!

И так все надоело и опротивело, что не интересен я даже себе. И люблю по-настоящему, пожалуй, одно — сидеть. Вот так, как сейчас, безвольно, бездумно и часами. А если знаю, что от меня никому и ничего не надо, получаю особенное удовольствие. Выходит, возраст не только календарь. В школе бы этому не мешало учить.

Теплынь, а я замерзаю. Сбрасываю мокрую майку...

Тренер страшно удивлен и переспрашивает меня:

— Прибавить еще шестьдесят килограммов?

— Да, — требую я.

— Ты что? Спятил?

— А заметно?

— М-м-да. — Он заглядывает мне в глаза. — Да как будто нет. — Пожимает плечами.

Мои глаза всегда предавали меня. И он это знает. Но сегодня я выдерживаю испытание.

— Так мы поставим диски? — спрашиваю я.

— С таким весом еще никто и никогда не приседал.

О, он всегда прав, мой тренер. Я не возражаю: пусть выговорится. Все равно будет по-моему.

— Это, — он выразительно хлопает рукой по грифу, — тебе не под силу. А потом — сам знаешь. — И кивает головой на мои ноги.

Я жду.

Он снова не выдерживает и пускается в пространные объяснения, из которых следует, что мое здоровье и счастье — единственная забота и цель его жизни.

Он лжет. Моя сломанная нога и его новая дорогая квартира — события одного и того же года и месяца. Он умеет красиво говорить, рыцарь дармовых денег. А околпачивать — еще лучше! Не его учить. Я хорошо знаю своего тренера. Даже слишком хорошо. Слишком потому, что знать столько о человеке, сколько знаю я о нем, трудно. Почти невозможно. А я знаю. Где в карман плывут деньги, да немалые, мир познается быстро.

Если бы это была только жадность! Я сам заблуждался. Думал, общее дело. Верил. Соглашался. Не жалел себя. А срывался — и всегда один в тоске, в горе.

Тренер молчит. Он что-то соображает.

Я догадываюсь что.

В зале всегда шляются бездельники, «друзья» спорта и выпивки. Народ болтливый. И если мне повезет (мне это абсолютно безразлично), «друзья» разнесут новость по всему городу. Газеты тем более не останутся в стороне. Сыграют на патриотизме, силе нации. И сборы и моя марка поднимутся. И все мы заработаем.

Я смотрю на тренера и уже не сомневаюсь в своем предположении. Он и в самом деле думает о хлесткой рекламе. Вот он косится на мои ноги, мысленно ощупывает, пробуя их крепость. Глаза — угли горят. Сорвать бы банк! Он снедаем трусостью и алчностью. Не прогадать бы!

Но тренер пытается спрятать суть дела. Он любит, когда все благопристойно.

Выдавливает улыбку.

— Черт! С тобой не договоришься. — Мнется. — Все видят, я против!

Меня забавляет это неуклюжее притворство волка из «Красной Шапочки».

— Ну, что ты стоишь? — не выдерживает он. — Пробуй. — И на всякий случай отходит к дверям. Там «друзья». Лица у них прямо-таки светятся восторгом. Подвезло! Тренер разводит руками: «Моя совесть чиста. Поди уговори такого. Несносное упрямство!»

Я знаю, на уме-то у него другое: «Какова находка! Реклама, и никаких затрат! Игра стоит свеч...»

Злость? Обида? Их у меня нет.

Почему я рискую? Ведь тяжесть, признаться, страшная.

А вот почему.

Миллион — страховая цена моих ног.

Как я раньше не застраховался, болван! Ведь деньги за искалеченную ногу — сразу на бочку. Эх, сообразил бы года три назад — скольких мучений избежал! В славе тогда жил. Она бы свое сделала. И страховые условия отхватил бы повыгоднее. И сумму пожирней! Честное слово, с них не грех и взять побольше. Но кто знал? Всегда так: задним умом крепок.

Я застраховал ноги после той истории с тальком. Сам-то не хотел страховать. Компания уговорила. Опять реклама.

Условия договора вызубрил наизусть. Со знающими людьми переговорил. Дело верное, не сорвется.

Сейчас побольше разверну больную ногу стопою наружу. Вес на штанге достаточный.

Затем резко вниз... Я проконсультировался с нашим лучшим хирургом. Он уверен: отрыв костной ткани обеспечен.

И миллион мой! Плевать на всех и жить!

Ладони скользят. Гриф влажный. Пот с моих рук. Эх, судьбина!

А ветер унес белые борозды.

Огромная тяжесть согнула гриф. Сейчас. Ноги врастают в пол. Едва-едва отрываю их.

Шаг. Штанга вздрагивает. Я замираю. И мы долго раскачиваемся вместе.

Прислушиваюсь к тяжести на плечах. Осторожно, а то сломает, да только не в колене.

Левую ступню в сторону. Кажется, все.

Приседаю! Оно! Рвется что-то в колене! Боли не чувствую...

Удивительно, но я, кажется, могу встать!..

Потом сижу, отдыхаю. Холодная стена приятна освежает разгоряченную спину. Меня колотит от возбуждения. Страха нет.

Незаметно ощупываю колено. Досадно. Это не то, что мне нужно. Придется повторить, чтобы наверняка.

Закрываю глаза. В душе пустота, ни единого чувства в ответ. Словно не я, а кто-то другой калечит свои ноги.

Вероятно, мал вес: я неплохо поднялся с ним. Надо еще добавить. В этом все дело.

Преодолевая неприятное ощущение какой-то перемены в суставе, иду к штанге. Иду ровно, как всегда.

Надеваю диски. Тренер услужливо помогает. Суетится.

Да, раньше один вид вереницы больших дисков перевернул бы меня. Сейчас нет. Много, ну и что?

Какой-то шум.

Ого! Половина зала уже забита. «Друзья», как стая голодных собак, уселись кругом.

Толпа растет. Люди жадно разглядывают меня и штангу. Десятки нетерпеливых глаз.

Тренер взволнован. Я толком и не пойму, что он говорит. Он забегает вперед и заглядывает мне в глаза. Его снова терзают сомнения. Он противен мне. После я все скажу ему. Все, что думаю!

...Тяжесть, словно гигантская рука, с неимоверной силой придавила меня к полу. Я увидел прямо перед своим лицом серые выщербленные доски помоста. Совсем близко. Штанга сжала меня так, что рот свело судорогой, и он съехал в сторону. Дышать! Невозможно дышать!

Гриф с прокладкой из ваты глубоко втиснулся в спину.

Бросить!

Нет! Нет! Поздно!

В глазах не сумрак. В глазах ночь! Кровь кипит. Раскаленная, обжигает.

Тело больше не мягкие мышцы и податливая плоть. Я слит из железа.

Что это?!

Руки рвануло в стороны. И... тяжести нет. Легко! Звон и грохот! Тупые удары и треск! Падаю назад.

Почему назад?!

Железный скрежет.

Одинокое металлическое дребезжание.

Тишина. Это гриф. Не выдержал металл — лопнул возле втулки. Гора сваленных дисков, проломленные зубастые половицы, щепки, куски штукатурки.

Оседает белая пыль.

Я сижу на полу.

В окна с тополей плывет пух. Кружится по залу. Бесшумно ложится на пол.


1960 г.



Король


Хорошо, когда в желтую кофту

душа от осмотров укутана!

В. Маяковский


«На ночных дежурствах всегда найдется свободное время, — подумал надзиратель. — Гуляй по коридору — и все дела. Выстави стул на порог и спи».

Он снял галстук и бросил на стол рядом с фуражкой. Ослабил ремень на брюках. Вытащил стул поближе к дверям. Сел.

Тихо. Потом уловил гудение труб отопления и легкое потрескивание электрической лампы над дверью.

Ночные дежурства лучше дневной суеты. Вызовы, приемы новичков, драки. Особенно хлопотно в банные дни. А ночью никто не надоедает. Спать все хотят.

Подошел к вешалке. Вытащил из кармана форменной тужурки журнал. Нащупал плоский флакон с водкой. Взглянул на часы и решил: не стоит. Взбодрит, а потом навалится сон, хоть на пол ложись. Уже было так. Хорошо, что дежурный с третьего этажа свой парень. Разбудил — и ни звука.

«Зайду к нему поболтать. Посмотрю журнал и зайду». Надзиратель сбросил ботинки и развалился на стуле. «Тропс», — прочитал он название журнала вслух. — «Тропс». У него была смешная привычка читать наоборот названия фильмов, газет, компаний и вообще все слова, особенно те, что красуются на фасадах домов.

«Ого! Быстро обернулся Шапиро. Месяц. — Он прикинул в уме. — Нет, ровно двадцать дней. Недаром говорил, что материал на колесах и дело за фотографией. О, снимок ничего!»

Это была обычная журнальная фотография и даже не во весь лист. На гладкой меловой бумаге был запечатлен просторный плац, не то с выгоревшей, не то вытоптанной жухлой травкой и пыльными плешинами. Рослый, сбыченный человек, расставив ноги попрочнее, склонился к штанге. Сбилась на затылок фуражка с кокардой. Набок съехала большая связка ключей. Поодаль на скамейке сидят стриженые парни с белыми полосками вместо глаз. Чтобы скрыть преступников. Своеобразная тюремная этика.

Из аккуратного словесного ручейка под снимком вытекало, что человек в форме — знаменитый Король, неоднократный чемпион мира и спортивная гордость нации.

«Очередная тренировка с заключенными. Он и на покое с пользой служит отечеству». Надзиратель прочитал последнюю фразу и криво усмехнулся. Пододвинул ботинки под ноги: каменный пол леденил ступни.

«От Короля до Толстого живота. Очерк. Х. Шапиро, спортивный обозреватель». Надзиратель насмешливо протянул:

— Мерси, Орипаш, мерси боку. — Он остался верен привычке выворачивать слова наизнанку, даже фамилии.

Как случается с людьми, о которых часто писали, он сначала бегло просмотрел всю статью, чтобы уловить смысл. И лишь потом углубился в нее по-настоящему.

«Знаменитый Король»! Под таким именем знал его весь спортивный мир и даже младенцы в детских колясках. Маленькие и грандиозные палацетто, паласы, халле, залы! Ваши стены хранят память об этом удивительном спортсмене и неизменном триумфе, вечном спутнике его выступлений.

С ваших подмостков музыканты и поэты, артисты и дипломаты покоряли зрителей умом и талантом. Великий Король покорял силой. Силой без страха — этим золотым слитком человеческой породы. «Бороться без страха» — не есть ли сей девиз наивысшее выражение жизни?! Его поединки и победы — мужской голос в визгливом хоре кастратов. Солнце в гнилом подвале!

Да, наш Король не ведал страха. На заре своей спортивной карьеры, еще не оперившийся птенец, он приезжает в Осло на турнир лучших гиревиков мира и смело атакует русского геркулеса Синицу. Тогда он поднял столько же, сколько и многославный русский богатырь. Судьбу золотой медали чемпиона решил собственный вес атлетов. Король оказался на сто граммов легче соперника и был объявлен победителем. А русский заявил журналистам: «Я желаю одного, чтобы это равновесие сил сохранялось как можно дольше». Равновесие не устраивало Короля. Он набирал силу и расправлял плечи. И на следующий год Синица уже развенчан.

На пути к короне «тяжеловеса номер один» встал грозный Ян Ренсен. Ренсен в молодости работал корабельным плотником, и уже в те времена о нем складывали легенды. Бревна и огромные якоря теряли тяжесть в мощных мозолистых лапах парня. Он заменял две бригады рабочих и небольшой мотор и просил только об одном — не мешать работать. Пять литров молока Ян выпивал лишь за первые три часа работы! Читатели, вероятно, помнят фотографию Яна Ренсена с экс-премьером Экю. «Сила и мощь нашей расы — это вы, непобедимый Ян Ренсен!» — воскликнул Экю, прикалывая Яну «железный крест».

Нет, сила и мощь за нашей «королевской» расой!

После поединка в Берне руки плотника Ренсена больше не годились ни на что другое, как снова разделывать бревна на верфях.

Уже первое движение троеборья — жим — показало: Ренсену несдобровать. Железные руки мальшшки Короля выжали небывалый вес. Рывок не дал преимущества ни тому, ни другому. И вот заключительное упражнение, венец соревнований — толчок. Движение, в котором сливаются мощь жима и резкость рывка. Как говорят штангисты, толчок всех ставит на свои места. Король занял трон, подобающий его спортивному прозвищу. Ян Ренсен разревелся в раздевалке и отказался выйти на пьедестал почета. Цифра «два» была невыносима для экс-чемпионского самолюбия.

А потом поединки с русскими, французами, немцами. Зрелость. Мужество. Опыт. Девять лет спустя после Берна — первый горький проигрыш нынешнему чемпиону и властелину помоста, известному под несколько грубоватым прозвищем Толстый живот.

Да, закончилась достославная эпоха Короля. Король покинул помост. Уже пять лет не слышно его имени на соревнованиях. Реже и реже встречаются у любителей его автографы.

Но отечественный спорт не осиротел. Наш Толстый живот — первый в мире и приумножает славу Короля!

Король, как тебя забыть! Тебя помнят бесконечные толпы. А ты помнишь пот? Это соленое вино победы и поражения! Пот каплями срывается и растекается по рукам, груди, ногам. Дрожат руки, перепачканные белой магнезией. Усталая улыбка и безмерное счастье. И, кажется, нет силы, способной свернуть тебя. Какое глубокое счастье — победа! Все в мире прекрасно. Могучий человек, люди приветствуют тебя!»

Надзиратель закрыл глаза. Опустил голову. Жирные ощечья расплылись по воротнику.

«Король... Было, было... И звучное имя, и титулы, и жадное подобострастие. Легко я привык к ним. Живут во мне. Не желают умирать».

Под дремлющими веками беззвучно, с быстротой молнии, проносились одна картина жизни за другой.

«Спортом занялся лет в двенадцать. По-мальчишески мечтал об одном — быть первым. Не помню, стал ли я первым. Наверное, нет. Но сдачи давал аккуратно. И здорово лазал по деревьям.

В шестнадцать лет возмечтал о другом. Пусть спорт сделает меня красивым, гибким и неутомимым, как Маугли. Нет, не из желания нравиться людям. Велико наслаждение носить красоту в себе. Не глазеть на кого-то и завидовать, а носить в себе. Я не знал, что за штука — страх. Быстрины, коряги, змеи в весенний паводок — мы вместе. Ноги сворачивает судорога — я набираю воздух, погружаюсь в воду и разминаю мышцы. Меняю стиль и смеюсь над судорогой. Холодно? Кручусь и бью ногами по воде. И кровь ускоряет ток, согревая меня.

Босиком, в коротеньких трусах бегал часами. Пружинистый шаг. Легкое дыхание. По просекам, полям, по обрыву над рекой. Слепни гонялись за мной. Я — прыжок вверх, потом — вперед. И снова один. В шестнадцать лет я сильнее закаленного мужчины. Не знал табака, водки, головной боли и хруста в суставах. Криком радости встречал рассветы. Не сонная колода, как сейчас. Я прыгал к окну, и мои ноздри трепетали, вдыхая пар земли, туман, запахи лугов, леса.

В восемнадцать лет я побывал на соревнованиях. В ту ночь, проплутав до рассвета, поклялся стать таким же сильным, как те могучие люди.

В двадцать один год, сокрушая всех на своем пути, я нежданно-негаданно — первый из первых! И все: луга, лесные просеки и красота — провалились в черную яму тщеславия».

Надзиратель открыл глаза. Крякнул. Погладил, растирая, затекшие шею, ноги. Подумал со злостью: «Все мы — жизнерадостные кретины с зубным порошком «Детский» вместо мозгов. И вообще самый правильный взгляд на жизнь — юмористический. Как на колесо смеха».

Взял журнал с колен.

— Ну не смех ли?

«Судьбу золотой медали чемпиона решил собственный вес атлетов. Король оказался на сто граммов легче соперника и был объявлен победителем».

— «Сто граммов», — передразнил неизвестно кого надзиратель. — Результат с русским получился одинаковым. Вес перед соревнованиями — тоже. Провели повторное взвешивание на сцене. Мы разделись догола. Сначала взвесили Синицу. Закутали в национальный флаг — и на весы. Потом меня. Пока толкались вокруг русского, я намочил в бандаж, Вот и золотая медаль! Ха, ха, ха!

Надзиратель смеялся, вспоминая подробности.

— А поединок с Ренсеном в Берне? Ха!

«Железные руки малышки Короля выжали небывалый вес». Ха-ха, и в самом деле, колесо смеха! Я никогда не выиграл бы у Ренсена, если б не случай. На разминке чувствовал себя паршиво. И смирился с серебряной медалью. Сам Ян Ренсен будет первым! Стою за занавесом и жду вызова на помост. Занавес бархатный, тяжелый, с золотым шитьем. Слышу, тренер Ренсена спрашивает у него позволения посмотреть мой подход, дабы правильнее распределить силы. А Ренсен в ответ: «Зачем? Сопляку не выиграть! А обращать внимание на падаль всякую — чести много». Словно грязь из-под колес мне в лицо. Колотит от возбуждения. Не дождусь подхода. «Ах ты, туша мясная! Умру, но обойду тебя!»

Я таким злым никогда не был. Не руки — пресс. Точно подменили. Один вес — легко, второй — еще легче. А взял третий — Яна чуть удар не хватил: в коронном движении проиграть семь с половиной килограммов!

После поражения Ренсен делал глупость за глупостью. В летах, поистасканный жизнью, он вознамерился не пускать меня вперед. Наверное, года три и попридержал бы, пока я наливался силой, да увлекся. Ему бы отдыхать и свежестью «давить» меня: силы-то хватало. А он помногу тренировался. Согнулся под усталостью. И под откос! Перетренировка.

Я помог: толкал его на глупости. Заявления с умопомрачительными прогнозами печатал. Небылицы пускал о своей спортивной форме. Из последних сил рекорды вытягивал. Лишь бы досадить ему, убить волю, лишить покоя, взвинтить нервы. Ренсен и клюнул.

Мне тоже, ох, как было нелегко! Но я был молод. А Ренсен сломался. «А потом поединки с русскими, французами, немцами. Зрелость. Опыт. Мужество».

Надзиратель презрительно фыркнул:

— Не слишком ли громко сказано, писака? Была обычная работа, будничная, надоевшая. Мой друг Таракан, прозванный так за черные фатоватые усики, прямо говорил: «Айда в конюшню таскать «железо». А уходя из клуба, заявил газетчикам: «Пусть поищут новых лошадей. С меня довольно».

Эх, как он, бывало, на пари клал первого встречного! Редкий удар, без осечки. «Никаких культурных околичностей!» — тоже его девиз.

А в раздевалке всегда показывал соперникам свой бицепс и нагло заявлял: «Дрожите, фраера. Сейчас я разденусь!» Один раз набил рот клюквой и во время жима раздавил. Как настоящая кровь изо рта. Зашатался, ноги заплетаются. Мы за кулисами поумирали со смеху. Зато публика горой за Таракана. Едва судью не забросали бутылками, когда тот не засчитал вес: Таракан сжульничал и здорово поддал штангу коленями.

Перед вызовом на помост Таракан заводил патефон и мчался к штанге под марш тореадора! Взбешенный, невменяемый.

«Но отечественный спорт не осиротел. Наш Толстый живот первый в мире и приумножает славу Короля».

— «Приумножает!» — Надзиратель сплюнул и вытер губы. Попробовал языком пломбу. Зубы больше не ныли. — «Властелин помоста», «не осиротел». А мы его звали даже не Толстый живот, а похуже — Акулий желудок. За ледяную жестокость и беспредельную тупость. Таракан служил во флоте и рассказал один случай. Акуле распороли брюхо — и в море. Выдранный желудок на крючок. Через минуту акула сожрала собственные внутренности с крючком.

Чинно и благородно у тебя в очерке. — Надзиратель опять плюнул. — Твой Акулий желудок, Шапиро, далеко не агнец божий. Видел бы ты, как он выбросил из номера женщину. Использовал и, чтобы не платить, нагишом за дверь. Насмеялся вволю — выкинул и тряпки.

Напоследок я здорово утер ему нос. Тогда мне крепко не везло. Сейчас понимаю, в чем дело. Акулий желудок наступал на горло. Результаты сошлись вплотную. Я и влез в тренировки. Как проклятый, таскал «железо» и перехватил. «Рвался», точно я из бумаги. То связка лопнет, то колено. Результаты падают. Ну, думаю, значит предел, нет больше в запасе сил. Получилось, как у бедняги Ренсена со мной. Только теперь я попал в его шкуру. С месяц проболел. Тренировки забросил. Отдых поневоле. Поправился. И чудо дивное! Пошла сила, да какая! Будто помолодел лет на десять.

Акулий желудок со своей компанией решил, что мне крышка. Прибыл на соревнования — король королем. Хамит со всеми. И не говорит, а гундосит пренебрежительно. Все вокруг вертятся. Как же, новый хозяин, занимай местечко.

За день до нашей встречи подошел ко мне. Сел. В парке это было.

«Ну, кто завтра победит?»

Я пожал плечами и молчу.

«Ты, наверное». — А сам смеется нахально.

Я снова молчу. Умышленно злит, чтобы выбить из равновесия. Знал, негодяй, что с нервишками у меня нелады, не то что в молодости. Все же промахнулся он. Я издевался над ним. Он и знать не знал как. Слушаю его, а сам мышцами под рубахой играю. Сила кипит. «Пой, ласточка, пой», — думаю.

«Посмотрим завтра, посмотрим!..» — И пошел мне свои планы выкладывать. Цифры внушительные, даже страшные называет. Только пуганый я. А он разливается. Увлекся, и вроде нет меня, и я не противник ему, а так, живой труп.

Тошнит от него. Дышит натужно. Живот что студень. Ноги вытянул бесцеремонно, всю дорожку загородил. Прохожие обходят, а он нагло оглядывает их и не пошевелится. Я от его ступней глаз не отведу. Не видал, чтобы ступни жиром заплывали. Гадливость овладела.

А потом ненависть. Она и помогла вырвать победу. Работал я собранно, четко. Ни капли пота. Вспомнить приятно.

Надзиратель стряхнул странное оцепенение и снова уткнулся в журнал.

«Король, как тебя забыть! Тебя помнят бесконечные толпы. А ты помнишь пот? Это соленое вино победы и поражения. Пот каплями срывается...»

— Пот — ерунда, Шапиро. Помылся и поминай, как звали. Вот понос неделями! И волосы однажды с шеи и до середины затылка в пять дней выпали...

Валяй, — распалялся надзиратель. — Валяй свою сказку про белого бычка. Работа не пыльная — стучи на машинке.

«Какое глубокое счастье — победа. Все в мире прекрасно. Могучий человек, люди приветствуют тебя!»

— Сегодня — счастье. Завтра — пшик. Вздумаешь выспаться — не спится. Пьешь напропалую — счастье все равно уходит. Потому что с утра новый марафон. Прошлое зачеркивалось. Прошлым не живут. И снова лихорадка. И нет счастья. С утра игра в «кто кого».

В камере № 51 вспыхнула перебранка.

Надзиратель лениво зашнуровал ботинки. Громко, с хрустом потянулся и зашагал, позванивая ключами, по коридору. Журнал оставил на стуле.

«Вечно дерутся, — думал надзиратель. — Посадили изнеженное дитя богатых родителей. А какой из него вор? Плаксивая тощая тень. Почему у богатых и умных людей так часто дурное потомство? Без энергии, предприимчивости, воли отцов. Лапша какая-то. Интересно, почему?»

Надзиратель отворил дверь. Он целиком закрыл выход, огромный, широкий медведь на задних лапах. Лицом к стене, на коленях молился худой юноша. На мокрой от слез щеке расползался кровоподтек.

Надзиратель привычно скользнул взглядом по нарам. Все на местах.

— Словил по зубам? И поделом, — проворчал он, запирая камеру. — Опять бесился со своими кошмарами... — И погрозил кулаком.

В дежурке надзиратель решил, что все дело в условиях. «Завоюй место в жизни! Без борьбы человек каша, навоз, кукла с разжиженными мозгами».

Он самодовольно крякнул и сказал вслух:

— То ли дело я, например! — И весело закончил: — Акдов не помешает. — Привычно перевернул слово.

Он вытащил флягу. Нацедил водки в крышку и запрокинул голову, шевеля крупным кадыком.

Темень за окном отступила. И электрический свет в комнате казался слабым. Прежде чем навестить приятеля, надзиратель постоял у окна. Он чуть хмыкнул, представив, что заключенных скоро выстроят на плацу. И он, сильнее и шире любого из них, будет в центре. «Как в тех палацетто, паласах, халле, залах... — Надзиратель засмеялся, довольный своей памятью. — И глаза у людей такие же настороженные, жадные, удивленные».

С нарушителями тюремной дисциплины он обходился по-своему. Брал человека за полосатую куртку на лопатках и за штаны. И... выхватывал вверх на вытянутые руки. Потом швырял на землю.

У людей вырывался стон. Точь-в-точь как в залах после удачного подхода.


1963 г.


Господин Тальк


«Судьи! Никому из них не хотелось испытать гнев толпы. Вот почему они и засчитали Шорту последний подход в жиме. А разве это был жим? Форменное жульничество с выкручиванием штанги...»

Все утренние газеты взахлеб комментировали случившееся. Но самого важного репортерам так и не удалось пронюхать.


Грустное и запоминающееся это зрелище — коридор и раздевалки к финалу соревнований. На столах, стульях, на полу — обглоданные лимоны. Вдоль стен — пустые бутылки, бумажные стаканы, смятые газеты. И никакие вентиляторы не способны очистить воздух. Кажется, сами стены источают тяжелый запах пота и едких растирок.

Все участники первенства мира уже закончили соревнования. Остались двое: Шорт и Стэнли Виколь.

«Последнее испытание», — подумал с облегчением Стэнли, усаживаясь поудобнее на стул.

«Только бы не сдрейфил», — молил судьбу менеджер и с неприязнью поглядывал на массажиста.

«Впереди шесть попыток: три у Шорта и три у Виколя, — думал массажист. — И если этот дурак будет все время совать свой нос куда не следует... — Он искоса посмотрел на менеджера и не удержался: — Боже, и такие олухи командуют! Нет, больше с ним не поеду».

Стэнли давно знал массажиста. Старик много повидал на своем веку. Высох и сморщился в свои шестьдесят лет. Острое, в сетке морщин, подвижное лицо. Воспаленные глаза. Тщедушное, составленное из острых углов, костлявое тело. Зато никто из молодых не мог угнаться за ним в работе. Поэтому его терпели.

Он считал, что подлецов и пролаз среди людей, призванных богом распоряжаться человеческими судьбами, гораздо больше, нежели честных людей. И поэтому не тратил времени на выяснение, достойный ли человек перед ним или нет. Начальник?! Достаточно!

«Менеджер — новичок в команде и, конечно, промахнулся, — думал Стэнли. — Массажист — дока в перепалках». Эти мысли позабавили его. Он даже на время позабыл о соревнованиях. И, улыбаясь, разглядывал взбешенных недавней стычкой менеджера и массажиста.

Посмотрел на руку. Часов не было. Вспомнил: в пиджаке. И будто ударило: сейчас начнется! Мгновенно противный холодок пробежал по коже. Пот струйкой устремился по скулам. Виколь завозился на стуле.

«Только бы не подвели нервы», — тревожился менеджер, вытирая пот с его лица.

«Трусит!» — решил массажист, у которого за долгие годы работы в спорте атрофировалось всякое чувство волнения.

Жар съедает Виколя. Ссохлись и покрылись жесткой корочкой губы. Запали щеки. Под глазами — синие круги и морщинки.

А рядом Шорт пытается унять волнение. Беспокойно поскрипывают его ботинки. Взад-вперед. «Когда же, когда же?»

Стэнли закусил нижнюю губу. «Как долго!» Оглянулся. Шорт смотрит на него.

Напротив, над дверью, большие круглые стенные часы.

Щелк! Сдвигается минутная стрелка. У Стэнли екнуло сердце. Ноет.

Щелк! Стрелка скачет дальше. Шорт бледнеет. Взгляд у него, как у больного: горячий, пронзительный.

Щелк!

Вызывают Шорта. Он швыряет спортивные брюки. Дрожа от возбуждения, набрасывает на плечи халат и почти бежит на сцену. У выхода оборачивается на часы. В выпуклом холодном стекле тусклыми желтыми точками отражаются огни электрических ламп.

Вопли: «Шорт! Шорт!»

Виколь злится: «Как принимают!» Посмотрел на менеджера.

— Неплохо...

— Неплохо? — переспросил Стэнли. И подумал: «Меня бы так встречали». А сам сказал:

— Ну и националисты...

Щелк! Стэнли бормочет:

— Чертовы часы, душу вытянут!

Считает про себя секунды и думает: «Вот Шорт подходит к штанге. Вот стоит над нею. Собирается». Дрожат кончики пальцев. Стэнли смотрит на ладони. Блестят. В складках кожи — ручейки пота, в порах — прозрачные бусинки.

Звякнуло железо. Одинокий крик потонул в ликующем «Ааа!..». Все разом заговорили, задвигались. Виколь рывком поднялся. «Наконец-то! Теперь я!»

У выхода встретился с Шортом. Тот поймал его за руку.

— Извините меня, я нечаянно опрокинул ящик с магнезией.

Шорт виновато улыбнулся.

— Подождите, я сейчас принесу другую.

Стэнли удивленно посмотрел ему вслед. Затем — озадаченно на менеджера. Менеджер знал немецкий. Он перевел и сказал:

— Подождем. Неудобно. — И, кивнув головой в зал, повторил: — Подождем. И эти утихнут.

Шорт вернулся быстро. Очень быстро. Мягко отстранив двух служителей, вытирающих большое пятно на полу, всыпал в ящик пачку белого порошка. Размял его руками. Поклонился зрителям и под приветственные возгласы покинул сцену.

Публика встретила Виколя гнетущим молчанием. Тысячи людей, кто чинно сложив руки на коленях, кто небрежно развалясь, а кто и полулежа, безмолвно взирали из кресел. Колючие, откровенно неприязненные взгляды. Эти — в упор, те — исподлобья... Стэнли закусил нижнюю губу — детская привычка.

Ящик с магнезией. Стэнли погрузил руки в белый порошок. Удивился: «Ну и магнезия! Легкая и мягкая». Старательно растер ее ладонями. Обернулся. Массажиста не нашел у выхода на сцену. А менеджера увидел. Он стоял впереди всех, слева.

«Сразу узнаешь, — отметил Виколь. — Эта дурацкая куртка со словом «Коуч» на рукаве».

Вдруг опять потянуло взглянуть на зал. Сдержался. Неуклюже подошел к штанге. Согнулся. Подумал: «А магнезия как пудра». Поежился, ощутив в руках твердый холодный металл.

Из самой глубины «я» поднялось горячее чувство злости и решимости. Все вокруг — даже, как ему показалось, он сам — расплывается в нечто призрачное и невесомое. Лишь где-то в сознании осталось слабое, трепещущее «я». Оно и скомандовало: «Теперь пора!» «Пора!» — подчинились мышцы.

Виколь потянул штангу. Сначала медленно. Потом изо всех сил. Она оторвалась от пола и подлетела вверх.

«Пальцы!.. Гриф!.. Ползут!..» — только и успел он сообразить. Пальцы разжались. Штанга грохнулась на деревянный помост. Стэнли едва увернулся.


Зал, пожалуй, еще долго смаковал бы неудачу Стэнли, если бы не надо было встречать своего любимчика Шорта.

Они столкнулись у выхода. Шорт, придерживая руками халат, быстро поднимался по лестнице. Увидев Виколя, он замедлил шаг. Стэнли посторонился. Но Шорт не спешил, по-прежнему загораживая проход. Высокий, стройный, он явно выгадывал, стоя рядом с нескладным противником.

— Шорт! — ревел зал, не забывая сыпать и оскорбления в адрес Виколя. «Проходил бы, — злился Стэнли, проклиная свет и насмешливые выкрики за спиной. — Ну, что надо?» Шорт с трудом сдерживал злорадную усмешку.

«Ничего, ты у меня еще не так попрыгаешь!» Показывая рукой на ссадину, участливо спросил:

— Что? Ушиб? — И удивленно поднял брови.

Виколь пожал плечами и шагнул в тесный просвет между лестницей и Шортом.

— Если только ссадина — пустяки, — сказал Шорт. Сочувственно щелкнул языком и подумал: «Бывает хуже».

— Шорт! Шорт! — торопливо гаркнул из первого ряда плешивый блондин, подогревая начавший было угасать пыл соотечественников.

— Шоорт! — с новым воодушевлением подхватили крик тысячи глоток.

Виколь невольно оглянулся на шум. Он почти спустился по лестнице и поэтому увидел лишь ноги зрителей, сгрудившихся наверху. А рядом со своим лицом — черные ботинки с узкими модными носами. И возле них, слишком близко возле них — потому и обратил внимание — две длинные женские ноги.

Стэнли поднял голову. Женщина оперлась на руку своего соседа и заглядывала через плечи людей на сцену. Стэнли слышал ее голос, взволнованный и звучный:

— Бог мой! Нельзя же сравнивать! Он мужчина из мужчин! Только посмотрите, Генрих, какие благородные суставы, тонкие, изящные!..

Стэнли ничего не понял из сказанного, но отметил: «Приятный голос». И несколько раз повторил вслух:

— Генрих, Генрих...

«Пусть успокоятся, — думал Шорт о зрителях, расхаживая по сцене. — Спешить некуда».

По халату разбегаются складки. Выскальзывает загорелая нога. С пластичными упругими мышцами. Негромко поскрипывают белые, с черными узорами ботинки.

«Загорелые ноги и белые ботинки. — Шорт самодовольно улыбается. — Неплохо, старина».

Виколь сидел на стуле за кулисами.

— Не было со мной такого. Ладони скользкие, мокрые. Ну, совсем грифа не держат. — Виколь показал руки. Красные, с желтыми крупными мозолями и глубокими трещинами в грубой коже.

— А магнезия? — не выдержал менеджер. — Забыл? — И почему-то расстегнул куртку.

— Я забыл? — протянул Виколь и уставился на него злыми глазами. — Вы что, ничего не видели? До локтей намазался. — И вспыхнул от обиды, нервно покусывая губы: спорить глупо и бессмысленно. Ведь менеджер ни в чем не виноват. Огрызнулся: — Легко говорить!

Менеджер покраснел, но не подал виду, что задет.

Виколь сказал:

— Магнезия какая-то дрянная.

И прикинул: «Если сейчас Шорт поднимет штангу, он обойдет меня». Друзья тоже думали об этом.

Массажист сидел на корточках напротив Виколя и ловко обрабатывал кровоточащую ссадину. Гриф содрал с колена кожу.

«Это, конечно, пустяки. Ссадина, и все. Но ты, — старик посмотрел на менеджера, — не такой дурак, как я считал. Тридцать четыре года, и уже несколько лет тренер. Ты бы еще сам мог поднимать «железо». — Массажист усмехнулся. — Понятно, не так много, как эти ребята. Но еще смог бы. — Он оторвался от своего занятия и задумался. Потом взял бинт и склонился над коленом. — Но ты не дурак. Пусть поднимают другие, да побольше. Всегда так. Одни поднимают — и в ссадинах, переломах, измученные. А другие... — Он снова, в который раз посмотрел на менеджера и решил окончательно: — Нет, совсем не такой дурак, как я думал».


Шорт стоит в лучах резкого света прожекторов и растирает магнезию. Он принес ее с собой из разминочного зала. Совсем немного, в горсти. Он знает: тысячи восхищенных взглядов блуждают по его обнаженному телу. Ощущает нежное дыхание, тепло мягких губ, прикосновение рук. Он вскидывает голову. И смотрит на мир широко раскрытыми глазами. На мгновение кажется, что он хозяин над всеми и даже над жизнью.

Гордая мужская радость потоком заливает грудь. Он не в силах с нею бороться. Она подхватывает его. Шорт идет к штанге. Идет и смотрит на нее, не отрываясь. «В ней моя победа над жизнью». Он почти скользит, настолько эластичны движения натренированного тела. И не просто скользит, а подкрадывается к штанге.

Шорт замирает над грифом и вдруг остро чувствует, даже слышит: тысячи сердец бьются вместе с его сердцем, и тысячи губ повторяют с ним слова молитвы.

Стиснул гриф. В сознании, заслонив все, всплыли четкие буквы. Он читал и читал их, сжимаясь в пружину. «В ней моя победа над жизнью... В ней, в ней!»

Не надо быть искушенным в спорте человеком, чтобы по грохоту и реву, потрясшему зал, догадаться об успехе Шорта.

...«Почему? — терзался Стэнли. — Я ведь был впереди всех. Я рисковал и честно дрался. По праву был первым. Я сплоховал всего раз. И это еще ничего не значит. Это спорт. А меня облили грязью!»

Он вспомнил Шорта, его манеру держаться — обходительную и вкрадчивую. Серые глаза. Тонкий сухой нос с горбинкой. В углах рта — иронические складки. Губы вздрагивают, точно он собирается рассмеяться в лицо...

Виколь, вцепившись руками в лестничные перила, ждал, когда Шорт уйдет со сцены.

А Шорта нет и нет. Шорт рад. Это почти победа. Он не стоит на месте. Он весь в движении: руки, ноги, рот. Говорит и не понимает что. И никак не может надышаться, и в глазах карусель.

Стэнли ждал, а потрясенное сознание не оставлял один-единственный вопрос. Важный и до крика обидный. «Облили грязью! За что? — Он до боли закусил нижнюю губу. — Закон жизни? Один раз сплоховал — выходит, все?!»

Минута, две, три... Остывают мышцы. Нервы не дают покоя. Виколь видит перед собой только стенные часы и длинную минутную стрелку. Стрелка вздрагивает и сдвигается.

«А парень не трус», — подумал массажист и усадил Виколя. Согнулся. Энергично встряхивая и растирая ему ноги, приговаривал:

— Спокойнее, спокойнее.

И твердо решил: «Нет, не трус. Настоящий парень».

Виколь видел прямо перед собой затылок старика. Морщинистую шею в дряблых складках. Костлявые худые плечи. От усилия шея и затылок побагровели. «А может быть, все-таки национализм? — терзался Стэнли. — А если нет, тогда что? Закон жизни или национализм?»

На сцене Виколь сразу же позабыл обо всем на свете. Ринулся к ящику с магнезией С лихорадочной поспешностью вымазал руки. Но потом опомнился. Вернулся назад. Заставил себя не торопиться. Руки тщательно и густо-густо натер заново. Менеджер стоял позади судейского столика и одобрительно кивал головой. Стэнли с сожалением подумал: «Наверное, обиделся». И тоже кивнул ему.

А менеджер мучился сомнениями: «Только бы не сорвался! Мальчишка! Я с таким трудом сумел зацепиться за это место. А вдруг неудача? — Он нервно похрустывал пальцами. — Возьмут вместо меня другого: отставных спортсменов много, а вот таких местечек...»

...Штанга была почти на груди. Виколь уже приготовился принять ее тяжесть. Но внезапно кисти, не выдержав напряжения, разжались. Неуравновешенная сила подрыва опрокинула его на помост. Он больно и громко стукнулся затылком.

В зале ахнули.

Но Виколь поднялся. И тогда кто-то неуверенно хихикнул. Кто-то отозвался. Смех подхватило несколько голосов. И вот уже весь зал, покраснев и выпучив глаза, вытирает слезы, взвизгивает и трясется в приступе буйного веселья.

Публика за кулисами — сплошь спортсмены. Бывшие. Настоящие. Поэтому они так и встретили Виколя — гробовым молчанием. Они больше не верили в его успех, но молчали.

Массажист набросил ему на плечи шерстяную куртку. Стэнли спросил:

— А менеджер?

Массажист пожал плечами. Стэнли отвернулся к стене. Устало закрыл глаза. «Зачем я связался со спортом? Зачем мне все это? Люди живут без спорта — и счастливы. А я?»

Он посмотрел на руки и сказал массажисту:

— Плохая магнезия. Просто дерьмо. Совсем не сушит пота.

Заметил: люди проходят мимо, смолкают и отворачиваются. «Как будто я безнадежно больной, — подумал Стэнли и спросил себя: — Что случилось? Что со мной?» Сковырнул пальцем сгусток масляной краски. Бросил на пол.

— Странное дело! Очень много силы. И совсем не боюсь. Страха нет. А руки не держат!

Никто не ответил. Он оглянулся и никого не увидел. Даже массажиста. Понял: «Бросили». Сказал хрипло:

— Дрянь, а не магнезия.

Вытер рукой мокрые волосы. «Зачем все это?»

И зло, с ненавистью подумал о людях.

Часы отщелкивали мучительные минуты.

— Стэнли! — услышал он вдруг крик массажиста. Старик отчаянно расталкивал людей на лестнице. — Стэнли! Это не магнезия! — уже на бегу выпалил он. — Тальк! Тальк! — И тяжело дыша, протянул руку. На ладони рассыпалась щепоть белого порошка.

— Тальк, настоящий тальк!

Виколь пощупал порошок.

Массажист сказал:

— Проделки Шорта! Больше некому. Он столкнул ящик. Он и принес новую... «магнезию». Сам и насыпал ее, сволочь! — Старик сделал ударение на «сам» и забавно вытаращил глаза.

Виколь облизнул мгновенно пересохшие губы.

— Шорт «этим» не пользовался. Шел мимо ящика. Я заметил и еще подивился.

Старик сокрушенно и торопливо заговорил, глотая целые слова. Но Виколь все отлично понимал. Протестовать поздно! Скажут: конкурент тоже выступал с этой магнезией. Да и побоятся скандала. Здесь ведь нельзя затевать кутерьму: зрители не позволят.

У Виколя снова высохли губы.

— У, дьявол, доказательств нет! Заяви — они же и взъярятся: дескать, Шорта обманули тоже. Шорту подсунули! Они могут еще повернуть все против нас. Ты плохо знаешь этих живодеров. — Массажист спешил. Время перерыва истекало. Он рассек ладонью воздух и спросил: — А дальше? — он имел в виду соревнования.

«Пусть Шорт прибавляет вес и идет на последнюю попытку». Виколь положил руки на плечи старику:

— Черт с ним! Скажи им: мы пропускаем! Подождем.

Массажист выдержал долгий взгляд Виколя. Он испытывал к парню уважение и благодарность. Благодарность за это «мы пропускаем».

— Мы, мы, — твердил старик, пробираясь на сцену. Он передавал судьям решение Стэнли, а про себя повторял: «Мы, мы...» Он вернулся и сел рядом с Виколем, и это «мы» не оставляло его.

Шорт действительно увеличил вес штанги. Диктор сообщил новую цифру, а женский кокетливый голос повторил ее на родном языке Виколя.

— Что она там болтает? — не поверил он своим ушам. Разозлился и решил: «Ошибка». Но когда в зале раздались аплодисменты и, возбужденно переговариваясь, забегали судьи и репортеры, когда к нему, как по команде, повернулись люди и Стэнли увидел жалость и сочувствие в глазах, он понял, что услышал правду. Сущую правду.

— Это же на пять килограммов больше рекорда мира! — ужаснулся Стэнли и подумал растерянно: «И на двенадцать с половиной больше моего лучшего результата!»

Шорт опаздывал с выходом. Он потребовал нашатырный спирт. Карл, суетясь, рылся в своей сумке. Менеджер, приземистый толстяк, стоял над ним и, ругаясь, торопил. А Карл, как всегда в подобных случаях, никак не мог разыскать злополучный флакон. Хотя десять минут назад сам положил его с бинтами в сумку. Шорт ждал и, посматривая на Виколя, соображал: «По правилам соревнований вес штанги снижать запрещено. И если я заявил рекордный вес...» Он с особым удовольствием повторил про себя: «Рекордный вес!» Нечаянно встретился взглядом с Виколем. Вежливо улыбнулся. В глубине души зашевелилась жалость к сопернику. Но только на миг. Внезапно с необыкновенной ясностью он представил себя на пьедестале почета. Увидел золотую медаль. И жалость, кольнув сердце, исчезла.

...Губы сами шептали какие-то слова, но Шорт никак не мог уловить их смысла. Что-то смутное, неопределенное плавало в сознании. И вдруг точно кто подсказал ему: «Твоя жизнь только начинается!» Он повторил эти слова и... согласился. «Да, да, все вокруг ерунда. Главное — моя жизнь!» Он вздрогнул и оглянулся. «Нет, никто не услышал. Ясно! Подлосль — ничто, как и добродетель! Ведь главное — моя жизнь. Да! Да! Раз и навсегда все решено!»

И уже около штанги, рассматривая помост под ногами (помост сколочен из крепких дубовых досок, коричневые спирали сучков невольно отвлекают внимание), Шорт пробормотал:

— Ему придется поднимать этот же самый вес. Но ни в коем случае не меньший.

Опять подкралась жалость. И он снова прогнал ее. «Тряпка, размазня!»

Золотая медаль, такая, какой Шорт видел ее у других, не оставляла ни на миг его взбудораженного воображения. Вот она на шее. Шелковая лента с тремя яркими цветными полосами. На груди — круглый желтый диск. С одной стороны выбиты год и девиз. С другой — древняя богиня победы венчает воина венком. У самого края медали — крошечные цифры: проба золота...

Стэнли мечется, едва сдерживая ярость. «О! С каким наслаждением я сейчас бы отлупил его! Нет, не отлупил. Задушил. — Он сжимает в бешенстве кулаки. — Таким не место на земле. Я уверен!»

В запальчивости Виколь даже не заметил, когда массажист дал ему эти две крупные таблетки.

Настоятельное: «Съешь, ну, съешь!» — и только тогда увидел их в ладони.

— Неплохая штука, — заверил старик и подтолкнул руку для убедительности. А коробку спрятал в карман.

Виколь мешкал.

—Опоздаешь, глотай! — Старик поднес руку к губам Стэнли.

— Что это?

Массажист молчал.

— А-а... — сообразил Стэнли. — Допинг... — И задумался. Он вспомнил длинные серые дни, похожие один на другой. Постылую и нелюбимую работу. Вечные, мелкие, как мошкара, заботы. Среди воспоминаний один спорт вызывает сильное и полнокровное чувство. Как выразить это словами, если вся жизнь в нем!

Рассветы — тысячи утр... В горло не лезет кусок хлеба, в глазах — сон. Будь проклят мир — так хочется спать! Пустые улицы, сиротливые фигуры дворников. И унылые люди. Их мало в ранние часы. Но они злы и безучастны ко всему. И механически выполняют то, что требует жизнь. Идут, едут, читают газеты, дремлют. А потом работают, чтобы завтра все повторилось. И ради этого повторения живут... Виколь вспомнил родные горы. И даль, которой нет конца и начала. И чистый воздух, которым люди внизу давно отвыкли дышать. И белые облака, и шум ручья, срывающегося с пятиметровой высоты. И его холодные струи...

Вот поэтому он и полюбил спорт. Это и родные горы, и даль, и ворчание студеного водопада.

Виколь вернул таблетки старику.

— Не надо. Я не ребенок в спорте. Перепробовал и испытал все. Знаю, что к чему. Ненависть — превосходный допинг.

Шорт не поднял штанги. Да и не пытался ее поднять. Победа обеспечена: противник загнан на чудовищный вес.

Когда вызвали Виколя и он появился на сцене — взъерошенный, с сумасшедшими глазами, Шорт решил остаться. «Все равно вызовут для награждения». И отошел к занавесу. Ему хотелось полнее насладиться триумфом, увидев собственными глазами унижение врага.

Массажист не пошел на сцену. «Не поможешь ему ничем». Устало присел на стул. Дерево еще хранило тепло, хотя Стэнли уже наверху. Аккуратно сложил его костюм. Потрогал рукою коробку и пожалел: «Зря парень отказался, иногда ведь помогает». Мимо прошел менеджер. Взобрался на лестницу и, приподнявшись на цыпочках, замер в ожидании. Старик с отвращением сплюнул и отвернулся.

Упругий и по-змеиному изящный гриф.

Стэнли шевелит пальцами и слышит, как скрипит магнезия. Теперь он натер руки за кулисами.

Пронзительный свист. Стэнли смотрит в черноту зала. «За что они меня ненавидят? Что плохого сделал им?»

Публику невозможно успокоить. «Шорт!» — то и дело прорывается чей-то крик. Шорт скромно улыбается. И зал отвечает взрывом одобрения: «Браво!»

Они не хотят видеть Виколя.

«Грязные твари! — Стэнли обводит первые ряды взглядом. Враждебные лица. Или не замечают вовсе. — Да, Шорт красив. Но это же не все. И не это главное. — Приказал себе: — Я должен, обязательно должен выиграть. Я докажу, кто человек самой высокой породы и чистой крови! Вор со смазливой мордой или...» — Стэнли не закончил фразы. «Докажу!» — ширилось и разливалось злое и едкое чувство.

«До-ка-жу, до-ка-жу!» — билось оно в такт с сердцем. И с каждым мгновением все громче и громче.

Стэнли по-своему относился к таким словам: сейчас он или победит, или погибнет. Но штангу поднимет. Поднимет во что бы то ни стало.

А живое «я» — кровь и плоть — не могли согласиться. Ужас сковал руки. Расслабленные, они болтались вдоль туловища.

Он зажмурился и помимо воли увидел лицо Шорта, растянутое учтивой улыбкой. Барахтались, всплывая и исчезая, лица друзей, старика, менеджера...

«Докажу!..»

Мертвый, бездушный гриф наполнился кровью. Кровь заструилась, толкая и обжигая ладони. Стэнли сдавливал и сдавливал железо пальцами. Он прирос к штанге всем телом до единой клеточки. И гриф тоже плоть. Его руки.

Даже дрожание ресниц и прерывающийся долгий крик поднимали штангу. Она тянула к полу. Выламывала суставы. Останавливала дыхание. Но все-таки ползла вверх. Виколь тащил ее, как волокут умирающего друга: сил нет, а несут.

Огромная штанга на груди у человека. На концах ее — большие круглые диски. Их много. Они сгибают стальной гриф, разрывают сердце, легкие, голову, сплющивают позвонки и суставы. Но человек встает!

Виколь вытолкнул штангу на прямые руки.

Робкий хлопок. Движение и шум. Затем что-то невообразимое!..

Стэнли удивляется: «Непонятно! Несколько минут назад прогоняли меня, а сейчас...» И все же он не оглядывается. «Вот вам! Я доказал, доказал!» И вспоминает, как они ненавидели.

«Сила сломала волю этих людей. Что бы мне теперь ни говорили, я знаю: люди почитают сильных. За ними следуют все. — Он усмехнулся. Сжал кулаки. — Даже — за просто сильными!»

Метнулся взгляд серых и очень испуганных глаз.

Виколь поймал Шорта за плечи.

— Что? — На скулах Шорта бегают желваки. — Что?

Виколь тянет его за плечи. Вглядывается в каждую черточку ненавистного лица. Ищет раскаяния.

— Дрянь, вор! — бормочет Стэнли. — Тальк подсунул, эх! Что же вы все молчите и молчите, Шорт? Так невежливо. Куда же вы? — Стэнли Виколь смеется. — Господин Тальк!

Но спина Шорта, мелькнув, пропала в толпе.


1961 г.



Коммивояжер Беренс

И будет жить, и будет видеть

Тебя, скользящую вдали,

Чтоб только злее ненавидеть

Пути постылые земли.

А. Блок


Коммивояжер Беренс послал лифтера за такси и теперь, стоя возле отеля, пытался закурить. Мешал Скутнабб. Он болтался у него на руке и часто икал. Беренс чувствовал, как дышит его маленькая, тщедушная грудь. И с брезгливостью сильного человека удивлялся, какая она хилая и слабая.

— Стойте! — приказал Беренс и поймал Скутнабба за шиворот. Прислонил его к стене и, больше не скрывая своего отвращения, сказал: — Что за свинья!

Критически оглядел сползшего на корточки Скутнабба и покачал головой. «Если б не твои деньги, на что бы ты годился, мешок с костями!» — Беренс рассмеялся. Ему вдруг расхотелось курить, и он сунул сигарету в карман.

Несмотря на полночь, было светло, и потому безлюдные улицы казались особенно тихими.

Скутнабб дремал, свесив голову между колен.

«Мне и не нужно, чтобы он так опьянел, — подумал Беренс. — Сам по скверной привычке напился».

Беренс вспомнил, как пили у него в номере. Скутнабб болтал глупости. Потом тыкал в лицо фотографии голых женщин, хвастая, что они всегда рады с ним переспать. Пачка была толстая. Скутнабб разложил фотографии на столе и водил пальцем по выпуклым линиям грудей и бедер, не скупясь на интимные подробности.

Если бы не дело, ради которого Беренс прилетел из Хельсинки, он вышвырнул бы этого плюгавого типа за дверь.

Человеческую плоть, и особенно свою, Беренс почитал за святыню. Это он, хромой, перекривленный набок парень, слепил из своего искалеченного от рождения тела великолепный образчик мужской мощи и красоты. Именно поэтому обыкновенные гипсовые или бронзовые статуэтки Беренс избегал брать в руки, боясь оскорбить святыню — тело — прикосновением. И вдруг какой-то полумужчина, сутулое, скользкое создание, смеет проделывать подобные штуки!

«Вел я себя, будто лакей, — с горечью думал Беренс. — Разыгрывал рубаху-парня. Тьфу, гадость! — Потянулся снова за сигаретами. — Правда, неизвестно, кто больше подличает, я или другие».

Беренс был весьма невысокого мнения о моральных качествах людей. «Безмозглые свиньи — вот кто люди! — обычно говорил он. — Стадо. Ни капли самостоятельности. Что напоют газеты и в школе, то и болтают. Крикни: «Во всех бедах виноваты окаянные велосипедисты!» — и завтра будут резать и бить велосипедистов. Свиньи!»

«Черт побери! Сделка-то какая! Всучить магазинам Скутнабба немодную тупоносую обувь. Полгода таких поездок — и я сам себе голова! Ха, прощай

тогда коммивояжер Франц Беренс. Хватит мотаться по свету! Будет собственный кегельбан в Мардже. Отличный бизнес на таком превосходном курорте. И море — для души».

Такси доставило их по адресу.

Скутнабба Беренс передал в руки фрау Скутнабб.

— Эйно, дорогой, как ты можешь? — пела накрашенная женщина, не забывая грациозным жестом поправлять аккуратно уложенные волосы. Беренс поклонился. Она бойко протянула ему свою тоненькую, хрупкую ручку. И улыбнулась. Трогательная детская беспомощность.

Беренс сказал:

— Рад. Спокойной ночи...

Несчаствая дама, приложив пальчики к вискам, вздохнула:

— Он такой несдержанный, Эйно. Извините нас.

Беренс отпустил такси и пошел в отель пешком. «Здесь, на севере, чертовски заманчивые ночи. Прямо-таки белый день. День — и пустые улицы. Кажется, в ста километрах тундра?»

Рядом с отелем горланили пьяные голоса. Беренс злобно фыркнул: «Свиньи!» — и подумал, что неплохо бы посидеть сейчас в ресторане. Еще только начало первого ночи. Совсем не хочется спать.

В ресторане он заказал пиво и датский сыр. Мельком заметил смуглую женщину напротив. Потрогал усы. Она улыбнулась. Беренс встал и поклонился.

— Отличный джаз.

— Охотно... Но танец, — дама понимающе улыбнулась, — танец не ваш.

Беренс выгодно отличался от других мужчин своей внешностью атлета. Не грубая мощь, а гибкая сила. Точно трос.

Беренс выпил и, довольный, слушал музыку, разглядывая гигантский фен под потолком. Струйки синего дыма цеплялись за лопасти и пропадали в вихре движения.

— Отличный джаз, — сказал Беренс молодой официантке.

— О да! — с готовностью подхватила девушка. — Всем нравится. — И налила в стакан пиво.

— Еще бутылку, — вкрадчивым голосом попросил Беренс.

Он всегда был таким с хорошенькими женщинами.

— Видно, ребята хорошо зарабатывают?

— Да, — девушка откупорила бутылку. — Джаз итальянский.

— Не может быть! — притворно удивился Беренс. Он отлично знал, что джаз итальянский. Днем видел рекламу и фотографии музыкантов у входа.

— Нет, нет, господин, это правда. Мы, конечно, живем в глуши, но они итальянцы. — Она сказала «в глуши», намекая на парижский костюм Беренса.

— А шансоне молодец!

— Да, господин. Это, конечно, не «Ла Скала», но в тундре звучит неплохо. — Официантка смутилась, встретив оценивающий взгляд Беренса.

«Совсем девочка. Глупышка!» — развеселился Беренс. Разглядел смуглую женщину напротив:

«Черт побери, а женщины здесь мне определенно нравятся! Без богемных косматых рож и тощих ног в цветастых брюках. Не то, что в Париже. Строго. Где теперь это увидишь? В кино...»

Он пил пиво и радовался. За окном чудная белая ночь, как немецкая белобрысая валькирия. Спящие дома, точно прикорнувшие неуклюжие животные. Безмолвная, грустная женщина — тень.

Радость напирала, искала выхода. «Давно у меня не было такого прекрасного настроения. И не скажешь, что я пьян».

Сбывалась мечта. Он будет независимым бизнесменом.

«В груди расцвел красный мак. — Беренсу очень понравилось образное сравнение. И он несколько раз повторил про себя: — Большой красный мак. Лепестки лучше не трогать. Прикосновение лишает прелести».

Ему было хорошо.

По пути в номер, пряча в карман адрес молодой официантки, Беренс даже сыграл в «паяца», это развлечение ослов. И сыграл удачно. Два раза подряд вышиб из автомата по сто марок. «Вот если везет, так напропалую!

В номере стоял отвратительный запах водки и закусок. Пол, диван, полки по стенам были завалены обувью.

— Как сардинами набита! — возмутился Беренс и пнул коробку.

Дамская туфля громко шлепнула подошвой в стену.

— Ловко! — Он рассмеялся, поглаживая усы.

За стеной послышались сонные голоса.

Беренс опустился на стул. Покашливание. Теперь тихо. Встал, подошел к зеркалу. Кряхтя, скинул рубаху.

Чистая белая кожа с гранитными очертаниями мышц. Напрягся. Мускулы вздрогнули. Живые существа под кожей. Ущипнул. «Эх, ожирел! Мерзко».

Беренс преувеличивал. Он и сейчас был неплох — стройный, подтянутый. Да, но знать себя другим. Быть лучшим среди лучших.

Брюки повесил на стул. Ноги странные. Одна могучая, налитая силой. Другая — обтянутые кожей крупные кости.

Погладил сухую от рождения ногу. Шелковистая кожа ребенка. Очень тонкая и с голубыми венками.

— Ты насолила мне, старушка. — И подивился своему голосу. Хриплый, одинокий и неуверенный. — Сколько горя причинила! — А, поразмыслив, закончил со вздохом: — Скорее не ты, а люди.

Сел на кровать, бормоча:

— Одному богу известно, что вынес я. Одному богу...

Вспомнил, как в пятнадцать лет он решил победить всех. У него была отменная грудь, широкая, как у взрослого мужчины, гибкий торс и... тонкая, сухая нога. Прозрачный, лишенный соков стебелек.

«Я хромал, и никто не играл со мной. Жалели или дразнили.

Я познакомился с красивой девушкой на пляже в Мардже. Ее глаза ласкали. Мы встали и пошли, и лицо ее изменилось. Жалость и брезгливость: увидела хромоту. Она сказала раздраженно, что не знакомится с первым встречным. Не в ее правилах.

После, когда уже вскочил в переполненный автобус, едва уцепившись за поручни, видел, как ловкий лейтенант в форме ВВС записывал ее телефон...

Жалость. Брезгливость. Хромой Франц. Одному богу известно, как я страдал... Но я победил себя! Многие люди стремятся победить свою слабость. Но не желают сделать для этого ни малейшего усилия. И чуть что — гибнут, выхоленные, неприспособленные твари. Коварные в дружбе. Подлые в любви. Завистливые к славе.

Я решил победить всех и стать чемпионом мира по штанге! Самым сильным из людей, первым!»

Беренс застонал. Он снова вспоминал обиды.

— Боже, сколько их!..

«Тренировки, тренировки... — Беренс поежился. — Ноги не выдерживали тяжестей. Я падал на колени, спину, разбивал лицо. Но всякий раз поднимался! Не колени, а кровавые лепешки. Мое избитое тело молило о пощаде.

Руки быстро наливались силой. Я изобрел специальные упражнения на турнике. Болтался с гирями на ногах. Подтягивался. В станке для жима лежа я проводил больше времени, чем в кровати. Задыхался. Ложился на пол, но не уходил из зала.

Взвинченные нервы и боль отпускали под утро. И под утро я засыпал, чтобы через три-четыре часа глотать холодный кофе и ветчину. А потом бежал работать на лесопильню. Два километра утром и два — вечером. Я готовил ноги к бою. И плевал на природу! Мачеха она мне... Целый день резал бревна, чуть не засыпая. Как только под пилораму не угодил!..»

Это происходило много лет назад, а Беренсу и сейчас стало не по себе.

— Вот они, шрамы на коленях, — пальцы скользят. — Вот.

Потом Беренс вспомнил, как догадался приспособить темповые упражнения к особенностям больной ноги. И создал свой стиль.

Инвалид. Надо тренироваться в несколько раз больше. И для здоровых-то людей тренировка не всегда в радость. А ему и вовсе не сладко. Что ж, инвалиду, как кесарю — кесарево!

И вот долгожданный чемпионат мира.

«Я не желал слыть калекой. И приехал с твердым намерением победить. Но вышло все иначе, не так, как я представлял.

Судьи — купленные. Хотя взятки не шибко велики. Жирное розовое угощение в ресторане. Не больше.

Судьи за пультами — благородные лица и отменные репутации. И вот эти столпы нравственности и добропорядочности, не дрогнув, отнимали у меня все честно и по правилам поднятое. Два раза я чисто толкнул вес, а результат не засчитывали.

Килограммы крали ради толстого парня, обыкновенной пешки. Денежного Мешка.

На последнюю попытку я поставил все. И рекордным толчком обошел пешку.

Сам парень не был замешан в жульничестве: пешка. Решали без него. Он смотрел мне в лицо и шевелил губами. Не смел говорить вслух. Стыд спек губы. А Денежный Мешок с оловянными глазами тотчас метнулся к судьям, чтобы «деньгой» убить и этот результат.

Значит, ноль! И результат ноль, и я ноль! Господи, все рушилось!..

И я — урод! И восемь лет обращались в ненужное, бессмысленное самоистязание. Я ничего и никому не доказал.

Я стоял за кулисами и беспомощно смотрел на судей. Они включили красный свет: не засчитали результат.

Конец!

Я вцепился в перила, чтобы не свалиться, и ошалело хлопал глазами. «И это люди? — разрывал меня крик. — Люди?!

Я поплелся к стулу и сел. Пешка плакал. Наши стулья стояли рядом. Он шмыгал носом. Огромное черное тело вздрагивало. Парень, видать, был не дурак и догадывался, что поражение для меня не просто спортивная неудача.

Поддержка пришла неожиданно. Зал разбушевался, требуя отмены несправедливого решения.

Люди кричали пять, десять, тридцать минут. Денежный Мешок один против всех. Озлобленный маньяк даже притопывал ногой от бешенства. Я видел, как кровью затекла его желтая лысина.

Народ рассвирепел не на шутку. Примчалась полиция. И своими мундирами закрыла подлость. Но когда зрители, как по команде, с воем вскочили и лавиной обрушились на сцену, полиции пришлось туго.

Дубинки не могли подавить яростного порыва. Полетели бутылки. Затрещал и рухнул первый ряд кресел, увлекая борющихся на пол.

Судьи, как загнанные крысы, озирались из-за пультов. Денежный Мешок вертелся под градом стаканов, огрызков яблок... Даже дамская сумка оказалась в деле. Но Денежный Мешок — парень не робкого десятка. Обернувшись к залу, он скалил редкие зубы и изрыгал проклятия.

Цепочка полицейских пятилась к сцене. Истошные вопли заглушали удары и мерные покряхтывания блюстителей порядка. Полицейский офицер рявкнул судьям: «Убирались бы вон, пока не поздно!»

Денежный Мешок сдался. Победил я! А точнее — мы, люди!»

Беренс зажмурился. И увидел тот день. В ослепительном свете зал, город, весь мир. И вальс, не бравурный марш, а вальс!

Он стоял на пьедестале почета. И люди восхищенно шумели. А потом в мертвой тишине играли фанфары. И все вместе с ним пели гимн его родины.

«Победа. Короткий миг — и все. Я не мог тянуть жилы и драться со здоровыми парнями. От проигрыша не застрахован. Вовремя ушел».

— И я не ошибся, — зло прошептал он. — Словчить еще разок — и почти богат. И буду вольным Беренсом, хозяином своей жизни и чувств!

Радости не получилось. Громкие слова растаяли в душной комнате.

Сорвалась последняя звездочка воспоминаний. Прочертила в голове светлую полоску и потухла. Красного мака в груди не было, а была тоска по прошлому и вкус винного перегара во рту.

Беренс поднял туфли и, ворча, сунул в коробку. Погасил лампу. И по привычке подумал о своих кумирах — Талейране и Байроне.

«Тоже калеки. Хромые. Зато умы светлые. А у меня сила. Была сила... Есть деньги и немного тщеславия. — И пробормотал вместо молитвы любимые слова отца: «Храни героя в душе, сынок...»

Беренс еще долго ворочался, вспоминая свое короткое спортивное счастье и великое наслаждение им.


1962 г.

Райские кущи


С аэродрома автобус ехал долго. Все спали. Мы с тренером молчали. Я думал о чемпионате мира. Он, наверное, о нем же. Возле дома с мерцающей неоновой рекламой автобус остановился. Это была гостиница.

Нас никто не встретил, и мы остались одни в просторном вестибюле.

Портье долго справлялся, где живут наши ребята. Он много раз звонил и рылся в конторской книге. И переругивался с мальчишкой-лифтером. Мальчишка стоял в кабине лифта и что-то ворчал себе под нос.

Я спросил у тренера:

— Сила у нас одинаковая, техника — тоже. Как выиграть?

У тренера было хмурое и усталое лицо.

Я неуверенно брякнул:

— Григорий Назарович, а допинг?

Тренер даже дернулся в мою сторону. Фыркнул.

— Тебе допинг? Ты и без него, как в бреду, на помосте. Шальной.

— Дурят нервы-то...

— Оставь спорт. — И повторил после паузы: — Оставь спорт, но только не допинг.

— А если я не хочу и есть еще много сил? Только вот нервы...

Тренер внимательно посмотрел на меня.

— Выбрось эту чепуху из головы.

Нам дали ключи, и мы пошли спать.


Столкнулся я с ним нечаянно: перепутал двери раздевалок. Мужчина сидел на стуле и держал медицинский шприц. Тогда меня поразила не белизна обнаженного тела (как у северян, до мраморного, светящегося оттенка) и не шприц с мутным раствором, а удивительная схожесть позы, да и, пожалуй, самой внешности с роденовским «Мыслителем». Лишь черты лица у него были не такие резкие, как у знаменитой скульптуры. И мышцы массивнее, грубее — живые напластования под кожей.

Мужчина заерзал, пытаясь незаметно отвести руку за спину. Допинг — запрещенный прием в спортивной борьбе, зачем рисковать?

Я же, бормоча извинения, выскочил в коридор. Благообразный служитель с упреком посмотрел на меня и снова задремал.

У себя в раздевалке среди разбросанных на столе вещей я отыскал бумажный стаканчик. Налил воды. Пить не хотелось. Я выпил воду. Поднялся на подоконник и распахнул форточку. В комнату вошел ровный шум осеннего дождя. Пахнуло сыростью. Ухнул и повис в мокрой тишине одинокий паровозный гудок.

«В трико: значит, ему сейчас на помост, — подумал я. — Допинг он, наверное, уже ввел».

Радио передавало репортаж о соревнованиях. Слишком громко и неправдоподобно интересно говорил ведущий. Я поискал выключатель. Не нашел. Встал на стул, отсоединил провода и сел у окна.

Можно часами смотреть на костер, море, звезды, слушать плеск дождя и шум леса. Во мне рождается ответная песня, мерная, как гудение огня. Я цепенею, сливаюсь с костром и вместе с пламенем обугливаю сучья, поленья, сырой валежник.

Под меланхолический шорох дождя я размечтался и позабыл обо всем на свете.

Среди нахлынувших образов мелькнуло слабое воспоминание о незнакомом мужчине со шприцем в руке.

«Любопытно, чем это кончится?» — И я вернулся в действительность.

За окном по-прежнему не унимался дождь, и лишь прибавился новый звук — звонкие удары больших капель с крыши.

«Гляну на парня», — решил я и направился в зал. В коридоре поболтал с ребятами. В этой весовой категории от нашей команды никто не выступал, и мы не волновались.

Я не пошел на места для участников, а расположился на боковой трибуне под самым потолком. Сверху отлично видно. Не считая худенькой девушки, моей соседки, и еще двух пар, рядом никого не было.

Пока выступали слабые, я уселся поудобнее и предался воспоминаниям. С самого утра я ощущал слезливую потребность погрустить о доме, но опасался: эти мысли сольются с болезненным чувством ожидания, и я раскисну.

Сначала я «философствую»:

«Чем больше живет человек, тем реже испытывает безмерное и полное счастье юности. Очень жаль и очень плохо».

Потом тормошу память...

Я суворовец. В кармане — увольнительная. Сижу в пустынном парке, завьюженном снегом. Обледеневшие дорожки отражают луну и редкие желтые фонари.

Из сугробов торчат спинки скамеек. Зябнут ноги, и хочется есть. Я бегу в магазинчик и набиваю карманы шинели сухарями. На другое нет денег.

Я грызу сухари и слушаю музыку.

Черный зев репродуктора. Безжизненные аллеи. Паутина голых деревьев. Уютный свет в далеких окнах.

Я бредил будущим и был счастлив.

Много лет спустя я пытался вернуть это счастье. В лучших залах наслаждался любимой музыкой. Был сыт и не мерз. И... был счастлив, но разве тем далеким счастьем раскрывающейся жизни!

Беспокойное поведение соседки вывело меня из задумчивости. Девушка вскрикивала, бормотала что-то. Я глянул на сцену и сразу узнал в атлете мужчину, вогнавшего себе под кожу допинг.

«Мыслитель», как я иронически окрестил его, явно испытывал все последствия наркотика.

Его качало. Дышал он тяжело. Я отлично слышал хрип здесь, наверху.

Соседка исступленно причитала.

Штангу он поднял, но из последних сил. После таких подходов я словно в разобранном состоянии. Валюсь за кулисами на стул, и нет сил слово вымолвить. Работа на пределе. Лежу и чувствую, где у меня сердце и как течет кровь, точно я медицинский атлас, а не человек.

Пока выступали другие, я разглядывал девушку. «По-видимому, они близкие люди, — размышлял я. — Тогда мне вас жаль. И тебя, парень, и вас, моя соседка. Сейчас ему будет совсем скверно. Лучше уходите, — мысленно советовал я. — Уходите! Он дорого заплатит за глупость. Не знать, что вгоняешь в себя! Это уж слишком, приятель!»

Я разошелся и спорил с ними, как будто мы сидели втроем и беседовали.

«Если пускаются на такие штучки, обязательно пробуют заранее, — назидал я, словно и впрямь прошел огни и воды. — Все допинги, будь они неладны, разного действия. Ошибешься в выборе, и вместо мышечной радости и легкости — дурман и рвота. Нужно найти тот из них, который на тебя воздействует правильно. А потом определить дозу. Слишком большая расстроит нервы и сердце: полезешь на стену. Мигом нарушится координация. Движения станут рваными, как у марионетки, — вещал я тоном знатока. И вдруг непроизвольно осекся. — Что ты мелешь, болван? Понаслышался теорий от Орлунда — и несет тебя. Складно он вчера разливался: «Важно время. Слишком рано — запал сработает до вызова. Промедлишь — взрыв случится уже за кулисами. Поздно». Не тренер — аптекарь. Он только не сказал, что творится с человеком после допинга.

Нет, Григорий Назарович прав. Допинг не победа. Уродство с пеной и загубленным здоровьем. Не позавидуешь «Мыслителю».

«Уходите же!» — чуть не вырвалось у меня вслух, когда я услышал его имя.

До сих пор помню безумные, выпученные глаза, Он отчаянно пытался выстоять и не упустить штангу с груди.

«Безнадежно! — так и рвался крик: — Брось Брось! Из такого положения выкарабкаться нельзя!»

Зрители вопили: «Давай!..»

Девушка рыдала.

Черт побери, как медленно он падал на колени! Что за связки и мышцы нужно иметь, чтобы проделать такой фокус! Иногда ему удавалось приостановить падение. И тогда он кричал, разрываемый изнутри огромным напряжением.

В зале стоял такой гам, что никто не услышал истерического крика моей соседки.

Удар! Штанга вырвалась из рук и скатилась с помоста на сцену. Ассистенты проворно подхватили ее и поволокли на прежнее место.

И вдруг парень ринулся к штанге, стиснул гриф ладонями и застонал в припадке бессильной ярости.

Поддержать его не успели. Он странно перекривился, скорчился и грохнулся на помост.

К счастью, девушка не видела этого. Она уткнулась в колени и всхлипывала.

Я поднялся и быстро пошел за кулисы — узнать, как серьезно все это.

Они стояли в коридоре. Тренер, седой верзила, угрюмо натирал ему виски нашатырным спиртом. Какой-то незнакомый парень расстегнул ему ремень и сматывал бинты с кистей. Сновали люди. Иногда они дружески шлепали его по голым плечам. Он тупо озирался и молчал.

Потом его снова скрутила судорога. Он задергался и сполз по стене на пол.

Я смотрел на бьющееся в руках людей крепкое белое тело, и в голове навязчиво стучало: «Допинг, допинг...»

Я заглянул в нашу раздевалку.

— Видал? — спросил тренер. — Так-то, брат... А теперь дуй в отель, хватит здесь околачиваться.

«Надо очень желать победы, чтобы отважиться на такой риск, — думал я по дороге в гостиницу. — В отлаженный механизм вливается яд. И все это: чрезмерное усилие от яда и сам яд — разваливает организм».

Спустя несколько дней я еще раз повстречался с ним, но уже в отеле. Это было утром в день отъезда. Он спускался по лестнице навстречу мне с невысокой худенькой женщиной. Мы поздоровались.

— Вы тогда видели меня в комнате и, разумеется, догадались, что к чему? — спросил он без обиняков. И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Говорят, что вредно. Я и сам знаю, что это, — он произнес какие-то мудреные латинские слова, — не райские кущи. Но как выбиться в люди?.. Плевать мне на здоровье! Здоровье нужно для жизни. А я ненавижу такую жизнь. Она тоже допинг, только в маленьких, беспрерывных дозах. Жить наугад. Вечно охотиться за деньгами. Экономить на еде. Пресмыкаться, боясь обмолвиться. Не правда ли, достойная и счастливая жизнь? А, Кристи?

Женщина порывисто вздохнула и с вызовом посмотрела на меня. Я узнал в ней соседку по трибуне. — Вот так, дружище. До свидания. Gооd luck! [3]

Он ничего общего не имел с тем человеком на помосте. Спокойные голубые глаза. И главное — уверенность в себе. Она сквозила во всем. В жестах, спокойной, неторопливой речи. В прямом, смелом взгляде.

— Gооd luck! — машинально повторил я.

— Все к чертям! — крикнул он уже снизу и засмеялся.

Я поднялся в свой номер. Наспех сложил чемодан. Через полчаса команда собиралась внизу. Массивный кубок — за личное первое место — был размером с бетонную садовую урну. Я не знал, что с ним делать. Везти эту уродину, даже если она приз, на аэродром? Но как?

Я позвонил горничной. Пришла молодая некрасивая женщина. Я сунул ей кубок в руки и жестами попросил помочь. Она очень ловко все сделала. Упакованный кубок походил на небольшой саквояж.

Я взял чемодан и кубок и вынес их в коридор. Затем отдал ключи горничной и сказал: «До свидания! — И еще, не знаю почему: — А тебе удавалось счастье?»

Она ничего не поняла из незнакомой русской речи. Сделала книксен и ответила заученно быстро: «Спасибо, господин».

Я кивнул ей и поспешил вниз. Там ждали меня друзья.


1963 г.

Судьба тяжелая, как штанга


В 1938 году в журнале «Физкультура и спорт» появилась статья под заголовком «Шарль Ригуло». Вот несколько строк из нее:

«...В не меньшей степени, чем своей силе, обязан Ригуло спортивным успехам неизменно прекрасному состоянию своего здоровья. По данным осматривавшего его в 1936 году французского врача, специалиста по вопросам физической культуры Пьера Шевилье, у Ригуло не обнаружено никаких признаков расширения сердца, склероза... Пульс у него прекрасный, ровный, 60 ударов в минуту в покое и до 200 ударов после больших физических усилий, причем он быстро восстанавливается.

Легкие, печень и селезенка Ригуло в прекрасном состоянии. Кожа также вполне нормальна. Нервная система безукоризненна. Атлет обладает хорошим, непреувеличенным рефлексом, спокойным, крепким сном, ровным характером. Сохранил все зубы...

Сам Ригуло любит цитировать парадокс, сказанный ему после осмотра известным французским врачом: «Ваш организм так безукоризненно нормален, что это... почти ненормально!»


— У Франции был Ригуло, господа! — взорвался от возмущения мосье Жан Дам. — И нечего попрекать меня успехами русских штангистов! Да, да, великий Шарль Ригуло! — Президент Французской федерации тяжелой атлетики встал, давая понять журналистам, что тема исчерпана.

...Мы долго выбираемся из центра города. Автомашины катят сплошным потоком. Бесконечные светофоры. На тротуарах веселые люди. В скверах детишки возятся в песке. Разгуливают жандармы с такими неуместными здесь автоматами и ручными пулеметами. Патрули, патрули...

Это Париж. В городе неспокойно. Судят Салана и боятся ОАС. Я еду в гости к Шарлю Ригуло. В машине товарищи из «Юманите». Разглядываю дворцы, дома, людей, жандармов и вспоминаю интервью мосье президента. Товарищи рассказывают о Ригуло, и я пытаюсь представить себе этого знаменитого спортсмена. «Наверное, он выше меня ростом и крепче, этот Ригуло, — думаю я. — И, наверное, самоуверен, как все знаменитости».

Быстрый «пежо» остановился возле большого каменного дома. Кое-где по стенам вьется дикий виноград. На балконах цветы. Поднимаемся в лифте на третий этаж.

«Как же мне держаться с ним?» Я так и не сумел решить. Лифт остановился. На звонок вышла миловидная женщина и провела нас в гостиную. Скромная комната с портретом красивой мулатки на стене. Больше я не успел ничего заметить. Вошел приземистый мужчина, плотный, кряжистый, и представился:

— Ригуло.

Я сижу рядом с ним, с человеком поразительной судьбы. Человеком, чье имя отождествляли с силой. А звучные слова «великий», «фантастический», «сильнейший» были отнюдь не самыми пышными прилагательными в бесконечных хвалебных статьях, фильмах и радиопередачах. Сижу рядом и слушаю.

— Родился в начале века, в 1903 году. Моя профессия? Рабочий-литограф, после — профессиональный спортсмен. Спорт полюбился мне сразу...

Слушаю его и думаю, что он очень болен. Красные, воспаленные белки. Высохшее, бледное лицо. Большое исхудавшее тело. Ключицы выпирают из-под халата.

— Неплохо играл в футбол. В 1918 году установил юношеский рекорд Франции: пробежал сто метров за 11,4 секунды. Увлекался гимнастикой. Как-то незаметно перешел на тяжелую атлетику. Силы хватало: в цехе таскал тяжести за четверых. В 1923 году я чемпион Парижа, потом чемпион Олимпийских игр. Совсем недурно, а?

Ему трудно говорить. Он делает паузы, а в паузах дружелюбно разглядывает меня своими черными выпуклыми глазами.

— После Олимпиады я подался в профессионалы. Интересная жизнь, но тяжелая. Вместе с моим тренером и менеджером Жаном Дамом мы объезжаем всю Европу. Выступаю в варьете, в театрах, в цирках. Почти везде на штанге — рекордный вес. За каких-нибудь пять лет я установил пятьдесят семь мировых рекордов. Успех потрясающий. Нет отбоя от приглашений. Амстердам, Берн, Вена... Но я устал. Пятьдесят семь рекордов, не правда ли, многовато?

Он хрипло смеется.

— Да, я первый поднял «ось Аполлона» по современным правилам. Я вытолкнул ее на вытянутые рури, а на грудь взял одним темпом.

«Ось Аполлона» — это старая ось от вагонетки весом в 162 килограмма. Очень неудобная, толстая. Не обхватишь пальцами.

Он показывает ладони. Мозолистые, натруженные штангой и гирями. Не стираемые временем мозоли. Руки болезненно дрожат.

— Вы, наверное, не знаете? «Аполлон» — кличка старого французского атлета. Аполлон тоже поднимал ось, но только облегченным приемом: на грудь брал в несколько темпов.

Потом Шарль Ригуло принялся рассказывать о борьбе-драке — о кэтче. И ничего не рассказал мне о дне 4 мая 1931 года. В тот день Ригуло собирался побить свой рекорд в толчке. 185 килограммов — по тем временам вещь неслыханная! В газетах об этой попытке писали: «...Вчера Шарль Ригуло в Париже в зале «Вагвам» сделал попытку установить новый мировой рекорд. Вес 185 килограммов он чисто взял на грудь, толкнул — и со штангой опустился на землю: его кости не выдержали груза...»

С тех пор Ригуло «боялся» штанги. Искал новую специальность. Автомобильные гонки. Песенки по радио и в мюзик-холлах. «Поет знаменитый Ригуло, сильнейший человек мира!» В Лионе Ригуло пел в опере и водевилях. Важно имя! Точно так же и в кино. Но после нескольких фильмов надобность в нем отпала. С ним везде вежливо прощались. Тогда решил бороться. Кэтч.

— Я был сильным. Не такая мясная туша, как бывает. — И Ригуло показал руками в воздухе нечто вроде бочки.

— При росте 173 сантиметра — 105 килограммов веса. Но это были одни мышцы. Я всегда выглядел, как обыкновенный здоровый человек. Из-за этого случались курьезы. Какой-то господин, не признав меня, даже сказал: «Заливай! У Ригуло спина в два раза шире твоей, парень. Я-то знаю...»

Ригуло взял с полки тоненькую книжку.

— Смотрите, вот это снимки Деглана и Секстона. Они знаменитости кэтча. Я у них выиграл. Потом я боролся с королями кэтча, чемпионами мира Колоффом и канадцем Робертом. С Робертом получилась ничья. А Колоффу я проиграл.

Ригуло устало закрыл глаза. Помолчал.

— В 1939 году мобилизовали. Потом плен...

Я вижу, что ему тяжело говорить.

Прощаемся. Ригуло пишет в книге: «С добрыми пожеланиями и чувством симпатии...» Буквы пляшут вкривь, вкось. Ригуло беспомощно разводит руками и расписывается.

Снова «пежо» везет нас по городу. Французские товарищи рассказывают о Шарле Ригуло. Он всегда симпатизировал коммунистической партии. Своими выступлениями в предвыборных кампаниях, на митингах он поддерживал партию. И никогда не отказывал в помощи товарищам. Сейчас опасно болен. Сердце...

В Москве я прочитал подаренную мне книгу. Книга называлась так: «Ригуло. Самый сильный человек мира. История его жизни». На обложке силуэт борца, штанга, гири.

После войны, сообщалось в книге, Ригуло вернулся в спорт. В 1946 году он завоевывает титул чемпиона Европы по кэтчу. В 1953 году, в возрасте пятидесяти лет, он в титанической схватке с Лино ди Санто сохраняет за собой звание чемпиона Франции. В конце книги — портрет его дочери, неоднократной чемпионки Франции по фигурному катанию на коньках.

И вот письмо от французского журналиста:

«...20 августа умер Шарль Ригуло. Часто повторяемые напряжения подорвали силы могучего атлета, а неудачи добили его. Я не так давно встретил Ригуло в маленьком городишке. Представь себе, он разъезжал по Франции как представитель фирмы аперитивов и должен был выпивать с клиентами каждый день по 30—40 рюмок, рекламируя товар. Он загубил этим свое сердце. И умер. Память о нем, как о сильнейшем человеке своей эпохи, еще долго будет жить среди спортсменов...»

В маленькой книжке, подаренной мне Ригуло, я прочитал: «Великий посол спорта, он нес французское знамя во все страны мира».


1962 г.

За чертой морей


«Хосе, парэ!»


Пробуждение в Сантьяго-де-Куба было не из приятных. Я совсем не выспался, и у меня болела голова. Вдобавок в гостинице не оказалось воды, и пришлось умываться питьевой — из термоса. Я злой вышел на улицу.

Шофер Хосе ждал меня возле машины.

— Добрый день, папа.

Я здороваюсь и думаю, что рядом с ним я действительно папа. Он вдвое тоньше и не достает мне до плеча.

Мы завтракаем. Вернее, ест маленький Хосе, а я, сонный, не могу проглотить куска хлеба. Сижу за бутылкой воды и втолковываю Хосе, что мы сегодня должны переночевать на половине пути до Гаваны.

— В Камагуэе, папа, — уточняет Хосе и смеется.

Я подсчитываю, сколько от Сантьяго до Камагуэя и от Камагуэя до Гаваны.

— Идет, — соглашаюсь я с шофером и слезаю с высокой табуретки. Хосе болтает ногами. Грубые солдатские ботинки не достают до пола.

— Идет. — Хосе прячет бутерброд в карман. — Идет, папа! — И поднимает большой палец.

Слово «идет» нравится нам обоим.

— Сколько литров в баке? — спрашиваю я Хосе уже в нашей машине — большом черном «бьюике».

— В литрах не знаю. — Хосе морщит лоб. — Только в галлонах.

Я тоже не знаю, сколько литров в галлоне, и говорю:

— Ладно, поехали. Потом разберемся.

Хосе повторяет по-русски:

— Разберемся. — И смеется.

Я вижу Сантьяго и забываю, что у меня скверное настроение. Чудесный город! Солнечные, светлые улицы. Веселые витрины. Улицы других кубинских городов — каменные узкие тоннели. Окна — стрельчатая готика с железными решетками. А прямодушный Сантьяго искрится смехом и светится. Мы медленно едем по запруженным тележками и автомобилями улицам. Бары встречают и провожают нас веселыми румбами.

Впереди виляет машина с открытым багажником. Из багажника на нас смотрят трое мужчин. Смотрят с нескрываемым блаженством. Им хорошо. Обгоняем машину. С шофером сидят еще двое. Изо рта у них торчат сигары и дымят, как фабричные трубы.

Мы свернули на Гаванское шоссе. Вереница особняков. Облезлые стены бедных домишек. Из-за деревьев выпрыгнула бензоколонка с красными буквами на крыше: «Родина или смерть!»

Слились в серую полосу обочины с высохшей травой. На спидометре 180 километров. Я кручу колесико ограничителя, пока не выскакивает под стеклом красная цифра «140». Хосе огорченно снижает скорость. Сирена гудит, как полевой зуммер.

Хосе недовольно бормочет:

— Не-хо-рошо.

Горы утыканы пальмами.

— Отчего? Почему? Не знаю! — взрывается Хосе. — Гавана — хорошо! Курить, не спать, ехать! — И быстро крутит руль. Машина ерзает.

— Но нормаль, — строго замечаю я. Я часто ему говорю это и еще — «парэ!», то есть «стой!». Если не сдерживать Хосе, можно не вернуться в Гавану.

Снова гудит зуммер ограничителя.

— Парэ!

Огромный автобус надвинулся на нас справа. Крик «парэ!» застрял в горле. Автобус колотил нас в борт, толкая к обрыву. Я увидал белые столбики и крестьян, прыгающих с откоса вниз. Машина неуклонно ползла влево. На спидометре красная стрелка колебалась, показывая 140. Руль прыгал в руках Хосе. Сыпались стекла. Но мы все-таки не сорвались. Проехали несколько километров в каком-то оцепенении. Наконец Хосе остановил машину. Вышли. Посмотрели друг на друга и счастливо рассмеялись. Автомобиль пострадал мало: вмятины и выбитое стекло.

Потом долго ехали молча. Хосе курил толстую сигару. Я изучал обрыв за бетонной дорогой. Неожиданно Хосе сказал:

— Хороший шофер, — и гордо забарабанил кулаком в грудь. — Фангио, — подсказал я.

Услышав имя знаменитого гонщика, Хосе мгновенно впал в экстаз.

— Фангио! Фангио! — вопил он.

И вдруг запыхтел, изображая оглушительный рев гоночного автомобиля. Затем заложил крутой поворот со скрипом и воем тормозов и лихо повел машину одной рукой.

— Парэ! — застонал я. — Парэ, Хосе! — Я уже умолял.

— Есть, папа, — сказал Хосе. В голосе его прозвучало презрение.

В Камагуэе мы встретили лейтенанта Карлоса. Мы с ним приятели.

Только что в темноте на стоянке в него кто-то запустил бутылкой с чернилами. Бутылка выбила стекло, и чернила залили все сиденье.

— Проклятая контра! — ругается Карлос, вытирая чернила.

Ему помогает вездесущий Хосе.

— К стенке! — мрачным дискантом советует он. — К стенке контру!

— Королю Карлосу Первому Жестокому повезло, — говорю я. — Ведь это всего-навсего чернила.

У Карлоса сухое лицо, изуродованное шрамом на лбу. След ранения под Плайя-Хирон. Когда он злится, у него действительно жуткое выражение лица, а он добр, как новогодний Дед Мороз. За ужином тощий Карлос сообщил, что с 10-го на 11-е ожидается повсеместная высадка контры.

Я спал на самодельной подушке. Настоящая подушка была величиной с теннисный мячик, и я не мог заснуть. Тогда я достал из чемодана чистые трусы и набил их мягкими вещами. Получилась котомка. Хосе хохотал над ней до полуночи.

Москиты кусались немилосердно. Только утром я догадался, в чем дело. Дверь в ванную была открыта. Я смотрел на растворенную дверь и чесался. Маленьким комочком спал Хосе. Я толкнул его.

— Вставай, милый друг!

Он отвернулся к стене и жалобно протянул:

— Давай поспим, папа.

— Вставай. В четыре нас ждут в Гаване, а впереди почти шестьсот пятьдесят километров.

Сегодня у Хосе день рождения. Я узнаю об этом за завтраком. Ему уже двадцать два!

Выезжаем за город. Хосе кричит в окно:

— Жми, жми! — и грозит озадаченному шоферу автобуса крохотным кулачком.

Утреннее шоссе, стиснутое высокими деревьями. Белесая туманная дымка над дальними рощами.

— Прощай, Камагуэй! — шепчу я. — Прощай, зеленый город!

У меня поверье. Если так прощаюсь с городом, обязательно к нему возвращаюсь. Не всегда скоро, но возвращаюсь.

На обочине убитая собака. Черный гриф восседает на рыжей шкуре, смело смотрит на нас.

Колонна советских автомашин. Хосе кричит:

— Хорошо! — и показывает большой палец.

— Хосе, о чем ты мечтаешь?

— Летать на «МИГе»! — Он захлебывается под напором чувств. — Летать! — и уже ведет машину одной рукой. Свободной изображает «МИГ». — Летать! — Рука носится над моей головой.

Жарко. Делаем остановку. Хосе пьет кофе. Я жду в машине. Растрепанный пожилой человек моет стекло мыльной пеной. Я не звал его. Он смотрит на меня, и у него виноватый вид. Он старается.

Хосе садится рядом. Курит и наблюдает за мойщиком.

— Спасибо, папа.

Хосе решил, что я позаботился.

Хосе — настоящий шофер в кубинском смысле этого слова. Он создан водить машину. Не важно как, но водить. Мыть, исправлять — не его забота. Правда, иногда он открывает капот. Долго и сосредоточенно что-то там разглядывает. Иногда отвинчивает пробку с радиатора и смотрит в дымящееся отверстие. С сожалением качает головой. Закрывает капот, Закрывает так, как после тяжелой работы. На маленьком лице выражение трепетного восторга и благоговения смешивается с какой-то непонятной тревогой.

Хосе считает правила уличного движения обузой и выдумкой трусов.

Вот он заметил продавца, стоящего у груды ананасов. Хосе, не разворачивая машины, гонит ее назад к ананасам. Гонит на большой скорости. Потом, не выпуская сигары, деловито таскает за листья пузатые ананасы, словно кроликов за уши. Вертит их перед глазами и отпускает. Они, как парашюты, летят в багажник. Продавец, молодой парень в очках, спрашивает:

— Немец? — и кивает на меня.

— Руссо. — Хосе стоит у меня под рукой. — Здоровый руссо. А кубано вот! — Хосе показывает на свою макушку и мою грудь.

Около нас собралось несколько стариков. Они пристально изучают меня. Высохшие черепашьи шеи. В глазах удивление.

— Форте, — скрипит один из стариков и показывает бицепс, точнее, рубашку, потому что бицепса под рубашкой нет уже много лет.

— Форте, — подтверждает старик с сигарой во рту.

— Э-э, — дребезжит третий и подметает рукой воздух возле земли. Затем поднимает вверх воображаемого человека и небрежно швыряет его в сторону.

Идем к машине. Старики прощаются:

— До свидания. Браво, форте!

Впереди на горизонте синие горы Эскамбрай, а прямо перед нами — ободранный бок белого лимузина. Автомобиль, пренебрегая нашими отчаянными сигналами, беззаботно вынырнул с проселочной дороги. Вынырнул навстречу судьбе в образе Хосе. Тот резко затормозил и обрушился на изумленного водителя лимузина с яростной бранью. Кубинец смущенно взирал на разъяренного Хосе и нежно на свою подругу, восседавшую на его коленях.

Мы проскочили вперед, и Хосе попросил:

— Папа, покажи им кулак!

После мы долго ехали, и я заснул. Проснулся, потому что машина остановилась. Место слева уже пустовало. Я вышел узнать, в чем дело.

— Глушитель, — встретил меня новостью Хосе. — Оторвался глушитель, папа.

Хосе достает инструменты и задумчиво смотрит на землю. Он не представляет себя под машиной. Раскладывает инструменты красивым рядком.

Толстый парень-негр стоит рядом и сопит, разглядывая нас. Хосе разглядывает инструменты. Я сижу на обочине...

...Из-под машины торчат две грязные пятки. Хосе наклоняется и вежливо подает инструменты толстяку. Потом открывает капот и долго смотрит на радиатор. Ни один мускул на лице не выдает его чувств. Так же молча закрывает.

Толстому парню помогает его товарищ, смешливый мулат. Из-под машины несется хихиканье вперемежку с надрывным кряхтеньем толстяка.

Через сорок минут все готово. Я в машине жду Хосе. Он расплачивается с работниками. Едем. Под машиной трескучие взрывы.

— Хосе, они починили глушитель?

— Да, — отвечает помрачневший Хосе, — закрепили проволокой. — И зло бранится.

— Дорого обошелся ремонт?

— Три песо.

— Возьми деньги.

— Пустяки, папа. — И замысловато выругался по-русски.

Хосе устал. Лицо осунулось. На каждой остановке он выпивает по чашке кофе и всю дорогу беспрерывно тянет крепкую сигару.

— Хосе, останови-ка.

— Зачем, папа?

— Угости ананасом. — Я делаю это нарочно. Он сильно устал, и ему надо отдохнуть.

Солнце уже перекатилось на запад. Но по-прежнему невыносимо жарко.

Хосе достает из багажника ананас. И я не могу понять, почему вместе с «ушастыми» плодами лежит продымленный глушитель. Он ведь прикручен проволокой под машиной. Переворачиваю тяжелый глушитель.

— Хосе, что это?

— Понимаешь, папа, пять песо. Они требовали пять песо. А за пять песо в Гаване мне приделают новый, а не прикрутят проволокой это старье.

— Но они его прикрутили. Я сам видел!

— Потом оторвали. Я не дал им пять песо, и они оторвали глушитель.

Теперь мне понятно все: и почему хмурился Хосе, и почему не взял деньги, и почему ругался по-русски.

Хосе бегает возле багажника и показывает, как спорил с этими вымогателями и как они оторвали потом глушитель.

— Поехали, папа. — Хосе нажимает на педаль.

Из мотора раздается виноватое повизгивание.

Хосе стоит в позе матадора, готового нанести свой последний удар. Стоит над открытым двигателем. Он дергает тоненькие проволоки в пластмассовой черной коробке.

— Жми!

Я покорно нажимаю стартер. Визг на полтона выше.

— Отоматик, — безапелляционно выносит свой приговор Хосе и щелкает капотом. — Толкай, папа!

Я вылезаю из машины и ищу, где бы поудобнее навалиться. Хосе усаживается за руль. Машина не заводится.

— Хосе, — я показываю на «виллис», набитый солдатами. — Он катит к нам.

Хосе поднимает руку. Совещается с шофером. Я в машине с тоской жду решения.

Хосе садится рядом и сообщает:

— Сейчас они подтолкнут, папа.

Короткий толчок — и хруст раздавленных стекол. Хосе стонет, как от зубной боли, и выпрыгивает из машины. Снесен задний фонарь. Хосе хватается за голову и стонет громче. Стонет и раскачивается над съехавшим набок фонарем.

Снова сидим в машине. «Виллис» подталкивает. Катимся вперед. Мотор оживает. Хосе смеется и машет водителю «виллиса».

Хосе гонит «бьюик» во всю мощь трехсотсильного двигателя.

Недалеко от Гаваны шоссе с односторонним движением. Два самостоятельных рукава. Мы мчимся в крайнем левом ряду. Впереди тоннель. Хосе принимается обгонять грузовик. Грузовик тоже на предельной скорости. Тоннель разевает черную пасть шире и шире.

— Но нормаль! Парэ!

Поздно. Хосе не успевает закончить обгон, и перед нашим носом стремительно растут бетонные. разграничительные надолбы между двумя тоннелями.

«Как глупо!» — мелькает в голове мысль.

Хосе пробует тормозить. Но грузовик не снижает скорости, и нам некуда податься. Сейчас надолбы опрокинут машину. Хосе рванул руль. «Бьюик» пошел направо. Слева нас царапнули надолбы. Грузовик завизжал тормозами и отвалился в сторону. Теперь мы несемся чуть ли не поперек шоссе — на другой автомобиль, мирно кочующий в своем самом спокойном первом ряду. Проскакиваем от него на расстоянии меньше ладони. Проскакиваем большой черной торпедой и уносимся вперед.

Я тяжело дышу.

Хосе радостно колотит себя в грудь и кричит:

— Хор-роший шофер!

Теперь мы обгоняем древний, весь проржавевший автомобиль. Мы снова на осевой линии. Борта автомобилей быстро сближаются. Сейчас будет удар. Я вижу загорелое лицо, склонившееся над рулем. Человек, ничего не подозревая, прикуривает. В следующий миг, буквально опалив дыханием ржавый автомобиль, мы катим дальше.

...Океан справа. Штормит. Волны заливают шоссе. Потоки зеленой воды журчат под колесами. В лицо летят горькие брызги. Поднимаю стекло и тяну за плечо Хосе.

— Парэ, парэ!

Он с жалостью оглядывает меня.

Возле дома я желаю ему весело отпраздновать день рождения.

— Хосе, завтра готовь машину. Поедем в Пинардель-Рио.

— Идет, папа. — Хосе машет рукой. На руках мазут. Хосе вытирает ладони платком.

— Боже, мама скажет, что я совсем не шофер, а механик!


1963 г.


Венский турнир


Мы ждем соревнований. Слоняемся, томясь бездействием. Читаем австрийские газеты. Рекламы занимают половину выпусков. Обязательно есть приложение — «Отдел любви и брака», если его так можно назвать. Мелким, убористым шрифтом сообщается всем страждущим, где и как найти себе подходящую жену или мужа. С каким капиталом можно рассчитывать на успех. И неплохо, если будущий супруг или супруга окажутся не слишком высоки ростом, бережливы и добропорядочны...

Рядом с переводчиком сидит Стогов. Хмурый, неразговорчивый. Переводчик нашел заметку о предстоящем чемпионате мира и читает:

— «В легчайшем весе борьба развернется между американцем Чарльзом Винчи, русским Владимиром Стоговым, японцем Иосинобу Миякэ и венгром Имре Фельди...»

— Фельди? — переспрашиваю я иронически и смотрю на Стогова.

Стогов не заставляет себя ждать.

— Ты напрасно, Юра. Я знаю Фельлди. Такая «закуска»...

Через день я убедился в правоте Стогова. А пока мы молчим, и я исподтишка разглядываю товарища. Удивляет его голос, резкий, раздраженный. Я догадываюсь почему и ищу подтверждений. Скулы у Владимира заострились. Лихорадочный румянец проступил на щеках. «Горит», — убеждаюсь я и сочувствую. Понятно, ждать встречи с такой «злой» компанией — занятие не из приятных.

А ждать надо уметь. Тысячи раз переживаешь предстоящую борьбу. У новичка такое ожидание иногда сжигает все силы. Отнимает сон, покой, свежесть, бывает — и волю.

Борьба нервов. Эту невидимую борьбу еще до встречи на помосте проиграл американец Чарльз Винчи. Постоянные поражения от Стогова, предчувствие своей обреченности в этих поединках разрушили уверенность.

На помосте Винчи был жалок. Не сильный мужчина, а растерянный кудрявый мальчик. Что в его поражении виноваты именно нервы, меня убедил следующий день. Разминаясь после соревнований, Винчи поднял в рывке 105 килограммов. Те самые 105 килограммов, которые он так и не смог осилить вчера. И это на другой день после изнурительной борьбы до глубокой ночи. Когда обычно хочется только одного — отдыха, а мышцы, кажется, неспособны носить собственное тело...

Суеверия. Они живучи. Вот мои старые, счастливые ботинки. Кривые, стоптанные, но счастливые... Бывает счастливое трико. Особенное трико. С ним связаны победы. И наплевать, что оно вытерлось и висит, как тряпка. Счастливое...

Винчи на жеребьевке вытащил тринадцатый номер — и согнулся от горя. Так и объяснял свое поражение: тринадцатый номер. Объяснял вполне серьезно, со страхом.

Итак, из четырех признанных фаворитов один уже не шел в расчет — Винчи: его тринадцатым номером был Стогов. Владимир это отлично понимал и следил за японцем и венгром. Опасность таили именно они. Мы, свидетели этой борьбы, согласны с мнением газеты «Дас кляйне Фольксблатт»:

«Дуэль была настолько накаленной, что подобной еще не знал мир тяжелоатлетов... Для Стогова нервное напряжение было очень велико. 150 граммов спасли ему звание чемпиона мира. Он чемпион, который ни в одном из трех движений не был первым, но, несомненно, явился лучшим тактиком».

В скупых выражениях заключена вся суть соревнований. Нервное напряжение было чрезвычайным. Даже после жима и рывка никто не осмеливался назвать чемпиона... А впереди шел Стогов. Миякэ и Фельди ждали, пока Стогов израсходует три попытки. Ждали, чтобы потом сразу, набавив вес на штангу, догнать Владимира.

Стогов решал сложную задачу. «В толчке я слабее, — думал он. — Что делать? Стоит ли рисковать? Нет. Надо брать свое, верное. Решено!»

Удачной попыткой на 132,5 килограмма он заставил своих противников продолжать борьбу на предельных весах. Чтобы победить, Фельди нужны 137,5 килограмма. Штанга вырывается у него из рук и летит на помост. Еще один противник выбыл.

140 килограммов! Два раза Миякэ вставал с тяжестью на груди, которая пригибала к полу. Два раза, запрокинув голову далеко назад, молил бога о победе. Безжизненное, дрожащее лицо. И губы шепчут, шепчут... Два раза с отчаянным криком посылал снаряд вверх на прямые руки. И каждый раз ронял на помост.

Нет!

Японец мужественно дрался за победу, не ведая страха. «Любимец венской публики, он пытался покорить счастье, — восклицала одна из газет, — но со смущенной улыбкой должен был примириться с тем, что из бронзы не сделаешь золота».

Но у Фельди и Стогова одинаковый результат. При взвешивании Владимир оказался легче. Легче противника на 150 граммов. (Стогов всегда помнил об этом. И согнал вес очень расчетливо — так, чтобы весить чуть меньше нормы, но ненамного. Ведь каждые сброшенные сто граммов собственного веса в этой категории заметно отнимают силу.

Теперь у Владимира пять золотых медалей чемпиона мира. Что ж, зря они не даются...

«В лице Стогова триумфальную победу одержал тактик с ледяным хладнокровием и подлинный техник», — подытожили его успех спортивные комментаторы...


Если вы хотите узнать побольше об изменчивости спортивного счастья, познакомьтесь с американцем Исааком Бергером и нашим Евгением Минаевым. У обоих одинаковый вес. Выступают на чемпионатах мира почти с одного и того же года. Впервые они встретились в Мельбурне на Олимпийских играх 1956 года. Бергеру едва минуло девятнадцать лет, но он оказался сильнее и получил золотую медаль. А через год на розыгрыше первенства мира в Тегеране на пьедестале почета справа от Минаева над цифрой два стоял понурый американец. Равновесие восстановлено. В Стокгольме они меняются местами. Теперь сверху улыбается довольная физиономия Бергера, а рядом «скучает» Евгений.

В 1959 году, устав от междоусобной борьбы, они уступают первое место польскому атлету Мариану Зелинскому. Минаев тогда болел и в чемпионате не участвовал. Это было, по мнению Бергера, несправедливо. Как нарочно, в острой борьбе с поляком он получает серьезную травму и тоже долго болеет. Вдвоем так вдвоем! В 1960 году на Олимпийских играх в Риме Минаев блестяще отыгрался и за Мельбурн и за Стокгольм — уравнял счет. В Вене американец снова ушел вперед.

Исаак Бергер любопытный человек. Он мог побеждать на чемпионатах гораздо чаще, если бы не мальчишеская бравада. Любитель пожить в свое удовольствие, он месяцами не прикасался к штанге. А после проигрывал и зарекался: «Все! Изменяю свою жизнь, тренируюсь строго». Но только до возвращения домой. Дальше все повторялось. В Риме, на спор со своим тренером Джоном Терпаком, он толкнул 152,5 килограмма! Результат превышал мировой рекорд. Выиграл двадцать долларов. Через день Бергеру потребовалось для победы поднять эти самые 152,5 килограмма. Он не смог и отдал золотую олимпийскую медаль!


«Дуэль пробивающих дорогу вперед» — так назвали поединок Вольдемара Бажановского с Сергеем Лопатиным. И это очень верно. Оба молодые и никогда не бывали призерами первенства мира. Зато оба рекордсмены мира.

С Бажановским я познакомился в июне 1961 года в Лондоне. Близились к концу юбилейные соревнования, организованные Британской ассоциацией тяжелой атлетики. Бажановский только что установил новый мировой рекорд. Мы стоим за кулисами и разговариваем.

— Да, я родился в 1935 году, — неторопливо рассказывает он. — В нынешнем году закончил Варшавскую академию физического воспитания. Работаю преподавателем в школе. — Он смотрит по сторонам и улыбается. Вокруг — толпа репортеров. Они настойчиво требуют внимания. Вспышки — настоящие голубые зарницы. — А мы ведь с вами знакомы. Помните? — И подсказывает: — В Риме.

Роюсь в памяти. Видел ли я этого чуть ниже среднего роста стройного парня? Вглядываюсь в продолговатое лицо с русым модным ежиком на голове и не могу вспомнить.

Бажановский смеется.

— Еще бы вам помнить меня! Я тогда был пятым со своими 370 килограммами в сумме.

В его словах правда.

— Тренируюсь с 1957 года. Мечтаю набрать килограммов 440, если не переберусь в полусредний вес.

— А ваш лучший результат сейчас?

Он мнется. Я отлично понимаю. Впереди чемпионат мира, и ему не хочется раскрывать свои возможности.

В Вене я узнал его лучший результат.

Противником Бажановского был Сергей Лопатин. В 1957 году, выступая в одном из московских клубов на спортивном вечере, я познакомился с Сергеем. Тогда этот маленький робкий школьник влюбленными глазами смотрел на мой значок мастера спорта и не отходил ни на шаг...

О Бажановском писали много и благожелательно. Даже бульварная газета «Абенд Цайтунг», поместившая накануне материал об атлетах-ветеранах под заголовком «Старая лошадь», «ухитрилась» на этот раз быть предельно объективной. На последней странице крупным черным шрифтом было набрано: «Бажановский — чудо нынешнего чемпионата. Его непринужденная манера выступать покорила зрителей». И напечатала снимок молодого поляка. Искаженное чудовищным усилием лицо. И штанга над головой.

...В тот вечер их вышло на старт 23. И все желали быть первыми.

В жиме после 115 килограммов Бажановский не одолел 120. Оставалась одна-единственная попытка. Если нет — верное поражение. Вот тогда и родился на свет этот снимок из «Абенд Цайтунг». Невероятным напряжением всех сил Бажановский заставил разогнуться руки. Казалось, лопнут вены, выступившие голубыми узорами на шее, лице, руках, затылке. Свело судорогой рот. Застыли выпученные глаза. Кроме красных пятен и плавающей мглы, они ничего не видят. Но зато есть 120!

А Лопатин легко поднимает 125. В рывке они идут плечом к плечу, подняв одинаковый вес. В толчке на какой-то момент самообладание изменяет Лопатину. И этого уже достаточно. Две попытки на привычный для него вес неудачны. С каждой из них рушилось спортивное счастье одного и стремительно возрастали шансы другого. Лопатин находит в себе мужество для последнего броска: штанга над головой! Теперь он только зритель, не больше.

Сбрасывает халат Бажановский. Есть 155 килограммов, но это еще не победа.

160 килограммов лежат на помосте. Сейчас или никогда! Победа рядом. Надо только в последний раз очень сильно захотеть. Если не получается, заставить себя захотеть. Но поднять эти 160 килограммов, поднять!

Он и поднял их.


«Великие проигравшие» — этот заголовок, взятый из венской газеты, относится к неудачам Томми Коно и Аркадия Воробьева.

«На покой чемпионы редко уходят сами. Любовь к спорту и славе оказывается сильнее голоса благоразумия, — писала газета. — Околдованные картинами былых триумфов, они полагают, что именно для них время сделает исключение и замедлит свой бег. Но у жестокосердного времени нет любимцев, а в спорте и подавно».

Американец Томми Коно — один из самых знаменитых спортсменов в истории мировой тяжелой атлетики. Он установил два десятка мировых рекордов в легком, полусреднем, среднем и полутяжелом весе. Он семь раз завоевывал золотую медаль чемпиона мира и Олимпийских игр. Родился Томми в 1930 году в Сакраменто (США, штат Калифорния). Отец и мать японцы — американские граждане. Как и все мальчишки, Томми мечтал быть сильным и похожим на настоящего мужчину. И уже в четырнадцать лет он постигает премудрости культуризма. За четыре года тоненький мальчик вырос в сильного и стройного юношу. Приходит мечта о подлинной силе, и он увлекается тяжелой атлетикой. Его тренер, Тэдд Фудзиока, поражается прогрессу своего ученика. Коно знакомится со Стэнли Станчиком, неоднократным чемпионом мира. Они тренируются вместе. Перед Коно открылась дорога в большой спорт.

Вот Томми Коно сидит напротив меня. Он выпил вина и поэтому откровенен.

— Я устал. Ничто и никто меня не радует и не привлекает. Мне неинтересен даже спорт. Я думаю, что только в семье найду свое счастье.

Это говорилось после соревнований на приз Москвы в марте 1961 года, через несколько дней после установления им мирового рекорда — 460 килограммов — в среднем весе.

Коно показывает рукой на колено.

— Помните позавчера мою неудачную попытку толкнуть 170 килограммов? Колено серьезно повреждено и болит.— Коно хлопнул по коленной чашечке.— Вот здесь. В первых двух попытках я намеренно посылал вперед не правую, как обычно, а левую ногу: берег сустав. А после неудачи на 170 килограммах вижу — уплывает мой рекорд в сумме. Тогда решил: будь что будет! Важна победа!

Томми Коно — баловень славы. К победам он привык, как к собственному имени. И вдруг сокрушительное поражение от русского полусредневеса Александра Курынова. И теперь первый не он, знаменитый «железный гаваец». Эта неудача спутала все.

Без нее он самый прославленный спортсмен США. Об этом твердят ему друзья. Да и сам он отлично понимает, как это много значит — быть чемпионом. Коно остается в спорте, чтобы оправдать свое имя непобедимого, чтобы уйти в блеске славы и не слышать кислых прижизненных отпеваний в газетах.

У себя дома, на Гавайских островах, в Гонолулу, он снова тренируется, как новичок, много и прилежно.

Но в Вене Коно не изменился. Та же усталость и то же желание навсегда покончить со спортом:

— Женюсь и буду делать деньги. Хватит!

Напоследок он жаждал взять реванш у Курынова.

Чтобы схватиться с соперником, американцу пришлось сбрасывать лишний вес.

И вот Томми Коно стригут волосы, кутают в жаркие одеяла, дают рвотное... И когда стрелка часов подошла к роковой отметке и больше нельзя было тянуть, он встал на весы. Вместе со словами «лишние пятьдесят граммов веса» оборвались надежды. Оставалось только собрать в чемодан ненужные теперь трико, ремень, ботинки, бинты и отправиться домой.

Мы стоим возле отеля на песчаной дорожке.

— Так хотелось встретиться с Курыновым! — говорит нам Коно и чертит веткой на земле цифры: 142,5 — 132,5 — 167,5. — Вот на что я рассчитывал.

Все стоят и молчат.

— А теперь ждать еще год. — Его карие глаза темнеют, а на лбу выступают горестные морщинки...

...Аркадий Воробьев хорошо понимал, что польский атлет Иренеуш Палинский, наверное, сильнее его.

«Что ж, выходит, не выступать? Как-никак семь раз был первым в мире! И мне тридцать семь лет. Много. Но тогда кто же в советской команде противостоит сильному поляку? Никто. Разве еще только я. У меня есть шансы. Но я могу не выступать, ведь есть запасной участник. И я уйду непобежденным... А выступить все же нужно!»

Аркадий Воробьев — капитан сборной команды Советского Союза. Он защищал без страха и упрека спортивную честь Родины. Защищал десятки раз.

«Ну и что ж, староват? А команда? А наш народ, который ждет победы своих спортсменов? Мне не нужен триумф. Важна общая победа! Буду драться».

Аркадий проиграл, но свой долг выполнил. Только в тяжелом бою уступил первенство молодым соперникам.


К чемпионату мира я с тренером готовился в Риге. За месяц до соревнований в результате больших и непродуманных тренировочных нагрузок сильно разболелась спина. Я не мог тренироваться, не мог даже толком ходить. Не знал ни минуты покоя от невеселых дум. Долгими вечерами и ночами размышлял о своих неудачах. Вложить в тренировки огромную энергию, отказывать себе во всем ради будущей победы, перенести много травм, срывов — и вдруг! Вдруг сдаться без боя на самом финише.

Временами хотелось плюнуть на жестокую ломоту в спине и тренироваться, тренироваться... Но болезнь и вызванная ею неуверенность быстро охлаждали мой пыл. Я переживал: время идет, и остается так мало до чемпионата, а я плох. С этими мыслями я ложился спать, с ними и пробуждался. Кажется, весь этот месяц я только и занимался анализом собственных просчетов.

Накануне отъезда команды в Вену я был дома. Думал о Риге и напрасных усилиях превозмочь боль и тренироваться. Это может показаться смешным, но было так тоскливо, что я не вытерпел и вытащил все свои медали. Я брал каждую из них в руки, и передо мной оживали залы, люди и какие-то всякий раз несхожие чувства. В горечи я решил, что больше никогда не выйду на помост. Победа — это маленькая медалька. А сколько нервов, сил, мыслей, боли! Нет, не стоит она этого.

Медальки жалобно звякали. Холодные позолоченные кусочки металла.

Постучали. Бросив все на полу, я открыл дверь. На пороге стоял доктор команды Казаков. Говорили недолго, понимая друг друга с полуслова. Мы оба любили спорт, и доктор знал, что мне сейчас нужнее всего. Он сказал, что неплохо бы мне поехать в Вену, несмотря на болезнь. Он проследит за моим состоянием. Должно наступить улучшение. Зачем же отдавать американцам лишнюю золотую медаль? На меня повеяло надеждой. Да к тому же тренер говорил, что серьезных противников у меня нет.

Со времени последней тренировки прошли две недели. Немалый срок накануне больших соревнований. Я ослабел. Но в Вене боль действительно отпустила меня. И сила после трех небольших тренировок тоже «проснулась». Решили выступать.

И тут со мной стало твориться нечто необычное.

На разминке перед выходом на сцену хоть в пляс иди. Не успею напрячься, а штанга вылетает вверх. Удивленно переглядываемся с тренером и ничего не понимаем. Болел, не тренировался, а силы столько! Как в лучшие дни.

Первый подход к штанге перестраховали. Я начал со 160 килограммов. Вес поднял хорошо, но судья-фиксатор ошибся с командой, и попытку не засчитали. Публика встретила это решение негодующими криками. Судейские «заковыки» ее не интересовали.

Я повторил подход на 160 килограммов и снова легко поднял штангу.

Подбежал судья и спрашивает: «Какой вес поставить на штангу для последнего подхода?» Я к Богдасарову: «Не пойму, откуда сила во мне? Как скажете, так и будет».

Богдасаров приказывает: «180!»

180 килограммов! Это же мой лучший результат в этом упражнении. А меня уже вызывают на помост.

— А чего тут, — говорю вслух. — Пошел!

— Пошел! — подталкивает меня тренер. — Ты справишься. Отомсти проклятой «железке» за все, подними ее!

Я до сих пор храню то ощущение в себе. Это были стихи, песня, но не тяжелая работа. Штанга вылетела на прямые руки мгновенно, без сопротивления и боли в пояснице.

И в остальных упражнениях я набрал почти самые лучшие свои килограммы. И снова завоевал первое место. Вторым оказался американец Дик Зорк.

...Тридцать восемь стран участвовали в венском первенстве. Это тоже рекорд! Не многие виды спорта могут похвастаться такой большой цифрой.

После соревнований газета «Экспресс» писала: «Только русские смогли в своих весах поднять максимальные килограммы».

Приятное и убедительное признание!


1961 г.


Семь будапештских вечеров


В Будапеште мы уже несколько дней, а я еще не видел города. Лихорадочная суета последних дней захватила всех. У меня вдобавок ко всему еще заботы о репортаже «Известиям».

Чтобы писать о предстоящих соревнованиях, я должен знать претендентов на призовые места. Но осторожные фавориты не склонны к откровенности: зачем раскрывать карты своим соперникам? И потом спорт есть спорт. Всякое может случиться. Лучше отмолчаться. А допытываться мне неловко. Я ведь сам участник. Могут подумать, что «вынюхиваю», дабы наши тренеры вернее расставили силы команды.

Несколько дней по крохам собираю сведения. Вижу затаенную силу, спрятанную в нарочито небрежные движения. Прибавляю к старым наблюдениям новые — картина проясняется. Только бы не промахнуться и не заглотнуть ложной наживки! Здесь особенно опасна умышленная болтливость некоторых тренеров, рассчитанная на то, чтобы запугать противника страшными цифрами, лишить сна, покоя, надежды.


В Будапешт в сентябре 1962 года съехались на чемпионат мира по тяжелой атлетике сильнейшие штангисты мира. Наша команда прилетела несколько дней назад. Мы прибыли с твердым намерением: отстоять первое командное место. С 1957 года оно неизменно за нами. Старшие товарищи передали нам эстафету. Это они вывели советскую тяжелую атлетику вперед. Они разгромили непобедимую сборную США. Они перекроили таблицу мировых рекордов. Серго Амбарцумян, Яков Куценко, Григорий Новак, Рафаэль Чимишкян, Иван Удодов... Славные имена! Мы гордимся ими.

Народ ждал победы от своих посланцев. Десятки телеграмм. Болельщики просили, требовали.

И мы не жалели себя...

Кажется, все ясно. Проведены прикидки, приблизительно известен мой результат, а вот сейчас снова волнуюсь. Я не новичок, выступаю уже четвертый раз, а быть спокойным так и не научился.

То у одного, то у другого из нас мелькают в руках блокноты. И появляются колонки цифр. Эти цифры — результаты соперников. Я уже прикинул возможности Шеманского — главного своего противника. А когда увидел его — начал все заново пересчитывать. Шеманский плотен. Загорелое, спокойное лицо, уверенные движения. Нет, уж лучше я все пересчитаю заново. Так надежнее.

Вчера на тренировке ко мне подошел Владимир Стогов. Он седьмой раз выступает на чемпионатах мира. Взволнован:

— Миякэ в отличной форме.

Миякэ — первый его конкурент, если не считать венгра Фельди. Я пошутил, намекая на силу и опытность Стогова:

— И мы щи не лаптем хлебаем.

Володя даже не улыбнулся: пора шуток наступит для него 16 сентября, когда он выступит, а нас еще будут ждать поединки.

Нет Бергера. И, как сказали американские ребята, из-за плохой спортивной формы. Мы обрадовались за Женю Минаева. Но преждевременно: приехали итальянцы, и оказалось, что чемпион Европы Маннирони в превосходной форме. Тренер Пиньятти проинформнровал об этом большим пальцем правой руки и выразительным возгласом:

— Фортиссимо!

Пока еще нет поляков, и Володя Каплунов томится в безвестности: что ждать от Бажановского?

Курынов щеголяет в новом костюме. Приветлив и жизнерадостен. Его оптимизм понятен: спортивный горизонт чист, конкуренции Александру не предвидится. Правда, говорят, что в иранской команде завелся

полусредневес, покушающийся на внушительную сумму — 425 килограммов. Но его никто не принимает всерьез.

Мне завидно. Признаться, не всегда правы «всезнающие» спортивные журналисты, вставляя в свои отчеты ходульную фразу: «Старые соперники были рады новой возможности померяться силами». Куда веселее получить золотую медаль в спокойной обстановке, без «войны нервов».

В среднем весе как будто все просто. Венгр Вереш — первый... А Коно?! Опять Коно, тот самый Коно, который клялся больше не подходить к штанге и быть только судьей. Когда при встрече я увидел его пополневшее лицо, пожал руку и потрогал бицепсы, — понял: до судейства далеко. Так и вышло: Коно будет выступать.

Еще не прибыли два основных претендента на золотую медаль в полутяжелом весе: поляк Палинский и англичанин Мартин.

Москву все лето поливали дожди. А здесь совсем сухо. Жаркое солнце выжгло землю. Сморщились листья, пожухла трава. Над городом пыльное облако.

Мысль о соревнованиях не дает покоя. Меряю ногами незнакомые улицы одну за другой. Неизвестные памятники, чужие лица...

Шум и солнце утомляют. Сажусь в трамвай и уезжаю на Маргит. В старом вековом парке, не тронутом войной, тихо и прохладно. Штраусовский Дунай, но вовсе не голубой. Серый, утомленный работяга. День и ночь таскает на своей спине пароходы, баржи, буксиры. Грязные мазутные пятна. Мутная, с мусором вода.

Зорянка высвистывает грустную песню уходящему лету. Нежные флейтовые звуки. У птицы приспущены крылья и вздрагивает хвост, точно дирижирует.

Бегают по газонам дети. Им все дозволено. Шаркают старики в темных костюмах. Как далеки им, молодым и старым, наши переживания! Далеки и непонятны.

...Вечером парад чемпионата. Знамена, музыка...

После парада сижу в зале и смотрю, как сражается Володя Стогов. Против него — венгр Имре Фельди и японец Иосинобу Миякэ. Я знаю всех троих. Конечно, лучше других — нашего Владимира. Мы знакомы давно. Я делал первые шаги в спорте — он получал золотые медали. Немногословный человек, знающий цену силе и слову. Огромная выносливость на тренировках плюс природная сила, плюс невероятная злость на соревнованиях. Для противника эти плюсы оборачиваются минусами. Стогов — пятикратный чемпион мира. Запугивания, небылицы о силе соперников, срывы не действуют на него. Я учился выдержке у этого человека.

Позже я узнал Миякэ. Сначала по газетам. После встретились в Риме на Олимпийских играх. Он самый знаменитый японский штангист. Маленького роста, очень веселый и подвижный. Черные волосы, живые глаза. Наблюдая за ним на помосте, замечаешь преобладание мускулатуры ног над другими мышцами. На ногах они длинные, рельефные и очень объемные для такого маленького человека! Когда Иосинобу поднимает 140 килограммов, кажется — это уже предел, больше он не поднимет. Но вот он встает с весом и думаешь: «Вешай на штангу еще много килограммов — ему нипочем!»

В Вене Иосинобу рассказал мне любопытную историю. Он, наверное, никогда бы не увлекся тяжелой атлетикой, если бы не его одноклассник Юкио Фуруяма и свойственное многим спортивным натурам честолюбие. В 1956 году Фуруяма отправился в составе японской команды в Мельбурн. Юкио выступит на Олимпийских играх! Новость взбудоражила гимназию. В глазах ребят он поднялся на сказочную высоту. Маленького Миякэ грызла зависть: «Почему он, а не я?» Это «почему» не давало покоя. Вскоре он начал тренироваться и... мечтать о победах.

День проходил за днем. Каждую неделю Миякэ тренировался четыре раза. Правда, лишь по два часа. Больше нельзя, надо учиться: Иосинобу — студент университета «Хосей». Хосей — имя богача, содержащего университет на собственные средства.

Не всегда все хорошо. Толчок — его любимое упражнение. Нужно так отработать технику, чтобы молниеносное движение со штангой было наиболее экономично. И упражнение повторяется, повторяется... Однажды усталые руки не выдержали веса, и локти воткнулись в колени. Тяжелый перелом кисти...

Теперь на руке крупный твердый нарост. И все-таки толчок остался его любимым движением. Страх боли был подавлен.

На Олимпиаде в Риме Миякэ нетерпеливо рвется к золотой медали. Одна прикидка следует за другой. Непоправимые глупости. Нервы и сила растрачены до соревнований. Вместо золотой — серебряная медаль. В Вене воля Стогова и та же ненужная горячность снова разбивают заветную мечту.

И вот Миякэ на будапештской сцене. Бледное лицо. Горящие глаза. Проходит минута. Он резко поворачивается и почти бежит на помост к штанге. У штанги снова стоит. Из-за кулис среди полной тишины несется отрывистый вскрик тренера — как удар хлыстом. Секунда — и тренер уже возле помоста. Миякэ что-то кричит в ответ. Тренер подхватывает злой крик. И атлет смыкает пальцы на металлической шее штанги...

С Имре Фельди я познакомился в Вене, когда собирал материал о сильнейших атлетах мира. Имре — шахтер из Татабаньи. Он показал мне свою руку. На трех пальцах не хватает суставов.

— Это от шахты на память: силой наградила недаром. Кое-что и забрала. Отхватило в аварии под землей. Еще дешево отделался...

Среди рабочих Имре, несмотря на маленький рост и вес, выделялся силой. Невысокие и слабые от природы люди почти всегда тянутся к силе. Чаще других они встречаются в зале и усерднее других тренируются. Имре крепок. Руки и ноги в тугих узлах мышц.

...Фельди на помосте. Ему сразу же начинают помогать «родные стены». Зал встречает любимца дружным криком:

— Давай, Фельди!

Но сильнее всех Миякэ.

Что говорить Стогову в утешение? Ругаю плохих судей. Стогов соглашается:

— Факт. Сбили меня с первых подходов. Но не в этом суть. Устал я за эти годы. И потом бесконечные прикидки: все решаем, кто первый номер в нашей сборной. Воюем друг с другом на родной земле, выкладывая силы. Ерунда какая-то. А я уже не молод: не могу выдержать лишнюю нервотрепку. Вот... — Стогов отвернулся и закусил губу. Швырнул ботинки в свой знаменитый портфель-ветеран.

В отель я вернулся разбитый, снедаемый горькой обидой за товарища. Надо было писать отчет в газету. Писать не хотелось. С вожделением глянув на кровать, сел за стол.

Я размышлял о проигрыше Стогова и о грустных словах, сказанных им, а перед глазами стоял счастливый японец. И шумел восторженно зал. Кое-как я составил и передал рано утром заметку в Москву.


«Старт будапештского чемпионата мира по штанге оказался неудачным для нашей команды: пятикратный чемпион мира Владимир Стогов остался третим.

Дважды японский штангист Миякэ пытался завоевать золотую медаль чемпионата мира в легчайшем весе. Впервые это было на Римских Олимпийских играх в 1960 году. Тогда его погубила неопытность. Он поражал рекордами на тренировках, а на соревнованиях был, как выжатый лимон, и едва не получил нулевую оценку в одном из движений троеборья — толчке. Год спустя в Вене опыт Стогова опять оказался более сильным оружием, нежели удивительные мускулы Миякэ. Лишь на чемпионате мира в 1962 году сбылась мечта японского студента-литератора: он «вырвал» долгожданную победу с внушительным рекордом в сумме троеборья — 352,5 килограмма.

Второе место вновь досталось венгерскому атлету Фельди».


...Каждый вечер соревнования. Семь весовых категорий. Семь вечеров. Каждый день великая трансформация происходит с человеком, выступившим накануне.

Если проиграл — смиренная покорность судьбе и засевшая глубоко в сердце надежда на обязательный успех в будущем. Такие тренируются неистово и помногу.

Некоторых победа делает нахалами. Человек становится заносчивым и едва цедит слова сквозь зубы.

Третьих победа кружит, как в танце. Им кажется, что мир только и делает, что интересуется их особами.

Тот, кто побеждает не первый раз, в той или иной степени проходит через все это. Но встречаются атлеты, как бы застывшие в одном состоянии и реагирующие на успех всегда одинаково.

...Весь день моросил дождь. На открытых трибунах Малого стадиона, где проходил чемпионат атлетов полулегкого веса, не найти сухого места. И лишь редкие группки зрителей жались под случайными навесами. Выступать в такую погоду тяжело.

На этот раз не было прославленного американца Бергера. Весельчак и любитель выпить, хозяин небольшого ресторана, он предпочел суетные житейские радости славе чемпиона. Поэтому никто не оказал Евгению Минаеву достойного сопротивления. Он и выиграл золотую медаль с результатом 362,5 килограмма, восстановив равновесие с Бергером: советский спортсмен и американец имеют по три золотые медали.

Конкурентов на остальные трофеи в полулегком весе было более чем достаточно. Наш дебютант Евгений Кацура набрал в троеборье 357,5 килограмма и получил серебряную медаль — для дебютанта отлично. Только недостаток опыта помешал ему достичь большего.

Нервозность, технические погрешности, тактические просчеты подвели итальянца Маннирони. Находясь в отличной форме, чемпион Европы слишком «горел», слишком стремился быть первым. В итоге — даже не призовое, а шестое место. Знакомая картина, грустная и поучительная, — со слезами после выступления и упреками тренеру.

Бронзовую медаль завоевал молодой польский атлет Козловский (352,5 килограмма).


Ждешь, ждешь... В такие дни начинаешь ненавидеть спорт. За завтраком разговоры о вчерашних поединках. За обедом — о сегодняшних. Газеты пишут о чемпионате. Телевизоры кричат о чемпионате. На улицах — плакаты чемпионата. Знакомые и незнакомые говорят только о штанге, атлетах, судьях.

...Утром слегка потренировался. Потом пришел один местный журналист и попросил написать для его газеты о соревнованиях и о себе. К обеду я закончил эту статью.


«Привыкает ли спортсмен к большим соревнованиям? Нет. Уже много лет подряд я выступаю в сборной команде Советского Союза по тяжелой атлетике, и каждый раз для меня это большое волнение.

Нельзя привыкнуть к этим дням, полным ожидания и неизвестности. Когда у великого русского артиста Ф. И. Шаляпина спросили, волнуется ли он перед спектаклем, Шаляпин даже не удивился, а мутился, воскликнув: «Да что я, чурбан, что ли?!»

В 1959 году на Варшавском чемпионате в борьбе за золотую медаль я столкнулся с американцем Джимом Брэдфордом и едва не проиграл. Он буквально подавил меня в первом упражнении — жиме, опередив на десять килограммов. Я был совсем новичком и впервые выступал на таких соревнованиях. И я растерялся. Растерялся настолько, что мне подумалось: победить теперь невозможно. Штанга валилась из рук. На душе было скверно. А впереди, несколько часов борьбы и два упражнения — рывок и толчок. Казалось, уже не было силы, которая смогла бы заставить мой мышцы драться за победу. Как сейчас, вижу: журналисты толпой перекочевывают к Брэдфорду, друзья растерянно жмутся к стене. Лишь мой тренер С. Богдасаровпродолжал тведить:

— Это ерунда, это все ерунда. Ты победишь.

Я плохо слушал его и, признаться, мало верил: «Успокаивает», — вертелась вялая мысль. С кресла меня поднял Аркадий Воробьев. На разминке он говорил: «У меня бывало и хуже. Тяжелые травмы, еле двигал ногами. Главное — нервы. Ну, куда делась твоя сила?! Те же самые мышцы, руки, ноги, голова, сердце. Это ты! Ты много раз поднимал эти веса на тренировках. Твоя сила с тобою — возьми себя в руки. Слышишь? Возьми себя в руки!»

И мало-помалу я пришел в себя. Мои движения со штангой обрели уверенность. Друзья были рядом. И я победил.

Противники каждый раз новые. В Варшаве им был могучий Джим Брэдфорд, весящий почти 140 килограммов. Огромные крутые плечи. Незаурядный опыт международных встреч. Он боролся на помостах с такими «звездами» тяжелой атлетики, как восьмикратный чемпион мира негр Джон Дэвис, легендарный силач Даг Хэпбурн, известный всему миру Пауль Андерсон и наш Алексей Медведев. Разные имена и, конечно, разные судьбы.

Джон Дэвис. Краса и гордость спортивной Америки. В 1952 году он в последний раз стал чемпионом мира. В 1958 году непобедимый Джон Дэвис впервые проиграл канадцу Дагу Хэпбурну. Негр, да еще с «подмоченными» лаврами, Дэвис теперь не может найти себе лучшего места, чем должность надзирателя в Йоркской тюрьме.

Даг Хэпбурн. Юношей он решил стать чемпионом мира. И восемь лет шел к этой цели. И вот он в Стокгольме. 1953 год. На груди — медаль самого сильного человека мира, а Хэпбурн уходит из спорта! После стольких лет тренировок — прощай, спорт! Для сладкой жизни нужны деньги, и в мире появился другой Хэпбурн — не великан с неукротимой волей, а тучный хозяин спортивных залов.

Пауль Андерсон перевернул вверх ногами представление о человеческой силе. Он почти юношей оставляет помост, чтобы сколотить свой миллион. Силовые трюки в прокуренных барах, рекламные номера в интересах различных фирм...

На чемпионате в Будапеште мой основной соперник — американец Норберт Шеманский. Он в превосходной спортивной форме. Борьба с подобным атлетом опасна. Срывы не допустимы. Такой противник буквально крадется по твоим следам, ожидая удобного случая для решающей атаки.

Мой сезон в 1962 году сложился крайне неудачно. Находясь весной в отличной форме, я на майском чемпионате СССР в Тбилиси получил сразу три травмы: шеи, спины и коленного сустава. Две недели провел в госпитале, а потом месяц вынужденного отпуска. Войти в хорошую форму я так и не успел. Но на победу надеюсь».


...Когда начались соревнования атлетов легкого веса, показалось на мгновение, что ничего не изменилось по сравнению с прошлогодним чемпионатом: похожий зал, зрители, помост, в центре внимания — поляки Бажановский и Зелинский. Только теперь возле штанги вместо нашего Сергея Лопатина наш Владимир Каплунов.

Мои старые товарищи и тренеры пережили столько соревнований, что некоторые даже стерлись из их памяти. Они видели легендарных людей спорта, выступали вместе с ними и сами были героями легенд. Но даже их поразило то, что произошло на Малом стадионе.

Свою комнату наша команда делит со штангистами Японии. В их углу — электрическая плитка, батареи кастрюль, склянок, бутылок. Кухонные ароматы. После взвешивания японцы тут же восполняют сброшенный поневоле вес.

У Володи Каплунова малиновое от волнения лицо. Я спрашиваю, как он чувствует себя. Володя молчит и пожимает плечами. Потом так же молча уходит на помост. Начинается яростная борьба в жиме. Зафиксировав 132,5 килограмма, Каплунов отрывается от Бажановского на семь с половиной килограммов. Потом они отдыхают, а их более слабые товарищи соревнуются в рывке. Возле кулис толпятся тренеры. Неистовыми криками, перекрывающими грохот штанги, они подбадривают своих учеников.

Последний подход Владимира в рывке — 122,5 килограмма. Бажановский поднимает 127,5 со второй попытки.

Тренер и хозяин американской команды Боб Гофман сегодня опекает своего новичка Гарси, маленького учителя из Йорка. Гарси оставляет впечатление большой неистраченной силы, но заметно, что его измотала сгонка веса. Сбросить целых четыре килограмма! Многовато. В толчке американец шатается от слабости. Штанга едва не сбивает его с ног...

Крики, топот, потом общее дружное «тс-с!» — и тишина, в которой слышишь, как бьется собственное сердце.

И вот разыгрался последний акт великолепного спектакля силы. Каплунов толкает 150 килограммов, Зелинский — тоже. Каплунов — 155, Зелинский — тоже. И Бажановский — тоже. У Каплунова остается последняя попытка, а наседают двое.

Один неожиданно пытается сбить Каплунова с верного второго места на третье. Это Зелинский. Он нацелился на «серебро» и пока выжидает.

Другой, Бажановский, рвется только к победе.

Володя никогда в жизни не поднимал 160 килограммов. Теперь надо! Только этот результат может остановить поляков. И Каплунов поднимает их! Зелинский сдается. А Бажановский — нет. Он просит установить на штангу 162,5 килограмма. Как и год назад, от этого подхода зависит все. Но история не повторяется: на этот раз штанга «сильнее» поляка. Он спускается с помоста, и в его глазах отчаяние.

А рядом в объятиях друзей — Каплунов. Охрипшим от усталости и счастья голосом шепчет:

— Рекорд мира! И я чемпион мира. Ребята, не сон ли это?!

Сон? Нет. Новая легенда? Возможно. И ее герой — выше всяких похвал. Его мировой рекорд в сумме троеборья — 415 килограммов — на два с половиной килограмма превышает прежний и не нуждается в комментариях.


Подготовка спортсменов к Олимпийским играм и накал борьбы на них совсем иные, нежели на чемпионатах мира. Золотая олимпийская медаль — пожалуй, наивысшая спортивная награда. И на будапештском чемпионате мира по штанге ради будущих побед советской команды были проэкзаменованы два молодых наших атлета — Е. Кацура (полулегкий вес) и М. Хомченко (полусредний). «Обстрел» новичков проходил в выгодной для них обстановке. Вместе с ними выступали опытные мастера, чемпионы мира. Хомченко, безусловно, очень способный атлет, обладающий недюжинной силой. Его спокойствию, хладнокровию можно только позавидовать. Но даже этого выдержанного человека вывел из равновесия поединок с чемпионом мира. Хомченко явно растерялся и как-то обмяк. И отсюда результат: пятое место, сумма троеборья — 410 килограммов.

На соревновании штангистов полусреднего веса было немало сюрпризов: неожиданная серебряная медаль венгра Хуски (415 килограммов) и бронзовая — иранца Тейрани (412,5 килограмма).

Александр Курынов в третий раз завоевал золотую медаль. Сумма в троеборье для него невысока — 422,5 килограмма. Но, право же, трудно каждый раз показывать свой лучший результат. Когда спортсмены-фавориты выступают не «ах» или проигрывают, частенько забываются их былые достижения, и атлеты слышат только упреки. Так случалось со многими. Я, близко знающий Курынова, ни в чем не могу его упрекнуть: на этот раз Александр «собрал» все, что мог, до единого килограмма.

В среднем весе советская команда участника не выставила. Рудольф Плюкфельдер много болел и не подготовился. А ему нет достойной смены.

Из-за плохой погоды состязания средневесов были перенесены с открытой арены в Большой спортивный зал Народного стадиона. Здесь душно. Зал переполнен как никогда: выступает любимец будапештской публики — Дьезе Вереш. Все жаждут увидеть его схватку с американцем Коно. В дальнейшем зрители приняли непосредственное участие в этом поединке. Такого угрожающего рева и топота в адрес судей слышать еще не доводилось. Временами казалось, что вот-вот вспыхнет потасовка.

Перед соревнованиями я занимаюсь в тренировочном зале. Рядом тренируются поляки Бажановский и Зелинский. Жалуюсь Бажановскому, как тяжело выступать последним, как томительно тянется время. Бажановский печально качает головой:

— Я согласен ждать еще неделю, месяц и еще много-много дней, только бы быть первым.

Проигрывать тоже надо уметь. Я понял это, когда проиграл Бажановский. Без театральных жестов, ссылок на действительные и мнимые болезни, без упреков неизвестно кому и неизвестно за что, мужественно и благородно принял он удар судьбы.

Спор между Верешем и Коно вспыхнул не на шутку с первого же движения — жима. Коно набирает 150 килограммов. Вереш — 155. Но судьи не засчитывают этот вес венгру. В зале начинается что-то невообразимое. Рев, свист... Одна, три, пять минут... Наконец апелляционное жюри отменяет решение судей на помосте. В едином радостном порыве зал встает и скандирует:

— Хорошо, Вереш!

В рывке, подняв 135 килограммов, Коно сравнивается с Верешем. Но в толчке венгр добивается ощутимого перевеса. Он побеждает с результатом в 460 килограммов. У Коно — 455.

«Бронзового» призера зрители снова встречают ликованием: это венгр Тот. Его сумма в троеборье равна 422,5 килограмма.

Блестящий мировой рекорд установил финский атлет Яко Кайлаярви. Он вырвал штангу весом в 146,5 килограмма.


...С удовольствием читаю в газете под своими заметками: «Спец. корр.». И в скобочках: «По телефону». Газетная романтика.

Писать о чемпионате — это все равно что писать репортажи о своей семье. Положение двусмысленное. Я выступаю сам. Порой кажется, что занят не своим делом. И если проиграю, то как я, судья другим, посмотрю тогда в глаза людям? Судить, критиковать — не сложно. Самому не проиграть — вот это да! И потом ребята. Все хорошо знакомы, близки. А дело-то спортивное — случаются и проигрыши и неудачи. Напишешь не так — обидишь. Приходится тщательно взвешивать каждое слово.

Победителю в соревнованиях штангистов полутяжелого веса англичанину Мартину могут позавидовать даже атлеты тяжелого веса. Установленный им вчера мировой рекорд в сумме троеборья — 480 килограммов — великолепен, несмотря на то, что в последние годы обновление рекордов в тяжелой атлетике — явление заурядное. Вспоминаю слова одного французского спортивного журналиста, который в ответ на пересуды о пределах физической силы сказал: «Если такой предел настанет и результаты замрут, это будет гибель человеческой цивилизации». Журналист прав.

Англичанин Луис Мартин впервые заставил говорить о себе в 1959 году на чемпионате в Варшаве, когда отвоевал золотую медаль у советского атлета Воробьева. И вот Будапешт. В жиме, показав 155 килограммов, Мартин отрывается от поляка Палинского на целых 10 килограммов. Тот ценой невероятных усилий отыгрывает в рывке два с половиной килограмма. Третье движение — толчок — дается Мартину необычайно тяжело. Штангу в 185 килограммов он поднимал так долго и так трудно, что хотелось громко спросить, почему он еще держится на ногах. И все же Мартин не только выстоял, но довольно легко вытолкнул штангу на прямые руки! Я ставлю себя на его место, и мне делается не по себе: вспоминаю, как в глазах плавает ночь и радужные пятна, как шумит кровь в ушах.

Но Палинский не сдавался. Толкнув 182,5 килограма, он сделал две отчаянные попытки обойти Мартина. И каждый раз штанга в 195 килограммов отрывалась от пола, чтобы через несколько секунд упасть рядом с обессиленным поляком.

Бронзовую медаль завоевал американец Марч, набрав в троеборье 460 килограммов. Советская команда в полутяжелом весе участника не выставляла.

Пришел и мой день.


Выступать пришлось на открытом воздухе. Зрителей было очень много. И в каждом взгляде — острое любопытство. Я видел это, когда стоял на параде рядом с американскими штангистами Шеманским и Губнером.

Скорей бы!

Шеманский гораздо опытнее и хитрее меня. Задолго до соревнований он демонстрировал свою якобы плохую спортивную форму. Небольшие тяжести на тренировках он поднимал с гримасами и с таким внешним напряжением, будто выжимал тонны. За несколько дней до соревнований Шеманский «получил травму». Хромал, был мрачен и неразговорчив. Словом, вовсю старался, чтобы я уверовал в легкую победу.

И вот после жима и рывка я плетусь за Шеманским. Чувствую, что я сильнее американца, но технически выполняю упражнения гораздо хуже, а то и просто примитивно. Чувствую, но ничего не могу с собой поделать.

А Шеманский! Он, по-моему, никогда еще не был так хорош и силен. По сосредоточенной работе, очень серьезному выражению лица ясно, что для него эти соревнования — главные в жизни. 39-летний атлет дрался отчаянно, не жалея себя. Поэтому в третьем движении мне ничего не оставалось делать, как начать с двухсот килограммов. Шеманский остановился на цифре 195. Потом я толкнул 207,5 килограмма и вышел на первое место, набрав в троеборье 540 килограммов.

К этому времени корреспонденты иностранных агентств успели передать в редакции, что я проиграл. Они не сомневались в своих прорицаниях. Говорили и писали, что я бледен, растерян. Да, я был бледен. Но не от страха. Очень тяжело бороться одновременно с холодным металлом, великолепным соперником и безграничным внутренним волнением.

Я люблю и уважаю людей, которые верят в человека до конца. Для всех ты погиб, а этот человек — с тобой и, верит. Я благодарен своим друзьям: они верили в меня и были со мной.

Советская команда заняла первое место. Четыре золотые, серебряная и бронзовая медали — это триумф. Окончательно сломленные, далеко назад откатились американцы. Потерпели неудачу наши друзья — польские штангисты: ни одного первого места. Зато замечательно выступили венгерские атлеты. Они заняли второе командное место.


1962 г.


Поэзия силы


Я вкладываю в машинку чистый лист бумаги и думаю, как лучше написать о Луисе Мартине, новом чемпионе мира. Я думаю о Луисе Мартине и вспоминаю нашего Аркадия Воробьева, потом поляка Иренеуша Палинского.

Невольно приходит мысль о времени. Извечная старая истина о быстротекущем, неумолимом времени. Оживают люди, события...

Старик Георг Гаккеншмидт, «русский лев», как почтительно величали его газеты, не кажется мне таким уж ветхим, седым старцем. Я вижу его руки с морщинами, синими венами, сухой тонкой кожей в пятнах. Он вручает мне приз Британской ассоциации тяжелой атлетики. А вечером на банкете плачет, когда я рассказываю ему о далекой Родине и о том, что его там помнят.

Сейчас я смотрю на фотографию, подаренную Гаккеншмидтом. Она лежит у меня на столе под стеклом. На снимке он рослый красавец. Чемпион мира 1903 года. Фотография сделана в Вене. На превосходной бумаге — тисненый королевский герб.

«Да, да, всему виною время», — думаю я. И решаю писать очерк о Луисе Мартине, разматывая клубок времени...

Я пытался заснуть. Ворочался, и хотя в комнате было тихо, сон не шел. Я лежал в номере Воробьева. Окна моего номера выходили на шумную центральную улицу Варшавы, и Воробьев буквально силой увел меня в свою комнату.

— Здесь будет тише, — не сказал, а приказал он. Взял чемоданчик и ушел. Я остался один. Лежал и думал о соревнованиях. Думал о том, что сейчас Воробьев на помосте.

В номере темно и очень спокойно. А я никак не могу заснуть. Наверное, минуло несколько часов, прежде чем задремал.

Это был чуткий, напряженный сон. Когда услышал шорох и чьи-то приглушенные голоса, мгновенно проснулся. По комнате на цыпочках ходил Аркадий и шепотом отвечал тренеру. Он заметил, что я проснулся.

— Все в порядке. Хорошо. Ты спи. Завтра тебе выступать. Спи... — И поспешно вышел.

«Все в порядке, значит он первый», — засыпая, решил я. Но какое-то нехорошее подозрение встревожило меня: не понравились его сдавленный голос и нервная поспешность.

Утром опасения оправдались. Накануне в тяжелой борьбе на мировом первенстве 1959 года неоднократный чемпион мира Воробьев проиграл никому не известному негру — англичанину Луису Мартину.

Я познакомился с чемпионом. Он, ошалевший от неожиданного счастья, стоял в вестибюле гостиницы и раздавал автографы. Знакомился я с ним, как выяснилось, уже во второй раз. Узнал его, когда подал руку. Это был тот самый парень-весельчак с необыкновенно красивыми пропорциями тела и превосходными рельефными мускулами. Он тренировался рядом с нашими ребятами. Штангу поднимал коряво. Про него говорили, что силен, но никто не принимал предостережений всерьез. Зато, когда Луис раздевался и демонстрировал свои необыкновенные мышцы, вокруг собиралась толпа. Восторгам не было конца. И, признаться, было от чего ахнуть. А Мартин открывал в улыбке сахарные зубы и смеялся.

Тогда ему просто повезло. Бывает такое. Имея рекорд мира в сумме троеборья 470 килограммов, Воробьев, конечно, был недосягаемым противником для Мартина. Но в острейшем поединке с Виталием Двигуном на Спартакиаде народов СССР Воробьев получил тяжелую травму. Больница. Перерыв. Форсированные тренировки... и незалеченная нога.

Никто не верил в «звезду» Мартина. Для этого он был еще слишком юн. Но когда на соревнованиях все увидели: Воробьев не тот, Воробьев слаб, — взгляды и симпатии публики обратились к новому фавориту. Публика ревела, приветствуя Мартина. А он, подхлестываемый всеобщим энтузиазмом, рвался к победе.

Последний вес! Если он возьмет его, он возьмет и золотую медаль чемпиона, потому что этот вес выводит его на первое место...

Глаза Мартина вылезли из орбит. Крупная дрожь. Разве можно его подвиг назвать просто толчком?!

А потом парень, обезумевший от счастья, тут же на помосте сбросил ремень, майку и изогнулся в приступе восторга. Потное тело сверкало в лучах прожекторов.

Газеты захлебывались от восхищения. Ругали Воробьева. И славили нового чемпиона.

Жизнь — прекрасная штука, если уроки, преподнесенные ею, не запоздали. И если остались силы, чтобы все расставить по своим местам. Для Воробьева 1960 год был далеко не лучшим. Проигрыш звания чемпиона СССР Трофиму Ломакину. Общее недоверие. Шушуканье за спиной. Что и говорить, такое не радует.

Но один из дней Олимпийских игр, 9 сентября 1960 года, восстановил истину. После ожесточенной борьбы с Ломакиным, многих месяцев гложущего сомнения пришла победа. Да еще какая! Новый мировой рекорд — 472,5 килограмма, вторая золотая олимпийская медаль и долгожданный реванш!

Луис Мартин стоял на пьедестале почета над цифрой «три» и виновато улыбался. Он больше не слышал похвал. Его забыли. Слава и победа соперника в одну ночь лишили всего. Но, наверное, в то мгновение и родился мужественный атлет — Мартин. Потому что триумф твоего спортивного противника — слишком сложное испытание. А он его выдержал и запомнил на всю жизнь. Лишиться того, чем он обладал? Никогда!

...1961 год. Венский «Штадтхалле». Огромное бетонное сооружение. От рева публики дрожат стены, пол, потолок. Я сижу в раздевалке и шнурую ботинки. Через десять минут начнутся соревнования тяжеловесов. Я слушаю, как по коридору из зала несется гулкое эхо. Зрители чествуют нового победителя — поляка Иренеуша Палинского. Публика не хочет успокаиваться и кричит, топает ногами.

Я шнурую ботинки, потом бинтую кисти и... боюсь смотреть в глаза Воробьеву. Он проиграл. Он третий. «Каково ему?!» — думаю я и нарочито долго вожусь с бинтами. Быть пятикратным чемпионом мира, чемпионом Олимпийских игр, десятки раз расправляться с рекордами. Теперь стоять и слушать здесь весь этот шум. Говорить слова утешения? Таким людям, как Воробьев, они не нужны. И я молчу.

Потом газеты хвалили мужество и силу поляка. О Воробьеве предпочитали не упоминать.

А Луис Мартин набирал силы. Стройный юноша вырос в статного могучего мужчину. Раздались плечи. Серьезнее и печальнее смотрели глаза. Он готовился к «своему» дню. Он верил: такой день придет. Об этом пели его мышцы. Пело наливающееся силой тело. Серебряные медали не для таких. Такие рождены быть первыми. Злые, упрямые, умные!

...Я в Лондоне. После соревнований беседуем с Мартином. Это было накануне венского чемпионата мира. Луис рассказывает. Я записываю.

— Тяжелая атлетика — неудачное название для такого красивого и интересного спорта, как наш, — говорит он не спеша. — Не знаю, как у вас, на русском языке, а по-английски это буквально так: «Lifting». «Поднимание» — это грубо и очень неправильно...

Голос у него чистый и низкий. Его приятно слушать.

— Спорт — это поэзия силы. Это ритмы и напевы моего любимого Шелли, если вам так угодно.

После Луис жалуется мне на больную ногу.

...Будапешт. 21 сентября 1962 года. По своему обыкновению, чтобы «не сгореть» раньше времени, я не пошел на соревнования полутяжеловесов. Сижу в холле отеля «Ройяль» и жду. Через холл путь в ресторан. Время ужина, и я рассчитываю узнать здесь последние новости.

Перебираю в памяти прошедшие дни. Палинский был взволнован и сумрачен. Я спросил о нем у ребят из польской команды. Говорят, не совсем готов. А Мартин цветет. Будет драка.

Первым появился в холле взъерошенный итальянский арбитр Марсано, мой давнишний приятель. Накануне он чрезмерно строго судил соревнования легковесов, и публика освистала его. Тогда он очень расстроился и все спрашивал меня:

— Ведь я судил как надо: строго, но по правилам. А?

— Строго и по правилам, — подтвердил я. — Но, Марсано, друг мой, ведь поднимать это чертово «железо» не так легко. Ты же знаешь. Сила силой, а придирки придирками.

На том мы и сошлись. А сейчас Марсано стоял напротив меня в своем голубом пиджаке и сыпал новостями:

— Мартин первый! Новый рекорд — 480 килограммов! О, что за зрелище, бог мой! Он бесподобен, этот англичанин. Мартин, Мартин!..

Вот и вся история Луиса Мартина, негра с Ямайки, рабочего из английского города Дерби. Сильный человек, гордость английского спорта, каждый год по крохам собирающий деньги, чтобы поехать на очередной чемпионат мира.


1962 г.


Леденец на палочке

Должно быть, есть что-то гнилое в самой сердцевине такой социальной системы, которая увеличивает свое богатство, но при этом не уменьшает нищету...

К. Маркс, Население, преступность, пауперизм.


С Сергеем Андриановичем Кондратьевым судьба столкнула меня в венской гостинице. Я вышел из лифта. Навстречу поднялся старик и спросил по-русски:

— Господин Романов?

— Да. — Я несколько опешил.

Старик приподнял шляпу и представился:

— Кондратьев Сергей Андрианович. Ваше удивление разделяю. Позвольте поговорить? Ничего серьезного. Так, интересуют новости с родины. Не задерживаю?

— Нисколько. — Я с любопытством разглядывал старика.

— Не возражаете, если посидим в кафе «Микадо»? Поблизости. Каких-то сто шагов.

Я уже наведывался в «Микадо» ради превосходного пива и теперь охотно согласился.

Стоял вечер, теплый, окутанный дымкой. Мы спустились с холма, где за старыми деревьями пряталась гостиница. Старик шагал с достоинством, звонко постукивая изящной тросточкой. И за всю дорогу слова не проронил.

В тесном кафе Кондратьев перебросился парой фраз с хозяином. Поздоровался с посетителем, тощим, краснолицым мужчиной. И уверенно направился к угловому столику.

Деревянные стены сплошь были увешаны оленьими рогами. Кондратьев повесил шляпу на самый длинный рог, торчащий над нашими головами. Жестом пригласил меня за стол. Я поблагодарил и сел.

Тапер стукнул по клавишам и с наглой улыбкой затянул «Очи черные». Старик поморщился. Отсчитал деньги. Тапер взял их и заиграл старинные менуэты.

— Вульгарная традиция, — извинился Сергей Андрианович. — От господ гвардейских офицеров и Лещенко.

Я заказал кружку швехатского пива. Кондратьев — графинчик белого вина и соленых орешков.

— Позвольте величать вас просто Петрович. Покойная супруга так приучила. Она из мещан. У них это принято. Ладно?

Старик степенно выложил на стол массивный портсигар с эмалевым рисунком на крышке. Ловким движением открыл. Вытащил сигаретку, половину от обычной. Неторопливо дрожащими пальцами заправил ее в вишневый мундштучок.

— Не могу-с без курева. Не могу-с. — Затянулся глубоко. Поймав мой взгляд, усмехнулся. — Любопытствуете? — пододвинул портсигар ко мне.

— Есть слабость, — признался я и провел ладонью по дутой крышке.

На почерневшем серебряном фоне отчетливо выделялся разноцветный дворянский герб. И совсем в стороне сцеплялись в старинной буквенной вязи какие-то инициалы.

— «СМ», — разобрал я. — Герб, вероятно, происхождения первой половины восемнадцатого столетия. При Петре Великом геральдика учредилась официально. Глядите. Вот щит — рыцарское достоинство. Насколько помнится, красный цвет символизирует храбрость и доблесть, зеленый — надежду и свободу.

С последними словами я поперхнулся. Они звучали здесь жестокой насмешкой.

— Ну, а этот рисунок... Может быть, он означает происхождение рода? Кажется, правильно: сирена держит в руках музыкальную книгу. Постойте! Князья М.?!

Лицо Сергея Андриановича дрогнуло.

— Родоначальник — солдат Семеновского полка. Красавец высоченного роста! Бархатный баритон увлек Елизавету. Правда, неизвестно, что больше, голос или красота, — пошутил я. — Через семь лет М. — богатейший вельможа. Потому-то здесь и сирена с нотами. — Я указал пальцем на герб. — Кстати, и подтверждение: М — фамилия, а С — очевидно, имя одного из потомков.

— Блестяще! — старик расцвел. — Ну, знаете! Я сам впервые такое слышу! Так, так... А откуда вы узнали?

— «Русская геральдика». Автора запамятовал.

— Так, та-ак... Любите древние письмена и сушите мозг в толкованиях?

— Да, слабею перед книгами, — засмеялся я. — Увижу древнюю в переплете из телячьей кожи да еще с отметинами времени — и ноги подкашиваются. У меня приличное собрание петровских изданий.

— И «Дедакция» есть?

— «Рассуждение, какие законные причины его величество Петр Великий, император и самодержец всероссийский и протчая и протчая к начатию войны против короля Карла XII Шведского в 1700 году имел», — процитировал я на память начало любимой книги. — Мой экземпляр без титульного листа. Из библиотеки Соболевского, друга Пушкина. А вы знаете эту книгу?

— Самую малость, Петрович, самую малость. И преимущественно по клочковскому каталогу, так сказать, теоретически. Здесь подобных книг нет и в помине. Встречались в двадцатые годы, но страшно дорогие. А ныне и не сыщешь. Я свой каталог купил по случаю в Берлине. Зачитал до дыр. Вроде свидания с прошлым...

Сергей Андрианович рассеянно улыбнулся и углубился в грустные воспоминания. Я выжидающе потягивал прохладное пиво. Прежде чем спрятать портсигар, он пояснил:

— Герб действительно княжеский. Подарок бывшего благодетеля... — Он назвал угаданную мной дворянскую фамилию. — Только вряд ли сам князь понимал символику родового герба. Равнодушие полное. — Он взял портсигар в руки и поднес к лицу. — Память сердца да вот сей портсигар — и ничего более от родины... Подыхал. Играл по вертепам, не как он. — Старик кивнул на тапера. — Это что? Приличное заведение. Не льют за шиворот вино. Не суют деньги сбегать за девкой... С ним не расстался. Да-с, вот такое не продают.

Сергей Андрианович взволнованно закашлялся. Потом сказал совсем неожиданно и не к разговору:

— Ничто так не влияет на конституцию, как занятие с тяжестями. Можно изваять любые формы и пропорции. Как врач, я постоянно интересовался этой проблемой. На «ты» был с покойным графом Рибопьером — истинным энтузиастом спорта. Близко знавал Луриха, дядю Ваню Лебедева. Всех и не припомню. А как ваше здоровье?

— Спасибо, в порядке.

Старик снова обрел свой невозмутимый и чуть холодноватый вид.

— Вам, атлетам, надо поосторожнее. Не довольствуетесь славой. Лезете, лезете и все теряете. И здоровье и силу. — Кондратьев строго посмотрел на меня. — О вас давно не писали. Решил, оставили спорт. Выходит, ошибся. А кончить пора бы. Служить надо-с. Не чиновничать — идее служить. Годы идут. Опоздаете.

Я порывался ответить резкостью. Ведь, в сущности, он не имел права так говорить со мной. Кто он, этот высокий старик с блеклыми воспаленными глазами? Эмигрант, неудачник и незнакомый человек. И что знает о моей жизни и делах? Что понимает в нашем спорте? Но в тоне старика звучала искренность.

Я сдержанно ответил:

— Погоня за силой — в самом деле занятие бесконечное. Всегда в запасе неиспользованные возможности. Пускаешь в работу. Попутно открываются новые. Это захватывает. Но есть у меня и другая жизнь и другие цели...

Кондратьев внимательно выслушал меня и сказал:

— Служить двум богам? Или то, или другое. Еще Стефан Цвейг, с коим имел счастье дружить, говаривал мне, что щедро раскинутой вширь жизни почти всегда сопутствует ничтожная душевная глубина. Беспечнейший человек был. Немножко мистик и редкий писатель. Да-с, мысли у него не кончались с точками в конце предложений. Океан раздумий.

Старик увлек меня. Я не выношу поучений. А его слушал с удовольствием.

— Знаете ли, Петрович, Ницше не такой дурак. Но заблуждался в проповеди эгоизма. «Все живое живет для себя» — отменнейшая ложь. И они Штирнер врут. Человек продолжает свой род и заботится о нем. Без этой заботы оборвалась бы преемственность жизни. Одно это убивает подобную философию.

Эгоизм — это неестественно для человечества. В этом суть. Жизнь немыслима без стадного существования. Какая уж тут «жизнь для себя»! Химера! Да-с, любим потешаться мыльными пузыречками. — И неожиданно спросил: — А вы, наверное, предпочитаете Макса Нордау или Шопенгауэра? — Но тут же спохватился: — Простите, вы не студент 1905 года...

Старик отпил вина. Погрыз соленый орешек. И уткнулся в мундштучок, вычищая пепел.

— Молчите, чураетесь? Махровый белобандит?

— Зачем же так? — я пожал плечами. — И потом вы не спрашиваете.

— Справедливо замечено. — Кондратьев улыбнулся. Тщательно продул мундштучок и положил на стол. — Кстати, совет. Жизнь через людей познают. Правда, человеки не всегда подходящий материал.

Я начал понимать, что торопливость Сергея Андриановича вызвана определенным желанием. Видимо, прыгающий, точно по камням, словесный поток был всего лишь прелюдией к другому важному разговору.

— Да-с, люди нашли здоровье менее поэтичным. Красоту ищут в болезненной хилости. В этакой трогательной, эфирной хрупкости. Румянец находят неприличным. Здоровую жизнь — менее изящной. Добродетель — скучной и даже позорной. Зато извращения — интересными и совсем не гадкими. Всякой одаренной личности отыскивается порок, коим и объясняют происхождение талантливости. Чушь!

Сергей Андрианович разминал пальцы. Они сухо потрескивали. Он был очень занят своими мыслями. И за его скороговоркой угадывалась боязнь потерять ход этих мыслей.

— А насколько человечество нравственно и физически опускается — сие не приходило вам в голову? Нет. Отлично-с. Господин Романов! Вы сильный человек, а здоровье — огромное благо. И не все одарены им. Оглянитесь на улице. Идут низкорослые, слабые, узкогрудые, больные, с крохотными детскими плечиками и мускулами с гороховый стручок. Чемпионы не в счет. Их мало, и они еще не народ.

Зажгли свет, старик смолк, ероша остатки седых волос. Тапер пил вино с хозяином. Сергей Андрианович что-то крикнул им по-немецки. Хозяин кивнул и вскоре принес тарелку с маленькими розовыми сосисками, а мне подал еще кружку швехатского.

Я вертел картонную прокладку под кружкой, разбирая витиеватые немецкие буквы. Надпись изгибалась лошадиной подковой. Я разобрал буквы и сложил их в слова.

— Без родины. Один-одинешенек и в беде, и в горе, и когда жить невмоготу... Да, лишь память сердца и княжеский портсигар — цвет и запах родимой стороны. Жутко!

Я никак не мог отделаться от ощущения страшной заброшенности. Ею веяло от Кондратьева. И тоска вдруг сдавила меня, как веревочная петля. Тоска и страх, будто и я не увижу Родины. Чужая речь в кафе, словно бездушное чириканье. Захотелось рвануть ворот рубахи и выйти на воздух. Не слышать горьких слов и думать о своей улице, о голубятне рядом с нашим большим домом, о шофере с уборочной машины. Он всегда останавливался, когда видел меня, и долго выспрашивал спортивные новости...

— Откровенно, я не слишком назойлив? — несколько жеманно спросил старик.

— Нет, Сергей Андрианович, я рад знакомству. Вы напрасно беспокоитесь.

Старик кивнул. Вытер платочком губы.

— Извините, я не в культурность играю. Но когда соотечественник выставляет тебе под нос кулак и крестит деникинской сволочью, поневоле делаешься предусмотрительным... А винцо подогрело аппетит, — он виновато улыбнулся и смахнул с коленей крошки, — что в моем возрасте далеко не часто. Вам, наверное, все здесь представляется странным. — Сергей Андрианович погрустнел. — Мне тоже. — Он опустил голову, старательно разглаживая скатерть перед собой. Глаза его повлажнели. — Господи, жизнь почти прожил, а порой такое преследует!.. Кажется, сплю я. А стоит проснуться — и снова дома. Мать штопает брючки. Капель с крыш... Вот ведь, старый человек, а размяк, словно курсистка. Мечты младенчества не покидают. Розовый леденец на палочке снится. Как переработаю, не кошмары, а петушок на палочке всю ночь напролет мерещится.

После длинной паузы Сергей Андрианович нарочито бодрым тоном продекламировал:

— Эх, не все нам слезы горькие лить о бедствиях существенных. На минуту позабудемся в чарованьи красных вымыслов. — И предложил: — Поговорим еще?

— Конечно. — Я вытянул под столом ноги. «Страхи» отодвинулись куда-то вглубь. А потом под бурным натиском мыслей развеялись, но кисловатый привкус тоски остался. Он так и не исчез до самого возвращения домой.

— Чтобы стать вами, нужно благоприятное стечение наследственных качеств. Бесспорно, ваши родители и предки — абсолютно здоровые люди. Наследственность вылепливает человека. Условия жизни и наследственность.

А сколько на земле больных, убогих, сумасшедших? Много.

А сколько внешне здоровых людей разъедаются скрытыми пороками и недугами? Неисчислимое множество!

И заметьте, причина главным образом одна — дурная наследственность. И заражение, словно цепная реакция: от колена к колену. Причем страшны не столь физические отклонения от нормы, сколь психические.

Вы, Петрович, достойный представитель человеческой расы. Я обращаюсь к вам с безумным предложением. Не время ли подумать людям, как быть дальше? — Кондратьев вытер вспотевший лоб. — Общество упорно борется с браком в производстве. И мирится с результатами производства самого человека. Никаких преград и контроля. Вы читали статью Джона Кеннеди в «Спорт Иллюстрейтед»?

Кондратьев уставился на свои пальцы. Они бегали по краю стола. Правая рука вела главную партию. Губы старика тронула усмешка:

— Очень любопытные факты. Например, каждый второй американец, проходящий военную отборочную комиссию, бракуется из-за умственной, нравственной или физической неполноценности. Каждый второй! — Руки взяли мощный аккорд. Он даже покачнулся, но не обратил внимания. — Каждый второй человек неполно-ценный!

Старик раздраженно стукнул костяшками пальцев по столу.

— Ненавижу «Парсифаль»! Вагнер — он статичен. Такой музыкой мыслить невозможно. Топтаться на месте — да! Тысячу раз прав Чайковский! Но и Моцарт не для меня. Пирожное с кремом!

И не своим, резким и лающим голосом пояснил:

— Пишу и работаю с музыкой. Есть старый инструмент. Такой же старый, как я.

Он выразительно ткнул себя в грудь.

— И еще более ветхий письменный стол. Огромный, в полкомнаты, чтобы всем бумагам нашлось местечко. Во время работы дома играю. Музыка отлично будит мозг и чувство. Затем бегу к столу и пишу, листаю книги, бормочу вслух. Выживший из ума старикашка.

Он уже успокоился и говорил не спеша, тщательно подбирая слова и зло насмехаясь над собой.

— Я создал обширный труд — дело всей жизни: «Превращения человека». Да-с, не преувеличиваю, всю жизнь — одной книге. После Медико-хирургической академии и службы в Морском госпитале здесь занимался философией в кабаках и в кухонной грязи столовых для бедных. Не имея средств для изысканий, препарировал за половинную плату в полицейских моргах. Бродяги, ворье, пьянь. Они в моргах валялись на отдельных столах, подальше от приличной публики. Потом вашего покорного слугу, почетного члена девяти научных обществ мира, освободили даже от такой работы. Освободили ради своего Ригера.

Да-с, натерпелся. С моими деловыми качествами я почти постоянно жил без работы. Сын скончался. Надорвался в порту. За ним через год — жена. Я тоже сильно болел и боялся, что не успею даже вчерне закончить книгу. Слишком много испытал. Слишком много работал. Слишком мало знал покоя. Волчком всю жизнь. Дома почти не бывал. И посему не я принял последний вздох жены: корпел в тот жуткий час у библиотечных полок.

Имущество не мое — прокат. Денег на похороны нет. Те, что для книги, не в счет. И ночь, с милостивого разрешения Ригера, я провел в полицейском морге. Скулил в полный голос, будто бездомный шелудивый пес. Рядом труп мужчины, накрытый простыней. На ладони химическим карандашом номерок выписан. Значит, ни фамилии, ни даже прозвища установить не удалось. Слева — тело молодой женщины. Раскинулось, словно от жары. Лицо не закрыто, до костей съедено кислотою. Ледник. Холодюга. Слабая лампочка.

— И не страшно? — по-мальчишески глупо и невпопад вырвалось у меня.

— Страшно? — Сергей Андрианович иронически улыбнулся. — Живых надобно стеречься, а мертвых... Сидел я в ногах у моей Нади и, как помешанный, напевал: «Тот в жизни успеха добьется, кто много работает и много смеется. Кто много любит и не щадит себя». Надежда сочинила на эти слова романс и напевала его, если я впадал в дурное настроение. А характер, признаться, у меня неровный.

В ту пору я, наверное, был не в себе. И если бы не работа над книгой, бог знает что натворил бы. Книга буквально за волосы втащила меня в жизнь. Думаете, мне сейчас тяжело рассказывать, больно? Ничуть. Я тысячу раз пережил ту ночь и еще много таких ночей. Ныне от всего только холодный пепел. К себе бездушен, вроде папоротниковой окаменелости. Так что, когда в кабаках лили вино за шиворот и кидали деньги, я вытирался и брал. И снова играл. А играл я неплохо. Со временем удостоился чести музицировать в лучших ресторанах. Привычка работать за инструментом у меня была давно, и я в день наигрывал часов по девять, как мировая знаменитость. Известные музыканты специально приезжали послушать...

Да-с, а утром из морга поплелся в библиотеку. В пять ее закрыли. Длинный вечер. Тягостная ночь. Ох, какая же тягостная! Куда деть себя? Кому слово сказать? На чье лицо посмотреть? Я опять за инструмент. Играл, играл... Не помню что. Потом запел наш семейный гимн-романс. И пел без конца, как одержимый. В глазах жизнь стоит. Не отдельными картинками, а предлинной лентой.

Утром пожаловал полицейский: «Извольте штраф». Играл негромко, но сон герра Браунмюллера, моего соседа, все же потревожил. Пальцы от игры в таком нервном состоянии воспалились. Дня четыре не писал.

Сергей Андрианович показал мне кончики своих длинных костлявых пальцев.

— Ругал себя, дурака, страшно! Писать надобно, а не могу.

Эх, книга, книга! Знаете, я лишь недавно понял, что за вещее слово у пушкинского Пимена: «...Исполнен долг, завещанный от бога...» В самом деле, никто не обязывал. Нож к горлу не приставлял. Денег, разумеется, никаких, а трудился, не разгибаясь, всю жизнь. Отчего? Ведь часто с руганью и стоном поднимался с постели. Боль разламывала. И не было судьи мне, а я шел!

Старик патетически поднял руки и прочитал с воодушевлением:

— «..Исполнен долг, завещанный от бога мне, грешному. Недаром многих лет свидетелем господь меня поставил и книжному искусству вразумил; когда-нибудь монах трудолюбивый найдет мой труд усердный, безымянный...» Выражение всего меня. Каковы слова, а?!

Ради книги я и уехал из России. Потащился с семьей за князем. А зачем?! Мы, Кондратьевы, не из господ. Куликовка Рязанской губернии — моя родина. Небольшая деревенька. Папаша у князя М., отца бывшего моего благодетеля, в кучерах ходил. Куликовские отхожими промыслами жили. Я один из всех и выучился благодаря молодому князю. Приглянулся ему. И вытащил он меня в Петербург. Вытащил вот в эту жизнь, будь она неладна!

Да-с, образовал на свои деньги. Устроил назначение в Морской госпиталь. И отдался я научной работе. Много доброго он тогда сделал мне. Пообещал крупные средства для дальнейших исследований, но уже за границей. Единственное и непреложное условие. Вот я и уехал. Но!..

Сергей Андрианович резко оборвал рассказ. Впрочем, этим «но» было выражено все. Он закурил. И усталым голосом продолжил:

— Одна из глав «Превращения человека» написана здесь, в Вене, в кафе «Микадо». Глава о контроле над будущим потомством. Самая злая беда — несчастные уроды. А мы позволяем им появляться на свет. Мы не препятствуем этому процессу. И будущие поколения в опасности.

Люди, самой природой назначенные к гибели из-за немощи, умственной и психической неполноценности, живут недолго, но живут. С ними позволительно и надобно мириться, но они нарождают себе подобных, расширяя круг пораженных людей.

Для искоренения зла я полагал необходимым принять закон, по коему лица обоего пола по достижении шестнадцати лет проходят тщательнейший осмотр. Молодежь с тяжелой наследственностью — подвергнуть операции. Без нарушений конституции и с правом вступления в бездетный брак. Нельзя рожать горе и сеять преждевременную смерть. К этой же категории я отнес и людей чрезвычайно слабого здоровья.

Сия мера, на мой взгляд, означала бы огромный сдвиг вперед.

Жажда материнства? Иметь сыном урода или маньяка — не велико счастье для матери и преступно перед человечеством. Уничтожить скорбь и убожество — вот истинная гуманность! А подмена этой меры сюсюканьем — вред безграничный.

Старик сердито замолчал.

— Человечеству нужно сохранить здоровый дух, ясность мысли, энергию. Чтобы люди, если погаснет солнце, смело нашли выход. Именно поэтому я не терплю Достоевского. Скребет болячки своей больной души, кажет их всему миру и вопиет.

Пальцы старика снова забегали по краю стола.

— Писатель для униженных и оскорбленных, но не бедностью и нищетой. Это надо уловить в Достоевском. Он, как правило, далек от социальных проблем. Недаром на каторге усиленно подчеркивал свое дворянство. Подчеркивал арестантам и простолюдинам, чем и создал себе там собачью жизнь без товарищей и в тоске. Его герои не бунтари и не продукт несовершенного государственного строя. Нет! Унижены собственной немощью, рабским умишком... Разумеется, я не навязываю вам моей точки зрения, — как-то сумрачно прибавил Кондратьев. Но тотчас вновь оживился. — Вы не представляете, какое чудо — человек! И самая экономичная машина. И собрание тончайших чувств и переживаний. И красив. Тем более непозволительно поставлять обществу кретинов! Прав Кампанелла! И кому, как не большевикам, создать «Город Солнца»! Смех, песни — и ни стонов, ни жалоб.

О расовой чистоте не толкую. Фашизм ненавнидел и ненавижу. Узколобая каста. А мне никаких «чистых» или «нечистых». Любая кровь, но чтоб бурлила и била в голову, как вино. И не надо швырять младенцев в пропасть. Рожайте их здоровыми.

Сергей Андрианович неожиданно смолк. Будто наткнулся на невидимую словесную преграду. Выпил вина. Вытер лицо платком. Он устал. Минул второй час нашей беседы.

— Я пришел к таким выводам, и внимание поглотили следующие главы. Я задумался. Войны, кризисы, голод и безработица воссоздают новые сонмы искалеченных. Все изверились в человеке. Ежечасно нужда толкает людей на подлости, обман, убийства. Туберкулез, инфаркты, психические заболевания. Да-с, социальное зло. А я что предлагаю? Локализовать дурную наследственность и тем самым создать счастливое общество? Это же утопия чистейшей воды! Да-с, я написал главу, бессильную помочь людям. Открытие не из приятных.

Но как оградить человечество от заразы, если она самозарождается?

Снова ночи напролет метался. Как же быть? В поисках ответа я перерыл всех философов, замучил себя. Остался лишь Маркс. Я сознательно не обращался к нему. Этот бородатый человек, умерший давным-давно, имел самое непосредственное отношение к моей нескладной жизни. Нес ответственность за нее. Так я считал. И по-своему я зарекся прикасаться к нему. Но шли месяцы, а выхода я не видел.

Бессонницы — мое несчастье. Измучили вконец. А в ту ночь я даже не вздремнул. Пролежал пластом с открытыми глазами. И от мысли, что самые трудные годы жизни отдал бесплодной идее, выть тянуло в полный голос. Лежу, креплюсь и листаю в памяти книги. И ни в одной даже намека на ответ. И моя мысль тоже в загоне. «Маркс? А что в нем искать? — я с неприязнью вспомнил о нем. — Философия разрушения не для моей книги».

Но спозаранку направился в библиотеку. «Бог с ним! — решил я. — Ради истины взгляну».

Затрепанные слова: бытие определяет сознание. Сколько раз я без смысла твердил их по любому поводу! Цеплял и к плохому настроению соседу и к прочей чепухе. Твердил, не ведая, что они — ключ к работе. Надо же случиться такому совпадению, но первым из марксовых сочинений мне попалось «Предисловие к критике политической экономии». Я выучил ее наизусть: «Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание».

Да-с, человечество оздоровится с изменением экономических и социальных устоев общества. Прекрасные условия труда. Настоящее питание. Длительный отдых. Жилище. Разумные развлечения. И, конечно, спорт. Хороший спорт!

Боже, мысли лавиной обрушились на бумагу! Теперь я сгорал ночами за работой. Поглощал его книги и заново переделывал свою.

Нет у них здесь ни одной созидающей идеи! Проституция умственная и физическая. Пресса, оболванивающая народы. Искусство, противное здоровому воспитанию. Что они могут вам противопоставить? Какие идеи? О чем?!

Философию Штирнера — «Единственный и его достояние»? Или Фрейда с сексом, выворачивающим мозги наизнанку? Или право «единственного и неповторимого» гасить сигаретки на живом теле?!

Сергей Андрианович расстегнул непослушными пальцами пуговицы на манжете и задрал рукав. Предплечье, бледная веснушчатая кожа на выступающих костях, было осыпано мелкими плевочками-шрамами. Дрожь волнами перекатывалась по его худому телу.

— За деньги, разумеется. Есть нечего — согласишься. Причмокивали удивленно: «Азиаты! Не больно, нервы дикарей». И жгли.

Нет, не напрасно я испытал. Испытал все, что пережил мой народ, пока шел к революции. Я совершил ее через сорок с лишним лет. И пусть мне расшибут голову или увезут в тюрьму, но я больше не возьму свою кружку пива, сосиски, газету и не отойду прочь, когда заговорят о политике. Не скажу, что политика — противная, мокрая жаба. Я не боюсь их, ненавижу!

Сергей Андрианович задохнулся. Лицо взмокло от пота. Руки дрожали и совсем не слушались, когда он вытирал его. Наконец старик отдышался. Позвал хозяина. Рассчитался и подсел поближе ко мне.

— Вот Наполеон, заливший Европу кровью. К чему такое развитие личности со жгучей потребностью к власти и крови? Что он оставил светлого людям и своему народу? Славные описания походов! А вывернутые кишки, оторванные руки, ноги?!

Или Гитлер... Я видел его в ночь на пресловутую «революцию в пивном погребе». Я жил с князем в Мюнхене: он вел дело с пивоваренной фирмой «Burgerbrau». Если память не изменяет, случилось это числа 8 — 9 ноября. Жду князя в условленный час на улице. Его нет и нет. Вдруг повалила публика в большой зал фирмы. Я за ней.

Повезло, хе-хе! Гитлер даже стрелял в потолок. Грубый в своей откровенности, он не говорил, а рычал. Он раскалил толпу: «Да здравствует национальная революция! В то время когда доблестный немецкий народ стоял на пороге великих побед, бунт восемнадцатого года вонзил ему в спину нож. Миллионы напрасных жертв! И в поражении и в смертях есть виновные! Я назову их: евреи и коммунисты». Мертвенно-бледный, неистовый, впал в истерику. Сразу массовый психоз публики! А он рухнул, обессиленный, в подставленное кресло. Сомкнулись вооруженные люди. Очнулся — и снова себя наизнанку.

Я читал в мемуарах, что взгляд у него гипнотический, будто людей трясло от страха в его присутствии. Чепуха! Кроме любопытства врача, я лично ничего не испытывал. А стоял в десяти шагах. Видел я этих кликуш. До революции семнадцатого года ими кишела Русь. Народ — ниц перед «блаженными». Но то от неграмотности. А я стоял в мюнхенском зале в центре цивилизованной Европы! И показалась она мне убогой и примитивной. До сего времени так и не преодолел этого ощущения.

После запели «Германия превыше всего». У нас пели «Боже, царя храни» и шли с хоругвями и портретами августейших особ. Резали «жидов» и громили магазины. Да-с, неплохим психологом показал себя этот кликушествующий ирод. Растравлял самое больное у людей: национальное чувство, протест против копеечной жизни.

Я в тринадцатом году в Баку слушал весьма «просвещенного» оратора. И после с ужасом увидел, как скопом начали резать евреев, армян и насиловать женщин всех национальностей без разбора. Да, у нас такие молодчики, как Гитлер, в революцию тоже попадались. Мутная водичка — благодать для них!

Кондратьев даже не заметил, что опять сказал «у нас». Видно, и впрямь пережил нашу революцию в себе.

— Вскоре его обоготворили. Из кликушества, черносотенных идей создали культ. А древние греки святили мир ясный, человеческий. Вот и прогресс!

Сергей Андрианович улыбнулся.

— Между прочим, диктаторы обожают простоту. И маленькие и великие наперебой кокетничают в полувоенном. Уж на что Александр Федорович Керенский по нынешним временам ничтожная личность, а многих предвосхитил своим глухим френчем на манер серого наполеоновского сюртука. Гитлер уже в «Burgerbrau» щеголял в полувоенном. Можно было смело забирать в кутузку, а не гадать, кто он: Христос-спаситель или новый тиран?

Старик расхохотался. Но это был не радостный смех. Я натянуто улыбнулся, чтобы не обидеть его.

— Да-с, для психиатров сей признак должно включить в диагностику душевных расстройств... Невеселый я человек?

Я неопределенно пожал плечами. В этом старом, изможденном человеке билась удивительная энергия. Временами я позабывал, что ему много больше восьмидесяти.

— Мой князь сблизился с генералом Красновым, принятым у нацистов, — продолжил Кондратьев. — Гитлер уже отсидел в тюрьме, и дела его снова шли в гору.

Я считал, что политика не мое дело, и молча работал.

Гитлер прослышал о моем сочинении. Глава о контроле над будущими потомствами заинтересовала фашистов по-своему. Гитлер готовил новое издание «Майн Кампф» и собирал дополнительные материалы. Я заявил князю, что мой труд к расовым теориям господ национал-социалистов не подходит и будет лучше, если мы расстанемся.

Я выехал в Австрию. Ну, а про злоключения мои там вы уже наслушались. Ждал, что после аншлюсса приберет гестапо. К моему удивлению, остался на свободе. Кончилась война, и я прознал, в чем дело.

В венском гестапо служил офицер, который знавал князя, и именно он передавал просьбу фюрера насчет моих рукописей.

Так в венских кругах за мной и утвердилась слава «одного из представителей мозгового треста фюрера». А бедность мою и заработок в ресторанах снисходительно прощали, принимая за позу и аскетизм ученого. После войны мне подвезло. Получил приличное место в Швейцарии. До сих пор там. А в Вене наездами.

Сергей Андрианович сгорбился.

— Так ежели дома увлечете специалистов моей книгой — вот адрес. — Он быстро пробежал шариковой ручкой по пивной картонной прокладке. — Труд почти закончен. Кое-что не доделано и спорно: эксперименты мне не по карману. Но я, кажется, написал нечто полезное для людей.

Как отрекомендовать меня! Я все рассказал. Я русский. Жил, чтобы работать и писать книгу. Сейчас, повторяю, она почти готова. Обращаться за помощью к ним?

Сергей Андрианович с презрением окинул кафе взглядом.

— Глас вопиющего в пустыне. Вся душа в кошельке. Токмо о выгоде личной пекутся. Вот ведь как...

Я сделал, что мог, кто может, пусть сделает лучше!

Старик со вздохом посмотрел на часы.

— Ведем счет времени, дабы знать, сколько осталось жить.

Он встал. Церемонно простился. Взял трость — легковесную полированную палочку. Грустно улыбнулся.

— Послушаю каштаны. Нынче месяц спелых каштанов. Отдыхаешь на скамейке в сумерке вечернем, а плоды срываются. Стук, стук! Здесь. Там. Тоже музыка и свой ритм. И каждый каштан — время. А мое время — падать.

Сергей Андрианович неожиданно привлек мою голову и поцеловал в лоб. Надвинул шляпу. Резко повернулся и застучал тросточкой.


1964 г.



Папа Хемингуэй


В Гаване, на углу, где скрещиваются улицы Прадо и Рейно, расположился большой универсальный магазин Сиверса. В магазине я вместе с переводчиком разыскиваю человека по имени Роберто Эрерра.

— Роберто Эрерра? — переспрашивает администратор. — Это он. — И кивает в сторону книжного отдела.

Невысокий худой человек, острое вытянутое лицо, серый пиджак, — успеваю заметить я, прежде чем переводчик говорит:

— Товарищ Эрерра?

— Да.

— Этот товарищ из Москвы. Он приехал, чтобы встретиться с вами.

Эрерра изучает меня и молчит.

— Я мечтал встретиться с Хемингуэем. Я и много-много советских людей. Хемингуэя нет. Вы его секретарь. Мы хотим знать больше об этом человеке.

Эрерра кивает головой.

— Сегодня около десяти. Где?

Я называю гостиницу и номер комнаты.

Вечером сидим у меня: я, переводчик и Роберто Эрерра. Номер на двадцатом этаже, том самом этаже, который в былые времена целиком снимал для себя американский миллиардер Дюпон.

— Я родился в набожной католической семье в Испании, — рассказывает Эрерра. — Странно, но я не верил в бога. В детстве я горячо верил в местного врача. А потом всю жизнь в Эрнеста Хемингуэя.

Из окон виден океан. В лунном свете загораются валы. Исчезают, снова вспыхивают.

— Я был бойцом республики. Потом франкистская тюрьма. В 1940-м я бежал из тюрьмы и эмигрировал на Кубу. Через два года на Кубу перебрался и мой брат, хирург. В Испании он воевал в 12-й интернациональной бригаде. Там и познакомился с Эрнестом Хемингуэем.

Внизу в электрических огнях — Гавана. Я отхожу от окна и теперь вижу только черную ночь и краешек лунного океана.

— Брат познакомил меня с Папой. Это было в 1942-м. Вы не удивляетесь, что я называю Хемингуэя Папой? Нет. Значит, вы знаете. Папой писателя называл весь мир.

Глаза Эрерры становятся очень добрыми. Несколько мгновений он молчит. Потом пересиливает себя.

— С первых минут знакомства меня поразили его душа и ум. Они всегда отличали Папу от других людей.

Мы молчим. За окном шумит прибой. Под напором свежего ветра пузырится большая светлая штора.

— Первую книгу Папы я прочитал на французском языке. Затем в переводе на испанский — еще одну. Ужасный перевод. Пиратское издание. Книгу напечатали без ведома автора в Аргентине. Переводчиком романа был немец, не знавший толком испанского. Великого писателя перевел профан! Бывает и такое.

Эрерра склоняется к переводчику и смотрит ему в глаза. С болью говорит:

— Сколько грязи и лжи было написано о нем!..

Я достаю портрет Хемингуэя. Страничка из аристократического кубинского журнала «Гавана. Яхт-клуб».

Вчера после утомительной езды на машине мы ночевали на брошенной вилле латифундиста. Владелец плантаций сахарного тростника удрал в Америку.

Прекрасный двухэтажный дом с порядочной библиотекой. Запах книг, единственный и неповторимый! Я зарылся в журнальные кипы. Велико было разочарование, когда книгами оказались детективы, а журналами — аристократический «Гавана. Яхт-клуб» и еще животноводческий: сплошь снимки племенных бычков и коров.

Я отобрал несколько номеров и лег в постель. Листаю и вижу бесчисленные фотографии упитанных господ, шикарных женщин, победителей парусных гонок. Случайно наткнулся на фотографию Хемингуэя. Вырвал страницу. В тексте под фотографией рекламировали коктейль «Дайкери». Гарантией превосходных качеств напитка — стакан дайкери в руках великого писателя...

Вырванную страничку с портретом Паны я поставил на четвертое, свободное кресло. И спросил Эрерру, показывая на стол:

— Что из стоящего здесь предпочел бы выпить Папа?

— Водку, — говорит Эрерра. И ставит перед креслом Папы рюмку. Я наливаю водку. И все мы пьем в память о Человеке. После, взволнованные, молчим...

Нас сблизили воспоминания об испанской войне, — продолжает рассказ Эрерра. — Нет, это была еще не дружба. Она пришла позже...

В 1943 году Папа занимался поисками субмарин — немецких подводных лодок. Была такая служба. Немцы охотно захватывали в море рыбацкие суда. Отнимали у рыбаков хлеб, воду, свежие продукты и заодно выбивали из несчастных информацию. Важно было знать о таких субмаринах. Владельцы яхт и рыбаки могли помочь военному командованию.

Хемингуэй ненавидел фашизм. Он почти не вылезал из собственной яхты «Пиляр», разыскивая немцев. Вот в ту пору мы и сошлись с ним. А в 1946 году я стал его секретарем. Это не официальная должность. Я помогал Хемингуэю в переписке, в разборе корреспонденции и других делах.

Эрерра так убедительно рассказывает, что мне кажется все понятным и без перевода. Нет, он говорит спокойно, без игры и аффектации.

— Лучшие из лучших качеств Папы? Трудно выделить. Наверное, гигантские человеческие чувства. Этими чувствами одарены люди в его произведениях. Трудная, порой невыносимая жизнь его героев — это очень нелегкая жизнь самого Папы. Ведь персонажи и сюжеты книг очень напоминают Хемингуэя и его судьбу.

Голос Эрерры все тише и тише. Он смотрит на нас и не видит. Он сидит в кресле, сгорбившись, положив руки на колени.

— Хемингуэй любил охоту. Он убил много зверей. Вы завтра увидите его дом. Там много редких охотничьих трофеев. Он участвовал в пяти войнах. В боях убивал врагов. Потому что считал, что их нужно убивать. Но не был жесток.

Я видел Папу плачущим над искалеченным котенком. Автомобиль раздавил ему лапы.

«Принеси блюдце молока и пистолет, — приказал Хемингуэй. — Пистолет спрячь за спиной, чтобы котенок не видел».

Я выполнил просьбу и, жалея Папу, вызвался пристрелить котенка.

Он наотрез отказался: «Ты не сделаешь это как нужно, без боли, наверняка. Я так умею».

— А Хемингуэй любил спорт? — спрашиваю я нарочно. Весь вечер Эрерра говорит о дорогом и любимом человеке. Он хочет сказать больше и лучше. И устал.

— О, еще бы! Особенно рыбную ловлю и бокс. — Озабоченность исчезает с лица Эрерры. Он улыбается. — В молодости Папа не плохо боксировал. Да вы завтра увидите, сколько у него книг по спорту.

Эрерра поправляет свой коричневый в белых маленьких цветочках галстук.

— Мне предлагают написать о Папе. Но я не умею писать. А писать плохо о нем нельзя...

Вы знаете, конечно, что Папа оставил несколько ненапечатанных произведений.

Я слушаю Эрерру и разглядываю тоненькие рыжие усики на его верхней губе. Они такие же аккуратные, как все в наружности этого застенчивого худощавого человека.

— Одно из них — большой роман, — продолжает невозмутимо Эрерра. — Роман в нескольких частях. Папа закончил его незадолго до смерти. Хотел напечатать, но...

Каждая часть книги рассказывает о войне. О войне на море, на земле, в воздухе.

В части, рассказывающей о войне на море, Хемингуэй описывает поиски немецких субмарин в 1943 году.

В части о воздушной войне повествует об ужасах бомбардировок Лондона.

В заключительной части рассказывает о высадке союзников в Нормандии. Папа и в этой эпопее участвовал.

Вот и все, что я могу сообщить вам об этой книге. — Эрерра серьезен, даже чуть официален. — Я знаю гораздо больше. Папа многим делился со мной, но я не смею изменить своему слову. Я обещал ему никогда и никому ничего не сообщать до опубликования.

Эрерра откидывается к спинке кресла.

— У Папы были кое-какие предрассудки. Не был суеверен, но до напечатания своих работ избегал говорить о них...

Что любил Папа? — повторяет за мной Эрерра. — Писать и читать. Самый первый писатель Папы — Бальзак. Еще он восхищался Шекспиром и Сервантесом. Из всех искусств выделял и поклонялся живописи. Превозносил Пикассо и Ван-Гога. Ценил Гойю и интересовался даже его набросками. У Хемингуэя дома солидная коллекция репродукций.

Я не знаю, был ли Папа знаком с Ремарком и Олдингтоном. Он никогда не говорил со мной о них. Он вообще избегал разговоров о собратьях по перу, чтобы не подать повода к сплетням.

Эрерра устало смолкает. В комнате тишина. Только за окном не унимается океан. С шумом выплескивается на набережную. И трепещет штора.

Лед в наших стаканах растаял, смешался с вином.

«Кубинская зима! — невольно думаю я. — Почти тридцать градусов жары!» И в глазах кружится снег, кружится метель.

Мы молчим и не испытываем неловкости. Мы отлично понимаем, зачем сидим и так долго говорим. Эрерра — потому что верен памяти своего великого друга и почитает долгом нести людям правду о нем. Я — потому что люблю и хочу знать больше о настоящем человеке и писателе Эрнесте Хемингуэе.

— А были у него друзья?

— Были. — Эрерра неторопливо закуривает. — Чарльз Суини, друг детства из Америки. Сейчас полковник в отставке.

Дон Андреас, испанец. Священник республиканской армии. Выдающаяся личность. Высокого роста, толстый. Честный в своем боге до мозга костей. Умный и добрый. Не только Папа — все люди вокруг любили дона Андреаса. В 1956 году он вернулся из эмиграции в Испанию и через год умер. Дон Андреас стоял бы за кубинскую революцию. И он и Папа были высшими существами и очень благородны.

Старый приятель Папы — Синдбад-мореход. Хемингуэй так прозвал его потому, что тот командовал кораблем. Они познакомились во времена розыска немецких сумбарин в 1943 году. Капитан тоже участвовал в поисках. Синдбад редко бывал у нас. Море не позволяло. Все в плавании, в плавании...

Эрерра докурил сигарету. Взял из пачки новую.

— Но самыми большими друзьями Хемингуэя были покойный киноактер Гарри Купер и полковник Тэйлор, охотник из Штатов. Полковником он, правда, никогда не был. Но Папа звал его так. Тэйлор души не чаял в Хемингуэе. Наведывался к нам на Кубу. И тогда они много рыбачили... Тэйлор умер раньше Папы. Сейчас они лежат рядом...

Хемингуэй слыл гостеприимным человеком. В доме постоянно готовили комнату для друзей с двумя кроватями. И отдельный домик — тоже для друзей.

Ну что мне вам рассказать о личной жизни Папы? — размышляет вслух Эрерра.

— Я не об интимных подробностях и не о скабрезном.

Эрерра оценивающе смотрит на меня и говорит:

— Эрнест Хемингуэй родился 21 июля 1899 года в Оук-Парке близ Чикаго. — Эрерра рассказывает, словно читает книгу. — Кроме Эрнеста, у Кларенса Хемингуэя — отца — были три дочки и сын.

Брат выпустил во Франции книгу о нем. — Эрерра печально кивнул головой. — Плохая книга. — Он едва заметно усмехнулся. — Братья редко виделись. С 1940 года всего два раза...

Папа был сильным мужчиной. У него было много женщин. Четыре раза женат. Тех женщин, которые стали его женами, Хемингуэй любил действительно. А те, другие, не задели сердца.

От первой жены родился старший сын Джон, или просто Бумби, как ласково звал его отец. Джон воевал с фашистами и попал в плен. Четырнадцать месяцев был в концлагере...

Вторая жена, Паолин, родила еще двух мальчиков. Патрик живет в Африке. Младший, Грегори, — в Америке.

С Мэри, своей последней женой, Хемингуэй познакомился в Лондоне во время второй мировой войны. Она служила в армии в женском вспомогательном корпусе. Сразу после войны они поженились...

Все жены американки. Мэри из штата Миннесота...

На часах половина пятого утра. Я провожаю Эрерру. Сонный лифтер хриплым голосом желает нам спокойной ночи. На улице прохладно. Океан успокоился. У каменного берега вздрагивает серебристая лунная дорожка. Чем дальше в океан, тем она шире. А у самого горизонта — весь океан серебряный.

Эрерра пытается завести свой красный «мерседес». Двигатель не запускается. Отказывает аккумулятор. Эрерра высовывается в окошко: «Муччо фрио!» («Очень холодно!»).

Потом я «возил» капризный «мерседес» вокруг площади. Это много — наверное, метров четыреста. Мотор чихал. Автомобиль ерзал и останавливался. Я, как загнанная лошадь, задыхался и обливался потом. Вконец измотал меня затяжной подъем. Я зло подтолкнул автомобиль и отошел прочь.

Рядом остановился рослый парень в военной форме. Понимающе присвистнул. Потом поднял руку и задержал такси. Что-то сказал шоферу. Тот подъехал, уперся блестящими клыками буфера в багажник «мерседеса» и потащил его вперед. Вскоре мимо пронеслась машина Эрерры и скрылась за поворотом...

В восемь я был на ногах. В музее Хемингуэя меня ждал Эрерра.

Не сразу удалось найти машину и переводчика, но к одиннадцати я уже подъезжал к вилле Финка Вихия — дому Хемингуэя.

Я разглядывал шумный рабочий район Сан-Франциско де Паула и думал, как примет меня сегодня Роберто Эрерра.

Вчера, когда мы расставались, усталый переводчик без обиняков сказал, что я чемпион мира «по тяжестям». А сперва я представился Эрерре как московский журналист, специально приехавший для встречи с ним.

После «разоблачения» Эрерра внимательно и в то же время недоверчиво посмотрел на меня и не нашелся, что сказать. Потом я «катал» его на автомобиле, запуская двигатель, и доказал на деле, что я не тот, за кого он принимал меня: не журналист, а действительно чемпион «по тяжестям».

«Как-то будет сегодня?» — волновался я. За окном машины проносились бедные домики рабочих, бары, мастерские. Мы останавливались, чтобы спросить дорогу, и каждый уверенно показывал ее, даже маленькие дети.

У ворот большого парка, в котором скрывался дом Хемингуэя, путь преградила вооруженная охрана. Пока кубинский товарищ объяснялся, нас разглядывали загорелые солдаты в зеленых беретах.

Роберто Эрерра ждал на каменной террасе.

— Не будем терять времени, — деловито говорит он и предлагает войти в дом для осмотра. Я с облегчением заметил, что ничего в обращении со мной со вчерашнего дня не изменилось.

Мы в большой светлой комнате, гостиной дома Хемингуэя. Вдоль стен развешаны картины на сюжеты коррид и чучела диких зверей. Охотничьи трофеи великого писателя. Его гордость.

Чучел много. Я лишь с удивлением кручу головой.

— Здесь в кресле Папа любил отдыхать после работы. — Эрерра показывает на обширное плюшевое кресло. Возле кресла столик с множеством бутылок.

— Папа вставал рано и кончал писать в одиннадцать-двенадцать. Шел в гостиную и садился в кресло выпить. Папа понимал толк в этом.

Эрерра берет в руки низкую пузатую бутылку.

— «Гордонс. Драй Джин. Англия». Этот джин Хемингуэй особенно любил, предпочитая всему остальному.

Эрерра проследил за моим взглядом и взял бутылку с надписью по-английски «Тройная водка».

— Местный самогон. Дрянь невероятная. Хемингуэй жаловался: «От паршивого суррогата умрешь!»

Я подхожу к встроенному в угол комнаты большому динамику.

— Папа любил музыку. Видите, сколько записей!

В глазах рябит от пестрых корешков картонных футляров. От пола до потолка стена занята ими.

— Папа предпочитал классическую музыку и старый американский джаз. Он питал поистине безграничную страсть к Баху. И чрезвычайно любил его в исполнении Андрэ Сеговии, знаменитого испанского гитариста. — Эрерра разводит руками. — Это только самые большие музыкальные увлечения Папы. Но он любил и других композиторов. Вот Шостакович. — Эрерра достает с полки записи с произведениями советского композитора. — Папа ценил его по-настоящему... Испанскую музыку любил. И джазы... Хемингуэй слушал их помногу и знал наизусть.

Большое окно открыто. За окном лениво колышутся ветви могучего зеленого дерева. Лучи солнца пронизывают его пышную крону и пестрыми зайчиками остаются в комнате. Остаются на полу, стенах, на наших лицах.

Вспоминаю «Фиесту»... Смотрю на солнечные блики, на прозрачную листву, на людей и вдруг вижу Эрнеста Хемингуэя, выводящего эпиграф на законченной книге...

Люди часто шепчут вслух, когда пишут и знают что они одни. И Папа Хемингуэй тоже шепчет, обрадованный своей находкой. И спешит записать из «Экклезиаста»: «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце и заходит солнце и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои. Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь».

— Хемингуэй всегда писал стоя, — слышу я голос Эрерры из другой комнаты, — Вот здесь. И всегда босиком, если жарко.

Эрерра снимает с печатной машинки накидку. Читаю: «Руайял портативный». Старенькая, облезлая машинка. Мы в кабинете и одновременно в спальне писателя. Кровать стоит возле окна.

— Папа спал неплохо, но иногда принимал снотворное. Нет, он все-таки мало спал.

В глубине комнаты — письменный стол.

— Папа никогда не писал за письменным столом. Стол служил свалкой, — смеется Эрерра. Вместе с ним смеется смуглый Рене Вильярэаль — слуга Хемингуэя. — Папа бросал на стол подобранные ракушки, камни, значки...

Да, чего тут только нет! Трофеи Папы времен второй мировой войны: немецкие знаки отличия, кресты, пуговицы. Стоят охотничьи патроны. Под стеклом фотография жены Мэри. Книги.

Над столом нависло чучело громадного африканского буйвола. Люди в сравнении с чучелом — карлики.

— Хемингуэй убил его одним выстрелом из ружья маленького калибра, — говорит Эрерра, кивая на буйвола. И берет в руки череп льва. — Смотрите, в челюсти не хватает зубов. Папа уложил зверя наповал и опять с первого выстрела. После шутил: «Это мой дебют в качестве дантиста».

На стене портрет сына Джона с женой и дочкой.

В душевой Эрерра указывает на весы.

— Хемингуэй следил за своим весом и записывал его прямо на стене. Видите, почти постоянно 190— 200 фунтов. Только вот здесь в 1957 году целых 227,5 фунта. — Эрерра хитро улыбнулся Рене. — Там Папа объясняет, почему у него вдруг такой большой вес. — Эрерра ведет пальцем по строчке на белой стене и читает: — «Был в Нью-Йорке и много пил. Поэтому».

Не переставая смеяться, вежливый Эрерра ведет нас за собой и показывает полку, набитую книгами и прилаженную совсем вплотную... к унитазу.

— Здесь Папа держал свои самые нелюбимые книги.

Толстая книга в крикливой суперобложке. Она выделялась среди других своей пестротой. Я взял ее и прочитал: «Советский шпионаж, Давид Даллин».

Мы ходили и ходили по комнатам. И Рене Вильярэаль рассказывал:

— Я с тринадцати лет работал у Папы. Сейчас мне тридцать три. Хемингуэй был для меня родным отцом, не только Папой на словах. Мэри и он так и называли меня — своим кубинским сыном. Я вел у них в доме хозяйство и все сам убирал.

Вы не можете себе представить, как уважали в нашем районе Хемингуэя. Его уважали все люди, все, кто знал. Он был очень живой и веселый человек. А как любил смотреть петушиные бои! Мы туда ходили втроем: Папа, я и его секретарша Барелли Смит. Барелли Смит приехала с Папой из Испании. Они познакомились там во время фиесты.

Мы делали ставки. Папа был азартным человеком и с удовольствием смотрел, как дерутся петухи. Если мы выигрывали, деньги оставались за нами. Проигрывали — Папа расплачивался.

После смерти Папы я ушел работать в ремонтную мастерскую, тут недалеко. Однажды ко мне заехал Фидель и говорит:

«Рене, возвращайся на работу в дом Хемингуэя. Мы объявляем его национальным музеем».

И я вернулся в дом Папы. Мэри очень довольна, что я вернулся. Она присылает мне два-три письма в месяц. Мэри и Барелли Смит живут вместе в Нью-Йорке...

Мы поднимаемся на башню. Ослепительное небо наполнено южным солнцем. Белоствольные пальмы и виллы внизу. Дальше Гавана, уставленная долговязыми небоскребами, похожими на древние языческие памятники. Жмурюсь от солнца и шагаю вслед за Эреррой.

Самая обыкновенная круглая двухэтажная башня, построенная в 1947 году. Хемингуэй мечтал работать здесь, скрываясь от назойливых репортеров и бесцеремонных визитеров. Но писать в башне он так и не смог, сколько ни пробовал. Скучно одному.

— Папа был красивым человеком, — оживленно рассказывает Эрерра, расхаживая по пустой комнате. — Крупный, крепкий. Несмотря на свои двести фунтов, очень легко ходил. Ходил на индейский манер. — Эрерра чуть подает корпус вперед. — Вот так, на кончиках пальцев. Папа обожал спорт и был гибок и строен.

А если бы вы знали, как мужественно он переносил боль! Помнишь, Рене, случай с горящим спиртом?

— Когда Папа пробил голову на яхте? — подхватывает Рене.

— Ну да! Он еще отказался бросить рыбную ловлю и до ночи пробыл в море. — Эрерра увлекся. Он позабыл обо мне и сейчас вместе с Рене отводит душу, вспоминая дорогого человека.

— Папа приехал вот с такой рваной раной на голове, — подтверждает Рене.

Жизнь с Хемингуэем наложила отпечаток на Рене Вильярэаля. В нем сильно развито чувство собственного достоинства. Рене нетороплив. В черных глазах раздумье.

— Рана была не меньше пяти сантиметров в диаметре, — говорит Эрерра. — И к вечеру, когда мы вернулись домой, воспалилась. Я вызвал моего брата: он всегда лечил Хемингуэя.

Брат сказал:

«Немедленно прочистим рану и зашьем...»

Служанка стерилизовала инструменты на спиртовке. Брат приказал:

«Папа, не вертись!»

И мы оба за чем-то вышли из комнаты.

Хемингуэй сидел на стуле, когда служанка нечаянно опрокинула горящую спиртовку. Спирт разлился по его ногам. Пока испуганная женщина гасила пламя, сгорели брюки и Папа получил сильные ожоги на голени... Вот здесь, — наклонился и показал Эрерра.

Рене качает головой и обводит нас глазами, расширенными от избытка чувств.

— Папа сидел на стуле и даже не пошевелился. Я спросил его потом, почему он сам не потушил огонь.

«Но ведь Фео сказал, чтобы я не вертелся. И я сидел», — возразил Хемингуэй.

И верно. Когда мы вбежали в комнату, услышав вскрик служанки, Папа сидел неподвижно словно восточный божок! — Эрерра торжествующе смотрит на нас.

Затем его взгляд снова потеплел.

— «Фео» в переводе на русский язык значит «некрасивый». Так звали моего брата еще в университетские годы. И Хемингуэй «величал» его так же. А меня Папа прозвал «монстро», то есть «чудовище»!..

Эрерра поглаживает свою лысую голову руками и смущенно улыбается. Улыбается так, как улыбаются говоря об интимном, дорогом, о чем посторонним знать не обязательно.

— Сын Хемингуэя Патрик как-то приболел, и я вместо Фео делал ему укол пенициллина. Когда я шел к постели со шприцем, Патрик кричал мне: «Монстро, монстро!» С тех пор Папа не признавал за мной другого имени.

Эрерра в общем-то скуп на слова и сдержан в проявлении чувств. У него бледное худое лицо кабинетного человека. Серые внимательные глаза и тонкие поджатые губы. Он почти не жестикулирует. Поэтому особенную силу имеют его слова. Я в упор разглядываю Эрерру. Он тоже пристально смотрит на меня. Но это по привычке. Его, как и вчера, нисколько не интересую я и другие гости. Вперившись мне в глаза, он рассказывает о своем друге. И для него сейчас нет ничего важнее. Я наклоняюсь к блокноту и, коверкая слова, пишу, пишу...

— Хемингуэй был бойцом. Был им всю жизнь. Этот человек умел бороться. Добрый по натуре, он в тяжелые минуты делался жестким и колючим. Он ненавидел фашизм и воевал с ним, где можно. Воевал не только словом. Он брал в руки винтовку и убивал врагов...

Мелькают листки блокнота. Сдерживая дыхание, я гонюсь за словами Эрерры. Такие слова нельзя пропускать. Важно все, даже интонация.

— Хемингуэй жил и умер революционером. Он, великий писатель, не удержался и поцеловал в гаванском аэропорту кубинский революционный флаг. Я не берусь определить политическое значение творчества Папы, достоинства той или иной его книги. Я умышленно не хочу и не буду этого делать. Для меня это было бы кощунством над памятью друга. Но я с винтовкой в руках воевал в Испании за революцию, за пролетарскую революцию. И я знаю, Папа всегда боролся за свободу и независимость всех народов. Он испытал на себе горе войны и ненавидел ее. Он был бойцом за мир не только по убеждениям, но и по пролитой крови.

На улице к нам подошел жилистый загорелый человек.

— Знакомьтесь, Грегорио Фуэнтэ, капитан «Пиляра», яхты Хемингуэя.

Я жму твердую заскорузлую руку. Тяжелая крупная ладонь. Обломанные черные ногти. Морщины.

— Крепкий парень, — говорит Фуэнтэ, подталкивая меня. — Крепкий! — и щурится от солнца.

— Сядем, — предлагаю я, и мы садимся на белые плиты террасы.

Я прошу Фуэнтэ рассказать о Хемингуэе, и он охотно соглашается.

Старый капитан уже совсем седой. На нем синяя клетчатая рубашка и синие полотняные брюки с аккуратными заплатками на коленях. Из нагрудного кармана торчат толстые сигары.

— Я ведь давно знаком с Хемингуэем, — очень медленно, подбирая слова, повествует, не рассказывает, а повествует старый Фуэнтэ. — Я познакомился с ним в 1918 году. Мы одногодки с Папой. Я даже на двадцать дней старше.

Старик сосет сигару и снисходительно диктует мне:

— Мы познакомились в девяноста милях от Гаваны — на Кайе. Есть такой маленький маячок. Папа ловил рыбу. Он тогда был бедным человеком, а я — капитаном рыболовного судна.

Фуэнтэ с откровенной жалостью глядит на меня: мне ведь никогда не понять, что это такое — быть капитаном корабля!

— Стояла непогода, и я пригласил Папу к себе на судно. Папа попросил продуктов. Я, конечно, дал ему из своих запасов кое-что. И мы расстались... Сам я моряк. Испанец с Канарских островов. — Фуэнтэ несколько раз гордо повторил это. И по всему виду старого капитана можно было судить, что испанцы — самые достойные моряки на свете. — И когда Папа стал знаменит, он взял меня капитаном на свою шхуну «Пиляр». Это случилось в тридцать седьмом году. Я служил у Папы до самого последнего дня его жизни.

Папа понимал толк в море. Да и только ли в море? — Старик сплюнул на землю. — Очень умный человек. Очень простой человек. И очень хорошо понимал нас, рыбаков. Мы сами слепили его бюст и храним...

Надо ехать. Прощаюсь с Фуэнтэ и обещаю обязательно встретиться с ним и подробно потолковать о Хемингуэе.

— Давай, — опять с готовностью соглашается старик. — Меня легко найти. Кто в нашем районе не знает Грегорио Фуэнтэ! — И смеется.

Эрерра идет рядом со мной к машине и говорит:

— В последний раз я видел Хемингуэя в июле 1960 года на причале. Он уезжал в Испанию собирать материал для новой книги. Он все время был весел, а в день отъезда — нет. Я запомнил тот замечательный солнечный день. Хемингуэй был в короткой рубашке навыпуск... Он стоял и грустил. И если верить предчувствиям, прощался с Кубой и с нами. Последнее, что я слышал от Папы, это простое: «До свидания, монстро!» .

Из Испании я получил письмо и открытку. Потом Хемингуэй переехал в Америку. Меня это не удивило. Он любил путешествовать. А Новый год — всегда встречать в Америке. Но я больше не получил ни одного письма. И это меня уже удивило. Вот и все.

— Я не ищу каких-нибудь пикантных подробностей о последних днях его жизни и смерти. Спасибо.

Эрерра благодарно смотрит на меня. И я, в душе довольный своим ответом, жму его руку.

— Мы, конечно, и не подозревали, что Папа скоро умрет. Ведь он никогда не говорил о своей смерти. А если и говорил, то как о чем-то далеком, как говорят все люди. Ни о какой предопределенности судьбы, фатальности писательской профессии речи и в помине не было. Смерть грянула нежданно. Это, конечно, не безумие, как думают некоторые. В мире никто не знает, что случилось в то утро и почему. Доказательством сему — Мэри, его любимая жена и верный товарищ. Она была ошеломлена внезапным горем. Для нее смерть Папы — величайшая трагедия и неожиданность. А это что-то значит...

— А как бы вы назвали эту статью о Хемингуэе? — спрашиваю я, прежде чем расстаться с Роберто Эреррой.

— Лучше всего — «Эстампо Хемингуэя», — задумчиво тянет Эрерра. — Ведь я вам поведал только сущую правду о нем. Обнаженную правду, без прикрас и кружев.

И уже вдогонку мне кричит:

— Или «Папа Хемингуэй». Так звали его все. Даже мальчишки с этой улицы. Напишите просто — «Папа Хемингуэй».

— Обязательно, если удастся, — обещаю я и поднимаю на прощание руку над головой...

— Прощай, Папа Хем! — шепчу я и в последний раз обвожу взглядом дом, асфальтовые дорожки, высокие деревья, голубое небо и маленькую сутуловатую фигурку преданного памяти великого друга Роберто Эрерры.


1963 г.


1

Из стихотворения «Меч» Э. Верхарна.

(обратно)

2

Взяв в жиме штангу на грудь, атлет по правилам не может выполнять упражнение дальше без команды — хлопка — центрального судьи. Дыхание в таком положении весьма затруднено. «Держит» — значит не дает хлопка.

(обратно)

3

Счастливо! (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • Первый подход Лев Кассиль
  • Жизни закон непреложный
  •   Выстоять!
  •   Катавасия
  •   Три утра
  •   Комната клоуна
  •   Блеф
  •   Подобрать ключи
  •   Дед
  • Судьба тяжелая , как штанга
  •   Страховой договор
  •   Король
  •   Господин Тальк
  •   Коммивояжер Беренс
  •   Райские кущи
  •   Судьба тяжелая, как штанга
  • За чертой морей
  •   «Хосе, парэ!»
  •   Венский турнир
  •   Семь будапештских вечеров
  •   Поэзия силы
  •   Леденец на палочке
  •   Папа Хемингуэй
  • *** Примечания ***



  • «Призрачные миры» - интернет-магазин современной литературы в жанре любовного романа, фэнтези, мистики