КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Цикл "Малавита", другие романы и рассказы. Компиляция. Книги 1-8 [Тонино Бенаквиста] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ТОНИНО БЕНАКВИСТА Малавита

Благодарю Николаса Пиледжи и Геральда Шура. Не говоря о Жан-Юге и Фабрисе

1

Они заняли дом среди ночи.

Другая семья увидела бы в этом начало чего-то нового. Рассвет, с которого начнется вереница новых рассветов. Новая жизнь в новом городе. Редкий момент, который никак нельзя прожить в темноте.

А вот семейство Блейков вселилось в дом тайком, стараясь не привлекать к себе внимания. Магги, мать, вошла в дом первой, на всякий случай громко стуча каблуками по крыльцу, чтобы прогнать крыс, если те были, прошла все комнаты насквозь и остановилась в погребе, который показался ей чистым и идеально влажным для того, чтобы там дозревал круг пармезана и стояли ящики кьянти. Фредерик, отец семейства, исходно недолюбливавший грызунов, предоставил жене свободу действий и обошел дом с карманным фонариком, потом вышел на веранду, где кучей были свалены ржавая садовая мебель, вздувшийся теннисный стол и прочие неразличимые во тьме предметы.

Старшая, семнадцатилетняя дочь по имени Бэль, поднялась по лестнице и направилась к комнате, которая станет ее спальней, — правильному квадрату, выходящему окнами на юг, с видом на клен и на грядку чудом уцелевших белых гвоздик — они россыпью звезд угадывались в темноте. Она развернула кровать к северной стенке, переставила тумбочку и с удовольствием представила себе, как развесит по стенам афиши, прошедшие сквозь время и границы. От одного присутствия Бэль комната стала вибрировать. Отныне здесь она будет спать, учить уроки, отрабатывать жесты и походку, дуться, мечтать, смеяться, иногда плакать — типичный распорядок ее дня с начала отрочества. Уоррен, младше ее на три года, занял смежную комнату, даже толком не осмотрев ее: для него мало что значили пропорции или вид из окна, — единственно принимались в расчет наличие электророзеток и выделенной телефонной линии. Меньше чем через неделю виртуозное владение компьютерным экраном позволит ему забыть про французскую провинцию, и даже про Европу, и даст ему иллюзию того, что он снова на родине, по ту сторону Атлантики, откуда он приехал и куда когда-нибудь вернется.

Особняк постройки 1900 года из кирпича и нормандского камня отличался от других шахматным узором, идущим вдоль фасада, и резным синим карнизом вдоль крыши, над юго-западным углом которой возвышалось нечто вроде минарета. Завитки кованого железа входной решетки выгодно обрамляли дом, издали напоминавший маленький затейливый дворец. Но в этот ночной час Блейкам было плевать на эстетику, их заботил исключительно комфорт. При всем своем шарме, старый камень выдавал возраст здания, да и что могло бы сравниться с ультрасовременным чудом, которым был их прежний дом — в Ньюарке, штат Нью-Джерси, Соединенные Штаты Америки.

Все четверо сошлись в салоне, где без единого слова сняли чехлы, покрывавшие глубокие кресла, диван, низкий столик и разные мелкие, пока еще пустые, комоды и шкафчики. Камин из красно-черного кирпича, достаточно широкий, чтобы зажарить в нем овцу, украшала резная доска с гербом, на котором два помещика сражались с вепрем. Фред сгреб с каминной полки процессию деревянных статуэток и отправил их прямиком в очаг. Всякий предмет, который он считал ненужным, вызывал у него желание немедленно его уничтожить.

— Эти кретины опять забыли привезти телевизор, — сказал Уоррен.

— Обещали завтра, — ответила мать.

— Точно завтра или как в прошлый раз? — спросил Фредерик, озабоченный так же, как и его сын.

— Послушайте, вы, нечего смотреть на меня косо каждый раз, когда в этом доме не хватает какого-нибудь предмета. Обращайтесь напрямую к ним.

— Телевизор — это не предмет, мама, это то, что связывает нас с миром, с реальным миром, далеким от этого гнилого сарая в крысиной дыре, полной деревенских засранцев, которые будут маячить у нас под носом, может быть, долгие годы. Телевизор — это жизнь, моя жизнь, это мы, это моя страна.

Магги и Фредерик, внезапно почувствовав вину, не нашли что ответить и не стали придираться к словесным шероховатостям. Они признавали за Уорреном право на ностальгию. Ему едва исполнилось восемь, когда жизнь заставила их покинуть Соединенные Штаты, и он переживал отъезд тяжелее любого из них. Чтобы сменить тему, Бэль спросила, как называется город.

— Шолон-на-Авре, Нормандия! — ответил Фред, старательно убирая акцент. — Представьте, сколько американцев что-то слышали про Нормандию и не знают, в каком, черт побери, конце света ее поместить.

— За исключением того, что наши парни высадились здесь в тысяча девятьсот сорок четвертом, Нормандия знаменита чем?

— Камамбером, — наугад брякнул отец.

— Камамбер был и в Кань-сюр-Мер, плюс солнце и море, — ответила Бэль.

— И в Париже он был, а то был Париж, — подхватил Уоррен.

У всех остались хорошие воспоминания о приезде в столицу шестью годами раньше. Затем обстоятельства вынудили их перебраться на Лазурный берег, где они прожили четыре года и где судьба нанесла новый удар, загнав их в Шолон-на-Авре, в провинции Эр.

Они расстались и пошли осматривать комнаты, в которые еще не заходили. Фред остановился в кухне, обследовал пустой холодильник, открыл несколько шкафчиков, положил ладонь на стеклокерамическую плиту. Удовлетворившись размерами столешницы — ему требовалась огромная поверхность, если он вдруг решал заняться изготовлением томатного соуса, — он провел рукой по деревянным полкам, по керамической мойке, по плетеным высоким табуретам, схватил несколько ножей, попробовал на ногте, как они заточены. Первый контакт у него всегда шел через осязание. Так он знакомился с домом, так он знакомился с женщиной.

В туалетной комнате Бэль покрасовалась перед великолепным, чуть потускневшим от времени зеркалом в старинной раме красного дерева, с добавлением в виде матового абажура розочкой, откуда торчала голая лампочка. Отныне это отражение станет ее самым верным другом. Магги в это же время настежь распахнула окна спальни, достала из упаковки простыни, стащила сложенные на шкафу одеяла, придирчиво обнюхала их, сочла чистыми и расстелила на кроватях. Один Уоррен ходил из комнаты в комнату и спрашивал:

— Собаку никто не видел?

Названная Фредом Малавитой, пепельно-серая австралийская гончая присоединилась к Блейкам в момент их приезда во Францию. Подарок на новоселье, игрушка, призванная задобрить детей и отвлечь от утраты родины, — вот три причины, заставившие Магги взять в дом эту тонкошерстую псину с ушками торчком. В силу своей поразительной неприметности и скрытности собака прижилась у них без малейшего труда. Она никогда не лаяла, ела скромно, чаще всего по ночам, и большую часть времени спала, обычно в подвале или котельной. Раз в день ее принимали за мертвую, а в остальное время думали, что она потерялась. Малавита жила по-кошачьи и никто и ни в чем не мог ее упрекнуть. Уоррен в конце концов, как и предполагал, обнаружил ее в подвале, между готовым к подключению бойлером и новенькой стиральной машиной. Псина, как и все остальные, нашла себе место — и уснула первой.

* * *
Жизнь на французский манер ничего не изменила в ритуале завтрака. Фред вставал рано, смотрел, как дети, набив брюхо, уходят, благословлял их, при необходимости выдавал прибавку карманных денег или ценный жизненный совет, а потом со спокойной совестью возвращался в постель, как только чада исчезали за порогом. За свои почти пятьдесят лет Фред Блейк ни разу не испытал потребности начать день до полудня и мог по пальцам одной руки сосчитать те дни, когда его вынуждали отступить от правила. Хуже всех был день похорон Джимми, его товарища по оружию в самом начале карьеры, к которому никто не посмел бы проявить неуважение, даже посмертно. Этот болван не нашел ничего лучше, чем велеть похоронить себя в двух часах езды от Ньюарка, с тем чтобы церемония назначалась на десять утра: мучительный день от начала до конца.

— Ни сухих завтраков, ни тостов, ни арахисового масла, — сказала Магги, — вам придется довольствоваться тем, что я принесла сегодня утром из булочной на углу: оладьями с яблоками. Я пойду за продуктами днем, а пока избавьте меня от рекламаций.

— Все прекрасно, мам, — сказала Бэль.

С брезгливым видом Уоррен схватил оладью.

— Кто-нибудь может мне объяснить, почему французы со своей хваленой кухней не сумели изобрести донатс? А ведь, казалось бы, ничего сложного, та же оладина с дыркой посредине.

Полусонный, но уже с тоской ожидающий новый день, Фред спросил, сильно ли влияет дырка на вкус.

— Они теперь готовят куки, — сказала Бэль. — Я пробовала, выходит неплохо.

— Ты называешь это куки?

— Я сготовлю в воскресенье и донатсы, и куки, — сказала Магги, чтобы все отвязались.

— А известно, где находится школа? — спросил Фред, как бы интересуясь организацией ежедневной жизни, которая всегда как-то шла помимо него.

— Я дала им карту.

— Отвези их.

— Да мы сами найдем, мам, — сказал Уоррен, — без карты найдем даже быстрее. У нас как радар в голове: стоит оказаться на любой улице мира с ранцем за спиной, и тут же изнутри какой-то голос предупреждает: «Не ходи туда, там школа», — и ты видишь все больше и больше фигурок с ранцами на плечах, которые идут туда же, куда и ты, и все исчезают в какой-то темной пасти. Это закон физики.

— Если б ты на занятиях был таким активным, — заметила Магги.

Это был сигнал к отходу. Все поцеловались, условились встретиться к вечеру: новый день мог начинаться. Каждый, по различным причинам, воздержался и не задал тысячу вопросов, готовых сорваться с губ, принял ситуацию так, как будто в ней еще было подобие логики.

Магги и Фред остались одни во внезапно опустевшей кухне.

— А ты что будешь делать днем? — спросил он первым.

— Ничего особенного. Похожу по городу, посмотрю на все, на что можно посмотреть, запомню, где какие магазины. Вернусь к семи с покупками. А ты?

— Ну, я…

За этим «Ну, я…» она услышала молчаливый стон, фразы, которые она знала наизусть, так, что ему и не надо было их произносить: Ну, я весь день буду ломать голову над тем, какого черта мы здесь делаем, а потом буду притворяться, как обычно, только вот кем притворяться, вот в чем проблема.

— Попытайся не шляться весь день в халате.

— Из-за соседей?

— Нет, просто для порядка.

— Я и так в порядке, Магги, просто немного не в фазе, мне всегда надо больше, чем тебе, времени, чтоб устроиться.

— А что мы говорим, если наткнемся на кого-нибудь из соседей?

— Не знаю, пока — улыбаемся, у нас есть еще пара дней… Придумаем…

— Квинтильяни особенно настаивал на том, чтоб мы не упоминали про Кань, надо говорить, что мы из Ментона, я детям несколько раз повторила.

— Как будто без него, дурака, не догадались бы.

Чтобы избежать скучной дискуссии, Магги пошла наверх одеваться, Фред убрал со стола, для очистки совести. В окно он увидел сад при дневном свете, ухоженную лужайку, на которую упали несколько кленовых листьев, зеленую металлическую скамейку, дорожку посыпанную гравием, сарайчик, в котором виднелся заброшенный гриль. Он вдруг вспомнил о своем ночном визите на веранду и о той странной, скорее приятной атмосфере, которую он там почувствовал. Он должен был снова увидеть ее при свете, отложив все дела. Да к тому же все его дела давно кончились.

Стоял март, день обещал быть мягким и теплым. Магги на минуту задумалась, прежде чем выбрать соответствующий наряд для первого выхода в город. Брюнетка с очень темными волосами, с матовой кожей, с черными глазами, она чаще всего носила одежду коричнево-охристых тонов, она выбрала бежевые брюки типа леггинсов, серый пуссер с длинными рукавами, крупной вязки свитер из хлопка. Она спустилась по лестнице с небольшим рюкзачком на плече, минуту поискала глазами мужа, крикнула «До вечера» и, не получив ответа, покинула дом.

Фред вошел на веранду, теперь залитую солнцем, и узнал тонкий запах мха и сухого дерева: куча дров, оставленная бывшими съемщиками. Занавески застекленной стены расчерчивали комнату полосами света — Фред увидел в этом словно божественную пулеметную очередь и, шутки ради, подставил под нее свое тело. Закрытая от стихий, но открытая в сад, комната по площади была никак не меньше сорока метров. Он направился в угол, где были сложены какие-то вещи, и предпринял попытку разобрать эту груду старья, чтобы выиграть еще больше пространства и света. Он открыл двойную застекленную дверь и выкинул прямо на гравиевую дорожку забытые сувениры неизвестной семьи: допотопный телевизор, посуду и кастрюли, захватанные телефонные справочники, велосипедную раму без колес и кучу других предметов, которым по справедливости место было на свалке. Фред с удовольствием избавлялся от этого скарба и что-то выкрикивал каждый раз, когда очередная штуковина отправлялась с глаз долой. Под конец он схватил за ручку небольшой футляр из серо-зеленого пластика и приготовился швырнуть его в воздух жестом дискобола. Но внезапно, заинтересовавшись содержимым футляра, он поставил его на стол для пинг-понга, как мог, вскрыл два заржавевших замка и поднял крышку.

Черный металл. Перламутровые клавиши. Европейская раскладка. Автоматическая возвратная каретка. У машины было имя: «Бразер 900», модель 1964 года.

Впервые за всю свою жизнь Фредерик Блейк держал в руках пишущую машинку. Он прикинул ее на вес, как делал с собственными детьми в момент рождения. Он повернул ее вокруг оси и осмотрел контуры, углы, внешнюю механику, одновременно дивно старомодную и редкостно сложную, полную рычажков, пружинок и мудреных сочленений. Он провел пальцем по выступам молоточков r t у u, с улыбкой различил их на ощупь, потом всей ладонью погладил металлическую раму. Коснувшись катушки, он попытался раскрутить ленту, потом уткнулся в нее носом, чтобы почувствовать запах чернил, которого не обнаружил. Он стукнул по клавише n, потом по многим другим, все быстрее и быстрее, пока молоточки не сцепились друг с другом. Он в возбуждении растащил их, потом наугад поставил пальцы на десять клавиш, и, стоя в розовом свете, заливавшем веранду, в распахнутом халате, закрыв глаза, он почувствовал, как его охватывает какое-то новое чувство.

* * *
Чтобы не растеряться на школьном дворе под взглядами тысячи глаз, с интересом следивших за их появлением, Бэль и Уоррен стали болтать по-английски, форсируя ньюаркский акцент. Французский язык давно уже не представлял для них трудностей: по прошествии шести лет они говорили на нем гораздо лучше родителей и замещали некоторые механизмы родного языка типично французскими оборотами. Однако в исключительных обстоятельствах, вроде теперешнего утра, им требовалось вернуть себе интимность речи, по-своему уравновесить историю своей жизни, не забывая, откуда они родом. Они явились ровно в восемь в кабинет госпожи Арно, завуча лицея-коллежа имени Жюля Валлеса, которая попросила их подождать минутку во дворе, прежде чем она представит каждого своему классному руководителю. Бэль и Уоррен появились в школе в конце третьей четверти, когда судьба учеников уже определена. Последняя четверть послужит для подготовки к следующему году, Бэль ждали выпускные экзамены, Уоррену до них оставалось еще два года. Несмотря на все потрясения в жизни Блейков, Бэль не отставала от своих сверстников с первых лет учебы в Ньюаркской академической школе им. Монтгомери. Ей открылось, причем с самого юного возраста, что тело и дух должны обогащать друг друга, обмениваться энергией, работать синхронно. На уроках она интересовалась всем, не обходила вниманием ни один предмет, и ни один учитель в мире, даже ее родители не могли бы вообразить ее основную мотивацию: расти и хорошеть. Со своей стороны, маленький Уоррен, которому тогда было восемь, выучил французский язык, как запоминают мелодию, не задумываясь, почти помимо воли. Однако психологические осложнения, возникшие из-за отъезда на чужбину, привели к тому, что он просидел два года в одном классе и вынужден был посещать детских психологов, от которых скрыли истинные причины высылки из Штатов. Сегодня он чувствовал себя вполне сносно, но при малейшей возможности с удовольствием напоминал родителям, что он этой ссылки ничем не заслужил. Как все дети, к которым жизнь предъявляет слишком большие требования, Уоррен рос быстрее других и уже установил для себя несколько жизненных принципов, от которых, похоже, отступать не собирался. В этих убеждениях, которые он хранил как бесценное наследие своей касты, проступали ритуалы другой эпохи, сочетавшей понятие чести и деловой расчет.

Девочки из класса Бэль, с любопытством разглядывая новичков, подошли поближе — познакомиться. Пришел господин Манжен, учитель истории и географии, и несколько церемонно поприветствовал мадемуазель Бэль Блейк. Она оставила брата, пожелав ему удачи жестом, непонятным для того, кто не родился к югу от Манхэттена. Вернулась госпожа Арно и сообщила Уоррену, что до девяти часов у него уроков нет, и попросила до этого времени подождать в общем зале. Он предпочел рыскать по школе, чтобы сориентироваться и определить границы своей тюрьмы. Он вошел в главное здание лицея — круглый корпус в форме початка, прозванный учениками «кукурузой», в центре которого располагался холл, по идее проектировщиков — место сбора учеников старших классов, которым разрешалось курить, шляться вне общего зала, заигрывать с девочками (или парнями), развешивать плакаты и организовывать общие собрания: тренировка для взрослой жизни. Уоррен оказался там один, наедине с автоматом горячих напитков и большим панно, которое призывало общими усилиями отметить 21 июня традиционный праздник школы. Он походил по коридорам, наугад открыл несколько дверей, обошел старшие классы, вышел в спортивный зал, где тренировалась команда по баскетболу, и некоторое время смотрел, как они играют, как всегда, недоумевая, как французы могут быть такими некоординированными. А ведь одним из его прекраснейших последних воспоминаний об Америке был матч «Чикаго Булс» и нью-йоркских «никсов», когда он собственными глазами видел, как живой Майкл Джордан, человек-легенда, летает от корзины к корзине. Вот уж точно повод тосковать по родной земле всю оставшуюся жизнь.

Он очнулся оттого, что ему на плечо легла чья-то рука. Это был не дежурный воспитатель и не учитель, которому поручили вернуть его на положенное место, — рука принадлежала ученику на голову выше Уоррена, его сопровождали двое подручных, одетых не по размеру, так что одежда висела на них, как на вешалках. Уоррен унаследовал телосложение отца, типичного маленького брюнета, он обладал и соответствующими скупыми жестами, природной экономией движений. Торжественная серьезность угадывалась в его пристальном, почти неподвижном взгляде, возможно взгляде созерцателя, для которого реакция — не первый ответ на действие. Собственная сестра уверяла его, что в зрелом возрасте он будет красив, седоват, не похож на других, но прежде такую внешность надо еще заработать.

— Ты, что ли, американец?

Как будто отгоняя муху, Уоррен скинул руку того, в ком он сразу угадал заводилу. Двое остальных стояли, как секунданты, и с опаской ждали продолжения. Несмотря на свой юный возраст, Уоррен прекрасно знал эту интонацию, не вполне уверенный приказ, чтобы, если удастся, захватить власть или по крайней мере прощупать границы. Худший из всех видов нападения, самый подлый — нападение трусов. Когда прошел момент неожиданности, Американец задумался над ответом. Впрочем, вопрос сам по себе ничего не значил, и не важно, что хотела от него эта троица: они появились не случайно. Почему я? — спросил он себя. Почему именно его сцапали, едва он появился? Почему меньше, чем за полчаса, именно он навлек на себя зачатки кретинской угрозы, которая, поощряемая его молчанием, вскоре приобретет более конкретный вид? Он знал ответ, и этот ответ был способен заставить его распроститься с детством.

— Что вам от меня надо?

— Ты американец. Богатенький.

— Кончайте нести бред и выкладывайте, в чем ваш бизнес.

— Твои родители кем работают?

— Какое твое собачье дело? Ну, что вы там накумекали? Рэкет? Мелкими порциями или разовый куш? Вас сколько — три, шесть, двадцать? Во что вкладываете?

— ?

— Организации — ноль. Так я и знал.

Ни один из троих не понял ни малейшего слова, а также откуда у него взялась такая уверенность. Заводила почувствовал себя оскорбленным, оглянулся по сторонам, затащил Уоррена в закуток пустого коридора, который вел вниз, в столовую, и толкнул его так сильно, что тот растянулся на низком пристенке.

— Будешь знать, как издеваться, новенький.

И все трое совместными усилиями стали учить его молчать, молотя коленками по ребрам, а кулаками куда попало, но целясь в лицо. Один в конце концов сел ему верхом на грудь, обшарил карманы и обнаружил там десятку. Уоррен, багровый, с трудом дышащий Уоррен услышал, что от него требуют и завтра принести ту же сумму, как право посещения лицея имени Жюля Валлеса. Сдерживая слезы, он пообещал, что не забудет.

Уоррен не забывал никогда.

* * *
Жемчужина в оправе из лесов, Шолон-на-Авре представляет собой бывшее средневековое укрепление. Город достиг расцвета к концу Столетней войны, в начале XVI века, и в настоящее время насчитывает семь тысяч жителей. Его фахверковые дома, особняки XVIII века, пересечение улочек и каналов превращают Шолон-на-Авре в замечательно сохранившийся архитектурный ансамбль.

Магги открыла карманный словарик на слове «фахверк» и составила себе точное представление о том, что оно обозначает, пройдя по улице Постава Роже: большинство домов, с арматурой видимых снаружи балок, не напоминали ничего, что она видела бы раньше. В поисках дороги к центру городка — Шолон в плане представлял собой пятиугольник, ограниченный четырьмя бульварами и шоссе — Магги миновала несколько улиц, проложенных полностью по одному плану: она сумела оценить открывшуюся перспективу. Заглядывая одним глазом в путеводитель, она без особого труда оказалась на площади Либерасьон, в самом сердце Шолона, на паперти, не соразмерной скромным улочкам. Два ресторана, несколько кафе, одна булочная, синдикат местных инициатив, дом печати и несколько типичных зданий ограничивали по краям огромную прямоугольную площадь, которая в нерыночные дни использовалась как парковка. Закупив местную прессу, Магги устроилась на террасе кафе «Гран Френель» и заказала себе большой двойной эспрессо. Она на мгновенье прикрыла глаза и вздохнула, готовясь насладиться таким редким моментом одиночества. Если по шкале ценностей первое место она отводила времени, проведенному с семьей, то сразу за ним шло время, проведенное без семьи. Держа в одной руке чашку, она пролистала «Шолонскую депешу» и «Нормандский зов», издаваемый в департаменте Эр, — еще один способ познакомиться с новым местом проживания. На первой странице «Депеши» красовалась фотография шестидесятилетнего жителя Шолона, бывшего чемпиона региона по бегу на среднюю дистанцию, который только что стал участником чемпионата мира для сениоров в Австралии. Заинтересовавшись героем снимка, Магги прочитала статью целиком и поняла главное: человек, которого увлечение заставляло бегать всю жизнь, дождался воплощения своей мечты — в самом конце дистанции. В юности Кристиан Мунье едва дотягивал до уровня среднего бегуна. В пенсионном возрасте он стал чемпионом международного уровня и участвовал в соревнованиях на другом конце планеты. Магги спросила себя, что подарила ему жизнь: возможность улучшить свой результат или просто шанс под занавес отличиться. Она улыбнулась этой мысли и перевернула страницу. Дальше шли мелкие происшествия, перечень местных дрязг, в том числе нападение на авторемонтную мастерскую, несколько краж в соседнем жилищном комплексе, пара семейных сцен, не стоящих выеденного яйца, и несколько бредовых выходок. Магги не всегда понимала детали и недоумевала, отчего редакторы всегда дают лучшее место в газете всей этой грустной и банальной ежедневной суете. Она колебалась между несколькими вариантами ответа: происходящие по соседству сцены насилия чрезвычайно интересуют читателя, который обожает возмущаться или пугать себя. Или по-другому: читателю приятно думать, что его городок вовсе не цитадель скуки, что в нем происходит столько же всего, сколько в других местах. Или вот еще: сельский житель с каждым днем все более осознает, что испытывает все неудобства столичного города, не имея возможности воспользоваться его преимуществами. Была у нее и последняя гипотеза, самая грустная, — вечный припев: нет ничего увлекательней чужого несчастья.

В Ньюарке она никогда не читала прессы, ни местной, ни национальной. У нее не хватало духу даже просто открыть газету: она слишком боялась того, что могло броситься ей в глаза, натолкнуться на знакомое лицо, прочесть знакомые фамилии. Охваченная воспоминаниями о прежней жизни, она судорожно перелистала газеты, задержалась на прогнозе погоды и на анонсе ближайших мероприятий в округе — ярмарки, распродажи, небольшая выставка живописи в парадном зале мэрии — и одним махом допила свою воду. Постепенно ее охватывало чувство подавленности, усиленное колоссальной тенью, которая по мере продвижения солнца ложилась на площадь. Это была тень собора Св. Цецилии, описанного как жемчужина нормандской готики. Магги сначала нарочно не замечала его, а потом обернулась и встретилась с ним лицом к лицу.

* * *
Машинка «Бразер 900» стоит на середине стола для пинг-понга, стол — в центре веранды, вся эта торжественная геометрия инсценирована Фредериком. Усевшись перед машинкой, собравшись, оставив солнце позади, он заправил в каретку лист бумаги — самую белую из всех виденных им поверхностей. Он тронул одну за другой все перламутровые клавиши, отмытые, оттертые до блеска с помощью жидкости для мытья посуды, великолепные. Ему даже удалось немного увлажнить ленту, сухую, как сено, подержав ее над паром кипящей кастрюли. Один на один с механизмом, он готовился войти в контакт, он, вряд ли открывший за свою жизнь хоть одну книгу, говоривший прямо и без прикрас и за всю жизнь не написавший ничего, кроме пары адресов на спичечных коробках. Можно ли с помощью этой штуки сказать все? — спросил он себя, не сводя глаз с клавиш.

Фред никогда не встречал собеседника по себе. Ложь уже́ в ухе того, кто слушает — думал он. Желание высказать свою правду не покидало его с момента окончания процесса, заставившего его скрываться в Европе. Ни психиатры, ни адвокаты, ни утраченные друзья, ни один из этих типов с благими намерениями, — никто не попытался понять его показания: его сочли монстром и все бросились его осуждать. А машина ничего отбирать не будет, она примет все скопом, хорошее и плохое, постыдное и потаенное, нечестное и подлое, потому что все это и вправду происходило, вот что самое невероятное: эти никому не нужные куски правды были подлинными. За одним словом тянется другое, и он должен иметь право брать любое из них, и чтоб никто ему не подсказывал. И чтоб никто не запрещал.

Вначале было слово, сказали ему когда-то, очень давно. Сорок лет спустя случай предоставил ему возможность проверить это. Вначале точно должно быть какое-то слово, одно-единственное, все остальные придут потом.

Он поднял указательный палец правой руки и выбил д, бледно-голубое, едва различимое, потом ж, поискал глазами клавишу о, клавишу в, потом, для храбрости, сумел дотянуться до а безымянным пальцем левой руки, потом подряд выбил два н, двумя разными пальцами, и закончил указательным — и. Он перечитал написанное, радуясь, что не сделал ни одной ошибки.

Джованни

* * *
Юным Блейкам разрешили обедать вместе. Бэль поискала брата во дворе и в конце концов обнаружила его под крытой галереей среди новых одноклассников. Со стороны можно было подумать, что Уоррен с ними знакомится, на самом деле он их допрашивал.

— Я хочу есть, — сказала она.

Он пошел следом за сестрой к столу, где их ждали две тарелки с нарезанными овощами. Столовая во всем походила на столовую в Кань и не вызвала у них ни слова комментария.

— Мы не так далеко от дома, — сказал он, — можно возвращаться обедать к себе.

— Смотреть, как мама ныряет головой в холодильник и ломает голову, что нам дать пожрать, а папа в пижаме сидит у телевизора? Вот уж спасибо, не хочу.

Уоррен начал есть с того, что любил больше всего, — с огурцов, а Бэль — с того, что любила меньше всего, со свеклы. Она заметила синяк на его надбровной дуге.

— Что это у тебя над глазом?

— Да так, ничего, хотел показать класс на баскетбольной площадке. Как тебе одноклассники?

— Девчонки вроде ничего, насчет парней не знаю. Мне надо было представиться, и я…

Продолжения Уоррен уже не слышал, опять погрузившись в прикидки, которыми он занимался безостановочно с того момента, как на него напали. Он опрашивал и сопоставлял данные — не о своих хилых обидчиках, а о других, обо всех, кого можно использовать, чтобы обратить охотника в дичь, палача — в жертву, как на его глазах и до него делали многие — дяди, двоюродные братья, — у его родни это было в крови. Все оставшееся утро он задавал невинные вопросы про тех и про этих. А кто вон тот? А как зовут того? А кто кому брат? Потом он сумел с некоторыми познакомиться, исподволь добывая у них ответы. Он даже кое-что себе пометил, чтобы запомнить все элементы уравнения. Мало-помалу причудливые детали стали складываться в определенную схему, понятную ему — и только ему.

У хромого отец — механик, работает в гараже у отца того парня из третьего С, которого вот-вот выпрут из школы. Капитан команды по баскетболу готов на все, лишь бы стать первым по математике, он водится с тем дылдой из второго A3, который влюблен в классную старосту. Классная староста — лучшая подружка сестры того ублюдка, что стащил у меня десятку, а его подпевала жутко боится учителя по труду, который женат на дочке начальника конторы, где работает его отец. Четверо из десятого В всегда шляются вместе, в конце года они ставят спектакль, и им нужно звуковое оборудование, оно есть у того, который хромает, а самый маленький силен в математике и при этом ненавидит того высокого мудака, который меня бил.

У задачки нашлось решение, по крайней мере в его логической системе, еще до подачи десерта. Бэль все это время говорила с ним по душам.

* * *
По-прежнему сидя на террасе и изучая путеводитель, Магги заказала себе второй кофе.

Барабан украшен сценами жития Св. Девы и мученичества Св. Цецилии, которая была обезглавлена в Риме в 232 г. Массивный портал, украшенный деревянной резьбой, представляет четыре времени года и связанные с ними сельские работы. Портик увенчан башней с двойной коронкой, которая заканчивается острыми навершиями.

Она могла просто встать и войти в храм, полное описание которого уже прочла, — войти в неф, встать перед распятым Христом, поговорить с ним, сосредоточиться, помолиться, сделать то же, что она делала до встречи с Фредериком, в те времена, когда его еще звали Джованни. Прилепившись к нему, она и подумать уже не могла о том, чтобы поднять глаза на распятие или приблизиться к святому месту. Поцеловав Джованни, она плюнула в Христа. Сказав «да» мужчине своей жизни, она оскорбила своего Бога, а Он славился тем, что ничего не забывал и за все требовал расплаты.

«Знаешь, Джованни, когда летом очень жарко, я люблю спать под тоненьким одеялом, — часто говорила она ему. — Кажется, совсем не нужно одеяла, а без него не обойтись, оно укрывает нас ночью. Так вот, вера в Бога для меня — это как тоненькое одеяло. И ты у меня его отобрал».

Прошло двадцать лет, и тяга беседовать или просить и обсуждать что-то с Богом посещала ее все реже. Она даже не понимала, сама ли она изменилась или Всевышний. Со временем тоненькое одеяло стало ей не нужно.

* * *
В бетонной пристройке возле стадиона мадам Барбе, учитель физкультуры класса Бэль, искала в своих запасах, во что бы одеть новенькую.

— Меня не предупредили, что надо взять спортивную форму.

— Конечно, ты не знала. Вот, примерь-ка.

Синие шорты для мальчика, которые Бэль приспособила, туго завязав шнурок на талии. Обувь она оставила свою, беговые кроссовки той же марки, что она носила еще в Ньюарке, и натянула ярко-желтую майку с цифрой 4.

— Она мне по колено…

— Меньше ничего нет.

Несмотря на все усилия Бэль, красный сатиновый лифчик все равно вылезал из-под лямок майки. Она замялась, прежде чем присоединиться к остальным.

— Тут одни девочки, — сказала мадам Барбе, не придав этому особого значения.

Бэль пошла за ней на площадку для баскетбола, где ученицы уже тренировались, с нетерпением ожидая увидеть американку в деле. Ей бросили мяч, она стукнула им пару раз об землю, как у нее на глазах делали другие, и передала ближайшей однокоманднице. Бэль никогда не интересовалась спортом и едва знала правила баскетбола. Откуда же взялась у нее эта грация чемпионки, свобода поведения в незнакомых ситуациях, природное знание доселе неизвестных жестов? Легкость, с которой она присваивала одежду, которая ей не шла, и обращала ее себе на пользу? Раскрепощенность, которая у другой девочки потребовала бы стольких усилий? Одетая кое-как, почти как клоун, — и неотразимая, Бэль оказалась в центре игры.

Стоявшие поодаль четыре теннисиста на ее счет не ошиблись. Они прервали матч, вцепились в решетку и стали следить, как прыгает лифчик, невинно колыхающийся при каждом движении Бэль.

* * *
Теперь, когда время шло к четырем, и речи не могло быть о том, чтобы Фредерик расстался с халатом. Из символа смирения халат превратился в его новую рабочую одежду. Отныне Фредерик имеет право безнаказанно шляться неодетым, небритым, целый день шаркать шлепанцами и позволять себе кучу других прегрешений, которые еще надо придумать. Походкой Короля-солнце он прошелся по саду, ориентируясь на щелканье секатора из-за зеленой изгороди, заметил соседа, подрезавшего розовые кусты. Они пожали друг другу руку поверх решетки и минуту оценивающе взирали друг на друга.

— Розами приходится заниматься круглый год, — сказал мужчина, чтобы как-то заполнить возникшую паузу.

Фредерик не знал, что ответить, и потому сказал:

— Мы американцы и въехали вчера.

— Американцы?

— Это хорошая новость или плохая?

— Вы решили поселиться во Франции?

— Наша семья много путешествует из-за моей профессии.

Вот к чему Фредерик вел с самого начала: он выполз в сад с целью произнести одно-единственное слово. С обнаружения «Бразер 900» ему не терпелось представить миру новую ипостась Фредерика Блейка.

— Что же у вас за профессия?

— Я писатель.

— Писатель? — Последовавшая секунда была чистым наслаждением. — Потрясающе… писатель… больше романы пишете?

Фред заранее предвидел вопрос:

— Ну нет, может быть, когда-нибудь потом, а пока я пишу об истории. Мне заказали книжку про высадку союзников, поэтому я здесь и оказался.

При этих словах он стоял к соседу в три четверти, облокотившись на столбик изгороди, скромно, потупившись и самозабвенно играя роль, которая с каждой секундой придавала ему больший вес. Фредерик Блейк полагал: представляя себя в качестве писателя, он решает все проблемы. Конечно, он — писатель, абсолютно все совпадает, как он раньше не додумался? Например, в Кань или даже раньше, в Париже. Сам Квинтильяни подтвердит, что идея — блестящая.

Сосед поискал глазами жену, чтобы представить ей нового соседа — писателя.

— Ах, эта высадка… Надоест нам когда-нибудь читать об этих днях? Правда, наш Шолон немного в стороне от театра военных действий.

— Эта книжка будет данью памяти нашим морякам, — сказал Фред, чтобы как-то завершить беседу. — И еще мы с женой, наверно, организуем барбекю, чтобы со всеми познакомиться, так что вы скажите соседям.

— Почему морякам? Мне казалось, в высадке участвовали только морские пехотинцы?

— Мне хочется рассказать про все виды войск, начиная с флота. Так вы не забудете про барбекю, ладно?

— Вы наверняка посвятите целый раздел операции «Оверлорд»?

— ?

— Ведь там насчитывалось что-то около семисот военных судов?

— Лучше всего в пятницу — на этой неделе или на следующей, — я на вас рассчитываю.

Ретируясь на веранду, Фред пожалел, что не пишет романы.

* * *
К пяти часам, выйдя с занятий, Уоррен так и не смирился с утратой карманных денег. Эти десять евро пригодились бы ему… на что, в конце концов? Чтоб пожевать резинку, полистать «Геймфайт», журнал воинов интернета, сходить на американский фильм с диалогами, полными фак-фак-факов, на что еще? Обращенные в мелкие удовольствия, эти десять евро представляли собой немного, он готов был с этим согласиться. Зато та же сумма стоила целое состояние в пересчете на испытанное унижение, утраченное достоинство, боль. Выйдя за ограду лицея, Уоррен походил от одной группы учеников к другой, кого-то узнал, через них познакомился с другими, кое-кому пожал руку, кое о чем условился со «стариками» из последнего класса, в том числе с членами футбольной команды, одержавшей победу в финале региона и составлявшей теперь гордость коммуны.

Дай им то, чего им больше всего не хватает.

В свои четырнадцать лет Уоррен отлично усвоил урок старших. Знаменитой фразе Архимеда «Дайте мне точку опоры, и я переверну Землю» он предпочитал вариант, усовершенствованный его предками: «Дайте мне бабки и кольт, и я буду править миром». Все дело во времени и в организации. Играть на дополнение, изобретать сочетания, просто уметь слушать, замечать границы каждого, определять недостатки и оценивать, сколько будет стоить их восполнение. Чем крепче конструкция, тем быстрее он придет к власти. Пирамида выстроится сама собой и вознесет его до небес.

А пока надо махать перед ними морковкой, палка появится потом. Большинство учеников вышло за ограду, одна группа вразвалочку направилась в кафе, совсем немногие остались дожидаться 18 часов, окончания последнего урока. И среди — них семь мальчиков, стоящих вокруг Уоррена.

Родителям самого высокого мальчика репетиторы были не по карману, и тому во что бы то ни стало нужна была отличная оценка по математике, иначе он оставался на второй год. Самому сильному из них, игроку правого фланга в команде регби, больше всего на свете хотелось подружиться с братом Летиции, который сейчас стоял справа от Уоррена. А этот самый брат отдал бы что угодно за автограф своего кумира, Паоло Росси, автографом владел Симон из десятого Б, но охотно уступил бы его ради осуществления личной вендетты тому, чьей последней жертвой стал Уоррен. Следующий мальчик, лицейская достопримечательность, чаще спокойный, но иногда впадавший в жуткую ярость, променял бы все, что имел, на право войти в любую группу, все равно какую, лишь бы почувствовать, что его включили в шайку, лишь бы перебороть судьбу вечного изгоя, — и Уоррен давал ему такую возможность. Двое остальных примкнули к команде по причинам, которые они не хотели раскрывать в присутствии Уоррена, а тому на них было абсолютно наплевать.

Регбист знал, где обычно встречались после окончания занятий трое вымогателей, — сквер, который они считали своей территорией и хождение по которому они строго регламентировали. Не прошло и десяти минут, как все трое валялись на земле, один блевал, другой корчился от боли, а заводила стоял на коленях и по-детски всхлипывал. Уоррен потребовал у них сто евро к следующему утру, к 8.00. За каждые полдня просрочки сумма удваивалась. Ужасаясь одной мысли снова вызвать его гнев, они благодарили его, не поднимая глаз от земли. Уоррен уже знал, что, будь на то его воля, эти трое станут его самыми верными подручными. Для сложивших оружие врагов надо оставлять такой выход.

Не сумей он в тот день составить первый круг своей организации, Уоррен справился бы с этой троицей самостоятельно, вооружившись бейсбольной битой. А если бы кто встал у него на пути, он ответил бы, что жизнь не оставляет ему другого выбора.

* * *
Магги вошла в маленький универсам на привокзальной улице, взяла красную корзинку, прошла турникет и стала искать глазами отдел «Свежие продукты». Отвергая легкий путь — взять и подать родным то, к чему они привыкли, она соблазнилась эскалопами со сметаной и шампиньонами. В отличие от Фредерика Магги принадлежала к тем, кто в Риме живет, как римляне. После архитектуры и местной прессы она готова была обследовать местную кухню, рискуя навлечь недовольство родных при подходе к столу. Машинально она обследовала отдел «макаронные изделия»: спагетти номер 5 и 7, зеленые тальятелли, пенне и целое скопище ракушек и вермишели, пользу которых она не улавливала. Испытывая легкие угрызения совести, она взяла пакет спагетти и коробку очищенных томатов, на случай гнева обоих мужчин. Прежде чем направиться к кассе, она спросила у одной из продавщиц, где стоит арахисовое масло.

— Какое-какое?

— Арахисовое. Извините за произношение.

Девушка вызвала управляющего, который вышел и встал перед Магги в своем голубом халате.

— Арахисовое масло, — повторила она. — Peanut butter.

— Я понял.

Он встал в шесть утра, как вставал всегда, принял товар и складировал его в подсобном помещении. Затем он отметил время прихода сотрудников, дал инструкции, встретил первых покупателей. Днем принял двух оптовиков и посетил банк. С четырех до шести собственноручно реорганизовал отделы шоколада и печенья, обеспечил пересортировку, которую полагалось делать. День шел без сучка без задоринки, пока неизвестная покупательница не потребовала у него того, чего у него в магазине не было.

— Встаньте на мое место, я не могу держать про запас все странные продукты, которые могут спросить. Текилу, лапшу из крабовых палочек, шалфей в вакуумной упаковке, моццареллу из молока буйволиц, чатни, масло какао, бог знает что еще? Чтобы все это гнило на складе, пока не выйдет срок годности?

— Я просто спросила. Извините.

Магги отошла в глубь магазина, смущенная тем, что дала повод для раздражения из-за предмета, который того не стоил. Арахисовое масло никакой срочности не представляло, у сына еще будет куча времени мазать себе бутерброды чем ему вздумается, для нее масло было просто способом доставить ему удовольствие в первый школьныйдень. Она отлично понимала точку зрения коммерсанта, и ничто не выводило ее из себя больше, чем продуктовые капризы туристов и всех тех, кто превращает еду либо в предмет ностальгии, либо в рефлекторное шовинистическое чванство. Ее удручало зрелище соотечественников, которые при посещении Парижа скопом набивались в фастфуды, их жалобы на то, что ничто не напоминает жратву, которой они привыкли давиться целый год. Она видела в этом чудовищное неуважение к посещаемой стране, и уж тем более если речь шла, как в ее случае, о земле, предоставившей убежище.

Она обошла магазин, не думая больше про масло, и на секунду остановилась в разделе напитков.

— Арахисовое масло…

— А потом они удивляются, что каждый пятый американец страдает избыточным весом.

— Да и эта их кока-кола…

Голоса раздавались совсем близко, из-за носа гондолы, откуда Магги достала упаковку пива. Она поневоле подслушала разговор вполголоса между управляющим и двумя посетительницами.

— Я, собственно, ничего против них не имею, но они всюду чувствуют себя как дома.

— Конечно, они высадились в сорок четвертом, но с тех пор они захватили всю страну!

— В наше время хоть речь шла о нейлоновых чулках и о жвачке, а что теперь?

— Мой сын одевается, как они, развлекается, как они, и слушает только их музыку.

— А хуже всего их еда. Сколько я ни готовлю своим то, что они любят, у них одно на уме: вскочат из-за стола и прямиком в «Макдоналдс».

Магги почувствовала себя уязвленной. Делая из нее типичную американку, они подвергали сомнению ее добрую волю и усилия прижиться на новом месте. И это при том, что она была лишена гражданских прав и затем выслана из родной страны.

— Им неведомо понятие вкуса, все это знают.

— Абсолютно безграмотные люди. Я знаю, я туда ездил.

— А попробуйте вы сами там поселиться, — подытожил управляющий, — посмотрите, как вас примут!

Магги слишком настрадалась от косых взглядов на улице, от перешептываний за спиной, от общей иронии, сопровождавшей любое ее появление в общественном месте, вплоть до самых нелепых слухов, опровергнуть которые было невозможно. Сами того не желая, эти трое несчастных всколыхнули давнюю обиду. Самым парадоксальным было то, что, если бы Магги пригласили участвовать в беседе, она поддержала бы их по большинству пунктов.

— И они собираются править миром?

Ничем себя не обнаружив, она направилась в отдел хозяйственных товаров, добавила в корзинку с покупками три бутылки бытового спирта и коробок спичек, прошла кассу и вышла.

Снаружи угасал последний луч солнца, и день медленно клонился к вечеру. Сотрудники магазина чувствовали первые признаки усталости, покупатели начинали спешить, так и полагается работать в марте месяце, в шесть часов вечера, в душной и сонной атмосфере незыблемого ритуала.

Только вот откуда взялся запах жженой резины и ударил в ноздри кассиршам?

Одна из покупательниц дико закричала. Управляющий оторвался от журнала заказов и увидел, как за витриной колеблется странный огненный занавес. Языки пламени полностью перекрывали стекло и уже проникали внутрь магазина.

Подсобный рабочий отреагировал первым и вызвал пожарных. Покупатели устремились к аварийному выходу. Кассирши испарились, и только управляющий, давно путавший свою жизнь с жизнью магазина, не двигался с места, загипнотизированный пляской красно-желтых бликов.

Добровольцы из пожарной бригады Шолона-на-Авре не смогли спасти от огня ни железный занавес, ни полки, ни товары, — ничего, кроме ящика слегка помятых яблок сорта грэнни.

* * *
Бэль и ее одноклассники покинули лицей с последним звонком. Несколько трудных подростков, не торопясь домой, привалились к ограде с сигаретой в зубах или телефоном в руке, остальные как можно скорее уходили от лицея. Сначала ей было по пути с Эстель и Линой, дальше она пошла одна по бульвару Маршала Фоша, не задумываясь над маршрутом. Бэль принадлежала к тем, кто идет, легкой походкой, держа нос по ветру, с любопытством встречая все сюрпризы пути, убежденная в том, что горизонт всегда краше тротуара. Вся ее личность проявлялась в таких деталях, в этой манере идти вперед, веря в себя и в других. В противоположность брату, который не мог избавиться от детства с его травмами, она сумела обогнать прошлое на целый корпус и никогда не давала ему нагнать себя, даже в самые трудные моменты. Никто, кроме нее, не знал, откуда сходила к ней эта сила, которой часто недостает тем, кто пережил удары жизненных стихий. И даже если иногда ощущались толчки былого землетрясения, статус жертвы никоим образом ее не привлекал. Не тратя зря силы на сожаления, она направляла их на становление и развитие, на преодоление гандикапа.

Старый «рено-5» цвета серый металлик догнал ее и остановился, из машины ей махали двое парней. Это были те самые ученики из последнего класса, которые утром раскрыв рот смотрели на красный лифчик новенькой. Они тут же вбили себе в голову, что надо непременно познакомиться, проявить гостеприимство, показать город.

— Нет, спасибо, ребята…

Она снова направилась к дому, хотя мысль о том, что за ней стали ухаживать в первый же день занятий, показалась ей забавной. У нее не было ни малейшей нужды сомневаться в собственном очаровании, оно ощущалось всегда, с самого ее рождения. Родители назвали ее Бэль, не подозревая, насколько красивой она станет. Как много смысла в таком коротком слове. Кто мог представить, что во Франции это имя вызовет столько проблем? В то время ни Магги, ни Фред и не знали толком, где находится Франция.

— Oh please, please, Miss America!

Они так уламывали ее, что Бэль засомневалась, по какой улице идти к дому.

— А где ее дом?

— На улице Фавориток.

— Это в той стороне.

— Залезай, мы тебя подвезем.

Она дала уговорить себя и уселась на заднее сиденье. Внезапно ребята замолчали, удивляясь, что она все же согласилась, они заранее были уверены в отказе и оказались не подготовлены к перемене ситуации. А вдруг эта девица совсем не так неприступна, как все, вдруг она готова на гораздо большее? Американцы настолько всех опередили, а уж в области морали точно. Они тайком переглянулись и разрешили себе включить воображение.

— Эй, ребята, кажется, мы не туда свернули…

Вместо ответа они забросали ее вопросами про то, как она жила до Шолона. Напрягаясь гораздо больше, чем Бэль, они старались заполнить паузы, говорить, что угодно, строить из себя взрослых мужчин, — ее позабавило такое ребячество. Машина затормозила возле Виньолетского парка, на съезде с шоссе, которое прямиком уходило к самой Бретани.

— Здесь что, остановка? — спросила она.

Внезапно наступила темнота. Болтовню сменили все более подозрительные паузы. Бэль в последний раз попросила отвезти ее домой. Парни вышли из машины и вполголоса обменялись несколькими фразами. А вдруг повезет, риск-то невелик, все как в кино, сначала новенькая их поцелует, потом, может быть, еще как-нибудь приласкает, почему бы и нет, кто знает, как оно случается. А если экспедиция обернется неудачей, они всегда успеют разыграть полнейшую невинность. Бэль подумала о том, что ей придется делать сразу по возвращении домой: исписать кучу бумаги, чтобы заполнить личное дело, свести воедино расписание своих школьных занятий, сравнить с расписанием брата, наклеить этикетки на учебники, составить список недостающего, — вечер будет тянуться бесконечно. Она стояла, прислонившись спиной к дверце машины, ожидая, пока один из двух кретинов поймет, что прогулка закончена. Прежде чем признать себя побежденными, они предприняли последнюю попытку сближения, и один из них осмелился положить руку на плечо Бэль. Она сокрушенно вздохнула, нагнулась, схватила лежавшую на заднем сиденье теннисную ракетку и четким движением разбила ее ребром нос самого предприимчивого из парней. Второй, оцепеневший при виде такой спонтанной и такой жестокой реакции, отступил на несколько шагов, но не избежал паса ракетки вверх, чуть не оторвавшего ему ухо. Когда ухажеры валялись на земле с залитыми кровью лицами, Бэль опустилась возле них на колени и уверенными движениями медсестры ощупала поражения. К ней вернулась невинная улыбка и вся ее доброжелательность к человечеству. Садясь в машину, она напоследок обернулась и сказала:

— Ребята, если вы так будете браться за дело, ничего у вас с девчонками не получится.

Она тронулась с места и вернулась на шоссе, насвистывая мелодию Кола Портера, потом бросила машину в ста метрах от улицы Фавориток и вернулась домой пешком. Перед решеткой сада она встретилась с матерью, которая в то же время возвращалась домой, и взяла у нее из рук пакеты с покупками. Выскочивший неизвестно откуда Уоррен закрыл калитку, и все трое вошли в дом.

Фредерик стоял одним коленом на полу и накладывал собаке еду, он совершенно не удивился тому, что родственники явились разом и в полном составе.

— Ну, какие происшествия?

Как будто сговорившись, все трое хором ответили:

— Никаких.

2

Сколько стоит человек?

Какова цена человеческой жизни? Знать, сколько за тебя дают, — все равно что знать день своей смерти. За меня дают двадцать миллионов долларов. Это огромная сумма. И гораздо меньше, чем я думал. Я, наверно, один из самых дорогих людей в мире. Стоить так дорого и жить так дерьмово — вот уж несчастье. Если б у меня были эти 20 миллионов, я знаю, что бы сделал, — отдал бы их целиком за свою прежнюю жизнь, когда я еще не стоил таких денег. Что сделает с этой суммой человек, который всадит мне пулю в голову? Вложит все в недвижимость и будет себе жить остаток жизни припеваючи, на Барбадах. Все они так делают.

Самое смешное, что в прежней жизни мне случалось заниматься парнями, за чью голову давали большие деньги, как сегодня за мою («заняться» у нас означает сделать так, чтоб этот самый парень уже не мог никому навредить). Я не был специалистом по устранению свидетелей, но ассистировал хитману (наемному убийце, как говорят лохи), которому мои тогдашние шефы поручили укоротить стукача Харви Туцци, — контракт на двести тысяч долларов, неслыханное дело. Несколько недель мы ломали голову, как помешать ему выйти со свидетельскими показаниями на большое жюри, — а я вам говорю про то время, когда ФБР еще не прошерстило все сценарии событий по части охраны раскаявшихся, перевербованных, — ну и задали мы жару кретинам-федеральщикам! Только про это долго рассказывать. Контракт на меня лично представляет в сто раз больше денег, чем премия за этого сучару Туцци. Представьте себе на минуту, что вас выставили под дуло лучших парней из организованной преступности, самых решительных убийц, высочайших профессионалов, которые притаились на каждом перекрестке. Я должен дико трусить. Честно говоря, в глубине души мне это льстит.

— Магги, сделай мне чай!

Фред заорал со своей веранды так громко, что разбудил Малавиту, она зарычала и тут же уснула снова. Услышала его и Магги, но не бросилась исполнять приказ, а осталась в спальне, у телевизора. Оскорбленный тем, что она не отвечает, Фред оставил пишущую машинку, рискуя упустить вдохновение.

— Ты что, не слышала?

Магги, лежавшая на кровати, приостановила кассету: вторжение мужа пришлось на решающий момент мелодрамы.

— Только не надо изображать со мной итальянского мужа, ладно?

— Но… я же работаю, детка…

При слове «работа» Магги едва сдержала раздражение, постепенно нараставшее в ней со дня, когда они поселились в Шолоне, месяц назад.

— Можно узнать, что ты там вытворяешь с этой пишущей машинкой?

— Я пишу.

— Не морочь мне голову, Джованни.

Она называла его настоящим именем в редчайшие случаи большой близости или большого раздражения. Пусть расскажет, что он там вытворяет на веранде с девяти утра, склонясь над пластмассовой рухлядью, пусть отчитается перед близкими, что это за срочная работа порождает в нем такую необычайную прыть и блаженную рассеянность.

— Перед соседями можешь прикидываться, кем хочешь, а меня с детьми избавь, пожалуйста.

— Да говорю тебе, я ПИШУ, черт тебя побери!

— Да ты едва умеешь читать! Ты не в состоянии написать ни фразы из того, что произносишь! Сосед из пятого дома объявил мне, что ты, видите ли, рожаешь опус про высадку союзников! Мне пришлось подтвердить, как дуре… Высадка союзников… Да ты не знаешь, кто такой был Эйзенхауэр!

— Да плевать мне на эту хреновую высадку, Магги! Я другое пишу!

— И что же, позвольте спросить?

— Мои воспоминания.

При этой фразе Магги поняла, что зло победило. Она знала своего мужа всю жизнь, и что-то подсказывало ей, что муж ее не тот, кого она еще месяц назад понимала по малейшей интонации, по самому укромному жесту.

Однако Фред не лгал. Не заботясь о хронологии, повинуясь душевному порыву, он возвращался к самому счастливому периоду своей жизни — тридцати годам, проведенным внутри нью-йоркской мафии, и к самому болезненному — своему раскаянию. После четырех лет слежки капитану ФБР Томасу Квинтильяни удалось загнать в угол главаря клана Джованни Манцони и заставить его дать показания на процессе, который привел к падению трех самых крупных мафиозо, или саро, которые контролировали восточное побережье. В их числе фигурировал Дон Мимино, саро di tutti capi, верховный главарь «пяти семей» Нью-Йорка.

Затем шел так называемый период программы Witness security, или, сокращенно, Уитсек, проклятой системы защиты свидетелей, призванной, так сказать, уберечь раскаявшихся от возмездия со стороны структур организованной преступности. Вновь пережить самые жалкие часы своего существования, наверное, и есть расплата тому, кто задумал писать свои воспоминания. Фред намерен был выбить каждую букву каждого запретного слова: сдать, настучать, продать друзей, самых старых обречь на сроки, в десять раз превышавшие их возраст и в тысячу раз — число оставшихся им лет жизни (Дон Мимино получил срок в 351 год — загадочная цифра для всех, включая Квинтильяни). Фред не собирался сглаживать углы, он выскажет все начистоту, тут на него можно было положиться, он никогда и ничего не делал наполовину. Раньше, когда ему поручали убрать неудобного человека, он делал так, что не оставалось ни единого идентифицируемого куска тела, а когда брал под контроль территорию, не оставлял без дани ни единого торговца, будь он хоть старик, торговавший зонтиками из-под полы. В его рассказе самое тяжелое было мысленно пережить те два года, пока шел процесс, полнейшее безумие, когда он под прикрытием полиции менял отели каждые четыре дня, а свидания с детьми разрешались раз в месяц. Пока в одно памятное утро он не встал перед всей Америкой, не поднял правую руку и не произнес клятву.

Прежде чем подойти к этому эпизоду, ему надо было воскресить хрупкие воспоминания, нащупать лучшее в своей жизни — прекрасные годы юности, свои первые стволы, боевую учебу, официальное вхождение в братство Коза Ностра. Благословенная пора, когда все было впереди и когда он голыми руками убил бы всякого, кто сказал бы, что однажды он предаст.

— Квинтильяни считает, что писатель — неплохая идея.

Том Квинтильяни, извечный враг и тем не менее уже десять лет подряд лично отвечающий за безопасность семейства Блейков, дал добро. Любой человек, проживающий под надзором, рано или поздно привлекает любопытство соседей, это было известно по опыту. Фреду надо было как-то объяснить свой сидячий образ жизни жителям побережья Ла-Манша.

— Мне тоже идея казалась неплохой, пока ты не стал строить из себя чертова писателя!

И действительно, теперь вся округа знала, что у них поселился американский писатель, который работает над масштабным полотном о высадке союзников. Слава жены писателя не приносила Магги ни малейшей выгоды, наоборот, она чувствовала, что выдумку Фреда вскоре придется расхлебывать ей самой. Не говоря про Бэль и Уоррена, которые в школьных досье поставили прочерк в графе «профессия родителей». Они бы с гораздо большей охотой объявили товарищам и всему преподавательскому коллективу, что их отец — макетчик или европейский корреспондент американского журнала для рыболовов, что угодно, лишь бы оно не вызывало настоящего любопытства. Внезапно проклюнувшееся литературное призвание отца несомненно грозило стать источником осложнений.

— Не мог найти профессию поскромнее, — снова заговорила Магги.

— Дизайнер? Как в Кань? Это была твоя блестящая идея. Все так и лезли ко мне с расспросами, как устроить бассейн или выбрать печь для пиццы.

Тысячи раз они заводили эту беседу, и тысячи раз едва не вцеплялись друг другу в глотки. Она возлагала на Фреда, и не без основания, ответственность за их бесконечные переезды, за неспособность прижиться хоть где-нибудь. Мало того, что он загнал их в ссылку, в Европу, Фред и в Париже сумел отличиться сразу же после приезда. Привыкший жить с полными карманами денег на мелкие расходы, он вбил себе в голову, что план Уитсек не позволяет ему вести приличное существование. Ему, свидетелю высшего разряда, который завалил самых крупных воротил, навязывают стиль жизни третьесортного головореза? Не на такого напали. Поскольку Квинтильяни не согласился улучшить его содержание, Фред купил в кредит гигантский морозильник и запихал в него кучу роскошных продуктов, оплаченных липовыми чеками и перепроданных затем соседям (в доме, где он жил, он сумел выдать себя за представителя оптовой фирмы по торговле замороженными продуктами, способного продавать омаров поштучно, но по ценам вне всякой конкуренции). Спекуляция была настолько необычна и непредсказуема и вместе с тем настолько замаскирована, что агенты ФБР узнали о ней только после рекламации со стороны банка. Том Квинтильяни, главный специалист по прикрытию свидетелей, сумел не поддаться на угрозы, устранить все возможные контакты с мафиозными кругами, сохранить в секрете новое место дислокации Блейков даже от некоторых руководителей своей службы. Он предусмотрел все. Кроме перемещения партий ракообразных во втором округе Парижа, в номере 97 по улице Сен-Фиакр, в жилом комплексе Сен-Фиакр.

Тома оскорбило такое мелочное извращение режима охраны свидетелей. Идти на такой риск, когда ты окружен такими исключительными мерами предосторожности, вплоть до того, что стал первым переселенным свидетелем, свидетельствовало одновременно и о несознательности, и о неблагодарности Фреда. Пришлось покинуть Париж и переехать в маленький городок на Лазурном берегу. Фред понял, что ядро пронеслось совсем близко, и в конце концов присмирел.

За три года Блейки сумели слиться с фоном. В Кань дети наверстали упущенное в школе, Магги училась на заочном, а Фред проводил дни на пляже — летом купался, зимой гулял в одиночестве, если не считать следившего за ним издали агента Квинтильяни. В эти долгие часы одиночества он вновь и вновь перебирал в уме все этапы, приведшие его туда, все эти странные разветвления судьбы, о которых стоило бы, думал он, когда-нибудь рассказать. Вечером ему случалось присоединиться к компании в бистро, чтобы сыграть в карты, попивая пастис.

Пока не случилась эта недоброй памяти партия белота.

В тот день партнерам вздумалось рассказывать про свою жизнь — мелкие несчастья и маленькие профессиональные победы, вроде прибавки жалованья, круиза, организованного конторой, повышения в должности. Немного захмелев, они стали подтрунивать над молчавшим Фредом, американским дизайнером, беззлобно высмеивая его очевидное безделье: единственные сооружения, в которых он был замечен, были замки на песке. Фред молча терпел, и его молчание поощряло их к саркастическим замечаниям. Поздно вечером, доведенный до ручки, он сорвался. Он, Фред, никогда не дожидался от шефов ни положительных отметок, ни ударов линейкой! Он выстроил свою империю собственными руками и правил там безраздельно! Он бросал войска в бой! Он заставлял дрожать сильных мира сего! И он любил свою жизнь — жизнь, которую толком вообще никому не понять, а уж тем более всяким засранцам из говенного бистро!

После его стремительного отъезда в Нормандию в этом маленьком квартале Кань-сюр-Мер прошел слух, что американец вернулся на родину лечить нервы.

— Тут они все от меня отцепятся, Магги. К писателям не цепляются.

После этой фразы она вышла из комнаты и громко хлопнула дверью, твердо намереваясь не цепляться к нему до самой смерти.

* * *
Мадам Лакарьер, учительница музыки, восприняла запоздалое появление мадемуазель Блейк на своих уроках как божье благословение. В отличие от остальных, использовавших этот урок, чтобы дописать задание по математике или исправить домашнее сочинение, Бэль относилась к музыке очень серьезно и работала за всех. Она единственная отличала ля от ре, хронологически располагала Баха до Бетховена и попросту пела не фальшивя. Великой трагедией госпожи Лакарьер было то, что за двенадцать лет работы ей так и не встретился настоящий ученик. Тот, кому она открыла бы музыку, кто пошел бы учиться дальше, стал бы играть сам или сочинять музыку, кто, по крайней мере, оправдал бы, а не подвергал сомнению ее преподавательские усилия.

— Скажите, мадемуазель Блейк…

Все учителя, обескураженные именем Бэль, в конце концов сделали выбор в пользу «мадемуазель Блейк».

— В конце года наш лицей организует спектакль, куда будут приглашены родители и местное руководство. Я репетирую с хором, который споет Stabat Mater Гайдна. Мне очень хотелось бы, чтобы вы присоединились к нам.

— Это невозможно.

— Простите?

— Без меня.

Она выдала тот же ответ учителю французского языка, который делал инсценировку придуманного учениками шуточного спектакля. С тем же упорством она отказала и мадам Барбе, которая ставила хореографические миниатюры.

— Но… подумайте… Наверняка придут ваши родители… Будет мэр Шолона, местная пресса…

— И думать нечего.

Бэль встала, без разрешения покинула класс под изумленными взглядами учеников и вышла успокоить нервы во двор. Местная пресса… Представив себе категорический отказ Квинтильяни, Бэль тут же заворчала, что было ей несвойственно. Программа Уитсек запрещала членам охраняемой семьи участие в любых съемках и публичных выступлениях. Бэль в конце концов стала сердиться на всех, кто предлагал ей участвовать в этом чертовом выпускном спектакле.

— Вы застенчивы, Бэль. Выступление на публике пойдет вам на пользу! Многие люди излечились от робости, занимаясь театром.

Это она-то застенчива? Самоуверенность кинозвезды! Отвага салунной певички! Ото всех, кто уговаривал ее выступить на сцене, она скрывала настоящую причину: Я не жалкий цыпленок, который заставляет себя упрашивать. Я не могу выступать нигде, мне это запрещено Соединенными Штатами Америки. Выступить — это подвергнуть риску свою жизнь и жизнь моих близких, и так будет покуда я буду жива.

Всего десять минут до большой перемены. Бэль не терпелось увидеть Уоррена. Единственного, кому она могла пожаловаться. Он-то давно перестал жаловаться на то, что они изгои и прокляты. Она вернулась в главный корпус и села прямо на пол, напротив кабинета, где ее брат досиживал урок истории. С самого детства у Уоррена обнаружилась досадная привычка принимать школьное образование по собственному рецепту. Единственные два предмета, которые заслужили внимания с его стороны, были история и география. Первая — из уважения к истокам, вторая — ради зашиты своей территории. Он с незапамятных времен ощущал необходимость понять устройство мира, то, какую он принял конфигурацию до его рождения. Уже в Ньюарке он с любопытством относился к предкам, к предшественникам, к личной части большой Истории. Откуда пошел его род и отчего он покинул Европу? Как Америка превратилась в Соединенные Штаты? Почему у австралийской родни такой странный акцент? Как удалось китайцам насажать китайские кварталы по всему миру? Отчего у русских теперь собственная мафия? Чем больше он накопит ответов, тем лучше подготовится управлять империей, которую завоюет в будущем. А как же другие предметы? Какие другие предметы? Грамматика — дело адвокатов, цифры — дело бухгалтеров, а физкультура — телохранителей.

Программа школьного года включала, среди прочего, краткий обзор международных отношений перед Второй мировой войной и затем основные события самой войны по всей Европе. В то утро преподаватель рассказывал им о подъеме фашизма в Италии и о том, как Муссолини пришел к власти.

— Поход на Рим состоялся в тысяча девятьсот двадцать втором году, Муссолини входит в правительство. В тысяча девятьсот двадцать четвертом, после убийства социалиста Маттеотти, он устанавливает диктатуру. Он создает в Италии тоталитарное государство, мечтает о колониальной империи, по модели античного Рима, и отправляет войска на завоевание Эфиопии. После того как Франция и Великобритания осуждают его африканские аннексии, Муссолини сближается с фюрером. Оказывает поддержку войскам Франко во время гражданской войны в Испании. Вплоть до конца войны он не встретит никакого сопротивления. Тем временем во Франции…

История шла своим чередом под отсутствующими взглядами двух десятков учеников, с нетерпением ждущих встречи с рыбой в панировочных сухарях, которую всегда подавали по пятницам. День казался еще теплее, чем накануне, в такие дни уже явно чувствуется приближение лета. Желая восстановить историческую истину, Уоррен поднял руку.

— А как же операция «Стриптиз»?

Слово «стриптиз» в самый неожиданный момент разбудило класс. Все восприняли его как самую настоящую провокацию — меньшего и не ожидали от новичка, который сумел построить парней в три раза больше себя.

— Что ты имеешь в виду?

— Вы сказали про Муссолини «Вплоть до конца войны он не встретит никакого сопротивления», но это если не считать операцию «Стриптиз».

Прозвенел полуденный звонок, но чудесным образом все остались на местах. Г-н Морван не имел ничего против, если ученик сообщал ему что-то новое по его предмету, и предложил Уоррену рассказать, что он знает.

— Я не думаю, что ошибусь, сказав, что американцы с сорок третьего года пытались высадиться на Сицилии. Тогдашнее ЦРУ знало, что мафия — единственная антифашистская сила страны. Во главе ее стоял Дон Калогеро Видзини, который поклялся, что прикончит дуче. Именно ему американцы хотели поручить организацию высадки, но, чтобы добраться до него, надо было втереться в доверие к Лаки Лучано,[1] который только что сел на пятьдесят лет в одну из самых суровых тюрем Соединенных Штатов.

Уоррен хорошо знал, что было дальше, но сделал вид, что роется в памяти. Господин Морван подбодрил его, одновременно любопытствуя и забавляясь. Уоррен спросил себя, не слишком ли далеко он зашел.

— Его выпустили из тюрьмы, одели в форму лейтенанта американской армии и доставили на Сицилию на подводной лодке в сопровождении типов из секретных служб. Там они имели беседу с Доном Кало, который согласился через три месяца подготовить им место для высадки.

Едва он договорил, как одни бросились к выходу, а другие стали задавать вопросы, изумленные тем, что гангстер смог участвовать в войне на стороне союзников. Уоррен заявил, что больше ничего не знает, темные закоулки истории, конечно, вызывали у него особый интерес, но некоторые детали он предпочитал обходить молчанием. Когда ребята спрашивали у него, что же стало с Лаки Лучано, Уоррен услышал другой вопрос: может ли бандит оказаться в учебнике по истории?

— Если вас это интересует, есть куча интернет-сайтов, которые обо всем этом рассказывают, — сказал он и направился к выходу.

Господин Морван на минуту задержал его и дождался, когда класс опустел.

— Это твой отец?

— Что мой отец? — почти выкрикнул Уоррен. Зачем ему понадобилось рассказывать про подвиги самого Лучано, его второго кумира после Капоне? Сколько раз предостерегал их Квинтильяни, что, каковы бы ни были обстоятельства, необходимо избегать рискованных тем: на все упоминания о мафии и ее американской ветви Коза Ностра, отделившейся от сицилийской, налагался формальный запрет. Вздумав пускать пыль в глаза одноклассникам, Уоррен, возможно, обрек свою семью на новые скитания, и это спустя месяц после того, как они распаковали чемоданы.

— Говорят, у тебя отец — писатель и поселился в Шолоне, чтобы работать над книгой о Второй мировой войне. Это он тебе рассказал?

Мальчик ухватился за протянутую соломинку: отец спасал его от провала. Отец, не способный запомнить даты ни Второй мировой войны, ни рождения собственных детей, отец, неспособный нарисовать контуры Сицилии или даже сказать, почему Лучано получил прозвище Лаки — Счастливчик. Титул самозваного писателя спас его сына от промашки.

— Он объясняет мне разные штуки, но я не все запоминаю.

— А что стало с Лучано потом?

Уоррен понял, что ему не отвертеться.

— Он основал гигантскую героиновую трубу, которая до сих пор орошает все Соединенные Штаты.

* * *
В конце дня Магги нашла в себе мужество заняться приготовлением барбекю, на которое Фред созвал всю округу. Разве есть способ лучше познакомиться с людьми, Магги? Войти в их круг, стать своими. Ей пришлось признать, что первый шаг навстречу соседям избавит их от большой доли недоверия и создаст благоприятный климат. И все же она подозревала, что мужу хочется опробовать на публике свою новую идею-фикс: поизображать писателя.

— Магги, — завопил он снова из глубины веранды, — дождусь я, в конце концов, чая или нет?

Расставив локти по обе стороны от «Бразер 900», уткнувшись подбородком в сплетенные пальцы, Фред размышлял над загадкой точки с запятой. Точку он знал, запятую знал, но точка с запятой? Как может фраза одновременно кончаться и продолжаться? Что-то у него в голове стопорилось, отказывалось представить конец продолжения, или продолжение конца, или вообще что-то среднее, поди знай. Что бы такое в жизни могло соответствовать этой схеме? Смесь вечного страха смерти с неодолимым соблазном? Что еще? Хорошая чашка чаю дала бы ему время все обдумать. Неожиданно Магги решила удовлетворить его каприз с единственной целью украдкой взглянуть на страницы, которые он целый день покрывает буквами. Обычно увлечения Фреда долго не длились и исчезали бесследно — ничего похожего на теперешнюю комедию, которую он ломал сам перед собой. Фред решил стукнуть на пробу по этой точке с запятой.

Видеть, как подыхает враг, гораздо приятней, чем завести нового друга; кому нужны новые друзья?

По зрелом размышлении, эта точка с запятой показалась ему настолько темной, настолько двуличной, что он принялся замазывать запятую белилами, не трогая точку.

И тут раздался жуткий крик Магги.

Он вскочил, опрокинув стул, кинулся в кухню и увидел жену, застывшую с чайником в руке: струя, которая лилась из крана, была коричневато-желтой, липкой и источала гнилостный запах.

* * *
Часам к пяти Магги поставила галочки против списка салатов и закусок, предполагавшихся для барбекю. Не хватало только колслоу и зити, без которых в окрестностях Ньюарка был немыслим приличный прием с барбекю. Она на миг остановилась, охваченная угрызениями совести, посмотрела на часы, потом глянула на домик под номером девять, расположенный как раз напротив их дома. За окнами второго этажа виднелась неподвижная человеческая фигура, похожая на манекен из папье-маше. Она схватила алюминиевую миску и наполнила ее маринованными перцами, в другую миску запихнула две головки моццареллы, сложила все в корзинку, не забыв про красное вино и ломоть деревенского хлеба, бумажные салфетки и приборы. Она вышла из дома, перешла улицу, незаметно махнула рукой в направлении фигуры, вошла в калитку и направилась к черному входу. На первом, нежилом этаже еще пахло затхлостью, там не успели по-настоящему проветрить со дня въезда трех новых жильцов одновременно с Блейками. На втором этаже располагались личные комнаты членов группы, ванная с душевой кабиной, необходимый хозяйственный блок со стиральной машиной и сушилкой и очень большая гостиная — главная арена действий.

— Мальчики, вы, должно быть, проголодались, — сказала она.

Лейтенанты Ричард ди Чикко и Винсент Капуто с благодарностью улыбнулись ей в ответ. Одетые в безупречные серые костюмы и голубые рубашки, за последние два часа они не произнесли ни слова. Гостиная, оборудованная всем необходимым для наблюдения за домом Блейков, включала пульт прослушивания, две пары биноклей 80×20 на треногах, телефонную подстанцию с прямой линией связи с Соединенными Штатами, несколько параболических микрофонов, раскладушку и постоянно запертый на замок ящик, в котором лежали автомат, оптическая винтовка и два пистолета. Ричард, проснувшийся от прихода Магги, до этого весь день тянул холодный чай и ни о чем не думал, разве что изредка о невесте, которая с учетом разницы во времени именно в эту минуту входила в свой отдел досмотра авиагрузов в аэропорту Сиэттла. Винсент же стучал по игровой приставке так, что онемели кончики пальцев. И раз уж на то пошло, посетительница была права: да, они проголодались.

— Что там вкусненького у вас в корзине, Магги?

Она развернула миску с перцами, положив ее на колени. Парни внезапно замерли, охваченные нелепым волнением. Эти перцы с запахом масла, к которому примешивался чеснок, возвращали их к родной земле. Жесты Магги напоминали жесты матери. Ди Чикко и Капуто цеплялись за эти ощущения, чтобы не чувствовать себя вконец осиротевшими с тех пор, как стали выполнять это задание за границей. Вот уже скоро пять лет им предоставлялось по три недели отгулов за каждые два месяца работы, и чем тяжелее было дожидаться смены, тем чаще в их взглядах угадывалась тоска изгнанников. Ди Чикко и Капуто ни в чем не провинились, им не надо было искупать ничего, что оправдало бы ссылку без надежды на возвращение. Магги считала их жертвами, а не шпионами, которым поручено следить за ее повседневной жизнью. Она чувствовала потребность иногда доставлять им радость, как это умеют только женщины.

— Маринованный перец, как вы любите, с кучей чеснока.

Магги заботилась о них, как о близких людях, потому что они и были близкими в настоящем смысле слова, они никогда не удалялись от входа в дом больше чем на тридцать шагов и ночью сменяли друг друга, чтобы сторожить их. Они знали семейство Блейков лучше, чем сами Блейки. Один Блейк мог иметь секреты от другого Блейка, но не от Ди Чикко и Капуто, ни тем более от Квинтильяни, их шефа.

Они разделили порцию и молча принялись за еду.

— Квинтильяни предупредил вас насчет барбекю сегодня вечером?

— Ему идея очень понравилась, он, может быть, зайдет ближе к концу.

В отличие от своих агентов, Квинтильяни оставался мобильным при любых обстоятельствах. Частые поездки в Париж и обратно, регулярные отлучки в Квантико, место расположения ФБР, и иногда молниеносные наезды в Сицилию для координации операций против мафии. Блейки никогда ничего не знали о его перемещениях, он появлялся и исчезал, когда они меньше всего ожидали.

— Надо было устроить барбекю в Кань, собрать разом всех любопытных и избавиться от них раз и навсегда, — сказал Ди Чикко.

— Попытайтесь тоже прийти, — сказала Магги. — Я сделала зити, а Фред займется стейками и салсиссой.

— Вся округа в курсе, народу будет много.

— Не беспокойтесь, на вас еды всегда хватит.

— Масло то же, что вы всегда берете? Оно здесь продается? — спросил Винсент, вытирая хлебом дно миски с перцами.

— У меня остался бидон из нашего итальянского магазинчика в Антибе.

При упоминании о магазине «Ла Ротонда», в старом городе, возникла пауза.

— В жизни не думал, что придется жить в стране, где главная еда — сметана, — сказал Ричард.

— Не сказать, что невкусно — я ничего не имею против, но у нас желудок не привык, — подхватил его коллега.

— Вчера в ресторане даже в суп сметану положили, а потом еще на эскалоп и под конец на яблочный пирог.

— Не говоря о сливочном масле.

— Сливочное масло! Mannaggia la miseria! — воскликнул Винсент.

— Сливочное масло — это ненатуральная пища, Магги.

— Что вы имеете в виду?

— Человеческому организму не вынести столкновения с жирным веществом такого калибра. Только представлю себе, как оно стекает по стенкам желудка, и в пот бросает.

— Попробуйте моццареллу, чем говорить всякие глупости.

Винсент не заставил себя упрашивать, но с мысли не сбился.

— Сливочное масло пропитывает ткани, все забивает, застывает коркой, накапливается, аорта у человека становится как хоккейная клюшка. Оливковое масло коснется ваших внутренностей и стекает, оставляя за собой только свой аромат.

— Растительное масло даже в Библии есть.

— Не беспокойтесь, — сказала Магги, — я буду продолжать баловать вас нашей кухней, мы объявим сопротивление сливочному маслу и сметане.

В соответствии с ритуалом, установившимся два или три года назад, Магги приступила к вопросам о соседях. Из соображений безопасности ФБР имело подробное досье почти на всех жителей улицы Фавориток и окрестностей. Магги не могла удержаться от расспросов про тех и других, интересуясь жизнью тех, с кем она встречалась каждый день и о ком хотела узнать, не прибегая к близкому знакомству. Любопытство досужей кумушки? В действительности ни одна сплетница мира не имела в своем распоряжении таких технических средств.

— А что за люди живут в номере двенадцать? — спросила она, направив подзорную трубу в сторону их дома.

— Жена — клептоманка, — сказал Ди Чикко, — в Эвре ее не пускают в торговый центр. Мужу сделали третье шунтирование. Про детей сказать особенно нечего, разве что младший останется на второй год.

— Нелегкая у них жизнь, — сказала она с грустью.

Из подвала Фред смотрел на улицу в низкое окно и угадывал сцену, которая разыгрывалась напротив. Видеть, как его жена любезничает с этими двумя специалистами по копанию в чужом дерьме, а тем более их кормит, приводило его в бешенство. Пускай они годами живут бок о бок, они никогда не будут в том же лагере, что и он, и пока он жив, он сумеет им это показать и держать их на расстоянии.

— Пошли ты их на фиг, Магги…

Лежащая на подушках Малавита, которая только что проснулась, с недоумением следила за суетящимся в подвале хозяином. Фред стоял, зажав в руке разводной ключ, и переживал одну из тех ситуаций, когда мужчина чувствует, что его мужское достоинство поставлено на карту. На его лице выражалось то самое замешательство, которое испытывает человек, глядя под капот своей машины или пытаясь разобраться в электрощите. Он возился с водопроводной разводкой и счетчиком расхода воды, чтобы хоть как-то объяснить жене, почему из раковины на кухне течет тухлая вода. Он надеялся, как и многие другие, устранить проблему самостоятельно, совершить маленькое хозяйственное чудо, вызвав тем самым уважение близких. Он стукнул гаечным ключом по трубам, как пнул бы колесо, поскреб ржавчину, попытался найти смысл в путанице труб, уходивших в замшелый камень. Стряпать на кухне ему казалось гораздо менее унизительным делом, чем что-то мастерить; даже если ему случалось посещать хозяйственные магазины, то приобретенные товары использовались не по прямому назначению, ибо дрель, электропила и молоток гораздо эффективнее применять для разрушения, чем для созидания. Он снова поднялся в кухню, где Магги уже вернулась к работе и произнесла фразу, которой он опасался («У нас есть телефон водопроводчика?»), положил на тарелку перцев и унес к себе на веранду.

Магги привлекла детей к работе, как только те вернулись из лицея, младшего — резать овощи, старшую — готовить все в саду, накрывать и украшать. Ожидалось больше тридцати человек, иначе говоря, треть обычного числа приглашенных на барбекю, которые они в свое время устраивали в Ньюарке. Раз в месяц, с апреля по сентябрь, и никому не приходило в голову уклониться. Наоборот, каждый раз обнаруживались новые лица, использовавшие их приемы как шанс неприметно проникнуть в дом.

— Что здесь в Нормандии кладут на гриль? — спросил Уоррен.

— Мне кажется, бараньи котлетки, а в качестве гарнира этот их салат из редиски, картофеля и творога.

— Мой любимый, — сказала Бэль, проходя по кухне.

— Если б мы им это сготовили, была бы просто катастрофа, — сказал Уоррен. — Мы подадим им то, чего они ждут.

— В смысле?

— Американскую жратву. Большую жирную жратву янки. Мы не должны их разочаровать.

— Очень аппетитно, сынок. Так и хочется превзойти себя.

— Они хотят не еду, а порнографию.

Магги немедленно прекратила тереть пармезан и, не найдя достойного ответа, запретила ему произносить это слово.

— Мама, — сказала Бэль, — может быть, твой сын использует слово «порнография» не в том смысле, в котором ты себе представляешь.

— Французам надоела утонченность и низкокалорийность, — не унимался Уоррен, — им только об этом и твердят весь день. Готовь на пару, овощи отваривай, рыбу запекай, воду пей с газом. Мы снимем с них чувство вины, мама, мы дадим им жирного, сладкого, вот чего они от нас ждут. Они пойдут жрать к нам, как ходят в бордель.

— Поосторожней со словами, паренек! При отце ты бы не посмел так говорить.

— Папа со мной согласен. В Кань я застал его как-то за изображением типичного американца, людям только того и надо было, они чувствовали себя рядом с ним просто гениями.

Продолжая слушать разглагольствования сына, Магги добавляла последние штрихи к картофельному салату по-мексикански, перемешивала салат «Цезарь», сливала воду из зити и заливала их томатным соусом. Уоррен попробовал еще дымящуюся макаронину прямо из огромного салатника из прозрачной пластмассы.

— Паста отличная, но она выдаст нас, мам.

— ?

— Они догадаются, что, прежде чем стать американцами, мы были итальяшками.

С крайне озабоченным видом на кухню влетел Фред, Уоррен и Магги смолкли. Точно так же, как сын, он схватил макаронину, вдумчиво разжевал ее, кивнул жене и спросил, где мясо, которое ему потом надо будет жарить. В этот раз он мясо не покупал и поэтому рассеянно оценил товар взглядом, прикинул несколько стейков на руке, принюхался к фаршу. На самом же деле он покинул кабинет, чтобы дать себе время обдумать один упорно не дававшийся ему пассаж.

Слово, которое я ненавижу больше всего на свете, — это «раскаявшийся». Меня называют раскаявшимся — я стреляю в упор. В тот день, когда я произнес клятву и стал стучать, всем этим судьям хотелось,чтобы я склонил голову и запросил о пощаде. Хуже попов эти судьишки. Чтоб я раскаялся в своей жизни? Если б можно было прожить ее заново, я бы повторил все, по-настоящему все, разве что кроме двух или трех ловушек в самом конце. Говорят, у французов слово «покаяние» — «repentir» — происходит от слова краска, перекрасить — это когда художник решает переписать свою картину поверх прошлой. Ну, скажем, я так и сделал, замазал шедевр дрянью, на этом мое раскаяние и кончается. Раскаявшийся человек хуже эмигранта, который не будет чувствовать себя дома ни на той земле, которую покинул, ни на той, что его приняла. Не дружить мне больше с братьями-разбойниками, а честные люди со мной сами водиться не станут. Поверьте, раскаяться — хуже всего.

Фред пробуксовывал на определении слова «раскаявшийся» и понимал, что излагает тяжеловесно, неловко, но был по большому счету не в силах что-то изменить. Однако он чувствовал тут параллель со своей жизнью — очень точную, очень четкую.

— Я встану за гриль часов в шесть, — сказал он, — надо закончить главу.

Он с самым серьезным видом вернулся к себе на веранду, куда сегодня вечером доступ для публики будет закрыт.

— Главу? Он что конкретно имеет в виду?

— Не знаю, — ответила Магги, — но для выживания рода лучше никого в курс не вводить.

* * *
Три часа спустя сад едва мог вместить соседей, которые не пропустили бы происходящее ни за что на свете. Все готовились гулять допоздна и в полную силу насладиться необыкновенно теплым для этого времени года вечером, идеальной погодой для садовой вечеринки. По такому случаю были предприняты даже некоторые усилия по части гардероба — женщины обновили летние платья, белые и яркие наряды, мужчины облачились в лен и рубашки с короткими рукавами. Буфет, заставленный салатниками и разными соусами, был устроен в глубине сада, по обоим его краям стояло по бочонку белого и красного вина. Любопытные поглядывали на стоявший в нескольких метрах поодаль и пока еще холодный гриль, всем не терпелось увидеть, как он превратится в горнило. Магги встречала гостей радушно, направляла их к стопке тарелок, давала заготовленные ответы на ожидаемые вопросы и выражала полное счастье жить в Нормандии, столь много значившей для поколения их родителей. Она показывала дом, представляла каждого из прибывших детям, которым было дано указание по-честному делить их между собой и забавлять, как могут. Она приняла все приглашения в гости, в том числе приглашение посетить квартальную ассоциацию по борьбе с уплотнительной застройкой и записала ряд адресов. Как могли гости предположить, что скоро в их жизни не останется секретов от Магги?

Бэль нравилась людям больше, чем ее брат. Бэль нравилась всегда, мужчинам и женщинам, молодым и не очень, даже тем, кто боялся ее красоты, как будто мучился от нее. Она умела меняться ролями и играть роль гостьи, позволять за собой ухаживать, отвечать на вопросы. Бэль достаточно было оставаться самой собой и представлять, что она выступает перед своей публикой. Зато Уоррена, зажатого в угол группой взрослых, уже терзали беседой. С тех пор, как он приехал во Францию, ему задавали тысячи вопросов про американскую культуру и образ жизни, так, что он смог отметить самые распространенные из них: что такое home run? А quaterback? Можно ли действительно жарить пастилу на огне? Есть ли в кухонных раковинах измельчитель отходов? Что означает trick or treat? и т. д. Некоторые вопросы его удивляли, некоторые — нет, и под настроение ему случалось опровергать некоторые штампы или подтверждать их. Сегодня, против всякого ожидания, никто не навязывал ему этой роли, а наоборот, ему самому пришлось выслушивать нескончаемые рассказы тех, кто туда съездил. Начиная с соседа, который вернулся с нью-йоркского марафона.

— После забега пошел я пообедать в «Олд Хомстед Стейк Хауз», на углу Пятьдесят шестой и Девятой улицы, знаешь?

Между нулем и шестью годами Уоррен ездил в Нью-Йорк не больше десяти раз: на каток, в игрушечный магазин, в госпиталь — на консультацию к пульмонологу, но уж точно не в ресторан, тем более мясной, даже названия которого он никогда не слышал. Поэтому он промолчал, но мужчина и не ждал его ответа.

— В меню было всего два блюда: стейк до фунта и стейк больше фунта. Мне предлагали выбрать между куском мяса меньше полкило и больше полкило. Как ни пуст был мой живот после сорока двух километров, которые я пробежал на своих двоих, я взял меньше фунта и половину не доел.

Другой оттолкнулся от этого анекдота, чтобы выложить свою историю — воспоминание об обеде в Орландо.

— А я прилетаю в аэропорт, я был один, захожу в пиццерию и вижу в меню три вида пиццы: большая, маленькая и средняя. Я так хотел есть, что заказал большую. Официант спросил меня, сколько нас человек, я отвечаю: один. Тут он как захохочет. «Возьмите маленькую, только вам ее не съесть», — говорит. И он оказался прав: не пицца, а колесо от грузовика!

Уоррен покорно улыбался и впадал в отчаяние оттого, что ему нечего было возразить. Размер порций — вот все, что запоминалось от его страны. В качестве подтверждения третий заставил их вернуться в Нью-Йорк, на вокзал Гранд Сентрал.

— Мне сказали, что там поразительные морепродукты. Я отправился в «Джон Фансис», который мне рекомендовали как лучший рыбный ресторан города. Ужасное разочарование: там не нашлось ничего, кроме совершенно банальных вещей, морепродукты гораздо лучшего качества можно найти в «Таверне» у нас в Евре. Я иду на вокзал, чтобы сесть в экспресс на Бостон, где у меня была встреча с коммерческим директором фирмы. Времени час дня, до поезда куча времени. Я гуляю по подвальному этажу этого гигантского вокзала и натыкаюсь на устричный бар. Устрицы размером с бифштекс! Створки раковины — ну что твои пепельницы! В жизни такого не видал! Под стать вокзалу! Уоррен, ты бывал в «Устричном баре»?

Уоррен чуть не выложил то, что у него лежало на сердце: мне было восемь лет, когда мою семью выдворили из пятидесяти штатов Америки. Ему все труднее было смиряться с тем, что в нем видят будущего толстяка с интеллектом ниже, чем у моллюска в «Устричном баре», готового на все ради своего бога доллара, этакое безграмотное существо, считающее, что оно имеет право царствовать над миром. Он хотел сказать, как ему не хватает дома детства и окружающего мира, товарищей, живущих по соседству, и звездного флага, который его отец столько лет втаптывал в грязь. Уоррен жил внутри странного парадокса: он мог плакать, слушая американский гимн, и одновременно готовился создать внутри Штатов свой мафиозный штат, урегулировать отдельные проблемы, которые не давались политикам, и может быть, когда-нибудь заполучить свое место за столом в Большом доме.

Ускользнуть от этой беседы Уоррен мог, только дождавшись единственного события, способного вызвать всеобщее внимание: выхода отца. Но главное лицо сидело затворником на веранде, при плотно зашторенных окнах, и заставляло себя ждать. Магги чувствовала, как в ней закипает гнев. Фред свалил на нее всю работу, а жаровня так и не зажжена. Одни гости принимали его отсутствие как должное, веря, что писателю, хоть американскому, хоть какому, положено обставлять свое появление на публике по-особому.

Все ошибались.

Фред Блейк, сидя в позе Мыслителя, с волнением перечитывал параграф, который не давался ему несколько часов. Воспоминания подступили так близко, и срочная потребность записать их заставила его забыть про сорок пять человек, которые с нетерпением ждали с ним встречи.

Мой дед в 1931 году сидел за рулем одного из двухсот кадиллаков, арендованных легендарным Вито Генуэзцем для погребальной процессии, ехавшей за гробом его жены. В 1957 году мой отец, Чезаре Манцони, был в числе ста семи саро, приглашенных на Апалачинский конгресс, который закончился охотой на человека. Давайте говорить откровенно: разве судьба готовила меня к тому, чтоб играть на гитаре с хиппарями? Разве можете вы меня представить у проходной картонной фабрики? Разве стал бы я хранить сбережения на старость в обувной коробке? Разве стал бы я бунтовать и отвергать семейную традицию только для того, чтоб позлить отца? Нет, я вошел в дело, и более того, сделал это по собственному, свободному выбору, никто меня не заставлял, я гордился! «У человека всего одна жизнь», — сказал дядя Паули и подарил мне первый револьвер. Сегодня я знаю, что он ошибся: бывает и вторая. Надеюсь, оттуда, где он теперь находится, ему не видно ту жалкую тряпку, которой я стал.

Именно в этот момент он не изображал писателя на забаву публике, он чувствовал, что проходит самый первый этап работы, которая, может быть, придаст смысл всему, что он вынес, пережил и заставил пережить других.

— Сходи посмотри, что там делает твой чертов папаша!

Бэль скользнула на веранду, и обнаружила там Фреда — молча и неподвижно склоненного над машинкой.

На секунду ей показалось, что он мертв.

— Тебя ждут, папа. Так ты будешь разжигать огонь?

Он очнулся, привлек к себе дочь и крепко сжал ее в объятиях. Написание последней страницы совершенно вымотало его, исповедь делала его ранимым, и впервые за долгое время он почувствовал огромное облегчение, обнимая такое невинное существо. Они вышли к людям, он широко улыбался, из-под его руки выглядывала Бэль, гордясь своим отцом, и все лица повернулись к ним. Он поприветствовал гостей, извинился за опоздание, произнес несколько удачных шуток, чтобы расположить к себе соседей. Он подошел к грилю, где ему поднесли бокал бордо, прочувствованно выпил его маленькими глотками, не переставая готовить гриль в окружении горстки мужчин, пришедших ему на подмогу. Через сорок минут все куски мяса будут прожарены и начнется пир.

Беспрестанно и без приглашения являлись все новые и новые гости, от соседей слух распространился к соседям соседей, происходящее все более напоминало балаган. Удивленные таким оборотом дела и внезапной популярностью Блейков, лейтенанты Ди Чикко и Капуто связались с Томом Квинтильяни по мобильному телефону, прежде чем предпринимать что-то по своему почину. Шеф мчался по автостраде из Парижа и обещал быть на месте в течение получаса, а пока советовал им явиться на место и смешаться с гостями. Тогда они покинули пункт наблюдения и присоединились к празднику так, что никто не обратил на них внимания. Ричард для начала наложил себе полную тарелку еды и стал без зазрения совести уплетать ее.

— А что, нельзя, что ли?

— Если будешь стоять, как дурак, руки по швам, тебя быстро вычислят.

Аргумент возымел действие, и Винсент заработал локтями, прокладывая себе путь к зити.

Малавита с любопытством прислушалась к шуму, доносившемуся в подвальное окно, ее тоже потянуло выйти в свет. Мгновенье она как будто раздумывала — стоя, широко раскрыв глаза, вывалив язык. По зрелом размышлении она предпочла снова уснуть: ничего хорошего из такого тарарама все равно не выйдет.

Вечер и дальше мог бы идти в атмосфере спокойной и ничем не замутненной радости, если бы Фред вдруг резко не стал жалеть. Жалеть обо всем.

Пять человек — одни мужчины стояли полукругом возле жаровни и неотрывно смотрели на угли, которые отказывались разгораться, несмотря на сухую погоду, мудреное оборудование и усилия хозяина дома, съевшего собаку на приготовлении барбекю.

— По-другому надо было… Больше мелких щепок кладите, господин Блейк, рано вы уголь положили.

Говоривший имел на голове панамку и в руке банку пива, жил через два дома, его жена принесла пирог с оливками, а дети с криками бегали вокруг стола с едой. Фред одарил его улыбкой, которую едва ли можно было счесть любезной. Стоявший рядом холостяк, державший в центре городка агентство по недвижимости, подхватил с лету:

— Все вообще надо делать не так. Я вот не кладу древесный уголь, а разжигаю точно как камин, по времени выходит дольше, но уголь получается гораздо лучше по качеству.

— Надо делать не так, — принял эстафету чиновник, член муниципального совета. — Вы пользуетесь спичками, а спички токсичны, это вам не шутка. К тому же от них никакого толку, разве не видно.

Сам того не зная, Фред испытывал на себе теорему универсального применения, которую он сформулировал следующим образом: если где-нибудь один мудак решает развести костер, всегда найдется четверо других, чтобы объяснить ему, как это делать.

— Не скоро мы попробуем эту печеночную колбасу, — засмеялся последний и, не удержавшись, добавил: — Ничего у вас не выйдет с вашим поддувалом, я пользуюсь старым ручным феном.

Фред перевел дух, помассировал веки: его душила дикая вспышка ярости. В самый неожиданный момент Джованни Манцони, худший из людей, которыми он когда-либо был, взял верх над Фредом Блейком, свободным художником и местной достопримечательностью. Когда один из пяти мужиков, скучившихся вокруг огня, позволил себе заметить, что единственный выход теперь плеснуть керосину, Фред представил, что тот стоит на коленях и просит пощады. Он просил даже не пощады, а избавления от мук, просил, чтобы его прикончили. Джованни встречался с такой ситуацией несколько раз в жизни и не мог бы забыть того совершенно особого стона, с которым человек просит смерти, что-то вроде долгого воя, сходного с воем сицилийских плакальщиц, песнь, которую он узнал бы среди тысячи других по единой ноте. Ему бы хватило пяти минут, чтобы так же запел мужик, стоявший в двадцати сантиметрах от него, небрежно скрестив руки на груди. Что касается муниципального советника, то он медленно агонизировал, скорчившись в холодильнике в одном белье, как когда-то ирландец Кассиди, глава нью-йоркского профсоюза портовиков. Советнику муниципалитета досталось даже хуже, чем Кассиди, которого завалили куриными грудками, и он больше двух часов колотил в стенку морозильника, прежде чем отдать Богу душу и отпустить с поста Коррадо Мотта и Джованни, сидевших на крышке морозильника и развлекавшихся игрой в карты в ожидании, пока он преставится.

Не подозревая о невиданных пытках, которым подвергал его Джованни, человек в панамке сказал:

— Оно вообще не разгорится, там, наверно, остатки золы.

Фред мысленно перенесся в очень далекие времена: ему двадцать два года, босс дает ему приказ примерно наказать Лу Педоне, одного из посредников «пяти семейств», позволившего, в обмен на толстую пачку наркодолларов, зацепиться на Канал-стрит китайской триаде. В качестве вендетты и для урока остальным Джованни проявил недюжинную изобретательность: голову Лу обнаружили плавающей в аквариуме ресторана «Серебряная пагода», на углу Мотт и Канал-стрит. Самое удивительное — посетители ресторана только через несколько часов заметили, что аквариум смотрит на них остекленевшими глазами. Фред, теперь суетящийся и пихающий тысячи спичек под скомканную бумагу, увидел, как голова человека лежит в аквариуме, а нелепая панамка плавает на поверхности воды. Но испытание на этом не кончилось: другой тип, до того момента хранивший молчание, схватил поддувало и явочным порядком решил исправить положение, не спрашивая на то разрешения Фреда, гордость которого уже и так понесла в тот день немалый урон. Теперь ему понадобились чудовищные усилия, чтобы не схватить несчастного за волосы, не ткнуть лицом в гриль и не воткнуть ему шампур так, чтоб он в одно ухо вошел, а из другого вышел.

— Да уж, господин Блейк! Фразы, небось, писать легче, чем огонь разводить. Нельзя быть талантливым во всем.

В нескольких шагах от него Уоррен, по-прежнему маявшийся в плену разговора об американской кухне, вдруг услышал обращенный к нему вопрос, над которым он никогда не задумывался:

— А что такое настоящий гамбургер?

— Настоящий гамбургер? В смысле?

— Наверняка должен быть оригинальный рецепт. Надо ли класть кетчуп? Огурцы? Салат? Лук? Всегда ли мясо должно быть обжарено на гриле? Надо ли гамбургер кусать или его едят вилкой и ножом, раскрыв пополам? Что вы об этом думаете?

Уоррен ничего особенного об этом не думал, но ответил то, что пришло в голову:

— Настоящий американский гамбургер — жирный, если хотят жирного, огромный, если хотят наесться вдоволь, с кучей кетчупа, если вам плевать на диабет, с луком, если плевать на запах из рта, и горчицей, которую смешивают с кетчупом, если кто любит такой цвет, с листиком салата — для смеха, а если вздумается, можно добавить сыра, жареного бекона, щупальцы омара и пастилу, и тогда получится настоящий американский гамбургер, потому что мы, американцы, такие.

Магги, со своей стороны, отлично вела свою роль, эта барбекю-вечеринка была ничто по сравнению с некоторыми приемами на высшем уровне, которые она организовывала по приказу Фреда. Все тогда проходило при посредничестве супруг, которые передавали приглашения мужьям и распределяли их среди тех, кому полагалось. Барбекю у Манцони был не чем иным, как совещанием представителей мафии, сдобренным несколькими котлетками. Там принимались решения, о которых Магги предпочитала не знать. Ей даже выпало дважды принимать у себя самого Дона Мимино, саро di tutti capi,[2] который лично передвигался только в случае войны между семьями. В такие вечера ничто не должно было вызывать проблем, а идти тихо и размеренно, в обстановке откровенной и дружеской. Приходилось проявлять даже не дипломатию, а шестое чувство, приглядывать за всем и следить, чтобы мужчины могли без помех решить свои дела, а иногда и судьбу одного из себе подобных, закатав его в цементный блок. Магги отлично справлялась с таким упражнением. Чего было опасаться с ее многолетним опытом и среди французских гостей, которых погрешности ее вкуса только забавляли?

Между тем угли в конце концов вспыхнули, положив конец саркастическим замечаниям. Куски мяса жарились рядом с сосисками и благоухали, возбуждая аппетит гостей, которые все в большем числе подходили к огню. Фред понемногу расслаблялся, успокоенный тем, что в конце концов справился и разжег жаровню, несмотря на общее недоверие. Человека в панамке спас случай: сам того не зная, он был на волосок от чудовищной смерти, которая навеки прославила бы мирный город Шолон. Он даже попробовал мясо одним из первых и не смог удержаться от замечания:

— Хорошее мясо, месье Блейк, но все-таки надо было вам сначала подождать, пока угли хорошенько разгорятся, а уж потом выкладывать стейки.

У Фреда не оставалось выбора — мужчина в смешной панамке должен был умереть безотлагательно и на глазах у всех.

В штате Нью-Джерси человек в нелепой панамке двух недель бы не прожил, его бы с детства научили держать язык за зубами или подрезали бы его ножиком, заточенным как бритва, — вся операция заняла бы минуту, не больше. В Нью-Джерси, столкнувшись с настоящими плохими парнями, вроде Джованни Манцони, человек в нелепой панамке живо бы излечился от злопыхательства, враз отучившись подглядывать из-за чужого плеча с единственной целью давать комментарии. В Нью-Джерси господа всезнайки обычно доказывали свою правоту, не сходя с места, и желающих поучать оставалось немного. Джованни Манцони схватил кочергу, лежавшую на жаровне, крепко сжал ее в кулаке и стал ждать, когда человек в нелепой панамке обернется к нему и он нанесет ему удар в лицо, чтобы тот увидел, как смерть бьет его наотмашь.

И плевать, что Фред все разнесет вдребезги, что, убив этого человека, он подвергнет опасности жизнь близких, плевать, что теперь он уж точно вернется в тюрьму. Плевать, что меньше чем за двое суток пребывания в тюрьме его инкогнито будет раскрыто и Дон Мимино даст приказ уничтожить его. Плевать, что вся история Манцони снова вылезет на первые полосы газет и что Магги, Бэль и Уоррен не переживут такого позора и ненависти. Смерть и разорение семьи были ничто по сравнению с непреодолимым желанием заставить навсегда заткнуться человека в нелепой панамке.

В этот самый момент чья-то ладонь мягко легла на плечо Фреда, и тот обернулся, готовый ударить любого, кто помешает ему нанести удар.

Квинтильяни только что пришел. Крупный, сильный, спокойный, со взглядом, как у священника. Он почувствовал, как закипает ярость во Фреде, которого не мог контролировать никто, кроме него. Он знал, как реагировать на эту ярость, он знал ее наизусть, некоторые коллеги по ФБР даже считали, что у него особый дар. На самом деле особого дара не требовалось: Томазо Квинтильяни просто заговаривал старых демонов. В то время когда он с бандой приятелей шлялся по Малбери-стрит, цена человека равнялась сумме, обнаруженной у него в карманах. Если б осмысление жизни не привело его в ФБР, он с той же решительностью примкнул бы к рядам Коза Ностры.

— Налейте мне стаканчик, Фред.

Фред облегченно вздохнул. Призрак Джованни Манцони растаял, как дурной сон и вновь возник Фред Блейк, американский писатель, поселившийся в Нормандии.

— Пойдемте, Том, попробуете сангрию, — сказал он и выпустил кочергу из рук.

* * *
Прием затянулся допоздна, и попав наконец в постель, Магги зевнула, готовая заснуть, едва сомкнутся веки. Фред надел пижаму, висевшую на спинке стула, вытянулся на постели рядом с женой, поцеловал ее в лоб и погасил на тумбочке лампу. После минутного молчания он сказал, глядя в потолок:

— Спасибо тебе, Ливия.

Он звал ее настоящим именем только тогда, когда чувствовал себя ей обязанным. В его благодарности была долгая фраза, которая начиналась со слов: Спасибо, что не бросила меня, несмотря на все, что ты вынесла, ты ведь знаешь, без тебя я бы долго не продержался, и еще спасибо за… кучу других вещей, которые он предпочитал не излагать, — вообще благодарить было выше его сил. Он почувствовал, как она постепенно засыпает, подождал немного, встал с кровати, надел халат и крадучись спустился на веранду. Вся дневная усталость исчезла. Он уселся перед машинкой, зажег лампу и перечитал самые последние строки из написанной главы.

Как я тоскую по городу, в котором родился и в котором уже не умру. Мне не хватает всего: улиц, ночей, моей ежеминутной свободы, друзей, которые в один день могут целовать тебя, как целуют хлеб, а назавтра выстрелят тебе в глаз. Ну да, непонятно почему, даже их мне не хватает. Стоило протянуть руку, и все было мое. Мы были владыками, и Ньюарк был нашим царством.

3

Водопроводчик дважды переносил свой визит, и Магги пришлось умолять его, пока он не согласился зайти утром. Но на то же утро ей назначили встречу в Эвре, которой она давно дожидалась. Фред, вне себя от перспективы самостоятельно разбираться с водопроводчиком, укрылся на веранде.

— Оставь хоть дверь открытой, глупо будет, если он уйдет, — сказала Магги, покидая дом.

Прислушиваясь одним ухом к тому, что происходило в передней, Фред просматривал пометки, которые должны были вылиться в полный план второй, третьей и четвертой главы его мемуаров. Получалось примерно так:

1. Годы «sciuscia»[3]

— Четыре года работы в паре с Джимми

— Китайская карусель

— Транспортная компания Шульц

— Овощной рынок на Перл-Стрит

— Вложение прибыли в горнодобывающий завод


Портреты тех, с кем я сталкивался в то время: Куртис Браун, Рон Мэйфилд, братья Пастроне.


2. Годы «а foticare»[4]

— Под крышей «Горнодобычи и партнеров», филиалы

— Девицы из квартала Бонито-сквер

— Поездка в Майами (пакт о невмешательстве + последствия)

+ Малыш Паули, Мишка, Амедео Сампьеро


3. Годы с семьей

— Встреча с Ливией

— Дон Мимино

— Контракт на Эстебана

— Потеря Ист Энда

И: Романа Марини, Этторе-младший, Чип-мл.

В запале он был готов продолжать до следующих глав, но раздался звонок и сбил его в самом разгаре вдохновения — лишняя причина возненавидеть несчастного мастера, дожидавшегося под дверью. Фред пожалел о том времени, когда многие строительные синдикаты Нью-Джерси считали его героем. Улаживая дела своего клана, Джованни Манцони угрозами заставил отступить крупнейших местных предпринимателей и неожиданно для себя поспособствовал продвижению некоторых корпораций, в том числе — водопроводчиков. Дом Манцони в Ньюарке имел сантехнику и обслуживание не хуже, чем в Белом доме.

Он впустил мужчину — плотного, высокого, одетого в вытертые джинсы и линялую джинсовую рубашку, который совершил ознакомительный тур по гостиной, оставляя за собой следы цементной пыли. При помощи сложной системы параметров Дидье Фуркад вычислял степень зависимости от техники каждого из новых клиентов.

— Ваша супруга вроде сказала, у вас проблема с тухлой водой?

Фреду пришлось открыть несколько кранов, прежде чем ему начали верить.

— Не у вас одних.

— А что это?

— Давно у вас так?

— Пять-шесть недель.

— У меня некоторые уже четыре-пять месяцев так живут.

— А что это?

Мужчина покрутил распределительный кран на кухне и пустил обильную струю коричневатой воды.

— В подвал можно глянуть?

Фред опасался услышать то, что он услышал, едва мужчина взглянул на состояние труб: недоуменное у-уууу! которое красноречиво свидетельствовало о сложности проблемы, о грядущих работах, о безответственности прежних владельцев, о грозящей опасности, если оставить все как есть, об астрономической сумме, в которую все это выльется, и вообще о грядущем конце света. Этим воплем мастер владел в совершенстве; зловещему, леденящему душу уханью, которое при необходимость можно было повторить, его обучили во время профессиональной подготовки. Клиент, колеблющийся между ужасом и чувством вины, шел на любые крайности, лишь бы больше его не слышать. А для водопроводчика Дидье Фуркада этот вой означал прибавку к жалованью, покупку новой машины, образование для дочки.

Но дело в том, что Фред плохо переносил запугивание. Он хоть и не имел никаких талантов, но умел дать отпор любой форме шантажа. Пугать его было все равно что кусать бешеную собаку, царапать обезумевшую кошку или дразнить разъяренного медведя. Если пахло жареным, он не боялся ни унижения, ни боли, ни даже смерти.

— Так что это за тухлая вода? — спросил он, собрав последние запасы терпения.

— Что да что… А я откуда знаю? Да что угодно может быть. Вы видели, в каком состоянии трубы? Все ржавое. Запустили вы все, запустили.

— Да мы два месяца как въехали!

— Значит, прежние владельцы виноваты… В каком состоянии оставили трубы, только посмотрите…

— Что теперь делать?

— Дорогой мой, все надо менять. Разводке лет сто.

— Это объясняет цвет воды?

— Возможно. А может, она такая снаружи течет, но тогда это уже не по моей части.

Фреду хватило бы малого — ободрения, искренней улыбки, обещания, пусть даже невыполненного потом. Лишь бы не эта самоуверенность человека, пользующегося своей властью над слабым. Фред слишком хорошо знал эту музыку.

— Что вы намерены делать? — спросил он в качестве последнего призыва к доброй воле.

— Пока ничего. Я зашел, потому что ваша супруга уж очень плакалась, но у вас тут, в общем, ничего не горит. А у меня два срочных заказа на руках, и все в разных концах. Плюс в Вилье прорвало трубу, люди ждут, я тоже не могу разорваться. Если не могу, то не могу, и точка.

— …

— Запишитесь по новой. Супруге моей позвоните, она у меня этим заведует. А пока заодно переговорите со своей мадам насчет того, затевать вам серьезный ремонт или как.

Главная работа сделана: сначала посеяно беспокойство, потом клиент брошен на произвол судьбы. Дав больному время на размышление, Дидье Фуркад готовился услышать нежную мелодию просьб и уговоров. Он направился было к лестнице, но Фред Блейк или, вернее, Джованни Манцони не дал ему уйти, резко захлопнув дверь подвала, и схватил лежавший на стойке молоток.

* * *
На десятичасовой переменке дети, возбужденные солнцем и близостью каникул, стайками играли как все дети, выплескивая слишком долго сдерживаемую энергию, выкрикивая слишком долго сдерживаемые крики. Младшие учились играть в войну, храбрые учились играть в любовь, а старшие с помощью мобильника устраивали свою социальную жизнь. Двор рекреации жил интенсивно, шумно, бурно, и никто, даже дежурные воспитатели, не подозревали о странном сборище, проходившем в закутке крытой части двора.

Десяток парнишек разного возраста сидели на белой черте, проведенной вдоль стенки для игры в «мяч-отскок», напротив скамейки, и терпеливо ждали. Уоррен сидел на скамейке один, раскинув руки вдоль спинки, во взгляде его сквозила усталость и вместе с тем собранность. Стоял только мальчик-проситель, скрестив руки на груди и упорно глядя в землю. Пока не настал их черед, остальные слушали жалобы своего товарища, а тот искал слова, колеблясь между стыдом и смирением. В свои тринадцать лет он еще не научился жаловаться, по крайней мере так.

— Я старался, чтоб было как лучше, особенно вначале. Я в принципе не против математики и даже в начале года учился не хуже всех, но потом учителя сменили. А когда появился новенький…

Уоррен, которому подспудно мешало бурление двора, тихонько вздохнул, не ослабляя внимания. Кивком головы он подбодрил своего собеседника и дал ему знак продолжать.

— Он меня с ходу возненавидел. Можно спросить хотя бы у парней из моего класса, они подтвердят. Этот кретин все время ко мне придирается! А еще улыбнется так по-садистки и кивает мне, чтоб я шел к доске… И замечания на полях обидные пишет, нарочно… Один раз он мне поставил два балла и приписал: «может работать лучше», но не как всем пишут, а с вопросительным знаком. И все в том же духе, просто чтоб больше меня унизить. У меня доказательства есть, могу показать! — Уоррен отмел предложение жестом руки. — И чего он на меня так взъелся? Может, я ему кого напоминаю… Я даже как-то его об этом спросил, я хотел, чтоб у нас как-то наладилось. А он мне двадцать упражнений задал на выходные, двадцать! Совсем офигел! Моя мать даже пошла к нему объясняться, ну он сделал вид, что ничего такого, вот гад! Кому из нас она скорее поверит — мне или ему? Ну, я стал работать, даже больше других, и помалкивал, когда он хамил… А потом на последнем собрании он меня просто разнес. Видели бы, какое лицо было у матери, когда она получила четвертные оценки… «Предлагаю оставить на второй год». Что ж мне, из-за этой сволочи опять сидеть в третьем классе?

Слова давались ему с трудом, и его прерывающийся голос был голосом самой невинности, снедаемой произволом.

— Сразу видно, что ты говоришь правду, — произнес Уоррен. — Только не знаю, что для тебя можно сделать. Чего ты на самом деле просишь?

— Если меня оставят на второй год, я убью себя. Мне такого не пережить. Это слишком несправедливо, да. Я хочу, чтоб он передумал, чтобы дал согласие на перевод в следующий класс, — вот все, что мне надо. Чтоб он передумал, и все.

Уоррен развел руками в знак бессилия.

— Ты представляешь, о чем ты меня просишь? Это ж все-таки учитель!

— Я знаю. И я готов пойти на жертвы. Я требую справедливости, ты понимаешь?

— Понимаю.

— Помоги мне, Уоррен.

И он опустил голову в знак повиновения.

После минутного раздумья Уоррен произнес:

— С начала четверти прошло много времени, но я посмотрю, что могу сделать. В ближайшие дни выходи из дому только в школу, свободное время проводи с семьей. Остальное я беру на себя.

Паренек едва сдерживал ликование, он выбросил вверх сжатые кулаки и расплылся в широчайшей улыбке.

— Следующий! — крикнул Уоррен.

Встал низенький очкарик и занял точно то же место, которое только что покинул предыдущий мальчик.

— Тебя как зовут?

— Кевин, пятый В.

— Ты просил о встрече со мной?

— Украли деньги, которые моя мать откладывает и хранит в шкафу. Я знаю кто. Это вообще мой лучший приятель. Родители подумали на меня. Он не признается. Отец не хочет связываться с его семьей, он говорит, что я струсил и все выдумал. А я знаю точно. Этого так оставить нельзя.

* * *
Жена писателя. Магги такое положение могло даже понравиться, не будь она так долго женой гангстера, женой главаря клана, женой мафиозо, женой Джованни Манцони, женой стукача Джованни Манцони. Побывав всеми этими женщинами, нечего и думать, чтобы стать кем-то другим. Больше всего ее выводил из себя тот омерзительный способ, каким Фред зарабатывал прощение, списывая свои грехи на белую бумагу. Есть ли более извращенный способ купить себе чистую совесть? И вообще, она не понимала, что за наслаждение он испытывает, сиднем сидя на своей поганой веранде, он, который в отличие от остальных хулиганов из его тогдашней шайки, ничем не интересовался, кроме своего места в иерархии Коза Ностры. Один ездил на рыбалку, другой занимался спортом, третий разводил собак или потел в турецкой бане. Он — нет. Ничто его не увлекало, кроме поиска новых сфер деятельности, новых комбинаций, позволявших ему ощипать новых голубей, которые слишком поздно обнаруживали, что они уже голые. Зачем, через столько лет, у него нашлись силы по восемь часов подряд корпеть над раздолбанной пишущей машинкой? Чтобы свести саму идею покаяния к ее самой циничной отметке? Чтобы пережить свои ратные подвиги и увековечить заслуги? Это было как тоска по греху. Он обмакивал перо в самый мрак своей души, и эти чернила никогда не высыхали. Пусть соседи с готовностью покупают подобную ложь, не думая о ее цене, Магги не проведешь.

Она припарковала машину на улице Жюля Геда, в Эвре, на десять минут раньше срока, зажгла сигарету, чтобы переждать их, и попробовала представить, как издевался бы ее муж, если б она не соврала ему о цели своей поездки.

— Чего ты добиваешься, бедная моя Магги? Заботишься о душе? Искупаешь грехи? Только запомни хорошенько: я ни о чем не жалею, и если бы карта легла по-другому, мы бы сидели сейчас у себя дома, там, с родными и всей моей командой, и вели бы жизнь, полагающуюся нам по рангу, а не гнили бы здесь заживо, так что извини меня, мне просто смешно смотреть, как ты тут строишь из себя святую.

Французская организация народной взаимопомощи, отделение в департаменте Эр ищет добровольцев для выполнения административных поручений. Маленькая заметка в газете «Шолонский рожок». Все, что требуется, — немного времени, немного здравого смысла и большое желание работать. Магги почувствовала, что это как раз для нее. Перст Божий тут был ни при чем, она от Него отвернулась и не верила больше ни в Его милосердие, ни в Его кару. Пути Господни были по-прежнему неисповедимы, и то лукавое удовольствие, с которым Он запутывал следы, уже не завораживало ее, оно ее в конце концов утомило. В том, как старательно Он скрывал предначертанное от глаз рода человеческого, наверняка скрывались дурные намерения. Такая торжественность, величие, размах, вечность — и все это в глубочайшей тишине и без малейшей инструкции к применению, — у Магги опустились руки. На самом деле, хотя она едва могла себе в этом признаться, Бог перестал ее волновать. Ни терновый венец, ни Сикстинская капелла, ни Белая дама, ни трубный глас, ничто уже не переворачивало ей душу, как прежде. Отныне единственное настоящее чудо, которое все еще трогало ее сердце, сводилось к одному слову, покрывавшему столько других слов, — солидарность. Проявлялось это при самых легкомысленных обстоятельствах: когда ей случалось проходить мимо телевизора, выходить из кино, включать радио, чтобы создать хоть какой-то звуковой фон. В первый раз ее зацепила реклама страховой кассы, не побоявшейся провозгласить свои принципы и призвание помогать людям под громкие звуки скрипок. Магги почувствовала, как на глазах выступают слезы, настоящие слезы, что за глупость плакать, сидя перед экраном, она досадовала, что так дала себя провести, но каждый раз, когда прокручивали рекламный ролик, она попадалась снова. Еще был один голливудский фильм, где юноша находил свою возлюбленную при поддержке и помощи толпы незнакомых людей, там тоже все было притянуто за уши, нечем гордиться, но она почувствовала, как сердце забилось сильнее. Каждый раз, когда за гранью мелкого происшествия она узнавала, что горстка людей объединилась ради одного человека, она чувствовала призыв к себе. Мало-помалу она стала подстерегать это ощущение, стараясь определить все его составляющие, пока они не стали сливаться в одно: единство, социальная ответственность, сплоченность перед лицом несправедливости, готовность прийти на помощь ближнему, — список можно было продолжать, но какая разница? Главное — служить высокой идее солидарности и действовать по мере возможностей. И тем самым показать Богу, что люди могут управиться и сами.

Ей сказали подождать в небольшой комнате, возле низкого столика с множеством журналов. Перед тем как она попросила об этой встрече, Квинтильяни сделал попытку предостеречь ее.

— Благотворительная ассоциация? Достойное дело, Магги, но не слишком разумное. Как знать, может быть, появятся статьи, снимки, не знаю…

— Я буду осторожной.

— А что Фред об этом думает?

— Я ему пока не говорила.

— Посмотрим, но обещать ничего не могу. Вы знаете, что ни ваше имя, ни фотографии не должны нигде появиться.

Несмотря ни на что, Квинт видел в инициативе Магги положительную сторону: она входила в общество и не сидела без дела, а это как раз и предписывалось планом защиты свидетелей. Спустя несколько дней он дал принципиальное согласие на испытательный срок, а потом он решит.

Другой мотив, который побуждал Ливию помогать обездоленным, носил гораздо более личностный характер. Спустя много лет судьба предоставила ей возможность отдать дань своему скромному происхождению, вернуться к корням после того, как она отреклась от них ради манцониевской роскоши. В отличие от Джованни, родного сына Коза Ностры, и значит, воспитанного в традиции прибыли, денег и способа зарабатывать их все больше и больше, Ливия родилась в семье рабочих, которые так рабочими всю жизнь и оставались. Теперь, когда ей было почти пятьдесят, ранняя молодость вставала в памяти, как будто она только что покинула родной квартал Ист-Энда, где прежде, чем передраться в пух и прах, все нации объединялись в одну, в нацию эмигрантов. Она спрашивала себя, почему из подсознания всплывали на поверхность именно эти картины: вечер пятницы, когда отец протягивает матери получку — белый конверт, который позволял им дожить до следующей пятницы. Вспоминала, как завидовала старшим сестрам, когда они уходили на курсы стенографисток, — по наступлении совершеннолетия Ливия тоже должна была пойти по их стопам. Вспоминала почти час за часом ту долгую ночь, когда ее старший брат, работавший в бригаде трубочистов, украл из квартиры, полной мраморных каминов, коробку с драгоценностями. На рассвете отец забрал его из полицейского управления, и юный Альдо навсегда завязал с воровством. Вспоминала она и тот печальный день, когда в богатом квартале ее укусила собака, и оказалось, что нет никакой возможности получить компенсацию или подать жалобу. Чаще всего вспоминалась мать, каждый день ждавшая новых бед для своих детей, и отец, при каждой стычке в квартале только ниже опускавший голову. Ливия думала расстаться со всем этим навсегда, выйдя замуж за Джованни.

Ее пригласили в кабинет. Беседа заняла не больше десяти минут.

— Когда вы могли бы приступить?

— Прямо сейчас.

* * *
Аль Капоне[5] любил говорить: «Вежливостью и оружием можно добиться большего, чем одной вежливостью». Эта простая фраза, по-моему, вполне объясняет упорное существование из века в век такого явления, как мафия.

Фред перестал печатать, чтобы дать себе время на размышление, но последняя фраза не звала за собой другие. Что он мог добавить, если вещь изложена так ясно и затрачено так мало слов? Наверно, это и есть литература. Зачем объяснять возможным читателям, какую такую особую мудрость он тут увидел? Его ньюаркские приятели поняли бы все без лишней говорильни. Цитируя Капоне, Фред осознал, насколько бывает полезно подкрепить свою речь мыслью авторитета. В запале он послал каретку влево и перешел к новому абзацу.

В нескольких метрах от него Бэль, держа в руке портновский метр, стояла совершенно голая перед зеркалом в ванной и обмеряла свое изумительное тело, не щадя ни малейшего изгиба. Хотя она знала свои основные параметры: окружность груди, талии, бедер, индекс массы тела — 20 и соотношение роста и окружности бедер — 7, ей было любопытно узнать остальное: окружность запястья, шеи, длину голени, ширину ступни, высоту лба, размах рук, расстояние между глазами, угол, который составляет лопатка с подмышкой, расстояние между сосками, и т. д. Каждый раз она получала идеальный размер.

На кухне Магги суетилась у плиты. Pasta agli е olio. Спагетти с чесноком и оливковым маслом были ее коронным блюдом, но ни муж, ни дети не представляли себе тарелку макарон без томатов. Фред воротил нос от сложных соусов с зеленью или на мясном отваре, и даже с редкими продуктами, вроде трюфелей, раков и всего, что он считал разносолами. Паста — значит, красный-красный соус, и ничего другого.

— Ты же знаешь, я этого не люблю, — сказал он, зайдя мимоходом на кухню.

Магги подошла к ключевому моменту, когда надо было быстро обжарить на сковородке макароны с чесноком, а потом добавить чистое масло.

— А с чего ты взял, что я для тебя готовлю? Если тебе хочется соуса, взял бы сам и сготовил днем, в перерыве между двумя главами.

— Для кого же ты ее готовишь, эту пасту?

— Для двух бедолаг, которые, как мы, живут вдали от родины, но ничем этого не заслужили.

Он пожал плечами и спросил, за что она его наказывает. Не соблаговолив ответить, Магги прикрыла блюдо фольгой и пошла из дома в сторону Ричарда ди Чикко и Винсента Капуто, которые, сидя в наушниках, играли в карты.

— Кто-нибудь звонил домой?

— Да, какой-то Сирил, — сказал Винсент. — Не хочется закладывать, но он уже неделю звонит Бэль каждый день.

— Я не в курсе. Если почувствуете, что она влюбилась, вы мне скажете, мальчики.

Вместо того чтобы страдать от ФБР, Магги научилась им пользоваться. Квинтильяни и его люди вызывали у нее настоящее уважение, и она чувствовала себя не под надзором, а под защитой, — такая защита окружала только семью президента. К чему ей рыться в шкафах у детей или в карманах у мужа? Этим занималось ФБР, и Магги не приходилось опасаться тысячи бед, которых боятся супруги и матери. Не гордясь, но и не стыдясь, она умела пользоваться сложными методами Бюро для решения домашних проблем. Мелкие загулы Фреда, мелкие выходки Уоррена, маленькие секреты Бэль: Ричард и Винсент не скрывали от нее ничего.

— Я приготовила вам пасту, Винченто.

— Моя жена неумеет готовить спагетти так, как вы, поди пойми почему, может, чеснок рано кладет.

— Как она?

— Говорит, что скучает.

В этом признании выражалась вся абсурдность их совместного существования. Неужели им троим нет лучшего дела, чем торчать в пустом доме, затерянном в нормандском поселке, в тысяче миль от родной страны? Охваченные немой тоской по родине, они съели пасту без аппетита. Присутствие Магги подбадривало их гораздо больше, чем ее стряпня, ведь о них заботилась женщина, выступая то в роли супруги, то в роли сестры. Они знали, что она не кривит душой, и это доверие со временем превратилось в ценную связь. Стоило ей прийти, и капля участия заставляла их забыть о дне, наполненном скукой, сожалениями и молчанием. Магги помогала им выстоять и превзойти себя в профессиональном плане.

Чтобы понять самоотверженность Капуто и Ди Чикко, надо было перенестись на шесть лет назад, к окончанию «процесса пяти семей», как окрестили его средства массовой информации. Семья Манцони, полностью взятая под охрану программой Уитсек, стала Блейками, маленькой неприметной семьей, покинувшей Большое Яблоко и поселившейся в городке Седар Сити, штат Юта, где было восемнадцать тысяч душ и горный пейзаж посреди пустыни. Город удовлетворял основным характеристикам, он был достаточно интимным, что избавляло его от любой формы преступности, и достаточно большим для сохранения некой формы анонимности. Блейков поселили в отдельном доме, в квартале богатых пенсионеров, и они, как могли, стали обживать свое внезапное безделье. Странная, почти тюремная жизнь, и полная раскрепощенность после долгих месяцев страшного напряжения. Заказывая товары на дом, учась заочно, Блейки вели затворнический образ жизни при полном равнодушии соседей. Квинтильяни не бросил Фреда после окончания процесса. Его выбрали за исключительное упорство и итальянские корни, а он в силу тех же причин назначил Ди Чикко и Капуто своими помощниками. Все трое лучше кого-либо знали семью Манцони, потому что следили за ними и прослушивали неотступно четыре года подряд, пока им не удалось посадить Джованни. Программа Уитсек наметила два этапа их социальной адаптации: отправку детей в школу Седара и работу для Магги, если инкогнито не будет раскрыто.

Только она не учла упорства пяти семей, контролировавших штат Нью-Йорк.

Каждая из них по окончании процесса недосчиталась двух или трех мужчин, не говоря о Доне Мимино, — полк нанятых им адвокатов умолк перед многочисленными доказательствами его роли верховного главаря Коза Ностры, приведенными Джованни Манцони: то был удар Брута, нанесенный Цезарю. Пять семей сложили свои средства, не считаясь с расходами: любой индивид, способный дать хоть малейшее достоверное сведение о Манцони, мог рассчитывать на сумму в двадцать миллионов долларов. Параллельно были созданы звенья из четырех-пяти следопытов-убийц для обнаружения семьи Манцони. Энцо Фоссатаро, временно возглавляющий пять семей, в ожидании, пока Дон Мимино назначит преемника, заключил соглашения с семьями Майами, Сиэттла, Канады, Калифорнии о создании сети разведки и наблюдения. Он даже сумел совершенно безнаказанно разместить едва закамуфлированные объявления во вполне уважаемых журналах, которые, не продаваясь полностью мафии, таким образом, получали многосерийный детектив, сильнейшим образом поднимавший им тиражи. Очень быстро возникло явление, доселе не встречавшееся на территории Соединенных Штатов: бригады смерти или crime teams, как их окрестила «Вашингтон пост», методично прочесывали страну вплоть до самых маленьких поселков, расспрашивали в самых захудалых барах, швыряли чаевые направо и налево, раздавали номера мобильных телефонов. Само ФБР не знало такой методичности в розыскной работе и не использовало подобные средства для расследования. Их действия носили характер четкого алгоритма: двое мужчин входили в бар и выкладывали на стойку сложенную в восемь раз газету с фотографией всех четырех Манцони, которые, широко улыбаясь, позировали во время большого парада в Ньюарке. Им не надо было ни чего-либо добавлять, ни расспрашивать — простой лист мятой бумаги тут же как бы превращался в чек на двадцать миллионов долларов.

Если пять семей готовы были потратить свой последний грош, значит, речь шла о вопросе жизни, а не мести. Процесс Манцони нанес мафии удар такой силы, что поколебались сами ее устои и в будущем возникла угроза полного краха. Если один раскаявшийся мог нанести такой урон, а потом с благословения суда выпутаться живым и до конца своих дней жить под охраной и на государственные деньги, то поставленной под вопрос оказывалась сама идея Семьи, а значит, и вся Система. Раньше в мафию входили по крови, и выйти из нее могли только кровью, теперь Манцони растоптал свою клятву на верность и сидел себе спокойно, смотрел телевизор, а может, и полоскал задницу в бассейне. Такая картина влекла за собой гибель нескольких веков традиции и тайны. Однако Коза Ностра не могла позволить развенчать свой образ в настоящем и уготовить себе разгром в будущем. Чтобы доказать, что она существует и рассчитывает просуществовать еще долгие годы, она должна была нанести мощный удар: путь к выживанию семей лежал через смерть семьи Манцони. Как раковая опухоль, охватывающая метастазами весь организм, crime team атаковали все, какие только были в стране, городские центры и заброшенные поселки, они бороздили зоны, никогда не посещаемые даже служащими бюро по переписи населения. Ни местные, ни государственные власти не могли остановить их продвижение: гулять по городу, имея под мышкой сложенную вчетверо газету, при всем желании нельзя квалифицировать как правонарушение. Примерно через шесть месяцев после того, как Блейки поселились в Седар-сити, незнакомцы вошли и уселись в кофейне Олдбуша, расположенной в сорока пяти милях от их дома, — с той самой газетой в руках, готовые к знакомству с любым аборигеном, страдающим нехваткой общения.

— Неужели их никак нельзя остановить, дьявол? Квинтильяни, черт побери, вы же из ФБР!

— Успокойтесь, Фредерик.

— Я лучше вас их знаю! Я даже больше скажу: будь я на их месте и был бы передо мной сукин сын, который сделал то, что сделал я, с каким удовольствием я бы остудил ему кровь. Я, может, уже стоял бы за этой дверью, готовый продырявить вас и меня. Я же сам обучал некоторых из них! А вы говорите, программа защиты свидетелей!.. Шести месяцев им хватило!

— …

— Вытащите меня отсюда. Это ваш долг, вы дали мне слово.

— Есть только один выход.

— Пластическая хирургия?

— Не поможет.

— Тогда что? Распустить слух, что я умер? Это никогда не сработает.

Фред был прав, и Квинт это знал лучше, чем кто-либо другой. С тех пор, как голливудский кинематограф взял эту схему на вооружение, устраивать инсценировку смерти раскаявшегося преступника не имело смысла. ЛКН[6] поверит в смерть Фреда, только увидев его труп, изрешеченный пулями.

— Придется покинуть Соединенные Штаты, — сказал Квинт.

— Скажите, что я не так вас понял.

— Мы живем в циничное время, Джованни. Вся страна смотрит многосерийный фильм под названием: «Как долго продержатся Манцони?» Это реалити-шоу, за которым увлеченно следят триста миллионов зрителей.

— Конец сериала будет концом моей семьи?

— Европа, Джованни. Вам это слово что-нибудь говорит?

— Европа?

— Исключительная процедура. Люди Дона Мимино могут прочесать всю территорию страны, но не всю землю. Они совершенно не знают Европы. Там вы будете в безопасности.

— Вы готовы пересечь океан, чтоб спасти мою шкуру?

— Будь моя воля, я б позвонил куда надо и выдал бы вас любому типу из crime team, я бы сделал это бесплатно, просто для того, чтобы такой гад, как вы, получил заслуженную пулю в голову. Только вот дать вас убить — все равно, что на двадцать лет отпустить грехи организованной преступности, Омерте, закону безмолвия, и всей этой петрушке. Зато если вы уцелеете, список раскаявшихся преступников будет таким длинным, что мне хватит работы на всю жизнь и еще на пенсию останется. Вашингтон хочет, чтоб я работал в этом направлении. Ваше выживание для нас ценно, и мне лично вы гораздо полезней живой, чем мертвый.

— Если иначе нельзя, я могу уехать в Италию.

— Исключено.

— Тогда наше изгнание приобретет настоящий смысл, иначе у него вообще нет смысла. Дайте мне узнать страну, откуда я родом, я ведь никогда там не был. Я пообещал это Ливии в первый день после свадьбы. Ее дедушка и бабушка были из Казерты, мои — из Джиностры. Говорят, красивей этого места нет во всем мире.

— На Сицилию? Хорошая мысль! С таким же успехом можно гулять по итальянскому кварталу, прицепив на грудь табличку: «Дон Мимино — козел, и место ему — в тюрьме».

— Дайте мне побывать в Италии, прежде чем я подохну.

— Если вы высадитесь на Сицилии, вас за десять минут превратят в spezzatini.[7] Пожалейте родных.

— …

— Поговорите с Магги, у нас еще есть немного времени.

— Я и так знаю, что она предложит — Париж, Париж, Париж, — не знаю ни одной женщины, которая бы о нем не мечтала.

— Не скрою, я говорил с начальством: Париж — в числе возможных городов. У нас также есть: Осло, Брюссель, Кадис. Брюссель несколько предпочтительней, почему — не спрашивайте.

Неделю спустя Блейки уже поселились в тихом жилом доме в десятом округе Парижа. После первых месяцев адаптации — новая жизнь, новая страна, новый язык, — они постепенно наладили повседневную жизнь, которая, хотя и не удовлетворяла их полностью, позволяла оправиться от травмы, нанесенной бегством. До тех пор, пока Фред не принялся в одиночку испытывать программу охраны свидетелей на прочность.

* * *
Обе загипсованные руки Дидье Фуркада, самого загруженного водопроводчика Шолона, были подвешены к спинке кровати растяжками, он смотрел на спящую жену и не решался ее разбудить. Под воздействием мощных анальгетиков боль притупилась.

Он вспомнил, как еще утром, терпя адские муки, толкал плечом створку двери клиники Морсой. Подняв руки вверх, как птица, которая не может взлететь, он явился в приемный покой, раздираемый мукой, стыдом и страхом.

— Я сломал руки…

— Обе?

— Мне больно, черт вас побери!

Час спустя, залитый гипсом по локти, он отвечал на расспросы врача-интерна, который ходил вокруг да около, не сводя глаз с рентгеновских снимков его предплечий.

— Упали с лестницы?..

— Я пролетел два этажа на стройке.

— Странно, здесь видны точки ударов, как будто вас кто-то бил… как будто бил молотком по ладоням и предплечьям. Вот, посмотрите.

Дидье Фуркад отвернулся, боясь нового приступа тошноты. У него в ушах до сих пор стояли собственные вопли, пока этот псих молотил ему по кистям. Его отправили домой на санитарной машине, зафиксировали растяжки и уложили в кровать под взглядами сбитой с толку жены Мартины.

Двадцать лет назад они поженились, удивляясь тому, что стали мужем и женой после трех месяцев знакомства, и чувствуя, что не в силах поступить иначе. Но словно компенсируя эйфорию первых лет, повседневная жизнь разъела их отношения гораздо быстрее, чем у других супружеских пар. Оба стали привирать, впускать в уравнение неизвестных, придумывать себе тайную жизнь, в конце концов, жить ею. Пока агрессивность и упреки не отравляли их отношений, они оставались вместе, с тоской вспоминали утраченное счастье и верили, что для его возвращения не хватает сущего пустяка. Пережив страсть, которую изведали их тела, они научились стыдливости, вплоть до выработки определенных рефлексов: запирать на задвижку ванную, отворачиваться, когда жена меняет бюстгальтер, убирать руку, если она по неосторожности коснулась кожи другого. И уже многие годы они ежедневно задавали себе один и тот же вопрос: есть ли у супружеской пары хоть малейший шанс выжить в этой телесной глухоте.

Сейчас он смотрел на нее спящую, как смотрел в их самые первые ночи, когда это зрелище давало ему время возблагодарить небо за то, что оно послало ему Мартину. Она наконец отдыхала, эмоционально вымотанная его травмой, из-за которой пришлось разучивать какое-то количество новых жестов: кормить Дидье с ложечки, вытирать ему губы, подносить стакан ко рту. Она, никогда не курившая, зажигала сигарету, чтобы приложить ее к губам мужа, и убирала каждый раз, когда пепел грозил обрушиться. Как он мог так ужасно упасть? А если б он упал на голову? Она, часто мечтавшая вновь обрести свободу, впервые представила себе остаток жизни без него — и эта перспектива ее ужаснула.

Дидье мужественно переносил все испытания вплоть до 2.17 утра, когда у него в промежности возник жуткий зуд. Эту кожную болезнь он подцепил неизвестно где, лет за десять до того, и сколько врачи ни говорили, что анализы ничего не дают, что это совершенный пустяк, что его особенно и лечить-то не надо, само пройдет, непреодолимое желание почесать между ног, с учетом отопления и пота, охватывало его по крайней мере раз в день. Днем чесаться в этом конкретном месте было неловко, и нередко он уединялся в туалете или возвращался в машину ни с того ни с сего и тут же возвращался назад. Единственный способ обеспечить себе относительное спокойствие заключался в тщательном мытье с дерматологическим мылом и затем высушивании с добавкой, в самые жаркие дни, щепотки талька на чувствительную зону, для поглощения пота и смягчения трения. Он, водопроводчик, настоял на установке у себя в ванной биде, к великому удивлению жены, не видевшей в том пользы, — и на самом деле, биде пользовался он один (не биде, а сказка, сделанная по последнему слову техники, он вложил в него все свое мастерство). Утром, после пробуждения, струя воды освежала те места, которые он иногда за ночь расчесывал до крови. В разгар лета ему случалось вечером устраивать сидячие ванны, задним числом награждая себя за потный день, когда он стоически сопротивлялся тяге прилюдно засунуть себе руку между ног.

В 2.23 зуд стал нестерпимым. Он чувствовал, как он нарастает с начала вечера, но держался, как солдатик, который кусает ремень, чтобы не кричать от боли. Его борьба с собой выражалась в холодном поте, в странном дрожании плеч, и все тело требовало избавления с такой силой, что сметало всякое колебание. Он разбудил жену, позвав ее по имени, потом стал умолять ее почесать ему «в промежности», — слово, которому он научился у дерматолога одновременно со словом экзема. Такая изысканность словаря вызвала у нее секундное замешательство: Дидье обычно называл кошку кошкой, а жопу жопой, даже в присутствии едва знакомых людей. Что-то с этой «промежностью» было не так, к чему окольная формула для того, чтобы сказать «почеши мне яйца», зато в неотложности помощи она не усомнилась. Следуя указаниям мужа, она просунула руку в прорезь трусов, потом под мошонку, — жест, который она не делала уже давно. Когда она достигла болезненной зоны, он завопил:

— Сильнее!

Чувство счастья, которое он испытал в эту самую минуту, было так остро, что эрекция наступила немедленно.

* * *
Пытаясь развлечься в борьбе с общей бессонницей, Фред и Магги поздно ночью включили видеокассету. Она чувствовала вину за вранье насчет народной взаимопомощи, за то, что имела секреты от своего монстра-мужа, которого по-прежнему любила. Он, со своей стороны, чувствовал, что неспособен честно ответить на вопрос, заданный ею сразу по возвращении домой:

— Ну, как все прошло с водопроводчиком?

То, как он отделал Дидье Фуркада, могло поставить под угрозу хрупкое равновесие, которое она и Квинтильяни пытались установить. Фред не смел даже предположить, что бы случилось, если бы федералы пронюхали про это дело. Но тут ему особенно бояться было нечего, ужас во взгляде Фуркада гарантировал ему полную тайну насчет того, что произошло в подвале. Фред умел вызывать этот ужас и доводить его до совершенства — так настраивают приемник на точную частоту радиостанции.

В 3.06 Магги наконец задремала на плече у мужа. По окончании титров он осторожно, не разбудив жену, переложил ее голову на подушку и спустился на веранду. Впервые в своей жизни он создавал, а не разрушал, и даже если результат казался в глазах мира смехотворным, он наконец чувствовал, что существует.

В следующей главе я выставлю себя худшей сволочью из всех, кого когда-либо носила земля. Я нисколько не пощажу себя, скажу как можно больше, не кривя душой и не стараясь себя обелить. У вас будет четкое представление о том подонке, который я есть. Но в этой главе мне хочется рассказать как раз о другом. Если присмотреться повнимательней, я — парень неплохой.

Я не люблю измываться над людьми без дела, потому что все мои садистские наклонности удовлетворяются, когда я измываюсь над людьми за дело.

Я никогда не презирал тех, кто меня боится.

Я никогда не желал никому смерти (я решал проблему заранее).

Я никогда не прячу голову в песок.

Я предпочитаю быть тем, кто наносит удары, чем тем, кто радуется, видя, как я наношу удары.

Тот, кто не стоит у меня на пути, не должен ждать от меня ничего плохого.

Я всегда требую своей доли, но восполняю урон, нанесенный напрасно.

На территории, которую я контролировал, на улице не было ни мелких воришек, ни драк, люди жили и спали спокойно.

Я жил, как они говорят, «презирая законы», но не осудят меня только те, кого законы презирают.

Когда я был боссом, я никогда и никому не врал. Это привилегия сильных мира сего.

Я уважаю врагов, которые играют по тем же правилам, что и я.

Я никогда не искал козла отпущения: я отвечаю за ВСЕ.

Фред вытащил лист из машинки, не стал перечитывать, отложив этот момент на потом, и вернулся к Магги, — чтобы заснуть с чувством выполненного долга.

4

Писатель Фредерик Блейк теперь ложился в тот час, когда невротиков будит бессонница, когда детям снятся кошмары, а уставшие любовники отрываются друг от друга. После долгих часов работы только перспектива проснуться и перечитать себя толкала его к кровати. Раньше его ночные занятия варьировались в зависимости от периода жизни и времени года: то пора собирать дань, то развязывать языки или решать судьбу того, по ком звонит колокол. Тяжелый труд требовал немедленного вознаграждения, и тут предлагался выбор между яростными картежными боями, сговорчивыми женщинами и чаще всего чудовищными пьянками, которые, однако, полагалось покидать на своих двоих и прямым, как столб, возвращаться домой. После своего покаяния Фред стал спать, как загнанный зверь, сном, заселенным ужасными видениями, после которого он целый день ходил как зомби. Встреча с «Бразер 900» вернула ему любовь к ночному мраку. Вдохновение при виде белой страницы позволяло ему воскресить былой азарт, ощутить потерянную остроту жизни. В такие моменты ему было абсолютно наплевать, прочтет ли кто-нибудь слова, которые он выстукивает, и переживут ли фразы его самого.

* * *
По дороге в школу Бэль и Уоррен пытались представить себе происходящее.

— Он уже три месяца как запирается на своей поганой веранде, — сказал Уоррен, — наверно, за день по несколько раз прогоняет весь свой словарный запас.

— Скажи еще, что у тебя отец безграмотный…

— Мой отец — типичный американец, — ты забыла, что это такое. Тип, который говорит, чтоб его поняли, а не чтобы придумывать фразы. Которому слово «вы» не нужно, раз можно сказать «ты». Который «живет», «имеет», «говорит» и «делает» и не нуждается в других глаголах. Который не «завтракает», «обедает» и «ужинает», а ест. Для него прошлое — то, что было до настоящего, а будущее — то, что будет потом, к чему еще сложности? Ты прикинь список вещей, которые твой отец может выразить одним только словом «фак»!

— Только, пожалуйста, без ругательств.

— Оно гораздо больше, чем ругательства. «Фак» у него может обозначать: «Господи, ну я и влип!», или «Он у меня еще ответит», и даже «Обожаю этот фильм». Зачем такому типу писать?

— По-моему, хорошо, что папа нашел себе занятие — и ему лучше, и к нам меньше цепляется.

— А меня с души воротит. Только представь себе, как он сидит ночью на веранде и тычет своими здоровенными пальцами в говенную довоенную пишущую машинку. А когда я говорю «здоровенные пальцы», это на самом деле один его указательный палец правой руки, которым он тюкает — тюк, тюк, тюк, — и до каждого следующего тюка добрых десять минут.

Уоррен ошибался. Фред печатал двумя указательными пальцами, честно разделив клавиатуру: левому — до клавиш е, п, и, а правому начиная от н, р, т, с редким вкраплением неудобных слов вроде «раскаяние», которые он печатал целиком левым. На подушечках уже появились небольшие мозоли. Квалификация росла.

Пока его дети добирались до школы, Фред спал глубоким сном и видел себя в саду ньюаркской виллы за рулем мотокультиватора. Странное дело, он подрезал газон во время празднования первого причастия своей дочери, которая ждала, пока отец наконец разрежет торт, гигантский белый куб с красными розами, рисунком в виде чаши и двух золоченых свечек и надписью жженым сахаром «Боже, храни Бэль». Перед их палаццо из розового кирпича беспорядочно парковались кадиллаки и выплескивали десятки нарядно одетых людей, в большинстве своем — полноватых женщин с вуалетками на лицах и мужчин с гвоздиками в петличках; и все они не могли дождаться, пока Джованни соблаговолит спуститься со своей чертовой мотокосилки и разрежет торт для собственной дочери: нашел тоже время приводить в порядок газон! Бэль и Ливия, все более теряясь, приносили извинения, один Джованни ничего не замечал и все разъезжал на своей машинке, время от времени для смеха выбрасывая струю свежескошенной травы на светлые платья дам. Он смеялся, не замечая, как по рядам идет ропот, всех удивляло такое неуважение. Он даже не удосужился одеться по такому случаю и был в тапочках, в коричневых спортивных штанах и в белой нейлоновой ветровке с названием хозяйственного магазина. Гости шептались, искали выход и нерешительно приближались к газонокосилке. Где-то неподалеку звонил телефон. Но где?

Фредерик что-то пробормотал, выныривая из своего кошмара, спросонья замахал руками, но телефон не умолкал. Он нащупал аппарат на столике у кровати.

— Фредерик?

— ?

— Уолберг. Надеюсь, я вас не разбудил, у вас там, должно быть, около одиннадцати.

— Ничего, ничего… — пробурчал Фред, не понимая, сон ли это продолжается или явь.

— Я в Вашингтоне, звонок безопасный. Квинтильяни нас не прослушивает.

— Элайя? Это вы?

— Да, Фредерик.

— Поздравляю с избранием. Я следил за выборами, издалека. Давняя ваша мечта — Сенат. Вы поговаривали о нем, еще когда были в профсоюзе мясников.

— Все это так давно, — сказал Элайя, смущенный упоминанием об этом периоде.

— Я слышал, вы теперь специальный советник президента.

— Ну… меня иногда приглашают в Белый дом, но только на коктейли. Расскажите про себя, Фредерик. Франция!

— Есть и хорошие стороны, но я не чувствую себя как дома. «There is no place like home»[8] — как говорится в фильме «Волшебник из страны Оз».

— Что поделываете?

— Ничего особенного.

— Говорят, вы… пишете.

— ?

— …

— Да просто от нечего делать.

— Говорят, это мемуары.

— Слишком громко сказано.

— Я считаю, это хорошее начинание, Фредерик. Вы — человек, способный на многое. И как продвигается дело?

— Да несколько листов… Так, отрывки, наброски.

— И вы рассказываете… все?

— Как я могу все рассказать? Если я хочу, чтобы мне поверили, в моих интересах держаться в стороне от правды, иначе меня примут за фантазера.

— Значит, вы хотите, чтоб вас прочли.

— Я не думал о том, чтоб печататься, это было бы слишком претенциозно. По крайней мере, пока об этом речь не идет.

— Фредерик… наш разговор внушает мне некоторые опасения…

— Успокойтесь, Элайя, единственные подлинные имена, которые я даю, — это имена мертвецов. А эпизод с фрахтовкой компании Пан Америкэн и грузовых рефрижераторов я слегка изменил, так что спите спокойно.

— …

— К чему мне терять последних оставшихся друзей, Элайя. Пока ФБР носит меня на руках, пока обеспечивает безопасность, пусть и не тратя на это больших денег, — к чему мне искать неприятности?

— Конечно… конечно…

— А если ветераны решат в такой-то раз отметить годовщину высадки на Омаха-бич, поезжайте с ними и зайдите пожать мне пятерню.

— Хорошая мысль.

— До скорого, Элайя.

Фред повесил трубку, совершенно ободренный. Его писательская репутация начинает утверждаться в Сенате, в министерствах и в самом Белом доме. Дядя Сэм получил уведомление.

* * *
Лежа на скамейке, которую никто у него не оспаривал, Уоррен записывал в блокнот то, что приходило ему в голову. Стояло 3 июня, воздух свободы гулял по лицею, младшие возились во дворе, старшие — кто сидел дома и зубрил, кто валялся на газонах и изображал влюбленных, а кто захватывал спортивные площадки и устраивал там внеплановые турниры по футболу или теннису. Но по традиции самые активные занимались подготовкой выпускного спектакля.

С давних пор город Шолон-на-Авре традиционно праздновал Иоаннов день и предлагал кроме парада местных костюмов настоящую ярмарку на площади Освобождения, которая длилась весь ближайший к 21 июня уикенд. По этому случаю администрация лицея приглашала родителей учеников в парадный зал на спектакль, подготовленный силами их отпрысков, и все увлеченно готовились к этому событию. Праздник начинался выступлением хора, затем шла небольшая пьеса в исполнении учеников из театрального кружка, и заканчивалось все уже два или три года показом цифрового фильма, снятого учениками выпускного класса. Любая интересная мысль приветствовалась, всякая энергия использовалась, и те, кто предпочитал высказываться, не поднимаясь на сцену, участвовали в издании уже приобретшей известность «Газеты Жюля Валлеса», печатного издания лицея. Там публиковались лучшие сочинения года, статьи, написанные добровольцами, игры, ребусы, шарады, сочиненные детьми, и целый разворот комиксов, выполненных под руководством учителя по рисованию. Там выражали себя те, кто думал, что не умеет это делать, и каждый год в куче участников обнаруживалось несколько талантов. Сюда-то и заманили Уоррена.

— Напиши нам что-нибудь по-английски. Что-нибудь короткое, смешное, понятное всем, или просто каламбур, как хочешь.

Каламбур… Как будто ребятня из Шолона, да даже и преподаватели английского, сколько б дипломов у них ни было, могли хоть что-нибудь понять в юморе Нью-Джерси! Это смесь цинизма и насмешки, которая выковывается ударами кулака в морду, на перекрестке рас, на фоне унылого городского пейзажа. Полная противоположность Шолону! Этот юмор иногда был последним прибежищем отверженных, их единственным достоянием. В Ньюарке бойкий ответ мог избавить от удара ножом под ребро или утешить, если вы его получили. Эти юмористы не читали классиков, но классики умели вдохновляться их творчеством. Хорошая доза иронии, несколько эвфемизмов, капля абсурда, щепотка литот — и дело в шляпе, но чтобы носить эту шляпу, надо было испытать голод и страх, поваляться в канавах и побывать во многих переделках. И как пуля, не попавшая в цель, неудачная реплика чаще всего оказывалась фатальной.

В ожидании вдохновения Уоррен лежал на скамейке и рылся в воспоминаниях. Он вспомнил, как был в Ньюарке, у дяди или тети, в доме, полном людей, но не очень гостеприимном, несмотря на всеобщее доброе настроение.

Видимо, там была свадьба, какое-то радостное событие. Двоюродные братья и сестры в нарядных костюмчиках и платьицах. Уоррен с ними не играет, он в стороне, его, как всегда, тянет к взрослым, особенно к друзьям его героя-отца. И близко не представляя себе род их занятий, он уже восхищается их статью, гордой посадкой головы, мощным телосложением. Они всегда вместе, смеются, подтрунивают друг над другом, как большие дети, — они и есть дети. Уоррен уже чувствует себя одним из них. Чтобы услышать их разговоры и, может быть, подслушать какой-то секрет, он приближается к ним, не обнаруживая себя. Его не замечают, он проскальзывает за креслами. Он встает не близко к центру комнаты, где восседает странный человечек, гораздо старше и худее остальных, седоволосый, на голове — небольшая шляпа. Если б не шляпа, его можно почти испугаться. Слыша, как отец обращается к нему, понизив голос, Уоррен понимает, что речь идет о важной персоне. Значит, вот он какой, Дон Мимино, про которого даже самые главные шефы говорят с уважением. В душе Уоррена борются страх и восхищение, он прислушивается: мужчины говорят об опере. Его отец иногда слушает оперу, как и другие, и бывают вечера, когда у него почти что слезы на глаза наворачиваются. Наверно, все дело в итальянском языке. Дон Мимино спрашивает, что играют в нью-йоркской Метрополитен-опере. Ему отвечают:

— Вам не понравится, Дон Мимино. Сегодня дают «Бориса Годунова», это один русский сочинил.

И Дон Мимино, не задумываясь, парирует:

— Boris Godounov? If it's good enough for you, it's good enough for me.

«Если вам годится, то и мне подойдет».

И все мужчины хохочут.

В башке у пятилетнего пацана проносится шквал. Годунов превратился в Good enough. Слова, перевернувшись, приобрели другой смысл, и этот новый смысл пронесся со скоростью света. Уоррен почти физически ощутил совершенство, идеальное сцепление мысли, прекрасное и резкое осознание собственного разума. Поймав на лету остроту, он словно лишился невинности; слово и ирония слились, мысль обратилась в баллистику, и все это доставило ему невероятное наслаждение. Больше ему не надо прятаться за креслом. Теперь место в братстве положено ему по праву. Его взгляд на маленького худого человечка разом изменился: Дон Мимино только что единой фразой заткнул всем рот, доказал неизменную живость ума и подтвердил свою роль главы клана. Сомнений не было, человек, владеющий таким оружием, непобедим. Для Уоррена отныне ничто не будет таким, как раньше, и речи нет о том, чтобы упустить заключенную в словах силу и хитрость. Он быстро выучился искусству резюмировать мир в одной-двух коротких фразах, схватить смысл, задать перспективу.

Годы спустя этот чуть отстраненный взгляд частично помог ему пережить болезненные события изгнания, укрыться за стеной иронии: то была его личная манера оставаться нью-йоркцем.

Сегодня, когда он с блокнотом в руке валялся на скамейке, это Good enough казалось ему почти натужным, годным лишь на то, чтобы избавить от навязанного задания для их дебильной газеты. Учителя поздравят его с такой находкой. Он даже укажет в виде автора себя. Да и кто это сможет оспорить?

* * *
Фред шел вдоль берега Авра, вверх по течению и при каждом шаге выдирал сапоги из грязи, в которую их засасывало по щиколотку. На другом берегу реки стоял рыбак, прямой, как столб, в зеленом прорезиненном плаще, и удил на муху; он махнул ему рукой. Фред не ответил и пошел дальше, колючие ветки хлестали по щекам, дыхание, после стольких месяцев сидячего образа жизни, сбивалось. Под предлогом того, что ему пора сменить обстановку и выйти с веранды. Фред добился от Ди Чикко разрешения погулять по лесу. Фэбээровец саркастически смотрел, как он отправляется в путь, надев ветровку и резиновые сапоги, готовый впервые встретиться лицом к лицу с нормандской природой. Фред отлично прожил бы и без нее, сама идея экскурсии в лес абсолютно не казалась ему привлекательной. В Ньюарке его редкие буколические эксперименты обычно заканчивались возле ямы в два метра длиной и три глубиной, чаще всего для захоронения в ней типа, плавающего в собственной крови и не способного уже копать яму самостоятельно. Джованни с кем-нибудь из подручных, вооружившись лопатой и киркой, терпеливо делали дело, болтали, чтобы не думать об усталости, мечтали выпить бурбон в клубе, где есть девки.

Непролазная канава заставила его отойти от речного рукава, и, беспрестанно бурча, он решил срезать кусок, пройти напрямик, через поле пшеницы. Его с детства научили срывать запретные плоды городских джунглей, но никто не обучил его терпеливому обращению с землей. Фред всегда умел собирать жатву, не нуждаясь в посеве, и доил, не задавая корма. Боясь заблудиться, он добрый километр шел по проселочной дороге, пока не наткнулся на табличку, которую искал: Сортекс Франс, Шолонский производственный комплекс, вход только для работников завода.

Завод был новый, не такой уж большой, но уже грязный, несмотря на цвет, специально подобранный, чтобы сливаться с грязью. Пришлось проложить две асфальтовые дорожки для въезда в зону парковки: одну для грузовых машин, другую для служащих — и обнести все здание решеткой пятиметровой высоты, чтобы перекрыть доступ посторонним, — Фред мысленно спросил себя, кому придет в голову нелепая мысль сюда забраться. На верху главного здания виднелся логотип фирмы по производству удобрений «Сортекс» — белый овал, повторявший форму буквы С.

Пытаясь объяснить нарушения в работе водопровода, Фред проявил терпение, любознательность и даже настоящую добрую волю, сам поражаясь тому, что все эти качества у него обнаружились. Печальной памяти визит водопроводчика Дидье Фуркада он воспринял как вызов: проникнуть в тайны гнилой воды. В свое время, когда Джованни Манцони задавал вопросы, он получал ответы, даже не прибегая к насилию, чаще всего излишнему. Теперь требовались другие средства, возможно, их стоило изобрести, имел значение только результат. Как смириться с тем, что сегодня от него что-то скрывают? Только не после того, как он был гангстером и хранил самые страшные секреты. Только не после того, как он узнал тайные пружины ФБР, не после того, как сам стал государственной тайной. Не после того, как в одиночку был причиной для беспокойства того небольшого мирка, что суетится вокруг Белого дома. Кто сегодня осмелился играть с ним в тайны, как эта темная жижа, которая периодически течет у него из крана? После расспроса соседей, единодушно считавших, что появление проблем совпало со строительством завода «Сортекс», Фред прежде всего решил определить, где тут домыслы и где истина. Магги обратилась в мэрию, которая направила ее к другим водопроводчикам, которые тоже были знакомы с проблемой и не могли ее решить. Она попросила у Квинтильяни навести справки насчет очистных сооружений и тут не получила результата: станция была новая и самая современная. Фред, вне себя от всеобщей инертности, окружавшей проблему воды, требовал если не виновного, то хотя бы рациональное объяснение. Ничто не казалось ему нестерпимей уклончивости и крючкотворства, с которыми он сталкивался каждый раз, когда требовал разъяснений, у него возникало чувство, что перед ним — призрачные структуры, пустые кабинеты, службы, которые гоняют его по кругу, и эта негласная административная манера посылать его куда подальше сводила его с ума.

Собратья по несчастью, жители того же прибрежного квартала частных домов, пересказали ему историю собственных демаршей. Гораздо серьезней, чем эта вода, иногда приобретавшая цвет и запах навозной жижи, было то, что люди стали замечать в семье различные недомогания (желудочные расстройства, головные боли) и быстро объединились в оборонительный комитет. Написав несколько петиций, одна из которых была направлена министру окружающей среды, с трудом и после долгих месяцев требований они добились разрешения направить воду на анализ в лабораторию департамента, которая обнаружила «высокий титр кишечной палочки». А также «сильное бактериальное загрязнение» и «несоответствие воды бактериологическим нормам». После обнародования таких результатов пришлось вмешаться мэру, но вместо того, чтобы дойти до истоков зла, он приказал соответствующим службам муниципалитета вылить в место забора воды хлорку. После чего следующий анализ показал, что вода «соответствует», и, по мнению мэра, дело на этом можно было закрыть. Единственная правдоподобная гипотеза далась жителям прибрежных домов ценой упорства. Они узнали, что завод «Сортекс», смешивая химические и природные удобрения, промывал чаны водой, забранной из Авра, а использованную воду сливал в танки, расположенные под землей. Эти самые танки, недостаточно герметичные из-за отсутствия слоя необходимой изоляции, пропускали загрязненную жидкость в водоносный слой, который снабжал Шолон питьевой водой.

Несмотря на жалобы и угрозы подать в суд, жители квартала Фавориток не смогли ничего добиться. Разбирательство тянулось уже почти два года, что никого не смущало, ни мэра, странным образом остававшегося в стороне, ни промышленные круги, ни даже санитарную службу, объявившую, что она бессильна. «Шолонский рожок», устав от битв, перешел к другим актуальным темам. Жители берегового района словно сами вязли в трясине, они отчаивались и тратили безумные деньги на покупку питьевой воды.

Фред, со своей нерастраченной еще энергией, нуждался вовсе не в козле отпущения, а в конкретной реальности, за которую можно было бы уцепиться, — а что там дальше, он сообразит. Он был даже готов прикинуться сознательным гражданином и сообщить о недочете, о недосмотре, о техническом сбое, мимо которого прошли специалисты. По большому счету, он плевать хотел и на «Сортекс», и на его деятельность, и на загрязнение, которое она причиняла, — какое, к черту, было Фреду дело до проблем экологии, до вымирающей планеты, до того, что сделала с ней погоня за прибылью. Цель оправдывает средства, и цель может быть только одна — деньги, прежде всего, превыше всего, раз и навсегда, слишком долго он жил по такой логике, чтобы теперь поставить ее под сомнение. Он не хотел совать свой нос ни в чьи дела, это время прошло, он просто хотел разобраться: связана как-нибудь компания «Сортекс» с той мерзостью, которая течет из кранов? По слухам, ответ был «да», но ему нужны были доказательства.

Для начала он решил обойти вокруг завода, который посреди рабочей недели казался пустым. Он шел вдоль решетки, ограждавшей паркинг доставки, где возвышалась стена из плит, высотой в несколько метров. Он вышел к штабелям металлических бочонков и канистр синего, красного и зеленого цвета с логотипами различных марок масел и бензина. На северном фасаде завода он увидел тележки с огромными кубами, замотанными в белый пластик, которые он счел товаром, готовым к погрузке. Немного дальше, на задворках главного здания, виднелись три огромные армированные емкости, по форме напоминавшие элеваторы для зерна, их содержимое высыпалось прямо внутрь завода. Фред завершил обход у закрытой решетки входа для персонала и совершенно пустого паркинга.

Видимо, на том и полагалось закончиться его крестовому походу.

Ни слова сказать, ни рукой махнуть, ни сразиться, ни обсудить, ни договориться, ни убедить, ни дать убедить себя. Не понять, на что нужны эти тонны оборудования, ни кому от них какая польза. Не встретить ни души, хоть какого-нибудь служащего, который отослал бы его к начальству, а то — к начальству повыше, к директору. Фред готов был дойти до самого верха.

Под грузом внезапно навалившегося отчаяния он сел прямо на гравий, привалившись спиной к стойке металлического забора. Он довольно долго ждал, скрестив руки на груди, задумавшись, не находя оппонента, не видя ориентиров в привычной логике агрессии. Жизнь гангстера научила его одному: за любой структурой, какой бы крупной она ни была, всегда обнаруживаются люди. Люди, которых встречаешь на улице, люди с известными именами, с открытыми лицами, люди неуязвимые и все-таки погрешимые, потому что они люди.

Завод «Сортекс» был одним из многочисленных филиалов огромной группы, базировавшейся в Париже, которая сама была одним из подразделений конгломерата, действовавшего во множестве различных секторов экономики и представлявшего собой каскад холдингов и хитросплетение долевых паев, — разветвленную империю с щупальцами, действовавшими при попустительстве правительств разных стран, а также административный совет, даже не подозревавший о существовании какого-то там завода «Сортекс», который мог быть перепродан в любой момент по воле арбитражного перераспределения активов, чистки портфеля деловых бумаг, программы отзыва инвестиций или же решения, исходящего из страны, где никто и слыхом не слыхивал про нормандские рощи и ручейки.

Фред удостоверился в том, что мир, к которому его теперь приговорили, мир закона и морали, на самом деле полон ловушек, расставленных безликими врагами, и всякая борьба против них смешна.

И пока эта гигантская бородавка из ребристого алюминия и токсических веществ, торчащая посреди леса, остается безлюдной, пока нет возможности дойти до самого большого босса, Фред будет сталкиваться с тем, чего он опасался больше всего на свете: с произволом.

Сидя на земле, он чувствовал себя до обидного простым человеком. Казалось бы, ничего страшного. Он ненавидел, когда ему об этом напоминали.

* * *
В Шолоне-на-Авре никогда не было настоящего кинотеатра. В каждом поколении находился энтузиаст и вел старый добрый киноклуб, собиравшийся в актовом зале мэрии. Несмотря на пророчества кучки депутатов («Это проигранная битва!»), пять десятков активистов набиралось всегда, независимо от программы, два раза в месяц, что позволяло свести концы с концами и посрамить ворчунов. Ален Лемерсье, бывший учитель и завзятый киноман, выбирал фильмы, печатал афишки и организовывал обсуждение после просмотра. Любовь к кино он унаследовал от тех ненормальных, что бороздили провинцию, показывая фильмы Марселя Карне и Саша Гитри в сараях и приемных залах мэрий; от тех психов, что собирали зрителей по полям и кухням ферм и принимали их, не заботясь о выручке, потому что никто на самом деле не платил, цель была не в том. Энтузиасты волшебного фонаря получали свое вознаграждение в виде смеха при появлении Мишеля Симона в «Будю, спасенный из вод»[9] или слез в финальной сцене «Гроздьев гнева».[10] Помня об этом, Ален Лемерсье принял эстафету в Шолоне и стал выбирать для просмотров авторское кино и забытые классические ленты, дававшие повод для дебатов, которые и удерживали в зале большинство зрителей. Обычно ему удавалось пригласить гостя, способного как-то по-особому осветить тему, — все вспоминали вечер, когда была заполнена добрая половина зала по случаю показа «Огненных колесниц»,[11] истории двух молодых бегунов на средние дистанции, которые постоянно соревновались друг с другом. Ален пригласил тогда местную знаменитость, господина Мунье, чья карьера бегуна под старость вышла на новый виток по случаю Олимпийских игр для сениоров. На другой памятный вечер ему удалосьпривезти из Парижа специалиста по вундеркиндам для увлекательнейшего спора вокруг фильма про умственно отсталого ребенка, в котором внезапно открылись чрезвычайные дарования. Если не удавалось найти докладчика, Ален подбадривал задававших вопросы и старался, чтобы те, кто имел свое мнение, отвечали на них: он вел вечер.

Нью-йоркский писатель, поселившийся в Шолоне, оказался идеальным поводом пересмотреть американскую классику. Недолго думая, Ален схватил телефонную трубку и пригласил Фреда, расписав тому лучшие моменты своего небольшого кинозаведения.

— Для нас будет огромной честью, если вы согласитесь стать нашим следующим гостем.

Дебаты в киноклубе? И Фред? Человек, не мыслящий фильма без банки пива в руке, без кнопки «пауза», чтобы пойти пошарить в холодильнике? Человек, скучающий, если нет взрывов и перестрелки? Человек, засыпающий на романтических сценах? Человек, не научившийся читать субтитры и видеть картинку одновременно? Какие дебаты, какой киноклуб?

— А что за фильм?

— Я думал взять фильм «И подбежали они»,[12] Винсенте Минелли.

— А оригинальное название?

— «Some came running».

— Что-то припоминаю… Там кто играет — Синатра или Дин Мартин?

— Оба.

Ален Лемерсье, сам того не подозревая, попал в десятку. Для итальянца из Нью-Джерси, тем более связанного с Onorevole Societa, Фрэнки и Дино пребывали в статусе героев.

— Напомните мне, о чем там.

— Писатель, ветеран войны, возвращается в родные места с недописанным романом. Все считают его неудачником, кроме одной женщины, которая пытается его ободрить.

— Писателя играет Фрэнк?

— Да.

Расчувствовавшись, Фред обещал подумать, потом повесил трубку и остался у телефона, который, несомненно, должен был тут же зазвонить снова.

— Алло? Фред?

— Вы кто, Плуто или Динго?

— Ди Чикко. Это что еще за «я подумаю»? Вы что, спятили?

— Я с шестерками не общаюсь, дайте послушать пленку Квинтильяни, пусть перезвонит.

Он резко и оскорбительно бросил трубку. Учитывая высокие технологии, которыми располагали Капуто и Ди Чикко, их шеф Квинтильяни испытает, в свою очередь, изумление не позднее чем через минуту, в какой бы точке планеты он ни находился. Когда-то для слежки за ним и для получения показаний ФБР использовало параболические антенны, лазеры, спутники, а также микрофоны, умещавшиеся в родинке, камеры — в дужках очков, и кучу других игрушек, которых не выдумать и сценаристам Джеймса Бонда.

— Скажите, Фред, вы сошли с ума? — произнес Квинт.

— К чему обижать славного мужика и рисковать стать непопулярным.

— Непопулярным? Если бы эти люди знали Джованни Манцони, жулика и убийцу, я бы дорого не дал за вашу популярность. Вы не писатель, Фред, вы всего-навсего дерьмо, которому удалось спасти свою шкуру, не забывайте об этом.

Фред и Том уже давно перебрали все варианты в чисто формальных словесных стычках. Теперешняя их игра требовала высокой точности и постоянной тренировки.

— Одного я никак не могу понять, — продолжал Том, — что вы намерены делать во время дебатов, какими бы они ни были? Совершенно на вас не похоже.

Он был прав. Дебаты? Обмен мнениями? Действительно, это было совершенно не в его стиле — ни обмен, ни мнения. Джованни Манцони проповедовал искусство красноречия ударами лома, и радости диалектики обычно выражались в поисках аргументов от паяльника до дрели. Фред с удовольствием отправил бы Алена Лемерсье подальше, если бы тот не заговорил про «писателя, которого все принимают за неудачника». Он свою долю получил с лихвой. Кто лучше Фреда знает эту тему — на много километров вокруг? Словно мало просто писать, чтобы чувствовать себя писателем, — пришлось еще заполучить и писательские проблемы. И он познакомился со всеми тревогами человека, рассказывающего про себя, одинокого в своей каморке, непонятого, взыскующего правды, не всегда пригодной для изложения.

— Я сначала пересмотрю фильм на видео, Том, приготовлю кучу интересных вещей для рассказа. И вы пойдете на этот просмотр со мной, я скажу, что вы мой друг. За это я обещаю абсолютно честно написать ваш портрет в своих мемуарах.

Квинтильяни, не ожидавший такого двусмысленного довода, рассмеялся.

* * *
Магги не станет присутствовать ни на просмотре, ни на дискуссии. После долгого дня, посвященного административной работе в Народной взаимопомощи (взыскание долгов, бухгалтерия, планирование работы на будущее), она вызвалась помогать в организации ужина на восемьдесят человек в столовой технического лицея Эвре. Стоя на раздаче, за рядом сдвинутых пластиковых столов, она наполняла тарелки голодных людей и спрашивала себя, сколько нужно разложить горохового пюре, чтобы стереть ее долг перед человечеством. В ее душе горело призвание сестры милосердия на поле боя, и она помогала одновременно и на кухне, и на раздаче, на разгрузке и погрузке машин, на сборе и на мытье посуды: она работала, как настоящий спортсмен, стремящийся побить рекорд. Она полагала, что в самоотверженности надо упражняться, как в виде спорта, — разминка, работа, ускорение, и если тренироваться регулярно, можно стать чемпионкой. Когда столовая опустела, ей пришлось признать очевидное: подвиг доставлял определенное удовольствие. Вооружившись губкой, она самозабвенно набросилась на пустую кухню. Давно пора было закатать рукава, испортить руки, поцарапать, задубить. История знавала блестящие прецеденты.

* * *
В сумерках гигантского актового зала зрители ждали, когда Ален Лемерсье начнет свое вступительное слово. Эти пятьдесят неизменных зрителей присутствовали, несмотря ни на что, и на самом деле образовывали настоящий клуб. Ни в коем случае они не пропустили бы этот ритуал, коллективную концентрацию, немыслимую ни в каком другом месте, волнение, которое вызывал только большой экран. А еще приятно было вернуться к реальности и сопоставить свои мнения сразу после окончания фильма. Само то, что они покидали уютные гостиные и телевизоры, чтобы посмотреть фильм в зале, уподоблялось для них акту неповиновения.

Томас Квинтильяни и Фредерик Блейк, сидя в зале бок о бок, с трудом скрывали один — нервозность, другой — радостное возбуждение. Сыщик опасался вопросов, которые могут обрушиться на его подопечного, даже самых безобидных. Одновременно он чувствовал, что включение Фреда в сообщество воспринимается начальством как гарантия благополучного завершения дела. Как-то так криво выходило, что эта ворованная репутация писателя-самозванца по-своему доказывает, что ему, Тому Квинту, удалось сделать из бывшего жулика уважаемого человека, а тем более в такой стране, как Франция, — просто чудо. Фред, со своей стороны, несколько раз пересмотрел фильм на видео, для того чтобы заранее представить себе дебаты, и чувствовал готовность привести некоторое количество аргументов домашней заготовки, а также выдать готовые ответы на вопросы, которые не преминут ему задать. Он даже придумал, что начнет свое выступление цитатой, которую Уоррен откопал в интернете: «Женам писателей не понять, что когда их мужья смотрят в окно, они работают». Для него фраза резюмировала всё непонимание его работы домашними, их скрытую манеру не признавать его в качестве автора. Сегодня вечером, выступая перед первой своей «официальной» публикой, он сможет наконец расквитаться с теми, кто сомневается в его праве на творчество. Том Квинтильяни, его самый главный враг в мире, будет единственным тому свидетелем.

Лемерсье скрылся в проекционной и что-то тянул с началом фильма, в рядах зрителей роптали.

— У нас бы давно убили механика, — прошептал Фред.

Том, несмотря на долгую привычку ждать, мысленно с ним согласился. Лемерсье появился, развел руками в знак полной беспомощности и поднялся на сцену сделать объявление.

— Друзья мои! В кинофонде произошла ошибка. Бобины, которые мне доставили, не соответствуют запланированному фильму. Такое с нами не в первый раз…

Два раза в год это случалось непременно. В ноябре прошлого года в коробках от «Фантастического путешествия» Ричарда Флейшера прибыл «Охотник на оленей» Майкла Чимино, а за несколько месяцев до того вместо просмотра американского документального фильма «Парк наказаний» клубу пришлось довольствоваться «Розовой пантерой»!

Но для того, чтобы выбить Алена из седла, нужны были средства посильнее: он умудрялся, жонглируя на грани фола, оправдывать изменения в программе, импровизировать новую презентацию, даже проводить параллели между двумя фильмами. Этот спортивный прыжок в сторону с приземлением на обе ноги стал настоящей специальностью ведущего киноклуба.

— Нам здесь больше делать нечего. Пошли домой.

Ален рассыпался в извинениях перед гостем, предложил договориться насчет следующего сеанса, и Фред, расстроенный, что не может подняться на сцену, без слова направился к выходу. Том предложил ему зайти куда-нибудь в центре пропустить по стаканчику.

— Останьтесь хотя бы на фильм, — сказал Ален, — у нас будет тоже американский фильм, с субтитрами, так все-таки получится, что вы не зря пришли.

Фред шагал следом за Квинтильяни. Сходят, успокоят нервы парой стаканов бурбона, он станет доставать Тома вечной песней про старые добрые времена, а потом они вернутся на улицу Фавориток как добрые соседи, какими они и являются.

— Оставайтесь, — повторил Лемерсье, — я уверен, фильм вам понравится, это «Хорошие парни» Мартина Скорсезе, про нью-йоркскую мафию. Увидите, фильм очень забавный и поучительный.

Фред внезапно застыл как вкопанный, сунув руку в карман куртки, замерев на середине жеста. Взгляд не соответствовал выражению лица.

Как всякий офицер ФБР, Квинтильяни умел не показывать удивления и встречать неожиданности хладнокровно и методично — он был из тех, кто умеет дышать животом, если вдруг дуло 45-го калибра уткнется ему в затылок. Но именно в эту секунду и несмотря на всю свою невозмутимость в непредвиденных обстоятельствах, он ощутил одновременно и жар во всем теле, и ледяной ветерок на пояснице: на лбу выступил пот.

Фред не смог скрыть недоброй усмешки:

— Мы не так уж торопимся, Том…

— По-моему, лучше пойти домой. Вы же этот фильм видели? Зачем смотреть еще раз?

Как все мафиози, Фред обожал фильмы про мафию, и первым в списке шел цикл о «Крестном отце». Это был их эпос, цикл подтверждал их существование на земле и делал привлекательными в глазах мира. В кругу своих собратьев они ничто не любили так, как примерять на себя диалоги из фильмов, разыгрывать сцены и, иногда в одиночку просиживая ночью перед экраном, оплакивать смерть Вито Карлеоне в исполнении Марлона Брандо. Все остальные фильмы казались им набитыми несуразностями, в большинстве — просто смехотворными, с их опереточными киллерами и крикливыми костюмами. Американский кинематограф штамповал эти глупости десятками в год — анахроничные, гротескные, оскорбительные для людей Семьи — настоящих, которые не любили, чтобы их образ высмеивал Голливуд. И тем не менее эти карикатурные поделки прославляли их так же, как и престижное кино, сделавшее их полубогами.

В том числе и «Хорошие парни» Мартина Скорсезе.

Фред знал фильм почти наизусть и ненавидел его по сотне причин. В нем гангстеры сводились к их подлинной сущности: подонки, чьей единственной мечтой в жизни было припарковаться там, где запрещено, подарить самую дорогую шубу жене и главное — не вкалывать, как миллионы кретинов, которые каждое утро встают, чтобы заработать свою жалкую получку, а не валяться по полдня в постели на золоченой кровати. Вот это и есть мафия, и фильм «Хорошие парни» наконец-то сказал это. В отсутствие ореола легенды миру являлись их глупость и жестокость. Джованни Манцони, Лукка Куоццо, Энтони де Биэйз, Энтони Пэриш и вся банда отныне знала, что их нимб плохих парней никогда не будет сверкать, как прежде.

Так почему здесь оказался именно этот фильм?

Случайность? Обычная замена? Забавный случай, который следует отнести на счет человеческой ошибки? Почему не другой фильм, любой из тысяч возможных? Не «Правила игры»? Не «Лоуренс Аравийский»? Не «Большая прогулка»? Не «Горячие девчонки»? Не «Плоть для Франкенштейна»? Почему именно «Хорошие парни», этот фильм-зеркало, возвращавший Фреду столь ненавистный и столь справедливый образ?

— С удовольствием посмотрю фильм еще раз, — сказал он Лемерсье и вернулся на место. — Я мало что знаю про эти гангстерские истории, но попробую ответить на вопросы во время обсуждения.

Ведущий, радуясь, что спас положение, вернулся в проекционную. На редкость униженный, Том вынужден был подавить вспышку ярости, способную отправить Фреда на пол в глубоком нокауте. А тот смаковал эту ненависть как драгоценный ликер: любой шанс увидеть Квинта в таком состоянии был временным выигрышем в их поединке. Тем самым Фред получал возможность по-своему расквитаться за фильм, лишивший его имиджа заслуженного бандита, чтобы выставить заурядным кретином.

— Чем злиться, скажите лучше, Том, вы-то фильм видели?

Квинтильяни не был человеком досуга, он не любил ни рыбалку, ни туризм, а спортом занимался исключительно для поддержания формы. Он проводил редкое свободное время за чтением эссе, неизменно так или иначе затрагивавших его профессиональную деятельность. Кино? Воспоминания о драйв-инах, где фильм был не так важен, как девица на заднем сиденье, или просмотр фильмов в комнатах отдыха во время учебы и особенно множество фильмов, по его мнению, совершенно неинтересных, которые показывали во время большинства его поездок на самолете. Однако «Хороших парней» он смотрел, как и множество других фильмов про мафию, — для информации. Ему необходимо было знать, что за кумиры у тех типов, которых он выслеживает, понимать их язык, улавливать словечки, до которых кинематограф был великий охотник.

— Вы действительно хотите в это играть? — прошептал он на ухо Фреду.

Тот знал лексикон Тома назубок и перевел вопрос так: «Поганый засранец Манцони, только попробуй что-нибудь выкинуть, и я тебе так подгажу жизнь, что ты пожалеешь, что не подох в тюрьме».

— Для вас это будет поводом задать мне ряд вопросов, которые вас подзуживают уже давно, и может быть, сегодня вы получите ответы, Том. Разве не стоило из-за этого выйти из дома?

Намек, который Том воспринял в настоящей форме: «Пошел ты в задницу, ищейка поганая».

Свет погас, наступила тишина, и белый луч высветил экран.

* * *
Магги поставила машину перед домом и махнула рукой Винсенту, который стоял у окна и курил сигарету. Она вошла в гостиную, тут же рухнула на диван и закрыла глаза, по-прежнему ощущая, что она только что побывала в Зазеркалье. На обратном пути она невольно вспомнила зал в Ньюарке, который арендовало местное отделение Армии спасения, и где ежедневно собирались бродяги, нищие-бомжи. Деревянные столы, скамейки, и все эти люди, сидящие там часами, спасаясь от уличного холода, скуки, страха перед людьми и особенно голода. Через грязное стекло она заглядывала в этот аквариум нищеты и почти зажимала себе нос, воображая, какая вонь стоит внутри. Пару раз она хотела войти в эту дверь, испытать головокружение при виде самого худшего, и мешала ей сделать этот шаг не боязнь столкнуться с человеческим падением, а странное ощущение, что она в отречении от самое себя зашла дальше их. Эти мужчины и женщины с всклокоченными волосами сохраняли своеобразное достоинство. Она — нет. Принять жизнь и ценности Джованни Манцони значило утратить всякое уважение к себе. Если бы местные оборванцы догадались, какой жизненный крах пережила эта красивая дама в меховом манто, они бы сами подали ей милостыню.

* * *
На выходных титрах Лемерсье вернулся на сцену и взял микрофон, чтобы сообщить несколько общих сведений о фильме и о режиссере. Прежде чем передать микрофон тому, кто захочет подхватить тему, он обернулся к Фреду и пригласил его к себе на сцену. Ему похлопали для бодрости, и, как обычно, первый вопрос задал сам Лемерсье.

— Когда человек живет в Нью-Йорке, ощущает ли он присутствие мафии так, как любит нам показывать американский кинематограф?

Рефлекторным жестом, выражавшим тревогу. Том поднес руку к кобуре.

— Присутствие мафии? — повторил Фред.

Он едва понимал вопрос, слишком абстрактный для него, — это было все равно, что спросить у него, ощущает ли он небо над головой или землю под ногами. Онемевший, с микрофоном в руке, он почувствовал, что выглядит смешно, и принял задумчивый вид.

Присутствие мафии…

Ален понял это как некую робость, связанную с языковым барьером, и пришел ему на помощь.

— Типов, вроде трех гангстеров из фильма, можно встретить на улице?

Можно ли их встретить на улице?

За этим вопросом Фред увидел пропасть, которая навечно отделила его от остального человечества, от тех, кто ходит по правильной стороне тротуара. Фигура гангстера завораживала честных людей, но исключительно в качестве ярмарочного монстра.

Квинтильяни чуть не поднял руку, прося слова. Не чтобы положить конец этому балагану, а чтобы прийти бедняге на помощь. Это тебе не то что в одиночку сидеть на веранде и корчить из себя умника, рассказывать свою правду по ночам, старой железяке, тоже герой нашелся… А ты ответь за свою гангстерскую жизнь, стоя на сцене перед пятьюдесятью зрителями, с микрофоном в руке, — это как снова встать перед большим судом присяжных. Фред был как мальчишка, который дома считает, что прочесть вслух стихотворение — плевое дело, а оказавшись у доски, забывает, как его зовут.

Публика перешептывалась, возникла неловкая пауза. Ален искал доброе слово ободрения. Можно ли их встретить на улице? Как ответить на такой, на первый взгляд, невинный вопрос, а на самом деле такой прямой? Под огнем взглядов Фред подумал было солгать, заявить, что бандиты невидимы, сливаются с обстановкой, как хамелеоны, так что люди не знают, действительно ли они существуют или вообще они выдумка сценаристов, как ходячие мертвецы и вампиры. На этих словах он распрощался бы со сценой и уполз к себе на веранду, дав слово никогда оттуда не вылезать.

— В начале фильма, в первой сцене в баре, есть тип, который появляется в кадре со стаканом в руке, его не называют по фамилии, он в желтой рубашке с закатанными рукавами и серой жилетке. Этот тип действительно существовал, его звали Винни Капрезе, его можно было встретить в районе Хестера, в кофейне под названием «Кафе Тромбетта». Каждое утро он выпивал чашку крепчайшего эспрессо, и так с восьми лет. Мать варила ему такой кофе перед школой, ей в голову не приходило сделать ему бутерброд, и пацан уходил вот так, проглотив свой эспрессо, и иногда, когда было совсем холодно, она вливала туда каплю марсалы, чтобы сердце в животе не замерзло. Я всегда думал, что так человек и становится убийцей. Из-за таких вот пустяков.

* * *
Несмотря на усталость, Магги не удалось заснуть. Она сняла трубку и предложила сыщикам ночной визит, который они встретили как неожиданное развлечение. Ди Чикко достал три бокала и разлил принесенную Магги бутылку граппы. Она подошла к укрепленной на штативе подзорной трубе и направила ее на еще освещенные квартиры. Без издевательского подглядывания, без малейшей недоброжелательности, Магги, под заинтригованными взглядами федералов, по несколько раз в неделю вела слежку за жителями побережья. Образчик человечества из квартала Фавориток стал ее лабораторией, а шпионство — новым способом добрососедских отношений. Если Фред считал посторонних серой и чуждой массой, то Магги отказывалась верить в кажущуюся заурядность своих соседей.

— Что вас так забавляет, Магги?

— Меня ничто не забавляет, но все интересует. В молодости я все время пыталась свести людей к какой-нибудь категории, функции, чтоб их можно было описать одним словом. Сегодня идея, что общего у нас только исключительность каждого, помогает мне понимать, как устроен мир.

Она направила подзорную трубу на маленький четырехэтажный дом под номером 15, в котором жили четыре семьи и двое холостяков.

— Прадели смотрят телевизор, — сказала она.

— У нее бессонница. Иногда телевизор работает до четырех-пяти часов утра, — сказал Капуто, отхлебывая из бокала.

— Я вот думаю, а нет ли у него любовницы? — добавила она.

— Как вы догадались, Магги?

— Почувствовала.

— Ее зовут Кристин Лафорг, медсестра, тридцать один год.

— Жена знает?

— Ни о чем не догадывается. Кристин Лафорг с мужем даже приходили к ним вчера вечером в гости.

— Подлец!

Крик души, который так часто срывался с ее губ еще дома, в те времена, когда Джованни и его приспешники сумели, так сказать, «узаконить» своих любовниц. Они осмеливались разгуливать с ними по городу, так, что официальным женам часто приходилось самим искать встречи с ними, чаще всего с целью выцарапать им глаза. С тех пор супружеская измена занимала довольно высокую ступеньку в разработанной ею шкале грехов.

Взгляд Магги перебрался на квартиру выше, где ни в одном окне не было света.

— Патрик Ру ушел в гости?

— Нет, он начал вчера свой тур по Франции, — ответил Ди Чикко.

Магги, как энтомолог, наблюдала за своими подопытными, за их взаимодействием. Изредка ей случалось самой вмешиваться в их жизнь, чтобы ускорить события.

Патрик Ру, мужчина пятидесяти одного года, разведенный, работающий завхозом в частной школе, только что взял неоплачиваемый годичный отпуск, чтобы осуществить мечту всей своей жизни: объехать всю страну на великолепном мотоцикле с объемом двигателя в 900 кв. см. Зная, что мотоциклисты ценятся очень высоко, Магги предложила ему добавить к документам членскую карточку Французской организации по пересадке органов. Предпринимая такую инициативу, Ру словно бы заговаривал судьбу. А если худшему суждено случиться, мысль о том, что его сердце будет стучать в чужой груди, была ему не противна.

— Я узнал одну штуку, которая вас заинтересует, Магги, — произнес Капуто, — насчет старушки из дома одиннадцать, той, которой и без исповеди вроде прямой путь в Царствие небесное, — она живет с дочерью и зятем. Представляете, в тысяча девятьсот семьдесят первом году она отравила пса своего старика-соседа, который не пережил горя и вскоре умер сам. В принципе — идеальное преступление.

— И никто никогда ничего не узнал?

— Она вчера рассказала об этом по телефону одной своей подружке из Аржантана. Видимо, хотела признаться, прежде чем предстанет перед Богом.

Бог… Да где он, этот Бог? Когда Магги наблюдала за соседями с такого близкого расстояния, ей казалось, что она делает ту работу, которую полагалось выполнять со своими творениями Ему: следить, заботиться и изредка наставлять на путь истинный.

— В спальне у месье Вильемена все еще горит свет, — сказала она удивленно. — А ведь ему вставать через три часа, не больше…

Речь шла о булочнике с Вокзальной улицы, который растерял обычных покупателей после появления в городе молодого конкурента. Как и все, Магги сходила к новому булочнику за французским батоном и нашла в себе мужество лично объявить господину Вильемену приговор: «У него хлеб вкуснее». Как такое может быть? Его хлеб за двадцать с лишним лет работы не вызвал ни единого нарекания. Он не более и не менее порист, чем раньше, мякоть не белее, чем у других, срок хранения в пределах нормы, что же тогда? Чтобы все было по-честному, он сам его попробовал. Глядя в квашню, охваченный внезапной тоской, он спрашивал себя, что же он растерял на жизненном пути. Потом он решил снова взяться за работу и показать этому молокососу, где раки зимуют.

Магги не хотела упустить ничего из человеческой комедии, ежедневно разыгрываемой у порога ее дома.

* * *
— Билл Кланен, чтобы стать гангстером, выучил итальянский. Представьте, как этот парень, ирландец по отцу и матери, штудирует учебники макаронного арго, жрет каждый день спагетти, учится материться, — при том, что он католик и ему наверняка было поперек горла по-итальянски богохульствовать, обзывать мадонну шлюхой, это тяжелее всего… Но что вы хотите, он мечтал войти в отряд Жирного Вилли, а не в ирландскую банду. Если приедете в Бруклин и пройдетесь часиков в семь вечера по бульвару Меллоу, сможете его встретить: у него длинные, зачесанные назад волосы и на носу рэйбан с диоптрией, он обычно играет в скопу с приятелями, которые всегда называют его Пэдди.

Униженный, Том искал способ заставить его замолчать. Проще всего было влепить ему пулю промеж глаз и покончить наконец с мучением, которому его подвергал Манцони с тех пор, как встретился ему на пути.

— Кто был этот Жирный Вилли, которого вы только что упомянули? — спросил женский голос.

— Жирный Вилли? Что сказать про Жирного Вилли?

— Нет! Только не про Жирного Вилли! — мысленно закричал Том. Но Фред не воспринимал ничего, кроме собственного возбуждения.

— Жирный Вилли был саро, вожак, вроде персонажа Паули в фильме, который вы только что посмотрели. Не важно, какое место он занимал в иерархии, Жирный Вилли был тип, которого возмущала несправедливость. Он мог смахнуть слезу, когда вы ему рассказывали о своих несчастьях, но считал, что имеет законное право придавить вас, если вы скрыли хоть цент с того, что с вас причиталось. С ним можно было говорить о чем угодно, кроме его веса, которого точно не знал никто, просто говорилось, что Жирный Вилли — pezzo di novanta, то есть тип весом за девяносто килограммов — это было общее название крупных шишек, зубров. Мужик этот настолько поражал своим видом, что, когда он двигался по улице, можно было поклясться, что это он защищает своих телохранителей, а не наоборот. Никому и в голову не приходило намекнуть на его полноту, ни его сыновьям, ни его подручным, никому. Стоило человеку хлопнуть его по пузу и сказать: «Ну и здоров ты, Вилли!» — и он был больше не жилец.

Вне себя, Том чуть не вскочил, чтобы вмешаться. Фред опустил тот факт, что Жирный Вилли был одним из первых раскаявшихся преступников, взятых под опеку программы охраны свидетелей. Чтобы сделать его неузнаваемым, ФБР посадило его на драконовскую диету, в результате которой он сбросил десятки килограммов. В первый же свой выход в город Жирный Вилли, которого в действительности звали Джульельмо Кватрини, рванул прямиком в пышечную и сожрал там точный эквивалент того, что сбросил.

— У него были редкие широко расставленные зубы, — продолжал Фред, — и Вилли улыбался жизни. Всегда любезный, всегда добродушный, всегда скажет что-нибудь милое дамам, поцелует в щечку малышей, всегда всем доволен. Только один раз видели, как он перестал улыбаться, — это было в день, когда у него похитили одного из его сыновей. Запросили огромный выкуп, но Вилли не уступил, он держался до конца, даже когда получил в коробочке для зубной нитки кусок пальца мальчика. Он не только вернул сына живым, но и смог наложить руку на обоих его похитителей. Он заперся с ними в подвале, без оружия. Хотите — верьте, хотите — нет. С голыми руками! Ну, что было дальше, не знает никто, но его ближайший сосед съехал из дому на все выходные, чтобы не слышать криков, которые доносились из подвала Вилли.

Пятьдесят недвижных тел. Пятьдесят зрителей, не сводивших глаз с человека на сцене. Дрожь изумления пронеслась по рядам, и никто не осмеливался ни двинуться, ни что-то прокомментировать. Забыто и обсуждение, и обмен мнениями. Голос звучал, и надо было слушать.

Один из зрителей тихонько встал и вышел позвонить жене, которая находилась в ста метрах от мэрии, на ежемесячном собрании в поддержку кандидатов от зеленых на следующих муниципальных выборах. Он дословно сказал ей, что в киноклубе происходит «такое!» и что это нельзя пропустить ни в коем случае. Она взглянула на часы и предложила присутствующим прогуляться до актового зала мэрии.

* * *
Магги, устав смотреть в подзорную трубу, теперь, надев наушники, стояла перед пультом прослушивания и увлеченно слушала беседы соседей. Она только что узнала, что господин Дюмон, механик по мотоциклам, уже десять лет берет уроки китайского языка, без всякой на то причины, и что его жена — на самом деле ему не жена, а двоюродная сестра; что мать-одиночка из дома восемнадцать раз в месяц ездит в Руан возлагать цветы на могилу Флобера, что преподаватель французского языка ведет жизнь совсем не по средствам, выигрывая огромные суммы в таро, в задней комнате единственного в регионе ночного клуба, что Мадам Волкович в официальных бумагах сбавляет себе десять лет, а Мириам из дома четырнадцать посвящает все свободное время поискам настоящего отца, чтобы, как она говорит, «заставить его признаться».

С каждым сеансом она узнавала чуть больше о человеческой натуре, о мотивациях, движущих силах, о страхах, — ни одна книга, ни один репортаж не дали бы ей такого материала.

— Это молодой программист, который дает объявление в «Шолонском рожке», — произнесла она, сняв наушники.

«Отдам компьютер PC ХТ с экраном 14 дюймов и струйным принтером в хор. сост.». Устаревшее оборудование, от которого нечего было получить у продавца подержанной техники, но оно могло осчастливить отдельного малоимущего человека. Вот что больше всего изумляло Магги: бескорыстные поступки, маленькие акты внимания к ближнему. Она ощущала приверженность к крупным гуманистическим идеям, но сколько ей еще предстояло узнать об этих незаметных и точных жестах, которые относились скорее к здравому смыслу, чем к солидарности. Они принимали самые неожиданные формы. Так, ее сосед Морис, владелец «Ла Потерн», второго большого кафе в Шолоне, отдыхая в Неаполе, услышал о старинном обычае, который еще чтили некоторые тамошние владельцы бистро. Учитывая цену эспрессо у стойки (гроши или чуть меньше), клиенты нередко выгребали мелочь из карманов и покупали два кофе, выпивая при этом только один, а бармен записывал себе на доску один бесплатный кофе для случайно зашедшего бедняка. Морис, человек не особенно щедрый или внимательный к тем беднякам, которых встречал, нашел идею интересной и вздумал применить ее на практике. Он сам удивился, когда обнаружилось, что многим клиентам забавно играть в эту игру. За желание установить обычай, идущий совершенно вразрез со временем и в глазах скептиков обреченный на провал, Магги в душе провозгласила Мориса героем реальной жизни.

* * *
Квинт обдумывал месть. Человек, который у него на глазах изъяснялся с уверенностью опытного лектора, дорого заплатит за свой фортель. Том иногда забывал про удивительную глупость гангстеров и любовь к фанфаронству, которая часто их губила.

— Можно ли их встретить на улице? Это вы у меня спрашиваете? Вы слыхали когда-нибудь про Браунсвиль? Это как бы Вест-Пойнт для мафиози: кто прошел там свои университеты, может претендовать на самый высокий пост. В великую эпоху в этом маленьком квартале, занимающем примерно десять квадратных километров к востоку от Нью-Йорка, вы могли встретить на улице какого-нибудь Капоне, Костелло, Багси Зигеля — типа, который основал Лас-Вегас, — Луиса Лепке Бухгалтера, или Вито Дженовезе, который послужил образцом для персонажа Вито Корлеоне в фильме «Крестный отец». Это я просто называю вам легендарные личности, но мог бы сказать и о рядовых членах, которым Коза Ностра тоже обязана славными часами. В Бруклине вы могли встретить кучу таких парней, у которых не было никакого легального статуса! Никакой официальный документ не позволял установить их личность, кроме разве что уголовного досье, которое на них заводили лет в пятнадцать. Вы могли с ними встретиться не только на улице. Был, например, такой парень — Доминик Рокко по прозвищу Рок, он мог ликвидировать клиента в кинозале, как вот этот сегодня, ударом ледоруба в голову, и никто бы ничего не заметил.

В третьем ряду супруги Ферье, постоянные посетители киноклуба, переглянулись, не веря себе.

— Тебе не кажется, что он перебарщивает?

— Милый, это писатель. Чем невероятней история, тем больше ему хочется в нее верить.

Фред говорил уже почти час, и количество зрителей утроилось. Информация распространялась стремительно, и любопытные прибывали из окрестных ресторанов и кафе. Несколько раз у него был соблазн пойти и записать какой-нибудь забавный случай, который займет место в его мемуарах, но он предпочел продолжать и увлекать все дальше совершенно покоренную аудиторию. Том уже подумывал о том, чтобы позвонить на базу в Квантико и доложить начальству, но как объявить, что Фред, мало того что обращает свое мафиозное прошлое в литературу, теперь пустился в моноспектакли, способные заполнить Цезарь-Палас?

* * *
Ди Чикко ушел прилечь в соседнюю комнату, а Капуто, сидя перед телевизором с выключенным звуком, забыл о присутствии Магги. Пока она слушала и наблюдала за окрестными семьями, у нее в голове проносились самые безумные мысли. Окрыленная утопией, простительной только в свете нескольких бокалов граппы, она воображала свой квартал свободной зоной, на которой не действовали всеобщие законы равнодушия. С горящими щеками и горячим сердцем, она мечтала о совсем крошечном уголке земли, где царила бы высокая идея единства и гуманных отношений. Всего две-три затерянные улицы, каждый житель которых усомнился бы в своей единственно верной логике и задумался бы над логикой соседа. В этом маленьком раю все способы годились, чтобы пойти навстречу другому. Можно было бы признаться в слабости или признать ошибку, не впадая в тупое упрямство. Верить, что все поправимо. Познакомиться и перестать бояться. Поддержать падшую душу, а не бежать прочь. Осмелиться сказать, что не так. Вознаградить того, кому никогда не воздают по заслугам. Вмешаться в конфликт и стать посредником. Вернуть долг тому, кто перестал его требовать. Поощрять артистические таланты близкого человека. Распространять добрые вести. Избавиться от привычки, неприятной для окружающих. Передавать знания и умения, пока они не утрачены. Утешить старика. Принести такую маленькую жертву, что не заметить самому. Спасти жизнь далекого человека, лишив себя сто первой ненужной безделицы… и сколько еще всего можно придумать!

В порыве лирики Магги уже видела, как славно заживет этот маленький мирок, достаточно сделать собственную щедрость заразительной, сконцентрировать усилия на одном отдельно взятом квартале, в надежде увидеть, как эпидемия охватывает окружающие кварталы, потом целый город, потом остальной мир. Со слезой на глазу Магги предложила Ди Чикко выпить по третьей — ей так не хотелось возвращаться на землю.

* * *
— Тони был знаменит силовыми допросами, которые он применял к тем, кого подозревали в стукачестве, — отсюда его кличка Дантист. Под конец он стал подручным Кармине Калабрийца. Для мафиози это как поступить на госслужбу. Его карьере не грозили головокружительные взлеты, но от многих забот он был избавлен. Другие умные ребята такой выбор одобряли. И все же по натуре он был настоящий саро, и один бог знает, что бы он мог изобрести для укрепления Империи.

Том обязан был вмешаться, чтобы прекратился этот невыносимый словесный понос, этот неиссякающий фонтан бахвальства и низости, готовый смести все и вся. Вмешаться? Но как, черт побери? Каким образом заткнуть пасть этому подонку?

Один зритель сумел осуществить этот маневр путем поднятия руки.

— Есть один феномен, который постоянно показывает нам кино, говоря о гангстерах и мафиози, — это тема раскаяния. Будто бы в последние тридцать примерно лет они любыми способами хотят перековаться и искупить свою вину.

— Раскаяние? Я не вполне уверен, что большинство из этих парней понимают, что значит это слово. Честно, неужели вы верите всем этим бредням? Зачем человеку, который из-за ставки на скачках разнесет голову лучшему другу, принимать себя за Христа? Чувство вины — это все выдумки интеллектуалов. Замолвите об этом словечко Джиджи Марелли, четырнадцатилетнему убийце, бэби-киллеру, как их называют. У него была кличка Лумпо, молния. В среднем шесть-семь заказов в год, при пареньке состояло два мордоворота, которые постоянно его охраняли. Как-то он получил особый заказ: на собственного отца, — ему поручали его ликвидировать. Старик наделал глупостей, и тогдашний саро хотел во что бы то ни стало, чтобы работу сделал его собственный сын. Сделав дело, Джиджи пошел и сам объявил новость матери. В день похорон они стояли у гроба рядом и держались за руки. Чувство вины? Да там каждый день настоящие греческие трагедии разыгрываются — в Бруклине и в Нью-Джерси, сколько пьес можно понаписать, сколько слепить новых теорий для психиатров.

Квинт схватил телефон, набрал КП и попал на Ди Чикко.

— Разбудите Магги.

— Она тут.

— Немедленно передай ей трубку.

В публике поднялось два десятка нетерпеливых рук. Сенсация разнеслась по городу, и актовый зал заполнялся на глазах. Сцена окрыляла Фреда. Его спектакль одновременно отдавал театральщиной и сказительством, смесью едва прикрытой исповеди и инсценировки. Свет прожекторов смывал с него злобу и уныние последних лет.

— Так вот, отвечая на ваш первый вопрос, — да, мафиози можно встретить на улице. Вы хотите имена? Джеймс Аллегри по прозвищу Джимми Монах, Винсент Ало по прозвищу Джимми Голубые Глазки, Джозеф Амато по прозвищу Черный Джек, Дональд Анджелини по прозвищу Волшебник Страны Оз, Альфонс Аттарди по прозвищу Миротворец…

Том боялся логического продолжения спектакля, того неизбежного момента, когда увлекшись исповедью и ликуя, Фред выдаст себя.

— Джон Барбато по прозвищу Джонни Колбаска, Джозеф Барбоза, он же Джо Зверюга, Гаэтано Каччиаполли, он же Томми Заика, Джеральд Каллахан, он же Сырник, Вильям Каммиссаро, он же Вилли Крыса…

Самой последней дверь актового зала толкнула Магги. Она медленно пошла по проходу, не сводя взгляда со стоящего на сцене человека, который напоминал ей другого, того Джованни, в которого она влюбилась много лет назад. Почему в него, в головореза Манцони, который шлялся с хулиганами вроде себя? Никто не знал ответа, кроме нее самой. Сначала она слышала о нем, а увидела в первый раз на балу в честь праздника Св. Януария, на Ист-Хьюстон-стрит. Она смотрела, как он пьет с приятелями и бегает за юбками, а потом, поздно ночью, когда горстка девиц только и ждала, кого из них красавчик Джованни проводит до дому, он пригласил на танец Марию Чочару, молодую женщину с некрасивым лицом, которая весь вечер подпирала стенку. Видя, как он кружит в танце эту девушку, которая не могла поверить своему счастью, Ливия почувствовала, как у нее забилось сердце.

— Франк Карузо, он же Франки Жук, Юджен Кьязулло, он же Скотина, Джозеф Кортезе, он же Малыш Бозо, Франк Куччария, он же Фрэнки Черпак, Джеймс Де Мора, он же Автомат, и сотни других. У большинства из них не было полосатых костюмов и ярких рубашек, которые помогли бы их опознать, надо было самому быть мафиози, чтобы отличить другого, иначе вы бы приняли их за честных отцов семейств, которые приходят вечером с работы, — да, кстати, они такими и были. И среди всех я хотел бы особо рассказать о главе ньюаркского клана, необычном парне. Он был женат на самой доброй из женщин, которая родила ему двух прекрасных детей — девочку и мальчика. Я хочу рассказать вам про этого человека, про то, как он принимал близко к сердцу все, что происходило на его территории…

Вдруг Фред натолкнулся на взгляд Магги, которая стояла внизу у сцены. В этом взгляде он не прочел никакого упрека, но напротив, полное отпущение грехов. Он замолчал, улыбнулся ей и медленно очнулся.

— Пойдем домой, Фред.

Этим «пойдем домой» она как будто взяла его за руку.

Как старый артист перед уходом со сцены, он поклонился публике, которая ответила ему дружными аплодисментами. Ален Лемарсье понял: только что киноклуб пережил один из величайших своих часов. Его борьба была не напрасной.

* * *
Том, Магги и Фред вернулись домой пешком, в темноте и молчании. Расставаясь с ними у порога, Квинт предупредил Фреда:

— Если сегодняшняя выходка приведет к неприятностям, я вас бросаю, и вас, и вашу семью, пусть даже пострадает репутация ФБР. Я буду жить, помня, что ускорил вашу смерть, вместо того чтобы по максимуму отдалить ее, как я вовсю старался делать в последние шесть лет.

Этой радости Квинтильяни не получит. Ненужный риск, на который пошел Фред, никогда не приведет ни к каким последствиям. И только жители Шолона еще долго будут вспоминать необычное представление, которое они сочли фантазиями писателя с не на шутку разгулявшимся воображением.

Фред и Магги не обменялись ни словом до самой спальни.

— Ну что, покрасовался на публике?

— А ты? Поиграла в благотворительность посреди голодранцев?

Она погасила лампу, в это время он в ванной взялся за зубную щетку. Струя коричневой жижи брызнула на белый фаянс. Он почувствовал отвращение, вернулся к столику и снял трубку.

— Квинтильяни, я хотел извиниться. Я вел себя как последний кретин.

— Приятно слышать, только я не верю ни единому слову.

— Иногда я забываю, какого труда вам все это стоит.

— Обычно вы несете эту чушь, когда хотите чего-то от меня добиться. Вы думаете, сейчас самое время?

— Мне нужно рассказать вам одну историю, Том…

— Спектакля не хватило?

— Эта история касается вас.

— Валяйте.

— Вы помните Харви Туцци, который так и не смог дать показания из-за того, что снайпер прострелил ему горло? Вы были тогда в команде, которая занималась его прикрытием, Том. Жаль, что приходится напоминать вам этот тяжелый момент. Вы тогда были совсем зеленым новобранцем в Бюро.

— Вы сами были тогда мелкой шавкой, Фред. В тот вечер вы прикрывали снайпера, вы мне рассказывали.

— Но я не сказал, что снайперу, после нескольких часов ожидания, так и не удалось поймать Туцци в перекрестье прицела. Оставалась возможность снять одного из ваших, чтобы напугать Туцци и чтоб он раздумал выходить к свидетельскому столу.

— …

— И он перевел мушку на вас, Том.

— Продолжайте.

— Он спросил меня, что делать, и я сказал: «Без побочных жертв». Мы прождали десять нескончаемых минут, и этот кретин Туцци в конце концов подошел к окну докурить хабарик.

— …

— От чего зависит жизнь, а?

— Зачем вы мне это теперь рассказываете?

— Этот вечер меня совершенно выпотрошил. Мне надо обменяться хоть парой слов с единственной родней, которая у меня там осталась.

— Ваш племянник Бен?

— Сделайте доброе дело, мне надо знать, как он поживает.

— При малейшем подозрительном слове я прерываю разговор.

— Не будет такого. Спасибо,Том.

— Кстати, вы мне так и не сказали, кто был стрелок. Арт Лефти? Франк Розелло? Оджи Кампанья? Который из них?

— Вам не кажется, что я и так сдал много народу?

Меньше чем через десять минут зазвонил телефон и разбудил Магги, которая только что закрыла глаза.

— Алло?

— Бен? Это Фред.

— Фред? Какой Фред?

— Фред, твой дядя из Ньюарка, который теперь живет далеко от Ньюарка.

На другом конце провода Бен понял, что речь идет о его дяде Джованни, который звонил из неизвестно какого места на планете: разговор прослушивался.

— Как дела, Бен?

— Хорошо, Фред.

— Я вспоминал про наш уикенд в Орландо, с детьми.

— Я помню.

— Вот уж весело было. Кажется, мы даже сходили на «Холидей-он-айс».

— Правда.

— Надеюсь, как-нибудь повторим.

— Я тоже.

— Чего мне больше всего не хватает, так это хорошего багеля из ресторана «Дели» на Парк-лейн, моего любимого, с пастрами, жареным луком и их странным сладким перцем. И все это под перцовку.

— Она бывает двух разных видов, красная и белая.

— Красная.

— Она лучше всего.

— Ну а вообще как дела, Бен? Никаких особых новостей?

— Нет. Ох да, я забрал твои кассеты. Все фильмы с Богартом.

— Даже «Медвежий угол»?

— Да.

— Оставь их себе. Ты по-прежнему ходишь играть на скачках?

— Конечно.

— В следующий раз в память о твоем старом дяде поставь за меня на восемнадцать, двадцать один и три.

— Не забуду.

— Целую тебя, мой мальчик.

— И я тоже.

Фред повесил трубку и обернулся к Магги:

— Мой племянник Бен приедет через пару дней и проведет с нами выходные.

— А адрес?

— Я только что дал ему адрес.

— Ты только что дал ему адрес?

— Да, я только что дал ему адрес.

— Квинтильяни тебя убьет.

— Когда окажется перед свершившимся фактом — сказать будет нечего.

— Скажи, Джованни. А история про «побочные жертвы» — правда?

— Правда.

Они одновременно погасили свет. День кончился так, как он начался — телефонным звонком с одного конца света на другой.

— Бен приготовит поленту с раками, — сказала она. — Вот дети обрадуются.

В этот вечер Фред не будет спускаться на веранду. Магги свернулась в объятиях мужа, и оба мгновенно заснули.

5

Стоя в халате, скрестив руки на груди, Сандрин Массар молча смотрела на то, как муж собирается в поездку к антиподам. Для Филиппа ничто не было сладостней этой серии привычных жестов, отточенных месяцами: сложить портативный компьютер в черный матерчатый чехол, отобрать рубашки в соответствии со строгими критериями, узнать по интернету погоду в Юго-Восточной Азии, упаковать платки от «Эрмес» — на подарки клиентам, — не забыть про книгу, которую он не будет читать, но неизменно связанную с направлением его поездки. Просто заменить батарейки в плеере или пришпилить справку о прививках к паспорту уже доставляло удовольствие, которое еще усиливалось ощущением скорого отъезда. Сандрин смирилась с его частыми отлучками и все равно сердилась, видя, с какой плохо скрытой радостью он покидает дом. В такие моменты Филипп уже чувствовал себя в пути, вдали от домика в Шолоне, почти на месте. «На месте» — было везде, кроме дома.

Они поженились четырнадцать лет назад в Париже, где он сумел устроиться на приличную должность в компании по производству швейных машин, а она заканчивала курс правоведения. Через два года Филиппу предложили место коммерческого директора на только что построенном заводе в департаменте Эр, тогда же у Сандрин появилась возможность войти в адвокатское бюро, специализирующееся на трудовом законодательстве: надо было делать выбор. В их жизнь должен был ворваться маленький Александр; без особых сожалений Сандрин сняла адвокатскую мантию и оставила юриспруденцию, чтобы переехать с семьей в Шолон, где ее руководящий муж мог полностью посвятить себя новым профессиональным обязанностям.

— Только на три-четыре года, дорогая. Ты ведь сможешь найти адвокатское бюро и в провинции, правда?

Нет, она ничего не нашла в провинции, а после рождения Тимоти об этом и речи не заходило. Но она и секунды не жалела о своем решении: отказаться от карьеры ради самой благородной цели на свете — на самом деле не жертва. Иное понятие о счастье вскоре воплотилось для Сандрин в этом большом доме, способном укрывать их вчетвером целую вечность.

Вплоть до того дня, пока один французский инженер из компании мужа не изобрел какое-то хитроумное приспособление, позволившее сэкономить от двадцати до тридцати секунд на вшивании одной молнии, что за день и помноженное на количество работников могло принести колоссальные суммы прибыли промышленности по пошиву одежды.

Большинство азиатских стран выразили желание приобрести патент на это изобретение, и блестящему специалисту Филиппу Массару поручили завоевание новых рынков на другом конце света. По неспособности перепоручить дело другому, у Филиппа вошло в привычку самому доводить каждый контракт до конца. Теперь он уезжал три-четыре раза в месяц на полных три дня, иногда — дольше, когда получалось объединить два направления, разделенных менее чем тремя перелетами. Труднее даже, чем отсутствие мужа, Сандрин переносила эффект часового сдвига, который длился ровно столько, сколько занимали интервалы между поездками.

Сегодня утром он уезжает в Бангкок заключать договор, который позволит его фирме инвестировать в самую основу производства, выйти на новые рубежи; короче говоря, осуществляется давно намеченная цель, которая позволит ему идти вверх по иерархической лестнице без малейшего риска когда-нибудь с нее слететь, — это делало подготовку к отъезду еще приятней. Сандрин смотрела на все это и ощущала какую-то немую покорность, свидетельство грустного завершения их романа.

— Дорогая, ты не видела мой путеводитель? Я имею в виду — новый.

Вчера вечером он полистал его в кровати. Сон не шел. Радость переполняла и будоражила. Прошло время гидов «По Юго-Восточной Азии без гроша в кармане», настало время гидов Мишлен с их шикарными отелями, райскими пляжами. В свое последнее путешествие он нашел время опробовать один такой пляж и дал себе слово как можно быстрее туда вернуться.

— До вторника, дорогая. Если что-то изменится, позвоню.

Ему оставалось только прогладить серый пиджак тонкой шерсти, сунуть во внутренний карман билет и поцеловать жену.

— Что изменится?

— Персель намекнул, что неплохо бы слетать из Банкока в Чангмай и обратно, уладить дело с одним поставщиком. В любом случае, я позвоню.

Прежним, еще ласковым жестом Сандрин поправила мужу воротник и впервые за утро улыбнулась ему. В дверном проеме он поцеловал ее в щеку и направился к поджидавшему такси.

— Дорогой! Чуть не забыла! — солгала она, выхватив из кармана халата сложенную газету. — В этом году Алекс участвовал в школьном конкурсе, он написал поэму, и ее выбрали из многих других! Ему будет приятно, если ты прочтешь. Вдруг заскучаешь во время полета…

Застигнутый врасплох, он взял «Газету Жюля Валлеса», не зная, что с ней делать, и сунул к себе в чемодан.

* * *
Самолет взлетел вовремя, погода была ясная, салон — почти пустой и стюардесса хорошенькая, как конфетка. Скучать во время полета? Знала бы Сандрин… Если б только она могла вообразить… Нет, лучше ей ничего не воображать. Позднее прозрение — ужасный удар, и Филипп Массар только в свои сорок четыре года понял, что он создан для всего этого: для перелетов, пересадок, бизнеса, переводчиков, «английского — свободно», для отелей «Хилтон» — зашел и вышел, для разных стран — прилетел — улетел, для ужинов в ресторанах — попробовал и ушел; единственно имели значение скорость, искажение времени и расстояний. Филипп Массар не знал ничего прекрасней в мире, чем раскрытый лэптоп на кровати в номере люкс сиднейского отеля «Шератон». Впрочем, все в его новой жизни казалось ему эстетичным, начиная с собственных жестов, которые он как бы видел со стороны: как много их, и жесты отправления — только прелюдия, им на смену придут другие, и время между двумя часовыми поясами пролетит быстро. За обедом, держа в руке бокал шампанского, он прочитал меню, не в силах сделать выбор между филе трески и седлом барашка, и как можно дольше задержался в этой сладкой нерешительности, прислонившись лбом к иллюминатору. В ожидании еды пролистал журнал авиакомпании «Эр Франс» и секунду с волнением разглядывал индийскую красавицу в традиционном костюме, которая иллюстрировала статью о текстильной промышленности Мадраса, — и вспомнилась Сандрин во фланелевом халате. Он любит ее, вопрос не в том. За четырнадцать лет брака они столько прожили и столько всего преодолели. Да, я люблю ее. Он минуту цеплялся за это убеждение, пытаясь ощутить его как очевидность. Он ее любит. Ясное дело. Он не может сомневаться в любви к ней. Да и как можно усомниться в любви? По каким признакам? Даже найди он эти признаки, все равно не поверил бы. Есть ли пары, не подверженные разрушающему действию времени? Как порывы душевной теплоты через четырнадцать лет могут остаться неизменными? Мурашки внизу живота, когда она только покупает лифчик, шквал поцелуйчиков без всякого повода, почти неприличные объятия на публике. Все это в прошлом, но все это было, и это главное. Да, он-то еще любил ее, но по-другому. Он по-прежнему восхищался ее фигурой, несмотря на годы, ему казалось, что она даже стала трогательней. Он любит Сандрин, чего уж тут думать. Я люблю свою жену. Глупо даже задаваться таким вопросом. Он любит ее, какие тут сомнения. Он любит ее, даже если желание куда-то делось. Даже если ему случается мечтать о других женщинах. Вот именно что мечтать. Он никогда не изменял Сандрин. Или делал это так далеко за пределами Франции, что не в счет. Он любит ее, а это что-нибудь да значит, даже в наши дни, правда? Он любит ее, проблема в другом. Как бы то ни казалось парадоксальным, он меньше ощущал ее присутствие. Он по долгу фирмы бороздил земной шар, а ощущение было такое, что это Сандрин отдалялась от него. С тех пор как его карьера прибавила газу, она следила за тем, что с ним происходит, издалека и все меньше играла роль партнера, соратника, который хранит основы. Они перестали быть командой-победительницей. Он чувствовал, что теперь Сандрин больше озабочена тем, что станет с Алексом или Тимоти, а не с ним. Складывалось впечатление, что он доездился до того, что про него стали забывать. Это вообще черт знает что, но проще всего объяснить все именно так.

А ведь сколько он работает — и единственно ради блага семьи. Доедая грушевую шарлотку, он вдруг со всей ясностью осознал: уходящие на фронт обречены на одиночество.

— Не хотите ли чего-нибудь выпить, господин Массар?

Стюардесса уже встречала Филиппа во время одного из предыдущих полетов и помнила, как подавала ему две рюмки грушевого ликера на подлете к аэропорту Сингапура. Страх перед посадкой тут был ни при чем, но глоток спиртного задавал тон всей поездке и позволял ему найти правильный ритм. В Бангкоке главное был тайминг. По выходе из самолета такси отвезет его в его отель «Грейс» на Сукхумвит. Затем последует долгий теплый душ и переодевание в свежую одежду, потом сухой мартини на террасе бара, в роскошном патио, окруженном вентиляторами, — в ожидании прихода Перселя и генерального директора ФНУ «Таиланд лимитед», фамилию которого Филипп все никак не мог запомнить. Они поужинают в бамбуковом домике в Круа Тай Лао курицей по-лаосски с необъяснимым вкусом, чтобы быстро решить все текущие дела, назвать последние цифры, намекнуть на прирост капитала при посредстве конторы. Потом в виде компенсации пойдут выпить в традиционный бар Пат-Понга, без особых излишеств, чтобы не нарушить завтрашний день. Филипп, с рюмкой грушевого ликера в руке и взором, затерянным в туманных сумерках королевства Сиам, прокручивал продолжение поездки — гораздо более интересный фильм, чем тот, что демонстрировали в салоне. Дальше — пробуждение, легкий кофе, и сразу потом прямиком в Читлом, на повозке, на массаж к Абсаре, если она свободна, или к другой девушке на выбор, но ни одна не могла сравниться с Абсарой. В прошлый раз она сказала, что у него красивые глаза. Она как-то по-особому умела с ним обходиться, расслабить его прямо от порога, так обращаться с его телом, чтобы он оставил всякое сопротивление, вызывая с ходу эякуяцию после непреодолимого желания взять ее. Потом она тщательно массировала его, не щадя ни единого сустава, ни единого позвонка, и так до следующей эрекции и ее счастливого исхода, как говорилось в этом заведении. Покидая объятия Абсары, Филипп оставлял всю нервную и физическую усталость, связанную со сменой часовых поясов, и получал возможность наконец прожить пребывание в Таиланде по местному времени. В предвкушении этого маленького счастья он откинулся в кресле и закрыл глаза, смакуя последние капли ликера. Потом, готовясь к посадке, закрыл ежедневник и убрал его в портфель. Он заметил торчащий из бокового отделения загнутый угол газеты, которую Сандрин практически всучила ему насильно и о существовании которой он совершенно забыл. Из любопытства он вытащил газету и развернул ее, попутно пристегивая ремень.

Газета Жюля Валлеса… Что это еще за… ах да, школьная газета… Стихотворение Алекса… Его маленький Алекс, ставший таким большим после рождения младшего брата Тимоти… Алекс написал стихотворение… Как он переживет удар, которым станет теперь уже неизбежный развод? Он поймет. В любом случае, придется. Стихотворение? Ну, что ж… Немного старомодно, но трогательно. От нечего делать Филипп пролистал издание, не пытаясь сконцентрироваться, — идеальное чтение на время посадки. Пропустив редакторскую статью, совершенно не вызвавшую желания читать, он пробежал страницу комиксов — произведение учеников выпускного класса С2, потом с удивлением обнаружил, что ищет конкретно стихотворение Алекса, чтобы не надо было еще раз вспоминать о нем во время поездки. Для восстановления их слегка пошатнувшегося за последние месяцы единства он даже придумал небольшой комплимент, который скажет сыну. В содержании он обнаружил следующее:

«Сто вариантов смерти моего отца», автор Александр Массар.

Улыбка удивления на губах Филиппа. Странная гордость от собственного упоминания в качестве отца. Странное беспокойство от заглавия вообще, где слово «смерть» резануло глаза. Он кинулся на страницу 24, где длинное стихотворение сына было напечатано вертикально и занимало целый разворот.

СТО ВАРИАНТОВ СМЕРТИ МОЕГО ОТЦА

Отец умер, не оставив адреса. Ему умереть было некуда.
Отец умер геройски на поле битвы, под пулями врага, которого знал он один.
Отец умер на прошлой неделе, совершенно по-дурацки.
Отец умер оттого, что не успел никого предупредить о своей смерти.
Отец умер от усталости, вернувшись домой, — как лосось.
Отец умер оттого, что смотрел несколько телевизионных каналов одновременно.
Отец так и не смог пережить того, что оставил меня сиротой. Это его убило.
Отец умер, как предписывалось в его техническом паспорте.
Отец умирал столько раз, что в последний никто не поверил.
Отца нашли мертвым в шкафу, а ведь он так боялся стать посмешищем.
Смерть в саване и с косой постучалась в дверь, и отец пошел за ней, не поднимая шума.
Отец умер, чтобы прояснить ряд вещей, которые казались ему туманными.
Отец умер, потому что хотел достать с неба луну.
Отец умер ни за что.
Отец умер, думая, что один Бог поймет его поступок.
Отец умер на другом конце света, как птица, обезумевшая от ветра.
Отец умер вполне бессмысленно — как жил.
Что новенького? Ничего. Ой, забыл: отец умер.
Насколько приятней сказать, что отец — эмир, а не умер.
Отец умер, как собака, на могиле своего хозяина.
Филипп сжал руками подлокотники, борясь со странным чувством тяжести в груди и пытаясь успокоить сбившееся дыхание. Через секунду страх буравчиком ввинтился ему в живот. Он поднес ладонь ко лбу, помассировал виски, — видимо, он не то прочел, его сын не мог написать такое, шутка слишком дурного вкуса, и Алекс слишком… слишком молод, слишком… Слишком — не слишком! Что за бред, Алекс не такой парень, чтоб… С французским у него вечно нелады, нет, это ошибка, Алекс не…

Отец умер в двух шагах от дома, где судьба ждала его возвращения с Галапагосских островов.
Отец воспринимал жизнь как каторгу и на ней умер.
Мой отец умер, так и не задумавшись о жизни.
Отец умер слишком молодым: там, где он сейчас, он наверняка с этим согласится.
Алекс?.. Неужели это ты, малыш? Скажи, что нет… Что я наделал, Алекс?..

Отец умер бесславно. Отец умер, и его фамилию вписали в черный журнал — с ошибкой.
Отец умер, чтоб его потом оплакивали.
Отец умер без моего согласия.
Отец умер — тут даже не пошутишь толком.
С тех пор как отец умер, все его сразу полюбили.
— Господин Массар?.. Мы приземлились, господин Массар…


И Филипп, сам не понимая, что делает, пошел за всеми к автобусу, который отвез пассажиров в главное здание Бангкокского международного аэропорта.

Отец умер, не увидев того коридора из белого света, который вроде бы должен вести на тот свет.
Отец умер, ни разу ничего не нарушив.
Отец умер, как мечтал — во сне.
Увлекаемый толпой в зону транзита, он почувствовал, как подгибаются ноги, и остановился, чтобы пропустить поток пассажиров дальше, к окошкам таможни.

Отец умер слишком молодым, не боясь, что я когда-нибудь его похороню.
Отец умирал раз сто, плюс-минус два.
Отец умер: кто любил его — ступайте за ним.
Без сил он сел на скамейку, комкая в руках газету, потом медленно разжал пальцы, спрятал лицо в ладонях и разрыдался. Детский плач сотрясал его тело целиком.

Вдруг он встал, схватил портфель, наступил на выпавшие из рук газетные страницы и стал бегать взад и вперед по зоне беспошлинной торговли в поисках телефона. Ему показали странную, экзотического вида кабинку, увенчанную зеленой крышей в форме пагоды; этот аппарат должен был связать его с другим аппаратом, представление о котором совершенно четко возникло у него перед глазами: маленькая трубка радиотелефона густо-синего цвета, лежащая на скатерти возле кувшинчика с водой и летней фотографией, где Сандрин, тогда ждавшая Тимоти, подставляет вечернему бризу свое прекрасное лицо.

Там, дома, в Шолоне, было только 10 утра.

— Алло? Дорогая… Это я, дорогая…

— Алло? Кто говорит?

— Это я, дорогая! Филипп!

— Филипп! Ты где?

— Я люблю тебя! Знаешь, я так тебя люблю!

— ?

— Ты меня слышишь? Я тебя люблю! Я люблю вас троих! Так люблю…

— Не пугай меня. У тебя что-то случилось в полете?

— Главное в моей жизни — это вы, вы все, без вас моя жизнь не имеет смысла.

— …

— Я возвращаюсь первым же рейсом и никуда больше не уеду из дома без вас троих.

— А Персель?

— Да пропади он пропадом, и вся фирма вместе с ним. Ты меня еще любишь?

— А как ты думаешь?

Новая волна слез, на этот раз счастливых, смыла с его сердца всю тревогу.

* * *
Молодой бельгиец по имени Дэвид Моэнс прилетел из Макао и собирался вылететь в Лос-Анджелес, он смертельно скучал во время транзитной пересадки в Бангкоке. Он уже не понимал, с чего ему понадобилось внезапно отправиться к антиподам, вот так, с бухты-барахты. Наверняка надо было что-то доказать себе и всему свету, но что именно — он совершенно забыл. Уехать… уехать… Азия… Горизонт… далеко… Уехать… Стать другим… Там, вдали… Все путешественники — поэты… В конце концов, он тоже имеет право на свою долю экзотики. По крайней мере, надо было убедиться своими глазами. А для этого — один способ. Уехать далеко, одному и без гроша в кармане. Остальное возьмут на себя жизнь, случай, судьба.

Итог операции: меньше чем за неделю он без всякого удовольствия спустил то немногое, что оставалось, пережил несколько анекдотических и уже забытых встреч, не испытал ни единого потрясения и теперь с нетерпением ждал отлета из Азии в Америку, казавшуюся не такой темной. Свой последний шанс он теперь попробует в Калифорнии, где его вроде бы должна приютить одна пара, встреченная в Брюсселе в августе прошлого года, — после нескольких бутылок они клялись в вечной дружбе, в эйфории обменялись адресами, — обычная фигня. Внутренний голос предсказывал ему, что никто его в Лос-Анджелесе не ждет.

К тому же Дэвиду не удавалось вычленить в своем стремительном отъезде дозу любовного разочарования. Он покинул Брюссель не из-за какой-то женщины, а из-за женщин вообще. Последние три года, проведенные без всякого чувственного или сексуального общения, породили в нем некое предубеждение, заставлявшее видеть в женщинах представительниц враждебного лагеря. В каждой женщине он видел их всех, и во всех — каждую, обладающую теми же заморочками и движимую теми же намерениями, такими противоположными его собственным. Едва не впадая в худшие женоненавистнические штампы, пусть и окутанные целой кучей литературщины, он примерял на себя сентенции, где женское племя разбиралось по косточкам и сводилось к нескольким определениям. И когда он покупал этот авиабилет, то подсознательно хотел проверить, подчиняются ли женщины на другом конце света той же логике. Он сумел убедить себя в этом прежде, чем познакомился хотя бы с одной из них.

Справившись у единственной представительницы своей авиакомпании на таиландской земле, он узнал, что его самолет взлетит с опозданием на три-четыре часа. С досады он вернулся в зону транзита и лег на пол в углу, подложив под голову рюкзак. Было бы хоть что почитать… Роман, журнал, проспектик, написанный по-французски, что угодно, лишь бы занять мозги. Собирая рюкзак великого путешественника, он счел неуместной даже идею взять книгу. Никакой речи о чтении, только писать — дневник странствий, по одной-две страницы в день, чтобы просто закрепить на бумаге воспоминания о только что пережитом. Увы, по мере того как поиск экзотики трещал по всем швам, игра надоедала. Четыре дня пропущено, последний, вторник 17 июня, описан за один абзац:


Проснулся с трудом. Огромный таракан бегает по полу, на котором я лежу, завернувшись в простыню. Мне посоветовали не убивать насекомых, говорят, как начнешь, не остановишься. Их полагается не замечать. Перестал включать вентилятор, боюсь простудиться, этого не хватало в такую жару. По коридору идет девица, которая меняет белье, как всегда, по вторникам. Где я буду в следующий вторник? Надо бы посмотреть город, а то дома не поверят, что я ездил в такую даль.


Вдруг, под рядом сидений, он увидел пачку мятых листков, откуда выглядывал кусок черно-белой мозаики, — он с первого взгляда узнал кроссворд. Какое-то странное издание, «Газета Жюля Валлеса», неизвестно кем брошенная на пол. Но для Дэвида Моэнса это не имело никакого значения: главное — газета была по-французски! Шанс вернуться к родному языку и снова запустить шестеренки мозга, прозябающего без дела. Тексты, ребусы, рисунки, куча мелочей, способных, впрочем, унести человека так далеко, и лакомым куском был этот кроссворд, на который он набросился тут же.

* * *
Летя над океаном, цвета которого он так и не увидит из-за темноты и недосягаемости иллюминатора, Дэвид, не беспокоясь насчет собственной судьбы, чувствовал, что корпус лайнера баюкает его и сам он — в мире с человечеством. Все казалось ему роскошным: улыбки стюардесс, прохладительные напитки, влажные ароматизированные салфетки, система вентиляции, леденцы. Наконец-то он в безопасности, и может полностью сконцентрироваться на кроссворде, который не вызывал у него ни малейшего затруднения.

Юные авторы сетки не стали ограничивать число черных клеток или давать длинные определения, однако же они замахнулись на формат десять по вертикали — десять по горизонтали, непривычно сложный для любителей. Дэвид легко разделался со всеми трех- и четырехсложными словами, которые сцеплялись друг с другом без сучка без задоринки: «боа» скрещивался с «полем», «поле» с «клоном», а «клон» с «курой». Изрядно поломать голову пришлось, пока он нашел слово из семи букв, в котором «у» из «куры» было на пятом месте. Большинство его соседей уже спали, самолет рассекал ночь в почти абсолютной тишине, Дэвид цедил сквозь трубочку теплую кока-колу из жестянки. «Получил уведомление», семь букв? Сопляки из французского лицея начинали серьезно ставить ему палки в колеса. Дэвид вынужден был признать, что относится к тем кроссвордистам от случая к случаю, которые ничто не ценят выше легкости решения и быстро чувствуют обиду при столкновении с затейливой формулировкой. Одержав легкие победы в начале сетки, он расслабился — и оказалось, рановато. После отгадки Ноя, второго слова четвертой строчки по вертикали (определение: «Пускал к себе парами»), безупречно монтировавшегося с «о» из поля, его осенило: «донжуан» — тот, кто «получил уведомление». Не снижая оборотов, Дэвид нарыл весьма неочевидное слово «адюльтер», подходившее к определению «Половина+третий лишний». Ей-богу, эти детки из Шолона-на-Авре, богом забытой дыры, оказались сообразительней, чем он было подумал. Дэвид механически вписал слово «адюльтер», не задумываясь о том, какое значение мог ему придавать двенадцатилетний ребенок. Что можно знать об адюльтере в столь юном возрасте, если он, Дэвид, в свои двадцать четыре с тоской констатирует полное отсутствие сексуальной жизни? Адюльтер? Мечта его юных лет! Пережить любовную связь с замужней женщиной было для него вершиной любовной эстетики. Он представлял себе страстные вечера в маленьком, не вполне пристойном отеле возле вокзала Брюссель-Южный, бутылку белого вина на столике у кровати, и красивую пятидесятилетнюю даму, спустившуюся из шикарного района возле бульвара Иксель, с горящими от стыда и возбуждения скулами, краснеющую оттого, что она — голая, в сомнительном отеле и перед ней хулиган, который заставит ее кричать от удовольствия и будет называть шлюхой: вот фильм, который тут же пронесся в зрачке у Дэвида при виде слова «адюльтер». Либо детишки из лицея Жюля Валлеса заимствуют классическое определение у Фавалелли или Сципиона, либо кто-то из преподавателей, просвещенный любитель кроссвордов, для забавы вписал туда свои легкомысленные находки, чтобы натянуть нос коллегам, директору и родителям учеников. Их автором ни в коем случае не мог быть школьник такого возраста. Хуже того, этот адюльтер казался ему таким экстравагантным, что в конце концов Дэвид задумался, а уместен ли он в этом кроссворде, не является ли на самом деле порождением его ума, измученного поиском подтекстов, в основном сексуальной ориентации. Чтобы прогнать из головы сомнения, он накинулся на следующую формулировку — «общественное движение», пять букв, второй буквой должна стоять «р», совпадая с последним «р» адюльтера.

— Оргия, — сказал тоненький голосок из-за его спины.

— ?

— Общественное движение: оргия, — повторил голос.

Девушка, его ровесница, стояла, уткнувшись подбородком в подголовник кресла Дэвида, и лукаво ему улыбалась.

— А что за газета? Похоже, классная штука.

От слова «классная», донесшегося из другой эпохи, у Дэвида перехватило горло. От удивления он не сумел оценить улыбку девушки — нежную, чуть обозначенную, но придававшую лицу сияние, подсвеченное синевой глаз, бледно-розовым тоном щек, алым цветом губ. На самом деле Дэвид не понимал, насколько она соответствует его типу женщины — хрупкая, с матовой кожей и прямыми пепельно-русыми волосами средней длины. Тип внешности, не подвластный времени и превратностям судьбы.

— Не знаю, я в аэропорту нашел, — ответил он настороженно.

— Оргия, — повторила она, — отсюда получаем «р» во второй клетке для слова «первый залп», восемь букв.

— И давно вы читаете у меня из-за плеча?

* * *
Два часа спустя они сидели на соседних креслах, называли друг друга на «ты» и постоянно подкалывали, но все равно не могли добить кроссворд.

— Может, мы ошиблись с этим «первым залпом», может, это не стрельба, — сказал он.

— А что ты предлагаешь?

— Канонада.

— Как ты сказал?

— Стрельба приходит в голову первой, и тянет за собой остальное, и здесь ловушка, которую нам готовят эти сопливые гопники. Не просто сопливые, а еще и сексуально озабоченные. В этом возрасте только о первых залпах и думают…

— Неужели ты думаешь, они осме…

— Восемь букв, «первый залп», ты же парень…

— Поллюция?

— Конечно. «Первый залп» — поллюция. У нас остается «о» от оргии, но теперь нет «б» от стрельбы, и тогда не проходит базальт в качестве «слияния твердых тел».

— А если поллюция у нас дает «п», то что можно придумать с этим «слиянием твердых тел»?

— Семь букв, выбирай — не хочу, минерал, порошок и даже известь.

— Да говорят тебе, четвертая — «п».

— Семь букв… «Слияние твердых тел», это же не может быть…

— Что?

— …

— Валяй, чего уж там.

— Групняк? — предложил он вполголоса.

— Неужели там и оргия, и групняк?

— Конечно, ничего, кроме групняка, и быть не может, и мне это больше нравится, потому что из-за твоей канонады у меня тут летело к черту слово ласка, стиль общения, пять букв.

— «Стиль общения», пять букв — это может быть что угодно, хоть обман, хоть мания… даже роман!

— …

— …

— Допустим, роман, тогда придется выкинуть эмоцию, «дела сердечные», шесть букв. И тогда летит все остальное…

— Не будем выкидывать эмоцию. Правда, в страсти тоже шесть букв.

— Невозможно, тогда исчезает «и», с которого начинается иллюзия — «требует ловкости рук»! Вместо него первой становится «о».

— «О» — первая буква, семь букв, «требует ловкости рук»… Знаешь, о чем я подумал?

— Боюсь догадаться…

— Как это ни прискорбно, онанизм решает все проблемы и дает ключ к «лучшему способу знакомства», которое теперь у нас не разговор, а поцелуй.

— Поцелуй? А почему бы и нет?

— Да, почему бы?

Вскоре их самолет приземлится в Лос-Анджелесе. Дэвид так и не позвонит той паре американцев, так или иначе забывших о его существовании, и предложит Дельфине пойти посмотреть город. Двадцать минут спустя служба уборки аэропорта пройдется по проходам салона эконом-класса и запихнет в мусорные мешки все, что оставили пассажиры, — в том числе «Газету Жюля Валлеса».

* * *
В северном крыле аэровокзала стояли гигантские контейнеры, где дорожные службы накапливали, перемешивали и сжигали ежедневно по несколько тонн отходов из девяти терминалов международного аэропорта Лос-Анджелеса. Некоторые контейнеры шли на переработку и ждали, когда на рассвете их на полуприцепах доставят на завод по переработке вторсырья в Сан-Диего. В четырех из этих контейнеров, объемом в шесть кубометров, были свалены тысячи журналов, газет и компьютерных распечаток, которые авиакомпании сдавали целыми стопками. Похожий на жука, попавшего в спичечную коробку, Донни копошился в наименее набитом из четырех.

Донни Рэй, сирота по матери, проводил большую часть суток вне дома, чтобы избавить от лишних забот отца, и так сидевшего в полной нищете. В пятнадцать лет он уже не нуждался ни в кормежке, ни в одежде, ни даже в советах по жизни с ее многочисленными ловушками, в которые его отец уже попадал. Он мало ходил в кино, телевизор не смотрел никогда, и никто в его квартале не мог служить ему достаточно пристойным примером, чтобы вести его к взрослой мужской жизни. Разве что отец по-своему служил абсолютной моделью провала, идеальным примером для неподражания, бесспорным прототипом по части жизненного краха. Донни выпутывался самостоятельно, и скорее неплохо, выуживая там и сям правила жизни в ритме своего вполне эмпирического бытия, и эта юность была ничуть не хуже других, более оберегаемых и наверняка гораздо более бедных событиями. Он ощущал в себе легкую душу поэта, который умеет видеть мир в перспективе, жить в нем без груза и радоваться его неожиданным красотам. Но прежде чем ринуться открывать мир, Донни пришлось с тринадцати лет самостоятельно зарабатывать на жизнь, чтобы перестать зависеть от отца, а то и помогать ему дотянуть до конца месяца. Перебрав ряд халтур, большинство из которых было на грани законности, он стал специализироваться на утилизации старых журналов, как некоторые другие — на сборе банок из-под кока-колы. Трижды в неделю он инспектировал контейнеры аэропорта, а потом сдавал свой улов перекупщикам, которые сами работали на коллекционеров комиксов, журналов, газет, — охотники находились почти на всё. Донни теперь в совершенстве овладел ремеслом: рыть — распределять по своим каналам — искать новые сети сбыта; и пока он действовал в одиночку и не высовывался, дорожные службы закрывали глаза на его бизнес. Он не имел себе равных в умении нырнуть в контейнер с головой, спуститься со стопки на стопку, обшарить малейший закуток, прорыть лаз, пролистать, отсортировать, утрамбовать, потом подняться на поверхность с сумкой, полной иногда баснословного улова. Аэропорт Лос-Анджелеса стал его исключительной территорией, к его виду привыкли, на него никто не обращал внимания.

Однако в то утро Донни пожалел, что вышел на работу ради такой малости: слишком новая подборка журнала «Вог», журналы по фитнесу, абсолютно неинтересные, за все — долларов десять наберется, может на пять больше с этим «Плейбоем» 1972 года, который точно возьмет букинист из Каталины. Находятся любители и на такое старье, и не только старые извращенцы, но люди приличные во всех отношениях и даже ученые, те, что пишут исследования и диссертации по всей этой доисторической прессе. Самые невероятные журналы иногда становились предметом коллекционирования, начиная с «Плейбоя» — американского мифа, утехи пенсионера, — вот уж людям не на что деньги тратить. Журнальчик с голыми девками за 1972 год, на кой черт он нужен?

В 1972 году его отец и мать еще не познакомились, и ничто не предвещало появления Донни Рэя. Он родится только пятнадцать лет спустя, когда чувство стыдливости сдастся на милость всемогущему товару, когда жажда наживы сметет последние табу. Для него, еще ни разу не дотронувшегося до женского тела своими руками, оно было чем-то вроде неиссякаемого природного сырья, видимого невооруженным взглядом и открытого взору во всех своих малейших закутках. Их нагота была достоянием нации с незапамятных времен, как водопровод или метро, Правом Мужчины. Ни разу не тронув ног девушки, Донни считал, что знает все об их интимном устройстве. Во время раскопок он кидал почти пресыщенный взгляд на красоток из Хастлера и прочих Пентхаузов, где одно человеческое тело стоило другого, и это не вызывало у него ни малейшего любопытства. Донни Рэй не мог вообразить, что уже в 1972-м очень красивые женщины позировали в журналах голыми, чтобы стать королевой на день, и что мальчик его возраста мог пойти на убийство, лишь бы заполучить этот номер «Плейбоя». Он же ограничился тем, что пролистал его, проверяя сохранность, развернул центральную вклейку и на трех журнальных страницах обнаружил «девушку месяца». «Мисс Май 1972» звалась Линда Мэй Бейкер и позировала в ванне с пеной, анфас и целиком, вид сверху.

Сидя на корточках в контейнере, Донни долго и задумчиво держал журнал в руке. На центральной фотографии мало что было видно — по крайней мере не все. Впервые за его короткую жизнь от него что-то скрывали. И девица ничем не походила на тех, что позируют в сегодняшних журналах. Неужели в то время тела женщин были настолько другими? Заинтригованный снимками мадемуазель Бейкер — старомодными, не подвластными времени, с приятным налетом старины, на грани китча — Донни вышел из аэровокзала, не сводя с журнала глаз. Перед тем как вылезти из контейнера, он почти не глядя подцепил какую-то мятую агитку — «Газета Жюля Валлеса», откуда тут эта фигня? Формат как раз чтобы спрятать в нее «Плейбой», не вызывая любопытства прохожих. Этот жест выдавал его возраст, пятнадцать лет.

Он сел в наземное метро на станции «Авиация» и устроился на сиденье в конце пустого вагона. Он стал изучать тело Линды Мэй Бейкер с ног до головы, удивляясь всему, начиная с темно-каштановых волос, у корней совсем черных, которые спадали на плечи, подвязанные скромной ленточкой, как у школьницы. Обыкновенная брюнетка, каких полно встретишь на улице, не сложнее других, расхожая модель — да он их тысячу перевидал в своей жизни, — вроде девушки — зубного протезиста, никогда не поднимающей нос от работы в своей маленькой лавочке на Плейсид Сквер; или даже вон — социальная агентша, которая все уламывает его сходить на прием к психологу. У сегодняшних девушек месяца Донни видал лишь блондинистые гривы, которыми они могли укрыться целиком. Линда Мэй Бейкер выглядела бы среди них как овечка среди львиц. Донни бесконечно терпеливо рассматривал каждую черточку ее наивного лица, едва заметные веснушки, щедрую улыбку, очаровательную мордашку. Он чувствовал нежность оттого, что она так невинна, что говорит так мало, показывая так много, что не скрывает робости, позируя голышом, и во взгляде сквозила беззащитность, которую еще надо было угадать, она была невидима для тех, кто не умел смотреть. Он встречал это выражение у обыкновенных женщин, лишенных наглости, любопытных ко всему, готовых удивляться пустяку. Нагло, как они умели, глядя в объектив, современные красотки вытравили из сетчатки даже атом наивности и за взглядом фотографа ловили взгляды миллионов мужчин, которые будут придирчиво оценивать потенциал соблазна, заключенный в таком количестве голой плоти. На лице Линды Мэй читался вызов, который она бросила сама себе и выдержала — сфотографировалась голой на всю Америку, и эта победа огоньком горела в глубине ее глаз.

И что самое невероятное — остальное тело, начиная с плеч, выражало скромность, которая как раз и вызывала у Донни такое необычное волнение. Ах, эта грудь Линды Мэй Бейкер! Высокая, но такая ненаглая, почти хрупкая, несмотря на всю свою прелесть, он искал слово, чтобы ее охарактеризовать, и за неимением лучшего выбрал — «несовершенная». Да, грудь была несовершенная, ее форма не напоминала ничего знакомого — фрукт, что-то среднее между яблоком и грушей, и уж совсем не дыня. До того как он обнаружил грудь Линды Мэй, Донни всегда воображал, что груди у женщин вроде сферических тел идеальной геометрической формы, набитых чем-то достаточно крепким, чтобы так и прыгать в глаза читателю. Несовершенные груди Линды Мэй хотелось целыми часами оглаживать ладонями и в конце концов дать им вернуться к природной форме — самой волнующей. Грудь Линды Мэй датировалась эпохой до скальпеля и силикона, эпохой, когда тяга к совершенству еще уступала очарованию… Верх невинности, белизна груди Линды Мэй контрастировала с остальным загорелым телом и явно обрисовывала контуры раздельного купальника. Донни не мог опомниться. Белая грудь? Невероятно! Почти неприлично. Что ж это, в 1972 году не было соляриев? Не было автозагара, всяких гелей? На пляже не загорали топлесс? Что, Линда Мэй Бейкер никому не показывала свою наготу? Он вышел на станции Лонг-Бич, по-прежнему сжимая в руках «Газету Жюля Валлеса», прикрывшую тело Линды Мэй Бейкер. Чем дольше он пожирал ее глазами, тем больше избегал взглядов прохожих. Он забрался в автобус, ехавший в Линвуд, где жил Стью, его приятель с детства, теперь работавший выколачивателем долгов. Стью не раз пытался посвятить его в искусство ломать пальцы неисправным плательщикам, но Донни, питавший отвращение к большинству форм насилия, предпочел макулатуру — он видел в ней современную вариацию охоты за сокровищами. Хотите доказательств? На дне контейнера он нашел Линду Мэй. Девушку, которая отдалась журналу «Плейбой», как отдаются первому любовнику. С бесконечными предосторожностями он раскрыл внутренний разворот журнала, чтобы увидеть: что там делается ниже бедер. Кусок пены почти полностью закрывал лобок, виднелась только полоска вьющихся волос, и угадывалось, что они такого же цвета, что и на голове, как звериная нога на теле нимфы. Донни шел от одного сюрприза к другому. Лобков он перевидал тысячи, всех мастей — пики, червы, трефы, бубны, то бишь и ромбы, и сердечки, крашеные в голубой или розовый цвет или — самое банальное — полностью выбритые, а про форму срамных губ он знал больше, чем его собственный отец. Линда Мэй Бейкер, слегка согнув левую ногу внутрь, скрыла самое сокровенное и навсегда утаила промежность: мужчинам, а главное Донни, и этого хватило. Он воспринял ее позу как приговор, одновременно несправедливый и совершенно легитимный. Как под гипнозом, Донни вышел из автобуса и пробежал сотню метров по Джозефин-стрит. Он вошел в здание из темных кирпичей, кивнул старому пуэрториканцу, сидящему в холле кем-то вроде добровольного консьержа, он всю жизнь помнил его на этом месте, и позвонил в квартиру Стью, на первом этаже. Пока тот шел к двери, он бросил последний взгляд на удивительную девушку, которой в 1972 году был двадцать один год, и сотни миллионов американцев видели в ней вершину эротизма. Донни с беспокойством почувствовал, как все его существо полно какого-то раздражения. Неужели это и есть возбуждение?

— Вовремя пришел, Донни, мне как раз нужна помощь…

В квартире царил странный контраст между сумраком и галогеновым светом. По абсолютно личным причинам Стью решил перекрыть непроницаемыми ставнями ту каплю света, которая доходила до первого этажа, одновременно устранив риск ограбления. Донни много раз тут ночевал перед телевизором, утонув в диванных подушках. Машинально он направился к холодильнику, минуту осматривал его, ничего не взял. Стью вернулся к своим занятиям, деликатному делу, которое издали напоминало об эпохе, которую эти ребята никогда не знали, — времени сухого закона.

— Можно спросить, чего ты тут химичишь?

— Посылку дяде Эрвану.

Десяток больших чашек черного кофе, пакет сахарного песка и шесть бутылок спирта занимали стол, на котором орудовал Стью.

— Кофейная водка, это ему как наркотик, говорит, помогает пищу переваривать, вот старый хрен. И за что ятолько его люблю? Просто, чтоб достать меня, нет чтоб пить ирландский ликер, как все нормальные ирландцы, готовый, из магазина, нет, подавай самодельный, а все оттого, что связался с этими макаронниками. Такое дело муторное, ты себе представить не можешь. Нужно взять спирт девяностоградусный, смешать его с сахаром и кофе, — но! — не с таким кофе, как я варю, а нужно эспрессо, настоящий, эдакая грязная жижа, которую мне варят у Мартино, напротив. Пока я все перемешиваю и разливаю по бутылкам, ты будешь бегать туда и обратно, мне еще штук десять нужно таких полных чашек — Мартино, он знает. Усек?

— Я влюбился, Стью.

— Да мое какое дело? Влюбился? В кого?

— В Линду Мэй Бейкер.

— Не знаю.

— Это «девушка месяца».

— Ну да? Покажи.

Донни протянул журнал и тут же пожалел об этом.

Ревность. Взгляд другого мужчины.

— Эта, что ли? Издеваешься? Прямо как моя мать, когда в школе училась. Возьмешь поднос с шестью чашками, только быстрее, чтоб не остыли, лучше смешивать, пока не остыло.

— Я хочу знать, как у нее сложилась жизнь.

— ?

— …

— Да она уже умерла, наверно, это какой год?

— Семьдесят второй.

— Семьдесят второй? Ты что, рехнулся? Она ж старуха, ну ты даешь, старик!

— Какая у нее была жизнь? Что с ней стало потом? Вышла замуж, завела детей? Говорят ли ей до сих пор люди: «А я вас голой видел в „Плейбое“, давненько это было». Изменили ли эти снимки ее жизнь? Как? К лучшему? К худшему? Жалеет ли она о них? Думает ли, что это был ее шанс? На что она сегодня похожа? Женщина, которая в течение целого месяца сводила с ума половину мужиков планеты — неужели она старится, как и все остальные?

Стью перестал возиться с бутылками и с беспокойством взглянул на приятеля.

— У тебя, наверно, период такой, может, ничего страшного, надо с кем-нибудь посоветоваться. У меня в твоем возрасте тоже были свои закидоны, но тут, извини, ты перегнул.

— Я напишу Хью Хефнеру, он должен знать, что с ней стало.

— Это кто?

— Человек, который основал «Плейбой» и придумал кролика Банни.

— Я бы на твоем месте поосторожней обращался со всеми этими сумасшедшими писаками. Не успеешь оглянуться, накличешь полицию.

— Поищу в интернете, на сайтах типа «Что с ними стало?»

— А ты не можешь вместо этого влюбиться в кого-нибудь твоего возраста? Да хоть в ту певичку из «Сенз», которую мы видели на вечеринке Студио А.

— А вдруг я нужен сейчас Линде Мэй?

— Пока что ты нужен мне, так что иди тащи мне эти долбаные эспрессо, чтобы я отправил эту сраную посылку, а твоими историями займемся потом, понял?

Так они и сделали, и вскоре Стью завинтил крышку последней бутылки, потом вытащил деревянный ящик, в котором его кофейному ликеру полагалось пересечь полтора десятка штатов с запада на восток.

— Твой дядя Эрван — это который автослесарь?

— Ты что, с дерева съехал? Дядя Дилан, если чего у меня попросит, может сразу начинать считать до миллиарда. Эрван, он в Райкерсе сидит, в тюрьме для долгосрочников, старый хрен, шансов выйти никаких! И семьи у него нет, у мудака, только я один, и я такой мудак, что варю ему его дерьмовый ликер.

Стью явно предпочитал худшего из двух своих дядей, старшего из братьев Догерти, который покинул Лос-Анджелес в конце шестидесятых вслед за одной пассионарней революционного движения, которое с тех пор развеялось как дым. Единственный вооруженный член партии, Эрван схлопотал пожизненный срок в «Райкерс Айленде», тюрьме штата Нью-Йорк, ни больше ни меньше, как за покушение на жизнь президента. Никогда не видев его за тюремной решеткой, Стью чтил дядю, менее за его политические убеждения, чем за исключительную меру наказания, которая позволяла ему изображать у себя в квартале маленького пахана.

— Я думал, в тюряге алкоголь запрещен.

— Там, где он сидит, единственное, что запрещено, так это расплачиваться в кредит. И потом, он так там прижился, что его чуть ли не выпускают за сигаретами. Он играет в карты с надзирателями, посредник в крупных стычках, он по-прежнему любит выступать. Он мне говорит, что, мол, он — не пример для подражания.

Не переставая говорить, Стью укладывал бутылки в ящик, оборачивая каждую цилиндром гофрированной бумаги, чтобы они не стукались друг о друга. За неимением лучшего, картон можно было заменить свернутым журналом. Машинально Стью схватил «Плейбой» 1972 года, чтобы укутать переднюю бутылку из полудюжины, и замер, парализованный воплем Донни:

— Линда Мэй!

Прижимая возлюбленную к груди, он принял страшное решение:

— Будешь ты мне помогать или нет, а я ее найду, Стью. И скажу ей, как много она для меня значит.

— Технически она могла бы быть твоей бабушкой.

Стью схватил другую газету, оказавшуюся на столе, и попытался разобрать название:

— «Ла Газет»… чего? Это на каком же языке написана эта фигня?

— Я откуда знаю, в этих контейнерах чего только нет.

Стью не нуждался в дальнейших разъяснениях и обернул вокруг густо-черной бутылки «Газету Жюля Валлеса», которая прочно закрепила бутыль среди пяти остальных. Он приклеил скотчем адрес на ящике: Джеймс Томас Сентер, 14 Хазен-стрит, Райкерс Айленд, Нью-Йорк, 11370, и скрутил две ручки из веревки, чтобы легче было нести. Привычное дело.

— Ну, найдешь ты ее и что скажешь своей «мисс Май девятьсот семьдесят два»?

Донни долго молчал, прежде чем ответить:

— Что я по-прежнему верю в нее.

* * *
Райкерс Айленд, тюрьма на траверзе Манхэттена, насчитывала 17 тысяч узников, мужчин и женщин, распределенных по десяти совершенно раздельным заведениям. Остров напоминал небольшое государство в государстве, расположенное менее чем в десяти километрах от Эмпайр Стейт Билдинг и считающееся самой крупной структурой в системе исправительных заведений мира. В корпусе, названном «Джеймс Томас сентер» в честь первого афро-американского надзирателя, сектор старожилов четко отграничен от других. На этом олимпе жулья пребывало несколько живых легенд крупного бандитизма, основополагающих фигур преступного мира и последних мифических парий, которыми так и не пресытились толпы. Каждый из них по совокупности располагал сроками, иногда доходящими до четырехсот лет заключения, так что мог умереть за решеткой, возродиться и снова умереть, и так далее в течение нескольких поколений. Для того чтобы войти в ультразакрытый клуб долгосрочников, надо было накопить как минимум двести пятьдесят лет без права сокращения срока.

Поэтому в квартале старожилов восприятие времени было не совсем таким, как во всех других местах.

Эти два десятка заключенных пользовались исключительными условиями заключения: их известность в большинстве случаев — личное богатство, юридическая поддержка, достойная крупнейших компаний, хорошие отношения с начальством исправительных учреждений трансформировали статус заключенных в статус проживающих на пансионе, а их камеры — в апартаменты, которые ни в чем не уступали лучшим особнякам в центре Манхэттена. Всем было уготовано там умереть, но торопить этот день никто не собирался.

В этот день двое из пансионеров, дружащие уже скоро четыре года (по личной шкале — срок, чтобы едва начать подавать руку), болтали, сидя в креслах, куря ритуальную сигару после обеда. Младший из них и, однако же, самый давний обитатель этих стен, террорист Эрван Догерти, пригласил соседа из камеры напротив, на двадцать лет старше себя, Дона Мимино, крестного отца всех крестных отцов итальянской мафии, сидящего уже около шести лет. Эрван, весьма подозрительно относящийся ко всем формам компанейства — он сумел сохранить полное молчание в течение почти восьми лет, — ценил в Доне Мимино старомодные манеры, философию другой эпохи и умение вести беседу, равное умению молчать. А для почтенного итальянца тот простой факт, что ирландец был единственным католиком в округе, составлял его первое достоинство.

— Я решил выучить свой родной язык, — сказал Дон Мимино.

— Как это?

— Я говорю на каком-то сицилийском диалекте, который непонятен уже для жителей соседней деревни. На нем теперь говорят только в некоторых уголках Нью-Джерси! Я хочу выучить материнский язык, тот, на котором говорят в Сиенне. Я хочу прочитать всего Данте в оригинале. Говорят, нешуточное дело. Я подсчитал, что если стану специалистом по средневековому итальянскому, то смогу одолеть «Божественную комедию» лет через пять-шесть.

Издавна в квартале долгожителей считалось во всех смыслах желательным начинать долгую учебу: большинство видело в этом возможность занять себя чем-то более интересным, чем качать мускулы или смотреть телевизор. Но не только.

— Потом я займусь английским, — продолжал он. — Прожить здесь шестьдесят лет и в конце концов говорить на каком-то ублюдочном языке, среднем между наречием эмигрантов и уголовным жаргоном, — чем уж тут гордиться. Поставлю себе цель: читать «Моби Дика» и не лезть в словарь на каждой странице.

Главное было не убить время, а придать смысл, и даже не один, сроку заключения, не подлежащему разумному толкованию. Как вообразить грядущие триста лет без всякой цели в жизни?

— Поздновато я взялся за Мелвилла, — сказал Эрван. — Прибыв сюда, я сначала прочел всего Конрада и всего Диккенса, потом всего Джойса, он был из Дублина, как мои родители. А потом я решил изучать право и взял восьмилетний курс.

Право выбирали чаще всего, на втором месте шла психология, потом, с большим отставанием, литература… Кто-то хотел узнать все тонкости Кодекса, расшифровать скрытые смыслы, ловушки, понять в деталях ту процедуру, которая отправила их доживать жизнь на этом острове. Эрван, например, получил диплом адвоката, чтобы пересмотреть свое дело и защищать себя самому. Психология и ее производные тоже ценились высоко, как все, что касалось механизмов человеческой души, начиная с собственной: некоторые проходили психоанализ по полной форме, чтобы верней сбросить балласт прошлого и спокойно смотреть в будущее. К тому же занятия по психологии служили трамплином ко многим другим наукам и позволяли лучше понять законы функционирования групп и отношения иерархии. В квартале старожилов можно было браться за какую-то область и верить, что исследуешь ее до конца, исчерпаешь вплоть до невидимых тонкостей, постоянно обновляя накопленные знания. Кто на воле мог позволить себе такую исчерпывающую позицию?

Другие заключенные учились с единственной целью доказать примерное поведение и тем самым снизить срок иногда лет на десять — пятнадцать: самые упорные таким образом уменьшили себе срок заключения со ста шестидесяти до ста пятидесяти лет.

В отличие от остального человечества старожилы Райкерса не видели в смерти конца срока. Концом срока оставался первый день, когда они могли выйти на свободу. Им нужно было цепляться за мысль, что однажды, в ближайшие двести-триста лет, они окажутся на свежем воздухе и отправятся открывать новый мир. Вот тогда можно будет и умереть.

— А потом? — спросил Эрван, зажигая свою «Ромео и Джульету».

— Потом, меня привлекает пара азиатских языков. Я столько лет боролся с китайской и японской мафией, что подумал, пора бы мне выяснить, как эти ребята устроены, а говорить на их языке — это дает кое-какие ключи.

— После того как я получил диплом по китайской медицине, я изучал тао и все методики долголетия, потом логически перешел к тай-ши. Некоторые легенды говорят про древних учителей, которые прожили от девятисот до тысячи лет.

— Я с самого юного возраста проклял любую форму физических упражнений.

— Вы придете к этому, Дон Мимино. Не сразу, но придете.

— Посмотрим. Я сначала изучу классическую медицину, потом ревматологию. Почки меня просто убивают…

В дверь постучали. В отличие от других камер камеры старожилов были отделены от коридора дверью и перегородкой, решетки были только на окнах. «Шеф» Моралес, глава команды надзирателей западного крыла, в которое входил и квартал старожилов, вошел, держа в руке пакет.

— Это посылка от моего кретина-племянника, — сказал Эрван, разрезая упаковку ножом. — Выпейте с нами по капельке ликера, Шеф.

— Времени нет, в блоке Б опять жарко.

Для формы сторож заглянул внутрь пакета, прикинул на вес несколько бутылок и вышел из камеры. Шеф Моралес, несмотря на молодость, пользовался у заключенных уважением за свою понятливость и готовность решать проблемы.

— Нам будет его не хватать, когда он уйдет на пенсию, — сказал Дон Мимино.

Эрван отвинтил крышку бутылки и вдохнул густой запах кофе.

— Мне дал его попробовать один тип, уроженец Милана, когда был здесь в семидесятых годах. Он не такой липкий, как ирландский ликер, менее приторный, и потом, я должен вам признаться, я никогда не любил ирландский виски.

Дон Мимино поднес ко рту рюмочку черноватой жидкости, которую налил ему хозяин.

— Buono.

Эрван распаковал пять других бутылок, поставил их в шкаф и собрал оберточную бумагу в кучку, чтобы бросить в помойку. Его взгляд остановился на «Газете Жюля Валлеса».

— Это же ведь французский язык, Дон?

Старый итальянец надел очки и стал внимательно изучать обложку журнала.

— Думаю, да.

— У меня нет способностей к языкам, но французский мне б наверняка понравился. Я подумаю.

— Говорят, много неправильных глаголов.

— А что, если нам заняться этим вместе, Дон Мимино? Вот так мысль! За четыре года мы будем бегло на нем говорить, и я предлагаю объявить французский официальным языком послеобеденной рюмки ликера!

— Все вы, ирландцы, сумасшедшие…

Они чокнулись и выпили до дна. Из любопытства Дон Мимино унес с собой «Газету Жюля Валлеса», чтобы на досуге глянуть на нее у себя в камере. Идея выучить французский привлекала его по одной причине: смотреть фильмы, которые показывали по каналу киноклассики, не прибегая к чтению субтитров, и среди них — детективы пятидесятых годов, которые он считал гораздо ближе к действительности, чем аналоги, предлагавшиеся в то же время американским кино. Странное дело, Жан Габен ему казался ближе, чем Джордж Рафт.

Он провел остаток дня за выучиванием сослагательного наклонения вспомогательных глаголов «быть» и «иметь». Потом он поужинал в одиночестве в своей камере и задремал под передачу итальянской эстрады по второму каналу итальянского телевидения, который принимал по спутнику. Поздно ночью он открыл глаза и так испугался бессонницы, что она явилась незамедлительно, — тогда он машинально схватил «Газету Жюля Валлеса». Да уж, слишком сложный язык… запоминать китайские идеограммы ему казалось больше по силам. Но лет через пятьдесят, шестьдесят, кто знает? Прежде чем закрыть газету и попытаться уснуть, Дон Мимино невольно остановил усталые глаза на строчке текста одной колонки внизу страницы. Слова, опять слова, но на этот раз на гораздо более знакомом языке.

Boris Godounov? If it's good enough for you, it's good enough for те!

Он выпрямился на кровати так, что хрустнули старые позвонки. Статья была подписана каким-то непонятным Уорреном Блейком.

If it's good enough for you…

Этот каламбур был его, Маурицио Галлоне, которого в более чем сорока штатах называли Дон Мимино.

… it's good enough for те!

В те редкие случаи, когда он встречал сына этого подонка Манцони, мальчишка поминал ему этого Годунова, это у них стало вроде ритуала. Да кроме этого, им и нечего было сказать друг другу.

Тремястами сорока пятью годами, которые ему оставалось провести на острове, он был обязан его отцу, Джованни Манцони.

Дону не было нужды учить французский, чтобы понять, откуда был журнал: Составлено и напечатано учениками лицея имени Жюля Валлеса, Шолон-на-Авре, Нормандия.

Срочно позвонить, во что бы то ни стало.

Он завопил на весь коридор, чтобы разбудить Шефа Моралеса.

6

Ни один из четверых не старался понравиться. Блейков мало заботило, привлекают они к себе симпатии или нет. Однако каждый на свой манер наращивал котировку во все расширяющихся кругах, которые иногда накладывались друг на друга. Кто бы ни встретил на своем пути одного из них, незамедлительно слышал о другом Блейке, иногда даже о третьем, причем самыми неисповедимыми поворотами. Только и было разговоров, что про них, — в лицее, на рынке, даже в мэрии, так что слух охватил весь город: это исключительная семья.

Добровольная работа Магги в различных благотворительных организациях в конце концов стала доступна массам. Люди отдавали дань не только ее мужеству, но и скромности, восхищались энергией и преданностью. Она активно участвовала в подготовке праздника 21 июня и выпускного вечера в лицее, вела разъяснительную кампанию о пользе сортировки пищевых отходов, заседала в ассоциациях кварталов, два раза в неделю по полдня тратила на инвентаризацию муниципальной библиотеки, а когда ее расписание оставляло час или два, закладывала основу собственной благотворительной организации, которую вскоре собиралась вынести на суд муниципалитета. Чем больше от нее требовали, тем больше Магги давала, а когда сила иссякала, когда само понятие благотворительности становилось расплывчатым, ее подстегивало горькое воспоминание о прошедших годах, и угрызения совести гнали вперед, как пика, которой тыкают в спину осужденного на казнь. Впрочем, ей самой происхождение собственного альтруизма было безразлично, имел значение только результат, — так же, впрочем, она не пыталась узнать и глубинные причины, толкавшие других добровольцев отдавать силы неизвестным людям. В самом начале деятельности ей были любопытны мотивы каждого, и она вычленила несколько архетипов. Встречались невротики, которые посвящали себя другим, избавляясь от себя. Были люди несчастные, которые давали сами, оттого что никто ничего не дал им, и наоборот, счастливчики, не переварившие собственного богатства, и бездельники, утомленные своей инертностью. Были святоши, которые шли навстречу несчастным в ореоле самоотверженности, любуясь собственным отражением в зерцале благодати, — у них и вид был соответствующий: улыбка приветливая, но скорбная, объятия широкие, как юдоль печали, а глаза грустные от зрелища многая скорби. Встречались и прогрессисты, слушавшие ближнего для очистки совести: регулярно протягивая руку обездоленным, они достигали замечательного интеллектуального самочувствия. Другие думали таким образом искупить разом все свои грехи. Еще кое-кто, противореча сам себе, считал, что мир летит в пропасть, но нельзя же оставаться равнодушным. А кто-то просто незаметно для себя взрослел.

Теперь Магги было абсолютно наплевать, кто из них по-настоящему сочувствовал несчастьям другого, кто действительно ощущал, как поднимается чувство негодования перед лицом несправедливости, кто чувствовал, как в сердце бьется жилка солидарности, как в душе кровоточат раны мира. Жест перевешивал намерения, и любая щепка годилась в братский костер. В Шолоне апостольство входило в моду, и новые люди откликались на зов. Скоро нуждающиеся будут нарасхват.

Уоррен переживал свою собственную славу как справедливое признание. Услуги, оказанные им молодежи, принесли ему уважение, в его глазах ценившееся превыше всего. Там, где отец предал, сын должен был взять его роль на себя и воплотить тайное лицо «другого» правосудия, того, что осуществляет возмездие, когда бессилен закон. Он забывал обо всей криминальной начинке статуса мафиозо, оставляя только этот аспект, и тщился в одиночку представлять законное право обездоленного, последний шанс добиться возмездия. Его суд и его защита дорого стоили тем, кто их требовал, но разве что-то дается даром на грешной земле? Прийти и поплакаться у него на плече означало стать должником на долгое время, но что дороже, чем увидеть, как ваш обидчик молит о пощаде? Никакая цена не высока за право насладиться этим зрелищем. Уоррен обладал умением добиваться своих целей, удовлетворять всякое требование, которое казалось обоснованным, и мальчики его возраста видели в этом настоящее призвание: Уоррен тебе поможет, Уоррен придумает что сделать, поговори с Уорреном, Уоррен — справедливый, Уоррен — добрый, Уоррен — это ж Уоррен. Его реальная сила заключалась в том, чтобы никогда ничего не добиваться, но давать людям приходить к себе, никогда не играть в заводил, но принимать власть, которую ему доверяли, ничего не просить, но ждать, пока поднесут сами. Даже его кумир, Альфонсо Капоне, мог бы им гордиться. Уоррен платил дань за такую власть, живя в тайне, как все его собратья. Настоящий вожак подчиняется закону молчания и ждет, когда к нему придут те, кому позарез надо излить душу. Дай им то, что им нужнее всего. А нужнее всего им ухо. Прежде чем любить или ненавидеть, прежде чем сказать, кто прав, кто виноват, прежде чем предложить свой суд или отказать в нем, он пытался составить самое объективное представление о проблеме просителя. На этом и строилась его власть, это и готовило его к будущей роли лидера. Эта работа день за днем выстраивала его как личность.

Хотя Уоррен отнюдь не стремился вербовать себе последователей, юное поколение жителей Шолона взяло его за образец и вдохновлялось его способностью выслушивать, которая казалась ключом к решению многих проблем.

Уоррен никогда не осмеливался спросить у отца, почему тот решил стать свидетелем против своего клана. Придет день, и этот разговор станет неизбежным, но пока он не чувствовал в себе мужества спросить отчет у того, кто, несмотря на жалкую жизнь ссыльного рантье, не растерял ни капли своего авторитета.

Ярость процесса и его последствий не смогла поколебать удивительной внутренней силы Фреда, делавшей его, в зависимости от обстоятельств, то защитой, то угрозой. Поговаривали, что он вдоволь пошатался по планете и знавал сильных мира, — такой жизни на сто полок книг хватит. В американце и писателе угадывали лидера. Женщины провожали его взглядами, мужчины приветствовали издали, дети брали с него пример. По каким бы причинам им ни восхищались, все молча признавали в нем эту самую природную силу характера. Фредерик Блейк был из тех редких особей, которых люди предпочитают иметь в друзьях даже до знакомства. Его появление в группе одновременно внушало беспокойство и обнадеживало, в корне меняя расклад и даже соотношение сил: одним недобрым взглядом или простым рукопожатием он был способен сделать слабого сильным, а сильного — слабым. Он выступал бесспорным вожаком стаи, и никто не осмеливался оспаривать у него роль старшего самца — роль, без которой чаще всего он с удовольствием бы обошелся, но делать нечего, так было всегда: надо принять решение, дать ответ, — все обращаются к Фреду, не спрашивая себя почему. Его плотное телосложение низкорослого брюнета не бралось в расчет, мужчины в два раза выше его горбились, чтобы казаться вровень с ним, и понижали голос на октаву, когда с ним заговаривали. Мужчины, которых он никогда до того не видел. Кто и когда узнает, на чем держится авторитет? Он сам не имел об этом ни малейшего понятия, какая-то смесь притягательности и сдерживаемой агрессии во взгляде, при этом тело удивительно неподвижно, и потенциал ярости проявляется так, что ему нет никакой нужды его демонстрировать. По городу Фред перемещался так, как будто его по-прежнему окружала гвардия телохранителей в полной боевой экипировке — невидимая армия, готовая пожертвовать собой. Люди завидовали его манере формулировать все, что его не устраивало, — не повышая голоса, но и не лебезя. Парнишка задел старушку мопедом? Фред брал его за шиворот и просил извиниться. Дали полпинты пива с легким недоливом? Хозяин бистро с радостью менял его бокал. Какой-то нахал лез без очереди? Просто ткнув в него пальцем, Фред ставил его на место. Он не боялся незнакомых людей и не колеблясь шел к ним, когда того требовала ситуация. Он никогда не испытывал страха перед другими и априорно не подозревал их в воинственных намерениях, не искал угрозы до того, как ее демонстрировали. Не осознавая того, каждый раз, когда он вмешивался, чтобы урегулировать ситуацию, он показывал пример. Он не понимал, как так вышло, что на улицах страх перед чужим человеком превратился в бытовую трусость, как параноидальная боязнь агрессии привела людей к молчаливой ненависти. Сейчас он чувствовал этот страх на улицах, страх бессмысленный, никому не приносивший ни цента. Сколько сил люди тратят, и все псу под хвост.

В абсолютно противоположном мире жила праведница Бэль. Одно ее существование подтверждало, что правы те, кто считает, что самые прекрасные цветы родятся на кактусах, на болоте либо на куче навоза. Такая чернота породила такое очарование и невинность, и этой грацией и невинностью могло насладиться огромное число людей. Стоило встретить Бэль на улице, и человек уже становился лучше. Далекая от высокомерной, кусачей красоты, она изобрела красоту щедрую, обращенную ко всем, без различий и отбора. Каждый имел право на участие, любезное слово, ангельский взгляд, а те, кому такого подарка было недостаточно, могли сколько угодно кусать себе локти: Бэль была неуязвима, а несчастные, вздумавшие воспользоваться преимуществом, давно раскаялись, и эта уверенность в себе еще прибавляла ей красоты, потому что разрешала улыбаться незнакомцам и отвечать на знаки внимания, не опуская головы. Самому закоренелому пессимисту достаточно было провести в ее обществе короткое время, чтобы уверовать снова. По-своему она доказывала, что человечество способно на лучшее; ее роль была ролью исключительных существ: отвечать на цинизм и страх доброжелательностью и надеждой. Получалось, что феи существуют на самом деле и заражают каждого желанием стать лучше.

В то утро она шла по площади Либерасьон под восторженное цоканье языком и свист циркачей, которые устанавливали свои аттракционы, и среди них — большое колесо обозрения, точно такое же, как то, что находится на Тронной площади в Париже. Бэль на минуту остановилась, глядя на мужчин, которые, вися в воздухе, крепили люльки к ободам колеса, и дала себе слово, как только начнется праздник, прийти и посмотреть, на что похож город с такой высоты.

Шолон начал обратный отсчет: оставалось четыре дня до ежегодного торжества, одного из самых пышных в регионе, до целых суток безостановочного веселья, до наступления долгожданного лета. Кроме карусели с лошадками и автодрома, которые бывали и в других местах, три окрестных департамента съезжались посмотреть шолонское колесо обозрения, которое крутилось с полной нагрузкой. В разгар дня город походил на луна-парк, а ночью как две капли воды напоминал Лас-Вегас.

Фред объявил, что танцульки наводят на него тоску. Значит, он проведет все выходные на веранде. В любом случае у него есть занятие поинтересней: пятая глава его творения затрагивает основополагающие темы и отвечает на вопросы, которые простые смертные задают себе о мелком и крупном преступном промысле.

У любого человека есть своя цена. Продажных шкур хватает — денег мало. Если вам не удержать их деньгами, держите их пороками, если не удержите пороками, держите амбициями. На что только не способен предприниматель, чтобы получить подряд, актер — роль, политикан — победу на выборах. Один раз мне удалось получить подпись архиепископа на фальшивой бумаге в обмен на строительство сиротского дома, который потом назовут его именем. Иногда ошибешься насчет человечка, думаешь, перед тобой сквалыга, а он — развратник. Хвастун может оказаться на самом деле сквалыгой, развратник — хвастуном и т. д., просто надо разобраться, что не сработало при первой попытке подкупа, и скорректировать стрельбу. Сколько парней на моих глазах засовывали свои прекрасные принципы куда подальше, как только им показывали краешек той вещи, которой им недоставало больше всего на свете. Перед этим никто не устоит. Желание… Чаще всего оно действует сильнее, чем угроза. Однажды я имел дело с мужиком, точнее, с супружеской парой, которая готова была вообще на все, чтобы завести ребенка, и

Телефонный звонок не дал ему закончить фразу. Ругнувшись, он встал и снял трубку. На другом конце провода Ди Чикко едва находил слова:

— Как вы могли, Манцони! Как вы посмели?

— Что я опять такого сделал?

Стоя с трубкой в руках, сыщик пинками по раскладушке будил своего коллегу. В окно он неотрывно смотрел на человеческую фигуру в бежевых бермудах и футболке, человек разглядывал номера домов на улице Фавориток.

— Это не ваш племянник там, на улице?

— Бен уже приехал? Иду!

И с наслаждением оборвав Ди Чикко на полуслове, Фред бросил трубку и ринулся из дома.

— Предупреди шефа! — завопил Ди Чикко сыщику Капуто, который из сна попал прямо в кошмар, видя, как Фред, прямо посреди улицы, бросается в объятия племянника.

Бенедетто Д. Манцони, для близких — Бен, по работе — Ди, в первый раз приехал в Европу, нетерпеливо ожидая увидеть дядю после стольких лет. Ему хватило одного звонка, чтобы ответить на его вызов.

— Хорошо доехал?

— Немного долго, я не привык.

— А ты никак немного поправился, щеки нагулял?

— Да. Девушки говорят, мне идет.

Среднего роста, с черными волосами, темно-карими и круглыми как бильярдные шары глазами, вечно небритый, не вынимающий руки из карманов, Бен на пороге тридцатилетия сумел сохранить облик неуклюжего подростка. Во все времена он воплощал самую законченную форму расслабленности, и никакой эстетический довод никогда не одержал верх над абсолютным приоритетом комфорта. В своих знаменитых бежевых бермудах с множеством карманов он размещал необходимые ему по жизни вещи (документы, сувениры, набор для выживания), а в камуфляжных куртках хранил все, чего хватило бы, чтобы с удобством и душевной радостью пережить осаду (одна-две книжки, несколько косяков, телефон и видеоигра). Фред, не найдя ничего оригинальней, обнял его снова, взволнованный тем, что видит своего любимого племянника, одного из Манцони, который и выглядит как Манцони, и ведет себя как Манцони. Фред всегда задумывался над тем, что связывает племянников и дядей, что это за странная привязанность, лишенная силы тяжести, легкая и вместе с тем прочная, без обязанностей, без долгов. Со своим племянником он мог демонстрировать шутливую власть, допускавшую, что ее можно послать к черту, — Бен никогда этим не злоупотреблял.

Боковым зрением дядя заметил два силуэта в окне дома номер девять.

— Сначала зайдем к федералам, одной заботой меньше.

Видя, что они направляются к их домику, Ди Чикко и Капуто плюхнулись в кресла, изумляясь и недоумевая, как Блейку удалось их провести.

— А если б я попросил у вас разрешения повидаться с племянником, вы бы мне его дали?

— Никогда.

— Шесть лет мы не виделись! Он мне почти что сын! У него больше нет контактов с Коза Нострой, вы же знаете.

После процесса, который обезглавил пять семейств, все, кто носил фамилию Манцони, были вынуждены исчезнуть как можно дальше, не претендуя на малейший доллар хоть в какой-нибудь сфере деятельности. Раскаяние дяди дорого стоило Бенедетто, он потерял из-за него своих единственных друзей, честь, имя. Зло за добро, сказали ему в то время, — теперь ему придется применять свои таланты к честным делам. Проблема Бенедетто, увы, была в том, что он не обладал никаким талантом, который можно было бы применить к отрасли честного труда.

— Манцони, все это плохо кончится, — сказал Капуто. — С тех пор как мы торчим в этой дыре, мы только и делаем, что исправляем то, что вы заварили. И так рук не хватает на вас четверых, так вы еще пятого привезли.

— Он завтра уедет, я просто хотел его обнять. Вы должны это понять, Капуто, вы же итальянец.

Ди Чикко оторвал страницу только что выползшего факса: описание Бена, которое он стал читать вслух:

— Бенедетто Д. Манцони, тридцать лет, сын Кьяры Кьявоне и Оттавио Манцони, старшего брата Джованни Манцони, умершего в тысяча девятьсот восемьдесят втором году. Д. — это сокращенно Дарио? Делано? Данте? Даниэль? Что это?

Тысячу раз ему задавали этот вопрос, и тысячу раз он отвечал по-разному, но правду — никогда.

— Дисграциато? — предположил Капуто.

Слушая саркастические замечания сыщика, Бен предпочел воздержаться от оскорбительного ответа.

— В конце концов, нам плевать, — не унимался Капуто. — В настоящее время проживает в Грин Бэй, штат Мичиган, работает в небольшом салоне видеоигр.

— Салон видеоигр? — изумился Фред. — Ты теперь парень, который выдает монетки для флиппера?

Бен упорно молчал, и это служило признанием. Если бы шесть лет назад Джованни Манцони не сел за стол свидетелей, его племянник сегодня был бы одним из королей нью-йоркской ночи.

— А еще говорят, преступность — дело невыгодное.

— С какой конкретно целью вы приехали? — снова заговорил Ди Чикко. — Только избавьте меня от всякой фигни вроде уз крови, мы не такие ослы, как вы думаете, Манцони.

— Называйте-ка меня Блейком, это вы заставили меня носить это имя. Где Квинт?

— В Париже. Мы предупредили, чтоб он срочно ехал сюда.

— Я буду отвечать только на его вопросы.

Он кивнул племяннику, приглашая следовать за собой по лестнице, и они вышли из домика. Бен на минуту вернулся к арендованной машине, достал из багажника рюкзак и присоединился к дяде. По-прежнему испытывая унижение, ни Ди Чикко, ни Капуто не поинтересовались тем, что было в этом рюкзаке.

* * *
Мешать поленту требовало незаурядной физической силы. В гигантской медной кастрюле Бен давил маисовую крупу с помощью ступки, пока тесто не загустело настолько, что лопатка стояла сама. Не переставая трудиться, он поглядывал одним глазом на кастрюльку, где побулькивал красный-красный, но еще недостаточно густой бульон. Магги, со стаканом вина в руке, облокотившись на столешницу, смотрела, как он готовит, и спрашивала, что происходит на родине.

— С тех пор как я живу в Грин Бэй, случай съездить назад в Ньюарк выпадает редко. Может, раз в полгода, но я там долго не задерживаюсь.

На самом деле он хотел сказать, что если его увидят в Нью-Джерси, то бывшие собратья по оружию воспримут это как провокацию, которую надо смыть кровью. Магги хотя и знала об этом, не могла не спросить про своих старых подруг, тоже ставших жертвой раскаяния Джованни, — процесс был такой бомбой, что разнес все во вселенной Манцони.

— А что стало с Барбарой, моей лучшей подругой, она держала трикотажный магазин?

— Барбара? Маленькая брюнетка, которая так совала всем в глаза свои титьки, что просто неприлично?

— Это — Эми. Барбара — высокая и худенькая, она еще все время смеялась.

— Она после процесса сумела добиться развода. На том месте, где был магазин, теперь донатсы. По последним сведениям, она живет с торговцем пивом, который обращается с ней, как с собакой.

Этот трикотажный магазинчик был подарен Барбаре одним из головорезов Джованни, которого познакомила с ней Магги. Неразлучные подруги, они прожили эти годы как свой золотой век, сладкий декаданс, которому суждено было длиться вечно. До эпохи сожалений Магги прожила головокружительную жизнь. Супруга Джованни Манцони? Иначе говоря, первая леди целого региона, та, что никогда и нигде не заказывает столика, что возводит шоппинг в ранг высокого искусства, которую всюду и во все времена почтительно сопровождают, чьи прихоти сродни приказам. Парадокс: между собой женщины критиковали своих мужчин, не нарушая при этом иерархию и определенные коды поведения. Если один из членов клана оказывался в опале, его жена или спутница сама отдалялась от подруг в ожидании конца карантина. Но как вынести жизнь вне клана? Вечеринки с друзьями, выходные в Атлантик-сити, каникулы в Майами, неразлучные, parenti stretti, близкие родственники. И вдруг, с бухты-барахты, любовь, дружба, уважение обратились в изумление, потом в чистую ненависть к Джованни и Ливии.

Магги никак не откомментировала грустную судьбу подруги детства и только молча глотнула кьянти. Вернувшиеся из лицея дети в подходящий момент отвлекли внимание на себя.

— Ди! — завопил Уоррен и бросился в объятия двоюродного брата.

— Ты меня помнишь? Ты же был меньше этой табуретки!

— У него такая память, что я иногда даже беспокоюсь, — сказала Магги. — Он даже помнит день, когда прыгал на банкетке и упал на поднос с бокалами и как потом его кузен Бен вытаскивал осколки стекла у него из живота, один за другим, пока не приехала скорая.

— Как такое можно забыть?

— Тебе едва было три года, — добавил Бен. — Это было на свадьбе Паули и Линнет.

Свадьба эта была одним из самых замечательных их воспоминаний, прежде чем стала худшим из них, — после свидетельства Джанни, который отправил Паули в тюрьму на семнадцать лет без всякой отсрочки. Линнет с тех пор стала пить.

— А я думаю, что это как будто пахнет полентой, — сказала Бэль входя на кухню. — Я узнала бы этот залах из тысячи.

— Бэль? Это ты, Бэль? — произнес Бен, окаменевший при появлении кузины.

Он взял ее ладони в свои, потом развел ей руки, рассматривая ее с ног до головы, и прижал ее к себе с бесконечной осторожностью, как будто боялся помять.

— Французы, видимо, не соображают, как им повезло, что ты у них живешь. Помню, как отец приводил тебя в ресторан в Бесегато. Ты входила в большой зал, и все умолкали, и так каждый раз. А мы, десяток здоровенных лбов, сидели за столом и старались вести себя прилично перед восьмилетней девчонкой.

Внизу, в котельной, Фред поставил полную миску свежей воды перед собакой, смотревшей на него еще затуманенными от сна глазами.

— Что снится собакам? — спросил он ее, гладя по бокам.

Малавита вылезла из одеяла, чтобы напиться, потом легла на спину, подставляя брюхо ласкающей руке хозяина. Столько спать можно только от тоски по родине, решил Фред, глядя на развалившуюся собаку. Наверно, она во сне видит себя на родине в австралийском буше, где существование ее породы имеет смысл, где почва безводная, а ночи ледяные, где мать матери ее матери еще бегала за скотиной и охраняла стадо. Малавита сохранила облик, вылепленный для той жизни, — она была вся из мускулов и сухожилий, со стальной грудной клеткой, короткой шерстью пепельно-черного цвета, маленькими острыми ушками, готовыми уловить малейший звук в природе. Как не спасаться сном, когда нельзя следовать инстинкту, когда чувствуешь себя чужим всему, что тебя окружает? Фред прекрасно знал эту боль и не желал ее никому, даже собаке. Он единственный представлял себе, насколько Малавита чувствует себя ненужной и подавленной, неуместной в нормандских рощицах, которые она отказывалась даже посещать. Фред во всем признавал ее правоту, как можно за такое осуждать? Он встал на колени, поцеловал ее в морду, — она, не шелохнувшись, дала себя поцеловать. Он погасил свет и вернулся к остальным.

— Все, что я помню, — это твою поленту с раками, — сказала Бэль, обмакивая кусочек хлеба в соус. — А кстати, почему поленту всегда сочетают со сложными соусами? Крабы, сосиски из свиной печенки, воробьи…

— Воробьи? Это что еще за история? — спросил Уоррен.

— Твоя сестра права, — произнес Бен. — Сама по себе полента особого вкуса не имеет, поэтому приходится усиливать ее вкус острым соусом, и тут можно изобретать что угодно. Мне случалось свинцовыми пулями, из карабина, убивать воробьев в саду и пускать их потом в стряпню. Бэль в конце концов узнала про это и разрыдалась.

— Ты довел мою дочь до слез, подлец? — спросил Фред, вторгаясь в разговор. — А когда сядем за стол?

Бен окружал свою поленту церемониалом, которого строго придерживались в прошлом. Поленту предлагали гостям как блюдо примирения, гарант семейного единства. Это был торжественный ритуал, потому что ее ели в скифе, длинном и прямоугольном общем блюде из дерева, откуда каждый брал еду прямо своей ложкой. Бен в совершенстве владел последовательностью быстрых движений: разлить поленту по скифе, пока она не загустела, прочертить в тесте бороздки, чтобы влить соус, выложить мясо посредине, а остальное превращалось в игру. Каждый из гостей, вооружившись ложкой, съедал свою долю, выедая сектор, чтобы пробиться к мясу, и самый прожорливый, таким образом, получал свою долю первым. Бэль и Уоррен, мало интересующиеся кукурузной мукой и даже раками, обожали обряд поедания поленты, не подозревая о том, что для гангстеров графства Нью-Йорк он обладал символическим значением. Когда на горизонте возникала война банд, когда вот-вот должна была заговорить кровь, иногда находили время обсудить ситуацию вокруг скифы, где каждый из участников прорывал свою часть, стараясь не заползти на долю соседа. Элегантный способ пометить свою территорию, соблюдая пакт о невмешательстве. Все старались прийти к мясу не слишком рано и не слишком поздно и разделить его между собой по уму, словно речь шла о выручке. Нет нужды обмениваться ни единым словом, еще меньше что бы то ни было решать, основное сказано и заменяет собой клятвы.

С головой, полной всех этих картин прошлого, Фред, как все, окунул ложку в тесто, но сделал это без малейшего аппетита.

* * *
Возбужденные присутствием американского кузена, Бэль и Уоррен никак не хотели улечься, так что пришлось вмешаться Магги, затем, в качестве последней инстанции, — Фреду. Они втроем выпили лимонсело домашнего приготовления, который поддерживал их беседу до довольно позднего часа. Избегая одной чувствительной темы — последствий процесса, как всегда, — они рассказывали свою ежедневную жизнь в малейших деталях, подкрепляя рассказ анекдотами, не впадая в сетования, которые могли бросить тень на их встречу. А потом, вдруг, взглянув на часы, Фред предложил Бену сходить послушать, как «жабы устраивают групняк».

— Что?

— Твой дядя нашел в десяти километрах отсюда большое озеро грязи, где по вечерам слышен невероятный концерт жаб и лягушек. Непонятно, что это, — стоны, хрипы, невероятный тарарам.

— Говорю, это групняк, что еще можно устраивать в такой час?

— Ты можешь разгуливать, где хочешь? — спросил Бен, кивнув через плечо на домик федералов.

— Ты что! Они круглые сутки начеку. Ночью я вижу, как у них горит ночник: пока один спит, другой смотрит телик или звонит жене, ругая меня последними словами, как будто это я заставил их сюда ехать.

— Сегодня они тебя не выпустят, они в ярости от того, что приехал Бен.

Фред, видимо, ждал этой фразы, чтобы подойти к своей жене, обнять ее, начать чмокать ее в шею, уверять, что она женщина его жизни.

— Надеюсь, ты не думаешь, что я соглашусь на то, о чем ты собираешься меня попросить…

— Пожалуйста, Магги…

— Пошел ты к черту.

— Мне нужно побыть вдвоем с племянником, — попросил он еепо-французски. — Устрой им свой номер с хорошей итальянской кухней на оливковом масле, как у мамы, пусть хоть раз мне от этого будет польза.

Бен отошел, чтобы оставить их одних.

— С тех пор как мы во Франции, я не мог поговорить о своих прошлых делах ни с кем. Бен расскажет мне, что произошло после нашего отъезда, все, что скрывает от меня ФБР. Перед тобой он ничего не скажет, ты же знаешь, Ливия.

— Идите болтайте на веранду или в котельную.

— Здесь я все равно чувствую, что рядом те двое кретинов напротив, которые следят за нами, это как наваждение, иногда мне кажется, они установили микрофоны и подслушивают нас.

Она дала отвести себя к холодильнику, который Фред открыл, — словесный поток при этом не прекращался.

— Ты знаешь, как говорить с ними, они едят у тебя с руки. Чем хуже они считают меня, тем лучше в их глазах ты, ты — единственная женщина, которая о них заботится на континенте.

Несмотря на коварство мужа, Магги чувствовала, как ее решимость мало-помалу ослабевает при мысли о двух сыщиках, одиноких, отрезанных от мира по вине семьи Манцони.

— Заодно избавимся от объедков. Баклажаны в бальзамическом уксусе стоят третий день, пармезан засох, сфольятелли крошатся, и главное, унеси ты остатки поленты, ее два раза в неделю не едят, — таково правило.

— Когда мне было двадцать лет и я была в тебя влюблена, я все равно не поддавалась на такие штучки. С чего бы мне дать провести себя сейчас?

— Мы всего на час выйдем.

Если бы ее спросили, Магги ответила бы, что давно не любит своего мужа. Она бы непременно добавила, что иногда представляет себе, как начинает новую жизнь без него. И все равно она не могла объяснить себе, как ему еще удается так ее забавлять, так же как она не могла понять, почему ей как будто чего-то не хватает, когда он далеко от дома.

С корзинкой в руке она перешла улицу, махнув рукой Капуто, в то время как Фред и Бен перелезали стену, встав на баллон с бутаном и спрыгивая на заросшую сорняками тропинку, которая отделяла их от соседнего домика. Они дошли до машины Бена, которую Фред откатил до перекрестка улицы Фавориток с Жан де Сомюр. Через десять минут они уже ехали вдоль леса, освещенного полной луной.

Фред так и прыгал на месте при мысли, что скоро окажется наедине с Беном и устроит ему допрос по полной форме. Что с ними со всеми стало, с друзьями и родственниками, коллегами, соседями, собратьями, знакомыми и всеми прочими? Он снова заявил, что не доверяет тенденциозным отчетам ФБР, и спросил про тех, кого ему не хватало больше всего, в том числе про любовниц. Ответы почти не оставляли места для сомнений: время не принесло исцеления. Напротив, мафия залечивала раны медленно и та слабость, которую она ощущала, приводила ее в бешенство раненого зверя. Поставив перед судом такую величину, как Джованни Манцони, правительству удалось пробить брешь в верховной власти Коза Ностры и подтолкнуть к действиям всех, кто хотел, в свою очередь, сдать мафию и заработать себе вторую жизнь. И пока Джованни Манцони жив, соблазн будет слишком велик. Еще один-два процесса такого размаха, и гангрена, пришедшая с Сицилии, сама умрет от гангрены.

— Останови здесь, остаток дороги пройдем пешком.

Бен припарковал машину около канавы, достал из багажника рюкзак и пошел за дядей, который по короткой дороге через поле напрямик шагал к заводу «Сортекс», чьи очертания угадывались в синеющей ночи. С бесконечной осторожностью Бен вытащил содержимое рюкзака и сложил его около въезда на площадку разгрузки — три десятка динамитных шашек легли на землю как палочки в игре микадо.

— С запасом взял, — произнес Фред.

— Как ты сказал. По твоему описанию вообще можно было подумать, что это «Дженерал Моторс».

Бен перепробовал все: тринитротолуол, пластиковую взрывчатку, селпекс, все производные нитроглицерина, но ничто не могло сравниться с тем, что он считал самой правильной формой взрывчатки, — динамит.

— Премию надо дать тому мужику, который это изобрел.

Как он ни хвалил удобство в обращении и надежность динамита, подкрепляя свои заявления химическими выкладками, — за его серьезностью и убежденностью угадывалась тоска ребенка, не наигравшегося в петарды. Утром того же дня, едва прилетев на незнакомый континент, Бен арендовал машину в аэропорту Руасси и поехал в Париж, где отправился по магазинам самоделок и автодеталей. Целый день, прежде чем взяться за поленту, он на глазах у дяди «занимался стряпней», как он это называл, готовил нитроглицериновую массу в котельной дома Блейков. В трех емкостях, поставленных на лед, он смешивал серную и азотную кислоту, потом добавлял соду, поглядывая на термометр, воткнутый в смесь.

— Жарковато у тебя, дядя.

— А что?

— Если перейдем за двадцать пять градусов, ничего тут не останется, ни нас, ни дома, ни федералов, ни квартала.

Не переставая по-бандитски ухмыляться, Фред почувствовал, как в нем закипает такая ярость, что может снести улицу Фавориток с карты Шолона. По капле Бен стал добавлять глицерин, подождал, пока смесь всплывет на поверхность, чтобы перелить ее в другую емкость. Потом он проверил лакмусовой бумажкой, которая осталась красивого синего цвета. Затем он загустил массу, добавив в нее, в числе прочего, деревянные опилки, закатал в картонные листы и вставил в каждую шашку фитиль. Ближе к пяти дня, прямо перед появлением остальных трех Блейков, Бен сложил в старую коробку из-под торта запас динамита, достаточный, чтобы прорыть еще один туннель под Ла-Маншем. После чего он смог выплеснуть остаток энергии на изготовление поленты, варить, заляпать все стены и крутить ее до посинения, пока не отнимутся руки.

Встав под северной сваей завода, он вскарабкался на гигантскую сливную трубу которая уходила прямо в реку Авр, и подпрыгнул пару раз на месте, чтобы проверить ее прочность. Затем он вернулся к дяде, который как раз взломал дверь между помещением, где принимали сырье, и главным корпусом. Обойдя здание с фонариком, чтобы убедиться, что никто из работников не задержался, они, подчиняясь старому рефлексу, обошли с инспекторской проверкой все службы и обнаружили только бидоны неизвестно с чем, баки разной формы, чугунные трубы: ни тебе украсть, ни продать, — тоска. Они вышли и снова взялись за дело. Бен перешел к не менее интересной стадии работы: определению стратегических точек закладки своей стряпни. В его интуиции, обеспечивавшей быструю и результативную работу, то в виде оседания, то взрыва, проявлялось настоящее шестое чувство.

— А скажи, тебе чего больше хочется, дядя? Чтобы как карточный домик или чтоб грохнуло как следует?

Фред задумался, есть ли толк быть скромным и незаметным сейчас, ночью, посреди голого поля.

— Сделай красиво, букетом, как последний залп фейерверка на Кони Айленде.

Племянник не удержался и хмыкнул, но воспринял наказ Фреда совершенно серьезно. Если бы он не выбрал стезю гангстера, Бен наверняка стал бы одним из тех артистов-разрушителей, что превращают небоскребы в тучу пыли. Последнее здание, которое он разнес на мелкие кусочки по приказу и в присутствии своего дяди, был почти достроенный четырехэтажный наземный паркинг на восемьсот машин. Ночь была долгая и трудная, но те, кто там был, со временем сохранили о ней хорошее воспоминание. Сегодня на точном месте катастрофы стояло маленькое стеклянное здание — офис фирмы «Паркер, Сампьеро и Розати, импорт-экспорт».

Готовый следовать указаниям племянника, Фред следил за его действиями с восхищением, которое испытывал перед специалистами любого рода. В свое время, чтобы сколотить команду, еще более результативную, чем у конкурентов, он сумел окружить себя несравненными виртуозами, каждый в своей области. Надо заставить типа расколоться, так, чтобы он заложил отца и мать? За дело брался Ковальски. Он мог так раздробить человеку пальцы на ногах, молотком, один за другим, не задевая соседнего, — артист, да и только. Нужен высококлассный стрелок? Хитман? Снайпер, получивший награду на войне, о которой он никогда не упоминал, Фрэнк был всегда готов к работе. Апогеем его славы был тот знаменитый выстрел, который разнес голову раскаявшегося мафиозо, ехавшего в фургоне по дороге во Дворец правосудия. И даже если Розелло не стрелял два раза одинаково, Фред в день своего процесса проехал весь маршрут до зала суда, лежа плашмя на полу фургона.

Чтобы войти в звездную команду Манцони, надо было достичь совершенства в какой-нибудь узкой области: в обнаружении подслушивающих устройств, вождении машины в условиях погони, умении вести шквальный огонь на поражение и т. д. Сегодня Фред вызвал своего любимого племянника из-за умения обращаться с динамитом, обеспечившего ему место в команде и то самое Ди, которое стало неотрывно от его имени.

— Теперь, когда мы одни, скажи мне, Бен…

— Что сказать?

— Что наши пусть и не простили меня, но поняли, почему я заговорил.

Бен боялся этой беседы и больше всего опасался обязанности сказать жестокую правду. Он не мог объяснить себе такой наивный, как бы полный надежды вопрос. Джанни Манцони, его герой, произнес слово «простить». Простить! Боже, как он далек от правильного ответа. Придется объяснить ему раз и навсегда, что, как бы ни вышло, возвращение Манцони на родину не обсуждается.

— Не хочу тебя расстраивать, дядя Джованни, но здесь тебе спокойней. Дети растут, дом красивый, и ты даже стал писателем.

Бен, сам живущий в изгнании, мог представить себе ужасную тоску, которая сжимала сердце его дяди.

— Ты никогда не вернешься на родину, с этим надо смириться. Нужно выждать три-четыре поколения, чтобы забыли имя Манцони. А до тех пор, пока останется хоть единый прихлебала, которому ты помог заработать, дал кров, приласкал детей, этот тип без малейшего колебания разрядит обойму тебе в висок. Ты стал их наваждением, дядя, и дело даже не в объявленной награде — молодых распирает желание пристрелить тебя из-за почетного титула. Представляешь, какой трофей? Человек, который получил шкуру Джованни Манцони, врага номер один всех мафиози Америки. До конца своих дней он станет легендой, и грядущие поколения будут целовать ему руки.

Продолжая говорить, он прикрутил скотчем пять шашек к наружной опоре и снова пошел в здание, чтобы заняться вереницей алюминиевых опор.

— Прикончить тебя — это как поймать Лох-Несское чудовище, убить белого кита, поразить дракона. Это означает добыть себе место на Олимпе, испить из Грааля и отмыть в твоей крови честь чести.

Слова эти царапали Бену язык, но он считал необходимым сказать их, чтобы дядя оставил всякую надежду на возвращение. Укрепив последний заряд, он взял Фреда за плечо и направил дядю к выходу. Они долго стояли в самом сердце ночи, глядя на еще целый завод, пока им не показалось, что он красив, как Фред находил красивыми быков, которых выводили на арену, и гибнущие корабли, и солдат, уходящих на смерть. В первый раз ему пришло в голову, что за всем этим уродством чувствуется рука человека.

— Тебе почетная роль, дядя.

Бен размотал длинный шнур, потом щелкнул зажигалкой и протянул ее дяде. Фред, с огоньком пламени в руках, мгновение колебался, мысленно спросив себя в самый последний раз, является ли тот ответ, который он сейчас предложит, единственным ответом в решении его проблемы с водой.

Он проявил добрую волю, гражданские качества, он соблюдал иерархию. Он хотел подчиняться правилам и использовать только легальные средства, имевшиеся в распоряжении. Он честно хотел научиться порядочности и прошел свой крестный путь от зверюги до образцового гражданина. Вступив в союз с другими жертвами, он подчинился стадному чувству, противоречившему его природе. Все эти явления в совокупности вызвали настоящее осознание, вплоть до того, что он задумался, не изменила ли его по-настоящему жизнь раскаявшегося преступника, не пробудила ли она в нем уважение к коллективу. Он хотел в это верить.

Теперь он смотрел, как пламя зажигалки пляшет у него в ладонях, и сдерживал себя, сознавая всю неуместность своего жеста. Он чувствовал, что разочаровался в этом обществе, которое в противоположность тому, что декларировало, управлялось не здравым смыслом, а абсолютным приоритетом выгоды, как все другие общества, параллельные и тайные, начиная с того, которое так долго было его обществом. Выглядело так, как будто он хотел дать легальности шанс удивить себя. Но она только подтвердила по умолчанию то, что он исповедовал всегда.

Зажечь шнур — все равно, что признать свое бессилие перед лицом чего-то огромного, превышающего его силы. Как сражаться с врагом, когда он повсюду и нигде? Когда у каждого есть полное право ничего не слышать о ваших несчастьях? Когда те, кто получает от них выгоду, не имеют ни лица, ни адреса? Когда частные лица зависят от выбранных чиновников, а те зависят от лобби, чьи цели недоступны несчастному горемыке, который вверяет свою судьбу административной процедуре, долгой, как день без хлеба? Этому абсурду, устраивавшему многих, Фред собирался противопоставить другой абсурд, собственного разлива, абсурд ответа асимметричного, с горкой, ответ радикальный. Его жизнь наверняка была бы проще, умей он отступать, когда враг слишком силен или слишком далеко, но он никогда не умел образумиться. И он даст свой ответ — прекрасной весенней ночью, под бесконечным сводом, в тишине, царившей только до сотворения мира. И поступок, о котором обыватель мог только мечтать, Фред собирался сделать от имени всех.

Он схватил фитиль левой рукой и поднес пламя, придержав его в последний момент.

Еще накануне он мог отказаться так поступить и вернуться домой, чтобы не выслушивать причитаний жены и угроз Тома Квинтильяни. Но сегодняшний вечер не такой, как все, он именно первый — из тех, которые ему остается жить. Фред только что осознал, что никогда больше он не вернется на родную землю, подохнет здесь или там, в месте, лишенном смысла, под незнакомым небом, и его могила навсегда останется пленницей земли без корней. Если сегодня вечером он даст этому страху по-настоящему раскрыться в себе, с каждым днем он будет грызть его все сильнее и в конце концов сожрет с потрохами. Ему надо реагировать безотлагательно и запалить большой костер из своего прошлого, чтоб оно исчезло красиво, раз и навсегда, в преддверии ада, который ему предрекали с ранней молодости.

Он поджег фитиль, отошел метров на сто и стал ждать с открытыми глазами.

Постройка взорвалась вся целиком снопом языков пламени, который поднялся высоко в небо. Тяжелая ударная волна от взрыва заставила его очнуться, и дыхание пламени хлестнуло по щекам достаточно сильно, чтобы прогнать всякий душевный разброд. Взметнувшийся вверх гейзер света озарил горизонт. Ураган шифера градом осыпался на добрый километр вокруг, Фред увидел, как остатки прошлого разлетаются по миру, прежде чем исчезнуть навсегда. К великому удивлению, он почувствовал, что груз, годами лежавший на сердце, тает. Апокалипсис обратился в кучу углей и раскатился по окрестным паркингам. Он облегченно вздохнул.

Фред проводил Бена до машины и показал ему, как выехать на национальную автостраду, которая доведет его до Довиля, — там он сядет на паром в Лондон, потом обратным рейсом вернется в Соединенные Штаты.

— Пока они начнут реагировать, ты уже увидишь английский берег. Квинт даст твой словесный портрет во все аэропорты, но на самом деле ему же выгодней, чтоб тебя не нашли. Когда я тебя сюда пригласил, я сделал их, как котят, зачем ему надо, чтоб это дошло наверх. Но больше они ошибок не допустят.

Бену не нужен был переводчик: они виделись в последний раз, вот здесь, на маленькой лесной дороге, в незнакомой стране, ночью, полной огней. Любой форме торжественности Бен предпочел иронию.

— Хозяин моего зала игровых автоматов — старый хрен, который регулярно компостирует мне мозги рассказами о том, как высадился тут в сорок четвертом. Наконец-то я смогу сказать, что тоже высаживался в Нормандии.

Дядя сжал племянника в объятиях, и эти объятия вернули их на много лет назад. Потом он отошел с дороги, чтобы дать машине развернуться, махнул рукой и дал племяннику исчезнуть навсегда. На обратном пути Фред услышал сирену пожарных и спрятался в кустах.

* * *
Дети по-прежнему спали. Фред обнаружил жену сидящей на диване в гостиной, около включенного радиоприемника.

— Сволочь, макаронник поганый.

Он налил себе стакан виски на кухонном прилавке и отхлебнул глоток. Магги не сможет сдерживать ярость долго, он ждал второго взрыва за вечер. Вместо которого расслышал сдерживаемую ярость в ее ровном, почти мягком голосе.

— Мне плевать, взрывай хоть целую землю. У меня больше нет сил тебе помешать. Чего тебе не надо было делать, так это врать мне и манипулировать, чтобы я участвовала в твоем плане. Это мне напомнило кое-то, что я предпочла бы забыть, — то время, когда ты сделал из меня сообщницу; я была слишком молодая, слишком глупая, только и делала, что обманывала полицейских, друзей, семью, родителей, а позже и детей. Я думала, что с этим покончила.

Каждое слово ее доводов его не удивляло. Тем не менее он ждал окончательного приговора с некоторым любопытством.

— А теперь слушай меня внимательно. Я не будут читать тебе нотации, которые сейчас готовит Квинтильяни, это не моя роль. Я просто хочу тебе напомнить, что наш сын скоро встанет на ноги и Бэль скоро будет лучше в другом месте, чем рядом с нами. Скоро мы останемся с тобой вдвоем. С тех пор как я живу во Франции, я нашла свой путь, могу так жить до конца своих дней, и я не уверена, что обязана прожить их с тобой. Через несколько лет я смогу даже вернуться домой, одна, разведясь с тобой, и увидеть родных. А ты подохнешь здесь. Я — нет. Я не прошу тебя изменить свое поведение, просто приготовься к этой мысли, Джованни.

Не дав ему времени отреагировать, она покинула гостиную и поднялась в спальню. Под впечатлением от того, что она сказала, он налил себе второй стакан и выпил его залпом. Фред ожидал чего угодно, только не этой чудовищной угрозы, худшей из всех: вернуться домой без него. Магги впервые задумалась над этой возможностью, в общем-то вполне реальной. Местная радиостанция передала сообщение о пожаре на заводе «Сортекс», возможной причиной был назван поджог. Он выключил звук и выглянул наружу: улица бурлит, соседи гуляют в халатах, слышен дальний вой сирен. Устав от слишком долгого дня, Фред вернулся на веранду, чтобы из-под пальцев появилось еще несколько удивительных фраз. Отныне только «Мемуары» будут связывать Фреда Блейка с Джованни Манцони.

Появление человеческой фигуры, идущей из сада, вывело его из задумчивости. Квинтильяни обошел дом сзади, чтобы не звонить. После выступлений Бена и Магги Фред приготовился выслушать третью отповедь за день.

— Манцони, можно было предположить, что процесс, позор, ссылка заставят вас задуматься. О, я даже не говорю об осознании, ни о настоящем раскаянии, так много мы от вас не требовали. Знаете, почему вы еще способны совершать такие поступки, как сегодня? Просто потому, что вы не заплатили. Двадцать или тридцать лет в камере в шесть квадратных метров дали бы вам время подумать над одним-единственным вопросом: а стоит ли оно того?

— Вы еще в это верите? Что можно заплатить свой долг обществу?

— Кроме трех-четырех благонамеренных политиков, кучки социологов и нескольких чувствительных социальных работников, всем плевать, делает ли тюрьма лучше или хуже таких, как вы, Манцони. Человечество в целом нуждается в том, чтоб вы сидели за решеткой, потому что если подонки вроде вас гуляют на свободе, какого черта терпеть и подчиняться неприятным законам, которые отхватывают у вас куски свободы и желаний?

— Я? В тюряге? Да у меня там найдется куча фанатов, куча ребятишек, которые считают меня легендой, я им устрою мастер-класс. Я принесу гораздо больше опасности и вреда внутри, чем на свободе.

— С сегодняшнего дня вы под домашним арестом. Ни один из вас четверых не имеет права выходить до нового приказа.

— А дети?

— Выпутывайтесь сами. Боюсь, что после вашего ночного подвига наш уговор перестал действовать. Я вас предупредил.

— Но… Квинт!

Агент ФБР вышел с облегчением, но самое трудное оставалось впереди: увести в сторону все следы расследования саботажа завода «Сортекс». Для этого ему надо было иметь свободные руки.

Фред решил пойти наверх спать и нашел дверь спальни запертой. Он покорно спустился в закуток к Малавите, которая не будет донимать его нравоучениями. Собака проснулась, удивленная его поздним визитом и суетой на улице, доносившейся сквозь подвальное окно.

Чтобы наполнить ее миску чистой водой, Фред открыл кран и увидел, что оттуда течет вода, чистая, как хрусталь, и не смог удержаться, попробовал ее.

Он не догадывался, что в тот же самый миг десятки людей в Шолоне делают то же движение, восхищаясь прозрачностью текущей из крана воды. Кто-то стал верить в чудеса.

7

В тот самый момент, когда самолет Бенедетто Д. Манцони вылетел из аэропорта Хитроу в направлении Соединенных Штатов, другой самолет уже летел по небу во встречном направлении и готовился зайти на посадку в Руасси. Среди пассажиров, в большинстве своем американцев, было десять мужчин, жителей штата Нью-Йорк, не задекларировавших никакого багажа. Все они знали друг друга, однако не общались между собой и не обменялись даже кивком головы. Шестеро из них были уроженцами Италии, двое — Ирландии, двое пуэрториканцев родились в Майами, и ни один никогда и ногой не ступал в Европу. На первый взгляд они казались группой адвокатов, едущих вести дело международного уровня и защищать какой-нибудь трест, готовый завоевать остаток мира. На самом деле то были десять бойцов, на этот раз отдавших предпочтение роскоши бизнес-класса, а не вертолетам для спецопераций, и костюмам от Армани, а не боевому камуфляжу. Карательный отряд, состоящий из наемников, — вот что они были на самом деле.

Домашний арест Блейки восприняли кто как благословение, а кто — как самое несправедливое наказание. Фред решил не выходить весь уикенд 21 июня, чтобы избежать праздника и продолжить свой великий труд. Он считал делом чести никогда не показывать, как его огорчают санкции, на самом деле угроза возмездия редко производит планируемый эффект на гангстеров, и, мало того что не пугает их, дает им повод меряться с властями силой, обращать их в насмешку. Оскорбить судью в зале суда, плюнуть в лицо федералам во время допроса, обозвать последними словами тюремного сторожа, — они не упускают ни единого повода для провокации и ничто не может заставить их опустить глаза. Квинт посадил Фреда под домашний арест? Манна небесная. Он сможет полностью посвятить себя шестой главе, которая начиналась так:

В фильмах любят показывать, что сила служит справедливости, а все потому, что любят силу, а не справедливость. Отчего людям больше нравятся истории про месть, а не истории про прощение? Оттого что все обожают возмездие. Видеть, как бьют за дело, и бьют сильно, — это зрелище, которое не надоест никогда и за которое не чувствуешь вину. Вот единственный вид насилия, которого я уж точно никогда не боялся.

Этажом выше Бэль сидела взаперти у себя в комнате, укрывшись даже от собственной семьи. Ей запретили играть роль в выпускном спектакле, сегодня ей запретили гулять по городу и веселиться со сверстниками, ей остается только чахнуть с горя и думать о несправедливости этой жертвы. Ей запретили являться на публике — раз так, она исчезнет, и по-настоящему. Она приняла роковое решение.

Уоррен, со своей стороны, был оскорблен тем, что опять и снова расплачивается за то, что делает отец. Приближение увеселительных мероприятий разбудило в нем ребенка, и санкции заставили его еще раз пожалеть о том, что он не взрослый. Его наказали вместе со взрослыми — значит, он имеет право считаться взрослым, что может быть справедливее? Он заперся у себя и на долгие часы засел за монитор и с помощью интернета собрал множество сведений о том будущем, которое он себе готовил. Его план? Вернуть прошлое, переиграть историю заново, осуществить полную революцию, все начать с нуля.

Из них четверых запрет выходить из дому больнее всего задел Магги. Она обещала куче народу, что будет ставить стенды, работать, присматривать за всем и помогать как можно лучше провести праздник, — привнести свою лепту во всеобщее веселье стало бы ей наградой за все. В отчаянии она лежала на диване в гостиной, у телевизора, который не смотрела, уйдя в молчание, полное сомнений. Как она ни отдает всю себя людям, Фред тянет ее назад, он возвращал ее к роли жены мафиозо, хуже того, мафиозо развенчанного, проклятого всеми. Она делает шаг вперед, а Фред заставляет ее отступить на десять шагов назад, и, пока она будет жить с этим дьяволом — какие бы чувства она к нему еще ни питала, — ей никогда не выйти из штопора. Ей надо было безотлагательно поговорить об этом с тем, кто в общем-то хранил ее гораздо лучше, чем собственный муж.

* * *
В этот, столь долгожданный, день Шолон-на-Авре сверкал всеми красками. К десяти часам утра в актовый зал пришли родители учеников на школьный праздник, спектакль прошел без единой накладки, доставив удовольствие и маленьким, и взрослым, — полный успех. В 14 часов карусели и аттракционы, готовые развлекать молодежь, приняли первых посетителей на площади Либерасьон. Самая короткая ночь в году, как и полагается, пролетит на всех парах, молодые вообще не лягут спать, а те, кто постарше, заснут прямо на танцах: лето стартует под духовой оркестр.

В шестидесяти километрах от города, на развилке под названием «Мадлен де Нонанкур», остановился микроавтобус марки «фольксваген», чтобы уточнить маршрут. Водитель ругался, оттого что на выезде из Дрё они свернули не туда, и призывал штурмана собраться. Сзади сидели десять мужчин и смертельно скучали, глядя, как за окнами от самого Парижа тянется гораздо менее экзотический пейзаж, чем они ожидали. Трава была зеленая, как и везде, деревья — менее тенистыми, чем нью-йоркские платаны, и небо казалось скучным и грязным в сравнении с небом Майами. Про Нормандию все слыхали — из-за фильмов о войне, не испытывая при этом ни малейшего любопытства ни к самому месту, ни к истории. На самом деле, с тех пор как они приземлились в Руасси, ничто не вызывало их любопытства — ни климат, ни кухня, им было плевать даже на неудобства и пребывание на чужбине, их волновал только один вопрос: как потратить два миллиона долларов после выполнения задания.

Шестеро уже воображали, как отойдут от дел, в свои тридцать-сорок лет они проживали последний рабочий день и отныне могли подарить себе ферму, виллу с бассейном, снять номер в Вегасе на круглый год, — теперь осуществятся все мечты. Оставшиеся четверо тоже не были равнодушны к награде, мотив у них был другой. В результате показаний Манцони они потеряли брата или отца, и прикончить его стало для них наваждением. Самого яростного звали Мэтт Галлоне, он был внук и прямой наследник Дона Мимино. После процесса прошло шесть лет, но Мэтт посвящал себя исключительно мести за деда. Манцони лишил его царства, будущего титула крестного отца и тем самым — статуса полубога. В каждой минуте жизни Мэтта, в каждом его жесте была смерть Манцони. В смехе друзей, в каждом поцелуе собственных детей была смерть Манцони. Для Мэтта в ней воплотился крестный путь, жажда избавления и надежда возродиться.

— На Руан, — сказал штурман, уткнувшись носом в карту.

Вся операция разрабатывалась в Нью-Йорке Мэттом и главами пяти семейств, которые, по такому случаю, слились в одну. За неимением прямых контактов с Францией, для подготовки прибытия карательного отряда пришлось действовать через Сицилию. Приказы отдавались из Катаньи, где местный руководитель ЛКН обратился к одному из их обществ, расположенных в Париже, в обязанности которого входило переправлять капиталы через Францию, Швейцарию, Италию и Соединенные Штаты. Подготовка приема включала встречу десятки в Руасси, их трансфер и предоставление арсенала, а именно: пятнадцать автоматических пистолетов и десять револьверов, шесть ручных пулеметов, двадцать гранат и один гранатомет. Им предоставили также шофера и англо-французского переводчика с опытом работы в условиях боевых действий. Дальше дело было за Мэттом и его людьми. Чтобы сохранить сплоченность во время выполнения задания и избежать нездоровой конкуренции, пресловутая награда в двадцать тысяч долларов была разделена на равные части: тот, кто прикончит Джованни Манцони, дополнительно получает только почет. Через несколько часов он станет одновременно и миллионером, и живой легендой. Мир будет восхищаться его поступком, потому что мир презирает раскаявшихся грешников. Что может быть хуже, чем предать брата? Виновному в таком преступлении Данте уготовил последний круг ада. Сегодня, 21 июня, один из них станет избранником и заработает себе место в пантеоне плохих парней. И еще много лет спустя, после его смерти, о нем будут рассказывать в книгах.

* * *
Красавица, обреченная на одиночество, — большего несчастья Бэль не могла и вообразить. Как запретить звезде сиять? Как не обращать дар небесный на службу другим? Тайну красоты все труднее было скрывать по мере того, как Бэль становилась женщиной. В конце концов она начинала думать, что красота ее могла сравниться только со средствами, брошенными на то, чтоб запретить ей получать от нее удовольствие. Как будто сам Бог вылепил такое совершенство с единственной целью сокрыть его от своих детей. Такое бессердечие было совершенно в духе Бога: требовать принести в жертву самое дорогое из того, что имеешь. Создать искушение и тут же, не останавливаясь, — грех. Прощать худших, казнить лучших. Бэль чувствовала, что страдает от Его тайного промысла и не понимает, к чему Он ведет.

Сидя на полу своей комнаты, прижав платок к глазам, она вспоминала всех этих подлиз, которые неиссякаемым потоком шли через их дом в Ньюарке, просили отца оказать милость, помочь родственнику или запугать конкурента. Смешней всего, что Бэль Манцони, его собственная дочь, никогда не просила его мизинцем пошевельнуть. Дали бы ей спокойно идти своей дорогой, и она бы достигла любых вершин. А теперь, сколько ни плачь, всех слез не хватит, чтобы заклясть эту горькую долю весталки. Лучше уж сразу смириться с уделом девственницы, замурованной заживо. И впервые в жизни она стала клясть отца и мать за то, что они родили дочь преступника.

Ну, все, хватит! — взбунтовалась она, вытирая распухшее от слез лицо; к чему брать на себя обет, который она не станет соблюдать? Самый изящный и, в конечном итоге, самый разумный выход — покончить со всем, и как можно скорее. Она бросилась к окну, выходящему в сад, посмотрела вниз и поняла, что, если спрыгнет с крыши, останется в живых, но будет калекой. Покончить — да, но наверняка, с размахом, пригласить как можно больше зрителей на жертвоприношение собственной жизни, получить, наконец, публику, которая уже не забудет, как выглядела девочка, ступившая в воздушную бездну, чтобы покончить с собой.

По зрелом размышлении она выбрала идеальный день для смерти: первый день лета, — весь город будет у ее ног на площади Либерасьон, что за реванш! Показаться на вершине башенки церкви и броситься в пустоту. Полет ангела. Ее раздробленное тело найдут у портала, несколько капель крови стекут изо рта и застынут на белоснежном платье, — изумительная картина. А кстати, почему церковь? К чему мешать сюда Бога? Что Он сделал, чтобы заслужить такой жертвы? Умереть в Его доме — значит, оказать Ему слишком много чести. Впрочем, Бога нет, приходится признать очевидное. Или же, Сам став жертвой закона Петера, Он достиг своего порога неполноценности относительно судьбы Бэль. Она закрыла глаза, мысленно представив себе площадь Либерасьон и окружающие ее здания, но ничто не казалось ей достаточно высоким. Разве что… колесо обозрения?

Конечно, большое колесо! Вот он, ее grand finale. И какой символ! Колесо, которое отныне будет крутиться без нее, — это гораздо шикарней, чем церковь. С облегчением она открыла шкаф, чтобы надеть платье Дианы с асимметричным подолом, холщовую косынку и белые туфельки. Она останется в памяти как мадонна-язычница, слишком красивая для такого уродливого мира. Ее фотографии напечатают в журналах, и миллионы людей, воображая ее смерть и додумывая детали, соткут легенду о Бэль. Как все романтические героини, она будет вдохновлять поэтов, которые будут слагать про нее песни, и другие девушки будут петь их из поколения в поколение. А когда-нибудь, наверно, снимут и фильм о жизни Бэль Блейк, большой голливудский фильм, над которым будут рыдать пять континентов. Нанеся на лицо немного тона и каплю теней под глазами, она с удовольствием воображала, как после фильма появятся культовые предметы, постеры с ее изображением, куклы «Бэль», — она станет новым кумиром грядущих времен.

В самый последний раз она всмотрелась в свое отражение в зеркале. Единственное, что ее огорчало, это то, что, покончив с собой, она не увидит, как ее тело год за годом отвергает законы старения. В тридцать лет к ее красоте наверняка прибавится элегантность, в сорок красота станет благороднее, в пятьдесят — расцветет зрелостью, Бэль сумела бы отразить все атаки времени. Как жаль, что не удастся продемонстрировать это всему человечеству. Она черкнула записку и оставила ее на краю письменного стола, там говорилось: Продолжайте без меня.

В соседней комнате Уоррен тоже готовился в большое путешествие. Запрет на выход из дома, наложенный Квинтильяни, заставил его сильно сократить сроки осуществления планов. В исходном сценарии он бы встал августовским утром и позавтракал, ничего не меняя в своих привычках, потом выдумал бы какой-нибудь предлог уйти пораньше и вернуться попозже, сгодилась бы прогулка на велосипедах с приятелями. Вместо чего на вокзале Шолона он сел бы в скорый поезд в 10.10 до Парижа. На два месяца раньше срока он собирался совершить побег из тюрьмы, охраняемой ФБР, — немедленно, и бегство продлится несколько лет, прежде чем он вернется к семье или выпишет родных к себе, как и подобает Крестному отцу, которым он станет.

Он взял свою записную книжку, чтобы пометить отдельные этапы, которые приведут его к этому. Через несколько минут он будет на вокзале и сядет в дополнительный поезд 14.51, прибытие в Париж на Монпарнасский вокзал. Оттуда он поедет на Лионский вокзал и попадет в Неаполитанский экспресс, где в спальном вагоне без проблем пересечет итальянскую границу в Домодоссола. В Неаполе он прямиком отправится в квартал Сан Грегорио, где назовет имя Чиро Лукчезе, главы ветви Каморры, обосновавшейся в Нью-Йорке. Без всякой просьбы с его стороны ему организуют встречу с Дженнаро Эспозито, саро всего региона, того, кто невидим, но тенью своей накрывает весь Неаполь. И там он представится сыном Джованни Манцони, предателя.

Потрясенный Дженнаро спросит у него, почему же сын самого знаменитого раскаявшегося гангстера мира пришел и бросился в пасть волку… Уоррен напомнит ему об огромном долге Чиро Лукчезе его отцу, развалившему дело ФБР, которое должно было вывести Чиро из игры лет на сто. Теперь он, сын предателя, дает Лукчезе шанс рассчитаться с этим проклятым долгом, устроив, через Неаполь, его нелегальную переправку в Нью-Йорк. Лукчезе будет вынужден подчиниться и сделать все как надо, и Уоррен несколько дней спустя высадится в Нью-Йоркском порту, как когда-то, в том же возрасте, высадился его прадед. И тут все начнется заново. Ему придется завоевать свое место, заново отстроить империю и смыть позор с имени Манцони. Зачем нужны сыновья, как не для того, чтобы исправлять ошибки отцов?

Во время странствия к родной земле ему придется вести себя как можно незаметней, двигаться мелкими перебежками, говорить в некоторые моменты по-английски, в некоторые — по-французски, походить на юного туриста, который едет к родителям, знать наизусть названия городов, через которые он будет проезжать, и названия городов по соседству, уметь наврать про свой маршрут, если вдруг ему зададут вопросы. Он засунул к себе в куртку несколько карт и кучу туристической документации, найденной по интернету, так, чтобы инсценировать несколько историй, если столкнется с властями. Потом он сложил в пластиковую сумочку туалетные принадлежности: он не хочет походить на бродягу, чистота должна стать для него приоритетом. Надо мыться и спать как можно чаще, чтобы сохранить свежий и отдохнувший вид. Деньги? Их у него было сколько угодно: плата за услуги, оказанные товарищам по школе, которые обращались к нему по тому или иному вопросу, — потому что за все однажды приходится платить — иногда встречной любезностью, а чаще всего — расхожей монетой. Деньги понадобятся на взятки, на новую одежду, на ночевку в отеле, если придется; на то, чтобы прилично питаться, угощать выпивкой того, кто может оказаться полезным, давать на чай. Он выключил компьютер, похлопал по корпусу ладонью, словно прощаясь со старым другом, и вышел из комнаты. Первый этап предстоял довольно сложный: незаметно выйти в сад, обогнуть веранду, дойдя до сарая с инструментами, пролезть между двумя листами толя, выломать кусок ограды и пролезть в дыру, попасть к соседу, перелезть через его забор и выйти на дорогу к вокзалу. С этого момента его можно считать человеком вне закона. Вскоре выяснится, достанет ли у него на это силенок.

* * *
В коридоре он столкнулся нос к носу с сестрой, которая, как и он, пробиралась на первый этаж. План Бэль, не менее замысловатый, заключался в том, чтобы выбраться в сад через подвальное окно котельной, вскарабкаться на кучу дров у смежной с соседом стены и попасть прямо к соседу, а потом выйти от него как ни в чем не бывало. Слишком взволнованная, она не заметила заговорщицкого вида брата, да и он не разгадал странной торжественности на лице сестры.

— Ты куда? — спросил он первым.

— Никуда, а ты?

Уоррен больше не увидит Бэль долгие годы. Однажды он приедет за ней, и поднесет ей на блюдечке Голливуд, и положит мир к ее ногам. Он сжал челюсти, борясь со слезами. Бэль обняла его, навсегда оставляя в его памяти образ любящей сестры. И он, с бьющимся сердцем, обнял ее с такой нежностью, какой еще никогда ни к кому не испытывал.

— Я правда люблю тебя, Бэль.

— Знай, я всегда буду гордиться тобой, и, где бы ты ни был, помни об этом.

И они снова обнялись.

На первом этаже, запертый на веранде, Фред был бесконечно далек от того, чтобы вообразить это извержение братских чувств. У него случился провал в памяти, и он завис в середине главы описания обрядов посвящения в добровольное общество — Onorevole societa. Прежде, чем стать бандитом, признанным и почитаемым собратьями, соискатель приглашался на церемонию, процедура которой ни на йоту не менялась за многие века. Ему кололи указательный палец иголкой, так, чтоб появилась капля крови, давали ему в руки изображение Пресвятой Девы, поджигали и просили его повторить по-итальянски: «Клянусь, что если я нарушу эту клятву, то пусть я сгорю, как этот образ, и…» Фред не помнил продолжения, а ведь сколько раз он слыхал эту клятву, с тех пор как сам дал ее тридцать лет назад? Как же там дальше? «Пусть я сгорю, как этот образ, и…» — что, черт побери? Что-то же там было дальше… Ничто не могло объяснить эту забывчивость, столь досадную, в самом разгаре литературного вдохновения. Ничто, кроме этой картины: он сам горит, как эта икона.

Он несколько раз проорал имя жены и принялся искать ее по всему дому. Не увидев Магги на диване, который она уже несколько дней не покидала, он ощутил какое-то странное предчувствие и обшарил все комнаты одну за другой, в том числе комнаты второго этажа, где он наткнулся на детей, даже не заметив, что они стоят, обнявшись, со слезами на глазах.

— Матери никто не видел?

Они покачали головами и увидели, как он спустился в котельную, обошел спящую собаку и снова поднялся в гостиную.

— МА-АГГИ-И-И!!!

Неужели она нарушила приказ Квинтильяни? Немыслимо. Она скорее умрет, чем навлечет новые наказания. Тогда что же?

Какое-то объяснение должно было найтись, — возможно, самое худшее.

* * *
Меньше чем в двух километрах от Шолона микроавтобус въехал в Бофорский лес и остановился на берегу Авра. Люди вышли, потягиваясь и разминая ноги, молчаливые, словно они только что познакомились, собранные. Шофер шумно перевел дух и двинулся к берегу речки писать. Штурман и по совместительству переводчик вытащил большие пластиковые пакеты с новой одеждой, которые он поставил на землю, пусть члены отряда выбирают. Мэтт дал строгие указания насчет одежды: они должны походить на американцев, которые тысячами посещают этот район с 1945 года. Походить на американца — для кого-то дело нехитрое, а для тех, кто издавна копировал внешность кинематографических гангстеров, — задача повышенной сложности.

Самые молодые были способны по десять раз пересматривать один и тот же фильм, чтобы узнать марку пиджака или ботинок. И если большинство, пройдя обряд посвящения, расставались с этим боевым нарядом, то к другим он прирастал как вторая кожа. И не оспаривая приказа «походить на американцев», они не знали, как его трактовать. Что это в точности означает? Стараться выглядеть, как чурбан? Как можно больше походить на черт-те что? Привлекать к себе внимание? Не привлекать? Надо ли одеться как подросток, как техасский деревенщина или как нью-йоркский бомж? Сколько разных американцев!..

Пиджаки от знаменитых модельеров, брюки, сшитые на заказ, и шелковые рубашки постепенно снимались, и им на смену являлись майки, бермуды, рубашки без пуговиц и с короткими рукавами, с мягким воротничком, вещи бесформенные, свободные, ткани — синтетические, яркие рисунки, каскетки. Ничего, они еще свое наверстают, получат по два миллиона долларов и купят себе что вздумается в магазинах на Мэдисон и Пятой авеню. Подавая пример, Мэтт взял одежду первым и надел светлые брюки с защипами у талии, красную майку и бежевую жилетку. Грег Санфеличе остановил свой выбор на застиранных джинсах и майке с гербом университета Колорадо. Ги Барбер натянул черные джинсы, тесно сидящие на бедрах, с трудом засунул туда все свое мужское хозяйство и взял хлопчатую синюю рубашку с широким воротом. Остальная команда сгрудилась у мешков. Джулио Гузман не смог не откомментировать в краткой форме каждого из своих коллег:

— Джерри, обалдеть, как ты похож на американца!

— А ты знаешь на кого похож, пуэрториканец хренов? На хренова американца!

Мало-помалу лица прояснились, и всестали долдонить, кто во что горазд: «Хренов американец», «Заткнись, янки», «Ну вы, американцы, и зануды…»

Мэтт достал два чемодана, в которых хранился арсенал. Мужчины, снова посерьезнев и чувствуя себя немного скованно в новой одежде, поделили ручное оружие: им предлагался выбор между полуавтоматическим пистолетом «Магнум 44 рисеч» и револьвером «Смит Вессон Ультра лайт 38 спешиал». Первый давал очень малую погрешность при стрельбе издали по движущейся цели, второй превосходно зарекомендовал себя в случае близкой расправы, все зависело от индивидуальной манеры работать, от привычек, компетенции, потому что не всех бойцов нанимали именно за стрелковые качества. Если некоторые испытывали настоящее удовольствие от новизны оружия, от его гладкой на ощупь, без единой царапинки поверхности, от запаха, еще не испорченного окалиной, от вороненого цвета, то другие с сожалением вспоминали о своем привычном оружии, верном спутнике, до сих пор оберегавшем их жизнь, а теперь оставленном на родине.

Настало время проделать некоторые ритуальные жесты: наполнить барабаны, пристегнуть рожки, прицелиться, выхватить оружие из-за пояса и засунуть его назад, то же — из кобуры, то же — из-за спины, из подмышки, и т. д. Потом Мэтт направил их к берегу Авра, чтобы они прошли финальный тест: стрельба на разогрев, стрельба навскидку, одновременная стрельба. Николас Бонгусто отстрелялся первым по воображаемым мишеням на другом берегу, потом присмотрел в нескольких метрах вверх по течению рыбацкую хижину, от которой шли мостки на опорах, и направил стрельбу на нее. Вскоре десять человек, выстроившись в цепь, направили оружие на маленькую лачугу и разрядили по несколько обойм каждый. После добрых пяти минут плотной стрельбы толевая крыша съехала в воду, а деревянные стенки, прошитые пулями, рухнули. Теперь игра заключалась в том, чтобы добить и сваи, так, чтобы все сооружение рухнуло в реку, что вскоре и произошло. Оружие было в безупречном боевом состоянии, и каждый член отряда только что весьма удачно обновил свой экземпляр.

Мэтт раздал карманные деньги и мобильные телефоны, потом несколько минут поговорил с переводчиком, который выступал то в роли второго штурмана, то разведчика, и предложил пойти вверх по течению реки Авр и войти в город. Дав последние рекомендации войску, Мэтт открыл поход на Шолон.

По мере того как они приближались к городу, до них стали доноситься странные и довольно характерные звуки: знакомый шум, ярмарочная музыка, веселые крики, понятный без перевода праздничный гам. Отряд карателей стал выдвигать самые абсурдные предположения.

— Торжественная встреча? — спросил наугад Джулио для разрядки атмосферы.

— А я бы не удивился, — заявил Ник. — Я видел такие черно-белые репортажи. В Нормандии они, как только видят, что идут американцы, тут же выкатывают духовой оркестр, девиц и петарды, — это традиция такая.

Мэтт знаком приказал им на минуту остановиться перед мостом, который обозначал вход в Шолон.

— Это что за фигня? — спросил он у разведчика.

Тот подошел к маленькой афише, прикнопленной к дереву, и она тут же дала им ответ. Насколько возможно, он объяснил, что речь идет о празднике Святого Иоанна.

— Возможно, удача на нашей стороне, — сказал Мэтт.

* * *
— Просите меня о чем хотите, но избавьте от этого чудовища, Квинт. То, что случилось в четверг, произойдет снова. Он найдет другие «Сортексы», как вы за ним ни следите. Он разнесет город в пух и прах, станет рэкетировать торговцев, откроет подпольный игорный дом, будет терроризировать муниципальный совет, угрожая бейсбольной битой. Джованни родился, чтоб уничтожить все, и когда он умрет, его последняя мысль будет ужасна или он раскается — раскается, что мало уничтожил.

Фред сидел под окном кухни домика федералов и плакал. Интуиция не обманула: Магги перешла на сторону врага. Ему пришлось сделать нечеловеческое усилие, чтобы подавить гейзер ярости, который готов был забить у него из глотки. Его жизнь брошена собакам, и кем брошена — спутницей всей его жизни. Он удержался и не стал биться головой о камень, чтобы стены не задрожали и не выдали его присутствия. Теперь Квинт стал опорой семьи Манцони, возможно, ее спасителем.

— Бэль и Уоррен обречены, пока рядом с ними живет этот сукин сын. Дону Мимино нужна его шкура, а не наша.

Фред укусил себя за руку и больше не разжал челюсти, пока клыки не впились в кожу, но боль оказалась недостаточно сильной, чтобы пересилить ту, что причиняла ему Магги. Квинтильяни устроит себе праздник — отделит его от семьи, из чистого садизма, чтоб Фред сбросил спесь, стал готов на любые низости, лишь бы услышать по телефону их голос. Королю сыщиков, который сам так давно живет вдали от детей, только этого и надо: Магги только что поднесла ему на блюдечке самую сладкую месть. Фред искал, как бы прекратить эту муку, и снова потянуло оглушить себя ударом головы о цоколь. Он, считавший, что может вынести многое, теперь звал избавление. Кто на земле способен вытерпеть подобную боль? Фред был, наверно, единственным человеком в мире, который не знал ответа — жертва.

* * *
Весь город стоит на голове: кто тут кого заметит. В общей суматохе никто не обратит на них внимания. Мэтт отрядил две пары патрулировать в городе, а пяти оставшимся предложил смешаться с толпой на ярмарке и искать сведений о Блейках. Оказавшись посреди праздника, которого никто не ожидал, сначала все пятеро были начеку. Потом большинство стало забавляться.

Поскольку сторож лицея имени Жюля Валлеса оставил свой пост и ушел с семьей на ярмарку, Джои Уайн и Ник Бонгусто без труда захватили здание. Они всего-навсего поставили ногу на коробку электрического замка и перешагнули парапет, потом остановились перед указателями и попытались расшифровать надписи. Джои пошел в направлении, куда указывали стрелки «Приемная», «Администрация» и «Конференц-зал», таким образом, его коллеге оставалось только направиться в сторону «Продленного дня», «Медкабинета» и «Гимнастического зала».

Первый выбил стекло и проник в коридор, который привел его к административным кабинетам. Готовый применить любые методы устрашения, чтобы получить адрес Блейков, Джои был разочарован, оказавшись в одиночестве, в тишине длинного здания с серыми оштукатуренными стенами. Нет, чтобы сломать парочку рук, придется самому открывать металлические шкафы, полные папок, и рыться наугад. Первый же ящик утомил его, и он вывернул остальные на пол, потом опрокинул шкафы. После чего зашел в кабинет директора и сел за его стол, чтобы осмотреть другие ящики; один из них, запертый на ключ, он взломал с помощью ножа для бумаги — там оказалось несколько банкнот, которые он машинально сунул в карман. Он продолжил свой путь до первой классной комнаты, не удержался и вошел в нее.

Ходил ли Джои когда-нибудь в школу? Если подумать, то может, он пропустил что-то приятное, что ждало его на скамье общественной школы в Черри-Хилл, штат Нью-Джерси, которую он огибал каждое утро, чтобы присоединиться к своей банде на Ронольдо Террас. Никогда не видал он так близко классной доски, запах мела ничего ему не говорил. Он скрипнул куском мела по черной поверхности, незнакомый звук отозвался мурашками на коже. Вот, значит, все отличие в этом белом тюбике? Белом тюбике, таящем в себе всю мировую премудрость? Способный доказать что угодно, доказать, что Бог существует — или нет, что параллельные сходятся в бесконечности, что поэты знают истину? Не зная, что оставить — слово, цифру, рисунок, — он секунду колебался и написал большими буквами ЗДЕСЬ БЫЛ ДЖОИ, как часто делал в туалетах баров.

Пройдя насквозь двор, Бонгусто вошел в спортивный зал и проорал несколько ругательств, которые отдались эхом. Скручивая сигарету, он обошел спортивные снаряды — подтянулся на шведской стенке, повисел на пятиметровой веревке с узлами, проинспектировал полки с майками, потом схватил баскетбольный мяч и стал рассматривать его со всех сторон: ни один предмет в мире так не напоминал глобус. Самое невероятное было то, что Ник никогда не держал его в руках. Матчей он перевидал неизвестно сколько, в любом возрасте. Он поджидал молодых игроков на выходе с площадок, предлагал им кучу разных изделий и в тюбиках, и в пакетиках, — но ни разу не присоединился к ним, чтобы попробовать дриблинг. Позже, на стадионах, он организовывал ставки и видел, как играли звезды, к некоторым он даже приближался, чтобы подкупить их или запугать до смерти, это зависело от полученных приказов. Правила, игроков он знал лучше, чем кто-либо, и на площадке выглядел бы вполне им под стать — метр восемьдесят, ладони широкие, как лопаты, голова обрита наголо, — и однако же он никогда не чувствовал пальцами шершавый каучук красного мяча. Он подержал его в руке, шагнул на баскетбольную площадку во дворе, встал под кольцом и сделал последнюю глубокую затяжку. Он оказался перед непростым выбором: первый раз в своей жизни забросить мяч в корзину или бросить его и остаться единственным американцем, который не забил ни одного очка. Стоя с мелом в руке, Джои посмотрел в окно, где его напарник принимал позы заправского игрока, и ободряюще свистнул.

А Пол Джицци и Джулио Гузман, без устали патрулируя пустые улицы и разгуливая мимо закрытых магазинов, потерялись в городе-призраке. Таких улиц они не видели никогда — узкие, слегка под уклон, по краям дороги пырей и плющ, иногда ветви яблонь свешиваются из-за ограды, улицы пахучие и тенистые, с невообразимыми именами. Они остановились перед единственной лавочкой, название которой поняли: сувениры.

В свои сорок лет Джицци по-прежнему выглядел как мальчишка-хулиган — светло-каштановые волосы, вихром торчащие надо лбом, светло-карие глаза, ямочка на подбородке. Он вытащил из внутреннего кармана своей ярко-зеленой куртки маленький фотоаппарат, с которым никогда не расставался, навел его на какую-то безделушку, что-то вроде колодца из белой керамики, и снял его в нескольких ракурсах.

— Ты чего это? — спросил Гузман.

— А что, не видно? Хочу в качестве сувенира привезти фото сувенира. Кое-кому это может доставить удовольствие.

Гузман, маленький крепыш со взглядом бульдога, непоседа от рождения, схватил рукоятку своего оружия, стукнул по витрине и меньше чем за десять ударов разнес ее в куски.

— Давай бери.

— Гузман, ты больной.

— Это я-то больной?

Пол делал снимки для Альмы, своей сестры, которая была старше его на пятнадцать лет и осталась в девках из-за того, что ее жених покинул город, узнав, что у семьи Джицци очень тесные отношения с семьей, которая правит островом Стейтен. Он неохотно достал сувенир из-под осколков стекла и сдул с него пыль. Он уже предвкушал улыбку Альмы.

На площади Либерасьон Франк Розелло, как обычно, молча прогуливался среди киосков, мало привычный к такому ажиотажу. Он на секунду задержался возле витрины с керамикой и скульптурами из соленого теста, изображавшими религиозные или буколические сцены. Потом, насмотревшись на детишек, постоянно жующих сладости, он захотел попробовать красное яблоко, облитое карамелью. Не говоря о вероятности появления его бывшего шефа Манцони лично, он удостоверился, что никто из его коллег не видит, как он подходит к фургончику кондитера. Друг детства Мэтта, усыновленный семьей Дона Мимино и воспитанный как Галлоне, Франко в команде Манцони применял свой талант снайпера. Специалист по устранению свидетелей, он помог избежать нескольких процессов, которые ставили под удар высших лиц в ЛКН, криминальное сообщество было обязано ему многим и нянчилось с ним, как с чемпионом. Франк ставил себе золотые мосты после каждого контракта, ни дня не провел в заключении, и его уголовное досье оставалось девственно-чистым, несмотря на двадцать лет непорочной службы. Он мог назвать в своем послужном списке много известных раскаявшихся преступников, в том числе Чезаре Тарталью и Пиппо Абрудцезе, и он был посрамлен только раз, в случае с Джованни Манцони. Если бы сложились обстоятельства так, что Мэтт решил стрелять с большого расстояния, Франк получил бы второй шанс. Набив полный рот яблоком в сахаре, он остановился перед тиром, который напомнил ему другой тир на ярмарке в Атлантик-Сити, где он родился.

— Три евро за пять настоящих пуль, — сказал хозяин тира. — Вы можете выиграть от десяти до сорока очков за выстрел. Пятьдесят, если попадете в красное, и сто — если в яблочко. Выиграете четыреста очков, получите мягкую игрушку. Американец?

Франк понял только последнее слово и положил на прилавок бумажку в пять евро, потом сгреб карабин и прижался к нему щекой. Не особо прицеливаясь, он нажал на курок пять раз подряд. Хозяин протянул ему листок и ткнул пальцем в четыре сильно разбросанные дырки, пятая пуля улетела неизвестно куда. В следующей серии выстрелов Франк сделал поправку на параллакс, который давала легкая кривизна дула, и набрал четыреста пятьдесят очков.

Прежде чем признать очевидное, хозяин тира некоторое время колебался. Четыреста пятьдесят очков? Со второй попытки? Никто и никогда не выдавал такого результата. Даже он сам, на своих винтовках, не смог выбить так много. Однако, глядя листок на просвет, он видел четыре дырки в яблочко и одну — в красное. Франк собирался покинуть стенд без выигрыша, но тут увидел у себя под ногами маленькую девочку, которая стояла и смотрела на него с невероятным вызовом. Удивленный этим взглядом, Франк прочитал в ее глазах явное возмущение. Он поднял девочку до уровня игрушек, гроздьями висевших над стендом. Она без колебания ткнула пальцем в самую большую — гориллу, которая была в пять раз больше ее самой.

— Эта — восемьсот очков, — сказал выведенный из себя хозяин тира.

Франк вытащил несколько монет и набрал пятьсот очков за пять выстрелов, дырки попали в яблочко и по форме напомнили лепестки цветка. Снова хозяин тира снял листок с мишени, изучил дырки, не веря своим глазам, и увидел только три отверстия — куда делись два остальных? Американцу везло как утопленнику, но одного везения мало, чтобы заполучить выставочный экземпляр, никто эту игрушку никогда не получал. Франк показал ему, как две пули наложились на предыдущие выстрелы, — немного внимания и доброй воли, и все видно, все на мишени, к чему так нервничать? Стали подтягиваться зеваки, и Франк не понял, почему все вдруг стали так громко кричать. Задание и требования конспирации призывали его к порядку, но было слишком поздно лишать малышку трофея. Он убедился, что она не сможет увидеть дальнейшие события, незаметно схватил руку хозяина тира, заломил ее за спину, одновременно приказав ему терпеть и помалкивать, и всунул дуло винтовки ему в рот. Человек поднял руки, остолбенев от страха, — международный жест капитуляции. Мгновение спустя малышка обхватила свою гориллу и только теперь соблаговолила улыбнуться. Прежде чем отпустить ее, Франк не удержался и провел ладонью по длинным волосам, таким легким и золотистым. Что-то подсказывало ему, что она его никогда не забудет.

Розелло был не единственным, кто испробовал свои таланты на аттракционах: Гектор Соза по прозвищу Чичи, старший из двух пуэрториканцев, остановился перед силомером, по которому с остервенением колотила команда юнцов. Гектор был способен оглушить ударом мужика в три раза плотнее себя, у него даже была своеобразная специальность — лезть очертя голову на самых крупных и самых сильных, — его смелость граничила с тупостью. Слава пришла к нему десятью годами раньше, во время чемпионата мира по боксу в полутяжелом весе в Санта-Фе. Нанятый телохранителем к тогдашнему чемпиону, Чичи повздорил с ним и вывел того из строя. В течение двух месяцев его заключения в тюрьме Сент Квентин самые опасные и самые жестокие преступники оказывали ему знаки неукоснительного уважения. Теперь, с одного удара сломав силомер, он стал кумиром подрастающего поколения Шолона.

В нескольких метрах от него старший брат Джои, Джерри Уайн, виртуоз баранки, человек, которого мечтали заполучить все команды, идущие на крупное дело, не удержался и пошел кататься на автодроме и тут уж повеселился от души. Игра состояла в том, чтобы толкнуть как можно больше машинок, бинг-банг, чтоб все крушить на своем пути и тупо переть в пробки из машин, не жалея никого. Что может быть забавнее для парня, способного, отрываясь от погони, прорвать кордон из десяти полицейских машин или лавировать на скорости шестьдесят километров в час в паркинге, не задев ни единой опоры? Он вычислил компанию мелких хулиганов, раздраженных его манерой вести машину, и стал дразнить их своей маленькой красной машинкой.

Что касается Ги Барбера — настоящее имя Гвидо Барбагалло, — то, приклеившись к стенду с лотереей, он изводил крупье, устраивая ему разные фокусы, отработанные в казино Вегаса. Хватило пустяка, чтобы им снова овладел демон игры и заставил его потерять всякое понятие о времени. Ги умел изобретать новые игры на деньги и ежесекундно предлагал ставки почти на все: на серийные номера банкнот, на номерные знаки машин, на афишные тумбы. Самое удивительное, что ему всегда удавалось найти логику в самых иррациональных последовательностях цифр. На этой стадии остервенения никто уже не пытался понять, служит ли его дар пороку или порок — его дару.

Единственный, кто, кроме Мэтта, не отвлекся от цели задания, был Грегорио Санфеличе. Специалист по тяжелому оружию, Грег был выбран лично Доном Мимино за свою абсолютную надежность. Грег был анти-Манцони, самой противоположностью раскаявшемуся преступнику, он был человек, который предпочел схлопотать пять лет тюрьмы, а не предложенную ФБР свободу в обмен на три-четыре имени, и это в полнейшей тайне, без всякого процесса, ни один из членов ЛКН не заподозрил бы его в стукачестве. В ожидании приказов он сидел, положив локти на столик в летнем кафе, и приканчивал тарелку картошки фри и пиво. В каскетке, одетый с ног до головы в джинсу, он смотрел, как публика расхаживает взад-вперед, и не переставал думать о том новом человеке, которым он станет благодаря двум миллионам долларов. В пятьдесят лет Грег считал, что можно покончить с бродяжничеством и вернуться к женщине всей своей жизни, матери его детей, и поклясться никогда больше не подставлять себя под пули и даже не возвращаться в тюрьму. Он сможет попробовать наверстать упущенное, дать им дом где-нибудь возле Маунтин Беар, посреди деревьев, и проведет остаток дней, ободряя и охраняя их, — им больше нечего будет бояться. Как только с Манцони будет покончено, он сядет со своими товарищами в самолет и получит причитающуюся долю, как только приземлится в аэропорту имени Джона Ф. Кеннеди, там он откланяется навсегда, в последний раз пожмет им руку, сядет в такси и доедет до «Зикса», бара на углу 52-й и 11-й улиц, где Мишель работает официанткой, потребует, чтоб она взяла расчет немедленно, и они пойдут вместе за детьми в школу и начнут все сначала, в другом месте. Мечтая о близком будущем, он вытер след от горчицы с широких усов пистолеро, и в последний раз хлебнул пива. Он встал от стола, и тут внезапно столкнулся нос к носу с призраком.

Никак не выказав удивления, Грег опустил козырек каскетки и положил на прилавок несколько монет, прежде чем отойти к стенду игровых автоматов. Сунув монетку во флиппер, он искоса следил за призраком, одетым в гавайскую рубашку с выглядывавшей из-под нее белой футболкой, который, заложив руки в карманы, гулял по ярмарке. Грегу не пришлось долго копаться в памяти, это, конечно, был тот сукин сын федеральный агент, который чуть не засадил его на двадцать лет. Засранца звали не то Ди Моро, не то Ди Чикко, и десять лет назад он сумел внедриться в банду грабителей банков, которая готовила нападение на банк в Сиэттле. Проявив невероятные актерские способности, невиданные в истории агентов под прикрытием, этот гад сумел, выпивая и шляясь в компании со сговорчивыми манекенщицами, завоевать доверие Грега, у них возникло что-то вроде дружбы. В этом деле Ди Чикко оказался гораздо лучшим актером, чем агентом: ни разу не проколовшись, когда он изображал бандита в кругу настоящих бандитов, он не сумел взять их с поличным из-за плохой координации с коллегами, и Грегу в последний момент удалось выпутаться. Сегодня присутствие Ди Чикко в этой дыре свидетельствовало о наличии в ней Манцони. Не сводя глаз с федерального агента, разгуливавшего в компании с другим таким же гадом, Грег сделал знак Франку Розелло предупредить Мэтта, который при этом известии ощутил мощный выброс адреналина. И балет вокруг Ди Чикко и Капуто организовался так, что они ничего не смогли заметить.

Пока Джерри подгонял автобус к центру города, Грег и Чичи ждали того момента, когда оба сыщика уйдут с площади Либерасьон. Стараясь избежать риска, Мэтт решил нейтрализовать их немедленно, чтобы затем поработать с ними вплотную. Капуто, шедший за напарником, что-то почувствовал, когда они повернули за угол на улицу Пон-Фор, он сам бы не мог сказать, что за знак пробудил его бдительность, притупленную громкой музыкой, пивом и солнцем. В таких случаях он слушался инстинкта выживания, к которому обращался гораздо чаще своих современников, инстинкта, обостренного постоянным страхом умереть и, хуже того, умереть по-глупому, из-за невнимательности. Умереть под огнем — отчего бы и нет, но умереть, попав в западню, — это смерть крысы, а не орла. Каким бы ни был тот знак, предупреждать Ричарда или хвататься за оружие было поздно, они уже стояли подняв руки и в затылок каждого упиралось дуло. Мэтт, Ги и Франк присоединились к ним на углу аллеи Мадрие, и микроавтобус в молчании понесся по пустым улицам Шолона, имея на борту шесть членов Коза Ностры и двух федеральных агентов, для которых цель их визита не составляла никакой тайны. Мэтт взвел курок револьвера:

— Который из вас готов умереть за Джованни Манцони?

* * *
Через пять минут Джерри парковал микроавтобус на углу улицы Фавориток, дом Блейков стоял в пятидесяти метрах по прямой, на линии стрельбы.

Бить сильно и без предупреждения. Не упустить ни единого шанса уничтожить Манцони на месте, максимально использовать эффект неожиданности, свести к минимуму стратегию в пользу силы удара. Санфеличе вытащил из багажника деревянный ящик с «вайпер АТ-4» и приготовил сначала телескопический ствол, потом прицельное приспособление и гранату.

— Бронепробиваемость триста-четыреста восемьдесят миллиметров, начальная скорость гранаты триста метров в секунду, легкость, компактность, надежность. Наши пехотинцы их просто обожают, — сказал он и положил гранатомет на плечо. — Эй, отойдите-ка сзади, если не хотите до конца жизни походить на пиццу.

Рядом с ним стояли Мэтт Галлоне, Франк Розелло, Ги Барбер и Джерри Уайн и смотрели, как он работает. Гектор Соза, сидя в микроавтобусе, приглядывал за Капуто и Ди Чикко, которые даже и не пытались сопротивляться. Мэтт был прав, какими бы федералами они ни были, умирать за какого-то Манцони не собирались ни тот ни другой. Рано или поздно люди Дона Мимино нашли бы улицу Фавориток, и ничто не смогло бы помешать тому, что случится потом. Расстаться со своей шкурой, чтобы отсрочить этот маневр, было бы ошибкой. В ходе профессиональной подготовки их учили не умирать без толку.

Гектор не удержался и перевел взгляд с сыщиков на готовящийся спектакль. Ракета взлетела, прямая, как стрела, мягко прошла сквозь стену и взорвалась внутри дома, стены которого вылетели наружу, раскрыв дом как чашечку цветка, перед тем как крыша и второй этаж грудой рухнули на землю. Куски кирпичей залпами салюта разлетелись в радиусе ста метров от точки разрыва. Облако пыли, густое, как сильный туман, несколько долгих минут оставалось во взвешенном состоянии, прежде чем осесть и снова пропустить лучи света на улицу Фавориток.

— Не подходите сразу же, температура внутри поднялась до двух тысяч градусов.

Грег знал «вайпер АТ-4», потому что использовал его во время нападения на банковский конвой, от выстрела корпус инкассаторской машины растаял и стек, как в мультфильмах. Ради этого единственного дьявольски точного выстрела он целые дни напролет тренировался на кладбище автобусов в пустыне Невада. Считая, что представление закончено, он убрал оружие в ящик и стал ждать только одного: подтверждения, что он прикончил Джованни Манцони.

Через секунду после взрыва, лежа плашмя на земле, с сухими и красными от слез глазами, Фред принял страшное решение — немедленно покинуть Шолон и порвать с планом охраны свидетелей, больше не искать защиты у американского правительства. После предательства Магги ему остается только бежать, дать семье свободу жить открыто, на свету, без этого жуткого ощущения третьего глаза, который постоянно следит за ними. Скитаясь в одиночку, он уже не подвергнет опасности близких, он даст им жить своей жизнью. Достаточно было зайти домой, взять пару вещей и раствориться без следа. Но взрыв был таким внезапным и сильным, что Фред замер на месте, остановился на полпути. Как будто в состоянии невесомости, он обошел наблюдательный пункт Квинта, чтобы выглянуть на улицу и констатировать, что на том самом месте, где он провел последние месяцы, осталась лишь пыльная зияющая пустота, дыра, набитая обломками. Вдруг до него донесся придушенный стон, смысл которого он понял сразу и бросился к домику федералов, где Магги билась в истерике, пытаясь вырваться из захвата Квинта, который пригибал ее к полу и зажимал ладонью рот. Фред бросился на землю, чтобы помочь ему нейтрализовать жену и не дать ей завыть. Квинт смог высвободить правую руку, чтобы оглушить Магги ударом в затылок, потом осторожно опустил ее голову на ковер. Он на секунду вышел из комнаты и вернулся с аптечкой, откуда достал металлическую коробочку со шприцем. Пока они сообразят, как реагировать, — надо уберечь Магги от самой себя.

— Она проспит по крайней мере часов шесть.

Преодолев по-пластунски несколько метров, они достигли окна и поднялись ровно настолько, чтобы увидеть стоящий по диагонали от них микроавтобус и рядом — горстку вооруженных людей, которые стали приближаться к развалинам.

— Кроме Мэтта Галлоне и Франка Розелло, других я не знаю, — прошептал Фред.

— Маленький чернявый — Джерри Уайн, а тот, кто укладывает «вайпер», — Грег Санфеличе.

Квинт задумался, как эти гады смогли добраться до Манцони. Шесть лет усилий на его глазах летели прахом. Он отказывался думать, что кто-то проболтался в Вашингтоне или в Квантико, и отложил вопросы на потом. Сколько их? Пять? Десять? Двадцать? Еще больше? Каково бы ни было их число, он знал, что тут действует элита и люди Дона Мимино будут слепо выполнять приказ. Если в Нью-Йорке установили, что этот шакал Манцони живет в маленьком нормандском городке во Франции, то сначала они сметут с лица земли маленький нормандский город, а потом будут думать. Как Томас Квинтильяни ни ненавидел мафиози, он уважал людей, которые не скупились на средства для достижения своей цели. Дон Мимино следовал своей логике, тут сказать было нечего.

Когда осело облако пыли, Мэтт бросился к руинам, держа в руке «смит и вессон». Грег был категоричен: все содержимое дома разнесено в клочья и если что-либо живое присутствовало в момент взрыва, это что-либо давно уже было мертво и погребено — чем плохо? Но Мэтт был по-прежнему полон решимости следовать указаниям деда и покинуть место только после того, как плюнет на труп своего врага. Если отбросить проблемы с таможней, Дон Мимино не возражал против небольшого сувенира: например, сердце Манцони в банке с хлороформом, чтоб было что показать тем, кто вздумает последовать его примеру, а потом просто украсить этажерку в своей камере. Мэтт приказал своим людям разбирать завал, чтобы удостовериться. Джерри достал из багажника лопаты и кирки.

Квинтильяни, по-прежнему сидя на корточках, пытался по телефону предупредить свою команду, но ни Ди Чикко, ни Капуто не отвечали, и он сделал из этого соответствующие выводы. Фред как завороженный смотрел на людей, которых он знал, любил как братьев и которые теперь рылись в развалинах его дома в надежде отрыть там его труп.

— Попробую вызвать подкрепление, но с этого момента мы можем рассчитывать только на себя, — сказал Квинт с поразительным хладнокровием.

Стоя с киркой в руке на месте того, что еще десять минут назад было кухней, Джерри услышал идущий из-под земли вой и предупредил Мэтта.

— Как будто малец хнычет.

Из глубокой бездны раздавался голос, не имеющий силы вопить, но отказывающийся угаснуть. Грег, в ходе своей карьеры умевший вызывать всякого рода крики, никогда не слышал такого душераздирающего стона. Ги просто хотел, чтоб он смолк, — какая разница, кто его производит. Они разгребли несколько куч обломков, бывших разнесенными в куски стенами, выкорчевали металлическую мойку, убрали кухонную технику и подняли кирками пластины пола. Показались ряды балок перекрытия, и вдруг пол просел на один этаж, они оказались в обломках по пояс. Джерри помог им выбраться из ямы, но невыносимый хрип не прекращался, напротив, неведомое существо как будто обрело надежду и угадало присутствие возможных спасителей.

Малавита, спрятавшись в своей импровизированной норе, пережила взрыв. Что-то живое, прежде напоминавшее собаку, выползло из недр земли. Раздавленная, с окровавленными боками, движимая единой жаждой жить, она наконец выбралась на открытый воздух. Переломанное, израненное сверху донизу тело, с кровью, текущей по шерсти, внезапно перестало скулить, увидев неподвижных людей, признало в них своих палачей и взглядом взмолило о пощаде.

Мэтт попрекнул Санфеличе его бахвальством — что-то живое все-таки выжило после взрыва. А почему тогда не сам Манцони, неистребимая сволочь, подонок, который издевается над ними годами? В ярости он набросился на собаку — сколько вкалывали ради полудохлой суки! Он схватил железный прут и стал бить ее с такой яростью, что его людям пришлось вмешаться. Варварски избитая, Малавита пожалела, что землетрясение пощадило ее.

Квинт с отвращением отвернулся, пошел к металлическому ящику и открыл замок.

— Угощайтесь, Манцони, — сказал он, наполняя барабан револьвера.

Но у Фреда не было сил. Стоя на коленях перед окном, он упал на землю и разрыдался.

Магги отреагировала тут же, воплем ужаса, — ее дети, ее плоть, мир рушится. Теперь настал черед Фреда пройти через это.

Том чувствовал себя в ответе за эту трагедию, ведь это он посадил Блейков под домашний арест вплоть до новых указаний. Он, умевший находить слова в любых обстоятельствах, оказался нем перед горем человека, увидевшего своих детей погребенными под обломками.

На самом деле Фред отказывался принять самое ужасное: он только что навсегда утратил рукопись своих «Мемуаров».

* * *
Стоя один на перроне с набитым рюкзаком, Уоррен ждал скорого на Париж. Самое трудное сделано. Отныне он в действии, и его поезд будет мчаться вперед, пока он не вернет себе место наследника.

Первый этап построения новой американской мафии состоял в том, чтобы воссоздать комиссию на манер той, что была у Лучано, организовать что-то типа ООН, чтоб оно следило за защитой территориальной неприкосновенности, чтоб тот, кто не соблюдает пакт о невмешательстве, оказывался во власти солдат независимой армии — этаких синих касок мафии, подчиняющихся одной этой комиссии. Затем установить в каждой семье систему сыновнего права, при которой женщины играли бы гораздо более значительную роль. Чем сильнее семейная структура, чем больше пользы от неразделения полов, тем меньше будет раскаявшихся, — человеку труднее сдать властям свою мать или сестру. В том, чтобы феминизировать организацию, было много достоинств и гораздо больше здравого смысла. Средиземноморская модель, отсталая, косная, исчерпала себя. Установить настоящее равноправие и дать женщинам власть, которая полагается им по праву, значило раз и навсегда распрощаться со средневековьем. Следующий этап, наверняка более деликатный, будет состоять в том, чтобы двигаться в сторону «экуменической» мафии, он не раз возвращался к этому слову в своих мыслях. Благодаря дипломатии он, возможно, одержит победу там, где потерпели поражение другие попытки объединения, — расы и религии будут приниматься без различия и включаться в соответствии с очень строгими квотами. Война с китайцами и пуэрториканцами напрасно обезглавила ряды ЛКН, это время никогда не должно возвратиться. За исключением всех этих переворотов, основы организации останутся прежними: один шеф, трое помощников, у каждого помощника под началом примерно десять человек. Количество шефов варьируется в зависимости от региона, и совокупность шефов образует семью, у каждой семьи есть свой крестный отец, совокупность крестных отцов дает совет, который возглавляет саро di tutti capi. Уоррен с удовольствием представлял себя на этом месте, тут только вопрос времени.

В сотне метров дальше, на путях для грузовых составов, он заметил две человеческие фигуры, которые появились между двумя вагонами с зерном из нескончаемого поезда, как будто оставленного здесь навеки. Мужчины — лет под сорок, одежда спортивная, видимо, заблудились и не терпится найти дорогу, — широко шагая, шли к нему. Уоррен различил в их походке что-то знакомое, совокупность мелких знаков — слегка втянутая голова в плечи, манера чуть сутулиться, при этом поразительная легкость движений, необъяснимая собранность. Когда они приблизились настолько, что Уоррен смог разобрать их черты, он с бьющимся сердцем узнал людей своей расы. Один был итальянцем, он готов был дать руку на отсечение, а другой мог быть только чистокровным ирландцем, долбаным маком, пэдди, черным ирландцем. Уоррен испытал ту же радость, какую испытывает человек, встретивший на чужбине себе подобных, — чувство инстинктивного братства, узы общности, не знающие границ, — эти двое были с родины. Он увидел себя, совсем малышом, играющим на земле, под ногами у этих гигантов в темных костюмах, которые отечески гладят его по черепушке. Они были его образцом в жизни, и никакая другая мечта не будет сильнее этой. Однажды он станет одним из них.

Но сомнение пересилило энтузиазм: почему эти призраки прошлого возникли именно в тот момент, когда он мысленно прокручивал себе фильм своего будущего? Почему Нью-Джерси добрался до него, а не наоборот? Уоррен опустил глаза и внезапно понял, что эти типы могли заблудиться в Шолоне-на-Авре только по одной причине, которая ничего хорошего семье Манцони не предвещает.

Ник Бонгусто и Джои Уайн вышли из школы и переменка для них тут же закончилась: Мэтт по телефону объявил им про фиаско у дома Манцони и приказал вернуться в микроавтобус, припаркованный на площади Либерасьон. Дело оказалось сложнее, чем думали, придется поработать по-настоящему, заслужить свои два миллиона долларов. Они вышли на перрон, откуда отправлялись поезда на Париж, и наконец-то увидели хоть какое-то существо, у которого можно было спросить дорогу, — паренька, который стоял, не двигаясь, и смотрел в землю. Юный Блейк успел воскресить в памяти жуткую историю сына одного перевербованного преступника, которого ЛКН взяла в заложники, чтобы помешать отцу давать показания, но он все равно заговорил. Через несколько дней ФБР нашло все, что осталось от мальчика, на дне бочки с кислотой. Видя, как эти двое идут к нему, Уоррен почувствовал, как у него горит в кишках, горит от невыносимого ощущения близкой угрозы, — он слышал об этом с детства. Это была основа всего, основополагающее чувство, краеугольный камень всего здания мафии: страх. Он почувствовал, как его виски сжало обручем, грудная клетка окаменела, затылок напрягся до боли. В горящих внутренностях стальное лезвие пронзало пупок, лишало его сил и не давало двинуться, он не смог сдержаться, и ручеек мочи потек по ноге. Он, за минуту до того воображавший себя высшим главарем организованной преступности, теперь готов был на коленях молить, чтоб на перроне возник его отец и спас его.

— Даунтаун?

Сжавшись при мысли, что может выдать себя, Уоррен гадал, не ловушка ли это. Действительно ли Джои ищет центр города или хочет проверить свою догадку? В случае ошибки Уоррен уже видел себя на рельсах и перемолотым первым же поездом. Он на секунду замялся и вместо ответа махнул рукой в правильном направлении. Громкоговоритель объявил прибытие поезда, несколько пассажиров вышли на платформу. Призраки исчезли.

Страх смерти только что отметил его своей печатью, теперь ничто не будет как прежде. Он встал перед первым настоящим выбором мужчины: завоевывать новый мир или остаться в час истины со своими. Поезд покинул Шолон, оставив Уоррена на перроне.

* * *
На площади Либерасьон, посреди ликующей толпы, Бэль дала себе последнее время на колебания. Она завидовала всем этим семьям, теперь с полным правом наслаждавшимся счастьем. Если б только ей повезло родиться в семье людей бедных, обиженных жизнью, даже сумасшедших, живущих вне всякой логики, да пусть хоть буйных, вовсе не думающих о том, что такое мир. Судьба распорядилась иначе, она получила в наследство отца, человека, способного прищемить кому надо пальцы дверью и закрыть дверь до конца. Блестяще зарекомендовав себя в такого рода деятельности, этот самый отец поднялся по иерархической лестнице настолько, что стал управлять целой территорией, так же как мэр или депутат, — только уважали его гораздо больше, поскольку он дал себе право распоряжаться жизнью и смертью любого, кто вставал у него на пути. Он сделал выбор в пользу законов параллельного мира и приговорил себя и свое потомство к постоянной травле. Для Бэль, одновременно сосланной и проклятой, не осталось места на земле.

Она засмеялась в ответ на окружающее веселье, потом направилась к колесу обозрения, чьи тридцать шесть люлек, заполненные людьми, должны были вскоре освободиться, чтобы уступить места другим желающим. Не заботясь о самой конкретной части своего поступка (как пролезть под цепь безопасности? В какой момент встать на бортик, чтобы прыгнуть с самого высокого места? Каково будет место падения?), она ощущала себя во власти странного возбуждения. Ей дается только один выход, но ей удастся самоубийство, как ей удается все. В отместку этому циничному миру она подарит в высшей степени романтический образ. Она подошла к окошку, взяла билет и подождала, пока колесо остановится.

* * *
В ярости от того, что не нашли тело Джованни, Мэтт и его отряд присоединились на площади Либерасьон к четырем оставшимся членам отряда. Военный совет. Для быстрого установления атмосферы ужаса в условиях города с ограниченным населением Джой предложил так называемую бразильскую технику: открыть огонь по общественному зданию, желательно комиссариату или мэрии и, как они сделали с рыбачьей хижиной, расстреливать стены до тех пор, пока здание не рухнет. Грег даже предложил для экономии времени второй раз стрельнуть из «вайпер АТ-4». Фрэнк и Гектор предпочитали не прибегать к этому средству, еще можно было задействовать mano a mano,[13] то есть бросить общий призыв к доброй воле вместо того, чтобы создавать панику в толпе. Этот чертов праздник облегчит им задачу: в толпе болтаются депутат, мэр, капитан жандармерии и его шесть подчиненных в форме, теперь достаточно их нейтрализовать и воспользоваться ими. Для остального населения Франк предложил придерживаться обычной формулы: две трети устрашения и одна треть подкупа — поощрить доносительство.

Во время этой фазы операции мужчины смогли по-настоящему проявить себя во всем блеске мастерства. Сидевшие в ресторане «Дофин», который выходил на площадь, мэр Шолона, депутат от департамента Эр и капитан жандармерии вынуждены были под угрозой пяти револьверов оторваться от аперитива. Сначала они подумали, что это розыгрыш, но Мэтт показал им сквозь витрину, к чему на тот момент сводились силы порядка: шесть растерянных жандармов, под дулом ручного пулемета МП5 9 мм уже признавших себя заложниками. На вопрос: «Куда их?» Джерри для смеха предложил идею, которую Мэтт неожиданно нашел блестящей. Никак не успев отреагировать на столь необычную ситуацию, жители Шолона увидели, как ярмарочную площадь пересекает странная процессия: народные избранники и жандармы под конвоем горстки туристов в самой вольной экипировке. Как вообразить, что эти туристы способны опустошить города ударами бейсбольной биты, захватить целые кварталы, как будто они батальон пехотинцев, или контролировать, из соображений безопасности, все подходы к нескольким высотным домам во время встречи в верхах? Мэтт попросил приставить дуло 38 спешиал к виску владельца колеса обозрения, чтобы обеспечить его сотрудничество. Спустили предыдущих клиентов, едва оправившихся от радостных эмоций. Гектор и Джерри, осклабясь, затолкали каждого заложника в отдельную люльку.

Стоящая с билетом в руке Бэль, в числе других ожидавших своей очереди, оказалась вышвырнутой с платформы. Как и ее брат чуть раньше, она сразу же узнала эту злую силу. И как ее брат, она почувствовала, что ее окружают призраки. Некоторые из этих людей когда-то обращались с ней как с принцессой и сопровождали эскортом всюду, куда бы она ни шла. Едва ей исполнилось десять лет, попроси она у них луну с неба, они достали б ей и солнце в придачу. И сегодня эти же люди срывают ей самоубийство? Ее ад обречен длиться вечность? Неужели Бог в их лагере, если он проявляет столько жестокости?

Мэтт подождал, пока колесо закрутится, и попросил у своего переводчика выступить — тот наклонился к микрофону, подключенному к усилителю. Голос разнесся по площади. Внимание всем: никто не хочет зла жителям Шолона, все пройдет благополучно, если не оказывать препятствия действиям этой группы американцев, — за неимением лучшего ему пришло в голову слово «делегация». К тому же сумма в двести тысяч евро наличными достанется тому, кто поможет задержать американского писателя Фредерика Блейка — живым или мертвым. Пока он объявлял, Чичи и Ги раздали по толпе ту самую статью из «Таймс» о процессе Манцони, размноженную в виде листовки. Под конец Мэтт попросил переводчика патрулировать улицы города и транслировать то же сообщение из фургона кондитера.

Некоторые все же захотели вмешаться и попросили объяснить, что это за «осадное положение». Мэтт предложил Гектору и Грегу показать, насколько далеко они готовы зайти: вооружившись девятимиллиметровыми МП5, они попросили покупателей отойти как можно быстрее и разрядили обоймы в киоск местных художников. Вазы и керамические горшки, глиняные скульптуры и стеклянные абажуры разлетелись на кусочки. Морские пейзажи и портреты былипрошиты очередями под бессильными взглядами художников. Стенд добровольных обществ, за который отвечала Магги, разнесен вдребезги. Площадь опустела под яростный ропот и шарканье ног, карусели остановились, и веселая музыка смолкла, ее сменили крики паники, которые тоже затихли через несколько долгих минут. Вскоре слышался только металлический скрежет люлек колеса обозрения.

* * *
Никогда, даже в самые жестокие времена войны банд, Джованни Манцони не терпел такого урона.

Его детище убито, еще не успев родиться, — его мертворожденная книга.

Многочасовой труд, взвешивание каждой запятой, обдумывание каждого глагола, прежде чем сделать выбор. Он даже в словарь заглядывал. Вся эта любовь, полная самоотдача, плод его чресел, зеркало души, песнь сердца. Яростное стремление ухватить собственную правду, ничего не скрывая, подарок, который он готовил своим читателям. Собственная жизнь и ничего меньше. За несколько минут разнесена в клочья. Пыль и руины.

Хуже, чем если б он увидел свою смерть в лицо, — Фред испытал страшное ощущение, что он никогда не существовал. Только что, слушая, как жена выносит ему приговор, он думал, что коснулся дна. И только теперь он понял, что всякая боль относительна: тому, кто думает, что все потерял, предстоит еще много терять. Менее чем час назад он простился с будущим и в следующее мгновение — со своим прошлым.

По мере того как силы покидали его, он чувствовал, как его охватывают странные галлюцинации.

По комнате маршировала когорта живых мертвецов — там были люди всех возрастов, с пробитыми черепами, с телами, изрешеченными пулями, были и утопленники с выпученными глазами, — большой хоровод жертв Джованни Манцони и его банды, прямых или косвенных. Склоняясь к Фреду, подползая к нему, призраки похлопывали его по плечу и наслаждались божественным моментом собственного отмщения. Они, готовые восстать в худший момент, столько лет безмолвно ожидали его, кто в лимбах, кто под землей. Они пришли сказать Фреду, что, нападая на невинных, Джанни Манцони нарушил всемирный порядок, который сегодня потребовал восстановления. Если ничто не возникает из ничего, если все только видоизменяется, то это относится и к ненависти, и к несправедливости, которые обращаются в судьбу и в удары рока. Гармония не терпит пустоты.

У Квинтильяни, изначально обладавшего довольно туманными представлениями о расплате, не хватило духу упрекать Фреда: То, что вы чувствуете, — ничто по сравнению с тем, что вы столько раз устраивали незнакомым людям, которые не подчинялись вашей тирании. Как оно вам, самому ощутить это чувство печенками, Дон Манцони?

— Скажите хоть что-нибудь, Фред. Одно слово, хоть одно слово.

— Вендетта.

— Что вы имеете в виду?

— Пошли, Квинт. Вместе.

— ?

— Вдвоем мы их сделаем. Их наверняка не больше десяти.

— Вы с ума сошли, Манцони?

— Не ждите подкрепления. Если мы их не найдем, они найдут нас. А тем временем они такого наворотят.

— …

— Не думайте, это шанс, который не выпадет больше никогда. Никакого суда, никаких доказательств, которые надо собирать годами, чтобы их потом развалили, — никаких адвокатов, которые их разваливают. Сейчас или никогда, у вас есть шанс избавиться от сливок преступного сообщества. Вы поработаете от души, и в конце концов вам дадут нашивку. Форс-мажорные обстоятельства — это всех устроит.

— Их много, Фред, и они здорово вооружены.

— Двадцать лет вы изучали, как работают эти типы, а я натаскивал их и руководил ими, кто знает их лучше, чем мы?

Квинтильяни сделал вид, что размышляет, возмущается — для формы, но решение он принял еще в тот момент, когда по телефону попросил подкрепление: ему ясно дали понять, что спецподразделения не будут пущены в дело, пока заложники крутятся в воздухе с дулами пистолетов у виска. Как офицера ФБР, его даже пригласили действовать по обстоятельствам. В совершенной безнаказанности сыщику предоставлялась возможность вести себя, как эти подонки мафиози: как упустить такой случай? Он, Томазо Квинтильяни, ухватится за этот шанс действовать по собственным правилам, быть одновременно присяжным и палачом, спускать курок, не задавая себе ни малейшего этического вопроса. Подростком, как все мальчишки-итальянцы, шлявшиеся по Малбери-стрит, он испытал огромный соблазн войти в банду. Там были его герои, а не эти типы в синем, патрулировавшие улицы с дубинкой в руке. И даже если, став взрослым, он в конце концов выбрал свой лагерь, ему все равно не забыть той притягательной силы, которой обладали в его глазах бандиты. Сегодня судьба предоставила ему уникальную возможность изжить демона, иногда еще являвшегося ему в самых постыдных снах.

Фред же, снова вступая в строй, утолял давнишнюю мечту: вскидывать пушку на полном основании, стоя на стороне закона, по благословению дяди Сэма. Немного удачи — и может, его наградят. Кто умеет ждать, свое получит.

* * *
Одни побежали просить помощи в окрестных городках, другие собрались в центре, пытаясь найти ответ на это осадное положение, но большинство жителей попросту разошлись по домам, включили там телевизоры и радио и принялись звонить по всем номерам. Вскоре стало совершенно ясно, что, несмотря на существующие структуры и средства сообщения, жителям Шолона нечего особенно ждать от властей, и они почувствовали себя, по-видимому впервые, предоставленными самим себе.

Собравшись в кафе квартала Часовен, три десятка человек пытались подвести итог создавшейся ситуации и найти способы реагировать на угрозу. Одни пытались понять, другие призывали начать действовать немедленно, пока ситуация не приняла необратимый характер. В актовом зале мэрии сотня других людей слушала, как им читают вслух перевод статьи из «Таймс», излагавшей прошлое Блейка-Манцони, и все чувствовали себя преданными. Мафиозо! Они приняли в свое общество бандита, распахнули двери школы перед его отродьем. Все произошло не иначе как при пособничестве французского правительства. А также ФБР, Интерпола, Пентагона и ООН — надо же, чтоб они выбрали именно Шолон-на-Авре! И вдобавок испортили им праздник, поставили под угрозу их жизни из-за этой проклятой семьи. И, охваченная негодованием, горстка мужчин образовала милицию, чтобы обнаружить этого подонка и выдать как можно скорее тем, кто его требует.

Несколько отдельных личностей предпочли действовать в одиночку, с тайной надеждой заполучить премию, способную надолго обеспечить им безбедную жизнь.

Кое-где наблюдались отдельные антиобщественные действия личного характера. Кто-то воспринял революционную обстановку как некую временную лазейку и быстро нашел способ воспользоваться ситуацией. Изоляция, страх и осада обострили застарелые распри, — личную жажду мести можно было утолить сейчас или никогда.

Страшное чувство беспомощности рядового жителя перед насилием пробудило у стариков самые мрачные воспоминания. Кое-кто произнес слово «война».

Война, немыслимая еще накануне, когда маленький населенный пункт под названием Шолон-на-Авре жил с вполне устойчивым представлением о тихой приятной жизни. Городок с населением в семь тысяч жителей, во всех отношениях похожий на соседний, затронутый превратностями истории — но не сильно, меняющийся со временем — но не быстро. Будучи ни лучше, ни хуже других, его жители одновременно не видели дальше собственного носа и поглядывали вдаль. Если верить статистике, они соответствовали всем демографическим параметрам, сезонным нормам, национальным среднестатистическим данным, — и социолог, рискуя умереть со скуки, мог использовать Шолон как базу данных для создания архетипа провинциального городка. И всё могло бы так и идти себе до скончания века, если бы жители Шолона не оказались втянуты в войну, которой они не начинали.

Я пережил то, что сейчас расскажу, но легче мне от этого не станет.

Но если б я этого не пережил, я бы не мог такое вообразить. Наверняка есть вещи, которые невозможно придумать, и другие вещи, которые невозможно описать, если сам не видел. Если не почувствовал кишками, что произошло. Квинту придется помалкивать — профессиональная тайна. Есть версия, которую он втюхал всем, — я-то единственный знаю, что в ней правда, а что — вранье, что — напридуманное. Кроме него, другого свидетеля нет — только я.

Это сильнее меня. Мне надо сесть перед чистой страницей и сказать, что на самом деле произошло, даже если никто никогда не прочтет эти строки. Прежде чем решить, что я сумасшедший, ты, читатель, дай мне рассказать, как мы с Квинтом наводили порядок в этом городе.

Прежде всего представь, что ты заключил мир с лютым врагом, чтобы прикончить собственного брата. Чтоб я, Джованни Манцони, работал на пару с человеком, которого я столько раз мечтал похоронить? Как подумаю об этом, даже сейчас, после всего, что было, до сих пор душа горит. Я попробую обойтись без всех этих ругательств, которые из меня так лезут, как я вспомню об этой сраной ищейке (так и тянет выругаться, но нужно избегать повторений). Я буду просто называть его по имени, Том Квинт, в исходном варианте — Томазо Квинтильяни. Когда-нибудь мне прикажут поменять фамилии во всей этой истории, а пока…

Был бы он хотя бы плодом моего воображения. Вымышленный персонаж. Он бы у меня делал и говорил то, что я хочу. Он бы поплатился за все, что заставил меня вытерпеть. Но Том совершенно реален. Его реакции невозможно предвидеть, невозможно знать, что его толкает вперед. Том — вершитель справедливости. Можете себе представить? Не славный законник, принимающий участие в жизни своего участка, человечный, подверженный недостаткам (я знаю таких, сам не одного подстрелил). Он из другой породы. Бред, скажете, — но и в наши дни еще есть люди, которых волнует справедливость. Том хуже всех ищеек, потому что он — лучший. Четыре года, и ни дня меньше, у него ушло на то, чтобы повязать меня по рукам и ногам, но он в конце концов своего добился. Эти парни из Бюро не могут жить как все. Получать удовольствие от пары долларов в кармане. Водить детишек в кино. Заниматься женой, которая где-то мается от скуки. Вместо этого, как проснутся, первая мысль про типа, которого они преследуют. В течение дня они сотню раз произносят его имя. Увидеть его в четырех стенах — это как бы вершина всей их жизни. Как будто в жизни нет цели более замечательной. Начинаешь думать, а люди ли они на самом деле, со своими черными очками — чтоб никто не знал, куда они смотрят. А наушники? Мне вот всегда интересно было, что они там слушают. Высший разум, который нам, простым, недоступен?

Нет, никто не знает, как устроен Квинт. Но он считает, что знает, как устроен Манцони. Перед Томом Квинтом я как будто прозрачный. Чтобы меня прижать, он должен был предугадывать мои поступки так, как будто читал в моих мыслях. Если верить федералам, такой тип, как я, — предвидим, ограничен, есть у них и еще более смешные слова.

Лучше уж пусть он не снимает очки, когда со мной разговаривает. В те редкие моменты, когда он их снимает, я не могу выносить свое отражение в его глазах. Я там такое вижу… как сказать?.. в лучшие дни я — психопат. Но чаще всего я зверь. Он на меня смотрит, как смотрят на зверюгу. На ящера, на какой-нибудь вымерший вид, на существо, которое можно увидеть только в припадке пьяного бреда. Нет чтобы мне взять и плюнуть на это — я впадаю в ярость. Я не знаю, откуда приходит эта ярость, и не знаю, как сделать так, чтоб она прошла. И я держу ее в себе. Она пугает меня, как может пугать одна правда.

А какую он морду сделал, когда я сказал ему, что пишу! Что-то между презрением и насмешкой — должно быть какое-то слово. «Вы, Фред?..» Лучше б он мне в морду плюнул. Чтоб я писал? Джованни Манцони? Как я могу? Рассказывать свою жизнь? Это же позор! Все как сговорились, даже семья. Почему это их всех приводило в такое состояние? Я ничего ни у кого не просил. Ничего плохого не делал. Уходил себе на веранду. Могли жить спокойно, не бояться всяких глупостей, которые я могу устроить. Вместо того чтобы от меня отцепиться, видели бы вы… Дети надо мной издевались, а Ливию это из себя выводило, она на меня так орала, как никогда до этого. Квинт заложил меня начальству. Ну, тут все задергались. Но я все равно продолжал, несмотря на их неодобрение. Вы знаете, когда я и вправду понял, что делаю что-то страшное, рассказывая свои воспоминания? Это когда в них выстрелили из базуки.

Больно стало мне. Если б я не видел это своими глазами, никогда бы не поверил в такую катастрофу. Я даже когда такое увидишь, когда вся сцена у тебя перед глазами, когда ты все слышишь, отказываешься верить. Глаза видят, а голова не принимает. История моей жизни превращается в дым. Когда такая штука случается с человеком, он начинает прикидывать, что к чему. Искать всяких знаков. Пытается уцепиться за какой-нибудь смысл. Так надо, а то спятить можно. Описывая свою жизнь, я разбудил темные силы. Я оскорбил богов, как во времена греков и римлян. Что, мою историю нельзя рассказывать? Может, так оно и есть. Мои воспоминания должны были висеть над моей головой. Как будто кто взял и сказал мне: Джованни, а кому она нужна, твоя правда? Кому, на фиг, до нее есть дело, до твоей жизни? Что ты рассказывал, это нравы другой эпохи, людям это ни о чем не говорит. Ты из вымирающего рода, и вид твой после тебя угаснет. В любом случае, кто настолько глуп, чтоб поверить хоть одному твоему дню, проведенному в Нью-Джерси? Даже Ливия не подозревает. Только Квинт может подтвердить, и то не все. Никто другой бы и не поверил. И все это надо выкинуть в помойку. В конце концов, может, все, что случилось, — к лучшему.

Когда-нибудь, может быть, когда все утрясется, мне предоставят право опубликовать эти страницы, со словом «роман» где-нибудь на обложке, и дело выгорит. Я поменяю все, места, имена, время, все, кроме правды. Никто ничего не обнаружит, никто ни о чем не догадается, не случится никакой катастрофы, читатель скажет, ну, это ж роман, и забудет историю, едва захлопнув книжку. Я уже и сам не очень хочу, чтоб мне верили. Мне просто хочется рассказать, как будто я на каждой странице придумываю, что будет дальше и еще дальше, и так далее, до самого конца. Роман, черт побери. С хорошими героями и разными гадами. С удачами и невезением. Достаточно сказать, что это все вымысел. Тогда уже не надо стараться быть серьезным, верить, что то, что сказано, — важно. Не надо корчить из себя умника. Просто рассказывать, что дальше. Жизнь научила меня ждать, что будет дальше. Столько всякого происходило год за годом, иногда с одного часа до другого. В ожидании слова КОНЕЦ иногда такое могло понапроисходить, хорошее и плохое, вроде хорошее, а потом все запуталось, или всякая хреновина, которая меня движет вперед, — как тут разобраться, приходилось ждать, что будет дальше.

Мы с Квинтом решили сделать этих карателей, которые приехали из Ньюарка! Зря они уехали, дураки, из своего потерянного рая динозавров… Это лучший мир, где все дозволено. Где ничего, кроме длинных серых улиц, где маленькие домики тянутся один за другим, и непонятные дыры. Точно как челюсть у старичка. Не сразу рассмотришь душу за всем этим, даже если тут родился. И все же здесь все правдивей, чем в других местах. Дружба не на жизнь, а на смерть. Вкус спагетти. Ловушки, прячущиеся в словах. А женщины какие горячие! Даже кровь там краснее. Тот, кто не знал Ньюарка, будет жить как хищник, который родился в зоопарке.

Бог создал соблазн? Дьявол создал Ад? Человек создал Ньюарк. И когда вас оттуда выгоняют, остальной мир кажется дырой.

Что они за дураки, что уехали оттуда, чтобы меня прикончить. Надо бы сказать: поехали за моей шкурой. В полном смысле слова. Дон Мимино, Святой отец, который гнил себе в Райкерс, приказал им разрезать меня на куски, чтобы сделать из моей шкуры атташе-кейс — для путешествий. Но поскольку старикан не скоро начнет путешествовать, он под конец передумал, и раз уж взялся за чтение, и вдобавок всякого старья, то вспомнил про книги в старинных переплетах (говорят, в своей камере Дон Мимино принялся за Шекспира, — чтоб все прочесть, все понять и все начать сначала, пока не дойдет до конца, пока не выжмет из стихов весь сок, у него в запасе уйма времени). А что увлекательней, чем читать «Гамлета», чувствуя под пальцами дубленую кожу того, кто изо всех сил старался вас погубить? Дон не поскупился на средства, семьи пяти городов отправили лучших людей — только типы, отобранные из самых-самых, лучшие клинки, каждый в своей специальности, и мне льстит, что ради меня собрались такие таланты.

— Сколько их, по-вашему? — спросил меня Квинт.

— Что-то между семью самураями и грязной дюжиной.

И вот мы с ним идем под ручку по улицам Шолона, кто не видел своими глазами — не поверит (кстати, хочу сделать небольшое отклонение, мне всегда название Шолон казалось непроизносимым, особенно для американца вроде меня, так что я переименую город в Со Лонг). Том упрятал целый арсенал под длинный плащ, который плохо завязывался на поясе из-за ручного пулемета, пристроенного на животе. Видел бы кто его конспираторский вид! Как он старался выглядеть скромно и незаметно, гуляя с дальнобойной винтовкой весом шесть с половиной кило в чехле — снайперский райфл, это такая штука, по форме напоминающая не что иное, как снайперский райфл шести с половиной кило.

— Надо срочно разработать план, Фред.

— План? Не вижу другого плана, кроме как стрелять, когда увидишь, и не промахиваться.

— Не могу понять, может, я делаю огромную глупость, оставаясь рядом с вами. Идите через район Часовен, я пройду через сквер, встречаемся через полчаса за мэрией.

— Позвольте мне дать вам совет из того, чему вас не научили в Квантико. Если убьете одного из них, убейте его еще разок. Сперва это кажется странным — стрелять по трупу, — но трудно представить, насколько это может оказаться полезным.

Он ушел, и я вздохнул с облегчением. Впервые за долгое время он оставил меня в одиночестве. И вдобавок с оружием! Забыт Фред Блейк, я снова Джанни, единственный настоящий я. Джованни Манцони! Если б мог, я стал бы кричать это имя на улице. Тяжело далось мне ожидание. Но я никогда не сдавался. Каждую минуту из этих шести лет я видел, как все начинаю, как прежде. Это помогло мне держаться — надежда, что однажды я обрету свою настоящую жизнь. И этот день настал.

Потому что жизнь людей, настоящих, обыкновенных людей, — это штука выше моих сил. Это тайна для меня, ежедневная жизнь ежедневных людей, как там у них все устроено в голове и в сердце. Как они могут доверять миру, которому они вынуждены подчиняться? Как они могут жить, чувствуя себя такими беззащитными? Как это, быть жертвой? Жертвой соседа, стран третьего мира или интересов государства? Как принять такую мысль, смириться с ней на остаток жизни? Как поступают честные люди, когда им объясняют, что они сражаются с мельницами? Что у них нет ни малейшего шанса сдвинуть горы?

Ничем ты не прикрыт, дружок. Думаешь, прикрыт, и ошибаешься. Никто тебе никогда не говорил, что ты как соломинка в руках у сволочей вроде меня? А нас так много, и все хотим тебе зла, даже приличные люди, стоящие с правильной стороны барьера, но для которых ты не представляешь ничего, кроме незаработанных денег. Грустно мне на тебя смотреть, честно. Раньше я и не подозревал о твоей несчастной жизни. Я даже не подозревал, какое количество несчастий тебе выпадает. А ведь, видит Бог, ты стараешься, я сам видел. Ты хранишь веру в человека, пытаешься все наладить, действовать своими силами. А усилия твои идут насмарку из-за тех, кому плевать и на тебя, и на человечество. А если вдруг тебе вздумается плакать, кто тебя слушать-то будет? Кто станет переживать из-за тебя или твоей семейки? Тебе скажут, что у всех свои заботы, и похуже твоих. И тогда ты втягиваешь голову в плечи и идешь вперед, честный человек, потому что ты солдатик и надо выстоять. До следующего раза.

Я тоже несколько раз пытался. Не смог. На это у меня никогда мужества не хватало.

С головой, набитой всеми этими вопросами, я завернул за угол и нос к носу столкнулся с одним из этих вояк, готовых меня прострелить. И как раз с этим я был хорошо знаком. Подростками мы были неразлучны. Скольким мы с Ником вдвоем фонарей навешали! Иногда по двое суток не расставались. Спасали друг другу жизнь, когда нечаянно забредали на территорию вражеской банды. Такие вещи связывают людей.

Увидев меня, Ник не успел схватиться за оружие, я тоже. Тогда мы улыбнулись друг ДРУГУ, поздоровались — неплохо выглядишь, чего поделываешь, сколько лет не виделись, — и каждый ждал маленькой такой секунды, чтобы выхватить свой пугач, и эта секунда все не случалась. Боксеры это называют «приглядка» (эта приглядка подсказывает им, идти на риск или нет), и тут, стоя лицом к лицу, ни он, ни я не решались открыться. Но самое забавное, что пока мы так болтали, мы были совершенно искренни. Мы вспомнили об одной тайне, которая нас связывала.

Нам было по двадцать, и сил просто некуда было девать. Ярости — как у добермана, а амбиций — вообще невпроворот, мы готовы были раскрутить землю в другую сторону. А пока дело до этого не дошло, мы работали на одного пахана из клана Полсинелли, выполняли всякие грязные дела. В тот раз он поручил нам выследить одного букмекера, который смылся с 25 процентами выручки, которые полагались на долю саро (за три года там приличная сумма накопилась). С ума сойти, этот мужичок поехал прятаться к своим родителям! Мы с Ником просто в себя не могли прийти! Даже самый большой кретин из всех не придумал бы более дебильной штуки. Это был такой маленький домик в какой-то дыре в графстве Мерсер, чуть ли не в двух часах езды от того таксопарка, который был штабом клана Полсинелли. Самое невероятное, это когда мы с Ником ввалились, чтобы его прикончить, нас встретили его родители-пенсионеры, предложили нам подождать, пока он не вернется из центра, из магазина. Мы с Ником растерялись, дали налить себе кофе, печеньем угостить, и старички были ужасно счастливы, что принимают друзей своего сына, рассказывали кучу всяких штук про его детство, все такое. Так что, естественно, когда тот ввалился, никто не знал, что делать. Сын сразу понял, зачем эти двое парней его ждут, сидя на диване. И Ник здорово выкрутился, поцеловал его в обе щеки, и я тоже, он не протестовал, и родители были счастливы, что присутствуют при встрече друзей. Ник предложил съездить в центр выпить по стаканчику, и парень сел в машину без всякого шума. Он попрощался с родителями, сдерживая слезы, и его мать даже сказала, что странно, чего это сын ее обнимает просто перед тем, как отправиться в кафе на угол. В машине парень даже не пытался нас умолять или говорить, что он все вернет, он прекрасно знал, что слишком поздно. Я сидел на пассажирском сиденье и чувствовал себя скверно, глянул на Ника, у него тоже вид был так себе. Это старички чертовы все нам поломали со своим чертовым печеньем. Надо было видеть взгляд его матери, счастливой, что у ее сына друзья — хорошо одетые, вежливые. Что теперь делать?

— Вылезай. Мы тебя не видели.

— ?..

— Вылезай, пока мы не передумали, засранец.

Я ему расписал в деталях, что мы ему устроим, если он вздумает проговориться или даже сунуть нос на старые места. На обратном пути мы с Ником сидели молча, теперь нас связывала тайна до дня нашей смерти.

И этот день как раз и настал для одного из нас на этой улице Со Лонга, много лет спустя. Мы оба знали, что одному из нас крышка. Нам стало легче от того, что мы вспомнили эту историю, которую только мы, если не считать того счастливчика, и знали. Мы вслух подумали, что с ним могло стать, и засмеялись, и тут-то я и увидел маленькую щель, меньше чем на секунду, ту секунду, которой мы оба ждали, и ее ровно хватило, чтобы выхватить оружие и разнести Нику голову.

Видя, как его тело лежит на земле, я задумался о дружбе. Бандитское понятие дружбы — отличается ли оно от понятия дружбы у людей, которые как все? Если однажды дружбе суждено кончиться, может ли любая настоящая дружба кончиться иначе, чем кровью?

Тем временем Том отсиживался на последнем этаже одного жилого дома. Ладно, беру назад слово «отсиживался», он не отсиживался. Сбылась его вечная мечта: смотреть на мир сквозь перекрестье прицела снайперской винтовки.

Если б совсем пацаном у него спросили, кем он хочет стать, когда вырастет, он бы не раздумывая ответил: «снайпером».

Стрельба на расстоянии для него — совсем другое дело, чем грязное и подлое убийство. Преступление с запахами и шумами. Это годится только для зверюг вроде нас, так он считал. Он, Том Квинтильяни, гораздо выше этого, вот уж точно, нашел самое высокое место в центре (кроме этой как бы башенки над церковью, на которую он тоже пытался залезть, он мне потом признался, — вот уж у кого ничего святого…) На крыше ему стоило повернуться, и на линии стрельбы оказываются разные районы Со Лонга. В оптический прицел все так близко. Рукой подать. Даже на экранах наружного наблюдения не увидишь такой четкой картинки.

Стрельба на расстоянии, он считает, — это как метафизика. Тишина. Время. Дистанция. Концентрация. Перебежка. Стрельба на расстоянии — это взгляд. Снайпер — это сама смерть, которая наносит удар в самый неожиданный момент. Издалека. Невидимая. Как сам Господь Бог. Ощущение, что ты разом везде. В одном он был прав: жди — и ты свое получишь. С гаком.

На крытом рынке, расположенном с северного края, Джулио Гузман и Пол Джицци прервали патрулирование, чтобы попить у фонтанчика.

Точно в противоположной стороне, в двух километрах к югу, Франк Розелло разворачивал карту города на скамейке на площади перед мэрией. Случайному стрелку вроде Тома выпала большая честь — увидеть своим зрачком живую легенду всех снайперов мира.

Но ближайшей из всех мишеней был Грег Санфеличе, который сидел в люльке колеса обозрения и стерег своих заложников, как наседка.

Том задумался, с кого начать. Настоящий снайпер не задал бы себе такого вопроса. Попив из фонтанчика, Пол Джицци подвинулся, чтобы уступить место Джулио Гузману. Который уже лежал на земле. Он упал тихо, как осенний лист. Том целился в сердце.

Через секунду сидевший на скамейке Франк Розелло завалился на бок. Не увидев смерть в лицо, как жертвы его собственных выстрелов. Каждый раз, когда он спускал курок, он говорил себе, что и сам хотел бы умереть так же. Чтоб не видеть, как подходит смерть. Без страха и упрека. Эту его мечту Том осуществил.

Только рука Франка коснулась газона, как высоко в воздухе разлетелась голова Грега. Стрельба с короткой дистанции по движущейся мишени. Том заработал себе место в пантеоне отборных стрелков.

Когда прошла минута гордости, что-то вроде тревоги схватило его за кишки. Мандраж, который ему трудно было мне описать позднее (руки трясутся так, что не знаешь, как их остановить, разве что сесть на них, я не шучу). Это у него не первый покойник был, у Тома, не в том дело. Но свалить трех человек в трех разных местах, это было «сверхъестественно», это он такое слово употребил. Далась ему, кретину, эта метафизика. Так или этак, а когда он спустился со своего насеста, он себе поклялся больше никогда во всю жизнь до ружья с оптическим прицелом не дотрагиваться.

Мы встретились на условленном месте. Он предложил мне избавиться от Пола Джицци, который остался один в районе рынка. Маневр простой: один служит приманкой, а другой обходит, дело нехитрое (разве что решить, кто из нас двоих будет за козу на привязи — у Квинта все непросто…). Я никогда раньше не встречал Пола Джицци. Прострелив ему мозжечок, я пожалел, что не успел с ним познакомиться, не смог выразить ему уважение за его знаменитый «прием Джицци».

Лет десять назад, не меньше. Начало зимнего вечера. Джицци на четыре часа парализовал деловой квартал Сан-Франциско. Общая паника, четыре часа на всю операцию, и результат: он очистил три банка по крайней мере на шестьдесят процентов наличности. Все члены его команды согласились разделить выручку только через год. Ни один не похвастался. Ни один никогда не попался. Вот он, секрет: держать пасть на замке. Я бы с удовольствием задал ему тысячу вопросов по организации всей операции, чтоб он открыл мне свои секреты.

Вот он, мой главный недостаток. Я предпочитаю закулисную сторону самому спектаклю. Я плохо переношу, когда не знаю все трюки и веревочки, на которых все держится. Однажды в Лас-Вегасе с другими бандитами мы видели самое грандиозное шоу мира. Мужик на сцене то появлялся, то исчезал, летал по воздуху, и все восхищались гениальностью иллюзиониста. Я просто умирал от любопытства, как все. Только я не вытерпел. Пока спектакль шел, я сумел проскользнуть в гримерные и заставить замолчать всех телохранителей, которые изображали из себя телохранителей. Я вошел в гримерную иллюзиониста, чтобы заставить его признаться, как он становится невидимым для ста человек. Мужик сначала подумал, что это шутка, потом стал говорить что-то про кодекс чести волшебников, которые никогда не раскрывают свои трюки, и только когда я предложил ему показать свои собственные фокусы (как спрятать тело иллюзиониста в пустыне Невада, как выбить ему все зубы одним ударом кулака, как запереть его в ящике с гремучей змеей, и т. д.), величайший иллюзионист мира раскололся. И сегодня, в двух шагах от фонтанчика на большом рынке Со Лонга, я не успел сказать Полу: «Мне очень нравится, как вы работаете!», сказать ему, насколько его работа была для нас всех примером, выразить восхищение, потому что время тикало и надо было избавляться от этих ребят, не вспоминая каждый раз про старое доброе время. Никто никогда не узнает, как Пол сумел сделать свой «трюк Джицци», его собственный «выпад Невера». Так и унес свой секрет в могилу.

Потому что в криминале, как и везде, люди уважают чемпионов. Люди любят подвиги, это чуть ли не последняя вещь, которая их еще изумляет. Какое дело до дисциплины, когда у человека талант. Каждый из этих бандитов, которые хотели моей смерти, заслуживал целой книжки про свою жизнь и творчество. Они постоянно совершенствовали свой талант, добивались все лучших результатов, раздвигали границы возможного. У меня, например, в бумажнике всегда была фотография Джона Диллинджера, единственного настоящего героя тридцатых, даже Бэби Фейс Нельсон и члены банды Борроу, несмотря на все мое к ним уважение, ему в подметки не годятся. Тогда царили артисты и поэты, идеалисты. Диллинджер уважал человеческую жизнь и плохо переносил, когда после него оставались невинные жертвы. В те времена волк убивал только волка, баранов это не касалось, в худшем случае их стригли.

Потому что, честно говоря, больше всего я в криминале ненавижу любительщину. Криминал — дело преступников. Патентованные убийцы — единственные, кого я уважаю. Остальные, убийцы по случаю, переростки-правонарушители, мстители при попутном ветре, отставной козы потрошители, террористы по наитию, злодеи для красного словца, гангстеры шаг назад — два шага вперед, все, кто не обучен и не имеет лицензии резать по живому, все они заслуживают одно мое презрение. Дайте стрелять стрелкам, черт побери, а себе устройте маленькую жизнь по вашей мерке, вам же выгоднее будет, сами увидите. Перестаньте доставать ближнего, вы сделать ничего не можете, а если вздумается вам изображать паханов, всю жизнь потом будете расплачиваться. Криминал — настоящий — это призвание. Посвятить ему целую жизнь — дорогого стоит. Это цена, которую мало кто из людей готов заплатить.

Том Квинт, жрец закона, только это и говорит: дайте нам работать спокойно, вы, юные кретины, которых манит эта карьера. Дайте взрослым играть в своем дворике и ступайте по домам. Ваши семьи будут вас оплакивать, и вы наделаете в штаны, когда прозвенит час людского правосудия. И Божий суд вам тоже подарков не сделает, Он терпеть не может домашнее музицирование.

Мы с Томом решили вернуться к площади Либерасьон, чтобы нанести удар по голове отряда, Мэтту Галлоне, и дезорганизовать остальную группу. Не повезло, только мы нашли идею, как именно нас-то с Томом и прижали как щенков. Ни обернуться, ни поговорить, ничего. Когда слышишь автоматную очередь и мужик говорит тебе встать на колени, чего уж тут — встаешь на колени, особенно если не знаешь толком, ни откуда он взялся, ни кто он такой, сыщик или убийца, встаешь на колени и руки убираешь за голову, даже без особой просьбы. Хороши мы были оба, рядышком, на тротуаре, за две секунды до расстрела, даже не успев увидеть того, кто этим займется (мне показалось, я узнал голос Джерри Уайна, но у меня не хватило наглости спросить). Ничего не успев, ни пошутить, ни последнее желание высказать, ни обругать убийцу, подумать про близких, ничего. Мы с Томом бросили оружие на землю, ожидая чистую и быструю смерть.

Что было дальше? Пулеметная очередь, только не в нас. Страшно удивившись, что мы еще живые, мы услышали вой и, обернувшись, увидели, как Джерри Уайн и Ги Барбер с простреленными ногами корчатся на земле. А стрельнул по ним парнишка четырнадцати лет, которого я не сразу признал.

Как все пацаны, он вырос, а я не заметил. Когда он был вот такой еще и едва умел говорить, у него во взгляде виделось столько восхищения мной, его уродом-отцом. Восхищение, которое ничего общего не имело с тем, что я встречал до того. Восхищение убийц. Восхищение шестерок. И даже незнакомых людей на улице. Восхищение, смешанное с чем-то другим, с мандражом, прежде всего, но еще с корыстью и завистью, потому что у всех была своя причина восхищаться мной или бояться меня. У всех, кроме этого маленького человечка, который цеплялся за мою ногу и обнимал ее так, как будто я великан. В этом восхищении я чувствовал чистую любовь. Сегодня я вспоминаю, чего только Уоррен не придумывал, чтобы доставить мне удовольствие. Во время игры в монополию он мне подсовывал бумажные деньги под столом, когда я был в долгу. Его старшая сестра не понимала, почему он так поступает, «это всего лишь игра», говорила она, но малыш опять брался за свое, ему надо было, чтоб отец выиграл, — раз и точка. И чем больше я был самим собой, со всеми недостатками, в которых меня упрекала его мать, тем больше он любил меня за то, что я — это именно я. Для него я был идеальным отцом, и все вокруг меня было просто исключительным. А потом однажды, я так и не понял почему, эта вера в его взгляде исчезла.

Я спросил у него, где он взял ручной автомат, он ответил: «На трупе Джулио Гузмана, возле фонтана». Видя, что Квинт собирается свести счеты с Джерри Уайном и Ги Барбером, я взял парня за плечи, чтобы он не видел, как их прикончат. Как мы завернули за угол, сразу и бросились обнимать друг друга.

Здорово было снова говорить друг с другом, дать себе расчувствоваться. Я сказал себе: к чему противиться его призванию, если его судьба вернуться туда и отвоевать свое царство? Воздвигнуть заново тотем нашего клана. Больше ни у кого нет права этому противиться.

Там, где я потерпел неудачу, может быть, победит мой сын.

Моя роль отца: убирать с его пути встречающиеся препятствия. Дать ему воспользоваться моим опытом.

Я опоздал на сто лет. Нет, Уоррен не хотел быть наследником. Не быть наследником этого варварства, он много раз употреблял это слово. Он понял это час назад, на вокзале Со Лонга. Мне не удалось понять, грустно ли ему от этого или он чувствует облегчение. Во всяком случае, гнева в его голосе я не слышал.

То, что он пережил, разом состарило его. За несколько секунд он стал старше на десять лет. Не знаю, может, это и есть взрослеть, но он мне задал худший вопрос, который я только мог вообразить: он спросил, удастся ли когда-нибудь миру избавиться от таких типов, как я. Имеет ли его мир, мир, в котором он будет взрослым и, может быть, сам станет отцом, имеет ли этот мир хоть один шанс выжить.

Все, кто были отцами, пережили это. День, когда ваш пацан ставит под вопрос все, чем вы занимаетесь. Вы говорите себе, что это у него подростковый бунт, что со временем он поймет. Разница в том, что Уоррен не повернет назад, — я это понимал.

Он задал вопрос, теперь надо было отвечать, может, это был последний шанс, чтоб он меня выслушал. Был у меня соблазн соврать. Утешить его по-отцовски. Но из уважения к мужчине, которым он становился, я предпочел сказать то, что у меня было на сердце: «Нет, сынок, мир никогда не избавится от таких, как я. Потому что на каждый новый закон всегда найдется хитрец, который захочет его нарушить. И пока будет норма, будут те, кто мечтают выйти за рамки. И пока будут пороки, всегда найдутся люди, толкающие других удовлетворять их. Но через тысячи лет — кто знает?»

Том мялся, не зная, как прервать нашу задушевную беседу. Он дал мне понять, что у нас еще остались кое-какие дела. Мы с Уорреном обменялись рукопожатием. Этак по-мужски. Он мне сказал, что больше никогда не прикоснется к оружию, но что он не жалеет, что сделал то, что сделал, и не только потому, что спас меня, но, в каком-то смысле, потому, что вернул мне жизнь и таким образом рассчитался с тем чувством долга, которое сыновья испытывают перед теми, кто их породил. Это как бы подводит все счеты. Отныне он может жить своей мужской жизнью и не тащить за собой ничего, что мешало бы ему идти вперед.

А дальше?

Что сказать о том, что было дальше?

Дальше было то, что в полном смысле соответствовало слову «варварство», как он это недавно назвал. Мы с Томом решили снова разделиться. И, пытаясь вернуться к площади Либерасьон, я оказался один в пустом баре и стал драться с Гектором Суза, которого мне пришлось бить голыми руками, и поверьте, если б я смог расправиться с ним двумя маслинами, лучшего б мне нечего было и желать. Драка — худшее, что со мной могло случиться, потому что Гектор ничего так не любил, как ломать чужие носы о фаланги своих пальцев. Чем мы только не дрались, всем, что под руку попало, в этой чертовой распивочной, об головы разбивались бутылки, стулья и даже столы. Только война банд могла сделать столько разрушений — так нет. Нас было только двое. Запрета на удары не было. Я тоже любил близкий бой, без оружия, на одних кулаках. Я слишком долго сдерживал бешенство (в свое время я берег его для неплательщиков, с которых надо было снять стружку, но оставить в живых, если оставалась надежда когда-нибудь получить с них деньги). Правду сказать, сначала я бросился в эту драку с яростью, но с той яростью, от которой становится легче, которая выходит наружу, — это как релаксация, йога, дзен, водные процедуры. Чтоб освободить вас от разной мелкой злобы и всяких нерешенных штук. Ничего еще лучше этого для такого парня, как я, не придумали. И все равно мне быстро драка надоела. Морду мне уже надрали, и сколько может длиться эта сцена драки в салуне. А этот напротив меня — ну прямо какой-то непотопляемый. Видно, когда в прошлом работал телохранителем у боксера, ему всю шкуру продубасили, мудаку. Невозможно отправить в нокаут раз и навсегда.

Но, в конце концов, все равно: один остается стоять, а другой — нет, так уж заведено. Может, одному больше есть что терять? Это единственное объяснение, которое я нашел. Гектор посмотрел на меня сквозь два ручья крови, которые заливали ему глаза. С изумлением. У него в послужном списке были бойцы и среднего веса, и тяжелого, и он не понимал, как этот Манцони все еще держался на ногах. Это превосходило все, что он был в состоянии переварить. Он сел на пол, получив стулом со всего размаху. И впал в бессознательное состояние, которое, казалось, будет длиться вечно.

Со своей стороны, Том избавился от Джои Уайна, брата Джерри, без особых хлопот. Я б с ним с удовольствием махнулся. Проблема Джои была в его слабости, и слабость его были банки. Не мог он устоять перед банком. А слабость, которой человек не может сопротивляться, несмотря на все предупреждения, отповеди и более или менее силовые методы лечения, — она в конце концов может быть фатальной. Если Джицци иногда по несколько месяцев готовил ограбление банка, Джои нападал на банки, как другие бегут в туалет писать. Когда Пол влюблялся в кассу, он ходил вокруг нее кругами, Джои сразу хватал ее за задницу. Сколько он ни получил затрещин, это дела не меняло, он снова начинал все сначала. Я как сейчас помню день, когда Джои вышел на свободу после четырехлетнего срока за вооруженное ограбление одного филиала банка Чейза. Выйдя из тюрьмы Сент Квентин, он проехал на машине добрых два часа, думая про жену и своих двух дочек, которых он так давно не обнимал. А потом про товарищей, с которыми устроит попойку тем же вечером. Пока не проехал по какой-то пустоватой такой дыре. Посреди главной улицы стоял маленький банк и, как он сказал, «протягивал к нему ручки».

Поди пойми, то ли после стольких лет его абстиненция замучила, но Джои час просидел в машине, пожирая глазами свой ненаглядный банк, а тонкий голосок ему в одно ухо говорил: «Ступай себе, несчастный, ты же прекрасно знаешь, чем это все кончится, подумай о дочках, неужели тебе хочется прямо сейчас опять на нары?» — а другой голос твердил: «Смотри, какой хорошенький! Упустишь такую возможность, всю жизнь себе простить не сможешь!» В конце концов соблазн оказался слишком велик. Меньше чем через два дня он вернулся к себе в камеру как рецидивист, каким он и был. Невозможно вылечить таких тяжелобольных людей, как Джои. Рано или поздно это должно было плохо кончиться.

Проходя мимо самого большого банка Со Лонга, который углом выходил на площадь Либерасьон, Том увидел в витрине странную штуку: стоит там наш Джои и взламывает как бешеный внутреннюю дверь. Зрелище того, как мужик потерял всякий контакт с реальностью из-за своей неизлечимой болезни, Тома почти что расстроило. Он даже повременил, прежде чем того подстреливать, спрашивая себя, не предпочитают ли бандиты сам грабеж — награбленному. Сильные ощущения — деньгам.

Сто раз у нас с ним на эту тему были беседы. Том хотел, чтоб я признал, что я стал бандитом ради выброса адреналина в кровь. Как игрок в казино, который проигрывает и выигрывает с одинаковым азартом. А я ему говорил, что единственный наш двигатель — деньги. «Но как можно настолько любить деньги?» — спрашивал он, и я пытался ему объяснить, что мы, столпы Коза Ностры, испытываем просто страсть к деньгам, — как объяснить, что такое страсть? Идея, что наши бабки где-то копятся, что они каждый день капают и что скоро придется искать второе место, чтобы складывать все эти пачки денег, — вот она, страсть. Ладно, хорошо, иногда на них кое-что покупали, и они шли на удовольствие для семьи, но цель игры была не в том. Да и вообще никто не умел тратить глупее, чем мы. Признаю: мы любили только такие штуки, чтоб бросались в глаза. Блестит? Золотом покрыто? Надо брать. Дорого? Цена зашкаливает? Надо брать. Чем дороже, тем лучше.

Самое забавное, что нам точно так женравилось получать даром, как и тратить. Это была вторая страсть, такая же сильная, как деньги: принимать подарки, все, что обламывалось случайно, расплату натурой, даже если вещь не нужна. Если мы облагали рэкетом типа, который поднялся на сети пиццерий, мы уходили с несколькими тысячами долларов и двумя-тремя пиццами на дорогу. То же самое у продавцов меха или ванн. Пусть в доме все захламлено всякой фигней, которую в конце концов выбросят. Том не понимал: «Неужто это стоит того, чтоб потом гнить в тюрьме? Получить пулю промеж глаз? Убивать людей? Создавать ежедневно вокруг себя драмы? Обречь ваши семьи?» У него, сыщика, это в голове не укладывалось. И я уже не пытался ему объяснить, потому что на самом деле мне иногда бывало самому это не понять.

Джои в конце концов получил свои три пули в буфет. В тот самый момент, когда дверь, которая отделяла его от бог знает какого таинственного сокровища, поддалась. Том присоединился ко мне на площади Либерасьон. Я ждал его, сидя на карусели, которая все еще кружилась.

* * *
В тот же вечер Со Лонг стал центром мира. Я снова пережил кошмар моего процесса: армада понаехавших отовсюду журналистов, которые давали слово всем: политикам, «наблюдателям», интеллектуалам, ВИПам, модным певцам, вплоть до простых людей с улицы, которых выдергивали отовсюду и которые только и ждали, чтобы высказаться. У всех у них было что сказать про мою историю, про мои показания, про мое раскаяние. Многие требовали от меня отчета. Такое было впечатление, что меня судит все человечество.

И я не слишком ошибался! Со всех сторон они так и валились на меня. Грузовики с телеоборудованием, вертолеты, частные самолеты. CNN из каждого угла. Сотни репортеров. Тысячи зевак в окружении всех сил полиции с четырех департаментов и спецотрядов, приехавшими из Парижа. Все это чтобы попытаться понять, что произошло в тот день в маленькой абсолютно никому не известной нормандской дыре.

Американские телекомпании нашли в своих архивах материалы по моему процессу, они безостановочно крутили их по европейским каналам. Восстанавливали путь, проделанный раскаявшимся преступником. В общем, к десяти часам вечера все всё про меня знали — или, по крайней мере, так считали. Больше всего меня беспокоил тот факт, что в наборе покойников, которых собрали по разным улицам, одного не хватало. Самого опасного.

Мэтт Галлоне прямо испарился. Ничего удивительного, это же Мэтт. Никогда его не бывает там, где его ждут. Организовали облаву, сотни людей добровольно вышли его искать. Передавали его описание. Поставили дорожные патрули. Если Мэтт хоть когда-нибудь мечтал стать врагом общества номер один — великий день настал. Квинт уверенно так заявил: направление точно на юг. Он говорил, что если Мэтту удастся добраться до Сицилии, ЛКН будет сколько нужно времени заботиться о нем, может быть годы, прежде чем он вернется в Соединенные Штаты. Он был прав, но я боялся другого варианта: Мэтт не покидал Со Лонга. Никто на континенте не знал его так хорошо, как я. Пока он сможет дышать, он пойдет до конца доверенного ему дедом задания. Он предпочтет тысячу смертей, чем одну минуту позора после этого дня, который отметил закат клана Галлоне. И клянусь, я сам предпочел бы ошибиться.

В ожидании, пока решат, что со мной делать, меня поместили на карантин. Красная линия между Парижем и Вашингтоном раскалилась добела, и самое невероятное начальство требовало охранять пленника Манцони наряду со всякими государственными интересами и оборонными тайнами. Американское правительство, секретные службы и ЦРУ. Но еще и все подразделения французской полиции, вплоть до капитана жандармерии Со Лонга, который побывал в заложниках на большом колесе (по его словам, он до смерти не оправится от такого унижения). Юридическая, политическая и дипломатическая головоломка. В любом случае, я уже не пытался что бы то ни было понять. В течение нескольких лет меня прячут, делают все, чтоб я превратился в самого-рассамого Мистера Икс на земле, а потом назавтра моя морда на каждом заборе и всем я нужен. Это еще повезло, что я тип злопамятный. Был бы я покладистым, давно б с ума сошел.

Только в одном они все сходились: весь мир меня требует. Мир надо удовлетворить. Это единственный способ избежать политической и информационной катастрофы. И успокоить публику. Им надо было ВИДЕТЬ Джованни Манцони, услышать его. Кем бы меня ни считали, живой легендой или подонком, мне надлежало явиться на публике. И все упокоится, говорили они. Потом дело за правосудием.

Том Квинт больше всех других настаивал, чтобы доказать, что я пережил карательную экспедицию ЛКН. Он во всей этой истории выиграл больше всех: за полдня избавился от элиты, которая выросла во всех сферах организованной преступности. Он прославил план охраны свидетелей на весь мир, доказал его действенность и охранял жизнь раскаявшемуся преступнику с упорством питбуля. Десятки мафиози звонили уже из всех штатов Америки с просьбой дать показания. Вершина его карьеры, Тома. Но для правильного продолжения дела надо было, чтобы я согласился выйти на камеры.

А мне хотелось всех их послать подальше. Мне только что разрешили встретиться с семьей — в подвале мэрии, — совершенно не хотелось, чтоб меня бросили на растерзание миллиарду телезрителей. Мне просто противно было, что я вызывал гнев или отвращение у всех этих незнакомых мне людей. И что извращенней всего, это что я вызывал и кучу других чувств: любопытство, это еще туда-сюда, но симпатию? Сочувствие! И естественно, все оттенки от негодования до чистой ненависти. Но никогда, никогда — равнодушие. А мне теперь именно равнодушия и хотелось. Я уже знал, как он пройдет, мой маленький телескетч: сотни миллионов индивидов будут бомбить меня негативными эмоциями и злыми волнами (я в такие штуки верю). Вся эта ненависть выплеснется разом, — я боялся, что потом долго буду расхлебывать последствия.

— У вас нет выбора, — сказал мне Квинт, — иначе нас обоих линчуют. Давайте покончим с этим, день был длинный. Потом я вас угощу стаканчиком.

Я спросил у него, нельзя ли этого избежать, придумать что-нибудь. Он засмеялся и повел меня к камерам. Если вы хотите в точности представить себе картину, это было похоже на небольшую трибуну с микрофонами и сотней журналистов, и все смотрят на вас.

— Надо, Фред.

— Вы уверены?

Иначе говоря: вы уверены, что хотите показать этого закоренелого сволочугу Джованни Манцони? Измученного жизнью вообще и тем боем, который я только что дал, в частности? Я пробужу рефлексы ненависти повсюду на земле. Человечество будет проклинать меня во весь голос и на всех языках, плевать на землю, в пустынях и в больших городах, у богатых и у бедных. Не нужно это миру. Ему как раз противоположное нужно.

Тут мне пришла в голову мысль.

Бэль, мое чудо, мой бриллиант.

Я, может быть, и стану писателем, если сумею словами описать взгляд моей дочери. Но кто на это способен?

Она сразу же сказала «да», когда я попросил ее показаться вместо меня. Не знаю почему, но так было лучше всем. Ее лицо засветилось еще до того, как она вышла под свет прожекторов. Люди увидели этот внутренний свет. Люди почувствовали мир у нее в сердце. Каждое слово, которое произносили ее губы, звучало как сама правда. Когда она улыбалась, каждый в отдельности думал, что эта улыбка для него одного. Такая мадонна, как она, должна являться людям.

Она сообщила хорошие новости о своей семье и, особенно, про своего папу. Как будто она успокоила пять континентов насчет моей судьбы. В течение минуты Бэль была самой знаменитой, самой заметной девушкой планеты. Она ушла с трибуны, светясь еще больше, чем до того. Она им помахала ручкой, как бы обещая вернуться.

* * *
А потом на Со Лонг спустилась ночь, и все вошло в свою колею. После сумасшедшего дня жители разбрелись по постелям, оборудование стали запаковывать назад в грузовики, даже полицейские стали меньше высовываться, а ждали приказов. В доме 9 по улице Фавориток Том устроил мою семейку на раскладушках. Его подручные, вооружившись пневматическими винтовками, сторожили в салоне, а мы с Томом, облокотившись на подоконник, попивали виски, о котором мечтали весь день.

Малавита пыталась уснуть около котла в подвале. Обернутая в километры бинтов. Ей тоже не терпелось покончить с этим поганым днем. Судя по тому, в каком состоянии ее нашли. Как можно так измываться над собакой? Увидев ее такой, мне захотелось ухаживать за ней, лечить ее, чтоб она выздоровела, гулять с ней по лесу, играть в саду, учить ее всяким фокусам, пускать ее гулять свободно, где хочет, чтоб она снова почувствовала вкус к жизни. Мне показалось, она не против.

Но до того ей надо было закончить одно дело, и как можно скорее. И так оно и вышло в эту ночь, пока все крепко спали. Вендетта — это блюдо, которое едят холодным, — так говорят. Только не она. Ей ее блюдо свалилось в глотку прямо тепленьким.

Она открыла глаз, услышав скрип через подвальное окошко. Она увидела в темноте человеческую фигуру. Посетитель не подозревал, что там, в темноте, есть собака. Живая. По запаху или по наитию, но она его узнала. Как она могла его забыть? Никто не забывает. И никогда не прощает. Вранье все, что про это говорят.

В темноте Мэтт усмотрел лестницу, которая должна была привести его ко мне. Он готов был умереть, лишь бы выпустить мне кишки. И отомстить за честь своей семьи и всех бандитов мира. Последнее слово должно было остаться за законом безмолвия.

Он, наверно, замер, услышав рычание. Неужели опять эта гадина — собака? Вот-вот, та самая гадина — собака, которую он избил тем же днем. Собака, даже имени которой он не знал.

Малавита.

Одно из многочисленных имен, которые сицилийцы дали мафии. Малавита, дурная жизнь. Мне казалось, это гораздо благозвучней, чем мафия, Добровольное общество, спрут или Коза Ностра. Малавита.

Пусть мне запретили упоминать мое тайное общество, я все равно имею право назвать свою собаку, как я хочу, и выкрикивать ее имя повсюду. Тоска по прошлому.

Назавтра по состоянию тела определили, что Малавита прыгнула ему на грудь и вырвала глотку одним рывком челюстей. Готов поспорить, потом она вернулась назад, свернулась калачиком у котла и заснула. В мире с собой.

Эпилог

В маленьком эльзасском городке Бальденвир, в доме, стоящем в стороне от других, поселилась семья американцев по фамилии Браун.

Едва приехав, глава семьи нашел в глубине сада сарайчик и решил устроить там свой кабинет.

Тонино Бенаквиста Малавита — 2

С мыслями о Клер и о Флоранс.

А также о Вестлейке, доне всех донов

1

Американский писатель Фредерик Уэйн никогда не был большим специалистом по несчастью. Самому ему пришлось повстречаться с ним лишь однажды, но это было в другой жизни.

В то утро у стойки бистро он подслушал разговор двух дам, зашедших выпить кофе со сливками по дороге с рынка. Одна из них жаловалась на мужа, который стал «похаживать на сторону». У нее были доказательства, и она очень переживала по этому поводу. Фред, всегда с интересом относившийся к новым оборотам речи, попытался перевести это «похаживать на сторону» на английский. Не найдя точного эквивалента, он стал вертеть слова и так, и этак, менять их местами, потом сосредоточился на этом «на сторону», в котором чувствовалось нечто темное и неприятное… С момента своего открытия дама стала замечать, будто муж снова пытается с ней сблизиться, это был трудно объяснимый, но вполне реальный факт: он снова стал к ней внимателен; к тому же он по-прежнему оставался тем, в кого она была без памяти влюблена семнадцать лет назад. Все эти обстоятельства раздирали ей душу. «Не было бы счастья, да несчастье помогло», — подвела итог ее рассказу приятельница, чтобы соответствовать своей роли доверенного лица.

Наслаждаясь мягкостью этого январского дня, Фред поднялся обратно к деревушке Мазенк, где на склоне холма над садами и лавандовыми полями прованского Дрома[1] возвышалась его вилла. Он выложил покупки на кухонный стол и, чтобы не забыть, сразу записал в настенном блокноте: «Не было бы счастья, да несчастье помогло = А blessing in disguise?»

Расстроившись, что не нашел ничего лучше, он взялся за саму пословицу и попытался опровергнуть эту народную мудрость. Какое счастье может вытекать из несчастья, не считая приобретенного опыта, конечно? Порадоваться, что ли, за эту женщину переживающую рецидив семейного счастья, или, наоборот, пожалеть, что ее муж оказался настолько глупым, дав себя застукать? Или, что еще хуже, приполз к ней, поджав хвост, и во всем признался? Тут снова проявилось глубокое презрение Фреда к любому раскаянию. Если он и обманывал Магги, свою жену, то всегда старался соблюсти приличия, чтобы сохранить это в тайне и избавить ее от страданий. Даже когда однажды она получила доказательство его измены, ему удалось сочинить историю не менее экстравагантную, чем его романы, в которую она поверила.

Что же до его романов, это были скорее чуть видоизмененные мемуары. Еще раньше, до того как Фред вступил в схватку с белым листом бумаги, он слышал, что американские писатели до начала своей литературной карьеры успевали просто пожить; обычно они не происходили из образованных семей и прежде набирались жизненного опыта, а уж потом приступали к грандиозным литературным фрескам, в которых их собственная жизнь переплеталась с жизнью страны. Охотники, частные детективы, гонщики, боксеры, военные репортеры — в один прекрасный день все они решали, что пройденный ими путь заслуживает всеобщего внимания. Так что Фредерик Уэйн полностью вписывался в этот процесс, который узаконивал его в качестве писателя. Ибо Фред не всегда носил имя Фредерика Уэйна. Пятьдесят лет назад в штате Нью-Джерси он впервые увидел свет под именем Джованни Манцони, сына Чезаре Манцони и Амелии Фьоре, которые, в свою очередь, были детьми сицилийских иммигрантов. Все они весьма преуспели в лоне семейной традиции, покрывшей позором золотой век Соединенных Штатов Америки. Джованни Манцони был прямым и законным наследником «Коза ностры», называемой также «Онората сочьета» или «Малавита», — империи, более распространенное имя которой вызывало неприязнь даже у людей, имевших к ней непосредственное отношение: мафия.

С тех пор само понятие несчастья связывалось в голове юного Манцони главным образом с несчастьем других. Чужое, оно годилось только для одного: приносить выгоду Еще мальчишкой он прошел все этапы классического пути wiseguy — «солдата мафии». В одиннадцать лет он организовал свою первую банду, в двенадцать — заработал свои первые доллары, в четырнадцать — впервые попал за решетку, а по достижении совершеннолетия отсидел свой первый срок — эти три месяца до сих пор оставались для него самым прекрасным воспоминанием, не имеющим ничего общего с несчастьем. Изрядно поднаторев в рэкете, устранении свидетелей, запугивании конкурентов, ростовщичестве, сутенерстве и вооруженных налетах, он был объявлен капо — главой клана.

При его способностях Джованни должен был бы стать абсолютным властителем мафиозной империи, капо ди тутти капи — «боссом боссов», если бы прискорбный случай не заставил его в корне пересмотреть всю свою жизнь. В результате войны между двумя преступными группировками Нью-Джерси ФБР поставило его перед выбором: предать собратьев по оружию или провести остаток жизни за решеткой.

Уитсек — федеральная программа по защите свидетелей — гарантировала ему новую жизнь под новым именем и на новом месте. Жена с чувством огромного облегчения увидела в этом единственный шанс обеспечить детям — девятилетней девочке по имени Бэль и шестилетнему сыну Уоррену — благопристойное детство и будущее вне организованной преступности. Давая показания, Манцони заложил трех крестных отцов ЛКН[2] и пять-шесть их непосредственных подручных и телохранителей. Чтобы сократить свои сроки, некоторые из них сдали других членов братства, и эта цепная реакция привела к аресту в общей сложности пятидесяти одного человека.

Чтобы избежать мести мафиозных семей, объявивших за его голову цену в двадцать миллионов долларов, Джованни, пользуясь высокой защитой ФБР, несколько раз переезжал с места на место в Соединенных Штатах, а затем был переселен во Францию, где за последние десять лет его окончательно позабыли. Сегодня приставленный к нему штат наружной слежки исчислялся одним агентом, который наблюдал за ним самим и контролировал его связи. Таким образом, Манцони стал одним из самых знаменитых раскаявшихся преступников в мире, наряду с Генри Хиллом, находившимся под защитой ФБР с 1978 года, и с ужасным Толстяком Уилли.

Сильный своим прошлым, он продолжал теперь традиции американских искателей приключений, которые, достигнув зрелости, считали себя обязанными поведать о своих подвигах миру. Вечерами, пребывая в глубоком умиротворении, он позволял себе думать, что судьба привела ему родиться в семье гангстеров единственно для того, чтобы позже он стал писателем. В таком случае — в его случае — он вполне мог поставить свою подпись под этой народной мудростью: не было бы счастья да несчастье помогло. Не имея возможности публиковаться под именем Фреда Уэйна и тем более Джованни Манцони, он выпустил «Кровь и доллары» и, позже, «Империю тьмы» под псевдонимом Ласло Прайор.

Сразу после обеда он уселся за письменный стол и начал новую главу своего следующего опуса с анекдота про одного из своих духовных учителей, Альфонсо Капоне. Он считал необходимым время от времени возвращаться к учению древних.

Капоне всегда носил в кармане горсть сырых макарон. Когда переговоры заходили в тупик, он ломал их между пальцев, и этот хруст должен был ассоциироваться у его собеседника с хрустом его позвонков в случае, если он не подчинится требованиям.

* * *
Распростившись с жизнью жены гангстера и желая искупить свою вину перед Богом, Магги приняла на себя заботы об обездоленных. Она перепробовала всё: благотворительные фонды, районные ассоциации, комитеты помощи, и чуть не записалась в какую-то неправительственную организацию, боровшуюся с голодом во всем мире. Магги довела свое самопожертвование до религиозного экстаза и уже представляла себе день, когда ей простится, что она была Ливией Манцони, первой леди организованной преступности. Другие общественники, почитавшие ее святой, считали, что с таким рвением ее надолго не хватит. Сама же Магги должна была признать: протягивая руку помощи обездоленным, она больше просила, нежели давала.

По жестокой иронии судьбы, ее мужу удалось создать себе будущее, основанное на ужасе прошлого. Каждое утро он исчезал в пустой комнате, которую называл своим кабинетом, и работал там над тем, что называл романом. Она презирала это писательство мужа, находя его еще более жалким, чем мафиозная деятельность. Однако, не признаваясь себе в этом, она завидовала его вере в новое призвание, завидовала тому, как он ухитряется жить новой жизнью, — это он-то, никогда не отличавшийся особой смекалкой.

Магги считала, что каждый на земле наделен талантом и талант этот следует употребить на благо как можно большего числа людей. У некоторых он проявлялся сам собой, наиболее смелые жили им, но для многих самым трудным было открыть его в себе самом. Что такое талант? Страсть, постоянно присутствующая в жизни, но ни разу не реализованная? Старая, позабытая мечта? Некий огромный дар, дожидающийся зрелости, чтобы наконец проявиться? Хобби, которое совершенно напрасно не принимается всерьез? Способности, пользу от которых видят лишь самые близкие?

Магги не ощущала в себе художника и считала себя скорее простой труженицей, терпением и трудом достигающей определенного совершенства. Забросив свою благотворительность, она стала искать подвига в повседневной жизни, в досуге и даже в домашнем хозяйстве. Так продолжалось до этого воскресного обеда, когда на нее снизошло озарение.

Желая отблагодарить соседей за небольшую услугу, Магги не пожалела сил. Настало время основного блюда, и ее маленькая семья не смогла отказать себе в удовольствии объявить о нем особо. Фред сказал, что, женившись на Магги из-за ее красоты, он остался с ней только из-за ее меланцане алла пармиджана[3]. Бэль предупредила: «Вот увидите, это что-то!» А Уоррен, для которого на свете не было ничего тоскливее таких посиделок, в момент подачи баклажанов все же явился к столу. Вынужденные таким образом заранее признать блюдо божественным, гости тем не менее и сами были покорены этим вихрем неведомых вкусов, созданным сплошными контрастами и соединявшим фруктовые, пикантные и мягкие оттенки в тонкую алхимию.

— Магги, я не только никогда не пробовал ничего подобного, — сказал сосед, — но и вряд ли когда-либо еще попробую.

— Этьен, не говорите так в присутствии вашей супруги.

— А я полностью с ним согласна, — добавила его жена. — Мой отец был поваром у Лепажа, в Лионе. И мне сейчас очень хочется, чтобы он еще был с нами и мог бы попробовать ваших баклажанов.

Магги знала, сколько страстей разгоралось в разное время из-за ее меланцане алла пармиджана, сколько мафиози готовы были плюнуть в спагетти собственной матушки ради одной порции ее баклажанов. Сам Беччегато, ресторатор кланов Манцони, Пользинелли и Галлоне, попробовав баклажаны Магги, вычеркнул пармиджана из своего меню. Он бы расшибся в лепешку, лишь бы узнать ее секрет, но никакого секрета не было, все ингредиенты были известны, рецепт тоже; и лишь рука мастерицы могла сотворить из них этот восхитительный хаос вкусов. Вообще-то, Магги готовила ничуть не лучше других хозяек, она не пользовалась кулинарными книгами, редко импровизировала и не слишком владела искусством употреблять в дело всякие остатки. Она предпочитала освоить как следует два-три блюда, которые пользовались неизменным успехом у ее домашних, и таким образом за несколько лет достигла исключительного мастерства.

Зачем ломиться в открытую дверь, желать большего, чем имеешь? Участь святой ей явно не уготована, да и престарелой благотворительницей она себя в будущем не видела, так почему бы ей не применить свой единственный талант, почему не поделиться им с другими? Решится ли она, перешагнув пятидесятилетний рубеж, понизить планку, отречься от своего стремления к благим делам, унять свою неуемную энергию, способную двигать горы, позабыть о своем желании потрясти Господа Бога, чтобы привлечь на себя Его милость?

* * *
Волшебных сказок не бывает — это должны знать даже феи. Сколько раз родители Бэль повторяли ей эти слова. Тем самым они хотели сказать, что, несмотря на сказочную фигурку и ангельское личико, жизнь не будет ее щадить больше, чем других, — возможно, даже меньше.

Бэль[4] — Красавица. Она всегда была такой. Еще дома, в Ньюарке, до их вынужденного бегства, все соседи и друзья отмечали, что дочка Манцони своей грацией и красотой походит на Мадонну даже больше, чем их собственные дочери. «Снимайте ее в рекламе! Пусть участвует в конкурсе на Мини-мисс!»

Бэль не успела пройти через такие испытания: детство принцессы разрушили свидетельские показания отца в ходе «Процесса пяти семей». Манцони были помещены в карантин, обречены на тайное существование и вечные скитания. Чтобы вновь явиться миру во всей красе, Бэль пришлось дожидаться переезда во Францию. К счастью, ей удалось сохранить в неприкосновенности свою свежесть и непосредственность, она по-прежнему интересовалась другими и не осуждала отца за тот крестный путь, который всем им пришлось пройти по его милости.

Теперь она уже покинула программу Уитсек, обрела независимость и зажила как обыкновенная молодая женщина. Но хотела она того или нет, Бэль не была как все. Она жила в Париже, в маленькой меблированной квартирке на улице Асса, которую собиралась покинуть, лишь закончив свою учебу на психолога. «Почему психолог?» — спросила ее как-то мать и получила на свой вопрос соответствующий ответ: «Учитывая многообразие стрессов и нервных потрясений, пережитых мной с самого детства, я решила, что теоретические знания укрепят уже имеющуюся у меня практическую базу». Бэль не принимала от родителей никакой помощи и первое время не желала зарабатывать ни копейки своей внешностью. Однако, попробовав себя в нескольких местах в качестве мало оплачиваемой официантки и устав от вечных домогательств со стороны клиентов, несколько пересмотрела свои высокие принципы. Она работала распорядительницей на каком-то медицинском конгрессе, когда коллега сказала ей, что, позируя для рекламы, Бэль за один сеанс получит столько, сколько за весь период работы на каком-нибудь автосалоне.

ФБР не увидело ничего страшного в том, что Бэль станет моделью, но так, чтобы ее лицо никогда не появлялось ни в одной рекламе. В агентстве ей сказали, что согласны взять ее для демонстрации отдельных частей тела — рук, ног, груди, — если, конечно, у нее необыкновенные руки, ноги и грудь. Очень скоро хозяйка агентства убедилась в том, что Бэль может играть во всех категориях.

Сначала в ходе рекламной кампании одного банка на щитах размером три на четыре метра появились ее поднятые вверх руки. Потом — спина в черно-белом варианте в рекламе нижнего белья. В одном художественном фильме ее ноги снимали вместо ног главной героини. Несмотря на массу предложений, Бэль работала ровно столько, сколько требовалось, чтобы оплачивать жилье, какие-то повседневные расходы и иметь возможность учиться. И каждый из фотографов, с которыми она сотрудничала, недоумевал, почему она — единственная из моделей — никогда не показывает такое красивое лицо.

Словно в подтверждение родительского предупреждения относительно волшебных сказок, Бэль не торопилась с поисками прекрасного принца, о котором мечтают все девочки. С такими данными, как у нее, ей достаточно было моргнуть глазом, чтобы он тут же явился на белом облаке.

Так что до сих пор непонятно, как потрясающая Бэль Уэйн умудрилась влюбиться в какого-то Франсуа Ларжильера.

* * *
Бэль первой выпорхнула из родительского гнезда, после чего все Уэйны, не сознавая того и не сговариваясь между собой, мало-помалу отвернулись от несносного Фреда. Уоррен, едва достигнув совершеннолетия, тоже покинул родительский дом, чтобы поселиться на засушливом плато в Веркоре[5], на высоте тысячи двухсот метров над уровнем моря, в маленькой деревушке на границе департаментов Дром и Изер. Там, наверху, он очищал свое сердце от тяжелой черной крови, скопившейся в нем за годы детства, чтобы войти в мужскую пору примирившимся с собой, освободившимся от злобы и насилия, невольным наследником которых он стал.

Но он недолго будет жить отшельником; скоро к нему присоединится его любимая — как только у него появится возможность принять ее, и чем раньше, тем лучше. Он повстречал ее два года назад, когда первый раз пришел в новую школу, во второй класс лицея в Монтелимаре, в пятнадцати километрах от Мазенка.

Это начало учебного года он встретил, как и все предыдущие, с вялой покорностью проклиная свой возраст, который так не соответствовал его удивительной зрелости. Не успел он положить свой рюкзак на стул, как появилась Лена, в последний раз затягиваясь сигареткой, которую тут же выбросила за окно лихим жестом заправского курильщика. Когда Уоррен почувствовал, что его что-то ужалило, было поздно: яд горячим потоком растекался уже по его телу.

Лена была первым совершенным существом, которое он встретил в своей жизни: чудесные глаза выглядывали из-под челки в стиле Луизы Брукс, которая смотрелась истинным украшением на ее совершенном личике. Не говоря уж о носе с изящной горбинкой — прекраснее не бывает — и о едва заметных тенях вокруг глаз, которые делали столь невероятным ее взгляд. В то утро она была одета как королева: большой черный свитер из крученой шерсти, продырявленные на попе джинсы и прелестный старомодный бантик на шее — само совершенство! Уоррен попытался ухватиться за разумную мысль: избыток совершенства вызывает тахикардию.

Учитель велел им заполнить учетную карточку, и Уоррен, как и всякий раз в начале учебного года, задумался над самой первой графой: фамилия. Его смятение отразилось на лице, и сосед по парте спросил со смехом: «Ты что, забыл, как тебя зовут?» Сущая правда, Уоррен опять забыл свою фамилию. И дело тут было вовсе не в памяти, а в некоем замешательстве, которое он испытывал всегда, когда ему требовалось написать где-то свою фамилию, словно душевная травма, перенесенная им в детстве, пряталась теперь в этих чужих именах, навязанных ему судьями его отца. Уоррен по рождению Манцони, но эта фамилия оказалась теперь под запретом, она несла на себе печать проклятия, обрекая тех, кто ее носил, на смерть. Приехав во Францию, они стали Блейками, потом Браунами, а после переезда в Мазенк ФБР снабдило их новыми документами на имя… на имя… как это… ну же?..

— Уэйн! — произнес он вслух. — Меня зовут Уэйн. Уоррен Уэйн.

Преодолев это первое препятствие, он тут же столкнулся со следующим, еще более затруднительным. Профессия отца. Он собрался было написать «писатель», но это опять была неправда, его отец — доносчик, предатель, стукач, раскаявшийся преступник, знаменитый, но безымянный, человек, чье имя могло бы войти в историю, но только не благодаря этим его дебильным книжкам, а потому, что своими показаниями он привел «Коза ностру» чуть ли не к краху. С тех пор как Уоррен пошел в школу, учителя проявляли неизменное любопытство относительно его отца-«писателя», который, несмотря на безграмотность и преступное прошлое, издавал книги.

— Скажите-ка, мадемуазель Вертушка, там, в самом конце слева, вы уберете наконец этот телефон, или я его конфискую?

От такого обращения — мадемуазель Вертушка — Лена покраснела до ушей. Уоррен же воспользовался этим, чтобы спросить соседа:

— Как ее зовут? Вертушку эту?

— Лена Деларю.

Конечно же, Лена Деларю — разве могли ее звать иначе? У нее было просто совершенное имя, а у Уоррена его не было вовсе.

Откуда она взялась такая? Почему в ее присутствии я горю огнем? Что это за вторжение в мою жизнь? Что она о себе думает? Что стоит ей войти в дверь, и я сразу позабуду мою фамилию? Сколько времени она уже живет на этом свете, эта Лена Деларю? Было у нее детство, настоящее детство? И сколько времени ей понадобится, чтобы понять, что я тоже существую?

* * *
Фред давно уже топтался на месте — ему никак не удавалось извлечь из машинки ничего удобоваримого. Он полез в холодильник, чтобы съесть кусочек рикотты[6], купленной у итальянца, потом спустился в сад и расположился на краю запущенного бассейна. Его собака Малавита, воспользовавшись самым первым солнечным лучом, уснула тут же, предаваясь ностальгическим воспоминаниям о времени, когда в бассейне плескались люди. Это была австралийская овчарка, кряжистая и низкорослая, с короткой пепельно-серой шерстью и стоячими остроконечными ушами. Фред взял ее в питомнике, чтобы доставить радость детям. Как всякий, кто собирается взять собаку, он обратил внимание прежде всего на ту, что больше всего была похожа на него самого, и окончательно решился, прочитав описание на дверце клетки: Австралийская овчарка отличается верностью и желанием доставить удовольствие хозяину. В Ньюарке, когда Фред начинал продвигаться по службе, ничто так не радовало его, как одобрительное похлопывание капо по его еще щенячьей тогда голове. Нуждается в подвижном образе жизни, но при этом — прекрасный сторож, способный одним взглядом остановить любого. В начале своей карьеры Фред работал гораздо больше других и охранял свою территорию с жестокостью, прославившей его в трех соседних штатах. Способно: пробегать без устали огромные расстояния, отлично переносит самый засушливый климат. Строя свою империю, он заключал пакты с разными кланами в Майами и Калифорнии, завел дела в Канаде и Мексике, и ничто — ни обычаи, ни законы, ни границы — не смогло его остановить. Собака держит в подчинении себе подобных и с подозрением относится к чужакам. Последний довод стал решающим.

Как все дети, Бэль и Уоррен сначала страстно влюбились в щенка, но быстро остыли. Фреду пришлось взять кормление и прогулки на себя, и вскоре собака признала его своим единственным хозяином, а их забавное сходство за годы совместной жизни стало лишь заметнее.

Из тесной парижской квартиры программа Уитсек перевела их на юг Франции, потом в Эльзас и наконец поселила неподалеку от Монтелимара, в захолустной деревеньке Мазенк, пообещав оставить на какое-то время в покое. Там Малавита впервые в жизни увидела бассейн — странную яму, в которую жаркими солнечными днями люди прыгали с пронзительными криками, — весьма странные нравы в глазах маленького существа, рожденного для жизни на австралийских пустошах.

Теперь, когда дом опустел, они остались вдвоем. Влюбленная парочка, как говорила Магги, собираясь в понедельник на поезд, чтобы ехать заниматься своим маленьким предприятием. В этот день, радуясь не по-январски весеннему воздуху, человек и собака встретились у водоема, наполненного старой водой и подернутого опавшими листьями. После отъезда Бэль и Уоррена Фред приводил бассейн в порядок только в самый разгар лета.

В эпоху расцвета, когда Манцони обитали в своем дворце в фешенебельном районе Ньюарка, их бассейн поддерживался в рабочем состоянии круглый год. Фред освободился от этой неприятной заботы, обратившись за помощью в одну фирму, которая имела неосмотрительность прислать ему молодого студента, смуглого красавца, прекрасно справлявшегося с работой и неизменно любезного с клиентами. Однако предрассудки неискоренимы, и в глазах Джованни Манцони pool guy[7] всегда останется pool guy — носителем всех ярлыков, которые обычно навешиваются на таких парней, вожделенным объектом сексуально озабоченных дам. Правда, его жена ни разу не проявила ни малейшего интереса ни к этому pool guy, ни к кому бы то ни было вообще. Супружеская измена была последней опасностью, которая могла грозить Джованни, он никогда не боялся, что его жена начнет «похаживать на сторону». Кроме того, вышеупомянутый чистильщик был славный парень, которому не было ни малейшего дела до всех этих дам в бикини, — он был влюблен и собирался жениться, как только окончит учебу. Только вот незадача: он представлял собой архетип pool guy — этакий калифорнийский серфер, с чеканным прессом и пряничной кожей. Короче, слишком уж pool guy, на вкус Джованни, который в один прекрасный день схватил его за волосы, оттащил в гараж, сунул его голову в тиски и стал закручивать до тех пор, пока несчастный парень не взмолился о пощаде и не поклялся в тот же день уехать из города. А на следующий день фирма прислала пожилого господина предпенсионного возраста, который постоянно жаловался, что никогда ничему не учился и вот кончает жизнь в роли pool guy.

В окошке домика, в нескольких метрах от бассейна, Фред разглядел силуэт Питера Боулза, цербера из ФБР, который сопровождал его во время всех перемещений, прослушивал телефонные разговоры и первым читал его корреспонденцию. Этот человек стал его тенью и ходил за ним по пятам, словно нечистая совесть. Боулз же смотрел, как эта сволочь, этот гангстер, пыжится на краю собственного бассейна, в то время как сам он, верный слуга правопорядка, вынужден сидеть в своей каморке, коченея зимой и задыхаясь от жары летом, и думал, что все же есть в американской законности что-то глубоко прогнившее.

* * *
В отличие от мужа Магги всегда имела право свободного передвижения. Программа Уитсек поощряла ее к независимости и самостоятельному заработку; возобновление профессиональной деятельности свидетельствовало о том, что она действительно адаптировалась к новой жизни. Федеральное бюро в Вашингтоне разрешило ей арендовать помещение в Париже.

Таким образом, год назад она вложила свои скромные средства в небольшое помещение на улице Мон-Луи, в тихом квартале двадцатого округа, где когда-то располагались сомнительного вида забегаловки, обреченные на исчезновение. Место это было заброшено с тех пор, как обосновавшаяся в квартале крупная пиццерия нанесла смертельный удар местному мелкому ресторанному бизнесу. Несмотря на конкуренцию, от которой многие приходили в уныние, Магги все же решила попытать счастья.

Своим клиентам она собиралась предложить лишь одно блюдо — свои знаменитые баклажаны по-пармски, и ничего больше — ни закусок, ни десертов, ни напитков. И, соответственно, могла посвятить его изготовлению все время и проявить всю тщательность, которых оно требовало. Это радикальное решение вынуждало ее отказаться от обслуживания в зале, чтобы сконцентрироваться исключительно на продаже «навынос» и на доставке на дом. Через Национальное агентство по занятости она наняла Рафи — безработного с трехлетним стажем, отца семейства, готового на любую работу, даже на такую, которой он не занимался никогда в жизни. За счет ненужного теперь ресторанного зальчика они расширили кухню и оборудовали уголок для жилья, что позволило Магги не тратиться на квартиру в Париже. В своей бесконечной наивности, не обладая никаким опытом в области коммерции, она создала свой «Пармезан», даже не позаботившись о предварительной рекламе в квартале. Злые языки предрекли ей неминуемое банкротство. Короче, это было самоубийство.

Свой заведомый крах Магги решила разделить с теми, кто больше всего в этом нуждался. Она взяла на работу Клару, бывшую служащую Парижской мэрии, только что вышедшую на пенсию и готовившуюся покинуть столицу, чтобы обосноваться где-нибудь на Юге, где, как говорят, старички живут просто припеваючи. Проходя мимо заведения Магги, Клара не смогла устоять перед запахом томатного соуса, напомнившим ей точно такое же угощение, которое готовила когда-то ее матушка в Абруццо, к северо-востоку от Рима. Она с радостью ухватилась за предоставленную ей Магги возможность начать новую жизнь — и это в том возрасте, когда обычно людей отправляют на свалку. Вместе они наладили связь с итальянскими поставщиками, на которых Магги особенно рассчитывала, определили количество ежедневных порций, завели приходо-расходную книгу, изучили законодательство на предмет ресторанного дела. Словно две исследовательницы, склонившиеся над своими пробирками и лабораторными горелками, они экспериментировали над продуктами, соревнуясь в изобретательности, пока не научились добиваться одинакового результата как для шести, так и для трехсот порций.

Для полного комплекта Магги нужны были еще два развозчика, и она приняла на работу Сами, бывшего рецидивиста на пути к исправлению, и Арнольда, юного студента, который из-за отсутствия четкого интереса к чему-либо был вынужден прервать учебу и провести даже несколько ночей на улице.

Каждое утро, в восемь часов, Клара осматривала доставленные на рассвете товары и оценивала их качество. Пармезан привозили из частной сыроварни в Реджио Эмилия, а моцареллу, столь же необходимую для изготовления меланцане алла пармиджана, — с сыроваренного завода «Казеифико Раньери», в Соре, Лациум. Очищенные томаты в банках поставлялись из Калабрии, оливковое масло — из небольшого хозяйства в Перпиньяне. Магги начинала день с того, что спускалась на склад, затем шла готовить томатный соус. Чуть позже появлялся Рафи и приветствовал своих «тетенек», как он их называл. Он привозил с рынка в Ренжи отборные баклажаны, надевал фартук и принимался колдовать на теми, что накануне уже очистил, нарезал ломтиками и разложил в шахматном порядке под прессом, чтобы за ночь из них вытекла вся жидкость. Обмакнув каждый ломтик в яйцо и обваляв в муке, Клара быстро обжаривала их на сковородке, так чтобы к одиннадцати часам операция была закончена. Затем она наполняла лотки и половину отправляла в печь — для первых заказов.

Служащие расположенных в округе предприятий, уставшие от бутербродов и готовых салатов, начинали заглядывать к Магги уже с десяти утра, чтобы успеть сделать заказ на обеденное время. К полудню все приготовленные порции уже были заказаны. Напрасно опоздавшие выражали свое неудовольствие по этому поводу: Магги и Клара никогда не превышали заветную цифру — триста порций в обед, столько же вечером и ни одной больше. Их единственный шанс на успех заключался именно в этом постоянном стремлении к совершенству, а также в абсолютной неизменности формулы. Ничего не менять — ни количество, ни ингредиенты, ни процедуру изготовления, ни поставщиков, не стремиться ни увеличить доход, ни разнообразить продукцию, ни повышать цену, невзирая на успех. Через год Магги позабыла имена тех, кто предсказывал ей гибель. Рафи опять получил возможность содержать свою многочисленную семью, Клара копила деньги, чтобы купить когда-нибудь себе домик в департаменте Ардеш, Арнольд снова пошел учиться и оплачивал небольшую комнатку в том же квартале, а Сами вновь заслужил доверие правоохранительных органов. Глядя, с какой душой они отдаются делу, день за днем, все вместе, словно пассажиры одной лодки, Магги чувствовала, что ее старания не пропали даром. Она знала, что никогда не станет богатой, никогда не откроет вторую точку, но она уже смогла выплатить кредит, не ударив в грязь лицом перед банком, и оставила свою походную кровать, сняв небольшую квартирку в городе. Наконец-то она обрела независимость и могла не просить больше ни копейки ни у программы Уитсек, ни у мужа. Она ни перед кем не должна была отчитываться, а это была уже немалая победа. Но, пережив столько, сколько она пережила, Магги должна была бы знать: утопия длится ровно столько, сколько положено утопии.

* * *
Бэль позировала для упаковки видеоигры в черном боди, лицо же к ее фигуре было пририсовано позже с помощью компьютерной графики. Во время сеанса ей представили автора игры, Франсуа Ларжильера, веселого симпатичного парня, который во время разговора не пялился на нее и не разыгрывал из себя умника, отпуская комплименты — тонкие и не очень. И в мыслях не имея никого обольщать, он завел длинный разговор, свободный и открытый, и, даже не подозревая об этом, произвел на нее впечатление. Такое сильное, что Бэль приняла его словоохотливость за непринужденность.

На самом же деле все было по-другому: Франсуа Ларжильер более чем кто-либо был сражен. Он запретил себе мечтать о ней, потому что волшебных сказок не бывает, как и принцесс, — развечто в слащавых фильмах и низкопробных видеоиграх, в работе над которыми он всегда отказывался участвовать. Если вдруг каким-то чудом такая принцесса встречалась в реальной жизни, ее следовало тут же выбросить из головы, затолкать саму мысль о ней как можно дальше, чтобы не стать жертвой страшного разочарования. Эта позиция позволила ему остаться самим собой и сохранить чувство юмора.

Она разыскала его сама. Услышав голос девушки, которую к тому же звали Бэль — ничего себе тавтология! — Франсуа рухнул со своих небес. Удивление обернулось недоверием: она позвонила, потому что ей что-то надо от него, но что? Он согласился выпить вместе для ясности, однако она ничего у него не попросила, что заставило Франсуа во время второго свидания отнестись к ней с еще большим подозрением. В третий раз они встретились около пруда в Люксембургском саду и просидели там до закрытия, а потом, подкрепившись устрицами с белым вином, отправились в небольшую однокомнатную квартирку Бэль, где царила большая кровать, оставлявшая мало места для прочей мебели. Легкое опьянение, заговорщические смешки, робкие движения и… внезапная нагота.

И тут Ларжильер с отстраненным видом безапелляционно заявляет, что сегодня у него эрекции не будет, и, натянув трусы, заводит разговор о закрытости среднего класса.

Бэль, ошеломленной этим резким переходом, стало интересно, как он пришел к такому выводу: ведь они еще даже не прикоснулись друг к другу, и вообще, это первый раз, и они тут не для каких-то высоких достижений, их тела просто должны узнать друг друга. Еще более странным показалось ей, что Ларжильер избавил ее от обычных в таких случаях жалоб. Бэль коротко проговорила: Ничего страшного, и тут же пожалела об этом, потому что он ответил ей: Я знаю. Не теряя надежды придать столь важному моменту немного легкости, она предложила перейти к нему, в привычную для него обстановку. Они прошли по пустынным улицам, Франсуа открыл перед ней дверь своего жилища, огромного и пустого, с белыми стенами и без малейшего намека на украшения. Дома его немного отпустило, но он так и не смог избавиться от преследовавшего его призрака полнейшего краха. Засомневавшись в самой себе и в своих чарах, Бэль спросила, не из-за ее ли присутствия ему не по себе. А он чуть не сказал, что почувствовал, увидев ее обнаженной.

Потому что, когда он увидел ее обнаженной, его вдруг пронзило, что она действительно что-то нашла в таком типе, как он: в жизни не сделавшем ничего, чтобы заслужить внимание создания, о котором можно лишь мечтать, и даже лучше, такого близкого и даже интересующегося его телом, которое уж совсем ни на что не похоже. Франсуа достаточно было протянуть руку, чтобы понять: она действительно находится тут — в том же пространстве, в том же времени, что и он. И в конце концов он сделал это, но вместо того, чтобы погладить ей плечи или грудь или провести рукой по бедрам, он пощупал ее руку выше локтя, словно удостоверяясь, что она настоящая.

Через две недели он все же принял этот подарок небес и превратился в пылкого любовника, в постоянном восторге от этого тела, которое он ни на минуту не мог оставить в покое своими ласками.

* * *
Уоррен терпел шесть долгих месяцев, прежде чем ему удалось наконец привлечь внимание Лены. Шесть месяцев он ловил каждый знак, придумывал разные военные хитрости, шесть месяцев предавался любимому занятию: рассматривать профиль Лены — справа, когда она садилась у окна, слева, когда она оставалась у батареи. На основных предметах она усаживалась вместе с Джессикой Курсьоль, своим клоном, которая носила такой же толстый свитер и такие же черные ботинки, строила такие же страдальческие гримасы при столкновении с малейшей трудностью. Но Лена выбрала вторым языком испанский, а Джессика — немецкий, и каждый раз перед уроком иностранного языка, расходясь по разным кабинетам, неразлучные подруги обменивались четырехкратным поцелуем в знак душераздирающего прощания. После чего Лена садилась рядом с Доротеей Курбьер, немного слишком girly на ее вкус, но достаточно способной к языкам, чтобы помочь ей в переводе сложного куска, и достаточно cool чтобы дать списать конспект пропущенного урока. Но вмешался случай: один раз заболела Доротея, в другой — Лену отсадили от нее за списывание, и вот в долю секунды свершается чудо: Уоррен оказывается бок о бок с ней. В те редкие разы, когда такое случалось, Лена не удостаивала своего соседа даже взглядом и сидела демонстративно уткнувшись носом в папку. Уоррен же дышал животом, чтобы унять колотившееся сердце, и, чувствуя, как горит лицо, боялся, что это будет замечено, но тут уж он ничего не мог поделать, разве что подпереть ладонью щеку и принять отсутствующий вид. Впрочем, все эти старания были напрасны, Лена действительно не замечала его, этот мальчик для нее не существовал, он был некой прозрачной субстанцией, занимающей левую сторону ее стола.

Уоррен разрывался между желанием убежать, шепнуть ей на ухо что-нибудь смешное или совершить какой-нибудь дерзкий поступок, который привлек бы ее внимание. Но вместо этого он скатывался к обычной браваде, которую демонстрируют подростки, оказавшись на краю непреодолимой пропасти, разделяющей мальчиков и девочек. Эта дура меня в упор не видит. Ему никогда еще не приходилось ощущать себя настолько не у дел. Его игнорируют — и кто? Единственное на свете существо, чье внимание он хотел бы привлечь. В этом должна быть какая-то логика, но какая? Иногда, когда они оба раскрывали учебник, их локти соприкасались, Уоррен вздрагивал как от удара током, она же, ничего не замечая, продолжала начатое действие и в лучшем случае бросала ему безразлично: Какая страница? Застигнутый врасплох, он отвечал: Не знаю, и тогда она спрашивала у кого-нибудь другого. Что бы такое ему придумать, чтобы Лена Деларю заметила его существование? Получить высший балл за сочинение? Завести скутер? Накачать плечи, как у пловца? Что же сделать, чтобы она наконец стала воспринимать его живым существом?

Впрочем, что касается способов ее поразить, у него был огромный выбор! Он мог бы, например, наклониться на уроке к ее уху и сказать: Знаешь, а я вырос среди убийц, я умел заводить угнанную машину, до того как научился говорить, я с завязанными глазами могу перезарядить П-38, а когда мне исполнилось двенадцать лет, папа, тайком от мамы, повел меня праздновать мой день рождения в стрип-бар. Чистая правда, о которой он не имел права говорить, и все же это даже не приходило ему в голову, потому что рядом с ней он становился обыкновенным мальчишкой, как все, который мечтает впечатлить девочку тем, что бегает быстрее всех или дальше всех метает мяч. Тем временем раздавался звонок, и Лена бежала в коридор, чтобы рассказать Джессике о потраченном впустую часе. А Уоррен проклинал все на свете, сгорая от стыда, что упустил такой случай. В холле он видел толпы парней, гордо прогуливавшихся под руку с девчонкой. Эти ребята будут похрабрее его, даром что он Манцони. В других школах он был на положении главного, перед которым все пресмыкались. Он сам производил впечатление на девчонок, а не наоборот. Всего год назад, в предыдущем лицее, одна девица из последнего класса пожелала стать его «первой», как она сама выразилась. Я буду твоей первой женщиной, ты никогда меня не забудешь, всю жизнь ты будешь помнить о Беатрис Вале.

С тех пор как Уоррен перестал видеть себя в будущем великим архитектором «Коза ностры», он утратил все свое высокомерие, весь апломб, превратившись в глазах окружающих в простого смертного. Учителя считали его слишком робким, а немногочисленные приятели удивлялись, что он исчезает сразу после занятий. Единственный раз в жизни он принял приглашение на вечеринку в надежде увидеть там Лену Деларю. Уоррен не находил себе места, чувствовал себя нескладным и нелепым, шутил невпопад, танцевал из-под палки, не мог вписаться ни в один разговор. Лена же веселилась вовсю, ощущая себя совершенно непринужденно и в своем возрасте, и в своем времени.

Устав мучиться, Уоррен стал жаловаться на девчонок сестре, когда та заглянула в родительский дом.

— Ладно, хватит скулить, как ее зовут?

— Кого?

— Ту, которая тобой никак не заинтересуется.

— …Лена.

— Ну, и в чем проблема?

— У меня такое ощущение, что я невидимка.

— И сколько это длится?

— Через десять дней будет полгода.

Бэль попыталась ему помочь, но наговорила обычных штампов, надавала самых банальных советов, так что ей не удалось убедить и себя саму.

— Она должна понять, что я существую.

— Ты никогда не займешь первое место по математике, стометровку даже я бегаю быстрее тебя. Конечно, ты очень красивый, но я говорю так, потому что я твоя сестра. Правда, у тебя есть испачканный кровью платок, который принадлежал Лаки Лучано, но вряд ли это пригодится тебе с твоей Леной.

— Есть у меня одна мысль, но…

— Ой, не люблю я, когда ты вот так смотришь… Что за мысль-то?

* * *
Ночь спускалась на холм Мазенк, Фред оставил свой шезлонг, Малавита последовала за ним. Он вернулся к своей пишущей машинке, ворча на Магги, которая за весь день не удосужилась позвонить. Он считал, что на связь должна выходить она. Те, кто уезжает, дают о себе знать тем, кто остается, а не наоборот. С тех пор как мадам стала проводить рабочую неделю в Париже, занимаясь своей лавочкой, она появлялась дома лишь к вечеру пятницы, и начиная со среды дни для него тянулись бесконечно. Поэтому ему особенно нравилось, когда она звонила именно в этот день, говоря приятные вещи на его родном языке, потому что здесь, в деревне Мазенк (департамент Дром), случай поговорить по-английски, да еще и с характерным для Ньюарка (штат Нью-Джерси) акцентом, представлялся ему нечасто. Он так и будет бурчать, пока не зазвонит телефон, злиться на нее, обзывать всеми словами, его злость даже отразится на его сочинении: вот он сейчас пойдет и замочит ни за что какого-нибудь персонажа, который спокойно мог бы дожить до эпилога. Действительно, в середине главы он вдруг состряпал из ничего новый персонаж, сорокалетнюю женщину по имени Мардж, которая должна будет умереть в страшных муках при неясных обстоятельствах и из-за которой читателю явно придется вернуться на несколько страниц раньше, потому что ему покажется, что он что-то упустил. Когда в шесть вечера наконец раздался телефонный звонок, Фред не смог удержаться и выдал себя с первых слов:

— Я скучаю по тебе, любовь моя. А ты по мне скучаешь?

— Фред, пожалуйста…

Он понял следующую за этой немую фразу: Фред, мы не одни, не надо фамильярностей. За те десять лет, что их телефон был на прослушке, он научился не сдерживать эмоций, а вот Магги никак не могла забыть о каком-нибудь Питере Боулзе, который, надев наушники, слушал их разговор, готовый при любом подозрительном слове начать запись.

— Эти ребята слушают лишь то, что им хочется услышать, Магги, им наплевать на наши любезности. Они ждут государственных тайн, кодовых слов, формальных доказательств заговора, а наши личные маленькие секреты им до лампочки.

— Фред, прекрати или я повешу трубку.

— Эй, ты там, тебе ведь наплевать?.. Тебе наплевать, что я скучаю по своей жене, тебе это просто непонятно, потому что у тебя и жены-то нет. Для тебя все это — литература, жена, по которой кто-то там скучает. Ты, мешок с дерьмом, ты и знать не знаешь, что это такое, скучать по кому-нибудь, потому что по тебе-то уж точно никто никогда не скучал, да и ты сам тоже — никогда и ни по кому! Потому-то тебя и ценит твое начальство — тебя ничем не проймешь, умри ты на боевом посту — ни вдову извещать не надо, ни денег на детей собирать, ни пенсию им выплачивать, недорого ты обойдешься налогоплательщикам! Ты не знаешь этого горячего запаха, который оставляет в постели твоя жена, этот запах никогда не меняется, но он быстро исчезает, если жена спит не дома, и тебе не хватает его, ты скучаешь… если б ты только знал… Но ты никогда этого не узнаешь!

— Дурак! Вот тебе!

Магги повесила трубку. Пусть разбираются между собой. У нее не было ни времени, ни терпения слушать, как муж выясняет отношения с Дядей Сэмом; что ж, тем хуже для него, не узнает две-три вещи, которые она собиралась ему сказать, а перезванивать она до завтра не будет.

— Сука! — завопил Фред, бросая в свою очередь трубку.

Бедняга Боулз, получивший оскорбление ни за чго, остался на линии один. Чтобы успокоить нервы, он облокотился о подоконник. В нападках Фреда он не услышал ни слова правды, и это огорчало его больше всего.

Он стал федеральным агентом, как становятся чемпионами: благодаря вере в победу и тренировкам. Он был самым молодым среди своих однокашников и, вступив в ряды сотрудников DEA[8], в течение шести лет несколько раз привлек к себе внимание начальства. А потом было дело «плавучего дома» Саусалито, в северной части Сан-Франциско. Захват пяти тонн кокаина на борту ржавой посудины, переоборудованной в жилище для бездомных, которые ничего не знали. Боулз, самостоятельно вычисливший всю цепочку, в какой-то момент сплоховал и не вызвал подкрепления для облавы. Из-за этой непредусмотрительности его человек среди наркодилеров был убит, а один из сотрудников тяжело ранен во время перестрелки. Питеру было тридцать четыре года, и начальство дало ему возможность отсидеться во Франции, наблюдая за бывшим мафиозо: иными словами, три года чистилища, перед тем как снова появится надежда на возвращение на родину и возобновление службы в качестве следователя.

Обычный день Питера не изменился ни на йоту с того дня, как он впервые заступил на этот пост: он вставал в шесть утра, натягивал футболку и отправлялся на сорокаминутную пробежку по горам, затем возвращался, принимал душ, пил кофе и ждал проявления первых признаков жизни у Уэйнов. Он прослушивал входящие и исходящие звонки и, словно телохранитель, сопровождал Фреда почти во всех его передвижениях — когда этот подонок не надумывал слинять на час-другой, просто так, ради спортивного интереса, испытывая на Питере свою очередную уловку, которую тому никогда не удавалось разгадать. Короче, Боулз схлопотал себе дрянную работенку — иногда ему казалось, что он служит лакеем у гангстера. С каждым днем ему все труднее было выносить тишину, одиночество, презрение со стороны Фреда, его оскорбления. Оскорбления особенно обидные, когда они касались его личной жизни и семейной неустроенности.

Фред тоже в некотором роде жил холостяком и страдал от этого. Он только что сорвал на Боулзе злость, предназначавшуюся Магги, которая вбила себе в голову, что должна жить своей жизнью, со своими устремлениями, своим распорядком и предпочтениями. Чтобы избавиться от призрака одиночества, он решил доставить себе удовольствие и снял трубку.

— Боулз? Я вечером хочу поужинать в этом трактирчике, ну там, где готовят паштет из гусиной печенки с инжирным вареньем, в этой дыре, как ее… название не выговорить.

— Клиускла.

— Так что, если я опять потеряю вас в этих дебрях, как в прошлый раз, знайте, что я там.

И Фред, довольный собой, вернулся к рабочему столу. Он никогда не признался бы и себе самому, что этим звонком Боулзу пытался избавиться от ощущения вины перед ним, которое могло испортить ему весь вечер или даже помешать спать.

* * *
Бросив трубку, Магги посмотрела на часы, заглянула в уже заполненную книгу заказов, затем вышла на порог, как делала это каждый вечер в одно и то же время, чтобы проверить боевой дух в войсках перед предстоящей битвой. Собственный настрой у нее был не из лучших, но она умела скрывать свое беспокойство от остальных членов команды, считая это своим капитанским долгом. «Пармезан» плыл вперед наперекор стихиям, они прекрасно сработались, так зачем говорить им о том, что повстречавшаяся им в спокойных водах военная махина решила любой ценой потопить их суденышко?

Некий Франсис Брете, управляющий пиццерией, принадлежащей одной американской транснациональной компании, и не подозревал о существовании «Пармезана», расположенного в нескольких шагах от его заведения, пока три месяца назад ему не позвонил его шеф по парижскому региону. Он сообщил о снижении в его ресторане торгового оборота до девяти процентов, и это в то время, когда восемнадцать остальных парижских точек повысили эту цифру в среднем до одиннадцати. С него потребовали объяснений.

Франсис Брете никогда не беспокоился по поводу конкуренции, поскольку все окрестные заведения фаст-фуд принадлежали той же компании, что и его пиццерия, — «Файнфуд Инкорпорейтед» со штаб-квартирой в Денвере. Он не замечал, что все его официанты и разносчики проводят обеденный перерыв рядом, за углом, сидя на скамейке и уткнувшись носом в алюминиевый лоток. Имея право на бесплатную пиццу и любое блюдо из меню, его сотрудники все равно предпочитали питаться в этой забегаловке без вывески, без души, в которой к тому же им предлагалось всего одно блюдо — баклажаны по-пармски.

— Что?..

Франсис Брете вынужден был признать очевидное: этот «Пармезан» увел у него клиентов. Какая-то жалкая забегаловка с домашней кухней и кустарным способом доставки, ноль профессионализма. Пока он определялся с врагом, обороты упали с минус девяти до минус четырнадцати процентов.

После минус семнадцати он был вызван в европейское управление компании, в Женвилье, где генеральный директор потребовал у него подробностей по поводу снижения прибыли.

— К какой группе компаний принадлежит этот «Пармезан»?

— Это независимое предприятие.

— Сколько у него дополнительных точек?

— Нисколько, одна материнская фирма — и всё.

— А каков заявленный продукт?

— Баклажаны по-пармски. В сущности, это их единственное блюдо.

— Как это — единственное?

— У них в меню больше ничего нет. Ни напитков, ни закусок, ни десертов.

— …?

— Ни мясных блюд — тем более.

— Какие баклажаны?

— По-пармски. Это нечто вроде лазаньи, только вместо теста в качестве прослойки используются баклажаны.

— И сколько порций в день они реализуют?

— Дважды в день по триста порций по шесть евро каждая.

— А как быстро они наращивают темпы?

— Никак. Они уже год как остановились на этой цифре.

— И они не пытаются повысить товарооборот?

— Нет.

— …? Сколько у них народу?

— Два человека с полной занятостью и два — с частичной.

— Невозможно. Они не смогут получить ни копейки прибыли.

— Так и есть: у них нет прибыли — ни копейки.

— Но кто они — эти люди?

— Я как раз выясняю.

— А эти баклажаны, их кто-нибудь пробовал?

На данный момент никто. Франсису Брете было поручено пойти и разобраться самому. Напрасно он пытался любезничать, говоря, что места всем хватит и что надо поддерживать такие маленькие заведения, — Магги сразу прочитала в его взгляде страстное желание увидеть ее поверженной. Она пригласила его на кухню, где предложила порцию баклажанов. Он прожевал ложку и, торопливо проглотив, заявил: Это вкусно, но публике такое не нравится. Вы сейчас пользуетесь феноменом любопытства, но через какое-то время ваши продажи начнут падать, и никто не будет в этом виноват. Законы рынка, мадам Уэйн.

Его визит не застал Магги врасплох. Она сама ввязалась в это состязание, когда обустраивалась на улице Мон-Луи. Ее сочли сумасшедшей, когда она решилась открыть свое предприятие напротив такого гиганта общепита, гиганта, при рождении которого она присутствовала тридцать лет назад, когда вечерами ездила с приятелями в Нью-Йорк на танцы. Она наблюдала открытие самого первого ресторана на Мерсер-стрит и помнила первую его рекламу по телевизору: огромная пицца, которой радуется огромная же семья, и логотип, ставший с тех пор неотъемлемой частью городского пейзажа. Те, кто знал, что такое настоящая пицца, начиная с итальянцев и выходцев из Италии, обходили это место за километр, что не помешало колоссу взойти на трон и властвовать над миром фаст-фуда. Теперь он состоял из двенадцати тысяч ресторанов по всей планете и каждый день открывал новый. Каким же образом удалось отважной Магги затмить своими баклажанами этих, напротив, как называла их Клара?

Франсис Брете вышел после встречи с ней убежденным в огромном коммерческом потенциале баклажанов. Не прошло и двух месяцев, и в их меню, наряду с пиццами, жареными куриными крылышками, салатами из «пасты» и ореховым мороженым, появилась лазанья из баклажанов с пармезаном. Команда «Пармезана» не удержалась и попробовала ее, больше из любопытства, чем из страха конкуренции. Это оказался чисто промышленный продукт: баклажаны были водянистыми, поскольку их не подвергли должной обработке, томатный соус — кислым, поскольку его недостаточно долго тушили, а запеченный пармезан — сильно разбавлен эмменталем. Уже этих трех пунктов было достаточно для оценки. Вынутое из лотка, это имело оранжевый цвет, не пахло ничем, кроме жира, и на вкус не представляло собой ничего особенного. Цена за порцию — четыре с половиной евро — была просто немыслимой, учитывая крайнюю невкусность продукта. В рассованной по всем почтовым ящикам рекламной листовке приводился список питательных веществ, содержащихся в баклажанах, а само блюдо было без зазрения совести объявлено диетическим: вегетарианская лазанья.

Долгие годы находясь рядом с гангстером, вся жизнь которого была подчинена жажде наживы в самой крайней степени, Магги была отлично знакома с логикой максимальной выгоды. Но она не понимала, как магнаты пищевой промышленности могут тратить столько сил и энергии для создания такой гадости. Сколько инженеров трудилось над этим новым продуктом? Сколько новых машин пришлось изобрести, чтобы оптимизировать его производство? Сколько ученых работало над его искусственными составляющими, всеми этими усилителями вкуса и эмульгаторами, восполняющими недостаток натуральных продуктов? Сколько художников и редакторов корпели над рекламой, чтобы придать тошнотворной мерзости окраску лакомства и навесить на эту катастрофически калорийную штуку ярлычок «сбалансированности», чтобы найти наилучший шрифт для слов «здоровый» и «вкус», адресованных публике, давно позабывшей их значение? Магги поражалась, сколько усилий и изобретательности было направлено на достижение единственной цели: превратить деньги в жир, а затем жир — обратно в деньги. Но крестовый поход против столь эффективного цинизма в искусстве перераспределения масс и маркетинга был ей не по плечу. Она вела другую битву, в совершенно противоположном направлении: «Пармезан» стал наивным выражением ее стремления к добрым делам и потребности в товариществе, а ни то, ни другое не имело цены.

* * *
Бэль находила Франсуа Ларжильера невозможным и иногда так ему и говорила: «Франсуа Ларжильер, вы совершенно невозможны», повергая его этим в безумную радость. Он был старше ее на десять лет, жил один, не имел привязанностей и мог совершенно свободно распоряжаться собой. Бэль знала за ним один-единственный недостаток — нелюбовь к реальной действительности. Когда Бэль была на него сердита, она называла его английским словом nerd, значение которого Франсуа пришлось искать в словаре: социально-ущербный человек, увлекающийся наукой и техникой.

В юности он прошел курс прикладных наук, чтобы, по его выражению, понять механизмы живой природы. Он обнаружил в себе настоящий талант к информатике и стал специализироваться на искусственном разуме и на контактах человек-машина. Один издатель видеоигр заказал ему как-то новый симулятор боевых ситуаций, но Франсуа скоро наскучила банальность выпускаемой им продукции, и он решил посвятить все свое свободное время созданию собственной видеоигры. По прошествии нескольких сотен дней, перемежающихся чрезвычайно короткими выходными, он ощутил готовность представить миру MIND — Man Interaction Neuronal Designer— игру он-лайн, которая получила немедленное признание и которую он продал своей фирме за один процент от суммы общей прибыли.

Став богатым человеком, Франсуа смог позволить себе зажить новой жизнью, в отрыве от окружающего мира, вне времени, вдали от бесчинств представителей рода людского. Он редко покидал свою двухэтажную квартиру, окна которой выходили на Люксембургский сад, поздно просыпался, начинал свой день в собственном тренажерном зале, затем по Интернету покупал все, что надо. Он общался по электронной почте с друзьями — которых становилось тем меньше, чем реже он с ними встречался, — а большинство его деловых встреч проходили тут же, перед экраном, в виде видеоконференций. Затем, уткнувшись носом в компьютер, он занимался усовершенствованием своего MIND, выпуская каждые два года новую версию. Вечером он заказывал по телефону ужин, обращаясь в самые дорогие фирмы, после чего снова принимался за работу, часто засиживаясь до глубокой ночи, или же закрывался в собственном кинозале, чтобы посмотреть фильм на экране, не меньшем, чем в настоящем кинотеатре. Отправляясь спать, он молил небо, чтобы следующий день оказался таким же восхитительным, как прошедший.

— Это может длиться очень долго, — говорила ему Бэль. — Учитывая вашу физическую форму, ваше питание, отсутствие стрессов и очень небольшой риск автоаварии, вы можете побить все рекорды долголетия.

Бэль не упускала случая сообщить Франсуа о своем отвращении к информатике вообще и к новым технологиям и видеоиграм в частности. В течение долгих лет ее брат Уоррен, возомнив себя воином будущего и сражаясь с монстрами исключительной жестокости, колошматил кулаками по клавиатуре, находясь на грани эпилептического припадка. Увлечения задержавшихся в развитии детей, повышенная агрессивность, искусственные эмоции — она видела в этом деградацию человечества, обработку мозгов посредством машины, отказ от обыденной жизни ради безумных ментальных проекций. Ларжильер, не покидавший больше своего мира, был тому живым доказательством.

Франсуа как мог отбивался от ее обвинений в пособничестве отуплению масс; в его игре не было ни замков, ни драконов, ни бомбометов, начиненных антивеществом, ни фантасмагорических, упаднических миров; среди пользователей MIND не замечены сверхагрессивные подростки, галлюцинирующие перед истекающими кровью мониторами. MIND формировал «альтернативную реальность», истории на любой вкус, для каждого конкретного игрока, с учетом его особенностей и желаний. Игра была способна анализировать эмоциональные реакции игроков и предлагала им ситуации, которые неосознанно привлекли бы их в реальной жизни.

— Ну, это как если бы вас спроецировали в фильм, написанный специально для вас, но так, что вы никогда не сможете заранее узнать, что будет дальше.

— …?

— В моей игре можно встретить не только виртуальных персонажей, которые служат для подкрепления действия, но и реальных людей, находящихся в Сети одновременно с вами, и вы можете с ними поговорить или пройти вместе часть пути.

— …Пройти вместе часть пути? Ларжильер, вы понимаете, что вы говорите?

Франсуа был уверен, что его игра служит охране здоровья всех затворников мира, но допускал при этом, что для встречи с некой Бэль Уэйн реальная жизнь, несомненно, подходит больше.

* * *
Чтобы стать видимым для той, что заставляла громче стучать его сердце, Уоррен придумал нечто: прийти на вечеринку к Доротее Курбьер под ручку с белокурым чудом.

— И как тебе удается заставлять меня делать все, что ты захочешь? — вздохнула Бэль. — Ненавижу тебя за это!

— Ну, я и сам не в восторге, но обстоятельства требуют. Ты тоже должна постараться.

— Что, мы еще и целоваться взасос должны, по-твоему?

— Так мы ведь это уже делали.

— Да, но тогда тебе было пять, а мне — восемь!

В тот вечер, они развлекались как маленькие, разыгрывая из себя влюбленных на публике и выставляя свои взаимоотношения напоказ. Никто даже не заподозрил, что их чувственные взгляды были на самом деле исполнены братской любви, что манера, с которой они брали друг друга за руку, служила лишь знаком нерушимой солидарности, которая навсегда связывает тех, кому довелось вместе перенести тяжкие испытания. Бэль исполняла свою роль просто блестяще — Уоррен о таком не мог и мечтать. Она потусовалась в каждой группке, со всеми была мила и приветлива. Их игра во влюбленных голубков сработала наилучшим образом. Когда, выпив бокал сангрии, она усаживалась к своему брату на колени, присутствующие парни все отдали бы, лишь бы оказаться на месте Уоррена. Девушки, заинтригованные их игрой, не могли понять, что за тайна окружает этого обычно такого неприметного мальчика.

— Он что, правда у нас учится?

— У него американская фамилия.

Одним только своим присутствием Бэль сделала брата яркой личностью, уничтожила его былую безликость, дала ему жизнь, имя.

— А что ты собираешься делать с ней, с этой Леной, если твоя идиотская идея сработает?

— Мне нужно всё. Навсегда.

— Тебе еще нет шестнадцати!

— Она — та самая! Я знаю это, я чувствую!

— Ну, допустим, она, как ты говоришь, та самая, но что будет, когда она узнает, что я твоя сестра?

— Когда-нибудь она полюбит меня, как я — ее, и простит мне эту хитрость. И еще даже спасибо скажет.

Тогда Бэль решила перейти к более решительным действиям и уселась по-турецки в середине кружка, образованного Леной, Джессикой и Доротеей, попивавшими пиво. Лена, которая в душе была настоящей женщиной, забросала Бэль вопросами о ее платье, о совершенно незаметном макияже, о ее атласной коже и о взглядах на мироздание. Затем последовало обсуждение ее парня, такого юного, такого скромного, такого не похожего на нее, и Бэль высказалась о конце своего приключения весьма пессимистично.

— Такого парня долго рядом с собой не удержишь. Я готовлюсь к первой в жизни сердечной ране.

И она принялась расхваливать своего брата, представляя его таким, каким видела его сама: тонким и трепетным, который столько уже пережил для своего юного возраста и которому теперь предстояли великие свершения. Ничего не раскрывая о жизни семьи Манцони, она говорила чистую правду.

Лена Деларю, Доротея Курбьер и Джессика Курсьоль обернулись и стали выискивать в толпе силуэт паренька.

Уже на следующий день Лена постаралась сесть с Уорреном за один стол. Она сбросила скептическую маску подростка, ищущего свое место в жизни, и вновь смотрела вокруг удивленным взглядом маленькой девочки.

Последовавшие за этим недели были полны признаний и планов совместной жизни — навсегда, навеки. Их безумная юная любовь представлялась им такой сильной, что ей, казалось, не были страшны никакие опасности — в том числе и те, что таит в себе безумная юная любовь. В том возрасте, когда жизнь обычно путает, они решили ничего не откладывать на завтра. Уоррен собрался действовать по следующему плану:

1) бросить лицей и получить какую-нибудь профессию;

2) уехать из Мазенка;

3) подыскать местечко, чтобы построить там дом;

4) дожидаться там свою Лену, пока она не решится и не выберет свой путь.

Его потребность отделиться от Уэйнов коренилась в глубоком желании начать новую жизнь.

и нежный взгляд Лены дал ему наконец силы сделать это. Он хотел забыть мир, а от мира хотел одного — чтобы тот забыл его.

Оставалось лишь сообщить об этом родителям. Но на сей раз ему предстояло действовать в одиночку.

* * *
Сидя за столиком в ресторане «Беседка», Фред выскребал дно чашечки из-под фигового варенья, которое ему подали к паштету из гусиной печенки, и ждал, когда принесут говядину с рокфором, о которой он сохранил самые приятные воспоминания. В нескольких столиках от него Питер Боулз налегал на салат с утиными зобами и картофель с петрушкой. По своему обыкновению, он долго изучал меню и задавал бесконечные вопросы о том, что входит в состав того или иного блюда, рискуя быть принятым за одного из тех американцев, которые с подозрением относятся к иностранной кухне. На самом же деле он проявлял такую же бдительность и у себя на родине, что вызывало насмешки со стороны его коллег, передразнивавших его манеру делать заказ: А вы добавляете в соус глутамат? А я могу заказать лазанью без сыра и без соуса бешамель? А ваш торт и правда сделан по-домашнему? Питер предпочитал терпеть и молчать, нежели признаться, в чем тут дело. Когда-то, заполняя анкету ФБР, он соврал в разделе «здоровье», написав нет в графе «аллергии»; он испугался сложностей и допроса с пристрастием со стороны аллерголога, который мог отправить его вон — людей и с меньшими проблемами выставляли на улицу. После нескольких отеков Квинке, чуть не стоивших ему жизни, Питер окончательно изъял из рациона молоко, зерновой хлеб и опасные красители, наличие которых не всегда указывалось на упаковке.

Теперь ему надо было ждать, пока этот чертов мафиозо повысит свой холестерин ужином за тридцать два евро, и это не считая бутылки сен-жюльена девяносто пятого года. Пока Фред добрался до конца своего мороженого с шоколадом и печеньем, Боулз успел посмотреть на экране ноутбука старую серию «Звездного пути», всю целиком. Он поглядывал, как Фред без зазрения совести пирует, переговаривается с соседними столиками или записывает что-то время от времени в записную книжку так, будто ни на секунду не перестает творить. Федеральный агент не испытывал ни малейшей симпатии к этому типу, который, где бы ни находился, с толком проводил время, не выносил трудностей и умел выжать из устаревшей системы правосудия все до последней капли. Подмазывать осведомителей и защищать раскаявшихся мафиози — без этого, конечно, не обойтись, но Питеру трудно давались компромиссы с такими людьми, как этот Манцони. Три часа назад эта сволочь больно его ударила — что ж, ему всегда удавалось находить самое больное место. Ты не знаешь этого горячего запаха, который оставляет в постели твоя жена.

Питер был вполне красивым мужчиной, атлетического телосложения и без особых недостатков. Он написал дипломную работу о войне Севера и Юга и вполне прилично играл ноктюрны Шопена. Обладая пылким темпераментом, он ни разу в жизни не был циничен с женщиной, даже с профессионалками, к которым обращался после долгих недель слежки в каком-нибудь богом забытом уголке. И потом, у него была Кора, дочь владельца гостиницы «Кашмир» в Филадельфии, в которой он жил как-то в течение восьми месяцев, выполняя очередное задание. Двадцать семь лет, воспитательница детей, страдающих аутизмом, — редкий цветок с неслыханным ароматом, невероятно нежный на ощупь. Она подпала под обаяние Питера — этого высокого парня с лисьим взглядом, открывавшего рот лишь для того, чтобы поздороваться или сказать что-то нужное. На втором свидании он взял ее за руку на третьем — поцеловал в губы. Продолжение было делом ближайшего будущего.

Как и все его коллеги, Питер не торопился объявлять своей невесте о том, что он — коп. Не то чтобы он стыдился, но ему прекрасно было знакомо это замешательство, после которого собеседник обычно утрачивал свою непринужденность. Однако больше всего Питер опасался именно женской реакции — этакой смеси любопытства и недоверия: интересно, а как это — переспать с копом? Кора засыпала его вопросами, делая вид, что ее интересует его работа. Но прежде всего она хотела узнать, что готовит ей будущая совместная жизнь с Питером.

Ей хватило одной ночи, чтобы отказаться от этой жизни. Сражаться с преступностью — значит, существовать с ним бок о бок, изучать его, стараться понять, постигать его внутреннюю логику, а ей было трудно представить себе любимого человека соприкасающимся с таким количеством грязи. Откуда она могла знать, хватит ли у него стойкости, чтобы не позволить всему этому насилию подточить себя изнутри, и не скажется ли все это на их будущей семье?

Питер был убит решением Коры расстаться, но не винил ее; как раз накануне ему пришлось столкнуться с низостью и скотством в человеческом обличье. Их последний вечер запомнился тихими слезами и искренними сожалениями, но он не мог стать другим, она — тоже. Они даже готовы были пройти часть жизненного пути врозь, чтобы потом все же воссоединиться, только этот путь уже казался обоим слишком долгим.

Теперь, куда бы он ни поехал, он возил с собой ее фотографию. Она же в каждый его день рождения присылала ему открытку.

— Эй, о чем это вы размечтались, Боулз?

Фред издали указывал на свободное место за своим столиком и бутылку арманьяка, которую прислал ему к кофе шеф-повар, чтобы порадовать господина писателя. Они не разговаривали с глазу на глаз уже несколько недель. Питера удивило это приглашение, ничего хорошего он от Фреда не ждал.

— Идите сюда, попробуйте эту штуку, только не говорите, что вы на службе.

Все еще сомневаясь, Питер встал со своего места, на тот случай, если Фред, для которого естественные порывы были совсем не характерны, имел ему что-то сообщить. И правда, это был тот самый случай.

— Вы меня знаете, Боулз, я не умею извиняться, но мне жаль, что я позволил себе лишнее сегодня днем, по телефону. Мне не следовало говорить всего, что я наговорил, это было глупо и грубо.

Федеральный агент, специально обученный, как вести себя в неожиданных ситуациях, не понимал, куда он клонит.

— Тут нет никакого подвоха, Боулз.

Кроме всего прочего, Питер презирал Фреда за поистине животную глупость, в которой тот был воспитан, за эту умственную и нравственную ущербность, которая толкала его на жуткие зверства и в которой он продолжал копошиться как свинья в закуте, занимаясь своим писательством. Но именно эта глупость делала его извинения особенно трогательными, поскольку ничто так не умиляло Питера, как идиот, признающий свою неправоту. И чем дремучее глупость, тем искреннее выглядят извинения. Питер выпил с Фредом в знак того, что его извинения приняты. Это был короткий момент сердечности среди бесконечной пустыни взаимного презрения.

* * *
Доставив последний заказ, Арнольд вернулся в лавку. Ровно в двадцать два часа команда «Пармезана», вымыв кухню и подведя итоги дня, пожелала друг другу спокойной ночи. Опустив металлическую штору, Магги уселась на уличной скамейке, чтобы выкурить единственную за день сигарету. Отсюда ей была видна внушительная пиццерия Франсиса Брете с выстроившимся перед ней десятком скутеров, вокруг которых суетились развозчики.

Несмотря на проведенную на общенациональном уровне рекламную кампанию, их «лазанья из баклажанов с пармезаном» не пользовалась ожидаемым успехом; эти, напротив по-прежнему теряли клиентов, став жертвой странного феномена отторжения. Тогда дирекция поручила Франсису Брете обратиться к Магги с предложением выкупить ее предприятие по очень выгодной, несоразмерно большой цене. Договор предусматривал передачу арендуемого помещения, выплату всей суммы взятого займа, эксклюзивное право на рецептуру, запрещение открывать кулинарные заведения с торговлей «навынос» в радиусе пяти километров от любого из ресторанов сети, обещание трудоустройства для сотрудников и кругленькую сумму для Магги и Клары, которая обеспечила бы обеим безоблачное существование на пенсии.

Она вынесла вопрос на обсуждение коллектива, каждый член которого высказался за продолжение деятельности «Пармезана» — они будут держаться сколько придется. «Пусть победа достанется лучшему», — ответила она Брете, не зная, что в таких играх лучший никогда не выигрывает.

За сим последовало объявление войны. Скромный успех «Пармезана» был недопустим по причине гораздо более глубокой, чем недостающие семнадцать процентов прибыли. Он необъяснимым образом опровергал закон максимальной выгоды, и этот пересмотр самой логики коммерции волновал руководство компании больше всего.

— Вы понимаете, что пытаетесь оспаривать сами основы рыночной экономики? — сказал ей Франсис Брете.

— …?

И, не найдя других аргументов, добавил:

— У вас что, нет мужа, который спросил бы отчета?

Магги с трудом удержалась, чтобы не ответить ему: Упаси тебя бог, дружок, чтобы Джованни Манцони не спросил однажды отчета у тебя.

* * *
Лежа на животе на диване, Бэль пыталась просматривать свои лекции, а Франсуа массировал ей сначала шею, потом поясницу, потом ягодицы, методично разминая их в поисках несуществующих костей.

Их история продолжалась, но оба они отказывались признавать, что любят друг друга. Им просто хотелось быть вместе, заниматься любовью, слушать с увлечением то, что рассказывает другой, предаваться бесконечной нежности и стараться, чтобы все это длилось как можно дольше. Если же надо еще и любить друг друга…

Это счастье пришло к Франсуа без предупреждения, и ему оставалось лишь тихонько прикрыть за ним дверь, чтобы оно осталось. Но каждый раз, когда жестами и взглядами они объяснялись друг другу в любви, когда гармония их тел достигала апогея, Франсуа вдруг ощущал себя ничтожно маленьким перед этой любовной историей, в которую вовлекала его Бэль. В такие моменты, чтобы скрыть свой страх, он начинал говорить, выдавая ей нечто, от чего она чуть не падала. Он не выйдет больше за пределы своего мира, где он живет в окружении шести экранов, потому что этот мир близок к совершенству, потому что он защищен от всеобщего безумия и потому что, оставаясь в нем, он ни перед кем не обязан отчитываться. Этот мир — прибежище для таких, как он, — неспособных к реальной жизни. Дальше он охотно признавал, что не представляет собой ничего особенного и что любовник он так себе, каких забывают в два счета, и что мужем он будет слабеньким, и отцом никаким. Реальная жизнь поднесла ему единственный настоящий подарок — встречу с Бэль. Но она скоро уйдет из его жизни, точно так же как и вошла в нее — со скоростью света.

* * *
Перед тем как сбежать из Мазенка, Уоррену оставалось самое трудное — поставить родителей перед свершившимся фактом. Он покидал свое гнездо раньше положенного, не прося у них ничего — ни помощи, ни совета, — и это было особенно унизительно. Они и так всполошатся, поэтому лучше он промолчит о том, что встретил женщину своей жизни, а сосредоточится на карьерных планах.

— Я ухожу из лицея, хочу получить профессию. Я все обдумал. Начну с сентября.

Родители постарались не выдать своих чувств и потребовали уточнений относительно этой «профессии», которая прозвучала как тяжелое заболевание.

— …Ну, это довольно необычно.

— Мне не нравится слово профессия, а это необычно и подавно, — сказал Фред.

— Знаешь, мы готовы услышать все что угодно, — добавила Магги. — Твой двоюродный дедушка Фрэнк устраивалподжоги на заказ, чтобы выкачивать деньги из страховых компаний.

Уоррен мялся, заранее тоскуя от предстоящих стенаний. Родители представляли себе самое страшное: бродячий гимнаст, политик, стриптизер — занятия, несовместимые с программой Уитсек, запрещающей появление на публике. Но от Уоррена всего можно было ожидать!

— Скажешь ты или нет, черт тебя подери?!

— Я хочу стать столяром.

— …?

— Столяром? — повторил Фред, стараясь понять значение этого слова. — Ты хочешь делать шкафы?

— Нет, шкафы делают краснодеревщики. Я хочу работать с деревом, отделывая помещения.

— …?

Фред и Магги переглянулись, думая одно и то же: когда и какую ошибку мы допустили, что дошло до этого?

Уоррен и сам не смог бы объяснить им, отчего вдруг почувствовал призвание к этому делу. Все началось несколько лет назад, в их доме в Нормандии. Мальчику понадобились полки в комнате, и он вполне резонно обратился к отцу. Фред, впадавший в тоску при одной мысли о необходимости забить гвоздь, сделал вид, что не слышит. Устав ждать, Уоррен попросил помощи у матери, но та, занятая своей благотворительностью, так и не нашла времени ни для того, чтобы помочь ему самой, ни чтобы найти мастера. Тогда, окончательно потеряв терпение, он пошел сам в магазин и притащил оттуда доски, крепежный материал, но самое главное — ящик инструментов.

Предоставленный самому себе четырнадцатилетний мальчишка с ангельским терпением изучал инструкции, замерял размеры, пробовал, прыгающей в руках пилой распиливал доски, дрелью сверлил отверстия для крепления. Шлифовка доставила ему физическое наслаждение — он сам сделал шершавое дерево нежным на ощупь! Жалея, что упустил возможность сблизиться с сыном, Фред зашел к нему, чтобы посмотреть, как тот вышел из положения. При взгляде на набор инструментов на него нахлынули воспоминания. Дрель напомнила ему подвал в Квинсе и того типа, привязанного к батарее, который разговорился только после второй дырки, проделанной в нем шестнадцатимиллиметровым сверлом. Пила вызывала в памяти сутенера Юргена, который забыл отчислить процент с того, что приносили ему девочки. Чтобы его труп нельзя было опознать, пришлось тогда отпилить ему кисти рук и голову. Все это происходило в те счастливые времена, когда анализы ДНК не усложняли работу.

Фред вынужден был признать очевидное: сын сам, без посторонней помощи, собрал стеллаж. Прочный: он понял это, прислонившись к нему.

— Я горжусь тобой, малыш.

Это была неправда. Его разозлило, что тот справился самостоятельно и при этом обошелся без его, отцовской, указки. Мальчишку же распирало от гордости: он сделал что-то своими руками, и это что-то будет теперь частью его дома, и, может быть, еще не одно поколение будет пользоваться его полками. В тот день идея труда соединилась в голове Уоррена с идеей вечности. Ну, как мог отец-гангстер наставить его теперь на путь истинный?

Через несколько месяцев после перевода в лицей Монтелимара он записался на экскурсию в Лион, в Музей мастеров. Ему рассказали, кто такие эти мастера, как они обучались ремеслу — по старинке, объезжая лучшие предприятия Франции, чтобы усовершенствовать свои знания по каждой специальности. Их паломничество завершалось созданием «шедевра», в котором они показывали все, чему научились. В музее было выставлено множество таких работ, в том числе и «шедевр» их гида, Бертрана Донзело, который рассказывал о своем ремесле с не меньшим удовольствием, чем работал. Это была невиданная по сложности и красоте винтовая лестница. После экскурсии Уоррен забросал старого мастера вопросами, интересуясь деталями такой работы, и тот с радостью поделился всем, что знал. Они встретились еще раз неподалеку от Баланса, в мастерской старика, специализировавшегося на самых тонких изделиях, в том числе на старинных паркетах и винтовых лестницах. У него было много заказов — гораздо больше, чем учеников, способных отдаться такой неимоверно тонкой работе.

Поначалу Магги просто остолбенела. Уоррен всегда был скрытным, чуть что, с головой уходил в третье тысячелетие — и нет его, но чтобы он решил стать… ремесленником?

— Я не пойду в последний класс, а поступлю в Монтелимаре в профессионально-технический лицей, выучусь на столяра, а потом уеду в Веркор, там недалеко от Валанса живет один мастер, он поможет мне устроиться.

Реакция Фреда не заставила себя долго ждать. Несколько дней спустя он прижал сына в уголке, чтобы поговорить с ним по-мужски.

— Если бы ты решил пойти по моим стопам, начать с того места, на котором мне пришлось все бросить, я не похвалил бы тебя. Но я бы понял.

— Если бы ты решил пойти в ФБР, я и это понял бы. Ты ловил бы типов вроде меня, обезвреживал их. Ты работал бы против меня. Твой путь был бы полной противоположностью моему, но ты все равно шел бы по моим стопам, хотя и в другую сторону. Но это… Стелить полы…

Через два года, получив свидетельство об окончании профессионального лицея, Уоррен поступил подмастерьем к Бертрану Донзело. Там, в Веркоре, его дни протекали между комнатой, которую он снимал в домике на опушке леса, и столярной мастерской. Его мускулы понемногу привыкали к новым нагрузкам, тело — к новому образу жизни, а чувства — к новым открытиям. Он ложился и вставал вместе с солнцем, много работал, мало говорил и наслаждался дикой природой, без устали исследуя окрестности. Зима здесь была такой суровой, что в некоторые уголки приходилось добираться на собачьих упряжках, а местные жители нередко передвигались по снегу на снегоступах. Программа Уитсек вполне могла бы переселять сюда раскаявшихся преступников на веки вечные: невозможно представить себе киллера из ЛКН, который смог бы вынести такой холод и рельеф. Эти места были когда-то оплотом Сопротивления, и, пожив там немного, Уоррен уже не удивлялся этому.

* * *
Боулз в два глотка опустошил рюмку арманьяка и резким жестом поставил ее обратно на стол — как на стойку бара. Он пил редко, но признавал только крепкий алкоголь, запивая его иногда пивом — чтобы погасить огонь, и, за исключением этого вечера, никогда не пил на службе.

— Ни в какое сравнение не идет с нашей доброй текилой, — сказал он, — но я ценю хорошо выдержанный яд.

— Это презент заведения, — ответил Фред, — а вообще-то, я угощаю.

— Ваши счета, Уэйн, как и мои, оплачивает американский налогоплательщик.

— Ну да, только у меня от этого аппетит разыгрывается, а у вас — пропадает, вот в чем разница. Кроме того, если вы призовете этого бедного американского налогоплательщика сюда к столу, вы будете вынуждены признать, что я обхожусь ему гораздо дешевле, чем раньше. Все же я кое-что зарабатываю на своих книжках, Магги — на своей лавчонке, ребята живут самостоятельно, им давно уже хотелось сорваться с крючка Дяди Сэма и папаши-жулика. Добавлю, что мы сами платим за аренду этого особняка, за которым вы следите, как курица за цыплятами. Я не виноват, что ваше начальство поселило вас в стенном шкафу.

— А мне вот интересно, почему Бюро до сих пор так носится с вами, а не пошлет ко всем чертям.

После «Процесса пяти семей», несмотря на обещанную награду в двадцать миллионов долларов, мафии так и не удалось достать и покарать предателя, как она карала других до него. Сегодня, когда прошло уже двенадцать лет, риск возмездия казался гораздо меньшим, чем раньше; даже самые отчаянные и самые злопамятные из главарей начинали забывать эту крысу Манцони. Ради чего тогда надо было содержать эту сложную систему наблюдения со всем ее видимым и невидимым материально-техническим обеспечением?

— Все-таки вы, фэбээровцы, твари неблагодарные, — сказал Фред. — Скольких вы выбросили вот так, выдоив из них все, что вам было нужно? Луи Форка нашли порубленным на куски ровно через сорок восемь часов, после того как ФБР прекратило с ним дела. То же случилось с Карлом Кьюпэком, не говоря уж о Поле Липли, которого один из ваших элементарно продал его злейшему врагу. Потому что среди вас тоже есть стукачи, господа федеральные служащие.

— Это не было доказано.

— Вам ли не знать, Боулз? Ваш коллега получил за сделку пятьсот тысяч. Что вы думаете? В те времена, когда я еще состоял в ЛКН, у меня был список федералов, которые кормились за наш счет. Я знаю классику и никогда не попадусь на том, на чем прокололись мои предшественники.

— Это все равно не объясняет вашего права на такое обхождение.

— Ответ известен только двоим. Вашему шефу Тому Квинту и мне. И если он вас не посвящает в эти дела, то на меня и подавно не рассчитывайте. Мы заключили соглашение.

Знаменитый капитан ФБР Томас Квинтильяни, которого все звали Томом Квинтом, сам занимался разработкой программы по охране свидетеля Манцони, его жены и детей. Это он переселил их во Францию, дал им новые имена, следил за ними и заставлял так часто менять место жительства. Квинт и сам перебрался в Европу, чтобы на месте заниматься последствиями дела Манцони, которым, казалось, не будет конца. Французские секретные службы и контрразведка позволили ФБР разместить на своей территории раскаявшегося преступника в обмен на обучение защите свидетелей, которое предоставлял им Квинт. Эта совершенно новая для Европы программа внедрялась в различных странах.

— Я хитрее всех инструкторов Квантико[9] вместе взятых, и вы долго еще будете с меня пылинки сдувать, ребята. Я еще многих, таких как ты, пересижу, Боулз.

Перемирие длилось ровно столько, сколько понадобилось, чтобы выпить по рюмке. Как устал Питер от этой бесконечной войны! Ему захотелось вернуться поскорее к себе и позвонить Маркусу, в отдел персонала, чтобы тот сказал наконец, когда его сменят.

* * *
Фред сидел перед камином со стаканом в руке. Ему было слишком одиноко и не хотелось ложиться в пустую постель. В такой вечер, за неимением Магги, подошла бы любая другая: ему сейчас нужны не любовь, не секс, а просто женская ласка. Чем старше он становится, тем труднее без нее обходиться. Когда-то он принадлежал к братству подонков и теперь был рад, что избавился от мужского общества. Сколько вечеров просидел он за покером, сколько съел спагетти, сколько посетил борделей с парнями из своей команды, становившимися с годами все пузатее и сварливее. Когда надо было разбираться с другой бандой, ему приходилось встречаться с такими же пузатыми и сварливыми типами, притворяться, что все они — друзья, целоваться по-братски — сущее наказание. А эти их шуточки, которые он просто не выносил, — сальные, как они сами! А попойки до посинения с этими тварями, допивавшимися до того, что им было не добраться до собственного дома! И ведь он, Фред, был одним из них. Сегодня он благодарен небу за то, что ему не надо больше мучиться на этих вечеринках, где каждый изливал свои излишки тестостерона как мог: либо обзывая всех женщин на земле шлюхами, либо устраивая мордобой кому ни попадя. В последние годы он старался поскорее сбежать от них, ссылаясь на семейные неприятности, чтобы не обидеть и не лишиться их доверия. На самом же деле он просто шел домой, чтобы посмотреть с Ливией фильм, или назначал свидание любовнице в самом шикарном отеле Ньюарка, но не обязательно для секса, а просто чтобы насладиться ее присутствием, ее запахом, ее голосом, мелодично звучащим во тьме, ее обнаженным телом, которое она дарила ему в простоте душевной. Устанавливавшуюся между ними в такие минуты близость легко можно было принять за нежность. Не надо было больше ни любой ценой доказывать свою мужскую силу, ни демонстрировать природную жестокость, ни завоевывать новые территории, ни потрошить жертв. Все это Джованни откладывал на завтра, иногда втайне желая, чтобы оно никогда не наступало. И теперь, годы спустя, когда он пытался иногда анализировать причины, заставившие его принять участие в том процессе, заложить товарищей и раз и навсегда порвать с «Коза нострой», он приходил к выводу, что эта идея зародилась в такую вот ночь, проведенную один на один с женщиной.

Прежде чем отправиться спать, он присел за пишущую машинку, достал блокнот, куда записывал обычно все, что приходило ему в голову, вставил в каретку заполненный на три четверти лист, озаглавленный Заметки, и напечатал урожай за прошедший день:

— Постараться употребить слова «печаль» и «порча».

— А также фразу: «я ценю хорошо выдержанный яд».

— Дописать эту чертову 28-ю страницу до завтрашнего вечера.

2

В этом году Уэйны встречали Рождество врозь, и Фред, оставшийся в одиночестве на своем холме, видел в этом особый знак. Магги не решилась бросить свою команду в сочельник; после работы они собрались впятером, чтобы распить несколько бутылок вина, раскрыв двери «Пармезана» для бродяг и бездомных со всей округи — незабываемая ночь. Бэль в свою очередь позволила Франсуа Ларжильеру превратить Рождество в языческий праздник — и не пожалела об этом. Уоррен был приглашен к Деларю на символический акт возведения в сан будущего зятя; отец Лены, увидев его за столом, сказал: «Ну что же, вся семья в сборе, можно начинать». Ну а Фред пировал один на один с собакой, которой достался увесистый кусок индейки.

В первый уик-энд февраля семья вновь собралась вместе. Сначала, в пятницу вечером, приехала Магги с единственным желанием: проспать часов двенадцать кряду. Первое разочарование Фред испытал, когда, даже не дав себя поцеловать, она прошла в гостиную, чтобы просмотреть свою почту и кому-то позвонить. Она машинально проглотила две ложки горохового супа-пюре: этот рецепт Фред нашел в одном из журналов, читать которые она теперь не успевала. В разгар ужина у нее зазвонил мобильный телефон, и Фред не успел даже выразить свое неудовольствие, как Магги уже ответила на звонок.

— Что значит — нет больше лотков на четыре порции? А в кладовке? За картонными коробками? Дай-ка сюда Рафи…

Глядя, как она встает и отходит в сторону, чтобы продолжить разговор вполголоса, Фред пожал плечами.

— Tы говорила им, что у тебя есть и твоя собственная жизнь?

В ответ Магги напомнила ему времена, когда, став шефом клана, он возвращался домой не раньше пяти-шести часов утра.

— И ради чего? Ради «работы», как ты это называл? Нет, ради того, чтобы болтаться с недоумками по грязным притонам, провонявшим сигарным дымом и одеколоном.

Она снова спросила его, почему он злится на эту ее авантюру с «Пармезаном». Фред предпочел отмолчаться, боясь высказать все, что накопилось у него на душе. Конечно, его злило это позднее, мучительное одиночество, на которое она его обрекла, но главная причина была не в этом. Он злился на то, что она смогла добиться полной профессиональной независимости, которая влекла за собой независимость другого рода, более глубокую. Создавая свой бизнес в Париже, она закладывала основы новой жизни, жизни без Фреда.

В течение последующего часа он ждал с ее стороны какого-нибудь ласкового жеста, которого не последовало. Хуже всего была эта ее манера исчезать из комнаты без предупреждения. Обидевшись, он ушел к себе в кабинет и написал кусок, в котором главный герой изливал весь свой сексуальный пыл на двух проституток, готовых абсолютно на все. Фред сам удивился богатству своего воображения и лихости, с которой он расписывал ситуации, которые сам не переживал. В два часа ночи, в порыве мстительного вдохновения, подогреваемого водкой, он занялся сочинением чисто порнографической сцены, выдохнувшись лишь на заре.

Уже одиннадцать дней, как он не занимался любовью с женой, отныне единственной его партнершей. В деревне с какой-то сотней жителей да еще и с этим Боулзом, постоянно висевшим у него на хвосте, Фред и помыслить не мог о том, чтобы «похаживать на сторону». А ведь в лучшие времена такого просто не могло быть. Он позвонил бы Дженни, своей juck buddy, постоянной подружке: ей нравилось доставлять ему удовольствие, не задавая при этом лишних вопросов, а он в ответ заваливал ее подарками, создавая иллюзию, что та делает это не за деньги. А еще у него была красотка Матильда, недоступная, божественная Матильда. Джанни мечтал о ней, еще когда встречал ее в «Твин-клубе» под руку с Амадео Кортезе, царившим тогда над всем Ист-Эндом; в знак уважения к любовнице капо Джанни легким поцелуем касался тыльной стороны ее ладони, испытывая при этом непреодолимое желание схватить ее, скрутить, чтобы она закричала вот тут, при всех. Когда Амадео умер, она дерзнула явиться на похороны, и вдова плюнула ей в лицо прямо у гроба. Как все бывшие любовницы мафиози, Матильда впала в нищету, работала на полдня в цветочном магазине, жила в ветхой однокомнатной квартирке на окраине Ньюарка. Джованни Манцони навестил ее, чтобы, так сказать, засвидетельствовать свое почтение и заверить, что всегда будет считать ее своим другом. Через неделю после этого они уже переспали вместе, распив предварительно бутылку шампанского, которым отныне ее никто, кроме него, не угощал.

Одной из двух проституток Фред придал черты Матильды и еще больше вдохновился от этого. В своей особой манере он описал два-три затейливых приемчика, которые они обычно с ней практиковали. Фред перечитал написанное. Пусть он не спал сегодня с женой, зато за ночь сочинил на редкость зажигательные четыре странички — он даже сам удивился. Не было бы счастья, да несчастье помогло.

В восемь часов за шторами начало светать, и Магги, свежая и отдохнувшая, потянулась в постели. Она захотела было притянуть Фреда к себе, обнять его и одарить ласками, которых лишила его накануне. Но тот повернулся к ней спиной и сказал, засыпая:

— Я работал всю ночь, дорогая, я просто подыхаю от усталости.

* * *
Бэль приехала в Монтелимар одиннадцатичасовым скорым поездом. Мать ждала ее на автостоянке, прислонившись спиной к машине. С тех пор как «Пармезану» стала угрожать опасность, Магги постоянно испытывала чувство вины, находясь вдали от своей команды. Она была гораздо нужнее сейчас там, на улице Мон-Луи, в двадцатом округе Парижа, чем тут, на холме Мазенк. Бэль удивилась, не увидев отца, который обычно всегда приезжал за ней в сопровождении неизменного Боулза.

— Он спит, — сказала Магги. — Всю ночь воображал себя Стивеном Кингом.

Едва войдя в дом, Бэль поднялась в желтую комнату окнами на юг и оказалась среди своего старого девичьего хлама — вещей, привезенных из разных городов, где побывали Манцони. Вот только из Ньюарка здесь почти ничего не было, кроме плюшевой мыши по имени Грогги, которую она с детства повсюду таскала за собой. Она легла на кровать и достала свой мобильный телефон в надежде обнаружить на нем сообщение от Ларжильера. Этот гад никогда не звонит ей, боясь, чтобы к тому времени, когда они расстанутся, это не вошло у него в привычку. Как будто она требует от него каких-то обязательств или ждет, что он изменит что-то в своем образе жизни! Наоборот, она принимает его таким, каков он есть, со всеми его странностями, даже самыми заумными. Увидев, что сообщений нет, она снова возненавидела его — в сотый раз за сегодняшний день, а ведь был еще только полдень.

Когда Фред встал, Бэль бросилась к нему в объятия и потащила его в летнюю гостиную, чтобы поболтать до обеда наедине. Он сразу заметил оттенок грусти на лице своей обожаемой дочери.

— Ну, расскажи, как ты живешь, — спросил он ее. — Я хочу слышать только дурные новости. Я умею разделываться с ними — есть у меня еще такой талант, доченька.

— Никаких дурных новостей нет.

— Неправда, ты похудела, а это значит, что тебе плохо.

— Да нет же, я вовсе не похудела и мне совсем не плохо.

— У тебя кто-то есть, и этот кто-то заставляет тебя страдать?

— Откуда ты взял? — ответила она, краснея, оттого что отец попал в точку.

— Пусть он мне только попадется, я ему…

— Знаю, папа, ты уже описывал все, что с ним сделаешь. Если я правильно запомнила, ты собирался начать с колен.

— Колени хорошо отделать дубинкой или, за неимением дубинки, свинцовой трубой. Если бить правильно — сбоку, то этот тип всю оставшуюся жизнь будет ходить как по палубе во время шторма. Затем я обработаю ему живот мешком с апельсинами. Знаешь, что это такое?

— Да, папа. Пять апельсинов кладутся в мешок, а затем этим мешком бьют по животу, так чтобы вызвать внутренние кровотечения, при этом снаружи ничего не будет видно.

— Ну, и напоследок — зубы. После моей чистки он будет говорить так: Я фольфе не фуфу! — что означает: Я больше не буду!

— Папа…

— Если кто-нибудь сделает тебе плохо, я именно это с ним и проделаю. Клянусь тебе. Можешь так ему и сказать.

Несмотря на серьезность тона, Фред испытывал настоящее удовольствие, представляя себе, как расправится с этим паршивцем, влюбившимся в его дочь. Бэль же, несмотря на нарисованные им жуткие картины, не могла не улыбнуться, представив себе разобранного на части Франсуа Ларжильера. Которого она сама же и соберет, после чего он станет ее вечным должником.

Магги, с садовым шлангом в руках, наблюдала за ними издали и жалела, что не слышит ни слова из их шушуканья. Она без всякого восторга занималась садом, пришедшим со времени ее отъезда в полное запустение: на тамариск жалко смотреть, смоковница в этом году почти не плодоносила, розы явно не переживут зиму, а белый лавр совсем зачах.

— Сегодня ведь суббота? Придет машина с пиццей. Сходи купи четыре штуки, — попросила она Фреда. — С салатом будет вполне достаточно.

Просьба, высказанная твердым тоном, не подлежала обжалованию. Фред снял трубку и, не набирая номера, привычно подождал ответа.

— Боулз? Я иду за пиццей. Могу сходить и один — смотрите сами. Может, и на вас захватить?

Федеральный агент знал, что в присутствии семьи Фред гораздо меньше способен на глупости.

— Овощную, без сыра.

Накинув кожаную куртку, Фред спустился в деревню, на центральную площадь, где пересекались дороги из Монтелимара и Дьельфи. Он остановился у бистро заказать два пастиса, которые собирался выпить с «пиццайоло» прямо у его машины. Это был ритуал, соблюдавшийся и зимой, и летом.

— Глядите-ка — писатель, — сказал тот, вытирая испачканный мукой потный лоб. — Вот ведь ругает, ругает мою пиццу, а все равно приходит за ней.

— Ну, с тестом вы, кажется, что-то уже поняли, а вот над начинкой вам еще работать и работать.

Фреду удалось найти общий язык с жителями Мазенка: те считали его творческой личностью, укрывшейся от мира в своем замке, чтобы творить сутки напролет. С другой стороны, он был веселый малый и мог потрепаться с деревенскими сплетниками, выпить с местными пьяницами и приласкать собачку какой-нибудь старушки. Продавец пиццы Пьер Фулон был одним из немногих, чье расположение Фред действительно хотел завоевать.

— Скоро вы перестанете ругать мою пиццу, писатель.

— Почему? Вы что, собираетесь отправиться на учебу к Матео, в Неаполь?

— Да нет, просто мне придется закрыть лавочку.

— …Правда?

— Правда-правда.

— Беру все свои слова обратно. У вас отличная пицца, особенно «кальцоне»[10].

— Кроме шуток. Закрываюсь я.

Чувствовалось, что ему хочется поделиться.

— Не выходит у меня ничего, надо продавать грузовик.

— Но… Вы же сами недавно говорили, что вас уже знают повсюду в округе.

— Верно.

— Знаете, у моей жены в Париже есть заведение, похожее на ваше, еда навынос, что-то в таком роде. Если у вас сложности с бухгалтерией, она могла бы вам что-нибудь посоветовать.

Пьер Фулон, бывший шофер-дальнобойщик, за долгие годы работы исколесил всю Европу. Однажды, устав от такой жизни и осознав, что не видит, как растет его младшенькая, он уволился на свой страх и риск, чтобы поставить все на осуществление давней мечты, пахнувшей мукой и томатным соусом. Он купил грузовичок и лицензию и, преодолев первые трудности, стал местным «пиццайоло», объезжая каждую неделю семь или восемь окрестных деревень. Вечером, всегда в одно и то же время, он возвращался домой, чтобы поиграть с младшенькой, особенно любившей его пиццу с анчоусами.

— Да нет, дело не в бухгалтерии.

Фреду уже было не отвертеться от этого потока откровений, без которого он вполне мог бы обойтись. И зачем только он завел этот разговор? Теперь его не остановишь…

— Так в чем же проблема? — без всякого интереса спросил он.

Для финансирования своего предприятия и оплаты грузовичка и пекарни Пьер Фулон был вынужден сдать внаем единственное свое достояние — большую трехкомнатную квартиру в Монтелимаре. Сам же с семьей перебрался в деревню, где начал новую жизнь. Однако положение его было довольно шатким, бывали месяцы, когда какая-нибудь сотня евро могла нарушить это неустойчивое равновесие.

Интересно, почему люди всегда рассказывают о своих проблемах с такими жуткими подробностями, подумал Фред. Ему казалось просто неприличным доверяться малознакомому человеку, да еще и показывать ему свою слабость.

— …Но настоящие заморочки начались год назад, — продолжал тот.

Его жилец вдруг перестал платить за квартиру. Пьер Фулон ждал, пытался договориться, предложил ему даже переселиться в сарай — удобств, конечно, немного, но зато бесплатно, но наглый жилец смеялся ему в лицо.

Фред едва слушал его и молился, чтобы «пиццайоло» занялся наконец тестом. Две пиццы «кальцоне», две неаполитанские и одна овощная без сыра сами собой не образуются, не торчать же тут весь день, тем более что он вполне может жаловаться на судьбу, одновременно замешивая тесто, черт бы его побрал!

— Я хотел подать на него жалобу, но социальные службы ее отклонили: нельзя выставлять человека на улицу среди зимы. Но я вам главное скажу: парень-то, оказывается, при деньгах! Он там у меня еще и покер организует!

Где Фред будет брать пиццу, если Пьер Фулон прикроет свою лавочку? Он уже попробовал две-три пиццерии в Монтелимаре, но ни одна его не устроила. О заморозке и прочих подобных мерзостях не может быть и речи. Тогда что?

— А еще соседи сообщили о неполадках с водой и каком-то строительном шуме в квартире, и это мне совсем не понравилось. Тогда я решил сам туда наведаться, знаю, что не имел такого права, но у меня был дубликат ключей.

Самому готовить? Но для этого нужно оборудование, обычная плита не дает необходимого жара. Поставить печь для пиццы прямо в саду? Так за ней придется ухаживать не меньше, чем за бассейном, не говоря уж о работах, о запросе на разрешение — хлопот не оберешься.

— Я не успел ничего разглядеть, как этот козел-жилец вызвал полицию. Он даже заявление подал о взломе. По закону имеет право.

Теперь над Пьером Фулоном висели лишение свободы и штраф в пятнадцать тысяч евро.

— Надеюсь, меня возьмут на старую работу — чтобы рассчитаться с долгами.

— А вы подумали о тех, кто останется без вашей пиццы? Надо бороться, должно же быть какое-то решение. И когда вы справитесь с этим испытанием, то поймете, как верна пословица: «Не было бы счастья, да несчастье помогло».

Но тот не понимал, как такой удар судьбы может оказаться на пользу.

— Единственное утешение для меня, — сказал Фред, — это то, что я никогда не увижу больше в вашем меню этой гадости — гавайской пиццы. Ананас и кукуруза на одной лепешке? Ффффуууу…

* * *
Дома у родителей Уоррен утратил свой обычный юмор — тот самый, которым он так умело пользовался с детства, защищаясь им наподобие доспеха от посягательств на свою личность. Он не посмеивался больше ни над литературными амбициями отца, ни над коммерческими экспериментами матери, мучаясь вопросом, не пора ли объявить им о своей связи с Леной. До сих пор он скрывал от них эти отношения, боясь, что они воспротивятся его решению, как это было с его работой. Когда ему предложили салата, он чуть не ляпнул, что влюблен в девушку-вегетарианку, которая здорово готовит водоросли и тофу. Когда заговорили о грозе, которая, возможно, разразится после обеда, он чуть не добавил, что его девушка ужасно боится грома и что это отличная причина, чтобы на ней жениться. Однако, слушая, как отец спрашивает его: «Ты что, не ешь краешки пиццы?», как мать жалуется на слишком большие отчисления на соцобеспечение, глядя, как сестра возится с мобильником, Уоррен решил, что подходящий момент еще не настал, и тут же засомневался, настанет ли он вообще когда-нибудь. Он дожидался конца обеда, чтобы сразу помчаться в Монтелимар и до вечера пробыть у своей возлюбленной. Но когда он встал из-за стола, отец сказал ему:

— Поможешь мне сегодня привести в порядок бассейн? Надо спустить воду и почистить его, а то там уже завелись неизвестные представители флоры и фауны.

Фред придумал этот предлог, чтобы побыть с ним наедине, и Уоррен не решился, едва приехав, отмахнуться от отца. Фреду же хотелось узнать, не изменил ли сын своего намерения или все так же собирается стать полировщиком паркета.

— Твой прадед заправлял в Атлантик-Сити, когда великий Аль создавал преступный синдикат. Твой дед был доверенным лицом Лучано. Я, твой отец, поднял армию и завоевал все восточное побережье. А ты собираешься гнуть спину на хозяина с рубанком в руках?

Такие разговоры были одной из причин, по которым Уоррен старался как можно реже показываться на холме Мазенка. Он не пытался больше оправдываться, а лишь удивлялся презрению, с каким отец относился к будущему сына. Отец, с которым сын не мог поделиться двумя самыми главными событиями своей новой, взрослой жизни.

Остаток дня они провели в глубоком молчании — чистили, сливали, откачивали загнившую воду — под неусыпным наблюдением Малавиты и Боулза, приникшего к окошку своей комнаты. Фреду захотелось, пока сын не отправился к себе наверх, хоть немного восстановить с ним дружеские отношения, и он спросил как бы невзначай:

— И когда ты покажешь нам свою невесту?

Уоррен уже несколько месяцев ждал такого удобного случая, и вот этот случай представился сам собой. Он готов был уже признаться в любви к девушке, которая — это судьба! — окончательно и бесповоротно вошла в его жизнь. Но не успел он пуститься в откровения, как Фред добавил:

— Да это я так говорю — невесту. Подумай о своем старом отце, брошенном тут без друзей, без знакомых. Навези-ка сюда девиц, да побольше, чтоб разгуливали вокруг бассейна без лифчиков, — больших и маленьких, беленьких и черненьких, всяких разных, каких захочешь. Уважь старика. На тебя вся надежда, сынок!

* * *
Когда настала ночь, Фред и Магги занялись любовью, после чего наконец-то смогли поговорить.

— Прости, у меня вчера, когда я приехала, было жуткое настроение. Набросилась на тебя как собака.

— Мне больше нравится, когда ты набрасываешься на меня как сука.

Они согласились друг с другом, что теперь, прежде чем оказаться в постели, им надо пробыть под одной крышей не меньше суток; потом перешли к насущным темам: работа, семья, ФБР. Они заснули, но через час дурной сон заставил Фреда очнуться, он стал ворочаться, взбивать подушку и разбудил Магги.

— …Ты что, опять собираешься играть в писателя?

Великое вдохновение, снизошедшее на Фреда накануне, посещало его нечасто, и сейчас он не испытывал ни малейшего желания садиться за работу. Да и во сне ему явился не литературный персонаж, а совершенно реальный тип. Ладно бы еще его потревожила какая-нибудь из прежних жертв — тут было из чего выбрать. Но почему в три часа ночи немым укором перед ним замаячило лицо Пьера Фулона? Этому-то он ничего плохого не сделал, совсем даже наоборот. Они называли друг друга «писатель» и «пиццайоло», выпивали вместе, шутили, а не далее как сегодня днем Фред выслушивал его жалобы. Да, у парня трудный период, но в этом мире каждому приходится нести свой крест. И как такой замухрышка вообще может сниться? Кто он такой? Да никто — часть декорации; исчезни сегодня-завтра со сцены, никто и не заметит?

Нет, снова ему не уснуть, надо принимать меры. Он подумал было посмотреть, надев наушники, DVD, но фильмов, способных его усыпить, было мало. Снотворное? Нет, Фред слишком боялся этого ватного состояния, в которое его погружали лекарства. Тогда что?

Недолго думая он взял с тумбочки роман в семьсот тридцать одну страницу, карманное издание — триста восемьдесят граммов литературы. Он взвесил его на руке, как взвешивал собственные романы, когда получал готовый экземпляр. Этот будет потяжелее, шрифт мельче, строчки плотнее. Настоящая книга.

Фред написал больше страниц, чем прочел. Самое время обратиться к классикам — надо же понять, благодаря чему они ими стали. Это решение прочитать от начала до конца роман, написанный кем-то другим, пришло к нему не сразу. В то время как один тихий голосок внутри него шептал, что он не виноват, что не любит читать, другой напоминал: его собственные сын и дочь с детства и без всякого принуждения читают книжки, в которых нет ни одной картинки, и ведь находят в этом удовольствие! И другие люди в разных точках земного шара, в разное время дня и ночи испытывают такое же наслаждение. Они не становятся от этого ни интеллектуалами, ни фанатами чтения, они просто читатели — погружаются время от времени в книгу и пускаются в странствие по ее страницам. Застыв в неподвижности на долгие часы, они дают волю воображению, позволяя вести себя туда, куда захочет автор. Так почему же я так не могу, черт побери? После пятидесяти одного года раздумий Фред ощутил наконец в себе силы раскрыть книгу и прочитать ее до последней страницы. Когда-то он был способен на подвиги, немыслимые для большинства смертных, как то: набить морды целой банде байкеров, заблокировавших въезд на парковку, или взорвать бензоколонку — так неужели ему не осилить какую-то книгу?

Выбор ее и ожидание доставили ему особое удовольствие. Начиная новую, неизведанную жизнь читателя, он решил брать как можно выше. Главное было найти такую книгу, раскрывая которую ты будто входишь в церковь, мощный роман, способный расколоть мир надвое — на тех, кто его читал, и всех остальных. Из имен, пришедших ему на ум, были Хемингуэй и Стейнбек. Образ первого нравился Фреду: мужественный парень, бокс, коррида, драки, война — из всего этого должны получаться хорошие романы. Но Хемингуэй — монумент, национальное достояние, он настолько известен, что читать его нет никакой необходимости, с великими писателями всегда так. Стейнбек тоже монумент в своем роде, но не такой броский, более утонченный, у него и вещи-то, наверно, более изысканные, вроде вот этого: «О мышах и людях». А может, это Фолкнер написал? Или еще кто-нибудь? Чтобы выяснить это, Фред раскрыл словарь. Оказалось, что Уильям Фолкнер написал «Дикие пальмы» и «Шум и ярость», которые Фред готов был приписать Стейнбеку по странной ассоциации с «Гроздьями гнева». А вот авторство «О мышах и людях» принадлежало именно Стейнбеку, правда, Фред готов был поспорить, что «На восток от Эдема» — это не его вещь, а Хемингуэя, читать которую уже не стоило, поскольку он видел фильм.

В списке произведений Фолкнера он остановился на незнакомом названии, которое вполне могло сгодиться: «Когда я умирала». Фред прекрасно представлял себе, как будет читать эту книгу. Он столько раз видел, как умирают люди, что ему было интересно послушать признания такого бедняги. Фред дорого дал бы за такое название, он уже видел себя за столиком бистро в Мазенке, перед ним раскрытая книга, а рядом хозяин бистро спрашивает: «„Когда я умирал“ — о чем это, мсье Уэйн?» А и правда, о чем?

То, что он прочел в энциклопедии, ему не понравилось: речь шла о семье фермеров, которые перевозят в тележке разлагающееся тело матери. Увы, Фреду самому довелось пережить нечто подобное, и даже если обстоятельства тогда были совершенно иные, ему вовсе не хотелось, читая книгу, будить такие тяжелые воспоминания. Его мать Амелия Манцони, урожденная Фьоре, умерла во сне от эмболии легочной артерии, что затруднило определение причины смерти. На том бы дело и кончилось, если бы за несколько дней до смерти Амелию не навестил ее брат Тони, чтобы припрятать у нее сто пятьдесят тысяч долларов, взятых им во время ограбления одного ювелира. Полиция сделала обыск и обнаружила деньги, но Тони успел сбежать в Канаду, чтобы отсидеться там до лучших времен. Следователь, который вел дело, потребовал вскрытия, желая установить связь между этой внезапной смертью и обнаруженной суммой денег. Чезаре, его отец, попытался убедить власти в том, что речь идет о чистом совпадении, однако им пришлось какое-то время ждать разрешения для выдачи тела семье. В течение этих трех дней все Фьоре сгрудились у Манцони, и эта скученность и теснота лишь обострили существовавшие между ними напряженные отношения. Разрешение на похороны было воспринято как избавление, дело провернули в одно утро. Дядюшке Тони, который по-прежнему находился в бегах, удалось-таки попрощаться со старшей сестрой, а вот свои сто пятьдесят тысяч он больше не увидел.

Итак, с этими тремя писателями ему не повезло, и Фред решил обратиться к Дос Пассосу — исключительно ради звучности фамилии. Дос Пассос. Еще не начав читать, он уже хотел дойти до конца, чтобы в разговоре к месту и не к месту вставлять: «Джон Дос Пассос». В библиографии Фред остановился на «42-й параллели», но потом понял, что вся трилогия составляет не меньше тысячи страниц. Тогда его внимание привлек «Манхэттен», «монументальное полотно об истории возникновения Нью-Йорка». Монументальное полотно об истории возникновения Нью-Йорка? Он сам из Нью-Йорка, и ему не больно-то интересно читать о том, как Нью-Йорк стал Нью-Йорком, он и сам внес в это дело свою скромную лепту. Забыв про Дос Пассоса, Фред стал присматриваться к Скотту Фицджеральду, который имел неосторожность написать роман под названием «Ночь нежна». Фред не решался читать «Ночь нежна», после того как отверг «Когда я умирала». Конечно, если бы «Когда я умирала» написал Дос Пассос и если бы в этой книжке рассказывалось не о семье, которая жаждет отделаться от трупа матери, а о чем-нибудь другом, проблема была бы решена. Господи, и как только настоящие читатели выбирают, что им читать?

И вот однажды вечером, когда он смотрел по «Нэйшнл джеографик» документальный фильм о китах, его осенило: он будет читать «Моби Дика» Германа Мелвилла.

«Моби Дик» — это ведь история про одного типа, который всю жизнь гоняется за китом? Приключения, преодоление трудностей, океанские просторы — чего лучше? Целые поколения читателей — от малограмотных до эрудитов — были в восторге от этого романа. В энциклопедии он прочел, что автора всю жизнь преследовала мысль, что его творчество не будет признано при жизни. Фред прекрасно мог понять такую тревогу. Зачем искать еще чего-то? Это будет Мелвилл.

Ввиду невозможности достать «Моби Дика» по-английски в Монтелимаре Фред подумал было попросить жену привезти ему книгу из Парижа. Но Магги, безжалостно критиковавшая литературные поползновения мужа, если и исполнила бы эту его просьбу, то крайне неохотно, и уж точно не преминула бы лишний раз его кольнуть. Не имея доступа к Интернету, Фред попросил Боулза заказать ему книгу в американском Интернет-магазине.

Неделю спустя, достав книгу из почтового ящика, Фред вдруг испугался и спрятал ее в прикроватную тумбочку, даже не раскрыв. Несколько дней он оттягивал решающий момент, выискивая для этого все новые и новые причины. Он даже удвоил темп работы — чтобы у него не оставалось ни времени, ни сил приступить к чтению. Раскрой же ее, черт побери, а дальше Мелвилл сам сделает свое дело.

В эту бессонную ночь, лежа рядом с прижавшейся к нему женой, он понял, что момент настал. Он зажег ночник, сел в постели, стараясь не разбудить Магги, и раскрыл роман на первой строчке первой главы.


Зовите меня Измаил.


Ну вот. Он читает Германа Мелвилла.

Он только что бросился на штурм «Моби Дика»!

Темной ночью, при розовом свете ночника, Фред впервые в жизни отправлялся в долгое плавание, начинавшееся словами:


Зовите меня Измаил.


Сколько препятствий преодолел он, начиная с самого детства, прежде чем добраться до начала этого романа? В доме Манцони он ни разу не видел ни одной книги, там читали только газеты, главным образом для того, чтобы узнавать новости о семье, когда одного из ее членов арестовывали или отдавали под суд. Сколько раз он видел, как отец, оторвавшись от газеты, говорил: «Теперь я понимаю, почему кузен Винни не отвечает на телефон: он только что схлопотал два года в Джолиете». Настоящие книги маленький Джанни увидел, только когда пошел в школу, но он едва успел освоить алфавит, как вынужден был вернуться на улицу, где организовал свою первую банду. Его личное дело было передано в префектуру Ньюарка, и с этого дня школа и всё, чему там учили, отошли для него в прошлое.

В последующие годы он не просто не читал книг, а еще и трубил направо и налево о своем отвращении к литературе. В первый раз он проклял ее в день, когда Дон Пользинелли велел ему «заняться» мелким подрядчиком сицилийского происхождения, который старательно избегал всяческих контактов с криминалом. Едва услышав имя какого-нибудь мафиозо, он сплевывал и отметал любые сделки, предлагаемые посланцами местной семьи. В сущности, что такого от него требовалось? Да ничего особенного — одни подряды брать, от других отказываться, взамен же он получал солидных клиентов и охраняемые стройплощадки. Но нет, он не желал никакой протекции от своих единоверцев, публично оскорблял их и даже пожаловался властям на запугивание с их стороны; впрочем, это не помешало Джанни сломать ему плечо, как цыплячье крылышко. Однако тот продолжал упорствовать, снова подал жалобу на побои и увечья и дал интервью представителю местной прессы: он-де никогда не дрогнет перед этими скотами и мечтает о временах, когда справедливость восторжествует наконец в его стране — Соединенных Штатах Америки. Через неделю после этого Джанни получил приказ устроить маленькому подрядчику показательную казнь — чтобы другим было неповадно. Он применил классический метод, напоминавший о лучших временах преступного синдиката: два человека в машине, один — шофер, другой — исполнитель, стреляющий в упор. Это все равно что поставить подпись: ЛКН. Джимми Ломбарде и Джанни Манцони подождали жертву у выхода из бара, где, как всегда по пятницам, он пил после работы пиво со своими рабочими. Джимми, сидевший за рулем старенького форда, угнанного за два часа до этого, выскочил из переулка в тот самый момент, когда тот тип переходил улицу. Джанни с идеальной точностью всадил ему три пули в область сердца, и «мустанг» на полной скорости скрылся в лабиринте улиц осеннего Ньюарка.

А назавтра все узнали плохую новость: тип выжил.

Читая статью на первой полосе «Ньюарк дейли», Джанни чуть не плакал. Фотографияизображала чудом уцелевшего подрядчика на больничной койке — в полном сознании и чуть ли не улыбающимся. Джанни ничего не понимал: он прекрасно помнил, как все его три пули попали в область сердца; после такого остаться в живых просто невозможно. В вечернем выпуске таинственная история наконец разъяснилась. Все три выстрела действительно попали куда надо: первая пуля прошла через левую грудную мышцу на уровне подмышки, а вот две другие застряли в кожаном переплете лежавшего в кармане его рабочего комбинезона издания — достаточно толстого, чтобы удержать две пули калибра 6,35, выпущенные с пяти метров.

Джованни несколько раз перечитал фразу, чтобы удостовериться, правильно ли он все понял. В кожаном переплете издания?

В книжке?

Так что ли это понимать? В дурацкой книженции? В одной из этих хреновин, что пылятся в библиотеке на полках, или на столиках, или в книжном магазине, где пахнет плесенью? В хреновине, которую можно найти в сумке у студента, но уж никак не в сраном комбинезоне чертова работяги, топающего к себе домой после выпивки в бистро!

И это была чистая правда. Подрядчик за всю свою жизнь только и прочитал, что Anniù suli поп tramonta mai Агиле Лунгарелли, единственного писателя, родившегося в том же портовом городке, что и он, — в Фикарацци, где «никогда не заходит солнце». Эта книжка лучше, чем любой документальный фильм, напоминала ему о корнях, описывая почти без прикрас местных жителей, любовно рисуя знакомые пейзажи: пустынные равнины и скалистые горы над синим морем. Подрядчик дал почитать это драгоценное произведение одному из своих рабочих, родом из описываемого местечка, и рабочий вернул ему книгу в тот самый день, когда Джанни поджидал его со стволом на углу.

Подрядчик и раньше был привязан к этой книге, но теперь, когда она спасла ему жизнь, книга стала для него настоящей реликвией. Он позвал священника, чтобы тот освятил издание, которое отныне красовалось на небольшом алтаре, воздвигнутом по такому случаю посреди гостиной, и его соседи выстраивались в очередь, чтобы полистать чудо-книгу. Родилась легенда о человеке, ею спасенном. С этого момента чудом выжившего подрядчика было уже не достать. Единственный итальянец в Ньюарке, оказавший сопротивление мафии, он теперь спокойно доживал свой век на пенсии в тени кокосовых пальм.

После такого унижения — а его все дружно подняли на смех — Джанни проклял раз и навсегда все книги в мире. Зачем они нужны, миллиарды миллиардов этих сраных книжек на пороге третьего-то тысячелетия? Сколько деревьев гибнет ради бесконечных описаний всяких пейзажей и лиц, которых и на свете-то никогда не было! Кому нужны все эти описания в век цифровых технологий? Зачем, черт побери, подыхать со скуки, читая на тридцати страницах описание падающей башни, когда нет в мире такого человека, который не знал бы о пизанской достопримечательности. Достаточно один раз увидеть ее на фотографии — и ты навсегда ее запомнишь! А эти романы, напичканные бесполезными подробностями и немыслимыми историями, где каждая фраза опровергается самой жизнью? Что можно почерпнуть из этих книг, если в них нет ни грамма от настоящей жизни?

Когда Джанни узнал, что каждый человек в мире, даже самый отсталый из его подручных, прочитал хотя бы одну книжку, он очень удивился. Однажды он застал за чтением своего товарища по оружию Джимми. Тот читал детектив.

— А что, мне нравится, снимает напряжение.

Он видел, как его дети, подрастая, все больше и больше интересуются книгами. Когда Бэль была еще совсем маленькой, ее часто находили в саду с томиком стихов в руках. Она уже понимала, что такое стихи, и даже сама пыталась сочинять — например, как-то она зарифмовала красотам, доброта, чем вызвала восхищение своего отца. Хотя стихи Джованни жаловал еще меньше, чем прозу. Поэзия ничего не рассказывала, она просто метала снопы образов, слепляла между собой слова, которые и соединять-то нельзя, и все это должно было бередить душу, — да еще с такой восторженностью, что становилось и вовсе противно. Того Манцони, которым он был тогда, оскорбляла сама мысль о поэзии, и жена напрасно пыталась ему объяснить, что стихи — это как бы песня без музыки, ему виделось во всем подобном что-то неестественное. Это же в каком мире надо жить, чтобы приходить в восторг от стихов?

Уоррен читал очерки об истории мафии — от истоков до наших дней. Очерки! В двенадцать лет он знал о ритуалах, истории, методах, символике и строении великого братства больше, чем его отец.

— Надо же, папа, а я и не знал, что слово МАФИЯ появилось в середине тринадцатого века, когда сицилийцы боролись с французскими завоевателями. На самом деле это сокращение: Morte Ai Francesi Italia Anela, что означает: «Италия жаждет смерти французов».

— …?

В том же возрасте Уоррен не только посмотрел, но и прочитал знаменитого «Крестного отца» Марио Пьюзо — новое евангелие мафиози, книгу, которая превратила их из скотов и психопатов в легендарных гангстеров. Читая ее, Уоррен жил вне окружающего мира. Он перестал гонять по улице с соседскими ребятами, запирался у себя в комнате, готовый послать подальше каждого, кто попытается ему помешать. Фред и Магги вынуждены были признать: их любимчик стал другим, что-то сильно изменило его. Он почти не отвечал на ласки матери, зато его восхищение перед отцом удвоилось. Он знал теперь, что такое глава клана, заправлявший огромными темными делами. Папа был из таких, и это он узнал благодаря книге. В конце концов Джанни смирился с чудовищной мыслью: он был единственным человеком в мире, не прочитавшим ни одной книжки. Но сколько времени он от этого выиграл, черт побери! Он не просиживал задницу на стуле, пытаясь поверить во все эти идиотские истории, а действовал. Он, Джованни Манцони, сам каждый день проживал по роману. Романы — это для фраеров, для тех, кому рыбалка — уже приключение, кому лопнувшая шина — удар судьбы, для тех, кто платит налоги, потому что от них этого требуют, кто всего боится, кто боится даже бояться, но при этом не может не бояться, для тех, кто всю жизнь мучается, смертельно мучается, — да, такие могут позабыть о своем жалком существовании, проникнувшись чувствами бумажных героев.


Зовите меня Измаил.


Так, значит, это первая фраза. В общем-то, почему бы и нет? Парень просто говорит, как его зовут, представился — и дело с концом. Можно идти дальше, переходить ко всем этим штучкам — открытое море, кит и все такое. Это ж надо было решиться начать вот так, просто, без прикрас, подумал Фред, потративший уйму времени на сочинение первой фразы «Империи тьмы», второго своего романа. А ведь он вполне мог начать так же:


Зовите меня Ласло Прайор.


Мелвиллу можно, а Фреду — нет. Нет у него на это никакого права. Когда он решил начать писать, домашние не приняли его нового занятия и всячески над ним подтрунивали, а он молча сносил их насмешки — не расправляться же с собственной семьей? Однажды он случайно услышал слова Уоррена — самые жестокие из всего, что он уже слышал: «Папа? Пишет роман? Да обезьяна, которая молотит без разбора по клавишам, и та скорее выдаст что-нибудь путное, чем он!» Фред воспринял этот образ буквально и представил себя в виде шимпанзе, который, гримасничая от напряжения, раздумывает, на какую клавишу нажать — все равно на какую. Это повторялось каждый раз, когда он осмеливался закрыться у себя со своей машинкой и пачкой бумаги. Его не щадили, словно его безумная мечта их пугала. Да, они боялись, но не только того, что он вытащит наружу свое гангстерское прошлое и запишет на бумаге свои воспоминания — воспоминания кровавого убийцы, этот страх лежал гораздо глубже, и его невозможно было определить. Фред не должен был писать, потому что это неприлично, это выбивается из привычной логики вещей, не вписывается в обычное мироустройство. Кроме нелепости, было в этом что-то гнусное, как во времена его мафиозной деятельности, — полное отсутствие уважения к общепринятым нормам, безнаказанность, позволявшая с легкостью попирать человеческие законы и создавать новые для личного употребления. Принимаясь за роман, он брал читателей в заложники, как когда-то клиентов банка. И не важно, какой будет результат, пусть даже не самый плохой, — зло уже свершилось и продолжало совершаться изо дня в день, не подлежа обсуждению, ибо никто, даже внутренний голос, ни разу не сказал Фреду: Одумайся, несчастный! Разве ты не знаешь, что до тебя миллионы безумцев пробовали свои силы в этом деле и лишь единицам удалось совершить это священнодейство? Их стиль, их вдохновение породили высокое искусство, они обогатили художественное наследие человечества. Ты же никогда не скажешь ничего, что могло бы сравниться по яркости с белизной этого листа. Так оставь же ему его незапятнанную чистоту — это лучшее, что ты можешь сделать для литературы. Ничего такого он не услышал и принялся молотить жирными пальцами по клавишам. Молоточки ударили по бумаге, и посыпались слова — одно за другим, чаще всего они появлялись ночью, тайно, и вот их стало достаточно много, чтобы Фред присвоил им звание романа. Ни разу ему не пришла мысль о том, что он незаконно вторгся в Пантеон литературы, ни разу не испытал он искушения взглянуть на себя глазами последующих поколений: он чувствовал себя сильнее этих книжек, его жизнь стоит того, чтобы рассказать о ней другим, — пусть не думают, что такое бывает только в книгах. Конечно, в мире полно умников, которые знают, как и куда ставить запятые, но что, что они могут рассказать? А вот у него, Фреда Уэйна, он же Ласло Прайор, хранится в памяти столько потрясающих и при этом абсолютно реальных событий, что сама литература побоялась бы к ним подступиться.


Зовите меня Измаил.


Фред не решился сказать вот так — меня, выступив в роли рассказчика. Он отказался от этого я, решив, что оно хорошо для личного дневника, а личный дневник пишут от руки в тетрадке в клеточку. Фреду же хотелось написать настоящую книгу, с печатными буквами и ровными полями справа и слева. Роман — это, прежде всего, аккуратные страницы, как будто уже напечатанные: одно слово вылезет за край — и строчка пропала, перепечатывай ее заново. Эта навязчивая идея — что текст должен быть ровным и симметричным — обусловила его манеру: он избегал слишком длинных слов, переносов, следил, чтобы знаки препинания ложились красиво. Он подбирал слова по размеру и, если у него не получалось правильно перенести слово в конце строки, подыскивал другое. Через несколько месяцев подобных упражнений он пришел к выводу: одно и то же можно сказать разными словами. Наверно, это и называется «стиль»?

О стиле Фред никогда не заботился. За первой страницей последовала вторая, потом еще и еще, он рассказывал свою жизнь языком простым и грубым, как он сам, называя вещи по их именам, не обращая внимания на повторы и отступления, двинуть в морду — значит, двинуть в морду, всадить пулю в живот — значит, всадить пулю в живот; в конце концов, в жизни, как и в книге, важен результат. Он игнорировал грамматику и синтаксис, как когда-то уголовный кодекс, и плевал на обороты и форму. Когда сын попытался ему вставить словечко на эту тему, Фред ничего не понял: что это еще за «стиль» такой? Для подкрепления своих доводов Уоррен решил обратиться к знакомым для отца понятиям.

— Допустим, ты все еще капо и тебе надо убрать одного типа. Кого ты пошлешь на дело: Паули Франчезе или Энтони Пэриша?

— Ну, это две совершенно разные школы. Энтони — рационалист, у него все всегда продумано до тонкостей, «вычищено». Он постарается прижать типа в самом неожиданном месте и прикончить побыстрее. А вот для Паули, наоборот, способ иногда важнее, чем результат. Он часто меняет оружие и никогда не повторяется. Все время что-то новенькое придумывает.

— Вот видишь, это и есть «стиль».

Как ни странно, доводы сына заставили Фреда призадуматься. С этого момента он стал обогащать свой лексикон средствами воровского жаргона, подбирал слова острые как бритва, придумывал убийственные метафоры, описывал душевные страдания так, словно речь шла о физических муках.

Но главными для него оставались все же смысл рассказа и желание поскорее его записать на бумагу. Воспоминания целой жизни, потраченной на гнусности, бурлили в нем и рвались наружу.

Было без десяти четыре ночи, глаза у него закрывались, и он решил не отдаваться больше во власть всех этих воспоминаний, дурных и хороших, а вернуться к герою, который только и успел, что назвать свое имя.


Зовите меня Измаил.


И тут же заснул при свете с раскрытой книгой на животе.

* * *
Когда он проснулся, в кровати рядом с ним было пусто. Фред поискал на ощупь книжку и обнаружил ее на полу. Он поднял ее, набросил халат, спустился в кухню, никого по пути не встретив, и налил себе остатки еще теплого кофе. Какое-то время он пребывал в невесомости, медленно собираясь с мыслями: Сегодня воскресенье, они останутся тут до вечера. Пришла собака и положила морду на колени хозяину.

Вошла Бэль, вся обвешанная сумками, и поцеловала отца в лоб.

— Мы с мамой были на рынке.

Укладывая содержимое сумок в холодильник, она спросила:

— Папа? Ты читаешь?

— …?

— Ты читаешь Мелвилла? Ты?

Бэль указала пальцем на томик, который Фред в полусне положил рядом с кофеваркой. Он действительно собирался вернуться к чтению, с того места, на котором остановился, сдвинуться наконец с первой строчки, пусть даже на это уйдет все воскресенье.

— Мне нужно, для моего романа, — ответил он. — Это трудно объяснить.

— И где ты находишься?

— Еще в самом начале.

— Прочитаешь страниц двести и увидишь, как это хорошо.

Фред потянулся, уже сраженный предстоящими трудностями. В словах дочери слышалось больше восхищения Мелвиллом, чем им самим. Она что, не понимает, что такое двести страниц для такого, как он?

Неизвестно откуда появился Уоррен, свежевыбритый, нарядно одетый, что совсем на него не походило.

— Я сгоняю в Монтелимар, к обеду вернусь.

Он уже готов был выскочить их кухни на той же скорости, на которой влетел, как вдруг затормозил и повернулся к отцу.

— Что я вижу? Книжка?

— …

— Это что? «Моби Дик»? Папа читает «Моби Дика»?

Фред предпочел не отвечать и засунул книжку в карман халата.

— Зачем тебе париться с книжкой, есть же фильм. Старый, времен твоей молодости, с Грегори Пеком. Он и есть Ахав.

— …Кто?

— Грегори Пек.

— Нет, персонаж.

— Капитан Ахав.

Фред видел там только Измаила, никакого Ахава не было. Чего они хотят от него, рано утром, когда он еще не проснулся? Он еще не снялся с якоря, да и на палубу еще не поднимался, и вообще — только успел узнать, как зовут рассказчика, черт возьми.

Уоррен, который слишком спешил, чтобы продолжать этот разговор, выскочил на безымянную аллею, столкнулся там с матерью, разговаривавшей по телефону, и его фольксваген-«жук» на полной скорости выехал из деревни. Если накануне ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы остаться в Мазенке, то сегодня мысль о том, что Лена находится в паре десятков километров от него, а он не может с ней увидеться, показалась ему и вовсе невыносимой. Тем более что у него была для нее потрясающая новость.

Три дня назад, когда он ехал через лес в Веркоре, ему в голову пришла шальная мысль, мысль, которая, возможно, станет первым этапом их супружеской жизни. Ему подумалось, что, чем реставрировать какую-то каменную развалину, не лучше ли построить свою хижину — из чего придется, дерево, например, можно брать в окрестных лесах. Живя там, на высоте, он уже насмотрелся на такие жилища — самые разные, бревенчатые, из досок, на сваях. Мысль о том, что он будет жить в доме из материала, с которым работает, восторгала его больше всего. Патрон рассказывал ему о каком-то предприятии, которое разорилось из-за того, что вовремя не получило нужных разрешений, и теперь муниципалитет распродавал почти даром кучу древесины, которая вот-вот могла начать гнить. Бертран Донзело даже предложил ему выкупить эту древесину для него, а он расплатится, как только сможет. Надо только подыскать подходящий участок, да взять кредит в банке.

Когда он явился к Деларю, Лена не дала ему сказать ни слова.

— А почему ты не пригласил меня к твоим родителям? Такой удобный случай!

Застигнутый врасплох, Уоррен стал что-то бормотать о неподходящей ситуации в Мазенке и пообещал, что в следующий раз случай будет удобнее.

— Ты меня стыдишься?

— …Что, мой ангел?

— Ты стыдишься меня, Уоррен. Встань на мое место, и ты поймешь, что другого объяснения нет.

Конечно, у нее были причины для сомнений. Родители Лены и ее брат Гийом безоговорочно приняли Уоррена. Он спал у них в доме, залезал в их холодильник, доставал себе из ящика салфеточное кольцо и находил под рождественской елочкой подарки, надписанные его именем.

В самый первый раз, когда он ужинал у них, Лена решила его подбодрить: Держись естественно, они совершенно простые люди. Эта фраза говорила как раз об обратном, и Уоррен почувствовал, что его ждет испытание. В результате он весь вечер следил за тем, как ведут себя остальные, чтобы поступать так же. Его посадили справа от хозяйки дома, которую дети называли мама. Когда она предложила ему закуски, он, поймав нахмуренный взгляд Лены, выхватил у госпожи Деларю из рук блюдо, как того требуют правила хорошего тона, чтобы она положила себе первой. Когда подали блюдо с сырами, он так и не решился взять рокфора, к которому никто не притронулся, и отрезал себе только тоненький кусочек конте. Он не положил себе второй кусок торта, потому что все съели только по одному. На какое-то время разговор задержался на Моцарте и на постановке его «Женитьбы» в Лионской опере. Рене Деларю заметил мимоходом, что ее постановщик уже был замешан в весьма сомнительной интерпретации «Волшебной флейты». Все принялись оживленно беседовать на эту тему, Гийом упомянул «ностальгическую фантазию» композитора, и Уоррен подумал, что все отдал бы за такое замечание. Но нет, ему нечего было сказать о Моцарте, он видел, как и все, «Амадеуса», но вовремя удержался, чтобы не сказать: Гениальный тип! Его спросили, откуда у него такое имя — Уоррен Уэйн, он ответил: «Из Нью-Джерси, только это было очень давно», и все засмеялись, непонятно почему. Выходя из-за стола, Лена незаметно взяла его за руку и, пока они переходили в гостиную, шепнула на ухо, что он отлично держался.

Уоррен чувствовал себя как дома в этой семье, которая улаживала больше проблем, чем доставляла. По сравнению с Деларю, Манцони казались ему грубыми америкосами, неотесанными эмигрантами, которые, когда им надо было кого-то убедить, сразу повышали голос, и в чьих разговорах деятельность Фрэнка Костелло упоминалась чаще, чем произведения Моцарта. Так что, когда Лена произнесла эту ужасную фразу: «Ты меня стыдишься», все было как раз наоборот — он стыдился их.

Первое время Уоррен ссылался на частые поездки родителей в Штаты, затем стал приводить другие, разнообразные доводы: у матери депрессия, отец заканчивает трудный роман, семейные разборки, которые, естественно, проходили за закрытыми дверями. А потом ему стало не хватать фантазии, естественности, его отговорки становились все более сомнительными, и он проклинал себя за это.

— Ну, что теперь? Родители разводятся? Сестра сломала ногу?

Теперь каждая ложь Уоррена воспринималась как оскорбление, ставившее под сомнение их совместное будущее.

— Милый, если тебя что-то смущает, скажи просто. Tы думаешь, я не смогу понять, принять их такими, какие они есть или какими ты их считаешь?

— Знаю, знаю, мой ангел. Но мой отец — довольно… своеобразный человек.

— Ну и что? Он ведь никого не убивал, насколько мне известно!

Если бы Уоррен не прикусил язык, он ответил бы вот так:

«Я никому не пожелаю повстречать моего отца на своем пути, а еще меньше — сидеть с ним за одним столом. Когда он пьет чай, то с шумом втягивает его в себя вместе с тартинками, которые в нем размачивает. Он считает, что Шопенгауэр — это автогонщик, при виде же женщины его в последнюю очередь интересует ее лицо. Хотя неотесанность — это еще что! Он — убийца! Не в переносном смысле — в самом прямом. Мой отец убивал людей, и не на войне, а в самый благополучный период истории своей страны, убивал, чтобы жить припеваючи. Он принадлежит к опасному виду. Он не делает ничего из того, что говорит, но делает все, что думает. Имея дело с моим отцом, трудно предвидеть самое плохое — может не хватить воображения. У него пуленепробиваемое самомнение, и Богу надо было бы добавить еще пару-тройку заповедей — исключительно для него».

Эта правда, неприемлемая для многих, оказалась бы еще более неприемлемой для Лены, которая, несмотря на весь свой независимый вид, была очень уязвима и не выносила никакого насилия. Черта характера, свойственная всем Деларю. Для них если кто-то воровал, то от нужды, если кто-то убивал — то только потому, что у него было тяжелое детство. Если двое дрались, то ни тот, ни другой не мог быть прав — правда находилась где-то посередине. Когда конфликтовали две страны, уладить всё можно было только дипломатическим путем. Они свято верили в справедливость и считали, что от совести никуда не скрыться. Маленькая Лена воспитывалась на представлениях вроде того, что злого человека накажет его собственная злоба или умный должен уступить. Уоррен не переставал удивляться их невинности. Верхом всему стал печальный день, когда в их дом проникли грабители. Они не взяли почти ничего, кроме столика эпохи Наполеона Третьего, который передавался у Деларю от отца к сыну. Эта вещь была гордостью господина и госпожи Деларю, и ее пропажа стала их главным горем. Лена со слезами на глазах говорила о «насилии», ее не волновали ни стоимость украденного, ни даже его моральное значение для семьи, ее ужасала сама мысль о том, что кто-то посмел проникнуть в их семейный кокон. И ради чего? Ради горсти бумажек, которые потом пойдут по рукам?

Как мог Уоррен при таких условиях признаться Лене, что в прежней жизни его отец закатывал людей в бетон, размышляя при этом, открыт ли еще китайский ресторанчик на углу… Что он жег и топил в крови целые кварталы, чтобы округлить свой месячный доход… И что если бы он пришел грабить Деларю, то заставил бы их сознаться, где они прячут сейф, которого у них никогда не было…

Даже если бы в пылу любви Лена сказала Уоррену: Ты не виноват в преступлениях твоего отца, она все время думала бы, не унаследовал ли он его страсти к насилию. Уоррен не хотел рисковать, он боялся увидеть однажды на ее лице это сомнение и что ее родители сочтут его за преемника Аль Капоне. Было еще кое-что похуже: вендетта. Пока жив хоть один итальянец, имеющий отношение к традиционной «Коза ностре», над Джанни Манцони и его потомками висела угроза смерти. Бэль и Уоррен как раз из них, и хотя они позабыли об этом, разве можно подвергать такой опасности ни в чем не повинных людей?

Уоррен слишком затянул с этим. Лена устала от его недоверия. Скоро она устанет и от него.

— Хочешь, я докажу тебе свою любовь, мой ангел?

— …?

— Торжественно обещаю тебе, что увижусь теперь с родными, только когда ты будешь рядом со мной.

Лена удивленно улыбнулась и позволила ему обнять себя за талию.

* * *
Воскресенье в Мазенке принимало совершенно неожиданный оборот. Клара только что вылила на Магги шквал дурных новостей, грозивших катастрофой. Торговец моцареллой, очередную партию которой ждали завтра, отказался от поставок: какой-то совершенно новый клиент скупил всю его продукцию и запросил эксклюзивных прав на сыр по цене, ставившей его вне конкуренции. В то же время неизвестный позвонил поставщику пармезана из Реджио Эмилия и выразил сомнения относительно финансовой состоятельности «Пармезана», намекнув, что заведение находится на грани разорения и вот-вот окажется под судебным надзором как неплатежеспособное. Переубедить его Кларе не удалось. Но что хуже всего, Рафи вернулся с рынка Ренжи с пустыми руками: все отборные баклажаны были скуплены неизвестным клиентом, который собирался ежедневно, не торгуясь, закупать весь товар. В последний момент Рафи удалось перехватить партию овощей у торговца с бульвара Шаронн, но дороже и худшего качества.

— Я иду на поезд. Скоро приеду, — сказала Магги.

О совпадениях не могло быть и речи. Она знала имя того, кто подложил ей эту свинью. Найти новых поставщиков будет нелегко, придется сначала протестировать их продукцию, потом убедить их выбрать в клиенты именно ее, что потребует времени и денег, а где их взять. Конечно, она могла понизить свои требования к товару, ее шестьсот порций в день и так распродадутся, но вот эта-то логика — логика ее злейших врагов — и была ей противна больше всего.

В какой-то момент Магги захотелось все бросить. В конце концов, не будет же она наживать себе язву из-за тарелки баклажанов или впадать в депрессию из-за своего заведения?! Она уже доказала себе все, что хотела. Теперь можно прикрыть потихоньку лавочку и вернуться к своему садику.

В нескольких метрах от нее, на диване в большой гостиной, Бэль пыталась заниматься своими лекциями, но ей было никак не сосредоточиться. И что она теряет время с этим Франсуа Ларжильером? Он только и твердит во весь голос, что не подходит ей, что не верит в единство противоположностей. И что она привязалась к этому психу, который смотрит на нее как на бедствие? Упрекает ее в том, что она слишком живая?

Да пропади он пропадом со своими шестью экранами и двенадцатью комнатами, идиот!

Не успела она принять это решение, как вышеупомянутый псих позвонил ей на мобильник.

— Бэль, мне вас не хватает.

Наверху Фред в ожидании обеда заперся в комнатушке с голыми стенами, бывшей когда-то, очевидно, монашеской кельей. Он хотел снова заняться чтением — чтобы никто не смотрел на него словно на дебила, выбравшего себе занятие не по силам.


Зовите меня Измаил.


Точно, Грегори Пек, вот черт! Не важно, как там его звали, этого героя — Измаил, Ахав или иным именем, — перед ним так и стояло лицо Грегори Пека. И все из-за этого поганца Уоррена!

— Фред?.. Ты где?

Господи, да оставят его когда-нибудь в покое или нет? В поисках мужа Магги открывала все двери на этаже. Сейчас небось тоже скажет что-нибудь такое, чего он никак не заслужил. И все оттого, что он взял в руки книгу — он, чудище необразованное. У него нет даже права на сомнение, ему даже попробовать нельзя.

— У меня неприятности в «Пармезане», это срочно, я успеваю на двенадцать ноль шесть. Прости. У тебя в холодильнике еды на три дня.

Вошла Бэль и на ходу поцеловала отца.

— Я поеду с мамой. В следующий раз останусь на подольше, а сейчас… Да, звонил Уоррен, он обедает в Монтелимаре, а оттуда поедет прямо к себе. Он тебя целует.

Через десять минут, так и не поняв ничего в этом стремительном бегстве, Фред остался один посреди ставшего ему уже привычным безмолвия. Ошарашенный, лежа в своей келье с книгой в руках.

Он встал и пошел к своей пишущей машинке. Завернувшись в милое сердцу одиночество, он напечатал несколько фраз, нашептанных внезапно подступившей грустью. Что ж, если он больше никому из своих не нужен, то и они ему не нужны. Теперь он может посвятить все свое время тому, что стало главным в его жизни, — желанию рассказывать. Вторая глава на подходе, пора с ней разобраться, сейчас или никогда.

«Моби Дик» подождет.

Из своего укрытия вышла Малавита и пошла в кабинет хозяина спать под мерный стук машинки.

3

Найти адрес квартиры Пьера Фулона в Монтелимаре не составило никакого труда. В те времена, когда Джанни Манцони требовалось достать какого-нибудь неплательщика, раздобыть его адрес было самой легкой частью работы. Он начинал с обычных угроз: Мы знаем, где ты живешь, козел, — при этом чаще всего блефовал, но адрес и правда был вопросом времени. Кроме прочих своих талантов, он умел работать с частными детективами и иногда пользовался их методами — было в Ньюарке несколько таких, большей частью бывших копов, кто за приличную сумму делился своими каналами. Кстати, эта легкость, с которой ЛКН вычисляла место проживания своих клиентов, оставалась главной проблемой для программы по защите свидетелей. У мафии были информаторы в полиции, в налоговых службах, во всех сервисных фирмах, а иногда ей случалось получать информацию напрямую из ФБР. Со временем, набравшись опыта, Том Квинтильяни превратил Уитсек в отдельную структуру Федерального бюро, так что большинство из его начальников не знали, ни в какой точке земного шара живет сейчас Манцони, ни как его отныне зовут.

Фред записал имя непорядочного жильца «пиццайоло»: Жак Нарбони, улица Сен-Гоше, 41, Монтелимар. В девять вечера, приготовив поднос с праздничным аперитивом, он снял трубку.

— Боулз? У меня к вам маленькая просьба, но это может и вам самому пригодиться.

— Дурное начало. В чем дело?

— Параболик барахлит, «Евроспорт» перестал ловить. Если не починить до половины первого — это катастрофа, ну, вы понимаете?

Питер понимал — не то слово. Он сам уже два дня жил только этим.

— Вы пропустили хоть раз в жизни финал Суперкубка?

Федеральный агент мог не отвечать, он был страстным болельщиком американского футбола и, сколько себя помнил, вместе со всей страной с восторгом следил за подвигами героев спорта. В тот вечер в половине первого — в шесть тридцать по местному времени — на стадионе «Долфин» в Майами «Чикаго Бэрз» встречались в финальном поединке с «Нью-Йорк Джайантс».

— В прошлом году был зафиксирован рекорд — сто сорок один миллион зрителей, но сегодня вечером он будет побит. Представляете, Питер, сто сорок один миллион человек смотрит, и только двое — нет: вы и я? Немыслимо!

У Питера не было телевизора, он смотрел американские каналы по Интернету, на своем компьютере. Обычно матч транслировали по очереди три канала — NBC, CBS и FOX, но в этом году (это было связано с авторским правом) компания NBC решила не давать доступа к трансляции из Сети. Питер собирался позвонить в Вашингтон своему другу Маркусу, чтобы тот комментировал ему матч по телефону.

— А почему вы решили, что я смогу починить антенну?

— Ну, вы же, федеральные агенты, все такие умельцы, вам это по штату положено. Квинт, например, способен переделать микроволновку в бомбу замедленного действия. Я говорю, потому что сам видел. Вы же не лишите меня этого финала? Вы не лишите нас этого финала?

— …

— Только не говорите, что это запрещено уставом! Никакой устав не помешает американцу присутствовать на финале Суперкубка! Представьте себе всю эту сволочь, что гниет сейчас в американских тюрягах — в Сан-Квентине, в Аттике, Райкерсе. Все эти маньяки, убийцы — им можно смотреть матч высшей лиги, а вам нельзя?

— …

— Короче, поступайте, как считаете нужным. Матч начнется в двенадцать тридцать. Я оставлю синюю дверь открытой.

Фреду не пришлось долго ждать: через час Питер вставил нужные штекеры в нужные гнезда, и видеосистема Уэйнов заработала как надо.

— Спасибо, Питер. Этот дурень Уоррен хотел записать какую-то там передачу и бросил все в разобранном виде. Давайте садитесь в кресло, а я устроюсь на диване, если только эта псина подвинется.

Фред поставил на низкий столик салатник, наполненный мексиканскими чипсами, чашечки с соусами и смесь разнообразных крекеров. Боулзу было не по себе. Он уселся в кресло словно в приемной у зубного врача.

— Не бойтесь вы ничего. Что бы ни произошло, вы всегда будете хорошим, а я плохим. Но, думаю, на два-то часа мы оба вполне можем стать просто американцами — вы и я. Сегодня вечером по всей прекрасной стране, где мы с вами родились, будут отброшены всяческие условности, не будет больше ни социальных, ни расовых различий, останутся лишь две великие нации: «Медведи» и «Гиганты» — «Бэрз» и «Джайантс». Я болею за «Гигантов», потому что они из Нью-Джерси, вы — потому что вы ненавидите «Медведей». Перед лицом врага не бывает ни плохих, ни хороших, есть только фаны, и они должны быть вместе, чтобы победить. Сейчас нам представится уникальная возможность побыть заодно. Что вам налить?

— Коку лайт, похолоднее, если у вас есть. Если нет — воды.

— Это же Суперкубок! Вы что, если бы сидели сейчас один дома, там, в Виргинии, или тут, в этой крысиной норе в конце аллеи, пили бы воду? У меня есть пиво, водка, текила, виски, могу даже приготовить вам «Маргариту».

— У вас есть текила?

В прошлый раз, когда они сидели за одним столом в ресторане, Фред отметил, что Питер имеет маленькую слабость к текиле, и попросил Магги привезти из Парижа бутылку.

— Давайте, только самую малость, — согласился Боулз.

Они начали строить прогнозы относительно исхода матча и умолкли только при первых звуках американского гимна. Фред больше не чувствовал себя вправе замирать от волнения, слушая гимн страны, которая осудила его и выкинула вон, а потому старался не встречаться взглядом с Питером: тот еле сдерживался, чтобы не прижать ладонь к сердцу. Он весь трепетал от волнения при этих звуках и готов был восхищаться любым действием любимой команды. На последнем такте «Звездно-полосатого флага», когда сто тысяч человек ликовали на трибунах стадиона Майами, он залпом выпил свою текилу. И вдруг почувствовал себя дома.

Дали начальный розыгрыш, мужчины время от времени комментировали действие разными Оооооох! Ааааааах! перемежая их разнообразными комбинациями со словом фак.

— Что-то я не знаю этого Хопкинса, — сказал Фред, хрустя чипсами.

— Он из университета в Колорадо-Спрингс, играет лайнбекером с момента прихода в «Джиантс».

Фред снова взялся за бутылку текилы, Питер же опоздал с протестом ровно на столько, сколько потребовалось, чтобы снова наполнить его рюмку. Собака, сбитая с толку этим непонятным оживлением, укрылась наверху, чтобы не слышать истерических воплей комментатора.

«Медведи» идут в наступление под предводительством квотербека Питера Гроссмана… Пас с лету получает Пэрис Джексон! Вот он на отметке в сорок ярдов, тридцать!.. Но на двадцати его останавливает нападающий «Гигантов»!

— Черт, защита! — заорал Фред, вскакивая на ноги.

Пас Кальвильо отбит на линию нападения… Мяч приземляется прямо в руки углового Океле! Никого между ним и линией цели!.. Тачдаун!

Раздался торжествующий вопль в два голоса, и Фред снова наполнил рюмки — надо выпить за первые очки. Чтобы не пить больше на пустой желудок, Питер наклонился над крекерами, взял один, какое-то время внимательно изучал его, обнаружил следы жареного сыра, потихоньку положил обратно и навалился на чипсы и острый соус в чашечке. Несмотря на опьянение, он был по-прежнему бдителен в отношении любой еды, способной спровоцировать у него аллергию.

Желтый флажок арбитра… Пенальти «Гигантам», только что потерявшим пять ярдов…

— Боулз? А сколько уже «Медведи» не выигрывали? С восемьдесят пятого? Шестого?

Но Питер уже не слышал. После четвертой рюмки, на тридцать первой минуте игры, он уснул, не имея даже сил сопротивляться сну. Фред посмотрел на часы: пять минут второго.

Он приподнял веко уже храпевшего вовсю Питера, взял бутылку с текилой, вылил содержимое в раковину и, прополоскав несколько раз, поставил обратно на столик. Еще днем он рассчитал приблизительное количество валиума, которое надо смешать с текилой, чтобы свалить агента ФБР в восьмидесят килограмм весом. Остановившись на цифре три, он оставил себе для маневра десяток часов, пока Питер не придет в сознание. Убавив звук телевизора, Фред надел куртку и на минутку задержался на кухне. Открыв ящик со столовыми приборами, он достал нож для мяса, такой удобный, что он несколько раз метал его в разделочную доску, висящую на стене рядом с полочкой со специями. Положив его обратно, он взял пестик: если бить с умом, можно нанести необратимую черепно-мозговую травму. Но он и его положил на место, предпочтя выйти из дома с пустыми руками. Это давно уже было его любимое оружие.

* * *
Зажав в руке бумажку с нацарапанным на ней адресом, Фред припарковался у террасы кафе на авеню Аристид Бриан, где завсегдатаи допивали последние стаканчики. Было полвторого ночи, он пошел по направлению к центру и до самой улицы Сен-Гоше, окаймленной добротными пяти- и шестиэтажными домами, практически никого не встретил. Толкнув решетку дома номер сорок один, Фред вошел в холл, отделанный искусственным мрамором и медью, отыскал в списке из четырех жильцов имя Жак Нарбони и беспрепятственно ступил на лестницу. На последнем, пятом этаже он постоял несколько мгновений перед единственной квартирой, а затем несколько раз постучал в двустворчатую дверь.

Судя по описанию Пьера Фулона, его жилец был из тех, кто полночи пьет с приятелями в каком-нибудь заведении, после чего еще до рассвета возвращается к себе, чтобы засесть за покер. Фред заметил ступеньки, ведущие наверх, на антресоли, заменявшие чердак, откуда можно было по деревянной лесенке выбраться на крышу. Он подыскал себе удобное местечко между свернутым матрасом и грудой деревянных настилов, затем передвинул какой-то пыльный шкаф, чтобы заблокировать автоматическое выключение света на лестнице. Остальное было лишь вопросом терпения. И в таких случаях Фреду его не занимать. Уж что-что, а ждать он умел. Научился. Иногда и сам этому удивлялся. Действительно, странный парадокс для мальчика, воспитанного в лоне «Коза ностры».

Он и ему подобные и преступниками-то стали из-за своего болезненного нетерпения. Еще совсем маленькими они считали немыслимым проходить все этапы обычной человеческой жизни — учиться, чтобы потом работать, прозябать долгие годы, прежде чем чего-нибудь добиться, и надеяться, что банк сочтет их платежеспособными, изнывать во время двух-трех обязательных свиданий, пока женщина сама не предложит им свое тело, а затем, в зрелом возрасте, считать годы до пенсии, чтобы наслаждаться жизнью по полной. Солдат мафии не ждет. Он не просит кредита, а предпочитает брать банк целиком; чтобы утолить желание, он идет прямо к шлюхе; ему не нужны ни зарплата, ни пенсия, ни какие-то выплаты, он знает, что этого никогда не будет, и он не пойдет в отдел социальной помощи, чтобы там рассматривали его дело. Тогда откуда же это невероятное умение ждать, когда дело касается задания?

Фред провел тысячи часов — ив этом его единственное сходство с агентом ФБР, — выслеживая «клиента». Терпение федерального агента, сидящего в засаде, чтобы сцапать подозреваемого, может сравниться лишь с терпением мафиозо на задании. Он знавал эту смертную скуку, когда просиживаешь задницу в машине, ожидая, пока какой-нибудь бедолага не высунет наконец голову, чтобы всадить ему тут же пулю. Помнил он и вкус чуть теплого кофе из термоса, и карточные победы на краешке приборной доски. Приходилось ему и засыпать со стволом в руке, и отливать прямо тут же, у ближайшей стенки. И когда клиент в конце концов появлялся, шкуру ему дырявили со вздохом истинного облегчения. А если дело кончалось плохо, то терпеливый исполнитель шел прямиком в тюрьму — на три месяца, на три года, на тридцать лет, — и, валяясь на нарах, мечтал о том, как, выйдя на свободу, он в первый же день наверстает все, что прошло мимо него за эти месяцы или годы. И что самое смешное, парень из мафии в конечном счете тратит на разные ожидания времени в сто раз больше, чем любой добропорядочный гражданин. И при этом редко кто из них доживает до мирной пенсии в тихом местечке.

Сегодня, лежа в своей каморке под крышей, Фред ждал не один. Повернувшись на бок, он дотянулся до кармана брюк и достал оттуда томик «Моби Дика». Страниц пятьсот назад он все же отправился в это плавание на борту «Пекода», как и юный Измаил, полный решимости и желания добиться победы. Он покинул остров Нантакет в Массачусетсе и отдался на волю ветрам, не зная, куда они его приведут. Первая качка не испугала его: плаванье — значит, плаванье, надо двигаться вперед, невзирая ни на какие бури. Фреду все было интересно: строение судна, распределение обязанностей среди экипажа, законы морской физики, тонкости китобойного дела и изготовления гарпунов и даже качество пеньки, применяемой для плетения сетей. Он познакомился со всем этим новым миром благодаря техническим отступлениям, которые Мелвилл с его стремлением к точности счел необходимыми для своего романа.

Прошло уже несколько дней в открытом море, а великана все не было. Моряки, хорошо с ним знакомые, не раз вспоминали об окружавшем его ореоле таинственности. Наконец однажды ночью на палубе появился капитан Ахав на своей искусственной ноге из китовой кости. Уоррен был прав: вот настоящий герой, одержимый, готовый отдавать самые дикие приказы, только чтобы утолить слепую жажду мести.

Постояв на якоре неподалеку от Буэнос-Айреса, «Пекод» шел теперь в направлении Индийского океана. Он встречал на своем пути другие суда, бил других китов, но это были не те.

День за днем, глава за главой Фред одолел пятьсот страниц, подобно тому, как моряки одолевают мыс Горн. Для человека, ни разу в жизни не раскрывшего ни одну книгу, пятьсот страниц — это все равно что блуждать в открытом море: он ходил по кругу, боролся с бурями, иногда едва удерживаясь на плаву. Когда волна захлестывала его корабль, Фред цеплялся за фальшборт, но держался курса, ожидая, пока попутный ветер вновь не наполнит его паруса. И вот награда за упорство: вдали показался берег.

После первых бесплодных попыток Фред повсюду носил с собой томик, ощущая у себя на боку его тяжесть. Со временем он стал находить в этих страницах и смысл, и упоение, и знания. У него уже появились какие-то воспоминания — и это было меньшее, что он мог ожидать от такого парня, как Мелвилл. В эти дни он с удовольствием представлял себе, что носит в кармане четыре океана, белого кита и капитана — яростного и неустрашимого.

Ах, если б он только знал об этом в те времена, когда отправлялся на задания! Читать! Забыть печальные обстоятельства, сбежать от них, умчаться далеко-далеко! Трясясь от холода в трущобах Бронкса, скакать верхом по неоглядным просторам Дикого Запада. В ожидании разборки с латиноамериканской группировкой блистать на великосветском приеме в Бостоне. Путешествовать по Европе в компании очаровательной леди, пока кретин-сообщник храпит на заднем сиденье.

Сегодня вечером, подставив книгу под жалкую полоску тусклого света, Фред вернулся к чтению на странице 565, на том самом месте, где «Пекод» встретился с другим судном, «Сэмюэл Эндерби», капитан которого тоже стал жертвой свирепогоМоби Дика. Он посоветовал Ахаву двигаться на восток, и «Пекод» снова отправился в погоню. Фред опять почувствовал качку, он опять был членом экипажа. И вновь мощные валы вздымали судно, приводя в ужас людей на борту. Лежа на полутемном чердаке, он, как и другие, нес свою вахту. Крейсируя в Японском море, он напевал воображаемую мелодию матросской песни с переписанными наново словами. С каждой страницей его собственный словарный запас становился богаче на одно слово, и он перебирался с грот-марса на ют, не путаясь ни в мачтах, ни в парусах: если бы капитан Ахав приказал ему, он смог бы уже и сам их поставить. И вот на странице 694 впередсмотрящий закричал: «Фонтан! Фонтан! И горб, точно снежная гора! Это Моби Дик!»

После нескончаемого ожидания — вот он, поединок! Сейчас Фред своими глазами увидит того самого дьявола, о котором столько рассказывал Ахав.

Но тут далекий шум, на этот раз совершенно земной, — тяжелое, постепенное приближение чего-то, словно войско, сотрясающее землю чеканной поступью, — вырвал Фреда из бушующих волн. Страшная сила земного притяжения обездолила его, лишив привычной обстановки. Что такое? Ах да, это он вернулся к реальной жизни. Внизу лестничная клетка, тусклый свет, Суперкубок, Монтелимар, «пиццайоло», невыплаченная квартплата, текила — вот она реальность. А что это за шум? Люди. Да, реальные люди — не матросы, не Ахавы, не Измаилы, ни Квикеги или Старбеки, просто какие-то типы, отягощенные своей земной массой, куски мяса на толстых лапах, к тому же пьяные, таких миллиарды, это — классика, и никакой таинственности.

Фред сам столько раз садился за покер в такое время, что знал повадки игроков как никто другой: сначала они прополоскают внутренности холодным пивком, закурят сигары и займут привычные места за столом. Один из них перетасует карты, сделает начальную ставку, другой мужественно добавит полсотни, третий скажет: Играем до полудня а четвертый спросит: Мы играем или так и будем трепаться? Фред спустился с антресолей и, прежде чем последний вошел в квартиру, догнал его и, легонько стукнув по затылку, подтолкнул внутрь. Не дожидаясь реакции, он закрыл дверь изнутри, и тут все четверо с удивлением обнаружили, что их уже пятеро.

После того как ему помешали совершать героическое плавание, Фред не мог удовлетвориться одной жертвой. Он возблагодарил небо, увидев вокруг себя людей примерно его сложения, воинственных и готовых помахать кулаками — четырех дураков, уверенных, что вчетвером им ничего не грозит. Один из них выругался и шагнул к незваному гостю. Ударом кулака Фред сбил его с ног, затем раздал окружающим несколько ударов в челюсть, двинул ногой кому по почкам, кому в пах, разбил несколько предметов об их головы и спины, а когда все оказались на полу, свалил на них кое-что из мебели. Напоследок он попросил их не шуметь, чтобы не беспокоить соседей, которым скоро уже пора вставать. Несчастная четверка отчаянно пыталась понять, в какое дерьмо они вляпались и кто это чудовище, ворвавшееся в их жизнь этим ранним утром, казалось ничем не отличавшимся от предыдущих.

Фреду немного полегчало, но было обидно, что он не встретил сопротивления; это его любимый спорт — заставлять других есть землю, только он давал ему возможность по-настоящему расслабиться. С тех давних времен, как человек стал жить в племени, он не придумал ничего лучшего. Разве какой-нибудь там дзен или новейшие изобретения для снятия стресса типа пейнтбола могут предложить что-то равное этому? С тех пор как он стал «раскаявшимся», Фред сдерживал свою агрессивность как мог, возможность выпустить пар в хорошей драке предоставлялась ему крайне редко. Главная проблема состояла в том, что при нем никто не повышал голоса и мордобою взяться было совершенно неоткуда. Но самое смешное — рядом с Фредом всегда был вооруженный телохранитель, к тому же каратист с черным поясом, натренированный, словно солдат иностранного легиона, что заметно уменьшало его шансы набить кому-нибудь морду под горячую руку. Вот он, жесточайший из парадоксов: самый надежный ангел-хранитель в мире был приставлен к единственному в мире человеку, не испытывавшему в нем никакой нужды.

Один из бедняг поднялся на колени и пополз к кухонному столу в поисках чего-нибудь тяжелого. Фред схватил его за волосы и несколько раз ударил физиономией об угол стола, но тут же пожалел об этом, испугавшись, что вырубил хозяина дома. Он обратился с вопросом к остальным, остававшимся в сознании:

— Так, кто тут из вас не платит за квартиру?

Двое, все в крови, корчась от боли, повернулись к третьему. В конце концов Жак Нарбони поднял руку, к величайшему удивлению приятелей, которые осторожно спросили его:

— …Неужели ты не платишь за квартиру, Жако?

— У него задолженность за много месяцев, — отрезал Фред. — Сейчас пошарим у вас в карманах.

Потрясенные абсурдностью ситуации, мужчины продолжали оторопело лежать на полу, время от времени вытирая рукавом кровь, струившуюся по их лицам. Видя, что они не торопятся доставать свои бумажники, Фред сказал:

— Только не говорите, что вы играли в покер с чековой книжкой в кармане. Ну-ка выкладывайте вашу наличность — сюда, на стол. И кто забудет хоть одну бумажку, станет до конца своих дней дышать ртом.

Фред вылил кувшин воды на голову четвертому типу, который все еще оставался без сознания, чтобы тот тоже принял участие в сборе средств. Кучка аккуратно сложенных купюр напоминала толщиной томик «Моби Дика».

— Ну ладно… Эй ты, Жако, сейчас я расскажу, чего тебе ждать, если ты, во-первых, не заберешь свою жалобу на моего друга «пиццайоло», во-вторых, утром не съедешь отсюда, в-третьих, если ты скажешь хоть слово полиции и, в-четвертых, если у моего друга «пиццайоло» начнутся неприятности.

Перейдя от слов к делу, Фред резким движением притянул его ухо к его же рту, отчего тот взвыл от боли. Тихо, чтобы остальные трое не услышали, он расписал ему все, что произойдет с ним, если хоть один из этих четырех пунктов не будет соблюден. Он сделал это с такой точностью, с таким количеством достоверных деталей, задействовав основные жизненно важные органы и перечислив все возможные способы их повреждения, привнес в свой рассказ столько реализма, вдохновленный недавно прочитанным описанием разделки туши кита, что мужчина позеленел и, как только Фред отпустил его ухо, бросился к раковине, чтобы выблевать в нее весь потребленный за ночь алкоголь.

Уходя, Фред оглянулся на четырех бедолаг, побитых и изувеченных, которым так и не придется доиграть свою партию. Наверно, в таком же состоянии пребывал и экипаж «Пекода» после главной встречи с Моби Диком. Скоро он это узнает.

* * *
В восемь часов Фред первым вошел на почту Мазенка. Он выбрал наиболее подходящую по размерам картонную коробку, чтобы отправить Пьеру Фулону пачку банкнот, взяв из нее лишь один билет на оплату срочной бандероли.

Питер Боулз все еще лежал, свернувшись калачиком в кресле. Человек, которому по долгу службы полагалось спать самым что ни на есть легким сном, блуждал сейчас в потемках сознания, не находя выхода. Фред взял плед и накрыл его, потом налил себе полный стакан бурбона, чтобы на какое-то время снять усталость. Он включил телевизор, нашел канал «Евроспорт», чтобы узнать результаты матча: «Гиганты» выиграли со счетом 34:15 благодаря действиям Гроссмана, забившего потрясающий гол с отметки в тридцать ярдов.

Выключив звук, Фред уселся в том же положении, что накануне. С тех пор как эти идиоты оторвали его от чтения, ему не терпелось вернуться на страницу 694, к решающему моменту, когда на горизонте показался Моби Дик.

Вот Ахав, например, ждал этого всю жизнь. Можно даже сказать, что эта встреча со зверем — которого он считал воплощением абсолютного зла — стала для него главным моментом его существования.

После троекратной погони за китом капитан Ахав, оказавшийся привязанным тросом к морскому чудовищу, последовал за ним в пучину, оставив позади себя разбитое судно и погубленный экипаж. Один Измаил, спасшийся на плоту, чудом выжил после этой гонки.

Фред положил книгу и прикрыл глаза. Этот конец казался ему потрясающе справедливым, другого он и представить себе не мог. В нем крылся глубокий смысл, касающийся главного в жизни человека, в его предназначении, но сейчас у него не было сил думать над этим. Единственно в чем он был уверен, это что в романе говорилось о нем самом — каким он был в разные периоды своей жизни.

Вот он — юный Измаил, отправляющийся на поиски приключений в долгое плавание, из которого, возможно, никогда не вернется. Он будет подчиняться иным законам, нежели остальные люди. Он будет восхищаться своими патронами, но потом, в один прекрасный день, усомнится в них. К Измаилу он не испытывал ничего, кроме симпатии.

Через несколько лет Фред стал Ахавом. Единственный хозяин на борту, то справедливый по отношению к экипажу, то безжалостный. Его решений ждали со страхом или облегчением. Он выделялся — сама решимость, сила, иногда безумие. Его шкура была самой прочной, а глаз — самым зорким. Люди шли за ним, не задумываясь.

Но в третий период своей жизни — и это самое невероятное — он стал Моби Диком. Там, по ту сторону Атлантики, Фред внушал всем неслыханную ненависть. После его предательства за ним стали охотиться, как за морским чудовищем, и самые опытные гарпунщики бросились в погоню за ним.

Да, ночь выдалась бурная. Он потянулся, положил роман на стол и наконец уснул.

* * *
Ровно в час Питер вскочил на ноги. Некоторое время он переводил взгляд с часов на все еще включенный телевизор, развалившегося на диване хозяина дома и пустую бутылку из-под текилы. Через несколько секунд Фред тоже открыл глаза..

— Боулз, у меня есть две новости — хорошая и плохая. Плохая — что вы не выносите алкоголя, хорошая — «Гиганты» выиграли.

Боулз, как зомби, подошел к зеркалу и посмотрел на свою несвежую, измятую со сна физиономию.

— Что произошло, Фред?..

— А что могло произойти? Вы не способны выдуть и бутылки текилы.

— Такого не могло случиться… Со мной не могло…

— Вы что, правда ничего не помните? На третьей рюмке мы стали почти друзьями, особенно когда Мьюлен забил гол. Ну, вы хотя бы помните этот потрясающий тачдаун? Нет? Потом вы черт знает сколько времени рассказывали мне о вашем колледже, затем решили позвонить своим бывшим подружкам — мне удалось вас отговорить, — и заснули, вдруг, без предупреждения.

— Мне надо принять душ… Вы сейчас никуда не собираетесь?

— Нет, не торопитесь, я весь день никуда не поеду.

— Фред, мне так неудобно…

— Не беспокойтесь, Квинт никогда не узнает об этом вечере. Впрочем, я даже не уверен, любит ли он футбол.

Пробормотав стыдливое «спасибо», Боулз вышел из комнаты. Фред потянулся, готовясь продолжить сон, но на этот раз у себя в постели. Он испытывал чувство особого покоя, от которого ему только еще больше хотелось спать. Взяв со столика «Моби Дика», он повертел в руках эту теперь пустую вещь, от которой ему надо избавиться, как прежде он избавился бы от трупа. Для этого имелись особые места. Книжные кладбища. Он поднялся на второй этаж, в библиотеку. Церемония длилась ровно столько, сколько нужно, чтобы освободить на полке место и поставить туда книгу. Уверенный, что видит ее в последний раз, он провел пальцем по обрезу, напоследок подумал об Ахаве и поблагодарил Германа Мелвилла за то, что тот помог ему пережить сегодняшнюю ночь. Фред так сроднился с этим романом, что ему даже не хотелось хвастаться им. Он не был уверен, что прочел шедевр, но дочитал «Моби Дика» до конца и никогда бы не подумал, что в его возрасте, после стольких прожитых жизней, что-то еще могло сделать его сильнее.

* * *
Данное Лене обещание заставило Уоррена как можно скорее повидаться с капитаном Томом Квинтом. Ни одно решение в семье Манцони не принималось без участия того, кто с первого дня курировал их в рамках программы Уитсек. Это благодаря ему Магги, Уоррен и Бэль стали добропорядочными американскими гражданами, и, если им удастся интегрироваться в общество и раствориться в нем, им светило французское гражданство. Когда Бэль поселилась в Париже, Том вместе с ней ходил смотреть квартиру, а потом несколько раз обедал напротив ее факультета, чтобы присмотреться к ее новому месту учебы. Когда Магги открыла свой «Пармезан», он помог ей с некоторыми административными делами и присутствовал на открытии. Квинт мог гордиться собой: все Манцони, кроме непредсказуемого Фреда, выправились и являли собой живое доказательстве эффективности программы по защите свидетелей.

— Чему обязан таким удовольствием, Уоррен? Я думал, мы скоро увидимся: на следующий уикэнд я собираюсь в Мазенк, мне надо поговорить с вашим отцом. Вы там будете?

— Собирался. Но я буду не один.

— Кажется, у вас есть для меня хорошая новость?

— Помните такую Лену, я познакомился с ней в лицее?

— Ваша «маленькая невеста», как вы ее называли?

Ничего не пропустив, Уоррен рассказал ему обо всем, что связывало его теперь с этой «маленькой невестой».

— Не знаю почему, но я сразу почувствовал, что у вас с этой девочкой серьезно. Я очень рад за вас, Уоррен.

— Вы не считаете, что все это слишком быстро? Что я слишком рано связываю себя обязательствами? С самой первой? Что я скоро разочаруюсь? Что буду жалеть? Что у меня впереди еще вся жизнь?

— Я бы не позволил себе такое. Сам очень плохо воспринял бы, если бы меня начали вот так предостерегать, когда я был по уши влюблен в свою нынешнюю жену; я был тогда едва ли старше вас, и жизнь впоследствии доказала мою правоту. Я всегда верил в вас и вашу сестру, вы взрослели на моих глазах, год за годом, и мне хорошо видно, что в силу обстоятельств вы гораздо опытнее и взрослее большинства ваших сверстников. Я уважаю ваше решение, Уоррен.

Эти слова проникли в самое сердце влюбленного юноши, которому как никогда нужно было сейчас доверие старшего. Уоррен откровенно раскрыл ему стоявшую перед ним дилемму, и Том сразу все понял, не вдаваясь в детали: если он не познакомит Лену с семьей, он ее потеряет. Но как познакомить ее с таким отцом?

— Появление в семье нового члена — это радость, но у вас не обычная семья. Если, чего я вам желаю, Лена станет вашей женой и матерью ваших детей, очень рискованно сразу посвящать ее в тайну программы Уитсек.

— Честно говоря, лучше бы она никогда о ней не узнала.

— А вы сможете держать это всю жизнь в секрете от любимой женщины?

— Боюсь, наш союз не выдержит такого испытания.

Уоррену не надо было говорить ничего больше. Том отлично знал этого паренька, он видел, как тот рос, падал, снова поднимался на ноги, будто маленький солдатик, никогда не жалуясь. Мальчишке пришлось пережить боль изгнания, его искушали ценностями и карьерой отца, но он понял, какой это ужас — прожить всю жизнь в среде организованной преступности. И он отрекся от вековых традиций «Онората сочьета», чтобы выбрать путь свободного человека.

— Я сейчас скажу ужасную вещь: было бы здорово сказать, что он умер. Я уже представлял себя в роли сироты — это гораздо проще, чем быть сыном чудовища. Но еще до нашего знакомства Лена знала, что мой отец — американец и что он пишет книги. Она даже читала одну…

— «Кровь и доллары»?

— Нет, «Империю тьмы». Она не дочитала до конца и только спросила: «Откуда твой отец берет все эти ужасы?»

Том подумал, что и для него смерть Фреда стала бы огромным облегчением. Можно было бы больше не бояться этого извечного врага, снять наблюдение, а члены ЛКН пусть бы все так же резали друг друга, думая, что он все еще жив и здоров, — вот было бы прекрасное завершение программы Уитсек. Для Тома это еще означало бы, что он сможег чаще ездить в Штаты, да и сама мысль, что он пережил этого подонка, достававшего его последние двенадцать лет, была весьма приятна.

— Так что нам делать? Я еще маленьким помню, как вы улаживали проблемы, которые устраивал вам отец.

— На этот раз мне нужно время подумать.

— Не бросайте меня.

— Разве я когда-нибудь это делал?

* * *
Магги не пыталась больше подбадривать свою команду напускным весельем. Каждый этап дня требовал от нее сил, брать которые было больше неоткуда. Ей становилось все труднее скрывать, насколько серьезно положение «Пармезана». После дезертирства поставщиков она нашла новых, похуже и слишком дорогих для ее скудных средств. Кроме Клары, единственной, с кем она поделилась, снижения качества никто и не заметил. Со временем она, конечно, оправится от этого, если на нее не посыплются другие напасти. А она ждала именно их.

Франсис Брете зашел переговорить с ней и найти выход. Он так и сказал: Из вашего положения, госпожа Уэйн, несомненно, существует выход. И предложил ей просто-напросто выкупить ее предприятие, на этот раз без всяких особых условий и льгот.

Через какое-то время после ее отказа по анонимному доносу к ней явилась с проверкой санитарно-гигиеническая служба. Два инспектора тщательно изучили все, что только было можно, замерили температуру приготовления, проверили все звенья холодильной цепи, взяли пробы для лабораторного анализа, проверили использованное фритюрное масло, продукты глубокой заморозки, порылись в кладовке, в холодильниках, в подвале, осмотрели раковины, умывальники и туалеты для персонала. Они констатировали отсутствие грызунов и насекомых и не обнаружили ни единого нарушения — ни испорченных, ни несоответствующих нормам, ни представляющих опасность для потребителей продуктов. Управление по социальным и санитарным делам установило, что «Пармезан» полностью отвечает нормативам, о чем Магги знала и без них.

Еще через несколько дней пришла инспекция отдела труда — в связи с неформальным сигналом о нарушении законодательства. Инспекторы допросили наемных работников, изучили договоры о найме и платежные документы. Они осмотрели помещения, проверили срок годности огнетушителей, вентиляцию, безопасность. И тут тоже «Пармезан» оказался безупречен.

Магги уже не удивилась, когда, некоторое время спустя, к ней нагрянула и налоговая инспекция. Были проверены вся бухгалтерия, декларации налога на добавленную стоимость и профессионального налога, выписки из банковского счета, документы о найме торговых помещений, контракты с поставщиками, расходы по финансовым операциям, займы, кредиты, ссуды, инвентарная книга, дополнительные документы на поступления и отчисления средств, расходные счета. В ходе проверки было установлено, что бухгалтерия ведется правильно и открыто, и Магги получила официальное подтверждение платежеспособности.

Всех инспекторов, посетивших ее, она угощала своими меланцане алла пармиджана и выслушала немало комплиментов по этому поводу.

Хотя она и преодолела все эти трудности, они казались ей страшно несправедливыми, к тому же отняли у нее время, которое она могла бы употребить на решение других проблем. Они поколебали ее уверенность в себе и сделали ее раздражительной. Как-то вечером, по телефону, она отказалась принять заказ у клиента, который звонил ей каждый день: в приступе паранойи она заподозрила его в желании скупить все на корню, и это как раз перед наплывом покупателей — специально, чтобы понизить предложение. Тот буквально рухнул от такого обвинения: он просто большой любитель баклажанов по-пармски, может, он ими даже злоупотребляет, но никогда не работал на ее конкурентов. Что не убавило агрессивность Магги: Если это правда, тогда вы скоро заболеете. У нас первоклассный продукт, но ни один желудок не в силах выдержать такого количества сыра и томатного соуса ежедневно. Как это меня не касается? Касается, очень даже касается! Я не желаю, чтобы от моей кухни люди болели! В тот вечер, чтобы побыть немного одной, она присела на скамейку напротив пиццерии Франсиса Врете, где жизнь била ключом. К мрачным мыслям, крутившимся у нее в голове, добавились картины страшного насилия. Магги знала, что гнать их бесполезно, и стала ждать, пока это не пройдет само собой.

* * *
Они едва закончили заниматься любовью со всем пылом любовников, которым только что пришлось выдержать разлуку в целых три дня, и Франсуа Ларжильер включил над кроватью кинопроектор. Если другие после этого засыпают или закуривают, то он запускал в промежутке между любовными утехами какой-нибудь фильм, впрочем не обращая на него особого внимания. Бэль снова задумалась, почему бы этому человеку, которого она так любит, просто не обнять ее. В довершение всего из фильмов Ларжильер признавал только экшн, которые убивали всю прелесть момента. Он любил интеллектуальное фэнтези, утонченные ужастики, научную фантастику — только чтобы с кровью, — но больше всего — фильмы про гангстеров, сочетавшие насилие с задушевностью. Бэль не испытывала к этим жанрам никакого влечения. Прижавшись к нему, она обычно дремала, пока не начинался новый порыв страсти или пока Ларжильер не предлагал ей продолжить ночь каким-нибудь экстравагантным способом.

— Бэль? А вы видели «Крестного отца»?

— «Крестного отца»?

— Да, Фрэнсиса Форда Копполы?

Франсуа включил DVD. Он принадлежал к худшей разновидности киноманов, которые без зазрения совести комментируют действие, объясняют психологические моменты или начинают пересказывать диалог за секунду до того, как он начнется на экране. Убежденный в том, что Бэль не видела еще ни одного из фильмов, занимающих самые почетные места в его пантеоне, он считал своим долгом приобщить ее к «черному» кино исходя из того, что женщины менее чувствительны к этому жанру, чем мужчины.

— Да, я знаю, что вы сейчас скажете: это кино про бандитов, которые убивают друг друга, но знаете, все это гораздо глубже!

Ужасные, величественные судьбы, братоубийственные войны, честь и кровь, слезы и смерть, одни эмоции! Метафизика преступления, тестостерон и опера, гимн возмездию — грандиозно! А сцена, когда соперничающая семья собирается убить Вито Корлеоне в больнице? А возвращение на Сицилию и смерть невесты? А варфоломеевская ночь, организованная Майклом? Но главное — последние кадры, смерть отца на глазах у внука? Душераздирающе! Бэль выслушала этот панегирик с терпением влюбленной женщины, ее позабавило, как Франсуа заходится, рассказывая о культовых: словах или легендарных сценах, — когда речь шла о «Крестном отце», он не скупился на пафос. Восторженное отношение у него сохранилось с детства, оно говорило о его глубоком восхищении гангстерами — такими, какими они показаны в фильме. И дело тут было в самоотождествлении в крайнем его проявлении: голубая мечта большинства мужчин — эта сверкающая мужественность. Что надо иметь, чтобы найти себе место в мафиозном клане, — одни яйца или все же еще и душу?

Бэль страшно веселилась по этому поводу. Франсуа Ларжильер был полной противоположностью мафиозо. Он жил затворником, избегал привычных для миллионов людей мелких драм, а когда ему приходилось выбираться по делам за пределы родного квартала, и вовсе ходил по стенке. Он менял жилье только два раза в жизни и ни разу не бывал в пяти из двадцати округов Парижа.

— Вот-вот, послушайте! Он говорит: Go to те mattresses, буквально Идите к матрасам, но это значит, что он объявляет им войну! Это от итальянского выражения, когда солдаты баррикадировались в заброшенных домах и затыкали окна и двери матрасами.

Франсуа ошибался, но Бэль не хотелось ничего ему объяснять. На самом деле речь шла о беженцах, которые просили убежища и готовы были платить за место на полу, на матрасе.

— Видите этого актера? Это Роберт Дюваль, единственный несицилиец в клане Корлеоне, он ирландец, но для Вито он как сын. Он — консильере, советник клана.

Бэль сделала большие глаза, изображая удивление, и задала какой-то наивный вопрос, чтобы показать Франсуа, насколько она впечатлена его лекцией. Он называл всех мафиози из фильма по именам: Сони, Вито, Том и главное — Майкл, блудный сын, наследник империи, легендарный герой, сыгранный Аль Пачино. Он говорил о Майкле как о близком друге, он так хорошо понимал его — его внутренние драмы, душевные муки и даже его решения, иногда жестокие, но всегда основанные на безупречной этике и понимании чести. Ах, как сделать, чтобы Бэль разделила его восторг!

А Бэль, нежная, мягкая Бэль, чистая и непорочная, как Мадонна, разве сможет она испортить своему молодому человеку такое удовольствие? Чтобы он свалился со своих небес, лишился своего бандитского рая? Как признаться ему, что она узнала этот фильм еще до рождения, когда находилась во чреве матери? Он был частью ее детского приданого, лежал в кроватке, точно погремушка. Сколько раз малютка Бэль забиралась к папе на коленки в тот момент, когда он в сотый раз пересматривал этот фильм с такой грустной музыкой? Эта музыка служила ей колыбельной, она научилась ее петь одновременно с Jingle Bells — мелодией, которую дети начинают петь раньше, чем говорить, и которая сопровождает их потом всю жизнь. Как могла она рассказать Франсуа, что ее собственный крестный отец, принявший ее из рук священника у крестильной купели, звался Энтони Де Бьязе и был консильере клана Манцони? Энтони, мудрый Энтони, один совет которого мог разжечь или прекратить целую войну. Она могла бы рассказать о многих, оставшихся неизвестными широкой публике, но от этого не менее легендарных мафиози, целовавших ее когда-то в лоб. А сколько рук, сеявших смерть, качали ее колыбель? Сколько безжалостных убийц называли ее «самой красивой в мире», сколько капризов прощали ей, за то что она была дочкой босса? Личности, которыми Франсуа восхищался сегодня, были призраками прошлой жизни Бэль, подарившими ей детство, достойное принцессы. Не каждая девочка, став взрослой, имела воспоминания такой силы.

— Вот, внимание! Сейчас Вито скажет свои культовые слова: Я сделаю ему предложение, от которого он не сможет отказаться.

Как сказать Франсуа, не обидев его при этом, что персонажи, которым он поклоняется, давно уже стали частью фольклора, что таких Корлеоне не существует, что даже ее отец, Джанни Манцони, и тот играл уже по другим правилам?

Наконец фильм кончился, и глубокой ночью они снова сплели объятия и долго молчали, наслаждаясь чистой гармонией. А потом, прежде чем погрузиться в сон, Франсуа Ларжильер изрек:

— Самое ужасное, что я буду упрекать тех, кто придет после вас, в том, что они — это не вы.

* * *
Любой телефонный звонок Уэйнам проходил через коммутатор Питера Боулза. Если он мог определить звонившего, то переключал его на аппарат Уэйнов, так же поступал и с исходящими звонками. Фред знал, как обойти эту систему, чтобы позвонить тайком во время своих редких отлучек, но проблема заключалась в другом: ему некому больше было звонить тайком.

Около десяти утра, когда с чашкой чая в руке он собирался отправиться к себе в кабинет, на дисплее высветилось имя его издателя. Рено Дельбоск никогда не беспокоил без дела, и никогда Фред не чувствовал себя больше писателем, чем болтая с ним.

— Здравствуйте, Ласло, это Рено.

— Рено! Ну-ка, расскажите мне сначала, что новенького у меня, а потом — что новенького у вас.

— Вас будут переводить на японский.

— На японский?

— На Франкфуртской книжной ярмарке я встретился с господином Накамурой, его издательство похоже на мое — и размерами, и духом. Он издает иностранные детективы, два-три в год, не больше, по собственному выбору. Он считает, что японцы будут без ума от ваших потрясающих историй из жизни американской мафии.

Рено Дельбоск создал свое маленькое издательство, после того как много лет проработал на крупный издательский концерн. За ним последовали два-три видных автора, что придало ему солидности в издательском мире. Разнообразие его вкусов со временем выразилось в каталоге, где элитарный очерк соседствовал с экзотическим романом, а кровавый триллер — с изящной безделушкой с другого конца света. Издательская политика Рено Дельбоска держалась на единственном пункте: его продукция должна нравиться Рено Дельбоску.

— Если я ничего не путаю, это будет уже третий перевод «Империи тьмы». А во Франции мы перемахнули за десять тысяч экземпляров, что в наши дни весьма и весьма солидно. Я знавал авторов, которые и при меньших успехах умирали от счастья.

Фред чувствовал, что для издателя этот перевод — лишь повод для звонка, настоящей целью которого было разузнать, как продвигается третий роман. Он немного оттянул начало разговора, спросив его, как продается первый.

— «Кровь и доллары» приближаются к пятнадцати тысячам и скоро будут переведены на испанский. Они как раз читают «Империю тьмы» и интересуются, как там с третьим.

— Я работаю, работаю…

Он действительно работал, но рукопись, не имевшая еще названия, застряла на сорок восьмой странице. Напрасно Фред читал и перечитывал начало — ничто не указывало на то, что за сорок восьмой страницей однажды последует сорок девятая. Приступая к третьей части воспоминаний, Фред изо всех сил старался воскресить в себе ощущение ясности и неотложности задачи, с которыми он начинал свой первый роман. Он так усердно выставлял себя писателем, так громко трубил о своем занятии тем, кто хотел услышать, что теперь в это поверили даже те, кто не хотел. Интересно, спрашивал он себя, а у других писателей тоже имеется за душой столько всего сбывшегося, что они могут записывать это всю свою жизнь, или же им хватает одного воображения? Фред с грустью вспоминал тот день, когда объявил Тому Квинту, что закончил свой первый роман.

— Роман! Безделье ударило вам в голову, Фред.

Как и члены семьи Манцони, Том Квинт плохо воспринял его запоздалое призвание. Но и ему пришлось признать очевидность этого факта, когда безграмотный невежда выдал томик в двести восемьдесят шесть страниц, испещренный черными строчками почти без знаков препинания. Он существовал, этот роман под названием «Кровь и доллары», наполненный энергией зла, словно ящик Пандоры, который никому не хотелось видеть открытым.

По понятным причинам Том стал первым читателем черной автобиографии, испугавшей его изобилием реальных деталей, имен и событий.

— Вы описываете тут двадцатилетнюю историю мафии, увиденную изнутри. И вы не только называете открытым текстом их имена, но еще и не скупитесь на детали относительно их родословной и способов избавляться от трупов.

— А что вы думаете о том месте, где я рассказываю, как мы с Диком Мионе разнесли в пух и прах супермаркет Моффат на углу Пятьдесят пятой авеню? Описание холодильной камеры?

— Я не прочувствовал всю его поэзию.

— Только не говорите, что вы не знаете, какими методами мафия борется с конкуренцией. А там, где говорится о фальшивых ставках на собачьих бегах? И отступление про Лампо, мою гончую? А драка с китайцами, которые собирались порезать нас на куски?

— Они лишили бы мир великого писателя, но освободили бы меня от вас. Из двух зол надо выбирать меньшее, как говорят французы.

— Вы слишком строги. Скажите лучше, что вас, как Магги, бесит сама идея, что я осмелился писать. Вы предпочли бы, чтобы я всю оставшуюся жизнь угрызался совестью и скитался по свету, не находя раскаяния.

Вместо этого Фред Уэйн снова вытащил на божий свет Джованни Манцони, сделав из него вполне современного героя без лишних предрассудков, вора по инерции и убийцу по долгу.

— То, что вы отвели себе такую красивую роль и сделали из вашего гнусного бизнеса этакий плутовской роман, меня нисколько не удивляет. В конце концов, эту рукопись можно воспринимать либо как документальное подтверждение диких порядков, царящих в городской среде, либо как пособие по повышению квалификации для бандитов, либо как храм во славу вашей собственной глупости. Постыдно не то, что вы описываете, а то, о чем вы умалчиваете. Вы отсортировали ваши зверства, потому что знаете, где проходит грань между тем, в чем можно признаться и в чем нельзя, между тем, что выглядит живописно и что — омерзительно. Вы умалчиваете о ваших откровенно варварских поступках, чтобы не запятнать светлый образ шалопая с большим сердцем, каким себя представили.

— Вы думаете, я могу уместить всю свою жизнь в одном томе? У меня есть чем заполнить еще несколько. Я еще вас удивлю.

— И еще я считаю низостью, что кое о чем вы не упоминаете из страха перед Магги. Она о многом подозревает, но предпочитает не знать, например, о комнате, что вы снимали на год у госпожи Нелл, не говоря уж об оргиях, что вы устраивали с вашими молодчиками.

— На этих оргиях, как вы их называете, можно было нередко встретить копов и политиков, а иногда и их жен. Правда, признаю, что ни разу не видел там ни одного федерального агента. Вот вы, например, Том, я просто уверен, что вы ни разу не бывали в борделе.

— Мне хватало облав и обысков. Установку жучков и камер наблюдения в борделях я предоставлял заботам молодых сотрудников Бюро, они же убеждали некоторых девиц становиться нашими информаторами. У нас больше записей ваших похождений, чем DVD в порноотделе вашего видеоклуба.

В одном Том был прав: отчасти из уважения к Магги, отчасти боясь ее реакции, Фред лишь вскользь упомянул о своей разгульной жизни. Точно так же обошел он стороной период, когда увлекался и даже злоупотреблял наркотиками, которые впоследствии строго-настрого запретил своим детям. Однако главным в его романе были не его личные пороки, а та власть, которой он пользовался внутри организации. Его жизнь прячущегося от возмездия предателя обретала иной смысл, и служение мафии было больше не предметом ностальгической грусти, а ценным материалом, который он копил всю жизнь, чтобы поделиться им теперь с грядущими поколениями — разве Мелвилл и Хемингуэй поступали иначе?

Породив на свет великое творение, Фред очень скоро стал терзаться мыслью о его публикации. И тут Тому пришлось проявить чудеса дипломатии, чтобы ящик Пандоры не взорвался прямо у него в руках: Фред был способен устроить любую подлость — разослать свои скандальные откровения во все издательства Европы и Соединенных Штатов или даже отдать их в газету, послав таким образом к черту всю программу Уитсек.

Капитан Квинт сообщил об этом своему начальству в Вашингтон, и те, после короткой паники, прочитали роман. Как ни странно, сам факт, что Манцони решил поделиться своими бандитскими воспоминаниями, не сильно их обеспокоил: они боялись обнаружить в его книге имена кое-кого из политиков, кто так или иначе соприкасался когда-то с миром мафии. Успокоившись на этот счет, они предоставили Тому полную свободу действий, и тот остался с сомнительным опусом в двести восемьдесят шесть страниц на руках, да еще и написанным его злейшим врагом. Тут начался поединок, затянувшийся на долгие месяцы. Фред согласился переработать места, где говорилось о делах, не утративших еще своей актуальности, подправил все, что могло выдать его самого, в том числе описание внешности персонажей — даже тех, кого он сам в прямом смысле слова порезал на куски.

Он изменил имена и названия мест, перенес некоторые события в города, где не бывал ни разу в жизни, поменял контекст и сделал неузнаваемыми самые яркие эпизоды. После всех купюр и правок, сделанных по требованию федерального агента, роман вырос с двухсот восьмидесяти шести до трехсот двадцати одной страницы.

— Будем прагматиками, Том. Издав свой роман, я стану дешевле обходиться американскому правительству.

— Вы что, думаете, что ваше литературное творчество не только достойно публикации, но еще и будет приносить деньги?

— Попробуем, хотя бы ради того, чтобы доказать вам. Если моя книжка окажется никому не нужной, я оставлю все свои литературные амбиции, забьюсь в нору и буду всю оставшуюся жизнь каяться и совеститься.

— Чтобы такое стало возможным, вы должны публиковаться под псевдонимом.

— Ласло Прайор.

— Что?..

— Это мой псевдоним. Правда похоже на настоящего писателя?

— Но почему Ласло Прайор? Тут есть какой-то особый смысл?

— Ласло — потому что это как бы по-славянски, да и звучит загадочно. Я всегда считал, что все стоящие писатели — славяне, и все они — загадочные. А Прайор — потому что я всегда был фаном фильма «Миллионы Брюстера» с Ричардом Прайором.

Все это было неправда, Ласло Прайор существовал на самом деле и работал чернорабочим в баре Би-Би, в Ньюарке. Фред взял себе это имя, потому что ему нравилось, как оно звучит, но еще и потому, что между ним и этим типом всегда существовала особая связь. Ласло Прайор и Джованни Манцони были как бы двумя сторонами одной монеты — светлой и темной, и тому были объяснения, которыми Фред не желал делиться с Томом.

— Никаких встреч с издателем и никаких интервью.

— Идет, Том.

— В любом случае, я спокоен: кто захочет читать словесный понос безграмотного графомана? Неужели вы думаете, что найдется издатель, который отважится вложить в вас деньги? Да не родился еще тот дровосек, который решится вырубить кусок леса, чтобы сделать из него бумагу для вашей дребедени!

— Знаете, если это чудо произойдет, вы не пожалеете: я стану образцовым «раскаявшимся» — успешным, в расцвете лет и карьеры.

Через свои каналы Том запросил сводку относительно издательского дела во Франции. Затем, чуть ли не на спор, чтобы обломать зарвавшегося Фреда, был составлен список возможных издателей. Все операции надлежало совершать через Тома, он становился доверенным лицом писателя, пожелавшего сохранить инкогнито. Единственным, кто откликнулся через несколько месяцев после получения рукописи романа Ласло Прайора «Кровь и доллары», был Рено Дельбоск.

Издатель поделился с Томом своими ощущениями от текста. Он нашел стиль «небрежным и хаотичным», в ее нынешнем состоянии книга не могла быть издана, требовались глубокое редактирование и тщательный перевод. Однако он был потрясен высокой точностью описания сцен действия — это какое-то «графическое насилие», почти нематериальное, запредельное, не имеющее ничего общего с реальностью.

— Ничему из этого не веришь ни секунды. Например, эта сцена, где главный герой со своей бандой устраивают чистку в заброшенном доме в Бронксе, занятом пуэрториканцами. Или еще, тот бредовый кусок, когда Виктор Джилли отправляет под пресс бьюик, внутри которого находятся четыре типа, заподозренных им в связях с ФБР.

Виктора Джилли звали на самом деле Винсент ди Грегорио, и это был не бьюик, а шевроле «сильверадо», но в куске прессованного железа размером меньше кубометра действительно нашли четырех типов, только они сливали секретную информацию о клане Джилли не в ФБР, а Дону Пользинелли, капо враждебного клана. В описании Фреда этот эпизод и правда походил на некий литературный перформанс — краткий момент взаимопроникновения плоти и металла, в результате которого из-под пресса выходит современная скульптура, символизирующая последнее пристанище человеческого тщеславия.

— Этому не веришь ни секунды, — повторил Дельбоск, — но какое воображение, какой изыск, какое острое чутье на самые чудовищные подробности, какая жестокость! Я не знаю, кто скрывается под именем Ласло Прайор, и, честно говоря, не уверен, что хотел бы с ним познакомиться, но я хочу его издавать. Я могу предложить ему контракт без аванса на небольшой тираж — три тысячи экземпляров — в моей карманной серии, без рекламы. Положимся на людскую молву и посмотрим, что из этого получится.

«Кровь и доллары» вышли в свет в тот год, когда Уэйны поселились в Мазенке. Доверенное лицо Том подписывал контракты, вел телефонные переговоры, получал редкие вырезки из газет о книге, которая была уже переиздана дважды; таким образом, количество проданных за первый год экземпляров достигло восьми тысяч — неплохой итог, позволивший издательству сохранить свою независимость и планировать публикацию следующего (а почему нет?) романа Ласло Прайора.

Правда, прежде чем рукопись показалась Рено Дельбоску готовой к публикации, ему пришлось подвергнуть ее поистине ювелирной обработке. Он добился того, что Фред смягчил некоторые места — не из цензурных соображений, а для сбалансированности текста. Том, у которого не было ни времени, ни желания вникать в эти тонкости, вынужден был связать их напрямую. Они уговорились с Фредом, кто такой Ласло Прайор: высокопоставленный американский чиновник, удалившийся на покой, поселившийся в Провансе и занявшийся там писательством — не столько ради литературной карьеры, сколько чтобы просто убить время. И не такие психи бывают на свете.

— Этот господин Накамура, как и все мы, мечтает о встрече с вами. Я сказал ему о вашем инкогнито, и он обещал его уважать.

А Фред уже размышлял о своих японских читателях. Если повезет, то какой-нибудь якудза, грозный барон японской мафии, возьмет однажды в руки его книжку и, кто знает, может, извлечет урок для себя. Неплохо было бы, думал он, чтобы однажды кто-нибудь основал Интернационал жуликов и составил письменный акт — большую вселенскую книгу всех мафий мира.

Но Фред чувствовал себя слишком старым, чтобы браться за это. Он предпочел вернуться к своему третьему опусу, который имел все шансы оказаться последним.

4

Заглянув в логово Боулза для обычного разбора полетов, Том прошел по безымянной аллее к никогда не запиравшейся двери Уэйнов. В кухне он остановился на мгновение, привлеченный запахом мяса и пряностей, потрескивавших на маленьком огне; ему захотелось приподнять крышку, чтобы посмотреть, что же там готовится.

— Не вздумайте! — воскликнул Фред, появляясь из подвала с бутылками в руках. — Это сюрприз к ужину.

Глядя прямо в глаза друг другу, они обменялись крепким рукопожатием, лучше всякой улыбки говорившим о настроении каждого из них, и разыграли привычную сцену встречи добрых друзей, которыми они не были. Фред пригласил Тома пройти в сад, где их ждал чай с печеньем.

— Я подумал, что для белого вина — а оно в этих местах отличное — еще рановато. И давайте посидим на свежем воздухе — становится приятно.

Под мягким апрельским солнцем Том прошел по крытой галерее, белокаменные своды которой ничуть не пострадали за три века ее существования. Выйдя в сад, он уселся за тиковый стол, потемневший от дождя и холодов, и стал разглядывать заднюю часть дома, стараясь смотреть глазами своей жены Карен, всегда мечтавшей жить в таком месте. Он задержался взглядом на колокольне, оставшейся от старого монастыря, на увитых плющом камнях, на синих ставнях, расположенных на трех этажах комнат, на бассейне, устроенном немного повыше, чтобы не было видно купающихся, и большой открытой площадке, где хватило бы местацелой деревне. Карен заслужила такое.

— Вы что-нибудь делали с домом с прошлого раза?

Фред показал на нижнюю кухню, «очень удобно, особенно летом, чтобы не бегать без конца с этажа на этаж».

— Лимончик к чаю?

— Нет, спасибо, я так.

Специальный агент Томас Квинтильяни мог гордиться своим жалованьем, позволившим ему отправить сыновей учиться в университет и купить дом в фешенебельном районе Таллахасси, штат Флорида. Карен вела там здоровую, спокойную жизнь, деля свое время между садиком и соседями, большей частью пенсионерами. Но, несмотря на все это, она не скрывала своей ностальгии по Старому Свету, который узнала и полюбила, когда изучала там архитектуру, и ей было грустно, оттого что она никогда уже туда не вернется. А вот какой-то бывший гангстер живет в Провансе, в историческом месте, в трех часах езды на поезде от Парижа и своей семьи, когда он, Том, видится со своими три раза в год.

— Мне кажется, Фред, или вы действительно становитесь более цивилизованным? Тонкие вина, чай, старые камни. Вроде бы даже книжку прочитали?

— Обидно было бы пить всякую гадость, живя в винном краю, не правда ли? А чай я всегда пил, только теперь это японский зеленый — говорят, он хорош для простаты. И да, я прочел «Моби Дика» — как все, но не думаю, что об этом стоит рапортовать в Вашингтон.

— Вы стали другим, с тех пор как живете здесь, более основательным, что ли.

И они пустились в долгий разговор об оседлости и подвижности, сожалея каждый о том, чего ему больше не хватало, говоря банальности о темпах жизни, о судьбе, о надвигающейся старости. Эта встреча со старым врагом — как со старым другом — доставляла обоим какое-то необъяснимое удовольствие, каждому интересно было узнать, что произошло с другим за это время, услышать рассказ о его ошибках, его печальные признания. Но время откровенничать еще не пришло, и пусть в кармане у каждого лежал заряженный кольт, готовый быть пущенным в ход в любую секунду, пусть ножи были наточены и ожидали первого неосторожного слова, чтобы вонзиться в противника, пусть в загашнике дожидалась своего часа небольшая ракета, способная разнести прованскую деревушку, Том и Фред попивали чаек, обмениваясь банальностями и греясь в мягких лучах послеобеденного весеннего солнышка.

Капитан ФБР заметил своего подчиненного Боулза, который потягивался за окном, как будто только что проснулся.

— Вздремнул, наверно, сдав вам вахту, — сказал Фред. — Этот человек ночами не спит, все ждет, что я сбегу от него куда-нибудь, как в Нормандии.

— Ну, как вы с ним ладите?

— Он скрытный, молчаливый, слишком «английский» для меня. Вообще-то, по мне лучше бы это был итальянец, типа Капуто или Ди Чикко. Я уже заранее боюсь нашей завтрашней поездки в Париж. Представьте себе восемь часов в одной машине с Боулзом, и вы поймете, что такое полное одиночество.

Раз в год — это делалось под контролем программы Уитсек — Фреду предписывалось являться в посольство Соединенных Штатов для продления единственного документа, удостоверяющего его личность в глазах французской администрации, — паспорта. Впрочем, он никуда не ездил, и этот документ был ему априори не нужен, но Том никогда не упускал из виду необходимость срочного отъезда. Каждый раз его фотографировали, брали отпечатки пальцев, а в случае смены фамилии, что случалось в среднем раз в три года, велели представлять предыдущий паспорт. Учитывая его особый статус, ему назначали особое время для свидания, обычно в воскресенье, рано утром, чтобы он встретил как можно меньше соотечественников. Фред предоставлял все необходимые сведения, кроме адреса, который знали только Том, Боулз и их высшее начальство в Вашингтоне. Насколько это возможно, Том старался избегать общественного транспорта, и эта поездка в Париж и обратно совершалась обычно на машине. Фред и Питер должны были выехать в субботу ближе к вечеру, к полуночи прибыть в отель, в шесть утра явиться в посольство, с тем чтобы в воскресенье вечером уже вернуться в Мазенк. В этом году, по причинам, знать которые Фреду было совсем не обязательно, Том постарался объединить их тайное рандеву и завтрашнюю поездку в посольство в один уик-энд.

— Боулз прекрасный сотрудник, и пора ему возвращаться на родину. К концу года я приставлю к вам нового агента — свеженького, с пылу с жару, выпускника Квантико.

— Что, если женщину? Могли бы вы уж среди пятнадцати тысяч федеральных агентов подыскать мне женщину. Я бы ничего от нее не скрывал; окажись она еще и хорошенькая, разрешил бы купаться в бассейне.

— Ну вот, еще даже не откупорили бутылку, а уже несете всякую чушь. Лучше сходите на свою нижнюю кухню и долейте горячей воды в чайник.

* * *
В восемь часов Тому наконец было позволено приоткрыть крышку кастрюли, в которой весь день что-то готовилось. Он увидел нечто продолговатое, коричневое и морщинистое, но при этом весьма аппетитное.

— Я знаю, что у итальянцев всему есть название, Фред.

— Это польпетоне[11]! Только не говорите, что ваша матушка никогда не готовила такое.

— Моя матушка родом из семьи калабрийских рыбаков, она никогда не умела готовить мясо.

Фред выключил огонь, воткнул в гигантский рулет вилку, чтобы вытащить его на разделочную доску, и нарезал на ломтики. В середине в форме медальона желтела начинка, щедро сдобренная петрушкой. Фред казался удовлетворенным результатом.

— На вид ничего особенного, но требует определенной сноровки.

Несмотря на вкусный запах, исходивший от того, что им предстояло отведать, Том жалел, что не поужинал в первом попавшемся ресторане, на нейтральной территории, что избавило бы его от этого гостеприимства. В прошлом они общались в самых экстремальных ситуациях: война не на жизнь, а на смерть, облавы, арест Фреда. Потом были допросы в тюрьме и определение на жительство на конспиративных квартирах ФБР, двадцать четыре часа в сутки бок о бок, во взаимной ненависти и с дрянным кофе в придачу. Затем они стали перелетать с места на место внутри страны, чтобы сбить со следа мафию, а после «Процесса пяти семей», под наблюдением и максимальным нажимом высокого начальства, махнули за Атлантику открывать новый континент. Они узнали Париж, потом французскую деревню, и Том всегда был рядом с Фредом, охраняя его, как главу государства. Теперь, спустя двенадцать лет, этот прием, это фальшивое гостеприимство, сам факт, что Фред стоял ради него у плиты, мешали Тому. Им предстояло пережить нелегкий момент, который, конечно, был частью их тайного соглашения, но который никогда не проходил безболезненно.

— Не старайтесь быть мне полезным, Том, лучше скажите, что вы думаете об этом вионье.

Том поднес к свету бокал белого вина. Он никогда не пил раньше семи вечера и редко выпивал за ужином больше двух бокалов. От крепкого алкоголя — даже в коктейлях, и от пива — даже в жару, он и вовсе отказался. И никогда не отступал от этих правил, которые, в конце концов, совершенно отбили у него вкус к пьянству.

— Вионье, говорите? Пять лет назад вы бы не смогли и произнести такое.

— Этот чертов французский засел во мне, как зараза. Я иногда и сам не понимаю смысла слов, которые произношу, и ведь произношу — потому что слышу их то по телику, то на улице. Дети говорят по-французски, а с Магги мы слишком редко видимся, чтобы вдоволь наораться друг на друга на родном ньюаркском наречии. Мне не с кем больше ругаться, даже с Боулзом, с которого все как с гуся вода, а когда забываешь ругательства на языке — что остается? Хуже того: тут на днях я обжегся и вскрикнул не оуч! а ай!. Похоже, процесс стал необратимым, а?

За столом они прямиком приступили к главному блюду и конторни[12]: перчикам с чесноком, тушеному шпинату, брокколи. Том, основной едой для которого было то, что подают в самолетах и в гостиницах, с радостью ощутил прелесть домашней пищи. Где все те яства, что так здорово готовит Карен с ее талантом изобретать новые вкусы? Когда они жили в Новом Орлеане, она постигла все тонкости старой французской кухни. В Таллахасси в два счета освоилась с кухней крайнего Юга. Ей удалось даже выудить рецепты рыбных блюд у госпожи Квинтильяни-матери. Но с тех пор как Том жил в Европе, а дети покинули дом, она довольствовалась помидориной, нарезанной на краешке тарелки, которую съедала наспех, сидя в одиночестве на веранде.

Какое-то время Фред и Том болтали, избегая неудобных тем. Хотя для них все темы были неудобными. Не успев доесть свой кусок мяса, Фред начал возмущаться внешней политикой Соединенных Штатов — особенно когда «наших парней» посылают воевать черт-те где. Не выражая своего согласия или несогласия, Том заметил, что он лишен гражданских прав и не имеет морального права судить об американской политике.

— Что же, я и мнения своего не могу иметь?

— Мнения? Вы? Не знаю, кто это сказал: «Мнение — как дырка в заднице: оно у каждого есть». Так что держите его при себе, Манцони, особенно когда речь идет о патриотизме — вы, всю жизнь вытиравший об американский флаг ноги в ботинках от Гуччи!

И снова Том пожалел, что они не на нейтральной территории. Ставить на место человека, который принимает тебя за столом у себя в доме, не в его обычаях, но это ничего не меняет: есть вещи, о которых он просто не может слушать спокойно. А уж Фреду, этому бывшему мафиозо, и вообще не по чину разглагольствовать о международной политике; до 2001 года на борьбу с организованной преступностью расходовались две трети бюджета ФБР, на борьбу с терроризмом — одна. Потом эти пропорции были изменены с точностью до наоборот.

Удивленный такой жесткостью, Фред на мгновение застыл с раскрытым ртом. Своим молчанием он как бы выражал согласие с тем, что не имеет права голоса. На самом деле он становился патриотом, лишь когда это ему было удобно, и если и выступал иногда против какой-нибудь войны, то происходило это чаще всего за картами, в задней комнате бара, перед работающим телевизором: «Задолбали со своим сраным вооруженным вторжением! Давай лучше про биржевые курсы, эй ты, телик!» Если ему и приходилось самому браться за оружие, то лишь для зашиты территории, где он промышлял рэкетом и коррупцией, а вовсе не своей страны. Только внутренние мафиозные войны трогали его по-настоящему. Фред считал их не менее кровавыми, а слезы жен мафиози не менее горькими, чем слезы солдатских вдов.

— Что ж, вы правы, Том. Мне это не по чину.

Фред никогда не верил в политику, потому что никогда не верил в будущее. «Солдат мафии» задумывается о жизни на короткий срок, на день-другой вперед, потому что каждый прожитый день для него праздник, который он отмечает вечером в ресторане у Беччегато или в баре у Би-Би. «Солдат мафии», умерший в своей постели, — это либо гений, либо неудачник. Дав показания против мафии, Фред перестал быть ее солдатом, и не потому, что предал ее, а потому что у него появилось будущее, как у обычного налогоплательщика — фраера, человека с улицы.

Вместо объяснений он предпочел нанести удар ниже пояса, эффективность которого не раз уже успел проверить.

— Я перестал верить в политику, когда политика начала верить в меня. Ах, Том, вам никогда не познать этого удовольствия, которое испытываешь при виде губернатора, жаждущего выкупить у тебя фотографию, где он пожимает тебе руку в шикарном ресторане. Даже Гуверу, вашему святому покровителю, и тому доводилось вкушать лингуини[13] за одним столом с легендарными капо.

— Раньше я, может, и попался бы на эту удочку, но сегодня песни на тему «политики ели у меня с руки» не помешают мне наслаждаться вашей замечательной кухней. Что меня всегда поражало в вас, мафиози, так это восхищение самими собой. Другие преступники плачут, что из-за трудного детства и всего такого не смогли жить нормальной жизнью, жалуются, что им не повезло, что они попали в дурную компанию, покатились по наклонной плоскости. Мафиози же, наоборот, благословляют небо за то, что они такие, какие есть; они считают, что на них снизошла благодать и что, когда они родились, над их колыбелькой склонились три добрые феи — Капоне, Нитти и Лучано. Я ни разу не слышал, чтобы даже на скамье подсудимых хоть один из них пожалел о своей карьере в «Онората сочьета». Даже в худшей из тюряг ваши похожи на блаженных, которые поедают свои макароны под пение Синатры. А в последний час, перед тем как испустить дух, вы благодарите Господа за то, что он избавил вас от этого ужаса — жизни честного человека.

— Жизнь честного человека? Да я еще мальчишкой знал, что у меня нет к этому ни малейшего призвания. В семь или восемь лет, когда я стал задумываться над тем, что такое жизнь, люди, будущее, знаете, что я делал? Я забирался на холмы Керни-парка и оттуда смотрел на Ньюарк. Мне был виден каждый дом, каждый огонек. Я представлял себе этот человеческий муравейник, бесконечное множество разных ситуаций, невероятную сложность взаимоотношений, мне было интересно, каким чудом вся эта удивительная чертовщина может крутиться и работать. Я чувствовал себя маленьким-маленьким и совершенно неспособным отыскать свое место в этом мире, что копошился у моих ног. Мне хотелось знать, где же тут моя дорога, что ждет меня и на каком углу, в какую сторону мне сворачивать. Все мальчишки задумываются об этом, и вы тоже, Том.

— Это точно. Только у меня это была крыша Крайслер-билдинга.

— Разница между нами в том, что там, где вы видели честного человека, я видел беднягу, бредущего по долине слез. Там, где вы видели доброго дедушку, я видел старика, озлобленного сплошными неудачами. Там, где гуляли пары влюбленных, мне уже виделись будущие ревнивцы и рогоносцы. В каждом священнике я видел инквизитора, в каждом преподавателе — жалкого учителишку, а в каждом копе — копа. И сегодня ни вы, ни я нисколько не изменились: для вас человек априори хороший, пока он не проявит себя с плохой стороны. Для меня же он плох по своей природе, пока не удивит меня каким-нибудь добрым поступком по отношению к ближнему.

— Вы произносите «честный человек» так, словно это оскорбление.

Что же касается мафиози, тут дело не в слове «честный», а в слове «человек». Вы же так и не стали людьми, мужчинами. Ваш средний IQ не выше, чем у двенадцатилетнего мальчишки, отсюда и все остальное: нравственные устои, уважение к другим. Вы — дети в кубе, вся деятельность которых направлена на удовлетворение собственных желаний, при полном отсутствии чувства вины. Любой, кто будет иметь несчастье встать между вами и вашим ящиком с игрушками, обречен на немедленную смерть. Ваша жестокость — это жестокость ребенка, обрывающего крылья бабочки, чтобы посмотреть, как она устроена. Вам случается иногда плакать — как плачет ребенок, у которого отняли игрушку. Когда же ваши шефы благодарят вас, вы раздуваетесь от гордости, будто сопляк, которого похвалил взрослый. Вы, Фред, — не мужчина в моем понимании.

— Сегодня я еще легко отделался, — улыбнулся тот, — обычно вы меня сравниваете с животным. Тронут. Фруктового салата?

— Домашнего приготовления?

— Естественно. Не знай я вас, подумал бы, что вы хотите меня обидеть…

Он поднялся и начал убирать со стола. Помогая ему, Том ждал начала настоящего разговора, который Фред все время оттягивал.

— Однажды вы поймете, Том, что обязаны мне лучшими моментами вашей карьеры, и тогда вы скажете мне спасибо.

— Я уже говорю вам спасибо, вне всякого сомнения, вы — моя лучшая победа. С тех пор как вы дали свои показания, «Коза ностра» превратилась в развалину и вот-вот совсем обрушится.

Том Квинт был одним из тех, кто подготовил этот крах, и его упорство было вознаграждено — вместе с Карен его пригласили в Белый дом, где он имел личную беседу с президентом в Овальном кабинете.

Фреду захотелось чего-нибудь крепкого, и он предложил выпить по капле грагаты — с видом на погруженную во тьму долину, в глубине которой мерцали огоньки засыпавшей деревеньки.

— Вы же прекрасно знаете, что я не пью такого, но если у вас имеется травяной чай, я охотно к вам присоединюсь.

— Поройтесь в верхнем шкафу. У Магги есть всё, но я в этом не разбираюсь.

Через несколько минут они созерцали прованскую ночь, один с рюмкой холодной водки, другой с чашкой мятного отвара в руке, умолкнув как два старых друга, каждому из которых вполне хватает молчаливого присутствия другого. Пользуясь безмятежностью момента и желая разговорить наконец Фреда, Том ввернул ему комплимент в своем духе, без всякой задней мысли:

— Я искренне завидую вашей возможности наслаждаться этим видом, этим покоем. Иногда, где-нибудь в аэропорту, во время видеоконференции с каким-нибудь занудой или когда я слышу, что вылет откладывается, я думаю о вас. Представляю, как вы сидите здесь, на свежем воздухе, или у камина, и думаю, что надо и мне когда-нибудь вот так…

Вопреки ожиданию, Фред плохо воспринял услышанное. Этот Том выставляет себя этаким активным деятелем, ответственным работником, в то время как Фреду только и остается, что сидеть, укрывшись пледом, словно пенсионеру, каковым он, в сущности, и стал. С начала беседы он не раз делал намеки на свое писательство, но Том ни одного из них не понял. А его как раз больше всего и раздражает, что тот всячески отрицает его статус писателя.

— В следующий раз, когда будете меня себе представлять, не забудьте пишущую машинку. Она всегда где-то поблизости, и если я и оставляю ее на время, то лишь затем, чтобы вернуться к ней со свежими идеями. Правда, живи я где-нибудь в другом месте, никогда столько не работал бы. Здесь я могу сосредоточиться. Меня ничто не беспокоит из окружающего мира, такое впечатление, что я на верном пути к чему-то главному, а остальное — вопрос терпения.

Тому впору было укусить себя за руку. Они несколько часов всячески обходили эту тему, и вот на тебе — она возникает именно сейчас, когда этот мерзавец готов был уже разродиться! Как он только смеет трепать такие слова: «работать», «сосредоточиться», «терпение», говоря о своих смехотворных приступах графомании? Хоть Том и жил в мире, где продается и покупается абсолютно всё — вещи, лишенные практического смысла, чистая выгода в вакуумной упаковке, никому не нужные услуги, — он никак не мог понять, каким образом сочинения Фреда могли убедить издателя. Книжки были выпущены, два тома по двести пятьдесят страниц, в твердом переплете, по двенадцать евро за штуку, их можно было приобрести в книжных магазинах и через Интернет, потрогать, раскрыть, даже сжечь — но это все равно ничего не изменило бы в абсурдности ситуации, потому что они существовали.

— Мне тут пришлось расстаться с некоторыми иллюзиями, — добавил Фред. — Я думал, что любому виду творчества должен сопутствовать хаос — ан нет.

Том почувствовал, как внутри него вскипает ярость, пробудить которую мог один только Фред, — реакция на дикую смесь глупости и самодовольства, которые — вот уж верх подлости! — выдавали себя за высшее искусство.

— Скажите, Том, вы ведь читали «Империю тьмы»? Вам не кажется, что это определенный шаг вперед по сравнению с «Кровью и долларами»?

Том одними глазами взмолился, чтобы он прекратил.

— Вы можете говорить открыто, не щадите меня.

— Вам прекрасно известно, что я читал «Империю тьмы», в силу обстоятельств я вообще ваш первый читатель. Только не спрашивайте, что я обо всем этом думаю.

— Нет, я спрошу.

— …

— …

— Кажется, у французов есть для этого отличное выражение: обосраться. Я не слишком разбираюсь в литературе, но знаю точно: то, чем вы занимаетесь, к ней отношения не имеет. Когда я сам прочитал вашу прозу, то, перед тем как отдать ее на съедение ни в чем не повинным читателям, я собрал в Вашингтоне четырех агентов, чтобы они изучили ее вдоль и поперек на предмет наличия всяких кодов, скрытых посланий, реальных имен, слишком прозрачных ситуаций и тому подобное. Надо было видеть их там, в зале для совещаний: они валялись от смеха в своих креслах, читая вслух куски вашего романа. Они буквально катались по полу, то и дело выкрикивая: «Слушайте, ребята, вот у меня — здорово!» — и от очередной цитаты впадали в такую истерику, что сбегались сотрудники соседних отделов. Да они и до сих пор не могут вспоминать об этом без слез.

Услышав это, Фред застыл на месте со стаканом в руке, не находя что ответить, чтобы сохранить хоть каплю собственного достоинства.

— Я все пытался разгадать тайну этого загадочного явления — издания ваших творений, — продолжал Том. — Столько людей пишут и только мечтают быть изданными, почему же вам, который считает, что метафора — это такой зверь с щупальцами, — почему вам это удалось? Я прочел «Кровь и доллары» во французском переводе — купил в аэропорту в Ницце и закончил перед самым приземлением в Катанье. У меня создалось странное впечатление, что я читаю другой текст. Произошло маленькое чудо. Ваш издатель совсем не такой дурак, каким я себе его представлял: он употребил весь огромный талант вашего переводчика, который, рискуя навеки увязнуть в этой словесной трясине, все же придал более-менее презентабельный вид жуткому нагромождению искореженных фраз, якобы выражающих неуемную животную силу. Кроме того, он очистил текст от якобы лирической составляющей, оставив только самые простые фразы, которые, с их кажущейся наивностью, делают описываемые вами ужасы совершенно невыносимыми. Короче говоря, автор «Крови и долларов» и «Империи тьмы» — это не таинственный Ласло Прайор, не Джанни Манцони, не Фред Уэйн, а ваш издатель Рено Дельбоск и ваш переводчик Жан-Луи Муано. Если этот тип однажды окажется безработным, я сразу же возьму его к себе в Федеральное бюро.

Фред продолжал стоять неподвижно, как нокаутированный боксер, готовый рухнуть при малейшем дуновении ветра. Но Том еще не закончил и приготовился к последнему апперкоту.

— К счастью, это надувательство скоро закончится. Во втором опусе вы уже топчетесь на месте — вам нечего больше рассказывать, вы просто нагоняете объем своими анекдотами. Длиннющий список ваших гнусностей все же не бесконечен: когда вы расскажете читателям обо всех ста пятидесяти способах сокрытия трупов, то окажетесь на мели. На этот счет я спокоен: третьего романа Ласло Прайора не будет.

Окаменев от бешенства, Фред все же сохранил достаточно здравого смысла, чтобы не допустить физической агрессии в отношении Томаса Квинтильяни, чьи возможности расквитаться с ним были поистине безграничны. Начальство всегда его покроет и позволит действовать на свой страх и риск. Это не считая того, что в драке Том никогда никого не боялся и владел двумя или тремя видами восточных единоборств до такой степени, что его звали сэнсэем во всех школах мира.

— Я, конечно, немного преувеличиваю. В конечном счете я ведь не литературный критик.

— Для внука калабрийского рыбака вы разбираетесь очень даже неплохо. Бог знает, сколько между нами было всего с тех пор, что я вас знаю, но так больно, как сегодня, вы мне никогда не делали.

Капитан Квинтильяни поставил чашку на каменную скамью, на которой когда-то сиживали сотни монахинь, и посмотрел на мерцающие в долине огоньки. Он злился на себя за то, что поставил под угрозу продолжение такого важного разговора. Но Фред, получив нокдаун, тоже хотел поскорее с этим покончить.

— Доставайте ваш блокнот, Том.

И Том полез в карман пиджака.

— О расхищении фондов проекта финансирования города Белвью нам сообщил Луи Чиприани. Так называемое «дело Парето», вы, должно быть, помните.

Том строчил на полной скорости, слово в слово, пусть он и не понимал на данный момент всех подробностей, которыми Фред решил с ним поделиться.

— Этот же Луи был посредником между нами и банком Беккарта, отмывшим семьдесят пять процентов прибыли по делу Парето.

Том слушал во все уши — о том, чтобы переспросить что-то, не могло быть и речи. Когда Фред начинал выкладывать информацию, надо было хватать все на лету и обязательно в письменном виде, потому что он никогда не согласился бы оставить свой голос на пленке.

— Банкира звали Фицпатрик, имен не помню, но вы быстро его отыщете. Он был настолько счастлив иметь с нами дело, что сам — банкир! — попросил меня реинвестировать его прибыли.

В этом пакте заключалось исключительное долголетие Джанни Манцони в рамках программы Уитсек. Того, что он выдал во время процесса, хватило более чем на десять лет. Зная, что Дядя Сэм рано или поздно пошлет его ко всем чертям, Фред нашел способ обезопасить себя, сливая информацию по капле. Это была его страховка.

— Они с Луи вместе проводили отпуск на трехмачтовом паруснике, принадлежавшем банку. Еще Луи организовал налет на Нейшнл Ситирейл для Пользинелли. Он сначала предложил это нам, но мы заколебались, и зря. А вот захват фургона «Фарнелла» — наших рук дело.

Том записывал. Вот она, награда за год ожидания.

— Вы там у себя, в ФБР, считали, что четвертым был Натан Харрис, и напрасно его сцапали. Вам надо будет выпустить его из Сан-Квентина и попросить у него прощения. Четвертый — это Зигги де Витт.

— Зигги де Витт? «Шкипер»?

— В то время он еще им не был. Этот идиот грохнул шофера, о чем никто его не просил, у него нервы просто ни к черту. После того случая он придумал довольно хитрый ход, как превращать южноафриканские брюлики в колумбийский кокаин, все это переправлялось туда-сюда на яхтах разных фраеров, у которых бабок было по самое некуда, и главное — эти идиоты даже не подозревали, что они перевозят.

— Так, а двое остальных, кроме вас, как мы уже установили, Энтони Пэриш и Джефри Хант?

Фред кивнул и продолжил:

— Думаю, мне стоит указать вам еще на одну ошибку: после той дурацкой облавы, что ФБР устроило на собачьих бегах на Род-Айленде и которая закончилась бойней, газеты писали о трех погибших мафиози. По части братьев Минск вы были совершенно правы, а вот что касается Берни Ди Мурро, это был чистоплюй, который и яблока-то ни разу в жизни не украл.

Во время своих откровений Фред никогда не упускал случая упомянуть одну-две судебные ошибки, чтобы поставить Тома в неловкое положение.

— Его семья до сих пор страдает, в любой дряни, что случится в их квартале, подозревают их. Вы больше не записываете. Том? Это вам уже не интересно? Предпочитаете услышать, откуда взялся тридцать один процент финансирования стадиона Палленберг?

— …

— Конечно, это интереснее. Эти проценты были перечислены «Ройсан компани», фирмой, которую основали мы с Арти Калабрезе и Дельроем Пересом, а юридический адрес ее располагался в почтовом ящике полуразрушенного дома на Уэст-Маркет-стрит.

Том покрылся холодным потом. Агенты вот уже десять лет пытались разобраться с этим делом, не продвинувшись за эти годы ни на сантиметр.

— Я внес десять процентов, Калабрезе — одиннадцать, то есть все, что получил от своего бизнеса с внедорожниками, а Дельрой имел удовольствие внести свои десять процентов, отправив для этого восемьдесят торговцев героином работать сверхурочно на улице. На мой взгляд, вашим коллегам из DEA стоило бы заглянуть в подвал дома номер тысяча сто восемьдесят четыре по Тилбери-род, в Ньюарке — там они сгружали дурь, прибывавшую из Боготы. Теперь вы понимаете, что на этом стадионе мы чувствовали себя словно в своей гостиной. У меня была ложа. Арти, Дельрой и я, мы даже носили значок с изображением последнего президента, после того как он выступал там с речью во время избирательной кампании. Ну вот, Том. На этот год — всё.

На большее капитан Квинт и не рассчитывал. Фред всегда очень точно дозировал количество информации, которую сливал лишь для того, чтобы продлить внимание программы Уитсек к собственной персоне.

— Следующее свидание через год. Если мы за это время останемся добрыми друзьями, обещаю рассказать вам все о карибской цепочке, которая появилась на моих глазах и, кажется, чем далее, тем сильнее сияет.

В порядке исключения Том задал последний вопрос:

— А на Джои Д'Амато у вас ничего нет?

— Джои Д'Амато? На психопата, что ли?

— Я готов оплатить любую информацию об этом подонке.

— Я мало с ним работал, уж больно он был ненормальный. Даже на нас нагонял страху. Что, о нем снова заговорили?

— Ему на свободу через три месяца, а мне не хотелось бы видеть его на воле.

Фред понимал почему. Рассказывали, что Джои Д'Амато, получив пятнадцать лет за вооруженное ограбление, прямо на суде поклялся, что достанет того, кто упрятал его за решетку, — а именно, капитана Томаса Квинтильяни лично.

— Мне жаль, Том, но у меня на него ничего нет.

— Что ж, ничего не поделаешь, — ответил тот, пряча блокнот и намереваясь включаться в работу.

Хотя Фред и сам решал, какую информацию и в каком количестве он выдаст в следующий раз, такие сеансы давались ему с большим трудом. Он готовился к ним заранее, делал заметки, прикидывал, какое впечатление произведут его откровения. Но чем ближе был день его ежегодного свидания с Томом, тем он становился раздражительнее и мрачнее. Не то чтобы его уж так сильно волновала судьба Дельроя Переса или Зигги Де Витта, но всё снова переживать, снова оказываться в роли предателя — от этого нутро у него переворачивалось, и он ощущал себя в одно и то же время и палачом, и жертвой. Не сегодня-завтра жизнь людей, которых он только что заложил, полетит ко всем чертям, и никто не поймет, что за проклятие обрушилось на них. Они быстро догадаются, что кто-то накапал, но вот кто? Много имен придет им на ум, но только не Джованни Манцони, этого предателя из предателей, исчезнувшего двенадцать лет назад. Никому из них невдомек, что они стали частью долгосрочной стратагемы и что после них будет еще много других, и те тоже будут ломать себе голову, как это они оказались за решеткой, даже не почуяв опасности. Только что, между двумя глотками граппы, он убил несколько человек. Он не нажимал на курок, но это было так. Эти люди погибли. Люди, которых Фреду не в чем было упрекнуть, совсем наоборот. Некоторые из них протягивали ему руку помощи, один даже спас жизнь, предупредив о ловушке, и никто не причинил ни малейшего вреда. А Фред отправил их только что за решетку — кого на пять, кого на десять, кого на двадцать лет. Кое-кого из них Том расколет, и они тоже сдадут еще какого-нибудь парня, и тогда он мелкую сошку отпустит, чтобы поймать рыбу покрупнее. Там, по ту сторону Атлантики, жизнь «Коза ностры» делилась на «до» и «после» Манцони. Фред приберег для нее еще несколько ударов, но все они будут нанесены сзади.

— Мне пора, — сказал Том. — У меня был трудный день, а вам завтра ехать. Польпетоне и все остальное было великолепно.

— Будьте моим гостем до конца, устраивайтесь наверху, в любой спальне. Можете даже занять все крыло с ванной и всем прочим.

Предложив стол, предложить еще и дом — это был его способ выйти из сражения с гордо поднятой головой.

— У Боулза вам отдохнуть не удастся. Вы там просто не заснете: он храпит.

— Храпит? А вы откуда знаете, Фред?

— Ну… Я просто думаю, что Боулз должен храпеть, как все после выпивки.

— Боулз пьет?

— …Делайте как знаете, Том, и спокойной ночи.

Капитан покинул дом, не испытывая никакой радости при мысли о тесной каптерке, где ему предстояло провести ночь. Правда, спать он не собирался: ему надо было как можно скорее передать только что полученные сведения высшему начальству Федерального бюро.

* * *
Прошедший день был ужасен, и следующий обещал быть не легче. На пороге спальни Фред попятился, увидев, как из ванной выходит Магги.

— Это ты?

— Я решила лучше приехать вечерним поездом, — сообщила Магги, уже закутавшись в перину.

Действительно, она только что хлопнула дверью своего заведения и поспешила укрыться рядом с мужем. На этот раз Франсис Брете победил окончательно. Действуя через посредника, группа «Файнфуд» предложила владельцу дома на улице Мон-Луи, где располагался «Пармезан», выкупить здание. Вместо подписания очередного договора о найме Магги попросили в кратчайший срок очистить помещение. Чтобы добить умирающего Давида, Голиаф развернул военные действия с размахом, которому позавидовал бы Пентагон. Объявив своей команде о закрытии предприятия и пообещав найти какой-нибудь выход из сложившейся ситуации, Магги, как того требовали правила, последней покинула тонущий корабль. Похоже, прекрасная история «Пармезана» на этом заканчивалась.

Битва против агрессивного и злобного конкурента измотала ее и заставила усомниться в обоснованности надежд. Теперь она жалела, что имела наивность бороться за свое скромное место в экономических джунглях, законы которых были подчас еще более жестокими, чем те, по которым жил клан Манцони. Она не имела ни малейшей склонности ощущать себя жертвой и не признавала поражения, не испробовав всего, что в ее власти, но такая недоброжелательность ей претила, а потому она уже готовилась сдать оружие.

Она потянулась к мужу, чтобы привлечь его в постель, прижаться к нему. Ей нужно было почувствовать его объятия, уткнуться лбом ему в грудь. Отвечая на нежность жены, он не заметил ее состояния и, скользнув руками по ее бедрам, ухватил за ягодицы. Несколько мгновений Магги терпела его ласки, но потом тихонько высвободилась из объятий. Однако Фреда не так легко было заставить отказаться от своих намерений, и он вполне однозначно дал ей понять, что желает увидеть ее голой; несколько минут они продолжали борьбу, которая закончилась взрывом единодушного хохота. Он слишком хорошо знал ее, чтобы не понимать, что в подобном случае нужно подождать и она сама к нему вернется. Да и он был озабочен и утомлен не меньше ее, и потому не стал настаивать на продолжении любовных игр. Он долго стоял под душем, который расслабил его мышцы и нервы, а затем лег рядом с женой, чтобы забыть этот день, следя за беззвучными и бессмысленными кадрами телепередачи.

— Мы с Квинтом были там, внизу.

— Я видела вас, когда закрывала ставни.

— А почему ты не подошла поздороваться с нами?

— Я почувствовала, что вам надо побыть наедине. Я не права?

Они пожелали друг другу спокойной ночи, но у них так и не вышло сосредоточиться на приятных мыслях, которые могли бы плавно перейти в сновидения. Они ворочались в постели, время от времени оказываясь лицом к лицу с широко раскрытыми глазами.

— Вот видишь, надо было все-таки трахнуться, — улыбнулся Фред.

У Магги возникло искушение воспользоваться бессонницей и рассказать ему о своих несчастьях. Кому еще ей довериться, как не спутнику жизни, с которым положено делить и радость, и горе? Многие их радости были намного радостнее, чем у других, а горе — намного горше. Они прошли бок о бок через страшные испытания, пережили немыслимые драмы, и все же вот — лежат рядом в постели, делят бессонную ночь. Меня обижают, Фред! Ей хотелось прокричать это мужу в два часа ночи. Потому что, если даже Фред и рад ее возвращению домой, он не потерпит, чтобы его жену кто-то унижал, доводил до слез, разрушал то, что она создала своими руками. Увы, она слишком хорошо знала единственный возможный ответ мужа на такое обращение: генеральная уборка.

Он начнет с Франсиса Врете и будет строгать его ломтями, пока тот не скажет, откуда получал приказы; бедняга недолго будет сопротивляться, расколется сразу, как только проглотит первые выбитые зубы. Тогда Фред отправится в штаб-квартиру и самостоятельно отыщет дорогу к кабинету замдиректора по кадрам. Тот удивится сначала, не понимая, чего хочет от него этот тип и как охрана — четыре громилы, вырубленные им на автостоянке, — его пропустила. Однако, приняв бензиновый душ, он вдруг почувствует себя очень уязвимым и лично проводит его до кабинета генерального директора, который, протаранив головой батарею, сознается, что получает приказы от американцев. Через какое-то время в Денвере, Сиэтле или Питсбурге, на верхнем этаже Файнфуд-билдинга, главный босс, возглавляющий целую коммерческую империю, увидит как в его кабинет вламывается какой-то псих. Схватив босса за ноги и вывесив его вниз головой за окно, псих спросит: Это ты тут главный или над тобой еще кто-то есть?

Между двумя воплями ужаса несчастный выкрикнет свое «нет», и Фред, готовый отпустить его полетать с шестидесятого этажа, добавит: Ты что, правда решил зарубить моей жене Магги бизнес? И босс, слыхом не слыхавший ни о Магги, ни о «Пармезане», да и в Европе никогда не бывавший, станет молить своего мучителя о прощении. После чего, успокившись, Фред покинет здание, унося в мешке для мусора несколько миллионов долларов за моральный ущерб. Вот такой он, метод Манцони.

— Мне тоже надо было выпить травяного чая, а не этой граппы.

— Давай, Фред, я приготовлю нам обоим.

Четверть часа спустя они сидели развалившись на диванах большой гостиной, он в пижаме, она в пеньюаре, с чашками в руках.

— Считается, что вербена помогает от бессонницы?

— Как и всё — надо в это поверить.

— Довольно вкусно…

Сделав несколько глотков, он добавил:

— Тебе не кажется, что мы стареем?

Магги, растроганная его доверительным тоном, приготовилась объявить, что ее парижское бегство закончено. «Пармезан» останется приятным воспоминанием, эта победа тем более важна для нее, что она добилась ее так поздно. Она умолчит о пережитых неприятностях, о давлении, перед которым ей пришлось уступить, о горечи, что надолго останется в глубине ее сердца.

Но в тот самый миг, когда она собралась нарушить молчание, Фред опередил ее.

— Я знаю, что тебе наплевать на все это, но Квинт опять попытался меня унизить в разговоре о моих книжках. Он считает, что это литературное безобразие скоро закончится, потому что мне не о чем больше писать. И ведь он прав, этот говнюк.

Не хватило секунды. Магги и не заметила, как сложилась эта типичная семейная ситуация, когда супруги пытаются установить, чьи неприятности важнее. Сколько раз приходилось им проживать этот момент, когда, делясь своими бедами, каждый считал их гораздо более серьезными, чем пустяки, о которых рассказывал другой. У Фреда и Магги эти противопоставления обычно выглядели так: «машина на штрафной стоянке» и «ангина», «дерьмовый день» и «такой-то не звонит», «устал как черт» и «я вся на нервах» и т. д. Она жалела, что не успела начать первой и теперь вынуждена помалкивать, слушая, как этот эгоист пытается разжалобить ее своими дурацкими стилистическими проблемами, — и это в то самое время, когда она переживает настоящую драму, о которой он даже не подозревает.

— Я представлял себе, что состарюсь с авторучкой в руке, что меня будут читать во всем мире, что я протяну вот так до самого конца. А теперь… «Империя тьмы» будет, наверно, моей последней книжкой. Мне не о чем больше рассказывать, да и в любом случае делаю я это плохо. Никто не хочет читать меня на языке оригинала, да ты и сама это знаешь.

Она промолчала, ей было обидно, что критика Квинта задела его гораздо сильнее, чем ее слова.

— Стиль у меня такой, что обосраться можно, а воспоминания почти иссякли. Теперь я понимаю, почему все время топчусь на месте с персонажем Эрни — мне нечего про него писать, ему просто нечего уже делать.

— О каком Эрни ты говоришь?

— Эрнесто Фоссатаро. Он вел лимузин в день нашей свадьбы.

— Да, такого не забудешь, он едва умел водить машину.

— Он появляется на сорок шестой странице моей книжки. Я рассказываю, как ездил с ним в Институт судебной медицины на опознание его брата.

— Это мне ничего не говорит.

— Мы с Эрни тогда дар речи потеряли, потому что у брата не было гортани.

— Что?

— Судмедэксперт показал нам тело Пола без гортани. Эрни чуть с ума не сдвинулся, все орал, что не уйдет, пока ему не вернут чертову гортань его братца. Сбежались копы, стали убеждать его, что так и нашли тело — без гортани.

— Можно без подробностей?

— Так вот я рассказываю об этом, а потом — всё, Эрни больше не появляется. Я потратил уйму времени, чтобы описать его внешность, ты, может, и не помнишь, но описывать внешность Эрни — это не пустяк. Я так здорово внедрил его в окружение, да уже и сам начал к нему привязываться, и вот все застопорилось, потому что мне нечего больше писать про него.

— А его смерть? Ты же можешь рассказать, как он умер?

— Да нет же! Эрни умер от разрыва аневризмы, в больнице. Помню наш самый последний разговор, я тогда давно его не видел и вот спрашиваю: «Как дела, Эрни?» А он и отвечает: «Неважно, голова болит». Помню, я еще тогда подумал: «Зачем он говорит мне это, идиот?» Ну, правда, я ведь спросил чисто из вежливости — такие вопросы задаешь по сто раз на день, встретишь кого-нибудь и спросишь: «Как дела?» — и вдруг он мне про свою голову. Что он, хочет рассказать мне про вчерашнюю попойку? Или чтобы я сбегал ему за аспирином? У меня в те дни на хвосте уже болтались федералы, а он мне гундит про свою идиотскую башку. Он еще добавил тогда: «У меня мать и сестра умерли от разрыва аневризмы, это у нас семейное, боюсь, как бы и со мной такого не случилось». Я не мог рассказать ему о своих проблемах с федералами и мысленно послал его подальше с его башкой. А недели через две мне сказали, что он умер.

Магги всегда знала, что она не одинока: Фред не обращал внимания не только на ее жалобы.

— Ты пишешь мемуары, похожие на роман. Попробуй обратное.

— …?

— Ты считаешь себя романистом — так вот попробуй сочинить жизнь Эрни дальше.

— Как будто он не умер?

— Представь себе, что он продолжил свою блестящую карьеру, и придумай, что такого он мог еще совершить. Чем он занимался?

— Рэкетом. Крышевал, разбирался с конкурентами. Они с ребятами умели поставить всех по стойке смирно.

Поднеся чашку к губам, Магги задумалась. Эрни… Встречала она таких десятками, в самых разных областях деятельности — похуже, чем рэкет. Однако фраза разбирался с конкурентами навела ее на мысль. Взгляд ее утратил невинность.

— Так подумай в этом направлении.

Продолжить судьбу Эрни? Фред задумался. Не вспоминать, а сочинять. Создавать что-то новое, а не перетряхивать старьё. Воскрешать мертвецов и снова ставить их на работу. Чтить память павших, описывая их подвиги. Вытащить на свет божий приговоренных к пожизненному заключению стариков, которые могли бы еще славно потрудиться на дело организованной преступности. Безграничные возможности — если только Фреду удастся преобразовать прожитое в живую материю. От покрытых пылью анекдотов перейти к захватывающим дух приключениям. Говорить о себе не я был, а трепещите, вот он я. Может, именно для этого хитроумный Бог подсунул ему однажды эту заржавленную пишущую машинку: чтобы он заново сочинил историю своего тайного общества. Не выкапывать больше славное прошлое, а написать его заново — таким, каким ему надлежало быть. То, чего не было,но что могло бы состояться. Создать идеальный образ империи — описать ее такой, какой ее должны были бы знать, а не жаловаться на ее упадок. Именно потому, что такие вот Джанни Манцони приложили руку к падению «Коза ностры», Фреду Уэйну (он же Ласло Прайор) необходимо сегодня дать ей новую, прекрасную будущность!

— Смотри-ка, Магги, пьешь, пьешь всю жизнь всякую сорокаградусную хрень. С каждой рюмкой считаешь себя круче, сильнее, умнее всех. И вдруг однажды хлебнешь травяного настоя, и все становится яснее ясного, и сразу планов — завались. Что ж ты мне раньше этого не сказала?

Магги не слушала его. Слова территория, пицца, Эрни, конкуренция Брете, романы рэкет судьба, метод и пармезан выстраивались в ее мозгу в порядке, не поддававшемся на данный момент дешифровке. Но она не успела задуматься над всем этим: Фред схватил ее за руку и с напускной грубостью потащил куда-то. Она подчинилась, зная, что это путешествие по лестницам и коридорам закончится в постели. С былой страстью они скинули себя одежду, с легким сердцем и огнем в крови, исполненные неожиданной для такого часа энергией. Фред набросился на нее, пожирая ее тело, и Магги стиснула его — человека, которого любила, — в объятиях, вцепившись в него, словно оба они висели над пропастью. Их вытолкнуло в открытое пространство, они упали на коврик перед кроватью и с новой силой сплетали руки, ноги, искали губы друг друга. Экстаз подстерегал их и настиг неожиданно, сразу обоих.

Магги прослезилась, возблагодарив жизнь, которую подчас проклинала, за то, что та подарила ей встречу с Джанни Манцони. Человеком, который в такие мгновения был ее прошлым и будущим. Человеком, которого она предаст с наступлением утра, но до утра было еще так далеко.

* * *
Питер вырулил машину в безымянную аллею на глазах у шефа, который даже не пытался его направлять, настолько он был озабочен предстоящим уик-эндом, расписанным с точностью до часа. Появился Фред с рюкзачком на плече.

— А что, это паломничество в посольство все еще имеет смысл? Зачем мне вообще паспорт? Я ведь теперь самый оседлый человек в мире.

— Им нравится встречаться с вами раз в год — так им кажется, что они контролируют ситуацию. И потом, мы никогда не можем быть застрахованы от необходимости внезапного отъезда, так что пусть уж лучше ваш паспорт будет в порядке. Помните, сколько времени мы потратили на таможнях?

Был уже седьмой час, и капитан Квинт стал торопить Фреда с посадкой в машину.

— Оставляю на вас дом, Том.

Невинное замечание, но Том предпочел бы его не слышать. Фред помахал рукой Магги, стоявшей у окна спальни. Машина тронулась, и Магги с Томом смущенно переглянулись.

Готовясь к двадцатичетырехчасовому общению с этим тупицей Фредом, Питер пообещал себе не совершать прошлых ошибок: не давать ему руль, не позволять заправляться, не разрешать делать нелепые заказы в номер и т. д. Проспав двенадцать часов кряду, он отлично отдохнул и чувствовал себя способным проделать весь путь до Парижа без остановок. Кроме того, чтобы обезопасить себя от болтливого пассажира, он позаботился о компакт-дисках.

— Боулз?! Я надеюсь, вы не будете все шесть часов душить меня классикой? Я ведь тоже имею право на свои пятьдесят процентов программы?

Машина спускалась с холма в лучах предзакатного солнца.

— От этой классической музыки я покрываюсь гусиной кожей, — добавил он. — Не зря они ее всегда суют в фильмы ужасов. Помните, как в «Психозе»?

— Это не классическая музыка, она была написана специально для фильма.

— А скажите, Боулз, сколько надо времени, чтобы музыка стала классической?

Питер тяжело вздохнул. Кажется, эта поездка будет такой же длинной, как и предыдущая.

* * *
Пока машина федерального агента направлялась к автостраде, Уоррен подъезжал к железнодорожному вокзалу Монтелимара. Лена, пребывавшая в крайнем возбуждении от того, что Уэйны наконец пригласили ее к себе, повторяла, сидя рядом с Уорреном, тысячу советов, которыми родители снабдили ее по такому важному поводу. Дожидавшаяся в вокзальном буфете Бэль увидела красного «жука» своего брата и бросилась ему навстречу. Девушки поцеловались и сразу принялись обсуждать единственное общее воспоминание — ту самую вечеринку, на которую Бэль явилась под руку с братом. Глядя, как его возлюбленная сияет от счастья, что наконец-то едет в Мазенк, Уоррен подумал, что проклятье, тяготевшее над ним с рождения, возможно, скоро кончится.

— А вы похожи, — заметила Лена.

— Бэль все забрала себе — и красоту, и сообразительность. Мне почти ничего не осталось.

В условленный час, о котором они договорились с Томом, Уоррен припарковал машину в безымянной аллее. Лена сразу спросила, относится ли к дому колокольня над их головами. Она восхищалась всем вокруг, стараясь скрыть возбуждение. Уоррен провел ее в дом, где их встретила Магги.

— Вы еще красивее, чем мне вас описывали.

Не зная, что сказать, Лена в естественном порыве расцеловала ее, и они обе рассмеялись.

Бэль уединилась на минутку, чтобы взглянуть на свой мобильник, но тут же спрятала его обратно: Ларжильер опять не прислал сообщения, даже чтобы извиниться за свое поведение накануне.

Она злилась на себя за то, что вчера не послала его сразу к черту, до конца выслушав его глубокие мысли. Все-таки он здорово умеет ее достать. И откуда у него столько воображения? Великий Ларжильер в чистом виде, коронный номер — из неопубликованного. С удивительной точностью он описал ей двух детишек, которых у них никогда не будет, двух малышей, сотканных из света и тени, порождение благородной матери и никудышного отца. Он описал их личики — странное сочетание ее красоты и его лукавства, он даже перечислил их комплексы, на которые следовало бы потом обратить внимание.

— Бэль, предложи же нашей гостье чего-нибудь выпить.

Старшего он назвал Луиджи, а младшую — Марго. Он даже набросал в общих чертах стандартный день четы Ларжильер и их деток, двадцать четыре часа сплошного безумия и в конце — апофеоз с вмешательством пожарных и стражей правопорядка. Луиджи станет наемником, а Марго, которой будет не под силу тягаться с матерью в красоте, ждет судьба диснеевской колдуньи. Все это было бы очень даже смешно, если бы за этим бредом не крылись вечный пессимизм, безволие, неспособность мужчины составить счастье женщины.

— Бэль, может, разожжешь огонь в камине?

Почему ей так хочется губить свою жизнь рядом с этим Ларжильером?

Накрывая на стол, Магги думала, успеет ли она превратиться в приличную свекровь до того, как подадут закуски. Когда Уоррен сказал ей, что встретил девушку, она вздохнула с облегчением: сын оказался способным влюбиться. Но он сразу добавил, что собирается жить с женщиной своей жизни. Зачем он совершает такую предсказуемую ошибку, ведь до сих пор ему удавалось их избегать?

Перед тем как сесть за стол, Лена спросила, указав на пустой стул:

— А мы не будем ждать господина Уэйна? Он еще работает?

— Милая Лена, — ответила Магги, — господин Уэйн принадлежит к тем писателям, для которых очередная глава важнее всех законов гостеприимства.

Ужин был организован ради знакомства с ее новой семьей, и Лена заранее волновалась при мысли, что ей предстоит увидеть такую знаменитость. В те редкие случаи, когда Уоррен говорил об отце, он нервничал, мрачнел и старался как можно скорее свернуть разговор. Лена пыталась поискать через Интернет, но не нашла в сети ни фотографий, ни интервью Ласло Прайора, только короткую биографию на сайте его издателя, который утверждал, что сам ни разу в жизни его не видел. Этот человек, писавший слишком жестокие на ее вкус книги, был отныне окружен ореолом легенды. И легенда чуть не превратилась в табу, но тут Уоррен организовал этот вечер.

— Наш папочка не живет с нами, в реальности, — сказал он. — Большую часть времени он витает в своем воображаемом мире, гораздо более осязаемом, чем наш. Когда он радует нас своими появлениями, для него это как сон, он смотрит на нас будто на некие виртуальные существа, довольно забавные, но абсолютно нереальные.

— Всё совсем наоборот, — сказала Бэль. — Иногда папа бывает не в себе, но он знает реальную жизнь лучше всех. Это просто чемпион реальной жизни. Он представляется мне самым неромантичным человеком в мире.

— Возьмите еще салата, милая Лена, и не слушайте их. Фред знает, что вы приехали, он просто немного робеет — ведь вы первая невестка в его жизни.

Лена не понимала: они что, смеются над ней или у Уэйнов принято так развлекаться за столом? Они с огромной скоростью и ловкостью перебрасывались вежливыми шутками, жаля друг друга, словно осы. Теперь ей не терпелось увидеть отца, который был, несомненно, ключевой фигурой в этой семье со всеми ее особенностями.

Наконец появился Том Квинт, одетый с иголочки, в туго затянутом галстуке, и извинился за опоздание. Он подошел к Бэль, поцеловал ее через плечо.

— Ну, как ты, дорогая?

— Мы уже начали волноваться.

Затем он похлопал по голове Уоррена и попросил представить ему это очаровательное существо, что сидит с ним рядом. Покраснев от смущения, Лена встала, назвала свое имя и протянула руку этому элегантному мужчине, улыбавшемуся ей светлыми глазами. Том уселся рядом с Магги и потянулся за салатником.

— Моя семья, должно быть, сказала вам, что у себя в кабинете я забываю о времени. Думаю, мне пора менять распорядок дня. Я слышал, что Моравиа писал каждый день с шести утра до полудня, а потом с чувством выполненного долга жил обычной жизнью.

Очарованная Лена была сторицей вознаграждена за месяцы ожидания. А Магги, Уоррен и Бэль, потрясенные его появлением на сцене, дружно решили, что этот Фред — просто безупречен.

* * *
«Собачья площадка». После Лиона Фред потребовал остановки, и Питер воспользовался этим, чтобы заправиться. В кафе на автозаправке Фред бегло взглянул на местные продукты и направился к холодильнику с сэндвичами. Его любовь к треугольному тостовому хлебу проявлялась исключительно в дороге и выражалась в двух сэндвичах на каждые пятьсот километров. Однако, чтобы выбрать то, что нужно, среди бесконечного разнообразия предложений, требовалось приложить особые усилия.

— Надеюсь, мы не будем торчать здесь из-за вас лишние двадцать минут, как обычно, — сказал Питер.

— В Париже вы мне никогда не даете поесть вдоволь, так уж здесь не лишайте такого удовольствия. Послушайте, в кои-то веки я выехал погулять, да и вам стоит подкрепиться.

Как всегда, крайне озабоченный своим питанием, Питер не стал долго раздумывать; прочитав на этикетке список ингредиентов и красителей, он ограничился ветчиной и белым хлебом.

Они отправились дальше. Фред молчал целых четыре километра, в течение которых кабину наполняли звуки сонаты Моцарта, но передышка скоро кончилась.

— Все хочу вас спросить, как это вы там, в ФБР, находите свое призвание?

— …?

— Ну, мы, мафиози, часто идем по стопам родителей, без вопросов. Как в «Марсельезе» поется: На тот же путь и мы пойдем, как старших уж в живых не будет. А вы?

— …

— Я не говорю о мелких копах с улицы — у них тоже часто отцы — копы, нет, я о федеральных агентах. Это ведь не может быть семейной традицией. Тогда как?

— Не уверен, что мне хочется отвечать на этот вопрос.

— Есть только одно объяснение такому призванию — кино.

— Что вы имеете в виду?

— Мальчишкой вы, должно быть, видели фильмы про таких типов в строгих костюмах, темных очках и с наушниками, которые говорили что-то вроде: Специальный агент Боулз, ФБР. Расследование возобновляется, шериф. И это будило в вас мечты… Или я ошибаюсь?

— Что я могу точно сказать, так это то, что фильмы про парней в костюмах в полоску и красных галстуках, которые объедались макаронами и говорили что-то вроде: Закатайте мне этого парня в бетон никогда не будили во мне мечты.

— Да ладно, Питер. Скажите все же, что это был за фильм-первоисточник?

В ответ Питер лишь махнул рукой, выражая таким образом нежелание продолжать разговор: он не собирался объяснять этому раскаявшемуся убийце истоки своего призвания ни всерьез, ни чтобы скоротать время. Но если бы Питеру пришлось отвечать откровенно, он мог бы сложить целую мозаику из мелких событий, которые привели его в Бюро. Он рассказал бы о своем обостренном чувстве закона, и прежде всего закона федерального, который был для него превыше всех остальных. Он объяснил бы, что означает для него борьба с преступностью и как ему хочется иногда душить преступников голыми руками. Он вспомнил бы, возможно, о той печальной студенческой вечеринке, где, не желая отставать от товарищей, нанюхался смеси героина с кокаином, а потом его всю ночь рвало. Он рассказал бы, как через несколько месяцев после этого два его приятеля умерли от передозировки. И пусть какой-нибудь Манцони покатится со смеху, но он поведал бы, не умея объяснить толком, о своем странном сочувствии по отношению к жертвам — любым, вообще, и о своем глубоком желании восстанавливать попранную справедливость. Он объяснил бы, как ФБР привлекло его своими передовыми методами, своей железной точностью, своим терпением и твердостью, которые обусловливали его превосходство над другими формами подавления преступности. Но Питер никогда не стал бы говорить о черно-белом кино, потому что попросту забыл о нем. Маленький экран, телеканал, по которому крутят одно старье, шестидесятые без конца, эстетика другой эпохи, и этот сериал, сохранивший все свое волшебство, который даст сто очков вперед современным детективам с их кровищей и спецэффектами. Тут Фред был прав: кино впечатлило юного Питера гораздо раньше, чем все остальное — понятие добра и зла, мысли о нравственности и работе.

Герой, которым восхищался маленький Питер, звался Элиот Несс. В 1930 году он сформировал специальную бригаду для борьбы с Аль Капоне и попытался сделать так, чтобы в Чикаго начали уважать сухой закон. В душе у Питера навсегда запечатлелся образ Роберта Стэка, сыгравшего его в сериале «Неприкасаемые», — высокий, невозмутимый, немногословный, предпочитавший слову дело, он-то отправил Аль Капоне в Алькатрас. Особенно завораживала в этом герое его манера противостоять коррупции, не пасовать ни перед каким давлением, оставаться на высоте в любых обстоятельствах, особенно перед лицом смерти, которой ему столько раз угрожали. И Питер больше не вспоминал о нем.

* * *
— Папа, знаешь, Лене не нравится, что в твоих книгах столько жестокости.

Лена мрачно взглянула на Уоррена. Тот с удовольствием продолжил:

— Она считает, что в мире и так уже слишком много жестокости, чтобы добавлять еще. Для нее книга — это произведение искусства, и ее задача не подогревать низменные чувства читателя, а развивать то лучшее, что есть в нем.

Том не ожидал, что ему придется отвечать на вопросы, так мало его касающиеся. Он лучше разбирался в реальной жестокости, чем в книжной, и больше всего презирал уверенность Джанни Манцони в том, что, делясь воспоминаниями, он искупает литературным путем свои грехи.

— Вы правы, Лена, я и сам не слишком разделяю пристрастие наших современников ко всякого рода зверствам, но что вы хотите; я убеждаю себя в том, что вымышленная жестокость дает людям возможность разрядки, позволяя им избавляться от жестокости природной. Когда-нибудь станет ясно, принес ли я пользу обществу или все же совратил кого-то с пути истинного.

Партитура, которую разыгрывал Том, была просто немыслима с точки зрения его начальства, которое никогда не позволило бы ему такого. Но надо было что-то решать, а он страстно любил искать неизбитые решения для новых проблем. В данном случае ход напрашивался сам собой: Фред должен на один вечер материализоваться, познакомиться с Леной, а затем исчезнуть — уехать обратно в Соединенные Штаты, чтобы работать там над масштабным трудом по истории американской преступности. Лене этого хватит. Таинственный господин Уэйн оказался идеальным свекром, совершенно неуловимым: его никогда нет по самым серьезным причинам, но он всегда тут, в сердцах своих близких. Она приходила в восторг от всего, что делал Том. Он виделся ей настоящим героем: такой непринужденный, он вроде бы не принимает себя всерьез, но все же творчество для него важнее всего. Она уважала его выбор и восхищалась им.

Уэйны тоже открывали для себя совершенно нового Тома, неожиданно оказавшегося прекрасным актером. Он глубоко вошел в образ и импровизировал теперь с поразительной легкостью.

Увлекшись разговором, он со словами моя жена положил на какое-то мгновение руку на плечо Магги. Быстрый жест, короткое слово, мимолетное проявление супружеской привязанности — Уоррен и Бэль едва ли заметили это, но их мать была искренне взволнована. После этих слов — моя жена — время для нее словно остановилось, она увидела в Томе не мужа на один вечер, а настоящего спутника жизни. За короткое мгновение она заново прожила всю свою жизнь, на этот раз — рука об руку с капитаном ФБР Томом Квинтом.

Ливия, как звали ее в ту пору, встретила Джованни случайно и влюбилась в него вопреки всему. Как и сегодняшняя Магги, она не испытывала особой тяги к проходимцам. Дочь сицилийских рабочих, не имевших никакого отношения ни к мафии, ни к полиции, она так же могла бы повстречать и полюбить не Манцони, а Квинтильяни, в котором чувствовалась та же сила. Вместо того чтобы наблюдать первые шаги своего возлюбленного на тернистом пути организованной преступности, она с тем же мужеством шла бы по жизни рядом с Томом, скромным инспектором нью-йоркской полиции, мечтавшим о значке федерального агента. Жизнь ее была бы тогда не менее бурной, она так же волновалась бы, так же при каждой задержке мужа ей мерещились бы револьверные выстрелы и больничные койки. Точно так же, как, живя с Джанни, ей приходилось мириться и с «Коза нострой», присутствовавшей даже в ее постели и ее снах, она жила бы втроем с Томом и Федеральным бюро. Она была бы рядом с ним во имя Закона, подобно тому как оставалась рядом с Джанни во имя Омерты[14]. В течение двадцати лет она боялась бы, что в дверь ее постучат и люди с серьезными лицами скажут, что Том погиб, исполняя свой долг, как боялась она появления тех, кто сообщит ей о смерти Джанни, погибшего, но не потерявшего своей чести. И она плакала бы теми же вдовьими слезами, настрадавшись вдоволь от безумия этих мужчин, которые так и не перестали играть в «полицейских и воров».

— Ты попробовал моих брокколи? — спросила она Тома по-французски, чтобы обратиться к нему на «ты».

Магги представила себе, как были бы счастливы ее родители, если бы много лет назад она познакомила их с Томом Квинтильяни. Как же — парень борется с этими паразитами, которые сосут кровь из бедных и не очень бедных, начиная с итальянской общины Нью-Йорка и его окрестностей. Как гордились бы они в день свадьбы, видя, как их Ливия идет к алтарю об руку с этим славным малым, их земляком, таким положительным, своим, тоже из иммигрантов, который гордится тем, что он американец, и верит, как и они, в идеалы своей родины. Судьба распорядилась иначе: сегодня Магги была проклята, отвергнута отцом, который так и умрет, не простив ее. Кстати, именно Том приносил ей время от времени новости о семье: брат развелся, мать попала в больницу. Но никто из ее родных никогда не интересовался новостями о Ливии: для них она умерла в тот самый день, когда вся в белом вошла в церковь об руку с Манцони.

Магги отметила, сколь легко разыгрывали эту комедию дети, называя Тома папой с той же естественностью, с какой она говорила ему дорогой. Они, конечно, правы, воспринимая все происходящее как игру, а не как страшное предательство. Постепенно вино помогло Магги забыть ужасное чувство вины, терзавшее ее весь день, и она смирилась с мыслью, что затеянный маскарад необходим для счастья ее сына. Она умела различать настоящую любовь, и теперь у нее не было сомнений: Уоррен и Лена будут вместе. Не имея возможности принять девушку в нормальных условиях, Магги готова была на все, чтобы только дать юной любви шанс. Даже если для этого потребуется устранить неудобоваримого свекра.

Ни разу в жизни она не взглянула на Тома с мыслью о любви, ни разу у нее не возникло желания или потребности обмануть Фреда. И это давало ей право сегодня вечером помечтать, представляя себя госпожой Квинтильяни, — так, всего лишь в мыслях, ради игры. В конце концов, в картинах совместной жизни с Томом не было ничего такого ужасного; ока всегда считала его красивым мужчиной, он был аккуратен, внимателен к своей внешности, воспитан, всегда думал, прежде чем что-то предпринять. Она же всегда имела слабость к мужчинам, умеющим обходиться без женской заботы. Том мог выгладить свою форменную рубашку лучше, чем это сделали бы в любой прачечной, и никогда не задавал вопросов типа Что мы сегодня будем есть?. На какую кнопку нажимать? или Какой у меня размер брюк?. Но больше всего Магги ценила в нем его молчаливую готовность поддержать словом и делом. В самые ответственные моменты, хорошие и плохие — особенно в плохие, — он всегда был рядом, и одному Богу известно, что стало бы с семьей Манцони, если бы по воле случая они попали в другие руки.

— А как вы познакомились, мсье Уэйн и Магги? Можно я буду называть вас Магги, мадам Уэйн?

Том и Магги украдкой переглянулись, каждый из них предпочел бы предоставить другому право сочинить историю, которая могла бы быть их общей.

* * *
— Видите ли, Питер, я нередко задумываюсь над тем, какую власть имеет вымысел. И удивлялся этой власти задолго до того, как сам начал писать романы.

Они подъезжали к Шалон-сюр-Сон. Боулз вел на постоянной скорости, держась в правом ряду, равномерно мелькающие огни нагоняли на него сон. Их разговор о том, как кино неосознанно влияет на выбор профессии, не раз уже отклонялся в сторону, и теперь Фред пустился в туманные рассуждения о литературных персонажах и их прототипах. Питер слушал, нимало не доверяя его так называемому практическому опыту.

— Когда люди идут в кино, хорошим хочется, чтобы победили хорошие, а плохим — чтобы плохие. Но все усложняется, когда хороший сапожник смотрит фильм, где самый злодей — тоже сапожник. Тут уже ничего не поделаешь, и сапожник-зритель начинает придумывать тысячу оправданий сапожнику-злодею из фильма, потому что он знает, как тяжело приходится сапожникам и какая на них иногда нападает тоска — тут можно и до крайности дойти.

Не прерывая разглагольствований, Фред достал с заднего сиденья мешок с едой, раскрыл упаковку сэндвича и предложил Боулзу последовать его примеру.

— …И наоборот, — продолжил он, — крутой рэкетир, который терроризирует весь Ист-Энд, начинает идентифицировать себя с киношным суперполицейским, когда узнает по ходу действия, что родом они из одного городка — Бисмарк, штат Дакота. Живя в Нью-Йорке, наш рэкетир ни разу не встретил никого, кто родился бы в Бисмарке, ему даже стыдно признаться, что он оттуда родом. И вот он видит этого киношного полицейского, который борется со шпаной, и — тут опять ничего не поделаешь — принимает сторону этого высокоидейного карьериста, потому что тот, как и он, родился в Бисмарке, штат Дакота. А после кино рэкетир снова пойдет на улицу и снова будет железным прутом выбивать из людишек доллары.

Вопреки давешним страхам Боулза, Фред не слишком донимал его своими разговорами. Вся эта трепотня о влиянии художественного вымысла на реальную жизнь была ему даже интересна.

— Я понял, что вам не хочется говорить о фильме, сделавшем из вас агента ФБР, но я стану уважать вас в три раза больше, если вы ответите мне откровенно на вопрос: не было ли такого фильма, где ваши симпатии оказались на стороне плохого, а не хорошего? Я никому не проболтаюсь.

— Плевать мне на ваше уважение, но вопрос и правда интересный.

Питер задумался на минуту, жуя протянутую ему половину сэндвича. Фред тем временем в два счета расправился со своей частью — ветчина, сыр, зерновой хлеб — и остался явно недоволен.

— В фильмах про Джеймса Бонда, — сказал Питер, — я всегда — Джеймс Бонд. Кроме «Человека с золотым пистолетом». Там злодея зовут Франсиско Скараманга, это самый страшный наемный убийца в мире, просто легенда, до такой степени, что начинаешь сомневаться в его существовании.

Фред абсолютно не помнил этого фильма, но видел, что Питер играет в открытую. Слушая его, он разглядывал оставшиеся половины сэндвичей и думал, что Боулз, пожалуй, был прав, выбрав себе простой белый хлеб с ветчиной.

— За каждое убийство он берет миллион долларов и никогда не ошибается. Он живет на райском острове с потрясающей женщиной. Представляете, я теперь больше никогда не досматриваю фильм до конца, потому что там Бонд его убивает. Так что для меня Скараманга всегда жив.

После недолгого колебания Фред взял себе вторую половину сэндвича Питера, а ему протянул, ничего не говоря, зерновой хлеб с ветчиной и сыром. Боулз, увлеченный подробностями жизни Франсиско Скараманги, съел его машинально, даже не заметив различия с предыдущей половиной.

Выпив глоток воды, Фред продолжил игру с той же серьезностью, что и Питер:

— А для меня это был Джин Хэкмен из «Французского связного». Он там играет копа. Хотел бы я хоть раз в жизни встретить такого. Если уж он решил достать какого-нибудь бандита, то в лепешку разобьется, но достанет. Это у него станет навязчивой идеей, делом всей жизни, он не он будет, если не поймает его, потому что Дойл такой же бешеный, как самый бешеный из бандитов, потому что у него ничего нет в жизни, кроме этого. И когда я вижу, как он носится быстрее всей этой шпаны, как бьет морды всем этим гангстерам, которые, в общем-то, мне братья, и как преследует, крошит, мочит всю эту мразь, я кричу браво и хочу еще!

Питер хихикнул, не ожидая такой непосредственности. Он протянул руку за бутылкой воды и, сделав несколько глотков, почувствовал, что ему щиплет язык.

— Фред, вы что, подсунули мне газированную?

Нет, вода была обыкновенная, однако язык щипало все сильнее. Не обращая внимания на Питера, Фред продолжал свое:

— Я не знаю никого из мафии, кому нравился бы этот фильм. Честно говоря, вы первый, кому я об этом рассказываю… Питер? Вы в порядке?

Нет, он был не в порядке. Питер притормозил и поднес руку ко лбу, его охватил жар. Фред открыл окно.

— Вы белый как полотно… Остановите… Что с вами такое?

Питер боялся продолжения, а продолжение это уже стучало в венах, горело огнем в горле и вздувалось на языке. Он припарковался на обочине и нагнулся к пакетам из-под сэндвичей, валявшимся у ног Фреда.

— Что вы мне дали?..

— Дал? Что дал?

— Сэндвичи, вашу мать!

Привыкший к такому обращению со стороны ребят из ФБР Фред понял, что совершил какую-то ошибку.

— Что такое? Какой сэндвич? Ваш, в синей упаковке. Объясните мне, в конце концов, что происходит!

В приступе страха, который лишь ускорял развитие симптомов, Питер, прерывисто дыша открытым ртом, сравнивал этикетки. Он сунул Фреду под нос красную упаковку:

— Вы дали мне это? Говорите, быстро!

— Кажется… Теперь, когда вы сказали… я думаю…

— Фред! Мать вашу!

Неужели столь невинный поступок, как замена одного хлеба другим, мог привести к таким последствиям?

— Мне захотелось попробовать ваш…

— У меня аллергия на лактозу, чтоб вас!..

И агент, выпучив глаза, схватился за горло.

— Начинается отек Квинке, звоните пятнадцать, быстро! — закричал он, протягивая свой мобильник.

Фред, словно в кошмарном сне, увидел, как язык Питера, удвоившись в размерах, вылезает у него изо рта.

— Но разве вы не носите с собой лекарства от этого?.. Таблетки?.. Микстуру какую-нибудь?.. Что-то, чтобы остановить это?.. У астматиков всегда с собой вентолин… У диабетиков инсулин…

Питер был на грани обморока и, не имея уже сил отвечать, лишь подумал: Я строго слежу за тем, что ем, черт бы тебя побрал! За десять лет я ни разу не попался! Как я мог знать, что жизнь сведет меня с таким придурком?! Он стыдился своей аллергии с тех пор, как стал федеральным агентом, которому не положено иметь слабостей — ничего, что могло бы помешать выполнению задания. А Фред Уэйн и вообще был последним человеком, которому он рассказал бы о своей аллергии: тому хватило бы коварства повернуть это себе на пользу или просто отравить его из чистого садизма, чтобы посмотреть, как задыхается агент ФБР, что, собственно, и происходило в данный момент.

— Звоните же, чтоб вас!..

Из сдавленного горла слышалось одно хрюканье, и Фред, тоже в панике, набрал номер. Он смог повторить телефонистке неотложной помощи слова отек Квинке, но та спросила о подробностях.

— Да не могу я передать ему трубку, ему трудно говорить, и потом он все время ругается…

— Опишите его состояние.

— Он сидит, уткнувшись лбом в руль, рубашка мокрая от пота, а главное — язык висит изо рта, будто в мультике кот, который устал гоняться за мышью. И еще мне кажется, что у него щека и подбородок тоже начинают раздуваться, это мне напоминает какой-то фильм…

— Ваши координаты?

— Какие координаты? Кругом темно как в заднице, а вы говорите координаты!..

Следуя ее инструкциям, Фред вышел из машины и прошел пятьдесят метров до ближайшего километрового столба:

— Мы на триста восемьдесят четвертом километре, дорога А-6, по направлению к Парижу.

Она пообещала, что машина скорой помощи приедет в кратчайший срок, и Фред вернулся к Питеру, который теперь совсем задыхался.

— Пять минут, Питер, всего пять минуток!

Он взял его за плечо и сильно сжал: Я с вами, не бойтесь. Ему захотелось сделать что-то такое, хорошее, но он ничего не придумал. В голове у него вдруг завертелись разные картины — великолепные тела в красных купальниках, волны калифорнийского пляжа, утопленники и действия спасательниц в бикини, оказывающих им первую помощь. Однако в данном случае от воспоминаний о «Спасателях Малибу» было мало толку. Паникуя все больше, он едва удержался, чтобы не закричать: Не умирайте, Питер! — и постарался удержать его в сознании до прибытия скорой.

— Да, не повезло вам: с такой аллергией на сыр и загреметь во Францию. Теперь я понимаю, почему вы всегда отказываетесь от лазаньи, которую готовит вам Магги. Она туда кладет отличную моцареллу, выписывает ее специально из Лациума, из глухой деревни. А может, у вас аллергия только на коровье молоко, и молоко буйволицы вам подойдет? С этими вещами никогда не знаешь: тут так, а тут — иначе. Мой приятель Бартоломео, которого у вас знают как Обезьяну Барта, тоже был аллергиком, только неизвестно на что. Обедаем, все идет нормально, и вдруг — бац! — у него изо рта будто бейсбольная перчатка торчит. Он сдавал анализы, проходил тесты и все такое, в конце концов оказалось, что у него аллергия на какую-то хрень, которую готовят из свиного костного мозга и используют в разных соусах и желе, чтоб они застывали и были гуще. Ее еще кладут в желейные конфеты, например. Мы так узнали, что Барт в его-то годы все еще любит сладкое: с ним случился приступ на крестинах Бэль, мы до сих пор это вспоминаем. В другой раз, дело было в китайском ресторане, проглотил он ложку пекинского супа и начал задыхаться, прямо как вы сейчас. Ну, сразу бежать на кухню, к шеф-повару, пригрозил макнуть его головой в котел, если тот не скажет, что было в том чертовом супе. Дело кончилось скорой, увезли обоих — опять вечер насмарку.

В зеркале заднего вида показалась мигалка скорой помощи, и Фред со вздохом облегчения закрыл глаза. Левая рука его продолжала крепко сжимать плечо Питера.

* * *
Уоррен больше не наливал Лене полные бокалы. Воодушевившись сверх всякой меры, новый член семьи Уэйнов постепенно теряла контроль над своими чувствами, перемежая торжественные заявления с выражением любви в адрес своего возлюбленного.

— Мои родители немного старомодны в отношении вопросов брака, они хотят торжественной церемонии, — сказала Лена, протягивая пустой бокал.

— Прошу прощения за мою невесту, она пьяна.

— Вовсе нет! Мои родители поженились совсем молодыми, и до сегодняшнего дня я ни разу не слышала, чтобы они ссорились, даже в шутку, даже когда им говорят, что от хорошей ругани одна польза. Вот такие они, мои родители, и я люблю их за то, что они опровергают все правила, какие только придумали про супружеские пары и их долговечность. Я люблю их, за то что они любят друг друга вот так — тихо и спокойно, за то что они не стесняются показывать свою любовь — такие уж оригиналы, и вообще, мне очень хотелось бы познакомить вас с ними, Магги!

Магги понимала теперь, почему ее сыну и Лене не терпелось пожениться. Если ее родители были такими, какими она их описала, если она с детства жила в тихой, счастливой атмосфере, разве ей могло не хотеться последовать их примеру, и поскорее? Холить и лелеять будущих детей, как холили и лелеяли ее саму?..

Напряжение, чувствовавшееся в начале вечера, переросло в мягкую эйфорию. Хитроумная операция, задуманная капитаном Квинтом, прошла с бешеным успехом. Отныне Магги, Бэль, Уоррен и Том были связаны тайной, объединившей их — в семью на один вечер, какой они никогда не забудут, семью, появление которой было уже оправданно присутствием в ней человека, безупречного с точки зрения морали и этики.

* * *
После двух инъекций — кортизона и адреналина — Боулза положили на носилки, чтобы перенести в машину скорой помощи.

— Вы его увозите?

— У него анафилактический шок, мы отвезем его в больницу Сен-Лоран.

— А я? Мне что делать? — спросил Фред, потрясенный тем, что его бросают одного.

— Вы не можете оставить здесь машину. Больница находится в двадцати километрах отсюда, вот номер, поезжайте в Шалон.

И они скрылись под вой сирены. Он медленно поехал прочь, достал из кармана мобильник Боулза, попытался набрать номер, но в результате только заблокировал клавиатуру. В этот момент он проезжал под указателем «ПАРИЖ/ОССЕР/БОН».

Сколько уже он не сидел за рулем вот так — на свободе? Впереди у него была еще целая ночь, и он чувствовал себя подростком, опьяненным первыми минутами абсолютной свободы. Фред понял, что искушение сбежать никогда не покидало его. Уехать, скрыться, развеяться, отправиться прямиком в столицу, наглотаться бурбонов в каком-нибудь баре с девицами, и потом, на рассвете — на Север. А почему не на Север, собственно? Господи, как же это здорово — увидеть в темной ночи, где-то там впереди, за рулем автомобиля проблески будущего!

Однако он остановился на площадке для отдыха, взял горячего кофе, чтобы дать себе время на размышление, и выпил его, прислонившись спиной к телефонной будке. Что, если такая выходка будет стоить ему новых неприятностей? Всё эта хрень — Уитсек их: лишают людей собственной воли, делая из них каких-то подопытных крыс. В сущности, это всего лишь эксперимент, и неизвестно еще, окажется ли она жизнеспособной. Фред снова почувствовал несвободу и позвонил Тому: он измерил длину своего поводка и сам счел его слишком длинным. Голосовой ящик переадресовал его на номер Боулза. Где его только носит, эту падлу Квинта? В кои-то веки он понадобился.

И вот! Фред пожалел, что ему так и не удалось произнести короткую речь, которую он заготовил — только ради того, чтобы услышать на том конце провода многозначительную паузу: Том? Это Фред. Боулз в больнице, а я, пожалуй, поеду надерусь в каком-нибудь баре со шлюхами. Он набрал свой домашний номер, где тоже никто не подошел, потом мобильник Магги. Это молчание начинало его беспокоить.

Он проехал до следующего съезда с автострады и развернулся. Было девять тридцать вечера.

* * *
Вечер продолжался. Незадолго до полуночи Магги подала десерт, а Том пошел в подвал за шампанским. Лена воспользовалась его отсутствием, чтобы сказать, насколько впечатлил ее этот человек.

— Как вы, наверно, все гордитесь, что у вас в семье есть настоящий писатель! Я обожаю своего папу, но он работает в торговом центре, в службе сервиса, и, как бы мы ни старались, его работа никогда не будила в нас романтических мыслей.

Магги заметила, что на автоответчике мигает огонек, и удивилась, кто это может звонить в субботу вечером, да еще в такое время. Но она сразу обо всем забыла, как только увидела Тома, который вошел в комнату с бутылкой в руке — настоящий любезный хозяин дома, желающий сделать приятное гостям.

— Магги, теперь я могу сказать вам, что представляла вас себе такой итальянской мамой. А вы оказались совсем другая.

В то время как Магги отвечала ей очередным анекдотом, в безымянной аллее Фред парковал машину Боулза. Изнемогая от усталости после всего, что ему пришлось пережить за последние сутки — изнуряющие дебаты с Томом, ночь откровений с Магги, поездка в Париж, прерванная приступом Питера, — он хотел знать, почему у него в доме никто не подходит к телефону. Фред переступил порог, на секунду задержался в кухне, заметив остатки жаркого в серебряном сервизе, прошел в коридор, ведущий в гостиную, и оттуда услышал отголоски разговора.

— Из всей нашей семьи Уоррен — больше всех итальянец. Он лучше меня готовит пасту, насвистывает арии из опер Верди, а иногда даже разговаривает руками.

Фред еще издали узнал голос жены и детей, которым тут быть не полагалось. Ему пришла забавная идея послушать под дверью, и он замедлил шаг.

— Вы увидите, милая Лена, что с годами это только усиливается. Возьмем, к примеру, моего мужа, он иногда начинает ругаться как сицилийский контрабандист, хотя ни разу в жизни не был на Сицилии.

…Милая Лена? Это что, званый ужин? Без него? И кто эта милая Лена?

— Чистая правда, — добавила Бэль. — Папа и Уоррен гораздо чаще выдают себя, чем мы, им труднее скрывать свою итальянскую сущность.

— Ничего подобного! — возразил Уоррен. — Папа, может, и страдает атавизмом, но я всегда считал себя американцем до мозга и кости — когда мы там жили. А теперь я француз.

Прижавшись к стене в коридоре, Фред еще несколько минут послушал разговор о корнях и успокоился, убедившись, что тоже присутствует в беседе в качестве «папы» и «мужа». Ему оставалось лишь войти в комнату и попросить представить эту Лену, которая, судя по всему, прекрасно знает его сына.

— А вы, мсье Уэйн? Кем вы себя чувствуете — итальянцем, американцем или французом?

Фред застыл на месте.

Что это еще за мсье Уэйн?

— В Риме веди себя как римлянин, — ответил Том. — Что бы там ни говорили Бэль и Магги, я ничуть не тоскую по своим корням, да и атавизмом никаким не страдаю, как считает Уоррен. Мои родители с уважением относились к принявшей их стране и привили это отношение мне.

Фред потер виски и попытался выстроить в нужном порядке слова родители, Магги, уважение и корни. Все это было произнесено голосом Тома Квинта?

— Ваш сын говорит то же самое, — сказала Лена. — Но когда он смотрит Олимпийские игры, то болеет не за американского чемпиона и даже не за француза, а за итальянца.

Тут какая-то ошибка. Этот мсье Уэйн ни в коем случае не настоящий, потому что настоящий мсье Уэйн — это он, Фред, пусть даже он родился Манцони, а затем был Блейком, Брауном или Ласло Прайором. Теперь-то именно он носит фамилию Уэйн, которую выбрало для него ФБР, потом, не исключено, у него будет другое имя — Кларк, Робин, все равно что, только покороче и понеприметней, — но на данный момент на свете имеется лишь один Фред Уэйн. Нет, он не сумасшедший, хотя вполне возможно, скоро им станет, если не поймет наконец, что за нелепый фарс разыгрывается сейчас за столом у него в доме.

— Он мне сказал однажды, что хотел бы даже иметь итальянское имя, — не унималась Лена. — А мне нравится Уоррен. Так красиво звучит: Уоррен Уэйн. Это вы выбрали для него такое имя, мсье Уэйн? Или Магги?

Чтобы доказать самому себе, что это он отец своих детей, Фред мысленно ухватился за такую картину: Бэль, совсем маленькая, едва умеет ходить, он приподнимает ее и подносит к колыбели, где лежит новорожденный: Смотри, это твой братик. При родах он, конечно, не присутствовал: у него были тогда разборки с профсоюзом торговцев морепродуктами, которые в тот вечер блокировали поставки, падлы. А сразу после родов он по приказу Дона Пользинелли на неделю уехал с заданием в Орландо. Это было в тот самый момент, когда Ливия больше всего нуждалась в нем, но тут уже он ничего не мог поделать. Впрочем, это ничего не меняло — дети были его и только его.

— Ответ тут простой, — сказала Магги, — я взяла имя своего любимого актера, Уоррена Битти. Я влюбилась в него, еще когда была в вашем возрасте, как половина всех американок. «Бонни и Клайд», «Небеса могут подождать», я видела их сто раз…

— И что сказали вы, мсье Уэйн?

— Меня бы все равно не услышали. Зато имя для Бэль мы придумали вместе и задолго до ее рождения.

Фред почувствовал, как ум у него заходит за разум, мозг начал напряженно работать: никогда в жизни он не позволил бы Магги назвать сына в честь Уоррена Битти, этого напыщенного дылды, красавчика, бабского любимчика, которому вторая половина американского населения с удовольствием набила бы морду. Он сам выбрал имя Уоррен, потому что так звали его любимого актера, Уоррена Оутса, игравшего в фильмах Сэма Пекинпа, главным образом в «Дикой банде» и «Принесите мне голову Альфредо Гарсиа», — крепкого парня, способного на крайнюю жестокость, когда того требовали обстоятельства. Это разумное и неоспоримое объяснение укрепило Фреда в мысли, что он и есть Фред Уэйн, отец Уоррена.

— Об этом еще рано говорить, — сменила тему Лена, — но есть такая идея: годика через два отпраздновать свадьбу и одновременно — новоселье в доме в Веркоре. Это будет праздник века!

Ах вот до чего дело дошло?

Фред представил себе свадебную фотографию: невеста в белом платье, сын в перчатках цвета свежего масла, толпа родственников и ни одного знакомого. Он поискал на фото себя и не нашел.

— Я сделаю все, чтобы присутствовать, — уверил Том, — однако, если не получится, надеюсь, вы не слишком рассердитесь на меня, милая Лена.

Стоя в коридоре в полной растерянности, Фред начинал понимать смысл разыгранной мистификации. Его исключили из семьи, заменив более презентабельным суррогатным отцом. Ну, как после этого удивляться, что этот человек — его заклятый враг?

— Мсье Уэйн, — сказала в заключение Лена, — знайте, что в нашем доме всегда найдется кабинет, где вы сможете спокойно работать, и поверьте, никто не станет вам там мешать.

Тихо ступая, Фред вернулся в кухню, поискал выпить чего-нибудь покрепче и нашел только остатки дрянного рома, который Магги использовала дляприготовления десертов. Он опорожнил бутыль в три глотка, затем вышел на свежий воздух и забрался в машину Боулза. Фред снова увидел себя там, на автостраде, несколько часов назад. Он боролся с искушением сбежать и в конце концов отказался от этой мысли, решив вернуться домой. Какая ирония! А теперь ему хотелось сделать так, чтобы между ним и этим злосчастным домом было как можно больше километров. Бежать, бежать от этой дьявольской семейки, просить защиты у полиции! Киллеры ЛКН — сущие младенцы по сравнению с этой четверкой! Он столько лет прожил рядом с людьми, способными на подобные махинации, и это его, Джанни Манцони, считают монстром! Объявили общественно опасным элементом и засадили под надзор!

Фред завел машину, развернулся в аллее, но вдруг засомневался и выключил мотор, чтобы еще раз поразмыслить. Вот он собрался бросить тут всю эту распрекрасную семью Уэйнов и их новенького папу, а может, лучше сыграть по-другому? Может, стоит вогнать их в холодный пот, чтобы они осознали всю глубину своей низости?

Он вернулся в дом и, уже не колеблясь, с решимостью убийцы, каковым и был, прошел по длинному коридору, стараясь произвести больше шума, чтобы быть узнанным издали. Перед тем как войти в гостиную, он услышал свой красивый низкий голос:

— Магги? Фред? Куда вы все подевались?

И лишь после этого, подобно старому лицедею, привыкшему тщательно готовить выход на сцену, появился сам — с распростертыми объятиями. Он увидел их сразу всех пятерых. Они сидели за столом, застыв от изумления, не успев донести до рта десертные ложки.

— Ну, что же вы? На телефон больше не отвечаем? Я оставил три сообщения, хотел предупредить о своем приезде. Весь день провел в надежде, что вы меня пригласите. Магги, иди сюда, я тебя обниму!

Она с усилием поднялась из-за стола и позволила этому видению, парализовавшему всех вокруг, поцеловать себя. С невероятной естественностью Фред приветствовал всю семью и под конец крепко пожал руку Квинту.

— А что это меня никто не представляет милой барышне? Том. Я кузен Магги и крестный Уоррена. А вас зовут…?

— Лена. Я…

— Это моя невеста, — сказал Уоррен с энтузиазмом смертника.

— Поздравляю! Желаю счастья! Что тут можно бросить на клык?

Избегая его взгляда, Магги медленно пошла за тарелкой.

— Они не рассказывали вам обо мне, мадемуазель Лена? Держу пари, что нет. Я живу в Ньюарке, но мне случается бывать в Европе по делам. Импорт-экспорт. Продаю всякую французскую хрень американцам и американскую — французам, а когда бываю в этих краях, обязательно заезжаю сюда. Так ты что, и мой мейл не получила, Магги?

— …Получила.

— Приютишь меня на эту ночь? Не то могу и в Монтелимаре, «У императора», заночевать, думаю, у них найдется номер.

— …Будь как дома.

Фред хлопнул Тома по плечу.

— Ну что, писатель? Готовишь нам что-то новенькое?

— …Да вот, работаю.

— Твою последнюю книжку я читал в самолете. Объеденье. Проглотил одним махом. Надо, чтобы ты как-нибудь сделал меня своим персонажем. Знаешь, у меня есть куча интересных историй.

— Могу себе представить.

— Как все-таки приятно снова оказаться в кругу семьи, — сказал Фред и поднял бокал за здоровье присутствующих.

* * *
Распрощавшись со всеми, Уоррен с Леной отправились к Деларю. Фред подождал, пока Бэль уйдет к себе, и с подозрительной кротостью обратился к Магги:

— Трудный выдался денек. Для всех. Надеюсь, твоя будущая невестка ничего не заметила. Пойду пройдусь, надо успокоиться перед сном.

— Джанни…

Но что после такого скажешь? Любые объяснения были бы оскорбительны, а Магги не хотелось переходить от унижения к оскорблению. Она боялась гнева Фреда, с которым ей будет не справиться. Против всех ожиданий, ему удалось сдержать эту невыносимую боль, и теперь его потрясение принимало другую форму, более глубокую, безмолвную. Не будет ни трагедии, ни бури, ни затишья, ни возвращения к нормальным отношениям, ни примирения. Ничего больше не будет. Уверенность в этом помогла ему быть убедительным и найти правильный тон.

— Хочешь, я скажу тебе, Ливия? Это мерзость — то, что вы мне устроили, но я знаю, почему ты это сделала. Я такой, какой есть, и если Уоррен побоялся познакомить со мной эту девочку, я сам виноват в этом. Если из Тома вышел более пристойный свекор, чем из меня, то и тут некого винить, кроме себя самого. И кто знает, вдруг это испытание поможет мне сблизиться с сыном?

Магги ждала всего, только не удивительной мягкости.

— Уоррен вырос, Ливия. Теперь он мужчина. Пора и мне им стать.

— Джанни…

— Мне самому надо что-то делать для этого. Пусть даже получая по морде, как сегодня.

Магги незаметно погружалась в обманчивую надежду, и вскоре та накрыла ее с головой. А что, если и правда свершилось чудо? Что, если ее муж задумался наконец по-настоящему над своей жизнью?

Чтобы сделать свое раскаяние еще более убедительным, Фред поцеловал Магги в лоб, и она приняла этот поцелуй как знак прощения, молясь про себя, чтобы за прощением последовало забвение.

Он спустился вниз и вышел в ночную, пахнущую лесом прохладу, освещенную отблеском полной луны. Том в распахнутой на голой груди рубашке сидел, опустив руки, на каменных ступеньках жилища Питера. Прикрыв глаза и жадно вдыхая свежий воздух, он пытался восстановить внутреннее спокойствие.

— Что там с Питером? — спросил Фред.

— Он вне опасности, завтра вернется.

— Тем лучше. Я пройдусь до часовни. Вы понимаете — мне надо побыть одному.

Сегодня Том был не просто защитником Магги, он стал ее сообщником. Уоррен, потерявший уважение к отцу, предпочел ему другого. И Бэль, чистая, невинная Бэль, вместе со всеми участвовала в этой комедии. Она называла Тома «папой», а такое забыть труднее, чем плевок в лицо. Какое злодейство! Дети его детей, быть может, никогда не узнают, что они — Манцони. Фред будет самой страшной семейной тайной, пока окончательно не исчезнет в памяти поколений.

— Спокойной ночи, Том.

— Спокойной ночи, Фред.

Агент молча проводил его взглядом. Да, вечерок… Гордости собой он ему не прибавил, однако рано еще решать, успех это или фиаско. Сейчас он хотел одного: послать всё к черту и забыться сном на столько, сколько потребует его тело. Но он не сможет уснуть со спокойной совестью, пока не позвонит жене и не скажет, как ему ее не хватает.

В девятнадцать тридцать Карен в накинутом на плечи пальто собиралась уходить. Она не сразу сняла трубку: у крыльца дома в Таллахасси, штат Флорида, в машине ее ждала сестра, с которой они собирались поужинать вместе.

— Это я, душа моя.

— Томас? У тебя все в порядке? Обычно ты не звонишь в такое время.

— Я хотел поцеловать тебя, прежде чем лечь спать… Тебе, может, некогда?

— Мы с Энн едем ужинать в мексиканский ресторан, но я так рада тебя слышать, дорогой. Как ты там?

— Я во Франции, на юге, завтра еду в Париж. На этой неделе мне придется выполнить одно особое задание; покончу с ним, сразу приеду домой недели на две.

— У тебя за хорошей новостью всегда скрывается плохая. Ты называешь это задание особым, чтобы не говорить, что оно опасное?

— Нет-нет, успокойся, ничего такого. Опасности вместо меня подвергаются другие, я только руковожу. Молодежь любит лезть на рожон, как и я сам в их возрасте, и я не могу отказать им в таком удовольствии.

— Значит, до твоего приезда можно спать спокойно?

— Ты и не заметишь, как я окажусь рядом с тобой. Поцелуй за меня твою сестру.

— Обязательно.

— Я хотел еще сказать…

Но у него не повернулся язык проговорить слова, и они так и остались невысказанными у него на сердце: Знаешь, сегодня вечером, я изображал супружескую пару с другой женщиной. За столом я положил ей ладонь на руку, в точности, как делаю это с тобой, и очень убедительно рассказывал всякие истории из нашей совместной жизни, которой не было, а потом случайно назвал ее «дорогая». Как видишь, мои задания не слишком опасны, это было самым рискованным.

— Что, любимый?

— Я люблю тебя.

— Я тоже.

Том повесил трубку, спокойный и умиротворенный, готовый наконец отоспаться как следует. Через какие-то две недели он снова увидит Карен и устроит ей новый медовый месяц. Том так скучал по ней все эти долгие годы работы в Европе, что, возвращаясь домой, превращался в самого романтичного и страстного любовника в мире. Разлука лишь укрепляла их любовь, и никакие невзгоды их не пугали. Это была единственная польза от его одиночества.

В тот самый момент, когда он собрался наконец лечь на свою походную кровать, зазвонил мобильник, и на дисплее высветилось имя Алека Хиргрейвза. На этот вызов он не мог не ответить: звонил шеф Бюро из Вашингтона. Том устало вздохнул и заговорил первым:

— Алек? Ты обычно звонишь, чтобы сообщить о какой-нибудь проблеме, но, знаешь, сегодня мне так не хотелось бы никаких проблем…

— Миранда только что сломала ногу на тренировке.

— Что?!

— Ну, ты же ее знаешь, вечно лезет впереди мужиков, вчера решила побить свой собственный рекорд на второй дистанции и влепилась в барьер.

— О, черт! Вот дура!

— Примерно то же сказал и я.

— А я собирался завтра вечером встречать ее в Руасси…

— Операция Костанца отменяется. Можешь ехать в отпуск раньше. Но я бы предпочел откусить язык, чем сообщать тебе такую благую весть.

— Полгода! Полгода подготовки псу под хвост! Упустим Джерри Костанцу в Париже, еще лет пять не сможем до него добраться; если, конечно, он не пойдет на большой риск, а он не пойдет.

— Миранда боится тебе даже звонить, Том.

— Сама виновата, бедняга…

— …

— Черт! Черт! Черт!

— …

— Я подумаю над этим всем, Алек. Завтра перезвоню.

Отключив телефон, Том пнул ногой картонную коробку с личными вещами Питера, которую тот все еще не распаковал. Похоже, ночь будет не так безмятежна, как он ожидал.

* * *
Фред, у которого и в мыслях не было пройтись до часовни, остановился у мастерской местного гончара, чей силуэт виднелся за занавеской. Когда-то они вместе искали сходства в работе писателя и гончарном деле и с тех пор всегда здоровались, махая друг другу издали рукой.

— Можно воспользоваться вашим телефоном? Мне надо позвонить в Соединенные Штаты, сейчас поздно, но разница во времени… Не беспокойтесь, это вам ничего не будет стоить, я позвоню за счет абонента.

Сосед жил один, никогда не ложился до зари, и сейчас Фред согласился выпить кофе, который тот столько раз ему предлагал.

— Проходите.

— Я решил быть умнее других и попытался сам установить себе дополнительную розетку в кабинете, ну и нарушил все, что только можно. Парень из «Телекома» обещал прийти в понедельник.

— Вы — как я, у вас тоже нет мобильника.

— Был, а теперь нет.

— Когда работаешь дома, как мы с вами, без него можно обойтись. Телефон там, справа от вас. Я сделаю нам без кофеина? Есть еще мирабелевая настойка, довольно ядреная, хотите?

— Думаю, я сегодня уже достаточно выпил. Хватит и кофе.

Фред подошел к полкам, на которых была выставлена продукция, взял в руки поочередно несколько горшочков, тарелок и вазочек и отпустил пару дежурных комплиментов мастеру. Затем, исполнив долг вежливости, набрал номер.

— Ничего серьезного, надеюсь?

— Нет, звоню племяннику, это единственное время, когда его можно поймать.

Гончар поставил перед Фредом чашку, тот кивком поблагодарил его.

— Алло, Бен? Это твой дядя.

Бенедетто Д. Манцони, сын Оттавио Манцони, старшего брата Фреда, жил в Грин Бэй, штат Висконсин. Когда-то он был самым молодым из команды Манцони и специализировался по взрывчатке. С тех пор прошло много времени, и теперь он вел спокойную жизнь в нескольких тысячах километров от своих прежних дружков.

— Цио[15]? Как только мне сказали, что звонят из Франции, я сразу подумал про тебя. Ты все еще там живешь?

— Да.

— Квинт нас слушает?

— Нет.

— Ну, как ты?

— Ты мне нужен, Бен.

Родные только что показали ему, какой он нежелательный и ненужный отец, что ж, теперь из одного уважения к ним он должен избавить их от себя.

— Ты помнишь Ласло Прайора?

— Ласло Прайора? Официанта из из бара Би-Би? Как не помнить!

— Как ты думаешь, он еще жив?

* * *
В нормальное время Том остался бы в Мазенке еще на день, чтобы переговорить с Фредом и оценить размеры морального ущерба, нанесенного за вчерашний вечер. Но сейчас у него были заботы поважнее: дело Джерри Костанцы разваливалось на глазах.

Сколько часов провел он в воздухе между Парижем, Палермо и Нью-Йорком, чтобы подготовить эту чертову операцию! А сколько видеоконференций?! Сколько информаторов надо было «окучить»?! Бюро давно уже не готовило ничего в таких масштабах. Агент Миранда Янсен не прилетит сегодня в Руасси, а в Бюро нет другой девицы с подходящей внешностью и достаточной подготовкой, чтобы заменить ее вот так, с ходу. Последнее время она вкалывала как лошадь, готовилась, похудела, став похожей на бритву, перекрасилась в блондинку и выучилась говорить на сицилийском диалекте. Том представил ее на больничной койке, в гипсе: он жалел Миранду и проклинал ее в одно и то же время. Миранда не знала Парижа. Том пообещал, в случае удачного завершения операции, устроить ей незабываемую прогулку по ночному городу.

— Том? Что-то не так?

Бэль не понимала, почему Том решил ехать тем же поездом, что и она, и даже поменял билет, чтобы оказаться рядом с ней в первом классе. Зачем ему понадобилось отправляться вместе с ней, если у него зверское настроение и он всю дорогу молчит, погруженный в свои мысли. Переживает, наверно, из-за вчерашнего?

— Не бойтесь, Том, ничего с ним не случится.

Но Квинту было решительно наплевать на Фреда с его чувствительностью и расстройством, наплевать на весь этот маскарад, на бури, которые сотрясут семью Манцони в ближайшее время. Годами он ловил ее папашу, потом охранял, сопровождал, обихаживал и даже замешал, когда собственные дети его устыдились. Манцони — это и его ссылка, разлука с Карен. Манцони — самая большая его победа и его проклятие. А теперь еще одно гангстерское отродье, Джерри Костанца, может уйти у него прямо из-под носа, помешать его крестовому походу против организованной преступности. За ночь Том не нашел никакого выхода, но он просто обязан был его найти. Провал — единственная роскошь, которую он не мог себе позволить.

Противоречивые решения крутились у него в голове, раздирая его на части. То, что подсказывала интуиция, запрещал устав, то, что нашептывал инстинкт, отказывался принять разум, подсознание же толкало его на поступок, против которого восставало нравственное чувство. И все же непреодолимое желание рискнуть победило.

— Бэль, вы слышали когда-нибудь о Мауро Сквелье? Капо из Палермо, связанный с кланом Пользинелли из Бруклина?

Бэль удивилась, услышав, что он называет какие-то имена, к тому же еще и мафиозные.

— Сквелья? Когда я была маленькая, о нем говорили как о каком-то памятнике древности — что-то вроде фараона. Он еще жив?

— Он подключен к аппаратам искусственного дыхания и кровообращения. Уже назван его наследник. Но семья Пользинелли хотела бы, чтобы это был кто-то другой, а потому страсти по обе стороны Атлантики накалились до предела.

Бэль впервые слышала от Тома подробности его деятельности в Федеральном бюро. И какие подробности!

— Джерри Костанца из клана Пользинелли отказался ехать в Палермо для улаживания конфликта, а Джакомо Реа, представитель Сквельи, не принял приглашение явиться в Бруклин.

Том уже не мог остановиться, Бэль же не решилась спросить его: Зачем вы мне все это рассказываете?

— После долгих переговоров, которые длились нескольких месяцев, оба согласились проделать часть пути и встретиться на нейтральной территории. Свидание состоится в ближайший четверг в Париже.

— …?

— Главная беседа пройдет при закрытых дверях в апартаментах Костанцы в «Плазе». Потом они пойдут ужинать в ресторан отеля, и около полуночи Джерри вернется к себе в номер. Он никогда не меняет своих привычек.

На какой-то миг она испугалась, что отец снова взялся за старое и совершил какую-то глупость, которая скажется на них всех.

— За ужином Костанце захочется женского общества. Обычно вне дома он обращается в лучший эскорт-сервис страны, где в данный момент находится. Ему присылают одну-две девицы, самых красивых и разговорчивых; он разыгрывает перед ними роль этакого патриарха — эрудита и соблазнителя, а потом за кофе благодарит за компанию и идет спать. Девицы получают бабки, каких никогда не получали за ужин в шикарном ресторане, и еще до полуночи тоже укладываются — в свою постель с пультом от телевизора в руках. Госпожа Костанца в курсе привычек мужа и считает их совершенно безобидными.

Бэль начала сомневаться, что дело касается ее отца.

— Если бы все шло по плану, вместо такой девицы в четверг Костанцу развлекала бы специальный агент Миранда Янсен, но эта кретинка умудрилась сломать ногу.

— Том, вы правда хотите меня попросить о том, о чем я думаю?

— Разве я вас о чем-то попросил?

— Да, прикинуться шлюхой ради ФБР! Я правильно поняла?

— Как я могу предлагать это вам — дочери Манцони?

«Дочь Манцони». Если бы он хотел сказать ей, что у нее больше данных, чем у Миранды, для выполнения такого задания, он сделал бы это именно так.

— Вы хорошо меня рассмотрели, Том? Я? Undercover[16]?

— Повторяю еще раз: я ни о чем вас не просил, и, даже если бы вы согласились занять место Миранды, не имел бы права взять вас на эту роль. С чего вы решили, что обладаете такими данными? Да, у вас именно та внешность, что нравится Джерри, вы отлично знаете мафиози, говорите по-английски, по-французски и понимаете исконный сицилийский диалект.

Схватив сумку, Бэль выбежала из купе. Как Квинт, защищавший их все это время до паранойи, мог предложить ей такое? На Лионском вокзале она ускорила шаг, чтобы оторваться от него, но его рука легла ей на плечо.

— Я не могу дважды предать своего отца за такой короткий промежуток времени: первый раз, называя вас папой, второй — согласившись работать на его злейших врагов.

— Если вы захотите встретиться со мной до четверга, я в Париже всю неделю.

Бэль почувствовала себя вдруг страшно одинокой посреди толпы: ни семьи, ни друзей, никого, кому можно было бы доверить тайну семьи Манцони, которую она не переставала носить в себе.

* * *
Меньше чем через час она лежала в объятиях Франсуа Ларжильера на его драгоценном ковре, не привыкшем к такому обращению. После бурной встречи они застыли в молчании, тесно прижавшись друг к другу. Ей вдруг стало жалко невинности их первого периода, которой, казалось, не будет конца.

Тем временем Франсуа медленно высвободился из ее объятий, оделся и принял нравоучительный вид. Бэль не успела даже испугаться, как он завел свою обычную пластинку: он собирался в очередной раз доказывать ей, что их отношения обречены на провал. Почему все мужчины в ее жизни такие извращенцы? Отец, Том Квинт и самый ненормальный из всех — Франсуа Ларжильер.

Под видом восторгов и комплиментов он принялся за единственный недостаток Бэль. Ее красоту. Ее невозможную, неизменную, чрезмерную, беззастенчивую красоту. Он считал своим долгом сказать о ней все, что думает, — наделить смыслом, а потом этого смысла и лишить.

— Красота любит только саму себя!

Как можно быть таким несправедливым? Бэль никогда не почитала себя за икону. Глядя на себя в зеркало, она единственная не замечала этой светящейся ауры, которую все воспринимали как сияние божества.

— Красивые женщины начинают жить по-настоящему только лет в сорок…

Почему он так тяжело переживает ее красоту, вместо того чтобы наслаждаться и гордиться ею? Чего он боится? Что ему грозит?

— Девочки, которым все время твердят, что они красивые, в конце концов начинают в это верить…

Он несколько раз употребил слово «создание», не умея определить ее иначе, и упрекнул в жадности, с которой она всегда ищет солнце и в конце концов всегда его находит. В заключение своей обвинительной речи Франсуа Ларжильер сказал, что никогда женщина его мечты не станет женщиной его жизни, потому что это неслыханно, этому нет прецедентов ни в реальной жизни, ни в какой другой, потому что это против всякой нормальной логики.

Раздавленная его речью, Бэль молча оделась, хлопнула дверью и, лишь очутившись на улице, расплакалась. Она остановилась у скамейки посреди газона, окаймлявшего угол бульваров Сен-Мишель и Монпарнас, и позвонила капитану Томасу Квинтильяни.

— Я насчет вашего задания, Том. Я согласна.

— Вы не пожалеете.

— Но я хочу что-то взамен.

— Просите все, чего захотите.

— Чего захочу? Правда?

5

Дельрой Перес вошел в аптеку, расположенную в нескольких метрах от его штаб-квартиры на Тилбери-роуд, Ньюарк, штат Нью-Джерси, прижимая руку к уху. Всю ночь он мучился синуситом, с которым не смог справиться ни один врач; то у него глаз горел огнем, то переносицу сжимало будто щипцами, не говоря уже о болезненных точках, от которых сверлило в висках. Но самое ужасное — это левое ухо.

— Такое ощущение, что мне вбивают гвоздь в барабанную перепонку, — сказал он аптекарю. — Нет, даже не гвоздь, а винт. Длинный такой винт, вкручивается, вкручивается в мозг…

Между двумя и тремя часами ночи, за неимением сильных анальгетиков, он съел упаковку аспирина и положил на щеку горячий компресс. Он даже разбудил спавшую рядом девицу и наорал на нее, но ничего не помогло. Теряя последнее терпение, он отправил несчастную в жуткий квартал на поиски дежурной аптеки. И очень удивился, когда она не вернулась.

— Мне очень жаль, но напроксен без рецепта не опускается.

— Да знаю я, черт побери! Но мне же больно! И именно сейчас! Пока я доберусь до какого-нибудь шарлатана, боль перекинется на другое ухо. Мне надо сейчас же принять две таблетки напроксена, и, клянусь головой моей матери, днем я принесу вам рецепт.

Выпив полбутылки водки, он заснул беспокойным сном, но, едва рассвело, проснулся с той же болью. Он выпил кофе, потом его вырвало, и он потащился в аптеку.

— Мне очень хочется вам помочь, но я не могу нарушить правила.

— Это же просто обезболивающее! Что тут может случиться, черт побери! Вы что, думаете, что, выкурив трубку напроксена, я схвачу ружье и уложу двенадцать человек в ближайшем фаст-фуде? Вы этого боитесь?!

В трехстах метрах отсюда, дома у разгневанного человека, произносившего эти слова, лежал шестидесятикилограммовый тюк кокаина, доставленный накануне из Колумбии. Среди прочих причин, по которым он не мог обратиться к врачу, была и встреча с его главным перекупщиком на предмет распределения товара. Половина груза должна была в тот же день отправиться в Нью-Йорк, где десять основных дилеров, специализировавшихся на клиентуре из шоу-бизнеса, уже ждали его прибытия. Химик, которого позвали на встречу, оценит качество товара и назначит цену за грамм. Представитель местного босса Пол «Демон» Дамиано тоже будет там. Беседа обещает быть жесткой, потому что Пол обязательно начнет соваться в обсуждение цен за грамм, чтобы увеличить свою долю, — наглеет с каждым разом, можно подумать, это он — босс.

— Господин аптекарь! Мне срочно нужно лекарство, — сказал он, доставая из кармана пачку свернутых в трубку стодолларовых купюр. — Я готов заплатить в тысячу раз больше, чем они стоят, в тысячу! Черт бы вас побрал! Всего две таблетки — а к концу дня он у вас будет, этот чертов рецепт!

Какая несправедливость, честное слово! Нестерпимую дикую боль можно снять за пару минут, но нет, он будет продолжать страдать и мучиться и терять очки перед этим засранцем Дамиано, и все из-за какого-то тупого, злобного придурка в белом халате, который отказывается продать ему таблетки. Все это не только несправедливо, но и нелепо! Вот оно — избавление, в ящике, стоит протянуть руку! Боль становилась все сильнее, вот уже И коренные зубы включились, а эта падла за прилавком не собирается уступать.

Видит Бог, уж Дельрой знал, что такое страдание. Двадцать лет назад, когда он начинал простым наркоторговцем, молодые люди в последней стадии падения сотнями тянули к нему руки, чтобы получить дозу. Он обирал их, выжимал из них последнее, пока они не умирали где-нибудь в канаве. Он толкал подростков продавать все, что им принадлежало и что не принадлежало, некоторые продавали свои органы или маленькую сестренку — и все ради дозы героина. Дельрой открывал в своих клиентах разнообразные способности: они воровали, убивали, грабили — лишь бы выйти из ломки, перестать страдать.

— Слушайте, я не уйду отсюда без этих таблеток. Мне плохо, черт вас дери, как вы не понимаете?!

Пока аптекарь приводил для убеждения клиента новые доводы, в заднем помещении его жена уже набрала номер девятьсот одиннадцать и диктовала инспектору полиции свой адрес — такие звонки ей приходилось делать по два-три раза в неделю. Минут через пять, в тот самый момент, когда Дельрой опрокинул стеллаж с пастилками для горла, в аптеку вошли два человека в синей форме. Против всякого ожидания, они не стали забирать возмутителя спокойствия, а обратились к аптекарю.

— Вы что, не видите, что этому человеку плохо?

— …?

Позабыв про боль, Дельрой уставился на них с тем же изумлением, что и аптекарь.

— Сейчас же выдайте ему лекарство! — приказал сержант.

— Как вы можете оставлять человека без помощи в таком состоянии? — добавил его коллега, как будто больно было ему.

За тридцать лет работы аптекарю и его супруге нередко приходилось вызывать полицию. Поводы были разные: наркоманы в состоянии ломки, торговцы амфетаминами, подростки, жаждущие острых химических ощущений, разнообразные налетчики, — и ни разу полицейские не принимали сторону нападавшего, попирая законы американского аптечного дела.

— Но я не имею права, господин полицейский…

— На этот раз вам придется сделать исключение, я уверен, что этот господин обязательно принесет вам рецепт до окончания рабочего дня. Верно?

Оправившись от первого удивления, Дельрой и правда поверил, что коп, оказавшийся человечнее тех, с кем ему приходилось сталкиваться раньше, просто пожалел его. Впервые в жизни ему не пришлось врать — за него все сказала боль, и люди проявили сострадание к его мукам.

Через полчаса, благодаря неожиданному вмешательству копа, боль улеглась, и Дельрой снова почувствовал себя вполне в форме, чтобы встретиться со своим химиком и дать отпор Полу Дамиано.

Не успели переговоры начаться, как в ангар ворвались шесть агентов DEA, с автоматами и в бронежилетах, под предводительством агентов ФБР Тимоти Ферлонга и Брюса Рикмана, которые следили за Дельроем последние семьдесят два часа и ждали начала мероприятия, чтобы накрыть всех. Тем же утром Ферлонг и Рикман, сидевшие в машине у аптеки, в последний момент перехватили двух патрульных полицейских, которые, возьми они Дельроя, завалили ли бы всю операцию.

— Вы дадите ему все, что он просит, — сказал тогда Рикман, — и если ему захочется запить таблетки чаем «эрл грей», вы пойдете и принесете ему этот чай, понятно?

Ни один из двух копов не осмелился бы связываться с ФБР и тем более рисковать завалить целую операцию, но им пришлось призвать на помощь всю свою выдержку, разыгрывая сценку перед ошарашенным аптекарем и его женой.

Дельрой, в наручниках, сразу понял, что его сдали.

— Кто? Кто этот сукин сын? — спросил он агента Ферлонга, зачитывавшего ему его права. — Джонни-Джон? Это он, тварь, сдал меня? Или Беллини? Еще одна сволочь… Да, точно, это он — этот мешок с дерьмом!

Пол Дамиано, уверенный, что его заманили в ловушку, решил оправдать свое прозвище «Демон» и в приступе дикой ярости принялся крушить чем попало людей из бригады быстрого реагирования. Троим агентам удалось с ним справиться, но он продолжал выть как дикий зверь, с которого сдирают шкуру, и с этим ничего нельзя было поделать. Химик же, наоборот, все время операции простоял с поднятыми руками и не оказал ни малейшего сопротивления. Он только попросил агента Рикмана поосторожнее надевать на него наручники, потому что он еще не совсем оправился после перелома ключицы и в некоторых положениях ему может быть больно.

— Так кто же меня все-таки сдал? — не унимался Дельрой. — Сальма? Эта сука Сальма? Хочет расквитаться со мной, посадить?

— Не знаю, как Сальма, а мы — да, — откликнулся Рикман, довольный тем, что ему не придется больше пасти эту сволочь Дельроя, прослушивать его разговоры, обыскивать его квартиру, а главное — часами дожидаться, когда он выйдет из очередного джаз-бара.

Дельрой знал, что садится надолго, но эта мысль волновала его гораздо меньше, чем желание узнать, кто же все-таки его сдал. Он назвал еще несколько имен, но среди них не было Джанни Манцони, которому двенадцать лет назад удалось скрыться и исчезнуть из общей памяти членов огромной семьи ЛКН и их пособников.

* * *
Несколькими часами позже, в шестидесяти километрах оттуда, Мелани Фицпатрик, потягивая лимонад, давала указания прислуге на кухне своей шикарной виллы, расположенной на Сентенниэл-авеню в Трентоне, штат Нью-Джерси. В этот момент кто-то позвонил в дверь.

— Откройте, Чики, это, наверно, посыльный от Тайлера.

Мелани ждала к ужину четырех важных гостей, в том числе компаньона мужа из банка Беккарта, которые были без ума от цыпленка со сладким перцем и кесадильи[17] в исполнении Чики. На десерт планировалось мороженое с перцем и дыней от Тайлера, лучшего мороженщика в городе. Однако Чики вернулась к хозяйке с пустыми руками.

— Там пришли два господина из полиции…

— Из полиции?

— Из ФБР.

Мелани не могла не заметить беспокойного взгляда кухарки и ее дрожащих рук.

— Не бойтесь ничего, Чики, все ваши документы в порядке.

— Я знаю, мадам, но, когда эти люди смотрят мне в глаза, я сразу начинаю чувствовать себя нелегалом.

Наверху Ронан Фицпатрик выбирал себе рубашку к ужину, не переставая постукивать пальцами по клавиатуре ноутбука, поставленного на край кровати. Он отправлял е-мейлы, последние на сегодня, один — финансовому партнеру в Канаду, другой — сестре с фотографией гольф-клуба, который они собирались подарить отцу на его юбилей, и третий — Эми. Красотке Эми, заместителю по кадрам, которая и сама была редким кадром — просто жемчужиной — и с которой вчера они выпили по стаканчику наедине, глаза в глаза. Ронан озаглавил свой мейл «Сухой мартини» и начал его словами: Эми, этот бокал в вашем обществе был настоящим чудом. Размышляя над следующей фразой (он хотел сделать ее достаточно тонкой, чтобы убедить Эми в необходимости следующего свидания), Ронан снял с плечиков сиреневую рубашку, которая будет чудо как хороша с его серым льняным костюмом. Он нравился себе в сером с сиреневым.

— Милый!

Ронан спустился с лестницы, но, увидев на пороге двух мужчин, затормозил.

— Эти господа из ФБР. Могу я узнать, что происходит?

Через десять минут Ронан Фицпатрик в джинсах и джемпере садился в машину агентов, держа в руках сумку, в которой были пижама, зубная щетка и пачка успокоительного. Он совершенно правильно понял, что этот арест имел отношение к делу Парето двенадцати- или тринадцатилетней давности, единственному абсолютно нелегальному делу, которое до сих пор приносило прибыль запредельных размеров, позволившую ему, среди прочего, отгрохать себе шикарный особняк в центре города. А все началось со знакомства с Луи Чиприани, прославленным аферистом, близким другом нескольких политиков, а также некоторых постоянных участников шоу Ларри Кинга, с которым он встретился в одном приличном доме. После нескольких партий в сквош Луи представил ему своих «друзей» из Нью-Джерси: Манцони и Галлоне, которым нужен был свой человек в банке.

Как давно это было. В его памяти срок давности этого дела уже давно вышел.

Мелани чувствовала себя будто в кошмарном сне и все пыталась ухватиться за что-то реальное, какое-то приемлемое объяснение, которого муж не мог ей дать.

— Скажешь ты мне или нет, что все-таки происходит? Это имеет отношение к банку? К какому-то клиенту? Говори же!

— Не знаю. Им надо что-то проверить.

— Что-то? Что же именно?

— Не знаю…

— Ты вернешься к ужину?

— Не знаю.

— Что мне сказать Брайану?

— Ничего не говори! И вообще, если будут звонить из банка, ничего не говори. Придумай что-нибудь.

— Что?

— Скажи, что… не знаю, придумай сама!

— Ну, хоть примерно — что?

Фицпатрик не успел ответить, один из агентов надавил ему ладонью на макушку и втолкнул на заднее сиденье машины. По этому жесту Ронан понял, что к ужину он не вернется.

Мелани охватила паника, что она не сможет найти приемлемого объяснения такому спешному отъезду мужа. Ронана вызвали к постели умирающего отца… Ронан стал свидетелем страшной аварии… Ронан срочно уехал в Европу! Но как объяснить этот спешный отъезд в Европу в семь часов вечера? Надо найти что-то другое… что-то убойное… Ронан сейчас отдает свою почку в Вайоминге… Ронана взяли в заложники… Ронан поехал к Тайлеру за мороженым, и с тех пор о нем ни слуху ни духу… Все что угодно, только не Ронана сейчас допрашивают в ФБР. Мелани вынуждена была признать, что ей есть еще чему поучиться в деле сокрытия истины.

На допросе Ронан сразу услышал имя, которое предпочел бы забыть навсегда: Луи Чиприани. Первые четыре-пять лет после дела Парето Ронан ни разу не пожалел о своем знакомстве с «друзьями» из Нью-Джерси, но потом, когда во время громкого процесса о вымогательстве по милости Луи (он был оправдан за неимением улик) о нем заговорили в газетах, эта дружба перестала его устраивать. Партии в сквош и воскресные прогулки на яхте становились все реже, и в конце концов Ронан попросил Луи не звонить ему в банк, а потом и вообще не звонить.

* * *
В то время как Фицпатрик скромно отвечал на первые вопросы следователя, Луи Чиприани стоял перед начальной школой в квартале Линдейл, в Миннеаполисе, штат Миннесота. Около года назад он решил отойти от нью-йоркской суеты и поселился в тихом уголке с женой и маленьким сыном — последними существами в мире, которым он еще был нужен. Скрываясь от преследования налоговой полиции, кредиторов и кое-кого из обобранных им компаньонов, он жил теперь на счет молодой супруги, которая выбивалась из сил, чтобы заработать на адвоката средней руки. Единственное, чего желал теперь Луи, это покончить навсегда с прежней жизнью великосветского жулика, чтобы достойно воспитать сына.

Поодаль, метрах в ста от него, в машине, следившей за ним с самого утра, агент Холл и агент Эстебан ждали указаний из Вашингтона.

— Они сейчас как раз разделывают какого-то банкира из Трентона, — сказал Холл. — Вопрос нескольких минут: от страха парень спечется в два счета.

Не успел он договорить, как зазвонил телефон. Им давали зеленый свет, чтобы взять Чиприани.

— Может, все же не стоит брать его на глазах у мальчишки?

— А сколько ему?

— Лет восемь, может, девять.

— Тогда как будем действовать?

Ворота школы распахнулись, и оттуда вылился поток ребятишек. Луи подхватил на руки шестилетнего мальчугана. Он обожал своего сынишку и каждый вечер сам забирал его из школы.

— Луи! — воскликнул агент Эстебан, расплываясь в счастливой улыбке.

Расцеловав в обе щеки человека, которого он никогда прежде не видел вблизи, он шепнул ему на ухо пару слов.

Ошарашенному этим неожиданным проявлением любви, Луи ничего не оставалось, как представить новых друзей сыну.

— Они приехали издалека. Папа давно с ними не виделся.

Смущенный появлением двух незнакомцев, мальчуган ухватился за папин пиджак.

— Я отвезу тебя домой, а сам останусь с друзьями, потому что для меня это большая радость. Ты ведь хочешь порадовать папу?

Уговаривать малыша не пришлось: порадовать папу было для него делом чести.

Высадив его у дома, Луи позволил надеть на себя наручники и процедил сквозь зубы:

— Спасибо, ребята.

* * *
ФБР скоординировало все аресты, последовавшие за последними признаниями Фреда Уэйна. Только арест Зигги Де Витта, пребывавшего на своей яхте, потребовал специального международного постановления, а потому он еще пару дней пребывал в неведении относительно того, что в Кабо-Верде его ждут агенты Интерпола. Взяв этих деятелей, Федеральное бюро сочло необходимым заняться теперь Натаном Харрисом.

Фред сказал правду: Натан никогда не участвовал в нападении на фургон «Фарнелла», в ходе которого убили человека. Однако вследствие доноса, совершенного из чистой мести, а также по неудачному стечению обстоятельств, Натан Харрис был обвинен вместо Зигги Де Витта, и никто из участников процесса не опроверг этого обвинения, в том числе и Фред. Натан все отрицал, он даже официально заявил о своей невиновности в ходе процесса, наскоро состряпанного под давлением губернатора, который жаждал крови. Но как судебная, так и тюремная администрация остались глухи к его заявлениям, и Натан совершенно обезумел. После неудачной попытки бегства ему добавили два года, потом он напал на тюремщика, а как только вышел из карцера, взял в заложники начальника тюрьмы прямо у него в кабинете. Так, мало-помалу, вместо первоначальных четырех лет, он отсидел в Сан-Квентине четырнадцать, из них три года — в одиночке.

И вдруг его освобождают, хотя он ничего не просил, не требовал никакого пересмотра и даже почти забыл, что получил срок из-за судебной ошибки. В полном изумлении он прошел с мешком в руках по коридору восточного выхода из тюрьмы и оказался на залитой солнцем улице. Вдали до самого горизонта простиралась бухта Сан-Франциско. А прямо перед ним, засунув руки в карманы и прислонившись спиной к дверце машины, стояла какая-то фигура.

— …Агент Хиргрейвз? Это вы?

Алек Хиргрейвз подошел к нему и протянул руку.

— Здравствуйте, Натан.

— Я отсидел в этом аду четырнадцать лет, и первый, кого я встречаю на свободе, — вы?

— Мне надо с вами поговорить.

— Только не говорите, что это вам я обязан пересмотром дела.

Капитан Алек Хиргрейвз в свое время вел следствие и посадил Натана. Теперь он сам взял на себя эту инициативу, которой от него никто не требовал, и приехал встретить его у ворот тюрьмы.

— Нет, это не я. Скажем так: поступила дополнительная информация, благодаря которой дело о перевозке фонда «Фарнелл» предстало несколько в другом свете.

— Дополнительная информация?

— Четвертым были не вы.

— Ах вот как? Хорошая новость. Четырнадцать лет жизни… Четырнадцать лет с сознанием этой дикой несправедливости. Четырнадцать лет я пытался понять, как вы могли допустить такую ошибку. А теперь что? Что вы будете делать? Извинитесь передо мной? А как насчет возмещения морального ущерба? Это предусмотрено законом? Как по-вашему, сколько может стоить один час в Сан-Квентине? Я ведь могу и наехать на Дядю Сэма, я узнавал.

— Это не вернет вам эти четырнадцать лет.

Несмотря на сокрушенный вид, капитан вел в уме весьма приятные подсчеты. До дела «Фарнелл» Натану всегда удавалось уходить от правосудия. Агенту Хиргрейвзу так и не удалось поймать его на деле о похищении миллиардера, найденного в лесу с полиэтиленовым пакетом на голове. Кроме того, Натан подозревался в убийстве одной молодой проститутки, однако его адвокатам удалось тогда добиться прекращения дела из-за нарушения процедуры. Оба эти обвинения, даже учитывая возможные послабления, потянули бы по совокупности на гораздо больший срок, чем те четырнадцать лет, что Натан провел на нарах.

— Я не могу говорить от имени Дяди Сэма, но знайте, что от своего имени я приношу вам извинения, Натан. Подвезти вас до города? Может, вам что-то хочется?

— Я хочу выпить.

Было еще только девять утра, но Алек не решился оставить его пить в одиночестве.

6

С закрытием «Пармезана» Клара, Рафи и разносчики разошлись по домам, моля небо, чтобы их хозяйка нашла выход из создавшегося положения. Но какой выход могла она найти в шестистах километрах отсюда, в своей деревне, в департаменте Дром?

Фред думал, что после этого печального уик-энда жена останется с ним хотя бы из чувства вины. Она была ласковее обычного, откликалась по первому его зову и даже — впервые в жизни — поинтересовалась его писательскими делами. Со своей стороны Фред продолжал разыгрывать кротость и благодушие, и ему даже удалось внушить ей, что рана, нанесенная в тот вечер, начала затягиваться. Таким образом, достигнув в своей лжи неимоверных высот, они даже обрели утраченную было близость.

Сидя перед чистым листом бумаги, Фред никак не мог выйти из напавшего на него оцепенения. Раньше с ним такого не бывало. Магги убеждала его, что только настоящий роман, основанный на чистом вымысле, позволит ему сдвинуться с мертвой точки и начать работать по-настоящему: Ноты ты уже знаешь, теперь сочиняй мелодию. Но способен ли Фред сочинить что-либо вообще? Его изобретательские способности проявлялись в те времена, когда, став боссом, он придумывал разные оригинальные сценарии для выуживания денег, неслыханные финансовые махинации и прочие комбинации, считавшиеся самыми дерзкими на Восточном побережье. Весь этот материал уже был втиснут им в первые две книги, которые позабавили кучку читателей своей запредельной жестокостью. Но то, что другие принимали за цинизм или иносказание, на самом деле представляло собой тоску по прошлому.

— Все это безнадежно устарело, — сказала Магги. — Хватит этих старых добрых времен, всем плевать на твои воспоминания. Расскажи лучше о том, как рэкетир Эрни решил поставить по стойке смирно весь квартал и утихомирить конкурентов, только расскажи эту историю так, как будто она происходит здесь и сейчас, во Франции, со всеми вытекающими отсюда подробностями. Только ни в коем случае не в твоей зоне в Нью-Джерси, которую со времени нашего отъезда, наверно, уже всю раскатали. Если это будет сделано точно, достоверно и, главное, убедительно, то дело в шляпе.

Фред и сам знал, что он редкий представитель исчезающего вида, но терпеть не мог, когда ему это напоминали. Однако Магги была права: интрига, основанная на истории о крупном вымогательстве, давала общую структуру роману, который мог обрати подробностями о других видах мафиозной деятельности — шантаж, запугивание, отмывание денег. Фреду уже виделись первые десять-пятнадцать глав этого романа, у которого еще не было названия, но который мог стать, при наличии у автора добротногоисходного материала и вдохновения, Новым Заветом организованной преступности. Во времена своей деятельности в ЛКН Фред никогда не находил в себе особого таланта к работе с наркотиками и проституцией, предпочитая предоставлять это другим, сам же занимался скорее ростовщичеством и слиянием с легальным бизнесом. Ему казалось, что это он изобрел понятие свободного предпринимательства, и он считал, что каждый предприниматель обязан предоставить право на свой копирайт.

— Я два года работал на Эрни, он раскрыл мне все свои секреты. Если кто и знает эту тему, то только я.

— Вот и докажи это. Возьми какой-нибудь конкретный случай. Например, скажи, что бы он стал делать, чтобы обложить данью мою лавочку?

— Где ты продаешь свою лазанью?

— Не лазанью, а баклажаны по-пармски.

— Ну, Эрни тобой никогда не заинтересовался бы: как он смог бы на тебе заработать хоть доллар? Заниматься тобой — только конкурентов смешить. Это признаться в собственном падении, все равно что мне начать воровать на улице сумки.

Мысль, что ее предприятие не представляет никакого интереса для рэкетиров, задела Магги. Все же она сумела стать проблемой для целого концерна, а это дорогого стоило. Она застряла костью в горле у одержимого жаждой наживы монстра, который располагал оружием не менее грозным, чем парни из мафии.

— Ладно, допустим, что я для Эрни Фоссатаро слишком мелкая рыбешка — такую обычно кидают обратно в воду. Но предположим все же, что он оказал мне эту великую честь и занялся мной. В таком случае он ведь обязан меня же и защищать?

— Да.

— А что будет, если более крупная рыба начнет теснить меня в моей луже?

— Насколько крупная?

— Настоящая акула, которая пожирает все, что попадается ей на пути, из породы тех, что распространились по всему миру — потому что они самые сильные.

— Нет такой крепости, которую не взял бы Эрни. Я уверен, построй «Кока-Кола» завод на его территории, он предложил бы им крышу против «Пепси», и они согласились бы. Помнишь тот овощной супермаркет, который открылся в двух шагах от нас? Его еще рекламировали как «огород Нью-Джерси». Участок был куплен фирмой «Рикс и Брукс», агропищевым гигантом, который создал эту структуру для торговли мелким оптом и в розницу.

— Я часто ходила туда за овощами, там круглый год можно было купить сладкие перцы.

— Так вот фирма «Рикс и Брукс» очень быстро стала называться «Рикс, Брукс и Фоссатаро». Эрни как представителю клана Галлоне принадлежал двадцать один процент. Он вынудил их взять себя в компаньоны, если они хотели и дальше процветать в этом регионе, и «Рикс и Брукс», при всей их крутизне, должны были подчиниться. Только для такого финта бейсбольной биты и трех опрокинутых ящиков с помидорами мало.

— Предположим, что напротив моего заведения открылась гигантская пиццерия, настоящий символ свободного предпринимательства, процветающая транснациональная корпорация. Что бы он сделал, твой Эрни?

Она постаралась вложить в свой вопрос ровно столько иронии, чтобы Фред воспринял его как вызов.

— Ну, чтобы все было наглядно, надо бы, чтобы напротив тебя действительно был такой гигант.

— Он есть…

* * *
Будущее снова казалось безоблачным.

Едва проснувшись, он — в своей съемной комнате на плато Веркор, она — в своей детской в Монтелимаре, Уоррен и Лена звонили друг другу. Они вместе отходили ото сна, рассказывали, что кому приснилось за ночь, обсуждали планы на день, договаривались о времени следующих звонков. С четверга они начинали думать о том, как проведут уик-энд, и не могли дождаться встречи.

В то утро, повесив трубку, он наскоро побрился и помчался в мастерскую, где получил поручение от патрона.

— Поедешь в Вилар-де-Лан, к Гриола, он отложил для меня немного английского паркета.

Уоррен завернул в тряпочку дощечку для образца и отправился в дорогу, радуясь неожиданному путешествию, притом с самого утра. Вот уже несколько месяцев, как он стал иначе смотреть на окружающую природу, видя в каждом красивом уголке место для будущей жизни, в каждой груде бревен — материал для работы, в каждом незнакомце — вероятно соседа. Шорох листвы делал его поэтом, вид деревушки на крутом склоне холма — философом, а луч света, пробивающийся меж двух утесов, — мистиком. Все его восхищало, во всем он видел подлинное, исконное.

Их гнездышко будет как бы Ноевым ковчегом, где они станут ждать великого потопа. Он заведет себе хаски, не меньше четырех, для снежных зим. Еще у него появится ручной ворон, гордый и прекрасный, который будет сидеть у него на плече, опровергая дурную славу, сложившуюся об этих чудесных птицах. А еще… да, конечно, две лошади, они станут бегать на свободе как раз неподалеку от Вилар-де-Лан, — очень красиво!

Уоррен прошел вдоль первого склада заведения Гриола, где хранилась старая мебель, предназначенная на реставрацию, ко второму, где на выдвижных стеллажах было навалено старое дерево всех оттенков коричневого цвета. Нацепив очки, Ален Гриола внимательно рассмотрел привезенную Уорреном дощечку.

— Точно такого оттенка у меня не будет, но где-то оставался кубометр похожего.

Он поискал пару минут, потом положил руку на нужную коробку, и юноша сравнил две дощечки.

— Покроете лаком потемнее, и все будет как надо, — сказал Гриола.

Уоррен кивнул, выписал чек, и хозяин проводил его к выходу.

— Передавайте привет старику Донзело.

Уоррен уже шагнул за порог, когда странное ощущение дежавю заставило его остановиться. Он вернулся назад, в центральный проход, вдоль которого громоздилась старая мебель.

— Вы что-то забыли?

Ощущение оставалось. Он стал озираться вокруг, и взгляд его остановился наконец на столике, накрытом голубой тканью, из-под которой виднелись только черепаховые ножки. Присев на корточки, он вгляделся в позолоченные медальоны в форме женских лиц, помещенные на изгибе каждой ножки. Чтобы убедиться окончательно, он стянул ткань, и ему открылась черепаховая столешница, изящно инкрустированная медью.

— Это столик в стиле «булль», эпоха Наполеона Третьего, — сказал Гриола.

— Я знаю.

— С ним почти ничего не надо делать, только почистить хорошенько да ящик отполировать. Меньше чем за шесть тысяч евро я его не отдам.

Уоррену достаточно было сказать: Этот столик краденый, и я знаю, у кого его украли. Зовите жандармов, и дело было бы сделано. Он не мог спутать — это был столик Деларю. Они даже специально показывали его Уоррену, чтобы узнать его мнение как мастера о черепаховом столике в стиле «Булль». Он сказал им тогда: Я столяр, а не краснодеревщик, но все равно, чувствовал себя гораздо увереннее, чем в разговоре о Моцарте.

Жандармы не слишком обнадежили Деларю относительно возможности увидеть когда-нибудь еще их столик. Грабители были либо дилетанты, которым слишком ценные вещи лишь мешают, и они в конце концов выбрасывают их на помойку; либо речь шла, наоборот, о профессионалах, которые знали, за чем идут и как это сбыть. Вот доказательство: столик очень быстро найдет покупателя за шесть тысяч евро у какого-нибудь антиквара с безупречной репутацией.

Если бы Уоррен произнес эту фразу: Этот столик краденый, и я знаю, у кого его украли. Зовите жандармов, семья его невесты получила бы обратно свое имущество, он стал бы героем, а Лена потом рассказывала бы эту историю их детям.

Потому что детей у них будет куча. Уоррен смастерит им деревянные игрушки, и мальчикам, и девочкам; от старших эти игрушки перейдут младшим, а те передадут их своим детям. Они с Леной станут основателями династии великих путешественников, которые объедут весь мир, но никогда не забудут места, где родились. Из них получатся честные, порядочные ребята, которым и в голову не придет ставить себя выше закона.

Уоррену стоило только сказать Гриола: Этот столик краденый, и я знаю, у кого его украли. Зовите жандармов — и начало великой семейной саги было бы положено. Но вместо этого он произнес:

— Возможно, у меня есть покупатель. Наш клиент, дантист из Баланса, он как-то спрашивал, где можно купить вот такой столик. Я могу с ним поговорить, но он спросит документы.

Юный Уэйн не зря произнес эту фразу прежде, чем ту. В день ограбления Деларю и сами не знали, что им придется уйти на два часа из дома. Так что предупредить грабителей об их отсутствии с такой точностью мог только кто-то из близких. И Уоррен хотел раньше других узнать, кто это.

— Все есть, а вы как думаете? Мне продал его один старьевщик из Ди, он ищет всякий хлам по чердакам и продает на рынке. Он мог лет десять ждать, пока кто-то захочет его купить за приличную цену. Скажите вашему клиенту, пусть позвонит мне, я могу вам даже дать фотографию.

Уоррен вернулся к машине и поехал в сторону Ди, не обращая больше внимания на пейзажи.

* * *
Мне придется надеть микрофон? — спросила Бэль. Том веселился, глядя, как серьезно она относится к заданию, воображая себя уже суперагентом ФБР, готовым рисковать жизнью, чтобы записать секретные разговоры воротил преступного мира.

— Нет, никакого микрофона. Они даже не станут вас обыскивать.

— Том, вы уже сто раз сказали, что я ничем не рискую. Но мне хочется услышать это в сто первый.

— У нас продумано все до мелочей, сбоев быть не может. Двое моих людей будут сидеть за соседним столиком, рядом с тем, где расположитесь вы с Костанцей и Реа, и это у них будет микрофон, по которому они станут комментировать мне все, что происходит. Они не спустят с вас глаз, а я в это время буду ждать снаружи, в нашем микроавтобусе, и вмешаюсь, если что, однако этого не потребуется.

— Лучше бы вы тоже там были…

— Будьте как можно естественнее, улыбайтесь, но так, чтобы не было видно, что вам за это платят; участвуйте в разговоре, но ненавязчиво, смейтесь над их остротами, но сдержанно, позволяйте говорить вам комплименты, но не ввязывайтесь в игры с обольщением, слушайте все, о чем они говорят, но не проявляйте любопытства, а главное — будьте яркой, но старайтесь не показывать, что вы умнее их: думаю, это будет труднее всего.

В день операции она проснулась поздно и долго бродила по дому в футболке, ожидая, когда по приказу Тома ей доставят соответствующее случаю вечернее платье. Стоя перед зеркалом, она задумалась над тем, как должны краситься девицы, которым платят такие деньги только за то, чтобы они составили кому-то компанию. Грустный парадокс: единственный в мире человек, которому она хотела бы нравиться, был единственным в мире, кто считал ее слишком красивой для себя. Господи, как же тяжел и извилист путь к сердцу Франсуа Ларжильера!

Он позвонил в тот самый момент, когда она надевала элегантное черное с синим платье — такое она и сама бы не отказалась иметь.

— Увидимся вечером?

— Я иду на ужин.

— На ужин? Вы? Что еще за ужин?

— Я буду изображать девицу по вызову по заданию ФБР, которому нужны сведения об одной крупной фигуре из «Коза ностры».

— А если серьезно?

— Да ерунда, встречаюсь с девчонками с курса.

— Так когда мы увидимся?

— Не знаю.

И она резко повесила трубку, договаривая про себя: Все это делается для вас, господин Придурок.

Она поехала в «Плазу» на такси и попросила портье сообщить Джерри Костанце, что ждет его в баре.

— Как вас представить?

— Азия.

Том предложил ей назваться Надей, но Бэль выбрала другое, не менее звучное имя, ей не хотелось упускать такого уникального случая провести вечер в образе шикарной шлюхи по имени Азия.

* * *
Ни Магги, ни Фред прежде не считали нужным интересоваться делами друг друга до такой степени; она всегда игнорировала его писательство, он — ее забегаловку, и теперь им хватило нескольких часов, чтобы наверстать упущенное за последние годы. Этим вечером в большой гостиной, превратившейся в главный штаб, Магги разложила на столе все, что она собрала относительно самой крупной сети пиццерий в мире: подробную схему управления «Файнфуд Инкорпорейтед», фотографии ее руководителей, кучу газетных вырезок. Ознакомившись с некоторыми цифрами, Фред почувствовал легкое головокружение.

— За время трансляции последнего Суперкубка они продали в США миллион триста тысяч пицц!

Эта цифра впечатляла Магги гораздо меньше, чем триста тонн сыра для пиццы, которые они употребляли за год, — страшно даже представить такое жуткое количество! Пробегая глазами газетные заметки, Фред возмущенно застонал и прочел вслух:

— Пропитым летом они запустили в производство пиццу «кальцоне фьорентина», в которую входит рикотта, неаполитанский соус, шпинат, яйца, сметана, и все это под пряной корочкой…

— Ням…

— Да за одно только это безобразие Эрни уже сел бы им на хвост. Не любил он подобных издевательств над итальянской кухней, а еще больше — чтобы америкосы прибирали к рукам нашу пиццу и нашу пасту, а потом лепили из них себе миллиарды.

Магги проиграла партию монстру и предпочитала принять это поражение без дальнейшей борьбы. Новая книга Фреда станет как бы посмертным посланием от «Пармезана» его убийцам. Они должны понять, что она могла бы превратить их жизнь в ад, но не сделала этого; должны увидеть, чего они избежали. Она молилась Богу и черту, чтобы у Фреда хватило сил на эту книгу, как хватало когда-то на то, чтобы терроризировать в одиночку целый американский штат.

— Чтобы взяться за такую cash machine, — сказал он, — нужен определенный отправной капитал, и людей придется нанять. Главный удар примут на себя три стратегические фигуры: твой Франсис Брете, управляющий по парижскому региону и европейский директор, а на главного босса в Денвере выйдем позже. Надо узнать, где они живут, и вычислить всех самых близких членов их семей. Потом я хочу знать их привычки, коды, график и место парковки. За две недели частный детектив смог бы тебе сказать, где их жены покупают лифчики.

Для осуществления этой части программы Магги собиралась обратиться к Сами и Арнольду, которых так достала наглость этих, напротив, что они будут только рады поработать вместе со своими скутерами на благое дело.

Видя, как Фред активно взялся за работу, Магги сделала над собой усилие, чтобы не сказать ему: Ни в чем себе не отказывай, дорогой, нагони на них страху. Сделай это для меня.

* * *
Уоррен позвонил с дороги патрону и, сославшись на аварию, сказал, что вернется лишь к вечеру. Приехав в Ди, он без труда отыскал старьевщика, копошившегося в своем пыльном сарае без вывески, где кучей валялись пружины от матрасов, крышки от дымовых труб начала двадцатого века и столь любимые парижанами медные кастрюльки. Подождав, пока тот отделается от клиента, торговавшегося по поводу цены на подставку для курительных трубок, Уоррен прошел за ним в угол между двумя металлическими шкафами, служивший старьевщику кабинетом.

— Я от Гриола. Вы продали ему черепаховый столик.

Ему не пришлось даже показывать фотографию.

— Надеюсь, он получил за него хорошую цену.

— Эта вещь была украдена, и я знаю даже у кого. Если вы скажете, как вы ее получили, я обещаю, что вас никто не потревожит.

— Не потревожит?

Слово было выбрано неудачно, и Уоррен тут же пожалел об этом. Старьевщик нисколько не опасался быть потревоженным каким-то там проходимцем, который явился требовать у него объяснений. Но молодой Уэйн не проявлял особой враждебности, ему просто надо было узнать все обстоятельства ограбления, даже если правда окажется хуже, чем сама потеря вещи, без которой все прекрасно обходились. Не важно, был этот человек скупщиком краденого или нет — какое Уоррену до этого дело? Подобные истории лишили его детства, и в свою новую жизнь он их не допустит. Мир таков, каков он есть, ему его не изменить, но он не позволит чтобы этот мир помешал его любви.

— Похоже, вы знаете об этой вещи больше, чем я. Слушаю вас.

Уоррен заново сформулировал свой вопрос, вложив в него больше дипломатии, но желаемого ответа так и не получил. Дело его было правое, и он хотел разобраться во всем самостоятельно, не причиняя никому вреда, — так будет лучше, в том числе и для этого незнакомого человека, который, похоже, терял уже самообладание.

— Убирайтесь отсюда…

Молодой Уэйн начинал сердиться, больше всего именно от того, что он не хотел сердиться, но его не поняли, так что… Он схватил старьевщика за воротник, поставил его на колени и, протащив несколько метров, засунул его голову в нижний ящик металлического шкафа. Тот взвыл, забился, пытаясь освободиться, начал задыхаться, но Уоррен утихомирил его ударом ноги по ящику, край которого врезался ему в горло.

В наступившей тишине Уоррен удивился той легкости, с которой он исполнил это короткое па-де-де. Он немного приоткрыл ящик — не для того, чтобы дать своей жертве вздохнуть, а чтобы услышать, что она скажет.

— Старушка разбирала свой гараж… В списке вещей был этот столик… Она не представляла, сколько он может стоить, я этим воспользовался… Нехорошо, конечно, но все так делают… Если хотите, у меня есть бумага с ее подписью, там, в папке, наверху…

Нет, в наличии этого документа, позволившего составить фальшивый сертификат, Уоррен не сомневался, а вот в изложенной ему версии — да. Ему впервые доводилось заниматься таким нелегким делом — пытаться уловить правдивые нотки в голосе человека, голова которого засунута в металлический ящик. Самое трудное тут — поймать момент, когда человек перестанет попусту трепать языком, а начнет выдавать именно то, чего ждет от него мучитель. В промежутке между этими двумя мгновениями обычно и появляется правда.

Да, когда представляется случай, старьевщик занимается скупкой краденого, да, он принимает у себя взломщиков, промышлявших в округе, да, столик краденый, у кого — он не знает, но может позвонить парням, которые ему его сбыли.

Уоррен попросил его быть поубедительнее, говоря по телефону, чтобы они приехали как можно скорее, а то запру тебя вот в этот сундук и подожгу. Затем он обошел сарай в поисках какой-нибудь дубинки и некоторое время колебался между обрезком канализационной трубы и металлической ножкой садовой скамьи, валявшейся там в разобранном виде. Он взвесил в руке и то, и другое и остановил свой выбор на свинцовой трубе, достаточно тяжелой, чтобы одним ударом раскроить череп.

Приготовившись таким образом к встрече с грабителями, он вспомнил вдруг написанные его отцом слова из «Крови и долларов». Почему они запомнились ему и именно сейчас всплыли из памяти?

Видеть, как бьют за дело, и бьют сильно — это зрелище, которое никогда не надоест и за которое не чувствуешь вину. Вот единственный вид насилия, которого я уж точно никогда не боялся.

* * *
Джерри Костанца, приятный шестидесятилетний господин в коричневом костюме, встретил Бэль с любезностью джентльмена. Сопровождавшие его головорезы, напротив, осмотрели ее с ног до головы, как делали это со всеми женщинами, тем более с такими, каких никогда не смогли бы себе позволить. Один из них был типичный представитель вида; сильный как бык, мускулов столько же, сколько жира, навеки задержавшийся в подростковом возрасте, он беспрекословно подчинялся боссу и смертельно боялся женщин. С его стороны Бэль нечего было бояться, чего не скажешь о другом; с такими типами, редкими и очень опасными, надо проявлять особую осторожность. Такие с годами не теряют стройности, всю жизнь занимаются спортом, равнодушны к еде и к женским ласкам, и, в отличие от откормленного итальяшки, в них трудно признать мафиозо. Они быстро делают карьеру и становятся чемпионами среди убийц. Обычно они не создают семьи и умирают в перестрелке, оставляя после себя горы трупов.

При взгляде на эти три фигуры Бэль вдруг увидела себя совсем маленькой в ресторане Беччегато, где все сидящие за столом мужчины дружно кричали «браво» при ее появлении. Она перелетала поверх тарелок с рук на руки, а потом после ужина каталась на бьюиках, шевроле и кадиллаках, которые эти господа предоставляли в распоряжение маленькой принцессы. От такого возврата в прошлое ей стало немного грустно.

Чувствуя, что волнуется, она решила сама разрядить обстановку. Выросшая среди хищников, Бэль обладала врожденным чутьем и могла спокойно проникать в места обитания этих зверей, ходить среди них с впечатляющей уверенностью, гладить их по голове. Не одного из них она выдрессировала, приучив повиноваться своим капризам. А они были примечательные личности, посолиднее этих двоих, взять, к примеру, Рико Франчиозу, или Рикки Француза, «чистильщика», работавшего на клан Галлоне, который мог сделать неопознаваемым любой труп или сжечь целый этаж, чтобы скрыть возможные отпечатки пальцев. Рикки обожал малышку и раз в месяц, в субботу, возил ее кататься на карусели. Вложив свою ручонку в лапищу Рикки, девочка проводила с ним несколько часов и была в восторге от своего первого кавалера. Однажды он позвонил сказать, что не сможет пойти с ней из-за неожиданного срочного задания, но, услышав ее горький плач, пообещал все же прийти. В тот день, пока она хохотала над клоунами, Рикки, взломав двери адвокатской конторы, устроил в архиве пожар. Бэль даже не заметила его отсутствия и поцеловала в лоб в благодарность за незабываемый момент. В тот день Рикки поклялся себе, что не умрет, пока не заведет детей, по крайней мере одну дочку.

Желая наслаждаться в одиночку обществом своей новой компаньонка, Джерри приказал охранникам — на нью-джерсийском варианте итальянского языка, который она прекрасно понимала, — покинуть стол до прихода Джакомо Реа. Джерри был неулыбчив, но его утонченные манеры, свидетельствовавшие о прекрасном воспитании, позволяли незнакомым людям, особенно женщинам, чувствовать себя в его обществе легко и непринужденно.

— Еще бокал, Азия?

Много не пейте, но что-то выпить надо, они не любят, когда их гости остаются трезвыми, это портит им вечер и делает их подозрительными. Один-два бокала вина, не больше.

Она заказала второй стакан виски безо льда и выпила его с таким же удовольствием, как и первый.

Сосредоточьтесь на самом капо и не касайтесь его охранников. Они должны оставаться как бы невидимыми.

— Вы никуда не ходите без ваших телохранителей?

— Безопасность.

— Должно быть, вы очень важная птица, Джерри.

— Ну, не настолько.

Главное, не задавайте вопросов о его деятельности.

— А чем вы вообще занимаетесь?

— Бизнесом. Ничего особо впечатляющего. Вам быстро станет скучно, если я начну рассказывать.

И никаких вопросов о его делах в Париже.

— Вы в Париже проездом?

Костанца ответил что-то неопределенное и заговорил о том, какая это радость быть в Париже, об очаровании парижских улиц, о медовом месяце в Париже, который он обещал своей жене, но который так и не состоялся.

Ничего личного. Чтобы он не подумал, что вы копаетесь в его личной жизни.

— Я уверена, Джерри, что она будет ждать этого знака любви, пока вы его не проявите.

Конечно, Бэль не могла беседовать на трех языках о Вольтере с такой же легкостью, с какой это делают девушки по вызову, она не обладала их острым чутьем на мужскую галантность, но она как свои пять пальцев знала особенности тончайших отношений, которые боссы «Коза ностры» поддерживали со своими супругами. В детстве у нее всегда перед глазами был такой пример, и ни одна Миранда Янсен не могла знать об этом больше, чем она. Бэль видела их живьем, этих жен гангстеров, с одинаковой страстью поклонявшихся Богу и «желтому дьяволу». Им все казалось грубым и пошлым, кроме них самих, они производили на свет будущих королей, оставаясь в душе такими же простушками, как и прежде. Менее способные, чем мужчины, к соблюдению омерты, они зато прекрасно знали, что такое вендетта: они никогда ничего не забывали.

— Я слишком стар, чтобы разыгрывать романтическую любовь.

— Сегодня поездка в Париж приобрела бы для нее большую ценность, чем раньше. Она гордилась бы, что рядом с ней есть мужчина, который умеет держать слово, данное двадцать лет назад. А представьте себе, как бы ей было весело сознавать, что ее подружки дохнут от зависти, потому что им-то уж не светит заиметь такого мужа, готового на все ради жены.

— …?

Через три столика от них два федеральных агента, переодетые в богачей, потягивали абрикосовый сок, делая вид, что рассказывают друг другу анекдоты. На самом деле агенты Кол и Олден переговаривались с Томом Квинтом, который сидел в наушниках в своей «подлодке» и ждал от них подробностей операции.

— Вы ее видите там?

— Да, шеф. Такое впечатление, что она слишком налегает на бурбон.

— Что?..

Джерри был очень доволен, что позвонил именно в это агентство, приславшее ему лучшее, что у них имелось, — великолепную блондинку с длинными волосами, острым язычком, да еще и свою в доску, настоящую американку, из Нью-Йорка, говорившую на том же языке, что и он. Он незаметно наклонился к ней, чтобы уловить ее запах — тонкое сочетание дорогого парфюма, юной кожи и шелка.

Эти несколько часов общения с женщиной во время его редких наездов в Европу были для него как глоток кислорода среди нескончаемого удушья в мире мужчин; после трех дней, проведенных исключительно в обществе телохранителей, ему хотелось обломать о них стул и обречь на вечное молчание.

Их разговор прервало появление Джакомо Реа, которого Джерри называл просто Джеком. Он был очень похож на фото, которые показывал Том: сорокалетний мужчина с обветренным и обожженным южным солнцем лицом. Прямые усики, тонкие губы с опущенными уголками, темные тени, подчеркивающие тяжелый взгляд темных глаз. Костюм неопределенного возраста, белоснежная рубашка с маленьким воротничком были словно вынуты из шкафа, полного лаванды. После продолжавшихся весь день долгих переговоров он успел заехать в отель, а потом еще и купить кое-что для сестер в Палермо. Его неизменный телохранитель, нагруженный пакетами с логотипами шикарных магазинов, устроился за одним столиком с охранниками Костанцы. Почти не глядя на Азию, Джакомо пожал ей руку и обратился сразу к Джерри. Бэль с первого взгляда на них поняла, насколько удались эти пресловутые переговоры, и на память ей пришли другие картины. Выпятив живот и зажав в зубах сигару, отец выходит из отдельного кабинета в ресторане Беччегато об руку со своим коллегой по переговорам, не менее довольным, чем он. Перед этим они просидели там долгие часы и вышли, лишь приняв решение, устроившее обоих. В этот вечер у Реа и Костанцы был именно такой взгляд, и в ФБР могли быть уверены, что скоро, очень скоро дела между Палермо и Бруклином оживятся, начнут наполняться сейфы, открываться анонимные счета, тысячам молодых людей снова будет что понюхать и что вколоть, инвесторы в белых воротничках оптимизируют свои сток-опционы, конкуренты будут рыть сами себе могилы, а опрятные адвокаты набавлять проценты.

— Что хочешь выпить, Джек? — спросил Джерри.

Если Бэль не стоило никакого труда раскусить такого типа, как Джерри, с Реа, итальянцем совсем другого сорта, ей было намного сложнее. Она редко видела настоящих сицилийцев, экземпляр же, который она наблюдала в данный момент, по ее представлению, полностью соответствовал их обычному описанию: молчаливый, малоподвижный, нелюбезный с женщинами.

Он не будет к вам приставать. Похоже, ему нравится женское общество, но о его личной жизни нам ничего не известно, мы не знаем ни об одной его связи, и он никогда не заходит на порносайты. Поскольку он приносит сицилийской мафии по несколько миллионов евро в год, лишних вопросов они ему не задают.

Том сидел в микроавтобусе в наушниках и с чашкой кофе в руке и думал, долго ли ему еще заниматься этой работой.

* * *
В десять вечера Фред и Магги жевали бутерброды, не прекращая военного совета, который, судя по всему, должен был продлиться далеко за полночь.

— Первым делом примемся за твоего Франсиса Брете. В идеале, к нему хорошо бы подъехать вне ресторана, где-нибудь в бистро, например.

— Он иногда пьет пиво прямо у стойки у Фонтенуа, ближе к вечеру.

— Слушай, вот такая сцена. Эрни подсаживается к нему и заводит разговор: Вы случайно не управляющий сетью пиццерий? Они мирно беседуют, но тут Эрни спрашивает, нет ли у него жалоб на конкурентов. Тот отвечает, что нет, а Эрни говорит, что у хозяйки «Пармезана» как раз есть. Тут Брете думает, что это шутка, но Эрни советует ему оставить тебя в покое. Страсти накаляются: Вы что, хотите меня запугать? И тут Эрни достает из кармана глаз, совсем свеженький, и опускает его этому типу в пиво.

— …Что достает?

— Бычий глаз. Уверяю тебя, в стакане это впечатляет. Лицо у парня становится такое — не налюбуешься! Этот глаз будет его преследовать, являться ему повсюду, в темноте, на улице — даже во сне.

Магги отказывалась верить, что прожила двадцать пять лет с человеком, способным на такой кошмар.

— Если он зайдет к тебе, ты сделаешь удивленные глаза, то же самое, если он пожалуется в полицию, вот только он не станет этого делать, он уже боится, особенно если Эрни успел назвать его детей по именам. Тем временем мы подсунем ему в пиццерию нашего человека, в таких местах все время кого-нибудь увольняют и нанимают, надо будет подобрать такого, чтоб соображал в компьютерах, так мы получим доступ к их электронной почте, переписке бухгалтерии. Наш человек там у них — это все равно что граната с выдернутой чекой. Тут мы поднимемся по иерархической лестнице на одну ступеньку и возьмемся уже за управляющего по парижскому региону. Для этого нам понадобятся информационные каналы. Помнишь скандал с сетью «Тако Уингз» в девяностых?

— Смутно…

— Бактерия в салате «Айсберг», отравлено семьдесят человек в четырех разных штатах, все ели в «Тако Уингз». Это Эрни подстроил.

— Эрни отравил людей?!

— Ну вот, сразу громкие слова! Подумаешь, небольшая температура, рвота и понос. А в результате Эрни получил возможность побеседовать с коммерческим директором «Тако Уингз» национального масштаба, и во время этой беседы тот после каждой фразы говорил ему: Дорогой господин Фоссатаро.

— Но это же гнусно!

— Зато эффективно, и мы на этом не остановимся. В другой торговой точке это будут крысы. Классика — четыре-пять крыс выпускаются на кухне, и ты звонишь в санитарную инспекцию; представишься обиженной сотрудницей. В восемь утра, к самому открытию, приходят двое, а в восемь десять все уже закрыто до особого распоряжения. С ресторанами слухи распространяются сами собой, при современных же средствах информации — это вообще детские игрушки. А если еще поджечь третий ресторан, где-нибудь в отдаленном пригороде, управляющий по парижскому региону задумается, что, возможно, в своей прежней жизни он совершил какую-нибудь глупость.

Ничего из этого чудовищного плана не будет применено в реальной жизни, и вся символическая месть Магги останется лишь на бумаге, — только это сознание позволяло ей слушать все эти ужасы дальше.

— Тут мы поднимемся еще на одну ступеньку и начнем искать возможные связи между европейским директором и частными банками, привлекавшимися в последние годы за отмывание денег. Если таковых не окажется, надо будет их выдумать. И тут мы попадаем в мою сферу деятельности. Параллельно я попрошу моего племянника Бена прислать мне полную информацию по их империи в США: как они возникли и как процветали во все времена.

И если им когда-либо приходилось — любым образом — вступать в контакт с кем-нибудь из ЛКН, пусть даже только чтобы открыть один-единственный ресторан, я буду это знать и сумею этим воспользоваться. Следующая стадия — моя любимая, на практике — просто праздник, и писать про это будет одно наслаждение: выбираются несколько ключевых фигур из генеральной дирекции и засвечиваются в скандалах на почве взяток, наркотиков, секса. Одного-двух из пяти всегда можно свалить — поэтому Эрни и любил со мной работать. А нам больше и не надо, чтобы главный босс из Денвера назвал этот год annus horribilis[18].

Магги уже предвкушала прелестную картину: мировая корпорация жалуется властям, указывая на нее пальцем: видите ее, вон ту, из забегаловки с баклажанами? Это она нам все время устраивает гадости!

* * *
С появлением грабителей соотношение сил прояснилось. Уоррен, слишком юный, чтобы быть полицейским, вел себя с уверенностью человека, который знает, что закон на его стороне. Но он был один. Когда он показал им фотографию краденого столика, они повернулись к скупщику, однако тот умыл руки.

Если бьешь первым, бей сильно, будто издалека услышал Уоррен.

Он вынул из-под куртки свинцовую трубу и хряснул ею по черепу того, кто спросил: Tы кто такой?

Его напарник, ошарашенный столь серьезным ответом, остался стоять опустив руки, не в силах ни прийти на помощь одному, ни ответить другому. В сущности, это был единственный удар за всю встречу, и он оказался достаточно сильным, чтобы за ним не последовало прочих. Уоррен сделал так, как посоветовал ему голос, — пустил кровь первым. Это не стоило ему особых эмоций, его сердце не стало биться чаще. Он повернулся к тому, кто еще стоял на ногах.

— Видал я таких, кто плевался потом костями собственного носа.

Эта фраза напомнила ему кого-то, но кого?

Ворюги действительно украли этот столик из квартиры каких-то фраеров в Монтелимаре несколько месяцев тому назад, брать больше было нечего, даже бабла наличного не оказалось, один этот сраный столик, намаялись они с ним по самое некуда.

— Вас кто-то навел.

— Ты откуда знаешь?

Уоррен пояснил, что грабитель мало похож на того, кто способен отличить мебель эпохи Наполеона Третьего от какой-нибудь другой.

— Да не помню я, как его звали, того сопляка…

— Гийом, — простонал с земли другой. — Мне в больницу надо…

— Гййом, а дальше? — спросил Уоррен.

— Гийом и всё, дальше не знаю, это их же сынок, ему бабки были нужны…

Интуиция не подвела Уоррена: о существовании столика мог знать сосед или случайный посетитель, но только кто-то из близких мог устроить так, чтобы в нужный момент Деларю не оказалось дома.

Он не жалел, что поступил так, как поступил; обратись он в полицию, родителям Лены пришлось бы пережить гораздо более жестокую драму, чем пропажа столика: они узнали бы, что их сын вор, выбравший своими первыми жертвами их, своих родных. Уоррен записал номера удостоверений личности обоих парней, взял их телефоны и посоветовал сделать так, чтобы о них все забыли.

— Полиции вам бояться не надо. Вам надо бояться меня.

Он вернулся в машину, выехал поскорее из деревни и покатил по дороге на Гуль, огибавшей горный массив на высоте восьмисот метров. Остановившись у парапета, он вышел поразмяться и, стоя над пропастью, позвонил Лене, чтобы сказать, что страшно скучает.

* * *
Азия, Джерри и Джакомо доедали рыбу-гриль, в то время как за соседним столиком трое телохранителей вполголоса делились своими подвигами над кусками сочной говядины. Костанца собирался уже отправиться к себе в номер, чтобы закончить день чашкой травяного чая и выпуском новостей Си-эн-эн; ему оставалось лишь попрощаться, но так, чтобы остальные не посчитали себя обязанными последовать его примеру. Азия совершенно очаровала его; когда она украдкой поглядывала на него, он чувствовал себя неотразимо мужественным и совершенно забывал, что он клиент, а клиент — это царь и бог. Он искренне желал этому прелестному созданию, моложе его на тридцать лет, найти свой путь в жизни и вовремя оставить эту работу в службе эскорта, сохранив о ней лишь приятные воспоминания. Перед тем как встать из-за стола, он не смог удержаться и снова склонился к ее шее, чтобы вдохнуть напоследок запах молодой спутницы, к которому за время ужина добавилась какая-то нежная острота. Этот момент был так приятен, что Джерри продлил его на несколько секунд, которые кому-то показались лишними.

Это был первый неприличный жест, который новый американский партнер Джакомо позволил себе в его присутствии. Что он там шепнул на ухо этой девице? Любезничает? Приглашает к себе в номер? Сколько раз видел Джакомо, как его компаньоны, пококетничав с женщиной, тут же забирали ее себе, как военный трофей. Эти нравы не удивляли его, он, может, и сам действовал бы точно так же, если бы… Да, никому и в голову не могло прийти, что таинственный, загадочный Джакомо как огня боится женщин. Он, твердый и непреклонный, он, питавшийся от пороков своих ближних, до сих пор не научился отделять дела сердечные от плотских забав.

Но сегодня ему не хотелось оставаться робким Джакомо, как не хотелось, чтобы эта девушка — такая удивительная, такая не похожая на других, яркая, шаловливая, — ушла с этим старым хреном, Джерри Костанцей. Медленным, но твердым движением он положил ладонь на руку Азии и заказал официанту три лимончелло[19] в больших заиндевевших рюмках.

— Выпьем, а, Джерри? Это получше будет, чем ромашковый чай.

Удивленный Джерри сказал, что пить не станет. На что Джакомо ответил, что не настаивает. Джерри показалось, что он уловил в этих словах эвфемизм, говоривший о том, как не терпится Джакомо, чтобы он поскорее ушел.

— Они пьют ликер, — сказал агент Кол, прижимая пальцем наушник.

Том нахмурился и потребовал в деталях описать наблюдающееся отклонение от сценария. Джерри действительно решил не подниматься к себе, а остался за столом, чтобы окончательно убедиться в наглости Джакомо, который с вызывающим видом вертел в руках рюмку. И это человек, с которым он только что заключил пакт, как в старину? Которого он посчитал человеком слова? Неужели Джерри ошибся? Неужели он так состарился, что не может уже раскусить человека с первого взгляда? Джакомо переглянулся с телохранителем; тот уловил внезапное повышение напряженности за столиком босса: Костанце нужен знак уважения.

Джакомо пожал плечами. Никакого неуважения к Джерри он не проявлял, наоборот, ради заключения этого договора он принял все его требования. Что ему еще надо? Кто он, собственно, такой? Может, ему еще руку поцеловать, как Дону?

— Я плохо знаю ночной Париж, мне нужен гид, — сказал Джакомо, обращаясь к Азии.

Что означало: Бросим здесь этого Костанцу и пойдем выпьем куда-нибудь в другое место.

— Tы уже хочешь лишить нас своего общества, Джек?

Что означало: Ты мой гость, и я очень обижусь, если ты уйдешь раньше меня.

— Мне кажется, что между Реа и Костанцей накаляются страсти, — сказал своему начальнику агент Олден.

— А что Бэль?

— Пьет что-то желтое из большущей рюмки…

Азия сидела зажатая между двумя мужчинами, каждый из который прижимал к столу ее руку.

— Приятно было иметь с тобой дело, — сказал Джерри. — Но если ты думал, что девушка входит в сумму сделки, ты ошибался.

— Не забудь передать от меня поклон твоей жене, когда вернешься в Бруклин, и спокойной ночи.

— Джек! Неужели ты хочешь, чтобы я пожалел о нашем сегодняшнем соглашении?

— Тебе-то не о чем жалеть, Джерри. А вот я жалею.

Бэль уже присутствовала при таких гангстерских разборках и знала, что произойдет дальше: после перебранки на деловые темы будет поднят вопрос возраста.

— Ты еще сосал грудь твоей матери, когда появился первый крэк и я начал работать с ним в Бруклине.

— Иди отдохни, Джерри. У нас на Сицилии еще умеют уважать старших…

Тон разговора повышался, обвинения сыпались одно за другим в строго установленном порядке. Тема возраста повлекла за собой другую, неизбежную, но более деликатную — тему корней.

— Вся моя семья начиная с девятнадцатого века состояла в Братстве, — сказал Джакомо. — А твой дед по отцу вроде был нотариусом? Что, не так?

— Пора тебе выходить из средневековья, Джек. Загляни как-нибудь к нам, в третье тысячелетие, всего каких-нибудь пять часов лёта.

Бэль подлила себе еще лимонного ликера, а тем временем дело дошло до степеней и званий.

— Это правда, что я слышал, Джек? Говорят, ты был принят в клан в ту пору, когда твой отец сел на восемь лет в кресло босса? Если бы не это, ты до сих пор возился бы с контрабандными «Мальборо»? Или я ошибаюсь?

— А тебя, кажется, называют не иначе как Джерри-заложник? В случае войны кланов это тебя отправят к врагам в обмен на кого-нибудь более стоящего.

Бэль увидела, как рука Джерри легла рядом с серебряной вилкой, в то время как Джакомо придвинул свою поближе к ножу для рыбы. Она подозвала официанта, чтобы тот убрал со стола.

В ста метрах от нее Квинт пытался предугадать, как станут разворачиваться события после официального столкновения двух семей. Лишившись поддержки сицилийского клана, Бруклин станет искать партнеров на востоке, чтобы те открыли для него путь к таиландскому героину. Джерри обратится за помощью к своему другу Юрию Быкову, который возьмет на себя доставку товара, но взамен потребует содействия в поставке оружия в страны Латинской Америки. Со своей стороны, сицилийцы, оставшись без материальной поддержки американских семей, не смогут больше контролировать свои инвестиции в американские казино и будут вынуждены обратиться к китайским триадам в Нью-Йорке, за что помогут им проникнуть через люксембургские холдинги в Европейское сообщество для отмывания денег.

А за столиком в это время Бэль размышляла, что же в мафиозной шкале ценностей стоит выше звания. Она решила, что кровь. И тут же получила подтверждение своим мыслям.

— Как поживает твой брат Берт? — спросил Джакомо. — Он по-прежнему лечится в той клинике, что специализируется на синдроме Туретта? Будь осторожнее, я слышал, это болезнь наследственная.

— Скажи-ка, Джек, старики судачат, будто ты как две капли воды похож на Мясника Калоджеро. Он ведь был телохранителем твоего отца, но говорят, тело твоей матушки он охранял с большим успехом…

Катастрофический сценарий Квинта набирал силу. Чего не знал Костанца, но чего ФБР опасалось уже несколько месяцев — это то, что Быков со своими молодчиками перехватил груз обогащенного плутония и собирался превратить его в ядерные боеголовки. Однако ему трудно было реализовать их, не переполошив русские органы, а потому, действуя за спиной у американских друзей, он собирался предложить своим новым латиноамериканским партнерам пятьдесят процентов прибыли, если те найдут ему на эти боеголовки покупателя. Пройдет совсем немного времени — меньше, чем потребуется, чтобы уничтожить всю планету, — и он выйдет на какую-нибудь мировую державу или террористическую организацию, готовую к их применению.

Костанца и Реа зашли в своей ссоре так далеко, что уже близилась развязка. Единственной возможной почвойдля последнего выпада, решила Бэль, может быть только честь.

— А скажи мне, Джерри, говорят, в деле об ограблении банка «Дель-Эстеро» все получили по пять лет, а вот ты не пробыл и десяти минут в кабинете следователя. Копы даже отвезли тебя домой на своей тачке.

— И это ты мне говоришь, Джакомо Реа? Самый уважаемый киллер Средиземноморья? Слышал я, что всех твоих жертв находят с пулей промеж лопаток.

Трое мужчин за соседним столиком, держа палец на спуске, жадно ловили каждое слово из ссоры боссов, предвкушая уже, как будут рассказывать о ней у себя дома. Все опасные темы были затронуты, вся желчь излита, не осталось ни одной недомолвки. Значит, война?

Однако Бэль не слышала еще самой главной запретной темы, которая ставилась превыше всего — возраста, корней, званий, крови и чести. Это была тема мужской силы.

— Не пытайся увести эту девушку, Джакомо, ты ведь даже не знаешь, что с ней делать.

— …?

— Ты не любишь женщин, это все знают, правда, я не уверен, что ты любишь мужчин. Так что я не допущу, чтобы такая чудесная девушка, как эта, попала в лапы типу, который неизвестно что любит.

— Джерри, я любил только одну женщину — твою жену. А что ты скажешь, когда узнаешь, что в прошлом сентябре, когда ты вел переговоры с семьями из Майами, я снимал бунгало на Барбадосе, на пляже отеля «Кобблерс-Коув»? Ну-ка, где была в прошлом сентябре твоя распрекрасная Аннунциата, Джерри?

Бэль все бы отдала, чтобы Франсуа Ларжильер увидел ее в этот самый момент, когда она сидела между двумя разъяренными мужчинами, готовыми развязать мировую войну ради ее прекрасных глаз. А этот идиот сейчас, наверно, балдеет от очередной «стрелялки»!

Агент Олден подпрыгнул, когда в ухе у него раздался крик Тома Квинта:

— Уберите ее из-за стола любым способом!

Решив не дожидаться, пока Джерри и Джакомо и вправду переубивают друг друга, Бэль воспользовалась мгновением тишины:

— Джерри, вы разве не заметили, что Джакомо — ужасный романтик? Он только вздыхает, глядя на женщину, его не влечет к ней, если он не влюблен. А в мире, где он живет, это считается чуть ли не постыдным, правда?

— …?

— А вы, Джакомо, сейчас же скажите Джерри, что вся эта история про Барбадос — розыгрыш. Джерри порядочный человек и хранит верность жене, и она ему тоже.

— Это правда, Джерри. На Барбадос летал Бенни Пеллегрини, у него было свадебное путешествие. Он-то и сказал мне, что видел там госпожу Костанца.

При этих словах у Джерри свалился с души камень и на глаза навернулись слезы.

— Знаешь, Джек, все, что я наговорил тут про твою семью, это шутка, я хотел тебя поддразнить немного. Я вас всех очень уважаю.

— Теперь пожмите друг другу руки, доставьте мне такое удовольствие.

Глядя на их примирение, Бэль подумала, что, если снять с этой парочки весь «фольклорный» налет, представить их себе без стволов, без телохранителей, без шикарных тачек, без многолетних отсидок, без их матерей в черных юбках, без омерты, без костюмов из натурального шелка, они стали бы обычными людьми, просто мужчинами, которые, как все мужчины мира, петушатся без конца за неимением лучшего.

Перед уходом Джерри и Джакомо расцеловали Азию и сказали, что они никогда ее не забудут: Настоящая девчонка, наша! Выйдя на улицу, она постучала в окно микроавтобуса Тому Квинту, который был уже на грани апоплексического удара.

— Я знаю имя преемника Мауро Сквельи, знаю, где будет проходить ближайшее собрание обеих семей, запомнила фамилии нескольких новичков и много подробностей, которые должны вам понравиться. Но сначала я хочу объяснить, как вы будете со мной за все это расплачиваться.

Том приготовился к самому страшному. И был прав.

7

В то время как Магги и Фред продолжали разрабатывать план кампании против дикого либерализма, как Уоррен темной ночью возвращался к себе в горы, как Бэль, прежде чем лечь спать, снимала свое шпионское платье, по ту сторону Атлантики двое собирались поужинать.

Ровно в семь вечера Бенедетто Д. Манцони, он же Бен, искал уединенный уголок в ресторане Дзеки, на углу нью-йоркской 52-й улицы и 11-й авеню, куда он не заглядывал уже лет пятнадцать.

— Раньше это был французский ресторан, — разочарованно пояснил он своему гостю.

Вывеска осталась прежней, но теперь на месте шикарного французского бистро располагалось обыкновенное безликое заведение. В приступе сладкой ностальгии Бен увидел себя за круглым столом в окружении своих товарищей — Фрэнка Де Вито, Грега Маркезе, Уилла Фогеля — в процессе расшифровки французских названий в меню. Это что такое: «пом де тер а ля лайонезе… лайонези»? До позднего вечера они попивали лучшие французские вина, по двести долларов бутылка, а потом шли трудиться. Их банда контролировала несколько ночных клубов в дорогих кварталах, где главной их работой было принимать даровую выпивку от хозяев заведений да приглашать за свой столик девиц. Кроме нескольких особых случаев, когда парни из соперничающей группировки проявляли излишнюю активность, их ночи сменяли одна другую, похожие как две капли воды.

— Вот эта жизнь по мне! — вздохнул он.

После того как его дядя Манцони дал показания, присутствие Бена стало вдруг нежеланным в местах, где он привык промышлять и отдыхать. Он уехал в Грин-Бэй, штат Висконсин, там быстро проел все свои сбережения — очень скромные, учитывая столько лет безупречной службы в самом средоточии нью-йоркской ночной жизни, — и устроился кассиром в салон видеоигр. Какое-то время он еще пытался найти работу, где нашлось бы применение его единственному таланту — подрывному. Как и всякий другой природный дар, талант Бена был необъясним. Он никогда не интересовался ни физикой, ни химией, но при этом умел приготовить нитроглицерин отличного качества, который высоко ценился во всех пяти районах Нью-Йорка. Это к нему обращались, когда требовалось, чтобы на месте строящегося здания образовалась зияющая дыра. Сколько торжественных открытий было сорвано благодаря ночным операциям Бена и его друзей! Увы, в подобной области человеческой деятельности утраченное место восстановить особенно трудно, а потому он вынужден был смириться со своей новой жалкой работенкой. Сегодня ничто больше не тревожило по ночам его сон, кроме тех редких случаев, когда его дядя Джанни, живший за тысячи километров, тайком от ФБР звонил ему, чтобы поручить деликатную миссию.

Бен ничем особенно не рисковал, придя к Дзеки: теперь здесь не встретишь никого из прежних времен. Тут все изменилось: меню, оформление зала, клиентура; там, где когда-то среди консоме из спаржи и фрикасе из кролика в белом вине красовались костюмы и платья от лучших кутюрье, сегодня сидели футболки и бейсболки, поедая лук колечками да мясо на ребрышках.

— Прости, Мистер Дито, — сказал он своему визави, — я хотел угостить тебя пижонно а ля Вильруа, звучит дико, но это вкусно.

— Ничего, я предпочитаю есть то, что понятно по названию. Только, пожалуйста, не называй меня Мистером Дито, когда мы вместе.

Тот, кого в преступном мире Ньюарка называли Мистером Дито, на самом деле звался Ласло Прайор. Вернее, родился-то он как Ласло Пирош, но его родители, венгерские иммигранты, переделали впоследствии свою фамилию на американский лад. В поисках средств к существованию Ласло еще мальчишкой поступил на работу в бар Би-Би и так и остался там навсегда. Вот уже более тридцати лет он был неотъемлемой частью этого заведения, работником за все про все: уборщиком, официантом, кладовщиком, сторожевым псом и ночным сторожем. Он устроил себе в подвале лежанку и смиренно жил там между трудами и издевательствами уголовников, сделавших бар Би-Би своим притоном. Однако он никогда не приобрел бы той известности, которой пользовался в криминальных кругах, если бы не его поразительное сходство с одним из главарей, знаменитым Джованни Манцони. Благодаря этому сходству за ним и закрепилось прозвище Мистер Дито — Господин Такой же. Сам Джованни сходства никогда не замечал. Первым, кто обратил на это его внимание, был Энтони Де Бьязе.

— Джанни? А тебе не кажется, что этот официант похож на тебя?

— Да отстань ты…

— Нет, точно, прямо твой двойник! Эй, ребята, глядите-ка, вам не кажется, что этот халдей похож на шефа?

В ту ночь кошмар Ласло Прайора пошел по нарастающей.

— Ну точно, смотри, Джанни! Форма лица, нос, взгляд — прямо твой брат и всё тут!

— Да ничего подобного. Он вообще ни на что не похож, этот парень. Тощий, как фитиль, щеки впалые, кучерявый какой-то. Ты что, издеваешься?

Но Джанни ничего не мог поделать, настолько все были единодушны насчет этого фамильного сходства. Скоро оно стало предметом нескончаемых шуток, в том числе и самых непристойных. Меньше чем через полгода уже все — даже другие посетители, даже сам Би-Би, хозяин бара, — называли Ласло Прайора Мистером Дито.

— Я хотел привести тебя именно сюда, чтобы ты попробовал вкусненького, — снова заговорил Бен. — Завтра пойдем с тобой в настоящий французский ресторан, тебе надо привыкать к их кухне, старик. Увидишь, они едят всё, даже то, что ползает и прыгает. У них там даже наша еда выходит вкуснее.

— Я не умею пользоваться ножом для рыбы и в винах ничего не смыслю, — сказал Ласло.

Бен стал водить его в ресторан дважды в день, чтобы он набрал вес. Он считал, что против французской кухни никто не устоит и если уж толстеть, то от изысканных блюд с неповторимым вкусом.

— Бери все, что тебе понравится, парень, давай, не стесняйся!

Вот уже несколько дней как Бенедетто Манцони внедрял в жизнь жесткую программу, направленную на увеличение природного сходства между Ласло и его дядей Джованни, в которой набор веса был лишь первым пунктом.

— Везет же тебе, Ласло. Эх, если б только мне надо было набрать десять кило, а не сбросить, черт возьми! Мне все идет впрок, тридцати пяти еще нет, но уже вон какое пузо, я по вечерам углеводы уже давно не ем. Тебе же полтинник, а худой как щепка. Это что, у Би-Би так отвратно готовят? Или ты тратишь слишком много энергии — еще бы, ишачишь на него от зари до зари. А тебе не хотелось бы послать его подальше — раз и навсегда?

Мистер Дито только об этом и мечтал. Что могло изменить траекторию его жизни, конец которой был известен заранее: смерть до срока за прилавком с тряпкой в руке? Только случай, землетрясение. И он надеялся, что такой случай представится — и не слишком поздно. По телефону Бен произнес волшебные слова: «жизнь сначала», все заново, в другом месте, даже в другой стране, да еще с деньгами. Это требовало некоторой психологической и физической подготовки: нельзя начинать жизнь вновь, когда ты только кожа да кости.

Ласло выбрал креветки с соусом гуакамоле и гамбургер с салатом.

— Гамбургер? В свое время тут готовили лучшие в мире фриты — жареную картошку.

— Мне от жареного становится плохо.

— Да, фритюр — это то, что погубило мою матушку! Она обожала жареное, только это и ела. Даже сэндвичи обжаривала в масле. Но у тебя-то холестерин всего один и восемь, да и желудок как у мальчика, ты просто обязан попробовать фриты от Дзеки. Сделай это в память о моей матушке.

— Но ты же сам сказал, что это уже не тот Дзеки, что раньше.

— Ты уж постарайся, а то у нас ничего не получится.

Ласло покорно вздохнул. Он начинает новую жизнь, и без жертв тут не обойтись.

— С пивом и пиццей мы эти десять кило набрали бы быстрее, — сказал Бен.

— Я с пивом — пропади оно пропадом — целый день таскаюсь, у меня от него поясницу ломит, и потом, это ведь я мою сортир после накачавшихся пивом сволочей… Нет уж, только не пиво. А пицца — это жирно, кроме той, что готовит аргентинец напротив нашего бара.

— Пицца — жирно? Да, все ясно, вот в чем проблема: будь ты итальянцем, ты бы уже давно набрал эти десять кило, Ласло принялся за крупных розовых креветок, которых он макал в чашечку с гуакамоле.

— На креветках не растолстеешь, — заметил Бен. — А гуакамоле — это из чего, из авокадо?

— А что?

— Так это же овощ. Я вот видел в меню омлет с гренками — звучит заманчиво.

— Могу я спокойно поесть, или ты будешь до конца обеда мне парить мозги?

Бен умолк и сосредоточился на своем сэндвиче с бастурмой, представляя себе Ласло после долгого процесса преображения: темные контактные линзы — чтобы взгляд был похож на черноглазых Манцони, брови пореже, волосы покороче, зачесать назад, и щеки… щеки должны быть под стать его возрасту — потолще и чуть отвислые.

— Тебя откормить — так ты станешь хоть куда. От баб отбоя не будет.

Бабы… Среди доводов, выдвинутых Бенедетто с целью подбить его на дьявольский сговор, этот, про женщин, оказался самым коварным и самым убедительным. Ласло — настоящая ломовая лошадь — не знал женщины с того самого дня, когда впервые переступил порог проклятого бара. Единственное женское общество, которое он видел, были посетительницы, а от них что услышишь? Налей нам еще по стаканчику, Мистер Дито или У тебя нет спичек, Мистер Дито? Или еще хлеще: Этот жирный дальнобойщик совсем меня затрахал, позови-ка Би-Би, пока я сама ему морду не набила. Сказав на полном серьезе, что он еще сможет нравиться, Бен нажал на нужную кнопку.

— И потом, во Франции ведь полно француженок — сам увидишь.

Ласло был известен своей бессловесностью, которая лишь подчеркивала великую печаль, прятавшуюся в его глазах — глазах пятидесятилетнего человека, изможденного и усталого, человека, которому, прежде чем начать жить заново и найти себе подружку, надо было сначала вернуть утраченное достоинство.

Подошла официантка, чтобы убрать со стола и взять заказ на десерт. Не дав гостю времени на выбор, Бен выпалил:

— Мне кофе, а моему другу — кусок черничного торта побольше, и сверху — шарик ванильного мороженого.

8

Слова вернулись и теперь толкались и спорили между собой, чтобы урвать себе местечко на странице. Заметно повеселевший от того, что его обширным знаниям в области вымогательства нашлось практическое применение, Фред вновь обрел былую уверенность в себе. По утрам он разражался потоком фраз и не отказывал себе в удовольствии устроить в конце каждой страницы по небольшому взрыву. Ему предстояло описать, как несколько человек со знанием дела расшатывают образец свободного предпринимательства. За всеми этими учреждениями, с их растущими «кривыми» и стеклянными небоскребами, скрывались могущественные магнаты, которым полезно будет напомнить, что они — тоже люди, из плоти и крови. И что достаточно одной ночи, чтобы их благоденствие рассыпалось в прах. Пустившись в эту авантюру, Фред не был больше выброшенным на свалку бывшим боссом, вынужденным без конца пережевывать давно позабытые истории, — нет, он снова стал главой клана, жестоким и деятельным. Придумывая разговоры, которые могли бы происходить между ним и его людьми, описывая состояние жертв после встречи с ним, разрабатывая план уничтожения этого спрута, он как будто выполнял новое задание, позволяя себе самые дикие метафоры и самые неожиданные отклонения от темы. Нет, этот роман писал не Ласло Прайор, а Джанни Манцони собственной персоной. Вот сам Брете — притаился за шторой в приступе мании преследования, кричит жене: Они здесь, сторожат под окнами, погаси свет! В следующей главе Фред описывал уже кошмары, преследовавшие европейского директора: мерзкие твари на кухне и битое стекло в моцарелле. Далее следовало описание многочисленных сцен, где грузовики поставщиков отклоняются так или иначе от заданного курса, после чего их груз находят сваленным в кучу в каком-нибудь овраге, — впечатляющий образчик высокой литературы. Диалог между управляющим парижского региона и его службой информатики здорово его развеселил: Можете вы мне объяснить, что это такое — «общий сбой системы»? Целая команда фининспекторов, имевших твердое намерение перетряхнуть всю бухгалтерию, забрасывала администрацию извещениями угрожающего характера. Чтобы придать действию живости, Фред вставил между двумя офисными сценами подробное описание взрыва на складе сырья и материалов — техническая поддержка племянника Бена выглядела впечатляюще. Кроме того, он постарался воспроизвести постепенное, на протяжении нескольких глав, нарастание тревоги среди личного состава, где пошли слухи о перепродаже предприятия и даже о рейдерской атаке, не говоря уже о падении показателей и навязчивом страхе, что в штаб-квартиру в Женвилье вот-вот явятся с проверкой «американцы». В ресторанах в это время шел нескончаемый поток новых посетителей, которым все не нравилось и которые выражали свое недовольство посредством скандалов, битья витрин и звонков о заложенной бомбе. Иногда автор и сам поражался изощренности очередной придуманной им меры воздействия и жалел, что уже не может применить ее на практике. Работа продолжалась и днем, и ночью, стопка страниц росла; Фред не жалел сил, чтобы скорее завершить свой труд и раз и навсегда покончить со своими «мафиозными мемуарами».

Когда-то он представлял себе, как состарится с пером в руке в своем прекрасном провансальском имении. Он видел свою смерть в почтенном возрасте и мог даже описать эту сцену: поздно ночью, склонившись над пишущей машинкой в привычной позе, которую не изменят ни артроз, ни сколиоз, он напряженно ищет нужное слово. Он никогда не употреблял его раньше, а потому ищет долго-долго, но он знает, что это слово существует, прячется где-то там, между страницами словаря, ожидая, когда писатель удостоит его своим выбором. В конце концов он найдет его, и это будет как яркий мазок, от которого весь абзац заиграет, заискрится новым светом. А затем, довольный, но утомленный последним усилием, он опустит голову на руки и уснет навеки.

Этого никогда не будет. Фред не может больше ничего себе представить — ни продолжения своей жизни, ни ее конца. Как только его третий опус отправится к издателю, он забросит свою машинку на чердак, и Ласло Прайор уйдет со сцены. Ибо если Фред когда-либо и возьмется снова за перо, то это будет уже другой человек, по-настоящему свободный, не знающий ни угрызений совести, ни тоски, окончательно распрощавшийся со своим прошлым. Если ему придется снова описывать пейзажи и создавать персонажей, он будет делать это как пионер, отправляющийся открывать новые земли. И тогда, если ему удастся избежать мести ЛКН и санкций ФБР, он постарается понять, что же такое случилось с мечтой его прадедов, переселившихся когда-то в Новый Свет, с мечтой, которая обратилась кошмаром для остальной планеты. Если Фреду и суждено снова оказаться один на один с чистым листом, то исключительно ради того, чтобы написать свой великий американский роман. И если у его романа должно быть какое-то место приписки, это будет обязательно Нантакет — порт, из которого когда-то уходили в море китобои, где капитан Ахав топал ногой из китовой кости по капитанскому мостику «Пекода», ожидая, когда поднимутся на борт все его читатели.

Но пока ему надо покончить с этой книжкой, в частности с описанием на двести сорок первой странице современной скульптуры из ржавых труб, украшающей фасад европейской штаб-квартиры «Файнфуд Инкорпорейтед» в Женвилье. Он опишет ее своим скудным языком, как описывал все до этого, только что-то его вдохновляло больше, а что-то меньше.

* * *
Уоррен провел уик-энд у Деларю — не столько чтобы увидеться снова с Леной, сколько чтобы переговорить с ее братом. Похудевший, осунувшийся Гийом протянул Уоррену для приветствия левую руку — правая, сломанная, висела на повязке.

— Из-за этого перелома он теперь бросается на всех как собака, — сказала Лена.

Гийом в сотый раз принялся объяснять обстоятельства приключившегося с ним несчастного случая. Уоррен прекрасно знал, что он врет, и дождался подходящего момента, чтобы поговорить с ним наедине.

— Твой перелом — никакое не случайное падение, а удар молотком по запястью.

— …?

В конце концов, чуть не плача, Гийом рассказал ему, как влип, пустившись в авантюру с пиратскими декодерами для спутниковых каналов. Его предприятие быстро лопнуло, и он остался с долгом в шесть тысяч евро инвестору, которого ему удалось когда-то уговорить и который теперь попался вместе с ним. Вместо того чтобы признаться во всем родителям, он пошел другим путем и обворовал их. По его словам, это был единственный способ выбраться из этого дерьма.

После дележа добычи — того самого столика и еще какой-то чепухи — Гийому досталось всего две с половиной тысячи. Он решил было, что полученной суммы хватит, чтобы покрыть долг, но через какое-то время ему дали понять ударом молотка по руке, что дарить ему три с половиной тысячи евро никто не собирается. Назанимав тут и там и продав свой скутер, он собрал еще две тысячи. Чтобы расплатиться окончательно, ему нужен месяц: он будет работать — официантом в ресторане, давать уроки математики, — он заплатит, обязательно, это всего лишь вопрос времени.

Уоррен не стал читать ему мораль, и Гийом почувствовал себя не таким одиноким. Теперь это была их проблема. Он охотно доверился этому пареньку, своему сверстнику, простому и скромному, по уши влюбленному в его сестру, хотя на вид про него и не скажешь, что он такой уж борец за справедливость.

Уоррен вытащит его из передряги. Гийом вляпался по глупости. Как подросток, который не умеет соразмерять свои потребности, западает на любую новую игрушку и считает себя умнее всех. Конечно, это просто «ошибка молодости», а никакое не преступление, хотя она и выглядит этаким актом протеста. Ошибка, из-за которой он в два дня постарел на двадцать лет, которая оказалась такой тяжелой, что вот он уже и говорит: Моя жизнь кончена. С годами чувство вины притупится, и, став взрослым, подросток будет вспоминать о произошедшем с ноткой снисходительности к самому себе. А еще позже, когда он будет солидным господином, эта ошибка станет ему особенно дорога. Как доказательство того, что когда-то и он был молодым.

К его удивлению, Уоррен предложил ему встретиться с кредитором немедленно.

— Сейчас?..

Договориться о продлении срока погашения долга без увеличения суммы не составило никакого труда. Кредитор не произвел на Уоррена особого впечатления. Он заверил его, что долг будет выплачен до копейки, но позже. Все это было сказано тоном человека, который мог бы применить и силу, хотя предпочитает по возможности обходиться без этого. Кредитор быстро представил себе, в какой тупик может привести его нагнетание напряженности с этим странным пареньком, который разговаривает с вами с таким видом, будто где-то тут, совсем рядом, сидит в засаде его банда.

* * *
Бэль так боялась этого момента, что в конце концов стала его ждать. С присущей ему неловкостью Франсуа Ларжильер сам заговорил о «нейтральной территории». Он назначил ей свидание в «Пти Паризьен», на улице Валь-де-Грас, в десять утра — час, когда он отрывался иногда от своей клавиатуры, чтобы вступить в контакт с окружающим миром, побывать на улице, увидеть живых людей, подышать свежим воздухом и, не найдя в этом никакого удовольствия, вернуться обратно. Они степенно поцеловали друг друга в щеку, всего один раз, — ужасный поцелуй любовников, которые не знают, что с ними происходит, и, уже избегая целоваться в губы, еще не скатились до звонкого приятельского чмока. Оттягивая серьезный разговор, они обсудили сначала отвратительный чай, который подают в парижских кафе, потом убийственную фразу министра, попавшую на первую полосу всех газет. Наконец Франсуа решился:

— Мне надо с вами поговорить…

Гениально придумано — прощальное свидание.

Эта жанровая сцена его прославит. Ни тебе прощального бокала, прощального вечера или прощальной ночи, нет, только так — утреннее кафе в свете начинающегося теплого июньского дня.

— Вы, должно быть, почувствовали, что последнее время…

Как не почувствовать! Одни эти речи о неспособности любить — его собственной и всего человечества в придачу — чего стоят! Он — это отдельный случай, ладно, но остальные, люди вообще, они ведь тоже не способнее его, если у пары есть будущее, это и так видно, хотя вообще-то любовь давно уже умерла, и т. д., и т. п.

— Так вот, по зрелом размышлении…

Нет, то, что привело к этому свиданию, называется не «размышление» — это называется бегство, боязнь выползти наконец из своего кокона, взять на себя ответственность, узнать себя в маленьком, появившемся на свет существе, боязнь расстаться со всеми остальными страхами. Да как он смеет говорить о зрелом размышлении? Как будто он, Ларжильер, когда-то руководствовался здравым смыслом? Если бы можно было словами вылечить его от слов, от этого жуткого многословия, которым он пытается обосновать свою неспособность к счастью, — Бэль ответила бы ему. Но, пускаясь в философствование, она лишь больше увязнет в этом словоблудии. У нее нет уже сил выносить все эти теории, доказательства и вдохновенные речи, они потеряли для нее былое очарование, и этот идиот тоже.

— Мне трудно говорить, но…

Он собрался добить ее длинной тирадой, без которой вполне мог бы обойтись, настолько его мысль была ясна: Я люблю тебя, но боюсь стать настоящим мужчиной.

Церемонно прикрыв ладонью руку Бэль, он произнес хитрую фразу, позволявшую ему, взяв всю вину на себя, не выглядеть при этом последним мерзавцем. Да, ей достался уникальный экземпляр: из всех мужчин в мире, которые, бросая женщину, оправдываются тем, что не могут ей соответствовать, она подцепила того, кто действительно так думал.

Он закончил свое выступление, не глядя ей в глаза, и подождал ее реакции.

Но молчание, гораздо более тягостное для него, чем для нее, затягивалось.

— …Вы ничего не скажете?

— …

— Вы сердитесь на меня?

— Нет, наоборот. Мне стало легче. Мне не хотелось, чтобы вы страдали после нашего разрыва.

— …?

— Я не имею права дольше подвергать вас риску.

— Какому риску?..

Она никогда не говорила ему этого, но встречаться с ней опасно. Ее уже давно преследуют, следят за ней, ее судьба связана с человеком, с которым никому не стоит связываться.

— Как это — следят?

— Он нашел меня. Мне придется вернуться в «Ла-Реитьер».

— Куда?

— Это его вилла, в Лувесьене.

— …В Лувесьене? Это к западу от Парижа?

Она и так уже слишком много сказала. Чем меньше он будет знать, тем лучше для него.

— Но о ком вы говорите?.. Кто вас нашел?

— Я его трофей.

— …?

Она принадлежала кому-то. Влиятельному человеку, которому она была предназначена с детства, она всю жизнь убегала от него, но он всегда ее настигал. Он считал себя ее покровителем, но стал ее тюремщиком. Там, в его огромном имении, в глубине Лувесьенского леса, она была в его власти. Иногда, вечером, он вывозил ее в свет, чтобы показать друзьям. Он хотел видеть ее своей законной женой, матерью своих детей. Бэль не знала, как избежать этой участи, казавшейся теперь неотвратимой. Как она продержалась столько времени вне его власти?

— Я об одном прошу вас, Франсуа, ради нас двоих, ради того, что мы пережили вместе. Если я перестану отвечать на ваши звонки, если вы совсем потеряете меня из виду, никогда не обращайтесь в полицию!

— … В полицию?

— Обещайте!

— …

— Обещайте же, или моя жизнь будет в опасности!

— Но, может, вы мне все же скажете, о ком речь? Как его зовут?

— Нет, не скажу. Это в ваших же интересах.

Этот человек связан с мафией, пользуется покровительством политиков, он неприкасаем.

— Однажды он выследил меня в глухом нью-йоркском пригороде и привез к себе. Когда я встретила вас, я подумала, что кошмар закончился, но я ошиблась.

Остолбеневший Франсуа не мог заметить ни серого лендровера, припарковавшегося напротив бистро, ни вышедших из него двух мужчин.

— Мне пора. Забудьте все, что я вам сказала, а главное — забудьте меня.

Тут только он увидел тех двоих. Они стояли, скрестив на груди руки и прислонившись к машине. Агентам Колу и Олдену не пришлось прилагать особых усилий, чтобы выглядеть угрожающе. Кроме неподвижного взгляда, свойственного всем агентам ФБР, они обладали еще и недюжинными актерскими данными. Учитывая все задания, в ходе которых им приходилось внедряться в криминальные круги и выдавать себя за самых крутых из их завсегдатаев, все наружные слежки, когда они прикидывались то зеваками, то туристами, то покупателями кофейного магазина, все ночные бдения в роли ночных сторожей, бомжей или охранников, все допросы, где они на ходу разыгрывали перед свидетелем или подозреваемым спектакль с участием доброго и злого следователя, можно было сказать, что Олден и Кол выступали в качестве актеров чаще, чем любая голливудская звезда.

Правда, на этот раз их роль была не понятна им самим, но приказы капитана Квинта не обсуждаются.

— Сейчас вы меня поцелуете в последний раз, и я встану, улыбнусь вам и покину этот столик.

Франсуа Ларжильер был совсем не уверен, что ему хочется именно такого развития событий.

— Если я безропотно последую за ними, они ничего вам не сделают. Для них вы не существуете. Ничего не бойтесь.

— …

— Я никогда не забуду вас, Франсуа Ларжильер.

После ее ухода он просидел на месте не меньше четверти часа, пока не обрел вновь способность передвигаться. Для обретения дара речи ему потребовалось гораздо больше времени.

* * *
Заглянув в два словаря синонимов и перепробовав несколько разных оборотов, чтобы найти эквивалент слову пицца, Фред был вынужден признать, что эквивалентов нет: пицца — это пицца, и всё тут. Если бы речь шла о любом другом блюде из теста, у него был бы выбор, он мог бы даже вывернуться с описанием, но пицца не терпела никакой приблизительности. Напечатав уже сто раз одно и то же слово, к полудню Фред задумался, сколько времени сам он не ел настоящей пиццы — не такой, какую он описывал в своей книжке, а приготовленной по всем правилам искусства. Бросив главу на полуслове, он спустился в деревню и с радостью обнаружил грузовичок своего приятеля «пиццайоло», вновь объявившегося после нескольких недель отсутствия. Вот он — знак того, что кое-что в этом мире остается все же неизменным.

Заметив Фреда, Пьер Фулон утратил свою веселость, словно опасался этой встречи.

— Кальцоне?

— Нет, неаполитанскую. И не жалейте каперсов и анчоусов. Соль мне не повредит.

Фулон пригубил пастис, который Фред поставил ему на прилавок, и молча занялся приготовлением теста.

— Что-то вас давно не было видно, — сказал Фред.

— Надо было кое-что уладить.

— И как? Уладили?

— Да, в общем-то, уладилось все само. Как по волшебству. У меня были сложности, я рассказывал вам, помните?

— Смутно.

— Ну как же… Жилец не платил за квартиру, неприятности с банком, я еле сводил концы с концами, даже собирался продать грузовик, неужто забыли?

— Ну, все устроилось?

— Чудом. Жилец заплатил все, что задолжал, даже больше, я посчитал — сто семьдесят шесть процентов. И съехал без слов. Забрал жалобу, да еще и извинился передо мной. Разве это не чудо? А?

— Должно, наверно, быть какое-то рациональное объяснение?

— Конечно, но я не хочу его знать. Если Господь послал ангела-хранителя, чтобы вытащить меня из этого тупика, я думаю, он захочет сохранить инкогнито. То же самое, если это был дьявол.

— А может, все дело в истинном раскаянии? У парня проснулась совесть, он решил исправить свои ошибки.

— Может, и так. Но мне больше нравится версия с ангелом-хранителем.

В другой жизни Фред захотел бы за оказанную услугу платы натурой до скончания времен. Он считал бы себя вправе в любое время дня и ночи потребовать любую пиццу по своему желанию, с анчоусами или моцареллой из молока буйволицы. Он мог бы разбудить его в три часа ночи и сказать: Мы тут с приятелями развлекаемся и что-то проголодались. Будет очень мило с вашей стороны, если вы привезете, так, через полчасика, двадцать пицц «Маргарита». Но времена изменились, и сегодняшнему Фреду больше не хочется, чтобы этот человек стал его должником по гроб жизни. Если бы у него спросили истинную причину его поступка, он промолчал бы или ответил, что это единственный способ найти правильную пиццу в таком захолустье.

Забирая обжигающую пальцы коробку, Фред с удовлетворением отметил, что гавайской пиццы в меню больше нет.

* * *
Если рай зеленый и прохладный, если он пахнет свежей землей и древесной корой, если он расположен на такой высоте, куда могут забраться только самые храбрецы, значит, Уоррен и Лена этим утром оказались в раю.

Они расстелили на траве одеяло — как раз в том месте, где представляли себе свою будущую кровать, — и вокруг него нарисовался остальной дом. Слева, нет, лучше справа — ванная с маленьким оконцем, выходящим на бесконечные снега, которыми так здорово любоваться, когда принимаешь ванну, там — камин и диваны для гостей. Но если будут гости, значит, должны быть и спальни для них, но где?

В бардачке красного «жука» лежат составленные нотариусом бумаги; они готовы к подписанию и ждут только, когда их в последний раз просмотрит господин Деларю, выступающий главным гарантом. К концу месяца привезут лесоматериалы для строительства дома, и Уоррен сможет приниматься за работу под руководством мастера Донзело. В конечном счете самое трудное — выбрать дом, который понравился бы Лене. Уоррен показал ей уже множество вариантов, все в разных стилях, но ни один не был одобрен.

— И это дом? Ты что, хочешь, чтобы мы жили в сауне?

— А вот еще один?

— Какие-то часы с кукушкой. Внутри, наверно, все колесики, колесики…

— А этот, черный?

— Кормушка для птиц? Да уж, архитектор тут не слишком усердствовал…

— Ну, а этот, рядом с лесопилкой, разве не прелесть?

— Просто кукольный какой-то. Так и представляю себе, как Кен и Барби отходят здесь от депрессии.

Увидев участок, Лена пришла в восторг. Она будет жить здесь и нигде больше. На краю утеса, возвышающегося над хвойным лесом, под вечно синим небом, на отлогом склоне зеленели невысокой травкой несколько арпанов[20] земли.

Они в очередной раз оказались в воображаемой спальне, и Уоррен воспользовался случаем, чтобы предложить ей заняться любовью, тут же, прямо на земле. Это единственный способ, сказал он, точно определить правильное расположение дома и уловить подземные электромагнитные токи. Кроме того, еще и лучший способ стать хозяевами самого места, пометить территорию, закрепиться на ней. И вообще, этот акт любви станет основополагающим — первым из бесконечного множества тех, что последуют за ним. Лена согласилась и опустилась вместе с ним на одеяло, но тут зазвонил ее телефон.

— Не отвечай! Только не сейчас! Пожалуйста!

— Не могу — это мама.

Когда, после бесконечного разговора, она вернулась и Уоррен с вожделением накинулся на нее, она отстранилась.

— Ты ничего не хочешь сказать мне по поводу Гийома?

— …?

— Его вызывали на допрос в ходе следствия по делу о каких-то пиратских спутниках, или что-то такое.

— …

— Он сказал, что это ты добился, чтобы ему отсрочили долг.

Гийом признал свое участие в попытке мошенничества; ему пообещали, что к уголовной ответственности он привлечен не будет — отделается отметкой в учетной карточке. Про ограбление собственного дома он, однако, умолчал — и этого никому не надо знать, даже Лене.

— А теперь мне хотелось бы услышать, почему ты мне ничего не сказал. И если ты ответишь: Я хотел как лучше, я сейчас же уеду домой.

Что на это ответить? Что ее братец Деларю возомнил себя вроде Манцони, но не потянул? Уоррен признал свои ошибки, хотя в глубине души считал совсем наоборот. Эта ложь во благо, связавшая его с Гийомом, была меньшим из зол, как и насильственные меры, примененные им к кучке жуликов ради того, чтобы вся история принесла как можно меньше ущерба остальным. Благодаря ему мама и папа Деларю никогда не узнают, что их сын сам, своими руками впустил в их дом беду. Теперь, когда все снова в порядке, надо забыть случившееся, и чем скорее, тем лучше.

— Я знаю, мне надо было тебе рассказать. Прости меня.

Простить? Дома у Уоррена Лена всю ночь просидела в кресле, размышляя, как ей простить жениху это недоверие к себе. Родители учили ее, что хитрить с правдой — это обманывать самого себя, и еще, что жестокости и насилию нет и не может быть оправдания.

— Завтра ты начнешь строить дом, в котором нам скоро предстоит жить вместе, — произнесла она. — Тебе потребуется много сил и терпения. Когда ты его построишь, он станет воплощением твоего мастерства, твоего искусства. Обидно будет, если после стольких трудов первой в этот дом войдет ложь.

— …

— А теперь, если у тебя есть что мне сказать — что-то такое, что ты собирался скрыть от меня, пусть даже ради моего же спокойствия, — именно сейчас, пока ты не взялся за работу, самое время освободиться от этой лжи.

Не проси меня об этом, мой ангел. Мой настоящий отец не тот капитан ФБР, с которым я тебя познакомил. На самом деле я сын гангстера и сам чуть не стал бандитом. Но, чтобы рассказать про себя, сначала я должен открыть тебе все про него, и про его отца, и про его деда.

— Я жду ответа, Уоррен.

— Ничего, я ничего не скрываю от тебя, мой ангел.

И, чтобы поскорее покончить с этим, добавил:

— Любовью мы заняться не успели, зато в первый раз поссорились. Это тоже основополагающий факт в жизни семьи. Мы сделали это и теперь свободны!

На рассвете Лена позволила ему обнять себя, радуясь, что они снова вместе. После трогательных примирений они встали поздно и обедали у Донзело. Затем еще раз съездили на свой участок, чтобы «закрепиться» на первом эскизе будущего дома. Ближе к вечеру Уоррен выехал на дорогу, ведущую к вокзалу Баланса.

— Мне бы не забыть бумаги, — предупредила она.

— Возьми в бардачке, мой ангел.

Он поставил машину на стоянку и пошел к багажнику, чтобы достать ее сумку, а потом проводить ее до вагона. Она сидела неподвижно, не сводя глаз с содержимого бардачка.

— …Лена?

Уоррену предстояло теперь объяснить, что делала там фотография столика эпохи Наполеона Третьего, украденного несколько месяцев назад из ее дома.

Среди прочих картин, промелькнувших у него в голове, он увидел голову одного человека, зажатую им в железном ящике, и другого — проломленную им же ударом свинцовой трубы.

— Слушай, ты не поверишь…

В глазах Лены он прочел, что на этот раз у него ничего не выйдет…

* * *
Франсуа Ларжильер на мгновение вышел из отупения, чтобы налить себе виски, затем снова улегся на диван в гостиной и стал искать глазами трещину на потолке, которую рассматривал уже в течение нескольких часов. Он был раздавлен чувством, которому не мог подобрать определения, чувством, которое не значилось в наборе человеческих переживаний, которое не было еще воспето поэтами и изучено психологами. Это чувство Франсуа только что придумал сам: что-то вроде тоски, усугублявшейся внезапным осознанием любви. Когда Бэль вышла из кафе, он вдруг ощутил убийственную пустоту и одиночество и горько пожалел о своей дурацкой прощальной речи. Он ненавидел себя за то, что сначала столько всего наболтал, а потом, при появлении этих типов, вдруг, наоборот, онемел. Как можно быть таким идиотом! Как он не подумал, что в нее может влюбиться еще кто-нибудь, причем настолько, что захочет наложить на нее лапу? Это же простая статистика: среди нескольких тысяч особей мужского пола, которые оборачиваются на улице на Бэль и смотрят ей вслед, многие не отказались бы владеть ею, как драгоценностью, и среди этих многих нашелся один — отчаяннее, сильнее, хитрее остальных, — которому это удалось. Как она сказала? Трофей? Ну да, есть же психи, которые скупают шедевры искусства. Разве можно представить себе более прекрасный трофей, чем Бэль?

Чтобы правильно оценить ситуацию, Франсуа Ларжильер должен был перевести ее в привычные термины, почерпнутые из волшебных сказок и видеоигр: злой король, прекрасная принцесса, замок, стражники. В этой конфигурации не хватало храброго принца, единственного, кто был способен решить задачу. Сам-то Франсуа был почти полной его противоположностью: он никогда не покидал своей башни из слоновой кости, ждал, пока принцессы сами придут к нему, выходил на улицу осторожно, как мышь, и весь свой героизм тратил на собственные программы. Принцесса умерла бы от тоски и от скуки, прежде чем Франсуа Ларжильер пришел бы ее освобождать.

Как мог он жить рядом с такой чудесной женщиной и не замечать, что она скрывает какую-то страшную тайну? Бэль показала ему, что такое настоящее мужество, а он смотрел, как она уходит от него, и ничего не сделал. На что ему теперь все эти виртуальные знания, весь этот виртуальный опыт? Вот она — настоящая героиня, девушка, оказавшаяся в труднейшем положении, но скрывавшая свою трагедию от любимого.

Вдруг Франсуа перестал страдать, подчинившись насущной потребности немедленно вызволить Бэль из заточения, взять ее на руки, наделать ей кучу детишек и никогда с ней больше не расставаться. В недрах кладовки он отыскал фонарик, которым никогда не пользовался, — тяжелый, длинный, черный, он вполне мог сгодиться как дубинка. Кстати, эти его качества обыгрывались даже в рекламе, там так и говорилось: самый покупаемый фонарик в Соединенных Штатах Америки, популярный среди сторонников самозащиты Произведя несколько ударов по воображаемым головам, он засунул фонарик в сумку вместе с бутылкой виски. После чего отправился в подземный паркинг в нескольких улицах от дома, открыл бокс, служивший ему гаражом, и завел скутер, которым не пользовался уже несколько лет. Взяв курс строго на запад, он остановился по пути у Орлеанских ворот и купил в оружейном магазине баллончик слезоточивого газа — защитный аэрозоль, как значилось на этикетке, дабы покупатели не слишком комплексовали. Незащищенность нашей жизни заставляет людей приобретать соответствующее снаряжение. Защитный аэрозоль позволяет нейтрализовать нападающего, не нанося ему ран. Для пользования им не требуется ни особое умение, ни применение силы. Простой в обиходе и небольшой по размеру баллончик легко помещается в кармане или дамской сумочке. Содержащийся в нем парализующий газ сразу же обезвреживает нападающего. Направленный на глаза, он вызывает ощущение жжения и нарушает координацию движений. Средства самозащиты шестой категории находятся в свободной продаже, но не допускается их ношение без установленного законом разрешения. Именно то, что нужно.

Справившись кое-как с городским движением, Франсуавыехал на окружную дорогу, прокладывая себе путь в незнакомых краях. Не слишком хорошо зная, что представляет собой остальной мир, он проехал несколько пригородных местечек, которые представлялись ему полными опасности. Но он приступил к активным действиям, и ничто больше не казалось ему непреодолимым, кроме страха потерять Бэль. Миновав Сен-Клу и Версаль, он проехал еще с четверть часа и прибыл наконец в деревню Лувесьен. Первый этап преодолен. Он остановился на какой-то площади, глотнул из бутылки скотча и спросил у первого прохожего, слышал ли тот такое название — «Ла-Реитьер».

В это самое время менее чем в двух километрах оттуда, на опушке леса Ла-Фрейри, в великолепном особняке, стоящем посреди регулярного сада, в круглой комнате со стенами, обтянутыми кордовской кожей, четверо играли в «Монополию». Бэль Уэйн, Том Квинт и агенты Олден и Кол убивали время как могли.

— Эквивалент парижской рю де ла Пэ у нас — это что?

— Не помню… Променад?

— Покупаю! — сказал Кол.

Том Квинт один с трудом скрывал нетерпение и то и дело мрачно поглядывал на Бэль.

— Ну, где он таскается, этот ваш спаситель?

— Вы мне дали время до завтра.

— Мне в семь тридцать лететь в Цюрих, и я улечу, явится он или нет.

Бэль тоже не была уверена, что тот непременно явится. Однако что-то ей все же подсказывало, что их с Франсуа Ларжильером история на этом не закончится.

— В любом случае, завтра сюда приедут киношники и останутся на две недели.

— А что, владельцы тут никогда не живут? — спросил Кол. — Надо быть сумасшедшим французом, чтобы иметь такой дворец и не жить в нем.

— В агентстве говорят, что здесь японцы часто справляют свои свадьбы, да еще крупные конторы устраивают ежегодные праздники.

— Мне кажется, я видел какой-то костюмный фильм, который тут снимался.

— Не знаю, как я буду отчитываться за такие расходы перед Вашингтоном, — сказал Квинт.

— Шеф, оплатите мне пока квартиру на улице Моцарта.

Франсуа оставил свой скутер у проселочной дороги, рядом с табличкой «Ла-Реитьер», и обошел имение пешком. Одним глотком прикончив бутылку виски, он перелез через ограду, никого не известив о своем прибытии.

— Кажется, спаситель явился, — сказал Артур Кол, возвращаясь из кухни с пивом.

— Ну, идите встречайте, — сказал Квинт. — Посопротивляйтесь там немного.

Франсуа прошел по посыпанной гравием аллее, поднялся на три ступеньки и остановился у входа в колоннаду, где его ждал агент Кол.

Артур, который мог бы вырубить его одним ударом по шее, решил сыграть роль невозмутимого цербера. Он привык опасаться дилетантов, разыгрывающих из себя крутых: их беспорядочные движения и повышенная нервозность часто делали их неуправляемыми. Франсуа заявил, что никуда не уйдет, пока не увидит мадемуазель Уэйн, и тут Артур заметил у него в сумке металлическую рукоятку и газовый баллончик. Он стал молить Бога, чтобы этот идиот выбрал дубинку.

Том Квинт устроился в кресле. Ему не терпелось, чтобы все это скорее кончилось, но в то же время хотелось как следует сыграть свою роль. Он уже побыл респектабельным отцом для Уоррена, а теперь собирался стать убедительным поклонником для Бэль. После чего Том даст ей свое благословение в надежде, что она будет счастлива и исчезнет с глаз долой.

Бэль старалась выглядеть серьезной, но душа ее ликовала от уже одержанной победы. Франсуа Ларжильер покинул свое убежище, расстался с образом мрачного затворника — и все это, чтобы добыть ее! Сейчас, ломясь в эти двери, он бился со своими демонами, и скоро мысль, что рядом с ним отныне всегда будет женщина, перестанет его пугать.

Вдалеке раздался дикий вопль агента Олдена, получившего в лицо хорошую порцию защитного аэрозоля. Более везучий Кол в этот момент уже лежал на земле, сраженный ударом дубинки по правому плечу. Франсуа вошел в комнату, весь наэлектризованный от сознания, что ему удалось вырубить сразу двух грозных телохранителей. Увидев его, Бэль с криком Любовь моя! бросилась к нему. Их объятия длились ровно столько, чтобы Квинт успел понять, что вся эта постановка была небесполезна. На этот раз подстроенная им ловушка послужила доброму делу. Он знал Бэль Манцони совсем маленькой, на его глазах, шаг за шагом, она входила в бурную жизнь молодой женщины. И вот она только что показала, что такое настоящая любовь, своими руками сотворив из любимого мужчины героя.

Негодование Тома выглядело убедительно. Он, имевший в своем послужном списке Энтони Пэриша, Толстяка Уинни и даже Джанни Манцони, киллеров, отличавшихся особой жестокостью, он, кто выступал один на один против психопатов-убийц и усмирял участников страшной поножовщины, теперь видел перед собой Франсуа Ларжильера и слушал его угрозы: он, Франсуа, не хотел бы поднимать руку на человека старше его по возрасту, однако сделает это, если понадобится.

Том позвал телохранителя, но тот на его зов не явился — агент Кол промывал на кухне глаза агенту Олдену. Несмотря на всю странность ситуации, Франсуа заставил его прислушаться к голосу сердца, и он понял: Бэль не из тех, кого можно удержать в клетке, пусть даже золотой: во мраке заточения она утратит весь свой блеск. Вот кого я люблю, сказала она, прижимаясь к своему принцу.

Тому вспомнилась одна история, когда он только начинал работать в ФБР и не успел еще сказать Карен, бывшей в ту пору его невестой, что он федеральный агент. Видя, как он с готовностью покидает постель в любой час ночи, слыша, как он вполголоса отвечает на телефонные звонки, бедняжка решила, что он ей изменяет. А однажды вечером она даже встретила его в компании проститутки, работавшей на Джимми Браччанте. Как она должна была доверять ему, чтобы после всего увиденного еще слушать его объяснения…

Пора было уходить, и побежденный Том, прижав руку ко лбу в знак крайней печали, сказал, что не будет больше преследовать Бэль, но что она вернется к нему сама. Он будет ждать ее всегда.

Бэль и Франсуа беспрепятственно покинули имение. Она уселась боком на скутер, и, яростно ударив ногой по стартеру, он дал газ.

* * *
Лежа с открытыми глазами, Фред нажал на кнопку будильника до того, как тот зазвонил. Он повернулся к окну, где занимался новый день, затем нагнулся к Магги и коснулся ее шеи легким поцелуем. Он не знал, увидятся ли они еще когда-нибудь, но был уверен, что никогда, ни с одной женщиной у него не будет такой прекрасной близости. Несмотря на все раздоры и сложности, их связывали нерасторжимые узы, и так будет всегда, где бы они ни находились. Единственные в своем роде, эти узы были сотканы в другой жизни, они без конца подвергались испытаниям — испытаниям жестокостью, насилием, захлестывавшим подчас их дом. Сколько раз Ливия прежних времен видела своего мужа в жалком виде: он возвращался домой то избитым соперничающей бандой, то израненным после настоящего боя, то чуть ли не на четвереньках после очередной разборки, то чудом ускользнув из расставленной ловушки. Если речь шла не о пуле и не о ножевой ране, он предпочитал обходиться без скорой помощи и даже без врача, тайно обслуживавшего членов ЛКН. Его приносили домой, и он представал перед Ливией во всей красе — пораненный, поломанный, побитый — и предавался ее заботам.

Первое время она оказывала ему неумелую медицинскую помощь, орошая его раны слезами. На тысячи вопросов, которыми она его засыпала, он отвечал лишь: Ничего, все нормально. Ты бы видела рожу того… Потом Джованни запивал противовоспалительные таблетки бурбоном и засыпал часов на двенадцать. На следующий день она меняла ему повязки, и он отправлялся на новые разборки, словно полученные накануне удары придавали ему силы и решимости отплатить сторицей.

Через несколько лет слезы Ливии иссякли, зато она стала настоящей медсестрой, которая знала, в какой момент раненому будет больно, умела накладывать швы на волосистые части тела, могла отличить обычную гематому от внутреннего кровотечения. После того как она столько раз зашивала своего любимого, ей казалось, что она создала его своими руками.

Потом Джованни стал капо и сам больше не воевал. Ему нечему больше было учиться, он сам мог научить любого.

Фред в последний раз погладил жену по волосам и, пробираясь в темноте на ошупь, вышел из комнаты. Он часто ложился лишь на рассвете, по разным причинам — плохим и хорошим, — но никогда не поднимался так рано. С чашкой кофе в руке он встал у окна гостиной, в последний раз любуясь Провансом в свете нарождающейся зари, и пообещал себе, что в следующей жизни будет стараться делать главные дела до полудня. Он принял душ в нижней ванной и задумался, что же ему надеть для предстоящего долгого путешествия. Постояв в нерешительности перед множеством совершенно необходимых ему футболок, он выбрал только одну, потом натянул бежевые холщовые брюки с боковыми карманами. Пройдя к себе в кабинет, он взял законченную накануне рукопись «Тихого ужаса» — триста пятьдесят пять страниц! — и сунул ее в конверт. Потом вставил в машинку чистый лист и напечатал три коротких слова, обращаясь к семье:

Не ждите меня.

На мгновение задержавшись перед фотографией Магги в окружении Уоррена и Бэль, он оставил ее все-таки на полке, понимая, какую опасность она может представить при обыске. Он прошел в гостиную, поискал Малавиту и нашел ее спящей на плитах винного погреба — собака раньше всех предчувствовала надвигающуюся жару. Приоткрыв глаз, она с удивлением наблюдала, как хозяин в такую рань меняет ей воду в плошке. Он погладил ее по спине.

— Из всех домов, где мы с тобой жили, об этом я буду сожалеть больше всех. Хорошо нам тут было, правда? Особенно первое время, когда Магги и ребята были с нами.

Собака недоверчиво сверкнула глазом, ожидая, что будет дальше.

— Раньше я был для них опасен, теперь они меня стыдятся. А ты, ты никогда не стыдилась меня. Мала? Ведь за меня и собаке может быть стыдно…

Фред взял ее за щеки и заставил подняться. Удивляясь таким неожиданным нежностям, собака покорно позволила себя приласкать и поцеловать в макушку.

— Что бы ты сказала, если бы тебе предложили вернуться на австралийские пустоши, на родину предков? Ты осталась бы со мной? Нет, конечно. Ты отправилась бы туда — бегать за стадами, жить на просторе, и чувствовала бы себя прекрасно. Ты чувствовала бы себя дома — ведь ты создана для жизни в тех краях. Я тоже возвращаюсь домой, Мала.

Собака смотрела ему прямо в глаза. Изо всех этих ласковых речей она понимала лишь одно: он разговаривает с ней.

— Теперь ты поедешь в Париж, будешь жить с Магги. Там тебе, конечно, будет не так хорошо, как здесь, я знаю. Tы не обижайся на нее, если она забудет тебя покормить или не станет обращать на тебя внимания. Ты ведь ее знаешь: у нее одна забота — о душе, она вечно общается со своим Богом или кем там еще.

Фред сжал в руках собачью морду и шепнул ей на ухо:

— Прощай, старушка.

Он вышел, а она так и осталась стоять неподвижно, охваченная непонятным беспокойством, которого давно уже не испытывала.

Он вернулся в гостиную и снял трубку. Щелчок, означающий, что Боулз слушает, раздался позже, чем обычно.

— Только не говорите, что я вас разбудил, Питер. В это время вы обычно возвращаетесь со своей пробежки.

— Я удивляюсь, что вы уже проснулись.

— Не спится что-то. Мне надо поговорить с вами. Можно я зайду?

— Жду вас.

Фред прошел среди утренней свежести по безымянной аллее и, не постучав, вошел к Питеру. Тот был еще в спортивном костюме, весь в поту, с кружкой чая в руках.

— Ну, сколько сегодня миль? Три? Четыре?

— Четыре.

— Удивляюсь. Мне кажется, что бег — это самое тупое и скучное занятие из всех придуманных человеком. Это я не про вас…

— О чем вы хотели поговорить в такое время?

— Вы еще не видели бассейн?

— …?

— Я знаю, что вы обычно его осматриваете. Зрелище не из приятных.

Питер бросился к окну, посмотрел в сторону бассейна и ничего не увидел. Он присмотрелся получше, наклонившись вперед и прищурившись, и тут получил удар в затылок такой силы, что сразу потерял сознание. Фред был рад, что напоследок, перед столь прямолинейным прощанием, ему удалось еще раз пугнуть Питера Боулза.

Совершив физическое нападение на агента ФБР, Фред тем самым окончательно порвал с программой Уитсек. В этот самый миг он перестал быть Фредом Уэйном, раскаявшимся мафиозо, взятым под защиту американскими федеральными органами, чтобы снова стать Джованни Манцони, рецидивистом, подлежащим тюремному заключению, беззащитным, лишенным званий и гражданских прав.

— Вы были не так уж плохи, Боулз.

Он уничтожил все оборудование для слежки, компьютер, даже мобильный телефон, окунув его в кружку с чаем. Затем привязал Питера за руки и за ноги к кровати, чтобы задержать как можно дольше начало погони. Наконец, завладев ключами от машины, он в последний раз обернулся к нему.

— Для вас это тоже конец, Питер. Теперь поедете домой.

Фред спустился с холма и проехал в центр деревушки, где недавно проснувшийся владелец кафе уже расставлял под навесом стулья. Он остановился на минутку у почты, надписал на конверте с рукописью адрес своего издателя, сунул его в ящик и взял курс на Париж.

* * *
Лифт Эйфелевой башни доставил его прямо к ресторану, расположенному на третьем этаже. Несмотря на легкое головокружение, Фреду было интересно побывать в этом месте, известном ему только по фильмам про Джеймса Бонда. Но выбрал он его, прежде всего, чтобы поразить своего гостя.

— Я заказывал столик на двоих на имя Ласло Прайора, — сказал он метрдотелю, которому даже не пришлось заглядывать в свою большую книгу.

— Другой мсье Ласло Прайор уже ждет вас, мсье Прайор.

Не вдаваясь в объяснения этого странного явления, дать которые ему было бы весьма непросто, Фред прошел за метрдотелем к лестнице, напоминавшей металлические конструкции самой башни, а затем к освещенному серебристо-желтоватым светом столику, с которого открывался великолепный вид на вечерний Париж. Ожидавший его человек сидел, прижав лоб к стеклу, пребывая в крайней степени восхищения. Метрдотель усадил Фреда, не обратив внимания на странное сходство двух мужчин, а официантка, предложившая им воды, приняла их за близнецов.

Настоящий Ласло Прайор не сразу заметил присутствие Фреда.

— А ты изменился, Ласло…

— Если я и изменился, то только потому, что ты по-прежнему похож на себя, мсье Манцони.

Сейчас Фред был уже согласен на это сходство, поскольку оно было в его интересах. Бен отлично поработал: линия щек и подбородка, волосы, цвет глаз — все соответствовало фотографии, которую отправил ему Фред. Это было лицо настоящего Уэйна, и оно фигурировало в паспорте, полученном Ласло перед отъездом из Соединенных Штатов. Первый проход через таможню не повлек ни малейших проблем, второй будет чистой формальностью.

— Тебя все так же называют Мистером Дито?

— После твоего процесса это чертово прозвище так и приклеилось ко мне, правда, наше сходство уже не так веселило ребят. Однажды этой сволочи Нику Бонгусто даже вздумалось подправить мне физиономию, чтобы я не так напоминал ему о тебе. В прошлом году, когда я узнал о его смерти, то стащил у Би-Би бутылку шампанского и отпраздновал это событие у себя в каморке.

В те времена, когда Джанни Манцони захаживал в бар Би-Би, чтобы пропустить стаканчик, его подручные Энтони Пэриш и Энтони Де Бьязе составили для него список возможных способов использования Мистера Дито. Начиная с самого очевидного — в качестве меры предосторожности против покушения на убийство, от которого не был застрахован ни один капо.

— В июне состоится совет пяти семей. Там будет этот сукин сын, Саль Де Сантис, он не выносит тебя с тех самых пор, как ты стал боссом, Джованни. Он способен на любую выходку — только бы пустить пыль в глаза донам. Давай возьмем Мистера Дито, оденем в твой костюмчик и будем возить его по городу, если что — он и получит твою пулю в лоб. Осторожность никогда не повредит.

Потом они не раз еще обсуждали преимущества такой вездесущности.

— Представляешь, твоя жена думает, что ты на футболе, а на самом деле в твоей ложе сидит Мистер Дито, так чтобы все его видели. А ты в это время преспокойненько забавляешься со своей подружкой. Все шито-крыто.

— Или вот: сколько мест, где тебе надо бывать, а совсем не хочется? Ручкаться со всякими там на стройках, разъезжать на тойоте по кварталам, чтобы всякие умники не думали, что им все можно. Для такого вполне сойдет этот придурок.

Он не вникал особенно в их болтовню, не принимая ее всерьез. Ласло так и не стал его дублером. Но совершенно неосознанно Джанни все-таки извлекал из их сходства определенную пользу. Слушая трепотню своих подручных, видя, как этот бедняга ишачит в баре по двадцать часов в сутки, он стал воспринимать Ласло как своего альтер эго, но только со знаком минус, свой негатив, перевернутое «я». У каждого короля должен быть шут, вот и Джанни Манцони, царствовавший в ту пору над Ньюарком, имел своего печального клона, живое напоминание о том, что достаточно какой-то ерунды, чтобы вдруг оказаться в канаве. Наличие этого тайного двойника делало его мудрее, предусмотрительнее и предостерегало от излишней жажды власти. Когда ему случалось бросать Ласло десятку на чай, на самом деле он подавал милостыню себе самому. Иногда он пожимал Ласло руку в знак уважения, которым того никто никогда не жаловал. Много лет спустя, встав перед необходимостью избрания себе псевдонима, он не стал долго думать и назвался Ласло Прайором, в честь своего двойника и по причинам, в которых не обязан был отчитываться перед Квинтом.

— Ну, что Париж? — спросил он у гостя, все еще завороженно глазеющего на мерцающую у его ног пропасть.

— …Париж?

Ласло не знал, что сказать. Повиснув на высоте двухсот метров над прекраснейшим городом мира, он был потрясен величием момента. Тридцать долгих лет он проработал в забытом богом Ньюарке, в вонючем баре среди неотесанных хамов, упражнявшихся на нем в остроумии, среди женщин, даже не замечавших его, среди столиков, накрытых красными клетчатыми скатертями, среди пивных бочонков, которые ему приходилось ежедневно менять, среди ящиков с бутылками, которые он должен был таскать, блевотины, которую он убирал, среди мордобоя, который ему же доводилось усмирять, и насмешек, которые ему приходилось терпеть. Это и был весь его мир, потому что за пределами бара Би-Би для него ничего не было. И несмотря на дурное обращение и унижения, Ласло все же боялся, что хозяин или один из его сыновей вышвырнет его вон, без жилья, без денег, чтобы заменить кем-нибудь помоложе.

Боялся до того дня, когда Бенедетто Манцони предложил ему странную сделку. Поди узнай, что это такое — хитроумная махинация или сказка, но Ласло сказал «да». И вот уже почти три часа, как он в Париже, и в кармане у него есть деньжата. Не сегодня-завтра он поедет в Венгрию навестить родню, его уже там ждут. А может, он просто умрет от счастья вот тут, сразу, но какое это имеет значение?

Он попробовал «Марго», и оно понравилось ему гораздо больше, чем подслащенное пойло, которое он подавал в полных до краев стаканах.

— Если ты с первого глотка смог оценить такое вино, — сказал Фред, — значит, во Франции быстро приживешься.

За ужином они почти не говорили о старых добрых временах, которые для Ласло никогда такими не были. Зато у него была тысяча вопросов о нравах и обычаях этой страны, снившейся ему последние несколько месяцев. Потом, за водкой, он достал свой новенький паспорт и обратный билет на завтра. Фред взглянул на фотографию в паспорте, потом на Ласло, потом посмотрел на свое отражение в темном стекле и увидел там самого безмятежного беглеца в мире.

— Я вышлю его тебе до востребования, самое большее дней через десять получишь его обратно.

— А вы?

— У меня есть другой, там.

Обоим им предстояло исчезнуть, каждому — на своем континенте. Они никогда больше не увидятся. Ни один из них не знал, что будет с ним завтра, но они этого и хотели. Перед тем как расстаться, Фред решил сделать Мистеру Лито подарок.

— Да, Ласло, ты не удивляйся, если увидишь книжки, подписанные твоим именем.

— …?

— Бен не говорил тебе: ты ведь у нас писатель. У тебя даже через несколько месяцев выйдет новый роман.

— …?

Фреду пришлось долго втолковывать ему, что он — автор трех книг, основанных на реальных фактах, их считают слишком зверскими, но в основном читателям нравится.

— Мой издатель просто спит и видит, как бы ему познакомиться с Ласло Прайором…

Писатель?.. В Париже?.. Ласло подумалось, что стоило, наверно, прожить столько лет в рабстве, чтобы они закончились таким вот сплошным восторгом.

— Ну, чего ты хочешь, дядя?

— Хочу в ночной бар, только выбери получше.

Средоточие всех пороков. Начнем с трех самых первых. С остальными еще успею.

После пересадки в JFK[21] я приземляюсь в аэропорту Остин-Страубел в Грин-Бэй, штат Висконсин. Бен уже ждет. Мне видно, как он с облегчением вздыхает, когда я прохожу через контроль безопасности. На восьмиполосной автостраде, ведущей в город, я понимаю наконец, что я дома. Перед тем как зайти в бар, я какое-то время стою прислонившись к машине, у меня кружится голова. Мне хочется кричать прохожим: я вернулся! Прежде чем идти надираться, я втягиваю в себя побольше американского воздуха.

— Как меня зовут, Бен?

Он протягивает мне паспорт, потрепанный, но еще пахнущий клеем.

— Кристиан Мэлон? Если какая-нибудь девица спросит, скажу Крис.

Вот моя новая личность, постараюсь сохранить ее как можно дольше. И, вероятно однажды — не знаю где — кто-нибудь споткнется о могильный камень с надписью: «Здесь покоится прах Кристиана Мэлона».

— А хаза?

Место, где я смогу приземлиться на несколько месяцев, чтобы войти в местный ритм. И снова исчезнуть. Опять. Я теперь эксперт по этой части — после двенадцати-то лет Уитсека. Наивысшее мастерство — это когда ты становишься не похожим ни на кого, как все эти люди, мимо которых мы проходим на улице, даже не замечая. До такой степени, что все поймут, что ты жил, только когда тебя уже не станет. Так что, даже если мне захочется взглянуть, насколько выше стали дома за время моего отсутствия, мне все равно придется какое-то время ходить, уставив глаза себе под ноги.

— Не понимаю, какого черта тебя несет в какой-то рыбный порт? Ты бы мог вместо этого отлично повеселиться в Вегасе.

Есть вещи, которых не понять даже племяннику. Лас-Вегас не то место, где начинают свой великий американский роман, а совсем наоборот. Наоборот — это Нантакет.

— Я обошел этот твой дурацкий остров за три часа. В конце концов я отыскал тебе там хазу — полный пансион, все удобства. Хозяйка любит потрепаться, зато лучше всех готовит каменного окуня.

Хорошо бы узнать, будут ли федералы заводить волынку с операцией Манцони. Нужен я им еще или нет? Посадить меня — значит, приговорить к смерти: и двух часов не пройдет, как меня найдут на нарах с осколком зеркала в яремной вене. Сцапать меня снова, чтобы я продолжил закладывать — почему нет? В одном можно быть уверенным: опция «оставить Манцони в покое» у них не предусмотрена.

Я кладу на стойку сотню, чтобы бармен подливал нам «Джека», не дожидаясь, когда мы его попросим. И почему он тут вкуснее, чем во Франции?

— Сколько там еще в наличии, Бен?

— Двадцать пять пошли на Ласло, пять я взял себе на расходы, так что тебе остается двадцать тысяч.

Я никогда не забывал про него, этот мой загашник. Зо времена процесса одним из немногих, кто порадовался моему исчезновению в программе Уитсек, был этот старый жулик Элви Меткалф, самый крутой букмекер Иллинойса, которому я оказывал кое-какие услуги: пугнуть владельца лошади, пошантажировать тренера, дать на лапу жокею — обычное дело. Потом ФБР село мне на хвост, и Элви так и не успел выплатить причитавшиеся мне пятьдесят тысяч баксов. Когда понадобилось заплатить Мистеру Дито, я привлек к этому делу Бена. Вычислить Элви не составило труда, он открыл гигантский магазин для умельцев в пригороде Чикаго. Пятьдесят тысяч для него — пустяк, Бену даже не пришлось ему угрожать, он только сказал — так, смехом, — что ему не придется долго искать материалы для взрыва его магазина — все, что ему понадобится, он в магазине и возьмет. Элви без разговоров выложил денежки. Даже был рад, что с него не спросили процентов за десять лет.

С этими двадцатью тысячами я продержусь какое-то время в Нантакете.

Ну вот, теперь, когда все дела улажены, можно спросить, как поживает мой дорогой племянничек. Чем старше он делается, тем больше становится похож на Манцони.

— Бен, ты подыскал мне племянницу или нет?

Это наша старая шутка: «Если однажды ты захочешь сделать предложение женщине, не забудь, что одновременно ты готовишь мне племянницу, так уж постарайся, чтобы она соответствовала». Но он никогда не любил болтать на эти темы.

— Да встретил я тут одну, Цио.

— Это серьезно?

— Еще не знаю, непросто всё…

— Что — непросто? Что тут может быть непросто? Она что, замужем?

— Нет, но есть сложности…

— Сложности? Какие сложности? Нет, ты выведешь меня из себя. Ты мужчина, она — женщина, вы оба свободны, что тут сложного?

— Она считает меня порядочным. То есть другом.

— Кем-кем?

— Другом…

— Что за фигня?

— Мы провели несколько ночей у нее дома. В самый первый раз она сказала: «Ты один из немногих мужчин, с кем постель не превращается в банальный трах». Что мне было после этого делать?

— Поставить ее раком и трахнуть, идиот.

— Мне так страшно было сделать что-то не так, увидеть разочарование в ее глазах… А на вторую ночь она меня убедила. Я засомневался, подумал: может, и правда это бывает — дружба между мужчиной и женщиной, и что я сделаю страшную глупость, если положу руку ей на бедро. Знаешь, когда я вижу, как она спит, вся такая закутанная в одеяло, такая одинокая, я уже ничего не могу сделать.

Двенадцать лет я не был на родине… Издали я следил за трудностями, которые переживали Соединенные Штаты. Империю трясет до основания, как ее только не склоняют в мире, где только не размахивают антиамериканскими лозунгами, не жгут звездно-полосатого флага. Я все пытался понять — почему, но так и не мог найти убедительных доводов. До сегодняшнего вечера, до этого жалкого разговора с племянником. Если мужчина, в чьих жилах течет горячая кровь Манцони, хорош собою, да еще, к тому же, муж и отец что надо, — если такой мужчина попадается на эту фигню, как тут удивляться, что дела у Америки совсем плохи?

— Цио, сейчас я задам тебе вопрос, на который пока еще никто не ответил: мужчины и женщины, это одно и то же или что-то совсем разное?

Он прав, никто не смог дать объяснения этой величайшей тайне мироздания, даже самые блестящие умы, даже Мелвилл. И не Джанни Манцони, не Фрэнку Уэйну, не писателю Ласло Прайору, ни даже только что появившемуся Кристиану Мэлону в Грин-Бэй, штат Висконсин, отвечать на этот вопрос. Но попробовать стоит.

— Глупым подростком я думал: мужчины и женщины — это не одно и то же. Мы, мужики, ищем только, куда бы засунуть свой член. Эта уже согласна, с той придется немного поработать и т. д. А они, женщины, каждый раз, как встречают мужика, думают, он это или не он, в смысле тот самый, единственный. Нам подавай бабу, а им — любовь. Вот как я думал.

Болтая всю эту фигню, я чувствую, как «Джек Дэниэлс» входит в свою наилучшую стадию — он как бы укладывает меня на воздушную подушку и включает автопилот.

— А потом ты становишься взрослым и говоришь себе: мужчины и женщины — это совершенно одно и то же. Нам нужно одно и то же. Работа, чтобы хотелось вставать по утрам, и дом — чтобы хотелось туда возвращаться вечером. А еще встретить кого-нибудь, чтобы думать о нем, когда его нет, и чтобы его хотелось трогать, когда он рядом. Так что вот, похожи мы.

Где бы ты ни был, в Грин-Бэй, или в Париже, или в какой-нибудь жуткой жопе, с «Джеком» всегда наступает такой момент, когда тебе становится все равно, где ты.

— Затем проходит еще несколько лет, и ты понимаешь, что между мужчиной и женщиной нет ничего общего. У них, женщин, есть живот, и все вертится вокруг этого. Говори что хочешь, но все они хотят давать жизнь, рожать, если понадобится, без твоего участия. А ты, ты думаешь: эх, был бы я кем-нибудь другим, только не этим чертовым многодетным папашей!

Мне особенно идет болтать такое. Я подумал о Магги и ребятах.

— А немного спустя ты снова понимаешь, что мужчины и женщины похожи. Все хотят иметь всё и даже больше. Все мы боимся что-то упустить и думаем, что это же глупо — помирать, оттого что сделал когда-то неправильный выбор.

Мне все труднее удерживать в руке стакан с виски, который пустеет в тот самый момент, когда добрая рука его наполняет.

— В этот самый период жизни им бы — мужчинам и женщинам — на этом и остановиться. Зажить вместе в мире и радости. Но нет, вместо этого она думает: он бросит меня ради молодой. А он: я бы с радостью ходил на сторону время от времени, потом возвращался бы домой. И снова здорово!

— А скажи, дядя, если я однажды все-таки встречу женщину всей моей жизни, как я узнаю, что это она?

— Поверь моему опыту: выбирай себе такую женщину, чтобы вы с ней дополняли друг друга в курином вопросе.

— ?

— Если ты любишь грудки, тебе надо жить с женщиной, которая любит ножку, и наоборот. Если же вам обоим нравятся грудки — ничего не выйдет.

— Нам пора, давай я тебя отвезу, Цио.

* * *
Отправляясь в Нантакет, я должен постараться, чтобы Кристиан Мэлон не лез больше ни в какие авантюры. В сущности, я его еще совсем не знаю, этого парня, он еще может меня удивить.

— Ох, Цио, в твоем возрасте играть в хиппи…

У меня в кармане авиабилет через Бостон, паспорт, который делает меня похожим на ветерана вьетнамской войны с единственным желанием, чтобы его оставили в покое, и увесистая пачка свеженького бабла (почему, едва приехав в эту страну, людям сразу хочется иметь полные карманы денег?).

— Твой рейс в восемь пятьдесят, можно уже ехать, чтобы не слишком нестись.

В машине он рассказывает мне новости о стариках из братства: о тех, кто умер, кто сидит, кто уже вышел, кто попытался завязать.

— Ну, я, наверно, не удивлю тебя, сказав, что Малыш Поли умер от цирроза. Амадео Сампьеро стал подручным у Этторе Джуниора, и тот обращается с ним как с последней сукой. Романа Maрини все так же работает с цирконием, дела у нее идут неплохо. Братья Пастроне как всегда вместе, у обоих уже по третьему разводу, и оба удивляются — почему так. Лука Куоццо получил двадцать лет. Джо Франкини шлепнули люди Оджи Кампаньи, Джои Д'Амато досрочно освободился. Арт Лефти по-прежнему в киллерах на службе у клана Джилли, а Кертис Браун…

— Джои Д'Амато освободили досрочно?

— Говорю тебе. Интересно, где эти идиоты только берут психологов?

Если верить специалистам пенитенциарной службы, большая часть гангстеров страдает «серьезными нарушениями психики и нервной системы», которые делают нас способными к самому худшему. Для каждого из нас у них найдется длиннющий диагноз. Но они и сами явно не в себе, если до сих пор не заметили, что Д'Амато — настоящий псих, и выпустили его на свободу. «Примерное поведение» — конечно, он вел себя примерно, кто бы сомневался, занимался, наверно, библиотекой, следил за порядком в блоках, может, даже полы мел — только чтобы поскорее выйти и взяться за старое. Д'Амато боялись все, даже я, никто не хотел иметь с ним дела.

— Американская юстиция не первый раз освобождает психа, — сказал Бен. — Тебе-то что до этого?

Д'Амато всегда божился, что, как только освободится из тюрьмы, сразу отомстит тому, кто его туда засадил, — агенту Томасу Квинтильяни. Мы все когда-нибудь говорили нечто подобное, но, услышав такое из уст Джои Д'Амато, Том может сразу начинать готовиться.

— Что тебе неймется, Цио?

Я не пытаюсь объяснить себе это неприятное чувство, это похоже на какое-то беспокойство, и чем больше я стараюсь выкинуть Тома из головы, тем настырнее он туда лезет, и вид у него совсем не победный, прямо скажем, не самый лучший вид — совсем наоборот. О ком мы обычно беспокоимся, кроме как о своей семье?

Разве что… о друге?

Квинт? Эта падла Квинт? Друг? Да как я могу быть другом человека, который способен извлечь корень какой-то там степени из «пи», обезоружить голыми руками целую роту блатных и проплыть четыреста метров вольным стилем меньше чем за десять минут? Нет, что ни говорите, Квинт — это враг, его ни с кем не перепутаешь, он — причина всех моих несчастий, так лучше я буду беспокоиться о моей собаке Малавите, о прохожих на улице, о здоровье самых страшных диктаторов планеты, но только не о Томазо Квинтильяни, итальяшке, который считает, что он на правильной стороне баррикады, только потому, что в кармане у него лежит карточка с напечатанным на ней американским орлом!

В аэропорту я звоню из автомата в ФБР, прямо в Вашингтон — как будто я информатор и у меня есть срочная информация для Тома. Эту песню я знаю наизусть, я даже прошу денег и даю понять, что хорошо знаю их контору. Мне отвечают, что капитан Квинтильяни сейчас находится в Соединенных Штатах, но в данный момент недоступен.

— Они могут проследить, откуда звонят, Цио.

— Спокойно!

Я один из немногих, у кого есть прямой номер Тома, черт с ним, пусть меня засекут, пусть он узнает, что я вернулся. Я оставляю сообщение и говорю, что перезвоню через десять минут. Этого времени мне как раз хватит, чтобы подумать, как мы узнаём, кто нам друг, а кто — нет. Должны же быть какие-то критерии?

— Бен, что такое друг — для тебя?

— Ну у тебя и вопросы…

Надо сказать, что я в этом тоже не специалист. Еще мальчишкой я окружил себя шпаной, а став взрослым — своей командой. У меня были клиенты, я заключал соглашения с партнерами, у меня появилась целая куча компаньонов, но мне трудно было бы хоть одного из них назвать другом.

— Купить тебе газету в дорогу?

Надо вспомнить хоть одного НАСТОЯЩЕГО друга, всего-навсего одного — чтобы сравнить.

Джимми Ломбардо?

Мы родились совсем рядом друг от друга. Товарищи с первого часа. Сколько всего — хорошего, а больше плохого — прожито вместе. Может, это и определяет дружбу: можно по тридцать лет пить вместе, просиживая зад в барах, ржать, заключать пакты, это ни о чем не говорит, это не дружба, это не выдержит первых трудностей. Я не знаю, но мне кажется, что настоящая дружба должна пройти испытание огнем. С Джимми мы ходили на наши первые крупные дела и ни разу не подставили один другого. Я вставал ночью, чтобы помочь ему запрятать трупаков, я даже давал ложные показания, рискуя загреметь вместе с ним. После столкновения с враждебной группировкой мы сто восемьдесят дней просидели в одной камере, начальник тюрьмы и тюремщики получили за это свой бакшиш. (Ну, с кем можно просидеть вместе сто восемьдесят дней и ночей и не перегрызться, если не с другом?) Джимми столько раз помогал мне. Он один встречал меня, когда я выходил после первой отсидки. Он был даже свидетелем у меня на свадьбе. Нет, если кто-то и может похвастать, что у него был друг, так это я.

Но, когда Джимми стал капо, власть ударила ему в голову, и он начал зарываться. Сколько раз мне приходилось предостерегать его?

— Кончай нервировать Дона Пользинелли, это человек старой закалки, он считает, что Родди Триггера грохнули твои.

— Но я сам грохнул Родди Триггера!

Вся братва в округе стала меня доставать: «Успокоил бы ты своего дружка Джимми…» Оставаться другом Джимми было все труднее, это становилось даже сомнительным, и когда однажды мне позвонили в два часа ночи и сказали, что моего друга детства только что нашли с железной проволокой вокруг шеи, я с облегчением вздохнул и уснул как младенец.

— Ты опоздаешь на самолет, Цио.

Том не перезвонил, а ведь он должен стоять на ушах после моего бегства, ему, наверно, хочется меня в порошок стереть после того, что я сделал.

— Цио?

— Я поменяю билет.

— Куда?

— В Таллахасси.

— Это еще что?

— Столица Флориды, хотя все считают, что это Майами.

* * *
Все годы, что Квинт прикрывал меня, мы с ним — конечно, когда мы не конфликтовали или не презирали друг друга в гордом молчании — могли подолгу, особенно вечером, когда накатит тоска, говорить о стране — как два изгнанника, которыми мы и были оба. Он расписывал свою хибару — по его словам, это была какая-то картинка, а не дом — и особенно любил задержаться на своем садике-огородике: салат Карен, картошка Карен и, главное — перчики Карен. Это надо было слышать — как он рассказывал о перчиках своей жены! Правда, когда он говорил о жене, у него все становилось чудесным и прекрасным. В общем-то, это нормально: когда ты жену не видишь годами, со временем она превращается в само совершенство, боюсь, что и со мной так будет, когда я буду жить в десяти тысячах километров от Магги.

Таллахасси — университетский город, и вся жизнь там крутится вокруг университетского городка. Ни тебе центра, ни центральных кварталов — один гигантский университет, город в городе, а остальное — улицы с частными домиками, где живут преподы и чиновники. И у этих домиков нет даже второго этажа — потому что летом жара поднимается как раз наверх, — а только большой подвал и гигантская веранда, которая быстро становится главной комнатой. Вот он, его белый домик, между пресвитерианской церковью и кладбищем, на улице, усаженной гигантскими дубами и соснами, которые смыкаются наверху, образуя как бы свод над асфальтом (описывая их, Квинт любит произносить слово «канопи»[22], я даже в словарь лазил, но там написано что-то малопонятное и ни одного фото). Вот, значит, где он собирается жить на пенсии, наблюдать, как за длинным летом приходит короткая зима, хорошее местечко, чтобы лечить ревматизм и любоваться садиком. Но вот что интересно, думаю я, вышагивая под этими самыми «канопи»: а создан ли Квинт для такой жизни? Когда ты привык к «экшну» так, как привыкли к нему мы (при этом не важно, кто ты — «полицейский» или «вор»), ты уже не сможешь умиляться травке и бабочкам с птичками. И никакие клятвы и уверения, которые мы приносим нашим семьям, тут не помогут. Я — живое тому доказательство.

Я предупредил о своем появлении громким звонком и криком: «Эй, Том, где вы?» — но прошло не знаю сколько времени, прежде чем дверь приоткрылась, оттуда высунулась его голова и мертвым голосом произнесла:

— А, это вы, Фред.

Ничего не сказав больше, даже не предложив мне войти, он повернулся и пошел обратно в дом, оставив дверь открытой. Я иду за ним и нахожу его в гостиной: он сидит в кресле, небритый, с бутылкой хлебной водки в руке.

Подумать только: я угробил свой Уитсек, удрал из Франции так, что он ничего не смог сделать, а он мне только: «А, это вы, Фред»! Я думал, он взбесится или начнет восхищаться мной — не тут-то было! Нет, только он, он один может меня так обидеть.

И вот уже мне приходится трясти его, приводить в чувство этого великого воина, Квинта, капитана Квинта — военную машину, а не человека, который сейчас, правда, больше напоминает обыкновенную тряпку. «Ну же, Том, встряхнитесь», — говорю я. Дурацкие слова, но они напоминают мне другие, те, что много лет назад сказал мне он: «Возьмите себя в руки, Фред, если вы хотите увидеть, как растут ваши дети». Дальше мне остается только произнести имя д'Амато, и вот наконец-то — его прорвало. Остальное можно пересказать в двух словах: первое, что сделал этот псих, выйдя на свободу, — явился в огород Квинтильяни, запихнул мадам в багажник и увез к чертовой матери. А бедный Том остался ломать себе голову, где д'Амато достал его адрес.

— Этот тронутый начал готовиться с первого дня, как оказался за решеткой, Том. Он ничего не пожалел, чтобы заполучить хороший источник информации, ну и нашел какого-то паренька из ФБР, который не отказался от пачки долларов в подержанных купюрах за адрес коллеги, пусть даже этим коллегой будет сам великий Квинт. Мне не хотелось бы огорчать вас еще больше, но, думаю, среди ваших найдутся такие, кому вы стоите поперек горла.

Я знаю Квинта, дайте ему только выбраться из этой передряги, и он сделает всех, кто позволил Джои до него добраться. Но пока есть дела поважнее. Квинт видел д'Амато только во время слежки да за решеткой, когда тот носил оранжевый комбинезон. Я же его хорошо знаю: мы не раз пили вместе, я видел, как он молотит людей — настоящий психопат, слышал, как он предлагал разные сложные операции с абсолютно ненужными жертвами, и всегда в нем чувствовалось реальное желание уложить как можно больше народу. Мы же всегда старались избегать такого: побольше наличных, и сразу, и поменьше посредников — вот наш девиз. В худшем случае можно грохнуть охранников, но только не бойня, которую всегда предлагал Джои. И потом (этого я Тому не говорю, иначе он совсем развалится), он мог уже выбросить Карен в канал, даже если после этого его посадят на электрический стул. Джои такой, он способен набить морду синоптику из телика за то, что на улице идет дождь. Можно себе представить, что ему захочется сделать с капитаном ФБР, который упек его за решетку.

Работа Квинта — реагировать на такие вот ситуации; но так всегда: мы прекрасно знаем, что делать, когда речь идет о других, однако как только дело касается нашей семьи, вся сноровка куда-то девается. Он даже не позвал на помощь своих приятелей из ФБР — и правильно сделал, если хочет увидеть жену живой. Позвони он в Вашингтон, его местечко под солнцем сразу превратилось бы в военную ставку, и тут начали бы развертываться масштабные военные действия. А я знаю, что Тому сейчас нужно: союзник, какой-нибудь скользкий тип, имеющий отношение к ЛКН и знающий ее изнутри, способный просчитать наперед действия Д'Амато, и чтобы у него были развязаны руки. Но где взять такого?

Все это отдаляет меня от моего дела. Это отклонение от курса в сторону Таллахасси и заморочки Квинта — нет, не так представлял я себе свое литературное творчество. Имею ли я вообще право откладывать пусть даже только на сутки начало работы над моим великим американским романом ради оказания помощи этому парню? Я должен описывать молодым поколениям древнюю мечту, которая манила и звала на эти бескрайние просторы стольких эмигрантов, в том числе и моих предков. А вместо этого сижу на окраине Таллахасси, штат Флорида, и смотрю на какого-то агента ФБР, который накачивается канадской водкой, чтобы успокоить нервы. Я мог бы бросить его здесь и отправиться прямым курсом в Нантакет, по следам Мелвилла. Только вот вряд ли мнееще представится такой случай отомстить ему.

Квинт сто раз обворовывал меня как отца семейства, принимал решения, которые должен был принимать я. Это он подбадривал мою жену относительно ее будущего, он вел моих детей к взрослой жизни. В один прекрасный день даже сыграл меня самого в окружении всего моего семейства. Вот почему мне так хочется сказать этому типу: «Я верну тебе твою жену, паразит ты этакий. Я отомщу тебе за все унижения, сделав тебя своим вечным должником». Как можно упустить такой случай? «Вот мы и сочтемся раз и навсегда, я верну тебе твое маленькое счастье, теперь от меня зависит, останетесь ли вы в живых — ты и твоя жена. Теперь тебе нужна моя защита, Том. Я ты увидишь, каково это — быть благодарным человеку по гроб жизни и ненавидеть его за это».

Этот садист Д'Амато сказал, что перезвонит вечером. Я бы тоже так сделал — ничего не потребовал бы, никакого выкупа, просто оставил бы человека наедине с его худшими страхами. Но мы не будем сидеть и ждать, пока этот псих сам объявится. Надо начинать действовать прямо сейчас и, если получится, прижать его до конца ночи. Можно быть уверенным, что Джои не потащился куда-то за много километров с Карен в багажнике, у него явно где-то рядом есть хаза. Он действовал в одиночку, потому что нет дураков помогать ему в таком деле — личная месть федеральному агенту. Но что ему одному не сделать, так это организовать окно, чтобы умотать после этого киднепинга — чем бы он ни кончился, и тут ему может помочь только один человек — Рик Бондек из Майами.

— Кто? — спросил Том, будто внезапно проснувшись.

Конечно, это имя ему ничего не говорит, Рик Бондек не пользуется известностью в полиции, и именно поэтому он пользуется ею в ЛКН — еще бы, совершенно не засвеченный тип, чистенький, его невозможно выследить. Приторговывает себе кокаином понемножку в качестве приработка к основной работе — в речной таможне в Майами. В свое время они с женой выработали схему, которой всегда придерживались: не больше двух кило за раз. Но ему трудно было продавать такое количество на месте, и он связался с Джои, который сбывал товар по своим каналам в Нью-Йорке. Джои Д'Амато познакомил нас как-то, чтобы переправить одного из наших в Колумбию и найти там новые связи. Это нам довольно дорого стоило, но дело пошло.

— Я приберег вам его на будущий год, Том, он один из тех везунчиков, кого я собирался выдать вам на блюдечке с голубой каемочкой.

Позвонив в Бюро, Том снова превратился в прежнего Квинтильяни. Он попросил проверить данные, и они в два счета нашли Рика и Марту Бондек, проживавших на Саус-Бич, да еще и выдали в придачу список их тридцати последних входящих звонков. Один из этих звонков был сделан из маленького мотеля по дороге на Вудвилл, в двадцати милях от Таллахасси.

— Я поведу, — отрезал я, — говорите, куда ехать.

Выбравшись из Таллахасси, мы проехали через более скромный пригород, где было уже не так много внедорожников и японских тачек, а все больше олдсмобили да старенькие переделанные форды, потом, чуть дальше, за кладбищем красных пикапов — все одной и той же модели, мы увидели туристский лагерь, где люди целыми семьями отдыхали в тени — понятно, конечно, при тридцати четырех-то градусах. Потом цивилизация вдруг куда-то разом подевалась, и передо мной осталась только длинная-длинная полоса сверкающего на солнце асфальта, а по краям — заросшая тиной канава.

Мили через две-три я увидел на краю дороги нечто длинное и темное, оно лежало неподвижно с раскрытой пастью, в которой торчало множество зубов.

— Квинт! Черт возьми! — закричал я. — Я видел крокодила!

Но Квинт ничего не замечает, ему плевать, он сидит так же неподвижно, как эта тварь. Всю дорогу молчит, но теперь его молчание уже другое.

— Клянусь, это был крокодил, Том!

Их тут полно, спят себе на обочине, в двух метрах от моих колес, у большинства из них шкура коричневая и почти сливается с цветом болота.

— Это не крокодилы, а аллигаторы.

Вообще-то, когда человек говорит такое, он сразу хочет во что бы то ни стало объяснить вам разницу. Только не Квинт. Раньше я, может быть, и наплевал бы на нее, на эту разницу, но теперь, когда я прочитал «Моби Дика»…

— А в чем разница?

— У крокодилов подвижная верхняя челюсть, а у аллигаторов — нижняя. Как у нас.

Вот из такой детали Мелвилл выжал бы целых три страницы, сравнивая человека и аллигатора. И через сто лет какой-нибудь профессор в аудитории, полной студентов, восхищался бы этой главой, может, еще и что-нибудь от себя добавил бы. Чтобы вывести Тома из мрачной задумчивости, я пытаюсь разговорить его на эту тему, но ему плевать.

— При вашем пекле и аллигаторах надо всегда иметь при себе запасное колесо, — говорю я, не ожидая особенно ответа.

После нескольких миль напряженной тишины и расслабленных аллигаторов я вижу вдали лес — тут, должно быть, и начинается дорога на Вудвилл. Том велит мне свернуть на боковую дорогу, ведущую к Мексиканскому заливу, и почти сразу за развилкой мы видим Санстар-мотель. Перед тем как выйти из машины, я обращаю его внимание на то, что у него есть табельное оружие, а у меня нет.

— Как порядочный мафиозо, вы обязаны иметь при себе что-то колющее или режущее.

— Смеетесь? В самолете у меня даже пилку для ногтей отобрали.

— В любом случае д'Амато сразу почует подвох, если увидит вас с оружием.

— Он скорее почует подвох, если увидит меня без оружия.

За стойкой сидит хозяин, Том сует ему в нос свое удостоверение. Я спрашиваю его про Джои, и, к нашему великому облегчению, главным образом — к облегчению Тома, он отвечает: «Тридцать первый номер». Я спрашиваю хозяина, где его home gun — домашнее оружие, потому что в таких глухих местах, будь то во Флориде или где-нибудь еще, ни один дом, даже самый мирный, не обходится без оружия, это как кофемолка, как библия, как жестяная коробка из-под печенья. Иногда бывает, что home gun хранится как раз в такой коробке.

— У меня нет.

— Нет оружия?

— Нет.

— Вы держите мотель и не имеете оружия? Вы что, издеваетесь?

Да нет, никакого издевательства, мы действительно имеем дело с единственным в Штатах владельцем круглосуточного заведения, который не имеет никаких средств самообороны! Этот тип накликает на нас беду!

— Ну хоть Saturday Night Special у вас имеется?

Помню, я как-то пытался объяснить соседу — это было в Нормандии, — что такое Saturday Night Special, так тот решил, что я шучу. Ему трудно было поверить, что американцы по традиции держат у себя копеечный пугач, чтобы пострелять из него в субботу вечером. А вот мне трудно поверить, что у этого придурка-хозяина нет в доме ничего, чем можно было бы разнести башку или по крайней мере воздействовать на совесть. В конце концов он говорит:

— У меня есть бейсбольная бита, но я не могу вам ее дать, на ней автограф Бейба Рута, сделанный в тысяча девятьсот двадцать шестом году.

— И что вы предлагаете, Фред? — спрашивает Том.

Выбора нет, всё, надо идти, руководить операцией буду я. Вообще-то, операция — проще пареной репы. Я всегда любил эффект неожиданности, так вот этот эффект стал самым эффектным в моей жизни — классика.

— Как вы собираетесь действовать?

— Постучу в дверь и представлюсь.

— ?

Так я и делаю: стучу в дверь тридцать первого номера. Слышу, телевизор сделали потише.

— Кто? — рычит Джои.

— Это я. Джанни Манцони.

Если есть на свете имя, которого он никак не ожидал услышать, так это мое. Я был самым знаменитым на всю Америку «раскаявшимся», за мою голову давали двадцать миллионов долларов, я стал кошмаром ЛКН, а потом пропал на десяток лет, и вдруг я оказываюсь за этой самой дверью, в какой-то грязной дыре, во Флориде, в мотеле без бассейна, в два часа дня, в такое пекло, что при желании тут можно было бы с успехом делать яичницу прямо на крыльях автомобиля. Дверь чуть приоткрылась, и я увидел поблескивающие в полутьме белки его глаз. После возвращения домой у меня открылся дар — при виде меня люди бледнеют.

— Вот дьявол.

Он засунул пистолет за пояс и сделал один шаг в коридор, будто хотел меня обнюхать. И все твердил: «Вот дьявол…»

— Я тоже рад тебя видеть, Джои.

— …Манцони? Ты не умер?..

— Тебе больше нечего мне сказать?

— Какого черта ты делаешь тут, в стране?

— А какого черта ты делаешь тут, во Флориде?

— Какого черта ты делаешь тут, в мотеле?

Не успел я ответить, как мое левое ухо чуть не лопнуло от громкого хлопка, и я увидел, как тело Джои приваливается к стене с дыркой в животе.

Я даже не успел поздравить Квинта с удачным выстрелом — он сразу бросился в туалет, где нашел свою Карен, всю обмотанную скотчем, в состоянии каталепсии, в которое ее привел тот псих. Но живую.

* * *
Том тут же обрел свою капитанскую стать, и вот уже он отдает мне приказания. Наверно, благодарность он решил отложить на потом. (Вот падла, собирается он наконец пересматривать мое дело, чтобы меня оставили в покое и дали написать мой великий американский роман?!) Вообще-то, дело еще не закончено. О звонке в полицию или ФБР — чтобы они приехали и навели порядок — не может быть и речи, Тому придется разгребать дерьмо самому, чтобы все и закончилось. Это его проблема, но проблема не единственная.

— Д'Амато еще дышит, — говорю я.

Том стрелял под таким углом, что попал ему в брюшную полость, и может пройти несколько часов, прежде чем он испустит дух. Правда, судя по количеству крови, вытекающей из Джои, нам стоило бы просто немного подождать, выпить по чашечке кофе, поболтать, и он вытек бы весь в ванну. Но время не ждет, и от тела надо избавляться любым способом. Том, никогда не занимавшийся подобным, спрашивает меня, что делать. Ему-то как раз ничего и не надо, только убрать грязь, отвезти домой жену и заниматься ей, а вот я оставлю себе машину, покончу с этим делом и приступлю наконец к своему великому американскому роману.

Вот только я не в Нью-Джерси, не на своей территории — там-то я знаю много отличных уголков, где можно зарыть трупак. Правда, есть у меня одна мыслишка, можно даже сказать, она появилась у меня еще по дороге сюда, при виде этих неподвижных панцирей на обочине дороги. Самый простой способ спрятать Джои — это накормить придорожных тварей. Чисто и хорошо, и никакого риска, что эти ребята из криминальной полиции найдут через пятнадцать лет тело и опознают его по огрызку ногтя или по ярлычку на футболке. И потом, есть здесь своя логика — в том, что Джои пойдет им на корм: он обожал ботинки и ремни из крокодиловой кожи, так пусть теперь все будет по справедливости.

Мысль о том, что Джои сожрут крокодилы, Тому явно нравится, но он еще выпендривается — для порядка. И потом, говорит, оставлять Джои на обочине опасно, может пройти несколько дней, пока семья аллигаторов его доест. Он показывает мне дорогу на Вакулла-Спрингс — это природный заповедник в тридцати милях отсюда. На южном краю озера есть болотистая заводь, куда никто никогда не заглядывает, потому что она не судоходная, ничего особенного там не растет, нет никакой живности, кроме аллигаторов, да к тому же болото воняет — идеальное место, чтобы избавиться от Джои.

Который жутко орет, когда я запихиваю его в багажник. Мне остается три часа до наступления темноты.

Я выезжаю из леса на дорогу 363 и снова оказываюсь среди той же местности: кусты, сухие ветки и придорожные канавы, полные черных закрытых пастей, которым ничего не стоит открыться. Вскоре я вижу у дороги вывеску «Морепродукты Вильма Мэй». Меня так и подмывает остановиться у этого рыбного ресторана, сунуть голову в ведерко со льдом, выпить пивка, закусить жареными креветками или даже поболтать с местными жителями — загорелыми, с немного гнусавым выговором и витиеватыми речами. Но я еду дальше, прямо на запад, оставляя все это на потом, когда я избавлюсь от того идиота, что время от времени стучит по багажнику — будто сердце бьется.

Минут через тридцать желтая пыльная земля начинает зеленеть вдали, и я наконец вижу табличку «Государственный заповедник Вакулла-Спрингс», рядом с которой туристы останавливаются обычно, чтобы пересесть в катер и отправиться на экскурсию, с фотоаппаратом наперевес, в надежде запечатлеть какую-нибудь диковинную птицу или выпрыгивающую из воды рыбу.

Озеро Вакулла, чистое и прозрачное на подступах к заповеднику, спускаясь к югу, становится все более илистым и наконец превращается совсем в болото. Я еду вдоль заповедника и, ориентируясь по запаху и комарам, замечаю в конце концов место, которое описывал мне Квинт. Он сказал, что аллигаторы тут кишмя кишат и только и ждут, чтобы им с неба упало что-нибудь покушать. Я останавливаю машину на выдающемся в воду, но еще твердом участке земли и ищу их глазами, этих доисторических тварей, которые, как говорят, живут здесь целыми семьями.

Может, вся штука в каком-то оптическом эффекте, который делает их камуфляж еще более эффективным, но я никого не вижу. И непонятно, сколько их вокруг слилось с декором — сотня или всего один. Подумать только, а всего лишь вчера я похвалялся своим умением прятаться… Я запасаюсь всей своей храбростью и делаю несколько шагов вперед, рискуя остаться без ноги. Потому что эти зверушки напоминают мне кое-кого из киллеров, которых приходилось встречать за время работы в ЛКН. Молчаливые, абсолютно бесстрастные, способные часами сидеть в кресле с остановившимся взглядом. Только шевельнется — на полу уже труп. Аллигаторы ЛКН — знавал я таких. Но здесь, в этом дерьме, в котором я уже увяз по колено, — никого. В первый раз в жизни наводка Квинта оказалась пустышкой. Он уверял меня, что их будет несколько десятков и что они разделаются с Джои за пять минут. Не тут-то было! Может, слишком жарко, и они тоже отправились на поиски местечка попрохладнее? Полно птиц на деревьях, кругом тысячи прожорливых насекомых, водяные змеи, а этих чертовых аллигаторов — ни одного! Я продвигаюсь вперед по топи, меня жрут комары, брюхо свело от страха — вот он, мой Вьетнам, думаю я, теперь, после этой поездки, я смогу считать себя настоящим ветераном.

Нет, это совсем не та природа, которую мне хотелось бы описывать в моем великом американском романе.

И по-прежнему ни одной пасти, готовой проглотить бравого солдата мафии. В какой-то момент у меня появляется искушение просто бросить Джои в эту болотину, но поскольку грязи тут больше, чем воды, его тело останется на поверхности и будет валяться несколько дней, пока, чего доброго, его не увидит лесничий. Нет, так рисковать нельзя.

Вне себя от бешенства я возвращаюсь к машине. Закопать негде, на обочине или в этой дерьмовой луже не оставить. Л он все не унимается, этот засранец, мне даже кажется, что он очухивается.

Я устал, но быстро беру себя в руки. Бывало и похуже. Не найти ни одного аллигатора в тридцатичетырехградусную жару, имея в багажнике умирающего бандита, — это далеко не самая сложная ситуация в моей жизни.

На шоссе, повернув не туда, куда надо, я оказываюсь перед указателем и узнаю, что в сорока милях отсюда находится Мексиканский залив.

Океан. Так близко. А я даже не почувствовал.

* * *
После этих безводных земель, где даже труп спрятать негде, прохладная вода — как раз то, что мне надо. Океан, мой друг. Не совсем такой, к какому я привык, но разница, думаю, небольшая. На берегу океана у меня все получится.

— Видишь, Джои, ты возвратишься туда, откуда все мы вышли, в море. Вспомни, давным-давно ты был всего лишь амебой. Теперь, после миллионов лет эволюции, круг замкнется.

По мере того как солнце склоняется к западу, свет начинает отливать золотом. В течение какого-то времени я не вижу ни одной встречной машины и еду теперь на виднеющийся вдали маяк. Как будто я больше не один.

На самом-то деле как раз совсем один. Не встретив ни единой живой души, я останавливаю машину у подножия маяка и сигналю, будто горн в тумане. Должно быть, все остальное человечество сидит сейчас в баре и потягивает холодный коктейль под кондиционером, пущенным на полную мощность. Чтобы убедиться в этом окончательно, я начинаю орать, выкрикивая такие вещи, от которых любой вылез бы из щели.

Пускаю машину по песчаной дорожке и останавливаюсь, когда в глаза мне ударяет нестерпимое сверкание океана. Я выхожу и иду к нему, под ногами у меня хрустят мириады маленьких красных крабов, которые, как и я, ищут дорогу к воде.

Ни одного запоздалого купальщика, ни одного рыбака в лодке, никого. Я один, прямо передо мной, насколько хватает глаз, серебристые волны. День начинает понемногу гаснуть, и что — то такое кончается вместе с ним. Мелвилл прав, рассказывая, как человека всегда притягивала вода. Я сажусь на песок, после всей этой злобы и жестокости сердце мое снова спокойно. Легкий морской бриз, пришедший на смену дневной духоте, ласкает мне лицо. Я закрываю глаза, чтобы лучше почувствовать, как напряжение последних дней покидает мое тело, но неотразимая красота океана вновь открывает мне их.

Словно в дополнение к этой красоте, замечаю среди мягких, голубых волн стальной отблеск — точеный силуэт с поразительной симметрией чертит в воде восьмерки. Я не свожу глаз с этого сверкающего треугольника, исполняющего строгий, но очень быстрый — быстрее всего живого вокруг — танец. Сердце мое начинает колотиться, когда я вижу, как плавник устремляется в воздух, увлекая за собой все тело. Существо прыгнуло, как резвящийся дельфин, но это не дельфин, и оно не резвится.

Передо мной опаснейшее создание, когда-либо порожденное природой. Самое смертоносное и самое чарующее существо семи морей. Менее чем в ста шагах от себя я вижу большую белую акулу.

Наверно, мне давно уже надо было выплакаться, и вот этот момент настал. Никогда не видел я — и так близко — столько жестокости и величия вместе. Аллигаторы, с которыми я познакомился чуть раньше, были всего лишь хладнокровные киллеры, но здесь… Это «капо ди тутти капи», босс боссов. Как можно не питать уважения к существу, вызывающему такой ужас? Клянусь, Герман, если бы ты видел ее, вот эту самую, твой Моби Дик никогда не стал бы китом. Приведенная голодом в Мексиканский залив, так близко к берегу, она теряет тут время, гоняясь за не достойной ее добычей.

Вдалеке, в глубине багажника, раздался стон. Джои тоже хочет, чтобы все это поскорее кончилось. Он еще достаточно шевелится, чтобы привлечь внимание самого крупного охотника на человека, которого когда-либо носила морская волна. В сущности, я всем делаю доброе дело; отдавая психа самому достойному киллеру, я избавляю человечество от Джои Д'Амато и подкрепляю силы этого неутомимого животного, которое создано для того, чтобы убивать. Оно продолжит свои приключения и снова станет кошмаром островитян и жителей всех побережий.

Я думаю, что мог бы начать свой великий американский роман прямо здесь и сейчас. И первыми словами его будет мысль о порядке вещей, пришедшая мне в голову тут, на берегу океана. Потому что жизнь, она вот такая: ждешь встречи с крокодилом, а попадаешь на акулу.

Не знаю, что это значит, но мне кажется — это так верно.

Эпилог

Магги вернула дом в Мазенке его владельцам, не оставив себе на память ни одной вещи, кроме рабочих материалов Фреда — машинки, рукописей, словарей. Единственным реальным напоминанием обо всех домах, где они обитали, и обо всех жизнях, которые они прожили, останется собака Малавита. Магги очень дорожила ей. Тоска по Фреду сблизила их обеих.

После ухода мужа она всеми силами держалась за единственную мысль, которая помогала ей перенести разлуку: у Фреда было особое детство, жизнь маргинала, исключительная судьба — мог ли он смириться с тем, что ему суждено состариться пенсионером, который боится приближения зимы? Или — еще хуже — плохим писателем, которому не о чем больше писать? После двенадцати лет несвободы Фред снова вышел на свой путь. Путь, на котором даже жена и дети были всего лишь одним из этапов.

Она узнала новости о нем от Тома: Фред жив и находится в надежном месте. Скоро он сам позвонит Магги, и они возобновят старую привычку беседовать, как когда-то. А потом, кто знает, может, через год, три, пять лет, в Париже, Нью-Йорке или где-то еще они встретятся и снова будут вместе.

Через три месяца после его отъезда она получила по почте экземпляр «Тихого ужаса».

Посвящаю эту книгу моей Ливии, которую буду любить всегда, где бы она ни находилась.

И дальше рассказывалось, как храбрая предпринимательница обратилась к горстке профессионалов криминального мира с просьбой разгромить неприступную до тех пор транснациональную корпорацию. Там было представлено все искусство, вся техника, применявшаяся когда-либо в вековой практике «Коза ностры»: рэкет, шантаж, вымогательство, угрозы, преследование, отмывание денег — каждый этап этой разрушительной кампании был описан с такой точностью, что Магги даже пролистывала некоторые эпизоды, чтобы избежать тяжелых подробностей. Кому еще, кроме Фреда, хватило бы таланта, опыта и безнаказанности, чтобы дать современникам такой ценный документ?

Она не удержалась и поделилась книгой с главными заинтересованными лицами. Арнольд и Сами доставили себе удовольствие и выступили в роли посыльных, раздав сотню экземпляров тем, напротив — дирекции, начальникам служб, управленцам. Несмотря на оговорку, что любое сходство с реальными событиями и людьми является случайным, многие себя узнали.

Явился Франсис Брете и голосом, таким же бесцветным, как и его лицо, выразил сожаление в связи с закрытием «Пармезана». Поставщики снова нашли дорогу к заведению, административные неприятности прекратились, аренда возобновлена, и двери «Пармезана» опять открылись для клиентов.

На крыльце за порядком следила Малавита.

* * *
— Располагайся, как тебе хочется, — сказал Франсуа.

Но Бэль не злоупотребляла его радушием. Она оккупировала часть платяного шкафа и несколько ящиков, потом некоторое время колебалась между двумя комнатами второго этажа, не зная, где лучше устроить себе кабинет. Он спросил, почему она выбрала эту комнату — не такую светлую и странно асимметричной формы. Чтобы проверить его реакцию, она ответила: Та больше похожа на детскую. Аргумент, не лишенный здравого смысла, подумал Франсуа Ларжильер.

Живя каждый в своем мире, они общались по е-мейлу и приглашали иногда друг друга выпить кофе или заняться чем-нибудь менее невинным. Встретившись вечером, они не расставались уже до следующего дня.

Речи Франсуа стали короче. Он стал меньше сожалеть о том, что мир катится ко всем чертям, чаще удивляясь его приятным неожиданностям. А когда Бэль называла его «мой герой», он хоть и посмеивался над этим, но в глубине души ему было приятно.

* * *
Врожденное и благоприобретенное, наследственность и атавизм, гены и рок — молодой Уэйн не будет больше ломать голову над этими, слишком сложными для него вопросами. Он насладился свободой выбора и сам потерял ее, к чему теперь искать какую-то другую правду? Как можно стремиться к нежности, когда ты создан для насилия? Зачем работать с деревом, если тебе дано осилить металл? К чему замыкаться в своем уютном семейном коконе, когда по плечу подчинить себе весь мир? Уоррен рожден Манцони, и он останется им навсегда. Ему двадцать лет, и он не изменит больше своим надеждам.

Прежде чем покинуть горы, он сказал мастеру Донзело, что никогда его не забудет. Старик спросил:

— А как же твой шедевр?

Чтобы старый мастер не угрызался совестью, что приютил у себя дьявола во плоти, Уоррен не стал объяснять ему, каким в скором времени будет его шедевр. Но до того как приступить к нему, он должен вернуться к истокам своего искусства, постичь его сокровенные тайны.

Он сел на поезд, потом еще на один и еще, удаляясь все дальше на юг, пока, наконец, не подошел последний — до Палермо.

* * *
Находясь в кабине вертолета, Фред смотрел на бескрайнее бирюзовое море, окружающее островки размером с ноготь. Их было так много, что вряд ли у них имелись названия.

— Вы скажете мне, куда мы летим, черт вас дери?

В свое время, когда он давал свои показания, Фреду часто приходилось летать на вертолетах ФБР. Чтобы запутать след, его каждые двое суток перевозили из одного графства в другое.

Как только он мог подумать, что Том Квинт позволит ему свободно перемещаться с нормальными документами? Полное списание со счетов? С благословения Федерального бюро? Мечты, мечты…

— Том, я вас в двадцатый раз спрашиваю: где мы?

Но Том молчал, и Фреду ничего не оставалось, как дождаться, пока они не приземлятся на едва расчищенной площадке. Островок был такой маленький, что, поворачиваясь вокруг своей оси, Фред мог видеть его очертания. В самой середине под навесом стояло бунгало, сбоку от которого виднелось нечто, напоминающее холодильник, присоединенный к блоку питания.

— Вы объясните мне наконец, какого дьявола мы тут делаем?

— Я привез вас в вашу новую резиденцию.

— …? Кончайте валять дурака, где мы?

— Честно говоря, я и сам не знаю.

— …?

— Поймите нас, Фред. Двенадцать лет мы только и делаем, что переселяем вас с места на место, а вы только и делаете, что засвечиваетесь, вам даже удалось сбежать и вернуться в Штаты у нас под самым носом. Вы самый неудобоваримый «раскаявшийся» за всю историю.

— …

— Вот мы и решили, что если вы не будете знать, где находитесь, то никто не сможет за вами сюда явиться.

— …?

— Посмотрите на это с положительной стороны: никто за вами больше не следит, ничто вам не угрожает, нет ни соседей, ни тесноты.

— То, что вы делаете, незаконно, — возмутился Фред, осознав наконец, что Том не шутит.

— Незаконно? Это слово в ваших устах звучит странно. Хотя вы правы. Но вы так долго ставили себя выше всяческих законов, что вот, пожалуйста, — добились своего. Здесь все дозволено. Делайте что душа пожелает. Раз вы такой поборник законности, напишите вашу собственную Конституцию, никто слова против не скажет. Издавайте свои законы, применяйте их, а потом нарушайте один за другим, если у вас имеется такая природная склонность. Создайте организованную преступность, объявите себя капо ди тутти капи или даже абсолютным монархом. Творите, сколько хватит воображения.

— Но это место, по крайней мере, принадлежит Соединенным Штатам Америки?

— Понятия не имею.

— …

— Я избавляю вас от пожизненного заключения в Райкерс, тут никто ничего не сможет с вами сделать.

— Том, я всего мог от вас ожидать, только не такой неблагодарности.

— Сколько людей на свете все отдали бы, чтобы жить в подобном сказочном месте? Отшельник на необитаемом острове. Все об этом говорят, но кто хоть раз пережил такое, кроме Робинзона Крузо?

— …

— Разве это не идеальное место для работы над великим американским романом?

Фред снова покрутился вокруг себя, чтобы оценить размеры своего острова. За последние пять минут он не стал больше. Что-то подсказывало ему, что он часто будет это проверять.

— Ну вот, а теперь мне пора вас оставить, — сказал Том. — Сдается, вы не захотите пожать мне руку.

Он залез обратно в вертолет, и тот медленно растаял в лазурном небе. В воздухе остался легкий ветерок, пахнущий морской пеной, да великая тишина, которую лишь подчеркивал шорох прибоя.

Фред сел у края воды, жалея, что не взял с собой ничего почитать.

Скоро ему приниматься за работу.

Тонино Бенаквиста Комедия неудачников

Посвящается Чезаре и Елене,

Джованни,

Кларе,

Анне,

Иоланде

и всем остальным


Итальянцы не путешествуют.

Они эмигрируют.

Паоло Конте

1

— Придешь обедать в воскресенье?

— Не смогу… Работа.

— Даже в воскресенье? Porca miseria![1]

Не люблю, когда он нервничает, наш патриарх. Но еще меньше люблю таскаться сюда в воскресенье, когда предместья словно оживают, особенно у входа в церковь или тотализатор. И то и другое я стараюсь обходить, с опасностью удлинить себе дорогу, но только бы не протягивать смущенно свою руку людям, которые знавали меня еще мальчишкой, а теперь задаются вопросом: преуспел ли я в жизни? Итальянцам всегда любопытно, что сталось с другими.

— Ладно, попробую заглянуть в воскресенье.

Отец качает головой, давая понять, что ему на это, в конце концов, наплевать. Вскоре ему предстоит уехать в санаторий — лечить свою ногу. На целый месяц, как и каждое лето. И он, понятно, хотел бы повидаться со мной еще разок до отъезда. Как и любой другой отец, впрочем.

Мать по обыкновению помалкивает. Но я-то знаю, что стоит мне переступить порог родительского дома, как она закричит сверху на всю улицу:

— Если будет холодно, включай отопление!

— Да, ма.

— И не очень-то шляйся по ресторанам там, в Париже! Если есть грязное белье, принеси в следующий раз.

— Да, ма.

— И поосторожнее вечером в метро.

— Да…

— И еще…

Что там «и еще» я уже не слышу, я за пределами досягаемости. На меня лает собака Пьянетты. Я сворачиваю на пологий спуск, что ведет к автобусу, автобус — к метро, а метро — ко мне домой. В Париж.

И вдруг здесь, наверху, у дома, с которого начинается наша улица, слышу голос, который пробуждает во мне воспоминания более реальные, чем любой запах.

— Проходишь мимо, будто чужой, Антонио…

Да я бы и не смог узнать его по запаху, теперь он благоухает дорогим одеколоном. Все-таки забавно вновь увидеть его здесь — такого же упрямого и неподатливого, как этот уличный фонарь, который он подпирает и который мы в детстве безуспешно пытались своротить ударами булыжников после уроков катехизиса.

— Дарио?.. — спрашиваю я, словно еще надеясь на что-то другое.

И как он только умудрился после стольких лет сохранить это лицо влюбленного ангела. Он даже похорошел. И кажется, вставил себе зубы, которых ему недоставало еще в восемнадцать лет.

— Твоя мать сказала, что ты иногда заходишь пообедать.

Мы обходимся без рукопожатия. Кстати, я даже не знаю, жива ли еще его собственная мать. Да и о чем, в сущности, могу я спросить его? Разве что о его собственных делах? Почему бы и нет. Итак, Дарио… Как ты тут? Вот такой же… такой же… итальянец? Что у тебя еще спросишь…

Из всей нашей тогдашней компании он, Дарио Тренгони, был единственным, кто родился еще там, между Римом и Неаполем. Ни двое последних братьев Френчини, ни сын Куццо, ни я сам не могли этим похвастать. Мои родители, хоть и зачали меня, как и положено итальянцам, на юге, но только на юге Парижа. И даже тридцать лет спустя они так и не научились как следует изъясняться по-французски. Дарио Тренгони, впрочем, тоже. Но он-то делал это нарочно. И напрасно старалась коммуна Витри-сюр-Сен: школа, пособие, вид на жительство, социальное обеспечение — все впустую. Он к Франции как таковой не желал приобщаться, не желал вживаться в нее, и все тут. Он предпочитал развивать в себе именно все то, что я сам пытался изжить. И ему это удалось — он превратил себя в карикатуру на итальянца, в этакого «итальяшку», экспортного vitellone,[2] какого и в самой Италии еще надо поискать. Даже его старуха мать, лишившаяся корней уже в зрелом возрасте, и то гораздо лучше прижилась на земле, давшей нам приют.

— В Париже ты живешь?

Даже не знаю, что ответить, «в Париже я живу» или «живу я в Париже». Верно, в общем, и то и другое.

Молчание. Мне оно дается почти с трудом. А у него такой вид, будто мы дружно переживаем счастливую встречу после долгой разлуки.

— Помнишь Освальдо?

— Еще бы. Он… женился?

— Одно время даже в американцах ходил, там, в Калифорнии, ну, ты же знаешь… Назад вернулся, я его видел. Так он еще беднее нас с тобой! Затеял строить себе дом… Никогда ничего не видел дальше своего носа.

Сбежать уже не удастся. Не могу же я теперь вот так просто взять и уйти. А он, похоже, давно меня подстерегал. Наверняка. И эта встреча на обочине вовсе никакая не случайность. В прежние времена он мог целое утро прождать, пока кто-нибудь из нас не выйдет за хлебом. Да мы и сами всегда знали, где его найти, если скука донимала больше, чем обычно. Он был для нас как бы… дружком на подмену, в тех случаях, когда кто-то был занят или наказан. Освальдо, например, который стыдился своего имени — Освальдо. А этому Дарио, похоже, доставляет удовольствие знать, что старый приятель по гетто не слишком-то преуспел в жизни. А меня раздражает, что старые приятели по гетто ревнуют друг друга к крохам удачи, которые им перепали.

Дарио, с меня хватит, я не хочу пасть жертвой воспоминаний, от которых давным-давно постарался избавиться. Мне холодно торчать здесь, на ветру, в двух шагах от автобуса, шестого по меньшей мере, я считал. Сам-то ты разве стоишь больше, чем Освальдо? Ты, над которым весь квартал потешался, — красный платочек, рубаха, распахнутая на груди, крест наружу. Ты нашел наконец, на что купить себе костюмчики от Черутти да штиблеты от Гуччо — предмет твоих тогдашних мечтаний? Ты по-прежнему с легкостью падаешь на колени, стоит какой-нибудь девице пройти мимо тебя по улице? И ты все так же в любой момент готов затянуть песенку? И ты не перестал молиться на своего бога — Траволту?

Дарио Тренгони оставил мечты стать эстрадным певцом, я оставил квартал своего детства, и вот мы оба снова торчим здесь, под фонарем, на котором выцарапаны сердца и инициалы соседских девушек. Француженок. Из-под черной краски проглядывает грунтовка. Грязно-красная. Грязно-красные сердца.

Он угощает меня новым анекдотом, но, думаю, это его собственное сочинение. Причем если Дарио плохо говорит по-французски, то итальянским владеет не лучше. Раньше он изъяснялся на каком-то замысловатом наречии, которое способны были понять только мальчишки нашего квартала. Основа фразы — на римском диалекте, пара прилагательных из жаргона «красных» предместий, кавычки португальские, запятые арабские плюс всякая прочая ерунда, прихваченная по случаю в рабочих поселках, частью изобретенная нами самими, частью позаимствованная из телика и комиксов. Тогда мне эта смесь представлялась неким тайным языком с привкусом кабалистики. Мне даже нравилась наша способность вдруг уединиться, изолироваться от всех прочих прямо посреди школьного двора. Но на сегодняшний день у него остался лишь родной диалект, еще и подпорченный убогим французским. Диалект — это чочаро — говорок большого римского предместья, язык фильмов Де Сики. Сам-то я все уже позабыл и больше на нем не говорю.

Подумать только, наши отцы проехали полторы тысячи километров ради того, чтобы сменить одно предместье на другое…

— Приятно было повидать тебя, Дарио… Но мне пора возвращаться…

— Ashpet'o! Ты можешь немного ashpetta, почему мне надо с тобой поговорить.

По-итальянски «почему» и «потому что» обозначаются одним и тем же словом. Если Дарио и случается употребить правильно грамматику, то обязательно не в том языке.

— Ты мне нужен, Анто, почему ты делал gli studi,[3] а я gli studi не делал. И ты ходил в большие школы там, в Париже. Ты ведь intelligento…

Плохо дело. Если уж Дарио называет меня умником, значит, точно за дурака держит. Да еще эти «большие школы». А было-то всего два одышливых курса на факультете, после которых я как миленький побежал на биржу труда. Так-то вот.

— Анто, ты должен мне написать красивое письмо, очень чисто.

— Куда?

— В Италию.

— У тебя там еще кто-то остался?

— Пара друзей.

— Ты же по-итальянски говоришь лучше меня. Я все уже позабыл, а твои друзья наверняка говорят на диалекте, а писать на диалекте — сущее мученье. Попроси лучше моего отца. А то старик что-то скучает, может, это его развлечет немного.

— Нельзя. Я уважаю lo Cezare, он спокойный, но я не хочу дать ему думать… и хуже. Я уже девять дней жду, когда ты пройдешь. Девять дней. Ты единственный, кого я могу попросить. L'unico.

Неопровержимый довод. Но я не слишком это ценю. Я не прочь быть для кого-то единственным, но вовсе не для типа, с которым, надеюсь, никогда больше не столкнусь. Хотя, если он ждал меня целых девять дней, это может означать, что я и впрямь такое редкое существо. Но это может означать также, что в этом деле нет и тени спешки.

— И о чем письмо?

— Бумага и конверт у меня есть, надо только марку купить в табачной лавке. Если хочешь, я тебе заплачу. По часам.

— О чем письмо-то?

— In mezzo alia strada?

Прямо посреди улицы? Ну да, в конце концов, он прав, мы действительно стоим посреди улицы, которая ведет к автобусной остановке и проходит также мимо табачной лавки. В жизни никогда больше не зайду в эту лавку. Но я знаю, что Дарио в нее еще заглядывает.

— Куда пойдем? — спрашиваю я.

— Только не ко мне. И не в al tabaccho, слишком много народу. Я сяду в автобус. Поедем к тебе, в Париж.

— Нет.

— No?

— В следующее воскресенье я опять приду.

— Слишком поздно. Писать надо прямо сейчас. А твоя мать говорит, что ты не приезжаешь, даже когда она готовит тальятелли. Я знаю, куда мы пойдем, в casal' diavolo.

Давненько я о нем не слыхал. Об этом «чертовом доме». А ведь это выражение наши матери употребляли всего лишь для того, чтобы сказать попросту: у черта на рогах, на краю света… Но итальянцы норовят понасовать домов всюду — даже в преисподнюю. Местный casa'l diavolo — это пустырь, настоящая свалка, какую только здесь еще и найдешь, загаженная пустошь позади судостроительного завода. Обширная площадка мусорных джунглей, которая раньше служила, да и все еще служит, кладбищем для бракованных катерных корпусов. Мечта Тарзана и капитана Флинта. Два вишневых деревца. Куст сирени. И запах синтетической смолы, стойко сохраняющийся в отбросах.

— Я тут весь перемажусь, — ворчу я, пролезая под проволочной сеткой.

Дарио не слышит, он следит за тем, чтобы нас никто не засек. Правда, уже не так, как раньше, когда напоминал шпиона-неудачника.

Мне некогда рассмотреть, многое ли тут изменилось. Хотя свалка, конечно, уже не та, что раньше. Дарио забирается вовнутрь катера-восьмиметровика, я следую за ним.

— Вот здесь можно пристроиться.

Он достает блокнот и шариковую ручку.

Ему и в голову не приходит, какое количество смолы пошло на эту восьмиметровую устрицу. Он забыл, что его собственный отец умер, вдоволь надышавшись за шестнадцать лет парами этой гадости, которые разъедают легкие. Мой-то сразу отказался от этой работы. Предпочел упаковывать готовые лодки, обкладывая их корпуса соломенными матами. Может, это напоминало ему пору жатвы. Теперь профсоюз добился, чтобы формовщикам предоставляли респираторы. Но в прежние времена их заставляли пить молоко, из расчета пакет в день на человека. Папаша Тренгони выдул его не одну цистерну, пытаясь справиться с ядовитыми испарениями.

Я и сам забыл про все это.

Дарио устраивается в рубке, где легко представить и штурвал, и радиопередатчик. Я — слева, куда долетает меньше пены. По левому борту.

— Письмо длинное?

— Не так чтобы очень… но все-таки. Тебе там удобно? Начни слева вверху… нет… немного выше… Оставляешь слишком много пустого… меньше надо. Вот так в самый раз… Сделай красивый завиток… Дорогая мадам Рафаэль… сверху, с красивым таким «Р».

— По-французски?

— Ну да.

— Ты же сказал, что это друзьям в Италию.

— Ну и что, это одной женщине, она тоже друг, — возразил он, смутившись, словно мальчишка. Впрочем, он и есть мальчишка.

Я отказываюсь понимать что-либо. Хотя зачем и стараться? Разве откажешь неграмотному, когда ему приспичило написать любовное письмо? Тут он прав, отец мой в таком деле был бы ему не помощник. К тому же если это действительно любовное письмо, то десяти дней ожидания и впрямь многовато. И очень даже возможно, что из всего окружения Дарио я единственное живое существо, которое твердо знает, где надо ставить многоточия в любовном письме, адресованном француженке.

— Ей там надо сказать, что я не все время говорил… это… bucia… la bucia?..

— Неправду?

— Точно. Скажи ей, что я иногда говорю правду, особенно в конце. Мы с самого начала встретились не случайно, я знал, что она и раньше много раз ходила в этот клуб одна. Ну, давай пиши.

Ты даже отчета себе не даешь, Дарио, в том, о чем просишь меня. Писать невесть что. Не зная ни сути этой истории, ни начала ее, ни конца.

— Пиши давай… Только хорошенько пиши, немного с этим… как его… un росо di cuore, andiamo… ну, ты понял…

Я начинаю писать. Синяя паста увлажняет кончик ручки.

— «Дорогая мадам Рафаэль, я не всегда был лжецом. Наша первая встреча была не случайной… «Так подойдет?

Он изучает написанное до мельчайшей черточки, словно опасаясь подвоха.

— Bene, bene, andiamo. О клубе не стоит. Вставь, что я благодарю ее за билет до Америки, и за деньги, и за все остальное.

— Так ты ездил в Штаты?

Он опускает глаза. Изучает кранец из пневморезины.

— Один раз, и все.

— Ты там работал?

— Пиши!

Я продолжаю, повторяя почти слово в слово основу его фразы и обрамляя ее более расплывчатыми выражениями. Но, кажется, моя версия его удовлетворяет.

— Напишешь потом, что я верну ей долг, как только смогу, и если будет время…

— Ты хочешь сказать, если ты «найдешь» время или если тебе «дадут» время?

— А это не все равно?

— Нет, конечно.

— Тогда пиши, что я сделаю это так быстро, как только будет возможно, но что другие, может быть, придут быстрее меня… Пиши. Она поймет… a menta sua… В своей голове.

Несколько помарок.

— Не обращай внимания, я потом перепишу.

Он чувствует, что я стараюсь. А я все больше и больше подтверждаю, что я действительно единственный.

— Скажи ей, что это пока не кончено. Что нужно верить в это… miracoli. И что lo miracolo si svolgera…

«Чудо произойдет…»

Лирика эстрадной песенки. Забавно. Наверняка выловил это у Джанни Моранди или у кого-нибудь в этом роде. Мне сдается, что я даже мелодию припоминаю.

— Это уже почти все, Анто. Давай теперь самое важное. Намекни ей, что… mia strada e longa… proprio longa… И что мы с ней найдем друг друга… а qualche parte della strada.

Тут я на секунду задумываюсь и снова закрываю ручку колпачком.

«Моя улица длинна, и мы там где-нибудь да встретимся…»

Я отказываюсь писать эту пошлятину. Всему есть предел. Мне просто страшно своей рукой начертать метафору, от которой заплачет и шариковая ручка. На этот раз нечто вроде речитатива Челентано.

— Что ты, собственно, хочешь этим сказать? Что дорога длинна… или… жизненный путь… даже не знаю. Жизненный путь или что-то в этом духе, да?

Он настороженно смотрит на меня.

— Ма sei pazzo? Ты что, дурак, Антонио? Я же тебе об улицеговорю, о нашей улице, о той, что за твоей спиной, где ты родился, где все наши живут, твои старики, моя мать, — об улице Ансельм-Ронденей. В Витри-сюр-Сен. Вот ее-то в письмо и надо вставить!

— Ладно, не дергайся, а то брошу. А с чего ты взял, что она длинная? Сразу видно, что ты нигде, кроме нее, не бывал. Ты вообще уверен, что ездил в Штаты?

— Пиши давай, что тебе говорят. Про нашу улицу. Она почти самая длинная в мире. Давай… Ты ведь и сам, Анто, понял это, может, единственный во всем квартале. Потому и уехал отсюда. В Parigi. Давай напиши мне все это.

Ошеломленный, онемевший, готовый взорваться, я все-таки пишу, хотя перо едва осмеливается запечатлеть на белой бумаге простейшую из его фраз. Что уж она там вычитает, эта мадам Рафаэль… В четырех убогих словечках, за которые я даже не знаю, как взяться.

Пробую убедить себя, что это именно то самое послание, которое все поэты мира пытались прокричать на тысячах страниц в течение веков, собрав в последнем отчаянном усилии всю свою мудрость… А этот тупица, маленький невежественный итальяшка, хочет втолкнуть все это в каких-то четыре жалких словечка. Ишь ведь…

Моя улица длинна.

*
Я протянул ему письмо. Он переписал его, прилежно, словно школьник, и довольно чисто, так, как и хотел. Потом забрал черновик без единого слова благодарности. Прежде чем засунуть письмо в конверт, он нацарапал на нем адрес, отодвинувшись от меня как можно дальше к правому борту.

— А теперь давай, Анто, садись на свой автобус. И никому об этом ни слова. Поклянись головой своей матери.

Я выпрыгнул наружу и угодил обеими ногами в какую-то лужу, где плавали куски обшивки. Прежде чем самому выбраться на улицу, Дарио подождал, пока я не удалюсь на изрядное расстояние.

— А ты, часом, не свалял дурака, Дарио?

Снизу мне была видна только его рука, цепляющаяся за релинг.

Я выбрался из этих джунглей, так и не услышав его ответа, который, впрочем, он и не собирался мне давать, и опять очутился на улице Ансельм-Ронденей.

Взобравшись на откос, я снова увидел его, на этот раз почти в конце улицы. И всего-то каких-нибудь двести — двести пятьдесят метров. Домиков тридцать, мило сработанных на итальянский манер благодаря великому терпению и кирпичам, унесенным ночью со строек. На этой вот улице я и родился. Хочу я того или нет, но я родом отсюда.

Я не приеду сюда в воскресенье.

У Дарио Тренгони больше нет нужды просить меня о чем бы то ни было.

Я возвращаюсь домой.

В Париж. И дорога моя длинна.

2

Выйдя на свой балкон, я обшариваю взглядом окрестности, силясь рассмотреть сквозь лес антенн шпиль Нотр-Дам. Когда я сюда еще только-только вселялся, бывший жилец меня уверил, что как-то раз видел его в ясную погоду часов в десять утра. Я живу напротив «Салонов Ларош». Веселенькое местечко. Его снимают для буйных вечеринок — таких, на которых дым стоит столбом, в том числе валит из ушей соседей, и я, пожалуй, единственный на этом берегу житель, который ни на что не жалуется. Я как раз собираюсь усесться на табурет, когда какая-то женщина с террасы напротив, видимо уборщица, пытается меня убедить этого не делать.

— Довольно неразумно, в вашем-то возрасте. А представьте, что тут летом будет твориться.

Услышав шуршание циновки у двери, сообразил, что принесли почту. Подождал, пока консьержка не удалится. И вот как раз в тот самый момент, когда я уже открывал дверь, зазвонил телефон. Но я все-таки успел заметить эту неподвижную штуковину — такую бело-черную, что она буквально ослепила меня, когда я собрался протянуть к ней руку.

Звонок настаивает.

На том конце провода — голос одной из моих сестер. Я назвал ее Кларой, но оказалось — Иоланда. Отец бы сказал — Анна. Один шанс из трех, что угадаешь, но почему-то всегда проигрываешь.

— Антуан… знаешь что?

— Умер кто-нибудь?

— Так ты уже знаешь?

Я прошу ее подождать минутку.

Сердце мое начинает бешено колотиться, и я иду к двери, чтобы поднять наконец с полу эту штуку с черной каймой. Внутри — мертвец, и мне достаточно лишь вскрыть конверт, чтобы обнаружить его имя. Я колебался еще секунду, держа телефонную трубку в одной руке и траурное извещение в другой. Услышать или прочесть? Наверняка и то и другое вызовет у меня тошноту, хотя я еще и не совсем понимаю почему.

Нет, неправда. Наоборот, слишком даже хорошо понимаю почему. Потому что мы с этим покойником уже умирали не одну тысячу раз на полях сражений и неизменно приканчивали друг друга, когда кавалерия не успевала прибыть вовремя. И еще мы с ним стрелялись на дуэли, с десяти шагов, по очереди. И после каждого удачного выстрела застывали секунды на три, прежде чем рухнуть на землю.

И ведь надо же такому случиться перед самым летом.

— Это Тренгони, — говорю я в трубку.

— Я вчера видела его мать, когда навещала родителей. Пойдешь на похороны? Она очень хотела, чтобы ты пришел, эта мамаша Тренгони.

— Зачем?

— Как это зачем? Ну и гад же ты, раз такое спрашиваешь! Вы же дружки с ним были, разве нет?

Потом она рассказала мне, как Дарио умер. Но я не захотел этому поверить. Друзья детства так не умирают. Друзья по вестернам тем более.

*
Мамаши, мамаши, целая уйма мамаш. Его собственная — рядом с могилой и священником, моя — на изрядном отдалении, следуя иерархии скорбей, а далее — все остальные со своими отпрысками или без оных. Отпрыски — парни по большей части. У меня впечатление, что я вновь перечитываю извещение: г-н и г-жа cost, cosa, coso, cosello, cosieri, cosatello и их дети.

Практически все собрались, кроме моего отца из-за его разболевшейся ноги. Как-то так получается, что мамаше Тренгони никуда не деться от этого кладбища — сначала муж, а потом вот и единственный сын. Теперь-то она наверняка задумается: а был ли их переезд во Францию такой уж удачной затеей? Но насколько я ее знаю, она уже никогда не вернется назад, в деревню, и не оставит обоих своих мужчин без присмотра.

Мои сестры не явились, брат тоже. Собственно говоря, никто его не знал по-настоящему. Для всех в нашем квартале он был не более чем шутом гороховым, этакой местной достопримечательностью. И все наверняка думают, что я тут единственный, кто по праву занимает место в похоронной процессии. Раньше мы с Дарио, завидев гробы, которые несут на кладбище, убирались с глаз подальше, чтобы нахохотаться до упаду. Это же надо удумать такое — кладбище Прогресса! А его так назвали всего лишь потому, что оно расположено на улице Прогресса, которая отделяет микрорайон, застроенный многоэтажками с умеренной квартплатой. И с тем же названием.

У меня тут дед лежит на соседнем участке. Чтобы хоть как-то отвлечься от гнетущего молчания, отыскиваю глазами его крест из кованого железа, который отец привез с завода. У Дарио крест совсем простой — только имя да две даты. Пытаюсь выяснить, есть ли среди собравшихся незнакомые мне лица, и нахожу таких четыре-пять. С севера наплывают несколько тучек. Только дождя не хватало. И это лето.

Священник, похоже, заканчивает свою проповедь. Наступает весьма опасный момент, когда все присутствующие проходят мимо матери усопшего, самые опечаленные прижимают ее к своему сердцу, а самые вдохновенные произносят что-нибудь утешительное — о том мире, где мы живем, и о том, где будем. И конечно же, о том, откуда все мы родом. Отличная, хорошо прочувствованная чушь, которая, разумеется, никого не утешит. Но удержаться от нее трудно — слишком уж редко в этой дыре подворачивается случай потолковать о метафизике. Некоторые уже берутся за кропило, но меня интересуют другие, как раз те, кто не отваживается взять его в руки и остается стоять в сторонке, хотя и притащились чего-то ради на это кладбище Прогресса в самой глубине «красных» предместий. А мне-то самому идти кропить могилу или не идти? И что это за женщина слева от меня, с лицом, скрытым под вуалью? Как-то она чересчур сопит и шмыгает носом. Терпеть не могу этих демонстраций горя на южный лад. Чтобы плакать с таким пылом, на это, видимо, надо иметь право. А у нее к тому же имеются отличные природные данные для настоящей mater dolorosa.[4] Хотя, по правде сказать, я ее почти не вижу — ни глаз, ни ног. Но интуиция мне подсказывает, что эта дамочка плачет не совсем по-итальянски, а как бы это сказать… на правильном французском. Только вот из-за ладоней, прижатых к лицу, трудно разобрать, действительно она плачет или молится.

Дарио, а Дарио? Кто она такая, эта бабенка? Только не уверяй меня, что тебе удалось подцепить напоследок настоящую француженку, чтобы достойно завершить карьеру латинского любовника из субпрефектуры. Ты слышал, что священник только что говорил о тебе? О твоем жизнелюбии, о воспоминаниях, которые мы о тебе сохраним? Тебе-то самому все это не показалось вздором? Если хочешь, я тоже скажу сейчас надгробное слово. Так вот, Дарио, ты был всего лишь смазливый мальчишка, который только о том и мечтал, чтобы весь остальной мир эту смазливость заметил. Ты был слишком ленив, чтобы стать уголовником, но и чересчур горд, чтобы месить тесто для пиццы. Что в тебе вообще было хорошего? Прямо скажем, немного, если не считать некоторых светлых идей относительно того, чтобы попробовать как-нибудь… cavarcela, как ты это называл. Разгрести себе местечко под солнцем, выкопать норку на одного. Но только так, чтобы не копать. Что ж, сегодня это сделали для тебя другие, по крайней мере хоть в этом ты преуспел. Кстати, тот самый священник, который для тебя произнес сегодня все эти красивые слова, пал в свое время твоей первой жертвой. Тебе тогда и девяти еще не было. Липовые лотерейные билеты на благотворительной ярмарке. А денежки ты потом спустил на скачках. А кто помнит твой выход на радиоконкурсе в честь праздника Сирени? Ты шел тогда вторым, после какой-то самодеятельной группы. И как ты, положив руку на сердце, затянул эту старую штуку Боби Соло — una lacrima sul viso… Мой отец даже слезу пустил — так смеялся. А ты, звезда эстрады, небось думал, что так и надо? Вот что ты оставил в нашей памяти — воспоминания о куче невероятных проделок, единственное достоинство которых состояло в том, что они не довели тебя до тюрьмы.

Но все это, конечно, не причина, чтобы вдруг оказаться здесь. Про твое письмо я не сказал никому, но и совсем забыть о нем мне не удается. Говорят, что ты умер от пули в голову и что тебя нашли на набережной Сены, у самой границы Иври. Думаешь, меня это удивило? Мне трудно допустить, что ты не сделал еще какую-то большую глупость, — я помню о тех, которые ты вынудил меня написать. Не могу запретить себе думать, что ты, может быть, даже заслужил ее, эту пулю, как ранее заслужил все полученные тобой затрещины, когда был еще пацаном. И кстати, что это были за деньги, которые ты собирался вернуть, «если тебе оставят время»? Что это? Обещание выкинуть новый фокус, который заставил бы тебя повзрослеть в конце концов?

А вот эта женщина, слева от меня? Она плачет так, словно могла бы называться мадам Рафаэль. В ней, похоже, сокрыт источник всех тех слез, которые я даже не хотел искать. Да, наше горе не измерить одной меркой. Мое, признаться, вовсе не так уж глубоко.

Но я тут, оказывается, не один такой бесчувственный. Вот те два типа, что стоят от меня метрах в десяти, прислонившись к платану, один в куртке, другой даже без пиджака… Интуиция мне подсказывает, что никакая печаль их не гложет. Впрочем, сколько нас тут таких? От кропила я увернулся, но вот с мамашей Тренгони все-таки пришлось расцеловаться. Не то чтобы у меня было такое намерение, но я ведь, как-никак, ровесник ее дорогого сыночка, и я такой же черноглазый, и у меня такие же волосы и цвет лица… вот я и подумал, что она, быть может, захочет немного осушить свои слезы о мои щеки.

Она прижала меня к себе с такой силой, что я почувствовал себя заложником ее горя.

*
Остаток дня тянется ужасно долго. Моя мать, отказавшись дать какие бы то ни было разумные объяснения, дала мне четкий приказ: оставаться в квартале столько времени, сколько понадобится. Мой отец, не столь требовательный, тем не менее попросил меня сделать над собой это усилие. Я почувствовал, что дело принимает серьезный оборот, когда он оставил диалект и перешел на правильный итальянский — чистое и ясное тосканское наречие, к которому он прибегает лишь в самых что ни на есть серьезных случаях, оставляет крестьянский говорок, чтобы сделаться signore, то есть человеком, к чьим словам стоит прислушаться. В такие моменты ничто меня так не смущает, как эта его высокопарная грамматика. А его вежливое обращение в третьем лице попросту нагоняет страх. Чтобы умерить сердцебиение, мать варит нам по чашечке кофе-экспрессо, и он объясняет наконец, чего они все от меня ждут.

Оказывается, матушке Тренгони не дают спокойно погоревать. Полиция не очень-то хорошо представляет себе, как ей быть со старой, убитой горем женщиной, которая говорит только на жаргоне, невразумительном даже для «иностранцев», живущих чуть дальше броска камня от ее родной деревни. С тех пор как обнаружили тело, им еще ни разу не удалось допросить ее — стоило только завести об этом речь, как начиналась античная трагедия и они тонули по колено в слезах. Я попытался вообразить себе физиономии двух фараонов в схватке с толстой дамой, голосящей на неизвестном языке, которая наотрез отказывается взять в толк, что ее единственный сыночек скончался от пули в голову. Так вот, они нуждаются в переводчике, который к тому же хорошо знал бы покойного. Одним словом, им нужен идеальный собеседник… Разумеется, она могла назвать одно-единственное имя.

Дарио требовал от меня перевода туда, эти — обратно, а я до сих пор не знаю, как мне избавиться от языка, который давно стараюсь забыть. Никто даже не подозревает, до чего мне мучительно дается это жонглирование оттенками языка, который по-настоящему не внушает мне почтения. На французский — еще куда ни шло, но вот наоборот… Я еще способен преобразовать «Е cosi sia» в «Значит, так», но вот обратно — на это у меня ушел бы не один час. И если я так избегаю переводов на итальянский, то только потому, что уже познал однажды эту Голгофу, эту муку крестную, доведенную до крайних пределов в онкологическом центре Постава Русси. Как-то раз, зайдя туда проведать одного своего приятеля, я на секунду остановился перед обращением к двуязычным франко-итальянцам выступить добровольцами ради блага сорока процентов больных со всех концов Апеннинского полуострова. Итальянцы, кстати, даже своим автомеханикам доверяют больше, чем врачам. По наивности я сказал себе, что раз уж я все равно сюда хожу, то заодно вполне мог бы принести пользу этим бедолагам, которые ни слова не понимают из ужасных откровений лекарей. Скромные, маленькие услуги, просто любезность, безо всяких последствий.

Пагубное заблуждение.

Весть обо мне разнеслась по всем этажам со скоростью воспламенения пороха. Я был нарасхват. Стали прибывать в креслах-каталках совершенно лысые женщины, либо одни, либо с совершенно лысыми же детьми, мужчины прямо с капельницами.

Они все прибывали и прибывали, эти эмигранты, от рака со своими «как», «почему» и «сколько времени». Лавина слов, шквал надежд, потоки тоски — и все это держится на тоненькой ниточке языка. Все они хватали меня, тормошили, каждый норовил рассказать свою историю, вынуждал срочно выслушать его исповедь. Пожалуй, я даже неплохо справлялся поначалу, и с моей помощью медсестры смогли ответить на первую волну простейших вопросов, касающихся палат, питания, больничного распорядка и заполнения бумаг. А потом какой-то врач попросил сходить с ним буквально на минутку в палату к одной больной, которую вчера прооперировали — удалили опухоль на лице. И вот тут узел на моей шее, пока еще не слишком тугой, затянулся в один миг. Что они там говорят про «опухоль»? Как, уже? Стоило мне только увидеть эту женщину с забинтованной головой, как я сразу понял, что самое страшное еще впереди. Перевод на итальянский. Лекарь просил меня объяснить больной — ни много ни мало, — как ей предстоит прожить оставшуюся жизнь. И уж тут не дай Бог ошибиться в прилагательном или употребить не то наречие; приходилось добиваться максимальной точности в языке, который для меня совсем не родной, и все ради того, чтобы передать леденящую безжалостность хирургических определений.

— Скажите ей, что операция прошла в целом удачно и что все больные клетки удалены.

Я, как могу, перевожу, она понимает, кивает головой. Делаю передышку.

— Скажите ей, что повязки снимут через несколько дней. Скажите ей также, что опухоль, к сожалению, оказалась гораздо значительнее, чем предполагалось, и что, даже несмотря на хорошую пластическую хирургию, все равно невозможно будет устранить эту впадину на ее левой щеке.

С того самого дня я окончательно распрощался с итальянским.

*
Белая рубашка, куртка — я не был удивлен, увидев их здесь, рассевшихся вокруг стола, покрытого желтоватой, испещренной ожогами от кофеварки клеенкой. Один из них, изучая почтовый календарь, лежащий на столе, отодвигает кончиками пальцев ветку, сохранившуюся с Вербного воскресенья и роняющую свои листья на март месяц. Старуха тоже здесь, чуть поодаль, черная вуаль откинута со лба. Она настояла, чтобы я сел рядом с ней. Завладев моей рукой, она мусолит ее в своих, а оба инспектора прикидываются, будто находят это вполне естественным. Я им представился как старый приятель Дарио, и мы сошлись на том, что беседовать со старухой — дело нелегкое. Они поблагодарили меня за оказанную услугу, еще не задав ни единого вопроса. Впрочем, удивляться нечему — сыщики-то местные, из коммуны Витри-сюр-Сен, а тут тридцать пять тысяч эмигрантов, повсюду, и с подобными вещами полиция сталкивается каждый день. Оба сыщика скромные и понятливые, они заставили меня переводить вопросы простые и ясные, суть которых сводилась к одному: кто такой был Дарио? Портрет, который сегодня утром набросал с него наш священник, вряд ли особенно им пригодился. Их интересовали: род занятий, средства к существованию, связи, доходы. Старуха, естественно, почти ничего об этом не знала. В том-то и была загвоздка. Но он ведь жил здесь с вами? Ну да, он уходил утром, возвращался иногда вечером, и он никогда не делал ничего плохого. Я объяснил сыщикам, что если такая вот итальянская мамаша, la mamma, видит своего сыночка возвращающимся раньше полуночи, то для нее это верная гарантия его благонравия.

— Враги у него были?

— Aveva nemici?

— No! No!

Нервничая, я вытащил сигарету и схватил лежавшую на столе зажигалку из синей пластмассы.

После доброго часа этой незамысловатой игры в вопросы без ответов, легавый в куртке заскучал и как бы между делом вдруг перевел разговор на меня самого. Я уже рассказал о Дарио все, что знал, то есть очень мало в сущности, но при этом счел разумным опустить подробности нашей последней встречи и историю с письмом. Почему я это сделал? По двум причинам, весьма простым и весьма глупым: во-первых, я поклялся Дарио, и эта клятва заткнула мне рот до конца моих дней; а во-вторых, я опасался, что даже простое упоминание о каких-то деньгах, которые ему надо было срочно вернуть, и о мадам Рафаэль сделают из меня след номер один в их расследовании. А я, в общем-то, ничуть к этому не стремился.

— Она помнит вечер двадцать второго июля? Он ел что-нибудь дома? И в каком часу ушел?

Прежде чем ответить, она долго выжимала слезы из глаз. Да, она приготовила ужин, но Дарио к нему даже не притронулся и ушел около восьми вечера. Ушел, чтобы никогда уже больше не вернуться… Это все.

— Вы уверены, что он не прикоснулся к ужину? Что вы ему тогда приготовили?

Я нашел этот вопрос совершенно безобидным по сравнению с предыдущим.

— Pasta asciutta.

— Это макароны либо совсем, либо почти без соуса, — пояснил я.

Оба инспектора скептически переглянулись. Один из них сказал мне, что в таких случаях обязательно делается вскрытие. Судя по тому, что было обнаружено в желудке у Дарио, он за два часа перед смертью съел порцию макарон. И ничего другого. Я чуть было не спросил, каких именно, но вовремя сдержался, представив на мгновение ту клейкую массу, которую они там нашли.

— Конечно, он мог их съесть где-нибудь в другом месте, а вовсе не здесь. Там оказалась еще кукуруза и какая-то трава, скорее всего мята.

— И еще одуванчики, — добавил второй.

— Ну да, одуванчики. Еще бы! Это она и есть, ваша «паста шутта»? А? Спросите у нее, мог ли ее сын найти такое у них в холодильнике? Может, остаток чего-то там… или даже не знаю.

Когда я сказал ей о кукурузе, одуванчиках и мяте, старуха посмотрела на меня так, будто я толкую о цианистом калии. Нет, мамаша Тренгони отродясь такого не готовила. И никакая другая итальянка никогда не намешает этакую гадость. И как только ее бедный Дарио сумел все это проглотить. Да я и сам почти уверен, что названные ингредиенты не входят ни в один известный рецепт приготовления макарон. Что-то тут не так.

— Спросите у нее, было ли у ее сына оружие.

Ответ мне известен заранее.

— А вам, господин Польсинелли, он показывал когда-нибудь огнестрельное оружие? Пистолет? Кстати, пуля, которая его убила, была девятимиллиметровая.

— Никогда ничего такого в его руках не видел. К тому же я вообще в этом ничего не смыслю.

Кажется, мамаша Тренгони вдруг решила, что с нее хватит. О чем тут же и заявила мне на своем наречии: «Пускай убираются ко всем чертям…»

Никогда мне не везло с этим языком.

Но они, казалось, сами все поняли — встали и собрались уходить, признавшись на прощание, что старуха не слишком-то облегчила им задачу. Они поблагодарили меня еще раз, взяли на заметку мой телефон и ушли, было около одиннадцати часов вечера. Я собрался было двинуться за ними вслед, но мамаша Тренгони придержала меня за мою красную и потную руку, которую теребила не переставая в течение всего этого времени. Теперь, когда мы остались наедине, она захочет поговорить со мной о нем на диалекте, который уже начинает звучать в моих ушах все более и более естественно.

— Ты мне тоже дашь свой телефон, Антонио?

Как тут откажешь? Да у меня на это не хватило бы и времени — она сразу же протянула мне бумажный лист и открыла ящик стола, где я увидел россыпь шариковых ручек того же темно-синего цвета, что и зажигалка, от которой я пытался прикурить во время нашей беседы. Взглянув на них во второй раз, я сообразил, что и та ручка, которую Дарио всучил мне, чтобы писать письмо, тоже, видимо, из этого ящика. Она протянула мне одну из них, и я нацарапал свой номер. Уже на втором предмете вижу я одну и ту же надпись готическими буквами: «Частный клуб «Up», ул. Георга V, 43». С сыном этот адрес вяжется гораздо больше, нежели с матерью. И я сунул ручку в карман своего траурного пиджака.

— Надо было Дарио держаться к тебе поближе. Ты был ему хорошим другом. Уж лучше бы он тоже уехал в Париж и нашел там себе какое-нибудь ремесло, чем околачиваться здесь попусту. Три месяца назад он мне сказал, что хочет вернуться назад, в Сору, и заняться тем клочком виноградника, который у нас там еще остался. Может, для него это было бы самое лучшее. В Париже или в Соре, но только не здесь. In questa strada di merda…[5]

*
Я снова завернул к моим родителям для отчета по полной форме. Мать приготовила блюдо из ботвы репы и еще мелкие, напоминающие пульки макароны в курином бульоне. На настоящий соус духу не хватило, призналась она. Я принялся цедить бульон прямо из кастрюльки, стоявшей на плите, а отец даже приглушил звук телевизора, чтобы не упустить ничего из моего рассказа. Я смирился со своей участью, хотя меня не покидало ощущение, что Париж уже заждался меня и что, как только я разделаюсь, наконец, с этими похоронами в предместье, такими тоскливыми, что хоть сам ложись да помирай, мои траурные костюм и галстук тотчас же угодят в огонь.

Я в общих чертах пересказал нашу беседу и спросил у своего старика, что такое девятимиллиметровый калибр. Может, он еще и помнил об этом, но ответа не удостоил.

— Самое смешное: Дарио перед смертью сказал, что собирается возделывать виноградник. У них там еще осталась какая-то земля?

— Виноградник возле Сант'Анджело?

— Не знаю.

— Cretino.

Я упомянул о макаронах, обнаруженных в желудке убитого, и тут отец вдруг вскочил на свою здоровую ногу и заковылял ко мне. Он подавил свое удивление и как ни в чем не бывало попросил повторить.

— Что повторить?

— Про кукурузу.

— Ну… хм… прежде чем умереть, он съел какое-то блюдо из макарон с кукурузой.

— А еще с чем?

— Они упоминали мяту… и одуванчики.

На какой-то миг он застыл в молчании, потом попросил стул и уселся на него ко мне лицом, строго приказав хоть на секунду прекратить хлебать этот дурацкий суп.

— Кукуруза, мята, одуванчики?.. Это точно?

— Ну да. Хотя я сроду ни о чем таком не слыхал. Верно, ма? Ты сама когда-нибудь готовила такое?

Мать, встревожившись, поклялась перед Господом Богом, что никогда в жизни не соединила бы три этих ингредиента в одной кастрюле. Она даже не знает, что это за мята такая. Но ей тут же захотелось узнать, какие именно макароны нашли.

— Pasta fino о pasta grosso?[6]

Я ответил то же самое, что и судебный врач: поди узнай теперь…

Внезапно отец принялся бормотать что-то неразборчивое, словно пьяный, потом проковылял к маленькому буфету и вытащил оттуда бутылку граппы. Мать и слова сказать не успела, как он уже хлебнул пару раз прямо из горлышка и замер на секунду, чтобы остудить обожженную глотку. Эта бутыль была для него под запретом, и он это знал. Но мать, видимо, почувствовала, что сегодня вечером он не потерпит никаких возражений. Впрочем, мне все-таки любопытно было узнать, с чего это вдруг ему пришла охота глотнуть чего покрепче.

Ставя бутылку на место, он произнес одно-единственное слово:

— Ригатони…

Секундное замешательство.

— Что ты этим хочешь сказать? При чем тут ригатони?

— При том, что это их он съел. Ригатони.

— Откуда ты знаешь?

— Оттуда. Знаю, и все тут.

Веский аргумент, ничего не скажешь. Он такие доводы просто обожает.

— Да объяснишь же ты, наконец, роrсо Juda!

Кстати сказать, ригатони — это такие крупные макароны, не только с солидным отверстием, но еще и рифленые, чтобы как следует впитывать соус. В общем, достаточно внушительный калибр, чтобы любую семью расколоть надвое, когда одни «за», другие «против», а у нас в оппозиции всегда был один только отец. Он терпеть не может макароны, которые надо есть поштучно, когда одной макаронины достаточно, чтобы набить рот. Зато он страстный поклонник капеллини, самых тоненьких из спагетти, которые ломают натрое, прежде чем бросить в кипяток, и варят буквально несколько секунд. Возможно, ему нравится лавирующее, словно в слаломе, движение вилки среди этой зыбкой энтропии, а может быть, ощущение чего-то невесомого, почти газообразного, прикасающегося к нёбу. Кто знает. Но от своего он не отступается. Он, правда, и раньше всегда кривился, когда матери случалось готовить нам ригатони, но приплетать их к смерти Дарио — это он хватил лишку.

— Может, скажешь все-таки, в чем тут дело? — спрашиваю я его с полуулыбкой, но слегка возвысив голос.

Вместо ответа он вновь включает телевизор и устраивается в своем кресле. Звуки шарманки — позывные киноклуба со второго канала — погружают нас в какую-то странную атмосферу.

— Оставь меня, я смотрю фильм.

Мать украдкой делает мне знак, чтобы я бросил эту затею. В конце концов, она его лучше знает.

Мне пора, иначе упущу последний автобус. Прежде чем уйти, целую отца. Не надо бы ему дольше тянуть с лечением.

— Когда ему в санаторий?

— Завтра утром, — отвечает мать. — Сама жду не дождусь… — добавляет она так, чтобы отец не услышал.

Я уже на пороге и все-таки еще медлю. Это я-то, которого никогда раньше не приходилось упрашивать, чтобы сбежать отсюда поскорее. И вот надо же — ухожу почти через силу. В последний раз:

— Слушай, а при чем тут все-таки ригатони?

Он вскакивает рывком. Я ко всему был готов, но только не к этому; он вдруг начинает орать на меня, обзывает кретином, велит немедленно убираться к себе в Париж, а в этом доме, мол, мне больше делать нечего.

Мать тем временем вышла из комнаты, наверное, чтобы избежать его гнева, а он продолжает с новой силой. Ему, мол, и без того довольно мучительно — уезжать в какую-то больницу, где ни одной живой души не будет, чтобы ему помочь, потом неожиданно заключает, что я тоже допрыгаюсь и что меня ждет такой же конец, как и Дарио.

Грандиозное представление. Коронный номер.

Пока длилось это извержение желчи, я смотрел в телевизор, чтобы не опускать глаза вниз. Почему он вдруг выставил меня из дома, я, правда, так и не понял, зато догадался, чем его привлек этот фильм. «Поход на Рим». История двух новичков-фашистов, которые дают себя завербовать за тарелку поленты, кукурузной каши.

Это походило на воспоминание о войне.

*
Ночка выдалась беспокойная, в поту и смятых простынях. Я проснулся задолго до рассвета, меня лихорадило, жгли воспоминания о Дарио. Надо ему было в землю сойти, чтобы начать тревожить мой сон. В какой-то полудреме я даже представил мысленно сцену его смерти: словно в замедленной съемке, дуэль между двумя актерами, у одного из них лицо было плохо освещено, а другой неимоверно кривлялся, чтобы изобразить, будто его мозги размазываются по стенке. Очень плохой конец. Меня это расстроило окончательно, и я резко вскочил на ноги, чтобы взглянуть, что же такое творится под моими окнами. Ничего особенного, все те же гуляки с террасы напротив, грузовик дорожной службы, еще какая-то гудящая машина да брезжущий свет, идущий на смену потемкам. Четыре часа тридцать минут. Еще слишком рано для чего бы то ни было, и уж тем более для работы, даже если тебе повезло и ты можешь горбатиться, не выходя из дому. Смотрю на макет из полистирона, который один архитектор заказал мне к сентябрю. Времени достаточно. Даже с избытком. Пока еще слишком рано — для чего бы то ни было.

Но только не для кофе. Немного крепкого кофе никогда не повредит. И я не прочь заварить его себе. Покрепче. Вроде того, каким я однажды напоил знакомую девицу, чтобы попугать немного. Вне всякого сомнения, это исключительно мой способ справлять поминки по застреленным итальяшкам. Другой устроил бы пьянку, а я вот варю себе кофе, который и сам покойный мог бы выпить не поморщившись. Итак, минеральная вода с самой чуточкой соли. Теперь кофе, колумбийская смесь, которую я мелю довольно крупно — из-за жары. Ставлю фильтр в резервуар и завинчиваю крышку. Что ты на это скажешь, Дарио? Тебя удивляет, что я так щепетильничаю с каким-то там кофе? Ты считаешь, что одного доброго ведра помоев мне бы за глаза хватило? Можешь не верить, но кофе-экспрессо — это единственная и последняя вещь, которая еще связывает меня с родиной предков. А сейчас очень деликатная операция: уронить в резервуар слезинку воды, чтобы первые капли кофе, которые вот-вот должны появиться, не испарились, попав на раскаленный металл. Стоит им возникнуть, как я подставляю под них чашку с сахаром и крепко взбиваю, чтобы получить красивую темную эмульсию. Когда другая чашка наполняется остальным кофе, я выливаю в нее эту эмульсию, и она остается на поверхности в виде пенки, придавая напитку вкус, который нигде больше не сыщешь по эту сторону Альп. За тебя, Дарио.

Еще в полусне я целую четверть часа потягиваю этот нектар, обмозговывая так и этак невероятную смерть, о которой я единственный из всех — включая и самого убийцу, и тех двух сыщиков, которым поручено его отыскать, — знаю некую немаловажную деталь. И я снова и снова копаюсь в воспоминаниях, которые сохранились у меня от этого странного письма. Как ни крути, оно предшествовало его смерти. Я уже самым добросовестным образом перебрал целую кучу гипотез, когда вдруг в моем мозгу внезапно вспыхнуло одно-единственное слово и заколотилось во всех закоулках памяти. За несколько секунд это чертово словцо приобрело непомерное значение. И все остальное тотчас выпало из крута моих интересов. Словцо вынырнуло вновь, с тем чтобы больше не исчезать. И одновременно я понял, что наступило, наконец, подлинное пробуждение.

Ригатони.

Ригатони, ригатони, ригатони… Что, черт возьми, мой свихнувшийся папаша подразумевал под этими ригатони? Когда я рассказал ему о вскрытии, у него на несколько минут словно голова закружилась. Потом он, правда, вновь пришел в себя. И захлопнулся, как устрица, — что-что, а это он хорошо умеет делать. И вот сегодня утром я обнаруживаю себя с этим словцом, застрявшим в башке, и все остальное перестает иметь значение. Что-то в них все-таки есть необычное, в этих ригатони. Есть, и все тут. Точка. Наш патриарх, конечно, не прочь пошутить, но смерть мальчугана, который родился чуть не на его глазах, никак не могла стать для него поводом для шутки. Пьяным он тогда тоже не был, хотя и постарался захмелеть сразу же после этого известия. Наорал на меня, почти оскорбил, причем без всякого повода, а потом уткнулся в свой телевизор и посоветовал убираться поскорее. Не нравится мне все это. Дурной знак.

Я подождал еще немного, чтобы не разбудить их. Трубку сняла мать.

— Он уже уехал, Антонио. После того как накричал на тебя, нога у него еще больше разболелась.

— Сколько он там пробудет?

— Ну… месяц, наверное. Как и в прошлые годы.

— Я на днях загляну к тебе. Чао.

Так. Папаша предпочел смыться. По крайней мере, я делаю такой вывод. Сбежать и тем самым скрыть нечто, имеющее отношение к смерти Дарио. Предпочел укатить в свой Перос-Гирек, пусть даже ему там весь пах разворотят, лишь бы не отвечать ни на один из моих вопросов. Или чему-то воспрепятствовать… чему-то такому, что нам обоим помешало спать? Даже меня это проняло, а ведь ему уже за семьдесят, и он приволакивает ногу. Не говоря о гнусной привычке ухмыляться в ответ, когда врач советует притормозить на спиртном и табаке. В общем, мой отец — жизнерадостная развалина, которая не видит ни малейшего повода что-либо менять в своей жизни. До тех пор, по крайней мере, пока это что-либо не станет недоступно само по себе… И как знать?..

День занимается, и я задаю себе тот же самый вопрос, что и сыщики из предместья: кто же такой был Дарио? Недавний Дарио, такой, каким он был три месяца назад, такой, каким и я сам мог бы стать, если бы природное любопытство не выгнало меня за пределы улицы Ансельм-Ронденей.

Ближе к ночи я заглянул к сестре, чтобы одолжить у нее машину. Около полуночи я кружил неподалеку от улицы Георга V, еще не зная, собираюсь там остановиться или нет. «Up», частный клуб. Темно-синяя вывеска, черная дверь, звонок. На это место Дарио намекал в своем письме. Два заранее ненавистных слова: «клуб» и «частный». Звучит так, будто там внутри бар для наемных танцовщиц и все такое. Дизайн, наверное, чудовищный. Тупой вышибала. Грустные девицы. И задрипанные клиенты. В общем, ясно, что за местечко. Как раз для Дарио. Словно по мерке.

Хорошо, что я сохранил свой траурный костюм с галстуком — на всякий случай. Сейчас как раз такой случай. Глазки вышибалы изучают меня всего несколько секунд. Похоже, эти ребята сразу врубаются, с кем имеют дело, еще до того, как вы переступили порог. Он только открыл дверь, и все — ни улыбки, ни единого словечка, так что мне даже нет нужды угощать его той фразой, которую я заготовил заранее. Гардероб, в котором мне нечего оставить. Первый бар с двумя-тремя типами в таких же похоронных костюмах, как и у меня: то ли персонал, то ли завсегдатаи. Дизайн и впрямь ужасен. Музыка доносится откуда-то снизу: приглушенное мурлыканье, эстрадные мотивчики. Сунув руки в карманы, скатываюсь в подвал, обитый красным бархатом. Еще один бар, банкетки, кресло, какие-то японцы и несколько девиц. Так себе девицы, не выше среднего: как в смысле мордашек, так и сексуальности. А я-то думал, что клиента, прежде чем вызвать у него жажду, надо сначала хорошенько разогреть. В удаленном укромном уголке замечаю человек пять-шесть, занятых разговором, всем лет под шестьдесят, ни девиц, ни стаканов. Второе, что приходит мне в голову, — никто не рвется меня обслуживать, и я, кажется, могу еще долго тут околачиваться, прежде чем мне предложат что-нибудь. Усаживаюсь на табурет у стойки. Бармен тянет довольно долго, поэтому начинаю разговор первым:

— Один бурбон. Безо льда.

— «Джек Дэниелс», «Уайлд Тёки», «Фо Розиз», «Сазерн Камфорт»?

Все они по полторы сотни стаканчик, так что есть из чего выбрать. Я и оглянуться не успел, как выдул свою порцию. Даже пожалел о ледышках. Потом вторую. И уже приканчивая третий, стал подсчитывать: минус триста сорок пять франков, плюс тридцать минут молчания, а в итоге я до сих пор не знаю, правильно ли поступил, притащившись сюда. Тем временем народу прибавляется — туристы, парочки, какие-то девицы, про которых даже не скажешь с определенностью, работают они здесь или нет. Никто не хочет со мной и словечком перемолвиться. Будто я невидим. Прозрачен. Ни для кого здесь не существую. Делаю знак бармену, чтобы тот склонился ко мне:

— Вам знаком некий Дарио Тренгони?

Он слегка отшатывается назад, смотрит в зал, ставит стакан, который только что протирал.

— Я тут недавно. Это клиент?

— Не знаю.

— Подождите минутку, сейчас выясню.

Поразмыслив, опять спрашиваю себя, правильно ли поступил. Бармен выходит из-за стойки и приближается к компании шестидесятилетних. Пять дружных взглядов в мою сторону. Он возвращается.

— Сейчас узнаем, вы пока не уходите. Может, еще бурбончик?

— Да.

Тройная доза. Я немного ослабляю узел на галстуке.

— Гляньте налево, там сейчас будет одно небольшое выступление. Минут через десять. Может, вам понравится.

Красный занавес, за которым угадывается крохотная сцена с подсветкой, украшенная осколками зеркала. Мне как раз хватает времени допить свой стакан, и занавес открывается. Поймав на себе игривый взгляд бармена, я тут же подумал о стриптизе, наверняка таком же убогом, как и все остальное. И снова ошибся, потому что на сцене, в желтом пятне прожектора, под жидкие хлопки появился молодой парень. Смокинг. Микрофон. Сумеречный взгляд. Темнота в зале.

Он пел с душой, этот паренек. Начав с отрывка, который мог бы выжать слезу из моей младшей сестренки лет десять назад, где все твердилось: Ti Amo, Ti Amo, Ti Amo…[7] Он тянул это минуты три подряд. Потом переключился на Sei bellissima…,[8] и тут только я сообразил, что мальчуган-то самый что ни на есть неподдельный итальянчик, судя по его манере растягивать bellisssssssima. На меня недобро посмотрели, когда я вдруг резко захохотал, сам того не желая. Самое время взять себя в руки и взглянуть на свой стакан. И осушить его одним духом. Когда же он затянул Volare oooho Cantare… до меня дошло наконец, какого черта тут делал Дарио. Бармен — нереально. Клиент — маловероятно. Певец. Значит, ему все-таки удался этот фокус — заделаться микрофонным шептуном и толкать со сцены стандартный набор задушевной дребедени, затертой до дыр. В баре для проституток. И снова я завыл от смеха, пытаясь себе это представить. И возблагодарил Дарио таким вот образом во всеуслышанье за то, что он сумел-таки остаться тем же опереточным итальяшкой, который потешал некогда весь наш квартал.

Дарио, я жалею обо всем сказанном. Ты пошел до конца, и я единственный это знаю. Ты должен был сказать это мне, в тот последний раз, когда я еще видел тебя живым. Ты побоялся выглядеть дураком. И зря…

Чья-то рука легла на мое плечо. Какой-то тип, постарше, чем остальные, склонился к моему уху и попросил выйти вместе с ним. Только попытавшись слезть с сиденья, я осознал, в каком я состоянии. Двое парней подхватили меня под руки, и я безропотно позволил им оттащить себя за какую-то занавеску. Я решил, что таким манером они мне помогают. Они усадили меня на ящик с бутылками. Здесь голос певца резонировал даже сильнее, чем в зале.

— Чего ти хотель от Дарио?

Я вытаращил глаза, чтобы попробовать рассмотреть лицо говорящего. Те двое меня отпустили.

— Ничего… Он… умер…

В моем желудке, переполненном алкоголем, что-то начало булькать.

— Я ищу одну… одну мадам… Рафа… Рафаэль…

Мои глаза закрывались сами собой, но все же я старался ничего не упустить.

— Зачем?

— Какое твое… собачье дело…

Оплеуха была настолько неожиданной, что я даже не успел заметить, кто из них мне ее отвесил. Тот, что постарше, порылся в моих карманах, вытащил бумажник и куда-то с ним ушел. Я выблевал на красную обивку сгусток желчи. Меня дотащили до водопроводного крана, сунули голову под струю холодной воды и держали там в течение безумно долгого времени. Понемногу это осадило потоки лавы, бурлившие в моем черепе. Я заметил, что из двух громил со мной остался только один.

— Ты ведь не легавый, верно? Так чего тебе здесь надо?

— Я был другом Дарио.

— Другом? Того малого? Вот черт, а ведь это я его откопал на одном дансинге, на Монпарнасе. Он там был такси-боем. Ну, мальчик по вызову. А здесь как раз понадобился кто-нибудь, чтобы толкать песенки. Хозяин это дело просто обожает, особенно всякую итальянскую тягомотину. И этот твой Дарио не заставлял себя долго упрашивать.

Он говорил так быстро, что половина сказанного от меня ускользала.

— Такси-бой?

— Слушай, а ты уверен, что вы дружками были? Ладно, если предпочитаешь, можешь называть это светский танцор. Ему, наверное, стоило бы им и остаться. Он там только за выходные больше зашибал, чем здесь за неделю.

— Танцор?

Тот ухмыляется.

— Да ты откуда свалился? У него там, кстати, была неплохая клиентура, это надо признать… Прямо в очередь становились, лишь бы повальсировать с твоим Дарио. И не одни только старухи, между прочим. А перед самым закрытием их становилось еще больше, смекаешь?

— Нет.

Он опять ухмыляется.

— Вижу. Петь и танцевать — это так, фасад, реклама. С таким количеством жаждущих баб он хоть аукционы мог устраивать. Знаешь, сколько такой жеребец, как Дарио, мог заколачивать?

— Так он был… жиголо?

— Вряд ли бы ему понравилось, что ты его так называешь. Когда мы узнали о его смерти, нас это здорово задело. Нам такие шутки не по вкусу. Приятелей у него тут, правда, не было. Хотя таким, как он, это и ни к чему. Все, что ему было нужно, это бабки. И побольше. Как и всем нам, согласен, но у него из-за этого даже на болтовню времени не оставалось.

— А зачем ему надо было столько денег?

— Не знаю. Но он хотел, чтоб много и быстро. Хотя… с такой рожей, как у него, да с таким голосом, дурак бы он был, если бы начал стесняться. Я бы и сам не прочь иметь такие данные.

— А мадам Рафаэль, это кто такая?

Слишком поздно. Вернулся старик, и его подручный тотчас же заткнулся. Слышу, как певец затянул вдалеке: Come prima…

— Слушайте, неужели это и всамом деле нравится вашей публике? В свое время даже мой дедушка считал, что это слегка вышло из моды.

Степенным жестом он засовывает мой бумажник на место, потом обмахивает мне пиджак рукой и поправляет распустившийся узел галстука.

— Мне этта нравиться. И баста.

Он берет меня за руку, чтобы проводить к выходу.

— А ти уметь… cantare, Антонио Польсинелли?

— Нет. Во всяком случае не так, как Дарио.

— Никто так не уметь cantare. Но ти… если ти хотеть работа… ти всегда меня найти. Ти походить… на один из наши. Ciao, ragazzo…

*
Я осознал, что нахожусь уже на улице, хотя и не по своей воле. В голове пышным цветом расцветала боль. Прежде чем отправиться на поиски своей машины, я некоторое время оставался в неподвижности, прислонившись к двери клуба и изо всех сил пытаясь не закрывать глаза, чтобы не свалиться окончательно. Моя бы воля, я бы вообще прилег на часок в канаву, ожидая, пока не пройдет головокружение.

Тут-то я и увидел эту машину, затормозившую у самого моего носа. Серо-стальной «ягуар» с металлическим отливом, огромный, бесшумный, с двумя неподвижными силуэтами внутри — один за рулем, другой на заднем сиденье. Отреагировать на это явление хоть каким-то образом у меня не хватило времени — вышел шофер и, не говоря ни слова, отворил заднюю дверцу со стороны тротуара. Пассажир высунулся наружу. Лица его в потемках я рассмотреть не смог.

— Господин Антонио. Мне необходимо с вами поговорить.

Она сказала это так убедительно, что я ни на миг не заподозрил ловушку. Даже если это хозяин «Up» постарался устроить нам свидание. Наоборот, чем-то они меня притягивали к себе: и машина, и ее таинственная обитательница. Вчера на ней была черная вуаль, а сегодня сама ночь укрывает ее от нескромных взглядов.

*
Хотя, сказать по правде, уже при одном только звуке ее голоса я должен был насторожиться.

Роскошно-скрипучий, наждачной тональности, великолепно обработанный табаком и всякими разъедающими напитками, он скрежещет в ухе, словно поток мелкого гравия. Голос, извлекаемый из горла, изъеденного временем, слетающий с губ, иссеченных морщинами до самых уголков. Такой бывает только у настоящих дам.

Мадам.

Возраст? Где-то за пятьдесят. Пятьдесят пять? Может, и все шестьдесят. Но годы, казалось, пощадили это лицо, оставив его почти в неприкосновенности. Шофер подъехал прямиком к шикарному дому на проспекте Виктора Гюго и остался ждать внизу. Не обменявшись с ней ни единым словом, ни единым взглядом, я проводил ее на второй этаж, в квартиру, которая оказалась гораздо меньше, чем я предполагал.

— Располагайтесь…

Может, мне тоже легче называть ее «мадам»? Интересно, она и в молодости была такой же красавицей или стала ею с годами?

— Знаете, я вовсе не собираюсь удерживать вас силой. Впрочем, он всегда был таким дикарем, что я даже сомневалась, мог ли он вообще иметь друга. Настоящего.

При слове «друг» я чуть было не сделал небольшую поправку, немного не к месту и уж совсем не по делу.

— Он часто говорил мне о вас.

— Простите?

— Вы удивлены, кажется? О… Антонио хорошо учился, Антонио делал за меня уроки, Антонио помешал мне совершить кучу глупостей… Если бы вы с ним виделись почаще, став взрослым, может быть, этого с ним и не…

— Это бы с ним случилось в любом случае.

Не вставая с места, осматриваюсь. Маленькая гостиная, где они наверняка не рассиживались слишком долго, низкий столик, куда бросали ключи, ни малейшего признака кухни, зато в уголке холодильник, поставленный здесь исключительно из-за льда и газированной воды, а чуть подальше его прямое дополнение — бар, доверху забитый золотистыми, благоухающими бутылками. И конечно, спальня, как раз напротив меня, с большущей кроватью. Прилегающая к спальне ванная. Короче, ничего такого, что хоть чем-то напоминало бы о повседневности: сплошные экстра, сверх и супер. Никаких правил, одни лишь исключения.

— Мы приходили сюда только для того, чтобы сразу лечь в постель, если вы это хотите знать. Иногда утром, часто днем, в общем, всякий раз, когда я имела такую возможность.

— Меня это не касается.

— Когда мы приходили, он чаще всего начинал меня раздевать прямо в дверях. Потом занимались любовью. Он ни на секунду не оставлял меня в покое. Даже потом приходил смотреть на меня под душем.

— Меня это не касается, — настаиваю я, отводя взгляд в смущении.

Но очень скоро до меня доходит, что она вовсе не собиралась ни шокировать меня, ни откровенничать. Просто единственное, о чем она могла говорить, это об их безумной страсти, о ее теле, еще способном разжечь желание красавца брюнета тридцати лет от роду. Она предложила мне сначала стаканчик, потом сигарету. Видя ее желание расположить меня, я согласился на второе.

— Вчера я вас сразу же узнала на кладбище. Вы так похожи на него, Антонио…

— Физически?

— Да, конечно, у вас такие же волосы, та же посадка головы, и вы тоже засовываете руки в карманы, когда поднимаетесь по лестнице. Внешне вы оставляете то же впечатление. Но на этом все и кончается. Дарио не мог выдержать молчания больше десяти минут. Он был сама безалаберность и совершенно невоспитан. Не успев прожить одно мгновение, он уже хватался за следующее. И стоило только почувствовать душевное спокойствие, как ему хватало буквально двух фраз, чтобы его нарушить. Потому что ему было необходимо, чтобы все вокруг бурлило и двигалось, потому что он не умел ждать, не мог выносить, чтобы ничего не происходило, пока весь мир о нем не услышал. Когда он так увлекался, его итальянский накатывал волнами, и я порой теряла нить нашего разговора… Он часто говорил, что однажды произойдет чудо, которое…

— Он дорого вам стоил?

Желание задать этот вопрос зудело во мне с первого же взгляда на нее. Такие злые вопросы вообще-то не задают, но как бы там ни было, она сумела от него ускользнуть. Если своими морщинами мадам Рафаэль была обязана своему возрасту, то он же давал ей и некоторые неоспоримые преимущества. Она попросту рассмеялась.

— Вы имеете в виду деньги? Никогда не считала. Первый раз я увидела его в дансинге. На следующий день я туда вернулась, и ходила туда до тех пор, пока мы не стали…

— Ближе друг другу?

— Если угодно. В то время я, конечно, платила, как и все остальные, и довольно высокую цену. Дарио был профессионалом, и он сразу сообразил, что денег у меня много. А когда хозяин клуба предложил ему петь у него, это я настояла, чтобы он согласился, и даже хотела возместить ему потерю в заработке. Я все сделала, только бы он избавился от всех этих… этих…

И как только такую женщину, как она, угораздило влипнуть в подобную историю? Скука. Праздность. Похоть. Игры с огнем. Нежелание стареть. Что там еще. А Дарио? Как он мог продать себя с такой легкостью? Одно дело нашептывать песенки в микрофон, над чем я мог бы просто посмеяться, и совсем другое — стать презренным жиголо. Тут уже не до шуток.

— Я знаю, что вы обо всем этом думаете. Но эти деньги… они не были платой за услуги. А Дарио вовсе не был для меня жиголо. Сами посудите, разве мог бы он написать мне такое письмо, если бы для него дело было только в выгоде?

Она достает его из сумочки и протягивает мне, чтобы я прочитал. Делаю вид, что пробегаю глазами.

Это производит на меня странное впечатление — сидеть вот так и узнавать обрывки фраз, которые я старался составить получше, сидя в разрушенном катере на свалке. Теперь даже не знаю, кто из нас двоих его написал — я или Дарио. Но мадам Рафаэль все равно права — такие письма не пишут клиентке, которую обслуживают, превозмогая отвращение.

Снова любуюсь ее поразительно красивым лицом: морщинками у глаз, которые она даже не пытается скрыть, седыми волосами, которые отказывается красить, и ко мне возвращается все тот же вопрос: всегда ли она была так красива или же стала такая со временем? Но нет, решительно, вопросы такого рода вслух не задают.

— Мой муж гораздо богаче и могущественнее, чем можно вообразить. В эту комнату по крайней мере четыре предмета попали с его заводов, а остальное — из бумажника. Мы не разговариваем с ним вот уже десять лет. Но женщины в моем возрасте не рискуют хранить молчание и с другими мужчинами.

— Он так ничего и не узнал о том, что у вас было с Дарио?

— Нет, это невозможно. Он ни за что не позволил бы нам встречаться, из страха потерять меня навсегда.

Она встала, потянувшись за стаканом.

— Дарио нужны были деньги. Должна признать, что поначалу он имел твердое намерение вытянуть из меня немалую сумму, и в кратчайшие сроки. Сто сорок тысяч франков, если быть точной.

Сколько же раз надо помножить пять на семь, чтобы набрать столько?

— Во время наших первых свиданий я еще играла в эту игру. Раза два-три, а потом…

Что было потом, уточнять нет нужды. Купидон расстрелял свои последние стрелы, и пластинка завертелась.

Мой бедный Дарио… Как только подумаю, с каким пылом ты искал себе женщину начиная с наших юных лет. Да и всем остальным хотелось видеть тебя с такой, которая подарит тебе сына — гордость каждого итальянца. Она бы тебя ублажала, ты бы ее забавлял. Вы были бы хорошей парой. Жили бы себе да радовались. Но ты отдал свои последние мечты этой даме, гордой француженке, такой далекой от нашего квартала, от нашего детства. Я потрясен, дружище. Потрясен этой любовью, которая свалилась на вас нежданно-негаданно в ваши-то годы. Потрясен концом этого приключения на двоих. Жиголо и скучающая дама из общества.

— Антонио, если я так хотела вас разыскать, то вовсе не для того, чтобы говорить с вами о нем часами напролет. На это имеются более веские причины. Вы знаете, зачем ему понадобились эти деньги?

Она наклоняется, чтобы достать из-под низкого столика какую-то папку, лежащую у самых ее ног. Открыв ее, вынимает оттуда машинописные листы, сколотые по четыре-пять и сверху донизу разукрашенные печатями и штампами. Какими именно — мне пока трудно определить.

— То, что вы видите перед собой, это и есть мечта Дарио.

Вот оно что… Раз такое дело, пытаюсь полностью сосредоточиться.

Договоры, еще какие-то официальные бумаги, и, к моему немалому удивлению, все написано по-итальянски. Настоящий итальянский язык, итальянский из самой Италии — в этом нет никакого сомнения. С какими-то техническими терминами и прочими многозначительными и напыщенными словесами. Предпочитаю подождать разъяснений.

— Вы, конечно, понимаете?

— Нет.

— Это бумаги на владение четырьмя гектарами земли рядом с его родным городком. Вы ведь тоже родом из Соры?

Она произнесла это с любезной улыбкой, словно словечко «Сора» должно тотчас пробудить во мне нежную грусть под аккомпанемент мандолины. Я же ощутил, скорее, смутное беспокойство, смешанное с любопытством, по поводу этого неожиданного возвращения к родным корням. Мамаша Тренгони тоже упоминала о том клочке земли, но мне, несмотря на все эти документы, так и не удается представить ее сладкоголосого сыночка возвращающимся в родную деревню, чтобы топтаться в вязком дерьме, надеясь, что со временем там что-нибудь да вырастет. Хорош светский танцор: левая рука на сердце, правая — на мотыге. Начинаю думать, что я и впрямь был единственным, кто хоть немного знал Дарио. Если он сумел-таки заморочить голову обеим своим женщинам насчет своих крестьянских поползновений, то со мной этот номер не пройдет. Но что их он надул, это точно.

— Он хотел строить там что-нибудь? Что там вообще такое, на этом участке?

— Виноградник. Клочок земли между Сорой и Санто-Анджело. Я правильно называю?

— Нет, надо делать стяжение: Сант'Анджело. Но это совершенно неважно, потому что всем на этого святого наплевать, и местные пользуются его именем, только чтобы богохульствовать.

— Простите?

— Точно вам говорю. Когда им духу не хватает помянуть Христа или Мадонну, то именно Сант'Анджело приходится за них отдуваться. Они считают, что это не так серьезно. Он там вроде козла отпущения за целые святцы. Ни одно проклятие в округе без него не обходится. Так что со стяжением или без него — один черт…

— Успокойтесь.

Ее рука легла на мое колено. Она пристально глядит на меня, не понимая, в чем дело.

— Как вы все-таки отличаетесь от него… Сам-то он был так близок ко всему этому… И он говорил об этом с такой… такой… Понимаете? Его земля, его народ, его имя… И я нахожу это вполне естественным, не правда ли? Но у меня впечатление, что лично вас это как-то задевает. Обычно люди, приехавшие из других краев, всегда такие…

— Иммигранты, вы хотите сказать? Ну так что? Какие они, по-вашему?

— Они гордые и ранимые.

— А Дарио, значит, вдруг сделался гордым и неуязвимым, как только получил во владение четыре гектара виноградника?

— Они ему не с неба свалились. Участок раньше был разделен между тремя владельцами. Два гектара он получил от матери.

— От мамаши Тренгони?

— Вас это удивляет?

Нет. Дарио всегда упоминал о земле своего отца таким тоном, будто ему действительно принадлежало там что-то стоящее. Впрочем, у каждого выходца из Италии остается там какой-нибудь полумифический клочок земли, который ему не удалось ни продать, ни сделать доходным настолько, чтобы с его помощью прокормить bambini. Мой собственный отец тоже в свое время нам уши прожужжал о своем лесе, словно это был настоящий Броселианд.[9] Хотя на самом деле, насколько я сумел выяснить, это всего лишь небольшой откос у дороги с несколькими орешинами, куда порой забредают козы в поисках какой-нибудь тени. Продать его отец никогда даже не пытался. Он-то хорошо знает, что вся вырученная сумма едва ли покроет расходы на дорогу туда и обратно, а также на нотариуса и на пиццу. За эту цену он предпочитает хранить в закоулках памяти смутное воспоминание о родовом владении — густом и тенистом. Что ж, он не дурак, мой отец. Похоже, отец Дарио сделал тот же подсчет.

— Два других гектара были поделены между двумя владельцами. Один из них обосновался в Соединенных Штатах, в Нью-Джерси, а другой по-прежнему живет в Италии, в Сант'Анджело. Я правильно сказала в этот раз?

— В Нью-Джерси?

— Я оплатила Дарио эту поездку. Владелец даже забыл о своих нескольких арпанах, и поэтому уступил их с большой легкостью и почти даром. Самым неуступчивым оказался тот, другой итальянец. Он ни за что не соглашался расстаться со своим клочком земли, якобы хотел там построить дровяной сарай. Дарио долго торговался с ним на месте и в конце концов все-таки сумел убедить. Объединив три акта о передаче владения, он стал полновластным хозяином всего участка. Вот.

— Я сейчас, наверное, задам глупый вопрос… но что он, собственно, собирался там делать, на этом винограднике?

— Вино.

— Что, что?

— Вино.

Самый невероятный ответ из всех возможных.

— Он хотел уехать из Франции и заниматься там виноделием. И жить на это. Это была самая заветная его мечта, самая глубокая, сильней всего остального. Сильнее, чем я. А ведь когда любишь, мечты любимого всегда кажутся более стоящими, чем свои собственные.

— Но это же невозможно. Дарио сроду не работал на земле. Он ничего не смыслил в виноделии. Да вы сами только попробуйте представить!..

— Он бы научился со временем. Пока Дарио не стал владельцем, вином там занимался один местный крестьянин, без особой выгоды, надо сознаться. Я дала Дарио денег, чтобы он нанял его в качестве виноградаря на три ближайших урожая. Тот сразу же согласился. Никто больше не хочет возиться с этим виноградником. Можно подумать, что все это время он дожидался именно Дарио, который должен был его спасти.

Бросив документы на диван, она на какое-то мгновение закрыла глаза. Тотчас же мое пронырливое воображение не преминуло вообразить их вдвоем. Он — воздев руки к небу, кружит по комнате и говорит, говорит, о себе, о себе, опять о себе, об Италии и о своих мечтах, и она — внимающая, влюбленная, упивающаяся инфернальным простодушием своего любовника. На такие дела у меня в общем-то нет чутья, но в этот раз я просто уверен, что речь идет о настоящей любви. Пусть все это изначально отдавало жульничеством, имело корыстную цель и пошлый интерес, но без искры чистой, беспримесной любви все же не обошлось. И воистину надо быть таким ханжой, как я, чтобы сомневаться в этом и разыгрывать из себя оскорбленную невинность.

— Антонио… Я еще не сказала вам главного. Я не знаю, почему у меня отняли Дарио… Но знаю, что все это время он старался скрыть какой-то невероятный страх. Страх, что все это плохо обернется. Он никогда мне в этом не признавался, но в конце концов написал в письме, что, если бы с ним что-то случилось, он хотел бы, чтобы его земля досталась единственным существам, которые захотели протянуть ему руку.

Я опустил глаза, чувствуя, как мой сердечный мотор набирает обороты, и испытывая желание бежать отсюда куда глаза глядят.

— Что мне прикажете делать с этой землей? Вся моя жизнь здесь… А ваша страна кажется такой чудесной… Она принадлежит вам по праву. Это ваша земля.

Я встал.

— Вот Дарио знал, что с ней делать. Он говорил, что его мать никогда не вернется на родину и что, кроме меня, у него остается только…

— Замолчите.

— Он любил вас, Антонио. Хотите вы этого или нет… И он решил в присутствии нотариуса вписать в эти акты о передаче владения еще одно имя.

— Перестаньте говорить глупости.

— Если вы от них откажетесь, то они перейдут к общине Соры. Но я прошу вас, примите их, это было его последнее желание…

— Хватит, наконец!

Низкий столик содрогнулся, когда я задел его ногой. Она тем временем перебирала бумаги, чтобы доказать мне, что все уже оформлено как положено, проштамповано и согласовано. Вот оно, мое имя, написанное буква за буквой.

Кошмар.

— Ради этого я вас и искала, Антонио. Чтобы передать вам его последнюю волю вместе с этими бумагами.

Сам того не желая, я оттолкнул эту женщину, которая загораживала мне проход. Прочитав свое имя, отпечатанное на машинке, я чуть не вскрикнул от внезапного удушья. Словно я вдруг угодил в западню. В карцер. В камеру пыток.

— Это была его последняя мечта, Антонио.

Я бросился к выходу. Она насильно сунула мне в руку пачку бумаг.

И я сбежал, не сказав ни слова, не попытавшись ни понять, ни вновь отказаться.

*
Итак, все усилия, потраченные на то, чтобы уложить между мной теперешним и моей предместной юностью как можно больше лет и километров, пошли прахом в какие-то несколько дней. А я-то, словно вышедший на свободу каторжник, словно вернувшийся издалека наркоман, надеялся, что уже покончил со своим прошлым — завязал. Но нет, улица Ансельм-Ронденей держала меня гораздо более цепко, чем я предполагал. Просто так от нее не отделаешься. Может, именно это и хотел сказать Дарио своим «моя улица длинна»? Может, мне сменить имя, перекраситься в блондина, покинуть Францию и все начать сначала, на новом месте? Снова эмигрировать, снова вступить в порочный круг? Видимо, чтобы итальянская община забыла обо мне, надо заплатить немалую цену. До сих пор я отказывался даже ногой ступить на землю предков, и вот, пожалуйста, вдруг становлюсь законным владельцем какого-то ее клочка. Как не увидеть в этом доказательство существования некоего циничного божества? Не говорю уж о призраке Дарио, который липнет ко мне еще назойливей, чем сам он в те годы, когда мы вместе болтались по улице.

Два часа ночи. В «Салонах» напротив веселье идет полным ходом. Открываю окно пошире, чтобы хоть немного проветрить. Чувствую, что, если мне даже и удастся заснуть, Дарио посетит меня во сне.

Дарио… Ну и мерзавец же ты, Дарио. Ты присоединил мое имя к своему собственному на бумажках нотариуса задолго до того, как упросил написать то злосчастное письмо. Ты предпочел меня оскорбить, нежели мне довериться. Открыться в том, что ты всегда думал обо мне как о своем друге. Но ты знал, что наша дружба перестала быть обоюдной уже довольно давно. И вот я спрашиваю себя, поразмыслив: а действительно ли то письмо было адресовано мадам Рафаэль? Может, в тебе оказалось гораздо больше маккиавелизма, чем я предполагал? В сущности, не ко мне ли самому ты обращался, заставляя переводить его?.. Мерзавец. Ты мог хотя бы заикнуться про это вино. Вино? Вообразить такого притворщика, как ты, виноделом? Да ты его даже не пробовал никогда, это вино. А мне и раньше доводилось слышать, что вино Сант'Анджело не более чем сомнительная кислятина. Мой отец от него всегда отказывался. Как-то в голове не укладывается, что ты продал сначала тело, а потом и душу ради бурды, которая целую округу пугает изжогой. Ты что, всерьез намеревался сделать из него что-то сносное и преуспеть там, где все остальные потерпели крах? Или ты вдруг ощутил зов родной земли и сказал себе, что это и был утраченный Эдем, но что еще не поздно наверстать потерянные годы?

Идиотские предположения. Ни за что не поверю, чтобы Дарио, король системы «Д», то бишь «Системы Дарио», впутался в такое кислое дело. А что во всем этом есть что-то кислое, я даже не сомневаюсь. Но только не виноград. Что-то кислое, гнилое, какое-то второе дно, а может, и… золотое. Мне уже начинает не хватать моего отца. С ним единственным я мог бы потолковать о том клочке земли, где он в юности пас своих индюков. Он мог бы мне рассказать историю этой земли, этого кислого вина, припомнить какие-то местные анекдоты, слушая которые я, глядишь, и наткнулся бы на подходящую мыслишку. Ведь во всех этих местечках вроде Соры всегда найдется одна-другая родовая распря, унаследованная от предков и которую местные кланы, нашпигованные оружием, уже не первый век пытаются разрешить. Но какое отношение все это может иметь к похабнику франко-итальянского происхождения, который на земледельца походил не больше, чем Фрэнк Синатра на церковного звонаря?

Устраиваюсь за своим рабочим столом, чтобы как следует изучить документы, и даже вооружаюсь ради этой надобности словарем Гарзанти.

Для начала имена бывших владельцев:

Джузеппе Парини, Трентон, Нью-Джерси, США.

Один гектар. Северо-северо-восток. Уступлен за девять миллионов пятьсот тысяч лир.

Иначе говоря, за пятьдесят тысяч франков. То есть просто даром.

Далее:

Марио Манджини, Сант'Анджело, Лацио, Италия.

Один гектар. Юг. Восемнадцать миллионов лир.

А итальянец-то запросил почти вдвое больше. Что ж, логично. Хотя цена тоже так себе, без перебора. Плюс еще два гектара дармовых в итоге дают нам изрядный виноградник в четыре гектара, приобретенный за сущие гроши. Тут еще имеется упоминание об амбаре, погребах и сарае для инструментов. И все это великодушно подарено влюбленной дамой, которая потихоньку, но без колебаний запустила руку в мужнину мошну.

Внезапно весь этот маскарад вызвал у меня раздражение. Мне вдруг показалось, будто Дарио манипулирует мной с того света, и я смахнул все бумаги на пол. Следом чуть не свалился и мой макет. Я зажег в студии все светильники, которые там имелись. Несмотря на то что июль только начинался, жара стояла такая, что у меня пылали щеки.

Вдруг я уловил какой-то глухой звук и ощутил ожог на шее. Что это было такое, я понял не сразу.

В удивлении я опустился на колени и сунул голову под стол. Поднес руку к затылку, и рука скользнула по чему-то липкому до самого плеча. Я улегся на живот, сам не знаю почему, словно податливый мертвец, уже начинающий коченеть, хотя в действительности чувствовал себя лишь слегка задетым. Заинтригованный и недосягаемый под своим столом, я лежал, зажав рану рукой, и пытался понять. В какую-то долю секунды в моем мозгу пронеслись два-три образа: летние осы, гудящие над ухом, прежде чем укусить, удар горячей невидимой бритвы, плохо заживающий порез, который продолжает кровоточить и тогда, когда о нем уже забыли. Без сил, в полном недоумении я сначала попытался сохранять неподвижность, искал полного покоя. Я повернул голову к окну и не обнаружил там ничего, кроме россыпи звезд да оранжевых отсветов под ними, исходящих от здания напротив. Рассеянный гул, смутное позвякивание, переплетающиеся голоса и, быть может, где-то в глубине немного легкой музыки. Я дополз до ванной, оставляя на полу дорожку из красных капель, и страх наконец охватил меня, как первый признак, что я вернулся к действительности. Я испугался, что кровь вытекает из раны целыми литрами и что меня вот-вот захлестнет ею, словно волной. Я уже воображал, как она сначала льется потоком, а затем едва сочится. Я изо всех сил боролся со слабостью, чтобы не потерять сознание, прежде чем успею заткнуть дыру — сначала полотенцем, а затем длинным бинтом, который, на мой взгляд, как-то слишком быстро пропитался драгоценной влагой. Я долго не решался взглянуть в зеркало, глубоко убежденный, что этот источник так никогда и не иссякнет. Что там за жила такая, на затылке, чтобы оттуда столько лилось? — подумал я. И тут вдруг все разом успокоилось. Бинт я, правда, снять не осмелился, но почувствовал, что струя стала гораздо тоньше, а во мне еще оставалось довольно живительной влаги, чтобы я мог пребывать в сознании. Я долго колебался, держа бутылку девяностоградусного спирта в руке, прежде чем плеснуть — еще и еще раз, беспорядочными рывками — в направлении своей раны. Вопли терзаемого мученика, которые я испускал при этом, мало что добавили к идиотизму сцены.

3

На террасе напротив — конец вечеринки. Парочка кутил любуется на звезды и чему-то еще тихонько смеется. Официант гасит свет и опустошает последние стаканы. Четырьмя этажами ниже дружно гомонит компания развеселых гуляк, прежде чем рассесться по машинам. Все это напоминает банкет по случаю подведения годового баланса в какой-нибудь информационной конторе, с оптимистической речью главной шишки и дозволенными шуточками его подчиненных. С полотенцем, обмотанным вокруг шеи на манер шарфа, я обследую территорию поблизости от стула, на котором сидел десятью минутами раньше. Пуля, ободравшая мне затылок, торчит в стене под обоями. Я нашел и вторую — в деревянной стойке книжного стеллажа. Других пока не вижу, и это соответствует количеству звуков, которые я успел уловить. Выстрелов, как таковых, я не слышал. Линия прицела указывает на террасу. Даже не имея ни малейших баллистических понятий, я все-таки могу сообразить, что стреляли оттуда, от гуляк.

Я скатился по лестнице с мерзейшим ощущением, что моя рана вот-вот прорвется. Заметил пару ночных пташек, лихорадочно целующихся, прижавшись к капоту сестренкиной машины. Когда девица увидала мое лицо — одутловатое, залитое потом, обмотанное окровавленным полотенцем, — то здорово перепугалась. Долго упрашивать их убраться не пришлось. Проскочив несколько раз не на тот свет, я добрался до пятнадцатого округа и свернул на улицу Конвента, газуя как сумасшедший. Я старался не глотать, не кашлять и не шевелить головой, убежденный, что кровотечение не замедлит вновь открыться от малейшего толчка. Я разбудил одну свою знакомую медсестру, которая не стала задавать слишком много вопросов о происхождении раны. Видя мое состояние, она сначала заставила меня проглотить какую-то таблетку, не сказав, что это транксен. Потом сделала перевязку, побожившись, что накладывать швы не понадобится. Обратный путь я проделал, обуздав себя ремнем безопасности и не превышая сорок пять в час, поскольку до меня только теперь дошло, что я все еще живой. Я оставил машину напротив своего дома и поднялся по лестнице до «Салонов Ларош», не дожидаясь лифта. Трое последних официантов попытались было помешать мне пройти на террасу.

— Вам-то какое до этого дело? Ведь ваш дурацкий банкет уже кончился! К тому же вы все равно пускаете сюда кого попало! Достаточно увидеть снизу свет и подняться — никаких проблем. Спорю, кто угодно может это проделать. Помяните мое слово, в один прекрасный день вы пустите сюда убийцу!

Обалдев от таких слов, они прекратили попытки мне воспрепятствовать. С высоты террасы я смог увидеть и свой рабочий стол, все еще освещенный, и большую часть комнаты. Мне показалось даже, что я мог бы туда запросто допрыгнуть. А минуты через две я уже рухнул в свою постель, задернув поплотнее шторы.

Не стоит искать слишком далеко, просто этот виноградник проклят. Дарио и сам-то не слишком долго этому сопротивлялся, а я так чуть не отдал концы буквально через два часа после того, как получил его по завещанию. Видимо, всякий, кто становится владельцем этих чертовых арпанов, обречен на неминуемую гибель. В каком-то смысле это лишь усиливает мои сомнения по поводу пресловутой тяги к земле, овладевшей вдруг Дарио. Тут ставка будет повыше, чем думает мадам Рафаэль. Наверняка Дарио пронюхал, что этот клочок земли пахнет деньгами, иначе не стал бы делать из себя шлюхача в такой спешке. Что касается меня самого, то я тоже спешу, но только избавиться от этого подарка, и как можно скорее. Этот мерзавец Дарио не оставил мне выбора. Он-то знал, что там кроется какой-то подвох. Так что спасибо за подарочек. Я из-за него чуть не загнулся. Кто-то меня уже ищет. И этот кто-то может оказаться где угодно — например, на углу улицы. Может поджидать меня на выходе из дома. И что самое худшее, пока я не избавлюсь от этой головоломки, мне придется покинуть Париж.

*
Ворота Шуази. Миновав пояс окружных бульваров, я сразу почувствовал, что углубляюсь в царство печали и скуки. Честно говоря, я бы вообще предпочел закрыть глаза, лишь бы не видеть, как в нескончаемом движении разворачивается передо мной эта шестикилометровая лента, которая ведет прямиком к улице Ансельм-Ронденей.

Ты нагоняешь тоску, предместье. Само по себе ты ничто. Ты обращено лицом к Парижу, а задом к деревне. Ты не более чем компромисс. Ты словно придорожный бурьян. Но сильней всего я виню тебя за то, что ты воняешь работой. Одной только работой. Для тебя существует лишь утро, и ты объявляешь сумерки сразу же по выходе с заводов. Ты отыскиваешь путь, ориентируясь по своим трубам. Никогда не слыхал, чтобы кто-то пожалел о тебе. У тебя просто не было времени, чтобы придумать себе что-нибудь для мало-мальски пристойного существования. Ты не старуха, но у тебя нет ни на грош терпения, и тебе хочется всего сразу — побольше да потолще, — и у тебя всегда полным-полно места для всяких там «супер» и «макси». Единственное, что тобою управляет, это безумие твоих архитекторов. Это они дают мне средства к существованию со своими макетами, которые посвящают тебе. Мозаика преисподней. Они буквально упиваются тобой — это пир, вакханалия, оргия, изгнание глистов. Они обжираются пространством. Вот отличное местечко для футурологического поселка, рядом с зоной первоочередной застройки, неподалеку от пестренькой гимназии, между микрорайоном в стиле пятидесятых, который ждет не дождется экспроприации, и коммерческим центром, уже успевшим сменить свое название раз двадцать. А может, тут проложат по чьей-нибудь прихоти новое, совершенно дикое ответвление автострады, которое все подомнет под себя? И ты в своем праве окончательно наплевать на гармонию — ее в тебе никогда не было и никогда не будет. Так пусть же все эти авангардисты, вдохновленные каким-нибудь новым облицовочным материалом, дадут тебе хоть иллюзию нового рождения. Пусть себе стараются. Ведь ты и не умрешь никогда. Ты просто распространишься еще дальше, сожрешь походя еще район-другой. Но ты не подохнешь, нет. В этом-то и состоит твоя истинная реальность. Тебя невозможно обезобразить больше, ибо ты никогда и не имела образа.

Я застал свою мать за стряпней — она что-то тихонько напевала, готовя карбонару. Мы поели вдвоем, без телевизора, без томатного соуса, без вина и почти без слов. У моей матери большие способности к холостяцкой жизни. Мне даже доставило удовольствие видеть ее такой — отдалившейся от всего, с явным удовольствием смакующей свое одиночество. И ничуть не обеспокоенной тем, как я живу.

— Почему у тебя повязка на шее?

— Так, свело немного. Ревматические колики. Как будет «колики» по-итальянски?

— Torticollo. Твой отец прислал открытки. Вид на Перос-Гирек откуда-то сверху. Еще один, с водолечебницей на переднем плане. В общем, такие же, как и в прошлом году. Он почти ничего не пишет. Похоже, доволен.

Я быстренько свернул с этой темы, задав вопрос о том, как она теперь располагает своим временем, выпроводив супруга. Оказывается, навещает мамашу Тренгони. Сначала они обе долго молчат, потом мать пытается заставить ее подышать свежим воздухом, но ей это никогда не удается. Сыщики больше не объявлялись, кумушки из квартала тоже перестали судачить о смерти Дарио, и все, кажется, вновь вернулось на свои места.

— Добавь пармезану, Антонио. Сыр с карбонарой хорошо идет.

Она согласна на что угодно, только бы не готовить томатный соус. С тех пор как отец уехал, она пользуется своей свободой, чтобы отдохнуть от всего приевшегося, набившего оскомину. Как сегодня. Свежие сливки, яйца, пармезан, ломтики сала, и все это перемешано со спагетти. Быстро, вкусно, питательно.

— А ты знаешь, почему это называется «карбонара»?

— Потому что в последний момент всегда надо добавлять черный перец. Получается черное на белом, вроде как угольной пылью присыпано. А шкварки будто угольки.

Она улыбается. Думаю, это ее заблуждение, но не хочу переубеждать. На самом-то деле это из-за карбонариев, которые устраивали свои тайные сборища в лесах. Они были хорошие конспираторы и изобрели это блюдо, чтобы не возиться подолгу со стряпней во время собраний. Но моя мать не имеет ни малейшего представления ни о тайне, ни о конспирации.

Бросив взгляд на часы, она вдруг заявляет, что сейчас зазвонит телефон. Что и не замедляет случиться. Она снимает трубку без малейшей спешки. Старик на том конце провода даже не сомневается, что я стою рядом и держу наушник. Похоже, он там вновь обрел свое утраченное было добродушие. И в самом деле, после сорока лет брака он, как и моя мать, снова испытывает удовольствие от сольного существования и от встреч с приятелями. Я спросил у него как бы между прочим, знакомо ли ему вино Сант'Анджело.

— А в чем дело? Ты его не пил случайно? Вот, стоит только уехать, сразу начинаешь делать глупости…

Он хохочет. Я его не поддерживаю. Вяло пробую отшутиться и кладу трубку.

*
В течение последующих четырех-пяти дней я блуждал по кварталу в поисках хоть чего-нибудь — воспоминаний, впечатлений, фактов. Я обошел всех старых приятелей, выходцев из Соры и Сант'Анджело, подолгу точил лясы с их родителями, а иногда даже с их дедами и бабками. Некоторые упоминали о винограднике и рассказывали легенду о Сант'Анджело, которая передается из поколения в поколение. Сора — это захолустное местечко, имеющее всего три достопримечательности. Первая: особая местная обувь, которая кроится из старых покрышек для грузовиков и шнуруется наподобие старинных сандалий. Вторая: явление в конце восемнадцатого века некоего святого, ставшего потом покровителем виноградника. И третья: начиная с сорок пятого года почти поголовная иммиграция всех здоровых мужчин, вернувшихся с войны. Среди них был и мой отец, как, впрочем, и почти все остальные, обосновавшиеся в Витри. У семейства Гуччо я справился об их американском родиче Джузеппе Парини, о том самом, который до недавнего времени владел одним гектаром виноградника. Собственно, говорить о нем было нечего, кроме того, что он совершенно забыл Европу и ему совершенно начхать на все, что тут творится. У него там два-три своих завода и целая сеть закусочных, так что с итальянцами из Италии у него осталось мало общего. Это все и объясняет. Я предпочел не настаивать. Мамаша Тренгони даже впустила меня в комнату Дарио, где я, впрочем, так ничего и не нашел, кроме скверного фото мадам Рафаэль, удачно запрятанного в конверт от пластинки-сорокапятки.

Я повидался с Освальдо, который укладывал первые кирпичи своего дворца, своего монумента, своего Ксанаду. Он вкладывает в эту работу всю свою душу. И вкалывает совершенно один, без какой-либо помощи, кроме разве взгляда своего сынишки, которому сейчас едва ли три года от роду, но который уже ждет не дождется la casa.[10] Надеюсь все же, что Освальдо как-нибудь сумеет выгородить там клетушку и для самого себя, где-нибудь между кухней, гостиной и детской. Потому что итальянские папаши, несмотря на все свои грозные голоса, постоянно разрываются между культом матери и культом детей и частенько при этом забывают самих себя. Единственное, что я мог — это пожелал ему мужаться.

Я заночевал в отчем доме и был изрядно смущен, вновь обнаружив свою старую постель, старую спальню, старую настольную лампу и старый телик, который мне никогда не запрещали смотреть. Одно точно: тот, кто покушался на меня прошлой ночью, здесь до меня не доберется. Можно подумать, что даже убийцы обходят предместье стороной. Начинаю понимать, что хотел сказать Дарио своим «моя улица длинна». Без сомнения, он имел в виду итальянскую диаспору, которая рассеялась повсюду, где только можно устроить себе крышу над головой, не пропустив ни одного закоулка вселенной. На одной только улице Ансельм-Ронденей я установил прямые связи с тремя континентами. Достаточно было потолковать с одним парнем, у которого есть брат, а у того — лучший друг, который неплохо обосновался, и ты тоже можешь бросить там якорь, если у тебя возникнет однажды такое желание. Дарио это знал, и он тоже мог бы выращивать бычков на ранчо в Австралии, или красить заборы в Буэнос-Айресе, или торговать сыром в Лондоне, или работать на шахте в Лотарингии, или основать свое маленькое дело в Чикаго — что-нибудь вроде срочной чистки-уборки. В ожидании лучшего он предпочел заделаться шлюхачом в Париже.

Лучшего. Какого такого лучшего? Отныне именно мне надлежит найти ответ на это.

Мое решение принято уже давно. Мне просто необходимо догадаться, что же все-таки знал Дарио о том клочке земли. Именно эту дань я обязан заплатить, если хочу когда-нибудь почувствовать себя свободным. Если хочу понять, что такое до сих пор скрывает мой отец. Мне предстоит уладить дела с родной землей. Макеты вполне могут подождать еще месяц. Сбежать из Парижа меня уже вынудили. Завтра сбегу из Франции.

Но я узнаю.

*
Прежде чем попрощаться, я спросил у матери, доставит ли ей удовольствие, если я вернусь в Сору.

— Чтобы жить? — спрашивает она удивленно.

— Да.

Она надолго замолкает, растерявшись после столь неожиданного вопроса. Я даже побоялся, как бы она не разволновалась.

— А зачем? Мы же все теперь здесь… Никого из наших там не осталось… Ты сам — француз. Так зачем тебе снова начинать всю эту мороку — оформлять бумаги, переезжать, искать дом, работу, невесту, пытаться поладить с соседями и все такое. Оставайся уж лучше здесь. Сама-то я туда даже погостить не поехала бы.

На следующее утро я оставил ее в неведении и беззаботности.

*
Палатино. Отправление в 18.06. Самый популярный поезд на линии Париж — Рим. Словно нарочно придуманный для всех тех итальянцев, которые живут вокруг Лионского вокзала. Они говорят о нем как о старой, заезженной кляче, но которая все-таки каждый раз благополучно дотягивает до стойла. Моя последняя поездка на нем относится к одиннадцати-двенадцатилетнему возрасту. Мне тогда показалось, что он тащится туда немыслимо долго, а обратно и того дольше.

— В каком часу прибываем в Рим? — спрашиваю я.

Молодой чернявый парень в сидящей мешком форменной тужурке со значком «Спальных вагонов» на отвороте и в неизменно дурном расположении духа бросает на меня такой раздраженный взгляд, словно отвечает на этот вопрос уже раз в двухтысячный:

— В 10.06, если итальянцы не задержат.

— А такое случается?

Он ухмыляется вместо ответа.

— Должно быть, утомительно работать в ночных поездах, правда? — интересуюсь я.

— Вот когда намотаете по рельсам четыре кругосветки, тогда и поговорим.

Он выходит из купе, пожимая плечами.

Нас пятеро: чета итальянцев-молодоженов, возвращающихся из свадебного путешествия, чета французов-отпускников, которые едут в Рим первый раз в жизни, и я. Мои попутчики очаровательны. Обе пары пытаются общаться между собой с помощью жестов и улыбок и даже предпринимают определенные потуги слепить фразу, которую противоположной стороне всякий раз удается разгадать. Иногда, правда, попадается словцо, которое ставит их в тупик, но о том, чтобы я вмешался, и речи быть не может. Это лишило бы меня последнего, хоть крохотного развлечения. Время от времени я дремлю, убаюканный поездом, и тогда забываю, что вынужден покинуть страну и город, которые люблю, на совершенно неопределенное время. Я, правда, убеждаю себя, что все это пустяки, и даже трижды пустяки по сравнению с тем, что пережили мои дед с отцом. Для итальянцев изгнание — дурная привычка, какая-то нелепая мания. Не вижу, почему я должен избегнуть общего правила. На ум приходят воспоминания детства. Всплывают в памяти все эти переезды, которые я сам и не пережил. Опять во мне оживает отцовский голос, как бывало порой вечерами, когда ему приходила охота порассказать о себе.


…Уехать? Еще до того как я родился, мой отец уезжал в Америку, за долларами. Потом уехали братья. Когда настал мой черед, шел как раз 1939 год, и я все-таки уехал, но только не за состоянием, а чтобы научиться держать ружье под знаменами. Дело было на севере, в Бергамо, и говорили там на всех, какие только есть, диалектах. По счастью, я нашел земляка, парня из нашей округи, так что было с кем поболтать по-нашему хоть тайком, потому что разговаривать на наречии начальство запрещало. Мы с ним стали compari — кумовья — это словечко у нас означало как бы обещание дружбы. Вечерами мы таскались в верхний город и там глазели, как фашистские вояки дрались с альпийскими стрелками, с этими, у которых перо на шляпе. Из нас они были единственные, которые могли утереть нос молодчикам Муссолини. Для чернорубашечников все было задаром, они входили в любую киношку или бар и кричали: «Дуче платит!» Может это и было первой причиной, которая сразу же заставила меня возненавидеть этих подонков. Но с настоящей войной все это еще не имело ничего общего. Мне в сорок первом году даже отпуск дали, чтобы я мог повидаться со своей невестой. А потом отправили нас с компаре, с куманьком, знаешь куда? В какую страну? Ни за что не догадаешься… Да я и сам не знал, что где-то есть такая… Вот там-то я и понял по-настоящему, что значит уехать…


Меня трясут за плечо. 10.34. Roma Termini.[11] Еще не сойдя с поезда, я уже чувствую что-то такое, чему пока не нахожу определения. Может, это просто летняя жара, некий странный запах… запах летней жары, очень яркий свет… не знаю. Толпа на перроне. Смотрю напереплетение всех этих рук на спуске с подножек вагона. Перила почти раскаленные. Зеленые вагоны поезда напротив сверкают на солнце. Вдалеке, под сенью навеса, пространство сереет. Вокзал похож на аквариум, огромный, совершенно квадратный и довольно неопрятный. Он гудит и кишит оживленными туристами, уже потными и распаренными. Пока это лишь преддверие, свободная зона, царство суеты и сомнительного предпринимательства. Обменяв несколько банкнот, решаюсь вынырнуть из аквариума. Слева и справа две световые арки — два выхода, и я колеблюсь, какой из них выбрать, чтобы вступить, наконец, в эту страну.

Я выбрал левый, ближний, через который следовало большинство, потому что он ведет прямо к конечной остановке автобусов. На одно мгновение застываю в неподвижности на пороге вокзала, не осмеливаясь пересечь улицу. На противоположном тротуаре — уже Рим, я узнаю его, еще даже не зная по-настоящему. Старые охристые стены, трамвайная линия, какое-то кафе, где сидят двое стариков, спрятав головы в тени навеса и выставив ноги на солнышко, маленькие нервные авто, понукающие друг друга гудками. Убеждаю себя, что мне как раз туда… Чтобы добраться до автобуса, иду по Виа Принчипе Амедео, присматриваясь к каждой лавчонке и пытаясь понять, совпадает ли это со смутными воспоминаниями, оставшимися у меня с детства. В полумраке парикмахерской лежит, откинувшись в кресле из-за отсутствия клиента, брадобрей, в позе словно для мытья головы, и читает газету. Миную двух цыганок, которые тянут ко мне руку. Под вывеской «Pizza & Pollo» сидят рабочие и грызут куриные ножки, не переставая орать друг на друга на диалекте, который не слишком отличается от того, на котором говорят мои родители. Но я прохожу слишком быстро, чтобы успеть разобрать, в чем там дело. Пересекаю улицу по солнечной стороне. Вдалеке виднеется цепочка автобусов, мой отходит около одиннадцати, так что еще остается немного времени. Возле столбика с указателем направления на Сору уже толпятся семьи, навьюченные чемоданами и детьми. «Dieci minuti! Dieci minuti, non с'è furia! Non с'è furia!»[12] — кричит шофер толпе, которая пытается втиснуться в его экипаж всеми доступными средствами. Замечаю неподалеку от остановки еще одного брадобрея, такого же праздного, как и первый. Провожу рукой по своей щетине.

Он поворачивает нос в мою сторону. Самое время выяснить, удастся ли мне его провести и сойти за местного, а не за туриста. Его-то итальянский кристально чист. Ни намека на акцент.

— Побрить или постричь, signore?

— Побрить.

— А в котором часу отходит ваш автобус?

— Через десять минут.

— Чудесно.

Пока я вроде бы неплохо справился с первыми словами, произнесенными на заальпийской территории. Если чуть-чуть повезет, он, может, и не догадается, что я француз. Он накрывает мне лицо горячей салфеткой, точит свой тесак, обмазывает мне лицо мыльной пеной. Лезвие поскрипывает на моей щеке. Так меня бреют в первый раз. Это приятно. Правда, когда он добирается до адамова яблока, я замираю. Но его горячая бритва точна.

Вдруг налетел порыв ветра. От сквозняка хлопнула дверь, а стопка журналов, положенных на край раковины, слетела на пол. Лезвие не отклонилось ни на миллиметр.

Флегматичный, непоколебимый, он всего лишь соизволил процедить:

— Per Вассо… Ché vento impetuoso!

«Клянусь Бахусом, какой буйный ветер!» Здесь, в Италии, я это слышу на каждом шагу.

Две минуты спустя моя физиономия становится глаже, чем стекло. Цирюльник улыбается мне и спрашивает небрежно:

— Вы случайно не из Эй-ле-Роз? Или из самого Парижа?

Немного смущаясь, отвечаю, что из второго. В первом у него наверняка какой-нибудь родственник.

Расплачиваюсь, пристыженный, что был разоблачен так быстро. Пока еще не знаю, сколько придется тут пробыть, но, право, было бы лучше, если бы меня принимали за уроженца здешних мест. Прежде чем я покинул его заведение, брадобрей наградил меня неподражаемым «Оррэвуар, мэссие!», явно желая показать, что и он тоже поездил по свету. Толпа на остановке испарилась, зато внутри стекла автобуса запотели. Свободным осталось лишь откидное сиденье рядом с водителем. Он трогает и, обливаясь потом, подмигивает мне со словами:

— Attenzione! Ми проезжатти мимо сам Колизео!

Действительно. А вскоре после того, как автобус проезжает Колизей, начинается сельская местность. Старый рыдван минует деревню за деревней, понемногу высаживая всех тех, кто прибыл тем же Палатино, что и я. А взамен вышедших сажает крестьян, женщин с огромными корзинами и ребятишек, возвращающихся из школы. Все тонет в веселой какофонии, все болтают между собой, меняются местами, чтобы усесться поближе к знакомым, словно целая деревня вдруг оказалась в одном автобусе. Какая-то женщина, сидящая прямо позади меня, рассказывает, заливаясь смехом, какие-то байки с птичьего двора, чем удерживает внимание всего автобуса последние десять километров. Я тоже смеялся вместе с остальными, даже не понимая ее слов как следует, и воображал себе: а что было бы, если бы мой отец отсюда не уехал? Вот этой женщиной с медной шеей, размашистыми движениями и заразительным смехом могла бы быть моя мать. А сам я мог бы быть вон тем молодым парнем в желтоватой майке, который читает «La corriere dello sport» и грызет зубочистку, не обращая на окружающий его тарарам ни малейшего внимания. А мой отец был бы сейчас в лесу и присматривал за тем, как работают молодые, в ожидании своей тарелки макарон. Но вот чего я все-таки не могу представить, так это себя в шерстяной майке. К тому же я не люблю футбол и всегда находил зубочистки вульгарными.

Я сошел на конечной остановке, в Соре. Сант'Анджело — это прилегающая к ней маленькая деревушка километрах в трех к северу. Единственное, что я помню о Соре, это речку под названием Лири, четыре моста через нее да три кинотеатра, в которых тогда меняли фильмы каждый день. Свободных мест всегда оставалось больше, чем жителей вообще. На балконе можно было курить, зато строжайше запрещалось приносить с собой пиццу. Один из залов напоминал столичный «Рекс», другой специализировался на античных «пеплумах» серии «Б», а в самом маленьком шла порнуха и фильмы ужасов. Помню один сеанс «Отчаянной племянницы», когда киномеханик позволил разъяренной публике чуть ли не линчевать себя из-за того, что у него свет погас в ту самую минуту, когда означенная племянница как раз собиралась дать доказательство своей отчаянности одному мордовороту, предложившему ей выбор между его членом и топором. Так никто и не узнал, чем там дело кончилось. Когда я вернулся во Францию, мне даже слов не хватило, чтобы объяснить, что способен вытворять на экране род человеческий. И только Дарио смог подтвердить мои слова. Кино тогда было неотъемлемой частью провинциальной жизни, как бы частью самого крестьянина, его буден. Но сегодня я вижу одни только параболические антенны на крышах, а все три кинотеатра исчезли. Самый большой превратился в магазин по продаже садовых культиваторов, и я задаюсь вопросом: а что теперь делают местные мальчишки, чтобы насладиться запретными образами?

Уже слишком жарко. Моя дорожная сумка весит целые тонны. Одет я по-парижски, и на меня пялятся, как на заблудившегося туриста, не понимая, что бы значило мое появление. Что я нездешний — написано у меня на лбу. Однако городишко оказался даже приятнее, чем в моих воспоминаниях. Большое разнообразие в окраске стен, в архитектуре, в расположении всяких лавчонок. Когда я был мальчишкой, я всего этого как-то не замечал. Впрочем, мальчишки вообще ничего не замечают, кроме лотков с мороженым и кинотеатров. Я истекаю потом. Я голоден. Я ощущаю запах горячей кухни, доносящийся из ближайшей пиццерии. Откуда-то неподалеку веет ароматом рассола. Горы желтых оливок. А на пьяцца Сайта Реститута продавец арбузов разгружает свой грузовик, скатывая плоды по широкой доске. Слегка обалдевший, неспособный решить, что же мне сейчас больше хочется — поесть, попить или поспать, я присаживаюсь у фонтанчика. В совершенном одиночестве. Кроме меня, в этот час никто больше не осмеливается тягаться с солнцем.

Вывеска: Pensione Qadrini. Про этот пансион мне говорили, что там вполне можно остановиться. Ворота, ведущие в крошечный внутренний дворик, где в углу свалены в кучу несколько ржавых велосипедов и один мопед. Маленькая темная лестница и сразу же кухня, где молодая женщина жарит на сковородке кабачковые цветы, не отрываясь от телевизора. Она вытирает руки о передник и спрашивает, чего мне угодно. Будто я оказался здесь ради ее кабачков. Комнату? Ах да, комнату! Их тут целых четыре. Вот и все, чего я смог от нее добиться. Несмотря на некоторое воодушевление, чувствую, что ей слегка не по себе, она краснеет, избегает смотреть мне в глаза. Нас обволакивает запах ее стряпни. Она явно не привыкла к туристам и наверняка спрашивает себя, кто бы это мог притащиться сюда в самый разгар августа. Но в общем все происходит довольно быстро. Мы не успеваем даже поторговаться. У меня впечатление, что она хочет разделаться с этим как можно скорее. А я при малейшем препятствии готов пойти на попятный. У меня нет ни малейшего желания нарушать чей-либо покой сразу же по прибытии. Я следую за ней в крошечную комнатку, чистенькую, с молитвенником на ночном столике и благочестивой картинкой, пришпиленной над кроватью. Синьорина Квадрини вешает рядом с умывальником полотенце и говорит о горячей воде, точнее, о том, что в некоторые дневные часы ее не бывает. Потом роется в кармане своего передника и протягивает мне ключ на тот случай, если я вернусь после одиннадцати часов вечера. Я подумал было, что она заговорит со мной об оплате и о сроке моего пребывания в этих краях, но она вернулась на кухню к своей стряпне.

Вот в какое странное место я попал. Интересно, а настоящие, взаправдашние итальяшки сильно отличаются от нас, отступников?

Кровать скрипит, равно как, кажется, и мои собственные кости, одеревеневшие после ночи на вагонной кушетке. Никто не знает, что я сейчас торчу в этой дыре. Да я и сам не очень-то в этом уверен. Надо бы мне тут пообвыкнуть скорее, если я хочу что-то понять.

*
Бумаги на владение землей разбросаны по полу, я изучаю их в сотый раз. Выписка из кадастра, землемерный план, мое имя, опять мое имя и опять мое имя. Вот из-за этих трех бумажек и погиб Дарио, да и сам я только чудом миновал кладбище Прогресса. За эти дни у меня в голове сформировалась как бы мысленная фотокопия моих земель, но теперь, когда до них рукой подать, я всякий раз содрогаюсь, как подумаю, что настала пора набраться храбрости и взглянуть на них собственными глазами. По сравнению с этим полторы тысячи километров между Римом и Парижем — сущий пустяк. Границы моих земель. Моих земель. Порой мне удается свыкнуться с этой мыслью, как бы внутренне овладеть ими, убедить себя, что в этом обладании есть даже какое-то величие. Хотя на самом деле я испытываю один только страх.

Средиземноморские рефлексы быстро возвращаются ко мне. После короткой сиесты я вновь вышел на улицу. Часов пять вечера, лучшее время суток. Настает тот момент, когда ты осмеливаешься, наконец, высунуть нос наружу, когда тебя охватывает желание смешаться с другими, поболтать в людном месте, сидя где-нибудь на террасе со стаканчиком холодного красного в руке. Ты уже можешь вытерпеть прикосновение к телу собственной рубашки и больше не опасаешься делать разнообразные движения. Ты прогуливаешься. Я выпил кофе на площади, прямо напротив водоема, куда сбилось все молодое поколение городка. Девушки, рассевшиеся на ограждении фонтана, позволяют заигрывать с собой парням на мопедах. Люди едят мороженое. Все это не слишком отличается от того, что я знавал здесь еще мальчишкой. Чувствую себя уже не таким чужаком, как сразу по приезде.

Вдруг меня охватывает внезапный порыв, и я принимаюсь шагать по обочине дороги, ведущей в Сант'Анджело. Сам не понимаю, что на меня нашло, но ко мне словно вернулось мужество, словно я почувствовал, что все должно вот-вот разрешиться. По дороге я попытался мысленно перебрать еще раз свои предположения касательно этой земли. Но их было слишком много. Больше сотни, больше тысячи.

Но ведь скрыто же в ней что-то, закопано какое-то сокровище, миллиарды, золото, драгоценности, слитки, лежащие там с войны, Святой Грааль, трупы человек тридцати, пропавших без вести, какое-нибудь неоспоримое доказательство виновности целой кучи людей, что-нибудь такое, что было бы лучше вообще не извлекать на свет Божий. Из-за чего меня самого чуть не подстрелили.

Но если в этой земле действительно сокрыто нечто такое, то почему бы просто-напросто не устроить туда ночную экспедицию с кирками да лопатами — и готово дело. Лишь бы эта штука оказалась не слишком велика, лишь бы можно было откопать ее тайком. А вдруг там действительно имеется что-то, что принадлежит мне по праву. Может, я миллиардер и сам того не знаю. Но на кой черт оно мне сдалось, если будет стоить пули калибра девять миллиметров в башку?

Еще несколько метров. С выпиской из кадастра в руке я углубляюсь в крошечную рощицу. Теплынь, в нос бьют какие-то незнакомые запахи. Огибаю кусты со странными ягодами. Сердце начинает учащенно колотиться. Меж двух дубов вижу вдалеке нечто вроде полянки, которая вполне может оказаться моей собственностью. Солнце еще довольно высоко. За добрые полчаса я не повстречал ни одной живой души.

Точно. Это он.

Аккуратный. Скромный. Отнюдь не бесконечный. Все его очертания можно охватить одним взглядом, не поворачивая головы. Он кончается у подножия холма. Подпорки у лозы прямые, гроздья, хоть пока и зелены, уже вполне заметны. Неподалеку какое-то строение, напоминающее старый амбар. И разумеется, никакого забора, огораживающего все это. Хотя кому они понадобятся, в конце-то концов, эти четыре неогороженных гектара земли, которые можно окинуть одним взглядом и обойти за одну короткую прогулку. Если ты сюда явился не специально, не ради них, ты их даже не заметишь. К тому же виноградник окружен хлебным полем, гораздо более обширным, чем он сам. Сколько же нужно человек, чтобы его возделывать? Два-три, не больше. Подхожу к амбару, стараясь не ступать по земле, словно забочусь о ней больше, чем о собственной обуви. Амбар даже не закрыт. Внутри давильня, кой-какой инвентарь да несколько бочек, очевидно пустых. Так ли ужасно это вино, как о нем говорят? Это ж надо умудриться делать плохое вино при таком ландшафте и таком солнце. И почему никто не попытался его улучшить и сделать из него что-нибудь приличное? Ведь, как мне кажется, имея хоть немного желания, немного денег и немного знаний, можно даже уксус преобразовать во что-то удобоваримое. При этом сам себя я ощущаю чужаком, вторгшимся в чужие владения, которого местные поселяне вот-вот шуганут выстрелами из ружей и сдадут карабинерам. Хотя я тут нахожусь на самых законных основаниях. Можно сказать, у себя дома, со всеми необходимыми бумажками на руках, чтобы доказать это. Войдя в амбар, я обнаруживаю посреди вороха соломы закупоренную бочку, от которой исходит кислый винный дух и которая кажется мне полной доверху. Хочу отпить из нее хоть глоточек, но не знаю, как за это взяться, не расплескав половину содержимого на землю. Вижу неподалеку черпак, молоток и большой плоский камень. Для начала надо поставить бочку вертикально, а она, похоже, весит целый центнер.

Но в тот самый момент, когда я к ней приближаюсь, вдруг раздается какое-то замогильное урчание. Хриплый вой, который отзывается эхом в каждом углу.

И я с перепугу крысиной трусцой спешу назад. Вопль повторяется еще раза два и переходит в утробное рычание. В нечто такое, в чем с трудом угадывается человеческий голос. Но я все-таки сумел уловить пару невнятных слов.

— Сhi é!!!Сhi é? Сhi é?

Если это «что-то» спрашивает, кто я такой, значит, оно не такое уж страшное. Вернувшись к бочке, я обнаружил там чью-то маленькую толстощекую башку с кругленькими черными очками на носу и всю лоснящуюся от выпитого вина. Дородное тело оставалось погребенным под соломой. В общем, какой-то малый лежит, распластавшись на земле меж двух пустых бутылей. Хотя одна из них еще полна на четверть и находится в пределах досягаемости от его ротового отверстия. Похоже, он как раз прикладывался к ней, когда я его спугнул. Пытаюсь перехватить взгляд незнакомца, но смешные круглые очки совершенно непроницаемы. Он слегка приподнимается, но на ноги не встает. Он космат, зарос грязной бородой, одет в дурацкую куртку и гнусные опорки. Никогда бы не подумал, что тут тоже водятся бомжи. Он проделывает серию неудачных движений, чтобы встать, нашарить что-то под соломой и, главное, посмотреть в мою сторону. Наконец понимаю, что он мертвецки пьян, и тут-то он натыкается коленками на какую-то невидимую вещь, и та издает негромкое дребезжание — несколько фальшивых нот. Он разражается хохотом, шарит по земле и вытаскивает эту тренькающую штуку. Банджо. Положив его к себе на колени, он пялится в мою сторону, широко разинув рот, совершенно счастливый. Потом улыбается в пустоту растерянно и печально. У меня такое впечатление, что он глядит не на меня, а мимо, промахнувшись на добрых три метра.

— Меня зовут Антонио Польсинелли.

— Отродясь не слыхал такого имени, синьор. Но это неважно. Так даже лучше! Вы тут проездом?

— Да.

— Тем лучше!

Он царапнул струны и сказал:

— Вы такого никогда не слыхали. Я вам сейчас сыграю кусочек. Я это сам сочинил. Кусочек всей моей жизни, вот что это такое. Это такая песня. Грустная вещь. Называется: «Как я цвета покупал».

Слегка наклонив бутыль, он целые литры вина расплескал по земле, а потом затянул свою песню:

Хлебное поле черно,
Дневное небо черно, ночное тоже.
Как-то грустно, все видеть в черном.
Ветер, солнце и дождь.
Пошел я на рынок, чтобы купить цвета,
Но торговец сказал: давай-ка плати!
А деньги цвета какого? Я даже это не знаю.
Однажды пришел человек,
Он тоже был черен.
И он мне сказал:
Ты скоро увидишь все золотым.
Я бы все свои гроши отдал за одну радугу.
Но он умер.
А я, чтоб утешиться, начал петь и играть.
И прохожие по доброте кидали мне мелочь.
Тогда, чтобы забыть черноту
И остальное.
Пошел я на рынок, чтоб напиться вина.
Но торговец сказал:
Красного нет, выпей белого.
Какая разница такому слепому, как ты,
Какого цвета бутылка…
Вдруг в амбаре прогремел выстрел, вновь исторгнув у меня возглас удивления.

Слепой умолк, напряженно застыв на коленях. Мне даже показалось, что он ранен.

В дверях — черный силуэт с ружьем в руках, все еще направленным в нашу сторону. Мы со слепым так и застыли на месте, оглушенные и ошарашенные.

Человек с ружьем медленно приблизился и в припадке невероятной ярости двинул слепого прикладом по ребрам. Хриплый стон боли. Я не сделал ни единого движения.

Меня охватил страх. Я боялся всего сразу: выстрелов, насилия, слепого с его песнями, этого незнакомца, наконец, который с таким удовольствием бьет убогого калеку, распростертого на земле.

Пинки, ругательства. Я ненавидел себя за то, что не осмелился помешать этому избиению.

Потом он вытолкал слепца из амбара и зашвырнул его банджо как можно дальше. Сломал о колено длинный сук, который служил калеке посохом, и повернулся ко мне:

— Синьор — новый хозяин участка?

Отточенный итальянский, немного даже чересчур академичный. Можно подумать, будто это мой собственный отец заговорил по какому-то торжественному поводу. И опять это почтительное обращение в третьем лице, слишком вычурное, которое употребляют при обращении к гораздо более старшему собеседнику, чтобы подчеркнуть свое к нему уважение. На какой-то миг, потеряв дар речи, я даже руки опустил, не понимая, действительно ли он обращается ко мне или еще к кому-то, притаившемуся за моей спиной.

— Этот слепой — неплохой малый, но я уже в тысячный раз выгоняю его из виноградника. Вечно он тут все бочки попереворачивает, а Джакомо, виноградарь, не может же сторожить здесь каждый день.

— Может, все-таки не стоило его так бить…

— Подумаешь. Если бы я этого не сделал, он бы уже через два часа снова был тут.

— Ну и что?

Он слегка кривится, раздраженный моим ответом.

Без сомнения, настоящий «хозяин», как он говорит, должен уметь заставить уважать себя. Потом он вновь как бы надевает свою невыносимую улыбку.

— Надо суметь сразу же поставить себя, иначе потом будут одни неприятности. Меня-то слепой хорошо знает, ну и… По воскресеньям я подаю ему тысячу лир на рынке. Если послушать все, о чем он болтает…

— А вы сами кто будете?

— Синьор Марио Манджини. Это я продал тот кусок земли, которым сейчас владеет синьор.

Он протягивает мне свою руку. Все еще не оправившись от потрясения, я тяну свою.

— Синьор Польсинелли хорошо знал покойного?

— Вы ведь и так уже обо всем наслышаны. Даже о моем имени.

Он пускается в небольшой, но обстоятельный рассказ. В общем, ничего удивительного. Дарио приезжал сюда из Парижа, чтобы выкупить за наличные клочок земли, в котором он совершенно не нуждался. О цене они почти и не спорили, так что вскоре пошли к нотариусу. А совсем недавно этого самого нотариуса предупредили по телефону (мадам Рафаэль, без сомнения), что в бумагах надо будет проставить новое имя ввиду смерти предыдущего владельца. Естественно, что эта новость тут же распространилась среди тех, кто имел отношение к земле.

Манджини закончил свою речь, добавив, что рано или поздно он все равно встретился бы с «новым хозяином».

— Дарио вам объяснил, конечно, зачем ему понадобились эти гектары?

Он ухмыляется.

— Сначала я и впрямь пытался это понять. Ведь из этого винограда, синьор Польсинелли, даже такому старому крестьянину, как я, и то никогда не удавалось сделать ничего путного, так что… О мертвых, конечно, плохо не говорят, но все-таки… не залетному французику с ним справиться, с этим виноградником…

Он говорит это с нескрываемой гордостью, с врожденным достоинством человека, никогда не отрывавшегося от корней и не унижавшегося до того, чтобы просить милостыню на чужбине. Наверное, есть особое достоинство в том, чтобы не сбежать. Не знаю. Пользуясь коротким молчанием, он вешает ружье на ремень и встает, прямой, как единица, как солдат по стойке «смирно». Пытаюсь определить его возраст, вполне безуспешно, впрочем. Надменный вид, точные движения и незаурядная сила, которую он обнаружил, когда давал взбучку слепому. Лицо, выдубленное солнцем, множество морщин, усталый взгляд. Может, лет шестьдесят.

— Польсинелли — это ведь итальянская фамилия, да и по-нашему синьор хорошо говорит. Как так получилось?

— Мои родители отсюда родом.

— А я-то засомневался было… Надо же. Польсинелли, таких здесь хоть пруд пруди… Как и Манджини, тоже полно, в трех разных семьях, по крайней мере. Вы знаете, что говорят об Италии? Что это страна скульпторов, художников, архитекторов, а также дядьев, племянников и двоюродных братьев…

Мы приближаемся к выходу из амбара. День склоняется к вечеру, хотя, казалось, наша беседа продолжалась не слишком много времени. Выйдя наружу, Манджини делает широкий жест рукой, очерчивая контуры владения.

— А развалюха, которую синьор видит вон там, это сарай для инструментов. Я ему туда даже заходить не советую. Такая рухлядь, что не ровен час кровля может обвалиться. Ни на что не годна. Я бы и пачки сигарет за нее не дал.

Когда я бросил взгляд на то, что он назвал сараем, мне показалось, что это галлюцинация.

Вот это… сарай? Да вы шутите! Скорее уж мираж. Невысокое, круглое, все из камня и резного дерева, с растрескавшимся куполом. Настоящая древняя руина — красивая и совершенно неуместная здесь, посреди всех этих полей. Ошарашенный, я некоторое время пытался подобрать слово, подходящее обозначение для такого рода построек, но не находил — ни на французском, ни на итальянском.

— Но это же… Можно подумать, что это…

— Ну да, часовня. Точно говорю, часовня. Разве синьора не предупредили?

Этот Манджини потешается надо мной, как школяр. Еще и пальцем показывает.

— А синьор-то, выходит, владелец святого места!

И он покатывается со смеху.

Вытянув руку, я направляюсь к часовне, словно зомби. Дверь будто поджидала моего толчка, чтобы тотчас же рассыпаться в труху.

— Пусть синьор все-таки побережется!

Из-за пыли я раскашлялся. Я прошел прямо к куче инвентаря, сваленного в беспорядке на выщербленные плиты пола — корзины, садовые ножницы… Мозаика — черно-розовая, поблекшая, хрупкая. А подняв голову, я даже икнул от удивления, увидев Его. Стоящего с распростертыми руками на каменном постаменте. Голова из облупившегося дерева. Щеки ввалившиеся и бугристые. Но глаза уцелели. Строгие, испытующие. Его белая туника распадается на глазах. Она изъедена молью, вся в дырах. Его плащ когда-то был синим, может, еще в прошлом веке. Очень ветхий святой. И лишь взгляд его пронизывает время. Взгляд, по-прежнему внушающий трепет. И словно для того чтобы избавиться от этого наваждения, кто-то развесил на его руках всякие серпы, крюки и прочее. Но даже этому хламу не удалось сделать его смешным. Тот, кто некогда придал святому этот взгляд, воистину знал, что такое страх Божий.

— Все цело, синьор Польсинелли? — кричит снаружи Манджини.

Выхожу, слегка ошарашенный.

— Вы не объясните мне, откуда тут эта часовня?

Он смеется.

— Завтра поглядим. О нем ведь уже больше ста лет никто тут не говорит, о разлюбезном Сант'Анджело, о заступнике нашем. Так что еще одну ночь он вполне может подождать. А вот хорошая прогулка…

В свете угасающего дня он направляется к холму.

— Еще раз добро пожаловать, синьор Польсинелли.

Скоро я уже ничего не могу различить сквозь листву, кроме отблесков на полированном прикладе его ружья. И вдруг оказываюсь один-одинешенек посреди этой Богом забытой местности и без малейшего понятия, куда идти, чего желать. А я так уж устроен, что мне становится не по себе в любой незнакомой местности, как только опускается ночь. Мне для этого много не надо. Особенно когда вспоминаю обо всех этих изгнанниках, разбросанных по свету…


…Если бы мне раньше сказали, что есть такая страна, я бы сразу дезертировал. Им нужно было по десять добровольцев от каждого округа чтобы отправить в Албанию. Так я туда и попал. Никогда раньше о ней не слыхал. Даже сегодня не могу тебе точно сказать, где она находится. Где-то между Югославией и Грецией. Мы у себя в лагере слышали, что это, мол, как раз подходящий плацдарм для захвата Греции. Между нами нашелся даже один парень, который был больше в курсе, чем другие, так вот он сказал, что это у Муссолини каприз такой, он, мол, хотел Грецию, а Гитлер был против. Только дуче ничего и слушать не стал. Каприз, одно слово… Так-то вот. Выходит, оказались мы там из-за какого-то каприза. Вот и все. Я хотел было им объяснить, что есть ребята получше меня, чтобы играть в завоевателей. Фашисты, например. Им это только подавай. А среди нас, солдат Виктора-Эммануила, никаких завоевателей и в помине не было. Мы все там были такие — во время тревоги делались совсем маленькими, приклеивались к каждой стенке и считали, что ружье слишком тяжелая штука. Какие из итальянцев вояки, ты же сам знаешь… Когда итальянский гарнизон слышит команду: «Штыки к бою!», ему чудится: «Койки к отбою!», и все отправляются по казармам. Это давно известно. А нам и без того забот хватало, кроме как слушать лекции по храбрости. Что не помешало нам с куманьком проболтаться на корабле целых двадцать восемь дней, прежде чем мы добрались до Тираны.


Хозяйский телевизор доносит автоматные очереди, вой сирен и тормозов. Не отрывая взгляда от всей этой американщины, молодая женщина сразу же показывает пальцем на салатницу, полную пирожков, на тот случай, если у меня вдруг засосет под ложечкой. Чтобы как следует набить желудок, сегодня вечером не хватает, пожалуй, только одной вещи. Но она, словно догадавшись, чего мне хочется, достает из буфета бутылку вина, не сводя глаз с толстого черного сыщика, который в этот момент зачитывает только что пойманному подонку его права. Я даже подумал, а что, собственно, она может понять во всем этом, живя среди такого количества экзотики. И устроился рядом с ней на диване, с бутылкой под рукой. Мы молча выпили. Она — досматривая конец сериала в благоговейном молчании. Я — погруженный в созерцание ее профиля.

— А во Франции тоже есть черные и китайцы?

— Да.

— А всякие полицейские истории с погонями, стрельбой и с девицами?

— Хм… Знаете, Париж все-таки не Нью-Йорк.

— Ну, наверняка там должно больше всякого такого происходить, чем здесь… Здесь-то никогда ничего не происходит.

— Не верьте этому. Еще и дня не прошло, как я здесь, а уже вдоволь успел нахлебаться всяких странностей.

Она улыбается, не веря мне, и снова протягивает свой стакан, чтобы я его наполнил. Она пьет и опять углубляется в происходящее на телеэкране. Может, от смущения. Загар, покрывающий ее шею и плечи, кончается сразу же за границами трехгрошового халатика, примявшегося на бедрах. Под ним угадывается комбинация со сползающей бретелькой. Она медленно приподнимает свой фартук за уголки и обмахивает себе лицо. Полицейский инспектор говорит что-то такое, что заставляет ее рассмеяться, но что именно, я не расслышал. Она кладет свою левую ногу на подлокотник и, раскачивая растоптанной туфлей, щелкает ею по пятке. С самым непринужденным видом. Неужели это та самая смущенная девушка, которая встретила меня сегодня утром? Если да, то она привыкла ко мне гораздо быстрее, чем можно было подумать. Что ж. У меня для нее припасена целая сотня вопросов, но у нее, похоже, их больше тысячи.

— Вы одна здесь живете?

Ее ответ уже готов. У меня впечатление, что я даже припозднился с вопросом.

— Да, моих родителей уже нет в живых. Я сохранила пансион, но делаю и многое другое, чтобы как-то прожить. Много шью. Но также готовлю и занимаюсь уборкой у стариков, здесь, в городе.

Она должна загибаться тут от тоски круглый год. Несмотря на все двадцать семь каналов своего телика. Когда кончается очередная серия, она щелкает переключателем. РАИ передает что-то вроде шоу с участием почти обнаженных «герлз».

Их вид меня даже смутил немного. Она приглушает звук, и я тут же этим пользуюсь.

— Это местное вино? То, что мы пьем?

— Фу… нет, конечно. С местным вином я делаю салат. А то, что вы пьете, это из Бароло. Мой отец его обожал, и у меня от него осталось еще немало бутылок. Эх, если бы Сант'Анджело видел, что тут делают с его виноградом, он бы сразу от нас отступился!

Она смеется, но в смехе ее чувствуется горчинка. Я взглянул на этикетку: Бароло-74.

— А что там за история приключилась с вашим Сант'Анджело?

Не переставая любоваться мириадом девиц в блестках, она наливает себе другой стакан и довольно высоко его поднимает.

— Благословен будь, святой наш заступник! Сант'Анджело посетил наши края больше века назад. Он явился пастухам и сказал, что здесь, из этой земли, родится кровь Христова. Нет, вы только гляньте на эту девицу! Сроду не видала таких ног! Ну и длина, ammazza!

У меня возникло желание напомнить ей, что у нее самой тоже имеются ноги, и весьма неплохие. Но она, похоже, об этом и не догадывается. В коротком клипе, внезапно промелькнувшем на моей сетчатке, я увидел ее сначала избавленной от всех ее тряпок, а затем вновь одел, причесал и накрасил, как настоящую парижаночку. Прямо бомба с изюминкой, которая заставит оборачиваться на себя весь правый берег.

— А вы знаете ту маленькую часовенку, что стоит посреди виноградника со стороны Сант'Анджело?

— Конечно.

— И откуда она там взялась?

— После того как явился святой, там посадили виноградник и выстроили часовню. Ведь это вообще в первый раз случилось, чтобы какой-то святой забрался в такую глушь и посетил наши края. Ему поставили статую, а священник каждое воскресенье приходил служить там мессу, всего-то человек для тридцати, не больше. Моя бабушка, упокой Господи ее душу, родилась неподалеку. Так она эту часовню помнила еще открытой. Но потом ее закрыли, потому что народу стало совсем мало. Давно это было, почти сто лет назад. Сама-то я в церковь тут хожу, в Соре. Вожу туда своих стариков.

— А в Рим никогда не ездите?

— Никогда. Пасхальную службу я по телевизору смотрю. Папу совсем близко показывают, когда он нам говорит Urbi et Orbi. Да он и сам сказал, что это вполне допустимо, что службу смотрят по телику. Знаете, а меня Бьянка зовут. Вы к нам надолго?

— Не знаю.

— Оставайтесь хотя бы до Гонфаллоне. Это у нас праздник такой двенадцатого августа. Вот увидите, вся округа здесь соберется. Сразу несколько деревень будут устраивать соревнования. Людей — тьма тьмущая!

Внезапно она бросает взгляд на большие настенные часы в гостиной, вскакивает и переключает канал.

— Чуть «Даллас» не пропустили.

Льется тягучая, навязчивая музыка. Про меня она уже и думать забыла.

*
Разбудил меня уличный шум. Я открыл шторы и выглянул на площадь, превратившуюся в бурлящий рынок. Вчерашнее вино ничуть не раскололо мне голову. Замечаю вдалеке барышню Квадрини, покупающую арбуз, уже сам по себе слишком тяжелый для нее, даже если не считать кошелки, доверху набитой овощами. Она проходит мимо безумного слепца, который бренчит на своем банджо, пристроившись между двумя людскими потоками. Ему бросают монетки, он благодарит нараспев. Несмотря на расстояние, я слышу его блеющий голос и вижу невообразимые гримасы. Какой-то огородник швыряет в него яблоко, чтобы заставить заткнуться. Слепой получает снаряд прямо в лоб. На секунду он застывает, потом нашаривает его на земле и с хрустом пожирает. И орет:

— Эй ты, придурок! В следующий раз арбузом давай!

Толпа вокруг покатывается со смеху.

В уверенности, что остался в доме один, я иду на кухню, чтобы разжиться щепоткой кофе, и вдруг отшатываюсь назад, увидев за столом какого-то типа, скрестившего руки на толстом портфеле. Лет тридцать, элегантен, лицо свежее, зубы здоровые. Новый постоялец? Сам не знаю почему, но, заметив его взгляд, брошенный в мою сторону, я сразу же решил, что он из тех, кто молится духам зла.

— Хотите комнату? — спрашиваю я.

— Нет, я пришел повидать вас, синьор Польсинелли.

Тут я чуть не занервничал. Я вовсе не стремлюсь прозябать в безвестности во что бы то ни стало, но меня не покидает мерзкое ощущение, что мой лоб помечен крестиком.

— Позвольте представиться: Аттилио Портелья. Я живу во Фрозиноне, а сюда приехал потолковать с вами об одном деле. Я мог бы попробовать говорить по-французски, но кто из нас лучше знает язык другого?

— А как вы догадались, что я остановился именно здесь?

— Знаете, эти маленькие городки…

Я пожимаю плечами. Нет, ведь в самом деле — всякому, кто имеет хоть какое-нибудь отношение к винограднику, не составляет ни малейшего труда меня разыскать.

Ясно и сжато он изложил мне пару фактов, которые способствовали лучшему пониманию цели его визита. Итак, он из хорошей семьи, изучал виноделие в Париже и теперь вот хочет углубиться в свое ремесло.

— Я собираюсь создать свое собственное вино, и у меня есть на это деньги. Один француз, владелец винных складов, согласен попытать со мной счастья.

— Француз? Какой француз?

— Шато-Лаффит, с вашего позволения, — отвечает он, пытаясь выговаривать на французский лад.

— И что дальше?

— Я хочу обосноваться здесь. Месяц назад я тут прогуливался и наткнулся на ваш виноградник. Это как раз то, что нужно для моего будущего вина, — подходящая площадь, около десяти тысяч бутылок в год. Можно было бы выжать и больше, но я не хочу. Вино я попробовал и не могу сказать, что сейчас оно…

— Я знаю.

Это уже по крайней мере десятый, кто говорит, что мое вино гадость. А я пока единственный, кто его еще не пробовал.

— Не могу поклясться, что создам какую-нибудь знаменитую марку, это отнюдь не Шато-Лаффит, согласен. Но это будет вполне приятное скромное винцо со своим, так сказать, букетом…

— Я в этом не разбираюсь. Разве такое возможно?

— Придется начинать с нуля, лишить себя трех ближайших урожаев, устроить новые погреба, закупить дубовые бочки, а также… Но… хм. Не вижу, зачем мне рассказывать вам все эти подробности.

Он встал и открыл портфель.

— Я хочу этот виноградник.

Пачки банкнот по пятьдесят тысяч лир.

— Я его покупаю у вас по двойной цене за квадратный метр, то есть за пятьдесят миллионов лир в присутствии нотариуса. Плюс то, что вы видите на столе. Десять миллионов лир, если вы решитесь сегодня же.

— Уберите все это немедля. Сейчас сюда вернется молодая особа, которая содержит этот дом, и я вовсе не хочу ее пугать.

Удивленный, он снова упаковал свои пачки и протянул мне портфель.

— Никто не даст вам за него больше.

— А если я сам захочу делать хорошее вино?

— Вы шутите, господин Польсинелли.

— Да, я шучу.

Тут явилась синьорина Квадрини и поприветствовала незнакомца. По скованности ее движений я догадался, что она смущена. Сначала она предложила нам по куску арбуза, потом кофе.

В дальнем углу, рядом с диваном, я заметил вчерашнюю бутылку.

— А у вас еще осталось такое же вино, как вчера?

Вместо ответа она удалилась за новой бутылкой.

— Мы сейчас с господином Портельей выпьем по стаканчику с вашего разрешения, мадемуазель Квадрини?

Она кивает головой и достает два стакана. Гость машет рукой:

— Благодарю, мне не надо, еще слишком рано.

Я заглядываю ему прямо в глаза, не переставая орудовать пробочником.

— Выпейте за мое здоровье! — говорю я тоном приказа.

Он сразу понял, что ему не отвертеться. Я же, наливая, прикрыл этикетку ладонью, а потом поставил бутылку на пол у своих ног. Бьянка смотрела на нас с любопытством.

Портелья сердито изучил цвет жидкости, потом, слегка взболтав, понюхал. Когда он поднес стакан ко рту, его глаза встретились с моими. Первый глоток он перекатывал во рту, словно разжевывая, несколько секунд. Потом сделал второй. Я осушил свой стакан одним духом.

— Ну, что вы о нем думаете? — спросил я.

Портелья не спускает глаз со своего стакана.

Тянет с ответом.

— Это не так просто… Все зависит от способа хранения.

— Ну давайте. Напрягитесь. Это ведь детская игра для такого специалиста, как вы.

— Вино, безусловно, с севера…

— Ну, еще что-нибудь, господин Портелья. Уточните.

Я забавляюсь, глядя, как он снова принялся нюхать свой стакан, чтобы выиграть время.

— Я бы сказал… хм… Оно не слишком выразительно… Скорее, терпковатое, еще чувствуется вкус ягод… Вот-вот начнет стареть…

В возбуждении я наливаю себе еще стакан. По-прежнему не поднимая бутылку из-под стола.

— Пока ничего страшного, но не думаю, чтобы стоило выдерживать его больше десяти лет.

После следующего глотка он добавил:

— Мне кажется, оно из Пьемонта.

— Хватит уверток, господин винодел. Скажите что-нибудь посущественней.

— Я скажу, что это бароло. Средней выдержки, но заметно старше десяти лет.

Я чуть не поперхнулся.

— Годик этак… семьдесят четвертый?

Бьянка коротко и пронзительно присвистнула.

Я хлопнул своим стаканом о стол. Портелья вышел, оставив свой портфель, и добавил, что заглянет ближе к вечеру.

*
Бьянка показала мне дорогу к почте.

Что-то экваториальное есть в этом месте — вентилятор под потолком, кабинки из светлого дерева, стойка из розового мрамора. За стойкой какой-то тип, повязав шею полотенцем, уминает макароны с соусом прямо из котелка. Выпятив свою жирную губу, он дает понять, что я ему мешаю. На том конце провода мать спрашивает, жарко ли здесь и нашел ли я, где поесть и поспать. Отец, кажется, пообещал меня выдрать, когда вернется, за то, что по моей милости mamma осталась одна. Конец света, да и только.

Во второй половине дня я направляюсь в виноградник, где меня поджидает синьор Манджини вместе с виноградарем, который ради такого случая напялил свой воскресный костюм. Этот парень, Джакомо, не знает, куда себя деть от смущения. Я не только первый иностранец в его жизни, если не считать Дарио, но я еще и il padrone — хозяин. Для начала он попытался вывалить на меня всю эту техническую бодягу насчет виноделия вообще и его метода в частности, насчет саженцев, подрезки черенков и кучу всего прочего, в чем я ничегошеньки не смыслю, но делаю вид, будто очень интересуюсь. Мой виноградник для него побочное занятие, у парня есть собственная ферма, но дела там не слишком хороши, потому он и пытается заработать несколько лишних грошей на гроздьях, с которыми никто больше не захотел возиться. Он сумел-таки продать несколько тысяч литров одному миланскому предприятию, имеющему сеть дешевых ресторанчиков, но в дальнейшем его интересует постоянное жалованье, которое ему предложил Дарио. Кстати, тот факт, что Дарио доверил этому честняге и в дальнейшем гнать кислятину, лишний раз доказывает, что ему было совершенно плевать на качество. Они отвели меня в погреб, где я увидел ряд бочек, содержащих тридцать тысяч непроданных литров, которые накопились тут за четыре последних года. Наконец-то мне удалось в первый раз омочить свои губы в этом питье. Поскольку мне все уши прожужжали про его дурной вкус, я глотнул эту жидкость, уже заранее морщась.

— Ну и?..

Ну и я притворился. С глубокомысленным видом ополоснул себе нёбо, ожидая, что сейчас что-нибудь произойдет. В общем, впечатления, будто я вкушаю кровь Христову, у меня не возникло. Сравнение с вчерашним бароло оказалось далеко не в пользу второго. Но все-таки я ожидал гораздо худшего. Может, оно чересчур терпкое. Это правда. Кисловато. Напоминает дешевое красное по шестнадцать франков за четверть. И требует основательной закуски с кофе, иначе рискуешь повредить себе голову на остаток дня. Я его не выплюнул. Бедный малый, который его сварганил, не вынес бы этого. Я отвел глаза.

— Ну и?..

Ну и снова я протягиваю свою чарку, чтобы продолжить дегустацию. На этот раз я проглотил его одним духом, словно меня замучила жажда. Но те двое за мной не последовали. Мне хотелось сказать им что-нибудь… этакое… оригинальное. Дескать, тут оно чересчур такое, а там недостаточно сякое… Но, в сущности, сказать мне нечего. Эта жидкость — вино. И все тут. Правда, не слишком притязательное, чтобы обойтись без хорошо наполненной тарелки. Однако я слышал как-то от одного повара, что итальянская кухня — вторая в мире, потому что это вторая кухня в мире, которая рассматривает вино как пищевой продукт.

Что же такоебыло все-таки у Дарио на уме, если оно заставило его притащить свои лаковые туфельки в эту дыру?

— Ну и что же нам скажет синьор, наконец?

*
Три дня я слонялся по своему участку, по городку, по разным людям, вынюхивая хоть что-нибудь, что пробудило бы мою интуицию. Нотариус, прочитав какой-то крошечный пунктик в документах на владение, пожелал мне запастись мужеством. Помощник мэра тоже — короче, весь светский кружок Соры, хотя я так ничего и не выведал. Затем последовали два новых визита Портельи, во время которых я забавлялся тем, что удваивал сумму. С тем, что он уже успел мне предложить, я вполне мог бы вернуться в Париж и устроить себе двухгодичные каникулы. Но Дарио-то собирался вообще выйти в отставку с помощью этих земель — в свои тридцать лет. А пока в ожидании сбора винограда Джакомо трудится не покладая рук. Вместе с двумя работниками они обрезают те листья, которые затеняют гроздья, и сохраняют другие, защищающие их от дождя. Но дождя, похоже, этим летом уже не будет. Урожай обещает быть хорошим. Я всю свою землю перемерил шагами, блуждая по ней часами напролет, не пропуская ни одного уголка. Кое-где я даже пробовал копать наугад, надеясь обнаружить сокровище. Глупая надежда. Чем дольше я тут торчу, тем сильнее крепнет во мне убеждение, что искать тут нечего. Тут есть только работа и ничего, кроме работы. А от работы Дарио всегда бежал как черт от ладана. Вчера, чувствуя, что мои силы на исходе, я пошел жаловаться подлинному хозяину этой земли — самому Сант'Анджело. А что, если сокровище вовсе нигде не зарыто, а торчит самым дурацким образом у всех на виду вот уже больше века, как статуя или часовня? Напрасные мечты. Часовня грозит вот-вот обрушиться, а подножие статуи пустое внутри. Что касается самого Сант'Анджело, то любой мальчишка мог уже давно сбыть его на рынке, и никто бы даже внимания не обратил. И все же я обнаружил в часовне кое-какие странности. Некоторые трещины показались мне сделанными нарочно, тогда как другие выглядят так, словно их пытались залатать с помощью накладок и подпорок, прибитых к деревянному каркасу. Здешние селяне принимают меня за психа. Мне же все больше и больше не хватает моего отца. Порой у меня возникает ощущение, будто я сам оказался на фронте в чужой стране. И при этом я еще ни разу не видел противника.


…Нас высадили в порту Дуррес, и уже оттуда мы добирались до Тираны, столицы. Там я опять увидел фашистов. Но к этим-то мы уже привыкли. А вот струхнул я, когда нам начали попадаться немцы, настоящие немцы. Нам объявили, что эти ребята наши союзники. Союзники? Вот эти? Нам тогда и другие глупости говорили вроде той. Кто-то из наших заявил, что Албания, дескать, находится в зависимости от Италии с тридцать девятого года. Ну и дальше что? Нам-то какого черта было с этим делать? Оказывается, нам предназначалось служить на так называемой авиабазе. И вот мы торчали там несколько месяцев, ни хрена не делая, и только пялились в небо через бинокль, а по ночам пытались что-нибудь уловить на слух, играя в карты. Если какой-то шум казался нам подозрительным, звонили зенитчикам. Но я что-то ни разу не слыхал, чтобы они по кому-то стреляли. Противник? Нет никакого противника мы и в глаза не видели. Никакого. Мы с компаре уже начали было подумывать, что в нас не очень-то нуждаются. Но тут нам сказали, что нашлось-таки кое-что такое, что надо защищать. И что это оказалось? Нефтяная скважина. М-да…

Десять солдат больше полутора лет вокруг одной скважины, на которую никто и не собирался нападать. А война от этой скважины была дальше чем в пятистах километрах. В пятистах…

А однажды мне дали пятнадцать суток отпуска. Компаре сказал: откажись, ты будешь рисковать гораздо больше, мотаясь туда и обратно, чем мы, оставаясь здесь. И он был прав. Пятнадцать дней в Соре, а потом целых четыре месяца возвращаться Когда я добрался до Албании, там уже все решили, что я дезертировал. Еще бы… Останься я дома, никто бы ничего и не заметил. А я как дурак, вдруг снова объявляюсь среди этих засонь. Хотя вполне мог бы остаться дома и стать дезертиром по-настоящему. Компаре меня встретил со слезами на глазах. Я его спрашиваю: вы хоть противника видели за эти четыре месяца? А он говорит: нет. Ну, я тогда пошел вздремнуть.


Бьянка поджидала меня к ужину. Не подавая виду, разумеется.

— Будете penne all'arrabiata?

— Да! — отвечаю я, поскольку проголодался.

Penne — это «перышки», такие короткие, кососрезанные макароны. All'arrabiata значит с «бешеным» соусом, потому что готовится очень быстро и обжигает вас из-за стручкового перца.

— Когда моя мать готовит соус, у нее на это уходит добрых три часа, — замечаю я.

— Это нормально. На настоящий томатный соус надо потратить или меньше десяти минут, или больше двух часов. Потому что в промежутке помидоры отдают всю свою кислоту. Если хотите, Антонио, завтра сделаю каннелони…

Произнося это, она немного краснеет, а я… я даже не знаю, куда себя деть. Замечаю на столе громадную миску с оставленными набухать люпинами — волчьими бобами.

— Вы не включите мне телевизор? — просит она. — Пожалуйста, Антонио.

Она не может без него обойтись. Боюсь, что ее знания об остальном мире сводятся к тому, что можно почерпнуть из этого ящика с картинками.

— В это время нет ничего хорошего, но зато помогает готовить.

— Простите?

— Ну да… Вот, если хотите, я вас научу делать соус arrabiata. Сейчас 19.45. Включите РАИ.

Слышен перезвон, с которого начинается блок рекламы.

— Ставьте воду кипятиться и в то же время бросьте на горячую сковороду целую дольку чеснока. И оставьте на огне до конца рекламы.

Всепроникающий чесночный дух добирается и до меня. Реклама кончается. Она просит перещелкнуть на пятую, где какой-то малый перед картой Италии сулит завтра днем +35.

— Как только начинается метеосводка, чеснок можно убирать, масло уже впитало весь его вкус. Бросайте теперь на сковородку очищенные помидоры. Как только он закончит сводку, вода закипит, и вы запустите туда свои «перышки». Переключите на четвертую.

Ведущий какой-то телеигры, публика, девицы, гигантские фишки с загорающимися цифрами, перевозбужденные участники.

— Когда дадут результаты розыгрыша, можно слегка помешать соус и добавить маленькую баночку томатной пасты для цвета и пару стручков перца, не больше. Оставьте на большом огне, пусть кипит, но крышкой не закрывайте. Будет брызгать, конечно, но говорят, что соус arrabiata удался, только когда вся кухня забрызгана красным. Давайте на вторую.

Бразильский видеосериал: двое чопорных любовников собачатся между собой в гостиной.

— Как закончится, будет выпуск новостей, и все, можно подавать на стол. Соус и макароны окажутся готовы точно в одно и то же время. Пятнадцать минут. Вы все запомнили?

Сам того не замечая, я грыз тем временем люпины, и теперь передо мной возвышается целая горка кожуры. Нервным движением отправляю в рот еще несколько штук. Нет ничего хуже заглушать голод этой дрянью. Настоящая зараза.

— Остерегайтесь проклятья волчьих бобов, Антонио. Говорят, что, когда Христос спасался от фарисеев, он спрятался на люпиновом поле. Но ведь стоит только потрясти ветку люпина, и гром стоит, как от колоколов. Вот фарисеи сразу его и нашли. И он тогда сказал: пусть всякий, кто съест один-единственный из этих бобов, вовек не сможет насытиться. Так что ешьте лучше оливки.

Нахожу ее все больше и больше очаровательной, с ее кухней, рецептами и всеми этими сказками и легендами.

— Но ведь с оливками было то же самое…

— А вот и нет. Христос как-то раз спрятался в оливковой роще. А поскольку ствол у оливы внутри пустой, то никто его там не нашел. И он за это благословил оливу.

Коли правда — обручусь, а неправда — то женюсь. Еще не хватало. Можно подумать, что Христос был такой трусишка.

— Ваш рецепт неплох, но у меня нет телевизора.

— Тогда сидите на бобах.

Тут моя тарелка наполняется горячими макаронами. Объедение. И обжигание. Всегда опасался девушек, которые умеют так готовить.

— Скажите, Бьянка, а сколько вам лет?

— Я с шестьдесят первого.

— Не верю. А месяц какой?

— Сентябрь.

— Да ну? А число?

— Первое. И я очень этим горжусь. Если хотите еще точнее, то в три часа дня.

Невероятно. Я старше ее всего на каких-то четыре часа. Это совпадение смущает меня до такой степени, что я уже другими глазами смотрю на свою хозяйку. Первое сентября, говорите?

Наши истории, хоть и такие разные, уже столько раз переплетались. Она здесь, я там, все наши детские свидания, вехи, надежды, вплоть до наступления совершеннолетия. Словно мы прокрутили наши жизни задом наперед, чтобы найти друг друга сегодня вечером. Если бы я родился здесь, в двух улицах от ее дома, мы бы встречались с ней тысячи раз, но наверняка ни разу не поговорили бы по-настоящему.

Между нами воцаряется нежное молчание, которое мы поддерживаем робкими взглядами. Я даю себе клятву, что, прежде чем вернусь во Францию, она окажется в моих объятиях. Но сегодня вечером мне не хватает духу. Вскоре я оставляю ее наедине с пустыми тарелками. С глазами, наполненными одиночеством.

*
Некто рыщет по округе. Ночами. Некто — это я. Мне нравится моя роль хозяина. Но сегодня вечером я твердо решил кое с кем потолковать по душам. С этим Анджело. С этим ангелом, у которого такой суровый взгляд. Может, он скажет мне, наконец, где тут что зарыто?

Дневное небо черно, ночное тоже.
Как это грустно, все видеть в черном…
На этот раз слепому не удалось застать меня врасплох. Я-то знал наверняка, что он сюда притащится. Вот песня его и выдала. Говорят, у слепых тонкий слух. Может, это и так, но наверняка на трезвую голову. Когда же они пьяны в стельку, то не слишком отличаются от остальных — такие же тупые, крикливые, не желающие ничего замечать. Я подкрадываюсь к бочке, где он устроил себе пристанище на ночь. Фальстаф с остановившимся взглядом.

Вот он лежит. Раздутое брюхо выпирает, как бурдюк. Ощутив мое присутствие, он застыл на мгновение. Мне даже удалось поймать его взгляд без очков. Он обвел своими незащищенными глазами окружающее пространство, и я подумал, что сейчас он будет долго шарить по земле в поисках очков, но они очутились у него на носу в мгновение ока. Я приблизился к нему почти вплотную, в полной тишине. Он не замедлил приложиться к своему кувшину с вином. Без сомнения, у него в голове сейчас такой туман, что он не приметил бы и целый полк с оркестром.

Я подошел к нему как можно ближе, чтобы действовать наверняка и предстать перед ним внезапно и неумолимо, — как безжалостный воин над поверженным врагом.

Он опустил свою бутыль и опять загорланил:
Однажды пришел человек,
Он тоже был черен
И он мне сказал…
И вдруг он резко швырнул свою бутылку, чуть не угодив мне в физиономию. Если бы я вовремя не увернулся, иметь мне сейчас одним глазом меньше. В каком-то смысле это пошло бы мне на пользу, раз навсегда отучив подглядывать.

— Кто он был такой, этот человек? — крикнул я так неожиданно, что он вздрогнул.

Словно перебитый пополам дождевой червяк, он начал крутиться вокруг себя, пока не наткнулся на дерево. Несколько секунд испуга, пьяных причитаний, и я разобрал наконец, что он просит не бить его.

— Я знаю, что это вы! Француз! Вы говорите как француз!

— Так кто он был такой, этот человек, который обещал тебе золото?

— Я никогда больше не буду пить ваше вино, клянусь, только не бейте меня!

Я подобрал миску, валявшуюся в углу, наполнил вином до краев и осторожно приблизился к нему.

— Можете выпить хоть все вино, какое только здесь есть, мне на это плевать. Вам это сам хозяин говорит, так что валяйте, пейте.

Привыкший получать взбучку всякий раз, как ступит сюда ногой, он не верил мне.

— Пейте! — приказываю я ему.

Больше он не заставляет себя упрашивать, но не думаю, чтобы он воспринял это как поощрение, и он прав. На уме у меня совсем другое — чем сильнее он опьянеет, тем скорее я сумею вытянуть из него, что тут нечисто в моем королевстве.

— Кто он был такой — этот богатый человек?

— Что вы тут все ищете, на этой земле? Чего вам надо, французам, вы тут не у себя дома…

Он снова приложился к вину, уже без принуждения. При слове «французы» я понял, что напал на верный след. Его песня заинтриговала меня еще с первого раза. В сущности, это был некий итог его жизни. Плач, причитание о чем-то, что свербит в его душе подобно угрызению совести. И снова я задаю ему вопрос о том человеке и его золотых посулах.

— Значит, он был французом, как и я?

Он кивнул головой, и мое сердце подпрыгнуло в груди.

— Знаете, ведь он был моим другом… Он обещал вам денег?

— Слишком много денег… И еще одну вещь… даже лучше денег. Не заставляйте меня думать обо всем этом, пожалуйста, дайте вина… он был единственной удачей в моей жизни…

— Чего он от вас хотел? Говорите!

— Хочу вина…

Он расплакался, и я вдруг почувствовал, что он близок к признанию. Но у меня возникло также подленькое ощущение, что больше он не скажет ни слова в эту ночь, несмотря на все свое опьянение, несмотря на все свои слезы. Но об этом и речи быть не может. И я с ненавистью сжал кулаки. Мне вспомнился его панический страх перед побоями. Стиснув зубы, я ударил его по лицу тыльной стороной ладони. Движимый приступом ярости, подкатившим к горлу, я снова замахнулся, чтобы влепить ему следующую затрещину, но благодаря какому-то непостижимому рефлексу слепой сумел увернуться, и моя рука наткнулась на дерево.

4

При первых проблесках зари слепой заснул.

Всю свою жизнь я буду помнить эту ночь.

Я видел человека, дошедшего до крайней степени опьянения, охваченного огнем, горящего желанием высказаться наконец и рассказать все о себе, о мире, заливавшего это пламя полными стаканами вина. Я слышал голос существа, освобождающегося наконец от последних пут сковывавшей его тайны. Такого рода откровения нельзя выслушивать просто так — спокойно. Тут уж никто бы не смог устоять, даже священник. А в данном случае — особенно священник. Я тоже не выдержал и принялся пить вместе с ним, чтобы хоть как-то продержаться до конца.

Потом он вдруг рухнул замертво. Прямо мне на руки. Никогда не подозревал, что человек может таить в себе столько всего, чем можно облегчить душу. Я встал, желая поскорее добраться до своего пансиона и все забыть. От такого количества слов и плохого вина в голове шумело. Мне казалось, что я увязаю во влажной земле, что я тону и что никто никогда меня здесь не найдет. Я сжимал кулаки, чтобы меня не вырвало, какие-то бесформенные образы теснились у меня в мозгу. Почему-то вспомнился отец, и тут уже все перемешалось — его жизнь, моя, словно я вынужденно цеплялся за эти воспоминания, чтобы не уснуть.


…А в ноябре сорок третьего года все вдруг полетело к чертям. Нас собрали всех, сколько там было у подножия холма, чтобы объявить что-то важное. Представляешь? Семьдесят тысяч человек, напуганных тем, что их сбили в одну кучу. Фашисты и немцы тоже там были. И вот один офицер взял слово и обратился к нам с вершины холма. Он сказал: перемирие с греками подписано! В общем-то, мы это восприняли как добрую новость, но только сначала, пока он не объявил: а теперь спасайся кто может! Да и то мы не сразу поняли, что он этим хотел сказать. И лишь когда из-за холма выскочили автоматчики, мы начали задавать себе вопросы. Но ответить на них не успели, потому что те начали поливать нас сверху огнем. Два года мы проторчали в этой стране, но ни одного противника, ни одного боя в глаза не видели. А тут надо было такому случиться, чтобы по тебе палил как по кролику, свой же брат-итальянец! Но при всем при том самое плохое было… знаешь что? Ни за что не поверишь. Грустно такое говорить, но мы вдруг почувствовали себя так, будто осиротели. Другого слова не подберешь. Само-то итальянское государство из этого выпуталось, а вот нас бросило на произвол судьбы. Словно отец ушел из семьи и оставил своих малышей. Это уж точно… Мы были свободны и вроде как демобилизованы, но тут-то и началось самое худшее. Сперва мы попытались добраться до портов, хотя и знали отлично, что никакие корабли нас там не ждут и везти домой не собираются. Фашисты и немцы, те продолжали войну, какую именно — я, правда, так и не понял, но все остальные, мы то есть, имели право вернуться. Но не могли. Тогда-то нам в первый раз и повстречались албанские партизаны. Мы пытались говорить на их языке. Мы им даже симпатизировали. Я отдал им свое ружье. Уж они-то знали, что с ним делать. По крайней мере они сами так говорили. Кстати, хорошо сделал, что отдал, а то, если бы пожадничал, может и не сидел бы сейчас здесь, не рассказывал все это. Мундиров у нас тогда уже не было. А тут и зима настала.


Покачиваясь, я кое-как добрался до тропы и поплелся по ней, словно слепой, но без ловкости и сноровки. Меня мотало от дерева к дереву, и я ковылял так довольно долго, пребывая в уверенности, что проделал уже весьма большой путь, тогда как в действительности проделал всего несколько десятков метров. В какой-то миг мне показалось, что я никогда не выберусь отсюда и что вопреки всем своим усилиям упаду в канаву и останусь там лежать, пока кто-нибудь меня оттуда не вытащит.

И упал — долго ждать не пришлось.

Несмотря на полузакрытые веки и туман в глазах, я все-таки сумел заметить эту малолитражку, почти бесшумно вывернувшую из лесу и невероятно медленно заскользившую в мою сторону. Она сбила меня с ног, и я упал на капот, безуспешно пытаясь за что-нибудь уцепиться. Без малейшего рывка машина остановилась, но мне не хватало сил, чтобы распрямиться и встать на ноги. Несмотря на то что в голове у меня все перемешалось, я сообразил, однако, что целью этой игры отнюдь не было проехаться по мне колесами.

Появился чей-то силуэт. Меня вырвало прямо на ветровое стекло.

— Было бы так легко вас сейчас прикончить, а потом спокойно продолжить свой путь, — сказал чей-то голос, отдаленно знакомый.

Пришлось даже зажмуриться изо всех сил, чтобы попытаться определить, кому он принадлежит. И тут я со смущением осознал, что достиг самой критической фазы опьянения, той туманной и зыбкой грани между эйфорией и болезнью, когда ты готов отдать все на свете ради того, чтобы прямо здесь и сейчас рухнуть наземь и чтобы тебя навеки оставили в покое. И ведь надо же — этот мерзавец подловил меня как раз в такой момент.

— Но мне нужны не вы, а ваша земля.

И в то же время какая-то загадочная химическая реакция между алкогольными парами и мозговыми извилинами дает в результате внезапное протрезвление. Трезвеешь даже как-то чересчур. И тебе становится решительно наплевать на все, что с тобой может произойти. При слове «земля» я расхохотался. Как только мне удалось избавиться от переполнявшего меня вина, я выблевал целые потоки слов, в этот раз на своем родном языке, и это было чертовски здорово — вновь вернуть себе способность изъясняться по-французски. Хныкать по-французски, оскорблять по-французски, ухмыляться по-французски.

— Сделайте еще одно усилие, синьор Польсинелли. Мое предложение было серьезным и великодушным. Продолжая отказываться, вы все равно не отделаетесь от меня.

Портелья. Я его узнал наконец. Я ведь говорил себе, что рано или поздно он сбросит маску.

— Плевал я на тебя…

— Будь я на вашем месте, синьор…

— Пошел ты знаешь куда! Я пьян, и мне на тебя…

Он куда-то исчез на мгновение и вновь появился, держа в руке тонкую блестящую штуковину.

— По доброй воле или через силу вы все равно избавитесь от этого виноградника. Однако время поджимает, и он мне нужен как можно скорее. Но еще скорее можете сдохнуть вы сами, если будете тянуть с продажей. Я ведь и до Франции доберусь, чтобы вас прирезать.

Приблизив блестящую штуку к моему лицу, он чиркает ею по щеке. Становится горячо. Немного щиплет. Когда он убрал ее от моей щеки, я смог рассмотреть, что это такое. Просто бритва. Как у того римского брадобрея. Я тогда вообще в первый раз увидел ее вблизи. Когда струйка крови достигла шеи, я вновь представил себе, как ползу в ванную после выстрелов, а также запах спирта и вопли гуляк с балкона напротив.

— Вы по-прежнему отказываетесь это обсуждать?

Прежде чем ответить, я обождал мгновенье.

— Сейчас… еще меньше… после этой ночи…

Потому что после этой ночи я наконец-то начал понимать, что же такое было сокрыто в этой земле. Я понял, что мало было возделывать ее, копать и перекапывать, чтобы извлечь из нее что бы то ни было. Прежде всего ею надо было владеть. Быть ее собственником. Вот почему этот подонок меня сейчас не убьет. Но зато и он знает наверняка, что в полицию я на него не пожалуюсь.

— Поймите меня правильно, синьор Польсинелли. Вам будет недостаточно того, что ваше имя написано на каком-то клочке бумаги, чтобы действительно стать владельцем этой земли. Местные ребята вам этого не простят, вспомните, что стало с вашим дружком Дарио. Вы кончите так же, как он, и по тем же самым причинам…

— Va fan' cullo.[13]

Его лезвие у моей шеи.

Я жду, когда он резанет.

Мгновение…

И тут я услышал треск.

Портелья упал на меня. Моя голова снова ткнулась в ветровое стекло, и наши с ним тела, перекувырнувшись, шлепнулись на дорогу. Я стиснул зубы, чтобы не потерять сознание. Мы лежали голова к голове. Из моей головы на его что-то стекало. Мне никак не удавалось отлепить свою щеку от его лба. И я потерял сознание.

*
Грязный свод с разбегающимися во все стороны трещинами. Квадратики травы, проросшей сквозь плиты пола. И святой с распростертыми руками, взирающий на меня с высоты…

Рай…

Еще полностью не придя в себя, я дотаскиваюсь до статуи, чтобы прикоснуться к ней и удостовериться, что мы все еще составляем часть материального мира. Я вскрикнул, лаская ее каменное подножие.

Мне хорошо тут, в часовне. Сам Сант'Анджело, должно быть, хранил меня. Не дал умереть. Машинально я поднес руки к лицу, потом к шее. Ничего. Ни малейшей царапины.

— Какого черта я тут делаю, benedetto Сант'Анджело? А? Мне что, надо говорить по-итальянски, чтобы ты удостоил ответом? Ну уж нет, хватит с меня этого языка…

Я выбрался наружу. Слепого и след простыл. Чуть подальше, на тропе, я некоторое время искал машину Портельи, опасаясь наткнуться где-нибудь неподалеку на его бездыханное тело. Но обнаружил лишь несколько пятнышек крови там, где мы упали. Чья это — моя или его? Кто знает.

*
Проходя мимо кухни, я отвернулся, чтобы не напугать Бьянку своим видом. Напрасная предосторожность, она еще не вернулась с рынка; я увидел из окна, как она торгуется за арбуз к обеду. На столе меня поджидала записка: «Еда в холодильнике, постель застелена». В несколько секунд я собрал свою дорожную сумку и, в свою очередь, тоже нацарапал записку: «Уехал на несколько дней. Вернусь к Гонфаллоне». И вышел.

Четыре часа спустя я сидел в автобусе, направляющемся в столицу. Как и по дороге сюда, я опять устроился рядом с водителем. Моя спешная командировка в Рим должна помочь, кроме всего прочего, забыть недавний ночной кошмар. И еще я хочу выспаться денек-другой перед большим прыжком. Но самое главное — проверить на бумаге, так ли гениален был Дарио, как он сам это утверждал. В Сору мне необходимо вернуться к празднику. К Гонфаллоне. Так или иначе, все сводится именно к этой дате — двенадцатое августа. И лишь пережив этот день, я узнаю, стоило ли все это таких усилий. Только тогда я смогу вернуться домой с легким сердцем, довольный уже тем, что попытался воплотить в жизнь мечту друга детства.

Проезжая по Риму, я бросил взгляд на Колизей, потом на монумент в честь Виктора-Эммануила. Сами римляне называют первое «камамбером», а второе — «пишущей машинкой». Даже если и то и другое заслуживает таких прозвищ, я все-таки не уверен, что так уж много римлян близко знакомы с камамбером. Поиск комнаты я начал, повинуясь какому-то рефлексу, неподалеку от вокзала. Оказалось достаточным заглянуть в первый попавшийся ресторанчик, где официант тут же сообщил мне адрес лучшего пансиона с лучшим постельным бельем и лучшей горячей водой во всем квартале и, как будто я сам еще этого не понял, порекомендовал явиться туда от его имени. И попутно добавил, что готовит лучшие «тальятелли» на этой улице.

Несколько часов спустя я проснулся в такой огромной постели, что чета новобрачных вполне могла бы там поместиться вместе со всеми своими свидетелями. Мне это удовольствие обошлось на десять тысяч лир дороже, но я не жалею. Хозяин — здоровенный бородач лет пятидесяти — весьма любезен и не прочь поболтать с клиентами, как только речь заходит о его любимом городе.

— Сколько времени пробудете у нас?

— Мне надо вернуться одиннадцатого утром.

Он достает из кипящей воды длинную макаронину, изучает ее, не пробуя, потом бросает обратно в воду и гасит огонь.

— Только три дня? А вы знаете, сколько их понадобилось, чтобы построить Рим?

— Да уж, конечно, не один день, это все знают. Хотя, как же так получилось, что хватило одной ночи, чтобы его спалить?

— Скажете тоже… Все это враки! — добавил он, размахивая шумовкой.

— А вы их не пробуете, прежде чем подавать на стол?

— Я-то? Никогда. У каждого, правда, свой метод. Я на них смотрю, этого достаточно. Но могу, однако, доказать вам, что они уже в самый раз, даже еще лучше, чем если бы вы их пробовали.

Он выхватывает одну макаронину и швыряет ее о стену.

— Вот, смотрите. Если бы она была еще сырая, то не прилипла бы, а если переваренная — то сползла. Здесь макароны варятся лучше всего, потому что мы как раз на уровне моря.

— Как это?

— А вы знаете, что никогда макароны не получаются одинаково в горах и на море? На высоте вода не достигает ста градусов, и кипяток получается слишком слабый. Так что тонкие макароны там как следует не сваришь, потому что их надо забрасывать в самый крутой кипяток и держать там всего несколько секунд, иначе получится размазня. Это, кстати, и объясняет многие местные особенности в кухне. Ах… как вы удачно сюда попали! Я знаю все, все, все! И вы ни в коем случае не должны упустить возможность увидеть плафон святой Цецилии, это всего в двух шагах от Пантеона. Если будете неподалеку, обязательно воспользуйтесь этим, чтобы…

— Боюсь у меня не будет времени.

— Тогда ради чего вы сюда приехали? Ресторанчики? Римляночки?

— Библиотеки.

— Prego?..

— Мне нужно отыскать кое-какие сведения в библиотеках. Про них вы тоже все знаете?

Он колеблется мгновение, потом выглядывает в коридор и вопит:

— Альфредо!.. Альфредо!.. Ма dove sei, ammazza!.. Альфредо!..

В коридор выскакивает парнишка лет пятнадцати.

— Это по твоей части, — говорит ему отец. — Интеллектуал!

*
Само «Объединение по обслуживанию туристов» не сумело бы устроить лучше. Малыш Альфредо сразу же сообразил, что мне надо, и порекомендовал два места, где я найду все, что требуется, а также адрес одного французского книжного магазина — на тот случай, если мне не хватит познаний в итальянском языке.

Два последующих дня я только и делал, что копался в книгах, листал, переснимал все заинтересовавшие меня документы и час за часом наблюдал, как вырастает проект, хотя меня и не покидало ощущение, что все уже давно стоит на своих местах. В сущности, достаточно было идти по тем следам, которые соблаговолил оставить мне Дарио. Вечером я запирался вместе со своим досье и землемерным планом, чтобы еще и еще раз проверить, имеет ли этот бред шансы на удачу. За ночь я изводил тонны бумаги, пытаясь вычертить, наконец, что-нибудь вразумительное. Но когда я вглядываюсь попристальней в эту невероятную комбинацию, в эту причудливую машинерию, я снова спрашиваю себя: а получу ли я когда-нибудь право на вечный покой? Быть может, как раз за это и был наказан Дарио? И приговор подписали в самых что ни на есть заоблачных сферах? И как только подобный план мог пустить корни именно в его голове? Вынужден признать, что у природных лентяев есть особый дар — уметь заставить других ишачить на себя. Причем среди этих «других» не одни только человеческие существа.

Мне тебя не хватает, как никогда раньше, Дарио… Я боюсь, и это по твоей вине. Быть может, я стремлюсь навстречу провалу в тайной надежде, что твой план сумеет тебя оживить. Но нет, это немыслимо, такое не может сработать. Это же идиотизм, как ты не понимаешь? Для твоих ничтожных проделок, трехгрошовых подвохов ты был куда как хорош, но это… это слишком жирно для тебя. Для нас обоих. Спасибо за подарочек. Я имею в виду даже не сам виноградник, а то, что к нему прилагается, тот ящик Пандоры, открыть который у меня скоро достанет глупости. Я уверен, что ты уже там, неподалеку, и вовсю забавляешься, любуясь на переполох в этом сонном мирке. Завтра ты будешь в первых рядах. Ты получишь ее, свою месть, свою вендетту. Но где бы ты ни был, я точно доберусь до тебя, если дело обернется кисло.

*
— А вы не можете еще чуть-чуть задержаться? Буквально два-три денька. Ведь не собираетесь же вы уехать, так и не посмотрев «Избавление святого Павла», «Святого Петра в оковах», статую Моисея работы Микеланджело и еще…

Папаша юного Альфредо уязвлен до глубины души — уезжая из Рима так быстро, я совершаю настоящее святотатство. Но я клятвенно обещаю ему вернуться.

— Я и в самом деле не могу сейчас остаться. К тому же единственный святой, который меня сейчас интересует, мало кому известен…

— Кто это?

— Сант'Анджело.

Долгое молчание.

— Не думаю, чтобы он был отмечен в справочнике Ватикана.

— А вы уверены, что он… из наших?

— О, будьте покойны… Это самый итальянский из всех канонизированных святых. Самый итальянский в мире.

Он удивленно пожимает плечами:

— И почему это?

Я-то знаю, что ему ответить, но предпочитаю промолчать.

Пятница, 11 августа, 16.30.
Еще полчаса автобусной тряски, и я снова окажусь в городке. За время поездки я еще раз отработал свои чертежи. Царапал их вновь и вновь. Я опять хочу увидеть Бьянку. Пытаюсь подремать, но мне, как и в тот раз, опять не удается отогнать от себя образы, про которые я знаю лишь то, что я не единственный их создатель…


…С ноября по январь сорок четвертого года мы впятером просидели в снегу. Соорудили себе шалаш в горах, и я раздобыл себе нож, чтобы мастерить корзины. Мы обменивали их у албанских крестьян на горсть кукурузы или бобов, а компаре, который только то и умел, стряпал нам из этого что-нибудь к вечеру. По три ложки на едока, да с приглядкой на соседские три ложки, которые всегда казались полнее собственных. Без соли. Если удавалось ею разжиться, то клали по крупинке под язык перед едой. Мы были грязны и оборваны. На мне еще оставалось толстое шерстяное белье, и под каждой его петелькой грелась вошь. Я-то прекрасно знал, что никакие мы не завоеватели. Три месяца мы ждали хоть какой-нибудь весточки, верили каждому слуху о кораблях, которые якобы готовы были отплыть к нам домой. Но в конце концов я стал нищенствовать. А однажды ночью ушел, чтобы добраться до военного госпиталя, про который случайно услыхал. Почти сто километров. Я добрался туда полумертвый от голода и усталости. А там мне сказали, что, раз у меня руки-ноги целы, они меня мобилизуют, чтобы хоронить трупы, а то, дескать, их собаки жрут. И стал я зарывать в землю мертвецов с бутылкой на шее, в которую засовывали бумажку с фамилией. В конце концов я почувствовал себя не так уж плохо и вернулся к остальным. Тогда-то компаре и заставил меня поклясться, что я его больше не брошу.


Сора, конечная остановка. На площади, там, откуда начнется шествие, развешивают синие полотнища. И слепой уже тут как тут, орет смеха ради: «Выше! Выше давай!» — и все вокруг хохочут. Мальчишки, уже возбужденные в предвкушении праздника, носятся как угорелые, размахивая желтыми и синими флажками — цветами города. Вместе со мной из автобуса выходят и римляне, приехавшие сюда специально ради Гонфаллоне. Бегу прямиком к Бьянке. Та спорит о чем-то с новой постоялицей, прикатившей из соседнего округа. Похоже, сегодня к вечеру пансион будет набит битком.

— Повезло тебе. Я могла бы сдать твою комнату уже раз двадцать.

Детвора, галдящая на кухне, бутылочки с молоком на столе, семейные пары, перетаскивающие чемоданы…

— Это счастье, что Гонфаллоне всего раз в году, ammazza… Нет, эта мелюзга мне сейчас телевизор сломает!

Стоило ей заговорить о своем телевизоре, и я вспомнил про одну особую передачу, о существовании которой узнал в Риме. Своего рода хроника, которую не найдешь нигде, кроме Италии. Если мне удастся пробить себе дорогу сквозь группу карапузов, прилипших к экрану ради какого-то дурацкого мультика, может, я ее и не пропущу. Переключив телик на РАИ-1, Бьянка доставляет себе удовольствие по двум причинам: во-первых, тем, что приходит ко мне на помощь, во-вторых — демонстрирует свое всемогущество над волшебным ящиком.

*
Одиннадцать часов вечера. Городок затих, добропорядочные обыватели набираются сил перед завтрашним состязанием. Пусть себе спят спокойно. Силенки им завтра весьма понадобятся — распахнуть глаза пошире.

Я уже засекал по минутам, сколько времени завтра уйдет, чтобы добраться до виноградника неспешным шагом. Слепой ждет меня, как и договаривались, на том самом месте, где я его покинул в прошлый раз. Этот пьянчуга знает местность как никто другой. Но он ничего не может понять из того, что со мной произошло той ночью. Сам факт, что на меня кто-то напал, его не слишком удивляет, но он клянется головой Сант'Анджело, что уже совсем отключился к тому времени.

— Не дай себя запугать, хозяин. Завтра тебе уже никто ничего не сможет сделать.

Должен ли я верить ему? Быть может, завтра меня ожидает новый кошмар. Но пока надо твердо стоять на своем, да и слепой, кажется, на все готов, чтобы мне помочь. Мы остаемся там больше часа, чтобы в тысячный раз проверить все детали операции, начиная с кратчайшего пути, ведущего к винограднику через хлебное поле, минуя тропу. В часовне я направляю луч фонарика на голову святого и достаю аэрозольный баллончик, купленный в Риме.

— Ну, не бойся, это для твоего же блага… — Я покрываю источенное дерево статуи прозрачной жидкостью. Запах омерзительный, но меня успокоили, что он развеется за пару часов. Снова смотрю на лик святого заступника. Прежде чем расстаться, похлопываю его по щеке.

— Теперь твой черед! — говорю я ему.

— С кем это ты? С ним, что ли? Ты с ума сошел, хозяин.

— Хозяин тут не я. Он.

Перед уходом любуюсь еще раз, как Дарио обработал остов часовни, как ловко углублены настоящие трещины среди фальшивых, как оштукатурены одни участки стены, а другие, наоборот, ободраны, как толстые несущие балки укреплены хлипкими подпорками. Ей-богу, эта конструкция продумана лучше, чем проекты архитекторов, на которых я горбачусь. Ладно, поглядим.

Мы со слепым идем выпить по стаканчику. Он — чтобы отметить что-то, что и сам не знает, а я — чтобы набраться храбрости. Заодно обговариваем последние детали нашего безумного предприятия. Слепой напоминает мне о кое-каких мелочах, которые я упустил из виду. Дарио — тот все учел. Хитрости хоть и незамысловатые, но придадут сцене убедительность. Например, ведро вина, которое нужно приготовить с вечера и поставить рядом со статуей, чтобы выиграть время. Надеюсь, что мой покойный приятель подумал обо всем. Надо было ему помереть, чтобы я заметил его талант.

— У нас, у итальянцев, много недостатков, но есть все-таки одна вещь, которая нас выручает. Мы умеем выкручиваться. Мы безалаберны? Правда. Склонны к бардаку? Согласен. Но у нас есть дар импровизации. Импровизации! Это было у Дарио, это есть и у тебя, Антонио.

Я не уверен, что это комплимент.

— Мне пора возвращаться в Сору. Ты-то где заночуешь?

— Обо мне не беспокойся, хозяин.

Некоторое время мы молчим. Когда я думаю о нем, мне на ум приходит лишь слово «слепой». Я не знаю его имени.

— Как тебя зовут?

— Марчелло. Но так меня никто не звал.

— Что ты собираешься делать потом?

— А, ты все об этом… Жить буду. Куплю себе радугу.

В последний раз я прошелся по своей земле, прежде чем выбраться на тропу. Раньше этим самым путем мой отец гонял своих индюков, где-то тут неподалеку была его ферма. Больше ее нет.


…Однажды нам с компаре вконец обрыдло такое житье — шляться по окрестностям и подыхать с голоду. И тогда мы принялись обрабатывать землю у тех албанцев, которые соглашались нас нанять. И батрачили так больше года. Хотя глупо, конечно, работать на чужой земле, когда твоя собственная лежит в запустении. Капуста, кукуруза. И еще табачные плантации. Вот с этим нам действительно повезло — с табаком. Единственное утешение, которое у нас было. Ночью тайком от хозяев я сушил листья, но загвоздка была с бумагой. И вот однажды я нашел книгу на греческом. Хотел бы я знать, о чем там говорилось, да только я всю ее разрезал на полоски, чтобы цигарки крутить. Этой книжки хватило на шестнадцать месяцев. Это была единственная книга, которую я держал в руках за всю мою жизнь, и я ее всю искурил. Мясо-то там водилось — зайцы, кабаны, но албанцы к ним и пальцем не прикасались, им вера запрещает. Они даже огни по ночам зажигали, чтобы отгонять этих кабанов от посевов. Представляешь? Отгоняли, вместо того чтобы жрать! А однажды я втолковал одной ватаге мальчишек, что заяц хорош на вкус. Может, если они там сейчас едят зайцев, так это малость благодаря мне.


Бьянка делает вид, что смотрит телевизор. На самом деле она ждет меня. Я понимаю это по ее улыбке, которую она прячет сразу же, как только я вхожу, и еще по тому простому факту, что она все еще здесь, после такого тяжелого дня. Но особенно — по ее наивному и трогательному наряду. Стиль? Что-то черно-белое, среднее между пай-девочкой и маленькой плутовкой, и с немалым количеством помады на губах.

Она достает из морозилки два стакана и ставит на поднос рядом с диваном. Еще фруктовый шербет — дыня с тутовыми ягодами.

— Расскажи мне чуточку о Париже…

— Ну… Это не Бог весть что…

Говорю так, чтобы не спугнуть ее, но сам думаю совершенно противоположное. Звук ее телевизора мешает мне размышлять. Я щелкаю несколько раз, пока не натыкаюсь на какой-то черно-белый фильм вроде мелодрамы, на котором отдыхают и глаза, и слух. Потом ставлю поднос на пол, беру ее в свои объятия и заменяю своим поцелуем дыню с шелковицей. Мои губы остудили жар ее шеи.

Она не захотела, чтобы я ее раздел, и скользнула в постель первая. Мне было приятно, что темнота скрадывала убожество обстановки, и я подождал, пока ее тело избавится от претенциозных тряпок, попавших сюда явно из другой эпохи. И когда ее нагота, оттененная лишь белизной простынь, открылась мне наконец, я покинул и этот город, и эту страну и оказался там, где чувствовал себя как дома, — в каком-то другом месте, в незамысловатом сновидении, где все становится простым и ясным. Но однако, по мере того как наши тела изгибались и прижимались одно к другому в темноте, я догадывался обо всех взглядах, о едва уловимых жестах, о немых фразах, о робких ожиданиях, о мимолетных приключениях и подавленных желаниях. Как с ее стороны, так и с моей.

Когда прошло уже довольно долгое время, она сказала мне со смехом:

— Антонио… даже когда ты не хочешь… даже когда ты молчишь, ты все равно говоришь со мной о Париже.

5

Топот взад-вперед по коридору, кудахтанье капризничающей детворы и, для полноты картины, полувоенная побудка, которую устраивает мне Бьянка, барабаня в дверь. Все вместе принуждает меня открыть глаза.

— Я до последнего ждала, чтобы дать тебе выспаться. Но как бы тебе не пропустить начало.

— А ты пойдешь на праздник, Бьянка?

— Мне надо заняться моими стариками, да еще друзья подкинули ребенка. Кажется, местное телевидение будет снимать состязания. Так что я не все пропущу.

Не спеша, я принимаю душ и пью кофе, поглядывая из окна на площадь. Здесь толпится и гудит уже все население городка — мужчины, женщины, дети и все остальные. Кажется, одна Бьянка остается присматривать за Сорой. Впрочем, сторожить город ей будет особенно не от кого, так как все воры и мошенники тоже уйдут на праздник. Отец мне частенько о нем рассказывал, об этом Гонфаллоне. Раз в году жители пяти окрестных городков сходятся все вместе, под своими значками и цветами, словно индейские племена, и решают ненадолго объединиться в одну нацию. Шествие движется больше часа, пока не прибывает на перекресток пяти дорог. Там уже приготовлено огромное ристалище, где специально отобранные для этой цели мужчины приложат массу бессмысленных усилий, чтобы восторжествовало знамя именно их городка. Стрельба из лука, перетягивание каната и прочие мускульные подвиги. А вокруг трибун — столы, ярмарка, народное гуляние и пыль столбом до самой ночи. И когда город-победитель будет назван и ему будут отданы надлежащие почести, забудется все — и цвета, и знамена, и города, и игры. Останутся лишь тысячи пьяных, готовых колобродить до самой поздней ночи.

Толпа растет на глазах, и мэр с мегафоном в руках говорит всем «добро пожаловать». Я торопливо одеваюсь, чтобы не пропустить отбытие. С ходу врезаюсь в скопление народа и начинаю озираться по сторонам, спрашивая себя, куда мог подеваться Марчелло. Потом слышу, как он орет свою песню, будто оглашенный, всего в нескольких метрах от меня. Он дерет когтями струны своего банджо и импровизирует куплеты на какой-то местный мотивчик, чем несказанно веселит окружающих. Его черные очки по-прежнему внушают мне страх. Но, в конце концов, вносить оживление — это его профессия. Мэр подает сигнал к отправлению. Я в этот момент оказываюсь зажатым между двумя дамами с их корзинками. Вижу впереди Манджини, который беседует о чем-то с соседями; он оборачивается и приветствует меня. Слепца Марчелло тащит за руку какой-то молодой парень и вторит его песне словно эхо.

Меня охватывает страх.

Еще есть время положить конец этому фарсу.

Не отдавая себе в этом отчета, я начинаю приволакивать ногу. Идущие за мной тихонько меня подталкивают, словно утверждая: все, уже поздно, раньше надо было думать. И только сейчас я оцениваю степень риска. Слишком уж он велик. Если в плане Дарио что-то не сработает, меня ожидает не только тюрьма, но и пожизненное проклятье.

Выходим на дорогу. Тропа, ведущая к винограднику, совсем рядом. Мы шагаем слишком быстро, боюсь, я ошибся в расчетах. Сердце мое начинает колотиться сильнее, ястискиваю зубы. Повсюду ищу взглядом Марчелло и не нахожу. Молодой человек, тащивший его, разговаривает теперь с какой-то девушкой. Как и предполагалось, слепой уже потихоньку смылся. Смотрю на часы: через десять минут пройдем рядом с этой проклятой землей. Значит, или теперь, или никогда — самое время заговорить с туземцами. Прохожу мимо Манджини, который снова мне кланяется. Завязывается беседа, но о чем он говорит, понять никак не могу. Это страх. Я уже ничего больше не жду, ни на что не надеюсь. Он улыбается. Какого черта тянет слепой? Смотрю на часы. Три раза подряд. Люди вокруг меня чему-то весело смеются, меня все сильнее окутывает туман.

— Долго вы собираетесь пробыть у нас?

Марчелло, какого черта ты делаешь? Дарио, будь ты проклят, все это из-за тебя. Сине-желтые полотнища вот-вот проплывут мимо тропинки.

— Господин Польсинелли?.. Вы меня слышите?..

— А?..

— Я спрашиваю вас, долго ли вы собираетесь пробыть в Италии?

— …

А что, если вернуться? Дать задний ход, ни с кем не попрощавшись, даже не собирая чемодан, прошагать до ближайшего вокзала, дождаться ближайшего поезда на Рим… и вновь оказаться в Париже.

— Не заглянете ли как-нибудь на обед, а, синьор Польсинелли? Вы хорошо себя чувствуете?

Мое сердце сейчас лопнет, моя голова тоже лопнет. Я уже различаю первые ряды виноградника, минуты через две процессия пройдет мимо и двинется дальше своим путем. И все полетит к чертям. И Марчелло, и Дарио, и я заодно с ними. Святой заступник, почто оставил меня…

— Надо бы вам отдохнуть, господин Польсинелли.

Оставил…

Я сейчас еще чуть-чуть подожду, прежде чем выйти из колонны. В своем воображении я из нее уже давно вышел. Я ни за кем больше не иду. Я тащусь вперед как зомби. Я устал.

Я разочарован.

Не серчай на меня, Дарио.

Это была прекрасная идея, но и ее следует предать забвению. Я хотел сделать это ради тебя, ради памяти о тебе. И ради себя тоже. И еще ради моего отца. Ему бы это понравилось. Ему нравится все, что ломает заведенный порядок. Он бы нами гордился.

Вдруг какое-то оживление. Меня толкают. Я спускаюсь на землю и снова оказываюсь посреди толпы. Шествие растекается во все стороны, чтобы рассыпаться окончательно, словно охваченное паникой. Откуда-то спереди доносится крик десятков голосов:

— Fuoco! Fuoco![14]

Я поднимаю голову.

Огонь…

Да, огонь. Толпа стекает с дороги, чтобы хлынуть волной на мои земли. Я сам захвачен ее порывом. Огонь… Они увидели огонь… Словно еще не веря, я хватаю за рукав первого встречного и спрашиваю его, что случилось.

— Да вы посмотрите вперед, porca miseria! Смотрите!

Толпа вопит и устремляется в виноградник. Поднявшись на цыпочки, я наконец вижу.

Огненный пузырь. Один, прямо посреди моих арпанов. На диво круглый. Совершенно сказочный. Больше мне нечего тут делать. Разве что смотреть. Стараться не поддаваться всеобщей панике. И восхищаться огненным вихрем.

Вдалеке уже кричат в мегафон, что слишком поздно, что часовенке уже ничем нельзя помочь.

Огонь охватывает ее в один миг. Несколько человек суетятся вокруг, пытаясь как-то остановить пожар. Но очень быстро у них опускаются руки, и они лишь безучастно смотрят, как огненное чрево поглощает жалкую хибарку.

Крики смолкают, и толпа застывает в неподвижности, окаменевшая, загипнотизированная открывшимся зрелищем. На глазах жителей Соры сгорает часть их собственной истории.

Проходит несколько минут. Часовня вот-вот рухнет окончательно. О чем сейчас думают эти две тысячи крестьян, которые передавали историю этой развалюхи из поколения в поколение? Они стоят молча. Им стыдно, что по их вине она пребывала в запустении столько лет. В сущности, она мертва уже давно.

Внезапно раздается первый треск. Над толпой поднимается смутный гул. Они ждут — в волнении, с колотящимися сердцами… Они хотят видеть. Языки пламени вздымаются к самому куполу и охватывают его в несколько секунд. Пожар весело лижет руину, словно какое-то лакомство, леденец, прежде чем проглотить. Никакого сопротивления. Наоборот, совершеннейшая податливость. Высоко-высоко вздымается длинный огненный язык. Опять треск. Я стою, раскрыв рот, опустив руки, как и все прочие, в ожидании неминуемого.

Когда стены начали прогибаться, толпа резко подалась назад.

И сразу после этого две смежные стены упали со зловещим грохотом. Уступив натиску огня, они обрушились наружу, словно их нарочно растащили в противоположные стороны. Купол свалился далеко позади. Часовня раскрылась, словно цветок, и в этот самый момент толпа закричала.

Костер вспыхнул вокруг лежащих стен с новой силой, будто желая показать всю свою мощь. Но лишь на несколько секунд.

А потом…

Посреди пламени и черного дыма, когда все уже, казалось, было кончено… Нам явился святой.

Все такой же прямой на своем каменном постаменте.

Невредимый.

Со взглядом еще более суровым, чем когда бы то ни было.

Сант'Анджело испытующе глядел на толпу.

Какая-то женщина рядом со мной опустила голову и прикрыла глаза рукой.

Он стоит среди тлеющих и потрескивающих обломков, целый и невредимый, словно ни одна искорка не посмела коснуться его.

Он странно блестит.

Несколько человек в первых рядах пятятся задом.

Одна женщина теряет сознание, и ее относят в сторону без единого возгласа.

Метрах в десяти от меня какая-то чета преклоняет колена.

Дым рассеивается, костер агонизирует. На нас мягко нисходит тишина, леденящая душу. Под разверстыми небесами Сант'Анджело брезгливо глядит на нас с высоты своего величия. Именно таким мы его видим.

И я вместе со всеми. Я все позабыл.

Через какое-то мгновенье, точнее, целую вечность спустя, кто-то дерзнул нарушить молчание. Безумец. Вытянув руку, вихляясь, словно шут, он приблизился к статуе, и женщина рядом со мной поднесла руку к груди. Медленным шагом он приблизился к самому подножию.

Сант'Анджело весь лоснится и блестит.

Человек секунду колеблется, словно боится сгореть.

Потом его рука прикасается к статуе, гладит святого, он недоверчиво таращит глаза. Затем оборачивается к толпе и говорит:

— Е vino…

Струящийся шепот разносит его слова до самых последних рядов.

— Е vino! Е vino!

«Это вино!» Да, это вино. Сант'Анджело истекает вином — потеет вином и плачет вином. Своим вином.

Кричат женщины и дети, толпа приходит в движение, напирает чересчур сильно. Тот, кто первым коснулся святого, закачался и ничком упал на землю. Кто-то бросился к нему на помощь.

И вдруг душераздирающий крик перекрыл все остальные голоса. Кричит человек.

Вокруг него образуется круг. Я пытаюсь приблизиться, яростно расталкивая людей на своем пути. Я не хочу пропустить ни крупицы из этого зрелища. Человек стоит на коленях и, не смолкая, хрипло воет.

Падает на землю, закрыв лицо ладонями.

Никто не осмеливается прийти к нему на помощь. Из страха. Я хочу видеть. Он плачет и причитает, как малый ребенок.

Это Марчелло.

Он ползет на локтях и коленях к статуе. Люди расступаются на его пути. Он рыдает все сильнее и сильнее. Он влачится по грязной земле, пока не достигает наконец подножия. Над людским сборищем поднимается крик: «Lo cieco! Lo cieco!» Да, это он, слепой, разыгрывающий роль страдальца у ног святого. Он вскрикивает еще раз, отнимает руки от лица и падает, словно лишившись сил.

На всех нас опускается покров полнейшей тишины.

Марчелло лежит, оставаясь без движения довольно долгое время. Потом его руки скользят по лицу и опять падают на землю…

Он поднимает голову. Глядит на небо. Потом на нас. На нас.

Его глаза широко открыты.

Он поворачивает голову к святому и простирает к нему руки. И вновь падает замертво.

К нему подходит какой-то старик, теребит за плечо. Марчелло резко его отталкивает:

— Не трогайте меня! Не трогайте меня!

Я пробиваюсь в первые ряды. Марчелло обводит нас долгим взглядом. И снова оборачивается к святому.

— Мои глаза!.. Мои глаза!.. Сант'Анджело… теперь я тебя вижу…

Его глаза плачут и смотрят на толпу.

— Я и вас вижу… Всех вас!

6

Девять вечера. Днем их еще можно было сосчитать. Новость тотчас же разлетелась по окрестным городкам, и все, кто собирался на Гонфаллоне, теперь толпятся здесь. Две тысячи, потом три тысячи, потом шесть тысяч душ. Одни — преклонив колена, другие — в молчании, молитвенно сложив руки. Кто-то комментирует событие, рассказывая подробности вновь прибывшим, другие нервно бродят вокруг. Похоже, в этом году состязания не состоятся. Но от такой замены никто не проиграл, и люди приготовились к ночному бдению совсем другого рода.

Сант'Анджело вернулся.

Скоро ночь. Лотки и палатки уже перенесли сюда. Можно попить и поесть. Местное телевидение прикатило еще до полудня, чтобы сделать свой первый репортаж. Потом, ближе к вечеру, явилась команда РАИ, торопясь поспеть со своим прямым включением к двадцатичасовым теленовостям.

Я посмотрел одним глазком на монитор, другим — на тележурналиста с микрофоном наперевес в пятидесяти метрах от пепелища. Забавно, но именно на этом маленьком экранчике мне по-настоящему раскрылся истинный смысл события, словно все, что произошло здесь за это время, было лишь путаным сновидением, словно вещи видятся яснее, когда кто-то тебе их показывает. Бесстрастный комментарий, крупный план лица статуи, панорама на пепелище, наезд на коленопреклоненных, показ различных реакций «очевидцев чуда»… Чудо… Miracolo…

Немало времени прошло, прежде чем было брошено это слово. Надо быть по-настоящему в этом убежденным, чтобы решиться, как этот комментатор, поведать о случившемся на всю Италию. Напомнив о первом появлении святого в 1886 году, он протягивает микрофон одному из свидетелей со словами: «Итак, сегодня утром Сант'Анджело снова явился нам…»А крестьянин с открытым лицом искренне говорит, размахивая руками: «Вначале мы увидели огненный шар…»

Он соединяет кончики своих десяти пальцев, делая из них подобие сферы, и раскрывает ладони: «…и часовня развалилась надвое, вот так… словно ореховая скорлупа».

Мне вспоминается Бьянка, прикованная к своему телевизору.

Чуть поодаль группа людей, одетых по-городскому, обсуждает техническую сторону вопроса. Меня это заинтересовало. Я подошел поближе. Почему свод не обрушился на статую, откуда взялась эта винная пленка? Все они говорят одновременно, понизив голос, потом вдруг замолкают без всякой видимой причины.

Меня так и подмывает прийти им на помощь — поразить, показав чертежи с отмеченной трещиной, разделяющей часовню пополам, а также все стратегические точки на каркасе здания и несущей балке, которая была зажжена в первую очередь, чтобы избежать обрушивания вовнутрь. Но все чертежи тоже обратились в пепел, сгорев в пепельнице моей комнаты. Или, может, поведать им, хвастовства ради, то немногое, что я узнал в Риме о способах придания дереву огнестойкости? Но я зарыл аэрозольный баллончик глубоко в землю, где-то в винограднике. Что же касается вина, которым сочилось тело святого, то об этом я тоже мог бы немало порассказать. Начиная с технической стороны всех тех чудес, которыми пестрели газетные хроники последних лет и которые я внимательно изучил. Самовозгорающиеся церковные врата, потеющие оливковым маслом иконы, плачущие статуи Христа и святой Лючии, кровоточащие изображения святых и даже смешение того и другого — бюсты, плачущие кровавыми слезами. Так почему бы и нашему Сант'Анджело не вернуться к нам в спасительной оболочке из вина, которое он сам же и назвал своим и на которое век спустя все дружно наплевали?

Мой взгляд блуждает по сторонам. Я подмечаю, как различно ведут себя люди. Вот священник Соры, дон Николо, в сопровождении двух молодых семинаристов. Его преследуют, стараются ухватить за руку, просят высказаться, но, по всей видимости, он к этому отнюдь не стремится. Вне моего поля зрения комментатор РАИ рычит на ассистентку, которая только что сообщила, что ей так и не удалось после долгих часов уговоров склонить к интервью единственного свидетеля чуда, которого хотелось бы увидеть и услышать всем. Вот камера наезжает на него:

«Еще не оправившийся от шока, господин Марчелло ди Пальма пока предпочитает удалиться с места событий. Но сейчас рядом со мной находится один из его ближайших друзей, который присутствовал при исцелении».

«О, Марчелло… конечно, как не знать, его все тут знают, это наша местная достопримечательность. Он всегда жил подаянием. А глаза, это у них семейное, болезнь то есть. Еще его отец… добрая душа… он тоже ею болел… Я-то хорошо старика помню, мы ведь с Марчелло погодки, сами понимаете… И Марчелло тоже ослеп, как и отец, когда ему было лет двенадцать-тринадцать…»

«Ближайший друг» мямлит, подбирая слова на диалекте, недоступном для понимания слушателей на половине национальной территории. Единственное, что при этом чувствуешь, это те колоссальные усилия, которые он затрачивает, чтобы не произносить слово «слепой», рассказывая о Марчелло. Но историю слепого я знаю получше, чем любой из здешних уроженцев.

На самом деле никуда он отсюда не удалялся, просто ему отгородили утолок в амбаре, чтобы он мог оклематься немного. С тех пор как его коснулась благодать, только дону Николо и доктору удалось с ним поговорить. Уже договорено, что через несколько дней он пройдет полное медицинское и психологическое освидетельствование. Но, нравится это кому-то или нет, все вынуждены примириться с очевидностью — он теперь зрячий.

Журналист прервал свою передачу, потом возобновил четверть часа спустя, и первая картинка, которая появилась на мониторе, — это вид моего виноградника.

Мой виноградник показывают по телевизору…

Малый вещает в микрофон официальным тоном:

«Мы с минуты на минуту ожидаем интервью с виноделом, который в течение многих лет производил вино Сант'Анджело…»

Ах да, этот Джакомо… совсем про него забыл. Вот уж не знаю, как он справится с этой задачей — говорить перед микрофоном, — это он-то, который глаз не поднимает от своих сапог, а рот открывает только для того, чтобы извиниться.

Продолжаю свою прогулку по этому гигантскому живому полотну, словно по какой-то постапокалиптической фреске Джотто — массы людей, сидящие, коленопреклоненные, сбившиеся в кучи, разговаривающие, прикрывая рот рукой. И еще истоптанная и местами развороченная земля.

Опускаются сумерки. Появляются светящиеся точки — свечи, лампады, не знаю, что там еще. И все остальное, невидимое, но давящее на плечи, тишина, которая исходит с высот, ледяное дыхание иррационального, сосредоточенность верующих, выжидание скептиков, страх, как бы опять чего-нибудь не случилось. Кто знает? Ведь вера творит чудеса. Без этих людей и без их желания уверовать ничего бы не произошло.

Время от времени в толпе украдкой показывают на меня. Этого тоже следовало ожидать. Я их почти слышу:

«Вон тот тип, там… да, тот самый… это и есть хозяин виноградника… Француз. Сын одного из местных, из Соры… В Париже живет… Вино нашего святого… оно все ему принадлежит… ему одному… Ammazza!»

А ты, Дарио? Что ты на это скажешь? Ведь все произошло именно так, как ты и предвидел, не так ли? Ведь мы с тобой тысячу раз прокрутили этот фильм, а? Надеюсь, что оттуда, где ты сейчас пребываешь, тебе видно все. Потому что, в конце концов, именно ты осуществил постановку этой эпопеи. Хотя стоит мне только подумать о той цене, которую я вынужден был заплатить, чтобы разгадать твое загробное послание… Ты мог бы выражаться и яснее. Но чудо все ж таки произошло. Хотя и помимо него случилось достаточно других чудес, помельче, которые касались уже только меня одного… явлений, которые видел только я, событий, о которых, кроме меня, никто никогда не узнает. Ты многих надул со своим пресловутым возвращением на родину — свою мать, мадам Рафаэль, — они до сих пор твердо в него верят. Хотя повстречать тебя здесь как-нибудь погожим октябрьским утром, согнувшимся под тяжестью корзины, полной гроздьев, и было бы настоящим чудом. Я горд собой, горд, что почуял подвох с самого начала. Но признаюсь, что такого грандиозного финала даже я не ожидал.

Телевизионщики упаковали в автобус свой багаж. Местные возвращаются в город, но со всех сторон продолжают прибывать на машинах любопытные. Среди них есть и настоящие паломники, которые торопятся занять место уставших и лишившихся праздника поселян. Если бы попытаться сейчас установить цену за один только взгляд, брошенный на святого, то он обошелся бы недешево. Движимый этой же мыслью, ко мне явился робкий Джакомо, сразу же после своего телевизионного дебюта. О чем он со мной будет говорить, я знаю еще до того, как он откроет рот. Но прикидываюсь простачком. Сегодня я заставлю этого малого пережить такое, что перевернет вверх дном всю его спокойную и размеренную жизнь.

— Синьор Польсинелли, меня тут все спрашивают насчет вина… Лоточники говорят, что хотели бы прикупить у нас немного. А я даже не знаю, что делать. Вот я вам и отдаю ключ от амбара.

— Знаете, Джакомо, сегодня столько всего случилось, что у меня сейчас сердце не лежит этим заниматься. Может, завтра…

— Но… хозяин. Многие, очень многие просто требуют… Вы представляете, хозяин… Я уверен, что мы могли бы сейчас запросто продать мерок десять… а то и вдвое больше.

Он склоняется к моему уху. Выражение наивности в глубине его глаз исчезло, испарилось. И, может быть, навсегда.

— И мы даже можем запросить за литр на тысячу лир больше, все равно уйдет.

— Вы думаете?

— Уверен. Даже две тысячи.

Лишь какая-то лицемерная щепетильность помешала мне ухмыльнуться. Оказывается, этот робкий господин весьма силен в устном счете. Прямо самородок какой-то. Кто бы мог подумать, что еще вчера он чуть не даром сбыл бы бочонок вина любому, кто не поднял бы его на смех. С другой стороны, это прекрасно решает мои проблемы. Вот он — готовый коммерческий директор. Он и так уже на верном пути, достаточно лишь чуть подтолкнуть его.

— Сегодня мы вино из погреба брать не будем, но мне кажется, что у входа в амбар оставалась одна бочка… Назначьте цену сами.

Он благодарит меня с понимающим видом и уносится к своему бочонку со всех ног.

В толпе нарастает волна перешептываний и докатывается наконец до меня. Вижу вдалеке врача, прокладывающего себе путь.

Одной даме стало нехорошо… головокружение…

Не думал я, что такое все-таки случится. Честно говоря, я на это устал надеяться. Хотя, если судить по всей той литературе, которую я прочел по данному вопросу, то нет ничего легче для объяснения, чем феномены подобного рода. Они почти неизбежны. Нервное напряжение, усталость, людская скученность, общее настроение, экзальтация — все вместе порождает у некоторых особо ревностных верующих что-то вроде желания пострадать. Внезапная боль, которую вдруг испытывает впечатлительный человек, действительно заставляет его качаться из стороны в сторону. В нашем случае речь и вправду идет об одной верующей, которая тут с самого утра. После ужасных судорог во всех членах у нее теперь сильная слабость. Пострадавшую относят к машине «скорой помощи». Похоже, еще одно чудесное исцеление не состоится. Но этот случай оживил толпу. Она волнуется. Сейчас достаточно малейшего знака, чтобы ее потребность веровать усилилась в несколько раз.

Что касается меня, то я от всего этого начинаю уставать. Отправляюсь съесть жареное баранье ребрышко и запить пивом. Я в одной только тонкой рубашке и поэтому немного дрожу. Дорого бы я дал, чтобы вернуться сейчас к Бьянке и наблюдать за событиями по местному телевидению, сидя в тепле, в мягком кресле.

Джакомо опять разыскивает меня повсюду и наконец находит. Сам он чуть не плачет, поэтому наверняка недоумевает, как мне удается сохранять такое спокойствие.

— Я больше не могу их сдерживать, хозяин… Они там все разнесут, если я им не открою еще одну бочку… За сегодняшний вечер я мог бы продать все… Все!

— Продашь завтра.

— Но зачем же ждать до завтра? Из одного только бочонка я выжал такую цену, что даже не осмеливаюсь вам сказать, хозяин…

Он протягивает мне пачку банкнот. Сам не знаю почему, но я отвожу взгляд.

— Сохрани пока все у себя, Джакомо. Но храни хорошенько.

— Что вы хотите сказать, хозяин?

Молчание. Я выдерживаю паузу. Потом спрашиваю у него, не найдется ли в амбаре чего-нибудь теплого, свитера например. Он говорит, что есть старая куртка. Благословляю за это небеса.

Ночь, похоже, будет долгой.

7

Вчера их было семеро. Некоторую надежду я смог оставить только троим. Остальные уехали несолоно хлебавши, хоть и явились в виноградник раньше меня. Сант'Анджело принялся за работу всего-то девять дней назад, а я уже с ног валюсь под натиском этих типов, которые понаехали сюда со всех концов Италии с предложениями гиблых идей и гнилых контрактов.

— Господин Польсинелли, вы подумали над моим вчерашним предложением?

— Послушайте, господин Польсинелли, вам же обязательно надо подать жалобу!

— Можно вас на секундочку, господин Польсинелли? Вы подумали об экспорте? Скорее всего, в Европу, но будьте осторожны!

— Я покупаю у вас тридцать черенков. Ровно тридцать! Назовите вашу цену!

Мне предлагают все, что угодно, — от скупки всего урожая на корню, попросту и без затей, до увеличения выпуска продукции впятеро, с какими угодно наклейками. Что касается наклеек, то их притащили два каких-то типа в галстуках, и я долго смотрел, как они с ними мудрят.

Сначала были только виноторговцы, скупщики винограда, коммерсанты и производители дешевого красного вина. Потом к ним добавилась целая когорта дельцов, занимающихся выпуском благочестивых картинок и прочим барахлом, с намерением запечатлеть Сант'Анджело. Они хотят поставить вдоль границ участка цепь киосков. Дескать, виноградник от этого не пострадает. Все, что мне останется делать, это прийти и собрать с них арендную плату в разгар сезона. Не знаю, что об этом и думать.

Меня быстро завалили делами подобного рода. По счастью, через три дня после чуда явился предложить свои услуги некто вроде бухгалтера, похожий на Лаки Лучано. Джакомо тотчас же прозвал его dottore из-за его маленьких очечков, многочисленных дипломов и упорного нежелания улыбаться. Это настоящее сокровище. Он занимается всеми встречами и не пренебрегает ни одним предложением. Когда он показывает мне свои выкладки с плотными рядами цифр, можно подумать, что это план наступления, подготовленный генеральным штабом.

Однако все расчеты, которые производил я в своей маленькой голове, были просты. Правда, только до тех пор, пока это не закрутилось. Тридцать тысяч литров из непроданных запасов по пятьдесят франков за бутылку емкостью 0,75 дают нам два миллиона франков плюс рента — получается порядка пятисот тысяч франков в год за вычетом издержек. На этом я вполне мог бы остановиться и жить припеваючи на лоне природы до конца своих дней. Но с тех пор как бизнесмены всех мастей сунули в это дело свой нос, мои примитивные прикидки забылись сами собой.

Джакомо сделался превосходным заведующим производством. В ожидании сбора винограда он нанял шестерых подручных. А пока один из парней откомандирован им встречать прибывающих паломников — в среднем три сотни за день. Другой заправляет автостоянкой. Третий торгует в розницу из расчета: одну бутылку в одни руки в один день. Джакомо следит и за прочими работами — постройкой каменщиками алькова, который защитит святого на будущие века, реставрацией самой статуи выписанным из Милана специалистом, прокладкой к святому месту асфальтированной дорожки и установкой вокруг виноградника электрифицированной ограды. Я провожу свой день, дирижируя этим бардаком, выслушивая предложения всех доброхотов и подводя баланс вместе с дотторе, который разделывается с подсчетами, как пулемет Томпсона с камамбером. Бьянка будит меня каждое утро в шесть часов и видит — загнанного, разбитого, умирающего от голода — в одиннадцать вечера. Кое-кто из этих хищников тоже снял угол у нее, чем пользуется вовсю, чтобы не давать мне покоя даже в моей комнате, и пытаясь вынудить меня что-то подписать в обход дотторе. Именно благодаря их проискам я понял, что этот парень для меня просто незаменим.

Сора стала центром притяжения для паломников и любопытных. Торговля идет бойко, рестораны и гостиницы полным-полны. Некоторые из них даже сменили название; так, одну тратторию перекрестили в «Трапезу Сант'Анджело», и у нас теперь есть даже отель «У виноградника». Но когда я вечерами возвращаюсь домой, на меня смотрят недобрым взглядом. Может, они злятся на меня за то, что я все тут перевернул вверх дном к концу лета?

Явился мэр пригласить меня на заседание муниципального совета. С какой стати, я так и не понял. Нотариус просит заглянуть к нему в контору, чтобы подетальнее разобраться с каким-то там пунктом. Когда я прохожу через рынок, меня хлопают по плечу и поздравляют со скрежещущим смешком. Явился какой-то старикан и заявил, что был близко знаком с моим отцом в те поры, когда тот еще пас своих индюков. Другой выдавал себя за отдаленного родственника. Пятнадцатилетние девчонки свистят мне вслед, когда я прохожу мимо, и пытаются в меня плюнуть. Все тут меня зовут lo straniero. Иностранец. Мне всегда раньше говорили, что эмигрант останется эмигрантом, где бы он ни был. Теперь я начинаю это понимать. Но дело осложняется тем, что этот иностранец заставил плодоносить их собственную землю. Я чувствую, как тучи сгущаются надо мной, и Бьянка все время умоляет меня быть поосторожнее.

Но по сравнению с тем, что случилось на следующий же день после чуда, все это кажется пустяками. Вот когда я струхнул по-настоящему.

По просьбе епископа Фрозинонской епархии Ватикан назначил расследование и выслал двух своих эмиссаров, чтобы те изучили явление на месте.

В общем, обычная процедура. Я знал, что это должно было произойти рано или поздно, я их почти ждал. И все же к появлению черной «ланчии» с номерными знаками государства Ватикан я оказался не готов.

Представьте себе две гранаты в штатском. Два молчаливых субъекта, таких серьезных, будто вот-вот предадут кого-то анафеме. Скромные и вежливые, но при этом обладающие достаточной решимостью, чтобы расчистить себе проход в любой толпе. Стоило только им ступить ногой на землю, как толпа верующих тут же расступилась, словно воды Чермного моря перед Моисеем. Тут-то до меня и дошло, что шутки кончились. Они копались на пепелище добрую неделю, пытаясь извлечь оттуда неведомо что с помощью замысловатого оборудования, которое с каждым днем становилось все замысловатее и замысловатее. Не произнеся ни единого лишнего слова и не пытаясь вступить в контакт со мною или с Джакомо. Две хладнокровные ищейки, роющиеся в горячих камнях и обнюхивающие статую с ног до головы. Два папских нунция с повадками частных детективов — безмолвные, сосредоточенные на тайне, ищущие малейший просчет, сомневающиеся во всем, даже в очевидном. Наблюдая, как они рыщут повсюду, я понял, что им нужен виновный. Они навели в городе справки и по поводу Марчелло. Доктор, который к ним присоединился, пытал исцеленного два дня подряд. И в течение всех этих сорока восьми часов никто не мог с бывшим слепым и словечком перемолвиться.

Ты-то все это предвидел, верно, Дарио? Хотя нет, конечно же нет, ни одного из последствий твоей блестящей идеи ты и вообразить себе не мог.

И теперь тебе на это плевать, да? Ты ведь не подозревал даже, что такие типы, как эти двое сыщиков, существуют на свете.

Сегодня утром прибыли трое других. В «Мерседесе-600», тоже с ватиканскими номерами, который они оставили, не доезжая до виноградника. Три седока, один водитель. Но из машины вылез только один из них в сопровождении молодого священника-секретаря. Те два эмиссара, которые рыскали неподалеку, чуть не на брюхе поползли, завидев эту фиолетовую тень, медленно приближающуюся к статуе Заступника. По рядам паломников пробежала смутная волна, и они дружно устремились навстречу. Дон Николо побледнел. Они все преклоняли колени, прежде чем поцеловать его перчатку. Потом они около часа о чем-то переговаривались в машине, и никто не осмеливался даже близко к ним подойти. Долгое время спустя за мной явился секретарь, чтобы представить епископу. Я не знал, как себя держать, и встал на одно колено перед его сутаной, сверкающей на солнце. Странно, но лишь когда я коснулся его перчатки, до меня дошло, что все это уже чересчур. Добром это не кончится, и не миновать мне тюряги.

Месса?

Да, они хотят отслужить мессу послезавтра утром прямо под открытым небом. Официальную мессу, которую почтит своим присутствием сам епископ. Такова традиция. Мне не о чем беспокоиться, секретарь и дон Николо все возьмут на себя. Разумеется, земли не пострадают.

— Они ведь для нас слишком ценны, не правда ли, монсеньор? — сказал секретарь, улыбаясь своему начальнику.

В течение всего того времени, что длилась наша беседа, я косил глазом в сторону силуэта, который по-прежнему маячил в машине. Загадочный пассажир вылез наружу лишь после того, как я довольно далеко отошел по тропе, ведущей из виноградника.

*
На дороге мне повстречался Манджини с ружьем в руке. Из его ягдташа свешивались кроличьи лапы. Взамен вежливого обращения ко мне в третьем лице он перешел на «ты». Мне показалось, что он почти до крайности обеспокоен.

— Не дай им себя запугать, всем этим, Антонио. Я их тут понавидался, этих проныр, которые наобещают с три короба, да и попов тоже. Говорю тебе: не дай им себя облапошить. Видишь там свет, за теми деревьями? Там мой дом. И вот что я хочу тебе сказать… Хотя даже не знаю, зачем я это говорю… Но если тебе понадобится совет… или нужно будет укрыться… Ты всегда можешь зайти, когда захочешь.

Я не пытался понять. Я только протянул руку, а он открыл объятия и прижал меня к себе.

Проходя по Неаполитанскому мосту, я увидел группу мопедов, выставленных вдоль террасы последнего открытого кафе Соры. Приметив меня, компания молодых парней, развалившихся на оранжевых пластмассовых стульях, вдруг перестала горланить. Последовали несколько секунд гробового молчания, пока я проходил мимо. А потом сзади меня раздался настоящий концерт — гудки и рев моторов. Вскоре мальчишки, сидя верхом на своих машинах, стали шнырять вокруг меня, пытаясь толкнуть или преградить дорогу. Они развлекались, обзывая меня stronzo, disgrazzlato и выкрикивая кучу других ругательств. Я ускорил шаг, сожалея о ружье Манджини, единственном орудии, которое могло бы выравнять соотношение сил. Какой-то курчавый коротышка на полном газу шлепнул меня по затылку — я не сумел вовремя увернуться. Меж тем заметно было, как в темноте закрываются ставни и приоткрываются двери.

— Чего вам надо, кретины? — заорал я.

Они притормозили метрах в десяти от меня. Я пересек улицу, они тоже свернули к противоположному тротуару. На какой-то момент игра возобновилась. Не знаю точно, чего они хотят. Наверняка они и сами того не знают. Конечно, им хочется подразнить меня — из ревности, из мести. Я у целого города вызываю раздражение, и к этому надо быть готовым. Но пока только молодежь осмеливается проявлять его столь явно, да и то вдесятером против одного и среди ночи. Один из них, наверняка самый отчаянный, перегораживает мне путь и окидывает насмешливым взглядом.

Эти несколько дней по-настоящему меня утомили. С меня, пожалуй, хватит. Самое время возвращаться.

— Эй ты, хватит выпендриваться! Если хочешь, чтобы я убрался из вашей дыры, дай пройти!

Он поворачивается к остальным и вопит во всю глотку, повторяя мои слова. Они гогочут все вместе, передразнивают, повторяя мои ошибки в произношении. Заводила говорит со смехом:

— Тебе?.. Убраться?.. Да что ты! Мы тебя тут все слишком любим, чтобы отпустить.

При этом он, раскачиваясь, сидит на своем драндулете. Улучив момент, когда он обернулся к остальным, чтобы посмеяться вместе с ними, я влепил ему увесистую затрещину, свалившую его наземь, и бросился бежать к Бьянкиному дому под рев акселераторов.

На последнем издыхании я захлопнул за собой дверь. Они еще долго молотили в нее, прежде чем убраться восвояси. Бьянка вся дрожала.

— Хочешь, я пойду спать в какое-нибудь другое место?

— Я не за себя боюсь, Антонио…

*
Она разбудила меня лишь около девяти часов, резонно полагая, что мне необходимо выспаться.

— Можешь не торопиться, Антонио. Дотторе зашел сказать, что сам займется сегодняшними встречами.

Одной этой фразы хватило, чтобы мне снова захотелось лечь.

— Тут один тип из Красного Креста заходил насчет пожертвований. Я его послала… к Сант'Анджело.

Они хотят моей крови. Все. Не знаю, смог ли бы Дарио выдержать дольше, чем я. Включаю телевизор. Как раз нужная передача. Бьянка пристраивается рядом, меж двух подушек.

Хроника чудес по РАИ, что-то вроде хит-парада, который длится минут десять и повествует о культовых новостях и всяких чудесных явлениях по всей стране. Сегодня в программе: знамение на Сицилии, короткий сюжет о Туринской Плащанице, которую подвергают радиоуглеродному анализу (Бах в качестве музыкального сопровождения), и вновь о чуде Сант'Анджело с энным повторением основных фактов и объявлением о завтрашней мессе с епископом. Настоящее событие, как выразился комментатор.

Я все предусмотрел. Кроме фиолетовой сутаны. Бьянка в восхищении и не понимает, почему я вовсе не разделяю ее восторгов.

Наконец объявляют сюжет, которого я жду не дождусь. Отсроченное и переотсроченное интервью с «чудесно прозревшим из виноградника».

Я лично присутствовал при этой съемке. Телевизионщики тогда еще попросили у меня разрешения снимать непосредственно в амбаре. Марчелло был великолепен. Как только он появляется на экране, Бьянка вскрикивает.

— Это так трудно описать… Я услышал, как люди кричат: «Огонь! Огонь!», почувствовал, что вокруг начинается паника, и испугался. Никто ничего мне так и не успел объяснить. А потом вдруг стало тихо… И мне сделалось как-то не по себе… В животе началось какое-то жжение и стало подниматься все выше и выше… А потом вдруг словно вспышка…

Он спокоен. Безмятежен. Кроме корявого наречия, в нем ничего не осталось от шута, еще недавно потешавшего всю округу.

Люди научились звать его по имени… В последний раз, когда мы с ним говорили, шесть дней спустя после совершения чуда, он собирался податься на север, чтобы гульнуть на те двадцать миллионов лир, которые я пообещал ему с первой же выручки.

— Надоели мне эти очки, Антонио… Спасибо тебе, я смог выбросить их в канаву. Знаешь, попрошайничать — это уже не для моего возраста…

Тогда я не понял, почему в его словах прозвучала ностальгическая нотка. Словно он хотел сказать нечто совсем противоположное. Может, он внезапно почувствовал себя осиротевшим? И он тоже? Нельзя ведь так сразу выбросить сорок лет своего ремесла.

— Моя мать была настоящая святая… Отец уже ослеп к тому времени, когда она за него вышла. А кроме нее, никому не нужен был бедняга, годный лишь на то, чтобы протягивать руку.

Родился мальчуган. Зрячий. И это оказалось единственной удачей в жизни синьоры Ди Пальма. После войны время выдалось суровое для всех, ну так что же, слепому тоже, значит, надо было смешаться с толпой эмигрантов? Отец научил своего сынишку музыке, и вот они вдвоем начинают обходить округу — банджо и аккордеон, свадьбы и крестины — по всему Лацио.

— Как только приближался какой-нибудь праздник, мы с отцом проводили по дня два на ходу, чтобы добраться аж до какого-нибудь Арпино или Роккасекки, одного из этих захолустных местечек. Выходило неплохо: мы играли с душой, и нас везде любили.

Мать умирает от воспаления легких, когда Марчелло всего десять лет. Отец и сын становятся кочевниками, окончательно уйдя на сторону. Они работают на рынках и на церковных папертях.

— У нас имелся даже свой календарь, а воскресенье, особенно зимой, был наилучший день, тут и говорить нечего. Мы пели и молитвы, и арии из опер, и народные песенки. В тот единственный раз, когда мой старик заболел, мне пришлось работать одному. Тогда-то я впервые и надел его очки, только для пробы, в одной дыре, где нас никто не знал.

А когда старик сообразил, что я неплохо выпутался, ему и пришла в голову эта мыслишка.

Отец повсюду стал рассказывать историю о наследственной болезни, которой страдают все в их роду. Двое слепых зарабатывают больше, чем один. И Марчелло окончательно надевает очки.

«От отца к сыну передаются в нашем семействе плохие глаза!» — говорил старик, и люди вокруг тут же переставали смеяться. Я выучился ремеслу слепого — палка, движения рук, головы, — никто никогда ничего и не замечал.

Когда умирает отец, Марчелло уже двадцать четыре года, и у него нет никакого другого ремесла, кроме своей музыки. Его всюду знают и любят. Это его жизнь.

— А что мне оставалось делать? У меня ведь не было ничего получше где-нибудь в другом месте. Вот я и продолжил в одиночку. Порой я даже забывал, что я зрячий, и ничуть не стыдился. Просто, когда чувствовал на себе взгляды, полные жалости, я закрывал глаза… И это было почти то же самое, что ослепнуть.

Однажды он решил кочевать поменьше и ограничиться окрестностями Соры.

— Здесь мне было лучше всего, ведь я был родом отсюда. Но я знал также, что останься я в Соре, и с надеждой «прозреть» когда-нибудь мне придется распрощаться. Стоило бы только людям узнать, что я столько лет водил их за нос и пользовался их состраданием, они бы мне все кости переломали. Это ведь естественно, верно? К тому же здесь был этот амбар, где никто не запрещал мне спать, и это вино, которое никто не запрещал мне пить, потому что больше никто его пить не хотел.

Так почему бы бедняге слепому всем этим не попользоваться?

И вот однажды этой землей завладел Дарио. Никто и не знал, чего он тут мудрит, что замышляет.

— Полезно бывает заглянуть в глаза человеку, который даже не подозревает, что на него смотрят. А когда я заглянул в глаза этому самому Дарио, я сразу почуял, что на уме у него что-то особенное. Подумать только… Француз. Мы и виделись-то с ним всего ничего, но я заранее могу сказать: больше мне такого продувного плута не встретить. Чудной он был тип — врун, хитрец, пройдоха… что там говорить, парень вроде меня самого.

Дарио его не только не прогнал, напротив, он даже привязался к слепому. Он приходил в виноградник поздними вечерами, и они вместе пили вино.

— Он меня все расспрашивал о городке, о винограднике, о Сант'Анджело. Это был первый человек, который проявил интерес к моей жизни. Он мне все подливал да подливал, пока не видел, что я уже совсем лыка не вяжу. Продувной был, одно слово. Но я держался. Только вот однажды был я совсем косой, ну и сделал что-то не то… я хочу сказать — что-то неестественное для слепого. В общем, выдал я себя, и уж этот чокнутый своего не упустил. Он мне даже сказал, что и раньше, мол, сомневался, что я взаправду слепой. Хитрюга, что и говорить…

Какая находка для него — этот лжеслепец. После такого открытия уже и речи быть не могло, чтобы пойти на попятный.

— И вот как-то вечером он мне и говорит: «Сколько ты зарабатываешь со своей протянутой рукой? Какие-нибудь жалкие гроши, верно? Вот что, я у тебя покупаю твое дело, и ты отказываешься от своих орудий труда и всего такого в мою пользу. Двадцать миллионов лир и пожизненная рента в зависимости от цен на вино. Самому-то тебе не надоело быть слепым?

Марчелло сопротивлялся недолго. В конце концов, что ему предстояло сделать? Валять дурака несколько дней да заговаривать людям зубы — подумаешь! Это же и так было его ремесло. Остается, правда, легкая тревога: а как он впишется снова в жизнь общества? Сумеет ли жить вместе с другими и как другие?

— Прямо смотреть людям в глаза? Мне? Это после стольких-то лет? Но в то же время идея была слишком уж соблазнительна: вновь обрести право быть зрячим да и жить-поживать себе припеваючи, с денежками до конца своих дней.

Они вместе разрабатывают план. Дарио выбирает Гонфаллоне, чтобы собрать как можно больше свидетелей. А потом уезжает в Париж… чтобы никогда уже больше не вернуться.

— В тот день, когда я узнал о его смерти, я сказал себе, что это перст Божий. Тогда-то я и сочинил свою песню. Ведь это он вернул мне желание смотреть на мир при свете дня, как он выражался. Да, это было бы слишком прекрасно. Теперь мне оставалось на выбор: либо убраться отсюда подобру-поздорову, либо остаться здесь, среди своих, и продолжить спокойное нищенское житье. Это я и выбрал. В другом месте мне бы долго не удалось протянуть, хоть бы и зрячему. К тому же однажды вечером сюда заявился ты…

Мы обнялись на прощанье, прежде чем он ушел.

— Забавную штуку ты сыграл со мной, Антонио… Кто бы мог подумать, что после всего этого я буду жить как все? На меня ведь теперь смотрят не как на слепого, а как на чудом прозревшего. Не знаю, что хуже. Я вышел из темноты на свет как-то слишком быстро, сам знаешь… Церковный врач, который хвостом за мной ходил эти два дня, даже тот на меня смотрел как на чудо-юдо какое. Уж больно они все тут осторожничали, и он, и те два шпика ватиканских. Не любят они этого, сам знаешь…

Не хотелось мне опять заводить речь об этом, но куда денешься. Уже давно было подмечено, что спонтанному выздоровлению чаще других подвержены слепые и некоторые паралитики. Под воздействием внезапного шока больной может вновь обрести способность пользоваться своими членами. Медицинские организации, занимающиеся регистрацией тяжелых случаев, отмечают такие исцеления десятками, но при этом вовсе не кричат ни о каких чудесах.

— А здесь… Я ведь знаю, что здесь на меня всю мою жизнь будут так смотреть. Подумать только, я ведь не хотел уезжать в чужие края и вот… уже чувствую себя изгнанником… Люди хотят ко мне прикоснуться, поговорить со мной о том, что у них наболело, хотя я уже до смерти устал повторять, что нет у меня никакого дара, и вообще ничего нет, а они все равно приходят. Когда я прохожу по городку, никто уже больше не смеется. Одна старуха, которая раньше, бывало, давала мне кусок мяса, хотела на днях поцеловать мне руку… Мне стыдно. Еще больше стыдно, чем когда я смотрел на мир через свои очки…

— Не говори так, Марчелло…

— У меня теперь душа не лежит добавить еще один куплет к своей песне. Кому мне ее петь? Я обрел глаза, но потерял голос.

— Ты сожалеешь…

— Нет, ничуть даже, нет… Всего-то несколько дней прошло, а я уже приохотился спать в постели. Старею я. Вчера один парень из «Lagazetta» задавал мне вопросы… Так он, кстати, спросил: каково это — вдруг увидеть радугу? Я, конечно, ответил, что чудесно, но я уже и сам не знаю, лгу я или нет.

— Что теперь собираешься делать?

— Ничего. Пережду где-нибудь немного, прежде чем вернуться сюда. Буду путешествовать. Смотреть. Видеть. Флоренция, Венеция. Не забудь прислать мне туда денежки. Красивое дорого стоит.

Он собрал себе в дорогу кой-какой багаж, не зная толком, как за это взяться. Уже одна только мысль о чемодане ставила перед ним проблему. Я спросил его в последний раз, не догадался ли он, почему убили Дарио.

— Я не знаю, кто это сделал. Ничем не могу тебе помочь. Но когда у человека такое в голове…

Он уехал последним рейсом, чтобы повстречать как можно меньше народу. И было лучше, чтобы нас не видели вместе. Я его не провожал.

*
Бьянка выключает телевизор и легонько трясет меня за плечо:

— Не засни снова. Тебя там ждут.

Она лукаво улыбается. Интересно, согласилась бы она делить со мной постель, если бы узнала, что я обманщик, мошенник и лицемер?

Собираясь на рынок, она выглядывает из окна. Ее белая нижняя юбка задирается значительно выше колен. Она смеется.

Но вдруг ее взгляд упирается в конец улицы. Я различаю урчание мотора, едва слышное, чьи-то голоса и вслед за ними — мелодичное хлопанье дверцы. Бьянка оборачивается ко мне на миг и возбужденно пытается что-то сказать с помощью рук:

— Это… Это же прямо «Даллас», Антонио! Ты только посмотри! Нет, не «Даллас» даже, а «Пороки Майами»!

Ай!..

Я не понял, что она этим хотела сказать, но мне становится как-то не по себе.

Я медленно приближаюсь к окну. Уличный шум все сильнее. Солнце уже припекает. Денек обещает быть жарким.

Внизу два белых «кадиллака» с дымчатыми стеклами. Как раз такие, какими их себе представляют. Даже еще более длинные и сверкающие. Местные «фиатики» разбегаются врассыпную, словно мыши, чтобы дать тем возможность припарковаться — чуть не во всю длину тротуара. Их тут же облепляют мальчишки. Желая взглянуть поближе, подходят старики.

Бьянка вся трепещет.

— Точь-в-точь такие же, как у калифорнийского любовника Сью Эллен!

Да, это чудо будет почище явления самого Сант'Анджело. Пытаюсь отвлечься от этих колесниц, чтобы получше рассмотреть пассажиров. Что нетрудно: трое белых, один черный. У этого последнего наибольший успех. Интересно, видели они раньше в своей дыре хоть одного негра? Волосы острижены под гребенку, серый костюм с искрой и белая сорочка. На остальных черные очки и пиджаки из блестящей ткани. Самый толстый из четверки достает из багажника чемоданчик и протягивает единственному бородачу в их компании. Пока невозможно догадаться, кто среди них босс. Ватага вертлявых мальчишек тут же прилипает к стеклам, чтобы разглядеть внутреннее убранство. Взрослые тычутся носом в номера, гладят капот руками, обсуждают во весь голос. Черный с бородачом раза два-три хлопают в ладоши с какой-то невероятной медлительностью. Третий разражается смехом. Толпа отступает метра на два. Бородач достает большущий белый носовой платок и протирает на ветровом стекле крошечный участочек. Гробовое молчание.

Один из них снимает свои очки и утирает пот рукавом. Потом медленно направляется к ближайшему кафе и о чем-то говорит с хозяином, затесавшимся в группу зевак. Слов разобрать невозможно. Перед парнем в очках раболепствуют, ему уступают место на стульях, но он, похоже, не собирается садиться. Проходит минуты две, прежде чем хозяин соображает наконец, чего от него хотят, и задирает нос кверху, обшаривая взглядом дом напротив. Потом вытягивает руку и тычет пальцем как раз в мое окно. Все четверо пришельцев одновременно поворачивают головы и дружно на меня смотрят.

*
Два резких удара в дверь. Нет времени ни прийти в себя, ни одеться. Ни приготовиться к защите. Хотя никто пока на меня не нападает. Рефлекс параноика. Как тут им не станешь, когда на тебя зараз вываливают целый вагон дерьма. Спаси меня и сохрани, Сант'Анджело, ты ведь мой должник. Похоже, что население Соры собирается возместить себе отсутствие кинотеатра в их захолустье. Представление, как в старые добрые времена: кресла в оркестре и выступления клоунов перед большим фильмом.

— Я открою? — спрашивает Бьянка.

— Да.

Входят четверо. Толстяк в очках Ray-ban спрашивает меня. Остальные тем временем прошмыгнули в кухню, я слышу оттуда их голоса. Бьянка не ошиблась, они и впрямь говорят так, будто в каком-то плохо дублированном американском сериале. Особенно когда зубоскалят между собой — без нажима, без грубости, но при этом вас холодный пот прошибает. Черный снимает крышку с кастрюли и шумно нюхает. Тот, что в очках, не одобряет:

— Put that back, you jerk…[15]

Негр подчиняется, ворча. Видимо, очкастый у них за босса.

Он протягивает мне руку.

— Польсинелли?

— Да.

— Парини. Джузеппе Парини. Слыхали это имя?

Слова у него выходят какие-то зажеванные, корявые. У него тягучий выговор, как у американца, который изъясняется не на своем родном, а на языке Данте. Конечно, я тебя знаю. Еще бы. Это тебе принадлежал один гектар виноградника. У тебя сейчас сеть прачечных в Нью-Джерси. И ты кузен Руччо.

Лет ему этак за полсотни, но не слишком. Нос малость крупноват, щеки слегка рябоваты. Улыбка не слишком долго задерживается на его лице, но главное, главное — это искорки в глубине глаз, которые позволяют предположить, что говорильня для него занятие пустое. Но напрасно он так старается сойти за американца. Кое-что его все равно выдает, и это что-то — несмываемое клеймо итальяшки.

Бородач устраивается на диване, другой мордоворот садится верхом на стул, сунув себе спичку в зубы.

— Ragazza… — Он показывает на Бьянку большим пальцем. — Ей есть чем заняться?

Понятно. И бесполезно объяснять, что эта самая ragazza в общем-то у себя дома. Бьянка уже вышла. Мне стыдно. Но я вовсе не собираюсь сейчас корчить из себя преподавателя правил хорошего тона, я предпочитаю, чтобы они поскорее перешли к делу. Едва за ней закрывается дверь, как громилы расслабляются. Один включает телевизор, другой лезет в холодильник, третий бегло осматривает одну-две комнаты.

Полный бред.

Ну нет, никто не заставит меня поверить, что эти ребята занимаются доставкой на дом свежевыстиранного белья. И что они просто приехали погостить денек-другой на родине. Из-за ностальгии.

— До чего все-таки приятно вернуться домой, Польсинелли. Совсем забыл, какая тут красотища, вся эта зелень и прочее… Сплошная dolce vita, одним словом. Повезло им, этим местным. Славные ребята.

Негр поглядывает на экран телевизора через плечо своего приятеля и в восторге хлопает себя по ляжкам. «Коджак», повторение. Босс просит их угомониться.

— Я прослышал там у себя, что тут дела тоже идут неплохо… Good business?..

Улица длинна… И у него тоже. Итальянская диаспора сработала добросовестно. И десяти дней не прошло, как случилось чудо, а он уже прикатил.

Бородач угощается овощным супом прямо из кастрюли, черпая его разливательной ложкой. Остальные гогочут, словно мальчишки, слушая комичные голоса актеров.

Парини хватает чемоданчик и ставит на стол. Обычный атташе-кейс, из тех, что попадаются на глаза десятками каждый Божий день, со всякой всячиной внутри — сбережениями, договорами, обещаниями, пожизненными рентами. Жду, когда он его откроет, чтобы узнать наконец, что же такое он для меня приготовил.

— Ну что, обделаем дельце на пару, а?

Он открывает оба замка тычком большого пальца и делает паузу.

— Любезный был малый этот Тренгони, и язык был хорошо подвешен… В два счета зубы мне заговорил. Только вот что, Польсинелли, стыдно мне теперь, что я продал такую священную землю… Я ведь почитаю святых. Но что подписано, то подписано, у меня всего одно слово, Польсинелли. Твоя она теперь, эта земля.

До меня доходит наконец — он просто хочет войти в долю со мной, сделку предложить. И он нарочно тянет время, не открывая чемоданчик. Я переминаюсь с ноги на ногу, не сводя глаз с его кожаной крышки.

— Хоть я и продал ее за сущие пустяки, верно? Ты согласен? А ведь это кощунство так поступать. Мне стыдно. Эх, если бы только Сант'Анджело узнал, что я спустил его виноградник за какие-то несколько тысяч долларов!

Он воздевает руки к небу. И открывает свой атташе-кейс. Я таращу глаза.

И ничегошеньки не вижу. Абсолютно ничего. Чемоданчик совершенно пуст.

Он хлопает в ладоши один-единственный раз. Остальные, решив, что дело подходит к концу, окружают меня.

— Ладно, Польсинелли, меня дела ждут в Нью-Йорке. А дело есть дело, так ведь? Видишь этот чемоданчик?

— Да…

— Так вот, вернешь мне его сегодня вечером набитым доверху. И не воздухом, сам понимаешь. Начиная с сегодняшнего дня я хочу двадцать пять процентов от всего, что дает Сант'Анджело. Я тут оставлю двух моих ребят. Можешь даже сам выбирать, кого хочешь. Я бы лично посоветовал Боба. Отличный массажист.

— Э, погодите секундочку, — говорю я, улыбаясь, — у меня сейчас наличных нет ни гроша, и потом…

Парини меня обрывает:

— Как хочешь. Есть ведь и другой способ набить этот чемоданчик. Там места хватит как раз для тела твоего размера, после того, разумеется, как оно пройдет через руки Боба… По опыту знаю, проверяли на прошлой неделе.

Я не нуждаюсь в переводчике, когда этот самый Боб уточняет: только без ботинок. И тут они все начинают меня дергать за уши, щипать за щеки и щелкать по затылку до тех пор, пока моя голова не распухает вдвое.

— Славный ты малый, Польсинелли. Вы будете хорошей парой, ты и твоя ragazza. Очень даже миленькая крошка.

— Что вы хотите сказать?

Все четверо хлопают меня по плечам.

— У тебя еще есть время сказать «да»… до вечера. Нас легко найти.

— Вы здесь в какой гостинице остановились?

— Ты что, всерьез считаешь, что я могу спать в этой дыре? В этой обгаженной заднице? Среди всего этого мужичья? Мы остановились во Фрозиноне в «Платановом отеле». Можешь не беспокоиться, мы сами тебя разыщем.

Пытаюсь рассмеяться через силу. Чтобы не сблевать. Они направляются к выходу. Пытаюсь их задержать:

— Скажите, а в Америке…. эта чистка… всухую… хорошо поставлена? То есть выгодное дело? Если да, то понятно тогда, почему у вас там все такие чистые… по телевизору.

Босс переводит мои слова, и те разражаются хохотом и хлопают в ладоши.

— И ваша семья имеет отношение к… бетону?

— Да.

— И вы всегда разъезжаете в белом «кадиллаке»?

— Да.

— И женаты на сицилийке?

— Да. Откуда ты все это знаешь?

— Так. Интуиция.

Я не раз раньше слышал, что нужно объединить эти четыре условия, чтобы войти в большую итало-американскую семью. В ту самую.

Я просто хотел проверить.

*
Шагая в сторону виноградника, я пытался все хорошенько обдумать, пытался внушить себе, что все это было шуткой. Что все еще как-нибудь уладится, надо только проявить чуточку доброй воли. Но убедить себя так и не смог. Моя рубашка насквозь промокла от пота, хотя жара тут была ни при чем. Нервный тик сводит лицо, и я не знаю, куда девать руки. Двадцать пять процентов белым «кадиллакам»? А сколько остальным? Церкви, городу, Дарио?

Вереница тракторов протарахтела у меня за спиной. Я отошел на обочину, чтобы освободить им дорогу, но тут с одного из них проревел хриплый гудок. Трое других ответили ему, словно эхо. Крестьяне, сидящие за рулем, засмеялись. Один из них направил свою машину прямо на меня, заехав правым колесом на обочину. И они принялись кружить один за другим, заключив меня в кольцо, оглушая адским треском моторов и ревом гудков.

Я зажал уши руками.

— Да что я вам всем такого сделал, черт побери! — заорал я по-французски.

И в тот момент, когда две машины чуть не зажали меня в тиски, я прошмыгнул между колесами и угодил на дно канавы, лицом прямо в пузырящуюся жижу.

Они продолжили свой путь. Последняя машина еще помаячила какое-то время на извивающейся тропе, тракторист что-то мне прокричал, но я не расслышал.

Они хотят заставить меня заплатить. Во всех смыслах этого слова. Что это? Что это за счет такой, по которому со мной хочет расквитаться весь этот городишко? Может, божественная кара?

Ну нет, я не Дарио.

Меня вы не получите.

*
Никто и не заметил, что я перемазан грязью. Всем на это наплевать, даже дотторе, который практически и носа не отрывает от своих цифр. Он попросил меня изучить предложение двух местных крестьян, которые владеют четырьмя гектарами хлебного поля, граничащего с моим виноградником. Они предлагают округлить его площадь, уступив свой участок либо по высокой цене, либо по весьма сходной, если я посулю им долю в урожае. Дотторе уже произвел расчеты и теперь морочит мне голову процентами, прибылью и кучей прочей чепухи, на которую мне в высшей степени начхать. Все они просто хотят увидеть, как я подохну, и никакие расчеты тут ни при чем.

Секретарь епископа и дон Николо следят за приготовлениями к завтрашней мессе. Телевизионщики уже здесь. Я ничего такого не просил. Я хочу вернуться домой.

— Господин Польсинелли, я представитель Красного Креста, и я…

Даже не дав закончить, сбываю его на руки дотторе.

— Господин Польсинелли. Я от нотариуса. Не могли бы вы заглянуть к нему в контору? Будьте так добры, дело крайне спешное.

Я механически отвечаю «да», а сам тем временем думаю о вещах гораздо более спешных.

— Господин Польсинелли, я художник. Я готов показать вам образцы этикеток для партии бутылок…

— Господин Польсинелли, я подрядчик, я предлагаю вам свои услуги, чтобы перестроить погреб, потому что…

Эти тоже не прочь заполучить мою шкуру. И если я хочу протянуть на этом свете еще хоть немного, мне скоро понадобится еще одно чудо. Двадцать пять процентов этим подонкам? Ну нет, лучше уж сдохнуть, лучше убраться отсюда в Париж или в какое угодно другое место, туда, где меня никто никогда не найдет. Кто знает, может, я стану основателем первой итальянской колонии на Галапагосах.

Но вы меня не получите.

*
С половины одиннадцатого дотторе посвящает меня в свои умозаключения. С цифрами в руках, сделав анализ всех предложений, он утверждает, что способен удвоить предполагавшийся доход.

— Подумайте, синьор Польсинелли.

О чем подумать? О новых неприятностях? О том, чтобы удвоить аппетиты шантажистов?

Я покинул его, пообещав изучить вопрос.

Они меня не получат.

Из осторожности мне захотелось сменить дорогу и пройти обходным путем, который мне показал Марчелло. Но, проходя мимо хлебного поля, пришлось спросить себя, действительно ли это была удачная идея, потому что начался дождь. Дождь камней. Когда один-два булыжника оцарапали мне череп, причем я так никого и не увидел, мне пришли на ум мальчишки, прячущиеся за деревьями. Но тут надо мной взвилось целое облако камней, и я припустил оттуда во все лопатки. Больше сотни камней просвистело вокруг меня, но я так и не смог разглядеть, кто их бросает — дети или взрослые, сидящие на деревьях или припавшие к земле. Один камень ударил меня в спину, я вскрикнул и в какую-то долю секунды успел заметить крестьянку с белым платком на голове, нагнувшуюся за новым снарядом.

Да что я им такого сделал!

Если я задержусь тут еще хоть на час, они меня достанут. Я рванул так, что чуть не разорвались легкие. Я топтал поля на своем пути и ворвался в город как угорелый, уже близкий к полному удушью. Прохожие на моем пути хлопали в ладоши, но я не замедлил шаг, пока не очутился перед Бьянкиным домом.

Она строчила на машинке, сидя перед телевизором.

— Что это за чемодан, Антонио?

Я не решился сказать ей, что для нее этот чемодан может стать столь же роковым, как и для меня самого.

— Я сию же минуту уезжаю, иначе я тут подохну, — сказал я, безуспешно пытаясь унять одышку.

Должно быть, на меня в этот миг противно было смотреть. Задыхающийся, покрытый грязью и струящимся потом. Вид совершенного психа. Она обняла меня.

— Тут весь город расспрашивает о тебе. Из какой ты семьи, не собираешься ли уехать и когда.

— Уехать? Когда отходит последний автобус на Рим? Быстро!

— В пять часов.

На моих уже без десяти.

Я высвобождаюсь из ее объятий слишком грубо, конечно, бросаюсь в свою комнату и заталкиваю в дорожную сумку кой-какие вещи и несколько пачек наличных. Бьянка, не сказав ни слова, вновь садится за свою работу, делая вид, что не замечает меня. И внезапно я понимаю, что навсегда перестал для нее существовать. Но страх преодолевает даже угрызения совести. Я поколебался еще секунду-другую, буркнул «до свидания» и выбежал прочь.

В автобусе сидело человек тридцать, большей частью паломники.

— Когда отправление? — спросил я у шофера, стоявшего возле дверцы.

Он показал три пальца. В глубине салона я нашел пустые места и рухнул там в изнеможении.

Джакомо с дотторе и сами со всем справятся. Без меня они даже лучше сумеют заставить эту землю плодоносить. А я вернусь, когда весь этот шум в городишке уляжется наконец, когда епископ уже отслужит свою обедню, когда ватиканские ищейки закончат свои расследования, а американцы вернутся к своей химчистке. Я прижимаюсь к стеклу, чтобы бросить на Сору последний взгляд.

И тут все как-то притихли.

Кроме водителя, который о чем-то нервно спорит с двумя служащими компании.

Даже не знаю, что и подумать. Паранойя, что ли, у меня начинается, но, кажется, они смотрят на меня. К ним присоединяются двое местных торговцев, узнаю хозяина кафе. И все они украдкой косятся в мою сторону. Нет, нет, конечно же, я ошибаюсь. Но я всенепременно рехнусь, если позволю так разыгрываться своей подозрительности. Вот и три минуты истекли. Шофер тянет время, их спор оживляется, они пытаются говорить тише. Я приоткрываю окно, но уловить все-таки ничего не удается. Шофер качает головой, его берут за руки, тянут, слегка встряхивают. Ничего не понимаю.

И вдруг на какое-то короткое мгновение улыбка снова возвращается на его лицо. Он поднимается в автобус и, не присаживаясь, небрежно бросает:

— У нас тут кой-какие неполадки с мотором. Автобус сейчас не пойдет. Компания приносит свои извинения. Попробуем найти вам другую машину сегодня же вечером. А пока всем придется выйти.

Пассажиры ворчат, встают, пытаются переубедить шофера, который лишь широко разводит руками.

Я остаюсь сидеть как громом пораженный, изнемогающий, недоумевающий. Я все еще никак не могу осознать, что сказал водитель.

Сволочи…

Все равно не получите.

Я выхожу и миную кучу заговорщиков. Хозяин забегаловки отводит взгляд.

Вы хотите меня задержать, связать, лишить возможности двигаться. Не знаю, к чему вы клоните. Но вам меня не заполучить.

Сворачиваю за угол, туда, где стоянка трех единственных такси в городе. Кто-то хватает меня сзади за руку. Я вздрагиваю, уже готовый влепить кулаком по роже любому, кто только попытается меня остановить.

— Э!.. Э!.. Да успокойтесь же, господин Польсинелли! Это я, вы меня узнаете?

Нотариус. Какого черта ему тут надо?

— Я вас уже давно повсюду разыскиваю, да все никак не могу поймать.

— Скажете тоже. Тут это всем, кому угодно, удается, кроме вас. Я очень спешу. Что вы хотели?

— Я как раз и собирался вам это сказать, но… но… это довольно щекотливый вопрос… Быть может, я и ошибаюсь, однако…

Он склоняется к самому моему уху и украдкой оглядывается.

— Я, конечно, связан профессиональной тайной, синьор… но полностью избежать утечек информации бывает невозможно… Сам я тут совершенно ни при чем, могу поклясться… Но весь город уже как-то узнал про эту оговорку…

— Какую оговорку?

— То есть как это «какую оговорку»? Да это же было первое, что я вам пытался растолковать, как только вы приехали! Суть этого пункта в том, что после вас земли полностью отходят общине.

— Не понимаю.

— Вы же знаете, каково было пожелание господина Тренгони. В том случае, если вы откажетесь от земель, их унаследует город, и то же самое в случае вашей… вашей, хм… кончины.

— Простите?

— Все это на бумаге, черным по белому… И вот теперь, когда Сант'Анджело явил нам свою милость и… снизошел, так сказать… а вы сделали миллионы на его винограднике…

Дикая головная боль начинает разрывать мне череп.

— В общем, остерегайтесь, господин Польсинелли…

Ноги меня едва держат. Я прислоняюсь к стенке.

— Подождите секундочку… погодите… Так вы утверждаете, что местные… лишь бы только поделить виноградник… будут готовы даже…

— Я ничего такого не утверждаю. Это все. И желаю удачи, синьор.

Он делает рукой короткий жест в знак прощания и удаляется.

Люди, завидев меня, переходят на противоположный тротуар.

Терраса кафе переполнена и совершенно безмолвна.

Тебя здесь слишком любят, чтобы позволить убраться отсюда, сказал вчера тот мальчишка… И все эти немые лица в окнах. Неподвижные.

Из-за угла появляется такси. Я чуть было не бросаюсь под колеса. Водитель резко тормозит.

— Ты что, очумел?! — вопит он.

Машина свободна, и я уже хочу просунуться на заднее сиденье, но он блокирует дверцу.

Издалека, из-за грузовика с арбузами, чья-то осторожная тень делает ему знак не брать меня.

— Не могу, у меня вызов…

Я больше не знаю, что делать. Я так долго не протяну. Это заговор. Я роюсь в сумке и вытаскиваю оттуда увесистую пачку банкнот. Ни малейшего понятия не имею, сколько там.

— Вот, получите все это, если вывезете меня из города.

Парень, уже собравшийся было укатить, теперь колеблется, видя такую кучу денег. Потом смотрит на группу мужчин, которая медленно к нам приближается, и бросает:

— Ладно уж, садитесь…

Едва я успеваю погрузиться, как он газует что есть мочи. Ему что-то яростно кричат вслед.

Таксист что-то кричит им в ответ, сделав соответствующий жест рукой.

Он едва не сбивает двух пешеходов, в его машину бросают всякой всячиной, но ему и горя мало, и мы мчимся прямо на Железный мост — Понто ди Ферро, — чтобы выбраться из Соры.

— Какие-то проблемы, синьор? — спрашивает водила, скаля зубы.

— У вас они теперь тоже появятся.

— У меня? Проблемы? Не знаю, что это такое. Я неаполитанец.

Его выговор это доказывает, ровно как и его повадки. Из всего свода правил уличного движения (изрядно подсокращенного к тому же) неаполитанцы твердо усвоили лишь одно, но зато золотое — ни в коем случае не останавливайся, чтобы у тебя не свинтили колеса. Такси взбирается на пригорок, и я уже могу различить вдалеке спускающиеся каскадом дома деревушки Изола Лири, через которую нам придется проехать, чтобы добраться до Фрозиноне, главного города этой провинции.

— А теперь, когда вы вырвались, куда поедем?

— Фрозиноне. На вокзал.

— За ту пачечку, что вы мне посулили, могу хоть до самого Рима подбросить, если пожелаете.

Неужто она такая большая, эта пачка? В спешке я даже сосчитать не успел, сколько там было. Такси замедляет ход.

— В чем дело?

— А вы гляньте вперед, синьор. Вы это называли проблемой?

Прямо на нас неспешно надвигаются два «кадиллака», борт к борту, им даже не хватает всей ширины дороги. Такси тормозит.

— Ээ… Эти ребята случайно не по вашу душу?

— Да.

— Porca troia!..

— Что вы хотите этим сказать?

Он останавливается, чуть не доезжая до белых чудовищ, и скрещивает руки на груди. Спокойный и ничуть не удивленный.

— Да разворачивайтесь же! Не оставайтесь здесь! Можно ведь свернуть на…

— Послушайте, синьор, оставьте денежки себе. Мне ваши проблемы ни к чему, я себе и сам найду. По сравнению с этими четырьмя ребятами вся Сора покажется пустяком. А я всего лишь неаполитанец..

Бородатый Джо показался первым. За ним, с пушкой наперевес, вылез Генри, негр. А уж вслед за третьим своим подручным выгрузился и сам Парини.

У таксиста под носом сейчас целых три пугача. Я смотрю на это как зритель. Ошарашенно. Почти рассеянно. И уже смирившись.

— Этот парень мой, — говорит Парини неаполитанцу.

— Non с'è problema… Non с'è problema! — отвечает тот.

Не дав и слова сказать, Генри с Джо хватают меня, как мешок с дерьмом, и бросают на заднее сиденье своей тачки. Парини отчаливает первым в направлении Соры. За ним — Генри. Джо держит мою голову под сиденьем, приставив дуло к виску.

Покуда я трусь лбом о кожу сиденья, они не перестают трепаться на своем маловразумительном нью-йоркском жаргоне. Пытаюсь при этом уловить хоть одно словечко, содержащее намек на участь, которую они мне уготовили. Но один из них сообщает, что ему захотелось отведать болонской колбасы, другой все удивляется, что тут тоже есть пицца, правда, не такая хорошая, как в Нью-Йорке, а третий жалуется, что эти колымаги, которые они взяли напрокат в Риме, сущее дерьмо. Впрочем, я не уверен, что все хорошо разобрал.

*
— Так ты подумал, Польсинелли?

Речная тина опять всего в нескольких сантиметрах от моего лица. Я тотчас же ору: «Да!» Берег Лири совершенно пустынен. Генри и Джо, которые держали меня за волосы на поверхности реки, вытаскивают теперь на сушу.

— Двадцать пять процентов?

— Согласен.

— Ах ты согласен? Так куда ты их дел? — спрашивает Парини, не переставая жевать кусок холодной раскисшей пиццы.

— Что вы этим хотите сказать?

Он щелкает пальцами, и я опять обретаю право слегка освежиться, хотя, честно говоря, и надеялся, что сумею этого избежать. Мутная вода вливается в меня через нос и режет глаза. Я выдерживаю несколько секунд, потом начинаю дико мотать головой, чтобы он прекратил эту пытку. Я даже утонуть согласен, лишь бы избавиться от этой безжалостной руки, стиснувшей мне затылок.

— Пока я вижу только, что ты пытался удрать, не попрощавшись. Может, и это неправда? Так куда же ты их дел? — опять спрашивает он, в то время как я снова заполняю свои легкие воздухом.

— Я… у меня… нет с собой денег.

Парини бросает огрызок пиццы в воду и вытирает пальцы платком, который ему протягивают.

— Слушай, Польсинелли. Хоть я здесь и родился, но кончать тут свои дни не намерен. Зато, если у тебя есть такая охота, это можно устроить. Я не собираюсь вечно торчать среди всей этой деревенщины. От вчерашней ночевки у моих ребят такое ощущение осталось, будто они это время в хлеву провели. Так что basta. Усек?

— У меня нет… сейчас денег… подождите хоть до сбора урожая…

Он щелкает пальцами. Я ору изо всех сил. Они засовывают меня в воду вниз головой, до пояса. Мой рот наполняется водой, и тут горло не выдерживает, лопается.

Мое тело вдруг перестает сопротивляться.

Я умираю.

Меня вытаскивают на берег. Вновь оживляют оплеухой.

— Теперь это будет уже пятьдесят на пятьдесят, Польсинелли.

— Да.

— За тобой должок, Польсинелли. Хочу повидать тебя завтра утром. Принесешь мне половину от продажи тех тридцати тысяч литров. Понял?

Нет, я не все понял. Где-то вдалеке хлопнули дверцы. Мое лицо закрывает высокая, сырая и грязная трава. Из-за мокрой одежды я продрог до костей, но у меня нет сил стянуть ее с себя. Мимо на полной скорости промчалась какая-то машина. Меня не заметили. Мне вдруг захотелось выбраться на обочину и остановить попутку. Поехать к Бьянке. Хотя даже не знаю, примет ли она меня. Но внезапный прилив сознания запретил мне просить помощи у первого встречного, который, может, ни о чем другом и не мечтает, кроме как проехаться по мне разок колесами… А там, глядишь, и другой разок, и третий — чтобы уж наверняка…

Ты мстишь, Сант'Анджело…

Это единственное объяснение. Неужели ты зол на меня до такой степени?

Требуй от меня, что хочешь. Но дай искупить вину. Будь милостив. Сделай что-нибудь. Подай знак.

Пробираясь ползком, я нашел сухой плоский камень. На него и преклонил голову.

*
Ночь.

Хлопнула дверца. Мне показалось, что это вернулись они.

Два человека в черном с головы до пят склоняются надо мной, чтобы вытащить из канавы. Один за руки, другой за ноги. Запихивают меня на заднее сиденье «мерседеса». Только когда они укутали мне плечи одеялом, я узнал эмиссаров Ватикана.

И тут же, непосредственно рядом с собой, увидел наконец лицо того человека, который приезжал вчера с епископом, но так и не вышел из машины.

Лицо худое, маленькие овальные очки, коротко остриженные волосы, на полных губах спокойная улыбка. Он в черном костюме с маленьким крестиком на лацкане. Терпеливо ждет, пока я приду в себя, не двигаясь, не говоря ни слова. Я кутаюсь в одеяло, съеживаюсь, насколько это возможно.

— Вам выпали мучительные испытания.

— Вы говорите по-французски?

— Я говорю на четырех языках, но вашим, к сожалению, пользуюсь не так часто, как хотелось бы.

— У вас выходит неплохо.

Голос спокойный, он внушает умиротворение. Безмятежный взгляд, неподвижные, немигающие глаза. Никакого сравнения со всеми этими неврастениками, у которых одни только зубы и замечаешь и которые словно плюют в тебя словами. Он прикасается кончиками пальцев к моему запястью.

— Не простудитесь. Летом это особенно опасно.

— Вы подвезете меня?

— Конечно.

Он делает своим людям знак садиться и трогать. От них нас отделяет стекло. Кажется, мне нет нужды давать им свой адрес.

— Кто осмелится утверждать, что в совершенстве постиг замыслы Господни? Вы ведь владелец этого виноградника, господин Польсинелли?

— Да. А вы кто?

— Мое имя ничего особенного вам не скажет. Допустим, что я имею отношение к финансам. Должен же кто-то этим заниматься, не так ли? Тем не менее управлять имуществом Церкви весьма тяжкое бремя.

— …?

— Не буду вдаваться в подробности, но, простоты ради, скажем, что я в некотором роде банкир. Например, банкир Ватикана.

Словно лампочка вспыхнула у меня в голове. Подземелья Ватикана, сокровища Ватикана и все россказни об этом. Меня охватывает дрожь, и я уже не уверен, только ли холод тут виною. Мне едва удается обуздать приступ любопытства, понуждавший меня задать тысячу нескромных вопросов, один бестактнее другого.

— Как вы знаете, завтра должна состояться эта месса. И вы ведь наверняка рассчитываете, что церемония послужит… э… «легализации» — во французском есть такое слово? — культа Сант'Анджело нашей Церковью. Вы отдаете себе отчет, что все это означает?

Что чудо будет официально подтверждено. Что виноградник становится подлинным святым местом. Что он будет признан и почитаем наивысшим церковным авторитетом.

Нет, это зашло слишком далеко. Так далеко я заходить не собирался. Да и Дарио тоже. Теперь я лучше начинаю понимать рвение церковных сыщиков.

— Тысячи паломников явятся сюда, чтобы припасть к стопам святого. Придется возвести новую часовню, организовать регулярные богослужения et caetera, et caetera… Завтра будет великий день. А что вы сами об этом думаете?

Вот уж беда так беда. Ничего подобного я и вообразить себе не мог. Ничегошеньки. Ни внезапного коммерческого бума, ни высадки американцев, ни зависти целого города, ни перста Божьего, который тычет меня носом прямо в Святая Святых… Господи, я-то ведь хотел всего лишь устроить маленький фейерверк с дармовым угощением, и баста, и я вернулся бы домой с кругленькой суммой. Доход, так сказать, с теплого местечка. Вот и все.

Он скрестил руки, все так же странно улыбаясь.

Правда, по некотором размышлении я начинаю сомневаться, а точно ли это улыбка.

— Но представьте себе на мгновение, что произойдет, если вместо ожидаемого благословения верующим вдруг объявят, что все это дьявольское предприятие было затеяно с единственной целью — выманить их гроши, предназначавшиеся Церкви. Что некие богохульники надругались над памятью святого ради обогащения кучки храмоторговцев…

— Что вы хотите сказать?

— Что часовня сожжена с помощью бензина, что статуя была предварительно покрыта огнеупорным составом, что само здание было тщательно подготовлено, чтобы развалиться на две половинки, что Марчелло ди Пальма великий актер. Вы по-прежнему отрицаете? Отрицать?

Чего ради. Я с самого начала почувствовал, что эти ребята не из тех, кто будет кричать «Осанна» над кучей холодных углей. Это Дарио хотел перехитрить посланцев Святого Престола. Вот и все. А я, как последний дурак, всего лишь последовал за ним. И как только такое в голову могло прийти — будто я достаточно хитер, чтобы тягаться с ними.

Ну, Антонио? На кого ты теперь похож? Ведь должно же это было когда-нибудь кончиться. Рядом с этими молодцами и сам Парини, и трое его молодцов всего лишь шуты гороховые.

— Что вы теперь собираетесь делать? — спрашиваю я.

— Громогласно заявить о святотатстве и передать вас властям. И уж Матерь наша Святая Церковь позаботится, чтобы вы не вышли из темницы раньше, чем через тридцать лет. Поверьте, ей на это хватит могущества. Только вообразите себе негодование жителей Соры и окрестностей. Причем заметьте, я пока говорю лишь о мирском правосудии, то есть о наименее ужасном, что вас ожидает. Ведь вы совершили смертный грех.

Наименее ужасное? Быть может. Но если уж выбирать, то я предпочитаю скорее приблизить свой загробный суд, чем окончить свои дни в тюряге.

— Если только…

Я вздрагиваю и выпрямляюсь на сиденье, чтобы на лету ухватить, куда он клонит. Все турбины в моем мозгу начинают лихорадочно крутиться.

Машина тем временем въезжает в городок.

— Если только мы с вами не найдем некий… modus vivendi. То есть счастливое решение, удовлетворяющее всех нас. Главное, это избавить нашу паству от столь жестокого разочарования. Ибо, как я вам это уже говорил, кто осмелится утверждать, что постиг все замыслы Господни? Быть может, вы были избраны Провидением как раз для того, чтобы почтить нашего доброго Сант'Анджело, увы, слишком рано забытого, осмелюсь вам в этом признаться.

Молчание. Я кусаю себе губы, чтобы не ляпнуть какую-нибудь глупость.

— А всеми этими деньгами, которые может принести продажа вина, мы сумеем распорядиться. Наши планы весьма обширны. Построить больницу, школу, оборудовать само святое место надлежащим образом. Мы еще всего не решили. Нам потребуется так много средств для предстоящих богоугодных дел. А это вино могло бы стать настоящим благословением для многих несчастных. Должен признать, мы были изрядно удивлены количеством ходатайств от приходов, которые хотели бы использовать вино Сант'Анджело для богослужений. Тут-то нам и явилась счастливая мысль — сделать его обязательным для этого по всей Италии…

— Вы шутите?

— Разве у меня такой вид, господин Польсинелли? Впрочем, все это вас не касается. Мое предложение просто: вы отдаете нам все — акты на владение, запасы вина и всю вашу смехотворную бухгалтерию. Всем этим мы распорядимся гораздо лучше, чем ваши ничтожные управители. Попросту говоря, вы преподнесете нам дар…

— Дар?

— Назовем это так. Для посторонних, по крайней мере. Взамен мы будем переводить вам ежегодно пятьсот тысяч ваших франков на анонимный счет, который вы откроете в любом банке по вашему выбору.

Машина останавливается перед Бьянкиным домом. Последние посетители бара напротив буквально загипнотизированы моим прибытием в черном «мерседесе». Выходит шофер, чтобы распахнуть передо мной дверцу. Хозяин бара решает, что у него галлюцинации.

— Я слышал, что у вас были некоторые недоразумения с местными жителями. И кажется, не только с ними…

— Вы неплохо осведомлены.

— Неисповедимы пути Господни, не так ли? Подумайте над нашим предложением. Хотя… остается ли у вас еще время на отказ?

Нет. Конечно, нет. И он знает это так же хорошо, как и я сам.

— И учтите, что, приняв это предложение, вы всецело подпадаете под наше покровительство. Не думаю, чтобы хоть кто-то дерзнул подвергнуть его сомнению.

Прежде чем уехать, он добавил:

— А пока не заботьтесь ни о чем. Я заеду за вами часов около одиннадцати. И мы вместе отправимся на церемонию, не так ли?

Он опустил свое стекло, и машина беззвучно исчезла.

Вокруг меня недобрые лица. Удивленные и молчаливые.

Меня сейчас вполне могли бы линчевать. С полной безнаказанностью.

Но никто не осмелился даже подойти ко мне ближе чем на десять метров.

Я почувствовал, что окружен неким магнетическим полем.

Бьянка все это видела. Потом на какой-то миг она пропала из окна.

И я услышал, как открылась дверь ее дома.

*
— А я тебе говорю, мы забыли задвижку.

— Все закрыто, и задвижка, и замок, на два оборота. Я уже проверила, Антонио. Лучше попытайся уснуть, а то скоро рассветет.

— Как тут уснешь… У тебя есть транксен? Который вообще час?.. Или валиум. Да, это тоже было бы неплохо… А может, у тебя теместа найдется? Одна-две таблетки. Пожалуйста…

— У меня ничего такого нет. Могу сделать тебе отвар…

— Отвар! Ты что, смеешься? Эти твои ставни… они же совсем гнилые. От них никакого проку. А выпить у тебя что-нибудь есть? Граппа там или… уж не знаю что.

— Вино, может быть?

— Вино… Я уже слышать не могу об этом б… вине. Я хочу… хочу… как будет «блевать» по-итальянски? Ну, блевать, вы что тут, в Италии, не блюете никогда? Слушай, я уверен, на задвижку не закрыто. Иногда бываешь так уверен, что сделал что-то, так уверен, что забываешь… А который час?

*
— Проснись, Антонио. Пора на мессу.

Виноградник… Надо добраться до виноградника…

— Бьянка… который час?..

— Почти одиннадцать. Ты заснул всего пару часов назад.

Да… припоминаю. Солнце стоит уже высоко. Мои веки никак не открываются. Надо добраться до виноградника… Банкир прав. Без его покровительства я погибну. Он все возьмет в свои руки, а я… я смогу вернуться в Париж…

— Машина внизу уже ждет?

— Да. Большая.

Я заметил в ее голосе некоторое беспокойство, и вдруг мои глаза открылись сами собой.

— «Мерседес»?

— Нет. «Кадиллак».

— О…

— А вон еще один. Ищет, где бы встать.

Я бросаюсь на Бьянку и трясу ее изо всех сил. Она вскрикивает.

— Хочешь, чтобы я загнулся тут, что ли?

— Антонио, ты… сходишь с ума!

Она вдруг разражается рыданиями и влепляет мне пощечину. Я выглядываю наружу через занавески. Они уже тут как тут. Поджидают меня. «Мерседес» не приехал.

— Помоги мне, Бьянка.

Она вытирает слезы уголком фартука. С трудом успокаивает свое дыхание и задумывается на мгновение.

— Тебе и вправду надо выйти отсюда?

— Да…

— Во дворе… там есть мопед… моего отца. Он еще в порядке. Я его часто одалживаю, когда просят.

— И что дальше?

— Я выйду первая, чтобы их на секунду отвлечь, а ты в это время уедешь. Но потом я смогу только молиться за тебя, Антонио…

*
Пять минут спустя мы уже во дворе, рядом с воротами. Драндулет заводится с полоборота.

— Что ты собираешься им сказать? Только учти, эти не из телика, а настоящие.

Я сажусь на мопед верхом, жду еще немного, потом резко вылетаю на улицу и несусь по ней не оборачиваясь. Какая-то машина едва успевает от меня увернуться.

Драндулет промахивает Via Nazionale в три рывка акселератора. Я лечу не оборачиваясь назад, прохожие вопят, солнце слепит глаза.

Только не оборачиваться.

Дорога сужается, я уже на окраине городка.

Съезжаю с асфальта и поворачиваю на мощенный булыжником проселок.

Впереди, метрах в ста, какие-то животные, пастух поднимает руки вверх, чтобы предупредить меня. Я притормаживаю на миг и оборачиваюсь. «Кадиллаки» следуют за мной по пятам. Я пытаюсь обогнуть стадо, сворачиваю слишком быстро…

…и с воплем налетаю на дерево.

Я оглушен, но мне удается встать на ноги, хоть и согнувшись пополам. Боль в лодыжке заставляет взвыть. Пастух несется на меня, крича и размахивая палкой.

Я устремляюсь в лес. Сзади раздаются два выстрела. Бегу куда глаза глядят, продираясь сквозь кусты, ветки хлещут по лицу. Из-за боли в ноге у меня вырываются хриплые стоны, которые я пытаюсь приглушить, чтобы те, сзади, не услыхали.

Эти сволочи вот-вот меня достанут…

Лес огромен. Если я смогу здесь заблудиться, может, те тоже меня потеряют… Понятия не имею, как отсюда пробраться к винограднику… Надо бы хоть на мгновение остановиться, осмотреться в этих джунглях… Нет, невозможно. Некогда.

Эти сволочи меня не получат.

*
Я долго бежал. Лодыжка пылала огнем, но боли я не чувствовал. Наконец я рухнул на землю в изнеможении.

И вновь стало тихо.

Я ждал. Пыхтя, как бык на бойне.

Потом я медленно поднял голову и тут, сквозь листву, вдалеке увидел это окно.

И мне пришли на память слова:

«…Видишь свет, там, за деревьями? Это мой дом. И вот что я хочу тебе сказать… Если тебе надо будет укрыться… ты можешь прийти когда угодно».

Это дом Манджини. И еще даже не понимая почему, у меня вырвался вздох облегчения.

*
Слезы выступили у меня на глазах, когда он открыл мне дверь. Какое-то время мы стояли лицом друг к другу, не зная, что сказать.

— Синьор Польсинелли?

Он впустил меня в большую комнату, почти пустую, с огромным, метра три длиной, столом посредине. Я сажусь, пьяный от усталости, и начинаю растирать себе лодыжку. Манджини принимает непринужденный, почти развязный вид, словно не замечает, что я умираю от страха.

— Вот уже десятый раз со времени приезда я приглашаю его к себе, а он, надо же, является как раз сегодня… когда все так и суетятся вокруг его земель.

— Слишком даже суетятся. Все они хотят… — Я вовремя заткнулся, чуть не сделав признание. — Скажите, синьор Манджини, могу я передохнуть у вас минутку?.. Меня ищут… одни… в общем, слишком долго объяснять.

Он направляется к шкафу, достает свой карабин, заряжает и кладет перед собой на стол.

— Никто не сможет вас здесь найти. Разве что синьор сам сказал кому-нибудь, что заглянет к этому старому разбойнику Манджини?

— Нет, никто не знает.

С его ружьем, в его стенах и вместе с ним самим я сразу же почувствовал себя в безопасности.

— Слушайте… вы ведь не такой уж и старый, синьор Манджини?

— А сколько синьор даст мне?

— Шестьдесят.

— Спасибо. В следующем месяце мне исполнится семьдесят три.

И опять переходит на это вежливое обращение в третьем лице:

— А что синьор скажет о моем доме?

Он великолепен. Настоящая трехэтажная вилла посреди леса. Прекрасное убежище для отшельника, который выглядит моложе своих лет.

— Я построил его собственными руками в пятьдесят третьем. Совершенно один. Никто из округи не пришел помочь мне.

Он сказал это с гордостью, но в его тоне прозвучала давняя обида и еще какое-то гаденькое торжество, которых я от него совсем не ожидал.

— А все потому, что меня тут каждый ненавидит. Разве синьору ничего об этом не сказали?

Не понимаю, зачем он говорит мне это. Но,судя по тому, что жители Соры заставили вытерпеть меня самого, я вполне готов ему поверить.

— Но… мне показалось, что, наоборот… вас тут все так уважают, синьор Манджини…

— Молчание — это еще не уважение!

Я не прошу разъяснений. Единственное, чего я сейчас хочу, это задержаться как можно дольше в этом доме, который так хорошо пахнет сухим камнем и вощеным деревом.

Мы беседуем, но я неожиданно уловил какой-то другой запах. Я чувствую, как он настойчиво распространяется вокруг, и начинаю шарить глазами по комнате в поисках его источника. Манджини не обращает на этот запах ровно никакого внимания, словно его нос уже давным-давно к нему привык. Зато мой то и дело вздрагивает и трепещет, пока тоже не привыкает к нему. Мало-помалу я даже перестаю его замечать. Хотя странный он все-таки, этот запах. Какая-то бесцветная помесь: что-то растительное, горячее и пресное одновременно. Не напоминает ничего такого, с чем я знаком. Но при этом кажется, что его составляющие, взятые порознь, всегда были мне известны.

— Ну вот, теперь пора и передохнуть немного. Синьор может снять свой жилет. Он, должно быть, проголодался из-за всей этой кутерьмы. Верно, синьор Польсинелли? Я сейчас как раз собираюсь сесть за стол. Синьор чувствует, как вкусно пахнет?

Выходит, это… еда так пахнет? Вот эта помойная вонь — запах его жратвы? Я мог вообразить все, что угодно, но только не это.

Испарения перепрелых отрубей, затхлый душок от давно не проветривавшегося гербария, кислый дым остывающих углей… это еще куда ни шло. Но… еда? То есть нечто такое, что варится с целью быть съеденным? Нет уж, увольте, это в корне разнится с тем, что творится на кухне у Бьянки, где любой мало-мальски различимый аромат тут же наводит на мысли о римских оргиях. И все же то, что варганит Манджини, не внушает мне полного отвращения.

Стол накрывается в мгновение ока. Но когда он вынул третью тарелку, я медленно встал.

— Вы ждете кого-нибудь?

— Да. Одного родственника. Пусть синьор снова сядет.

— Послушайте, я не слишком голоден. К тому же я гость незваный и вовсе не хочу вас беспокоить.

Манджини достает бутылку и наполняет вином два стакана.

— Это мой племянник, сын сестры. Время от времени он заходит меня навестить. Мы с ним сблизились после смерти его матери. И если бы не он, то, думаю, мне за весь год вообще было бы не с кем словом перекинуться. Но если не захотите оставаться, мой племянник проводит вас до Соры, как только явится. Идет?

— Нет. В Сору не надо. Мне надо к моему винограднику.

— Это из-за обедни? Как синьор пожелает! Ну что, вы остаетесь?

Да. Конечно, да. Я не могу поступить иначе. Да и не хочу. Я бросаю взгляд на карабин. Он это замечает.

— Ничего не бойтесь. Здесь вас никто не найдет. Посидите сейчас в гостиной, пока племянник не придет, а я поставлю воду на огонь.

Лодыжка все еще болит, но это не перелом и даже не вывих. Только чтобы отвлечься, я выхожу из столовой, ковыляю мимо кухни, откуда и доносится этот неописуемый запах, и попадаю в просторную комнату, где возвышается старое облупленное кресло-качалка, а перед ним деревянный сундук, который служит, очевидно, подставкой для ног. Как раз то, что мне надо. Кроме этих двух предметов, в комнате совершенно ничего нет. Ледяная пустота. Ни телевизора, ни семейных фотографий в рамках, ни иллюстрированных журналов. Только это кресло да сундук. Одним словом, странная обстановка.

Как проводят время в этой комнате? Чего ищут здесь? Отдыха? Забвения?

Или же чего-то противоположного? Здесь приводят в порядок свои глубокие мысли, плоды размышлений, воспоминания. Чтобы отыскать тут такое, его уже надо иметь в голове.

— Синьор нашел, чем занять себя? — кричит Манджини из глубины кухни.

Что нашел? Что тут найдешь? Скорее уж, войдя сюда, потеряешь и то, что имел. Должно быть, эта комната служит для того, чтобы образы возникали сами по себе. Достаточно подождать. Они тихонько всплывут. И нахлынут.

Сундук как раз у моих ног. Словно искушает.

Я бросаю взгляд в сторону кухни и берусь рукой за крючок. Потом беззвучно приподнимаю крышку.

Приходится полностью откинуть ее, чтобы различить очертания всего двух предметов, которые хранятся в сундуке. Сначала я заморгал глазами, потом зажмурил их.

Чтобы суметь поверить увиденному…

В глубине этого деревянного провала я различил лишь толстенькую стопку аккуратно сложенной черной ткани с безупречно гладким воротничком. И рядом пистолет, похожий на «люгер». Больше всего я бы должен был струхнуть при виде пистолета. Но шок у меня вызвала скорее рубашка. Черная рубашка с вышитой на воротничке красной буквой «М».

Висками чувствую, как колотится сердце.


…Они и раньше-то всегда были чистенькие да опрятные, эти сволочи, а ближе к концу войны и вовсе задрали нос. Одно слово — фашисты. Не знаю почему, но мы с компаре побаивались концентрационных лагерей. По-настоящему причин для этого у нас не было, но кому охота отправляться на верную смерть? Поэтому мы и старались их избегать, что было, то было. Но, в общем, мы с ними порой все-таки сталкивались, и они всегда потешались над нами, обзывая нас трусами. Я в ответ не осмеливался и голоса подать, это доказывает, что обзывали они нас не без повода. Но меня так и подмывало сказать им, что единственная моя заслуга во всей этой истории, которая нас сюда завела, состоит в том, что я ни разу не повстречал парня, который захотел бы спустить с меня шкуру, ни такого, с кого шкуру спустить захотел бы я сам. Что я передовой ни разу в глаза не видел за всю мою жизнь, что за время этой греческой кампании я только и делал, что ждал, пока все не закончится само собой. Да только вот уже четыре года прошло, а оно все не кончалось…


— Почти готово, синьор Польсинелли!

Бывший фашист…

Служил в гвардии Муссолини, был одним из тех бесноватых, с которыми мой отец постоянно сталкивался на своем пути вплоть до самого конца войны. А я-то и не знал, что они еще существуют, настоящие, такие, какими их видишь в фильмах, — черные и опрятные, на «ты» со смертью, ослепленные своим дуче, лощеным и безукоризненным. Буква «М» — Муссолини — на воротнике означала офицерское звание. А хозяин-то мой не простая пешка!

— Надеюсь, синьор проголодался?

Проголодался?.. Самый заправский фашист упрашивает меня отобедать, защищает меня, прячет в своем доме… Да еще беспокоится, не проголодался ли я. Я закрыл сундук.

Широким жестом он приглашает меня к столу. Его осанка, посадка головы, его жесткость, природная суровость, его отшельничество — все эти детали, смешавшись, становятся на свои места, и я не могу теперь помешать себе увязать их (пусть даже ошибочно) с найденной черной рубашкой.

— Почти готово, присаживайтесь. Моему дураку племяннику осталась всего минута, чтобы явиться вовремя, пока макароны не остыли. Вы сейчас отведаете мое коронное блюдо! Ammazza!

Я уже не знаю, что мне делать: уйти, плюнуть ему в морду, выкрикнуть все то, что мог бы выкрикнуть ему мой отец? Раз он не сжег свою рубашку и не выбросил свой пугач, значит, страдает ностальгией. У каждого ведь была своя война. И у каждого свои сувениры, свои трофеи.

А я-то думал, что нашел друга.

Но при всем том отвращении, которое он у меня теперь вызывает, надо рехнуться окончательно, чтобы оскорбить его и уйти туда, где рыщут эти молодчики, которые только и ждут, чтобы нашпиговать меня свинцом. Я загнан в угол. И из двух зол вынужден выбирать меньшее.

— Я только чуть-чуть их отварил, именно так их и надо есть. А вы знаете, почему здесь, в Италии, готовят макароны al dente? Потому что это еда бедняков. В трудные времена их едят почти сырыми, чтобы они продолжали набухать в желудке, так чувство сытости дольше держится.

— Вы чувствуете это зловоние… этот мерзкий запах?

— Какой запах?

— Из кухни.

— Неужто мой соус?

— Он у вас что, на касторовом масле?

Манджини удивленно смотрит на меня, скрестив руки. Потом на его губах вновь появляется кривая улыбка.

— На касторовом масле не готовят.

— Ах да, совсем забыл, касторкой, наоборот, прочищают желудок.

Молчание. Я по-прежнему воздерживаюсь садиться. А он возвращается на кухню, пропустив мимо ушей мой намек на слабительное. Я уже начинаю жалеть, что у меня это вырвалось. Можно подумать, я стараюсь изо всех сил, чтобы он меня отсюда выгнал. До меня доносится шипение на сковородке и перекрывающий его голос:

— Он еще так молод, этот синьор Польсинелли… Но я восхищаюсь им. Он говорит прямо как здешний мальчишка. Да он и похож на здешнего мальчишку, и он такой же сметливый. Можно подумать, будто все здешние мальчишки появляются на свет теперь в Витри-сюр-Сен.

На какой-то миг я застываю столбом, не зная, что и ответить.

— Прошу к столу!

Все сходится. Он сам, его возраст, его прошлое и все-все остальное, чего я и знать-то не хочу. Он возвращается из кухни, неся торжественно, словно священный сосуд, большую салатницу, откуда и исходит этот причудливый запах. Он ставит ее под самым моим носом, и меня немедленно охватывает позыв к рвоте. Я закрываю рот рукой.

— Они превосходны. Превосходны! Если синьору это не нравится, я могу быстренько сготовить что-нибудь другое, но он ошибается!

Его воодушевление кажется мне все более и более искренним. Он улыбается и похлопывает меня по плечу. Чувствую, что он во что бы то ни стало намерен заставить меня разделить с ним трапезу.

Я подавляю на миг свое отвращение и заглядываю в тарелку, которую он наполнил мне доверху. Белесая липкая масса без соуса, без единой капли масла, лишь какие-то растрепанные зеленые волокна да переваренные листики. И еще некая желтая кашица, которая тоже ни на что не вдохновляет. В общем, никакой эстетики. Вкуса наверняка тоже никакого. И только эта пресная вонь стала еще сильней и отчетливей.

Он доволен. Он садится за стол и улыбается мне с самым любезным видом. Воцаряется тишина. Я медленно отнимаю руку ото рта. Закрываю глаза. И тут до меня все доходит.

Я едва успеваю подавить новый позыв. Меня прошибает пот, я едва справляюсь со своим желудком.

— Что с ним такое, с нашим Антонио? Ему не нравятся ригатони?

Я снова смотрю на свою тарелку и обнаруживаю там все, что надо: и кукурузу, и одуванчики, и терпкий запах мяты.

Этот навязчивый запах ударяет мне в голову.

И как только ты смог проглотить такое, Дарио?

Я наклоняюсь в сторону, сотрясаемый приступом рвоты, гораздо более мощным, чем все предыдущие, и выблевываю струю желчи, жгущей мои внутренности.

Манджини встает и сокрушенно разводит руками, давая понять, насколько он огорчен…

Значит, до тебя дошло, наконец, Антуан?.. А ты-то думал, что этот дом для тебя надежное укрытие. Но при этом почему-то рвался наружу изо всех сил, а? Что ж, может, у тебя и есть еще шанс выбраться отсюда. Потому что Манджини пока не подозревает, что ты уже обо всем догадался… догадался, что именно он, и никто другой, убил Дарио.

— Были времена, когда это блюдо пользовалось гораздо большим успехом… Вы меня обижаете, Антонио Польсинелли.

— Простите… это пройдет.

— Сожалею, но этот рецепт мне весьма дорог. Я сумел бы приготовить любой итальянский соус, даже самый редкий, но я не люблю стряпню, которую можно найти в первом же попавшемся ресторане. Когда готовишь что-нибудь, надо творить!

— Простите меня, синьор Манджини, я неважно себя чувствую… Душно как-то… Мне, пожалуй, лучше выйти наружу, глотнуть свежего воздуха…

Я делаю попытку приподняться, но он тут же кладет руку на свое ружье. Я понял, что он понял, и прижался спиной к двери, не спуская глаз со старого психа и нащупывая ручку… как вдруг дверь открылась сама собой…

Когда кто-то вцепился мне сзади в волосы, я заорал.

Заорал снова, когда мне врезали по ребрам и расплющили морду о буфет. Я закашлялся, сжимая бока, попытался было встать, но удар ноги в лицо швырнул меня прямо на пол.

Не знаю, сколько длился этот момент, но я сделал все возможное, чтобы растянуть его как можно дольше и не получать новых ударов.

Манджини склоняется надо мной. Я скрючиваюсь еще сильнее.

— Синьор может встать. Я представлю ему моего племянника. Впрочем, они с ним уже знакомы.

Портелья тоже наклоняется, потирая кулак, словно собирается продолжить избиение. Первый раз он напал на меня, когда я был в стельку пьян, а теперь — нападение со спины. Из чего следует, что не стоит слишком уж бояться такого мелкого подонка.

— Sole il nipote capisce lo zio, — говорит мне Манджини.

«Только племянник может понять дядю». Звучит как пословица. Надо бы на этом поглубже сосредоточиться, попробовать ухватить смысл, но пока я его тут что-то не могу уловить. «Дядя и племянник» звучит словно название какого-нибудь фарса, комедии по-итальянски. Один недо-отец, другой лже-сын. Кровная связь без разделения ролей. Соучастие, помимо долга. Игра прежде всякой выгоды. Да уж, это надо было видеть, как они обхаживали меня, перехватывая на лету, словно двое проходимцев из басни, где роль бедной жертвы отведена мне. Именно басня. Правда, пока без очевидной морали.

— Пусть все-таки синьор окажет честь моей стряпне. Пусть попробует пересилить себя!

И, как бы подтверждая свое приглашение, он сует мне под нос пистолет, который достал из сундука и теперь демонстративно заряжает. Можно подумать, одного ружья ему показалось маловато. Портелья подхватывает меня, приподнимает и толкает к столу. Они думают, наверное, что с дулом у виска я стану есть охотнее. Этот корм для мертвецов. Жрать эту гадость — значит уже приготовиться к отправке на тот свет. Племянник усаживается справа, дядюшка слева, и сует мне вилку в руку, как маленькому, и склоняется к уху, словно заботливая мамаша, уговаривающая своего карапуза съесть еще ложечку.

— Что с ним такое? А? Уж не Аттилио ли отбил ему аппетит? Или это из-за рубашки, которую он нашел в моем сундучке? Неужто он таких никогда раньше не видел? Неужто он думает, что мог бы наткнуться на нее, если бы я сам не захотел ее показать ему? Может, он боится черноты?

Я довольно долго пытаюсь найти, что бы такое ответить, но на язык подворачивается лишь одно-единственное оскорбление. Да и то на французском. Ни в чем, видимо, языковой инстинкт так себя не проявляет, как в ругательствах.

— Дерьмо фашистское!

— Ишь ты, можно подумать, я по-французски знаю — все понял. Хотя я ведь уже привык, здешние-то меня тоже не жалуют. Но и они ошибаются. Настоящим фашистом я не был. Недолго, во всяком случае. А рубашечку если и сохранил, так только на память. Это вроде как саван одного призрака, который я держу в сундуке.

— Дерьмо фашистское.

Портелья как следует прикладывается к моему затылку. Но в тот же самый момент я вцепляюсь ему в горло с намерением воткнуть вилку в глаз. Он так завопил, что я решил даже, будто мне это удалось, хотя на самом деле всего лишь распорол ему щеку.

Конечно, он снова сбил меня на пол и принялся лупить ногами, да так, что чуть не рассек мне надбровную дугу носком своего башмака. Видимо, хотел ослепить меня и чуть было в том не преуспел, прежде чем дядюшка оттащил его в сторону.

— Дарио так не привередничал, — сказал он мне.

Племянник снова садится, закрыв ладонью пол-лица. Рана лишь подстегнула его ярость. Я поднимаюсь, прикрывая рукой глаз.

— Даже наоборот! — подхватил племянник. — Дядюшкина стряпня ему очень понравилась, верно, дядюшка? Как сейчас помню, я тогда еще нашел бутылку «Жеврей-Шамбертена» семьдесят шестого года в какой-то лавочке неподалеку от Пале-Рояля. Прямо чудо. Как раз под ригатони. Верно, дядюшка?

Ответа не последовало.

— В том самом квартале я учился. Виноделие изучал. У меня там до сих пор осталась маленькая квартирка на Банковской улице. Туда-то мы и пригласили Дарио. Обожаю Париж!

— Ноги моей там больше не будет. Ездил туда в первый и последний раз, — сказал Манджини, держа пистолет в руке. — Я уж и забыл, как стреляют из этой штуки. Подумать только… война… пятьдесят лет назад… Хотя я и тогда нечасто этим пользовался, я был хороший солдат…

Я закрыл глаза.

— Но только этот плутишка Дарио ничего другого и не заслуживал. Полгода назад явился сюда, чтобы выкупить у меня землю. Тогда это меня здорово рассмешило… И только позже, когда он начал ходить вокруг да около той часовни и что-то там мудрить, вместо того чтобы разломать ее… когда начал расспрашивать всех подряд про Сант'Анджело… только тогда до меня дошло, что у него на уме. Ну и болваном же я оказался! Помню, я ему однажды даже сказал, что если он сумеет сделать хорошее вино, то это будет настоящее чудо. А он рассмеялся в ответ!

Портелья накалывает на свою вилку одну макаронину и сует ее мне под нос. Я не открываю рта, и он тычет ею в мои стиснутые губы. Манджини направляет на меня пистолет, и я приоткрываю рот.

— Сначала-то я принял его просто за дурака, но потом… Пусть синьор Польсинелли поставит себя на мое место. Ведь я на этой земле почти родился, а ничего такого никогда не замечал… И ведь надо же было случиться, чтобы эта дьявольская идея пришла в голову какому-то придурку, мальчишке парижанину… Я от этого даже спать ночами перестал.

Я жую, стараясь не принюхиваться. Совершенно никакого вкуса, даже вкуса соли. Зажмуриваюсь еще сильнее и выплевываю все прямо на стол.

— Я тогда ему сказал, что обо всем догадался, что его план мне очень нравится, но предупредил, что без меня ему не обойтись. Я даже дал ему время подумать. А потом приехал в Париж, на один-единственный вечер — чтобы мы посидели за столом все втроем да потолковали. Он мне предложил десять процентов от выручки. Гроши, на это даже кофе себе не сваришь. И я его убил, потому что после его смерти все досталось бы его матери. А у нее-то я без труда выкупил бы весь участок и сам заставил бы Сант'Анджело вернуться…

Я по-прежнему не открываю глаз и стараюсь ничего не слышать. Но от пытки с вилкой никуда не деться.


…Начиная с зимы сорок четвертого нам уже приходилось есть что попало. Припоминаю даже один лесок, где мы продержались довольно долго, объедая с кустов малину. А однажды я нашел полным-полно черепах — мы их собирали прямо десятками. Поди знай, что это с ними было такое, но в этой стране я уже ничему не удивлялся. Я ко всему был готов. И я принялся за этих тварей с киркой, чтобы разбивать панцири. Из четырнадцати штук выходило грамм двести мяса. Но лучше всего были черепашьи яйца. Компаре сделал из них рагу, и очень даже неплохо получилось. Он вообще умудрялся готовить нам жратву из любой дряни, которую мы находили вокруг или воровали у крестьян с риском для собственной жизни. Из этих-то корок, одуванчиков, всяких огрызков и объедков он нам и стряпал, да так удачно, что мы все впятером (столько нас к тому времени оставалось) сообща решили, что он самый лучший повар на свете. Никто из нас даже не блевал ни разу с этих харчей, представляешь? Ладно, согласен, чаще всего, конечно, мы старались думать о чем-то другом, когда заглатывали все это, но все-таки он был настоящий кудесник. Был у него талант, что и говорить. А с его стороны это был единственный способ доставить мне удовольствие и хоть как-то отплатить за все те разы, когда я ему жизнь спасал, этому компаре.


— И тут вдруг нотариус объявляет, что прибыл новый владелец. Я себе чуть пальцы до крови не искусал. Как это понимать, я вас спрашиваю? Откуда он взялся, этот малый? Почти такой же, как Дарио. Может, чего-то в нем больше, может, чего-то меньше, не знаю. И я себе тогда сказал, конечно, что еще ничего не потеряно и что я еще успею выкупить у него землю раньше, чем он догадается. Но его ни деньгами, ни побоями было не пронять, и этот новый парижанин оказался еще упрямее, чем тот…


…Не буду тебя убеждать, что на Рождество сорок первого все мы еще твердо верили в Бога. Но у каждого в сердце все-таки оставалось что-то, у кого невеста, у кого ребенок, и вот этим-то существам нам бы и хотелось сказать, что мы их защищаем или спасаем… Ну да, будь я проклят… И вот четыре года спустя мы еще меньше, чем в начале, знаем, какого черта делаем здесь. К тому же на этот раз мы по-настоящему остались совсем без жратвы. В Бога мы больше не верили или, наоборот только в него еще и верили, потому что в тот самый раз, двадцать пятого декабря, нам довелось пережить такое, что, хочешь верь, хочешь нет, но только это можно назвать настоящим чудом. Да, чудо, по-другому я и сказать не могу. Мы тогда вдруг прознали, что в семи километрах от нашей дыры расположился фашистский гарнизон и у них там полным-полно продовольствия. Мы начали прикидывать между собой, кто пойдет. Хотя выбор был невелик: двое из нас не переносили холода, значит, оставались трусоватый малыш Роберто да компаре мой, про которого тоже нельзя было сказать, что он ему пример храбрости подавал. Вот и выходило, что в любом случае пошел бы я, потому что у меня уже всякое терпение лопнуло и я сам этого хотел. Компаре вздумал было меня удерживать, потому что боялся со мной разлучаться, но я ему твердо пообещал, что вернусь. Робертино дал мне свои башмаки, и я пошел. И вернулся. Но я тебе даже не смогу толком рассказать, как все это вышло, потому что я и сам об этом мало что помню… Я там с ними о чем-то говорил, прикидывался, что слушаю, все об Италии новости расспрашивал. Только плевать мне было на все это. Единственное, что у меня тогда на уме было, это их продовольственный склад. Я у них поел, а они потешались над моим видом. А один из тех, кто был у них за старшего, сказал мне, что, если я хочу получить шанс вернуться домой, мне стоит только надеть их форму. Он даже возьмет меня в свое отделение. Я прикинулся дурачком, сказал, что это и до утра может потерпеть, а когда все завалились на боковую, я у них спер восемь кило макарон. Восемь… Тебе это говорит что-нибудь? Я положил свою добычу в ящик и потащил. Думал, что помру по дороге от усталости, но стоило мне вспомнить, что я должен уйти от них как можно дальше, как эта мысль, сам не знаю почему, придавала мне силы. И я в конце концов добрался до своих, которые все еще меня ждали. Они чуть не заревели, когда я показал им свое сокровище. Желтое, как золото. Я сейчас не смогу тебе объяснить, как это получилось, но когда я воровал эти макароны, я даже не видел, какие именно. Темно ведь было, хоть глаз выколи. И только утром до меня дошло, что на ближайшее время у нас не будет ничего другого, кроме восьми кило ригатони…


Пощечина, которую влепил мне Портелья, заставила меня вернуться к действительности. Они покончили со своей тарелкой. Манджини ковыряет в зубах, лениво развалившись в своем кресле. Портелья подливает себе вина и отхлебывает, довольно хмыкая.

— Да, славненькое чудо он нам устроил, этот синьор Польсинелли… Хорошая была идея с праздником Гонфаллоне. Но одну вещь я все равно никак понять не могу… этот слепец, Марчелло…

Они оба замирают, переглядываются, потом придвигаются ко мне.

— Вы ведь нам объясните, правда? — спросил племянник.

— Ну конечно, он нам расскажет, что случилось с этим слепым мерзавцем. Я ведь этого пьянчугу давно знаю. И сколько я его знаю, он всегда либо руку тянул, либо в грязи валялся. Так что нечего из меня дурачка делать с этой басней о чудесном исцелении…


…Чудесам, в конце концов, и полагается совершаться в ночь под Рождество. Но макароны, особенно когда в последний раз ты их ел больше года назад, будут почище любого чуда. Компаре нам клятвенно пообещал, что не только не испортит их, но ради праздника в лепешку расшибется и состряпает самое вкусное, что только возможно. Он собрал все, что у нас было лучшего, и тут же изобрел рецепт, куда вошли кукуруза, украденная в одном амбаре, мята и одуванчики. Настоящее объеденье. Хорошо бы к этому было добавить что-нибудь красное, помидоры например, но даже сам Господь Бог не смог бы это найти там, куда нас занесло. Так что компаре нам состряпал «ригатони по-албански».

Мы нарубили дров, чтобы развести жаркий огонь под горшком, а сами расселись вокруг, словно в кино, и мало-помалу запах соуса вскружил нам голову. Никогда я не нюхал ничего подобного за всю мою жизнь. Мне вдруг показалось, что желудок мой разверзся, словно пропасть, и я подумал, что все эти восемь кило макарон запросто могли бы там поместиться…


В этот раз Портелья расплющил мне кулаком нос. Внутри что-то хрустнуло и повлажнело.

История со слепым их явно раздражает. Для них это единственное темное место во всем фокусе, и наверняка Манджини с племянником не убьют меня, пока не дознаются, в чем тут дело. Кровь течет по моим губам, и я не знаю… не знаю…

Вдруг мои глаза наполняются слезами.


…После этого пиршества мы целый день валялись брюхом кверху, не сходя с места, не говоря ни слова, ожидая, пока все тело насладится без помех этим блаженством Ну, и как ты думаешь, о чем все думали после такой голодухи? Конечно, об одном и том же… о вине… о красном вине. Но этого даже сам Господь Бог не смог бы раздобыть там, куда нас занесло. А просить два чуда подряд, это уж… Робертино неплохо помнил катехизис, и вот он нам оттуда читал наизусть про претворение хлеба и вина. Мы его особенно насчет вина просили повторить. А один из нас даже поклялся, что если только вернется домой, то займется виноделием, но никому ничего продавать не будет. Да вот только не вернулся он. Конечно, восемь кило ригатони оттянули конец. Уж мы их растягивали как могли. А компаре настолько приохотился к своему соусу, что нам так и не удалось его убедить придумать что-нибудь новенькое. Как бы там ни было, все мы ждали смерти. Мы думали о ней, как и все остальные солдаты… Только мы уже не были никакими солдатами… И вот что я тебе скажу, сынок, я уже заплатил и за тебя, и за твоего брата, и за тех сыновей, которые у вас будут, чтобы вам никогда не сидеть в таком дерьме…


Манджини больше не выдерживает. Мое молчание только распаляет его злобу. Зачем ему оставлять меня в живых?

— Тебе же не будет от этих денег никакого проку, Антонио… Иначе мне стало бы слишком обидно. И слишком больно. И сам посуди, как я могу выпустить тебя отсюда теперь, когда ты знаешь, что это я убил того дурака?

Я изо всех сил пытаюсь говорить.

Торговаться.

Отбиваться.

Но мне не удается даже открыть рот.

Боюсь, что меня ждет тот же конец, что и тебя, Дарио.

Наверное, я должен испытывать страх. Это было бы естественно.

Но ничего такого не происходит. И я не знаю почему.

— Вот досада… А я все-таки не прочь узнать, в чем там был подвох, в этой последней проделке Дарио… Как ему удалось вернуть зрение этому слепому… Это ведь была его идея, верно? Вы и впрямь друг на друга похожи…

Манджини берет меня за подбородок большим и указательным пальцами. Он сильно сжимает его и поворачивает мое лицо к свету, чтобы получше рассмотреть.

Голос его звучит мягче. В глазах даже появляется мимолетное выражение какой-то нежности.

— Антонио, ты… ты совсем как Дарио… Но еще больше ты похож на одного… другого… Впрочем, оно и неудивительно.


…В феврале умер Робертино, по дороге в Тирану, и мы с компаре опять остались вдвоем, как и в самом начале. Это была прямо загадка какая-то. Можно подумать, нас и смерть не брала, пока мы были вместе, но стоило нам расстаться хоть ненадолго, и мы тут же оказывались в смертельной опасности. Мы все шагали и шагали и думали о корабле. А потом однажды ночью заметили какой-то лагерь — огни, шум. Компаре хотел сразу же идти туда из последних сил, но я его не пустил, ведь мы даже не знали, кого там найдем — немцев, партизан, фашистов, друзей или врагов, так что лучше всего было дождаться утра. И я лег спать, сказав ему: «Доверься мне, дурень. До сих пор тебе это несчастья не приносило». А утром меня разбудили ударом сапога, представляешь?.. Фашисты… Вот уж повезло так повезло. Я сразу подумал, что мы с компаре вляпались в дерьмо еще глубже, чем накануне. Поднимаю глаза… и тут вижу этого придурка вместе с ними, уже во всем новеньком, в черном. Сначала я даже не совсем понял, спросонья-то, вылупил на него глаза и говорю: «Э… э… ты что, рехнулся? Только этого не хватало, нам же домой надо». Уж не знаю, что он им успел про меня наплести, но только когда один из них вытащил пистолет и велел идти за ним, я кинулся бежать как угорелый. Тут-то пулю в ногу и получил. Боль от этой раны меня до сих пор донимает. А они, должно быть, решили, что прикончили меня, и никто не пошел проверить. Даже он…


У меня нет страха. Манджини продолжает стискивать мне лицо рукой. Он хватает свой пистолет и приставляет мне дуло к виску.

— Зачем ты впутался в это дело, Польсинелли? Я как только услыхал твое имя, словно назад вернулся… далеко назад… Я ведь знавал тогда одного Польсинелли…

Он глядит на меня еще пристальнее. Я не выдерживаю и закрываю глаза.

— Сам дьявол сыграл со мной эту шутку. Надо же, почти пятьдесят лет спустя… Я тогда засмеялся и стал тебя поджидать.

Его рука начинает подрагивать. Я зажмуриваюсь еще сильнее.

Когда раздался выстрел, я упал на землю, закричал и увидел…

Разбитое стекло.

Портелья валяется на полу, а Манджини неподвижно стоит, ухватившись руками за свой правый бок.

А снаружи, за окном, чей-то силуэт. Со мной — ничего.

Портелья вопит, дверь отворяется. Я жив. Манджини, качнувшись раз-другой, приваливается к столу и упирается в него лбом.

Я и не думал никогда, что умру.

Он входит. Манджини приподнимает голову. Мне хорошо. Все хорошо.

На пороге мой отец.

Он здесь.

Портелья ползет ко мне и скулит. Я и не боялся никогда.

Узнаю прихрамывающую отцову походку. Он подходит к Манджини, перезаряжает ружье и приставляет ствол к его затылку.


…Я все думал о компаре и спрашивал сам себя: что это на него такое нашло? Ведь нам с ним вдвоем всегда удавалось выкручиваться без всякой посторонней помощи, без армии, без начальства — с одним только желанием вернуться домой, засевшим в башке. Пока мы оставались вдвоем, нам удавалось избежать самого худшего, и мы предпочитали скорее уж остаться нагишом, чем напялить на себя черную рубашку… или красную, или хаки, один черт. Надо же. С таким трудом увернуться от всех этих глупостей и так вляпаться перед самым концом. И как он только сможет жить с этим, когда вернется? Мне его даже жалко было, ей-богу.


Он даже не взглянул на меня. Сейчас его занимал только Манджини. Они смотрели друг на друга и переговаривались глазами о чем-то таком, что меня не касалось; и это заняло какое-то время.

Два старика.

Где-то далеко-далеко…

За сорок пять лет отсюда.

Им было что сказать друг другу взглядом.

Обоим.

8

— Возвращаемся?

Хоть это и походило на вопрос, с его стороны это было предложение. Предложение, от которого нельзя отказаться. Еще одно, но последнее.

В поезде мы много не разговаривали, старик больше предпочитал отмалчиваться. Так он и сидел часами — пялился в окно, покуда не стемнело уже где-то неподалеку от Пизы. Я все искал глазами наклонную башню, но он сказал, что зря стараюсь. Я сделал все возможное, чтобы убедить его лететь самолетом. Всего-то один час лету. Учитывая его возраст, мне это казалось хорошей идеей. Но не ему.

Он настоял, чтобы мы остались в Соре еще на три дня, чтобы окончательно убедиться, что никогда больше не услышим об этой истории. Когда мы покинули дом Манджини, Портелья вызвал «скорую помощь». Мы встретили машину по дороге. Месса уже подходила к концу. Сант'Анджело стал, таким образом, официальным святым, а его вино — священным нектаром. Люди из Ватикана ждали меня на дороге, у поворота. Я принял их условия по всем пунктам, и начиная с этого момента мы с отцом отдавались под их покровительство. «Кадиллаки» сразу вдруг куда-то исчезли, и больше о них в Соре не было ни слуху ни духу. Меня это даже смутило.

Манджини оклемался, мы узнали об этом в городке уже на следующий день. Не знаю, правда, как он объяснил врачам эту пулю у себя меж ребер. Сослался, наверное, на несчастный случай. Впрочем, если бы он отправился прямиком на тот свет, жители Соры и этому смогли бы подыскать объяснение. Я, со своей стороны, уверен, что старый Чезаре вполне мог целить своему компаре прямо в сердце. Но, может быть, он всего лишь собирался чуть-чуть подсократить ему жизнь. Или не захотел прикончить его на моих глазах. Наверняка найдутся и другие гипотезы. Может, он рассудил, что нелепо убивать человека после того, как четыре долгих года ухитрялся этого избегать.

Сам я не в состоянии догадаться, какой немой уговор заключили эти два старика. И наверняка так никогда и не узнаю, кто из них больше хотел видеть другого мертвым.

Все-таки мой отец может похвастаться, что имеет настоящих друзей. Двоих по крайней мере. Вместе с одним из них он лечится в санатории, и они раньше встречались каждое лето. Друг в этом году, правда, удовлетворился тем, что посылал из Перос-Гирека чистые открытки, которые отец отсылал ему обратно уже заполненными надлежащим образом. А мы их получали надлежащим образом проштемпелеванными перос-гирекской почтой. Другой, некто Мимино из Соры, друг детства, приютил его у себя и снабжал информацией по мере надобности, не задавая лишних вопросов. Отец как раз готовил свидание с Манджини, когда туда нежданно-негаданно прикатил я сам. И ему пришлось отложить встречу, чтобы выяснить, какого черта я тут делаю. Все это время он редко покидал свое укрытие, да и то по ночам, точнее, однажды ночью, той самой, когда Марчелло во всем признался. Мне не было никакой нужды спрашивать у него, кто тогда оглушил Портелью, а немного погодя затащил меня в часовню. Настырный у меня старикан. Откуда только что берется, когда приходится спасать своих отпрысков. Неудивительно, что при таком запасе жизненных сил он умудрился уцелеть даже в очень вредные для здоровья времена.

На самом деле меня интересовал всего лишь один по-настоящему важный для меня вопрос, но я был уверен, что именно на него и не получу ответа. Потому что ответить на него означало вызвать тысячу новых вопросов, а меня все это, как я опять-таки подумал, вовсе не касалось. Я сам отвечал на свои вопросы, и, похоже, мне и в дальнейшем придется удовольствоваться тем же. Причем о том, что на самом деле происходило в его голове, я волен домысливать и фантазировать сколько угодно.

Я теперь лучше стал понимать, почему мой старик, сколько я его помню, и слышать не хотел ни о каких ригатони. Вечером после похорон Дарио, когда я перечислил ему все составляющие того «албанского» блюда, он сразу догадался, кто мог его состряпать. Так же и насчет земли, которую приобрел Дарио. Отец, похоже, всегда знал, кто был ее владельцем. Так что для полной уверенности ему оставалось лишь совместить оба этих факта. И он тотчас же уехал в Сору, даже не поставив нас в известность.

Быть может, именно потому, что спустя сорок пять лет Манджини оказался не только еще жив, но и способен убить мальчишку моего возраста, уголек, погребенный под толщей пепла, разгорелся вновь. Возможно, отец подумал, что этим мальчишкой вполне мог бы оказаться я. А может, причина его поступка была гораздо более эгоистичной, чем я себе воображаю, может, он просто рад был свести счеты со своим прошлым. А может, он решил, что ему больше нечего терять, и почувствовал вдруг, что это, быть может, вообще последнее его путешествие. В одиночку, во всяком случае. Его последний побег. Быть может, он хотел потешить себя не только этим. Безмятежный конец. Наивысшее успокоение. Окончательное завершение той дурацкой войны. А заодно выяснить, наконец, почему его товарищ по несчастьям предал его в последний момент. И заставить вернуть себе старый должок, прежде чем со всем распрощаться окончательно.

Почему он не дал мне о себе знать, когда я заявился в Сору? Возможно, он решил, что нечего смешивать наши истории. Ведь Дарио был моим приятелем, как Манджини — его. А может быть, все наоборот, и он знал наверняка, что обе наши истории пересекутся рано или поздно. Может, он сказал себе, что сын сам должен пройти свой путь и сам должен научиться защищать свою собственность и выполнять свои обязательства. И особенно — не предавать память друга.

Но у последней черты он подумал, наверное, что такому старику, как он, должно быть точно известно, когда пора вмешаться и не позволить мальчишке сгореть, если тот затеял игру с огнем.

Быть может, так оно все и было.

Мне захотелось пригласить его в вагон-ресторан. Он достал свои бутерброды. Мы поговорили о деньгах. Он спросил меня, что я собираюсь делать с этой кучей лир.

— Деньги-то? Не знаю. Но если у тебя есть какие-то соображения…

— Это твое барахло. Ты его хотел, ты его и заработал. Сам-то как теперь считаешь, дело чистое? — Он помедлил немного, потом спросил: — Хочешь быть богатым?

— Хм… даже не знаю.

— А я хочу.

Мы молчали довольно долго, позволив поезду убаюкивать себя, пока я наконец не отважился:

— И чего же ты хочешь?

— Новые зубы, лучше этих, чтобы сидели во рту как следует. Санаторий два раза в год. Собаку. И потом… Да и все потом.

*
Он поехал в Витри один — будто возвращался из Бретани, а я вернулся в Париж.

Да, Париж… Наверное, я должен был бы радоваться. После всех этих отъездов — наконец возвращение. Перевести дух после гонки. Я так измотался, участвуя в этой волшебной сказке — единственной сказке, которая по-настоящему восхитила бы меня в моем детстве. По мере того как я все глубже проникал в землю этой страны, что-то во мне оживало вопреки моему желанию. Потому что это «что-то» и прежде существовало во мне. Нечто среднее между греческой трагедией и комедией по-итальянски. Причем даже не понимаешь толком, в каком именно жанре ты оказался: то ли это драма, где ты давишься от смеха, то ли это клоунада со странным душком. А все вместе — ни надгробный плач, ни басня, ни проповедь. Какая-то беспорядочная ода, громогласная поэма, воспевающая бессмыслицу перед лицом здравого смысла, какое-то видение по ту сторону и счастья, и несчастья.


…Возвращение? Я повстречал на своем пути чету албанцев. Мы были в тридцати километрах от Тираны. Они подлечили мне ногу как смогли. Я начал хромать, и прохромал потом всю свою жизнь, но тогда я все-таки смог идти. Они дали мне денег, и с ними я добрался до порта. А там, хочешь верь, хочешь нет, был всего лишь один рейс на Италию, раз в месяц, и я со своим неизменным везением, конечно же, его упустил, опоздав всего часа на два. Я устроился спать в доках, повстречал таких же оборванцев, как и я сам, которые тоже едва выбрались из дерьма, и мы проторчали там целый месяц. А потом нас высадили в Неаполе, и там уже было полным-полно этих американцев. Мне показалось стыдно возвращаться домой в таком виде, почти голышом и завшивевшим, как бродяга. Я свел знакомство с одним неаполитанцем, который сбывал американцам поддельные духи. Пробка-то у них пахла неплохо, но вот флаконы он заливал мочой. Я тогда сделал вид, будто покупаю целых три штуки, и спрос на них сразу вырос. Реклама, одно слово. Вот он меня и нанял, чтобы я проделывал этот трюк каждый раз. На эти гроши я отмылся и приоделся, купил билет на поезд и поехал домой. Это после четырех лет отсутствия. Я был чистый, и от меня хорошо пахло. Моей невесте это понравилось…


Мне сразу же стало не хватать Бьянки, едва я открыл дверь своей студии. И похоже, это не скоро пройдет. Мне будет не хватать ее наивного кокетства, будет не хватать ее взгляда на жизнь. Ее веселости, ее стоптанных туфель, ее благопристойных платьев, ее лака на ногтях, ее сказок и легенд, ее румян, ее католических мечтаний, ее нежности, ее томатного соуса и ее юмора — немного не от мира сего. Мне бы хотелось, чтобы кто-то из местных парней открыл в ней однажды все эти сокровища, но не похитил их у нее. Мы с ней поклялись друг другу, что отныне станем праздновать свой день рождения одновременно. Ну, это обещание легко сдержать. Это единственный приемлемый способ, который мы нашли, чтобы состариться вместе.

Чтобы забыть поскорее свое печальное возвращение, мне захотелось вдруг попотчевать себя какими-нибудь дорогостоящими удовольствиями, окунуться с головой в шикарные излишества. Требовалась подходящая идея. И час спустя я уже был на другом конце улицы, «У Омара», собираясь вовсю угоститься великолепным кускусом, ради смены обстановки.

На следующий день я поехал навестить родителей, и мы с моим стариком очень убедительно ломали комедию, изображая сердечную встречу после долгой разлуки. Когда я поведал матери о чуде, случившемся в нашем городке, на нее прямо благодать снизошла. Я достал бутылку нашего вина. Она истово себя им перекрестила и пила до тех пор, пока голова не закружилась. Пришли и остальные. Джованни-старший, потом Клара, Анна и Иоланда, три моих сестренки. Я всем повыписывал чеки, чтобы поскорее избавиться от этих денег. Заглянула к нам и мамаша Тренгони. Мы поговорили о винограднике, о чуде, а когда я вытащил пачки банкнот, она, не поняв, в чем дело, до смерти перепугалась. Я предоставил родителям растолковать ей, что к чему, и заставить принять деньги. А заодно убедить ее перебраться жить в какое-нибудь более приличное место. Может, даже в Сору.

Прямо напротив, словно гриб из земли, растет дом Освальдо. Какая скорость! Какая сила! Какое желание увидеть крышу над своей головой! И это за один только месяц. В одиночку. Он помахал мне рукой из окна — гордый и спокойный.

Как бы там ни было, я почувствовал, что отец сегодня серьезнее, чем обычно. Даже не захотел вставать из-за стола до самого вечера, и это он, который раньше терпеть не мог сидеть взаперти больше одного часа. Моя мать и мать Дарио слушали меня не отрываясь, желая узнать как можно больше подробностей о самом чуде и о прозрении Марчелло. В конце концов они на полном серьезе принялись обсуждать свое паломничество к святому месту. Когда мы на короткий миг остались со стариком наедине, я воспользовался случаем и спросил:

— Что-то не в порядке?

— Моя нога.

Оно и неудивительно. В этом году он лишил себя санатория, а ведь только там он оставлял на время свою боль — единственное воспоминание о войне, от которого ему так и не удалось избавиться.

— Болит?

Он воздел руки к небу и проворчал:

— Нет. Что меня и беспокоит.

Вернулась мать и, сияя, объявила:

— Этот санаторий и впрямь идет ему на пользу. Я все меньше и меньше понимаю, что происходит. Старик поднимается.

И тут я в первый раз за свою жизнь вижу, что он не хромает. Он прошелся взад-вперед, переступая с ноги на ногу легко, словно Фред Астер, и сказал:

— Настоящее чудо этот санаторий.

*
Входя во двор своегодома, я забавлялся, строя планы насчет того, как распорядиться оставшейся суммой. Я подумывал о бессрочном отпуске. Включая свет на своей лестничной площадке, я представлял себе какое-то нескончаемое путешествие, шикарные гостиницы. Поднимаясь в лифте, я рисовал в воображении кучу всяких сногсшибательных мелочей и, только повернув ключ в своей двери, услышал чьи-то тяжелые шаги, приближающиеся со стороны черной лестницы.

Лицо совершенно незнакомое. Инстинкт сразу же подсказал мне, что это по мою душу.

Он подошел ближе. Еще ближе, совсем близко, даже чересчур.

И тут что-то произошло в моем мозгу. Что-то вроде столкновения на перекрестке, столкновения между проходящим удивлением и газующим на полной скорости страхом. Промелькнула мысль, что я еще успею сказать что-нибудь, попробую договориться, попробую показать свои пустые руки, пожаловаться на смертельную усталость, попытаюсь положиться на его здравый смысл и успею еще отдышаться как следует, пока все опять не полетело кувырком.

Но его рука слишком уж быстро нырнула в карман плаща. Моя же собственная тем временем теребила замок. Дверь отказывалась открываться.

Я сделал плавный жест в его сторону. Словно просил его обождать немного.

Обождать, чтобы попытаться разобраться, пока это еще не случилось. Буквально один ничтожный миг. Мне захотелось сказать ему, что торопиться, в сущности, некуда. У нас полным-полно времени… чтобы объяснить мне, откуда он взялся на мою голову и кто его послал. Просто так, любопытства ради.

Кому еще понадобилась моя шкура?

Только тут до меня дошло, что это никогда не кончится. Что все зашло слишком далеко, чтобы кончиться просто так, на пороге моего дома. Что после этого моего путешествия еще осталось достаточно и злости, и мести, и безумия, чтобы снова накрыть на стол.

Какое-то мгновение он казался удивленным, потом не спеша вытащил свой револьвер, снабженный глушителем.

Опять за старое? Самое вкусненькое приберегли напоследок. Тем хуже. Я ведь действительно собирался его предупредить. Да, да, предупредить, сказать ему, что была не была, но я готов просить добавки.

Он взвел курок, и я бросился на землю. Потом устремился к лестничной клетке. Пуля просвистела у меня над головой, а я все карабкался по ступеням, почти ползком. Он метнулся вслед за мной. Где-то вдалеке открылась дверь. Он повернул голову на звук.

И в эту короткую долю секунды ко мне вернулся голод и принялся терзать мои внутренности. Волчий голод. Голод, заставляющий заглотить целиком весь этот ужас, всю эту ненависть… иссушающая жажда красного, красной плоти, желание пожрать все, что движется, после слишком долгого поста, после воздержания и сожалений — сожалений, что вытерпел чересчур много угроз, и обещаний смерти, и страха, который в меня впрыскивали обжигающими дозами… В общем, я не смог больше сдерживать проснувшийся во мне чудовищный аппетит к жестокости.

И все это в течение той доли секунды, что он замешкался.

Я еще успел закричать, прежде чем бросился на него. Мы упали на пол. Лампочка погасла. Я получил по макушке черепа удар рукояткой, но ничего не почувствовал. Я хочу сожрать его целиком прямо сейчас и, пока он не успел очухаться, выталкиваю его на лестницу. Он катится по ступенькам, я прижимаюсь к нему, револьвер стреляет в воздух рядом с моим ртом, я впиваюсь зубами в его запястье, закрыв глаза, кусаю изо всех сил, он взвывает от боли, выпускает оружие. Но этого мне недостаточно.

Не разжимая зубов, я схватил револьвер и далеко отшвырнул его. Только почувствовав, что мой язык увлажняется от крови, я разжал зубы. Он неловко поднялся, чтобы убежать в темноту, на нижние этажи, но я не могу допустить, чтобы он от меня улизнул. Я нагнал его, нырнув вниз на глубину целого этажа. Пир еще не окончен.

Я его всего искромсал, нарезал ломтиками и настрогал полосками, и не остановился до тех пор, пока на нем еще оставались живые места.

— К столу! — орал я, истекая слюной. — Прошу к столу!

Он еще нашел в себе силы вопить и молить о пощаде. Крики, отбивающие аппетит. Я наконец пришел в себя, почти пресытившись.

— Пощадите! Умоляю! Пощадите!

Эти слова как-то странно прозвучали в моих ушах. Когда он увидел, что я поднимаюсь, все его тело обмякло, как неживое. Его живот конвульсивно вздымался и опадал. Он обрел наконец дар речи.

— Остановитесь… не то я сейчас сдохну… А мне даже не сказали…

— Чего не сказали?

— Что придется иметь дело с психом… вот чего. Там, на улице, я в вас ничего такого не заметил, вот и не поостерегся. Еще, помню, сказал себе: подумаешь, жиголо… одни улыбочки да хорошие манеры… а нарвался… прямо на людоеда какого-то…

Я уселся на ступеньках, пригвожденный к месту любопытством. Что-то от меня ускользает… Я опять попытался собрать в памяти всю эту ненасытную свору, каждый из которых хотел отхватить свой кусок пирога.

— Парини?

— Э?..

— Манджини?

— Не знаю.

— А Сору знаешь?

— Первый раз про эту бабу слышу.

Что-то тут не стыкуется. Как-то все это начинает всерьез затягиваться туманом.

— Это не ты случайно пытался меня укокошить с террасы напротив?

— Метров тридцать — тридцать пять как минимум, ближе нельзя было подобраться… Я вас тогда, как дурак, прошляпил… Теперь вот попытался в упор, да сам подыхаю… Слушайте, а к вам нельзя зайти, бинтика у вас не найдется? И чего-нибудь… дезинфицирующего?

— Тебе платят в лирах или в долларах? Отвечай, паскуда!

— Э… слушайте, может, хватит меня шпынять? Во франках мне платят, во франках! И все теперь на больницу уйдет…

— Ты что, издеваешься надо мной?

— Помилуйте! Спрашивайте что хотите, я все скажу, во всем признаюсь, я даже легавым пойду сдамся, только вы это… не сердитесь!

— Кто тебе заплатил?

— Не знаю. У нас обычно того, на кого горбатишься, в рожу не знаешь. Просто мне передали, что надо, мол, убрать одного итальянчика, который ошивается в кабаке на улице Георга Пятого и у которого завелись шуры-муры с одной порядочной… из самых верхов. Я за ней проследил — она вас забрала из того самого кабака, и вы вместе поехали к ней на квартиру на улице Виктора Гюго. Потом вы вернулись к себе, а я заприметил ту терраску. Начало было неплохое, я и сказал себе: а почему бы не шлепнуть его прямо сейчас, пока он еще тепленький?

— А потом?

— А потом вы куда-то подевались. Ну, я и стал ждать вашего возвращения. Договор-то ведь еще в силе. То есть я хочу сказать… был в силе…

Лампочка на лестничной площадке все время мигает. На этаже ни души. Ни единого звука, ни одного любопытного взгляда. Я бы мог сейчас преспокойно расчленить этого малого и спустить останки в мусоропровод. Никто бы ничего и не заметил.

Как-то все это уже успело выветриться у меня из памяти. А ведь именно из-за этого глушителя я и сбежал из Франции. Я-то думал, что все уже кончено. Пора убираться отсюда. Опять в бега, значит. Засовываю пистолет за пояс. И зачем только я тогда взялся за это письмо?

— Есть у тебя машина?

— Хм… Да… Пятьсот четыре, «кабриолет», синяя. Подойдет?

Мы выходим. Его машина через две улицы от дома.

— Кстати, о контракте. Я со своей стороны его расторгаю и плачу неустойку. Если найдутся другие, которым шкура не дорога, это их дело… Мы куда?

— Ты никуда.

Я протягиваю руку. Он кладет в нее ключи. И не спрашивает, где ему повезет вновь найти свою машину.

Я трогаю и выезжаю на Риволи.

*
Клуб «Up» едва приоткрывает дверь, чтобы впустить мою персону. Меня тут узнают, хозяин мне улыбается.

— Так ти подумаешь, ragazzo? Искатти работта?

— Я хочу видеть мадам Рафаэль. Сию же минуту.

— Calma. Calma, ragazzo. За кого ты себя берешь?

Я хватаю его за галстук и волоку в тот самый закуток, где однажды провел не самую приятную четверть часа. Но с тех пор произошло столько событии. Вытаскиваю свое оружие и прижимаю глушитель к его горлу. Громилы сразу заволновались, но хозяин просит их не двигаться с места. А сам хватается за телефон.

— Куда вы звоните?

— К ней.

— На ту квартиру?

— Нет, домой, к мужу. У нас есть свой код.

Она сама снимает трубку. Хозяин клуба говорит ей одно-единственное слово и нажимает на рычаг.

— Приедет, — сообщает он. — Немного терпения, ragazzo… У нее сейчас неприятности.

— Пусть сначала займется моими.

— А ты не мог бы подождать снаружи? Нет? На клиентов это производит плохое впечатление.

Она явилась спустя четверть часа. Нам освободили утолок в отдалении, наискосок от сцены. Заметно было, что дама не успела приготовиться. Почти без макияжа. Никаких духов. Лишь немного драгоценностей. Я не оставил ей времени притвориться напуганной.

— Кто пытается меня убить?

— О чем вы говорите?

Я уточняю. Она даже не пытается разыграть удивление. Ее глаза выдают тоску и глубокую усталость. Она коротко и нервно затягивается сигаретой, просит принести стаканчик чего-нибудь. Нас настигает голос микрофонного певца.

— Больше это не повторится, клянусь вам, Антонио.

Чувствую, как она мягко ускользает от меня. Словно забывает о моем присутствии ради этого шептуна на сцене.

— Знаете, я и не подозревала, что он все еще любит меня до такой степени.

— Да кто он такой, черт бы его побрал!

Она умолкает. Вид отсутствующий. И двух минут не прошло, а она уже словно испарилась. Несмотря на абсурдность ситуации, я все же соображаю, что не в силах тягаться с душещипательной жалобой молодого итальяшки у микрофона. А тот знай себе тянет: «Тi amo, ti amo, ti amo…» со страстью и пылом.

— Мой муж.

У меня вырывается короткий злой смешок. Скорее от удивления, чем от презрения. Но она уже меня не слушает. Ей не хватает Дарио, и это ощущается во всем — в каждом движении сцепленных рук, в каждой морщинке лица, в каждом взмахе ресниц.

— Он нанял человека, чтобы следить за мной. Давно, уже несколько месяцев назад. Когда мы с вами расстались, я еще об этом не знала, клянусь вам.

Ей принесли еще один стакан. С того места, где мы сидим, певца нельзя увидеть, но она все равно пыталась — тысячу раз.

— Несколько лет тому назад он мне сказал, что, если я ему изменю, он наймет кого-нибудь, чтобы убить моего любовника. Знаете, он так боялся меня потерять…

Я какое-то время сижу дурак дураком, пытаясь понять, что она мне только что сказала. Потом хватаю ее за руку и с силой встряхиваю, чтобы обратить, наконец, на себя ее внимание.

— А я-то тут при чем?..

— Ни при чем… почти. Просто мой муж узнал, что у меня кто-то есть, и сначала даже не пытался мне помешать. Да он и не мог, впрочем. А когда Дарио умер, я ему поклялась, что никогда больше его не обману. Но он, оказывается, не отменил слежку за мной и, когда мы с вами встретились, тут же вообразил, будто я нарушила свое обещание. Поставьте себя на его место… Снова узнать, что я в чьих-то объятиях…

— В чьих объятиях? Опять какого-нибудь итальянчика? Какого-нибудь Дарио?

— Почему бы и нет?

Ну да, действительно, почему бы и нет, в конце-то концов. Ведь впутался я каким-то образом в его мечты, да и чем его простыни хуже? И когда только этот мерзавец оставит меня в покое…

— Забавно… Только я чуть от этого не загнулся.

— Вы больше ничем не рискуете. Я немедленно ему все объясню. Немедленно. Я очень сожалею, Антуан.

Мы услышали аплодисменты. Она опять завертела головой, чтобы попытаться разглядеть певца, а я воспользовался передышкой, чтобы улизнуть. Уверен, что она этого даже не заметила.

Как только я очутился на улице, ко мне вновь вернулось хладнокровие. Я задался вопросом: а не лучше ли будет пропустить эту ночь, прежде чем вернуться к себе в студию?

На противоположной стороне я заметил швейцара гостиницы «Георг V», стоящего у вращающейся двери. Это зрелище напомнило мне времена, когда мой брат работал трубочистом и занимался всеми каминами этого престижного заведения. Он нам обо всем рассказывал — о звездах, об их свите, о прихлебателях, о местных халдеях, о номерах-люкс и обо всем таком прочем. Прямо сказка, да и только.

Самое время проверить, соответствует ли она действительности.

*
На следующий день за завтраком я завязал знакомство с одним пожилым господином, который скучал, дожидаясь, пока спустится его жена. Ему хотелось с кем-нибудь поболтать, и он пригласил меня за свой столик. Он заметил, что я отказался от кофе, как только бросил взгляд на чашку.

— Вы ведь, конечно, итальянец по происхождению?

— Да.

— Тогда вы, наверное, умеете готовить лапшу.

Такой несколько неожиданный поворот заставил меня улыбнуться.

— Лапшу — нет. Только макароны.

— Пусть будут макароны, если вам угодно. Значит, вы умеете их готовить?

— Конечно, да. Но макароны — это не просто добавка к соусу. Это нечто гораздо большее.

— Вот как?

— Они изначально представляют собой настоящую вселенную, всех превращений которой не подозревает даже самый утонченный гурман. Любопытное отображение чего-то нейтрального и в то же время чрезвычайно замысловатого. Целая геометрия прямых и кривых линий, полнот и пустот, которые могут варьироваться до бесконечности. Наивысшее проявление формы. Подлинное ее царство, в котором именно форма обусловливает вкус.

Иначе как объяснить, что одна и та же смесь муки и воды может вызвать отвращение или блаженство в зависимости от того, какую форму она примет. Только здесь замечаешь, что у круглого один вкус, у длинного или короткого другой, а у плоского и трубчатого третий. Наверняка тут имеется что-то, похожее на любовь, что-то… как говорится… «на почве страсти»…

— На почве страсти?

— Ну да. Именно потому, что сама жизнь противоречива и многообразна, она создает такое обилие макаронных форм. И каждая из них готова рассказать какую-нибудь историю. Съесть тарелку спагетти — это все равно что вообразить себе растерянность человека, попавшего в лабиринт, погруженного в энтропию недоступной пониманию головоломки. Ему понадобится терпенье и некоторая сноровка, чтобы разобраться с этим до конца. А посмотрите, как приготовлена лазанья! Снаружи взгляду доступен лишь самый верхний слой, корка. Но наш индивид желает добраться до сути, до глубинных пластов, потому что уверен, что там от него что-то скрывают. Но прежде чем убедиться, что внутри содержится не больше, чем снаружи, он будет искать, теряться, прокопает длинный темный тоннель… не будучи уверен до самого конца, найдет ли вообще что-нибудь. Нет ничего более пустого и в то же время более таинственного, чем обыкновенная макаронина. Зато равиоли, наоборот, всегда что-нибудь в себе скрывают, причем наверняка никогда не знаешь, что именно. Это загадка в ларце, который никогда не открывается, запертый сундучок, который вечно интригует нашего исследователя своим таинственным содержимым. Знаете, некоторые утверждают, будто эти равиоли раньше предназначались для мореходов. Заворачивали кусочки мяса и прочую требуху в тонкие полоски теста, надеясь, что моряки не очень-то будут стараться выяснить, что они такое едят.

— Неужели правда? А что же тогда должны напоминать тортеллини? Кольцо? Перстень?

— Почему не круг? Просто круг. История без конца. Или петля. Замкнуться. Уйти. И непременно вернуться. Туда, откуда ушел.

Тонино Бенаквиста
Охота на зайца

Посвящается Жану-Бернару

Если вам повезет и вы останетесь невредимы (или почти), то не теряйте хладнокровия и окажите пострадавшим первую помощь. Даже если у вас нет специальных навыков, даже если вы боитесь крови и стонов. Порой достаточно самой малости — участливой руки, просто присутствия, чтобы не дать угаснуть искре чьей-то жизни.

Поступить так — ваш человеческий долг.

(Из инструкции проводнику)

***

До чего же печален венецианский скорый зимой перед своим отправлением в 19.32.

19.28. Последние пассажиры бегут по перрону, я поджидаю их у подножки моего вагона номер девяносто шесть. Один протягивает мне билет:

— Lei parla italiano?[1]

Вот зараза! Миланский акцент… Наверняка попросит разбудить его на Milano Centrale в четыре часа утра. Остальные тридцать восемь почти все сходят на конечной. Чуточку везения — и у меня была бы спокойная восьмичасовая ночь.

Тем хуже.

«…И проследует далее с остановками в Брешии, Вероне, Виченце, Падуе, Венеции-Местре и Венеции-Санта Лючии. Национальное общество железных дорог Франции желает вам счастливого пути».

Все мы немного влюблены в эту женщину из громкоговорителя, но каждый представляет ее себе по-своему. Для меня она жгучая брюнетка лет тридцати, с короткой стрижкой и очень ярко, но безупречно накрашенными губами. Все, кто отправляется в рейс сегодня вечером, снова услышат ее в пятницу утром, ровно в 8.30. Можно подумать, что она и спит рядом со своим микрофоном. Она объявит нам:

«Добро пожаловать на Лионский вокзал», что будет означать: «Шабаш, ребята, вот вы и дома, идите отсыпаться». И за это мы будем любить ее еще больше.

Но пока от этого сладкого мига нас отделяет абзац в тридцать шесть часов, и самое время начать сокращать его помаленьку. Легкий ветер зовет нас в дорогу.

— Махнемся? Твою Венецию на мою Флоренцию.

— Уж лучше сдохнуть!

Лучше сдохнуть, чем оказаться завтра поутру во Флоренции. Во Флоренции я был на прошлой неделе и буду на следующей. Похоже, у тех типов, что составляют график, зуб на меня. Как-то раз я шутки ради подсчитал количество своих поездок во Флоренцию с той поры, как начал работать в «Компании спальных вагонов», и безо всякой гордости перевалил за цифру шестьдесят. Остальное поделилось между Венецией и Римом. Шестьдесят раз в этот великолепный город, черт бы его подрал, и обратно, причем добрых сорок из них я проспал. Шестьдесят крепких кофе у старой Анны, едва сойдя с поезда, шестьдесят эскалопов с травами в маленьком ресторанчике на улице Гвельфов, тридцать порций мороженого с дыней в летние месяцы. В общем, давно натоптанная дорожка, и этот город нисколько не вдохновляет меня на то, чтобы с нее сворачивать. Он и так от меня никуда не денется.

— Но мне позарез нужна эта Венеция! Ты же знаешь, у меня там невеста! Не будь гадом, я ее уже почти месяц не видел… Мы же коллеги, всегда ведь можно договориться, а?

— Если бы ты мне хоть Рим предложил, еще туда-сюда, но Флоренцией я уже сыт по горло. Попроси Ришара, он обожает Ренессанс и всю эту гипсовую муру.

Мне неприятно отказывать в услуге приятелю. Взаимовыручка у нас железная, только так тут и можно выдержать. Мы всегда меняемся рейсами в зависимости от собственных желаний и надобностей. Но три Флоренции кряду выше моих сил.

— Ладно, урод, настаивать не буду, но только ты меня тоже больше ни о чем не проси. И главное, на мой Рим, чтобы смотаться к своей бабенке, не рассчитывай!

Удар ниже пояса. Прекрасно ведь знает, что моя малышка Розанна живет в Риме. И как раз на днях она мне заявила, что два раза в месяц маловато и что пора мне как-нибудь устроиться, чтобы бывать в Риме почаще. Конечно, она права. Но в настоящий момент я не собираюсь увеличивать частоту посещений.

Печален венецианский скорый зимой перед своим отправлением в 19.32, потому что на перроне холодно и темно. Я как следует дергаю дверь вагона. Закрыто. Какой-то пассажир машет рукой в окно — просто так, никому. Поэт… Из коридора ловлю на себе взгляды своих клиентов. Они уже полагаются на меня. Вдалеке слышен свисток.

Тамтам поезда медленно нащупывает ритм, медные вступают адажио. Я не вечно буду делать эту работу. Мне бы так хотелось остаться на перроне.

*
— В котором часу вы подаете завтрак?

Маленькая дама в шляпке с вуалеткой и пуделем под мышкой. Опять одна из тех, что ошиблись уровнем обслуги. Вместо ответа тычу пальцем в табличку «2-й класс» у нее за спиной. Думаю, она поняла.

Порой на твердой земле, когда мне случается упомянуть, что я работаю в «Спальных вагонах», со всех сторон слышатся восторженные аханья, а вслед за ними — куча рассуждений о том, какой видится со стороны моя работа. Чаще всего это звучит как: «Ааааах да! Восточный экспресс! Транссибирский! Потрясающе! Класс! Моя мечта — долгое путешествие на поезде с остановками повсюду: Лондон, Стамбул, София…»

И так далее, и так далее. Достаточно произнести волшебное слово «Спальные вагоны» — и пошло-поехало. Один читал роман Агаты Кристи (всегда один и тот же), другой смотрел пару фильмов начала века, кто-то смутно припоминает своего дядюшку, который «прекрасно знал…». Тут я бываю вынужден умерить все эти восторги, с риском вызвать разочарование. Я всего лишь обыкновенный проводник. Мне говорят про красный бархат, я отвечаю: «Дерматин»; мне говорят о баре с пианистом, я отвечаю: «Гриль-экспресс»; мне называют Будапешт, я заменяю его на Ларош-Мижен; а суперлюкс у меня всего семьдесят два франка за место. «Синглы» и Т-2 (два пассажира максимум), пользующиеся большим спросом для свадебных путешествий, бывают только в первом классе. Сам я занимаюсь лишь бедняками, многодетными семьями с малышней, хнычущей по ночам, иммигрантами, кочующими по стране, молодежью со льготным билетом и рюкзаком на спине. И я не променял бы это ни на что другое в целом свете.

Ничто не сравнится для поездки в Венецию с «Галилео» или хотя бы с двадцатидвухчасовым загребским, если не очень торопишься. «Галилео» номер двести двадцать три «туда» и номер двести двадцать два «обратно» собран из двух составов, флорентийского и венецианского, которые разделяются в Милане, чтобы на следующий день встретиться там же и вернуться в Париж. Однако должен признать два существенных недостатка этого поезда: первый — прогон через Швейцарию, и второй, весьма досадный, который обязывает меня сейчас сделать объявление по громкой связи на весь вагон.

Я вытаскиваю мятую бумажку из внутреннего кармана и беру микрофон. Несмотря на привычку, я всегда чувствую себя обязанным читать по писаному, будто еще не знаю эти три строчки наизусть.

Слышу в громкоговорителе свой собственный голос:

«Хотим предупредить о возможном появлении карманников между Домодоссолой и Миланом. Рекомендуем не оставлять без присмотра сумочки, бумажники и прочие ценные вещи».

Их всего-то двое или трое, однако им удается прочесать весь «Галилео» между тремя и четырьмя часами, когда все глубоко спят. Правила советуют нам, бедным смотрителям вагонных полок, предупредить пассажиров в момент отправления, а потом запереться у себя на ночь, ни во что не вмешиваясь, и поутру сносить возмущенные вопли пострадавших. Вот и все. Однажды Ришар попробовал встрять, видя, как трое каких-то типов обшаривают его вагон, так один из них попросил его сходить за кофейком — с высоты приставленного к горлу ножа. С тех пор никто из нас не пытается геройствовать. Итальянские контролеры тоже. Так что…

*
В мою дверь стучат.

Мое служебное купе — вполне приличное обиталище. Довольно просторное, с сиденьем, раскладывающимся в лежак, и здоровенным баком для белья, крышка которого служит нам письменным столом. Это мой дом, мое логово, и никто не имеет права сюда входить, даже таможенники всегда стучат, прежде чем меня побеспокоить. К Ришару, конечно, это не относится. Среди проводников такое допустимо.

— Эй, Антуан, видал, кто у тебя в вагоне?

— Мик Джаггер или еще того круче?

— Круче: самая красивая в мире рыжуха.

— Ну-ну… Когда ты в последний раз такое же говорил, это оказался трансвестит с виа Амедео. Лучше бы ты своими билетами занялся, чем таскаться за бабами в мой вагон. Меньше чем через час в столовку идти.

— Одно другому не помеха. Дашь телик посмотреть?

Ну вот. Ради этого он и приперся. Наши служебные купе примыкают непосредственно к туалетам, и в некоторых имеется «телик» — потайная дырочка, просверленная в незапамятные времена каким-то коллегой-извращенцем. Расположена она под коробкой для туалетной бумаги, совершенно незаметна и дает глубокий обзор унитаза. Я не слишком пуританин, но в тот единственный раз, когда я попробовал, девушка вышла оттуда и обратилась ко мне за каким-то разъяснением с самой невинной в мире улыбкой. Стыд окрасил пурпуром мои щеки. С того самого раза желание подсматривать у меня уже ни разу больше не возникало.

Ришар — парень жизнерадостный, симпатяга, хитрюга, бабник и невероятный лодырь. Я его очень люблю. Мы с ним ровесники, но я отношусь к нему как к мальчишке, которого нужно то подбадривать, то отчитывать. Как товарищ в дороге он стоит многих других, если отвлечься от его неустанной погони за удовольствиями. За всевозможными удовольствиями. Думаю, он и ночные поезда выбрал ради этого.

— Сейчас не время, зайди чуть позже. И потом, ты же знаешь, меня это не забавляет…

— А тебя никто силком не тянет. Но ты прав, сейчас не лучшее время. Ближе к Долю поглядим, у меня есть шанс прихватить эту рыжую. Ладно, зайди ко мне перед Дижоном, Эрика возьмем с собой.

— … Эрика? Так он сумел поменять свою Флоренцию?

— Угу… с тем новеньким, не знаю, как его зовут. Эх, этот Эрик… угораздило же влюбиться в венецианку! Сплошные заморочки.

— Не больше, чем с римлянкой.

— Уж ты-то кое-что об этом знаешь, а? Кстати, когда ты меня познакомишь с твоей Розанной?

— Никогда. До скорого.

— Не знаю, как это вы с Эриком устраиваетесь. Одна невеста в Париже, другая в Италии. Пользуетесь тут служебным положением, чтобы девушек соблазнять. Отольется вам это когда-нибудь.

— Поживем — увидим. А пока проваливай. Зайду за тобой перед Дижоном. И еще: я сегодня еле жив, так что лягу пораньше. Как ты насчет подсадных, возьмешь к себе?

— А махнуться не хочешь? Присылай, только на обратном моих возьмешь.

Подсадные — это пассажиры без брони, им продают свободные места. Заполнять бумаги, менять валюту по курсу, выдавать постельные принадлежности — не хочу со всем этим возиться.

Едва Ришар собирается выйти, как на пороге возникает давешняя старушенция. Опять начинается водевиль.

— Вы контролер?

— Премного благодарен, — отвечаю я несколько желчно, — я всего лишь проводник.

— Э… видите ли… у меня проблемы с моим песиком. Он, видите ли, не поладил с одним мальчиком, довольно плохо воспитанным впрочем, и, видите ли, нас шестеро в купе. Вы не могли бы вмешаться?

— Конечно. У вас ведь наверняка есть корзина для вашей собаки и справка о прививках? Вы ведь заплатили за ее провоз? Купили ей билет? Думаю, что и страховка «Международных поездов» у вас есть.

— То есть… Думаю, я сама разберусь с малышом.

Она уходит, раздосадованная, к своему барбосу. Ришар все еще здесь и как-то странно ухмыляется.

— Неплохо, Антуан. Верен самому себе. До скорого.

Понимаю, что он хочет сказать. У меня репутация хама. Это верно, мне трудно говорить с ними иначе. Я не имею ни малейшей симпатии к легавым, терпеть не могу всех, кто носит форменную фуражку, и вдруг сам оказываюсь в шкуре того, на кого глядят с тревогой, замечаю порой признаки страха в вопросах, которые мне задают. И само собой, отвечаю на них со всей жесткостью, на какую только способен. Коллеги ставят мне это в укор, думают, что я злой: «Ты бы видел, как разговариваешь с ними!», «Это ты довел до слез девицу из восьмого?», «Что они тебе опять сделали?!» Наверняка это чистая правда. Они все пытаются меня утихомирить, и они, конечно же, правы, хотя сам я ничегошеньки за собой не замечаю, это от меня как-то ускользает. На твердой земле я совсем не такой. Ладно, согласен, порой я срываюсь, меня заносит, и я позволяю своему дурному расположению духа править целым вагоном. Я оставил на перроне промерзших насквозь людей среди ночи, когда у меня были свободные места. Я наорал на бедняг, которые разбудили меня, чтобы попросить аспирину. Я пугал мнительных, посылал к черту тех, кто лез ко мне со своими откровениями. Я раздражителен, а то и несправедлив.

Враки все это…

Нельзя ограничиваться только ими. Случалось, я делал и такое, что далеко выходило за пределы моих служебных обязанностей. Я ночь напролет возился с одной беременной, вынужденной возвратиться на родину из-за своего большого живота; прятал в собственном купе запуганного мальчишку; часами выслушивал женщину, едва избавившуюся от какого-то кошмара; находил спокойный уголок для парочек, влюбленных по самые уши; провожал до дома стариков в Риме или Флоренции; торговался с таможенниками из-за арабов и индусов, чтобы их не ссадили на границе; молил контролеров о милосердии к юным придуркам, решившим путешествовать без билета. Но об этом никто не знает. Порой я спрашиваю сам себя, как это мне удается быть способным и на лучшее, и на худшее. Не знаю, в чем тут дело, наверное, что-то неуловимое, какой-то инстинкт, который в мгновение ока, в долю секунды заставляет меня отличить нечто по-настоящему срочное от пустяка.

Ну да… Что предпочтительнее: дать двум подросткам покайфовать или приютить какого-то типа, торчащего в три часа ночи на вокзале в Лозанне? Выбор вроде простой, но надо учесть, что юнцы-то, быть может, никогда больше не увидятся, потому что девчушка едет лечиться от лейкемии в какую-то больницу в Гренобле. И надо было также послушать того идиота из Лозанны: «Мне нужно место в пустом купе, я не выношу запаха ног, а спать могу только в направлении движения, и разбудите меня за десять минут до Дижона, один из ваших коллег меня как-то уже подвел, я этот поезд знаю, мой чемодан на перроне, проводите меня в мое купе». Только каким-то чудом я не заехал ему по морде. До сих пор вспоминаю его проклятия, когда поезд тронулся. Дело было осенью.

Я такой же, как все, предпочитаю иметь выбор в своих поступках. Мимо нас только что промчался встречный поезд, тоже идущий на полной скорости. Я так и не сумел привыкнуть к этим внезапным оплеухам ветра и децибел. Вижу, как появляется какая-то девица в мини-юбке и джинсовой курточке со значком, на котором можно прочесть: ITALIANS DO IT BETTER.[2] Она не очень-то красива, но я стараюсь не дать ей прочесть это по моему лицу.

— Французи, ви молодже другие проводники. Как тебя зватти?

Чувствую, как она приближается. Еще одна желающая прокатиться на халяву, но взявшаяся за это не с того конца. Со мной, во всяком случае.

— Антуан.

— Антонио? Миленьки. Твой поезд тодже миленьки.

Акцент — как ножом по уху. Она обращается ко мне со зловещей улыбкой, привалившись к коридорному окну. На ее несчастье, меня уже угощали фразой «миленький у тебя поезд». Можно подумать, это какая-то протокольная формула. Раньше я бы ответил: «Это как посмотреть…» — но теперь нахожу это несколько затасканным.

— Вот как? Сходите-ка лучше к другим проводникам, а то я слишком злой. К итальянцам, например, — они ведь делают это лучше, верно?

Столь же резко она вешает свою сумку на плечо и отправляется попытать удачи с Ришаром. Не похоже, что ее чересчур покоробило, просто она раздражена, что потратила слова попусту, словно коммивояжер, торгующий пылесосами. Обычно дамочки подобного сорта свирепствуют летом, мини-юбка тогда гораздо выразительнее, чем в середине января. Они довольно редки, между июнем и августом их встречаешь всего одну-две в месяц, но сезон, похоже, растягивается.

*
А теперь рутина (у нас на того, кто говорит «все путем», охотно наложили бы штраф). Собрать паспорта и билеты, раздать для заполнения таможенные листки, разнести белье, одеяла с конвертами-пододеяльниками, подушки. Добрый час работы. Дождаться контролера, прежде чем идти в столовку, вагон-ресторан. Потом часов в десять, незадолго перед Дижоном, установить полки в ночное положение. И соснуть до первой таможни. Собственно, платят-то мне как раз за то, чтобы я не спал, поэтому именно ко мне в отсек заваливаются контролеры пробивать билеты и таможенники проверять паспорта, чтобы не будить наших дорогих клиентов. Теоретически мы бодрствуем, но никто не сомневается, что при известной сноровке нам удается спать в два раза дольше и крепче, чем любому пассажиру, ездящему в отпуск раз в год. Остается только разбудить поутру всю эту распрекрасную публику, раздать обратно документы — и чао.

Но я так никогда и не понял, почему это никогда не проходит так просто. Никогда.

Проходит с колокольчиком официантка из «Гриль-экспресса», зазывая клиентов. Какой-то пассажир спрашивает у меня адрес гостиницы в Венеции. Ему явно хочется поболтать, он думает, что я хорошо знаю город, но после нескольких натянутых пауз в разговоре уходит, и я возвращаюсь к своей работе. Клиенты разбирают одеяла так, будто уже зевают.

Сколько лиц промелькнуло передо мной за два года? Это можно было бы выяснить, занявшись утомительными подсчетами. За один раз на меня приходится от тридцати до шестидесяти человек.

Большей частью покладистые, чаще всего неблагодарные и редко привлекательные. Надо их понять, все они, забираясь в мой вагон, покидают что-нибудь или кого-нибудь, и я чувствую, как, едва сойдя с поезда, они снова начинают кого-нибудь или что-нибудь ожидать. Да, мне прекрасно известно, что не все путешествуют от отчаяния, что отъезд в Венецию — это не настоящий разрыв, развод, что не все они ночь напролет ощущают себя на ничейной земле. Возможно, они будут спать сном праведников на своих трясущихся полках. Но я-то знаю, знаю, что от перрона и до перрона они будут слоняться по коридору, размышляя допоздна, в ночи, о всяких пустяках, которым раньше не придавали никакого значения. Они не станут читать увесистый том, который обещали себе докончить, они предпочтут листать забытую кем-то на полке «Стампу», даже не понимая ни слова по-итальянски, или «Штерн», даже если они его не любят, «Пари-матч», или «Таймс», или «Геральд», единственный раз в жизни пуская в ход обрывки своего английского.

Вначале я так же тревожился, как и они, я очень их любил, я уделял им массу времени. В моем купе есть ящик, забитый исписанными бумажками — адреса в Европе, в Японии, в Югославии, один даже в Нассау, на Багамских Островах. Меня часто приглашали к себе провести отпуск. По прибытии расстаешься с сердечными излияниями, сам что-то обещаешь, тебе обещают, но ни разу еще это не получило продолжения.

Да и что мне делать в Нассау, у людей, которые меня даже вряд ли узнают?

*
21.45. Скоро можно будет пожевать. Техническая часть работы закончена. Самая простая. Больше всего хлопот доставляет именно человеческий фактор.

— Привет, у тебя сколько?

Классический выход на сцену контролера французской железной дороги: сколько у меня? Тридцать девять. Он мне скажет: «Стало быть… у тебя остается двадцать одно свободное место». Десять шестиместных купе, два арифметических действия в уме. Даю ему время.

— …Двадцать одно место, верно?

— Да. А у тебя на фуражке три звездочки, значит, через двадцать годков станет пять, при условии, если тобой будут довольны. Стало быть, сколько лет тебе надо угробить на каждую?

— ?

Тут я, пожалуй, перегнул палку. Три звезды — это уж явно не новичок. Будь у него пять, я бы вылетел с работы как миленький. В любом случае для пятизвездочного это уже поздновато.

Мой юнец тщательно пробивает билеты, затем, чтобы побольше мне досадить, пересчитывает каждый билет и каждую броню.

— Если хоть одного не хватает, смотри у меня!

Короче говоря, он навесит мне рапорт на задницу, который придет в «Компанию спальных вагонов» по моем возвращении. Давай, давай, чудак, я тоже считать умею.

— Сошлось, — говорит он. — Но тут есть еще один Шамбери — Модена — Пиза. Ошибочка, надо бы поправить.

Неверно выписанный билет, такое частенько случается. Двести двадцать второй идет через Доль и Лозанну. Швейцарские контролеры тоже его «поправят», а может, и итальянцы. Отсылаю юнца в купе к владельцу ошибочного билета. Маршрутные истории не мое дело. Мне это только ужин задерживает на четверть часа.

Трехзвездочный возвращается ко мне без билета.

— Он там развопился, хочет скандал устроить, когда вернется в Париж. Оставил билет у себя, решил сам объясниться со швейцарцами.

— Тем лучше, мне одним меньше хранить придется. Короче, все в порядке? Могу я теперь пойти пожевать?

Он не отвечает и, не оборачиваясь, направляется к «гармошке» между вагонами. Я закрываю свое купе на висячий замок и отправляюсь в столовку, находящуюся в голове поезда. Мимоходом бросаю взгляд на свое хозяйство.

— На верхней полке тоже не хватает одного одеяла!

— Но вы же тут всего вчетвером, верно?

— А, да… и мы так вчетвером тут и останемся на всю ночь?

— Вот именно.

Так тут меньше будет пахнуть потом, а ты в случае чего сможешь прихватить лишнюю простыню.

Поезд замедляет ход, мы прибываем в Дижон. Ришар все еще возится, и я жду, пока он закончит, сидя в его кресле и блуждая взглядом по темным очертаниям города, вечно мертвого для нас. Дижон. Наименее экзотичная остановка на пути следования. Если я и ступал тут ногой на перрон, то только ради того, чтобы побыстрее добраться в столовку. Мы на этом выигрываем от четырех до пяти минут, но надо пошевеливаться: прибытие в 21.59, а отправление уже в 22.02. С перрона город совершенно не виден, кроме мигающего неона какого-то кабаре со стриптизом — «Клуб-21». Я всегда находил это странным. Поезд трогается, а я пытаюсь вообразить, как в Дижоне каждый вечер раздеваются женщины.

— За жратвой! — восклицает мой товарищ. Проходим через вагон Эрика. Ришар спрашивает его, хочет ли он есть, но тот отказывается. Тем лучше. А теперь пройти сквозь пятнадцать вагонов. Туннель, Великий исход. Атака легкой бригады, В поисках утраченного ковчега — все в этих пятнадцати вагонах. Наш проход кажется мне прорубанием просеки сквозь человеческие джунгли. Это час, когда львы выходят на водопой, а газели возвращаются на свое лежбище. Тысяча оттенков, от шикарных духов до затхлого одеколона. Сто пятьдесят купе первого и второго класса, полтысячи лиц. Мы идем очень быстро, почти бегом, в среднем тратя по десять секунд на вагон. Влетаем, глядим по сторонам; синий блейзер, галстук и значок сообщают нам некоторую безнаказанность: все расступаются на нашем пути, это приятно. Мне очень нравится эта череда положений, цепочка ситуаций. Говоришь короткое «здрасьте» ответственному за каждый вагон, бросаешь «еще увидимся». В первом классе понижаешь голос, держишься подчеркнуто скромно. «Кондукторы» (то же самое, что и проводники, только для первого класса) носят коричневую форму с обязательной фуражкой. Летом они мучаются от жары, в то время как проводники прохлаждаются в одних рубашках. Двадцать лет выслуги, жена, дети нашего возраста, полжизни на рельсах и десять тысяч историй для любого, кто захочет их слушать. Я-то всегда не прочь.

Столовка переполнена, но для нас держат места. Вся команда «Спальных вагонов» встречается здесь, проводники и кондукторы обоих составов, флорентийского и венецианского, равно как и трое уполномоченных ресторанного хозяйства. Славный момент, если любишь столовские харчи и самообслуживание. В общем, тут все такое же, как и везде, где люди вкалывают, разве что с приятной добавкой пейзажа за окном. Меню не меняется годами ни на боб: сырые овощи и фрукты, фирменный антрекот (кусок мяса с жареной картошкой), йогурт и легкое винцо. Это для проводников, кондукторы умудряются разнообразить обыденность — привилегия за выслугу лет, и это справедливо. По инструкции на еду нам полагается полчаса, но поскольку никто не стоит над душой с часами в руках, то мы никуда не торопимся вплоть до самого отцепления «Гриль-экспресса» в Доле. Это еще одно преимущество столовой на колесах. Однако ни одна трапеза не обходится без того, чтобы какой-нибудь отчаянный пассажир не приперся донимать нас прямо за столом из-за проблемы чрезвычайной важности, типа «там какая-то лямка не дает опустить верхнюю полку» или «у меня ночник не горит». Донимаемый товарищ корчит кривую мину, будто подавился, и обычно вместо него отвечаю я:

— Вы, вообще-то, чем занимаетесь? В смысле работы.

Встревоженный взгляд.

— Э… хм. Я по водопроводной части.

— Да ну? Синенькая пупочка — горячая, красненькая — холодная, так, что ли?

— Зачем вы мне это говорите?

— Так просто. Ладно, исправим. После еды.

В Доле мы шлем поцелуй официанткам и возвращаемся к себе по перрону. Пищеварительная прогулка во время расцепного маневра. Девицы из столовки мечтательно говорят нам, мол, какие мы счастливцы, едем в Венецию. У бедняжек, и верно, самый неблагодарный маршрут в нашей конторе, Париж — Доль. Ночь они проводят в своих гамаках, не выходя из вагона, а поутру в пять часов их вновь подцепят к возвращающемуся поезду, чтобы подавать завтраки до самого Парижа. Они никогда не видели Венеции, хоть и отправляются туда каждый вечер.

Возвращение в стойло. В этот час оно больше напоминает отдел жалоб — тут что-то не так, там что-то не сяк и т. д. и т. п. Маленький ритуальный стресс пассажира перед тем, как до него дойдет истинный смысл его пребывания здесь: спать. Большая часть из них уже разлеглась по койкам, остальные поджидают меня, чтобы я приладил отвалившийся подголовник или чтобы поверить мне час своего пробуждения. Некоторые решили не спать вовсе и будут держать слово, стоя в коридоре по крайней мере целый час.

Зевая, пытаюсь представить себе завтрашний день в Венеции. Надо будет купить какую-нибудь безделушку моей подружке. Настоящей подружке, парижской. Моей маленькой Кате, которая в этот час уже спит в нашей квартирке на улице Тюренн. Если, конечно, не торчит в каком-нибудь баре у Центрального рынка в компании с чересчур предупредительными типами. «Мой парень? Он сейчас как раз к Швейцарии подкатывает. Дайте-ка пивка, ребята!» Никогда ничего об этом не узнаю. Впрочем, в моих же собственных интересах заткнуться. Вчера я по оплошности назвал ее Розанной. А чем больше оправдываешься, тем глубже увязаешь. Наш молчаливый уговор длится несколько месяцев, но я уже предчувствую близкую стычку.

— Прошу прощения, месье, это вы стюард нашего вагона?

Я ответил «да», чуть не добавив «спасибо» — спасибо за те полсекунды, что у меня вырастали крылья. Надо признать, что «стюард» — это нечто совсем другое, нежели «проводник». Медленным движением он кладет свою руку мне на запястье, а я, вопреки всему, не выношу, когда ко мне прикасаются.

— Как вы думаете… лучше укрыться простыней, а одеялом сверху, как обычно, или подложить его под себя, чтобы было помягче? Никак не могу решить.

Он довольно низкорослый, очень смуглый, с отвислыми щеками, и ему явно стоит некоторых усилий держать свои глаза открытыми. Фразы у него медленные, неуверенные и прерываемые вздохами.

— Я, наверное, воспользуюсь одним из этих подголовников, чтобыподложить под подушку, он довольно мягкий, это ведь какой-то пеноматериал, да? Я сейчас на средней полке, но, может, вы посоветуете сменить ее на нижнюю, ту, что одновременно служит диванчиком?

Я застываю разинув рот. В обычное время я бы его уже отшил, но сейчас что-то не хочется. У него серьезный и ужасно усталый вид.

— Вы так боитесь не выспаться?

— Да, пожалуй. А к кому же и обратиться за добрым советом, как не к вам. Так что полагаюсь на вас…

Что делать? Огрызнуться или улыбнуться? Никогда еще не попадался мне образчик такой озабоченности, с тех самых пор как я начал ишачить. Хуже всего, что я чувствую в нем некую искренность.

— Это так важно, сон?

— …Нет ничего важнее. Ничего.

Их трое в купе. Один — довольно хилый субъект, который, похоже, не слишком доволен нашей болтовней. Явно из тех, что хотят выжать из своих семидесяти двух монет за место все, что только возможно. Впрочем, это как раз у него оказался тот неверно выписанный билет. Другой — американец в чистом виде, здоровенный, гладкий, в высоких незашнурованных кедах и футболке с надписью Y. A. L. Е. Друг с другом никто тут вроде не знаком.

— Целая вечность отделяет нас от завтрашнего утра, — добавляет он. — Так что лучше пока забыть о тяжести своего тела…

Я мог бы ему заметить, что в перелете Париж — Венеция с помощью «Эр Франс» он промучился бы всего час, но это не лучший аргумент. В голову лезут одни банальности.

— Полно вам, — говорю я, — завтра утром уже будете на площади Сан-Марко, на террасе Флориана, в полной форме.

— В Венеции?.. — Усмешка досады. — Знаете, раньше я думал, что сон служит для того, чтобы восстановить силы после рабочего дня. Я чуть не падал от усталости, но на душе было спокойно при мысли о том, что завтра я встану с правой ноги и вновь примусь за дело.

Я вытягиваю его в коридор, чтобы не беспокоить остальных, и прикрываю дверь. Встретив циника, я стараюсь сберечь его для себя одного, это слишком большая редкость.

— Вы чем занимаетесь?

— Я больше не работаю, но раньше был бухгалтером на одном маленьком предприятии. Пустяк, кажется, но со временем это сильно выматывает. Собственно, подлинный смысл сна я открыл, лишь когда кончилась моя работа.

Парадокс, требующий разъяснения, но не все сразу.

— А вам самому удается поспать?

Мне этот вопрос задают по три раза за вечер. Обычно я отделываюсь какой-нибудь глупостью, но с таким загадочным типом, как этот, переступаешь границу логики и хорошего тона.

— Как правило, да. Этому вполне можно научиться. Поначалу на тебя слишком много всего наваливается, бодрствуешь весь рейс, по приезде пытаешься наверстать и в тот же вечер опять отправляешься в бессонную ночь.

— Но ведь это ужасно…

— Да нет, дело привычки. Некоторые прибегают к «дрожжевому бифштексу» — три бутылки пива, это успокаивает. Главное — разобраться с билетами. Я почти точно знаю, когда заявятся контролеры. Швейцарцы, например, стараются не слишком вас беспокоить во время сна, а итальянцы — во время еды. У меня есть приемчики, чтобы не ломать себе ночь из-за всякой ерунды. Потому что настоящая усталость — это когда тебя будят ради ложной проблемы.

— Правда?.. Из-за ерунды?..

Его взгляд мягко ускользает, он обдумывает то, что я ему только что сказал. Или же ему это очень скучно.

Но я-то помню.

Я беспокоился из-за любой мелочи ночь напролет, я трижды проверял билеты и паспорта, каждые два часа пересчитывал пассажиров, опасаясь самовольных перемещений из купе в купе и хитрых зайцев. Навязчивый страх потерять какой-нибудь документ вынуждал меня придумывать невероятные тайники, в бельевом баке например, или в шкафчике, или под лежанкой, вплоть до моей личной сумки. Я так трусил не разбудить какого-нибудь пассажира на его станции, что заставлял свой будильник трезвонить каждые полчаса и вовсе не смыкал глаз. Правила гласят: «Не разувайся!» — вот я и не разувался ни при каких обстоятельствах. Добравшись до Рима, я чувствовал такое освобождение, что опрометью бросался в первое же попавшееся кафе выпить стаканчик белого, чтобы только отметить это. Спать там было невозможно, невозможно было даже иметь такое желание, вот я и бродил целыми часами в одиночестве, не слишком удаляясь от вокзала. Сходить к Св. Петру, чтобы посмотреть на Моисея Микеланджело, купить что-нибудь для Кати, съесть мороженое на Пьяцца-дель-Пополо. Потом возвращался в гостиницу, чтобы исхлестать себя душем и обязательно побриться. В 17.00 возвращение к своему вагону — и новое отправление в бессонную ночь. Поезд приходит в 10.10, домой я попадал к 11.00, Катя еще спала. Традиция требовала, чтобы я приносил рогалики к завтраку. Катя улыбалась мне и не спешила спросить, как все прошло. А я только того и ждал, чтобы вывалить все чохом, задом наперед. Я пересказывал ей это словно роман, словно захватывающий фильм, пытался завладеть ее вниманием, взволновать. Но главное — я пытался передать ей нечто смутное, расплывчатое. То был какой-то непременный ритуал, единственный способ избавиться от тридцати шести часов иной жизни, совершенно, впрочем, неописуемой. Мне хотелось, чтобы она поняла.

— Глупости… Да, понимаю.

Нет, никому не дано понять всю ублюдочность этой работы. Эти кучи пассажиров, которые то улыбаются, то дуются. Я чувствовал себя так, будто меня подставили, будто я в ответе за их кошмары, будто я козел отпущения, заложник их дурного настроения. Мне было всего двадцать два года. Катя слушала меня вполуха, она была слишком далекой от всего этого, слишком заземленной. Она удивлялась, как нагромождение этих пустяков могло довести меня до такого состояния. Какого состояния? Это было что-то вроде расстройства, разлада, когда уже не понимаешь, на твердой ты земле или тебя все еще трясет, в голове буря, способная пустить по ветру все запасы памяти. И еще усталость, усталость от переизбытка событий, какой-то экстаз изнурения, когда веки опускаются сами собой на вытаращенные глаза, кости разогреваются от странных, безболезненных судорог, мышцы расслабляются, зато рукам хочется что-нибудь разбить, сломать. Грязь облепляет тебя всего, почти ощутимая, обтягивающая, как чулок, — испарина, десятки раз высушенная вентиляцией. Не говоря о самом худшем — дыхание, неуловимый привкус во рту, всегда один и тот же, ощущение каких-то металлических миазмов. Это мучит всех проводников, мы обмениваемся рецептами: апельсины, кофе со льдом, кукурузное виски, но ничто не помогает, привкус остается на нёбе, будто некая взвесь, в течение добрых двух дней. Мы знаем, у этого вкуса есть даже собственный звук, он доносится к нам из кондиционеров и водонагревателей, свистит и стрекочет в ушах зловонным, использованным и переиспользованным воздухом, тухлым кислородом. Можно, конечно, открыть окно — засыпаешь, исхлестанный ветром, накачанный им, и просыпаешься, стуча зубами. Тогда опять возвращаешься к кондиционированному воздуху с примесью пыли от одеял, ощущение — будто грязного белья нажевался. Да, именно так, но как об этом скажешь? Кому предложишь столь омерзительный образ?

По счастью, существует сигарета, ею и разряжаешь обстановку. Табак больше не друг или враг, затягиваешься совершенно механически, горячий дым чертовски хорошо сочетается с этим привкусом, они будто созданы друг для друга. Чаще всего окурок дымится сам по себе, приткнувшись в пепельнице, вделанной в подлокотник кресла, и это совершенно неважно, лишь бы тлел, сведенный к роли фимиама. В Париже я к хабарикам даже не прикасаюсь.

Еще не проснувшаяся Катя смотрит на эту помятую фигуру, которой даже в голову не приходит снять с себя галстук, на эту блуждающую, бессмысленно суетливую тень. Я уже не помню, как зажигается газ под кофеваркой, забываю, что имею право разуться, пытаюсь спросить ее, чем она занималась в Париже, но она прекрасно чувствует, что мне на это наплевать. Да и что с ней такого могло произойти? Какие-нибудь пустяки, еще более ничтожные, чем мои. Но мои-то пустяки вне всякой нормы, вне сюжета, вне контекста. Я становлюсь почти злым, я насмехаюсь над ее равновесием, подозреваю, что в какой-то момент она отключилась, сержусь на нее за то, что она пропустила какую-то мелочь. Что я об этом знаю, в конце концов? Я несправедлив, и она дает мне на это право. Я начинаю говорить еще быстрее, увлеченно рассказываю, что какой-то человек ночью в почти пустом поезде описывал мне, как накануне умирала его жена. Как ему необходимо было выговориться, поведать кому-нибудь об этом крохотном водяном пузырьке, из-за которого лопнуло ее легкое, и как она тихо содрогнулась в глубоком выдохе. И я засыпаю в Катиной постели посреди фразы. Она выходит, деликатно притворив дверь. Как делает всякий раз по моем возвращении.

— И что же? Сколько времени вам нужно, чтобы оклематься от этого бардака? Я хочу сказать, от этих глупостей?

— А?

— Ну, в общем… я предполагаю, что ваша работа требует некоторого восстановления сил… Я бы даже сказал, чуточку забвения.

Я стою в коридоре, облокотившись на поручень, еще не до конца очнувшись. Воспоминание застигло меня врасплох — фильм о моем мучительном дебюте. Несколько тысяч пассажиров, которых я повстречал с тех пор, говорили со мной только о своих отпусках да об архитектуре. Произнес ли хоть кто-нибудь слово «забвение»?

— Да, забвения… Раньше мне требовалось не меньше пятнадцати часов сна в собственной постели, чтобы восстановить нормальный ритм и начать ясно видеть. Теперь это происходит в ту же самую секунду, как я ступаю ногой на перрон Лионского вокзала. Едва поезд останавливается, я выпроваживаю всех пассажиров, осматриваю вагон, чтобы проверить, не забыл ли кто чего, затем выхожу. И вот тут…

— Представляю себе…

— Это божественное счастье, дар небес. Но оно длится всего несколько мгновений, пока не дойду до конца платформы. Впечатление такое, будто я вернулся из экспедиции, которая длилась целые века. Чувствуешь себя грязным и счастливым.

Он смеется и снова хлопает меня по плечу. На сей раз это скорее отеческий жест.

— Отдаю вам должное по крайней мере за одну вещь — за вашу зрелость касательно оценки времени. Я хочу сказать, проходящего времени. Обычно молодежь не придает ему никакого значения.

— Что-то не понимаю.

— Это непросто. Ведь у парня двадцати лет от роду нет в голове песочных часов, для него всегда либо полдень, либо полночь, он что угодно готов сломать, лишь бы получить удовлетворение прямо сейчас, сию же минуту, но он может также терять и часы, и дни ради какой-нибудь подробности или впечатления. Отчасти это нормально, ему ведь кажется, будто впереди целая вечность. Я сам такой был. А вот вы нет. У вас есть понятие о чем-то большем, несвойственное вашему возрасту. Короче, вы, кажется, поняли самое главное — есть только две вещи, которым стоит придавать значение: миг и терпение. Надо уметь жить и тем и другим.

Я сражен. Нокаут. Отродясь такого не слышал. Но запишу все на клочке бумажки, чтобы малость обмозговать сегодня ночью. Впрочем, пора возвращаться.

— Это как посмотреть, — говорю я, делая вид, будто врубился. — В любом случае я этого не забуду, спасибо за науку. В общем, если будут какие-то проблемы, заглядывайте ко мне.

— У меня их не будет. Все, что я хочу, это спать. Спать…

*
Проверяю, все ли готово для таможни. Первыми проходят французы и смотрят только листки деклараций, видимо на тот случай, если пассажир окажется настолько глуп, чтобы там написать: «Пятьсот штук, укрытых от налога». Время от времени они связываются со своими по портативной рации, запрашивая данные о личности, аппарат потрескивает, и они проходят в следующий вагон. Швейцарцы не такие рутинеры, но тоже вполне предсказуемы в своей паранойе по поводу нелегальных иммигрантов. Любому экзотическому субъекту надлежит обладать транзитной визой, и все это ради того, чтобы на скорости сто шестьдесят промчаться за два часа через их маленький рай, ни разу не ступив туда ногой. Это могло бы показаться смешным, если бы не стоило сто двадцать французских франков. Никто из них этого не знает, и мало кто имеет; некоторых высаживают на границе даже с паспортом в полном порядке. Однажды я поинтересовался у таможенника, гражданам каких стран требуется виза. Ответ: Азия, Африка, Ближний и Средний Восток, СССР, а также широкий выбор государств Южной Америки. В другой раз меня просто сухо спросили: «Негры есть?» Этот по крайней мере обладал достоинством краткости. Из тех, что сразу объявляют масть. И как раз нашел одного сенегальца, с которым мы немного поболтали перед Валлорбом. Студент-юрист из Дакара. Бедняга услыхал:

— Твоя надо виза, твоя сходить.

— Но я совершенно не знал, уверяю вас…

— Твоя сходить, говорю.

Парень сдержался, одарил их улыбкой бваны и пожал мне руку на прощание. Прежде чем перейти в следующий вагон, швейцарец меня спросил все-таки, давно ли мы с этим негром знакомы. И в этом не было ничего показного. Вполне ведь можно развивать в себе способность к абстракции и при этом пронзительно кричать кукушкой.

— Немедленно зайдите ко мне в купе!

Я из-за него даже вздрогнул. Когда ко мне врываются без стука, я и убить могу. Этот тип с двадцать третьего места, тот самый с неправильным билетом.

— Успокойтесь и смените тон. Вы опять из-за своего билета?

— У меня бумажник украли! Вот! А у меня там все было! Деньги, билет, права — все.

Он сам захотел оставить при себе свой дурацкий проездной документ. Отлично сработано. Лучше бы уж доверился мне.

— Это ведь вы обязаны следить тут за порядком или нет? Сами же говорили недавно о ворах.

Это правда, но не на французской части маршрута. Такие штуки случаются только в Италии.

— Я отвечаю только за билеты и паспорта, которые сданы мне на хранение.

— Вот, опять виноватых нету! Я хочу получить обратно мои пять тысяч и мой паспорт! Ну, попадись мне этот мерзавец!

Я выхожу в коридор и направляюсь в купе номер два. Загадочный соня, с которым мы недавно толковали, шарит на полках, а американец стоит на четвереньках, засунув голову под диванчик. Похоже, по доброй воле.

— Мы его уже четверть часа ищем! Точно, сперли, я же вам говорю!

— Вы выходили из купе со времени отправления?

— Только на десять минут, бутерброд себе купить, а этот месье и вот этот месье были в коридоре, — говорит он, показывая пальцем на своих попутчиков.

— И вы оставили тут свой бумажник?

— Не помню. На какое-то время я снимал пиджак… Не помню.

Американец разгибается:

— Внизу пусто.

Он преспокойно усаживается у окна, видимо решив, что уже достаточно постарался. Соня делает то же самое, расстроенно разведя руками.

— Да я же вам говорю, что его украли, у-кра-ли, не мог я его потерять!

— Э… хм. Кто дает себя обокрасть, тот и потерять способен. Так что все отсюда выходите, а я разбираю купе. Там поглядим.

В несколько поворотов четырехгранного ключа я разбираю купейное оборудование на мелкие части. Пусто.

— Ну что? Не это купе обыскивать надо, а все остальные, весь поезд! Я этого так не оставлю!

Псих с манией величия. Гарпагон, хнычущий по своей кубышке, гордый законным статусом пострадавшего. Странно, его стенания нагоняют на меня сон, но зевать сейчас некогда. Он вот-вот начнет пожирать время моего сна. Хуже всего, что через какие-нибудь двадцать минут припрутся таможенники, а уж я-то знаю, как они способны изгадить обедню.

— Вы ведь должны знать, что делают в таких случаях!

— Ну да… вызывают начальника поезда, чтобы составить акт. Это я знаю, тут нет ничего сложного.

— Что-что составить? Да плевал я на вашу бумажку!.. Мне деньги мои нужны и документы, черт подери!

Вернувшись к себе в кабинку, хватаю микрофон. Кроме объявлений по поводу воришек, я использую эту штуку только в самых торжественных случаях. Или ради мести, как в тот раз, когда один подвыпивший контролер решил пройтись на мой счет. Четверть часа спустя я объявил во всеуслышание: «Дамы и господа, извещаем вас, что в голове поезда имеются пустые места. В голове контролера тоже». Он догадался, что это я, но проверить так и не смог. Сегодня я собираюсь остаться учтивым:

«Начальника поезда просят срочно зайти в девяносто шестой вагон».

Вот уж чему не обрадуются. В 20.30 шеф как раз переваривает обильно спрыснутый ужин в одном из пустых купе, готовясь сойти в Валлорбе и завалиться на тюфяк железнодорожной гостиницы в ожидании пассажирского, который доставит его домой. Если он из Гренобля, это еще туда-сюда, но если парижанин, то ждать ему придется обратного «Галилео», который проходит в 2.59. Проколы, сплошные проколы.

Возвращение к драме второго купе. В 23.30 пассажир, следующий до Венеции, теряет свой бумажник и слетает с катушек. Этот идиот уже обыскал первое и третье купе. Люди в коридоре смотрят с любопытством, для надежности сунув руку в карман.

— Куда он там запропастился, ваш начальник поезда?

— Он придет, но в любом случае ему сходить через четверть часа, его маршрут закончен. Он сдает смену швейцарским контролерам.

Но я уже заранее знаю, что скажет швейцарец со своим невыносимым акцентом: «Кража совершена во Франции? Ну так ничего не могу поде-е-е-е-лать». Логика кафкианская и пограничная. Сегодня только ее и слышу.

Поезд незаметно замедлил ход. Узнаю вдалеке это странное, пестро раскрашенное здание, что-то вроде водонапорной башни, закамуфлированной каким-нибудь фовистом. Меньше километра осталось. Трехзвездочный кривит рожу:

— Так это ты вызывал?

У него из памяти еще не выветрилась наша недавняя стычка, и он небось думает, что я это сделал нарочно. Излагаю факты за тридцать секунд. Представляю, что у него в башке: «И надо же было этому свалиться именно на меня!» Полностью солидарен. Он обшаривает, обнюхивает, ощупывает и постановляет:

— Мне сходить через десять минут. Успею только составить акт о пропаже.

Он достает бланк, и тут крикун взрывается. Но трехзвездочный к дискуссиям не расположен.

— Послушайте, больше я ничего не могу сделать. Сейчас будет таможня. Они там все-таки жандармы, вот пусть и разбираются.

— Уж я с ними поговорю, увидите! Они все тут перероют!

Он все еще не сдается, но я, по крайней мере, тут уже больше ни при чем. Пускай сами выпутываются. Но тут вдруг поднимается американец и обводит глазами обитателей купе. Соня отводит взгляд.

— Может… еще немного поискать? В ресторане, например… — говорит американец.

Никто не отзывается. На этом я возвращаюсь к себе и плотно захлопываю дверь, чтобы отмежеваться от этого бардака. Раскладываю кресло, превращая его в кушетку, и готовлю постельные принадлежности в стиле «профи». Сложить одеяло пополам в ширину и обернуть его простыней, как пододеяльником, чтобы получился матрасик, повторить операцию со вторым одеялом и проскользнуть между ними, положив под голову две подушки. Тепло, мягко, а главное, избегаешь подцепить какую-нибудь гадость. В тот единственный раз, когда я видел типов, занятых чисткой одеял, на них были противогазы и они устраивали какой-то странный дождь из опрыскивателей. Надо быть психом, чтобы ложиться прямо под одеяло с голым торсом, как некоторые пассажиры, а я такое частенько наблюдал. К тому же все равно невозможно спать упакованным, будто кусок мяса, если приходится вскакивать по двадцать раз за ночь. Я отстал от своего графика, обычно койку себе я готовлю в Доле. Чаще всего именно там я осознаю, что Париж уже не более чем воспоминание. Чем больше буду спать, тем быстрее окажусь дома, а там уже я не стану ложиться, следующий раз слишком скоро.

***

Вечерами вроде этого я проклинаю всю железнодорожную систему. Поезд, представление о поезде, фильмы, романы, вся эта священная аура вокруг гусеницы из листового железа, которая делает тук-тук, тук-тук, а затем, когда малость разгонится, та-та-там, тата-там. Все это меня раздражает. В сущности, я закоренелый домосед, я люблю, растворив окно, видеть неизменную булочную напротив. А когда я качу по рельсам, это сплошная лотерея, за поднявшимся занавесом может оказаться день, ночь, город, деревня, чистое поле, вокзал. Я могу столкнуться нос к носу с обитателем веронского предместья, которому любопытно, прижавшись к стеклу, поглазеть на спящего парижанина. Вначале это меня забавляло, я буквально обжирался такой непредсказуемостью, но с тех пор бегу от нее, как от чумы, как от того типа, что позволил стащить свой бумажник и все уши мне проорал. В этой работе я не нахожу больше никакой поэзии, никакого восторга, вот уже несколько месяцев, как я полюбил упорядоченность и постоянство, это единственно возможная динамика будней. Пускай даже мои парижские приятели сочтут меня старым хрычом.

За два года я постарел лет на десять, и тем лучше.

*
Свет погашен. Через три секунды я смогу различить светящиеся точки будильника. Может, стоило согласиться на Флоренцию? Хоть отдохнул бы от того безумного дня в Париже. Беготня по библиотекам, Бобур, Шайо, Национальный центр кинематографии, срочный сбор кучи сведений о режиссерах для Ларусса, раздел «Кино». Панический звонок с утра: у них, видите ли, не хватает биографии Люка Мулле, а ты поди попробуй его выследи. Если я и в самом деле получу то место, которым они меня соблазняют вот уже три месяца, брошу «Спальные вагоны» с треском, без выходного пособия и без предварительного уведомления.

Стук в дверь. А я уж чуть было полностью не отвлекся от поезда.

Американец? Его едва можно узнать — лицо изменилось, глаза тоже. Особенно глаза. Врывается в мое купе почти силой. А я спросонья позволяю ему помыкать собой.

— Слушайте, это специально, очень специально…

Он пришепетывает, у него выходит «спешиално».

Наверняка хочет сказать «важно» или «срочно». А я все повторяю как заведенный: «успокойтесь» да «успокойтесь». Эти слова я вообще говорю чаще всего.

— Тот тип в моем купе совсем спятил из-за своего паспорта… и пяти тысяч франков… Если он скажет полиции, что тогда будет?

Легкое покалывание у меня в животе.

— Ну… э… они проверят… не знаю… со мной такое в первый раз… Как-то ночью они весь поезд прочесали вместе с одной девицей, чтобы опознать тех, кто ее изнасиловал. А сегодня не знаю… Не настолько серьезно…

— Паспорта будут проверять?

— Возможно. Вы ведь были в купе, так что немного… э… на подозрении.

Я произнес это едва шевельнув губами, но он прекрасно все понял. Несколько немых ругательств, потом:

— Нельзя.

Молчание.

Вот она, неприятность. Настоящая.

— Чего нельзя-то? Ваш паспорт смотреть?

— Надо быть в Лозанне в 2.50.

— Так вы там и будете, не задержат же они поезд из-за какого-то бумажника!

Он осматривает мою кабинку и шевелит мозгами на полной скорости.

— Можно ведь заплатить тому типу, а? Десять тысяч — чтобы заткнулся.

«Заткнулся». Его французский довольно неуклюж, но это он произнес отменно. Десять тысяч… Похоже, решил, что он в Нью-Йорке. Может, там бы это и прошло.

— Не советую.

Он бьет себя кулаком по туловищу и изрыгает какую-то фразу на своем языке — плевок со дна, скрежет ненависти, капкан. Тупик, западня. Dead end.[3] Распахиваю дверь и выталкиваю его наружу. Он задерживается на секунду и пристально смотрит мне в зрачки.

— Нельзя. Я для этого все сделаю, понимаете?

Мое сердцебиение учащается, я едва успеваю собрать то, что мне осталось от дыхания.

— Уходите отсюда. Get out! You know, I'm working on these fucking trains four thousands five hundreds fucking francs each month, понятно? So get out of here right now. O.K.?[4]

Он выходит, смотрит в коридор. Его лицо снова изменяется, но уже в обратную сторону. Это словно прилив спокойствия. Я тоже неожиданно перевожу дух.

— В вашем положении было бы лучше сказать мне, чем вы рискуете. Может, предпочитаете говорить по-английски?

Он улыбается. Грязненькая такая улыбка, хоть и вполне белозубая. На этот раз в нем нет и тени беспокойства, его голос больше не дрожит. Решение принято, и, думаю, уже никто не сможет его переубедить.

— Тут можно кое-что спрятать… — говорит он, показывая на мое купе.

— Простите? Вы шутите? You're joking?..

— Получишь двадцать тысяч, если кто-то проедет тут в Швейцарию. Идет? Это четыре месяца работы, no? Всего два часа, и он сойдет в Лозанне.

Это я отлично понимаю. В моей убогой карьере такое случалось всего дважды. Первый раз с одним аргентинцем без визы, который предлагал мне пять тысяч, а я отказался. Сегодня я собираюсь отказаться от вчетверо большего. Четыре месяца пахать, это верно. Я даже представить зрительно не могу эту сумму, я всего лишь перевожу ее в зарплату. Я откажусь, но вовсе не из-за этики. Просто боюсь тюряги.

— Только не объясняйте мне, зачем вам надо перебраться через границу. Выйдите из этого купе. Я не чиновник и не легавый, просто хочу спокойствия. Никаких заморочек. Вы понимаете — «заморочек»? No trouble.

— Тридцать тысяч. Это не гангстерское дело и не наркотики, ничего плохого…

— Тогда чего же вы боитесь?

— Я? Ничего. Я-то могу въехать в Швейцарию. Но не мой друг.

— А? Вы что, издеваетесь надо мной, какой еще друг? Ваша история того… с душком. It stinks.

Я толкаю его в плечо, наваливаясь на дверь. Из нас двоих он сильнее. Теперь он смотрит на меня как на врага. Как-нибудь ночью в темном переулке такой взгляд означал бы неминуемую смерть.

— You don't want trouble but looking for it. O.K.[5]

Он ослабляет нажим, не настаивает больше, словно желая этим сказать, что уже слишком поздно и он как-нибудь обойдется без меня.

Несколько капель пота блестят на моем воротничке, поезд замедляет ход, я приоткрываю окно. Становится прохладнее, зато удесятеряется шум; приходится выбирать. Вспоминаю взгляд того аргентинца после моего отказа, я читал его мысли. У меня было странное ощущение, будто это я убил его демократию — я один — и вынудил его к изгнанию.

Легавые появятся через пять минут.

Мне наверняка надо было согласиться на Флоренцию. В конце концов, не настолько уж это и дальше от Парижа. В 8.30 в пятницу утром. Как все.

*
Толчок прижал мои колени к стенке, правая рука упала на пол. Если бы я стоял, то врезался бы головой в шкафчик. Поезд застыл в ночи после пятнадцати метров торможения, а это не слишком много, чтобы успеть повернуться, всего восемь секунд от ста двадцати в час до нуля. Аварийная остановка — штука резкая, я не очень-то с ней знаком. За два года лишь четыре раза. Поднимаюсь и выхожу в коридор как можно скорее, даже не обувшись. Шок, удивление, сирена, людские лица, впопыхах напяленные пижамы, контролеры, проверяющие рукоятки стоп-кранов одну за одной, чтобы выключить сигнал тревоги. Сталкиваюсь с трехзвездочным, который ничего мне не говорит, — видно, забыл, что я проводник. Дернуть ручку могли где угодно, хоть за десять вагонов от моего собственного. Пассажиры-то меня не забыли, и со всех сторон сыплются вопросы. Какой-то мальчишка плачет, мать растирает ему лоб. В коридоре суматоха. Самое время проявить немного авторитета.

— Возвращайтесь в свои купе, чтобы облегчить работу контролеров!

Ну да, как же… С таким же успехом можно на моторный вагон помочиться. Они решили меня не слышать. Приходится загонять их одного за другим при большой поддержке «пожалуйста» и «прошу вас». Нет, это не паника, это больше похоже на любопытство обыкновенных уличных зевак, ожидающих удара после резкого скрипа колес. Возле первого купе чувствую на лице холодный сквозняк. Однако все окна закрыты. Вижу, как на дальней площадке трехзвездочный снимает фуражку и входит в туалет. Звонок тотчас же замолкает. Дверь в тамбуре открыта. Все понятно: стоп-кран дернули в сортире, а тремя секундами позже тип уже растворился в ночи. Ищи ветра в поле. Высовываю нос наружу: трехзвездочный стоит внизу, у подножки, ничего не видно, разве что красный свет вдалеке, в голове поезда.

— Видишь что-нибудь?

Ни одного постороннего силуэта, ни одного движения, только ветерок шелестит в кустах. Черная дыра.

Он поднимается, гроздь любопытных пассажиров чуть не выталкивает нас наружу. Пустые вопросы. Ночная свежесть высушила мой пот. Он хлопает дверью, что-то крикнув зевакам, и мы трогаемся.

— А ты достань свою схему, билеты и броню, я схожу за коллегой, и соберемся у тебя.

Поголовная проверка. Полный список пассажиров, все посадки, все выходы. И это лишь для того, чтобы ответить на один-единственный вопрос: кто? Возвращаюсь к себе. Вижу, как маленькая дама в ночной рубашке засовывает голову в мое купе. Я его даже еще не закрыл, хотя терпеть не могу, когда суют нос в мои дела.

— Что желает мадам с сорок шестого? Случилось что-нибудь, а, мадам с сорок шестого?

Она прямиком устремляется на свое сорок шестое место, не прося добавки. Заранее знаю, что к бумагам никто не прикасался: у меня привычка засовывать их в один уголок, совершенно незаметный, если не знаешь, что тут к чему. Все на месте. Ложусь в ожидании служивых. Гам в коридоре становится потише.

Я был бы не прочь знать общий итог: детишки, свалившиеся с полок, старички, врезавшиеся в сортирное стекло, — вообще подробный перечень веселеньких травм и увечий.

Кто? Они и в самом деле хотят знать кто? Американец, конечно, и пока я единственный это знаю.

У меня его билет и паспорт. Стучат.

— Ну, что я вам говорил? Я один в купе остался, а эти двое смылись с моим бумажником. Они же в сговоре были, а их никто не обыскал, пока было можно.

Один? Соня тоже исчез? Выходит, это он и есть — тот друг… Друг, который не мог перейти границу.

Который только о сне и думал. Они даже ни разу между собой не заговорили. Наверное, мне надо быть повежливее с этим крикуном, сказать ему что-нибудь, но что? Он и прав, и неправ, понятия не имею, что сказать полицейским. Чтобы пуститься в бега, бросив паспорт, надо иметь веские причины, какие-нибудь международные махинации, Интерпол и все такое прочее. Не знаю, что и думать…

Жду контролеров, таможню, делаю все, что просят, — и баста, спокойной ночи. «Галилео», ты меня доконал.

*
Они записали мое имя, прежде чем уйти, где-то в полпервого, это двадцать минут отставания от графика. Я рассказал о попытке подкупа со стороны американца, чтобы прикрыться в случае чего. Фараоны поиграли со своими рациями, запрашивая центральную, но я так и не понял, числились те двое в розыске или нет. Что вообще можно понять по физиономии таможенника? Ни малейших следов удивления или волнения. Однажды я наблюдал, как один из них вытащил со дна сумки со жратвой носовой платок, набитый бриллиантами. Там еще оказалось маленькое полотно ex voto,[6] украденное три месяца назад из одного аббатства, а таможенник, казалось, думал при этом о чем-то постороннем — о жене, о сыне-оболтусе, прогуливающем уроки, о своей любимой сонате.

Крикун при виде новых фуражек немного успокоился, и это лишний раз доказывает, что контролер французской железной дороги больше похож на шута горохового, чем на жандарма. В коридоре ни души — ни зевак, ни любопытных, всех как ветром сдуло, будто у каждого в сумке кило кокаина припрятано. Люди опускают глаза, ожидая, пока все пройдет. Я тоже часто так делаю, но только не сегодня ночью. Я без конца зеваю и выражаю глубочайшую скуку.

Спокойствие вернулось. Американец наверняка себе все, что можно, в кустах отморозил, да и тот, другой, тоже небось не слишком наслаждается желанным комфортом. Ладно, пускай этим полиция занимается. Завтра я угощусь кофейком у Флориана, а послезавтра буду уже в Париже, рядом со своей брюнеткой.[7] Но прежде всего этого — спать и еще раз спать, ночью, днем, видеть сны повсюду, все время, сейчас же.

Если уж им так нужны мои показания, они могли бы со мной и в Париже связаться. Все, что угодно, только бы убрались отсюда. Появляются швейцарские таможенники и удаляются, ни о чем не спрашивая. Я потягиваюсь вовсю, когда меня застает Ришар.

— У тебя, что ли, сыр-бор?

— Завтра. Все расскажу завтра.

— А со стоп-краном кто постарался?

— Ты что, нос себе расквасил, когда телик смотрел? Извини.

— Смейся, смейся. Сначала на аварийную остановку время потеряли, потом еще в Валлорбе двадцать минут. Швейцарцы-то попробуют пятнадцать из них наверстать, а вот зато итальяшки растянут удовольствие часов до двух.

Вполне возможно. Машинист французского или швейцарского локомотива получает премию, если наверстает опоздание, а итальянец, наоборот, — за сверхурочные часы. Вот в чем секрет опоздания итальянских поездов. Однажды я ждал пересадки на вокзале Прато, и мой поезд явился аж с четырьмя часами задержки. Завидев контролера этих апатичных «Ferrovie dello Stato»,[8] легонько потешаюсь:

— Молодцы, FS, как всегда, вовремя! Четыре часа — тут вы все-таки малость перестарались, не находишь?

Но он выдает мне ухмылку, бросающую вызов любой иронии:

— Вот еще! Тот, на который ты сел, это вчерашний.

Двадцать восемь часов опоздания! Так что я заткнулся в тряпочку. Ришар вздыхает.

— Ты-то чего в Венецию торопишься? — спрашиваю я.

— У Пепе после десяти больше не обслуживают. К тому же у меня на девять партия в «скопу» назначена.

— Жуть… уж я-то знаю. Все эта работа чертова… Ладно, иди дрыхни. Я дождусь швейцарских контролеров и тоже падаю.

Он возвращается к себе раздосадованный, заранее оплакивая свою партию в карты. Эрик ко мне так и не заглянул. Могу считать, что у меня одним врагом больше в «Международной компании спальных вагонов и туризма». Там видно будет. Всегда можно склеить осколки.

Бывают редкие моменты душевного спокойствия в этих треклятых поездах, последняя сигарета например. Лежишь, вытянувшись, на мягком ложе из одеял, без ботинок, блуждая взглядом по сумраку гельветического пейзажа. Самая распоследняя сигарета — это блаженство сродни отеческому: малыши уложены спать, завтра я их разбужу рано поутру, и для них это будет так же мучительно, как и для меня, но пока еще краснеет пепел на кончике моей сигареты, поезд мурлычет, и луна вот-вот зальет голубоватым светом потемки моего купе.

Спокойной ночи.

*
Я даже не слышал, как они вошли. Они ослепили меня, включив верхний свет, резкий и желтый, ударивший по глазам будто ножом. Я едва успел задремать. И как можно быть швейцарцем, да еще контролером? Это уже чересчур.

— Спал? Сколько у тебя?

А этот их акцент, накатывающий дурацкими волнами, вроде местного пейзажа.

— Нет, не спал, бандероль готовил. У меня тридцать семь человек.

— Вместе или без?

— С беглыми-то? Без. Их билеты таможенники забрали, остальные здесь.

Он замолкает, несмотря на сильное желание узнать побольше об этом деле, поскольку я явно не поощряю беседу. Я хочу, чтобы он погасил свет и убрался отсюда. Люди с Федеральных железных дорог довольно покладисты, ограниченны и скупы на лишние слова. Что-что, а это индейское достоинство у них не отнимешь, итальянец бы из меня вытянул под пыткой все подробности. Еще одна сильная сторона: швейцарец способен изрешетить пачку билетов за двадцать секунд, в стиле Аль Капоне. И чао.

— Есть пробле-е-е-е-ма.

— А?..

— Не хватает одного биле-е-е-е-та.

— Шутишь, что ли? Я уверен, что у меня тридцать семь человек!

— Знаю, я пересчитал, прежде чем к тебе идти. Но тут только тридцать шесть биле-е-е-е-тов…

Крупная проблема. Это пахнет неприятностями. Если швейцарец говорит «тридцать шесть», то наверняка так и есть, они способны угадать точное число, бросив всего один взгляд на пачку.

— Ну? Где биле-е-е-е-т?

Быстро найти объяснение.

— Ну да! Точно! Это тот тип, которого обокрали, он свой билет при себе оставил, долго объяснять, короче, у него все сперли, и билет в придачу. Фью!

— Так он едет без биле-е-е-е-та?

— …

— Ну так?..

Вот она, проблема. Гельвет в принципе не способен понять смысл исключения. Особый случай. У них даже трупу полагается иметь проездной документ. Мысленно вижу, как расталкиваю крикуна и предлагаю ему сделать «оплату на месте». Черт и еще раз черт. Я еле жив, а этот швейцарец из меня последние силы вытягивает, которые остались, чтобы держаться стоя. Но не только это. Что-то тут, в этом купе, не в порядке.

В первую очередь я сам, конечно, но не только. Чувствую что-то неуловимое, летучее. Что-то витающее в воздухе. Что-то тут не как обычно.

— Ну так как?

Рельсы гудят у меня в голове, швейцарец ждет ответа, я представляю спящую Катю. Срочно надо закурить.

— Слушай, оформи ему «оплату на месте», только без оплаты, будь человеком, не надо его добивать, ему и без того хватило неприятностей — у него же все бабки поперли.

Впервые прошу швейцарца об одолжении, пытаясь найти нужный тон.

И еще… я чувствую что-то… ведь я знаю свое купе как облупленное, встречу с контролером тоже переживал сотни раз, но сегодня ночью что-то не клеится. Окурок, что ли, забыл где-нибудь, или, может, в вентиляторе какой-то странный звук…

— «Оплату на месте» без оплаты? Спрошу сперва у колле-е-е-е-ги, там посмотрим.

Едва он уходит, как меня охватывает лихорадочное желание все тут обыскать, начиная с моего собственного багажа. Я разбираю постель и заглядываю под лежанку. Послышалось? Какой-то звук, будто потрескивает дерево под давлением. Может, это в соседнем купе, в десятом, скрипит плохо закрепленная полка? Или в бельевом баке заваливается стопка простыней. На всякий случай приподнимаю крышку.

Глаз. Широко раскрытый. Смотрит на меня. Крышка падает со стуком, словно гильотинный нож, я вскрикиваю.

— Э, не пугайся, это я. Коллега согласен без оплаты. Повезло твоему типу.

Швейцарец приоткрыл дверь ногой в тот самый миг, когда я уже начал валиться на пол. Ничего не говорить. Ничего. Не хочу ничего. Кроме забвения. А этот устраивается на моей банкетке, чтобы выписать «оплату на месте», будь она неладна. Нельзя, чтобы он услышал этот звук, этот скрип. Иначе увидит глаз. И тогда все пропало: обвинят меня, снимут с рейса, запрут где-нибудь. Я слишком хорошо знаю, что бывает, когда находят зайца. А этот еще и спрятан в моей собственной кабинке.

— У меня есть свободное купе… Там тебе будет удобнее, — говорю я вполголоса.

Никакого ответа.

Я ничего не просил, я всегда избегал неприятностей, я никого не обманывал и всегда отказывался от нелегалов — и вдруг сегодня ночью обнаруживаю глаз, который пялится на меня из-за стопки белья, швейцарец в галунах отказывается уходить, какой-то псих-американец мне угрожает, звенит аварийный сигнал… Я сейчас всех отсюда повыгоняю… Дайте мне спокойно делать свою работу… Это уже само по себе нелегко…

Мы одновременно поднимаем голову. Поезд замедляет ход. Приближается Лозанна.

— Дооформлю после Лозанны. У тебя тут садится кто-нибудь?

— Нет.

Он выходит по крайней мере минуты на три. Во время стоянки они могут и сойти, а могут просто посветить фонариком с подножки. Приподнимаю крышку и узнаю приятеля американца, соню, лежащего подтянув одно колено к груди, другое погребено под оползнем простынь. Он умоляет меня глазами, в таком положении он только и может, что умолять взглядом.

— Не шевелитесь, контролер у меня за спиной.

Он пытается что-то сказать и сглатывает слюну; видимо, вторая нога у него затекла, он пытается подтянуть ее к себе.

— …Спасибо… я должен… сойти… в Лозанне…

Я захлопываю крышку, чуть не прищемив ему нос. Спасибо?! Дурень несчастный, я делаю это ради самого себя, а ты хоть подыхай, но где угодно, только не в моем купе. Поезд подходит к перрону в 1.30, как и положено. Американец тоже говорил про Лозанну. Мне надо немедленно избавиться от этого балласта, здесь, на стоянке, так мне не придется вышвыривать его на ходу из окна в какое-нибудь заснеженное ущелье. Никто ничего не заметит, и я смогу наконец спокойно поспать.

Но чертов швейцарец решил не выходить, он перебрасывается словом со своим напарником, размахивает фонарем, и все это в коридоре. Надо убрать его отсюда, чтобы можно было выпустить зайца, навязавшегося на мою голову.

— Эй, у меня впечатление, что кто-то пытается влезть с той стороны. Тебя как зовут? Меня Антуан.

— С той стороны?.. Если это не машинист, советую ему побере-е-е-е-чься, с той стороны как раз «Симплон» подходит.

Мимо. Что за козел…

— И еще мой коллега малость паникует. У него в тамбуре какой-то молодчик с тряпкой на голове чемоданчик оставил.

Его напарник кричит ему по-немецки что-то невразумительное. Сообщает, видимо, что все в порядке. Из Цюриха они, что ли? Тогда понятно, почему оба кажутся такими несговорчивыми. Он кончает размахивать своей лампой, ставит ее на пол и, подбоченясь, оборачивается ко мне:

— Не знаю, что с тобой сегодня тако-о-о-о-е. Но если в тамбуре ничего не окажется, подам на тебя рапорт. Обещаю. Я очень люблю французов, но палку перегибать не стоит.

— …

— Ну так как? Сходить к твоему колле-е-е-е-ге?

— Да нет, ха, это я пошутил… все эти байки про террористов, сам понимаешь…

Я сегодня сам себя не узнаю. Вынужден заткнуться перед каким-то швейцарцем, а это неприятно. Обычно я пускаю в ход все мыслимые и немыслимые сарказмы: я вспоминаю их знаменитый рецепт кускуса,[9] выдумываю дурацкие каламбуры по поводу эмментальского сыра, возношу хвалу бельгийскому шоколаду, предаюсь сравнительному исследованию часовых кукушек и прошу показать мне идеальное положение языка для исполнения йодлей. Многие на это покупаются, некоторые отвечают высокомерным презрением, но я в любом случае ликую при мысли, что сбил с панталыку рыхлого, хоть и экономически сильного демократа. Не знаю ничего более сладостного, чем быть принятым за дурака швейцарцем. Но сегодня ночью Антуан поубавит себе спеси.

Раздается тяжелый скрежет дверных пружин, ледяной сквозняк врывается в нашу беседу. Мы без всякой причины застываем, ошеломленные, желая поскорее узнать, кто это там лезет. Но этот кто-то, открывший дверь, не торопится. За поручень медленно ухватывается рука, чтобы втянуть на борт и остальное тело. Появляется синий силуэт, длинное темно-синее пальто, увенчанное белокурой головой с прямыми волосами, ангельскими глазами, белой кожей и взором, делающим невозможным любое умозаключение насчет субъекта до тех пор, пока он не откроет рот. Мне он сразу напомнил одного гитариста из «Ролинг стоунз», умершего в бассейне. Едва он начинает говорить, как из его рта вырывается завиток теплого воздуха.

— Простите, господа, это вагон девяносто шесть?

Я бросаю прямое и откровенное «да», чуть прикрытое нерешительным мычанием швейцарца.

— Я должен встретить двух пассажиров из Парижа и удивлен, что не вижу их.

Дверь осталась открытой, но эти клубы пара вырвались скорее из моих пор. И мне кажется, что этот тип смог даже заметить радужное гало окутавших меня испарений. Уж я-то знаю, кого он имеет в виду.

— Пассажиры ЭТОГОвагона? Как они выглядят?

— Один довольно сильный, темноволосый, с англо-саксонским акцентом. Другой… француз.

Явно ничего больше о нем не знает. Отступив на шаг, он выглядывает наружу и машет кому-то руками, но, кому именно, я не вижу. Швейцарец тычет в меня пальцем:

— Спросите вот у этого господина.

Понятия не имею, что отвечать.

— Даже не знаю… загляните в девяносто пятый, часто бывают изменения в брони… в последнюю минуту.

На путях свисток, контролер протискивается в мою кабинку. Нельзя оставлять его там одного. Второй свисток.

— Слишком поздно, сожалею, мы отправляемся. Вы поедете до Италии или сойдете?

Он, конечно, не предполагал оказаться зажатым этой альтернативой, но ему хватило мгновения ока, чтобы сделать выбор. Ему нужен соня. И я бы так хотел его отдать ему.

Спускаясь, он поворачивается в три четверти и говорит, не заботясь о том, слышу ли я его:

— Знаете, это была крайне важная встреча. Цинизм бедняков всегда иссякает очень быстро из-за отсутствия средств.

Он захлопнул за собой дверь. С чего это я циник? Никакой я не циник. Он меня не знает, еще не знает, на что я способен.

Из-за пара и темноты ничего не видно, но я все-таки успеваю заметить, как он махнул рукой черному силуэту и как тот бросился бежать к голове поезда. Мы трогаемся с невероятной медлительностью, и я молюсь в душе, чтобы гусеница номер двести двадцать два взлетела вертикально вверх, пробив завесу облаков, прямо к Млечному Пути.

— Закрой две-ее-е-рь, холодно.

Прежде чем исполнить это, я приникаю к окну, чтобы поймать тот миг, когда окажусь на одной оси с белокурым красавчиком. Мой неподвижный костяк проплывает над его головой, тоже неподвижной, но зато шевелятся его руки в карманах пальто — будто щупальца. Того и гляди, он вытащит оттуда бешеную лисицу, гитару, горсть углей или еще что-нибудь этакое, объясняющее столь беспорядочные движения. Но мгновение коротко, мы уже глядим друг на друга сбоку. А теперь издалека, слишком издалека, чтобы разглядеть белого кролика. Поезд скользит мимо, оставляя его в одиночестве, словно чародея, облаченного в траур по своим поискам. В совершенном одиночестве.

*
А теперь заняться контролером.

Говорить, произносить фразы, обрушивать волны слов и переводить дух на откате, извлекать из своего горла заунывное песнопение, аккуратно выблевывать пустопорожнюю болтовню, одним лишь тоном придавая ей видимость связности. Я добиваюсь речевого нокаута, это работа по барабанным перепонкам, левой, снова левой, и — бум! — он качается. А я мучусь, что навязал себе это упражнение, ибо, с тех пор как я заявился в этот вагон, только о тишине и мечтаю. Но ведь это жизнь, верно? Порой делаешь противоположное своим сокровенным желаниям — подчиняешься завораживающему приказу будильника, затыкаешься перед скользким начальством или даже пользуешься швейцарским контролером как катушкой для намотки трепа.

Я забываю сказанное, едва успев его изрыгнуть; начал я, кажется, с Вильгельма Телля, и очень быстро меня снесло на бесплатные швейцарские автодороги, а потом — почему, собственно, знак Красного Креста? Я не оставил ему времени для ответа, припутав сюда фильмы Спилберга и Ватикан, проездом через Кастель-Гандольфо.

Прекрасно вижу, что он отключился, что он ничего не слушал и даже не слышал, он ведет себя так, будто я невидимый надоедливый комар, слишком крупный, чтобы можно было прихлопнуть, и слишком настырный, чтобы надеяться, что сам отстанет. Стоя, отяжелев от усталости, прикрывшись бездушной маской, под которой его лицо уже спало, он наконец сдался. Несмотря на свою инстинктивную враждебность ко всем железнодорожным обломам, в этот миг я почувствовал, насколько он мне близок.

Я выиграл мелко, по очкам, противник просто не захотел со мной связываться.

Но главное, это послужило мне для того, чтобы заглушить возможный шум со стороны зайца, журчание струи или непринужденный храп.

Прежде чем надеть фуражку, швейцарец провел рукой по волосам. Затем приоткрыл губы.

— …Не перегибай палку… Не перегибай палку…

Я стиснул зубы, чтобы не ляпнуть какую-нибудь глупость и избежать апперкота. Настоящего. Помимо остальных пропастей, нас разделяющих, есть еще и крупная разница между моим и его статусом: он принимал присягу, а я нет. А это придает разную силу нашим ударам.

Ба… мы наверняка встретимся как-нибудь вечерком на одной из улочек Цюриха, рядом с моим банком. И подеремся на вылизанном до блеска тротуаре. Тамошние бомжи упрекнут нас в невоспитанности, панки вызовут полицию, и мы схлопочем по шесть суток за то, что испачкали мостовую.

Дверь закрывается, не скрипнув замком, я слегка прикладываюсь четырехгранником, прежде чем поднять крышку. Еще не знаю, как появится младенец — взъерошенной головкой вперед или задницей кверху. Мой бельевой бак похож на морозилку или, того хуже, на ящик Пандоры в цирковом исполнении.

Его опухшие глаза не приемлют света. Он задыхается.

Я тупо спрашиваю:

— Как дела?

— Мне надо отлить…

— В чистые простыни отливать нельзя, инструкция запрещает.

— И что же мне делать?

— К такому повороту событий я не готовился. Пока придется потерпеть.

— Да я только тем и занимаюсь с самой таможни!

— Значит, надо было двигать за вашим американским дружком. Резвились бы сейчас на природе. В Женевское озеро могли бы отлить. Только попадаться на этом не стоит, тут это подсудное дело. А теперь только посмейте отсюда кончик носа высунуть, я вам сам в ухо помочусь. Даже не пытайтесь.

Молчание. С моей стороны — понтийпилатское, с его — скрюченное. Но как запретишь типу, мертвому от страха, обмочиться? Однако я не могу выпустить его из укрытия ни на секунду. К тому же он сам сюда залез. С другой стороны, мой бак, того и гляди, превратится в аквариум и простыни для обратного рейса пропадут ко всем чертям, не говоря уже о запахе. Воображаю себе рожи следующих таможенников.

— Возьмите простыню, снимите с нее пластиковый мешок, в него и облегчитесь. Видели, как на ярмарке золотых рыбок продают?

Для такой непростой операции ему понадобится свет и, конечно, сосредоточенность. Оставляю его в одиночестве на время, необходимое мне самому, чтобы ополоснуть лицо в туалете. Собственно, больше всего я хочу где-нибудь закрыться, там, где никто не увидит жуткие рожи, которые я корчу. Выйдя оттуда, я обнаруживаю в переходе между вагонами какую-то маленькую блондинку, сидящую на своем рюкзаке прислонившись головой к резиновому ребру жесткости. Пытаться заснуть в межвагонной гармошке — такое тянет на Книгу Идиотских Рекордов, сразу вслед за самым долгим мытьем посуды с задержкой дыхания. Я распахиваю створки во всю ширь и ору, чтобы перекрыть шум в десять раз более сильный, чем в вагоне:

— МАЛОСТЬ РЕХНУЛИСЬ, ДА?

Вместо пола тут две металлические пластины, которые трутся друг о друга в горизонтальной плоскости, а на поворотах сквозь щель видно мелькание шпал, напоминающее бег кинопленки. Да и холоднее здесь раз в десять. Она едва открывает глаза, я беру ее за руку и повторяю свою фразу, но теперь одними жестами. Видимо, она не спала и следует за мной в тамбур не сопротивляясь.

— А самолетом вы летаете в багажном отсеке?

— Эее?

Скандинавка… Есть в этом звуке что-то нордическое.

— Билет! You understand[10] «билет»?

Кивок головой, что да, и жест рукой, выражающий его отсутствие.

— No money?

— How much?[11]

На твоем месте, девочка моя, я бы скоренько выложил семьдесят две монеты. Если ты дашь выудить себя из гармошки швейцарцу, то все равно заплатишь за место, только в Домодоссоле получишь пинок под зад, и единственным средством снова оказаться в поезде для тебя будет сыграть на собственной белокурости перед итальянским контролером. На свой же страх и риск. В Венеции за семьдесят две монеты едва купишь пиццу с колбасками.

Как бы я хотел высказать ей все это по-шведски.

— Seventy two, but you must go to the next car, ninety-five, cause i've no place here.[12]

Мой заяц, наверное, уже изнывает со своим липким мешком в руках.

— О'кей, — улыбается она.

Послушная. Она направляется к Ришару. Уж он-то ей наверняка найдет место. Я весьма рад послать приятелю посреди ночи нежное белокурое сновидение. Чаще всего это бывают усатые кошмары, воняющие пивом.

— Ну да, я задержался, давайте сюда эту штуку.

Не знаю, как он справился, но его импровизированный писсуар вроде не протекает. Взяв мешок кончиками пальцев, я резко выбрасываю его в окно, стараясь, чтобы он не лопнул двумя окошками дальше. На скорости сто шестьдесят в час оно того стоит.

А теперь? Что теперь будем делать? Поболтаем? Я — лежа на одеялах, он — в своем катафалке, с безмятежным восторгом того, кто катит навстречу Дворцу дожей? Ведь рано или поздно все равно придется взять на себя этот бред, столкнуться с ним лицом к лицу, прекратить глупости, притормозить, дать отбой и хлопнуть дверью.

Избавиться от него.

— Вас ведь ждали в Лозанне, да?

Крышка приподнимается на несколько миллиметров, и оттуда доносятся какие-то звуки.

— Говорите громче, мы во втором классе, — замечаю я.

— Это трудно… у меня поясница болит… не могу дышать.

— Ответьте на мой вопрос.

— …Не могу.

— ?!

Избавиться от него скорее.

— Послушайте, я пытаюсь сообразить, что могу для вас сделать, а ведь ваше положение относительно более шаткое, чем мое.

Что еще надо доказать, потому что если я выставлю его из своего купе прямо сейчас, то смело могу распрощаться с многочисленными вещами, даже самыми элементарными, о которых обычно просто не задумываются. А при том везении, которое меня сегодня отличает, он наверняка столкнется нос к носу с ненавидящим меня контролером или с таможенником. О том, чтобы выпустить его раньше ближайшей остановки, и речи быть не может. Да только вот ближайшая остановка — это Домодоссола, итальянско-швейцарская граница. С кучей таможенников, соответственно.

Зато, быть может, я смогу поднять крышку на минуту-другую и до отказа открыть окно, чтобы не дать ему задохнуться окончательно. Пусть будет в наилучшей форме к тому моменту, когда я вышвырну его отсюда.

Он немного приподнимается, стоя на коленях, чтобы подставить лицо под удар холодного воздуха. Я протягиваю ему свой литр минералки, к которой он яростно припадает. Судорога пробегает по его телу. Мне немного стыдно. Если я оставлю его мариноваться в этом ящике, он окочурится от жары, так и не увидев Италии.

— Переменка закончена, — говорю я.

Он и в самом деле похож на пацана-малолетку с этой бутылкой, которую прижимает к себе из страха, как бы я ее не отнял. Прямо младенец в манеже. И этот тип старше меня вдвое!

— А теперь скажите мне, кто вас ждал на вокзале. Блондин, довольно высокий. Это ваш друг или вашего приятеля-американца?

— Никто из них мне не друг.

— Ах вот как! Ну тогда вы умеете внушать в отношении себя чувство покровительства, вроде как со мной. В общем-то, плевать бы мне на вашу убогую историю, если бы кое-кто не приперся сюда искать убежища. На твердой земле это называется нарушением неприкосновенности жилища или, того хуже, рабочего места.

— Но без взлома, — лепечет он.

— Заткнись! Я всегда запираю на ключ это чертово купе, и вот в тот единственный раз… А почему ты не смылся вместе со своим дружком-американцем?

— Слишком долго…

Я не даю ему закончить фразу, которая так плохо началась.

— Знаю, все сложно. А в итоге мы с вами, как два последних идиота, единственные не спим в этом дерьмовом поезде. Логично?

— Для меня сон имеет такое значение, которого я вам ни за что не пожелаю. Вы просто не понимаете, что говорите.

Это уже чересчур. Я с ненавистью бью кулаком по крышке, захлопнув ее прямо на его черепе. Глухой хрип тонет в ящике с трехсантиметровыми прорезями. Пассажиру никогда не следует забывать, что он всего лишь пассажир, то есть не бог весть что, а безбилетник и того меньше. Думаю, я сейчас предоставлю себе минут пять тишины, лежа, погасив свет. Сейчас 2.10, и мне нужно унять сердцебиение.

Не успеваю. Даже наоборот, оно учащается, когда в мою дверь стучат. Я приоткрываю ее, крепко упершись локтем в крышку бака. За дверью слезы, красные пятна на белой коже и дрожащие руки. Девица из гармошки… Кажется, понял. Но это наверняка не Ришар. Между двумя рыданиями она пытается втолковать мне, наполовину по-английски, наполовину по-шведски, то, что я и без того уже знаю. Два каких-то типа, которые подсели к ней в пустом купе. Она заплатила семьдесят два франка, чтобы получить право на приставания двух придурков. Браво, Антуан, главное, всех обилетить, а там хоть трава не расти. А этот олух Ришар тоже хорош, не мог подыскать для одинокой девушки другое купе.

Но пришла-то она ко мне, это ведь я ее туда отправил, значит, мне и исправлять. Веду ее за руку в свое единственное свободное купе и объясняю, как закрыться изнутри.

— I'll bring back your bag in a while. Try to sleep.[13]

Возвращаюсь к ящику и предостерегаю его обитателя:

— Мне надо одно дело уладить, так что можете пока вылезти ненадолго и прилечь на моей полке, потому что я закрою дверь снаружи на висячий замок. Если постучат, не паникуйте — ни у кого другого ключа нет. Когда вернусь, стукну четыре раза с интервалом. Но если услышите, как замок начинает часто-часто брякать о дверь, сразу же залезайте обратно в ящик, это значит, что со мной кто-то чужой. Понятно?

— Понятно…

Он слишком счастлив вытянуться и вновь дышать полной грудью. Висячий замок на два оборота, в коридоре ни одной живой души, все спят как праведники. Семьдесят два франка. Я бы дал в десять раз больше, лишь бы сделать то же самое.

Открываю своим четырехгранником дверь Ришара.

— Какого черта ты сделал с блондинкой?

Он целиком в объятиях Морфея, крепких до неприличия. Даже завидую такому самозабвению. Просыпается с подскоком.

— …А?! Постучать не мог?

— Блондинка! Что ты с ней сделал?

— Неохота было с ней возиться… я и без того чуть жив. Отправил ее к Эрику.

— О'кей, дрыхни дальше.

Я гашу верхний свет и закрываю дверь на ключ. Я же говорил, что абы куда он ее не посадил бы.

Эрик…

Первый мой враг в этом рейсе. Если я его сейчас разбужу, он меня убьет. А мне надо шведкин рюкзак забрать. На этот раз я вежливенько стучу. Три коротких скромных удара.

Это производит в купе некоторый переполох. Наконец дверь чуть-чуть приоткрывается. У него так вытаращены глаза, что он наверняка не спал. Я ему явно мешаю.

— …Ты?! Чего надо? Не тяни!

— Ту белокурую девицу, что место искала, ты одну с двумя мужиками оставил?

Шорох на кушетке. Он на мгновение отворачивает голову и делает какой-то жест, невидимый мне. Но который я могу угадать.

— Это все или тебя еще что-то беспокоит?

— Где это? Мне надо ее рюкзак забрать. И еще — отдай мне ее билет с паспортом.

У него за спиной легкий вздох нетерпения. Этакая маленькая вокальная гримаска. Вероятно, итальянская. Я, конечно, не поклянусь, но могу поспорить, что у этого вздоха есть мини-юбка и значок. Эрик понял, что я слышал. Мы обмениваемся взглядами, тяжелыми от намеков и всего такого прочего.

— В шестом. На тебя это похоже… галантничаешь после того, как свинью мне подложил.

— На тебя это тоже похоже — корчишь из себя нетерпеливого жениха… а сам развлекаешься вовсю…

— Дурак несчастный. В твоих же интересах держать язык за зубами, если увидишь ее…

— Кого? Венецианку твою? Боишься, что расскажу ей, как ты тут спальными местами торгуешь? И чего это ты шепчешься? Она что, по-французски не понимает? Надеюсь, ты делаешь это не хуже итальянцев.

Дверь вовремя захлопывается. По обе ее стороны падают два увесистых ломтя ненависти. Нехорошо это — ненавидеть приятеля, с которым вместе делил и горести, и радости в этих проклятущих поездах — приступы смеха, авралы, взаимопомощь в любое время суток, истерическая жратва, стаканы «бароло» ночь напролет. Если б он только знал, как я сожалею, что не согласился на предложенный им обмен.

Но это не все. Мне еще надо возиться с угодившим в силки зайцем и забрать рюкзак невинной красотки.

Так их, стало быть, двое?

В шестом свет, но из-за дымовой завесы трудно что-либо толком разглядеть. Вонь сигары, смрадный дух, но ничего другого для дыхания тут нету. Они сидят лицом к лицу, толстый брюнет и бородач, хохочут, распустив пояса и задрав ноги на банкетку.

Какой-нибудь швейцарец тут же вкатил бы штраф. Для дополнения картины, и без того перегруженной, у подножия лесенки по полу катаются пустые бутылки из-под «Хейнекена». Похожи на коммивояжеров по текстилю, эта публика постоянно попадается на линии. Едут до Милана. У обоих обязательный жесткий галстук, съехавший куда-то набок. Я хватаю рюкзак, оставленный на виду и до которого можно дотянуться прямо из коридора.

— Э, погодите, это вещи одной девчонки, — говорит мне толстяк с остатком улыбки, адресованной своему попутчику.

— Знаю, она плачет. Похоже, ее какие-то типы потискали. Вы их тут, случайно, не видели? Потому что, если вдруг заметите, главное, ничего им не говорить.

Оба пялятся на меня изменившимся взглядом.

— А… почему?

— Потому что лучше застать их врасплох. Так что я на вас рассчитываю. И на вашу помощь тоже, если понадобится. Да?

— Но… — Они переглядываются, колеблются, что-то бормочут. — Зачем это?

— Я тут переговорил с коллегами, поступим как обычно, итальянские проводники тоже присоединятся, им такое совсем не по вкусу, австрийские пассажиры все слышали, они тоже пока промолчат, но в любой момент готовы нам помочь, похоже, с их подружкой такое уже случалось, в другом поезде. А швейцарские контролеры ждут Домодоссолы, чтобы переговорить с таможенниками, эти-то все по правилам делают, — швейцарцы, вы же знаете. Итальянские проводники посоветовали дождаться, пока легавые пройдут, и сразу после этого набить им морду. Так что я рассчитываю на вас? Нас уже семеро, но лишние руки никогда не помешают…

Теперь у них такие рожи, что это само по себе шикарный подарок. Любуюсь ими. Мертвенно-бледные, без единой кровинки, и оживленные чем-то вроде судорог.

— …После таможни? — сглатывает толстяк.

— Ну да, я вам подам знак. До скорого! Спасибо, ребята!

Никого ни в девяносто четвертом, ни в девяносто шестом, ни даже у меня. Обычно всегда найдутся один-два мучимых бессонницей, которые знакомятся между собой да толкуют про свою бессонницу.

Она так рада вновь обрести свой рюкзачок, что тут же чмокает меня в щеку. Ночи сна это не заменит, но по крайней мере приятно. Она еще немного хнычет, но вскоре слезы иссякают. Травмы удалось избежать. Не всегда это заканчивается так хорошо. Предпочитаю об этом не вспоминать.

— Your name?

— Антуан.

— Беттина.

Моя улыбка сползает с лица. Я спрашиваю ее, неужели это имя так часто встречается на ее родине. «Нет, редко», — отвечает она. Ну да, как же, я ведь уже знавал одну такую Беттину год назад. Ей я этого не говорю, может, ее бы это расстроило. К тому же ту историю я предпочитаю хранить про себя. И что это у меня за везение такое — встречать только тех девушек, чье имя кончается на «а»?

Сегодняшняя Беттина очень хорошенькая — маленький дерзкий носик, миндалевидные глаза и белые зубы. Воображаю ее обнаженной, в сауне, рядом с собой, на острове посреди моря, где-нибудь на Фарерах. В этой сауне мы бы и заснули, я бы выпил бурбона, она аквавита,[14] и мы разговаривали бы жестами, исчерпав свой английский.

Но сейчас я ощущаю только испарину да волны тепла из барахлящего акклиматизатора. Мои паломники должны задыхаться от жары, однако никто не жалуется. Делаю Беттине ручкой и устремляюсь к обогревателю.

Мое поле деятельности ограничено всего двумя кнопками: «обогрев» и «кондиционированный воздух», но когда то или другое работает с перегрузкой, мы бываем вынуждены копаться внутри этой штуковины, как нас научили итальянские коллеги. Помнится, в свой второй или третий рейс я вызвал электрика из-за инея на одеялах. Было это в Шамбери, а появился он как ни в чем не бывало лишь в Чивиттавеккиа, за полчаса до конечной, Рома-Термини, и воскликнул: «Сейчас починим твой обогреватель!» С тех пор я выкручиваюсь сам, с помощью канцелярской скрепки, ловко согнутой и всунутой куда надо. И все работает.

***

В каком состоянии я его найду?

Он спит с открытым ртом, растянувшись на моих одеялах. В этом состоянии было бы так просто выбросить его в окно. Окно, pericoloso sporgersi.[15] В моем мозгу возникает подобная мысль, а я даже не чувствую за собой вины, я нахожу ее вполне нормальной. Присутствие этого постороннего тела в моем купе — что-то вроде бородавки, выросшей у меня на носу за одну ночь. Или того хуже — чирья, который вот-вот нагноится, если ничего не сделать.

— Эй, полегче!.. Это так вы людей будите?!

Да, именно так, ударом колена в жирное брюхо — вот как поднимают мешки с дерьмом вроде тебя. Я чуть было не сказал это вслух.

— Вы сумасшедший! — стонет он. — Я только-только заснул… всего-то крохотная передышка после почти двух часов…

— Немедленно возвращайтесь в свою коробку.

— Уже?

— О, ненадолго, через полчаса проезжаем Домо, в худшем случае придется подождать до Милана, это еще два часа. Сейчас я больше ни видеть вас не хочу, ни слышать, как вы дышите. Вы туда сами залезли, вот там и сидите. Знаете, чем я из-за вас рискую?

Он меня даже не слушает. У меня такое впечатление, что он трусит возвращаться в бак.

— Но… Разве вы не можете закрыться изнутри на висячий замок? Я бы пристроился где-нибудь в уголке… тихонько. Только бы не взаперти.

— Проблема не в этом. Изнутри я могу закрыться только четырехгранным ключом, а он стоит семнадцать франков на любом вокзале, кто угодно может себе такой достать. Слушайте, мы в точности хотим одного и того же — спать, расстаться друг с другом как можно скорее и снова завалиться на боковую. И чтобы попусту не терять времени, вам надо вернуться в укрытие. Постарайтесь вытерпеть там по крайней мере три часа. Я не собираюсь с вами возиться.

Он поднимается, бурча что-то невразумительное:

— Что толку… Милан… без денег… мои бумаги… что толку.

— И не стройте из себя капризного ребенка, — говорю я, опуская крышку. — Вспомните лучше ваши недавние разглагольствования, такие звучные и напыщенные, насчет терпения… мгновения… Воспользуйтесь собственной концепцией времени, вы ведь человек зрелый, стало быть, умеете ждать. Это так или я чего-то недопонял в ваших похвалах?

Я вдруг осознаю, что мое презрение к этому типу свело на нет все мое любопытство. Вопрос приоритета.

— За что вас ищут? За наркоту?

— За?.. Я не понял…

Значит, не за наркоту. Это очевидно. В дверь стучат. На этот раз отпираю с большей уверенностью, но по-прежнему изо всей силы упираясь локтем в ящик. Какой-то парень в круглых очках и с чемоданом собирается открыть рот, но я не оставляю ему времени на это.

— НЕТ! У меня все забито, может, вы найдете место в девяносто четвертом.

И я киваю ему на прощание, уже думая о роже, которую состроит Эрик. Он наверняка поймет, что это я, потому что пассажир, которого провели один раз, уже больше не повторит ошибки, — это отчасти как с быком на корриде. Очкарик застанет его врасплох, заявив: «Ответственный из девяносто шестого мне сказал, что у вас есть место!» И тут, честно говоря, все по правилам.

— Так вы говорите, что не были гангстером?

— Я честный человек. Давеча я вам сказал правду, я всю жизнь был бухгалтером.

— Вот эти-то хуже всего. Идут сразу после автомехаников. А почему больше не работаете? У вас ведь по счетной части безработицы не бывает. Лень стало?

Похоже, я сморозил глупость. Он на меня так посмотрел, что мне даже извиниться захотелось. У него в точности такое же выражение лица, как у того аргентинца. Иммигрант, которому отказывают в убежище.

— Я сойду, как только будет возможно. Не хочу подвергать вас риску. По крайней мере дольше, чем надо. Примите мои извинения. Вам нужно поспать, и мне тоже. Но прежде чем вернуться в свой ящик, я хотел бы попросить у вас еще одну вещь — немного воды, мне нужно принять пилюлю.

— Как бы там ни было, сидеть вам здесь еще два часа. А воду вы всю выпили.

— У меня горло так пересохло, что я ничего проглотить не смогу. А лекарство надо принимать каждые два часа. Это не каприз.

Усталость… Эта борьба утомляет меня еще больше, чем отсутствие сна. Пилюля… У этого типа просто дар какой-то ставить меня в тупик со своими дурацкими нуждами. А я, сам не понимаю почему, не могу ему отказать. Он меня в дерьмо толкает, но у меня при этом впечатление, что он искренен.

— Ладно, пойду поищу. Но в такое время это непросто. Может, мне четверть часа понадобится. Подождете?

Он смотрит на свои часы и кивает в знак согласия. Опять возня с висячим замком; он вытягивается во всю длину на банкетке, и я выхожу.

В тамбуре на целых пять градусов ниже, чем в вагоне, не надо забывать, что сейчас середина января. Обычно на мне мой синий форменный пуловер, который отлично сочетается с белой форменной рубашкой и серыми форменными брюками. Но я его забыл дома, и в нем сейчас наверняка Катя спит. А белый цвет моей рубашки уже далеко не такой форменный, каким должен быть, мне это в нашей лавочке уже неоднократно ставили в упрек. Но, несмотря на все советы Ришара, мне так и не удается иметь приличный внешний вид. Старший инспектор, по прозвищу Лощеный, всегда острит, когда видит нас вдвоем в конторе: «Месье Антуан, объясните, пожалуйста, почему, когда вы уезжаете в рейс, впечатление такое, будто вы из него возвращаетесь, а ваш товарищ, наоборот, по приезде выглядит так, будто никуда не уезжал?» Сначала я в ответ брякал какую-нибудь заранее приготовленную чушь, но со временем стал просто пропускать это мимо ушей. Я так и не нашел достаточно хлесткого ответа, который бы раз и навсегда отбил у него охоту прохаживаться на мой счет.

Где мне найти воду и при этом не получить по шее? У Беттины? Она спит сидя, подложив под голову свой рюкзак, и у нее нет ничего похожего на бутылку. У Ришара? Эрика? Не стоит лезть на рожон. Я знаю пределы корпоративной терпимости. Нет, надо отыскать кого-нибудь новенького, одного из тех немногих, кого я еще не доставал сегодня ночью.

Направление: к голове поезда, с риском налететь на итальянского проводника в самый разгар швейцарского контроля.

*
Весь второй класс эгоистично храпит. Может, в первом? Почему бы и нет. Я в довольно приятельских отношениях с одним кондуктором из старичков. Зовут его Мезанж. Обычно он раньше Домо никогда не ложится. Он у нас вроде арабской лавчонки, знаете, из тех, что открыты круглые сутки. На самом-то деле выбора у меня нету. Моя удача в том, что у кондукторов нет служебного купе, все, что можно, отдано толстосумам, и поэтому они устраиваются прямо в коридоре, на откидной койке. Можно с первого взгляда определить, спят они или нет. Мы, молодые подмастерья из заурядного второго класса, благодушно посмеиваемся над этим в своих отдельных служебных квартирках.

— Только не говори, что ты спал, я сам видел, как ты лед в ведерко накладывал, — говорю я.

— Не трави душу. Тут один свекловод захотел среди ночи шампанского да два бокала в придачу! При этом едет один. В последний раз, когда меня об этом просили, я у себя на одеяле нашел две бумажки по пятьсот франков.

— Это тот самый, который сказал, что ты ему напоминаешь какого-то очень любимого человека?

— А, так я тебе уже рассказывал… Для начала, сам-то ты чего еще на ногах?

— У тебя чуточку воды не осталось?

— Воды? С такой рожей, как у тебя, скорей скотча надо хлебнуть.

— Неужто так заметно?

Прежде чем я двинулся обратно со своим видом свежеоткопанного покойника, он удержал меня за рукав.

— Сегодня сплошные свекловоды, ну их. Не бери с меня пример, не мотайся всю жизнь по рельсам, это позвоночник уродует.

Мезанжу доставляет удовольствие называть придурков «свекловодами».

— Почему же ты сам не уходишь? — спрашиваю я.

— Потому что мой позвоночник уже пропал, да и к пенсии слишком близко. Ты как думаешь, были бы у меня бабки, болтался бы я ночами на колесах?

— Да.

Он отпускает мой рукав и разражается смехом. Затем насильно запихивает мне в карман четвертушку «J&B». Я издали машу своим литром воды, а он мне — своим шампанским.

Я отсутствовал дольше четверти часа, через десять минут прибываем на таможню, так что тянуть волынку некогда. Мне нужно продержаться до Милана. Ровно два часа. Два часа, чтобы не потерять работу, которую все равно намереваюсь бросить, потому что она меня больше не забавляет. Это не говоря о неприятностях, которые меня ждут, если в моем купе обнаружится тип, которого разыскивают невесть за что. Я мчусь в одной рубашке сквозь поезд-призрак с заиндевелыми окнами, цепляясь за металлические поручни, чтобы еще больше добавить себе скорости, и перепрыгиваю через вагонные стыки в гармошках, пахнущих мокрой резиной. А ведь мое место в теплой Катиной постели. Когда я качу по рельсам ночами, когда все летит кувырком, я думаю только о ней. Никогда о Розанне. Она — это когда все хорошо, маленькое римское облачко. Я стою не больше, чем все те жлобы, которым читаю мораль.

— Пейте и возвращайтесь в ящик, подъезжаем к Домо.

Он тихо просыпается и достает из кармана пузырек с белыми таблетками, этикетку невозможно рассмотреть. На его лице мука.

— Вы мне тут в обморок не хлопнитесь?

Он делает знак рукой, что, мол, нет, и продолжает пить. По его щекам струится пот. До настоящего момента я был не слишком обеспокоен его речами про сон, но, глядя на эту трупную маску, уже не знаю, что и думать. Он без понуканий залезает в укрытие.

— Американец ведь должен был довезти вас до Лозанны, верно?

Его «да» больше напоминает последний вздох умирающего, как это показывают в кино. Я поспешно хватаю простыню и иду в туалет, чтобы намочить ее.

— Возьмите это.

Он прижимает ее к своему лицу так, будто целует женщину. В голову мне приходит другая мысль, я бегу в купе Беттины и умыкаю оттуда шесть подушек, которыми она по-прежнему не желает воспользоваться. Она спит, положив под щеку сжатые кулачки.

— Еще вот это возьмите. Я прошу у вас только десять минут на таможню. Десять минут, если все пройдет как обычно.

«Да» — глазами.

У меня глубокое презрение к храбрецам, и я знаю почему. Они зеркало моего собственного малодушия. Я боюсь, что мои руки выдадут мой страх, и не знаю, что у меня при этом будет с лицом, — у людей ведь нет привычки изучать в подобных случаях свое отражение. Во время первой таможни я еще не знал, что какой-то напыщенный дурак сидит, скорчившись, в моем бельевом баке. И все прошло как обычно.

Поезд остановился, я вижу их на перроне, готовых подняться. Швейцарцы проходят первыми, они довольно улыбчивы и даже говорят мне «здрасьте».

— Все в порядке?

— Да.

Они и в самом деле гораздо любезнее, когда покидаешь их территорию. Видно, думают, что теперь это дело итальянцев — пусть пропускают к себе всяких инородцев, коли охота. Им-то в любом случае плевать, у итальянцев всегда один и тот же бардак, уж они-то их знают, они их целыми пачками вышвыривали от себя за эти годы.

Я прекрасно чувствую, что они думают, в Домо всегда одно и то же. И всякий раз меня так и подмывает повторить им то, что я услыхал в одном фильме, «Третий человек», там один тип говорит, что в Италии века упадка и фашизма породили Микеланджело и Рафаэля, а Швейцария за двести лет демократии дала миру всего одну общепризнанную вещь — машинку, говорящую «ку-ку». Каждый раз, когда мы проезжаем Домо, это вертится у меня на языке, но я еще ни разу не осмелился. Да и сегодня ночью не лучший момент. Однако самое забавное состоит в том, что когда швейцарец разевает рот, никогда не угадаешь, заговорит он по-французски, по-немецки или по-итальянски.

Они выходят, ничего не проверив, и возобновляют свою веселую беседу. Как раз то, что мне сегодня нужно.

Второй раунд — слышу в коридоре итальянские сапоги. Военные сапоги. У них и фуражка производит большее впечатление, чем прочие, с более высокой тульей, с белым кружочком, пришитым над козырьком. Это не слишком-то вяжется с представлением о заальпийском гостеприимстве — Италия, страна каникул и dolce vita…[16] Твои таможенники способны ошарашить даже немецких туристов, а это кое-что да значит. Их двое, один в сером, другой в коричневом. Обычно их больше всего интересуют итальянские паспорта и удостоверения личности, поди знай почему. Никогда не осмеливался спросить. Нынче ночью серый явно решил прошерстить всех своих соотечественников одного за другим, хуже любого швейцарца; можно подумать, что итальяшке, возвращающемуся домой, всегда есть что прятать. Портативная рация тут тоже еще не изобретена, эпоха Гутенберга в полном расцвете; у них по-прежнему на руках огромный список всякого жулья, и они часами неторопливо его перелистывают. Я как-то рассказал об этом одному французскому фараону, думаю, он до сих пор смеется.

Плохо дело: он размахивает перед моим носом кусочком картона, хочет кого-то разбудить в десятом. Мой черед говорить.

— Compartimento dieci.[17]

Серый выходит, коричневый остается. Соня сидит тихо. Опять говорить, выдумывать разные глупости, лишь бы чем-то прикрыть ненадежную тишину

— Е la partita?[18]

Всегда найдется какой-нибудь футбольный матч для обсуждения — вчерашний ли, сегодняшний, тут я ничем не рискую. Впрочем, он фыркает:

— Ammazza… voi Francesi siete veramente…[19]

Делает пальцы «рожками». Дает мне понять, что французам подфартило.

Промашка. Быстро сменить тему.

Но ни Берлускони, ни Чичолина интереса у него не вызывают, разве что появляется некоторая осторожность на мой счет. Я вынужден заткнуться.

И тут вдруг всего лишь от простого взгляда, брошенного на перрон, я почувствовал, как из глубины моих внутренностей на меня накатывает волна неожиданного счастья. Комическая парочка, настоящие Лоурел и Харди, взъерошенные, с перекошенными галстуками, каждый тащит тяжеленный чемодан и на чем свет стоит распекает другого, чтобы ускорить шаг. Как бы я хотел, чтобы Беттина на них взглянула…

Я-то собирался скорбно принять виноватый вид, а вот теперь не могу сдержать радостного хихиканья. Крученая подача в третьем сете. Коричневый небось думает, что это я над ним издеваюсь.

— Apposto. Andiamo, va…[20] — говорит серый, махнув мне рукой на прощание.

Едва они уходят, я испускаю вздох, который меня опустошает, словно проколотую шину. Приграничная тишина воцаряется в моем купе. Зря я говорю, что таможенников вешать мало, на самом деле они вполне терпимы.

Я угощаюсь немалым глотком «J&B», который бурным потоком врывается ко мне в пищевод. Добрая порция бурбона гораздо больше порадовала бы мои вкусовые ощущения, но делать нечего. Как говорят итальянцы: «А cavallo donate non si guard'in bосса». Дареному коню в зубы не смотрят. Народная мудрость.

— Вы как там, держитесь? — спрашиваю я соню.

— Душно.

Он протягивает мне простыню, мокрую и горячую.

— Вы меня пугаете. У вас жар?

— Нет, нет, не бойтесь, просто я не привык так долго не спать.

— Недолго осталось, еще два часа с небольшим, и окажетесь в гостиничной койке на Миланском вокзале. Сможете хоть десять дней отсыпаться.

— Без денег и десяти минут не смогу. А на те крохи, что в кармане остались, меня даже в водосточную канаву не пустят.

Тут я застываю как громом пораженный.

— Что? Простите? Вы обделываете международные делишки с американцами и швейцарцами и при этом хотите меня убедить, что едете без гроша?

Я уж чуть было не начал сочувствовать его положению, а он затевает нищего из себя строить… Мы увязаем. Спотыкаемся о порог абсурда.

— Литр воды — еще куда ни шло. Но пятьдесят тысяч лир за гостиничный номер… это уже чересчур.

— Я ни о чем таком вас не прошу. Но если бы вы были любезны оставить мне подушку с простыней или одеялом, я бы устроился в зале ожидания. Мне нужно будет лишь сделать один звонок в Швейцарию. За счет абонента, однако монетка все-таки понадобится.

— Что-нибудь важное?

— Ну… да.

Я изнемогаю. Головокружение на краю пропасти или чего там еще. И где-то в самом низу различаю измученную тень меня самого.

— Не хочу ничего такого сказать, но похоже, что вы в дерьме по самые уши. Заметьте, меня это даже немного утешает, потому что рядом с вами я просто счастливчик.

— Вы даже не представляете, как удачно выразились. У меня двое ребятишек, двенадцати и четырнадцати лет, и жена, которая никогда не работала. Когда я перестал вкалывать — и вовсе не из-за лени, как вы говорите, — то влез в долги, я занимал, и по-крупному, не имея возможности вернуть ни гроша. Я перестал платить налоги, за жилье… и тогда…

— И тогда вы сделали какую-то глупость.

— Нет. И да, и нет. Собственно, нет. Вы хотите спросить, какого рода глупость? Кража? Я на это не способен. В любом случае вы не сможете понять, у вас ведь нет ни жены, ни ребенка.

— Нет, но работа у меня есть, и я держусь за нее, пока не подыскал другую. Я сын простого работяги и сам вкалываю, так что избавьте меня от этого припева: «суровая действительность, которую молодым беззаботным дуракам вроде тебя не понять».

— Я этого не говорю…

В первый раз вижу его зубы. Он хотел засмеяться, но не имеет на это сил. Надеюсь, что смогу проникнуть в тайну этого человека еще до Милана.

— Весь этот бордель на таможне из-за вас? Вы на учете?

— Да. Черный список. Полное запрещение покидать французскую территорию.

Я уже видел типов, которых прихватывали за нелады с законом. А у этого налоги… жалобы заимодавцев… представляю себе.

— А почему вы перестали работать?

Тут он снова погружается в себя, и крышка опускается над его головой.

Из пещерной глубины деревянного сундука доносится едва слышная фраза:

— А вот этого я никогда не скажу… Никогда. И это в ваших же интересах.

Черная дыра в четыре километра. Туннель. Нигде не чувствую себя лучше, чем в этом футляре из сплошных стен, сквозь который мы мчимся: шум делает бесполезным любое слово, верхний свет становится в сто раз более густым. Остается только замереть и ждать. Наконец вырываемся оттуда. И ничего не изменилось. Соня по-прежнему тут, втиснутый в свое ложе из подушек. Он только что заснул. Пот струится по лицу. Ему удалось украсть у меня мой драгоценный сон, и я торчу здесь как дурак, глядя на него, а он буквально сочится своей тайной, лежа в катафалке, набитом белым чистым бельем. Я не врач, но весьма опасаюсь, что никогда больше не увижу его идущим прямо, с высоко поднятым сухим лицом и широко открытыми глазами. Я уже не понимаю, что страшит меня больше — угодить в тюрягу или не узнать конца его истории. Если я засну, то сюда может войти какой-нибудь контролер, открыв дверь своим четырехгранником, а если закрою бак, соня задохнется. У меня больше нет свободных купе. Я уже начал было подумывать о том, чтобы запереть свою кабинку на висячий замок, а самому отправиться спать к Беттине, но нежелательно оказаться в замкнутом пространстве наедине с пассажиркой, на это всегда дурно смотрят, когда застукают.

В коридоре пусто. Я бы хотел, чтобы что-нибудь пришло ко мне на помощь, что угодно, любое явление, которое помогло бы внести разнообразие в это невыносимое однообразие. Например, пассажир-итальянец, орущий от счастья, что вернулся домой, или подросток, протягивающий мне свой плейер, напичканный хард-роком, или владелец маленького кинотеатра, этот мог бы предложить мне пожизненное место киномеханика. Мне надо протянуть до Милана, а там, клянусь, я отсеку гнилые ветви и запрусь до завтрашнего утра, и пусть только болван контролер или кретин пассажир попробуют меня разбудить…

Сейчас я был бы не прочь занять чем-нибудь свой ум, чтобы меня рассмешили, чтоб угостили горячим кофе из термоса. Коридор в высшей степени негостеприимен — линолеум, ледяной металл, запотевшие стекла. Я на мгновение останавливаюсь перед купе Беттины. Она завернулась в одеяло и спит, приникнув к своему рюкзаку и высунув одну ногу наружу. У нее невероятно хрупкая лодыжка, обтянутая белым носком.

Сауна. Она и я. На Фарерах.

Дверь на том конце бесшумно открывается. Два типа, уже готовые войти, заметив меня, приостанавливаются. Мой первый рефлекс — заскочить в купе Беттины, опустить все три шторки со стороны коридора и запереться изнутри четырехгранником. Один из типов для виду облокачивается на оконный поручень, но следит за мной уголком глаза. Понял. Это меняет все, и вовсе не в том смысле, в каком я хотел. Вагонные пираты, явившиеся в свой обычный час с твердым намерением обшарить каждый вагон за время, оставшееся до Милана. Только ворья мне тут не хватало…

Потихоньку двигаться к своей кабинке, но сразу не заходить. Ни в коем случае. Чтобы не подумали, будто я боюсь.

А я и в самом деле боюсь. Не совсем этих двоих, несмотря на их ножи, но бардака, который они способны учинить в вагоне проводника, который сегодня ночью не слишком в этом нуждается. Если хоть один пассажир проснется, обнаружив чужую руку в своем кармане, у него будет повод поорать, устроить драку, остановить поезд и переполошить легавых, и мне уже не удастся потихоньку избавиться от зайца. Вспоминаю тот раз, когда дело закончилось на перроне какого-то крохотного вокзала, где и поезд-то ни один никогда не останавливался: двое воров дрались с тремя совершенно ополоумевшими пассажирами. Фараоны явились через пятнадцать минут после того, как треснула первая челюсть, и прошло еще два часа, прежде чем поезд снова тронулся.

А вдруг они сунутся к крикуну, хотя у того больше и взять-то нечего? Это же будет сущее светопреставление. Он наверняка решит, что против него заговор, и поубивает их всех на месте. А Беттина? У нее случится новый нервный припадок, и я уже никогда не решусь посмотреть на себя в зеркало. Что делают в таких случаях? Нет, сегодня ночью я не спрячусь у себя в купе, пережидая, пока все само пройдет. Впрочем, он начинает терять терпение, он сверлит меня взглядом, и, если я сейчас же отсюда не уберусь, он попросит, приставив мне нож к горлу, принести ему кофейку. Я знаю, чтобы меня тут пришили, шансов очень мало, они ведь не убийцы и прекрасно понимают, во что это обходится, они просто хотят спокойно делать свою непыльную работенку. Они никогда не воспользуются ножом, никогда, это точно. Но он у них есть в кармане, они готовы его показать, вот этого-то я и боюсь — увидеть, как он раскроется в одно мгновение перед моим носом. Это все. Они, морщась, перекидываются парой слов, что-нибудь вроде: «Что там еще за говнюк? Не дают поработать спокойно». Они теряют время, для них это идеальный момент— в коридоре, кроме меня, ни души.

Тем хуже, я иду вперед, заставляя себя глядеть прямо им в глаза.

Шум в тамбуре у них за спиной.

Галлюцинация… Мираж…

Итальянские контролеры.

Это Бог. Он все увидел сверху… Он хочет искупить ночь, которую заставил меня пережить…

У них забавно вытягиваются лица при виде воров, не поймешь даже, кто больше смущен, — покачивания головой из стороны в сторону, обмен любезностями, prego, grazie,[21] и они идут дальше своей дорогой, мне навстречу. Можно подумать, это старая добрая итальянская комедия «Жандармы и разбойники», только тут все еще натуральнее, чем на сцене. И ради достойного завершения спектакля они небось обнаглеют настолько, что потребуют мои билеты для контроля, дабы восстановить свой авторитет, который малость подрастеряли перед этой шушерой. Они приветствуют меня чуть надуто, один из них спрашивает, почему я не сплю. Я не могу впустить их к себе, поэтому вынужден шептать на ухо своим чуть перепуганным итальянским:

— Я воров караулю, они не хотят уходить из моего вагона. Что будем делать?

— Каких воров?

— ?

— Где ты воров видел?

Нет, не может быть, чтобы Бог послал ко мне этих скотов. Невозможно. Разве что он хочет моей погибели.

— Да вон же они! В том конце. Это что, тайные агенты, по-вашему? И какого черта вы им потакаете?

Они делают рукой этакий маленький жест — дескать, «брось, чего ты в самом деле…» Неотразимая итальянская система. Их концепция благополучия… Вместо того чтобы выразиться ясно и определенно, они предпочитают не рисковать, сопровождая свое предположение тонкой мимикой: «я ведь тебе ничего вроде не говорил, но ты все-таки понял».

Воры не сдвинулись с места ни на йоту, но теперь они ухмыляются. На какую-то долю секунды я даже подумал было, что это они сами подослали ко мне своих эмиссаров в форменных фуражках, чтобы вежливенько убедить меня убраться подальше.

Мне говорят, что все в порядке, спрашивают, все ли билеты проверили швейцарцы, желают спокойной ночи. И проходят в следующий вагон.

Вот так.

Подобные вещи возможны только по сю сторону Альп. Рассказать об этом в Париже — никто не поверит.

Результат: я не только по-прежнему в дерьме, но вдобавок эти два подонка еще и получили благословение властей.

И теперь они сами приближаются ко мне.

Спокойные.

Отступать, отступать до самого электрощита. Они не понимают и все приближаются. Зеленая кнопка, красная кнопка и еще одна, маленькая, сверху, которую ни в коем случае нельзя трогать — общий выключатель. Четырехгранник выскальзывает у меня из пальцев, я нащупываю кнопку, жму, щелчок…

Полная темнота. Они резко остановились.

— Mortacci tuoi!..

У меня времени, как раз чтобы успеть проскользнуть к себе. Я приникаю ухом к двери. Толчки, они натыкаются на двери, из-за пары ударов кулаком в мою собственную у меня глохнет ухо. Они вынуждены сменить вагон. Какими бы ловкими воры ни были, работать вслепую они не смогут. «Еще увидимся, — слышу я, — еще увидимся». Опять «Mortacci tuoi» (проклятье моим мертвецам), и дверь тамбура закрывается за ними. Если только они меня не поджидают, притаившись в темноте. Может, они хитрые, эти ублюдки.

Они наверняка вернутся, но у меня есть время подготовиться.

— Включите свет, а то, мне кажется, я сейчас упаду, — слышится дребезжащий голос.

Я оборачиваюсь в темноте и замечаю силуэт сони, стоящего в десяти сантиметрах от меня.

— Вы меня чуть не напугали. Свет сейчас нельзя включить, во всем вагоне тока нет… Ложитесь пока на мою кушетку.

Три светящиеся точки вблизи показывают, что скоро 3.30. Внезапно его дыхание учащается, затем на мгновение замирает в леденящей тишине.

— Э… эй, только без глупостей, говорите что-нибудь!

Вместо ответа тело рушится наземь с глухим стуком, задев головой мое колено. Я не шевелюсь.

Затем прижимаю ладони к своим векам, чтобы хоть на миг уединиться в собственной голове.

Мои зрачки привыкли к темноте. Сделав шаг к своей сумке, я наступаю ему на щиколотку, а он даже не вскрикнул. Я отыскал наконец карманный фонарик, после того как разбросал все свои вещи, и направил луч ему в глаза. Он без сознания. Его тело валяется на полу, словно гнилой плод, упавший с ветки. Наверное, я должен бы встревожиться. Не знаю, но, похоже, с меня чуточку хватит.

*
Я снова зажег свет, но в голове у меня от этого нисколько не прояснилось. В коридоре наконец человеческое существо — какой-то потягивающийся старичок, которого, видимо, разбудила темнота. Значит, еще живой.

Не знаю, что надо делать, чтобы вернуть кого-либо к жизни, — то ли хлопать по щекам, то ли брызгать водой? Попытаюсь вспомнить его имя. Жан-Жак?

— Жан-Жак… вы в порядке? Вам жарко? Хотите попить чего-нибудь?

Мои дурацкие вопросы вынуждают его с трудом открыть глаза. Я слегка брызгаю ему в лицо водой и прикладываю к губам горлышко бутылки.

— Это… ничего… такое со мной и дома случалось… немного жарковато… недостаток сна…

— Вы можете подняться?

Он закрывает глаза в знак согласия и опирается на мою руку, чтобы встать на ноги.

— Когда мы будем в Милане?

— Через час, итальянцы вроде решили наверстать опоздание.

— Вы не волнуйтесь из-за того, что со мной случилось… Такое бывает… я сойду, как договаривались, врач мне не нужен.

— О, знаете, в настоящий момент я не волнуюсь, мне некогда.

Он смотрит на мои разбросанные на полу вещи и начинает их подбирать.

— Да бросьте вы, плевать на них, потом я сам приберу, дайте дух перевести, мне сейчас не до них, пускай валяются, пускай пачкаются!

— Старая привычка. Если я когда-нибудь выпутаюсь из этого, я вас не забуду. Это не пустые слова, у меня скоро будет много денег, по-настоящему много, и я вспомню, что вы для меня сделали.

Сам не знаю почему, я расхохотался. Нынешней ночью со мной чего только не было, но такое…

Я этого типа оскорблял, раз десять желал ему смерти, даже пытался унизить. А он?..

— Послушайте, даже не знаю, как вам это сказать, но вы не находите, что ситуация довольно нелепая? Жан-Жак… Вы ко мне залезли, чтобы спрятаться от таможни, я сражаюсь с контролерами и всякими проходимцами, вы отрубаетесь при первой же возможности, сулите мне бабки, и при этом вам нечем заплатить за телефонный звонок. Я уже ничего больше не понимаю, да и не пытаюсь понять.

— Меня зовут Жан-Шарль.

Я поразмыслил одно мгновение и снова разразился смехом. Не искренним смехом — отстраненным. В эту секунду ничто больше меня не страшило: ни контролеры, ни тюрьма, ни воры, ни прочее жулье. Эту секунду я украл у вселенской логики.

— Не хочу употреблять высокопарные слова, но если вы мне и должны что-нибудь, так это ночь сна и хоть какое-нибудь подобие правды.

Не задам больше ни малейшего вопроса этому субъекту, надо, чтобы все исходило от него самого. Он складывает мою измятую рубашку и протягивает мне:

— Это у вас для обратного пути?

— Да. В любом случае она бы как-нибудь по-другому испачкалась, я не способен содержать свою форму в порядке, в «Спальных вагонах» у меня репутация неряхи.

Перестук колес смягчается, опоздание наверстано. Жан-Шарль садится на мгновение и вытирает лоб. Не похоже, чтобы ему стало легче.

— Вы ведь поняли, что я болен, — говорит он так, будто это изначально само собой разумелось.

Что еще можно сказать после такого признания?.. Мне больше не нужны никакие эвфемизмы.

— Это оно и есть, ваше подобие правды? У меня тут все насквозь липкое и мокрое от вашего пота, с вас градом льет, а я только тем и занят, что пытаюсь осушить это болото. Я вовсе не хочу вас унизить, но я бы вполне без всего этого обошелся… Знаю, это не смешно, но вы у меня тоже смеха не вызываете.

Я уже не отдаю себе отчета в том, что говорю, я только что достиг состояния того физического и умственного разброда, с которым сталкивается Катя после каждого моего возвращения. Это при том, что мы всего на полдороге «туда».

— Вы ведь измучены, да? Вы меня ненавидите.

— Нет. Уж скорей мне хотелось бы влепить вам оплеуху. Но больного я бить не могу…

Он опускает глаза. Надо отвлечься от того, что я только что сказал.

— Чем вы больны? Не бойтесь называть вещи своими именами.

— Я сам не слишком много об этом знаю. Знаю только, что это очень серьезно.

— Глупо заболеть, когда готовишься заграбастать кучу денег, — говорю я.

— Пфф… В этой игре вы наверняка выиграете. Я не умею защищаться от циников. А вы циничны настолько, насколько это свойственно здоровому человеку.

«Здоровый». Это я-то?

— Ну… похоже, это цинизм бедняка… И потом, в любом случае я не циник, это я от вас заразился.

Все, что я говорю, от меня ускользает, просто выскакивает само собой. Антуан от природы злой, это все говорят. У Антуана больше нет выбора. Антуану просто уже не угнаться за своим естеством.

— Если бы вы знали, до какой степени ужасно то, что вы говорите… Год назад я бы вас убил. Да, убил. Теперь-то я понимаю, что оно того не стоит.

Я отлично вижу, что он пытается говорить нормально, но это чистое притворство. Его глаза моргают все чаще и чаще, ему уже не удается держаться прямо, тряски поезда хватает, чтобы он начал сползать с кушетки. А я, сидя на полу, смотрю, как он падает.

— Я в розыске, но только не потому, почему вы думаете. Я всем нужен, меня все хотят, его просто рвут друг у дружки, этого господина Латура!

Он начинает хохотать, будто пьяный.

— Я представляю собой мешок денег, оттого-то и смеюсь, видя, как увиваются вокруг меня все эти кретины в белых халатах, да и все прочие тоже.

Точно, пьянчужка, приступ белой горячки в самом разгаре. Поет мне свой горький куплет. У меня впечатление, будто я у стойки какого-то занюханного бара, в занюханном квартале, лицом к лицу с каким-то прокисшим алкашом, у которого все больше и больше заплетается язык. Если подожду еще чуть-чуть, он мне сам все выложит.

— Вас это удивляет, да? Вы небось спрашиваете себя, как это бедный больной вроде меня, бедный и больной, умудряется заставить столько народу суетиться вокруг себя? Ну так я вам это скажу. Я сейчас как раз в том состоянии, чтобы сказать.

— Давай говори.

— Я на вес золота. А у швейцарцев его много, это всем известно… Они платят больше, чем французы, тут я ничего не могу поделать. Вы бы ведь выбрали то же самое? Моей собственной стране наплевать, если моих ребятишек вышвырнут на улицу, когда меня здесь уже не будет. Я знаю, швейцарцам тоже плевать, но они хоть платят достаточно, чтобы на это прожить годы, десятилетия!

Его голова ныряет вперед, и я едва успеваю привстать на пятках, чтобы подхватить его раньше, чем он клюнет носом в пол. Он рухнул на меня всем телом.

— Мне надо… лечь… мне надо отдохнуть…

На какую-то секунду мне показалось, что он умер. Я выхожу из игры.

— Я все прекращаю. Вызову начальника поезда, найдем «скорую помощь». Это слишком рискованно. Тем хуже.

— Ни в коем случае… Я еще не подох… Это все из-за недосыпа; если остановиться сейчас, то все пропало для меня, для моих ребятишек, для вас тоже… Найдите мне место, чтобы поспать…

Я смиряюсь. А что еще остается.

Открываю дверь и высовываю нос наружу. Маленький старичок по-прежнему здесь и поворачивает ко мне голову.

— Слушайте, Жан-Шарль, я хочу попросить вас сделать последнее усилие, и я вас положу на настоящую кровать… на полку по крайней мере. Только надо до этого продержаться, нам остался всего один бросок, и лучше, чтобы вас не засекли. Так что вы пойдете по коридору своими ногами, я впереди, а вы сразу за мной. Чувствуете себя на это способным?

Кивок согласия. Прежде чем он изменит решение, я сгребаю в комок свои одеяла, простыни и подушки, хватаю все это в охапку и проталкиваюсь через дверь в коридор.

— Идемте.

Комок застревает, где только можно, я ничего не вижу. И смех и грех, уже не знаю, что и подумать. Все это ради того, чтобы уберечься от взглядов того старичка, который наверняка спит наполовину, стоя облокотившись о поручень. Может, он никогда и не видел моего зайца, или забыл, или ему наплевать. Пытаясь думать обо всем, я становлюсь еще большим параноиком, я становлюсь психом.

Беттина просыпается, подскочив, и видит, что напротив нее приземляется комок постельного белья. Я пытаюсь успокоить ее, насколько могу, представляя соню как пассажира с температурой, который ищет тихий уголок до Милана. Не переставая говорить, я раскладываю на верхней полке постельные принадлежности, приставляю лесенку и помогаю Жан-Шарлю вскарабкаться туда. Беттина смотрит на меня своими маленькими, слипающимися ото сна глазами, вокруг нее витает сладкий аромат спящей кожи. Она прекрасно видит, что Жан-Шарль ничуть не похож на ужасный призрак, напротив, она меня робко спрашивает, не нуждается ли он в какой-нибудь помощи. Не знаю, что ей сказать. Разве что пусть закроется на задвижку, выходит как можно реже и в случае чего предупредит меня.

— До скорого, — говорит она мне по-французски.

— Который час? — спрашивает Жан-Шарль.

— 3.50.

— Я должен принять следующую пилюлю через три четверти часа.

— Я подумаю об этом. Попытаюсь.

Это последнее, что он сделает в этом поезде. Едва он проглотит ее, как окажется в Милане. Я закрываю купе.

Сам я хочу виски, потому что знаю, что меня ожидает в течение этих трех четвертей, — стояние на стреме в коридоре. Невозможно вернуться в свою кабинку и отгородиться от остального вагона. Может случиться все, что угодно, я уже начинаю к этому привыкать. И я был бы зол на себя самого, если бы после всего, что я вытерпел, дело сорвалось. В случае если вернутся воры, я забаррикадируюсь у себя, а там видно будет.

Допиваю свою бутылку почти одним духом и иду ополоснуть лицо. Старичок вернулся на свою полку. Я занимаю место перед одним из окон и начинаю свое бдение.

В конце концов, мне за это платят.


Антуан…

Ты торчишь тут будто сломанный пополам колышек, и уже не слишком понимаешь, что происходит. Ты даже не пытаешься понять, стоит ли делать то, что ты делаешь. Каждый из твоих членов весит целые тонны, особенно ноги, и ты закрываешь глаза, чтобы попытаться хоть немного поспать стоя… И однако тебе никак не избавиться от мысли, что на твоем месте должен быть кто-то другой. Что сам ты в этот момент должен преспокойно спать во флорентийском составе и что завтра бы ты вдобавок проспал весь день, как всегда там делаешь. Почему ты отказался? Злишься за это на себя? Тебя это задевает? Это слишком глупо, да? Но ты говоришь себе, что этому рейсу наверняка придет конец, как и всем остальным, что все завершится на Лионском вокзале, как обычно. И быть может, ты даже не сразу вновь отправишься в путь. Вернешься к Кате, попросишь ее не отпускать тебя больше, и она сделает это, потому что любит тебя. Только у нее есть терпение выслушивать твои истории, на кого еще ты можешь рассчитывать, а? С ночными поездами покончено. В Италию ты больше ни ногой, и ты больше не будешь возиться со всеми этими незнакомцами. В один прекрасный день ты забудешь все, и тебя тоже забудут. Вот ради этого-то ты и должен держаться сегодня ночью, только ради этого. Пространство отдаляет тебя от Лионского вокзала, зато время приближает к нему. Оставь забвение на потом, у тебя для этого вся жизнь.


Мне ненадолго надо в туалет. Только там я еще чувствую себя самим собой. Виски затуманило мое сознание и обожгло нёбо. Решительно, я никогда не смог бы сделаться алкоголиком, как обещал себе, если все полетит к чертям. Слишком много думаешь о вещах, о которых сам же потом и жалеешь.

***

Или все произошло слишком быстро, или я потерял чувство времени. Я вышел из ватерклозета, ни на что не глядя, почти с закрытыми глазами, и столкнулся с каким-то человеком, входившим в мой вагон. Я не успел даже ни рассмотреть его физиономию, ни извиниться, как он бросился прямо в коридор и остановился в сомнении перед купе номер два. Именно в эту секунду я почувствовал, что ночь еще будет долгой. Он обследовал купе, не производя шума и ничего не обнаружив. После чего вернулся ко мне, и только тут я наконец увидел его лицо. На черепе проплешины, волосы, наверное, вылезали у него целыми пучками, а те, что остались, очень длинные. Лицо странное и замкнутое. На нем просторная черная кожаная куртка, пожалуй даже чересчур просторная.

— Здесь были два человека, на местах двадцать пять и двадцать шесть, американец и француз. Куда они делись?

Он говорит быстро и отрывисто. Его вопрос звучит как приказ. С субъектами такого сорта чем меньше слов, тем лучше.

— Они сошли, не помню даже где… в Швейцарии, кажется… ближе к Лозанне.

Я увидел его гримасу, его перекошенный рот и сразу же после этого стукнулся от его затрещины головой о стекло. Я схватился за горящую щеку и, не зная, как на это реагировать, опустил глаза.

— Ты сейчас быстро все поймешь. Сам-то ты мне не нужен, придурок, но попробуй опять небылицы плести… ты их и так уже кучу наплел в Лозанне. Не было их в Лозанне, придурок, их там ждали, а ты сказал, что никого не видел!

Блондин в синем пальто… Я ведь заметил, как он говорил с кем-то и как тот бросился бежать по перрону… Откуда мне было знать, что немного погодя этот человек начнет хлестать меня по щекам?

— Я тут ни при чем… я всего лишь проводник, я видел, как они садились в Париже, а потом, не доезжая до Швейцарии, они дернули за стоп-кран и исчезли, мы из-за них и в Лозанну-то прибыли с опозданием…

Моя голова снова стукнулась о стекло, но на этот раз я задеваю ухом за железный поручень. Крик боли застрял у меня в горле.

— Ты недолго будешь забавляться, придурок несчастный. Я ведь на этом поезде что угодно могу сделать и тоже могу за стоп-кран дернуть, после того как искрошу тебя в отхожем, хочешь, а? Я до конца пойду, чтобы узнать, куда они подевались.

— Но я же правду вам говорю, они на самом деле сбежали.

Тут он взрывается, хватает меня за грудки и тащит в туалет. Я приземляюсь на унитаз, а он закрывает дверь на защелку.

Потом его рука ныряет за пазуху…

Револьвер?.. Он нацеливает его словно лук — на вытянутой руке — прямо мне в лоб. Мне надо что-то говорить, но вряд ли из моего рта выйдет что-нибудь иное, кроме тошноты.

— Послушайте… я в самом деле видел, как американец дергал за стоп-кран, но еще до этого я видел, как он говорил с итальянцами, которые сели в Валлорбе. А после этого он сошел. Он мне дал немного денег, чтобы я закрыл на все глаза…

— А француз?

— Этот остался. Он зашел ко мне с теми двумя итальянцами за своим паспортом, и они все втроем ушли в сторону первого класса.

Вскрикнув, он размахнулся своим оружием. Я закрыл руками голову. Но его кулак обрушился всего лишь на раковину умывальника.

— Какие они из себя, эти итальяшки?

— Хм… один весь в джинсовом, а на другом коричневый шерстяной пиджак…

— Где тут первый класс, придурок?

— В голове поезда, я видел, как они ходили взад-вперед по коридору, но уже без француза, — должно быть, посадили его где-нибудь в другом месте…

Сам не знаю почему, у меня вырвалась еще одна фраза. Глупость, без которой вполне можно было обойтись:

— Я у одного из них нож видел.

И тут, вопреки всякому ожиданию, он засмеялся.

Сунув свою пушку за пазуху, не угрожая и ни о чем не спрашивая, он вылетел вон, как фурия.

Я остался один, сидел, не двигаясь, на унитазе. У меня ощущение, что только что осквернили последнее место, где мне еще было хорошо. Теперь я уже никогда не смогу запереться в сортире, не ощутив вкуса блевотины во рту. Я мало что успел понять, это был не страх, а настоящий ужас, как в самолете, когда сделать ничего нельзя и ты чувствуешь себя просто наблюдателем.

Не знаю, что на меня нашло, зачем я выдумал все это. Желание защитить кого-то? Жан-Шарля, Беттину? Нет, конечно. Пушка заставила бы меня и брата родного забыть. Что же тогда? Видно, во мне что-то прорвало. Слишком много злости накопилось.

Холодная вода остудила мне щеку и ухо. Его пятерня оставила свой отпечаток — у меня теперь вся рожа исполосована красным. Мерзавец…

Он вернется.

С лицом еще в потеках горячей и холодной воды, я устремляюсь в седьмое купе. Беттина стоит на нижней полке и, приоткрыв рот, смотрит на Жана-Шарля, забывшегося сном, по видимости спокойным.

— He's O.K.,[22] — шепчет она с улыбкой, исчезающей, едва она замечает, что у меня с лицом.

Она прикасается пальцами к моей красной щеке.

— It's nothing,[23] — говорю я, отворачиваясь.

Она уже ничего не понимает, больной спит наверху, а внизу проводник в униформе возится с дверью, четырежды проверяя, хорошо ли она закрыта, опускает шторы до отказа и встает перед ней с четырехгранником наперевес. И конечно, она желает объяснений, которые я не способен дать ей по-английски. Я бы и по-французски-то затруднился. В любом случае, если бы даже я сказал ей лишь четверть того, что творится в этом проклятущем вагоне, она бы одними своими причитаниями пустила весь «Галилео» под откос. Вот уже несколько часов, как до меня дошла одна штука, о которой раньше я просто не задумывался: на борту может быть только один хозяин. В противном случае я тут мало чем могу управлять, хотя и начинаю понимать, что тут происходит, куда мы катимся. Пройдя через некоторую абсурдную стадию, этот бардак начинает приобретать смысл. Ставка в игре — Жан-Шарль, большой куш, он не бредил, когда говорил обо всех этих деньжищах, которые вертятся вокруг него. Он запродал себя тем, кто предложил больше других, швейцарцам, и они цепко за него держатся. Он мог выехать только обманом, французы бы так просто его не выпустили из-за его долгов или чего-то другого. Как лучше всего добраться до Швейцарии? Самолет — невозможно. Машина — рискованно. Идеально — ночной поезд, французские и американские паспорта никогда не проверяют. Да только вот незадача, заурядный случай, трижды пустяк: чей-то пропавший дерьмовый бумажник, всего-то пять тысяч франков, — и под угрозой оказываются такие головокружительные суммы, что дальше ехать некуда… Единственное, чего я не понимаю, — это почему вызывает такой интерес ничтожный бухгалтер, который только и делает, что дрыхнет. Может, он вел счета какой-нибудь банды, может, у него хранятся какие-нибудь опасные списки…

Впрочем, я задаюсь вопросом, не разбудить ли его. Я всего лишь хочу ему сказать, что если человек в черной куртке опять явится за ним, то я его вышвырну вон, хоть и больного. В конце концов, лично я им без надобности, им соня нужен, так что я разом избавлюсь от обоих и останусь со шведкой, рискуя, что кто угодно может нас застукать. Я и так уже близок к тому, чтобы меня вышибли из компании, что ж, значит, никогда больше не буду валять дурака в ночных поездах.

Любопытно было увидеть направленную на себя пушку, у меня от этого в голове сразу просветлело. Усталость как рукой сняло, словно она сама почувствовала, что ей лучше свалить потихоньку, раз последнее слово не за ней.

Мадемуазель Бис. С такой рожей, как у меня сейчас, такой нервозностью, такими странными жестами, такими дикими подергиваниями нельзя просто сказать человеку: успокойтесь, все хорошо, продолжайте спать. Она тут же пожалеет о купе с двумя торговыми агентами. Нельзя мне терять из виду, что она всего лишь «бис», номер второй. Впрочем, имя Бис ей идет гораздо больше. У той, подлинной, Беттины тоже был вид как у испуганной ласки, когда я впервые увидел ее во флорентийском «Галилео» в июне прошлого года. Об этой встрече я никому не рассказывал, даже Ришару.

Беттина-Бис спрашивает меня, что за болезнь у Жан-Шарля, а я по-прежнему не знаю, что отвечать. Потом, ужасно посерьезнев взглядом, она спрашивает меня, не собираюсь ли я делать «bad things». Плохие вещи?.. Прямо с ума сойти, до чего тупо может звучать примитивный язык. Приходится заново открывать элементарные принципы, добро и зло, хорошее и плохое. В то время как между хорошим и неплохим уже имеется целый мир. Мне не хватает всего арсенала языка, нюансов, эвфемизмов, иронии, остаются лишь взгляд и тон. Но в этом я не слишком силен. Я бы хотел сказать ей, что все, что со мной произошло, хоть и досадно, однако логично, что и в бегстве есть свой изыск, в усталости — скрытые силы, а в трусости — утонченность. Но вместе с этим я был бы не прочь сказать ей, что мне хочется обхватить ладонями ее груди и бедра прямо здесь и сейчас, но что я все-таки не мерзавец, я скорее из тех, кто сперва спрашивает на это разрешения. Но это, пожалуй, слишком уж примитивно.

И вот, когда я уже собираюсь произнести какую-нибудь утешительную ложь, в коридоре развопились: «Cuccettista Francese! Cuccettista Franceses!» Где этот проклятый французский проводник?..

Ну вот, я уже и проклят, нашелся наконец один, имеющий мужество сказать это. В луче света из-под шторы вижу синюю брючину. Я вовсе не обожаю итальянских контролеров, и еще того меньше, когда они меня проклинают.

— Что стряслось?

— И ты еще спрашиваешь?

Он один, злющий, с перекошенным лицом, готовый нос мне прокомпостировать своей машинкой. Делаю ему знак, чтобы убрал ее по-хорошему, потому что сегодня ночью я и не такое видел.

— Зачем ты это сделал? Хочешь нам неприятности устроить?

— Да что случилось-то?

— Что на тебя нашло? О, Мадонна, черт бы ее побрал! Что они тебе сделали? За что ты их так?

Я упорствую в своем непонимании и даю ему это понять. Он теряет терпение и между двумя оскорблениями в адрес Пресвятой Девы хватает меня за рукав и тащит куда-то. Таким нелепым образом мы пробегаем через четыре вагона. Я подумал было о тех, из седьмого, но контролер тянет меня дальше, разрывая швы моего пиджака. На пороге девяносто седьмого нас поджидает его коллега, указывая пальцем на пол.

Два неподвижных тела, два лица, где расквашено все: нос, губы, надбровные дуги, скулы. Они валяются на полу между двух кровавых потеков; вывороченные как попало руки-ноги. У того, что в коричневом пиджаке, из носа течет капля за каплей, а череп второго втиснут под настенный мусорный ящик. Складной нож валяется несколькими метрами дальше, закрытый.

— Твоя работа, да? Это ведь ты хотел их задержать…

На меня снова накатывает тошнота. Наверняка тот псих в черной куртке постарался. Это какой же силищей надо обладать, чтобы двух человек довести до такого состояния? Как надо ударить и сколько раз? В какой момент решить остановиться и почему? Но вместе с тошнотой возникает и другая реакция, которую мне никак не подавить, какое-то странное парадоксальное чувство. Нечто вроде удовлетворения.

— Это не я, я на такое не способен.

«И очень об этом сожалею», — добавляю сквозь зубы и по-французски. Они смотрят на меня недоверчиво. Кто же это еще мог быть, кроме меня? Ведь это у меня недавно были поползновения разобраться с ними.

— Кто тогда?

Хороший вопрос. Дела обстоят так, что полумерами не обойдешься. Тут уж либо пан, либо пропал. «Пропал» означает кучу неприятностей. «Пан», похоже, тоже.

— Наверное, какой-то пассажир проснулся. Должно же это было случиться когда-нибудь. Ищи его теперь…

Они хором изрыгают состоящую из ругательств тираду, тиская в руках фуражки. Один достает аптечку первой помощи, другой наклоняется к ближайшему из воров и похлопывает его по туловищу, приговаривая: «Эй… эй…»

— Я вам еще нужен?

Мне не отвечают. Ну и ладно. Чао. Сами с ними возитесь, облизывайте, рассыпайтесь в извинениях, обклеивайте лейкопластырем. Когда очухаются, то снимут с меня подозрения, и контролеры ничего не смогут понять в новой версии про терминатора в черной куртке. Как бы там ни было, я на самом-то деле не слишком верю, что карманники подадут жалобу карабинерам.

Прежде чем покинуть их, спрашиваю, наверстано ли опоздание. Один отвечает, что да, а другой интересуется — мне-то какая, к черту, разница?

Стало быть, в Милане будем в 4.28, сейчас, наверное, 4.10. Ришар спит, Эрик забавляется со своей итальянкой. Человек в кожанке ищет меня и совсем недавно доказал свою решимость. К тому же теперь у него есть доказательство, что я солгал. Остается только одно решение: вновь забрать соню к себе. Тем хуже, до Милана остается всего четверть часа, он проведет их на моей кушетке. Я закрою дверь на цепочку, а потом… не знаю, там видно будет.

Во что я ввязываюсь, в конце-то концов? Я ведь даже не спросил мнения самого сони. Может, он хочет снова отыскать своих покупателей и доверить заботу о себе надежным рукам убийцы? Собственно, у них ведь было назначено свидание, разве нет? Мне-то что за дело, если какой-то больной лодырь решил поспать на одной из хваленых гельветеских перин, набитых деньгами, ради своей жены и детишек, у всех ведь есть жена и детишки, не стану же я портить себе кровь всякий раз, когда встречу отца семейства?

Запереться вместе с ним в купе? Надо быть психом. Я сам должен пойти навстречу черной куртке. О, наверняка я получу по морде, но это быстро пройдет, и я отведу его к соне. Если надо будет, я даже разорусь, чтобы всполошить двоих-троих пассажиров в коридоре, лишь бы все прошло тихо-мирно и ему не понадобилось прибегать к своей пушке. Он ведь сам сказал, что я им не нужен. Через двенадцать минут они уже будут на перроне Milano Centrale, а я неподалеку от м-ль Бис, может, и не в ее объятиях, но неподалеку. Сейчас я констатирую, что она довольно точно последовала моим предписаниям: дверь купе закрыта на задвижку. Вставляю четырехгранный ключ и тихонько поворачиваю.

*
Потемки прошило белым пунктиром, я опрокинулся на пол, затем чернота снова ослепила меня, когда подошва припечаталась к моим глазам. Бесшумно. Переливы от черноты к черноте, в голове звенит. Предательский удар. Он сцапал меня за шкирку, затем левым виском о среднюю полку, потеря равновесия, следующий удар в затылок и, наконец, уже на полу, удар каблуком по лбу.

Больно.

— Зажгите ночник, Латур.

В мой правый глаз проникает оранжевый лучик, другой вмят в свою орбиту и затуманен чем-то белым.


Ты на спине, с открытым ртом. Если тебя стошнит, все там и останется, придется глотать. Лучше пока дыши. Ты не раз избегал рвоты, контролируй свое дыхание. Дыши через нос, сжимай губы. Поверни голову немного набок, давление каблука на лоб будет не таким сильным. Боль пройдет, как только твоя голова избавится от тисков. Ничего не спрашивай, не шевелись, не говори.


Постепенно мое ухо снова начинает слышать перестук колес, смешанный с пульсацией крови.

— Позвольте ему подняться, он мне очень помогал в течение всей поездки, без него вы бы никогда меня не нашли. Я переговорю об этом с Брандебургом. Позвольте ему подняться.

— Этот придурок несчастный чуть было все не угробил, я на одних только итальяшек дерьмовых сколько времени потратил. Обманщиков предпочитаю видеть мордой на земле.

— Он же старался меня защитить, он ведь ничего не знал. К тому же он мне еще понадобится, из-за моей пилюли. Или это вы пойдете искать мне воду, с вашим пистолетом?

Он убрал ногу, и тотчас же тысячи мурашек закишели на правой стороне моего лица. Я смог медленно ворочать головой, провести рукой по глазам, протереть их немного. Я встал с ковра, словно молодой нокаутированный легковес, — оглушенный, пошатывающийся…

Оранжевый свет обволакивает неподвижные контуры моих попутчиков. Жан-Шарль, по-прежнему лежащий на своей полке, кладет мне руку на плечо:

— Как вы, Антуан?..

Псих в черной коже обнимает Беттину левой рукой, зажимая ладонью ей рот. В другой руке у него револьвер, приставленный к ее виску.

— Почему она? Почему не тот, наверху? — спрашиваю я, показывая на Жан-Шарля.

Вместо ответа он преспокойно взводит курок. Беттина вздрагивает: тихий горловой вскрик.

— Никто не помешает вам сойти. Осторожнее, она такая хрупкая, вы можете сделать ей очень больно.

— Особенно если нажму на спуск, придурок.

— А вы там, наверху, скажите ему что-нибудь, он вроде вас слушает. Если кого тут и надо держать под прицелом, так это вас!

Убийца ухмыляется, Жан-Шарль тоже, разыгрывая непринужденность. Он ведет какую-то странную игру.

— Никакого риска! Никакого риска! Я не знаю этого господина, — говорит он, показывая пальцем на психа. — Я его в первый раз вижу, но это неважно, любой мой волосок ему дороже собственной руки, так ведь? Разве неправда?

Тот не отвечает и продолжает пялиться на меня.

— Ну полно, Антуан, вы мне, похоже, не верите… Я ведь могу дать ему пощечину, а он и глазом не моргнет, вот, глядите…

И бац — отличная оплеуха, из-за которой у того голова качнулась в сторону Мое сердце сделало скачок, мне уже почудилось, что я слышу выстрел и черепная коробка Беттины разлетается на куски. Голова убийцы возвращается в равновесие, остальное его тело даже не шелохнулось. Ни словечка, ни проблеска удивления во взгляде. Твоя демонстрация просто великолепна, Жан-Шарль. В таком случае вмешайся. Вели ему опустить свою штуку, никто не собирается совать ему палки в колеса.

— Только вот в чем загвоздка, у него задание: доставить меня целым и невредимым к его хозяину, убирая все препятствия со своего пути. Если желаете стать одним из них — воля ваша.

— Спасибо, мы уже познакомились, — по счастью, я сидел в сортире, на очке. Я видел, на что он способен, там два типа валяются сейчас на полу.

Нокаут пробудил во мне зомби, опять вернулась усталость. У меня впечатление, что я вешу тонны. Мое крушение близко, хочу я того или нет.

— Вообразите себе, Антуан, встречу няньки и палача, двух существ, преданных по своей сути. Заботливых. Имеющих виды на будущее. Бдительных. Соедините их в одном теле — и вы получите вот это, — сказал он с неопределенным жестом, который мог бы обозначать и собачье дерьмо.

— Джимми, американец, был такой же. Вы можете представить, чтобы я, простой бухгалтер, двадцать лет откликавшийся на свистки хозяев, мог отныне унижать людей такой породы?

Поезд слегка замедляет ритм.

— Это приятно? — спрашиваю я.

— Не очень. Но хочется посмотреть, как далеко я смогу зайти.

Знакомая песенка. Это цинизм богача.

— Ладно, мне надоело слушать ваши глупости, — заявляет черная куртка. — Найди нам воды, чтобы он мог принять свою пилюлю. И берегись: начнешь хитрить — покажешь пуле дорогу. Твою подружку я тут оставлю.

Слезы текут из глаз Беттины. Немой ужас. Плачущая статуя.

— They don't want to kill you, they're leaving in a few minutes.[24]

Убийца не пошевелился.

— О, не беспокойтесь, — говорит мне Жан-Шарль, — он понимает по-английски, иначе бы уже выстрелил. Он ее не отпустит, особенно если вы пойдете за водой. А мне она скоро понадобится.

— Вы, я смотрю, совсем оклемались. Доброе здравие для вас прямо пара пустяков. Ладно, я выхожу.

Псих смотрит мне прямо в глаза, отворачивает на несколько миллиметров подбородок Беттины и засовывает ствол прямо ей в ухо.

— Да. У тебя меньше минуты.

Принято к сведению. Я приоткрываю дверь ровно настолько, чтобы выскользнуть наружу. Полный свет заставляет меня щуриться.

— Tutt'appocht' uallio?

Я не очень-то разобрал, что хочет сказать маленький старичок, по-прежнему сутулящийся над своим поручнем. Машу руками, чтобы он повторил.

— Tutt'appocht' uallio? Са' cose ne'a bone?

Наверняка какой-нибудь диалект, может даже неаполитанский, только они так пришепетывают, нажимая на «ш», будто по-португальски говорят. Чувствую, что там в конце знак вопроса, но и в этот раз не знаю толком, что отвечать. Мне и с вразумительными-то вопросами нелегко. Пускай удовлетворится неуверенным мычанием, кивком головы, что может означать все, что угодно. И в конечном счете это будет правда.

Теперь мне бы очень хотелось понять, что это за история с водой. Вода у него в купе есть, бутылку я заметил, еще когда лежал на полу. А сам Жан-Шарль знает об этом или нет? Мне даже кажется, что для пилюли пока рановато. Но я слишком измучен, чтобы разгадывать всякие знаки, и если это знак, то ума не приложу, что тут могу поделать. Это я-то, единственный хозяин на борту… Антуан-придурок устал, ему пороху хватит только на то, чтобы доехать до Милана, и чем ближе он к нему, тем меньше придает значения этой далекой трагедии, одним из актеров которой, похоже, сам является. Револьвер в ухо… Тип, лежащий на полке, то больной, то нахальный… Старик, говорящий по-зулусски.

Скоро занавес. Занавес. Ты уже не слишком хорошо функционируешь, перестаешь чувствовать подробности, все от тебя ускользает. Попытайся дойти прямо до своего купе. Помнишь, где ты оставил воду? Возьми бутылку и вернись обратно.

*
Они не слишком пошевелились за это время, все трое, — натянутые, словно антенны, что посылают и получают волны, сигналы SOS, чуткие к молниям и зарницам. Соня по-прежнему на своем насесте и бросает на меня недобрый взгляд, когда я протягиваю ему бутылку. Можно подумать, снова злится.

Не плачь, Беттина. О чем ты сейчас думаешь? О белокурых улыбках твоего детства, о дощатом домике, засыпанном снегом, о твоих соплеменниках, умеющих слушать тишину? Клянусь тебе, южане не все такие. Тот, кто держит тебя, облапив, — это бедный тип, озабоченный всякими убогими вещами.

Ты-то небось не согласен — в своей черной скрипучей кожанке, которую спер у старика отца? Что там у тебя в башке? Надежда на прекрасный сон после долгого кошмара жестокости?

— Тормозим?

— ?

— Ты, придурок! Тормозим, что ли?

— Э… ну да, похоже на то. Можно присесть?

— Не время, придурок. Сейчас будем к выходу готовиться. Латур и ты, придурок, выходите в коридор первыми, и все вместе ждем у двери.

Латур идет за мной следом, искоса бросая многозначительные взгляды. Да чего же он хочет, черт бы его побрал? Отвлекающий маневр? Может, этот кретин уже расхотел сходить? Так я сам его вышибу вон коленом под зад. Хватит вопросов, героизма, проблем с выбором, мой поезд от этого свободен!

— Антуан? Могу я попросить вас еще кое о чем, прежде чем мы расстанемся?

— Нет.

— Не отказывайте мне в этом. Как только вернетесь в Париж, повидайте мою жену, поговорите с ней обо мне, скажите ей… Я ей позвоню, чтобы успокоить, но это совсем другое дело…

— Вы и вправду хотите, чтобы я, я сам высказал ей все, что я о вас думаю?

— Да нет же… Скажите ей… скажите ей то, что она сумеет понять… Пусть она не думает, что я слишком уж дрянной. Это лучше услышать от постороннего человека.

Он что-то царапает на бумажке.

— Когда вы будете в Париже?

— В пятницу утром, и уже окончательно.

Тормоза снижают давление, поезд останавливается. Последним рывком нас чуть качнуло вперед. Человек в кожанке начинает продвигаться к двери.

— Вот ее номер. Разборчиво? Загляните к ней, когда сможете.

Не ответив, я засовываю бумажку в карман, чтобы избежать лишних разговоров. Псих высовывает нос наружу.

— Какого черта они делают… тут же платформы нет!

На мгновение я закрыл глаза, так что не знаю, кто это сказал.

— Да проснись же ты, придурок! Мы прямо в поле остановились!

— Нет, это уже на вокзале, но поезд слишком длинный, а мы в самом хвосте. Машинисты сейчас отцепят венецианский состав и другим локомотивом подведут к платформе напротив.

— И надолго это?

— Десять минут по крайней мере.

Он хлопает ладонью по столу и снова превращается в буйнопомешанного, как в тот первый раз, когда я с ним столкнулся. Ему хочется бить и ломать.

— Ты, придурок, я не собираюсь торчать тут десять минут!

— Тогда идите пешком. От меня-то вы что хотите?

Латуру, кажется, не слишком по душе это предложение. В коридор выползают несколько заспанных пассажиров. Должно быть, решили, что это таможня. Стоит поезду хоть на минуту остановиться, как таможня уже тут как тут.

— Слушайте, делайте что хотите, вы ведь в Милане. Выходите или оставайтесь, только решайте быстрее, потому что люди уже просыпаются, контролеры скоро придут, и все начнут допытываться, какого черта мы тут делаем.

Молчание. Одобрительное на этот раз. Я испытываю даже некоторое утешение, видя, как возникает серьезная проблема, которую не мне решать.

— Ладно… Ладно, ладно. Сходим, Латур. Пойдем пешком, даже если мне придется тащить вас на себе.

— Нет, вы что… шутите? Идти по камням, в темноте, у меня же сил не хватит…

— Я это сделаю за вас. Что вы тут недавно говорили? Устранять любые препятствия, лишь бы вас доставить? Верно, даже если вы сами станете одним из них. Вы же отлично знаете, что стрелять я не буду, но шутить с этим не стоит, я гораздо сильнее вас. Ну так что? Сами за мной пойдете или мне вас тащить?

Беттина не смотрит мне в глаза и избегает всех остальных. Облокотившись на поручень, она прижимается лбом к стеклу и ждет, когда все кончится. Лишь бы не видеть наши рожи. Крутой открывает дверь и делает Жан-Шарлю знак идти первым. Тот, ворча, подчиняется. Я чувствую что-то очень сильное, неотвратимость избавления, последние крошечные мгновения перед экстазом. Да, это экстаз, несмотря на мою усталость и совокупность прочих обстоятельств. Я закрываю глаза, чтобы лучше его просмаковать.

— Эй, ты, придурок, прежде чем завалиться спать, запомни хорошенько, что ты был в поезде двести двадцать три, в девяносто шестом вагоне, в среду, двадцать первого января, потому что мы-то этого никогда не забудем.

Прощайте. Соня пытался поймать мой взгляд, но получил только пародию на улыбку. У Беттины вырывается слишком долго сдерживаемая жалоба. Она разражается рыданиями. Я пытаюсь удержать ее возле себя, но она со злобой выдергивает руки и возвращается в купе номер семь, понося меня на своем языке.

Вот я и один. Я с силой захлопываю дверь и шарю рукой в поисках ключа от висячего замка. Искусственная кожа моей лежанки холодна как лед.

***

— Не моджет битти! Ви меня не разбудили за польчасса! Мой пассапорт и билет, бистро!

— А… Чего?

— Бистро! Роrсо cazzo!

Знакомая физиономия… Миланец… Совершенно забыл его разбудить.

— Ми где? Милан уже проехали?

Я приподнимаю свою штору. Мы на перроне, освещенном фонарями. Он истерично орет, и его вопли возвращают меня к сознанию. Сколько же я проспал? В любом случае не больше десяти минут. Безо всякого труда отыскиваю его бумаги и возвращаю ему. Он выбегает в одной майке, с рубашкой на плече, в незашнурованных ботинках. Снаружи, далеко впереди, — красный свет. До отправления еще две-три минуты. Мне нужно немного навести у себя порядок, заглянуть в бельевой бак на тот случай, если соня там напакостил, не признавшись мне. На первый взгляд вроде нет, все сухо, помято, но сухо. Пакетик жевательной резинки. Персиково-абрикосовая. Самая отвратительная, но это меня, в общем-то, не удивляет. Вкус как раз для бухгалтера.

Любопытный субъект.

Я так и не раскусил его тайну до Милана. Не пойду я к его жене.

Остается лишь освежить воздухдоброй порцией миланской прохлады, весьма известной среди прочих. Открываю окно до отказа.

С другой стороны поезда два силуэта. Однако… проклятье! Сколько же времени длился маневр? Пять, десять минут? И они все еще на вокзале? Жан-Шарль, должно быть, еле ноги волочил, останавливался у каждой скамейки, или что там еще, не знаю… Когда ему чего-нибудь неохота, он часами может волынку тянуть. Едва они оказываются рядом, я вновь поднимаю стекло и поспешно опускаю штору.

Тук-тук.

«Антуан!»

Я выставляюсь в окне, почти спокойный. Соня внизу, на рельсах, прямо подо мной. Тот, другой, остался на перроне.

— Антуан, увидимся в Париже?

— Не стойте на путях, уходите.

От ходьбы у него раскраснелись щеки, он почти совсем запыхался.

— Так увидимся в Париже?

— Латур, черт бы вас побрал! Спросите у него свои пилюли и сваливаем!

Звонят отправление. Я поворачиваю голову, свет зеленый.

— Да уйдите же с путей, проклятье!

— Но… мои пилюли остались там… сбегайте за ними… погодите… я сам их найду, я знаю, где они…

И в мгновение ока этот идиот вскарабкивается на подножку. Первый рывок перед тем, как поезд тронется. Соня дергает за дверь, та чуть приоткрывается.

— Без глупостей, Жан-Шарль!

Громила бросается к нему.

Я устремляюсь в коридор, он уже наполовину влез. Поезд проехал несколько метров, дверь сама собой закрывается. Они оба орут одновременно, я не знаю, что делать. Иллюзия «уже пережитого» вспыхивает у меня в мозгу, они держатся за руки…

Я кидаюсь к этим двум рукам, вцепившимся одна в другую, выламываю пальцы, чтобы их разъединить, и мне это удается, убийца просунул голову внутрь, цепляется за поручень. Изо всей силы я впечатываю свою подошву прямо ему в рожу, и он вылетает на рельсы. Я бросаюсь к себе в купе, чтобы выглянуть в окно. Наклоняюсь как можно ниже, высунувшись аж до самых бедер, но другой поезд, только что пройдя через стрелку, закрывает мне его из-за кривизны пути. Надеюсь, что он по крайней мере успел сломать себе ногу.

Свернувшись клубочком на своей кушетке, прижав кулаки к груди, я добрую минуту сдерживаю дыхание, чтобы дать пройти приступу ярости.

*
На площадке человека два-три. Полусонные пассажиры, услыхавшие крики. Двое мужчин, одна женщина, все трое тупо пялятся в одном направлении.

Жан-Шарль. Сидит на полу, задрав голову, и потрясает правой рукой, протянув ее в нашу сторону. Его пальцы в крови, — должно быть, оцарапался о защелку или угол двери. Он улыбается со слезами на глазах. Он хочет показать нам свою руку, почти торжествуя. Кровь капает ему на рукав. Он собирается говорить.

Нет, с рук моих весь океан Нептуна
Не смоет кровь. Скорей они, коснувшись
Зеленой бездны моря, в алый цвет
Ее окрасят.
Теперь он сам на нее смотрит, еще более изумленный, чем мы, подносит ко рту. И слизывает капли прямо со ссадины.

Женщина, морщась, отворачивается. Мужчина, возможно муж, уводит ее в коридор. Третий, еще более обеспокоенный, просит меня принять меры. В конце концов, это ведь я отвечаю за вагон? С бутылкой девяностоградусного спирта и лейкопластырем я присаживаюсь рядом с больным.

— Я сам все сделаю, вам лучше к этому не прикасаться, — говорит он.

Я не настаиваю. Поезд уже совсем разогнался. В глубине своего кармана я нащупываю жевательную резинку. Жан-Шарль угощается, не переставая делать себе повязку.

*
Жуем.

На полу валяется скомканный листок бумаги, тот, что он мне дал недавно. Видимо, выпал из моего кармана, когда я доставал жвачку. Разворачиваю его без любопытства.

НЕ ДАЙТЕ МНЕ УЙТИ

Мы с ним переглядываемся, но никто не говорит ни слова. Я скатываю из записки маленький шарик и запускаю им в мусорную корзину. Мимо, не попал. Закуриваю сигарету. Абрикосовый вкус блекнет. Делаю второй шарик из бесцветной резинки и тоже бросаю в корзину. Опять мимо. Я уже не так меток, как раньше. Впервые за долгое время ко мне возвращается подлинный аромат табака.

— Эта штука с алым цветом… это ведь из Шекспира, верно?

— Да.

— Макбет, где-то в начале…

— Да, это его диалог с женой.

— Я не очень хорошо помню, в чем там дело, еще в лицее проходили, но окровавленная рука в память врезалась, да и цвет тоже.

— Правда ведь, да? Сразу вспоминается. В основном из-за слова «алый». Бледно-алая… Руки, окрасившиеся алым.

В углу окна я замечаю краешек луны. У меня впечатление, что по эту сторону Альп немного холоднее. Когда-нибудь надо будет посетить Ломбардию иначе, нежели в этом трясущемся ящике.

— Вы не угостите меня сигаретой? Я уже много лет как не курю.

— У меня светлые.

Он подносит сигарету ко рту. Когда он наклонился к зажигалке, из его внутреннего кармана что-то выпало и покатилось по полу. Пузырек с пилюлями. Он смотрит на меня какое-то мгновение и снова прячет его.

— Я завязал с куревом после своего второго малыша.

— Как его зовут?

— Поль. Ему сейчас одиннадцать… Чудной… То, что он еще ребенок, для него непереносимо, никогда еще не видел карапуза, который бы с такой силой стремился повзрослеть. Прямо помешательство.

Краешек луны по-прежнему на том же месте и следует за нами с замечательной точностью.

— Это я понимаю, — отзываюсь я. — Со мной то же самое. Нас было пятеро, мой старший брат, три сестры и я, причем даже с самой младшей у меня десять лет разницы. Я типичный несчастный случай в конце маршрута. Когда я видел, как мои сестренки уходят вечером и возвращаются часа в четыре ночи, я умирал от зависти у себя в постели, потому что не мог за ними последовать и насладиться этой дьявольской свободой. Заметьте, я зато отыгрывался на телике. У нас было так тесно, что родителям пришлось поставить телевизор в нашу комнату. Я смотрел его до тех пор, пока программы не кончались, когда родители уходили спать. Помню даже, что видел «Психоз» Хичкока. Самое жуткое впечатление моего детства. На следующий день я попытался что-то пересказать своим одноклассникам, но никто не поверил.

Он улыбается, с сигаретой в уголке рта.

— Ну что, будем ложиться спать? — предлагаю я.

— Вы думаете?

— Мне надо хоть часик вздремнуть, прежде чем начнут сходить в Вероне.

— А для меня вы место найдете?

— Попробуем в вагоне моего приятеля, думаю, пятое свободно.

Никто не осмелился напомнить про купе Беттины. Но подумали об этом оба.

Пятое действительно свободно. Соня робко там устраивается.

— Завтра утром увидите маленького блондина, который с большой твердостью вас спросит, какого черта вы тут делаете. Это и есть мой приятель. Скажите ему, что я в курсе. Спокойной ночи.

— Вы уходите?

— А вы, наверное, решили, что я буду держать вас за руку, напевая колыбельную?

— Нет… Я хотел сказать… В таких обстоятельствах трудно обойтись простой благодарностью, не знаешь, какие слова…

— Погодите, погодите, выходит, это я теперь должен сказать, мол, тогда не говорите ничего, так, что ли?

— Я вас отблагодарю по-своему, правда это не бог весть что. Думаю, что должен сделать вам одно признание. Маленький кусочек правды.

— О нет, сжальтесь, это может потерпеть и до завтра.

— Всего одна-две минуты, пожалуйста. После этого мы оба почувствуем себя лучше.

Он решил доконать меня окончательно. Чтобы у меня последние силы иссякли. Присядем.

— Ладно, я быстро, во-первых, чтобы вас освободить поскорее, а еще, чтобы перестать наконец думать и передумывать обо всем том, что перевернуло и мою жизнь, и жизнь моих близких. Два года назад я заболел. Эта болезнь передается через кровь… она… как бы это сказать… о ней мало что известно… но она входит в моду… еще пока ничего не нашли, чтобы… Нет, об этом тоже нельзя говорить! Вот дерьмо! Но вы же понимаете, что я хочу сказать, да?

Он вдруг занервничал. Начал-то больно торжественно, да меньше чем через две фразы забуксовал.

— Не хуже, чем чума в свое время, или туберкулез, или рак, и надо же было ей появиться теперь, незадолго до конца тысячелетия, как раз когда я жил себе потихоньку-полегоньку… вы понимаете?

Я никак не реагирую. У меня на то куча причин, я боюсь понять, боюсь того, что он собирается сказать, боюсь и самой болезни, и тех, кто о ней говорит. По поводу таких случаев я твердо усвоил одну вещь: какой бы ни была реакция, она обязательно окажется плохой.

— Так вы поняли или нет? Или вам нужны все точки над «i»? Что вы еще хотите знать?

Ничего я не хочу знать, Жан-Шарль. Это ты хочешь передо мной выговориться. Если откажешься продолжать, я слова тебе не скажу.

— Вам нужно ее название? Небось оно уже вертится у вас в голове? Ну да, вы что-то подозреваете! Да только ошибаетесь, а вот я знаю правильный ответ: синдром Госсажа, вот, говорит вам это что-нибудь? Конечно нет, верно?

Он хочет, чтобы я сделал что-нибудь — засмеялся, заплакал. Мне надо сохранять ту же маску, иначе все пропало. Я ждал этого слишком долго.

— Как я ее подцепил? Это никого не касается… И никто еще не рискнул спросить меня об этом. Первые симптомы были просто классические: приступы слабости, внезапные скачки температуры, затем Кошен[25] и прочее дерьмо, потеря всего, что только можно: сна, аппетита, дыхания, сознания. Три недели рвоты и ожидания в темноте. Я не захотел, чтобы моя жена приходила. И вот однажды утром…

Он делает паузу, положив руку на лоб.

— Мне трудно рассказать про то утро… Пробуждение, почти спокойное, чувство такое, будто вновь обрел друга… способность снова пользоваться своими членами… составлять со своим телом единое целое, как все, как раньше. Я попросил чашку кофе с тартинкой. И моя история началась там, где должна была закончиться. Вокруг моей койки прямо карнавал завертелся: анализы, диализы один за другим, всякие тесты, хоровод обалдевших врачей со всего света у моего изголовья. Наконец мне сказали, что я как-то заморозил вирус. Значит, выздоровел? Нет, на этот счет никто ничего не знал, просто я остановил развитие вируса на одной из стадий — ни прогресса, ни регресса. Появились и прочие результаты, всякие замысловатые штуки, мне сказали, что у меня какая-то особенная кровь, что она вырабатывает антитела гораздо быстрее, чем любая другая иммунная система. У них был отмечен всего один похожий случай, в Нью-Йорке, тоже по поводу синдрома Госсажа. Профессор Лафай, тот специалист, который меня вел с самого начала и только со мной и возился, разработал пилюли, которые вы видели, специально приспособленные к моему обмену веществ. Да только там, где мой бедный случай касался меня одного, все вдруг стало усложняться, потому что с помощью моей крови можно гораздо успешнее исследовать вирус и даже создать вакцину. Самую первую вакцину против всех болезней иммунной системы.

Я чуть не поперхнулся от удивления. Ведь я-то на него совсем иначе смотрел… До меня мало-помалу доходит, что передо мной сидит тип, способный освободить миллионы людей от самой страшной беды из всех возможных. Живая надежда. И он говорит об этом так, будто речь идет о гриппе.

— Но… это… это же потрясающе…

— Да, может быть, для вас, для моих ребятишек, но только не для меня. Вы знаете, что такое вакцина? Это для здоровых людей, а для меня все уже слишком поздно.

Напряженный момент. Не знаю, что добавить. Он продолжает свою повесть:

— Наконец… короче, я вернулся домой, но работать уже совершенно не мог. Все изменилось, друзья сочувствовали, жена пыталась отрицать мою болезнь, делала вид, будто ничего не произошло, дети помалкивали. Контрольные визиты врачей четыре раза в неделю, я стал подопытным кроликом, которому не устают повторять, что ему чертовски повезло иметь такую уникальную кровь. А тут еще надо заполнять кучу формуляров для социального обеспечения, бесконечно подавать ходатайства, и все это невыносимо медленно. Я их проклял. Накопились долги. Как вы думаете, можно чем-нибудь всерьез заниматься, когда можешь сдохнуть в любой день? Жена попыталась работать, так, мелочевка, от случая к случаю, надолго удержаться нигде не удалось. Каждое утро я смотрел, как Поль и Од уходят в школу, и думал, что с ними будет, если я умру.

Молчание.

Мне хочется сказать что-нибудь, например «понимаю» или «вот и мой отец точно так же», как наверняка и все прочие отцы. Но не хочу его сердить.

— А потом появился Джимми. Он-то сразу нашел что сказать. Он работал на швейцарцев, а Швейцария только меня и дожидалась. Я вам опускаю подробности, капиталы, вложенные в исследования, приборы и высокоточное оборудование, установленное в Женеве и Цюрихе. Вы только представьте, что означает исключительность этой вакцины. Неужели не видите? Попытайтесь хотя бы на глаз прикинуть количество заинтересованных людей, только вокруг вас, только во Франции, и помножьте на целую Землю. Швейцарцы увидели во мне способ раз и навсегда стать первыми. Я попытался в самых общих чертах вообразить себе такого рода «рынок», но границ его отыскать так и не смог. Затем спросил себя, а можно ли вообще думать о развитии медицины в терминах рынка. Джимми показал мне фотографии виллы, что ждала нас на Банхофштрассе в Цюрихе, они обо всем позаботились, моих ребятишек приняли бы в частную школу. Они занимались всем, и это были не пустые слова, я видел контракты и деньги, тут же, на моем пластиковом столе, пачки денег, чтобы я мог не торопясь принять решение. Первая причина, побудившая меня согласиться, это ясность его слов: он не пытался скрыть от меня, что для фармацевтической промышленности я — настоящая золотая жила, а ведь самые крупные заводы находятся в Швейцарии, это все знают. И потом, я на всю оставшуюся жизнь давал своим детям убежище… Какой абсурд…

К нему вернулась его недобрая улыбка.

— Что за абсурд?

— Пфф… Целая жизнь в добром здравии и вороха бумаг, напичканных цифрами, — скромное, вполне заурядное существование… А когда свалился больным, оказалось, это большая удача. Я согласился, ничего никому не сказав. Жена попыталась меня разубедить, мол, как-нибудь выкрутимся… А вчера вечером мы встретились с Джимми на Лионском вокзале. Нам оставалось преодолеть последнее препятствие — границу. Просто так меня бы не выпустили. Джимми пересмотрел все возможные варианты: самолет, «мерседес», но везде оставался небольшой риск. Тогда он выбрал самый простой, самый анонимный — ночной поезд. Продолжение вам известно. Он знал, что я не могу сбежать вместе с ним, мне бы наверняка не хватило сил уйти далеко, к тому же по-прежнему оставалось преодолеть этот риф — границу, только с еще большими трудностями. Он решил оставить меня в поезде, чтобы не сорвать назначенную встречу. Того типа, что вы видели в Лозанне, зовут Брандебург, это и есть заказчик, на которого работает Джимми, он лично прибыл, чтобы меня встретить.

— А почему вы не пошли с тем громилой в кожаной куртке?

— Я испугался, когда Джимми занервничал, он вдруг сильно изменился, приказывать мне начал. А когда тот, второй, вытащил свой пистолет, я все понял. Понял, что жена была права, когда остерегалась их, и Брандебург мне теперь виделся проходимцем, который во все стороны рассылает своих наемников, чтобы проворачивать «дела» вроде моего. Меня испугали мои ангелы-хранители и их методы. Вы думаете, я доверил бы свою шкуру и кровь этим подонкам? Да и ваше ясновидение тоже поставило передо мной проблему.

— Простите?

— Ну да, ваши намеки, ваши скептические шуточки, ваш цинизм, ваша подозрительность, — в общем, как вы все это… не знаю.

— Повторите, что вы сказали…

— Я вовсе не хочу сказать, что это вы побудили меня сменить курс, но все же из-за вас я задумался. Так-то вот.

Молчание.

— Ладно… У вас все?

— Да. Я вам подвел итог двух лет моей жизни. Я был должен вам это. Теперь я смогу заснуть с более легким сердцем.

Тем лучше для него. Сейчас уже я рискую лишиться сна.

— Спокойной ночи, Антуан. Я не жму вам руку, — говорит он, показывая на свой лейкопластырь, — вы же понимаете.

— Понимаю.

*
Мой вагон немного оживляется, вижу новые, потерявшие свежесть лица, явившиеся полюбоваться остатком ночи. Надо приготовить паспорта к Вероне, к 6.46. В этот час контролеры не будут усердствовать. Оцепенев от усталости, я чувствую себя почти хорошо. Сигарета.

Впервые мой так называемый цинизм обходится мне так дорого. Цинизм бедняков вообще штука дорогая. И нынче ночью богачам от него одни неприятности. Это как пить дать.

*
— Э… Эй! Антуан! Проснись, Шарантон проехали.

— Не болтай глупости, я не сплю.

Я соизволяю взглянуть одним глазом на шутника. На того, кто еще вчера был единственным, кому разрешалось входить ко мне без приглашения. Он свеж, как роза, и ужасно разочарован, не видя, как я подскакиваю спросонья. Отглаженный воротничок, безукоризненный галстук, меня это деморализует.

— …Где мы?

— Подъезжаем к Вероне, бездельник.

Так я заснул все же? Совершенно не помню остановку в Брешии, выходит, смог-таки немного расслабиться, пусть урывками, пусть не до конца. Я долго ворочался, чтобы найти удобную позу, и все думал и думал о некоторых моментах этой ночи, точнее, заново их переживал в мимолетных сновидениях. Котелок хоть и не совсем опустел, но я чувствую себя уже не таким дохлым. Собираюсь присутствовать при восходе солнца.

— Ну как? Уломал свою блондинку этой ночью?

— Нет.

— Однако, несчастный! Ты же вчера пылал, как уголь!

Я плохо спал, прямо на дерматине, без подушки, без одеяла. Я не снимал пиджак и не разувался. Я чую свой кислый запах и смущаюсь из-за Ришара, который стоит в дверях и не решается подойти поближе. Я не спеша принимаю вертикальное положение, приоткрываю окно и превращаю свою лежанку в два кресла, одно напротив другого. Очень я люблю этот момент: приглашение к завтраку. Это среди коллег что-то вроде протокола, не совсем обязательного, но весьма приятного. Как правило, тот, у кого пассажиры раньше сходят, приходит будить другого, на тот случай если он вдруг не услышит будильник. Мы вместе пьем кофе, обсуждаем события за ночь и строим планы на день.

— У меня термоса нету, Ришар.

— А это, по-твоему, что, банан?

Он-то никогда его не забывает, свой желтый жбан, с которым обращается как с чашей для причастия, чтобы не потерять ни капли. Разливаем в два стаканчика, которые стянули накануне из столовки. Устраиваемся лицом к лицу за откидным столиком. Если бы он только знал, какое благо для меня его приход.

— Слушай, это твой фрукт там у меня, в пятом?

— Да. Я тебе позже все объясню. Это один бедолага. Больной совсем. Как он тебе?

— Ну… малость с приветом, а так вроде ничего. Он у меня еще воды попросил, чтобы лекарство принять.

Снаружи почти ни зги не видно, стекло отражает лишь призрак моей физиономии, где зато я много чего могу различить. Ришар гладко выбрит и благоухает каким-то лосьоном со скромнейшим травяным ароматом. Его кофе пахнет еще лучше, напоминая мне одну рекламу, где развеселые южноамериканцы чокались кофе-экспрессо в крошечном поезде, ползущем по узкоколейке на вершину Аконкагуа. Хорошо быть где-нибудь в другом месте. Дверь осталась открытой, в такое время это предпочтительнее: не придется открывать раз десять подряд, чтобы раздать паспорта пассажирам, которые будут тащиться в час по чайной ложке.

— Здравствуйте, господа. Вы тут подаете кофе?

Вот и первый привлеченный запахом.

— Нет, — отвечаю я. — И вагон-ресторан тут отсутствует, и мини-бар на колесах тоже.

Ну да, и незачем корчить такую рожу, я признаю, что проблема серьезная, но это еще не повод надуто таращиться на наш термос.

— Неужели и в самом деле нет никакого способа раздобыть хоть капельку кофе в этом поезде?

Обмен взглядом с коллегой. Кому слово? Мне? Всегда мне.

— Пожалуй, есть одно решение: попытайтесь разыскать добрых людей с термосом, они вам наверняка не откажут, так что давайте…

Он отворачивается, что-то бурча в бороду.

— Браво. Ты в форме, — говорит Ришар. — Пока еще не совсем то, что надо, но потихоньку возвращается. Ладно, а в остальном что сегодня делаем? Может, встретимся после моей партии в скопу, мне еще у каратистки надо тортеллони купить. Не хочешь перекусить у Касалинги?

Не знаю, что тебе сказать, приятель. Как представить себе день в Венеции, когда именно сейчас я должен был бы проезжать через окрестности Болоньи, а вовсе не Вероны? Грядущие часы кажутся мне еще более темными, чем ночь, которую я пережил.

— Не знаю, там поглядим. Я не свободен, но ты ведь всегда можешь заглянуть к Эрику.

— Он же сегодня со своей бабенкой, придурок. И так уже нас всех достал.

Внезапно я поворачиваю голову:

— Еще раз назовешь меня так, по морде получишь…

Он вздрогнул, держа стакан в руке, и пара капель упала на брюки.

— Из… извини… не обижайся.

Краска стыда бросается мне в лицо. Я достаю полотенце, чтобы вытереть кофе. Он так бережет свою форму.

— Нет, это я несу черт знает что. Брызни немного водой, лучше ототрется. Со вчерашнего вечера я только и делаю сплошные глупости, и хуже всего то, что в первую очередь достается моим друзьям. А вы мне так нужны… мне надо, чтобы вы были здесь… нельзя меня сейчас бросать…

Я опускаю голову, как мальчишка, зарываясь лицом в ладони. Два коротких удара толкают меня в плечо.

— Ты хочешь… Хочешь с работы уйти?

— Угу, осточертело. До лета не дотяну. Завтра же утром подам заявление.

— Но… с кем же я тогда ездить буду?

Тут я не могу удержаться от улыбки. Забавно, как эгоистично порой может выражаться дружба.

— Э… Антуан, если хочешь, на обратном пути я займусь твоим вагоном, мне не впервой. Найду тебе свободное купе, в крайнем случае полку, и спи себе хоть до самого Парижа. Вот там и решишь.

— Спасибо, малыш. Поглядим. Возвращайся пока к себе, а то еще искать начнут.

Он выходит, не настаивая. Скромный, как его after shave. Вот о чем я скоро пожалею, перейдя к оседлой жизни. О таких моментах, как этот.

Первые бедняги, изломанные ночью, проведенной на полке, бродят по коридору. Наверняка те шестеро, что сходят в Вероне. Прежде чем они явятся ко мне, возвращаю им их бумаги. Меня приветствует жизнерадостный контролер, бросая свое неизменное:

— Е stata fatta la controlleria?

Контроль уже сделан? Утвердительный ответ всегда принимается благосклонно.

— Si, si, non si preoccupa…[26]

Он уходит, успокоенный, даже не поблагодарив меня за эту формулу вежливости. Но именно такими мне и нравятся контролеры. Этот наверняка еще ничего не слышал про историю с ворами.

***

8.11. День уже занялся, и Падуя осталась позади. Вдалеке, меж двух холмов, прекрасное солнце. Это все. Оно даже нам готово сыграть свой январский экспромт. Раз на свете все так им восхищаются, оно поневоле начинает принимать себя всерьез. В этой стране лишь оно вкалывает по-настоящему. Только это и спасает в последней крайности национальную экономику.

Настают самые мучительные утренние полчаса. Свидание, без которого я вполне мог бы обойтись, но которое оправдывает добрую половину моего жалованья. Все уже на ногах, в коридоре минимум человек тридцать, все пытаются урвать себе кусочек окна. Опухшие со сна физиономии, зловонные зевки и бесконечные потягивания. Перед туалетом прямо осада Варшавы. Женщины со своими косметичками в руках входят и выходят, так и не обретя по-настоящему человеческого облика, мужчины орудуют электробритвами и гримасничают перед зеркалом. Самое подходящее время, чтобы поскорей навести порядок в вагоне. Надо вылизать каждое из десяти купе меньше чем за три минуты. Вначале у меня на это уходила четверть часа. Войти, зажав нос, открыть окно четырехгранным ключом, выгнать последних заспавшихся пассажиров, опустить две средние полки, запихать простыни и наволочки в мешок, сложить шесть одеял и перейти в следующее купе. Никогда резко не сдергивать простыни с верхних полок, иначе можно получить каким-нибудь непредсказуемым предметом прямо по роже: плейером, трусами, банкой «фанты» или связкой ключей. Именно тут моя работа принимает свой истинный масштаб. Чужое грязное белье. Перед операцией я надеваю белые перчатки, которые компания не выдает, — другими словами, это просто скандал. Пассажиры-то видят в них образчик шикарного и легендарного стиля «Спальных вагонов», тогда как на самом деле это всего лишь разновидность презервативов для наручного употребления. Иные времена, иные нравы.

Готовы все, кроме седьмого. Я не осмелился. Так же как и навестить соню.

*
8.36. Мы покидаем Венецию-Местре, материковый придаток города, являющийся не более чем гигантской автостоянкой, где турист может оставить свою машину, прежде чем окунуться в свой миф. Начинается самая прямая и прекрасная линия маршрута: многокилометровый мост, тянущийся через лагуну Едва вынырнув из тумана С02, замечаешь вдали мираж неописуемой красоты, который, однако, не только не рассеивается, но все больше и больше становится похож на какой-нибудь пейзаж Каналетто. Обычно, пока мы едем вдоль этого морского рукава, мои глаза просто обжираются горизонтом.

Но сегодня утром у меня к этому сердце не лежит, а взгляд и вовсе блуждает неведомо где. Пять минут. Пять ничтожных минут до прибытия. Я все оттягиваю свою встречу с соней, но больше уже тянуть невозможно. Он ждет меня, не осмеливаясь прийти сам. Он на меня надеется. Все мои прочие пассажиры уже ни на что не надеются, они толпятся в тамбурах и больше не заглядывают мне в лицо; не знаю, может, это эффект паранойи, но мне кажется, что они думают: «Теперь и без тебя обойдемся». Странная боязнь не сойти с поезда заставляет их тесниться возле дверей, я еле пробиваюсь сквозь эту давку, перешагивая через чемоданы. У Ришара приходится преодолевать то же плотное скопище. Расступись, чернь, у меня тут кое-какие дела остались. Ришар выволакивает свой мешок с грязным бельем в коридор.

— Он ничего себе, твой чудак, только не больно разговорчив. Ты за ним?

— Посмотрим.

Жан-Шарль сидит у окошка, спокойный, подтянув колени к себе. Он выглядит совершенно отдохнувшим и с некоторой негой во взоре любуется спокойным колыханием зеленых вод, омывающих сваи.

— Еще чуть-чуть, и я бы никогда не увидел всего этого…

— Погодите пока восхищаться, вы еще не видели сам город, а то израсходуете раньше времени все превосходные степени. Спали хорошо?

— Превосходно. Никогда бы не подумал, что такое возможно после… А вы?

— Сам толком не знаю, спал ли я. Может, мне это почудилось. Но на ногах держусь чуть прямее. Что собираетесь делать в Венеции?

Вопрос в лоб, знаю, но с какой стати мне щадить его снова и снова? Возиться с ним в поезде ночь напролет еще куда ни шло, в конце концов, это моя работа. Но на земле он снова становится посторонним с улицы, так что не мне учить его ходить. Это ведь правда, чего там…

— Я не знаю… я…

— Нечего мямлить и отводить глаза, меня больше не забавляет видеть, как вы строите из себя мальчишку. Скажите мне ясно и определенно, что намереваетесь делать, а если боитесь чего-нибудь, то чего именно. Насколько я понял, со Швейцарией у вас покончено. Стало быть, вы возвращаетесь, так, что ли?.. Да говорите же, черт!

— Да.

Наконец-то. Наконец-то хоть что-то прояснилось.

— Да, я думал обо всем этом сегодня ночью, — говорит он. — Не вижу, с чего бы это Швейцария должна извлечь из меня выгоду, особенно с помощью этих подонков…

По правде говоря, ситуация к этому не располагает, но этот дурак вдруг ни с того ни с сего улыбается.

— Когда Франция поймет, что чуть было меня не лишилась, я, поверьте, добьюсь кое-каких компенсаций. В конце концов, почему не они? Уж я проковыряю дырочку в бюджете на научные исследования, вот увидите!

Я застываю как громом пораженный, не в силах произнести ни слова.

— Если я и возвращаюсь, то только из-за денег, а вовсе не ради медицинской славы своей страны!

— И как вам все это представляется в вашей пустой голове? Поторопитесь, мы уже прибываем.

— Не знаю… Позвоню жене, чтобы выслала мне денег… Какой-нибудь срочный перевод.

— Что у вас за банк?

— Мой банк? Он на меня в суд подал.

— Простите? А все эти швейцарские бабки на пластиковом столе? Вы что, даже не соизволили рассчитаться с долгами?

— Я же собирался уезжать… С чего бы мне…

Кошмар… Кошмар идиотизма… Никогда еще не сталкивался ни с чем подобным. Хотя нет, с моим отцом было то же самое. При виде трех бумажек по пятьсот франков одновременно у него адреналин подскакивал. Скупость? Жадность? Нет, скорее страх не удержаться. Главное рабство работяги в том, что он относится к деньгам чересчур серьезно.

— И вы, значит, думаете, что швейцарцы просто так вас отпустят, после того как купили с потрохами?

— Если захотят, я им все верну. Моя единственная сила в том, что меня нельзя упрятать за решетку. Если я Франции нужен, то в ее интересах обо мне заботиться. Вот увидите, они проявят наконец чуточку внимания.

На самом деле у меня нет впечатления, что я слышу типа, которому угрожает смертельная опасность, как он сам это утверждает. Может, опять одна из его дурацких штучек, чтобы заставить меня помочь ему? Должно быть, догадался, что с меня уже хватит, вот и выдумал жалостливую и бессмысленную историю, чтобы как-то выкрутиться. Какой болезни это синдром?

Не дай Бог ему сделать нечто подобное, иначе, клянусь Катиной головой, я ему устрою такой ад… «Макбет» рядом с ним покажется водевилем. Но пока любое сомнение толкуется в его пользу.

— Приехали. Оставайтесь пока в вагоне, не исключено, что ваш Брандебург приготовил вам теплую встречу.

Он встает на ноги, размышляет секунду и кладет мне на плечо нервно подрагивающую руку. Я слегка отодвигаюсь.

— Не бойтесь, в такое время он не станет слишком рисковать, к тому же прямо посреди вокзала.

Говорю это, чтобы его успокоить, но с подобными типами разве знаешь наверняка…

— Лучше всего было бы, чтобы никто не видел, как вы сходите, — продолжаю я.

— Но как?.. Они же найдут меня в конце концов!..

Я пытаюсь что-то сообразить, придумать какой-нибудь способ, а это вовсе не легко с запуганным типом, который опять начинает что-то бормотать, повиснув на вас всем телом.

— Вы сойдете, когда я подам знак. Если я буду занят, то о вас позаботится мой напарник. Следуйте за ним без разговоров, даже, если он вам скажет через вагоны перескакивать. Делайте все, как он. До скорого.

— Но…

Я не даю ему возможности подыскать какое-нибудь осложнение, их и без того уже предостаточно. Проходя мимо служебного купе, оставляю указания своему приятелю. Я уже знаю, как незаметно вывести отсюда Жан-Шарля, но для этого мне нужна помощь опытного проводника. Частенько мы, чтобы не тащиться по платформе, укорачиваем себе путь, цепляясь к вагонетке уборщиков, которые подбрасывают нас до самого выхода. Единственная проблема — перебраться на другой перрон, для этого надо пройти сквозь соседний поезд, Венеция — Римини, который притиснулся к нашему. Порой трудно отыскать в двух поездах две совпадающие двери, случается и полсостава пройти. Но в конце концов все равно находишь, даже если приходится заняться эквилибристикой.

— Может, на перроне какие-нибудь хмыри окажутся. Не обязательно, конечно, но поди знай… Им мой заяц нужен. Окажешь мне одну услугу?

— Какого рода?

— Акробатического. Если только увидишь, что я толкую с кем-нибудь подозрительным, сразу хватай зайца и тащи его вон с вокзала. Прямо по путям. Только смотри, чтобы он ничего себе не сломал, он на это способен.

— А если уборщики попадутся, можно его к ним в вагонетку посадить?

— Это было бы самое лучшее. Но если я с перрона подам знак, что дорога свободна, выпустишь его вместе с остальными пассажирами.

— О'кей, врубился, выведу со стороны Санта-Лючии. А потом что мне с ним делать, с зайцем твоим?

Хороший вопрос. Поезд почти остановился, и у меня уже нет времени подыскать ему какую-нибудь нору. Придется выбрать самое простое.

— Отведи его в нашу гостиницу. Спроси у хозяйки, есть ли у нее комната всего на одну ночь, скажешь, что это мой приятель. Или пристрой его у нас в номере, минут на десять, пока я не приду.

Без дальнейших разговоров он делает рукой знак, что, мол, все понял. Мне даже не надо обещать ему ответную услугу. Может, пора уже пересмотреть наше приятельство и называть его отныне дружбой?

Первый раз поезд останавливается в двухстах метрах от вокзала, чтобы как следует проверить, к какой платформе ему подойти. И, как всегда, мне приходится бежать к дверям, чтобы помешать людям сойти раньше времени. Ни на секунду нельзя одних оставить. Запираю на висячий замок свою кабинку, готовлю мешок с грязным бельем для фургончика уборщиков, и вот мы уже останавливаемся у перрона рядом с поездом на Римини, который отходит ровно через две минуты после нашего прибытия. Я выхожу первым, но вместо того, чтобы остаться возле подножки своего вагона, как того требуют правила, иду вперед, к голове поезда, со своим мешком на плече. На разведку. Люди ищут друг друга глазами, кричат, обнимаются, ждут. Сам я понятия не имею, кого мне искать, но тоже жду.

— Вы знаете, за кем я пришел?

Резко оборачиваюсь на голос. Синее пальто. Я узнал его раньше, чем лицо увидел. Он лично явился. Теперь-то я знаю. Знаю, что его зовут Брандебург и что у него ужасно четкая организация. У него щупальца по всей Европе, достаточно посмотреть, с какой легкостью он добрался до Венеции раньше меня.

— Я не оценил по достоинству ловкость, с которой вы меня спровадили в Лозанне. Но это сущий пустяк по сравнению с тем, как вы обошлись с моим сотрудником. Знаете, что с ним стало?

— Упал с поезда, — отвечаю я ему в тон.

Он делает легкое движение в сторону моего вагона, и в тот же самый миг туда лезут два каких-то типа. Ришар и Жан-Шарль уже наверняка сошли с другой стороны.

Он продолжает:

— «Упал с поезда…» И это все? А потом? Встал себе преспокойненько?..

Не понимаю, куда он клонит.

— Он… повредил себе что-нибудь? — спрашиваю я чуть слышно.

Тот мгновение колеблется, прежде чем ответить:

— Ему колесом отрезало правую руку.

— …

Я отвожу глаза, раскрыв рот. Дрожь пробрала меня с головы до пят.

— Когда мне об этом сообщили, он был еще жив. Его пытались спасти, но он практически истек кровью.

Секундой позже он добавляет:

— Итальянские железнодорожники собираются начать расследование.

Расследование… Наверняка хочет меня припугнуть после того, что объявил.

— Они быстро выяснят, с какого поезда он упал, вы услышите об этом в Париже, по возвращении. После этого несчастного случая я могу устроить вам массу неприятностей. Отдайте мне Латура, для вас же будет лучше.

Отвращение… Отвращение, если я попытаюсь представить отрезанную руку… отвращение к этому мерзавцу, что говорит со мной. Ему ведь плевать, что один из его людей умер, лишь бы эта смерть сгодилась ему на что-нибудь.

Я ничего не говорю. Чувствуя, как сжимаются мои внутренности, я смотрю на редеющий поток пассажиров. Он нервничает.

— Во что вы впутываетесь и чего ради? В конце концов, если у вас есть веская причина, я готов ее обсудить!

Чуть поколебавшись, я открываю рот:

— Если я и занялся тем, кого вы ищите, то только потому, что ваш американец не сумел этого сделать. В Лозанне я ничего лучшего и не желал, кроме как избавиться от вашего Латура, да контролеры помешали. А если я «спровадил», как вы выразились, того, второго, то лишь потому, что он угрожал мне оружием. Я ему ничего не делал, он хотел запрыгнуть в поезд на ходу… Теперь, если желаете узнать, где находится тот, кого вы ищете, слетайте обратно в Брешию. Я предложил ему на выбор: или уладить дело с контролерами, или сойти с поезда. И я заранее знал, что он выберет.

— Вы лжете. Латур здесь, где-то неподалеку, и я без него не уйду. Вам-то какое дело до всего этого?

— Никакого. Абсолютно никакого. Ищите где хотите, обшарьте вокзал и окрестности, хоть всю Венецию разбейте на квадратики, меня это не касается. Латур в Брешии, а хуже всего то, что он наверняка попытается связаться с вами. Он ведь достаточно взрослый, верно?

Последняя гроздь пассажиров направляется к выходу. Среди них Беттина. Я тоже к ним присоединился, как только заметил ее. Брандебург и бровью не повел — схватить меня сейчас ему все равно невозможно. Не вынимая рук из карманов своего пальто, он бросает последнюю фразу:

— По возвращении в Париж встреч у вас будет больше, чем надо. Еще увидимся.

Беттина только что прошла мимо. Она идет слишком быстро, и я тоже ускоряю шаг. Даже со спины заметно, что она зла на весь белый свет. Она вступает в Венецию не с той ноги, ее первое впечатление будет омрачено, а первое воспоминание останется незабываемо печальным. И это досадно, потому что она даже не подозревает, что ждет ее снаружи сразу по выходе с вокзала. Я вовсе не романтического склада и не цепенею от безупречности линий какой-нибудь полуразвалившейся стены, нет, но я видел достаточно пар глаз в момент выхода в город, чтобы суметь прочесть там кое-что. Нечто такое, что встречаешь нечасто. Венеция-Санта Лючия напоминает все прочие итальянские вокзалы — фашистская прямолинейность и черный мрамор. Но едва ставишь ногу на верхнюю ступеньку лестницы, ведущей на улицу, как получаешь первую эстетическую оплеуху: панорама Большого канала, пересеченного белым мостом, ведущим к базилике, причальные сваи, раскрашенные голубыми спиралями, так что напоминают гигантские леденцы, швартующийся vaporetto. Бульвару Дидро у Лионского вокзала предстоит сделать еще одно усилие. Быть может, м-ль Бис сожгла еще не весь свой эмоциональный запас? Быть может, ее первое свидание еще не пропало?

Свидание…

Я еще не осмеливаюсь заговорить с ней, она не заметила меня на перроне. Неподалеку проезжает тележка уборщиков, Ришар сидит рядом с водителем, Жан-Шарль наверняка на дне одной из прицепных вагонеток.

Беттина останавливается перед обменным пунктом, колеблется немного: тут очередь, нет, еще успеется. Внимание, сейчас решительный момент, чтобы проверить, сохранился ли у нее интерес к внешнему миру, и если да, то я, быть может, рискну запечатлеться на сетчатке ее глаза, где-нибудь в самом уголке.

Ничего. Она вошла в Венецию, как в метро, бросив всего один взгляд на указательную табличку, я даже не успел разглядеть, какую именно.

А в общем-то мне радоваться надо, а не жаловаться, что ей не хватило желания, или смелости, или силы, чтобы устроить нам истерический припадок в присутствии полиции, писать заявление, давать показания. Но как только ей полегчает немного, в голове у нее обязательно засвербит один вопрос: как все это могло случиться в поезде, битком набитом людьми и мундирами? Никогда она не найдет ответа. Я сам его до сих пор ищу.

В Венеции я только это и знаю — выход на сцену, пережитый раз тридцать. Но очарование длится всего пять-десять секунд, а дальше думаешь только об одном: поскорей добраться до того номера на втором этаже, в конце коридора, в гостинице Милио. Чтобы заполучить его, надо прийти первым, и все это по той простой причине, что там есть душ и отдельный санузел. Остальным придется пользоваться общими удобствами в коридоре, воюя за место с немецкими туристами, свежими, отдохнувшими и неспособными понять, что душ для нас предмет первейшей необходимости. Затем скользнуть под одеяло только ради удовольствия разобрать постель и вытянуться на четверть часика, без особой надежды сразу уснуть. Только чтобы очистить глаза белизной простыней. Часто мы устраиваемся по двое в одной кровати, все зависит от сезона. Особенно в Риме. В Венеции нет сезонов, там всегда полно, так что мы с Ришаром пользуемся умывальником по очереди. В постели я курю, осматриваю свои шмотки, висящие на вешалке, выворачиваю содержимое карманов в пепельницу и любуюсь небольшой картиной над столом, изображающей рыбацкий баркас и в нем двух подыхающих рыбин неопределенно-желтого цвета. Входит горничная, всегда по ошибке, и начинает кудахтать, видя одного из нас в кальсонах, а другого голышом, выходящего из душа. Молчаливых, словно недавно поссорившаяся парочка. Стоит ей войти, как Ришар подливает масла в огонь, бросая мне по-итальянски: «Сокровище мое, ты же пудру не смыл!»

Терпеть не могу эту старую каргу: ради куска мыла или сухого полотенца вечно приходится бегать за ней по этажам. Единственное преимущество гостиницы «Листа-ди-Спанья» в том, что она расположена в пятнадцати метрах от вокзала. Мне понадобилось довольно много времени, прежде чем я понял, что это название улицы, так же как Калле или Рива. А сегодня утром я бы и трех лишних шагов не сделал.

С трудом карабкаюсь вверх по лестнице, что ведет к приемной стойке. За стойкой дочь старой карги, женщина-пантера, которая на две головы выше меня. Она пристально смотрит на нас своими косыми глазами, голубыми и до странности притягательными.

— Siete stanco?

Устали? Немного. Она всегда спрашивает. Я подозреваю, что начхать ей на это с высокой колокольни, но в учтивости ей, по крайней мере, не откажешь. Затем настает черед пары-другой бесполезных вопросов: да, мы всего лишь трое проводников, да, мы съедем сегодня же вечером, как обычно, да, вот мое железнодорожное удостоверение, спасибо. Будто она всего этого уже наизусть не знает.

— Е vostro amico, rimane fin'a quando?

Надолго ли останется мой друг?.. Меня подмывает сказать ей, что соня вовсе мне не друг, но сейчас не время. Дня на два-три, говорю я, чтобы ее успокоить. Тут всегда можно договориться, чтобы пристроить приятелей или невест проводников. Порой они и скидку делают, но редко. Подумать только, я даже Катю никогда сюда не приводил, а какой-то дурацкий соня этим воспользуется.

Ришар уже лишил постель невинности. Курит, задрав нос кверху.

— Душ принял? — спрашиваю я.

— Нет.

— Где он?

— Заяц твой? Косая ему «шкаф» подсунула, на третьем, пятнадцать тысяч лир за ночь. Самая дешевая комнатенка во всей Венеции. Он тут надолго?

— Не знаю. Его видел кто-нибудь?

— Вряд ли.

— Хочешь объяснений?

— Да. Прими только душ сначала.

Хорошая мысль. Потом я завалюсь, голый, чистый, до самого вечера. Уже одно раздевание доставляет настоящее удовольствие. Мне кажется, будто я чищу луковицу. Руки потеряли ловкость и с трудом вылезают из рукавов; чтобы снять ботинки, приходится сесть.

— А твоя партия в карты?

— Время еще есть. Надо сперва химчистку найти.

— А у Эрика какая комната? С маленькой кроватью?

— ? Ты это нарочно, что ли? У него же сейчас Ба-ба.

— Извини.

Я закрываю глаза, чтобы лучше прочувствовать ласку горячей воды. Целое облако блаженства наполняет мои туловище и плечи, рассудокотключается, я постепенно увеличиваю силу напора и подставляю под струи затылок. Ничто больше не заставит меня выйти из-под этого душа, кроме моего поезда в 18.50.

— Эй, ты думаешь, бак безразмерный? Оставь мне хоть немного горячей воды.

Он занимает мое место среди пара, и внезапно мне становится холодно. Я как-то забыл про зиму, про январь, про чуть теплые батареи и про полное отсутствие в этой пещере махровых полотенец. Ни малейшего желания бегать ради них за старухой. Обойдусь полотенцем для рук, висящим на краю раковины. Мои плечи дрожат и сердятся на меня, я ныряю в постель и сворачиваюсь клубком под своим одеялом.

— О, проклятье, до чего хорошо… Антуан?

— Здесь я. Прячусь.

— Лежи где лежишь, только скажи мне все-таки, кто он такой?

Если бы я прислушался к себе, я бы выдал ему все, словно долгую злобную отрыжку, не упуская ни одной подробности, как делаю это по привычке с Катей, даже когда ничего не произошло.

Я лежу, зарывшись в постель, мое дыхание согрело наконец комок тряпья, в котором я нашел убежище.

***

Почему я солгал? Быть может, желание поведать об этой ночи сплошных обломов уже не так свербило во мне? Видимо, из-за убежденности, что никакими словами невозможно передать безумие событий, но главное — из-за смутного чувства, что все это принадлежит только мне. Что это ни с кем нельзя делить. Это не то что вбить в чью-то заурядную башку тысячу досадных пустяков, с которыми сталкиваешься в рейсе. Даже для Кати, этого преданного существа, влюбленного, внимательного, такое было бы чересчур. Никто не скажет мне, что делать с соней, никто не был на моем посту в среду двадцать первого января, в двести двадцать третьем поезде, в девяносто шестом вагоне. Именно это и хотел сказать убийца нынче ночью. Они не забудут… Уж я-то знаю, как легко разыскать проводника: достаточно маленькой жалобы в компанию, достаточно навести справки среди моих коллег, выдав себя за моего друга. Найдутся тысячи способов, чтобы выяснить, кто был той ночью в девяносто шестом вагоне двести двадцать третьего поезда. Брандебург с его фальшивым джентльменством и глухими угрозами наверняка сумеет узнать мое имя. Я как бабочка, пришпиленная в витрине энтомолога.

Ришар теперь думает, что соня — мой друг детства, подавшийся в бега. Не знаю, поверил ли он мне. Впрочем, как можно верить типу, который выдумывает себе липового друга, чтобы обмануть настоящего? Он не настаивал, чтобы узнать об этом поподробнее, просто встал и предложил мне встретиться после его партии в карты.

Стоило ему выйти, как я тотчас же выпрыгнул из койки, чтобы закрыть ставни и выключить свет. Темнота почти полная. Все дело вроде бы в зрачках, но веки закрываются с трудом. А ведь я и от Флоренции-то отвертелся, только чтобы избежать этого…

Выключить бы и себя самого — до следующих шпал, следующих билетов, следующих незнакомых рож. Простыни горячи.

*
— Ch'e successo?![27]

Хриплый голос.

Вспыхивает свет, освещая морщинистое лицо, склоненное надо мной. К моему лбу тянется рука.

Старуха хозяйка. Видимо, я кричал… Она выглядит встревоженной. Если скажу, что приснился кошмар, это ее успокоит… Прежде чем окончательно прийти в себя, прежде даже чем изгнать с глаз долой все ужасные лица, я благословил эту старую женщину за столь неожиданный жест сострадания.

Этот кошмар закоротил мне нейроны. Произошел разряд, стерший всю лишнюю информацию. Думаю, что сейчас я живое доказательство так называемого «парадоксального сна». Чем быстрее все крутится в мозгу, тем глубже сон и тем больше благо.

Чего ради мне теперь снова засыпать? Хочется пойти куда-нибудь, куда ноги пойдут, — по Венеции, меж двух мостов, за стаканчиком белого вина, холодного, несмотря на зиму. Я бы не смог снова провалиться в забвение, во всяком случае не сейчас. И не сегодня днем, это уж точно. Я скорее не прочь спокойно поразмыслить об этом в одиночестве. Прогуляться до кафе Пеле, одного из редких мест в Венеции, где сами венецианцы спасаются от фрицев, янки, булей и влюбленных парочек, понаехавших со всего света.

С невероятной медлительностью я оделся в темноте, лишь ощупью различая лицевую и изнаночную сторону моих цивильных одежд. Мне нужен только дневной свет. Между делом я и свой будильник засунул в карман. Вышел в коридор, где старая хозяйка обрадовалась, что я сам могу ходить. Вот женщина, на которую я никогда больше не взгляну свысока. Она указывает мне комнату «моего парижского друга». Я стучу и не получаю ответа. Открываю. Он полностью вжился в свою роль сони, напрасно я пытаюсь его растормошить, это совершенно ни к чему не приводит. Как там говорят? Сон праведника? Отдых воина? Спать как младенец? Что бы ему лучше подошло? Он даже не разделся. Царапаю ему короткую записку, пристроившись на углу стола, даю знать, что принесу какой-нибудь еды около полудня. Завожу будильник. Если мои подсчеты относительно верны, ему надо принять пилюлю где-то в 10.00 или 10.30. Поставим на 10.15, и хватит об этом говорить.

Сейчас 9.25. Листа-ди-Спанья начинает оживляться, из лавок вытаскивают лотки с мелким стеклянным товаром, на который не польстился бы ни один туземец из сотни; продавцы фотопленки обслуживают первых носителей «никонов», уже оттаивают колбаски, а в забегаловках вывешивают меню turistico — дешевые блюда по страшно дорогой цене. У себя в кармане я ощущаю маленький рулончик — всего тридцать тысяч лир, остаток от прошлого рейса. Щедрые чаевые за то, что послужил переводчиком в разговоре между японкой, говорящей по-английски, и итальянцем, говорящим только по-итальянски. Этого хватит, чтобы купить какой-нибудь маленький подарок моей подружке, если, конечно, автохтоны меня не слишком облапошат. Эй, вы, купцы венецианские, знайте все, я не турист, я из приграничья, я сам здесь для того, чтобы вам туристов поставлять. И вы не заморочите мне голову вашим квадроязычным мульти-сервисом.

Как только подумаешь, что в двух шагах отсюда тонет Дворец дожей… Хочется при этом присутствовать. Сколько раз я бродил по голубоватому лабиринту, пытаясь избежать тупиков, обрывающихся в море!

Так и есть, я уже в самом конце Листа-ди-Спанья. А куда теперь? Я отлично знаю дорогу до Сан-Марко, надо пройти через мост Риальто, но больше не помню ни одного названия улицы.

Иду туда, ведомый чутьем, как не слишком любопытный проводник, постоянно откладывающий на потом более детальное изучение города, о котором его просят рассказать всякий раз, когда он оттуда возвращается. Вечные прохожие — вот кто мы такие.

*
Я дотащился до площади Святого Марка и удостоверился, что все на месте: Базилика, Золотой Лев, башня с часами, Флориан…

А теперь?..

Возвращаться?

Эта идея кажется мне превосходной. Отложим до следующего раза посещение Мурано, Бурано, Торчелло, Академии и прочих обязательных для осмотра достопримечательностей. Даже если следующего раза не будет. Сейчас я направляюсь к Пепе.

Белое вино, крошечные треугольные бутербродики с рыбой — tramezzini, пожилые венецианцы, играющие в скопу до самого вечера, дневные газеты, которые посетители передают друг другу. Мы с Ришаром торчим тут часами, он играет, я читаю, оба изучаем венецианский язык, беседуя с официантом, который в основном занят тем, что отгоняет заблудившихся туристов. Он щеголяет великолепной белокурой шевелюрой с серебристым отливом — наше единственное верное доказательство, что знаменитая венецианская белокурость и в самом деле существует. Это рядом с бывшим гетто, я могу дойти туда хоть с закрытыми глазами. Ришар сидит за дальним столом, лицом к одному завсегдатаю, Тренгоне, с которым я низко раскланиваюсь. Тот поднимает на меня глаза, кладет карты и, обняв, трижды слюняво чмокает в щеки. Все это потому, что как-то раз, год назад, я привез для его дочери французские книги, которые трудно было раздобыть в Италии.

— Антонио! Лучше к нам приезжай почаще, чем таскаться к этим флорентийцам.

— Это не от меня зависит, — вру я. — Как тут ваша игра?

— Аааа… Рикардо сегодня не везет…

— Это мы еще посмотрим, — отзывается мой коллега.

Пепе приносит мне непременный стакан белого вина. Ришар кладет четверку мечей.[28] Жестом я прошу какую-то маленькую девочку передать мне газету, лежащую рядом с ней. Тренгоне торжествующе замахивается и бьет четверкой кубков. Ришар смеется, складывая пальцы рожками. Пепе представляет мне девочку, — оказывается, это его внучка. Старый завсегдатай склоняется над картами с глубокомысленным видом и слегка хлопает Ришара по затылку, говоря: «Ты не мог быть повнимательнее, верхогляд?» Я отхлебнул глоток вина. Потом оглядел зал. Медленно.

Именно в этот момент я понял, что заберу соню с собой в Париж.

По двум причинам. Во-первых, потому, что он единственный свидетель всей этой истории, единственный человек, который может подтвердить то, что произошло. Он злится на Брандебурга еще больше, чем я, так что вполне способен сказать, что в Милане произошел несчастный случай. Мне больше никак нельзя отпускать его от себя. Пока умолчу о том, что мне рассказал Брандебург, а главное, об этой отрезанной руке. В Париже видно будет. Отныне я так же нуждаюсь в соне, как и он во мне.

Есть и другая причина. И она мне кажется еще более важной, чем первая. Она касается только меня, Антуана, того, кто собирается вскоре изменить свою жизнь и поэтому никогда не сможет ни на что всерьез рассчитывать, если оставит позади себя запах угрызений совести.

*
Партия закончена, мой друг в отчаянии. Газета меня по-настоящему не заинтересовала, так что я выпил еще вина, светлого, словно родниковая вода. Уходя, мы пообещали вернуться так скоро, как только нам позволят в Париже типы, составляющие график. Тренгоне поцеловал меня, без сомнения, в последний раз. Странно, я подумал, что такие же шапочные знакомства есть у меня и в Риме, и во Флоренции — чуточку тепла и непосредственности. Не знаю, почему это пришло мне на ум, но я покинул их, унося это в глубине сердца.

*
— Есть хочешь, Антуан?

— Нет, но надо купить жратвы для моего зайца.

На рынке я покупаю фрукты и два бутерброда с салями. Ришар — ничего. Листа-ди-Спанья особым успехом не пользуется. Однако сейчас 11.00.

И вдруг на входе в гостиницу меня посещает странное ощущение.

Я заставляю себя подняться на несколько ступенек, не оборачиваясь.

— Ты заметил того типа, там, сразу за витриной кафе?

— А?

— Ну видишь, напротив входа — кафе, и там какой-то хмырь только что был, один, и рожа противная!

— Погоди, погоди, спокойно. Значит, ты видел какого-то хмыря с противной рожей?..

— Это наверняка швейцарец, он даже не прятался!

— Ну ты силен. Он еще и рта не раскрыл, а ты уже вычислил, что это швейцарец. Да даже если и так, тебе-то что с того?

— Как по-твоему, сколько бы времени понадобилось пассажиру, чтобы выяснить, куда проводники ходят отсыпаться?

— Десять минут. Позвонить в инспекцию Лионского вокзала, сказать, что у проводника по недосмотру осталось удостоверение личности. Наш Лощеный тут же рассыпается в извинениях и немедля выдает адрес гостиницы. А на следующее утро — нагоняй.

В четыре прыжка я достигаю приемной стойки. По коридору снуют постояльцы с полотенцами и подносами с завтраком. Пантера смотрит на меня как-то странно. Впрочем, она сама обрывает меня на полуслове довольно кислым тоном:

— Слушайте, что все это значит? Если у вас какие-то истории в поезде, то нас это не касается! В следующий раз, когда они позвонят, я в вашу контору пожалуюсь!

Я не осмеливаюсь спросить у нее, что произошло.

— Прямо псих какой-то! Очень хорошо говорил по-итальянски, спрашивал про вас и вашего… друга. Он сперва хотел поговорить с ним прямо в его комнате, но я была вынуждена попросить его подождать в холле, таковы правила, вы ведь их знаете, верно? Это запрещено!

— У него каштановые волосы, довольно короткие, да?.. И еще на нем анорак… Анорак… Ну, знаете, такая ветровка с капюшоном, чтобы кататься на лыжах… — бормочу я.

Я путаюсь в словах, а у этой девицы одно желание — исцарапать меня.

— Да, понимаю, красного цвета. Когда я ему отказала и не позволила войти, — вежливо, прошу заметить! — он стукнул кулаком по столу и очень разнервничался. Я уж подумала было, что он и на меня руку поднимет! Рвался пройти по всем комнатам, хорошо, что тут мой муж подоспел. Мерзавец, а все потому, что я женщина! Мерзавец! Ваши личные дела решайте в другом месте, я жаловаться буду в «Спальные вагоны»!

— Вы правы, простите меня, я сейчас же избавлю вас от моего друга, от того, что спит, мы немедленно уйдем, и у вас больше не будет неприятностей..

Ничего не добавляя, хватаю Ришара, ошеломленного пантериной злобой, и тащу за собой в комнату сони. Единственное, что сейчас нужно, — это переждать грозу. Завтра я все равно подаю в отставку, так что пусть себе устраивает скандал. Но я должен как можно скорее вытащить отсюда соню, они ведь способны прорваться силой, вот тогда она ее действительно получит, свою оплеуху. В конце концов вызовет полицию.

— Ладно, надо спешить, — говорю я Ришару. — Тот тип внизу из банды одного подонка, а мы с соней по другую сторону, так что не перепутай, надо, чтобы…

— Соня?

— Мой заяц. Я должен спрятать его до Парижа. У меня на это очень серьезные причины, правда не те, что я тебе говорил. Он дурак и больной.

— Чем больной?

— Говорит, что смерть подхватил.

Мы входим без стука. Соня слегка приподнимает голову с подушки.

— Сваливаем отсюда, Жан-Шарль. Брандебург кое-кого поставил внизу. Одного нескромного анонима. Нарочито нескромного. Это чтобы нас с вами подтолкнуть к размышлению. Они не намерены выпускать вас из рук.

Жду их реакции. Соня должен бы тихонько забулькать от беспокойства, а Ришар проворчать: «Объясните мне наконец, что тут за чертовщина творится!» Но ничего подобного. Мой напор и нервозность извратили всю логику поведения.

— Есть идея, где его можно спрятать? — спрашиваю я у Ришара. — Чтобы он мог поспать, а? Вы ведь пока еле живы? — обращаюсь я к соне.

— Да. — Вместо ответа он роняет голову на подушку.

— Видал, Ришар? На него нельзя рассчитывать.

— Успокойся, Антуан. Несешь какую-то околесицу. Я тебя не понимаю.

— Скажи мне, куда его спрятать! В спокойном месте, под крышей, где никто не сможет его найти.

— Может, в железнодорожном клубе?

В клубе?.. Ну да… В клубе Ferrovie dello Stato есть спальное помещение, предназначенное исключительно для нашего брата. Пока компания не заключила договор с гостиницей, мы ходили спать туда. Шесть тысяч лир место, достаточно показать свое удостоверение. Находится это на вокзале, рядом с конторой «Спальных вагонов» и гардеробной F.S. Но как туда добраться, минуя засаду?

— Есть тут другой выход?

— Нету. Никакого, — замечает Ришар.

Верно, я и забыл про эту чертову лестницу, которая ведет прямо на улицу. Нельзя отсюда выйти иначе, как через дверь с табличкой «completo»[29] и самоклейкой VISA. Жан-Шарль по-прежнему лежит на своей постели и все больше и больше становится похож на дезертира.

— В общем, насколько мне позволено понять, твоя проблема, Антуан, в том, чтобы уложить вот этого на койку в клубе, но так, чтобы тот, внизу, не видел, как он отсюда выходит.

— Вот именно.

— Ну, тогда самая большая проблема — это убедить его принять вертикальное положение. Потому что все твои слова ему до лампочки.

— И как же быть?

— Пока в точности не знаю, но такое с нами сто раз в поездах случалось. Как поступают обычно, чтобы избежать подсадки или задержать контролера?

Отвлекающий маневр. Делается это часто, но в разных обстоятельствах. Определенного рецепта нет, обходишься подручными средствами.

Но мысль далеко не глупа. В любом случае они знают, что соня со мной, настоящее свидание состоится в поезде. Но сейчас мне нельзя оставлять его в отеле, они предприимчивы и способны на многое, что уже доказали; у них есть средства, деньги, организация, стоит только посмотреть, с какой легкостью они перемещаются по европейской территории. А скоро границ вообще не будет. Отличная идея, Европа…

— Мне кажется, я знаю, что мы сделаем. Ришар, кто из нас лучше говорит по-итальянски?

— Я.

— Точно. Тогда звонишь по телефону в кафе напротив, пантера наверняка знает номер или даст тебе справочник. К тому же против тебя она ничего не имеет, посмотри, остыла ли она, успокой… Как только дозвонишься до кафе, попросишь позвать к телефону господина в красном, который сидит один на террасе, — мол, это от синьора Брандебурга. А когда он возьмет трубку, заговоришь с ним по-итальянски, чтобы выиграть время, что-нибудь вроде: «Ожидайте, соединяю…»

— Он издалека должен звонить, этот тип?

— Нет, он сейчас в Венеции, но это ничего не значит, мы им воспользуемся, только чтобы выиграть десять секунд, вот и все.

— Ну… Обычно ты вынуждаешь меня делать эти глупости в рейсе.

— О'кей. Так ты сделаешь?

У меня впечатление, что его это даже забавляет. Конечно, он скажет «да», но как он это скажет?

— Нет. Нет и нет. Разве что мы договоримся. Это ведь чего-то стоит? Возьмешь себе все мои побудки до Дижона в течение месяца.

— Ладно, но только не завтра.

— О'кей, идет. Спустишься через три минуты. Держи, тебе это понадобится.

Прежде чем выйти, он протягивает мне свое удостоверение проводника. Понял… Уговор так уговор, все честно. В любом случае плата за это недорогая, я ведь завтра увольняюсь.

— Поднимайтесь и кончайте ваши ребячества, сейчас не время. Я отведу вас в другое место. Там тоже будет постель.

— Я есть хочу, — заявляет он, высовывая нос из-под одеяла. — Кажется, меня немного лихорадит.

— Это серьезно?

— Нет, я пока принимаю свое лекарство и сплю. Похоже, в моем теле идет какая-то ужасная борьба…

— Объясните мне это чуть позже. Подъем!

Коридор. У Ришара телефонная трубка в руке.

— За ним уже пошли, — говорит он, — как только подойдет — отчаливайте.

Пантера смотрит, как мы проходим, я даже не знаю, успокаивает ее это или нет. По крайней мере, сегодня она нас избавила от своего излюбленного вопроса: «Е bella Parigi?»

Ришар поднимает руку. Мы бросаемся вперед, опустив голову, я скатываюсь по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки. Жан-Шарль еле за мной поспевает. Снаружи мы делаем крутой вираж, не поворачивая головы к террасе. У нашего хаотического бега дистанция метров пятьдесят — как раз до вокзала. Жан-Шарль вполне понял маневр: едва мы домчались до конца улицы, как он спрятался за углом, чтобы перевести дух.

— Я… я дорого плачу… за каждое усилие.

И тут впервые после десяти секунд беготни — сущий пустяк для двух пацанов и одной рогатки — до меня доходит, что передо мной тело, которое не слишком хорошо функционирует.

— Ну так через две минуты завалитесь на боковую. Уже почти дошли.

В железнодорожном клубе полумрак, а в холле дортуара по-прежнему пусто. Ночных поездов, кроме двести двадцать третьего, не так уж много. Обстановка больничная — белые стены, белые облупившиеся кровати, кувшин с водой. Простыни и одеяла, сложенные квадратиком, добавляют казарменного духу. На вахте все та же маленькая дама, что и раньше, с вязанием в руках и рядом с ведром, пахнущим жавелевой водой. Я прошу Жан-Шарля присесть пока в уголке подальше.

— Французские проводники?

— Да, нас двое.

— Давненько вы не появлялись. Вы разве больше не у Милио?

Превосходный венецианский выговор, чуть жалобный перестук согласных, тоническое ударение неизменно на последнем слоге.

— Нет, знаете, со всеми этими туристами там невозможно выспаться, не то что здесь.

Она делает жест рукой, давая понять, что уж она-то знает. На этот раз мне даже не понадобилось лгать, я слышал от многих коллег, особенно от кондукторов, что они не могут спать в городе и поэтому предпочитают брать койку здесь. Я протягиваю ей два удостоверения, она переписывает их номера. Когда плачу двенадцать тысяч лир, она спрашивает, нужен ли мне дополнительно душ. Нет, спасибо. Комнаты четыре и шесть. Я забираю оба удостоверения, прежде чем она полюбопытствует взглянуть на фото. Тщетная предосторожность. Еще ни разу не видел, чтобы она это сделала.

Пристраиваю соню на койку в четвертом.

— Вот харчи и будильник. Есть кувшин и водопроводный кран. До скорого.

— Сейчас… я хочу позвонить жене… У вас монетки не найдется?

Не успев отказаться, бросаю немного мелочи на тумбочку у изголовья. Потом выхожу, не слушая, что он там бормочет, даже не посмотрев, как он выглядит и есть ли у него температура или нет. Не надо мне слишком в это вникать.

— Где тут найти хорошую маленькую пиццерию? — спрашиваю я у дамы, отложившей свое вязание ради половой тряпки.

— Хорошую? Не знаю. Не тратьте попусту ваши денежки, идите лучше в железнодорожную столовую.

Зачем я об этом спросил? Чтобы оправдать свой слишком поспешный уход? Главное сейчас — не поддаваться разрастающейся паранойе. Но в любом случае я запомню ее совет насчет столовой.

На вокзале нос к носу сталкиваюсь с Восточным экспрессом, уже готовым принять парочки американских пенсионеров. Красный ковер, правда, еще не постелили. Приподнявшись на цыпочках, заглядываю в купе. Сплошное лакированное дерево, изящные кружевные занавески, маленький абажур, распространяющий розовый свет. Бар с пианино. Ресторан. Другие купе. В одном из них вижу молодого человека, с силой трущего оконное стекло.

— Вы говорите по-французски? — спрашиваю я его, задрав голову.

— Я француз.

— Я ваш коллега, проводник СВ. Давно хотел узнать, как тут работается, в люксовых поездах. Стоит оно того?

— Насчет бабок?

— Ну, не только. Насчет самой работы, насчет публики, насчет обстановки вообще.

— Каторга. Лучше оставайся там, где ты есть. А здесь каторга. Куча придурков со своими ярлыками и шляпами. Выкладывают лимон старыми за поездку, а потом никак дрыхнуть не улягутся… усекаешь? У вас там, кстати, места не найдется?

— Ну… завтра освободится одно. Позвони в «Спальные вагоны». С твоим Восточным экспрессом в послужном списке шансы у тебя есть. Так, выходит… туфта все это?

Я думал, он попросит меня повторить.

— Пф… Всегда найдется один не такой дурной, как остальные, который просит показать ему купе Эркюля Пуаро. Это тот же самый, который охотится за русскими шпионами и заставляет пианиста испражняться до двух часов ночи. Я же говорю, оставайся простым проводником, здесь никогда ничего не происходит.

— Пока.

— Пока.

Перед выходом с вокзала замечаю череду телефонных кабинок рядом с газетным киоском. Из-за этого сони меня вдруг охватывает дикое желание позвонить. Кому-нибудь такому, кто мог бы мне помочь. Кате? За два года такое ни разу не случалось. Собственно, мысль звякнуть в Париж свербит у меня в голове с самого утра. Трубка уже в руке. Надо по крайней мере попытаться. Потом увидим, что это даст. Но если я скажу, что телефонограмма за счет получателя, боюсь, связь прервется перед самым моим носом. А мелочи у меня больше нету. Так что спрашиваю себя, а в самом ли деле это удачная мысль. И вешаю трубку.

***

Я возвращаюсь в гостиницу, уткнувшись носом в башмаки и со страхом в животе, не осмеливаясь взглянуть на террасу кафе. Я не отрываю глаз от шахматного рисунка брусчатки улицы Листа-ди-Спанья. Интересно, он все еще на своем наблюдательном пункте? Но теперь ему придется караулить с глубоким внутренним убеждением, что дал провести себя какому-то хитрому малому, а это ему радости не прибавит. Увижусь ли я в поезде с ним или с кем-нибудь еще? Надо рассказать об этом Ришару. И все, все, все остальное. Может, он мне скажет, делаю я глупость или нет.

Пантера по-прежнему торчит за своим столом и вроде пришла в себя. Пока я был в бегах, новой катастрофы не случилось.

— Простите, вы не видели моего друга Ришара?

— Он ушел в химчистку, передать ничего не просил. Скажите, а у вашего парижского друга был багаж?

Я опасаюсь худшего…

— Нет…

— Он ведь больше не вернется? Можно сдать его комнату?

Уфф… я другого ожидал.

— Ну конечно, сдавайте, — говорю я, улыбаясь.

— Тем лучше. Но он съехал, не заплатив.

Не говоря ни слова я достаю свой рулончик и снимаю резинку. Моя подружка может поставить крест на своем подарке.

*
Баиньки, Антуан? Или продержаться начеку до 18.55? Даже до 17.55, потому что я должен приступить к своим обязанностям у вагонной подножки за час до отправления. Ришар только что избежал доброй порции словесного поноса. Он бы меня, без сомнения, обозвал психом. Если все пройдет так, как я предполагаю, возвращение должно быть относительно спокойным. Я для этого сделаю все, что надо. Я кое-чему научился этой ночью.

А пока успею прилечь ненадолго.

*
Паскуды… Болтливые фрицы-паскуды с жирным смехом… Паскудный коридор, паскудный дождь, барабанящий по стеклам. Ришар-паскуда, завалившийся на боковую. И моя пустая комната номер шесть в дортуаре.

— Вот паскуды!..

— Ты что, во сне говоришь?

— Заснешь тут, как же, когда целый автобус с немчурой выгружается.

— Так тебе и надо. Это они мстят. Сколько раз ты целые купе с тевтонами парализовал своим воплем: «Папиир, шнелль!»

— Это же так, смеха ради. Будто тебе самому это не нравилось.

— Ты ведь знаешь, что я об этом думаю. Мне клиенты никогда в тягость не бывают. А с тобой всегда впечатление, будто ты хочешь поквитаться с ними за что-то.

Лампа у изголовья зажжена, он читает книжку, пристроившись на краю постели. Рядом с ним строго вертикально висят на вешалке его брюки с отпаренными стрелками.

— Тот тип из засады свинтил отсюда.

— А?

— Когда я поднимался, его на террасе уже не было.

— Что ты ему сказал по телефону?

— Ничего. Позанимал немного линию, покрутил диск, оно и рассоединилось. Пантера не осмелилась спросить, чего ради я шутку сыграл с кафе напротив.

— Который час?

— Пять.

Одним прыжком я выскакиваю из кровати.

— Не дергайся, у нас еще целый час впереди!

— Только не у меня. Прежде чем идти на перрон, мне надо одну штуку провернуть.

Я обуваюсь, запихиваю свои вещи в сумку и бросаюсь к двери под скептическим взглядом своего приятеля.

— Ты бы хоть соблаговолил сказать, что происходит…

— Не сейчас. Встретимся в поезде, без пяти, ладно?

Все же я успеваю поцеловать его в лоб.

*
Над Листа-ди-Спанья дождь. Вода канала рябит и колышется под винтом причаливающего vaporetto. «Увижу ли я вновь Венецию?» Это последние слова Казановы, погребенного в недрах своей австрийской библиотеки, из фильма Феллини. Увижу ли я вновь Венецию? Думаю, что не скоро. В нынешнем году я не попаду на Карнавал, на Биеналле тоже. Это цена оседлости.

— Не слишком-то вы долго спали… Молодость! — говорит она.

На паркете дортуара ни пылинки, мне стыдно пачкать его своими подошвами. Она даже не ворчит. Я тихонько стучу в дверь номер шесть. Меня приглашают войти.

— Вы уже на ногах? — удивляюсь я.

— Не надо преувеличивать. Я ведь все-таки не полный инвалид!

Если у него хватает сил корчить из себя обиженного, это хороший знак. Впрочем, и лицо у него отдохнувшее, свежее.

— Браво за… это место! Я тут выспался лучше, чем в собственной постели. Вначале мне это немного напомнило Кошен, но потом я полностью восстановил силы. Я поговорил с женой, она меня ждет, я в полной форме! Я все ей расскажу!

— Добрая кровь всегда себя проявит.

Настроение резко упало. Я всего лишь хотел вернуть его на землю. Может, чуть грубовато. Он понял, что слишком уж расслабился, успокоился. Я заметил в его брошенном украдкой взгляде, что он подумал: «Нельзя забывать, что положение слишком серьезно, нельзя заходить слишком далеко», затем, глядя в пол, он спросил, отдохнул ли я сам и что рассчитываю делать. Пока это звучит не слишком искренне.

— Обувайтесь, мы сейчас же уходим.

— Куда? — спрашивает он, по-прежнему не поднимая глаз.

— Туда, куда вы наверняка никогда не вернетесь… В металлические джунгли — густые и запутанные, ржавые и блестящие, где звери пока спят перед ночным походом.

Мои слова его немного пугают, он поднимает голову:

— Это немного… туманно.

— Нет, это всего лишь сортировочная станция.

*
— Слушайте… я больше не могу… по… погодите, дайте отдышаться… Чего ради бежать сломя голову через весь этот бардак! Чего ради… играть в чехарду, прыгая через вагоны…

Он садится на рельсы, высунув язык, раскинув руки, цепляясь за ось старой развалюхи, которая не двигалась с места бог знает сколько лет. Тут я ничего не могу поделать. Двести двадцать второй спит где-то неподалеку, в одном из закоулков сортировочной станции, среди десятков других поездов, находящихся в починке или забытых среди груд железного хлама, наваленного безо всякого логического порядка. Новенькое с иголочки соседствует здесь со старьем, контейнеры с ВС-9, рефрижераторы презрительно поглядывают на почтовые колымаги. Я вынужден еще и еще раз вскарабкиваться на что попало, чтобы с высоты обнаружить наш поезд, и снова спускаться. И все это к великому неудовольствию сони.

— Не знаю, куда они его подевали, место каждый раз меняется. Никакой схемы. Сплошная анархия и бардак. Я же говорил, тут настоящие джунгли.

Он немного отдышался.

— И зачем это надо? — спрашивает он, пожимая плечами.

— Они были тут при прибытии, будут и при отправлении, можете не сомневаться. Но на сей раз они дважды все проверят, проследят каждого, кто садится в мой вагон, а может, и во все вагоны. Так вы идете со мной к этому проклятому поезду или нет?

Он перестает изображать недовольство. На самом деле не в его интересах выводить меня из себя.

— Да… иду…

— Тогда делайте, что вам говорят. Единственный способ — это спрятать вас в моем вагоне еще до того, как поезд придет на вокзал.

Я карабкаюсь на подножку старой машины и бросаю панорамический взгляд поверх нагромождения металла. Двумя путями дальше замечаю вереницу бело-оранжевых вагонов. Может, это то, что нужно?

— Вставайте, мы почти дошли. Прямо за этой серой колымагой наш.

Он идет за мной без возражений. Я вынужден приналечь на четырехгранный ключ, чтобы открыть двери старой серой железяки, которая была когда-то поездом Венеция — Рим. Жан-Шарль испускает вздох облегчения, узнав наш двести двадцать второй. Но его испытания на этом не кончились. Он первым залезает в девяносто шестой вагон.

— Ну, где вы меня теперь устроите? На полке или где-нибудь в вашей кабинке?

Он почти воодушевлен. Когда я покажу ему место, о котором я думаю, эта полуулыбка сползет с его лица.

— В купе нельзя, слишком много народу шляется. А моя кабинка стала довольно подозрительным местом. Я сожалею… Следуйте за мной.

На площадке в другом конце вагона есть что-то вроде закрытого электрощита, небольшой шкафчик, в нижней части которого мы храним маршрутный журнал для записи всех технических неисправностей вагона. В этот отсек помещается разве что бутылка кьянти. Зато верхнее отделение попросторнее, не больше чемодана правда, но при желании туда можно втиснуть и достаточно гибкое человеческое тело. Взрослое.

— Вы… не собираетесь же вы…

— Нет, я не собираюсь, — говорю я. — Это вы туда полезете. Выбирайте. Или туда, или оставайтесь в Венеции.

— Да что же это за ящик такой?

— Честно говоря, никто туда и носа не засовывает. Это хозяйство электриков, ничего больше сказать не могу. Но это единственное подходящее место, которое я знаю. Вам тут надо просидеть всего час-два, самое большее. Как только поезд тронется, я вас отсюда вытащу. Давайте подсажу.

После некоторого колебания он поставил-таки свою ногу на мои переплетенные пальцы. Поднимаясь, задел коленом мой висок.

*
17.45. Холл вокзала. Никогда еще не приходил сюда так рано. Вокруг начинается легкая суматоха: неразборчивые голоса из громкоговорителей, перегруженные табло, служебные автокары, разгоняющие своими гудками пассажиров, толпящихся у начала перрона. Я уже побывал в отделении «Спальных вагонов», чтобы забрать наши схемы. Прогноз в мою пользу. Вагоны заполняются по порядку: девяносто четвертый, Эриков, — полон, следующий, Ришаров, — тоже, а в этой ловушке для идиотов, девяносто шестом, всего двадцать три пассажира, причем все отправляются из Венеции, кроме двух, которые сядут в Милане. По документам — они все сходят в Париже, но со вчерашнего дня это уже ничего не значит. И в любом случае будет чудо, если я смогу поспать сегодня ночью. У меня два свободных купе, мне больше и не надо, одно — для сони, другое — для всяких служивых. Единственное неудобство в том, что мне придется выдержать натиск «подсадных» в Милане, контролеры станут перебрасывать всех неудачников ко мне в девяносто шестой, и я уже предвижу добрый час стояния у открытой двери из-за тех, кто явится ко мне выпрашивать место. Но заполнение может сыграть и в мою пользу. Еще не знаю. Я бы отдал этот треклятый вагон с подвохом любому, кто захочет.

Я еще успеваю выпить кофе в буфете, прямо напротив платформы номер семнадцать. От стойки будет видно, когда придет наш состав. Что не замедляет случиться. Я как раз вылизываю донышко чашки, когда выкатывается двести двадцать второй, и, быть может, из-за выпитого кофе мое сердце вдруг учащает свой бег. Я закуриваю, освобождаю карманы от последних лир, кладу их на стойку и выхожу.

Нет ничего пунктуальнее маленького приступа тахикардии… Внутри что-то стучит и пульсирует, обрывается и миокардирует, и ничего с этим нельзя поделать. Через зал проходит Эрик под ручку со своей невестой.

Розанна тоже провожает меня вечером на Рома-Термини. Мое маленькое римское облачко…

Все ветреные мужья могли бы позавидовать этой нашей легкости. Один день в неделю с любовницей на чужой территории, за тысячу пятьсот километров от своей собственной жизни. Двойная жизнь, две идиллии — такие же параллельные, как рельсы. Можно появиться вместе на террасе какого угодно кафе, можно смело здороваться с соседями по площадке. Малейшие накладки просто исключены. Я покидаю Катю вечером, а на следующее утро Розанна встречает меня с завтраком, душистой ванной и еще теплой постелью. Я привожу ей то, что она просила в прошлый раз, — какую-нибудь безделушку, книгу, духи. Мы проводим день, валяясь в постели, шалим, болтаем всякие глупости. Это очаровательно… Ровно в 17.00 я вновь надеваю галстук, она проверяет мою форму, делая маленькие замечания, и обнимает, чтобы еще хоть немного удержать подле себя. И тут между нами пробегает тоненькая трещинка. Она не осмеливается ничего мне сказать, она знает о Катином существовании, она улыбается, говоря о своем «маленьком парижском вздохе». В смысле сольфеджио, уточняет она. И отмечает в своей записной книжке дату моего следующего приезда в Рим. В сущности, единственное возможное сходство с классическим адюльтером — это грозная ночная проблема. Розанна никогда меня ни о чем не просит, но иногда мечтает о счастье поужинать в городе, сходить в театр и завершить вечер бокалом шампанского около полуночи. Она находит это ужасно парижским. У людей странные штампы. Я твержу ей, что раньше июня это невозможно, потому что только летом у нас появляется добавочный поезд «Неаполь-Экспресс», с которым мы останавливаемся в Риме на двадцать четыре часа. Она вздыхает. На перроне я еще вместе с ней, окруженный ее теплом. Потом поднимаюсь в свой вагон и забываю ее до следующего раза.

— Эрик! Твоя схема у меня! — кричу я.

Он хватает ее, даже не здороваясь, и, как вполне можно было предсказать, бормочет: «А, черт!» Он терпеть не может, чтобы у него было полно, как и я, впрочем.

— Можно уладить, — говорю я. — Извини за вчерашнее, я сам пожалел, что не взял твою Флоренцию. Так с приятелями не поступают… Хочу предложить тебе одну штуку. У меня в девяносто шестом только двадцать три места занято… Можешь взять его себе и устроить себе спокойное возвращение. А я твоим займусь, о'кей?

Удивление. Тень сомнения на лице. Недоверчивость.

— …Ты это предлагаешь, чтобы вину искупить? Не стоит. Оставь свою телегу при себе. Ты ее вчера хотел, ты ее и получил.

Что на меня такое нашло?.. Так, одна идея, не хуже других… Смутная, мимолетная… Мимо… Делать нечего. Стук сердца отдается у меня даже в голове. Только что я пережил миг близости со всей чернотой моей души.

На семнадцатый перрон выплескивается волна пассажиров. Я пытаюсь обогнать ее, чтобы отфильтровать своих клиентов прежде, чем они полезут в вагон. Мезанж уже на своем посту, в фуражке, приветствует меня.

— Загляни ко мне, мальчуган, если все будет спокойно.

— Обязательно! Обязательно загляну. Особенно если все будет спокойно.

Он смеется, не слишком меня понимая. Еще не зная, что я уже включил его в свои планы. В девяносто шестом я прежде всего закрываю межвагонные переходы с обоих концов, равно как и дальнюю дверь, ведущую наружу. А сам помещаюсь у второго входа, рядом со своим купе. Теперь любой субъект, желающий сесть, должен неизбежно пройти мимо меня. Появляется Ришар и без спешки спрашивает у меня свою схему.

— У тебя полно.

— Тем лучше, подсадку к тебе пошлю. А куда ты дел?..

Я обрываю его, ворча. Предпочитаю, чтобы он заткнулся. Он тихонько смеется и идет в свой вагон, потрясая кулаком с оттопыренным вниз пальцем, на манер Цезаря.

Начинает смеркаться, я хочу зайти к себе на секунду, чтобы бросить сумку, но не успеваю. Два силуэта выныривают с двух сторон высокого мраморного блока с вырубленными в нем скамьями и устремляются к обеим дверям моего вагона. Мне достается тот, что в красном анораке. Я стою прислонившись спиной к листовому железу. Не говоря мне ни слова, он исследует глазами содержимое моих купе. В сумерках ему не слишком хорошо видно, и он прислоняется лбом к каждому окну. Он перебрасывается с собеседником двумя-тремя словами, которые я не слышу. Тому удается проникнуть в соседний вагон, но в переходе он натыкается на закрытую дверь. Выяснив, что вагон почти пуст, красный анорак, можно сказать, улыбается мне, затем, скрестив руки, прислоняется к каменной глыбе, словно говоря своим видом: «Мне торопиться некуда».

— Carrozza девяносто шесть?

Да, отвечаю я. Их трое, двое парней и одна девушка, в шерстяных вещах и с сумками через плечо. Я изучаю их билеты с усердием, какого раньше за собой не замечал. «Сотрудники», похоже, знают, что делают, без паники и беспокойства. Ко мне подходит Ришар и не слишком громко сообщает, что с той стороны в окна заглядывает какой-то тип, проверяя одно купе за другим. Меня это удивляет только наполовину, они ведь уже все поняли. Я достаточно заинтригован количеством «сотрудников» в войске Брандебурга. Сколько же их? Пять, пятнадцать, пятнадцать тысяч? Видимо, столько, сколько понадобится. Хорошая организация. Не знаю, что сам смогу противопоставить этому. Разве что хорошее знание железной дороги. Да некоторый талант к импровизации, изощренный за время моих поездок каждодневным потоком абсурдных ситуаций. Почему бы и нет… Постоянная борьба против всего и всех по правилам этого бардака становится второй натурой.

*
18.30. Я на несколько мгновений присаживаюсь на подножку. Только что по всему вокзалу зажглись фонари. «Сотрудники» по-прежнему здесь, они изучают пассажиров еще внимательнее меня. А Латура все нет и нет. Пора бы им сообразить, что я опять сыграл с ними один из своих фокусов. Но никто из них не подошел ко мне и не заговорил. Они предпочитают дождаться отправления. Вот тогда они и бросят мне в лицо все свои угрозы. Вижу вдалеке двух контролеров, останавливающихся перед каждым вагоном. Они выясняют у нас предусмотренное количество пассажиров, чтобы сделать черновые прикидки. Я угодливо сообщаю свою цифру, а заодно предлагаю свободное купе, чтобы они расположились там со своими подсчетами. Они радостно соглашаются, несколько удивленные такой предупредительностью. Надо признать, что обычно мы стараемся выставить их из наших вагонов как можно скорее. Один из них сразу идет на указанное место, а другой продолжает путь к дальним вагонам. С ними я буду спокоен, как минимум, до Милана. Из двух зол…

«Сотрудничек» в анораке улыбается мне уже меньше. Должно быть, принимает меня либо за чокнутого, либо за лицемера, в чем не совсем ошибается. Я выкручиваюсь, как могу.

18.50. Громкоговоритель объявляет отправление. Я насчитал восемнадцать пассажиров, троих не хватает. Это нормальная квота для «неявившихся», как гласит инструкция. Они могут преспокойно сесть в Местре, такое часто случается. Контролеры в последний раз перед свистком отправления мерят шагами перрон. Холодный ветер треплет волосы мне и «сотрудникам».

Я даже не успел заметить, сел ли второй контролер. Толчок, металлический удар в спину на уровне поясницы, и я валюсь на землю.

С подножки спускается еще какой-то тип, новый…

Третий гад, тот самый, которого видел Ришар. Он прячет в карман кастет…

Не знаю, как ему удалось пройти, — наверное, один из контролеров открыл проход через гармошку.

Несмотря на боль, я пытаюсь встать, ощупывая неловкой рукой то место, куда получил удар. Стиснув зубы, вижу две капли крови на кончиках своих пальцев.

Я даже не пытаюсь встать, когда они окружают меня все втроем.

— Куда ты его деееел? — орет один.

— Вы… вы видели, как он садился? — пытаюсь я мямлить меж двух приступов боли.

— Не корчи умника, ты уже поиздевался надо мной сегодня. Два раза подряд — это уже чересчур.

Свисток. Двери хлопают одна за другой, все, кроме моей.

— Вы ищете место или что? — раздается вдруг совсем рядом по-итальянски.

Контролер.

— Но… у меня есть… места!

Трио размыкает кольцо вокруг меня, контролер глядит в панике. Превозмогая невыносимую боль в спине, я пытаюсь разогнуться. Мне надо проглотить мою боль, иначе это сулит неприятности.

— Что происходит? Какие-то проблемы? — спрашивает он.

— Нет… нет… Я поскользнулся… на подножке… — бормочу я, заводя руку за спину.

— А вы тогда что тут втроем делаете? — спрашивает он у остальных.

На какое-то мгновение я испугался, что они сейчас вытащат из шляпы три билета в мой вагон. Что они и есть те трое «неявившихся».

Они смотрят только на меня, и плевать им на то, что может сказать контролер.

— Мы не собирались садиться. Мы хотели только пожелать счастливого пути.

В тот самый миг, когда поезд тронулся, красный анорак собрал своих приспешников у себя по бокам. И словно трехглавый цербер, они пролаяли хором:

— Счастливого пути!

***

Я ложусь животом на кушетку ипытаюсь заставить двигаться свой позвоночник.

Таран. Вот какой штуковиной получил я по спине. Удар сокрушительный, прямо сногсшибательный. После такого девяностоградусный спирт производит впечатление ласки. Мне нужно время, чтобы вернуть себе гибкость. А слишком долго я ждать не могу, мне работать надо, иначе запоздаю со своим планом. Я-то ведь знаю, что соня сложен пополам и засунут в мышеловку… И я пока не могу вытащить его оттуда.

Единственный способ иметь развязанные руки в этом рейсе — это как можно быстрее и лучше делать свою работу проводника. В Местре я принял двух «неявившихся». Для начала я попробовал тихонько ковылять в коридоре. Но, покидая Местре, неожиданно вернул себе часть гибкости. Четверть часа спустя двадцать пробитых билетов и двадцать проверенных паспортов уже лежали в моем шкафчике. Я застал врасплох одного контролера, убедив его проколоть собранные мной билеты, не слишком себя утруждая, чем заслужил изящное прозвище Лампо — молния. Это он мою спину не видел.

Я вполне доволен, что разыграл гостеприимство с этими ребятами, помешанными на конфетти; если тот же номер удастся со швейцарцами и французами, глядишь, все остальное тоже пройдет гладко. Я доставляю им билеты «прямо на дом», что избавляет меня от их визитов в мое купе и шатаний по коридору, но при этом они останутся под рукой или по крайней мере в пределах досягаемости голоса. Удачная затея.

Сейчас не время расслабляться. Когда раздам постельное белье, смогу сделать передышку у Мезанжа. Думаю, что пора вызволять соню. Должно быть, поясница у него в том же состоянии, что и моя. Жду момента, когда площадка освободится.

Он выходит головой вперед и испускает полузадушенный крик, в какой-то невероятно замедленной судороге пытаясь дотянуться ногами до пола. Я придерживаю его за пояс.

— Вы в порядке?

Он с трудом глотает воздух. Ему не удалось сдержать потоотделение. Никогда еще не видел человека, который бы так мало сопротивлялся затхлой атмосфере.

— После отправления всего двадцать минут прошло, а вы уже скисли?

— Это ничего… пройдет… — бормочет он, разминая себе спину.

— Мне жаль… Я долго ломал голову, но другого места тут и вправду нет. Это был единственный способ сесть в двести двадцать второй так, чтобы никто вас не видел. И вот доказательство: они только что тут были втроем, все обшарили. Но так и не догадались, что вы уже были в поезде, когда он подошел к платформе.

Я не говорю ему, что эта веселая компания «сотрудничков» ни минуты не сомневалась, что он тут, и что они размозжили мне хребет на прощание.

— Присядьте пока в первом, мне надо заняться бельем.

Я разбрасываю простыни и подушки по купе, не считая. Закончив раздачу, прошу его посидеть тихонько с полчасика, пока я хожу к Мезанжу.

— Не оставляйте меня одного, Антуан…

Не нравится мне этот его умоляющий тон. У меня впечатление, что он расклеивается все больше и больше. И готов уступить любому, кто решится взять его за шкирку.

— Я скоро.

Заперев дверь на висячий замок, иду предупредить контролера о своей маленькой отлучке к коллеге из восемьдесят девятого. Ему на это по-королевски начхать. На полной скорости пробегаю через вагоны Ришара и Эрика, которые еще только паспорта собирают. Мезанж тоже, урожай у него в фуражке. Большая фуражка для большой головы.

— Какого черта ты тут делаешь, мальчуган?

— Ну… ты же меня сам приглашал!

— Обычно ты являешься, чтобы хлебнуть чего-нибудь, а тут до аперитива еще добрых два часа. У тебя что, вагон пустой?

— Нет, кое-какой народ есть. Но не слишком много. Я не ради выпивки. Ты мне сам нужен.

— Тогда можешь сваливать прямо сейчас. У меня пока свекловодов невпроворот.

— У тебя правда полно?

— Угу, кроме одного купе, до Домо.

Домо, 23.35… Почему бы и нет? Надо только спросить у этого голована. Он разогревает воду большим кипятильником, сунув его в кувшин.

— Кофе перед едой… Совсем клиент разучился жить…. Раньше бы я ни за что не стал подавать кофе в такое время.

— У меня заяц.

Он резко перестает ворчать.

— Докуда?

— Париж.

— Вот дурак, работу хочешь потерять, что ли?

— Я увольняюсь завтра утром, ты сам меня на это надоумил. К тому же тут особый случай, это не из-за денег.

— Невеста твоя?

Странный вопрос. Даже не знаю, что отвечать. Парочка свекловодов является спросить бутылку белого вина «из Междуморья».[30] Мезанж смотрит в погребце, еще одна осталась. «Подайте в купе», — говорит тип. «Охлажденным», — добавляет девица в белой панаме. «Сейчас принесу», — отвечает мой старикан. Вспоминаю, как видел его однажды зимней ночью ползающим на четвереньках по перрону в Модане, собирая снег в ведерко для льда. Тогда из-за мороза трубы полопались, так что не было другого способа подать шампанское охлажденным. В ту ночь я понял, что никогда не стану кондуктором, несмотря на все обещания Лощеного.

Именно этот момент выбирает какой-то лысый и очень вежливый господин, чтобы попросить Мезанжа подать ему коньяку. В большом бокале, если возможно. Тут старик делает паузу. Это уже чересчур.

— Месье, если бы у меня было четыре руки, я бы работал не в «Спальных вагонах», а у Барнума в цирке!

Чуть натянутое молчание. Тип уходит.

— Свекловод… И ты туда же… Чего тебе надо?

— Ты мне хочешь верь, хочешь нет, ладно? Если будешь не согласен, сразу скажи, идет?

— Э, мальчуган, ты нашел не лучший способ попросить об услуге. Выкладывай, тогда и поглядим.

Придется лгать. Я не могу поступить иначе. Это так, и я не в состоянии себе помешать.

— Это один мой друг. Он скоро умрет… Болезнь… Вот он и попросил меня посмотреть перед смертью Венецию. У него ни гроша. И я бы хотел устроить ему еще одну штуку. Чтобы он хоть часть пути проехал в бархатном купе. Глупость, конечно, я знаю, но он об этом так мечтал. Ты же сам знаешь это лучше меня… Он бы никогда не смог себе этого позволить.

Пан или пропал. Я почти хочу закрыть глаза, ожидая приговора. Кровь и стыд бросаются мне в лицо, как тогда, с Эриком. И я искренне себя спрашиваю, не подонок ли я.

— В Домо я его выставлю.

Не знаю, что сказать. Мезанж недоволен. Выглядит даже разочарованным. Он больше не похож на ворчливого мудреца. У него побелело лицо. От презрения.

— Так я… пришлю его к тебе?

— Проваливай.

Я не заставляю повторять себе это дважды. И однако предпочел бы, чтобы он отказался, но сохранил обо мне хорошие воспоминания, когда я брошу лавочку. Как-то он сказал мне, что у него сын моих лет и что он запретил ему работать в «Спальных вагонах», чтобы тот не вошел во вкус. И с тех пор ломает голову, куда бы его пристроить. Того мало что интересует, разве что чуть-чуть информатика. А ему самому не нравится, чтобы его сынишка занимался информатикой. Так что поди знай…

Второй контролер видит, как я проношусь через вагон Эрика, бросает: «Lamро furioso!» У самого Эрика это смеха не вызывает. В девяносто шестом ничего нового, в коридоре студенты. Соня по-прежнему в первом.

— Вставайте. Пойдете в восемьдесят девятый вагон, увидите там стюарда в коричневом костюме, большеголовый такой, он устроит вас в одно из своих купе до итальянской границы. Незадолго перед тем я за вами приду.

— Но… как же я пойду туда совсем один?

— Уж постарайтесь. Главное, не провалиться между вагонами. Их всего семь. До скорого.

Я выглядываю наружу, прежде чем выпустить его. Студенты решили заморить червячка прямо в коридоре, лицом к сумеречному пейзажу, усеянному красными точками, мерцающими вдалеке. Жан-Шарль немного колеблется. Жалобно смотрит на меня, потом нехотя идет в девяносто пятый.

Свободен. До одиннадцати часов вечера. Всего лишь чуть-чуть нормальности, а у меня уже прояснилось в голове, возвращаются привычные жесты, я начинаю думать о Париже и о том первом, что сделаю завтра сразу после увольнения. Съезжу куда-нибудь с Катей на выходные. Чтобы мягко сообщить ей новость о ее возвращении на работу. На неопределенное время. На меня пока, в смысле доставки пищевых продуктов в гнездо, рассчитывать не приходится. В крайнем случае выведу разок в театр. Там поглядим.

У меня есть время. Много. Весь день я пытался просчитать, по каким возможным сценариям Брандебург попробует заполучить обратно своего подопытного кролика. Потому что он по-прежнему ему нужен, и он наверняка использует другие приманки, другие угрозы и свой единственный шанс поймать его до Валлорба. Стало быть, мне надо остерегаться швейцарских паспортов, волнообразных акцентов и непредвиденных посадок после Домо. Усевшись в кресло, я кладу себе на колени пачку паспортов и начинаю их перелистывать один за другим.

Ни одного швейцарца, немного итальянцев, несколько французов, среди которых один врач, а это всегда может пригодиться. Люблю иметь врача под рукой, пользы от них гораздо больше, чем от священников. Порой случались такие ночки, когда я дорого бы дал, чтобы найти хоть одного, лишь бы самому не ставить диагноз. Единственный раз, когда у меня ехала беременная женщина, с ней обморок случился, а я чуть не последовал за нею.

Я не слишком-то продвинулся, даже наоборот. Только зря теряю свое время на дурацкие домыслы, вместо того чтобы поспать до Милана. Времени в обрез, едва-едва чтобы успеть задремать. Никто об этом ничего не узнает.

*
Все об этом подумали. Надоедливые пассажиры, видя, как я зеваю, тру глаза, смущенно извинялись. Коллеги сбывали мне свои излишки, контролеры вежливо подсовывали подсадных, на которых я таращился мутным взглядом, прежде чем продать место. Тем не менее мне удалось сохранить свободными оба купе. Пять остановок за два с половиной часа, причем одну из них я вроде бы прозевал, Верону кажется, и это добрый знак. Сейчас 21.50, и мы прибываем в Милан, так что в моих интересах иметь ясную голову, у меня тут двое пассажиров по брони. Поезд проезжает через пригородные новостройки, которые ночью похожи на мое представление о Лас-Вегасе — мигающие неоновые огни, билдинги, теннисные корты, освещенные даже зимой, и целый лес гигантских труб.

— Эй, Антуан… Сегодня твой черед идти!

Ришар влетает стрелой, улыбаясь до ушей. Поезд только что остановился на вокзале.

— Куда это?

— Как куда? В тратторию, кретин!

А… дьявольщина… Про это я тоже забыл. В Милане, во время сцепки двух составов, один из нас бегает в маленький ресторанчик, расположенный в трехстах метрах от вокзала, и возвращается с горячей пиццей и холодным вином. В последний раз я уже чем-то отговаривался, чтобы не ходить.

— Извини, — говорю я, — мне сейчас нельзя отлучаться. Двое клиентов должны сесть, да я и не голоден.

— Черт бы тебя подрал! Я уже вторую неделю подряд туда таскаюсь!

Горстка людей толкается, чтобы пролезть в мой вагон. Прежде чем они уцепятся за поручень, я кричу, что сесть могут только пассажиры с броней, остальным придется искать место во флорентийском составе. Молодая женщина размахивает кусочком белого картона. Я помогаю ей подняться, остальные хнычут, но я хлопаю дверью.

— Место четырнадцать, первое купе. Там уже есть двое. Дайте мне ваш билет и паспорт и заполните таможенный листок. Если меня не будет, суньте его под дверь, и спокойной ночи.

Ришар наступает мне на ногу и корчит какую-то непонятную гримасу.

Девушка входит в коридор.

— Рехнулся, что ли? Ты ее видел? Класс! Думаешь, такая попала бы ко мне? Как же, дудки, изо всех нас она достается самому вредному и сварливому! Ты хоть на ноги ее посмотрел?

Я и лицо-то ее толком не разглядел, вот как она меня взволновала. Тут Ришар прав, я единственный проводник в мире, который может говорить с пассажиром и при этом даже не заметить, какого он пола, мужского или женского.

— Слушай… Антуан, давай без глупостей, за тобой ведь должок. Не будь гадом, сделай что-нибудь. Или ты мне больше не друг и на мою помощь можешь не рассчитывать… Это не шантаж, а всего лишь угроза. Ладно, я сбегаю за жратвой, но ты в лепешку расшибись, чтобы ее пригласить. Сделай это ради меня.

У меня нет ни желания, ни сил, чтобы заниматься подобными глупостями. Мои интрижки с девицами закончились уже давным-давно. К тому же он отлично знает, что сейчас у меня проблемы из-за Жан-Шарля, сам видел, как я суечусь и выдумываю всякие нелепости.

Да, но… Не вижу, как отказать ему в чем-либо… пусть даже это каприз, пусть даже в самый неподходящий момент, пусть даже моя голова забита сейчас совсем другими вещами. К тому же тут и дела-то всего на полчаса: она ест с нами, затем они вместе сваливают, если придет такая охота.

— Попытаюсь… Я же говорю: попытаюсь. Так что, если она откажется, ты мне комедию не устраивай.

— Клянусь! — кричит он, целуя меня в щеку. — Можешь просить у меня что хочешь, Антуан. Что хочешь!

— О таких словах всегда потом жалеют. Устроимся в десятом. И пошевеливайся, ты уже добрых три минуты потерял. Представь только, что в траттории очередь. Вдруг без тебя уедем? Что мне тогда с девчонкой делать? Хорош я тогда буду с этим приглашением к ужину.

Второй из ожидаемых пассажиров прибывает через гармошку и протягивает мне свою броню. Мужчина лет пятидесяти, вежливый, собой красавец и, похоже, привычный к этой процедуре. Не говоря ни слова, он отдает мне свой паспорт с билетом внутри, заполняет формуляр, пристроившись в уголке у окна, и проходит на свое двадцать второе место, не спрашивая, где оно находится. Паспорт французский, профессия: режиссер. Еще один, которого нет в Ларуссе.

Заявляются новые контролеры и спрашивают количество. Двое по брони в Милане, шестеро подсадных, один неявившийся в Венеции, итого: двадцать восемь. Они заодно интересуются, где тут у меня свободное купе, о котором говорили коллеги. Хорошая новость. Они собираются остаться там до Домо. Прежде чем отправиться туда, один из них выглядывает в коридор, затем оборачивается ко мне и с чуть смущенной улыбкой просит принять меры. Быстро смекаю почему. Перед дверью восьмого купе — лужа блевотины. Ничего хуже в коридоре случиться не может. Меня уже самого тошнит. О том, чтобы самому подтирать, и речи быть не может. Схватив две грязные простыни, я прыгаю с гримасой отвращения внутрь восьмого купе. Это молодой француз, едущий с двумя своими ребятишками. У одного из них он держит руку на лбу. Мальчуган мертвенно-бледен.

— Заболел?

— Э… не знаю, кажется, у него температура.

Тревога. Отец становится таким же мертвенно-бледным, как и сын.

— Извините за то, что в коридоре. Не успел донести его до туалета.

— Неважно. Может, объелся чем-нибудь. В его возрасте это обычно шоколад.

— Быть может… Это моя вина, никогда на такие вещи не обращаю внимания. Наверное, мне придется сойти, вдруг это серьезно.

Мне из-за него не по себе. Я и в самом деле не знаю, что значит иметь ребенка.

— Погодите. Пусть он полежит пока, тут рядом есть врач. А вы тем временем подотрите в коридоре вот этим.

Он безропотно подчиняется. При слове «врач» его лицо просветлело.

Сегодня вечером обошлось без беременных, зато у малявки худо с печенью. Всякий раз, когда у меня появляется врач, я заставляю его вкалывать. Он сидит в своем купе рядом с дверью. В руках книжка.

— Хм… Добрый вечер. Вы ведь врач, верно?

— Откуда вы знаете?

— Ну… прочитал в вашем паспорте, когда убирал его на место. Тут рядом один мальчишка приболел, так что было бы очень любезно с вашей стороны, если бы вы подошли взглянуть…

Он несколько удивлен, но не говорит ни слова. В конце концов, это ведь его работа, он обязан выполнять ее повсюду, где его только об этом попросят. Как настоящий профессионал, он хватает свой саквояж с багажной сетки и следует за мной.

— Это ваши инструменты? Они у вас всегда с собой?

— Да, часто. Я ведь не в отпуске. И это доказательство.

Кисло-сладко. Предпочитаю оставить его наедине с малышом, пока отец продолжает возить тряпкой по полу. Устанавливаю полки пенсионерам и влюбленным из девятого. Двое болтливых американцев предлагают мне кока-колы, студенты спрашивают, не знаю ли я какой-нибудь славный и недорогой отель в Париже. Я стучусь в стекло первого и делаю девушке знак выйти. Да, да, вы, не озирайтесь по сторонам, я именно к вам обращаюсь.

— Вы уже поели?

— Простите?.. Э… нет…

Она и вправду хорошенькая. Брюнетка с черными глазами, волосы прямые, остриженные под Луизу Брукс, веснушки. Совсем не в моем вкусе, но хорошенькая. Вид у нее — будто с Луны свалилась, почти как врач. Терпеть не могу такие дела, это же смешно, я вообще не умею девиц клеить, а еще того меньше — для кого-то другого. Я все готов был вообразить, садясь в двести двадцать второй, но только не то, что буду кокетничать вместо Ришара. Не могу дождаться завтрашнего утра.

— Это очень удачно, нам с коллегой очень хотелось бы пригласить вас поужинать с нами.

Если это приглашение, то трудно сделать хуже. Настоящее пугало.

— С удовольствием.

— …

— Я согласна. Где это?

— В… десятом купе, в той стороне. Сразу же после отправления поезда…

Она снова садится, покуда я еще трепыхаюсь какое-то время с другой стороны стекла. Она мне даже улыбнулась. То-то Ришар будет доволен. Особенно если она продолжит улыбаться мне вот так. Пора бы ему и вернуться, а не то я через две минуты дерну стоп-кран. В восьмом, похоже, дело улаживается, особенно рядом, в коридоре, где от рвоты не осталось и следа. Отец снова обрел человеческое лицо и жмет руку врачу, который по-прежнему не улыбается.

— Дайте ему одну капсулу, — говорит он, вынимая флакон из своей сумочки. — До завтрашнего утра пусть побудет натощак.

— Извините меня за беспокойство, — говорю я.

— Меня это не побеспокоило. Скоро отправляемся?

Он кладет на место стетоскоп и похлопывает мальчугана по плечу, улыбнувшись в первый раз.

— Прямо сейчас. Хм, а скажите, вы терапевт?

— Нет, я работаю в одной клинике в Бангкоке. Я специалист по тропической медицине. Вы не могли бы разбудить меня перед Дижоном?

— Конечно. За полчаса. И еще раз спасибо.

Свисток. Первый рывок. Черт побери, Ришар!

— Ну что, есть будем? — говорит он прямо за моей спиной, с пластиковыми пакетами в руках.

Остается только закрыть мою кабинку на висячий замок, и мы устраиваемся на пикник — стаканы, салфетки, приборы, штопор.

— Ну как? Уговорил?

— Может, это и не совсем то слово, но, думаю, она придет.

— Йеееееее!

Три обжигающе горячие пиццы. Без анчоусов, зато с целым лотком fritto misto.[31] Ко мне возвращается голод. Завтра же приглашу Катю в ресторан. Девица робко заглядывает в купе. Ришар вскакивает на задние лапки и приветствует ее с немалой торжественностью. Протокольный обмен именами, ее зовут Изабель. И она, похоже, собирается испортить мне этот единственный и крохотный приятный момент: Ришар будет без остановки нести чепуху, она будет беспрерывно сыпать вопросами, а я даже не смогу распустить пояс. Она скрещивает ноги и ест свою порцию пиццы очень элегантно, едва прикасаясь к ней губами. А у Ришара подбородок уже весь в масле. Я забиваюсь в уголок возле окна и посвящаю свое внимание пейзажу, неразличимому, впрочем, сквозь толщу сумерек. Ришар при каждом новом анекдоте ловит мой одобрительный взгляд, но я ничего не подтверждаю и остаюсь безучастным. У нее веснушки аж до самых лодыжек… Кусочек кальмара между большим и указательным пальцами, салфетка, деликатно прижатая к уголкам губ. Между двумя глотками она что-то спрашивает насчет нашей потрясающей работы, как же, новые горизонты, бегство от повседневности и все такое прочее. Она напоминает мне того журналиста из «Актюэль», которого мы терпели на «Палатино» и туда, и обратно. Он называл это репортажем в естественной среде… Нам даже кажется, что она волнуется за нас, — все эти таможни, все эти люди, вся эта ответственность и т. д.

— А жулики или бандиты вам попадаются? Или просто навязчивые любопытные люди?

«Особенно во время еды», — с трудом подавил я. Ришар потихоньку к ней пододвигается и вовсю расписывает чудовищные опасности, которым мы себя подвергаем. Немного смутившись, она отодвигается от него. Самое странное в том, что мое молчание ее, кажется, беспокоит. Она уже неоднократно пыталась втянуть меня в беседу.

— А с вашим другом разве никогда ничего не случается?

— О, это старый брюзга. Я его очень люблю, но он настоящий медведь.

Она не перестает мне улыбаться, а мне как-то не по себе из-за моего друга. Почему я? Почему я должен преодолевать столько препятствий в течение последних двадцати четырех часов? Все ошибаются, все сталкиваются лбами, и никто не идет туда, куда надо. Похоже, что это вообще характеризует человека. Не знаю, чего она хочет, но она это плохо выражает, ни малейшего внимания Ришару, который пытается подлить ей вина, не говоря уже об этой ее манере незаметно завладевать все большей и большей территорией на банкетке, где я сижу. Я на своего коллегу даже взглянуть не осмеливаюсь.

Вдруг он резко поднимается и швыряет свой кусок пиццы в мусорную корзину. Это он на меня злится.

— Ну ладно, Антуан… оставляю тебя убрать со стола, а я отсюда сам уберусь. А?.. Пока, приятель. До свидания, Изабель.

— Слушай, останься! Ты ведь даже вино свое не допил! Некуда тебе пока спешить!

Делать нечего. Ушел. С горечью. Будто это я виноват. А он мне, боюсь, скоро понадобится. Плохой расклад.

— Расскажите еще об этих ночах напролет в поездах.

У меня кошмар или это цитата из Дюрас?[32] Я уже не знаю ни что делать, ни что говорить, поэтому мямлю какие-то банальности, как вчера, когда соня задал мне тот же вопрос. И так же, как и вчера, я думаю о чем-то другом. О встречах в поездах, об их подсознательном значении, проявившемся в искренности, о том, что они были просто подарены мне. Во всем этом, конечно, повинна ночь. Вспоминаю ту женщину, которая все глаза себе проплакала в объятиях любовника на перроне Рома-Термини. А тот — карикатурный Latin Lover в белой рубашке, распахнутой на груди, с какой-то висюлькой на цепочке, брюки в обтяжку. Тип, какие тысячами попадаются на террасах кафе возле Пантеона. Она плакала, сжимая его в своих объятиях изо всех сил, а он с важным, покровительственным лицом посмеивался над таким обилием лиризма. Настоящий профи. «Хватит плакать, я тебя люблю, скоро буду в Париже». Поезд отходит, рыдания удваиваются, она смотрит на меня, как бы признавая свои слезы, как бы давая мне понять, что боль не позволит ей сейчас заполнить таможенный листок, эту ничтожную бумажку. Я уважаю ее горе и тихонько ухожу. Четыре часа спустя я возвращаюсь за листком. Она сидит рядом с каким-то молодым парнем, большим краснобаем и записным остряком к тому же, если судить по взрывам ее смеха и обмену улыбками. На следующее утро обнаруживаю их в столовке.

Перед ними чашки с кофе, их губы нежны, кончики пальцев соприкасаются мягко и интимно. 10.06, прибытие на Лионский вокзал. Она пробегает несколько метров по перрону, ища кого-то взглядом, и падает в объятия мужчины, который обхватывает ее за талию и крутит вокруг себя.

С тех пор я сомневаюсь. Я сомневаюсь во всем, что может походить на внешнее проявление того, что называют искренностью. Смех, слезы, волнение, театр, чувства — все это мне кажется несколько преувеличенным. Не слишком разумным. Как эта Изабель, непохожая на ту, другую, быть может, но которая тоже не внушает мне никакого доверия. Сам не знаю почему.

— Надо сдавать экзамены, проходить стажировку, вы ведь должны быть готовы к любым неожиданностям, верно?

Не ко всем, увы.

— Это как в любой работе — теория учится за два дня. В матчасти я разбираюсь хуже, чем машинист, не так, как контролер, в проверке билетов и не как кондуктор в обслуживании клиентов. Но я понимаю больше, чем машинист, в проверке билетов, больше, чем кондуктор, в матчасти и больше, чем контролер, в обслуге. Но вас это и вправду интересует или вы просто спать не хотите?

— Нет… я… вам это мешает?..

Я не отвечаю. Нет, спасибо, я сам справлюсь. Нет, мне еще надо закончить работу. Не знаю, что мне отвечать на ваши вопросы. Впрочем, обычно это парни задают вопросы девушкам.

Она выходит в коридор, идет, оборачиваясь время от времени, и исчезает наконец в своем купе. Сейчас 23.00, и я не замедлю избавить Мезанжа от этого тюка с грязным бельем, который только и делает, что дрыхнет.

*
Поезд оживлен больше, чем вчера. Возвращение в Париж всегда оставляет у меня это впечатление, но статистика утверждает обратное. В любом случае первый класс полон, Т-2 занимают влюбленные парочки — свадебное путешествие в Венецию всегда пользуется успехом. Большая голова Мезанжа видна издалека. Он беседует с соней, сидя на откидной койке и держа стакан в руке. Мне даже показалось, что я тут липший, когда Мезанж удрученно сказал: «А мой-то вообще дурья башка!» Я догадался, о чем они толкуют. Сведите двух отцов вместе, а дальше все пойдет само собой. В любом случае я рад, что они поладили.

— А, это ты…

Они прощаются, Жан-Шарль рассыпается в благодарностях, другой скромничает: до скорого, кто знает, а почему бы и нет и т. д. Высоко подняв голову, даже не поглядев на меня, соня идет в сторону девяносто шестого, будто так и надо. Мезанж пропускает мои «спасибо» мимо ушей и хватает меня за руку:

— Ладно тебе, дурень. Незачем было врать.

Я резко вырываюсь и выхожу из вагона не оборачиваясь.

— Что вы ему наплели?

— Да ничего… Я ему ни слова не сказал о себе и о нашей поездке. Я говорил только о своих ребятишках.

Должно быть, оно само крутилось в его большой башке, и он понял, не понимая. Теперь-то он знает наверняка, что я обманщик, который без колебаний все силы положит, лишь бы добиться своего. Он и не подозревает, насколько я был близок к правде.

— Я ве-ли-ко-леп-но провел время. Эти «Синглы»… Потрясающе! Я спал в настоящей постели, на настоящем матрасе. Теперь мне гораздо лучше понятна репутация «Спальных вагонов». На обычной полке этого не поймешь: чтобы на ней выспаться, надо быть факиром. Все равно что сравнить тюфяк в ночлежке и многокомнатный номер в «Хилтоне». А ваш друг, кондуктор, какой стиль! Он наливал мне вино в бокал с белой салфеткой через руку.

Ничего не говорить. Заткнуться. Если я выскажусь, то с помощью оплеухи.

— Я не могу постоянно повторять одно и то же. Сейчас будет таможня, контролеры устроятся рядом, и вы даже носа наружу не высунете.

— А кстати, Антуан, по поводу носа, вы не находите, что здесь немного припахивает объедками?

На этот раз он хватил лишнего. Я уже не могу притвориться, будто ничего не слышал.

— Заткнитесь, Латур, заткните ваш фонтан!

Скрестив руки, он пожимает плечами.

— Ладно, очень даже хорошо, я понял. С тех пор как я видел кондуктора за работой, я уяснил себе кое-что насчет проводников. Это так же, как с постелью и полкой, — ничего общего. Ах… рассказывайте мне теперь о вежливости проводников!

Я закусываю губу, вторую.

— А вежливость неизлечимо больного — это почаще менять повязки!

Я выхожу, не видя его реакции. Мне немного жаль. Тем хуже. На крышке бельевого бака я по порядку раскладываю билеты и паспорта, чтобы упростить и ускорить работу таможенников и прочих надсмотрщиков. Ни в коем случае тут не проветривать, чтобы они ощутили смутное неудобство. В конце коридора Изабель, прижавшись лбом к стеклу, изредка бросает в мою сторону взгляд и улыбку. Настырная. Паспорт французский, моментальное фото ее только портит, фамилия: Бидо, профессия: переводчица. В конце концов, это тоже может пригодиться.

23.30. Осталось всего пять минут. Контролеры готовятся уступить место своим швейцарским преемникам. Беззаботность тушуется пред лицом строгости. Скоро я пожалею о них — полуостровных пофигистах.

Жан-Шарль стелет одеяло и кладет подушку на верхнюю полку. Его лицо уже изменилось, черты снова обрисовали ту же вымученную маску, словно все вдруг опять вернулось ему в память. Наверное, я к этому тоже руку приложил.

— Извините меня за то, что наговорил вам давеча. Хм… вам удастся заснуть на заурядной полке?

— Думаю, да… Не беспокойтесь. Завтра утром я уже буду со своими детьми, так что мне надо быть в форме, выглядеть получше.

— Вам их не хватает?

— И да, и нет… Знаете, дети ведь всегда немного с тобой. Много разъезжаешь с ними. Когда-нибудь вы сами это поймете. Как только они достигают возраста, чтобы слушать всякие истории, начинаешь мысленно брать их с собой…

— Сделайте еще одного. Начиная с трех — половинный тариф.

«Вы сами поймете…» было лишним. Терпеть не могу и презираю нравоучительную зрелость.

Лучше мне побыть у себя, с сигаретой в зубах, в одиночестве и спокойствии.

Странно… Я даже не обеспокоен приближением этой вереницы фуражек. Вчера обмирал от страха при виде униформы, а сегодня гляжу на них как на заводных паяцев, роботов — запрограммированных, пунктуальных и не слишком надоедливых. Постепенно до меня доходит, что опасность и в самом деле понятие относительное. Как ее переживают каскадеры, продавцы наркотиков, подрывники: пресыщенно? рутинно? отстраненно? Хотел бы я знать.

*
«Все в порядке?» — спрашивает швейцарец. У итальянцев сердитый вид, и голова занята чем-то другим. Они припорошены снегом; выглянув в окно, я обнаружил, что перрон весь белый. Я спросил, можно ли уже кататься на лыжах, но они ответили, что нет, не в этом году, хотя, может быть, остается маленький шанс в феврале. На обратном пути «Галилео» делает остановку на пограничном посту в Бриге. Однажды ночью они высадили там какого-то панка с розовым гребнем, банкой пива в руке и цепями на шее, в одной футболке, исполосованной бритвой. Тоже в январе. Один из швейцарцев попросил у меня в порядке одолжения одеяло, чтобы набросить ему на плечи. Тоже был отцом, надо думать.

Вскоре после отправления ко мне подходит швейцарский контролер. Я с лицемерной улыбкой предлагаю ему свободное купе. Он не говоря ни слова и безо всякого энтузиазма снимает свой пластиковый дождевик.

— Можно его тут повесить? — спрашивает он, встряхивая эту мокрую штуку.

Конечно, с удовольствием, и не только ваш, но и вашего коллеги. Клянусь, что в последний раз любезничаю с чинушей.

Четверть часа спустя он появляется вновь, сухой, как удар дубины.

— Ты готов?

— Э…да.

Осторожнее с этим типом. Его манера спрашивать «ты готов?» пробудила во мне чувство вины. Пытаюсь вспомнить, не надувал ли я его уже, во флорентийском.

— Двадцать девять пассажиров, так?

— …

Проклятье…

Второй раз за две ночи.

Я только что попался, как новичок, — он пересчитал всех пассажиров по головам.

Включая соню. А у меня всего двадцать восемь билетов. Вчера я хотя бы мог дать подходящее объяснение.

— Двадцать девять, верно?

Вынужден ответить «да», иначе он потребовал бы, чтобы я сам пересчитал их в его присутствии, и тогда он своими глазами увидел бы безбилетника. Я только что ляпнул распрекрасную глупость.

— Ладно, начали. (Один… два…)

При каждом новом билете я могу прочесть цифру по его губам. Это слишком глупо. Добраться досюда и дать поймать себя на такой мелочи, на таком ничтожном пустяке… Надо срочно что-то говорить.

— Слушайте, я в этом году собираюсь провести отпуск в Женеве, что если мне поехать этим же самым поездом, а пересадку сделать только в Лозанне?

— Лозанна — Женева, в 5.25, самый ранний. (Шесть… семь…)

Это известно заранее, «не хватает одного билета!». Мне придется отвести его к Жан-Шарлю, а нелегальный проезд — это явное нарушение, он потребует удостоверение личности, которого у того нет… А таможенники еще в поезде.

— Значит, сойдя с двести двадцать второго в 0.44, я сажусь на этот в 5.25?

— Да, тысяча шестьдесят восьмой… (… Тринадцать… четырнадцать…)

Никак его не сбить, этого надутого индюка. Они ко мне подослали мутанта какого-то.

— Вы от Лозаннского вокзала?

— Да.

— А какой там телефон? На тот случай, если расписание изменится.

— 25-80-20-20. (…Семнадцать… восемнадцать…)

Он покрепче меня, этот говнюк. Вчерашнего-то я бы заморочил в два счета, но этот — стреляный воробей, на нем и не такие, как я, ломали себе зубы.

— Слушайте, у меня таблица валютного обмена трехнедельной давности. Это я к тому, что неохота переплачивать из собственного кармана. Когда я продаю место, у меня швейцарский франк идет по 3.49, если я ту же сумму переведу в лиры, то сколько это будет?

— Курс сейчас 3,61, в твоих франках это… 75,81. Если за полку берешь 21 швейцарский франк, то с лирой по 0,0043 это нам даст 17 630 лир. Можешь округлить до 17 700. (Двадцать три… двадцать четыре…)

Все. Все пропало. Он подходит к концу.

— Кстати, по поводу франка, это правда, что вы, швейцарцы, тоже присоединитесь к европейской валютной «змее»?[33]

— Чтооо?

Он резко вздернул голову, словно получил сзади по шее. Посмотрел на меня с беспокойным любопытством, с каким заглядывают в клетку ярмарочного урода.

— Шутишь, что ли? Какая еще «змея»? Это у вас во Франции такое болтают? Что это вообще такое — Европа? С вашей-то лирой? С вашим французским франком? Пускай она за хвост себя кусает, ваша змея. Вот в девяносто втором смеху-то будет…

— А ваша Конфедерация долго сможет продержаться?

Он разражается хохотом. Несколько мгновений мы пребываем в неподвижности. Выходя, он цедит сквозь зубы два-три неразборчивых слова, которые я не могу повторить. Не могу удержаться от вздоха облегчения. Я даже что-то вроде удовольствия испытал. И однако это же было так очевидно. Чем можно пронять швейцарца? Есть только один способ — задеть его нейтралитет.

Уфф…

Совершенно необходимо рассказать это Жан-Шарлю, если, конечно, у него осталась хоть капля юмора в этот час ночи.

Струйка крови стекает у него с подбородка на адамово яблоко. Я попятился. Он лежит носом кверху, открыв рот.

— Что с вами?

— Hoc, — булькает он. — Бывает вдруг, что течет вот так, ни с того ни с сего… У вас есть платок?

Чистая наволочка. Предпочитаю, чтобы он сделал это сам. Однако с виду кровь у него такая же, как у всех прочих.

— Вам слишком жарко? У меня отопление включено до упора.

— Нет, я не знаю, из-за чего это случается. Не прикасайтесь к каплям на полке, я сам все сделаю, сейчас…

Из его ноздрей брызнуло, когда он дернулся от боли, вцепившись руками в живот. Он мучится. Стук колес глохнет у меня в ушах, я стою здесь столбом, холодею и не знаю, что делать. Что там говорится в книжонке о предотвращении несчастных случаев?

— Э, э… только без глупостей… что надо делать?

— Ничего… Думаю, это что-то с головой… Обычно у меня никогда не болит живот…

Это случилось с ним, едва он оказался в девяносто шестом. У Мезанжа он сиял здоровьем. В голове тут дело или нет, но только не могу я оставить его в таком состоянии. Он постоянно твердит, что лишь получил отсрочку, да и одних его намеков на «потом» вполне достаточно, чтобы нагнать страху на ответственного за спальный вагон.

— Я же говорю вам, это пустяки.

— Ну так перестаньте это говорить, особенно хватаясь за живот.

Мне так же худо, как и ему.

Лекарь. Если я сейчас же его не позову, то рискую жалеть об этом всю жизнь. До этого момента все шло еще туда-сюда — потливость, сонливость…

Но когда из носа хлещет кровь и брюхо от боли сводит, тут я не чувствую себя способным взять на себя ответственность.

— Жан-Шарль, тут есть врач. Я за ним сбегаю.

— Ну нет! Нечего решать за меня! Никто не знает, что со мной такое, он тоже ничего не поймет. Только профессор Лафай…

— Вчера, кажется, вы окончательно решили обойтись без его услуг?

Не слушая его больше, иду в шестое, где врач все еще не спит. И это избавляет меня еще от одной неприятной обязанности. Сперва он скажет, что я злоупотребляю его отзывчивостью, но, когда увидит соню, все поймет. Двое пенсионеров лежат к нему лицом, но не спят.

— Вы, наверное, решите, что это я нарочно, но только я опять нуждаюсь в ваших услугах.

Никакой реакции, немой взгляд, странная неподвижность. Затем, очень быстро, он захлопывает свою книгу, гасит ночник и выходит, с сумкой в руке, с желчным выражением на лице, быть может давая понять, что его потревожили, не знаю. Главное, что он все-таки пошел.

Жан-Шарль по-прежнему лежит лицом вверх, закрыв заляпанной кровью наволочкой нижнюю часть лица.

— Но я же говорю, это пустяки!

Врач вроде не очень удивлен и начинает осмотр, которому Жан-Шарль отдается, не слишком сопротивляясь.

— В каком месте живота вы чувствуете боль?

Они ведут диалог жестами и взглядом. Не похоже, что Жан-Шарль решился заговорить о своей болезни.

— Вы принимаете сейчас какое-нибудь лекарство?

Опять колебание.

— Да, он принимает пилюли строго по часам, покажите их, Жан-Шарль.

Моя мать постоянно твердит, что нельзя лгать врачам и адвокатам. При этом за всю свою жизнь она ни одного адвоката не видела. А я спрашиваю себя по поводу лжи, действительно ли я ее сын.

Ворча, он достает свой пузырек. Врач хватает его быстрым жестом и надолго прилипает взглядом к этикетке.

— Это вам ничего не скажет, у меня редкая болезнь!

— Можно подумать, вы этим гордитесь, — замечаю я раздраженно.

Лекарь словно возвращается на землю.

— Ладно, слушайте, я не специалист, но одно могу точно сказать: вам надо прекращать эту поездку. Эти пилюли… это ведь экспериментальное лечение, верно? И по-настоящему никто не знает их побочных эффектов, да? Быть может, ваши боли вызваны именно ими, но это еще не самое серьезное. Больше всего я опасаюсь внутреннего кровотечения. Какая у нас следующая остановка?

— Лозанна.

— Его надо немедленно там госпитализировать. Все, что я сейчас могу сделать, это инъекцию, чтобы он расслабился на час или два, совершенно необходимо избежать новых спазмов.

Он поясняет все это мне, будто я его опекун.

— Укол! Нельзя! Сам профессор этим занимается, что вы в этом смыслите, а вдруг от укола мне будет больше вреда, чем пользы? Вы ведь не знаете, что со мной!

— …Синдром Госсажа?

Легкое обалдение на лице больного.

— Это написано на этикетке вашего пузырька, — поясняет лекарь. — Вот, советую вам принять это внутривенно, прежде чем сойти.

— Послушайте, доктор, я еще не уверен, что сойду, честно говоря, думаю, ничего из этого не выйдет. В любом случае об уколе и речи быть не может.

Врач смущен так же, как и я.

— Доктор… тут несколько особый случай. Этого господина в данный момент не должно быть в поезде. У него неприятности, ему приходится избегать Швейцарии, чтобы как можно скорее добраться до Франции. Нельзя ли как-нибудь обойтись без того, чтобы сходить?

— Нет. Оставаясь здесь, он слишком рискует. Где я могу помыть руки?

— В туалете, сразу налево.

Он закрывает свой саквояжик и выходит с ним вместе.

— Я могу пока его подержать, — предлагаю я.

— А?.. Мою сумку? Нет, благодарю, мне нужно дезинфицирующее средство.

Едва он вышел, как Жан-Шарль посмотрел на меня, скривившись:

— Вы не находите его странным?

— Его-то? Ну… нет.

— Знаете, меня осматривали тысячи раз, а он… не знаю… как-то я его не почувствовал…

Не дав ему закончить, я выхожу из его купе и вхожу в свое, бесшумно. Соня зародил сомнение в мою душу. Это стало следствием череды мелких деталей, ведущих к чему-то пока неуловимому.

Синдром, укол, этот выход в Лозанне, саквояж. Я запираюсь четырехгранным ключом и гашу свет. Затем как можно медленнее опускаюсь на колени, чтобы приникнуть глазом к «телику», просверленному в перегородке, отделяющей туалет от моего купе. Давненько я не принимал эту позу.

Ничего особенного. Его колени, ручка саквояжа, звук льющейся воды. Это длится добрую минуту, ничего нового в кадре не появляется. Затем его рука кладет в сумку какую-то бутылку и достает оттуда плоскую металлическую коробочку, он наклоняется, открывает ее, это футляр со шприцем; похоже, ему чего-то не хватает, он нашаривает ампулу, видимо с сывороткой. Выпрямляется, я больше ничего не вижу, затем бросает что-то в корзину. Думаю, он заполнил шприц. Кладет обратно металлическую коробочку, потом достает другой предмет, цилиндрический, выглядящий довольно тяжелым. Держит его на ладони и что-то ищет. Похоже, нашел.

Пистолет.

Уперевшись коленом в пол, он навинчивает глушитель на ствол.

Затем кладет его во внутренний карман, закрывает свою сумку и готовится выйти.

Какая-то неподвижность парализовала мне руки… Нельзя, чтобы он вернулся в десятое.

Ни в коем случае.

Я наверняка что-нибудь придумаю. Он знает, что я знаю. Брякает туалетная защелка, и я устремляюсь наружу. Боюсь только, чтобы лицо меня не выдало.

— Э, доктор, я не говорю слишком громко, чтобы… вы же понимаете… Загляните в мое купе, я должен вам кое-что сказать по поводу…

Он ничего не подозревает и проходит первым. Едва увидев его спину, я задираю свое колено как можно выше и, распрямив ногу, толкаю его в поясницу. Он налетает лбом на стекло с размаху, я захлопываю дверь за собой и бросаюсь на него всем своим весом, молотя кулаками по морде. Я вкладываю в удары все силы, он брыкается подо мной, я колочу его, как только могу, все время в одно и то же место, по левой стороне лица. Он не издает ни звука, слышен только глухой стук моих кулаков по его черепу. Его руки ускользают от меня.

Меня катапультирует, и я оказываюсь на полу.

Я даже не успел встать, лишь чуть приподнял голову, как ствол уперся мне между глаз.

— Оставайтесь на полу.

Я слышу вдалеке сирену поезда, который встретится с нами через несколько секунд. Своей свободной рукой он ощупывает себе левую скулу.

— Вам надо было послушать меня. Всего один успокаивающий укол, на тот случай, если он вдруг заупрямится. На выходе с вокзала ждет машина «скорой помощи». Нам вовсе ни к чему оставлять после себя труп. Ни ваш, ни его. Во что вы вмешиваетесь?

Уже в третий раз слышу я этот вопрос.

— И вы сможете насильно удержать его в Швейцарии?

Без ответа.

На какой-то миг я подумал, что сам виноват. Все моя злополучная привычка задействовать медиков в своем вагоне.

— Вы действительно врач или убийца?

Смех. Почти искренний.

— Твердят ведь постоянно, что крайности сходятся… Я действительно врач. Брандебургу как раз понадобился специалист, чтобы наложить руку на Латура, его держиморды вчера ничего толком не сделали. Отчасти из-за вас, как мне сказали. К тому же Латуром только врач может заниматься. И вмешаться, если потребуется. Вы сами действовали довольно умело, как мне показалось, но что бы вы стали делать, случись у него обморок или кровотечение, как могли бы оказать ему медицинскую помощь? О его здоровье мы заботимся гораздо больше, чем вы. Тут он прав.

— Эти боли в животе, что это?

— То, что я сказал, наверняка из-запилюль. А насчет кровотечения из носа не думаю, чтобы было что-то серьезное. Чуть больше разволновался по мере приближения к Лозанне. Или к Парижу, кто знает.

Его скула потихоньку начинает отливать фиолетовым. Он садится в мое кресло, повернувшись на три четверти, ни на секунду не переставая держать меня на прицеле. Кончиками пальцев оглаживает себе щеку.

— Скула уже изменила цвет? Вы не пожалели сил…

— А этим вы тоже пользуетесь как врач? — спросил я, показывая на оружие.

— Я очень хорошо умею с ним обращаться, но свою жизнь рассказывать вам не собираюсь.

Какая-то напряженность сквозит в его взгляде.

— Возвращаемся, эту штуку я держу в кармане, палец на спуске, — говорит он с оружием в руке. — Что бы ни случилось до Лозанны, вы неизменно улыбаетесь и по возможности не выходите из купе.

— А если контролеры?

— Ну… тогда выйдете, конечно. Я останусь с Латуром. Иными словами, мы с ним двое пассажиров, которым вы симпатизируете. С вами ведь такое случается?

— Редко.

— В Лозанне мы берем больного на себя, и вы больше ничем не занимаетесь. Это цена вашей шкуры.

Он делает мне знак выходить. Жан-Шарль ничего не понимает. В нескольких словах я объясняю ему ситуацию, но легкая лиловость на лице врача — гораздо лучший аргумент. Мало-помалу он понимает новый расклад. Странно, столбняка с ним при этом не случилось, как можно было бы предположить.

— И вы сами привели его ко мне?

Я ничего не отвечаю. Просто так.

— А вы там, вы же врач, неужели вы могли бы выстрелить в человека?

Тот тоже ничего не отвечает.

— У доктора осталось лишь самое смутное воспоминание о клятве Гиппократа, да?

Никакого ответа. Если Жан-Шарль что-то затевает, ему лучше поторопиться, сейчас 2.00, в Лозанну мы прибываем через двадцать минут. Лично у меня нет никакого желания корчить из себя героя и устраивать какую-нибудь глупую выходку, которая может обойтись мне очень дорого. Во имя чего и какой ценой? Я сделал все, что мог, мне не в чем себя упрекнуть, я до конца исчерпал свои возможности. Против пушки я ничего не могу поделать.

Кто-то тихонько стучит в стекло из коридора. Лекарь спокойно, без паники встает, Жан-Шарль вздрагивает.

— Откройте, посмотрите, кто там, но не выходите, если это не контролеры.

Медленно, не делая резких движений, я приоткрываю дверь.

— Так вот где вы прячетесь!

Я получаю легкий удар в лодыжку — это лекарь хочет взглянуть, кто стучал. Я приоткрываю дверь чуть больше, и он обнаруживает улыбающееся, усыпанное веснушками лицо. Лучше бы ей уйти — быстро, как можно быстрее.

— Вы тут салон устроили? — говорит она игриво. — У меня в купе так храпят, что никак не заснуть. Впрочем, спать мне совершенно не хочется!

— Говорите чуть потише, — откликаюсь я, — не все ведь в вашем положении.

Сваливай… Да сваливай же ты!

— Я не могу даже ночник зажечь, чтобы почитать немного. Можно мне войти?

— Барышня, мне надо поговорить с…

Лекарь даже фразу свою не успел закончить, как она сама себя пригласила; веселая, настырная, она входит в купе, слегка меня отодвинув. Бросает: «Добрый вечер» — и пожимает руку Жан-Шарлю, затем, протянув ладонь, поворачивается к лекарю:

— Добрый вечер…

Маленький секундный пробел. Короткое мгновение, когда никто никуда не двигался. Я ждал, что руки их вот-вот соприкоснутся, но они все медлили, и я не понимал почему. Я даже сказал себе, что, может, надо бы что-нибудь сделать, но не посмел.

Загипнотизированный, с пустотой в мозгах, я увидел, как девица схватила голову лекаря и ударила ею о свое колено.

Тот свалился на пол. Жан-Шарль вскрикнул. Из-за пояса джинсов она вытащила пистолет, и врач почувствовал его прижатым к своей шее. Она рявкнула приказ, вытащила у него пушку из кармана и протянула мне. Все это за две секунды.

— Вы. Спрячьте это куда-нибудь.

Взяв эту штуковину в руки, я стою как болван.

— Да пошевеливайтесь же! Сделайте хотя бы то, что вам говорят!

Подчиняюсь. Не возражая, не понимая. Прежде чем выйти, я рассеянно выглянул в коридор, затем спрятал эту штуку в своем купе под креслом. Почему туда? Туда или в какое другое место — какая разница… Лишь бы на виду не валялась.

Из своей сумочки она достает две пары наручников, будто это дамские украшения. Жан-Шарль берет одну пару и пристально разглядывает, будто ювелир. Другую пару она протягивает мне:

— Пристегните его к чему-нибудь, только не к воздуху. Так, чтобы он смог сидеть.

На моих часах 2.07. Никто не осмеливается произнести ни слова, даже она. Врач медленно двигает челюстями. Мне бы такой удар все зубы переломал. Из-за судорожной боли во внутренностях не могу ни говорить, ни спрашивать. Отныне все происходит без моего участия, и я испытываю почти успокоение при мысли, что кто-то другой взял на себя ответственность.

— Как вы себя чувствуете? — спрашивает она у Жан-Шарля, не сводя с лекаря глаз.

— Не знаю… я… кто вы?

— Брандебург будет в Лозанне? — спрашивает она у лекаря. Тот не отвечает. — Вы, проводник, принесите мне его паспорт.

***

Она быстро его перелистывает.

— Вы не постоянно работаете на него. Вашего имени нет ни в одной картотеке, ваше лицо тоже мне ни о чем не говорит.

— Да кто вы такая, черт подери! — нервничает Жан-Шарль.

— Я скорей на вашей стороне, вам этого достаточно? Я тут пытаюсь расхлебать ваши глупости, уж простите за выражение. Броситься в пасть к Брандебургу… Вы бы хоть справки навели о том, чем этот господин занимается. Вы ведь продали свою шкуру всего лишь посреднику и при этом еще надеялись на что-то хорошее?

— Посредник…

Врач не говорит ни слова и смотрит в окно.

— Да, посредник. Брокер, если предпочитаете.

— Только и всего?..

— Как же, еще торговец кровью. Спросите у господина, что напротив вас, он вам сообщит все подробности по поводу Брандебурга и его треста.

Но врач замкнулся в молчании, откуда его ничем не выманить. Мы хором просим девицу продолжать.

— Посредник живет за счет торговли кровью, сначала он высасывает ее из третьего мира, из всей Южной Америки, а потом крупными партиями продает в богатые страны, или туда, где воюют, или предприятиям фармацевтической промышленности. Красный Крест не всегда справляется, а крови вечно не хватает. Все идет в дело: замороженная кровь, подвергнутая сублимационной сушке, иногда со сроком больше чем двухлетней давности. Сто раз мы пытались поймать за руку его и нескольких других, но в своих сделках он никогда лично не участвует, поэтому всегда выходил сухим из воды. Именно он превратил Швейцарию в международный центр подпольной торговли кровью. Этот господин напротив наверняка в курсе.

Невозмутимый врач, похоже, поглощен холмистой ночью за окном, снегом да горящими огоньками вокзалов, через которые мы проносимся.

— Брандебург там будет? — снова спрашивает она, не надеясь на ответ.

— Кто это «мы»? На кого вы работаете? — В первый раз врач открывает рот. При этом улыбается.

— ВОЗ.[34] Они там слишком много о себе возомнили. Агенты, револьверы, разветвленная сеть… Вы неплохо оснащены.

Жан-Шарль нервничает, а я готов все бросить и выйти из игры. Идите вы все куда подальше…

— Что это такое, ВОЗ?

Жан-Шарль выглядит почти заинтересованным, а девица смотрит на него как на инопланетянина.

— Нет, но… вы это серьезно? Вы что, никогда не слыхали о Всемирной организации здравоохранения? А я еще спрашивала себя, почему общественное мнение так неповоротливо… Я делом Брандебурга занимаюсь уже два года, но сегодня ночью я его не упущу. Лично он никогда не участвует, весь год торчит в своих кабинетах с секретаршами, и если нынче сам погнался за вами через всю Европу, господин Латур, то, значит, вы для него жирный куш. Мне профессор Лафай объяснил, что вы… в общем…

— Что я дорого стою? Скажите это. Вы знаете Лафая?

— Это он связался с нами. Вы позвонили жене, она обратилась к нему, а уж он отправил SOS нам. Мы были единственные, кто мог вмешаться так быстро. Надо было решиться за два часа. Мне оставляли выбор. Для нас это единственный и последний шанс взять Брандебурга с поличным. Но сперва я должна сама увидеться с ним, развязать языки его подручным, вынудить их дать показания.

— Показания?.. — переспрашивает лекарь. — Вы шутите?

— Нет, и я рассчитываю на вас, это ваш последний шанс. В настоящий момент я ничего не могу сделать — ни остановить поезд, ни обратиться к властям. Я должна ждать, пока сядет Брандебург. И речи быть не может, чтобы снова затевать судебный процесс, основываясь на одних косвенных доказательствах: он может позволить себе лучших адвокатов и никто не захочет попусту устраивать ему неприятности. Так что поразмыслите. К чему вам его покрывать?

Тут я чувствую себя вынужденным сказать кое-что. Словно мне внезапно захотелось им напомнить, что хозяин тут все-таки я.

— Не знаю, что вы об этом думаете, мадам… в общем мадам из общественного здравоохранения, но мне сдается, что было бы лучше убрать Латура в какое-нибудь другое место, понадежнее. Нельзя его оставлять среди всего этого.

— Вы… вы знаете, куда его можно спрятать?

— А не спросить ли вам мое мнение? — вопит соня.

— Думаю, что смогу найти ему что-нибудь подходящее. Вставайте, Латур. Обещаю вам, что это последнее переселение в рейсе. Вы даже сможете поспать.

— С меня довольно. Где это?

— Сами увидите, предпочитаю не говорить это при нем… — говорю я, показывая на лекаря. — А вы, общественное здравоохранение, оставайтесь здесь, вместе с вашим свидетелем.

— Нечего мне приказывать.

В ней не осталось ничего от недавней кокетливой девушки. Теперь она похожа скорей на старую закаленную бандершу.

— Раньше вы не были такой занудой. Еще совсем недавно.

— Ах да… Неужто вы и в самом деле решили, будто я увиваюсь за вами ради ваших прекрасных глаз и жирного теста? А этот нелепый ужин! То, что вы пытались ухлестывать за мной, просто избавило меня от поисков повода для сближения, вот и все.

— А почему вы просто не пришли ко мне и не представились? Я ведь не из шайки Брандебурга.

— Я не знала этого, пока не села в поезд. Он ведь мог вас подкупить, убедить по-хорошему доставить его добро в Лозанну под самым носом у таможни. И к тому же никто не понимал вашей игры.

— Моей чего?

— Латур звонит своей жене, говоря ей, что ошибся, что его швейцарские друзья уголовники, что он возвращается в Париж тем же поездом и что там есть некто, кто заботится о нем, кто-то из поездного персонала. Что мы должны были понять, по-вашему? Кто такой этот «покровитель»? На кого он работает? И почему?

— Ладно, мы уже тормозим. Пойду отведу Латура и вернусь.

Со стороны Жан-Шарля пассивное сопротивление. Он бормочет что-то невнятное и не совсем любезное.

— Идите умойтесь, — говорю я ему, показывая на туалет.

Я вытираю несколько засохших потеков крови на его подбородке. Контролеры куда-то делись из своего купе, но оставили там свои плащи и портфели.

— Что вы сказали вашей жене? Обо мне.

— Да так, ничего… Намекнул всего лишь об одном молодом парне, который согласился сопровождать меня. Она спросила, мол, это из-за денег? Я сказал, что нет. И все.

Как это у него просто получается…

Ришар не спит. Он курит, глядя на снег через широко открытое окно.

— Привет, — говорит он, не удивившись. Довольно мрачно.

— Ты на меня все из-за той девицы дуешься? Нет, слушай, погоди, ты же не знаешь… Эта баба, на самом деле она…

И надо же было этому случиться. Именно сейчас. Мне некогда объяснять ему. Он мне больше не доверяет. Жан-Шарль кладет мне руку на плечо. И, не пытаясь от нее избавиться, я опускаю голову.

— Господин Ришар, вы меня не знаете, мы встретились в несколько странных обстоятельствах… Все это ваш друг сделал ради меня, это из-за меня он так хлопотал… Если бы вы согласились меня выслушать… Быть может, все могло бы немного проясниться… Слишком глупо терять друга по недоразумению.

Не спрашивая ничьего разрешения, он входит в купе, бормоча какие-то обрывки слов, и садится в кресло. Ришар поворачивается ко мне:

— И давно ты его терпишь? Это из-за него ты носишься как угорелый?

Я резко оборачиваюсь к соне, услышав с его стороны какой-то металлический звук. Он облегченно вскрикивает и, едва я успел что-либо сообразить, выбрасывает ключ в окно. Под нашим окаменевшим взглядом.

— Вот так, спокойно! Теперь Брандебург с его шайкой и клещами меня отсюда не вытащит! Давайте приходите, я жду!

Потрясение.

Ришар смотрит на меня — оторопело, недоверчиво. Соня совсем спятил. Пристегнул себя наручниками к оконному поручню. И глядит на нас восторженно, как победитель…

Наконец Ришар обретает дар речи:

— Но… как же я… как же мне быть… с контролерами… таможней?..

Поезд резко тормозит. На этот раз мы влипли по-настоящему. Даже не знаю, что сказать Ришару, он ни на что не реагирует, — видимо, мне придется вернуться к себе. Мы въезжаем на Лозаннский вокзал.

— Контролеры у тебя уже были? Не бойся, с таможней что-нибудь придумаем, спрячем его под одеялами, что ли, или давай объединимся — ты отнесешь свои паспорта ко мне, будто на мне сразу два вагона, там видно будет, найдем какое-нибудь решение… Ты извини…

У меня нет времени, не сейчас, мне стыдно. Я сгладил все промахи этого придурка сони, но это уже чересчур, он ни секунды не поколебался сунуть моего единственного друга в дерьмо, так же как и меня вчера. Но я-то уже начал привыкать к этому.

Я вновь в коридоре девяносто шестого, контролеров все еще нет, но я не сомневаюсь, что они зайдут с перрона после свистка к отправлению. Лекарь по-прежнему в оковах, смотрит, прищурившись, на соседний путь, где стоит какой-то поезд, вдоль которого мы двигаемся.

— Сколько времени стоим? — спрашивает меня девица в возбуждении.

— Две минуты.

— Две!

Ну да, две, и никогда ничего не происходит между 2.23 и 2.25 в Лозанне. Две минуты. Это даже слишком.

Остановка почти чистая, всего два маленьких рывка. Обледенелый перрон, снег валит густо и блестит в отсветах фонаря.

Мне страшно. Мне надо помочиться. Прямо жжет.

Правда. Я умоляю поезд, машиниста, Бога. Я не останусь здесь.

Все летит кувырком, внутри у меня раскаленные потроха, я не понимаю, что делаю здесь. Неужели они будут настолько глупы…

Две минуты. Теперь уже меньше. Одна?.. Отходим? Нет еще? Я иду по коридору, все быстрее и быстрее, девица кричит, чтобы я остановился, но я не могу, я бегу в другой вагон, потом в следующий, потом еще в два или три, пока не окажусь…

Пока не окажусь у Мезанжа.

Тут-то он и выскочил. Я уже шагнул в девяностый. Он расставил руки, и я тотчас же узнал его глаза — злые и напористые.

Американец…

Он хотел наброситься на меня, и я закричал. Яростно уцепился за ближайшую дверь, справа, выходящую не на перрон, а на пути, заорал, получив еще один сокрушительный удар в спину, и треснулся головой о корпус снаружи. Мои руки попытались ухватиться за металлический косяк, он прыгнул мне на щиколотки, я завопил и позволил своему телу соскользнуть на землю, впечатавшись физиономией в гравий. В метре от своего глаза я увидел рельс и перекатился к нему поближе, чтобы забиться под брюхо соседнего поезда, съежиться там в комок.

А потом я почувствовал толчки в животе: он ворчал, запрещая мне сдерживать его, затем резко наподдал; я прижался черепом к ржавому металлу и изверг из себя густую струю блевотины. Она разлетелась вблизи моего лица. Локоть у меня подвернулся, и я упал на живот. Все вокруг почернело еще больше. Я оставил борьбу.


Отдохни немного. Никто за тобой сюда не полезет. Боль в голове постепенно пройдет, если ты не будешь двигаться. Оставь свои руки в покое, они тоже к тебе вернутся мало-помалу.

*
Шум, что-то вроде грозы. Он заставил меня открыть глаза после забвения, показавшегося мне вечностью. Я приподнял голову и успел разглядеть, как удаляется, исчезает последний вагон моего поезда, терзая рельсы с невыносимым металлическим визгом. До меня еще не совсем дошло, что уходит он без меня. Я остался лежать без движения, скрючившись между двух шпал. Затем холод вернул мне сознание. Я увидел теплый парок, поднимающийся от желтоватой лужицы рядом со мной. Вторая минута закончилась здесь, и прошла она без меня. В километре от меня, быть может.

Боль сверлит мой череп. На какую-то секунду мне показалось, что мое тело не следует за мной, что оно отвердело, замерзло. Но вроде бы все шевелится, я проверяю кости, почти одну за одной. Нигде не болит, только в местах ушибов, но ничего не сломано. Остается голова, но там тоже все цело, надо верить. Наполовину ползком мне удалось выбраться из-под вагона под лавину снежных хлопьев. Я взбираюсь на платформу, лодыжки немного побаливают. Я могу выпрямиться и воспринимаю это как победу. Без единого зрителя. Напрасно я кручу головой во все стороны, вокруг ни души. Ничего, кроме двух гигантских гусениц, белые перроны, несколько отпечатков ног на снегу, но никого, с кем можно было бы переброситься парой слов. Я на Лозаннском вокзале. Под холодным пушистым дождем. Один. Живой.

Словно прогуливаясь, бреду я к голове перрона, без спешки и без определенной цели. Для того лишь, чтобы укрыться. Попутно делаю движения для восстановления гибкости, разминаю себе затылок и колено. Наконец водитель автокара заметил издалека мою странную гимнастику. На больших часах в центре зала 23.31. Железные шторы опущены везде, даже у стойки буфета. Это мертвый час. Я рассеянно ищу зал ожидания и не нахожу. Должен же быть здесь этот хренов начальник этого хренова вокзала, как и повсюду, даже ночью. Даже в Ларош-Мижене есть, я его знаю. Однако Лозанна-то побольше будет. Я отряхиваю свой блейзер, чтобы избавиться от снега на плечах. Внезапно меня пробирает дрожь, я боюсь, как бы не простудиться. Не хватает еще здоровье тут оставить, это было бы совсем уж глупо. Вдруг оказалось, что мне больше не надо подавать заявление об уходе и участок Париж — Лион — Марсель обойдется впредь без моих услуг; потерять свой поезд посреди рейса — такое бывает редко и никогда не прощается.

Освещенный зал тянется вдоль платформы «А». Наверняка он там, этот начальник. Я ведь даже не знаю, чего просить у него, денег у меня нету, ничего нету, кроме форменного блейзера, форменных брюк да значка «Спальных вагонов».

Три типа в униформе, из которых двое сидят лицом друг к другу, облокотившись на стол, а третий прохаживается с каким-то списком в руках и фуражкой на голове. Я медленно вхожу, понурив голову, с довольно несчастным видом. Главное, не забыть обращаться к ним «шеф», это всегда хорошо принимается среди железнодорожников. Жарко здесь. Я бы охотно прикорнул малость, если бы они мне предложили какой-нибудь скромный тюфячок.

Молчание.

*
— Я с двести двадцать второго, шеф. Пришлось сойти на минутку, и вот… Вот, чего там… Остался на перроне.

Легкое обалдение. Они фыркают со смеху, подходят ко мне.

— И как же это тебе удалось?

— А насчет втыка не боишься?..

— Это ж надо было постараться, малыш!

Готово, я маленькая ночная хохма, ходячий анекдот, явившийся как раз вовремя, чтобы помочь справиться с холодом, сном и скукой. Всегда приятно узнать, что в этот ночной час есть кто-то, кому еще хуже, чем тебе, несмотря на твою резервную вахту вдали от родного очага. Я тоже бывал в резервных бригадах, так что немного их понимаю. Они продолжают беззлобно посмеиваться, это смех старшего над промашкой младшего. Быть может, я узнаю наконец сегодня ночью, не просто ли распространенная это химера, знаменитая железнодорожная солидарность, о которой мне твердят с самого начала. Меня убеждали, что она существует. Что даже на Суматре, на какой-нибудь узкоколейке, я никогда не буду ровней другим пассажирам. Когда я еду к своему приятелю в Бордо, мне достаточно лишь показать свое удостоверение, чтобы найти место в служебном купе контролеров.

Посмотрим. В любом случае я знаю, что на Лионский вокзал к 8.19 мне не попасть. Может, это и к лучшему.

— Когда ближайший на Париж?

— Зимой только четыреста двадцать четвертый в 7.32. Будешь у начальства на ковре часиков в 11…

— В 11.24, — уточняет другой.

Больше мне торопиться некуда. Тот, со списком, смеется все веселее и веселее:

— Если бы у Хертца было открыто… с кем-нибудь из его ребят ты бы сделал по автотрассе в среднем двести десять в час и приехал бы одновременно с твоим двести двадцать вторым. У нас дороги бесплатные.

Очень смешно.

— Ты что, Мишель, не видишь, что он в отчаянии? Э, малыш, тебя с работы турнут, да?

— Ну… шансы есть.

Вот это довод шокирующий. Профессиональная ошибка, безработица, нищета, деградация, самоубийство. Для швейцарца это наверняка логическая цепочка.

Старший, со списком, глядит в окно, потом на табло позади своей стойки:

— Эй, ребята, а может, с почтовым попробовать?

— Разве он еще не ушел?

— А ты хоть раз видел, чтобы он дважды ушел в одно и то же время? По логике-то ему отходить в тридцать одну минуту. Но с этой гнилой погодой даже не видать, у перрона он еще или нет… Взгляни-ка, Мишель.

Я был бы весьма не прочь, чтобы мне объяснили. Мишель оборачивается ко мне и хватает за плечи:

— У тебя две минуты, малыш. Платформа «J». Расскажи им свою байку. Жми давай!

— Да куда жать-то?

— К почтовому! Он идет твоим же маршрутом. Когда он будет в Воллорбе, Этьен?

— Если график выдержит, то в 3.10. А мой уходит оттуда в 3.20…

Я не верю. Это невозможно. Не верю.

— Он что, ракета «Ариан», ваш почтовый?

— Да нет, просто французский скорый. Никогда о таких не слыхал? Так, может, ты все-таки доставишь мне удовольствие, сбегаешь к платформе «J»?

— У тебя еще есть шанс не вылететь с работы.

Я уже не знаю, что делать, они меня пугают, я чувствую себя целой футбольной командой, на которую орут болельщики. Все трое вопят как оглашенные, нагоняя на меня страху:

— Жми давай!

Ни жив ни мертв, я вылетаю, словно буйнопомешанный, и устраиваю забег к платформе «J». Там вижу лимонно-желтый скорый, всего лишь локомотив с вагоном, да троих каких-то типов, заканчивающих грузить почтовые мешки почти в полной темноте. Это французы, озябшие и совершенно проснувшиеся. Они слушают мою байку, как говорит Мишель, и она вовсе не вызывает у них смеха. Я показываю свое удостоверение, но они на него даже не смотрят. И тогда я вываливаю все, что накопилось на сердце, с яростью отчаяния. Тут до них сразу доходит, что я искренен, что последнее, что они могут сделать, — это оставить меня тут, в Лозанне, в то время как я с такой силой хочу вернуться к себе. Они почти не открывают рта, только говорят, чтобы я садился. А это понятно и без долгих разговоров. Мне никогда не надо лгать, вещи ведь говорят сами за себя, если их излагать без прикрас. Совершенно выдохшийся, я залезаю в вагон. Слезы волной подкатывают к глазам: от удивления, от холода, от бега, от спешки, от откровенности — от всего понемногу. Я забываюсь, приткнувшись между двумя мешками, сунув голову меж колен. Я подниму ее только после отправления.

Странно видеть пустой вагон, словно ангар, — одни только мешки штабелями да стеллажи с ячейками для сортировки почты вдоль стен. Как только поезд трогается, они принимаются за работу, все трое, усевшись вокруг груды писем в добром метре от ячеек. На меня никто не обращает внимания, и я пододвигаюсь поближе, чтобы посмотреть, как они это делают. У каждого по пачке писем в руке, и они раскидывают их по ячейкам всего лишь легким движением большого пальца, что-то вроде щелчка. От одной до двух секунд на письмо. У меня желание расспросить их поподробнее насчет этой техники броска, но боюсь нарушить ритм. Слышно только «зип, зип»… Лучше уж сидеть тише воды, ниже травы. Всего полчаса назад какой-то лекарь тыкал в меня своей пушкой, а теперь вот я сижу тише воды, ниже травы в почтовом вагоне, догоняющем мой девяносто шестой. Это свое возвращение я сохраню про себя, Катя ничего не узнает. Нечего рассказывать.

Мне протягивают бутылку кальвадоса, для согрева видимо. Два-три глотка. Обжигает, но нужное действие оказывает. До чего же лаконичны эти ребята с почтовой сортировки, ни на что не отвлекаются. Мне странно самому оказаться в заячьей шкуре, даже как-то не по себе. Чувствуешь себя лишним, не знаешь, куда себя деть, боишься быть в тягость. Теперь-то я немного лучше понимаю, почему у сони все время был этот притворно-виноватый вид. Его глухой стыд от навязывания собственной особы. Мне понятно также и его желание переложить ответственность на других, на тех, кто имеет к этому привычку.

Сейчас ровно 2.55. Если все шло как надо, то мы уже обогнали двести двадцать второй. Будь тут окно, я бы нервничал, ожидая этого момента. Я бы, конечно, мало что увидел — секундная вспышка, сотня окон, слившихся в одно. Я бы прищурился, пытаясь разглядеть чье-нибудь знакомое лицо, чью-нибудь позу. Что там новенького, у этой банды психов, которые не спрашивают ничьего разрешения, вламываясь к вам со своей засевшей в башке идеей? В Валлорбе поглядим: если все пройдет нормально, я должен буду присоединиться к ним прямо во время визита таможенников, и, может, эти тоже вмешаются manu militari.[35] В конце концов, это ведь контрабанда и незаконный переход границы — банальная история. Пускай-ка наведут порядок. Останавливаемся. Уже.

— Это граница? — спрашиваю я.

— Нет пока. Мы в Ла-Сарразе.

«Ла» что? Ла-Сарраз?

— Мы второй месяц делаем тут маленькую техническую остановку, надо подцепить еще два вагона. Это до середины февраля продлится.

— Но… стоим долго?

— Нет, четверть часика. Тебе когда надо быть в Валлорбе?

Кто-то желает мне зла. Это Бог на меня злится. Другого объяснения не вижу. Он меня то бросает, то подбирает, гонит то туда, то обратно. Издевается надо мной, черт подери. Проклятье!

— Но не могу же я торчать на вашем почтовике, который останавливается каждые двадцать минут! Это идиотизм!

— Эй, потише, мы тебя взяли, потому что ты сказал, что здорово влип. Я понимаю твои заботы, но мы-то тут при чем?

— Сколько тут до границы?

— Километров двадцать. С меня довольно.

— Вокзал в Ла-Сарразе есть?

— Совсем маленький. Сроду там никого не видел, но есть.

Я иду к нему, протянув руку. Он советует мне остаться: вдруг мой поезд запоздает из-за снега, вдруг таможенники провозятся дольше обычного, или вдруг сцепка окончится быстрее. Слишком много всяких «вдруг».

— Пешком ты далеко не уйдешь. Оставайся лучше с нами.

Я хватаю его руку почти силой и благодарю. Поговори мы с ним чуть дольше, я бы назначил ему встречу на Лионском вокзале, чтобы заклясть судьбу. Но, чтобы не дразнить ее, я ничего не сказал.

Я пробежал по путям несколько сотен метров, наугад, прыгая через рельсы и шпалы, и наконец увидел вокзал, мертвый, без света, почти погребенный под снегом. Мои мокасины и низ брюк промокли насквозь, мне жарко, я обливаюсь потом и чувствую, как рубашка примерзает к спине. Завтра поглядим. Катя меня полечит, а уж я не буду вылезать из постели. На вокзале ничего. Это даже и не вокзал вовсе, а всего лишь стрелочный перевод с домиком без часов. Внутрь никак не войти, хотя бы ради того, чтобы выбраться из этого снега, в котором я увязаю по колено. Я снова бросаюсь вперед, огибаю хибарку и обнаруживаю крошечную площадь, едва освещенную; несколько машин на стоянке да еще более мертвое кафе. Сразу за кафе различаю неясное движение, свет, идущий словно из-под земли. Какой-то тип в красной меховой куртке орудует штыковой лопатой, разгребая снег вокруг приземистой тумбы, возможно электрораспределителя, толком не могу рассмотреть. Но стоило мне появиться, как он застыл, замахнувшись своим орудием. Видимо, решил, что я хочу на него напасть. Он как-то странно вскрикнул, от испуга конечно, но все-таки как-то странно…

— Наззз… Назззад!!!

— Нет! Я не… бросьте вашу штуку!

Наконец я различаю его лицо, его глаза. Но самое заметное, пожалуй, это нос. Лопата остается занесенной вверх еще одну секунду, затем он с грохотом опускает ее на тумбу.

У меня перехватило дыхание. С бешено колотящимся сердцем я медленно отступаю на два шага.

— Ничего у вас со мной не выйдет!!!.. Месть!.. Я им ток отрублю, вот увидите!.. Я их ненавижу!

Он яростно пыхтит над тумбой, но ему удается лишь поцарапать металл. Так что поправочка. Ничего он не раскапывает. Он занимается вандализмом. Пьян в стельку. Меня, из-за моего блейзера с синим галстуком, видимо, принял за полицейского. В его нынешнем состоянии это вполне возможно. Уж не знаю, за что он так обозлился на свою общину, да мне и плевать.

— Я не из полиции, я ищу такси до Валлорба, мне надо мой поезд догнать, двенадцать минут осталось, там три человека в смертельной опасности, а тут еще таможня, и еще врачи всякие, и еще фармацевтическая промышленность, провались оно все в задницу! Двенадцать минут! И двадцать километров!

Он останавливается, вылупляет глаза и окидывает меня взглядом от ног до макушки. То ли это из-за моей злости, то ли из-за бессвязных речей, но у меня впечатление, будто он разом протрезвел.

— Д-двадцать один… А такси в этой дурацкой дыре нету. Зато у меня машина есть. С-сколько там у вас времени?

3.09 на моих часах.

— Теперь уже меньше двенадцати. Одиннадцать минут осталось.

— Не двигайтесь!

Он идет, немного покачиваясь, к площади, открывает одну из машин, припаркованных на стоянке перед кафе, и подъезжает на ней ко мне. Я не знаю, во что сажусь, мне неизвестна ни марка этой колымаги, ни количество алкоголя в крови ее водителя. Я едва успеваю просунуться внутрь, как он жмет на газ до отказа. Мотор зловеще рычит, колеса буксуют.

— Одиннадцать?.. Я и за меньшее доезжал, правда без снега!

— Э… для начала включите ваши фары.

— Не глупо!

Я пристегнул ремни и закрыл глаза. В моем теперешнем состоянии лучше поберечь рассудок. Не желаю видеть ни несущейся на меня дороги, ни вытаращенных глаз этого психа. Я только слышу его отрыжку да пьяные восклицания. Быть может, от радости. Я чувствую, что мы едем быстро, наверняка даже чересчур, и снова вспоминаю низкий профиль сони, лицемерную улыбку Изабели, глаза американца, стоическую маску врача. Я несколько раз чихнул, чувствуя, как к ломоте в затылке и пояснице добавляется грипп. Этак и до горячки недалеко. Завтра — теплая постель.

Машина замедляет ход. Я открываю глаза. Псих решил притормозить на въезде в город. Оживление сознания? Рефлекс? Он резко останавливается:

— Ну, сколько?

— Это уже вокзал?

— Там, сразу направо, так сколько?

3.18.

— Девять минут.

Победный вопль. У меня остаются еще две, так что успеваю сказать ему пару слов.

— Как вас зовут?

— Ги. Ги Эно.

— Вы в Ла-Сарразе живете?

— Да.

— Ну так вы обо мне еще услышите, Ги Эно из Ла-Сарраза. И вот еще что, с лопатой у вас ничего не выйдет. Попробуйте ледорубом.

Я хлопаю дверцей и, не оборачиваясь, мчусь к вокзалу. Он довольно оживлен и хорошо освещен. На пограничном посту лучше не бежать, я перехожу на шаг. У первой же форменной фуражки спрашиваю про двести двадцать второй. Тот все еще у перрона, но я уже слышу свисток, делать нечего — опять несусь вскачь, какой-то пассажир шарахается с моего пути, поезд вздрагивает от первого рывка, хлопают двери, второй свисток, я взлетаю на ближайшую подножку и борюсь с дверью, пытаясь открыть ее, не имея почти опоры, на платформе слышен крик, я наконец подтягиваюсь на руках и забрасываю одну ногу внутрь. Теперь другая нога, вот и готово. Дверь мягко закрывается сама собой, едва поезд отошел от перрона. В 3.20.

Да. Теперь я могу присесть на несколько минут и отдышаться, ни о чем не думая. Но если немного пренебречь своими служебными обязанностями, это вполне можно сделать у Мезанжа, он всего в двух вагонах отсюда и никогда не спит перед второй таможней. С того момента как поезд тронулся, я испытываю нечто вроде успокоения, какое-то глубокое утешение, и не только потому, что мне удалось догнать свой поезд после дикой скачки. Это ощущение мне хорошо знакомо, оно посещает меня при каждом возвращении. Когда я говорю об этом сладостном миге в Париже, меня никто не понимает.

Мы только что въехали во Францию.

И ксенофобия тут вовсе ни при чем, просто это знак возвращения домой. Моим друзьям никак не удается понять, что для меня сесть в поезд — все равно что для них сесть в метро. А я знаю не так уж много людей, которым понравилось бы проспать в метро две ночи подряд.

Мезанж раскладывает одеяло на своей откидной полке. В его коридоре пусто, а на площадке громоздятся коробки с бутылками.

— Умеешь ты выбрать время. Вечно ему не спится. И как тебя угораздило прийти с этой стороны?

— Долго объяснять. Можно присесть на пару минут?

— Нет, я попробую вздремнуть немного перед Дижоном. У меня там двое сходят. Я-то ведь сам их бужу, не то что вы, проводники. Похоже, вы им просто даете будильник, и они сами приходят за своими бумагами. Верно это?

— Нет, не совсем. Бумаги лучше отдать сразу после таможни. И сказать, чтобы припрятали будильник где-нибудь в купе, незачем его к нам заносить.

— Ну вы даете, ребята… Если бы в наше время кто-то сделал такое…

— Про ваше время рассказывают, что кондукторы тогда даже за жалованьем не приходили, потому что чаевые перекрывали его раз в двадцать. Это правда?

— Правда, в некоторые месяцы. Слушай, дать тебе полотенце?

Я мокрый с головы до ног, ботинки выглядят так, будто из разваренного картона, с пиджака капает на коричневое ковровое покрытие. К тому же размокла моя последняя сигарета. Старикан угощает меня своей.

— Вон он! Точно он! — слышу я в глубине вагона.

Мы оба поворачиваем голову, и Мезанж приказывает контролерам снизить тон. Те вваливаются в коридор, даже не здороваясь.

— Это ты из девяносто шестого?

— Да.

— Ну так ты созрел для рапорта. Давай-ка твой номер.

— Э, постойте, что я такого сделал?

Будто я сам не знаю. Очень мне к лицу изображать оскорбленную невинность. Он достает бланк и ручку.

— Тебя уже полчаса ищут, таможенники развопились, три пассажира место искали, хорошо хоть твой напарник тебя выручил, а ты в это время шляешься по первому классу. Издеваешься над нами, что ли? Давай номер…

— 825424.

Мезанж пробует вступиться за меня. Он тоже умеет врать. Но тут это не помогает. Меня так и подмывает сказать им, что они зря тратят свое время, что их рапорт окажется в мусорном ведре, потому что я увольняюсь. Но не хочется подливать масло в огонь.

Он читает мне обвинительный акт, а я даже не пытаюсь отпираться.

— Твои билеты прокомпостированы, можешь отправляться спать.

Я покидаю их, всех троих. Вяло. Еще не знаю, что обнаружу по возвращении. Моим вагоном занялся Ришар, как мы всегда делаем, когда кто-то из нас наклюкается по дороге. В любом случае ему пришлось обосноваться в моей кабинке из-за этого придурка Латура в наручниках… Мой коллега наверняка спрашивает себя, куда это я запропастился. А остальные, интересно, остались в поезде? Показал ли Брандебург свой нос в Лозанне? В одном я уверен, в том, что они доехали до Валлорба, потому что на перроне в Лозанне никого не было. Хотелось бы мне поглядеть, какие они рожи состроили, увидев прикованного соню.

Я захожу в свой вагон. Какая-то молодая женщина стучится в мою дверь, и меня охватывает тревога при мысли о том, что она собирается мне объявить.

— А, вот вы где… Я зашла предупредить вас, что схожу в Дижоне.

— Это все? То есть я хочу сказать, все в порядке?

— Ну… Да. Было чуточку прохладно в моем купе, но все остальное в порядке.

Она улыбается мне и идет спать. Дверь моего купе полуоткрыта, все бумаги на месте, ничто вроде не тронуто. В десятом ничего нельзя рассмотреть: шторы опущены и свет, похоже, погашен. Как можно тише я приоткрываю дверь на два сантиметра. Там кромешная тьма, поэтому я приоткрываю пошире и нащупываю выключатель. Лекарь там, по-прежнему пленник, свет заставляет его щуриться. Мне незачем с ним говорить, задавать вопросы, на которые он не ответит.

— Брандебург в поезде, и он не один. Советую вам меня освободить.

— А Латур?

— Не знаю.

— Вы думаете, вашему хозяину удастся протащить его обратно через границу?

— Не думаю. Но это уже не важно. Если швейцарцы его не получат, то и французы тоже. Уж вы мне поверьте.

Понимаю. Это логично. Законы рынка. Я закрываю дверь четырехгранным ключом.

У Ришара закрыто. Стучу. Он не отвечает безумно долго. Может, заснул?

— Кто там?

— Я.

Молчание.

Мы впервые говорим через дверь.

— Можно войти? Всего на пару минут!

— Нет. Зайди за мной после Дижона, вместе сходим в «Гриль-экспресс». Спокойной ночи.

А?.. Никогда не слышал, чтобы он говорил «Гриль-экспресс». Между собой мы всегда зовем его «столовкой». К тому же на «Галилео» на обратном пути его никогда не бывает.

***

Для меня-то все идет хорошо, я мог бы спокойно дождаться Парижа, запершись в своем купе. Сам я больше не сижу в дерьме. Я туда засунул Ришара вместо себя. Он там не один и попытался мне на это намекнуть. Это означало: сделай что-нибудь, придумай. Соня, врачи без границ, всемирное здравоохранение вполне могут катиться куда подальше, все они не стоят и волоска с головы моего друга. Никогда. И ведь именно из-за меня он оказался вместе с этими психами, это единственное, за что я отвечаю на этом поезде. Если с ним что-нибудь случится, на что я буду похож — теперь, на улице, в жизни?

Я скоро приду, только заскочу к себе и сразу же вернусь, парень. Пушка по-прежнему на месте, и это логично: никто ведь не видел, как я ее туда прятал, так что удивляться нечему. Она вдруг кажется мне гораздо более легкой и удобной. Это не так плохо, как говорят, это всего лишь кусок металла, рукоятка которого отлично ложится в ладонь, она для того и сделана, а с этой штукой на конце нечего бояться, что разбудишь тут кого-нибудь. Очень все хорошо продумано. Я беру микрофон. Второй раз за две ночи. Рекорд.

«Проводника девяносто пятого вагона просят срочно пройти к голове поезда. Спасибо. Проводника девяносто пятого вагона просят срочно пройти к голове поезда. Спасибо».

Я открываю дверь десятого. Лекарь вздрагивает, видя пистолет и мой оскал.

— Я вас всех тут порешу! Всех!

Выходя в коридор, едва успеваю спрятать пистолет под пиджаком. Двери тамбуров распахиваются у меня на пути, я сжимаю рукоятку в кулаке. Они обязаны будут выпустить его после объявления. Не знаю, кто там с ним. Не понимаю, почему они не сошли. Быть может, мне было бы лучше дождаться Доля? Дверь не открывается безумно долго. Там какие-то колебания и переговоры. Наконец появляется Ришар с носовым платком у виска и слезами на глазах. Меня он не видит. Затаившись в углу площадки, я потихоньку скольжу к нему, прижав палец к губам.

Он поколебался секунду, затем сделал мне знак уходить. Я схватил его за рукав и увлек за собой.

— Есть там внутри высокий такой белобрысый тип?

Утвердительный кивок головой.

— Где он?

— Слева, на моей кушетке. У девицы нож к горлу приставлен.

Я задумался на миг, как все эти люди смогли поместиться в столь малом пространстве. Но хоть это место и самое тесное, однако также и наиболее надежное, когда контролеры и таможенники уже прошли. После французской границы больше никто не потревожит. Разве что какой-нибудь мнительный пассажир побоится проспать свою остановку. Если я буду слишком долго раздумывать — все пропало. По положению квадратика в замке вижу, что они закрылись изнутри. Левой рукой вставляю ключ, правой вытаскиваю свой пугач. Посмотрим, способен ли я на одновременное движение обеих рук. Нет у меня привычки входить к приятелю как вор. И еще того меньше — как убийца.

Никогда еще защелка не производила столько шума под моей рукой. Я ускорил движение и бросился вперед, на тела, не различая лиц, сметая все на своем пути. Вся куча-мала отлетела к окну, я схватил чьи-то руки, чтобы освободить левую сторону кушетки, чья-то голова попыталась втиснуться между стенкой и баком, я заорал, держа палец на спуске и уперев дуло в белокурые волосы. Брандебург вскрикнул, и все застыло.

Наконец я смог разглядеть окружающее уголком глаза. Соня по-прежнему тут, прикован к оконному поручню. У него опять потекло из носа. Девица распластана на полу, под коленом американца. Его нож готов вонзиться ей в горло. Из кармана его куртки торчит револьвер. А Брандебург тут, под дулом моего, не осмеливаясь поднять голову.

Американец не шелохнулся, его нож до сих пор сохраняет все тот же угол. Я чуть нервно толкаю Брандебурга стволом в висок:

— Велите ему отпустить ее и сесть на ее место. На пол.

Они меняются местами, она забирает у него свою хлопушку, и это словно возвращает ей дар речи.

— Ладно, Брандебургом я сама займусь, а вы найдите что-нибудь, чтобы связать второго, и еще чистый носовой платок для Латура.

— …Вам что, опять покомандовать захотелось, да? На вашем месте я бы свои фразы заканчивал «слушаюсь» и «будет исполнено».

Она затыкается на секунду. Не похоже, что последние минуты, которые она провела здесь, слишком уж ее задели. Никогда не встречал таких баб. Это совсем не то что Беттина, но я спрашиваю себя, стоит ли одно другого.

— Мне жаль.

— Расскажите-ка нам лучше о продолжении событий, вы ведь получили то, что хотели? — спрашиваю я.

— И главное — на французской территории. Он больше уже не в своей вотчине, неужели вы не понимаете, какая это удача… — говорит она.

— Нет, мне на это плевать. Все, что я хочу выяснить, — это остановим мы поезд или нет.

Жан-Шарль немедленно возражает, жестами и невразумительными стенаниями.

— Вашего мнения я не спрашивал, — замечаю я.

— Ни в коем случае! Где мы тут остановимся? Прямо в горах, меж двух туннелей? В Доле? Полиция нас два дня продержит, а когда я к себе домой попаду? Антуан, вы же обещали домой меня отвезти… Домой!

Его случай меня больше не интересует. Но он не совсем неправ. Если мы ничего не скажем контролерам, то наверняка будем на Лионском вокзале в 8.19. Я выберусь на пути, свалю потихоньку и отправлюсь к себе в постель. За мной придут, конечно, заставят давать показания, вынудят уволиться, но не сразу.

— Он отчасти прав, — говорит девица. — Что мне, по-вашему, делать в Юрских горах? Они тут только волынку будут тянуть… А в Париже у нас есть отделение ВОЗ, которое сразу может вмешаться. Они уже предупреждены.

Ладно, если все согласны, то оставим их при себе.

*
Я предложил поместить Брандебурга с его американцем в десятом купе девяносто шестого вагона, но девицапредпочла разделить их, по крайней мере биг-босса и врача, чтобы помешать им общаться между собой. По правде сказать, я не слишком хорошо понял почему. Мне это только лишних хлопот добавило. Поскольку Жан-Шарля никуда переместить невозможно, то кабинку Ришара придется закрыть под предлогом каких-нибудь технических причин, вроде разбитого окна. Напротив сони пристегнем наручниками Брандебурга. Американец отправится к врачу, в десятое, тоже с наручниками на руках. Еще надо устроить, чтобы контролеры держались подальше от девяносто шестого. Хотя сейчас это уже не так важно. Когда они узнают, что творилось в двести двадцать втором под самым их носом, то сами рискуют схлопотать рапорт.

— Вы что, собираетесь оставить меня с этой сволочью? — кричит соня.

— Вот именно, — отвечаю я. — Сможете теперь лучше познакомиться.

В какой-то миг я остаюсь наедине с ними обоими, сидящими лицом к лицу, каждый прикован напротив другого. И это почти смешно. Хорошенький поединок в перспективе. Жан-Шарль разоряется вовсю, так громко, что я прошу его снизить тон, чтобы он не разбудил соседей. Он продолжает шипеть оскорбления, что делает сцену довольно нелепой.

— Подонок… Это моей кровью ты торговать хотел? Моей! Мерзавец… Мерзавец!

Мне расхотелось улыбаться. Это изрыгание хулы, эта злоба в глазах… Не думал, что он способен на такое. Тот не говорит ничего и только слушает.

— Теперь меня Франция будет обхаживать. Я подопытный кролик? Ладно, очень хорошо, но я предпочитаю свою собственную клетку той, которую вы мне посулили. Теперь мной будет заниматься французское государство!

Наконец Брандебург решается ответить. Очень медленно.

— Французское государство? Шутить изволите… Вам просто не известно истинное положение дел. Это война, господин Латур, и вы на передовой. Думаете, вы в безопасности по эту сторону границы? Заблуждение. Вы никогда больше не будете в безопасности и нигде. Если вас не получил я, то и никто не получит… Найти вас будет даже слишком просто. А я, как всегда, выйду сухим из воды… Это всего лишь вопрос времени. Вы стоите слишком дорого, вас непременно отыщут, но где тогда будет французское государство?

Жан-Шарль застывает на какой-то миг. Он ошеломлен.

А я закрываю купе на ключ и висячий замок. Я и без того слышал чересчур много. Пусть сами между собой разбираются.

*
Я долго искал Ришара и нашел наконец, осаждаемого контролерами, которые всенепременно желали знать, зачем его вызывали по радио среди ночи. Я все взял на себя, выдав это за шутку в духе: смешно ведь разбудить коллегу среди ночи, чтобы он спросонья протопал через десять вагонов. Они отметили это в своем рапорте как лишний штрих к перечню моих гнусностей: «Использует громкую связь в личных и весьма сомнительных целях, нарушая сон пассажиров». Если бы они только знали, насколько это напрасный труд.

*
Мы с Ришаром вернулись к себе. Девица стоит в коридоре девяносто шестого и спать идти отказывается. В такое время Жан-Шарль, наверное, всерьез жалеет, что выбросил ключ. Но что сделано, то сделано. Я оставил ему немного воды для его пилюли.

Я собираюсь найти себе где-нибудь место, в моей кабинке меня Ришар подменит.

Кое-что я ему объяснил. Вроде он мне доверяет, несмотря на весь этот бардак, мою ложь и удары, которые он получил по физиономии. «Хотя как можно мне доверять?» — спросил я его. Он мне сказал, что это не сегодня началось, и напомнил один случай, который совершенно вылетел у меня из головы. Дело было в рождественскую ночь, он тогда врубил на весь поезд реквием Форе[36] ради праздничка, и это не понравилось начальнику поезда, швейцарцу, который втемяшил себе в башку устроить парню неприятности. Вроде бы я тоже тогда все взял на себя, потому что Ришар запаниковал при мысли, что вылетит с работы, на которую едва успел устроиться. Затем я вроде поил того швейцарца кактусовой водкой до самой Лозанны. Ничегошеньки об этом не помню, — должно быть, тоже был совершенно пьян.

Но мало-помалу тот вечер вернулся в мою память. Я тогда еще спер свисток у швейцарца, чтобы помешать ему объявить отправление с перрона в Лозанне, и все это ради того, чтобы подольше полюбоваться, как он поет и пляшет в коридоре.

Вот было наслаждение.

*
Сон у меня такой легкий, что я смог самостоятельно разбудить пассажирку перед Дижоном, без всяких усилий и не испортив себе настроения. Изабель оставила свой сторожевой пост, чтобы рухнуть на полку в четвертом. Я-то заранее знал, что она сломается. Как и все.

Стоило поспать, и я восстановил былую форму, как в те времена, когда между двумя рейсами мне случалось вставлять еще один, сверхурочный, для личных надобностей. Три поездки туда-обратно за одну неделю… Не вечно же юности длиться. Я всего лишь немного отяжелел, но все хорошо, даже грипп отвязался. В течение этих тридцати шести часов я спал только урывками — беспокойно, мало и как бы проваливаясь. Ничего серьезного.

Сейчас 7.45, и мы прибываем через каких-нибудь полчаса. День еще не занялся. Все паспорта и билеты розданы. Я заглядываю к Ришару в кабинку, у него уже термос в руке, это пантера вчера его наполнила. Только ему удается снискать милости такого рода.

— Куда в следующий раз, Ришар?

— Флоренция.

— Ах да, верно… Еще одна подходящая причина, чтобы уволиться.

— Вот заладил! И вообще, что ты имеешь против этого города, во всем мире полно людей, которые только и мечтают туда попасть, да никогда не попадают.

— Знаю… Но видишь ли… Как по-твоему, почему такой парень, как Данте, вынужден был уйти в изгнание? И почему написал книжку про Ад? Думаешь, это случайно?

— Понятия не имею… Что я об этом должен думать, по-твоему? Да и ты из-за этого не обязан увольняться.

— Я сегодня утром завязываю. Кончено.

Выйдя помочиться, я заметил в коридоре Изабель, еще не совсем проснувшуюся. Я сделал ей знак присоединяться к нам. Перед сортиром ждут три человека, в том числе мужская половина четы из девятого купе. Я прохожу перед ним со своим особым видом «по службе вне очереди», но он меня останавливает:

— Там внутри моя жена… она не торопится… дома это всегда проблема.

Мы ждем немного, но бабенка действительно не торопится. Меня даже подмывает попросить Ришара, чтобы он глянул в «телик» — узнать, какого рожна она там делает.

— Поторопись, дорогая!

Я не говорю ничего, жду, но чувствую, что еще чуть-чуть, и буду очень зол на него. Я почти обеспокоен. Приступ… или что-нибудь такое. Я стучу как сумасшедший, увещевая ее как-нибудь отреагировать. И спустя три секунды она выходит, свежая, расфуфыренная и удивленная такой суетой.

— Вы! Не знаю, что вы там делали, но, учитывая время, которое на это ушло, надеюсь, оно того стоило!

Я отливаю, не защелкнув дверь, и, взбешенный, выхожу под их изумленными взглядами.


— Нет, Ришар, клянусь, я не могу больше… эта работа, эти люди… слишком много людей… Мне больше мужества не хватает. Баста. Видишь ли, я все спрашиваю себя, может, этот Ги Эно прав?

— Кто это?

К нам присоединяется Изабель, и Ришар наливает ей чашку кофе, заодно уступая часть кушетки.

— Я не устояла… — говорит она, протирая глаза. — Всего два часика. У меня еще ноги болят…

— Вы где живете? — спрашивает Ришар.

— В настоящее время мотаюсь туда-сюда между Италией и Швейцарией. После суда над Брандебургом попрошу вернуть меня в Париж. А вы оба парижане?

— Мы жители приграничья. Единственные в Иль-де-Франсе.

Она не совсем поняла, но это чистая правда. Между двумя глотками кофе она смотрит на меня своими припухшими со сна глазами. Если я попытаюсь прочитать ее мысли, то обнаружу лишь смущенное сомнение да любопытство, барахтающееся в ее затуманенном мозгу. За одну-две ночи взгляд на меня меняется.

— Я еще спрашиваю себя… почему… почему вы…

— Почему что? Латур? Это и впрямь всех допекает, — говорю я, осклабившись. — Хотя, если подумать хорошенько, я ведь только делал свою работу. Во-первых, оберегать сон пассажиров. Во-вторых, доставить их по назначению. Все остальное касается одного меня, и не скрою от вас, с риском разочаровать международное общественное мнение и здравоохранение, что действовал я из чистого эгоизма.

Это ее не удовлетворило.

— А если я задам вам тот же вопрос? — продолжаю я.

Она колеблется. Зевает и улыбается одновременно.

— Действительно. Объяснять было бы слишком долго. Скажем, что… «кровь — это жизнь, а жизнь не продается». Лозунг…

Неплохо. Если все начнут следовать этой миленькой формуле, конца-края этому не будет.

— Кстати, — говорю, — раз я тут со специалистом… Вчера спросил у одного швейцарского контролера, почему на его флаге красный крест.

— Потому что Швейцария долго была штаб-квартирой Красного Креста. Во время последней войны они поставляли кровь воюющим сторонам. Это давняя традиция. Из-за нее появились меркантильные склонности. И моя работа. Вот так.

*
8.02. Приближаемся к Мелёну. Обожаю этот момент. Настоящее удовольствие — эта череда маленьких пригородных вокзальчиков с ожидающими людьми. Я всегда воображаю их унылыми, смирившимися с судьбой. Предел — это когда проезжаем Шарантонский мост: прямо под нами, на национальном шоссе, всегда уже пробка. Один только этот образ тусклой и вымученной действительности вдохновляет нас на следующий флорентийский рейс. Я и работу-то свою выбрал, чтобы бежать от всего этого. И это была потрясающая работа, я ни о чем не жалею. Но сегодня утром я не позволю себя поймать. Посмотрим где-нибудь в другом месте.

— Ладно, я вас оставляю, пойду взгляну, как там соня.

— Соня?

— Латур, я хочу сказать. Может, ему нужно что-нибудь — поболтать немного, чтобы отвлечься от своих судорог.

Пассажиры начинают загромождать коридор своим багажом. Все они снова обрели свои лица, свои жесты. Они готовы встретить во всеоружии пятницу двадцать третьего января в Париже. Я колеблюсь, прежде чем заглянуть к врачу и америкашке. День занимается, и я не прочь уступить это кому-нибудь другому.

После секунды пустоты, бесчувствия я грохнул кулаком по стеклу. Раздалось глухое «бум!», заставившее выскочить Изабель и Ришара.

Весь коридор уставился на меня. У Изабель вырвался крик, когда она увидела валяющиеся на полу наручники лекаря, выпачканные каким-то беловатым вязким веществом и с крохотными лоскутками кожного покрова на браслетах.

Американец здесь, по-прежнему привязанный к кушетке. Его глаза обращены к нам, но во взгляде ни горечи, ни торжества.

— Это невозможно… он же не мог… — бормочет Изабель, беря браслет в руки. — О нет! Как он…

— Заткнитесь! — ору я. — Вы же сами видите, что он смылся. Ему как-то удалось вытащить руку, так что попытайтесь усвоить это, вместо того чтобы впадать в экстаз.

Изабель поворачивается к американцу и спрашивает у него объяснений, запинаясь, но тот никак не реагирует.

Я оставил саквояжик в багажной сетке, теперь мы находим его на нижней полке, открытым, металлическая коробочка вынута, шприц валяется на полу рядом с маленькой лужицей и баночкой из-под какой-то мази.

— Он же врач, — говорю я. — Он же врач… он себе укол сделал.

— Обезболивающее средство… Анестезировал себе всю кисть!

— А затем стал давить и тянуть, как безумный, нажимая на правую руку левой.

Мой желудок опять просыпается, стоит мне подумать о том ужасе, который он должен был пережить, часами разминая и тиская свою ладонь, пока та не стала мягкой и безжизненной, он, быть может, и до перелома до давил, обдирая о металл кожу, смазанную вазелином. Настоящая работа профессионала. Сперва-то он ничего не должен был чувствовать. И все это под взглядом того, второго. Американца.

Что может заставить человека подвергнуться такой пытке?.. Тюрьма? Может, он уже знавал ее, тюрьму. Наверняка это достаточная причина. Два часа усилий — и почти увечье, лишь бы избежать этого. Не зря твердят, что человеческое тело — материя эластичная.

Я поворачиваюсь к американцу и, ни слова не говоря, отвешиваю ему удар кулаком сверху вниз. Некрасиво бить связанного человека.

— Где он?

Он отказывается говорить что бы то ни было. Я мог бы лупить его часами напролет — проку не будет…

Смотрю на свои часы. 8.10. Проезжаем Вильнев-Сен-Жорж и его сортировочную станцию. Меньше двадцати трех километров осталось. Мы почти на месте. Я уже начинаю сожалеть о нашем решении, принятом сегодня ночью. Надо было все остановить и избавиться от этих троих психов. У одного из них теперь развязаны руки.

— Куда вы? — спрашивает Изабель.

— Догадайтесь.

Я мчусь в девяносто пятый, к Латуру. Висячий замок по-прежнему на месте. Я испускаю вздох облегчения. Врач тут не побывал. Я открываю.

Жан-Шарль медленно, как автомат, поворачивает ко мне голову.

И тут я вижу.

Перед ним, налившись всей своей тяжестью, висит на наручнике тело Брандебурга. Его голова, свесившись вперед, почти касается колен сони.

Я медленно наклоняюсь к телу. Глаза вытаращены, рот разинут, а шея…

Шея перечеркнута толстой лилово-черной полосой.

— Теперь-то французское государство обо мне позаботится…

Его глаза мокры от слез, которые не текут. Мертвец и безумец.

Я подхожу к нему и заговариваю мягко, словно с ребенком:

— …Мы были… Вы были почти дома…

— Я был вынужден. Он бы никогда не оставил меня в покое…

Я больше не знаю, что сказать. Не хочу больше встречаться взглядом ни с мертвым, ни с живым.

— Вы умрете за решеткой.

— За решеткой? Из-за этой сволочи? Посмотрим… Я убил международного жулика… А Франции нужна моя кровь… ВОЗ за меня вступится… На самом деле никто не заинтересован в огласке… И потом… не посадят же они меня в тюрьму… умирающего…

Я молчу.

Несколько мгновений смотрю в окно на плывущие дома ближайшего предместья.

Затем выхожу, прикрыв рот рукой.

8.12, должны проехать Шарантонский мост. По коридору становится трудно идти. Итальянская пара спрашивает меня, где им найти обменный пункт. В глубине замечаю Изабель, которая поднимается на цыпочки, чтобы лучше меня видеть. Она спрашивает глазами, я в ответ делаю знак рукой. Надо ей сказать. Я медлю какое-то мгновение, умоляя сам не знаю кого остановить поезд.

И вдруг она исчезла, словно ее резко затащили в купе.

Я почувствовал, как ярость заполнила все мое тело. С избытком. И ринулся вперед, все сметая на своем пути. Какая-то женщина упала, Ришар окаменел в моей кабинке, не осмелившись сказать мне ни слова, я сунул руку в свою сумку, порылся и вытащил пушку с глушителем, которую припрятал, ожидая, пока у меня ее потребуют. Когда я выскочил в коридор, все эти люди увидели ее и хором закричали. Я открыл четвертое — они дрались на полу, у врача в руке была какая-то блестящая штука, маленькое лезвие, он лежал сверху и уже высвободил одно колено, чтобы встать, уже замахнулся лезвием, и тогда я сунул глушитель ему под колено… И выстрелил.

Чтобы не слышать их криков, я зажал уши руками. Он выгнулся в тишине и рухнул на пол.

Ее лицо искажено ненавистью. Она пытается вылезти из-под этого неподвижного тела. Поезд остановился, я подумал было, что это из-за меня.

Мы всего лишь прибыли на вокзал.

Я закрываю глаза, ожидая, когда он снова тронется потихоньку к своему перрону. Темно, но я чувствую, догадываюсь, что он движется вдоль платформы номер два. Он дотягивает до самого вокзального навеса. И наконец застывает.

*
Коридор опустел без меня. Я увидел пистолет в своей руке и бросил его на пол. Надо взять свою сумку, прежде чем сойти. Я осматриваю свое купе, изучаю, наверняка в последний раз, бельевой бак, в который приходится нагнуться, чтобы достать оттуда последние чистые простыни, проверяю ящик для паспортов, кушетку для спокойных и бессонных ночей. Мои ноги дрожат на подножке. Из-за всех этих спешащих людей у меня немного кружится голова.

Женский голос, доносящийся из всех громкоговорителей.

Я ступаю ногой на твердую землю.

Коллеги с флорентийского, проходя мимо, хлопают меня по плечу. Я улыбаюсь. Свежий ветерок ласкает мне шею, и я неловко иду вперед, до самого вокзала.

Люди обнимаются, ищут друг друга, обгоняют меня, спускаясь под землю, к метро и такси.

До станции Сен-Поль две остановки, потом немного ходьбы, и я окажусь на улице Тюренн. Пойду пешком. Рядом с кафе, прямо под рестораном «Синий поезд», вижу стоящих Ришара и Эрика. У меня впечатление, что они меня ждут. Стоит мне подойти, как они умолкают. Ришар не осмеливается ни на слово, ни на жест. Эрик слегка пятится назад. Я немного раздумываю, задрав нос кверху.

Затем неуверенно лезу к себе в сумку, роюсь там и достаю мягкий комок. Белый. Эрик заинтригованно смотрит на меня. Встревоженно. Чтобы он понял наконец, что это такое, я разделяю его надвое, на две шелковые перчатки. И запихиваю их в верхний карман его блейзера.

— На, держи. И больше не злись на меня за тот вечер в среду.

Под куполом тихо.

Я взглянул на выход «Дальние линии» и направился в ту сторону.

ТОНИНО БЕНАКВИСТА Три красных квадрата на черном фоне

Посвящается Моско, художнику

Убедив Эллис Токлес позировать ему для натюрморта, Хуан Грис попытался свести ее тело и лицо к простейшим геометрическим формам, но полиция прибыла вовремя и забрала его.

Вуди Аллен
А тут нас снова ждал грустный перечень самоубийств абстрактных экспрессионистов: Горки повесился в 1948 году, Поллок разбился пьяный на машине, и почти одновременно застрелился Китчен — в 1956 году, а затем в 1970 до смерти себя изрезал Ротко, ужасающее было зрелище.

Курт Воннегут. Синяя Борода

1

Тридцать пять полотен, на всех практически одно и то же — неописуемые черные царапины на черном же фоне. Навязчивая идея. Болезнь.

Когда их доставили в галерею, я стал распаковывать их одно за другим, все быстрее и быстрее, надеясь на какой-нибудь сюрприз в виде цветного пятна. Всем они сразу показались зловещими. Даже Жаку, моему напарнику. На самом деле это он мастер развески, а я так, на подхвате.

— Слушай, старик. Мы зашиваемся. Через двадцать пять минут открытие!

Директриса галереи дала нам всего четыре дня на монтаж выставки — всех этих картин и трех монументальных скульптур, из-за которых Жак чуть не свернул себе поясницу. Сваренные между собой ошметки стальных листов высотой под четыре метра. Два дня мы потратили только на них — вдвоем. Стоило посмотреть на физиономии грузчиков, которые их привезли. «Они что, не могли придумать что-нибудь, чтобы в грузовик помещалось, художники хреновы!..» Грузчики часто страдают из-за современного искусства. Мы с Жаком тоже, несмотря на привычку. Никогда не знаешь, с какой стороны к ним подойти, к этим произведениям. И в прямом и в переносном смысле.

Мы уже ко всему готовы, но все равно никогда не знаем, что сейчас появится из недр грузовика.

Семнадцать сорок, а официальное открытие вернисажа назначено на восемнадцать ноль-ноль. Шампанское охлаждается, официанты — уже при галстуках, уборщица только что закончила пылесосить четыреста пятьдесят квадратных метров коврового покрытия. А у нас, как всегда, проблема под занавес. Иначе не бывает. Но моего напарника этим не испугаешь.

— Ну и куда мы ее повесим?

Вот она, проблема. Развесить тридцать пять черных, похожих как две капли воды, полотен — это просто. Но среди них затерялась еще одна картина, вот эта — сирота. Распаковав ее, я первым делом подумал, что она попала сюда случайно, по ошибке, и еще — что я видел ее уже где-то, в другой коллекции. В отличие от остальных, эта очень красочная: много ярко-желтого — просто огненного, и прямо из этой желтизны торчит церковный шпиль академического рисунка. Светлая вещица, радостная. Я бы даже сказал — веселая. Только не думаю, что этот термин принят в высших художественных сферах.

Мы оставили ее на самый конец. Директриса галереи, выдающаяся госпожа Кост, специалист по шестидесятым, молнией пролетела мимо, ничем не облегчив нашей участи.

— С этой будет проблема, я знаю, она плохо уживается с остальными. Найдите ей какое-нибудь местечко, чтобы не бросалась в глаза и где бы ей дышалось полегче. Давайте, давайте, я вам доверяю, поторопитесь.

Чтобы не бросалась в глаза… Интересно, как это она не будет бросаться в глаза среди этих черных махин? Довольно красивых — пусть, но жутко агрессивных.

Жан-Ив, реставратор, потешается, глядя, как мы вертимся туда-сюда. Он лежит на полу в белых перчатках, подправляя уголок поврежденного холста. Он-то уже почти закончил.

— Осталось четверть часа! — орет он, чтобы завести нас еще больше.

Гости с пригласительными билетами в руках уже подпирают стеклянные двери.

— Попробуй у окна, — говорит Жак.

Я держу картину на вытянутой руке. Он отступает немного назад, чтобы посмотреть, как это будет выглядеть.

— М-м-мм…

— Осталось десять минут, — говорю я.

— И все равно — м-м-мм…

Он прав. Софиты подсветки и дневной свет создают неудачный контраст. Главное, на вернисаже должен появиться министр. И если он застанет нас тут, торчащими, как идиоты, с картиной под мышкой, тетя Кост пришьет нам дело. Вспоминается вечер, когда за два часа до открытия мы получили из Австралии некое произведение искусства. В деревянном ящике — пятнадцать бутылок, в разной степени заполненных водой. Называется «Акула». И ни фотографии, ни описания, а сам художник в это время в Сан-Паулу на Биеннале. Посетители уже скребутся под дверью. Жак нечеловеческим усилием воли ухищряется влезть в шкуру автора. Щелк — и составленные в определенном порядке бутылки складываются в акулу, контуры которой обозначены уровнем воды в них: вид сбоку, спинной плавник, челюсти, хвост — все на месте. Мы успели в самый последний момент Все восхищаются выдающимся произведением. А я восхищаюсь Жаком.

Он все крутится вокруг себя, одновременно спокойный и бешеный. Жан-Ив закончил со своими подправками и опять хихикает.

— Эй вы, дуэт, не смешите людей…

— Заткни пасть, — безмятежно отзывается Жак.

Он вынимает молоток из висящей на поясе кобуры для инструментов и достает из кармана комбинезона крюк нужного размера.

— Нашел, старик…

Он срывается с места, и я едва поспеваю за ним с картиной в руках. В зале, где на стенах уже висят четыре холста, он снимает два из них, потом один вешает обратно, кружит по залу, снимает остальные… Вот уже все они лежат на полу, в воздухе пахнет катастрофой, он меняет два холста местами, потом лихорадочно возвращается к первоначальному варианту. Входит Лилиан, смотрительница, с ключами в руках и предупреждает нас, что больше не может задерживать открытие. Жак не слушает ее, он продолжает кружить в не понятном ему самому танце. Но вот, даже не отмерив высоту, он вбивает крюк на освободившемся участке стены.

— Давай, вешай, — бросает он мне.

Я вешаю картину и оглядываю зал «панорамным» взглядом. Все на месте. Черные висят в ряд, выровненные по верхнему краю. А желтая — на «обратной» стене — таким образом, что ее можно заметить, только выходя из зала. Как бы отдельно, но при этом вместе со всеми. И ровно. Мне даже не нужно проверять уровнем.

Разряженная в пух и прах Кост вся трепещет в своем вечернем платье.

— Молодцы, ребята, вы заслужили по глотку шампанского. Только идите сначала переоденьтесь.

Понятно. Мы со своими молотками и комбинезонами создаем беспорядок в зале. Жан-Ив разглядывает желтую картину, уткнувшись в нее чуть ли не носом.

— Да, тут есть проблемка…

— Мы уже заметили.

— Да нет, я про другое… Не знаю… Смесь масла и акриловых красок… Это ненадолго… И что-то тут на шпиле не то, не знаю даже…

— А что, разве нельзя писать чем хочешь?

Первые гости медленно заполняют зал.

— А название у нее есть? — спрашивает меня Жан-Ив.

— Понятия не имею.

— Странно…

Жестко улыбаясь, Кост просит нас выйти. Мы подчиняемся.


Через десять минут Жан-Ив, Жак и я, чистые и свежие, встречаемся у стойки, где Лилиан увлеченно раздает журналистам каталоги. На обложке белым по черному написано: «Этьен Моран. Ретроспективная выставка». Официант предлагает нам бокалы. Я отказываюсь.

— Почему ты никогда не пьешь? — спрашивает Жак.

В холле стоит привычный для таких сборищ гвалт. Люди толпятся вокруг огромной скульптуры напротив входа.

— Я не люблю шампанское.

Это неправда. Я его обожаю. Но после восемнадцати часов я должен быть трезвым как стеклышко. Вечер будет долгим. Не здесь — поблизости. В нескольких сотнях метров отсюда. Но это слишком долго объяснять.

Жан-Ив поднимает нос от каталога.

— Желтая картина называется «Опыт № 30». Это последняя работа Морана.

— Почему последняя?

— Он вскоре умер от рака. И нет больше ни одной работы с таким названием: «Опыт». Странно: всю жизнь писать черным, а напоследок выдать желтую.

— Ну, это все непостижимые тайны творчества, — говорю я. — Поди узнай, что творится в голове у художника. Тем более если он знал о своем раке. Это ведь не помешало ему наделать статуй автогеном. Почему бы тогда не желтая картина…

Но Жан-Ив прав. Картина странная. И что меня интригует больше, чем цвет, так это рисунок. Вся остальная продукция Морана — чистая абстракция, и только этот церковный шпиль — такая точность… У меня такое впечатление, будто я уже видел такое взаимное влияние цвета и объекта изображения. Странно, можно подумать, что художник пожелал завершить свою творческую карьеру, опровергнув все то, что было им создано до сих пор, — одним мазком… мазком жизни… Однако мне некогда на этом зацикливаться. Время, время…

— Ты не останешься? — спрашивает Жак.

— Не могу.

— Ты никогда не остаешься. После шести ты всегда удираешь как заяц! Только тебя и видели! Расскажешь как-нибудь, чем это ты занимаешься после шести? Ты что, влюбился?

— Нет.

— Тогда что?

Просто у меня начинается настоящая жизнь, вот и всё. Моя жизнь не здесь. Она начинается после шести вечера и заканчивается поздно ночью.

Я забираю пальто и прощаюсь со всеми сразу. Вообще-то на вернисажах я всегда скучаю. Лилиан просит зайти меня завтра — заполнить ведомость и заглянуть в кассу. Ну что ж, воздушный поцелуй всей команде и низкий поклон современному искусству. Теперь можно заняться и другим искусством, моим собственным.

Господин Перес, консьерж, выглядывает из своей каморки.

— Ну что, молодежь! Бежим проведать приятелей?

— Ага! До завтра! — как всегда отвечаю я, чтобы поскорее свернуть разговор.

Вот и всё…

Я выхожу из галереи и лечу в сторону улицы Фобур-Сент-Оноре. Дни становятся длиннее, фонари еще не зажглись. Да здравствует февраль, особенно его конец. Пропустив автобус, я перехожу на зеленый. Потом срезаю по авеню Ош, поднимаю воротник — зима все упрямится. На площади Терн цветочный рынок день ото дня становится все красивее. Устричники из соседней пивной выносят ведра с пустыми раковинами — все еще сезон. Сегодня у меня прекрасное настроение. И я сейчас им всем покажу.

Авеню Мак-Магон. Мне бешено сигналит «-Р-5». Я никогда не перехожу по заклепкам, ну и что?

Ну вот. Я пришел.

Прежде чем войти, я поднимаю голову, чтобы прочитать гигантскую вывеску храма. Моего храма.

АКАДЕМИЯ ЗВЕЗДЫ

Взбежав по лестнице на третий этаж, я попадаю в залы. Делаю глубокий вдох, вытираю ладони о лацканы пальто и вхожу.

Свет, шум, запах, суета. Я — дома. Бенуа и Анджело издают приветственный клич, игроки на антресоли смотрят на меня сверху вниз, я машу им рукой, Рене, распорядитель, хлопает меня по спине, официантка Матильда подходит, чтобы забрать пальто. Все крутом играют, курят, веселятся. После нескольких часов сплошных гвоздей и крюков мне просто необходим этот всплеск жизни. Публика здесь совсем не та, что ходит на вернисажи. Здесь не думают ни о чем, здесь забывают даже об игре — здесь шумят, а могут и часами не проронить ни слова. Я же — наркоман, который становится самим собой лишь после первой дозы, принятой с наступлением темноты. Прибавьте к этому еще и порцию счастья. Неоновые лампы горят над всеми столами, кроме стола номер два. Он оставлен для меня. Я вижу, как со стула робко поднимается паренек и направляется ко мне. Не знаю почему, но он кажется мне пареньком, хотя он не моложе меня. Тридцатник, где-то так. Он едва успевает раскрыть рот, но я перебиваю его как можно учтивее:

— Мы договаривались на восемнадцать ноль-ноль, не так ли? Послушайте… мне крайне неудобно, но сегодня играет вице-чемпион Франции, я сам не участвую, но мне хотелось бы посмотреть. Простите, что заставил вас прийти зря…

— Ну-у-у ничего страшного, можно перенести занятие на завтра, — отвечает он.

— На завтра?.. Да, хорошо, завтра, и бесплатно — в возмещение моральных издержек. Что-нибудь в районе шести, как сегодня?

— Отлично… А можно я сегодня останусь? То есть… я хочу сказать… можно мне тоже посмотреть?

— Конечно! Воспользуйтесь случаем, снимите стол и потренируйтесь: отработайте серию накатов, например.

Для наглядности я расставляю шары, которые только что принес Рене.

— Между белыми не больше двадцати сантиметров, а с красным — варьируйте расстояние: сначала до прицельного должно быть не больше ладони. Про отыгрыши пока не думайте.

— А что это такое — отыгрыш? Вы мне уже говорили, но я…

— Отыгрыш, это значит сыграть так, чтобы шары стали как можно ближе один к другому, и тем самым подготовить следующий удар. Но об этом позже, идет?

Я медленно целюсь, задерживаясь на какое-то время в каждом положении, чтобы он мог запомнить мои движения.

— Самое главное, чтобы кий был параллелен столу, это очень важно — малейший наклон, и все к черту, понятно? Ну, давайте, вы бьете по верхней части шара, с легким уклоном влево, и накатываете.

Мне не хочется повторять еще раз все, что скрывает в себе понятие «накат». На последнем занятии я потратил на это добрый час. Наступает момент, когда объяснения больше не играют роли: ты либо чувствуешь, либо — нет, это приходит само, постепенно. Паренек, явно стесняясь, берет свой новенький кий, проводит мелом по кожаному наконечнику и расставляет шары. Я смотрю в сторону, чтобы не смущать его.

На втором столе все, кажется, готово. Рене только что снял чехол и чистит щеткой сукно. Ланглофф, тот самый чемпион, в углу зала крутит в руках кий красного дерева. Он живет где-то в предместье и бывает в Париже редко, приезжает только на соревнования либо на показательные выступления, ну или иногда, как сегодня вечером, повидаться со старыми приятелями. Он играет в строгой манере, без выкрутасов, но с прекрасной техникой, благодаря которой три раза подряд становился чемпионом. Привычное движение, жест, удар. Чтобы достичь этого уровня, мне предстоит работать еще годы и годы. Так говорит Рене. Но он чувствует, что у меня уже получается.

На самом деле я пришел, не только чтобы смотреть. Я знаю, что Ланглофф любит играть втроем, и Рене пообещал, что предложит меня в качестве третьего для сегодняшней партии. Всю неделю я только об этом и думал. Потому-то я так и несся сюда после вернисажа.

Рене беседует о чем-то с Ланглоффом. По его виду я понимаю: говорят обо мне. Я сижу на банкетке, скрестив на груди руки, и смотрю в потолок. Это не так интересно — играть с молодняком. Не удивлюсь, если он откажется.

— Эй, Антуан! Подойди-ка сюда…

Я вскакиваю на ноги. Рене знакомит нас. Ланглофф пожимает мне руку.

— Так это, значит, вы тот вундеркинд? Рене говорит, что вам палец в рот не клади, даром что молоды.

— Он преувеличивает.

— А вот это мы сейчас и увидим. Вам говорит что-нибудь выражение «карамболь от трех бортов»?

Еще бы не говорит!

Сегодня мне главное не разочаровать своих товарищей. Я пожимаю руку пожилому господину, который постоянно торчит здесь, при том что уже два года как не играет. «Артрит», — отвечает он на мое предложение покатать шары. Ему шестьдесят девять лет, но я уверен, что он еще неплохо бы защищался. Каждый раз, когда я смотрю на него, я думаю, что у меня в мои тридцать впереди еще добрых четыре десятка. Сорок лет науки. Сорок лет удовольствия, ликования с каждым выигранным очком. Однажды, рано или поздно, я стану участником чемпионата. Все, чего я желаю в этой жизни, это играть; я хочу получать призы за красоту удара, хочу выделывать трюки, опровергающие законы физики, хочу, чтобы это копье красного дерева стало продолжением моего указательного пальца, хочу, чтобы мои шары катались под самыми немыслимыми углами, чтобы они повиновались самым диким моим приказам, чтобы они управлялись на расстоянии моей рукой и моей волей. Бильярд — это мир чистоты. Здесь все возможно. И просто. Никто никогда в жизни не сможет дважды повторить один и тот же удар. Три сферы, заключенные в прямоугольник. В этом — всё.

Здесь — моя жизнь. Рядом с этим прямоугольником, вокруг него.

Целых сорок лет.


Анджело играет с нами. Он только что расставил шары, чтобы определить, кто будет открывать партию. Как говорит этот итальяшка, «как покатит, да по сукну, вот это и будет бильярд». Я снимаю часы и прошу минутку для разогрева: мне надо посмотреть, как будет слушаться кий. За руки я спокоен, они работают сами. Глаза привыкают к свету, скользящему по сукну, не выходя за границу стола. Можно начинать.

Память вспышкой выхватывает из прошлого воспоминание о моем дяде, старине Базиле. Как бы мне хотелось, чтобы он видел меня сейчас. Ведь это он научил меня играть, там, в Биаррице. Мне было восемнадцать, я быстро бегал, сильно бил, далеко видел. Он же был чуть ли не в маразме, носил бифокальные очки и тратил десять минут на то, чтобы перейти из одного конца кафе в другой. Но стоило ему взять в руки бильярдный кий, и он показывал всем, что есть геометрически безупречный флирт — красота соударяющихся сфер. Шары танцевали у него на столе.

Да, я и правда залетел лет на сорок.

* * *
За шесть последних партий я отрывался от стола всего одиннадцать раз. Анджело предоставил нам — Ланглоффу и мне — играть один на один. Моя самая красивая серия ударов принесла мне двадцать четыре очка кряду. Ланглофф как-то странно взглянул на меня. Не с тревогой, нет. С интересом. Мы все знали, что он здесь, чтобы преподать нам урок. Но я вцепился в него хваткой молодого бульдога. Один раз я даже повторил удар, сыгранный им в прошлом году. Он показался мне тогда настолько прекрасным, что я потом часами тренировался, чтобы добиться такого же результата. Он понял, в чем дело, и это его страшно развеселило. Я едва услышал стук киев об пол, которым зрители приветствуют красивый удар. Это наша манера аплодировать. Я был словно околдован. В тот вечер все мне удавалось, особенно оттяжки. Когда я снова открыл глаза, все неоновые светильники, кроме нашего, были потушены, а вокруг нас молча стояло с дюжину болельщиков. Анджело с нескрываемой радостью записывал мелом мой счет. Рене уже опустил шторы, как он обычно делает после одиннадцати вечера. Ланглофф завершил партию великолепным ударом, по крайней мере, с пятью соударениями с бортами. Короче говоря, красиво вышел из игры.

Все закричали. Рене погасил свет над столом номер два. Ланглофф взял меня под руку и отвел в сторонку.

— Ты меня прямо напугал, мальчик.

— Шутите! Вы мне в трех сетах вставили по полной…

— Нет-нет, я знаю, о чем говорю. Рене сказал, у тебя нет тренера.

— Ну-у-у… И да, и нет… У меня есть Рене, Анджело и Бенуа.

— Пора переходить на более высокий уровень. В этом году я в последний раз играю на чемпионате, потом хочу заняться кем-нибудь из молодых. А в тебе есть что-то этакое. Поверь мне.

Подходит Рене, похлопывает меня по щеке. Я не знаю, что и сказать. Он согласен с Ланглоффом. Они все здесь на меня надеются.

Чемпион надевает свое серое пальто на меху.

— Подумай, мальчик. В конце года можно было бы встретиться. Подумай…

Он выходит из зала, и я сразу получаю по легкому подзатыльнику от Рене и от Анджело.

— Если откажешься, будешь полным идиотом. С таким тренером ты через два года будешь готов к чемпионату.

Я немного растерян. Все свалилось на меня как-то сразу, без предупреждения. Мне надо уйти отсюда, чтобы спокойно поразмыслить обо всем у себя дома, в постели.

Я надел чехол на кий и попрощался со всеми.

— До завтра…

На улице я взял такси.

Дома, лежа в постели с закрытыми глазами, я еще долго смотрел, как кружатся в вальсе бильярдные шары.

* * *
Я плохо выспался, возможно, из-за неудобной постели. Сегодня зарплата, я смогу позволить себе новый матрас. Галерея только что открылась.

Лилиан дышит свежестью. Да и правда уже одиннадцать.

— Жак уже заходил, в девять. Тебе привет.

Еще не совсем проснувшись, я сажусь у стойки администратора, на которой все еще стоит пустой бокал из-под шампанского.

— Поздно вчера закончилось?

— В полночь, — отвечает она. — Жуть сколько народу. А ты во сколько закончил? Судя по твоей физиономии, ты здорово гульнул?

Вместо ответа я зеваю.

— Я приготовила твою расчетную карточку. Тебе надо только проверить часы, и я схожу подписать ее у Кост. И с полными карманами денег Антуан тю-тю, только его и видели, до самого закрытия. Что, не так?

Это точно: между монтажом и демонтажем я здесь не бываю. Техническое обслуживание выставки — дело Жака, он приходит ради этого раз в неделю.

— А чье это все, в смысле картины?

— Национальное достояние. Моран подарил все государству.

Национальное достояние… Значит, все это принадлежит всем. И мне тоже. Кост рассказывала, что она виделась с Мораном после его возвращения из Штатов и что ей очень понравились его работы. Она непременно хотела устроить у себя эту ретроспективу.

— Министерство культуры предоставило его произведения сроком на один месяц, — продолжала Лилиан. — После закрытия все снова вернется в хранилище. Тебе же нравится хранилище, а, Антуан?

Еще как нравится. Это гигантский склад произведений искусства, где хранится часть национального достояния. Я работаю там летом, когда галерея закрывается, в голодное время, так сказать. Эту работенку мне устроила Кост.

— А следующая выставка когда?

— Двадцать второго марта, у вас будет четыре дня на монтаж. Но, учитывая характер экспонатов, покорячиться вам придется.

— А что там такое?

— Инсталляции, всякие предметы на постаментах.

Плохие новости… Но то ли еще будет. Ненавижу я эти предметы: африканские статуэтки в плеерах, зубные щетки на строительных бетонных панелях, баскетбольные мячи в аквариумах и всякое такое. Это такая новая тенденция. Вот уже года три, как искусство начало конкурировать с барахолками. Люди взирают на открывашку, водруженную на постамент, и задаются кучей вопросов, которые на собственной кухне не приходили им в голову. Скажите пожалуйста… Мы с Жаком все время прикалываемся над этим. Сколько раз мне приходилось отвечать посетителям, что пепельница и подставка для зонтов не являются частью экспозиции.

— Посторожишь мою лавочку минут пятнадцать? Я схожу за твоим чеком.

Обычная процедура. Мне нравится играть в музейного смотрителя, это помогает мне плавно проснуться. Но на самом деле это титанический труд. Тут нужно поистине виртуозное владение искусством ничегонеделанья. Над музейными смотрителями вечно потешаются, всем интересно, о чем это они думают целыми днями; рассказывают, что они будто бы влюблены в какую-то картину или статую, что они по тридцать лет кряду сидят сутки напролет, уставив отсутствующий взгляд в один и тот же натюрморт. Чаще всего, какой-нибудь ощипанный фазан и два спелых яблока в ивовой корзине. Правда, здесь скорее будет ивовый фазан и спелая корзина на двух ощипанных яблоках.

Любопытства ради, я заглядываю в книгу отзывов, чтобы почитать восхваления, поношения и откровенную ругань, оставленные вчерашними посетителями. Обычно, просмотрев записи, уже на следующий день после вернисажа знаешь, пойдет выставка или нет. Ретроспектива Морана началась плохо. «Полный ноль. А налогоплательщики платят», или «Прекрасная выставка. Браво», или еще: «Я делаю то же самое, вот мой адрес», или так: «Опоздали на тридцать лет. Современное искусство не кончается на шестидесятых».

Я люблю эту толстую белую книгу — единственную возможность для публики высказаться, анонимно или за подписью, по поводу только что увиденного. Выставка Морана больше десятка посетителей в день не сделает. Правда, они ведь должны понимать, что идут на определенный риск, решаясь заглянуть в галерею современного искусства. Не ожидают же они увидеть здесь прекрасное, в истинном смысле слова. Тогда бы они пошли в Лувр. А те, кто, вроде меня, не больно-то разбираются во всем этом и робко пытаются понять самое трудное для понимания, уж они-то имеют право оставить словечко в книге отзывов.

Входит какой-то тип, улыбается.

— Можно посмотреть?

— Да.

— Это бесплатно?

— Да-да, проходите.

Даже не взглянув на скульптуру в холле, он сразу углубляется в один из залов. Ну и скорость! На нем — полное джентльменское облачение. Если бы у меня были деньги, я бы тоже так одевался: твидовый костюм в елочку, бежевая рубашка, блестящий коричневый галстук, английские ботинки на толстой подошве, на плечо наброшен помятый плащ «берберри». Вот получу следующую зарплату, тогда посмотрим…


Хорошо бы Лилиан пришло в голову принести кофе… Я тогда совсем пришел бы в себя и удалился с чеком в кармане и длинным-длинным днем впереди, полным блаженного ничегонеделанья. От скуки я раскрываю каталог и перелистываю его в поисках биографии художника.

«Этьен Моран родился в Паре-ле-Моньяль (Бургундия) в 1940 году. После обучения в Школе изящных искусств, он отправляется в 1964 году в Нью-Йорк, чтобы примкнуть к абстрактно-экспрессионистскому направлению в искусстве. Чрезвычайно заинтересованный техникой…»

Внезапно я перестаю читать.

Что это за звук?

Какой-то треск…

А Лилиан все еще нет.

Может, ничего особенного: софит перегорел или веревка провисла под тяжестью холста, но придется все же подняться. Если только это не тот посетитель решил, как это часто бывает, поправить раму пальцем, чтобы она висела ровнее. В таком случае надо будет прогуляться вслед за ним с уровнем.

Я должен быстро пройтись по дальнему залу, причем потихоньку, невзирая на то что одна мысль о таком проявлении недоверия внушает мне священный ужас. По мере моего приближения трескусиливается. Я вхожу в зал, тип оборачивается. Я ору..

— Э-э-э-э!!! Вы!.. Вы…

Я подыскиваю слово, возможно, ругательство, но я представления не имею, что говорят в подобных случаях…

Он в последний раз взмахивает каттером, чтобы отделить холст от зияющей рамы. Желтый холст.

Слова застревают у меня в горле.

Он спокойно завершает начатое дело.

Я хочу подбежать к нему, но не могу сделать ни шага и только топчусь перед невидимой и непреодолимой преградой.

Страшно…

Дважды я порываюсь шагнуть вперед, но ноги не двигаются, мне надо пробить кирпичную стену, но подошвы словно прибиты к полу. Он тоже начинает спешить, мнет холст и в конце концов комкает его и запихивает себе под плащ. Чтобы уйти, ему надо пройти мимо меня, обойти или сбить с ног, он колеблется, та же преграда мешает и ему, он мотает головой и размахивает своим катгером.

— Прочь с дороги!.. Не лезьте не в свое дело! — кричит он.

Я не умею драться. Мне надо было бы прыгнуть на него и схватить за горло или… или побежать к выходу и закрыть двери… запереть его…

Надо хоть что-то предпринять, не показывать ему, что я растерялся, что я совершенно не знаю, что делать… Но руки не слушаются меня, мне трудно протянуть их за эту стену страха.

— Прочь… черт подери… прочь с дороги!

Сжав кулаки, я бросился на него, обеими руками вцепился ему в воротник, потянул вниз, как сумасшедший, чтобы опрокинуть его на землю, упал вместе с ним, он стал отбиваться, стоя на коленях, и тут мой левый кулак врезался ему в морду, и еще раз, я повернул голову, и мне в щеку вонзилось лезвие каттера. Я взвыл, ослабил хватку, а он всадил лезвие еще глубже, распарывая щеку до самой челюсти.

На какое-то мгновение я замер, чувствуя, как кровь заливает мне шею.

И тут я заорал.

Кровь потекла между губ, и скоро я уже не мог издать ни звука от хлынувшего в рот потока.

Краем глаза я видел, как он встает и поднимает с пола свой плащ.

Медленно так, неторопливо.

И тут я позабыл о боли, приступ бешенства подбросил меня, и я вскочил на ноги. Он побежал. Я — за ним, спотыкаясь и держась рукой за щеку, зачем — не знаю, чтобы удержать то ли текущую по рукаву кровищу, то ли клочья мяса, в общем, не знаю, я видел только его, его спину, и я поднажал и бросился на него, чтобы схватить за ноги и повалить, как в регби. Он обернулся и, рухнув наземь к подножию скульптуры в холле, въехал каблуком мне в физиономию, рядом с раной на щеке что-то хрустнуло, и мой правый глаз закрылся сам собой.

Оставшимся глазом я увидел, как он приподнимается на колени, держась за постамент скульптуры. Схватившись рукой за одну из металлических ветвей, он с силой потянул вниз, отчего все это нагромождение железяк пошатнулось. Затем он снова двинул меня ногой в морду, я взвыл как дикий зверь, закрыл руками глаза, и вокруг стало темно.

Я сделал над собой усилие, чтобы приподнять голову.

И сразу почувствовал, как медленно валюсь навзничь. И провалился в обморок — будто икнул.

Но прежде было одно мгновение, словно в замедленной съемке.

Я видел и чувствовал все одновременно: тишину, жар, струящуюся по телу кровь.

И эту серебристую лавину, которая, медленно покачнувшись, стала надвигаться на меня в тот самый момент, когда я окончательно потерял сознание.

2

Жарко.

В горле пересохло. Вот здесь. Приподняв подбородок, я мог бы, наверное, выпростать его из-под простыни. Чтобы дать шее чуть-чуть подышать. Правда, это не единственное, что мне мешает. Попытавшись открыть глаза, я понял, что слушается меня лишь один, и то не полностью — открывается узкая щелочка. Второй просто отказывается разлепляться. И потом эта колючая граница чего-то вокруг лба, какая-то раздражающая полоса, липнущая к потной коже. Я мотаю головой направо и налево, но все напрасно — мне ее не сдвинуть.

Только что я попытался раскрыть рот, но не стал сильно настаивать на этом. Так просто мне губ не разжать. Теперь все ясно: на носу у меня, вот тут, точно, — повязка от уха до уха и от верхней губы до открытого глаза. Там я ничего не чувствую.

Где-то снаружи слышится шум. Какое-то шевеление. Я бы тоже хотел пошевельнуться. Если чуть-чуть упереться затылком, я смог бы взглянуть на все остальное.

Легко сказать… В жизни не видел, чтобы постель заправляли так плотно. Чтобы вылезти из нее хоть на минутку, я прибегаю к левитации, так, самую малость, приподнимаюсь, выскальзываю.

парю и разглядываю себя, прикидывая, на что же это похоже.

Произведение искусства… Забавно предстать вдруг самому себе в виде кубистского портрета. Лицо сразу в фас и в профиль, с висячим глазом и щекой, раскрашенной полосами теплых тонов. Да, никогда не думал, что однажды узнаю на собственной шкуре, что может чувствовать портрет Пикассо. А изнанка картины и вовсе гадость.


Я, должно быть, долго спал и видел сны. Закрывая глаз, я вижу последнее, что мне снилось. Трибуна, а на ней люди, люди, и все стоят. В горле у меня слишком пересохло, мне больше не уснуть. Они встали все одновременно. И судья тоже — чтобы убедиться, что белый шар коснулся красного. Это правда — если как следует не приглядеться, нельзя быть уверенным, что очко было. Но я-то знаю, что было. Я сыграл вдоль борта, ударив ровно столько, чтобы шар чуть-чуть повернул в углу. В общем, самую малость, только подтолкнул. Я с трудом отдираю язык от нёба, он требует влаги. Впервые в жизни меня мучит жажда. Невероятно. В академии я не позволяю себе ни глотка пива, боюсь, что это повредит зрению, пусть даже немного.


Что-то прохладное касается моего лба. Рука, вот ее уже нет. Я приподнимаю голову, стараясь открыть глаз как можно шире.

Женщина.

Полоска женщины. Ее губы двигаются.

— …утром! Только не… тихоньку…

Я почти ничего не слышу. Правое ухо у меня закрыто повязкой, а сестра говорит не с той стороны. И притом негромко. Но я ее так не отпущу.

— Пить… Пииииить!..

Один этот звук причиняет мне боль. Губы? Щека? Я не знаю, где кончается одно и начинается другое. Она подносит стакан.

— Не двигайтесь.

Я могу и сам пить, но не сопротивляюсь. Вот так, хорошо. Сейчас эта девица выйдет, и я снова погружусь в свои сны.

Я знаю, почему я тут, в этой постели. Воспоминание вцепилось в меня, как перепуганный кот, как только я открыл глаз. Я устроил перекличку всех болезненных мест — все тут, особенно саднит лицо. Сколько же времени понадобится, чтобы восстановилась острота зрения? А? На остальное мне наплевать, даже если я не смогу говорить или ничего не услышу. Без всего этого я обойдусь.


Мужское лицо, полуулыбка. Пусть и он сделает что-нибудь полезное.

— …Пппп… чччч… шшш…

— Не волнуйтесь. Поспите немного, вы еще находитесь под действием анестезии. Вы хотите кого-нибудь видеть? Мы спросили у вас на работе, кому сообщить о том, что случилось, но там ничего не знают. Как только вы сможете говорить, мы попытаемся что-нибудь сделать.

Какая анестезия? Щека, что ли? Вот кретин, не понимает, что у меня жутко чешется лоб под повязкой. Ему стоит только приподнять бинт и вытереть пот. Одно движение. Придется самому. Правая рука у меня не двигается, а вот левой я вполне могу дотянуться до собственного черепа. Трудно, однако. Мужчина берет мою руку и почти насильно укладывает ее на место.

— Не шевелитесь, пожалуйста. Вас что-то беспокоит? Повязка слишком тугая?

В три секунды он догадывается, откуда идет мое раздражение, и промокает мне лоб и виски холодным влажным тампоном. Я удовлетворенно вздыхаю.

— Спите. Я зайду через несколько часов. Поговорим.

Говорить будем жестами. Анестезия, о которой он говорит, — это щека. Вся правая сторона физиономии ничего не чувствует. Видимо, им пришлось меня зашивать. Скоро я почувствую скрепки. Наверное, больно будет. А может, меня изуродовало? То-то ребята из академии посмеются. И в галерее — теперь это будет музей ужасов. Какой сегодня день? Когда это все случилось? Вчера или сегодня утром? Я ничего не слышал — ни сирены, ни криков. И удара совершенно не помню. Наверное, я потерял сознание как раз перед тем, как на меня свалилась эта махина. Боль в лице потихоньку просыпается. Все места начинают болеть в унисон — как одна рана. Я пробежал языком по внутренней стороне щеки, и меня сразу будто током долбануло. Вся морда искурочена. Но это ерунда. Мне хочется кричать от боли — а я не могу, мне бы посмотреть в зеркало на ущерб, нанесенный моей физиономии, — а я не могу раскрыть глаз, мне бы потрогать пальцами каждую ссадину — а обе мои руки будто прикованы к краям кровати. Но мне нужно все мое тело. Я должен тренироваться каждый день, а то Ланглофф будет мной недоволен. Он не захочет со мной заниматься.

Моя жизнь — там.

* * *
— Ну так что, некому сообщать?

— Н-н-н-нн!!!

— Не нервничайте.

Если он еще раз скажет это, я плюну ему в рожу. Для такого случая сорву повязку. Левая рука начала действовать, я уже несколько раз сам почесался, правая вся замотана — какой-то марлевый клубок. А этот придурок в белом халате все жаждет призвать кого-то поплакать надо мной. Я единственный ребенок в семье, мои родители живут в Биаррице, и я не собираюсь беспокоить их этими глупостями. Они старые, они могли бы броситься сюда только потому, что какому-то подонку вздумалось подпортить физиономию их сыну. Отец не больно-то крепок здоровьем, а мама — это мама… Вот.

— Так что? Ни семьи, ни подружки? А друзья? Вам это могло бы помочь. Я дам вам бумагу — напишите номер телефона.

Помочь? Мне? В чем? Выть от боли? Перебить тут все к чертовой матери?

Роясь в карманах своего халата, он отводит глаза в сторону и спрашивает, будто украдкой:

— Вы не левша?

Удивленный вопросом, я буркаю, что нет.

— Хорошо. Тогда я возьму вашу левую руку в свою и помогу вам писать.

Прежде чем я успеваю прореагировать, он уже принимается за дело и вставляет мне между большим и указательным пальцами карандаш. Бешенство подступает к горлу, я бурчу все громче, он подносит бумагу к самому моему глазу. Я почти ничего не вижу, я никогда не писал левой рукой, и я не желаю никому ничего сообщать. А вот ему я с удовольствием бы выпустил кишки. Правда, одним карандашом тут не обойдешься. Как одержимый, я всаживаю грифель в бумагу и невероятно медленно царапаю какие-то загогулины, которые то вылезают за пределы листа, то сами останавливаются, когда я этого вовсе не хочу. Никогда в жизни я не изображал ничего левой рукой. Чистая абстракция.

Когда мне кажется, что дело сделано, карандаш сам выскальзывает у меня из пальцев и падает на пол. Надеюсь, это похоже на то, что я хотел изобразить. Он читает:

БОЛЬНО

— Да, конечно, вам больно, так всегда бывает, когда приходишь в себя. Только я не понимаю, что вы тут написали, в конце, «К» потом, кажется, «Р», а дальше что? «А»?

А дальше я хотел написать «КРЕТИН», но бросил. Я машу рукой, чтобы снять этот вопрос.

— Я позову сестру, она вам кое-что даст. Старайтесь меньше двигаться.

Да, мне больно, и я не знаю никого в Париже, кого это взволновало бы. Неужели это так странно?

— Послушайте, я не хочу надоедать вам, спрашиваю в последний раз, чтобы быть уверенным.

что вы и правда никого не желаете видеть. Давайте договоримся, если «да», вы моргаете один раз, если «нет» — два. Хорошо?

Чтобы покончить со всей этой тягомотиной, я моргаю два раза подряд. Ну вот, наконец-то они займутся моей шкурой, у меня весь череп огнем горит, кажется, все зубы с правой стороны тоже решили включиться в эту игру. Я уже не знаю, как мне отделаться от этой маски сплошной боли. Вколите же мне что-нибудь, усыпите, а то я тут сдохну!

Входит сестра — может, чтобы спасти меня? Они переглядываются, я плохо вижу, кажется, он отрицательно качает головой.

— Удвойте дозу обезболивающего, мадемуазель.

Она протягивает руку к какому-то приспособлению, которого я не заметил, — висящей в воздухе бутылке. Я удивленно икаю. Капельница… Трубка присоединена к моей правой руке уже несколько часов, а я до сих пор ничего не почувствовал.

— Это успокоительное и крововосстанавливающее, — говорит он.

Я пытаюсь вытащить из-под простыни правый локоть, но они тут же придавливают его к кровати, оба, одновременно. Сестра даже произносит что-то вроде: «Эй, эй!» Они снова переглядываются, молча, но у меня такое впечатление, что они переговариваются. Несмотря на повязки, правая рука, кажется, тоже начинает отвечать. Оставили бы они ее лучше в покое. Что-то я не помню, когда я ее поранил.

— Мадемуазель, позовите, пожалуйста, господина Бриансона.

Врач измеряет мне давление. Другой приходит сразу же, словно все это время ждал под дверью.

Они обмениваются парой слов, которых я не слышу, и первый выходит, не взглянув в мою сторону. Новый моложе и без халата. Он садится на край постели, рядом со мной.

— Здравствуйте, я доктор Бриансон, психолог.

Кто-кто? Я, наверное, ослышался.

— Вы скоро сможете встать на ноги, максимум через неделю. Щеку вам зашили. Через пару дней можно будет снять повязку с глаз, и вы будете нормально видеть. Через пять-шесть дней снимут швы, и вы сможете говорить. В общей сложности вам придется здесь побыть пару недель, чтобы все зарубцевалось. Мы сначала боялись сотрясения мозга, но электроэнцефалограмма у вас хорошая.

Пару недель… Еще две недели здесь? Да ни за что. Ни минуты. Если понадобится, я пойду в академию весь в бинтах, как мумия, глухонемой, но пойду. В ответ я пытаюсь орать, но чувствую, что неубедителен. Мне бы поговорить с ним, расспросить, объяснить ему, в чем дело, сказать, что мне необходимы все мои рефлексы. Бильярд — вещь особая, там можно очень быстро и очень много потерять. Я снова хрюкаю что-то и приподнимаю руку. Он встает и переходит на другую сторону. Я трясу своим марлевым клубком, чтобы он понял, что именно меня беспокоит. Правая рука.

— Чччччч… рррр… ккка…

— Не пытайтесь говорить. Положите руку. Пожалуйста…

Я повинуюсь.

Что-то начинает грызть меня изнутри, где-то в желудке. Новая боль, незнакомая, непонятная. Просто, когда он сказал «пожалуйста», я понял, что для него это действительно важно.

— Мы ничего не могли сделать.

У меня холодеет лицо. Мне больше не больно — нигде, только в желудке. Будто жжет. И мочевой пузырь вот-вот лопнет. Мне надо чуточку тишины.

— При падении та скульптура начисто отсекла вам кисть.

Что-то я не понимаю: он говорит «та» скульптура и «вам» кисть, все очень конкретно. И ясно. Отсекла начисто кисть. Отсекла. Начисто отсекла. Начисто. Кисть отсекла начисто.

— Мне очень жаль…

Мое тело опорожнилось. По ногам потекла горячая лава.

Левый глаз закрылся сам собой. Потом открылся.

Он все еще тут, сидит, не двигаясь.

Я почувствовал покалывание в носу, начал дышать ртом.

— Ваша рука была в очень плохом состоянии… Об аутотрансплантации не могло быть и речи.

Он ждет.

Он ошибается.

Я не врач… Но он ошибается. И мне надо немного тишины.

Пошарив вслепую на тумбочке, моя левая рука наткнулась наконец на карандаш. Затем она подняла его вверх.

Он понял, взял блокнот и подставил под грифель.

Дрожа и дергаясь, она нацарапала еще какие-то беспорядочные каракули. Эта рука делает все, что приходит ей в голову, словно ей наплевать на мою — мою голову, помятую, побитую, неспособную послать простейший приказ, какое-то слово, а рука, неблагодарная, пользуется этим, отказывается передавать мои мысли, вот не хочет, и всё тут, она, видите ли, решает, за ней первое слово, вот это самое, она отыгрывается, а я дрожу все сильнее.

Выбившись из сил, я роняю ее на постель.

Все это время он молча следил за нашей борьбой.

Он читает.

УЙДИТЕ

Дверь бесшумно закрывается. Покалывание прекратилось, как только из глаза брызнули слезы.

* * *
Среди ночи меня вдруг словно подкинуло. Я ничего не чувствовал — только пот, одновременно горячий и ледяной, по всему телу, а потом, почти сразу, режущая боль где-то в районе пупка. И огонь между ног. Я не смог удержать мочу. Лихорадочно я принялся шарить рукой там, где должна была находиться тумбочка, что-то упало, судя по звуку, графин с водой, но выключателя я так и не обнаружил. А мне так надо, так надо увидеть ее, потрогать. Она здесь, совсем рядом, я чувствую ее, она хочет подобраться ближе к моему лицу, погладить его, пощупать нос, вытереть слезы. Резким движением я высвобождаю руку из тканевого браслета, стягивающего запястье. Живот горит огнем, повязка слишком тугая, я рычу, я ничего не вижу, одной левой рукой мне не справиться с булавкой и узлом, я теряю терпение, открываю рот, не обращая внимания на рану, — какое это теперь имеет значение! — вгрызаюсь в марлевый клубок, рву его зубами, рычу от бешенства, сглатываю кровавый комок, сейчас я увижу ее, она помогает мне, раздвигая пальцы как можно шире там, под бинтами, она трудится изо всех сил, повязка ослабевает, клубок разматывается и соскальзывает на пол. Я трясу рукой, как проклятый, вот уже выдернута игла от капельницы, ага, готово, кисть свободна, сейчас я смогу поднести ее к губам, чтобы облизать каждый палец, сжать в кулак, постучать по стене, написать все, что мне хочется проорать в темноту, она легко проводит по моему телу, она двигается, словно безумная паучиха, карабкаясь по моей шее…

Но я не чувствую ее прикосновения.

Зажегся свет. Две женщины в белом набрасываются на меня, но я кричу звериным криком, чтобы они не подходили.

И я вижу. Наконец.

Я вижу эту жирную подрагивающую паучиху — неосязаемую, невидимую. Вот она — примостилась на неопрятном обрубке. Паучиха, которую вижу я один. И которая одного меня приводит в ужас.

3

Чтобы не проходить через площадь Терн, я вышел на станции «Курсель». В парке Монсо я столкнулся с группкой ребят в синих костюмчиках и понял, что уже почти весна. В какой-то аплее я вдруг почувствовал, что теряю равновесие, и присел на скамейку. Со мной всегда случается такое на открытом пространстве, где нет стен. В пустоте я становлюсь неустойчивым. Не знаю, почему так, но это длится недолго — несколько секунд, ровно столько, сколько нужно, чтобы перевести дух.

У меня замерзли ноги. Надо было купить сапоги, а не эти мокасины, которые не доходят даже до щиколоток. С сапогами я мог бы не тратить время на носки. Теперь я еще ненавижу шнурки, а это далеко не первое, чем мне приходится заниматься утром.

До того есть еще масса вещей.

Об этом я узнал совсем недавно. Их столько, что мне приходится выбирать. Впрочем, вставать не так тяжело, как просыпаться. В тот миг, когда я открываю глаза, главная работа дня уже сделана.

Поднимаясь по авеню Фридланд, я посмотрел на уличные часы. Десять тридцать. В повестке было написано «девять».

Торопиться некуда. После выздоровления я научился не спешить. Выписавшись из больницы Бусико, я думал было поехать в Биарриц, к родителям, пожить там с месяц, чтобы перестроиться морально и физически, но спасовал перед первым же препятствием: как я покажусь перед ними? Я даже не позвонил им, чтобы сообщить, что мои шансы стать тем, кем я хотел бы стать, практически равны нулю. Вот и всё, я засел у себя дома и стал трусливо ждать, пока зарубцуется культя. Я научился смирять гордыню, признав, что отныне не принадлежу к тем, кто скор на руку. Я пополнил ряды неуклюжих, неумелых и неловких. Но каждый раз мне требуется огромное умственное усилие, чтобы утвердиться в этой мысли, которая немедленно стирается из памяти, стоит только мне погрузиться в сон, где я всегда вижу себя прежним.

Третье апреля. Больница уже далеко позади. Кост и Лилиан навестили меня там, развернули мне несколько конфеток, а я терпеливо ждал, пока они уйдут. Жак так и не решился на визит, и я благодарен ему за это.

Вместо того чтобы сразу подняться в галерею, я по привычке останавливаюсь у привратницкой. Господин Перес не видел меня больше месяца, но ведет себя так, будто я только вчера оставил ему ключи. Улыбка ему плохо удается, глаза бегают и невольно останавливаются на моих карманах.

— Антонио… В галерее сегодня много народу… Как дела, Антонио?..

— А у вас?

Во двор въезжает машина, и Перес устремляется туда.

— Паркуются где хотят… Только смотри…

Люди, с которыми я имею дело, теперь делятся на две категории: те, которые сразу все понимают.

и те, которые ведут себя, как будто ничего не заметили. Первые не знают, как быть с рукопожатием, вторые, хитрюги, придумывают другие способы приветствия. Изобретатели. И я не знаю никого в Париже, кто решился бы со мной расцеловаться.

Три раза мне удалось без уважительной причины отсрочить следственный эксперимент — воспроизведение картины преступления. На прошлой неделе, получив настоящую повестку я решил, что не стоит больше водить их за нос. Весь месяц, что я провалялся в больнице, я только и делал, что воспроизводил картину преступления. Сам.

Восстанавливал…

Потеряй я руку в автокатастрофе, под обломками какого-нибудь «Р-16», никто бы и не квакнул. Но она была раздавлена многотонной махиной, произведением современного искусства, вследствие странного похищения странной картины, национального достояния, кстати сказать, и тут уже возникают вопросы. Полицейский в больнице сказал, что я счастливо отделался, потому что это было явное покушение на убийство, и я на самом деле должен был получить этой скульптурой по полной. А я бы предпочел все-таки обломок «Р-16».

Что же это, собственно, такое — следственный эксперимент? В качестве кого они меня вызвали — как жертву или как свидетеля? Мне что же, придется все проиграть снова? Изобразить кирпичную стену, которую никто не увидит? Рассказать о невидимой паучихе? Я все еще чувствую ее, свою руку. Она там, висит внутри пустого рукава. Мне сказали, что так может продолжаться в течение года — иллюзия. Безногие пытаются сделать шаг и с удивлением падают. Безрукие облокачиваются и разбивают себе нос. Я все время опрокидываю чашку с кофе, натыкаясь на нее своим обрубком. А ведь его еще надо умудриться приготовить, этот кофе. Это всего лишь третье действие за бесконечный день.

Я узнаю полицейского, который приходил ко мне в больницу. Я уже забыл его имя и тонкости его специальности, я даже не представлял, что такое вообще существует — Центральное что-то там по краже произведений искусства и чего-то там еще. Он один может полностью сформулировать свою должность. Изнывая от скуки там, в кровати, я спросил его, расценивает ли он убийство, как одно из изящных искусств. На что он предложил зайти, когда я совсем проснусь. На следующий день он все расспрашивал меня о преступнике, но единственное, что я мог ему сказать, это что тот был вежливым и неторопливым джентльменом. Это все, что я запомнил.

— Комиссар Дельмас. А мы вас ждем.

Подразумевается: уже полтора часа. Похоже, я все больше становлюсь свидетелем и все меньше — жертвой. Лилиан тоже тут, рядом с госпожой Кост, которой на этот раз не удастся пролететь мимо с быстротой молнии. Еще два легавых болтаются в залах, разглядывая новую выставку. Ее должен был монтировать я. Жаку пришлось разбираться одному с этим лесом из белых постаментов.

С самого утра мне никто не подал руки. Они все заранее боялись этого момента и решили ни за что не оконфузиться. Одна Лилиан рискнула пойти на сближение, протянув руки к моему воротнику.

— Хочешь снять пальто?

— Нет.

— Тебе будет жарко.

— Ну и что?


Изображать актера от меня не потребовалось. Дельмас задавал мне те же вопросы, что и в больнице, только на этот раз в движении. Здесь, нет, там, чуть левее, и еще плащ, плащ был под мышкой, а не на нем, а отпечатки? Отпечатки на ковре, сказал я, вместе с рукой, для облегчения задачи. Впрочем, где она, эта рука?

Зато про скульптуру все знают, где она. Она — в хранилище, вместе с тысячами сваленных там произведений искусства, которые дожидаются, когда их выберет какой-нибудь провинциальный музей или мэрия. Эта, конечно, украсит собой парк около городского бассейна, где-нибудь во Франции. Думаю, мне бы было малоприятно вновь повстречаться с ней — такой прямолинейной и угрожающей. Я бы, наверное, не смог заставить себя не смотреть на деталь, оставившую меня без руки. Нет, я и правда предпочел бы «Р-16». Но хуже всего, что эти тачки пускают под пресс и делают из них произведения искусства. Тоже. Не говоря уж о художниках — любителях экстрима, которые в авангардистских галереях отрезают себе что ни попадя на глазах у кучки избранных ценителей. Это, кажется, называется «боди-арт». Если честно, то я немного путаюсь среди всех этих способов самовыражения…

Следы смыты, новые куски коврового покрытия немного отличаются от основного фона, правая стена коридора заново окрашена в некоторых местах.

После целого часа этого цирка и выяснения ненужных подробностей, полицейский обратился ко мне лично, но мне показалось, что его слова были адресованы нашей шефине.

— У нас есть его приметы. Если это действительно кто-то близкий к искусству, более того — к современному искусству, у нас есть шансы отыскать его. Но, по моему мнению, это был заказ какого-то коллекционера. Кому-то понадобилось последнее полотно Морана, ему его достали — вот и всё. Если бы вещь имела высокую рыночную цену, можно было бы строить предположения дальше. Но тут… Моран… кто его знает? Как он котируется на рынке? Я попрошу наших экспертов навести справки о спросе на его творчество, о возможных коллекциях, но не думаю, что покупатели им очень интересуются.

Он рассеянно смотрит на Кост и спрашивает, что она думает по этому поводу. В общем-то, он прав. Лично мне наплевать на то, как котируется Моран, как, впрочем, и на будущее искусства вообще.

— Большая часть его произведений написана в Соединенных Штатах. Мне захотелось устроить эту ретроспективу, потому что мне было интересно показать творчество художника-эмигранта, такого же эмигранта, как все остальные, что ищут работу в другой стране. Моран сразу же — то есть уже в шестьдесят четвертом — уловил, что новые веяния будут идти большей частью именно из Штатов. Я выбирала картины для выставки в его последней мастерской в Паре-ле-Моньяль, где первый раз побывала еще при нем, через год после его возвращения.

Мне скучно. Я хочу домой. Мои глаза останавливаются на постаменте, на котором водружено нечто особенно уродливое.

— Когда, после его смерти, оказалось, что он завещал все свои работы государству, я подумала, что их обязательно нужно показать. Вот и всё. Я взяла из его мастерской то, что наиболее соответствовало основной линии его творчества: черные полотна, и потом три скульптуры, которые, на мой взгляд, очень близки его графике, но при этом абсолютно свободны от американского влияния.

Один за другим я подробно изучаю все элементы, составляющие это жуткое в своей претенциозности творение. Кост тем временем продолжает разглагольствовать, серьезная, как папесса. Ей действительно нравилась выставка Морана. Интересно, по каким критериям она подбирала эту новую.

— И еще эту картину, единственную в своем роде, под названием «Опыт № 30»… Для меня это загадка: самое последнее исследование, работа, где снова появляется предмет изображения, своего рода опровержение, как мне думается. Я потому ее и выбрала — из-за этого вопросительного знака, оставленного Мораном без ответа. Любитель искусства — и весьма осведомленный — заинтересовался бы творчеством шестьдесят пятого — семьдесят пятого годов, когда Моран выдавал в концентрированном виде все то, что будет характеризовать дальнейшее его творчество. Но тут… эта картина… честно скажу — не понимаю.

Дельмас делает заметки. Шефиня умеет выступать перед публикой. Однажды она распространялась о новом фигуративном искусстве перед каким-то министром, так тому только и оставалось, что время от времени вставлять свои «да-да». Мы тогда с Жаком стучали молотками сильнее обычного.

Все зашевелились. Лилиан, шефиня, полицейские собирают свои папки и пальто, все неуловимо движутся в сторону выхода, мне никто не говорит ни слова, кроме комиссара, который желает, чтобы я сообщил ему, если на поверхность всплывет какая-нибудь новая деталь. В больнице он сказал мне, что у него сейчас сложности с постимпрессионистами. Не знаю зачем, но я сдуру сделал вид, будто мне это страшно интересно.

Вот.

Следственный эксперимент закончен.

Оставшись один в неожиданно наступившей тишине, я прошелся по залам, чтобы прийти в себя и чтобы начать привыкать к мысли, что мое плачевное положение больше никого не интересует. В углу я увидел некое построение из водосточных труб, вставленных одна в другую. На трубах болтаются венецианские маски. У основания табличка: «Без названия. 1983. Пластмасса, гипс».

И тут я чуть не взвыл от этого нагромождения глупости. За короткий миг мне открылась вся нелепость того, что случилось со мной в нескольких метрах отсюда.

Взглянув в сторону парка, я вспомнил ворохи желтых осенних листьев, которыми он был засыпан прошлым летом. Какой-то художник счел интересным создать осеннее настроение в разгар июня. Никто из посетителей парка этого даже не заметил. Кроме садовника, который стал еще немного дальше от современного искусства.

Кажется, всех вполне устраивает слово «кража». В какой-то момент мне даже захотелось им сказать, что, по-моему, это уж слишком просто. Картина практически ничего не стоила, и если ее украли, то, значит, в ней было что-то другое. Об этом говорила Кост; да это и так понятно. Дело специалиста узнать, что кроется в картине, раскрыть ее тайну. Ведь именно из-за этого я лишился руки. Если они не найдут того типа, который напал на меня, я так и помру, не узнав, что же там было такого, в той картине.


Спускаясь по лестнице, я замечаю, что вспотел. Мне надо наконец решиться почаще снимать пальто, если я не хочу схватить простуду. Решиться, отбросив гордость.

— Мне надо поговорить с вами, Антуан. Может, у меня в кабинете?..

Я уже в дверях, и Кост приходится говорить громко. Второй раз в жизни она называет меня по имени. Первый — это когда она благодарила меня за починку трансформатора передвижного кессона, который никак не желал светиться. Мне совсем не хочется идти за ней по лестнице и снова потеть. Мне надо выйти наружу, и я даю ей это понять весьма нелюбезным мотанием головой.

— Я все же предпочла бы разговаривать в кабинете, но я понимаю, что вы устали от всех этих неприятных вопросов… Ну что ж… Не будем ходить вокруг да около, монтажом вы больше заниматься не будете…

Я отвечаю, что нет, не буду. Не совсем понимая, вопрос ли это.

— Я найду вам замену, чтобы помогать Жаку. Но я не хочу вас бросать вот так.

Пустоты между фразами. А я не знаю, правда, не знаю, чем их заполнить.

— Думаю, что и вашу летнюю работу в хранилище вам придется оставить. У вас есть другие источники дохода?

— Собес назначил мне пенсию.

— Да, знаю, но… Вы же не можете оставаться вот так… Без работы… Я подумала… В общем, вот, Лилиан будет нужна мне как секретарь, и я хотела взять вас на место смотрителя.

— Кого?

— Смотрителя, на полный рабочий день.

Я молчу. Мне наплевать. Я жду. Мне холодно.

— Спасибо.

Я не знаю, что еще сказать. Она не понимает. Проходя через подворотню, я вытираю лоб и покидаю пределы галереи.

Немного дальше, завернув за угол, я достаю каталог, который предусмотрительно сунул в карман пальто. Я кладу его на землю и листаю в поисках нужной страницы.

«Опыт № 30».

Я беру ее в зубы, вырываю резким движением и засовываю в карман. Останки каталога, валяющиеся на краю водостока, заинтересуют какого-нибудь клошара. Клошары бывают разные: есть среди них и любители искусства, и даже непризнанные художники.

* * *
Смотритель музея, пожизненно… Как будто моя жизнь была здесь, хоть на секунду. Впрочем, все это из лучших побуждений. Г-жа Кост решила, что сторожить музей — это одна из немногих работ.

где руки не нужны. Вот и всё. Одно время даже в Лувре служили калеки с пустыми рукавами, заколотыми огромной английской булавкой. Это не ново. Это вписывается в пять процентов инвалидов.


Но это не важно. Важно то, что у меня перед глазами. Вот оно, приколото к стенке напротив кровати. На обратном пути я зашел на бульвар Бомарше и сделал себе ксерокс — цветной, с увеличением. Они сняли мне «Опыт № 30» размером 21 на 27. Желтый немного смазан, но ничего, пойдет.

Телефон звонит у самой кровати, и я машинально протягиваю не ту руку.

— Алло?..

— Здравствуйте, это доктор Бриансон. Не вешайте трубку. Можно я зайду к вам? Это будет проще всего.

С тех пор как я выписался из больницы Бусико, он звонит каждую неделю. Он хочет забронировать мне место в реабилитационном центре.

— Послушайте, спасибо за такую настойчивость, но я не понимаю, зачем все это. То, что вы называете переобучением, для меня это… это…

— Главное, не надо этого бояться. Наоборот, достаточно…

— Я не хочу учиться быть одноруким. Мне не найти снова то, что я потерял. Вы не сможете понять.

— Послушайте, все, что вы чувствуете, совершенно нормально, вам предстоит пройти через пустыню, пустыню озлобленности, это ясно, но это пройдет.

Через что? Ну знаете ли… Когда «люди в белых халатах» ударяются в поэзию… Почему не бездна горечи или не море боли? Доктор Бриансон и его убийственные метафоры… Но лучше слушать подобное, чем быть одноруким. Если дать ему волю, я буду все время выслушивать медицинские проповеди, как в больнице.

Вешая трубку, я роняю на пол две толстые книги, лежавшие на самом краю стола. У одной из них, самой дорогой, загнулось несколько страниц. Триста шестьдесят франков за толстенный кирпич о современном французском искусстве за три последних десятилетия. Доктор, конечно, очень мил, но на кой мне эти его беседы? Я отключаю телефон. В конце концов ему надоест. В самопожертвовании никто не заходит слишком далеко. Что мне там делать, в этом Валантоне, департамент Валь-де-Марн, среди калек?


Моран упоминается только как «художник, эмигрировавший во время художественного кризиса 60-х». Это еще менее понятно, чем то, что говорила Кост, но выражает ту же мысль. В общем и целом ему отведено не более десяти строчек. В другой книжке — вполовину меньше, если не считать библиографической ссылки на какое-то американское исследование, где, возможно, будет сказано побольше. Еще я нашел репродукцию одной из черных картин семьдесят четвертого года, которая была выставлена в галерее. Книги тяжелые, мне приходится читать их, лежа на животе, и от этого ломит поясницу. Позвонки никак не приспособятся к такому положению. В сущности, единственным относительно полным изданием по Морану остается каталог выставки, то есть малопонятное предисловие Кост о «ментальном пространстве художника, пребывающего в пути» и биография, которая начинается с Нью-Йорка и заканчивается смертью в Паре-ле-Моньяль. Ничего такого, чего бы я уже не знал.

Но все же.

В глубине моего сознания все четче и четче вырисовываются две основные мысли, они медленно разрастаются, и я не тороплю их, предоставляя им созревать в привычном темпе. Вот уже месяц, как они зреют. Скоро я смогу сформулировать их вслух. Возможно, это и будет новой деталью, «всплывшей на поверхность», как выразился тогда тот легавый. Да, именно так это и можно было бы определить. Но если б он знал, сколько всего всплывает у меня на поверхность, думаю, это только добавило бы ему забот.

Прежде всего, украденная картина. Мы с ней уже пересекались. Может, не с этой самой, но с чем-то подобным — порождением того же ума или той же системы. Копия? Репродукция в натуральную величину? Еще не знаю, пока это только смутное воспоминание, аллюзия, которая с каждым днем становится все более материальной. Движение, колорит, этот единообразный светло-желтый цвет. И потом, этот предмет — шпиль церкви, написанный с дотошной точностью, но при этом основание его перечеркнуто широкими мазками кисти. Он будто прорастает прямо из желтого красочного слоя, такое впечатление, что он еще растет, медленно и трудно. Вокруг — та же желтизна, но более агрессивная — магма, неотвратимость взрыва, что-то должно вот-вот грянуть, может быть, уже грянуло, может быть, это и есть этот шпиль.

И где-то я уже видел такое извержение. Я в этом уверен, но ничего не знаю точно. Эта картина представляет собой загадку даже для такого специалиста, как Кост, а уж для такой темноты, как я, по логике, и вовсе должна быть тайной за семью печатями. Я никогда не бывал в других галереях, даже в Бобуре, я и Лувр-то знаю еле-еле. И вообще живопись не пробуждала во мне никогда никаких чувств, кроме смутного недоверия. Неспособен я был к ее восприятию. Когда я приехал в Париж, у меня не было ни малейшего желания обжираться художественным наследием. Мой двоюродный дедушка в Биаррице дал мне адрес Академии звезды, и я прямиком направился туда. Иногда, во время подготовки выставки, меня даже беспокоило это полное отсутствие интереса, должного трепета, о котором так красочно пишут каталоги. Я считал себя бесплодным и далеким от всех художественных поисков, от Искусства с большой буквы, в котором «художник» превращается в «живописца», а «картина» — в «полотно». Я всегда отказывался говорить «полотно», мне это казалось неприличным, я говорил «вещь» — так получалось более технично, более нейтрально. Мое искусство — я чувствовал, как оно бурлит у меня внутри, мои поиски Прекрасного сводились к трем шарам, которые сталкиваются на столе, вот и всё, и никаких особых «взглядов», и никаких речей, и ни одна Кост в мире этого не поймет. Те, кто любят живопись, любят и поговорить, а я неразговорчив. Да, у меня в голове бывали разные желания и устремления, но без всех этих вопросов, без невротических поисков «смысла».

Сегодня же у меня отняли всё, и вот теперь-то и появились эти вопросы. Потому что так просто это не кончится. Я только начинаю. Один. Без всяких экспертов и комиссаров. Мне надо понять, даже без малейшей надежды на то, что однажды все станет как прежде. Никто не подозревает, какой ущерб был мне нанесен, и все из-за какой-то желтой картины, в которой кроется гораздо больше, чем можно подумать. Брызги лимонно-желтой краски свели к нулю мои сорок лет надежд.

Я видел эту картину. И если на то пошло, мое крайнее невежество в этой области можно считать козырем. Потому что в Париже не так много мест, где я мог ее видеть. Точно не в книге — та, что лежит сейчас у меня перед глазами, первая, которую я раскрыл. Любая картина или скульптура могла появиться в моей жизни только в рамках работы, и вот уже несколько дней я думаю о хранилище. Вместилище искусств. Я провел там два последних июля, наводя порядок и переписывая всякое старье, которым никто не интересуется и у которого не осталось никаких шансов попасть на выставку. Я переворошил сотни запыленных шедевров. Сейчас я пойду и загляну туда на всякий случай. Если там ничего не окажется, я буду искать дальше, это займет больше времени, но я в конце концов узнаю, где я видел эту вещь.


Около полудня я пошел покупать себе пишущую машинку. Сначала я подумал взять ее напрокат, но очень быстро сообразил, что отныне этот предмет станет необходимой частью моей жизни. Уж кто-кто, а эта подлюка, моя левая рука, не станет помогать мне писать письма. В общем, я решил раскошелиться. Продавщица начала задавать мне вопросы, чтобы попытаться определить, какая именно модель наиболее подойдет для моих нужд, но, заметив мой обрубок, который я специально держал на виду на краю прилавка, после секундного замешательства, сказала, что она новенькая и что ее начальница обслужит меня лучше. Начальница и правда справилась лучше, предложив мне электронную хреновину, очень простую в обращении, с автоматическим обратным ходом каретки и специальной клавишей для исправления последней напечатанной буквы. Я стал свыкаться с мыслью о машинке. Я даже решил немедленно испытать ее в деле.

Письмо родителям.

Несколько фраз у меня уже заготовлено. Но самое трудное — это вставить бумагу. У меня не всегда получается. На данный момент я застрял на обращении. «Дорогие оба», немного криво, но пока это мой наилучший результат. Ну и пусть. Это будет не слишком аккуратное письмо, немного помятое, с опечатками, не подлежащими исправлению. Самое тяжелое впереди. Все мои заготовленные фразы ни о чем не говорят. Я так и не знаю, как назвать вещи своими именами. Родители у меня не крепкого здоровья. Я у них поздний ребенок.

Я перезвонил Жан-Иву. Он не сказал мне ничего нового о желтой картине по сравнению с прошлым разом. Я попросил его поднапрячься, вспомнить, что он говорил о текстуре живописи. «Да это было просто впечатление, старик, прости…» Он посоветовал мне бросить это все, я спросил, что именно, он не смог ответить.

Немного уладил проблему с одеждой, обнаружив целый мешок старых тряпок, в том числе две футболки с длинными рукавами, которые надеваются сразу за милую душу. Еще огромный пиджак из чесаной шерсти, забытый в академии каким-то гигантом. Размера на три больше, чем я ношу, зато влезаю в него в момент. Не сегодня-завтра обзаведусь парой ботинок и штанами на «молнии». Видок, конечно, еще тот. Надо будет еще подправить входную дверь. До сих пор я закрывал ее, немного придерживая, но скоро дерево слегка разбухнет, как прошлым летом. Хорошо, что я такой терпеливый.

* * *
Впервые я вошел в хранилище два года назад. До того как попасть туда, я представлял себе нечто священное — храм искусств. Я думал, что, прежде чем благоговейно прикоснуться к коллекции современного искусства, которую государство собирает целых сто лет, там надевают белые перчатки. С 1870 года эксперты по изобразительному искусству, критики, консультанты регулярно объединяются для приобретения того, что составит национальное достояние. На данный момент это шестьдесят тысяч произведений. На самом деле три четверти этих произведений — лучшие — розданы государственным учреждениям, мэриям, общественным организациям, посольствам и прочее. Все они пользуются этим вот уже сто лет, а что же остается?

Пять тысяч вещей, которые никто не хочет брать — даже самый маленький мэр самой последней деревушки, — из боязни насмерть перепугать ими трех своих избирателей. Пять тысяч произведений искусства, позабытых-позаброшенных, никем не любимых, а потому жалких. Картины, скульптуры, гравюры, свернутые в трубку рисунки, предметы декоративно-прикладного искусства и целая куча таинственных хреновин, не поддающихся никакой классификации. Холсты и скульптуры складируются в разных помещениях, и мне всегда особенно нравилось блуждать среди последних. Смешение эпох и стилей превращает их в причудливые пыльные джунгли.В первые дни я часами слонялся по аллеям из статуй многометровой высоты и среди металлических стеллажей, ломящихся от статуэток, прогуливался среди этого сплава всевозможных форм и цветов. Статуя зуава в натуральную величину из потемневшей бронзы смотрит на гигантскую руку с пальцами из красной пластмассы, торчащую неподалеку от тостера, инкрустированного морской галькой. Десятки бюстов и застывших лиц смотрят изо всех углов — от них просто невозможно укрыться. Составленные одна на другую картонные коробки с торчащими оттуда электрическими проводами, медные змеи, спруты с синими присосками, пустые каркасы. Вот в углу мотоцикл на треножнике, в седле — женщина из лакированного дерева. Стол, на котором тарелки и приборы расположены так, словно обедавшие только что сбежали. Какие-то гибриды — полулюди-полумашины — в пестрых тряпках. Скучающий гусар, сидящий перед какой-то зеленой штукой.

Их пять тысяч. Непонятных. Притягательных. Посреди этого сурового изобилия, в этом застенке истории искусств мне впервые пришли в голову две-три мыслишки относительно возвышенного и смехотворного. Того, что остается и о чем предпочитают скорее забыть. Того, чему годы нипочем и что устаревает меньше чем через десять лет.

Живых тут всего двое. Веро и Никола, затерявшиеся в огромном зале, переоборудованном в офис, у самого входа в складские помещения, Вот уже много лет Веро проводит светлое время своей жизни, ведя учет тому, что находится внутри, но главным образом, тому, что остается «снаружи», как она говорит, — пятидесяти пяти тысячам произведений, разбросанных по всей планете. Теоретически все должно быть занесено в списки, но как только она раскрывает такой список, составленный до 1914 года, он рассыпается в прах. В Министерстве создан отдел информатики для занесения всего этого в компьютер, но пока приходится разбираться с архивами, и, как говорит Веро, «случаются недостачи». На данном этапе компьютер — это Никола. За десять лет работы он стал ходячей памятью хранилища. Его душой. Он может с десяти шагов узнать какой-нибудь эстамп и сказать, где находится бюст Виктора Гюго, приобретенный в 1934 году, обычно засунутый между бронзовой скульптурой XIX века и кинетической картиной пятьдесят пятого года. Что мне сразу в нем приглянулось, так это тонкое сочетание уважения к материалу и полного неуважения к творчеству вообще.

Веро, стоя ко мне спиной, наливает себе кофе.

— А где Матисс, купленный в пятьдесят третьем? — спрашиваю я.

Она подскакивает, видит меня и громко вздыхает.

— В посольстве, в Алжире… Ну ты меня и напугал!

Она улыбается, потом перестает улыбаться, потом снова улыбается — по-другому.

— Как ты, Антуан? Ничего?

— Ага…

— Мы слышали, что случилось у тебя в галерее, и вот… Кофе хочешь?

— Нет, спасибо. Никола здесь?

— Да, водит по залам какого-то типа, префекта, или что-то в этом роде… Тот хочет украсить холл своей префектуры. Спросил, нет ли у нас Дюфи, представляешь? Дюфи! Здесь! А уйдет он с цветной капустой гуашью, помяни мое слово.

Цветной капусты гуашью здесь хоть отбавляй. Так говорит Веро. Это было модно в двадцатые годы. Теперь всучить такое кому-нибудь просто невозможно — даже самому тупому из заместителей.

Я падаю в кресло рядом с ее заваленным бумагами столом.

— Вы получали недавно что-нибудь приличное?

— Ну… Они приобрели тут довольно забавные гравюры и серию из семи стальных бидонов, в каждом по двести литров воды, вычерпнутой из семи морей. Правда-правда.

— У вас есть куда это поставить?

— Места нет совсем, ты же знаешь нашу каморку не хуже меня. Расскажи лучше о себе… По-прежнему будешь трудиться в галерее?

— Там видно будет… А ты? Как твоя инвентаризация? Продвигается?

— Я годами прошу, чтобы мне прислали стажерку. Кроме Нико и меня, здесь никому не разобраться. Мы, как говорится, незаменимы в этом бардаке без конца и без края.

Входит Никола. Ворчит.

— Задолбали… Теперь он спрашивает, нет ли у нас Брака… Нет, ты только подумай!

Он видит меня и продолжает тем же ворчливым тоном:

— А, это ты…

С годами они с Веро становятся удивительно похожи. Они обожают друг друга. Они все время ругаются. Они никогда не целуются — ни утром, ни вечером. Они просто обожают друг друга.

— Ну и с чем он ушел, этот префект?

— С фигой с маслом… Нет, вру, с насморком… Ну а ты, приятель, с чем пожаловал?

— Я хотел бы пройтись по запасникам. Проводишь меня?

Не понимая, он идет за мной на склад со скульптурами.

— Вообще-то мне нужна кое-какая информация. Ну, в общем, это что-то вроде бутылки, брошенной в бардак без конца и без края. И мне хотелось бы поговорить с тобой с глазу на глаз.

Я доверяю Веро, но мне не хочется впутывать ее во все это. Он с тревогой смотрит, как я кружу вокруг Венеры Милосской из полистирола.

— Ну-ка поясни… Не люблю я тайны.

— У вас в хранилище были еще какие-нибудь вещи Морана, кроме тех, что участвовали в ретроспективе?

— Не понимаю.

— Министерство раньше, до завещания, никогда не приобретало ничего из Морана?

— Ничего. Я услышал об этом мужике только в связи с ретроспективой, и всё.

Я так и думал. Если бы было еще что-то, Кост обязательно бы об этом сказала.

Я достаю страничку каталога.

— Вот, я просто хотел узнать, нет ли у вас тут чего-нибудь, похожего на это. Я знаю, это может показаться странным, но у меня такое впечатление, что где-то здесь валяется подобная картина. Тут столько хлама, что никогда не знаешь…

Среди этого хлама есть, например, одна скульптура, которой лучше не подставлять свои части тела.

— Ничего из его вещей раньше у нас не было.

— Я не знаю, ищу ли я именно Морана. Просто у меня возникла ассоциация с похищенной картиной. Чисто визуальная, может быть, что-то в цвете, в движении.

— В движении?

— Да.

— Ты что, издеваешься? В движении! Ты видел, какие тут горы? Это все равно что прийти на блошиный рынок в Сент-Уэн и спросить, не видели ли они случайно вот такую кракелюру.

Знаю, это действительно что-то в этом роде. И я иду на хитрость.

— Да, но ты — это же совсем другой случай. Ты можешь датировать картину по количеству слоев пыли на ней, ты способен определить степень пожелтения гравюры, ты единственный, кто может отличить скульптуру Кайаве от сталагмита.

Он нехотя улыбается.

— Ага, ага, а ты единственный, кто способен наговорить столько глупостей сразу. Ладно, я подумаю о твоей хреновине. Телефон тот же?

— Да. И потом, я хотел сказать… Все это касается только меня… То есть, понимаешь… это очень личное… и чем меньше народу об этом знает, тем лучше.

— Не напрягайся. Ты не хочешь, чтобы я трепался об этом, так? Даже с Веро? Но, мой мальчик, неужели ты думаешь, что твое желтое дерьмо интересно кому-то еще?..

* * *
«Опыт № 30» и его прорастающий шпиль. У меня такое впечатление, что я и сам, вместе с ним, совершаю это немыслимое усилие. Распаковывая ее, я рассмотрел ее лучше, чем остальные — такие безнадежно черные, но потом перешел к следующей, и вскоре все они пополнили пыльные и безымянные нагромождения на складе моей памяти. В моем хранилище. Мою бесполезную коллекцию. Я ни о чем не подозревал тогда, но теперь я знаю, что шпиль этот изображен в момент зарождения, стоило только получше к нему присмотреться. Создается странное впечатление: думаешь, что с того самого дня, когда Моран наметил его несколькими мазками, он только и делает, что растет. Сколько надо было работать, чтобы изобразить этот напор? Я лично думаю, что очень мало. Раз плюнуть. Может быть, я ошибаюсь, и специалист, умеющий оценить настоящий труд, сказал бы, что на это понадобилось несколько недель. В то же время, если оставить в стороне все эти вопросы, я отказываюсь думать, что прошел мимо огромного количества вещей, там, в галерее, что часами корпел, стараясь представить как можно выгоднее произведения, не подозревая, что каждое из них обладает своей истинной, вполне конкретной ценностью.

Я предпочитал думать о той жизни — моей настоящей жизни, — которая начиналась после шести вечера. Там все было понятно — и необходимые часы работы, и сто способов выиграть очко. Вообще-то их всего два или три на тысячу способов проиграть. И в этих двух случаях часто приходится выбирать между красотой и техникой, и выбор этот зависит от твоего настроения, общего счета или наличия зрителей. Очень я любил их «ура» и «браво».


Письмо родителям.

Как сказать тем, кто дал тебе две руки, что у тебя теперь на одну меньше? Я не могу даже представить себе взгляд, с каким мама будет читать эти строчки. Она почувствовала себя спокойнее, когда я объявил, что нашел наконец постоянную работу в галерее. Ей не нравилось, что я болтаюсь с ее старшим братом в кафе, где играют в бильярд. Отцу, вечно занятому своими великими текстами, на это было наплевать. Всю жизнь он пытался передать свою любовь к языку более или менее увлеченным студентам.

Мне хотелось бы избежать в этом письме слишком сложных слов. Вообще слов. Сказать обо всем, ничего не написав. Слово «ампутировали» звучит как удар кинжала. «Инвалид», «безрукий», «начисто отсекла» — эти слова, как и многие другие, вообще под запретом. На самом деле, будь у меня талант и средства, мне бы следовало написать это письмо маслом. Только живописью можно выразить то, что неподвластно слову. Простой рисунок мог бы избавить меня от необходимости сочинения целой поэмы, которая в конце концов наверняка окажется сплошным враньем.

Мне надо было бы написать картину без уступок, без надежды, в резких тонах, картину, которая показала бы, насколько разрушено все, что меня окружает. Ни капли оптимизма, никаких идиллий. Внутреннее насилие. Экспрессионизм.


«Дорогие оба!

Отныне я больше не буду играть в бильярд. Тебе, мама, это должно понравиться, потому что ты всегда говорила, что в задних залах кафе на жизнь не зарабатывают. Мне хочется выть. Ты с подозрением относился к Парижу, папа, ты говорил мне, что это темный город. Сегодня я сходил в магазин рядом с Бастилией и купил тесак. Настоящий тесак, как у мясника, я взял самый большой, который смог поместиться в кармане. Никто пока не знает, что у меня есть этот предмет. В надежде, что моя непослушная рука не дрогнет, когда я им воспользуюсь, я вас целую…»


В дверь стучат. Я отрываю нос от машинки и, подождав какое-то время, открываю.

А вот и мы! Мне следовало подозревать, что в один прекрасный день доктор Бриансон все же явится, чтобы лично констатировать масштабы моего душевного расстройства.

— Э-э-э-э… Добрый вечер… Вы позволите войти?

Он взял мой адрес в карточке, в больнице Бусико.

— Пожалуйста.

Он окидывает мою халупу быстрым взглядом. Взглядом психолога?

— Может, присядете?

Я показываю ему на стул в кухонном уголке.

— Мне нечем вас угостить. Нет, есть чем: стакан вина или кофе?

Он колеблется.

— Кофе, но я могу сам приготовить, если вам не хочется…

— Да нет, я сделаю, но сам я хочу вина. Давайте так: я приготовлю кофе, а вы откроете бутылку.

Он улыбается. Я как бы проявил добрую волю. Зря он пришел. Почему ко мне? У него наверняка полно пациентов, более обделенных жизнью или более слабых, чем я. Всякие кормильцы семьи, разнообразные паралитики, травмированные — на любой вкус. Почему ко мне? Чтобы поговорить о Валантоне?

— Мне нравится ваш квартал. Когда я приехал в Париж, я подыскивал себе что-нибудь в этих местах. Но Марэ — это запредельно дорого.

Я не отвечаю. Пусть он умеет слушать ответы — спрашивать-то все равно приходится ему самому. А я не собираюсь за него открывать дебаты. Я аккуратно насыпаю кофе в фильтр и нажимаю на кнопку, как заправский левша.

— Вы играли в бильярд?

А? Что?

Я резко оборачиваюсь.

Он показывает на кий, лежащий на полу возле кровати.

— Это ваш? Я ничего в этом не понимаю, но он великолепен. Клен?

Он все-таки нашел лазейку. Прежде чем ответить, я делаю глубокий вдох.

— Клен и красное дерево.

— Наверное, дорого стоит?

Я не понимаю его метода. Искреннее любопытство пополам с провокацией. Странно, как только я перестаю огрызаться, он сам начинает нападать.

— Довольно-таки. Но в этом состоит прелесть многих произведений искусства. Красиво и дорого.

— И абсолютно бесполезно.

В какую-то долю секунды я вижу, как хватаю бутылку и бью его по лбу. На самом деле он только что завладел ею и вонзил в пробку штопор.

— Кажется, я поторопился с отказом, — говорит он, разглядывая этикетку. — Если бы я знал, что вы пьете марго…

Я выключаю кофеварку и достаю второй стакан. Он разливает вино.

— Вы правы. Если уж пить, то самое лучшее.

— Однако, доктор, вы так говорите, будто это вам предстоит пересечь пустыню озлобленности. Нельзя ли короче?

— Ладно, вы правы, не стоит ходить вокруг да около. Реабилитация психомоторных инвалидов — это моя работа. В вашем случае необходимо сделать миллион вещей, чтобы не дать вам замкнуться в вашей раковине. Всё это простые веши, но они требуют определенной работы. Если вы сделаете необходимое усилие, вам все откроется, вы сможете снова начать нормальную жизнь, вы станете левшой.

Тишина. Я жду, когда он закончит. Чем раньше, тем скорее он свалит.

— У всех инвалидов есть свои компенсаторные механизмы. Вам надо работать над левой рукой, чтобы полностью овладеть ею. В подсознании у нас у всех заложена одна и та же телесная схема, поэтому во сне вы еще несколько лет будете видеть себя прежним и…

— Убирайтесь.

— Нет, дайте мне сказать, вы не должны упускать такого случая, чем дольше вы будете тянуть, тем…

— Ну почему я? Почему, мать вашу??!!

Я повысил голос. Конечно, он этого и хотел.

— Потому что в вас есть нечто, что мне непонятно и интересно…

— Ах вот как…

— Я чувствую в вас травму, гораздо более глубокую, чему других моих пациентов. Что-то… болезненное.

— Что же?

— Еще не знаю.

После секундного удивления я разражаюсь смехом. Смехом, который застревает у меня в горле.

— Хотя бы ваша травма… Потерять руку под скульптурой…

— Травма как травма — производственная, — говорю я.

— Да нет же, и вы знаете это лучше меня. Это первый случай, в Бусико ничего подобного прежде не было зафиксировано. И потом, ваше пребывание в больнице, ваши неожиданные реакции, как тогда, помните, когда вам снимали швы? Вы изменились в лице, но меня поразило ваше спокойствие, я бы сказал, почти безмятежность. Можно было подумать, что не происходит ничего особенного: ни боли, ни стона, когда вытаскивали скрепки, ни малейшего движения при виде культи, ни вопроса о будущем, ни смятения, ни возмущения. Ничего — отсутствующий взгляд, маска, удивительная покорность, с которой вы шли на все, что от вас требовалось. На все, кроме переобучения. Вам, может быть, это покажется странным, но вы реагируете скорее как человек, получивший серьезные ожоги… Вы как бы ищете неподвижности… Не знаю, как лучше объяснить…

Ничего не отвечать. Не помогать ему.

— Я уверен, по крайней мере, в одном: вы гораздо тяжелее переносите утрату руки, чем кто бы то ни был из тех, кого я лечил. И я хочу знать — почему. В сущности, потому я и решил взглянуть, как вы живете.

Он встает, словно почувствовав поднимающуюся во мне волну ярости.

— Осторожно, Антуан. Вы сейчас находитесь на границе двух жизней… как бы это сказать… С одной стороны — все заполнено, с другой — еще пустота, свободная зона. И вы пока не можете решиться…

Кажется, это всё. И правда, что он еще может ко всему этому добавить?

— Всё?

Он кивает, словно желая разрядить обстановку. Уже у двери он оглядывается, чтобы еще раз окинуть взглядом мою берлогу. И тут я увидел, что, как последний дурак, оставил новенький сверкающий тесак валяться на самом видном месте, поверх упаковочной бумаги. Уж он-то его не пропустил, это ясно хотя бы по тому выражению, с которым он попрощался, внимательно глядя мне прямо в глаза.

Ну и пусть. Тем хуже.

Борода начинает колоться. Мне нельзя не бриться дольше трех дней, а то… Перед тем как лечь спать, я смотрюсь в зеркало: одет как клоун, рожа потрепанная. Похож на одного из этих до ужаса реальных придурков, что позируют всегда анфас на полотнах молодых художников, имен которых я никогда не могу запомнить.

* * *
Утром, едва проснувшись, я сразу набросился на свой кий: мне надо было потрогать его, покрутить, посмотреть на него. Я сообразил, что еще сплю и что голова у меня кружится, оттого что я вскочил так быстро на ноги. Зазвонил телефон, сквозь пелену сна я узнал голос Нико, но ничего не понял. И снова рухнул на постель.

Два часа спустя мне показалось, что все это мне приснилось.

Не дожидаясь, пока таксист отсчитает сдачу, я помчался прямиком в хранилище. Веро, как всегда с чашкой кофе в руках, смотрит, как Нико упаковывает какие-то гравюры под стеклом.

— Ну у тебя и скорость, — говорит он.

— У тебя тоже, — отвечаю я.

Он уводит меня в глубь залов. Интересно, что думает Веро о наших манипуляциях.

— Я ночь не спал из-за этой твоей желтой фигни. Потому что, когда ты мне ее показал, я тоже… Иди-ка за мной.

Таких озарений у него просят по три раза на неделе. Обычно это случается в обеденный перерыв или в четыре, когда он пьет кофе.

В третьем зале, там, где хранятся свернутые в рулоны холсты без рам, он снова присаживается на корточки. Я почувствовал, как он помедлил, прежде чем попросить у меня помощи.

— Это могла быть только одна из свернутых, остальные я знаю. А в свернутые никогда не лазаю — я от них чихаю.

Некоторым из них и правда не меньше века, и каждый раз, как я брался за них, я начинал кашлять в клубах пыли. Теперь я лучше понимаю, почему он дожидался июля, чтобы поручить мне наведение относительного порядка среди этого хлама.

— Я шел от размера. И у Морана, и здесь — это примерно восемь фигур.

— Я не умею считать в фигурах.

— Сорок шесть сантиметров на тридцать восемь.

Я смотрю на нее — вот она, расстелена на полу. И сразу чувствую острое жало боли там, в животе.

— Ну? Что скажешь? Хороша работа, а?

Виток памяти.

Гипноз…

Он с озабоченным видом ждет моей реакции.

Светло-красный цвет. Трактован точно так же, как желтый в «Опыте № 30». Я, кажется, могу даже определить точный момент, когда увидел ее, эту красноту. Это было в мое первое лето здесь, тогда, в самом начале, я не мог удержаться, чтобы не развернуть каждый холст, которого касался, просто чтобы поглазеть на все это старье. Меня забавляла мысль, что однажды я нападу так на всеми забытый шедевр. Но очень скоро пещера Али-Бабы обернулась пустырем. Помню крысу, выскочившую из рулона.

— Ну что, похоже?

Я не могу оторвать от нее глаз. Живопись местами потрескалась, но в рисунке ощущается тот же академизм. Это уже не шпиль, а капитель колонны. Все уже другое — и мотив, и колорит, — но и тут, и там обнаруживается единая система, одно происхождение. Нико ворчит, видя, как я без зазрения совести мну холст. На обороте надпись: «Опыт № 8».

Ошарашенные, мы продолжаем стоять на коленях в пыльном ореоле.

— Ты видел? — говорит он.

— Ну да, это восьмая из серии.

— Да нет, тут, внизу. На обороте.

В левой части холста, внизу, еще одна надпись мелкими буквами, которую оба мы не сразу заметили. В таком месте обычно ставят подпись.

— «Объек…»

— А это что? «Т»?

— «Объек… тив», что ли? Погоди, погоди…

Кажется, я разобрал подпись до конца. Вернее, разобрал то, что написано, но вот подпись ли это?

— «Объективисты».

— Точно! — говорит Нико. — «Объективисты». А что это такое?..

Для начала надо понять, как эта картина здесь очутилась. Я сажусь прямо на пол, прислонившись спиной к железной стойке стеллажа. И делаю глубокий вдох.

— Это было куплено? — спрашиваю я.

— Естественно, иначе как это могло здесь оказаться? Вон и инвентарный номер имеется: «110 0225», — читает он болтающуюся на резинке этикетку.

На какой-то миг я прикрываю глаза. Ровно на столько, чтобы прийти в себя и задать новый вопрос.

— Ладно, Нико, а можешь ты мне сказать вообще, какую информацию можно вытянуть из того, что здесь валяется.

— Ну-у-у… это зависит от того, когда вещь была куплена. В данном конкретном случае я могу сразу сказать тебе, что написано на этикетке. Название: «Опыт № 8». Автор: Объективисты. Размер. Тип. Дата: 1964. Если поискать в инвентарных списках по номеру, можно, наверное, еще чего-нибудь отрыть.

Он гордится своей находкой. А вот у меня какое-то странное чувство. Как будто я в начале пути.

Я могу еще отступить.

Мне надо выйти, глотнуть свежего воздуха, а главное — купить поляроид, чтобы унести с собой доказательство того, что я иду в правильном направлении.

Через час фотография уже у меня в кармане. Нико всем видом показывает, что не одобряет такие предосторожности.

— Ладно, теперь можно поговорить серьезно. Мы с Веро отвечаем за хранилище, мы должны всё знать, а главное — понимать, что тут происходит. И, если честно… заморочки нам не нужны. Мне нелегко это говорить, ну, в общем, ты забираешь свою фотографию, получаешь сведения, которые тебе нужны, и всё, баста, я скручиваю ее обратно в трубочку, кладу на место и конец. Теперь, если кто-то спросит меня, где инвентарный номер 110 0225, я ему отыщу его в момент. О'кей? Я не желаю знать, в чем тут дело, зачем ты все это раскапываешь и что собираешься делать с этим потом. Знаю… тебе здорово досталось там… Но меня это не касается. Я не хочу волновать Веро. В следующий раз ты придешь в хранилище, просто чтобы нас проведать. Заметано?

Начало пути. Нико только что подтвердил это.

— Заметано.

* * *
Свет на лестнице гаснет между двумя этажами, и это выводит меня из равновесия. Изо всех сил я цепляюсь левой рукой за перила и, подавшись вперед всем телом, медленно карабкаюсь вверх. Звяканье ключей, свет снова зажигается, сверху спускается мой сосед по площадке.

— Вам помочь?

— Нет.

— Если вам что-нибудь понадобится, вы всегда можете постучать к нам.

— Спасибо.

У меня отвратительная манера говорить «спасибо» — звучит как «пошел ты!». Надо последить за собой. Я не хочу, чтобы тот психолог оказался прав. Я не держу зла на тех, кто совсем ни при чем.


Дата написания картины и дата приобретения совпадают. 1964 год. Это мне не говорит ни о чем, кроме того, что это год отъезда Морана в Штаты. В инвентарных списках за этот год Нико не обнаружил ничего нового, кроме месяца приобретения: сентябрь. А в каком месяце тот оставил родную землю? В качестве автора значится только «Объективисты». Он объяснил, что, если художник предпочитал подписываться псевдонимом, его настоящее имя может так и остаться неизвестным. В данном случае речь шла, должно быть, о группе с неизвестным количеством участников. Правда, тут тоже нет никакой уверенности, потому что все это могло быть чистым вымыслом самого автора. От них всего можно ожидать. Имя Морана нигде не фигурирует. Я не знаю, был ли он сам объективистом или воспользовался одним из их мотивов, а может, просто хотел воздать им должное. Или он их просто сам создал. С современным искусством всегда надо быть на чеку. Судя по тому, что я прочитал по теме, некоторые художники никогда не подписывают своих работ, другие подписываются чужими именами, а есть группы, которые умудряются прославиться, сознательно оставаясь безымянными. Действительно, никогда не знаешь, где кончается высокое служение искусству и начинается элементарная самореклама. Я перечитал, уже с новой точки зрения, страницы, где подробно говорится о группах. Интересно. Они появляются около шестьдесят шестого или шестьдесят седьмого года под странными, малопонятными названиями. И нигде ни слова об объективистах. Но это меня мало удивляет, потому что, если бы они были хоть мало-мальски известны, Кост обязательно упомянула бы о них и провела параллель с Мораном. А тут — ничего. И никто ничего не знает о жизни Морана в период между окончанием Школы изящных искусств и отъездом в Штаты. А государство между тем приобрело у этих объективистов картину.

Сколько времени прошло между «Опытом № 8» и «Опытом № 30»? Двадцать два дня? Двадцать два года? Или просто двадцать два опыта? У каждого свой цвет, свой мотив, может быть, лестница в оранжевых тонах, а может, дверная ручка в луже белой краски. Я бы написал бильярдный кий на зеленом фоне с двумя белыми штрихами. Но я не художник. Никто не спросил моего мнения. А мне, тем не менее, это кажется гораздо более красочным, чем все остальное. Самое трудно было бы воссоздать движение — оно не бывает случайным.

4

Туристы восхищаются разноцветными трубопроводами и выставленными на всеобщее обозрение лесами Бобура. Выйдя из библиотеки на втором этаже, я смотрю на Париж. Те же туристы с восторгом узнают неподалеку Нотр-Дам. Завтра оттуда они будут с той же радостью взирать на Бобур. Так, взбираясь на один памятник за другим, они, возможно, и отыщут нужный вид. В библиотеке, в отделе современного искусства, я пролистал еще несколько изданий, но по сравнению с изголодавшимися по отметкам студентами, которые буквально прилипли к столам, мне явно не хватало энтузиазма. Объективисты прошли сквозь историю живописи, не оставив в ней ни единого следа: ни анекдота, ни малейшей сноски. В конце концов я решил, что их просто не существовало и что картина из хранилища — это розыгрыш какого-нибудь студента Школы изящных искусств, может быть самого Морана. История могла бы разворачиваться так: Моран шесть лет учится своему ремеслу в Школе на набережной Малаке. Чтобы нагнать тумана, он выдумывает себе группу и программу, потом, чтобы произвести впечатление на тех, кто заправляет в этой области, пишет «Опыт», дело идет, он блефует дальше, картину за подписью «Объективисты» покупают. После этого он уезжает в Нью-Йорк, потому что в Париже все мечтают только о Сохо. На двадцать лет он забывает о Франции, но потом возвращается к истокам, в Бургундию, где развлекается автогеном, В конце пути он пишет еще один «Опыт», в память о том времени, когда все еще было впереди. Так могла бы выглядеть жизнь Этьена Морана, художника, беглеца, эмигранта, любителя воспоминаний.

Я поискал также книгу некоего Робера Шемена, бывшего инспектора по художественному творчеству, ныне на пенсии. Я нашел и пробежал по диагонали его «Хроники стихийного поколения», чтобы знать, о чем говорить во время нашей встречи. Он назначил мне свидание у себя дома в половине первого. Он особенно настаивал на пунктуальности, прибавив, что люди, которым нечего делать, опаздывают чаще всего. Чтобы раздобыть его имя, я обратился к Лилиан, которая вот уже несколько недель ни в чем не может мне отказать. Она достала мне полный список инспекторов государственной закупочной комиссии, участвовавших в голосовании в 1964 году. Из двенадцати членов жюри семеро еще трудятся в министерстве, остальные — на пенсии, и мне нужен был кто-то из этих последних, чтобы по возможности избежать прямых соприкосновений с официальными путями. Никто не должен знать, что я копаюсь в национальном достоянии. Мало ли что может случиться? Дельмасу, например, может и не понравиться такая инициатива с моей стороны.

Спускаясь по эскалаторам, я вспоминаю о бардаке, который творился в СМИ в момент открытия Центра Помпиду. За или против? Что это — скандал или начало новой эры в архитектуре? Равнодушных не было. Грузчики с центрального рынка решили для себя этот животрепещущий вопрос, быстренько перебравшись в Ренжи. Я тоже, как и все, поспешил составить свое личное мнение, о котором впоследствии позабыл напрочь.

Одиннадцать двадцать. Шемен живет на улице Сен-Мерри, в двух шагах отсюда. У меня еще есть время поболтаться немного по Музею современного искусства — в первый раз с самого моего приезда в Париж. Выбор таков: или постоянная экспозиция на пятом этаже, или ретроспектива нарративно-фигуративного искусства на антресоли. На первом этаже, за дверью с табличкой «Выставка монтируется» я вижу, как два монтажника со смехом вертят туда-сюда какую-то картину, чтобы определить, где у нее верх, а где низ. Из любопытства я подошел ближе. Это напомнило мне старые добрые времена.


На лестнице, немного поколдовав над своим правым рукавом, я засовываю его поглубже в карман. Все для того, чтобы меня не приняли за того, кто я есть на самом деле, — за однорукого, хотя есть риск, что меня могут принять за того, кем я не являюсь, — за невежу. Немного поздно, но я сообразил, что мое увечье — это наилучшая визитная карточка, особая примета высшего порядка. Не говоря о моей физиономии — на мой взгляд, уже сомнительной, и всем облике старьевщика, потерявшего три четверти своего веса. Все, что может сделать меня незабываемым.

Я звоню и почти одновременно нагибаюсь и хватаюсь за левую лодыжку. Дверь открывается, я поднимаю глаза, вот он — удивляется, что ему приходится смотреть вниз.

— Я подвернул ногу на лестнице… ничего страшного… — говорю я, потирая лодыжку.

— Э-э-э… Входите, садитесь… Вам помочь?

— Нет-нет, все в порядке, я просто испугался немного, только и всего.

Прихожая похожа на гостиную, что-то вроде зала ожидания с темно-розовым диваном и расставленными в кружок креслами. Чуть прихрамывая, я прошел к одному из них и уселся, не снимая куртки.

— Ох уж эти лестницы… Такие опасные! Я со своими старыми ногами стараюсь быть осторожнее. Поаккуратнее там, когда будете спускаться.

В комнате сильно натоплено, жара страшная. Я вижу в углу секретер, на нем — три гипсовые челюсти в качестве пресс-папье. Низкий столик завален журналами — «Нэшнл джиографик», «Гео». Они у него повсюду, даже на полу — валяются раскрытые, вывернутые, растрепанные. К пробковой доске кнопками приколоты газетные вырезки, какие-то фоторепортажи — я сижу слишком далеко, чтобы разглядеть, о чем там идет речь.

Он садится напротив меня на диван. Рассеянным движением я закидываю левую ногу на правое колено — мне кажется, что мою ущербную половину меньше видно.

— Спасибо, что вы согласились меня принять, это так любезно с вашей стороны…

В течение секунды я жду ответного «пожалуйста», но так и не дожидаюсь.

— И… в общем, вот… я недавно прочел ваши «Хроники стихийного поколения» и хотел бы уточнить: правда, что группы, появившиеся в шестидесятые годы…

Он с ходу перебивает меня:

— Вы их прочли?

— «Хроники»? Да.

— Вы студент?

— Да.

— Вы не конспектируете?

Я чувствую, что мой визит будет короче, чем я думал.

— Я интересуюсь художественными объединениями. Я хотел бы взять темой своей диссертации шестидесятые годы в свете образования художественных групп как своеобразных провозвестников шестьдесят восьмого. Вы написали об этом книгу, я хотел, чтобы вы мне рассказали о ней, у меня прекрасная память, вот и всё, это просто.

Молчание.

— Да… Понятно… Группы типа «Аттантистов», шестьдесят третьего года, или даже «Сине-зеленые», которые пришли позднее.

— Да, например.

Молчание.

— Вы что, издеваетесь надо мной? Вы путаете рок-н-ролл и современное искусство… Этих групп никогда не существовало. Кто вы такой?

— …

У меня такое чувство, что я уже сбежал. Мои глаза задерживаются на мгновение на стопке «Нэшнл джиографик», потом скользят по стенам. Встать? Остаться? Раньше я бы убрался, не поднимая глаз от пола. Но теперь…

— И что?

Мне вспоминаются особо драматические партии в Академии. Эти ужасные минуты, когда ты сидишь пригвожденный к месту, в то время как противник терпеливо вынуждает тебя хранить молчание, а когда он наконец соизволяет допустить тебя к столу, ты встаешь, чтобы сотворить нечто ужасное, и тогда уж он получает свое.

— Ладно, согласен, я не студент и мне плевать на современное искусство. Для меня вы не автор «Хроник», а бывший инспектор по художественному творчеству, и вы заседали в закупочной комиссии в шестьдесят четвертом году. Я неудачно начал, мне надо было разговорить вас на общие темы, чтобы незаметно сползти на разговор о закупочной комиссии и затем вытянуть из вас сведения о паре-тройке конкретных вещей, которые меня действительно интересуют. На остальное мне наплевать.

— И что же вас действительно интересует?

Мне бы тоже хотелось уметь так: молчать, молчать, а потом — раз! — и ответ, не в бровь, а в глаз. Представляю, какие в свое время у них там были обсуждения.

— Одна группа, «Объективисты», они представляли на комиссию одну работу, похожую на эту.

Не утруждая себя описаниями, я показываю поляроидный снимок. Для чего мне приходится самым неизящным образом вывернуть всю левую сторону. Он протягивает руку к секретеру, чтобы взять очки, и приставляет их к фотографии как лупу. Склонившись к снимку и прищурившись, он остается некоторое время в таком положении. Мой взгляд снова уходит в сторону, и я почти забываю о том, где я, о своем бесполезном вранье, о неумело спрятанной за спиной руке, сквозь приоткрытую в соседнюю комнату дверь я вижу вдали на стене картину. Небольшую, неяркую, в темноте я не могу различить мотив.

— Где вы это взяли?

Вместо ответа я протягиваю ему репродукцию «Опыта № 30» — чтобы он сравнил. На это ему потребовалось не больше минуты.

— Тут нет никаких сомнений — это один художник либо точное подражание. А эта у вас откуда? Ответьте хоть раз, мне это поможет…

— Из каталога выставки Этьена Морана. Я как раз хочу знать, был ли он одним из объективистов. Фотография напоминает вам что-то или нет?

Он вертит рукой, что может означать многое.

— Странно… странно видеть это снова сегодня. Это больше, чем просто воспоминание. Объективисты, говорите?.. Я давно позабыл это дурацкое название. Но вот это… эту вещь, красную, я помню отлично.

Не знаю, радует ли это меня.

— Мы с опаской относились к молодым бунтарям, иконоборцам. Они, казалось, были готовы ниспровергнуть все ценности, и прежде всего институты законности, как говорили в то время. То есть нас — министерство, критиков, торговцев. Все это я поясняю в своих «Хрониках», если вы их читали. Но, когда в комиссию попала эта картина, мы все были немного… встревожены.

— Встревожены?

Он словно где-то далеко. Провалился в бездну воспоминаний.

— Ну да… Сейчас мне странно… Да, встревожены… Была в этом какая-то сила, стихия. Энергия. Не знаю, как еще это можно назвать. Я позабыл процентов восемьдесят из того, что видел там, но не эту картину. Обычно наши обсуждения были бесконечными, но в тот день ни один из нас не стал отрицать эту силу, этот напор, которые мы видели перед собой. Все проголосовали единогласно.

— А сами художники, вы их видели?

— Нет, и вот почему. Двое из нас сразу попытались связаться с ними, чтобы побывать в мастерской, вникнуть в их систему, понять их действия. Мы были уверены, что все они молоды и, несомненно, нуждаются в поддержке. Мы готовы были многое сделать для них, в сущности, это наша работа. Но они ничего не захотели знать.

Он переводит дыхание. Или это долгий вздох?

— Вы их видели? Моран был одним из них?

— Я же сказал, что нет. А Моран, о котором вы говорите и сегодня-то едва известен, так что представьте, что было тогда. Зато мы слышали о них, прежде чем увидели их картину. За три месяца до того они устроили… выступление… на Салоне молодой живописи. Я не был там и очень об этом жалею. Они явились в вечер вернисажа в салон, куда их никто не приглашал, развесили повсюду свои картины, раскидали листовки с оскорблениями в адрес художественных кругов, никого не пощадили. Как следует обругав всех присутствовавших, они забрали свои полотна и ушли. Потом такие выходки почти вошли в обычай, но прецедент создали именно они. Таким образом, в день заседания комиссии название «Объективисты» не было совершенно неизвестным. Мы даже были несколько заинтригованы, когда узнали, что они представили на комиссию свою работу. Встревожены, да, это то самое слово. Они отказывались подписывать свои работы настоящими именами, отказывались вступать в какие-либо отношения с официальными учреждениями. Это было время «Искусства ради Искусства», отрицания личностей в искусстве, отказа от спекуляции на именах. Все это было модно. И представляете, когда через несколько лет вся эта ругань зазвучала вновь… Но тогда это был только еще шестьдесят четвертый.

— Вот именно… Вам не кажется немного странным, что все эти бунтари, отказываясь от взаимоотношений с коммерческим искусством, предложили свою работу государству?

— Кажется.

Я жду пояснений, которых он, судя по всему, давать не собирается. Он разводит руками, словно говоря: «Да, знаю, но… что вы хотите… это одно из противоречий художественного творчества».

— Должна же быть причина, разве нет?

Он будто бы нервничает, оттого что не может ответить. Он жестикулирует, ворчит что-то непонятное, я повторяю вопрос в прежнем виде. И тут я почувствовал, что зашел слишком далеко.

— А я, мой юный друг, хотел бы знать, почему вы сидите на краю кресла, опираясь всей тяжестью на лодыжку, которая только что доставляла вам такую боль.

Я ни минуты не раздумывал, у меня не было времени на сомнения — не знаю как, но моя рука сработала совершенно самостоятельно. Он возник словно наваха. Голый обрубок у него под носом.

Он старается не выказать ни малейшего удивления.

— Это хуже, чем я думал, — произнес он, почти не разжимая губ.

Он встает.

— Вы не думаете, что вам пора уходить?

Думаю. Конечно, я вышел за рамки. Поднимаясь, я засунул свой обрубок обратно в карман. Правда, кое-что меня еще интересует.

— Еще один вопрос, последний. Вы только что убедились, что я несу полную чушь, и тем не менее стали делиться со мной воспоминаниями. Я бы хотел знать, почему.

Он пожаловал меня беззлобным смешком.

— А это совсем просто, мой юный друг. Я стал отвечать вам с известным удовольствием, как только вы сознались, что вам плевать на современное искусство. Ибо, видите ли, что бы вы обо мне ни думали, вам не может быть больше наплевать на него, чем мне. И знаете ли, мне очень приятно иметь возможность признаться в этом.

— Не понимаю.

— Я потратил тридцать лет жизни на обсуждение произведений все более и более пустых, ничтожных… невидимых. Настолько, что они исчезали у меня на глазах. Я совершенно растерялся. Я не знал больше, кого защищать и почему, само желание нанести краску на холст уже выглядело подозрительно, разговоры велись только об идеях. А о чувствах забыли. И в один прекрасный день я решил, что нет ничего захватывающего в наблюдении за искусством, которое стремится прежде всего сотворить свою собственную Историю. В наше время живописцы больше не пишут — они «компонируют», «концептуализируют», они утверждают, что писать больше нельзя, они водружают на постаменты обыкновенные вещи, вопя о конце художественных иерархий, теоретизируя о гибели искусства. Они просто ждут, что что-нибудь произойдет. И я ждал вместе с ними, долго ждал того, кто откроет новый путь, У ваших объективистов, например, несмотря на нелепое название, было что сказать, но они исчезли так же быстро, ка?: и появились. А я потерял терпение, и с тех пор мне плевать. Как вам.

— И вас больше ничего не интересует?

— О, знаете, я совсем не знаю мир и его пейзажи. А это так важно — пейзажи, земля, материя. Я никогда не гулял среди красоты, у меня никогда не было времени, чтобы просто пройтись среди всех этих красок. Или, вернее, я вынужден был проходить мимо. Я не с того начал: с гризайли, а не с хлорофилла.

— Вы жалеете об этом?

— Ну, не очень. Знаете, я гораздо лучше понял Тернера, пролистав фоторепортаж из Венеции. Мне следовало бы побывать там, когда в ногах еще было достаточно силы. Ни одному художнику, даже Ван Гогу, не удалось найти такой пронзительной желтизны, которой окрашены рапсовые поля в Верхнем Провансе, А я и там тоже никогда не был.

Он провожает меня до двери.

— Вот вы всё говорите, а… Я видел в соседней комнате, на стене, картину. Пусть вас больше ничего не интересует, но все же есть на свете несколько квадратных сантиметров живописи, которые все еще стоят того, чтобы на них смотреть.

Усмехнувшись, он открывает дверь и выталкивает меня на лестницу Прежде, чем закрыть дверь, он снова усмехается.

— То, что вы видели, — великолепно. Это портрет моей матери, написанный моим братом. И это бесценное полотно. Но, между нами говоря, он правильно сделал, что на этом и закончил свою карьеру.

* * *
Выйдя на улицу, я сразу помчался к метро, словно время поджимало, и остаток дня провел в архиве Парижской биеннале. Еще одна библиотека по современному искусству, расположенная в одном из укреплений Гран-Пале. Я нашел все, что имело отношение к шестьдесят четвертому году, в том числе подборку прессы о Четырнадцатом Салоне молодой живописи. В одной из статей действительно упоминалось название «Объективисты». Я не смог справиться с нервами, помешавшими мне сосредоточиться на насущном вопросе: украсть документы или скопировать? В полной нерешительности я постоял сначала перед ксероксом, потом перед библиотекаршей. Она едва взглянула на меня и уж точно не заметила, что у меня нет руки. Дождавшись, когда уйдет мой сосед по столу, я сгреб все, что мне могло понадобиться, в урну левого кармана.


В семь вечера я повторил попытку с пишущей машинкой. Такое впечатление, что я качусь назад, мне нужно немыслимое количество времени, чтобы вставить лист параллельно каретке, и, в общем-то, все дело в нервах — это из-за них я трачу впустую столько времени. Мне не хватает терпения.

Отец выбрал этот самый момент, чтобы позвонить и упрекнуть меня в долгом молчании. Я ничего не сказал ему, стараясь как можно меньше лгать. Это толкнуло меня на написание нового письма в надежде поставить наконец точку в этом деле, пока они не начали беспокоиться по-настоящему. Я немного боюсь, что они явятся однажды без предупреждения, а у меня тогда не хватит храбрости, как сегодня утром, потрясать в воздухе увечной рукой. В сущности, этого-то мне и не хватает — четкости подобного жеста. Общий вид, переданный с фотографической точностью. Холодное и беспристрастное видение реальности. Гиперреалистическое полотно.


«Дорогие оба!

Представьте себе часть человеческого тела, которая на самом деле не существует, округлую гладкую оконечность, которую по ошибке можно было бы принять за нечто совершенно естественное. Поместите ее точно на то место, где обычно располагается банальнейшая кисть. Это — моя культя».


Ночь застала меня между легкой дремотой и чуть теплым супом. Но я не мог позволить себе заснуть, не разобравшись окончательно с измятымибумажками, все еще валявшимися у меня в кармане. Зазвонил телефон, и я решил было не отвечать, уверенный, что это Бриансон взялся за старое.

— Антуан…

— Нико?..

— Уже поздно, я знаю, но я еще в хранилище и у меня есть кое-что для тебя. Что-то крупное, так что прихвати свой поляроид. Ты начинаешь доставать меня своими историями…

То ли из-за ночи, то ли оттого, что я никогда не говорил с Нико после восьми вечера, то ли из-за перспективы оказаться нос к носу с чем-то крупным, но я не сорвался с места так быстро, как ему хотелось бы.

— А до завтра это подождать не может?

— Никоим образом, завтра уже будет поздно, и поторопись, мне пора спать, меня ждет моя крошка, и вообще мне сверхурочные не платят. Да, и возьми с собой вчерашнюю фотографию, она мне понадобится. Ты себе еще сделаешь, когда придешь. Пока.

Я хватаю фотоаппарат, слетаю вниз по ступенькам, ловлю такси у площади Вогезов. Для всего этого правая рука мне не нужна. Но на эти десять минут я смог позабыть, что у меня ее нет.

Он предусмотрительно оставил дверь открытой. Фонарь погашен, я никогда не знал, где он включается, но юпитеры склада скульптуры, там, в глубине, помогают лете ориентироваться. В темноте я спотыкаюсь о ящик и чудом подхватываю на лету какой-то сосуд — то ли произведение искусства, поджидающее своего хозяина, то ли элементарный кувшин для поливки домашних растений. Знать бы, где тут выключатель… Я перешагиваю через рулон оберточной бумаги, валяющийся на полу рядом с рамой, приготовленной к упаковке. У Нико так мало места на складе, что он пакует свои посылки в офисе у Веро. Я прохожу через дворик перед складом скульптуры, где света хоть отбавляй — словно в ожидании визита какого-нибудь важного чиновника. Пахнет старым деревом и пластмассой. Я окликаю Нико по имени. Кругом ночь, это, в сущности, ничего не меняет, но все-таки, добавляет значительности, все вокруг отдает упадничеством, я делаю несколько робких шагов в глубь этой разрушающейся крепости.

— Нико?.. Нико! Ну где ты там? Какого черта!

Каменные лица больше не выглядят скучающими, наоборот, они угрожают тому, кто пришел нарушить их покой. Мертвенно-бледная мадонна пустыми глазами смотрит, как я приближаюсь к ней. «После семи вечера я их не беспокою», — обычно говорит Нико, собираясь домой. И правда, после окончания рабочего дня им надо побыть одним, среди своих. Тут уже нет ни уродства, ни бесполезности, каждый достигает наконец максимальной степени бездействия, словно посетители одним взглядом вынуждали их позировать.

Я вступаю в аллею за пределами светового пятна.

Там, обогнув какую-то деревянную махину, я не сразу понимаю, что стеллаж с бюстами опрокинут наземь. К моим ногам подступает море голов, терракотовые щеки, десятки женщин из позеленевшей бронзы, потолще и потоньше, потрескавшиеся и не очень. И в самом конце этой волны еще одно лицо, еще более безжизненное, чем остальные.

— Нико?

Я закрыл рот ладонью.

Позади себя, совсем близко, я услышал голос.

— Фотографию…

Я обернулся не сразу.

Голос, проломленный висок Нико, выворачивающий душу страх — мне показалось, что я заново переживаю эту секунду, перевернувшую всю мою жизнь.

— Дайте мне фотографию…

Фотографию… Я прекрасно понимаю, что фотографией он сегодня не ограничится. В прошлый раз он забрал мою руку. Настал момент узнать, могу ли по-настоящему рассчитывать на ту, что осталась.

Я не обернулся, я прыгнул вперед и изо всех сил вцепился в другой стеллаж, чтобы оторвать его от стенки, я не посмотрел назад через плечо, но раздавшийся грохот произвел на меня эффект электрического разряда. Перепрыгивая через все, что встречалось на моем пути, взбираясь на ящики и вскакивая на столы, я помчался к выходу, я вспомнил о проходе, через который можно попасть сразу в офис, я не знаю, гонится он за мной или побежал по главному проходу, чтобы отрезать путь к выходу. После слишком яркого света и цветных вспышек я снова очутился в полутьме офиса. Я почувствовал, что он тоже здесь, и закрыл дверь, чтобы темнота стала полной. Он, должно быть, где-то у выхода, ищет выключатель. В рукопашной схватке я долго не продержусь, это я усвоил с того раза. Может, он вооружен, не знаю, я ведь не оборачивался, а он, может быть, держал меня на мушке, не знаю. Офис большой, может быть, мне удастся найти что-нибудь на ощупь, не знаю что, пока мои глаза не привыкнут к темноте. Его тоже скоро приспособятся и станут видеть лучше.

— Советую вам отдать мне эту фотографию.

Точно, голос доносится от бронированной двери, той, что выходит на улицу. Он не знает, как зажечь свет. Это мой единственный шанс. На случай, если он все же отыщет выключатель, я бью ногой по фонарю и сразу же отпрыгиваю к рядам полотен.

— На этот раз вам не отделаться так легко, как тогда, — слышу я.

Если бы он действительно был так уверен в себе, он бы уже на меня набросился. Ему еще надо меня выманить. Я и сам-то заблудился, а ведь я знаю это место.

— Ваш друг, здешний хранитель, сказал, что вы… уменьшились в размерах.

Он знал, что уберет Нико, как только тот повесит трубку. Должно быть, прежде чем прикончить, он его еще какое-то время допрашивал. Он пришел за «Опытом № 8». Нико отдал его ему без разговоров и сразу все выложил — про мой приход, про фотографию. Еще один след объективистов, не считая тех, что остались у меня в памяти. Он заставил Нико позвонить мне, чтобы уничтожить их все сразу.

— А вы упрямец, но ничего, я вас сделаю.

Я начинаю с трудом различать окружающие меня предметы. Не думаю, чтобы он видел намного лучше.

— Скажите, я не обратил внимания, у вас что, крюк?

Что-что?

Крюк, это как раз то, чего мне не хватает, чтобы порвать тебе пасть. Чиркнула спичка, и загоревшийся огонек окружил его неясным светом. Я успел разглядеть его харю и джентльменский галстук. Он ищет меня, забившегося в щель между стеллажами.

Огонек гаснет.

— Упрямец.

Снова чирканье спички. Я вижу только его ноги. Он успел продвинуться метра на три.

— Вы и я среди произведений искусства… У нас вся ночь впереди…

Я слышу его кошачьи шаги, вот он наступает на что-то, что трещит, кате солома. Ползком мне удается перебраться в другой угол, но тут висящий у меня на шее поляроид ударяется о ножку стола.

Новая спичка, но на этот раз я почти ничего не вижу.

Шуршание бумаги… Свет становится гораздо ярче. Он, должно быть, что-то поджег Вместо факела — может, какую-нибудь гравюру.

Пахнет горелым? Треск. Настоящий огонь, горит не на шутку. Он более чем в десяти метрах от меня, я могу поднять голову, чтобы разглядеть, что это он там удумал.

Он пытается поджечь своим факелом какой-то рулон.

«Опыт № 8».

Так он весь склад спалит. Я тут поджарюсь как цыпленок. Правда, для него подобное решение проблемы будет весьма и весьма спорным. Учитывая все эти завалы, хранилищу гореть и гореть — дня два, не меньше. — пока я начну беспокоиться. Да, это был бы самый грандиозный пожар всех времен и народов.

Готово, огонь почти начисто сожрал холст.

— Я бы выпил чего-нибудь. Виски, например…

Что бы это могло значить? Может, и ничего… Просто он действительно хочет выпить виски. Оружия у него я не видел. Как мне не хватает второй руки. Будь она у меня, я бы запустил стол ему прямо в морду — это был бы мой щит. А может, мне не хватает ее только в голове? Он прав, я уменьшился в размерах, стал слабее, и он знает это. Уменьшился, да, то самое слово. Калека. «Вам надо работать над левой рукой». Хотел бы я, чтобы Бриасон посмотрел на меня в эту минуту.

— Единственное, что вызывает у меня сожаление, это качество произведений. Я думал обнаружить здесь нечто чудесное.

По его голосу я понимаю, что он идет в обход, пробираясь между столами.

— Только представить себе, каким было современное искусство наших дедушек! Удивительно. Неужели искусство развивается так быстро? Может быть, и тут всего лишь вопрос времени? И авторы граффити в метро попадут когда-нибудь в Лувр? Как вы думаете?

Я теряю его. Я теряю нить в его разглагольствованиях, но что хуже, я теряю его самого — в пространстве. Запах гари становится все слабее. Этот цирк не может долго продолжаться, скоро его терпение кончится. Он болтает всю эту фигню, чтобы я обнаружил себя.

— Отдайте мне фотографию.

Я глотаю тучи пыли. Сейчас он может быть где угодно. Я знаю, где стол Веро. Я провожу рукой по поверхности, что-то падает. Он наверняка услышал этот шум. Я хватаю карандаш, потом какой-то тонкий металлический предмет. Нож для разрезания бумаги.

— Вам не слишком недостает вашей руки?

Я знаю одно, мразь, что в конце концов перережу тебе глотку. Ради тебя я все это и затеял. Знай я, что наши пути пересекутся сегодня вечером, я прихватил бы с собой тесак. Он придал бы мне храбрости. В любом случае, мне нужна рука. Может, не твоя, но рука. Ты сделал из меня урода — физического. Что ж, моральный урод не заставил себя долго ждать. Все логично. Не знаю, что тебе от них надо, от этих объективистов, но это единственное, что есть у меня теперь.

Он где-то у входной двери. Нет, не хватит мне ни силы в руке, ни сноровки, чтобы прикончить его этим дерьмовым ножом. А у него-то, наверное, в руке вот такая бритва. Вот уж он порадуется.

Пощелкивания… Он пробирается где-то в районе рулона упаковочной бумаги, совсем в другой стороне, чем я думал… Он совсем рядом… Вот здесь, справа… рядом… Сейчас или никогда.

Я вскарабкиваюсь на стол и бросаюсь на него, стараясь вонзить в него свой ножик, я бью со всей силы, но рука моя пуста, я пытаюсь пронзить ему грудь, но лезвие не входит, кругом темно, моя рука бессильна, это какая-то тростинка, а не рука, гибкая, ломкая, нож скользит по нему — только щекочет или скребет как по асфальту. Если бы тут было чуть светлее, я увидел бы, как он смеется во весь рот. А у меня не выходит ни проткнуть, ни даже порезать его этим дерьмовым лезвием, зажатым в бессильной руке…

Ни царапины. Да, сегодня мне не получить его руку. Я ударил снова, чтобы удержать его на полу еще несколько секунд. И удрал. Опрокидывая на ходу все, что только можно. Выскочив на улицу, я долго бежал, сам не знаю куда, а вместо горизонта, передо мной стояло мертвое лицо Нико.

* * *
Только у себя наверху я наконец-то перевел дух. Я влип, и крепко влип, это точно. Я попытался собраться с мыслями. Понять самого себя. Уяснить себе, как я мог пройти мимо трупа, трупа кого-то, кого я хорошо знал, а через несколько минут после этого желать одного: всадить нож в тело живого человека. Бриансон прав: я уже за пределами «свободной зоны».

* * *
Проснулся я в Биаррице, лежал, оправдываясь перед двумя немыми сам не знаю в чем. С устными объяснениями у меня обстоит не лучше, чем с письменными. Слишком велика дистанция. Я постарался сделать все, что можно, чтобы прогнать из сознания их лица.

Девять тридцать. Веро приходит в офис, двери открыты, пахнет гарью, на полу обгорелая рама, мебель перевернута, на складе горит свет, стеллажи опрокинуты, на полу валяются бюсты и… все остальное. Я встаю, чтобы попить воды, шея затекла, и я верчу головой в разные стороны. Пишущая машинка, в каретку заправлен лист с вечным «Дорогие оба». Кофеварка. Мой кий. На столе — измятые бумаги. Я не знаю, с чего начать. Нет, знаю: главное — спрятать в шкаф тесак. Я сажусь, снова встаю, хожу кругами вокруг душа. Я бы позвонил, только не знаю кому. Я не знаю никого, кто был бы настолько близок мне, чтобы вынести излияния безрукого калеки, обуреваемого жаждой мести. Это все из-за бильярда. На остальное у меня не хватало терпения. Лежа в больнице, я думал об одном пианисте, потерявшем, как и я, руку. Равель написал для него концерт для левой руки. Вот что значит друзья.

Скоро Дельмас начнет домогаться встречи со мной. Надо подготовиться. Может, это и есть сейчас самое главное. Он будет говорить со мной о Нико и о «преступнике». Это звучит уже как специальность. Правда, с этим джентльменом я все никак не могу понять: как он работает? У него есть свой метод или он действует по наитию? Никакого оружия, кроме терпения и какого-то там каттера.


Я провалялся несколько часов, не в состоянии взяться за что-то определенное. Документы подождут, пускай. Веро сейчас, наверно, не сладко. А я обречен весь вечер трястись здесь в этой лихорадке.

В конце дня Дельмас попросил меня зайти, не дав времени на обдумывание, и я воспринял это как избавление. «Лучше всего, через час, и не опаздывайте, пожалуйста…» По его тону я понял, что наши с ним отношения неуловимо изменились.

За это я специально немного протянул время. Но у меня были оправдания. В метро, вставляя билет в щель пропускного автомата, я окончательно убедился, что мир создан не в расчете на левшей. После целого ряда мелких деталей в этом роде, вывод напрашивается сам собой. Ничего особенного, но это уже система. Билет вставляют справа, точно так же, как открывают дверь или как ставят пластинку. Мелочи, конечно. Но всегда в точку. Раньше, мне бы и в голову не пришло задуматься над тем, как устроены вещи. Я с большим трудом спрятал проездную карточку во внутренний карман. Потому что правши обычно держат бумажник со стороны сердца. Через некоторое время, понадобившееся мне, чтобы завершить эти рассуждения и выпить кружку пива, я вошел в холл следственного отдела, а затем в кабинет Дельмаса. Этот человек еще не понял, что со мной нельзя обращаться как с невесть кем.

По его красным щекам и скривленным губам я понял, что он только что поминал мое имя. Однако он не счел себя вправе повысить на меня голос. Пока.

— Вы совсем не умеете приходить вовремя?

— Умею, но на любое действие мне приходится тратить вдвое больше времени, чем вам. Иначе говоря, для меня один час стоит двух.

Смотри-ка, а мне идет разыгрывать идиота. Замолкаю на секунду, чтобы он объявил мне о смерти Нико.

— Я попросил вас прийти, потому что вчера случилось нечто, что может иметь отношение к тому, что произошло с вами. Вы знали господина Никола Дофина?

Дофин… Дофин? Так его фамилия была Дофин? Жаль, я не знал этого, когда мы вкалывали рядом…

— Нико… Да, он работает в хранилище.

На его прошедшее время я не прореагировал.

— Он умер вчера при обстоятельствах, очень похожих на нападение, которому подверглись вы.

— …

Со мной ничего не происходит. Ему может показаться, что я уже все знал, — что ж, тем хуже. Не получаются у меня «воспроизведения», даже если требуется воспроизвести свои собственные чувства.

— А что за… обстоятельства?

— Его нашли в хранилище под стеллажом со скульптурами, правда, он был уже мертв, когда на него опрокинули полки. Сначала его попытались задушить шнурком, а затем ударили бюстом в лоб. В холле имеются следы борьбы. Вы знаете, как устроено хранилище?

— Да, я там работал.

Шнурка я вчера не заметил. Только синие пятна на лице, сбоку. О сожженном холсте Дельмас молчит.

— Вы туда часто заходите?

— Редко, только когда оказываюсь рядом, а в том квартале я почти не бываю.

— И когда это было в последний раз?

Опасность.

Одно из двух: Веро сказала ему или не сказала. В любом случае Дельмас — хитрец. Все, что я могу, это сыграть напрямую, от переднего борта с оттяжкой.

— …Давно. Несколько месяцев.

— До или после несчастного случая?

— Задолго до — по крайней мере, в хронологическом плане это отличный ориентир.

— У вас не было никаких контактов, в том числе телефонных, с господином Дофином и мадемуазель Ле Моне?

— Веро? Вы и Вероник знаете?

— Она обнаружила тело. Она очень… очень привязана к господину Дофину?

— Не знаю. В свое время они отлично ладили. Как она?

— Плохо.

— Даже так?

— Она очень плохо перенесла это. Вышла на улицу и упала в обморок, прохожий увидел это и позвонил в комиссариат.

Поди узнай, что там происходит между людьми… Они не были ни братом и сестрой, ни мужем и женой. Просто сотрудники. Приятели. Он закрывал хранилище, а она утром его открывала. В поведении никакой двусмысленности, никто не знает, были они когда-то любовниками, а может, и оставались ими. Говоря о своей частной жизни, Нико всегда говорил «моя крошка». Вот и поди узнай…

— Вы работали вместе с Дофином, и вас обоих находят под скульптурами с разницей в два месяца. Согласитесь, что этого достаточно, чтобы проследить некую связь.

— Да, следует признать, что это так. Только мне повезло больше.

— Мадемуазель Ле Моне занималась инвентаризацией хранилища?

— Она потратила на это уже лет десять, и столько же еще остается.

— Не думаю. Мне поручено ускорить процесс. В жизни не видел подобного кавардака. Со следующей недели туда будет направлена бригада, которая перепишет все, до последней пылинки. Надо точно знать, что именно интересовало преступника.

Как же… Сколько времени Веро ждала их, своих стажеров… Желаю им успеха, этим новичкам. Им понадобится несколько месяцев, чтобы установить пропажу одного свернутого в трубку полотна. Даже Веро никогда не слышала об объективистах.

Входит полицейский и спрашивает Дельмаса про кофе. Тот отказывается и предлагает мне. Я соглашаюсь.

— Скажите… А что вы сейчас делаете?

Я понял, что это — самый важный вопрос. Именно ради этого он меня и вызвал. Мне понадобилось немного времени, чтобы вновь обрести естественность — ровно столько, сколько нужно, чтобы переломить двумя пальцами кусочек сахара. Действие, с которым я справляюсь все лучше и лучше. Это покажет комиссару, что для меня наиболее сложными являются эргономические законы. Потому что все остальные — те, что оправдывают его действия и определяют мою свободу, те, что применяются без ума и нарушаются без удовольствия, те, что определяют особые случаи, — все они меня едва ли касаются.

— Да ничего особенного. Стараюсь стать левшой.

— Это трудно?

— Это долго. Вот вы, например, кто? Правша?

— Да.

— Значит, вы входите в девять десятых человечества, и так-то оно лучше, потому что вы не хуже меня знаете, сколько проблем с разными меньшинствами. Я вот сейчас как раз пытаюсь застолбить себе местечко в оставшейся десятой части. Но я уже знаю, что мне никогда не реализовать преимущества, которыми пользуются левши.

Не думаю, чтобы он понимал, что это такое. Даже не дав пояснить, он продолжает о своем. Этому типу трижды наплевать на левшей и их преимущества. Из того времени, что понадобилось ему для ответа, хватило бы сотой доли секунды, чтобы вспомнить, что из шести членов сборной Франции по фехтованию пятеро — левши, что среди пятерых лучших теннисистов мира трое — левши. А я вот никогда не смогу воспользоваться этим ничтожным преимуществом. С этим надо родиться. Но ему, комиссару, на все это глубоко наплевать…

— Вы собираетесь снова работать в галерее?

— Посмотрим. Пока я хочу оторваться от всего этого.

Раздраженно помолчав, он спокойно повернулся к окну. Жаль: мне хотелось бы видеть его глаза.

— Я найду его.

Ясно кого. Это прозвучало как вызов. Невероятно. Это он мне говорит? В каком смысле? Непонятно.

— Я буду заниматься только этим. Постимпрессионисты подождут.

Я мысленно улыбнулся последней фразе, которая вне контекста выражала всю драму Ван Гога. Это дало мне лазейку, чтобы задать вопрос, который занимал меня с нашей первой встречи.

— А вы… Вы увлекались живописью до прихода в полицию или все наоборот? Я имею в виду., как вы начали заниматься… вот этим?

Он долго молчал, потом обернулся ко мне, по-прежнему спокойный, чуть отстраненный.

— В этот кабинет случайно не попадают.

Я поискал глазами на столе, на стенах какого-нибудь особого знака. Ничего, ни афиши, ни плаката.

— Вы, должно быть, в курсе всего, что происходит в Париже?

— Мне не хватает времени, я пропускаю все выставки, на которые хотел бы попасть… До того как поступить в полицию, я хотел… В 1972 году я был на выставке Фрэнсиса Бэкона… Я уже был полицейским… Вы знаете Бэкона? Говорят, он стал художником совершенно случайно, увидел Пикассо и захотел попробовать сам…

И на этом цепочка прервалась, подумал я.

— Наверно, это интересная работа.

— Временами — да, но в основном это сокрытие краденого, подделки, кражи — ну, в общем, вы сами видите что.

— Вам, наверное, попадаются занятные типы?

Произнося это, я понял, что точно такой вопрос задаю обычно ночным таксистам, чтобы разговаривать не только о погоде.

— Да уж, бывает… Везде есть ненормальные, а уж в искусстве — их вообще навалом.

Если я начну выяснять подробности, он оборвет меня и быстро поставит на место.

— Один раз я ловил удивительного типа, большого специалиста по Пикассо, единственной его приметой была татуировка на плече: «Авиньонские барышни». Представляете, как приходилось изощряться, чтобы проверить на этот счет подозреваемых, учитывая, что допрашивали их не в открытую? А не так давно в метро нашли Рембрандта. Да-да, в картонном тубусе. Настоящий Рембрандт и нигде не значится. Такое, конечно, не каждый день случается… Так, ладно, короче, я буду следить за этим самым пристальным образом, и мне хотелось бы, чтобы мы с вами оставались на связи: вы можете мне понадобиться. Вполне возможно, что между вашим делом и смертью г-на Дофина нет ничего общего, хотя я в это не очень верю. Я вас больше не задерживаю.

— Где я могу узнать о Веро?

— В больнице Божон, но сейчас ее нельзя видеть. Я думаю, она пробудет там еще несколько дней. С этими депрессиями никогда не знаешь…

Глупо поблагодарив его, я вышел из кабинета немного ошарашенный.

Дельмас обращался со мной не как с жертвой, а как с нормальным человеком, что совершенно не похоже на доброжелательное смущение, с которым я постоянно сталкиваюсь в последнее время. Это доказывает, что мир не кончается запястьем моей правой руки.

* * *
Я допил бутылку переохлажденного чуть терпкого шабли и вернулся к столу, заваленному ворохом измятых бумажек. Не так много на самом деле, но только то, что надо. Салон молодой живописи происходил в марте, в подборке есть несколько статей, посвященных общим тенденциям, а в трех рассказывается о дикой выходке, устроенной двадцать седьмого марта четырьмя наглыми неуправляемыми молодчиками. Самая интересная была напечатана в июньском номере «Свободного искусства», небольшой газетенке, которой больше не существует. А жаль.

«А затем, во всеобщем благостном урчание, весьма показательном для парижского живописного контекста, вдруг образовался разрыв. В конце вечера в залы ворвалось четверо молодых людей. В тот самый момент, когда мэтры и их ученики предавались взаимному восхвалению, эти четверо взбаламутили лужу согласия и благодушия, запустив туда булыжник. Они горланили: „Долой галереи и их цепных псов — хозяйчиков от искусства!“. Они срывали со стен полотна, чтобы развесить свои картины. Они раздавали листовки и всячески оскорбляли участников выставки (…)».

В другом журнале приводится текст упомянутой листовки.

«Искусство умерло, так устроим же ему настоящие похороны!

Мы, объективисты, заявляем, что искусство было убито хозяйчиками, галерейщиками, критиками и другими официальными институтами.

Объективисты не будут отрезать себе ни одного уха.

Слишком поздно.

Объективисты никогда ничего не будут требовать, они не существуют, они НИКОГДА не станут спекулировать на имени ни одного из своих членов.

Салон молодой живописи — душегубка эстетики.

Здесь убивают изящные искусства.

Что ж, туда им и дорога».


В третьем был помещен отчет о завершении вечера, вызвавшем у одних возмущение, а у других — живой интерес.

«Один из участников выставки, подвергшийся большим нападкам, чем остальные, попытался вызвать полицию, но организаторам удалось самим разрядить атмосферу насилия, все более охватывавшую выставку. Эдгар Деларж, владелец галереи „Европа“, известный своим интересом к новым талантам — правда, трудно сказать, не путает ли он талант и провокацию, — заявил, что его заинтересовали (!) молодые псевдо-революционеры. В ответ на что четверо смутьянов, единственной заслугой которых можно считать верность собственным убеждениям, громко послали его заниматься своими „блевотными делишками с дерьмовой живописью“ (sic)».

Мне так надо было, чтобы они существовали.

Вчетвером они сумели сотворить весь этот бордель. Шемен напрасно жалуется на старость: у него отличная память. Тут есть всё: колыбель изящных искусств, бунт, плевок в рожу хозяевам от искусства, презрение к должностным лицам, анонимность и отсутствие притязаний в отношении собственного творчества. Моран был там, прежде чем стал Мораном.

И потом есть этот галерейщик — Деларж, «хозяйчик», как и другие, но который, в отличие от остальных, не преминул выразить «заинтересованность». Надо быть действительно тронутым, или большим любителем скандалов, или большим любителем объективистов, чтобы стерпеть их наглость. Вот в этом направлении мне и надо копать, потому что, что бы там ни было, их выходка двадцать седьмого марта принесла свои плоды, пусть даже лишь на уровне закупочной комиссии. И почему бы им было вторично не поступиться своей безупречностью? Деларж, конечно, все помнит, он мог бы рассказать о своем столкновении с ними, может, даже описать их, возможно, он видел их мастерскую или следил за их последующим творчеством. В любом случае, он мог бы сказать мне, что ему так приглянулось в этих молодых террористах. И еще мне хотелось бы, чтобы кто-то более знающий, более увлеченный объяснил мне простыми доходчивыми словами, что такое я чувствую, когда в тысячный раз смотрю на «Опыт № 30». Это мог бы быть Шемен, но его взгляд давно уже потонул в цветной фотографии национального парка Эверглейдс. А мне надо знать всё, потому что за этим холстом скрывается сумасшедший, псих, который уничтожает воспоминания, отрезая людям руки и проламывая черепа. Джентльмен с каттером. Душевнобольной, говорящий во тьме. И я найду его раньше Дельмаса.

* * *
Я опять взялся за пишущую машинку — просто чтобы доказать самому себе, что еще способен на какие-то чувства по отношению к живым существам, а главное — чтобы восстановить мои, и только мои связи с моими, и только моими близкими. Я почувствовал вдохновение и начал в стиле, исполненном сладкой истомы, в пастельных тонах, но при этом не без известной доли реализма. Имя этому стилю — импрессионизм.


«Дорогие оба!

Практически я вам никогда не писал, и судьбе было угодно, чтобы сегодня я принялся за этот труд единственной рукой. Я переживаю сейчас смутный период, и, несмотря на расстояние, вы остаетесь единственными ориентирами в окружающем меня мраке. Должно пройти какое-то время, чтобы все вновь прояснилось. Я скучаю по солнцу, по морю, с которыми вы никогда не пытались расстаться».

* * *
Мужской голос.

— Галерея «Европа», здравствуйте.

— Я бы хотел поговорить с господином Деларжем.

— По какому поводу?

— Для личной беседы.

— …Вы журналист? Это по поводу Бобура?

— Нет-нет, я разыскиваю сведения о Салоне молодой живописи шестьдесят четвертого года. Насколько я знаю, он там присутствовал. Вы можете соединить меня с ним?

Легкое замешательство. Если бы его не было на месте, мне бы сразу об этом доложили. А что, если?..

— …Э-э-э-э… Он принимает только по предварительной договоренности, но сейчас у него очень много работы. Что вас интересует конкретно?..

Я почувствовал защитный рефлекс. Все ясно, зря он говорит о себе в третьем лице…

— По телефону объяснить трудно. Нельзя ли договориться о встрече у вас в галерее?

— Вы его не застанете. Что вы хотите знать о Салоне молодой живописи?

— Было бы проще, если бы я все-таки зашел.

— Не сейчас! Как ваше имя?

— Я перезвоню позже.

Я повесил трубку, прежде чем он успел отказать мне в третий раз. Мне казалось, что правильно будет предварительно позвонить, но, похоже, я ошибся. Нельзя предвидеть всех тактических ошибок. Остается только нагрянуть туда самому, чтобы взять его тепленьким, не дав времени опомниться. Галерея находится на улице Барбет, в Марэ, это рядом со мной. Живопись плотно пускает корни в моем квартале. Наплодил Бобур малюток.

Не прошло и пяти минут, как я был уже там. За это время он не мог никуда деться. На доме № 59 единственная табличка — «Галерея „Европа“», чтобы попасть в выставочный зал, надо пройти через подворотню. Во дворе, среди старых зданий, бросается в глаза голубизна двух этажей, примыкающих к подъезду «С». Великолепная дверь галереи — вся из стекла и металла, каждая створка полтонны — открывается от одного прикосновения. Внутри — почти ничего. Это модно. В пустоте весь смак, старые камни бережно сохранены и после тщательного ремонта выставлены напоказ, серый, как слоновья шкура, пол выглядит как нечто среднее между версальским плацем и катком. В глубине все же виднеются несколько изящно развешанных вещиц. Стойка администратора встроена в стену, чтобы не нарушать перспективу. Я чувствую себя совершенно одиноким на этом островке современного дизайна. Неряшливый и нелепый обломок кораблекрушения в царстве изысканного стиля. Я перелистываю книгу отзывов: некоторые подписи мне знакомы. Те же, что и в галерее Кост, — обычная выставочная фауна. Рядом — каталог конюшни Деларжа, список выставляющихся у него художников. Взглянув на имена его жеребчиков, я понимаю, почему он не заботится о рекламе. Среди тех, кто у него выставляется, четыре или пять самых высоко котирующихся художников на сегодняшний день. Ясно, что этому типу есть чем заняться, кроме как возиться с таким проходимцем, как я. Когда в твою команду входят такие фигуры, как Лазевиц, Линнель или Беранже — это только те, чьи имена мне что-то говорят, — понятно, что ты можешь задавать тон на рынке. Я как-то готовил к выставке одну вещь Лазевица — пустые рамы, наложенные одна на другую в виде лабиринта. Десять минут на развеску, но перед этим — три часа, чтобы сообразить, как это сделать… Беранже делает подсветки: он фотографирует свои ноги, свой нос, свое жирненькое брюшко, увеличивает это до огромных размеров и выставляет в ящиках, начиненных неоновыми трубками. Фотография в 15 граммов вырастает до 120 кило, и, чтобы установить ее, требуется шесть грузчиков с ремнями. Имя Линнель мне тоже что-то говорит, хотя я и не помню, чем он занимается точно. Априори мне кажется, что он принадлежит к редким типам, которые все еще пользуются красками и кистью.

— Я могу вам помочь?

Она возникла из-за трех бетонных блоков, заменяющих стену соседнего помещения. Очень красивая молодая женщина со светло-рыжими волосами и синими глазами. Неподходящая внешность для отпугивания докучливых посетителей.

— Я хотел бы видеть господина Деларжа.

Она перекладывает на столе какие-то папки — только чтобы занять руки.

— Вы договаривались о встрече?

— Нет, но можно договориться прямо сейчас.

— Сейчас это невозможно, он готовит выставку в Бобуре, сейчас как раз идет монтаж.

Ага, говори кому другому… Я смотрю за блоки, ни секунды не сомневаясь, что Деларж прячется там. Чуть стесанные по краям колонны дают возможность прекрасно контролировать все, что происходит в галерее, при этом позволяя не торчать в зале, когда там никого нет.

Деларж видел, как я пришел. Я чую его, он засел где-то тут, неподалеку. Чего ему бояться? Может, я был слишком прямолинеен? Может, не надо было сразу говорить ему про шестьдесят четвертый год? Что он, струсил? Что-то все эти церемонии начинают меня раздражать, невозможно ни о чем спросить — сразу какие-то подозрения. А у меня начинается параноический страх сболтнуть чего лишнего или не сказать чего нужного.

— Зайдите недели через две, только сначала позвоните. Возможно, он найдет для вас пару минут.

Позвонить? Нет, спасибо. Я больше никого не буду предупреждать.

— А что это за выставка в Бобуре?

— Линнель, один из наших художников. С восьмого по тридцатое апреля.

— Три недели? Это уже слава… В Бобур не всякий попадает…

Говоря это, я вспоминаю увиденную вчера в Бобуре табличку «Выставка монтируется» и двух монтажников, вертящих картину так и этак.

— Да уж, — отзывается она, и в голосе ее звучит оттенок довольства.

Это правда. Для ныне здравствующего художника это — Пантеон. После Бобура остается мечтать лишь о Лувре, но это только через несколько веков.

— Оставьте ваше имя и координаты в книге отзывов, я скажу ему, что вы приходили…

Она протягивает мне ручку, и я не могу отделаться от мысли, что в этом жесте кроется злой умысел.

— Я никогда не пишу отзывов.

С нескрываемым презрением она бросает ручку на стол.

— Что же, тем хуже для вас…

— Но я с удовольствием получил бы приглашение на вернисаж в Бобуре. Ведь без приглашения туда не попасть?

— Мне очень жаль, но все уже роздано…

— А это работы Линнеля?

— Нет, это произведения из личной коллекции г-на Деларжа. Он предпочитает не держать их взаперти, а время от времени показывать публике. Ведь они созданы для того, чтобы на них смотрели, не так ли?

Мне надо было не задавать идиотских вопросов, а сразу посмотреть на подписи… Небольшое полотно Кандинского, коллаж Брака, третьего я не знаю, но это нормально для типа, не сумевшего с первого взгляда узнать двух первых.

* * *
На самом деле у меня нет выбора. Вернисаж в Бобуре — послезавтра вечером, и до этого времени мне нечего надеяться прижать Деларжа. Да и после тоже, он — начальник, и ему ничего не стоит ускользнуть от меня. Его что-то беспокоит, и, чтобы узнать, что именно, я должен спросить его об этом напрямик, вот и всё. Ему удалось протолкнуть своего протеже в Бобур, а для маршана — это больше чем победа, это — апофеоз. Не говоря уже о деньжищах, которые ему это принесет. Он будет там с самого открытия, на этом вернисаже, поскольку он — принимающая сторона. Разговор пойдет о ценах: там будут десятки потенциальных покупателей — те, у кого в коллекции уже есть Линнель и у кого его еще нет. Деларжу не удастся выпроводить меня на глазах у всей этой компании.

— Алло, Лилиан?

— …Антуан… Но… Как ты?..

— Кост в галерее?

— Нет.

— Мне нужно приглашение на выставку Линнеля на послезавтра.

— Мы пару дней назад получили его, но это для…

— Для шефини, я знаю. Но мне нужно. Правда, очень. Тебе всего лишь надо изобразить, что почта опоздала. Она его уже видела?

— Ты меня достал, Антуан.

— Она все равно туда попадет. Великая и ужасная Кост не из тех, кого можно не пустить в Бобур.

— Ты исчезаешь, о тебе ничего не слышно, и вдруг звонишь, когда тебе что-то нужно.

— Мне очень нужно.

— Ты зайдешь?

— А ты мне его не пришлешь?

— Ну, ты и правда нахал.

— Я тебя целую… А я уже давно никого не целовал…

* * *
Два дня ожидания. Нет, не так. Два дня разбега. И страха, что сейчас раздастся звонок Дельмаса и он сообщит, что обнаружилось нечто архиважное и что расследование значительно продвинулось. Ничего более ужасного для меня не может быть. За это время я мало где бывал. Час назад мне показалось, что я уже могу сходить в Академию. Мне все же надо объяснить им всем — Анджело, Рене, Бенуа и остальным, — что произошло. Но я так и не решился.

Сегодня вторник, семнадцать часов, и я только что пришел от соседа, который завязал мне галстук. Он не выказал никакого удивления. Я решил, что на вернисаже мое обычное обмундирование будет выглядеть несколько неуместно. На таких приемах обычно с бомжами разговоры не ведут. Я и сам с подозрением отнесся бы к типу в расстегнутом пиджаке чуть не до колен и бесформенных вельветовых штанах зеленого цвета. Мне пришлось сделать над собой усилие, вытаскивая на свет свою вернисажную амуницию, в которой я щеголял у Кост. Я побрился настоящим лезвием — мне это было нужно. И ни разу не порезался.

Вход на выставку с улицы Ренар — во избежание толкотни у главного входа. Я показываю свой билет двум типам в синей униформе, они желают мне хорошего вечера. А со скольких вернисажей я сбежал, работая у Кост, даже не вкусив радости законченной работы. Жак обиделся бы на меня, если бы увидел тут, да еще в галстуке. Нечто вроде распорядительницы вручает мне подборку прессы и показывает лестницу, ведущую в выставочный зал. Там, наверху, человек тридцать приглашенных обсуждают вовсю, словно они уже успели все осмотреть. Все правильно: вернисажная публика приходит не для того, чтобы рассматривать живопись — это почти невозможно среди такого гвалта, когда кто-нибудь то и дело влезает к тебе в поле зрения, а на бортиках напольных пепельниц повсюду торчат пустые бокалы из-под шампанского.

Ожидая сигнала к началу празднеств, я прогуливаюсь по залам, но не для того, чтобы увидеть, что там насоздавал Линнель, нет, на это мне наплевать. Я хочу полюбоваться — с критической точки зрения — работой монтажников.


Полотна полтора на два метра — холст, масло. Развеска обязательно в белых перчатках. Прекрасная работа, кроме одной картины, которую следовало бы приподнять еще сантиметров на двадцать — а то плинтус слишком виден. И еще вот эта, поменьше, — ее стоило бы повесить на уровне глаз. В одном из залов со светом не все в порядке — юпитер неудачно затеняет большой кусок холста. Еще одна досадная, но неизбежная деталь: неудачные попытки замаскировать огнетушители. Ни один цвет в мире не может соперничать с огненной краской, которой красят эти изящные приспособления, вечную головную боль галерейщиков. Таблички с названием и датой прибиты слишком близко к полотнам, Жак всегда старался сделать так, чтобы о них забывали. А вообще-то, ничего не скажешь — отличная выставка. Мы с напарником справились бы дня за три — максимум. Мы предпочитали что-нибудь посложней — из расчета одна заморочка на произведение: стеклянные шары, балансирующие на вершине пирамиды, мобили, которые надо подвесить так, чтобы не было видно креплений, велосипедные цепи в вечном движении, фрески с оптическим эффектом, все самое хрупкое, ломкое, загадочное, бредовое, чудное — короче говоря, то, что смонтировать просто невозможно.

Открылся бар, я чувствую это по неуловимому оттоку публики в определенном направлении. Вписываюсь в общий поток. В зале с буфетом стоит шум. Всеобщее недержание речи в концертном исполнении, прерываемое отдельными восклицаниями и тихими смешками. Несколько известных лиц — критики, художники из числа незатворников, представитель министерства. Медленно, очень медленно я поворачиваюсь вокруг своей оси, настраивая локатор. И вдруг слышу четкий сигнал, исходящий из сгустка толпы, сгрудившегося вокруг бокалов, в нескольких метрах от меня. Пролистав подборку прессы, я отыскиваю снимок с Биеннале в Сан-Паулу: горстка художников позирует для классной фотографии вместе с учителем Деларжем, возвышающемся на правом фланге. Вот он, во плоти, в нескольких метрах, в компании двух типов помоложе. Справа от него Линнель. Исполняет свою роль героя дня: рукопожатия, благодарность за восторженные отзывы, независимо от степени их искренности. Чествуемый художник может позволить себе не улыбаться и не говорить — это одна из редких его привилегий. Правда, он должен соглашаться на встречи с журналистами, а вот покупателей может избегать — для этого тут есть другие. Ален Линнель лениво играет в эту игру: он чуть напыщен, чуть неестествен, чуть отрешен. Им подносят бокалы, я подхожу ближе и занимаю позицию в метре от них, спиной, навострив уши и делая вид, что пробираюсь к буфету.

Мне везет. Очень быстро мне удается уловить, о чем речь. Тот, что постарше, и правда Деларж, я не ошибся, он представляет своего протеже критику по имени Алекс Раме. Это одна из самых грозных фигур в Париже, единственный, кто способен двумя-тремя прилагательными уничтожить любую выставку, помню его статью об одной выставке Кост. Статья была настолько разгромная, что в галерею сразу набежала куча народу только для того, чтобы самим убедиться в масштабах бедствия.

Но сегодня критик явно доволен и хочет сам сказать об этом художнику, а в скором времени и читателям.

— Как насчет интервью завтра, вас это устраивает?

Легкое замешательство, ничего не происходит. Деларж, сияющий и лопающийся от благодушия, любезно настаивает.

— Ну же, Ален! Ты же найдешь завтра пару минут…

Ничего. Ни мычания в ответ. Я оборачиваюсь, чтобы взглянуть краешком глаза на ситуацию, которая кажется, по крайней мере, натянутой. И понимаю, что тоже слегка ошибся.

— Нет. У меня не найдется времени для этого господина.

Я настораживаюсь, пытаясь представить себе состояние такого маршана, как Деларж, вынужденного урезонивать капризного художника, позволившего себе роскошь отказаться от интервью на следующий день после вернисажа.

— Ты шутишь, Ален…

— Нисколько. Я не собираюсь отвечать на вопросы человека, который четыре или пять лет назад обозвал меня «декоратором». Помните, господин Раме? Маленькая выставка в старой галерее на острове Сен-Луи? Ты ведь тоже прекрасно помнишь, мой милый Эдгар, не делай вид, что теперь, когда я в Бобуре, ты все позабыл. Тогда ты еще называл его мерзавцем, не прикидывайся…

Обстановка за моей спиной накаляется. Я пользуюсь этим, чтобы завладеть полным бокалом. Который приканчиваю в три глотка. Раме все еще здесь.

— Послушайте, только не начинайте, сейчас будете обличать критиков, знаем мы эти песни… Ваша живопись изменилась к лучшему, изменился и взгляд на ваши работы.

— Правда, Ален… Зачем нам вспоминать взаимные обиды? — снова вступает Деларж.

— Кому это нам? Ты всегда говоришь «мы» вместо «ты». Этот господин может завтра утром извалять меня в дерьме, «нас» извалять, мне так больше нравится. За сим я отправляюсь на поиски нового бокальчика.

Деларж берет Раме под локоток и, отведя в сторонку, разражается потоком извинений. Я хватаю еще один бокал и залпом осушаю его. После подобного удара Деларж не вынесет ни единого вопроса от такого доставалы, как я. Гвалт становится все громче, шампанское льется рекой, сутолока усиливается, Линнель пожимает все новые и новые руки, откровенно смеясь, у него тут одни враги, я не спускаю с него взгляда, какой-то пузатый человечек хлопает его по плечу, он оборачивается, пожимает ему руку и возвращается к прерванной беседе, не обращая никакого внимания на вновь прибывшего, который стоит, онемев от удивления. А ведь эта физиономия мне знакома, как, видимо, и всем тут. Художник? Критик? Инспектор? Мне хочется узнать, и без малейшего стеснения я спрашиваю свою соседку по шампанскому, знает ли она эту личность. В отличном настроении, уже под мухой, она отвечает с таким видом, будто я только что прилетел издругой галактики.

— Это Ренар… Вы не видели, куда пронесли сладкое?

— Ренар… Оценщик?

— Ну да! У Далуайо мне больше всего нравится сладкое.

— Слушайте, я вижу поднос, слева, если вы добудете мне тартинку с лососем, мы провернем сделку.

Она улыбается, мы производим обмен, она просит еще пару бокалов, чтобы запить предыдущие.

— Прекрасная выставка, — говорит она.

— Не знаю, — отвечаю я с полным ртом.

Она хохочет. Мой правый рукав заправлен глубоко в карман. Среди всей этой светской публики это может сойти за легкий снобизм. Такие вот манеры. Она лихорадочно заглатывает один за другим кофейные мини-эклеры, и я пользуюсь этим, чтобы улизнуть. Ренар разговаривает с Деларжем, который еще дымится от злости. На этот раз я описываю в пространстве параболу и оказываюсь перед картиной, висящей ближе всего от них. Помнится, Кост говорила как-то, что все Ренары, из поколения в поколение, были оценщиками, передавая это ремесло от отца к сыну, сколько существуют аукционы. Он устанавливает подлинность, оценивает и продает добрую часть того, что проходит через аукцион Друо. Прелесть что за работа.

Стучи себе молотком, а каждый удар стоит десять тысяч… Жак со всеми своими инструментами отдыхает.

Деларж раздраженно говорит ему что-то вполголоса. Я улавливаю через фразу.

— Он достал меня, понимаешь… два года я готовлю этот Бобур… госзаказ, со всеми вытекающими отсюда проблемами!..

Так, подведем итоги: у Деларжа проблемы с жеребенком, который, как видно, любит побрыкаться. Ренар, еще один чистокровный рысак, но с другого ипподрома, в курсе дела. Что это мне дает? Собственно, ничего. Мне надо успеть прижать маршала, пока его вернисаж не полетел ко всем чертям, выжать из него как можно больше и убраться восвояси. Ренар отходит в сторону Линнеля, самое время приниматься за Деларжа. Я легонько хлопаю его по плечу, он оборачивается и чуть отшатывается назад. Выпивка, как ни странно, облегчила мою задачу.

— Вы меня не знаете, и я не собираюсь долго вам надоедать, я пытался застать вас в галерее, чтобы поговорить кое о чем, относящемся к шестьдесят четвертому году. Салон молодой живописи. Я читал, что вы там были, и вот мне хотелось бы знать…

Он отводит взгляд, щеки его краснеют, как у мальчишки, руки дрожат, как у древнего старца. И он уже мысленно сто раз послал меня ко всем чертям.

— Я не могу… Мне надо еще поговорить тут со многими… я…

— Вы беседовали тогда с одной группой, их было четверо, «Объективисты», вас заинтересовала их работа. Я хотел бы, чтобы вы просто поделились кое-какими воспоминаниями, попробуйте вспомнить…

— Кто-кто? Шестьдесят четвертый, это так давно было… Может быть… Прошло двадцать пять лет… я тогда только начинал… В любом случае я никогда не был ни на Салоне молодой живописи, ни на Парижской биеннале… Ничем не могу быть полезен…

Я пытаюсь удержать его за рукав, но он высвобождается и, ни говоря больше ни слова, ускользает прочь. Возвращается к Линнелю и Ренару. Как только я взглянул в их сторону, они сразу отвели глаза. Кроме Линнеля, который продолжает разглядывать меня с головы до пят, у меня создается мерзкое впечатление, что его глаза останавливаются на запрятанном в карман конце моего правого рукава. Смеется? Возможно… Я не знаю, куда девать глаза, предплечье сводит судорогой, но зато теперь я знаю, что где-то в этой сутолоке кроется то, что Дельмас назвал бы «источником подозрений».

Внезапно я ощущаю себя маленьким, убогим, я боюсь потерять то, что придавало мне силы, — радость от сознания, что я искореняю зло. Все вокруг превосходят меня, тут нет ничего моего: живопись, галстуки, сложные слова, шампанское, рокот всеобщих разглагольствований, благоуханная влажность вялых рукопожатий, страдания на почве великого искусства, его сокровенные конфликты — все это не мое. Я создан для другого: бархатная пыль, молчаливое прикосновение к слоновой кости, тихий стук сталкивающихся шаров, восторги Анджело, запах сигары, старики в подтяжках, голубой мелок и безмятежный вечный огонек в глубине моих глаз. Вот затем, чтобы однажды он зажегся вновь, я и должен остаться еще на какое-то время среди всего этого нелепого пустословия.

Кто-то толкает меня, и, не успев возмутиться, я вижу, как прямо к Деларжу устремляется какая-то девица и встает перед ним. Лица мне не видно, но спина ее выражает дикую решимость. Она громко говорит что-то, и те трое перестают обращать на меня внимание. Вот и отлично. Лицо Деларжа снова перекашивается. Неудачный вечер. Линнель разражается таким хохотом, что все разговоры вокруг них смолкают. Я снова подбираюсь поближе к буфету, чтобы вместе со всеми послушать, в чем там дело.

— Мне нет дела до вашего вернисажа, господин Деларж, но раз уж вас можно застать только здесь…

Что такое? Сколько же нас всего таких — в одинаковом положении?

— Прошу вас, мадемуазель, подыщите другое время для скандала, — говорит Деларж.

— Скандала? Это вы говорите мне о скандале? Моя газета скоро опубликует целую серию материалов о вашем мошенничестве!

— Поосторожнее с инсинуациями, мадемуазель!

— Это не инсинуации, это правда, и я заявляю здесь об этом во всеуслышание!

И, сложив ладони рупором, эта чокнутая завопила на весь зал:

— Господа, тем, кто покупал картины знаменитого кубиста Хуана Альфонсо, пора чесать репу!

— Во как! — выпалил Линнель, согнувшись пополам от смеха.

Деларж мрачно взглянул в его сторону оттолкнул девицу и подал знак стоящим у двери охранникам, которые в ту же секунду примчались на выручку.

— Это — сумасшедшая, мой адвокат все уладит. Выставите ее отсюда!

Охранники хватают ее, чуть ли не оторвав от пола, и тащат к выходу. Я не верю своим глазам: что это, сон или на редкость удачный хепенинг? Она отбивается, не переставая выкрикивать свои заклинания.

— Правда о Хуане Альфонсо в майском номере «Артефакта»! Уже в продаже!

На мгновение, которое, казалось, длилось целую вечность, сутолока в зале прекратилась. Онемев, раскрылись в изумлении рты, бокалы замерли у самых губ, поднятые руки застыли в воздухе. Фреска Иеронима Босха в объемном исполнении.

Линнель — единственный, кто сохранил дар речи.

— Класс… Вот это класс… Нет, ну просто класс…

Кажется, его высказывание не всем по вкусу.

Особенно Деларжу, в котором ощущается непреодолимое желание влепить ему по уху и обозвать неблагодарным. Новая волна присутствующих потихоньку потянулась к буфету. Мне предлагают по ложенный бокал — этого, вне всякого сомнения, требует общее согласие. Скандал… А с моей точки зрения, сцена и правда просто классная, по выражению Линнеля. Да, похоже, за Деларжем тянется длинный хвост сомнительных делишек. Что-то я не слышал ни о таком кубисте — как там его зовут? — ни об этом темном деле. Мне даже становится немного жаль его, этого маршана, которого ждал сегодня настоящий триумф и который на деле весь вечер вынужден терпеть нападки то со стороны прессы, то от собственного протеже, то от какого-то зануды вроде меня. Эх, и почему только я раньше не ходил на вернисажи?

Понемногу разговоры возобновляются. На столах вновь появляются подносы с птифурами.

— Классная девица, а? Это ж надо — превратить Бобур в музей Гревен! Снимаю шляпу..

Это было сказано мне на ухо, я повернулся всем корпусом.

Линнель, стоит — веселится.

Да, у этого типа явно не все в порядке с головой.

— Да уж… Немного отдает рекламной акцией, не находите? Забавно, конечно, но все же, — говорю я.

— Может быть, но мне нравятся грубияны. На этих раутах такая тоска. И потом: я пришел сюда по обязанности — как-никак это все же я понаделал все то, что висит на стенах, — а вот остальным-то это на что?

— Остальным? Ну, им нравится то, что висит на стенах, вот и всё.

— А вам? Вам оно нравится?

— Не знаю. Если я начну говорить об этом, я покажусь вам грубияном.

Он смеется, я тоже, но внезапно давлюсь смехом: он берет меня под руку. Под ту руку.

— Пойдемте, я проведу для вас персональную экскурсию.

Прежде чем пройти в зал, он запасается горючим, и я стою, как полный идиот: в одной руке бокал, а на другой повис этот тип.

Он требует, чтобы мы выпили вместе, я слушаюсь и немного теряю равновесие. Он останавливает меня перед каким-то холстом.

— Посмотрите-ка на эту. Старая, семьдесят первого года.

Чего он от меня хочет? Что это: продуманная акция или очередная придурь подвыпившего художника? В любом случае он знает, что я доставал его маршана, может, именно это ему и нравится. По правде говоря, я впервые вижу его работу. Я прошелся по выставке слишком быстро и ничего толком не разглядел. Да и вообще я предпочитаю разглядывать рамы, а не то, что они обрамляют. Длинные полосы грязновато-зеленого цвета, чувствуется, что краска накладывалась прямыми мазками, резко прерывающимися в конце. Затем все было покрыто белилами, как бы скрепившими красочную поверхность. Я, правда, не знаю, что и думать об этом. Чистая абстракция. Вот и всё.

— Ну как? Что-нибудь чувствуете?..

— Ну да-а-а, немного… Знаете, я ничего в этом не понимаю…

— Тем лучше. От специалистов меня пучит. Мне как раз очень хотелось бы, чтобы кто-то вроде вас сказал мне сегодня, что он об этом думает. Ну так как? Вам это ничего не напоминает?

— Спросите у кого-нибудь другого. Я полагаюсь только на примитивное, отсталое удовольствие, которое получает моя сетчатка. Знаю, так говорят все трусы. Короче говоря, не умею я отличить хорошую картину от плохой. Может, подскажете, как это сделать?

— Да это просто. Достаточно предварительно увидеть несколько тысяч других, всего-то. Так что? Напоминает вам это что-нибудь или нет?

— Ну-у-у-у… Если подумать… Может быть, мать прячет дочку под пальто от дождя.

— ?..

Я сказал это таким правдивым голосом, что он даже не засмеялся. Меня как бы осенило.

— Ладно, о'кей, каждый видит по-своему. Я не думал об этом, когда писал… но… хорошо… я не против. А как по-вашему, сколько это стоит?

— Учитывая, что вы выставляетесь в Бобуре, это должно стоить охренеть сколько.

— Больше. Эта, например, сто двадцать пять тысяч. Ночь работы, если не ошибаюсь.

Подумаешь. Меня этим не удивишь. Я как-то видел у нас в галерее горку из пивных бутылок вдвое дороже этого.

— И сколько из этого идет маршану?

— Довольно много. Обычно фифти-фифти, но у нас особое соглашение.

— А вы что, работаете ночью?

— А? Да, и я один из немногих художников, которые любят искусственное освещение. На рассвете сам удивляюсь…

Он окликает на ходу парня в белом пиджаке, который через минуту подходит к нам с шампанским. Ему опять приспичило тяпнуть. К нам подходит какая-то пара, женщина целует Линнеля, мужчина тоже. Художник подставляет им щеки без явного восторга.

— Ален, гениально! Ты рад? Это действительно сила! Чувствуется свежее дыхание, и работы так прекрасно коррелируют, просто роскошно!

Он благодарит их таким голосом, будто нос у него зажат прищепкой для белья, и оттаскивает меня прочь. Нет, он точно тронутый.

— А что это значит: «работы коррелируют»? — спрашиваю я.

На самом-то деле я знаю это лучше, чем кто бы то ни было: так всегда говорила Кост. Но мне надо его разговорить.

— Ничего. Не берите в голову. Слушать еще всю эту фигню…

— Но все-таки… Впечатляют меня люди с хорошо подвешенным языком. Без этого — никуда.

— Вы думаете? А я ненавижу все эти словечки. Андре Бретон говорил: «Философ, которого я не понимаю, — дрянь»! Я иногда ржу до слез, читая научные статьи о собственной мазне. Знаете, живопись для этого подходит гораздо больше, чем, например, музыка. Ну что можно сказать о музыке? А? Критики никогда не описывают то, что видят, — они соревнуются в абстракции с картинами. Впрочем, они и сами это признают.

Уж чего-чего, а непонятных каталогов я начитался.

— Все равно… меня это впечатляет.

— Ладно, проще простого: сейчас прошвырнемся среди посетителей, и я вам буду синхронно переводить, идет?

Я хихикаю. Это все от шампанского. Мои мозги, наверно, понемногу превращаются в какую-то эмульсию на основе брют империаль.

— Идет.

Ничего, что я под градусом, соображаю я нормально. Ни о чем не забываю: ни о Деларже, ни о своем обрубке. Что бы там ни творилось у него в голове, Линнель может быть просто джокером в игре против меня.

Мы подходим наугад к двум откровенно пожилым женщинам, одна из которых что-то воодушевленно вещает. Дымок от сигареты, торчащей в углу рта, заставляет ее то и дело прикрывать левый глаз.

— Знаешь, у Линнеля — сплошная игра хроматических эквивалентностей… тут надо ждать имплозии…

Линнель мне на ухо:

— Эта говорит, что я все время использую одни и те же краски, а имплозия — это значит, что, чтобы картина подействовала, на нее надо долго смотреть.

Старушка продолжает:

— Чувствуется матовость поверхности… И присутствует некий прорыв, вот тут… раздирающий покров…

Линнель:

— Она говорит, что разбавленные белила позволяют видеть то, что под ними.

Мне кажется, что народу прибывает. Две старушки исчезают куда-то, на смену им приходят другие — супружеская пара, в которой жена не решается ничего говорить, пока ее мужик не выскажется. Он запинается, как будто высказывание своего мнения — его святая обязанность.

— Это… это интересно, — говорит он.

Линнель обращается ко мне с ядовитым комментарием:

— Ну, тут просто. Он говорит, что все это — чушь собачья.

Мне очень нравится его стиль — стиль художника без иллюзий, которому наплевать на внешние приличия и на этот выпендреж, сопровождающий все, что возводится в догму. Наплевать на все, кроме того, чем он занимается у себя, когда он один. Его «мазни». Это — святое, о котором он не говорит. Я знаю такие моменты, когда чувствуешь себя автором, исполнителем и единственным зрителем того, что создаешь.

— А что, если нам вдеть еще по одной? — совершенно серьезно спрашивает он.

— Пошли! — отвечаю я, не сразу понимая, что делаю.

Где он только нахватался этих словечек? Я будто слышу Рене. А может, Линнель — сын какого-нибудь пролетария, и начинал он свою артистическую деятельность с видов заброшенных пустырей и натюрмортов с ломаными мопедами, написанных антикоррозийной краской? Не знаю, в чем тут дело — в шампанском или в этом парне с его остротами, — но чувствую я себя гораздо лучше, чем когда пришел.

Вдели.

— А что, на этом твоем маршале и правда висит госзаказ? Может, это секрет…

— Смеешься? Секрет!.. Да об этом трубят уже во всех газетах! Настенная роспись на фасаде одного министерства, мать ее. И это не на нем висит госзаказ, а на мне.

Я присвистываю.

— На тебе? Ну тогда это год Линнеля! Бобур плюс госзаказ! Это настоящая слава! И деньги!

— Еще бы, тридцать квадратных метров… честно говоря, не знаю, что им туда зафигачить… Они собираются открываться в девяностом.

— Ты уже начал?

— И нет, и да… Есть у меня идейка… Это будет называться «Килукру», такой восьмидесятиметровый болт, торчащий из фасада, в розово-фиолетовой гамме. Только вот поймет ли меня министр?

В первый момент я подумал, что он это серьезно. Да уж, этот тронутый наверняка попортил крови Деларжу. Кажется, я начинаю понимать, что тут происходит. Бедный маршан связался с художником, а тот, достигнув зенита славы, начал выкобениваться. Если цены на его картины размером метр на два уже зашкаливают, то сколько может стоить целая фреска?

— Пойду раздобуду еще чего-нибудь… Подождешь меня?

Я киваю. И тут же глохну от резкого «Здравствуйте», раздавшегося в левом ухе.

Кост.

— Я немного опоздала, на входе были трудности, куда-то задевала приглашение… Как поживаете? Я и не знала, что вы ходите на вернисажи в Бобур. Вы знаете Линнеля? То есть, я хотела сказать… Вы его знаете лично?

А ее должно интриговать, эту Кост, что бывший монтажник из ее галереи поддает на пару с героем Бобура.

— Я и по имени-то его не знал, пока здесь не оказался. А вам нравятся его картины? — спрашиваю я, прежде чем она успела задать этот же вопрос мне.

— Да, очень. Я слежу за его творчеством уже несколько лет и…

Я пьян, нельзя не признать очевидное. А потому нетерпелив. Я дожидаюсь конца ее фразы, чтобы начать новую тему. Тетя Кост — ходячая энциклопедия, и мне нельзя упустить такой случай.

— Вы знаете Хуана Альфонсо?

Она хмурится, удивляясь такому резкому переходу.

— М-м-м… Ну да, немного, но у меня мало данных… Это кубист, о нем заговорили совсем недавно, а раньше никто ничего не слышал. В Друо было продано сто пятьдесят его работ, это все, что я знаю. А вы интересуетесь кубизмом?

— Нет.

— Когда вы вернетесь к нам на работу?

— Мне надо еще уладить пару дел, а там — посмотрим.

— Вы знаете, что случилось в хранилище?

— Да, я был у комиссара Дельмаса.

Возвращается Линнель с бутылкой, пожимает руку Кост. Они быстро обмениваются несколькими любезностями, после чего она уходит в зал, пояснив, что еще не видела выставку.

— Видал бабу? — говорит Линнель. — Одна из по-настоящему искренних личностей, кстати, редкий случай в этой компании. Ей не надо было ждать, пока я попаду сюда, чтобы полюбить мои работы.

Я рад, что он так говорит. Я всегда подозревал, что моя бывшая шефиня по-настоящему любит свое дело.

— Ладно, хватит валять дурака, время теряем, разливай! — говорит он, протягивая мне бокал и бутылку.

— Я не… Лучше ты…

Чтобы прояснить ситуацию, я вынимаю из кармана рукав и показываю ему обрубок. Этот жест незаметно становится моим последним доводом.

— Удобно, наверно? Можно быть накоротке с окружающими…

— ?..

Деларж хватает своего протеже за плечо.

— Ален, ты мне нужен, надо сделать пару снимков. Вы нас извините, — обращается он ко мне с улыбкой, по сравнению с которой Иудин поцелуй выглядел бы невинной лаской.

— Мне некогда, Эдгар, ты же видишь, я разговариваю с другом. А мой друг — просвещенный любитель искусства! Истинный любитель!

Деларж кусает губы.

— Прекрати, Ален… пре-кра-ти… Ты слишком далеко заходишь…

— Займись своими гостями, у тебя это всегда получалось лучше, чем у меня…

— Твой… друг прекрасно обойдется без тебя пару минут. И это избавит его от необходимости задавать лишние вопросы.

Мой замутненный рассудок расценил эту фразу как явно лишнюю. Мне показалось, что залы опустели, — я и не заметил, как быстро прошло время. Я закрыл глаза, под веками побежали темные бесформенные облака. Медленно-медленно я поднял руку, и, описав сложную кривую, мой кулак закончил ее на физиономии Деларжа. Это должно было случиться. Я схватил его за воротник и ударил головой в лицо — раз, второй, третий, расплющивая ему нос, он взвыл от боли, но мой крик покрыл его вой, а затем, работая коленями и ногами, я освободился наконец от так давно копившейся во мне ярости. Он упал — не я, а он, так-то лучше, — я уже нацелил носок своего ботинка ему в голову — последний удар, завершающий штрих…

Не успел — в этот самый момент два типа оттащили меня от него, и я взвыл от неутоленной жажды мести. Тот, что был ближе, получил ногой по голени, скрючился от боли, но тут второй навалился на меня, повалил на пол, мой обрубок соскользнул, и я со всего маху ткнулся мордой в ковровое покрытие. Удар кулаком в затылок расквасил ее еще больше. Меня схватили за волосы и подняли на ноги.

Кто-то заговорил о полиции.

Я увидел, как Линнель в углу наливает себе очередной стаканчик.

Деларж, все еще валяясь на полу, прокричал какой-то приказ.

Выкинуть меня вон.

Двое охранников, те, что стояли на входе, заломили мне руки за спину и, протащив по всему залу, выбросили на улицу Ренар. Напоследок один из них за волосы повернул к себе мою голову.

Я увидел широкую полосу ночного неба, а потом ребро ладони врезалось мне в физиономию.

* * *
Мне пришлось ждать довольно долго, не знаю, минут двадцать, наверное, пока какой-то героический таксист не решился наконец остановиться перед оборванцем в галстуке, с побитой башкой, сидящим прямо на тротуаре в ожидании, когда у него перестанет течь из носа. Прежде чем открыть дверцу, он протянул мне коробку бумажных носовых платков.

— Едем в аптеку?

— Не стоит.

— Тогда куда?

Я уже подумал об этом, пока трезвел, лежа на вентиляционных решетках станции «Рамбюто».

В футляре от проездной карточки я нашел адрес единственного из моих знакомых, кто умеет делать перевязки. Нос у меня здорово болит, и я предам его только в руки настоящего врача. В такой час остается лишь надеяться, что он не женат.

— Улица Фонтен-о-Руа.

— Поехали.

Я выбрасываю за окно красный липкий шарик, который уже ничего не впитывает и вытягиваю из коробки новую горсть платков.

— За сиденья не беспокойтесь — я осторожно.

— Да я и не беспокоюсь. Вот если бы это была блевотина, тогда да. Тогда бы я вас не взял. Блевотину не выношу.


За всю поездку он так и не поинтересовался, почему у меня из носа капает, а просто высадил у дома номер тридцать два. Я оценил его молчание.

Бриансон. Четвертый этаж, слева. На лестнице пахнет мочой, свет не включается. Из-за его двери слышится тихая музыка, кажется, гобой. Я звоню.

— Антуан?..

Мой окровавленный пластрон избавляет меня от объяснений, я вхожу.

— Что же это?.. Садитесь.

Я смотрю поверх него, он усаживает меня, кружит немного по комнате, потом приносит все, что нужно для чистки моей физиономии.

От прикосновения ватным тампоном нос загорается огнем.

— Сломан? — спрашиваю я.

— Если бы он был сломан, вы бы знали.

— Крепкий, однако, учитывая, сколько ему досталось в этом году..

— Вы что, подрались?

— Да, и это пошло мне на пользу. Вы были правы, доктор. Немного силы воли, и неполноценность можно преодолеть. Я двоих уложил как нечего делать. Как если бы я был с двумя руками. А ведь когда я был с двумя руками, я никого не укладывал.

— Вам это кажется странным?


С четверть часа мы молча ждали, пока мой нос закупорится. Потом он снял с меня пиджак и рубашку и переодел в чистый хлопчатобумажный джемпер. Я покорно переносил все, только от выпивки отказался.

— А я ждал, что вы ко мне придете, — сказал он, — только не при таких обстоятельствах.

— Я часто о вас думаю. У меня явный прогресс.

— Если вы и правда хотите, чтобы у вас был прогресс, приходите лучше ко мне в Бусико. Там есть все необходимое для переобучения, вам понадобится каких-то три месяца.

— Никогда. Это должно прийти само — как любовь. Мы еще только познакомились, и сейчас у меня с моей левой как бы легкий флирт. Потом придет доверие, взаимовыручка, а в один прекрасный день мы станем крепкой, верной супружеской парой. Нужно время.

— Напрасно потраченное время. Вы нашли работу?

— Мне уже задавали этот вопрос — в полиции.

Он выдерживает паузу.

— Нашли того, кто напал на вас?

— Еще нет.

— А к тому, что произошло сегодня, это имеет отношение?

В какой-то момент я чуть не выложил ему все сразу, чтобы облегчиться. Если бы мне не разбили морду, я точно излил бы ему всю желчь, скопившуюся во мне.

Долгое молчание. Врач меняется во взгляде и покачивает головой.

— Вы хорошо держитесь, Антуан.

— Мне можно тут переночевать?

— Ну-у-у… Пожалуйста… Только у меня один этот диван.

— Отлично.

Он достает мне простыни и подушку, и мы прощаемся.

— Будете уходить, захлопните дверь, я уйду раньше вас. Заходите ко мне еще, не ждите, пока вам снова расквасят физиономию.

Я ничего не ответил. Когда он закрыл дверь в свою комнату, я был уверен, что никогда больше его не увижу.

* * *
Сон долго не приходил, а потом и вовсе улетучился. Около пяти утра я ушел, не удосужившись даже написать Бриансону пару слов благодарности. Я решил, что ночной воздух пойдет мне на пользу, а моему многострадальному носу немного прохлады не помешает. По улице Оберкампф я могу, нога за ногу, в полчаса добраться отсюда до Марэ. А чтобы представить, что я буду делать в ближайший день, мне больше и не нужно. Врач прав, я чувствую себя неплохо, я почти спокоен, а ведь успокаиваться мне еще рано. Я позабыл о колотушках — и о тех, что получил, и о тех, что сам надавал. Когда-нибудь я так останусь еще и без носа, но это уже не произведет на меня особого впечатления. Рука, нос, крыша — не все ли равно в моем-то положении…

Деларж — подонок, Линнель — псих. Но, если выбирать, я правильно сделал, что надавал первому. И он получит еще, и очень скоро, если не выложит мне все, что знает про объективистов. Вот в чем разница между мной и Дельмасом. У Деларжа с его адвокатами и связями всегда есть чем достать полицейского. Чтобы начать беспокоиться, он должен по уши увязнуть в дерьме. А у меня против него одно оружие — моя левая рука. И, похоже, она действует все лучше и лучше.

Я взбираюсь по лестнице при последнем издыхании, весь в поту, на свинцовых ногах. Похоже, атрофируется у меня не только рука. Увидев на углу письменного стола белый лист, заправленный в каретку пишущей машинки, я почувствовал прилив вдохновения. На этот раз после пережитого накануне абсурда мне захотелось брутальных, бессвязных образов. Произвольного сопоставления элементов, создающих в конце концов не поддающуюся осмыслению экспрессию. Сюрреализм.


«Дорогие оба!

Отныне жизнь моя прекрасна, как союз бокала шампанского и ампутированной руки на фоне сожженного холста. Viva la muerte!»


Я растянулся на кровати, всего на минутку, но сон взял меня тепленьким, и я провалился в забытье.

За кофе я пробежал подборку прессы, которую выдала мне распорядительница. Ничего особо нового, кроме маленького абзаца, посвященного истории взаимоотношений художника и маршана. Кто бы мог подумать.

«Эдгар Деларж заинтересовался творчеством Алена Линнеля в 1967 году. Это открытие становится для него настоящей страстью. Отныне он будет делать все, чтобы вывести молодого художника в люди. Их дружба насчитывает уже двадцать лет. Ален Линнель тоже доказал свою верность другу, неизменно отклоняя предложения самых престижных галерей».

Звонит телефон. Мама. Собирается приехать в Париж, одна. Как неудачно, я как раз уезжаю с приятелем в Амстердам. Обидно будет, если мы разминемся. Хорошо, она отложит поездку на следующий месяц. Целую. Я тебе напишу.

А у меня по-прежнему нет ничего, кроме обращения.


Со вчерашнего дня Деларж может зачислить меня в стан своих врагов. Линнель тоже один из них — в некотором роде, но это все ничто по сравнению с той остервеневшей девицей, журналисткой из «Артефакта». Она чуть не затмила меня там, вчера, со своими публичными обличениями. Добрую половину дня я пытался связаться с ней, названивая в газету, и, судя по всему, я был не одинок. Ближе к вечеру она соблаговолила наконец ответить, пребывая в том же агрессивном расположении духа, что и накануне.

— Добрый вечер, мадемуазель, я был на вернисаже вчера вечером и…

— Если вы от Деларжа, можете сразу повесить трубку, знаете ли, два адвоката за один день — это слишком, мне известно, что такое диффамация…

— Нет-нет, я хотел…

— Так вы из тех, кого он надул? Вы приобрели Альфонсо, и теперь у вас есть вопросы? Тогда купите ближайший номер «Артефакта».

— Да нет же, я вас…

— Тога чего вам надо? Говорите быстро! У меня и без вас дел по горло!

— Вы можете заткнуться хоть на минуту? Меня тоже вчера выставили вон, да так, что я после этого писал кровью, правда, Деларж тоже! Хватит вам таких объяснений?

Она кашлянула два-три раза.

— Извините… Я была там с приятелем из газеты. Он оставался до конца по моей просьбе и рассказал о драке… Так это были вы?

— Да.

— Это из-за кубиста?

— Нет. Вообще-то… Нет, не думаю…

— Может, нам встретиться?


Двумя часами позже мы сидим друг против друга в баре «Палатино», неподалеку от моего дома, единственном местечке в округе, где можно затеряться после полуночи. Ее зовут Беатрис, и вчера я не успел разглядеть ее красивого лица пикантной брюнетки, ее округлостей и уж тем более — ее улыбки. Чтобы она подольше не сходила с ее лица, я держу искалеченную руку прижатой к туловищу.

— Я рада, что вы мне позвонили. Когда мне рассказали, чем кончился вернисаж, я пожалела, что сама не могу позвонить вам. Мне есть дело до всего, что может повредить Деларжу.

— Хорошо, что не все художественные критики такие, как вы.

— Вообще-то, это работа не для меня. Пусть ею занимаются всякие писаки. Вот вы понимаете что-нибудь в этом искусствоведении?

Со вчерашнего вечера да, чуть больше, чем раньше, и это благодаря Линнелю. Но я отвечаю, что нет.

— Я тоже. Единственное, что меня в этом интересует, — бабки. Без бабок современное искусство существовать не может. Мне всегда было интересно, как это холст, на котором намалевано три синих кружка на бежевом фоне, может за два года подняться от нуля до ста миллионов. Ну правда… я, конечно, упрощаю… Я специализировалась на котировках, и это страшно интересно. Я обожаю свою работу.

— Не понял…

— Вы читали «Артефакт»? У меня там целая страница, каждый месяц, типа справочника цен, я пишу о том, что обычно замалчивают, и это стоит мне кучу неприятностей: подделки, взвинчивание стоимости, сомнительные оценки, колебание цен в зависимости от моды.

— А Альфонсо?

Я слишком поторопился, она это почувствовала.

— Я все говорю, говорю… А вы молчите. Я не для того целый год собирала досье на Альфонсо, чтобы растрепать про него за две недели до публикации.

— Со мной вам нечего бояться, я не журналист, а живопись меня глубоко не волнует.

— Тогда что же? Какое вам дело до Деларжа?

Я почувствовал, что начинается игра в «веришь — не веришь». Кто больше вызнает, меньше сказав. Но так мы можем потерять уйму времени.

— Деларж скрывает кое-что, и это может не иметь никакого отношения к вашей истории с кубистом. Давайте баш на баш: я расскажу вам свою историю, а вы мне — о вашем досье. Может быть, в каком-то месте они пересекутся. Если хотите, начнем с меня…


И она выслушала меня до конца, серьезная, молчаливая. Думаю, я ничего не забыл. Джентльмена с каттером, больницу — в двух словах, Дельмаса, хранилище, объективистов, о которых она никогда не слышала, смерть Нико, листовку, Деларжа. Не рассказал я только о бильярде и моем загубленном будущем, она бы никогда не поняла этого. О последствиях я не думал. В заключение я нарочито положил руку на стол, и она посмотрела мне прямо в глаза.

Чтобы выдержать паузу, я предложил ей еще бокал сомюра шампиньи.

И вдруг я осознал, что разговариваю с девушкой. Даже с молодой женщиной. Я снова присмотрелся к изгибам ее фигуры, к гладкому, чистому лицу и почувствовал, как ко мне возвращаются рефлексы. Какая-то задняя мысль, что-то вроде языка жестов, изощренного и до ужаса лицемерного, так что, когда минутой позже она встала и пошла к стойке за пачкой сигарет, я сделал все возможное, чтобы увидеть ее ноги. Сплошные противоречия, короче, я себя узнаю. Мы выпили.

не произнося ни слова, каждый ждал, пока заговорит другой.

Заговорила она.

— Я, наверное, покажусь вам полной дурой, но моя история с кубистом…

Она засмеялась, очень мило, и я снова убрал руку на колено. Идиотская стыдливость.

— Вы слышали о Ренаре? — спросила она.

— Оценщике? Он был вчера там.

— Знаю. Около двух лет назад Деларж выставил на продажу почти полное собрание произведений некоего Хуана Альфонсо, абсолютно неизвестного художника-кубиста. Для участия в таких торгах сначала необходимо пройти через оценщика, который подтверждает подлинность картин, устанавливает исходную цену и публикует каталог для представления произведений покупателям Друо. Ренар проделал все это с таким знанием дела, что за два дня было распродано сто пятьдесят вещей.

А Кост неплохо осведомлена.

— Коллажи, полотна, хорошенькие такие статуэтки — и все в абсолютно кубистском стиле, более чем кубистском, понимаете? Каталог сам по себе — шедевр двусмысленности. Ни единой точной даты, относящейся к творчеству Альфонсо, одни гипотезы, и всё в сослагательном наклонении. И этого оказалось достаточно, чтобы обвести вокруг пальца самую что ни на есть светскую клиентуру. Все кругом рады, кроме Хуана Альфонсо, которого никогда и на свете-то не было.

— То есть?

— Альфонсо — это ловушка для простофиль, порожденная фантазией Эдгара Деларжа. Это намного тоньше и прибыльней, чем простая подделка. Он заказывает вещи какому-нибудь художнику-кубисту а через пятьдесят лет, уверяю вас, это уже не просто слава. Рейнар подает все под нужным соусом, и дело в кармане. У меня в досье есть свидетельства экспертов и точная реконструкция сценария, по которому они провернули эту аферу. Деларж и Ренар — жулики. С тем, что у меня есть, я выведу их на чистую воду.

— А вы не боитесь? Вдруг вы ошибаетесь с самого начала?

— Не может быть. Вы никогда не догадаетесь, с чего началось мое расследование. Мы с приятелем разглядывали каталог, и там были репродукции двух коллажей — один 1911 года, другой — 1923-го. И вдруг мы замечаем, что в обоих фигурируют одни и те же обои — это с разницей в двенадцать лет! Есть еще и другие ляпы такого же сорта. Мне не хватает только имени художника, который писал эти фальсификации.

— Вы думаете, кто-то из его протеже оказал патрону такую услугу?

— Честно говоря, не знаю.

На ум мне пришла одна циничная личность, расточавшая ядовитые шуточки в адрес своего благодетеля.

— Это мог бы быть Линнель?

— Не думаю. Это было бы слишком прекрасно для моего досье. Выставляясь в Бобуре, такими делишками руки не марают.

Я задал ей еще сто вопросов, бессвязных и лихорадочных, всеми средствами пытаясь соединить наши истории — Морана, Альфонсо, объективистов, — и в голове у меня все окончательно перепуталось.

— Не нервничайте так, вполне возможно, что между этими делами нет ничего общего.

— Предлагаю сделку. Вы поставляете мне сведения, а я занимаюсь Деларжем.

— Что?

— Мы можем работать в одной команде — вы и я. Вы журналист, вас пропустят туда, куда мне нет хода. Вы будете искать все возможные связи между Линнелем и Мораном.

— Смешной вы. Что я буду с этого иметь? И куда я пойду?

— В Школу изящных искусств. Они оба оттуда, окончили ее примерно в одно время.

— А вы что будете делать?

— Я? Ничего. Буду спокойненько ждать. Но, если обнаружится хоть малейшая связь между вашей историей и моей, вы получите очень много. Я пойду на переговоры с Деларжем.

— Переговоры? На предмет чего?

— На предмет интервью. Такого интервью, какого вам никогда не добиться.

Похоже, мое психическое состояние начинает внушать юной пробивной журналистке серьезные сомнения. Я же снова вижу, как она хороша, может, немного уязвима, и это придает нашему разговору самую чуточку нормальности. Она думает совсем недолго.

— А где гарантия, что вы про меня не забудете?

И, не дожидаясь ответа, продолжает, снизив тон:

— Я хочу знать имя фальсификатора. Копайте, выбейте из него доказательство, письменное доказательство, что-нибудь такое, чтобы я смогла это опубликовать. После появления моего досье в печати, будет процесс, мне это уже пообещали многие, и это будет еще один документ для суда. Неопровержимое доказательство. Но это не все. Мне нужно кое-что еще.

Тут уже я взглянул на нее по-другому.

— Я хочу иметь эксклюзивное право на ваше дело. На всё. Я хочу быть первой, кто о нем заговорит. Я уже чувствую — это будет основной материал сентябрьского номера. Завтра же пойду в Школу изящных искусств. Позвоните мне домой.

Я расстался с ней, недоумевая, кто из нас одержим в большей степени.

* * *
Мне не понадобилось совершать ритуальный удар ногой в дверь — она открылась сама собой после первого поворота ключа, от чего рука у меня похолодела. На второй замок я теперь не закрываю, но никогда не забываю повернуть ключ на два оборота. Стоя на пороге, я какое-то время ждал, что что-нибудь произойдет. Затем, не входя в прихожую, нащупал выключатель и отважился наконец заглянуть внутрь.

Ничего. Все тихо, ни единого следа чужого присутствия. Беспорядок на столе похож на мой собственный, стенной шкаф закрыт. Я вхожу в комнату, рука все еще дрожит, по спине бегают мурашки. Зажигаю все лампы, открываю окно, громко говорю вслух сам с собой. Выброс адреналина ударил по башке, и я присаживаюсь на краешек кровати. Здесь нечего красть, кроме нескольких измятых листков бумаги, показывающих, какие идеи засели у меня в голове.

Стоило забыть повернуть ключ на второй оборот, и всю мою храбрость как рукой сняло: я снова превратился в калеку, каким был в самый первый день, — разве что злобы поубавилось. Когда эта озлобленность покидает меня, я превращаюсь в самого уязвимого из людей. Острый приступ тоски подкатывает к глазам. Жажда мести — это всего лишь раковая опухоль, гангрена, она заражает самые сокровенные мои мысли и питается моей волей. Иными вечерами я проклинаю свое одиночество сильнее, чем все остальное.

Я захлопнул дверь ногой, но этого показалось мало, и я пнул стол, потом стулья, вещи стали падать, и я остановился, лишь когда почувствовал жгучую боль в ноге. Это меня успокоило, чуть-чуть. Скоро я научусь избавляться от негативной энергии так, чтобы это не причиняло боли. Этой ночью едва уловимый аромат молодой женщины и скудость собственной спеси вряд ли дадут мне уснуть. Я ударил обрубком о край стола — невольно, ожидая, вероятно, какой-то реакции несуществующей руки. А потом лег, не раздеваясь и не погасив света.

И в эту секунду почувствовал, что я не один.

Я резко сел и повернул голову, и тут рядом с постелью возникла какая-то фигура с занесенной рукой. Я закричал. Призрак. Я успел узнать это лицо в тот самый момент, как статуя навалилась на меня, схватив руками за горло и придавив всем весом к постели, шею обвил шнурок, не давая закричать, я протянул правую руку, чтобы вцепиться ему в лицо, но ничего не произошло, резким движением он дернул удавку на себя, она впилась в мое тело, из глотки вырвался глухой звук, я безуспешно попытался дотянуться левой рукой до его глаз, он уперся ладонью мне в лоб, в глазах у меня побелело, и узел шнурка, переместившись, впился мне в трахею. Я почувствовал, что задыхаюсь и теряю сознание.

Тону в объятиях…

С вылезшими на лоб глазами…

И тут этими самыми глазами я увидел сквозь туман, совсем рядом, бильярдный кий.

Я изловчился, чтобы дотянуться до него, он заметил это и попытался удержать мою руку, шнурок чуть ослаб, он потерял равновесие и покатился вместе со мной на пол. Я закашлялся так, что у меня чуть не лопнуло горло, а он успел вскочить и опять поймать шнурок, я почти вслепую схватил свое копье, рукоятка несильно стукнула его по лбу, он едва обернулся, шнурок снова впился в меня, но я размахнулся и со всей силы влепил ему кием в морду. Закашлявшись чуть не до рвоты, я все же нашел в себе силы ударить еще, и еще, четыре, пять раз, но тут дыхания не хватило, ноги подкосились, и я сел.

Едва отдышавшись, я схватился рукой за свое горящее огнем горло, стараясь дышать носом. Какое-то время, все еще сипя и кряхтя, я ждал, пока легкие снова наполнятся воздухом. Шею свело от боли. Я увидел, как он ползком, словно поверженный боксер, медленно-медленно пробирается к двери. Я издал какой-то немыслимый звук: мне так хотелось сказать ему, но я смог лишь проскулить что-то, как глухонемой, тогда я стал думать, изо всех сил, в надежде, что он услышит мою мысль. Слушай, пора кончать, нам обоим… Что ты делаешь?.. Вернись… Надо покончить с этим сегодня же… Куда же ты?..

Он отнял руки от лица, чтобы схватиться за ножки стола, но они соскользнули, липкие от крови, я ничего не мог сделать, когда он все же поднялся на ноги. Снаружи меня окликнул сосед. Захлебываясь глухим кашлем и слезами, с удавкой на шее, я не смог подняться с кровати.

Он все же ушел, натыкаясь на мебель. Я не видел этого, пристыв взглядом к тянущемуся за ним извилистому кровавому следу.

А потом я стал плакать, навзрыд, заливаясь слезами все больше и больше.

Не знаю, сколько это все продолжалось, но несколько веков спустя я увидел бледное лицо соседа снизу, осторожно заглядывающее в приоткрытую дверь. Он что-то говорил про шум, про кровь и про полицию. Я хотел ответить, но горло болело все сильнее, и это напомнило мне больницу, скрепки во рту и невозможность произнести ни слова. Я медленно покачал головой, показал пальцем на дверь, а потом тихонько прижал ладонь к щеке, давая понять, чтобы он шел спать.

В комнате все еще стояла удушающая атмосфера насилия, и, видимо, поняв, что в такой ситуации ему не стоит нарушать обретенный мной наконец покой, он бесшумно закрыл за собой дверь.

5

Я чуть было не ушел, не убрав кровищу. Стоя на коленях, я прошелся тряпкой по еще свежим пятнам. Мне просто представилось собственное возвращение домой и неприятное удивление, с которым я обнаружу свое жилище заляпанным запекшейся кровью. Взяв рюкзак и засунув туда кое-что из вещей, я вышел на улицу, в предрассветную прохладу, не зная еще, куда приведет меня мое полное отсутствие желания чего бы то ни было. Чего я хочу: мести, покоя, пойти по улице налево или направо? Не знаю, что-то я растерялся.

Ему надо было остаться. Какой же я все-таки идиот, что не подумал в свое время о протезе. Каждый раз после очередной встречи с ним жалею об этом. Хороший, старомодный крюк, при этом остро отточенный, — вот, что мне надо. Если подумать, сейчас такое приспособление пригодилось бы мне даже больше, чем рука.

Я скорее найду номер, если пойду в сторону площади Республики. На два-три дня, может, больше, но никак не меньше.

Джентльмену нужна моя шкура. Его раздражает моя память, полная свеженьких воспоминаний, моя ксерокопия «Опыта № 30», моя разговорчивость и мой слишком крепкий нос. Наверно, он иногда обо мне думает. Дорого бы я дал, чтобы узнать, каким он меня видит.

Горло напоминает о себе при каждом глотании. Но голос понемногу возвращается. Время от времени я пробую голосовые связки — от низких к высоким.

Вот влип так уж влип. Припекает со всех сторон. Может, эти ощущения и имел в виду Бриансон, когда говорил о человеке с серьезными ожогами?

Отель «Карро дю Тампль». Первый с горящей в такой час вывеской. Шесть утра, портье, наверно, спит. Оказывается, нет, вон он, я его вижу, среди корзин с круассанами.

Он подходит. Номер? Есть только один, с большой кроватью, я беру его и плачу за двое суток вперед. Когда подъем? Нет никакого подъема. После десяти тридцати завтрак не подают. Что ж, пусть так. Спасибо.

Номер шестьдесят два. Я принял горячий душ в полнойтемноте, чтобы не видеть в зеркале темный след вокруг шеи. Затылок еще болит. Кровать такая огромная, что я в ней совсем потерялся. Тут меня никому не найти.

* * *
Белый и красный сходятся в углу на зеленом сукне стола… Боюсь, не найти мне покоя, так они и будут вечно преследовать меня. Один и тот же сон, один и тот же удар. И нет в этом никакого символа, никакой тайны, никакой разгадки. Все обыденно до слез, и тем страшнее пробуждение.

Прежде чем одеться, я отважился взглянуть на себя в зеркало шкафа. Вид сзади, вид спереди. Впервые, с самой ампутации, я вижу себя совершенно голым. Физиономия малость опухла, после вчерашнего или позавчерашнего — не знаю. Я немного располнел. Может, это оптический обман, но правая рука как будто сжалась по сравнению с левой. Атрофия, все ясно. Если ничего не делать, скоро она вообще превратится в цыплячье крылышко. Шея — не синяя и не черная, а просто красная, с шелушащейся кожей, пылинки которой после прикосновения остаются на пальцах. Хорошо видно красную полосу от удавки. Синяки на плечах и на ляжках начинают желтеть. Все вместе напоминает Мондриана не самого лучшего пошиба… Бриансон с этим ничего не смог бы сделать. Тут нужен реставратор. Жан-Ив. Он пришел бы со своим чемоданчиком, склонился бы надо мной в своих перчатках, с лупой в руках, выявляя поврежденные волокна. Затем, лежа прямо на полу, где-нибудь в уголке, он часами бы подбирал точный оттенок и с ангельским терпением кончиком кисточки подправлял бы подпорченные участки. Он очень нравился мне, этот Жан-Ив, в круглых очечках, с маленькими усиками. Со временем он стал крупным специалистом по белому цвету, его приглашали направо и налево, по всей Европе, для восстановления основы полотен. До него я и не подозревал, сколько разнообразных оттенков белого существует между белым и белым цветом.

* * *
Около четырех, окончательно потеряв терпение, я позвонил Беатрис с предложением встретиться в «Палатино», если у нее есть что-то для меня. Она предложила мне зайти лучше к ней, и в конце концов я согласился. Перед тем как повесить трубку, она спросила, почему я колебался. «Да так», — ответил я.

Она живет в ином мире, на левом берегу, на улице Ренн, я туда никогда не суюсь.

— Что с вами?!

Она поднесла руку к моей шее, и я поднял воротник.

— Когда-нибудь вы и об этом расскажете. Вы сходили туда?

— Может, вы все-таки сначала войдете?..

Я ожидал увидеть крутой интерьер, светлый, с коврами, мебелью из «Икеи» и жалюзи. И вот я стою посреди комнаты с двумя телевизорами, включенным минителем, компьютером с зеленым экраном текстового редактора, стопками газет, заваленной книжками, облепленной газетными вырезками. Фотоколлажи, обложки глянцевых журналов, афиша выставки Кремонини с голыми детьми без лиц — все это приклеено скотчем прямо к стене. Стол, уставленный переполненными пепельницами, пицца в картонной коробке. Это не беспорядок, не безалаберность, нет, во всем этом ощущается стремительность, ненасытная жажда информации, желание показать, что вот он мир, вот она жизнь — здесь, повсюду.

— Вы просто вездесущи, — говорю я.

— Садитесь, где найдете место, погодите… сюда…

Краешек дивана, рядом с телефоном и автоответчиком. Она возвращается в комнату с двумя чашками и чайником, даже не спросив меня, хочу ли я чая, и усаживается у моих ног. Когда она наклоняется, чтобы налить чай в чашку, я вижу ее груди. Она протягивает мне блюдце, не отрывая глаз от валяющегося на полу обрывка газеты. Прямо бешеная какая-то, думаю я, на такой надо жениться как можно скорее.

— Школа изящных искусств — это детские игрушки! Работа для стажера. Я сказала, что пишу об их выпускниках, ставших знаменитыми художниками, в частности о Линнеле, в связи с выставкой в Бобуре… Мне круто повезло, я напала на старушку-секретаршу, представляете — тридцать лет среди всех этих бумажек, помесь курицы с компьютером, она просто обалдела от счастья, что у нее будут брать интервью.

— Ну и что она сказала про Линнеля?

— Ах-ах-ах, Линнель, малютка Ален, такой талантливый! А шутник какой, если бы вы только знали, что он тут устраивал! Все годы изощрялся в розыгрышах и всяких проделках, да с такой выдумкой, что дело чуть ли не до полиции доходило! Он, кажется, заставлял новичков…

— Это так важно? — перебил я.

— Да нет, просто забавно. Короче, он отучился там шесть лет, преподаватели ему спускали всё на свете, все его фокусы. Типичный студент — ни фига не делает, а в результате все знает. Это и раздражало, и подкупало, и обескураживало однокашников. Всех, кроме Морана, его неразлучного друга, более неприметного, более прилежного. «Приятный, но неразговорчивый», — сказала про него старушка. «У него были свои причуды, он увлекался всякой мелочью — миниатюры, каллиграфия, а вот академический рисунок его мало вдохновлял». Он был самым скромным из этой четверки.

Она специально оставила пробел, чтобы я заглотил наживку. Четверка… четверка… Братья Джеймс, Дальтоны. Хорошее число для гангстерской группы. Двое уже есть. Боюсь, что будет и три. Я знаю одного такого, большого мастера появляться там, где его не ждут. По возрасту и маниакальной одержимости он вполне мог бы оказаться третьим. Джентльмен. Мой постоянный соперник.

— Клод Ренар, — говорит она.

— Да?

— Оценщик-аукционист. Этот — совсем другое дело. Он проучился там всего три года. Сын Адриена Ренара, знаменитая фирма оценщиков, самая…

— Знаю, знаю, дальше…

— Он попал в Школу на пари, чтобы насолить родителям. Папаша ворочает полотнами по миллиарду каждое, он хочет, чтобы я продолжил его дело, так вот нет, я сам буду создавать полотна по миллиарду, и однажды ему придется их оценивать. Тем не менее на набережную Малаке он являлся на крутой тачке с откидным верхом. Он очень быстро спелся с той парочкой. Все трое оставили Школу одновременно, в конце шестьдесят третьего. В последний год они были просто не разлей вода, можно сказать, что в этот год четверка и сформировалась.

У меня еще есть шанс, номер четвертый — пока джокер.

— Как насчет поужинать прямо здесь?

— А четвертый?

— Я сделала запеканку из кабачков.

Она прекрасно чувствует, что мне наплевать на ее запеканку. А мне вот интересно, действительно ли мне наплевать; интересно, четвертый и правда тот, о ком я думаю, а запеканку она сделала специально для меня, и надо ли мне торопиться с помолвкой, и не съездить ли сначала в Биарриц, а может, она выбрала кабачки, именно потому что их можно есть одной рукой и без ножа…

— Занятная у вас история, — говорю я, — продолжайте… пожалуйста.

— Нет, с сегодняшнего дня меня больше занимает ваша история. Это будет главный материал сентябрьского номера. Четвертого звали Бетранкур, Жюльен Бетранкур. И не Ренар с его бабками, не Линнель с его эффектными гнусностями, а именно он был в этой четверке главным. Старушка хотела уйти от ответа, для нее и для всей Школы это неприятное воспоминание. «Вам не стоит говорить о нем в вашей газете, мадемуазель…»

Я придвинулся поближе к ее лицу, чтобы почувствовать ее запах. Она поняла и не стала отодвигаться.

— Он рос без отца. Никто ничего о нем не знает. Какой-то хилятик, призывающий к террору против искусства. Экстремист, которого вечно подозревали в том, что он своими туманными, но явно террористическими лозунгами пачкал стены в школьных помещениях. Гениальный, судя по всему, оратор, который буквально парализовал бедных студентов с их смехотворными этюдниками под мышкой.

Мне вспомнилась та листовка.

— «Он очень дурно влиял на трех остальных, на это было больно смотреть»… Еще бы… они все были влюблены в него. Они сами избрали его своим лидером, своим гуру. Должно быть, жутко обаятельный был тип, как по-вашему?

— Вы бы ему приготовили запеканку?

— Нет, ему — мясо гриль.

Не знаю прямо, жениться мне на ней или нет. Она проводит рукой по волосам, не спуская с меня зеленых глаз. Светло-зеленых.

— Линнелю светила Римская премия, но когда Бетранкуру вздумалось бросить учебу, все трое пошли за ним. Милашка Линнель, тихоня Моран, папенькин сынок Ренар и террорист Бетранкур. У всех четверых в биографии имеется явный пробел — с шестьдесят третьего по шестьдесят пятый год. Искренние, амбициозные, дерзкие. Вот они — ваши объективисты.

Да. Никаких сомнений. Однокашники, шестьдесят третий год: вся жизнь впереди, мечтай — не хочу, тачка с откидным верхом, днем — в кафе «Палетт», вечером — в «Селект», бесконечные дискуссии об американских художниках. И вот они отваживаются на поступок, бросают альма-матер, чтобы покончить с ложными надеждами. Будь они постарше или потерпеливее, они назвали бы это «старым миром». Но они пришли и ушли слишком рано. Весь век объективистов — одно лето. Моран улетел за Атлантику, Ренар вернулся в лоно семьи, юный Ален Линнель стал просто Линнелем.

— Как вы думаете: это можно понять с высоты наших тридцати лет?

— И да, и нет, — отвечаю я. — В это самое время я карабкался на стул, чтобы увидеть, как играют в бильярд в кафе напротив. Единственное, что я помню про шестьдесят восьмой год, это Олимпиада в Мехико.

— А я в шестьдесят четвертом году получила в яслях приз за лучший детский лепет. Клянусь своей пресс-картой, это правда.

— А сколько вам лет?

— Двадцать семь, — говорит она.

— Браво! Если вы и дальше будете продолжать в том же духе — в смысле профессионального рвения, — то через три года Анне Сенклер нечего будет делать, через пять вы разберетесь с Кристин Окран, потом выйдете в главные редакторы, а через десять заработаете Пулитцеровскую премию.

— Ага, а через двадцать я появлюсь в некрологах в «Жур де Франс». Прекратите издеваться.

Сколько времени я не видел так близко ни одной девушки? Думаю, это уже исчисляется годами. Ну, во всяком случае, не меньше года. Посетительница в галерее. Она никогда не приходила ко мне вечером. Я сам шел к ней после полуночи или в выходные, перед бильярдом. В конце концов ей надоело.

— Нравится мне в вас эта скандальность.

Я чуть не поцеловал ее, но тут она встала, чтобы убрать поднос. Жаль. Мне хотелось бы узнать, что бы я почувствовал и дрогнуло бы во мне хоть что-нибудь.

— А нельзя узнать, что стало с заводилой? — спросил я.

Я все еще не теряю надежды признать в нем этого подонка-джентльмена.

— Нет, она ничего не слышала о нем, а уж мимо нее это не прошло бы. Правда, я поднажала, и она отрыла у себя в бумагах тогдашний его адрес. Могу его вам дать, а через газету я раздобыла и адрес Линнеля. С Деларжем — глухо, на него можно выйти только через галерею. Придется вам как-то изловчиться. Вот такой у меня урожай за сегодняшний день.

— И вы еще успели сделать запеканку? — говорю я.

— Так вы хотите ее или нет?

Я не отвечаю. Она встает передо мной на колени и, взявшись за рукав, притягивает к себе мою правую руку. И не отрываясь смотрит, смотрит на меня, гипнотизируя, словно кобру, а я не знаю, на что ей моя искалеченная рука. И я сдрейфил.

— Можно и поужинать… — говорю я.

Она просовывает пальцы в рукав. И гладит округлую, костистую оконечность.

— Какая гладкая…

Я не понял, я хотел было отдернуть руку, но она не дала, схватив обрубок в обе ладони.

— Вас… вас действительно тянет на запретное, — с трудом выговариваю я.

Вместо ответа она прижалась губами к моим губам — на секунду. А потом — всем своим телом к моему животу.

Слишком уж быстро.

Я не готов.

Интересно, как это будет в голом виде — Рубенс на Мондриане? Локальные цвета — у меня, и античные формы — у нее. Зачем она это делает? Я не могу ни оттолкнуть ее, ни схватить за бедра, как полагается.

Все смешалось: ее причудливые телодвижения на моей груди, сверкающий взгляд и матовая кожа, моя сюрреалистическая культя, заползающая ей под мышку, и мой третий глаз, взирающий с высоты на эту картину. Это доказывает, что я не хочу ее. Я и не подозревал, что расстройство может зайти так далеко. Я закрыл глаза, и за эти несколько мгновений, в которые я увидел массу других вещей — резкие контрасты мрака и чистоты, парадоксы реальности и нелепицы, — она успела снять платье. Ее нагота вывела меня из этого бесформенного кошмара, она отдала мне себя, свой драгоценный материал, свое первозданное тело, готовая к тому, что я буду снова и снова, с головы до пят, заново лепить ее. Когда она взяла мою руку, чтобы прижать ее к своему лону, я понял, что все уже сделано, что не я — другой автор этого восхитительного осязаемого пейзажа. Но я не устоял перед желанием начать все заново, с самого начала. Слепой и тело из мягкой податливой глины. Настала моя очередь лечь поверх нее, чтобы ничего не упустить — ни гладкого, ни шершавого, ни округлостей, ни углов. Я быстро понял, что мне вполне хватит и одной руки. Так даже лучше, потому что с единственной рукой ласки мои становятся нежнее и точнее.

— Подожди… Лучше на кровати, — сказала она.

Я пошел за ней. И мы легли. И тут все, чего недоставало, вернулось. Запах наших тел, дыхание, вздохи, голод друг по другу и неисчислимые рефлексы желания. Любви. Мой третий глаз исчез, а с ним — и все абстракции. Я думал только о ней.

* * *
— Ну что, завтра? — спросила она.

— Что — завтра?..

— Деларж.

— Не знаю. Конечно…

Прежде чем выйти, мы подождали, пока совсем рассвело.

На улице она шепнула мне напоследок на ухо:

— Письменное доказательство…

Ожидая, пока она завернет за угол, я изо всех сил сжал свой фантомный кулак.

6

Сколько времени потрачено даром. Засев за лестницей подъезда В в доме № 59 по улице Барбет, я видел только рыжую голову секретарши, проплывающую из офиса в заднее помещение и обратно. Деларж вынырнул из-за своих каменных колонн только к десяти вечера, они быстренько собрались и вышли вместе. Он включил охранную систему, опускающую металлические шторы. Она закрыла дверь на ключ, и оба они продефилировали перед самым моим носом. Я вернулся в отель, проклиная рыжую цербершу и ее сверхурочные. Я даже стал подыскивать радикальный способ приковать ее к постели на ближайшие несколько дней.

Спать еще одну ночь в двухстах метрах от собственного дома показалось мне нелепым, но и возвращаться к себе я не решался. Да, Дельмасу придется попотеть, чтобы отыскать меня в случае необходимости.

На следующий день, вместо того чтобы послушно сидеть и ждать вечера для очередной попытки достать Деларжа, я решил съездить в южное предместье, в Шевильи-Ларю, и обследовать старый адрес Бетранкура. В телефонной книге я нашел одну Элен Бетранкур, но подумал, что звонить, даже анонимно, не стоит. Это оказался жалкий домишко, зажатый между гипермаркетом и вонючей автомастерской с черным от масла тротуаром перед ней. Я подумал: может ли джентльмен тут жить? Должно быть, я решил, что нет, потому что позвонил, даже не попытавшись обойти вокруг дома.

Морщинистое лицо за занавеской, хриплый рев мотора в мастерской, немецкая овчарка, которую старушка подзывает к себе. Собака тотчас повинуется.

— Я бы хотел разузнать о Жюльене!

Я сразу понял: обдурить эту старушку ничего не стоит. Проще простого. И подлее подлого. Маму Бетранкура. Но как мне иначе войти?

Она не выказывает ни удивления, ни испуга. Предложила пройти внутрь, потому что так удобнее, потому что от этих машин столько шума, потому что ей так скучно и потому что так приятно принимать у себя друга Жюльена. Ведь друга же, правда? О да, мадам, конечно, с самой Школы искусств, с какого же это года?..

— С шестьдесят третьего, — сухо говорит она.

Собака обнюхивает мне ноги, столовая, похоже, не меняла своего облика лет пятьдесят, госпоже Бетранкур уже, наверно, семьдесят, и, кроме нее, здесь, кажется, никого нет. Она усаживает меня за стол, достает бутылку ликера и две рюмки, и все это похоже на давно отработанный ритуал. Я задумался о ее неукротимом сынке. Все, что я тут вижу, плохо сочетается с типом, описанным Беатрис. Снова рев мотора под управлением механика, который принимает себя за Караяна.

— Ненавижу машины, но я не могу оставить этот дом. Здесь все, что мне осталось от Жюльена. Ну так… Вы тоже — настоящий художник?

Что ей ответить? Разумеется, нет, я занимаюсь экспортом-импортом. Уверен, она так и не заметит до моего ухода, что у меня нет руки.

— Вы уже бывали здесь? Мне кажется, я вас узнала. У него было столько друзей, тогда, в Школе. И все они приходили сюда, спорили. Ах, если бы только его отец мог это видеть…

— Да, я помню кое-кого: Ален Линнель, Этьен Моран, другие еще…

— Вы помните Алена?.. Если хотите, можно ему позвонить, о, он будет рад повидаться с товарищем по учебе…

Она хватается за телефон, и мне приходится встать.

— Нет-нет, я ненадолго.

— Тогда приходите завтра вечером, это ведь пятница? К шести часам. Он раньше никогда не приходит…

— Как это мило с его стороны навещать вас. Он часто приходит?

— О, это даже слишком мило, у него и без меня должно быть немало дел… А он беспокоится. Вот, благодаря ему у меня теперь есть Бобби… Он его купил специально для меня. Он хочет поселить меня за городом, но я не могу оставить все это. Он такой милый. А как это трудно — быть художником… Сколько лет надо учиться, чтобы по-настоящему овладеть этим искусством? А Ален — настоящий художник, я в этом уверена, и когда-нибудь он начнет продавать свои картины. Я верю в него.

— Жюльен тоже делал красивые вещи, там, в Школе.

Она радостно вскрикивает.

— Вы правда так думаете?

— Да.

— Может быть… Заметьте, я никогда не противилась, он всегда делал что хотел. Даже если я и не понимала, я знала, что он это любит, искренне любит… Он так сосредоточенно занимался этим. Создавалось впечатление, что это очень важно для него. Но почему он делал такие… такие печальные вещи… Вы знаете, сам он никогда не был печальным… Тогда почему же?.. Понимаете, я… мне всегда казалось, что художник должен создавать скульптуры, которые помогают забывать о грустном, о несчастьях… что-то оптимистическое… Картины тоже… приятные, несущие добро людям… Как бы это сказать… Но я все сохранила. Это все, что осталось после аварии. Хотите посмотреть?

— Да.

— Это мой музей. Правда, в нем не бывает посетителей, кроме Алена…

Она сказала это, чтобы я улыбнулся. Я иду за ней в комнату на первом этаже с окном, выходящим на автосервис.

— Это его мастерская, — говорит она.

Пахнет совсем по-другому: застарелой смазкой и отработанным машинным маслом, которым годы нипочем. Ничего удивительного, если посмотреть вокруг. Десятки килограммов железа, подвешенные к потолку мобили, маленькие сооружения из переплетенных, спаянных между собой железяк, укрепленных на деревянных досках. Это первым бросается в глаза. Все — одного формата, прямоугольники из дерева, 30 на 60 сантиметров. В первую очередь поражает ощущение точности, металлические части расположены несомненно в каком-то определенном порядке. Полная противоположность всякой импровизации.

— Он называл это портретами. Чему их там только учили, в этой Школе искусств?..

Портреты.

Я не могу удержаться от любопытства и прислоняю один из них вертикально к стене. Потом другой, третий — все. На них надо смотреть так, судя по карандашным стрелкам на обороте деревянных подставок. И не только поэтому. На каждой надписано имя, тоже карандашом. У меня бьется сердце, но это не от страха и не от тревоги.

«Ален 62». «Этьен 62». «Клод 62». И другие, которых я не знаю.

«Ален 62». Из миниатюрных металлических джунглей понемногу проступает лицо. Левый глаз — маленькая спиралька, часовая пружина; развороченная, расплющенная банка из-под кока-колы — это лоб, а тщательно уложенная велосипедная цепь — застывшая улыбка. Виднеющаяся местами моторная смазка подчеркивает черты. Ощущение полноты, округлая щека из кованого железа, безупречно отточенный нос из ножа, изъеденного ржавчиной.

Чем больше я смотрю, тем больше…

— Осторожно… Особенно с теми, что лежат на столе.

Вот они. Понятно, почему с ними надо быть осторожным. Это — враждебные предметы. Алюминиевая форма для выпечки, инкрустирована бритвенными лезвиями. Как бы ты ни взял ее, рука сразу будет изрезана в кровь. Телефонная трубка, утыканная заржавленными шипами. Корзина с ручкой в виде острого серпа.

— Сколько раз он ранил себе руки…

В окно я вижу искуроченную решетку, отделявшую когда-то дом от автомастерской, и посередине — два автомобильных каркаса, поставленных вертикально и переплетенных между собой.

Объятие.

— Хозяин мастерской разрешал ему играть с обломками. Мне было немного стыдно перед соседями, но ему это доставляло такое удовольствие… А в прошлом году хозяин устроил уборку, и Ален выкупил у него это. То, что вы видите внизу. Ненавижу машины.

Она уводит меня обратно в гостиную. А жаль. Я бы еще часик побыл тут, разглядывая новые лица и рискуя последней рукой при соприкосновении с этими невозможными произведениями искусства.

— А вы видели Морана после аварии?

— Малышку Этьена? Нет, он, кажется, уехал в Америку, и тот, другой, тоже ни разу не зашел — забыла, как его звали, с красивой красной машиной. Ненавижу машины. Они вечно тут болтались, эта троица, все спорили, даже ссорились иногда.

Она замолкает на минутку. Я кусаю себе губы.

— В тот вечер они поехали все вместе на этой громадной машине. Моему Жюльену не повезло. А они все остались целехоньки. Приходите в пятницу вечером. Будет Ален, он так обрадуется.

* * *
Галерея выглядит закрытой, я не заметил внутри ни малейшего движения. Правда, отсутствие железной шторы вселяет еще какую-то надежду.

и я решил поменять наблюдательный пост. На лестнице В, между этажами, находится небольшая мастерская — таких много в этом районе города, а мне сейчас совсем ни к чему выставлять себя на всеобщее обозрение. В ожидании, пока кое-кто соизволит мне показаться.

Деларж появился на горизонте около одиннадцати — один, с ключами в руках. Я кубарем скатился по ступенькам, думая лишь об одном — как бы мне взять его с наскока, чтобы он не успел опомниться. Что есть мочи я бегу в пустой двор, он стоит, немного наклонившись вперед, и поворачивает ключ системы сигнализации. Штора уже на треть опущена, я трогаю его за плечо, будто хочу удивить старого друга. Треугольный кончик каттера упирается ему в сонную артерию.

— Откройте, пожалуйста, — прошу я спокойным голосом.

Он вскрикивает от удивления. Узнает меня, пугается, лепечет что-то, все происходит очень быстро, он выпрямляется и поворачивает ключ в обратном направлении.

— Вы можете опустить штору изнутри? — спрашиваю я, все глубже вдавливая лезвие в его шею.

Он не сопротивляется, истерически выкрикивает «да». Его лицо искажено страхом, он весь дрожит, возясь с замком. У меня сердце едва ли бьется чаще, чем обычно, я чувствую, как сильны обе мои руки, лезвие ни на миллиметр не сдвинулось у него под подбородком. Двадцатичетырехчасовое ожидание лишь удесятерило мою ненависть. Вчера я еще не знал эту старушку, живущую на заржавленном алтаре воспоминаний. Я не могу больше терпеть, когда убивают доброту и кротость. Вчера я, может, еще и колебался бы.

Он зажег свет, не дожидаясь моего пожелания на этот счет.

— Не… не делайте мне больно!

Вот он, здесь, на конце моего лезвия, парализованный страхом, я чувствую его, и это облегчает мою задачу. Пока он ноет тут, как младенец, мне легко. Зажав его между своей грудью и лезвием каттера, я веду его прямо в офис. Здесь, под прикрытием железного занавеса, я смогу наконец насладиться полной безнаказанностью.

— На пол, лицом вниз, быстро!

Он повинуется. Приподняв плечом стол, я надеваю на ножку петлю удавки со скользящим узлом. Зубами, со второго раза, мне удается ослабить второй узел, на другом конце шнурка.

— Поднимите голову… Ближе к столу, чтоб вас!..

Я осторожно просовываю его голову в петяю и резко затягиваю. Он не издает ни звука. Длина веревки между ножкой стола и его шеей не больше десяти сантиметров. Я смотрю, как он лежит тут на полу, на коротком поводке, как перепуганная собачонка, в ожидании очередного пинка.

— Как видите, я использую те же орудия, что и ваш убийца, — каттер и веревку, и все это одной рукой.

— Не делайте мне больно…

— Это вам я обязан этим обрубком, а?..

— …Что вам надо?

— Интервью.

Он таращит глаза. Таким взглядом смотрят сумасшедшие — или на сумасшедших.

— Тот, кто отрезал мне руку, кто приходил ко мне домой, чтобы доделать начатое дело, — это ведь ваш человек? Отвечайте. Быстро.

Он издал звук, который мог означать и «да», и «нет».

— Я не понял.

Он сглатывает несколько раз и пытается встать на колени, но веревка не пускает его.

— Я ничего не скажу.

Он втягивает голову в плечи и крепко зажмуривается. Как капризный мальчишка. Невоспитанный сопляк. Упрямец.

— Я… Я ничего вам не скажу..

Я удивленно пожимаю плечами. Я не знаю, что делать дальше. Он медленно твердит свое, он ничего не скажет, не скажет.

Везет мне все-таки… Все так хорошо начина лось, и что я имею? Валяющийся под столом комок страха. Признаться для него страшнее, чем подвергнуться насилию. Насилию, на которое я, кажется, абсолютно неспособен. Не доверяю я себе по этой часта. С тем джентльменом — нет проблем, даже наоборот, я с удовольствием сделал бы с ним гораздо больше. Но с человеком на тридцать лет старше себя — не могу. Если честно, там, на вернисаже, мне надо было бы набить морду Линнелю. Пьяный я был.

Время и нерешительность играют против меня, я чувствую, что он ускользает, что он больше не боится меня.

Мне нельзя его упустить.

Через пару секунд он уже начнет улыбаться.

Я сел на пол рядом с ним. И стал напряженно думать о том, что этот человек поломал мне всю жизнь, что еще вчера он хотел моей смерти.

Заметив на стене картины, я подошел, чтобы лучше разглядеть их.

— Вы и правда так увлечены искусством? — спрашиваю я вслух.

Нет ответа.

— Эй, это ваша частная коллекция?

Ни слова.

— Настоящая страсть или просто выгодное вложение денег?

Молчание.

Я достаю зажигалку, купленную специально для этого случая. Еще одна идея, позаимствованная у джентльмена, как и весь мой арсенал.

Не собираюсь я пускать кровь этому гаду. Вот оно, психическое здоровье. Но я, как и любой другой, знаю, что гамма пыток практически неисчерпаема. Он тоже знает это, и в глазах его снова вспыхивает тревожный огонек. Я чиркаю зажигалкой и подношу ее к Линнелю.

— Это… это вам не поможет! — говорит он прерывающимся голосом.

— Так страсть или нет? А может, просто куча денег?

— Прекратите… Я ничего не скажу!

Огонь вгрызается в центр холста, уже появился черный круг, но язычок пламени погружается в него все глубже.

— Прекратите! Вы… Вы сумасшедший! Перестаньте! Нам… ничего не надо было… от вас самого… Мы только хотели получить «Опыт № 30».

Холст потихоньку горит.

— Вы вмешались, а он… он отреагировал… Никто не знал, что вы… захотите разузнать больше… полезете со своими вопросами… Вы знали, что объективисты существовали… А мы все хотим забыть о них…

Он снова умоляет меня убрать огонь. Теперь-то зачем? Эту покоробившуюся дрянь уже не продашь. Или это все сантименты? Он выбрал полюбившуюся ему картину в мастерской своего друга и воспитанника…

— Дальше… расскажите, что произошло после Салона шестьдесят четвертого года.

— Я решил заняться ими… Сделать так, чтобы они работали… Ну и… Делайте что хотите, я больше ничего не скажу.

Линнель превратился в черную дыру. Теперь главное не спасовать, Деларж уже на пределе, он снова в моей власти. Кто следующий? У меня неплохой выбор.

— Так, кого теперь поджарим? Кандинского или Брака?

Деларж хватается руками за голову, умоляет, дергается как осел на своей веревке — даже стол сдвинул.

— Не двигайтесь, Деларж, — говорю я, встряхивая зажигалку.

Он застывает на месте, в глазах — ужас.

— У них был вожак… Неудачник, которому нужна была группа, чтобы прикрыть свою посредственность! Меня лично он не интересовал, но этот кретин подчинил себе трех остальных. Мне были нужны Линнель и Моран, вот они меня правда интересовали, я побывал у них в мастерской. У Линнеля оказались все задатки большого художника, а Моран обладал сноровкой и четкостью, которые могли бы однажды пригодиться. Ничего общего с тем, что вытворял этот их заводила! Жалкие поделки! Но оказалось, что они ничего не делают без своего пророка, без его святого благословения! Слабовольные придурки, сопляки! Умоляю, не делайте этого, уберите огонь! Я дам вам все, что вы пожелаете…

Своими стенаниями он ответил на мой вопрос. Страсть или деньги. И то, и другое прекрасно уживаются вместе. Я погасил зажигалку.

— Что вы сделали с Бетранкуром?

Он смерил меня с ног до головы красноречивым взглядом. Я уверен — по моему вопросу он понял, насколько я продвинулся в изучении забывчивой истории современного искусства.

— Это он основал эту группу, и он же всегда отказывался от моих предложений… но я все же поимел их. Трое остальных быстро поняли, что группа — это ненадолго. Я объяснил им, что, отказываясь продавать свои работы, они далеко не уйдут, что их подростковый бунт ничем не кончится, да и вообще, деньги… Линнель клюнул первым, Ренару деньги были не нужны, но он пошел за ним, Моран еще немного посопротивлялся.

Он пытается ослабить удавку, потом продолжает:

— Бетранкур один остался непоколебим, он начинал мешать. Он готов был скорее сдохнуть — из идейных соображений, да, из идейных… Сумасшедший! Я убедил остальных представить тайком от него одну картину в закупочную комиссию — чтобы доказать, что их живопись дорого стоит. Это было начало. Когда государство заплатило им, они наконец поняли. Пророк начал меркнуть, Бетранкур постепенно утрачивал авторитет, у каждого из троих понемногу проявлялись личные амбиции. Хотите знать правду? Я горжусь тем, что сделал это. Благодаря мне, они стали художниками, а могли ведь кануть в забвение.

От вихря его фраз у меня немного кружится голова. Такое ощущение, что туман над пропастью начинает рассеиваться, и я могу наконец туда заглянуть. Мне столько надо у него выспросить, что ничего конкретного не приходит в голову, и какое-то время мы оба молчим.

— Теперь я расскажу вам продолжение. Что бы вы тут ни говорили, вам прекрасно известно, что стало с Бетранкуром. Так или иначе, вы подбили остальных порвать с ним. У группы было большое будущее, и, в конце концов, почему бы им не работать втроем, а не вчетвером, тем более что основная идея и направление были уже найдены. Вы посулили им такие вещи, о которых ни один студент и мечтать не может. И все это так быстро. И если сегодня все стараются позабыть про объективистов, так это потому, что конец у группы был самый радикальный. Вы боялись Бетранкура, он на многое был способен. Вот они и устранили своего вожака, авария, проще пареной репы. Октябрь шестьдесят, четвертого. Так?

Он поднимает голову и издает удивленный смешок.

— Вы знали… Вы заставляли меня рассказывать то, что сами знали?

— Я догадывался. Что я не понимаю, так это почему они не продолжили работать группой.

— Я и сам не понимаю. После той аварии они сами не знати, виновны они или нет. Моран совсем скис: угрызения совести и прочие глупости в этом роде… Однажды он объявил остальным двум, что едет в Соединенные Штаты и что объективисты отныне будут существовать без него. Ренар испугался, бросил кисти и занялся отцовским делом.

— А Линнель продолжил в одиночку под вашим покровительством. Это объясняет ваши сложные взаимоотношения. Сотрудничество, в основе которого заложен труп, хорошенькое начало… И вот через двадцать лет возвращается Моран, мертвый, но все же. Ему посвящают целую выставку, и туда случайно попадает «объективистское» полотно, как напоминание. Это вызывает в памяти давно забытые вещи, все очень некстати, как раз когда Линнель попадает в Бобур, да еще этот госзаказ в придачу.

— Никто ничего не знал про него, и вдруг Кост вытаскивает его на поверхность. Эту картину нельзя было выставлять, в ней были улики, мы запаниковали. Потом пришлось идти дальше: оставалось полотно, приобретенное государством. И всё. Всё закончилось, не осталось ни следа от этой злосчастной группы. А тут…

— А тут я.

Я вздыхаю. Устал я. Надоело мне все это. Мне хочется уйти, бросить его тут висеть на коротком поводке. А что еще? Мне хочется, чтобы меня оставили в покое.

Одного.

Жажда мести кончилась.

— Что вы собираетесь со мной сделать?..

— Я? Ничего.

Говоря это, я вспоминаю о журналистке и письменном доказательстве. Пригрозив извести Брака на папильотки, я добыл имя фальсификатора. Оно мне ничего не говорит. Жаль, что это не Линнель.

— А скажите-ка, господин Деларж, ваш фальсификатор ничем другим не занимается?

— Что вы имеете в виду?

— Ну, он ведь вам немало услуг оказывает. Это ведь он ходит в твидовом костюме и плаще от Берберри, а?

— Да, правда… но вы можете сжечь всю мою коллекцию, все равно больше мне вам ничего не сказать. Он не имеет никакого отношения к искусству. О его прошлом мне почти ничего не известно. Думаю, раньше он занимался живописью. У него уже были какие-то истории с полицией, но мне до этого нет дела. Он никогда больше не будет выставляться. Я даю ему работу.

Тоже ведь в своем роде художник, подумал я. Порывшись в соседнем кабинете, я нашел только одно письмо от Ренара, где упоминается некий заказ на сто пятьдесят полотен. Думаю, что из этого можно будет что-то выжать. Пусть разбирается Беатрис. Меня это не касается.

— Предлагаю вам на этом остановиться. Я слишком много знаю о вас, о Ренаре, о Линнеле, я представляю опасность, знаю… Мне не хочется больше жить, ожидая визита этого джентльмена, который на этот раз уж меня не упустит. Знайте, если со мной что-нибудь случится, та журналистка из «Артефакта» опубликует досье о случившемся. Она ведь на все способна, разве нет?

— Эта… эта шлюха…

А вот это мне не нравится. Нет. Опять лишнее слово.

Не долго думая, я снимаю со стены акварель Кандинского и кладу ее на пол. Я чиркаю зажигалкой, он молит о пощаде, и это мне уже нравится.

— Вы не можете этого сделать! Вы не понимаете… вы не сможете!..

И вдруг я понимаю, что он прав. Что это совершенно ни к чему и просто глупо — жечь произведение искусства такого масштаба. Я плохо представляю себе, что такое Кандинский. Я ничего в этом не смыслю. Я жуткий невежда. Я знаю, что это имя, услышав которое знатоки замолкают, что он находится у истоков абстрактного искусства, и что он открыл его, остолбенев от восторга перед собственной картиной, повешенной вверх тормашками. Поэтому я решил, что сжечь такую вещь — это пошлость. Что такой поступок не доставит мне никакого удовольствия.

В общем, я передумал, передумал мучить его таким образом. Рядом с книгой отзывов лежат ручки, фломастеры и жирный маркер. И я сказал себе: «Давай, Антуан, такое бывает только раз в жизни».

Зубами я снимаю колпачок с маркера и нацеливаю его в левый верхний угол картины. Раздавшийся за моей спиной душераздирающий крик только подзадорил меня.

— Молчите! Не собираюсь я губить вашу картину, я только добавлю кое-что.

Синий фон, зеленые круги, перечеркнутые прямыми штрихами, геометрические фигуры одна на другой, треугольники в ромбах, кресты в овалах всех цветов радуги.

К трапеции я пририсовываю три черные ромашки. Вокруг полумесяца рассыпаю горстку пятиконечных звездочек. Моя левая рука просто великолепна. Она дописывает Кандинского. Стоило лишь поверить в нее. Добравшись до круга, я не удержался и, вспомнив детство, нарисовал ему рот и глаза со зрачками и радужной оболочкой.

Бросив маркер на пол, я оборачиваюсь:

— Ну вот, разве так не лучше?

7

Уехать из Парижа.

Рано или поздно мне придется объявиться в Биаррице. Мои родители заслуживают лучшего, чем просто письмо. В любом случае они приехали бы сами. Целый век живописи так и не помог мне набросать эту записку. Ничего не получилось — одни бесполезные почеркушки. Зато теперь я могу определить различие между левшой и одноруким, я смогу объяснить им это и, может быть, даже смягчить впечатление.

Осталось уладить еще пару вещей, позвонить Беатрис, чтобы довести до ума дело о моих последних днях в Париже с моментальным снимком «Опыта № 8» в придачу. Это будет иллюстрация. Стоит ли заходить домой? Или даже предупреждать Дельмаса? Нет. Он прекрасно сумеет разыскать меня в случае крайней необходимости. Чего бы я хотел, так это чтобы он так и продолжал топтаться на месте, еще долго-долго, чтобы он оставил всех в покое, не хочу я говорить, свидетельствовать, объяснять свои действия. Конечно, так мне это не сойдет, понавешают на меня всякого — от сокрытия улик до нападения с нанесением телесных повреждений, не говоря уж о неоднократных попытках самосуда.

Самосуд… Никто никогда не вернет мне то, что я потерял, и хуже всего то, что в конце концов я с этим примирюсь. И забуду бильярд. Очень скоро. Устал я от этой бездны злобы.

Я проспал больше суток. Физиологическая потребность одиночества. Организм взял свое. Портье сделал мне бутерброд, я выпил с ним на рассвете пива и снова поднялся к себе в берлогу. В ожидании следующей ночи я размышлял над всей этой историей и расставил все по местам. Тихо-мирно. Я оправился сам, без посторонней помощи, понемногу я начинаю обретать свою первоначальную окраску. Впервые за очень долгое время мне удалось совместить свое пробуждение с наступлением утра. Мои внутренние часы подвелись сами собой и показывают теперь, что мне пора на выход.

Беатрис, наверное, беспокоится, мне надо было позвонить ей сразу после Деларжа, но мне так хотелось побыть одному, пока не пройдет лихорадка.

Еще только десять утра. Портье сменился, этого нового я не знаю. Четыреста франков за трое суток, он отсчитывает сдачу, не сводя взгляда с моего правого рукава и ни разу не соизволив взглянуть мне в лицо.

— Можно мне позвонить? Здесь, в Париже.

Он ставит передо мной телефонный аппарат и выходит из-за стойки. А я, только-только начавший избавляться от агрессивности, снова спрашиваю себя, придут ли когда-нибудь в норму мои взаимоотношения с окружающими.

Сначала я набрал номер газеты, но, попав на автоответчик, вспомнил, что сегодня воскресенье. Когда об этом и не подозреваешь, это может привести в состояние шока. Воскресенье…

Звоню ей домой.

— Беатрис? Это Антуан.

— …Да, минутку..

Минутка длится гораздо дольше. Я думал, она удивится, рассердится, может даже наорет на меня, за то что я пропал так надолго.

— Как ты? В порядке? — спрашивает она.

— Не знаю… Собираюсь уехать из города, и вот хотел тебя…

— Ты где?

— Ну… в отеле, но я скоро уйду отсюда…

— Встретимся?

Странно… Я уже не совсем понимаю, с кем говорю. Я думал, она начнет вытягивать из меня новости уже по телефону.

— А что случилось? Я не вовремя?

— Нет-нет, что ты! Приходи ко мне.

— Некогда, хочу поскорее убраться отсюда. Давай встретимся на Лионском вокзале через полчаса. В буфете.

Она медлит секунду, потом соглашается. И вешает трубку, вот так…

У меня мерзкое ощущение, что она была не одна. Лихорадка возвращается, одним махом. Пока я спал, что-то произошло, а я не заметил. Что-то, разбудившее мою паранойю в тот самый момент, когда я стал выныривать на поверхность.

Я быстро выхожу из отеля и поворачиваю в сторону бульвара Бомарше. Она трусила, это ясно. Ее запугал Деларж? Жаловаться Дельмасу ему вовсе не с руки — за ним числится побольше, чем за мной. А может, он сыграл такую штуку — наплел ей с три короба, так что я оказался по уши в дерьме?

Что же с ней все-таки случилось, с моей Галатеей?

Проходя мимо киоска, я спрашиваю «Артефакт», но последний номер уже распродан. Тогда я беру три газеты — две вчерашние и один воскресный выпуск. Заголовок отсылает на третью страницу. Листы выскальзывают у меня из рук.

«Убийство известного любителя искусств».

У меня кружится голова, чтобы перевернуть страницы, мне приходится положить газету прямо на тротуар.

Тошнит.

«Знаменитый торговец произведениями искусства Эдгар Деларж, хорошо известный в художественной среде, был найден в субботу утром задушенным в своей галерее на улице Барбет в четвертом округе. Убийца отрезал ему кисть правой руки, которая была обнаружена полицией в нескольких метрах от тела. Осмотр места преступления не выявил пропажи ни одного из многочисленных ценных произведений, выставленных в галерее. Две картины, однако, пострадали: сожжено полотно Алена Линнеля, близкого друга погибшего, и совершенно испорчена акварель Кандинского. После сообщения о смерти Деларжа и краткого предварительного следствия, в полицию явилась журналистка журнала „Артефакт“, чтобы…»

Прохожие оборачиваются, с недоумением поглядывая на чудака, пытающегося удержать на ветру листы газеты, которую он читает, сидя прямо на земле.

«…предоставить информацию, касающуюся данного преступления. Следствие сразу провело параллель с делом, открытым комиссаром Дельмасом из отдела по борьбе с бандитизмом…»

Я вытираю лоб рукавом. Глаза перескакивают с одного слова на другое, перебегают со строчки на строчку, но смысл их мне непонятен.

«Все указывает на то, что преступление совершено бывшим сотрудником Галереи Кост…»

Мне жарко.

«…Этот молодой человек, должно быть, отомстил за совершенное недавно на него нападение, в результате которого он потерял правую руку, изуродовав точно так же того, кого он, по-видимому, считал виновным в собственном увечье».

Фразы путаются, слова лишены смысла, я цепляюсь за конец какой-то строчки и только так понимаю, что написано выше.

«Молодая журналистка работала над разоблачительным материалом, публикация которого в майском номере журнала раскрыла бы крупную аферу маршана. „Я только хотела получить сведения по „делу Альфонсо“, я знала, что он хочет отомстить Деларжу, но я никак не думала, что он зайдет так далеко“, — заявила она на допросе. Молодой человек предпринял собственное расследование, чтобы самому найти виновного. С помощью журналистки, которой он предложил выступить против Эдгара Деларжа „единым фронтом“, ему удалось добраться до начала истории двадцатипятилетней давности, в которой был замешан Деларж. В 1964 году, во время Салона…»

Всё. Я заставил себя дочитать до конца. Вся моя история выложена в четырех увесистых колонках. Она ничего не забыла им рассказать. Единственно, чего не хватает, — это конца. И еще самого начала. Заговора треххудожников с целью устранить Бетранкура. Единственного элемента, которым она не располагала.

«Тело Эдгара Деларжа будет предано земле во вторник на кладбище Виль-д'Авре…»

Ледяные капли пота ползут у меня по спине.

«По словам комиссара Дельмаса, арест подозреваемого неминуем…»

Мне не стоит торчать тут, чуть ли не лежа на земле. На бульваре Бомарше.

Разыскивается однорукий.

Который совершил убийство.

Который отрезал руку. Не может быть, чтобы это был не я. Это могу быть только я. В конце концов я все-таки прикончил его там, когда он болтался на коротком поводке. И мне так хотелось иметь вторую руку… Вот я ее и отрезал, а потом забыл… Беатрис видела этого психа, одержимого жаждой мести, видела, как он пошел к тому, кто сделал его калекой. И еще раньше, на вернисаже, все видели, как этот однорукий набросился на того же человека. И он, конечно же, оставил следы, там, в галерее. Раз уж он там был в ту ночь. В общем, его виновность еще более очевидна, чем смерть Деларжа.

А арест — неминуем.

Надо встать, пойти, завернуть за угол — уйти. Не на Лионский вокзал, не на улицу Тюренн, не в лабиринт Марэ. В никуда. Арест неминуем. Я буду избегать взглядов прохожих, буду прятать руку, руку однорукого, однорукого, которому известен один закон: око за око, зуб за зуб, руку за руку. Газеты говорят, что я перешел черту, а я-то думал, что остановился на самом краю, на границе «свободной зоны». Бриансон с его образами и метафорами с самого начала был прав.

Не уезжать из Парижа.

Моим родителям легче было бы узнать, что я остался без руки, чем стал убийцей. Насколько легче было бы объявить им, что у меня теперь на одну руку меньше, — легче по сравнению с этой немыслимой истиной. Полиция Биаррица конечно уже побывала у них. Они — единственные близкие мне люди, единственно возможное прибежище. «Некому сообщить?», спрашивал меня врач в больнице. «Некому? Действительно?»

Как мне удавалось быть всем чужим, проживая две свои полужизни — дневную и вечернюю? Так, что даже Париж представляется мне теперь местом изгнания.

Площадь Сен-Поль, метро, два направления, «Мост Нейи», почему бы нет, или «Замок Венсенн», почему бы нет, газетный киоск набит газетами, кабина телефона-автомата, люди на воскресной, прогулке, полицейская машина едет в сторону Бастилии.

Я долго так не продержусь.

Я захожу в кабину. Может, стеклянная клетка оградит меня на какое-то время от этой сутолоки. У меня нет записной книжки, только квадратный листок бумаги, сложенный пополам и засунутый в чехол с проездной карточкой. На нем — главное, что мне надо сейчас знать. Мне надо с кем-то поговорить, прокричать ему, что я невиновен, я должен убедить в этом хотя бы одного человека, единственного, я только одного такого и знаю.

Я ему нравлюсь. Я никогда не понимал почему. И он уже однажды давал мне приют.

— Доктор Бриансон? Это Антуан. Нам надо увидеться, поговорить…

— Нет… Это невозможно…

— Вы видели газеты?

— Во время обыска у вас дома полиция нашла билеты, которые я вам оставил. Они расспросили меня как лечащего врача о вас, о психологических последствиях вашей травмы.

— И что вы им сказали?

— То, что всегда думал. То, от чего я вас всегда предостерегал, о вашей скрытой агрессивности, о том, что вы отказались лечиться… Но том, к чему это может привести, — о расстройствах поведения. Почему вы меня не послушали?

— Но…

— Идите к ним, Антуан. Так будет лучше всего.

— Я никого не убивал.

— Послушайте, они просили меня сообщить, если вы попытаетесь со мной связаться. Я не хочу знать, где вы сейчас находитесь, я не скажу им, что вы мне звонили, но если вы придете, я не буду сомневаться ни секунды. И это будет лучшее, что я смогу сделать для вас. Так что идите туда сами. Это очень важно.

В его голосе слышится нарочитое спокойствие, так обычно разговаривают с психопатами. Ученая, размеренная речь, точные формулировки — если ты еще не псих, то после такого точно им станешь. Мне нельзя попадаться на эту удочку. Я должен сосредоточиться на последней картине: падающий на пол маркер и мой циничный уход, и еще моя довольная улыбка после надругательства над шедевром живописи. Вот как все произошло. Прежде чем повесить трубку, я помедлил.

— Знаете, доктор… Я был прав, что отказался от ваших сеансов. Когда ты уже скатился вниз, когда из хозяина превратился в раба, чтобы выбраться из этой пустыни, есть один путь, медленный и нудный — испытание обыденностью. Никогда еще я не чувствовал себя больше левшой, чем сегодня.

Я вышел из кабины, комкая в руке квадратик бумаги.

В буфете Лионского вокзала меня ждут люди. Я представляю их себе. Беатрис умирает со страха, неподалеку один или два типа сидят за чашкой кофе и делают вид, что разглядывают табло отправления поездов, Дельмас тоже тут, засел в таможне, и еще у каждого выхода по человеку.

В другой кабине, у моста Сюлли, я предпринял еще одну попытку. И разозлился на себя, что подумал о Веро… Это продлилось всего несколько секунд, она только успела промямлить что-то от удивления и от страха, да, и она тоже, «ты… ты…», она не могла подобрать слова, я не стал ей помогать, и она повесила трубку. А я принялся додумывать за нее, представляя себе все, что она могла подумать: я убийца, я всегда хотел ту картину из хранилища, Нико ни за что не отдал бы мне ее, я убил Нико. Почему нет?

Остров Сен-Луи.

Некуда податься.

Мне хочется замуроваться заживо. Самому. Пока этого не сделали другие. Я думаю о прожитых годах, о людях, с которыми мне довелось обменяться хоть словом. Среди последних Лилиан, Жак, Кост. Ну, эти уже рассказывают душераздирающую историю о скрытном, кровожадном монтажнике, с которым они виделись каждый день, ни о чем не подозревая. «Никто никогда не знал, чем он занимается после шести вечера».

Что заставляло его сразу после шести выскакивать из галереи, словно его только что выпустили из тюрьмы?

Я знаю — что.

* * *
Чтобы дойти пешком до площади Терн, мне понадобился час. Следуя по возможности вдоль Сены, я всю дорогу старался идти так, будто я абсолютно невиновен. Но я заблуждался. До моста Альма я искренне думал, что у преступника в бегах должна быть своя отработанная техника, а я — всего лишь новичок в этом деле, не способный смотреть ни на что, кроме собственных ног, бледнеющий при каждой услышанной сирене.

И все лее. В недрах моего отягощенного всеми возможными и невозможными несчастьями сознания вдруг повеяло слабой надеждой, и это спасло меня от неминуемой гибели.

Они. У меня есть они. Трое, четверо, не больше, но этого так много. Я был младшим среди них, их наследником, их детищем. Они верили в меня. Когда я приходил, чтобы вместе сними выделывать разные фокусы с тремя шарами — красным и двумя белыми, — им было абсолютно наплевать, чем я занимался до шести вечера.

Я вырос на их глазах — робкий, внимательный к советам стариков. Все вместе они помогали мне отрабатывать разнообразные удары, каждый — свой коронный. Анджело рассказал мне все, что нужно знать о «накате», когда заставляешь шар делать два дела сразу и он в конце концов окончательно сходит с ума. Рене, специалист по игре «ретро», научил, как сделать, чтобы шар откатился назад, — так, словно он на полном ходу передумал и решил вернуться точнехонько в исходную точку. Бенуа, прозванный «маркизом углов», раскрыл мне все секреты игры от трех бортов. А старина Базиль показал запрещенные приемчики и всякие хитрые штуки: сальто, карамболь, винт — все то, что, в общем-то, ничего не меняет, но всегда вызывает восторг у зрителей.

Все то, что недавно было насмерть раздавлено тонной железа.

Теперь, кроме них, у меня никого нет. Если они закроют перед моим носом двери Академии, то очень скоро передо мной откроются двери тюряги. Это точно. И мне не за что будет обижаться на них: я сбежал от них как вор, а возвращаюсь как убийца. О чем тут говорить?

Мне надо было дождаться официального закрытия — одиннадцати часов. Кафе мне противопоказаны. Единственным подходящим местом в округе показался парк Монсо. Я бы с радостью улегся там на скамейку, но мне надо было выглядеть как можно приличнее — самым незаметным из прогуливающихся, достойным господином, который дышит свежим воздухом, ест сандвич, почитывает воскресную газету и думает, что за сволочь повесила на него убийство. Над последним пунктом я не долго ломал голову. Имя пришло быстро.

Вдали показался человек в синей форме, вежливо обращавшийся к прогуливающимся с просьбой покинуть парк. Не дожидаясь, пока он дойдет до меня, я встал со скамейки и вышел сам. С пяти до одиннадцати я ходил взад и вперед по Елисейским Полям и вокруг площади Звезды. Ноги меня больше не держат. Рене, должно быть, сейчас взялся за свою связку ключей. Он уже разложил шары по ячейкам, объявляя во всеуслышание, что пора закрываться. Анджело спрашивает сам себя, ждет ли его все еще жена, сидя перед телевизором. Бенуа предлагает сыграть по последней. Внизу зеленая вывеска все еще горит. Сердце у меня колотится как бешеное — может быть, это от усталости, может быть, из-за них, которые не ждут меня там, наверху. Я прохожу по кругу, не забывая ни одного светофора, делая крюки, чтобы перейти проезжую часть «по заклепкам». Прежде чем начать восхождение по лестнице, я делаю глубокий вдох. Никогда еще я не поднимался по ней так медленно. Три подростка возбужденно спускаются навстречу мне, удивляясь, что уже темно. На пороге я прислоняюсь лбом к дверному стеклу, чтобы увидеть, начали ли уже гасить свет над столами или еще остается один-два столпа, не желающих отправляться восвояси.

Розовый светильник над столом номер два еще горит. Анджело с бокалом пива в руке смотрит в окно. Рене накрывает столы чехлами. Бенуа играет сам с собой, немного позируя, как в кино, но его ухищрений никто не видит. Обычная атмосфера воскресного вечера. Мне хочется сбежать, чтобы не нарушать их спокойствия. Их размеренности. Может, они меня уже забыли, Если бы я не был объявлен в розыск и за мной не гнались по пятам, я был бы уже далеко. Иногда бывает страшно трудно выполнять собственные решения.

Рене заметил силуэт за дверью. «Закрыто!» — кричит он. Я вхожу. Все трое поднимают на меня головы. Спрятав за спину пустой рукав, я останавливаюсь у первого стола.

Жду.

Анджело крякает.

Рене подыскивает слова.

— Ты?.. В такое время?..

Бенуа идет ко мне, Анджело смеется:

— А-а-а-а, это ты. Помпончик! Мерзавец! Бросиль бедный Помпон, он тут совсем один, беспокоиль…

Ничуть не изменился, итальянская морда! Все-таки есть на этом свете вещи абсолютно неизменные. А Бенуа уже стоит передо мной и щиплет меня за плечо, чтобы убедиться, что я настоящий.

— Антуан, это ты?

— Ага…

— Но если это ты, то куда ж ты пропал?

Он читал газеты? Да нет, это было бы странно, он и спортивные-то через силу покупает.

— Пропал, пропал… Ты что, нас стыдишься? Перешел играть в Клиши? А как же Ланглофф? Он, поди, раз десять звонил…

Троица медленно обступила меня. Если бы они хотели набить мне морду, то действовали бы так же. Мне нечего ответить, нет слов, чтобы объяснить все, что произошло. И я задираю рукав и показываю свой обрубок. Я уже знаю, что этого достаточно.

— Смотрите быстро, сейчас спрячу.

Рене, притворяясь, что ему все нипочем, снова подыскивает слова.

— Это не причина.

Они не решились поцеловать меня. Мы никогда этого не делали. Каждый из них по очереди прижал меня к сердцу. Я, как дурак, сказал, что сейчас разревусь, а они подняли меня на смех.


Что я мог сказать? Ну, рассказал я им о своей работе в галерее. Одно это уже с трудом доходило до их понимания. Такое впечатление, что мы разговаривали на разных языках. Единственный раз, когда Рене соприкасался с живописью, это когда он приклеил скотчем на стену крышку от конфетной коробки с изображением «Клоуна» Бюффе. Бенуа спросил, означает ли «современное» искусство «новое». Что касается Анджело, он нашел, что сейчас самое время уточнить, что «Джоконда» принадлежит Италии, а никак не Лувру. Как объяснить им, что есть люди, готовые убивать друг друга за три красных квадрата на черном фоне или три опрокинутые миски на груде консервных банок? По мере того как я продвигался в своей истории, их скептицизм все рос, и вдруг я понял, как и про что я должен рассказывать. Про руку. Они ведь видели только это. Руку. Я потерял ее, я никогда не смогу больше играть, я хотел найти того, кто это сделал. Все просто. Точка. Остальное — пустая трепотня, болтовня про деньги, как везде.

Пробежав глазами посвященную мне газетную статью, они поняли главное: я влип, здорово влип. Против всякого ожидания они сразу приняли мою версию событий относительно другой руки — руки Деларжа.

— Тот парень — который это сделал, — хотел, чтобы его приняли за тебя, это факт! — сказал Бенуа.

— Кстати, здорово придумано! — добавил Рене.

— Если б я биль легавий, я не сомневалься ни минуто.

— А где ты теперь будешь жить?

Спасибо тебе, Рене, за этот вопрос.

— Не знаю. Я весь день думал. Мне надо найти местечко ночи на четыре-пять. Я знаю, кто это сделал.

— А что ты с ним сделаешь, если доберешься до него?

— Еще не знаю.

— Ты что?! Разве так можно? Я, если б он делаль такой мне, сделаль ему съесть его рука с томатным соусом!

А вот это мысль, Анджело, запомним…

Рене твердо и категорично тычет в меня пальцем.

— Так, кончай валять дурака, ты остаешься здесь. Я открою тебе чулан, будешь спать на чехлах, в общем, сам разберешься. В рабочее время я буду запирать тебя на ключ, тут мало любопытных, но всегда можно нарваться на урода, который сует нос, куда его не просят. Вечером буду закрывать пораньше, и ты сможешь подышать свежим воздухом на балконе вместе с нами.

Эта каморка — тихая гавань, дворец среди карцеров, гранд-отель беглых преступников. Тут неминуемость может и притормозить. Рене — человек с ключами от счастья, — рискнувший пойти на укрывательство, похоже, не осознает всей степени риска. Меньше всего мне хочется возбудить его недоверие. То, что он предложил мне, — не просто удача, это — мой последний шанс. Там, снаружи, я не продержался бы и двух ночей. Я не создан для этого, нет во мне жилки слаломиста, я никогда не умел изворачиваться и уворачиваться. Для этого нужно держаться за жизнь обеими руками, а у меня осталась только одна.

В середине ночи они отправились по домам. Я видел, как Рене, ни слова не говоря, оставил на виду открытый ящик с шарами. Он не накрыл чехлом стол номер два и не погасил над ним свет. Не знаю, на что они надеются. Честно, не знаю. Как и я, они понимают, что с этим покончено.


В ночной тиши зал вновь обретает первозданное величие. Без нескончаемого хоровода игроков, без вальсирующих на них шаров столы похожи на пустые кровати, довольно уютные. Деревянный паркет скрипит под моими ногами. Присев к стойке, я потягиваю пиво. Ни о чем не думая. Просто так. Чуть через силу я беру три шара и бросаю их на стол номер два. Снова я слышу восхитительный звук сталкивающихся шаров. Подтолкнув рукой один шар к противоположному борту, я смотрю, как он возвращается, снова ударяется о борт, катится обратно, и еще раз, и еще. Я тяну время, время воспоминаний. И жду, когда подступит боль.

Которая так и не приходит, чтобы стиснуть мне сердце.

И это — хорошая новость.

Я почти излечился от бильярда.

Ночь оказалась слишком короткой, день — бесконечным, а от бутерброда Рене я чуть не задохнулся, как и от пыли в его чулане. Сидя в лесу из зазубренных киев на матрасе из зеленых чехлов рядом с ящиком, полным перегоревших лампочек, я дождался, пока смолкнет гул голосов, сопровождаюгций партии. Малейшее мое движение вздымает облако пыли, и я затьжаю себе нос, чтобы не чихать. В газетах ничего нового, кроме туманных уточнений по поводу истории объективистов. Интересно, где они раздобыли мою фотографию? Этого-то я и боялся. Около десяти вечера пришел Анджело и с улыбкой траппера высвободил меня из ловушки. Выйдя из тьмы тусклой во тьму с синим оттенком, я сразу рванул на балкон, чтобы глотнуть наконец воздуха. От долгого ли сидения взаперти, от четвертого этажа, от чувства голода, от свежего воздуха или просто от того, что Бенуа расставил на столе номер два шары, — не знаю, но у меня закружилась голова. Шары ждут, игроки смотрят на меня, мой отказ и их разочарование сейчас все испортят.

— Я не буду играть, ребята. Не начинайте, — говорю я между двумя глотками воздуха.

Рене подходит ко мне.

— Не ломайся… Уверен, что со временем… Ладно, пусть, все понятно — без направляющей руки… Но с хорошим приспособлением ты смог бы кое-что делать.

Ясно… Будущий чемпион погиб, но старый приятель остался. В конце концов, в Академию ходят, чтобы славно провести время, а не для покорения заоблачных вершин самой прекрасной игры на свете. Его намерения понятны и похвальны. Но я все же прикусил губу, чтобы ненароком не обругать его.

— Это-то меня и путает — кое-что. Сейчас я в порядке, мне почти не хочется играть, но, если вы не прекратите на меня давить, мне снова будет больно.

Бенуа принимается за игру, а Анджело больше не смотрит в мою сторону.

— Хочешь перекусить? — спрашивает Рене.

— Нет, а вот пивка — с удовольствием.

— А я зналь, почему он не хотель играть — Антонио. Потому что у него нет рука.

Кажется, я плохо расслышал. Бенуа чуть не ударил мимо шара.

— Слушай, разве можно говорить такое под руку, кретин?!

— Разве не так? Антонио никогда не имель счастливый рука.

Что мне делать? Рассмеяться или врезать ему? На губах Бенуа появляется улыбка.

— Надо сказать, что у него была рука мастера, у нашего Антуана.

Рене тоже вступил в игру наравне со всеми.

— Да уж, он здорово набил руку!

Я не понимаю, что происходит. Они и раньше не отличались деликатностью, но такое…

— Считай, года через два главный приз был бы у него в руках!

Бенуа подхватывает с серьезным видом:

— Ага, очки-то он греб обеими руками!

У меня нет слов, я слушаю, раскрыв рот, даже не пытаясь защищаться. Друзья они мне или нет? Они же не дают мне и полсекунды, чтобы ответить.

— А как он расправлялся там, с этими торговцами картинами! Вот уж тяжелая рука!

— Погоди, так ведь легавые его все же чуть не схватили за руку..

Они хохочут, а я стою дурак дураком.

— А он все равно хотель поймать бандито свой рука.

Итальяшка изо всех сил старается удержаться от смеха. Но его хватает ненадолго — только чтобы выпалить:

— Но вот с бильярдо он опускаль руки!

— Вы что, заранее отрепетировали, что ли? — спрашиваю я, вылупив глаза от удивления.

— Мы просто хотели, чтобы ты взял себя в руки, вот и все…

— Паразиты…

— Ну, если не хочешь, мы умываем руки, понял?

Бенуа держится за бока, остальные двое трясутся от смеха.

— А бандито не сидель сложа руки…

Я смотрю в пол, мне обидно до злости. Но вдруг, сам того не желая, прыскаю от смеха.

— А если я вам руки повыдергиваю? Как вам это?

— Э-э-э-э, нет! Как говорится, ругать — ругай, а рукам воли не давай!

Это было последней каплей. Бенуа валится на банкетку, схватившись за живот. Рене бьется в конвульсиях не в силах остановиться. Анджело вытирает слезы.

Потом, с трудом переводя дух, они обступают меня.

— Ты не очень на нас сердишься? Вот такие мы кретины…

— Бывает и похуже, — отвечаю я.


Постепенно вновь наступает тишина. Мышцы на животе ноют, я выхожу на балкон. Пусть это был нервный смех, но он снял напряжение. Хотел бы я, чтобы Бриансон посмотрел на меня две секунды назад. Я принял мысль о том, что не буду больше играть и могу сам посмеяться над собой — без горечи, без цинизма. Скоро я узнаю, есть ли для меня где-нибудь будущее. Остается еще кое-что, а потом пусть легавые делают со мной что хотят. Завтра вечером я покину своих друзей. Я не собираюсь злоупотреблять их гостеприимством. Сидя в своей конуре, я заново сформулировал свое моральное право на месть, и на этот раз, с уже повешенным на меня убийством, я могу ни в чем себе не отказывать. Причин церемониться у меня больше нет. При виде Деларжа, валяющегося на земле и изрыгающего последние проклятья, я дал задний ход. Я пожалел не себя — его. Моя злоба со временем иссякла. Но не вся — есть еще порох в пороховницах. Это как адреналин — он выделяется сам по себе, помимо нашей воли.

* * *
Рене пришел, чтобы выпустить меня, в то же время, что и накануне. Все трое знают, что я собираюсь уйти и обходятся без шуточек.

— Мы знаем, тебе надо кое с чем разобраться. Возвращайся, не бойся. Не хочется узнавать о твоих делах из газет…

Кто знает, когда я вернусь… Я не хочу возвращаться беглым преступником, это слишком неудобно, очень уж много пыли. Я с радостью скинул бы эту шкуру, которая идет мне еще меньше, чем мой бомжовский прикид. Я вернусь спокойным, чисто вымытым, гладко выбритым, с миром в душе.

Я попросил Рене набрать номер того, кто не ждет меня сегодня вечером. Того, кто работает ночью, чтобы его краски меняли цвет. Я знал, что он ответит, я понял это, когда вышел из своего застенка, чтобы дохнуть ночного воздуха.

— Простите, я ошибся номером, — сказал Рене.

— Есть! — воскликнул Бенуа, непонятно почему.

Я ушел не прощаясь, Анджело вышел вместе со мной на лестницу. А ведь я еще вчера отказался от его предложения сопровождать меня.

— Не валяй дурака, садись тачка, придурок…

Я бросил рюкзак на заднее сиденье и сел рядом с итальяшкой. Анджело, ангел, ангелочек. Он поехал по улице Тильзит, в объезд площади Звезды. Такая осторожность меня удивила.

— А когда был финал чемпионата?

— Прошлая неделя. Белла партита, выиграл марселец. Ланглофф биль четвертый.

Хороший результат для последнего боя.

— А ты, Анджело, так ни разу и не пытался записаться?

— Ну, во-первых, я не есть француз. А потом, я би вылетель после первый тур. Я играю бильярдо не для соревнований.

— А для чего же ты играешь?

— Ну… Перке сукно — зеленый, шары — белий и розовый. Это — цвета мой флаг! Чьорт!


Оставшуюся часть пути мы молчали. Подъехав к парку Монсури, неподалеку от улицы Нельсон, он заглушил мотор, а я взял свой рюкзак на колени.

— Что я мог деляй для тебя теперь?

— Ничего. Ты не можешь мне помочь.

— Я мог ждать внизу?

— Не болтай глупостей. Ты даже не знаешь, что я собираюсь делать.

— Ты уверен, что он один?

— Абсолютно уверен.

— И тебе надо таскай этот мешок?

Вообще-то нет, действительно. Там внутри есть всего лишь один предмет, который меня интересует. Порывшись среди старых тряпок и разных бумажек, я достаю его. Я специально делаю это при нем, чтобы у него пропало желание мне помогать. Увидев его у меня в руках, Анджело вздрагивает.

— Что ты собираль делать с этим? Кончай дурить, Антонио. Зачем тебе этот штука?

Ага, заволновался. Этого-то я и хотел.

— Поедем отсюда, давай, бросай ты все это… У меня есть семья Италия, они находят место для тебя на несколько месяц, потом будем посмотреть, ты будешь уезжать… Не знаю… Бросай…

— Ты все еще хочешь пойти со мной?

Он отвечает не колеблясь:

— Если ты сходиль с ума, нет.

Я с трудом засовываю предмет во внутренний карман. Долго ему там не лежать. Я купил его сразу после выздоровления.

— Ты теперь домой, Анджело?

— Нет, поеду Академия. Когда я играю, я успокоиль, я не думаль о другой.

Не сказав больше ни слова, он нажал на газ. Я прошел по улице Нельсон. Это просто тупик, застроенный шикарными трехэтажными особнячками, у каждого — сад за живой изгородью из роз. Дом номер сорок, в самом конце улицы, выглядит иначе. Посреди заброшенного садика засохший куст, у ограды — заржавленная поливная труба. Света нигде нет, только на первом этаже, где-то в самом низу, в глубине, с заднего фасада, виднеется слабый огонек. Ограда доходит мне до пояса, с обеими руками я перескочил бы через нее в два счета, совершенно бесшумно, даже не задев пик. Как воришка, залезший в чужой сад за яблоками. С недавних пор я левша.

Она почти не скрипнула, но я оставил на ней клок пиджака. Посыпанная гравием дорожка огибает дом справа и ведет к другому садику, еще более запущенному, чем первый. Пырей и дикий плющ окружают огромный проем с раздвижными стеклянными дверьми, занимающий всю стену первого этажа. Остановившись за углом, я долго не решался заглянуть внутрь.

И вот я увидел.


Два мощных юпитера направлены на стену. Их невыносимо яркий свет освещает полный маразм. В нагромождении десятков банок, поставленных в шахматном порядке одна на другую, большей частью закрытых и заляпанных грязными подтеками краски, проделано нечто вроде траншеи. Повсюду вокруг пустые опрокинутые банки, кучи крышек, за долгие годы склеившихся между собой, выдавленные тюбики, мириады стаканчиков, наполненных одним и тем же зеленоватым бульоном, с забытыми в них кистями, и еще кисти, брошенные прямо на пол. Рядом с миллионом других стаканчиков, среди брызг краски, медная миска, полная других кистей. Я обнаруживаю их все больше и больше, тут и там. Во всех углах — завалы старых газет, на полу — ковер из измазанных краской и изорванных ногами бумаг. Дощечки, покрытые смешанными красками неузнаваемых оттенков. Огромный холст в ширину стены занимает все пространство между полом и балками потолка. Могу поклясться, что это фреска. Холст уже не совсем чистый — на левом краю я узнаю те же мазки, которые видел в Бобуре.

А вот и он — сидит перед холстом на корточках, застыв, как зверь, готовый вцепиться в него зубами. Линнель. Весь как есть. За работой. Мне пришлось ждать, пока он шевельнется, чтобы обнаружить среди этого пестрого стихийного бедствия человеческое тело. Он и сам по уши в краске — белая футболка и джинсы сплошь в зелено-черных подтеках. Я понял, он хочет слиться со всем этим. Тактика хамелеона. Думал, что, закамуфлировавшись и застыв посреди этого художественного беспорядка, сможет улизнуть от меня. Он все сидит на корточках, совершенно один, за тысячи километров от моих глаз, завороженный белой поверхностью, которая притягивает его, будто магнит.

Вдруг он растягивается во весь рост в газетном месиве, опрокидывает стакан с водой, не замечая этого. Потом резким движением поднимается и макает кисть в банку, сочащуюся желтизной. Истекающая краской кисть перемещается к дощечке и погружается в жирный слой белил. Вытянув вперед руку, Линнель встает перед холстом.

И в это мгновение рука его взлетает.

Я видел, как, покружив в воздухе, она принялась впиваться, как оса, в холст — то тут, то там, — оставляя на нем разрозненные светлые пятна, я видел, как она порхает отдельно от тела — словно с цветка на цветок, — создавая беспорядочный, но предельно ясный геометрический узор. Вот она — такая легкая, воздушная — коснулась какого-то забытого участка, а потом, словно передумав, внезапно улетела снова, чтобы набрать краски. Нервная, возбужденная, она прилетает обратно, оставляя повсюду черные дуги, большей частью прерывающиеся в одном и том же месте, возвращаясь к некоторым из них, чтобы сделать их еще более гладкими, еще более изогнутыми.

Линнель пришел в себя, его взгляд скользит вокруг в поисках другой кисти, потолще. Та же смесь красок, та же быстрота, новые капли на полу. Вернувшись к холсту, рука врезается в него, чтобы начертить полосу — такую длинную, сколько хватает краски на кисти. Потом, истекая желтизной, она в ярости принимается ковылять, прихрамывать вдоль этой полосы, местами отклоняясь от нее, но всегда возвращаясь к этому горизонту, только что созданному ею самой.

Я сел прямо в холодную траву. Прислонившись головой к металлической стойке, я не отрывал глаз от руки, которая через несколько мгновений, устав, упала вниз и повисла вместе с кистью.

Линнель выронил ее, затем перевернул почти пустую банку белил. Взяв отвертку, он присел перед другой банкой — большой и новой. Сорвав с нее крышку, он размешал краску палочкой и обмакнул в нее широкую кисть, которая сразу напиталась белилами. Работая на этот раз обеими руками, он прошелся по всему холсту, покрыв его полупрозрачной вуалью. Еще влажные мазки вдруг расцвели, дуги соединились сами собой, структура темной полосы влилась в общую канву, застыла в ней, а окаймляющие ее зигзаги выстроились в одном направлении, будто стремясь вырваться за пределы полотна.

Линнель ложится на живот, издавая нелепое кряхтенье. Я прижимаюсь лбом к стеклу. В жизни не видел более волнующего зрелища.

Но ничего, это скоро пройдет.


Я отодвинул стеклянную дверь, но прошло еще безумное количество времени, пока этот шум пробудил его сознание. Поднять голову он, однако, соизволил. Смерил меня пустым взглядом. Я подумал было воспользоваться его отключкой, чтобы вырубить его прямо на полу, но понял, что он и сам не собирается подниматься.

— Уже? — спрашивает он почти без удивления.

Он приподнимается на локте.

— Я чуточку того. Дайте мне немного прийти в себя, три секунды, — говорит он.

Я улыбнулся, вспомнив, что при первой нашей встрече он говорил мне «ты».

— Если бы вы пришли на четверть часа раньше, вы бы мне помешали. Вы ведь собираетесь шуметь, орать, а? Разводить тут бардак…

— Бардак будет, если начать выгребать срач, что вы развели на полу.

— Какой срач?

Я забыл, что он сумасшедший, Но сегодня в нем нет ни алкоголя, ни иронии. Мы с ним один на один, без публики. Сегодня он не в центре внимания, нет вокруг ни поклонников, ни журналистов, ни покупателей. Только я один.

— Нам надо объясниться с глазу на глаз, только без драм. Я ненавижу драмы, — говорю я.

— Драма вот тут, на стене, — говорит он, показывая на холст. — Единственная, которая чего-то стоит. Сегодня я уже получил свою дозу. Чего вам надо? Чего вам, собственно, надо?

В первую очередь сбить с него это высокомерие, этот отрешенный взгляд, эту расслабленность. И я знаю, как это сделать: достаточно прямо ответить на его вопрос. Без обиняков. Одним жестом. Я достаю предмет, который так напугал Анджело. Уже держа его в руке, я примечаю дощечку, лежащую на полу на одинаковом расстоянии от меня и от Линнеля. Я тоже опускаюсь на колени. И резким движением вонзаю в нее тесак.

Он тупо поглядел на него, как будто хотел посмотреться в лезвие, как в зеркало. Потом стал тихонько отползать от тесака прямо на заднице. Я снова взялся за рукоятку, чтобы вытащить его из доски.

— Не двигайтесь. Иначе эта штука начнет крушить наугад, и тут уже вы рискуете потерять не только руку.

— Там, с Деларжем, вы не стали доводить дело до конца так… почему сейчас?

— Там я успокоился, в этом больше не было нужды. И потом, отнять руку у Деларжа — что бы это дало? Она только и годилась пожимать руки критиков да подписывать чеки. Короче говоря, ни на что не годилась. Он принадлежал к девяти десятым человечества, которые не обращают никакого внимания на необыкновенный инструмент, расположенный у них на самом конце предплечья. Ваш я только что наблюдал в действии. Художник за работой. Ничего прекраснее я не видел в жизни.

— Вы видели?..

— Я в восторге. У вас гениальная рука, это не рука, а волшебный ключик, которым можно открыть любую дверь. У меня такой больше нет. Для моей левой это будет огромным счастьем — держать вашу правую. В то время как вы, своей второй, еще неловкой рукой, будете набирать номер скорой помощи.

Он понял. Даже не переспрашивая.

— Позвонить можно и сейчас… Дельмасу… Я ведь могу еще рассказать ему все, как было…

— И что потом? Сядете в тюрьму? И будете по-прежнему писать свои картины. Ни за что. Лучше поделитесь, как у вас получилось с Деларжем. Я до сих пор не отрезал еще ни одной руки, и мне нужен совет.

Он отодвигает два-три стакана, чтобы улечься поудобнее. Да, сегодня мне придется попотеть, чтобы он по-настоящему испугался.

— Все очень просто, знаете ли… Двадцать лет я ждал подходящего случая, чтобы избавиться от него и его постоянного шантажа. В тот вечер он позвонил мне, позвал на помощь, вы только что ушли, и, когда я увидел его совершенно раскисшего, ползающего по полу в слезах, я понял, что настал момент, упустить который просто нельзя. Достаточно было отрезать ему руку, и все непременно подумали бы, что это — вы. Вы беспросветный идиот, что испоганили Кандинского. Вы даже не понимаете, что наделали… Безответственный кретин… Нельзя делать такое, хотя бы из уважения к человеку, для которого живопись была — всё.

Он умолкает на какое-то мгновение.

— И потом, вы все-таки засранец — могли бы сжечь Брака, а не мою картину!

— О каком шантаже вы говорите?

— Ах это… Думаю, он не слишком распространялся на эту тему… После смерти Бетранкура все стало ясно: я буду работать на него, до самой смерти. Тысячу раз крупнейшие галереи сулили мне златые горы, лишь бы я выставлялся у них.

— А ваши сообщники?

— У Этьена чутье сработало лучше всех, и он быстро подался в Нью-Йорк — этот Вавилон современного искусства, которое к тому времени уже прочно обосновалось на другом континенте. Но у меня не было ни малейшего желания уезжать из Парижа. Я хотел работать дома, будь что будет. Деларж предоставил мне такую возможность. А Клод попался так же, как и я. Деларж был безмерно счастлив, когда тот унаследовал дело отца. Рано или поздно это ему пригодилось бы. В результате Клод не смог воспротивиться мошенничеству с картинами Альфонсо. Тем хуже для него, он никогда не думал, что это и его накроет. Через двадцать-то пять лет.

Он произнес это с явным удовольствием.

— Все же из нас двоих чокнутый вы, а не я, Линнель. Зачем вы тогда на вернисаже лезли ко мне со своей дружбой?

— Когда в Бобуре появился человек без руки, все стало понятно. Тот, кто вам это удружил, был…

— Подручным, да-да, не стесняйтесь, говорите. Таких выражений полно во французском языке.

— …человеком Деларжа, скажем так. Он рассказал нам о своем подвиге у Кост. Мне хотелось узнать, что вы за тип такой и что у вас на уме. Когда вы набили Деларжу морду, я даже проникся… Я был всем сердцем на вашей стороне. А потом стал спокойно ждать, когда вы к нему пожалуете с визитом.

Я подошел к его полотну, держась на разумном расстоянии от него самого. В носу защекотало от запаха краски.

— А картина Морана? «Опыт № 30»? Она действительно представляла такую опасность?

— И Деларж, и Клод, и я, все мы были уверены, что ее надо как можно скорее убрать подальше от чужих глаз. Хотите взглянуть на нее?

— Она не уничтожена?

— Эдгар хотел, но я не смог. Знаете… я понял, почему Этьен написал ее. В память о нас, прежде всего, о том, чем мы были. И во искупление. Смотрите, она тут, почти у вас под ногами, в тряпке.

Она валяется на полу, завернутая в белую салфетку. Я разворачиваю ее двумя пальцами, не выпуская тесака. Да, это она. Я узнаю ее.

— В Школе Этьен страшно увлекался анаморфозами и миниатюрами. Он мог неделями изучать китайскую каллиграфию. У него даже была идея написать диссертацию о мухах, затерянных в полотнах голландских примитивов. У меня тут сохранилось кое-что из его маленьких шедевров, вроде копии «Тайной вечери» Леонардо да Винчи размером с почтовую марку. Это подлинное сокровище. Однажды, решив возродить древнюю китайскую традицию, он доказал нам, что способен написать целую поэму на рисовом зернышке. Он хотел даже сделать это своей специальностью — невидимые, скрытые детали. Он обожал эту картину с полным кубком, по стенке которого сползает капля.

— Я ее не знаю.

— Потребовалось много, очень много времени, чтобы обнаружить, что в этой капле размером с булавочную головку художник поместил свой автопортрет.

— Что?

— Это чистая правда. Одна посетительница присмотрелась к картине внимательнее, чем все остальные. А теперь, если вы внимательно посмотрите на кончик церковного шпиля, вы увидите… Но, к сожалению, у меня нет лупы…

— А что бы я там увидел?

— Лицо нашего позора. Черты наших угрызений.

— Портрет Бетранкура?

— Да. Невероятно похожий. Но это не всё. Если как следует присмотреться, можно увидеть, что под краской скрывается текст. Удивляюсь, как Кост этого не заметила.

— Завещание?

— Признание. Подробное признание. Рано или поздно, это обязательно всплыло бы на поверхность. Под сколами краски можно было бы прочитать, как по книге. Он все предвидел — использовал разные типы краски. Алхимик Этьен. Волшебник. Понимаете теперь, что такая вещь не должна была попасть в чужие… руки.

Я не прореагировал. Он сказал это не специально. Что же касается тайн, заключавшихся в картине, и необходимости скрыть ее от дотошных глаз, я теперь лучше понимаю заинтересованный взгляд Жан-Ива, и это всего лишь через полминуты после того, как она была повешена на стену.

— А первый «Опыт» был задуман Бетранкуром?

Он улыбнулся.

— Жюльен всегда говорил: есть всего три главных искусства — живопись, скульптура и динамит. Он рассуждал о Ротко, о Поллоке, об абстрактном экспрессионизме, когда мы еще падали в обморок от изысканной таинственности «Завтрака на траве» Моне. Надо было видеть, как он шпынял нас — прилежных маменькиных сынков… «Объективисты» — это был он, он один и никто другой. Он слишком поторопился призвать нас в свои ряды.

— А потом пришел Деларж и все вам испортил.

— Ну, он был сама реальность, которая и заставила нас вернуться на землю. Жюльен сразу почуял неладное. А мы… ему ничего не стоило обвести нас вокруг пальца, он пришел к нам с Этьеном в мастерскую. Он все сделал для того, чтобы мы бросили Жюльена. В конце концов мы стали задумываться, особенно когда увидели все то, что он обещал предоставить в наше распоряжение. Жюльена он выставил перед нами как какого-то фашиста, который никогда не позволит нам самовыражаться. Он сам подсказал нам идею аварии.

— То, что вы так стыдливо называете «аварией», на самом деле самое настоящее убийство. Не играйте словами. Значит, потом у Морана начались угрызения совести, а Ренар просто струсил.

— Самое странное, как эта смерть отразилась на нашей с Этьеном живописи. У него — только черное, у меня — все остальное.

— Зеленый — цвет надежды.

— Нет, плесени.

— Получается, рука пригодна для целой кучи разных вещей: ею можно написать картину, смастерить машину, убить приятеля.

Он обмакивает пальцы в стаканчик и снова принимается за еще влажный холст, закапывая все кругом краской.

— Знаете, это не ново, если хорошенько подумать, можно сопоставить историю преступности с историей живописи. В самом начале, писали, как и убивали, просто рукой. Так сказать, искусство сырьем. Сначала инстинкт, потом — техника. Затем появились орудия, кисть, палка, человек понял, насколько удобно иметь это в руках. Потом материалы стали совершенствоваться, появилась живопись при помощи ножа. Взгляните на работы Джека Потрошителя. Затем, с наступлением новых технологий, был изобретен пистолет. Живопись пистолетом привносила нечто новое, страшно опасное. Неудивительно, что это так понравилось американцам. Сейчас же, в эпоху терроризма, картины пишут бомбами, в центре города, в метро. Это совершенно новый подход. Безымянные граффити, взрывающиеся на углу улицы.

Вытирая пальцы, он искоса поглядывает на тесак.

— Поэтому вы с вашим приспособлением выглядите немного… старомодно. Так, любитель, домашний умелец.

Я улыбнулся.

— Скажите, вы… вы ведь не собираетесь пускать его в ход…

Двумя секундами раньше я сам задал себе этот вопрос.

— Мне кажется, вы не пустите его в ход, потому что знаете, что значит рука. У вас ведь тоже была рука мастера.

— С чего вы взяли?

— Это бросается в глаза, вы это сказали сами.

Этого никто не знает, никто никогда не знал.

— Бильярд. Джентльмен, как вы его называете, рассказывал, как чуть не отдал концы, получив по морде вашей палкой.

— Это не палка, а кий.

— Мне тогда стало понятно ваше упорство. Но вы ведь не сделаете этого со мной.

Я обрушиваю тесак на новую банку с краской. Жирная синяя лужа растекается до самых его колен.

— Если бы я стал глухонемым или потерял ногу, я никогда не полез бы в историю, которая меня совершенно не касается. Но, к сожалению для всех нас, это оказалась рука. Кладите вашу на доску.

— Пожалуйста, если вам так хочется, сделаю это, не раздумывая ни секунды.

И он подтверждает свои слова делом. Расчистив вокруг себя место, он придвигает к себе палитру и кладет на нее руку. Спокойно.

— Валяйте…


Отлично сыграно.

Скажем так: я все же не зря таскал с собой тесак, это пошло мне на пользу. Вот и всё.

Однако есть нечто, что мне не хотелось бы больше таскать за собой: это хвост легавых и обвинение в убийстве.

— Уберите, она пригодится вам, когда вы будете сидеть во Флери. Звоните Дельмасу, прямо сейчас. Час, конечно, поздний, но ему хочется покончить со всем этим так же, как и мне.

— А кто позаботится об Элен?

Он произнес это без всякого надрыва, без злобы. Без лукавства. А ведь и правда, кто позаботится об Элен?..

Впервые за весь вечер я чувствую, как в нем зреет страх.

— Дельмас пойдет ее допрашивать, — говорит он, — ей постараются объяснить, что тот самый Ален, который приходит ее утешать каждую пятницу, в юности убил ее сына, подстроив ему аварию. Она не переживет этого. Через десять минут она отправится в могилу вслед за своим Жюльеном.

— Это уж точно, — говорю я. — Вы убьете ее в два приема, с разницей в двадцать лет.

Я говорю это специально. Это похуже удара тесаком. Пусть и он помучится.

— Я не прошу пощады для себя — пощадите ее.

— То есть?

— Мне нужно время. Уже несколько лет я хочу вытащить ее из этой дыры. Я боюсь, что с ней что-то случится. Я уже знаю, где ее поселить, в солнечном уголке, где будет хорошо и ей, и ее музею. Никто не будет знать, где она. Мне только надо ее уговорить. На все это, включая переезд, мне нужна неделя.

— Что? Нет, но вы точно псих! У меня тоже есть мать, и она тоже думает, что я — убийца.

— Дайте мне время съездить к ней. Я хочу с ней повидаться. Я не могу без этого. Всего одну неделю…

Он встает, меняет футболку, протирает тряпкой джинсы.

— Вы что, шутите? Вы воображаете, что я вот так отпущу вас подыскивать себе теплое местечко на Сейшелах? Нет, мне, наверно, это снится…

— Да кто вам сказал? Я хочу всего одну неделю, чтобы позаботиться о ней. Я не могу оставить ее вот так. Неделю.

— Ни минуты.

— Я догадывался. Слишком много хочу, да?

* * *
Я подождал, пока он отчистится уайт-спиритом. Не выпуская тесака из руки, я следил за каждым его движением. Он молчал.

Он мыслит, как душевнобольной. Он и есть душевнобольной.

— А что, если разыграть ее, эту неделю?

— Что? Как это — разыграть? Что вы имеете ввиду?

— Разыграть в бильярд.

— На вашем месте я не стал бы надо мной издеваться.

— Я в жизни не подходил близко к бильярдному столу, я ничего в этом не понимаю, даже правил не знаю. Мой единственный козырь — моя рука. А у вас есть знание, но нет инструмента. По-моему, это уравнивает наши шансы. Это, конечно, будет самая уродская партия в мире. Но почему бы нет?

Никогда не слышал ничего более нелепого.

Непристойного.

И все же я понимаю, как могла такая идея прийти в голову этому полусумасшедшему. Он любит играть с огнем, он, должно быть, почувствовал, что с бильярдом у меня еще не совсем покончено. И потом, это так подходит ему, с его бестактностью и равнодушием. С его цинизмом. Ему нечего терять.

И это наполняет его предложение определенной логикой. Логикой сумасшедшего. А я всегда говорил, что пытаться понять сумасшедшего — последнее дело.

— Если прикинуть, у кого из нас шанс больше? — спрашивает он.

Я совершенно искренне не могу ответить.

— Вы спятили… Это все равно что я взялся бы писать картины ногами.

— А вот тут, вы удивитесь, но такое уже было. Есть даже слепые, которые пишут маслом, я не шучу.

— Да?

— Совершенно точно.

Я прокачиваю во всех направлениях.

— До десяти очков, прямая игра, без бортов. Это будет самая уродская партия в мире, вы правы. Только не думаю, что это поможет решить наши проблемы.

— Да нет же. Вот увидите. Даю руку на отсечение…

* * *
Он сел за руль, не спрашивая, куда мы направляемся. Мы приехали на улицу Звезды, я взглянул наверх, на балкон. Я предупредил их, что мы приедем, ничего не объясняя. Анджело поджидает на балконе. Когда я вышел из машины, он подал мне знак. Я сказал, что приехал играть, и Рене не стал ни о чем спрашивать. Линнель совершенно спокоен. Линнелю наплевать на все, лишь бы иметь возможность писать. Лишь бы Элен безмятежно доживала свои дни, лишь бы ее воспоминания остались незапятнанными, лишь бы ей не пришлось снова столкнуться с ужасом. Но я-то почему иду на этот поединок? Он сумел пробудить во мне нечто. Вот и всё. Да, это будет самая уродская партия в мире, неуч против калеки, у каждого свой изъян. Гнусный компромисс. Убогая справедливость. Это уродство нравится мне; может быть, проявив такое неуважение к зеленому сукну, я докажу, что отныне оно и правда потеряло для меня свой блеск, что я смогу и дальше попирать его без зазрения совести. Мне не суждено больше ощущать совершенство, сокрытое в кончиках моих пальцев, так не хватит ли предаваться священной скорби? Пора привыкать жить без фантомных болей и фантомных воспоминаний — раз и навсегда.

А еще я хочу выиграть, и это хуже всего. Остальное — ерунда.

— Красивое место, — говорит он, входя в зал. — Есть тут некий жуликоватый шик. Прекрасная организация пространства. Розовый свет на зеленом фоне.

Рене закрыт ставни и все двери, даже нижнюю. Он не пытается понять. Он, как и Бенуа, и Анджело, хочет снова увидеть, как я берусь за деревянное копье. Шары расставлены снова на столе номер два. Линнель получает свой кий. Я выбираю свой на общей стойке — в такой ситуации любой подойдет.

— Принцип такой: бьешь по белому шару так, чтобы он ударил по двум другим. Вот и всё.

— Ой-ой-ой… Когда суть игры укладывается в одну фразу, становится просто страшно. Сколько нужно лет, чтобы научиться удару? Я имею в виду — правильному удару.

— Это зависит от удара. Для некоторых хватает десяти минут, а на некоторые уходит пять лет. Вот, посмотрите.

Я оборачиваюсь к Анджело.

— Покажи нам «бутылочку».

— А?.. Ну, я дольго не делаль это…

— Не строй из себя красну девицу. Покажи ему — и нам тоже.

Я знаю, что долго уламывать его не придется. Он обожает это делать, особенно когда его упрашивают. Линнель смотрит, как он ставит на сукно пивную бутылку, строго посередине стола, и кладет на горлышко красный шар. Затем устанавливает один белый шар — биток — напротив бутылки, а другой — в углу стола. Он направляет конец кия вниз, абсолютно перпендикулярно поверхности стола. Замирает на секунду, а затем резко ударяет по битку. Под воздействием этого удара шар начинает вращаться вокруг своей оси и в какую-то долю секунды взбирается вверх по бутылке, сталкивает с горлышка красный шар, снова падает на стол и, откатившись, ударяется о другой белый, в углу.

В этих стенах такое умеет проделывать один итальяшка.

Линнель в изумлении смотрит на Анджело, как на какое-то порождение дьявола.

— Вы издеваетесь надо мной… Тут что-то не так… Вы уже приглашали сюда физиков? Надо подвергнуть это научному контролю.

— Вот еще! Я не криса для опыт!

— Эй вы, художник! Вы, кажется, хотели играть в бильярд? Не бойтесь, на такие штуки я больше не способен. Силы равны. Рене! Покажи ему, как держать кий…

Пока хозяин заведения вдалбливает ему основные приемы, я беру свой. Главная задача — сделать так, чтобы он держался по возможности прямо. Я насыпаю немного талька в локтевой сгиб правой руки и зажимаю там кий, но не сильно, а так, чтобы он мог скользить туда-сюда. Для каждого удара мне приходится укладываться на стол чуть ли не с ногами. Положение неудобное и некрасивое, совершенно несвойственное для бильярда. Удары получаются гораздо короче, чем обычно, чтобы придать шару верное направление, я вынужден бить сильнее. Раскорячившись на полусогнутых ногах, я распластываюсь на столе, но что-то все же получается. Во всяком случае достаточно, чтобы играть такую партию. Бенуа, стоя рядом со мной, отводит глаза. Знаю, зрелище не из приятных… Теперь-то он, наверное, понимает, почему я так сдержанно отнесся к идее возвращения в игру.

Линнель нерешительно подходит к столу, держа кий, как шпагу.

— Прежде чем начать, я бы хотел принять кое-какие меры предосторожности на будущее. Все просто: вы подпишете мне при свидетелях бумагу, мои друзья будут держать ее наготове в течение недели. Если я выигрываю партию, вы через пятнадцать минут сдаетесь полиции. Не волнуйтесь, во избежание недоразумений, мы с друзьями вас проводим. Если я проигрываю, то сам иду к Дельмасу и неделю молчу как рыба — пока вы не обустроите старушку. Опаздывать не советую.

— Все равно долго сидеть мне не придется.

— Да? Все так говорят, а потом получают еще лет пять сверх срока.

— У меня не так. Посмотрите, что было с Таможенником Руссо. Был такой наивный художник, Таможенник. В 1900–1907 году, что-то около того, он доверился одному мошеннику и сел сам. Он так гордился своим талантом и своими картинами, что непременно захотел показать их тюремщикам и начальнику тюрьмы. И его немедленно освободили как невменяемого.

— Да ну?!

— Ну да.

— Желаю вам того же. По части невменяемости у вас есть все шансы. Партия до десяти очков, не больше. Каждое заработанное очко дает право на очередной удар. И не забывайте про ставку. Начинайте.

Рене подходит к столу, Анджело с мелком в руке остается у доски. Бенуа так и не решается смотреть на это безобразие и потихоньку смывается на балкон. Линнеля немного потряхивает, он признается, что совершенно растерян.

— Согните немного колени, вес тела должен распределяться равномерно на обе ноги, — бросает ему Рене.

Он бьет и с ходу промазывает: кий соскальзывает с шара и проходится по сукну, чуть не прорвав его. Я, скрючившись над шарами, проделываю практически то же самое.

— Вы думаете, имеет смысл продолжать? — спрашивает Линнель.

— Более чем.


Четверть часа спустя никакого видимого улучшения не наблюдается. У нас все еще по нулям. Я чувствую себя похожим на тех стариков, которые силятся шагать, как в молодости. Подумав какое-то время. Линнель вдруг бьет по шару. Удар простой — пусть, оба прицельных шара чуть не слиплись один с другим. Его биток худо-бедно катится в их направлении и тихонько касается обоих. Очко заработано, пусть без особого труда, но это — первое очко, и в этом его преимущество. Он радостно вскрикивает и в следующем ударе мажет: Рене подходит ближе и заглядывает мне в глаза. Стоящий в отдалении Бенуа поворачивает в темноте голову в нашу сторону. Анджело вписывает в колонку Линнеля цифру «один». Я сразу же зарабатываю столько же.


Три-шесть в мою пользу. Линнель догоняет меня, он набирает уверенности, но я вижу его главный огрех. Он бьет по всему шару и слишком сильно.

— Если будете стучать как глухой, с этим у вас ничего не получится. Слегка коснитесь красного, и ваш покатится сам собой.

Анджело не может устоять на месте, Рене опускается на колени, держа голову на уровне стола. Никогда не видел, чтобы они так нервничали.

Линнель спрашивает меня:

— Вы будете навещать Элен там, в деревне?

— Играйте…


У него уже семь.

— Теперь цельтесь несильно влево, шар ударится о борт, а потом пойдет вправо и коснется красного. Ни о чем другом не думайте.

Он точно следует моим указаниям. Его шар замирает на красном. Он закрывает глаза. Я чувствую себя так, будто сам в первый раз сыграл правильно. Остальные, привычные к красивым партиям, находят его удар великолепным. Безумная партия превращается в оду преодолению. Калека побеждает свое увечье, профан обретает мастерство.

— Давайте, берите второй тепленьким, он не трудный.

Я показываю, как к нему подступиться. В его руке — все надежды. Бенуа, потрясенный, смотрит на нас издали.

Линнель, как может, старается скопировать мою позицию. Теперь он похож на свой железный портрет шестьдесят второго года.

Есть очко.

Он вопит от радости.

— Скажите, Линнель. Скажите мне, кто на самом деле тот джентльмен. И есть ли у меня шанс еще раз с ним повстречаться.

Он где-то далеко, в других сферах.

— Никто не знает, кто он такой. Деларж тоже ничего больше вам не сказал бы. Он подделывал картины при случае, но я думаю, прежде у него были иные амбиции. Просто однажды ему пришлось выбирать, и он выбрал тень, анонимность, ложь. Все то, что мог предложить ему Эдгар. Единственное, что мне удалось узнать, это что на левом плече у него татуировка — «Авиньонские барышни». Скажите, а сейчас мне куда лучше целиться?

— Делайте так, как вы чувствуете сами.

Пикассо на левом плече…

Не думаю, что он уйдет от Дельмаса во второй раз. Теперь его, этого джентльмена, ждет не допрос. Теперь это будет экспертиза.


Восемь-восемь.

Его шар катится прямо к цели.

Мы все завороженно следим за ним.

Я закрываю глаза, чтобы лучше услышать звук столкновения.

8

На какое-то мгновение я перестаю слушать музыку прибоя.

После недели, проведенной в камере, океан вернул меня к жизни. Старушка Элен пребывает в надежном убежище. Линнель был пунктуален. Мне позволили забыться на несколько недель здесь, между ультрамарином и лазурью, до девяти часов утра третьего сентября, когда возобновится следствие. Но шезлонг очень скоро начал действовать мне на нервы. До начала летнего сезона я искупался всего один или два раза, в полном одиночестве. Озабоченный. Но все же спокойный. Почти. Некоторое беспокойство внушала перспектива предстоящих мне долгих медленных дней. Но за это я и люблю Биарриц.

Я живу в комнате наверху За несколько недель веранда незаметно превратилась в нечто вроде «нейтральной полосы», которую не осмеливается пересечь даже мой отец.

— Ты идешь пить чай? Да или нет?..

— Сейчас иду! — говорю я без малейшего намерения это делать.

Слишком долго я старался сосредоточиться на этой штуке. И именно сейчас, после целого часа бездействия, я чувствую, что что-то начинает получаться. Ничего такого — нет, просто в правом углу холста как будто открылась маленькая дверца. Несколько мазков разбавленной краской подсказали мне нужную форму. И я не должен ее упустить. Моя левая рука старается как может. Терпеливая, как и я. Я чувствую, что она всем сердцем со мной. Мой товарищ, мой партнер.

У меня так много времени. Мне так хочется светлых красок и мягких жестов. И ловкости, которая, возможно, однажды придет ко мне. Кто знает?

— Эй, твой зеленый период может и подождать пятнадцать минут, а чай остынет.

Ему хочется поболтать, отцу. Его занимает моя мазня. Он не сказал ни слова, когда я реквизировал кусок веранды и приволок туда сначала один холст, потом еще два, жбан с водой и ковшик, две кисти и еще три. Он никогда мне не мешает. Не люблю незаконченные вещи, говорит он. Они, мои родители, рады убедиться в том, что я все еще похож на того, каким они знали меня когда-то. Но вырезки из газет они все же сохранили.

Старик подходит к холсту, даже не пытаясь украдкой взглянуть на прозрачные подтеки, стекающие с моей кисти.

Мазки. Мазки. Мазки…

Он ставит на стол чашку и уходит. Вернувшись к своему шезлонгу, он спрашивает:

— Что ты делаешь? Что-то ищешь? Развлекаешься? Или это серьезно?

— Да, ищу. Да, развлекаюсь. Нет, это несерьезно. Это — не творчество, это — не искусство, в этом нет ничего символического, нет смысла, нет сложности, нет ничего особо прекрасного и особо нового.

Кажется, я его не убедил.

— Н-да… Но ты же все-таки пишешь.

Да. Возможно. В любом случае я никогда не покажу ему то, что находится у меня перед глазами сейчас, в этот самый момент, — это точно.

Я слышу, как он смеется рядом.

— Папа, как по-твоему, сомнение какого цвета?

— Белого.

— А угрызения совести?

— Желтого.

— А сожаление?

— Серого, с синеватым оттенком.

— А тишина?

— Поди узнай…

Тонино Бенаквиста Кто-то другой

Алану Рэ

ПРОЛОГ

В тот год, впервые за долгое время, Тьери Блен решился взяться за ракетку с единственной целью — встретиться с собой прежним: прекрасным игроком, который хоть никогда и не участвовал ни в каких турнирах, но все же заставлял понервничать самых талантливых теннисистов. С тех пор механизм начала разъедать ржавчина, удар ослаб, да и вообще бегать за маленьким зеленым мячиком казалось как-то странно. Для очистки совести Тьери достал свою старую, не слишком сильно натянутую ракетку Snauweart, парочку мячей Stan Smith, несколько других реликвий и с опаской направился в ближайший к дому спортзал «Фейан». Уладив все формальности, он спросил охранника, не знает ли тот кого-нибудь, кому нужен партнер. Охранник кивнул ему на высокого человека, размеренно посылавшего мячи в стену.

Николя Гредзински уже две недели ходил в спортзал, но пока не чувствовал себя ни в форме, чтобы сыграть с опытным игроком, ни достаточно терпеливым, чтобы отбивать удары новичка. На самом деле Гредзински не мог признаться себе в том, что его вечный страх перед противостоянием проявлялся и здесь, в эти два часа еженедельных занятий спортом, — он видел логику военных действий даже в самых мирных проявлениях. Когда незнакомец предложил Гредзински обменяться парочкой мячей или даже сыграть сет, для Николя это оказалось возможностью наконец-то выйти на корт. Чтобы оценить уровень соперника, Николя задал несколько вопросов, на которые Блен ответил довольно сдержанно, после чего они оба направились к корту номер четыре. С первых же разогревочных мячей к Тьери вернулись, казалось бы, забытые ощущения: запах войлока новеньких мячей, комочки красновато-коричневой земли под ногами, скрип струн ракетки после первых ударов. Пока было еще рано говорить о чем-нибудь другом — о чувстве мяча, об определении расстояния, позиции, пружинистой упругости ног. Единственной задачей было отбить мяч. Во что бы то ни стало. Ему нужно было завязать разговор, вспомнить значения слов, даже если первые фразы были не те, из которых складываются знаменитые речи или хотя бы сентенции.

Удар справа у Гредзински всегда был красноречив, а вот левый что-то подкачал. Он всю жизнь был каким-то напряженным, поэтому Николя решил не использовать его при атаке и предпочитал сбиться с курса, чтобы на свой страх и риск в конце концов отбить справа. Получалось неплохо, так что со временем эта слабость органично вписалась в игру и стала отличительной чертой его стиля. Всего через несколько мячей он уже нагонял время, потерянное при атаке, и его удар слева снова обретал тот щелчок запястья, который шел вразрез со всеми общепринятыми нормами, но в большинстве случаев оказывался эффективным. Гредзински сам удивился, когда предложил сыграть матч — хоть он и боялся соревнования, но уже успел представить себе, как героем выходит из окопа и несется на врага. «К тому все и шло», — подумали оба. Для Блена это была единственная возможность прояснить ситуацию, а для Гредзински — разорвать вечные узы, мешавшие ему воспринимать теннис как то, чем он был в первую очередь, — как игру.

Первые удары были скорее галантными, без фиоритур, каждый хотел пересмотреть свой арсенал перед решающей битвой. Своими длинными ударами справа, удерживающими Блена у задней линии корта, Гредзински пытался сказать примерно следующее: «Я могу трепаться так несколько часов подряд». На что Блен отвечал: «Как пожелаете», собранный и терпеливый, перемежая удары справа и слева. Проиграв свою подачу при счете 4/2 в первом сете, он решил перейти к главному — невпопад усиливая удар, он ясно давал понять: «Может, хватит болтать?» Гредзински волей-неволей пришлось согласиться, сухо послав мяч на 15/0. И беседа становилась все оживленнее. Постоянно выходя к сетке, когда ему возвращали подачу, Блен отвергал все предложения противника короткими ударами: «Не обсуждается!», «Дудки!» и даже «Зря!» и «Фиг вам!», ударяя по мячу навылет. Тактика оказалась удачной, и первый сет он выиграл со счетом 6/3. Гредзински оказался крепок задним умом — только когда он отирал пот со лба, воспользовавшись моментом, когда они менялись сторонами, ему пришло в голову, как надо было ответить на все эти категоричные выпады. Он решил продемонстрировать это двум-трем любопытным, что собрались поглазеть у их корта. Сразу же начал подавать с середины задней линии, чтобы лишить противника возможности сильно разнообразить траекторию ответного удара, потом развлекся, отправляя мяч то в левый, то в правый угол площадки, доведя Блена до изнеможения, давая ему понять: «Я тоже — могу быть — стремительным — ты, чудак, — или невежда, — который хочет — выставить меня — кретином». Этот самый чудак попался на удочку и, задыхаясь, проворонил все удобные случаи. Некоторые из низко летящих над сеткой мячей Николя просто напрашивались на то, чтобы их услышали, их послание звучало немного странно: «Дайте мне вставить хоть слово». Второй сет походил на расправу, и, предположив это, члены клуба «Фейан» — игроки и просто зеваки — не ошиблись. Вокруг корта собралось уже с десяток зрителей, они аплодировали рискованным выпадам Гредзински и слишком редким ответам Блена, который проиграл этот сет. Однако у Блена было психологическое преимущество, которого всегда так не хватало Гредзински, спокойная убежденность в своей правоте, уверенность в своих выводах, заставлявшая его играть внутри поля, словно это было единственно верным решением. Ему удалось произвести впечатление на Гредзински, и довольно быстро диалог и ответы третьего сета привели к счету 5/2 с прицелом на победу. На помощь Гредзински пришло основное правило прикладной диалектики: ограниченный собеседник не переносит, когда ему отвечают его же аргументами. Поэтому он начал играть длинными эффектными ударами, словно решил перебить неисправимого болтуна. Как ни странно, Блен начал проигрывать после счета 5/3 и быстро дал себя обойти, так что в конце концов позволил Гредзински дойти до 5/5 с последующей подачей. Но у ракетки Блена оставалось еще несколько аргументов: он был из тех, кто никогда не врет, но и не говорит всего. Впервые он продемонстрировал прекрасный крученый удар слева, позволивший ему отразить подачу Гредзински, изумленно застывшего на линии коридора. Он ожидал всего, чего угодно, но только не такого подвоха со стороны своего соперника, который с самого начала матча играл элегантно, но абсолютно предсказуемо. Откуда взялся этот крученый удар слева? Это нечестно! Он должен был продемонстрировать его в самом начале игры, как высказывают глубинную истину, чтобы показать собеседнику, с кем он имеет дело. Третий сет закончился мучительным тай-брейком, и это было решающей схваткой. Продолжение показало, на что каждый из них способен, когда чувствует опасность. Блен три раза подряд ударил с лета, последний раз слишком сильно, Гредзински дал такую высокую свечу, что в ее траектории явственно читалось: «Такие рассуждения навсегда пройдут у вас над головой». Но он плохо знал своего соперника, который не боялся гасить свечи с задней линии, просто чтобы заставить побегать противника: «Господи, как же вы далеки от этого!» Гредзински бежал со всех ног, вернул мяч сопернику и замер у сетки: «Я здесь, здесь и останусь!» И остался, ожидая реакции того, кто заставил его бежать как оглашенного, того, кто ненавидит свечки даже в самой неприятной ситуации, считая их трусливой уловкой. Тьери сосредоточился и выудил из своей ракетки обводку, означавшую: «Я подрезал вас на лету». Первая слеза замутнила глаза Гредзински — он не только пробежал километры, чтобы в последний момент отбить этот смэш, но теперь его сразил самый унизительный отпор в этой чертовой игре — обводка вдоль линии. Окончательно добили его восхищенные зрители, начавшие аплодировать. Один из старинных членов клуба взобрался на судейскую вышку и провозгласил:

— Три-ноль, смена площадки.

Гредзински так и видел, как он разбивает свой Dunlop о голову этого несчастного идиота, но ему ничего не оставалось делать, как сменить стороны, о чем ему только что напомнили. Как все застенчивые люди, которые чувствуют себя униженными, он черпал энергию в своей самой черной обиде. А Блен радовался обретению самого себя, каким он был много лет назад — ловким, веселым и уверенным в себе в тяжелые минуты. С большим трудом он выиграл четвертое очко и с таким же напряжением проиграл следующее. Когда один говорил: «Я буду биться до последнего», другой отвечал: «Я буду вам достойным противником», но ни один из них не мог превзойти другого. Когда у каждого было по пяти, игроки обменялись последним взглядом перед решающим боем. Взглядом, в котором выражалось сожаление, что невозможно прийти к джентльменскому соглашению или для каждого выйти из дела с честью. Пробил момент истины, надо было пройти через это. Гредзински ослабил хватку, устало и бесхитростно отбивая мячи, и потерял следующее очко, проиграв таким образом весь матч. Его способ сообщить Блену, что «победа достается тому, кто больше ее желает».


Выйдя из раздевалки и миновав автоматы с газировкой и шезлонги в садике спортклуба, они направились к американскому бару неподалеку от Брансьона. Им необходимо было место, достойное их матча, награда за усилия.

— Тьери Блен.

— Николя Гредзински, очень приятно.

Они пожали друг другу руки и уселись на высокие табуреты с видом на мириады бутылок, расставленных на трех уровнях. Бармен поинтересовался, что они желают выпить.

— Рюмку водки, ледяной, — не задумываясь ответил Блен.

— А вам?

Дело в том, что Гредзински никогда не знал, что выбрать в кафе, а тем более в баре, куда он вообще не заходил. Но игра породила в нем странную смелость и чувство причастности, поэтому он радостно заявил бармену:

— То же самое.

На этом «том же самом» стоит остановиться на минутку, потому что Гредзински, несмотря на далеких предков-поляков, никогда не пробовал водки. Иногда под то или иное блюдо он выпивал бокал вина, иногда бутылочку пива, чтобы освежиться после рабочего дня, но, если можно так выразиться, у него не было никакого романа с алкоголем. Только энтузиазм и эйфория матча могут объяснить это «то же самое», которое удивило его самого.

Ни для одного из них теннис не был настоящей страстью, но никакой другой спорт не доставлял им столько удовольствия. Облокотившись на стойку бара, они перебирали имена любимых игроков. Очень быстро сошлись на том, что Бьорн Борг — лучший теннисист всех времен и народов, как бы ни относиться к его игре.

— А его уникальный список наград — лишь самое малое тому подтверждение, — говорил Блен. — Достаточно увидеть, как он играет.

— Эта тишина, когда он появлялся на корте, вы помните? Это носилось в воздухе и уже не оставляло ни малейших сомнений в исходе матча. И он это знал, это читалось у него в глазах — но противник мог попытать счастья.

— Ни один зритель не задавался вопросом, в хорошей ли он форме, восстановился ли после предыдущей игры, не болит ли у него плечо или нога. Борг был тут, со своей тайной, которая, как любая настоящая тайна, исключала нескромные взгляды.

— Боргу не нужен был счастливый случай. Борг просто исключал возможность случайности.

— Необъяснимая тайна — это его угрюмость, какая-то неизъяснимая грусть в его глазах.

— Я бы не назвал это грустью, скорее, наоборот, безмятежностью, — ответил Гредзински. — Совершенство может быть только безмятежным. Оно исключает эмоции, драмы и, конечно, юмор. А может быть, его чувство юмора состояло в том, чтобы выбить из рук противника последнее оружие, которым можно защищаться. Когда его пытались представить машиной, посылающей мячи в конец корта, он начинал играть на редкость жестко.

— Встреча Борга с лучшим в мире подающим? Да он начнет с того, что навяжет ему игру всухую, всю из эйсов!

— Борг ищет слабое место? Борг берет на измор? Если бы он только захотел, он мог бы ускорить дело, и у зрителей остался бы в запасе еще час, чтобы пойти посмотреть менее однообразный матч.

— Единственный проигрыш — и журналисты тут же заговорили о закате его карьеры!

— Второй финалист после Борга мог выиграть любой турнир. Быть номером два после него — значит быть первым в глазах публики.

Они замолчали, поднеся к губам маленькие запотевшие рюмки. Блен машинально выпил большой глоток водки.

Гредзински, без подготовки, не имея никакого опыта в подобном деле, надолго задержал жидкость во рту, чтобы дать ей проявиться до конца, пополоскал, чтобы почувствовали все сосочки, обрушил потрясение в горло и прикрыл глаза, чтобы остановить жжение.

Это мгновение показалось ему божественным.

— Только одна тень омрачает карьеру Борга, — сказал Блен.

Гредзински снова почувствовал себя в состоянии принять вызов:

— Джимми Коннорс?

Блен опешил. Он задал риторический вопрос, заранее зная ответ. Но это был его ответ, субъективное мнение, причуда, чтобы вывести из себя так называемых специалистов.

— Как вы догадались? Ведь именно его я имел в виду!

И словно это было еще возможно, простое упоминание Джимми Коннорса воодушевило их почти так же, как водка.

— Можно ли любить одну вещь и ее полную противоположность?

— Вполне, — ответил Гредзински.

— Тогда можно сказать, что Джимми Коннорс — полная противоположность Бьорну Боргу, как вы считаете?

— Коннорс — неуравновешенный псих, это энергия хаоса.

— Борг был совершенством, Коннорс — изяществом.

— А совершенству частенько не хватает изящества.

— А эта всегдашняя готовность выкладываться на каждом мяче! Эта фантазия в победах и красноречие в проигрышах!

— А дерзость в безнадежных ситуациях! А изящество провалов!

— Как объяснить то, что все болельщики мира были у его ног? Его обожали на Уимблдоне, его обожали на Ролан Гарросе, его обожали на Флешинг Мидоу, его обожали всюду. Борга не любили, когда он выигрывал, а Коннорса любили, когда он проигрывал.

— А помните, как он кидался вверх, чтобы ударить по мячу, когда тот еще был далеко?

— Из приема подач он сделал оружие более грозное, чем сами подачи.

— Его игра была антиакадемической, даже антитеннисной. Точно он с самого раннего детства во всем пытался противоречить своим учителям.

— Мы любим тебя, Джимбо!

Они чокнулись за здоровье Коннорса и еще разок — за Борга. И замолчали, каждый думал о своем.

— Мы с вами, конечно, не чемпионы, Тьери, но у каждого из нас есть свой стиль.

— Иногда даже немного блеска.

— Этот крученый удар слева был у вас всегда? — спросил Гредзински.

— Сейчас он уже не тот.

— Я бы хотел научиться такому.

— Ваши ускорения гораздо опаснее.

— Может быть, но в вашем крученом ударе слева есть что-то надменное, что меня всегда привлекало. Ужасный ответ всем этим нахалам, удар, который подрезает крылья самым дерзким.

— Я его просто-напросто украл у Адриано Панатты, Ролан Гаррос 1976 года.

— Как можно украсть удар?

— С изрядной долей претензии. В пятнадцать лет не сомневаешься ни в чем.

— Ну, не только это, надо еще быть безмерно талантливым.

— Так как с этим мне не повезло, то с меня сошло семь потов. Я забыл все остальные удары, чтобы отработать этот крученый удар слева. Я проиграл большинство матчей, но каждый раз, когда мне удавался этот удар, противник был сражен наповал, такого он никак не ожидал, и эти пять секунд я был чемпионом. Сейчас он почти исчез — практики не хватает, но остались приятные воспоминания.

— Знаете, он появляется снова, и когда соперник меньше всего этого ждет, уж поверьте мне!

Гредзински почувствовал, как странная расслабленность растекается по всему телу, и, заглянув в этот момент в свою рюмку, обнаружил, что она пуста. Что-то вроде просвета в постоянно облачном небе, каким оно всегда было над ним. Гредзински не был несчастен, но его естественным состоянием было беспокойство. Давным-давно он привык к тому, что каждое утро по дороге на работу его поджидает чудовищный монстр тревоги, которого может успокоить только лихорадочная деятельность, и то ненадолго. Каждый день Николя старался отыграть у своей тревоги хоть пару минут, чтобы насладиться ими перед сном. Но сегодня вечером ему казалось, что он находится именно там, где ему хочется, и настоящее его вполне устраивало, и запотевшая рюмка ледяной водки сделала свое дело. Он сам удивился, когда заказал вторую, и обещал себе растянуть ее, насколько возможно. Дальше — больше: произнесенные им слова принадлежали именно ему, его мысль не встретила никаких помех на своем пути, и то, о чем рассказывал Блен, вызвало у него странное воспоминание.

— Эта история о пяти секундах счастья, в ней есть нечто прекрасное и трагическое одновременно, так я лучше понял этот удар. Я пережил нечто подобное, когда мне было лет двадцать пять. Я снимал квартиру на пару с учительницей музыки, и чаще всего — слава тебе, господи! — она давала уроки, пока меня не было. Ее пианино было центром всего — нашей гостиной, наших разговоров, нашего времяпрепровождения, потому что мы организовывали его вокруг инструмента. Временами я его ненавидел, а иногда — вот ведь парадокс! — ревновал к ученикам, которые прикасались к нему. Даже самые никудышные из них могли извлечь из него что-то, а я нет. Я был бездарен.

— Зачем сражаться с пианино, если оно вас так раздражает?

— Видимо, чтобы надругаться над ним.

— …В каком смысле?

— Самому сыграть на нем что-нибудь — худшая месть, которую я только мог придумать. Играть, никогда не учившись, не отличая ля от ре. Идеальное преступление. Я попросил свою соседку выучить со мной какое-нибудь произведение — показать, на какие клавиши нажимать и как ставить пальцы. Технически это возможно, главное — терпение.

— И что за произведение?

— Вот тут-то и начались проблемы. Я метил высоко, и моя приятельница испробовала все аргументы, чтобы меня отговорить, но я не отступил. «Лунный свет» Дебюсси.

Видимо, Тьери это название ничего не говорило, и Николя напел первые такты. Продолжили они хором.

— Несмотря ни на что, моя учительница вдохновилась трудностью задачи и обучила меня «Лунному свету». И в конце концов мне удалось — через несколько месяцев я уже играл «Лунный свет» Дебюсси.

— Как настоящий пианист?

— Конечно, нет, она меня сразу предупредила. Естественно, подражая, я мог сойти за настоящего музыканта, но мне всегда не хватало главного: сердца, души рояля, чутья, которое может дать только классическое обучение, страсти к музыке, слияния с инструментом.

— Ну вот, в двадцать лет особо делать нечего, кроме как поражать своих знакомых. Наверное, вам это удалось пару раз.

— Не больше, но каждый раз я переживал нечто потрясающее. Я играл этот «Лунный свет», напустив на себя мрачность, но эта музыка настолько красива, что она зажигалась своей собственной магией, и в конце концов между фразами проскальзывал настоящий Дебюсси. Мне кричали браво, мне улыбались юные девушки, и несколько минут я чувствовал себя кем-то другим.

Последние слова повисли в воздухе и резонировали еще несколько минут. Бар постепенно заполнялся народом, те, что шли ужинать, освобождали места тем, кто уже поел, и этот смутный гул заставил помолчать Тьери и Николя.

— Что тут скажешь… Мы были молоды.

На Тьери накатила неожиданная ностальгия, и он заказал Jack Daniel's, напомнивший ему поездку в Нью-Йорк. Николя терпеливо растягивал водку, как сам себе и обещал, но это стоило ему больших усилий — много раз он чуть не опрокинул ее залпом, как Блен, просто чтобы посмотреть, к чему приведет его опьянение. Он переживал, не зная того, первые главы романа с алкоголем, состоящего обычно из двух частей — сначала отдаешься на волю ударов молнии, а потом стараешься продлить этот эффект как можно дольше.

— Мне тридцать девять лет, — сказал Тьери.

— А мне две недели назад исполнилось сорок. Мы можем считаться еще немного… молодыми?

— Наверное, да, но период обучения закончился. Если принять, что средняя продолжительность жизни мужчины — семьдесят пять лет, нам осталось прожить вторую — и может быть, лучшую, кто знает? — половину. Но за первую мы стали теми, кто мы есть.

— Вы только что сказали, что наш выбор необратим.

— Мы всегда знали, что не станем ни Панаттой, ни Альфредом Бренделем.[1] За эти годы мы создали себя, и у нас, возможно, есть еще тридцать лет, чтобы проверить, насколько это было удачно. Но никогда мы не станем кем-нибудь другим.

Это прозвучало как приговор. Они чокнулись за эту уверенность.

— А впрочем, зачем становиться кем-то другим, вести жизнь кого-то другого? — продолжал Гредзински. — Переживать неудачи и радоваться успехам кого-то другого? То, что мы стали самими собой, уже говорит о том, что выбор был не так уж плох. Кем бы вы хотели быть?

Тьери повернулся и обвел бар широким жестом.

— Например, вот тем мужиком, рядом с ним сидит красотка и пьет «Маргариту»?

— Что-то подсказывает мне, что у этого парня непростая жизнь.

— Вы бы не хотели стать барменом?

— Я всегда избегал работы на публике.

— Или самим папой?

— Говорю же вам, никакой публики.

— Художником, чьи картины выставляются в «Бобуре»?

— Надо подумать.

— А что скажете о наемном убийце?

— ?..

— Или просто вашим соседом по лестничной площадке?

— Никем из них, разве что самим собой, — подвел итог Николя. — Самим собой, о котором я мечтаю, тем, кем у меня никогда не хватало смелости стать.

И неожиданно почувствовал какую-то тоску.

Играя и из любопытства они рассказывали об этом другом — таком близком и таком недостижимом. Тьери виделось, что он носит такую-то одежду и работает тем-то, Николя рассказал жизненные принципы и некоторые недостатки своего двойника. Оба развлекались тем, что описали обычный день своего другого я, час за часом, в мельчайших подробностях, которые их самих взволновали. Настолько, что через два часа за стойкой их уже сидело четверо. Рюмки сменяли одна другую до той необратимой точки, когда уже и мысль о том, чтобы их пересчитать, кажется неприличной.

— Наш разговор дошел до абсурда, — заметил Николя. — Борг никогда не станет Коннорсом, и наоборот.

— Я не люблю себя настолько, чтобы желать остаться собой любой ценой, — сказал Блен. — Те тридцать лет, что мне остались, я хотел бы прожить в шкуре кого-нибудь другого.

— У меня нет привычки — может, мы просто немного перебрали?

— Только от нас зависит поиск этого другого. Чем мы рискуем?

Покорный Гредзински уже давно похоронил свою тревогу в пустыне и теперь отплясывал на ее могиле. Он искал единственный ответ, казавшийся ему логичным:

— …Потеряться по дороге.

— Хорошее начало.

И они снова чокнулись под скептическим взглядом бармена, который — время было позднее — ничего им больше не налил. И хотя Блен был гораздо трезвее Гредзински, он неожиданно напустил на себя заговорщицкий вид. Сам того не подозревая, он направил разговор в нужное ему русло, чтобы в результате выйти именно к этой точке, словно он нашел в Гредзински собеседника, которого ждал всю жизнь. Победа в матче воодушевила его на следующую игру, где он будет одновременно своим единственным партнером и соперником. Борьба такого масштаба, что ему придется собрать все силы, разбудить в себе независимого судью, вспомнить свои мечты, снова поверить в себя, забыть ограничения, с которыми он уже начал сталкиваться.

— Мне понадобится время — скажем, года два-три, чтобы выверить все мелочи, — но я готов держать пари, что стану кем-то другим.

Этот вызов Тьери бросил себе самому, Гредзински тут был лишь предлогом, в лучшем случае свидетелем.

— …Сегодня 23 июня, — продолжал он. — Давайте встретимся ровно через три года, день в день, минута в минуту, в этом самом баре.

Гредзински уже был где-то далеко, не здесь, он слегка одурел от происходящего и отдался на волю опьянения, включив автопилот, позволивший ему сосредоточиться на главном.

— Встреча… встречаемся мы с вами или двое других?

— В этом вся соль пари.

— А ставка? Если вдруг чудом одному из нас это удастся, он заслуживает огромной награды.

Для Блена это не было главным. Завоевать этого другого само по себе было главной ставкой. Он ловко вывернулся:

— В этот вечер 23 июня, в девять часов, ровно через три года, тот из нас, кто выиграет, может потребовать от другого чего угодно.

— Чего угодно?

— По-моему, это самая высокая ставка в мире?

Там, где находился сейчас Гредзински, не существовало ничего экстравагантного. Все требовало его внимания. Он обнаружил, что способен восторгаться — редкое чувство, занявшее разом его мозг и сердце.

Им пришло время расстаться, как будто прозвучал какой-то сигнал. Ни тот, ни другой не знали, что сказать.

— Возможно, Тьери, мы видимся с вами последний раз.

— Вы не думаете, что это лучшее из того, что может с нами произойти?

ТЬЕРИ БЛЕН

Он поднялся, не дав себе времени обдумать решение, принятое накануне. Он понимал, что вчера, когда незнакомец втянул его в это невероятное пари, начался обратный отсчет.

На холодильнике записка Надин напоминала ему об ужине сегодня вечером у их старинных друзей. Если бы он стал варить кофе, то не успел бы к открытию своего ателье. Поэтому Тьери ограничился остатками чая из кружки, забытой на углу стола его подругой, и направился в ванную, чтобы быстренько принять душ. Обычно по утрам его не переполняла бешеная энергия, поэтому он воспользовался неожиданным приливом сил, чтобы подрезать густую бороду, которая уже начала залезать на скулы. Когда его спрашивали, почему он от нее не избавится, Тьери отвечал, что ненавидит бриться. В какой-то мере это было правдой, но он никогда не объяснял, насколько не любит смотреть на свое отражение в зеркале.

Если в кафе ему случалось оказаться напротив зеркала, он неизменно предлагал Надин поменяться местами, чтобы сидеть лицом к залу. Не смотреть на свое отражение уже вошло у Тьери в привычку. Когда же встреча оказывалась неизбежной, ему приходилось смириться и принять то, что он видел, но это решительно ему не нравилось. Круглое лицо с густыми бровями, невыразительными глазами, слегка оттопыренными ушами, верхняя губа, рисующая «галочку» посреди рта, и особенно ужасное отсутствие подбородка. Эта неисправимая мелочь, его самое уязвимое место, из-за чего он и отрастил такую густую бороду. Кто-то проклинает свой маленький рост, другие не любят раздеваться, а Блен отдал бы что угодно за квадратный подбородок. Когда он был совсем маленьким, какой-то одноклассник непонятно за что обозвал его черепахой. А еще через несколько лет, когда все смотрели слайды, снятые в летнем лагере, Тьери услышал, как одна подружка шепнула другой: «Тебе не кажется, что Блен в профиль похож на черепаху?» Он начал расспрашивать окружающих, но никто не смог ему внятно ответить. Пришлось дождаться зрелости, чтобы понять. Как-то он мыл руки в туалете ресторана, где все стены были увешаны зеркалами, создававшими эффект калейдоскопа, и тут Тьери впервые увидел вблизи свой профиль и движения. Наконец-то он различил эту кривую, что идет от лба к носу и дальше к нижней губе, эти веки, словно лежащие на щеках, — все это неизбежно наводило на мысль о черепахе из мультика, грустной, еле ползущей черепахе.

Если бы он был уродлив, по-настоящему уродлив… Но настоящее уродство встречается так же редко, как и настоящая красота, и под эту категорию Блен тоже не подпадал. Может быть, уродливым он бы понравился самому себе. Но трагедия была в том, что его лицо было до ужаса банальным, если не сказать, ничем не примечательным. «Бесполезная» внешность, как он сам это характеризовал. Тьери представлял себе, как забавно он будет выглядеть в старости: округлая согбенная черепаха с дряблой кожей, с вялыми членами, становится все печальнее и печальнее, двигается все медленнее и медленнее. И все это было бы не так важно, если хотя бы однажды кто-нибудь сказал ему, что он красив. И Тьери бы поверил, хотя и не был наивен. Привлекательные люди знают это: окружающие с самого детства не устают напоминать им об их красоте и даже потом считают своим долгом время от времени освежить их память. Но Блен никогда не замечал, чтобы девушка проводила его взглядом, а женщины, которые отдавались ему, никогда не говорили, как он выглядит. Он нравился им, но ни одна из них не считала его красивым, самые честные признавались откровенно. Изредка, когда он упоминал об этом, Надин неловко заводила разговор о его «шарме», чтобы доставить ему удовольствие.

— В твоем возрасте пора привыкнуть к той физиономии, какая есть. Меня она вполне устраивает.

Но, черт возьми, почему в этом дурацком мире мы имеем право только на одну физиономию? Мы должны иметь право ее менять, как разрывают брак, казавшийся вечным.

Тьери вышел из дому, нырнул в метро на «Конвансьон», вышел на «Пернети», заказал, как обычно, кофе навынос и открыл свою багетную мастерскую «Синяя рама», где его ожидали несколько литографий, которые надо было окантовать до конца недели. Покаего руки машинально взялись за работу, мозг судорожно разрабатывал сложный план, чтобы выиграть вчерашнее пари.

Любил ли Блен свою работу? Он хотел стал ремесленником из стремления к независимости, а вовсе не из любви к картинам, рамам или даже дереву. Свое призвание он нашел, как встречают любовницу, которую рано или поздно бросают. Когда-то Тьери стажировался на архивиста в отделе графики в Лувре, и там он познакомился со специалистом, создавшим хитроумную систему — благодаря ей можно было работать с пастелями и рисунками, не прикасаясь к ним. С пастелями Дега, рисунками Будена и Фантен-Латура. Мало-помалу Блен выучился всему, что должен знать багетчик. Сдав экзамен, он получил диплом высококвалифицированного специалиста. Обратился в дирекцию музеев Франции и получил предложение от музея Орсэ. Так все и началось. Новенькая студия, которую Блен делил с реставратором, прекрасный вид на Париж и специализация на старых фотографиях. Надар, Ле Грей, Этгет и некоторые другие обязаны ему сегодня своим вечным покоем между двумя листами плексигласа. Некоторые из его коллег относились к материалу — лаку, бумаге, золотой фольге, и прежде всего к дереву, как к живым существам. Эксперты, влюбленные в дерево, делали стойку на обыкновенную кленовую болванку. И со временем Тьери осознал, что не принадлежит этому племени. Его первым воспоминанием о дереве была дикого вида сабля, кое-как смастеренная совершенно безруким отцом из двух плохо пригнанных брусков, от которой у Тьери все руки были в занозах. Работая в музее, он выполнял свою работу тщательно, но без малейшей изобретательности. Уволиться он решил внезапно, чтобы ухватиться за другое, не более священное, но более живое искусство. Тьери снял помещение бакалейной лавки на тихой улочке в четырнадцатом округе, сделал из него багетную мастерскую, установил бумагорезальную машину, полку для багетов, резкий неоновый свет и несколько рам в витрине. Он развесил рекламу, надеясь в основном на благожелательность окрестных лавочников, и широко открыл двери своей «Синей рамы» — счастливый ремесленник, опьяненный своей вновь обретенной свободой и обласканный теми, кто считал его профессию благородной и верил в искренность его призвания.

И тут-то они пошли косяком.

Владельцы ресторанов со своими акварелями, мальчишки со своими сложенными вчетверо постерами, любители кино со своими афишами в клочках скотча, просвещенные любители со своими ню, претенциозные любители со своими гиперреалистичными ню и несколько коллекционеров с траченными ржавчиной гравюрами, откопанными на блошином рынке в Сен-Уене. Потом пошли и сами художники, «чистые абстракционисты», которые перешли на масло, но слишком усердствовали с высушивающими веществами, любители буколических сюжетов со своими пастелями про детский сад, лауреаты разных конкурсов, среди которых «Золотая палитра» четырнадцатого округа, и — венец всему — мадам Комб принесла ему автопортреты углем. Блену не на что было жаловаться — заказов было не так много, чтобы перетрудиться, но достаточно, чтобы заработать на жизнь.

Через восемь лет ему не доставляло уже никакого удовольствия заниматься своим делом. Во имя чего? Красоты? Искусства? После Лувра и музея Орсэ слово «искусство», звучавшее в его мастерской, приобрело совсем другой оттенок. Одной из первых его клиенток была дамочка с двенадцатью картинами Климта.

— Двенадцать картин Климта? Гюстава Климта? Вы уверены?

— Да, двенадцать рисунков,

— Оригиналы?

— Не знаю.

— Ну, они подписаны? Это произведения на бумаге?

— Да нет, это календарь.

Немного пообвыкшись, он наловчился переводить. «Картина Гогена» означало чаще всего афишу выставки, а вот фраза «У меня есть оригинал…» предвещала обычно неприятные четверть часа.

— У меня есть оригинал Бурелье, морской пейзаж.

— Кого?

— Ромена Бурелье! Это лучший период Бурелье. Я даже не знала, что у моего деда была его картина, представьте себе, Бурелье, и в прекрасном состоянии!

— Знаете, я не силен в истории искусства…

— Его лучший период! Сразу после войны! Мне это сказали в Вильбонне, он родом оттуда. Я хотела бы оценить его, но не знаю, к кому обратиться. Вы не знаете никакого специалиста?

— Мне нужно навести справки…

— А вы знаете, что в мэрии Корселля в Бургундии висит картина Бурелье?

— Я подумаю, что тут можно сделать.

— Только не трезвоньте об этом.

Пальма первенства принадлежала «чистому абстракционисту» из ателье напротив, местному бедному (как и положено в его положении) художнику, который никогда не платил вовремя, но — что поделать — его статус позволял ему. Он посвящал своего багетчика во все состояния души и проблем — все эти бюрократы, которые ничего ни в чем не смыслят! — и считал, что выставлять свои картины в «Тавола ди Пепе», пиццерии на улице де л'Уэст, недостойно его таланта, но так он хотя бы оставил место другому.

Поначалу Блен был благожелателен, выслушивал их наивные рассуждения и даже завидовал тому, что они рискнули делать то, на что не отважился он сам — так он воздавал им по заслугам, ведь он был их первым зрителем. Но теперь его уже не занимали творческие проблемы в округе, и когда кто-то входил в его мастерскую, он с трудом подавлял зевоту. Он ожесточился и не склонен был больше выслушивать излияния. Иногда ему хотелось расквитаться хотя бы с одним из них за всех остальных, упиваясь его стилистической бедностью, донести на него в комитет по надзору за хорошим вкусом, выставить на посмешище. В итоге он оставался любезным, льстивым — надо же было как-то жить. Невозможно признаться в этом Надин, она была одной из них. Именно так они и познакомились. Огромная фотография, которой она жутко гордилась — это было видно по глазам, когда она доставала ее из папки для рисунков. Серые силуэты, встречающиеся на проспекте, полное безразличие, пустая скамейка на заднем плане. Метафора, аллегория, современная жизнь, отчуждение, интимистская недодержка и т. д.

— Очень красиво. И печать хорошая.

— Спасибо. Что бы вы мне посоветовали?

— А какая у вас обстановка?

Он часто задавал этот вопрос, без малейшего подвоха, но на этот раз он позволил себе заговорщицкую, несколько двусмысленную, почти обидную улыбку.

— То есть… я хочу сказать… в каких тонах оформлена ваша квартира?

Она ответила еще более заговорщицким тоном, Тьери даже показалось, что сейчас она предложит ему пойти взглянуть.

— Все черно-белое, как на моих фотографиях.

Она говорила правду, он быстро в этом убедился. Это было пять лет назад. Сейчас они жили в трехкомнатной квартире на улице Конвансьон, она работала ассистенткой кардиолога, а Тьери продолжал делать рамы к ее фотографиям для выставки, которую галерейщик откладывал каждый месяц. Со временем Блен стал гораздо больше ценить ее саму, чем ее работу, в чем не решался ей признаться. По идее, удовольствия, которое Надин получала от фотографии, должно быть достаточно, но Тьери трудно привыкнуть к мысли, что она не настоящий фотограф, так же как он не настоящий багетчик.

Тьери мог бы всю оставшуюся жизнь играть в эту игру, придавая выразительность талантам своих соседей, но это раздвоение его существования чем дальше — когда перспектива пенсии стала уже не просто вымыслом футуриста, тем дороже ему обходилось.

Управленец из Тьери был никудышный. Он бы уже давно закрыл свою лавочку, если бы не встретил ту, что смогла навести порядок в его книгах, составлять бухгалтерские отчеты и заполнять налоговые декларации. Брижит управлялась с цифрами, как иные женщины вяжут. Она умела одновременно манипулировать калькулятором, записывать цифры и трещать о последнем фильме, который она посмотрела. Исправив ошибку в десять франков, она испускала такой вздох облегчения, словно выиграла чемпионат мира по шахматам. У нее была привычка повторять, что она «ничего не понимает в живописи», но при этом говорила о Матиссе своими словами, и каждый раз Тьери открывал для себя что-то новое. Он очень привязался к ней, она казалась ему забавной и цельной натурой. Кроме всего прочего, он любил подкалывать ее за «стародевические» замашки, которых она сама не сознавала. Сначала он называл ее Мадемуазель Брижит, потом просто Мадемуазель, и это породило меж ними странную близость. Но несмотря на ее китайские атласные платья с разрезом на боку, подвигавшие Тьери на несколько вольные замечания, он никогда не смотрел на нее как на женщину. Время от времени ему казалось, что она жалеет об этом. Но он видел в ней лишь союзника.

— Скажите, Мадемуазель, вас никогда не привлекали живопись или коллажи?

— Мой талант — проценты. Это мой конек. Если бы у меня было хоть малейшее желание рисовать, я бы не колебалась ни секунды. Тут я с вами совершенно не согласна. Чем больше будет людей, которые самовыражаются — рисуют, пишут и разводят круги на воде, тем больше у нас будет возможности бороться против надвигающегося апокалипсиса. Каждый человек в душе художник, некоторые имеют наглость верить в это сильнее, чем другие. Когда я вижу, как сюда входит человек, несущий на плечах бремя Ван Гога, просто чтобы сделать рамку для цветной капусты, нарисованной гуашью, это меня трогает до глубины души.

— Меня тоже. Я даже начинаю бояться, что однажды он отрежет себе уши.

— Вы ведь хорошо играете в теннис? — спрашивает она, пожимая плечами.

— И что из этого?

— Как вы играете по отношению к Макинрою?

— Вы знаете, кто такой Макинрой?

— Только не надо делать из меня идиотку. И не уводите разговор в сторону. Если принять шкалу от одного до двадцати баллов — сколько вы дадите Макинрою?

— Семнадцать, восемнадцать.

— А самому себе?

— Ну, от одной второй до единицы.

— И при этом вы не бросаете играть в теннис? Вы понимаете, что мадам Комб со своими автопортретами гораздо ближе к Рембрандту, чем вы к Макинрою? И знаете почему? Потому что она никогда не видела автопортрета Рембрандта. Она ведет себя непосредственно, много работает, и ей необходимо то, что она делает. У Рембрандта был толстый нос и двойной подбородок, но он воспроизводит не только свои черты, он ищет другую истину. И наша милейшая мадам Комб работает именно в этом направлении, ею движет не нарциссизм, просто она использует единственный сюжет, который всегда у нее перед глазами, — саму себя. И у вас хватит наглости сказать ей, что она тратит свое время впустую?

В те дни, когда она приходила, Тьери нравилось сознавать, что она рядом — пока Брижит была в мастерской, тут ничего не могло случиться.

Часам к пяти он решил, что уже достаточно потрудился на сегодня, и стал приводить мастерскую в порядок. Продавщица из книжной лавки напротив зашла на чай и остатки шоколадного торта. Сосредоточенный на своем плане, он лишь кивал в ответ на ее панегирик о том, как прекрасно жить в тихом квартале посреди Парижа. Новый клиент положил конец их ритуальному чаепитию, и Тьери получил заказ: за два дня изготовить раму со стеклом для диплома за Первую премию по архитектуре.

Большую часть времени, когда клиенты оставляли его в покое, Тьери любил побездельничать, устроившись в кресле в глубине мастерской, предаваясь тем мечтам, которые он еще не успел похоронить. Все очень банально — немного восторгов, повседневность, оставляющая место для неожиданного, неужели он просил слишком многого? На пороге сорокалетия его пугало то, что остаток жизни он будет так же покорен судьбе. Не зная как, Тьери хотел бы посвятить свою драгоценную свободу чему-нибудь другому, но только не своим инструментам и деревянным рамкам, поработать с каким-нибудь более человечным материалом (неужели же то, что проходило через его мастерскую, представляло весь вид!), узнать секреты себе подобных, не спрашивая их разрешения. В последние несколько месяцев ему на ум часто приходила блондинка, играющая в теннис в Люксембургском саду. Она так разожгла его любопытство, что он пытался оказаться рядом, когда она выходила с корта. Искусно лавируя, Тьери удалось занять соседний столик в практически пустом кафе. Ему нравилось играть в шпиона, чтобы наблюдать — видеть и слышать ее — как можно ближе. До него долетали обрывки ее разговора с партнершей по теннису, и таким образом Тьери отведал странных, совершенно неизведанных ощущений и наконец добился, чего хотел — украл у нее всплеск личной жизни. Он представлял себе, что бы случилось, если бы он проник в жизнь этой женщины, открытия, которые он мог бы совершить, а потом его воображение разыгралось, и он ощутил ликование, которое ему самому показалось несколько подозрительным. Каждый человек на Земле хоть однажды задавался вопросом, что скрывают его соседи, Блен же решил, что этот вопрос заслуживает более пристального внимания.

Вороша прошлое, Тьери любил вспоминать каникулы 1976 года, целое лето, проведенное под крышей домика в Рюгле в Нормандии. В первые дни подросток больше страдал от скуки, чем от жары, — он не смог подружиться с местными ребятами, телевизор остался в Париже, а ездить на велосипеде можно было только вечером, когда дул первый ветерок и в деревне зарождалось подобие жизни. Его мучения начинались в девять часов утра и длились весь день — лучше сказать ежедневная вечность, которая заставляла его проклинать каникулы.

Пока его не спасло чудо.

Обычно Тьери читал лишь строго ограниченный минимум школьной литературы, но тут он случайно наткнулся на сборник рассказов Жоржа Сименона, забытый в какой-то коробке. Он снова мысленно увидел себя, лежащего в тени, истекающего потом, в красном комбинезончике, под голову подоткнуто свернутое в комок одеяло, с книгой на груди. Тьери прочел тринадцать рассказов из «Маленького доктора» по одному в день, и перечитывал их, чтобы продержаться до конца июля и ожидая нового чуда в августе. Этот маленький доктор, молодой деревенский врач, которому нравилось разыгрывать из себя детектива-любителя, вместо того чтобы лечить своих пациентов, и каждый рассказ ввергал его в приключения, воодушевлявшие его гораздо больше, чем все остальное. Что особенно привлекало юного Тьери, так это то, как неожиданное призвание персонажа с первых же строк началось с таинственного телефонного звонка, от которого в мозгу маленького доктора закрутились неведомые шестеренки. Любая мелочь, на которую обращаешь внимание только благодаря здравому смыслу, а никак не профессии, — и неутомимый Жан Доллен начинал выстраивать систему доказательств, которая увлекала все больше и больше, он становился еще более дерзким перед неизведанным. Он чувствовал, как тревожное ожидание и приключение врываются в размеренную жизнь сельского врача и никогда уже жизнь не будет такой, как прежде. Тьери понял, что речь идет о толчке, который разбудит чудесное желание отделять истину от лжи. Ведь именно любительство доктора делало рассказ таким захватывающим. Тьери шаг за шагом следовал за ним в его логических построениях и даже иногда предвосхищал, так как они совершенно не были похожи на обычные запутанные дедукции сыщиков из сериалов. Из рассказа в рассказ доктор все больше увлекался игрой и под конец при любом удобном случае сбегал из своего кабинета, к огромной радости Тьери, который видел в этом неисповедимый закон судеб. По ходу дела доктор Доллен набрался опыта, и клиенты начали платить ему за расследование преступлений. Он стал подумывать о том, чтобы бросить медицину и сделаться профессиональным полицейским. Вероятно, какая-то высшая сила отвратила его от медицины.

Двадцать пять лет прошло с того давнего романа с книгой. Как и все юношеские любовные истории, забыть ее невозможно. Тьери даже казалось, что чем дальше, тем чаще он вспоминает об этой книге, и воспоминания эти становились все более волнующими, словно забытье совершило круг и связанное с возрастом ослабление памяти искаженным способом вернуло его к главному. За сомнениями в выборе профессии неотступно следовали юношеские фантазии, одна из которых была прямо-таки приказом. Она скрывалась за двумя магическими, но более чем реальными словами — «частный детектив».

Но до того, как начать мечтать о том, кем он станет, надо порвать с собой прежним. Любая эпопея начинается с того, что сворачиваешь за угол, а потом уж дело за малым — идешь и шаг за шагом преодолеваешь препятствия. Начать нужно было с какого-нибудь символического жеста.

В семь вечера у него еще осталось время закрыть мастерскую, зайти в «Фейан» и вернуться домой, как раз когда Надин выйдет из ванной.

— Меня зовут Тьери Блен, я вчера записался в ваш клуб, помните?

— О, вчера вы отлично сыграли. Если бы Гредзински в начале отыграл свои подачи, у него был бы шанс. Хотите корт?

— Нет, я пришел закрыть свой абонемент.


Надин и ее церемониальная ванна. Очень горячая с миндальной пеной. Перед ней деревянный столик — маленький алтарь, на котором журнал, аперитив, салфетка, чтобы вытирать руки, зеркальце. Тьери тоже был частью ритуала, его роль состояла в том, чтобы присесть на край ванны, поцеловать Надин в губы, обменяться парой слов о том, как прошел день, принести ей второй стакан — обычно немного виски с большим количеством минералки с газом. Он скользнул рассеянным взглядом по ее наполовину скрытым пеной грудям, слегка приплюснутому носику, серьезным глазам, чуть потускневшей коже. Ее немного грустная улыбка, хрупкое тело. Тьери всегда нравились миниатюрные женщины. Маленькие ноги, груди, живот. Хотя с некоторых пор это не имело значения. После встречи с той блондинкой в Люксембургском саду он пересмотрел свои критерии. При малейшем движении белые шортики позволяли любоваться красивыми, накачанными ногами, поднимавшими пупок точно на уровень сетки. Ей было лет сорок пять, улыбка и морщины женщины, любящей жизнь, кожа, привыкшая к невероятно дорогим кремам, вульгарный голос, манера речи, похожая на короткий удар слева, и грудь, слишком крепкая, чтобы быть волнующей. Но в тот день Тьери владели не эмоции, а чувство сродни чревоугодию. Пышная грудь, удерживаемая лифчиком для чемпионок, созданная тысячами ударов справа, слева, выигранных подач, ни одного пощаженного мускула, — со временем это принесло плоды. С грудью Надин Тьери мог играть, придавать ей любую форму, а потом переходить к остальному. Тьери представил себе, как он проводит остаток жизни с подобной женщиной — огромной машиной, которая живет сама по себе и умеет заставить его смеяться. Ничего общего с мордашкой брюнеточки, которая думала только о том, чтобы свернуться клубочком рядом с ним. Надин иногда мягко вклинивалась в беседу, но чаще предоставляла говорить другим. С течением времени Блен начал ненавидеть ее скромность. Случалось даже, что он находил ее мягкость невыносимой.

— Тьери?

— Что?

— Подожди, я только накрашу губы, и поедем.

— Можешь не торопиться.

Надин всегда называла его только по имени. Иногда ему хотелось бы стать ее котиком или ее сокровищем — не важно, что это смешно, — но только не ее Тьери. Все знакомые тоже называли его Тьери, и никто, даже его родители, не посягали на его имя, чтобы сделать его звучание близким и родным. Ни одна женщина не вздыхала: «Тьери!» — когда они занимались любовью, это не было криком сердца, любовным стоном. Он не мог вспомнить уменьшительное от Тьери, прозвище, образованное от Блена, и бог знает, были ли они вообще. Это имя ему не нравилось не само по себе, но оно гораздо больше подходило другим. В детстве он не пытался стать Тьери, существовать как Тьери, хотя он и знал настоящих Тьери, которые жили в ладу со своими двумя слогами, с улыбкой Тьери на губах. С годами ничего не изменилось, ему было все хуже и хуже в шкуре Тьери, он звался Тьери, как мог бы зваться Бернаром. Загвоздка в том, что он не больше был и Бернаром. Он не был счастлив зваться Тьери, но его родители не соизволили дать ему других имен, за которые он мог бы уцепиться. Если бы он только мог выбирать из Тьери Луи Бастьен Блен, он бы поставил всех в известность, что его зовут Луи, и все было бы в порядке. Он чувствовал себя гораздо больше Луи, чем Тьери. Поэтому он был Тьери досадующий. Недостойный Тьери. Или недостойный быть Тьери.

Фамилия никогда не создавала проблем, в ней ведь так мало интимного. Тьери знавал десятки Бленов, начиная с дядей и тетей, стариков и детей, одни только Блены, он чувствовал себя не больше и не меньше Бленом, чем кем-нибудь другим. И тут дело было только в звучании. «Слушайте, Блен, зайдите ко мне в кабинет». Но в конце концов, как и все остальные, он привык, однако был уверен, что фамилия не записана ни в душе, ни в сердце, а только в памяти. Вот, например, пес, которого всю жизнь звали Султаном, может хотя бы неделю отзываться на «чайник» или «Версаль». Человек не должен сильно отличаться.

Из вопроса об имени вытекали все прочие. «В конце концов, что такое гражданское состояние? — подумал он. — Кто сделал так, что я существую легально, что у меня есть страховка и военные обязанности?»

Всего лишь заявление его отца, который однажды утром пошел в мэрию заявить о его рождении? Неужели все началось именно тогда? А если бы в тот знаменательный день его отец был бы слишком озабочен празднованием рождения сына, существовал ли бы сегодня Тьери Блен? Говорят, что никто не проходит между ячейками сети, но, может, случаются редкие исключения?

Он не родился от неизвестных родителей в далекой стране, где все архивы сгорели во время гражданской войны. Он действительно был Тьери Бленом, у него был паспорт, загранпаспорт, карточка пенсионного страхования, чековая книжка, он честно платил налоги, и у него была официальная сожительница. Что сделать, чтобы вернуться назад, — кричать громко, во весь голос, что он не тот Тьери Блен, о котором все говорят? Вычеркнуть? Стереть? Сжечь? Вернуться в мэрию Жювизи, чтобы вырвать из амбарной книги страницу, с которой все началось? Придется признать, что все это возможно, но явно недостаточно. Надо было изобрести верное средство, чтобы избавиться от Тьери Блена.

Взглянув на Надин, задумавшуюся перед распахнутым шкафом, он растянулся на диване с отрывным календарем в руке.

— Когда я купила этот календарь, ты надо мной издевался, — с улыбкой заметила она.

Пробегая глазами день за днем имена святых, он мгновенно, бессознательно и инстинктивно сводил воедино тысячи коннотаций, характеристик, обозначений и общих идей, в которые их вырядили. Упражнение оказалось занятным, и выбор происходил сам собой. Наконец у него остались Алан, Антуан, Франсуа, Фредерик, Жюльен, Жан, Поль, Пьер. Ему нравились простые, элегантные имена, которые существовали всегда, но их не давали всем подряд. Поэтому он испытывал некий трепет перед их носителями. Люди скромные, утонченные, несущие тяжкую ношу быть энной вариацией на тему Поля или Пьера. Тот, кем он будет завтра, вполне мог называться Пьером или Полем. Чуть шероховатый звук «Пьер», эта каменистость уравновешивала библейское звучание. Блен уже мечтал, как кто-нибудь обратится к нему:

— Пьер, а вы что скажете?

Что ему скажут:

— Ах, Пьер, вы всегда меня поражаете.

Никто никогда не говорил ему: «Ах, Тьери, вы всегда меня поражаете».

Если бы сорок лет его звали Поль, то, несомненно, его путь был бы другим. Кто знает, может, он бы рисовал картины, вместо того чтобы делать для них рамы? У Поля обязательно должна быть душа художника или даже задатки международного шпиона. Что касается женщин, то его жизнь была бы усыпана предложениями типа: «Поль, отвезите меня, куда хотите» или «Поль, вставь мне еще разок!». Можно держать пари, что высокая блондинка мечтала встретить какого-нибудь Поля.

Не в состоянии объяснить себе это, Блен почувствовал, что становится Полем. Он должен был бы прославиться как Поль в прошлой жизни, может быть, он даже был самим апостолом. Через несколько минут Поль в нем окончательно победил Пьера.

— Я буду готова через пару минут!

Он положил календарь на пол и вытянул руку с карандашом, чтобы иметь возможность писать, не вставая с дивана.

Какая фамилия больше всего подходит Полю? Пробегая глазами колонки имен, он пришел к выводу, что Поль отлично подходит к любой фамилии. Нажель, Лезаж, Брюнель, Роллек, Сири, Билла, список был бесконечен. Поль перестал быть критерием отбора, и от этого выбор становился колоссальным. Блен не знал, как поступить, и быстро потерял ориентиры. Он пытался руководствоваться некими принципами, которые ему казались рациональными, чтобы хоть как-то продвинуться. Правило номер 1: фамилия должна состоять как минимум из двух слогов, в идеале трех, чтобы раз и навсегда покончить с этим несчастным, не слишком приятным Бленом, который с детства стеснял его. К тому же «Поль» требовал фамилии скорее длинной, со слегка северным, но все же мягким звучанием, чего-то такого безмятежного и холмистого. Правило номер два: начинаться фамилия должна с буквы от R до Z. Поздний, но справедливый реванш. Всю жизнь его вызывали первым, вечная жертва учителей, раб номер один, волонтер, которому не надо было даже делать шаг вперед. «Блен, к доске!» Как же он ненавидел это заглавное «Б!» Пришло время удалиться в конец списка, в теплое местечко. Он снова пролистнул справочник, напрасно ожидая чуда, и, все так же лежа на диване, пробежался глазами по книжным полкам. Из десятков книг, энциклопедий и всех изданий, которые он даже не проглядывал, уверенный, что где-то между страницами забилась северная фамилия из трех слогов, начинающаяся на U, V, даже W, и почему бы не Z. Интуитивно он направился к словарю фламандской живописи, открыл его на последней трети, вполголоса бормоча фамилии, которые казались ему элегантными и в то же время знакомыми. Рембрандт, Рубенс, Рюисдель, Ван дер Вейден, Ван Эйк, чтобы закончить на самом чарующем из всех, на имени, которое для него одного заключало в себе саму гармонию: Вермеер.

Никого не зовут Вермеером, но это было неплохой точкой отсчета. Он начал выкручивать имя, приставлять к нему разные суффиксы, придавая ему новое звучание. И вдруг — озарение.

С этих пор его будут звать Поль Вермерен.

Надин была готова — надушенная улыбающаяся красавица. Весь вечер Тьери был галантен, как никогда. За ужином он был красноречив и скромен одновременно, внимателен ко всем гостям. По дороге домой Надин нежно смотрела, как он ведет машину, и была счастлива, что он рядом. Она уже представляла себе, что рано или поздно станет мадам Тьери Блен.

Она даже не подозревала, что провела вечер с Полем Вермереном.

НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ

Гредзински был экспертом по тревогам. Он знал все ее виды и мог назвать, когда она только еще зарождалась у него внутри — незаметная или мрачная, колеблющаяся или явная. Эта — неизвестная до сегодняшнего дня — причиняла страдания при каждом движении. И он был единственным человеком в мире, который не распознал остальные признаки: сухость во рту, головная боль, общее изнеможение. Николя сопоставил признаки: похмелье. Ему не хватит внутренней силы, чтобы пережить эту грусть — первая пьянка в его жизни станет последней. Никогда в жизни ему не нужно было ничего, чтобы достичь теневых сторон сознания, куда увлекал его природный пессимизм. И если каждое утро возвращение к жизни было плохой новостью, с которой ему приходилось мириться, похмелье стало его приговором без малейшей надежды на помилование.

Две таблетки аспирина, которые он выпил, только встав с кровати, не возымели никакого действия, придется мучиться. По дороге на работу он на секунду закрыл глаза, чтобы определить, где находится пульсирующий нерв этой мигрени, который с самого утра не давал ему быть самим собой. Он ощутил ее где-то между левой долей и теменем. Может, именно здесь царствовала вина, отсюда исходили все моральные решения, в том числе и наказание. Как узнать, что речь шла действительно о наказании? Может, он слишком многого требовал от тела, не приспособленного к такому разрушительному количеству жидкости? Любой врач заметил бы ему, что не стоит за один вечер пить больше водки, чем за всю свою жизнь, но он же сказал бы, что все мы по-разному подвержены греху. Некоторые живут только ради этого, другие умирают, так и не согрешив. Николя еще не знал, к какой породе принадлежит он сам.

В то время когда все его нейроны обычно приходили в движение при одной мысли о кофе, он отдал бы все, что угодно, за глоток газированной воды. Вода, холод и газ. Интуитивно он чувствовал, что в комбинации этих трех элементов кроется единственное спасение от химии угрызений совести. Войдя в холл «Группы Парена», он на минутку задержался перед кафетерием купить упаковку ледяной перье, после чего зашел в лифт. Полузакрыв глаза, Николя поздоровался с Мюриэль, секретаршей шестого этажа, и скрылся у себя в кабинете. Залпом выпил бутылку воды и испустил хрип раненого зверя. Глоток воды принес ему облегчение, больше не казалось, что язык раздулся и приклеился к нёбу. Но Николя еще не пришел в себя, он вскрыл пару писем, пролистал один из журналов, на которые был подписан его отдел, взял папку с документами по проекту Vila, которые уже три дня не мог закончить, и тут же захлопнул ее. Ничто не могло отвлечь его от мрачных страданий, которые настраивали его на пессимистичный лад в рассуждениях о судьбах мира вообще и его судьбе, в частности. Николя уткнулся лбом в сложенные на столе руки, закрыл глаза и увидел себя накануне с неизвестно каким по счету стаканом бренди в руках, готовым куролесить всю ночь. Это показалось ему невероятным, не соответствующим его образу, и он решил, что никогда не сможет убрать это воспоминание в ячейку вместе с другими.


В этот неудачный день, стоя с подносом в столовой самообслуживания, Николя сам удивился, ответив «Не знаю» на стандартный вопрос: «Курицу по-баскски или котлеты?» Своих соседей по столу ему не удалось провести, да они и не пытались узнать подробности, все по очереди рассказывали, что они видели накануне по телевизору. Потом они перешли в кафе, где Гредзински, как за последнюю соломинку, ухватился за двойной эспрессо, перед тем как вернуться в свой кабинет.

Стройка, на которую выходило его окно — Телефонное отделение, — росла с бешеной скоростью. «Парена» ширилась с каждым днем, завоевывала пространство, и жесткость, с которой она давила конкурентов по всем фронтам, уже приводили в пример на всех факультетах экономики. Половину жизни провел Николя по адресу: 7 аллея Мюро в Булони, за этим давно вышедшим из употребления адресом скрывалась целая империя на берегу Сены. Три здания — в овальном расположилось Управление окружающей среды и все начальство, во втором — Сектор электроники, и в третьем, самом скромном, отдел по связям с клиентами, где работал Николя. На обсаженной деревьями площадке между тремя стеклянными монстрами сосредоточились кафе, рекрутинговое агентство, небольшой супермаркет и пресс-офис. Огромный мост связывал империю с окружной, большая часть служащих добирались по нему до метро. Распределение Воды, Реклама, Кабельное телевидение, Спутник, Энергоресурсы, Информатика, а теперь еще и Телефонное отделение — все вместе насчитывало 3200 служащих, среди которых был и маленький подавленный человечек. Магда зашла к нему в кабинет узнать, когда он идет в отпуск. Николя, захваченный врасплох, пробормотал, что должен дождаться возвращения начальника отдела. Как и каждый год, его отпуск зависел от Бардана, который предпочитал принимать решения в последнюю минуту — привилегия начальства.

— А ты не можешь ему позвонить?

— Если я пристану к нему с вопросами об отпуске, он решит, что я спятил. Он у клиента в Авиньоне.

Точнее, в Горде, на роскошной даче своего приятеля, они обмывают только что построенный бассейн. Бардан уехал, не оставив своему помощнику ни капли информации о документах Vila. Николя не пытался понять, было ли это простой забывчивостью или свинством. Уже три года он играл роль буфера между Барданом и командой дизайнеров, перечитывал контракты, следил за макетами, контролировал проекты, составлял сметы и так далее.

— Магда, ты можешь зайти завтра утром? Он как раз вернется. В четыре у него совещание у начальства.

— А куда ты собираешься этим летом?

— Если мне дадут две недели в августе, думаю, поеду к друзьям, они снимают дом в Пиренеях.

— Как в прошлом году?

У Магды была хорошая память, и Николя не преминул сообщить ей об этом. Как только она вышла, он крепко зажмурился, пытаясь отловить монстриков, с утра порхавших у него в голове. Маленькие непонятные, но реальные штучки, шумные и решительно настроенные сцепиться. Его разбудил телефонный звонок.

— Месье Гредзински? С вами хочет поговорить Жак Барато.

— Какой Жак?

— Барато. По личному вопросу.

— Спасибо, Мюриэль. Соедините.

Николя узнал Жако и подосадовал, что его застали врасплох. Как он мог забыть, что его зовут Жак Барато?

— Гред, ты как?

Доброжелательный вопрос, ответ на который невозможен. Как говорить о головной боли с человеком, страдающим раком? Жако звонил без особого повода, просто чтобы поговорить «об этом».

За несколько месяцев до того авторитет мэтра Жака Барато, члена Парижской коллегии адвокатов, придавал уверенности его клиентам и повергал в дрожь оппонентов. Он вырвал Николя из лап правосудия, во время процесса о гражданской ответственности, когда тот был несправедливо обвинен. Все раскручивалось, как в плохой комедии, но всем было не до смеха. Николя на велосипеде, приняв все необходимые меры предосторожности, свернул с гравийной дороги на небольшую улочку. Мчавшаяся с бешеной скоростью машина обгоняет его и — излишняя предосторожность — слишком сильно смещается влево, напугав двигавшееся в противоположном направлении семейство велосипедистов. Старший сын резко тормозит, младший с разгону налетает на него и падает в канаву головой вперед. Автомобиль был уже далеко, когда испуганные и разъяренные родители схватили Николя, стали названивать в полицию, в страховую компанию и в адвокатскую контору. Система пришла в движение, и все эти деятели тут же раскрутили дело, и, не найдя никого получше, все обвиняющие взгляды устремились на месье Николя Гредзински.

Это было началом кафкианского периода, который для его и без того хрупких нервов был совершенно излишним. У ребенка была огромная шишка, но родители раздули банальное происшествие до того, что требовали непомерного возмещения морального ущерба.

Николя попал в переплет, став козлом отпущения, — никто и не думал подвергать сомнению то, что он совершил «серьезную ошибку», и он уже видел, как приоткрываются двери ада, в данном случае — тюрьмы. Он не знал никаких адвокатов, но вспомнил об однокласснике, которого недавно совершенно случайно встретил. Тот стал мэтром Барато. Процесс состоялся через год, Николя давал показания перед судом в самых высоких инстанциях, и мэтру Барато удалось доказать вину автомобилиста и гипертрофированную реакцию старшего брата, из-за чего младший и упал. Для Николя кошмар на этом закончился. За тот год страх ежедневно отвоевывал небольшие территории, он стал главным в его жизни. А может, важнее и самой жизни. Депрессия, которая так и осталась неназванной. Мэтр Барато, к тому времени ставший уже просто Жако, умел оказаться в нужное время в нужном месте — одним словом, мог остановить машину нервозности, которая готова была закрутиться в любой момент, чаще всего ночью.

— Жако? Я тебя разбудил? Я знаю, что уже поздно, но… Как ты думаешь, меня посадят?

— …Нет, Николя, тебя не посадят.

— Я знаю, ты хочешь меня ободрить, но я не слышу уверенности в твоем голосе.

— У меня голос человека, которого разбудили в три часа ночи.

— Так меня посадят или нет?

— Нет. В таком случае, как твой, посадить человека просто невозможно.

— А если вдруг окажется, что сын судьи пострадал в автокатастрофе? Тогда он захочет отыграться на мне.

— ?..

— Ты молчишь… Такого ты не предвидел?..

— Да, такого я не предусмотрел. Но это ничего не меняет. Тебя не посадят. Даже если ты схлопочешь по полной программе, тебя не посадят. Ты мне доверяешь?

— …Да.

— Ладно, я вешаю трубку, мне завтра в суде выступать.

— Жако! Последний вопрос: между «Центральной» и «Тюремным домом» есть разница?

И хотя сегодня Николя чувствовал себя обязанным, он испытывал ужас при мысли, что придется говорить «об этом». Он не обладал ни даром убеждения, ни способностью участливо выслушивать исповеди. За его молчанием всегда слышалась неловкость, иногда даже панический страх.

— Вчера я получил результаты анализов. Лейкоциты в норме, гемоглобин тоже, а вот тромбоциты…

— …Ну?

— Они снижаются с самого начала лечения, врачи боятся кровоизлияния, мне будут делать переливание крови.

— …

— Мне бы нужно поехать куда-нибудь за город на пару дней, чтобы прийти в себя после химиотерапии. Но я, наверное, останусь дома. Какие у тебя планы на выходные?

— Пока не знаю.

— Если у тебя есть время, может, выпьем кофе?

— Я тебе звякну.

Похмелье не проходило, а этот глоток малодушия в конце дня еще подлил масла в огонь. Вместо того чтобы наслаждаться теплым июньским вечером, Гредзински вышел из кабинета с твердым намерением завалиться спать еще до темноты. Выйдя на улицу, он глубоко вздохнул, чтобы освободить легкие от кондиционированного воздуха, и направился к мостику слева от эспланады. Сидящие на террасе «Немро» Жозе, Режина, Арно, Сандрин и Маркеши предложили ему присоединиться к их аперитиву. Этот ежевечерний стаканчик уже превратился в расслабляющий ритуал, с шести до восьми вечера в кафе были happy hours — два стакана по цене одного, и члены маленького суперзамкнутого кружка, членом которого был и Николя, не пытались привлечь к себе никого больше, словно обретя идеальное равновесие в своем мирке.

— У тебя есть пять минут?

Николя почувствовал, что должен воспротивиться, и склонился к Жозе:

— Я малость перебрал вчера, сегодня весь день псу под хвост. Так что я пошел домой спать.

— Только не это! Клин клином! Садись.

Николя Гредзински так и не научился отвечать «нет», это был один из извращенных результатов его нервозности.

— Что ты вчера пил?

…Что такое он пил вчера, чтобы сегодня быть в таком состоянии?

— Кажется, водку.

Жозе обернулся к официанту и заказал ледяной водки, чтобы примирить бабушкины рецепты с мировым алкоголизмом. Остальные смотрели на толпу спешащих домой служащих «Группы», и некоторые лица провоцировали безжалостные шуточки. В этой игре Николя был не на высоте. Как все люди, у него была своя доза злословия, но врожденная застенчивость, усиленная присутствием Режины и Сандрин, мешала ему подыскать убийственную характеристику. Зато Жан-Клод Маркеши за словом в карман не лез, он сделал это практически своей профессией. Воротила в отделе «Объединения и приобретения „Группы Парена“», точнее, Managing Director of the Merger and Acquisition Departement, он жонглировал финансовыми рынками, покупал и продавал любые компании по всему миру. Маркеши приносил «Группе» немалый доход, и, в частности, большая часть сидящих за столом была обязана ему своей зарплатой. Пока официант ставил перед Николя запотевший стакан, все почтительно слушали, как Маркеши поливает финансового директора трех кабельных каналов, принадлежащих «Группе». Улыбнувшись его колкостям, Николя отхлебнул первый глоток жидкости без цвета, запаха и, похоже, без души, несущей разочарование. Выходило так, что рот — это просто разверстая рана, которую надо лечить алкоголем.

— Магда уже выясняла у вас насчет отпуска? — выпалила Режина.

— Первые две недели в июле на мысе Агд, — ответил Жозе. — Потом две недели в сентябре в Париже, мне надо ремонт закончить.

После первого глотка Николя словно получил апперкот — он на мгновение прикрыл глаза и задержал дыхание, ожидая, когда утихнет жжение.

— А я со своими еду в Киберон, там такой расслабленный отдых, как раз то, что мне надо, — объяснил Арно.

И это жжение несло в себе неминуемое наслаждение, а именно избавление. Очищающий огонь сжигал все на своем пути: потерянный день, угрызения совести, мрачные мысли. Все.

— Были б деньги, махнула бы со своим в Гваделупу, — заявила Режина.

Пожар быстро утих, оставив после себя лишь маленькие всполохи где-то глубоко внутри. Стало лучше. Он чувствовал это каждой частичкой тела. Не отдавая себе отчета, он испустил вздох облегчения, словно сердце наконец успокоилось и забилось ровнее. Вздох умиротворения.

— Для меня отпуск — это море, — сказала Сандрин. — Не важно какое. Иначе мне кажется, что это не отпуск.

Только сейчас он начал ощущать вкус. Перец, пряности, соль, земля. Жесткая сила.

— Я пока не решил. Меня зовут спускаться по горным ущельям на джипах в Альпах по реке Вердон, но еще есть возможность отправиться в Севилью посмотреть корриду, — сообщил Маркеши.

Так что в этом подлунном мире есть волшебная жидкость, способная разжечь пожар в наперстке и избавить его от груза, который он тащил всю жизнь. Он допил стакан, стараясь удержать последние капли счастья на кончике языка.

— Николя, ты снова поедешь к своим приятелям в Пиренеи?

Он даже не успел задуматься, вся его жизнь вдруг понеслась без тормозов, открылись немыслимые прежде горизонты, он почувствовал в себе силы справиться со всем.

— Я еду на Тробрианские острова играть в крикет с папуасами.

Такой ответ пришел ему в голову неожиданно и показался самым захватывающим, а значит, и самым искренним.

— Вы что, никогда не слышали про Тробрианские острова в Новой Гвинее? В Папуа? Бывшая английская колония, до начала века. Со времен колонизаторов ничего не осталось, кроме крикета, который аборигены переделали в национальный ритуал.

— Крикет?

— Их крикет не имеет ничего общего с любимой игрой англичан. Обычно в него играют двумя командами — два воюющих друг с другом племени. Число игроков может доходить до шестидесяти вместо одиннадцати. У них боевая раскраска и одежда. Над клюшками произносятся магические заклинания, мячи из дерева, отполированного бивнями кабанов. После каждого забитого мяча отличившаяся команда танцует и поет: «Мои руки намагничены! Мяч приклеился!» Судья принадлежит одной из команд и сам может играть и кидать жребий.

Николя забавляла внезапная неподвижность вокруг стола. В общем-то сам не желая того, он оказался в центре разговора, который перестал быть таковым. После долгой, бесплодной борьбы с неудачным днем он наконец расслабился. И начинающийся вечер был для него восходом.

— Ты там уже когда-нибудь был?

— В том-то и дело, что нет.

Жозе спросил, идет ли речь о заветной мечте, просто в голову ударило или он давно уже все это решил иобдумал.

— Все вместе. Пятнадцать тысяч франков за все — это, считай, даром. Сначала самолет из Парижа в Сидней, потом из Сиднея в Порт-Моресби, столицу Папуа, потом кукурузником до Киривины, главного острова Тробрианы. Потрясающие пляжи и девственно чистые леса. В крикет играют две деревни. Живешь у аборигенов. Конечно, оттуда не будешь звонить каждые пять минут, а в остальном это просто счастье.

Его стали расспрашивать, откуда эта бредовая идея, привык ли он к долгим путешествиям, один ли он туда поедет и т. д. От всех этих вопросов он почувствовал себя искателем приключений. На самом деле Николя Гредзински был полной противоположностью. Он не смог бы ни найти на карте Найроби, ни пережить путешествия в Непал, у него не было ни малейшего желания гонять чаи на украинской даче, он заскучал бы в музее современного искусства в Чикаго, на карнавале в Рио, на религиозных шествиях в Киото. Дожидаясь приема у врача, он листал, конечно же, «Пари Матч», а не National Geographic. Но когда National Geographic был единственным доступным журналом, Гредзински мог прочесть статью о нравах туземного населения и запомнить оттуда самые сочные подробности. Мысль поехать посмотреть, как папуасы играют в крикет, казалась ему настолько соблазнительной, что он не мог найти причины, по которой не стоило бы, пока не стало слишком поздно, посетить Тробрианские острова.


Сидя в одиночестве за столиком в кафе неподалеку от Сент-Женевьев, Николя пристально разглядывал рюмку «Выборовой». Уже темнело, вечер был теплым, усталость, накопившаяся за день, улетучилась. Ему не хотелось идти домой, и он желал только остановить мгновение, почувствовать его в руках, до того как оно исчезнет навсегда. Всполох безмятежности, секунды, украденные у самого себя. Выпив глоток, он благословил всех, благодаря кому этот нектар пролился ему в рот. Конечно, без божественного вмешательства тут не обошлось: создав человека, Он создал пьянство. Или человек создал его сам, что еще больше забавляло Николя. Однажды кто-то дистиллировал пшеничные зерна в перегонном аппарате, и остальные люди впали в транс. Николя не забыл ни водителя грузовика, который доехал от Варшавы до этой улочки в пятом округе Парижа, ни официанта, который заблаговременно поставил эту бутылку в холодильник, чтобы она была еще лучше. Третья рюмка принесла ему чувство настоящего спокойствия. В «Немро» он ощутил лишь его слабое предвестие. Он пил эту рюмку удивительно медленно и сосредоточенно. Этим вечером у него было все время мира. И пусть бы этот мир провалился в тартарары, Николя это больше не пугало.

Спокойствие.

Еще вчера это слово было для него под запретом. Он едва осмеливался произнести его, из страха прогневить своих демонов. Спокойствие античных философов, спокойствие до сильного удара, спокойствие, которое смакуют с закрытыми глазами. Почему жизнь не такая все время? Если единственный ответ стоил того, Николя желал его знать.

Вдруг он вспомнил то, что произошло накануне. Как там звали этого чудака? Брен? Блен? С огромной бородищей и глазами хорька. Сегодня утром он небось тоже проснулся с тяжелым похмельем, стыдясь глупостей, произнесенных вчера вечером. Хороши же они были оба, если им пришло в голову такое безумное пари. В таком состоянии они могли бы попытаться влезть на Триумфальную арку или петь серенады под окнами бывшей подружки, недавно вышедшей замуж. Вместо этого они размечтались о том, как стать кем-то другим.

Что произойдет за эти три долгих года?

Несмотря на всю нелепость этого пари, Николя не мог делать вид, будто его вообще не было. Надо бы все отменить, пока не стало слишком поздно.


— Он заходил час назад.

— Играл в теннис?

— Да нет. Мне это все показалось очень странным.

Отвечая на вопросы Николя, смотритель спортклуба поливал и утрамбовывал корт, утоптанный четверкой игроков, которые обсуждали свой матч у автомата с напитками. Наконец-то стемнело, подул освежающий ветерок, пара быстренько закончила сет, пока еще виден был мяч.

А Блен исчез.

— Что вам показалось странным?

— Он попросил меня закрыть его абонемент в клубе.

— В каком смысле?

— Он произнес слово «закрыть». Он ведь только что записался. Обычно люди просто больше не появляются, и все. А он настаивал, чтобы я отдал ему формуляр.

— И вы закрыли его абонемент?

— Я сделал это впервые в жизни, мне даже пришлось позвонить управляющему.

— Наверняка у вас остались его телефон или адрес в компьютере?

— У нас не было времени вбить его данные в компьютер, но даже если бы они у меня были, я бы их вам не сообщил.

Николя извинился и попросил предупредить Тьери Блена, если вдруг он снова объявится. Гредзински знал, что это бессмысленно. Блен не появится.

Возвращаясь в центр, он попросил таксиста высадить его на улице Фонтен. Гредзински любил водку меньше двадцати четырех часов, но она была ему уже так близка, что необходимо было остаться с ней наедине, чтобы осознать это исчезновение. Он задумался, куда бы пойти, и направился в «Линн», классический бар, где все обтянуто красной и черной кожей, официанты в белых ливреях, а деревянная стойка еще величественней той, из вчерашнего бара.

Говорят, что рыбак рыбака видит издалека. Николя не хотел даже задумываться о том, угадал ли он безумную идею Блена или тот угадал его. Одно можно сказать определенно: Блен всерьез воспринял каждое произнесенное вчера слово, как будто эта идея давно его занимала и словно встреча с Николя позволила ему наконец оформить свою мысль.

Он заказал рюмку водки и выпил залпом. С высоты своего спокойствия он поплыл в эйфорию. Николя высоко поднял рюмку, обращаясь к Блену, как к умершему другу: «Дорогой Блен, скорее всего мы никогда больше не встретимся, но где бы вы ни были, если вы слышите меня, то поймите, что вчерашние пьяные бредни должны испариться с рассветом. Никто не становится кем-то другим. Не принимайте этого всерьез, вы можете заблудиться в дебрях, из которых нет возврата. Поверить в это пари, попытаться его выиграть — безумие, которое несомненно приведет к странным, необратимым последствиям. Даже думать об этом — уже чересчур. Нельзя будить своих демонов, а тем более ставить их в дурацкое положение, пытаясь найти им замену. Они не дремлют, и наши души для них — теплое местечко, они бдят. И у нас хватит наглости указать им на дверь? Они никогда нам этого не простят. Мы ничего не можем изменить в положении вещей, все записано, выведено, выцарапано, и этого не сотрешь. Мой мозг не терпит исправлений, это не страница, которую можно переписывать каждое утро. Мое сердце больше не будет биться как мое сердце, оно не будет искать нового ритма, оно уже давно нашло свою мелодию. Зачем же ее менять, когда на ее создание ушли годы?»

Внезапно ему захотелось курить, и он попросил у официанта пачку сигарет.

— Мы не продаем сигареты.

— А вы не дадите мне закурить?

— Я бросил.

— Я тоже, но…

— Пойду спрошу.

Николя заметил синюю пачку «Данхилла» у женщины, сидящей рядом с ним за стойкой бара. Рискуя растерять все свои принципы, он был готов выбрать настоящие, крепкие сигареты, какие курил пять лет назад. Официант протянул ему «Кравен» без фильтра, он поднес ее к губам, понимая, чем рискует — если он выкурит эту одну-единственную сигарету, за ней последуют тысячи других, гораздо хуже. В некоторые утра, когда его одолевал страх, сигарета могла иметь привкус смерти. Рядом с бокалом соседки Николя заметил «зиппо» (впервые он видел женщину с бензиновой зажигалкой) и позаимствовал ее. Перед тем как зажечь сигарету, он опять засомневался, как раз чтобы выпить еще рюмку водки.

А если он в конце концов не настолько предсказуем? А вдруг после этой сигареты он выкурит только пару-тройку, просто чтобы увеличить удовольствие от опьянения? А если именно он, Николя Гредзински, победит там, где все остальные потерпели поражение? Переиграет сценарий, написанный давным-давно, положит на обе лопатки заядлых курильщиков и раскаявшихся любителей табака. Некоторое время он смотрел на пламя зажигалки, потом наконец прикурил сигарету, набрал полные легкие дыма и шумно выдохнул.

А там видно будет.

Была уже половина первого, а в баре прохладно и светло как днем, вентилятор пожирал выдыхаемый им дым, рюмка не оставляла никаких следов на деревянной стойке, первая встреча завтра назначена только на десять утра, поэтому ничто не помешает ему выпить последнюю рюмку. С каждой новой затяжкой легкие пары дорогих духов достигали его ноздрей. Николя с удивлением украдкой понюхал свои пальцы, которые должны были пахнуть бензином. Не спрашивая разрешения у соседки, он взял ее зажигалку и пристально осмотрел ее со всех сторон.

— Вы что, вместо бензина заправили ее духами?

— Miss Dior. Бензин очень вонючий. А духи горят так же и к тому же дают красивое голубое пламя.

Ее глаза тоже были голубыми, нужно было только приглядеться к ним повнимательнее, что он и сделал. На самом деле ее глаза притягивали к себе, но она даже не кокетничала. Николя захотелось увидеть ее лицо при дневном свете, что-то подсказывало ему, что этот стальной взгляд противоречит горячей гармонии ее матовой кожи и каштановых волос. В обычное время он бы уже давно промямлил какую-нибудь банальность и смущенно потупился бы, захваченный врасплох, не в силах ответить на невинное очарование странной девушки. Но сегодня вечером он — сигарета в зубах, полнейшая невозмутимость — смотрел ей прямо в глаза, не пытаясь нарушить молчание отточенными фразами, и наслаждался утекающим мгновением, не стараясь ничего предпринять.

— Как вы думаете, с водкой тоже получится? — спросил он.

Она улыбнулась. Николя стало любопытно, что она пьет, и он наклонился к ее стакану:

— Что это?

— Вино.

— Вино, — удивленно повторил он.

— Знаете, такая красная терпкая жидкость, которая меняет поведение людей.

— Я не знал, что его подают в барах. Надо вам сказать, что я новичок в этих делах.

— В каком смысле?

— Вчера вечером я попробовал алкоголь первый раз в жизни.

— Шутите?

— Вчера состоялась моя первая попойка.

Несмотря на невыносимый привкус искренности, она отказывалась верить.

— Клянусь, это правда. Сегодня утром у меня даже было похмелье.

— И как вам?

— Хотелось чего-нибудь газированного.

— И что?

— Выпил перье.

— Помогло?

— Весь день ходил какой-то квелый.

— Не стоит говорить это новичку, но самое лучшее средство — это пиво. Грустно, но помогает.

— ?..

— Как же вам повезло, что вы так поздно начали. У вас печень, как у младенца, желудок, который переварит что угодно, сердечно-сосудистая система, которая еще долго не откажет. На вашем месте я бы отправилась в путешествие, чтобы перепробовать все сивухи в мире — все они дают совершенно разный эффект, и никогда не знаешь, к чему что приведет. Мне кажется, вы похожи на искателя приключений.

— А куда вы посоветуете?

— Я пью только вино. Немного, но обязательно хорошее. В этом баре отличный погреб, такая редкость для ночных заведений.

— Меня зовут Николя Гредзински.

— Лорен.

На ней был тонкий серый свитер, длинная, до щиколоток, черная юбка, на правом запястье — уйма браслетов, черные кожаные с тканевыми вставками туфли. Выступающие скулы и темные круги под глазами не свидетельствовали об усталости, но делали лицо более утонченным. Ее слегка золотистая кожа на лбу и щеках была чуть темнее. Кожа итальянки и славянские черты. Единственное лицо, которое навсегда отпечаталось на сетчатке Николя.

— Чем вы занимаетесь? — спросил он.

И тут все кончилось.

Мгновения нежданной милости оборвались именно в эту секунду.

Она спросила счет, вынула деньги, положила в сумку сигареты и зажигалку.

— Я никогда не отвечаю ни на какие личные вопросы.

Захваченный врасплох Николя не знал, как вернуть все на круги своя. Он предложил выпить по последней, но она сухо отказалась, сгребла сдачу и ушла не обернувшись.

Перед уходом Николя выпил последнюю рюмку водки, чтобы проверить, так ли она помогает забыть неудачи, как праздновать победы.

ТЬЕРИ БЛЕН

Он довольно долго выбирал между «Трауром» и «Учетом». Из суеверия он отверг первое, так и не решился на второе, в результате нацарапал маркером на картонке «Закрыто по техническим причинам». Приклеивая объявление скотчем к стеклянной двери, он задумался, сколько времени могут провисеть эти «технические причины», пока взволнованные соседи не вызовут полицию.

— Он нам очень нравился, месье комиссар. Я заподозрила неладное, как только увидел эту записку, раньше Блен никогда не закрывал свою мастерскую.

Тьери прямо-таки видел, как мадам Комб разыгрывает эту сцену, надеясь найти разлагающийся труп за листом плексигласа. И запоздалая героиня, гордясь своей проницательностью, по такому случаю (о котором она давно мечтала) перейдет наконец от автопортретов к натюрмортам. Блен не доставит ей такого удовольствия, ему нужно всего несколько часов, чтобы провести свои изыскания, и он рассчитывал вернуться до вечера. Он выбрал не самый короткий путь, а тот, который позволял увидеть небо и Сену. Приклеивая записку, Тьери почувствовал странное ощущение свободы. Он только что совершил небольшую революцию, нарушил установленный порядок вещей. Какой бы безобидной ни была записка — это «закрыто по техническим причинам» стало мутным пятном в его насквозь прозрачной жизни, секретом, которым он не мог ни с кем поделиться, публичной ложью. Не хватало мелочи, чтобы отрезать дорогу назад.

Тьери вошел в здание газеты и направился в справочный отдел. Ему предложили подождать, усадив на продавленный диванчик рядом с автоматом для кофе и переполненной окурками пепельницей. Он заинтригованно следил за мельтешением людей, которых он скопом принял за журналистов. Тьери не мог постичь саму идею, что работать не всегда приходится в одиночестве. Если бы боги и дьяволы дали ему силы сконструировать человека, каким он хотел бы стать, это точно был бы самый одинокий человек на свете. В тепле своего уединенного кабинета, забаррикадировавшись в отчужденности безумца, поддерживаемый теми, кто считает, что все вокруг всего лишь иллюзия. Тот человек жил бы инкогнито среди своих современников, молясь о том, чтобы обман длился как можно дольше.

— Я хотел бы посмотреть все статьи в вашей газете, посвященные частным детективам.

Он произнес «частным детективам» так, словно сами слова были виновниками смуты, провозвестниками хаоса. Они резонировали с «закрыто по техническим причинам». Блену эти слова казались компрометирующими, восхитительно опасными. Не то чтобы он шел на поводу у своей паранойи, но в ней он видел признак решительности и обещание принять всерьез задуманное приключение.

Архивистке, попивающей кофе, даже и в голову бы не пришли все эти соображения. Она поколдовала над клавиатурой и распечатала все тексты, в которых за последние двенадцать лет появлялись слова «частный детектив». Меньше чем через час Тьери Блен, обложившись бумагами и вооружившись маркером, устроился за столом городской библиотеки. Здесь он нашел книгу, которую цитировал автор одной из статей — довольно занудная история профессии, Блен пролистал ее за двадцать минут, но тут же приводилась исчерпывающая библиография. К середине дня он уже стал специалистом по этому вопросу, его возбуждала мысль о том, что он разыскивает сведения о людях, разыскивающих сведения. Разобраться с техникой ему помогла студентка, которую развеселил этот недотепа перед экраном компьютера, где фланировали мириады сайтов, более или менее связанных с темой. Его разыскания продвигались быстрее, чем предполагалось, он собрал уже впечатляющее количество документов, в качестве сопровождения инструкцию по использованию, ссылки на остальные статьи, их было даже больше, чем хотелось бы. В книжном магазине он спросил «Частный детектив сегодня», эта книга считалась наиболее достойной доверия, когда речь шла о профессии, легендах вокруг нее, реальных происшествиях, о правовой системе. У Тьери еще осталось время вернуться в «Синюю раму», чтобы спрятать бумаги и разорвать записку «Закрыто по техническим причинам». Он был уверен, что никто не заметил его отсутствия.


Больница находилась на границе затерянного пригорода, между домом престарелых и наполовину облезлым футбольным полем. Уже темнело, когда Тьери припарковал машину на улочке, идущей вдоль здания, и вошел в холл, когда начали загораться неоновые вывески.

— У меня встреча с профессором Кенигом.

— Как вас зовут?

— Поль Вермерен.

Ну вот, он и сказал. Назначая встречу по телефону, ему удалось легко произнести это имя, но очная ставка куда серьезнее.

— Подождите, пожалуйста, месье Вермерен.

Взволнованный Тьери остался в одиночестве в зале ожидания. Когда барышня произнесла это имя, сердце у него забилось так, будто он пересек границу с чемоданом, полным стихийных бедствий. Поль Вермерен родился сегодня, 28 июля в 19.30, секретарша больницы, сама того не зная, приняла роды. С этих пор это день его рождения. Блен больше не мог дать задний ход. Он сыграл с самим собой ученика дьявола, не обманув никого, и какая разница, что закон это запрещает.

Профессор Кениг пригласил его в свой кабинет, оказавшийся обычной комнатой со столом посередине.

— Вы у нас впервые, месье Вермерен, — произнес врач, глядя на него по возможности безразлично. — О чем речь?

«Мне сорок лет, и я хочу доказать, что бывает жизнь после жизни».

— Я хотел бы изменить свою внешность.

Врач чуть заметно моргнул — секундное размышление.

— Объясните, пожалуйста, свое решение.

— Это не так просто… Мне все труднее и труднее выносить свое лицо. Я хочу его изменить, кажется, это возможно.

— Можно исправить мелкие дефекты, которые вас раздражают, но, похоже, вы имеете в виду нечто более радикальное.

— Только не говорите мне, что я первый прошу вас о чем-то подобном.

— Кто вам меня рекомендовал?

— Я нашел вас в адресной книге.

— В адресной книге…

Взгляд доктора утратил странную неподвижность, и его выражение не слишком понравилось Тьери.

— Вы решились доверить свое лицо врачу, которого нашли по адресной книге?

— …

Кениг поднялся с кресла и жестом пригласил Тьери к выходу.

— Месье Вермерен, мне неинтересно, почему вы пришли к такому решению. Имейте в виду, что во Франции всего триста пластических хирургов, имеющих право делать подобные операции, но делают их две тысячи пятьсот. Среди них вы обязательно кого-нибудь найдете.

И он решительно захлопнул дверь. На негнущихся ногах, так, словно его усыпил легкий запах эфира, Тьери вернулся к машине. Не зная, как выкрутился бы из этой ситуации Блен, он был уверен в одном: первое явление миру Поля Вермерена было плачевным.


Несмотря на постоянные угрозы законодателей раз и навсегда решить вопрос, пока кто угодно мог вообразить себя частным детективом, без какого-либо диплома или образования, открыть агентство и без помех работать, или, например, не имея судимости, зарегистрироваться в префектуре. Короче, Блену было достаточно заменить на вывеске «багетная мастерская» на «частный детектив», и все дела. Большая часть информации, почерпнутая в прессе, повторялась, так что можно считать, что он уже освоил азы профессии, ее историю, повседневность, клиентов, цены и даже неприятные неожиданности.

— Что это за ксероксы?

Надин неожиданно зашла за ним в «Синюю раму» — внезапно появилась на пороге подсобного помещения, где на полу как раз были разложены все бумаги. Восемь дней он сортировал, подчеркивал, классифицировал, вырезал, ставил галочки и сжигал все, что казалось ему ненужным. Восемь дней он открывал новый мир, разрушая свой прежний и свою работу. От всевидящего ока Надин он прятал в шкаф свой «Справочник частного детектива», произведение, очищающее эту профессию от романтических штампов и рассказывающее о повседневных трудностях. В то утро он как раз читал интервью частного детектива, который говорил о своем занятии довольно сдержанно и по делу. Этот человек вызывал доверие и изобличал многие клише.

— Мне прислали документы о человеке, который изобрел «Кассандру» и «Карабин».

— Чего?

Надин уже забыла, о чем спрашивала, и прохаживалась по мастерской в надежде найти что-нибудь вдохновляющее.

— Я встречался с этим парнем, когда работал в музее, он тогда только что придумал два типа рам, которые можно прикручивать прямо к стене. Если тебе и правда интересно, могу объяснить.

— Ты хочешь использовать эти рамы? — спросила она, уставившись на оригинальную афишу «Лица со шрамом», для которой Тьери должен был до завтра сделать раму.

— Нет, просто я хочу понять, почему это придумал он, а не я.

— Как ты хочешь найти ответ на такой вопрос?

— Если бы ты видела тогда этого парня… Он казался таким посредственным, вечно словно не в своей тарелке, невозможно представить, что ему в голову пришла такая блестящая идея.

— Сводишь меня поужинать?

С некоторых пор ложь занимала основное место в жизни Блена. Чем дальше, тем больше такая ложь становилась реальностью. Готовые идеи, присвоенные имена, исторические компромиссы — эти неправды прошли проверку временем; никто больше не собирался их оспаривать. Может быть, однажды он сам поверит в парня из музея Орсэ, который придумал знаменитую раму «Кассандра», прикручивающуюся прямо к стене. Пока что он просто удовлетворил любопытство Надин. Тьери закрыл мастерскую, сел в машину и на автомате порулил в китайский ресторанчик, от которого она была без ума. Весь вечер он наблюдал, как она улыбается, орудует палочками, отменяет свои заказы. Обычно она бывала не так разговорчива, он терпеливо слушал ее подробный отчет о том, как прошел день. Их дороги должны были вскоре разойтись, он исчезнет для мира, а мир этого даже не заметит. Но ни в коем случае Тьери не хотел сделать Надин несчастной, заставить ее переживать его отсутствие, поступить так, чтобы его исчезновение стало для нее диктатом, обречь ее на сомнение, на надежду возвращения, воображать всевозможные ужасы, которые никто не сможет опровергнуть. Та, что говорила ему «Я тебя люблю», не должна страдать. Никогда не превратит он ее в женщину, которая ждет. Другой скоро заменит его в сердце Надин и будет заботиться о ней лучше, чем он. Ему надо только придумать конец их истории, до того как исчезнуть навсегда.

Тьери смотрел, как Надин пьет маленькими глотками чай, и вспоминал, как они уговаривались перед переездом, словно уже когда-то жили в браке, словно наизусть знали, что такое супружеская жизнь и как ее можно продлить. Не пытаться изменить друг друга — таково было правило номер один. Сегодня он уже и не знал, что думать об этом, но ясно одно — гораздо более заманчивым для него оказалось измениться самому.

Позже вечером они занимались любовью — без особой страсти, подчиняясь молчаливому согласию уважать супружеские правила, не употребляя слово «эрозия» за неимением лучшего.


Странное чувство вины. Почти четверть часа Тьери описывал круги вокруг телефона-автомата, набираясь смелости позвонить во «Всевидящий», самое старое и, вероятно, самое серьезное детективное агентство. Попросил к телефону частного детектива Филиппа Леалера — в длинном интервью Тьери подкупили его объяснения и откровенность. Его не было, предложили соединить с кем-нибудь другим. Тьери предпочел перезвонить через пару часов. Принимая во внимание статью, он явно был не единственным желающим поговорить с Филиппом Леалером. Запасшись терпением, Тьери пошел в кафе читать свою библию о современных частных детективах. К концу рабочего дня ему удалось дозвониться до Леалера.

— Я читал в газете ваше интервью.

— Вы хотите встретиться?

— Да.

— Когда вам удобно?

— Прямо сейчас.

— Через полчаса ко мне должны прийти, так что это невозможно.

— Я тут совсем недалеко от вас.

— Если вы хотите поручить мне расследование, то это может занять больше времени, чем вам кажется.

— Все проще и сложнее одновременно.

— Десяти минут хватит?

Леалер не был по-настоящему удивлен: именно так поступали все желающие ознакомиться с его профессией. Для начала он попытался предостеречь Блена от романтических историй и фантазий, которые приклеились к подошвам частных детективов. Он считал свою профессию одной из самых строгих, может быть, одной из самых стеснительных, иногда одной из самых тяжелых. Леалер заострил его внимание на окружающих шарлатанах, на многочисленных клише, на неопределенных побуждениях — в общем, на всех тех пунктах, что Блен читал и перечитывал в собранных вырезках из газет и журналов. Но впервые он слышал об этом из уст человека, чьей профессией было следить за людьми на улице, наблюдать из машины в обнимку с термосом, фотографировать парочки, целующиеся на террасе кафе. Поглядывая на часы, Леалер закончил свою речь тем, что единственный способ стать детективом — стажировка в соответствующем агентстве. Его агентство сейчас никого не берет, но он подумает.

— Мне сорок лет. Не слишком поздно начать?

— По здравом размышлении это скорее ваш козырь. Если вы все-таки пойдете на риск, как ваш покорный слуга, потерять личную жизнь.


Это был пустой, больной дом, но все-таки он еще стоял. Иветта и Жорж Блены поселились тут практически сразу после встречи и в конце концов выкупили его за гроши. Здесь они поженились, здесь они выделили детскую для своего единственного сына, сюда вернулся Жорж однажды вечером, жалуясь на боль в левом плече. И на следующий день маленький Тьери увидел в доме кучу народу. А его мать, у которой обычно был готов ответ на любой вопрос, молчала.

С тех пор они жили вдвоем, осужденные на этот сарай. Но в конце концов, это был домишко в пригороде с парой деревьев, со спокойными соседями — а ведь столько детей в Жювизи довольствовались пустырем на окраине. Тот, кто задумал и построил эту халупу, даже не помышлял о благополучии людей, которые будут в нем жить. Пространство было разделено на три совершенно одинаковые комнаты, на три очень правильных квадрата — две очень больших спальни и посередине гостиная с кухней, где невозможно было ходить и куда никто не собирался приглашать гостей. Обогревалось это все мазутом, запах был одуряющим, Иветте приходилось бегать за ним туда-сюда с канистрой, чтобы наполнить котел. Тьери пользовался решеткой — еще совсем маленьким он научился жарить попкорн и каштаны. Полотна красного джута, скрывающие язвы стен и вспученного линолеума, представляли отличную площадку для игры в шары, гораздо лучше, чем слишком гладкие плитки. Ванная была холодной и без всякой вентиляции. У них не было чердака, только заброшенный погреб — приводить его в порядок обошлось бы слишком дорого. Тьери никогда туда не спускался, он воображал, что живет над загадочной черной дырой, полной всего того, что рассказывают о погребах и подземельях. Повзрослев, он стал чувствовать себя неуютно в стенах своей комнаты. Он с радостью принимал приглашения приятелей, вечерами долго околачивался в парке, обедал в школьной столовой, совсем рядом с домом. Вечерами он слушал музыку в наушниках и воображал себя в Америке времен слушаемых дисков. Тьери уехал из дому сразу после выпускных экзаменов, сняв каморку в парижской мансарде в Домениле. Можно было начинать жить. Он возвращался в дом номер восемь по улице Жан-Перрен в Жювизи только по субботам — навестить мать. Потом она уехала доживать и умирать туда, где родилась, — в Ванде. Всю жизнь, зная семейные случаи, она боялась этого разрыва аневризмы.

Блен припарковал машину у калитки на пустынной тихой улице, какой он всегда ее помнил, особенно после того, как исчезли собаки. Зеленые ставни были поедены ржавчиной, между плитками пробивался пырей. Тьери предпочел подождать на улице Келлера — подрядчика из «Седима», заинтересованного в покупке и объединении пяти мелких участков земли, один из которых принадлежал Тьери. Агент был очень любезен, готов на любые притворства, лишь бы купить участок. Тьери держал его в неведении до последнего момента. В конце концов, он не был последним звеном в этой цепочке, была еще эта парочка голубков. Юные влюбленные вбили себе в голову идею «счастья по старинке», главным для них было иметь «свой дом». С уже полученным кредитом они могли себе позволить лишь небольшой домик, который бы рос по мере появления детей и свободного времени. Они дерзали, и им хотелось помочь. Несмотря на это, Тьери предпочитал заключить договор с «Седимом», чтобы обтяпать дельце с Келлером и, чуть снизив цену, получить наличные, которые понадобятся ему в ближайшее время. Кроме того, он не мог допустить, чтобы эти юнцы обосновались здесь, как когда-то его родители. Нужно было во что бы то ни стало дать им возможность построить свой дом в другом месте, чистом, новом, далеком от плохих вибраций, от прошлого, которое проникает сквозь стены. Этот дом никогда не станет «их домом», как он не был домом Иветты и Жоржа. И последний момент, может, самый жестокий — Тьери хотел увидеть, как дом рухнет. Тот, кем он станет, никогда не найдет себе места в жизни, если этот дом останется стоять, хотя бы даже просто в его памяти.

В общем, этим прохладным октябрьским утром он прибыл сюда на спектакль. В восемь приехал пунктуальный бульдозер и повалил дом с одного раза. Зачарованный Тьери смотрел, как упали потрескавшиеся от влажности перегородки, как треснул сруб, как разлетелась черепица, словно карточный домик, как красные стены его комнаты смешались с эмалью ванны, как засаленная кухня разверзлась к небу, как комната родителей стала просто кусками штукатурки и стеновыми блоками — кусочки мозаики его жизни перемешались и рассыпались в прах. Раковина, до которой он дотянулся, встав на стул, перевернувшись, упала на зеленый линолеум, помнивший его первые шаги. Ковер, повешенный отцом в гостиной, был завален остатками ступенек крыльца, на которое они все втроем выходили подышать душными летними вечерами. Под полотнами джута, которые отслаивались, словно мертвая кожа, снова появились обои в крупные цветы, а вместе с ними фотографии из семейного альбома — Тьери в люльке. Челюсти бульдозера загребали и перемалывали его детство до полного исчезновения.

Мотор наконец замолчал. Тьери прошелся по развалинам с единственной целью — потоптать обломки, после чего навсегда покинул это место.


Леалер объявился раньше, чем ожидалось, и оставил на автоответчике имя — Пьер-Алан Родье.

— Нам приходилось работать вместе. Он решил отойти от дел и ищет стажера, чтобы скрасить одиночество. Он не будет платить вам, но научит всему, что нужно знать в нашей профессии. Я не рекомендовал вас ему, но предупредил, что вы позвоните.

Не веря своим ушам, Тьери отдался на волю волн и стал ждать, когда что-нибудь его остановит. Он договорился о встрече на неделе.

Агентство Пьера-Алана Родье примыкало к его квартире в довольно дорогом районе в восьмом округе. Старый ковер, письменный стол, компьютер, энциклопедии, за дверью навалены документы, в рамке — тарифы, в другой — портрет Видока. В свои пятьдесят восемь лет Родье оказался эдаким невысоким человечком, скорее худым, с пожелтевшими от табака волосами, седыми усами, усталыми глазами, но хитроватой усмешкой. Блен играл в открытую — он багетчик, хочет сменить профессию, его тянет стать частным детективом. Родье поступил так же — терпение уже не то, что раньше, ему нужен компаньон, ему хотелось бы передать свой опыт, до того как откланяться. Кандидат должен быть готов работать днем и ночью и по выходным. Он не дал Блену опомниться, чтобы обговорить условия.

— Когда вы можете начать?

— Довольно скоро.

— Завтра в семь?

— ?..

— Улица Ренн, дом семьдесят. Это будет ваша первая слежка.

— Что?

— Это единственный способ научиться.

НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ

Так, значит, это алкоголизм? Ему всегда говорили, что у пьяниц множество проблем со здоровьем: сосуды, органы, кожа источены и окислились — жертвы медленного разложения, все тело источает резкий болезненный запах, и все это ведет прямиком к жалкому концу, когда над могилой несчастного произносят приговор: «Он пил». Но для Николя все это не шло ни в какое сравнение с настоящей драмой алкоголика — унынием, проникающим до самой глубины души, с того момента как он открыл глаза, угрызениями совести за то, что накануне он наконец был счастлив. В конце концов, это единственное, за что стоит платить слишком дорого. Людям, постоянно охваченным тревогой, следовало бы запретить алкоголь, они слишком легкие жертвы — они настолько слабы, что верят — всего на один вечер, — что имеют право на свою порцию счастья.

Ничто не помогало: ни обжигающий душ с сильной струей в лицо, ни кофе, ни газировка, ни аспирин, ни святой дух, ни клятвы никогда больше не притрагиваться к спиртному. Николя обещал себе, что он ни за что снова не будет переживать муки бесконечного похмелья. Проходя мимо кафе, он вспомнил о совете, которому лучше не следовать.

— Стакан пива, пожалуйста.

Он сказал это машинально, не отдавая себе отчета в сутолоке кафетерия, над которым витал аромат кофе. Потом передумал и попросил банку Heineken, которую предусмотрительно сунул в портфель. Едва переступив порог своего кабинета, он приложил ко лбу холодный жестяной цилиндр. Горячий душ не помог, но теперь он мог бы поклясться, что тиски слегка ослабли. Он жадно выпил пиво, словно холодную воду после спортзала.

Секундой позже Николя вышел из ступора и поверил в чудо.

— Николя, у тебя есть свободная минутка?

В проеме двери возник Мерго из бухгалтерии — держась за ручку двери, он с удивлением взирал на коллегу, поглощающего пиво огромными глотками.

— Постучать не мог? Ты что, никогда не видел, как человек пиво пьет? Можешь не смотреть на часы, сейчас ровно девять тридцать утра.

Обескураженный Мерго закрыл дверь. Не испытывая ни малейших угрызений совести, Николя допил последние капли, прислушиваясь к тому, какое впечатление произведет пиво на его депрессию, и ничто в мире не могло помешать этому чувству освобождения. Он удобно устроился в кресле, в тепле, полуприкрыв веки, на полдороге между двумя мирами.

Все, что он помнил, — это разговор с девушкой в баре. Если бы он все не испортил, возможно, он проснулся бы рядом с ней сегодня утром. И весь день бы прошел под знаком этого нежного воспоминания, пропитанного ее духами. Никогда еще судьба не давала ему пережить подобные мгновения. Все женщины, которых он знал, были частью окружающей среды и оказывались в его объятиях в силу тех или иных причин: встречи, которые должны были состояться, — иногда запланированные, другие не то чтобы очень неожиданные, женщины, находившиеся там же, где и он, и дававшие ему об этом знать. В общем, Николя был не из той породы мужчин, что заходят в бар пропустить стаканчик, а выходят оттуда под руку с очаровательной девушкой. Вчера он упустил свой единственный шанс стать именно таким человеком, которым он всегда восхищался.

Чем вы занимаетесь?

Почему вчерашняя девушка так взбеленилась от этого невинного вопроса? Николя вроде был не настолько пьян, чтобы опустить все штампы, которыми люди считают себя обязанными обмениваться в подобных случаях, но этот вопрос был самым что ни на есть обычным. Он даже не очень хотел знать, чем она занимается, у него была к ней масса других, более важных вопросов.

Чем вы занимаетесь?

Головная боль идет отсюда. Угрызения совести от того, что он не смог помешать себе быть тем, кем он был всю жизнь, сожаление, что он не тот человек, что заходит выпить, а выходит из бара под руку с очаровательной девушкой. Он чуть было не стал таким мужчиной, у него уже появились эти жесты, это лукавство, чувство времени, и уже практически заговорил на языке этого человека. Он попытался убедить самого себя: заговорить с женщиной в баре — это все равно что отправиться куда-то в тумане, хроника объявленного кораблекрушения, постыдное пробуждение. В эту секунду сидящая перед тобой женщина — не единственное существо в мире, а единственный человек, которого бы ты хотел видеть на другом конце света. Мгновение ужаса.

«В конце концов, что я об этом знаю?» — с полным правом спросил он себя, потому что с ним-то этого никогда не случалось.

Пиво оказалось гораздо эффективнее всего остального, у Николя было странное ощущение, что его мозги вернулись в нормальное состояние. Он понемногу вылезал из своей оболочки изнеможения, день мог начинаться.

— Алло, это Мюриэль. Вы не знаете, где месье Бардан, ему звонят?

— Он должен вернуться сегодня.

— Мне так неудобно, этот человек звонил уже несколько раз.

В ту минуту, когда он меньше всего ожидал этого, Николя почувствовал приближение легкой эйфории. Внезапно захотелось подшутить.

— Кто это?

— Месье Веро, из Vila pharmaceutique.

— Переключите его на меня.

— Но… он же спрашивает месье Бардана…

— Я как раз занимаюсь их документами и не хочу в последнюю минуту сесть в лужу, только потому что его нет на месте.

Фармацевтическая Vila в связи со слиянием с фирмой Scott обратилась ко многим агентствам, в том числе и к «Парена», для создания нового имиджа, включая новые имя и логотип. Бардан зарядил дизайнеров, не объяснив им четко задания, побуждая их импровизировать.

— Месье Верно? Я Николя Гредзински, заместитель Алена Бардана. Я просмотрел вашу документацию, и, насколько понимаю, вы недовольны графическими изображениями, предложенными нашим художественным отделом.

Ему было абсолютно наплевать на место шефа, он просто хотел найти ошибку. Больше чем когда-либо Бардан казался ему бестолочью, способной проворонить очередной контракт.

— Вы в курсе дела?

— Да, и мне кажется, что вы не правы.

— ?..

— Проблема в том, что вы хотите красиво, а мы предлагаем вам эффективно. Логотип, который мы для вас сделали, не «красивенький», но послужит вам еще лет сто точно.

— Если я правильно понимаю, вы только что сказали, что у меня нет никакого вкуса.

— Нет, я бы даже сказал, что у вас его в избытке. Если вы потребуете «красоты» от наших конкурентов, они вам это сделают. Да что там, они вам соорудят что угодно, лишь бы сохранить клиента.

— ?..

— Если честно, вам нравится оформление Pepsi? Зато миллиарды долларов в год. Реклама кофе Mariotti чудесна, Рафаэль все-таки — так они разорились в прошлом году. Я могу вам сказать, потому что это наши клиенты. Они хотели Возрождения, они его получили.

— …

— Я бы с вами согласился по поводу цвета, мне самому не слишком нравится этот ядовито-зеленый оттенок, слишком очевидный, слишком много в нем разочарования. Мне видится что-то более динамичное, алый, например. Можно поменять шрифт на более классический, сдержанный. А название вам какое предложили?

— Dexyl.

— Ужасно. Все эти искусственные, взаимозаменяемые, псевдосовременные названия совершенно неинтересны. Вам стоит воспользоваться слиянием, чтобы слить заодно и имена, почему бы вам не назваться, например, просто Vila-Scott. На упаковке аспирина у меня бы, например, такое название вызвало доверие.

— Вы отдаете себе отчет, что критикуете сейчас работу своих креативщиков?

— Хотите, чтобы мы сделали последнюю попытку?

— Послушайте… я…

— Я пришлю вам по факсу еще до обеда.

— Ну разве что посмотреть…

— Перезвоните мне, как только посмотрите?

— Обязательно. Извините, я не запомнил вашего имени.

— Николя Гредзински.

Положив трубку, он расхохотался. Он только что испортил отношения с дизайнером, Бардан захочет снять с него скальп, только за то, что он поговорил с клиентом и изменил проект без его санкции. Продвижение Николя по служебной лестнице замедлится лет на двадцать.

К его глубокому удивлению, ему было на это наплевать.


Котлета с картошкой. Николя решил позволить себе графинчик красного вина. Шесть лет он работал на «Парена», но никогда не брал вина в столовой. Он поставил графинчик на поднос и в задумчивости остановился у сыров. Взял кусочек бри, понимая, что этого никто не заметит, но зато все обратят внимание на вино. Сесиль нашла столик на пятерых. Не успев сесть на место, Николя отметил косой взгляд Натали.

— Что это ты пьешь?

— Вино.

— Вино?..

— Вино. Такая красная терпкая жидкость, которая меняет поведение людей.

— Ты пьешь вино? — перехватил инициативу Юго.

— А я и не знала, что ты пьешь вино, — заявила Сесиль.

С застывшей улыбкой Николя пришлось вынести начало нездорового интереса.

— Я не «пью вино», просто привношу разнообразие в повседневную жизнь. А запивать сыр водой, согласитесь, как-то грустно в любое время дня.

— Думаю, не слишком вкусно, — заметила Сесиль, принюхиваясь.

— Что, бри?

— Вино.

— А я от вина в обед засыпаю, — сообщил Жозе. — И оставшуюся часть дня я уже ни на что не гожусь.

— А я бы с удовольствием выпил, если бы не боялся, что у меня будет красная рожа и пахнуть, как от матроса.

Николя не ожидал такого взрыва эмоций. Что бы они сказали, если бы видели вчера вечером, как он пил водку, а напротив него сидела женщина его мечты с бокалом выдержанного божоле и «зиппо», заправленной Miss Dior. Николя внезапно почувствовал, что между ним и остальной частью стола прошла трещина, пока не слишком заметная, но вполне реальная. Его крошечный островок отделился от континента и начал медленно дрейфовать в одиночестве. Первый раз в жизни на него смотрели как на человека, который пьет. И не последний, подсказывала интуиция.

Николя не пошел с коллегами в кафе, запаху кофе он предпочитал более пикантный аромат Cote-du-Rhone. «Я пью только вино». Лорен произнесла это невероятно естественно, с той смесью серьезности и удовольствия, которое казалось выстраданным. В отличие от Жозе, Николя решил, что теперь-то он как раз может наконец взяться за работу. Даже больше: от избытка энергии с напылением оптимизма ему хотелось поприветствовать всех, с кем он работал все эти годы, не особенно вникая в детали. Но не хватило времени.

— Вас срочно вызывает месье Бардан, — сообщила Мюриэль.

— Он наконец вернулся?

Николя направился к кабинету шефа, чтобы покончить со всем этим раз и навсегда. То, что должно было случиться, случилось, но как-то грустно — ему придется пережить среднего качества взбучку, ведь Бардан никогда не блистал талантами в области командования, не умел отдавать приказы, не владел искусством утонченных угроз. Диалог ему тоже был не нужен, он ограничивался тем, что пропускал мимоушей все, что мог сказать Николя в свое оправдание. Единственным сюрпризом оказался приговор.

— Ваша ошибка слишком серьезна, чтобы я мог ее покрывать, поэтому вы пойдете со мной на совещание к директору. Я уже говорил об этом с Броатье. Все зависит от него.

Никогда еще Николя не доводилось присутствовать на совещании с участием одного из пяти директоров «Группы», даже с главой его сектора, Кристианом Броатье. Авторитет Бардана среди художников слегка пошатнулся, и вот он решил устроить показательное выступление.

— Встретимся через пятнадцать минут на девятом этаже.

Разбитый Гредзински направился к двери. Бардан дождался, пока он повернется спиной, чтобы нанести последний удар:

— Гредзински… Вы пьете?

Николя не нашелся, что ответить, молча вышел из кабинета, спустился в «Немро» и заказал водки. Самое время выяснить, может ли он на нее положиться в трудную минуту. Бардан придумал новый метод наказания. Случай Николя теперь станет прецедентом — профессиональная ошибка, стоившая миллион франков, именно таков бюджет контракта Vila. Он не стал смаковать или даже пить свою рюмку водки — опрокинул ее одним махом. Он уже видел, как с завтрашнего дня будет стоять перед стойкой в дешевом кафе после целого дня пробежек по всему городу в поисках работы, чтения объявлений, улыбок начальникам отделов кадров и выслушивания их вежливых отказов. А потом час аперитива будет наступать все раньше и раньше, пока наконец Николя не поймет, что идеальное время для выпивки — сразу после пробуждения. А он на это способен, сегодня утром убедился.

Его встретила секретарша и проводила подождать в небольшую приемную, где уже болталось несколько сотрудников. Николя был не в лучшей форме, а потому, не соблюдая субординации, плюхнулся на кушетку, все равно это уже ничего не изменит в приговоре: он не получит лицензии, к тому же ему придется заплатить изрядный штраф. Для главаря Бардана все люди делятся на две четкие категории, и Гредзински относится ко второй. Но шеф не знал правила, которое хорошо усвоил вечный подчиненный Николя: спесивые однажды станут рабами. Другими словами — чем больше ходишь по головам слабых, тем больше придется лизать ноги сильных мира сего.

Броатье поздоровался со всеми изящным кивком, что позволило ему не пожимать столько рук, и предложил им пройти в зал заседаний. Николя направился в дальний угол, как плохой ученик, каким он, собственно, и был, и обнаружил, что комната странно пуста — ни блокнотов, ни бутылок с водой, ни маркеров, ни проектора, только огромный круглый стол из розового мрамора и такой же пустой камин. В череде всех этих строгих дорогих костюмов нельзя было не заметить знаменитую Алису, прекрасную мавританку лет пятидесяти, помощницу и практически правую руку патрона. Никто даже не намекал на то, что они любовники, что показывало истинное влияние этой дамы. Один из заместителей Броатье взял слово, но Николя не слушал: в отличие от остальных ему не надо было понимать, о чем идет речь, ни думать об этом, предвидеть или вникать в решения собрания. Как лентяя, который обычно не слушает объяснений учителя, Николя просили дождаться своей очереди получить линейкой по рукам, перед тем как выйти из зала.

— Krieg поручит нам делать их передачу только при условии, что мы сможем организовать им поддержку в министерстве. В то же время мы знаем, что Дьёлефис из Crosne & Henaut в прекрасных отношениях с главой кабинета, но я также слышал краем уха, что его позиции в Crosne все слабее.

Николя почувствовал, что ему становится все жарче. Он наконец понял, что имеют в виду, когда о пьяницах говорят, что у них «двоится в глазах», что это за дар двойного видения. Его глаза проникали за внешние оболочки, а обостренные чувства не упускали ничего из тех сцен, что разворачивались перед ним. За всеми этими иерархиями, должностями, ролями, правилами, языками, намеками он оказался среди мужчин и женщин, маленьких существ, которые, как и он, барахтались в этой жизни и чаще всего, ценой огромных усилий, находили в ней свое место. В приступе внезапного благодушия все они показались Николя трогательными, немного наивными, суетящимися существами, которые вот-вот собьются с пути, — детьми.

— Скоро нам очень понадобится человек типа Кезанна.

— Ему только что предъявили обвинение.

Наверняка под этими рубашками Paul Smith, под костюмами от Lagerfeld бились живые сердца. Этих людей, вопреки их воле втянутых в водоворот, сама мысль о соревновании скорее пугала, нежели подстегивала. Справа от Броатье сидел высокий человек с крестьянским лицом, у которого так и хотелось купить молока и яиц; чтобы отдавать приказы, ему приходилось входить в роль. Рядом с Николя сидела круглолицая блондинка — исполнительный директор; многие говорили о ней как об убийце, но за последние несколько минут Николя увидел в ней другое. Он представлял, как она молится Богу, а потом, когда судьба на нее ополчилась, полностью отдается на Его волю, — духовная жизнь порой вступает в противоречие с карьерными соображениями.

— Вот увидите, они нам устроят то же, что и British Airways.

И тут проснулся сотрудник, которого взяли на работу за прекрасное знание японского языка и связи в Токио — он читал Кавабату в оригинале, смотрел фильмы Озу без субтитров и мог бы научить остальных навыкам дзен-буддизма.

— Месье Мейер, что вы думаете о документации Lancero?

«Ты должен быть тем, кого зовут Люгань, тебе поручают создавать имиджи целых стран, которым нужно поправить свои дела перед лицом Запада. Ты единственный, кто берет этот странный томатный суп в автомате, выдающем напитки. Хотя, впрочем, не единственный, есть еще Лоран, который чинит ксероксы. Кто знает, может, между вами есть еще что-то общее, может, вы станете лучшими друзьями, не разлей вода и будете семьями выбираться по выходным на шашлыки. Все возможно, и ничто не известно заранее».

— Как обстоят дела у Vila? — произнес Броатье.

Все взгляды обратились к Николя, и неожиданная тишина вывела его из задумчивости. Броатье произнес «дела» слегка насмешливо, чтобы снять напряжение — на его вкус, ситуация становилась слишком драматичной. Бардан бросился в бой, Николя отрешенно слушал, как он разыгрывает свой спектакль. По венам текла водка, и он спокойно созерцал окружающих. Он смотрел на них не как на вояк, какими они хотели казаться, — офицеры на театре военных действий, подвергающие опасности свою жизнь. Он не смотрел на них как на людей, которые выплескивают свою природную агрессию на работе. Он не смотрел на них как на стратегов, готовых дать отпор современным врагам, гораздо более коварным, чем прежние, потому что они наступают втихаря. Он смотрел на них как на детей, играющих в любимую детскую игру — в войнушку.

— Я могу сделать так, будто этого факса не было, — заключил Бардан. — Я исправляю ошибку во второй раз, но он будет последним.

Он благопристойно не стал указывать пальцем, но все служащие снова повернулись к Николя, ожидая, что этот несчастный наконец публично покается в своевольничанье. Он сказал первое, что пришло ему в голову:

— Если это уже второй раз, когда вы исправляете ошибку, месье Бардан, то он несомненно станет последним.

Последовавшему молчанию не обучали в экономических институтах. Это было «око за око», произнесенное мелкой сошкой. Проклятие обреченного с высоты эшафота. Если мгновением раньше Николя мог выйти из передряги, публично покаявшись, то на этот раз шеф потребует его головы на блюде.

Самый молодой из участников скромно поднял руку, чтобы взять слово, — недавно принятый на работу по настоянию Броатье художественный директор.

— Как раз перед нашей встречей я разговаривал с коммерческим директором Vila, похоже, идея алого цвета им понравилась.

Николя больше не слушал, обрадовавшись, что говорит кто-то другой. Броатье передали новый макет проекта.

— С этим шрифтом он сразу становится… неожиданным и внушающим доверие одновременно.

Сидящие за столом казались абсолютно согласными с этим определением — «неожиданным и внушающим доверие одновременно».

— Вероятно, — добавил он, — нам следует доверить это дело месье…

— Гредзински, — подсказала Алиса.

Николя кивнул, и это стало сигналом к окончанию совещания. Он вышел первым, во что бы то ни стало стараясь не встречаться глазами с Барданом. В лифте он подумал о миллионах солдат, лежащих в земле, с тех пор как человек изобрел войну. За всю историю человечества только горстка людей пошла на фронт, остальные всю жизнь ждали, когда что-нибудь произойдет. Николя поклялся себе, что никогда больше не будет одним из них.


— Женщина, которая сидела вчера рядом со мной, вот здесь, вино пила, в одиночестве.

Бармен «Линна», задумавшись, замер с шейкером в руке. Николя быстро надоели разглагольствования Маркеши за аперитивом, и он первым покинул клуб, направившись на улицу Фонтен, все еще переживая по поводу своей вчерашней неловкости.

— Она вон за тем столиком, в глубине зала, справа.

Присутствие Лорен в ночном баре два вечера подряд больше говорило о ее образе жизни, чем все вопросы на личные темы, которых она так упорно избегала. Он залпом выпил рюмку водки, не распробовав ее, не дав нёбу и вкусовым сосочкам насладиться. Беспокойные люди никогда не научатся смаковать. Молекула этилового спирта, или этанола, или CH3CH2OH, едва успела войти в его жизнь. Он обращался с ней, как с игрушкой, которой надо наиграться, пока не сломалась. На дне стакана он наконец нашел то, что искал, — жидкую, прозрачную смелость.

— Мне не важно, кто вы, просто хочу выпить с вами.

Ее светлые глаза уже приняли предложение, но сама Лорен помариновала его еще минуту, прежде чем предложить присесть. Он дал себе слово выражаться предельно ясно, чтобы избежать вчерашних недоразумений.

— Проснулись с трудом?

— Я последовал вашему совету — выпил пива, а потом все пошло как по маслу. У меня странное ощущение, что я прожил целых три дня вместо одного.

— Вы всегда верите всему, что слышите в барах?

— Я наконец понял то, что другие знали всю жизнь: в яде содержится лекарство, и наоборот. Самое ужасное — это мрачные взгляды коллег.

— Не только они вас осудят, не забывайте о друзьях и родственниках, а главное — о детях.

«Не делай поспешных выводов, что у нее есть семья и дети».

— Не стоит на них за это обижаться, — добавила она. — Те, кто вас любит, беспокоятся, что вы пьете, а те, кому на вас наплевать, успокоятся.

— Успокоятся?

— Тем несчастным, чья жизнь сера и скучна, кому некого любить, не о чем думать, нечего дать окружающим, остается последнее развлечение — пороки других. Увидев, что вы пьете, они успокоятся — сами они еще не пали так низко.

Он не сформулировал это так четко и ясно, но подумал именно так, глядя на Мерго, который застукал его сегодня утром с банкой пива в руке.

— Другой совет, но уж этому следуйте обязательно: что бы вы ни делали, не выставляйте это напоказ. Не потому, что стыдно, а просто чтобы не доставлять им удовольствия.

В разговоре с Лорен все казалось возможным, любая экстравагантность. В его жизни не хватало именно такой фантазии, как не хватало ему живительной силы, которую он нашел в рюмке водки.

Случайности и маленькие радости разговора — пустяки перемежались серьезным, одна история сменяла другую, и Николя отдался на волю этого бесшабашного серпантина, не опасаясь больше указателей «личная жизнь». Через пару часов он к слову упомянул свою коллегу Сесиль, которая «способна нарисовать в разрезе метро Шатле со всеми входами и выходами», и возвел ее в ранг «гения промышленных чертежей». Лорен уцепилась за слово «гений», которое, по ее мнению, стоило использовать гораздо аккуратнее. Они оба начали вращение по орбите вокруг идеи гениев, и разговор обрел второе дыхание.

— Гении — это моя страсть. У меня их целая коллекция.

— Что вы имеете в виду?

— У меня их целый книжный шкаф. Я забочусь о них, охочусь за тем, чего о них не знаю, иногда нахожу новых, но довольно редко.

— А кого вы подразумеваете под столь категоричным словом «гений»?

— Это не личное мнение, я руководствуюсь энциклопедией. Я имею в виду знаменитостей, не вызывающих сомнений, — Моцарт, Шекспир, Леонардо, ну и все остальные вне подозрений, те, перед которыми мы вынуждены преклоняться. Я прочла все, что можно по этому вопросу, не специальную литературу, а так — биографии, науч-поп… я слежу за их развитием, читаю про разные периоды их жизни, собираю всякие истории про них, которые потом впариваю своим знакомым.

— И давно вы этим занимаетесь?

— Начала, когда мне было лет четырнадцать — шестнадцать. А так как я ни творец, ни ученый, то не боюсь отбрасываемой ими тени. К тому же меня интригует раннее развитие, талант, доведенный до крайности, возможность бесконечной работы. Каждый из них — это реванш общей лени, всемирной снисходительности. Это заслоны для самодовольства и презрения к другим. Каждый из них подвигает меня посмотреть на себя со стороны, понять свои пределы и принять их.

Николя слушал ее, скрестив руки на груди и уставившись в одну точку. Он восхищался ее способностью говорить о себе и ничего не рассказать о своей жизни (все, что он узнал походя, — у нее есть книжный шкаф и знакомые), но говорить при этом сердцем, рассказывать о том, что ее волнует.

— Лорен, я плачу за ваш следующий бокал, если вы расскажете мне какую-нибудь из жемчужин своей коллекции.

— Какой вы смешной, — развеселилась она. — Это может занять много времени.

Николя заказал еще водки и бокал белого сансерра:

— У меня вся ночь впереди.

Они уже счастливо избежали многих подводных камней, но это мгновение было самым приятным — каждый чувствовал, что в эту минуту собеседник не желает оказаться в другом месте.

— Выбирайте сами из моей коллекции, у меня нет предпочтений. Шекспир? Бетховен? Паскаль? Микеланджело?

У него была вся ночь, но и ее не хватит.

ТЬЕРИ БЛЕН

Надин беспокоилась по поводу бессонницы Тьери. Он рассказывал невесть что, и это невесть что звучало гораздо правдоподобнее, чем истина. А истина была настолько безумна, так непросто было признаться в этом, она походила на плохую шутку или сонный бред, рассеивающийся с первыми лучами солнца: «Завтра утром я встречаюсь с Родье, чтобы начать слежку».

Чего? Слежку? Все эти слежки существуют только в грошовых детективных романах, дешевых американских фильмах да в фантазиях параноиков, но в реальной жизни?.. Часам к четырем утра Блен спустился на землю, в свой мирок ремесленника, который живет там, где за людьми не следят на улице. А существовал ли в реальности тот, другой мир? Обращались ли ко всяким Родье мужчины и женщины, чтобы узнать секреты других мужчин и других женщин? В окружении Тьери не было никого, кто хоть раз обращался бы к услугам частного детектива, ни разу ни один из его знакомых не упомянул не только что он обращался в агентство, но и его друг, друг его друга… В 4.20 он почувствовал себя жертвой фарса, причем заблуждался он один. «Не беспокойтесь, я там буду», — сказал ему Родье. Это была одна из самых тревожных фраз, которые Тьери слышал за всю свою жизнь. Он прижался к спине Надин, слегка коснулся губами ее затылка, положил руки ей на бедра… и, однако никто, никакая пара в мире, не были дальше друг от друга, чем эти двое. Надин простила бы его, если бы он проиграл все их сэкономленные деньги в покер, переспал бы с ее лучшей подругой, публично высмеял бы ее фотографии, но как простить то, что он исключил ее из своей жизни, из своей мечты, которая становилась реальностью?

— Ты встаешь?.. Уже?

— Чем ворочаться без сна, лучше схожу в мастерскую, у меня там куча работы накопилась.

— Поцелуй меня.

Они поцеловались неожиданно нежно. За эти несколько секунд он чуть не лег обратно к ней и не забыл все это безумие.


Метро в семь утра. Тишина, позевывание, полузакрытые глаза. Солнце едва показалось, когда он вышел на станции «Сен-Жермен». Он приехал на десять минут раньше. Родье был уже тут, сидел в своем синем «фольксвагене», припаркованном напротив дома номер 70 по улице Ренн. Блен протиснулся на пассажирское место, они молча обменялись рукопожатием. Внутри было чисто, впереди — аккуратно, на заднем сиденье громоздились журналы и начатые пачки печенья. Родье был одет так же, как накануне — бежевые брюки и черная кожаная куртка. Его улыбка была как у священника — сдержанная и успокаивающая.

— Перед семидесятым домом нет кафе. Придется сидеть в машине, пока он не выйдет.

— Кто?

Родье достал из потертого кожаного портфеля ксерокс фотографии, на которой парень лет двадцати улыбался в объектив на фоне моря.

— Это самая последняя фотография, которая нашлась у его родителей. Его зовут Тома, он живет тут в мансарде. Не ходит на лекции и не подает признаков жизни. Его родители убеждены, что он вступил в секту или что он гомосексуалист, кажется, для них это практически одно и то же… Они хотят знать, куда он ходит, как проводит время.

— Уверены, что он там, наверху?

— Нет. Официально наблюдение начинается в семь тридцать и заканчивается в десять, если четко установлено, что он провел ночь в другом месте. И с согласия отца мы начинаем все снова на следующий день. Никогда не забывайте оговорить часы с клиентом, чтобы он не терял зря деньги, а вы — свое время. Если же мы увидим, как он выходит, мы следуем за ним, если придется — весь день и, может быть, часть ночи. Я беру триста франков за час слежки.

Тьери побоялся вынуть блокнот, чтобы не сойти за слишком усердного стажера, который только и думает о том, как бы набрать побольше баллов. Родье достал кляссер с дисками.

— Я предпочитаю классическую музыку, это помогает. Сейчас больше всего подойдет Вивальди.

Наконец рассвело. Пара старичков вывела на прогулку собаку, в некоторых окнах подняли железные ставни, фонари погасли, и свет вдруг стал из красного голубым. Блен посмотрел на себя в зеркало заднего вида, оттуда на него глядел заговорщик, голова втянута в плечи. С тех пор как он сел в эту машину, он смотрел на всех людей по-другому, все они что-то скрывали, взять хотя бы эту даму, которая катила перед собой тележку задолго до открытия магазинов. Остался ли мир тем же, что и десять минут назад?

— Как следить за кем-то?

— Это довольно просто и одновременно очень сложно, и как во всем, учат только практика и долгий опыт. Первые несколько раз, когда я следил за кем-то, я ужасно боялся, что меня обнаружат, мне казалось, что я похож на вора или полицейского. Потом ощущение остроты притупилось, я выхожу на работу спустя рукава, и в этом есть свое преимущество — я ни на кого больше не похож. Я стал невидимым или, скорее, прозрачным, человек улицы, некто, сливающийся со стенами. Я никто. Иногда человек, за которым я следил, заходил в кафе, и я заказывал пиво у стойки прямо бок о бок с ним, а он ничего не замечал. Меня забывают, потому что я сам забываю, что я делаю в этот момент. Чтобы добиться этой отвлеченности, надо искупаться в адреналине, облиться потом, загубить тысячу дел, упустить сотни людей в метро и потратить кучу времени, терпеливо дожидаясь в неправильном месте в неудачное время.

— В том, что я читал обо всем этом, довольно часто упоминается интуиция.

— Зависит от того, что вы понимаете под словом «интуиция». Могу только сказать, что если я долго буду следить за женщиной, в какой-то момент я смогу только по походке определить, что она идет на свидание с любовником.

Блен с некоторым облегчением уцепился за этот пример и засыпал детектива вопросами об интуиции, предвосхищении событий, всем том, что его так увлекало, но Родье прервал его тираду:

— Я тут недалеко приметил фаст-фуд, кофе, должно быть, омерзительный, но мне хочется чего-нибудь горячего. Вам что-нибудь взять?

— Вы что, хотите меня тут одного оставить? Давайте лучше я схожу.

— Мне надо немного размять ноги, к тому же это всего пара минут.

— А если он как раз выйдет?!

— Импровизируйте.

Родье хлопнул дверцей и завернул за угол. Вот сволочь! Теперь все ясно, ему нужен был козел отпущения, чтобы позабавиться напоследок. Подонок Родье!

Блен впервые в жизни сидел в засаде.

Как и следовало ожидать, дверь дома номер семьдесят открылась.

На пороге появился консьерж, огляделся по сторонам. Блен сполз на сиденье, постаравшись принять независимый вид. Консьерж забрал ящики из-под мусора. Появился Родье с пластиковыми стаканчиками.

— Вот ваш кофе, сливки и сахар отдельно.

— Больше никогда так не делайте!

— Мы вообще не уверены, что он там, — ответил Родье, вглядываясь в верхние окна здания. — Окна его комнаты выходят на улицу, но они все темные, посмотрите сами.

Тьери, стараясь не расплескать кофе, уткнулся носом в ветровое стекло, пристально вглядываясь вверх. Он не увидел ничего примечательного, но само действие доставило ему удовольствие.

— Я ограничил себя тремя чашками кофе в день, — сообщил Родье. — У меня с собой в багажнике всегда есть бутылка воды — пью много. Если будете делать так же, не забывайте убедиться, что где-нибудь рядом есть туалет. Может, это и глупо, но запомните.

— Если он выйдет, будем следить вместе?

— Почему нет? Шик! Два филера по цене одного.

— Хватит шутить, лучше объясните мне, что мы будем делать, если он появится.

— Не стоит нервничать перед таким делом. Слушайте, если это вас успокоит, мы сейчас ему позвоним.

— ?..

Родье вытащил мобильник, набрал номер и стал ждать, помешивая кофе. Блен напряженно прислушивался.

— Автоответчик.

— Он наверняка бы поднял трубку, если бы был дома, — предположил Тьери.

— Если он в депрессии, как боятся его родители, он мог принять анксиолитики или снотворное среди ночи.

— В таком случае он весь день может провести в постели, ни на что не реагируя.

— Возможно. В таком случае мы заканчиваем в десять, как условились. Так что у нас есть время насладиться Шубертом.

Становилось все светлее. У Блена была куча вопросов, но он предпочел подождать — бессмысленно откладывать про запас тяжелые материалы без реального применения, а это время молчаливого ожидания уже само по себе о многом говорило. Но скоро дурные предчувствия сменились неуемным любопытством, и Тьери уже не терпелось увидеть выходящего из дома юношу. Блен только-только потерял дистанцию по отношению к происходящему, его место было не где-то в других, более подходящих краях, а именно здесь, в этой машине, в ожидании человека, которого он не знал, рядом с человеком, которого он не знал. Все это казалось ему все менее и менее странным и становилось реальностью.

— Тьери, у вас есть с собой билетики на метро?

Родье посоветовал ему купить их на будущее и воспользовался предлогом, чтобы прочесть лекцию по поводу транспорта. Половина всех его слежек в Париже происходила в метро. Скутер хорош, чтобы следить за машиной в центре, но в пустынном пригороде или в провинции его легко засечь, так что автомобиль необходим. Тьери был слишком сосредоточен на том, чтобы запомнить урок, поэтому не заметил, что взгляд Родье внезапно сфокусировался. Он отрывисто спросил:

— Это он?

— Кто? Где?

Секунда невнимания — и Тьери не услышал характерного щелчка двери. А парень уже шел по улице.

— Так это он или нет? — настаивал Родье, словно перекладывая на Тьери обязанность принимать решение.

Тьери в панике схватил фото. Родье уже выскочил из машины и ждал на улице. Со спины это мог быть и он: цвет волос, стрижка, фигура. Сумка через плечо, шарф вокруг шеи, будто сейчас зима, джинсы, мокасины, все в стиле парня с фотографии.

— Это он! — решил Тьери, будто выносил приговор.

— Интуиции надо доверять. Пошли.

Растерянный Тьери тупо смотрел, как Родье припустил за парнем, удаляющимся по улице Ренн, и бросился за ними почти бегом.

— И что мне теперь делать? — задыхаясь, спросил он Родье.

— Идите по той же стороне, а я перейду на другую. Постарайтесь держаться позади меня.

Тьери повиновался, не имея ни малейшего представления о том, какую дистанцию соблюдать и как себя вести. Родье вышагивал как беспечный турист, интересующийся архитектурой, Блен же выверял каждый шаг, жался к стенам, съежился и блуждал взглядом, не останавливаясь ни на чем. Он тщетно пытался встретиться глазами с Родье, потом вперился в парня, который уже свернул налево, на бульвар Сен-Жермен. Пока Тьери шел за ним, его одолевали странные мысли: он представил себе юношу, живущего в постоянном конфликте с родителями, мать в слезах, отца, орущего: «Ты мне больше не сын!» Он увидел его мертвецки пьяным, ночью, заявляющим всему миру: «Моя жизнь — что хочу, то и делаю!» Самым невероятным было для Блена ощущение, что он ясно читает в душе человека, которого преследует через весь Париж, даже ни разу не взглянув ему в лицо. Ему хватило всего лишь походки, странное постоянство его траектории выдавало сбитого с толку ребенка, потерявшего все ориентиры. За два часа до того Тьери и не подозревал о его существовании, еще меньше о его проблемах. С тех пор он знал о Тома больше, чем, видимо, сам Тома. Который, воспользовавшись последними секундами светофора, быстро перебежал бульвар Сен-Жермен. Машины преградили путь двум сообщникам, оказавшись рядом, они растерянно смотрели, как их жертва сворачивает на улицу Сен-Пер.

— Такое впечатление, что он идет на медицинский факультет, — заметил Родье. — Хотя его родители сказали мне, что он учится в экономическом институте в пригороде…

Тьери, всерьез принявший свою роль, ничего не ответил, но огромными скачками нагнал Тома, притормозив шагов за пятнадцать до него. Родье был прав, этот парень направляется прямиком к огромным железным кованым воротам медицинского факультета. В конце концов, сейчас время начала занятий, а Тома со своим рюкзачком за плечами очень похож на будущего доктора. Тьери вынужден был признать: то, что он квалифицировал как депрессивную заторможенность, может быть всего лишь полной погруженностью в предстоящий зачет по травматологии. Он оставил беспочвенные догадки по поводу жизни Тома, сосредоточился на слежке, попытался сократить дистанцию, но у входа, куда устремился поток студентов на двадцать лет моложе его, вынужден был замедлить шаг. На кого они с Родье будут похожи в этой сутолоке? На людей со странностями? На старых извращенцев? Не на приличных людей во всяком случае. Впрочем, они ими и не были. Тома направился к автомату с кофе и бросил монетку. Отлично, передышка была необходима.

— Ну так это он или нет? — снова спросил Родье.

Это не мог быть не он…

Если только…

Тьери уже не знал, который из его сценариев был правильным. Они пристроились за столом, где две студентки сравнивали свои программы, не обращая на них ни малейшего внимания. Родье снова посмотрел на фотографию, Блен тоже, и хотя молодой человек был прямо у них под носом, они не в состоянии были определить, он это или нет. Родье нервно сжимал кулаки и отстукивал такт ногой. Тома или не Тома? Будущий менеджер, замученный своими родителями, или будущий врач, преодолевающий все препятствия на пути к клятве Гиппократа? Юноша выкинул пустой стаканчик и направился в сторону аудиторий. Тьери впервые видел, как покраснел Родье.

— Тьери, забудьте то, что я сейчас сделаю, — попросил он, стараясь сохранять спокойствие.

Он обернулся к центру и заорал:

— ТООООМАААА!

Стены завибрировали, крик Родье отозвался эхом, с десяток студентов оглянулись на них. Но не тот парень — он спокойно исчез из их поля зрения, вероятно, направившись в аудиторию.

— Ну, теперь у нас совесть чиста, — облегченно вздохнул Родье.


Родье хотел снова наведаться на улицу Ренн, чтобы посмотреть, что там происходит, и попросил Тьери из соображений безопасности подождать внизу. Но велел ему постоянно набирать номер Тома, чтобы определить нужную комнату по телефонному звонку. Тьери несколько раз позвонил, Родье вернулся довольно быстро, перекинулся парой слов с консьержем и сел в машину.

— Он точно не был здесь этой ночью, бесполезно терять время, лучше вернемся в агентство.

— Извините, мне действительно показалось, что это именно он.

— Это не ваша вина, я сомневался, а вы были уверены. Зато теперь вы поняли, насколько можно доверять интуиции.

По дороге в агентство они болтали о пустяках, и Блена немного отпустило. Что-то произошло, невероятное событие, которое он мог назвать своей первой слежкой, даже несмотря на то что она закончилась пшиком. Он чувствовал себя так, будто потерял невинность и был готов к тысяче новых свершений. Первый шаг сделан, и он поинтересовался, что говорить клиенту, если ничего не произошло, как сегодня утром.

— В таких случаях надо составить отчет, засчитать три часа и договориться о следующем дне расследования. Тома подождет до выходных.

В самой большой комнате агентства Блен уселся в кресло для клиентов и наблюдал, как Родье прослушивает сообщения на автоответчике и просматривает факсы, одновременно заваривая кофе.

— Вот это я люблю — спокойненько заниматься составлением планов у себя в кабинете. А как я ненавидел это занятие двадцать лет назад! Сегодня из меня вышел бы прекрасный бюрократ, который только и думает, как бы поскорее сбежать с работы домой.

— Вы всегда знаете накануне, что будете делать завтра?

— Более или менее. Если дело Тома откладывается, я запланировал набить отчет и после обеда заняться другим делом. Мужик жалуется, что платит своей бывшей жене сногсшибательные суммы, но подозревает, что она уже давно нашла полулегальную работу. Если мне удается доказать, что она работает, он сможет раз и навсегда избавиться от этих алиментов, которые, кажется, его сильно напрягают. Но, честно говоря, я до сих пор сомневаюсь.

— Почему?

— У меня ощущение, что этот парень не говорит мне и половины того, что мне было бы полезно знать. Но все равно стоит пойти взглянуть.

— А мне пока что делать?

— Я вам покажу, как составляются отчеты, вы можете порыться в старых документах, пока я печатаю.

Его симпатия к Родье росла с каждой минутой. Он разговаривал слегка манерно, что придавало ему вид волка в овечьей шкуре. Тьери не мог взять в толк, как Родье умудряется сохранять спокойствие перед возбужденными клиентами. Как можно постоянно вникать в чужие проблемы, не скатываясь в депрессию или цинизм, и при этом сохранять благодушное настроение? Пока Родье разговаривал по телефону, Блен прохаживался по комнате, смотрел в окно — во дворике играли голосистые дети. Ему пришло в голову, что стоило бы позвонить, прослушать автоответчик в мастерской, но у него еще много времени. Бессонница практически забыта, и что-то подсказывало ему, что сегодня вечером она ему не грозит, настолько он будет измотан.

— Изменения в программе, — объявил Родье, кладя трубку. — У нас появилось небольшое дельце. Поедем на машине.

И, не добавив ни слова, схватил куртку, поигрывая ключом от входной двери. Если энтузиазма у него и поубавилось, то рефлексы пока не притупились. Спускаясь за ним по лестнице, Блен пытался представить себе, как начинал Родье.

— Эта женщина звонила мне в воскресенье. Она живет в Рамбуйе с мужем, коммивояжером, он уже полгода как на пенсии. Ее беспокоит, что он делает каждую неделю по полдня в Париже. Он только что вышел из дому, направляясь в пенсионный фонд, и вернется только вечером.

— Что мы делаем?

— Едем туда и ждем, это в двух шагах отсюда.

Меньше чем через десять минут они были на месте — улица Берн в седьмом округе. Родье притормозил перед зданием в поисках места для парковки.

— У нас куча времени. Эти пенсионеры обычно берегут свои старые развалюхи и никогда не паркуются вторым рядом.

— А если он не приедет?

— Тогда сомнения его жены подтвердятся. И надо будет договориться, чтобы начать слежку от их дома.

Родье припарковался метрах в десяти от входа в пенсионный фонд, снова началась игра в терпение, но на этот раз на солнце, в самый разгар обеденного перерыва. И хотя их присутствие здесь казалось Блену менее подозрительным, чем утром, он не мог не думать, на кого похожи двое мужчин, сидящих в припаркованной машине. Только один ответ приходил ему в голову: на детективов за работой.

— Если я буду примерным, внимательным учеником, как вы думаете, сколько времени мне понадобится, чтобы я смог работать самостоятельно?

— Ну, как сказать… Все зависит от вашей впечатлительности и способности противостоять стрессу.

— Понятия не имею…

— Ну, скажем, за год вы получите от шестидесяти до семидесяти процентов знаний о том, что надо знать в этой профессии. Чтобы достичь девяноста, потребуется гораздо больше времени. Мне, например, понадобилось пять лет.

Никогда еще Блен не задавал такого расплывчатого вопроса и не получал такого четкого ответа. Ему трудно было представить себе, что всего через какой-то год он будет стоять на собственных ногах, однако же уверенность росла — он чувствовал себя прилежным учеником, и если он должен будет изменить свои планы, единственное, что не ослабеет, так это сумасшедшее желание учиться.

— В каком-то смысле вам повезло, что вы наткнулись на меня. Самые опытные из моих коллег очень любят напустить таинственности и не любят ни с кем возиться. Если вы готовы играть в эту игру, я ничего от вас не скрою и вы научитесь быстрее, чем кто-либо другой. Речь идет не о таланте или шестом чувстве (в конце концов, ни один из нас не родился с даром узнавать секреты незнакомых людей), тут, как в любом другом деле, достаточно быть внимательным и заинтересованным. Я не спрашиваю, есть ли у вас личный интерес, меня это не касается.

Изящно дал понять, что и сам не собирается отвечать на подобные вопросы.

— Может, по сандвичу? — предложил Родье.

— Вы не можете так поступить со мной дважды за день. Я сам пойду все куплю.

— Мне что-нибудь с ветчиной и пиво.

Тьери воспользовался моментом, чтобы позвонить Надин, если вдруг она его искала, как оно и было. Он отговорился тем, что мотался по поставщикам, и просил не ждать его к ужину. Перед тем как повесить трубку, он не мог не сказать ей: «Люблю», хотя простого «Целую» было бы достаточно. Перспектива бросить ее — точнее, заставить ее бросить его — делала его сентиментальным.

— Дожили! Нигде больше не делают нормальных сандвичей, и это в городе с несколькими миллионами жителей! Вам не кажется, что хлеб с тефлоновой сковородки, завернутый в целлофан, с размокшей ветчиной — это гадость. Знаете, Тьери, все эти мелочи побуждают меня уехать жить в деревню. Я слишком стар для слежки, я слишком стар, чтобы жрать неизвестно что, и что еще хуже, я слишком стар, чтобы возмущаться тем, что раньше было лучше.

Тьери жевал со скептическим видом:

— Только не пытайтесь меня убедить, что эта работа вам так обрыдла, что вы больше ничего не чувствуете, даже легкой дрожи возбуждения время от времени?

Родье ответил не сразу. Он хотел помочь стажеру найти собственные ориентиры, не выдавая сразу всех своих секретов.

— Дрожь, возбуждение, восторг — об этих эмоциях лучше забыть. Всегда приятно получить подтверждение того, что ты не ошибся, что интуиция быстрее привела тебя к результату. Но за три минуты удовлетворения сколько неприятностей, сколько приходится париться в машине!

Эта скука, которую Родье так любил демонстрировать, казалась Блену невероятной. Если эрозия распространяется на любой вид человеческой деятельности, то сколько расследований надо провести, чтобы это приелось?

Неожиданно внимание Тьери привлекла машина с номерными знаками Рамбуйе.

— А не на «датсуне» ли ездит наш пенсионер?

— Очко в вашу пользу.

Словно для того, чтобы опровергнуть построения Родье, мужчина припарковался прямо на выезде, ровно напротив входа в пенсионный фонд, и хлопнул дверцей, не закрыв машину на ключ.

— Нервишки, — заметил Родье.

— Это у него пропуск инвалида на ветровом стекле?

— Наверное, он думает, что с ним его везде пустят. Но это не помешает нам доесть сандвичи.

Может, и не помешает, но лениво болтать стало уже невозможно. Рефлекторным жестом Блен быстро закрыл окно. Брюно Лемаррек приехал именно туда, где они его поджидали, все это было не случайно. Не могло же ему прийти в голову, что двое, жующие сандвичи в машине, дожидаются, пока он выйдет из своего пенсионного фонда?

— После нашего утреннего провала я просто счастлив его видеть, — произнес Родье.

Блен чувствовал смущение просто потому, что находился в этой машине, втайне надеясь, что Брюно Лемарреку есть что скрывать.

— Чем он торговал?

— Баллонами с горячей водой.

У них еще осталось время выгрести все крошки, выкинуть обертки в помойку, пожалеть, что нет кофе, и тут Брюно Лемаррек вышел и уселся в машину.

— За приятелем-то на машине сложно ехать, а если к тому же без ведома водителя… — пробурчал Блен.

— На машине самые противные пять первых и пять последних минут. Остальное время я стараюсь пропустить между ним и мной третью машину. Если у него нет паранойи, он не видит ничего, кроме светофоров.

Лемаррек выехал на широкую улицу и так ехал добрый километр. Родье дал красной «тойоте» вклиниться между ними и смотрел, как сквозь экран. Блен смотрел куда угодно, только не на «датсун», будто боялся встретиться глазами с преследуемым в зеркале заднего вида. У Родье это вызвало усмешку. «Тойота» свернула вправо, и машина Лемаррека снова оказалась в прицеле.

— Пока что он едет в сторону Рамбуйе.

— А если он вернется домой, что мы будем делать?

— Поедем за ним. Может, он завел зазнобу поближе к дому, такое часто случается. Знаете этот знаменитый случай — «измена мужа на общей стене»?

— ?..

— Еще не так давно измена жены признавалась за таковую в любом месте, а измена мужа — только если совершена в супружеском доме. Одно дело составило прецедент — мужик не нашел ничего лучше, как перепихнуться с соседкой прямо на стене, разделяющей их сады. Вопрос заключался в том, была ли совершена измена или нет.

Родье умолк, резко затормозил, увидев, что «датсун» останавливается на светофоре, и перестроился за грузовичком на второй полосе метрах в пятидесяти.

— Даже если он ничего не подозревает и что бы ни случилось, лучше, чтобы он поменьше нас видел. Пусть это войдет у вас в привычку. Если, как сегодня, машин мало, то незачем садиться ему на хвост, ищите лучше укромные уголки, чтобы его переждать.

Светофор переключился, Родье снова перестроился за «датсуном», сохраняя дистанцию метров в пятьдесят, и как ни в чем не бывало закончил свой рассказ:

— К счастью, мужа признали виновным.

— К счастью для равноправия полов?

— Нет, для таких, как я, к ним валом повалили клиенты.

Блен, все еще под гипнозом зеркала заднего вида «датсуна», улыбнулся, чтобы доставить удовольствие Родье.

— Когда преследуете машину, постарайтесь попасть в мертвую зону, где-то на три четверти, если возможно. Если вы знаете, куда он направляется, есть смысл его обогнать.

«Датсун» выехал на набережную Сены по направлению к восточным пригородам.

— Пока он все еще едет в сторону дома, — отметил Родье. — Если он свернет на улицу Мирабо, значит, он ищет выезд на окружную, и на некоторое время мы сможем расслабиться. Хотя он сказал жене, что вернется только поздно вечером…

Боясь отвлечь сосредоточенного Родье, Блен не раскрывал рта, даже для того чтобы произнести банальность. Его юркая, незаметная машина не привлекала внимания. Лемаррек включил поворотник и свернул на мост Гарильяно в противоположную сторону от окружной.

— Это становится интересным. — Родье оставался спокойным, но казался заинтригованным.

Блен представил себе, как Лемаррек колесит по дорогам Франции в машине, под завязку набитой каталогами баллонов с горячей водой. Комнаты в дешевых мотелях, еда в забегаловках на заправках, вечно спешащие клиенты, усталые коллеги и иногда женщины среднего возраста, скучающие в углу бара в двухзвездочном отеле. Естественно, на пенсии ему всего этого не хватает, а жена, которая всегда была домоседкой, не в состоянии понять. В конце концов, он не так стар, он еще может нравиться.

— А если он едет к друзьям просадить свою пенсию в покер? — спросил Тьери.

— Почему нет? Мне лично все равно. Меня наняли узнать, что он делает, и я представлю отчет о том, что он делает.

«Датсун» свернул в лабиринт узеньких улочек спального района пятнадцатого округа, о том, чтобы ехать за ним на три четверти, не было и речи. Родье отпустил его на сотню метров с риском потерять на повороте.

— Если он транжирит деньги из семейного бюджета или если у него есть любовница, его жена может ссылаться на вашу информацию в суде?

— Теоретически нет. Но представьте себе судью, у которого это двадцать восьмой развод за день: он хочет есть, он хочет спать, ему надо позвонить. И если адвокат истца подсунет ему фотку, где муж целует взасос какую-то женщину, это может стать решающим аргументом.

«Датсун» неожиданно остановился, Лемарреку повезло, он нашел отличное место для парковки.

— Черт, черт, черт, черт, черт! — выругался Родье.

Он забыл о присутствии Тьери и действовал, как будто был один. Выскочил из машины, которую оставил поперек выезда из гаража, не теряя Лемаррека из виду, метнулся к багажнику, достал оттуда фотоаппарат с уже привинченным телеобъективом, спрятался за джипом, чтобы щелкнуть человека, который, не подозревая ни о чем, шел своей дорогой.

— Зачем фотографировать его одного на улице?

— Доказательство того, что в 13.10 он был на улице Франсуа-Коппе, и я тоже по тому же случаю. Вы никогда не слышали об «обязательстве, объектом которого является деятельность»?

Лемаррек свернул за угол, и Родье бросился вдогонку, оставив своего стажера в одиночестве. Блен с бьющимся сердцем сунул фотоаппарат обратно в багажник и побежал за ними. Он увидел, как Лемаррек набрал код и скрылся за дверью, которую Родье в последнюю секунду успел ухватить, исчезнув в здании мгновением позже.

Тьери отер пот и отдышался. На секунду закрыл глаза и глубоко вздохнул, давая возможность рассеяться остаткам адреналина. Он на всю жизнь запомнит эту минуту, заряд, полученный на всю оставшуюся жизнь. Как долго после этого он сможет делать деревянные рамы, если одна минута была насыщенней, чем вся его жизнь за последние пять лет? У него было ощущение выполненного долга, чувство, что он превзошел сам себя, хотя он оставался всего лишь зрителем и испугался, как не привыкший хулиганить мальчишка. Его ли вина, что он испытал невиданную горячку,преследуя несчастного, который может делать со своей пенсией все, что ему заблагорассудится? Все это бессмысленно. И неожиданно.

Родье наконец вернулся с блокнотом в руке и направился к машине.

— Возвращаемся.

Не в силах скрыть нетерпение, Тьери умолял его рассказать, что произошло.

— Он поднялся на третий этаж, я шел за ним по лестнице и остановился чуть ниже. Он позвонил в правую дверь на площадке, ему открыли.

— Дальше!

— А дальше я только слышал. Молодой женский голос с восточным акцентом. Мадемуазель Май Тран, третий этаж направо.

— Вероятно, любовница.

— Никаких сомнений. Она встретила его словами: «Зайчик, я прождала тебя вчера весь день!» Только любовница может открыть дверь с таким энтузиазмом.

Родье сел в машину. Возбужденный Тьери хлопнул дверцей — новое занятие пришлось ему по душе. Он никогда еще настолько не был собой.

— Не думайте, что так часто случается. Обычно мне нужно два-три дня, чтобы добиться такого результата. И самое невероятное во всем этом, что мадам Лемаррек узнает все всего за шесть сотен!


Надин спала в той же позе, как когда Тьери уходил. Так же доверчиво. Он присел на край постели.

— Ты спишь?..

— Конечно, я сплю, — пробормотала она, улыбаясь.

Она положила голову ему на колени. С его стороны это было трусостью, но Блен не мог удержаться и не сказать ей немедленно, пока она еще в полусне.

— Я собираюсь взять годичный отпуск.

— Что?

— Если я не сделаю этого сейчас, то только через двадцать лет, а это совсем не одно и то же.

Она молчала, удивленная и обеспокоенная.

— Ты уверен? Как ты собираешься это сделать?..

— Я отдам мастерскую в управление, Брижит объяснит мне, как это делается.

Тьери уже говорил с Брижит на этот счет, и ей эта идея показалась нелепой. Ей придется отказаться от тесной дружбы с Тьери, которая так много для нее значила.

— Я нашел молодого человека, который хочет освоить эту профессию. Брижит все рассчитала, у меня есть сбережения, так что не беспокойся.

— Да я не волнуюсь, но все это так…

— Спи-спи, поговорим об этом завтра.

Она перевернулась на другой бок и перестала об этом думать, отдавшись в объятия Морфея.

Блену стало интересно, спит ли сейчас Лемаррек рядом со своей женой, грезя о таинственной Азии.

И что чувствует юный Тома, страх или радость, от того, что ночь проходит.

Родье, который ждал его назавтра в восемь, счел нужным предупредить, что день, вероятно, будет тяжелым.

НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ

Если бы он только с ней переспал…

От прошлой ночи у него не осталось ничего, только волны слов, от которых в голове до сих пор штормило. Пьянство производит много шума, может, еще немного ярости, но редко оставляет память. Больше, чем разочарование от того, что ему не удалось даже обнять Лорен, была досада на себя за то, что он предложил ей провести вместе остаток ночи. Молекула этилового спирта воздействовала напрямую на его чувство смешного, и за несколько минут крепость, возводимая им столько лет из кирпичиков детских унижений и юношеских промахов, пошла трещинами. Он строил по старинке, вооружившись терпением, благодаря женщинам и — главное — против них. Его сознание было отточено на любую глупость, что наверняка лишило его многих приятных мгновений, но и защитило от известных поражений. И все рассыпалось вмиг, из-за неловкой фразы, обозначившей направление в сторону постели. Напрасно он убеждал себя, что отказ Лорен был всего лишь, «возможно», обещающим другие встречи, на самом деле он, как юный идиот, попался в древнюю как мир ловушку. «Как ужасно молодеть таким образом». Это была его первая мысль, когда прозвенел будильник, то есть через два часа после того, как он, не раздеваясь, рухнул в постель. Один. Почему никто не вышвырнул его из бара?

Он думал, что закон защитит его — знаменитое запрещение пьянства в общественных местах, так ведь нет, никто не мешал ему выпивать, болтать, снова пить, пока на рассвете у него достало сил только на то, чтобы поднять руку, подзывая такси, с трудом произнести свой адрес, нажать кнопки на домофоне, как будто он учится считать, и в заключение перевернуть торшер у входа — господи, что он делает тут, на пороге спальни! Из всего урагана слов, которые до сих пор кружились у него в голове, выделялось одно, короткое, которое навсегда останется в памяти: Лорен сказала «нет». Изящное «нет», которое тем не менее означало именно «нет», просто «нет», и все. Он задумался о том, не отшатнулась ли она, когда в пылу разговора он наклонился к ней, чтобы сказать что-то на ухо. Если между ними и пробежала искра, он загубил все атакой в лоб, единственным достоинством которой было то, что не приходилось размениваться на намеки и недомолвки. Что может быть более трогательного, чем надравшийся мужик, предлагающий красавице переспать? Тот же мужик на следующее утро.

На ощупь отыскивая рубашку, он едва не поддался соблазну опять лечь спать и променять «Группу» на немного сна и забвения. Ни о чем больше не думать, презреть смелость, забыть об угрызениях совести, остаться в тени, зарыться в вату, уехать в неизвестность и вернуться здоровым. А если этого окажется недостаточно, то заснуть последним сном и избавиться навсегда от этого насекомого, которое точит его изнутри с самого рождения.

Сегодня он не будет прибегать к пиву — кофе и аспирина должно хватить, как всем остальным, кто переживает похмелье как обратную сторону медали, просто цену, которую надо платить за беспричинную радость. Зачем прекращать эту муку? Он должен радоваться этому страданию, оно напоминает ему о том, кто он есть — сорокалетний человек, который размечтался о том, что ему не по чину, и который никогда не сможет восстановить силы для работы за два коротких часа.

Ему надо было посидеть в одиночестве, чтобы понять эту тоску по человеку, которым он был вчера. Откуда взялся этот незнакомец, который заигрывал с неизвестной, браво, по-гусарски заливая за воротник? Куда спрятался тот подлец, что смеялся над ним? Этим утром Николя платил по счетам этого другого, это было уже слишком, потому что он существовал не больше, чем эта женщина, шляющаяся по барам и разглагольствующая об эпохе Возрождения, как будто она только что оттуда.

У него в ушах все еще звучала проповедь Лорен о красоте, которая нас окружает, — достаточно уметь смотреть вокруг, и в конце концов красота проявится. Цвет бурбона в стакане для виски, воркование влюбленных голубков вокруг, черно-белые фотографии, представляющие сцены из мюзик-холлов, ночные бабочки у барной стойки и особенно она, Лорен, в эту минуту затмившая все вокруг.

На крестном пути от постели до работы ему виделось одно уродство. Мир действительно был грустным зрелищем, созданным трудами его предков и его самого. Все они были уверены, что поступают правильно, каждый следовал своей собственной и единственно верной логике. Николя вышел из лифта, собираясь хлопнуть дверью своего кабинета так, чтобы его было слышно всем. Все, что ему хотелось, это чтобы его оставили в покое. На полдороге его перехватила Мюриэль и, отклеив записку со своего компьютера, сообщила:

— Алиса хотела бы пообедать с вами сегодня, она извиняется, что предупредила в последний момент.

— Кто?

— Алиса, секретарша месье Броатье.

— Что ей от меня надо?

— Она мне не сказала.

— Куда она меня приглашает?

— В «Три короны».

Там обычно обсуждались ставки на самом верху, там Маркеши удавалось развести клиентов.

— Скажите ей, что я согласен.

— Еще звонил господин… Жанно, кажется…

— Жако?

— Я не разобрала его имени. Надо сказать, что голос у него совсем больной.

Жако снял трубку, как только услышал голос Николя на автоответчике. Он вышел из больницы «Кошен», курс химиотерапии, изначально назначенный на через месяц, перенесли на следующую неделю, и это только начало. Николя не очень хорошо понял, осознал только, что это срочно.

— Мюриэль, отмените обед с Алисой, — бросил он, исчезая в лифте.

— Но я только что подтвердила его!

Тем хуже. Он нетерпеливо переминался с ноги на ногу, пока лифт ехал вниз, бегом выскочил из здания и помчался к стоянке такси. Перед домом Жако он поколебался и попросил шофера остановиться у ближайшего кафе. Он никогда не сталкивался с настоящей болезнью, он был из тех, кто пугается малейшего прыщика, а чихнув, уже видит себя умирающим в туберкулезном санатории.

— Что вам налить?

Этот вопрос вызывал массу других. Неужели Николя настолько наивен и полагает, что достаточно выпить чего-нибудь крепкого и тут же произойдут чудеса? Он научится говорить с женщинами, противостоять назойливым, успокаивать больных? Может, ему дарована высшая сила, которая раскрывается от одной капли алкоголя?

— Что-нибудь достаточно крепкое, что пьют в это время?

— Попробуйте кофе с кальвадосом или коньяк.

— Тогда коньяк.

— Большой или маленький?

— Большой.

Почему в тяжелую минуту Жако позвонил именно ему, а не какому-нибудь родственнику? Про рак не рассказывают первому встречному, на помощь зовут человека, который вызывает абсолютное доверие. «Больные шестым чувством определяют хорошего слушателя. Господи, ну почему именно я?»

Кофе разбудил вкусовые сосочки, они тут же потребовали коньяка, которого Николя еще никогда не пробовал. Ему понравилась форма бокала, и он покрутил его в ладони, как — он видел — делают другие, завороженно глядя на янтарные волны.

У Жако был страшный беспорядок, за что хозяин рассеянно извинился. Он предложил Николя выпить, надеясь на отрицательный ответ. Николя рассматривал берлогу старого холостяка — всюду громоздились документы, на которые Жако уже давно не обращал внимания.

— До сегодняшнего дня лечение шло, как планировалось.

— …

— Мне будут делать переливание крови.

— А врач что говорит?

— Он говорит, что надо бороться, не опускать руки и все будет хорошо.

— А почему ты считаешь, что он не прав?

— Потому что когда у тебя рак, ты знаешь.

То, чего Николя так опасался, не случилось, все произошло совершенно по-другому.

Смутная волна коньячного тепла успокоила его в самый неожиданный момент. Избавившись от своих страхов, он смог сосредоточиться на словах собеседника. До него дошел неискаженный, ясный смысл сообщения. Он слышал не только каждое слово, но ритм фразы, тон и даже пунктуацию — запятые, многоточия, не говоря уже о паузах, молчании и вздохах, которые были красноречивее всего остального. И никакого желания сбежать.

Наконец-то он может кого-то выслушать. До последнего слова. Большего от него и не требовалось.


В половине первого Николя уже вернулся в офис, его переполняло то, что он только что услышал. Теперь у него был ответ на вопрос: «Почему я?» Родственник не смог бы этого вынести.

Жако выбрал Николя, чтобы объявить ему, что он складывает оружие. Больше он не будет сопротивляться смерти, если она решит прийти за ним, даже если она заявится раньше назначенного срока. Впервые Жако говорил об этом как о само собой разумеющемся — срочно вызвал кого-то, чтобы официально сообщить о своей капитуляции. Николя совершенно не пытался ему противоречить, боясь сбиться на нравоучения о надежде, которые бы только усугубили проблему.

Теперь он стал хранителем его покорности судьбе, его уныния, и это неожиданно вытеснило его собственную старую подругу тревогу, отложило ее на будущее. Николя вымотался, к тому же действие алкоголя давало себя знать, и он решил, что имеет полное право провести пару часов в тиши своего кабинета.

— Когда я хотела отменить обед, Алиса уже ушла, а по мобильному она не отвечает.

— И что мне теперь делать? — спросил Николя, подавляя зевоту.

— Она, должно быть, ждет вас в ресторане, она назначила на час. Если вы пойдете туда прямо сейчас, есть вероятность, что ей не придется вас ждать.

Он снова пересек холл по направлению к выходу, преследуемый взглядом Жако. За последние несколько часов Николя Гредзински перестал быть бессмертным. Неожиданно он задумался, не была ли его вечная тревога непреодолимым страхом смерти или, наоборот, извращенным способом забыть о смерти.

— Столик мадам… Я не знаю ее фамилии… Секретарша господина Броатье.

— Я вас провожу.

Она уже была там — свежая, сияющая улыбкой, с миндалевидными глазами и с совсем коротко остриженными волосами. Высокая, стройная, загорелая — прямо спичка.

— Я очень рада, что вам удалось вырваться.

— Люблю неожиданные приглашения. А тут неплохо после нашей столовой.

— Я никак не соберусь туда зайти, слишком много встреч вне офиса. Давайте закажем сразу, у меня всего час.

Она подозвала официанта и заказала жареное мясо без соуса, Николя едва хватило времени разглядеть в меню филе трески с белыми грибами.

— Что вы будете пить?

— Красное вино, несмотря на рыбу, — произнес он как нечто само собой разумеющееся.

Наверное, он должен был выбрать бутылку, но Алиса, не задумываясь, взяла карту вин, что его вполне устроило — он ничего в этом не понимал, а сейчас ему предстоит узнать, что предпочитают высшие эшелоны власти.

— Тальбо-82.

Она протянула сомелье винную карту и без паузы перешла к разговору о том, что в отделе связей с общественностью не хватает общения. Николя улыбался, чтобы сделать ей приятное, и расслабился — ее голос растворялся в легком гуле, а смысл сообщения, которое должно было последовать за расплывчатым вступлением, не слишком его интересовал. Снова появился сомелье с дорогой бутылкой в руке и церемонно нацедил несколько капель в бокал Алисы, которая великолепно игнорировала его присутствие, поднося бокал к губам. Но и сейчас Николя смотрел на нее слегка отстраненно. Последний раз, когда он пробовал вино, сидя напротив женщины, именно дама потом указала ему на то, что оно отдает пробкой.

— Хорошее, — на секунду прервалась она и тут же перешла к сложностям в художественном отделе.

Он поднес бокал к губам, сделал глоток тальбо-82 и слегка задержал во рту, перед тем как проглотить.

— Скажите, Николя… Ведь я могу называть вас Николя?

— Что, простите?

— Я только спросила, могу ли называть вас Николя.

— Вы сказали, что это хорошее вино?

— Что-то не так?.. — забеспокоилась она, снова отпивая из бокала.

Он сделал еще глоток, потом другой, попытался удержать их на мгновение, но потом они утекли в горло, и ему пришлось допить бокал. Он не разбирался в вине, в том, какие ощущения оно должно вызывать. Он не отличил бы платья вина от его ножек, нашел бы танин во фруктовом вине, перепутал бы сорт с миллезимом. Но при этом он не сомневался, что сейчас исключительный момент. Он закрыл глаза и снова открыл, уставившись на свой бокал — вновь полный, как по мановению волшебной палочки.

— Тарелка спагетти с базиликом летним вечером после бассейна — это хорошо. Горячее полотенце к щекам после бритья — это хорошо. Выиграть обводку на тай-брейке — это хорошо. Но вино, которое вы выбрали, выходит за рамки этой категории, мы приближаемся к чуду. Это волшебная сказка с замком, принцессой и драконом, все это есть в одном бокале. Самое худшее — я даже не могу сказать, доставляет ли мне это удовольствие. Наоборот, если бы меня заставили описать, что я чувствую именно в эту минуту, я бы сказал, что грусть.

— ?..

— Когда невеста идет под венец, хочется рыдать. Всеобщее ликование затуманивает взгляд. Грустно, потому что мне понадобилось сорок лет, чтобы дожить до этого дня, грустно, потому что до сих пор мне не встречалось бутылок из этой категории, грустно, когда я представляю всех, кто пьет это каждый день, не понимая, что они держат в руках. Грустно, наконец, потому, что теперь я буду знать, что это существует и придется с этим жить, то есть без.

— …

— Возвращаясь к тому, что вы сказали насчет художественного отдела, если там проблемы, то деньгами их не решить. Наймите человека, который найдет общий язык с директором типографии, который знает, как устроена ротационная машина, и таким образом вы сэкономите. У вас есть люди, которые работают, найдите тех, кто будет заставлять их работать.

И тут же пожалел о том, что произнес последнюю фразу. Не хватало еще, чтобы Алиса услышала в этом:

— Вам не кажется, что собрание было каким-то тяжелым? Это сведение счетов… Я хорошо отношусь к Бардану, но иногда он идет на принцип по таким мелочам. Дело чести, совсем как в Средние века.

По венам Николя уже бежало вино, он чувствовал уверенность в себе, был готов на любую вольность.

— Бардан решил быть высокомерным, так обычно поступают посредственности. Подчеркивать свою власть перед подчиненными — значит иметь раболепство в крови. Мне не кажется, что он некомпетентен, просто если бы он был чуть-чуть уверенней в себе, он смог бы нормально руководить всей командой.

— Вы бы хотели его сменить?

— ?..

— …

— Вам нужен не я, вам просто не нужен он.

— На его месте должен быть энергичный человек.

— Это идея Броатье?

— Да.

— Проблема в том, что я не амбициозен.

— Но вам нравится тальбо-82.

— Еще больше мне нравится душевное спокойствие, впрочем, для меня это пока в новинку.

Алиса торопливо встала — ничто больше не удерживало ее за этим столом. Николя обещал ей позвонить до конца недели и дать ответ. Он заказал сыр, только для того, чтобы прикончить полупустую бутылку. Не могло быть и речи о том, чтобы оставить хоть каплю. Он переживал самое изысканное опьянение и пил один, не нуждаясь ни в чем, — этого чувства безнаказанности не хватало ему всю жизнь. Никакого Мерго в поле зрения, ни коллег из столовой с их плоскими шуточками — он больше не чувствовал себя виноватым. В памяти всплыли слова Лорен: «Что бы вы ни делали, не выставляйте это напоказ. Не потому, что стыдно, а просто чтобы не доставлять им удовольствия». Обычная фраза, соединившись с ценной молекулой алкоголя, приняла неожиданные размеры. В голове роились туманные идеи, и все умственные построения закружились в бешеном танце. Он вышел из ресторана в приподнятом настроении, добравшись до «Группы», купил в кафе по банке кока-колы и Heineken, зашел в кабинет Жозе, у которого хранились инструменты технической службы. Там Николя одолжил ножницы для тонкого металла и «шкурку», клятвенно пообещав вернуть все до вечера.

Через полчаса, надежно укрывшись в своем кабинете, Николя приступил к операции над банкой из-под кока-колы, предварительно вылитой в раковину. Ножницами он проделал дырку в днище, аккуратно отрезал низ, потом верх, стараясь не оставлять заусенцев. Под конец рассек цилиндр сверху вниз и открыл его, как ракушку. Не считая нескольких зазубрин, ему удалось не поцарапать банку. Приближался момент истины, Николя аж разволновался, как давно он не делал ничего своими руками! А эта штука уж точно была самым прекрасным предметом, который он когда-либо видел. В этот разверстый цилиндр он вставил полную банку «хайнекен», и произошло чудо — красное платье колы пришлось впору зеленому «хайнекену». Осталось только сжать створки ракушки, и полная банка исчезла в пустой. Так Николя Гредзински изобрел ловушку для пива. Чтобы отпраздновать это событие, он сорвал чеку с кока-колы, и в награду она одарила его прохладной хмельной горечью.

В кабинет заглянула Мюриэль:

— Везет вам, вы можете пить настоящую колу, а я вынуждена глотать колу-лайт, иначе у меня все калории откладываются в бедра.

Осталось завоевать мир.


— Двойной пастис и много льда.

С приближением лета этот напиток стал нормой, его заказывал не только Николя, Жозе потягивал уже второй стакан. Маркеши и Арно остались верны ежевечернему пиву, Режина и Сандрин — киру.

— Что вы делаете в выходные? — спросила Режина.

— Ты уже думаешь о выходных?

— Как обычно, иначе не дотяну до конца недели.

— Я в субботу еду за город с детьми, — сообщил Арно.

— А ты, Николя?

— Вся неделя слишком странная, поэтому я пока не строю никаких планов.

— А ты, Сандрин?

— Иду на ярмарку со своим возлюбленным.

— Я бы с удовольствием пошла с вами, — заметила Режина.

Николя рассеянно их слушал — горячая волна поднималась по венам и заполняла сосуды головного мозга. Опьянение надо будить нежно и сладострастно.

— В выходные — просто отдых, — объявил Жозе. — Я взял в прокате пять видеокассет, все для смены обстановки. Буду перемежать их сиестами до воскресного вечера. Когда у меня страшный недосып, это очень помогает.

Недосып? Зачем вообще спать, задумался Николя. Интересно, Лорен когда-нибудь спит? Этой ночью она откланялась, как только бар закрылся, не предложив ему продолжить. В глазах у Николя все плыло, и он еле ворочал языком — какое уж тут продолжение? Он нашел номер мобильного, который она положила ему в карман пиджака, до того как погрузить его в такси.

— А вы, месье Маркеши, что делаете в выходные?

Его единственного никто не называл на «ты» и по имени — сам того не замечая, он создал дистанцию. Мысль о том, что какой-нибудь такой Маркеши может познакомиться с Лорен, не дрогнув, предложить ей выпить и затащить в постель, просто бесила Николя. Все эти Маркеши выводили его из себя. Он представлял собой механизм, который ничто не остановит — он не утонет в стакане воды, ничто не испортит его прекрасного настроения, его предпринимательские таланты служили ему броней, защищали его от сомнений и всех мелких смешных горестей. Николя решил не давать ему спуску — Маркеши довольствовался их обществом только для того, чтобы покрасоваться перед публикой, одержать еще одну победу и задешево заставить восхищаться собой.

— Ну что же, эти выходные я буду любоваться своим потолком…

Он оставил фразу незаконченной и с легкой улыбкой ждал, пока кто-нибудь попросит разъяснений. Собой пожертвовала Сандрин. Николя мысленно обозвал ее дурой.

— А что там с вашим потолком?

— Чтобы вы поняли, мне придется рассказать вам, как я провел последние выходные. Я уже говорил вам о своем домике в Эре? И представьте себе, в субботу в восемь утра я решил в одиночку заняться балками, к которым никто не прикасался вот уже тридцать лет. Всякие разрушения, насекомые, жир, грязь — сколько всего, оказывается, угрожает дереву. Уже несколько месяцев друг-архитектор твердил мне, что нужно как можно скорее заняться этими балками, если я не хочу, чтобы в один непрекрасный день все это рухнуло мне на голову. Но сами знаете, как это бывает — дни идут, я откладываю ремонт еще на неделю, потом еще, и в конце концов это приняло невиданные размеры. Я даже не мог больше предложить своим пассиям провести выходные за городом — боялся, что все кончится плачевно. Ну и в субботу я наконец взял себя в руки и принялся за строительство, чтобы покончить с этим раз и навсегда. В одиночку, повторяю. Если бы вы только видели этот нелепый наряд! Комбинезон цвета хаки, испачканный краской, на голове — бандана, другой платок закрывает рот и нос, как у налетчика, решившего ограбить банк. С щеткой, мастерком, наждаком я лезу на стремянку, а потом — трагедия. Эта балка живет своей жизнью, она полна тайн, иногда она поддается, иногда — сопротивляется. Я начал эту адову работу, запасшись ангельским терпением, и первый час был, вероятно, самым худшим. Первый же взмах щеткой — и пыль сыплется в глаза, и тут ничего нельзя сделать. Ни-че-го! Я все перепробовал, даже специальные очки, но они так быстро становятся грязными, что их приходится вытирать каждые две минуты, не говоря уже о поте, который капает с носа. Когда я покончил с первой половиной, был уже полдень. По три метра за пятнадцать минут… Поливаешь все вокруг последними словами, материшь мастеров, но продолжаешь. Мало-помалу ты начинаешь воспринимать это как вызов, и только так можно найти в себе силы продолжать. К обеду руки уже отваливаются, перестаешь чувствовать запах, потому что нос забит пылью, чихаешь каждые десять секунд с регулярностью метронома. Дело продвигается медленно, но ты не отдаешь себе в этом отчета. Затылок разрывается от неудобного положения — это самое идиотское, самое неудобное положение для тела, которое только можно придумать. Плечи превратились в одну длинную ноющую перекладину, страдания сменяют друг друга и перемешиваются, чтобы дать тебе роздых, воля тебе изменяет, и ты уже готов устроить из этой дурацкой халупы погребальный костер, чтобы отблески были видны соседям на многие километры вокруг. Когда стемнело, я заснул прямо так, на полу, одетый, пьяный от боли, разбитый, жалобно постанывая и чувствуя себя всеми забытым и покинутым. На следующее утро кошмар продолжился с того же места, но на этот раз я уже не был столь наивен, чтобы полагать, что все закончится через пару часов, я понимал, что придется вкалывать, но все же снова взялся за работу, потому что опустить руки теперь — стоит сказать об этом — значит, что все потраченные усилия пропали зря. Когда снова появился призрак запустения, когда все объединились для того, чтобы тебя унизить, когда режет глаза, когда рот полон какой-то дряни, когда твоя решимость лужей растекается у ног, наконец случается чудо — ты только что закончил последнюю четверть последней балки. Но на этом этапе еще рано праздновать победу, муки еще далеко не кончились. Нужно подняться обратно на Голгофу, чтобы покрыть лаком все, что было ободрано и отшкурено. И тут тебя поджидают новые радости: удушье, головная боль, резь в глазах, слезы и все то же проклятое положение — изогнувшись назад на полусогнутых ногах, поясница болит так, что ты уже не уверен, что когда-нибудь сможешь принять вертикальное положение. Короче, в понедельник в два часа ночи все закончено. Я нервно хихикал и пролежал на полу битый час, пока мышцы не расслабились. На следующее утро я, свежий и чисто выбритый, был уже в своем кабинете, несчастный страдалец, что не помешало мне до конца дня подписать контракт с Solemax и выпить с вами аперитив, на этом же самом месте.

Молчание. Восхищение. Сдержанные восклицания, легкие аплодисменты, отрывочные комментарии. Все заговорили разом. Как не поздравить Маркеши? Что еще к такому можно добавить? Сейчас он уйдет героем, и эта мысль была нестерпима. Николя хлебнул пастиса, поставил стакан и подождал, пока все немного угомонятся, чтобы начать:

— В 1508 году Микеланджело получил заказ от Папы Римского — написать двенадцать апостолов на потолке Сикстинской капеллы. Ему выделили пять подмастерьев и три тысячи дукатов — на эти деньги тогда можно было купить дом во Флоренции. Ему показалось, что леса портят потолок. Тогда он придумывает другие, гораздо более хитроумные, которые опираются только на стены. Он пишет четырех апостолов, но остается недоволен и предлагает папе изобразить всю Книгу Бытия на своде — более пятисот квадратных метров фресок, триста персонажей, каждый прописан максимально подробно — жесты, роль. У него остался всего один подмастерье, чтобы готовить шпаклевку и смешивать краски. Работа начинается зимой, холод собачий, протопить капеллу невозможно. Днем он пишет, вечером готовит эскизы на следующий день. Спит мало и чаще всего прямо одетым, не разуваясь из-за судорог и распухших ног. Когда ему удается снять обувь, она слезает вместе с кожей. На леса он поднимается с едой и горшком, чтобы не приходилось спускаться, и работает иногда по восемнадцать часов без перерыва, взгромоздившись на высоту двадцать один метр, стоя выгнув спину назад, запрокинув голову, на лицо стекает краска. С каждым взмахом кисти он вынужден закрывать глаза, как он привык делать при ваянии, чтобы избежать летящей от резца крошки. Глаза уставали, и он боялся ослепнуть и не увидеть больше своих творений. Когда ему протягивали что-то, он вынужден был сначала долго смотреть в пространство, чтобы потом сфокусироваться. Он отказывался говорить с кем бы то ни было, чтобы избежать расспросов о работе, и запретил заходить в капеллу даже папе. Прохожие на улице принимали его за сумасшедшего — лохмотья, вымазанное краской лицо и отрешенный вид. Его каторга длилась четыре долгих года. На открытии капеллы он не присутствовал, слишком был увлечен выбором глыбы мрамора для могилы папы Юлия II, на которой восседает его Моисей. Сикстинская капелла сделала из него живую легенду, и его соперники, его клеветники, весь мир склонился перед его творением, которое и сейчас остается одним из лучших произведений рук человеческих. И однако от избытка самоуничижения Микеланджело называл себя не художником, а только скульптором. Ему было всего тридцать семь лет, ему еще оставалось возвести церкви, построить соборы, начертить лестничные пролеты, расписать стены, создать скульптуры из многих тонн мрамора. В то время, когда средняя продолжительность жизни составляла сорок лет, он умер в восемьдесят девять с резцом в руке.

Минута молчания. Маркеши, посмотрев на часы, поднялся и ушел.


Николя пришлось признать, что он нравится Лорен. Бог знает, где она была, бог знает, чем занималась, когда он предложил ей пропустить по стаканчику в «Линне». По телефону он не мог не попытаться — и тщетно — расслышать хоть какой-нибудь знак, шум, гул. Была ли она на работе, у себя дома, на улице? Он не знал, чем объяснить ее еле слышный шепот, — сначала он представил себе библиотеку, может быть, церковь, потом детскую или ванную, примыкающую к гостиной, где читает журнал ее муж. В конце концов, он предпочел бы думать, что она сидит в библиотеке и ищет своих гениев. Тайны красавицы заставляли его задуматься о собственной повседневной жизни. Достаточно, чтобы Лорен была рядом, и вот уже работа кажется размытыми скобками, неизбежным, не слишком захватывающим гулом, не обязательно тяжким. Очень быстро работа на «Группу» перестала составлять лучшую часть его жизни. Предложение Алисы его не прельщало, всю энергию он потратит на то, чтобы карабкаться по карьерной лестнице, но заработанных денег все равно не хватит на то, чтобы компенсировать потерю времени. Лучше смириться с мыслью, что он не сделает карьеру ни в чем, не переживет никакого подъема с девяти утра до шести вечера и что эта жертва во имя «Группы» будет гарантией того, что он сможет проявлять лучшее, что у него есть, где сочтет нужным. Например, рядом с Лорен.

— Скажите, Николя, вам не кажется, что три вечера подряд — это становится несколько двусмысленным?

Внезапно, повинуясь неизвестно откуда взявшемуся импульсу, он накрыл ее руку своей, самым естественным в мире жестом. Руки она не отдернула и продолжила:

— Как вы узнали, что я левша?

Он нежно улыбнулся, и все счастье вчерашнего вечера вернулось к нему неповрежденным, словно ничто не прерывалось.

— И если нам случится встретиться в четвертый раз, вам придется объясниться, — улыбнулась она.

— Дайте мне немного времени.

— У тех, кто любит водку, свое собственное восприятие времени, так же как и всего остального мира. Поэтому надо решить этот вопрос прямо сейчас — спойте себе дифирамбы.

— ?..

— Обычно, когда люди встречаются, они обожают рассказывать про свои недостатки и заранее получить прощение. Другой, уже очарованный, находит эти признания такими милыми, такими романтичными! Обычно все портится очень быстро. Мы не попадемся в эту ловушку — расскажите мне о том, что вы в себе любите, таланты, которые вы в себе признаете, выдайте списком те мелочи, что отличают вас от тысяч других людей.

Упражнение показалось ему приятным, но рискованным. Тревога не была ни недостатком, ни достоинством, но основной чертой его характера, ключом к его натуре. Она не давала ему стать сильнее, идти быстрее и дальше, чем любой другой. Он первый был бы в курсе, если бы Бог подавал тем, кто рано встает, но он подавал прежде всего тем, кто дерзает. Иногда он пытался найти местечко среди них, не уверенный, что имеет на это право. Рядом с Лорен он не мог не упомянуть изъян, который мешал ему найти свои сильные стороны, но при этом защищал от некоторых перегибов.

— Мне сложно говорить о своих свойствах, но я знаю недостатки, которых у меня нет. Я не агрессивен и горжусь этим.

Тревога приучила его признавать свои границы и не пытаться мериться силами. Все время, потерянное на то, чтобы приготовиться к худшему, сделало из него ничем не примечательного человека. Не вялого, не робкого, но стоящего особняком. Надо не сомневаться ни в чем, чтобы идти в наступление или даже угрожать. Николя же сомневался во всем. Он хорошо помнил тот день, когда приехал к друзьям, которые всему миру гордо хотели показать своих близнецов, именно в момент кормления. Один из них был холерик, возбужденный от того, что сейчас ему дадут поесть, — боясь, что он начнет орать, мать кормила его первым. Другой — скромный, сдержанный — молча ждал своей очереди. Николя увидел в этом всеобщую метафору — те, что кричат громче, всегда проходят первыми.

— В повседневной жизни мне не нужны козлы отпущения.

Если точнее, он не пытался спихнуть свои проблемы на других, так как ему с величайшим трудом удавалось договориться с противным зубастым червяком, что поселился у него внутри.

— Продолжая в том же духе, скажу, что я не циник. Те, кто видит в том, что нас окружает, беспросветную черноту, вызывают у меня жалость.

Не гонясь за пониманием — тревога исключала и его, — он не выносил предвестников конца света и записных упадников. Они пытались заставить его мучиться еще больше, но он и сам справлялся.

— Думаю, могу сказать, что никогда не пытался судить своих современников.

Иногда он им завидовал, но никогда не судил, такой роскоши он не мог себе позволить.

— В кризисные моменты я легко могу взять все под контроль и разрулить ситуацию.

Такой вот необъяснимый феномен, обратная сторона тревоги. Как это ни парадоксально, в моменты общего стресса Николя был неожиданно спокоен, и его умение справляться со страхом в сложных ситуациях становилось козырем. Если кто-то терял сознание в метро, он действовал очень уверенно, сдерживал всеобщую панику, и человек медленно приходил в себя. Другими словами, когда чей-то страх бросал вызов его тревоге, он мог оценить разницу и успокоить его.

— Боюсь, что на этом мне придется остановиться, — закончил он с виноватой улыбкой.

Все, что было в нем плохого и хорошего, вырастало из этого страха непонятно чего. Остальное было обычной болтовней. Он был искренен в своих ответах, насколько возможно, и задумался, будет ли вознаграждена его честность. В глазах Лорен он прочел нечто, что можно было расшифровать как обещание продолжения, и заказал последнюю рюмку.

ТЬЕРИ БЛЕН

— Всегда ищи настоящие мотивы клиента, даже если он сам о них не догадывается, — наставлял Родье. — Например, менеджер высшего звена, скорее красивый, очень элегантный, просит меня последить за женщиной, которая только что от него ушла, ничего не объяснив. Он подозревает, что она встретила кого-то другого, и хочет знать кого. Я хожу за девушкой по пятам, но не нахожу ничего, топчусь на месте, счет приближается к двадцати тысячам без всякого результата. Я пытаюсь образумить парня, что его бывшая живет одна и видится только со своими подружками, но он отказывается верить. Я довожу счет до тридцати пяти тысяч, составляю новый отчет, который как две капли воды похож на предыдущий: по всей видимости, девушка «никого не встретила». Клиент оскорблен, ему кажется, что я мухлюю, эта девушка явно в кого-то влюбилась, он в этом убежден. Но я прекращаю это бессмысленное расследование. Для очистки совести он пошел к этой девушке и спросил ее напрямик. И она подтвердила мои слова — никого у нее нет. Просто ей надоел этот парень, который уверен во всем, а больше всего — в своем шарме. Так что, придя ко мне, он неосознанно задавал вопрос: «Как женщина может бросить меня, менеджера высшего звена с плоским животом, перед которым никто не может устоять?» Единственным возможным ответом для него был: «Ради более богатого, более красивого, более светского».

— И что с ними стало?

— Он зашел рассказать мне продолжение (с ними это часто случается, не удивляйся, когда будешь работать один). Девушка, тронутая тем, что он все еще думает о ней, вернулась к нему, они прожили три месяца, а потом он ее бросил.

Родье посоветовал Тьери заказать мясной рулет и вылизал соус с тарелки, не оставив ни капельки сливок. Была в этом жесте какая-то неизбежность, какое-то виноватое обжорство.

— Будешь заказывать что-нибудь еще, Тьери?

— Фруктовый салат, он входит в комплексный обед.

— В твоем возрасте еще все равно, что есть. Меня только к пятидесяти годам пробило. Никогда бы не подумал, что это станет для меня главным событием дня.

— Если бы я ел столько, сколько вы, я бы весил в три раза больше.

— Это мое единственное достоинство. С самого рождения сжигаю все, что съедаю. Хотя с течением времени может оказаться опасным. Я никогда не толстел, ел все, что попало, а теперь вот мучаюсь с уровнем холестерина и диабетом.

— А как же мясной рулет?

— Не смотри мне в тарелку, хватит с меня жены.

За три месяца Тьери привык выслушивать тирады о его желаниях, страданиях, лото, рыбалке и холестерине. С течением времени между ними возникло нечто вроде обмена, когда каждый получает больше, чем ожидал. Родье вышел на финишную прямую с компаньоном, на которого мог положиться, а внимательный Блен каждый день получал ключ, формулу, сообщение, на расшифровку которых ему бы понадобились годы, будь он один. Когда позволяло время, они обедали «У Патрика», в маленьком, ничем особо не примечательном ресторанчике в восемнадцатом округе, куда, однако, заходили многие частные сыщики, по большей части бывшие полицейские, которых вынудили уйти со службы. Накануне Родье скрепя сердце пригласил одного из них за столик, чтобы представить ему новичка — возведение в сан в надлежащем месте и по всей форме. Тьери был сама любезность и удачно изображал наивного новобранца, чтобы умаслить бывшего полицейского, который, радуясь избавлению от одиночества, стал потчевать их бородатыми историями. Последняя доставила Родье несколько неприятных мгновений. Двадцать лет назад рассказчик с четырьмя коллегами поймали шантажиста, когда он вынимал чемоданчик с деньгами — платой за молчание — в камере хранения на Восточном вокзале. Не задумываясь, Тьери задал вполне резонный вопрос, показавшийся, однако, его собеседникам совершенно нелепым.

— Почему жертва не обратилась в полицию?

— А сам как думаешь?

— Потому что он не мог обратиться в полицию?

Мотивы шантажа были серьезными, человек рисковал попасть под суд, если бы обратился в полицию. Поэтому, чтобы избавиться от вымогателя, он нанял бригаду частных детективов, которые согласились без малейших угрызений совести. «Мы были молоды», — оправдывался Родье. Тьери не решился воззвать к их совести: стоит ли вытаскивать одного подлеца из когтей другого? Этот вопрос мучил его весь день, до глубокой ночи. К рассвету он так и не пришел ни к какому выводу, но решил для себя избегать дел такого рода, если когда-нибудь ему их предложат, больше для душевного спокойствия, чем из моральных соображений.

Сегодня они были единственными представителями профессии «У Патрика» и, как обычно, обедали за маленьким столиком на отшибе.

— Фруктовый салат, крем-брюле и два кофе, — заказал Родье.

— Что вы думаете по поводу этого Дамьена Лефора?

— Прохвост.

С недавних пор Родье разрешил Блену присутствовать на встречах с клиентами, и редко кто осмеливался возражать. Он садился в уголок, скрестив руки на груди, внимательно слушал, никогда не вмешиваясь в разговор, и как только мог старался скрыть волнение за легкой усмешкой бывалого профессионала, играя роль привычного ко всему человека, который и не такое видал. Но он никогда не слышал ничего подобного, впервые столкнувшись со странным человеческим материалом, где соседствовали смятение и ярость, алчность и простодушие, мстительность и щедрость. Три дня назад к ним пришел мэтр Вано, адвокат, который время от времени прибегал к услугам Родье, чтобы выяснить надежность людей, собирающихся объединиться с его клиентами. Предусмотрительность мэтра часто вознаграждалась, как, например, в этот раз — это было уже не первое мошенничество вышеупомянутого Дамьена Лефора.

За сорок восемь часов Родье и Блен много чего узнали об этом типе. В шестнадцать лет и один день он был признан «самостоятельным малолетним» и создал свое первое общество «Синенум», ликвидированное пять лет спустя за долги. Его имя фигурировало во множестве более или менее фиктивных обществ, связанных с видео, спонсорством, и в трех модных агентствах, ни одна девушка из которого никогда не получала контракта в мире моды. Его долги по налогам доходили до двух миллионов франков, и чтобы иметь возможность продолжать свою деятельность, он признал себя «недееспособным совершеннолетним». С тех пор он был под опекой, и в бумагах появилось имя его жены. К тому же, плюс к наблюдению агентства Родье за последние два дня, он находился еще под административным контролем. Родье и Блен уже знали номера его счетов, количество и достоинство его акций, все его общества и адреса управляющих и администраторов. Они подозревали также, что у него есть процент от торговли проститутками через Интернет, но это так и осталось на уровне догадок, и Родье не включил этот факт в отчет, который завтра должен был отдать мэтру Вано.

— Этот Лефор прошел путь от «самостоятельного малолетнего» до «недееспособного совершеннолетнего», как будто никогда и не был взрослым.

— В конечном счете, может, это и есть определение жулика.

— В моей мастерской меня скорее клиенты обжуливали, чем я их. И все же налоговая меня подозревала — за избытком честности наверняка что-то кроется. Иногда мне даже хотелось быть кем-то вроде Лефора.

— О чем ты говоришь, он всего лишь мелкий жулик.

— А что вы напишете в отчете? Что он всего лишь мелкий жулик?

Несмотря на всю их близость, ученик никак не мог привыкнуть обращаться к учителю на «ты», равно как и называть его просто по имени. Родье не понимал этого жеманства.

— Я ничего не буду писать в отчете, ты его напишешь.

— Я?

— Надо же когда-нибудь начинать.

Родье попросил счет и энный раз отказался разделить его с Тьери.

— Так как насчет отчета? Через три часа будет? — спросил Родье.

— Не раньше семи вечера, мне еще нужно кое-что уладить.

Родье не спросил что. Он не интересовался делами других, когда ему за это не платили.


Клиника доктора Жюста не была похожа на предыдущие. Она едва угадывалась за крепостной стеной, увитой плющом, в спальном районе, недалеко от метро «Порт Майо». Согласившись на переделку его лица,Жюст не проявил никакого интереса к истории, которую сочинил для него Блен. Он разыграл не уверенного в себе человека, убежденного в своем уродстве, — он дошел до того, что сравнил неприятие своего лица с желанием увидеть, как полыхает дом, в котором был несчастлив. И единственная возможность символически избавиться от прошлого — это увидеть, как халупа гибнет в огне. Уже заканчивая фразу, он понял, что ничуть не кривит душой, и его прошиб холодный пот.

— Между нами говоря, месье Вермерен, я склонен думать, что это дисморфофобия. Вы не видите себя таким, какой вы есть.

Жюст и не подозревал, насколько он далек от истины. Блену достаточно было согласиться на счет в шестьдесят пять тысяч, и все было уговорено. За дополнительные двадцать пять тысяч доктор брался изменить голос. Тьери задумался, кто из них более безумен.

— Это возможно?

— Укольчик коллагена в голосовые связки, чтобы они слегка распухни и изменили вибрацию мускулов. Тембр меняется достаточно. Предлагаю вам на тот случай, если вы не хотите слышать голос того человека из прошлого…

Блен уловил иронию, но не понял, к чему она относится. Для начал Жюст предложил ему записаться на прием к анестезиологу, пройти предоперационное обследование и как можно точнее определить, какие части лица придется оперировать.

— Для полного преображения нужно воздействовать не только на мягкие ткани, но и на кости, чтобы придать или сгладить рельеф, это называется «маска-лифтинг». После этого надо будет вернуть упругость коже и мышцам в районе лба, лица и шеи. Начнем, пожалуй, с лицевых мускулов и мышц шеи, а если вы захотите изменить взгляд, продолжим с мускулами лба.

Блен услышал только «изменить взгляд», остальное тут же выветрилось.

— Например, делая более упругими мышцы внешнего угла глаза, мы получаем слегка восточный разрез. Вот, смотрите.

На чистом листе бумаги он нарисовал контуры глаз Блена, стрелками показал направление операции. И на этом смутном эскизе начало что-то проступать — новый взгляд, неопределенный, кажется, более мягкий и более гармоничный, уже ставший реальным.

— Мы выкачаем лишний жирок из век и опустошим небольшие мешки под глазами. Также воспользуемся случаем, чтобы убрать горбинку носа, согласны?

— Да.

— Лично мне кажется, что с носом ничего больше делать не нужно — он у вас тонкий, прямой, так что, кроме этого небольшого скребка, все в порядке. Зато подбородок у вас немного скошенный, предлагаю его утяжелить за счет незначительной имплантации силикона. Я могу сделать то же с вашими скулами, взгляните.

Доктор показал слайды предыдущих операций. До и особенно после. Самым удивительным в этих лицах были не исчезнувшие морщины, не безупречно гладкая кожа, но блеск глаз, выдававший спокойствие и безмятежность, обретенные пациентами. Послушать доктора Жюста, так все, что до сих пор казалось Блену немыслимым, становилось простой формальностью. Можно было подумать, что достаточно прийти в клинику однажды утром со своим лицом, а выйти через несколько часов с лицом, о котором всегда мечтал.

— Надрезы в области глаз и подбородка пройдут по морщинам, остальные шрамы я спрячу в районе волосяного покрова, сначала они покраснеют, потом будут практически незаметными. Единственный человек, который будет знать об их существовании, это ваш парикмахер.

Не вопрос, Тьери научится управляться с машинкой, чтобы стричься самому. К тому же он скоро избавится от ненавистной бороды. Ему больше нечего будет скрывать.


— Пока еще не совсем то, — буркнул Родье, пробегая листки глазами.

Блен присоединился к нему в баре с девочками на Елисейских полях, где царили атмосфера семидесятых и духи ожидающих на красных диванах женщин, а под лепным потолком мигали разноцветные лампочки. И, не пытаясь понять, почему шеф назначил столь странное место встречи, Тьери напряженно ждал реакции Родье на свой первый в жизни отчет о расследовании.

— Ты используешь субъективные оценочные категории, типа «эксцентричный» или «парвеню», но твое личное мнение никого не волнует. И много условного наклонения, такое впечатление, что ты ни в чем не уверен. «Возможно, Дамьен Лефор находится сейчас под административным наблюдением». Что за черт! Ты же слышал, как мой информатор в налоговой сказал, что налоговая следит за этим парнем уже как минимум пять лет, зачем же ты пишешь «возможно»? Зато слово «появляется» в предложении «Кроме того, имя Лефор появляется в документах некоего общества под названием „Пиксаком“» стоит взять в кавычки, потому что оно не появляется там официально. А когда ты говоришь: «Лефор заявляет, что он недееспособный совершеннолетний», для того, кто будет тебя читать, надо обязательно уточнить, расставить все точки над i: «Это означает, что он находится под опекой своей жены Франсуазы Лефор». Ты можешь даже добавить, чтобы забить последний гвоздь: «Таким образом, он не способен управлять своим капиталом», потому что это ответ на вопрос, который тебе задали в самом начале. От тебя не требуют упражнений в стиле, ты должен представить отчет, и точка.

— Да где же я тут упражняюсь в стиле?

— Вот, например: «Когда мы позвонили в агентство и спросили про „Пиксаком“, ответом нам было красноречивое молчание». Что это за «красноречивое молчание»? Что оно в самом деле значит, это молчание?

— …

— Достаточно было просто написать: «пришли в замешательство». И все, кому надо, поймут, что в агентстве не ожидали этой проверки сведений, и все.

Родье разнес отчет Тьери в пух и прах, но это было совершенно не обидно — насмешливый тон и ехидная ухмылка сглаживали впечатление. Вердикт обжалованию не подлежит: «На правильном пути, но есть над чем работать».

— Что будете заказывать? — К ним подошла барменша.

В ней не чувствовалось ни властности начальницы, ни сноровки официантки, ни походки танцовщицы. Она просто приносила выпить, ждала, сложив руки на груди, и прохаживалась за барной стойкой, не зная, куда себя деть. Красный свитер из ангоры, черные брюки-джерси, коричневые «лодочки» на низком каблуке — казалось, она делает нечеловеческие усилия, чтобы носить все это. Тьери представил себе, как долгие годы она слонялась по улице, до того как очутиться здесь, стать неумелой, пресыщенной управляющей. Глядя на нее в упор, Родье бросил Тьери:

— Заказывай что хочешь, это за счет заведения.

Словосочетание «за счет заведения» доставило Родье краткий миг истинного блаженства, настолько эта фраза была здесь неуместна. Заведение ни за кого никогда не платит, это не просто правило, это запрещено, здесь все имеет денежный эквивалент, даже редкая улыбка включается в счет.

— Катрин еще нет, — сообщила барменша.

— Знаю, она назначила мне на девять. Пока мы ждем, налейте нам пару бокалов вина, — не терпящим возражений тоном ответил Родье.

Две девушки, не слышавшие обмена любезностями, поднялись с диванчика и направились к ним. Та, что предназначалась Родье, пыталась обратить внимание на свои красные ажурные чулки и черную юбку с разрезом практически до пояса. Блену совершенно не хотелось ни разговаривать, ни улыбаться второй девушке. Не красавица, не дурнушка, она все время вертелась, пытаясь принять позу пособлазнительней, не испытывая жажду, заказывала выпить. Она пыталась внушить желание погладить ее, но ее подводила серьезность. Ей хотелось вернуться домой и не удавалось это скрыть.

— Дорогие дамы, — обратился к ним Родье, — мы здесь не клиенты, напротив, ваше заведение обратилось к нам за помощью. Так что, не обижайтесь на меня, я не заплачу за вашу выпивку, мы здесь по долгу службы.

Девушки спокойно поднялись с табуреток, даже не дав им понять, что они напрасно снялись с насиженных мест.

— Может, вы наконец объясните мне, что мы тут делаем? — спросил Тьери.

— Хозяйка нуждается в моих услугах. Она тоже может быть мне полезной. Так что мы наверняка договоримся.

На витрине выстроились две бутылки виски, коньяк и еще две бутылки какого-то белого напитка, к которым никто не прикасался уже лет пять. Зато в ведре для шампанского охлаждалось сразу четыре бутылки, одна початая. Тьери впервые оказался в подобном месте и досадовал, что пока не появилось ни одного настоящего клиента.

— Кто может угодить в эту ловушку? Разве что вдрызг пьяный турист. Если бы меня попросили дать определение абсолютного антисоблазна, то я бы назвал подобное место.

— В твоем возрасте в таких местах делать нечего. Но когда тебе будет столько же, сколько мне сейчас, когда цена не имеет значения, а важно только сохранить все в тайне, тут самое место. Много лет назад я пережил тут несколько незабываемых мгновений. Но теперь я уже не тот, и могу заснуть только рядом со своей Моникой.

Решительно, по-хозяйски в бар вошла высокая, стройная, ярко накрашенная блондинка лет пятидесяти. Поздоровавшись со всеми, она прошла за стойку, повесила пальто в шкаф и подошла обняться с Родье. Он представил ей Блена, которого она расцеловала с не меньшим энтузиазмом, и уселась на табурет между ними. Она умела сделать удивленные глаза и улыбаться так искренне, как никто из присутствующих девушек. Высокие черные сапоги придавали ей вид бой-бабы, которой никто, особенно Тьери, не осмелился бы перечить.

— Ну, мальчики, чем вы меня угостите?

— Ничем. Сегодня ты нас угощаешь.

Она заказала шампанского, забавляясь сменой ролей.

— И как тебе только удается оставаться загорелой весь год в таком месте?

— Мне это дорого обходится, но результат стоит того, — ответила она, расстегивая верхние пуговицы, чтобы продемонстрировать контраст между загорелой кожей и белизной кружевного лифчика.

Тьери, завороженный прежде всего естественностью этого жеста, осознал, что теперь ему не обойтись без этого.

— Мы можем поговорить здесь, мой Пьеро?

— Он работает со мной, так что поехали.

— Мне нужен номер, который бы не фигурировал в телефонной книге. Тебе же это раз плюнуть.

— Три тысячи.

— Три тысячи? Ты наконец сможешь заплатить мне за выпивку.

Не переставая быть хозяйкой, Катрин не забывала и о повадках соблазнительницы — вторая кожа, которую она натягивала с вечера и до утра. Тьери хотелось посмотреть на нее в те минуты, когда искренность и естественность этой женщины проявлялись бы полностью.

— За этот номер ты дашь мне аванс в полторы тысячи и вон ту девушку в синем платье, ей ты передашь оставшиеся полторы тысячи.

— Иветту?

— Я пришлю ее тебе обратно через два часа.

Не ожидая объяснений, Катрин пошла договариваться с указанной девушкой.

— Вы можете наконец объяснить, что происходит? — спросил Блен.

— Я веду одно дело, уже довольно долго. Поверь, я многое бы отдал, чтобы ты был на моем месте. Пожалуй, придется даже виски глотнуть для храбрости.

И хотя каждый раз, когда на горизонте маячила работа, Родье начинал артачиться, он редко нуждался в поддержке.

— Расскажите поподробнее. Я не из любопытства спрашиваю, просто хочу учиться.

— В нашей профессии часто за историями про деньги стоит обычная бытовуха. А тут наоборот: за любовной интрижкой стоят большие бабки. Директор одного предприятия хочет доказать, что его жена посещает стринг-клуб. Ему вообще-то наплевать, где она бывает вечерами во вторник и воскресенье, но он хочет, чтобы развод был оформлен по причине ее неверности, тогда он сохранит тридцать процентов предприятия, которое они основали совместно.

— …

— …

— Что-то не верится, что вы будете приставать с нежностями к этой Иветте.

— Просто в такие заведения, как всем известно, не ходят в одиночестве. Когда мы с Иветтой зайдем туда, она сразу же направится в бар, а я пойду разведать по комнатам, чтобы найти мадам. Если немного повезет, я сфотографирую ее на выходе.

Тьери слушал его, сложив руки на груди и пытаясь не расхохотаться.

— Все это похоже на американские романы, где мужчины ходят в смокингах, а жены спят с их шоферами. Чтобы углубить мое образование, объясните мне, если это не слишком личный вопрос, зачем вам эта девушка.

— У меня не такое богатое воображение, все, что я тебе рассказал, правда. Во всяком случае, мне так сказали. В жизни человека, вставляющего картины в рамы, такого, конечно, не случается, поэтому-то ты и хочешь ее изменить. А в моей — случаются, и именно поэтому я тоже хочу ее изменить. Так что сейчас самое время задаться всякими вопросами морали и прочей бодягой. Я согласился на эту работу, другие, возможно, отказались бы от нее. Но и мне случалось отказываться от многих предложений, на которых обогатились конкуренты. Из семи смертных грехов три или четыре до сих пор исправно меня кормили. С тобой будет то же самое, если будешь стоять на своем.

Блен не ожидал такой вспышки и остался сидеть, словно приклеенный к табурету.

— Для тебя это возможность отступить, тихонько вернуться домой, заняться своим делом, которое не вызывает у тебя угрызений совести и не мешает спать по ночам. Еще есть время. Выбор остается всегда.

Иветта в накинутом на плечи пальто появилась в самый подходящий момент.

— Ну что, идем? — спросила она.

Родье надел пиджак, попрощался с Бленом и, выкинув из головы всякую ерунду, предложил руку Иветте.

Тьери остался один у стойки бара.

Еще есть время.

Он машинально заказал еще виски. Ему сухо заметили, что заведение больше не угощает, Тьери только плечами пожал. Внезапно Катрин зыркнула в сторону своих девушек — Тьери снова стал обычным клиентом и пока единственной добычей этого начинавшегося вечера.

Выбор остается всегда.

Он подумал о Надин, которая терпеливо ждет его в их общей постели, тревожась, что у него так много свободного времени и как он его проводит. Она не подозревала ничего серьезного и боялась только депрессии, она не заговаривала на эту тему, но Тьери знал этот ее взгляд.

— Не предложите стаканчик?

Завитая блондинка в черном корсаже и красной юбке решила попытать счастья. Тьери попробовал представить себе ее жизнь: она была влюблена в безработного, который ненавидел, когда его заставляли вкалывать, но нужно же было на что-то жить. С тех пор как он начал следить за людьми, он развлекался тем, что награждал их судьбами по своему желанию, словно у него была на это лицензия.

Еще есть время.

Ну пусть будет стаканчик. Девушка слегка приложила губки к мизерному бокалу с двумя кубиками льда. Он задумался, каков следующий этап этого скучного ритуала, который должен привести его к пьянству, потом разорить, чтобы девушке хватило денег на ближайший месяц.

— Как тебя зовут?

Он колебался между Полем и Тьери. Уже не тот, но еще и не другой. Но ей-то было наплевать на его имя, а Тьери даже не пытался узнать ее. Родье был прав, ему достаточно слезть с этого табурета, вернуться домой, к Надин, а завтра пойти в свою мастерскую.

Еще есть время.

— Ты женат?

— …

— Можешь не отвечать.

— …

— Хочешь еще выпить?

— Я закажу бутылку, хозяйке это понравится. Но за это мне нужно от тебя кое-что: мы поцелуем друг друга в шею, два-три раза, прямо здесь.

— Ты или я?

— Оба.

— Странный ты какой-то.

Она решила, что он чувствует себя не в своей тарелке, взяла его за плечи, и Тьери пришлось покориться нежному шквалу поцелуев, перемежаемых покусываниями в шею. Он уткнулся носом в вырез ее платья, чтобы пропитаться ее духами. В этом странном объятии не было ничего знакомого, ничего чувственного, только ощущение сообщничества с этой девушкой из другого мира.

— Смотрите-ка, влюбленные голубки, — заметила Катрин. — Будете продолжать в том же духе — приедут пожарные или полицейские.

Специалистка по поцелуям захихикала — со своей задачей она справилась. Блен погладил ее по плечу, расплатился и вышел.


— Ты возвращаешься все позже и позже.

— Ты не спишь?

Тьери, как был в одежде, рухнул на кровать.

— Ты напился?

Жалея, что это не пришло ему в голову, он ответил «нет», чтобы она убедила себя в обратном.

— Ты надо мной издеваешься, от тебя же разит, как из бочки.

Способ, который изобрел Тьери, чтобы обставить разрыв с Надин, начав с постепенного ухудшения отношений, был гораздо изощреннее того плана, что задумал клиент Родье.

— Нам надо поговорить.

— Может, отложим до завтра?

Тьери почувствовал, как она придвинулась к нему и застыла, принюхиваясь.

Уронила пару слезинок.

Завтра она найдет на подушке парочку белых вьющихся волос. Следы помады на воротнике.

А дальше все понятно.

НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ

Голый Николя с полузакрытыми глазами нашел ванную, отделанную белым фаянсом, и скрепя сердце залез под душ, чтобы смыть с себя запах секса, который пропитал его целиком. И, оставляя за собой мокрые следы, пошел пристраиваться под бочок своей спящей красавицы. Лорен сдалась, но ее загадка осталась. Выйдя из «Линна», они пытались найти прилагательное, определяющее их состояние — они были серыми. Прекрасный серый вечер, подкрашенные голубым сумерки. Они шли по берегу Сены, и тут, словно по волшебству, перед ними возник огромный корабль, медленно движущийся в их сторону, — отель «Никко», как они узнали только на следующий день. И они пошли на абордаж с высокомерием пиратов, готовые спалить все при малейших признаках сопротивления. Николя ознакомился с содержимым мини-бара еще до того, как потребовал номер. На свой этаж они поднялись пешком, хихикая при мысли, что разбудят тех, кто спокойно спит в такой поздний час.

— Шампанского? — спросил он, встав на колени и засунув голову в холодильник.

— Шампанского!

Это была встреча. «Второй раз я встретил Лорен». Никогда еще он так проворно не раздевал женщину. Он хотел увидеть ее обнаженной как можно быстрее, и самое странное — с каждой снятой деталью одежды он чувствовал себя все более и более раздетым, как будто с него осыпались пестрые лохмотья приличий. Раз она обрекла его на муку ничего не знать о ее жизни, ее тело должно быть обнажено как можно быстрее, да она и не сопротивлялась. Напротив, она помогала ему смехом, жестами, облегчающими раздевание, возбуждая его еще больше. Довольно надолго они так и застыли — она совершенно голая, стоя на коленях на полу, и он, в пиджаке и при галстуке, растянувшись на кровати. Потягивая шампанское, они перекидывались редкими фразами о герметичности среднего класса, что, вопреки всем ожиданиям, только подчеркнуло эротичность ситуации. Он воспринимал этот миг как дар Лорен, понимающей, что дает слишком мало. Она согласилась полностью продемонстрировать видимую часть себя. Этот дар удесятерял ее обычное очарование, создавал новые формы общения, вычеркивал проволочки Николя и примирил его с призраками всех женщин, которых ему не удалось раздеть. Загипнотизированный ее кожей и всеми ее тайными трещинками, он пытался уловить все исходящие от нее запахи — смесь Диора и естественного запаха пота, косметики и возбуждения. Этот же запах, испорченный его собственным и искаженный объятиями, исходил от простыней, когда Николя вышел из душа. Если Лорен еще спит, то только потому, что она так решила, и бесполезно и неудачно будить ее, чтобы сказать, что солнце встало. Он нашел в себе силы оторваться от нее, оделся, глядя на ее коричневую кожаную сумочку и борясь с искушением запустить туда руку, чтобы найти ответы на мучившие его вопросы: замужем ли Лорен? Какого черта она делает перед походом по барам? Действительно ли ее зовут Лорен? Но после того, как они занимались любовью, все могло подождать.

Николя представил, как он проведет этот день, мягко, с улыбкой на губах, с легким сердцем скользя сквозь день в ожидании ночи и ее обещаний. Будет не слишком рано проверить, способны ли они на такие же изощренные трюки на голодный желудок. Теперь он мог бы влиться в «Группу» и готов послать к черту любого зануду, спешащего напомнить ему, что жизнь — штука полосатая.

— Месье Бардан срочно вызывает вас к себе! — сообщила Мюриэль.

Важная информация. Но Николя не придал ей никакого значения, забрал свою почту и ежедневные газеты и уселся за столом просматривать прессу. Ему не нужно было ничего — ни пива, ни аспирина, ни успокоения. Достаточно было хорошего настроения. Через час Бардан постучался в его кабинет:

— Думаете, что набрали очки в глазах генерального директора?

Отвечать не обязательно, впрочем, слушать тоже. Николя еле сдерживал улыбку, видя свою банку с пивом на углу стола, прямо под носом у Бардана. Опытный образец готов, осталось придумать название.

— Я умею отличать карьеристов, я начал играть в эти игры задолго до вас!

«Может, болтанка?

М-м-м, болтанка — довольно удачно, одновременно „банка“ и „болтать“. Хотя что это на самом деле обозначает? Воздушные ямы? Нет, не пойдет, сразу начнутся ассоциации с тошнотой, отменяется».

— Николя, вы забываете о субординации.

«Может, Пиперин?

Звучит неплохо, но что это будет по-английски? Банка для пива все-таки штука интернациональная, надо придумать что-то американизированное».

— Тому, кто хочет выйти из игры, стоит поискать себе другое место.

«Наконец-то нашел!

Трикпак!

Отлично! Такое впечатление, что это слово существовало всегда. К тому же остается налет этакой занятности. У кого еще нет Трикпака?»

— Не вынуждайте меня вас увольнять.

И Бардан ушел, провожаемый отсутствующим взглядом Николя. Ну что ж, окрестили банку пива, теперь осталось только быстренько выдать ей свидетельство о рождении. Перед уходом он позвонил Алисе.

— Я вам звоню, как мы договаривались, по поводу вашего предложения. Я согласен.


Национальный институт промышленной собственности (НИПС), дом номер 26 по улице Санкт-Петербург. Николя торжественно вошел в огромное серое здание и некоторое время послонялся по коридорам, прежде чем обратиться к секретарю, которая дала ему бланки для подачи заявки на выправление патента и бумажку, где описывалась последовательность действий. Он пристроился в круглой комнате в виде сот — в каждой ячейке по кабинету, посередине несколько столов для изучения и заполнения формуляров, на стене стенды, чтобы скрасить ожидание. Перед тем как переступить порог НИПСа, он зашел в ближайшее кафе, растворить последние тормоза в бокале коньяку, усмехаясь над абсурдностью своих усилий. На этот раз спирт не помог ему преодолеть страх или вызвать независимого судью, но придал ему сил идти до конца, воплотить свою фантазию, запротоколировать ее.

Он пробежал глазами первый документ «Патент: защита вашего изобретения», где объяснялось понятие «изобретение», — вы патентуете не идею, а ее применение. Затем он прочел «Как подготовить документы на выправление патента», где было расписано все, что нужно для этого сделать. Николя это показалось слишком запутанным, чтобы он мог справиться в одиночку. Ему посоветовали обратиться за помощью в «Отдел изобретений».

Он уже хотел все бросить на полдороге. «Отдел изобретений»! Он всего лишь винтик в огромном механизме, камешек в пирамиде, песчинка в океане, неужели он рискнет переступить порог «Отдела изобретений»? Проходя по коридору, он слышал возгласы людей, двигающих научно-технический прогресс, трудящихся на благо человечества. Сначала его принял молодой сотрудник, который дал ему пару практических советов и указал нужное направление.

— Ваше изобретение из области химии, электроники, электрики, информатики, техники?

Методом исключения Николя выбрал последнее. Молодой человек не стал вдаваться в подробности и объяснил, как составить документацию: заполнить анкету на патент, составить точное описание изобретения, отдать его на проверку инженеру из НИПСа. И записал его на следующий день, чтобы Николя мог поразмыслить над описанием своего изобретения. Через двадцать четыре часа его приняла мадам Забель. Она прочла:

Описание


Настоящее изобретение представляет собой скользящий футляр, предназначенный для того, чтобы вставлять туда жестяные банки газированной воды, сока или пива. Он может также служить носителем текста, иллюстраций, картинок. Он надевается на любую стандартную банку воды так, чтобы скрыть ее марку.

Изначальное приспособление состоит из цилиндра, шириной чуть большей, чем внешний диаметр стандартной банки воды, и высотой, аналогичной высоте банки, так чтобы ее не было видно.

В зависимости от использования футляра к нему можно добавить:

— Над основным цилиндром — скошенную верхнюю часть со слегка выступающим ободком, диаметром чуть больше верхней части и ободка стандартной банки воды. В этом случае описываемое изобретение будет плотно прилегать к банке воды в зависимости от размеров и мягкости материала.

— Внизу — скошенная нижняя часть, диаметром чуть больше нижней части и ободка стандартной банки воды, а также плоское или вогнутое дно.

— Вверху — скошенная часть, выступающая над ободком, диаметром чуть больше верхней части и ободка стандартной банки воды, а внизу — система, позволяющая плотно прилегать к дну жестяной банки.

— В общем, данное изобретение представляет собой цилиндр, полностью или частично соответствующий высоте жестяной банки газировки, с дном или без дна, надевающийся на нее и полностью ее закрывающий.

К огромному удивлению Николя, мадам Забель заставила его поправить очень немногое — есть отчего почувствовать себя практически изобретателем. Однако в формуляре на патент он допустил ошибку. В графе «Название изобретения» написал «Трикпак».

— В случае необходимости это будет название зарегистрированного товарного знака. А здесь нам нужно общее обозначение.

Не придумав ничего лучше, Николя выбрал «Футляр для банки газированной воды», побоявшись предложить «Обманка для пива». Мадам Забель вчитывалась во все это ужасно серьезно — неопровержимое доказательство того, что эти документы возможно отдать в производство. Она поколдовала над компьютером, чтобы посмотреть, не были ли зарегистрированы подобные изобретения, и нашла два отдаленно похожих.

— Зайдите в отдел документации, там вам расскажут подробнее, но мне кажется, что тут совсем мало общего.

Она дала ему несколько наводок на промышленников, которые могут заинтересоваться его патентом. В отделе документации Николя пролистал два описания — оба изобретения упрощали процедуру открытия и использования пивных бутылок, никакого сравнения с его «Футляром для банки газированной воды». Он зашел в регистрационный отдел, заплатил пошлину в двести пятьдесят франков и покинул здание НИПСа. В конце концов он почувствовал себя изобретателем.


— Говорят, сегодня на шестом этаже в центральном здании вырубилось электричество.

— Не слышал, — ответил Жозе. — Вас это коснулось, месье Маркеши?

— Коснулось ли меня это?! Вы действительно хотите знать?

И никто не решился ответить отрицательно. Николя чувствовал, что их ждет очередная серия о несравненных достоинствах Маркеши.

— Электричество было отключено с 15.10 до 15.30. Все вы наверняка слышали про «закон бутерброда», закон подлости, в общем, весь мир знает этот закон, гласящий, что худшее, что может случиться, обязательно случается. Представьте себе, что с февраля я веду переговоры с миланской компанией Cartamaggiore и сейчас они как раз перешли в финальную стадию. Мой собеседник с противоположной стороны — некий Франко Морелли, с которым мы вмести получали MBI в Гарварде. Он предпочел мое предложение в память о нашей с ним совместной учебе — корпоративный дух что-нибудь да значит! — но при малейшем намеке на осложнения он может обратиться во франкфуртскую Ragendorf, чьи предложения как минимум равны моим. Франко не уступит ни цента. Я тоже.

Вежливые смешки, чтобы дать рассказчику перевести дух.

— Нам нужен был набросок документа, чтобы обозначить основные понятия, я пригласил его в «Плазу» составить это письмо о намерениях, он отправил его в свою администрацию и получил от них поддержку. В течение двух месяцев я из кожи вон лез, чтобы получить от итальянцев дополнительные технические подробности, но дело шло до сегодняшнего дня… пока мне не понадобилось пересмотреть некоторые пункты в этом пресловутом документе. В десять минут четвертого я включаю компьютер, открываю файл и подчеркиваю интересующие меня моменты. Я хотел, чтобы текст легко читался, и — черт знает, что мне пришло в голову, — я решил изменить шрифт. Мне оставалось только кликнуть «Сохранить», и поди знай почему, я кликнул на… «Удалить».

— Нет!

— Вы действительно это сделали?

Николя не верил своим ушам. Неужели Маркеши расскажет о своем поражении?

— Кажется глупостью, но уверяю вас, именно так все и произошло, весь текст исчез! Некоторые из вас — и небезосновательно — подумают, что произошедшее не просто неловкость, а игра подсознания, желание испугать самого себя, готовность подвергнуть опасности достигнутые договоренности, не знаю, что еще. Я не отрицаю доли подсознания в этом действии, но мне некогда было анализировать — зло свершилось.

— Но вы же могли нажать на «Отменить», и текст появился бы снова, — заметил Арно. — Вы не могли этого не знать.

— Естественно, я это знаю, но тут-то вступил в силу закон подлости. Когда я уже собрался кликнуть на эту иконку, было десять минут четвертого, и все компьютеры в нашем отделе отключились. Если вы не в курсе, мой дорогой Арно, то сообщаю вам, что когда компьютер отключается, слишком поздно жать на «Отменить».

— И у вас не осталось копии?

— Вот именно что осталась, но закон подлости был доказан еще раз. Обливаясь потом, я переворачиваю все ящики, нахожу копию, бросаюсь к первому же работающему компьютеру, вставляю дискету, и на экране появляется: «Невозможно прочитать дискету. Хотите отформатировать?»

— Вот ведь не везет так не везет, — посочувствовала Режина.

— Да уж.

— И что?

— Ну, я плохо себе представлял, как я звоню Морелли и спрашиваю: «В случае отмены предпочтительного права подписания, на чем мы сошлись по поводу максимума резервных документов?» Он бы счел меня невменяемым и через час позвонил бы в Ragendorf.

— А было ли продолжение?

Николя много бы отдал за то, чтобы не было. Он уже видел в Маркеши нормального человека — слишком человечного и способного на ошибки, чтобы отнестись к нему даже с некоторым уважением. Но вместо этого Маркеши произнес «да», которое еще долго резонировало, чтобы подогреть интерес слушателей.

— Даже если осталась хоть малейшая возможность выкрутиться, следовало попробовать. Я создал новый файл и один за другим обдумал все пункты контракта. В экстренных случаях то, что мы называем памятью, неожиданно становится очень точным инструментом, возможностей которого мы до сих пор не знаем. Сегодня впервые в жизни я по-настоящему разговаривал со своей памятью, я громко обращался к ней, мягко расспрашивал, как ребенка, которого надо приручить. «Если сектор увеличивает капитал группы на 10 %, после 2 % дополнительных вычислений за аудит, капитал вырастает на 32 %, а капитал внешних инвесторов соответственно X на 13 %, Y — 12 % и Z — на 7,5 %». Если мое подсознание было причиной катастрофы, это же самое подсознание отправилось на поиск информации туда, где она хранилась. «Франко просил… 22 %, а у нас законный максимум 15. С пятым параграфом в качестве ограничительного условия мы получаем большинство в две трети плюс одно место». Я переживал это странное ощущение, будто прогуливаешься в старом ангаре, где свалены миллиарды карточек, ища нужную при свете факела. Но это нужно было сделать, иначе мир бы обрушился, во всяком случае мой. Не знаю, благодарить ли мне Бога, Зигмунда Фрейда или родителей, которые в детстве пичкали меня рыбой, но результат всех этих усилий отправился по электронной почте в Милан вот уже два часа назад. Франко позвонил мне и сказал, что, по-видимому, его шеф со всем согласен. И вот я, верный своему долгу, вместе с вами готов выпить по второму пастису.

Для Николя хуже всего была заключительная часть. Зачем Маркеши надо обязательно заканчивать сказания о своих подвигах словами: «И вот я, верный своему долгу, вместе с вами готов выпить по второму пастису?» Мол, сразу после спасения мира он поспешил обрадовать своим присутствием их, простых смертных, потрясенных этой смесью блеска и скромности. Николя не мог этого так оставить.

— Долгие годы Александр Солженицын писал тысячи страниц с неотступной мыслью об аресте. Чтобы сэкономить бумагу и спрятать свои тексты от КГБ, он писал все в зеленые блокнотики — белой бумаги не было — на каждой странице по шестьдесят строк микроскопической каллиграфии. Когда его отправили в ГУЛАГ, ему было сорок два года и он страдал раком легких. Все восемь лет в лагере у него не было бумаги, но он продолжал писать… ничего не записывая. «Люди просто не подозревают ни о своих способностях, ни о возможностях своей памяти», — позже скажет он. Чтобы научиться запоминанию, он составлял стихи по двадцать строк и заучивал их наизусть день за днем. Он помогал себе четками, которые надзиратели согласились ему оставить, — каждое звено представляло собой определенное количество стихов. Так он запомнил двенадцать тысяч стихов и десять дней в месяц проводил за повторением, чтобы сделать из своей памяти уникальный инструмент. И благодаря этому «инструменту», а также смелости, таланту, силе к сопротивлению он смог «написать» свои произведения, сохранить их в памяти в течение всего заключения и восстановить их слово в слово годы спустя. Александр Солженицын пережил три главных бедствия века — войну, лагерь, рак. Больше чем за восемьдесят лет его каллиграфический почерк так и не изменился.

Вместо того чтобы пожать ему руку, Маркеши только покачал головой, вставая из-за стола. День еще не кончился, у Николя горели внутренности, так ему хотелось выпить, но не здесь и не сейчас. Он прекрасно знал, где и с кем.

Во имя чего он должен отказываться от Лорен и взгляда ее голубых глаз? Из-за утренней головной боли? Из-за усталости, наваливающейся часов в одиннадцать утра? Ему сорок лет, он еще молод, он уже стар, у него достаточно опыта, но и есть чему поучиться, все только начинается, и рано отказываться от чего бы то ни было. Зачем ему эта мудрость, которая, едва он открывает глаза, ставит его на место? Зачем жить, если его упоение не превалирует над всем остальным? В день Страшного суда Бог простит ему все, кроме того, что он недостаточно насладился этим странным даром, которым Он наградил всех людей. Еще до рассвета Николя займется любовью с Лорен, и тем хуже, если при пробуждении он опять испугается жизни. В конце концов, кто может поручиться, что завтра будет новый день?

— Алло, Лорен? Я тебя отвлекаю?

— Вовсе нет, я как раз хотела выпить в компании господина, который сделает все, что я пожелаю.

— Через двадцать минут в «Линне»?

— Может, лучше пойдем в отель? Если нам придет охота поласкать друг друга, придется быть очень точными в описании того, чего конкретно хочется.

Такое заявление не требовало ответа. Как можно не согласиться с подобной программой? Он попытался угадать, чем она занимается именно в этот момент. Воображение по очереди давало ему послушать детские крики, вокзальные громкоговорители, шепоток подружки, мужские вздохи. Николя — жертва странного любовного миметизма — в результате сам пристрастился к скрытности — наивный способ дать понять Лорен, что они сделаны из одного теста. Прошлой ночью, усталые, откинувшись на подушки, они развлекались, описывая, кто они не. Игра родилась сама собой, в объятиях:

— У тебя руки не хирурга.

— А у тебя духи не матери семейства.

— А у тебя плечи не как у пловца.

— А ты одеваешься не как учительница.

— А у тебя шерсть не как у латиноамериканца.

— А ты занимаешься любовью не как девушка с Севера.

— Ты не Шерлок Холмс.

— А ты не Мата Хари.

За неимением лучшего, он создавал ее образ по своему настроению — то она была матерью семейства с кучей ребятишек, которых она в шесть вечера бросала на снисходительного мужа, чтобы утолить свою жажду вина и одиночества. То куртизанка, весь Париж был полон ее любовников, и иногда прогуливающиеся по берегам Сены видели проплывающее тело одного из этих несчастных. То соседкой по лестничной площадке, которая проявила чудеса изобретательности, чтобы это от него скрыть. С такой девушкой все возможно.

Через два часа, когда они растянулись на кровати и смотрели новости по CNN, она прикорнула у него на плече, уставившись на демонстрацию военных сил в дальних странах. Пока еще совсем не стемнело, Николя мог рассмотреть Лорен в угасающем свете дня. Тело чуть более округлое, чем ему показалось накануне, — нельзя сказать, что ему это не понравилось. Полноватые ноги и ягодицы, округлые бедра, груди, волновавшиеся при малейшем движении. Формы, обладавшие грубой красотой африканских идолов и вызывавшие дикие желания. Все, что он был не в состоянии оценить накануне из-за изрядного количества алкоголя и пав жертвой неизбежного хаоса первого раза. Одетая Лорен представлялась горожанкой, знающей коды и жесты. Обнаженная — она походила на крепко сбитую деревенскую женщину. Обнимая ее, Николя чувствовал, как в него вливаются теллурические силы, которых ему всегда не хватало.

Она выключила телевизор, он задернул шторы — пришло время дать телам по-настоящему узнать друг друга и перейти на «ты». Попозже они заказали в номер бутылку вина и кучу разных закусок.

— Я пил «Шато Тальбо».

— Какого года?

— Восемьдесят второго.

— Вот негодяй! Это же шедевр!

Между закусками, между глотками шабли, между кадрами безмолвного телевизора, между взрывами смеха они занимались любовью. А уже совсем поздно она натянула на себя простыню, взяла руку Николя, положила ее на свою левую грудь и прикрыла глаза. Ее дыхание становилось все глубже — ему казалось, что она отдаляется.

Он сполна насладился последним глотком вина — счастливый, в полной тишине. Теперь он знал, что искать в пьянстве — не другое место, приносимое третьим стаканом, а настоящее первого, длящееся как можно дольше. Ему не нужно было опьянение долгих попоек, того, что разжигает страсти и заигрывает с вечностью — вне времени, вне самой жизни. Во хмелю у него была голова в облаках, но ногами он твердо стоял на земле. Он не призывал изо всех сил, как большинство алкоголиков, забвение, он хотел как раз обратного — приблизить мгновение и задержать его, как сегодня вечером в постели рядом с той, что заставляла биться его сердце. Он позволял себе жить настоящим, не спрашивая — было ли это ловушкой, не заставят ли его расплачиваться за это позднее. Наконец он понял очевидное, он начал мечтать о завтрашнем дне, когда бы главное начиналось с утра. Если ему удастся поймать эту очевидность, удержать ее ошметки, может, он сумеет держать на расстоянии свое ежедневное смятение. Если бы только он смог удержать до завтра эффект своей сладкой эйфории…

Если только.

Нелепая идея — слишком простая — пришла ему в голову. Не задумавшись, не снимая левой руки с груди Лорен, он взял с ночного столика бумагу и шариковую ручку с названием отеля. Он записал все, что пришло ему в голову, отложил листки, прижался лицом к затылку Лорен и уснул.

Когда он проснулся, ее уже не было рядом, он не удивился, только пытался ощутить ее запах на подушке. Внезапно он поднял голову, нащупал рукой на ночном столике блокнот и разобрал то, что написал накануне.

«Бери то, что Лорен дает тебе, и не пытайся узнать больше».

«Постарайся чистить обувь хотя бы раз в месяц».

«В документации В снова используй идею Сесиль по поводу IBM, переориентируй ее и заставь коммерсантов поверить, что они придумали это раньше всех».

«Слушая, как рокочет буря, не проявляясь по-настоящему, ты напрасно исковеркаешь свою жизнь в ожидании несчастья, которое никогда не произойдет».

Полное впечатление, что он нашел друга.

ТЬЕРИ БЛЕН

Никогда ему не было так страшно, как в то утро. Едва проснувшись, ему пришлось сражаться с приступами паники, пытаясь в собственных глазах сойти за бывалого парня, который принимает свои мечты за реальность, а свои желания — за руководство к действию. По дороге в клинику ему почти удалось себя в этом убедить. Приступ повторился, когда медсестра велела ему надеть эту чудную белую ночную рубашку, которая застегивается сзади, как смирительная.

Ровно в восемь он вошел в приемную клиники, где через каждое слово его называли Вермереном. Потом его провели в комнату, где он, волнуясь, отвечал на вопросы женщины в белом, которая дала ему выпить какой-то порошок, чтобы он расслабился. У психиатров есть целый список больных, раздвоенных сознаний, они называют их сложными именами, и у данного случая тоже наверняка есть какое-то название. Если бы он только знал это волшебное слово, может быть, он попытался бы вылечиться, достаточно просто перейти из одного отделения клиники в другое. Родье дал ему последнюю возможность остановиться, почему бы Жюсту не поступить так же? Тот вошел, расщедрился на пару ничего не значащих приветствий и в тишине начертил несколько линий на лице пациента. Успокоительное начинало действовать, и даже если бы захотел, Блен не мог уже отказаться от своих слов. Плечи неожиданно осунулись, его била мелкая дрожь. По губам расползлась довольная улыбка, когда появились носилки. В палате он последний раз встретился взглядом с Жюстом, но это было уже не важно, словно сознание Блена медленно покидало его тело, чтобы соединиться с телом Вермерена. Анестезист ввел ему в вену беловатую жижу, от которой руке стало жарко, и попросил считать до пяти. Это было последнее лицо, которое видел Блен, перед тем как навсегда потерять свое.


Он не придумал эту боль, она была здесь, но он не мучился, ей хватало самой себя, боль не стала его будить. Он чувствовал все свое тело — свои вены, свою кровь, свое медленно бьющееся сердце, свои мускулы и свою дремлющую пока силу.


Ему сделали влажный компресс на губы, по движениям он догадался, что это женщина. Он следил за ее перемещениями по комнате благодаря мелким деталям — позвякиванию стакана, скрипу подошв по паркету, покашливанию. Ему любой ценой хотелось открыть глаза, но веки будто слепились — ужасное ощущение. Если бы у него еще оставались силы, он бы запаниковал, но бинты, стягивающие челюсть, мешали ему кричать. Его успокоила новая доза болеутоляющего.

Если бы он не смог говорить до конца жизни, он бы не очень расстроился. На слова ему наплевать. В конце концов, он стал глазом, это стало его профессией, а в этой профессии чем меньшеговоришь, тем лучше. Следить, подстерегать, предполагать, заставать врасплох. А дальше — фотографии, которые можно показывать молча, потому что они не нуждаются в комментариях, отчет, составленный сухо, четко, по-деловому. Никакой необходимости разговаривать. Гарантированное соблюдение тайны.

Уже вечером он услышал другие шаги, более уверенную поступь.

— Это я, — сообщил Жюст. — Не пытайтесь разговаривать, я зашел посмотреть, все ли в порядке, как вы выглядите. Не волнуйтесь, что веки склеены, это совершенно нормально.

Тьери почувствовал, как доктор пальцами открывает ему глаза. От тусклого луча света все снова заболело. Успокоенный Жюст вернул бинты на место.

— Все в порядке. Я вернусь завтра в восемь утра. Спокойной ночи.

Перед уходом Жюст спросил медсестру, она ли дежурит ночью.

— Нет, на ночь меня сменит Инес.

Тьери почему-то успокоился, что разбудит его некая Инес, и крепко уснул.


Ночью ему снилось много всего, но наутро не осталось ни образа, только воспоминание изнеможения, прерываемое глотками воды и всплесками волнения, прерванными снотворным. Из соседней комнаты до него доносился далекий звук радио, музыкальный ореол, который придавал его внутреннему путешествию вид поиска сокровищ. Не уверенный, что нашел их, он рыл и рыл — свидетельством тому усталость в членах.

Жюст резким движением снял сразу все бинты, убедившись сначала, что скальпель его не подвел. Блену удалось приоткрыть глаза. Обстановка комнаты возвращалась к нему впечатлениями, взгляд остановился на красной бутылочке.

— Я поставил вам сливную трубку в область лба, чтобы отвести кровь. Больше не течет.

На лбу он ничего не чувствовал, только какую-то неудобную повязку, но решил, что это бинты.

— Можете сказать что-нибудь, если хотите.

Он отрицательно покачал головой.

— Полагаю, вы хотите посмотреть на себя? Могу дать вам зеркало, но вы не увидите ничего, кроме ран. Все прошло отлично, но, боюсь, придется еще немного потерпеть. Так дать вам зеркало?

Он снова покачал головой. Он не очень торопился увидеть свое новое лицо. Рождение Вермерена еще не было закончено, он боялся, что Блен испугается. Пока его превращали обратно в мумию, он пытался прочесть что-нибудь во взгляде Инес. Может, из лохмотьев кожи, швов, скоб и кровоподтеков на нее смотрело незаконченное лицо Вермерена.

Последние дни перед операцией прошли как во сне, городские шумы и соседи постепенно исчезали. На самом деле Тьери словно смотрел на себя со стороны, словно Вермерен уже шел рядом с ним, готовый принять вахту. Существование Поля Вермерена уже неделю как было подтверждено документально — паспорт, свидетельство о рождении. Под предлогом профессиональной необходимости Тьери вытянул из Родье по случаю расследования ценные сведения о фальшивых документах и о том, как их раздобыть. Родье упомянул несколько имен и места, где обычно работают специалисты, известные своей надежностью. Самые изысканные из них делали фальшивые паспорта на основе настоящих, украденных в префектурах. Истратив порядочную сумму, можно было получить весь набор документов, неотличимых от настоящих, потому что они и были настоящими. Тьери Блен за ценой не постоял. Первым делом он открыл счет в банке на имя Поля Вермерена и положил на него 150 000 франков — утаенные от налоговой деньги за дом в Жювизи. В своем старом банке он опустошил счет на две трети — забирая наличными каждую неделю в течение года, получилось 400 000 франков. Часть этих денег ушла на оплату услуг Жюста, фальшивых документов, на съем новой квартиры и помещения для будущего агентства. Из боязни вызвать подозрения он не мог продать ничего из принадлежащего Блену, даже рисунки и литографии, пылящиеся в глубине мастерской с незапамятных времен. Он мог бы выручить за них неплохие деньги у какого-нибудь антиквара, специализирующегося на подобных вещах и не слишком интересующегося их происхождением, но грозная Брижит, его бухгалтер, скоро заметила бы их исчезновение. С тех пор как она работала на нового управляющего мастерской, она постоянно пыталась встретиться с Тьери под предлогом всяких вопросов с налогами. Ей его недоставало, но не хватало смелости в этом признаться.

— Скажите, Мадемуазель, этот молодой человек вас не слишком загружает?

— Он хорошо работает, вникает во все, что я ему говорю, ведет ежедневный учет, в общем, бесценный клиент. Только смертельно скучный.

— Потерпите еще пару месяцев, я вернусь.

Ему всегда нравилась ее кукольная пухлость. Она знала его слабость и пыталась на ней сыграть, еще и еще. Длинные косички, высокие скулы, подчеркнутые персиково-розовыми румянами, атласные платья. Он и не подозревал о причинах этой встречи — узнав, что Надин от него ушла, Брижит решила испытать на нем свое очарование. А он подписал протянутые бумаги, даже не взглянув на нее.

В то утро, когда он ложился в клинику, он вышел из квартиры на Конвансьон, оставив в ящике стола несколько ценных безделушек, еще теплый кофе на кухне, открытую книгу на журнальном столике, приоткрытое окно. Ничто не должно указывать на побег.

Все остальное развивалось по сценарию, который он без устали переписывал, доведя его наконец до совершенства. Вот консьержка, обеспокоенная тем, что никто не вынимает почту, звонит Надин. Надин открывает дверь ключом, который Тьери ей оставил. Потом она бежит в комиссариат объявить его в розыск. Она заполняет анкету, описывает его внешность, как можно точнее, не забудьте особые приметы, шрам в паху, справа, в форме буквы V (ее он занимал и отталкивал одновременно), оставляет им недавнюю фотографию, наверняка ту большую, черно-белую, которую она сделала для своей серии портретов. Ее заявление попадает в Службу розыска, они обзванивают больницы, судебно-медицинский институт, врача и дантиста пропавшего, осматривают его квартиру, опрашивают друзей, возможно, клиентов «Синей рамы». Вермерен знал цифры — из трех тысяч пропавших в Париже за год пять процентов случаев так и остаются нераскрытыми. У него на руках все козыри, чтобы стать одним из этих ста пятидесяти и попасть в категорию ПБВ — пропавших без вести — до скончания веков.


Поль Вермерен мог бы выписаться через двадцать четыре часа после операции, но он предпочел провести еще одну ночь в клинике, боясь оказаться наедине с собой и не зная, кто он на самом деле. Жюст, довольный тем, что увидел на лице пациента, предложил ему встретиться в любой день, начиная с завтрашнего — «Д3», как он это называл, — чтобы снять швы с верхних век, второе — «Д7» — для нижних век. А потом только «Д15» — вынуть скобы изо рта, с подбородка и со скул. К бинтам, полностью скрывающим лицо, Жюст рекомендовал добавить капюшон-компресс, чтобы не повредить лоб. Похожий на персонажа фантастических фильмов, он вышел в приемную и попросил заказать такси.

— Куда ехать?

— Аллея де Фавори, 4, в Шолон-сюр-Сез.

И добавил для медсестры, которой было на это абсолютно наплевать: «Домой».


— Вам тут будет хорошо.

Эти простые слова риелтора, слишком прозаичного, чтобы быть нечестным, решили дело. Зачем упускать место, где ему будет хорошо, и почему нет, действительно, в коттедже в огромном пригороде, похожем на деревню, в окруженном деревьями домишке, вне времени и вне пространства. Три окна выходили на улочку, по которой никто не ходил и не ездил, остальные — в сад, края которого видно не было. Плакучая ива, пара елок, огромный клен, черешня. Поль почувствовал себя стареющим помещиком, привязанным к своему клочку земли в компенсацию за то, что потерял все остальные привилегии. Дом оказался чистым и подходящих размеров — гостиная с камином во всю стену, спальня, выходящая в сад, кухня, пахнущая деревом и золой.

Тьери Блен всегда любил город. Он любил находиться в самом центре, в самом сердце, там, где проходят все артерии, и даже когда удары этого сердца становились слишком громкими, он и подумать не мог о том, чтобы жить где-то еще. Весь мир был под его окнами, он воспринимал себя центром мишени. Он все время боялся что-то упустить и считал, что у него достанет энергии противостоять большому городу. С тех пор как человеческий фактор стал источником его доходов, он искал прямо противоположного. После слежки дни и ночи напролет, нервного напряжения и беспорядочного образа жизни ему надо было восстанавливать свои силы в месте, далеком от человеческого безумия.

Парадокс — в своем добровольном заточении он ощущал, что Париж ближе, чем когда-либо. Если он может видеть мерцающий огнями город с колокольни Шолона, то зачем иметь его у своих ног? Как почувствовать город, если тебя захватил его водоворот? Вавилон становится Вавилоном, только если можно взирать на него издали.

Растянувшись на шезлонге, укутавшись в плед до самого носа, с книжкой в руках он терпеливо выздоравливал. Вернувшись в дом, он посмотрел, не пригорело ли овощное жаркое, и стал просматривать почту — имя Вермерена попадалось везде. Социальные службы не сомневались в существовании Поля Вермерена. Колесики машины завертелись сами по себе, достаточно было соблюдать определенные правила, ничего ни у кого не требовать, никогда не жаловаться. И тогда гражданин более или менее становится незаметным для общества.

— Фламандская фамилия? — спросил его служащий, подключавший телефон.

— Мои очень дальние предки были голландцами.

На лице у него осталось всего несколько пластырей у висков. Он уже приучился смотреть на себя в зеркало. Коричневые линзы делали взгляд глубоким, проницательным, они гармонировали с цветом волос и родимым пятном, — взгляд, который должен был быть с самого начала. Разрез глаз — чуть шире, и лицо стало улыбчивым и немного насмешливым. Больше всего Поль гордился своим подбородком — он придавал ему основательности, уверенности в том, что он и должен был быть таким, мужественность и неожиданную законченность всему облику, навсегда избавив от маскировочной бороды. Теперь Полю нравилось бриться, а потом массировать абсолютно гладкие щеки. Раз в три дня он использовал машинку для стрижки волос, делал это, как будто всю жизнь этому учился. В некоторых местах шрамы чесались и напоминали о том, что не всегда было так, но незачем принимать себя за чудовище. Изо дня в день он видел, как лицо обрисовывается в зеркале. Иногда внезапно под этими чертами проступала мимика Блена. Но Блена отшлифованного, искаженного и такого далекого. Даже блеск в глазах практически пропал, как маленький уголек, готовый погаснуть под слоем пепла.

Поль Вермерен находил время для всего и все любил делать — готовить, гулять, читать, укрывшись пледом. Вечером посидеть у камина, ночью просмотреть фильмы, с утра поваляться в постели, а в любое время дня принять горячую ванну. Выздоровление даже позволило ему провести некоторые опыты, проверить старинные мечты, разгадать некоторые тайны. Его всегда интересовало, как этот предмет может держаться в воздухе, крутиться вокруг своей оси, прочертить дугу, полностью изменить траекторию и вернуться в руку. Вероятно, он не был слишком стар, чтобы творить чудеса. Каждый день он в одиночку учился бросать бумеранг, сверяясь с открытой книгой у ног. В этом движении ему виделась смесь науки, элегантности и смирения перед природой, способ воздать должное таинствам физики, которая увлекала еще первобытных людей. Как настоящий абориген, Поль пытался понять качество ветра, подружиться с ним, обогнуть деревья ловкой дугой. В самом начале обучения, когда бумеранг улетал неизвестно куда, Поль терпеливо, как искатель подземных родников, прошагал километры по лугам. Местные приветствовали его, наблюдали, как он кидает свой бумеранг, усмехались — что за прихоть? Может, последний писк в Париже? — ни на секунду не догадываясь, что этот человек воспроизводит ритуальный жест, гораздо более древний, чем существование тракторов, коров и, может быть, даже зеленой травы.


«Увидимся в „Д60“, скорее всего это будет последний раз», — сказал ему Жюст утром «Д30». Явно гордый делом рук своих, доктор спросил у него, может ли он сфотографировать его, чтобы производить впечатление на будущих клиентов. Скрепя сердце Вермерен отказал. Он проехал на машине под окнами квартиры на Конвенсьон, ему было любопытно, сдали ли ее уже, потом остановился на минутку перед кафе, где они встречались с Надин. Последний раз они разговаривали в «Д5». К тому моменту они уже четыре месяца как расстались.

— Как дела?

— Нормально.

— А я не помню это синее платье.

— Я увидела в нем Анну и решила купить такое же. Она просила тебя поцеловать.

«Нет, она не просила меня поцеловать, она считает, что мне нужно лечиться. Она твоя лучшая подруга, ее можно понять, она на меня злится».

— Напомни ей, что мой брезентовый пыльник все еще у нее. Мне нравится эта тряпка.

«Об этой мелочи ты вспомнишь в полиции. Человек, который требует вернуть старый брезентовый пыльник, не собирается исчезать».

— Что будем делать со страховкой?

— Можно я еще пару месяцев попользуюсь твоей, пока снова не начну работать?

— Ты собираешься вернуться к работе?

— Мне надоело болтаться без дела.

— Скучно?

«Удивлена? Я пытался сделать вид, что мои ночные эскапады меня увлекают. Даже немного переборщил. Ты пыталась понять, заводила разговоры о кризисе среднего возраста, желании столкнуться с опасностью. Развитие событий показано, что ты была права».

— Возможно, я снова займусь «Синей рамой».

— Если у тебя проблемы с квартирой, я могу пока одолжить тебе денег.

— Спасибо, не надо, у меня пока осталось немного.

«Ты прекрасно знаешь, что я занимал деньги у приятелей, и они были уверены, что никогда их больше не увидят. Они говорили тебе об этом, собственно, в этом и состояла цель операции».

— Давай ты не будешь придуриваться передо мной! Если ты в долгах…

— Долги? Какие долги?

— Похоже, ты продолжаешь играть…

«Отличная работа!»

— Брось, Надин… Поговорим лучше о тебе. Где ты теперь живешь?

— Улица де Прони, в двух шагах от работы, невероятно, сколько времени я теперь экономлю.

«Ты пока никого не встретила, но это скоро случится, я чувствую, у тебя снова проснулось желание кокетничать и соблазнять».

— Ты торопишься? Может, выпьем еще по чашечке?

— Мне пора.

«Когда они явятся к тебе, чтобы сообщить о моем исчезновении, не забудь ничего, запах алкоголя и пряных духов, галстуки, которые я совал в карман перед выходом, банковский счет, опустошенный меньше чем за год, а особенно выписки со счета с адресом сомнительного бара, которые я предусмотрительно „забыл“ на ночном столике. Скажи им что-то вроде: „Видимо, он познакомился с плохими людьми, которые втянули его в свои темные делишки“. А так как лгать тебе не придется, то они поверят».

— В пятницу вечером я устраиваю небольшое новоселье. Придешь?

— В пятницу, семнадцатого? Я свободен, так что договорились. Я сделаю волованы.

«У меня все лицо будет исполосовано, но я буду думать о вас. Особенно о тебе».

НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ

В то утро Николя проснулся с абсолютно новым чувством — он жутко хотел есть. Лорен, как всегда, ушла из отеля задолго до его пробуждения и лишила его зрелища «Завтрак в постели». Проснувшись, она набрасывалась на свежие фрукты, тосты с маслом, чай и все остальное. Он привык к этому ритуалу, ничего не трогая на подносе, ему было достаточно иногда отвлекать ее ласками, пока она слизывала варенье с пальцев. Ему подумалось, что человек, просыпающийся голодным, должен очень любить жизнь. Зарывшись лицом в подушку Лорен, он, побуждаемый утренней эрекцией, беспокойно заерзал по кровати.

Они встречались примерно три раза в неделю уже почти год, большая часть их встреч заканчивалась именно в этом отеле, как обычно, в номере 318, где произошло их первое свидание. Они никогда не назначали время заранее, Николя подстраивался под расписание Лорен. Когда он пытался уловить какие-то знаки, они противоречили тому, что было в следующий раз. Лорен повиновалась логике, известной только ей одной, что делало ее повседневную жизнь непредсказуемой. Со временем Николя привык к этому, даже если в течение дня он отдал бы все на свете за то, чтобы узнать, чем она занимается именно в эту минуту.

Однако приходилось признать, что пробуждения его стали легче. С той самой ночи, когда Лорен исчезла еще до рассвета, он не боялся проснуться в одиночестве. С присущим ей изяществом она разрешила проблему, которая разделяла пары с сотворения мира:

— Мне надо вставать в пять утра.

— Я позвоню консьержу, чтобы он нас разбудил.

— Не надо, ты потом не сможешь снова заснуть.

Она была права. Как только Николя осознавал, что мир существует, бесполезно было отрицать, приходилось нести этот крест. Так было всегда. Все эти блеяния («уверяю тебя, это не важно, мне очень жаль, ты уверен, мне это правда не мешает, ты можешь поспать еще пару часов после моего ухода» и т. д.) внезапно закончились, когда изобретательная Лорен схватила свой мобильник:

— Я запрограммирую будильник в телефоне на пять часов, поставлю на вибрацию и положу себе под подушку…

Ничего не поняв в этих манипуляциях, он заснул, считая ее сумасшедшей. Через два часа, когда он плавал кролем в озере, полном сказочной живности, Лорен почувствовала легкую вибрацию у левого уха и открыла глаза. Она поцеловала спящего в щеку и на цыпочках ушла во все еще темную ночь. Николя мог спокойно досматривать сны о потерянном рае. Ни больше ни меньше, речь шла о великом открытии для человечества.

Не говоря уже о ее воображении, он обожал ту свободу, что проявлялась у нее в самых неожиданных вещах. Обрывки фраз без начала и конца, но приносящие успокоение, озадачивающие жесты, гораздо более продуманные, чем казалось, открытия, которые объявлялись глупыми только для того, чтобы не принимать их всерьез.

Но не только Лорен придавала ему уверенности в себе. «Ночной человек», его альтер эго, посылавший ему сообщения, теперь присматривал за ним. Сначала Николя ненавидел этого неистового другого, который пил и обрекал его на похмелье, который сжигал его вечера, не заботясь о пробуждениях. Но со временем Николя научился прислушиваться к нему и даже смог подружиться. Откуда он черпал все эти знания, которых так не хватало Николя в повседневной жизни? Как он умудрялся организовать импровизацию, чувство ритма и перспективу? Откуда взялась эта ловкость канатоходца на проволоке мгновения? Как он смог стать единственным философом в мире, который понял все? Николя уже чувствовал потребность как можно чаще обращаться к своему мистеру Хайду, прибегать к его знаниям и опыту. Как другие открывают почтовый ящик, так он, не вставая с постели, хватал черный блокнотик, где накануне безмятежный другой, стараясь не потревожить сон Лорен, начирикал несколько категорических строчек. На этих листках было все: и приказы, и общие места, которые необходимо иногда повторять, и решения бытовых проблем, и даже лирические отступления, изложенные без стыда, потому что искренне.

Перед тем как пойти в душ, Николя открыл блокнот. Как обычно, он ничего не помнил.

«Те, что презрительно смотрят на тебя, когда ты пьешь коньяк, это люди, главное желание которых — вставить слово „коньяк“ при игре в „эрудит“».

«Сходи к зубному. Я настаиваю».

«Говорят: „После нас — хоть потоп“. Но все хотят своими глазами увидеть этот потоп!»

Он вышел из отеля и пешком направился к башням империи «Парена», задержавшись в кафетерии, где купил пару круассанов и банку холодного пива. Он позавтракал в своем кабинете, чувствуя себя полностью удовлетворенным. Он любил Лорен, но ему была приятна мысль, что все его окружение предостерегает его против этой чертовки. Он любил вкус пива по утрам и любил прятать его в «Трикпак», он любил представлять себе, какие рожи скорчили бы коллеги, если бы узнали, что в его «коке» шесть градусов алкоголя. Он любил все свои последние открытия, он любил дорогу, что вела его к миру с самим собой, а больше всего он любил выпавшее ему счастье стать тем, кем он достоин был быть. Ночь оказалась коротка, как и все предыдущие, и Николя, не подавая виду, ждал встряски, которую принесет с собой пенящийся хмель, настоящая радость утра — это стало такой же привычкой, как чашка крепкого чая или чистая рубашка. Пузырьки ударяли в голову, от них щипало в носу.

Пришло время посвятить всю свою энергию работе. Назначение на должность начальника художественного отдела не сильно изменило его жизнь. Он не чувствовал никакого давления, связанного с новыми обязанностями, он управлял по наитию, ориентируясь на видимые результаты, стараясь поощрять работу в команде, а не давить авторитетом. Он имел слабость считать, что доверие — это форма сотрудничества, и принимал во внимание мнение как можно большего количества народу. Бардан блестяще уговаривал клиентов, обещая им невозможное, потом позволял себе роскошь драть чубы, если никто не находил чудотворного решения. Николя и так потерял слишком много времени, чтобы идти той же колеей. Он периодически интересовался мнением ответственного за производство и дизайнеров — трех женщин и двух мужчин примерно одного возраста. Его забавляло проверять знаменитую концепцию «синергии». Никогда он не был лидером, руководителем и, сколько себя помнил, всегда избегал даже мысли о соревновании. У него никогда не было разряда по теннису, он никогда не воевал за место на парковке, и, обобщая, можно сказать, что он никогда не пытался пробиться куда бы то ни было. Только упертый человек вроде Бардана мог считать, что Гредзински способен хоть кого-то подсидеть.

— У меня есть новости о твоем бывшем начальнике, — сообщил Жозе за обедом.

Бардан ушел из «Группы» по обоюдному согласию, которое позволило ему сохранить лицо и подыскивать новое место работы, где он больше не совершит ошибки и не будет унижать одного сотрудника, чтобы другим было неповадно. Через полгода после его ухода его имя прозвучало как на поминальной службе. Николя было на это глубоко наплевать.

— У меня в отделе работает Молен, сын Бардана — его крестник. Вы знали, что у Бардана двое детей от его нынешней жены, один от бывшей и четвертый приемный?

По причинам, которые Николя не хотел даже упоминать, он предпочел бы сменить тему разговора. Жозе его смущение только забавляло, и он настойчиво продолжал:

— Он так и не нашел работу. Заметьте, это вполне логично, в коммерции, когда тебе уже за пятьдесят… Амбер предложил ему должность ответственного за производство на двадцать тысяч франков, он, естественно, отказался. Проблема в том, что он жутко гордый. Говорят, что он дни напролет ругается с женой, которая готова пойти на любую работу. А пока что они продают дом в Монфоре.

Жозе не удалось смутить душевный покой Николя — слишком многим людям в этом мире приходится гораздо хуже, чем Бардану, — поэтому он оборвал рассказчика и поднялся в свой кабинет. Там его уже ждало сообщение от некоей мадам Лемарье, которая просила срочно ей перезвонить.

— Кто это, Мюриэль?

— Она сказала, что это по личному делу.

Николя не жаловал незнакомцев, звонивших по личному делу, так же как и рекомендательные письма и любые приглашения. Потенциальная опасность, повод для беспокойства, самое время заключить свою жизнь в скобки, пока все не прояснится. Он снял трубку, глядя на часы:

— Мадам Лемарье? Это Николя Гредзински.

— Счастлива с вами познакомиться, я веду ваш счет в банке «Креди агриколь». Раньше этим занимался месье Нгуэн, но его назначили начальником отделения в Лионе.

У Николя не сохранилось ни малейшего воспоминания о месье Нгуэне, равно как и о любом другом сотруднике банка, с тех пор как он открыл у них счет двадцать два года назад. Ему никогда ничего не было нужно от банка, он не умел ни пользоваться предоставляемыми благами, ни обходить их ловушки, он не просил ссуды, и ни разу в жизни ему не пришлось выслушивать наставлений из-за овердрафта. Банк был для него промежуточным звеном между его зарплатой и его тратами, две колонки «доходы» и «расходы» никогда не должны были стать предметом интереса. Никогда.

— Полагаю, что 435 000 франков, которые только что поступили на ваш счет, там не останутся?

Как ответишь на этот вопрос, если он еще не успел свыкнуться с мыслью, что алюминиевый цилиндр, возможно, перевернул всю его жизнь?

— Если вы захотите их поместить, я могу предложить вам некоторые наши акции, которые хорошо зарекомендовали себя на рынке. Хорошо бы вы к нам зашли. У вас будет время на следующей неделе?

— Нет.

— А через неделю?

Мадам Лемарье уже преизрядно допекла Николя, и он позволил себе роскошь сбить ее с толку, о чем он и не подумал бы месяц назад.

— Сначала я сделаю себе приятное, истрачу сорок или пятьдесят тысяч на всякие глупости. Буду транжирить без сожаления, жизнь коротка.

— …

— Вы не согласны, что жизнь коротка?

— Согласна, согласна…

— Потом я сделаю подарки людям, которым повезло меньше меня.

— Не забудьте про налоги.

— Эти 435 000 франков всего лишь задаток, у меня друг — бухгалтер, он проследит за всем, не беспокойтесь. Спасибо за то, что позвонили.

Мысль, которую она только что внушила ему, сама о том не подозревая, была не такой уж глупой. Николя надел куртку, вышел из кабинета и сказал Мюриэль, что у него встреча вне офиса, которая займет всю вторую половину дня. Через полчаса он уже вышагивал по «Галери Лафайет», сунув руки в карманы и готовый чем-нибудь соблазниться.

Первым человеком, достойным его щедрот, должна стать мадам Забель, кругленькая женщина в очках-полумесяцах, которая приняла его документы в НИПС. Советы, которые она ему дала, чтобы выйти на промышленников, которые могли бы заинтересоваться его «Трикпаком», принесли свои плоды. Производитель гэджетов, среди которых, кроме одной-единственной вещи, все было функционально (он, например, сделал серию очень ярких пластмассовых вещиц для кухни и ванной), предложил Николя контракт, вдумчиво изученный юристом, предложенным все той же мадам Забель. Все остальное — производство и продажа — проходило без его участия. Ему даже не потребовалось объяснять, как можно использовать «Трикпак», производитель безделушек сам нашел ему применение, начав с американского рынка, где закон запрещает демонстрировать публично любые марки алкоголя, поэтому на улице часто можно увидеть людей, подносящих к губам коричневые бумажные пакеты, — они-то и станут первыми покупателями «Трикпака».

Компания Altux S.A. только что запустила серию из девяти «Трикпаков», четыре из них — несуществующие напитки с искаженными логотипами известных газировок. Остальные пять, вопреки ожиданиям, вполне реальны — пять широко распространенных марок, и среди них — апогей — пиво. Эти пятеро согласились на использование их логотипа на «Трикпаке» — реклама с оттенком самоиронии тоже не повредит. Продажа «Трикпаков» в магазинах безделушек и в отделах подарков уже принесла создателю чек на 435 000 франков.

Впервые в жизни Николя мог сделать себе приятное, не задумываясь о деньгах. Он представил себе экстравагантный подарок, в котором не было ни малейшей необходимости, но который бы просто стал символом. Двадцать или тридцать тысяч, потраченные за раз, не задумываясь, — и он навсегда сохранит приятнейшее воспоминание о минуте безумия. Он помечтал о костюме, в каких ходят в фильмах про мафию — парочка полосок превращает вас в гангстера и вызывает восхищенный присвист типов вроде Маркеши. Николя померил один, потом другой, на третьем он сломался — достаточно было увидеть такой пиджак на своих плечах, чтобы представить, как его пожирает моль в шкафу. Желание остаться незамеченным с детства стало его единственным костюмом, сшитым из ткани «анонимность» и исключительно ему идущим. Он попытал счастья в других отделах: сотни дисков, которые он бы послушал, пусть даже единожды, тысячи книг, которые когда-то он обещал себе прочесть, фильмы, которые напомнят ему о сегодняшнем дне. Но ничего этого ему не хотелось, необходимо было другое — дни и ночи напролет, здесь и сейчас. Что прежде приводило его в возбуждение? Ничего, прежде вообще не существовало.

Ему пришлось смириться с очевидным: с тех пор как он стал проводить ночи в отеле — где ничто ему не принадлежало, разве что главное — время, жизнь, тело, — материальные ценности потеряли для него всякий интерес, теперь он предпочитал просто проходить сквозь пейзаж. Ему уже прискучило в «Галери Лафайет», желание сделать себе подарок притупилось. Если бы у него осталось какое-нибудь детское увлечение!.. Он вспомнил, как завидовал увлечениям других детей — авиамоделизм, марки, календарики, рыбалка, иногда он даже пытался по традиции заинтересоваться чем-нибудь из этого, но ему быстро надоедало. Он был из тех редких детей, которые могут часами неподвижно лежать на диване. Взрослые видят в этом преждевременную мудрость, но на самом деле это просто сосредоточенность на себе. Кто бы мог догадаться? У детей нет поводов для переживаний, именно так предпочитают думать родители.

Неохваченным остался последний этаж — кровати и постельные принадлежности. Мысль пойти взглянуть на все это не показалась ему такой уж нелепой. В конце концов, почему бы и не кровать? Рано или поздно ему понадобится гигантская мягкая до неприличия кровать, чтобы отоспаться после всех бессонных ночей, проведенных с Лорен. Такая немыслимая кровать, против которой даже она не сможет устоять и тоже захочет на ней поваляться. Самая лучшая кровать в мире. Сочетающая в себе медицинские советы и гедонизм. Какое-то время он забавлялся этой мыслью, пока не осознал, что у Лорен уже — бог ее знает где — есть своя кровать.


Стойка из столетнего дуба. Патина дерева, его теплый цвет — и хотелось выпить чего-нибудь такого же благородного оттенка. Образцы стояли тут же на полках, стройными рядами — множество незнакомых бутылок, с которыми стоило сойтись поближе. До конца жизни Николя явно не успеет перепробовать все, классифицировать, изучить как энциклопедист, написать большую книгу опьянения, которую академики назовут классикой и предложат ему кафедру в Сорбонне.

— Что вам налить?

— Что-нибудь покрепче. Посоветуйте. Вы бы чего сейчас выпили?

— Я редко пью на работе. Тем более так рано.

— А что там в рыжей бутылке с белой этикеткой?

— Довольно сладкий бурбон, «Саутерн Комфорт», на мой вкус даже слишком сладкий, многовато для печени за раз. Если вы любите бурбон, могу предложить вам один из лучших, у меня еще осталась американская бутыль с тех пор, когда еще тут это не было запрещено.

Николя посмотрел на часы — десять минут четвертого. Время летит, жизнь тоже.

— Только учтите, это 50,5 градуса.

— Тащите.

В конце концов он все-таки нашел себе подарок, мысль пришла ему на эскалаторе, в толпе нагруженных покупками, озабоченных людей. Николя уже мечтал о выпивке, — которую бармен сейчас наконец-то ему нальет, — и поспешил прямиком в отдел мужских аксессуаров, где ему предложили на выбор три вида фляжек. Он выбрал одну на двести миллиграммов, слегка выгнутую, чтобы лучше прилегала к груди, в черной коже, привязанной к горлышку пробкой. Объем показался ему вполне достаточным — в самый раз, чтобы расхрабриться, если потеряешься в лесу, или продержаться, если застрянешь в лифте, два алиби для оправдания подарка. Теперь он будет счастлив, засовывая руку во внутренний карман пиджака; и одновременно несчастен. И все это за 140 франков. Мадам Лемарье не будет делать круглые глаза.

— Да уж, забирает эта ваша штука, но привыкнуть можно.

Он сказал это, только чтобы успокоить бармена, на самом деле внутри у него все горело адским пламенем. Грудь готова была разорваться, дышать невозможно, потом вырвался легкий вздох. И с ним все остальное — дыхание приходит в норму, плечи распрямляются, сердце бьется нормально, расцветает внутренняя улыбка, воображение начинает работать. По-настоящему важное таким и остается, остальное — отходы, помехи, проволочки, тщетные сомнения, разные недоразумения, время, потраченное попусту, вместо того чтобы жить, — забывается.

— Можете налить мне сюда? — спросил он, помахивая фляжкой.

— Боевое крещение?

— В некотором роде.

— Чем желаете наполнить?

— Самым лучшим. Водкой. У вас нет польского родственника вашего бурбона?

— Преимущество фляжки в том, что никто не замечает, как вы пьете, но запах изо рта выдает вас. Глоток водки на ходу легко определить, но у меня есть коньяк, с которым вы перейдете на четвертую скорость так, что никто и не заметит. Хотите попробовать?

— Нет, пусть лучше будет сюрприз.

Вот теперь день наконец-то начался, все предшествующее было всего лишь летаргией, теперь проявилось главное, а вместе с ним и уверенность — он все-таки еще неблагодарнее, чем он считал! Как он мог забыть мадам Забель! Он сунул фляжку в карман, залпом выпил еще один Wild Turkey и вернулся в магазин исправить ошибку.

В атаку!


— Это мне приятно, мадам Забель. Всегда надо помнить, кому ты обязан и чем. Что бы произошло, если бы я зашел в соседний кабинет?

— Моя коллега объяснила бы вам все так же, как я, и сегодня ей бы достался этот прекрасный платок от Hermes, от которого она бы отказалась, так же как это приходится делать мне.

— Но, мадам Забель, это же не взятка, а просто выражение благодарности. И цвет желтой охры — ваш цвет, вы не можете отказаться.

— ?..

Несмотря на 50,5 градуса, которые обеспечили самовозгорание его щедрости, Николя чувствовал легкое беспокойство за веселой улыбкой своей благодетельницы. Если она решит, что он пьян, это испортит и его хорошее настроение и его искреннюю признательность. И однако он был действительно пьян, даже слишком, на его собственный взгляд.

— Пожалуйста, мадам Забель… Возьмите…

— Не надо смотреть на меня так угрюмо, месье Гредзински, а то я растрогаюсь.

— В добрый час!

Его речь была связной, дыхание не выдавало его.

— Мадам Забель, раз уж я здесь, я бы хотел обсудить с вами одну идею, которая может перерасти в проект, если вы сочтете, что она заслуживает внимания. Надо вам сказать, что уже некоторое время я привык засыпать в объятиях очаровательной женщины.

— ?..

— И случилось так, что мы не всегда просыпаемся в одно и то же время, потому что вышеупомянутая красавица исчезает на заре, окутанная своей тайной, пока я прихожу в себя после лихорадочной ночи, полной обильных возлияний. Представьте себе, она делает все, чтобы не разбудить меня, и я благодарен ей за это, несмотря на желание последний раз сжать ее в объятиях. Надо вам сказать, что я с самого детства просыпаюсь, как по щелчку, я открываю глаза, и — раз! — я уже совершенно проснулся, все пружины натянуты, просто кошмар. Я не из тех счастливцев, к которым вы, возможно, принадлежите, что могут тут же заснуть снова.

— Со мной такое случается.

— Считайте, что вам повезло. А я из тех, кто не знает, что значит дремать, кемарить, не ведает сиесты по три раза на дню. Нас точит тревога, и глыба реальности придавливает нас. Как только мы возвращаемся в сознание, начинается обратный отсчет, осталось две-три минуты, пока все остальные симптомы проснутся, первая внятная мысль, естественно, пессимистична и с каждой секундой становится все серьезнее. Внезапно вспоминаешь, что живешь в этом мире, построенном другими, но который ты никогда не пытался изменить, что день будет таким, как ты и опасаешься, и жвачку эту придется жевать до самого вечера. Чувствуешь себя практически виноватым, что дал Морфею укачать себя, а этот подлец не раскроет тебе объятий снова, пока ты не проковыляешь свою ежедневную долину слез. Вот и представьте себе всеобщую проблему пробуждения в разное время. Она должна быть на посту в шесть утра, а он вкалывал до ночи и хочет прийти в себя, и таких ситуаций множество, миллиарды людей спят вдвоем в одной постели, но встают в разное время. Как не слышать будильник другого? Как оградить свой собственный сон? Такой вот глупый на первый взгляд вопрос. В вашем августейшем заведении кто-нибудь уже должен был задаться этим вопросом. Только не говорите мне, что я первый! Потому что если это действительно так, я могу предложить вам суперлегкие часы-браслет, снабженные вибратором, дающим точный и достаточный импульс, который будит одного, не тревожа другого. Я продумал все до мелочей, рассказывать?


Его продвижение внутри «Группы» ничего не изменило в ежевечернем ритуале. Все сердечно поздравили Николя, Маркеши велел ему угостить всех шампанским и счел делом чести поставить вторую бутылку, а через год все устаканилось, больше никто и не вспоминал об этом. Сборища продолжались и осенью, столик на террасе сменился столиком внутри кафе рядом с флиппером, вместо пастиса — вино, только время и главная тема разговоров (Жозе называл ее «единственным блюдом») остались неизменными. «Группа» была сериалом, нашпигованным персонажами, обсуждали их по одному в день, и конца не предвиделось. Единственная тема, которая могла конкурировать, был Маркеши собственной персоной, его жизнь и творчество.

— Надо бы рассказать вам об опаснейшем человеке, который мне очень дорог, зовут его Реми Шак, таинственный инвестор, который иногда встряхивает Биржу. Кто-нибудь знаком с ним?

Все чувствовали, что вопрос с подвохом, и молчали.

— Это естественно, я был не вправе раскрывать его существование до сегодняшнего дня. Месяц назад я получил указание дать объявление о готовности купить акции сети «Отоньель», которыми кроме нас интересовались «Дитрих» из Кельна и…

Николя больше не слушал. Похождения Маркеши имели то преимущество, что позволяли невидимой, постоянно улыбающейся, иногда обнаженной Лорен подсесть к ним за столик. Она не произносила ни слова, но была здесь. Он тоже молчал, позволяя своему воображению воссоздать все детали — безупречную линию носа, светлые тени под глазами, придававшие непонятный оттенок синеве зрачков, завитки волос над ушами. Выписанная до мельчайшей детали, она скрещивала руки на груди, словно передразнивая его, и оба они долго пожирали друг друга взглядом. Ничто не могло вырвать Николя из забытья, кроме пронзительного голоса Маркеши.

— …и «Группа Парена» отхватила кусок только благодаря неуловимому провидцу Реми Шаку, а имя его — не что иное, как анаграмма?..

— Маркеши! — воскликнула Режина, обойдя всех на финише.

— Вы имеете право на такие фокусы?

— В финансовом мире псевдонимы только приветствуются.

В очередной раз Маркеши дал им понять, что снисходит за их столик из других — высших — сфер, что его жизнь похожа на увлекательный роман и что его профессия — не постылая, надоевшая необходимость, как у остальных.

— Интересно, что дает жизнь под двойным именем? — задумался Жозе.

— Оно у меня тройное! Когда мне надоедает зарабатывать деньги для «Группы», я захожу в Интернет, чтобы поиграть в сетевую стрелялку под названием Unreal Tournament. На прошлой неделе меня включили в список тысячи лучших игроков мира, под военным именем Slaughter.

Озадаченный Николя напрягся, пытаясь вспомнить, на что похожа эта история про множество имен. Снова появилась Лорен, чтобы освежить его память и послать ободряющую улыбку. Маркеши наверняка почувствовал, что этот невыносимый Гредзински сейчас опять что-нибудь ляпнет, и посмотрел на него в упор, словно бросая вызов.

Николя поднял перчатку:

— В 1658 году некий полемист по имени Луи де Монтальт горячо спорил с иезуитами и много раз переправлял издание своего текста, который потом был признан лучшим произведением того времени, «Письма к провинциалу». В то же самое время юный Амос Деттонвиль придумал то, что сейчас мы называем счетной машиной. Параллельно философ Саломон де Тюльти делает записи для гигантского полотна о предназначении человека и его отношениях с Богом — «Мысли». Все трое оказались одним и тем же человеком, который больше известен нам под именем Блеза Паскаля. Все три его псевдонима — анаграммы изречения «Человек, здесь твой бог». Он считал, что любой текст, любая идея, любой закон принадлежат всему миру, а потому и помыслить не мог издать их под своим именем, таким образом претендуя на авторство. И он предпочитал скрыться за фальшивыми именами. Вот таким он был человеком, этот Паскаль.

Николя замолчал.

Вдалеке появилась тень Лорен — она гордилась им и подавала ему знаки, требуя скорейшей встречи.


Если они не ехали в отель, Лорен исчезала из «Линна» так, что Николя не удавалось даже понять, в каком направлении она испарилась. Она даже не произносила банального «Мне пора», которое ничего не объясняет, но всем становится как-то неловко. И ему приходилось ждать, чтобы снова оказаться в номере 318, где они вытворяли невесть что, все возможное и невозможное, и никто не мог представить себе такой свободы в столь ограниченном пространстве. Они учились ласкам, которые не знал или не решался другой, развлекались тем, что катали бутылки по полу, прежде чем выпить, играли в карты, бросая их как можно ближе к стене, придумывали небывалые фантазмы, расшифровывали хайку, облизывали стекающие по коже друг друга самые немыслимые алкогольные напитки, вспоминали тысячи гениев или просто спали часами, мирно обнявшись, упав в самые глубины забвения.

— Передай мне чипсы.

— Как ты низко пала, бедняжка моя.

— Мне не давали их в детстве.

И снова он не знал, как понять эту реакцию, не окрашенную никакими эмоциями. Было ли у нее детство Козетты или она была дочерью несгибаемого диетолога?

Было половина второго ночи, на ней остались только трусики и бюстгальтер абрикосового цвета. Поужинать они не успели и теперь хрустели всякой дрянью.

— Хочешь знать, в какой конкретно момент я в тебя влюбилась?

— ?…

— Все произошло в этом самом номере, на третью или четвертую ночь.

— Должно быть, я довел тебя до небывалого оргазма.

— А вот и нет. Мы смотрели телевизор. Было три часа ночи, и мы попали на прямую трансляцию из Америки чемпионата по фигурному катанию.

— Не помню.

— В какой-то момент одна из фигуристок неловко прыгнула и смешно так упала. Бедняжка выпрямилась, как будто ничего не произошло, и продолжала до конца, как они все поступают в таких ситуациях. В эту самую секунду телезрители делятся на три типа. Первые — самая распространенная категория — ждут замедленного повтора. Они видели, как она упала, и их снедает какое-то невероятное возбуждение, они жаждут увидеть еще раз этот ужасный момент. Такие обычно ждут низких оценок, лица отчаявшейся девушки крупным планом. Чаще всего они удовлетворяютсянесколькими слезинками.

Покрывало валялось на полу, в комнате царил полумрак, а одежда была в беспорядке разбросана вокруг огромной кровати, покрытой еще свежими простынями. Лорен неподвижно лежала на животе, свесив руки, чтобы успокоить боль в спине, которая мучила ее целый день. Николя сидел на кровати в серых трусах, одной рукой он держал запотевший стакан, другой — лодыжку своей красавицы.

— Ко второму типу относятся люди, которым искренне жаль эту несчастную. Они ахают и в первый, и во второй раз, когда видят ее падение: «Ох, бедняжка…» В их взгляде сквозит сострадание, но в глубине и нечто другое — сладостное чувство, в котором они никогда не признаются, может даже, они и сами об этом не подозревают.

Он склонился и поцеловал ее лодыжку, потом, не мешая ей разглагольствовать, стал покусывать большие пальцы ног.

— Есть еще и третий тип людей, они встречаются невероятно редко, и ты один из них. Когда показывали замедленный повтор, я видела, как ты резко отвернулся от экрана. Ты ни за что не хотел увидеть это снова. Слишком тяжело. Не знаю, о чем ты подумал, может, о настоящей трагедии этой девушки, о месяцах и годах упорных тренировок — и что? Дурацкая ошибка на глазах у миллионов зрителей. И ты не хотел быть одним из них. Секундой позже я влюбилась.

Он растерянно улыбнулся, пожал плечами, словно подчеркивая свое смущение, и снова отвел глаза. Ничего не всплыло у него в памяти в связи с этой историей, он никогда не думал, что принадлежит к какому-то определенному типу зрителей фигурного катания, в лучшем случае он считал, что он из той категории мужчин, которые внимательно смотрят, как юбочки фигуристок колышутся при прыжках, но он совершенно ничего не помнил именно об этом прыжке и падении. В одном, однако, Лорен была права — Николя был не хуже и не лучше остальных, но он избегал изучать смятение других.

— Эти пакеты с чипсами чудовищно маленькие, — заметила Лорен.

— Как и рюмки водки, все в масштабе.

— Приласкай меня.

— Я обожаю это белье абрикосового цвета… оно очень…

Новый неистовый круговорот быстро обернулся очередным приступом каннибализма.

Лорен произнесла слово «влюблена».

Он сжимал в объятиях «влюбленную» в него женщину.

Он попытался осознать значение этого слова, что оно скрывало, подразумевало, подобрать для него нежнейшие синонимы, и выпил еще немного водки. Все еще лежа на животе, Лорен взяла пульт, включила телевизор, выключила звук и нашла достойную картинку — утки, косяком летящие над огромным озером. Николя попытался вспомнить, когда женщина в последний раз признавалась ему в любви. Ему пришлось сильно напрячься, так давно это было. И тогда все было так ужасно, что он оборвал свои воспоминания и набросился на бедро Лорен, чтобы спровоцировать новые военные действия. Заниматься любовью с Лорен было самым естественным делом в мире. Непосредственность их движений, полная отдача, способность приноровиться друг к другу не требовали ни размышлений, ни комментариев. Если он мечтал о чем-то, то она тут же подхватывала, ни разу он не пожалел о положении, которого хотел только он, не продолжил ласки, которую она остановила. Фантазия плелась в хвосте. В другие ночи, как, например, сегодня, она шла впереди них и до зари не давала им уснуть.

Он взял свой черный блокнот и записал:

«Остерегайся мудрости других. Ничего не имеет смысла. Все противоречит само себе, даже основные истины. Никто не может знать, куда ты идешь, потому что ты сам этого не знаешь. Твоя извилистая дорожка может показаться темной, такая она и есть, но смотри, чтобы никто тебя с нее не сбил».

ПОЛЬ ВЕРМЕРЕН

Как каждое утро за последний год, Поль Вермерен зашел в подъезд дома номер восемь-бис по улице Благовещенья, скользнув взглядом по золоченой табличке своего агентства. В тот самый день, когда он еще только осматривал это помещение, название само собой пришло в голову: «Агентство Благая весть». Он не ошибся — намек на иронию в названии вызывал доверие, многим клиентам это пришлось по душе. Поль пересек мощеный двор, поднялся по лестнице А и вошел в помещение на третьем этаже, которое не было даже закрыто на ключ. Расположение комнат было идеально: небольшая прихожая, служившая комнатой ожидания для клиентов, куда выходили двери двух независимых друг от друга комнат — его кабинет и закуток его компаньона Жюльена Грийе. Третья клетушка, оборудованная кухонькой и душевой кабиной, служила Полю убежищем в те дни, когда слежка мешала ему вернуться в деревню, примерно два раза в неделю. Он кинул кожаную куртку на спинку кресла и направился в кухню, где Жюльен уже готовил кофе.

— Ну как Сен-Мало?

— У меня не было времени для экскурсий, — ответил Поль.

— А как твое дело?

— Все прошло удачно, но к концу слишком затянулось.

Жюльен рассказал, как в полной праздности прошли его выходные, одновременно прослушивая сообщения на автоответчике. Полю не терпелось приступить к работе, и он решил допить кофе в своем кабинете. Ему надо было написать отчет о поездке в Сен-Мало, так как клиент непременно хотел получить его сегодня же вечером. Пришло время обратиться к своим записям, разобрать некоторые, уже не поддающиеся расшифровке и переделать их в нечто более понятное. Он включил компьютер, создал новый документ в папке «Отчеты», назвав его именем клиента — Летеррье.

Летеррье обратился к нему две недели назад по поводу своей жены, работавшей в крупной строительной фирме. Уже много месяцев она жаловалась на участившиеся командировки в филиал фирмы в Сен-Мало, чтобы поправить дела в никудышном руководстве. Она просила мужа немного потерпеть и ездила туда на одни выходные в месяц. В связи с чем муж и отправил Поля Вермерена разобраться во всем на месте.

В собственные руки

Не подлежит разглашению


Отчет о наблюдении

Цель: наблюдение в пятницу, 6 мая, за мадам Элизабет ЛЕТЕРРЬЕ (опознана по цветной фотографии), от фирмы «Иммотан», 4, площадь Гаснье-Дюпарк, 354 °Cен-Мало.

7.00. Начало задания — отъезд из Парижа, прибытие в Сен-Мало в 10.15.

11.30. Установка приборов для наблюдения в районе дома номер 4 на площади Гаснье-Дюпарк в Сен-Мало.

14.25. Мадам Летеррье прибыла на собственной машине, которую она оставила на парковке, и вошла в здание фирмы «Иммотан». На ней серый костюм, в руках черная дамская сумочка.

16.50. Мадам Летеррье в одиночестве выходит из фирмы «Иммотан». На парковке она открывает багажник своей машины и достает оттуда коричневую дорожную сумку. Потом пешком идет в кафе Lucky на площади Жана Мулена и присаживается за столик на террасе (см. фото № 01).

17.05. «Рено-сафран» серого цвета, номера 84 LK 35, паркуется в нескольких метрах от столика мадам Летеррье. Оттуда выходит мужчина лет пятидесяти и подсаживается к мадам Летеррье. Он в сером костюме и темных очках, довольно плотного телосложения, роста 1,75 — 1,80, коротко стриженные каштановые волосы.

17.10. Мадам Летеррье пьет кофе, мужчина — пастис. Он часто гладит руку мадам Летеррье.

17.25. Они садятся в «сафран» и едут до улицы Кордьер. Покупают овощи и фрукты в лавке, остальные продукты — в небольшом супермаркете неподалеку.

17.40. Уезжают на машине.

17.50. Заходят в жилой квартал «Мандрагора», 52, бульвар Анри Дюнана в Сен-Сервен-сюр-Мер, оставив «сафран» на стоянке. Проходят через сад и поднимаются по внешней лестнице, которая ведет к квартире на втором этаже второго корпуса (см. фото № 02). Мадам Летеррье несет свою коричневую дорожную сумку. На почтовом ящике этой квартиры значится имя Бернара НАНТИ.

NB. Удалось установить, что четыре окна этой квартиры выходят на улицу де ла Пи. Наблюдение продолжено с этой улицы.

18.10. Силуэт мадам Летеррье появляется в одном из окон, на ней пеньюар, волосы замотаны полотенцем. Она задергивает шторы.

21.40. Свет не горит ни в одном из окон, видимых с улицы де ла Пи.

21.45. Конец наблюдения и установка «контрольных знаков» (булыжников) под колеса «сафрана».

22.00. Конец задания.

Чтобы размять ноги, Поль пошел заварить чай и предложил чашечку Жюльену.

— Это перебьет мне аппетит. Может, лучше пойдем пообедаем?

Поль посмотрел на часы и с удивлением обнаружил, что уже час дня.

— Нет времени. Захвати мне, пожалуйста, сандвич с тунцом и овощами и минералку с газом.

— Тебе звонил какой-то Мартинес, сегодня после обеда можешь позвонить ему в лавку.

— Спасибо.

— Что за лавка-то?

— Кондитерская. Он хочет знать, не обводит ли его промышленник вокруг пальца.

Поль займется им после отчета, который он обязательно должен закончить до встречи, назначенной на четыре.

В собственные руки

Не подлежит разглашению


Отчет о наблюдении

Цель: наблюдение в субботу, 7 мая, за мадам ЛЕТЕРРЬЕ, от жилого квартала «Мандрагора», со стороны улицы де ла Пи, Сен-Сервен.

7.00. Начало задания.

7.30. Установка приборов для наблюдения в районе жилого квартала «Мандрагора», со стороны улицы де ла Пи. Шторы в квартире все еще задернуты. «Сафран» припаркован на том же месте, что и вчера. «Контрольные знаки» все еще под колесами — свидетельство того, что машиной не пользовались.

NB. Консьержка подтвердила, что пятидесятилетний мужчина, в обществе которого видели вчера мадам Летеррье, действительно Бернар НАНТИ, официальный съемщик квартиры, за которой ведется наблюдение.

10.00. В окнах квартиры открываются шторы. Месье Нанти, голый по пояс, пьет кофе, стоя у окна. В глубине виден силуэт мадам Летеррье в синем пеньюаре.

10.45. Месье Нанти и мадам Летеррье выходят из дома и садятся в машину. Она в джинсах и розовом топе, в руках у нее спортивная сумка. Он в джинсах, черной футболке и сандалетах.

10.50. Они выезжают из «Мандрагоры».

11.10. «Сафран» останавливается на пляже, называемом «Андемер», по дороге на Сен-Бриак. Мадам Летеррье выходит из машины, обходит ее, наклоняется к месье Нанти, все еще сидящему в машине. Некоторое время они спорят (см. фото № 03), похоже, колеблются, потом мадам Летеррье снова садится в машину, и они уезжают.

11.20. Машина останавливается на почти пустынном пляже, в паре километров от места под названием «Лес Бизе». Они устраиваются на большом покрывале, расстеленном на песке. На мадам Летеррье черный смежный купальник. Они часто целуются.

11.50. Мадам Летеррье и месье Нанти купаются.

12.05. Сидят на покрывале. Мадам Летеррье кладет голову на плечо месье Нанти. Они смотрят на море.

12.20. Они одеваются и на «сафране» уезжают с пляжа.

12.45. Паркуют «сафран» на улице Шартр в Сен-Мало.

13.00. Заходят в магазин мужской одежды. Нанти меряет несколько рубашек в присутствии мадам Летеррье. Они ничего не покупают и выходят из магазина.

13.25. Заходят в кафе «Митен» на улице Гран-Дегре и садятся за столик пообедать (см. фото № 04).

14.50. Выходят, садятся в машину и уезжают из города.

15.10. Машина въезжает в «Мандрагору», мадам Летеррье и месье Нанти поднимаются в его квартиру. Они задергивают шторы окон, выходящих на улицу де ла Пи.

16.15. Мадам Летеррье одна выходит из квартиры на втором этаже. Из гаража, от которого у нее есть ключ, она выводит велосипед и уезжает.

16.35. Мадам Летеррье призязывает велосипед на улице Шартр. Заходит в аптеку и выходит оттуда с бумажным пакетом в руках. Потом она возвращается в магазин мужской одежды и покупает там одну из рубашек, которую мерил месье Нанти.

16.50. Уезжает на велосипеде.

16.55. Останавливается на торговой улице, недалеко от площади Вобан, покупает овощи и мясо.

17.10. Уезжает на велосипеде.

17.25. Приезжает в «Мандрагору», заводит велосипед в гараж и поднимается в квартиру Нанти.

18.30. Мадам Летеррье время от времени появляется в окнах, выходящих на улицу де ла Пи, особенно в самом левом окне, очевидно, кухне.

19.15. Нанти выходит из квартиры и спускается в общий погреб, возвращается с коробкой вина.

21.10. Нанти закрывает ставни трех комнат и зажигает свет.

22.30. Конец наблюдения. Свет нигде не горит.

23.00. Конец задания.

Он перечитал и поправил одно-два слова, чувствуя себя так, словно за спиной стоит Родье. Оперившись, Поль часто вспоминал о нем. Он чувствовал себя виноватым, что не может позвонить ему, спросить, что новенького, рассказать о своей жизни. Ему была ненавистна мысль о том, что человек, который не жалел сил, чтобы обучить его этой сумасшедшей профессии, спасший его от тысяч ловушек (истинную ценность его уроков Поль начал понимать только сейчас), будет считать его неблагодарным. Родье так и не понял, по какой невероятной причине Тьери отказался перенять его агентство и клиентов. Золотой подарок. Он был готов на все, чтобы пройти через все формальности переоформления, договориться с арендаторами, предупредить постоянных клиентов, найти компаньона и много чего другого.

— Ты правда хочешь начать с нуля?

— Да.

— Не понимаю. Но тебе решать.

— Пока, шеф.

— Держи меня в курсе.

— Конечно.

Это был их последний разговор. Через восемь дней он стал Полем Вермереном. Его до сих пор преследовали угрызения совести за то, что он разочаровал своего старого учителя.

Поль подул на клавиатуру, чтобы избавиться от крошек. Если он будет продолжать в том же духе, он сможет закончить отчет до назначенной на четыре встречи и успеет выпить кофе в кафе напротив.

Отчет о наблюдении

Цель: наблюдение в воскресенье, 8 мая, за мадам ЛЕТЕРРЬЕ, от жилого квартала «Мандрагора», со стороны улицы де ла Пи, Сен-Сервен.

7.00. Начало задания.

7.30. Установка приборов для наблюдения в районе жилого квартала «Мандрагора», со стороны улицы де ла Пи. Ставни все еще закрыты.

11.30. Мадам Летеррье открывает ставни большой комнаты. С улицы де ла Пи видно, как месье Нанти подходит сзади и обнимает мадам Летеррье. Он запускает руку под ночную рубашку на уровне груди. Целует мадам Летеррье в шею в течение примерно минуты.

15.10. Разносчик пиццы доставляет месье Нанти пиццу.

17.15. Они выходят из квартиры, садятся в «сафран». Мадам Летеррье несет свою дорожную сумку.

17.40. Месье Нанти высаживает мадам Летеррье у ее машины на парковке компании «Иммотан». Она кладет дорожную сумку в свой багажник. Они обнимаются несколько минут и расходятся. Машины разъезжаются.

17.50. Конец наблюдения.

22.00. Конец задания.


Счет: Пятница, 6 мая: 7.00–22.00 = 15 часов.

Суббота, 7 мая: 7.00–23.00 = 16 часов.

Воскресенье, 8 мая: 7.00–22.00 = 15 часов.

Общее количество часов (1 час = 300 франков): 46 часов, или 13 800 франков.

Расходы (отель, ресторан, машина напрокат, бензин, разное) = 3 225 франков.

Четыре фотографии = 1600 франков.

Итого = 18 625 франков.

НДС 19,6 % = 3 836,75 франка.

Всего = 22 461,75 франка.

В пятницу вечером, как только в квартире Нанти погас свет, Поль позвонил Жаку Летеррье и сказал, что то, что он уже видел, кажется ему достаточным. Но муж настаивал, чтобы Поль час за часом описал ему выходные его супруги и ее любовника с фотографиями в подтверждение. В подобных случаях все мужчины и женщины хотят видеть лицо соперника. По большей части они находят их ужасно уродливыми.

Поль Вермерен в последний раз прочел отчет на экране, прежде чем распечатать. Он предвидел реакцию своего клиента на каждую фразу. Летеррье готов многое вытерпеть — спешку первых минут, любовное гнездышко, откуда они практически не вылезали, полотенце на голове, даже суп, который она готовила и который говорит о чудовищной повседневности. Единственная мелочь, которая ранит его гораздо больше, чем все остальное, — рубашка. Рубашка, которую мадам Летеррье поехала покупать без ведома своего любовника, чтобы сделать ему сюрприз. Подарок, который делают своему мужчине. Поль до сих пор помнил ее взгляд, когда она вышла из магазина, ее желание сделать ему приятное. По дороге обратно она так счастливо напевала что-то, крутя педали и предвкушая радость подарка.

Поль сосредоточился на этом эпизоде и описании его в отчете. Подумав, он решил, что нет никакой необходимости упоминать эту рубашку. Ни при каком раскладе она ничего не изменит в решениях Летеррье. И он вычеркнул поездку на велосипеде, словно ее никогда не существовало. В его силах было стереть этот маленький эпизод из личной жизни совершенно незнакомых людей, вернуть тем, кто его пережил.

Потом его взгляд остановился на:

12.05. Сидят на покрывале. Мадам Летеррье кладет голову на плечо месье Нанти. Они смотрят на море.

Поль помнил эту картину, которую он не захотел фотографировать. Влюбленные надолго застыли, молча глядя на набегающие волны. Это было не молчание притершейся пары, но минута некоего единения, нечто большее, чем просто влечение, секс, грех… одна эта сцена выражала невыразимое — умиротворение, разделенное счастье, кроме которого ничего и не надо. Но в отчете Поля этой сцене была отведена одна-единственная строчка, которая не выражала ничего из этого, но тем не менее подчеркивала значительность мгновения. Он распечатал текст как есть и сунул его в конверт. Без десяти четыре, для кофе слишком поздно. Он воспользовался паузой и позвонил Мартинесу, чтобы договориться о встрече. В дверь позвонили. Поль впустил в кабинет молодую женщину лет тридцати, он видел ее впервые.

— Я держу небольшую сеть из трех бутербродных, часто приходится доставлять заказы на дом, и если мои работники возвращаются поздно, когда мы уже закрыты, они бросают чеки от клиентов в почтовый ящик. И недавно два чека моих клиентов были подделаны. На первом автоматически вместо суммы 345 франков появилось 62 345, а второй был подделан вручную. Полиция раскопала, что по обоим чекам деньги получили некие личности, открывшие счет по подложным документам, и почти всю сумму они потребовали наличными. Я хочу знать, были ли эти чеки украдены из моего почтового ящика или я должна подозревать кого-то из своих сотрудников. Это самое ужасное предположение.

Поль записал несколько слов, глядя женщине прямо в глаза. Родье предостерегал его против новых лиц.

— Когда ты откроешь свое агентство, не верь ни слову из того, что скажут тебе первые клиенты. Ты будешь так счастлив их видеть! Поэтому не доверяй естественному чувству сопереживания, адюльтеры — это самые иррациональные и самые щекотливые проблемы.

И действительно: одно из самых первых дел Поля — муж попросил его следить не за женой, а за ее любовником.

— Хочу знать, чем он занимается, с кем встречается.

— Могу я узнать, зачем?

— Я хочу, чтобы вы мне доказали, что он дурак.

— ?..

— Настоящий дурак, занимающийся дурацкими делами, и со своими дурацкими привычками. Узнав это, Анжела перестанет бегать к этому дураку.

Через некоторое время Поль принимал женский вариант этого человека — женщина лет сорока, замужем пятнадцать лет, она просила его следить за любовницей мужа.

— Хочу знать, есть ли у нее другие любовники, кроме него.

— Зачем?

— Потому что он не выносит шлюх.

У клиента гораздо больше причин быть подозрительным, чем у следователя. Доведенный до крайности, он готов выслушать первого встречного, способного узнать правду. Для того, кто страдает, правда бывает только одна.


Было что-то захватывающее и одновременно устрашающее в том, как работал Жюльен Грийе. В отличие от Поля, сыщика, рыщущего по городу, Грийе уже двадцать лет расследовал все дела, не выходя из кабинета, работая с регулярностью метронома и никогда не покидая своего кресла. Рано утром факс выплевывал списки фамилий, исходивших от страховых компаний, агентств недвижимости или даже обманутых владельцев, пострадавших от неплательщиков, которые прибегали к услугам Жюльена, чтобы найти новое место жительства прохвостов. Он занимался примерно пятнадцатью делами в день и разрешал три четверти. Основываясь на последнем известном месте жительства, он звонил в организации, которые могли ему помочь, он знал все учреждения и их работу, не только все входы-выходы, формальности, ключевые слова, но и их нравы, психологию этой категории служащих и способы обойти предписания. Он играл на проницаемости разных служб и доставал информацию, которую официальным лицам было нелегко добыть из-за сложных бюрократических процедур. Поль любил слушать, как он выдает себя за налогового полицейского, прося помощи у коллеги или — и того лучше — у самого полицейского. Поль питал слабость к изготовителям фальшивок и лжецам, а потому восхищался, слушая, как Жюльен дурачит всю страну. Получив адрес, Жюльен проверял по Минителю,[2] искал телефон соседа по лестничной клетке и звонил, представившись, например, налоговиком, который не знает, что делать с переплатой месье Икс. В десяти случаях из десяти сосед радостно подтверждал, что месье Икс живет именно здесь. Если фамилия была распространенная, Грийе во избежание ошибок звонил самому месье Иксу. Его способ быть уверенным в качестве выполняемой работы.

Сыщику вроде Поля часто нужен был следователь, чтобы узнать адрес, имя, прояснить вопрос с платежеспособностью или наследством. В начале сотрудничества Поль спросил у Жюльена, не скучает ли он по работе на природе. Но тот с детства был уверен, что чем меньше его видят, тем лучше для него. «Когда я веду слежку, на улице все смотрят только на меня». Зато он получал все, что нужно, по телефону, у него был дар. В юности он умел уговаривать девушек прийти на вечеринку, и там уже ни одна из них его не замечала. Больше всего Жюльен любил выдавать себя за сотрудника телефонного узла, старшего капрала, управляющего финансами, кузена из провинции, самого Деда Мороза, не важно кого, главное, чтобы ему верили. Пока он разговаривал по телефону, у него самого создавалось впечатление, что он понемножку становится всеми этими людьми.

Уже год Поль Вермерен и Жюльен Грийе составляли команду, и агентство «Благая весть» процветало. И ни один не лез другому в душу.


В конце дня Поль выкроил время, чтобы бороться с начинающейся дряблостью и растущим животиком. Он минут за двадцать доехал до своей деревеньки, которую шум и ярость пока обходили стороной. Он уютно устроился в беседке выпить рюмку портвейна в угасающем свете дня и в тишине поразмышлять над событиями сегодняшнего дня и наступающего. Он никогда не забывал о том, что его песочница все тяжелее с каждым днем, и с некоторых пор каждая песчинка была важна.

Прихорашиваясь перед зеркалом, он скользнул взглядом по своим уже почти белым шрамам. Черты лица застыли раз и навсегда на месте маски, нарисованной Жюстом.

Сегодня вечером ему захотелось надеть галстук — желание сделать приятное той, что будет ждать его в кафе «Монпарнас» в десять часов вечера. Эве нравились хорошие манеры и галантность, особенно при зарождении романтических отношений. Если их история умрет сегодня же вечером, то ни он, ни она не будут рвать на себе волосы. Эва умела разделывать свежую рыбу, чтобы приготовить суши, и всегда носила черное кружевное белье. Она считала Поля опереточным детективом и полагала, что он ее разыгрывает в те редкие минуты, когда он говорит о своей работе. Он повел ее ужинать в тихое место, где они развлекались тем, что представляли себе детей, которых у них никогда не будет. Она предложила ему пойти к ней, чтобы воспользоваться террасой и заняться любовью под открытым небом. По дороге туда Поль сделал крюк и проехал мимо здания в двенадцатом округе, откуда ему завтра в десять утра придется начинать слежку. Когда Эва спросила его, почему он выбрал такой окольный путь, он ответил, что в ее обществе он совершенно теряет голову.

НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ

— Из твоих драгоценных гениев кого ты любишь больше всего?

— Дурацкий вопрос, друг мой, похоже, ты так ничего и не понял в гениальности.

— Хорошо, я спрошу по-другому. К кому из них ты испытываешь особенную нежность, необъяснимую слабость?

— Претендуешь на это место?

— Ну ответь.

— Я люблю Паганини, он родился в Генуе, мне кажется, это очень подходит гению. Еще у меня слабость к Фрейду, потому что он убивал себя сигарами с таким остервенением, что это приводило его врачей в замешательство. Микеланджело тоже из моих любимцев, потому что он был настолько безумен, что делал фальшивки.

— Фальшивки?..

— Однажды, когда ему сильно нужны были деньги, он изваял фальшивую античную статую, закопал в саду, а когда ее «нашли», она стоила кучу денег, в сто раз больше, чем любая статуя Микеланджело! Если бы их оценивали сегодня, самыми дорогими были бы как раз фальшивки Микеланджело.

— А что тебе нравится больше всего из его произведений?

— Я видела только репродукции.

— А что бы ты хотела увидеть живьем?

— Сикстинскую капеллу, «Пьету» и, наверное, «Моисея».

— Все три в Риме?

— Да.

Наконец-то он нашел для нее подарок — путешествие в Рим. В конце концов, ведь она была у истоков «Трикпака», не говоря уже о персональном будильнике. Красота Лорен могла бы вдохновить художника Возрождения или автора плутовского романа, Николя чувствовал, что он недотягивает до своей музы.

Самолету она предпочла старомодное очарование купе ночного поезда. Железная дорога казалась ей менее обыденной, и она радовалась в предвкушении ни с чем не сравнимых впечатлений. Так что они отдались на волю галлюцинаций спального вагона, потягивая белое вино, принесенное проводником, который на мгновение забыл свою ностальгию по тем временам, когда по сравнению с щедрыми чаевыми его зарплата казалась грошами.

Зарплата Николя казалась еще более убогой по сравнению с деньгами, которые принес ему «Трикпак». Не только остальные марки газировки включились в игру, но и — чтобы поверить, нужно было увидеть — марка вина и марка шампанского. Теперь пиво можно спрятать в золоченую банку с выбитым на ней гербом шампанского Paul Garance et Fils. Этот «Трикпак» расходился бойчее всего за последние два года, любимая игрушка снобов всего-то за сорок франков. Все вместе «Трикпаки» имели огромный успех, патенты купили Италия, Германия, Скандинавские страны. Юго, бухгалтер Николя и с некоторых пор его компаньон, уже мечтал об Азии, особенно о Японии, где успех «Трикпака» казался неизбежным. Николя стал богатым, те редкие знакомые, что были в курсе, не уставали повторять ему это, но он отказывался верить. У него было впечатление, что деньги просто копятся где-то в сейфе. Смешно было продолжать работать на «Группу», но мысль о том, что привычный ход жизни может резко измениться, пугала его, и каждый день он откладывал принятие решения на завтра.

Николя чувствовал себя виноватым, что у него столько денег. От чувства вины он излечивался, делая подарки окружающим. Он начал со своей команды — художественного отдела и примыкающей к нему администрации. Случайно Николя обнаружил общий знаменатель всех этих людей — футбол. Однажды он объявил им, что «Группа Парена» намеревается приобрести небольшой футбольный клуб, готовый войти в первую лигу, выяснилось, что все сотрудники просто помешаны на футболе. Надо было заниматься всевозможной атрибутикой — майками, логотипами, транспортом, и дизайнеры набросились на работу. Увидев их энтузиазм, Николя пришло в голову подарить каждому по два билета на финал чемпионата мира. Мюриэль он подарил самый большой, какой смог найти, флакон духов, который «она не могла себе позволить», по ее собственному выражению. Подарки получили и коллеги по этажу, и члены вечернего клуба, и многие другие. Ему приходилось врать о происхождении даров, выдумывая друга, работающего во Французской федерации футбола, другого — в Guerlain, и многих других более или менее везде, тогда как в реальности он платил из своего кармана. Расточая милости, он особенно позаботился о Жако, водя его в дорогие парижские рестораны, чтобы он хоть немного поправился. Однажды в «Гран Велур» Николя спросил его:

— Тебе действительно необходимо все время оставаться в Париже?

— Да нет, я могу поехать за город, но там меня такая тоска берет.

— А почему не на море?

— В это время года?

— К таитянкам.

— ?..

— Коай. Знаешь, где это?

— Нет.

— Гавайский архипелаг.

Жако вернулся оттуда таким же худым, но он загорел, расслабился, ему казалось, что он украл этот волшебный месяц у несчастья — уже победа. Если за деньги можно купить немного утешения и бороться против страха, то лучшего капиталовложения и не придумаешь. И кто знает, может, Николя, играя в Деда Мороза, узнает, что за деньги можно купить доверие, молчание, усердие и — верх парадокса — искренность.

Лорен было неудобно пользоваться его щедростью. Это отличительная черта тех, кто родился в бедной семье и работал всю жизнь. Во время их путешествия Николя понял, что Лорен ежедневно, день за днем, поднималась, чтобы идти на работу. Он попытался представить, что это могла быть за служба. Но не найдя достойного ответа, он чуть не задал ей ненароком вопрос, однако хранящая его тень злого гения сумела вовремя удержать его. В бумажках, оставленных на ночном столике, Другой был категоричен: «Не искушай судьбу, когда дело касается этой девушки!»

В купе на двоих в поезде «Палантино», растянувшись на нижней полке, Лорен провела ночь, разглядывая тени, пробегавшие за окном. На заре Николя открыл глаза и увидел, что она сидит с книгой в руке, а рядом на столике стоит поднос с чашкой кофе.

— Где мы?

— Только что проехали Пизу.

— А я могу получить кофе?

— Сейчас попрошу у месье Мезанжа.

— Это еще кто?

— Проводник.

— Вы уже успели подружиться?

— Он не спал, я тоже. Он рассказывал мне, как провел всю жизнь в поезде, довольно увлекательно. Когда мы проехали Турин, я вернулась в купе, посмотрела, что с тобой все в порядке, и села читать.

Она открыла дверь, помахала рукой, и через две минуты появился проводник, неся поднос с завтраком, который он протянул Николя, перекинулся парой любезностей с Лорен и вышел из купе.

— Хотел бы я уметь так легко сходиться с людьми.

— Ты, кажется, иронизируешь?

— Да нет же, мне, чтобы нормально общаться с кем-то, надо хорошо его знать.

— Я полагаюсь только на первое впечатление.

— А я никогда! Бывает, я кардинально меняю свое мнение о человеке между первой и второй встречей.

— Первое впечатление надежнее второго, — настаивала она. — И по очень простой причине. Оно — плод гораздо более долгого опыта.

Вот еще одна причина из тысячи, почему он хотел каждый день просыпаться рядом с Лорен — наблюдать, как она пускается в теоретические построения в семь часов утра. Он обожал выслушивать ее витиеватые рассуждения, особенно когда она вот так лежала на животе.

— Каждого человека, которого ты встречаешь впервые, ты оцениваешь по критериям, выработанным за сорок лет. Твой мозг, сознательно или нет, анализирует все знаки, издаваемые незнакомцем, можно назвать это также интуицией, но интуиция — это довольно сложный механизм. Зато если ты встречаешь его через неделю, твой опыт и твои размышления получили всего лишнюю неделю. Я ясно излагаю?

— Нет.

— Я тебя люблю.

— Я тоже.

Как только они ступили на платформу «Рома Термини», Николя начала мучить жажда. Было всего двадцать пять минут одиннадцатого. В такси, чтобы заглушить нетерпение, он пустился в пространные рассуждения об архитектурной смеси мелового и охрового камня, что, по его мнению, позволяло перемещаться из имперского города в живописную деревеньку. Окна их номера выходили на Кампо деи Фьори, а из окна ванной было видно патио, где журчал фонтан. Холодное оранжевое осеннее солнце звало на улицу, но они не смогли противостоять искушению — задернули шторы, чтобы поваляться на огромной кровати. Уставшие после поезда, они лежали обнявшись. Новый прилив энергии вдохнул в них жажду открытий. Николя распахнул мини-бар, мельком взглянул на часы (слишком быстро, чтобы понять, сколько времени), схватил бутылочку виски, нервно свинтил металлическую крышку и вылил жидкость в стакан.

— Хочешь?

— Подожду до обеда. — И она скрылась в ванной.

Высунувшись из окна со стаканом в руке, он смотрел на Кампо деи Фьори, не видя ее, словно находился где-то в другом месте.

Через час они входили в церковь Святого Петра в Веригах, где уже пять веков Лорен ожидал Моисей — сидя, строго глядя прямо на нее. У нее было странное ощущение, что она опоздала. Николя почувствовал себя лишним.


Их тет-а-тет длился целый час. Сгоравший от нетерпения Николя предложил Лорен прийти в себя от эмоций в какой-нибудь траттории.

— Только сначала я бы хотела зайти в один винный погребок на виа Кавур, это тут совсем недалеко.

— Ты же говорила, что совсем не ориентируешься в Риме…

— Зато я ориентируюсь в вине.

«Каза виникола» оказалась зажатой между супермаркетом и магазином керамики. Скрестив руки, Николя наблюдал, как она молча изучает полки, читает этикетки, снимает бутылки, только ради удовольствия потрогать их. Услужливый продавец подбежал ответить на ее вопросы, и уже в который раз Лорен продемонстрировала свою способность подружиться с человеком за то время, которого не хватило бы даже на то, чтобы чокнуться.

— Между Semisecco и Amabile есть разница?

— Нет, и то и другое означает полусладкое, скорее для вин… Frizzanti?

— Игристых.

Продавец предложил им попробовать кьянти 95-го года, которое Лорен определила как robusto (она легко переделала французское слово на итальянский манер, но не была полностью уверена, что оно существует), и спросила:

— Vitigno Sangiovese?[3]

— Il Bruello di Montalcino, tutto Sangiovese.

— Брунелло ди Монтальчино — все из сорта Sangiovese.

Николя понимал только одно — что его стакан пуст. У него не было времени разбираться в ароматах, танинах и прочих тонкостях, сосредоточенных в этом глотке красной жидкости, которая исчезла меньше чем за секунду, пока Лорен и ее новый поклонник высоко вертели стаканами, чтобы рассмотреть вино на свет. Ему не терпелось убраться из этой лавочки, чтобы насладиться целой бутылкой или — чем черт не шутит — двумя. А пока ему пришлось слоняться в этом пространстве со стенами из вина, потолком и полом из вина, усеянном мебелью из вина. Лорен задавала тысячу вопросов по поводу бутылки корво бьянко, продавец отвечал подробно и радовался, что француженка так интересуется его магазинчиком. Он поздравил Николя с тем, что тот живет с такой женщиной — «настоящим ценителем вина». Лорен попросила каталог цен, Николя едва вытолкал ее за дверь после двух бесплодных попыток, и в результате они наконец-то оказались за столиком ресторанчика «Да Винченцо» недалеко от пьяцца дель Пополо. Если верить Маркеши, здесь подавали лучшие melanzane alia parmiggiana в мире.

«Лучший в мире» было коньком Маркеши. Он просто упивался «лучшим» в самых разных областях — он знал лучшую мастерскую по ремонту видео в Париже, лучший тонкинский суп в тринадцатом округе, он слушал только лучший альбом Фрэнка Заппы и сам стряпал лучший в мире лимонный торт.

— Я буду melanzane alia parmiggiana, — как ни в чем не бывало заявил Николя.

— Это еще что?

— Кусочки баклажанов, сложенные, как в лазанье, и посыпанные пармезаном.

— Обеими руками «за».

В углу зала Николя заметил скрипку, лежащую на футляре, и пианино, казавшееся в довольно хорошем состоянии. Всколыхнулись воспоминания о Дебюсси.

— После представления, которое ты мне устроила, я, естественно, доверяю тебе выбор вина.

— Баклажаны и пармезан — сочетание довольно резкое для нёба. — И она открыла карту вин. — Бароло пойдет?

Когда принесли бутылку, Николя расслабился и торопливо, словно его замучила жажда, выпил два бокала подряд. Теперь он мог улыбаться и спокойно разговаривать.

— Я знал, что ты любишь вино, но и не подозревал, что сплю с энологом.

— Чтобы стать энологом, надо учиться несколько лет, чтобы быть хорошим энологом, нужен еще талант, у меня ничего этого нет. Вино для меня — друг, настоящий друг, который приносит радость, и очень редко — разочарования. Друг, которому не нужно ежедневно доказывать свою дружбу, мы можем не видеться неделями, это ничего не меняет.

Она торжественно подняла бокал и посмотрела в него, как в магический кристалл.

— Вино подчеркивает вкус того, что мы едим, это праздник. Один-два бокала вина за едой — и я не прошу ничего больше в жизни. Это наше тело и большая часть нашей души. Наше воображаемое.

И внезапно Николя понял то, что было очевидно с самого начала. Нужно было приехать в Рим, чтобы признать, что они с Лорен сделаны из разного теста, живут в разных широтах. Николя везде было не по себе, Лорен же была в ладу со всем миром. Николя боялся завтрашнего дня, Лорен жила настоящим. Она обладала талантом приручать счастье, Николя отталкивал его, едва оно появлялось на горизонте. Лорен никогда не стремилась напиться, Николя жить без этого не мог. Она никогда не пыталась приблизить конец, ему иногда хотелось подойти к нему поближе, чтобы не бояться больше. Таков был истинный смысл сцены в «Каза виникола».

— У нас в семье любят рассказывать одну историю, — начала она. — Двоюродный дядя моей мамы унаследовал винный погреб своего дедушки. За гроши ему достались вина, о которых другие грезят ночами, — лучшие сорта, лучшие года, исключительно шедевры. Проблема в том, что наследник никогда не пробовал ничего лучше бормотухи. Он начинал комплексовать, только взяв в руки одну из этих бутылок. Открыть бутылку для гостей — для него была целая трагедия. Выбрать, оценить по достоинству, правильно ее выпить, знать название, историю, соблюсти все положенные ритуалы, в общем, сплошные проблемы. И так он мучился до того дня, когда его погреб залило. Вода стояла достаточно долго и смыла все этикетки. И стало невозможно узнать, что в какой из них. На радостях он откупорил какую-то бутылку и попробовал. В этот день он полюбил хорошее вино.

Николя едва слушал ее и пытался посмотреть на себя со стороны. Он знал, что его способ отсрочить смятение не может длиться долго, что его бегство в будущее обречено на провал. Однако как только он чувствовал волну алкоголя в крови, он начинал жалеть, что столько лет не пил, что столько времени пропало зря, что он пережил все напасти, не пытаясь сопротивляться. Утешением служило то, что опьянение приносило ему не грусть, как многим, а счастье. Он не пытался понять это маленькое чудо, а принимал его как должное. Поднося бокал к губам, он представил ребенка, которым он мог бы быть, если бы смог смухлевать, как он делал сейчас. Маленький веселый хулиган, каких все любят. Он мог бы проводить время, придумывая военные машины или интересуясь девочками, заинтригованный их неуязвимой хрупкостью. Но таким он не был никогда, он неподвижно лежал, дожидаясь, когда станет взрослым. Он мечтал вырасти, и наконец-то все изменилось, жизнь закрутилась быстрее, он стал героем. Он пережил потрясающие приключения, сделал из своей жизни лучшее в мире кино. И эту мечту он нашел нетронутой через столько лет на дне маленькой рюмки с ледяной водкой.

— Что мне нравится в этом бароло, так это аромат той земли, где вырос этот виноград, чувствуешь?

— Нет.

— Ладно, не парься.

— Я никогда не стану эстетом. Мне кажется, я предпочитаю количество качеству.

— Знаешь, одно другому не мешает. Самая дорогая пьянка в мире была устроена как раз сомелье. Мне рассказывал один приятель, который продает французские вина в Нью-Йорке, он сам при этом присутствовал. Это случилось лет пятнадцать назад в «Уолдорф Астория», которая устроила дегустацию самых редких вин для ассоциации американских энологов. Вина привезли из Франции, все были достойны оказаться в погребе двоюродного дедушки — петрюс 29-го года, поммар 47-го, легендарные вина, эти американцы могли себе позволить. От самого Парижа эти бутылки сопровождает эскорт главы государства, золотой конвой, прямо до Форт Нокса. Сокровище помещают в погреб, ключи от которого есть только у сомелье из «Уолдорфа». Когда все коробки помечены, что страховщики констатировали доставку без ущерба, когда организаторы уже вздохнули с облегчением, когда перевозчики уже утерли пот со лба, сомелье вдруг резко дергает бронированную дверь и закрывается в погребе на два оборота. Через окошко в двери он сообщает им: «Я знаю, мне грозит тюрьма. Но мне наплевать. Моя карьера погибла, но на это мне тоже наплевать. Ведь я переживу мгновения, о которых ни один любитель вина не осмеливался даже мечтать. Самая чудесная дегустация в мире, лучшие часы, я переживу их один, до полного опьянения. Я подарю себе путешествия во времени, никто этого не делал, и никто не сможет повторить этого. Господа, встретимся через три дня».

Вино пробежало по венам Николя, и он наконец согрелся. Он чувствовал свою близость с этим одержимым сомелье. Он на секунду прикрыл глаза и вздохнул, обозначая границу между этим миром и тем.

Этот мир он знал всегда, это был мир его детства и всех прошедших лет. Старая добрая реальность, на которую он был обречен вместе с остальными. Этот мир был для него практически всем, Николя был хранителем прошлого и гарантом будущего. Этот мир вызывал желание если уж не жить, то существовать. Этот мир был не тем, который могли бы создать люди, но тем, который они создали. Он останется, люди — нет. Он был сотворен из компромиссов, крайностей, в нем искали скоротечных радостей и наскоро перевязывали его раны. Когда из него пытались сбежать, он становился тюрьмой. Жить можно было только на границе этого мира. Те, кто имел слабость смотреть в сторону того мира, дорого за это поплатились.

А тот мир был совсем другим.

Он был убежищем для тех, кто хотел иногда сбегать из этого мира. Таверна, открытая днем и ночью, радушный прием и умеренные цены. Все люди тут наконец-то стали братьями, сделались равны. Любой был тут желанным гостем, дверь распахнута для всех, братия принимала равно счастливых и несчастных, умных и глупых. Здесь можно передохнуть, заново научиться радоваться жизни. Тут селились самые отчаявшиеся. И самые здравомыслящие. Достаточно одного бокала. И особенно вдохновения.

— На десерт я снова закажу баклажаны, — сообщила Лорен.

Нежная, задорная улыбка Лорен завораживала его гораздо больше, чем все сокровища Рима. Николя отложил вилку и смотрел, как она ест, пьет, улыбается, всему удивляется. Он хотел удержать этот краткий миг гармонии, охватить все это единым взглядом. Даже если бы он твердо знал, что через несколько секунд, часов, дней на него обрушатся все скорби мира, в эту самую минуту его сердце пело от радости. Он заказал еще бутылку, надеясь, что, открыв ее, он найдет послание от потерпевшего кораблекрушение, карту острова сокровищ, секрет счастья.

— Начнем с Сикстинской капеллы или с«Пьеты»? — спросила Лорен.

— Мы сейчас же возвращаемся в отель и займемся любовью. Если хочешь, в этом я могу подражать деятелям Возрождения.

— Глупости какие…

— Ладно, если хочешь, пойдем смотреть «Пьету». Но обещай мне, что, когда мы вернемся в Париж, ты две недели не будешь говорить о Микеланджело.

Если бы в эту минуту ему явился сам Мефистофель, чтобы выполнить единственное желание в обмен на душу, Николя попросил бы стать частью коллекции Лорен. Никогда он не станет изобретателем, даже самым ничтожным, он был человеком другого сорта. В идее «Трикпака» проглядывала некоторая фантазия, которой он дал волю, когда был подшофе, но на этом — излишке абсурда, в котором человечество превзошло само себя — его творческое начало забуксовало. Что ему оставалось, чтобы произвести впечатление на любимую женщину, блистать только для ее глаз, почувствовать себя единственным и неповторимым? Он просто обречен на то, чтобы найти вдохновение, силу, красоту.

Безумная идея пришла ему в голову, он издал смешок, вернувшийся из далекого прошлого.

Молчащее пианино в углу навело на мысль о наказанном ученике.

«Нет, ты никогда не осмелишься».

Он залпом выпил бокал — уже вторая бутылка — и посмотрел на свои совершенно неподвижные, напряженные руки.

«Это было так давно, Николя. Ты только выставишь себя на посмешище».

Ему больше не нужна природная застенчивость, она больше не спасает. Попирать ее стало отдельным удовольствием.

«Ты не сможешь, такие вещи быстро забываются».

Ну и что.

Сколько времени прошло? Пятнадцать лет? Двадцать?

Подушечки пальцев покалывало, Николя сжал кулаки.

Лорен подняла глаза, когда он неожиданно встал и направился к пианино. Официанты и посетители ресторана не обратили на него никакого внимания, одна она удивилась. Николя уселся, как настоящий пианист, потер руки, с минуту поводил рукой над клавишами. Лорен смотрела на него, разинув рот, застыв с вилкой в руке, — ситуация забавляла ее и тревожила. Гул голосов над столиками придал Николя уверенности, он оказался один на один с клавиатурой, в поисках нескольких украденных мгновений своей юности. Склонившись над клавишами, он пытался вспомнить их по ассоциации, как делал когда-то. «Вот эта над замком — для большого пальца, через три от нее — мизинец. Что там у нас с правой рукой? Средний палец на черное, слева».

Лорен скрестила руки на груди — она любила сюрпризы. Николя нравился ей еще больше.

«Чем я рискую?»

Вряд ли в этой небольшой траттории на пьяцца дель Пополо когда-нибудь звучали аккорды Дебюсси.

И Николя вновь обрел «Лунный свет» своих двадцати лет.

Фальшивые звуки забылись. Жующие замолчали.

Вскоре не осталось ничего, кроме музыки.


«Пьета» и Сикстинская капелла, больше им ничего было не надо. В конце концов, они приехали в Рим только за этим, если бы они обожрались искусством, это смазало бы все впечатления. Николя не терпелось от красот перейти к выпивке, но он сдерживался, лишь изредка украдкой прикладываясь к фляжке. Если алкоголизм и одержал победу, Николя не хотел прочесть приговор во взгляде Лорен. Он хотел оказаться с ней один на один, избегая публичных мест, даже самых величественных, и бузить, говорить, делать все, что угодно, на нескольких квадратных метрах, при условии, что там есть мини-бар и шторы. Но Лорен не хотела возвращаться в гостиницу и решила насладиться Римом и Николя при свете дня. Он понял, что ему необходимо пить, не только для того, чтобы заблокировать механизмы тревоги, но и чтобы не перегрузить машину счастья.

Они выпили аперитив на пьяцца Навона, как истинные туристы, каковыми они и были, потом болтались по улицам в поисках клише. Поздно вечером они вернулись в отель и набросились друг на друга. Непочатая бутылка «Выборовой» в углу должна была усмирить демонов Николя, если они воспрянут. Ему оставалось только любить и не думать больше ни о чем.

Невозможно снова стать горемыкой, каким он был всегда, тревожащимся из-за тысяч пустяков. Теперь он мог днем и ночью войти в контакт со своим Хайдом, когда сам был Джекилом, чтобы получать команды. Чувство времени никогда его не подводило. Он научился менять скорость в любое время, вызывать двойника по команде. Другой умел из всего сделать интересное приключение — из разговора в кафе, поездки в метро, чтения газеты. Он превращал в сказку встречу с незнакомкой в лифте, умел находить слова, чтобы остудить горячие головы и возродить утраченный было энтузиазм. Это была не вырвавшаяся на свободу мрачность Николя, а нечто прямо противоположное — его доброжелательность ко всем на свете, интерес ко всему, что происходит за пределами его маленького мирка, его слишком долго сдерживаемая нежность. В те редкие мгновения, когда Николя позволял Другому отдалиться, он очень скоро начинал тосковать по его шалостям, по его блестящим и нелепым идеям, по его высокомерию.

«Опасайся постоянно тревожащихся людей, однажды, когда они перестанут бояться, они станут владыками мира».

Выданные ночью слова вдохновляли его целый день, и письменное подтверждение существования другого себя придавало ему смелости. Он больше не боялся своей тени, его тень была Другим, который защищал его.

На рассвете, опьяневший от всего, он взял с ночного столика блокнот и, пока Лорен, завернувшись в покрывало, дышала свежим воздухом на балконе, нацарапал несколько слов:

«Остерегайся тех, кто не видит разницы между светом и освещением».

ПОЛЬ ВЕРМЕРЕН

Он неожиданно выпрямился и надолго застыл с газетой в руке, ни на что не реагируя. Издалека до него доносился голос Жюльена Грийе, но слов он не понимал. Поль прошелся по кабинету, открыл окно, мутным взором уставился на двор школы напротив. Поднес руку ко рту, чтобы подавить тошноту. Ему срочно нужно было выйти на воздух, куда идти, он не знал.

— Меня не будет несколько минут. Можешь подходить к телефону?

— С тобой все в порядке?

— …

— Ты белый как полотно.

— У меня встреча через час, но я туда не пойду. Придумай что хочешь, предложи любой другой день. Я так обычно не делаю…

— Я разберусь. Позвони, если я тебе понадоблюсь.

Жюльен проводил его до выхода и осторожно прикрыл за ним дверь. Внизу Поль почувствовал себя совершенно выжатым, сел на нижнюю ступеньку лестницы и снова открыл скомканную газету:

«Друзья Тьери Блена, пропавшего год назад, приглашаются во вторник 16 мая в 18 часов по адресу: 170, улица де Тюренн, выпить по стаканчику в память о нем».

Тут наверняка ошибка.

Преступление безупречно.

И совершил его он.


Пропавший Блен вычеркнут из списка живых. Он не был ни плохим, ни хорошим, простым смертным, и Поль не сделал ничего, лишь немного поторопил события. И бог знает, считал ли Вермерен, что выпутался из этой аферы через год после злодеяния. Он радовался своей безнаказанности так, словно сценарий преступления и его несравненное воплощение давали ему право ни о чем не беспокоиться. Год — это даже больше срока давности, он заслуживал того, чтобы его записали в пропавшие без вести, он добился права на существование, права жить своей жизнью, заниматься своим делом, общаться с кем ему вздумается. Он никому не мешал, он скорее даже был полезным членом общества — исправно платил налоги. Иначе говоря, если общество нуждалось в нем, то Поль Вермерен дорого заплатил за свое место и не собирался отдать его просто так.

Нельзя терять голову, надо проанализировать. Слово «пропавший» может означать, что Блена считают мертвым. Немного везения — может, те, кто разместил объявление, просто хотят устроить поминки по своему дорогому другу. Друзья! Одно это слово, напечатанное в газете черным по белому, казалось ему немыслимым. У Блена не было друзей, никого, кто мог бы «выпить по стаканчику в память о нем». Блен наверняка возненавидел бы человека, способного на подобные выражения. Кто же хотел помянуть Блена? Кто заметил его исчезновение? Кто думал о нем и год спустя? «Дайте ему подохнуть! Вам было наплевать на него, когда он еще был рядом с вами!» Блен имел право покончить со всем этим, Блен имел право требовать, чтобы никто никогда не произносил его имени, Вермерен только помог ему в этом.

Эти поминки состоятся завтра, у Поля было время разведать в доме номер 170 по улице де Тюренн, название которой ни о чем ему не говорило. Он вышел из автобуса на площади Республики и зашел в кафе «Гран Тюренн», где представился другом Тьери Блена.

— Дело в том, что я не могу прийти завтра. Вы не подскажете, кто организует встречу?

Владелец кафе привык сдавать зал на втором этаже под всевозможные сборища, Поль получил имя человека, который к нему обратился, — мадам Рейнуар.

— Рейнуар?

Первым порывом было набрать номер Жюльена, чтобы он все разузнал. Потратив на розыски целый день, его компаньон мог добраться до этой дамы, исходя из одной только фамилии. Внезапно Поль передумал, положил трубку, поблагодарил владельца кафе и вышел.

Идя пешком в сторону агентства, Поль представлял себе, как он появится на поминках среди призраков, вспоминающих призрак Блена. Он перебрал все доводы, почему ему не стоит туда соваться, и тысячу ситуаций, в которых он выдаст себя. Самым очевидным был риск оказаться среди людей, которые единственные могут угадать Блена за маской Вермерена. Достаточно незначительной детали, которую Поль не мог предвидеть. Этот «стаканчик» был отравлен.

И только одно… Что в мире может быть притягательнее этой встречи?


Двадцатью четырьмя часами позже желание разыграть живой труп взяло верх.

Он вошел в «Гран Тюренн» в половине седьмого. Из зала на втором этаже доносился приглушенный гул голосов, Поль, не раздумывая, поднялся по ступенькам. Этим вечером он окажется лицом к лицу с дьяволом. Наконец-то ему предоставится возможность, о которой он так мечтал, — услышать все догадки по поводу исчезновения Блена, о том, что было после, отчет о поисках. Вдруг какая-нибудь информация поможет ему избежать ошибок в будущем? К тому же он наконец узнает, кто был друзьями Блена. Познакомится. Измерит их горе. Поговорит с ними, главное — послушает. Меньше чем за час он получит подтверждение, что ему не о чем волноваться. Это было испытание огнем, но единственным способом раз и навсегда избавиться от призрака Блена. В общем, он пришел сюда вбить последний гвоздь в свой собственный гроб.

Он зашел в комнатенку, примыкавшую к залу, где фигура в китайском платье из синего атласа снимала фольгу с тарелок с закусками. Она обернулась к Полю и приветствовала его радостной улыбкой:

— Добрый день.

— ?..

— Вы по объявлению?

— Да.

— Заходите, это здесь. Меня зовут Брижит Рейнуар. — И она протянула ему руку.

«Неужели Мадемуазель?»

Как же он мог забыть, что ее фамилия Рейнуар? Она знала наизусть номер страховки Блена, номера всех его счетов, маленькие тайны его повседневной жизни и все его настроения. А он не сделал ни малейшего усилия, чтобы запомнить ее фамилию. Он всегда называл ее просто Мадемуазель. Брижит предложила ему снять кожаную куртку, но он, все еще слегка ошалевший и неловкий, отказался. Она была тут, напротив него, такая же, как раньше, улыбающаяся при любых обстоятельствах. Блен умел расшифровывать улыбки Брижит, она умела выразить все одними уголками губ. «Я вас не знаю, но спасибо, что пришли, кем бы вы ни были», — обращаясь к незнакомцу, говорила ее улыбка в этот вечер. Ее жесткие длинные волосы неестественно черного цвета ниспадали на плечи в синем атласе.

— Пойдемте со мной. Остальные уже собрались.

Брижит смотрела людям прямо в глаза, ее рукопожатие всегда было решительным, а поцелуи — радостными и искренними, словно ей действительно доставляло удовольствие тереться щеками с другим человеком. В том, как она встретила Вермерена, не было ничего особенного, разве что радость знакомства с еще одним «другом». Поль только что выдержал первый экзамен, даже не успев взять в руки этот пресловутый стаканчик.

— Наверное, там собрались самые близкие люди Тьери Блена, не уверен, что я имею право к ним присоединиться.

— Главное — что вы решили прийти. Могу я узнать, кто вы?

Он заранее приготовил ответ и теперь произнес его громко, будто заученную роль.

— Меня зовут Поль Вермерен, я частный детектив. Тьери вышел на меня два года назад, когда хотел разыскать владельца рисунка известного мастера, которые ему оставили на хранение. Запутанная история, но для него тогда все закончилось хорошо.

— Рисунок?

— Рисунок Боннара.

— Он никогда мне об этом не рассказывал. А я ведь знала все, что находилось в мастерской, наперечет, я занималась его счетами.

— Он обратился ко мне, чтобы сохранить все в секрете. Думаю, сейчас я уже могу сказать, что у него была тайная надежда оставить этот рисунок себе.

— В последний год он совершал много всяких глупостей, чтобы раздобыть денег.

— Я случайно увидел объявление вчера вечером. Я был потрясен, особенно словом «пропавший».

— Мы все тогда были потрясены.

— Он умер?

Она пожала плечами, подняла руки, вздохнула: «Одному богу известно».

— Это вам пришла в голову идея собрать всех?

— Да.

«Мадемуазель… Я и не подумал о вас, когда решил все бросить. Блен вас не заслуживал».

— Пойдемте, я познакомлю вас с теми, кого знаю.

— Я бы хотел сохранить в тайне это дело с рисунком. Представьте меня, пожалуйста, как обычного клиента.

— Хорошо.

В большом зале вполголоса разговаривали человек двадцать, все со стаканами в руках. Играя роль хозяйки, Брижит представила Полю «одного из самых старинных друзей Тьери».

Дидье — все тот же вялый блондин в вечной рубашке из переливчатой ткани, на которой никогда не видно пуговиц.

— Поль Вермерен, клиент Тьери.

Стоило ей только произнести эту фразу, как Дидье потерял всякий интерес ко вновь прибывшему. Больше всего на свете он любил знакомиться с нужными людьми, а простой клиент Блена представлял мало интереса.

— Дидье Лежандр, друг детства Тьери.

Они познакомились перед выпускными экзаменами, какое уж тут детство? Дидье был из тех, кто приукрашивает реальность не для того, чтобы ее опоэтизировать, а чтобы воодушевиться самому. Он охотно рассказывал, как бегает зимой и летом с семи утра в Люксембургском саду — на самом деле это случилось всего два раза в июле часов в десять утра. Он хвастался, что знает Барселону как свои пять пальцев, и забывал, как Надин, раздраженная его медлительностью, выхватывала у него из рук карту, чтобы найти нужное место. Он говорил «двенадцать», когда речь шла о восьми, он говорил «много» вместо «несколько» и во всех ситуациях округлял реальность в большую сторону. Но, учитывая всех присутствующих, только он мог претендовать на звание друга детства Тьери.

— Вы узнали об этой встрече из объявления? — спросил Поль.

— Нет, меня предупредила Надин.

Поль не разглядел ее среди публики, но не мог вслух удивиться этому в присутствии Дидье.

— Я с ней не знаком.

— Она была подругой Тьери. Одна из последних, кто с ним разговаривал.

Они с Бленом давно потеряли друг друга из виду — скудость их дружбы и настойчивое стремление Дидье разговаривать только о себе стали просто невыносимы. Он был из тех, что захватывают мяч с помощью подленькой, никому не заметной подножки.

— За те несколько раз, что мы с ним виделись, мне показалось, что я имею дело с человеком сдержанным, осмотрительным. Не из тех, что исчезают вот так вдруг.

— Это был измученный человек, он был таким еще в детстве. Когда он исчез, многих это шокировало, но для тех, кто знал его по-настоящему, это не стало неожиданностью.

— Вот как?

— Невозможно объяснить в нескольких словах, но мы с ним пережили первые бессонные ночи, затягиваясь первыми сигаретами, рассказывая о первых девушках, но он уже тогда говорил о том, каким он станет, он был уверен, что будет иметь бешеный успех.

Они курили, это верно, но чтоб «рассказывать о первых девушках» — тогда они существовали лишь в их воображении. Что же касается «бешеного успеха» — обычные юношеские глупости, одержимость будущим, желание вытянуть выигрышный билет. Трогательная банальность.

— Мы вместе записались в Школу изящных искусств. Я все еще рисую, это моя профессия, но в современном смысле — я делаю виртуальные картинки. Тьери хотел стать художником, а закончил тем, что открыл багетную мастерскую.

«А ведь когда-то ты меня ободрял. Разглагольствовал о благородстве ремесленника, презирающего сумасшествие современного мира». Сейчас Дидье Лежандр создавал афиши из кружочков и квадратиков всех цветов и с эффектом выпуклости, которого может добиться любой ребенок, нажав несколько кнопок. Не стыдясь, он даже просил Тьери сделать рамы для некоторых. Сегодня Блен стал Вермереном, тем, кем он всегда хотел быть, и никто не мог быть преданней своим мечтам.

— Он чувствовал, что у него украли юность, которая обманула его ожидания.

Поль должен был признать, что в этом есть крупица правды.

— Знаете, а я ведь вернулся в один из наших любимых уголков вдоль железной дороги на Жювизи, недалеко от вокзала Шуази-ле-Руа. Там, в одном конкретном месте, есть такая яма между рельсами, туда можно встать на четвереньках, скрючившись, и ждать поезда. Вы даже не представляете себе жестокость этого момента, это длилось от десяти до пятнадцати секунд, это было бесконечно, мы орали во все горло, чтобы перекричать шум поезда, а заодно и свой страх. Вот такими мы были с Тьери.

Поль знал, что он способен на многое, но так беспардонно воровать воспоминания… Ждать поезда, скрючившись на рельсах, не смог ни один из них, только некий Матиас, который не боялся ничего и даже взорвал петарду в сжатом кулаке.

— Я вернулся туда, думая о нем. Но не решился это повторить.

Яма была засыпана через два года, а место огородили решеткой под напряжением. Блен тоже туда возвращался.

— В последние годы мы виделись гораздо реже. В этом не было необходимости. Я знал, что он тут, а он знал, что я здесь, и этого было достаточно. Он бы тут же примчался, если бы мне понадобилась его помощь, хоть в два часа ночи, и наоборот.

«Упаси меня бог позвать кого-нибудь вроде тебя на помощь в два часа ночи». Блен стал требовательнее к качеству этой дружбы, которая в общем-то дружбой никогда и не была. Чаша переполнилась однажды вечером, когда в бильярдной на авеню Мэн Дидье провел весь вечер, с удовольствием наблюдая за новичками, которые раз за разом промахивались. Слишком поздно Тьери понял, что посредственность других успокаивает Дидье. Ничто не могло сравниться с этим удовольствием.

— Послушайте, вы знакомы с Анной?

Дидье воспользовался предлогом и откланялся, чтобы больше не появиться. Поль оказался в плену у грозной Анны Понсо, еще более элегантной, чем обычно, несмотря на уже явную склонность к полноте. Пепельные волосы, карие глаза и, как всегда, этот тягучий, хорошо поставленный голос. В свое время Надин представила ее Тьери как свою названую сестру, с которой они были созданы друг для друга, тем более что Блен никогда не стремился создать семью. «Ты все-таки пришла, Анна… Мне казалось, что ты не слишком ценила меня. Может быть, я ошибался и принял твою сдержанность за безразличие». У Анны было множество достоинств и единственный недостаток — увлечение психоанализом. Она была из тех, что годами растягиваются на кушетках психоаналитиков, а потом считают, что умеют читать в душах других людей.

— Он так и не оправился от смерти своего отца. Тьери всегда страдал от страха быть брошенным, желания защиты. Он долго искал образ отца, человека, с которым мог бы его проассоциировать.

В Анне его всегда раздражала ее манера говорить о человеке как о ребенке или — и того хуже — воспринимать его как пациента, а себя саму — как энтомолога, увлеченного своими рассуждениями, которые она выдавала как приговор. Когда все ужинали или в выходные за городом, она не могла отрешиться от своих психоаналитических интерпретаций событий дня, от авиакатастрофы до потерявшегося стаканчика горчицы. Она умела представить своих близких как симпатичных существ, преданных своим безжалостным подсознанием. Блен развлекался, подкидывая в разговор якобы ляпсусы, вроде «мыть раму» вместо «рыть маму», провоцируя ее на очередную аналитическую вспышку. Неудержимый речевой поток, следовавший за его невинной выходкой, заслуживал публикации за счет автора. Не Анна ли однажды заявила: «Моя мать католичка, а мой другой отец — протестант»?

— Впрочем, мать Тьери тоже так и не оправилась после смерти своего мужа. Ничего больше не было как прежде.

Интересная гипотеза. Анна никогда не решалась поговорить с Бленом лично. Странно слышать, как кто-то рассказывает тебе о твоей семейной драме, в которую ты сам никогда не верил. Потеря отца была тяжелой, но у него никогда не возникало чувства, что эта смерть подкосила их с матерью.

— Вопрос в том, помогут ли все эти сведения для поисков, — ответил Поль.

— Это обязательно нужно принимать во внимание. Тьери всегда избегал психоанализа, а это, возможно, помогло бы ему пережить кризис.

Анна несколько раз пыталась подтолкнуть его к дивану — неистощимый прозелитизм стал неотъемлемой частью ее образа. «Видишь ли, Анна, я действовал по-другому. Пока еще рано говорить о том, удалось ли мне это, но, во всяком случае, я попытался». Какое бы у нее было выражение лица, если бы Поль вот так с ходу выложил бы ей все — что он поменял лицо, имя, профессию, место жительства, женщину, что он организовал свое исчезновение и что он сейчас находится здесь, перед ней, выслушивая ее разглагольствования типа «Тьери всегда избегал психоанализа». Анна никогда не испытывала угрызений совести, вмешиваясь в жизнь других людей, предсказывая их будущее. Образование ее ограничивалось парой книжек, из которых она вывязывала теории, которых ей хватило бы до конца жизни. Искать в каждом предсказуемое — значит отрицать иррациональное начало, его поэзию, абсурдность, свободу воли. Некоторые сумасбродства ускользают от любой логики, и большая их часть — как, например, выходка Тьери Блена — не занесена в большую книгу патологий.

Между двумя глотками довольно крепкого пунша Поль разглядывал присутствующих. С каждым взглядом, с каждым поворотом головы, с каждым вновь прибывшим он боялся увидеть округлившиеся от ужаса глаза того, кто распознает Блена за его чертами.

Так как все только о нем и говорили, то он скоро начнет им мерещиться повсюду.

Ожидая неизбежного, он блестяще сдал и этот экзамен, но его момент истины еще не настал. Анна бросилась в объятия еще одной подруги Надин, кажется, Мирейо, или какое-то другое странное имя в этом духе, Блен ее едва знал. А он получил возможность медленно и методично посчитать всех, кто взял на себя труд приехать сюда, чтобы почтить его память.

Среди прочих он обратил внимание на молодого багетчика, который работал в его мастерской, в компании мадам Комб и других клиентов «Синей рамы». Поль почти растрогался их приходу. Особенно преуспевающему симпатичному, редкостно вежливому доктору, который так и не заплатил за установку витрины для его конференции по проблемам медицинского обслуживания на рабочем месте. Кроме этой стоявшей особняком маленькой группы, здесь был Роже, который посвятил его когда-то в Лувре в таинства профессии багетчика. Поль задумался о том, как он прослышал об этой встрече, подошел к нему и вежливо, словно невзначай, поздоровался и протянул стакан, чтобы чокнуться. Роже был истинный ремесленник, из тех, кто посвящает жизнь искусству. Он был красноречив, только когда занимался любимым делом, остальное время он слушал, скромно потупившись, как, например, сегодня вечером, стоя перед Полем Вермереном. Кузен Клеман тоже был тут — последний осколок семьи без особых корней. Блен никогда не пробовал бабушкиного варенья, не дрался с двоюродными братьями на каникулах в деревне. На рождественский обед никогда не собиралось больше четырех человек. Клеман, единственный сын брата его матери, до восемнадцати лет жил во Вьетнаме, потом до тридцати пяти лет в Джибути, а после его возвращения они виделись не больше трех раз. Поль обратил внимание на совершенно немотивированное присутствие Жака и Селин, соседей по улице Конвансьон. Тьери пропал, и одно это слово выделяло знавших его из толпы; запашок серы притягивал. Может, Блен свалился в расселину? Или его похитили и заточили приверженцы какой-нибудь секты или укокошили близкие к ним игроки в покер? Может, Блен просто сбежал и живет где-нибудь в другом месте? Горькая ирония — он останется в памяти людей только тем, что бесследно исчез. Стать героем газетной хроники — главная гарантия того, что тебя никогда не забудут.

«Смотри-ка, парикмахер… Парикмахер пришел…»

Поль и не догадывался, что этот парикмахер — самый незлопамятный человек на свете. Однажды он проходил мимо «Синей рамы», и Блен наорал на него за то, что он бросил пачку сигарет. Блен тогда просто впал в ярость — люди, способные на такое, безусловно, низшие существа, не раздумывающие ни о бытии, ни о других, они должны были умереть в младенчестве, а жить остаются по случайной ошибке. Парикмахер молча слушал его и даже извинился, чего Блен, брызжа слюной от бешенства, даже не расслышал. Ярость быстро сменилась неловкостью, и он никогда больше не ходил в его салон. А сегодня парикмахер оказался тут со стаканом пунша в руке. Поль не мог противиться желанию перекинуться с ним парой слов.

— Меня зовут Поль Вермерен, я был одним из клиентов Тьери Блена, но живу я в другом квартале.

— Жан-Пьер Маро, мы были коллегами, я имею в виду, у нас обоих был бизнес в этом квартале.

Он сгреб пригоршню арахиса и разом заглотил орехи.

— Что за бизнес?

— У меня парикмахерский салон.

— Я не ваш клиент, — улыбнулся Поль, проведя рукой по своему гладкому черепу.

Разговор с Полем не слишком занимал Маро, он пытался расслышать истории, которые рассказывала мадам Комб в нескольких шагах от них.

— Вы его стригли? — настаивал Поль.

— Довольно давно — да, но у нас случилась размолвка — так, полная ерунда, глупость, я бросил бумажку на улице, и с тех пор он ни словом со мной не перемолвился.

— Он наверняка раскаивался, знаете, как бывает. Может, он старался больше не ходить мимо вашей парикмахерской, потому что чувствовал себя неловко.

— Он был прав, наорав на меня. Я потом задумался, почему я иногда бросаю что-то на землю. Может быть, потому что меня совершенно не заботят окружающие или мне наплевать на чистоту улиц? Может, мне казалось, что за мной постоянно ходит мусорщик? Или просто потому, что у нас это не запрещено, прекрасный повод, чтобы позволять себя делать это? Я не отнес себя ни к одной из этих категорий, но страх оказаться в любой из них послужил мне прекрасным уроком. После этой бумажки для меня вдруг словно что-то включилось, будто совесть проснулась. И сегодня, когда я вижу человека, который что-то швыряет на улице, мне его жаль. Теперь я полон уважения к обществу. Благодаря Тьери Блену.

Поль Вермерен словно задохнулся от накатившей волны жара, пунш ударил ему в голову. Он бы хотел обменяться парой слов с каждым, послушать, что они говорят о Блене, узнать его получше. Вдруг он узнал голос и обернулся, не веря своим ушам. Голосок из прошлого, незабываемый тембр, который он забыл. Он искал глазами источник. «Та девушка была миниатюрной». Голосок, который так подходил к ее росточку. И ее всегда чуть нахмуренная мордашка — так она изображала обманчивую наивность.

«…Аньес?

Ты здесь, Аньес?»

Ее волосы слегка поседели, но она осталась верна прическе под Луизу Брукс. Вид чертика из табакерки. С шестнадцати лет она хотела иметь детей и заниматься ими, даже заниматься чужими детьми, она мечтала, чтобы дом был полон детей. Блен тогда еще не знал, как их делать. Аньес — чуть старше, чем он, но насколько опытнее! — была его первой наставницей. Ее родители развелись, она жила с матерью, соседкой Бленов. Однажды в выходные Тьери с Аньес на поезде отправились к ее отцу в Рюэль-Мальмэзон. Они хотели изображать киношных любовников — свечи, ажурные чулки, фальшивое шампанское и настоящий ужас — в общем, все непременные условия фиаско. Любовью они занялись только через неделю, без преамбул и декораций, в ее детской, в нескольких метрах от гостиной, где мать Аньес смотрела очередной сериал. У их истории не было времени совершить полный оборот вокруг солнца. И мог ли он представить себе, что двадцать лет спустя этот эпизод для нее по-прежнему важен? Ее сопровождал высокий предупредительный молчаливый мужчина. Она всегда мечтала о гиганте, чтобы дать шанс своим детям быть среднего роста. Слегка скованно они разговаривали для приличия между собой — здесь их никто не знал, и они не знали никого. Вермерен приблизился:

— Здравствуйте, меня зовут Поль Вермерен. Я тут почти никого не знаю. Похоже, вы тоже.

— Меня зовут Аньес, а это мой муж Марко. Я прочла в газете, что Тьери был… ну, в общем… исчез. Я даже не была уверена, что речь идет о том самом Тьери. Это было так давно…

Поль хотел бы удержать на мгновение руку Аньес в своей, только чтобы вернуться в прошлое.

— Мы были соседями в Жювизи. А вы?

«Твой лифчик застегивался спереди. Ты уже тогда знала, что парни совершенно безрукие. А как ты произносила „уупппс…“, когда мои руки лезли в тогда еще запретные дебри».

— Мы так и живем в пригороде. Так лучше для детей.

«Я обожал смотреть, как ты сдуваешь челку со лба, а ты ненавидела, что она все время лезет в глаза. Ты позволяла мне смотреть, как ты моешься, я вытирал тебя, тебя всю целиком можно было завернуть в полотенце».

— И больше мы не виделись.

«Все обрушилось однажды утром, и у нашей драмы было имя — микоз. В наших словах было больше повседневности, чем любви. Мы не любили друг друга, мы обожали».

— Мы живем далеко отсюда, потом еще надо няню отвозить. Скажите, я давно хотела спросить, жена Тьери здесь?

Аньес хотела знать, на кого похожа подруга ее детского увлечения. Поль испытал то же чувство, когда увидел рядом с ней высокого мужчину.

— Она должна прийти, но пока я ее не видел.

— Ну что ж… В общем, спасибо, месье… Извините, забыла ваше имя?

— Вермерен.

Ее муж поставил стаканы, нашел ключи от машины, узнал у Брижит самый короткий путь до южного пригорода. Аньес снова сжала руку Поля, и он почувствовал, как она погладила его по ладони. Она посмотрела ему прямо в глаза, и ему передалось ее смущение.

— Идем, дорогая?

«Прощай, малышка».

Снова появилась Брижит, держа в руках поднос с бутербродиками.

— Хотите, я познакомлю вас кое с кем? — как всегда внимательная, спросила она.

Она даже не догадывалась, что с каждым из присутствующих его связывает пусть короткая, но история.

Натали Коэн, случайная партнерша по теннису. Техника у нее была значительно лучше, чем у Тьери, что в общем компенсировало силу удара. Надин и месье Коэн понаблюдали за ними немного, а потом отправились пить кока-колу, пока Натали гоняла его по корту, как ни одна женщина.

Дантист Мишель Боннеме пришел с Эвелин. Блен никогда ему не платил, а отдаривался рамами, никто не знал, на какой стадии их расчеты, их это забавляло и упрощало писанину. Полю захотелось, совсем как Брижит, поблагодарить их всех, одного за другим, за то что они пришли. Были ли они мозаикой Блена, его человеческими взаимосвязями? Могли бы они все вместе написать историю их дорогого без вести пропавшего? Разошедшаяся мадам Комб, кажется, готова была написать целую главу.

— Я его обожала, но вы себе не представляете, до чего же он бывал наивен! Иногда это выходило за рамки приличий.

Поль подсказал ей напрашивающийся было каламбур, но она не уловила.

— Я вам расскажу одну историю… Ох, сейчас, как подумаю об этом… Вы, может, помните, у меня тогда начался отит — он с тех пор не кончается, — но я придумала себе компенсацию. Теперь-то можно в этом признаться! Я тогда всем рассказывала, что наполовину глуха, и почти все мне верили, это позволяло мне слышать только то, что меня устраивало. Ну вот, представьте себе, однажды захожу в его мастерскую, чтобы забрать раму. Вот это была шутка! Он объявляет мне цену — шестьсот франков, я невозмутимо протягиваю ему двести, громко благодарю и ухожу. Как же я веселилась! Надо было видеть, как он бежал за мной по улице и орал «Шестьсот!» прямо в ухо.

Присутствующие смущенно заулыбались, раздались вежливые смешки. Поль помнил эту историю — накануне он смотрел фильм, где главный герой — багетчик, которому не платит никто, даже старушенция, притворяющаяся глухой и с широкой улыбкой благодарности дающая ему ровно половину того, что должна. Мадам Комб тоже видела этот фильм и почерпнула оттуда вдохновение. Все происходило именно так, как она только что рассказала, за исключением того, что Блен не бежал за ней по улице, но ограничился тем, что — как и герой фильма — дал ей уйти, пробормотав себе под нос: «Ну вы и хитрюга, мадам Комб». Он потерял четыреста франков, но зато целую минуту он ощущал себя героем фильма — цена не слишком высокая. Если бы Блена похоронили, то мадам Комб озаботилась бы сбором денег на венок. «От всех друзей по кварталу».

Одна история потянула за собой другую, довольно быстро Поль почувствовал, что не успевает услышать все.

— Я вот тоже помню, как однажды…

— А вот еще, послушайте…

Не в состоянии уловить их все, он потерял, наверное, три четверти — это было ужасно!

— Вот ведь хитрец…

— Что-то его мучило, это ж было очевидно…

«По одному, черт вас дери! Дайте мне воспользоваться такой возможностью, я имею на это полное право!»

— Ну а я лучше помню его мастерскую, чем его самого, — заявила продавщица из книжной лавки. — К багетчику не заходят так запросто, как, например, к мяснику. Но я иногда заходила туда просто так, поболтаться, выпить чаю, послушать эту странную тишину, нарушаемую лишь рашпилем, почувствовать запах лака. Летом там было прохладнее. Время там текло совсем по-другому, чем везде. И он сам двигался медленно, пока он работал, я сидела молча, и нас это не смущало. Это было словно безмятежные отступления, а когда я выходила оттуда, то сразу окуналась в сутолоку парижских улиц.

— Ему нравилось подбадривать тех, кто чего-то хочет. Ты всегда хотел съездить в Непал, так давай, вперед! Ты хочешь стать независимым, так что же тебе мешает? Ты хочешь сбросить десять килограммов, это зависит только от тебя! Он считал, что нужно только принять решение. И был прав. Стоило только позвонить ему, и ты готов действовать.

Полю хотелось бы всем им верить, но он пытался урезонить себя: эти люди хотят сказать только хорошее о без вести пропавшем, в этом, собственно, и цель встречи. В Блене не было ничего особенного, о любом другом говорили бы примерно то же самое. И тут один голос перекрыл всех:

— В нем странно сочетались чувствительность и некоторое отстранение от происходящего.

Человек был болтлив, и в его баритоне эхом отдавалась его харизма. Невысокий, крепко сбитый, пустой взгляд, лицо, состоящее из одних морщин, — этот неизвестный заинтересовал Поля с самого начала вечера.

— Он был требователен к себе, и это позволяло ему быть требовательным к другим.

Поль видел этого человека впервые в жизни.

— Слово «этика», настолько опошленное сегодня, что все уже и забыли, что оно значит, для него имело смысл. И слово «честь» тоже.

«Может, кто-нибудь наконец спросит его, что он здесь забыл, черт возьми?»

— Теперь, когда его нет с нами, я могу признаться, что однажды он сказал мне: «Знаешь, Рене, я испытываю тоску по Богу. Жизнь была бы гораздо проще, если бы я был религиозен, я бы задавал меньше вопросов».

«И долго он будет так разглагольствовать? Это самозванец! Он никогда в жизни не видел Блена!»

— Однажды, совершенно случайно, я видел, как он предавался размышлениям на Монмартрском кладбище, на могиле Стендаля.

«Сумасшедший! Караул! Убивают! Брижит, выставите его за дверь! Наверное, он каждый день так развлекается, это его хобби, профессия, извращение, что-то в этом роде. Он читает объявления о смерти в газетах и приходит исполнять свой номер! Он приходит не для того, чтобы выпить, а просто станцевать на костях!»

Вошла Надин, все обернулись и притихли, даже самозванец. Надин была одна, она прекрасно выглядела и была одета с некоторым подобием фантазии, чтобы показать, что уж она-то кто угодно, но не вдова. И снова Поль дорого бы дал, чтобы посмотреть, на кого похож новый спутник ее жизни или спутник ее новой жизни. Как и клиентам агентства «Благая весть», ему было интересно посмотреть на своего заместителя. Надин расцеловалась почти со всеми присутствующими, балансируя между серьезностью и улыбкой. В конце концов, это была ее роль. Он хотел испытания, и вот она здесь, во плоти. Ему придется посмотреть в лицо этой женщине, с которой он прожил пять лет, женщине, которая плакала в его объятиях, которая заботилась о нем, когда он болел. Брижит представила ей тех немногих, кого Надин не знала, среди них был и Поль.

— Надин Ларье.

— Поль Вермерен.

Она поздоровалась с ним и подошла к следующему, просто так, по инерции. А он не подозревал, что ее рукопожатие такое искреннее.

«…Надин? Скажи мне, что это неправда… Это же я, Надин!»

— Добрый день, Мишель, добрый день, Эвелин.

«Да, я… Тот человек, что раздевал тебя в безлюдном лесу среди бела дня, только потому что это меня забавляло. И тебя тоже в конечном счете. Ох… Надин?»

— Эй ты, привет.

— Привет, Надин.

«Тот, кто просил тебя надевать боди, которое расстегивалось между ног. Да, это я, да посмотри же на меня наконец!»

— Как дела, Дидье?

«Тот, кто закрывал тебе рот рукой, когда ты кричала слишком громко. Это ни о чем тебе не говорит?»

— Ну что же, выпьем? — спросила она.

И снова все заговорили разом. Поль Вермерен наконец нашел то, за чем пришел — право на существование, на свои собственные воспоминания, не нуждаясь больше в памяти Тьери Блена. Полностью успокоенный, он решил, что пора уходить, но тут Брижит потребовала тишины.

— Я хотела бы поблагодарить вас за то, что вы пришли сегодня почтить память Тьери.

Кивки, поднятые стаканы. Она помахала рукой, поясняя, что еще не закончила.

— Если быть откровенной, это не единственная причина, почему я пригласила вас сегодня. Как вы, может быть, знаете, поиски Тьери официально прекращены за отсутствием улик. Я часами разговаривала с полицейскими, которые обязаны сделать все возможное. Но закрытие дела меня не устраивает. Я не могу с этим смириться.

Слушатели придерживались противоположной точки зрения. Пунш дал себя знать, задумчивость сменилась всеобщим оживлением, свидетели стали гостями, готовыми продолжать праздник. А Брижит напомнила о трагедии.

Ее трагедии.

— Я решила, что если все, кто его знал, соберутся вместе, мы можем объединить наши показания, собрать информацию, которой нет у полиции. Если мы все вместе постараемся вспомнить последние дни перед его исчезновением, может, мы найдем улики, даже самые незначительные, которые позволят продолжить поиски. Надежда еле теплится, но я должна идти до конца. Я всю жизнь буду упрекать себя за то, что не пыталась ничего сделать.

— …

— ?..

Никто не откликнулся на ее слова, и в зале повисло тягостное, беспокойное молчание. Расстроенному Полю хотелось присесть где-нибудь в сторонке.

Значит, это она.

Брижит.

Она общалась с полицией, ждала результатов следствия, надеялась. Совершенно ясно, что это она заявила об исчезновении Блена. Почему она так поступила? Блен был для нее всего лишь клиентом. Он не мог припомнить ни одной двусмысленности, ни одного взгляда, которыми обмениваются, даже не желая того, словно молчаливый уговор между мужчиной и женщиной. Он не помнил, чтобы когда-нибудь обращал внимание на ее ноги, декольте. Не мечтал о ней. Он не помнил, чтобы когда-нибудь — пусть даже в шутку — пытался ее соблазнить. Для него Брижит была очаровательна, прелестна, внимательна, лучезарна. Много, но ничего более.


Перед уходом все, даже самозванец, нашли что сказать. Анна не признавалась себе, но ей претила мысль о том, что Блен жив. Слишком иррационально, слишком неправдоподобно. Блен не был материалом для газетной хроники, Поль даже обиделся. К счастью, большинство оказались пессимистами, стремящимися похоронить надежды Брижит и подготовить ее к худшему. Она стала женой моряка, которая, несмотря на объявленное кораблекрушение, ждет чуда. Женщина, которая отдала бы что угодно за уверенность. Настолько она была привязана к Блену. Он почти умилился, когда увидел, что Надин подошла ее утешить.

— Он будет жить в нашей памяти.

— Если он умер, мир праху его, — добавил Дидье.

— Если он жив, давайте уважать его выбор, — осмелился предложить Мишель.

Поль скрестил пальцы, чтобы на этом все и закончилось. Когда последние приглашенные ушли, у Брижит был вид вдовы. Поль подхватил свою кожаную куртку со спинки стула, но Брижит уже бежала к нему:

— Останьтесь на минутку, я провожу остальных.

Приказ. Мягкий, нерешительный, но приказ. До последнего рукопожатия, последних благодарностей Поль чувствовал, что его сердце бьется так, что вот-вот выскочит из груди. Он боялся, что маска Вермерена не удержится под взглядом влюбленной женщины.

Поль уже почти поверил в этого Блена. Аньес оставила для него местечко в своей памяти, парикмахер чувствовал, что стал лучше благодаря ему, даже самозванец смог выставить его исключительно духовным человеком. И этот полный достоинств мужчина был настолько слеп, что не разглядел чувств Брижит?

Они оказались вдвоем в неожиданно пустом и гулком зале.

— Я так и думала, что это сборище ни к чему не приведет, — сказала она. — Но я не могла не организовать его.

— Понимаю.

— Вы торопитесь? Выпьем напоследок? Просто так, не помянуть.

Он согласился, загипнотизированный взглядом женщины, которая скрывала свою любовь как романтическая героиня. Она достала бутылку виски и щедро наполнила два стакана. Блен наливал именно так, когда она заканчивала заполнять отчеты и прочие налоговые декларации, — этот ритуал она сохранила.

«Мадемуазель… Как я мог догадаться, какие чувства вы испытываете ко мне? Вы должны были дать мне знать. Кто знает, может, сейчас все было бы по-другому?»

— Как он мог со мной так поступить, после всего, что было между нами. Знаете, ведь я была не просто его бухгалтером…

— ?..

— Вам я могу признаться. У нас была связь.

— !..

— Никто об этом не знал, даже Надин. Мы святохранили нашу тайну… Мы были великолепны!

— …

— Еще немного виски?

— Может, вам уже хватит?

— Мы занимались любовью в мастерской, он опрокидывал меня на длинный стол, рядом с верстаком, среди стружек и банок с лаком. Незабываемо!

— Брижит…

— В его объятиях я чувствовала себя как… трудно объяснить… как… «Мадемуазель». Женщиной, которая живет ради одного его взгляда, такой я становилась, как только он появлялся… Я хочу снова стать «Мадемуазель»…

— …

— Найдите мне его.

— Извините?

— Я знаю, что он не умер. Это мое внутреннее убеждение. Я чувствую, что он здесь, недалеко, что это какая-то гнусная шутка.

— …

— Я нанимаю вас официально. В конце концов, это ваша работа. Полиция признала преступление, я вас нанимаю его расследовать.

— Вы не думаете, что остальные правы и лучше его забыть?

— Это выше моих сил. Пока у меня не будет доказательств его смерти, я буду его искать. Когда он увидит все, что я для него сделала, он полюбит меня.

— Если он все еще жив, это может длиться годами!

— Если вы отказываетесь, я найму другого, а если он не справится, то следующего.

Такая возможность напугала Поля, он искал последний довод, но не нашел ничего лучше, как:

— Это вам обойдется очень, очень дорого!

— Тем хуже. Согласны или нет?

Он прикрыл глаза и долго искал в себе силы, чтобы не расплакаться прямо тут.

НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ

Другой был категоричен: «Оставь ее в покое». Записки, которые он оставлял Николя на рассвете, были похожи на приказы: «Впервые в жизни ты встречаешь кого-то, кто от тебя ничего не требует, только не задавать вопросов, и не стоит пускать на ветер». Аргументы иногда менялись, но смысл оставался тем же. Николя обижался — пока двойник судорожно выводил эти слова, Лорен была рядом, горячая, красивая, потрясающе присутствующая, только протяни руку погладить. Хорошо было Другому призывать к терпению, он-то не мучился невыносимой неизвестностью, которая преследовала Николя день напролет. Если она скрывала что-то постыдное, он имеет право знать что. Право любящего и страдающего. Зачем продолжать эту редкую по жестокости игру? Другой напирал на слово «доверие», но доверяла ли Лорен Николя? Кажется, бедолага уже успешно сдал все возможные экзамены? Разве он не был достаточно терпелив? Со временем он начал принимать молчание Лорен за подозрительность, и эта подозрительность казалась ему похожей на презрение.

Николя больше не скрывался от Мюриэль, когда в десять утра она приносила ему почту. На его письменном столе стояли всевозможные «Трикпаки», но он даже не пытался спрятать свое пиво. Этот гэджет родился от чувства стыда, которое Николя уже преодолел. Он пил пиво, потому что этого требовал его организм, и его чистая совесть не находила в этом ничего плохого. Иногда Другой расщедривался на фразы по интересному вопросу: «Пей, сколько тебе нужно, пей, раз это помогает тебе двигаться вперед. Избегай производных от аниса, ячменя и фруктов. Тебе повезло с первой рюмкой, так что не изменяй водке. Можешь смешивать, но не забывай про вкус. И обязательно пей воду между двумя стаканами алкоголя. Знаю, что это непросто, но постарайся».

— Я оставлю вам газеты, которые пришли, пока вас не было?

— Спасибо, Мюриэль.

Он воспользовался ежедневным просмотром прессы, чтобы заглушить сушняк, с каждым днем становившийся все жестче. Николя открыл уже вторую банку «хайнекена» и, чтобы замаскировать ее, выбрал «Трикпак» с другой маркой пива, усмехаясь бессмысленности своего поступка. Среди последних вариантов «Трикпака», предложенных компанией Altux S.A., появилась модель с большими черными буквами на белом фоне: «Алкоголь вредит вашему здоровью». Были и двойные модели «Она» и «Он» — их можно персонализировать, написав имя или переведя фотографию. Есть еще и исковерканные консервные банки, вроде знаменитого шпината. В продаже можно найти «Трикпаки» «Трихлорэтилен», «Мышьяк», «Стрихнин», «Святая вода». И в довершение слоганы о пьянстве и знаменитые диалоги из легендарных фильмов. Ничто не могло удивить Николя, особенно перед первой банкой пива, той, что он наслаждается всеми фибрами. Остаток дня он выбирал между различными отравами, смотря по обстоятельствам. К вечеру в определенное время пиво настойчиво начинало звать водку, которая, в свою очередь, поздно ночью требовала освежающего действия пива. В этот омут Николя бросался без малейших угрызений совести. На следующий день, подточенный алкоголем, при смерти, он бы сохранил приятнейшее воспоминание о горчинке пива поутру.

«Друзья Тьери Блена, пропавшего год назад, приглашаются во вторник 16 мая в 18 часов по адресу: 170, улица де Тюренн, выпить по стаканчику в память о нем».

Между двумя статьями, которые он прочел по диагонали, вдруг всплыло: «Тьери Блен».

Всплыло из другой жизни.

Теннис в спортклубе «Фейан». Борг и Коннорс.

Странная заметка.

По крайней мере этот бокал Николя пропустил, шестнадцатого мая он был в Риме.

Сомнения в правильности имени рассеялись под напором слов «пропавшего год назад». Речь идет о том самом Блене, что придумал это пьяное пари. Они тогда назначили встречу ровно через три года, 23 июня, то есть меньше чем через месяц.

Его пиво неожиданно приобрело вкус газировки и совершенно не помогало. Чтобы пережить шок, он почувствовал настоятельную необходимость вытащить из внутреннего левого кармана фляжку. Глоток водки прибыл в пункт назначения. Николя надо было сосредоточиться, не разбудив при этом свой страх. Что означает «пропавшего»? Исчез или умер? Как знать, что у этого сумасшедшего на уме? Может, он упорствовал в своей безумной идее стать кем-то другим? Во имя чего? Какой ценой? Может, Блен умер, желая стать этим «кем-то другим»? Ясно одно: ни один из них не придет на назначенную встречу. Николя навсегда запомнит этого помешанного, который хотел стать кем-то другим и который пристрастил его к водке, не отдавая себе в том отчета. И он поднял свою флягу за Тьери Блена, ни о чем не подозревавшего благодетеля.

Николя потерял всякий интерес к сваленным на столе газетам и журналам. Пока еще неосознанно, он выгреб записки, оставленные Другим накануне. На этих клочках бумаги фиксировалось главное, остальное можно забыть. Чудовище становилось все точнее в своих формулировках, ему теперь хватало времени на то, чтобы позаботиться о пунктуации, писать полные фразы, исполненные вдохновения, иногда угрожающие, будто он орал из самых мрачных глубин.

«Раньше, когда кто-то заставлял тебя ждать больше двадцати минут, ты боялся, что он умер. Теперь желай этого!»

Некоторые пассажи были более туманными, Николя аккуратно складывал их в ящик стола и время от времени перечитывал, надеясь разгадать загадку.

«Большой вопрос: „С нами случается только то, чего мы боимся?“ или „То, чего мы больше всего опасаемся, никогда с нами не случается?“»

Иногда он обнаруживал записки, непосредственно связанные с повседневной жизнью.

«Посылай на фиг этого Гарнье и его план реструктуризации. Это пойдет на пользу только его отделу и повредит твоему, хотя он и настаивает на обратном».

Перечитав эти слова, Николя немедленно набрал внутренний номер Гарнье:

— Ги?

— Привет, Николя.

— Я тут подумал и в конце концов пришел к выводу, что нашим отделам лучше оставаться независимыми друг от друга, во всяком случае пока, спасибо за твой проект.

— ?..

— До свиданья, Ги.

Николя должен был признать, что Другой прав почти по всем пунктам, за исключением одного — скрытности Лорен. Раз она не может решиться разделить с ним свою тайну, Николя придется в одностороннем порядке расторгнуть соглашение. Он уже слышал замогильные хрипы своего двойника:

— Идиот, ты только все испортишь. Вспомни миф про Орфея!

— Придется рискнуть.

— У нее наверняка есть свои причины.

— Я хочу их знать.

— Тебе мало того, что ты живешь с ней, изо дня в день? Чего еще ты хочешь? Какой ценой?

— Вот именно что не «изо дня в день», а только ночью. Я люблю эту женщину, я ее люблю, я не могу больше не знать, что она делает, когда меня нет рядом, я с ума схожу. Вначале эта игра казалась мне забавной, от нее пахло серой, но теперь я не выношу этот запах, я хочу знать, потому что имею на это право.

— Нет у тебя никакого права.

— Да что ты об этом знаешь?! Она всегда рядом с тобой, ты не страдаешь от ее отсутствия.

— То, что она уже дала тебе, огромно, если ей нужно время, дай ей его.

— Я не буду ждать ни одной ночи.

Это решение несколько недель вертелось у него в голове, и события ускорились после их возвращения из Рима. Ему нужно знать. С сегодняшнего дня. Достаточно открыть телефонный справочник на букву Д.

«Детективы, Расследования, Слежка, Конфиденциальность…»

Все просто.

«Ассоциация частных детективов Парижа», «Агентство П.И.Т. Детектив», «Фирма Латура, расследования»…

Уж наверняка среди них найдется хоть один, который выяснит, кто такая Лорен.

«АПР, слежка», «Предупреждение, Решение, Действие — личные и коммерческие проблемы»…

Она ничего об этом не узнает.

«Наблюдение и расследования», «Частное детективное агентство с 1923 года»…

И совесть у него будет чиста.

«Наблюдение на машине, оборудованной радиоаппаратурой, метро „Шоссе-д'Антен“…»

У него есть на это право.

«Детективы-консультанты», «Безопасная проверка», «Определение подделок», «Должники», «Исчезновения», «Защита информации», «Детективное агентство SOS»…

Кого выбрать? Эти люди готовы на все, достаточно заплатить им денег. Он поискал название, которое бы вдохновило его и в списке, и в объявлениях, взятых в рамку, но все они стоили друг друга, все казались одинаково подозрительными. Он глотнул еще водки для храбрости и перечитал каждое название, каждый адрес. Он и не догадывался, что еще не отошел от шока, вызванного вторичным появлением Блена в его жизни — это появление предшествовало исчезновению, все произошло слишком быстро. Слово «пропавший» потрясло его по понятным ему одному причинам. А что, если желая остаться неразгаданной, Лорен тоже исчезнет? А что, если она рассказала о себе так мало с единственной целью подготовить свой уход на следующий же день? А что, если ее молчание защищает Николя от угрозы? Этот «пропавший» спровоцировал страх за Лорен. Он опустошил фляжку, даже не заметив.

«Частные дела», «Конфиденциальность», «Агентство Благая весть»…

Почему бы и не агентство «Благая весть»? Название несуразное и наивное одновременно. Это или другое, в конце концов, какая разница? Водка кончилась, и он, смирившись, одним махом допил теплое пиво. Он был пьян и знал это, именно к этому стремился.

— Алло? Я хотел бы поговорить с детективом.

— Месье Вермерен сейчас на задании, но я могу назначить вам встречу.

— Мне нужен кто-нибудь прямо сейчас.

— Попробуйте тогда в «БИДМ» или агентство Поля Лартига, это большие фирмы, они могут быстро среагировать, но, вероятно, не прямо через час.

— Я что-нибудь придумаю, спасибо.

Но вообще-то зачем обращаться к этому отродью? Зачем рассказывать свою жизнь незнакомому человеку? В конце концов, это не так уж сложно. Немного ловкости и везения, и через час он уже будет в курсе. Ему не хватало обжигающего действия водки, и он поспешил выйти из башни, чтобы зайти в любой бар по соседству и наполнить свою фляжку. Он перепробовал множество разных горячительных напитков, но только после водки Другой появлялся даже среди бела дня.

— Алло, Лорен? Тебя совсем не слышно…

— Здесь плохо берет. У меня нет времени на разговоры.

Он хотел дать ей возможность наконец все рассказать. Может, именно этого она и ждала?

— Ты где?

— Говорю тебе, мне некогда. В любом случае мы увидимся сегодня вечером, нет?

— Нам нужно увидеться сейчас же.

— Что на тебя нашло?

— Это очень важно. Я бы не просил тебя, если бы это было не так. Это ведь в первый раз?

— …

— Да или нет?

— Да.

— Скажи, где и когда.

— …

— Лорен!

— В бистро «Пти Каро» на улице Монтргей.

— Через сколько?

— В четверть второго.

Если бремя ее тайны слишком тяжело, он разделит его с ней. Если оно слишком тяжело для двоих, совесть его будет чиста и он будет знать, какое решение принять.

— Алло, Мюриэль? Меня не будет до конца дня. Отмените, пожалуйста, все, что у меня назначено на вторую половину дня.

— Хорошо. У вас только встреча с генеральным советом Роны, но они будут в Париже до субботы, я подыщу другое время.

— Спасибо, Мюриэль.

— Месье Гредзински? Тут еще кое-что… Пришел один человек, он хочет, чтобы вы непременно его приняли.

— Сейчас? Кто он?

— Он говорит, что не задержит вас долго.

— Кто он, Мюриэль?

— Это месье Бардан.

— Не впускайте его.

Николя взял свою фляжку, сунул ее во внутренний карман и вышел из кабинета, направляясь к лифтам. Бардан был уже в приемной — сидел в кресле, как курьер, ожидающий пакета. Последний человек, которого Николя хотел бы встретить на своем пути. Его ждала Лорен, вся жизнь, возможно, перевернется в ближайший час — и нужно же было этому придурку явиться именно сейчас! И почему только причастие «пропавший» не предназначено для таких людей?

— Добрый день, Николя.

Бардан протянул руку, силясь улыбнуться. Гредзински не сделал над собой такого усилия.

— Вы не вовремя. Я не могу вас принять.

Бывший начальник отдела по связям с клиентами был одет с нарочитой небрежностью. Он выглядел уставшим, глаза покраснели, веки опухли, в общем, жалкое зрелище.

— Всего десять минут, прошу вас, Николя.

«Спесивые однажды станут рабами. Но почему именно сегодня, черт все подери!»

Уход Бардана вызвал у Николя уколы совести, но уколы единичные, несильные, скорее декоративные, чувство неловкости испарялось с первым глотком алкоголя. Этот человек хотел унизить его, когда Николя еще не был теперешним Гредзински, когда он еще боялся, если на него повышали голос, боялся своей тени, жизни, всего. В общем, когда он был легкой добычей. И потому сегодня он имел полное право быть злопамятным.

Он пошел к лифту, Бардан не отставал ни на шаг — гротескная суетливость, как и все его повадки, ни на йоту не изменились с того момента, как он потерял работу. Николя подчеркнуто его игнорировал, но не тут-то было — в лифте они оказались одни.

— Я знаю, что совершил в отношении вас много ошибок, Николя. Я не должен был тащить вас на то собрание. Я знаю, что вы упрекаете меня за это больше всего, и вы правы.

— Я не метил на ваше место, мне поднесли его на блюдечке. Если оно вам так нужно, берите его, мне оно теперь без надобности, я могу и не работать остаток жизни, у меня в месяц в десять или двадцать раз больше моей зарплаты, которую между тем повысили после вашего ухода. Если я и сидел здесь, то только потому, что до сегодняшнего дня для меня это было развлечением. Но все кончено. Скоро они будут искать нового начальника, вы можете предложить свою кандидатуру.

— Не шутите так. Слишком давно я потерял чувство юмора.

«Было ли оно у него когда-нибудь?» — подумал Николя, когда двери лифта открылись на первом этаже.

— Я пришел извиниться перед вами. Я сам виноват в том, что произошло.

— Я тороплюсь, вы что, не видите?

— Никто не хочет брать меня на работу из-за возраста. Я думал, что смогу найти работу на раз, но…

Они вышли на эспланаду. Чем больше Николя убыстрял шаг, тем комичнее они выглядели.

— Броатье на все смотрит вашими глазами, вам достаточно слово сказать, и у меня будет работа, не важно какая, я согласен на понижение.

— Вы уже на понижении.

— Возьмите меня в свой отдел, я тут знаю все как свои пять пальцев, я вам пригожусь.

Николя уже почти бежал, он опаздывал, а Лорен не будет ждать. Он любил ее, он должен был сообщить ей об этом немедленно и убедить ее все ему рассказать. Бардан не отставал и мог все испортить. Не останавливаясь, Николя произнес:

— Когда грянут трубы Страшного суда и я предстану перед Всевышним, я признаюсь во всех своих грехах: «Я украл игрушку у малыша младше меня, когда мне было шесть. Я растрезвонил всему классу, что Кларисса Вале влюблена в меня, и все над ней смеялись. Я очень сильно пнул кошку, которая разбудила меня своим мяуканьем». И когда Всевышний, чтобы смягчить мою вину, спросит, что же хорошего я сделал для человечества, я отвечу: «Я уволил Бардана».

Николя спустился в метро и перед компостером оглянулся через плечо.

Никого.


Он искал ее в кафе — неудачное время, все обедают на скорую руку, ищут место, где бы присесть, взвинченные официанты, слишком занятые, чтобы обслужить еще и его. Он пробился к бару и пристроился на уголке, у стойки, уставленной пустыми чашками и стаканами. Почему она не назначила встречу в каком-нибудь знакомом месте — уютном баре или парке? Как объяснить в этой сутолоке, что настал момент истины? Наконец она появилась, подошла к Николя и украдкой поцеловала его в губы.

— Что случилось?

— Может, пойдем в другое место? Наверняка тут поблизости есть кафе поспокойнее.

— Николя, у меня всего десять минут. Я пришла только потому, что почувствовала, что это срочно, а когда срочно, то со временем не считаются, иначе это уже не срочно.

— Нам надо поговорить о нас с тобой.

— Вот черт! Я специально назначила тебе встречу здесь, потому что ждала чего-нибудь в таком роде.

— Тебе не кажется, что я достаточно ждал?

— ?..

— Я люблю тебя, господи боже мой!

— Я тоже, и именно поэтому я предлагаю тебе забыть это идиотское свидание и встретиться, как договаривались, в девять в «Линне». Я так и поступлю, но вот ты?

Чтобы не обострять ситуацию, Николя был вынужден согласиться. После всего того, что они пережили вместе, она все равно нашла способ поставить его на место, как и в их первую встречу.

— Ну, тогда до вечера. Поцелуй меня, придурок.

Он ее ненавидел, он ее любил. Они поцеловались. Другой был прав — надо быть сумасшедшим, чтобы подвергнуть риску их отношения. Она вышла из бистро, он смотрел, как она удаляется, машет на прощание и сворачивает за угол улицы Монтргей.

Надо быть сумасшедшим.

Абсолютно сумасшедшим.

Почему она выбрала именно это бистро?

В конце концов, это совершенно не важно.

Почему в четверть второго?

Николя подумал, куда подевалась его решительность. Бармен спросил, что налить, Николя заказал двойную порцию водки, выпил ее залпом, из глаз брызнули слезы. Может, это кафе играло важную роль в жизни Лорен? В ее профессиональной жизни? Или в той части ее личной жизни, из которой его исключили? Водка ударила в голову, он вышел на улицу и пошел в том же направлении. Остановился на улице Этьен-Марсель. Увидел вдалеке ее фигурку, спешащую в сторону Ле Аль.

Пришлось выбирать. И быстро.

Подчиниться приказам Другого, благоразумно вернуться в офис и окунуться в работу, а не в водку, встретиться с Лорен вечером и провести с ней ночь? Или поиграть в импровизированного детектива, не зная, к чему все это приведет?

Ему не пришлось долго следить за ней.

Лорен вошла в магазин с сине-белым фасадом.

Через стекло, между двумя рекламами, предлагающими замороженное филе трески по 65 франков за пакет 550 граммов и ломтики новоорлеанской курицы за 22,80 франка, Николя различил около кассы женщину, застегивающую белый халат.

Лорен, заметив Николя, остановилась как вкопанная.

На ее губах проступила улыбка, которую он предпочел бы никогда не видеть. Она жестом попросила коллегу подменить ее за кассой, вышла к нему и остановилась, сложив руки на груди.

— Меня зовут Лорен Ригаль, я живу в однокомнатной квартире в доме номер 146 по улице де Фландр, не замужем, детей нет. Родилась в деревушке недалеко от Куломье, родители — фермеры. Хотя они и не очень богаты, но мне удалось окончить школу и получить диплом, что не очень-то мне помогло, когда я в девятнадцать лет приехала в Париж. У меня была маленькая квартирка на улице Мадам с газовой плиткой и бежевой кастрюлей, которую приходилось ставить на край кровати. Зато был замечательный вид, это было воплощением моей мечты о богемной жизни. В течение нескольких лет я меняла комнатушки и подработки, пока не нашла работу здесь — я обновляю товар на полках, работаю кассиром и, как долгожитель тут, могу организовать тут все по-своему, и никто мне и слова не скажет. Как все, я мечтала о великой любви. Официант ресторана наградил меня категорией «девушка на выходные». У него была девушка на ночь, девушка на месяц и жена на всю жизнь. И специально для меня он создал новую графу «выходные». Потом был Фредерик. Мы познакомились в библиотеке, он был звукоинженером в кино, я считала его красавцем, мне казалось, что я тоже ему нравлюсь. На первом же свидании он спросил, чем я занимаюсь. Когда я ответила, что я продавщица в магазине замороженных продуктов, я почувствовала какую-то поспешность, не знаю, было ли это следствием, но мы очень быстро стали любовниками. Я с ума по нему сходила. В таких случаях всегда говоришь себе: «Ну все, это на всю жизнь». Однажды он пригласил меня на какую-то киношную вечеринку. Впервые я так близко видела знаменитостей. В тот вечер я заметила странную особенность: если человек подходил ко мне, меньше чем через минуту — по секундомеру — он спрашивал, чем я занимаюсь. Как честная девочка, я отвечала, что работаю в магазине замороженных продуктов, и меньше чем через минуту — по секундомеру — он уже находил кого-нибудь другого, чтобы задать тот же вопрос. Но что говорить вместо «кассирша в магазине замороженных продуктов», если ты кассирша в магазине замороженных продуктов? Что говорить-то? Я работаю на большую сеть распределения третьеразрядных продуктов? Я специалист на линии охлаждения? Благодаря тому, что друзья без конца спрашивали его, что он со мной делает, Фредерик стал задаваться тем же вопросом. Мне понадобился примерно год, чтобы прийти в себя после этого. Потом был Эрик. Как все женатые мужчины, он не любил, чтобы нас видели вместе. Мы встречались у меня, и он никогда не оставался позже двух часов ночи. В конце концов он бросил жену и женился на директоре издательства. Я уже не говорю о Фабьене, этот-то знал, чем я занимаюсь, потому что мы познакомились, когда он делал покупки в нашем магазине. При первой же ссоре он не смог удержаться и бросил мне в лицо: «И какая-то продавщица мороженой рыбы будет указывать мне, что делать!» Я не стыжусь того, чем я занимаюсь, но вот уже несколько лет у меня другие жизненные планы. Я хочу воплотить свою мечту — заняться винами. Я узнавала вино совершенно одна в Париже. Я ходила по барам ради радости открытия. Чтобы лучше ориентироваться в этой области, я читала гиды, журналы. Невозможно в одиночестве сформировать нёбо, и я начала искать ассоциации владельцев винных погребов, всякие винные встречи, дегустации. В самые шикарные места мне удавалось наняться официанткой, и мне давали попробовать самые легендарные вина. Я слушала профессионалов, записывала. Потом устроилась на курсы, это помогло мне различать запахи, классифицировать их. Увлечение становилось все серьезнее, я отложила немного денег и поехала на первую стажировку по винодельческим замкам. Тут-то все и началось. Мне дали отпуск за свой счет, я получила диплом Национальной федерации независимых виноторговцев. За это время я научилась обращаться с вином, покупать его и хранить, искать его. Вероятно, я нашла человека, который готов объединить наши усилия и попытать счастья со мной. Моя идея — открыть бутик для небогатых людей, где будут продаваться вина по 20, 30, иногда 50 франков за бутылку. Для этого надо избороздить Францию в поисках небольших виноградников, где еще сохранились традиции уважения к вину, надо поискать в менее престижных районах — Либерон, Корбьер, Каор, Анжу, Сомюр, Бержерак и других. Там еще остались виноградари, которые умеют не производить слишком много, терпеливо ждать созревания винограда, которые по-настоящему рискуют, пытаясь соперничать с пойлом из виноградных выжимок, вроде того что продаются в парижских супермаркетах, где на этикетке написано название несуществующего замка. Я хочу открыть этот бутик для тех, кто никогда не попробует тальбо-82. Я хочу дать всем возможность пить хорошее вино, потому что у всех есть на это право.

А пока я не стала другой самой собой, этой «Лорен, которая продает хорошее вино даже бедным», я поклялась себе, что никогда никому не скажу, что я «Лорен, кассирша в магазине». Дорога от одной Лорен к другой увлекательна, но длинна и трудна, какая-нибудь мелочь может все испортить. Чтобы избавить себя от опасности, сохранить силы и убеждения и чтобы сомнения других — даже тех, кто желает мне только добра — не подкосили меня, я стала «Лорен, которая никогда не отвечает ни на какие личные вопросы». До сегодняшнего дня мне это удавалось. Но тебе обязательно нужно было знать. Только поэтому я не хочу тебя никогда больше видеть.

ПОЛЬ ВЕРМЕРЕН

Если бы Поль отказался от дела Брижит, он подвергся бы серьезной опасности — другой частный детектив занялся бы исчезновением Блена. Какой-нибудь шарлатан обобрал бы ее до нитки, а настоящий профи мог бы докопаться до Вермерена.

Она так мечтала о Блене, что придумала историю их связи — самое жестокое признание в любви, и эта слепота пугала Поля. Это упорное желание найти своего драгоценного пропавшего без вести было для него опасно. Надо было выпутываться так, чтобы освободить и ее от этой страсти, что превратила Мадемуазель в мифоманку.

Поэтому Вермерен начал поиски Блена, но прежде чем пуститься по его следу, он не мог отказать себе в удовольствии расспросить Брижит об этом человеке.

— У него были какие-нибудь хобби, увлечения?

— Он любил теннис, но был слишком горд, чтобы проиграть турнир или даже просто матч. Про таких говорят, что они не умеют проигрывать.

— ?..

— Если он начал играть в покер, это наверняка плохо кончилось. Попробуйте поискать в этом направлении.

— Так как я не знаю, откуда взялись его связи с этой средой, это будет непросто. Что-нибудь еще?

— Не знаю, насколько это важно, но есть одна мелочь, о которой я никогда не говорила полиции. Я не хотела выдавать профессиональные тайны, даже для того чтобы начать расследование.

— ?..

— Бухгалтер — это что-то вроде врача или адвоката. Ну, вы понимаете, что я хочу сказать, вы же тоже должны скрывать конфиденциальную информацию.

— Продолжайте…

— Когда я разбирала корешки его чековой книжки, за год я обнаружила три или четыре выплаты некой Барбаре, без уточнений. «Барбара 800 франков», «Барбара 300», суммы такого порядка, не слишком большие. Я подумала, что это любовница, приревновала, но ничто не подтвердило эту гипотезу. Я так и не узнала, что это за Барбара. Это может вам помочь?

У Барбары был красный нос, зеленая шевелюра, она носила обувь 60-го размера, Блен никогда не видел ее настоящего лица. Барбара была клоуном. В длинном интервью в «Нувель обсерватер» она рассказывала, как целые дни, включая выходные и праздники, проводит в больницах, веселя несчастных, больных раком малышей. Особенно по праздникам. С годами она окружила себя кучкой единомышленников, в конце статьи приводился номер счета, по которому следовало направлять пожертвования. И Блен жертвовал, спрашивая себя, покупает ли он таким образом себе чистую совесть, пока не понял, что ответ на этот вопрос значения не имеет. Он мог бы помогать куче других ассоциаций, фондов, комитетов, но он выбрал Барбару, потому что на фотографиях в журнале не было видно ее настоящего лица. Она могла оказаться его соседкой, но он никогда бы об этом не узнал.

— У него были причуды, привычки?

— Вроде нет. Разве что некоторые безумства.

— Безумства?

— Была одна вещь, которую он любил больше всего. Когда лил сильный дождь, через окно он тайком поглядывал на опустевшую улицу, на бегущих редких пешеходов. И всегда кто-нибудь спасался от ливня в телефонной будке на противоположном тротуаре. Тьери звонил по этому телефону, и человек в замешательстве всегда в конце концов брал трубку. И тут…

И тут — что? Школьные розыгрыши, ничего больше, идиотские хохмы задержавшегося в развитии юноши.

— Тьери разыгрывал опасного человека, который хочет запугать каких-то несчастных. Это было примерно так: «Алло, Этьен?.. Мне удалось достать только шесть кило, но я не продам меньше шестисот за грамм, сечешь?» Человек бормотал невесть что, Тьери спохватывался: «Так вы не Этьен! Вы находитесь в телефонной будке напротив магазина на улице Реймонд-Лоссеран?» Несчастный выскакивал из будки под дождь и скрывался за первым же углом. Тьери разыгрывал и других персонажей — русских шпионов, ревнивых мужей… Эта забава казалась мне омерзительной, но Тьери говорил, что только что добавил немного приключений в жизнь человека, которому явно этого не хватает. Вы и представить себе не можете такие злые шутки.

Вермерена возмутило слово «опасный», оно создавало образ какого-то извращенца. Впервые ему захотелось реабилитировать Блена.

— А если в кабине оказывалась женщина?

— О, тут все было по-другому, Тьери пытался их рассмешить. Иногда ему это удавалось.

То, что Поль хотел услышать. Несмотря на то что сотни раз Блену хотелось загробным голосом произнести: «Вам очень идет эта красная мини-юбка».

— Что-нибудь еще Брижит?

— Я нашла несколько листков из его записной книжки, но там нет ничего важного.

— Что за листки?

— Он записывал, что надо сделать, чтобы не забыть, в блокнотик.

— Как они у вас оказались?

— Я выуживала их из урны, когда он кидал их туда.

Поль кусал губы, чтобы не выдать своего удивления.

— Знаю, я похожа на психопатку, но…

«Да уж, в пору упрятать тебя в психушку». Поль не верил своим ушам.

«Заказать 50 листов с подкладкой из пеноматериала в „Россиньоль“».

«Вторник вечером, курица. Или телятина, Жюльет любит телятину. 01 55 24 14 15, возможный клиент для Комб (акварели). Сказать Надин, что ей идет платье, которое она не решается надеть».

— Это поможет, Поль?

«Ежегодный ужин у „Паршиби“, суббота (Эффралган).

Записать „Огонь Матиаса Паскаля“ по третьей.

95 С? Объясниться».

— Так поможет?

— Нет. Вы хотите сохранить их?

— Конечно. У меня осталось так мало от него.

И хотя эти листочки были для него не опасны, он все равно чувствовал себя ограбленным и был в обиде на Брижит, он и не подозревал, что она на такое способна. Мифоманка, фетишистка, кто еще? Неужели неразделенная любовь толкает на такие крайности?

— Он никогда не говорил о самоубийстве? Вопрос немного резкий, но надо рассмотреть все возможности.

— Иногда он витал в облаках, был мрачен, но никогда не впадал в депрессию. Единственный раз, когда я слышала от него слово «самоубийство», было по поводу «маленького Архимеда».

Поль прекрасно понимал, о чем она говорит, но, развлекаясь, попросил ее объясниться.

— Он постоянно рассказывал мне историю о «маленьком Архимеде». Всякий раз я делала вид, что забыла, о чем идет речь, такое удовольствие доставляла ему эта байка. Я уж не помню, откуда он ее взял — из газеты, из романа, из фильма, в общем, не важно. Это история про маленького мальчика четырех-пяти лет, который был невероятно музыкально одарен Его никто ничему не учил, но он знал гаммы и умел играть на любом инструменте. Родители были поражены, купили ему пианино, наняли учителя, считали его маленьким Моцартом, думали, что им невероятно повезло. Но энтузиазм ребенка быстро угас, он отказался играть, а его родители, которые уже питали безумные надежды, заставляли его повторять гаммы, отчего он невыносимо страдал. Однажды утром мальчик выбросился из окна. В его комнате под кроватью родители нашли запрятанные эскизы, геометрические фигуры, расчеты, математические доказательства. Слишком поздно они поняли, что ребенок был не маленьким Моцартом, а маленьким Архимедом. И как все великие математики, он умел расшифровывать язык музыки, но для него это было всего лишь развлечение. Его страстью, его истинным призванием были алгебра и геометрия, законы, управляющие миром и всеми его проявлениями. Тьери обожал эту сказку. Ему казалась ужасной мысль о неправильно понятом призвании.

У Поля по спине пробежали мурашки, он наконец понял, почему Блен так любил эту историю.

— Сделайте все возможное. Не скрывайте от меня ничего, что вы обнаружите. Я готова выслушать все, что вы мне скажете.

— Вы уверены?

— Да.

Наверное, эта уверенность и побудила Поля исполнить ее самое горячее желание.

Через две недели он назначил ей встречу вечером в агентстве и заставил ее подождать минут десять, пока не ушел его компаньон.

— Заходите, мадам Рейнуар.

Как все клиенты, она осмотрела комнату, выискивая что-нибудь типичное для детективного агентства. Потом села, сложив руки на груди, — напряженная, готовая выслушать самые худшие откровения. Поль подождал, пока взгляд Брижит не остановился на его лице.

— Что с вами случилось, месье Вермерен?

— Вы об этом? — Он коснулся пластырей на лице.

Широкая марлевая повязка под синим, почти закрывшим глаз левым веком и пластырь в углу рта. Поль знавал шрамы похуже, эти-то заживут через неделю, но и они произвели желаемый эффект.

— Это ваше расследование?..

Поль долго молчал, чтобы Брижит могла по достоинству оценить его шрамы.

— Об этом мы поговорим попозже, начнем сначала. Я долго думал, прежде чем согласиться на это дело. Тот факт, что Тьери Блен был моим клиентом, теоретически запрещал мне любое касающееся его расследование. К тому же он знал меня в лицо, поэтому слежка становилась еще более рискованной. Вам удалось меня убедить, и дальнейшие события показали, что вы были правы.

Чуть ли не ревниво Поль подумал, как Блену удалось и теперь зажечь такой огонь в глазах женщины.

— Несмотря на все ваши усилия, прежние знакомые Блена не сильно нам помогли. Поэтому я пошел по единственному следу, который оказался под рукой, — то дело, которое он мне поручил, когда искал владельца рисунка Боннара. Вы хотите знать подробности о том, как я на него вышел?

— Вы его нашли?

— Да.

Всего за секунду она зарделась, мышцы напряглись, дыхание участилось. Блен не замечал ничего подобного, когда общался с Брижит.

— Где он? Вы говорили с ним!

Он положил руку на синюю папку:

— Все здесь, мадемуазель Рейнуар. Тьери Блен живет в Париже, но он изменил лицо. Теперь его зовут Франк Сарла.

— !..

— Мне потребовалось шесть дней, чтобы это обнаружить, и четыре — чтобы напасть на его след в его новой жизни. Эти четыре дня описаны здесь. Прежде чем вы прочтете отчет, я должен вас предупредить. То, что вы узнаете, несомненно, шокирует вас, у вас еще есть возможность не читать отчет. Я знаю вашу решительность, но, возможно, вы меняете дорогие вашему сердцу воспоминания на правду, которая еще долго будет вам мешать. Подумайте!

— Я уже все обдумала!

Этого следовало ожидать.

Он взял синюю папку и протянул ей.

Она откинулась в кресле, глубоко вздохнула и начала читать, а в глубине комнаты Поль вытащил сигарету из пачки, заныканной для исключительных случаев.

В собственные руки

Не подлежит разглашению


Отчет о наблюдении

Цель: наблюдение в понедельник, 28 мая, за Тьери БЛЕНОМ, называющим себя Франком САРЛА (и именуемым так впоследствии), от его местожительства — 24, квартал Жермен-Пилон, 75 018 Париж.

8.00. Начало задания.

8.30. Установка приборов для наблюдения в районе квартала Жермен-Пилон.

10.25. Выходит месье Сарла, один, на нем брюки и куртка из грубой кожи. Пешком он доходит до закусочной «Золотая гора» на углу бульвара Клиши и улицы Андре-Антуан. Судя по всему, месье Сарла знаком с официантами и владельцем месье Бреном, который выходит ему навстречу. Они садятся за столик на отшибе и разговаривают.

11.50. Конец разговора с месье Бреном. Месье Сарла выходит из закусочной и ныряет в метро.

12.05. Месье Сарла выходит из метро на станции «Броншан» и заходит в «Клуб Батиньоль», игорное заведение, расположенное по улице Броншан, 145. Клуб подчиняется закону 1951, согласно которому вход в залы, где ведутся азартные игры, разрешен только членам клуба и их друзьям. Дальше наблюдение ведется из бильярдной, примыкающей к карточному залу.

13.30. Короткое появление месье Сарла, на нем пиджак и галстук, вероятно, собственность заведения. Он заходит в туалет и возвращается в игорный зал. По полученным сведениям, речь идет о зале, где играют в покер.

15.50. Месье Сарла выходит из клуба. Один.

15.55. Месье Сарла спускается в метро «Броншан».

16.05. Месье Сарла выходит из метро на станции «Площадь Клиши» и направляется к улице Бланш.

16.10. Месье Сарла заходит в муниципальные ясли, расположенные в доме номер 57 по улице Бланш.

16.25. Месье Сарла выходит из яслей, неся на руках ребенка, которого он усаживает в коляску, взятую из гаража при яслях.

16.30. Месье Сарла катит коляску по направлению к улице Нотр-Дам-де-Лоретт до остановки «Сент-Жорж» автобуса № 74 и ждет.

16.35. Останавливается автобус, из него выходит молодая дама и идет навстречу месье Сарла. Ей лет двадцать — двадцать пять, на ней короткая юбка и широкая кожаная рокерская куртка. Поцеловав месье Сарла в губы, она берет на руки малыша (она ведет себя как заботливая мать).

16.55. Месье Сарла оставляет женщину и ребенка и пешком возвращается на улицу Нотр-Дам-де-Лоретт, сворачивает на улицу Фонтэн и заходит в магазин «Кожа и меха на заказ», улица Дюперре, 17. Он меряет что-то вроде очень длинного бежевого френча, вышитого черными нитками. Портной подгибает рукава (очень широкие, типа «летучая мышь»), Сарла примеряет каждый раз заново.

17.20. Месье Сарла выходит из магазина и спускается в метро на станции «Пигаль».

17.45. Месье Сарла выходит из метро на станции «Сантье» и направляется к пересечению улиц Реамюр и Сент-Дени.

17.50. Ждет на углу улицы.

17.55. Проститутка (сорок — сорок пять лет) направляется к месье Сарла. Они недолго разговаривают, потом заходят в подъезд обшарпанного дома номер 148 по улице Сент-Дени. По полученным сведениям, проститутку знают здесь под именем Жизель и работает она в основном на улице Сент-Дени.

19.45. Месье Сарла и так называемая Жизель выходят из подъезда и расстаются. Стоит отметить, что у проститутки опухшее лицо (следы ударов, синяки) и она явно только что плакала и еще держит в руках носовой платок. Она отправляется на свое рабочее место, а месье Сарла идет в сторону ворот Сент-Дени и спускается в метро на «Страсбур-Сент-Дени».

20.05. Месье Сарла выходит на Вандомской площади и заходит в ресторан «Алибер» на улице Кастильон. Попасть в этот высококлассный ресторан можно только заказав столик предварительно, поэтому дальше наблюдение ведется из кафе напротив — «Балто».

23.05. Месье Сарла выходит из ресторана в компании двух элегантно одетых господ лет пятидесяти. Они прощаются и садятся каждый в свою машину с шофером («мерседес», номер 450 °CZH 06, и «сафран», номер 664 DKJ 13). Последний предлагает месье Сарла подвезти его, тот отказывается.

23.10. Месье Сарла покидает улицу Кастильон.

23.50. Месье Сарла пешком возвращается домой, дом 24, квартал Жермен-Пилон.

23.55. Наблюдение продолжается от дома 24 в квартале Жермен-Пилон.

Поль ждал того момента, когда она перевернет страницу.

— Я решил остаться, рискуя провести там всю ночь. Учитывая его распорядок дня, я решил, что он обделывает свои делишки ночью. И не ошибся.

Отчет о наблюдении

Цель: наблюдение во вторник, 29 мая, за Тьери БЛЕНОМ, называющим себя Франком САРЛА (и именуемым так впоследствии), от его местожительства — квартал Жермен-Пилон, дом 24, 75 018 Париж.

2.40. Месье Сарла выходит из дому в той же одежде, что и накануне. Направляется к бульвару Клиши.

3.00. Месье Сарла останавливается у заброшенного кинотеатра «Руаяль» на углу улиц Дельта и Фобур-Пуасоньер. Он нажимает кнопку звонка на решетке и ждет. Он повторяет это несколько раз и начинает выказывать признаки нетерпения.

3.10. Пожилой человек открывает створку двери бывшего кинотеатра, потом решетку и впускает месье Сарла.

5.40. Месье Сарла выходит из кинотеатра в сопровождении четырех женщин от двадцати пяти до сорока лет, одетых для выхода и сильно накрашенных. Они останавливаются на пороге и ждут.

5.45. Рядом с ними останавливаются три такси, месье Сарла проверяет, чтобы все расселись удобно. Они пожимают друг другу руки. Такси отъезжают. Месье Сарла идет по улице Фобур-Пуасоньер, постоянно названивая разным людям по мобильному телефону.

6.15. Месье Сарла заходит в гостиницу «Холидей Инн» на бульваре Итальен. По полученным от консьержа сведениям, он снял одноместный номер и просил разбудить его в 14.30.

15.10. Месье Сарла выходит из гостиницы и идет по бульвару Итальен. Он заходит в кондитерскую «Девилль и Шаррон» купить «веточки с апельсином», которые он съедает по дороге к площади Оперы.

— Это его любимые!

Растроганная Брижит улыбнулась.

— Иногда он делал громадный крюк, только чтобы проехать мимо «Девилль и Шаррона» и купить эти пирожные. Он считал, что там они лучшие в Париже.

Она вздохнула и снова взялась за чтение. Поль терпеливо ждал, облокотившись на подоконник.

15.35. Месье Сарла заходит в магазин «ФНАК». В книжном отделе он останавливается перед полкой «Эзотеризм».

15.50. Выходит из магазина, купив книги «История сект» Реми Гранжье, «Гуру для жизни» Карин Лорайана и «Запрещенный дух» Марка Селмера.

— Месье Вермерен… Как вы думаете, это связано с покупкой того ужасного френча, который он мерил у портного?

— Откуда же я знаю?

15.55. Месье Сарла заходит в кофе «Мариво», напротив магазина. Садится за столик, заказывает горячий бутерброд и стакан пива.

16.20. За едой он пролистывает только что купленные книги.

16.30. У него звонит телефон, он разговаривает, выключает телефон и просит счет.

16.35. Месье Сарла выходит из кафе и пешком направляется на улицу Башомон в лавку без всяких опознавательных знаков, расположенную в доме номер 61. Он разговаривает с владельцем магазинчика. Они одни.

16.55. Перед домом останавливается полицейская машина. Три агента в форме (двое мужчин и одна женщина) выходят из машины и заходят в здание. Владелец и месье Сарла радостно их приветствуют. Пока они разговаривают, владелец заходит в прилегающее к его магазинчику кафе «Шоп» и возвращается оттуда с чайником и чашками.

17.00. Три агента, владелец и месье Сарла пьют чай.

17.10. Агенты выходят из дома исадятся в машину. Месье Сарла пока остается в магазинчике.

17.20. Месье Сарла выходит из магазинчика и направляется на улицу Сент-Дени, срезая по улице Сент-Совер.

17.30. Он останавливается на углу улиц Сент-Дени и Реамюр и ждет.

17.55. К месье Сарла подходит Жизель. Они идут в кафе «Сюркуф» на углу улиц Реамюр и Палестро.

18.00. Они разговаривают, расположившись за столиком, со стаканами пива. Месье Сарла кладет руку на колено Жизель.

18.10. Они прощаются на пороге кафе. Месье Сарла спускается в метро на станции «Страсбур-Сент-Дени».

18.30. Месье Сарла выходит из метро на «Бастилии» и направляется к улице Фобур-Сент-Антуан. Заходит в мебельный магазин «Алан Афер», дом номер 51. Там он встречается с девушкой в рокерской кожаной куртке, которой накануне отдал младенца в коляске. Девушка держит на руках ребенка, которого месье Сарла забирает у нее и целует.

18.35. Месье Сарла с девушкой ходят по магазину в сопровождении продавца. Они выбирают деревянный шкаф в деревенском стиле и двуспальный складной диван. Месье Сарла присаживается, чтобы оформить покупку и выписать чек.

18.55. На запруженной машинами улице Фобур-Сент-Антуан месье Сарла с девушкой пытаются поймать такси.

19.10. Месье Сарла укладывает коляску в такси, целует девушку и ребенка и пешком возвращается по улице Фобур-Сент-Антуан. Он спускается в метро на «Бастилии».

19.35. Месье Сарла выходит из метро на станции «Аббесс» и идет по улице Оршам в кабаре «Пусса». Наблюдение продолжается снаружи.

22.45. Месье Сарла выходит из кабаре и возвращается на площадь Аббесс.

22.50. Месье Сарла доходит до сквера, потом неожиданно разворачивается и подходит к сыщику, которого он узнал, и молча волочит его в совершенно пустой парк. Сыщик получает жестокий удар по затылку и теряет сознание.

— Он вас избил?

Поль отвел взгляд — пластыри на лице были лучшим ответом.

— Я следил за ним довольно долго.

— И что с вами случилось потом?

— Читайте.

Около 23.30. Сыщик пришел в сознание в пустом, сыром подвале. Его руки были связаны за спиной. Напротив него сидит Франк Сарла, они одни. Сарла вытаскивает из фотоаппарата пленку, на которой были вчерашние и сегодняшние кадры, потом пытается узнать у сыщика, как долго тот следит за ним и кто его нанял. Сыщик не отвечает, и месье Сарла сильно бьет его по лицу.

Около 23.45. Сыщик называет месье Сарла имя Брижит Рейнуар.

— И что он сделал?

— Когда я произнес ваше имя? Казалось, он был очень удивлен. Он ожидал услышать чье угодно имя, но не ваше. Ну вы понимаете, в этой ситуации я не стал его спрашивать, чьи имена он ожидал услышать.

Около 23.50. После долгого молчания месье Сарла уходит.

Около 0.10, среда 30 мая. Месье Сарла появляется с листами бумаги и ручкой. Он пишет письмо.

Около 0.30. Месье Сарла складывает письмо в конверт и велит сыщику передать его Брижит Рейнуар, после чего освобождает его. Сыщик поднимается по лестнице и оказывается во дворе обшарпанного дома на улице Верон. По полученным сведениям, подвал принадлежит совладелице дома, которая им давно не пользуется, имя месье Сарла нигде не фигурирует.

0.40. Месье Сарла удаляется в сторону улицы Лепик.

Брижит сидела с потерянным видом, опустив руки, держа отчет за уголок, по щеке скатилась слеза. Поль закурил очередную сигарету и сунул пачку в ящик. Он смаковал каждую затяжку.

— Он чудовище! Этот человек — чудовище!

— Он угрожал мне, если я не перестану его преследовать. Как вы понимаете, я принял его угрозы всерьез. Я не слишком хорошо знал Тьери Блена, но могу вам сказать, что Франк Сарла не остановится ни перед чем, чтобы избавиться от кого бы то ни было. Лично я выхожу из игры.

— А письмо?

Из ящика письменного стола он вынул конверт и протянул его Брижит:

— Хотите побыть одна?

— Нет-нет, Поль, останьтесь.

Мадемуазель!

Сколько же времени прошло с того… С того кабинета в диком беспорядке в углу мастерской. Вы умели делать так, чтобы о вас забывали. Иногда слишком. Может, вам еще предстоит пережить романтическую историю, вместо того чтобы мечтать о ней, кто знает? Мы никогда не были любовниками, попробуйте убедить себя в этом вместо того, чтобы рассказывать небылицы окружающим. Вы были полной противоположностью любовницы — вы были моей наперсницей. Вы были той, которой можно рассказать все — и сердечные боли, и сальные шуточки. Мне нравилось рассказывать одной женщине о другой. Но вы никогда не были предметом моих рассказов. Мы никогда не будем любовниками. Тьери Блен умер, оставьте его в покое и забудьте даже память о нем. У человека, которым я являюсь сейчас, нет практически ничего общего с тем, кого вы знали. Жаль, что вам пришлось нанять детектива, чтобы в этом убедиться. Помните, однажды вы спросили меня, как я играю в теннис по отношению к Макинрою? Сегодня я дам себе двадцать очков по шкале моей собственной жизни, и я не желаю никакой другой, какой бы интересной и ужасной она ни была. Не знаю, куда она заведет меня, но это моя жизнь. Блен притворялся, а я нет.

Я засветил все фотографии вашего сыщика, я не хочу, чтобы кто-нибудь знал мое новое лицо. Не спрашивайте его ни о чем, это в его и ваших интересах. Оставьте меня в покое. Не пытайтесь меня найти, Мадемуазель, я слишком хорошо умею извлекать выгоду из женщин, я сделаю из вас кого-то, совершенно на вас непохожего.

Ваше жалованье не позволит вам оплатить услуги месье Вермерена, я ему заплатил сполна, он не должен требовать от вас ничего больше. Брижит, постарайтесь стать счастливой, вы этого заслуживаете. Если кто-нибудь в этом мире и заслуживает того, чтобы остаться собой, так это вы.

Никогда не становитесь кем-то другим.

Ф. С.
Не так просто оказалось вспомнить мелкий, неразборчивый почерк Блена. Брижит одна из немногих могла его расшифровать. Ведь ей это было необходимо, чтобы разбираться с его счетами, записями — со всеми его каракулями, касающимися мастерской. Сегодня почерк Поля Вермерена стал более округлым, плавным, ровным. Дело тренировки.

— Извините меня, Поль, — произнесла она, едва сдерживая слезы.

— Хотите кофе? Или чего-нибудь покрепче? Может, коньяку? У меня припрятан НЗ.

Она ничего не ответила. Он приготовил чай и оставил ее, погруженную в свои мысли. Что-то подсказывало ему, что Франк Сарла недолго будет тревожить покой Брижит.

Он протянул ей чашку обжигающего чая, она вернулась на землю.

— Сальные шуточки… Его выражение. «Мадемуазель, хотите, расскажу вам еще одну сальную шуточку?» Я их ненавидела, но слушала и иногда даже улыбалась, чтобы сделать ему приятное. «Ничего подобного я не могу рассказать Надин». В этих нескольких строчках все его — повторения, орфографические ошибки, словечко «дикий», которое он употреблял по сто раз на дню. Его так много в этом письме…

Помолчав, она взяла со стола зажигалку и подпалила уголок письма. Они смотрели, как его пожирает огонь, пока оно не превратилось в пепел.

— Сколько я вам должна?

— Сарла заплатил мне за работу, и еще на бинты осталось.

— А я-то думала, что знаю его лучше всех на свете…

Поль Вермерен целую ночь сочинял этот отчет. Франк Сарла родился с первыми лучами солнца. Поль слышал, как он скатывается по лестнице, и в любой момент был готов выскочить и всыпать ему как следует, если он не отстанет.

— Отчет тоже уничтожьте, — попросила Брижит. — Чем меньше останется следов этого негодяя, тем лучше. Спасибо за все, что вы сделали. Наконец я получила ответы на все свои вопросы. Теперь все пойдет лучше.

И она поспешно направилась к двери.

— До свиданья, месье Вермерен.

— Брижит… Я бы хотел…

— Да?

— Я хотел предложить вам встретиться, когда все тени исчезнут.

Она снова улыбалась. Удивленно и, наверное, слегка польщенно.

— Что-то в вас, Поль, мне нравится. Я бы даже сказала, притягивает… что-то… не могу определить… Но вы живете в том мире, где встречаются Франки Сарла. В этом мире слишком много насилия. Тьери был частью моего мира. А вы нет. Мне очень жаль…

Она обняла Вермерена и поцеловала как друга, с которым прощаются навсегда.

— Прощайте, Поль.

И исчезла в лестничном проеме.

Он вернулся к столу, взял отчет о Франке Сарла и сжег его.

ДРУГОЙ

С тех пор как Николя узнал, что водка по-русски значит «водичка», он не видел никаких причин отказываться от нее по утрам. Открыв глаза, он вылезал из постели, чтобы выпить на кухне холодного пива, потом снова ложился со стаканом ледяной водки в руках, которую посасывал до полного пробуждения. Отчаяние не успевало появиться, Николя поклялся себе, что оно никогда больше не возьмет над ним верх.

Определенно он не жалел о том времени, когда был воздержан, вспоминал только энергию первых утренних часов. Единственным настоящим врагом пьянства был не цирроз, не страх, не рак, не похмелье, не безработица, не косые взгляды, а усталость. С самого пробуждения он с трудом пересиливал эту слабость во всех членах, ему приходилось ждать, пока водичка не сделает полный оборот в организме, пока драгоценная молекула не спровоцирует цепь реакций и мозг не найдет наконец достаточно веского повода, чтобы привести тело в вертикальное положение. Потом было испытание перед зеркалом.

Маска Гредзински исчезла и наконец появилось настоящее лицо Другого. Он готов был увидеть таракана или уродливые черты создания из другого мира, но узрел лишь мешки под глазами, красные прожилки, набрякшие веки, трехдневную щетину. Так вот, оказывается, как выглядит его двойник? Между ними есть сходство, но какое-то печальное, он словно одутловатый старший брат, которого снедает червоточина. Другой — такой красноречивый, такой резвый, пока он оставался порождением ночи, на рассвете выглядел просто больным, уже предчувствующим свой конец. Он умрет пьяный в дым, с бутылкой в руке и туманом забвения в голове. Но это все-таки лучше, чем умирать, моля неизвестно какого бога о добавке. Если Николя — не сознавая того — всегда боялся смерти, то для Другого смерть была отдаленным обещанием избавления. То, что все это однажды кончится, успокаивало его. И если жизнь — падающая звезда, освещающая тьму вечности, каждый имеет возможность сжечь ее, как ему нравится. Николя еще помнил слова Лорен, ее тон, синеватый отблеск в глубине ее глаз, который обращал в шутку все, что она говорила: «Вам повезло, у вас печень как у младенца». Она была права, объявленная смерть может еще подождать. Алкоголики высшего полета пропивают среднюю продолжительность жизни до конца, не потеряв ни капли.

Однако сегодня утром Николя овладело дурное предчувствие. Омерзительное ощущение, не имевшее ничего общего с остатками дурного сна или началом опьянения. Какая-то неопределенная угроза, которую он пытался прогнать, глотнув водки.

В конце концов он всегда доходил до работы, маленький ежедневный театр забавлял его по-прежнему. Этот маскарад должен был вскоре закончится, но он предпочитал, чтобы решение пришло сверху. А пока он перешел все границы, как ребенок, который пытается понять пределы своей власти. Николя видел, что зашел слишком далеко, он чувствовал, как все еле сдерживаются в его присутствии.

— На совещании в художественном отделе ждут только вас.

— Спасибо, Мюриэль.

Он зашел в свой кабинет, первым делом выдвинул самый нижний ящик стола, чтобы удостовериться, что еще осталось чем наполнить фляжку — бутылка «Выборовой» оказалась едва початой. Усталость исчезла с хорошим глотком, освободившим голову, потом руки, наконец ноги. Он выпил еще, готовясь к еженедельному пятничному совещанию, беспечно пересек коридор и зашел в мастерскую, где все его ждали, рассевшись вокруг длинного стола на подмостках.

— Николя, у тебя усталый вид, — заметила Сесиль.

— Усталый? Ты абсолютно уверена, что хотела употребить именно это слово? Ты не собиралась сказать «депрессивный» или «пьяный»?

— …

— Не важно, начинаем сеанс стенаний. Кто первый?

— …

— Я здесь именно для этого, разве нет?

— Николя, тебе, вероятно, стоит отдохнуть. В последние недели мы работали с невероятным напряжением.

— Да что вы все вообще знаете о напряжении? Вот ты, Валери, проводишь большую часть дня, чертя линии и выбирая шрифт, если за тебя это не делает компьютер. Для тебя, Жан-Жан, целая трагедия — исчезновение твоего «Ротлинга», когда я одолжил его у тебя последний раз, у тебя было такое лицо, будто твоей младшей сестренке вспороли живот. А ты, Веро, заслуживаешь специального названия за твой идиотский лексикон — все эти твои отпуска, чтобы «снять напряжение», обеденные «брейки» и «брифинги» у автомата с кофе. А «потуги» Сесиль в состоянии постоянной паники, потому что она может работать только в «дедлайн»? А Бернардо, который не в состоянии поделить двузначное число без своего IBM PC, а Мари-Поль — королева Интернета, факса и мобильных телефонов, всегда готовая «общаться», что значит: «Алло, ты где? Я могу тебе перезвонить?»

— …

— …

— …

— Все было бы не так страшно, если бы вы не тратили время — мое время! — на бесконечные жалобы. Может, вы медленно гниете на заводе и не проживете и трех недель на пенсии? Вы хотите поговорить о безработице и следующими за ней несчастьями?

— Что значат все эти обвинения? — спросил Бернардо.

— Что было бы, если бы все так рассуждали! — добавила Сесиль.

— Вас просят не рассуждать, а перестать слушать самих себя целыми днями. Я не для себя это говорю, и даже не для пользы работы, даже не для пользы отдела или «Группы». В конце концов, что мы делаем весь год? Мы разрисовываем всякие глупости, красим их, чтобы они понравились потребителям, — логотипчик там, брошюрка сям. Всем наплевать, но нам это дает средства к существованию. Так что говорю я вам все это только ради вас самих, потому что если вы воспринимаете происходящее здесь настолько всерьез, то вы плохо кончите.

Он встал и скрылся в туалете. Закрылся в кабинке на два оборота, опустил крышку унитаза и рухнул на стульчак. Металл, отливающий синевой, белоснежный фаянс, галогеновый свет. Глоток водки. Вздох. Он любил эти мгновения ультрасовременной сосредоточенности.


В обеденный перерыв в местном ресторане оставалось лишь одно свободное место — напротив Гредзински. Последние несколько недель он обедал в одиночестве. Парадоксальное следствие алкоголизма — Николя стал очень требовательным к темам разговоров за столом. Он считал, что любая пошлая болтовня быстро становится смертельно скучной. Его шкала посредственности давно перешагнула общепринятый порог терпимости. Николя больше не находил в себе сил ломаться в ожидании десерта и в один прекрасный день решил, что в одиночестве он будет скучать гораздо меньше.

Вторая половина дня прошла спокойно, что должно было его насторожить. Предчувствие не покидало его весь день.

— Алло, это Алиса, ты как?

— Какими судьбами?

— Можешь зайти сейчас к моему шефу?

— Сам Броатье хочет меня видеть?

— Всего на пару минут, если у тебя есть время, в районе половины шестого.

— Сегодня не очень удачный день, — для очистки совести заметил он.

— Напрягись.

— То есть это приказ.

— Если хочешь.

В конце концов, так не могло продолжаться дальше. Его роман с «Группой» подошел к концу. Тем лучше. Его ждали новые территории, новые завоевания. Он обещал себе завтра же купить билет на самолет до Новой Гвинеи, и меньше чем через неделю он будет играть в крикет с туземцами. Может, он станет первым человеком с Запада, которого папуасы примут в свою команду. В общем, жизнь бросала новый вызов.

— Как мило, Николя, что вы смогли ко мне зайти. Слухи — это всего лишь слухи, но лучше найти их источник. Кажется, сегодня во время брифинга у вас возникли проблемы?

— Те проблемы, которые возникают у вас ежедневно, Кристиан. Мы ведь обращаемся друг к другу по имени?

Застигнутый врасплох, Броатье кивнул.

— Мне докладывали. Кажется, у вас профессиональные проблемы? Вы не сошлись во мнениях с Лефебюром?

— Он идиот.

— Прошу вас. Это мой ближайший помощник, которого я ценю и как профессионала, и как человека.

— Вы хотите знать, пью ли я? Пью.

— …

— Водку. История любви.

— …

— …

— Вы понимаете, что мы не можем больше держать вас тут. Ваше поведение, разногласия, вызванные вашим… состоянием, извините, я вынужден сказать вам прямо. Вы человек умный, наверняка уже все поняли.

— Вас не так беспокоит то, что я пью, потому что результаты стали гораздо лучше, с тех пор как я стал начальником отдела. Я разруливал многие ситуации, я ценный сотрудник, и вы это прекрасно знаете. Проблема в том, что надо избавиться от человека, который больше не боится. «Группа» не может принять сотрудника, который не боится уйти из «Группы». Моя независимость — даже при том, что она приносит свои плоды — невыносима. Вы как доберманы, чувствуете человеческий страх. Например, сейчас, в этом кабинете вы чувствуете, что я не боюсь ни вас, ни ваших решений. Когда вы смотрите на служащих, укрывшись за личиной джентльмена, у вас в глазах явственно читается: «На улице очень холодно». Без «Группы» очень холодно, и каждый не сегодня-завтра может оказаться на улице, даже Бардан, который считал себя неуязвимым. Но мне больше не холодно. И это все водка, ее давали русским солдатам. Сколько вы получаете в месяц, Кристиан?

— …

— Двести тысяч? Двести двадцать? Не будем мелочиться, возьмем двести сорок. И это гораздо меньше того, что мне капает, пока я сплю. Хвастаться особо нечем, но это дает мне право не дрожать тут перед вами ни от страха, ни от холода. Мне не понадобилось учиться в университетах, быть салагой, клясться в верности какому-нибудь братству, разыгрывать сторожевого пса, мне не пришлось участвовать ни в каких интригах, ни увольнять, ни заигрывать с власть имущими. Просто у меня родилась идея — идиотское и не самое интересное изобретение, которое я развил и довел до ума за десять минут. Я играл с абсурдностью системы, как все вы делаете ежедневно, и система хорошо мне заплатила. Она защитила меня от самой себя. Благодаря этому я, похоже, умру, купаясь в роскоши.

Не понимая ни единого слова, Броатье поднялся и направился к двери, чтобы быть уверенным, что Николя наконец уйдет.

— У меня еще много дел сегодня. Мне надо заслужить зарплату — увы, гораздо меньшую, чем вы думаете. Мне придется просить вас уйти, месье Гредзински.

— А как с моим выходным пособием?

— ?..

— Из принципа.

— Обсудите с Алисой.

— Забудем прошлое. — И Николя протянул руку.

Броатье ничего не оставалось, как пожать ее. Спускаясь на свой этаж, Николя задумался, был ли этот жест прекрасной игрой или выглядел довольно жалко. Он вернулся в свой кабинет и надолго развалился в кресле. Забавно, но дурное предчувствие не исчезло.


Обычно уволенный покидал свой кабинет с картонной коробкой, полной всяких личных мелочей. Пара папок, свитер, фотография близких, зонтик, какие-то лекарства. Николя забирать было нечего, только полную коллекцию «Трикпаков», часы на подпорке, найденные в коридоре, и открытку, присланную Жако с острова Коай. Этот последний снова облачился в адвокатскую мантию и окунулся в судебные прения, с тех пор как врачи официально сообщили ему о ремиссии. Он почувствовал вкус к борьбе. Николя мог со спокойной совестью удалиться со сцены.

Он вышел из кабинета с гордо поднятой головой, не забыв, однако, перелить остатки «Выборовой» в свою фляжку. Ему было даже любопытно, как о нем будут судачить позже в коридорах «Группы». «Гредзински? Он запил, после того как его повысили, на работу приходил вечно пьяным, прятался в сортире, чтобы приложиться к бутылочке, ну и кончилось тем, что его выставили». Это все, что о нем будут помнить. Боже, как же необъективна коллективная память! Перед лифтом уже собралась толпа, он спустился вместе с теми, кто придет сюда и завтра. Двери открылись в холл, он величественно прошествовал к выходу. Ему не терпелось вступить в рукопашную со всем миром, он бросился на улицу, и уже ничто не могло бы заставить его дать задний ход. Он прошел мимо «Немро». Николя знал, что они уже там, со своим вечным аперитивом. Что-то толкнуло его попрощаться с ними. Приближаясь, он слышал, как стихают все разговоры.

— Я пришел попрощаться.

Девушки взглядом умоляли Жозе или Маркеши заговорить, но ни один из них не решился.

— Я знаю, о чем вы думаете. Почему он пришел выпить с нами, если он и так пьян?

— Нет, мы так не думаем, — грустно сказала Режина.

— И пожалуйста, не надо тут устраивать «осуждения за намерения», — добавил Жозе. — За этим столом тебя никто никогда не осуждал.

— Садитесь и выпейте с нами по стаканчику, не важно — первому или последнему.

Маркеши жестом сопроводил свои слова, взял свободный стул от соседнего столика, и все подвинулись, освобождая место для Николя. Арно сделал знак официанту, и тот принес пива. Неловкость мало-помалу проходила, и разговор продолжился с того места, на котором прервался.

— Говорят, что тех, кто работает над проектом «4.99», пошлют на повышение квалификации, — сказала Режина.

— Куда?

— В Ним.

— Прекрасно, я обожаю треску по-провансальски.

— А что, это их коронное блюдо?

Николя осознал вдруг, что эти улетучивающиеся мгновения никогда больше не повторятся. Теперь у него будут другие проблемы, другие ориентиры, другие рефлексы. Ему придется идти своей дорогой одному, в толпе незнакомцев. Водка не выносила никакой другой компании.

— На следующей неделе меня среди вас не будет, я уезжаю в Сиэтл, — сообщил Маркеши.

— По контракту?

— Я подписал с Slocombe & Partridge. He буду вдаваться в подробности, но сумма гигантская.

— Тогда вы угощаете, — улыбнулся Арно.

Но Маркеши на этом не остановился. Николя уже пожалел, что пришел попрощаться с ними.

— У меня была Европа, Африка с Exacom, Азия с Kuala Lumpur, Океания с Camberoil, а сегодня я наконец заполучил последний континент, которого мне не хватало.

Слишком поздно — уже нельзя было уйти, нельзя вернуться назад, нельзя сделать вид, будто Маркеши ничего не произнес.

— Маркеши, вы не ангел и не дьявол, вы ни хороший, ни плохой, ни умный, ни идиот, ни красавец, ни урод. Вы подавляющая посредственность, из тех, что пытаются все время оригинальничать. В любви, которую вы испытываете к себе, есть даже что-то умилительное, love story с обязательно счастливым концом. Вы не гений, но утешайте себя тем, что никто не гениален, почти всем нам удалось с этим смириться. Даже образ, который вы пытаетесь создать, далек от совершенства. У вас никогда не будет лоска Кэрри Гранта, юмора Билли Уайлдера, свинцовых кулаков Лаки Лючано, решительности Мари Кюри, смелости…

Маркеши вскочил, не дослушав тираду до конца, схватил Николя за грудки и заехал ему головой в лицо. Гулкий звук удара удивил их обоих. Даже не поняв, что произошло, они оба оказались на земле, посбивав по пути столы и стаканы. Маркеши приземлился на плечи и пару мгновений лежал неподвижно. За это время Николя успел поднести руку к расквашенному носу, кровь с которого заливала рубашку. Увидев это красное, стекающее между пальцев, он обезумел от ярости и начал молотить Маркеши по лицу. Эти несколько секунд он дубасил с ощущением счастья и сверхъестественной силой, словно неожиданно освободился от всех страхов, терзавших его с детства, и живущий в нем зверь наконец вырвался на свободу. Под аккомпанемент истошных женских воплей Жозе и Арно тщетно пытались остановить его, остальные, окаменев, не знали, как реагировать на столь древнюю ярость. В конце концов Жозе удалось скинуть его на землю, а Арно — поднять Маркеши. На этом все должно бы было и закончиться, но, забыв свой собственный страх и в свою очередь разъяренный видом крови, Маркеши всем весом навалился на Николя, который тут же начал задыхаться. Маркеши схватил его за волосы, приподнял голову и несколько раз смачно тюкнул ею об асфальт. Несмотря на крики, было слышно, как хрустнул нос, треснули надбровные дуги. Маркеши остановился, только когда лицо Гредзински стало похоже на красноватую кашу.

Гробовое молчание.

Суета Арно и Жозе, паника Режины, официанты и хозяин заведения мечутся, не зная, что предпринять. Маркеши поднялся, на секунду привалился к стене и, не обращая внимания на текущую из носа кровь, вытер слезы протянутым ему платком. Николя уже не было в кафе.

Он был во дворике, на ярком солнце. Сложившись пополам, он валялся на земле, не чувствуя боли. Только унижение. Те, кто колошматил его, теперь стояли вокруг и смотрели на кусок стыда у своих ног, который не решался подняться. Вероятно, это было его крещение страхом, страх поселился в нем, и больше его не выгнать.

— Надо позвать врача!

Маркеши, пошатываясь, вышел из кафе, Режина за ним. Взгляды снова сомкнулись на Николя. Он отказался от врача.

— Ты весь в крови, тебя надо отправить в больницу!

Повысив голос, он опять отказался, и все, пожав плечами, ушли.

— Жозе, если хочешь сделать что-то полезное, принеси мне водки, полный стакан.

— Но…

— Быстро, или мне придется сходить за ней самому.

Николя держал у лица полотенце. Натощак он бы никогда не оправился от подобной взбучки. Опьянение защитило его, он остался в сознании и смог противостоять обидчику. Ему хотелось плакать, смеяться, успокоить окружающих, разыграть безразличие, выглядеть достойно. Завтра у него будет время попереживать. Жозе протянул ему стакан водки, который Николя выпил не спеша, словно лекарство, каковым она, в сущности, и была. Все тело пронизывала боль. Он чувствовал, что некоторые мускулы не реагируют, но, несмотря ни на что, попробовал встать. Спустившаяся в пищевод «водичка» помогла ему обрести власть над всеми членами. Ему казалось, что она заменила кровь, равно как и все другие жидкости, с ног до головы. Вскоре он почувствовал себя в том состоянии, о котором часто говорят, но боятся верить — далеко от этого страдающего тела, от стыда, который заставляет кровоточить внутренние раны.

Он был пьян.

— Ты правда не хочешь…

— Нет.

Он направился к выходу. Эспланада была пуста, и «Группа» потихоньку растворялась. Он сделал пару шагов к перилам, почти повис на них, ему хотелось почувствовать на своем лице освежающий летний ветерок.

Николя дохромал до газетного киоска. Каждый шаг занимал несколько часов. По рукаву текла кровь. Каков следующий этап? Дойти до входа в то здание слева? Нет, он попытается сделать бросок до мостика, а потом спуститься к стоянке такси. Но ни один шофер такси не откроет ему дверцу своей машины, это и так ясно. Придется ехать на метро, в худшем случае он сойдет за бомжа, которым он, собственно, и стал — всклокоченный, перемазанный в крови, пьяный в дым и безработный. Он нашел в себе силы дойти до мостика и начал медленно спускаться, ноги едва ему повиновались. Набережная Сены была пустынна, он один тащил по ней свои бренные останки, и так было лучше.

Но, хорошенько присмотревшись, он понял, что не один.

Далеко внизу он заметил темную неподвижную фигуру.

Застывшую в ожидании.

Дурное предчувствие, пережившее все унижения сегодняшнего дня, внезапно обострилось.

Неподвижная напряженная фигура смотрела в его сторону. И это не было иллюзией. Разбитые надбровные дуги не застилали взгляд, а раскалывающаяся от боли голова не мешала ему воспринимать реальность — прямой как палка, человечек в конце эспланады ожидал именно его. Пока еще далекий, но уже знакомый образ.

Он догадывался, кто это, не решаясь узнавать.

Он предпочел бы, чтобы фигура оказалась галлюцинацией, злобным порождением его самых ужасных кошмаров. У человечка были маленькие глазки, маленькие ручки и наверняка маленькое бьющееся сердце.

Человечек явно был кем-то, он мог бы прогуливаться в любом другом месте города. Тогда что он делает здесь, у эспланады, словно тот, кого он ждет, неизбежно проходит именно здесь.

Утомленный, весь в крови, Николя наконец приблизился к нему.

— Что вы хотите, Бардан?

— …

Алан Бардан был в темном костюме и белой расстегнутой на груди рубашке, без галстука.

— Думаю, по мне видно, я не слишком в форме, — сказал Николя. — Я еще держусь на ногах, потому что водка служит анестезией, но скоро… я…

— …

Так как Бардан не решился произнести ни слова, Николя хотел обойти его и пойти своей дорогой, но Бардан не дал ему времени и сунул руку в карман.

— Стойте, где стоите.

Теперь он сжимал в руке черный металлический предмет, который Николя не сразу узнал. Потому что впервые видел его вблизи.

— Это у вас револьвер?

— …

Совсем маленький револьвер, не страшнее детской игрушки. Совершенно нечего бояться. Николя старался сохранить достоинство. Алкоголь продолжал поддерживать огонь в мозгу. Была ли это усталость или мутная пелена, которую между ним и реальностью соткала водка? Он все еще не испугался. Все это было так нереально. Бессмысленно.

— Я устал, — сказал он. — Мне хочется исчезнуть. Чтобы меня не видели. Я хочу вырваться из этой обстановки. Пропустите меня, и обещаю вам, что обо мне больше никто не услышит. Я сяду в самолет, летящий в неведомые страны, и не вернусь. Оставьте меня в покое.

— Первыми исчезли друзья. Жену я тоже не смог удерживать долго. Пришлось продать все, что можно было продать. Чаще всего всплывало слово «депрессия». Для врачей упадок сил ничего не значит. А депрессию они готовы лечить.

— Они правы. Депрессия лечится.

— Я не был готов к тому, что все кончится так быстро. Дети могут выкрутиться сами, я чувствовал себя полным сил. Я из тех, что всю жизнь работает, я никогда не занимался ничем больше. Так могло продолжаться еще десять или пятнадцать лет. Но мне объяснили, что я не годен к повторному использованию. Как и большинство отбросов.

— Уберите револьвер, и пойдем куда-нибудь, поговорим спокойно.

— Сначала я думал, что это все деньги, уровень жизни, но на самом деле это не так важно, я могу без этого обойтись, но без работы у меня просто ничего не осталось. И это моя ошибка.

— Уберите револьвер.

Бардан начал всхлипывать. Николя чувствовал, что действие водки потихоньку проходит и скоро он останется один, испуганный больше обычного.

— Меня тоже выкинули. Место свободно. Броатье может взять вас обратно.

Произнося это, Николя медленно отступал. Бардан заметил и заорал:

— Не двигайтесь, Гредзински!

— Пойдите поговорите с ним, он поймет…

Николя сделал еще шаг назад, потом еще и еще, не в силах остановиться.

— Не двигайтесь, я сказал!

Николя показалось, что он опустил свою игрушку дулом вниз.

Но вместо этого он услышал выстрел, и его тело покачнулось от сильного удара.

Задыхаясь, он поднес руку к сердцу.

Упал на землю.

Глаза сами собой закрылись.

Во всем этом наверняка была своя логика, все шло своим чередом. У него никогда не было таланта к жизни. Уже в детстве он просто наблюдал за жизнью других.

Как жаль…

Все могло бы быть по-другому.

Если бы только он перешел этот мостик, а там и всю жизнь.

Но уже становилось темно — слишком рано для этого времени года.

Щекой он чувствовал шершавый асфальт.

Страх из страхов, страх, которого он так боялся все эти годы… Значит, это всего лишь вот так? И ничего больше?

Через несколько минут Николя Гредзински уже не будет бояться ничего, перед ним будет долгая вечность, чтобы прийти в себя после этого фарса. Там он будет недоступен, маленького койта туда не пустят, да и других обидчиков тоже.

Горячая жидкость, сочившаяся из сердца, стекала к шее.

«Значит, вот оно? И ничего больше? И всю жизнь я боялся… этого?»

Тоненькая струйка текла уже по губам и подбородку.

Перед смертью он узнает вкус собственной крови.

Кончиком языка он слизнул каплю в углу рта.

Одновременно горячая и крепкая.

Да, горячая.

Но почему крепкая?..

Почему его кровь такая крепкая?

Это не кровь.

«Это не кровь…»

Ему знаком этот вкус.

«Я знаю этот вкус… Это…»

Это именно то, что он подумал.

«Водка?..»

Это была именно водка.

Его сердце сочилось водкой.

Рай? Ад? Что это за место такое, где вместо крови течет водка?

Он проверил все части тела — руки, ноги, легкие, голова, все действовало. Медленно, разбитое, сломанное, вывихнутое, но действовало. Он даже мог попытаться открыть глаза.

Было светло.

До ночи было еще далеко.

Ему удалось подняться, он все еще был на мостике. И никто не собирался чинить ему никаких препятствий.

Он посмотрел на грудь — никаких признаков крови. Он сунул руку во внутренний карман пиджака и вынул продырявленную, мокрую фляжку.

Алкоголь убивает. Но среди миллионов отнятых им жизней, возможно, ему иногда удается спасти одну.


Он уперся лбом в витрину магазина и ждал, пока она обернется.

Наконец она вышла, осмотрела его с головы до ног, чтобы оценить размеры ущерба.

— Мне тебя не хватает, Лорен.

Она не сказала ничего угрожающего. Ничего ироничного. Просто:

— Пошли ко мне.

ЭПИЛОГ

Они договорились на девять часов вечера.

Несмотря на свое состояние этой ночью, Николя помнил об этом. Как забыть чувство, что снова берешь жизнь в свои руки — как освобожденный раб, изумленный внезапной вольницей. За три года, прошедшие с того 23 июня, он успел познать все взлеты и падения пьянства, он освободил в себе так долго дремавшие силы, он даже смотрел в лицо смерти — все это могло помешать ему прийти на эту встречу, в которую он никогда не верил.

Объявление в газете об исчезновении Блена толкнуло его прийти. В этом «пропавшем» он увидел подтверждение и логическое продолжение истории, поводом которой он стал. Только покойник, вернувшийся из страны мертвых, мог соблюсти требования их пари.

Николя пришел сильно раньше, и не случайно — он хотел еще зайти в спортклуб «Фейан» (нечто среднее между паломничеством и ностальгией, тоской по своей физической форме, которая не вернется). От водки у него никогда не тряслись руки, не отнимались ноги, но алкоголь ослабил рефлексы и моторику. И хотя врач пытался его разубедить, добрая старая тревога победила, и Николя уже воспринимал себя как задыхающегося старика, который скоро не сможет подняться по ступенькам и на один этаж. В «Фейане» ему хотелось посмотреть, как люди двигаются, ускоряются, выигрывают очки. Возможно, магическая сила тенниса разбудит в нем что-то и заставит его сделать над собой усилие. Несколько минут он смотрел на парную игру пожилых людей, чей возраст в целом приближался к тремстам. Одетые в белое семидесятилетние старики обменивались довольно сильными мячами и ругались последними словами по поводу спорных очков. Именно то зрелище, которое ему было необходимо. Потом он обошел клуб, отыскивая блестящую технику, то там, то сям попадались прекрасные удары, и ему снова захотелось сыграть.

На часах без двадцати девять. Встреча, пусть даже и символическая, не допускает никаких опозданий. Он сел в машину и вернулся в тот пресловутый не изменившийся ни на йоту американский бар, на секунду замер на пороге, чтобы окинуть помещение взглядом — ни одна фигура не ускользнула от его внимания. Хотя последние месяцы он пил без меры, до полного бреда, сжигая память и забывая того, кем он был всегда, он никогда не забывал лица Тьери Блена. Взъерошенный круглолицый брюнет с хитрыми глазками и бородой, скрывающей пол-лица. В пять минут десятого в этом баре никто не подходил под это описание. Николя устроился за столиком, скрестив руки на груди и счастливый быть именно здесь — в объяснения этого для самого себя он не вдавался. Никто не подходил спросить, что он хочет выпить. Появлялись новые лица, новые люди, пары, туристы, но никто из них не походил на пропавшего Тьери Блена.

Без двадцати десять Николя смирился — призрак не появится, но это только к лучшему: есть тайны, которые лучше не прояснять, и секреты, которые лучше не хранить.

Пора возвращаться к любимой женщине. Он поднялся — покорный, немного разочарованный, и бросил последний взгляд на посетителей. Он никогда больше не придет сюда, где за несколько часов изменилась вся его жизнь, теперь все в прошлом. Его внимание привлек мужчина, точнее, его затылок — гладкий, неподвижный, над светлым льняным костюмом. Когда Николя зашел в бар, мужчина уже был здесь — сидел, склонившись за стойкой с огромным стаканом оранжево-синего коктейля. Приблизившись, Николя узнал одного из членов клуба «Фейан», которого он видел на корте час назад.

— Извините, меня зовут Николя Гредзински, я только что видел в «Фейане» вашу игру.

— Ну и?..

Черты лица — даже эти хитрые глазки — были совершенно незнакомы Николя.

— У меня было странное впечатление, когда я увидел, как вы бьете по мячу. Вы позволите мне высказаться совершенно откровенно?

— Прошу вас.

— В ваших ударах есть некоторая непринужденность, вы берете любой легкий мяч, но чувствуется, что при малейшем ускорении вы запаздываете.

— Вот это искренность.

— Одним словом, вы достойный игрок, но вы никогда не сможете классифицироваться выше 15.

— Я никогда и не пытался, чтобы это не подтвердилось.

— И тем не менее в вашей игре есть нечто уникальное — крученый удар слева.

— ?..

— Великолепный контраст, обретенная скорость, невероятно прямой угол удара. Удар чемпиона.

— …

— В мире есть всего два человека, способных на такой удар. Адриано Панатта, Ролан Гаррос образца 1976 года. И некий человек, ныне числящийся пропавшим, которого звали Тьери Блен.

Поль Вермерен не произнес ни слова, сдержал улыбку и жестом пригласил Гредзински присесть на соседний табурет.

Подошел официант.

— Мне налейте водки в маленькую, очень холодную рюмку, — заказал Вермерен. — А вы что будете?

Николя на секунду задумался, искушение было велико. Но позже вечером он должен был попробовать вина, найденного Лорен, он решил пить только в ее присутствии. Теперь она будет рядом, чтобы разделить его эйфорию, и возможно, надолго.

— Ничего, спасибо.

Они молча ждали, пока Вермерену принесут водки.

— Я думал, что выиграл это пари, — сказал он. — Мне удалось обвести вокруг пальца всех своих друзей, но моя маска упала перед незнакомцем.

Польщенный Николя улыбнулся.

— Вы помните, на что мы спорили? — спросил Поль.

— Конечно.

— Горе проигравшему, просите у меня все, что хотите.

Николя никогда об этом не думал. Он с удивлением услышал свой голос:

— Реванш в теннис.

Поль расхохотался, но быстро взял себя в руки:

— Когда?

— Хоть сейчас, когда вы закончите.

— Клуб скоро закроется, уже почти ночь, — заметил Вермерен, посмотрев на часы.

— На четвертом корте есть прожекторы для турниров. За хорошие чаевые Морис обеспечит нам отличную игру.

Поль молча поднял рюмку — в словах не было необходимости.

Через полчаса они уже обменивались разогревочными мячами. Николя вернулся на корт гораздо раньше, чем предполагал. Он научился не упускать момент, потому что второго раза может не представиться. Бросили жребий, подавать выпало Полю. Каждый поклялся себе выиграть.

Тонино БЕНАКВИСТА ВСЁ ДЛЯ ЭГО

Алану и Бертрану

Черный ящик

Яркая вспышка ослепительно белого света. Я почувствовал, как в темноте меня с бешеной скоростью несет наверх. Я испугался, что меня ударит о незримые границы космоса. Волна горячего воздуха вернула меня на землю и осторожно уложила посреди страны ужаса. Там, неподвижный, не в состоянии подняться на ноги, просто открыть глаза, я мог только слышать: рычание голодных псов и волков, пронзительный смех гиен-убийц, рев зверья над моими останками. Прошли века, прежде чем тишина и забытье обвили меня коконом.

Пока милосердный бог вернул мне зрение.

И жизнь.


Когда я очнулся, девушка вздохнула с облегчением. Сначала я подумал, что она монашка. Оказалось — просто медсестра.

Голова не болела, не было какого-то особенного чувства страха. Наверное, меня накачали морфином или чем-нибудь в этом роде. Медсестра рассказывает мне об аварии, и передо мной возникают фары той машины. Удар до сих пор отзывается болью в позвоночнике. И потом — пустота. Спрашиваю ее, сколько времени я провел в этой пустоте. Одну ночь? Всего одну ночь? У меня ощущение, что я пересек вечность в обратном направлении, а все это длилось всего двенадцать часов. Каких пределов достигают люди, лежащие в коме всю зиму?

Мой отец попросил, чтобы его позвали, когда я проснусь. Я не хочу, чтобы он тащился сюда, я не собираюсь долго валяться в этой больнице, в забытом богом уголке Пиренеев. Доктор должен прийти, чтобы успокоить меня. Через несколько дней я стану наконец тем, кем был всегда. Через несколько лет эта авария останется в моей памяти всего лишь расплывчатой черной дырой, за которой последовало краткое и бесконечное пребывание на больничной койке, окруженной, насколько хватало взгляда, заснеженными полями.

Та машина, БМВ. Водителю уже никто не мог помочь. Я твердо уверен, что не допустил никакой ошибки. Медсестра косвенным образом это подтвердила: никто здесь никогда не видел, чтобы машина сворачивала на дорогу на Гуль на такой скорости.

— Вы знаете, кто это был?

— Страховой агент из Лиможа. Вскрытие покажет, был ли он пьян, но это и так ясно.

Внезапно я почувствовал себя гораздо лучше. Какой-то алкоголик едва не угробил меня, и я благодарил небо, что его смерть не на моей совести. Старуха с косой перепутала все мои мысли. Мне надо сконцентрировать энергию для новой жизни, не каждый день воскресаешь из мертвых. Говорят, что те, кто встречался со смертью лицом к лицу, живут потом весело и безмятежно. Если это действительно так, может, оно того и стоило.

Медсестра ведет себя несколько странно: крутится возле кровати и украдкой, хихикая, поглядывает на меня. Словно я кинозвезда. Но ведь я не потерял память после аварии, я прекрасно помню, что меня зовут Лоран Обье, мне тридцать пять лет, я чиню ксероксы, я холост, и главная цель моей жизни — получить первый приз на конкурсе Лепина. Женщина в белом подтверждает эти сведения с улыбкой человека, которому известно все. Можно подумать, она знает мельчайшие подробности моей жизни. Я несколько раздраженно говорю ей об этом.

— Я, возможно, знаю о вас больше, чем вы сами, — бросает она, выходя из комнаты.


По телефону я, как мог, успокоил всех, кто тревожился обо мне, друзей и близких. Я и не думал, что их так много. Большинство из нихобращались ко мне, только когда им надо было что-нибудь бесплатно отксерить. Медсестра принесла мне ужин. Как они могут говорить о «больнице с человеческим лицом», если пичкают едой, от которой отказалась Международная Амнистия? Позже вечером я позвонил, чтобы медсестра унесла переполненную мочой «утку», с которой я не знал, что делать. Как все прикованные к постели, я ненавижу эти интимные отношения с женщиной, которую я едва знаю. Даже моя мать, пока была жива, не видела ничего подобного, и мои случайные парижские подружки никогда не слышали, даже как я чихаю.

— Не смотрите телевизор слишком поздно, а то мне придется прийти его выключить.

— Вы слишком серьезно играете свою роль, мадам… мадам…

— Жанин.

— Благодарю вас за все, что вы для меня сделали, мадам Жанин, но телевизор усыпит меня гораздо быстрее, чем ваши таблетки. К тому же у меня ощущение, что я выспался на десять лет вперед.

Она поворчала немного, я улыбнулся в ответ. Внезапно я осознал, что она порхает вокруг меня с самого утра, без сна и отдыха.

— Я сидела с вами всю предыдущую ночь, пока вы были в коме. У нас маленькая больница, господин Обье, одна моя коллега больна, другая в отпуске. Если бы прошлой ночью вы болтали поменьше…

Я не успел спросить, что она имела в виду, как она уже исчезла за дверью, бросив на меня хитрый взгляд. Сколько себя помню, мне никто не говорил, что я разговариваю во сне, — ни в пансионе, ни в моей холостяцкой берлоге, куда я иногда приводил страдающих бессонницей красавиц. В течение этих ужасных часов у меня в голове, должно быть, хороводом кружились кошмары. Наверняка за коматозными наблюдают, чтобы они не натворили чего-нибудь. Вообще-то обычно я помню свои сны — это мешанина из метафизических страхов, фильмов ужасов и бунюэлевских символов. Жанин небось достались самые сливки. Если только прошлой ночью я без конца не возвращался к аварии со зловещим скрипом в момент удара. Надо забыть все это как можно скорее. Телепрограмма, которую я только что для себя составил, должна мне в этом помочь: картина Джерри Льюиса, документальный фильм о варанах Комодо и на десерт — повтор последнего фестиваля в Байрёйте. Если я все точно рассчитал, «Сумерки богов» закончатся как раз в тот момент, когда Жанин принесет мне завтрак. Жизнь слишком коротка и слишком ценна, чтобы спать.


— Вы опять курили в палате.

— Когда меня выпишут, черт возьми?

— Сегодня вечером, я вам уже тысячу раз говорила. Но если вы будете так скакать по палате, вот возьмем да и оставим вас еще на несколько дней.

Это Жанин, свежая и отдохнувшая. Похоже, она даже слегка подкрасилась, меня бы это не удивило. Валяясь здесь, я повидал Мариэль, Бернадетт, Сильви и мадам Беранже, одна другой любезнее, но ни одна из них не изгонит Жанин из моего сердца.

— А ваш муж, какой он?

— Вы слишком назойливы, господин Обье.

— Да ладно вам…

— Я не замужем.

— Но у вас наверняка есть возлюбленный?

Ее щечки слегка порозовели.

— Он гораздо спокойнее вас.

— Скажите, Жанин, — я понижаю голос, — говорят, что у медсестер под халатом ничего нет.

Она пожимает плечами, взбивая подушку, перед тем как сунуть ее опять мне под голову.

— Что за фантазии! Впрочем, что касается фантазий, у вас их предостаточно.

— Вы-то откуда знаете?

— Представьте только, что сказала бы Бетти, если бы услышала ваши идиотские замечания.

— …Какая Бетти?

— Меня весь день не будет, но я приду с вами попрощаться перед отъездом.

— Перестаньте надо мной издеваться! О какой Бетти вы говорите?!

— На этот раз вы получили по заслугам, господин Обье. Всего хорошего…

— Жанин, вернитесь сейчас же!

Вот сволочь!

И целый день ее нигде не было видно. Выздоравливающий пациент, то есть я, весь день безуспешно искал ее по всей больнице. Бетти… Я говорил о Бетти, когда лежал в коме? Но я не знаю никакой Бетти.

Хотя нет.

Но это было так давно.

Школьная парта, чернильницы в каждом углу, учительница только что наполнила их из бутылки. Маленький люк открывается в дальнем углу памяти. Я нацарапал пером по дереву «Бети». Она посмеялась надо мной, я добавил еще одно «т» вплотную к первому. Теперь вспомнил… Белые зубы… Невероятно прозрачные глаза… Шуршание ткани, когда наши локти соприкасались. Нас дразнили женихом и невестой. Я помню, как с самого утра в школьном коридоре мы искали друг друга глазами. «Как зовут твою невесту?» — «Бетти!» На вопрос о женихе она ответила: «Лоран».

Не знаю, был ли я по-настоящему влюблен с тех пор.

Стемнело. Я положил бритву в карман чемодана. Я провел весь день, вспоминая упоительные мгновения прошлого. Проходя через холл больницы, я все еще думал об улыбке маленькой девочки.

Я готов был снова встретиться с миром, даже несмотря на то что он прекрасно обходился без меня все эти десять дней. Бернадетт и Сильви стояли за стойкой регистратуры. Я пообещал им прислать открытки из Парижа. Жанин появилась уже без халата, в обычной одежде, широко улыбаясь. Она потащила меня к огромным красным креслам зала ожидания, где никто никого не ждал.

— Ваше такси скоро будет.

— Надеюсь, оно немного задержится. Я еще не успел поблагодарить вас за все, что вы для меня сделали.

— Это моя работа.

— Благодаря вам я вспомнил свою первую любовь. Она была где-то в глубинах памяти и без вас никогда бы не всплыла на поверхность. Вам я обязан этими пузырьками ностальгии.

Она хихикнула, но тут же взяла себя в руки. Глаза стали серьезными. Она колебалась, молчала, не решаясь заговорить. Я тоже перестал улыбаться.

— Вы помните, что я наблюдала за вами, пока вы были в коме, господин Обье?

— Вы сказали мне об этом на следующий день.

— У вас была легкая форма комы, когда пациент говорит и двигается. Он твердит непонятные фразы, произносит кучу слов, быстро-быстро в течение нескольких часов. Бред, который никто не может понять, и в большинстве случаев сам пациент понимает не больше половины. Десять часов… Представляете? Словесный поток в течение десяти часов без малейшего перерыва?

— ?..

— Это прекрасный шанс, господин Обье, его нельзя было упускать. Прямая трансляция из черного ящика.

— Черного ящика?

— Подсознания, если хотите.

Перед моими округлившимися от ужаса глазами предстала Жанин, которой я не знал, — страстная, возбужденная, наполовину жрица, наполовину ведьма.

— В ту ночь вы рассказывали про себя, вы дошли до самых глубин своего подсознания, вы разворошили тридцать пять лет морали, запретов и воспоминаний. Вы сдули с них пыль, разгладили, расшифровали и сложили в порядке, известном только вам одному. Бетти — только капля в океане, она появилась из черного ящика, как и все остальное.

Страх пронзил мое тело. Горячая волна прокатилась по спине. Зеленая лампочка такси появилась за стеклом.

— Жанин… Вы хотите сказать… что вы вторглись в глубины моего подсознания?

Она сжала мои руки.

— Лоран, я занимаюсь психоанализом вот уже четырнадцать лет. И за эти четырнадцать лет мне не удалось услышать и половины того, что вы выложили за одну ночь.

Она протянула мне блокнот. Я подумал, что сейчас сойду с ума.

— Дежурство было спокойным, а я привыкла все записывать…

Блокнот у меня в руках. В голове — туман. Такси нетерпеливо сигналит.

— Вы издеваетесь надо мной?..

— Вам это пригодится, я бы хотела, чтобы в подобных обстоятельствах кто-нибудь сделал для меня то же самое. Здесь все ваши тайны и все, что вы забыли, все, кого вы любили и ненавидели, все ваши мольбы, оставшиеся без ответа, все ваши страхи и фантазии. Используйте это с толком.

Я хочу удержать ее за руку, но она выскальзывает и скрывается в раздевалке. Такси уже собирается уезжать.

Я тупо стою, не в силах принять решение.


Открыть блокнот я решился только в самолете. Стюардесса принесла мне щедрую порцию алкоголя, и сосед счел своим долгом объяснить, что боязнь полетов в большинстве случаев скрывает что-то другое, например, страх перед отъездом или страх перед тем, как сделать первый шаг. Еще один, пожелавший сунуть свой нос в мою жизнь. Страницы, нацарапанные Жанин, гораздо страшнее, чем все фобии вместе взятые. Я мог бы разорвать их на мелкие кусочки и спустить в унитаз, никто бы об этом не узнал, и я жил бы так, как будто ничего не произошло. Моя жизнь банальна, и я люблю ее такой, какая она есть, я не хочу знать ее секреты. Зачем посягать на запретную зону? Там легко заблудиться, это все знают, достаточно посмотреть фильмы про джунгли. Зачем слушать орган своей души? Вам это пригодится… Пригодится, моя бедная Жанин. Кто же хочет знать, что происходит по ту сторону? Кто же не боится поднять крышку люка своей души? Там, должно быть, не слишком приятно пахнет. Используйте это с толком… А если от этого я потеряю больше, чем приобрету?

Но большой вопрос: как устоять перед искушением?

Мой сосед задремал, прислонившись к иллюминатору.

Я переворачиваю коричневую обложку блокнота.


…Надо бы вернуться к отцу Тапедюру, наверняка там можно найти его чековую книжку и… (смех)… Десять лет пьет только «Швепс», это сразу ведь видно, а, Натали?.. Все было еще белее под облачением, белее не бывает, такое белое, что аж глазам больно, огромный белый конус, этот чертов Паскаль меня заставил… Колокола и все такое… Паскаль совсем ничего в фильме не понял… «моя сестра слишком любит деньги, моя сестра слишком любит деньги», ты, Дюкон, только это и талдычишь… Ты не пошел смотреть под огромным белым конусом…


— …Хотите, я провожу вас до туалета?

Стюардесса положила руку мне на плечо. Из вороха рекламных проспектов в спинке кресла она вытащила белый бумажный пакет, на случай, если меня стошнит. Но она бы предпочла, чтобы я дошел до туалета. Неужели я выгляжу так же плохо, как чувствую себя? Она протягивает мне таблетку, стакан воды, я все это покорно проглатываю. Натянуто улыбаюсь, чтобы она наконец оставила меня в покое. Жанин — редкая сволочь. Она не должна была делать этого. Той ночью она должна была закрыть дверь, уважая мой бред, позволить ему затеряться в огромном бессознательном мире вселенной. Я закрываю глаза, глубоко вздыхаю и пытаюсь понять, что же это за «огромный белый конус». Он должен где-то быть, так далеко, так близко, утерянный в дороге, забытый много лет назад, но все такой же белый. Что пряталось под этим «огромным белым конусом»? Он уже здесь, совсем близко. Совсем близко…

— Вы уронили свою тетрадку.

— …А?

Я благодарю своего дурака-соседа кивком головы и поднимаю упавший блокнот. «Огромный белый конус» не мог быть где-то далеко. Ну что ж, тем хуже, я подумаю об этом, когда останусь один. У меня еще сорок восемь страниц, исписанных убористым почерком. Иногда с бесконечными повторами. Я даже не знаю, читать ли мне все подряд или раскрывать страницы наугад. Я закуриваю — знаю, что это давно запрещено в самолетах, но ничего не могу с собой поделать.


…Я рыдал, и все это видели, черт возьми, я не хочу, чтобы меня называли Ролан, меня зовут Лоран, не Ро-лан, Ло-ран, Лорензаччо. Чтоб они все сгорели! Не важно, что он высокий и худой, худой, ну и хрен с ним, но высокий, и я наложил в штаны, ведь ему закон не писан… Ты всю жизнь обожал всех с говном смешивать, было бы только кого… Мою гордость клеймили каленым железом, выжигая инициалы О.Л… Огюст Лепинас… Спрашиваешь, что мы делали с этим Огюстом Лепинасом… Раз пошла такая пьянка… Меня зовут Лоран, Ло-ран, понял?..


Высокий парень в очках. Армия. Монбельяр. Унижение на глазах у всей казармы. Я зашел слишком далеко. Я придумывал ему идиотские — никто даже не смеялся — прозвища, за что и получил по морде. Вся история вдруг всплыла в памяти, даже следы слез на щеках и металлический блеск в правом углу его рта. В наказание он называл меня Ролан до самого дембеля. Каждую ночь, как последний трус, я хотел убить его во сне.

Я не забыл того случая, но никогда не думал, что он оставил такой след в моей памяти. С тех пор я никому не хотел причинять боль, и может быть, благодаря Огюсту Лепинасу. Страх, что я испытывал, держа в руках эти пылающие листочки, превратился во что-то более сильное и возбуждающее. А что, если Жанин права? Что, если она подарила мне ключ к Познанию, самому ценному из всех, познанию самого себя? Возможно, сейчас у меня на коленях лежит, словно ящичек Пандоры, настоящее сокровище. Оно может мне дать ответы на главные вопросы, о которых задумываешься, как говорят, только на смертном одре. Этот блокнот сообщит мне, кто я и откуда пришел. Может, мне повезет, и он скажет, куда я иду. Задолго до моего часа. В середине пути.

Стюардесса попросила меня потушить сигарету. Как только она ушла, я закурил новую. Плевал я на их запреты, теперь я выше этого. Мы летим над Парижем. Мой сосед уже сжимает в руках портфель. У меня еще есть немного времени, чтобы изучить свою душу.


…Безнадежный!.. Безнадежный!.. Как она могла это сказать, старая мерзкая карга… Папа, поверь мне! Не верь ей, я не безнадежный… Не играй в машинки на лестнице!.. Я не хочу остаться на второй год, она врет, а вы ей верите!.. Осторожно!.. Огромная мраморная лестница в доме крестного… Итальянский мрамор… Безнадежный! Какое омерзительное слово… Будто дерьмом начиненное… Раз так, я вам покажу, где раки зимуют… (прищелкивание языком)… Безнадежный воспарит ласточкой!.. Мрамор такой красивый, но холодный….


Я не заметил, как оказался в такси. Не помню, ни как прошла посадка, ни как я нашел свой чемодан. Я все еще в воздухе. Почти в невесомости. До сегодняшнего дня все, что я помнил о том падении, — это повязка для поддержания шеи, из-за которой я казался маленьким старичком. Мне было шесть лет. Лестница, которая чуть не стоила мне жизни. Что это за старая карга? И какая связь между ней и моим падением? Гора писем под дверью моей квартиры. Не раздеваясь, я бросился к телефону.

— Папа?

— Ты вернулся, сынок? Что же ты не предупредил, я бы приехал в аэропорт тебя встретить.

— Ты помнишь, как я упал с лестницы у крестного?

— …Такое не забывается. Мы с твоей матерью боялись, что ты расшибся насмерть.

— А что происходило в том году в школе?

— ?..

— Мне нужно знать. А ты всегда следил за моей учебой.

— …Ты какой-то странный… Почему ты об этом спрашиваешь… Мне кажется, ты был в подготовительном классе, несчастье произошло в мае, и ты вернулся в школу только в сентябре.

— Я остался на второй год?

— Нет, но твоя учительница — старая перечница, с которой ты никогда не ладил — очень этого хотела. Но после того как ты упал с лестницы, пока ты выздоравливал, мы наняли тебе частного учителя. И когда ты вернулся в школу, ты даже сильно опережал своих одноклассников.

— Как я мог упасть с той лестницы?

— Я не знаю, мы все сидели за столом, потом вдруг услышали шум, выбежали и нашли тебя уже внизу, без сознания. Твой крестный очень переживал.

Я рассыпался в благодарностях и положил трубку. Все встало на свои места. Эта старая карга меня ненавидела, а остаться на второй год было смерти подобно.

Считается, что даже мысль о самоубийстве не может прийти ребенку в голову. На меня обрушилась беда, которая толкнула меня к смерти. Мне было всего шесть лет.


Прошло три недели, а я все еще не вышел на работу. Я провожу все светлое время суток в своей квартире или в городских парках. Никому не может даже прийти в голову, что мой внешне безразличный вид скрывает интенсивный мыслительный процесс, не прекращающийся ни на мгновение. Ураган в моей голове настолько силен, что сметает на своем пути забытые обещания и вечные табу. Я склоняюсь над блокнотом с видом человека, изучающего карту Эльдорадо, я ныряю в свое подсознание, как подводник, и поднимаюсь на поверхность с чудовищным трудом. Слишком многое из написанного на этих сорока восьми страничках пока ускользает от моего понимания, и самые закрытые зоны, естественно, те, что вызывают наибольшее любопытство.


Когда я вырасту, я буду косить спагетти, это самая прекрасная профессия в мире… Когда я вырасту, я буду косить спагетти, это самая прекрасная профессия в мире… До марта A. C. Group купит «Финойл»… Когда я вырасту, я буду косить спагетти, это самая прекрасная профессия в мире…


Косить спагетти. Ценой неимоверных усилий перед моим мысленным взором встает этот идиот Паскаль из начальных классов, он объясняет мне, что макароны растут в поле, и их косят, как рожь и пшеницу. С тех пор я мечтал косить спагетти. Зато совершенно не понятно, откуда взялся этот «Финойл», название ничего мне не говорит. Мой приятель Жереми, профессиональный игрок на бирже, объяснил, что такая маленькая компания, как A. C. Group, никак не может купить самый большой нефтяной концерн в Европе. Хуже всего то, что я понятия не имею, как эти два слова попали в мой мозг и намертво засели там. Может, у нас в подкорке хранятся миллиарды ничего не значащих деталей, с каждым годом их куча растет? Наверное, если поскрести эту загадочную фразу, за ней что-то да откроется, но я не знаю, с какой стороны к ней подступиться. Некоторые фразы пугают меня еще больше, особенно когда они утверждают обратное тому, в чем я всю жизнь был уверен.


…Скотина, друзей не предают!.. Рири, Фифи и Лулу… Спроси у Иуды! Сколько мы с тобой партий в бильярд сыграли, и что же, черт возьми? Мой бедный Рири… Неужели моя Софи тебе так нравилась? Надо было мне сказать, бедный дурень… Столько партий в бильярд, и что теперь?..


Фифи — это Филипп, Рири — Ришар, а Лулу — это я. Триумвират. С самого лицея мы были не разлей вода. Я первый завел девушку, и остальные приняли ее в компанию без особых проблем. Особенно Филипп. Говорят, что женщины настолько внимательны к деталям, что могут скрывать своего любовника в течение многих лет или вычислить соперницу по волосу. В моем случае все было наоборот. Вернувшись домой после недельной командировки в Тулузу, я обнаружил в пепельнице на прикроватном столике кольцо от сигары «Ромео и Джульетта» — я подарил такие Филиппу. Коробка с двадцатью пятью сигарами стоила целое состояние, но в день рождения друга не стоит мелочиться. Я не простил ни Софи, ни тому подлецу. Это было десять лет назад.

Проблема в том, что черный ящик не согласен с этой версией…


И я не понимаю, почему он должен быть осведомлен лучше, чем я. Это написано здесь, черным по белому, дрожащей рукой Жанин. Мой бедный Рири… Неужели моя Софи тебе так нравилась? Может, в конце концов она ошиблась. Рири или Фифи, легко перепутать, если они произнесены очень быстро. Рири, мой давний друг, верный Ришар. Я не понимаю инсинуаций своего подсознания по поводу истории, которая и так стоила мне очень дорого.

Но мне самому следует в этом разобраться.


Официант принес две чашки кофе, и я зажигаю первую за весь ужин сигарету. Ришар, не прерывая своей блестящей речи о среднем классе, достает сигару из коробки. Вопреки ожиданиям, я резко прерываю его.

— Это Филипп приучил тебя к сигарам?

Он молчит и удивленно смотрит на меня.

— Мы так давно его не вспоминали… Я думал, что ты не хочешь больше слышать его имени?

— Время идет… Десять? Двенадцать лет? Знаешь, все забывается. Мне удалось забыть Софи, а тогда казалось, что это невозможно.

— Есть вещи, которые не прощают.

— Я не говорю о прощении, каждый сам договаривается со своей совестью. Забыть — это жизненная необходимость, как пить или есть. Уничтожать воспоминания, затопляющие нашу память, — это гарантия душевного здоровья. Борхес чудно написал об этом. Только представь себе, что было бы, если бы мы ничего не забывали. Представь, если бы в нас было такое вместилище, где хранилось бы все, плохое и хорошее, но особенно плохое.

— Вроде черного ящика, как в самолете.

— Именно.

Ришар, застыв, смотрит на меня. Он смущен. Потом он медленно зажигает сигару — ритуал, который я знаю уже много лет.

— После этой аварии ты сильно изменился. Мы раньше никогда не говорили о таких вещах.

Я несколько секунд молчу, словно чтобы еще больше подчеркнуть странность нашего разговора.

— Если такой ящик существует, нельзя ни в коем случае его открывать, — говорит он. — Мы — продукты своих ошибок и сомнений. К чему нам знать о множестве мелочей?

— Это уникальная возможность понять, как ты стал тем, кто ты есть.

Официант кладет счет на угол стола и обрывает таким образом нашу дуэль, которая могла бы длиться часами.

— Возвращаясь к твоему вопросу. Не Филипп приучил меня к сигарам, а ты.

— …Я?

— Помнишь «Ромео и Джульетту», которые ты ему подарил? Он не решился тебе сказать, но его тошнило от одного запаха сигар. Я попробовал, и для меня это стало откровением. Я выкурил всю коробку, и с тех пор это обходится мне от шести до семи тысяч в месяц.

Несколько секунд мы молчали, потом я хихикнул. Это был совершенно невинный смешок — ни горький, ни мстительный. Близкое знакомство с черным ящиком с недавних пор изменило мои отношения с миром и другими людьми. Впрочем, как я мог подумать, что он ошибся? То, что мы слишком наивно называем «разумом», заставляет нас принимать объяснения, которые нас больше всего устраивают. Подсознание безжалостно выдает истину. Десять лет назад я уже знал, что Ришар спал с Софи. Так что я сам себя обманывал. И на все эти годы я отгородился от невиновного и остался в дружеских отношениях с предателем.

Столики освобождались один за другим. Ришар дал хорошие чаевые — несомненно, для того чтобы официант подольше оставил нас в покое. Никто из нас не произнес ни слова в течение долгих минут, и в то же время это был самый длинный наш с ним разговор. Должно быть, его черный ящик зарегистрировал кучу информации на большой скорости. Эти маленькие механизмы очень эффективны.

Как бы ни были насыщены эти мгновения, слова были явно излишни. Они понадобились только для того, чтобы подвести итог.

— Не пойму только, почему этот болван Филипп ничего мне не сказал в тот вечер, когда я обзывал его последними словами.

Бесхитростная улыбка появилась на губах Ришара. Видимо, ностальгическая.

— Корнелевский выбор для бедняги Филиппа. Обелить себя — значит предать меня. Он предпочел, чтобы ты обвинил его.

— Дружба, доведенная до идиотизма, а, Ришар?

— …Кто знает?

Он поднимается, с сигарой в зубах, надевает пальто. На пороге ресторана мы долго жмем друг другу руки.

— В следующий раз я приглашаю.

— Заметано.


Мы часто спрашиваем себя, что было бы, если бы нам посчастливилось узнать свое будущее. Теперь я уверен, что прочесть свое прошлое — гораздо интереснее. Боязнь завтрашнего дня — детские забавы по сравнению со страхом перед тем, что было. И судьба — не что иное, как немного запоздавшее прошлое.

Прошло два месяца, а я так и не вышел на работу. Я рассказывал врачу всякие небылицы: головокружения, дикие головные боли, беспокойный сон, постоянная усталость, все это последствия аварии. Так я выиграл еще несколько недель, и моему шефу нечего было возразить. Член жюри конкурса Лепина позвонил мне, чтобы сообщить, что у меня есть все шансы получить первый приз. Я сделал вид, что польщен. Если бы они только знали, насколько я стал зависим от сильного наркотика. Наркоман, вот кто я есть. Пристрастившийся к своему подсознанию, пленник собственного я. Подсевший на откровения о том странном человеке, который и есть я. И мне надо еще и еще, как любому наркоману. Я уже выучил практически наизусть эти сорок восемь листков. Случается, я декламирую из них целые куски, как тогда в Пиренеях в коматозном состоянии под неусыпным оком Жанин. Жертва мерзкого союза моего «я» с моим «сверх-я». Некоторые тайны раскрываются сами собой, но другие не поддаются, какие-то фразы так пока и остаются непроницаемыми, и от этого я прихожу в бешенство. Мне удалось вычленить около тридцати загадок безжалостного сфинкса. Некоторые из них могут заставить меня зарычать.


…Мой бедный Вернье, будем играть до победного, но я уже практически выиграл…

…Для них двоих это был «Завтрак на траве» и «Андалузский пес».

…Представляю себе Бертрана, упитанного и величественного, со стеклянным пузырем на животе! Ну актер!..

…Надо раздуть эту штуку раз в шесть, и тогда все получится…


И другие необъяснимые бредни. Я не знаю ни имен, ни ситуаций, ничего, и из этого рождается навязчивое чувство утраты, желание понять. Неожиданно звонок телефона возвращает меня на землю. Проклиная того, кто прервал мое свидание с самим собой, я беру трубку.

— Откуда ты знал?

— Жереми?

— Откуда ты знал, мать твою?

— Что?

— Что A. C. Group купит «Финойл», черт подери?

— ?..

— Это катастрофа! Взрыв! Кто тебе дал наводку?

— Не знаю.

— Ты что, издеваешься надо мной? Если бы я хоть на секунду поверил, что такое возможно, я был бы сейчас миллиардером.

— Да не знаю я никакого «Финойла». Он что, такой громадный?

— Громадный? Да это больше, чем холдинг, это как фондовая биржа сама по себе. С щупальцами в каждом секторе — сельском хозяйстве, информатике, филиалы, в общем, чего только нет. «Комеко» и «Сопареп», это тоже их, и Национальная промышленная группа тоже, и…

Национальная промышленная группа! Я бываю там раз в две недели, присматриваю за восьмьюдесятью ксероксами. Наверняка там-то я и распечатал маленькую деталь, без своего ведома, совсем маленькую деталь, мимо которой прошел мой разум, но которую черный ящик старательно сохранил. Жереми не верит мне, когда я объясняю, что больше ничего не знаю. Зачем рассказывать ему историю с блокнотом, психоанализом Жанин и огромным белым конусом. Он решит, что я спятил. Наверное, так оно и есть. Я попросил своего коллегу Пьеро посмотреть по спискам вызовов, когда я последний раз был в офисе Национальной промышленной группы. В прошлом июле я чинил шесть копировальных аппаратов, один из которых был директорским. Я сразу вспомнил секретаршу — кокетливую брюнетку, которая плакалась, что ксерокс и кофеварка вырубились одновременно. Я открыл машину и увидел, что поломка самая что ни на есть обычная, и исправил все за десять минут. Каждый раз вытаскивая документ, застрявший в ксероксе, я мельком смотрю на него, прежде чем отправить его в корзину для бумаг. Видимо, именно так я и узнал о покупке «Финойла». Обычная фраза, которая выветрилась бы у меня из головы, если бы черный ящик ее не зафиксировал.

Но это всего лишь скромная победа над собственной памятью, а тысячи тяжких поражений подтачивали меня понемногу каждый день. Остатки разума призывали бросить все, но другая, подводная, часть все равно появляется снова и снова. Я хочу знать, что это за «Андалузский пес» и кто этот Вернье, имя которого упоминается семь раз на сорока восьми страницах. Я хочу знать, что это за «штука» и как ее раздуть. И все остальное, вся эта дребедень — абсурдная, но наполненная смыслом.

Я хочу все знать.

Все.


С некоторых пор я записываю свои сны, шесть или семь за ночь. Для наркоманов времени не существует. Увы, мой утренний урожай частенько похож на дежа-вю. Если сны — это проявление подсознания, они наполнены таким количеством незначительных, повседневных деталей, что, собранные вместе, производят впечатление полной бессмыслицы. Однако мне необходимо найти верное и прямое средство снова войти в контакт со своим черным ящиком.

Я перечитал «Двери восприятия» Олдоса Хаксли. Этот человек интересовался черным ящиком, совсем как я. Он доходит до того, что начинает проповедовать использование «подручных средств», чтобы открыть эти замечательные двери. Так как я не привык употреблять их, пришлось попросить Пьеро (он время от времени закрывается в туалете нашего ателье, чтобы выкурить косячок) достать мне все, что сейчас в ходу, чтобы пробурить туннель к самым потаенным уголкам моего «я». Итог операции оказался плачевным. После разных косяков я на несколько часов растянулся на диване в гостиной с омерзительным ощущением, что на каждом колене у меня по тридцать пять тонн. Полоски кокса («чистого на восемьдесят процентов», если верить Пьеро) вызвали у меня неудержимый хозяйственный пыл, я пылесосил и драил серебро в четыре часа утра, одновременно обдумывая теорию, которая опровергла бы разом Ньютона и Коперника. Опиум не дал совершенно никакого эффекта, если бы я перечитал детские комиксы — и то было бы больше толку. В завершение опытов я проглотил ЛСД, который в течение пятнадцати часов заставлял меня выделывать неизвестно что, а именно: воевать с римскими легионерами или точно определить количество молекул водорода в моей ванне. Я не обижаюсь на Пьеро, я не в обиде на Хаксли, я знаю, что преследую белого кита, появившегося из пустоты моей души.


— Господин Обье, проходите, пожалуйста.

Я думал, что в кабинете гипнотизера обнаружу весь тот хлам, что продается на ярмарках, но не увидел ничего, кроме огромного кресла, куда мне и предложили сесть. На вопрос «Чем я могу быть вам полезен?» я не знал, что ответить. Я мог только выдать ему длинный список имен и фраз без начала и конца и попросить его, чтобы он перебрал их все, в тайной надежде, что хоть на что-то я среагирую. Слегка ошарашенный списком вопросов, он рационально объяснил мне научную основу своей работы, но я ничего не хотел слышать.

— Можно, конечно, попытаться, но то, что вы просите, невозможно. Вы не пробовали сходить к психоаналитику? Я могу вам порекомендовать специалистов в этой области.

— Психоанализ? Вы наверняка не поверите, если я скажу вам, что знаю все о своем отце, своей матери и своем либидо. И все это не шуточки. Я хочу знать, кто такой Вернье и другие. Вы полагаете, у меня впереди двадцать лет, чтобы вернуть их всех из небытия?

Следующие четверть часа были на редкость приятными и спокойными. Я дремал в огромном кресле. Я плавал в невесомости, и мне было хорошо.

— Сожалею, господин Обье, вы человек вполне восприимчивый, но то, что вы называете черным ящиком, отказывается открываться. Если когда-нибудь вам это удастся, сообщите мне, пожалуйста.

Он провожал меня до двери, и я машинально вынул из кармана пачку «Житана». Когда я подносил сигарету к губам, со мной произошло нечто странное, что-то похожее на легкий приступ тошноты.

— Минуточку, господин Обье. Когда вы только открыли рот, я сразу же подумал о пепельнице, полной окурков. И пока вы были под гипнозом, я затронул кое-какие точки в вашем черном ящике. Так что ваш приход был небесполезен.


В поисках себя я стал другим. Кем-то вроде полицейского для души или — еще хуже — частного детектива, который никогда не доведет свое расследование до конца. Мои воспоминания всего лишь химеры, а мое будущее — кошмар. Иногда я просыпаюсь в холодном поту, перед глазами стоит ужасная картина: мой черный ящик бьют молотком и он ломается. Он истекает кровью, скукоживается, но из него ничего не появляется. Моя бедная Жанин, я этого не заслужил. В конечном счете я был всего лишь несчастным специалистом по ремонту ксероксов. Я говорю «был», потому что работу я потерял. Даже Пьеро надоели мои бесконечные идиотские вопросы (я когда-нибудь говорил тебе об «Андалузском псе»? Ты знаешь Бертрана? У него еще стеклянный пузырек на животе?). Отец смотрит на меня, как на психа. Хуже того, как на иностранца, говорящего на непонятном языке (я не говорил в детстве «Ичи Мичи Бо»?). Наверняка я подохну, так и не узнав, кто такой Вернье. Жаль. Я уже успел полюбить его. Я создал для него специальную ячеечку в своей голове. Может, это какая-нибудь важная птица, кто знает?

Утром я получил письмо от жюри конкурса Лепина, сообщавшего мне, что я занял первое место. Приз мне вручат завтра, на открытии Парижской ярмарки. Если бы они только знали, до какой степени мне на это наплевать. Единственным по-настоящему стоящим изобретением стали бы «крокодильчики» — провода, соединяющие мой черный ящик с пятнадцатидюймовым монитором. Когда-нибудь, возможно, мне удастся создать что-нибудь подобное. У меня вся жизнь впереди.


Я пошел туда, как идут к дантисту, еле волоча ноги, не надеясь хорошо провести время. Сутолока, зеваки, стенды, речи — этой минуты я ждал месяцами, но сегодня это был просто шум без ярости и расплывчатые декорации. Я далеко отсюда. У меня в голове огромный белый конус.

— Первый приз присуждается Лорану Обье за копировальный аппарат «Полароид»!

Аплодисменты. От этого чада славословий мне не по себе. Еще хуже от шума вокруг. Пьеро заслужил этот приз, так же как и я, мы с ним вместе соорудили этот аппарат в свободное от работы время. Пока мы ксерили свои части тела, как это делают все служащие в мире, мне пришла в голову мысль соединить машину с моментальным фотоаппаратом. Обыкновенная игрушка, которую мне удалось усовершенствовать — я улучшил качество снимков и сделал так, чтобы их можно было воспроизводить бесконечно. Работать с игрушкой легко, и от технического чертежа она продела путь в оргтехнику, пройдя через маркетинг и даже современное искусство. Пьеро подвигнул меня представить эту штуку на конкурс. Но весь этот цирк мне порядком надоел. Мне вручают премию, хлопают меня по плечу и призывают публику к тишине.

— Поощрительный приз присуждается покойному Алану Вернье, погибшему несколько месяцев назад в автокатастрофе. Аплодисменты.

…Алан как?..

— Алан Вернье, — продолжает конферансье, — был постоянным участником нашего конкурса. В течение многих лет он предлагал свои изобретения, которые стали частью нашей повседневной жизни. Однако никогда он не получал первого приза. Предлагаю почтить его память!

Ватные ноги не держат меня, я присаживаюсь на край ограды. Публика рассыпается по аллеям. Я хватаю за руку ведущего церемонии награждения.

— Где произошла авария?

— В Пиренеях, в октябре того года. Никто не знает, что он там делал, Вернье был страховым агентом и редко выезжал из своего Лиможа.

Никто не знает, кроме меня. Я знаю, что он там делал.


В тот вечер на дороге на Гуль я был жертвой.

Мы знали, что вдвоем остались финалистами. Мне было на это наплевать, но он думал только о конкурсе.

Вернье спал и видел этот первый приз. После стольких лет, чего бы это ни стоило.

Если бы в тот вечер ему удалось столкнуть меня в канаву, все бы поверили в несчастный случай. И даже я сам, если бы Жанин не вручила мне черный ящик.

В конце концов, его и открывают-то только в экстренном случае.

Птичник

Я жил в Будапеште, когда мой дядя призвал меня к своему одру. Я догадывался, что он хочет умереть у меня на руках. Увидев, как он привстал с подушек и протянул ко мне руки, я понял, что приехал не напрасно. Медсестра оставила нас одних в самый тяжелый миг, но такая уж у нее работа. Так странно чувствовать, что у тебя есть семья. И хотя я сидел здесь на голубых простынях, мысли мои были далеко, где-то между Будой и Пештом, между моей квартиркой и классной комнатой. И все-таки я всегда любил этого старикана, потому-то я здесь. Он сжимает мою руку в своих клешнях, а мне хочется оказаться где-нибудь подальше отсюда.

Он всегда говорил со мной как со взрослым, а для ребенка нет большего удовольствия. Я даже помню, как, заболев, никого не подпускал к себе. Кроме него. Я орал от боли, я жаловался, насколько все несправедливо, и что этот дрянной мир не заслуживает того, чтобы в нем жить. Он ответил, что в один прекрасный день я окажусь в другом, он будет лучше, и это заслуживает того, чтобы прожить всю жизнь.

— Знаешь, я боюсь, — сказал старик.

— Конечно, знаю, в этом нет ничего нового.

— Помнишь, как я поймал скорпиона за виноградником, очертил вокруг него круг и поджег?

— Будто это было вчера.

— Только сейчас я пожалел, что сделал это.

И тут я увидел нас двоих на корточках, мы разглядывали обезумевшее насекомое, пытающееся спастись от огня. Оно никогда не промахивается — задрав жало, скорпион убил себя. Это было красиво, это было ужасно, у меня в голове зародилось множество неразрешимых вопросов.

Внезапно дядя задержал дыхание и выдохнул:

— Похорони меня около того птичника.

И его щека коснулась подушки, легко, как падают снежинки.

Повтори-ка, дядюшка? Ты что, умер? Так я должен тебя понимать? Мы видели смерть, когда гуляли с тобой по полям. Мы видели, как умирали мухи, когда наступали холода, слишком любопытные кошки, нелюбимые деревья. И сейчас с тобой приключилось именно это, а, старик? Ты загадывал загадку: «Нотариус и священник идут к твоему соседу, что там происходит?» Сосед умирает.

Сегодня твоя очередь, и нет ни нотариуса, ни священника, у тебя никогда ничего не было, и ты никогда не верил в Бога. Нет никого, кроме меня.

Я не знаю, где ты теперь, да и не очень-то хочу узнать. Мне хочется сказать тебе, что когда-нибудь мы встретимся, но я сам верю в это лишь наполовину. Ты не обидишься, если я поручу профессионалам похоронить тебя? На кого я буду похож, шагая один-одинешенек за гробом, и не с кем даже словом перемолвиться, чтобы поделиться своим горем? Мне всегда казалось обидным организовывать церемонию, где единственный заинтересованный человек присутствовать не может. Я знаю, что теперь вечерами, когда я разочаровался во всем человечестве, я буду представлять, как ты лежишь где-то и размышляешь о всех тех секретах, которыми мы с тобой не успели поделиться.

Лежишь где-то.

Где-то, но где именно?..

Я на сто процентов уверен, что он сказал: «Похорони меня у того птичника». Не просто птичника, а ТОГО птичника. Что это за птичник такой, черт подери? И он не сказал: «Я бы хотел…» или «Не мог бы ты…», нет, он сказал: «ПОХОРОНИ меня у ТОГО птичника». Конечно, можно похоронить и у птичника, но, дорогой дядя, ты мог бы облегчить мне задачу! Вернулась медсестра, произнесла положенные в таких случаях слова соболезнования, объяснила мне все про жизнь и смерть, а я тупо кивал, пока в моей голове кружились тысячи птичников.

— Скажите, пожалуйста, нет ли тут поблизости голубятни или чего-то в этом духе, недалеко от кладбища?

Медсестра, привычная к неожиданным реакциям при виде смерти, странно посмотрела на меня. Я настаивал:

— Вы никогда не слышали о «кладбище рядом с птичником»?

— Спросите у людей из похоронной конторы, у них всегда наготове ответы на самые деликатные вопросы.

До того, как она это сказала, я считал, что, приехав сюда, уже выполнил свой долг. Теперь же, сам не знаю почему, я решил, что недостаточно просто подержать умирающего за руку, чтобы обеспечить ему вечный покой. Я мог бы сесть на самолет до Будапешта завтра утром, но мои ученики могут подождать еще денек — я надеюсь, этого времени мне хватит, чтобы прояснить всю эту странную историю с птичником, просто чтобы избежать уже зарождающихся угрызений совести. «Похорони меня у того птичника»… Черт! Он мог бы сказать мне что-нибудь простое, банальное, вроде «Не забывай, малыш, только романтизм — абсолютная величина!». Ну почему человек, любивший стрелять по любым мишеням, у которых были перья, хотел быть похороненным рядом с птичником?..

— На выходе с городского кладбища… На кладбище «Пер-Лашез» есть колумбарий, но только для тех, кто хотел, чтобы их кремировали.

— Он ясно сказал, что хочет, чтобы его похоронили.

— Вам виднее. Но через три дня нам придется что-то делать.

— Три дня?

— Обычно такие вещи решают задолго до рокового часа. Через три дня мы будем вынуждены поступить как обычно.


Три дня. Это все, включая перелет, что я смог выторговать у директора лицея, где я преподавал. Три дня, чтобы найти птичник, рядом с которым похоронить дядю. Считается, что последнее желание умирающего свято. Я попытался сосчитать, сколько часов старик посвятил мне, всегда терпеливый и внимательный к хулигану, которым я был, и довольно быстро перевалил за семьдесят два. Был понедельник, утро, и если к четвергу я не найду этот треклятый птичник, дядя будет вечность ворочаться в своей могиле, не зная ни сна, ни отдыха.

На следующий день я направился в центр города, в небольшой домик, где он прожил всю жизнь. За сорок лет ничего не изменилось, я увидел счастье своих четвергов — кондитерскую, где мы с ним обжирались пирожными, киношку, куда он водил меня на фильмы для взрослых, кафе, где я смотрел, как он играет в бильярд. Его соседка по площадке, старая дева, все еще жила здесь. С годами она не потеряла игривости.

— Но это же… Жанно? Вот так дела… Смотри-ка, у тебя такие же проказливые глаза, как у твоего дядюшки… Когда ты гулял с Луи, никогда нельзя было разобрать, кто из вас больший хулиган.

— Он вам никогда не рассказывал о… птичнике? О месте, где он хотел бы закончить свои дни?

Мне пришлось согласиться выпить с ней чаю с розмарином в надежде, что это поможет ей сосредоточиться. К концу второй чашки она вытащила бутылку коньяку — переключиться на вторую скорость.

— Твой дядя был парень что надо. Мы могли ругаться дни напролет как кошка с собакой через перегородку, а вечером он приходил пропустить стаканчик, и мы болтали. И не о нас с ним, а обо всем мире и что с ним станется. Представь себе, 21 июля 69-го года в два часа ночи мы с ним вместе сидели, вот, где ты сейчас сидишь, и смотрели по телевизору, как американец ступил на Луну.

— А птичник?

— Ну… Что-то припоминаю. Это было по пятницам. Не могу тебе сказать, что именно, но точно по пятницам, лет десять продолжалось. Я ему говорю: «Луи, вы зайдете сегодня вечером фильм посмотреть?» А он мне отвечает: «Вы же знаете, что по пятницам у меня птичник». Он, наверное, голубей гонял или что-то в этом роде, есть такие любители — привязывают письма голубям к лапам, ну как-то так, я не в курсе. Каждую пятницу ровнехонько в шесть часов вечера его приятель Ферре, механик из Борна… помнишь его?

— Никогда о нем не слышал.

— Ну, Ферре заходил за ним, чтобы идти в этот чертов птичник. Твой дядя возвращался поздно ночью, а потом ничего — до следующей пятницы. Больше я ничего не знаю, сынок.

Письма, привязанные к лапкам голубей… Даже если у дяди были странности, эта неожиданная страсть к пернатым показалась мне подозрительной. Но, похоже, у меня появилась зацепка. В тот же вечер я зашел в магазинчик в Борне, где раньше был гараж Этьена Ферре. Этот почтенный старикан жил теперь в спальном квартале в двух шагах отсюда. Тремя часами позже я нашел нужную лестницу и нужную дверь. Мне открыла маленькая девочка:

— Ты пришел на праздник бабушки и дедушки?

В гостиной человек двадцать всех возрастов сидели вокруг гигантского торта, на котором красовалась цифра пятьдесят. Этьен и Жозетта Ферре праздновали золотую свадьбу. Хотя я клялся, что зашел случайно, никто меня не слушал. Когда я отрекомендовался как племенник Луи, Этьен бросился мне на шею. Он сдержал слезы, когда ясообщил ему, что его старый приятель сыграл в ящик.

— Думаешь, он хоть словечком обмолвился, что ему было плохо? В этом весь Луи. Надо сказать, что за последние годы мы не слишком часто виделись. Когда похороны?

— Когда — могу вам сказать: в четверг утром, но пока не знаю где.

Малышка церемонно одарила меня куском торта с клубникой. До сезона клубники было еще далеко.

— Его последним желанием было, чтобы его похоронили рядом с птичником. Насколько я понял, вы с моим дядей посещали клуб любителей голубей каждую пятницу. Не могли бы вы просветить меня на этот счет?

Не знаю, что произошло, но как только я произнес эти слова, в комнате повисло гнетущее молчание, как в доме повешенного, где кто-то неосторожно заговорил о веревке. Этьен внезапно побледнел, а его почтенная супруга поглядела на него с подозрением.

— Скажи-ка, Этьен… Вы с Луи, случайно, не по пятницам перекидывались в картишки у него дома? Ты возвращался черт знает во сколько, и в таком виде!..

— Я старый человек, многого не помню, — сказал мне Этьен. — Мне очень жаль, что твой дядя помер, но сегодня вечером мы празднуем золотую свадьбу, и я тебе желаю тоже до этого дожить. Так что я тебя провожу, потому что это все-таки семейный праздник.

Старик Ферре так и сделал. В две секунды он вытолкал меня на лестничную площадку с энергией, которую в нем трудно было заподозрить. Прежде чем захлопнуть дверь перед моим носом, он сказал:

— Пятьдесят лет ежедневного изматывающего труда, чтобы дожить до этого дня, и ты приперся именно в этот день, чтобы все обгадить со своим поганым птичником! Копайся в прошлом сколько тебе влезет, но меня не трогай! Птичник… Птичник… Иди к отелю «Липы» в Гранвиле, но только, ради бога, не возвращайся рассказать, чем все кончилось.

Было одиннадцать часов вечера. Ни один автобус не шел до Гранвиля. В отеле заснуть не удалось, так что я разбудил ночного портье и до рассвета рассказывал ему о Дунае.


С улицы отель «Липы» выглядит довольно скромным — счастье для бродяг да туристов с рюкзаками. Но, перешагнув порог, вы оказываетесь в небольшом заброшенном дворце, знававшем лучшие времена. Дерево, красный бархат, два лестничных пролета, поддерживаемых атлантами, в общем, настоящие киношные декорации. Меня спросили, не хочу ли я снять комнату. Несмотря на усталость, мне достало сил отказаться. Молодой служащий не мог ответить ни на один мой вопрос: за последние тридцать лет отель три раза менял хозяев, а потом был куплен гостиничным концерном. Управляющий сказал мне примерно то же, и никто из персонала не смог мне помочь. Я приставал ко всем и скоро заметил, что они от меня устали. Я позвонил в похоронное бюро человеку, который был готов забить гвозди в гроб моего дяди. Чтобы выиграть время и принять решение, я снял комнату в «Липах». После обеда я болтался по улицам вокруг отеля, задавая все те же вопросы без ответов, пока какой-то дорожный рабочий не показал мне кладбище — скромный квадрат, обсаженный деревьями — в двух шагах от гостиницы. Мне показалось странным, что в таком уютном городке рядом с такой шикарной гостиницей такое убогое кладбище.

В голове было пусто, в одиннадцать часов вечера я рухнул на кровать перед телевизором, как человек, которому уже на все наплевать. Я снова подумал о дяде, который, глядя «оттуда», должен был если не гордиться мной, то хотя бы отдать должное моему усердию. В эту минуту в дверь постучали. Молодой человек заговорщицки улыбался.

— Я работаю здесь в хозчасти. А сорок лет назад этот отель принадлежал моей бабке. Она помнит вашего дядю Луи.

Я пошел за ним в темную ночь, и он привел меня к домику на окраине города.

— Это очень любезно с вашей стороны, ведь вы мне ничем не обязаны.

— Надо уважать стариков. Мою бабку больше никто не слушает, вся деревня ее вроде как стыдится. Мне нравится то, что вы делаете ради вашего дяди.

Возраст бабки невозможно было определить, она жила в маленькой комнатушке, куда ей удалось втиснуть весь хлам, все свои безделушки.

— Луи Манаваль и Этьен Ферре… В свое время я бы поставила на первого, а вишь ты, остался второй.

— Слово «птичник» вам о чем-нибудь говорит?

Она хихикнула, будто старый стол заскрипел.

— Кто вас только жизни учил… И кто тебе рассказывал о том, как жили в наше время? Ты не знаешь, что такое птичник? Дядя не говорил тебе? Веселый дом, притон… Нет? Бордель, дом терпимости…

— …Публичный дом?

— Именно так выражаются достойные люди. Родители тех, кто теперь показывает на меня пальцем. Неблагодарные! Они должны были наградить меня медалью «За заслуги перед Отечеством»! Но чтобы понять это, нужно вернуться в то время. На-ка посмотри…

Она поставила передо мной разваливающийся ящик из-под шампанского, полный старых фотографий. На одной из них она была окружена девушками, на другой пара танцевала около граммофона, казалось, на всех фотографиях люди были в прекрасном настроении.

— Подожди, я найду хорошую…

Она порылась в куче и с победным видом сунула мне под нос фотографию.

Дядя! Блаженная улыбка, в руках гитара, обнимает за плечи высокую стройную девицу. Я снова подумал обо всех этих пятницах, которые шли сразу за моими четвергами… Никто из моих родных и не догадывался, иначе мне бы запретили с ним общаться, мне бы сказали, что он чудовище, и в один прекрасный день я тоже стану чудовищем. Не лучше, не хуже. Еще одним.

— Ферре был обычным клиентом, заурядный, быстро перегорает, такие приходят с желанием устроить сумасшедший праздник, а уходят поджав хвост, стыдясь себя. Твой дядя был другим. Он был влюблен.

— Что?

— Видишь девушку, которой он поет серенаду? Это была любовь его жизни. Ах, эта парочка… Нужно было видеть… Никогда в птичнике так не ворковали! Он смотрел на нее как мальчишка, умирающий от любви, она так переживала, когда он опаздывал. Это продолжалось десять лет. А встретились-то они у меня, судьба, она не разбирает.

Последние слова она произнесла как-то особенно гордо.

— Он мог бы на ней жениться, вывезти ее отсюда… Насколько я знаю своего дядю, он был вполне на это способен.

— Сейчас-то уж трудно сказать… Между ними словно был заключен некий договор, и никто к ним не лез. Договоры влюбленных — двух одинаковых не бывает.

— А что с ней случилось?

— Однажды утром она ушла, никому ничего не сказав, и никто ничего не знал. Прошло много лет. Около трех лет назад она вернулась, чтобы умереть здесь. Теперь ты знаешь, что тебе делать.


Я сразу узнал ее. На могиле был медальон с ее портретом. Красивая улыбающаяся женщина. Улыбалась она, несомненно, моему дяде Луи. Никто не ставил мне препон, чтобы похоронить его рядом с ней. Договоры влюбленных — двух одинаковых не бывает.

И я вернулся в Будапешт — я был счастлив от сознания выполненного долга. В следующие месяцы я сотни раз собирался рассказать историю своего дяди Луи, но надо было описывать все с самого начала, с того момента, как он впервые увидел меня, до того, как я закрыл ему глаза. А у меня не было таких терпеливых друзей.

В баре Шегеда, в ту минуту, когда я меньше всего ожидал, я встретил Анну. Я тотчас же узнал в ней ту, «что заслуживала того, чтобы идти за ней всю жизнь», как говорил дядя, утешая юношу, зализывавшего первые любовные раны. Я дал себе слово оставлять ее у себя только раз в году. На День всех святых.

Вся поездка ради букета хризантем? Дядя столько не требовал. Я довольно долго простоял на его могиле, глядя на видневшийся вдалеке отель «Липы». На кладбище было довольно много народа, как часто бывает первого ноября. И тут я заметил женщину примерно моего возраста, которая пришла поклониться соседней могиле.

Не обращая на меня внимания, она положила букет, выбросила засохшие цветы и прошлась веником, чтобы обозначить углы могилы. Я почувствовал укол в сердце, в ее чертах мне показалось что-то знакомое. Несомненно, те самые проказливые глаза, о которых говорила дядина соседка.

— Вы приехали издалека, — сказал я.

— Да, я живу в Париже. Никогда не понимала, почему мама захотела быть похороненной здесь.

— Меня зовут Жан.

— Луиза.

— Луиза, я хочу рассказать вам одну историю. И вам, я уверен, достанет терпения дослушать меня до конца.

Время блюза

Сыро, будто в ведро с водой угодил. Это вам не маленький ливень, что мочит вас как бы с неохотой, нет. Тут просто тропический. Ураган пришел издалека, он гонит прохожих и затапливает тротуары. Я знаю, что это для меня, моя жизнь не может оставить меня в покое. Люди вокруг открывают зонты, ищут козырьки подъездов и заскакивают в кафешки. Потухшая вывеска бара странным образом притягивает меня с противоположного тротуара. Я-то думал, что наизусть знаю эту улицу. Дождь сбивает с привычного маршрута. Позволю-ка я себе расслабиться эти четверть часа, пятнадцать минут только для себя, пока мир снова не войдет в норму.

Старое дерево, янтарного цвета бутылки, тишина. Вода ручьями стекает с моего плаща, висящего на вешалке у входа. У стойки я один. Табурет. В дальнем углу парочка пьет пиво и тихо переговаривается. Официант безучастен и нетороплив.

— Мерзкая погода?

— Пожалуйста, виски без льда.

В углу музыкальный ящик. Надо же, они до сих пор существуют. Для него нужны монетки, так ведь? Может, он и картинки показывает, как раньше. Похоже, что нет. Случайно или намеренно, официант выбирает мелодию и смотрит на меня. Боюсь, как бы его вкус не потревожил мое одиночество. Я прихлебываю виски, это согревает меня быстрее, чем что бы то ни было.

Pregherò!.. Per te… che hai la notte nel cuore…

Stand by me в исполнении Челентано. Моложе я от этого не стану, но бывает и хуже. Мне всегда нравился голос Челентано, даже когда он рискнул петь американские песни. Мелодия отбрасывает меня назад, в то время, когда возмужание было еще впереди.

Это было больше двадцати лет назад. Они приходили смотреть на то, что потом действительно происходило. Я был особенным. И знал это. И даже смог некоторых в этом убедить. Мне оставалось только ждать, пока моя исключительность проявится. Stand by me… Ohooo Stand by me… Томно, немного смешно, но нам нравилось. В ожидании великих дел мы пели. Великие дела запаздывали, но у нас было время. Беда тому, кто сомневается, значит, он уже практически смирился! Позор тому, кто покоряется! Мы расскажем об этом всему свету. Я был скорее красив, и девушки благосклонно выслушивали мои разглагольствования. Пляж, революция и лифчик. Stand by me… Ohooo Stand by me… Великие дела запаздывали. И мало-помалу, сам того не замечая, я начал соглашаться со всеми.

Парочка в глубине — смотрят друг на друга и молчат. Влюбленные. Челентано убаюкивает этих несчастных.

Я соглашался со всеми, даже на то, что время проходит. В конце концов оно дает вам понять, что может прекрасно обойтись и без вас. Я соглашался, но меня никто особо не слушал. Маленькие «да», целая цепочка маленьких «да» довела меня до этого богом забытого бара. Как я мог забыть дорогие мне существа на жертвенном алтаре? Stand by me… Ohooo Stand by me… Почему я сказал «да» той, что хотела этого гораздо больше, чем я? Почему я хотел, чтобы мои дети были похожи на меня? Теперь я уже не знаю, на кого они похожи. Мы больше не видимся. В их возрасте у меня бы не хватило на это смелости. Почему я пытаюсь считать своих сослуживцев милыми людьми? Почему я дал этой идиотской болезни расцвести у себя в желудке? Stand by me… Причитания какие-то. По-итальянски еще хуже, чем по-английски. «Pregherò per te…» Никто за меня не молился, никто никогда не молится за другого, почему песни вечно морочат нам голову?

Музыка кончилась, а дождь — нет. Время пришло. Я так же жалок, как этот бар. Заказываю еще стакан. Через пять минут, хочу я того или нет, я окажусь на улице. У меня есть право всего на четверть часа, не больше. А этот придурочный официант украл у меня половину своей дурацкой музыкой. И снова идет к своему ящику. Видно, он тоже злится на меня. Он решил меня выжить. Поди узнай почему. Что он там выбрал, чтобы вытурить меня? Попсу? Концерт Брамса? Гитару? Все возможно.

I woke up this morning…

Блюз? Похоже на то. Гитарные — металлические, колючие — переборы. Опять история мужика, у которого все дерьмово с самого утра. Почему они вообще ежедневно встают с постели? Чего упорствовать-то? Не похоже, чтобы все наладилось. И каждое утро будет еще хуже предыдущего. Я это знаю. Я это чувствую. Первая половина и так была утомительна, а та, что осталась, потребует от меня смелости, которой у меня никогда не было. Несмотря ни на что, голос певца жаркий и сильный. Как будто старый мудрый индеец, грустящий по племени, вождем которого он был. Виски неплохо на вкус, наверное, тут играют роль корешки, почва. Цыганская водка. I woke up this morning… Когда я встал сегодня утром, я не думал, что будет такой сильный ливень.

Помню время, когда я мог останавливать дождь. Как колдун-индеец. Люди мне не верили, но заканчивалось всегда одинаково — им приходилось признать мои способности. Я даже выигрывал пари. Сейчас-то мне никто не поверит, если я начну рассказывать. Нужно было всего лишь немного сосредоточиться, и дождь заканчивался сам собой. Скольких девушек я потряс этим трюком. Я даже не знаю, был ли это трюк. Я просто очень сильно верил, и все получалось. Я вернул солнце целой деревне, которая уже потеряла надежду. Хотя я давно забыл об этом.

Официант плеснул мне еще виски, хотя я и не заказывал.

— За счет заведения.

Я улыбкой поблагодарил его. Вторая половина будет тяжелой. Но почему бы не сделать этого? Зачем себя ограничивать? И кто знает. С тех пор я лучше понимаю музыку. Я никогда не стану виртуозом, но могу сыграть несколько соло для собственного удовольствия. Наверное, именно это и надо постичь. Долго, терпеливо разучивать гаммы, чтобы потом хорошо играть. Виски уносит меня далеко, к тому человеку, что составляет список несчастий, случившихся за день. I woke up this morning… Если бы он не встал сегодня утром, он бы не написал эту чудесную музыку. В этом мире существуют не только талантливые. Есть еще и трудяги вроде меня. Те, что не совершили ничего выдающегося, но обладающие хорошей памятью. И может быть, если… если я сосредоточусь, сейчас, в эту минуту, закрыв глаза…

— Спорю еще на одно виски, что дождь прекратится меньше чем через две минуты.

Официант, усмехаясь, смотрит на меня:

— Шутите? Капли здоровые, как стаканы виски.

— Так спорим или нет?

Он смотрит на часы и дает мне отмашку. Музыкальная шкатулка замолкает. Я крепко зажмуриваюсь.

Когда я открываю глаза, официант, отогнув уголок занавески, смотрит на улицу. Потом, ошеломленный, поворачивается ко мне.

Я встану завтра утром.

Трансферт

В жизни каждой супружеской пары случается утро, когда ваша вторая половина смотрит на вас с легким оттенком сомнения во взгляде. Сомнения или чего-то другого. И в этом другом есть нечто гипнотическое. Впервые вы замечаете беспокойство в глазах того или той, с кем вы до сегодняшнего дня делили эту нежную и рутинную безмятежность. И вы еще не знаете, что именно вы являетесь причиной беспокойства.

— Как спалось, Мину?

Мину — это Катрин, женщина моей жизни, я женился на ней двенадцать лет назад. Уже давно она жалуется, что попа у нее отвисла, и пытается убедить в этом меня, ну а я не вижу никакой разницы. В дружеской компании ей иногда кажется, что она не на высоте в некоторых разговорах, и тут она ошибается. Когда на нее это находит, Катрин задается вопросом, правильный ли мы сделали в жизни выбор, но я не мыслю себе другого. Именно поэтому я и люблю Катрин. И только одна вещь меня в ней раздражает — то, что я всегда опережаю ее на пять секунд. Вечных пять секунд.

— Тебе сколько тостов, Мину?

— Один.

Я поджариваю ей два, потому что сегодня у нас брусничное варенье. С абрикосовым или апельсиновым она действительно съедает только один тост, но с брусникой она решит позволить себе второй, она об этом еще не догадывается, но я-то знаю. Вот они, эти самые пять секунд. Я в состоянии закончить большинство фраз, которые она начинает. В магазине я легко угадываю вещи, которые обязательно привлекут ее внимание. Когда мы занимаемся любовью, я с точностью до секунды могу сказать, когда она захочет сменить позицию. Я знаю, что она употребляет прилагательное «любопытный» каждый раз, когда пробует мороженое с имбирем, и «говорливый» — когда встречает болтуна. Она никогда не вcтречала словоохотливых, многословных или речистых типов — только говорливых. Я всегда знаю, какой лифчик она надела под жемчужно-серое платье.

— Я, пожалуй, съем еще один тост с вареньем!

Когда я советую ей посмотреть фильм, который я уже видел, то записываю на клочке бумаги три-четыре аргумента, которые она найдет, чтобы похвалить или обругать фильм. Никогда я не показывал ей эту бумажку, чтобы доказать, насколько она для меня предсказуема, — я слишком хорошо представляю сцену, которая за этим последует и ее способ отплатить мне. Такова Катрин. Все время. Представьте себе, например, завтрак, который мы поглощаем именно в этот момент, и я — учитывая некоторые обстоятельства (субботнее утро, хорошая погода, звонок ее сестры вчера вечером) — прекрасно знаю, что сейчас она снова заговорит о неделе в Ландах, куда ее сестра зовет нас уже несколько месяцев. И будет соблазнять меня рыбалкой.

— Знаешь, любимый, в нашем возрасте надо уметь расслабляться, пора подумать о себе, заняться собой. Тебе, например, это бы сейчас не помешало.

— Что конкретно ты имеешь в виду, Мину?

— Психотерапию.

— ?.. Повтори, пожалуйста?..

— Ты должен сходить к психотерапевту.

Думаю, она произнесла это слово впервые за двенадцать лет. И улыбнулась со значительным видом — раньше я за ней этого не замечал.

— И ты говоришь мне это так запросто, ни с того ни с сего, после двенадцати лет совместной жизни, между двумя бутербродами?

— Я давно собиралась тебе это сказать, и сегодня пришло время.

…Кто эта женщина в халате, сидящая напротив меня?

— Вот уже несколько месяцев мы практически не разговариваем, ты ходишь все время хмурый, тебе ничего не хочется, даже дети заметили, и их это пугает.

Хмурый? Почему она не сказала угрюмый?

— Это они сами тебе сказали?

— Оба.

— ?..

— Когда в прошлом году ты заболел, мы сделали все возможные обследования, и, слава Богу, оказалось, что это просто небольшое переутомление. Мы не слишком волновались, но, может, ты что-то от меня скрываешь?

Я ничего от нее не скрываю, что и подтвердил с чистой совестью.

— Тогда у тебя что-то на душе, в чем ты даже не отдаешь себе отчета. Тебе нужно кому-то исповедаться. Это может пройти гораздо легче, чем мы думаем.

Неужели все это произнесла Катрин, которую я знаю лучше, чем она сама? Та, которая, засыпая, кладет голову мне на плечо, в тот момент, когда я тушу лампу в изголовье? Та, что изгибается, выходя из машины, боясь, что все увидят ее ляжки? Та, которая постоянно забывает ключи в почтовом ящике, когда получает извещение о посылке? Неужели это та самая женщина? Если она решила пойти мне наперекор и раз и навсегда доказать мне, что она совсем не так предсказуема, как мне казалось, то она не могла придумать ничего лучше, чем эта история с психотерапевтом. Я — и психотерапевт? Как ей только в голову пришла эта нелепая идея?

— Скажи-ка, Мину, ты виделась со своей подругой Франсуазой?

— Конечно, нет.

— Ты листала «Нувель Обсерватер» в гостях у Моро?

— Вместо того чтобы нести всякую чушь, лучше подумай о том, что я сказала. Если постараешься, ты можешь найти хорошего специалиста.

Я не узнаю тебя, Катрин.


— Ты отвратительно вел себя с Моро.

— Не хуже, чем обычно, Мину.

— Да ты еще и издеваешься надо мной!

— Я прекрасно к ним относился до того, как они купили этот домишко в Перше. Когда у них родился ребенок, и то меньше шума было.

— Признайся лучше, что тебе стало не по себе, когда Жак заговорил о своем психоаналитике.

— Что?!

— У него есть смелость, которой тебе не хватает.

— Может, хватит об этом? Уже два часа ночи, мне еще крутиться как сумасшедшему, чтобы найти место для машины, и вообще я хочу спать.

— Ему это помогло. Жюльетта рассказала мне, когда мы были на кухне. Он больше не психует по любому поводу. Он пошел к специалисту, и ему стало гораздо лучше.

— Ты выбрала не самое подходящее время!

— Видишь, как ты со мной разговариваешь? Раньше ты не был таким раздражительным. С каждым днем ты становишься все более дерганым.

— Нет, просто я раздражаюсь каждый раз, когда ты заговариваешь об этом дурацком психотерапевте.

— Потому что я говорю об очевидных вещах, которые ты отказываешься признать!

— Если кому-то в этой машине и нужен психотерапевт, так это тебе! Сходи к этому чертовому специалисту, если для тебя это лучший выход!

В нормальном состоянии после подобного предложения она должна была бы пожать плечами, но она этого не сделала.

— Посмотрим на вещи с другой стороны. Когда у тебя болят зубы, ты идешь к зубному?

— Да.

— Ну а если тебя мучают страхи, ты идешь к психоаналитику, это абсолютно то же самое, для того они и существуют. Они такие же врачи, как любые другие.

— Но, черт возьми, меня не мучают страхи!!!

— Повысить голос на жену впервые за двенадцать лет, это верный знак, дуться с утра до вечера, это тоже признак страха, все время бояться неудачи — это тоже признак, бояться пойти со своими проблемами к психоаналитику — и это признак, и этим мой список не исчерпывается.

— Комплекс неудачника?

— Не иметь желания бороться и особенно считать, что любая борьба изначально обречена на неудачу, как ты это назовешь?

— …

— …

— Иди домой, Мину, я сам отгоню машину.


Сегодня на работе меня заела тоска по Мину. Той самой вчерашней Мину, которую я ждал на всех перекрестках нашей жизни, которая ткала наш повседневный быт с терпением и талантом кружевницы. Эта Катрин, которая теперь жила со мной под одной крышей, была существом удивительным, диким, она приводила меня в смятение, ускользала от меня, я больше не мог предугадать ее реакцию. Была только одна тема, приближение которой я мог предвидеть. И то не всегда.

— Дорогой, ты не забыл, что в субботу у ребенка праздник в школе?

— Конечно, нет.

— Там надо быть не позднее десяти часов, когда Жюльен играет сценку с малышом Клементом.

— Сценку с малышом Клементом? Это тот, который заикается?

— Он больше не заикается, с тех пор как мать сводила его к психотерапевту. Трех сеансов оказалось вполне достаточно.

— Только не сегодня, Мину…

— Это длится уже несколько месяцев, это не может больше так продолжаться! Ты все время раздражаешься, постоянно витаешь где-то в облаках, ничто тебя не интересует, ты больше не обращаешь на меня внимания, мне кажется, что я стала прозрачной, ты никогда раньше не был таким. Хочешь, скажу? У тебя депрессия. И хуже всего то, что ты сам об этом знаешь.

У меня подкосились ноги, я сел. Не надо было этого делать, я словно признал, что она права.

— Да, ДЕПРЕССИЯ, я знаю, что именно это слово тебя пугает, но надо, чтобы ты это признал, иначе ничего не выйдет. Эта такая же болезнь, как любая другая, это лечится. Что-то угнетает тебя, и специалист определит, что именно. Если ты не хочешь сделать это для себя, сделай это для нас.

Она положила мне руку на плечо. Мне хотелось завыть, но в соседней комнате спали дети.

— Все, что я хочу, это видеть тебя счастливым.


Выходя из здания, я последний раз взглянул на табличку «Франсуа РЕЖЕН. Психиатр. Психоаналитик». Я уже не помню, как у меня оказался его адрес. Наверное, мне дал его врач-терапевт. Или мой коллега Жан-Люк. Не все ли равно. Катрин ждала меня, опершись о капот. Увидев меня, она бросила сигарету в сточную канаву и улыбнулась.

— Как все прошло?

— Заводи машину.

Я согласился на этот визит только потому, что он наводил на меня ужас. Причина вполне достаточная, чтобы понять, что за всем этим кроется. Было ли мне что скрывать? Никогда в жизни я ничего не боялся — до сегодняшнего дня.

— Ну, рассказывай!

Доктор Режен усадил меня в кресло напротив себя — так начались самые тяжкие пятнадцать минут моей жизни.

— Мину, ты знаешь, что в минуте шестьдесят секунд?

— ?.. Мы проходили в школе…

— Ты проходила в школе, но у тебя никогда не было ощутимого доказательства. Ты никогда не ощущала этих шестидесяти секунд, ты никогда их не проживала. А сорок пять раз по шестьдесят секунд — это чуть больше, чем вечность.

— Но что произошло за эту вечность, черт возьми!

— Молчание. И только. И глаза. Замершие. На мне. Легкая улыбка время от времени, и ты не понимаешь почему. И снова глухое молчание. И ты не знаешь, сможешь ли ты выйти живым. Никогда в жизни я не забуду этот взгляд.

— Ты уже говорил мне то же самое про предыдущего.

— Предыдущий хотел, чтобы я ходил к нему каждый день в течение года или двух. Потом он согласился на три сеанса в неделю. Уж лучше сразу в сумасшедший дом.

— А самый первый?

— Самый первый оказался женщиной.

— И что это меняет?

— Как это «что меняет»? Ты хочешь, чтобы я обсуждал с женщиной свою личную жизнь? Поведал ей свои фантазии?

— Что уж такого особенного в твоих фантазиях?

— Это мужское дело. Что она может в этом понимать?

— Что это за мужские фантазии, о которых нельзя рассказать женщине? В этом не признаются? Что-то, что ты не можешь пережить со мной? Я что, оказалась не на высоте? Ну-ка, выкладывай!


С некоторых пор я полюбил сверхурочную работу и перестал возвращаться домой раньше десяти часов вечера. По субботам под любым предлогом я старался избежать встречи с женой. По воскресеньям я готов был идти в гости к кому угодно, лишь бы не остаться один на один с Катрин. В те редкие дни, когда это все же случалось, мы говорили только об этом. Скоро она убедит меня в своей правоте. У меня омерзительное настроение, мне ничего не хочется, и когда вечером я возвращаюсь домой, мне не хочется видеть своих домашних. Слово ужасно, но мне придется признать — у меня депрессия. Даже мой коллега Жан-Люк это заметил.

— Уже поздно, отправляйся-ка домой, открой баночку пивка и поставь комедию с братьями Маркс.

— Не хочется.

— Иди домой, тебя Катрин ждет, я сам схожу к архитектору, отнесу документацию.

— Да нет, я схожу. Если повезет, она уже будет спать, когда я вернусь.

Разве я виноват, что одна мысль рассказать о себе чужому человеку ужасает меня… От этого я стану только еще несчастнее. Катрин хотела, чтобы я задумался, почему так яростно отказываюсь, а я не знал, что думать и как выйти из штопора. Нужно готовить специалистов по страху перед психоанализом. Людей, которые доброжелательно будут выслушивать вас, если понадобится — годами, чтобы однажды освободить вас от этого страха.


Подъезд старого дома. Папка с документацией не пролезает в почтовый ящик архитектора, а консьержки в доме нет. Я ищу звонок с надписью «Ронсар».

— Я принес вам документацию.

— Заходите. Четвертый этаж.

Так я выиграю еще десять минут, уже неплохо. Вчера я проболтался полчаса в кафе, чтобы быть уверенным, что жена уже поужинала. Я уже больше не бываю голодным, и хуже всего для меня встретиться с ней лицом к лицу.

Дверь открывается, на пороге появляется фигура.

Рыжие кудри обрамляют овал невероятно нежного лица.

Учащенное сердцебиение.

— Мне совестно, что я заставила вас тащиться по лестнице. Может, зайдете на минутку? Вы Жан-Люк?

Мое лицо пылает. Кровь стучит в висках.

— …Нет, его коллега, Алан, я тоже работаю над этой документацией. А вы… вы архитектор?

— Что, не похожа?

Она протягивает мне руку, которую я неловко, по-мужски, пожимаю.

Желудок сводит. Ноги ватные. Я захожу в коридор, бумаги выскальзывают у меня из рук, я еле успеваю подхватить их.

— Буду работать над ними всю ночь. Мне обязательно надо представить их завтра в региональный совет.

— Извините, мы никак не могли получить раньше отчет из Гайака.

— Я прекрасно понимаю, что вы тут ни при чем. К тому же с вашей стороны очень любезно принести эту папку прямо сюда. Я как раз пила аперитив, не хотите?


Есть люди, которых знаешь всю жизнь и забываешь, едва потеряв из виду. Десять минут назад я вышел от Элизабет, и мне нужно будет совершить усилие, чтобы сделать вид, будто ее никогда не существовало. Мы выпили по бокалу бургундского, поговорили минутку — она, усевшись на подлокотник кресла, юбка чуть задралась до середины бедра, а я — в неестественной позе, в твидовом пиджаке, пытаясь сойти за блестящего собеседника. Я бы отдал год жизни, чтобы почувствовать вблизи запах ее духов. Совсем близко. Хуже всего то, что в ее поведении было нечто большее, чем простая вежливость. Чтобы быть в этом уверенным, мне пришлось бы зайти гораздо дальше, чем просто бокал вина, а теперь я, наверное, никогда не узнаю, понравилось ли ей что-то во мне. Да и как может понравиться мужчина, у которого голова забита всякой ерундой.

— Ты вернулся еще позже обычного.

Я не знаю, что ответить, и потому молчу.

— Я оставила тебе поесть, на кухне.

Элизабет, ты была всего лишь мечтой, которая растворяется в бессвязном тумане 150 мг валиума. Еще теплое рагу из кролика ждет меня на столе. Грустная и нежная Катрин гладит меня по затылку. Похоже, что в жизни у нас есть право только на одну женщину, и, наверное, это она.

— Ты любишь меня, Алан?

— Да.

— А мой кролик тебе нравится?

— Да.

Она украдкой легонько целует меня с заговорщицким видом.

— Знаешь, дорогой, пока я ругалась с мясником, я слышала, как одна женщина рассказывала, как она вышла из депрессии. Так приятно на нее посмотреть, она говорила, что…

Неожиданно я разражаюсь слезами.

Катрин обнимает меня.

— Вот увидишь, любимый. Нужно только, чтобы ты нашел кого-то, с кем ты почувствуешь себя в своей тарелке, отличного специалиста.

Я хорошенько выплакался, как ребенок, потом неожиданно, как по мановению волшебной палочки, замолчал. Вытащив платок, я миролюбиво сказал:

— Ты была права с самого начала, Мину.


«Легран. Гравер». Человек стоит у станка. Тот, кого я принимаю за хозяина мастерской, постарше, направляется ко мне.

— Добрый день, я хочу заказать вот такую табличку.

— Самый распространенный вариант — золоченая, но у меня есть и другие. Вы какой шрифт предпочитаете?

— Мне надо точно такую же.

— И что написать?

— Ну… напишите «Профессор Гиянкур. Психоаналитик. Прием по записи».

Неожиданно хозяин бросил подозрительный взгляд на своего помощника, схватил меня за руку и потащил в заднюю комнату.

— Скажите, профессор… Мне бы нужен совет.

Он понизил голос. Что происходит?

— Вам ведь можно все рассказать, это ваша профессия.

— ?..

— Мне весь год по меньшей мере два раза в неделю снится один и тот же сон. Мы с моей женой катаемся на американских горках на ярмарке. Я одет как обычно, а на ней свадебное платье. Ей страшно, она кричит, я оборачиваюсь и вижу, что за нами сидят два типа, похожих на клоунов, и они ржут над нами — надо мной и женой. В эту секунду все содрогается, шпалы американских горок разваливаются, все падают в декорации, я тоже ору, еще громче, чем жена. Я просыпаюсь в поту, в полном ужасе. После такого попробуйте-ка снова заснуть. И так уже целый год. Я больше так не могу, и моя жена тоже! Что вы об этом думаете, профессор?

— Так сразу трудно сказать.

— Американские горки? Клоуны? Свадебное платье?.. К чему все это?

— Когда я могу прийти за табличкой?

— Не раньше среды.

— Я дам вам адрес своего коллеги, у меня огромный список.


— Тебе не обязательно меня провожать, Мину.

— Я тебя знаю. Ты найдешь тысячу предлогов, чтобы не пойти туда.

— Она хочет, чтобы я ходил к ней три раза в неделю, по крайней мере пока. Здесь направо. Ну вот мы и приехали.

— На первых порах я каждый раз буду тебя сопровождать — раз уж наконец-то ты нашел специалиста, который тебе подходит.

— Как хочешь, Мину.

Она останавливается у подъезда, как раз напротив сияющей золотыми буквами таблички «Профессор Гиянкур». Целует меня в лоб.

— Иди, я буду тебя ждать, не бойся.

Я машу ей рукой и вхожу в здание.

— И будь на высоте!

Перепрыгивая через ступеньки, я взбегаю на четвертый этаж. Элизабет слышит мои шаги и раскрывает мне объятия. Мы падаем па пол, сражаемся, чтобы сорвать одежду, катимся до балконной двери, я поднимаю ее и прижимаю спиной к стеклу. Мне хочется овладеть ею тут же, стоя, с видом на небо Парижа.

— А твоя жена точно ни о чем не догадывается?

В последний момент я удерживаю неодолимое желание, чтобы бросить взгляд вниз. Катрин стоит, опершись о капот, и дымит сигаретой.

— Вроде бы нет, радость моя.

Петиция

До него доносился плач того парнишки из камеры в казарме Е. И пока над тюрьмой плыла эта долгая унылая жалобная нота, сменяющаяся вспышками ярости, Хосе Фаменнес вспоминал о первых минутах в этой дыре. Тогда у него еще были силы плакать. На самом деле слезы — это просто знак того, что он чувствовал себя чуть лучше, словно, после того как уже утонул, вдруг вынырнул — хотя это казалось невозможным, — задыхаясь в водовороте стен. Слезы — это длинная отмель, с которой человека, ухватившегося за цепи откидной койки, незаметно сносит в океан. А потом парнишка умолк. Как и все остальные.

Хосе Фаменнес не мог бы заснуть раньше.


Некоторые встречи никогда не случаются в этом подлунном мире. Страдающий приапизмом никогда не встречает нимфоманку, человек с незапоминающейся внешностью никогда не встречает двойника, о котором ему все твердят, воинствующий атеист никогда не встречает Бога, параноик никогда не встречает ораву шпионов, которые его преследуют, и чиновнику на грани увольнения никогда не встретить своего патрона выходящим из сомнительного заведения.

Забудьте на секунду о том, что я только что наговорил, и представьте себе журналиста на второстепенном парижском радио, у которого даже нет названия, все называют его просто 99.1, даже наша немногочисленная аудитория. Представьте себе меня, Алана Ле Гиррека, прочесывающего город в поисках хоть сколько-нибудь приличного сюжета или обычного интервью, и это будет больше, чем реальность. В реальности же я провожу время, болтая с полузвездами, такими же пустыми, как их еженедельники, и людьми не более талантливыми, чем все остальные, которым и сказать-то нечего. Если подвести итоги нынешнего года, то моими самыми большими удачами были интервью с новой солисткой Crazy Horse Saloon, с венгерским поэтом, который отказывался отвечать на каждый второй вопрос, и с придурком гимнастом, чье имя лучше не упоминать. Теперь можно вернуться к теме невозможных встреч, и вы поймете, что бездарному журналисту вроде меня не остается ничего лучшего, как надеяться на чудо, чтобы получить свои пятнадцать минут славы. Хотите верьте, хотите нет, но мне оказалось достаточно телефонного звонка в нужное время и место, чтобы пресс-секретарь Харрисона Форда вопреки всем ожиданиям выделила мне четверть часа на интервью на съемочной площадке фильма — актер как раз сейчас снимается в Париже. Представляете, интервью у самого Харрисона Форда! Объяснить это невероятное везение просто невозможно, но оно не льстит моему мелкому тщеславию. Наверняка она просто плохо расслышала мою фамилию или перепутала станцию с какой-нибудь другой, но факт тот, что встреча была назначена, и ничто не может мне помешать взять это интервью. Интервью, за которое половина журналистов готовы продать душу. Интервью, благодаря которому вся публика прилипнет к приемникам. На 99.1 это произвело маленькую революцию. Мой шеф г-н Бержерон впервые посмотрел на меня как на профессионала, блестящего, подающего надежды мальчика, который никогда не должен забывать, кто его вывел в люди. Всю ночь я учил наизусть названия фильмов, в которых снимался Форд, пересматривал самые удачные сцены и оттачивал вопросы, казавшиеся мне гораздо менее банальными, чем те, на которые он отвечал до сих пор. Харрисон Форд, безусловно, надолго запомнит нашу встречу, и, может, в следующий свой приезд в Париж он потребует меня лично и никого больше. Мой верный техинженер Роже должен был заехать за мной в 13.00, чтобы через полчаса оказаться на съемочной площадке на бульваре Гренелль — на час раньше встречи, чтобы быть готовыми к любым неожиданностям. В 12.55 в дверь позвонили. Я пошел открывать, благословляя профессионализм своего коллеги.

Вместо Роже за дверью стояли четверо, трое из которых были мне совершенно не знакомы.

— Привет, Алан. Познакомься: Дидье, Жан-Пьер и Мигель. Можно войти?

Это Батист. Когда-то я брал у него интервью — он хотел создать едкий журнал о парижских буднях. Передача на 99.1 помогла ему организовать подписку, но дальше дело не пошло, несмотря на все его старания. Увидев его в дверях, я подумал, что он все еще одержим своим журналом.

— Слушай, Батист, у меня нет времени. За мной сейчас заедут, у меня очень срочное дело.

— Нет ничего срочнее, чем дело, по которому мы к тебе пришли. Ты журналист, должен понять. Мы члены комитета по поддержке Хосе Фаменнеса.

Он ждал, что моя журналистская жилка дрогнет при звуках этого имени, он произнес его, словно бомбу бросил. Но журналист во мне молчал. Уж не знаю, то ли меня раздражали заявившиеся ко мне незнакомцы, то ли я нервничал перед важным интервью, но только я вполуха слушал грустную историю про политзаключенного, где-то в Южной Америке ожидавшего смертной казни.

— Это может произойти через несколько часов. Мы хотим провести демонстрацию сегодня вечером перед посольством Сан-Лоренцо, нас поддержат, мы не можем оставить его умирать просто так. Мы написали петицию.

И он протянул мне странички, заполненные именами и адресами. Это пробудило во мне воспоминания молодости. В комнате повеяло чем-то серьезным.

— Двести сорок три подписи, все люди известные и уважаемые. У нас тут бывший министр, двадцать восемь депутатов, куча писателей, двадцать шесть журналистов, самые сливки. Так что мы можем побороться, но у нас не так много времени, чтобы донести это до сведения посла. Потом может быть слишком поздно. Нужно, чтобы ты сказал об этом по радио, надо поднять людей!

Жан-Пьер смотрел на меня. И Мигель тоже. И Дидье. Я опустил глаза, как маленький мальчик, которого взрослые застали за чем-то нехорошим.

— До завтрашнего дня пробиться с этим на радио довольно сложно, у меня дико важное задание, надо взять интервью у кинозвезды сегодня вечером.

— К тому времени Фаменнеса уже казнят.

— Ты сделаешь это сейчас, — произнес Мигель с нажимом. — Выйдешь в эфир со спецвыпуском, чтобы призвать всех на демонстрацию сегодня вечером. Ты не можешь этого не сделать!

И он протянул мне петицию и ручку. Жест, которого я ждал с самого начала. Мигель и не подозревал, что я за человек.

Человек, который однажды испугался ареста, так как совершенно случайно оказался участником демонстрации бастовавших медиков. Человек, который предпочитает не заполнять никаких анкет, боясь, что они попадут в руки тайной полиции. Человек, который не голосовал на последних президентских выборах, потому что в тот день должны были доставить видеомагнитофон. Все это я, не рисуясь, хотел сказать Батисту и остальным, но чтобы сознаться в отсутствии смелости, нужна смелость, которой у меня нет. С видом человека, исполняющего свой гражданский долг, я приписал внизу: «Алан Ле Гиррек, репортер, 151, улица де Фландр, 75019, Париж».

Это самое большее, что я мог для них сделать. А еще пожелать удачи. При условии, что они оставят меня в покое.

Я машинально проглядывал пятнадцать страничек, сколотых скрепкой, и вдруг одно из имен зацепило мое внимание. И тут же Батист выхватил у меня листки и сунул их в синюю папку.

— Мы надеемся на тебя, Алан.

…Марлен?..

— Нам надо еще успеть к парню с телевидения, чтобы он подписал.

МАРЛЕН?

— Было бы здорово, если бы ты смог объявить об этом в эфире. Минутное дело. Сделай это.

…МАРЛЕН МАРЛЕН МАРЛЕН МАРЛЕН МАРЛЕН…

Все связалось за долю секунды — Батист, имя Марлен, вечеринка, которую он организовал в честь запуска своего журнала, она была там, я не видел никого, кроме нее, Марлен, Марлен. Такая же прекрасная, как ее имя, блондинка с зелеными глазами, смесь неброской красоты и затаенной порочности свела меня с ума. Я все испробовал, чтобы заполучить номер ее телефона: я пустил в ход все козыри, говорил о любви, предлагал ей руку и сердце, и если бы она согласилась, сегодня я бы нашел гораздо более серьезную работу, и у нас бы было уже двое или трое малышей. Я безуспешно пытался встретиться с ней, и достаточно было увидеть ее имя среди других, как я понял, что до сих пор не смог ее забыть. Я подумал, что Батист и вся эта его история с заключенным дают мне шанс.

— Ну так что с радио?

Бывают в жизни минуты — судьба стучится в дверь, когда ты меньше всего этого ждешь. Но этот стук обычно еле слышен, на него можно не обратить внимания, как на имя, затерянное в списке. Но если не ответить на него, то скорее всего пожалеешь об этом лет через пятьдесят, сидя в кресле-каталке с пледом на коленях.

Аккуратно положив петицию в папочку, Батист собрался уходить.

— Я не уверен, что правильно написал свой адрес. Вынь, я посмотрю.

— Да ладно, Алан, подумай лучше о передаче.

— Нет-нет, — настаивал я, — такие мелочи иногда оказываются очень важными. Дай сюда.

Батист удивленно протянул мне странички. Я сделал вид, что проверяю, задержав их как можно дольше в руках под взглядами четырех пар слегка озадаченных глаз.

— Мы пошли, подумай о нас, Алан.

Я удержал его руку на секунду и наконец увидел: «Марлен Киршенвальд, журналист, 3, улица дю Тампль, 75004, Париж».

Я проводил их до двери, с трудом скрывая переполнявшие меня чувства. Они долго жали мне руку, а я твердил про себя адрес девушки. Как только за ними закрылась дверь, я бросился в комнату и нацарапал на первом попавшемся клочке: «Марлен Кларвейн, 3, улица дю Тампль, 75004, Париж».

Главное интервью в моей жизни, и вот теперь — женщина моей мечты… Незабываемый день! Марлен Кальвейн… 3, улица… улица дю Тампль или… или улица Вьей-дю-Тампль? Кларвейн или Кершеваль? Есть еще бульвар дю Тампль, в третьем округе! Номер дома 43! Или 31?.. Марлен Клар… Кларвельд! А улица Вьей-дю-Тампль идет из третьего в четвертый округ! Вне себя от ярости, я стукнул кулаком по столу, бросился на балкон и увидел, как Батист с компанией залезают в машину. Это судьба! Судьба-индейка, это всем известно, она не посылает знаков без подтверждений, надопройти половину пути, и тогда вы поймете, что это действительно судьба.

— Бати-и-ист! — заорал я, чтобы перекричать шум мотора. И сломя голову скатился по лестнице.

— Слушай, я тут подумал, у меня клевая идея.

Они разволновались, ожидая, пока я отдышусь.

— Я сегодня беру интервью у Харрисона Форда. Сечете?

Судя по их выражениям — нет.

— Он из тех, кто никогда не отказывается подписать такие серьезные петиции. Ты знаешь более известную кинозвезду? Представляешь себе его имя на этой бумажке? Оно перекроет всех: политиков, телевизионщиков…

— …Харрисон Форд? Думаешь, это будет правильно на такой серьезной бумаге?

Мне даже не пришлось отвечать, Мигель сделал это за меня.

— Правильно? Да он кумир трех четвертей населения планеты, в один прекрасный день он будет претендовать на кабинет в Белом доме.

— Его и сейчас больше слушают, чем американского президента, — вставил Дидье.

— Если правительство Сан-Лоренцо узнает, что артист вроде него включился в кампанию, у нас будут все козыри на руках, — не остался в стороне Жан-Пьер.

Батист не стал тянуть резину и вытащил свои листочки.

— Когда интервью?

— Сегодня вечером.

— Если тебе удастся вытянуть из него хоть слово о Фаменнесе, ты скорее всего спасешь ему жизнь, — произнес Батист дрогнувшим голосом. — Встретимся около шести у посольства, я буду во главе демонстрации. У тебя есть номер моего мобильника?

Я кивнул, они сели в машину. Прежде чем машина отъехала, они очень серьезно поблагодарили меня от всего сердца. От этого мне стало немного не по себе. Через несколько часов моя карьера наберет обороты, я, возможно, обрету женщину моей мечты и со смущенным видом отдам Батисту петицию, объяснив, что Форд ни о чем не хотел слышать. Одним приятелем меньше.

Появился Роже. Он был удивлен, увидев меня посреди улицы с какими-то бумажками в руках. Я попросил его подождать секундочку, пока я сбегаю наверх, захвачу свои причиндалы.


«Марлен Киршенвальд, журналист, 3, улица дю Тампль, 75004, Париж».

Меньше чем за две минуты компьютер выдал мне номер красавицы.

— Алло, Марлен?

— Да.

— Это Алан Ле Гиррек, журналист с радио 99.1.

— …Кто?

Да уж, меня редко запоминают. Мне и так повезло, что я застал ее дома. Судьба…

— Мы встречались на вечеринке, посвященной выходу пилотного номера журнала Батиста.

— ?..

— Он только что дал мне подписать петицию об освобождении Хосе Фаменнеса, ты идешь на демонстрацию?

— …Да.

— А я не могу, беру интервью у Харрисона Форда как раз в это время.

(Должно сработать, должно сработать, должно сработать…)

— У Харрисона Форда? У самого Харрисона Форда?

(Я был уверен! Я был уверен!)

— Да, у того самого. Обычная работенка. Что касается Хосе Фаменнеса, мне кажется, что мы, журналисты, должны объединиться, сделать что-то сообща, а не кричать каждый из своего угла, понимаешь?

— …

— Может, встретимся, обсудим все это, как только я закончу с Фордом?

— …Где?

(Я просто гений! Я просто гений!)

— Ну, в каком-нибудь баре, например, в «Палантино», это в Маре.

Внизу Роже принялся сигналить как сумасшедший.

— Во сколько?

— В восемь пойдет?

— Договорились, — ответила она и повесила трубку.

Нашего первенца мы назовем Хосе.

Чтобы наверстать упущенные минуты, я гнал машину как сумасшедший, не переставая мечтать о бедрах Марлен, о глазах Марлен, о щиколотках, хрупких, как ножка бокала, о всех мелких радостях, что ожидают меня в ближайшем будущем. Обеспокоенный Роже все твердил мне о своей жизни, что он всегда хотел умереть во сне на хуторе в Нуармутье в возрасте восьмидесяти лет, а не в машине, которую ведет маньяк, в погоне за актером, снявшимся в «Звездных войнах». На месте уже готовили павильон, царило веселье, светило солнце. Я спросил, где же звезда.

— В ресторане с директором студии. Никто не знает, где именно. Мы слегка запаздываем со съемками из-за погоды, вам придется подождать часиков до шести вечера.

Этот добродушный парень только что объяснил мне, что моя жизнь — пропащая. В этом мире некоторые встречи никогда не случаются, и я был идиотом, когда решил, что я исключение. Я слишком взывал к судьбе, она почувствовала себя загнанной в угол и не смогла подарить мне сразу два невероятных события в один день. Что я скажу Бержерону? И что я скажу Марлен? Что Форд предпочел моим вопросам десерт? Я на секунду присел на рельсы операторской тележки, чтобы смягчить боль отчаяния. Видя мое разочарование, Роже дипломатично, как мог, стал меня утешать:

— Не вешай нос, старик. У нас осталось интервью с ди-джеем.

В этой пустыне я заметил фотографа, который, казалось, был осведомлен лучше других. Он заверил меня, что Форд не из тех, кто «кидает», и раз он сказал, что будет здесь в шесть вечера, значит, будет, профессионал все-таки. Нам оставалось только ждать три часа, потягивая кофе и жалуясь на жизнь. И тут Роже предложил:

— Ты делай что хочешь, а я пока заскочу в свой клуб, это единственное место, где я могу расслабиться. В двух шагах отсюда.

— Какой, к черту, клуб?

— Чудное место, суперчастное заведение, я хожу туда два раза в неделю. Пошли, развеешься немного, а то будешь тут, как тигр в клетке.

— Мой бедный Роже, мне хочется кого-нибудь придушить, а ты предлагаешь мне расслабиться в каком-то паршивом клубе.

— Именно. Это единственное место, куда надо бежать со всех ног, когда ты хочешь кого-нибудь убить. — Он понизил голос: — Но только между нами. Никто, даже моя жена, не знает, что я туда хожу. Мой сосед предложил мне однажды пойти туда, и с тех пор… я подсел.

Как вы понимаете, отказаться было невозможно.


Пять минут спустя мы входили в развалюху из красного кирпича. Обшарпанный коридор заканчивался бетонной лестницей, по ней мы спустились в звуконепроницаемый ангар. Четырнадцать мужиков, все в бесшумных шлемах и с огромными винтовками, стреляли как помешанные по картонным фигурам, висящим на тросах. Когда я вошел в тир, мне показалось, что шальной пулей пробило барабанную перепонку.

— Чем занимается твой сосед?

— Он — полицейский.

Роже чувствовал себя здесь как рыба в воде. Он представил меня всем стрелкам, и через секунду у нас в руках оказались револьверы. Я подумал, что неожиданности сегодняшнего дня на этом не заканчиваются.

— Как ты считаешь, что я должен с этим делать? — спросил я, показывая ему «пушку».

— Попробуй — увидишь. Это как в кино. Даже Форд учился стрелять в таких местах. Увидишь, как успокаивает.

— Роже, я не вижу в этом ничего хорошего.

Вместо ответа он на одном дыхании разрядил обойму, так что мне пришлось заткнуть уши. Больше никто не обращал на меня внимания, я остался один с револьвером в руке, как с собеседником, который слишком долго молчал. В чем-то Роже оказался прав: возможно, этот тир объяснит мне что-то главное о том, как становятся героями. Ничего случайного не бывает.

А потом я уже ни о чем не думал, я палил, и палил, и палил, и мир испарился облачком дыма.


Роже вытолкнул меня в реальность, но все всплыло в памяти только с дневным светом. Я весь провонял порохом, а в глазах у меня все еще приплясывали отблески. Это продолжалось некоторое время, пока мы снова не попали на съемочную площадку с декорациями и массовкой поистине голливудского размаха. Посреди этого водоворота фотограф кивнул мне на агента Форда, который выкрикивал нечто странное в сторону фургона. Я быстро сообразил, что за драма здесь разыгралась: по причинам, известным ему одному, самый выдающийся современный актер наотрез отказался выходить из своей гримерной. Люди вереницей проходили под окошком, умоляя его вернуться. Я хотел затесаться в толпу, протянуть микрофон, сказать, что сейчас решается моя судьба, что ему достаточно произнести несколько слов для 99.1, чтобы сделать меня знаменитым, но, увидев горилл Форда, смотревших на меня, я отказался от этой затеи. Апатия моя разом сменилась слепой яростью. Я уже начал подозревать, что Форд умрет раньше, чем я смогу взять у него интервью, и я, как все бумагомаратели мира, напишу некролог, такой же тривиальный, как сотни ему подобных, а много позже, укрыв ноги пледом, перед камином, буду вспоминать, как прошел всего в нескольких шагах от кумира.

— Это уж слишком, — пробурчал Роже, мечтавший только о том, чтобы вернуться домой после довольно бессмысленного трудового дня.

И был прав. Главный оператор заявил, что солнце садится, план все равно потерян и пора сворачиваться. На мгновение я представил себе, как возвращаюсь в тир, забираю револьвер и начинаю палить в этот чертов фургон, пока оттуда на коленях не выползет Индиана Джонс, умоляя меня выслушать его.

На часах 19.30. Я прошляпил главное интервью в своей жизни, но я не собираюсь упустить женщину моей мечты. Фотограф утешил нас, что еще не все потеряно: продюсер организовал вечеринку в ночном клубе «Уайатт» в центре Парижа, вся съемочная группа приглашена, и Форд обещал зайти.

— Харрисон — человек непредсказуемый, он может дать интервью и в ночном клубе, на вашем месте я бы не вешал нос.

Я пожал плечами, но все же поблагодарил его и отчалил в направлении бара «Палантино» — Роже обещал меня подкинуть. Я причесался, почавкал жвачкой, чтобы освежить дыхание, и снял рубашку, чтобы проветрить ее, опустив стекло в машине.

— Не переживай, будут другие. Мерил Стрип! Джек Николсон! Послушай, у меня есть приятель, который ходит в ресторан, где часто бывает Депардье!

Естественно, мы попали в пробку, и я в который раз убедился, что закон наибольшего невезения невозможно обойти.

— Это еще что за дерьмо?

Толпа преградила нам дорогу.

— Демонстрация!

Роже попытался прочесть надпись на транспаранте.

— Освободите… Хосе… Хосе… Фарреса? Что это за чувак?

Машина влилась в людской поток, и я увидел постепенно исчезающее — как бывает во сне — лицо Марлен, одиноко сидящей с рюмкой текилы в руке. Лицо исчезло и больше не появлялось.

— Хосе Фа-мен-нес, — раздраженно прочел наконец Роже. — Чтоб этот тип сдох в тюряге! Твою мать, только этого не хватало! Я обещал Мартин заехать к няне за детьми.

И тут я вспомнил все: политзаключенный, Батист и компания, демонстрации, и не забыть о…

— Роже, моя синяя папка! РОЖЕ! Синяя папка! Папка, Роже, а в ней очень важные бумаги!

— Кажется, когда ты стрелял, рядом с тобой на стойке валялась папка. Думаю, ты там ее и забыл.

На часах 19.45. Батист меня четвертует, если я не верну ему петицию, тем более без обещанной подписи. Марлен быстро потеряет терпение, а судьба вряд ли даст мне еще один шанс. Черт возьми, речь идет о моей жизни!

— Слушай, Роже, это очень важно, пожалуйста, поезжай в тир, найди эту чертову папку и вручи ее человеку по имени Батист. Буду обязан тебе по гроб жизни.

— Не могу. После няни надо еще отогнать машину на радио, а потом мы ждем друзей к ужину в девять вечера.

— Проси все, что ты хочешь!

— Меняю свой ночной эфир в понедельник на твой четырехчасовой по субботам. На весь год!

Я согласился на этот чудовищный шантаж, надеясь попозже уломать его. Он записал номер Батиста, и я стал проталкиваться через это людское болото к бульвару Сен-Жермен. Из громкоговорителя доносился голос Мигеля:

— Надо убедить посла Сан-Лоренцо принять нас!

Издалека я увидел силуэт Жан-Пьера и спрятался за кордоном, охранявшим демонстрацию. На ближайшей улочке я поймал такси и пообещал шоферу королевские чаевые, если он доставит меня в «Палантино» за десять минут. В 20.05 я взялся за ручку двери накуренного и полупустого бара.

Марлен сидела, словно потрясающе красивая актриса, инкогнито забредшая в этот странный бар. Неожиданно на углу красной скатерти перед моими глазами разыгралась вся моя жизнь. Не прошлая, нет, будущая. До самого конца, до последнего вздоха, фильм, в который я вошел, переступив порог этого бара. Ее короткое красное платье, которое я скоро сомну, ее губы, которые произнесут «да», ее глаза — она передаст их нашим детям, ее волосы, которые я увижу седыми. С пылающими щеками я сел напротив нее. Бармен угадал, что мне необходимо, и принес мне рюмку еще до того, как мы успели произнести хоть слово.

— Извините за опоздание. Это все Харрисон Форд. Очень любезный, но жутко болтливый. Пора заняться Хосе Фаменнесом, я только что с демонстрации, там все путем, посол вроде реагирует. Я тут подумал, что мы с вами могли бы обсудить нашу свадьбу, так, по-быстрому, мы могли бы…

— Что?

— Я говорю, что без нас, журналистов, у них ничего не получится, нельзя забывать, что на карту поставлена жизнь человека, что мы одни можем повлиять на общественное мнение. Люди устали от войн и катастроф. Ведь никто во Франции не знает, кто такой Фаменнес. Время не ждет, надо действовать, сначала будет трудно, надо будет снять какую-нибудь не очень дорогую квартирку, с субсидиями для молодоженов мы можем… Я хочу сказать, у нас нет выбора, надо говорить об условиях содержания заключенных в Сан-Фернандо и…

— В Сан-Лоренцо.

— Один черт! Фаменнес умирает за права человека в ужасной камере, а мы погрязли в своем эгоизме!

— Он в «Плазе»?

— Кто?

— Форд. Обычно он останавливается в «Плазе».

— В данный момент он заперся в своем фургоне, и никакими силами его оттуда не выманишь. У Батиста и его приятелей есть способ надавить на посла, мы должны…

— Он все еще с этой своей сценаристкой?

— Кто, Фаменнес?

— Да нет же, Харрисон Форд.

— Вам это интересно?

Вместо ответа она битых полчаса без остановки рассказывала мне биографию и шедевры самого великого актера нашего века, рядом с которым Лоренс Оливье казался просто танцором в кабаре, а Марлон Брандо — избалованным фермером.

— Я влюбилась в него после «Американского граффити». Мои самые любимые герои — это Хан Соло и Индиана Джонс, но вообще-то мне нравятся все его персонажи.

— Вам не кажется, что он немного… ну, другого поколения?

— Харрисон — герой. И зарубите себе на носу, вам несказанно повезло, что вам посчастливилось пообщаться с ним.

В эту минуту влетел Роже.

— Небольшая проблема.

Не успев поинтересоваться, что случилось, я открыл папку, чтобы убедиться, что петиция на месте. Она была там. Мне даже показалось, что листков больше, чем было.

— Я слушал радио, эта история с Сан-Лоренцо наделала шума. Посол согласился перед отлетом принять делегацию от комитета, они говорили о петиции, похоже, что многие хотят ее подписать.

— Отлично, в чем проблема?

— Проблема в том, что ребята из тира посмотрели, что за бумаги в папке. Они сообразили, в чем дело, и выразили свою поддержку Хосе Фаменнесу. Взгляни…

Я не сразу понял, но, вглядевшись, обнаружил что-то вроде мозаики — подписи красной ручкой, вписанные там и сям в оставшиеся пробелы.

— Я разговаривал по телефону с твоим приятелем Батистом, он придушит тебя, если ему придется идти к послу с пустыми руками. Взгляни, и ты поймешь, почему я бы предпочел, чтобы ты отдал ему это сам. Ах да, забыл — Бержерон сказал, что вышвырнет тебя с радио, если ты не принесешь ему интервью с Фордом.

Эрнест Лефор, вышибала.

Мимиль де Руло, головорез.

Полковник Рике, военный.

Джонни Тарже, снайпер.

— …Роже?

Рику ла Чач, президент Общества бывших заключенных.

Альбер Донзу, наемник на пенсии.

— Роже, ты где?

Дино Манелли, управляющий делами в Палермо.

Квентин Тибюрс, торговец оружием.

Этьен Манган по прозвищу Грубиян, выбиватель долгов.

— Похоже, что-то не так, — заметила Марлен. Она и не подозревала, насколько попала в точку.

Роже испарился, не дожидаясь продолжения. А я остался с тридцатью выражениями солидарности, которые, несомненно, вызовут уважение посла.

— Алан, вы знаете, что вы на него похожи?

— …А?

— Вам никогда не говорили, что вы смотрите так же, как он? С той же хитрецой во взгляде, с такой же растерянной улыбкой?

— ?.. Послушайте, Марлен, у меня был очень тяжелый день, полный всяких неприятностей, у меня голова всем этим забита, поэтому я не понял ни слова из того, что вы сейчас сказали.

— Вы ужасно напоминаете Харрисона Форда.

И чтобы подчеркнуть важность сказанного, хлопнула рюмку водки. А я по непонятным причинам вдруг почувствовал себя важной шишкой. А что — ведь если взглянуть повнимательнее, она, несомненно, права. Есть во мне что-то такое, что он тащит из фильма в фильм, — эта способность постоянно взрываться, но так, чтобы никто не догадывался, жить так, словно жизнь — это безнадежная война, но никогда не выдергивать чеку из гранаты, спрятанной глубоко внутри. Я разделил с Харрисоном Фордом эту ношу, и ничто больше меня не удивляло: ни это чудесное согласие на интервью, ни судьба, помешавшая этой встрече, ни то, что Марлен первая заметила, как мы с ним похожи. Поход в тир и влюбленные глаза прелестницы, когда речь заходила о нем, были тому веским доказательством. Ничто меня не пугало. Наоборот. Я воспринял это как знак и подтверждение того, что наша любовь станет еще прекраснее, если мне удастся заставить ее забыть беднягу Форда. Анализируя создавшееся положение, я понял, что у меня есть шанс создать безоблачное будущее. Чтобы меня не выставили с работы, чтобы Батист со товарищи не начистили мне морду, чтобы стереть тридцать нежелательных подписей, чтобы получить самое престижное интервью в своей жизни, чтобы завоевать сердце красавицы, я должен пойти в этот ночной клуб, вызвать Харрисона Форда на дуэль и получить невозможное — его подпись под петицией. Что я и предложил Марлен. А она только того и ждала. По дороге мне пришел в голову сотый повод сделать все именно так. Очень важный повод, о котором я на секунду забыл, повод, который сделает из меня героя: спасение Хосе Фаменнеса.


Я ожидал, что придется долго уламывать вышибал, чтобы они оказали нам честь и впустили в «Уайатт». Но фотограф быстренько все устроил, к великому удовольствию Марлен. Он снова заверил меня, что Гарри непременно зайдет. Мы пропустили по две рюмки водки, потом начался стриптиз, который по степени очарования мог соперничать с рекламой стирального порошка. Словно для того чтобы спасти умирающее веселье, подключился ди-джей, и кучка возбужденных людей затопила бар, дергаясь в такт современной музыки. Марлен выпила очередную рюмку водки (чтобы залить страх перед встречей с великим человеком) и во второй раз не попала рукой на подлокотник. Когда мы поженимся, спиртное придется держать под замком. Марлен поднялась и нетвердой походкой двинулась к танцующим, она имела успех, завоевав себе место коленками. Я ощутил волну адреналина, танцоры разбрызгивали пот, а совершенно счастливая Марлен вся отдалась мистическому танцу, основанному на подергиваниях тазом. Об этом я никогда не расскажу нашим детям. Но я все-таки профессионал, а потому проверил, как работает магнитофон, выпил последнюю рюмку водки и позвонил Бернару, который в тот момент был в эфире 99.1, чтобы он объявил интервью. Поднимаясь по лестнице, я увидел, что синяя папка, мелькая в воздухе, переходит из рук в руки. За долю секунды я понял, что эта папка уже давно живет своей собственной жизнью, не заботясь о своих владельцах, сама по себе продолжает путешествие, обретая силу с каждой новой подписью. Теперь уже я нуждался в ней гораздо больше, чем она во мне. И я, как проклятый, поперся через эту людскую массу, надеясь перехватить папку. Разъяренный, я раздавал пощечины направо и налево тем, кто вклинивался между мной и папкой, и наконец вырвал ее у какой-то девицы в блестках. Среди этих диких децибелов и потных тел, ошалев от ярости, я тупо разглядывал странички, оказавшиеся у меня в руках. Пятно виски расплывалось на первой странице, превращая два десятка имен в черные подтеки. Что было не так трагично по сравнению с последующими страницами.

Линда — Горячие Губы, стриптизерша.

Джино Монтальдо, танцовщик кабаре.

Мадо Фру-Фру, транссексуал.

Дидье, Эдди, Пауло, вышибалы.

Рики Руаяль, гитарист.

Бемби Крейзи Легз, художник.

Не говоря уже о двух весельчаках, помиравших со смеху, которые, глядя на меня, приписали на полях:

Жен Пеплу и Сем Эклатт, гуляки.

Самые разнообразные чувства охватили меня, навалилась чудовищная усталость. Я разрывался между желанием раскроить череп первому, кто подвернется мне под руку, и бежать — далеко, в затерянные края, туда, где слышно, как растет трава и летают насекомые. А потом странное сострадание ко всему человечеству зародилось во мне. Все эти люди, какими бы странными они ни были, несмотря на свой образ жизни, приняли судьбу Фаменнеса близко к сердцу и высказали ему свою скромную поддержку — росчерк пера внизу страницы. Лучше смотреть на это с такой точки зрения, вы не согласны?

Барабанная дробь и гром литавр — все застыли. В охваченный лихорадкой муравейник вошел Харрисон Форд. Марлен вскочила на скамейку, чтобы разглядеть его получше. Я сделал то же самое. Я так ждал его. Надеялся. Даже если мне нужно было вырвать у него несколько слов для интервью, чтобы не потерять работу, заставить его подписать петицию, чтобы спасти жизнь человека, сказать ему, насколько мы с ним похожи, познакомить его с женщиной моей мечты, чтобы она предпочла ему меня, в настоящий момент главное было — увидеть его.

— Кажется, на улице на него набросилось человек пятьсот, — сказал кто-то рядом со мной.

— Фанаты?

— Возможно, но не только.

Форд даже не успел сесть, а вышибалы ничего не смогли сделать, когда ворвалась свора во главе с Батистом. Его глаза горели ненавистью, он призывал крушить все вокруг.

— Хватайте этого подлеца!

Я не мог понять, что же такого Форд мог сделать, чтобы до такой степени вывести из себя Батиста. Я сообразил, кого они ищут, только когда заметил Марлен. Она билась в истерике на своей скамейке и, преданно глядя на Батиста, показывала на меня пальцем.

— Вон он, вместе с петицией! Это все из-за него! Он врет, он обманщик, не выпускайте его!

Батист увидел меня, заорал, в воздухе замелькали стаканы, толпа перевернула столы, через секунду в зале началось побоище. Все накрыла невероятная волна злобы, страха, алкоголя, а я прятался под скамейками, чтобы выжить. Телохранители Форда вынули револьверы и образовали вокруг него живой щит, уровень ярости повысился в два раза, и я даже не знаю, как смог добраться до черного хода, возможно, как раз вид этой полутысячной толпы, готовой растерзать меня на месте, заставил меня мобилизовать все свои силы. Марлен, почему ты предала меня? Мы с тобой могли пережить нечто незабываемое. Со временем ты бы стала менее фривольной, у нас бы были отличные дети, старший Хосе, и младший Харрисон. Мы бы заменили водку на отвар из ромашки, мы пришвартовались бы в тихой гавани, далеко от Парижа и его суматохи, далеко от всего мира. Марлен, ты наверняка была моей судьбой, но она, увы, забыла сообщить тебе об этом. На последнем издыхании я выбрался на улицу и побежал как сумасшедший, сворачивая на незнакомые улочки, вскочил в такси — водителю не привыкать к таким пассажирам.

— Куда едем?

Я дал ему адрес 99.1, это было единственное место в мире, где у меня оставался шанс спасти свою шкуру. Я даже попросил водителя найти радио, чтобы настроиться на нужную волну. Я услышал голос Бернара, который как раз заканчивал ночной выпуск.

— По до сих пор неизвестным причинам дискотека «Уайатт» была разгромлена несколькими сотнями демонстрантов, которые сегодня вечером бойкотировали посольство Сан-Лоренцо. Харрисону Форду, который на этой неделе снимается в Париже, удалось ускользнуть из дискотеки после яростной стычки с демонстрантами.

Когда я ворвался в студию, Бернар только что поставил песню Чарли Мингуса, чтобы успокоить аудиторию. Я кинулся к своему столу, сметая все, что попадалось мне на пути.

— Бернар, поверь мне, я ни в чем не виноват…

— Так вся эта заваруха из-за тебя?

— Говорю же тебе, я тут ни при чем. Мне нужно место, где была бы соблюдена моя журналистская неприкосновенность.

— ?..

— Я не имею ничего общего с преступлениями, в которых меня обвиняют. Предупреди консулат, посольство, международный суд, мне нужен диппаспорт и убежище в стране, которая не выдает преступников.

— Бержерон вышвырнет тебя за дверь, он не сможет пережить, что ты так облажался с этим чертовым Харрисоном Фордом.

— Дался вам этот Харрисон Форд! Всего лишь актеришка, этот парень может произнести пару заученных слов перед камерой, как мы с тобой, если бы нас попросили. Умеет стрелять из пистолета? Я тоже, и делал это не далее как сегодня вечером. Он хоть раз рисковал жизнью ради других? Нет? А я вот рисковал.

Бернар смотрел на меня с легким удивлением, пока не затрещал телетайп. Я видел, как он побледнел и бросился к микрофону, чтобы оборвать Мингуса. Хотя Бернар читал, создавалось впечатление, что он мучительно подыскивает слова.

«Франс-пресс сообщает, что группа вооруженных людей ворвалась в дискотеку „Уайатт“. Речь идет, цитирую, о членах клуба, собирающихся в тире на улице Гренелль. Телохранители Харрисона Форда, уже подогретые стычкой с демонстрантами, открыли огонь, чтобы защитить актера. Харрисон Форд объявил себя жертвой преследований со стороны журналиста, готового на все, чтобы получить незапланированное интервью. Похоже, что после объяснений между противоборствующими сторонами соглашение достигнуто. Посетители клуба, телохранители, демонстранты, члены клуба-тира направляются сейчас к месту, где находится радиостанция… 99.1… чтобы…»

Ужасающая пустота — и в эфире, и в голове. Я представил себе Бержерона, прилипшего к приемнику, и попытался задержаться на этом образе как можно дольше, только чтобы не думать об остальном. Бернар, в состоянии близком к моему, собрал остатки энергии и дочитал:

«Франс-пресс уточняет, что, согласно телеграмме, полученной из Сан-Лоренцо, Хосе Фаменнес будет казнен завтра утром».

В эту секунду до нас донесся гул толпы, сначала легкий шум, потом он начал нарастать, превратившись в зловещий рокот. Когда лестница задрожала, Бернар проявил небывалую расторопность, чтобы закрыть бронированную дверь студии. Задержит их минут на пять. Я выскочил на черную лестницу, попал в пустой дворик, оттуда на соседнюю улицу. Вдалеке я увидел, как толпа во главе с Батистом исчезает в здании. Человек рядом с ним бранился по-английски, вызывая в памяти незабываемые сцены из «Звездных войн». Больше часа я бегал по улицам, не зная, куда податься. От моей квартиры наверняка остались одни руины, мои друзья получили приказ стрелять на поражение, и я представил себе, как весь Париж бросился на поиски одного-единственного человека. До трех утра я бродил по улицам, весь в слезах, шарахаясь от каждого куста. Мне хотелось схорониться в четырех стенах, пока не кончится охота. В забытом богом углу я нашел убогий, уродливый отель.


Я сижу на грязной кровати. В полной тишине я созерцаю клочья обоев и разрисованный потолок. Я умылся, в раковине вокруг заплесневевшей пробки возятся тараканы. Вдруг за дверью слышится шум, это они, они меня нашли, пришли по мою душу, я всегда это знал, я готов. Страх снова скрутил мне внутренности, я всхлипываю совсем по-детски, но быстро беру себя в руки, мне стыдно за свой страх. Однако шум негромкий. Странный звук, похожий на приглушенные удары. Он медленно затихает. Я глубоко вздыхаю и пытаюсь успокоиться. Ложусь на кровать. Перед закрытыми глазами, сменяя друг друга, проносятся разные картинки. Я где-то далеко, в незнакомой стране, там, где жара и бедность подчиняют себе улицы и людей.

Я вижу.

Я вижу человека. Серые скулы, покорный взгляд, сидит на земле рядом с щербатым унитазом, колени прижаты к груди. Его жесты слишком медленны. Он тощ как скелет. Борода закрывает пол-лица. Сколько бы он ни жил, его глаза никогда больше не засмеются. По коридору грохочут сапоги, он прислушивается. Они проходят ровно двадцать один раз в день. Он может даже определять по ним время. Каждый раз сапоги делают сорок или сорок пять шагов. Слышится звяканье ключей, открывается несколько замков, каждый раз разные. Сегодня шаги удаляются, он вздыхает с облегчением. Он молча ждет, когда кто-нибудь придет и откроет эту дверь раз и навсегда. Иногда он молится о том, чтобы это наконец случилось. Он ждет уже так давно, что почти забыл, что здесь делает. Он не бросил бомбу в королевский дворец, не поднял восстание. Он только сказал «нет», когда все говорили «да». Это была не смелость, просто так было нужно, вот и все. И вот он оказался здесь. Тысячи, может быть, миллионы людей за океаном узнают об этом. Но он больше на них не рассчитывал.

Я хотел заснуть, чтобы избавиться от взгляда этого человека. Полные грусти глаза будут сниться мне до конца дней. Среди ночи я почувствовал, насколько мы с ним близки. Настолько близки, что мне показалось, что я слышу, как он плачет.

Открыв глаза, я вернулся в свою убогую комнату и понял, что кто-то действительно плачет, настоящими слезами, в нескольких метрах от меня. Я постучал по перегородке, но никто не отозвался.

Хныканье, жалобы, плач…

Эта печаль показалась мне неуместной, нелепой, преувеличенной, просто смешной по сравнению со всеми страданиями мира. В любом случае меня это не касалось, я ничем не мог ему помочь. Никак.

А секундой позже мне пришла в голову совершенно противоположная мысль. Я подумал о том, что не бывает напрасных стараний, что даже самое малое усилие может подтолкнуть судьбу и вернуть надежду. Я постучался в соседнюю комнату, и снова никто мне не ответил. Заскрипел стол. Я открыл дверь.


Ему было не больше двадцати пяти. Стоя на столе, он причудливо изогнулся, чтобы не стукнуться головой о потолок. Жалко было видеть, как он барахтался, пытаясь обернуть веревку вокруг шеи, не переставая плакать.

— Вы собираетесь повеситься на этой лампочке? Такой большой мальчик?

Ему было стыдно, что его застукали, и он зарыдал еще пуще.

— Каковы бы ни были ваши страдания, потом вы пожалеете, что отбили себе задницу.

Через несколько минут он уже сидел на кровати, я — на стуле, напротив него. Я думал, что самое трудное уже позади. Он начал свой рассказ — на блестящем французском, но с легким испанским акцентом.

— У меня был очень тяжелый день, — сказал он.

— Ах вот как…

— Моя жизнь загублена. Мой отец извел меня, чтобы я вернулся домой, а об этом не может быть и речи. Хотя отец при смерти, он все еще богат и могуществен. Он на все способен, только бы я вернулся. Он послал меня сюда учиться, а теперь я не смогу жить нигде больше. Я встретил девушку. Он и слышать об этом не хочет, говорит, что у меня есть определенные обязательства, что он устроит мне королевскую свадьбу с женщиной из нашей страны. Я хочу умереть!

— Я уверен, что, если вы с ним поговорите, он все поймет. Наверняка он не такой плохой человек. Вы не можете так поступить, особенно раз он умирает.

— Поймет? Он? Да вы просто не представляете себе, что это за чудовище! Он тиран! Настоящий!

— Боюсь, вы несколько преувеличиваете.

— Да поймите же! Он послал своих подручных отыскать меня, поэтому-то я и прячусь в этом мерзком отелишке! Но они все равно меня найдут!

— Послушайте, вы сейчас несколько взвинченны, у вас паранойя, это естественно. Но завтра утром все будет лучше.

— Завтра утром я буду у них в руках, а меньше чем через неделю я буду главой разваливающейся страны.

— Неужели у вашего отца такая власть? Он что, промышленник?

— Это тиран, клянусь вам! Он заставил народ избрать себя президентом пожизненно, установил там диктатуру, а теперь хочет, чтобы я стал его наследником.

— Где?

— Такой островок на юге Карибского моря, вы наверняка не знаете, называется Сан-Лоренцо.

Как только он произнес это, мне захотелось вернуться в свою комнату, чтобы кинуться на кровать и прорыдать остаток ночи.

— Вы выбрали это богом забытое место случайно или чтобы добить меня?

— Хотите, чтобы я показал вам свои документы? Визу? Мой герб?

Я попытался сосредоточиться, это отняло дикое количество времени и потребовало в такое время невероятных усилий.

— Как вас зовут?

— Эрнесто.

— Так вот что, Эрнесто, может, это покажется вам странным, но я, кажется, придумал.

— Вряд ли, моя жизнь кончена.

— Вы слышали о Хосе Фаменнесе?

— Никогда в жизни.

— А о после Сан-Лоренцо во Франции?

— Его я знаю, он записал меня в Национальную административную школу, мне не пришлось сдавать экзамены.

— Отлично. Меньше чем через час он вылетает в Сан-Лоренцо и вы вместе с ним. Вы станете национальным героем. Но лучше я вам все объясню в такси, нам дорога каждая минута.


Недоросль из Сан-Лоренцо, хитрюга — хотя по виду не скажешь, — сразу понял мой план. Он поспешит к одру своего отца и потребует помилования Хосе Фаменнеса в обмен на обещание стать во главе страны. За сорок восемь часов Эрнесто восстановит демократию и право голоса; через месяц его изберут единогласно, и он женится на своей француженке, которая мечтает лишь о том, какой цвет скатерти следует подобрать к официальному приему. И только одно необходимое условие — чтобы такси приехало до отлета посла. Полусонный шофер не догадывался, что выполняет историческую миссию.

— Надеюсь, вы окажете мне честь, Алан, и примете мое приглашение посетить Сан-Лоренцо?

Я уже собирался цветисто его поблагодарить, когда шофер привычным жестом включил радио. На небе ни облачка, и я чувствовал, что этот день будет прекрасен для всех жителей Земли.

— Как нам только что сообщили, Хосе Фаменнес казнен в тюрьме Сан-Лоренцо, где его держали последние три года. Посол был…

Я попросил шофера выключить радио и остановиться.

Жизнь никогда не сведет меня с героем вроде Хосе Фаменнеса. Единственного, который бы не отказался от интервью. Что тут поделаешь, некоторые встречи в этом мире не случаются никогда.

17 июля 1994 года, между 10 и 11 часами вечера

Вот вы помните, что вы делали 17 июля 1994 года между 10 и 11 часами вечера? Нет? Вот и я не помню. Никто не помнит.

— Мне понадобились годы, чтобы добраться до тебя, и то потому, что у меня бездна терпения. Но и его у меня осталось только на одну ночь, так что я не выйду из кабинета, пока ты не подпишешь показания!

Не стоит повышать голос, инспектор. Это, конечно, ваше право и ваши методы, я знаю, но это мешает мне думать. Вы так гавкаете, как, по-вашему, я могу рыться в памяти? Только виновный помнит, что он делал 17 июля 1994 года между 10 и 11 часами вечера. Невиновный уже давно об этом забыл. Особенно если его так усердно допрашивать.

— Времени хватит, ты у нас заговоришь.

Если вечером 17 июля 1994 года я кого-то убил, я бы об этом помнил. Такие вещи не забываются. 17 июля 1994 года между 10 и 11 часами вечера я никого не убивал. Юридические ошибки давно отошли в область преданий. Полицейские стыдятся их. Невиновные вроде меня считают, что полиция в своем развитии ушла далеко вперед. Как и медицина. В наше время, когда врачи исцеляют двух больных раком из трех, граждане имеют право надеяться, что полиция может определить двух невиновных среди трех подозреваемых. Проблема в том, что в настоящее время есть единственный подозреваемый, и это я. Я не помню, что делал 17 июля 1994 года между 10 и 11 часами вечера.

— У меня, знаешь ли, за дверью свеженькие коллеги, они готовы принять смену.

Я забыл 1994 год. Было ли тогда лето? Я не помню никакой удушающей ночной жары. Ни счастья ледяной воды, ни девушек в коротких юбках. Нельзя посадить меня в тюрьму только за то, что я не помню того лета. Каким я тогда был? Немного странным человеком, ожидающим будущего, скучающим пассажиром в поезде своей собственной жизни. Я не мог сделать ничего особенного в тот день между 10 и 11 часами вечера: я ведь скорее «жаворонок». Вечером я совершенно не в форме, я клюю носом. Не стоит на меня рассчитывать, я забываю обо всем на свете. А вы хотите, чтобы я был таким живчиком, чтобы убить кого-то. Инспектор, как вы себе представляете, что будет, если я заявлю вам: «17 июля 1994 года между 10 и 11 часами вечера я клевал носом»? Я клевал носом однажды вечером тем зябким летом бессмысленного года. Вы будете разочарованы. Я очень стараюсь. Я не пытаюсь тянуть время. Я сосредоточенно вспоминаю, хотя этого, может, и не видно. Многие хотели бы знать, что они делали в это время. Как часть жизни, которая вдруг всплыла на поверхность. Хватило бы ничтожной детальки, чтобы я вспомнил весь блок «время/место».

— Мы знаем, что в то время ты был в Париже.

Да, думаю, я был в Париже. Я люблю смотреть парад 14 июля на Елисейских полях. Туда я всегда хожу один. Так что, несмотря на тысячи свидетелей, я не смогу доказать, что 14-го был на Елисейских полях. Как я могу доказать, что через три дня не убил никого на каком-то пустыре? Хотел бы я посмотреть на того, кто может признаться, что он делал в то время. Вы сами, инспектор, что делали? Не можете сказать? Может быть, это вы убили того человека? Потому-то и набросились на меня с таким рвением. Во всяком случае, вам бы не хотелось, чтобы все знали, что вы делали в это время. Может, что-нибудь подозрительное? Или что-нибудь постыдное — это ведь еще хуже? То, что вы говорили в то время, было честно? Вне подозрений? За час вполне можно совершить низость. Шестьдесят минут… та же вечность. Когда знаешь, что влюбиться можно за восемь или десять секунд. Когда моргнуть не успел, а пуля уже пробила сердце, которое так хорошо стучало все эти сорок лет. Уже четыре часа я сижу в этом кабинете, глядя на носки, потому что ужасно боюсь встретиться с вами глазами, инспектор. Для меня эти четыре часа потеряны, но я их не забуду.

— Молчание никогда не было хорошей системой защиты. Если ты отрицаешь факты, скажи мне хотя бы, где ты был в тот вечер.

Неужели в школе полиции вас не учили, что не на каждое мгновение жизни есть алиби? Чтобы доказать вам, что тот час не был отмечен ничем необычным, я должен бы был рассказать вам о всех остальных часах моей жизни, но у вас нет ни терпения психиатра, ни любопытства друга. Я бы начал с самого начала, с тех давних пор, когда я еще верил, что мечты — это хорошо, а не плохо. Сделав усилие, я мог бы припомнить несколько приятных моментов из прожитой жизни. Поэты говорят, что только хорошее и остается в памяти, остальное забывается. Они оптимисты, эти поэты… В конце концов они, может быть, и правы. Вместо того чтобы терять немыслимое количество времени, чтобы обрести тот час, потерянный навсегда в недрах моей собственной истории. Мне было бы гораздо приятнее вновь подумать о двух-трех часах моей жизни, ради которых стоило жить.

…Пик дю Мэль, яркое солнце. Колени расцарапаны, но я дошел первым…

…Жанна, растянувшись на клетчатой скатерти, позирует перед объективом…

…Я открываю «Коробку с сюрпризом» моего отца, через много лет после его смерти…

Скоро рассветет, мне не хватит времени рассказать все это. Грустную историю человека, для которого один час похож на другой.

— Ври, если хочешь! Соври, черт возьми, только скажи что-нибудь!

Если вам так этого хочется, то почему нет? Может, 17 июля был самый потрясающий день 1994 года. Может, между 10 и 11 часами вечера я пережил чудесные мгновения. Отличное алиби! Чем заткнуть рот инспектору, который хочет видеть во мне виновного.

Этим знаменательным вечером, 17 июня 1994 года, посреди прекрасной эспланады Трокадеро я нарисовал мелом «Пьету» головокружительной красоты, она несла надежду всем отчаявшимся и разочарованным. Я занимался любовью с потрясающей, не слишком пугливой девушкой в городском саду. У меня состоялся интереснейший разговор с самоубийцей, сидящим на парапете моста Понт-Неф. И не важно, что моя «Пьета» исчезла с первым ливнем, что та женщина растворилась в ночи после двух часов экстаза, что отчаявшийся все же бросился в реку. Все трое могли бы подтвердить мою невиновность.

Вы никогда не переживали ничего похожего, инспектор? Я тоже. Тот час не был трубным гласом моего грустного существования, ни даже небольшим пиком в моей ровнехонькой повседневности. И именно потому что он забыт, этот час стал самым важным в моей жизни. Жестокий парадокс, вы не находите?

— Скажи, где ты взял револьвер?

Револьвер? Я? Я не способен найти скрепки в магазине канцтоваров. 15 июля 1994 года между 5 и 6 часами утра я не сидел в омерзительном баре в самом грязном конце города в ожидании типа, который бы продал мне револьвер. Я бы просто не знал, как себя вести. Отыскать револьвер должно быть так же сложно, как и пользоваться им. Я никогда раньше об этом не думал, но если бы я убил кого-нибудь, я бы действовал как-нибудь иначе. Как-нибудь более естественно. Я парень из деревни. Там, где сворачивают шеи, там, где пускают кровь, там, где колотят, там, где топят. Никаких револьверов, нет, подобные вещи из другого мира, не из моего.

— Раз ты ничего не хочешь говорить об алиби, поговорим о мотиве. Что этот тип тебе сделал?

Я не убивал этого человека. В конце концов, может, он того заслужил, раз кто-то решился начинить ему брюхо свинцом. И если я схлопочу все двадцать лет, то проведу время, жалея о том, что ни в чем не виновен, что никого не убил в тот вечер между 10 и 11 часами вечера. И остаток своих дней я проведу в неведении, так и не узнав, что же произошло 15 июля 1994 года.

— Да говори же ты, черт подери! Все указывает на тебя!

Да нет же, инспектор. Те, кому нечего скрывать, всегда похожи на заговорщиков. Если бы я убил того типа, сегодня я был бы другим. Я был бы среди парий, отчаянных голов. В их рядах мне наверняка нашлось бы местечко. Я бы заслужил свои нашивки за совершенные гнусности. Возможно, я бы постарел от ужаса. И тогда бы, да, я бы понял, почему вы на меня набросились.

Первые лучи солнца коснулись моих век. Инспектор вышел из комнаты. Все снова мешается. Наверное, оттого, что хочется спать.

Я закрываю глаза.

Может быть, я сяду в тюрьму на следующие двадцать лет, если я не вспомню тот час.

И у меня будет время подумать.

Перемотка

У меня жена, двое детей и видеомагнитофон.

Упомянул я об этом агрегате только потому, что с некоторых пор он стал членом нашей семьи. Ценой общих усилий, общих жертв. Я давал больше частных уроков, Софи продала что-то из своих шмоток, старшая дочь отказалась от поездки в Лондон, а младший сын поставил крест на кроссовках. Все хотели магнитофон, и получилось так, что он стал общим приобретением. Все вместе мы обсуждали модель, внешний вид и все функции, которые могли бы нам понадобиться. Видели бы вы нас всех вчетвером, когда мы яростно спорили о сравнительных достоинствах той или иной марки. Мывкладывали в это столько пыла, страсти, убежденности, прибегали к уловкам, но даже при том, что каждый хотел отстоять свою точку зрения, никогда ни один из нас не покушался на общее достояние. Если был смысл в слове «семья», то наша обязана им этому нехитрому изобретению.

И наконец в один прекрасный день мы отправились покупать его у какого-то дальнего родственника Софи, который держит единственную в деревне лавку HiFi-видео. Бернар сделал нам скидку на триста франков, это меня вполне устроило. Не то чтобы мы были с ним особенно близки, к тому же мысль о том, что я буду ему чем-то обязан, выводила меня из себя. Если бы дело касалось только меня, я бы доехал до районного коммерческого центра, но в нашей дыре, где все в курсе, когда вы покупаете пачку презервативов, этот самый кузен объявил бы мне войну, которую вели бы и будущие поколения. В тот вечер, возбужденные, торжественные, готовые бодрствовать до рассвета, вооружившись мороженым, попкорном и горой подушек, украшавших нашу гостиную, мы устроили киновечер. Паоло одолжил «Терминатор-2», Натали остановила свой выбор на «Безуспешных поисках Сюзанны», мы с Софи хотели пересмотреть «Лауреата», чтобы дети могли ознакомиться с киноклассикой. К концу той ночи я осознал, насколько я горд теми, кто меня окружает. Та ночь осталась в моей памяти редким мгновением близости и согласия. Дети открыли для меня мир, о существовании которого я и не подозревал, а вопросы, которые они задавали по поводу «Лауреата», заставили говорить о вещах, которые мы никогда до этого не обсуждали. Я объясняю все это, чтобы вы поняли, что в течение почти года видеомагнитофон задавал постоянный ритм нашей жизни, о котором раньше никто и подумать не мог.

Никто не мог также предположить, что в один прекрасный день кассета застрянет в аппарате и упрямо не захочет вылезать обратно. Мы так активно его эксплуатировали, что рано или поздно это должно было случиться.

— Ничего страшного, дорогой, достаточно отвезти его Бернару, у нас гарантия еще на три недели.

— Я поеду завтра.

— Только обязательно завтра, а то дети нервничают…

Но я не поехал ни завтра. Ни послезавтра.

— Папа, ты же обещал!

— Дорогой, ты воспринимаешь это как тяжкую повинность, поэтому естественно, что ты об этом забыл.

Нет, Софи, это недостаток не памяти, а смелости.

— Папа, мне обязательно нужно посмотреть кассету с «Гамлетом», которую мне дала учительница английского, у меня контрольная через неделю!

— Не понимаю, зачем тебе смотреть этот фильм? Разве в наше время у нас были кассеты, чтобы изучать Шекспира? Нет. Мы читали книги, как все люди на протяжении долгих лет!

— Ну не сердись…

— Натали надо записать то, что идет по телевизору, пока она в школе. А я уже пропустила три серии «Лина — цветок Бахии».

— Черт подери, да съезжу я завтра!

Вместо этого я битый час в сотый раз теребил аппарат, пытаясь достать кассету вилкой. Чудовищная глупость, заранее обреченная на неудачу. Мне кажется, я даже расплакался перед кнопкой eject. Такого со мной не случалось со смерти отца. И это сделало стену одиночества, окружавшую меня, еще выше. Вечером — ледяное молчание домашних. И взгляды украдкой.

— Дорогой… Я могу сама съездить, если у тебя нет времени, он не такой уж тяжелый, я прекрасно понимаю, что ты не хочешь встречаться с Бернаром, но я с ним поговорила, и он даже предложил заехать…

— Никогда, слышишь, НИКОГДА! Черт возьми, я сам все улажу, понятно?

Первый раз в жизни я повысил голос на женщину, которую люблю. Это было худшее из оскорблений. Софи вышла из-за стола, белая как мел, а в глазах детей я увидел себя палачом. Страх и несправедливость поселились в нашем доме.

У нас с Софи все было прекрасно, пока этот чертов видеомагнитофон не сломался. Когда я говорю «все», я имею в виду и наши ночи. Наши полные нежности, жара и ласк ночи. Потому что даже здесь магнитофон сыграл роль, о которой никто не догадывался. Даже моя супруга, которая не подозревала о причинах моей невиданной доселе пылкости. Да и как она могла догадаться, что в то время, когда вся семья уже мирно спала, я в одиночестве смотрел фильмы с такими вызывающими названиями, как «Вставь мне везде» или «Кларисса — дитя порока». Надев наушники, с пультом в руке, я обжирался непристойностями без малейшего стыда, но с некоторой опаской быть застигнутым врасплох, как школьник, что рассматривает «Пентхауз» без ведома кассирши. После доброго получаса порнушки я подбирался к своей спящей красавице и более или менее талантливо пытался изобразить все те безумства, которые все еще стояли у меня перед глазами. Я рисковал. Она позволяла захватить себя. Мы не знали, что второе дыхание нашей любви пришло именно оттуда. Я пытался понять, что с нами происходит. И это называлось счастьем.

Пока «Течка шлюх» не застряла в магнитофоне.

Можете себе представить ужасные последствия, к которым это могло привести? Сценарий без всяких неожиданностей, сценарий, каких сотни: изумление Бернара, сплетни его жены, слухи, расползающиеся по деревне, стыд моей семьи, растерянность Софи и так далее до самого эпилога, который я не смею даже вообразить. И хотя половина деревни занималась тем же самым, я стану идеальным извращенцем, совершившим одну-единственную ошибку: я сделал свои фантазии публичным достоянием. Чтобы этого избежать, я все перепробовал. Я пригласил приятеля — мастера на все руки, но, к несчастью, он не смог ничего сделать. Я умолял техника из городка, но ему требовалось слишком много времени. Я даже попытался собрать денег, чтобы купить новый, и заставить всех поверить в чудесное выздоровление, но мне это не удалось. Все эти уловки лишь отдаляли час расплаты и усугубляли презрение самых дорогих мне людей.

Пока я не додумался выпустить на волю дремавшего во мне преступника, чтобы выбраться из этого дерьма.


В 19.30 этого прекрасного июньского воскресенья я решил, что кошмар закончился. Днем события развивались как в классическом детективе, и признаюсь, я пережил одно из самых сильных ощущений. Мы думаем, что знаем себя, мы считаем, что наши границы давно определены раз и навсегда, и вот однажды утром мы замечаем в себе черты жулика и понимаем, что мошенничество — наше истинное призвание. После этого ничего уже не будет как прежде.

В 12.30 я погрузил всю семью в машину. Пятьюдесятью минутами позже мы расположились на пикник на опушке леса. В 15.25 я взял удочку и пошел по тропинке, ведущей на берег реки, тогда как прочие члены моей семьи решили взобраться на холм. В 15.35 я сел в машину и мне хватило сорока минут, чтобы вернуться в деревню. Я перелез через кладбищенскую ограду, прошел заброшенное гумно, забрался в свой собственный сад и около 16.20 высадил окно веранды. В течение следующих одиннадцати минут я с наслаждением громил свой собственный дом. Я воспользовался предоставившейся возможностью, чтобы уничтожить все эти дурацкие безделушки, которыми Софи заполонила наше жилище, не забывая, однако, о главной цели — причине всех моих страхов, — об этом чертовом видеомагнитофоне. Я сам удивился, насколько спонтанными оказались жесты, которых — увы! — мне не доведется никогда больше повторить: натянул перчатки, чтобы разбить ужасную вазу, которая стояла у нас всю жизнь, вспрыгнул на журнальный столик, на который Софи мне всегда запрещала класть ноги, пошарил в ящиках детей, куда они не позволяли мне даже заглядывать. В 16.40 я проделал обратный путь, выкинув по дороге на свалку все, что мне удалось украсть. В 17.05 Софи с детьми пришли меня проведать на берег реки. Нет, папа не поймал рыбку. Да, папа — никудышный рыбак. Если бы вы только знали, милые мои, какой ваш папаша преступник. Бандит. Нет, вы никогда об этом не узнаете.

Вернувшись домой, я обнаружил, что мои бандитские таланты и в подметки не годятся талантам актерским. С редкой убедительностью я разыграл сцену возмущенного отца семейства. Я произнес тираду о несправедливости и обыкновенной глупости и утешал Софи, которую мучил один-единственный вопрос:

— Но почему они взяли кашпо из венецианского стекла?

— Дорогая, это профессионалы, они знают цену красивым вещам.

— Тогда зачем им морской пейзаж, который моя мама нарисовала нам к Рождеству?

— И почему они не взяли телевизор? — спросила Натали.

Полицейские зафиксировали кражу со взломом, но не слишком нас обнадежили.

— Вам не повезло, это были профессионалы. Сейчас они наверняка уже далеко отсюда. За видеомагнитофон вы получите страховку, но остальное…

— Это в основном милые сердцу мелочи, — смирившись, ответила Софи.

Мы стали потихоньку приводить дом в порядок — веник, совок, пылесос, — и мало-помалу, так, что никто даже не заметил, свершилось чудо. Натали успокаивала нас, Паоло веселился и безобразничал, Софи уже подумывала накупить новых безделушек, а я чувствовал, что в моем доме что-то возрождается. Счастье вернулось к нам.


— Папа, там во дворе какой-то странный мужик…

Нет. Это не счастье вернулось к нам, я бы даже сказал наоборот: перепачканный мужик припарковал свой грузовичок прямо перед нашим домом.

— Кайюа, это вы? Меня зовут Ирене, я торгую подержанными вещами. Часа два назад я рылся на свалке в Пти Валь и наткнулся на гору вещей! И среди них — практически новый видеомагнитофон! А на нем адрес продавца, и он мне сказал, как вас найти. Так что считайте, что вам повезло!

Надо же было такому случиться, что единственный раз в жизни, когда я решил разыграть бандита, судьба свела меня с последним честным человеком. Я не пытался понять, есть ли в этом своя логика, философия и статистика уже все сказали на тему случая и необходимости. Мне пришлось улыбнуться, когда Софи предложила этому сукину сыну зайти пропустить стаканчик.

— А что, ваш видеомагнитофон сломан?

— Нет-нет, с ним все в порядке.

— Да нет же, в нем застряла кассета.

— А я сказал, что нет!

— Но, дорогой, может быть, господин Ирене в этом разбирается.

— Завтра же я отвезу его к Бернару, — не нашел я ничего лучшего в ответ. Софи, Натали и Паоло посмотрели на меня так, что я понял — никогда в жизни я больше не произнесу эту фразу. Паоло вручил отвертку этому оборванцу, который за две секунды преуспел там, где все остальные потерпели фиаско. Все закричали от радости, когда машина заработала, и я не успел остановить кассету. Сейчас вы увидите похотливых баб, сводящих папу с ума. Вы наконец поймете причину всех его уверток. Да, папа любит смотреть по ночам всякую мерзость. Иногда он пересматривает некоторые сцены в замедленном режиме и даже нажимает на паузу, когда на экране появляется задница блондинки, это его дико возбуждает. Папа ваш не лучше других.

Первые кадры были абсолютно невинными — женщина, одетая горничной, входит в спальню с подносом в руках. Отсрочка будет недолгой, я полагаю, барышня принесла завтрак молодым людям, жаждущим разврата. Она входит в комнату и…

Ко всеобщему изумлению, Софи вытащила кассету.

— Эта злосчастная кассета — причина всех наших бед. Я предлагаю выбросить ее и забыть все наши злоключения.

На секунду наши взгляды встретились, и я понял, что она знает все о моих постыдных поступках, моей низости и мерзости. Она читала мои мысли, как раскрытую книгу, и я ничего не мог от нее утаить. И потому ее прощение было таким великодушным. И тогда я понял, что она исключительная женщина и что ее снисхождения я не заслуживаю. Как я смогу забыть любовь и терпение, которыми был продиктован ее благородный поступок?


И много лет спустя я иногда вспоминаю ту историю. Больше ничто не нарушало нашу идиллию. Даже слегка развязный молодой человек, который пялился на Софи вчера утром на парковке у супермаркета.

— Это же… это же Памела Квинс! Вы ведь Памела Квинс, вы играли в «Девственнице и развратнице» и в «Течке шлюх»?

Для счастья нужно совсем немного. Чуть-чуть снисходительности и две-три кассеты на выходные.

Однажды летом домосед…

Левой рукой я перебираю мелкий песок, правой встряхиваю стакан, так, чтобы позвякивали кубики льда в коктейле. На секунду снимаю темные очки, чтобы вытереть несколько капель пота, застилающих глаза. Посмотрев на свои ноги невооруженным глазом, я замечаю, что они немного подпеклись ровно до колен. Через несколько дней станет совсем некрасиво, придется снять бермуды. Анна, моя нимфа, растянувшаяся на шезлонге, усмехается, глядя на меня. Я смотрю на набегающие волны. Легкий ветерок то и дело шевелит волосы, а запах крема для загара навевает воспоминания.

Я познакомился с Анной семь лет назад. На пляже в Лос-Анджелесе. Я мечтал о высокой американке, какой-нибудь Карле или Барбаре. Сам того не зная, попался на удочку невысокой француженки по имени Анна.

Она вышла из воды и растянулась под навесом. Там ее ждал пеньюар и бокал шампанского. Из сумочки она вытащила стодолларовую купюру и сунула ее в карман официанту. И он замер, на раскаленном солнце, на почтительном расстоянии, готовый появиться по первому требованию. С тех пор как я начал заниматься фотографией, я видел десятки девушек подобного калибра, но никогда не заговаривал с ними. Сегодня у меня было в запасе три часа, до того как вернуться к своим фотоаппаратам.

— Отпуск?

Она даже не потрудилась посмотреть на меня. И ей понадобилось чертовски много времени, чтобы уронить:

— Нет.

— Прекрасно, у меня тоже работа. Вы не поделитесь шампанским?

Ну наконец-то она повернула голову, чтобы взглянуть, на что я похож.

— У вас сгорят ноги. Если хотите, я могу намазать их кремом. Впрочем, у вас такие длинные ноги, что это займет не один час, так что лучше начать прямо сейчас.

Она рассмеялась. Я подумал, что она велела официанту плеснуть мне шампанского. Вместо этого убежденный в своей правоте официант просто двинул мне в челюсть. Прямо здесь, у нее на глазах, под обжигающим солнцем. До такой степени потерять чутье! Этот парень был слишком накачанным, чтобы служить простым официантом. Обычно я за версту чую телохранителей, и это не раз спасало мне жизнь (надо думать, что эта гадюка меня уже тогда загипнотизировала!).

Я вернулся в отель — челюсть горела, фаланги пальцев правой руки вывихнуты, а на груди царапины. Кроме унижения, ничего по-настоящему болезненного. Когда стемнело, я устроился на гигантском экзотическом платане (в то время я был таким же специалистом по деревьям, как и по телохранителям, можно сказать, что я проводил время, прячась на одних, чтобы ускользнуть от других). В тот вечер залезть на дерево было труднее, чем, обычно — последствия взбучки, — и, цепляясь за ветку, я едва не заорал от боли. Отдышавшись, я прикрутил широкоугольник под приятную музычку, долетавшую с виллы.

Я навел резкость на бассейн, где среди кучки плейбоев резвились две прелестницы. Появился Эдвин, хозяин дома, уже без бабочки, но в безупречном смокинге. Зная, что не сохраню ни одного, я все же сделал несколько снимков, пока они еще были свеженькими. Боль в пальцах давала о себе знать каждый раз, когда я нажимал на спуск. Но в общем все шло неплохо. Отличная техника, бесшабашность каскадера, нюх ищейки и полное отсутствие угрызений совести — я был создан для подобной работы. И вкладывал в нее всю душу. Без этого ничего не получится, даже если занимаешься всякой мерзостью. (Все это давно в прошлом, того парня больше нет: я хромаю, руки дрожат, но мне приятно вспомнить о том, каким я был.) Почему этот гнусный Шале, мой патрон, платил мне так много? Потому что я был единственным в своем роде, было у меня нечто, чудовищно раздражавшее моих коллег: невероятное везение. Это врожденное. Как дар, с самого рождения. Я умел выбрать правильный ракурс, и все нужные люди слетались ко мне в кадр, как бабочки на свет. И я всегда ощущал присутствие своего ангела-хранителя, такого же циника, как и я сам. (Тогда это было еще так, но через несколько лет я стал самым невезучим человеком в мире.) Когда я поймал в объектив начинающуюся групповуху, я понял, почему так дорого плачу своим осведомителям.

В половине первого ночи все еще не случилось ничего, заслуживающего внимания, — праздник, шампанское, несколько известных личностей соизволили наконец появиться. В два двадцать на втором этаже страсти накалились — какой-то парень накинулся на итальянскую актрисульку. (Как подумаю, что в то время она разыгрывала перед прессой эдакую воплощенную невинность… Сейчас она разводится во второй раз и ее последний фильм называется «Докторша в пансионате».) Внизу пьяные наяды окатывали брызгами гостей, те решили отомстить. Один из них скинул одежду, решив порезвиться в бассейне. В четыре часа утра — наконец-то полное вырождение. Дебош под открытым небом. Компенсация за столько часов бессмысленного сидения на этом дурацком дереве. Я едва успел заменить пленку, когда появилось что-то новенькое. Настоящий шок — я узнал ее. Эдвин заставил ее распустить длинные каштановые волосы, и в видоискателе я увидел ее улыбку, очаровавшую меня сегодня на пляже.


— Что это за девушка, вон, с каштановыми длинными волосами, улыбается?

К Шале я испытывал профессиональное уважение, несмотря на его ухмылки и скептический взгляд, когда он с лупой разглядывал контрольки. Я уже знал, что лучшие фотографии он опубликует на первой полосе, а те, что похуже, сохранит для своей коллекции. Мне было приятно общаться с человеком, который пал еще ниже, чем я.

— Оставь, ее никто не знает, какая-нибудь шлюха.

— Жаль, с такой-то задницей.

Когда он произнес это, я снова засомневался. Но ведь в конце концов это из-за нее мне задали трепку — ребра до сих пор ныли. Неужели это не заслуживало небольшой мести?

На следующей неделе на третьей полосе газеты появилась фотография. Картинка получилась немного размытой, но, несмотря на это, в центре явственно выделялся точеный профиль и впечатляющий бюст. Хоть никто и не знал, кому они принадлежат, тираж подскочил.


Этот профиль я снова увидел только два года спустя на яхте, пришвартованной у берегов Канн. Я готовился к этому мероприятию целый месяц, а все благодаря моему осведомителю Этьену. Парень знал об увеселениях магнатов побережья больше, чем полиция нравов. Ему даже удалось сделать так, чтобы нас наняли официантами для праздника, запланированного на борту. Серж Муассак, промышленный магнат и «шестое состояние Франции», организовал грандиозный прием, чтобы отметить покупку парижского еженедельника. Я занялся своим настоящим делом только в три часа ночи, когда уже никто на этом корыте не заботился о том, чтобы сохранить лицо перед официантами, которые убирали со столов. Муассак удалился в кабинет, где насыпал избранным гостям дорожки порошка длиною в руку. Анна постриглась. Странно, я узнал ее только через видоискатель. Прижавшись носом с другой стороны иллюминатора, я спросил у Этьена, знакомо ли ему это лицо.

— Еще бы! Роскошная штучка, девушка по вызову международного масштаба, школа мадам Клод, из тех, что все может сделать ртом, а еще напеть Малера и порассуждать о «Пире» Платона на трех языках.

Я и не надеялся ее больше увидеть, а она неожиданно появилась в моей жизни, да так, что я не слишком удивился. Я не верил в случайности, а только в логику этого замкнутого мирка.

Остальное произошло очень быстро. Муассак и компания засекли меня. Этьен успел среагировать и бросился к мосткам, пока я возился с аппаратом. Дорогу мне преградила пара горилл — я не сумел убежать. Они схватили пленку и швырнули аппарат за борт. Анна предпочла выйти из кабины, когда меня начали бить и из носа потекла кровь. Я прохрипел ей вслед:

— Обычно вам нравится смотреть, как меня унижают.

Она на секунду обернулась, не понимая.


Этьен всю ночь гнал машину до Парижа.

— Она у тебя? Скажи мне только, что она у тебя.

— У меня, у меня, успокойся.

До того, как меня начали бить, я успел перекинуть ему нужную пленку, пока он бежал по набережной. (Настоящее регби, ох, как вспомню об этом… Мне нравилась такая жизнь, мне нравилась опасность, акробатические трюки. Сегодня мне этого не хватает.) У Муассака осталась пленка, сделанная на дне рождения моего племянника.

Увидев мою разбитую морду, Шале так смеялся, что пришлось попросить у него вдвое больше обычного. Я не думал, что у него хватит смелости опубликовать фотографии Муассака, накачанного под завязку. (Позже я понял, что Шале посылал меня на задания не только для того, чтобы опубликовывать в своей бульварной газетенке скандальные снимки. Этот подонок собирал свой собственный архив, который давал ему возможность давить на определенных людей. Муассак рано или поздно узнает это на собственном опыте.) В конце концов это его проблемы. Я вспоминал лицо Анны, как она посмотрела на меня, когда меня били, и от этого мне стало в сто раз хуже, чем от физической боли.


Крики чаек начинают меня утомлять. Я включаю радио погромче. Анна не произносит ни слова, елозит на шезлонге, пытаясь устроиться поудобнее.


Через день ко мне постучали. Никто не заглядывал без предупреждения ко мне в берлогу — в маленький домик в Атис-Монс. Перед тем как открыть дверь, я сменил компресс, который последние дни не покидал моего носа. За дверью стояла Анна, в джинсах и кроссовках, волосы стянуты в хвост. Одна.

— Никто не знает, где я живу.

— Сегодня утром я была у вашего патрона. Раз уж он раскололся, вы можете меня впустить.

Она ойкнула от неожиданности, когда увидела, что заменяет обои у меня в гостиной. Несколько десятков фотографий были приклеены скотчем прямо к стене. Ее спина, ее ноги, ее лицо, ее руки, поглаживающие тело, крупным планом ее улыбка, длинные волосы, такие же, как на пляже в Лос-Анджелесе, ее загорелые груди. (Были еще две фотографии гораздо более интимные, но я не рискнул их повесить.) В течение двух лет части ее тела были единственными элементами декорации моей берлоги. Она не порадовала меня — не стала ругаться.

— Карты на стол. Мне наплевать, что вы собираетесь делать с фотографиями с яхты, в конце концов это ваша работа. Я пришла попросить вас уничтожить все фотографии, на которых есть я. Последний раз у Эдвина мне это сильно навредило, моя работа не нуждается в рекламе. Я чуть не потеряла ее из-за вас. Я девушка по вызову, а не топ-модель, люди, с которыми я работаю, не любят публикаций в газетах. Еще один подобный эпизод — и я останусь без работы.

Я уже знал, что Шале не собирается публиковать этих фотографий. Анне нечего бояться, но зачем ей об этом знать?

— Видите ли, мне надо и на жизнь зарабатывать, мадемуазель…

— Просто Анна. Сколько вы хотите?

— Мне уже заплатили за эти фотографии. Это будет нечестно.

— Нечестно?..

Она деланно рассмеялась. Этот смех означал, что люди вроде меня с ней всегда могут договориться.

— Вам ничего не стоило угостить меня шампанским там, на пляже, в Лос-Анджелесе. Нам бы сразу показалось, что мы оба в отпуске. Небольшой курортный роман. Воспоминания о лете. Это бы не зашло дальше.

— У меня никогда не бывает отпуска.

— Если вам платят за час, то отпуск с вами должен стоить целое состояние.

— Мне платят не за час и не пытайтесь меня унизить, никому этого пока не удалось. Ладно, хватит вилять. Говорите, чего вы хотите, и покончим на этом.

— Три дня на пляже. Без вечеринок и фотографий. Я плачу за все, ваше дело только присутствовать там.

— Невозможно.

Долгое молчание, она проигрывала все варианты. Через два часа она покинула мою постель — плата за все. (Сегодня мне немного стыдно, что я оказался такой легкой добычей, но как было устоять?)

— Мы еще увидимся?

— Вам должно хватить фотографий.


Она заснула на шезлонге, не прикоснувшись к еде. Я открыл зонтик над ее головой и вернулся к созерцанию волн.


Следующие месяцы я работал как проклятый, надеясь ее найти. Не было вечеринки, не было салона самолета, не было фотографии, где бы я не надеялся увидеть ее силуэт, излучающий свет ее загадочной красоты. И хотя я свято верил в логику, я снова начал подстерегать случай. Через два года я перестал верить в свою пресловутую удачу (и был прав!). Я вернулся с Казаманса, смирившийся, убежденный, что наши дороги никогда больше не пересекутся. Фотографии в моей комнате скукожились и пожелтели, большую часть из них я уничтожил. И как раз в ту минуту, когда я рвал ее спину на клочки, зазвонил телефон.

— Наверное, вы меня не помните…

— Анна?

Я слышал вдалеке шум прибоя. Мне привиделся глобус, и я искал на нем маленькую красную точку, которая бы мне сказала, где она сейчас: Галапагосские острова, Канарские, Сейшелы.

— Вы мне нужны. Вы знаете Стефано Ди Роза?

— За кого вы меня принимаете? Он известен даже больше чем Энцо Феррари.

— Я встречала разных подонков, но этот зашел слишком далеко.

Никогда я не думал, что она может быть в такой ярости. Но я быстро понял, что явилось причиной ее гнева, выслушав, что этот Ди Роза заставил ее вытерпеть. Он был знаменит тем, что ломал все игрушки, которые ему дарили. Дорогие спортивные машины заканчивали свое существование в овраге, африканские сафари превращались в жестокие убийства, полотна великих мастеров сжигались от скуки. Не говоря уже о пьяных выходках, которые так любила итальянская пресса. То же он хотел сделать с Анной.

— Вам повезло, вы встретили извращенца.

— Моя работа связана с риском.

— Вам никогда не приходило в голову ее сменить?

— Я даю вам возможность сделать свою и заработать много денег.

— Вы сейчас где?

— В Довиле. Ди Роза устраивает завтра деловой обед в своем замке. Я уехала оттуда сегодня утром, но останусь в городе, пока этот подлец не ответит за все.

— Что мне с этого будет?

— Вам решать. На этом обеде будет Фред Эрланген, еще я слышала имя Годрена. Но возможно, это не ваш профиль.

Это должно было означать: «Как только речь заходит о попке кинозвезды, вы все тут как тут, а стоит предложить вам эксклюзив об отмывании денег мафией, всех как ветром сдувает». Естественно, это был не мой профиль, и мою газету эти фотографии не заинтересуют. И хотя Шале любил трудности, он был не из тех, кто променяет запах серы на запах пороха. Фотографии, которые она предложила мне сделать, касались отдела по борьбе с бандитизмом. Но ни одна бульварная газетенка не рискнет совать свой нос в это осиное гнездо.

— Анна, я понимаю, что вы хотите отомстить, но за это легко можно получить пулю в лоб… Бросьте. Забудьте об этом и отправляйтесь в отпуск.

Даже не выругавшись, она положила трубку. На следующий день я был в ее отеле вместе с Этьеном. И несколько часов спустя я уже проявлял десятки фотографий, на которых трое промышленников пожимали друг другу руки, прощаясь после обеда на ступеньках дворца Ди Розы. Шале дал мне координаты немецкого журналиста, который давно собирал материалы на Ди Розу и остальных, но никак не мог доказать, что эти трое прекрасно знакомы. Я заработал значительно больше, чем за последние шесть месяцев работы для моей драгоценной газеты.


— С вашей стороны было очень мило согласиться поужинать со мной.

— Знаю, что вы сейчас спросите: сколько стоит ужин со мной? Отвечаю вам сразу: гораздо меньше, чем отпуск в Палавасе. Ведь вы снова будете мне надоедать с этой идей отпуска?

Я заказал столик на двоих в ресторане, слишком роскошном для меня, из тех, что посещают мои клиенты. Я был уверен, что она проведет вечер, подмечая одну за другой мои промашки.

— Вы что, не видите, что я по уши влюблен? Мы можем немного пожить вместе. Не обязательно всю жизнь, ну например, лет десять. А там посмотрим. Мы будем жить на берегу моря, зимой и летом я буду приносить кокосы. Давайте потратим мои дойче марки в тропиках! В конце концов вы имеете право на свою долю.

Она мило улыбнулась, наклонилась и поцеловала меня в губы. Это было волшебно, гораздо приятнее, чем те два часа, что я сжимал ее в объятиях. Остаток вечера мы вели себя как парочка влюбленных. И я понял, почему мужики готовы выкладывать такие деньги, только бы она была рядом. Я забыл ее красоту, природную грацию, элегантность и чувство юмора. Одна-единственная вещь отличала ее от других: всем своим существом она умела показать, как она счастлива быть именно сейчас, именно здесь, именно со мной. Нигде больше, ни с кем больше. (О, это она умеет, гадюка!)

На следующее утро я даже не пытался ее удержать, когда она сказала:

— У меня самолет в семь часов.

— Куда?

— В Насау.

— Понимаю.

— Что касается того, что вы сказали вчера вечером… Я хотела… В общем… Как вы представляете себе парочку — девушка по вызову и папарацци? Забудьте об этом. Я вернусь через три дня, позвоните мне.

Девушка по вызову и папарацци… Девушка по вызову и папарацци… Она сказала об этом так естественно, что у меня проклюнулась идейка.


Она проснулась, я протягиваю ей стакан ледяного лимонада, она выпивает его маленькими глоточками. Говорит, что слишком жарко и от песка все чешется.


Следующий год был самым насыщенным в моей жизни. Мы создали коалицию, а затем и пару. Девушка по вызову и папарацци решили выступить дуэтом. Тот же круг, те же извращения, одинаковые цели. Она соблазняла, собирала необходимую информацию, спала с людьми из общества, а я в эти минуты не переставая щелкал затвором в нужном месте и в нужное время. Анна оказалась лучшим осведомителем, который у меня когда-либо был. В некотором роде и я стал ее помощником — не раз я сводил ее с мужиками, которые только и мечтали о том, чтобы с ней познакомиться. И так мы зажали в тиски весь этот дивный мир. Из алчности. (Кроме наживы, были и другие удовольствия, но деньги были единственным связующим звеном, которое мы открыто признавали.) То был грандиозный год, нас обоих затянуло болото цинизма, и этот спуск по кругам ада накрепко связал нас. Двое подонков перед лицом вечности. Но что касается подлости, то мы были не одиноки. Были еще наши клиенты и читатели моего еженедельника. Не так уж мало народу. В этом было наше главное наслаждение: пусть мы сами ломаного гроша не стоим, но каковы остальные, чтобы нас учить? Очернив весь мир, мы словно обеляли себя, и ничто не радовало нас больше, чем те сделки с совестью, свидетелями которых мы становились каждый день. Там, где испорченность ставила точку, мы аплодировали из первого ряда, утешаясь собственной низостью. Мы пока еще не знали, что цена, которую придется платить, превосходит наши возможности. Любое слово надежды, малейшая нежность были нам строго воспрещены, не говоря уже о планах на будущее. Сколько времени мы рассчитывали продержаться?


— Скажи мне, дорогая, когда ты влюбилась в меня? Теперь ты можешь признаться. В Форментера? Помнишь ту халупу, куда ты пришла меня навестить? Нет? Ну вспомни же… Ты провела неделю у этого дурака художника… Не хочешь разговаривать? А может, это было… Во Флориде? В тот день, когда все чуть не сорвалось, помнишь? Этот теннисист пронюхал о наших махинациях… А снимки были хороши… В аэропорту ты чуть не сдалась, признайся уж… Я просил тебя стать моей и только моей… Что с тобой, дорогая? Может, это от жары?


Однажды, разглядывая только что отпечатанные фотографии, где она распушила хвост перед бетонным магнатом, Анна сказала:

— А что, если его немного пошантажировать?

— …Что?

— Он заплатит нам кучу бабок. И на полгода можно расслабиться. (Вот как она теперь разговаривала. Такая образованная девушка…)

— Да что тебе еще надо? Наш бизнес процветает.

— Тебе этого достаточно?

— Да.

— Жалкие крохи!

— Наверное, ты выдохлась, раз говоришь так.

Я хотел обнять ее, но она меня оттолкнула.

— Ты устала. В последнее время мы работали без передышки. Может, поедем в отпуск?

— Вот заладил! Придурок!

— Могу предложить тебе кое-что получше. Мы сворачиваем лавочку. Женимся. Мы…

Она расхохоталась.

— Поженимся? Мы с тобой? Это все, что ты способен придумать? Мы спускаем все наши деньги на курортах, а через полгода возвращаемся в твою хибару в Атис-Монс? Ты знаешь, где я родилась? В Крезе, в беднейшей из провинций. В дыре под названием Подземелье! В Подземелье! Думаешь, такого не бывает? Теперь ты понимаешь, почему мне нужен воздух, самолеты, деньги, и чтобы все вокруг вертелось? Хочешь, чтобы я тебе подробно объяснила, идиот?

Чтобы сохранить лицо, я попытался изобразить презрение, но в этой игре ей не было равных.

— А что, если я сниму тебя на неделю, как все эти толстосумы? В конце концов ты всего лишь продажная шлюха.

По улыбке, которой она меня одарила, я понял, что она зайдет гораздо дальше, чем я мог себе представить.

В тот вечер у нас была работенка на вилле к югу от Барселоны. Эта гадина (именно так я думал о ней в тот момент) не сделала ничего, чтобы облегчить мне задачу. Несколько раз за вечер она оглядывалась на мое укрытие, рискуя выдать меня гориллам клиента. Смотря на него издалека, к тому же через объектив, я решил, что он скорее похож на честного человека. Не такой порочный, как остальные. Он мог сойти за отца семейства с повадками джентльмена. Из-за этого я даже несколько раз порывался уйти. Так и надо было сделать. Не знаю, что мне помешало. Его телохранители окружили меня, я не успел среагировать. (Сегодня я практически уверен, что Анна продала меня, но в глубине души еще теплится сомнение.)

Дальнейшее помню смутно. Помню ее, ее блуждающий взгляд, пока парни втаскивали меня на подоконник. Я орал ее имя. Я не понимал, почему они не бьют меня. Последнее, что встает перед глазами: я из последних сил цепляюсь за подоконник, а взбесившиеся каблуки дробят мне пальцы. И я разжал руки.


Очнулся я в больнице. Шале и Этьен были уже там. Хотя они пытались обратить все в шутку, я прекрасно понимал, раньше всех специалистов, докторов и диагностов, что на этот раз доигрался. Перелом таза, потеря левого глаза и странная дрожь в руках, которая не прошла и по сей день. В течение шести месяцев, пока я поправлялся в своем пригороде, я все ждал, что она появится. Этот эпизод навсегда поссорил меня со случайностью и примирил с логикой. По-моему, было совершенно логично, что все закончилось именно так?

Шале был на высоте, когда я захотел снова работать. Вместо того чтобы объяснять мне, что я больше не в состоянии удержать в руках фотоаппарат, он предложил мне снимать по мелочи — похороны актера на монпарнасском кладбище или вечеринки звезд. Я поблагодарил его за деликатное лицемерие. Через год мне снова захотелось увидеть Анну. Я висел на телефоне, пытаясь поймать ее по всему миру. Однажды вечером она соблаговолила снять трубку.

— Ну как, выкарабкался?

— Так себе. Я теперь печатаю чужие фотографии в супермаркете, у меня руки весь день в проявителе, но в общем ничего.

— Чего ты хочешь?

— Отпуска. За тобой должок. Всего несколько дней. Я жду.

— Ты прекрасно знаешь, что это невозможно. Ты болен. У тебя ни гроша за душой. Зачем тебе это надо?

— Думаю, мы договоримся.

— …В каком смысле?

— Я рассказывал тебе о своем альбоме?

— Альбоме?

— Нашем альбоме. Сотня снимков, на которых ты и твои любовники. Те, кого я прополоскал в газете, спустятся с небес на землю, когда узнают, как я добывал информацию. А падать с облаков довольно болезненно, уж поверь мне.

— Подонок…

— Так я тебя жду.


В тот же вечер она появилась с дорожной сумкой — еще прекраснее, чем семь лет назад.

— Даю тебе три дня в обмен на фотографии и негативы. Ну а твой отпуск? Задрипанный отель в Дижоне с видом на озеро? В Дижоне небось есть какое-нибудь озеро?

Я хотел объяснить ей, что ни к чему ездить так далеко.


Я смешал себе еще один коктейль и вытащил лед из морозилки. Скоро стемнеет, но жара не прекращается. Я включил вентилятор на полную мощность. Анна хочет пойти в душ смыть песок, который приклеился к ногам. Я выбирал песочек помельче, практически черный. Выгружая две сотни килограммов на пороге моего дома, шофер долго объяснял мне, что этот песок совершенно не годится для строительства. Мне понадобился целый день, чтобы разбросать его толстым слоем по пустой гостиной. Пола совсем не видно.

Я снова сложил свой шезлонг и поставил его к подоконнику. Стемнело. Из окна видны только огни супермаркета напротив. Там я скупил все лампы для загара, которые у них были. Они отлично работают. Через два дня мы оба прекрасно загорим. Анна попросила меня вынуть видеокассету, которая крутится с утра без остановки. После восьми часов пляжа, согласен, надоедает. У меня есть много других — Таиланд, Багамы, в видеотеке была полная коллекция «Путешествий». Заодно я выключаю вентилятор. Она начинает плакать и умолять меня развязать веревки, которыми я привязал ее к шезлонгу. Когда она слишком уж расходится, я завязываю платком ее нежные губки.

— Не дергайся, дорогая. Расслабься. Мы в отпуске.

Оппортюн

Мне хватило всего четырех секунд, чтобы разорвать нить, связывавшую нас на протяжении стольких лет.

Мы с женой целую вечность готовились к этой прогулке на яхте. Наши друзья, Жан-Пьер и Маите, только что вернулись из путешествия. Было что-то символическое в том, чтобы вот так собраться всем вчетвером в каюте и ночь напролет вспоминать прошедшую юность. И каждая минута моей жизни будет принадлежать той, кого я люблю.

Она все время повторяет, что мы так редко видимся.

Этот день должен был оказаться бесподобным, незабываемым. И я сделал все, чтобы он таким и стал. Но не так, как я себе представлял. Мы вышли из машины, пешком дошли до бухты, где нас ждали друзья, готовые к отплытию, с поднятыми парусами. Объятия, шутки, погрузка провизии, и тут, глядя на небо, я выпалил:

— И к тому же будет буря, а Сесиль это обожает, правда, любовь моя?

С этой секунды не могло быть и речи о путешествии, о яхте, ни даже о друзьях, в молчании под проливным дождем мы вернулись домой.

Надо сказать, что Маите обожает мою жену, это ее лучшая подруга. Жан-Пьер тоже очень любит ее, ведь они выросли вместе. А я просто боготворю — другого слова не подберешь — свою жену. С первого же дня я взираю на нее, как на совершенство, которое какой-то милосердный бог позволил мне встретить на моем пути, чтобы доказать мне, что жить на свете стоит. И несмотря на то что прошло немало лет, я до сих пор не знаю, за какое из ее достоинств я женился на ней: за ее красоту, за ее чувство юмора или за ее страстную натуру?

Вот только мою жену зовут не Сесиль.

Стоит ли продолжать? Объяснять, что Сесиль тверда и кисла, как зеленый лимон, что ей двадцать один год и что она смотрит на меня, как распятый Христос, каждый раз, когда мы занимаемся любовью в маленьком отельчике, где она ждет меня в два часа дня по средам и пятницам?

Если вы до сих пор не знаете, то послушайте, что я вам скажу: у каждого из нас в этом мире есть один и тот же враг. У вас, у меня или у соседа напротив. Непримиримый враг, который изводит вас изнутри и не позволяет сделать ни малейшего шага в сторону. Я могу поклясться, что этот враг только того и ждет, чтобы опустить нож гильотины. Его память может состязаться с самыми изощренными механизмами, он реагирует быстрее, чем инстинкты и рефлексы вместе взятые, его жажда противоречия не знает границ, и, чтобы ни случилось, последнее слово останется за ним, битва проиграна заранее. Он есть у меня, у вас, даже у святых и убийц есть этот враг. Имя ему — Подсознание.

Мое, кажется, настолько следует христианско-иудейской морали, что не позволяет мне ничего с тех пор, как я подписал брачный контракт. Моему Подсознанию не нравятся мои шалости. Надо думать, оно тоже обожает мою жену. А ведь я же считал делом чести не совершать ошибок новичка: я стал чаще принимать душ, менял рубашки два раза на дню, не оставлял никаких записочек и никогда не давал свой домашний телефон. Один раз мне даже пришлось выкурить сигару длиной в руку, чтобы замаскировать запах «Шалима» в машине. Но это сволочное Подсознание всегда найдет лазейку. И это не первый раз, когда оно выкинуло такую злую шутку. Впервые это произошло однажды утром, в воскресенье, когда я, сладко потягиваясь, только открыл глаза. Моя нежная дорогуша принесла мне поднос с завтраком, я поблагодарил ее, потрепав по затылку, она спросила, хорошо ли я спал, и я ответил, что совершенно не помню, что мне снилось.

— А кто такая Гаэль, которая «робче, чем девственница, но гибче, чем газель»?

Никогда не знаешь, насколько Подсознание недовольно тобой. Оно в состоянии зафиксировать и выдать слово в слово самые чудовищные глупости, которые мы забываем, едва произнеся.

С Гаэль я сумел выкрутиться, придумав какую-то отговорку (дурацкий фильм, который крутили в самолете — поди узнай, откуда берутся сны), но с Сесиль я не смог ничего сделать. Главное — не пытаться оправдаться. Зачем к гнусности добавлять еще и пафоса? Следующий месяц прошел в полном молчании. Ни слова не было произнесено за четыре недели, полные ледяной ярости. Ничего. Это она умеет. И потом как-то вечером она сказала, поставив чашку чая на журнальный столик:

— Еще одна оговорка — и ты меня больше не увидишь.


После чего я стал верным мужем. Самым примерным мужем. Никаких игровых автоматов вечерком после работы, конференций в провинции и даже пробежек утром по воскресеньям. Как только я поднимал глаза, она была здесь. Как только она поднимала глаза, я был тут как тут. Любовь на кончике взгляда, можно было бы сказать. Счастье на горизонте.

Прошли месяцы. Много месяцев. Может быть, даже год. Мимо меня мелькали силуэты, полные обещаний, губы, готовые к поцелую. Но я был непреклонен. Я стал часто болеть. Подсознание осталось без работы, его надо было чем-нибудь занять. Я был несчастен, как камень. Даже пролил несколько слезинок.

Достаточно было, чтобы новая сотрудница на работе представилась мне: «Добрый день, меня зовут Валери», как мне приходилось в течение всего дня убеждать свое Подсознание, что я не знаю никакой Валери, что я в жизни не встречал ни одной Валери, что это самое нелепое имя, которое я когда-либо слышал, и что я ненавижу всех Валери на свете. Так могло бы продолжаться долгие годы, мое колебание между стыдом и раздражительностью, между навязчивой идеей и чувством неудовлетворенности, если бы не пикник солнечным воскресеньем у Маите и Жан-Пьера.

Воскресенье в саду, чтобы насладиться еще не наступившим летом. Бесконечный аперитив, шашлыки, шезлонги и сиеста. Пока девочки накрывали на стол, мальчики, как обычно, состязались в умении добиться идеальных углей. Внезапно на сцене появился их пес, стащил кусок печенки, и Жан-Пьер заорал:

— Жош, черт возьми, немедленно слезай со стола!

Я в недоумении переводил взгляд с пса на егохозяина.

— Но что случилось с вашим Жошем? Когда я видел его в последний раз, он весил на двадцать килограммов больше, и шерсть у него была отвратительная, что твой коврик для ног.

— Балда ты, тот Жош умер две недели назад. Мы только что взяли другого. Но я с детства называю всех своих псов Жошами, так я, во-первых, никогда не ошибаюсь, а во-вторых, меньше страдаю, когда они умирают.

— ?..

Так мне пришла в голову идея.

Очень просто.

Что может мне помешать завести романчик, если имя моей любовницы будет то же, что и у моей жены?

Ничто.

Даже мое Подсознание.

Вы считаете, это отвратительно?

Мне тоже так кажется, в какой-то мере, но в тот момент, когда у меня зародилась эта идея, я почувствовал себя просто гением. Это была единственная возможность разозлить Подсознание, но так, чтобы оно не смогло отомстить. Казалось бы, нет ничего проще, но жизнь никогда не дает насладиться триумфом. Была только одна загвоздка — мою жену зовут Оппортюн.

Оппортюн Жанна-Мари Элис Сожон. Для девочек это то же самое, что Дезире и Бьенвеню — для мальчиков. Родители считают, что это очень мило, друзья считают, что это очень мило, да и сам я, когда она назвала мне свое имя, счел его очень милым. Поначалу я смаковал это имя, я орал на всех углах: «Оппортюн!», счастливый оказаться в объятиях столь необыкновенного создания.

— Где я найду тебе эту, как там ее?

— Оппортюн.

Форлани, старый холостяк, ничего не знал о моей личной жизни, а список его побед заставил бы Дон Жуана поджать хвост.

— Если бы ты хотел какую-нибудь Этель или Агату, у меня есть такие. Я даже знаю одну Эмму. Но тут…

Я тщательно проштудировал все телефонные справочники, достал своими вопросами коллег и проконсультировался со специалистами. Через три недели я оказался перед фактом, что являюсь единственным в мире мужчиной, которому посчастливилось приблизиться к Оппортюн. Так что вероятность встретить сразу двух становилась похожей на чудо. Мне начало казаться, что я схожу с ума настолько, что уже явственно слышал голос своего Подсознания («Брось ты эту затею, ты проиграл!»). До той знаменитой вечеринки, организованной на моей драгоценной работе. Идиотские танцульки, на которые все ходят только для того, чтобы не дать коллегам повода позлословить на твой счет. В тот вечер я представил жену тридцати сослуживцам, которые представили мне своих. Вот как это происходило:

— Познакомьтесь с моей женой Оппортюн.

— Как это мило и так оригинально! Вы, наверное, были единственной на всю школу! И когда кричат на улице, вы можете быть уверены, что окликают именно вас! Я даже не знал, что такое имя существует! Как это мило и так оригинально! Как это мило и так оригинально! Как это мило и так оригинально!

Да, я в курсе, что живу с единственным экземпляром.

— Пойдем отсюда, дорогая?

— Как хочешь.

По дороге в гардероб мы наткнулись на нашего профсоюзного деятеля, пожелавшего познакомиться с восхитительной женщиной, державшей меня под руку.

— Моя жена Оппортюн.

— О, как забавно, мою сестру зовут так же.

Я очень хорошо помню, какой я ее вообразил: дамочка ста пятидесяти килограммов живого веса, окруженная крокодилами на австралийском ранчо. Иногда даже хочется, чтобы жизнь подчинялась такого рода логике, но жизнь — не точная наука, Подсознание ничего не смыслит в логике, и у случая гораздо больше фантазии, чем у нас. Эта Оппортюн частенько приходила пообедать со своим братом в нашу столовую, она была не замужем, прелестна, как майское утро, и не пользовалась духами.

— Я пойду возьму кофе. Вы поищете столик?

Он не ведал, что творит, оставляя меня в тот день один на один со своей сестрой.

— Вы очень близки со своим братом.

— Наверное, если бы я не была так одинока, мы бы виделись реже.

— Не могу представить себе, что вас не осаждают толпы поклонников.

— Я общаюсь только с женатыми мужчинами — предпочитаю оставаться независимой и люблю просыпаться в одиночестве.


Я принес шампанское, она приготовила что-то закусить, диван был мягким, голубые шторы отбрасывали пастельные тени на ее кожу. Я горю так, что скоро превращусь в пепел. Бесконечно счастливый, я воскликнул:

— Иди ко мне, Оппортюн, займемся любовью под луной, Оппортюн!

И она пришла в мои объятия. И сказала, улыбаясь:

— Обычно все смеются над моим именем.

— Как оно мило и так оригинально!

— А вас как зовут? Вы мне так и не сказали — все произошло так быстро.

— Франсуа.

— …

Она выскользнула из моих объятий. Одно движение ресниц — и шаловливое выражение лица исчезло.

— …Франсуа?

— Да, конечно, везде сотни Франсуа, не всем же повезло с таким редким именем, как вам. Это даже к лучшему!

— Вот именно… У меня был очень… очень бурный роман с одним Франсуа… Я только-только пришла в себя… От одного звука его имени у меня все внутри сжимается…

— Но как же так!!! Называйте меня… Барнабе!.. Донасьен!.. Родриго! И вообще, зачем меня как-то называть, просто любите меня!

— Это невозможно, это сильнее меня, и тут уж ничего не поделаешь. Мне так жаль. Вы такой милый.


Неделей позже Форлани (уже несколько месяцев назад он стал моим доверенным лицом) достал свою лучшую ручку, чтобы настрочить следующее:

«Муж. 40 лет, приятн. наружн., жаждет пережить идиллию с дев. по имени Оппортюн. Возраст, внешность значения не имеют. Срочно».

— Это объявление просто нелепо.

— Для специфических проблем нужны адекватные решения. Через неделю или ты рухнешь под натиском разных Оппортюн, или ты решишь жить без греха. На твоем месте, с такой женой, как у тебя, я бы ни секунды не сомневался.

— Это ты мне говоришь?

— Именно я. Если бы у меня была такая жена, я бы возблагодарил Небеса и тут же прекратил свои похождения. Я и вправду сомневаюсь, заслуживаешь ли ты ее.


— Моя бедная Маите, хоть ты и моя лучшая подруга, я должна тебе сказать, что ты совершенно свихнулась.

— Здесь так написано, черным по белому. Человек хочет познакомиться с Оппортюн.

Что и говорить, это показалось мне странным — парень, который хочет познакомиться с девушкой, носящей такое же безумное имя, как у меня.

— Я и не знала, что ты читаешь такие журнальчики.

— Не уводи разговор в сторону. Нет, ты только подумай! Мужик, влюбленный в имя! И добавляет «возраст, внешность значения не имеют», по-твоему, это не признание в любви? Думаешь, со мной такое когда-нибудь случится? Дудки! Надо было, чтоб это случилось с мадам, которая ни на шаг не отходит от своего благоверного, который на нее даже не смотрит.

— Не говори так о Франсуа.

— И кто тебе сказал, что он не принялся за старое?

— Уверена, что нет.

— Когда он тебе не изменяет, он на тебя дуется, по-твоему, это нормальная жизнь? В то время как какой-то романтик уже без ума от тебя? Это волнует, это приятно… это… так… возбуждает! Пойди посмотри по крайней мере, на что он похож! Это тебя ни к чему не обязывает, хоть развеешься немного! Иди!

— …Думаешь?


В тот бар он пришел первым. Она подсела к нему. Он чуть не сказал: «Я знал, что ты придешь», и она была готова ответить: «Я была уверена, что это ты», но вместо этого они долго притворялись, будто не знают друг друга. А потом, поздно ночью, он предложил заняться любовью под луной.

IQ

Я не устаю изумляться, когда вижу, как папаша трудится, как каторжный, над будильником в тот день, когда все переходят на летнее время (пропустить невозможно, каждый год в последнее воскресенье марта я имею право задать вопрос: «Так как, мы переходим на час вперед или на час назад?»). То же самое, когда он решает расслабиться с кроссвордом в руках и задает маме вопросы вроде: «Приютивший все пары, из трех букв… Три буквы — это не слишком много для всех для них». Он хотел бы написать «зонт» или «брачный контракт», но не влезает. А я снова утыкаюсь в книгу, вместо того чтобы сказать ему «Ной», потому что определение не блестящее, а ответ и того меньше. Мне не хочется его обижать. Налоговая декларация для него целая драма, а поздравительные открытки — катастрофа. Иногда он настолько выводит меня из себя, что хочется крикнуть: «Если не знаешь, спроси меня, идиот!» Но я никогда этого не говорю. Все-таки он мой отец. И когда я говорю, что меня это удивляет, я хочу, набравшись смелости, сказать, что… что мне просто тяжело это видеть.

Ведь мне всего девять лет и четыре месяца.

В школе все по-другому. Руки у меня развязаны, но я этим не пользуюсь. Училка ничего, скорее даже хорошенькая, но когда она пытается объяснить, что правописание «не» с причастиями подчиняется логическим правилам, которые мы должны вбить себе в голову, я говорю «нет». Нет, оно не подчиняется никакой логике. Надо напрячься, это да, согласен, но логики никакой нет и в помине. «Несъеденный апельсин» или «не съеденный за обедом апельсин» пишется по-разному, но как бы там ни было, этот чертов апельсин остался целехонек. Только вот если я стану возникать, начнутся неприятности, училка раздраженно скажет мне, что я отвратительно веду себя на уроках, а все потому, что мне просто нечего здесь делать. Я отлично знаю, что на педсовете они изучают мои документы и что в один прекрасный день они наконец решат, что со мной делать, но сколько можно ждать! Я уже перепрыгнул через два класса, похоже, больше просто невозможно. Так что я научился сдерживать свое неуемное любопытство, но мне невыносимо скучно. Так как я постоянно зеваю на уроках, многие считают меня тупым лентяем. Я же не виноват, что родился таким. Я ведь не просил. Последний раз, когда человек в желтом костюме приходил, чтобы протестировать меня, он выставил мне 148. Расположи эти предметы, малыш, что это тебе напоминает, малыш, говори все, что приходит тебе в голову, малыш. Коэффициент умственного развития 148, а он разговаривает со мной, как с дебилом… Ну и посмеялся же я, когда отвечал на вопрос, формулировку которого он даже не понял. Я не из тех, кто любуется собой, но этот тип с ногами-циркулями, который регулярно приезжает измерять мои нейроны, должен перестать называть меня «малыш», мне кажется, это не совсем уместно. Помню день, когда он явился сообщить моим родителям, что я не похож на других. Человек в желтом пиджаке объяснял моему отцу, что, если бы я родился в России, я бы уже находился на секретной базе, где дни напролет играл бы в шахматы. В Америке меня бы поселили как принца при каком-нибудь научном комплексе, с другими такими же умниками. Но во Франции, к сожалению, пока ничего подобного нет, поэтому меня надо первым делом послать в Париж. Но папаше не очень понравилась эта идея, он сказал, что после окончания школы будет время подумать. Что ты хочешь, чтоб я сделал со школьным дипломом, а, папаша? Человек в желтом пиджаке считает, что я уже достоин трех или четырех.

Сверходаренный ребенок — с этим термином я согласен, другого пока не придумали, но нельзя все валить в одну кучу. Как в университете, есть технари и гуманитарии. К кому я отношусь, тоже понятно. Я неплохо справляюсь с логарифмами и уравнениями, но мне это быстро надоедает. Все эти бассейны, которые наполняются и выливаются, или последовательности, где из одного числа можно вывести другое, кажутся мне занудством — дело вкуса, конечно. Зато мне гораздо больше нравятся темы, что называется, «чисто созерцательные». Никогда не забуду первый раз, когда тип в желтом пиджаке показал нам картинку, на которой человек сидит за письменным столом, а на столе лежит книга. Желтый пиджак спросил: «Что делает этот человек?» Он ожидал, что я скажу, что парень делает домашнее задание, потому что он прилежный ученик и не хочет остаться на второй год. Я же произнес первое, что пришло мне в голову, примерно так: «Закончив читать Ницше, этот несчастный осознал, что Бога не существует. Разочаровавшись в религии, он решил покончить с собой, оставив записку, начинающуюся словами: „О вечность, мой белый саван“». Что мне больше всего понравилось, так это выражение лица типа в желтом пиджаке.

Естественно, они тут же решили, что меня надо показать психоаналитику. Я был заинтригован. В августе, пока мои родители барахтались в Средиземном море, я читал на пляже «Введение в психоанализ». Кое-что в этой книжке мне очень понравилось, например, крестовый поход против оккультных наук или поэтическая идея о том, что у каждой души существует свой потусторонний мир. Психоаналитик задал мне множество вопросов о моих родителях. Ужасно было слышать все эти ласковые слова по отношению к себе. Да, я действительно вышел оттуда в слезах, меня растрогало что-то ужасно обыкновенное или обыкновенно ужасное, именно так.

А я не люблю плакать.

Приятели? Как вам сказать… Не совсем верное выражение. Друзья? Нет, не то. Одноклассники? Да, есть. И много. Они видят во мне последний бастион перед плохой оценкой или же несравненного претендента на игру «Вопросы для чемпиона». Меня со всеми моими способностями легко можно купить за горсть рахат-лукума.

А я хочу лишь любить вас, вас всех, если вы сможете наконец понять, что я всего лишь ребенок, хотя и такой умный. Не бойтесь, когда я вырасту, я все забуду и стану нормальным, похоже, это самый распространенный вариант.

У меня есть два собеседника. Роже, радиоэкстрасенс. Ему уже за шестьдесят и он всюду ходит со своей штукой для обнаружения радиации. Иногда он находит источник излучения, и я даже видел однажды, как он вышел на склад оружия глубоко под землей. Наши в деревне его обожают. Надо сказать, он чертовски обаятелен. Я совершенно влюбился в него, когда он только для меня одного вытащил на свет божий свой школьный портфель времен Оккупации. Он открыл его на моих глазах: внутри таились сокровища. Гора исписанных бумажек, на каждой — слово, предложение, дельная мысль. А все потому, что в детстве он был очень любопытен и записывал все, чего не понимал в разговорах взрослых. Роже фиксировал все, что слышал непонятного, и говорил себе, что в один прекрасный день он поймет. И он дал мне это сокровище, тайны своего детства. Я выбрал наугад одну бумажку и прочел: «Дядя сказал, удовольствие, которое нельзя потрогать, всего лишь сон». На другой: «Бабушка брызжет слюной, а дедушка считает ее красивой». Я читал эти бумажки одну за другой, и меня охватила тоска. В том, что меня окружает, так мало непонятного.

Мой второй собеседник — Гаэль. Мы с ней ровесники, она всего на два дня меня старше. Она совершает все глупости, которые я не решаюсь сделать. Меня смущает такая свобода. Взрослые говорят, что по ней тюрьма плачет, а я ей завидую. Однажды она объяснила мне, что такое супружеская жизнь. «Люди живут вдвоем, потому что если один из них упадет, второй будет тут как тут, чтобы его поднять». И хотя я читал романтиков, картезианцев и психоаналитиков, за всю свою короткую жизнь я ни разу настолько не приблизился к истине. Иногда мы целуемся в губы. Ее интересует сам процесс, меня — вкус. Она хочет, чтобы мы поженились, когда нам исполнится по двадцать лет. Я говорю ей, что к тому времени уже состарюсь. Гаэль отвечает на многие вопросы, которые меня занимают. И на секунду у меня возникает впечатление, что я взрослый человек и мой возраст наконец-то соответствует моему умственному развитию. Мне так нравится смотреть, как она одергивает сзади юбку, когда дует ветер! Еще нас сближает любовь к паззлам. Но пока я трачу бездну времени, выискивая нужную деталь, она берет первую попавшуюся и ударом кулака вбивает ее на место. Чистая поэзия!

В одной из книг я вычитал, что суперодаренные люди не могут быть счастливы. Это наверняка правда, но мне хотелось ответить, что человек не может быть одаренным во всех сферах одновременно. Если хорошенько подумать, у меня еще вся жизнь впереди, чтобы быть несчастным, к чему торопиться?

Но ожидая взросления, что делать с этим огромным количеством интеллекта? Я мог бы стать кем-то вроде мыслителя, весь день валяться на диване, но зачем? В моем возрасте однообразие быстро надоедает. В моем возрасте хочется безобразничать. Хочется показать, что ты существуешь, хочется развлекаться, проказничать, перевернуть все вверх дном.

Ну и?..

Ну и от скуки я вывел следующее простейшее умозаключение: если Бог — это высшее существо, следующее какому-то непонятному плану, если Бог видим, когда его никто не видит, если Бог распоряжается судьбами людей, если Бог так любит нищих духом и заблудших овец, то Я — Бог.

И весь следующий год в нашей деревушке я исполнял свое божественное предназначение, хотя никто об этом и не догадывался. Это, конечно, необычная работа, но все же работа. Другой Бог, о котором говорится в Ветхом Завете, отдыхал в воскресенье. А я иногда даже этого не могу себе позволить.

В школе за три недели я решил проблему рэкета и наркотиков благодаря классической тактике замены местами сильного и слабого, взятой из игры в го. Директора отметило начальство (все верят в его железную руку), и теперь наш лицей ставят в пример всему району.

Я написал очень грамотное письмо с угрозами крупному промышленнику, который уже собирался устроить огромную свалку на въезде в деревню. За два месяца проблема была решена благодаря сотрудничеству химиков и журналистов… В итоге нашему мэру пришлось отказаться от своих амбициозных, но очень личных проектов и подать в отставку.

Я люблю большие дела, но не забываю и о частностях. Бог везде. Я дал идею для романа одному незадачливому писаке. Сюжет валялся под ногами, самое трудное было раскрыть бумагомарателю глаза так, чтобы он не заметил.

Я соединил двух человек, которые были созданы друг для друга. Иногда достаточно пустяка, а влюбленным часто не хватает воображения. По последним слухам, их первенец должен родиться в июне. Справедливости ради они должны назвать его в мою честь.

Я вернул стадо потерявшихся овец, но и поставил подножку маленькому бездельнику. Иногда я ужасен, иногда милостив. И все это чудовищно утомительно.

Чаще всего я одинок.

Но я знаю, что однажды я вернусь к своим. И в тот день они примут меня.

И если Бог действительно существует и его царствие открыто только нищим духом, я надеюсь, что там все же найдется местечко и для меня.

Тонино Бенаквиста Сага

В книге есть заимствования у Грушо, Бергмана, Шаффера, Превера и некоторых других.

Но прежде всего я обязан воздать должное Цезарю, моему отцу.

Моя благодарность Даниелю, Жану-Филиппу, Франсису и Фредерику.

Он писал свои драмы по мере того, как их транслировали. Я убедился, что написание каждой главы занимало у него почти вдвое больше времени, чем исполнение, то есть один час.

– Только что гинеколог принимал роды тройни у своей племянницы, но один из этих лягушат застрял. Не можете ли вы подождать пока минут пять? Я сделаю девушке кесарево сечение, а затем мы выпьем с вами отвара йербалуисы с мятой.

Марио Варгас Льоса «Тетушка Хулия и писака»

Тонино Бенаквиста

Тонино Бенаквиста родился в 1961 г. в семье итальянских иммигрантов. Изучал кинематографическое искусство, работал проводником поезда, декоратором, продавцом пиццы. Автор романов «Недоразумение в спальном вагоне» (в русском переводе «Охота на зайца»), «Машина для раздавливания маленьких девочек», «Укусы зари». За романы «Три красных квадрата на черном фоне» и «Комедия неудачников» получил несколько литературных премий, в том числе «Гран-при» в области полицейского романа и «Приз-мистерия критиков». В 1998 г. признан читателями журнала «Elle» лучшим автором года за роман «Сага».

КОМАНДА

Литература – это роскошь.

Вымысел – это необходимость.

Г.К.Честертон

1. Луи

Она лежала на паркетном полу с окровавленным лбом и левой рукой, скрытой складками шторы.

– Ваши ноги в кадре, – сказал тип из отдела идентификации. Старший инспектор отступил на шаг, чтобы не мешать фотографу сделать несколько общих снимков тела.

– Когда это случилось?

– Здесь можно приготовить кофе?

– Сосед услышал шум около семи часов утра.

– Можно убрать тело?

– Наверное, она зашла сюда случайно. Убийца оказался застигнутым врасплох.

Младший из двух инспекторов оторвался от записной книжки, бросил взгляд на коллегу и поспешно, чтобы его не опередили, высказал гипотезу:

– Похоже на работу взломщика, из тех, что работают только в августе и быстро приходят в панику при малейшей опасности.

– Скорее всего, у него были ключи от квартиры. Некоторое время он рылся в комнате, перевернул все вверх дном, и шум разбудил жертву. Женщина встала и вышла из спальни, чтобы посмотреть, что происходит в гостиной.

Необычная суета вокруг тела Лизы достигла разгара. Со всех сторон раздавались обрывки фраз, на которые редко кто реагировал.

– Он запаниковал, схватил пепельницу с каминной полки и два раза ударил жертву по голове.

– Видимо, здорово перепугался – удар очень сильный.

– Выяснили, что украли?

Молодой инспектор показал деревянную шкатулку, инкрустированную перламутром.

– Здесь явно лежали драгоценности. Похоже, больше ничего не взяли.

– Что известно о ее семье?

– Детей у нее не было, она жила с мужем. Сейчас он в Барселоне, должен вернуться вечером.

– Можно убрать тело?

– Отпечатков мы не обнаружили.

– У консьержки и горничной были запасные ключи.

– Вызовите их ко мне. И соседа тоже.

Санитары с носилками скрылись в коридоре. Как всегда, едва вынесли тело, комната сразу почти опустела. Старший инспектор застегнул на молнию свою куртку, его коллега в последний раз посмотрел в окно.

В комнате воцарилась тишина.

Было около одиннадцати, и полицейские обменялись несколькими общими фразами по поводу завтрака и этого странного августа, больше похожего на октябрь. Им нужно было уладить дела в комиссариате, и Дидье, самый молодой из всех, предложил поехать по улице Прованс, чтобы избежать пробок на Больших Бульварах.

– Никто бы не захотел погибнуть так, как вы описали…

Полицейские, стоявшие в коридоре, одновременно обернулись. В гостиной, на стуле, втиснутом между забитым до предела книжным шкафом и дверью в соседний кабинет, сидел Луи. Ему удалось, словно хамелеону, слиться с окружающей обстановкой; странная неподвижность и костюм такого же цвета, что и старинная мебель, сделали его совершенно незаметным. Он явно не считал нужным подняться и сохранял полнейшую невозмутимость, как умел делать это в самых сложных ситуациях.

Дидье почувствовал, что совершил оплошность, не заметив постороннего в комнате.

– Вы здесь давно?

– С полчаса. Просто решил зайти, и меня никто не заметил. Я редко привлекаю внимание.

– И что вам здесь понадобилось?

– Я почти родственник. Еще два года назад я был женат на этой женщине. Но она развелась со мной и вышла замуж за известного актера. К сожалению, я не настолько богат, чтобы жить с ней в такой квартире.

– Как вас зовут?

– Луи Станик.

Старший инспектор, не сводя глаз с Луи и не скрывая раздражения, снял куртку.

– Значит вы «просто» решили зайти?

– У меня была деловая встреча в двух шагах отсюда. Я знал, что ее муж в отъезде, так как прочел в газете, что он снимается в Испании. Вот и решил, что если зайду «просто так», то, может быть, она меня впустит.

Старший инспектор подумал, что его раздражает больше всего: то ли невероятно естественное поведение Станика, то ли его способность обходить острые углы в этой необычной ситуации.

– У вас есть ключи от квартиры?

– Нет. Но у меня есть алиби на это утро.

– У нас здесь не американский телефильм.

Луи недавно исполнилось пятьдесят. Прямые усики и густые брови придавали его лицу серьезность, с которой не вязалось лукавство во взгляде светлых глаз. Он встал, распрямив свое высокое нескладное тело, и хрустнул пальцами. В бархатном голосе, идущем словно из глубины горла, прозвучали нотки печали.

– В американском телефильме я бы уже давно проливал слезы. Но я предпочитаю заняться этим позже.

– Да, похоже на правду, – сказал Дидье. – Вы явно переживаете случившееся как-то уж слишком… слишком спокойно…

Старший инспектор взглядом дал понять юному коллеге, что тот мог бы и воздержаться от подобного замечания. Похоже, и сам Дидье удивился тому, что сказал.

– Вы ошибаетесь, мне совсем не легко видеть распахнутой дверь в ее квартиру и каких-то типов, шныряющих вокруг ее тела. Но больше всего меня огорчает ваша версия случившегося.

Полицейский набрал полную грудь воздуха, чтобы не вспылить. В общении с Луи нужно было держать ухо востро.

– И чем вас не устраивает наша версия?

– Она правдоподобна, но маловероятна. Возможна, но абсолютно нереальна. Нет, никто бы не захотел погибнуть так, как вы описали.

– Если у вас есть какие-то сведения, сообщите их.

– Кому хочется умереть от удара пепельницей, нанесенного каким-то воришкой, удирающим затем с драгоценностями?

– В нашей профессии сталкиваешься и с более нелепыми смертями.

– Но не в моей. Вы действительно верите, что ее убили из-за драгоценностей в шкатулке?

– Это нам должен подтвердить ее муж. Или горничная.

Луи чуть было не возразил, что ни горничная, ни, тем более, муж ничего не расскажут им про Лизу.

– Лиза ненавидела драгоценности, что меня очень устраивало, так как за десять лет совместной жизни я не смог подарить ей ни одного украшения. Кстати, она умудрилась потерять обручальное кольцо во время нашего свадебного путешествия.

– …?

– А если в этой шкатулке находилось что-то другое? То, чем она очень дорожила? То, за чем специально пришел убийца?

– Пока он для нас всего лишь обычный взломщик, которому не хватило хладнокровия.

– Думаю, можно придумать что-нибудь и получше.

Слова Луи прозвучали без капли иронии. Напротив, чувствовалось, что он пытается быть логичным и помочь следствию.

– Вы прожили с ней десять лет. Мы вас слушаем.

Солнечный луч заскользил по спинке кресла. Луи устроился в нем и прищурил глаза от яркого света.

– Лиза спала очень чутко. Грабитель никогда бы не смог перевернуть вверх дном всю квартиру, не разбудив ее. Она видела, как он орудует. Ключей при нем не нашли, значит, это она впустила его.

– Продолжайте.

– Этот тип рассуждал так же, как я. Он пришел на рассвете, зная, что ее муж в Испании. А в семь утра в квартиру впускают только близких.

– Или любовника.

– Почему бы и нет? Это в ее стиле – завести любовника. Ведь в течение двух последних лет нашего брака у нее была связь с актером, за которого она потом вышла замуж.

– И что же этот любовник хотел найти в шкатулке?

– Пока мы можем рассмотреть один или два возможных варианта. Пожалуй, есть и третий, но он слишком сложен и, следовательно, не заслуживает внимания. Представим, что любовник решает сообщить ей, что хочет с ней порвать. Но Лиза об этом не подозревает; наоборот, она собирается воспользоваться неожиданной возможностью провести с ним ночь, не боясь внезапного появления мужа. Однако любовник не желает преподносить ей такой подарок в ознаменование разрыва. Поэтому он появляется как можно позднее, ранним утром, чтобы поставить ее перед свершившимся фактом. И даже подготавливает примерно такую фразу: «Мне так хотелось, чтобы ты меня полюбила, по ты всегда видела во мне лишь любовника». Однако проблема в том, что он не может считать себя совершенно свободным, пока не вернет свои письма.

– Какие письма?

– Безумно романтические письма, которые он написал ей за время их романа. Лиза обожала любовные послания, ей нужны были такие доказательства, чтобы чувствовать себя любимой. Она ценила их несравненно выше, чем драгоценности! Я знаю, о чем говорю – ведь я добился ее только благодаря своим письмам. В то время они у меня прекрасно получались.

– У вас есть хоть малейшее представление о том, кто бы мог быть ее любовником?

– Никакого. Но это явно женатый человек. Совершенно необходимое условие. Она никогда бы не заинтересовалась юным воздыхателем, который третировал бы ее просьбами, чтобы она развелась. Ее возбуждала двойственность ситуации, двойной адюльтер. Когда она познакомилась с артистом, тот тоже был женат. И потом, Лиза не бросилась бы на шею первому встречному, ей нужен был человек, с которым было бы престижно появляться в обществе, который был бы широко известен, то есть, занимал бы видное положение в шоу-бизнесе, понимаете, что я имею в виду?

– Более-менее.

Луи любил изображать ситуацию так, словно самое странное было вполне естественным. И делал это весьма убедительно.

– Следовательно, любовник должен был любой ценой уничтожить письма, иначе Лиза непременно воспользовалась бы ими. Вытряхивая содержимое ящиков серванта, он наконец натыкается на перламутровую шкатулку. Чувствуя себя в безопасности, но не в силах противиться нахлынувшей ностальгии, он говорит ей приблизительно следующее: «Теперь остается самое трудное, Лиза, забыть все, забыть, что ты существовала, пусть о тебе останется лишь смутное воспоминание, а потом я забуду и это воспоминание». Рассвирепевшая Лиза угрожает обо всем рассказать его жене. Он паникует, она отвешивает ему пощечину, он хватает пепельницу и…

Молчание.

Инспектор пристально взглянул на шкатулку, потом попросил Дидье сходить на кухню и принести остатки остывшего кофе.

– Такая версия событий вам подошла бы больше, да, месье Станик?

В этом инспектор ни капли не сомневался. Это убийство явно носило необычный характер, а он всегда предпочитал убийства из ревности у богачей, чем потасовки двух сопляков.

– Не знаю, – ответил Луи. – Вообще-то мне бы очень хотелось, чтобы тайна ее смерти раскрыла наконец секрет ее рождения.

– Что вы имеете в виду?

Дидье принес чашку кофе. Луи достал пачку сигарет, и инспектор стрельнул у него одну. Закуривая, он бегло обменялся с Дидье взглядами.

– Значит, вы не знаете, что Лиза – подкидыш?

Дидье, хотя его никто об этом не просил, достал блокнот и зачитал вслух информацию, полученную из Центрального банка данных.

– Все верно. Лиза Колетт была найдена в 1957 году у дверей госпиталя в Кане, ей было два года.

– До шестнадцати лет она находилась на попечении департаментской комиссии по санитарии и общественной деятельности, – добавил Луи. – В то время ходили слухи, что у нее есть брат, но его никто никогда не видел.

– Похоже, вы информированы лучше, чем кто-либо.

– И тем не менее Лиза редко бывала откровенной. Впрочем, ее любовь к секретам еще сильнее сводила меня с ума…

Старший инспектор, все более явно выражая свое нетерпение, попросил продолжать.

– Допустим, что брат решил связаться с Лизой.

– Из-за денег?

– Тогда бы он объявился намного раньше.

– Проснулись родственные чувства?

– Через сорок-то лет?

– Тогда что же?

– Есть только одна причина: ему нужна была операция по пересадке костного мозга.

– Простите, что?

– Попробуйте найти другой мотив, и вы поймете, что это единственно возможный. И только сестра могла ему помочь.

– …?

– Однако такая сложная операция не может пройти незамеченной, а Лиза не хочет, чтобы с появлением этого человека кто-то начал рыться в ее прошлом. Она категорически отказывается помочь. Но брат настаивает – речь идет о его жизни. Утром он приходит к Лизе и умоляет ее, это его последний шанс. Однако она снова отказывается спасти его. Он знает, что приговорен и должен умереть, но эта девка его не переживет!

Подобно пьяному, пытающемуся любой ценой выглядеть трезвым, инспектор счел делом чести скрыть свое удивление искренностью Луи. Дидье застыл, опустив руки и ожидая реакции начальника.

– Она приговорила к смерти своего брата?

– Это был единственный способ, чтобы больше с ним не встречаться.

– Вы изобразили нам настоящее чудовище.

– Только чудовище способно пробудить истинную страсть.

Инспектор уже начал сожалеть, что это не рутинное расследование. Особенно после того, как Луи сообщил:

– Подумав как следует, я решил предложить вам кое-что иное.

Инспектор, словно уже ожидавший подобного поворота, возвел глаза к небу и сжал кулаки. Луи сохранял полную невозмутимость. И искренность.

– Валяйте! И покончим с этим!

– Инспектор, кто, по-вашему, может уничтожить чудовище? – …?

– Только другое чудовище.

Дидье подавил вздох, сделав вид, будто хотел откашляться.

– Вы помните о деле Андре Карлье?

Никто из инспекторов не прореагировал.

– Это военный преступник, которого преследовала полиция всех стран мира. Он исчез в районе Кана в 1957 году. Больше никто его не видел.

– Никогда не слышал о нем.

– Однажды, просматривая бумаги Лизы, я случайно наткнулся на старую вырезку из газеты, в которой шла речь о том деле. Очевидно, это не было случайным совпадением. Лиза – дочь Андре Карлье.

Инспектор даже не успел удивиться.

– Она полагала, что он далеко, может быть, даже мертв, но призрак в конце концов возвратился. Зачем? Чтобы в последний раз перед смертью повидать свое милое дитя? Чтобы шантажировать ее? Или, наоборот, отдать ей награбленные во время войны сокровища? Кто знает? Утром она впускает в дом этого человека, которого никогда не видела и который давным-давно ее бросил. Во время встречи, о которой мы тоже никогда ничего не узнаем, Лиза погибает от ударов, которые он наносит ей по голове.

– Почему вы считаете, что мы никогда ничего не узнаем?

– А вы представьте себе личность Карлье. Он так и не искупил вину за свое прошлое. Теперь он стар, затравлен, и лишь надежда увидеть дочь до последнего времени придавала ему силы. Вы думаете, что он сможет пережить страшную сцену, разыгравшуюся утром? Вполне возможно, что в ближайшие дни тело этого негодяя ваш патруль обнаружит на одном из берегов Сены.

Инспектор с отсутствующим видом скрестил руки на груди и о чем-то задумался. Дидье раскрыл блокнот и нацарапал в нем несколько слов.

Впервые за все время глаза Луи затуманились при виде обрисованного мелом контура тела Лизы. Возможно, именно в этот момент он осознал, что больше никогда ее не увидит.

– Месье Станик, я должен составить отчет. Ваш рассказ будет зафиксирован в протоколе.

– Стоит ли, инспектор? Забудьте все, что я вам сообщил.

– … Забыть?

Луи закрыл глаза, чтобы скрыть выступившие слезы, как это часто бывает в торжественные моменты.

– Вы были правы, инспектор. Лизу наверняка убил грабитель.

– …?

– Но люди моей профессии не могут представить себе, чтобы жизнь заканчивалась так глупо. Особенно жизнь тех, кого вы любили. Так и хочется придумать для них смерть, связанную со страстями.

Луи медленно направился в комнату Лизы. Ошеломленные полицейские двинулись следом.

– И… и что у вас за профессия?

После некоторого молчания Луи опустился на колени перед кроватью.

– Я – сценарист.

Его рука скользнула по смятым простыням, и он уткнулся лицом в подушку.

2. Матильда

Любовь.

Любовь никогда не приносила денег Матильде. Ну, может, совсем немного. Она двадцать лет служила любви, преподносила ее в лучшем виде, как настоящая мастерица показывала ее лучшие стороны. Любовь – это была ее работа, она овладела всеми ее хитростями и уловками. Иногда даже придумывала новые. Прежде, чем сдаться, любовь навязывала ей свои капризы, свои условия. И так день за днем, с утра до вечера. Но к чему считать часы, когда речь идет о любви? Разве любовь когда-нибудь спит? Разве у любви бывает отдых? Любовь постоянно требовала от нее все новых фантазий, однако ничем не помогала. Матильда искусно черпала вдохновение из сокровищницы своей тайной нежности. За двадцать лет, прошедших в погоне за любовью, она усвоила, что самопожертвование – неиссякающий жизненный источник.

Так или иначе, но ни на что другое Матильда не была способна. Виктор повторял ей это каждый день.

– Твой талант – божий дар. Ты только и умеешь, что делать это, но, черт возьми, как здорово ты это делаешь!

В конце концов, она сама поверила в тот образ великой жрицы любви, который так нравился Виктору. «Колдунья, повелительница сердец и страстей, хранительница неугасимого любовного огня», – он никогда не боялся преувеличений, когда требовалось подбодрить ее во время работы. Она свято верила во все, что слышала из уст Виктора, начиная с первого дня их знакомства.

Ни на миг у нее не возникло желания избежать ловушки, таившейся в его взгляде, когда она, сидя за краешком стола в бистро на площади Вогезов, увидела его. В ту же секунду Матильда бросила писать свой дневник. С обаянием проповедника, отрекшегося от веры, Виктор увлек в свои сети ее наивную душу. В тот же день он стал и ее любовником. Ей тогда не было и восемнадцати. Он ни за что не провел бы с ней в постели больше одного вечера, если бы она очень быстро не проявила поразительные способности ко всем тонкостям любви.

Десять лет безоблачного счастья. Она – за своей работой, он – за своей конторкой. Прямо как в песенке из «Трехгрошо-вой оперы». Он всегда умел дать ей совет и обеспечить уют, в котором она нуждалась для спокойной работы. Время от времени Виктор выводил Матильду в свет, чтобы немного развлечь и чтобы румянец оживил ее бледные щеки. Ему было достаточно проявлять к ней хоть каплю внимания, чтобы ловко избегать фразы «Я люблю тебя», которую она так мечтала услышать.

Потом все стало таким рутинным, таким печально предсказуемым. Раз в три недели Виктор появлялся в ее квартирке на улице Месье-ле-Прэнс, чтобы забрать плоды ее трудов. За пять минут он овладевал Матильдой на краю постели, и она никогда не требовала от него большего. В ней было достаточно любви еще на десять лет. И еще десять лет она любила его, несмотря на его брак с первой встречной женщиной и на рождение двух детей. «Любовь не имеет отношения к семье», – часто повторял Виктор. В конце концов, Матильда в это поверила. В тридцать лет она превратилась в старую любовницу, которой можно ничего не обещать.

Матильда с еще большим ожесточением ушла в работу. Чтобы забыть Виктора или, наоборот, вызывать его восхищение, она и сама толком не знала. Он становился все требовательнее и часто настаивал на том, чтобы она вносила побольше пикантностей в свои сочинения.

– Пикантности… Что ты имеешь в виду?

– Фантазии, жаркие сцены, черт побери! Заставь в конце концов говорить свою плоть!

В свои сорок лет Матильда соглашалась на все. Она пожертвовала своей юностью, своей мечтой родить детей. И все во имя чего? Во имя любви?

– Мне очень жаль, милочка, но я не смог продать даже тысячи экземпляров «Забытой любовницы».

– Но, Виктор… Я сделала все, что ты требовал. Добавила главы, где действие происходит в «Эрос-центре»…

– Я знаю, что ты старалась, но задница больше не привлекает читателя.

– Это из-за моего псевдонима. Кого привлечет последний роман Клариссы Гранвиль? Следующий роман я подпишу иначе. Например, Пэтти Пендельтон. Она уже давно ничего не публиковала.

Пэтти Пендельтон. «Очертя голову», «Замок без любви», «Та, которая ждет». Тридцать пять тысяч экземпляров каждой книги. Пэтти Пендельтон и неожиданные повороты сюжета, ее безумная романтичность, коттедж в Сассексе…

– Все это было уже пятнадцать лет назад, Матильда. Сегодня ты этим не возместишь даже стоимости бумаги.

– А Сара Худ? Ведь фаны ждут продолжения приключений Джейнис!

«Джейнис и Дама червей», «Джейнис идет на войну», «У Джейнис есть сестра», «Наследие Джейнис» и так далее.

– И что ты родишь на этот раз? «Джейнис в Интернете»? «Джейнис теряет вставную челюсть»? Читателям наплевать на эту дуру.

– Я могу возобновить серию «Экстаз». «Запретные мечты», «Экзотическая дрожь», «Дикая девушка Андреа», «Оазис наслаждений» и так далее.

Сидевший за письменным столом Виктор зашелся от смеха и схватил с закрывавшей всю стену полки первую попавшуюся книгу.

– Ты хочешь писать о сексе? Тебе прочитать любой отрывок из «Скандалистки»? «Эдвина почувствовала, что ее воля ослабевает под настойчивой рукой Дэвида. Она поняла, что рано или поздно отдастся ему, и этот час наконец наступил. Она опустилась на колени перед своим возлюбленным и коснулась губами его древка». Его древка! Нужно быть по меньшей мере шестидесятилетним, чтобы понять, о чем идет речь, черт возьми! Всем плевать на твой устаревший изысканный язык. Хуже всего то, что ты в этом даже не виновата. Как ты можешь надеяться, что читатель поверит твоим идиотским «Экстазам», если сама знакома только с двумя позами, да и то вторая предназначается исключительно для праздничных вечеров…

– Мне неприятно говорить это, Матильда, но тебе придется забрать свою последнюю рукопись.

– Что ты сказал?

– Я не стану ее издавать.

– …?

– Если мне не удастся увеличить торговый оборот, придется продать часть нашей конторы. А я слишком долго сражался за нее, чтобы делиться с незнакомыми людьми.

Бледная как смерть, задыхающаяся, Матильда склонилась над столом, пытаясь дотянуться до руки Виктора.

– Издательство «Феникс» – ведь это мы вдвоем… Вот уже двадцать лет… Мы вместе создали это издательство… Конечно, делами управляешь ты, но ведь это я написала первые книги и отдала их тебе без контракта, без задатка… Да у меня и сегодня нет контракта! Мы всегда работали, доверяя друг другу… Всегда были одной командой, разве не так?

Матильда с надеждой ловила улыбку на лице Виктора. Но он старательно отводил взгляд. Возможно, чувствовал неловкость. Или испытывал к ней отвращение.

– Забери свою рукопись. Завтра получишь все, что я тебе должен за «Забытую любовницу».

Она поднесла ледяную руку ко лбу. Господи, да ведь это жест Джейнис, полный изящества и патетики!

– Я должен дать шанс и другим авторам, как когда-то дал его тебе. У молодых более современный стиль, он лучше отвечает запросам публики. Ты слишком много работала последние годы, моя милочка. Возьми отпуск. Попытайся заняться чем-то другим.

Матильда ухватилась за спинку кресла, чтобы не потерять равновесия. Еще никогда она не была так похожа на своих героинь – прекрасных и беззащитных.

– Я больше ничего не умею…

– Тебе будет сложно пристраивать свои рукописи, Матильда. Я не знаю ни одного издателя, который бы согласился их взять.

Лучше бы он ударил ее, разбил в кровь лицо…

– Как жея буду жить?

– Поработай на женские журналы, попиши юморески для телевидения – для этого не надо быть семи пядей во лбу. Или выйди замуж. В твоем возрасте это еще возможно. Почему все находят любовь, кроме тебя?

3. Жером

Убийца склоняется над облаченным в оранжевые одежды бонзой, преклонившим колени перед гигантской статуей Будды. Звучит апокалиптическая музыка. Стены храма содрогаются от взрыва, земля проваливается у них под ногами.

– Слушай, парень, как быстро можно научиться левитации?

Столб голубоватого дыма вихрем кружит вокруг статуи Будды, который медленно открывает глаза. Перед зрителями возникает лицо Джин-зо.

Борец со смертью не верит своим глазам. Он хватает бонзу и бросается прочь, пока последняя стена не рухнула им на головы. Они выбегают из храма и оказываются в центре Лос-Анджелеса.

Превратившись в человека, Джин-зо врывается внутрь небоскреба. Сумасшедшая гонка по лестницам, схватки врукопашную. Крепко держа Джин-зо, Борец бросается в пустоту… и хватается за подъемный кран. Рабочие приводят в действие подрывное устройство, и небоскреб взлетает в воздух. Джин-зо исчезает под грудой дымящихся развалин. Борец, словно кот, подтягивается и смотрит с высоты подъемного крана, как на Лос-Анджелес опускается ночь.

Заключительные аккорды.

Титры.

Возбужденные подростки бросились из зала наружу. Остальная часть публики дождалась в полумраке окончания титров и неторопливо устремилась к автоматически открывающимся дверям. Когда вспыхнул свет, в зале не осталось никого, кроме Жерома, затерявшегося среди пустых кресел. Белый, как полотно, он встал и огляделся в поисках укромного уголка. Его тошнило. Заметив, что он шатается, билетерша проводила его до туалета и вытянула несколько бумажных салфеток из полотен-цедержателя на стене.

– Это фильм так на вас подействовал?

– Похоже, он идет у вас с потрясающим успехом?

– Еще бы… Сталлоне и Шварценеггер в одном фильме! В полдень зал был набит до отказа, на следующий сеанс многим не хватило билетов. На этой неделе мы больше не принимаем заказов по телефону.

Жером сунул голову под кран с холодной водой, словно желая протрезветь. Однако последний раз он притрагивался к спиртному более трех недель назад. Он извлек из одного кармана старенького плаща номер «Ле фильм франсэ». Из другого торчала синяя закругленная деревянная пластина. Билетерша ни за что на свете не догадалась бы, что это бумеранг.

– Я прочел в газете, что в США этот фильм собрал больше зрителей, чем «Бэтмен». Знаете, сколько это принесло сценаристу? Четыре миллиона долларов.

– Да уж, повезло ему, – пожала плечами билетерша. Жером едва удержался, чтобы не отвесить ей оплеуху. В этот момент он был способен ударить кого угодно, даже ни в чем не виновную женщину.


В карманах у Жерома не было ни гроша, и он отчаянно ломал голову над тем, как накормить вечером Тристана и как выкручиваться в последующие дни. Он потратил тридцать девять франков на «Ле фильм франсэ», сорок франков на «Борца со смертью» в кинотеатре на Больших Бульварах. Жером уже сожалел, что не придумал для себя какой-нибудь предлог, чтобы не идти в кино, однако желание посмотреть фильм оказалось настолько велико, что он бросился к билетной кассе. Желание посмотреть. Желание посмотреть его.

Ожидая, когда стемнеет, он решил укрыться в Булонском лесу, как это часто делал в последние месяцы своих скитаний. Не дойдя сотни метров до озера, он остановился посреди ровной пустой площадки и вынул из кармана плаща бумеранг. Легкий ветерок дул в нужном направлении.

Брось, старина, забудь про это дерьмо, ты еще не все потерял, у тебя есть Тристан и твой бумеранг. Да и что такое, в конце концов, эти четыре миллиона долларов?

С первого же броска бумеранг описал настолько правильную кривую, что Жерому пришлось сместиться всего на пять метров в сторону, чтобы поймать его.

Начни сначала, не думай об этой сволочи, а то ты совсем изведешься и у тебя не хватит злости плюнуть этим вечером ему в рожу. Давай, брось еще раз!

Бумеранг да еще плащ были последними реликвиями его прежней жизни, о которой, как он надеялся, ему никогда не придется пожалеть. Он сам вырезал бумеранг в виде большого вопросительного знака, а Тристан покрасил его в цвета американского флага. Получилось настоящее чудо, способное продержаться в воздухе не менее полминуты. Как раз столько, чтобы представить, будто бумеранг никогда не вернется в свою колыбель.

Еще! Бросай, пока не заболит рука. Безнаказанности не существует! Рано или поздно каждому мерзавцу приходится расплачиваться.

В тот момент, когда он готовился к очередному броску, у него возникло странное ощущение в животе.

Безнаказанности не существует…

Казалось, его желудок разъедает кислота.

Безнаказанности не существует…

Словно какая-то головешка сжигает ему все внутренности.

Безнаказанности не существует…

Жжение было настолько сильным, что Жером пожалел, что больше не может вызвать у себя рвоту. Он создал Мстителя именно потому, что его всегда приводила в ужас мысль о безнаказанности. Каждый человек рано или поздно платит за содеянное. Это Высший закон.

Но страшное сомнение продолжало жечь ему внутренности:

А если безнаказанность все же существует?


Он присел под навесом автобусной остановки на Елисейских полях. На длинной террасе на противоположной стороне авеню виднелись темные силуэты мужчин и женщин, чокающихся бокалами с шампанским. Сидевшая рядом с ним женщина упорно не отрывала взгляда от своих рваных теннисных туфель и совершенно вытертых джинсов. Жером снова глянул на фигуры в смокингах, блестящие, словно светлячки.

Наконец огни наверху погасли. Жером пересек улицу и остановился у здания, где загружались грузовички, доставлявшие заказы на дом. Затем прислонился к белому каменному входу в метро «Георг V» и подобрал валявшееся в водостоке приглашение.

Киностудия БЛЮ-СТАР ПИКЧЕРЗ
Приглашает Вас на презентацию фильма
«Борец со смертью»
Режиссер Норман Ван Вюйс
В главных ролях:
Сильвестр Сталлоне
и Арнольд Шварценеггер
Кучка гостей вышла на улицу. Во главе шествовал Ивон Совегрэн, основательно подвыпивший, с накинутым на плечи смокингом. Кто-то предложил продолжить празднование в другом месте, и довольный Совегрэн плюхнулся на заднее сиденье «мерседеса», куда уже набилось несколько гуляк.

Внезапно кто-то громко окликнул его со стороны входа в метро. Совегрэн с первого взгляда узнал Жерома. Придя в себя от неожиданности, он успокоил окружающих взмахом руки.

– Подождите, я на минутку.

Он выбрался из машины и быстрыми шагами направился к Жерому, на ходу вытаскивая из кармана бумажник.

– Возьмите это и убирайтесь. Я ненавижу нелепые ситуации.

Ошеломленный Жером увидел в своей руке бумажку в 500 франков.

– Месье «Мститель» принес вам четыре миллиона долларов! Я прочитал об этом в «Ле фильм франсэ». Там подробно рассказывалось, как один француз написал сценарий, который сразу купил Голливуд! И сценарист – вы!

– Так вы потеряете и все остальное.

– Два года! Два года назад я послал вам сценарий, и вы заставили меня дорабатывать его, пока не получился именно тот вариант, по которому сняли фильм, что я видел утром! Вы только изменили название!

– В нашей профессии каждый рано или поздно может оказаться в подобной ситуации. Считайте, что вы получили урок. Согласен, горький урок. Но в нашей работе наивность граничит с глупостью, а за глупость всегда надо расплачиваться. Что за дурость – отправить сценарий, даже не зарегистрировав его в Обществе авторов… Это первое, что я сделал, получив от вас рукопись.

Рука Жерома скользнула в карман плаща и судорожно сжала бумеранг.

Он прикрыл на секунду глаза, и представил, как лопастью разбивает в кровь лицо Совегрэна. Картинка была очень четкой, в цветном изображении и широкоэкранном формате: изувеченные черты лица, струя крови, льющаяся из рассеченной брови, лопнувшая губа. Если бы он так поступил, то, может, избавился бы от боли, но одна вещь остановила его. Мысль о Тристане.

– Я думал, что на такое никто не способен.

– Добро пожаловать в клуб дураков.

Совегрэн уже собирался вернуться к своим приятелям, когда Жером схватил его за руку.

– У меня брат, он очень болен, мне негде жить…

– Сам министр культуры поздравил меня, поскольку я доказал американцам, что мы можем писать не хуже них. Он даже предложил мне подготовить доклад о кризисе сценарного искусства во Франции. И не пытайтесь мне угрожать.

Жером хотел снова схватить его за рукав, но Совегрэн отвесил ему пощечину.

– Американцы уже поговаривают о «Борце со смертью-2». Мне будет чертовски недоставать вас, Жером.

4. Я

Кто из нас четверых чувствует себя наиболее скованно? Конечно, я, учитывая бессонную ночь, проведенную в ожидании этой встречи. Но и остальные, похоже, не в своей тарелке. Сидя на двух противоположных диванчиках, мы злобно уставились друг на друга, не пытаясь даже познакомиться.

Матильда Пеллерен, кажется, задается вопросом: какого черта она здесь делает? Раза два она резко поднималась, будто собираясь уйти, но потом снова садилась, явно не понимая, что ее удерживает. Видимо, ее смущает чисто физический аспект: трое мужчин в жалком помещении. Чужие взгляды с трех сторон. Изучающие взгляды.

Зато мне хорошо известно, почему Жером Дюрьец сидит как прикованный: ему нужны бабки. Есть люди, способные с высокомерной пренебрежительностью относиться к своей бедности, но Дюрьец не из их числа и выдает себя с головой при малейшем жесте. Когда мы обменивались рукопожатиями, он попытался спрятать потрепанные обшлага своей рубашки; остановившись перед кофейным автоматом, сделал вид, что ищет в карманах мелочь, а когда я угостил его кофе, он смаковал его так, словно не пил целую вечность. Мне даже захотелось одолжить ему немного денег, чтобы он стал чувствовать себя увереннее, поскольку его манера их постоянно считать быстро стала действовать мне на нервы. Один Бог знает, где его откопали. Больше всего меня интригует Луи Станик. Он единственный, кто попытался ободрить нас небольшой речью, какую обычно произносит декан факультета в первый день занятий. Наверное, это привилегия старшего по возрасту. Ему, похоже, уже исполнилось пятьдесят; он высокого роста, держится подчеркнуто прямо, а усы и роговые очки придают ему облик Граучо Маркса 1. Он – единственный из троих, о ком я нашел сведения в профессиональных ежегодниках. Пять строчек посвящены ему в «Лярус дю синема», где говорится, что в семидесятых годах Станик долгое время работал в Италии, однако названия его фильмов мне ничего не напомнили. Вернувшись во Францию, он написал сценарий полнометражного фильма, который так и не вышел на экраны. Потом с ним не происходило ничего необычного, и в конце концов Станик оказался здесь, в этой странной комнате. В общем, его послужной список настолько мал, что вполне мог бы уместиться на четвертушке листа. И хотя в моем послужном списке нет пока ни единой строчки, я даю себе клятву, что не закончу свою карьеру так, как Станик.

Никто не пытается нарушить тишину. Я встаю, подхожу к окну. Мы находимся в небольшом четырехэтажном здании на авеню де Турвиль в VII округе. Комната, в которой мы собрались, совершенно пустая, если не считать двух диванчиков и кофейного автомата. Похоже, что ее прежние хозяева тайком съехали отсюда, прихватив все, имевшее хоть малейшую ценность. Перегородка с большим окном позволяет видеть все, что происходит в коридоре. Сейчас там происходит нечто странное. То ли из-за усталости, то ли из-за волнения или стресса, но мне мерещится, что по коридору вереницей проплывают скальпы блондинок. Иногда удается различить лоб, глаза или шапочку, но все очень неотчетливо.

Тишину разрывает телефонный звонок, и напряжение сразу падает. Станик снимает трубку и через пару секунд кладет на рычаг – секретарша директора студии сообщила ему, что встреча откладывается на два часа.

– Мы и так проторчали здесь битый час, – ворчит Дюрьец.

Станик пожимает плечами, демонстрируя свою беспомощность. Для него терпеливое ожидание давно превратилось в постоянную работу.

– Вам не кажется, что им просто наплевать на нас? – спрашивает Матильда Пеллерен.

Так и хочется ответить ей, что мне всего двадцать пять и впереди у меня вся жизнь, чтобы дождаться такой встречи. Матильда встает и выходит, удостоив нас гневным взглядом в стиле героинь XIX века.

– Жаль. От нее так приятно пахло… – комментирует Станик. Жером Дюрьец в одиночестве остается на диванчике.

– Наверное, я могу малость всхрапнуть? У меня сейчас жуткая бессонница…

– В нашей профессии это едва ли не преимущество, – замечает Станик. – Устраивайтесь, я разбужу вас через полтора часа.

Не проходит и двух минут, как Дюрьец засыпает сном праведника. На него даже приятно смотреть.

– Так спят только маленькие дети.

– Дети и китайцы, – уточняю я. – В Пекине можно увидеть, как люди спят в любых условиях: опустив голову на руль велосипеда, в переполненном ресторане, в автобусе между двумя остановками.

– Вы часто бывали там?

– Ни разу. Но мне рассказывали.

С того места, где я сейчас нахожусь, мне наконец удается понять, что происходит в коридоре – стеклянная дверь позволяет видеть человека в полный рост. Правда, иногда реальность оказывается еще более непонятной.

– Скажите, месье Станик… что это за столпотворение лилипутов в коридоре?

– А, это «Прима», агентство по найму актеров, у них контора в конце коридора. Я заходил туда недавно, так как был тоже заинтригован. Они набирают актеров для американского фильма, который частично будет сниматься и в Париже. Им нужно две сотни взрослых лилипутов, преимущественно блондинов, знающих два языка.

– И о чем будет этот фильм?

– Они не сказали. Пока он называется «Вертеп». Там должна быть сцена с лилипутами и гигантскими женщинами с очень пышными формами…

– В стиле барокко…

– Скорее, символизма, американцы никогда не боялись сгущать краски, это одна из их сильных сторон.

Мы замолчали.

Если придется еще два часа ждать директора студии, то лучше о чем-то поговорить.

– Вам не кажется, что эта встреча – ловушка для дураков?

– Позвольте мне угадать, Марко. Вы никогда не работали ни на телевидение, ни на кого-то другого и не понимаете, почему именно вас пригласили для участия в работе над каким-то таинственным сериалом, который собираются показывать осенью.

– Да нет, я уже работал на этот канал. Я писал диалоги на французском для японского мультика «Властелины Галактики». А еще предложил несколько либретто для «Двух полицейских в аду». Но они не прошли.

Луи спросил, заплатили ли мне. Да, заплатили, жалкие крохи за мультфильм и ничего за все остальное.

– Вот поэтому вас и позвали. Они знают, что вы согласитесь на что угодно за мизерную плату.

Конечно, он прав. И я согласен, что меня еще раз облапошили. Но это неважно. Так как я, Марко, хочу стать сценаристом, это моя единственная цель в жизни и это написано на моей физиономии. Я продам душу тому, кто приоткроет передо мной двери. Я готов глотать оскорбления, писать невесть что, получать гонорар кирпичами или вообще не получать его. Мне плевать. Когда-нибудь это они будут есть из моих рук, просто пока еще они этого не знают.

– А вы? Почему вы здесь, Луи?

Я чувствую, что он колеблется, не зная, то ли отмахнуться от меня, то ли пойти на откровенность.

– Потому что я из тех, кого называют подававшим надежды. Для меня добиваться этой работы то же самое, что просить милостыню. Мое время давно прошло, и сегодня я согласен на что угодно, не испытывая никакой горечи. Я похож на старую рабочую лошадь, которую держат лишь потому, что она хорошо знает дорогу и не отличается большим аппетитом. Так или иначе, но я умею только это.

– Что именно?

– Сочинять километры страниц всевозможных перипетий.

Безмятежно спящий Дюрьец переворачивается на другой бок.

По коридору проплывает очередная волна лилипутов-блондинов. Все серьезны, словно священники, и готовы продемонстрировать свои таланты. Станик бросает два франка в кофейный автомат и протягивает мне стаканчик. По его мнению, помещение принадлежит телеканалу, который делит здание с «Примой» и монтажной лабораторией на последнем этаже. Я рассказываю, как мне вчера позвонил продюсер и поинтересовался, свободен ли я в ближайшее время. Я не очень понял, зачем понадобился так срочно.

– Послушайте, Марко, давайте не будем отрицать очевидное. Если какой-то телеканал собирает в одной комнате молодого бойкого сценариста, готового работать бесплатно, писательницу розовых романов, усталого бомжа и пожилого типа, вроде меня, подававшего когда-то надежды, то здесь явно пахнет дерьмом.

Обычно я не испытываю симпатии к циникам. Особенно, если они выбирают мишенью такого наивного типа, как я. Но в его манере говорить открытым текстом есть что-то привлекательное. Как будто он уже старается придать динамизм работе и исключить из наших будущих отношений малейший налет неискренности. А также похоронить проявление эго. Однако наивная личность внутри меня желает слушать свой собственный голос. И я, претендуя на откровенность, осмеливаюсь сказать, что не могу относиться к этой работе легкомысленно. Уважать то, что ты делаешь, значит уважать тех, кто это смотрит, а также уважать самого себя. И меня не интересует моральный облик тех, кто дает на это деньги.

Затем рассказал ему, что родился перед телевизором. И я не придумываю, когда говорю, что первая картинка, всплывающая у меня в памяти, это не материнская грудь, а блестящий, неудержимо манящий квадратный предмет. Телевизор был моей нянькой, моим развлечением по вечерам, он открывал для меня мир, картины которого бесконечной чередой проходили перед моими удивленно вытаращенными глазенками. Телевизор был для меня приятелем, с которым ты никогда не ссоришься и у которого всегда полно отличных идей. Телевизор знакомил меня с героями, которыми я восторгался. Влюблялся впервые в жизни, но также и ненавидел. Я относился к тем детям, которые неожиданно становятся взрослыми, когда приходит время сменить канал. Я рассказал Луи, как смотрел через приоткрытую дверь запрещенные фильмы; он, в свою очередь, вспомнил о том, как проводил бессонные ночи, спрятавшись под одеялом с фонариком и книгой. В конце концов я сказал ему, что если мне дан шанс проникнуть в этот мир, то я сделаю все возможное, чтобы не предать малыша, остававшегося один на один с голубым экраном.

Луи Станик растерянно посмотрел на меня. Но всем словам предпочел улыбку. И я подумал, что за ней скрывается ностальгия по утраченному с возрастом энтузиазму.

Пора было будить Жерома Дюрьеца. Я предложил ему стаканчик кофе в обмен на рассказ о его сне.

– …Я оказался в горах. Внезапно появился говорящий огненный шар. Потом я спустился вниз, где меня поджидала банда каких-то типов. Я страшно взбесился и принялся швырять в них камнями с выгравированными на них приказами. Довольно любопытная ситуация. И было еще много другого, чего я уже не помню.

Не слишком довольная собой и слегка сконфуженная, вернулась Матильда Пеллерен. Мы встретили ее, не проявив удивления и не задав ни единого вопроса о тех тайных мотивах, которые заставили ее, как и нас, согласиться на эту работу.

И это было правильно. Ален Сегюре, директор студии, тоже не горел желанием их узнать.


Немногословный, вечно спешащий Сегюре не собирался разводить дипломатию и пудрить нам мозги. С тех пор, как он появился в этой комнате, у него было достаточно времени, чтобы объяснить нам, что его каналу требуется сериал, берущий за живое, что его стоимость должна быть в разумных пределах, но самое главное: он должен нравится. Вместо этого он сказал: «Делайте, что угодно, все, что угодно, лишь бы как можно дешевле».

Вначале я не поверил своим ушам – мне даже показалось, что я услышал совершенно противоположное.

Матильда Пеллерен и Жером Дюрьец и глазом не моргнули. Только Луи Станик нашел в себе смелость уточнить:

– Что конкретно вы имеете в виду, говоря «что угодно»?

– Все, что угодно, все, что придет в голову – в любом случае этот сериал никто не будет смотреть. Каждая серия продолжительностью в пятьдесят две минуты будет транслироваться между четырьмя и пятью часами утра.

– Вы не могли бы повторить?

Крайне измотанный, Сегюре хватается за голову.

– Квоты… Грёбаные квоты, устанавливаемые в обязательном порядке на французское кино. Французское кино! Только эти два слова царапают мне язык. Если не считать вас, сценаристов, кто может на этом хоть немного подзаработать, кого еще интересует французское кино?

А я и не подозревал, что выпускники Национальной школы администрации знают слово «грёбаный»…

– Мы только что приобрели за бешеную цену калифорнийский сериал, заваленный призами и напичканный девицами с объемом бедер в девяносто пять сантиметров. Минута рекламы принесет нам 300 000 франков в первом же блоке, через несколько месяцев мы начнем выпускать майки и прочее барахло. Мы только что вырвали право на трансляцию финала Кубка Европы по футболу, а сейчас я пытаюсь подкупить известного режиссера с конкурирующего канала. Вы считаете, что у меня есть время заниматься французским кино?

Луи с видом стреляного воробья спрашивает, соблюдались ли квоты до сих пор. Но, как и все профессиональные администраторы, Сегюре не любит прямых вопросов, особенно тех, на которые проще всего было бы ответить «нет».

– Мы немного потянули с этим, но на этот раз Высший совет по теле – и радиовещанию вынес нам предупреждение и обязал дать в эфир восемьдесят часов французского кино. Мы должны начать трансляцию через три недели, иначе правительство не продлит нам лицензию.

– Восемьдесят часов!

– Вот поэтому вас здесь четверо!

– Первая серия через три недели? Вы что, шутите?

– Вам нужно приступить к работе сегодня же.

Вот она, ловушка для дураков…

Каждый на свой манер выражает растерянность, за исключением Станика, который продолжает гнуть свою линию, замечая, что срочность имеет цену. Несколько удивленный, Сегюре сдерживает усмешку. Этому их учат в элитных школах.

– Слушайте меня внимательно. Вас выбрали по двум причинам. Во-первых, вы оказались единственными сценаристами в Париже, свободными на данный момент. Во-вторых, никто из вас не может претендовать больше, чем на три тысячи франков за серию.

– Простите?

Сегюре вздымает руки к небу и кричит:

– Да эту муру может написать кто угодно! Даже я, если бы у меня было время! Даже моя кухарка, если бы она умела говорить на правильном французском. Вы можете согласиться или отказаться. Этот сериал прославится одним: он будет самым дешевым за всю историю французского кинематографа.

– И что вы хотите, чтобы мы выдали вам через три недели, работая круглые сутки за гроши, которых едва хватит на кофе, без которого мы не сможем продержаться?

– Сойдет все, что угодно. Расскажите вечную историю о двух враждующих семействах, сталкивающихся постоянно на лестничной площадке муниципального дома. Это всегда нравится зрителю. Добавьте одну-две слащавые любовные истории, покажите несколько человеческих трагедий – и дело в шляпе.

– Мы не можем так просто взяться за дело… Нам нужно… место, где можно собраться.

– Здесь.

– Здесь?

– Никакой квартплаты и все самое необходимое: два дивана и кофейный автомат. Завтра вам доставят компьютеры и принтер. Монтировать серии будут в монтажной на последнем этаже. Актерами займется агентство «Прима». Что вам еще нужно?

Матильда Пеллерен, совершенно сбитая с толку, не осмеливается открыть рта. Опасаясь, что могут нанять других, более решительных и менее разборчивых, мы со Стаником молчим. Дюрьец набирается смелости и просит небольшой аванс, но Сегюре не хочет об этом и слышать, пока мы не подготовим четыре первые серии.

– Но у меня больной брат… Мне нужно хотя бы немного денег на лекарства.

– Лекарства? Для больного брата? Я знаю, что ваша профессия – придумывать разные истории, но вам не кажется, что в данном случае вы зарываетесь?

Впервые я согласен с Сегюре. Дюрьец имеет право попытать счастья, но он не должен дискредитировать нашу профессию. Я бы придумал что-нибудь поудачнее, чем лекарства для больного брата.

Сегюре смотрит на часы, два раза звонит по телефону и встает.

– Ах, да, последнее, что я хотел сказать. Мы подумали над названием сериала и остановились на «Саге». Это создаст у зрителя впечатление, что он знает ее содержание наизусть и что сериал будет длиться годами. Именно то, что нужно, не так ли?

САГА

Я выбрался из постели Шарлотты, когда в окне забрезжило утро.

Большую часть ночи я провел, наблюдая за ее сном, но сам забыться так и не смог. На самом деле мне просто хотелось ускорить наступление завтрашнего дня, к тому же я не мог забыть о том, что произошло со мной накануне. Вчера у меня была встреча с тремя конкурентами, сегодня – с моей командой. Вчера я боялся остаться за бортом, сегодня отправлюсь в многомесячное путешествие.

В конце концов я отодвинулся подальше от Шарлотты и, устремив глаза в потолок, принялся мечтать о грандиозной одиссее с различными персонажами, сталкивающимися в бесконечных интригах. Делайте все, что угодно! Все, что угодно!

А если мы поймаем вас на слове, патрон?


Жером Дгорьец и Луи Станик уже на месте и разбираются со шнурами от компьютеров.

– По-моему, единственный способ соединить их – это вставить шнур А в разъем А1 и шнур Б в разъем Б1, – говорит Луи.

– Они сплавили нам чучела, которые пылились у них в запаснике; никогда не видел подобной рухляди. И еще хотят, чтобы мы на этом вкалывали!

Не переставая ругаться, Жером все-таки подсоединяет компьютеры. После серии заставок на экранах появляются движущиеся человечки, желающие нам всего хорошего. Я пробегаюсь пальцами по клавиатуре, чтобы убедиться в правоте Жерома по поводу дряхлости оборудования.

– Да вы оба просто избалованы, – замечает Луи. – Не сочтите меня старым мудаком, но если бы такое бесшумное устройство существовало в семидесятых годах, то сегодня я бы жарил задницу на солнышке возле бассейна. Мою блестящую карьеру погубило низшее сословие.

Мы с Жеромом обмениваемся скептическими взглядами, но Луи уже понесло.

– В молодости мне лучше всего работалось по ночам. Днем я раскачивался, но в голову ничего не приходило, и хорошо, если к семи вечера я придумывал хоть какую-нибудь жалкую реплику. Зато с наступлением ночи во мне просыпался зверь и я набрасывался на пишущую машинку. В то время я снимал то убогие меблированные комнаты, то какую-нибудь конуру, то комнату для прислуги со стенами не толще папиросной бумаги. И как только принимался за работу, толпа дуболомов угрожала свернуть мне шею, если я не перестану шуметь. Вот от каких мелочей иногда зависит судьба.

Лично у меня никогда не возникало проблем с тишиной. Сценаристы – носители шума и ярости, и их работа началась задолго до образования Вселенной, когда вокруг царили мир и покой.

– Когда я работал на Маэстро, такой проблемы не вставало. У него собственный отель в окрестностях Рима, и он – его единственный обитатель. Мы могли устроить любую шумиху, и никто не стал бы жаловаться.

Слово «Маэстро» действует на нас, как укол шилом в задницу. Несомненно, именно на такой эффект и рассчитывал Луи, так как теперь он смотрит на нас с удовлетворенным видом, скрестив руки на груди. Мы переглядываемся с Жеромом. Маэстро – слово, которое произносят шепотом. Все ощущают неловкость. Луи готов рассказать о нем поподробнее, но никто не проявляет любопытства. Маэстро… Маэстро… Вероятно, тут какая-то путаница. Существует только один Маэстро, которого никто не называет его подлинным именем.

– Вы говорите о настоящем Маэстро?

– А что, есть другие?

– О том, что работал на «Чинечитта»?

– А вы как думали, парни, – я был там королем, мои милые!

Короче говоря, Луи Станик сотрудничал с…

Невероятно! Вот уже целых десять лет Маэстро ничего не снимает. Если бы он написал сценарий хотя бы одного из своих фильмов вместе с французским сценаристом, я бы услышал об этом, прочитал в десятках статей, посвященных одному из величайших гениев мирового кинематографа.

Невероятно!

– Как-нибудь я расскажу, что нас с ним связывает. Но сейчас нужно подумать над «Сагой».

Неожиданно, словно услышав слова Луи, появилась Матильда – свежая и улыбающаяся. Может, она уже рада нас видеть? От нее все так же приятно пахнет. Если это ее естественный запах, то он вполне может сойти за духи. Поздоровавшись с нами, она выложила на стол разные мелочи: пачку бумаги, чайник для заварки и какую-то дурацкую лампу, поглощающую табачный дым.

– Я принесла ее для вас, а не для себя. Лично я курю сигариллы.

Теперь, когда Матильда избавилась от своих опасений, она выглядит красивой: ее белокурые волосы уложены в безупречный узел на затылке, а платье из красного миткаля придает ей вид деревенской красотки. Жером, вымыв руки над раковиной в туалетной комнате, садится задом наперед на стул перед компьютером, чтобы вытряхнуть из него все, чем тот начинен. Итак, все в сборе. Мы поворачиваемся к Луи, словно только он может дать сигнал к началу работы.

– У меня в руках два листа бумаги с требованиями к «Саге». Вы не ослышались: всего два листа. Трудно придумать что-нибудь более нелепое. Можете не затруднять себя чтением, я изложу вам суть:

1. Никаких натурных съемок.

2. Действие каждой серии всегда и везде должно проходить в четырех декорациях, которые необходимо определить заранее.

3. Максимум десять персонажей во всем сериале и шесть – в каждой серии.

4. При соблюдении первых трех пунктов вы получите полную свободу действий в работе над сценарием.

Матильда улыбается полусмущенно, полуиронично. Все происходящее кажется ей довольно странным. Восемьдесят серий, в каждой по шесть действующих лиц. Если не считать турнира по пинг-понгу, то я не представляю, чем их можно занять. Жером выясняет, можно ли считать труп действующим лицом.

– Не будем вдаваться в крайности, любой осветитель может изобразить мертвеца, – говорит Луи.

Жером объясняет, что раньше в его творениях было очень много убийств. Он не может удержаться, чтобы не усеять свои сценарии трупами и не забыть устроить один-два взрыва, чтобы связать воедино происходящее. Луи с насмешливым видом спрашивает, снимались ли уже фильмы по его сценариям, и Жером внезапно опускает глаза.

Все испытывают неловкость…

Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что Жером соврал. Луи, смутившись еще больше, чем Жером, пытается продолжить как ни в чем не бывало.

– На сей раз вам придется ограничиться одним мертвецом. При необходимости можно добавить раненых с повязками, но большего Сегюре нам не позволит.

– В конце концов, какое это имеет значение, если все равно никто не будет смотреть сериал, – отвечает Жером.

– По шесть персонажей ежедневно в течение четырех месяцев – мы рискуем быстро исчерпать их возможности, – замечаю я.

– Можно использовать прием Беккета, – предлагает Луи. – Два типа сидят перед деревянным ящиком и треплются ни о чем, время от времени один из них чистит зубы, чтобы немного оживить действие.

– Не понимаю, что вас пугает, – вступает в разговор Матильда. – Если вы предоставите мне двух героев в спальне, желательно мужчину и женщину, то я одна израсходую несколько часов.

Она произносит это с таким апломбом, что все сразу принимают ее слова на веру.

У Жерома начинает жутко урчать в животе, и он прикрывает его рукой.

– Мы не имеем права ни на какие расходы, ни на талоны в ресторан, – говорит Луи. – Зато нам открыт кредит во «Флай Пицце», заказ можно сделать по телефону.

Жером тотчас же хватается за трубку. Я вижу, как по коридору идет странное создание, просто невероятное создание – женщина, красота которой граничит с уродством. Поскольку никто ее не заметил, то я предпочитаю не тыкать в нее пальцем, уверенный, что у меня галлюцинации. Вслед за ней проходят две женщины-великанши. Я вспоминаю о фильме с лилипутами.

– «Сага» беспокоит меня больше, чем я ожидал, – говорит Луи. – За тридцать лет, что я варюсь в этой профессии, мне впервые предлагают сделать все, что угодно, все, что взбредет в голову. Все, что я пожелаю. Как бы там ни было, но это кое-что значит. Правда, я еще не разобрался: то ли это обычный кошмар, то ли запоздалое осуществление мечты.

– Судя по деньгам, которые нам обещают, я склоняюсь к первому варианту, – бросает Жером, высматривающий в окно разносчика пиццы.

– Я вам уже говорил, Луи, что не могу решиться писать дерьмо в моем возрасте.

– Марко, Марко, не надейтесь, что эта дурацкая «Сага» сделает вам имя.

– Может быть, но она позволит мне, пусть хоть немного, вжиться в мою профессию. А это уже счастье. Сегодня утром я проснулся, чувствуя себя сценаристом; я завтракал, чувствуя себя сценаристом; у меня уже появились привычки и заботы сценариста, потому что с сегодняшнего утра я, черт побери, сценарист!

Не знаю, что заставило меня произнести подобную чушь. Наверное, это типичная выходка сценариста.

– В таком случае нам нельзя терять ни минуты, все за работу, быстро! – восклицает Луи. – Этот день нужно отметить. Сегодня у нас?..

– Двадцать девятое сентября.

– Тогда постараемся, чтобы он вошел в историю. В конце концов, История – тоже наша работа.


Через два часа «Сага» все еще не превратилась в зародыша, но мы, ее создатели, уже преодолели первый этап любовного сближения перед великим соитием. Сближения вкрадчивого, состоящего из оценивающих взглядов и робких – из-за боязни показаться смешными – предложений. Как и все, мы начинали с банальностей, штампов, а затем с наслаждением забраковывали их и шли дальше. У нас, четырех соавторов, очень быстро возникли мысли о деньгах, насилии и, конечно, о сексе. Мы еще не придумали сюжета для первых серий, но это нас мало волнует, так как он должен лежать где-то здесь, на поверхности. Поскольку нам не нужно никому нравиться, мы наслаждаемся собственными мечтами, и это для нас – прекрасный способ побороть скуку и плохое настроение. Если вы способны получать удовольствие, придумывая всякий вздор, это означает, что у вас с самого начала надолго наладилась динамичная совместная работа. Сразу же устанавливается правило: не отбрасывать ни одного предложения, каким бы нелепым оно ни казалось.

Последовав дурацкому совету Сегюре, мы выбрали местом действия современный многоквартирный дом, где на общей лестничной площадке все время встречаются две семьи. Первая из них – совершенно обычная; отец – руководящий работник, мать работает по полдня в благотворительной ассоциации, старшая дочь – студентка философского факультета, а шестнадцатилетний сын остался на второй год в пятом классе. Вторая семейка менее типична, пожалуй, даже немного чокнутая. Она недавно вернулась во Францию после двадцати лет проживания в Соединенных Штатах (идея Жерома). Отец – гитарист какой-то рок-группы, снискавший шумный успех в шестидесятые годы, но все еще продолжающий выступать. Мать – секретарша в издательстве, выпускающем книги по искусству. Сын, которому исполнилось двадцать пять, мечтает стать сотрудником Интерпола (он как раз проходит конкурс), а пятнадцатилетняя дочь отличается сверходаренностью (у нее высочайший уровень интеллекта, и никто из родных не понимает ее. Это идея Матильды, которую мы даже не обсуждаем, пусть сама и выпутывается). Все это не окончательный вариант, а лишь предварительно согласованная основа. Уже почти три часа дня, и мы, чтобы немного расслабиться, заказываем по пицце на каждого, продолжая обсуждать имена наших славных героев. Для первой семьи уже есть несколько вариантов: Мартине, Портье, Тиссерон, Гарнье и другие.

– Мне бы хотелось, чтобы они не ассоциировались с ксенофобными или религиозными чувствами, но и осторожничать слишком тоже не следует. Попробуем найти что-нибудь получше, – говорит Луи.

Я рассказываю о своих соседях по лестничной площадке, немного похожих на наших героев. Это Авуэны, у них есть голубой «сафран», из которого невозможно выжать больше тридцати километров в час. Соседей Матильды зовут Дюран-Коше. Со своими Авуэнами я выгляжу довольно глупо.

– А что вы скажете про фамилию Матиньон? – спрашивает Жером. – Серж и Клотильда Матиньон. Всем интересно, в какое дерьмо вляпалась семейка Матиньон.

– Только не это! – возражает Матильда. – Такая фамилия была у одного пожилого господина, который проводил время с моей мамой, когда отец нас бросил.

– Его звали Серж? – интересуется Жером.

– Нет, не Серж. Но все равно как-то неловко.

– Он страдал бессонницей?

– Нет, а что?

– Он привык завтракать в четыре утра?

– Да нет же.

– Его видеомагнитофон заколдован и самостоятельно включается посреди ночи?

Матильда в недоумении пожимает плечами.

– Тогда как ваш Матиньон может смотреть эту дурацкую «Сагу»? Он даже никогда о ней не узнает, вот в чем наша трагедия! Вы можете использовать его имя, номер страхового полиса, нежные словечки, которые он бормочет после оргазма – все, что угодно, потому что он ничего не узнает о том, что здесь рассказывается.

– Мы можем делать все, что взбредет в голову, Матильда, нам это ясно сказали!

– Нет, только не Матиньон.

– А как насчет Френелей? – предлагает Луи. – Надеюсь, никто не изнасиловал, не подверг шантажу и не зарезал Сержа или Марию Френель? Отлично, тогда решено. А как мы назовем их американских соседей?

– Каллахэны, – предлагает Жером. – Так звали Клинта Иствуда в «Грязном Гарри».

Мы единодушно соглашаемся, чтобы никому не было обидно. Итак, у нас есть Вальтер и Джейн Каллахэны и их дети Джонас и Милдред.

ФРЕНЕЛИ против КАЛЛАХЭНОВ.

Пусть победит сильнейший!

– Вы отдаете себе отчет, что нам придется жить вместе с ними на протяжении долгих недель?

– Мы выбираем не друзей, мы выбираем свою семью.


Сами собой проясняются два места действия: гостиная Френелей и гостиная Каллахэнов. Больше сэкономить невозможно. Еще две декорации пока не нужны. Нам нужно вначале разобраться, куда нас заведут наши восемь героев. С каждым часом все детали оттачиваются. Матильда интересуется, почему мы предпочитаем полные семьи. Почему бы не допустить, что пары только будут создаваться.

В результате Серж Френель скончался так же быстро, как и родился. Мария больше не вышла замуж, так как ее дети не жаждали иметь нового папочку. Чтобы заменить Сержа, мы тут же создали Фредерика, коротко – Фреда; это родной брат усопшего, слегка чокнутый малый, которого приютили Мария и ее дети. Фред – изобретатель, и редко покидает свою лабораторию (кроме тех случаев, когда нужно помочь нам выбраться из очередного тупика). Изобретатели всегда нравятся зрителям. Дети – Брюно (лоботряс) и Камилла (студентка философского факультета) – существуют пока лишь в зародыше.

Что касается Вальтера Каллахэна, то это отец-одиночка. У него двое детей от некой Лоли, бросившей семью после рождения второго ребенка. Она ни разу не дала о себе знать; никому не известно, где она сейчас и чем занимается. Мы выведем ее на сцену позже, в решающий момент. Луи энергично отстаивает идею о загадочном исчезновении экс-мадам Каллахэн, можно подумать, что для него это вопрос жизни и смерти. Я не уверен, что у нас получаются достаточно правдоподобные персонажи. Впрочем, к чему стараться, все равно ни один человек не узнает себя в наших героях. Одинокие сердца должны иметь возможность встретиться. У Марии Френель и Вальтера Каллахэна двадцать четыре часа в запасе, чтобы разглядеть друг друга.

Для первой серии Луи предложил нам небольшое практическое занятие – просто для того, чтобы размяться. Нужно коротко изложить основную сюжетную линию, а затем выбрать из каждого варианта наиболее удачные моменты. Мы не должны забывать, что пользуемся абсолютной свободой, особенно в выборе средств. Учитывая судьбу «Саги», нам, наоборот, нужно развенчать любые ортодоксальные идеи, поскольку все равно никто не станет жаловаться.

– Поберегите силы, – говорит Луи. – Первая серия нужна главным образом для того, чтобы представить героев и обрисовать место действия. Помните, что каждому из нас эти пятьдесят две минуты бреда принесут денег разве что на пакетик арахиса, так что не стоит сочинять новый роман «Унесенные ветром». Договорились?


Каждый из нас внимательно прочитал написанное другими. Ощущения, которые вызывает у меня это занятие, можно сравнить с любовными. Наконец-то обнаженные любовники осмеливаются показать себя такими, какие они есть. Они говорят: а я вот такой, и вот что люблю, несмотря на то, что это может быть неприлично или не модно.

На эту работу у нас ушло больше двух часов. Сразу же прояснился стиль каждого из нас, и теперь мы знаем, из каких элементов будет создана наша «Сага». Пока все прекрасно совмещается.

Мой краткий сценарий выглядит примерно так:

Мария Френель увязла по уши в долгах. Ее семья скоро окажется на улице, если она не решится уступить домогательствам кого-либо из окружающих мужчин.

К их числу относится и ее новый сосед. Вальтер Каллахэн, превратившийся в алкоголика после исчезновения жены, до сих пор не нашел серьезного повода, чтобы перестать пить. Бывший анархист и рок-музыкант, он не находит общего языка даже с собственными детьми. Джонас – полицейский, а Милдред слишком умна. Брюно Френель – его юный сосед по площадке, непоседа и бунтарь – мог бы оказаться для него идеальным сыном. Поэтому Вальтер Каллахэн предлагает Марии Френель обменяться детьми для общего блага. Но Мария должна вначале обсудить это в службе психологической помощи «SOS-Дружба», а ее дочь Камилла – со своим психоаналитиком.

Эти безобидные семейные неурядицы не идут ни в какое сравнение с коварными замыслами Фреда, деверя Марии. Фред, непризнанный гениальный изобретатель – существо измученное, с психикой, изуродованной одиночеством. Его электроулавливатель эмоций никак не желает работать нормально. Поэтому он решает погубить всехокружающих. Чтобы отомстить? Из чистого безумия? Этого никто не знает. Он оборудовал свою квартиру и квартиру соседей скрытыми камерами и микрофонами и контролирует все их слова и поступки, перехватывая любую, даже самую незначительную информацию. Чтобы удовлетворить свои самые низменные инстинкты?

Вероятно, я наиболее закомплексованный и наименее уверенный в себе из всей нашей компании. Поэтому ухватился за знакомые мне приемы повествования, стараясь придерживаться изначальных установок. Луи и Матильда уловили в моем тексте подобие «чернухи, неожиданной для такого волевого молодого человека». Не знаю, что они подразумевают под «чернухой». Лично я ничего не вижу в чисто черном или чисто белом цвете, меня интересуют исключительно суровые, мрачные, темные истории. Мне нравятся компромиссы, двусмысленность, сложные личности, изменчивые характеры, трусы и подлецы. Жером оценил идею о том, что Фред шпионит за своим окружением с помощью сложнейшей современной техники, но Сегюре никогда не даст нам денег, чтобы установить необходимое оборудование. Зато Луи полагает, что «SOS-Дружба» и психоаналитик Камиллы помогут нам заполнить сцены, когда наше воображение истощится, и обойдутся не слишком дорого.

Никто не может понять, когда Жером умудрился написать свой текст. Он не способен усидеть на месте и то хватает кусок холодной пиццы, то наливает кофе из автомата, то стреляет сигареты у ассистентов «Примы». В те редкие моменты, когда он стучит по клавишам, мне кажется, что он колотит направо и налево героев какой-то видеоигры.

Джонас Каллахэн (сын Вальтера, полицейский) звонит в квартиру Френелей, не спуская глаз с побрякивающего наручниками Брюно, которого он арестовал за кражу иконы из церкви. Марии Френель нет дома, и Камилла вступается за непутевого братца. Джонас, очарованный ею, предлагает освободить брата в обмен на поцелуй. Ошеломленная таким ненормальным поведением полицейского, Камилла соглашается на поцелуй. Затем говорит, что надеется больше с ним никогда не встречаться. В ответ он улыбается и входит в соседнюю квартиру. Камилла понимает, что это их новый сосед.

Мария хочет отблагодарить Джонаса за освобождение сына и приглашает в гости всех Каллахэнов. Милдред, любопытная, как все сверходаренные люди, очутившись в квартире, обнаруживает закрытую комнату, откуда доносятся странные звуки, похожие на стоны или рычание хищника.

Все семейство Френелей бросается к ней, чтобы помешать открыть дверь. Но по глазам девушки они понимают, что она не успокоится, пока не раскроет тайну.

В мастерской Фреда чья-то рука в перчатке включает какой-то прибор и прикладывает его к стене, общей с квартирой американцев.

Не окажутся ли Френели еще более странными, чем Каллахэны?

Луи протяжно свистит.

– Да он просто король teaser, наш малыш Жером.

– Король чего? – спрашивает Матильда.

– Захватывающих сцен, тех, что приковывают зрителя к креслу.

– Если бы вы прочли, что я написал в «Реквиеме хаосу», – говорит Жером. – В первые четыре минуты я устроил такую резню на ярмарке, что для съемок потребовалось разрешение префектуры, Министерства обороны и Общества защиты животных, а сами съемки должны были проходить под контролем пожарников и службы безопасности.

– «Реквием хаосу»? Никогда не слышал.

– Этот фильм так и не сняли, хотя из всех стран Европы поступили значительные пожертвования. Просто министр в последнюю минуту испугался.

– Мне очень нравится закрытая комната, в которой кто-то рычит. Вы уже знаете, кто там?

– Даже не представляю.

Для первой серии у нас материала более чем достаточно, мы даже можем оставить кое-что на черный день.

Теперь очередь Матильды. Чтобы не мешать нам читать, она решает попить кофе.

Брюно Френель – скрытный мальчик, которого другие члены семьи считают лоботрясом. Единственная, кто догадывается о богатстве его внутреннего мира, – это Милдред, выдающаяся дочь их новых соседей-американцев Каллахэнов.

Брюно и Милдред заключают союз: они объединят свои усилия по разработке стратегии, которая позволит сделать их семьи счастливыми. Главные цели: поженить родителей – Марию и Вальтера, которые просто созданы друг для друга, а потом соединить Джонаса и Камиллу – полицейского и прекрасную интеллектуалку.

Удастся ли замысел дурачка и девушки-вундеркинда?

Они обнаруживают, что их комнаты находятся рядом, и пробивают в стене отверстие, через которое могут незаметно общаться в любое время дня и ночи.

Однако они не подозревают, что Фред давно влюблен в Марию. Недаром он изобрел прибор для измерения силы эмоций. Каждый раз, когда Фред проверяет его на себе, прибор «зашкаливает».

Что касается Марии, то у нее есть своя сердечная тайна. В очередной раз она обнаруживает на лестничной площадке огромный букет. В него вложена карточка: «Эти цветы влюблены в Вас». И подпись: «Ваш тайный обожатель». Она ставит букет в вазу в комнате, которая и так заполнена цветами.

Прочитанное вызывает в моей памяти с десяток песен «Битлз». У Матильды странный способ открывать карты: она не блефует, но прекрасно знает, как воспользуется козырями. Чувствуется, что ее сценарий будет насыщен любовными перипетиями, таить скрытые опасности и держать в напряжении зрителя. Она хорошо представляет, чего от нее ждут: сноровки, чтобы поливать сиропом медовый пирог.

– Пока можно оставить тайного поклонника и дырку в стене между комнатами.

– Тип, влюбленный в жену умершего брата – это трогательно до слез, – говорит Жером.

Матильда отвечает, что из подобных ситуаций состоит вся жизнь.

Луи нажимает на клавишу, чтобы переслать нам свой текст.

Камилла только что защитила докторскую диссертацию по философии о Хайдеггере, Шопенгауэре, Сиоране и прочих. Будучи и так пессимисткой по натуре, она, закончив эту работу, еще больше впала в депрессию. Камилла собирается покончить с собой, тайно надеясь, что ее самоубийство послужит уроком другим.

Ее способна понять только Милдред, новая соседка, которая хотя и намного моложе нее, но отличается необыкновенно зрелым умом. У Милдред тоже есть идея-фикс: она мечтает расстаться с девственностью. Ее цель – любой ценой привести свой физический возраст в соответствие с духовным.

Вальтер Каллахэн сталкивается в лифте с Марией Френель. Эта встреча потрясает его. Мария чувствует, что производит на него какое-то странное впечатление, но разве она может догадаться, что удивительно похожа на Лоли, пропавшую мать детей Вальтера?

Джонас заметил интерес своего отца к соседке. Он решает собрать сведения о Марии и особенно о Серже, ее покойном муже, так как он, вопреки разговорам, может быть жив.

Фред, изобретатель, решил больше не выходить из своей лаборатории. Он становится все более раздражительным и никому не позволяет заходить в свои владения. Фред вот-вот сделает важное открытие, которое откроет новые горизонты перед человечеством, но может привести его и к катастрофе.

Луи только что предоставил нам такую канву, которая одна может лечь в основу первой серии. Мне нравится его тон, в котором чувствуется и таинственность, и отчаяние, и примесь крови, связывающей все элементы. Интересен контраст между личностью автора и его текстами. Сам Луи – жизнерадостный, расчетливый, а его стиль – сдержанный и почти доверительный. Когда я говорю, что по части «чернухи» он меня переплюнул, то он отвечает, что его драмы и мои – разные по природе. Он фаталист, а я – нет.

Я обещаю себе подумать над этим вопросом.

Уже почти девять вечера, а мы только-только закончили соединять наши тексты. Стемнело, и мы наверняка одни во всем здании. Луи раздает нам дубликаты ключей на случай, если кто-то захочет поработать в одиночку, найти пристанище, чашку кофе или товарища в таком же настроении.

Через несколько дней меня перестает мучить бессонница. Мне даже удается отключать свой мыслительный аппарат, чтобы заняться мелкими повседневными делами: готовить, менять рубашки и даже приглашать Шарлотту пообедать. Совсем как раньше.

– Твоя бессонница меня больше устраивала.

Тем не менее я должен немедленно записать идею о медиуме, который разработал «теорию одного процента». Она появилась у меня по пути домой, и я чувствую, что мог бы использовать ее на протяжении пяти-шести серий.

– Ты слышишь? Твоя бессонница меня больше устраивала!

– Моя любовь, у тебя есть ручка?

Вчера мы сдали первые три серии, реакция на которые последует завтра. Четвертая успешно продвигается, и у меня возникли кое-какие соображения по поводу девятого персонажа, которого нам осталось создать. Я вижу человека зрелого возраста, репортера-международника, который останавливается у Френелей, когда бывает в Париже. В то же время я не слишком доволен диалогом между Милдред и Брюно, который набросал на скорую руку сегодня днем:

Милдред. Я не моюсь уже три дня, чтобы от меня пахло, как от самки во время течки.

В нашей команде воцарилось неожиданное спокойствие. Когда в воздухе чувствуется приближение грозы, мы ждем свежего ветерка, который бы разогнал сгущающиеся тучи. Или мы слишком нуждаемся в деньгах, или сумели забыть о своем эго.

– Звонил Станик, он хочет, чтобы ты зашел в контору в четыре утра.

– Ты не могла сказать об этом пораньше?

Шарлотта умеет подшучивать с редкой убедительностью, у нее настоящий дар комедиантки. И ей известно, как я его ненавижу.

– И ты всерьез в это поверил! Самое забавное, что я не могу довериться даже лучшей подруге. Не представляю, как рассказать ей, что мой парень изменяет мне с Сагой, что он мечтает о Саге и даже называет меня Сагой, когда мы занимаемся любовью.

– Что ты болтаешь, я никогда не называл тебя Сагой…

– Естественно, ведь мы уже давно не занимаемся любовью.

– Можем хоть сейчас, если у тебя есть настроение…

– Слабо.

Негодяйка! Я знал, что она так ответит.

– Заметь, я тебя не принуждаю.

– Марко…

Мне бы очень хотелось избежать подобного разговора в ресторане. Черт побери, мы так давно не были вместе!

– Кстати, любовь моя, ты не желаешь посмотреть нашу контору? А я бы заодно перечитал один текст, который не дает мне покоя.

– Скажи, что ты шутишь…

– У нас там есть огромный телевизор со всеми кабельными каналами.

– Может, у вас есть еще и кушетка, и кофейный автомат?

– Конечно.

– Значит, у тебя есть все, чтобы провести там ночь.

Она резко встает и уходит, не удостоив меня даже взглядом. Ревность так ей идет, что у меня на мгновение появляется желание броситься за ней следом.

Я не люблю ругаться с Шарлоттой, но, только ругаясь, понимаю, насколько без ума от нее. Она относится к тем женщинам, чья внешность оставляет безразличными девяносто восемь мужчин из ста, но сводит с ума двух оставшихся. Я вхожу в их число и, к счастью, второй пока не появился. Впрочем, я никогда не пойму, почему мужчины оставляли ее в покое до нашей встречи.

Сейчас эта чертова девчонка, наверное, уже повернула за угол.

Я вспоминаю, что испытал странное беспокойство, увидев ее впервые. И подумал, что если она, к несчастью, не свободна, то всю оставшуюся жизнь я буду распутничать, но не свяжу ни с кем свою судьбу.

Сейчас она спускается в метро на станции Сен-Себастьян.

Тонкие руки, множество веснушек. Чтобы подчеркнуть светлый цвет лица, она красит волосы в каштановый цвет и носит только коричневое. Великолепные ноги. Ноги – самое лучшее, что у нее есть, и она знает об этом. Когда Шарлотта предложила мне жить вместе, то я согласился при условии, что она перестанет носить мини-юбки. Она обзывала меня всякими словами, но я своего добился.

Сейчас Шарлотта садится в поезд, даже не посмотрев, иду ли я сзади.

О том, чтобы побежать за ней следом, не может быть и речи. Ревновать к телесериалу? Смешно! Я двадцать раз объяснял ей, что «Сага» – мой единственный шанс, но эта чокнутая не хочет меня слушать. Я становлюсь сценаристом, настоящим сценаристом – вот и все. Сценаристом, черт возьми! Если бы она согласилась немного потерпеть, то через несколько месяцев жила бы уже со сценаристом.


Я слоняюсь по городу, засунув руки в карманы и размышляя о том, что могут делать сейчас, после полуночи, трое остальных. Матильда, наверное, сидит в окружении красных роз и увлеченно читает или пишет какой-нибудь роман. Жером декламирует наизусть диалоги из «Терминатора» в пустом кинотеатре. А Луи – в объятиях Морфея; ему все еще снится его Маэстро.

Мне не удается найти выключатель, и я в кромешной тьме поднимаюсь по лестнице, потом иду по коридору. В нашей комнате мерцает экран телевизора. Мы оставляем его включенным, правда, без звука на протяжении всего дня, и никому не приходит в голову выключить его, когда мы расходимся. Ощупью добираюсь до дивана, на котором должен валяться пульт. На экране – какая-то эротика: девушка заворачивается в мокрую простыню.

В этот момент моя рука натыкается на что-то шевелящееся. Я глупо вскрикиваю и шарахаюсь назад.

– Извините…

Какой-то человек лежит, свернувшись калачиком, на диване. Включаю галогенную лампу. На меня с виноватым видом смотрит молодой парень. У него такой же взгляд, какой был у Жерома, когда я впервые увидел его в этой комнате.

– Кто вы?

– Мой брат… Он пошел в супермаркет…

После нескольких неудачных попыток подняться он остается лежать на диване.

– Вы Дюрьец?

– Тристан.

– Вы моложе Жерома.

– На три года.

– А я – Марко. Хотите кофе?

Он отказывается. Его печальные глаза не могут оторваться от экрана. Ему ничего не нужно, лишь бы только лежать перед телевизором с пультом в руке. И я хорошо это понимаю. Человечество не придумало ничего лучшего, чем маленькое окошко в мир, позволяющее на несколько часов забыть об этом мире. Жестом даю понять Тристану, что не собираюсь ему мешать, затем включаю компьютер.

Вспоминаю реакцию Сегюре, когда Жером попросил у него аванс, чтобы купить лекарства брату. «А вы не переигрываете»? В тот момент я тоже подумал, что Жером рискнул сделать ход, на который бы не осмелился и сам Диккенс. Впрочем, что тут удивительного – когда сценарист говорит правду, ему никто не верит.

Я пробегаю глазами диалог между гениальной Милдред и лоботрясом Брюно. Что-то в нем не ладится с самого начала, но мне не удастся понять, что именно. Ладно, пусть она остается испорченной, но в то же время следует сделать ее привлекательнее. Что касается парня, то он должен испытывать к ней более сильное физическое влечение. Может, удастся придумать тогда что-то другое.

Сцена 12. Комната Милдред. Павильон. День

Милдред лежит в постели. На стене – большая афиша «Призрак в Опере». Брюно развлекается, разглядывая через отверстие в стене свою комнату, в руке у него сигарета.

Брюно . Отсюда кровать видна как на ладони. Подозреваю, что ты не скучаешь!

Милдред . Не беспокойся, я знаю, как подростки любят уединяться. Сама была такой.

Брюно . Лично я считаю тебя ровесницей, несмотря на весь твой ум.

Он подходит к ней, садится на край кровати и медленно кладет руку ей на лодыжку. Милдред решительно отталкивает ее. Брюно пожимает плечами.

Брюно . А почему ты уверена, что я не видел, как ты вчера голая вышла из душа?

Милдред садится на кровати с серьезным видом.

Милдред . Потому что тогда ты рассказал бы мне о шрамах.

Брюно . О чем?

Милдред . Знаешь легенду о Медузе? Тот, кто встречался с ней взглядом, превращался в камень. То же самое происходит с каждым, кто видит меня голой.

Брюно . Что за бред?

Милдред . Шрамы остались у меня после пожара в доме в «Бель Эр». Я мирно спала в постели под балдахином…

Брюно . Чего?

Милдред . Представляешь, я ничего не почувствовала; от ядовитого дыма потеряла сознание и пролежала в коме несколько дней. Говорят, что на меня рухнула расплавленная противомоскитная сетка и я получила ожоги четвертой степени. Врачам потребовалась уйма времени, чтобы извлечь из моего тела ее куски на операционном столе. (Она кладет руки на те части тела, о которых рассказывает.) Кожа у меня на ногах похожа на расплавленный сыр на пицце, на правом бедре – клеймо от раскалившейся пружины от матраса, прямо как у техасской коровы. А на груди такое… что я даже не знаю, как описать… Какие-то странные бугры и впадины… Говорит, что нужно прождать еще лет пять-шесть, прежде чем обращаться к специалисту по пластическим операциям, но я не знаю, пойду ли на это. В конце концов, я уже привыкла к такому телу.

Побледневший Брюно вскакивает и устремляется к двери.

Брюно . Да ты просто чокнутая! Ни слова правды, ни единого:

Милдред . Можешь проверить, если у тебя хватит мужества, маленький шпион. Брюно хлопает дверью.


– Марко?

Я отрываюсь от экрана, все еще продолжая витать в облаках. Это вернулся Жером с бумажным пакетом. Вид у него, как у провинившегося школьника. Я начинаю привыкать к его нескладной фигуре и усталым не по возрасту глазам. Если правительство когда-нибудь организует антиамериканскую кампанию, его портрет как нельзя лучше подойдет для наглядной агитации. Даже в Бронксе не носят с таким изяществом вытертые джинсы; его неуклюжая жестикуляция наводит на мысль об ожившей статуе, а американские ругательства заставят покраснеть сутенеров с 42-й улицы. И это все не искусное подражание: Жером всегда был таким, и когда он утверждает, что никогда не покидал Парижа, я не могу ему не верить.

Тристан даже не заметил появления брата и продолжает спокойно смотреть какой-то фильм.

– Обычно он находится в специализированной клинике, но вот уже полгода, как я не в состоянии оплачивать его пребывание там.

– Ты не обязан мне ничего рассказывать.

На самом деле мне нужно, чтобы он рассказывал. И это не просто любопытство. Я не могу понять, что значит оказаться на улице с беспомощным братом на руках, не представляя, как жить дальше. Жером протягивает мне бутылку холодного пива, которую только что купил в бакалейной лавке. Я ополаскиваю два бокала. Сейчас идеально подошло бы крепкое спиртное. Небольшой обжигающий глоток, придающий задушевность мужскому разговору. Жером заставляет Тристана проглотить две таблетки и запить их пивом. Потом подходит к моему столу.

– У Тристана болезнь Фридрейха – паралич нижних конечностей, который обостряется с каждым годом. Он может передвигаться лишь несколько минут в сутки. Ему нужно много отдыхать и регулярно принимать препараты, расслабляющие мышцы. В общем, необходим угол, где он мог бы отлеживаться, вот и все. Как только нам начнут платить, я снова смогу отвезти его в Норье.

Жером говорит это безучастно, как человек, ненавидящий все драмы, включая самые заурядные, в которых нет никакой интриги. Я предлагаю ему немного денег, чтобы перекантоваться, но он отказывается.

– Если бы я получил свои четыре миллиона долларов, то обосновался бы в Малибу и нанял бы одну или даже двух шикарных сиделок.

– Твои четыре миллиона долларов?

Жером нарочно сказал про деньги, и я тут же проглотил наживку. Чувствуется, что ему страшно хочется выговориться. Он с серьезным видом наклоняется к моему уху.

– Тебе что-нибудь говорит «Борец со смертью»?

«Борец со смертью»? Три миллиона зрителей в Париже и в пригородах всего за два месяца. Четыре «Оскара», и первый из них – Шварценеггеру за лучшую роль. Он плакал, когда его награждали, на это стоило посмотреть. Впрочем, «Оскара» мог получить и Сталлоне. В Штатах этот фильм по посещаемости скоро достигнет мифического рекорда «Инопланетянина», а выпуск товаров принесет больше, чем в случае с «Бэтменом».

– Так вот, «Борец со смертью» – это я.

Когда-то один человек уже произнес эту фразу по поводу Эммы Бовари. И мало кто в то время ему поверил.


Вернувшись домой, я скользнул под простыню к моей красавице. Когда я увидел ее великолепную и такую недоступную спину, моя ладонь замерла в нескольких сантиметрах от нее, и я прикорнул на краю постели, не осмеливаясь придвинуться вплотную. Кто виноват, что моя голова занята посторонними мыслями? Мне хочется разбудить Шарлотту и попросить, чтобы она не обращала на меня внимания. Сказать, что мне не в чем исповедоваться, что я думаю сейчас о других людях, о выдуманных личностях, которые не заслуживают ни малейшей ревности. И что я по-прежнему ее люблю. И что у меня впереди целая жизнь, чтобы повторять ей эти слова. Но я не сделал ничего подобного.


Матильда хорошеет с каждым днем. Так и хочется посадить ее себе на колени, чтобы писать диалоги вдвоем, не произнося ни единого слова, словно влюбленные, которые, читая одну и ту же книгу, терпеливо ждут друг друга, дойдя до конца страницы. С утра до вечера она выглядит удивительно свежей и от нее чертовски приятно пахнет. Даже если ее нет с нами, этот запах обволакивает нас и заставляет отрываться от работы. Вначале Матильде удалось заставить нас забыть, что она единственная женщина в команде, но вот уже двое суток, как это у нее не получается. Она несет в себе память сотен влюбленных женщин и судьбы тысяч любовниц, зависящих от ее прихоти. Это заметно отражается на работе: каждый из нас делает в три раза больше, чем прежде.

– Этому есть объяснение, – сказал как-то вечером Луи, когда Матильда первой ушла домой. – В средние века, когда нужно было прижечь открытую рану, требовалось с десяток здоровых мужчин, чтобы держать бедолагу, и операция всегда сопровождалась насилием и болью. Но был и другой способ: самую красивую девушку деревни просили подержать раненого за руки во время процедуры. Как правило, она справлялась с этим лучше, чем десять мужчин. Без Матильды мы, пожалуй, постоянно испытывали бы соблазн пустить все на самотек.

– Вы думаете, у нее кто-то есть? – спросил я.

– Вряд ли, – пожал плечами Луи. – Однажды вечером я проводил ее до дома, и она пригласила меня выпить кофе.

Наш любимый капитан, тот, кого мы с Жеромом нежно прозвали Стариком, в который раз продемонстрировал нам привилегии, присущие его возрасту. Насев на него, мы заставили его рассказать буквально все о жизни таинственной Матильды, королевы любви.

– Обстановка на редкость банальная – строгая, функциональная и декоративная. Что-то у вас разочарованный вид…

– Естественно, мы разочарованы.

– А вы чего ожидали? Что у нее мебель из розового дерева? Шторы и покрывала в стиле Лауры Эшли? Подушечки в виде сердца?

– Все в цветах, и ни одного лепестка на полу.

– Портреты «Битлз» в прихожей и большущий флакон «Лулу» в ванной комнате.

– Бутылки «Мари Бризар» и шартреза! Огромная плюшевая мышь!

– Огромный портрет Барбары Картленд!

– Вы бредите, дети мои. Ладно, чтобы немного успокоить вас, сообщу, что видел в туалете фотографию сестер Бронте.

Со временем я уже начинаю разбираться в своих партнерах и предугадывать их реакции. Если бы мы не обращали внимания на то, что каждый из нас делает на протяжении десяти-двенадцати часов совместной работы, то нам бы пришлось распроститься со взаимопониманием. Луи вспоминает своего Маэстро по поводу и без повода, но делает это так естественно, приводя столько деталей, что его рассказы невозможно принять за фантазии. Вечерами, когда у нас с Жеромом появляется желание поработать сверхурочно, мы часто говорим об этом. Приходится признать очевидное: Луи на самом деле работал с мэтром. Как, почему, над каким фильмом? Я не осмеливаюсь задавать Луи слишком конкретные вопросы, давая ему возможность раскрывать свое прошлое на манер стриптизерши, которая сама знает, как держать в напряжении публику. Мы рады, что он среди нас, и его положение капитана команды упрочняется с каждым днем. С общего согласия мы полностью доверили Луи все переговоры с администрацией. Именно он занялся нашими контрактами, пытаясь урвать максимум, и вряд ли у кого-то другого это получилось бы лучше. Сегодня утром он получил наконец наши первые чеки и раздал их, как учитель награды. Матильда опустила чек в сумочку, даже не взглянув на сумму. Жером с облегчением вздохнул и поцеловал бумажку. Он больше всех из нашей четверки нуждается в деньгах. По словам Луи, Сегюре пока ничего не может сказать о текстах. Он бегло просматривает эпизоды и передает их ассистенту, который подсчитывает расходы и составляет рабочий план. Вчера начались съемки пилотной серии. Главная цель Сегюре: ежедневно монтировать по сорок пять минут фильма вместо обычных десяти. Что в таком случае можно ждать от качества фильма? Никому не пришло в голову ни представить нам артистов, ни хотя бы показать их фотографии. Мы уверены лишь в одном: все они никому не известны, а три четверти из них едва ли относятся к профессионалам. Сегюре убежден, что «будущие» звезды всегда стараются больше. Он говорит, что с фигурантом, которому дали шанс, можно творить чудеса («Вспомните Мэрилин Монро!»). Каждый актер получает пятьсот франков в день. Водопроводчик за такие деньги не сдвинется с места. Разумеется, мы не рассчитывали на чудо, но у каждого из нас есть в голове дорогие ему тирады, реплики, диалоги, предназначенные в мечтах для Лоуренса Оливье или Анны Маньяни.

– В конце концов, нас наняли точно так же, – замечаю я. – Актерам тоже дают шанс.

Компьютеры уже давно в режиме ожидания, и мы расходимся по своим местам. Тристан, эта «вещь в себе», лежит перед телевизором с пультом в руке. В последние десять дней он почти не встает с дивана, и мы часто забываем о его присутствии. С полузакрытыми глазами, абсолютно неподвижный, в одежде в бежевых тонах он похож на какое-то хладнокровное животное. Тристан смотрит телевизор в наушниках, покорно ест пиццу и сторожит нашу лавочку днем и ночью. Если не хочешь заразиться непреодолимой сонливостью, лучше на него не смотреть. А вообще-то мы даже довольны его присутствием. С тех пор как мне стало известно, что Жером стоит четыре миллиона виртуальных долларов, я отношусь к ним, как к родственникам.

Старик интересуется, не желаем ли мы внести изменения в 4-ю серию. Жером считает, что я поспешил с расследованием Джонаса в отношении таинственной комнаты Френелей, куда так мечтает попасть Милдред. В одном из эпизодов я высказал предположение, что там спрятаны сокровища, но серьезно его не разрабатывал. В конце концов, там может быть что угодно, и совсем не обязательно настоящие деньги, а скорее, нечто, не имеющее к ним отношения. Какая-нибудь ню Ван Гога, ящик Пандоры, забальзамированная мумия, обломок подлинного Креста. Жером предлагает сделать там оружейный склад, оставшийся со времен давно забытой войны. Целый шкаф гранат-лимонок с квадратной насечкой и базук, пылящихся в ожидании своего часа. Луи же видит там что-то большое, занимающее почти всю комнату, например, станок для печатания фальшивых банкнот или тайную лабораторию. Мы сходу отбрасываем идею с лабораторией, потому что у нас уже есть лаборатория Фреда. Матильда еще не высказалась и на мой вопрос, есть ли у нее соображения по этому поводу, отвечает «да», имея в виду: «Да, но это еще слишком неопределенно, я бы предпочла ответить вам в письменной форме».

– О чем вы думаете?

– … Это еще слишком неопределенно, я бы предпочла ответить вам в письменной форме.

– Ладно, пока оставим эту таинственную комнату, – говорит Луи.

– Может, дадим читать друг другу 17-й эпизод? – предлагает Жером.

С самого начала он не испытывает симпатии к Камилле и мечтает от нее избавиться, заменив более колоритной героиней.

– Вот уже четыре серии, как мы возимся с этой шлюхой.

– У нас впереди еще семьдесят шесть, а ты хочешь пришить ее уже сейчас. Не торопись, успеешь.

– Мне кажется, что убирать Камиллу несколько преждевременно, – говорит Матильда. – Джонас должен в нее влюбиться.

– Ну и что? Он может влюбиться в другую. Более…

– Более колоритную?

– Вот именно.

Еще в самом начале Луи хотел сделать из Камиллы персонаж, одержимый тягой к самоубийству.

– Самоубийство дает целый ряд преимуществ: это утонченно, полно смысла и в духе времени.

– Я считаю, что это жестоко – так поступать со студентками философского факультета, – говорит Матильда. – Кто знает, вдруг во время трансляции одна из них будет заканчивать научную работу, оставив включенным телевизор, чтобы не чувствовать себя одинокой в своей каморке.

– У вас буйное воображение, Матильда, вы просто созданы для такой работы.

– Мы отвлекаемся! – восклицает Жером. – Короче, мы заставим ее покончить с собой, это решено. Остается выяснить как.

Он упорствует, но Матильда пускает в ход все, что в ее силах, лишь бы спасти несчастную. Луи предлагает компромиссный вариант: Камилла умрет, если никто из нас троих не сможет ее спасти. Заинтригованный, Жером предлагает всем принять участие в игре и дать предложения по спасению девушки. Луи первым берется за дело, чтобы показать пример.

Сцена 17. Комната Камиллы. Интерьер. Вечер

На Камилле белое платье. Она сидит в кресле-качалке с книгой в руке и смотрит, как за окном опускается ночь. Затем читает вслух отрывок из книги о стоиках. В отрывке речь идет о самоубийстве. Поднявшись, она достает из шкафчика револьвер, взводит курок и вставляет ствол оружия в рот.

Внезапно кто-то стучит в дверь.

Камилла идет открывать, спрятав револьвер за спину. Удивленная, она впускает в комнату своего дядюшку Фреда, который усаживается на кровать с удрученным видом.

Фред – Знаешь, эта штуковина, над которой я начал работать, когда ты была совсем маленькой…

Камилла . Что-то вроде волшебной шкатулки? Устройство, дающее бессмертие тому, кто ее носит?

Фред . Мой прибор должен возвращать к жизни любого человека, умершего не более часа назад. Будь это инфаркт, разрыв аневризмы или серьезный несчастный случай, моя коробочка умеет… как бы это сказать… обеспечить «возвращение назад». Но сейчас, когда я почти добился успеха, то понял, что никогда не увижу прибор в работе.

Камилла . Почему?

Фред . Потому что мне нужно проверить его на человеке, который только что умер.

Камилла . Но в больницах полно умирающих!

Фред (пожимая плечами ). По сравнению с моим изобретением, наша медицина все еще находится на уровне средневековья. Ты хочешь, чтобы меня сожгли как колдуна? Эйнштейн говорил, что побороть предрассудок труднее, чем расщепить атомное ядро. А смерть – высшее таинство. И потом, нужно, чтобы я вначале оказался возле умирающего, а это почти невозможно…

Камилла (очень серьезно ). И кто бы мог послужить для тебя идеальным подопытным кроликом?

Фред . Идеальным? (Рассуждает с мечтательным видом.) Это должен быть… человек, который совершает самые невероятные самоубийства под моим контролем и которого я каждый раз возвращаю к жизни. Но сколько мне понадобится времени, чтобы найти его? Чтобы убедить сотрудничать со мной? Я наверняка умру раньше, чем найду его, и вместе со мной пропадет труд всей моей жизни, человечество потеряет всякую надежду…

– Это просто нечестно – использовать историю с волшебной шкатулкой, – говорит Жером. – Если ты полагаешь, что этого достаточно, чтобы спасти ее… – И великодушно добавляет: – Но я хотел бы дать ей еще один шанс…

За компьютер усаживается Матильда.

После непродолжительного молчания Камилла провожает дядюшку до дверей.

Камилла . Когда-нибудь ты найдешь подопытного кролика, я уверена…

Она целует Фреда в щеку и закрывает дверь. Снова достав револьвер, прикладывает дуло к виску. Крепко закрывает глаза, готовясь нажать на курок.

Чья-то рука неожиданно выхватывает у нее оружие. Она испуганно оборачивается. Это Джонас.

Камилла . Кто позволил вам сюда войти? Даже мои родственники всегда стучат в дверь.

Джонас спокойно извлекает из барабана патроны.

Камилла . Убирайтесь!

Джонас . Вы знаете, что я могу арестовать вас за ношение оружия?

Камилла . Револьвер принадлежал моему отцу. Вы не посмеете отобрать у меня последнюю вещь, оставшуюся мне от него на память.

Джонас приближается к девушке и хочет обнять ее, но она отталкивает его.

Джонас (сухо ). Ладно, если вы так жаждете умереть, то пусть ваша смерть принесет хотя бы пользу. Вы слышали о «Белом» Педро Менендесе?

Камилла . Кажется, это террорист?

Джонас . Да. Сейчас он в Париже и готовит новую волну покушений, которая вот-вот обрушится на город. Хуже всего, что мы не можем ее предотвратить. Педро – мозг всей организации, но сам он никогда ни в чем не участвует. Его невозможно припереть к стенке, в настоящее время он живет в одном из роскошных парижских отелей, на виду у всех, насмехаясь над нами. Гибель ждет сотни ни в чем не повинных людей, а мы бессильны что-либо сделать.

Камилла . Но чем могу помочь я?

Джонас . Мы уверены, что гибель Менендеса повлечет за собой и конец его организации. Но мы не можем добиться этого легальными методами. А с ним нужно покончить любой ценой.

Камилла . Если не ошибаюсь, вы предлагаете мне роль камикадзе?

– Джонас не в состоянии удержать ее от самоубийства, но он хочет придать смысл ее смерти. Разве это не доказательство подлинной любви? – спрашивает Матильда.

Пусть меня повесят, если в сериале, даже передаваемом в четыре часа утра, останется эта психологическая галиматья. Но мне бы хотелось развить логику этой сцены. Мысль о том, что в этом доме невозможно тихо покончить с собой, начинает привлекать меня.

Достаточно исходить из жестокой очевидности: тот, кто знает, что ему осталось жить не более нескольких часов, впервые в жизни испытывает чувство удивительной свободы. Полной свободы, не ограниченной никакими барьерами, никакими табу. Свободы, которая превыше всех законов.

Какой ошибкой было бы не воспользоваться ею!

В комнату Камиллы то и дело приходят разные люди, предлагающие ей извлечь выгоду из самоубийства. Ей ничего не стоит сделать за час состояние, но такая продажность отвратительна отчаявшейся девушке. На мгновение ее соблазняет идея подарить свои абсолютно здоровые органы какой-нибудь больнице, но мысль, что ее тело превратится в набор запасных частей, пугает ее. Ей предлагают широкий выбор мистических смертей, каждая из которых способна потрясти воображение обывателей и запомниться на десятки лет, но зачем ей это? Ее самоубийство будет иметь смысл лишь в том случае, если оно окажется безупречным с эстетической точки зрения и, следовательно, бескорыстным.

Камилла смиряется с очевидностью и откладывает окончательное решение до того момента, пока не найдет смысла в своей смерти.

Жером заканчивает чтение эпизода и бросает листы на стол.

– Эта дуреха едва уцелела. Еще бы чуть-чуть и…

Луи, Матильда и я облегченно вздыхаем. Камилла получила отсрочку и не вышла из игры. Продолжение в следующей серии.

Уже полдень. Жером бросается к телефону, чтобы заказать пиццу. Его брат увлеченно смотрит какой-то бразильский сериал. Матильда копирует на дискету содержание 17-го эпизода.

Желтый луч солнца пробивается сквозь тучи, затянувшие осеннее небо. До вечера еще далеко. Мы продолжаем следить за событиями, разворачивающимися в нашем маленьком мире.

– Если не считать Бога и сценаристов, – говорит Старик, – вы можете назвать еще кого-нибудь, от кого зависят человеческие судьбы?

В этом году праздник всех святых пришелся на четверг, но мы сидим на работе, как будто никому из нас не надо съездить на кладбище. Кто-то обращает на это наше внимание, но реагирует только Старик. Он говорит, что его жена никогда не потащилась бы на кладбище, окажись он там раньше нее. По его мнению, есть гораздо более приятные возможности простудиться – хотя бы на колесе обозрения в Тюильри, к тому же все продавцы хризантем – мошенники. Затем он добавляет, что жена бросила его ради актера, с которым ему совсем не хочется встречаться.

– Из-за него я даже перестал ездить на фестиваль в Канны, тем более, не желаю глупо столкнуться с ним на могиле Лизы.

Кажется, Луи совсем не испытывает боли, говоря о жене. Он никогда не упускает возможности рассказать о той, которую так любил и которая заставила его столько страдать. Цинизм или необходимость выговориться, не могу понять. Матильда интересуется этим любовным романом со скрупулезностью геолога. Из чего состояла эта любовь? Какими были ее верхние слои? Что скрывалось в глубине? Какой склон оказался наиболее рыхлым? По словам Луи, Лиза рассталась с ним из-за его преданности Маэстро. Она не смогла понять, почему он пожертвовал своей карьерой ради того, чтобы помогать мэтру писать шедевры. Что касается меня, то я, готовый отдать душу дьяволу ради ночного сериала, не вижу особой чести торчать подле Маэстро в его творческой лаборатории.

– Что за актер этот тип, который увел у тебя Лизу? – спрашивает Жером.

– Из тех, кто играет Шекспира, бегая по сцене в черном трико. Эстет. Профессионал. Настоящий актер, что и говорить.

Наверное, даже если бы Луи не встретил Маэстро, Лиза бы все равно его бросила, поскольку он занимался неблагодарной работой. А Лиза жаждала быть рядом с тем, кому поклоняются и рукоплещут. Сценариста же, хотя он и стоит у истоков любого фильма, всегда вспоминают последним. Внимание публики приковано к актерам. Сценарист создает мечту, но о нем самом никто никогда не мечтает.

– Если он играет по вечерам в театре, то должен вставать очень поздно. Вряд ли он пойдет на кладбище раньше, чем в два или три часа, – говорит Матильда.

– Разве можно быть в этом уверенным? И потом, вы видели, сколько нам предстоит сделать сегодня?

Сегюре вернул 10-ю серию, отметив то, что ему показалось неясным, и срочные исправления заняли у нас почти два часа. Сегюре не собирается ни во что вникать, ему лишь нужно, чтобы отдельные фразы или целые ситуации не сбивали с толку актеров во время съемок и не задерживали работу.

– Я полагал, что Сегюре относится к типам, которым известно понятие «золотой век».

– Это в каком диалоге?

– Сцена 21. Джонас изрекает какую-то глупость, а Милдред отвечает, что речь идет о «золотом веке монгольской мысли».

– Замени «золотой век» на «зенит». Звучит красиво: «зенит монгольской мысли».

– Не уверен, что он поймет. Лучше заменить «апогеем», «вершиной» или «рассветом».

Похоже, что съемки двух первых серий прошли достаточно успешно. Сегюре не успел переписать их на кассету и посоветовал посмотреть по телевизору через два дня, когда начнется трансляция. Он считает, что результат «не такой уж плохой», и в 1-й серии есть даже «один или два любопытных момента». Директор канала еще ничего не видел, отсюда можно заключить, что ему плевать на «Сагу». У него и так полно проблем с размещением фильмов, различных шоу и новостей в программе передач. Сейчас снимаются 3-я и 4-я серии. Мы укладываемся в график.

– Я думал, что Сегюре относится к типам, способным оценить фразу «Я видел твоего отца, Джонас. Он был смертельно пьян и нелепо размахивал руками, словно забивал гвозди в воображаемый гроб».

– Он также не относится к числу тех, кто способен поздравить нас за 55-ю сцену.

Вот именно! 55-я сцена! Мария не оплатила вовремя счет, и у Френелей отключили электричество. Действие происходит в полной темноте, можно только понять, что в комнате вместе с Марией есть еще кто-то. Вначале она пугается, потом оживляется, и все заканчивается приглушенным хриплым дыханием. Не представляю, как из этого выпутается актриса, которая играет Марию Френель. Ей нужно обладать ярко выраженным актерским талантом. Сегюре смущает лишь то, что зритель не может догадаться, кто же находится в комнате с Марией. Я отвечаю, что и сама Мария предпочитает этого не знать. Мужчина это или женщина, ее неизвестный обожатель или шурин? Никто никогда не узнает. Для Сегюре важно, чтобы зритель не вообразил, будто Мария встречается со своим сыном Брюно. Но никто из нас даже не подумал об инцесте! Неоспоримое доказательство, что абсолютная темнота стимулирует воображение зрителей, зато воображение самого Сегюре не перестает меня удивлять. Надеюсь, что сцена будет снята так, как написана.

Старик прикрепил к краям экрана множество листочков с пометками, он по уши погружен в проблемы, связанные с папашей Каллахэном.

– Вальтер – просто кретин. У него нет никаких переживаний, ему нечего сказать, его диалоги крайне невыразительны. Большую часть времени он мертвецки пьян.

Я не согласен с ним. Вальтер – алкоголик, сохранивший некоторое достоинство, и в этом его шарм. Он стремится к нормальной жизни, которой у него никогда не было, и только выпивка помогает ему почувствовать себя человеком. После первого стакана он обнаруживает, что вовсе не такой тупой, каким его считают окружающие. После второго – превращается в заурядного человека. Отныне он порядочный отец семейства, на которого можно положиться.

– Для него нужно придумать что-то особенное. Что-то такое… Что связано со… страстью.

При слове «страсть», мы с Жеромом поворачиваемся к Матильде.

– Я набросала кое-что о его отношениях с Марией, но это не так просто, – говорит она. – Тайный воздыхатель укрепляет свои позиции.

– А пока можно найти Вальтеру любовницу, – говорит Жером. – Достаточно будет заснять возню парочки под простынями. Зритель не увидит ничего, кроме высовывающейся время от времени ноги.

– Когда я говорю «страсть», то подразумеваю совсем иное. Я имею в виду неосознанные стремления. Вдохновение! Духовное опьянение… Бог, смерть, небытие… В общем, что-то такое…

Луи немного капризничает. Это случается, когда автор отождествляет себя со своим персонажем. Не превращая Вальтера в своего двойника, Луи тем не менее заставляет его переживать некоторые события из собственной жизни, в том числе, потерю любимой женщины. Жером предлагает небольшое экзистенциалистское убийство в стиле Камю, излагая эту идею тоном человека, который хочет доставить удовольствие окружающим. Вальтер мог бы убить Камиллу, чтобы помочь ей умереть; это придало бы определенную «эмоциональную нагрузку» добрососедским отношениям. Луи, похоже, совсем не в восторге.

– Пусть лучше Вальтер пишет спиричуэлы 2 и стремится к встрече с Богом! – говорю я. – Но именно с самим Богом!

Матильда считает, что я шучу, и ошибается. Если Бог везде, то он обязательно должен присутствовать и в нашей «Саге», и мне кажется логичным, чтобы он появился. Мы до сих пор не придумали девятого персонажа; режиссер вполне мог бы нанять кого-нибудь на роль Бога, думаю, такого типа не труднонайти. Небольшой видеотрюк и – бац! – появляется силуэт самого Господа, пока Вальтер сочиняет в честь него спиричуэлы. Нужно только изобразить это очень величественно и без всяких излишеств (человек – песня – Бог). Разумеется, идея несколько ошеломляющая, но я отнюдь не шучу. Сегюре позволил нам делать, что угодно, и я не собираюсь лишать себя этой возможности, как и не собираюсь делать все лишь бы как.

Луи не обращает внимания на мои слова. Он встает, подходит к окну, закуривает сигарету.

– Вам не кажется, что пора заняться Лоли Каллахэн?

– Матерью этих ребят? Той, что исчезла пятнадцать лет назад?

Я должен был догадаться об этом. Луи хочет дать Вальтеру шанс снова увидеть ту, которую потерял. В любом персонаже «Саги» есть частичка каждого из нас. И если искусство имитирует жизнь, тем лучше.

– Она умерла много лет назад, – говорит Луи. – План Вальтера был прост: чтобы не травмировать психику детей, он скрыл от них ее смерть, сказав, что их мать уехала, но обязательно вернется. Прошло десять или пятнадцать лет, и вот он снова влюбляется женщину и хочет выдать ее за Лоли, чтобы дети снова обрели мать.

– И этот план ты называешь простым?

С одной стороны, слишком витиевато, с другой – почему бы и нет?

– Мне кажется, это красивый ход, – говорит Матильда. – Роль, которую он просит сыграть эту женщину, является для нее спасательным кругом. Ее зовут… Ева. Когда-то она жестоко пострадала из-за любви. Ее жизнь была ужасно бесцветной и, конечно, у нее никогда не было детей. Превратиться в Лоли – для нее единственный шанс коренным образом изменить жизнь. Бывшая искательница приключений, пренебрегшая интересами своей семьи, возвращается, чтобы добиться прощения. Более красивой роли для женщины, давно ничего не ждущей от жизни, не придумаешь. Дети будут ее обожать, отец будет от нее без ума. Вы представляете, сколько любви обрушится на эту несчастную?

Откуда появляются идеи? Как рождаются персонажи? Несомненно одно: только вчетвером мы можем создать «Сагу». Когда кто-нибудь из нас высказывает мимоходом свое пожелание, впечатление или сомнение, рядом всегда находится коллега, подхватывающий на лету его мысль. Кто создал нашу Еву? Все вместе. Она родилась из озабоченности Луи, деликатности Матильды, зубоскальства Жерома. И, конечно, немного из моего молчания.


Наступает время расходиться, но я не уверен, стоит ли мне возвращаться к Шарлотте. Сегодня, в отличие от предыдущих вечеров, мы уже не сможем разыгрывать дружную семейную пару, когда одному интересно узнать, как прошел день у другого. Чтобы заполнить тишину, я буду чувствовать себя обязанным выслушивать ее болтовню о работе. А мне хорошо известен единственный недостаток Шарлотты: у нее нет ни малейшего дара рассказчицы. Она монотонно пересказывает бурную перепалку с коллегой, упоминает множество неизвестных мне людей, которых я почему-то должен знать, путает прошлое с ближайшим будущем. Она с удивительной легкостью перескакивает с темы на тему, начинает с анализа вместо синтеза, видит сильные стороны в том, в чем нет ничего особенного, а если ей иногда случается сталкиваться с чем-то прекрасным, то заметить это она может только случайно. Шарлотта уверена, что легко овладевает вниманием аудитории, и, действительно, это ей удается, потому что она красива, безумно красива, даже когда совершает непозволительные промахи.

Хотя ее работа меня не слишком интересует, – она готовит специалистов для каких-то технических центров по развитию предприятий, – я готов согласиться, что работа у нее все же есть. А вот мне, Марко, начинающему сценаристу, время от времени приходится краснеть, когда меня спрашивают, чем я занимаюсь. И поэтому я с нетерпением жду того дня, когда смогу громко и открыто заявить: я – создатель перипетий, дипломированный фантазер и профессиональный выдумщик. «Сага» будет моим боевым крещением.

Бывают вечера, когда мне хочется попросить женщину моей мечты подождать меня месяца три. Представить, что я в командировке, где-то далеко в заморских странах.

Я еще немного задерживаюсь в конторе. Матильда и Старик уже ушли. Жером отправился в Булонский лес бросать бумеранг. Некоторое время стою возле Тристана, не особо надеясь, что он оторвется от экрана и поболтает со мной. Если не считать «спасибо», когда брат протягивает ему кусок пиццы, он может за весь день не произнести ни слова. Не понимаю, как братья Дюрьецы могут сутками оставаться в одном и том же помещении. И питаться одним и тем же блюдом.

Как и многие другие, кто столкнулся с серьезными проблемами, братья Дюрьецы придают большое значение личной гигиене. Как только рассветает, они уже моются в ванной комнате «Примы» и переодеваются в шмотки, которые старший брат приносит из прачечной. Затем Жером вытряхивает пепельницы, проветривает комнату и подметает. К нашему появлению в конторе царит идеальный порядок. Опять же некоторая экономия для Сегюре.

Тристан непрерывно переключает каналы в самое смотрибельное время, с 18 до 19 часов, когда все каналы пускают в ход тяжелую артиллерию и выплескивают на экраны как можно больше рекламы, пока семьи сидят перед телевизором в ожидании выпуска новостей в 20 часов. Тристану все это не интересно, и вечерняя суета его раздражает. Я как-то попытался разобраться, какой логикой он руководствуется, переключая каналы, но так ничего и не понял. Клипы и информационные передачи вызывают у него особое отвращение; он способен в мгновение ока расправиться с бандой рэперов и со всеми их децибелами или заткнуть любого типа, собравшегося сообщить ему последние новости. Тристан не любитель рекламы и предпочитает, пока идет рекламный блок, переключиться на несколько секунд на документальную передачу о животных или на перебранку участников ток-шоу. Он ненавидит мультфильмы и репортажи о космосе, избегает вытащенных из архива лент о войне, а также тиражей лото. Зато его интересуют метеосводки, хотя он никогда не бывает на улице. Он не пропускает ни одной передачи о новостях кино и ни одного рекламного ролика о программах кинотеатров. Рано утром, перед началом рабочего дня, Тристан иногда смотрит телепродажи или передачи о кулинарных рецептах. Все эти беспорядочные картинки – всего лишь паузы в его фанатичном поиске художественных фильмов. Кино для него – самое главное. Плохой фильм он ценит больше, чем хороший американский сериал, а плохой американский сериал – в сто раз больше любого европейского. Тристан без сожаления прерывает сериал, которым, казалось, был очень увлечен, и на несколько минут включает бразильскую мыльную оперу или передачу для подростков. После чего возвращается к своему сериалу, который ничуть не пострадал из-за пятнадцатиминутного перерыва, а скорее, даже выиграл. Просто Тристан оставил героев знакомиться, пока завязывается интрига. Он начинает вникать в сюжет в тот момент, когда происходит что-то существенное. Таким образом он способен одновременно смотреть несколько сериалов, дольше задерживаясь на наиболее интересном. Мое присутствие ему не мешает. Глядя на Тристана со стороны, я начинаю испытывать легкое головокружение. Мне кажется, что передо мной какая-то могучая машина, нечто вроде ультрасовременного компьютера, который анализирует ситуации, удаляет все сюжетные пробелы и предлагает перечень возможных вариантов. Если Тристан долго смотрит одну передачу, не пытаясь переключать каналы, то это означает, что он наткнулся на нечто захватывающее и, как ребенок, заворожен рассказчиком. И теперь ему больше не нужно вмешиваться.

Чаще всего он лежит на спине с пультом в руке. Иногда переворачивается на живот, чтобы вытянуть позвоночник, но вскоре возвращается в исходное положение. Гораздо реже поворачивается спиной к экрану и закрывает глаза. Мы знаем, что теперь он на несколько минут задремлет, прислушиваясь к диалогам в фильме. Совершенно необходимое условие, чтобы он уснул. И дополнительное свидетельство того, что только художественный вымысел может легко увлечь нас в страну снов. Что касается репортажей, то они не способны вызвать ничего, кроме бессонницы.

Тристан никогда не улыбается и не смеется, его взгляд всегда остается бесстрастным. Кажется, что живет только пульт управления. Временами он напоминает мне мальчишку-идиота, прижавшегося носом к стеклу аквариума и изучающего его тайны, или дряхлого старика, завороженного огнем в камине и забывшего даже свое имя.

– Он и малышом был таким.

Это Жером, обливающийся потом, с бумерангом в руке. Он откупоривает бутылку красной водки и протягивает мне ее вместе со стаканом.

– Когда я уходил играть с приятелями, Тристан оставался в постели. А возвратившись, я должен был рассказывать ему обо всех выходках, которые мы вытворяли. Если ничего интересного не происходило, мне приходилось придумывать занятные истории. Вначале мои рассказы были довольно блеклыми – я просто хотел, чтобы Тристан не огорчался.

У Тристана на ушах наушники. На экране следует серия взрывов, уничтожающих огромный музей современного искусства. Можно не опасаться, что он нас услышит.

– Но малыши ненасытные, им подавай необычные истории. И мне пришлось сочинять о проделках храбрецов, о воинских подвигах, о драках в школьном дворе. «Это самое меньшее, что ты можешь для него сделать», – говорила мне мать, едва сдерживаясь, чтобы не упрекнуть меня за крепкое здоровье. Я знал, что взрослые всегда отдают предпочтение гадким утятам, но моя старушка все же немного перегибала палку. Мы с Тристаном прекрасно дополняли друг друга. Мне хотелось чем-то заинтересовать его, а ему нужно было чем-то заинтересоваться. Пришлось раскрыть свой талант.

– Так тебя и затянуло?

– В сценаристы? Ну, да.

Я закуриваю сигарету, которую стрельнул из пачки, забытой Стариком. Жером удивлен, что я курю. Я объясняю, что мне нравится иногда получать наслаждение от табака, а не дымить целый день. Жером распахивает окно и выглядывает наружу. В комнату врывается свежий воздух. Я выпиваю глоток водки, потом затягиваюсь сигаретой и наконец понимаю, почему повсюду твердят, что эти вещи опасны. Жером любуется звездами, крышами, мерцающими неоновыми рекламами, редкими небоскребами, вырисовывающимися вдали на фоне неба, и громко вздыхает, очарованный великолепным пейзажем.

– Как подумаю, что все это когда-нибудь будет моим…

– Что все это?

– Весь Париж будет моим, его золото, женщины – все будет принадлежать мне.

– Отличная водка. Быстро ударяет в голову, но хороша.

– Я стану настолько известным, что меня будут приглашать американцы, а французы – умолять остаться.

Я уже научился понимать Жерома; не в первый раз он заводит свою горько-сладкую песню.

– Никак не забудешь про четыре миллиона долларов? На твоем месте я бы тоже свихнулся. Такая сумма просто не существует – четыре миллиона долларов! Немыслимо! Четыре миллиона… даже если и видел десятки фильмов с чемоданами, набитыми «капустой», все равно не представляешь, что это такое. Четыре миллиона долларов! Это не слова, а какие-то ласкающие звуки. Четыре миллиона долларов! Так приятно для слуха, что даже не хочется переводить во франки.

Он спрашивает, что бы я сделал с такими деньгами, окажись они передо мной на столе, но мне ничего не приходит в голову.

– Ты же сценарист, да?

– Когда речь идет о деньгах, у меня пропадает воображение.

– Попробуй придумать историю про типа вроде тебя, которому неожиданно достается миллионов двадцать франков.

– Он бы стал откалывать что-то такое, чего никто никогда не делает, но о чем все мечтают.

– Ну-ну, давай дальше.

Деньги и маленькие радости, которые они приносят. Однажды я собрал тысячу франков, чтобы купить подарок Шарлотте, но не нашел ничего памятного. Не зная, что ей подарить, я провел два дня, сочиняя для нее хайку 3.

– Придумал что-нибудь?

– Он отдаст себя в руки полудюжины косметичек, чтобы те за восемь часов сотворили с ним чудо. Затем отправится в бутик с суперроскошными шмотками и к ретивым портным, умеющим вытаскивать бабки. Он скупит все, начиная от твидового костюма, которые обожают землевладельцы, до смокинга. Покончив с одеждой, приобретет небольшой английский кабриолет – одну из баснословно дорогих игрушек, которые постоянно ломаются, – короче, осуществит мечту идиота. Затем начинается волшебная сказка. Он заказывает шикарную эскорт-гёрл в самом лучшем агентстве. Снимает Зеркальную галерею в Версале, где устраивает изысканный ужин, затем отправляется с ней выпить по бокалу шампанского в ресторан на последнем этаже Эйфелевой башни, где им зарезервированы места. Ночь они заканчивают в самых роскошных апартаментах отеля «Крийон».

– На все это он потратит штук сто. А на следующее утро?

– На следующее утро он спросит себя, что за девица лежит с ним в постели и почему ее интересуют лишь его бабки. Он спросит себя, какого черта делает в этих апартаментах, где не осмеливается запачкать даже пепельницу. Увидев себя в зеркале в новых шмотках, он подумает, что похож в них на типа со старого рекламного плаката «Алка-Зельцер». Но он не спросит себя, не выглядит ли смешно в тачке, которая идет ему так же, как боа из перьев – уборщице, так как будет уже в этом уверен. Что дальше? Он вспомнит, что его мать заложила свою галантерейную лавку, и выпишет ей чек. Потом оплатит отдых на Сейшелах своей сестре, у которой никогда не было свадебного путешествия, потому что у нее не было свадьбы, потому что не было претендентов. Он серьезно поговорит со своим банкиром, который посоветует ему сделать несколько капиталовложений. При хорошей конъюнктуре и неплохих процентах можно купить облигации «Сикав», которые заморожены уже года два. Однако он предпочтет вложить деньги в строительство, и агент по продаже недвижимости быстро найдет ему участок площадью в 110 квадратных метров в квартале, где земля повышается в цене. Вот и все.

Жером наливает себе немного водки и вытягивается на диване.

– Захватывающе…

– Я же сказал тебе, что у меня плохо с воображением, когда дело касается бабок. А что бы ты сделал с четырьмя миллионами долларов?

– Нужно спросить у господина Мстителя. Он задействовал бы все средства для разработки безжалостного плана, чтобы уничтожить всех, кто причинил ему зло.

Я тоже когда-то восхищался Ивоном Совегрэном («Шикарный французский парень», как назвали его в статье «Варьете»), пока Жером не рассказал мне, как этот мерзавец лишил его самого ценного в жизни. Данте Алигьери, великий драматург, придумавший Страшный суд, оставил девятый и последний круг ада для тех, кто обманул доверие других. Там собрались все крупные специалисты по нанесению ударов в спину: все, от Иуды до Брута, и они уже подготовили тепленькое местечко для Ивона Совегрэна. Но прежде чем пылающие недра Земли поглотят его на веки веков, ему придется заплатить за свое коварство в этом мире. Забыв об осторожности, мы с Жеромом устроили ночной сеанс «мозговой атаки»: как прижать этого негодяя, заставить его выпустить из зубов сахарную косточку и возместить моральный ущерб. Это упражнение показалось мне еще более занимательным, чем «Сага».

В нашем сценарии нужно преодолеть несколько подводных рифов: мы ничего не можем доказать – за этим подлецом Совегрэном стоит весь Голливуд и министр культуры, а Жером в настоящий момент не может вложить в это дело ни гроша.

Посреди ночи, под воздействием водки, выдвигая одну за другой нелепейшие идеи, мы наконец начинаем нащупывать верную дорожку. Перевозбужденный, Жером решает привести в порядок свои заметки и сделать резюме.

– Работы мне хватит до конца ночи, так что устраивайся на диване, если не собираешься домой.

Я отклоняю предложение и покидаю двух братьев.

Сегодня у меня возникает ощущение, что с «Сагой» не все благополучно. Однако в нашей жизни не произошло ничего исключительного. По-моему, я единственный, кто заметил какое-то изменение курса.

Впрочем, день начался как обычно, мы собрались около девяти утра, чтобы доработать черновые наброски 16-й и 17-й серий. Сейчас уже час дня, братья Дюрьецы уплетают пиццу, а мы с Матильдой решаем пообедать в городе.

«Мне нужно сменить обстановку», – говорит Матильда, не решаясь признаться, что ее тошнит от запаха расплавленного итальянского сыра. Старик не желает составить нам компанию. Похоже, что Матильда рада этому, хотя я не понимаю почему.

Вообще-то до сих пор я видел ее только в нашей конторе, чаще всего спрятавшуюся за монитором, и мне интересно узнать, как она выглядит в другой обстановке.

Матильда шагает быстрыми мелкими шагами, как истинная парижанка, и, не прерывая разговора, внимательно наблюдает за жизнью улицы. Сегодня на ней оранжевое платье, великолепно сочетающееся с ее золотисто-каштановыми волосами, падающими на плечи. Она выбирает ресторан, точнее, небольшое бистро, где довольно уютно, несмотря на грохот электрического бильярда. Поскольку мне никогда не приходилось обедать с дамой, которая пишет любовные романы, я тщательно изучаю меню.

– Я очень рада, что мы можем побыть наедине.

Немного смутившись, я делаю жест рукой, означающий что-то среднее между «спасибо» и «я тоже».

– Мы можем перейти на «ты», Марко?

– Конечно.

– Забавно называть тебя Марко. Так звали одного из моих героев – итальянца-ловеласа, – чьи похождения я описала в романе «Человек без сердца».

Вчера, в самый разгар работы, когда мы вносили последние исправления в бурную сцену между Джонасом и Камиллой, разговор неожиданно переключился на семейные отношения, и Матильда сообщила, что она выздоравливает от любви. Бог его знает, почему мы даже не попытались узнать об этом поподробнее. Зная, какие диалоги и ситуации она может придумать, когда речь идет о сердечных и альковных делах, я боюсь даже представить, на что она способна, если решит кому-то отдаться телом и душой.

– «Человек без сердца»? Моя невеста придет в восторг.

– Как ее зовут?

– Шарлотта.

– Очень мило. Марко и Шарлотта.

Некоторое время мы молчим, поглощая овощные закуски.

Ее обращение ко мне на «ты» выглядит страшно неестественно, похоже, ей не терпится сделать наши отношения более теплыми и ради этого она пренебрегает правилами приличия. Но с какой целью?

– Где ты будешь сегодня ночью?

– Сегодня ночью?..

– Да, во время передачи пилотной серии.

– Сегодня… уже двенадцатое?

– Очнитесь, Марко!

И верно, сегодня в четыре утра начнут передавать «Сагу»! Я слишком молод, чтобы помнить, как первые космонавты высадились на Луну, но все взрослые, бодрствовавшие той ночью, совершенно точно знают, где они находились. А ведь событие, которое произойдет сегодня, гораздо важнее для моего будущего, чем прилунение для всего человечества. Ну, конечно, это случится сегодня ночью! Только наша четверка будет присутствовать при этом крутом повороте истории, однако наши потомки с гордостью будут рассказывать, что передача первой серии «Саги» состоялась во вторник тринадцатого октября, в такой-то год от Рождества Христова, в 3 часа 55 минут утра.

– Если нам хоть немного повезет, то нас будет больше, чем четверо. Я уверена, что…

Она не знает, как закончить столь оптимистично начатую фразу.

Кто же еще будет смотреть нашу «Сагу»?

Может быть, дюжина человек, страдающих бессонницей и организовавших тайную секту, чтобы подготовить путч и разбудить всех мирно спящих. Самоубийца, оставивший телевизор включенным, чтобы не испытывать страха перед прыжком в пустоту. Человек, перепутавший день и ночь. Неторопливо потягивая аперитив, он будет время от времени бросать взгляд на экран поверх газеты. Старая дама, караулящая возвращение шестнадцатилетнего внука, слишком счастливого, чтобы спешить домой. Нервный тип, предпочитающий смотреть телевизор с выключенным звуком. Медицинские сестры, ухаживающие за роженицами. Женщина, ждущая со слезами на глазах с шестнадцати часов звонка от мужа, брошенного в тюрьму в Куала-Лумпур. Может, еще кто-нибудь, кто знает…

– Так где вы будете сегодня ночью?

Это обращение на «вы» звучит более естественно и, как ни странно, более интимно.

– Скорее всего, дома, вместе с Шарлоттой. Впрочем, я еще не решил. А вы?

– Наверное, у мамы. Я предлагала ей сделать копию, чтобы она посмотрела ее в любое, более удобное для себя время, но ей интересно сидеть перед телевизором именно в четыре утра. Я уже слышу, как она говорит: «Твоя работа хоть приносит тебе деньги»? Даже когда я писала романы, она задавала мне этот вопрос, и я всегда отвечала: «Нет». Но этой ночью я отвечу: «Немного».

Матильда улыбается. Она мне чертовски симпатична. Нам приносят по куску жареного лосося, и она отодвигает на край тарелки масло, приправленное петрушкой.

– Послушайте, Марко, я хотела пообедать с вами наедине, так как мне нужно посоветоваться по поводу тайной комнаты Френелей.

В некотором смысле меня это успокаивает. Если не ошибаюсь, именно ей поручено написать сцену.

– Я собиралась познакомить с текстом всех остальных сегодня днем, но потом решила показать его вначале вам. Если честно, то я немного побаиваюсь реакции Луи. Иногда он смотрит на меня так, словно я несу несусветную чушь. Кроме того, мне кажется, что Жером из-за моих невинных постельных сцен принимает меня за хозяйку борделя.

– А Жерому кажется, что вы принимаете его за маньяка-убийцу, что ничем не лучше. Нет, Матильда, вас все ценят и уважают. Показывайте, что вы написали. И закажите два кофе.

Нет ничего хуже, чем читать текст на глазах у автора, напряженно следящего за каждым движением твоих ресниц, за малейшей улыбкой. Тем более в бистро в разгар обеда, где пахнет хот-догами и гремит электрический бильярд. Однако я должен сосредоточиться. У меня важнейшее дипломатическое поручение! На моих плечах лежит ответственность за сохранение сплоченности команды, а я ведь так молод! И все же я должен вникнуть в текст, должен!

Сцена 38. Гостиная Френелей. Павильон. День

Мария Френель торопливо бросает в сумку какую-то одежду. Рядом сидит Милдред.

Мария . Три дня назад пропал Фред, мне сообщили об этом из Лондона, из Центрального комиссариата. Когда он уезжал на этот конгресс, я чувствовала, что у него не все в порядке.

Мария вынимает из сумки билет, проверяет время выпета и надевает пальто.

Милдред . Хочешь, я попрошу брата навести справки?

Мари я. Я не решалась попросить тебя… {Целует девушку в лоб.) Предупреди Брюпо и Камиллу, что я позвоню им вечером. И еще: обязательно отвечайте на все звонки, это может быть Фред. Спасибо за заботу.

Она уходит.

Тишина.

Милдред выходит в коридор и останавливается перед дверью таинственной комнаты, которую уже показали в 17-м эпизоде второй серии. Прикладывает к двери ухо, но ничего не слышит. Пытается открыть ее, но та заперта изнутри. Снова идет в гостиную, возвращается со связкой ключей, пробует несколько из них, но ни один не подходит. Она рассматривает замочную скважину, уходит и возвращается, держа в руке несколько предметов: ноле, шпильку, пластиковый проездной билет.

– Проездной билет?

– Однажды сосед открыл им дверь в мою квартиру. Кажется, для этого подходит и кредитная карточка.

Матильда подносит к губам чашку с кофе, делая вид, что думает о чем-то постороннем. Но я знаю, что стоит мне качнуть головой, и она тут же грохнется в обморок.

Милдред просовывает проездной в щель рядом с замочной скважиной, затем вставляет под язычок замка лезвие ножа, нажимает одновременно на оба инструмента, замок щелкает – и дверь открывается.

Сцена 39. Тайная комната. Павильон. День

Очутившись в темноте, Милдред ищет выключатель, ощупью передвигаясь по комнате, в которой, кажется, нет мебели. Она обнаруживает настольную лампу и пользуется ею как фонариком. Наконец находит выключатель. Комната пуста, в ней только одна кровать, посередине которой стоит тарелка с виноградом.

Внезапно Милдред вскрикивает от ужаса.

Мы видим возле стены обнаженное существо, сидящее на корточках. Милдред бежит к выходу, но существо бросается на нее и захлопывает дверь. Милдред кричит, отбивается, ищет другой выход, но не находит. После короткой борьбы она забивается в угол и затихает.

Существо – юноша лет шестнадцати-семнадцати. Он снова садится на корточки, как будто для него это самая привычная поза, и внимательно наблюдает за Милдред.

Несмотря на страх, она пытается взять себя в руки. И тоже смотрит на молодого человека.

Он необычайно красив. У него голубые глаза, светлые слегка вьющиеся волосы, худое тело и белая гладкая кожа. Он двигается и рычит словно хищник. Их взгляды то и дело встречаются; это похоже на игру «гляделки». Юноша кажется удивленным и не проявляет ни капли агрессивности. Милдред, все еще дрожа от страха, пытается изобразить улыбку.

Милдред . Я не хотела… беспокоить вас. Я вечно встреваю в истории, но тут же все забываю… Не могли бы вы…. выпустить меня?

Внезапно юноша замирает, и Милдред, видя, что он абсолютно неподвижен, уже не знает, как себя вести.

Милдред . Меня зовут Милдред … А вас?

Юноша не отвечает.

Милдред . Клянусь, что никому ничего не скажу… Поверьте! Прошу вас!

Она осторожно пробирается к выходу и берется за дверную ручку. Юноша быстрым движением хватает ее за запястье. Милдред вырывается и мчится в противоположный угол комнаты.

Милдред . Не трогайте меня!

Юноша не реагирует на ее крик. Он кидается к кровати и хватает кисть винограда. Его движения, как у дикого зверя, необычайно грациозны. Несмотря на наготу, он ведет себя удивительно непринужденно. Съедает несколько виноградин. Милдред прижимается спиной к стене. Он бросает ей кисть винограда, но она даже не пытается ее словить.

Милдред . Вы по-ни-ма-ете, что я говорю?

Он не реагирует. Но едва она делает шаг к двери, как раздается негромкое рычание. Она отступает. Внезапно Милдред в ужасе отворачивается. Зрители видят, что юноша, который теперь находится на заднем плане, мочится в раковину.

Милдред . Что вы хотите? Что вы делаете здесь взаперти? Вы не похожи ни на одного из Френелей… Они держат вас в плену? Скажите же что-нибудь!

Существо . Что-нибудь?..

Милдред . Да, все равно что!

Существо . Что-нибудь…

Внезапно юноша бросается к ней, Милдред отшатывается.

Милдред . Боже, на каком же языке ты говоришь?

Существо . Боже?..

Милдред . Спик инглиш? Шпрехен зи дойч?

Существо . Что-нибудь…

Милдред в отчаянии опускает руки.

Милдред . Вы умеете только повторять, словно эхо?

Существо . Эхо?..

Милдред вздыхает.

Юноша улыбается.

Милдред . Мне кажется, что вы не злой, но у меня интеллектуальный показатель значительно выше, чем у обычных людей… Так что, понимаете…

Он подходит к ней и кладет руку на ее бедро. Милдред не знает, как реагировать, и продолжает стоять, прижавшись к стене.

Милдред . Не пытайтесь двигаться дальше… Иначе вам будет плохо…

Он нюхает ее ногу, словно собака.

Милдред (прерывающимся голосом ). Я совсем не такая умная, как сказала. (Она говорит быстро, только чтобы не молчать.) Все это просто медицинская ошибка… На самом деле, если я и обогнала вначале многих сверстников, то лишь благодаря моему блуждающему нерву… Вы слышали что-нибудь о блуждающем нерве? (Он трется щекой о колено Милдред.) Это нерв, который замедляет ритм сердца; все считают, что я достаточно взрослая, что могу прекрасно сдерживать свои эмоции, но все это лишь благодаря блуждающему нерву, который у меня исключительно активен. Вы просто мужественны, а вас принимают за сильную личность, но это не так! Когда я была ребенком, у меня случались так называемые «судороги при плаче». Это было…

Она замолкает и на мгновение закрывает глаза, а в это время рука Существа скользит вверх по ее бедру.

Милдред . Вы вторгаетесь на совершенно девственную и неисследованную территорию… Все, кто пытался проникнуть туда, мертвы или сошли с ума… И до сих пор ни один не излечился…

Существо . Что-нибудь…

Юноша медленно приподнимает платье Милдред. Видно, что ее бедра покрыты шрамами.

Милдред. Вы еще ничего особенного не увидели, самое страшное впереди…

Он обнимает ее за талию и прижимает к себе. И она наслаждается этим тихим объятием.

Милдред (закрыв глаза ). Как тебя зовут, эхо?

Я отдаю рукопись Матильде, улыбаюсь и встаю, чтобы взять пальто.

– Думаю, это именно то, что нужно.


С тех пор, как мы приняли ее «Существо», Матильда стремится всучить нам любой ценой историю о потерявшейся принцессе, которую находят, но принимают за мертвую, хотя в действительности она жива и только кажется мертвой, в общем, все это невероятно сложно. Наша прекрасная коллега смотрит на Жерома глазами печальной лани.

– Я забыла, как называется сценарный прием… Такой трюк в конце серии, который заинтриговывает зрителя и заставляет его с нетерпением ожидать продолжения.

– Затравка.

– Правильно! Так вот, мне нужна затравка.

– Вы же знаете, Матильда, что это не ваш конек. Позвольте мне помочь вам, для меня это пустяк. Я не забыл, как вы вывели меня из затруднения два дня назад, сочинив постельные откровения, до которых я бы сам никогда не додумался. Это срочно?

– Да, речь идет о потерявшей память принцессе, которую находят на коврике перед квартирой Каллахэнов. Эпизод нужно закончить кадром, когда она лежит без сознания.

– Мертва или без сознания?

– Без сознания, но зритель убежден, что она мертва. Только Камилла и Вальтер знают, что в ней еще теплится искра жизни. Вы не могли бы придумать что-нибудь оригинальное?

В наших рядах молчание. Мне и так трудно собрать воедино все части этой сценарной головоломки. Но чтобы завоевать уважение нашей красавицы, каждый постарается опередить других.

Однако молчание затягивается.

– Вы смотрели «Ищейку»?

Я пытаюсь определить, кто это произнес, но голос мне незнаком.

– Прием Манкевича, о котором рассказывали в «Киноклубе».

Мы дружно поворачиваемся к дивану, на котором лежит

Тристан. Ему с большим трудом удалось приподняться. Но в данный момент парализованные – это мы. Тристан говорит, опустив голову, робким, неуверенным тоном.

– Я даже не слышала об этом, – отвечает наконец Матильда.

– Один тип стреляет в упор в парня, которого ненавидит, потом склоняется над ним, берет за руку и щупает пульс. Затем с удовлетворенной ухмылкой отпускает руку, и она тяжело и безжизненно падает на пол.

Сколько жизни в этом неподвижном теле! Она бурлит в нем как лава в кратере вулкана. Напрасно он смотрит на нас исподлобья, словно заговорщик, напрасно старается говорить тихим голосом, ему не удается обуздать вулкан, бушующий внутри него.

– Когда смотришь фильм в первый раз, то не сомневаешься, что убийца проверяет пульс, чтобы удостовериться, что парень мертв. На самом деле он стрелял холостыми, чтобы увидеть, как его враг падает в обморок от страха. И когда смотришь фильм во второй раз, то уже понимаешь, что убийца проверяет пульс, чтобы убедиться, что парень жив. Один и тот же жест, но означающий совершенно противоположные вещи. Я понятно объяснил или повторить?

Все продолжают молчать.

Матильда первая разряжает напряженность, посылая Тристану воздушный поцелуй.

– Потрясающе! Вы наш спаситель, Тристан. Вы нашли решение квадратуры круга! Недостающую пятую спицу в колеснице. Решили наше уравнение.

Тристан надевает наушники и принимается переключать программы, словно ничего не произошло. Жером не знает, что делать.

– Не обращайте внимания. Он больше не будет нам мешать, я с ним поговорю.

– Мешать? – восклицает Старик. – Да он отныне будет считаться членом нашей команды.

Я в восторге от нового коллеги, однако считаю необходимым немного охладить некоторые горячие головы.

– Конечно, идея замечательна, но все же это воровство. Позаимствовать одну-две идеи – еще куда ни шло, но в трех последних сериях мы просто занимаемся грабежом. «Ищейка» поставлена по прекрасной пьесе Энтони Шэффера. Трюк с пульсом – это собственность Шэффера.

Жером с безмятежным выражением лица поднимает правую руку и, как кюре, опускает ладонь мне на голову.

– Ты будешь грабить, сын мой, но только во имя создания бессмертного творения.

– Ничто не исчезает и не возникает вновь, все просто преобразуется, – поддерживает его Матильда. – Кто сказал вам, что Шэфферу не понравится иметь последователей?

– Прекрасно, – говорит Жером. – Воспримем это как дар. Или еще лучше: как личный вклад великого Энтони Шэффера в нашу дебильную «Сагу».

Матильда и Жером с энтузиазмом обмениваются рукопожатием. Неожиданно у меня возникает убеждение, что эти двое в дальнейшем не намерены упускать друг друга из виду.

Старик, потягиваясь, встает со стула. Я тру глаза, чтобы снять напряжение, вызванное мерцанием экрана. Скоро десять вечера, и у нас за плечами более десяти часов непрерывной работы. Мне необходима тишина и короткий, десятиминутный сон. Это то, что в компьютере называется «сбросом». Вы нажимаете на клавишу и – бац – память очищена.

Каждому интересно, что будут делать другие во время передачи пилотной серии «Саги» сегодня ночью. Братья Дюрьецы приготовят себе поздний ужин и мирно будут смотреть телевизор. Матильда составит компанию своей матери, а я постараюсь приложить все усилия, чтобы не дать заснуть Шарлотте. Что касается Старика, то он клянется, что будет спать сном младенца.

Впервые за все время мы обнимаемся на прощание. Небольшая дружеская фамильярность, как перед новогодним праздником.


Рыба-солнечник с приправой из щавеля и крем-брюле – вот что необходимо мне сейчас. Но я нашел в лавочке только банку макрели в черт-знает-каком-соусе и йогурт. В качестве компенсации взял бутылку шампанского. В конце концов, Рождество у меня или нет? Нет, скорее Новый год, но об этом знают лишь несколько человек. Как в кино, стремглав взлетаю по лестнице, распахиваю дверь и вваливаюсь в квартиру, потрясая бутылкой шампанского и громко выкрикивая имя Шарлотты. Неожиданно я превращаюсь в романтичного любовника, для которого жизнь – сплошной праздник. В ванной горит свет, и я представляю ее обнаженное тело, благоухающее всеми ароматами тропических островов. Врываюсь без стука в ванную, готовый прямо в одежде нырнуть в душистую пену!

– Шарлотта!

Капли влаги на кафеле. Духота.

– Шарлотта?

Она была здесь недавно, не прошло и четверти часа. Пар, все еще покрывающий зеркала, насыщает воздух теплыми ароматами. Она даже удаляла волосы на ногах, ее электрическая бритва лежит на краю ванны. Сто раз говорил ей, что это опасно! Снова выкрикиваю ее имя, но уже ни на что не надеясь. Замечаю желтую бумажку, приклеенную к телевизору.

«Я ушла, так как мне интересна другая история: моя собственная. До завтра – может быть».

Все равно она бы заснула у телевизора. Или бы мне пришлось объяснять ей, что к чему, и я пропустил бы половину событий.


Жером и Тристан оживленно беседуют. По телевизору идет документальный фильм об аллигаторах. Сейчас без четверти четыре утра, и здесь происходит больше событий, чем в самом увеселительном заведении столицы. Братья устроили нечто вроде ночного клуба, в котором они – единственные члены, и теперь обсуждают серьезные вопросы на фоне картин разрушающегося мира.

– Отличное шампанское, к тому же холодное, – говорю я, показывая бутылку.

Жером не пытается узнать, почему я не там, где собирался быть, он даже рад этому. Тристан приподнимается, сидячее положение кажется ему более приличным для того, чтобы принять неожиданного гостя. Он приглушает звук телевизора; аллигаторы перестают реветь, но продолжают свои мистические танцы. Я усаживаюсь возле братьев. У меня в руке появляется стаканчик с красной водкой.

– Представь себе карту Франции, – говорит Жером. – Закрой глаза… ты видишь коричневый шестиугольник… небольшие зубчики на границе с голубым… Ну как?

– Немного сбился в сторону Финистера, а так все в порядке.

– Теперь представь, что на карте появляются красные точки, это включенные в настоящий момент телевизоры. Видишь их?

Я со всей серьезностью отношусь к игре и старательно сосредотачиваюсь, предварительно отпив глоток водки.

– Так видишь или нет?

– Тсссс!

Прикладываю стакан ко лбу, чтобы освежиться.

– Вижу один огонек возле Биаррица. Еще один загорелся в Варе. И еще три или четыре на севере.

– В Лилле?

– Скорее, это Кан.

– Правильно, там полно моряков и полуночников. А как в Париже?

– Ну-у… Пожалуй, с дюжину наберется.

– За это надо выпить, парень!

– А в Сен-Жюньене? Есть что-нибудь в Сен-Жюньене, в Верхней Вьенне? – раздается строгий голос, заставляющий нас всех вздрогнуть.

– Луи? Какого черта ты здесь делаешь?

– Думаешь, что состарился, изображаешь пресыщенного типа, делаешь вид, что видел все это много раз, а в два часа ночи просыпаешься неизвестно от чего, охваченный нервным возбуждением.

Луи усаживается рядом со мной, положив на колени пластиковый пакет.

– Так ты ничего не видел в Верхней Вьенне?

– Ничего.

– У меня там приятель. Негодяй, обещал, что будет смотреть.

Он достает небольшой деревянный ящичек и открывает ногтем крышку.

– Дети мои, сегодня у нас праздник! Сейчас вы увидите, как я изменяю моим священным «Голуаз» ради одного из этих миниатюрных шедевров. Думаю, вы составите мне компанию.

Длинные, чуть не с ладонь сигары, упакованные по три штуки в узкие футляры.

– Это «Лузитания», золотая мечта каждого истинного любителя гаванских сигар. Она горит ровно час, столько же, сколько длится фильм, включая заглавные титры.

Жером на всякий случай распахивает окно, а Старик с гордым видом устраивается на диване, готовя для себя сигару. Тристан прибавляет звук и переключает телевизор на нужный канал. Идут последние кадры документального фильма то ли о Кавказе, то ли о Севеннах. Через пару минут начнется великая месса. Крещение младенца. В любом случае нечто религиозное. Мы с благоговением готовимся закурить сигары, когда знакомый запах заставляет нас невольно оглянуться. Аромат, который мы различим из тысячи, сопровождающий нас все дни и которого нам так недоставало сейчас. Матильда стоит на пороге, словно ожидая разрешения войти.

– Я была уверена, что мама уснет как младенец. Можно присоединиться к вам?

Нет ничего важнее такого семейного сборища. В конце концов, мы пришли сюда, как в роддом, чтобы посмотреть на рождение нашего ребенка, молясь, чтобы он не получился уродом.

– Знаете, что сделала мама перед тем, как уснуть? Включила сразу два телевизора, видимо, думая, что таким образом повысит рейтинг. Прелесть, не правда ли?

Она развязывает салфетку, в которую завернуто домашнее печенье.

– Я совершенно не умею готовить, но пеку неплохо.

Я беру печенье из вежливости, но, едва попробовав, с наслаждением проглатываю его.

От запаха шоколада Тристан быстро забывает о своей обычной робости. Жером наливает всем по бокалу шампанского и готовится произнести тост, когда на экране под звуки фуги Баха появляется заставка нашего канала.

– Может быть, это приключение закончится сегодня, но я хотел бы сказать, что никогда не забуду, как вы были любезны к Тристану и ко мне. Я….

– Заткнись и сиди спокойно.

Ни один из нас не смог сдержать крика, когда после заставки появились титры с нашими фамилиями. И это только начало, теперь они будут мелькать на экранах на протяжении семидесяти девяти ночей! Мир узнает о моем существовании! Пусть даже этот мир будет насчитывать трех-четырех страдающих от бессонницы, случайно оказавшихся перед телевизором. Уорхол, известный представитель американского поп-арта, один из наиболее известных кинорежиссеров андеграунда, как-то сказал, что в XX веке у каждого из нас будут свои четверть часа славы. Он, несомненно, был прав, только немного жаль, что мои пятнадцать минут пришлись на четыре часа утра…

В первом же кадре «Саги» мы видим кухню, обставленную в американском стиле. По стенам вьются пышные зеленые растения, в одном из углов расположены ярко-голубая софа, два бежевых кресла, низкий столик и буфет неопределенного возраста. В любом порнофильме начала семидесятых и то выделили бы больше средств на меблировку, но сейчас не время разглагольствовать на тему убогости обстановки. Фуга Баха внезапно обрывается, и мы видим на заднем плане чем-то занятую женщину.

– Это кто?

– Должно быть, Мария Френель.

– Вот эта крошка?

– Она что, поет?

– Нет, разговаривает сама с собой. Кстати, твоя идея.

– Я уже видел ее в какой-то рекламе.

– Пластырь! Там рекламировался пластырь! Она наклеивала здоровый кусок пластыря на царапину своему ребенку.

– Что она там рассказывает?

– Повторяет то, что собирается сказать Вальтеру, когда будет приглашать его на аперитив, но если вы не перестанете задавать дурацкие вопросы, мы все пропустим.

Теперь женщину показывают крупным планом, она внимательно прислушивается к шагам на площадке. Ее даже можно назвать красивой; она могла бы многим заняться в жизни, если бы не посвятила себя близким, что обеспечило ей только благородные морщины. Женщина открывает дверь на площадку (дан ее общий вид), какой-то тип заходит в соседнюю квартиру. Это Вальтер. Интересно, где они его откопали? Из стареющего гитариста, которым он был в сценарии, Вальтер превратился в карикатуру на хиппи, еще не избавившегося от эйфории после последней дозы ЛСД. Его вырядили в рубашку с воротником в стиле Мао, фиолетовый жилет и джинсы, обшлага которых «подметают пол». Он непрерывно жует жвачку, словно настоящий американский солдат, но это не слишком бросается в глаза, поскольку внимание зрителя сразу же переключается на большие круглые значки, которые Вальтер носит с некоторой гордостью. Я различаю на одном из них физиономии членов группы «Доорз». Жерому кажется, что он узнал голову Дилана. Вальтер выглядит настолько нелепо, что никто из нас не решается на шутку. Его акцент режет слух, а когда он произносит: «У меня есть две новости: плохая и хорошая. Я – ваш новый сосед, и я – американец», можно подумать, что он говорит: «Пошли, бэби, у меня в джипе есть „Лаки Страйк“ и нейлоновые чулки». К счастью, Мария удачно выходит из положения, интересуясь: «И какая из них хорошая?» Вскоре на лестничнойплощадке, занимающей не более четырех квадратных метров, сталкиваются разные персонажи. За десять минут мы знакомимся со всеми героями. Незнакомые, ничем не примечательные лица, люди, которые сотни раз встречаются нам на улице. Камилла-самоубийца похожа на старую знакомую по лицею, которую хочется пригласить на чашечку кофе. Брюно-кретин великолепно вошел в роль: это подросток-грубиян, мучающийся юношескими комплексами. Джонас так же похож на полицейского, как я на рекламную красотку, а Фред далеко не дотягивает до роста метр восемьдесят, как писали мы. Приятный сюрприз – странная девушка неопределенного возраста, играющая Милдред. У нее строгое умное лицо, обескураживающее тем, что оно некрасиво. В ее манере говорить чувствуется что-то двусмысленное, делающее бесполезными все ремарки по поводу игры, которые мы так старательно вносили в сценарий. Иногда она даже меняет смысл очередной реплики и не всегда в худшую сторону. К примеру, я написал:

Милдред (делает жест, словно душит кого-то ). Я хотела бы положить его на ладонь, сюда, и сжать изо всех сил!

Вместо этого получилось:

Милдред (игриво, приложив палец к губам ). Я хотела бы положить его на ладонь, сюда… и сжать (вздох)… изо всех сил…

Что касается остальных актеров, то про них трудно сказать, хорошие они или плохие. Их игра – это странная смесь профессионализма и дилетантства. Но в любом случае, они верят в то, что говорят, как мы верили в то, что писали. И если им иногда не удается передать скрытый смысл диалога или драматичность ситуации, на них нельзя обижаться. Как и мы, они – заложники «Саги». Как и мы, сегодня они бодрствуют со своими семьями.


Университетский медицинский центр,

Кремлен-Бисетр Отделение гериатрии

Господин или господа авторы!

Простите за почерк старого человека, пишущего дрожащей рукой, но никто из нас не умеет пользоваться печатной машинкой, которую старшая сестра любезно предоставила в наше распоряжение. Я пишу вам от имени небольшой группы (сейчас нас восемь человек), образовавшейся ровно неделю назад. Поскольку мы спим ночью не более двух часов (проклятая старость!), у нас появилась привычка дожидаться рассвета не в своих комнатах, а в телевизионном зале, несмотря на протесты дежурных медсестер. Тринадцатого октября этого года мы случайно посмотрели первую серию «Саги». С тех пор каждый день мы ожидаем продолжения и даже начали вести пропагандистскую работу, чем пробудили любопытство еще у нескольких старых обитателей заведения. Теперь у нас появился настоящий клуб, где каждую ночь в четыре часа перед экраном телевизора собираются все ходячие пациенты. Можете положиться на нас: скоро мы обратим в свою веру все отделение гериатрии. Ваша «Сага» гораздо оригинальнее всего, что обычно показывают в это время (да и в самые смотрибельные часы), а ведь мы весьма привередливые зрители. Эти новые американские сериалы такие шумные, одна музыка режет слух, а интриги на редкость банальные. Мы не имеем ничего против небольшой дозы насилия, но, черт возьми, пусть оно чему-то служит! Да, конечно, там есть мускулистые парни и симпатичные девушки, на которых приятно посмотреть, но нам достаточно полюбоваться на них минут пять, чтобы потом весь день страдать от звона в ушах. Что касается европейских сериалов, то они, на наш взгляд, адресованы детям, нужно быть краппе наивным человеком, чтобы всерьез интересоваться этими приторно добродетельными историями. Насколько отлична от них ваша «Сага»! В ней все события неожиданны, ее герои симпатичны, хотя и обладают очень сложными характерами, сюжетные линии завязываются и развязываются, но держат зрителя в напряжении, а какое необычное волнение охватывает нас при звуках музыки Баха! Что касается лично меня, то мне нравится изобретатель, который не знает, что еще ему изобрести, чтобы спасти человечество! Меня интересует и то, что происходит между Марией и Вальтером, надеюсь, что в конце концов они объяснятся друг другу в любви (хотя я и опасаюсь тайного поклонника). В любом случае, мы верны и будем верны «Саге». Мы часто думаем о вас, ведь вы – наши последние попутчики. А как тяжело пройти до конца оставшийся жизненный путь, особенно трудно бывает ночами.

Мы обязательно напишем письмо и актерам «Саги», которые тоже заслуживают поощрения, но прежде всего нам хочется поблагодарить именно вас, ее авторов.

Продолжайте. Хотя бы только для нас.

Клуб восьми. Этаж В1

«Отделение стариков»


Это письмо мы получили сегодня утром, то есть через десять дней после его отправления. Послание провалялось около недели в ящике для корреспонденции Сегюре, пока какая-то сострадательная секретарша не переправила его нам. Матильда прочитала письмо вслух. Мы улыбнулись ради приличия. На самом деле мы были слишком тронуты, чтобы рассказывать о том, что почувствовали. Пока это письмо – единственный отклик на наш сериал. Двенадцать серий – и никакой реакции ни от журналистов, ни от руководства каналом, ни даже от нашего окружения. Такого мы не ожидали. Впрочем, это свидетельствует о том, что все идет нормально и «Сага» идеально выполняет свою роль – как можно незаметнее выбрать квоту. Сегюре пока тоже молчит, ждет продолжения, – оставшихся по контракту пятидесяти шести серий, – после чего канал снова окажется на плаву. Больше нам не на что надеяться.

Все идет хорошо.

Луи прикрепил письмо от старичков на стену, возле кофейного автомата.


16-ю серию передавали сегодня ночью, но я забыл запрограммировать на запись свой видеомагнитофон. Весь день я писал два последних эпизода 28-й серии. К тому времени, как ее покажут, у нас будет готово три четверти сериала. Главное – не терять темпа. Продолжать писать то, что нам нравится, но как можно быстрее. Бесполезно пытаться понять, сбилась или нет «Сага» с курса. Похоже, что наш корабль ведут четыре безумных капитана, которые контролируют работу механизмов, когда им вздумается. Боже, прости нас, мы не ведаем, что творим. Иногда мне кажется, что это автоматическое письмо, на манер Дали или Бунюэля; мы рассказываем обо всем, что приходит нам в голову, и оставляем то, что отвергают другие, даже не пытаясь объяснить почему. Подобно детям, которым все позволяется, мы развлекаемся, пренебрегая рамками приличия, и никто не бьет нас за это по рукам. Мы создали персонаж, который нас очень забавляет, это дальний кузен Каллахэнов, приехавший с какого-то тихоокеанского островка. Его зовут Мордекай, он необыкновенно богат и страшно взбалмошен. Его гигантское состояние служит то добродетели, то пороку, и в этом нет никакой логики. Считая, что все имеет свою цену, Мордекай так же просто вырывает листки из чековой книжки, как палач отсекает головы. Поскольку деньги и безумие не существуют друг без друга, Мордекай то свирепо набрасывается на честного человека, то вознаграждает мерзавца. Но может поступить и наоборот. Он дарит билет в Диснейленд нищей старухе, заставляет чиновников устроить выставку неизвестного художника с площади Тертр в Бобуре 4, готов купить за миллион долларов фотографию обнаженной женщины-министра, от которой он без ума (и покупает ее!). Организует роскошные приемы, чтобы унизить одновременно элиту и Красный Крест. Чего больше в его поступках – цинизма или непосредственности? Все зависит, с какой стороны посмотреть. Пока ни Сегюре, ни цензоры не делают никаких замечаний, и это начинает походить на провокацию. Мы остаемся творцами и, наверное, единственными зрителями «Саги». Непозволительная роскошь.

На протяжении всего дня Матильда курит сигариллы, что делает ее похожей на Мату Хари. Каждый день она выглядит по-другому, а о сексе говорит с той же легкостью, с какой другие говорят об информатике. Матильда была бы идеальной женщиной, если бы не увлекалась скандальной хроникой. Ей известно все о развлечениях звезд, о сексуальных пристрастиях принцесс и застарелых болячках сильных мира сего. Иногда она вырезает из журналов иллюстрации и складывает их в огромную папку, которую прячет в закрывающийся на ключ шкафчик. Когда ее спрашивают, чем она занимается, она отвечает, что это ее тайный сад и что мы слишком любопытны. Нет никаких сомнений – Матильда настоящая сплетница, сделавшая это увлечение своей профессией.

Жером решил свои денежные проблемы и чувствует себя немного лучше. Интересно, как бы он стал себя вести, если бы у него было четыре миллиона долларов? Он даже хотел избавить нас от Тристана, но Луи выступил категорически против: не может быть и речи, чтобы лишить нас «его поразительно живой памяти», этот парень – настоящая «база ситуативных данных», «кладезь характерных персонажей», «королевская сокровищница перипетий». Пусть это и высокопарно, но заслуженно. Тристан уже не раз находил для нас запасные варианты, а иногда мы сразу идем к нему, чтобы проконсультироваться по поводу конкретного персонажа. Достаточно дать ему несколько деталей, чтобы включить его способности к синтезу. Речь не идет ни о воображении, ни о каком-то творческом процессе. Скорее, Тристан обладает даром сопоставления плюс энциклопедическими знаниями. Короче, мы оставили его с нами и отныне считаем членом команды.

Наша семья недавно увеличилась на два человека. Это Лина – хозяйка «Примы», и Вильям – монтажер. Лина – «охотница за актерами». Она изучает персонажей, придумывает, как они должны выглядеть, и гоняется за незнакомыми лицами, которых так жаждут режиссеры. Поскольку репертуар все время обновляется, на «Сагу» у нее уходит не более десяти минут в неделю. Если она и взялась за эту работу, то не из-за жалких грошей, которые предложил ей Сегюре, а из-за симпатии к братьям Дюрьецам. Мы заходим к ней, когда в сериале появляется новое действующее лицо: я – чтобы поздравить с удачным выбором, Луи – чтобы сказать, что она не слишком перетрудилась.

Этажом выше находится удивительная лаборатория Вильяма. Он занимается монтажом и прочего рода трюками, необходимыми для работы канала. Как одержимый, возится со своим сверхсовременным оборудованием, и другие техники считают его настоящим Гудини видеомонтажа. Как говорит он сам, для него монтаж «Саги» – это отдых.

Все бы шло замечательно, не становись Сегюре с каждым днем все назойливее. По каким-то неясным причинам, связанным с ценами и планированием, он заставляет нас постоянно переделывать целые сцены, чаще всего в последний момент перед съемкой. Этот человек работает не с переключателем каналов, а с калькулятором. Мы не в состоянии понять объективные мотивы его требований. Правда, иногда они не зависят от его желания, как было, к примеру, вчера, когда один актер без предупреждения бросил «Сагу», чтобы сниматься в рекламе, где ему обещали платить за один день работы в двадцать раз больше. Из дирекции пришел факс: «Займите десять минут. Это нужно к завтрашнему утру».

– Десять минут…

– Но уже девять вечера!

– Я уже собирался уходить.

– Как мне это надоело…

– Жером, может, ты возьмешься?

Раздраженный, Жером клянется, что придумает для Сегюре десятиминутный сюжет самый дешевый в мире. И мы, как трусы, оставляем его одного.

Сегодня утром я первым прихожу на работу. Мне любопытно узнать, как Жером выпутался из ситуации. Братья Дюрьецы еще спят. Возле факса лежат две странички.

Сцена 27. Окно. Павильон. Ночь

Мария и Вальтер стоят у открытого окна. На протяжении всей сцены их будут показывать крупным планом со спины. Не различимы ни интерьер комнаты, ни то, что они видят в темноте за окном.

Мария . Как вы любезны, что пригласили меня посетить Нью-Йорк.

Вальтер . Какая мелочь.

Мария (на мгновение оборачивается и бросает взгляд в комнату ). Разве я могла представить, что когда-нибудь проведу ночь в лучшем номере «Уолдорф Астории».

Вальтер . Этот отель не стоит вас, Мария. (Показывает пальцем на небо.) Посмотрите, как это похоже на северное сияние! Вот зрелище, достойное вас.

Мария . Какое великолепие, какие фантастические краски! Можно подумать, что Бог решил показать нам свои гениальные художественные способности (опускает голову на плечо Вальтера).

Вальтер . Вот именно. Словно сам Де Коонинг нарисовал этот небесный свод… До чего же прекрасны эти разводы вокруг Большой Медведицы…

Мария (в замешательстве ). Но… Что это… там, смотрите! Падающая звезда?

Вальтер . Это метеорит, который упадет прямо перед нами! В самом центре Нью-Йорка!

Мария . Он несется на этот небоскреб!

Вальтер . Сейчас он врежется в Эмпайр Стейт…

Мария (в ужасе ). Не-е-е-ет!

Слышен грохот. Ослепленные чудовищной вспышкой, Мария и Вальтер отшатываются, прикрывая руками глаза. Потом снова смотрят в окно.

Вальтер . Огненный шар еще летает над Манхэттеном.

Мария . Уолл-стрит в огне и крови…

Вальтер . Смотрите! Метеорит изменил траекторию «Боинга», и тот пикирует прямо на статую Свободы!

Мария . О-о-о! Он снес с нее голову! Какой кошмар!

Вальтер . Самолет рухнул на город и, падая, сровнял с землей несколько небоскребов. Ужас!

Мария . А вдали все еще видны огни великолепного фейерверка над Кони Айлендом!

Вальтер . Добро пожаловать в Нью-Йорк, Мария! (Целует ее.)


Сегюре разрешил нам менять декорации, даже если «декорации» слишком громко сказано. Теперь мы имеем право на дополнительную комнату, которую можем обставлять по собственному желанию. Иногда это холл отеля (довольно жалкий), иногда кабинет психиатра, школьный класс, окошко в банке, зал ожидания на вокзале, туалет в кинотеатре, задняя комната кафе и так далее. Сегюре заявил, что это «окно в мир» увеличит возможности нашей «художественной виртуальности». Спасибо, патрон. Но пока нам по-прежнему запрещены любые натурные съемки.

Несмотря на заметный прогресс нашей «художественной виртуальности», первые две недели декабря выдались очень сложными. За короткий срок наш энтузиазм несколько поиссяк, и мы перестали заботиться о качестве. Похоже, что при пробуждении мы теряем чувство юмора, а на его возвращение нам требуется несколько часов. Что может быть хуже этого? Матильда объясняет наше состояние общей усталостью, неизбежной при том режиме работы, которого мы придерживаемся вот уже два месяца. Последние дни Жером работает в замедленном темпе и острит все реже. Его брат сохраняет обычную невозмутимость, но в отличие от нас, он не испытывает таких нагрузок. Я не перестаю ворчать на наступившую зиму, которая каждый год вызывает у меня желание застрелиться. Старик пытается обрести «второе дыхание марафонца». Он достаточно снисходительно относится к нашим слабостям и служит единственным связующим звеном между нами и Сегюре. Мы стараемся сдерживать проявления плохого настроения, последствия которого могут оказаться для нас губительными. Чтобы не драматизировать ситуацию и продержаться, пока не закончится временный кризис, мы не упускаем ни одной возможности подшутить друг над другом, используя последние запасы юмора. Впрочем, все знают, в чем кроется истинная причина: нетрудно представить себе отчаяние булочника, который каждое утро печет хлеб, который никто не покупает. Эта чертова «Сага» не заслуживает того, чтобы ради нее надрываться как каторжным.

Сегюре требует, чтобы Мария чаще звонила в службу психологической помощи, а Камилла чаще посещала психоаналитика. Действительно, трудно придумать что-нибудь более дешевое. Но когда мы с Луи вкладываем максимум энергии в наши диалоги, то нередко полностью выдыхаемся к концу серии. Вчера нам удалось уладить часть проблемы: после монолога, потрясающего глубиной трагизма, Камилла встает с дивана, пожимает руку психоаналитику и уходит. Когда она спускается по лестнице, раздается выстрел. Психоаналитик, не выдержав такого проявления отчаяния, вышел из игры.

Жером занят разборками Джонаса с террористом Педро Менендесом «Белым». Никто не знает, почему тот устраивает взрывы. Здания, в которые он подкладывает бомбы, самые неожиданные: музей Гревэн, Министерство обороны, Триумфальная арка, ярмарка в Троне, Серебряная башня, почтовое отделение Лувра и так далее. Все это насилие – чистая абстракция, так как по требованию Сегюре мы вынуждены ограничиваться экстренными сообщениями о взрывах по радио, чем безумно разочарован Жером. Поэтому с каждой серией Менендес становится все более агрессивным. О нем самом почти ничего не известно, если не считать того, что он все время читает Кафку.

Матильда занята прежде всего Милдред и Существом. Стоит этим двоим оказаться вместе, как все становится возможным. Наверное, Матильда хочет продемонстрировать весь спектр духовных и физических связей, возможных между мужчиной и женщиной. Я никогда не встречал ничего более откровенного! Сегюре этого не замечает. Он даже не может понять, когда Вальтер трезв, а когда пьян, если того не показывают валяющимся среди пустых бутылок. Поскольку мы не придумали Существу ни торчащего хвоста, ни свисающего языка, он не видит ничего плохого в том, чтобы молодые люди развлекались в запертой комнате. Не представляю, что было бы, если бы он только понял, до какой степени неприличия мы доходим! Откровенные жаркие сцены иногда достигаются сочетанием некоторых слов с определенными жестами. По сравнению с ними, настоящая порнография в передачах конкурирующего канала выглядит как лекции по биологии.

Одному Богу известно, как мне хочется, чтобы в этот момент кто-нибудь пробудил мою чувственность…

Особенно с той поры, как я неожиданно ощутил внутри себя странный жар. Не в сердце, не в голове, а где-то между пупком и низом живота.

Искра, грозящая перерасти в пылающий костер.

Мне трудно признать, что это состояние вызвано отчуждением, возникшим между мной и Шарлоттой. В те редкие дни, когда мы случайно встречаемся, я чувствую, как ей хочется развязать со мной войну нервов, в результате которой один из нас будет повержен. Дней десять назад я нечаянно прикоснулся к ней и она дернулась так, словно обожгла локоть о мое плечо. Движение оказалось настолько резким, настолько инстинктивным, что я за какую-то долю секунды понял больше, чем за все прошедшие недели. Отныне и речи нет о том, чтобы ласкать ее или наблюдать, как она принимает ванну.

Во время этого периода физической глухоты я также заметил, что ночные передачи «Саги» оказывают на меня странное воздействие. В одну из бессонных ночей я открылся Жерому.

– Ты ничего не чувствуешь, когда наши героини отдаются во власть переживаний, которые мы придумываем?

– Если бы здесь играла Грета Гарбо или Фэй Данавэй, то, может быть, не знаю, но я уверен, что ни мадам Пластырь, ни эта шлюха, играющая Камиллу, не заставят меня лезть на стенку.

– А их интимная жизнь?

– …?

– Возьми, к примеру, ту сцену, когда у Камиллы едет крыша и она пытается соблазнить Вальтера. Помнишь, что она говорит, оказавшись с ним наедине?

– Не очень.

– Она дает ему понять, что сбрила себе волосы на лобке специально для него и перечитала де Сада, чтобы подготовиться к их свиданию. Она не высказывает этого прямо, но смысл получается именно таким.

– Ну и что?

– Когда я смотрел эту сцену и видел, как девица, играющая Камиллу, выпячивает грудь перед битником-дегенератом, когда я слушал, как красиво она разглагольствует о сексе, то спрашивал себя, имеем ли мы право использовать ее для возбуждения наших фантазий и играть с либидо других людей, даже если это вымышленные персонажи.

Он посмотрел на меня с такой же подозрительностью, как дикарь смотрит на высаживающегося на берег миссионера.

– Кажется, ты уже давненько не мял простыни в постели с девицей, приятель.

– …?

Чтобы скрыть смущение, я сделал вид, что озабочен вовсе не этим. И принялся разглагольствовать в стиле Гитри, – раздражающая напыщенность, ошеломляющие парадоксы, – чтобы доказать: нельзя все на свете объяснять бессознательным сексуальным влечением, что бы там ни говорил Фрейд. Люди не делятся на половых гигантов и евнухов. Миф о человеке, управляемом своими железами, это вымысел ханжей и так далее. Я вернулся домой уверенный, что достойно выпутался из сложного положения.

На следующий день, когда Луи попросил меня перечитать одну сцену, мне пришлось изменить мнение по этому вопросу.

Сцена 23. Комната Камиллы. Павильон. День

Джонас с разрешения Камиллы входит в комнату. Она налаживает микрофон, который Джонас передал ей в шестнадцатой серии.

Камилла . Пароль все прежний: «Сыграть на квит»?

Джонас . Нет, вчера его изменили. Теперь это: «Все застопорилось».

Камилла . И вы меня не предупредили! Вам не кажется, что я имею право возмутиться?

Джонас . Во сколько у вас встреча с Менендесом?

Камилла . В двадцать часов у него в отеле.

Джонас . Как вы собираетесь одеться?

Камилла . Это меня спрашивает полицейский или влюбленный?

– Как думаешь, нормально?

– Ты где-то витаешь, Марко…

Я был неспособен сказать ему, что прочитал на самом деле:

Сцена 23. Комната Камиллы. Павильон. День

Джонас с разрешения Камиллы входит в комнату. Она поглаживает микрофон, который Джонас передал ей в шестнадцатой серии.

Камилла . Пароль все прежний: «Спать на квит»?

Джонас . Нет, вчера его изменили. Теперь это: «Все застопорилось».

Камилла . И вы меня не предупредили! Вам не кажется, что я имею право возбудиться?

Джонас . Во сколько у вас встреча с Менендесом?

Камилла . В двадцать часов у него в отеле.

Джонас . Как вы собираетесь раздеться?

Камилла . Это меня спрашивает полицейский или влюбленный?

Мне пора домой. Перед уходом я, как обычно, завершаю работу с компьютером. На экране появляется надпись; «Добрый вечер, теперь питание компьютера можно отдрочить».


Я не очень хорошо помню, что каждый из нас делал в 31-й серии. Никто ее потом не перечитал, и текст пошел без исправлений – со всеми нашими сомнениями и сумасбродством. Мы оставили всякую надежду писать связно, перестали заботиться о правдоподобии ситуаций и творим черт знает что. Единственным критерием отбора служит для нас раскатистый хохот Старика. Сегюре оставил нас в покое; он ничего не замечает и предоставляет нам полную свободу действий. Даже не желает знать, кто чем занимается в этой чертовой «Саге», кто с кем спит, кто кого собирается прикончить и почему. Ему на все плевать, пока он может снимать в кратчайшие сроки максимальное число эпизодов.

Несмотря на усталость, нам теперь требуется чуть меньше четырех дней, чтобы сделать серию в 52 минуты. Но это самые длинные дни в моей жизни. Вначале я довольно легко справлялся с сериалом, теперь же чувствую себя пехотинцем, который день и ночь ползает по грязи на брюхе, чтобы получить очередную нашивку на погоны. Вчера, сочиняя одну деликатную сцену, я перепутал Камиллу с Милдред – важнейший момент, когда Камилла осознает, что предпочитает Вальтера Джонасу. Ее монолог в устах Милдред выглядит как речь Эдипа, которую отныне должны взять за образец психоаналитики. Я, конечно, мог привести все в порядок, поменяв имена, но оставил все как есть, даже не предупредив остальных. И я не единственный, кто допускает такие абсурдные проколы. В 29-й серии Жером воскресил Этьена, забавного типа, которого Луи уничтожил еще в 14-й. В последний момент они попытались сварганить какую-то совершенно невероятную историю, смешав в одну кучу переселение душ и психическое заболевание. Не представляю, какой актер способен сыграть это; разве что Лина откопает его в каком-нибудь индийском монастыре, который слишком долго соседствовал с атомной станцией. Жером выдал нам международную интригу с убийцей, трестом и взятием заложника, причем все действие происходит в вестибюле. Ну а Матильда предложила покрыть дефицит бюджета социального страхования введением налога на любовь (такая сцена действительно существует, я сам читал ее).

Однако полиция пока еще нас не засекла.


– Алло?

– Я разбудила тебя, малыш?

… ?

– Вот видишь, все-таки разбудила.

– Который час?

– Начало девятого.

– Это ты, мама?

– А кто это может быть еще?

– Никто. Только мать способна звонить в такое время. Ты на работе?

– Вот именно, что нет. Ты очень нужен своей маме, надеюсь, ты не оставишь ее в трудный момент. Я сейчас у входа в экспресс-метро и опаздываю на работу. Со мной такое уже случилось на прошлой неделе, а Комбескотту это не нравится.

– И что я, по-твоему, должен сделать?

– Мне нужно заморочить ему голову.

– Как?

– Послушай, мама, я знаю, что мать и сын понимают друг друга с полуслова, с полувзгляда, но если честно, то совершенно не представляю, чем в данном случае могу тебе помочь.

– Придумай мне оправдание.

– Что-о?

– Придумай, что сказать Комбескотту. Я уже потчевала его историями о сломанном будильнике, о самоубийце, бросившемся под поезд.

– …?

– Это же твоя профессия, не так ли?

– Врать?

– Нет, придумывать истории. Ну давай же, придумай мне историю и побыстрее.

– … ?

– Ты хочешь, чтобы меня заменили какой-нибудь юной девицей, которая носит мини-юбку, говорит по-английски и первой является на работу, пробежав с утра кросс?

– Послушай, мама, ты уже двадцать лет торчишь в этой конторе, с тобой не поступят так жестоко.

– Да неужели? Полгода назад меня едва не сократили. Они не брезгуют никакими средствами. Не вредничай, стать безработной в пятьдесят четыре года – ты знаешь, что это такое? Придумай быстренько что-нибудь правдоподобное.

– Невозможно. И речи быть не может. Три опоздания подряд – Комбескотт решит, что ты считаешь его идиотом.

– Конечно, если я расскажу что-нибудь банальное. Ты же прекрасно знаешь, что у меня нет воображения. Нужно придумать что-то такое, чему он не сможет не поверить.

– Ты соображаешь, чего от меня требуешь?

– Ну да!

– Послушай, есть два способа навешать человеку лапшу на уши: реалистичные детали и нагромождение.

– … ?

– Например, если ты просто скажешь, что обедала с Жаном Габеном, я тебе не поверю. Но если ты расскажешь, что обедала с Жаном Габеном, который заказал форель с миндалем и отодвинул все орешки в сторону, на край тарелки, потому что терпеть их не может, а ты незаметно один за другим стала отправлять их в рот, то это уже будет похоже на правду. Вот это и называется реалистичной деталью. Но поскольку ты спешишь, предпочтительнее использовать второй прием.

– Объясни.

– Лучший способ придать достоверность какому-нибудь невероятному событию – увязать его с другим, еще более невероятным. Если ты придешь на работу и скажешь, что твой экспресс сошел с рельсов и все пассажиры едва не погибли, то нет никакой гарантии, что тебе поверят. Но если ты расскажешь, что твой поезд сошел с рельсов и вы чудом уцелели, что движение оказалось прерванным и тебе пришлось ловить такси, но в тот момент, когда ты уже считала, что все позади, такси врезалось в машину какого-то идиота, который прямо посреди улицы стал избивать твоего шофера, пока не подоспел полицейский, то в этом случае все решат, что тебе еще здорово повезло. Уловила принцип?

– … Думаю, да. Во всяком случае, у меня появились кое-какие мысли. Единственное, чего я боюсь – что мне не хватит актерского таланта.

– Вот уж насчет этого я не беспокоюсь.

– Целую тебя, дорогой.

– Мама…

– Да?

– Врать – некрасиво.

– Это я тебя этому научила?

Она вешает трубку. Моя рука ищет волосы Шарлотты, но натыкается лишь на подушку.

Если бы она хотя бы сохранила ее запах…

В моей жизни запахи всегда играли важную роль.

Но сейчас пахнет только чистым бельем и одиночеством. В полумраке я выдвигаю ящик комода, в котором Шарлотта хранит свое белье. Мне хочется уткнуться в него лицом, но ящик пуст.

Может, она спит здесь, когда меня нет?

Неужели нельзя было подождать несколько месяцев? Я вернулся бы к ней, чтобы больше не расставаться никогда.

У меня нет ни малейшего представления, где сейчас Шарлотта, и ее отсутствие странным образом похоже на вызов. Правда, я пока не знаю, в чем его суть. И не могу рассчитывать на ее родственников, чтобы что-то узнать о ней. Ее подружка Жюльетта говорила со мной по телефону так, словно только что с луны свалилась. Отец Шарлотты отреагировал и то лучше, «поздравив сам себя с этим разрывом». Слово «разрыв» резануло мне слух. Разрыв… Если бы она бросила меня, как все – с криком, наспех собрав чемоданы…

Шарлотта ничего не делает, как все.

В отличие от моей дорогой мамочки, я прихожу в контору задолго до начала работы. Хождения взад-вперед по коридору клиентов «Примы» меня давно не беспокоят, однако сегодня я не на шутку удивился, увидев Филиппа Нуаре, ожидающего в приемной. Еще три Нуаре идут мне навстречу по коридору, а пять или шесть выходят из кабинета Лины. Несколько Нуаре спускаются по лестнице, а один даже выскакивает с извинениями из нашей комнаты. В этом нашествии Нуаре есть что-то подозрительное. Лина на ходу объясняет, что ей нужно нанять десять двойников актера для какого-то трюка, который не продлится и двадцати секунд в его следующем фильме.

Матильда уже на месте и встречает меня с чашкой чая. Она хорошеет с каждым днем. Стоит ей отвернуться, как мой взгляд упорно останавливается на ее ногах. С величественным видом входит Старик.

– Кто-нибудь смотрел сегодня ночью очередную серию? Нет? Так вот, дети мои, вы пропустили великий момент. Разговор между Джонасом и Брюно. Можно подумать, что мы вернулись к прекрасным временам экспериментального кино. Во всем этом не было ни малейшего смысла, и все же… все же что-то происходило.

– Сцена, где Джонас склоняет парня совершить сумасбродный поступок?

– Редкая удача! Их сняли снизу, когда они стояли лицом к лицу. Видно только, как у них в руках неизвестно откуда появляются разные предметы. Сюрреалисты пришли бы в восторг.

В оригинале эта сцена получилась довольно рискованной. Брюно отмочил очередную глупость, и Джонас поймал его в комнате. Парень чувствует, что ему не избежать нравоучений и угрозы, что в случае, если он еще раз совершит что-то подобное, его ждет страшное наказание. Но вопреки ожиданиям, Джонас берет его за руку и объясняет, что совершить сумасбродный поступок – это не то же самое, что угнать машину или избить злейшего врага, а нечто совсем иное. И не обязательно ошибка. Сумасбродный поступок означает стремление к свободе, вот и все. Этот поступок не продиктован никакими законами, никакими требованиями, никакими условиями.

Это, к примеру, выбросить в окно скрипку, нарушив вечернюю тишину. Распевать перед зеркалом на каком-нибудь тарабарском языке. Флегматично бить бокалы на высоких ножках, куря огромную сигару. Носить нелепую шляпу и делать вид, что на голове у тебя ничего нет.

Короче говоря, считаться чокнутым в глазах окружающих и получать от этого удовольствие. Похоронить целесообразность, хороший вкус, принятые нормы. Любой человек на этой земле мечтает совершить что-нибудь абсурдное, не поддающееся никакой логике. Нужно только выяснить, что кому нравится. Вот, что терзает в глубине души Джонаса.

– А сцену со сливочным маслом они выбросили? – спрашивает Матильда.

– Да нет, сняли! Буквально! В руках у Джонаса появляется довольно приличный кусок масла. Он давит его пальцами, улыбаясь как блаженный, потом почти целую минуту разминает. Это выглядит безумно сладострастно. Парнишка в ужасе.

Джонас предлагает ему проделать то же самое, но Брюно не может и никогда не сможет пересилить себя. Безумие и абсурд для него – высшие табу, и он никогда не осмелится их нарушить. Только у взрослых хватает на это мужества. Показав Брюно его уязвимость, Джонас оставляет парнишку наедине с его юношескими проблемами.

Очевидно одно: отныне режиссер «Саги» является членом нашей банды. Как и нас, Сегюре вытащил его неизвестно откуда. Этот парень передает наши мысли с поразительной точностью и обеспечивает прямую связь между нами и горсточкой зрителей. Луи не желает знакомиться с ним, раз тот сам до сих пор этого не сделал. Возможно, он боится, что при встрече что-то разрушится.

Старик прикрепил над кофейным автоматом два новых письма. Одно из них пришло от явно свихнувшегося члена какого-то ночного клуба, чей почерк мы с трудом разобрали. А что говорить о стиле!


Привет авантюристам супермыльной оперы!

Еще недавно мы с моим корешем Риццо (САМИМ Риццо!) не возвращались с тусовки, не приняв по рюмашке «Эрла Грея» у Мирей в восемь утра. Завязано! Мы вынуждены закругляться ровно в четыре часа ради наших пятидесяти двух минут полного кайфа, я говорю о «Саге», этом серфинге в сумеречной зоне при бортовой качке всех нейронов. Между нами, парни, если вы что-то глотаете, чтобы писать такое, немедленно сообщите, что именно. Насколько я помню весь дурман, прокрученный по телеку, такой штуки еще не было. Один наш приятель, владелец «Тюбы» (ночной кабак, где для вас, стоит вам только моргнуть, будет зарезервировано почетное место), установил у себя видик, чтобы служить ночную мессу вместе со всеми, кто перешел на пашу сторону. Наша секта увеличивается от ночи к ночи. Не дрейфите.

Люк и Риццо.

PS. Хотелось бы увидеть Милдред голую – только ради шрамов.


На следующий день мы получили другое письмо.


Мадам и месье сценаристы «Саги»!

Хочу написать вам несколько строчек, чтобы рассказать следующее: мне сорок один год, и я провожу все ночи в доме возле Каркассона, где прошло мое детство и где сейчас умирает моя мать – ей осталось жить не больше двух недель. Моя сестра ухаживает за ней днем, а я сменяю ее ночью. Мама любит, когда я сижу с пей рядом. Когда ей удается задремать, я тихонько включаю телевизор, чтобы посмотреть «Сагу». Не знаю, как и сказать, но это единственный час за целые сутки, когда я могу немного отвлечься, передохнуть, остаться наедине с собой. Иногда я даже негромко смеюсь. Когда серия заканчивается, я чувствую себя успокоившейся, как будто смогла со стороны посмотреть на тот фарс, который мы переживаем каждый день.

Спасибо.


Не знаю, что и думать. Но читать такое приятно. Просто приятно.

Переполнившись гордостью, мы набросились на 46-ю серию. В конце дня зашел Сегюре. Он сам принес наши чеки и забрал тексты двух последних серий. Мне не в чем упрекнуть этого человека, мужественно несущего свой крест. Он считает, что авторы – это его раны, актеры – тоже его раны, про рекламодателей лучше не упоминать, а что касается публики, то та организовала против него заговор, чтобы не дать ему развернуться.

У Сегюре начинает расти животик, с чем он, видимо, борется, так как никогда не расстается с бутылкой минеральной воды. Нам здорово повезло, что он потрясающе необразован. Это гарантия того, что мы действительно можем протащить на экран все, что угодно, и он ничего не заподозрит. Сегодня вечером Сегюре попросил меня объяснить ему смысл реплики Джонаса по поводу украденной у Френелей картины, которую им подарил Мордекай («Если это подлинный Брак, то он рано или поздно появится на рынке»). Моя лекция о кубизме оказалась бесполезной. Он заявил с самоуверенным видом:

– Несомненно, воры – это чокнутые и очень часто становятся убийцами, но они не будут терять время, чтобы шарить по полкам.

Да благослови Господь этого человека, который продаст отца и мать, лишь бы удержать зрителя на своем канале.

Перед уходом я снял с вешалки пальто Матильды, чтобы помочь ей надеть его. Удивленная такой любезностью, она поблагодарила меня улыбкой. Я едва успел незаметно вдохнуть аромат женщины и, задерживая дыхание, вышел на улицу.


С тех пор как Шарлотта исчезла, мне больше не нужно отключаться от работы и думать о чем-то другом. После двадцати двух часов я ненавижу думать, да и что нового я могу придумать? Каждый вечер погружаюсь в очень горячую ванну и поливаю голову холодной водой. Просматриваю комиксы с Микки Маусом, перелистываю огромный фотоальбом, разыгрываю из себя холостяка. И не решаюсь позвонить старой знакомой, которой захочется узнать, чем я занимаюсь. Но все бесполезно. Я не в состоянии отключить в своем мозгу механизм, разрабатывающий сюжеты. Я сколько угодно могу держать голову под струей холодной воды, но мне все равно не удается не думать о Марии, Вальтере и прочих героях «Саги». Стоит мне глянуть на первые картинки с Микки Маусом, как я уже знаю продолжение и сам начинаю придумывать истории, недостойные этого всемирно известного мышонка.

В толстом фотоальбоме я то и дело натыкаюсь на групповые портреты. На них люди, которых судьба уже давно развела, и я придумываю тысячи обстоятельств, чтобы соединить их. Я могу даже сочинить биографию каждого сфотографированного. Жизнь одинокого человека – это небольшой приключенческий фильм с самыми неожиданными поворотами сюжета. Перед тем как позвонить старой знакомой, я проговариваю вслух наш диалог, то и дело меняя прилагательные, чтобы придать ему более искреннее звучание.

Придя в отчаяние, выхожу из дому, и ноги сами приводят меня к небольшому зданию на обычной улице самого пустынного округа Парижа. Как это ни парадоксально, но только здесь я могу думать о чем-то другом. По пути покупаю бутылку перцовки, чтобы доставить удовольствие Жерому.

Мы делаем несколько глотков красной жгучей жидкости. Лежа на своем «плоту», Тристан смотрит документальный фильм о ловле крупной рыбы и мысленно плывет по воле волн в неведомые моря.

Смотрю на погруженный в темноту город. Притихшие улицы. Откуда-то издалека доносится негромкая музыка. Чтобы лучше слышать ее, облокачиваюсь о подоконник.

Лес антенн и печных труб, тысячи крыш, залитых лунным светом, дворцы и хижины, стоящие рядом.

И повсюду они, мои зрители, спрятавшиеся за стенами, лежащие под одеялами. Может быть, те, кто уснул, и имеют право на покой. Но остальные – тоже герои сериала, который идет каждую ночь с незапамятных времен.

Тайные любовники будут играть сбежавших из тюрьмы гангстеров. Гуляки отправятся в крестовый поход за последним стаканчиком. Дежурные врачи проникнут в семейные тайны. Заблудившиеся будут искать друг друга, а избранные – возможность заблудиться.

Ночь выдаст обычную порцию загадочных преступлений и хитроумных интриг. Актеры не будут бесталанны, они сумеют солгать и разыграть комедию. Они до конца выдержат свои роли, а наиболее талантливые сорвут аплодисменты удивительными монологами. Не может быть и речи, чтобы пропустить очередную серию, жизнь царства тьмы – бесконечный сериал.

А если когда-нибудь у них иссякнет воображение, чтобы придумывать новые приключения, им достаточно будет взглянуть в сторону телека. И здесь мы им пригодимся.

Я вижу, как вдали, в окне на последнем этаже высотного здания, вспыхивает свет в комнате прислуги.

Три часа пятьдесят пять минут.

Время «Саги».

– А знаешь, Марко, я как-то подумал, что наша работа по степени важности идет сразу после работы земледельцев.

– Почему?

– В чем нуждается человечество после жратвы? Чтобы ему рассказывали истории.

– Ты ставишь нас даже выше портных и агентов брачных контор?

– Конечно.

Тристан резко снимает с головы наушники. Услышав звуковую заставку канала, мы приподнимаем головы. Фуга Баха зовет нас к экрану.

Добро пожаловать, все желающие!

– Кто-нибудь из вас смотрел «Сагу» сегодня ночью?

Луи задает этот вопрос почти каждое утро. Очевидно, у него такая манера здороваться.

Этой ночью я проспал как убитый десять часов подряд. Тристан задремал перед телевизором, не досмотрев «Звездный путь», а Жером отправился на стадион бросать бумеранг. Матильда никогда не смотрит «Сагу» ночью; она записывает ее на видеомагнитофон, который включает за завтраком. Утром она решила, что что-то неправильно запрограммировала, так как в то время, когда она намазывала маслом хлеб, шел документальный фильм о добыче газа в Лаке.

– А что необычного было в этой серии, Луи?

– Ее сегодня не передавали.

Пока мы перевариваем услышанное, в ушах продолжает звучать: «Ее сегодня не передавали».

Насколько я помню, в 49-й серии не было ничего необычного. Члены нашей банды позволяли себе кое-что и почище.

Ее сегодня не передавали.

Помню только некоторые детали. Воротник из шкуры добермана, спрятанный в картонке из-под шляп. У Милдред сильный жар, и в бреду она что-то говорит на латыни. Что еще?

Ее сегодня не передавали…

Брюно бесит окружающих, цитируя к месту и не к месту Шекспира (его излюбленное изречение: «One pound of flesh» 5. Он собирается посетить медиума, чтобы побеседовать с духом своего нового властителя дум.

Ее сегодня не передавали…

Вальтер и Мария видят один и тот же сон и в конце концов приглашают друг друга в свое ментальное пространство, чтобы исследовать самые потаенные уголки своих душ.

Ее сегодня не передавали?

Но что за этим скрывается? Конец пути? Может, случайный подводный камень пробил днище нашего судна, а мы не заметили этого? Старик предлагает нам найти объяснение. Матильда считает, что во всем виновата цензура: образовалось какое-то лобби, выступающее против «Саги» и грозящее линчевать директора канала, если он не прекратит это безобразие. Жером полагает, что Высший административный совет забыл о проблеме с квотами и поэтому больше нет смысла продолжать снимать сериал.

У меня нет никакого вразумительного объяснения, и я высказываю версию о том, что инопланетяне похитили все готовые серии, чтобы показать своим соплеменникам, до какой стадии разложения докатилась земная цивилизация.

Старик сидит, скрестив руки, словно добренький учитель, собирающийся прочесть лекцию по естествознанию.

– 49-ю серию не передавали потому, что ее передали сегодня утром между восемью и девятью часами.

– Если это шутка, Луи…

– Сегюре не счел нужным сообщить нам об этом, так как на сей раз решил снискать себе все лавры у начальства. Представьте себе, что канал получает в неделю по двести-триста писем от зрителей «Саги».

Мы практически одновременно уставились на жалкие листочки, висящие над кофейным автоматом.

– Их передали нам только потому, что они адресованы непосредственно авторам сценария. Все остальное оседает в кабинетах начальства. Согласно опросам, все, кто работает по ночам, предпочитают смотреть «Сагу». Можно подумать, что таких зрителей немного, но прибавьте к ним тех, кто не спит между четырьмя и пятью часами, и вы поймете, почему у другихканалов есть повод прийти в отчаяние. Опрос показал, что семьдесят пять процентов зрителей «Саги» записывают ее на видеомагнитофоны, чтобы посмотреть после работы.

Какой-то абсурд! Я еще могу поверить, что горсточка душевнобольных заинтересовалась сериалом, но чтобы обыватели смотрели «Сагу» целыми семьями – такое я не способен представить. Причем по вечерам, в лучшее время, когда десятки каналов предлагают новые фильмы и потрясающие шоу. «Сага» не может тягаться с ними.

– Вы слышали о двух журналистах, которые ведут постоянную рубрику, посвященную нашему сериалу?

– Ты полагаешь, у нас есть время читать газетенки?

Чтобы окончательно доканать нас, Старик достает пачку вырезок. Стиль большинства статей напоминает стиль бортового журнала и бюллетеня клуба для избранных. «Все думали, что они не осмелятся, и все же!» или: «Этой ночью мы имели возможность увидеть…» И дальше: «Есть опасение, что Фред и Милдред смогут изобрести машину, контролирующую работу нейронов. Встречаемся сегодня вечером! Не забудьте включить видеомагнитофоны.»

– А я еще не рассказал о радиолюбителях во всей Франции, комментирующих своим слушателям каждую серию.

– И ты хочешь, чтобы мы тебе поверили, приятель?

– В департаменте Уаз фаны создали клуб.

– Не заливай, Луи!

– И вот результат: чтобы обойти конкурентов, дирекция переносит время показа телемагазина, отстающего по рейтингу от других передач, а на его место ставит «Сагу». Если вам нужны еще новости, у меня есть одна, которая приведет вас в восторг.

Я чувствую, что самое интересное Луи приберег на конец. Это непревзойденный мастер по созданию атмосферы тревожного ожидания. Он вполне мог бы сработаться с Хичкоком, если бы им не завладел в свое время Маэстро.

– Я добился повышения оплаты. Теперь мы будем получать за каждую серию на три тысячи больше.

Потрясенный такой милостью божией, Жером падает перед Стариком на колени, выкрикивая какие-то заклинания. Так, если подсчитать, получается… На десять тысяч в месяц больше? На десять тысяч. Но что я буду делать с такими бабками?

– Если у вас есть другие пожелания, то сейчас самое время их высказать. Сегюре зайдет к нам после обеда.


Мы не разочаровали Сегюре. Он увидел перед собой трех избалованных детей, принявших его за Деда Мороза. Жером получил разрешение на оплату счетов за питание, а мы отныне можем свысока взирать на пиццу, так как каждому из нас открыт кредит на сто франков в день. Матильда решила украсить нашу контору всевозможными безделушками. Я потребовал сверхсовременную видеотехнику: огромный экран, видеомагнитофон, параболическую антенну и прочее, зная, что Тристан будет бесконечно благодарен мне за это.

Сегюре ушел, как уходят с поля боя, так и не начав битву.

– Хочу вас предупредить. Не думайте, что если кучка страдающих бессонницей и мающихся от безделья полуночников клюнула на вашу «Сагу», то так же отреагирует и утренняя публика. Ей ничего не стоит в один миг похоронить сериал.

Ну вот! Можно подумать, что наш небольшой успех причинил ему больше неприятностей, чем все остальное. Или же наше ночное творение вообще не должно было появляться на свет? Так или иначе, но это легкое потрясения как бальзам подействовало на наши души. Нам давно уже было необходимо второе дыхание. Теперь осталось выдать еще тридцать серий и завоевать признание утреннего зрителя, того, у кого нет времени рассиживаться перед работой и кто покупает в телемагазине блестящие кастрюли-скороварки. Вот где оно, непаханое поле.

– Кто-нибудь уже делал покупки в телемагазине? – спрашиваю я.

– Тебе нужно что-то еще, парень? Надо было пользоваться моментом, пока шеф был здесь.

– Я просто хочу знать, как работает телемагазин.

– Я как-то купила у них губную помаду, – говорит Матильда. – Все очень просто. Вначале вы позволяете ввести себя в соблазн ведущему, несущему несусветную чушь на фоне появляющихся на экране моделей, с одной из которых вы должны себя идентифицировать. Потом сообщаете номер своей кредитной карточки, вот и все. Этот метод работает, и я – живое тому доказательство. Именно телемагазину я обязана этим губкам цвета фуксии, которые придают мне очарование.

– Благодаря губной помаде? – восклицает проснувшийся Тристан. – Той, что не оставляет следов?

– Именно ей, помаде для неверных жен и женщин легкого поведения. Если бы вы только знали, чем я ей обязана…

– Мы должны пойти дальше телеторговли, – вмешиваюсь я. – Нам нужно использовать в «Саге» эту безудержную страсть к потреблению, которой околдованы миллионы телезрителей.

– Напрямую? – спрашивает Старик.

– Попробуем вообразить безграничное потребление.

– Золотую мечту каждого потребителя!

– И совершенно безнаказанно!

Сцена 21. Гостиная Френелей. Павильон. Вечер

Обе семьи сидят за столом и обедают. Нет только Фреда. Брюно читает книгу, положив ее на колени. Вальтер накладывает себе блюдо, которое принесла Мария. Милдред с жадностью набрасывается на еду.

Милдред (восторженно ). Только еда имеет смысл, все остальное – вторично.

Мария (принимая слова Милдред за похвалу ). Ну и прекрасно, малышка, ешь как следует.

Камилла (пожимая плечами ). Ненавижу слово «есть». И мне противны все производные от него: «еда», «объедение», «объедок»…

Джонас . Ты предпочитаешь слово «жрать»?

Камилла . «Покупать» и «есть» – самые отвратительные слова во французском языке. Я говорю не о том, что они означают, а только об их звучании. По-ку-пать, по-ку-пать… вам не кажется, что это противно?

Мария . Конечно, ведь ты не бегаешь по магазинам. То есть… не ты покупаешь еду.

Камилла пожимает плечами. Неожиданно появляется Фред. Он чем-то возбужден. Все удивленно замолкают. Тяжело дыша, он скрещивает руки на груди и поднимает глаза к небу. Напряженное молчание затягивается. Словно в трансе, Фред опускается на колени.

Фред . Я искоренил голод на земле.

Тишина, Присутствующие переглядываются. До Фреда доходит, что его поведение выглядит странным.

Фред . Вы слышали? Я придумал, как избавить человечество от голода. Все человечество! Понимаете?

Присутствующие сидят, словно оцепенев. Фред восторженно продолжает.

Фред . Народы перестанут страдать от голода! Никто больше не увидит ребенка со вздувшимся животом, умирающего возле своей матери! Слаборазвитые страны вернут себе утраченное достоинство! Свою силу! Можно забыть о теориях Мальтуса! 6 Больше не будет ни голодных, ни тех, кто заставляет других голодать! Вы слышите меня? Слышите?

Фред разражается рыданиями.

Вальтер наклоняется к Марии.

Вальтер (шепотом ). Ты не должна была оставлять его так долго в одиночестве.

Мария кивает головой, и Фред замечает это.

Фред . А, понимаю… Вы считаете, что я свихнулся, да? В этой семье меня всегда считали психом… Значит, вы так ничего и не поняли? Благодаря мне, половина мира сможет расстаться со средневековьем!

Он снова плачет. Милдред встает и склоняется над ним. Потом осторожно отводит его к креслу, достает коньяк и наливает стаканчик.

Милдред . Я верю вам, Фред.

Фред . Спасибо… Спасибо, девочка моя… Ваш интеллект намного выше, чем у всех остальных за этим столом. Вы будете первой, Милдред… Я о вас не забуду.

Милдред . Может, вы нам расскажете, каким образом вам удалось сотворить это чудо?

Фред . Нет ничего проще, но я не уверен, что они (беглый взгляд в сторону присутствующих) смогут понять.

Милдред . Тогда расскажите только мне.

Фред делает глоток коньяка. Теперь он чувствует себя увереннее.

Фред . Идея совсем простая, сложность – в ее применении. Я разработал программу всемирного перераспределения запасов липидов посредством системы обезжиривания.


– Марко!

Кажется, произнесли мое имя. Я поднимаю голову. За окном темно. Каждый сидит за своим монитором.

– Тебе не нужно помочь, Марко?

Над головой Старика густое облако табачного дыма.

– Нет, спасибо. Вы можете идти, мне осталось совсем немного.

– У нас у всех есть над чем поработать. Тебе что-нибудь нужно?

– Может, осталось немного перцовки?

Я перечитываю последнюю фразу четыре, пять раз. Надо будет проконсультироваться с врачом или с экономистом. Или с кем-нибудь, кто разбирается и в том, и в другом.


Сидящие за столом снова переглядываются. Брюно стучит себя пальцем по лбу, Камилла с серьезным видом поворачивается к матери, остальные пребывают в растерянности. Только у Милдред расширяются глаза.

Милдред . Фред… Вы хотите сказать, что…

Фред . Да, я знаю, как пересадить жировую ткань, я проделал опыты на животных, у которых совершенно разные кровеносные системы. Отныне жир может стать универсальным сырьем!

Милдред . Это было бы слишком хорошо, Фред… Я верю в вас, но…

Фред . Я знаю, что вера тоже нуждается в доказательствах.

Он бросается в свою лабораторию и возвращается с котом, который выглядит очень стройным.

Все изумленно молчат.

Брюно . Но…он похож… на Улисса! Это Улисс!

Мария . Не может быть. Улисс пропал две недели назад, и к тому же он был толстым, как папа римский.

Камилла . Нет, это он, посмотри на белое пятно на правом боку!

Джонас . Мадам Жиру считала, что он погиб.

Фред открывает стоящую у его ног корзину. Оттуда выскакивает второй кот, круглый как мячик.

Все (хором). Султан!

Бросаются к нему, берут его на руки, ласкают.

Мария . Этот звереныш был таким рахитичным… Ничего не хотел есть, даже куриное мясо и почки. Казалось, он вот-вот умрет.

Фред (торжествующе ). Излишки жира Улисса спасли Султана. Теперь понимаете?

Чувствуется, что присутствующие все еще с недоверием относятся к словам Фреда.

Фред . Да, вы не понимаете! Ладно! Раз так…

Он подходит к окну и смотрит вниз.

Фред (громко ). Эвелин! Эвелин!

Мария . Фред, на этот раз ты заходишь слишком далеко!

Вальтер . Это женщина с нижнего этажа?

Брюно . Толстуха, которая уже не в состоянии передвигаться. Камилла покупает ей продукты.

Камилла . Наверное, она нашла кого-то другого, так как не обращалась ко мне уже месяца три.

Мария . Бедняга, она заболела булимией после смерти мужа. За несколько месяцев она так растолстела, что стала бояться появляться на людях. А раньше была такой кокеткой.

Звонят в дверь. Никто не двигается с места. Наконец Милдред открывает дверь. На пороге стоит красивая женщина, стройная и элегантная. Все ошеломленно взирают на нее. Она целует Фреда.

Эвелин (Фреду ). Ты ведь просил меня держать все в секрете еще несколько дней…

Фред (со вздохом ). Ты не представляешь, какие меня окружают невежды.

Мария (пораженная ). Вы знакомы?

Фред . Мне нужно было… проверить мое изобретение на людях… Я знал, что у Эвелин есть проблемы, поэтому…

Эвелин . Я даже сама себе казалась чудовищем… И не могла не использовать этот последний шанс…

Все молчат.

Вальтер . Но… Ваш лишний вес, что с ним стало?

Эвелин не решается ответить и смотрит на Фреда.

Фред . Я ничего не ем вот уже девяносто шесть дней.


– Ты обрываешь сцену сразу после этой фразы, – говорит Старик, глядя через мое плечо. – Не хочешь сделать небольшой перерыв?

Я отрицательно качаю головой. Матильда спит на одном из наших новых диванов. Тристан смотрит какой-то фильм. Жером работает над 24-й сценой, той, где Камилла служит приманкой для Педро Менендеса «Белого». Я спрашиваю у Луи, каким эпизодом сейчас лучше заняться.

– Думаю, стоит вернуться к изобретению Фреда в следующей серии, это может быть начальной сценой.

– Серия 42, сцена 1?

– Да. У Фреда будет достаточно времени, чтобы продвинуть свои дела.

– Я могу продолжать, пока не потерял нить.

– Если тебе понадобятся статисты или новые декорации, не стесняйся.

Я не спрашиваю, который сейчас час, я и так знаю, что ночь близится к концу.

Сцена 1. Штаб-квартира Фреда. Павильон. День

Просторное рабочее помещение, где то и дело сталкиваются с десяток сотрудников. На стенах висят таблицы, графики и огромная карта полушарий. Фред, переполненный энергией, раздает указания. Его постоянно сопровождают два типа в белых халатах. Еще двое в военной форме что-то оживленно обсуждают перед картой. Один сотрудник принимает сообщение по факсу, другой, за столом, нервно щелкает мышью. Три телефонистки отвечают на звонки.

Фред (говоря в сторону ). Где делегат от спонсоров?

Делегат (выбегая из глубины комнаты ). Я здесь!

Фред . Вы связались с Нью-Йорком?

Делегат . ООН изучает досье. Скорее всего, ВОЗ не успеет. Они говорят, что им потребуется еще месяц.

Фред . Черт! Я же дал им детальный план, но я же не могу разорваться! Сколько у нас доноров на сегодня?

Делегату не удается сдержать смех, когда в зал врывается группа возбужденных толстяков. Один из служащих оттесняет их к выходу.

Делегат . Сейчас у нас в списках шесть тысяч человек, ждущих своей очереди.

Служащий за компьютером. Через неделю их будет втрое больше. Согласно расчетам, первые двести тонн липозы можно отправить до конца месяца.

Фред . Это недостаточно быстро, черт побери! Если учесть еще фазу гомогенизации, то мы не сможем начать раздачу раньше, чем через сорок дней!

Первый военный . Вероятно, вы правы, но если вспомнить, что некоторые страны ждут этого момента несколько столетий…

Служащий за компьютером . Вот именно, возникнет проблема приоритета.

Второй военный . Ну, этим мы займемся (улыбается). Месье Френель, я не могу не думать обо всех этих извергах, наживающихся на благотворительности, на этих пиратах, перехватывающих продовольственные грузы и остающихся безнаказанными. Теперь, когда у нас есть этот жир, им всем придет конец.

Фред . Липоза – единственное сырье, которое нельзя использовать в коммерческих целях.

Служащий за компьютером . Вот это да! Не иметь возможности разжиреть на жире!

Телефонистка . Месье Френель! С вами хотят поговорить из Министерства здравоохранения.

Фред (раздраженно ). А что вы ответили Министерству иностранных дел?

Телефонистка . Перезвонить завтра утром.

Фред . Скажите этим то же самое.

Входят Эвелин и Мария. Фред быстрыми шагами направляется к ним.

Фред (обращаясь к Эвелин ). Тебя наконец оставили в покое?

Эвелин . Они хотят сделать еще ряд анализов через неделю.

Фред . Но я же уже сделал все, которые только можно придумать. Ты, видимо, совсем устала?

Эвелин. Я горжусь этим…

Делегат (шепотом, обращаясь к Фреду ). Скажите, профессор… Я хочу попросить вас о небольшом одолжении… Это все моя жена… Она не дает мне житья каждый вечер… хочет пройти без очереди… Ей нужно избавиться от пяти килограммов лишнего веса.

Фред, ошеломленный, возводит глаза к небу.


В конце концов я понял, что скрывается за исчезновением Шарлотты. Она просто решила посмотреть, смогу ли я понять, почему она ушла. Посмотреть, смогу ли я прожить без нее. Посмотреть, смогу ли я найти ее. Я приму ее вызов, как только закончится «Сага». Через несколько недель я с полным правом смогу заявить, что у меня есть профессия! Я слишком близок к цели, чтобы бросить все именно сейчас.


Все члены команды заметно нервничают, ожидая Старика, который отправился к Сегюре обсудить последние пять серий. С того момента, как наш дорогой продюсер вбил себе в голову, что должен руководить событиями, он почувствовал в себе призвание к профессии сценариста. Уже начало десятого, а Старика все нет. Тристана тоже нет, он очень подружился с Вильямом и сейчас сидит в монтажной.

– Тяжелее всего видеть, как братишка карабкается по лестнице, – вздыхает Жером. – Он напоминает мне дешевую куклу, у которой вывихнута лодыжка.

– Что он там делает, в монтажной?

– У Вильяма стоит сверхсовременная американская аппаратура. Здоровенный агрегат, который делает виртуальные штуки и синтезирует изображение. Я не очень разбираюсь в этой технике, но Тристана она просто завораживает. Ему нравится присутствовать при создании образов, а не смотреть на конечный результат.

Из коридора опустевшего здания до нас доносятся быстрые шаги Старика. Он вбегает в комнату и со вздохом облегчения садится на диван. Я хватаю его пачку «Голуаз» и прикуриваю ему сигарету. Жером протягивает ему пиво.

– Дети мои, можете не благодарить меня, хотя партия была трудной. Казалось, что я играю в шахматы против армии недоброжелателей, которые то и дело украдкой передвигают фигуры. Даже работа с Маэстро никогда не была настолько сложной. Сегюре очень не нравится история Камиллы и террориста, он хочет, чтобы мы изменили финал. А еще он хочет, чтобы мы сделали более понятной сцену, где Джонас в день своего тридцатитрехлетия терзается страхом, так как это «слишком иносказательно, слишком метафорично для утреннего зрителя». Кроме того, он считает, что липоза – это «оригинальный ход, но лучше не развивать тему возможных последствий». Он также не понимает, во что впутывается Милдред с тем, кого он называет дикарем. Он сделал мне несколько предложений, одно абсурдней другого: Существо учится говорить, начинает носить одежду и обнаруживает, что является незаконным сыном черт знает какого принца в изгнании…

– А он не желает, чтобы Существо сообщило номер своего страхового полиса и удостоверения на право голосования? – ухмыляется Жером.

Матильда с трудом сдерживает гнев, услышав, что Сегюре покушается на ее персонажей. Она способна воспринимать лишь осторожную критику, идущую от нас.

– И как вы отреагировали на весь этот идиотизм, Луи?

– Я сказал, что не может быть и речи, чтобы что-то менять. Думаю, он с удовольствием раскроил бы мне череп топором. В его глазах можно было прочесть: «Вы хотите поиграть в учеников чародея, однако я вам этого не позволю».

Жесточайшие схватки с Сегюре происходят все чаще. Нам приходится расшифровывать каждую его фразу, чтобы понять, что за ней кроется. Не слишком приятно искать скрытый смысл в словах единственного человека, который должен нас поддерживать.

– Мне осточертело целыми днями ломать голову, чтобы понять, почему люди так говорят и какие у них задние мысли, – бурчит Жером.

– Бесполезно бороться с обычной двусмысленностью языка, – вздыхает Матильда, – мы все то и дело лжем, даже не желая этого.

– Самое грустное – это засилье слов-паразитов, – говорит Старик, – что лишает речь остроты и естественности.

Лукавишь, любезничаешь, используешь дежурные перифразы, а в результате не можешь быть уверенным, что сумел донести свою мысль. Я даже размечтался о языке, на котором нельзя говорить туманными или цветистыми фразами. О языке, на котором не смогут общаться льстецы и подхалимы.

– Вместо того, чтобы заговаривать зубы, – говорю я, – достаточно четырех точных искренних фраз, чтобы выразить все, что думаешь.

– Представляю, какое тогда начнется светопреставление! Матильда, конечно, права, но я уверен в одном: искренность гораздо привлекательнее лицемерия.

– Всего четыре фразы…

– Четыре искренних фразы.

Никому не хотелось уходить. Весь вечер мы продолжали обмозговывать идею о четырех искренних фразах. К двум часам ночи, немного обалдев от разговоров, мы установили новое правило, которое гордо окрестили Четверть Часа Искренности. Отныне в каждой серии «Саги» будет Четверть Часа Искренности. Чтобы убедиться, что идея сработает, мы решили придумать эпизод до конца этой ночи. Старик достал диалог между Марией Френель и Вальтером Каллахэном. Решающий момент, когда они уже готовы переспать. Мы прочитали диалог вслух, чтобы вспомнить, о чем там шла речь. Матильда читала за Марию, Жером – за Вальтера. Я слушал их, занимаясь приготовлением кофе.

Сцена 31. Комната Марии. Павильон. День

Вальтер только что починил раковину в ванной комнате, расположенной рядом с комнатой Марии.

Мария . Обычно все в доме чинит Фред, но с тех пор, как он вбил себе в голову спасти мир, его невозможно заставить взяться за отвертку.

Вальтер выходит из ванной в грязной, распахнутой на груди рубашке, держа в руке разводной ключ и вытирая потный лоб.

Вальтер . Мне сейчас нужен хороший душ.

Мария . Пользуйтесь ванной комнатой, я принесу вам полотенце. Не стесняйтесь, это такие мелочи.

Вальтер . Вы же знаете, у меня тоже есть ванная комната, достаточно перейти лестничную площадку.

Мария . Как хотите…

Они молчат и смотрят друг на друга. Вальтер колеблется.

Вальтер . В конце концов, почему бы и нет. Тем более, что у Милдред появилось дурацкое увлечение – часами прихорашиваться в ванной. Мне кажется, она решила стать красивой.

Мария . У нее такой возраст… (Открывает шкаф, достает полотенце и протягивает его Вальтеру.) У меня есть ванильное мыло.

Вальтер (удивлен, но находит это забавным ). Ладно, сойдет и ванильное…

Мария . Еще что-нибудь?

Вальтер . Нет, спасибо… Я недолго, одну-две минуты.

Исчезает в ванной комнате. Мария бросается к зеркалу, чтобы поправить прическу. Слышно, как шумит вода. Мария торопливо подкрашивает глаза.

Вальтер (из душа ). Ваш душ тоже нуждается в небольшом ремонте.

Мария . В этом доме все надо ремонтировать!

Шум воды прекращается. Мария с непринужденным видом садится на край кровати.

Вальтер (из душа ). Здесь действительно можно оставаться часами.

Мария . Бак с горячей водой опустошается за десять минут.

Входит Вальтер, застегивая рубашку.

Вальтер . А оно недурно, ваше ванильное мыло.

Мария . Есть еще и шампунь с таким же запахом..

Вальтер зашнуровывает туфли и подходит к ней. Молчание. Он осторожно берет ее за руку. Мария вздрагивает.

Мария (напряженно ). Вальтер… Вы здесь так недавно.

Он садится рядом с ней.

Вальтер . Я был уверен, что никогда не смогу излечиться от любви к Лоли… С тех пор как она исчезла, я ни разу не взглянул на женщину так, как сейчас смотрю на вас.

Мария . С тех пор как умер Серж, меня не обнимал ни один мужчина.

Он пытается обнять ее. Она осторожно отталкивает его.

Мария . Не знаю, готова ли я…

Он обнимает ее и расстегивает несколько пуговиц на платье. Она перестает сопротивляться.


– Что вы об этом думаете?

– Их можно заставить пережить Четверть Часа Искренности, как вы считаете?

Сцена 31. Комната Марии. Павильон. День

Вальтер только что починил раковину в ванной комнате, расположенной рядом с комнатой Марии.

Мария . Я долго не решалась попросить вас починить кое-что в ванной комнате. Боялась, что вы подумаете, будто я заманиваю вас… в ловушку.

Вальтер (из ванной ). Зато теперь мне не нужно ее искать.

Он выходит из ванной в грязной, распахнутой на груди рубашке, держа в руке разводной ключ и вытирая потный лоб.

Мария . Вам нужно принять хороший душ. Сейчас принесу вам полотенце.

Они молчат и смотрят друг на друга.

Мария . У меня есть ванильное мыло. Не отказывайтесь, я всегда мечтала почувствовать запах мужчины, смешанный с запахом ванили.

Вальтер . Гм, я буду рад, если от меня будет вкусно пахнуть…

Исчезает в ванной комнате. Мария бросается к зеркалу, чтобы поправить прическу.

Мария (громко ). Еще что-нибудь?

Вальтер . Идите ко мне под душ.

Мария . Нет, этого я не люблю.

Она с любопытством смотрит в сторону ванной комнаты.

Мария . Зато мне очень хочется посмотреть, как вы моетесь.

Вальтер (из душа ). Не надо, у меня эрекция, и я боюсь, что покажусь вам смешным.

Мария смеется, поправляя платье. Вальтер выключает душ. Мария садится на край кровати, скрестив ноги.

Вальтер . Наверное, мне не обязательно одеваться?

Выходит из ванной комнаты в плавках.

Мария . Я очень давно не занималась любовью и боюсь показаться немного неловкой.

Вальтер . Не беспокойтесь, я тоже не уверен, что окажусь на высоте – я так давно не занимался любовью, не выпив перед этим. Однако я думал об этом моменте с тех пор, как впервые увидел вас. В ваших глазах есть что-то порочное, что сводит меня с ума.

Они страстно обнимаются.

Мария . Мне сорок три года, и мне нужен мужчина, который сумеет разбудить мое тело. Любить хотя бы изредка. И ничего больше.

Вальтер . Для меня вы – идеальная любовница. Независимая, свободная, готовая попробовать вещи, на которые раньше не осмеливалась, и, в довершение всего, моя соседка.

Мария . Если в момент оргазма я скажу, что люблю вас, не верьте этому.

Вальтер . Вы можете говорить мне и более ужасные вещи, я все забуду, как только выйду отсюда.

Он снова обнимает Марию и начинает расстегивать пуговицы на ее платье.


В комнату, прихрамывая, входит Тристан. Прежде чем растянуться на диване, он внимательно всматривается в наши застывшие силуэты, освещенные настольными лампами.

– Такое никогда не пройдет, – говорит Жером.

– Для домохозяек, любительниц телемагазина еще сойдет, – замечает Луи, – но нужно учесть, что в это время детвора собирается в школу.

– Скажите честно, какая фраза может сильнее травмировать восьмилетнего ребенка: «О, Спектор, я приказываю тебе рассеять вирус, пожирающий мозг землян» или «Я всегда мечтала почувствовать запах мужчины, смешанный с запахом ванили»? – интересуется Матильда.

Разумеется, Сегюре скажет, что вторая. Не потому ли, что она травмирует самого Сегюре?

– А если бы спонсором сериала был продавец ванильного мыла? В конце концов, не стоит брезговать никакими средствами, если хочешь продать товар. По всей стране запускается реклама ванили, чей запах обладает возбуждающим эффектом и сводит с ума женщин. Вы можете представить себе метро, благоухающее ванилью в часы пик?

– Марко, тебе пора ложиться спать.

Мы единодушно решаем сохранить эту сцену, хотя и не сомневаемся, что потом нам за нее влетит.

Уже три часа ночи, и Луи предлагает подвезти нас на машине, но Матильда предпочитает пройтись пешком.

– Мне нужно проветрить мозги, иначе я ни за что не усну.

Я предлагаю немного проводить ее. Нельзя упустить возможность прогуляться на рассвете по Парижу под руку с красивой женщиной. Вот так романтизм берет верх над моей сексуальной неудовлетворенностью. Мы поднимаемся по авеню де Турвиль, направляясь к Дому инвалидов.

Тема для разговора у меня наготове, сейчас идеальный момент проконсультироваться у специалиста.

– Ваша гипотеза о том, что вам бросили вызов, не слишком удачна. Чтобы так поступить, нужно быть менее жизнерадостной, чем ваша Шарлотта. Исчезнув, она дает вам шанс. Но давайте разберемся по порядку.

Матильда с удовольствием играет роль семейного консультанта. И ее слова звучат убедительно.

– Вызов первый: Шарлотта хочет, чтобы вы разобрались в причине ее ухода, однако не дает ни малейшей подсказки. Вы размышляли над этим?

До головной боли. Как только я ложусь в нашу постель, то начинаю ломать голову, какую же совершил ошибку. Единственный правдоподобный ответ отнюдь не в пользу Шарлотты: она не смогла смириться с тем, что я наконец-то осуществил свою мечту и стал сценаристом.

– У меня есть роман на эту тему, – объясняет Матильда, – поэтому я имею полное право сказать: такая трактовка излишне психологична. Если верить вашему описанию, Шарлотта – полная противоположность женщине-наседке, боящейся, что ее подрастающий сын в один прекрасный день улетит на своих крыльях. Как и большинство из нас, она предпочитает бабочку куколке. Перейдем ко второму пункту.

Матильда действует так же решительно, как санитар на поле битвы.

– Она бросает вам вызов: попробуйте прожить без нее.

В этом вся Шарлотта! Считать себя незаменимой! И все только потому, что я однажды попросил ее выйти за меня замуж! Не знаю, что на меня тогда нашло. Мы как раз вышли из кинотеатра, где смотрели «Доктора Живаго». Было лето, мы пошли домой пешком, купив по бутылке пива. Неожиданно на улице Пети-Карро я попросил ее стать моей женой. У меня перед глазами все еще стоял последний эпизод фильма: Омар Шериф падает замертво, так и не сумев догнать свою ничего не заметившую Лару. Глупо, конечно, но я подумал, что женитьба – гарантия против подобного инфаркта. Не растерявшись, Шарлотта тут же ответила: «Ловлю тебя на слове»! Но мы так и не попали к мэру из-за дурацкой выписки из свидетельства о рождении, которую я не удосужился получить. Я всегда терпеть не мог «Доктора Живаго». Любимого фильма Шарлотты. Как только я смог прожить шесть лет с женщиной, которая обожает «Доктора Живаго»?

– В романе «Та, которая ждет» я подробно описала, к чему приводит исчезновение одного из любовников. Это история несчастной в любви женщины, инсценировавшей свою смерть. В результате у бросившего ее мужчины возникает ощущение невыносимой утраты. Чем больше проходит времени, тем больше их любовь кажется ему образцом совершенства. Пока время играет на нее, но как долго это будет продолжаться? Ведь он может забыть ее! Чтобы не погубить все дело, она вынуждена устроить за ним слежку.

Мы огибаем Дом инвалидов и выходим на площадь. Сколько влюбленных во всем мире мечтают в этот момент очутиться в Париже?

– Ваша Шарлотта совсем не такая, но и она надеется, что не слишком длительная разлука усилит ее очарование. Теперь перейдем к третьему вызову, самому главному. Как ее найти?

Я знаю, что сейчас не могу терять время, пытаясь разобраться в капризах и душевных порывах какой-то барышни, будь она даже девушкой моей мечты. «Сага» – прежде всего.

– Почему бы нам вчетвером не устроить сеанс мозговой атаки, как говорит Жером? Думаю, мы сумели бы обнаружить вашу красавицу гораздо быстрее, чем бригада частных детективов. Найти таинственно исчезнувшую любимую – разве это не прекрасный сюжет для фильма, заслуживающий, чтобы над ним поработали сверхурочно?

Еще немного – и я расцеловал бы ее прямо где стоял, недалеко от моста Александра III. Мне так нужно было поговорить о Шарлотте! И я никогда бы не смог найти лучшего собеседника. Обычно такая романтическая страсть, как у меня, встречается разве что в кино или в одном из любовных романов, которые всю жизнь писала Матильда.

– Вы не обидитесь, если я признаюсь, что не прочел ни одного романа, выпущенного издательством «Феникс»?

– Зачем терять время на чтение? Тем более на «розовые» романы.

– Однажды я из любопытства открыл один из них. Но в списке опубликованных издательством книг вашего имени не было.

С ее губ срывается хитроватый смешок. Она перегибается через парапет и смотрит, как течет Сена.

– С такой фамилией, как Пеллерен, я бы за всю жизнь не продала и десятка книг.

Мы идем дальше быстрее, чем мне хотелось бы. Похоже, что упоминание о ее прошлой жизни рассеяло все очарование этой ночи. Она опирается на мою руку и делает несколько бальных па. Я не вижу в этом жесте ничего, кроме проявления доверия.

– Восемь писательниц, появившихся на свет благодаря мне, сочиняли романы для одного мужчины.

Мы проходим мимо Гран-Пале, и она рассказывает мне о своем дебюте в женской литературе, о встрече с Виктором Эбраром, ставшим ее наставником, и о создании издательства «Феникс». К тому времени, когда мы оказываемся на Елисейс-ких полях, я уже знаю все, что произошло за двадцать лет ее жизни. Двадцать лет страданий и преданности негодяю, выбросившему ее, как сломанную игрушку.

– Хотите, я набью ему морду?

Она немного грустно улыбается. Наверное, я похож на вечно опаздывающего и не слишком надежного рыцаря.

– Вы прелесть, Марко, но мне не хотелось бы, чтобы вы его искалечили. Он должен быть в форме, чтобы перенести то, что я собираюсь с ним сделать.

– У вас уже есть идея?

– Пока очень смутная. Господин Мститель дал мне весьма ценный совет.

Теперь понятно, почему Матильда предпочитает завтракать наедине с Жеромом.

– Несмотря ни на что, я должна отдать должное Виктору. Если бы не он, я никогда бы не познакомилась с вашей троицей. И никогда бы не написала ни строчки. Недавно я подсчитала: 9600 страниц, посвященных любви. Первую половину своей жизни я провела в теоретических изысканиях, и теперь у меня появилось твердое намерение применить их на практике.

– Что вы хотите этим сказать?

– Я собираюсь вести себя так, как вели себя героини моих романов: любить, спать с мужчинами, изменять. И я не собираюсь больше страдать, часами просиживая перед молчащим телефоном и глупо мечтая о счастье.

Спать с мужчинами… Знала бы она, что ее духи вот уже полтора месяца возбуждают мою чувственность! Достаточно было бы одной искренней фразы, одной-единственной. Но искренние фразы невозможны в реальной жизни.

– Не представляю, что вы способны кому-то изменить, Матильда.

Проходя мимо Сен-Филипп-дю-Руль, она смотрит на меня со сдержанным огорчением, и я чувствую себя так, словно меня вот-вот отругают. Совершенно случайно я задел ее за живое, а для нее это очень важно.

– Измена?.. Но, Марко… Измена… Это вся моя жизнь!

Всего-навсего.

– Измена – эпицентр любви. То, что придает страсть законной любви и повышает ценность любимого. Измена – самый щекотливый вопрос в семейной жизни, как ад в Библии. То, что заставляет людей стремиться к недостижимому. Вы же знаете, что глубина чувств у всех у нас разная. Есть люди более одаренные, чем другие.

– Ваша теория потрясающе аморальна…

– Ничего подобного. Во всяком случае, мне бы не хотелось, чтобы это выглядело так. Послушайте внимательно речи тех, кто так рьяно отстаивает верность. Вы уловите в них нотки страха, может быть, даже крик неудовлетворенности. Но в любом случае вы почувствуете, что они смирились со своей участью.

Лично я сейчас чувствую, что она горячая, как уголь. Стоит мне подуть на нее, как она совсем раскалится.

– Это всего лишь слово. Измена… Вам не кажется, что оно звучит очень красиво? Я даже посвятила ей одну из своих книг.

– Что?

– Если когда-нибудь вам попадется роман «Полуночная фуга», прочтите посвящение на первой странице. Там написано: «За измену и благодаря измене. Кто сказал, что самые красивые слова не обозначают самые красивые вещи?»

– Вы совершенно ненормальная, но в этом ваше очарование.

– У вас не кружится голова, когда вы думаете об измене?

Я ничего не отвечаю. Фонари на улице Фобур-Сент-Оноре бросают красивые отблески на ее лицо.

– Именно это заставило меня начать писать любовные романы. Вы можете назвать более волнующие истории?

– Что касается любви с первого взгляда, то с этим еще можно согласиться, но большинство связей – это все же на восемьдесят процентов постельные истории, извините за такое обобщение.

– Вы кажетесь мне слишком самоуверенным, молодой человек. Все мужчины на свете были когда-то влюблены в соседку, недоступную сотрудницу, жену приятеля или в продавщицу из книжного магазина. Что же касается того, что вы называете постельными историями, то мне известны такие, которые заканчивались страстной любовью, а вот большинство законных супругов предпочитают со временем находить развлечения на стороне.

Черт возьми… Ведь она пытается втолковать мне, что существование Шарлотты ее ничуть не смущает.

– Но вы, несомненно, правы, Марко. Я наверняка свихнулась, если нахожу романтичными телефонные разговоры вполголоса, встречи в гостиничных номерах во второй половине дня, невероятные алиби, вымышленные имена, предательские духи. И все же каждый час, который удается урвать и провести с любимым человеком, уже небольшая победа. А самая короткая из любовных ночей – триумф.

Нам этого не нужно, Матильда, вы живете всего лишь в трехстах метрах отсюда, а меня никто не ждет.

– Возьмите, к примеру, Жерома. Что его больше всего привлекает в идее насилия?

– Месть?

– Вот именно. Он считает, что месть – обратная сторона насилия, а я считаю, что измена – обратная сторона любви.

– Вы загнали меня в тупик, Матильда. Наверное, я недостаточно сентиментален или не слишком злопамятен, чтобы уловить вашу мысль.

– В основе измены и мести лежит страсть. Пламя, в котором смешались наши злые и добрые намерения. Гордость и желание в одном костре. Две непреодолимые силы, толкающие нас в одну и ту же пропасть – любви к самому себе.

Неужели я с самого начала ошибся в Матильде? Куколка, которую мы с Жеромом представляли мирно живущей в своем гнездышке, не имеет ничего общего с этой страстной натурой, у которой в сердце бушует огонь.

Я спрашиваю ее, что такое боль. Боль, которая пожирает тебя так же, как и желание.

– …Боль? Та, которую чувствуешь, кусая до крови руку и представляя, как любимое существо трахается в новой позе с другим?

– Да, именно такая боль.

– Если ваша выходка заставляет кого-то страдать, это значит, что вы недостойны жить.

Словно разгневавшись, она ускоряет шаг, заходит в ворота, набирает код на замке, машет на прощание мне рукой и исчезает в подъезде.

По дороге домой у меня появляется ощущение, что я открыл для себя что-то новое.


Медицинский университетский центр, Поль-Брусе,

Вильжюиф, отделение «Нарциссы», 3 этаж

Господа!

Старики из соседнего отделения пробудили в нас интерес к вашей «Саге». Уже несколько серий подряд мы отмечаем некоторые моменты, на которые, как нам кажется, должны срочно обратить ваше внимание.

1. Милдред – фантазерка, что подтверждает все ее поведение. Она легко манипулирует Брюно, который, скажем, выглядит немного дебильным. На первый взгляд, ее цели не совсем ясны, но, если разобраться, вполне очевидны. Как, по-вашему, почему она во что бы то ни стало хотела примерить свадебное платье своей покойной (или предположительно покойной) матери? И почему в тот вечер, когда Мария Френель отдается Вальтеру, она пытается узнать адрес Педро Менендеса?

2. Вам не кажется странным, что неизвестный поклонник Марии Френель всегда присылает ей букеты из девяти красных роз и двух белых лилий (серии четырнадцатая и двадцать девятая). Обратитесь к языку цветов, и вы поймете, что в этом таится какая-то угроза.

3. Как получилось, что «ящик с черным светом», о котором Фред говорит в пятой серии, так больше и не появился?

4. Серж, якобы скончавшийся муж Марии Френель, на самом деле жив. Пока еще рано раскрывать истинные причины его исчезновения, но можно не сомневаться, что он не умер.

Просим вас учесть наши замечания. Всегда к вашим услугам, чтобы обсудить их.

Ваши бдительные поклонники


– Ну что, разве параноики не более тонко воспринимают действительность?

– Такое письмо ни в коем случае не должно попасть в руки Сегюре, – говорит Луи. – Он тут же помчится в Вильжюиф, чтобы заключить с этими типами контракт, и нам придется распрощаться с «Сагой».

– Что меня смущает в случае с паранойей, – заявляет Жером, – так это страх, с которым к ней относятся. Хотелось бы обратить такую подозрительность в шутку.

Вообще-то, умственная деятельность сценариста мало чем отличается от умственной деятельности параноика. Оба – специалисты в области предположений, оба проводят время, прогнозируя события, воображая худшее и видя жуткие драмы за происшествиями, кажущимися безобидными всем остальным людям. Оба должны уметь отвечать на любые вопросы и предвидеть реакцию собеседника, чтобы не попасться в ловушку. Если мы избежим тюрьмы, то после «Саги» можем вполне оказаться в психушке.

Это письмо присоединится к другим – теперь уже почти вся стена похожа на белую мозаику. Иногда я смотрю на эти письма, чтобы убедиться в том, что мы работаем не только для себя. Возможно, мне на улице встречаются люди, мучающиеся вопросами: кто же окажется тайным поклонником Марии Френель, примкнет ли Камилла к организации Педро Менендеса, чтобы стать террористкой. Еще немного, и я начну завидовать тому, что они могут спокойно ждать продолжения.


Мы только что закончили 60-ю серию. Мне удалось протолкнуть в ней историю о последней мании Фреда – помочь самым обездоленным. Накормив голодных, он решил обеспечить светом тех, у кого нет электричества. Для этого Фред придумал очень простую систему превращения мускульной энергии в электрическую. Исходное сырье? Усилия тысяч любителей спорта, занимающихся в гимнастических залах и спортивных клубах. При малейшем движении на гимнастических снарядах, при поднятии тяжестей выделяется некоторое количество внутренней энергии, которая преобразуется в электрическую и подается в дома тех, где нет света. Бодибилдинг и аэробика переживают второе рождение.

Уже полдень, и Жером предлагает нам спуститься в бистро и съесть по порции телячьей головы под соусом грибиш 7.

– Мне нужно похудеть, – говорит Матильда. – Я набрала несколько лишних килограммов липозы и поэтому остаюсь работать.

– Работа над сценарием – единственная работа в мире, которую можно делать стоя, лежа, сидя перед экраном телевизора или уплетая телячью голову под соусом грибиш.

Спустя десять минут Жером больше не твердит о телячьей голове под соусом грибиш, потому что уплетает эту самую голову под соусом грибиш. Старик заказал дежурное блюдо, и я последовал его примеру.

– Вы еще не думали об убийце? – спрашивает он.

– О ком?

– О таинственном убийце, который наводит ужас на остальных героев. В каждом сериале есть убийца. Все задаются вопросом, кто же он, и в конце концов начинают подозревать друг друга.

Жером проглатывает кусок телятины и поднимает палец.

– Убийцы – это по моей части. Если хотите, можно придумать убийцу, но только совершенно необычного. Какого еще никто не видел.

– …Но о каком мечтает каждая женщина, – вставляет Матильда. – Убийца, который мстит за все наши мелкие ежедневные унижения. Убийца, достойный того, чтобы стать выше закона. Современный городской Робин Гуд.

– Только не это! Только не правдолюбец! Мы же сказали: убийца. Настоящий убийца.

– Тогда… Наемный убийца?

– Нет. Наш убийца не будет убивать за деньги, он выше этого.

– Психопат? Серийный убийца? Маньяк?

– Почему маньяк? Почему бы, наоборот, не уравновешенный тип.

– И кого же он будет убивать?

– Почему обязательно «он»?

– Ладно, пусть это будетбарышня.

– Почему женщина?

– Если это не мужчина и не женщина, я умываю руки.

– Мальчишка?

– Ну нет…

– Почему обязательно человек?

– Собака?

– Уже было.

– Ласка, землеройка, страус… вам еще не осточертело?

– Почему обязательно живое существо?

– …?

– Привидение?

– Бог?

– Робот?

– Вирус?

– Инопланетянин?

– Понятие.

– Что?

– Что ты понимаешь под понятием?

– Идею, принцип, состояние духа, что угодно…

– Ты знаешь много понятий, которые убивают?

– Фанатизм, расизм, тоталитаризм…

– Капитализм, прогресс…

– И множество других.

– Дайте мне неделю, – просит Жером.

Большую часть обеденного перерыва я разглядывал официантку. Сексуальное воздержание иногда вызывает ощущение легкого опьянения: все женщины кажутся желанными, а любые уголки – пригодными для секса. Но я сразу же перестал пялиться на официантку, когда заметил через два столика от моего трех новых посетительниц. Три подруги по работе – спешащие, болтающие, смеющиеся. Три обычные женщины. Впрочем, похоже, они давно забыли, что они женщины, хотя каждая из них заслуживает того, чтобы ей об этом напомнили.

По дороге из кафе я разглядывал всех встречных женщин. И мне хотелось крикнуть каждой из них: «Я здесь!»

Я вернулся в контору, рассчитывая, что окажусь в безопасности, но именно там меня ожидала угроза.

Откуда в нашем коридоре такая лавина блондинок?

Я услышал зов джунглей и увидел тысячи гордых красавиц, сжигающих все на своем пути, двигающихся как пантеры, давно забывшие вкус крови. Нимфы, озаряющие все вокруг своей красотой и выставившие напоказ, словно боевые медали, свои груди. Было поздно хвататься за оружие, оставалось лишь спрятаться и следить за ними издали.

– А, это идет набор актрис для «Тривиального», – объяснил Старик, усаживаясь перед монитором.

– Но ведь такие женщины не встречаются в обычной жизни, – сказал Жером.

– Никогда не понимала, как такие девицы могут нравиться мужчинам, – бросила Матильда. – А что вы скажете, Марко?


Мы еще пили по первой чашке кофе, когда раздалось жужжание факса. В такое раннее время это мог быть только Сегюре.

«Как вам должно быть известно, вчера утром передавали 45-ю серию. Если хоть кто-нибудь из вас смотрел ее, он может засвидетельствовать перед тремя остальными, что пресловутая сцена „объяснения „между Марией и Вальтером была снята точно так, как написана, со всеми эротическими подробностями. Мне хотелось бы, чтобы вы поняли, как дорого могут обойтись всем нам подобные сочинения, даже если этим утром у нас был самый высокий рейтинг. Чтобы оправдать ожидания зрителей (от которых с каждым днем приходит все больше и больше писем), я в настоящее время работаю над перечнем замечаний, чтобы определить точное место «Саги“ и, соответственно, рамки, за которые нельзя выходить. Сколько раз я настаивал, чтобы мы наконец раскрыли, кто такой таинственный поклонник Марии? После сцены с засорившейся раковиной (!!!) это стало первейшей необходимостью. Я ожидаю соответствующий эпизод в ближайшие дни. К тому же я больше не могу идти на уступки, касающиеся отдельных сцен, которые не одобряются некоторыми руководителями канала. Я имею в виду прежде всего странный эпизод в той же 45-й серии, когда Камилла рассказывает о своем мистическом кризе (???). Подобное «отклонение сюжета“ совершенно не соответствует общему тону сериала и особенно характеру Камиллы. Буду честен до конца и скажу, что нахожу текст довольно слабым и несколько вычурный. Вы приучили нас к лучшему.

Пользуясь случаем, сообщаю, что мы начинаем повторную трансляцию сериала в ближайший понедельник в 12 часов 30 минут. Двадцатишестиминутный формат кажется нам наиболее удобным для сети вещания.

Не забывайте, что главное – сохранить дух команды».

Торжественным жестом Старик отправляет послание в корзину для мусора.

– Сегюре явно не понял, что такое искренние фразы. Если бы у него хватило мужества рискнуть на Четверть Часа Искренности, он бы обошелся двумя строчками: «Сага» движется по накатанным рельсам, поэтому ничего не меняйте. Если удастся, сделайте хуже. Я уже ничего не понимаю».

Как он осмелился написать: «Сколько раз я настаивал, чтобы МЫ наконец раскрыли, кто такой таинственный поклонник Марии»?

Разрываясь между нами и публикой, Сегюре скоро свернет себе шею, и я первый стану тому свидетелем. Кстати, «мистический криз», о котором он упоминает, ни о чем мне не говорит. Старик сдержанно ухмыляется.

– Сцена с пастырем? Я думал, что, как и вы, никто не обратит на нее внимания.

Мы перемещаемся к дивану, на котором Тристан мирно досматривает утренние сны. Жером берет верхнюю кассету из стопки. Он ежедневно добросовестно записывает каждую серию «Саги». Старик останавливает кассету в нужном месте.

– Я напомню вам, что случилось с Камиллой, иначе вы ничего не поймете. Бедная девочка не может найти смысла ни в своей жизни, ни в своей смерти. Она решает поговорить об этом с первым встречным пастырем.

– Почему с пастырем?

– А почему не с ним?

– Но ведь эта девчонка НЕ ВЕРИТ в Бога.

– Вот именно.

Появляется изображение. Камилла сидит в правом углу, пастырь – напротив нее, возле старой каменной стены. Актеру, который играет пастыря, лет пятьдесят, он кажется необычайно серьезным и внушает доверие.

– Вы давно думаете о самоубийстве?

– Не знаю… Да… давно…

– Вы были у врача? У вас все в порядке со здоровьем?

– Да.

Зловещее молчание. Пастырь подносит скрещенные руки к лицу, но не для того, чтобы помолиться, а чтобы собраться с духом и заговорить.

– Четыре года назад умерла моя жена. Я очень любил ее. Мне казалось, что жизнь моя кончена. Смерть меня не пугала. Ничто не удерживало меня в этом мире. И все же я жил. Не ради себя, а ради людей. В молодости у меня были большие мечты и амбиции. Я ничего не знал о зле. Когда я принял сан, то был наивным как ребенок. Потом все пошло очень быстро. Шла война в Испании, и меня назначили в Лисабоне капелланом на военный корабль. Я перестал что-либо видеть. Что-либо понимать. Отказывался воспринимать действительность. Мой Бог и я жили в замкнутом мире. Видите, как пастырь я ничего не стою.

Мы с Жеромом ограничиваемся взглядами. Старик слушает как-то отстраненно, словно знает диалог наизусть. Удастся ли ему когда-нибудь избавиться от тоски по своей жене?

– … Я глупо верил в какого-то доброго Бога. Бога-отца, который любит всех пас и, прежде всего, меня. Вы понимаете, как я ужасно ошибался? Я был таким эгоистом, таким трусом… Я просто не мог быть хорошим пастырем. Вы можете представить мои молитвы и моего такого удобного и отзывчивого Бога ? Когда же я рассказывал Ему о том, что творится вокруг, он становился отвратительным. Богом-пауком, чудовищем. Поэтому я ограждал Его от прихожан. Держал подальше от жизни. Только жена могла видеть моего Бога…

Кадр не меняется. Тип выдает свой монолог, оставаясь в том же плане.

– Она поддерживала меня, вселяла уверенность, заполняла пустоту…

Молчание.

Неожиданно Камилла, смущенная, встает.

– Мне нужно идти.

– Нет! Я должен объяснить вам, почему так много говорю о себе! Должен объяснить, какой я жалкий тип! Нищий духом!

– Я ухожу, иначе моя семья начнет беспокоиться.

– Еще минутку!

Лицо Камиллы крупным планом. Она в нерешительности, не знает, что делать: уйти или остаться. Она не может остаться, но и не в состоянии уйти.

– Мы должны поговорить спокойно. Я выражаюсь недостаточно ясно. Но все происходит в моей голове. Далее если Бога не существует, это не имеет значения. Потому что у жизни есть смысл. А смерть – это всего лишь отделение души от тела. Жестокость людей, их одиночество, их страхи – все это объяснимо! Очевидно! В страдании нет смысла! Творца не существует! Спасителя нет! Нет идеи, ничего нет!

Молчание.

Лицо Камиллы становится таким же серьезным, как и лицо ее собеседника. Словно он подтвердил все, о чем она думала и сама. Она уходит. Камера крупным планом показывает лицо оставшегося в одиночестве пастыря.

– Господи… Почему Ты покинул меня?

Следующий эпизод переносит нас в гостиную Френелей, где Брюно мило болтает с Милдред, обгладывая куриную ножку. Старик останавливает кассету

– Неплохо, – говорит Жером, как и я, сбитый с толку. – Это совершенно не то, что мне нравится, однако довольно мило.

– Похоже на Хичкока, – добавляю я. – Есть драматизм, тревожное ожидание. Невольно задаешься вопросом: сможет ли пастырь за три минуты доказать, что Бог существует. И вдруг поворот на сто восемьдесят градусов – сам пастырь предстает в образе бунтаря.

– Я понимаю неудовольствие Сегюре, – вступает в разговор Матильда, – но какого дьявола он считает, что текст…

– «Слабый и немного вычурный»? – ухмыляется Старик. – Когда – я думаю, что это диалог между Гуннаром Бьёрнстрандом и Максом фон Сюдовым из «Причастия» Ингмара Бергмана… Надо же, «слабый и вычурный»!

– Только не говори, что списал диалог!

– Списал. Не мог отказать себе в маленьком удовольствии.

– Вы не видели этот фильм? Пожалуй, он самый странный из всех, что я знаю. Мы прокручивали его с Маэстро по нескольку раз подряд, когда во время работы нас тоже охватывали сомнения. Вы только представьте подобное саморазоблачение: пастырь, один в церкви, пытается отречься от своей веры. Вроде бы, ничего существенного, но в действительности это то, что я называю сценарной необходимостью. В фильме расстроенный Макс фон Сюдов приходит к Бьёрнстранду. И знаете зачем? Он прочитал статью, где говорится, что китайцы приобрели Бомбу. А это народ, которому нечего терять.

– И что потом?

– После беседы с пастырем Макс фон Сюдов идет на берег реки и пускает себе пулю в лоб.

– Это можно понять.

– Ингрид Тулин безумно влюблена в пастыря, но он презирает ее, потому что у нее на руках экзема. Когда она молится, он с трудом сдерживает позывы к рвоте.

– И чем все кончается?

– Он служит мессу в пустой церкви. Молчание.

Недоуменное молчание.

– Что на тебя нашло, Луи?

– Вам не кажется заманчивым запустить Бергмана в восемь утра тысячам еще не совсем проснувшихся зрителей. Разве у них нет права посмотреть Бергмана? Обычно такие фильмы крутят после полуночи, когда большинство людей спит сном праведника.

– Больше всего тебе показалось заманчивым поиздеваться над Сегюре и руководителями канала.

Вместо ответа Луи кривится, как старая провинившаяся обезьяна.

– А если кто-нибудь заметит это? Какой-нибудь чокнутый киноман?

– Он воспримет это как дань уважения Бергману. В конце концов, во всем виноват Сегюре и его шефы. Не нужно было позволять нам делать все, что угодно.

Впервые у меня появляется странное ощущение, что я занимаюсь опасной профессией. Похожей на терроризм. Действительно, чем мы отличаемся от типов, считающих себя вправе швырять бомбы в невинных людей?


Вчера я поймал себя на том, что думаю о ней в прошедшем времени.

Я сказал себе: «Шарлотта терпеть не могла драмы…»

Действительно, она ненавидела драмы. Обычно девушки считают, что нет ничего надежнее ссоры, чтобы убедиться в том, что тебя любят. Шарлотта, наоборот, переставала уважать человека, если он в ее присутствии повышал голос. Я никогда не видел ее плачущей. Даже в тот день, когда она почистила два килограмма лука, чтобы приготовить провансальскую пиццу. Уверен, ее просто не научили плакать, когда она была маленькой. Не представляю, где она сейчас находится. Может, мы расстались уже навсегда? Или она иногда смотрит «Сагу», чтобы иметь хоть какие-то новости обо мне?


С тех пор как утром стали повторно показывать «Сагу», в моей бесцветной жизни многое изменилось. Словно телевидение решило продемонстрировать мне свое могущество. Мама часто звонит мне с работы, и я слышу, как коллеги засыпают ее вопросами, на которые я не способен ответить: «Прикончит ли Брюно Существо, чтобы вновь завладеть Милдред?», «Что было в завещании Сержа Френеля и почему он исчез?», «Куда следует обратиться, чтобы сдать липозу для оказания помощи странам третьего мира?»

Нам пришлось поменять бистро, хозяин которого знал, что мы – сценаристы «Саги», и поэтому обед обычно заканчивался настоящим допросом. Мои соседи по площадке – парочка моего возраста – постоянно бросают в мой почтовый ящик записки. «Это гениально – „язык влюбленных“, мы решили перейти на него! В то же время мы не в восторге от иллюзиониста, его намерения слишком очевидны, что порочит его как мага! Целуем».

Словно случайно, люди, которых я давно не видал, стали напоминать о себе. Шеф нашего канала захотел пригласить нас на обед, но у Старика хватило нахальства заявить, что мы завалены работой. Никто не осмелился возразить.

Скоро уже девять вечера. Матильда и Луи ушли домой, Тристан отправился к своему приятелю-монтажеру, а Жером уговорил меня остаться, чтобы посмотреть «Рокки-1». С пивом и сэндвичами, как в дежурном отделении полиции. Мы никого не ждем, как вдруг замечаем, что по полутемному коридору бродит какая-то маленькая женщина. Она прижимается лбом к стеклянной двери и замечает нас.

Ее лицо кажется мне знакомым. Жером считает, что у нее назначена поздняя встреча с Линой, и машет ей рукой в направлении «Примы». Однако она открывает дверь в нашу комнату.

– Месье… Луи Станик?

– Он ушел. Вам что-нибудь нужно?

– Я ищу группу сценаристов сериала «Сага». Конечно, я должна была договориться о встрече заранее, но мне сказали, что здесь всегда можно кого-нибудь застать.

– Мой друг Марко и я работаем сегодня в ночную смену. Только никому не говорите, что мы смотрим телевизор в рабочее время. Как вас зовут?

– Элизабет Pea.

– …?

– Вы лучше знаете меня как Марию Френель.

Мадам Пластырь! Мадам Пластырь собственной персоной! Один метр шестьдесят пять сантиметров ростом, карие глаза, сногсшибательная улыбка. Это она! У нас!

– Простите. Мы не привыкли видеть актеров не на телеэкране.

Я пододвигаю ей стул. Она садится и с любопытством оглядывается. Мы предлагаем ей чашечку кофе. Ну кто бы смог узнать ее в этих джинсах, свисающем до колен свитере, с распущенными волосами, падающими на плечи. В жизни она выглядит лет на десять моложе, чем мать семейства, которую играет в сериале.

– И кто же из вас меня создал?

Кто, кроме сценариста, может ответить «я» на столь приятный вопрос?

– Все действующие лица «Саги» появились на свет в результате нашей совместной работы и не принадлежат ни одному из авторов.

Молчание.

Какой-то странный визит.

– Для нас, актеров, вы – настоящая загадка. Я часто спрашивала у Сегюре, можно ли встретиться с вами, но он всегда отвечал, что вы очень малообщительные люди, прячущиеся в башне из слоновой кости.

– Технократия в действии, – объясняет Жером. – Разделяй и властвуй. Сегюре уверен, что если будет возводить преграды между людьми, то сможет управлять ими.

Я, наверное, ответил бы точно так же, но нельзя не признать, что ни у одного из нас четверых ни разу не появилось желание поприсутствовать на съемках. Словно это было уже не нашим делом.

– По правде говоря, мы все немного теряемся, когда приходит очередная часть сценария. Никогда не угадаешь, куда вас занесет воображение. Одни шутят, а у других поджилки трясутся от страха. Признаюсь, я иногда играю сцену, не понимая, что вы хотели в ней сказать. Надеюсь, вы не чувствуете себя слишком обманутыми.

У кого из нас двоих повернется язык, чтобы признаться, что в последнее время мы смотрим сериал разве что для того, чтобы освежить в памяти тот или иной момент. Сегодня утром, к примеру, мне пришлось быстро прокрутить последнюю серию, чтобы вспомнить, какого цвета волосы у Брюно. Это было связано с игрой слов, которую я обязательно хотел вставить в сценарий. Брюно, Милдред, Вальтер и другие персонажи существуют только в нашем воображении и на наших жестких дисках. Луи следит, чтобы всякие неурядицы не мешали игре нашего воображения и свободе творчества. Все, что происходит со сценарием после того, как он покидает нашу комнату, нас совершенно не интересует. Только такой ценой мы еще можем получить некоторое удовольствие от написания двенадцати последних, предусмотренных контрактом серий.

– Если бы вы знали, какие драмы иногда разыгрываются на площадке. Как-то мы играли с Александром…

– С кем?

– Это актер, играющий Вальтера. Сцена, где я падаю в его объятия! Позволю себе заметить, что удовольствие было ниже среднего. Попробуйте понять, почему ему потребовалось столько времени, чтобы сказать: «Мария, в ваших глазах есть что-то порочное, что сводит меня с ума»! И попробуйте убедить себя, что мужчина, от которого несет жасмином, на самом деле пахнет ванилью, чем вызывает у вас эротические фантазии…

И точно! У нее в глазах действительно есть что-то порочное! Именно поэтому Вальтеру было так трудно сказать ей об этом.

– Или возьмите Жессику, девочку, которая играет Камиллу. Вы ее так напугали манией самоубийства, что она действительно свихнулась и с каждым днем сходит с ума все больше.

Я прошу ее рассказать подробнее.

– Камилла постоянно на грани того, чтобы пустить себе пулю в лоб, и Жессика чувствует, что рано или поздно она исполнит свою угрозу. Поставьте себя на ее место. Разве это не ужасно – быть на грани самоубийства в течение нескольких месяцев?

– Успокойте ее, она останется в живых и даже превратится в национальную героиню.

Элизабет так улыбается, что сразу хочется в нее влюбиться. Я бы дорого дал, чтобы увидеть, какие у нее ноги, но ее джинсы не оставляют на это никакой надежды. Я даю себе слово, что специально напишу для нее жаркую сцену, где она будет танцевать обнаженной при дневном свете. Раз это единственная возможность увидеть ее ноги. А пока она не говорит, зачем пришла. Похоже, хочет сохранить мотивы своего визита в тайне. Краем глаза я вижу, что на экране пошли заглавные титры «Рокки», но без звука. На сэндвичах застывает майонез.

– Так или иначе, но я хочу поблагодарить вас за то, что вы создали Марию. Если бы я с ней не встретилась, в моей судьбе все осталось бы по-прежнему. Это была удивительная встреча.

Здесь что-то не так. Вряд ли она явилась сюда для того, чтобы выразить нам свою благодарность. Да и говорит она о своей роли, словно о подруге, которую только что похоронила.

– Может, устроить вам с Вальтером небольшое свадебное путешествие? – предлагает Жером. – Вы вдвоем, без детей, на одну-две серии?

Она чувствует, что Жером искренен и расплывается в улыбке, но ее мысли где-то далеко.

– Я пришла попросить вас, чтобы вы убрали Марию. – Не обязательно убивать ее. Это было бы слишком. Просто сделайте так, чтобы она… исчезла.

Чувствуется, что она тщательно выбирала эти словечки – «убрать», «исчезла».

Жером повторяет их раз десять на разные лады, пытаясь понять, что за ними скрывается.

Неловким жестом она открывает сумочку, достает из нее рукопись и протягивает ее нам с таким видом, словно это Ветхий Завет. Рукопись называется «Лучшее в ней» и принадлежит какому-то Гансу Кёнигу. Кажется, нас ожидают крупные неприятности.

– Это первый фильм молодого немецкого режиссера. Он видел одну из серий «Саги» и хочет дать мне главную роль. Прочтите, и вы поймете. Нужно быть сумасшедшей, чтобы согласиться, но я буду выглядеть еще более сумасшедшей, если откажусь.

– «Сага» скоро закончится, вы освободитесь через два месяца. Ваш маленький Орсон Уэллс вполне может подождать.

– В Дюссельдорфе уже начались съемки. Пока он снимает все сцены без главной героини, но если я немедленно не дам согласия, он отдаст эту роль другой актрисе.

Для нее – это сказка, а для нас – кошмар. Ликвидировать Марию – все равно что вырвать единственный оставшийся во рту здоровый зуб. Я спрашиваю, что об этом думает Ссгюре.

– Он ни о чем не знает. Сегюре – сволочь, а его канал финансирует этот фильм Ганса. Ему достаточно поднять трубку, чтобы помешать мне получить эту роль.

И в довершение всего она внезапно разражается слезами. Настоящими слезами. Я беру салфетки, в которые были завернуты сэндвичи, и протягиваю ей.

– Не поддавайся на эти штучки, Марко! Черт возьми, это же комедиантка! Ее профессия – рыдать по команде! Мадам Пластырь слишком хитра и хочет не запятнавшись выйти из сериала, поскольку вообразила себя Марлен Дитрих! Все они готовы перешагнуть через твой труп, лишь бы приобрести известность.

Не знаю, кто прав. Тристан, самый незаметный человек в мире, входит в комнату и ковыляет к своему дивану, не обращая ни на кого внимания. Через несколько секунд он выпрямляется и кричит, вытаращив глаза:

– Мадам Пластырь?

Рыдания нашей гостьи достигают апогея. Раздраженный таким шумом, я снимаю трубку и набираю номер.

– Алло? Да, я знаю, что сейчас поздно, но у нас срочное дело.

Через час наш штаб в полном сборе. Матильда и Луи очень быстро сообразили, в чем дело. Странно, но они даже не пытаются возражать против отъезда Элизабет Pea в Германию. Матильда находит это безумно романтичным, а Луи признается, что на ее месте, не задумываясь, тоже бросил бы сериал ради фильма. Жером, раздраженный таким проявлением сочувствия, надувшись сидит в своем углу. Pea в ожидании приговора скорчилась на стуле с чашкой кофе в руке и наброшенным на плечи пледом. Вряд ли бы она выглядела более убедительно, если бы я попросил ее сыграть жертву кораблекрушения. Поскольку все пришли к согласию, Жером просит, чтобы ему разрешили убрать Марию. Он собирается придумать садиста, который будет пытать ее с применением разных острых предметов, пока не наступит смерть. Эта идея не слишком нравится Старику, но Жером упорствует.

– А если она отравится газом, и в результате взорвется все здание? Или выбросится из окна? Или… ее переедет асфальтовый каток, как у Текса Эвери?

Элизабет Pea пожимает плечами и вытаскивает очередную салфетку из пакета, который я стащил из конторы «Примы».

– Кто-нибудь помнит сериал «Пейтон Плейс»? – спрашивает Старик.

«Пептон Плейс». Одно название действует на меня как услада. Старый черно-белый американский сериал с такими актерами, как Райан О'Нил и Миа Фэрроу, ставшими впоследствии знаменитостями. Как же там звали главную героиню?..

– Эллисон! – восклицает Тристан, ничего не упускающий из разговора. – Она исчезла в одной из серий, и никто так и не узнал почему.

Нет, узнать все же удалось, но гораздо позднее. На Эллисон держался весь сюжет, но все пошло кувырком, когда Миа Фэрроу встретила Фрэнка Синатру, игравшего на соседней площадке. Никого не предупредив, актриса собрала монатки и отправилась вслед за ним. Элизабет Pea далеко не первая.

– И как же выпутались сценаристы? – спрашивает Матильда.

Застигнутые врасплох, они придумали черт знает что. Эллисон исчезает ночью в лесу, все жители деревни отправляются на ее поиски и как-то утром находят какую-то молодую дикарку, потерявшую память и смутно похожую на Эллисон. Кто она? Откуда пришла? Известна ли ей тайна исчезновения Эллисон? Или она и есть Эллисон? Весь мир задавался этими вопросами, но так как сценаристы не смогли дать внятных ответов, сериал постепенно истощился.

– Нужно учиться на ошибках наших предшественников, – говорит Старик. – Мы не будем убивать Марию, но ее исчезновение не должно внести сумбур в повествование. Завтра я отправлюсь к Сегюре и объясню, что сериал только выиграет, если Мария внезапно исчезнет. Что там собираются снимать завтра, Элизабет?

– Сцену, когда Милдред сообщает Марии, что у нее будет ребенок от Существа.

– Когда вы хотите уехать?

– У меня самолет в субботу, утром.

– Суббота, утро! – вопит Жером. – У нас остается всего сорок восемь часов! Эта красотка свихнулась!

Луи считает, что сорока восьми часов вполне достаточно. Если написать эпизод сегодня ночью, то его вполне можно отснять завтра. Сегюре не раз заставлял нас все менять в последнюю минуту. У Элизабет должно сложиться совсем иное представление о команде сценаристов «Саги». Луи ожидает от нас предложений.

– Она отправляется в Африку с грузом липозы.

– Встречает Бога вместо Камиллы, которая никак не может его найти, и уходит в монастырь.

– Или отправляется на поиски своего якобы покойного мужа, который, может быть, жив.

Матильда предлагает самый простой и самый действенный вариант: Мария уезжает с любимым мужчиной, вот и все. Но им не может быть ни Фред, ни Вальтер, ни любое другое действующее лицо, необходимое для продолжения сериала.

– А если это самый подходящий момент, чтобы ввести на сцену тайного поклонника Марии? – спрашивает Жером.

– Потрясающе! – восклицает Старик. – Это должно понравиться Сегюре, который уже несколько недель донимает нас. В конце концов, мне тоже интересно, кто этот тип. Чья это была идея?

Матильда поднимает руку, словно провинившаяся школьница.

– Значит, вы единственный человек, знающий, кто скрывается под маской тайного поклонника?

– Беда в том, что у меня нет ни малейшего представления об этом.

– Что-что?

Я так и думал! Тайный поклонник – это абстракция, нечто среднее между арлезианкой и снежным человеком.

– Вы все такие странные… Вначале у меня были кое-какие соображения, но потом все серьезно запуталось. Вы постоянно твердили: «Оставьте этого тайного поклонника, мы разберемся с ним позже», «Это связано с тайным поклонником, мы не будем сейчас раскрывать его личность», «Еще придет время вывести на сцену тайного поклонника». В итоге он превратился в привычного персонажа, в «постоянный фон», как говорил Сартр.

– А чем он занимается, черт возьми! Никто не думал о том, чем он занимается? – восклицает Луи.

– Матильда права. Мы все пользовались им, когда возникала необходимость, – говорит Жером. – Он был идеален, пока являлся абстрактным персонажем.

– Мне кажется…

– Я сама должна найти выход из этой ситуации, – говорит Матильда. – Просижу здесь всю ночь, но завтра утром и Сегюре, и вся Франция узнают, что Мария наконец нашла свое счастье. Элизабет сможет спокойно уехать.

Мы все аплодируем ей.


Первые утренние лучи проникают через окно. Я распахиваю его и порыв свежего воздуха врывается в комнату. Жером спит, его брат беспрерывно переключает каналы. Элизабет и Старик прошептались всю ночь, чтобы не мешать Матильде, которая все еще набирает на клавиатуре, не замечая, что уже начинается новый день. Я готовлю всем кофе.

– Подумать только, что я ухожу из сериала в тот момент, когда вот-вот стану звездой, – вздыхает Pea.

– Что вы имеете в виду?

– Разве Сегюре не говорил вам? Они собираются показывать «Сагу» в самое смотрибельное время.

– В девятнадцать тридцать? Как раз перед новостями?

Луи ошеломлен. Видимо, этот подлец Сегюре здорово злится на нас, если никогда не сообщает о своих планах. Жером открывает глаза. Кажется, он узнает нас, хотя совершенно забыл, почему мы еще торчим здесь в такое время.

– Кто говорил о лучшем смотрибельном времени?

Матильда гасит свою сигариллу, делает глоток кофе и нажимает на клавишу, включающую принтер. Почти незаметный жест, который, однако, обрывает все разговоры. Я первый спрашиваю, кто же этот тип, из-за которого мы провели бессонную ночь.

Матильда томно потягивается, сияющая, как после ночи любви.

– Тайный поклонник?

Сцена 47. Гостиная Френелей. Павильон. Ночь

Мария Френель с грустным видом смотрит в окно. Затем кладет руку на телефон, колеблется, наконец снимает трубку и набирает номер.

Мария . Алло?

Голос за кадром (нейтрально ). Служба психологической помощи слушает. Добрый вечер.

Мария . Я хочу поговорить с человеком, у которого такой теплый и в то же время сухой голос… как у влюбленного шпиона.

Голос за кадром . У нас у всех такие голоса. Но мне кажется, что вы говорите обо мне.

Мария . Вы помните меня?

Голос за кадром . Разве можно вас забыть? Вы – та женщина, которая звонит сюда на протяжении целого года и которая предпочитает разговаривать только со мной. Могу я спросить, почему со мной?

Мария . Даже не знаю… ваш голос – самое приятное, что мне нравится слушать, если не считать тишины.

Голос за кадром . Вам, наверное, мог бы подойти и диктор радио.

Мария . Больше всего мне нужен человек, которому я могу рассказать о своих проблемах.

Голос за кадром . Возможно, вам нужен психоаналитик.

Мария (слегка задетая ). Я отнимаю у вас время? Вам, наверное, звонят и другие люди, находящиеся на грани жизни и смерти, нуждающиеся в срочной помощи, и теперь вы недоумеваете, с какой стати эта женщина, мать семейства, жалуется на свою судьбу.

Голос за кадром . В прошлый раз мы говорили о том, что вы страдаете из-за того, что вас слишком сильно любят.

Мария . Спасибо за прямоту, но я полагала, что ваша работа заключается в помощи тем, кто в ней нуждается.

Голос за кадром . Это не работа. Но скажите, что у вас не ладится?

Мария . Мне нужен спутник жизни.

Голос за кадром . И вы не можете его найти?

Мария . У меня четверо претендентов.

Голос за кадром . Вот видите, у меня хорошая память.

Мария . Не смейтесь. Все не так просто. Они очень сильно влюблены в меня, но я знаю, что если выберу одного, то остальные будут несчастны.

Голос за кадром . Дайте им мой номер телефона.

Мария . Сегодня вы способны только язвить. Наверное, нам лучше прекратить разговор…

Голос за кадром . Нет! Не вешайте трубку. Расскажите мне о них.

Мария . Один живет у меня. Это брат моего пропавшего чужа, он давно обосновался в моей квартире. Я знаю, что он влюбился в меня еще в тот день, когда я пришла познакомиться с их семьей. Он совершенно чокнутый и очень похож на брата – нежный и…

Голос за кадром . Это не ваш герой. Переходите к следующему.

Мария . Но что вы о нем знаете?

Голос за кадром . Не заставляйте меня говорить очевидные вещи, вы просто сочувствуете ему, не больше. Если бы вы знали, насколько он далек от вас! Стоит ему начать возиться с приборами, и он тут же о вас забывает. Стремление изменить мир для него важнее всего. Он никогда не предавался мечтам, глядя на ваши синие глаза.

Смущенная, Мария не знает, что сказать.

Голос за кадром . Расскажите мне о втором.

Мария . Я познакомилась с ним недавно, это мой сосед по площадке, он поселился в соседней квартире несколько месяцев назад. Американец, очень забавный, мои дети его обожают. Вдовец…

Голос за кадром . Здесь вас соблазняет легкость общения. Но вы никогда его не полюбите.

Мария . Но…

Голос за кадром . Это алкоголик. Без хорошей порции виски он не решился бы даже ухаживать за вами. Утром вы чувствуете себя симпатичной соседкой, не более, а вечером превращаетесь в практичную мамочку: достаточно снести перегородку – и у вас будет одна дружная семья.

Мария растеряна и не знает, что ответить.

Голос за кадром . Теперь расскажите о третьем!

Мария . Третий – это всего лишь воспоминание, но я знаю, что он жив, и если отправлюсь па его поиски, все может начаться снова.

Голос за кадром . Ваш муж? Вы все еще думаете об этом призраке?! В то время как где-то рядом живой человек с трепещущим сердцем и горячей кровью ждет от вас только знака! Черт побери, да расскажите же мне о четвертом!

Мария . Это… тайный поклонник… Он дарит мне цветы… Но я боюсь его… Я даже не знаю…

Голос за кадром (в бешенстве обрывает ее ). Неужели вы до сих пор не поняли, как глубоко этот человек любит вас! Единственный, кто просто любит вас! Я начинаю думать, что вы его недостойны! Он сходит с ума с тех пор, как впервые услышал ваш голос! Готов на любые безумства, о которых вы и понятия не имеете! Мечтает вырвать вас из жалкого мирка домохозяйки и увезти как можно дальше отсюда! К счастью, он терпелив и хорошо разбирается в ваших переживаниях. И так давно ждет, когда вы наконец осознаете, что он действительно существует!

Потрясенная Мария теряет дар речи.

Голос за кадром . А если бы он предложил вам уехать, уехать немедленно, сегодня вечером, бросить все ради него!

Мария . Не знаю…

Голос за кадром . Что бы вы ответили? Ну, скорее!

Мария . Я бы ответила: «Да».


Мы поздравляем друг друга. Старик говорит, что должен сходить домой и принять душ, прежде чем отправляться на схватку с Сегюре. Он договаривается с Элизабет о встрече на съемочной площадке и советует ей разыграть полнейшую невинность, когда Сегюре, терзаемый угрызениями совести, сообщит ей о том, что она уволена. Матильда, безумно усталая, говорит, что хочет пойти домой пешком. И одна. Старик предлагает подвезти меня до дома. Жером протягивает руку Элизабет в знак примирения, и она просит больше никогда не называть ее «Мадам Пластырь». Жером обещает. Она целует его на прощание.

По дороге домой мы с Луи молчим, глядя на разбивающиеся о лобовое стекло капли дождя. Потом он говорит:

– Мы с Маэстро всегда мечтали написать историю, в которой нет никаких драм. Не немой фильм, а историю без слов. Только рассказы о счастье. Действие должно происходить в мире, достигшем вершины развития, где никто никому не приносит страданий. Приключения безмятежных людей.

Я сажусь в автобус, которым обычно езжу на работу. Через несколько остановок какая-то женщина выходит, и никто не претендует на освободившееся место. Я занимаю его и оказываюсь рядом с небольшой компанией, не обращающей на меня никакого внимания.

– Ну и наломала же Милдред вчера дров!

– Ты имеешь в виду ее встречу с частным детективом?

– Черт побери! Парень говорит, что знает прошлое Существа, а она выставляет его вон! Мало того, уничтожает все свидетельства и даже не хочет узнать, кто этот дикарь, от которого она ждет ребенка!

– А ведь такая умная девушка…

– Скажу вам, эта история с террористом и Камиллой плохо кончится.

– Я тоже давно твержу об этом. А Рене не верит.

– Знаете, что хуже всего? Моя дочурка Селина, которой нет еще и двенадцати, решила поступать на философский. Она влюблена в Камиллу и хочет во всем ей подражать.

– А моя жена, как только увидит Вальтера, сразу начинает вздыхать.

– Это чтобы тебя подразнить, Жан-Пьер.

– Имей в виду, я бы на твоем месте поостерегся. С тех пор как Мария уехала, ему необходима подружка.

– Она бы не смогла жить с человеком, который постоянно поддает.

Вот и моя остановка. У выхода – две подружки-школьницы.

– Так ты обо всем догадалась, Эвелин?

– Еще бы, похудев, она похорошела и влюбилась в Фреда.

«Сагу» так и не стали показывать перед вечерними новостями, как обещали. По решению какого-то высокого начальства сериал идет теперь по четвергам в двадцать часов сорок минут. В самое лучшее смотрибельное время, как они говорят. Двенадцать последних серий будут показывать по одной в неделю. При таком ритме последняя серия выйдет двадцать первого июня. Мы все с нетерпением ждем наступления лета.

В газетном киоске покупаю «Ле Нувель Экономист». Он понадобится мне для работы над диалогом между Фредом и миллиардером из Гонконга. Нужно выискать подходящие термины, так как я ничего не смыслю в мире финансов. Я должен обратить на это больше внимания, так как уверен, что мой банкир городит всякую чушь о дурацкой игре на бирже. Он просто одержим ею. Может, я тоже стану богатым. Не знаю.

– Мсье Марко, я поспорил с приятелями, что бывшая жена Вальтера появится на свадьбе Джонаса. Скажите, я прав? Ну хоть намекните…

С тех пор как этот парень из газетного киоска увидел в каком-то журнале мою фотографию, он стал для меня идеальным пресс-атташе. Я отвечаю, что он может удвоить ставку. Совершенно счастливый, он разворачивает передо мной «Теленеделю», показывая пальцем на рекламный вкладыш в форме звезды: «Тест. Вы Каллахэн или Френель?». Кроме того, разыгрываются билеты для желающих поприсутствовать на съемках. Жессика – малышка, играющая Камиллу – позирует на обложке журнала «VSD». Под фотографией, на которой она снята в бикини, подпись: «Камилла вновь пробудила во мне вкус к жизни». Жессику трудно узнать. Я даже не подозревал, что у нее такая грудь. Киоскер спрашивает, какова она в обычной жизни, и я честно отвечаю, что никогда ее не видел.

Сверху доносится пронзительный крик… Поднимаю голову. Матильда, свесившись из окна нашей конторы, энергично жестикулирует. Она хочет, чтобы я купил для нее все дурацкие журналы с фотографиями задниц звезд и пышных свадеб. Несмотря на все мое уважение к Матильде, не могу понять, что привлекательного она находит в сплетнях о сливках общества, когда они уже давно никого не волнуют. «Это мой тайный сад! Это мой тайный сад!» Она упрямо твердит эти слова, когда мы с Жеромом пытаемся расколоть ее. Этот тайный сад представляется мне порядком запущенным, полным диких цветов и неискоренимых сорняков. Хотя, вполне возможно, что она черпает там вдохновение для работы над «Сагой». Даже не поздоровавшись со мной, Матильда набрасывается на журналы и достает большую общую тетрадь, куда она вклеивает вырезанные фотографии и статьи. И этой женщине скоро исполнится сорок лет!

Жером потягивает кофе, просматривая сегодняшнюю почту. Когда он натыкается на забавное или оригинальное письмо, то зачитывает его вслух. Сегюре еще не появлялся. У него вошло в привычку приходить к нам утром по пятницам, чтобы сообщить о результатах последнего рейтинга и о новых указаниях, касающихся «Саги». Это не человек, а неиссякаемый гейзер директив. Он говорит о целях и смысле сериала, о рейтинге и даже о рыночных долях, что мне нужно объяснять на пальцах, так как я в этом слабо разбираюсь. Испытывая и волнение, и гордость, он объяснил мне, что «Сага» по рейтингу обошла фильм, показанный в воскресенье вечером. На следующей неделе она дала фору чемпионату Европы по футболу. Сегюре уже продал сериал всей Европе, а теперь и американцы заинтересовались приобретением прав на создание своей версии «Саги». Они собираются сделать все наоборот: типичная французская семья Френелей поселяется рядом с квартирой Каллахэнов. Съемки будут проходить в Лос-Анджелесе, и упоминание об этом городе заставляет меня и Жерома размечтаться. Лос-Анджелес… Мы представляем «Сагу» под американским соусом: солнце, небоскребы, кинозвезды, грохочущая музыка, блондинка с силиконовой грудью, играющая Камиллу, взрывы, трюки каскадеров и так далее! Даже то, что рассказывает Сегюре, уже достаточно впечатляюще, но я все же не в состоянии оценить истинный успех сериала. И поэтому пытаюсь представить девятнадцать миллионов зрителей, которые не в силах оторваться от происходящего на экране. Я пытаюсь представить их всех, тесно прижавшихся друг к другу в бесконечном пространстве, с взглядами, устремленными в звездное небо, где каждый персонаж достигает размеров Большой Медведицы, а каждая серия транслируется далеко за пределы Млечного Пути. Но это видение быстро улетучивается, как только Сегюре замолкает. Он стал влиятельным лицом на канале, не говоря о бабках, которые теперь загребает. Он – чудо-продюсер французского телевидения, киногений, объединивший «животрепещущие темы и ультрамодерн, усложненность задач и молниеносность исполнения». Он дает интервью так же часто, как и актеры сериала; какой-то «негр» пишет за него книгу («Сага» или «Кино на пороге нового тысячелетия»), его приглашают на семинары в разные страны, где просят раскрыть тысячам профессионалов секреты постановки сериалов. Сегюре – король везде, где ни появляется.

Везде.

Только не на тридцати пяти квадратных метрах нашей комнаты, где нам хватает нескольких минут, чтобы у него появилось непреодолимое желание побыстрее смыться. Впрочем, Сегюре каждый раз держит удар. Он забивает нам голову своими теориями и чем больше старается выглядеть убедительным, тем больше его речь наполняется пафосом. Он считает себя Христофором Колумбом, покоряющим новый мир, хотя в действительности он всего лишь бравый маленький юнга, драющий палубу «Титаника». Сейчас девять утра и минут через десять нас ждет новая встреча с ним.

– Да, Матильда, я видел в витрине книжного магазина одну из ваших книг. Знаете, что на обложке под вашей фотографией стоит надпись: «Принадлежит перу автора „Саги“?

– Он переиздал, не предупредив меня, двенадцать книг из серии об Эксель Синклер.

Этот мерзавец Виктор, ее бывший издатель, конечно же не упустил возможности сделать подобную рекламу. После успеха «Саги» господин вспомнил, что Матильда когда-то отдала ему свою душу.

– Он приглашает меня пообедать, но я еще не готова.

– Не готова к чему? К тому, чтобы этот негодяй в энный раз надул вас? Вы что, совсем ослепли?

Похоже, я поспешил с выводом, так как Жером и Матильда обмениваются заговорщическими взглядами. Все ясно, Господин Мститель уже выступил консультантом по этому делу.

– Успокойтесь, Марко, любовь действительно сделала меня слепой, но не полной дурой. В любом случае, это переиздание предоставит новый шанс Эксель Синклер.

– А какая она, Эксель Синклер?

– Сложная натура, из тех, кто стремится ничем не омрачить свое счастье.

– А вот и он! – восклицает Жером и прячется за монитором при виде Сегюре.

Пора по местам, сейчас начнется перекличка. Сегюре входит с сосредоточенным видом, снимает пальто и ставит на край стола бутылку с минеральной водой. Жером уже приготовился к спектаклю. Сегюре косо поглядывает в сторону Тристана, спящего сном праведника. Он не осмеливается ничего сказать, но мы чувствуем, что за все эти месяцы он так и не привык к привидению, сутками валяющемуся перед телевизором на диване. Сегюре приветствует нас, чтобы наконец нарушить молчание.

– Хотите знать вчерашние результаты?

Если соблюдать ритуал, то мы должны ответить утвердительно.

– 67 процентов – акции и 38 – аудитория. Во время президентских выборов последний опрос перед вторым туром показал только 31 процент. Речь не о том, чтобы мы с вами поняли этот феномен. Руководство канала решило создать что-то вроде следственной комиссии, – главным образом из социологов, – чтобы найти ответ. Если даже мы его не получим, в сериале больше, чем когда-либо, должна сохраняться логичность. Я знаю, что та свобода, которой вы сумели воспользоваться, когда писали сериал, сыграла большую роль в его сегодняшнем успехе. Я даже признаю, что, несмотря на наши расхождения, выбыли правы, сохраняя верность поставленным целям. Все руководство канала и я, в том числе, благодарим вас за это. Не скажу ничего нового, если напомню, что осталось двенадцать серий в девяностоминутном формате, которые должны быть показаны до начала летних отпусков. Небольшая комедия положений, созданная из того, что было под рукой, и запущенная в октябре месяце, больше не существует. «Сага» – не просто самая дорогостоящая из всех французских постановок, – сейчас я руковожу командой из восьмидесяти пяти человек и имею почти неограниченный бюджет, – но и, прежде всего, дело государственной важности.

– Государственной важности, вы совершенно правы, – прерывает его Старик. – Кажется, в палате депутатов кто-то сказал с трибуны: «Ваш законопроект не выдержал бы Четверти Часа Искренности».

– И теперь весь народ забавляется, – говорит Жером. – «Канар аншене» пишет, что на профсоюзных сборищах особым шиком считается вставлять в выступление искренние фразы. Наступает конец эре дубового языка.

– Это дело государственной важности, – продолжает Сегюре, который, как и все крупные шишки, не любит, когда его перебивают. – И это обязывает нас добиваться продукции, ориентированной на согласие и сотрудничество, продукции, которая объединяет. Вот именно, объ-еди-ня-ет! Один из аспектов вашей задачи, который вы с каким-то злорадством оставляете в стороне.

Вот уж чего мы никогда не делали!

Старик с удрученным видом подносит руку ко лбу и закрывает глаза. Матильда, чувствующая себя намного непринужденнее, читает украдкой статью о венецианском дворце, который приобрела какая-то принцесса, обожающая загорать в одних трусиках. Объ-еди-нять?.. Мы с Жеромом обмениваемся коротким телепатическим диалогом.

– Слушай, парень, что это значит: объ-еди-нять?

– Это значит, что истории, которые мы придумываем, должны нравиться всем.

– Такое возможно?

– Это как в лагерях. Военнопленных во время войны заставляли жрать всякое дерьмо. И начальник лагеря говорил: «Не давайте им ничего другого, они и так все съедят до крошки».

– И не смейте мне возражать! До сих пор вы думали о своем удовольствии. А о домохозяйке из Вара вы подумали? Домохозяйке из Вара, которая должна кормить семью и бороться с кризисом и которая позволяет себе лишь минутную передышку, чтобы посмотреть сериал. Скажите мне, какое ей дело до переживаний пастыря, который больше не верит в Бога? И до Эдипова комплекса Камиллы? Разве ей это о чем-то говорит? Или возьмите рабочего из Рубе, который в один прекрасный день поцеловал закрытые ворота своего завода. Телевизор для него – единственная отдушина, единственное, что его поддерживает. Вместо того чтобы смотреть шоу, он оказывает нам доверие и выбирает «Сагу», и что же ему предлагают? Антителевизионную тираду, не оставляющую никаких сомнений: этот ящик следует выбросить в окошко! Демагогические речи и к тому же устаревшие. А рыбак из Кемпера… О, я едва осмеливаюсь упомянуть о нем. Его вы с самого начала занесли в черный список. Чего он только не пережил: вначале призывы к анархии, потом к разгулу. Все это ведет нас прямиком к пышным похоронам Морали. Вот что я хотел сказать. Указания руководства каналом ясны: отныне, еще до съемок, каждый кусок сценария будет просматриваться и одобряться комиссией. Знаю, что подобная формулировка слишком резка, и я попытаюсь смягчить ее, но попрошу и вас, со своей стороны, подумать немного о других.

Он выпивает залпом полбутылки воды. Явно один из приемов дипломированного администратора. Говорят, их учат разным хитроумным трюкам, чтобы держать в узде небольшие группы людей; даже незначительный жест имеет определенный смысл.

Он ждет несколько секунд, скрестив на груди руки и меря нас взглядом.

Никто не реагирует. Мы сражены. Похоже, Сегюре удивлен.

Все молчат.

Тристан поворачивается во сне на другой бок, устраиваясь поудобнее. Все молчат.

– … Что вы на это скажете?

Все молчат.

– Луи?

– С самого начала нашей работы вы почему-то убеждены, что я своего рода лидер, а все остальные, подавленные моим авторитетом, не пытаются высказывать свое мнение. Чтобы доказать, насколько вы ошибаетесь, я предлагаю вам следующее. Каждый из нас возьмет лист бумаги и напишет все, что думает – немедленно, ничего ни с кем не обсуждая, чтобы это не повлияло на его решение.

Сегюре, понемногу утрачивая свою спесь, усаживается на стул.

Менее чем через три минуты записки готовы. Сегюре читает их с ужасающей медлительностью.

«Господин Сегюре, у вас есть сорок восемь часов, чтобы найти десять лучших парижских сценаристов. Подпишите с ними потрясающе выгодный контракт и прикажите не опускаться ниже, не знаю какого, вашего драгоценного рейтинга. Буду сидеть перед телевизором по вечерам каждый четверг до двадцать первого июня».

«Не стоит резать курицу, несущую золотые яйца, парень. Выгонишь нас – и через две серии выгонят тебя».

«Будьте добры считать настоящую записку моей просьбой об увольнении».

«Я очень дружу с домохозяйкой из Вара, она обожает наш сериал. Неужели вам никогда не говорили, что коней на переправе не меняют? Даже дворник из Национальной школы администрации знает это».

Сегюре молча встает, полный достоинства. Надевает пальто. Бросает на нас последний взгляд перед уходом.

– Когда вы, четверо жалких писак, первый раз вошли в эту комнату, то были готовы лизать мне ботинки, лишь бы получить работу. Не забывайте, что это я дал вам последний шанс. Последний.


Во второй половине дня я предлагаю посмотреть еще раз записанную накануне серию. Просто так, из чистого любопытства. Все соглашаются, хотя еще не отошли от визита Сегюре. Ни у кого больше нет желания зубоскалить, как это обычно бывало, когда на экране появлялся очередной актер. Обстановка почти торжественная, словно ты наконец признался в подлинных чувствах тому, кого до сих пор не упускал случая задеть. Пожалуй, я впервые серьезно смотрю «Сагу». На протяжении девяноста минут у меня сохраняется ощущение, что все движется, жизнь героев идет своим чередом и конец неизбежен. Я наконец осознаю, что у Вальтера действительно рак; мне нужно было увидеть эти сцены, чтобы получить доказательство: идея сработала. Актер перестал делать акцент на своем увлечении рок-н-роллом и стал играть человека, боящегося узнать результаты анализов. Доктор не решается выложить ему правду, а Вальтеру нужна искренняя фраза, одна-единственная. Мне нравится, как он ведет себя в этот момент. Узнав, что у него рак легких, он выходит на улицу, еле держась на ногах. Смотрит на прохожих. Настоящих. Режиссер позаботился о том, чтобы снять людей, идущих по улице и ни о чем не подозревающих. У одного мужчины Вальтер просит закурить. Он держит сигарету пальцами и смотрит на нее так, словно видит впервые. И он действительно держит ее впервые. Делает затяжку, кашляет, как мальчишка, затем со слабой улыбкой просит еще одну. Ему ничего не нужно говорить, на его лице можно прочесть: «Это вовсе не так уж плохо, не понимаю, почему я так долго без них обходился». Вернувшись домой, он встречает Фреда, который обещает ему найти радикальное средство от быстро прогрессирующего рака. Это будет его очередной крестовый поход.

В соседней комнате лежат, обнявшись, Милдред и Существо. В этой сцене практически тоже нет слов. Впрочем, Существо и знает-то не больше двух. Он по-прежнему обнажен, она – все такая же эффектная. Существо стягивает майку с ее плеча, приоткрывая обнаженную кожу, и утыкается в нее лицом. Милдред рассказывает стихотворение какой-то американской поэтессы, и он, разумеется, ничего не понимает. Он хватает стакан воды, но не пьет. Она кладет руку на свой уже округлившийся живот. Мне кажется, что в своей жизни я не видел ничего более трогательного. В комнате даже воздух пропитан любовью, и я не знаю, как этого удалось достичь. Несомненно, здесь есть что-то и от глубокой тоски, и от надежды, что-то такое, что Матильда пронесла в себе и что режиссеру удалось востребовать от актеров. И теперь эта странная алхимия возвращается как бумеранг сюда, на экран. Старик останавливает кассету и спрашивает у Матильды, можно ли сделать так, чтобы ребенок родился до двадцать первого июня.

– У меня мало опыта в этой области, но почему бы и нет?

– Это доставило бы большое удовольствие Сегюре.

– Иногда я не понимаю, почему именно эта парочка вызывает такую симпатию, хотя я создала столько других… Одна студентка-психолог собирается посвятить ей диссертацию. Она задает мне идиотские вопросы о влиянии друг на друга человека разумного и дикаря, о потерянном рае, разрушительном действии времени, о человеческой природе и интеллектуальном сексе. Я отвечаю, что не стоит копать так глубоко, просто мне захотелось предложить современный вариант сказки о Красавице и Чудовище, только чтобы никто не понял, кто есть кто. Это ее ужасно огорчает. Я попыталась объяснить ей, что всю жизнь рассказываю одну и ту же историю о мужчине, который встречается с женщиной и в конце концов ложится с ней в постель, но вначале они причиняют друг другу страдания и преодолевают множество социальных барьеров и табу. Сочинив историю Милдред и Существа, я просто воспользовалась редкой возможностью послать к черту всю психологию. Честно говоря, их история – это рассказ о лихорадочной, всепожирающей и неугасимой страсти. Когда я состарюсь и оглянусь на прожитые годы, то скажу: да, всего один-единственный раз за свою жизнь я описала стопроцентную чистую любовь.

На экране снова сменяются кадры. Камилла выглядит все более привлекательной. Разумеется, здесь не обошлось без Сегюре. Теперь актриса, играющая Камиллу, позирует в модных журналах и делится советами по уходу за кожей. Она успокаивает журналистов: «Нет, Камилла не покончит с собой». Сейчас мы видим ее на экране вместе с Педро Менендесом «Белым», террористом-кафкианцем, в баре какого-то роскошного отеля. Воспользовавшись моментом, когда Педро отдает приказания по телефону, она поправляет микрофон, который Джонас прикрепил ей между грудей. Она якобы принимает Менендеса за крупного экспортера. Он считает ее высокооплачиваемой девицей по вызову. Они беспечно болтают, потягивая коктейль, когда Менендес неожиданно спрашивает, приходилось ли ей видеть мертвецов.

– Почему вы об этом спрашиваете?

– Отвечайте.

– Нет, никогда не видела.

– Даже умершего дедушку, даже человека, погибшего в автокатастрофе?

– Нет.

– Жаль. Невозможно представить, что такое внутреннее спокойствие, если никогда не держал в руках мертвеца. Тем не менее, как вы знаете, я противник идеи смерти. Я считаю, что люди должны просто исчезать, испаряться, растворяться в природе.

– Пантеистское видение смерти?

Она настолько непроизвольно перебивает Менендеса, что тот не может прийти в себя от изумления. Камилла не знает, как исправить свою оплошность.

– Я забыл, что во Франции даже шлюхи имеют образование.

Он бросает быстрый взгляд на часы и говорит:

– Выбирайте: или вы идете в бар и приносите мне еще стаканчик, или садитесь рядом, чтобы я мог ласкать вашу грудь.

Взволнованная, Камилла прижимает руку к груди, где у нее спрятан микрофон, но затем все же придвигается к Педро. Тот сильно обнимает ее и прижимает к спинке сиденья. Через секунду раздается оглушительный взрыв и несколько изувеченных тел ударной волной относит в разные стороны. Камилла остается невредимой.

– Для этого взрыва я потребовал три лишних трупа, – говорит Жером.

– Тебе не на что жаловаться, еще месяц назад за такую сцену с твоей зарплаты удержали бы стоимость эластичных бинтов.

– Нам еще далеко до американских спецэффектов, но я должен признать, что взрыв выглядел впечатляюще. Они даже устроили трюк с каскадером, когда Мордекай бросается с башни.

– Мордекай? Разве мы не отправили его на тот свет в 30-й или в 31-й серии?

– Он невероятно богат. С таким состоянием можно выпутаться из любой ситуации, даже избежать смерти. Во всяком случае, никто еще не пожаловался, снова увидев его на экране.

Иногда меня мучает именно эта проблема. Что будет дальше, если Сегюре лишит нас такой безграничной свободы. Сколько всего произошло с того легендарного дня, когда он бросил: «Делайте все, что угодно!». Сегодня я сам пытаюсь найти границы дозволенного. Наверняка они существуют. Нельзя же безнаказанно нарушать законы, заражая своим безумием девятнадцать миллионов телезрителей и рассчитывая, что тебя не остановит никакая цензура. Я спросил об этом Старика. С грустью в голосе он ответил:

– Боюсь, что единственная граница – это наше воображение.


Я давно грозился сделать это. И вот наконец в последнюю серию мы ввели персонаж Бога. Настоящего Бога.

Он соответствует облику, который приписывает ему большинство верующих.

– Луи, ты считаешь, этого достаточно для описания Бога?

– Покажи-ка… Вернувшись с утренней пробежки, Брюно встречает величественного старца, облаченного в белое одеяние. Его прекрасное лицо с впалыми щеками вызывает смесь трепета и ликования… Вполне достаточно.

Лине, «охотнице за актерами», придется потрудиться, чтобы найти типа, взгляд которого вызывает смесь трепета и ликования. Даже когда искали актера на роль Существа, и ради этого ее агентов послали в Венгрию, в какую-то актерскую коммуну, сколько было шума. В конце концов, пусть Лина выпутывается, а ее эмиссары оправдывают свою зарплату.

– Кстати об актерах, – говорит Жером. – – Им нужно найти девушку на роль Дюны.

– Напомни, кто такая Дюна.

– Крошка, удравшая из секты язычников. Ей лет двадцать пять-тридцать, она довольно красива, вот и все.

– Все? – спрашивает Матильда. – Двадцатипятилетняя красотка, и это все, что приходит вам в голову?

– Женщины никогда не были его коньком, – ухмыляется Тристан. – Под его внешностью скрывается робкий тип. Подростком он пытался завлекать девушек домой, обещая показать им «человека-кушетку». Помнишь ту, рыженькую?

– Мог бы и помолчать, – бурчит побагровевший Жером.

– И догадайтесь, кто изображал «человека-кушетку»?

– Когда я описываю красивого парня, – говорит Матильда, – то черпаю вдохновение в своих воспоминаниях. Им может стать как сосед по площадке, так и голливудская звезда.

– Неужели нет ни одной актрисы, которая бы тебе нравилась? Говорят, они готовы на все, лишь бы попасть в «Сагу».

– Не уверен…

– В таком случае ее нужно придумать, – предлагает Луи. – Опиши нам свой идеал женщины.

Просто удовольствие наблюдать, как Жером теребит пальцами, вперившись в свои кроссовки. И это он, кто издевается надо мной каждый раз, когда какая-нибудь девица проходит по коридору. Он, для кого женщины – услада для воина, если только сами они не Рэмбо в чулках в сеточку. Через несколько минут мы узнаем, что Жером на редкость сентиментален.

– Перестаньте на меня пялиться. Я никогда не задумывался над этим.

– Брюнетка или блондинка?

– А может рыжая? – хохоча спрашивает Тристан.

– Скорее, брюнетка. С длинными волосами, жесткими, как проволока.

– А глаза?

– … У нее должны быть синие глаза и матовая кожа с легким медным оттенком, как у индианок, и потом…

– Что потом?

– … Улыбка… неуловимая, как у гейши. Ноги от ушей, небольшая грудь. Тоже с медным оттенком.

– А психологический портрет?

– Очаровательная шалунья?

– Роковая женщина?

– Только не это. Каждый ее жест говорит об искренности, ее лицо – открытая книга, а смех напоминает журчание ручейка.

– У нее будут какие-нибудь пристрастия?

– Что ты имеешь в виду?

– Ну, не знаю… теннис, прыжки на батуте, чечетка…

– Она должна говорить на разных языках. Мне нравятся женщины, которые говорят на разных языках. По-французски говорит с небольшим акцентом. В определенных ситуациях, по неизвестной причине, переходит на японский. Иногда цитирует Шекспира. Кроме того, она должна уметь бросать бумеранг…

Луи прерывает наступившее молчание, вырывая страничку из своего блокнота.

– Кажется, я ничего не забыл. Посмотрим, сколько им понадобится времени, чтобы найти Дюну.

– Такой девушки не существует! – орет Жером.

– Лина разошлет своих агентов по всему свету, даст объявления на всех пяти континентах, но найдет ее!

Старик прав. Пока мы обладаем властью, надо ее использовать. Двадцать первого июня нас вышвырнут за дверь, но до этого мы еще им себя покажем!

– Мне сорок лет, – говорит Матильда, – то есть, мне понадобилось дожить до сорока лет, чтобы наконец найти человека, удовлетворяющего все мои капризы. Его зовут Сегюре, и я использую его на всю катушку, как это делают танцовщицы, доводящие до разорения своих любовников-банкиров.

Я наливаю всем перцовки, и мы пьем за здоровье Дюны, с которой должны вскоре познакомиться. Жером пожимает плечами, он думает, что Луи над ним издевается. Матильда смотрит на часы и первой уходит домой. Тристан берет костыли и отправляется на вечернюю прогулку в монтажную.

Луи говорит, что хотел бы составить ему компанию и посмотреть, как работает Вильям.

– Отлично, вы поможете мне открывать двери, – с улыбкой отвечает Тристан.

Они уходят. Я ищу куда-то подевавшуюся бутылку водки, Жером споласкивает стаканы. Внезапно начинает работать факс, но в такой поздний час это не сулит ничего хорошего.

– Если этот козел Сегюре снова хочет подкинуть нам работенку, то пусть катится ко всем чертям.

Жером отрывает полоску бумаги и читает текст. Я замираю, ожидая худшего.

– В студии вечеринка.

– Когда?

– Сегодня вечером.

– Как это любезно – предупреждать нас в последнюю минуту.

– Они решили приурочить день рождения Джонаса к окончанию съемок 67-й серии.

– Тебе это интересно?

– Мы же никого там не знаем. И как будем выглядеть?


Глубоко задумавшись, мы молча сидели в такси, которое везло меня домой, а Жерома – в контору.

Мы порядком накачались шампанским. Сегюре вихрем пронесся мимо, не заметив нас. Никто нас не узнал, никто не спросил, что мы тут делаем, и никто ни разу к нам не обратился.

– Девушка, что играет Эвелин, выглядит симпатягой. Стол был роскошным, шампанское отличным, а повара приготовили на горячее легкие блюда.

– Кто этот тип, который лишь сморщился, когда у него спросили, что он думает о последней серии?

– Тот, что похож на Вальтера?

– Да-да.

– Это и был Вальтер.

Перед началом пиршества я поприсутствовал на окончании съемок. Я и не подозревал, что увижу необычный балет, вальсирующие декорации и десятки кружащихся вокруг них типов. Потом забрел в настоящий музей современного искусства, полный картин и скульптур. Недавно мне захотелось устроить встречу Брюно с невестой именно в таком месте, и я даже начал придумывать ради потехи произведения. Гиперреалистическая фигура обнаженной женщины у радиатора, композиция из тарелок и фотографий Дали, пирамида из сломанных ксероксов, разорванный оранжевый лист. Я разошелся вовсю на своем компьютере, придумывая новые концепции и невероятные сочетания красок, будучи уверенным, что режиссер, не задумываясь, отправит все эти тщательные описания в мусорную корзину и купит несколько бездарных репродукций на толкучке в Сент-Уэн. Так вот! Они сделали все по моему описанию! Моя ню у радиатора – настоящее чудо! А моя пирамида из ксероксов достойна того, чтобы ее выставили в Бобуре! Оказывается, я настоящий художник! Художник!

– Ты слышал, какую они придумали игру?

– Нет.

– Они собираются пустить в продажу игру «гусек» с персонажами «Саги».

– Шутишь.

– Ничуть. Представь себе: вы продвигаетесь на три клетки, и Милдред проверяет ваш умственный коэффициент. Если он ниже ста, вы отступаете на пять клеток. Чтобы не стать жертвой покушения Педро Менендеса, вам надо перескочить сразу через четыре клетки. И так далее.

– И ты думаешь, на этом можно заработать?

– Кто знает.

Мне понравилась речь одного из владельцев канала. Он сказал, что «Сага» – это большая семья, и стал одного за другим благодарить всех ее членов. Список был длинный, начиная с актеров главных ролей и кончая самыми мелкими техническими работниками, включая, естественно, все руководство канала. Отдельно был упомянут и наш общий отец – Ален Сегюре. И лишь ни один сценарист не был назван. Он пожелал Джонасу счастливого дня рождения и начал раздавать подарки. Это был самый большой сюрприз: коробка с четырьмя кассетами, на которых собраны первые двенадцать серий «Саги». Гром аплодисментов. Мне удалось стащить одну коробку, а вот Жерому не повезло.

– До завтра, парень.

Когда я нырнул в постель, у меня все еще шумело в голове от шампанского, и я заговорил с Шарлоттой, словно она была рядом.

– Знаешь, сегодня я ввел в сценарий Бога.

– Я так и знал, что ты это скажешь, но представь себе, что я больше не знаю, то ли это Бог, о котором все говорят, то ли я сам Его создал.

– Да, завтра он поговорит с Брюно. Может, Бог произносит только искренние фразы.

– Возможно, но только не сразу. Сначала мне нужно устроить ему встречу с беднягой пастырем, который сомневается в его существовании. А что нового у тебя на работе?


Сегодня, еще до десяти часов утра, Вальтер попал в автомобильную катастрофу. Жером подошел к делу исключительно серьезно: машина врезалась в телефонную будку, три раза перевернулась в воздухе и рухнула в бассейн. Луи полагает, что Сегюре еще может согласиться на падение, но только не на гибель Вальтера. Отъезд Марии и так переполнил чашу терпения. Но Жером уперся как бык. Он готов вступить в схватку с Сегюре и всей шайкой распорядителей, если не удовлетворят его требования.

– Вальтер будет лежать в коме по меньшей мере две серии, до моего нового распоряжения. Видел бы ты вчера его рожу! С каким высокомерием в окружении почитателей он рассуждал о сценарии.

– Видите ли, ему не понравилась сцена, где он на коленях умоляет призрак Лоли не преследовать его, – вставляю я.

– Зато теперь пусть заткнется! С сегодняшнего дня будет лежать в больнице, подключенный к аппарату искусственного питания, который в любой момент можно отключить, если не принять все меры предосторожности. Пусть кто-нибудь объяснит этому козлу, что его ждет.

Это сказал Господин Мститель. А Луи, старая каналья, добавляет с ехидной ухмылкой:

– Зрители будут в восторге. Представляете, таинственный призрак бродит по больнице с ножницами в руке.

Когда мы собираемся вчетвером, то шумим намного больше, чем все болельщики на стадионе Парк-де-Прэнс. Это здорово, дух команды!

В конце дня мы позволяем себе совершенно расслабиться. С тех пор как мы пишем по шесть дней одну серию в девяносто минут, то все чаще устраиваем себе перерывы, чтобы побездельничать и посмеяться. И, конечно же, не упускаем возможности подышать свежим воздухом в небольшом сквере в конце авеню.

Солнце светит в окно.

– «Сага» умрет естественной смертью с наступлением лета, – говорит Луи, – но это не повод, чтобы следовать за ней в могилу. Что вы собираетесь делать дальше?

Он застал нас врасплох, словно до этого никто и не думал, что когда-нибудь нам придется расстаться. Но неожиданно ответы сыплются один за другим, будущее каждого из нас обрисовывается несколькими словами. Какой-то американский телеканал предложил Жерому должность «консультанта», чтобы сохранить дух французского сериала, когда начнутся съемки «Саги». Как они угадали, что из нас четверых только Жером мечтал о работе в Америке?

Если бы он захотел, то мог бы отправиться туда уже сегодня, но он предпочитает дождаться двадцать первого июня вместе с нами. Затем, если все пойдет по плану, Жером все лето проведет на какой-то вилле в Санта-Монике, где к нему будут приезжать местные Сегюре для уточнения концепции Четверти Часа Искренности (которую он уже называет High Quality Frankness).

Матильда пока выбирает между двумя проектами, один из них – сериал, показ которого планируется на будущее лето. История о любви и сексе на примере трех поколений, всего восемь серий. Обычно, когда летний сериал умеет успех, он регулярно потом повторяется, что гарантирует Матильде стабильный заработок. Кроме того, ей предлагают написать книгу по ее сценарию, то есть, вернуться к роману. Когда же я спрашиваю ее о втором проекте, она сразу же, словно улитка, прячется в раковину, отвечая, что речь идет о се тайном саде, и больше она об этом пока ничего не скажет.

Я же рассказываю о режиссере, предложившим мне поработать над сценарием его будущего фильма. Мне очень понравилась его предыдущая работа, «Игорный дом», да и перспектива писать для кино ужасно соблазнительна. На этот путь меня подталкивает и Старик.

– Кино – это уже другое занятие. Самое прекрасное из всех. Кино врезается в нашу память, а телевидение позволяет на минуту забыться. Нельзя работать в кинематографе, не будучи убежденным, что делаешь самый прекрасный фильм в мире. У этого занятия есть название – любовь.

Солнце светит в окно.

– А ты, Луи? Что будешь делать после «Саги»?

С необычайной гордостью во взгляде он сообщает, что возвращается в Италию.

– Я нужен Маэстро, а я никогда не мог ему отказать.


Восемь часов вечера. Каждый четверг в это время я ищу, куда бы податься, все равно куда, лишь бы забыть, что сейчас девятнадцать миллионов людей уставились в одну и ту же точку. Оставаться дома – невыносимо, телефон звонит беспрерывно, как только появляются первые титры. И его нельзя отключить – может позвонить Шарлотта. На работе – еще хуже, братья весь вечер торчат у Вильяма и возвращаются очень поздно. Сегодня вечером я согласился поужинать у друзей, с которыми не общался несколько месяцев. Надеюсь, семейная атмосфера подействует на меня благотворно, за мной начнут ухаживать, угощать спагетти и подливать в бокал красного вина, как это частенько бывало раньше. Может, от них я узнаю что-нибудь о Шарлотте. Но они меня ни о чем не расспрашивают. Впервые я чувствую себя холостяком. – Немного пунша на аперитив, Марко? Чарли и Жюльетта заботятся обо мне, словно о вернувшемся из армии сыне. Я с удовольствием болтаю о погоде, цвете занавесок и о приятном аромате кэрри, доносящемся из кухни. Беатрис и Огюст приходят с бутылкой шампанского. Пылкие объятия. Я очень давно не видел Беатрис. Она рассказывает, что теперь работает в магазине пластинок. Оггост по-прежнему возит какого-то министра. Все говорят о работе, о чьей угодно работе, только не о моей, и у меня появляется ощущение, что после нескольких месяцев ссылки я вернулся к нормальной жизни. Чарли жалуется на перегруженность классов в своем лицее, Жюльетта – на то, что совсем выбилась из сил, поскольку в их магазине проходит распродажа одежды. Как я их всех обожаю! Мне интересно все, о чем они рассказывают: о решении ректора лицея, противовзломных системах в больших магазинах, цене новой модели «сафрана» – все кажется мне занимательным. Я слушаю, задаю вопросы, иногда выражаю сочувствие. Я – весь внимание. Вот настоящие люди, живущие настоящей жизнью, и мне плевать, однообразна она, правдоподобна или реалистична. Общаясь с ними, я тоже чувствую себя нормальным, расслабляюсь, подливаю себе пунша, который слегка ударяет в голову, и начинаю вспоминать кое-какие истории из нашего прошлого, словно Шарлотта сидит вместе с нами. Жюльетта, нагнувшись, протягивает мне чашечку из акажу, и я не могу удержаться, чтобы не бросить взгляд на ее декольте. Она всегда волновала меня. И мне казалось, что она готова ответить взаимностью. Я вспоминаю Филиппа, дружка Джонаса, который…

– Марко!

… А если Камилла влюбится в Менендеса? Тогда не нужно будет устраивать встречу с Филиппом, тем более, что Джонас скрывает кое-что от ФБР по его поводу.

– Эй, Марко! Вернись к нам!

– Извините, – бормочу я, доставая записную книжку, – я совершенно забыл поздравить отца с днем рождения, нужно сделать себе пометку, иначе снова забуду…

Я знаю, что будет с Камиллой… Знаю! Необходимо немедленно записать эту мысль.

Беседа возобновляется. Беатрис очень хочет завести второго ребенка, но Огюст не решается, остальные пытаются его убедить. Второй ребенок… Мы говорим о настоящей жизни! Важнейшее решение, недели надежды, месяцы беременности, суматошные приготовления, моральная и психологическая нагрузка – и все для того, чтобы на свет появился новый человек. Этот человек может надеяться в среднем на семьдесят пять лет жизни. И эта жизнь будет состоять из обычных событий, хороших и плохих. И никаких страшных тайн, никаких приключений – просто нормальная жизнь. Вот что такое рождение человека. Один только крик ребенка будет более реальным, чем весь вздор, порождаемый моим воображением.

– Вначале уложим детей, а потом сядем за стол.

– Марко, не хочешь ими заняться?

– Что?

– Не каждый вечер у нас дома сценарист. Я уже просто не знаю, что им еще рассказать, чтобы они поскорее заснули.

– Давай, придумай какую-нибудь историю! Для тебя же это пустяк.

Все четверо забавляются от души.

– Да я не умею. У меня нет никакого опыта общения с детьми.

Ну и дурацкий же у меня вид…

Меня насильно тянут в детскую. Я оказываюсь на краешке кровати, в полумраке, в компании двух белокурых малышей с широко раскрытыми глазами.

– Мы ждем тебя к закускам, – шепчет Жюльетта, закрывая за собой дверь.

Я в ловушке. Роюсь в памяти в поисках принцесс, поросят, больших злых волков и ничего не могу вспомнить. Лес? Замок? Интересует ли это современных детей? Белокурые локоны делают их похожими на ангелочков, которые только и ждут, чтобы раскрыть рты от удивления. На самом деле это свирепые существа, потрошащие плюшевых мишек, разбирающие японскую электронику, готовые к схваткам в третьем тысячелетии. Принцессы сейчас интересуют только мою приятельницу Матильду. Но, может, у меня есть еще шанс обмануть их, выдать старое за новое и не скомпрометировать себя. Я почти уверен, что эти детки пока не смотрели «Основной инстинкт».

– Я расскажу вам историю про прекрасную белокурую даму, жившую в шикарном замке на берегу моря…


Невероятно медленно закрываю за собой дверь и бесшумно спускаюсь по лестнице. Похоже, я с честью вышел из трудного положения. Шэрон Стоун превратилась в колдунью, которая сводит с ума всех, кто к ней приближается. Нож для колки льда стал волшебным кинжалом, а полицейский Майкла Дугласа – отважным рыцарем, заворожившим колдунью.

Из гостиной доносятся женские голоса. Надеюсь, я заслужил свою порцию курицы с кэрри и стаканчик красного. Лестница поскрипывает под ногами, и я стараюсь ступать очень осторожно, чтобы, не дай Бог, не разбудить уснувших детей. Тогда мне придется рассказывать им «Механический апельсин». Кажется, внизу веселье идет полным ходом.

– На этом сериале он должен был заработать кучу бабок.

– Никто так и не знает, почему исчезла Шарлотта?

– Он выглядит совсем измученным.

Я застываю на месте. Одна нога на ступеньке, другая в воздухе.

– Вы молодцы, что пригласили нас вместе с ним.

– И именно в четверг.

– Это мой единственный свободный вечер, и знаете почему? Министр остается дома, чтобы не пропустить очередную серию. Завтра утром мы будем обсуждать ее в машине.

– А вы бы видели, как сейчас продается Бах! Люди спрашивают уже не «Искусство фуги», а музыку, которая звучит в сериале. Мы даже устроили специальный стенд.

– В нашем магазине то же самое. Почти все дамы хотят такие же платья, как у Эвелин! А девчонки, подражающие Камилле, требуют куртку с бахромой в стиле семидесятых и черную ленту.

– А, помню-помню, наши бабушки носили такую на шее.

Я осторожно сажусь на последнюю ступеньку.

– У нас в лицее настоящий дурдом. Завтра утром мне потребуется минут пятнадцать, чтобы успокоить учеников. Причем старшеклассники еще хуже пятиклассников. Все желают знать свой коэффициент умственного развития и все считают себя вундеркиндами. Мне даже пришлось прочитать лекцию о сюрреализме, так как Камилла процитировала одну фразу Бретона, не помню уже какую…

– «Вы, кто не видит, подумайте о тех, кто видит».

– Этого нет в программе и мне пришлось импровизировать на ходу.

– Реклама заканчивается!

– Сделай погромче, солнышко.

– Чем он там занимается наверху?

Мне удалось незаметно взять свою куртку и бесшумно добраться до прихожей. Я закрыл за собой дверь в тот момент, когда квартиру заполонила музыка Баха.


Незнакомый запах витает в нашем бюро. Возле компьютера меня ждет завернутый в бумагу подарок. Парфюмерный набор «Сага» для мужчин: лосьон после бритья, туалетная вода, мыло, гель для душа. И все с ароматом ванили. Жером пользуется туалетной водой вместо аэрозоли, чтобы уничтожить табачный запах, на который мы давно не обращаем внимания. Потребление ванили во Франции с января этого года выросло в три раза, сообщает нам надпись на визитке, нацарапанная Сегюре. Ее добавляют в йогурт, в крабовые палочки, в мороженое и даже в жевательную резинку. Если мы будем и дальше использовать в сериале сей драгоценный аромат, никто не станет жаловаться, особенно мы, заключает Сегюре. Я задумываюсь. Неужели это я создал мир, пахнущий ванилью? Вот прекрасный пример того, что называют эффектом бабочки. Бабочка взмахивает крылышками в Токио, а на Лос-Анджелес обрушивается потоп. Ничтожная причина – разрушительные последствия. Если сегодня все импортеры, промышленники, крупные и мелкие коммерсанты потирают руки, если вся Франция благоухает одним ароматом, то все это лишь потому, что слово «жимолость» кому-то из нас показалось слишком длинным.

– Знаешь, я вчера смотрел «Сагу», – обращается ко мне Жером.

– И как?

– Слишком слащаво.

– Слащаво?

– Будь у меня «Магнум» 44-го калибра, я, не задумываясь бы, разнес вдребезги этот паршивый телевизор… Страшно недостает насилия и секса! Зрители требуют, чтобы их было больше! Американцы давно это поняли! Именно потому они опережают нас и именно потому я еду к ним.

Четверть Часа Искренности? Нет, что-то совсем противоположное. В словах Жерома горечь и бессилие, и я, кажется, понимаю, что довело его до подобного состояния.

– Посмотрите, что пользуется наибольшим успехом: кровавые сцены, секс, чуть ли не порнография. Герои – настоящие людоеды, а кинозвезды только и делают, что раздвигают ноги.

С «Сагой» у нас появилась уникальная возможность показать то, что нам хочется, но мы этим так и не воспользовались.

Пресса официально сообщила о начале съемок «Борца со смер-тъю-2». Фантастические расходы, обилие звезд, и опять этот мерзавец Совегрэн купается в лучах славы. Сколько раз поздними вечерами Жером, как последний пьяница, рассказывал мне эту историю. Сколько ночей мы ломали голову, чтобы найти безотказный способ отомстить этому мерзавцу, используя сценарные приемы, разрабатывая интригу и неожиданный финал. Мы работали над этой проблемой так, словно зрители уже собрались в зале. Нет, Ивон Совегрэн заплатит за все. И скоро.

Луи кладет руку Жерому на плечо, стараясь его успокоить.

– Американцы уже выиграли сражение. Я просто хочу, чтобы именно ты, Жером, нанес последний удар нашему грёбаному кинематографу, который сам себе вырыл могилу. Но если там, в Америке, ты будешь иногда вспоминать, кем был здесь, среди нас, не забывай, пожалуйста, правило: количество идей никогда не заменит качества. Всегда найдется кто-то, кто пойдет дальше тебя, сделает лучше, чем ты. Но никто лучше тебя не сможет изобразить Жерома Дюрьеца. Помни об этом на своей вилле в Пэсифик Пэлисейд.

Телефонный звонок прерывает наше затянувшееся молчание. Луи снимает трубку и уединяется в углу комнаты. Жером включает компьютер, Матильда наливает себе кофе и садится просматривать почту. Я возвращаюсь к 33-й сцене 72-й серии.

Фреду так и не удалось прийти в себя после отъезда Марии. Чтобы спастись от тоски, он как одержимый работает над виртуальной реальностью, синтезом изображений и голограммами. В душе у него – ужасающая пустота. Чтобы заполнить ее, он должен воссоздать Марию. Всего-навсего.

Эта идея не дает покоя Луи с тех пор, как он заинтересовался работой Вильяма в монтажной. Он в восторге от беспредельных возможностей техники, которая в случае с «Сагой» используется на десять процентов. Кроме того, она позволяет повторно просматривать не вошедшие кадры, пробы и сцены, которые раньше не монтировались. Их можно прокрутить в обратную сторону, поменять местами, размножить. Можно переписать звуковые дорожки, диалоги и наложить на любое изображение. Луи утверждает, что подделку заметить очень трудно. «Именно техника должна быть на службе у писателей и халтурщиков». Это его главная теория. Мария может вернуться, для этого достаточно извлечь из мусорной корзины выброшенные куски пленки и наложить на них звук, чтобы получить новые диалоги из написанных ранее. Я наивно спрашиваю, зачем все это, и Жером отвечает вместо Луи:

– Ты никогда не мечтал посмотреть, как Мерилин Монро устраивает стриптиз в трех измерениях для тебя одного, в твоей комнате? Ты никогда не думал о римейке «Великолепной семерки» с Лоуренсом Оливье, Брюсом Ли, Марчелло Мастроянни, Жераром Филипом, Орсоном Уэллсом, Робертом де Ниро и Аленом Делоном? А Шекспир? Шекспир, являющийся к тебе во плоти, чтобы почитать свой сонет, когда ты хандришь?

– Я знал, что водка рано или поздно ударит тебе в голову.

– Он почти не преувеличивает, – говорит Старик. – Я умру раньше вас, но если жизнь будет продолжаться, вы еще станете свидетелями великих событий. Американцы уже возрождают кинозвезд, используя их в рекламе, что порождает проблемы деонтологии, не говоря о юридических головоломках. Как только они сумеют соединить все это с голографией, вот тогда начнется настоящий цирк! Это уже будет не тройное наложение силуэта Марии на видеокартинку, которое нас пугает, милый Марко. Вильям даже сейчас делает невероятные вещи, а что будет в третьем тысячелетии…

Возрождение Марии началось.

Чем все это закончится?

Продолжая висеть на телефоне, Старик просит Жерома сходить в агентство «Прима» за каким-то досье – он явно желает от него избавиться. Матильда, кажется, поняла, в чем дело. Лина с другого конца света жалуется, что не может найти Дюну. Но Старик не хочет ничего слышать.

– Никаких девиц из Шри Ланки, черт возьми! Нам нужна индианка из Северной Америки! Да, с кожей с медным оттенком!

По секрету он сообщает, что Лина разыскала великолепную индианку из племени шайеннов, но та не говорит по-японски.

– Об этом не может быть и речи! – бросает Матильда.

– Не может быть и речи! – рычит Старик в трубку. – Скажи своим агентам, чтобы они поторопились. Дюна нужна нам на следующей неделе!


Поздно вечером мы с Жеромом устраиваемся перед телевизором, чтобы посмотреть «После работы» Мартина Скорсезе. Поставщик доставил нам разные деликатесы, а я откупорил бутылку пинара, которая обошлась мне в стоимость переделки одной из интриг. Мы уже приготовились насладиться этим недолгим счастьем, когда в коридоре мелькнул чей-то силуэт.

– В такое время это может быть только актер.

Я жестом приглашаю незнакомца войти, но он лишь едва просовывает голову в приоткрытую дверь. Я тут же узнаю его, но не могу вспомнить настоящее имя, для меня он всегда был Вальтером.

– Мне сказали, что…

– Да, это здесь.

Актер держится совсем не так прямо, как на том легендарном празднестве, где он так рисовался. Одет более скромно, а глаза не прикованы к зеркалу, которое отражает его в лучах славы. Мы знаем, почему Вальтер здесь, а он еще не догадывается, что мы это знаем. На то мы и профессионалы, чтобы узнавать раньше всех задние мысли людей. Я не такой садист, как Жером, и поэтому предлагаю гостю стул, стакан вина и улыбку. Он соглашается на все.

– Уже две серии я живу только благодаря аппарату искусственного дыхания. Друзья звонят к нам домой и спрашивают, не стало ли мне лучше. У моей жены скоро начнется депрессия. Мой портрет должен был появиться на фирменной марке одной из фирм грампластинок, но мне сообщили, что они не могут подписать контракт с человеком, находящимся в коме. Мои дети интересуются, встану ли я с больничной койки или умру.

Люди, встречающие меня на улице, с трудом удерживаются, чтобы не перекреститься.

Я испытываю некоторую неловкость, но Жерома прямо распирает от радости. На прошлой неделе мы ради хохмы решили ответить на вопросы, которые когда-то задал Прусту один журналист. На вопрос: «Какой недостаток вы считаете наиболее простительным?», Жером ответил: «Злопамятность».

– Все это еще ничего, – продолжает Вальтер. – Больше всего меня страшит странный персонаж, появившийся в 70-й серии и грозящийся перекрыть мне кислород.

Идея Луи, но Жером настоял на том, чтобы самому описать этого типа.

– Я не собираюсь морочить вам голову. Я здесь, чтобы умолять вас… умолять, у меня нет другого слова.

Даже Лоуренс Оливье не смог бы изобразить такой страх. Никаких дрожащих рук, ни капли пота, только замогильный голос и пустой взгляд. Внутренний страх. Даже Господин Мститель впечатлен и готов уступить.

– Возможно, этот тип не собирается перерезать шланг, – говорит он. – Вам не стоит доводить себя до такого состояния.

– Хотел бы я видеть вас в моем положении! С кислородной маской на лице, принужденный к молчанию… Беззащитный. Если вы уберете этого типа, я сделаю все, что вы захотите! Все!

Мне достаточно одного взгляда, чтобы понять: Жером на него больше не злится.

Чистосердечное раскаяние – и Господин Мститель первым готов все забыть. Он медленно провожает Вальтера до дверей.

– Успокойте свою семью, мы навсегда избавим вас от злодея. Считайте, что вы вне опасности. И потом, кто знает, может, вы раньше выйдете из комы, чем предполагалось.

– …Правда?

– Мы способны на чудо.

– От имени всех моих родных, спасибо!

Мы смотрим, как он выходит из здания в темную ночь. Жерому не хочется злословить по этому поводу, мне тоже. Я наполняю стаканы, он включает кассету.


– Что это у вас такие мрачные физиономии?

Луи вырывает из рук Жерома письмо.


Старая сволочь!

Ты последуешь в могилу вслед за своей шлюхой. Ты, а затем и ее дубина-муж, этот дерьмовый актеришка, которому я собирался дать лучшую роль в театре. Эта стерва Лиза должна была меня слушаться. Я расправился с ней, расправлюсь с тобой и ее мужем. Лиза останется моей.


Сегодня утром, не обратив внимания на фамилию на конверте, ямашинально распечатал письмо, адресованное Луи. Сейчас он долго читает эти несколько строчек. Никто не верит его небрежной усмешке.

– Надо показать его полиции, Луи.

– Они опять устроят мне допрос, который ничего не даст. Это уже не первое письмо.

Письмо отпечатано на лазерном принтере, каких тысячи, да и текст не содержит ничего нового.

– Но он угрожает вам смертью, – говорит Матильда. – Луи, доставьте мне удовольствие, отправляйтесь немедленно и без разговоров в комиссариат.

– Мерзавец, написавший это письмо, не имеет никакого отношения ни ко мне, ни к смерти Лизы. Это психически больной человек, читающий слишком много газет. Вам не кажется странным, что он появился в тот момент, когда «Сага» добилась успеха?

– Похоже, что он хорошо информирован.

– Это все из-за того придурка-актера, который дал интервью.

Луи никогда не называет его по имени, только «актером».

Если бы Лизу увел наемный убийца, бухгалтер или мануальный терапевт, Луи никогда бы не проявил столько презрения. Поскольку Матильда продолжает настаивать на том, что нужно предупредить полицию, он уходит в плохом настроении, держа в одной руке письмо, а в другой – плащ. Мы молча беремся за работу, словно реальный мир внезапно обрушился на нас. Из-за того, что мы постоянно скрываемся за стенами вымысла, в мире, где являемся абсолютными хозяевами, мир реальный кажется нам невероятно далеким. И диким. Он не подчиняется никакой логике, никаким законам драматургии. С точки зрения правдоподобия, реальность не вызывает никакого доверия, но никто ничего не делает, чтобы хоть что-то изменить в ней. Нужно, наверное, специально подобрать сценаристов, чтобы они придумали нашу будущую историю.

Тем не менее…

Учитывая то, что я способен сейчас родить, я только ускорю приближение хаоса. Даже не знаю, граничит ли то, что я пишу, с абсурдом или просто с бредом. Матильда и Жером иногда задаются вопросом, не поехала ли у меня крыша. Старику нравится все, что я пишу. Он считает, что «Сага» должна нестись на всех парусах, преодолевать сумасшедшие бури и в один из июньских вечеров оказаться в порту назначения. Если то, что я пишу, зависит лишь от границ моего воображения, то я со злорадным удовлетворением раздвигаю их, чтобы они не мешали мне действовать. В трех последних сериях у меня появлялся и говорил сам Бог, я воссоздал пропавшую героиню и всерьез подумываю высадить на Землю нескольких инопланетян. Это будут не зеленые человечки с огромными глазами и антеннами на макушке, а существа, похожие на людей, ничуть не страшнее, чем обычный человек с улицы. Мои инопланетяне будут добродушными и человечными. Старик находит эту идею слишком экстравагантной и даже рискованной. Но, как всегда, одобряет ее. «Больше у нас никогда не будет такой свободы», – не устает повторять он.


Оказывается, владыки мира сего тоже способны проливать слезы. Очевидно, сказывается накопившаяся усталость. Я открыл шкаф, чтобы достать чистую рубашку, и неожиданно громко разрыдался, просто так, сам не знаю почему. Через несколько минут я успокоился, глубоко вздохнул и все снова стало нормальным. На моем автоответчике мигает цифра 41, это сегодняшний урожай звонков. Я прослушиваю сообщения на тот случай, если Шарлотта решила за хорошее поведение смягчить мне наказание. Но на пленке ее голоса нет.

Как всегда вечером по четвергам не знаю, чем заняться. Мне не хочется оставаться дома, но и не хочется видеть людей, которые будут говорить со мной о «Саге». Наша контора – единственное место в мире, где после работы никто не говорит о сериале. Но сегодня, в чудный весенний вечер, мне хочется побродить одному по опустевшим улицам.

Авеню Опера. Я останавливаюсь возле каждой витрины туристических агентств, предлагающих любые путевки. Остается только выбрать. Токио. Остров Маврикия. Вера-Крус. Рим. Нью-Йорк. Множество стран, где вас ждут живописные пейзажи, сказки, легенды. Однако название Осло на рекламной афише не вызывает у меня полета фантазии. Я просто представляю место, где люди живут спокойно и никогда не лгут. Место, где люди говорят «да», когда хотят сказать «да». Здания, не загораживающие панораму. Бары, где можно безопасно проводить время. Женщину, думающую только о настоящем. Чистый и светлый номер в гостинице. Может, на будущий год я туда съезжу.

Прохожу мимо касс Лувра и присаживаюсь у пирамиды.

Вдали уже закрывают вход в Тюильри.

Иду дальше вдоль Сены.

В нескольких шагах от Нового моста четверо бродяг расположились перед витриной большого магазина. Я замедляю шаг. проходя мимо них. По одному огромному телевизору демонстрируют художественный фильм, по другому – документальный, но все взгляды прикованы к тем светящимся экранам, где снуют немые персонажи «Саги». Парни отпускают непристойные шуточки, потягивая дешевое красное вино.

На улицах очень мало автомобилей.

Не могу поверить, что отчасти это из-за меня.

Сам, не заметив как, оказываюсь на левом берегу Сены. Площадь Одеон словно вымерла. Только билетерши из кинотеатров прохлаждаются у рекламных щитов.

Кафе на бульваре Сен-Жермен полно людей. Захожу, чтобы выпить пива. Официант откупоривает бутылку, не сводя взгляда с экрана, и ставит ее на стойку, не глядя на меня. Мордекай только что оплатил все аттракционы на ярмарке и собирается развлекаться на них один.

В том, как он садится на карусель, которая работает для него одного, есть что-то трогательное. Тысячи разноцветных лампочек горят для него одного. Какой-то клиент, стоящий рядом со мной, замечает вполголоса:

– Все-таки здорово иметь толстый кошелек!

В следующей сцене во второй раз за весь сериал появляется Фердинанд.

– А это кто такой?

– Приятель Брюно, подопытный кролик Фреда.

Сидя в одиночестве в какой-то богемной квартире, Фердинанд пишет письмо любимой женщине. Голос за кадром.

«Я не знаю, где ты, и поэтому вижу тебя повсюду. В метро, в которое сажусь, за дверями, которые распахиваю, на улицах, по которым хожу. Если бы ты знала, как это жестоко – видеть, как разветвляется улица и бояться выбрать не ту. Когда я звоню одной из твоих подруг, то уверен, что она лжет, что ты знаками ей показываешь, чтобы она не проговорилась. Когда я звоню какому-нибудь приятелю, то представляю, что ты в его постели, в нескольких метрах от телефона. Иногда я боюсь, что тебе плохо, но чаще всего боюсь, что тебе хорошо. С тех пор, как ты исчезла, я каждый день, прожитый без тебя, отмечаю на стене своей комнаты палочкой, и сейчас написал: ОТСУТСТВИЕ НЕХВАТКА НЕДОСТАЧА ЛИШЕНИЕ ОШИБКА ЗАБВЕНИЕ УПУЩЕНИЕ ПРОБЕЛ УДАЛЕНИЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ПРОПАЖА ДЕФИЦИТ. У меня осталось два или три синонима, чтобы продержаться еще несколько недель. Мне бы хотелось просто узнать, где ты, Шарлотта. Я так люблю тебя».

– А кто она?

– Говорят тебе, его подружка.

– Подлей-ка нам немного «Кот-дю-рона», Рене.

– А с тобой такого не случалось?

– Как же, было.

– Чего тогда спрашиваешь…

Иду пешком до Монмартра. У владельца бензоколонки на улице Асса тоже включен маленький телевизор. Мелькают последние кадры «Саги».

Жизнь входит в обычное русло, террасы кафе заполняются людьми, машины несутся по бульвару. Пытаюсь убедить себя, что это такой же вечер, как и остальные, даже если по пути к авеню де Турвиль я слышу обрывки разговоров, знакомые имена и слова, вышедшие из-под моего пера.

Тристан, похоже, скучает в одиночестве. Мне даже вначале показалось, что он выключил телевизор. Жером пошел в магазин за сахаром. Я спрашиваю у Тристана, что он думает о последней серии.

– Ваша четверка опять меня удивила. Иногда смотришь фильм как загипнотизированный, иногда думаешь: «Это черт знает что», но никогда не скажешь, что это нудно или прогнозируемо.

Я спрашиваю, как он воспринял появление Марии, сцены с которой смонтированы из старых кадров, хотя для него это не сюрприз, поскольку он тоже присутствовал при монтаже.

– То, что это подделка, совершенно не заметно, веришь, что она действительно вернулась. Потрясающе!

Для небольшого эпизода такой трюк подходит, но мы не должны злоупотреблять этим приемом, в конце концов, зритель поймет, что к чему. Было бы идеально, если бы настоящая Элизабет согласилась приехать и сыграть одну сценку, совсем небольшую. Она могла бы стать для нас «Special guest star» 8, как говорит Жером.

– Кроме того, сериал пора завершать, – продолжает Тристан. – И завершать, пока он пользуется успехом. Было бы идиотизмом растянуть его еще на один сезон.

Об этом можно не беспокоиться, у Сегюре такая идея даже не возникала.

– Шоколад, эскимо. Я взял порцию и для тебя, Марко.

Я предлагаю Жерому позвонить Элизабет Pea, чтобы узнать, как у нее дела. Луи записал номер телефона ее отеля.


Дело обстоит следующим образом. Фред больше не может довольствоваться мимолетными приездами Марии, ему нужно видеть ее рядом, живую, дотрагиваться до нее, иначе он грозит прекратить все исследования, что означает миллиарды потерянных жизней. Как-то ненастным вечером Фред превращается в доктора Франкенштейна и создает клон своей горячо любимой невестки. Он не сумел овладеть настоящей Марией, зато теперь у него есть ее копия, которая во всем ему подчиняется. Кто из нас не мечтал о чем-либо подобном? У Элизабет появился двухдневный перерыв в съемках фильма, и она с восторгом согласилась приехать и сыграть эпизод. Только ради нас и, конечно, ради девятнадцати миллионов поклонников. Сегюре едва не расцеловал нас, узнав, что Мария возрождается из пепла. Благодаря его поддержке, мы провернули операцию за несколько дней. Даже у НАСА не получилось бы быстрее. Эпизод, продолжительностью двенадцать минут, был отснят сегодня. Фреду в его лаборатории удается склонировать женщину, которую он всегда любил. Это существо из плоти и крови, как две капли воды похожее на оригинал. Единственное отличие: новая Мария по характеру очень послушна и не строит из себя недотрогу. Едва только клон превратился в женщину, как Фред тут же заперся с ней в своей комнате, чтобы предаться безумствам, о которых мечтал столько лет. Потом он расскажет Камилле и Брюно, что Мария вернулась и они заживут вчетвером еще более счастливо, чем до появления Каллахэнов. Готов поспорить, что эта история с клонированием приведет зрителей в восторг, а журналисты используют ее как «бомбу». Не избежать, конечно, анафемы ханжей и злой критики интеллектуалов. Было бы забавно развить идею о превращении любимых существ в рабов, но у нас нет на это времени, так как Элизабет должна улететь сегодня вечером. Перед отъездом она захотела пообедать с нами.

– Съемки фильма Ганса продлятся еще три недели, а мне уже сделали новое предложение. Вы возродили меня не только в «Саге», но и вернули вкус к жизни, к моей профессии. Я больше не мадам Пластырь. Не знаю, как вас благодарить.

Она смотрит на часы, не проявляя никакой нервозности. Видя, как она смеется и двигается, Матильда, Жером, Старик и я приходим к одной и той же мысли: мы дали возможность человеку почувствовать, что такое счастье.

Однако у счастья, как известно, короткий век.

Элизабет перестает улыбаться.

– Впрочем, я знаю, как вас отблагодарить, но, можете мне поверить, я бы предпочла сделать это по-другому. С самого начала обеда я хожу вокруг да около.

Внезапно она становится похожа на врача, который консультировал Вальтера и не знал, как сообщить, что у него рак.

– Думаю, вам никто не говорил о втором сезоне «Саги». – …?

– Втором… Что?

– Шесть основных исполнителей уже подписали контракт о том, что будут сниматься в продолжении сериала, но все остальные пока не в курсе. Я знаю об этом, так как Сегюре предложил мне вернуться. Они набрали вторую команду сценаристов, которая будет работать все лето, и о возвращении «Саги» объявят сразу после летних отпусков. У Жессики уже есть сценарий первой серии. Могу вас заверить, что все держится в строжайшем секрете, особенно от вас. Но раз мне нужно кого-то предать, то я предпочитаю предать Сегюре. Простите меня за такую неприятную новость.

Элизабет встает, смотрит на часы и берется за чемодан.

Даже не решается нас поцеловать.

– Они вас ненавидят, всех четверых.

Повернувшись, она выходит из ресторана.


На следующий день мы прекратили работу. Пока Луи не разузнает побольше об этой истории, нам нельзя ничего предпринимать. Каждый из нас захотел пережить этот первый удар в одиночку, и я провел весь день дома, в кресле.

В нашем контракте обусловлено, что никто, кроме нас, не имеет права работать над восемьюдесятью сериями «Саги», но ничто не мешает дирекции выставить нас за дверь и запустить продолжение сериала. Как мы могли быть настолько наивны, чтобы поверить в желание Сегюре завершить «Сагу»!

Да мы самые никудышные сценаристы в мире, раз не смогли предвидеть подобного поворота событий.

Ну и кретины же мы!

Придурки!

Сами во всем виноваты!

Позвонил Старик и сказал, что ему нужен еще день. На этот раз я несколько часов подряд просидел на скамейке в сквере. Хотя я и атеист, однако поплелся в церковь, надеясь найти там немного покоя.


Вся троица уже на месте. У Тристана на ушах наушники. Старик сидит на краю стола, и мы не в силах оторвать взгляд от рукописи в его руке.

– Как ты ухитрился раздобыть ее, Луи?

– Как мелкий воришка. Поздно вечером зашел в производственный отдел, подождал, когда все разойдутся, а потом несколько часов рылся повсюду, пока не нашел дискету в столе Сегюре. Сделал копию, а дискету положил на место.

Я спрашиваю, прочитал ли он первую серию.

– Конечно, я не смог сдержаться. Сделайте себе копии, и мы поговорим об этом через час.


Мы с Жеромом закончили читать одновременно и молча стали ждать Матильду. Никому не хочется заговаривать первым.

– Не скажешь, что читается с трудом, – произносит она. – Одно очко в их пользу.

– Даже более гладко, чем у нас, – говорит Жером.

– Профессионально.

– Выверено.

– Без сбоев.

Можно сказать и так.

При чтении этой серии я понял, что кража персонажей не самое страшное, что может случиться со сценаристом. Гораздо хуже, когда кто-то другой пытается идти по твоим следам и тщетно оставаться тебе верным. То же самое, что просить прощения за ошибки, которых не совершал.

Джонас становится своего рода героем, сознательным полицейским, и в два счета отправляет Менендеса в тюрьму.

Мордекай отдает все свое состояние бездомным детям.

Существо отправляют в центр реадаптации.

У Милдред случается выкидыш, но она быстро приходит в себя и возвращается в Штаты, собираясь сделать блестящую карьеру в университете.

Вальтер излечивается от рака, а Фред отныне занимается разработкой экономичного и экологически чистого двигателя.

Камилла вновь обретает вкус к жизни. Она мечтает о ребенке от Джонаса.

Увы, не все так прекрасно в этом лучшем из миров – пока в нем еще не удалось уничтожить всех отрицательных героев (надо же все-таки положительным героям с кем-то сражаться, чтобы продлить жизнь сериалу).

Брюно становится банковским грабителем. Это трагедия для Френелей и психологическая драма для Джонаса, вынужденного охотиться за своим шурином.

Эвелин превращается в настоящую стерву. Она невероятно ревнива и всю свою энергию тратит на то, чтобы поссорить большую и дружную семью Френелей и Каллахэнов.

Переизбыток новых персонажей. Некий Тед, известный программист, общается с Милдред через Интернет. Можно предвидеть, что это будет идеальный жених. Кристина – подружка Брюно, дрянная девица, несущая несчастье – балуется героином. Кроме них, есть еще: бойкий приятель Джонаса, делающий карьеру политика; красавица-принцесса из Ганы, ищущая любовь; неудачливый крупный промышленник, страдающий бессонницей, и многие другие.

– А как вы находите диалоги?

– Диалоги?

– Они немногословны.

– Удачны.

Удачны, как выстрел из ружья, когда все остальные аргументы уже исчерпаны. От диалогов несет искусственностью, все эти люди говорят на мертвом языке – языке бесцветном, фальшивом и плоском, который выражает все, что угодно, кроме того, что нужно. Искренность превращается в наивность, а наивность – в дебильность. Любая, немного возвышенная фраза становится высокопарной, а уличный жаргон превращается чуть ли не в мат. Резкость выглядит вульгарной, нежность – слишком слащавой.

– Что вы думаете об оригинальности?

– Оригинальности?

– Трудно сказать…

Нет, вовсе не трудно; Они кастрировали боевого быка и сделали из него рабочего вола. Во время чтения меня не покидало ощущение, что авторы старательно зашлифовали все острые углы наждачной бумагой. Нет ни одной неровности, предмет настолько гладок, что выскальзывает из рук. Пытаюсь представить этих несчастных, получивших приказ: «Только не делайте то, что вам взбредет в голову! Только не делайте то, что вам взбредет в голову!». В том современном мире, который они нам показывают, никогда не было Фрейда и Маркса, его равновесие не нарушал сюрреализм, он не истекал кровью при фашизме и уж, конечно, не ввергнет нас в великий хаос в конце этого века.

Я не уверен, что наша «Сага» намного лучше, но мы хоть пытались что-то сказать.

– Больше вам нечего добавить? – спрашивает Луи.

Нет, нечего или, наоборот, слишком много. Можно кричать, что это подлость, предательство, можно разыгрывать mater dolorosa 9. Можно переходить от возмущения к огорчению и от огорчения к презрению. Но на самом деле все испытывают отвращение.

– Юридически мы бессильны. Наши права распространяются только на серии, предусмотренные контрактом. Это моя ошибка, – говорит Луи.

– Ничего подобного. Разве кто-нибудь из нас мог предвидеть в тот день, когда мы впервые здесь встретились, что станет с «Сагой»?

В конце концов, «Сага» выполнила свою роль: помогла нам завоевать положение и даже принесла денег. Мы отлично развлеклись, и у нас появилась работа на два года вперед. Позднее, когда мы станем старыми и больными, нам достаточно будет посмотреть хоть одну серию «Саги», чтобы вспомнить часть своей юности.

– Вы снова сочтете меня сентиментальной, но больше всего мне жаль наших героев. Все, кого мы любили, станут мерзавцами.

– Можете назвать меня циником, – говорит Жером, – но попытайтесь представить, как они теперь наживутся.

– Знаю, что сойду за обычного демагога, – говорю я, – но мне больше всего жаль девятнадцать миллионов телезрителей, веривших нам до сих пор. Вы когда-нибудь видели сериал «Миссия невыполнима»?

До чего же разная реакция: от тоскливого ворчания Тристана до категорического «нет» Матильды.

– С каким напряжением я смотрел в детстве тридцать первых серий. Мне казалось, что внутри у меня все переворачивается, когда я слышал музыкальную заставку, и я бы убил отца и мать, если бы они помешали мне смотреть телевизор. Именно из-за этого сериала я и захотел стать сценаристом. И вот как-то сентябрьским вечером начали транслировать четвертую часть. Та же музыка, та же интрига, те же актеры, и в то же время все другое. Какое-то дерьмо. И никто не смог объяснить бедному мальчугану, куда пропало то волшебное зрелище, которое он считал самым прекрасным в мире. Много лет спустя я где-то прочитал, что право на сериал перекупил «Парамаунт» и, воспользовавшись тем, что постоянная команда сценаристов ушла в отпуск перед началом четвертого сезона, все изменил. Машина сломалась, хотя это не помешало им снять несколько десятков серий, о которых теперь никто не вспоминает.

Тристан аплодирует моей маленькой речи, не переставая следить за метеосводкой.

– За время своей работы я получил столько оплеух, – говорит Старик, – что теперь меня ничем нельзя пронять. Но на этот раз у меня сложилось впечатление, что мы нашли своих учителей.

– … ?

– Что?

– Луи! Ты действительно считаешь, что это хорошо?

– На первый взгляд это обычный дурацкий сценарий, который и выеденного яйца не стоит. Но когда в нем обнаруживаешь хорошо замаскированную идеологическую базу, то хочется рукоплескать их гениальности.

В наших рядах воцаряется растерянность. Но Луи и не собирается шутить.

– Можно сказать, что они работают на уровне подсознания.

– Как 25-й кадр?

– Вот именно. В безобидные перипетии сюжета они заложили зачатки идей, распознать которые невозможно, но которые действуют на подсознание зрителя.

– Луи, ты свихнулся! Это от шока…

– Хотите примеры? История Кристины – чистой воды пропаганда о вреде наркотиков в наименее раздражающем виде. Новые исследования Фреда показывают, что любые экологические законы имеют свои пределы. Страдающий бессонницей промышленник – это попытка оправдать безработицу и возможность восстановить репутацию пошатнувшегося либерализма.

Мне немного трудно следить за его мыслью. Но Луи, кажется, убежден в своей правоте.

– А вы заметили, как они обыграли «дробление» населения?

– Что?

– Дробление – это явление, заключающееся в изоляции людей. Человек заказывает обеды домой, болтает с подружкой по Интернету, все время проводит у телевизора, живет как улитка в раковине, что считается чуть ли не главной добродетелью, и боится выходить из дома, так как улицы полны опасностей.

– Ты смеешься, Луи. Я не заметил ничего подобного.

– Именно этого они и добиваются, но я считал вас более проницательными. Только не говорите, что вы не оценили по достоинству типа, окончившего Институт политических наук.

Совершенно не представляю, о чем он говорит.

– Вначале я даже не понял, зачем они его ввели, но потом догадался, что его значение будет постепенно расти. За три серии из него сделали ответственного руководителя – амбициозного, но в то же время бескорыстного. Всего за три серии! И обыграли это настолько талантливо, что я позавидовал. Он обладает и чувством юмора, и небольшими недостатками, делающими его человечным, и моральными принципами – в общем, отличным парнем. Если этот персонаж был создан не для того, чтобы примирять массы с политикой властей, то остается только пожалеть об этом.

– Бред! Бред-бред-бред-бред!

Я тоже хотел бы присоединиться к Жерому и сказать, что это бред, но в примерах Луи есть что-то тревожащее. То, каким образом Сегюре пытается отобрать у нас «Сагу», не имеет ничего общего с рейтингом или большими деньгами. Давно известно, что телевидение – главное оружие власти, и нет ничего удивительного в том, что государство вмешивается в творческий процесс, когда политика уже давно никого не интересует.

– Можете считать меня параноиком, но я уверен, что на роль бывшего студента они возьмут актера, чья внешность соответствует представлению об идеальном кандидате в президенты.

Поскольку Жером продолжает считать, что Луи несет чушь, тот безжалостно наносит ему последний удар:

– Если мне скажут, что сценарий 81-й серии был написан во время последнего заседания Совета министров, я ничуть не удивлюсь.

Жером хватается за грудь, словно его пронзили стрелой, и падает навзничь на диван. Я не совсем понимаю, что ему так не нравится в доводах Луи, если не считать вполне естественных преувеличений, как у любого человека, чье воображение слишком разыгралось.

– Девятнадцать миллионов зрителей, дети мои, девятнадцать миллионов!

– С тобой мы уже ничему не удивляемся, Луи, однако слышать от тебя о государственной пропаганде, сказках Биг Бразера и телевизионном оболванивании – это уже слишком! Прямо политический триллер пятидесятых годов!

– Я понял этот текст именно так и никому не навязываю свое мнение. Очевидно одно: мы породили чудовище. А будет ли оно служить теперешней власти, торговцам ванилью или спровоцирует новый кризис, не имеет значения. Из этого дерьма нам уже не выбраться.

Молчание.

Матильда, стараясь не привлекать к себе внимания, закуривает сигариллу. Взглядом она спрашивает меня, что я об этом думаю, и я гримасой отвечаю, что ничего не понимаю.

Тристан по-прежнему смотрит телевизор. Жером интересуется, что же теперь делать.

Вопрос повисает в воздухе. Нам остается только что-то придумать, поскольку это наша профессия.

Все принимаются ломать голову, словно речь идет о решающем эпизоде «Саги».

– Если у кого-нибудь есть идея…

Идея, черт возьми! Единственная идея, чтобы помочь нам выбраться из ловушки, в которую мы сами себя загнали. Идея, чтобы показать, кто на борту хозяин.

– Я кое-что придумал, – не разжимая губ, произносит Луи.


Делая вид, что ничего не случилось, мы покорно принялись за работу. Ален Сегюре, с каждым днем становящийся все доброжелательнее, попросил нас особенно тщательно сделать пять последних серий. Он хочет, чтобы конец сериала произвел фурор и навсегда остался в памяти народа. «Сага» умрет естественной смертью, но эта смерть будет достойной!» – сказал он. И добавил, что квоты на французские постановки перевыполнены, цель достигнута и дело закрыто. Он восхищает меня своим потрясающим апломбом, своей великолепно скрываемой двурушностью. У него даже хватило наглости заявить, что если у кого-либо из нас есть предложения по поводу нового сериала, то он с удовольствием рассмотрит их во время отпуска. Думаю, следует воздать должное его скрытности: продолжение «Саги» почти готово, но узнать эту тайну намного сложнее, чем ограбить Французский банк. Даже если порой Сегюре и ведет себя как домохозяйка из Вара, он никогда не забывает о блестящем будущем, обещанном ему в Национальной школе администрации.

Чтобы удовлетворить его желания и показать, что тоже заботимся о качестве, мы изменили свой стиль работы, максимально пользуясь массой средств и временем, предоставленным в наше распоряжение. Мы исписываем в два раза больше страниц, чем нам нужно для каждой серии. Любой эпизод разрабатывается в трех-четырех вариантах, и все они снимаются, чтобы было что выбрать при монтаже.

Сегюре и Старик, трудясь рука об руку, целыми днями просиживают у Вильяма, обсуждая каждый кадр и стараясь отобрать лучший. Сегюре, удивленный тем, что вновь контролирует «Сагу», в конце концов пристрастился к творчеству. Как настоящий сценарист он теперь умеет обосновать, почему выбирает ту или иную из предлагаемых ситуаций. Например, Фред разработал новое изобретение, которое способно:

1. Спасти мир.

2. Низвергнуть его в хаос.

Сегюре склоняется к первому варианту, объясняя, что апофеоз вовсе не означает Апокалипсис. Первая ситуация приводит нас к новой альтернативе.

Чтобы спасти мир, Фред должен:

1. Пожертвовать дорогим ему существом.

2. Заключить союз с оккультной силой, которая предоставит ему необходимые средства для исследований.

Сегюре возмущен. Пожертвовать дорогим существом? Об этом не может быть и речи! Никто бы не поступил так, чтобы спасти миллиарды неизвестных людей. Несмотря на риск, принимается вариант 2. Оккультная сила, это:

1. Сверхмогущественная политическая организация, стремящаяся усилить противоречия между Севером и Югом.

2. Секта милленаристов, которая хочет во что бы то ни стало подготовить человечество к великому хаосу 2000 года.

3. Сказочно богатый Мордекай, пытающийся придать смысл своей жизни.

4. Лобби защитников Высшей Мудрости, которое хочет навести ужас на местную власть.

5. Экономическое сообщество, тоскующее по холодной войне.

6. Объединение фанов ролевых игр, считающих Землю театральной сценой.

Во имя домохозяйки из Вара, рыбака из Кемпера и безработного из Рубе единственным приемлемым вариантом признается 3, и именно он затем снимается. Так же тщательно Сегюре проверяет и другие интриги, считая теперь, что нам повезло заниматься таким интересным делом.

76-я серия побила все рекорды по рейтингу, установленные на французском телевидении даже в те времена, когда зритель смотрел всего один канал. В эпоху, когда все превращается в культ и миф, «Сага» тоже не избежала подобных ярлыков. Еще до того, как была показана последняя серия, уже появилась книга о сериале. В ней рассказывается о нашей четверке, и хотя там нет ни слова правды, такое внимание показалось нам лестным. Помимо исторического экскурса и портретов каждого действующего лица, в книге есть глава, посвященная анализу типичного Человека «Саги». По мнению автора, благодаря «Саге» возникли «новый характер», «образ жизни» и «отношение к миру». Человек «Саги» близок всем, поэтому у него нет идеалов, и однако все его мысли могут быть выражены одной фразой: кто был ничем, тот станет всем. Он ищет в любой ситуации юмор, и это, пожалуй, лучше всего его характеризует, поскольку драмы и проблемы пробуждают в нем стремление к убийству. Однако он не переносит циников. В повседневной жизни часто исповедует сюрреалистические идеи, которые мы слишком быстро похоронили. Человек «Саги» убежден, что в конце этого века подлинно революционным может быть только счастье. Он не сторонник моногамии. Пьет много чая и умеет готовить прекрасные овощные блюда. И, разумеется, пользуется духами с запахом ванили.

Я не мог не испытывать волнения при чтении этих страниц, но не представлял, стоит ли нам гордиться, что мы породили подобное детище. Возможно, в этом есть доля правды, но я всегда захожу в тупик, когда мне нужно что-нибудь анализировать или синтезировать. Так было и в детстве – на уроках французского я всегда получал 18 баллов за сочинение и 2 балла за анализ текста. Что касается «Саги», то я один из четырех типов, находящихся в самом невыгодном положении, чтобы ее оценивать.


Недели проносятся с бешеной скоростью, серии 77, 78 и 79 прошли одна за другой, и я даже не обратил на это внимания. В ожидании освобождения, которое должно наступить двадцать первого июня, я безропотно подчинил себя «Саге», начиная с того, что забыл о своей личной жизни Шарлотта так и не откликнулась на мой призыв, хотя я не знаю, услышала ли она его? Может, она сейчас далеко, в стране, где нет телевидения, спутниковых антенн, телефона, или там, где жизнь похожа на ту, которую показывают в рекламе. Совсем недавно я даже начал молиться, чтобы она вернулась. А потом задумался, почему я так поступил? Мне показалось, что после того, как Бог стал одним из моих главных героев, у меня с ним возникла некоторая близость (я ведь очень старался, когда писал для него диалоги – Бог не может говорить лишь бы что). Я попросил его вернуть мне Шарлотту или указать путь к ней, взамен я пообещал сделать его элегантным, изящным и исключительно современным в глазах всех девятнадцати миллионов зрителей. Он бы от этого только выиграл: разве можно сравнить число его поклонников, посещающих воскресную церковь, и число моих, смотрящих сериал вечером по четвергам.

Сегодня я уже сожалею, что торговался с ним как бродячий торговец. Он не только не сделал ничего, чтобы привести меня к женщине, которую я люблю, но, боюсь, решил еще больше отдалить ее от меня Я сделал все, чтобы превратить ее отсутствие в шутку, но эта шутка меня больше не забавляет. А после двадцать первого июня Шарлотта будет нужна мне как никогда. Утром двадцать первого я сойду на незнакомый берег, стану наконец сценаристом, но какой ценой?

Решив не сдаваться, я применил радикальный способ, чтобы предупредить выходки моего либидо. Сам Сегюре не нашел бы столь блестящего выхода из положения. Я рассмотрел два возможных варианта:

1. Мастурбация.

2. Половой акт.

Вариант первый, на первый взгляд наиболее подходящий, лишь заглушил бы чувство неудовлетворенности и, следовательно, заставил бы потерять драгоценное время. Вариант второй сразу же требовал уточнений:

а) со старой знакомой;

б) со случайно встреченной женщиной;

в) с профессионалкой.

Я как-то уже попробовал вариант «а», и больше у меня нет никакого желания к нему возвращаться. Поскольку я сценарист, то с величайшей осторожностью отношусь к случаю, поэтому вариант «б» отпадает сам собой.

– Только не говори, что пойдешь к проститутке!

– А вот и пойду!

– Но… Даже в шестидесятых годах перестали ходить к проституткам.

Жером не может прийти в себя от изумления. Он смотрит на меня как на:

а) тоскующего по временам, навсегда канувшим в лету;

б) стыдливого извращенца;

в) героя.

Или как на смесь всех трех сразу, ни на мгновение не веря, что мною движет профессиональное любопытство.

– Послушай, а если тебе придется описывать падение Римской империи, ты что, напялишь на себя тогу?

– Быть с проституткой – совсем другое дело. Это, пожалуй, самая отработанная ситуация в мире. Подмигиваешь, договариваешься, узнаешь тариф, поднимаешься в какую-нибудь квартиру, где тебя ждут отстающие от стен обои, бесчувственные губы, разочарование после коитуса. Затем кладешь купюру на край стола и сматываешься.

– Не похоже, чтобы ты ходил к проституткам.

– И однако ходил.

– Ну и как?

– Все происходит достаточно естественно, но поражает психология действующих лиц. Я не почувствовал себя потом настолько мерзко, как рассказывают, но и не представлял, что меня начнут мучить угрызения совести, как только я выйду из комнаты. Внезапно я понял, что во всем этом грязном действе было немного и альтруизма, доброжелательности к клиенту. Несмотря на банальности, которые говорила эта девица, ей удалось внушить мне, что она занимается этим ради меня. Ради нас, парней. Выполняет своеобразную миссию. Через это надо пройти, чтобы поверить, но я говорю, чистую правду. Если бы я в каком-нибудь эпизоде описал великодушную проститутку, мне бы никто не поверил. Тем не менее это так.

– Слишком неправдоподобно.

– Поэтому я и не стану об этом писать. Пусть проститутки хранят свой секрет для тех бедолаг, кто постучит в их дверь, а все остальные об этом никогда не узнают.

Я махнул рукой на свою личную жизнь, в конце концов осталось ждать не больше двух месяцев. Да и вообще, так ли уж важно иметь личную жизнь, когда тебе доверяют и следуют за тобой девятнадцать миллионов зрителей. Доверяют… Доверяют… Это доверие смущает меня. Я не тот человек, которому можно доверять. Очевидно, именно мысль о доверии пугает меня, когда я представляю себя в роли отца. Бесконечное доверие ребенка. Это такое чистое чувство, что ты перестаешь спать по ночам, боясь совершить ошибку. Я никогда никого не просил доверять мне.


За эти два месяца нам пришлось пережить одно приятное событие. Потрясающее событие. Одно из тех, ради которых стоило браться за «Сагу». Все началось как дурная шутка, и никто не может сказать, чем все закончится. Это случилось в день святого Марка, двадцать пятого мая, но подарок достался не мне, а Жерому.

Накануне я поехал в аэропорт встречать Дюну, хотя Лина и недоумевала, почему столько шума вокруг третьестепенного персонажа. Тем не менее Сегюре без малейшего возражения незамедлительно оплатил все расходы, убежденный, что это наш последний каприз. Когда я увидел Дюну, выходящую из самолета, то понял, что она и есть воплощение нашего каприза. Потрясающе красивая. По дороге из аэропорта моя рука, сжимавшая рычаг передач, задела ее бедро, и я получил доказательство, что рядом со мной существо из плоти. И что на самом деле она не каприз, не мираж, а самый настоящий соблазн. Женщина-соблазн.

– Вы… гм… Я хочу сказать… Вы… Вы говорите по-французски?

– Я постепенно забываю его с тех пор, как уехала моя соседка по квартире. Она была родом из Германтов и говорила длиннющими фразами. Забавно, не правда ли?

Я понимающе хихикнул, недоумевая, что же тут забавного. Этим же вечером я заглянул в словарь. Похоже, ее слова имели отношение к Прусту.

– Так вы актриса?

– О, нет. Я заканчиваю диссертацию по японскому языку в университете штата Монтана. Подруга одной моей подруги увидела объявление вашего агентства по найму актеров. Там говорилось, что ищут актрису на какую-то роль во французской мыльной опере. Подруга сказала мне: «Оона, им нужна именно ты!». Она тоже из племени хопи, но агентство выбрало меня. Честно говоря, я даже не пыталась понять, почему им была нужна такая девушка, как я, но согласилась, так как мне обещали заплатить столько, сколько я получу за два года, подрабатывая в пиццерии. Я честно предупредила их, что я не актриса, но они ответили, что это не имеет никакого значения. Главное, что я существую.

– Нам всем очень хотелось, чтобы вы существовали…

– В вашем сценарии есть фразы на японском?

– Вряд ли.

– А эта Дюна действительно должна уметь бросать бумеранг?

– Уверен, вы это умеете.

– Никому не расскажете?

– Клянусь.

– Я сказала, что умею, но на самом деле научилась позднее, раз уж это необходимо для роли. Впрочем, я не жалею. Это очень чувственный жест и прекрасное развлечение в одиночестве!


Пока она принимала душ и переодевалась во что-нибудь «более европейское», я ждал ее в холле отеля. Перед тем как отвезти ее на студию к Сегюре и режиссеру, я спросил, не хотела бы она встретиться со сценаристами.

– Почему бы и нет? В конце концов, они больше всех знают о Дюне.

– Особенно Жером, это он придумал вашу героиню.

– Вы считаете, что я… как это вы говорите по-французски «сделаю дело»?

Матильда и Луи с нетерпением ожидали нас, сгорая от любопытства, как дети. Увидев Дюну, Тристан шепнул мне, что его брат не устоит. Да и мы все подумали то же самое.

А потом вошел и он, нагруженный бумажными пакетами, с двухдневной щетиной на лице, в дырявой куртке и жутко вытертых джинсах.

– Этот поляк совсем свихнулся. Двадцать монет за коробку «Смеющейся коровы» 10, а литр кагора стоит у него как коньяк! Продолжая ворчать, он поставил пакеты, не глядя по сторонам.

– Во Франции тоже есть «Смеющаяся корова»? – с любопытством спросила Оона.

Жером обернулся. К ней.

Наступила абсолютная тишина.

Скорее брюнетка. С длинными волосами, жесткими, как проволока.

– Оона, познакомься с последним членом нашей команды. Это Жером.

– Очень рада, – сказала она, протягивая руку. – Если я правильно поняла, то именно благодаря вам появилась Дюна, а я очутилась здесь. – … ?

У нее должны быть синие глаза и матовая кожа с легким медным оттенком, как у индианок, и потом…

– Ты не хочешь поздороваться с Ооной, Жером?

– … Оона?

Улыбка… неуловимая, как у гейши. Ноги от ушей, небольшая грудь. Тоже с медным оттенком.

– Я подхожу на роль Дюны? – … ?

– Скажи ей, что она будет потрясающей Дюной, Жером.

Каждый ее жест говорит об искренности, ее лицо – открытая книга, а смех напоминает журчание ручейка.

– Кто-нибудь может показать мне сценарий? Я его еще не читала.

– Вам нужно будет заехать на студию после обеда, а затем вы сможете целый вечер учить к завтрашнему дню диалог.

– Подумать только, что еще вчера я разносила гамбургеры и, улучив свободную минутку, переводила хайку, а сегодня я в Париже и собираюсь играть в Катрин Денёв! Поистине, наши мечты материализуются.

По-французски говорит с небольшим акцентом. В определенных ситуациях, по неизвестной причине, переходит на японский. Иногда цитирует Шекспира. Кроме того, она должна уметь бросать бумеранг.

– Я отвезу вас на студию, – сказала Матильда.

Дюна пошла вслед за ней, но перед дверями с улыбкой обернулась.

– Только не бросайте меня одну в Париже! Если ни у кого нет желания заниматься Ооной, позаботьтесь о Дюне!

Затем они ушли.

Такой девушки не существует…

Жером сел на диван.

– Сколько людей на этой чертовой планете?

– Шесть миллиардов.

– Знаете, у нас лучшая в мире профессия.


Если не считать истории с другом, встретившим девушку своей мечты, за эти два месяца не произошло ничего особенного. Но кто не утрачивает представления о времени, когда начинает обратный отсчет?

Чтобы никто об этом не забывал, Старик отмечал каждое утро мелом на дверях количество дней, отделявших нас от двадцать первого июня. Съемки 80-й серии закончились за восемнадцать дней до двадцать первого числа, но я пришел в себя только сегодня, когда остается всего три дня.

Несмотря на поздний час, Луи и Сегюре все еще в монтажной, им нужно уладить последние разногласия по поводу 21-го эпизода, в котором Брюно должен умереть. Сегюре не желает, чтобы кто-нибудь умирал, он считает, что это запятнает репутацию «Саги». Негодяй забывает добавить, что все актеры уже подписали контракты на второй сезон и Брюно должен стать одним из главных героев.

В три часа утра я вижу, как Сегюре проносится по коридору, даже не заглянув в нашу комнату. Старик и Вильям вскоре присоединяются к нам. Луи вымотан до предела, он потягивается, затем ополаскивает лицо холодной водой. Вильям устало вздыхает и закуривает сигарету.

– Он терзает нас с этой чертовой 80-й серией вот уже две недели, – говорит Старик. – А точнее, шестнадцать дней. Маэстро был более великодушен. Из всех вариантов Сегюре выбирает самый бледный, самый бессмысленный, самый комильфо.

– Вы закончили монтаж?

– Коробка почти заполнена, – говорит Вильям.

– И на что похожа эта коробка?

– На здоровую видеокассету. В следующий четверг в 20.40 ее поставят в аппарат – и поехало…

– Это будет конец путешествия, – замечает Луи.

Конец путешествия. Мы часто говорили об этом, но только сейчас эти три слова вплотную приближают нас к реальности.

Матильда уже вернулась домой. Жером набивает своими вещами большие спортивные сумки. Сегодня вечером они с Тристаном переезжают отсюда. Жером решил поселить брата в более комфортабельном месте, пока он будет готовить их переезд «туда». Я уже начинаю скучать по братьям Дюрьецам.

– У нас с Вильямом еще есть работенка, – говорит Луи. – А вы можете завтра отдохнуть.

Мы договариваемся встретиться здесь послезавтра, двадцать первого июня, в тринадцать часов, чтобы еще до вечера посмотреть, что получилось из 80-й серии.

Старик и Вильям возвращаются в монтажную. Мы с Жеромом немного наводим порядок, чтобы привести помещение в божеский вид. Еще никогда мы не двигались так быстро, еще никогда столько не молчали. Больше мы никогда не придем сюда ночью. Никогда не достанем из холодильника водку, не свесимся из окна со стаканом в руке, вслушиваясь в тишину. Никогда. Я подметаю пол, Жером вытряхивает пепельницы и завязывает мешок с мусором. Мне не хочется встречаться с ним взглядом, как, впрочем, и ему.

Я помогаю Жерому поставить на ноги полусонного Тристана. Он спрашивает, куда они направляются, и Жером отвечает:

– В отель «Георг V».

Перед тем как выйти в коридор, Тристан в последний раз бросает взгляд на свой диван и на мерцающийэкран телевизора.


Четверг, 21 июня. 14 часов 30 минут.

Наша комната опустела. Больше нет ни компьютеров, ни столов, ни стульев, ни диванов, ни кофейного автомата – ничего нет. Осталась лишь видеоаппаратура. Запах жавелевой воды смешивается с запахом фиалок.

Девяносто минут 80-й серии проходят в полной тишине. Никто не произносит ни слова. Только Жером аплодирует в конце, заглушая музыкальную заставку. Матильда, сидящая на полу, украдкой вытирает слезу в уголке глаза. Старик спрашивает, что мы думаем об увиденном, но никто не осмеливается ничего сказать. Серия снята очень близко к тому варианту, какой мы придумали все вчетвером во время наших тайных собраний. Зачем говорить что-то еще после столь ужасного зрелища.

Мы договариваемся встретиться на прощание в нашем кафе в половине девятого, прямо перед началом сериала. Это уже будет настоящее прощание. А перед этим каждого из моих коллег ждет сведение счетов. Логическое завершение многих недель мозговой атаки. После чего они с легкой душой разъедутся кто куда. Поскольку мне одному нечего делать днем, я предлагаю Матильде проводить ее или хотя бы подождать в кафе.

– Вы очень любезны, Марко, но будет лучше, если я пойду одна. Вечером расскажу, как все прошло.

– Только не дайте ему заморочить вам голову, – предостерегает ее Жером. – Я прямо чувствую, как у вас дрожат ноги.

– Не беспокойтесь, Жером, партия, которую мне предстоит сыграть, мелочь, по сравнению с вашей.

– Мне абсолютно нечего делать. Теперь на сцену выходит сам Мститель.

Сколько раз мы переписывали эту безумную пьесу, которая будет разыграна в ближайшие часы. Места в партере стоят дорого, и я жалею, что не посмотрю ее. Как и Матильда, Жером хочет самостоятельно закончить свою партию.

Оказавшись на улице, мы расходимся в разные стороны. Некоторое время я иду рядом с Луи по направлению к Дому Инвалидов. Спрашиваю, в каком часу отправляется его поезд. Он достает билет, чтобы проверить.

– В 21.15. В Риме я буду ровно в десять утра.

Завидую, что он покинет корабль еще до того, как тот подойдет к пристани. Заметив второй билет, торчащий у него из кармана, интересуюсь, едет ли он один.

– А, этот? Это билет в театр.

– В театр?

– Спектакль начинается в половине восьмого. Я пробуду там не больше десяти минут, а потом присоединюсь к вам в кафе.

Мы молча пересекаем эспланаду и расстаемся перед зданием Палаты депутатов.

– До вечера, Марко!

– Не будьте с ним слишком суровы!

Но он уже меня не слышит.

Я остаюсь на набережной Сены в полном одиночестве, не представляя, чем заняться до вечера. Если бы мне удалось отыскать до завтрашнего утра Шарлотту, то все последующие дни были бы не такими мрачными. Остается надеяться лишь на случай. А я ненавижу случай. Что делать, профессиональный недостаток.

КАК БУМЕРАНГ

1. Жером

Сколько оставляют на чай парковщику в «Рице»? Вот вопрос, который Совегрэн все еще задает себе, хотя сам же находит его смешным, так как с некоторых пор стал стоить более шести миллионов долларов. Так и не разрешив сомнений, он протягивает типу в ливрее пятьдесят франков, входит в отель и останавливается у стойки администратора.

– Месье Сталлоне у себя?

Администратор снимает трубку с вежливой улыбкой на губах.

– К месье Сталлоне посетитель… ваше имя…

– Ивон Совегрэн.

– Все в порядке, – говорит администратор, опуская трубку. – Вас проведут.

Он делает знак дежурному по этажу. Совегрэн следует за ним к лифту, поднимается на второй этаж, идет по коридору. Через несколько секунд он впервые встретится с ним. Мужчина лет шестидесяти встречает его с широкой улыбкой.

– Присаживайтесь. Я секретарь Слая, он выйдет через минуту.

Совегрэну знаком этот голос, секретарь несколько раз звонил ему из Лос-Анджелеса в Париж, чтобы договориться о встрече. Совегрэн делает ему комплимент за безупречный французский.

– О, я говорю далеко не так хорошо, как хотелось бы. Я всегда обожал Париж и готов на все, чтобы чаще бывать здесь. Кстати, вы в курсе, что Слай ни слова не говорит по-французски?

– Ничего страшного. Месье Сталлоне долго пробудет во Франции?

– Он собирается обсудить один проект со Стивеном Спилбергом, у которого сейчас съемки в Версале. Слай решил воспользоваться этим, чтобы объявить французским журналистам о «Борце со смертью-2». Именно поэтому он пожелал встретиться с вами. Мы благодарны, что вы можете уделить нам несколько часов.

– Ну что вы, это мелочь.

В комнату заходит сияющий Сталлоне, застегивая на ходу рубашку. Он в маленьких круглых очках и бежевых брюках. Пожав руку Совегрэну, предлагает ему бокал вина, разыгрывая из себя хозяина дома. Кивком головы дает понять секретарю, что хочет остаться наедине с гостем. Совегрэн хорошо понимает по-английски все, что говорит Сталлоне, так как тот медленно произносит слова.

– Я уже давно хотел встретиться с создателем Мстителя, но вы знаете, как это бывает. Механизм запускается – и кроме фильма ты уже ни о чем больше не думаешь. Скажите, вы были на премьере в Нью-Йорке?

– Да.

– И мой секретарь не организовал нашу встречу?

– Вы были очень заняты рекламой фильма.

– Ба-ба-ба… Все нужно делать самому. Примите мои извинения, месье Совегрэн.

Они снова обмениваются рукопожатием, на этот раз более теплым.

– Мои сценаристы закончили работу над «Борцом со смертью-2», надеюсь, он вам понравится. Съемки начнутся через месяц. Калькутта, Лос-Анджелес и, может быть, сцена с Леди Либерти.

– В Нью-Йорке?

– Мы подумываем над одним трюком – прыжок с… как вы ее называете во Франции?

– Статуя Свободы.

– Вот будет забавно, не правда ли? С контрактом все в порядке? Вам заплатили?

– Сейчас мой агент занимается этим.

– Вы правильно сделали, что продали нам эксклюзивные права на использование вашего замысла. Так ситуация более определенна. В последующем вы будете получать четыре процента от прибыли как создатель персонажа. Не думаю, что мы станем снимать «Борца со смертью-3», но кто знает, лучше все предусмотреть. Хотелось бы, чтобы вы оценили состав актеров, вам обязательно следует придать статус консультанта. В конце концов, это ведь ваш персонаж?

– Конечно…

Множество мыслей в считанные секунды проносятся в голове Совегрэна.

– Вот увидите, второй фильм станет сильнее первого.

Секретарь стучит в дверь, приоткрывает ее, но не входит.

– Стивен…

– Уже?

Сталлоне выглядит смущенным, не зная, что делать.

– Попроси его подождать минутку.

Совегрэн успевает разглядеть через приоткрытую дверь силуэт посетителя.

– Стивен Спилберг?

– Он предложил снять фильм о моей жизни! О жалком итальянском актеришке, игравшем второстепенные роли и неожиданно написавшем сценарий о боксе! Пока я сам отказываюсь в это верить!

– Но почему, если это правда?

– Да я уже не помню, каким был двадцать лет назад!

В его глазах мелькает странный блеск, что Совегрэн принимает за ностальгию.

– Нам нельзя заставлять ждать месье Спилберга, – говорит Совегрэн вставая.

– Сидите. Я должен кое-что уточнить. Ерунда, конечно, но это начинает действовать мне на нервы. Будет лучше, если мы займемся этим сейчас.

Тон его голоса незаметно меняется. Совегрэн послушно садится.

– Имя Жерома Дюрьеца вам что-нибудь говорит?

Кровь приливает к лицу Совегрэна, тело охватывает внутренний жар.

– Жером … Дюрьец? Нет, я…

– Это французский сценарист, утверждающий, что именно он придумал Мстителя. Он осаждает мое бюро и моих финансовых партнеров. Мне совершенно не нравятся подобные истории.

Совегрэн краснеет и вытирает вспотевший лоб.

– Кроме того, его имя приобретает у нас известность благодаря какой-то комедии, права на которую приобрела NBC.

Совегрэн откашливается и нервно вертится в кресле.

– Послушайте, месье Совегрэн, в «Борца со смертью-2» мы собираемся вложить девяносто миллионов долларов, и подобная шумиха вокруг фильма никому не нужна. Мне плевать, чей это замысел: ваш, его или первого попавшегося кретина, понимаете?

– Да, я…

– У нас есть два выхода: если он лжет – я втопчу его в грязь. Если это правда, мы решаем проблему иначе. Но мне нужно знать истину – рано или поздно она все равно выплывет на поверхность, я это знаю по опыту. Слишком большие деньги поставлены на карту, вы меня понимаете?

– Но…

– Отвечайте, чей это замысел!

– Я…

Голос Сталлоне звучит необычайно твердо. Он старается поймать взгляд Совегрэна, но тот не осмеливается посмотреть ему в лицо.

– Вы заставляете меня повторяться, а я ненавижу повторяться: чей это замысел?

– А нельзя ли… договориться?

– Договориться? Я правильно понял?

– Это он, месье Совегрэн?

– Скажем, я реализовал одну идею…

– Это он?

– Да.

– Вы правильно поступили, сказав мне правду.

– Мне остается надеяться, что он согласится держать язык за зубами за деньги, которые мы вычтем из вашей доли. Иначе…

– Иначе?..

– Я знаю таких типов. Они мечтают, чтобы о них говорили, чтобы их имя было в титрах, они требуют огромных сумм в качестве возмещения ущерба. Скажите, вам это нужно?

– Что вы собираетесь делать?

– Месье Совегрэн, вернитесь на землю. Вы взломали двери Голливуда, и они распахнулись перед вами, как двадцать лет назад распахнулись передо мной. Вы теперь в когорте великих, разве вы не этого добивались? Главное – зрелище, то, что весь мир видит на экране. А о том, что происходит за кулисами, никто не обязан знать, понимаете?

– Да.

– Этот Дюрьец живет в Париже? – Да.

– Тогда я советую вам ближайшие несколько недель провести где-нибудь на другом конце света. Ликвидировать человека – значит ликвидировать и проблему. Я понятно выражаюсь?

Совегрэн больше не размышляет.

– Поступайте, как считаете нужным.

Неожиданно Сталлоне застывает на месте, глядя на зеркало.

Молчание.

Он на мгновение закрывает глаза и задерживает дыхание.

Из соседней комнаты доносится «Стоп!», и Сталлоне издает победный клич, как на спортивном чемпионате.

Совегрэн слышит какие-то голоса за перегородкой.

Из комнаты выбегают Жером и Лина и бросаются с поздравлениями к актеру.

– Я знала, что он будет великолепен! – восклицает Лина. – Как правило, двойники не умеют играть, но Джереми занимался на актерских курсах.

Жером с глубочайшей признательностью пожимает руку Джереми.

– Знаете, в какой-то момент я даже поверил, что все происходит на самом деле!

– Вы очень любезны, однако преувеличиваете…

– Ни капли! Особенно, когда вы произносили эту фразу «Вернитесь на землю… Вернитесь на землю…». Прямо, как в «Рэмбо».

– Вы обратили на это внимание? Я долго над ней работал.

– Кроме того, мне очень понравилось, как вы играете с очками. Где вы позаимствовали этот жест?

– В «Танго и Кэш».

– О да, конечно!

Совегрэну кажется, что все это происходит не с ним. Оператор и звукорежиссер тоже выходят из соседней комнаты. Лина приглашает зайти артистов, сыгравших роли секретаря и Спилберга, чтобы поздравить их с успехом.

– У меня было двенадцать Сталлоне, но чтобы найти Спилберга, понадобилась уйма времени. К счастью, я встретила Стюарта.

В номер заходит официант, катя перед собой тележку с шампанским. Через две минуты торжество в разгаре.

Совегрэну протягивают бокал, но он отказывается.

Никто не обращает на него внимания.

Все обращают на него внимание.

Совегрэн пытается поймать взгляд Жерома, и тот наконец подходит к нему.

– Есть одна вещь, Совегрэн, которую я не понимаю. Как вы могли клюнуть на фразу: «Главное – зрелище, то, что весь мир видит на экране. А о том, что происходит за кулисами, никто не обязан знать…». Вы действительно поверили в этот идиотизм?

Совегрэн изо всех сил старается сохранить спокойствие.

– Это так же бездарно, как самый бездарный гангстерский фильм. Вы самый бездарный сценарист в мире, который ничего не соображает в логике положений. Неужели такая звезда, как Сталлоне, опустится до уровня Аль Капоне? Даже в тридцатые годы это бы не прошло. Голливуд этим не занимается. Ключи от королевства всегда находятся в руках адвокатов.

– Тем более, что Слай действительно отличный парень и не впутывается в подобные делишки, можете спросить у Джереми.

– Что вы хотите?

– Я получил пленку, доказывающую, что вы украли у меня «Борца со смертью», не говоря уже о том, что дали согласие на мое убийство. И это могут подтвердить перед любым судом, от Парижа до Лос-Анджелеса, шесть свидетелей.

– Я спрашиваю, что вы хотите.

– Не больше, чем граф Монте-Кристо в книжке Дюма. Я хочу, чтобы на мое имя были переписаны все контракты и чтобы мне были возвращены все выплаченные вам гонорары. Я хочу, чтобы вы во всем сознались перед продюсерами и Сталлоне. Я хочу, чтобы вы полностью возместили мне затраты по этой постановке, – кстати, чудовищная сумма для пятиминутного фильма. Наверняка, самая дорогая в мире короткометражка. Но она того стоила. Представьте, сколько раз я буду прокручивать этот маленький шедевр!

Совегрэну хотелось бы сказать что-нибудь. Ухмыльнуться. Принять высокомерный вид. Уйти, сохранив достоинство, но ему это не удается.

Жером смотрит ему вслед.

– Шампанское можете отнести на мой счет.

2. Матильда

Матильда на мгновение задерживается перед зеркалом, в последний раз окидывая себя взглядом. Никогда еще она не казалась себе такой красивой.

Едва она входит в офис, как Виктор бросается к ней, берет за руку и прижимает к своей груди. Потом целует кончики ее пальцев.

– Перестань, а то это напомнит мне мои восемнадцать лет.

Он усаживает Матильду в кресло, но сам продолжает стоять возле нее.

– Почему ты так долго не отвечала на мои звонки? Я боялся, что ты на меня злишься.

– Мне казалось, я заслуживаю большего, чем сообщения на автоответчике. Если бы ты написал мне письмо, я бы наверняка отозвалась быстрее.

– Письмо? Ты же знаешь, я никогда не пишу писем.

– Вот именно. И поэтому я была бы тронута, что ты сделал для меня исключение. Никогда не могла понять, почему человек, столь требовательный к тому, что пишут другие, никогда не пытался писать сам.

– Думаю, я не ошибся в выборе профессии.

– Ни одного любовного письма. И это за двадцать лет. Ни одной записки, оставленной на краю стола: «До завтра, милая»,

– Зато я умею многое другое. Например, лучше всех заваривать чай.

– Да, разве можно забыть твой чай? Ты всегда заваривал его перед тем, как заговорить о моих рукописях. Если в твоем бюро витал аромат бергамота, я знала, что все пройдет хорошо. Если чай был слишком крепким, я готовилась получить порцию розог. А сегодня мы будем пить бурбон, тот, который ты держишь во втором ящике слева.

Он убежден, что она шутит.

– Ты пьешь?

– Уже нет, но мне это помогало, когда ты выгнал меня отсюда.

– Я никогда не хотел причинить тебе боль, Матильда.

– Я пришла не для того, чтобы говорить об этом. Расскажи, как поживают мои знакомые романистки с тех пор, как ты официально заявил, что все они носят имя Матильды Пеллерен?

– Ты не должна на меня за это сердиться. Ни один издатель в мире не удержался бы от такой рекламы. Тридцать два романа, написанных единственной женщиной-сценаристкой «Саги». Их расхватали в одно мгновение! Ты побила рекорды Барбары Картленд и Пенни Жордан, я продал права на переводы в двадцать семь стран, и во главе списка – США и Англия. Я продал шесть романов киношникам, а серию о Джейнис – телевизионщикам.

– Значит, двадцать лет моей жизни не прошли даром.

– И это все, что ты можешь сказать?

– У меня не было права голоса.

– Мы теперь богачи, Матильда.

Она некоторое время молчит, потом делает небольшой глоток виски.

– Как поживает твоя жена?

– Ты же знаешь, какую роль она играет в моей жизни и почему я на ней женился.

– Она подарила тебе двоих детей.

– Матильда!

Чтобы прервать разговор, он наклоняется и пытается поцеловать ее. Она его не отталкивает.

– Я никогда не найду мужчину, который целуется так, как ты, и который умеет ласкать так, как ты.

– Зачем тебе искать кого-то другого?

Он пытается обнять ее сильнее, но на этот раз она отталкивает его.

– Сядь, Виктор.

Это приказ. Он никогда не слышал такой твердости в ее голосе.

И подчиняется.

– Бедные Пэтти Пендельтон, Сара Худ, Эксель Синклер и все остальные. Я родила их, а ты похоронил. Может быть, ты и прав.

– Мы создадим отличную команду, ты и я. У меня есть грандиозные проекты.

– У меня тоже. Начну с того, что попрошу тебя немедленно оставить это бюро. Личные вещи тебе отдадут немного позднее.

– …?

– Знаешь, раньше я не умела придумывать себе псевдонимы, это ты находил их. Но сегодня настал мой черед. «Финеста», приобретшая 12 процентов акций издательства «Феникс», «Провоком», купивший 18 процентов, «Группа Берже» – 11 процентов и, наконец, «Ти-Маль-Да», что означает анаграмму моего имени, которой ты уступил 16 процентов. У тебя остается жалких 43 процента, и ты здесь больше не хозяин. Будешь уходить, оставь бурбон, он мне очень нравится.

Ошеломленный, Виктор пытается улыбкой ответить на улыбку Матильды. Она, не дрогнув, выдерживает его взгляд, сама удивляясь своему самообладанию.

– Мне совсем не нравятся такие шутки, Матильда.

– А я, став сценаристкой, терпеть не могу повторяться. Убирайся.

Он закуривает сигарету, чтобы потянуть время и подумать, делает несколько затяжек и раздавливает ее в пепельице. Матильда скрещивает руки на груди и смотрит на него настолько надменно, что кажется еще красивее.

– «Феникс» принадлежит мне, Матильда.

Она разражается смехом.

– Жером говорил, что это будет сказочный момент, но даже он не предугадал то, что я сейчас испытываю.

Виктор стучит кулаком по столу, пинает ногой стул и сбрасывает на пол стопку книг. Он похож на раненного стрелой льва, теряющего силы, но продолжающего рычать.

– А ты поваляйся у меня в ногах. Кто знает, вдруг мне тебя станет жаль. Но я могу почувствовать и отвращение. Рискни, если не боишься.

– Ты же знаешь, что такое для меня «Феникс»! Если ты отнимешь его у меня, я…

Виктор резко замолкает, не в состоянии произнести угрозу. Он чувствует что, разъярившись, проиграет партию.

Неожиданно он опускается к ногам Матильды. Прижимается щекой к ее колену. Она рукой проводит по его волосам.

Некоторое время они молчат.

Матильда вспоминает.

Она касается ладонью щеки Виктора. Одна слеза скатывается ей на палец. Она подносит его к губам, чтобы узнать наконец вкус слез того, кто так часто заставлял ее плакать.

– Я придумала и другое решение…

Виктор медленно, словно послушный пес, приподнимает голову.

– Я могу дать тебе шанс и сделать директором моего издательства.

– Все, что захочешь.

– Но при условии, что ты напишешь роман.

– …?

– Большой любовный роман, полный искренних чувств.

Виктор все еще ничего не понимает.

– Я хочу, чтобы ты рассказал историю Виктора и Матильды с первой минуты их знакомства. Первый взгляд, первые слова, первые жесты. Хочу знать все, что с самого начала происходило в твоей душе. Хочу, чтобы там были интимные постельные подробности; хочу вспомнить все, что ты шептал мне на ушко; хочу восторгаться любыми воспоминаниями, о которых могла уже и забыть. Хочу бесконечные описания наших ночных прогулок; хочу, чтобы ты написал о моих ногах, которыми восторгался в то время; хочу знать, о чем ты думал, когда целовал меня в общественных местах. Я хочу, чтобы ты вспомнил о каждом моем романе и о том, как себя вел, получая мои рукописи. Ты вспомнишь о счастливых днях, когда мы только начали работать, и о тех, что последовали за ними. Я хочу, чтобы ты показал расцвет нашей любви и ее упадок. Хочу знать все о твоей встрече с будущей женой, все, что ты скрывал от меня: твои измены, подлость, трусость. Хочу, чтобы ты живописно описал, как заставлял меня страдать. Хочу снова прожить эти двадцать лет. Я хочу эту книгу, для меня одной.

Потрясенный, Виктор даже не пытается встать с колен.

– Я хочу, чтобы это был замечательный роман, чтобы я читала его и рыдала. Даю тебе год. Если он мне не понравится, я швырну его тебе в лицо и ты будешь работать над ним до тех пор, пока он не превратится в маленький шедевр. Ты так любил добиваться этого от меня.

– …Ты действительно потребуешь от меня такого?

– Уверена, что ты не станешь искать себе соавтора; не представляю, что ты можешь рассказать кому-то в мельчайших подробностях нашу историю! Особенно те вещи, которые способны тебя скомпрометировать.

Она разражается хохотом.

– Теперь ты поймешь, легко ли писать о любви. Отправляйся домой и берись за работу. И помни, это должно быть талантливо!

Она открывает дверь и выталкивает его на площадку.

– Тебе нужно всего лишь думать о нас…

3. Луи

Луи входит в театр последним, когда публика уже сидит на своих местах, приготовившись к предстоящему зрелищу и овациям. Такая единодушная реакция зрителей, еще до подъема занавеса, всегда его раздражала. Он думает, а не приходит ли публика в театр лишь для того, чтобы увидеть актеров вблизи и убедиться в волшебной силе их таланта. Луи готов признать, что одни люди умеют сочинять фразы, а другие – произносить их, но он не способен понять, почему все превозносят вторых и забывают первых. Каждый раз при виде переполненного, как сегодня вечером, зала, он представляет, как молодой драматург, живущий в трех шагах отсюда в какой-нибудь жалкой лачуге, пишет пьесу, которая когда-нибудь произведет фурор.

Опоздавшие ищут свои места, остальные уже проявляют признаки нетерпения. Легкий шум проносится по рядам. Перед тем как покинуть зал, Луи бросает последний взгляд на зрителей, занавес, огромные люстры, вечерние наряды и в тысячный раз повторяет себе, что именно из-за всего этого Лиза его и бросила.

Хорошо зная дорогу, он проходит через лабиринт коридоров, пробирается за кулисы и без стука входит в уборную.

Актер, пристально всматриваясь в свое отражение, проводит по ресницам черным карандашом. Заметив в зеркале силуэт Луи, он удивленно оборачивается.

– Станик?

Луи сбрасывает со стула груду одежды и усаживается на него.

– Кто вам позволил войти?

Луи не отвечает. Актер пожимает плечами и продолжает наносить грим.

– Мой выход через пять минут.

– Пять минут для актера – очень много. За пять минут вы можете увести нас очень далеко.

Наклонившись к зеркалу, актер, выставив подбородок, быстрыми движениями наносит на лицо пудру.

– Я что-то не видел вас на похоронах.

– Зато я видел ее тело на полу, кровь на виске, а вы в это время находились в Испании.

– Вы хотите сказать, что ничего не случилось бы, будь я рядом?

– Если такую женщину, как Лиза, оставляют одну на три месяца, это значит, что ее не любят.

Актер вертит головой в разные стороны, чтобы размять шейные позвонки.

– И вы пришли сюда, Станик, только ради того, чтобы сказать мне это?

Луи достает сложенный вдвое листок и протягивает его актеру.


Ты, жалкий сценарист-неудачник!

Можешь еще немного подождать, так как вначале я займусь дерьмовым актеришкой, и он подохнет, как Мольер! Хотя и недостоин такой смерти! А потом наступит и твой черед, Станик.


Актер бросает бумажку на край стола и пожимает плечами.

– Какой-то безумец. Он уже присылал мне похожие письма.

– Самое непонятное в этом деле – существование третьего мужчины. Он утверждает, что любил Лизу больше, чем мы вместе взятые, но только сумасшедший может говорить такое. Вы не знаете, кто бы это мог быть?

– Третьего мужчины не существует, Станик. Это просто какой-то неуравновешенный тип, начитавшийся газет. Полиция считает, что подобные психи никогда не переходят к действиям.

Луи бросает взгляд на пачку писем, лежащую на стуле.

– Он не присылал вам записки с пожеланием успеха, чтобы еще больше нагнести обстановку?

– Может быть, но я никогда не читаю писем перед выходом на сцену. Суеверие.

Несколько озадаченный, Луи на минуту задумывается. Он рассчитывал увидеть перед собой напуганного человека, но пока его ожидания не сбываются.

– Сегодня вечером я уезжаю. Писатель может писать в любой забытой богом дыре, это его единственная привилегия. Зато все заранее знают, где можно найти вас по вечерам в ближайшие три месяца. Прекрасно освещенная мишень.

В дверь стучат, чтобы поторопить актера с выходом. В ответ он ругается.

– Вы пришли сюда ради этого, Станик? Вам хотелось увидеть мой страх?

Молчание.

Неожиданно актер разражается смехом, громким, искренним смехом человека, не нуждающегося в сочувствии.

– Знаете, Луи, почему мне плевать на эти угрозы? Потому что никто: ни вы, ни те, кто ждет в зале, ни даже этот идиот не могут представить, какой панический страх я испытываю сейчас, перед выходом на сцену. Бояться анонимного письма, мне? Бояться жалкого кретина, который хочет напасть на меня в городе? Да это просто смешно…

Обманутый в своих надеждах, Луи утрачивает всю самоуверенность и превращается в обычного зрителя, наблюдающего за последними приготовлениями актера.

– То, что я испытываю сейчас, больше похоже на холодный ужас. Моя жизнь для меня не имеет никакого значения, я готов сбежать на другой конец света, послать все к черту, обрушить проклятия на весь мир, отрицать, что я существую, кричать, чтобы меня разбудили, звать мать, да, свою мать… кстати, где она сейчас, эта стерва?.. Успокойтесь, Луи, вам известен лишь жалкий страх, а я рассказываю вам о страхе гораздо более ужасном, более беспощадном. О страхе высшей категории. Внутри меня живет зверек, пожирающий мои внутренности. У него зверский аппетит, и я кормлю его с того дня, когда решил стать актером. Можете ли вы представить, что испытывает человек, которому капнули кислотой на язву? Я бы хотел увидеть его реакцию. Помните, как у Виктора Гюго: «… на поле, покрытое трупами, опускается ночь». Но только через несколько секунд придется прекратить жалобы и отправляться вкалывать, а иначе нужно менять профессию.

Все получается совсем не так, как рассчитывал Луи, и он не знает, как себя вести.

– Да, вас не назовешь трусом. И это, безусловно, то, что привлекало в вас Лизу.

– Я никогда не заставлял ее бросить вас, Луи.

– Но почему тогда она ушла? Черт побери, что было у вас, чего не мог дать ей я?

– Светской жизни, всего лишь светской жизни! Лиза ее обожала, и вы это прекрасно знаете. Я никогда не посещал светские обеды настолько часто, как после нашей свадьбы. Когда я отказал «Пари-Матч» сфотографировать нас дома, она неделю со мной не разговаривала. Однажды она устроила скандал только потому, что на премьере Мольера сидела слишком далеко от министра. Если бы вы знали, как мне противен весь этот шум вокруг этой чертовой профессии!

– Если бы мне тогда досталось немного признания, ну хоть самую малость, хоть отблеск той славы, что есть у вас, возможно, она до сих пор жила бы со мной в полном здравии.

В уборную с решительным видом врываются директор театра и режиссер. Актер успокаивает их и просит минуту подождать. Они выходят.

– Я понимаю, что вы считаете все это несправедливым, Луи. И все же…

Впервые с момента появления Луи он выглядит неуверенным.

– И все же, если бы вы знали, как я вам завидую.

– …?

– Вам, авторам, не нужен никто. Вы первыми сочиняете первое слово первой фразы. И дальше работаете свободно, как вам заблагорассудится. А в тот день, когда мы играем ваши пьесы, ваши мысли уже далеко, вы готовите новое путешествие, в которое нам хотелось бы отправиться вслед за вами.

Внезапно душа Луи освобождается от жгучей злобы. Актер выходит из уборной и дважды хлопает в ладоши, словно совершая какой-то свой обряд.

Мужчины обмениваются долгим рукопожатием. И взглядом. Первым.

– … Мне пора, – говорит Луи. – Но мысленно я буду с вами.

Перед тем как покинуть театр, Луи возвращается в зал и на несколько секунд замирает на ступеньках. Вокруг него – тишина и темнота.

Занавес поднимается. На сцене – актер.

Один.

Зал взрывается аплодисментами, и Луи аплодирует тоже.

Пьеса начинается…

4. Я

– Маэстро часто говорил: «Рассказ – это стрела, нацеленная на мишень, когда вы натягиваете лук».

– Так прямо и говорил?

– Написав первые слова, вы уже должны знать конец истории. Эпилог должен быть включен в пролог. Вы должны знать мораль своей истории, как только произнесете слова: «Жили-были…»

Мы встретились в нашем кафе в половине девятого вечера, как и договаривались. Оставалось десять минут до начала последней серии «Саги». Десять минут до начала прощания.

Матильда заказывает рюмку кальвадоса и кофе. Она выглядит необыкновенно красивой, измученной и спокойной. Она все-таки выиграла безумную гонку. До последнего момента мы были уверены, что она дрогнет. Матильда, у которой такое доброе сердце. Матильда, готовая достать луну с неба в обмен на улыбку. Нам не слишком нравилась мысль оставлять ее наедине с негодяем, заслуживающем того, чтобы ему дали по морде. Но наша Матильда не сдалась! Она повергла дракона, которого когда-то любила. За эти месяцы она научилась использовать палитру каждого из нас: Жером, которому нет равных в изобретении способов мщения, нанес основной фон, Луи поработал над деталями и нюансами, а Марко положил последний мазок. Теперь Матильда свободна, избавлена от своих демонов. «Саге» удалось даже такое.

– Я буду сожалеть о перцовке, – вздыхает Жером. – Мне срочно придется привыкать к виски. «Джек Дэниэлс», двойной, пожалуйста.

Я тоже заказываю виски. Тристан ждет брата в шикарном «Рено-Эспас», который они арендовали два дня назад. Мне кажется, что я никогда не видел Жерома таким счастливым, как сегодня. Он обещает мне показать пленку, где Совегрэн попадает в ловушку. В этой одноактовке я тоже принял участие. Диалог полностью принадлежит Жерому, но неожиданное появление Спилберга – моя идея (я исходил из своей теории о достижении максимальной достоверности за счет избытка реалистических деталей). Сколько часов мы провели вместе, сочиняя эту простую сцену, занявшую на бумаге не больше пяти страниц. После восьмой или десятой версии мы прочитали ее Луи, он изменил две-три реплики и дал свое благословение, обозвав при этом нас чокнутыми. Подбором актеров занялась Лина и ее «охотники». Теперь Жером может считать себя богатым человеком, вернувшим свое достоинство и самоуважение. Готовым покорить Голливуд. Но сейчас, больше, чем бурбоном, он наслаждается каждой минутой пребывания с нами, словно запасаясь воспоминаниями.

Луи заказывает себе граппу. На свой манер он дает нам понять, что его мысли уже далеко. Впрочем, как и у остальных.

– Только новички как сумасшедшие набрасываются на основную идею, уверяя себя, что конец пути они как-нибудь найдут.

Финал. Ему нужно было придумать финал перед тем, как уехать из Парижа. Преследуемый призраком Лизы, он больше не мог откладывать дуэль с актером. И помочь ему в этом могла лишь Матильда. Матильда – душа нашей команды, несравненная советчица по семейным вопросам и специалист по адюльтеру – не имеет себе равных в умении расшифровывать необычный язык ревности.

На экране телевизора в углу кафе лицо ведущего программы новостей сменяется заставкой. Сейчас последуют реклама и прогноз погоды; обратный отсчет времени начался. Теперь уже ничего не изменишь.

– Представляю, какая физиономия была бы у Маэстро, если бы он посмотрел хоть одну серию «Саги».

Луи показывает на огромную спортивную сумку, набитую до отказа.

– Я увожу с собой все кассеты с «Сагой», включая последнюю серию. Вильям сделал мне копию. Уверен, что несмотря на нервный тик при взгляде на телевизор, Маэстро все же посмотрит ее и оценит по достоинству. Мне хочется показать ему все, что я без него сделал.

Без него. Каждый раз, когда Луи вспоминает Маэстро, я представляю глаза. Или взгляд. Взгляд подглядывающего человека или строго взирающего Бога. В глазах Луи я читаю желание поскорее встретиться с Маэстро.

Мы не всегда разделяем счастье наших друзей.

– Во сколько твой поезд, Луи?

– Через полчаса, с Лионского вокзала. Я буду в Риме около десяти утра. Но не уверен, есть ли там местный поезд до Палестрины. Эти итальянские поезда… О них можно снять целый сериал.

– Если хочешь, могу подбросить тебя до вокзала, в машине есть еще место. Я должен заехать за Ооной и захватить килограммов тридцать шмоток, которые она купила в Париже.

– Вы полетите прямо в Лос-Анджелес?

– Нет, вначале в Монтану, чтобы устроить Тристана у ее родственников. Я не знал, с кем его оставить, мне нужно время, чтобы осмотреться.

Похоже, у них все расписано как по нотам. Матильда роется в своей сумочке в поисках сигарет. Она тоже ничего не оставляет на волю случая.

– Можно будет приехать к вам в гости на остров?

– Конечно! Я только не знаю, сколько времени буду им нужна.

– Может, расскажете, что за секретная работа ждет вас на этом таинственном острове? Не мучьте нас неизвестностью.

– Я никому на свете не доверяю так, как вам, но из суеверия я дала себе слово молчать. Как только работа наладится, я пришлю каждому из вас открытку.

80-я серия вот-вот начнется. Не успеет она закончиться, как трое моих друзей будут уже далеко. Станут недоступными и свободными. Я начинаю сомневаться, правильно ли делаю, что остаюсь.

– А ты, Марко?

Я? Да, действительно. Что будет со мной? С завтрашнего дня мне надо садиться за сценарий нового фильма. Почему же я чувствую себя не в своей тарелке?

– Ты уверен, что не хочешь уехать из Парижа?

– Ты же можешь писать свой сценарий где угодно.

– Вы так говорите, словно меня ожидают большие неприятности…

Я жду несколько секунд, чтобы меня успокоили. Но никто этого не делает.

– … Вы действительно считаете, что у меня будут неприятности?

Сочувствие во взглядах. Так или иначе, вопрос о моем отъезде даже не стоит. Что бы ни случилось после заключительной серии, я должен остаться в Париже. «Сага» причалила к берегу, и я уверен, что Шарлотта ждет меня на набережной, размахивая платочком.

Матильда встает первой, обрывая тревожное молчание.

– Через двадцать минут я должна быть на вокзале Аустерлиц, мне пора на такси.

Она берется за сумку, давая другим сигнал к отправлению. Луи подхватывает свой багаж.

– Ну что, вскоре увидимся?

Никто не решается ответить. Все равно я должен был это спросить. Даже если я один в это верю.

– Приезжайте ко мне в Рим, если найдете время.

– Я дам вам знать, как только обоснуюсь в Лос-Анджелесе. Слова застревают в горле. Мы целуемся, снова и снова. Словно все разговоры, все пережитое, все наше прошлое и наше будущее потеряли значение.

В последний раз мы крепко обнимаем друг друга.

Они выходят из кафе в тот момент, когда звучит фуга Баха.

Проклятая «Сага»!

Вот мы и остались с тобой вдвоем.


Мои друзья только что ушли, а ночь обещает быть длинной. Первая летняя ночь.

Небо усеяно звездами, все окна распахнуты настежь, в холодильнике есть свежее пиво, друзья уже далеко, любимая женщина меня бросила, а я порядком набрался. Можно и похандрить.

Я отключаю телефон, иначе он будет трезвонить всю ночь, а я каждый раз буду надеяться, что это Шарлотта. И каждый раз испытывать разочарование. Если она вернулась, то пусть подождет еще одну ночь.

С тишиной приходит жара.

Вы все – порядочные мерзавцы, раз превратили меня в сироту. Сейчас четыре утра, ночь удивительно спокойна, словно ничего не произошло, словно никто не плакал над трупом «Саги». Я тоже не собираюсь ее оплакивать, эта дрянь бросила меня – меня, кто любил ее больше всех на свете, кто, как отец, наблюдал за тем, как она росла. Подохни, сука! Пусть девятнадцать миллионов потерянных душ скорбят о тебе, но мы – Луи, Матильда, Жером и я – не будем этого делать. Мы сшили тебе саван из самой черной материи, которую только нашли, настолько черной, что по сравнению с ней мрак сошел бы за белоснежные кружева на женском белье. Где мы раздобыли такие черные краски? Не могу сказать. Это не в нашем стиле. Нам пришлось обратиться к самым темным сторонам подсознания. Прислушаться к музам коварства и низости. Разбудить дремлющую в каждом из нас гиену.

Я высовываюсь из окна и пытаюсь распознать первые признаки хаоса.

Ничего.

Ни малейшего ветерка.

Коллективное самоубийство? Девятнадцать миллионов трупов на моей совести? Или все уже забыто и миру наплевать на случившееся?

Тем не менее я все еще помню, как вчера в полдень мы все сидели перед экраном, испытывая отвращение к своей жажде мести. Я уже видел эту 80-ю серию, настоящую, которую мы сделали под носом у Сегюре.

Благодаря Вильяму и его фокусам, мы сработали как ювелиры и фальшивомонетчики. Мы просмотрели десятки сохранившихся кадров, не использованных при монтаже, отобрали необходимые, наложили один на другой, смикшировали и терпеливо смонтировали, до конца оставшись хозяевами положения. Как только Сегюре мог подумать, что мы пойдем на поводу у такой посредственности, как он, и опозорим нашу «Сагу»? Вильям переписал старые эпизоды, сделал коллажи и даже ухитрился наложить новые диалоги на кадры, где речь шла совсем о другом. Это маленькое чудовище, которое мы, как безумные ученые, создавали ночью, в полнейшей тайне, было показано вчера вечером. Нам пришлось придумать сложнейший план, чтобы провести серию через технический контроль и чтобы ее признали годной к трансляции. Мы обращались к оккультным силам, проводили мозговую атаку вместе с дьяволом, чтобы обмануть бдительность великой машины, властвующей над воображением. А на прощание устроили маленький апокалипсис.

In cauda venenum 11.

Я должен еще раз посмотреть серию, посмотреть в полном одиночестве. Пока перематывается пленка, я лежу на диване со стаканом пива в руке. Пьяный. Мои друзья уехали. «Сага» скончалась. И правильно, пусть она лучше умрет от наших рук, чем продолжит жить в лапах Сегюре. Обычное преступление на почве страстей.

Заглавные титры.
СЕРИЯ N 80
Вальтер готовит себе коктейль, сливая остатки напитков из бутылок, найденных в баре Френелей, и размешивая смесь пальцем. Каким он останется в памяти людей? Опустившимся алкоголиком? Жизнь – это маскарад, и алкоголь, слава Богу, иногда помогает нам сорвать с нее маску. Если искренняя фраза исходит из сердца, то алкоголь обостряет взгляд, и, напиваясь, мы издеваемся над смертью. Вот почему Вальтер снова не просыхает. После второго стакана он становится поэтом, а поэзия облагораживает. Но что будет завтра? Завтра будет новая выпивка, которая даст ему силы пережить ночь. А в один прекрасный день медленно угаснуть. Очень медленно. Безработный из Рубе усвоит этот урок.

Мария, наша маленькая любимая Мария, что стало с тобой? Я верил в твою независимость, в твою чистоту. Ты умела заботиться о родных, не забывая о себе, у тебя были мечты, и твой материнский инстинкт иногда уступал женскому началу, что делало тебя такой сильной. Такой милой. И вот ты вернулась в свое гнездо. Виноватая и уставшая. Вымаливающая взглядом прощение. Господи, до чего же грустная эта сцена! Матильда тебя не пощадила. Впервые ты стесняешься своих морщин и своих сорока пяти лет – сегодня ты выглядишь вдвое старше. Куда подевались все претенденты на твою руку, которые так из-за тебя мучились? Вальтер считает тебя проституткой, с которой даже не хочет сталкиваться на площадке, а Фред презирает тебя за грехи. Жизнь, к которой ты возвратилась, настолько бесцветна, что разочарует даже домохозяйку из Вара. Та, что мечтала, но не смогла последовать за прекрасным незнакомцем, смертельно возненавидит тебя за то, что ты вернулась. Другие будут называть тебя шлюхой. Ты этого не заслужила.

А где же Джонас, пытавшийся убедить всех, что благородный мститель, возможно, не умер? Ответ прост: любой человек в честном бою может открыть для себя, что он трус, и Джонас не исключение. Почему он должен разыгрывать из себя героя? Никто не рождается героем. Для Джонаса настало время признать, что у него одна жизнь и в ней есть место и компромиссам, и трусости. Кто осмелится его упрекнуть? У кого на это хватит бесстыдства? Только не у рыбака из Кемпера. Пусть герои выйдут вперед! И пусть сами отправятся на схватку с Ме-нендесом. Педро Менендес давно поджидает их. Жером здорово повесилился, сочиняя их разговор во время последней встречи. Когда Джонас сообщает Менендесу, что отказывается от борьбы, Педро даже испытывает жалость к своему вечному противнику. Джонас уходит в телохранители к Мордекаю, так как тот посулил ему золотые горы. Так всегда: деньги и героизм плохо ладят друг с другом.

Мордекай. Он, кто никогда не знал, что делать со своими деньгами, находит все же решение. С тех пор как ему сказали, что Добро и Зло уже не в почете, он взялся за чтение. Особенно за Библию и маркиза де Сада. Он потрясен красотой Екклесиаста, где каждый пассаж для него – откровение. Суета сует все суета! Внезапно он ясно понял, что значит потеря иллюзий. Ему открылась причина его разочарований. Остается одно: наслаждаться. Наслаждаться и наслаждаться, пока есть еще время, так как каждая минута приближает нас к вечности. Он устраивает безумные оргии, о кjторых прочел у Сада. Ищет в разврате наивысшее наслаждение. Тратит на это все свое состояние. А что думают об этом девятнадцать миллионов зрителей? Девятнадцать миллионов зрителей со своими желаниями и фантазиями, которые никогда не осуществятся? Мордекай решил пережить все за всех.

Тот, кто верит в любовь, верит и в ненависть. Поэтому никто не должен удивиться, что Милдред и Существо возненавидели друг друга столь же сильно, как когда-то любили. Матильда никому не позволила закончить за нее эту работу. Как всегда, она выполнила ее очень тщательно. Процесс распада пары показан настолько убедительно, что у меня даже пропало желание искать Шарлотту. Матильде хватило трех коротких сцен, чтобы уничтожить саму идею супружеского счастья. Вот это мастер! Даже Жером не способен на такую резкость. Милдред необычайно умна и придумывает изощренные моральные пытки. Существо, этоткрасавец-дикарь, не догадывается, что ему причиняют зло. Это в его характере. Такая страсть – мы понимаем это с первой же сцены – не может кончиться ни чем иным, как физическим устранением того или другого партнера. Однако Матильда решает пойти другим путем: прежде чем перейти к финалу, она показывает, каким адом может быть каждое мгновение. Жизнь любой пары – это длинная череда мгновений, а люди ведут себя как сообщающиеся сосуды, отравляя друг другу жизнь и лишая себя наслаждения.

А Брюно, малыш Брюно? Какая судьба выпала на его долю? У него все еще впереди. Но ему нужно повзрослеть и пуститься в свою одиссею под названием жизнь. Хватит ли у него на это духа? Как все подростки, Бргоно страдает неуверенностью в себе. И он прав, потому что в глубине души знает, что станет таким же, как все. Пополнит ряды тех, кто делает так, потому что приказано делать так. Джунгли, через которые он хотел пробиться с помощью мачете, оказались идеально ровной дорогой с километровыми столбами. Он уже видит ее конец. И начинает забывать о своей мечте. Он не станет ни Рембо, ни Эваристом Галуа, у него не будет даже тех пятнадцати минут славы, которые обещает всем Уорхол. Все будет именно так.

Что же касается Менендеса, то тот никогда не переставал задаваться вопросами. И находить единственные ответы: динамит и пластиковая взрывчатка. Возможно, именно глубочайшая убежденность Педро в своей правоте заставила сломаться Джонаса. Никто не знает, почему Педро взорвал столько бомб и какими были его мотивы. Наверняка непорядочными.

Но так ли это?..

Можно не сомневаться.

И все же…

Вопрос остается висеть на протяжении всей серии, словно загадка, которую лучше никогда не разгадывать. Кто ни разу не задумывался в кабине для голосования, держа бюллетень в руках: зачем все это? Кто ни разу не ощущал, что на него смотрят сверху как на муравья, которого можно раздавить, если он перестанет выполнять свою роль? Кто никогда не страдал от глупости государственной власти? Кому ни разу не захотелось завыть от несправедливости и проклясть тех, кто отказался его выслушать? Кто ни разу не испытал искушения послать все к чертовой матери? Разумеется, Менендес – кретин и мерзавец. Только извращенный ум может верить, что для борьбы со всеобщим идиотизмом годятся пластиковые бомбы. Вскоре он погибнет, попав в засаду. Но даже агонизируя, не признается, зачем устраивал кровавые фейерверки. Никто никогда ничего не узнает. Мы позволили ему унести с собой в могилу его тайну. Тот, кто захочет ее узнать, пусть перечитает Кафку.

А Фред, наша надежда, любимец всех зрителей, пытавшийся стать Спасителем? Так вот, Спасителю осточертело все человечество. Оно неблагодарно, способно укусить протянутую руку, не разбираясь, за подаянием ее протянули или чтобы прийти на помощь. Едва Фред находит, чем перевязать одну рану, как человечество предлагает ему перевязать еще десять. Никакого понятия о Добре и Зле. Фред не произносит ни одного слова на протяжении всей серии, но его внутренний крик звенит у нас в ушах. Он, кто придумал машину для ликвидации войн, машину для уничтожения вирусов, машину, позволяющую накормить голодных, наконец, машину, возрождающую надежду, начинает задумываться, а принесло ли все это пользу? А жаль. Недавно он изобрел устройство для очистки подсознания. Оно похоже на хирургический прибор, которым оперируют душу, удаляют из нее кисты и спайки, не оставляя шрамов. Но, едва закончив чертежи, выбросил их в корзину. Может, они еще пригодятся, кто знает?

Сам собой напрашивался конец. Сон Камиллы, который так никогда и не был показан. Каждый раз, когда он ей снился, она просыпалась с криком, и тогда Джонас обнимал ее, успокоивая. Этот сон мы извлекли со дна мусорной корзины, чтобы сделать его частью жизни наших героев.

Камилла слишком давно грозилась, что убьет себя. Сцена получилась очень короткой. Она смотрит на себя в зеркало, разражается хохотом, истеричным хохотом, потом кричит: «Viva la Muerte!» 12, вставляет дуло револьвера в рот и нажимает курок. Пятно крови расплывается по стене.

Конец. Титры.
ГОРДЫНЯ
В коридоре никого.

Это еще ничего не значит, возможно, они спрятались на лестнице, как это было на прошлой неделе. Я пытаюсь пробраться к выходу, держа в руке на всякий случай мобильный телефон.

Беда в том, что в местном комиссариате тоже есть телевизор, хорошо спрятанный в гардеробе, и полицейские смотрят его во время ночных дежурств. Эти ребята из полиции – наши первые зрители. В тот день, когда я пришел с жалобой, все полицейские прошли мимо меня по коридору, всем хотелось увидеть, что я из себя представляю. Одни подозрительно смотрели на меня, словно говоря: «Это он… Это он…». Другие были более разговорчивыми («Вам нужен инспектор Джонас? Он уволился»), и я быстро понял, что все они считают, что я сам виноват в том, что сейчас происходит. С тех пор я появляюсь у них только в тех случаях, когда мне нужно найти временное убежище.

Наверху на лестнице тоже никого.

Кажется, путь свободен. Если бы кто-то хотел набить мне морду, он бы уже давно на меня набросился. Даже кретину из муниципалитета временно пришлось отказаться от выяснения отношений со мной. Он требует, чтобы я заплатил за ремонт сорванных почтовых ящиков, сломанного лифта и, главное, за закрашивание надписей. Граффити покрывают ворота, стены трех этажей, а возле моей квартиры – это уже настоящий фейерверк («Мы набьем тебе морду. Менендес». «Ты заплатишь за Камиллу и всех остальных». «Здесь покоится дерьмовый сценарист…» и так далее). Тысячи надписей, наползающих друг на друга, неразборчивых. Некоторые рисуют мою физиономию в центре мишени, так как знают меня в лицо. Пресса хорошо потрудилась. Один из еженедельников, из тех, что вечно роются в дерьме, поместил мою фотографию на второй странице с надписью: «РАЗЫСКИВАЕТСЯ», пообещав за мою голову приличное вознаграждение. Кто сказал, что у сценариста нет шансов прославиться?

Мой почтовый ящик превращен в лепешку, и поэтому почтальон ежедневно вываливает два мешка ругательств прямо на пол в холле. Письма рассыпаются во все стороны, их топчут и рвут, и если я не выхожу из квартиры несколько дней, то консьерж выбрасывает их в мусорный контейнер. Если бы в этой лавине ругательств и смертельных угроз затерялось письмо от Шарлотты, я бы все равно не смог его отыскать. Из любопытства, проходя мимо, поднимаю несколько конвертов. «Сраный писака! Пишу тебе не ради себя, так как я выше этого, а ради детей, на которых ты подло набросился» и т.д. «Месье, то, в чем вы виноваты, не имеет названия. Вы, конечно, читали „Божественную комедию «Данте, так вот, девятый круг ада предназначен именно для таких людей, как вы“.

В груде сегодняшних писем один конверт сразу же привлекает мое внимание. Я некоторое время верчу его в руках, не веря своим глазам. Да, это не сон, я – звезда. Вместо адреса – надпись: «Последнему сценаристу „Саги“, который не сбежал из Парижа». Даже сам Дед Мороз вряд ли может рассчитывать на подобное внимание со стороны работников почты. Но мне некогда распечатывать письмо, я уже слышу скрип двери, ведущей в коморку консьержа, и выскакиваю на улицу, хорошо представляя, что меня там ждет.

Вначале я думал, что это какое-то совпадение. Но через несколько дней мне пришлось признать очевидное. Тротуар возле моего дома № 188 по улице Пуассоньср превратился в кладбище телевизоров. Возникла новая, чисто парижская традиция, и это место скоро станет еще одной достопримечательностью. Туристов будут водить сюда, как на кладбище Пер-Лашез. За ночь здесь скапливаются десятки разбитых телевизоров, словно выброшенных морским приливом. Они валяются по всей улице, пирамидами высятся возле входа, подбираются к соседним домам. Подобно слухам и анекдотам, они берутся неизвестно откуда и размножаются быстрее вирусов. Кажется, об этом феномене уже рассказывали по местному радио. Издали это зрелище можно принять за выставку современного искусства, вблизи оно больше похоже на свалку, а если немного пофантазировать, то можно сказать, что это декадентский мавзолей, собранный из катодов и воздвигнутый в память жертв «Саги». Бродяги и старьевщики приходят сюда, чтобы разжиться деталями. Их движения напоминают странный балет, где я – утренний призрак, скользящий вдоль стен домов. Когда сочиняешь страшные истории, то рано или поздно становишься их героем.

Сворачиваю за угол. Светает.

Никого.

Да и что такое, в конце концов, один квартал, жалкий маленький парижский квартал, когда благодаря спутниковой связи эта сволочная «Сага» транслировалась на всю Европу!

Спускаюсь в метро, чтобы добраться до площади Конкорд. Не зная, как убить время до назначенной встречи, сажусь возле ограды парка Тюильри.

Еще никогда мне так сильно не хотелось поговорить. С кем угодно. Даже с первым встречным.

С тех пор как я захожу домой лишь для того, чтобы проверить, не появилась ли там Шарлотта, моим постоянным спутником стал мобильный телефон. Ценнейшее изобретение для таких изгоев, как я. Он дает бродяге иллюзию связи со всем миром. Но в моем случае это действительно всего лишь иллюзия. Даже анонимные звонки раздаются все реже и реже.

И я не знаю, кому позвонить.

Моя мать после этого злополучного двадцать первого июня постоянно оставляет свой автоответчик включенным. Ей пришлось объясняться с коллегами по поводу «Саги» С тех пор никто не подсаживается к ней за столик в столовой. Разве я мог такое предвидеть? Если мне некуда идти, я иду к ней, но каждый раз быстро запутываюсь в бесконечных оправданиях, которые ее не удовлетворяют. Она только и знает, что твердить: «И как такое могло прийти тебе в голову… И как такое могло прийти тебе в голову…». Это заклинание преследует меня даже тогда, когда я остаюсь один! Почти все время я провожу в кино и номерах отелей, в дешевых ресторанах и на скамейках в общественных местах. Эти скитания я превратил в высшее искусство, а желание сохранить неизвестность – в опасный спорт.

Моя жизнь похожа на фильм про участников Сопротивления. Я мог бы найти убежище у двух или трех оставшихся у меня друзей, но уверен, что и там все разговоры будут об этом. Только об этом и ни о чем другом. Как только я заговариваю о 80-й серии, – а это сильней меня, – то еле сдерживаю слезы. Еще немного, и я буду хныкать как ребенок, сам не зная почему. Я не чувствую ни малейшей капли вины, ни на секунду не пожалел о том, что мы сделали, и не собираюсь ни у кого просить прощение. Мне только хочется крикнуть, что эта серия не плевок в лицо девятнадцати миллионам поклонников «Саги». Мы не собирались убивать невиновных и заставлять расплачиваться тех, кто дал нам возможность жить и работать. Мне предложили сказать что-нибудь в свою защиту в популярном ток-шоу, но я отказался. Это должно было походить на судебный процесс, где приговор известен заранее: забрасывать негодяя камнями, пока не наступит смерть. «Стреляйте в сценариста!» призывал один тележурнал на прошлой неделе. Я, конечно же, струсил, но в любом случае участие в этом шоу мне бы не помогло. Не знаю, возвращусь ли в будущем к этой профессии. Продюсеры фильма, сценарий которого я должен был писать летом, дали мне понять, что они не настолько чокнутые, чтобы нанять на работу типа, способного воткнуть нож в спину своим хозяевам. Моя жизнь сценариста продлилась всего один сезон. «Сага» дала мне все и все отобрала. Она даже вырвала то, что потерять было просто невозможно. Вещи, на которые имеет право каждый. Час передышки, ласковое слово. Возможность поговорить. Без обвинений, без презрения.

Солнце уже высоко. Жизнь начинается снова, но без меня. Мне нужна Шарлотта. Возможность поговорить. Без обвинений, без презрения…

Но, в конце концов, есть же для этого и другие люди.

Мария звонила им, когда хотела сказать то, в чем не могла признаться близким.

– Служба психологической помощи слушает.

– Добрый день.

– Добрый день.

– Я обращаюсь к вам потому, что не знаю, с кем поговорить. Быть одиноким – ужасно, но понимать это – еще страшнее.

– А ваши близкие? У вас нет семьи? Никого, кому можно довериться?

– В данный момент я не знаю никого, кто хотел бы считать себя моим другом.

– Что вы имеете в виду?

– Вы хотели бы дружить с главным врагом общества?

– Проблемы с полицией?

– И да, и нет.

– Вы не могли бы уточнить?

– Меня никто не ищет. По крайней мере, официально. Я просто считаюсь виновным в идеологическом терроризме, в художественной манипуляции сознанием и посягательстве на безопасность государства.

– И уже проиграл великое сражение: вся Нация против Меня.

– Когда дела идут плохо, человек часто думает, что против него устроили заговор.

– Вы считаете, что я параноик?

– Нет, но прошу вас рассказать о ваших проблемах простым языком.

– Когда каждое утро находишь перед своим домом десятки телевизоров, трудно говорить простым языком. Скажем так: везде, где бы я ни появился, меня обзывают предателем, и этот ярлык приклеится ко мне на много лет. Однако я не считаю себя виновным, моя проблема заключается в том, что я не знаю, должен ли уехать или нет?

– Уехать?

– Сбежать, если точнее. Попытаться начать новую жизнь в другом месте. Но мысль об этом сводит меня с ума. Я не хочу покидать свою страну, город, где родился, стены, знакомые мне с детства. Как примириться с тем, что ты осужден к ссылке?

– Вы понимаете?

– Бегство, ссылка, новая жизнь. Вы говорите как военный преступник, но все никак не расскажете, что с вами случилось…

– Вам тоже нравятся искренние фразы? Вообще-то я не один попал в эту историю. Нас было четверо. Знаете фразу: «Когда сочиняешь страшные истории, то рано или поздно сам становишься их героем».

– Алло?..

– Вы один из сценаристов «Саги».

– Я совсем не такой, вы же знаете.

– Вы меня слышите?

– Видите, я не параноик.

– Мне лучше повесить трубку, да?

– Подождите… Позвольте мне рассказать вам кое-что. У нас, в помещении нашей службы, есть телевизор, который мы не выключаем всю ночь. С одной стороны, это источник информации на тот случай, если произойдет что-нибудь чрезвычайное, с другой – возможность для сотрудников отдохнуть пятнадцать минут. Прошлой осенью мы заметили, что количество звонков в нашу службу заметно снижается между четырьмя и пятью часами утра. А потом в это время звонить вообще перестали, Тогда мы тоже принялись смотреть «Сагу», чтобы попытаться понять этот феномен. Могу признаться, что мне очень понравился тип, который работал в службе, но которого вы никогда не показывали.

– Я так и знал, что вы о нем заговорите.

– Он вел себя совсем не так, как предписывается инструкциями, но это не было важно, скорее наоборот. Я бы даже сказал, что он был символом сериала. Сам замысел был надуманным, диалоги нередко бредовыми, но во всем этом чувствовалось что-то реальное, то, что касалось каждого человека. Вы говорили на языке, понятном всем, и в конце концов люди стали узнавать себя в ваших героях. Если бы вы знали, какая это была реклама для нашей службы! Даже несколько утомительная. Одинокие женщины стали звонить к нам в надежде найти мужчину своей жизни. Но самое главное не это. Просто удивительно, как быстро сериал стал для нас чем-то… чем-то вроде источника энергии. И так продолжалось вплоть до последних серий. Мы долго размышляли с коллегами, как получилось, что зрители стали отождествлять себя с действующими лицами, но так и не нашли удовлетворительного ответа. Однако мы отметили две разные реакции у наших клиентов: одни получали в «Саге» ответы на свои вопросы, другие учились правильно ставить вопросы.

– В общем, за несколько месяцев что-то изменилось.

– Ваши слова глубоко меня трогают… Даже не знаю, что и сказать… Мы не думали, что добавим вам работы…

– Это сейчас у нас началась работа. В конце июня нам даже пришлось взять на работу новых людей. Ваш саботаж великолепно удался. Никто не может представить себе то воздействие, которое оказывают вымышленные персонажи на сознание людей. Даже вы, у кого такое богатое воображение, не могли предположить, что зрители привяжутся к вашим героям. Эти герои стали членами их семей, верными друзьями, почти родственниками. За них переживали, радовались и горевали вместе с ними, оправдывали их поступки. Их ждали, на них надеялись. Вы нанесли жестокий удар в самое уязвимое место именно в тот момент, когда завоевали абсолютное доверие. Вы отняли надежду, которую зародили у тех, кто больше всего в ней нуждался.

– Вы преувеличиваете, мы не могли…

– Мир, который вы показали, это джунгли, где все рано или поздно погибнут. Жизнь – это опасная болезнь; самое большее, на что можно надеяться – не слишком сильно страдать в ожидании смерти. Доказательства? Все мы – жалкие подмастерья, ткущие картину мировой скорби. Давайте, добрые люди, сами устройте хаос, этим вы сэкономите массу времени. С отчаянием тоже невозможно бороться, оно неискоренимо, с ним прямо рождаются. И если вам нужно любой ценой разрешить ваши сомнения, то наиболее верным выходом будет самоубийство. Вы меня еще слушаете?

– Хуже всего то, что вы показали это настолько талантливо, что вам нельзя было не поверить.

– А теперь я скажу, в чем именно вас обвиняют. И на этот раз буду на стороне обвинения. С тех пор как вы сбежали, все снова вернулось на круги своя. Вновь набирает силу посредственность, вновь цинизм превращается в шоу. Вы бросили нас одних с этим дерьмовым телевидением. Последняя искра разума готова погаснуть под льющейся патокой убаюкивающих картинок. Это была не слишком честная игра – заставить нас поверить «Саге».

– Нам нужно заканчивать беседу, меня ждут и другие клиенты.


Ворота в парк Тюильри открыты.

Какой-то бегун останавливается у решетки, чтобы перевести дыхание, потом возобновляет свой бег трусцой к центральному фонтану.

Готов поспорить, что человек, назначивший мне встречу, уже пришел и сидит на той же скамейке, что и в прошлый раз. Точно, он здесь. У него вид конспиратора и смешные повадки шпиона. Кто еще носит плащ в разгар июля? Кто ведет себя так, словно сам ожидает пули в лоб? Разве такого типа можно не заметить?

– Месье Сегюре, несмотря на все наши разногласия, позвольте сказать, что ваше упорное стремление организовывать встречи, как в дешевом детективе, кажется мне нелепым. Вы не продумываете мелкие детали и поэтому никогда не станете сценаристом.

– Говорите, не поворачиваясь ко мне.

– Не будьте смешны. Мне тоже не хочется, чтобы нас видели вместе. Вам не кажется, что вы немного перебарщиваете?

– Я бы не перебарщивал, если бы речь не шла о деле государственной важности, а вы прекрасно знаете, что это ДЕЛО ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ. Вчера вопрос о «Саге» стоял вторым пунктом в повестке дня Совета Министров.

– Это вы сделали из «Саги» инструмент власти. Для нас это был обычный телесериал. Истории, которые случаются с людьми. И все.

– Из-за вас вся моя жизнь теперь тоже сериал. Каждая серия по восемнадцать часов в день! И если я еще жив, то лишь потому, что получил приказ исправить положение до окончания летних отпусков.

– Вы мне уже говорили это на прошлой неделе, но я не представляю, как можно заставить девятнадцать миллионов человек забыть то, что они видели двадцать первого июня этого года с двадцати часов сорока минут до двадцати двух часов десяти минут.

– Мы сидим на бомбе, Марко.

– «Мы сидим на бомбе, Марко». Никогда не слышал более бездарной реплики. Вы совершенно не умеете писать. Вас что, ничему не научили в Национальной школе администрации? Это же надо: «Мы сидим на бомбе, Марко».

– И тем не менее, это правда.

– Лично я считаю, что бомба уже взорвалась. Ни семьи, ни работы, ни будущего – ничего. И я даже не могу пожаловаться в «SOS-Дружбу».

– Что вы думаете о вчерашней серии?

– Вы говорите об этом вздоре, написанном вашей командой поденщиков? Если вы надеялись с помощью них исправить положение, то глубоко ошиблись. Это все равно что попросить Маргерит Дюрас написать очередную серию «Робокопа». Не думаете же вы, что это смехотворное продолжение заставит людей забыть последнюю серию?

– Публика и премьер-министр отреагировали ужасно.

– Ваша ошибка, Сегюре, в том, что вы никак не можете понять, что премьер-министр тоже зритель. Ему тоже в детстве рассказывали сказки. И он тоже, когда был подростком, водил свою девушку в кино. И сейчас тоже придумывает сказки своим внукам. И ему тоже нужна ежедневная доза сказок. Возможно, что вокруг сериала идет какая-то грязная политическая игра, но представить, чтобы премьер-министр чувствовал себя таким же обманутым, как безработный из Рубе, домохозяйка из Вара и …?

– И рыбак из Кемпера.

– Вот-вот. Вечно я о нем забываю.

– И что же не так в этой серии?

– Даже если бы случилось такое несчастье и я оказался на вашем месте, все было бы так же плохо.

– Скажите, прошу вас!

– Да ВСЕ не так! Ваши сценаристы наводнили текст штампами, чувствуется, что они корпели как каторжные, пытаясь угнаться за нами. А диалоги? Хотите узнать мое мнение о диалогах? Думаю, что их написали вы!

– Мы надеялись, что выпустив 81-ю серию, прольем бальзам на рану, а оказалось, что сыпанули соль.

– А я что говорил…

– Нужно сделать достойное продолжение «Саги».

– «Сага» была продуктом сложнейшей алхимии между Матильдой, Жеромом, Луи и мной. Вы можете нанять всех сценаристов мира, намного талантливее нас, возможно, они и выдадут вам шедевр, но никогда не напишут «Сагу».

– Мне нужна ваша помощь.

– Вы шутите?

– Мы оба переживаем ад. Вам так же необходимо это продолжение, как и мне.

– Слишком поздно.

– Если вы не хотите сделать этого ради себя, сделайте ради девятнадцати миллионов зрителей. Ради страны, ради моих детей, ради премьер-министра, ради фан-клубов, ради торговцев ванилью, ради кого угодно. В конце концов, ради «Саги».

– Никогда.


Он довольно долго тащился за мной, и, только вскочив в метро на станции Пале-Руайяль, я наконец от него оторвался. Я остался в Париже не из-за «Саги», не из-за боязни ссылки, а ради того, чтобы найти женщину, которую люблю больше жизни. Я наконец-то понял, насколько виноват в случившемся. Зачем при каждом удобном случае нужно было говорить о том, какая интересная жизнь начинается у меня, как только я ухожу из дома? Зачем нужно было рассказывать ей о Камилле, Марии или о Милдред так, словно я Пигмалион, хвастающийся своей Галатеей? Как мог я не замечать ее присутствия, когда она была рядом, на расстоянии вытянутой руки, готовая поддержать меня в трудную минуту? Достаточно было лишь намекнуть ей об этом. В фильмах плохие парни, сбежавшие из тюрьмы, обычно попадаются потому, что прежде, чем покинуть родные края, в последний раз отправляются к своим любимым. Мне же этот прием раньше казался слишком простым и неправдоподобным. Сегодня я должен извиниться перед всеми романтиками-бунтарями. Я не уеду из Парижа, пока не буду уверен, что Шарлотта меня больше не любит.

– Что вы хотите от меня? В прошлый раз я уже все вам сказала. Шарлотта работала три недели в какой-то фирме в районе Дефанс, потом уехала на два месяца в командировку в провинцию, и больше я ничего не знаю.

Меня мало волнует, если меня принимают за кретина, но сейчас речь идет о том, чтобы найти женщину, которой мне недостает больше всего в мире. Вот, значит, какая она, эта легендарная «руководительница проекта». Во время разговора по телефону она показалась мне более несговорчивой, но когда я предстал перед ней воочию, в мятом костюме, с посиневшей небритой рожей, ее ирония несколько поуменьшилась. В этой приемной царит строгая официальная атмосфера, еще немного, и я бы почувствовал себя незваным гостем, если бы не стойкое любопытство, которое проявляют ко мне теперь все люди. Секретарша буквально впилась в меня взглядом, и я даже на мгновение подумал, что нравлюсь ей, но тут же уловил в ее глазах подозрительный блеск, говорящий «Это on, это он» и создающий у меня впечатление, что речь идет о ком-то другом. Коллеги Шарлотты столпились наверху, на площадке из стекла и металла.

– Вы не могли бы дать адрес того предприятия, где сейчас работает Шарлотта?

– Шарлотта независима в своих действиях и может без предупреждения уехать в любой момент.

И это она говорит мне, дура!

– Если вы покажете мне ее кабинет, я, может быть, что-нибудь найду. Например, номер телефона.

– Кто вы такой, чтобы требовать такое?

Эта женщина меня раздражает. Раздражает, раздражает!

– Мадам, я должен предостеречь вас. Не исключено, что Шарлотты нет в живых. Или она в опасности, брошена в сырой подвал. Она надеется, что ее коллеги забьют тревогу, но ее начальнице, оказывается, на все наплевать. Если найдут ее труп, начнется следствие и вас тоже будут допрашивать; вам нелегко будет объяснить свое бездействие. Вы можете заработать от двух до четырех лет. Сидя в тюрьме Флёри-Мерожи, вы сможете видеться с детьми только раз в неделю. А вам известно, что теперь в комнатах для свиданий нет решеток? Общаясь через стеклянную перегородку, вы даже не сможете обнять своих детей. А ваш муж? Думаете, он будет вас дожидаться? Сначала он станет топить свое горе в бутылке, затем страдать от одиночества – это так понятно. А представьте себе бесконечно меняющихся нянь у вас дома и своих таких добреньких подруг, которые бросятся ему на помощь. Как трогательно – одинокий мужчина с двумя малолетними детьми…

– Я знаю, что у вас за профессия, но мне некогда слушать ваш бред. Если Шарлотта даст знать о себе, я передам ей, что вы заходили. А теперь прошу вас покинуть помещение и больше здесь не появляться.

Мне кажется, что Шарлотта где-то рядом, притаилась вон за той дверью, красная от смущения. Я не хочу уходить и хватаю начальницу за руку, не сильно, естественно, но она сразу кричит секретарше:

– Мирей, вызовите службу безопасности!

– Это гораздо серьезнее, чем вы думаете. Позвольте мне зайти в ее кабинет, прошу вас.

– Отпустите меня!

Одна из девиц вскрикивает. Два типа в синих костюмах заламывают мне руки и волокут к дверям. Я пытаюсь отбиться, но громилы только этого ждут. Видимо, они умирают со скуки в этих современных зданиях.


Жюльетта дома одна. Чарли с детьми пробудет у родителей до середины августа, а она поедет к ним через неделю. Она предлагает мне пообедать, но я отказываюсь и продолжаю стоять в прихожей.

– Ты же ее близкая подруга, а подругам рассказывают все.

– Ошибаешься, Марко. В последнее время, когда вы еще были вместе, она уже ничего не рассказывала. Я даже не знаю, почему она тебя бросила.

– Бросила?

– Как давно вы виделись в последний раз?

– Больше шести месяцев назад.

– Вот видишь.

– Скажи мне, где она.

– Если бы я знала, то сказала бы, не могу видеть, как люди страдают, особенно такие парни, как ты. Кстати, твой дурацкий сериал только испортил ваши отношения.

– Почему дурацкий?

– Неужели ты ничего не понимаешь, Марко? Вначале все мы, твои друзья, гордились тем, что…

– О, только не ты. Я и так выжат как лимон.

– Ты хотел, чтобы тебя любили? Хотел, чтобы Шарлотта любила типа, у которого в голове неизвестно что? Хотел, чтобы она согласилась с таким видением мира?

– Но это же вымысел! Просто вымысел! Жизнь совсем не такая, люди так не живут, в реальной жизни ты не встретишь таких типов, как в «Саге», и мне осточертело без конца повторять эти прописные истины! Осточертело! Боже, на кого я только похож, объясняясь с тобой в прихожей!

Наступает молчание, но не холодное, скорее, выжидательное, когда еще не все сказано.

– Можно переночевать у тебя?

– …?

– Чарли ничего не узнает.

Неожиданно она от души смеется.

– Я, конечно, не буду выставлять тебя за дверь, но, на мой взгляд, эта идея не слишком удачная.

Она права. Я обнимаю ее и целую в обе щеки.

Я снова на улице – зверь, преследуемый охотниками, брошенный один в мире, где люди путают реальную жизнь с той, что видят в кино. Еще немного, и я сяду за стол, чтобы переписать сценарий этого мира.

Сцена 1. Мир. Натурные съемки. День
Голубое небо, зеленая трава, море. Земля населена животными и людьми. Все занимаются любовью, но люди иногда часа два в день метают бумеранг. Из-за споров по поводу какого-то стихотворения Рембо одна половина человечества объявила второй войну. После долгого сражения, во время которого использовалось самое новейшее оружие (сонеты, катрены, малайские четверостишия, оды и александрийские стихи), победители получили право присутствовать на спектаклях, поставленных побежденными.

Конец.
Мне нужно пройти все испытания, чтобы отыскать свою любимую, и даже встретиться с теми, кого я до сих пор избегал: ее родителями. С людьми, которые всегда задавались вопросом, что их дочь нашла в типе, зарабатывающем себе на жизнь сочинением диалогов для японских мультфильмов. Если они откажутся говорить, я отправлюсь в паломничество по всем местам, где любила бывать Шарлотта, пойду наугад и буду искать ее до тех пор, пока не найду и не поставлю перед выбором: или она вместе со мной покинет эту безумную страну, или мы окончательно распрощаемся. В любом случае мне нужно уехать на год-другой, пока все не забудут о «Саге». Я должен начать новую жизнь сценариста в каком-нибудь другом месте. Это вполне возможно.

– Я не хотел бы беспокоить вас, но вы – единственный человек, который знает, где сейчас Шарлотта. Мне очень нужно повидать ее.

– Марко?

– Да.

– Вы правы, нам нужно поговорить. Во сколько вы будете у нас?

– К обеду.

– Ждем вас.

Порция твердости, доля сухости, капелька ледяного молчания… Нет сомнения, это ее мать. Каким образом девушка, как Шарлотта, умудрилась появиться на свет от таких родителей – вот одна из тайн мироздания, не перестающая меня мучить. Я беру такси, чтобы приехать как можно раньше и как можно раньше откланяться. Они тоже ждут эту встречу, заранее предвкушая, как будут осыпать меня градом оскорблений и забрасывать плохими новостями. Отец Шарлотты открывает мне дверь с улыбкой, которая мне ни о чем не говорит.

– Вы быстро добрались. Входите, дружище Марко, аперитив уже готов.

Я ожидал хорошую порцию розог, а вместо этого оказался в объятиях мадам. Она заливается соловьем о том, как рада меня видеть, перемежая банальные фразы с восторженными восклицаниями и неожиданными поцелуями. Я в полном нокауте, хотя и стою на ногах. Она усаживает меня перед множеством тарелочек с закусками, а хозяин, не спрашивая, наливает мне полную рюмку виски. Я пока ничего не сказал – пусть вначале выложат все, что у них на уме. Впрочем, они сами не дают мне вставить ни слова. Их радушие – продуманная стратегия, и я должен быть готов к обороне. Может, они начитались английских детективов, где гостей вначале осыпают любезностями, а потом приканчивают и закапывают в саду. Может, смысл этого маскарада еще более трагичен: им жаль, что у нас с Шарлоттой ничего не получилось, так как теперь она встретила типа еще хуже меня.

– Мой милый Марко, вы уже в возрасте, когда принимают мужские решения. Когда вы собираетесь попросить руки моей дочери?

– Простите?..

– Я готов выслушать вашу просьбу.

Кто-то звонит в дверь. Удар гонга, спасающий меня в последнее мгновение от второго нокаута. Попросить руки? Я не ослышался? В комнату входит невысокий толстяк и присоединяется к нашему странному аперитиву.

– Этьен, вот наш будущий зять. Марко, позвольте представить вам одного из наших лучших друзей. Этьен.

– Я настоящий фанатик «Саги», – говорит он, – и мне часто удавалось предугадывать события. К примеру, о взрыве праздничного торта на дне рождения главного кассира Французского банка я еще за две серии сказал своей жене.

Женитьба… Шарлотта говорила родителям о женитьбе? Я не могу поверить в это. Снова звонят в дверь.

– О, это, наверное, она, – говорит мать.

– Кто? – я вскакиваю со стула.

– Моя жена, – отвечает Этьен.

Мне представляют Симону, которая тут же подтверждает, что ее муж действительно предугадал происшествие с праздничным тортом. О каком торте они говорят? Все четверо болтают между собой, оставив меня наедине с моим виски. Другое объяснение: они готовят мне сюрприз, устроенный самой Шарлоттой. Сейчас она появится и сообщит, что карантин снят и мы женимся! Снова звонят! Это она!

– Марко, позвольте представить вам мою сестру и ее мужа, – говорит мать. – Они живут в двух шагах от нас и давно мечтали встретиться с вами, особенно с тех пор, как все только о вас и говорят.

Сестра моей будущей тещи живет в том же квартале, что и актриса, играющая Эвелин (которая, несмотря на известность, остается «простой улыбчивой девушкой»). Муж сестры счастлив, что их дружная семья «пополнится писателем». Потом появляется чета Бержеронов, то ли родственников, то ли соседей. Я отвечаю на вопросы, хотя не понимаю, о чем меня спрашивают, путаю взрыв праздничного торта во Французском банке со взрывом, устроенным Эвелиной, но это никого не шокирует. В самый разгар этого шумного обеда мне наконец удается спросить у матери Шарлотты.

– Это ваша дочь сказала вам о замужестве?

– Шарлотта? О нет, от нее такого не дождешься. Но вы, человек, твердо стоящий на земле, разве не считаете нужным узаконить ваши отношения?

– Для этого необходимо поговорить с ней, а я даже не знаю, где она.

У матери вырывается мягкий смешок, и она протягивает тарелку с арахисом мадам Бержерон.

– Вы должны сказать мне, где ваша дочь!

– Понятия не имею! Я уже месяца три не видела ее.

Она занимается десятью вещами одновременно: обращается сразу ко всем гостям и между делом предлагает мне произнести тост.

– Вы хотите сказать, что она не дает о себе знать уже три месяца?

– Муж говорил с ней по телефону на прошлой неделе. Но вы же ее знаете! Еще ребенком она была абсолютно непредсказуема!

Моя будущая теща устремляется в кухню, откуда возвращается с подносом горячего печенья. Я лавирую между гостями, хватаю отца и грубо прерываю его беседу с родственниками.

– Как она поживает? Что она вам сказала? У нее проблемы? Откуда она звонила? Да отвечайте же, черт возьми!

Немного удивленный, он продолжает жевать фисташки, роясь в памяти.

– Вроде бы, у нее все в порядке. Мне кажется, она звонила из провинции. Или из-за границы. С такой работой, как у нее, никогда не знаешь, где она окажется завтра. Но мы привыкли. Скажите, Марко, а когда возобновится «Сага»?

Я чувствую себя невидимым, бестелесным и выбираюсь из этой суетливой компании как привидение, с которого сорвали саван. Мне придется сидеть в засаде до следующего звонка их дорогой малышки. У меня больше нет сил выносить это общество, и я оказываюсь на улице, без малейшей зацепки. Когда дело касается «обычного человека с улицы», моя способность предугадывать события совершенно бесполезна. Любители делают то, что им взбредет в голову, импровизируют, и в результате вес выходит из-под твоего контроля. Нужно будет когда-нибудь сочинить историю жизни какого-нибудь человека, а потом заставить его придерживаться сценария.


Не знаю, то ли спуститься в метро, то ли зайти в кафе, где никому ни до кого нет дела. Ноги сами несут меня по какой-то небольшой улочке, и я не пытаюсь командовать ими. Что сделал бы на моем месте герой американского фильма? Давным-давно обратился бы к частному детективу.

Идея не так уж нелепа, как кажется на первый взгляд. Мне действительно нужен парень, который умеет искать. Ему наплевать, кто я такой, лишь бы платил деньги. Он сумеет расколоть руководительницу проекта так, что она ничего не заметит…

В конце улочки какой-то тип в серо-голубом костюме останавливает меня и протягивает руку. Его физиономия ни о чем мне не говорит.

– Мы знакомы?

Нельзя не пожать протянутую вам руку. По крайней мере, так меня воспитали. Еще два типа молча окружают меня.

Все происходит молниеносно, каждое движение отрепетировано, как в танце. Открытая дверь машины, толчок под ребра – я оказываюсь на заднем сиденье, а машина срывается с места. И все в полном молчании, никто не произносит ни слова, даже я. Состояние как сразу после автокатастрофы: смутно понимаешь, что случилось что-то ужасное, и ждешь, когда вернется сознание. Улочка уже далеко позади, водитель резко поворачивает за угол. Один из его сообщников сидит на переднем сиденье, второй – со мной сзади. Все трое в одинаковых серо-голубых костюмах, у всех квадратные нижние челюсти и холодные рыбьи глаза. Ощущая противную дрожь, выдаю соответствующий монолог, но полное молчание в ответ свидетельствует о том, что они давно знают его наизусть. Машина ныряет в туннель. Крепко зажмуриваю глаза и слышу свой внутренний голос: «Да, Марко, это уже не обычная жизнь, действительность не имеет ничего общего с той, которую ты знал до того, как начал писать „Сагу“. Но, что бы ни случилось, не забывай, что герой – это ты. Иначе они доведут тебя до сумасшествия».

– Куда вы меня везете? Молчание.

– Вы не ответите ни на один мой вопрос?

Не обоворачиваясь, тип, сидящий впереди, бросает:

– Вы сценарист, да?

Не представляю, через какие испытания мне придется пройти, но как бы странно это ни выглядело, тип прав. Да, сценарист – это я.

– Если попытаться проанализировать сцену, то мы находимся в крутом боевике, учитывая хорошо скроенные костюмы и шикарную тачку. Подбор актеров безупречен, и у вас очень сдержанная манера игры. Похоже на школу Страсберга. Однако из-за отсутствия диалогов общий тон сцены слишком размыт. Если позволите, могу дать совет: вопреки всеобщему мнению, что зрителю это нравится, очень опасно так долго сохранять тревожную атмосферу, вы рискуете его потерять. В кино он начинает скучать, как только ему становится все ясно. А в пятнадцатисекундном эпизоде может начать зевать через пять секунд. Будь на моем месте кто-то другой, он бы уже давно выключил этот канал.

Я попробовал. И не получил по морде.

– Тем не менее вы не знаете, с каким кланом имеете дело, – говорит один из моих похитителей.

– Вы говорите «клан», как будто их только два: полицейские и бандиты. Если мы действительно играем в боевик, то я не представляю вас ни милыми полицейскими, ни злыми бандитами, ни злыми полицейскими, ни милыми бандитами. Вы явно выше этого. Если бы мне пришлось вводить вас в сценарий, я бы написал так: Агент 1, Агент 2, Агент 3, не давая психологических или физических портретов.

Поиздеваться над ними, чтобы посмотреть на реакцию. Рискованно, конечно. Орел или решка?

– Продолжайте.

– Попробуем перечислить гипотезы. Вы ведете себя очень двусмысленно, невозможно определить, то ли вы: а) перережете мне горло где-то за городом; б) посадите в самолет, чтобы спасти мне жизнь; в) напугаете до смерти, чтобы заставить сделать то, чего я не хочу.

Они не реагируют, но мне кажется, что мы ближе всего к пункту «в». Утром я поклялся Сегюре, что больше не притронусь к «Саге». Известие об этом дошло по цепочке до самых верхов, и в результате я удостоился чести быть похищенным тремя клонированными типами, вышедшими то ли из резиденции премьер-министра, то ли из дешевого шпионского фильма.

– Вы не находите, что эта история становится просто неправдоподобной? Ежедневно телевидение обрушивает на зрителя лавины картинок, мы видим умирающих детей, присутствуем на войне, словно участники видеоигры. Нам показывают подонков и убийц, которых оправдывают на судебных процессах. Пичкают дебильными шоу с невежественными ведущими, забивают головы сказками, чтобы мы перестали думать. Все аудиовизуальные средства находятся в руках циников, которые давят на нас своим могуществом и посредственностью. И только эта чертова «Сага» не прошла незамеченной. Ну почему все с таким остервенением вцепились в этот дерьмовый сериал? В меня, жалкого сценариста, который попытался хорошо сделать свою работу?

Несколько секунд они удивленно молчат, потом просят меня заткнуться. Я мог бы выплеснуть все это типу из психологической помощи, Сегюре или родителям моей будущей жены. Так нет, надо же было нарваться на бандитов. Они, потешаясь, обмениваются взглядами. Внезапно мне начинает казаться, что я здесь – пустое место.

Агент 1 . Эй, ребята, вам не напоминает это антителевизионную кампанию? Кто-то уже в ней участвовал?

Агент 2 . Вальтер Каллахэн, в самом начале. Помните, как менялось его лицо, когда он сидел перед телевизором? По одному блеску в глазах уже становилось понятно, что он смотрит. Отличный был актер.

Агент 3 . Это в той серии, где его кузен Квинси приезжает в Париж.

Агент 2 . А, кузен Квинси! Тот, что любил приговаривать…

Агенты 1, 2 и 3 (хором ). Не в свои сани не садись!

Агент 3 . Помните Клариссу, подружку Камиллы?

Агент 1 . Когда устраивали розыгрыши на церемонии посвящения в студенты?

Агент 3 . Я был к ней неравнодушен, но в следующей серии она исчезла, не помню уже почему.

Машина мчится по Парижу без видимой цели.

Агент 2 . Она погибает из-за расследования одного журналиста, который на самом деле является сыном жертвы и просит убийцу помочь ему. И тот кретин попадает в ловушку.

Агент 1 . Когда я смотрел эту серию, то думал, что убийца – Фред.

Вообще-то, цель есть. И цель совершенно точная. Машина приближается к кварталу, который мне хорошо известен. Это мой квартал.

Агент 2 . А я был уверен, что убийца – Джонас, на практике реализовавший свою теорию о «парадоксальном убийстве».

Агент 3 . Лично я думал, что это та шестидесятилетняя женщина, все время забываю, как ее зовут…

– Парни, вы же не высадите меня днем возле моего дома? Вы не можете поступить так со мной!

Агент 2 . Ты говоришь о даме, которая живет воспоминаниями о пятидесятых годах?

Агент 1 . Иветта! Когда она снимает туфлю, чтобы выровнять шов на чулке… Точь-в-точь как моя мать. А знаете, что именно Иветта произносит слово «Сага» один-единственный раз за весь сериал?

Машина сворачивает на улицу Пуассоньер. Впереди я вижу грузовик и мусорщиков, которые грузят в кузов телевизоры.

Агент 3 . Нет, не только Иветта.

Агент 1. А кто еще?

Какие-то придурки разрисовывают из балончиков с краской стены окружающих домов.

Агент 3 . Камилла. Она знакомится с иностранным туристом, и тот говорит ей: «Моя жизнь – это сага, позвольте мне рассказать ее вам». Эту фразу перевел мне один приятель-швед.

Кучка подозрительных типов поджидает меня возле дома. Машина тормозит.Одной рукой я цепляюсь за спинку сиденья, другой – за дверную ручку. Агент 2 обходит машину, чтобы открыть дверцу с моей стороны. Несколько лоботрясов смотрят в нашу сторону, думая, что сейчас из машины выйдет какая-то шишка.

– Вы не можете выпустить меня здесь!

Они вдвоем хватают меня, вытаскивают из машины и бросают на тротуар.

Агент 1 . Вы немедленно сядете за работу.

Агент 2 . К сентябрю все должно быть готово.

Агент 3 . Или в следующий раз мы остановимся на варианте «а».

Хлопают дверцы, и машина исчезает. Вы не можете выпустить меня здесь! Из меня сейчас выпустят кишки, если я проторчу здесь хотя бы еще одну секунду. Принимаю непринужденный вид, поворачиваю на сто восемьдесят градусов, направляясь в сторону улицы Люн. Трюк не удается. Три типа, требовавших моей смерти в своих воззваниях, нарисованных красными буквами на соседнем фасаде, бросаются за мной. За ними устремляются двое или трое жильцов, наш управляющий и прочие. К ним присоединяются случайные прохожие и еще какие-то люди. Я обращаюсь в бегство. Бежать, бежать, пока не разорвется сердце. Я любил тебя, Шарлотта! Я всегда был готов отдать за тебя жизнь, но сейчас верх берет инстинкт самосохранения, и мне хочется удрать на другой конец света от этой разъяренной толпы. Если ты уже там, подожди меня, я скоро буду! Я скоро буду!

На улице Торель толпа настигает меня. Я оказываюсь в заколдованном кольце; в таких случаях скорпионы обычно кончают жизнь самоубийством. Не успеваю произнести ни слова, как на меня выливаются струи краски. Толкотня, крики, поднимающаяся волна ненависти. Меня хватают, пытаются разорвать на части, я – их добыча, каждый желает получить свою долю. Потом бросают на землю, пинают ногами, топчут ботинками. Из последних сил пытаюсь представить, что все это – художественный вымысел.

Простая комедия, но в которой начинаешь верить в Бога.

Однако это не облегчает мою боль. В давке лавина тел обрушивается на меня, сейчас мои кости захрустят под их тяжестью. В этой каше кто угодно может нанести мне смертельный удар, и никто никогда не установит виновного.

Терплю.

Надеюсь.

Лежу с закрытыми глазами и надеюсь.

Внезапно пытка прекращается.

На меня больше никто не давит.

Открываю глаза.

Град ударов обрушивается на банду моих мучителей. Ничего не понимаю. Над моей головой разворачивается настоящее побоище, чьи-то руки поднимают меня с земли и тащат по улице Люн.

Я распят! Превратился в распятого мученика!

Это становится невероятно забавным. Точно, они довели меня до сумасшествия! Сейчас вознесусь на небо!

Через несколько минут меня закрывают в кузове грузовика.

– Едем на базу.

– Еще бы немного…

– Трогай, черт возьми!

– Все будет в порядке, месье Марко, можете не беспокоиться.

Фраза, которая сразу же производит противоположный эффект. В кузове еще шесть человек, изумленно разглядывающих меня. Все они приблизительно моего возраста. Парни, похоже, хорошо владеют боевыми приемами, а у двух девушек выправка, как у бойцов элитного спецназа.

Сегодня утром, часов в семь, я был героем психологической драмы. Немного позже оказался участником комедии нравов. После обеда, вопреки своей воле, стал действующим лицом шпионского боевика. Но сейчас, что делаю я сейчас в этом фильме о войне?

– Где расположена ваша база?

– В трех шагах отсюда. Но о ней не расскажешь, ее нужно видеть.

– Вы случайно оказались на месте побоища?

– Мы поставили возле вашего дома дежурного на тот случай, если вы появитесь, так как вас нелегко поймать. Он предупредил нас, и мы успели вмешаться.

– Я могу узнать, кто вы такие?

– Делегация президентов шестидесяти одного фан-клуба «Саги», съехавшихся со всей Франции.

Я не могу сдержать тяжелый вздох. Они принимают его за вздох облегчения, хотя я просто смиряюсь с ситуацией. День сегодня обещает быть долгим.


Грузовик въезжает в мощеный двор. На стене обветшалого здания – табличка: «ПРОДАЕТСЯ». Владелец строения – тоже поклонник «Саги» – предоставил на несколько месяцев свое помещение для сборного пункта. Едва я переступаю порог, как меня торжественно встречает радушное правление. Когда им сообщили, что я скоро прибуду, они накрыли стол и повесили плакат с приветствием. Они ждали этого момента две недели. Не знаю, могу ли я наконец немного успокоиться. После бокала шампанского мне показывают спальню, зал заседаний и то, что они называют «Музеем». Это действительно напоминает музей – множество разных предметов на полках и в витринах. Глава правления объясняет, что здесь находится. Пистолет под стеклянным колпаком.

– Это кольт девятого калибра, принадлежавший Камилле, мы купили его у типа, занимавшегося снабжением первой съемочной группы. Потом они его заменили, но именно этот кольт она держит в руке во второй серии.

На длинном столе разложено с десяток страниц сценария.

– Их подобрал во время съемок наш человек, иначе их просто выбросили бы. Это черновик 18-й сцены из 62-й серии, когда Мордекай покупает за две тысячи долларов какие-то необыкновенные конфеты для Марии. Внизу этой страницы Луи Станик добавил от руки: «Вставить здесь искреннюю фразу».

Небольшой сосуд из прозрачной пластмассы с белесоватой жидкостью – образец липозы, который Фред показывал министру здравоохранения. Реквизитор получил липозу, смешав яичный белок с топленым свиным салом, которое раздобыл на кухне.

Пустая бутылка из-под водки.

– Вы, наверное, догадываетесь, откуда она. Мы извлекли ее из мусорного бака дома № 46 по авеню де Турвиль. Водка с перцем или просто перцовка. Говорят, что ее пили только вы с Жеромом, а Матильда Пеллсрен не брала в рот ни капли. Луи Станик, тот предпочитал пиво.

На экране мелькают кадры «Саги».

– Редкий экспонат: запись 8-й серии с ошибкой. Эрика здесь все зовут Жан-Жаном. В чистовом варианте и на кассетах уже все исправлено.

Я приперт к стенке и должен продолжать эту дурацкую экскурсию. Мой гид не упускает ни одной мелочи, начиная от крошечного обрезка ногтя, кончая скучнейшим анекдотом. И чем больше я вижу экспонатов, тем чаще у меня мелькает мысль, что я попал в логово психов, безумцев, опасных безумцев, членов секты маньяков, готовых сделать из меня чучело и выставить его как самый ценный трофей. Я чувствую, что мои глаза скоро вылезут из орбит. Пора просить Бога о милосердии.

– Узнаете? Это «Процесс» Кафки, который Менендес всегда держал под рукой.

Господи?

Все правильно!

Конечно, все правильно!

Это ОН подстроил так, чтобы я влип в это дерьмо!

– Чтобы раздобыть флакон с ванильными духами Вальтера, я чуть не поплатился жизнью. А оказалось, что они ничем не пахнут.

Бог рассердился на меня за то, что я играл людскими судьбами, использовал ЕГО в качестве действующего лица, заставлял ЕГО говорить, ЕГО, чьи мысли непостижимы! Мы возомнили себя ИМ, сотворили Золотого тельца, нарушили все ЕГО заповеди!

– Один из наших парней в Париже, скульптор, восстановил «осязаемый пейзаж», о котором говорит Боннемей в 67-й или 68-й серии. Он использовал четыре вида разных камней и…

Прости меня, Господи.

Я раскаиваюсь. Искренне раскаиваюсь. Если Ты умеешь читать в моей душе, то понимаешь, что я не лгу…

Если бы Ты знал, как мне нравилось заниматься Твоей работой…

Ты делаешь потрясающую работу, и мало кто из людей о ней знает. Какое испытываешь наслаждение, видя, как этот мир движется, любит, страдает… Как приятно подвергать людей испытаниям и вознаграждать их, когда они того заслуживают! Но почему Ты так жесток со мной? Со мной, кто знает всю профессиональную кухню, предсказывает за четыре серии все, что должно произойти?

– Помните фотохромовое платье, которое Фред придумывает для Марии? Мы раздобыли его, но без спецэффектов оно не меняет окраску, мы пробовали.

Ты бы мог и не подкладывать мне свинью – своему коллеге. Неужели тебе недостаточно, что бедняга Марко мечется, словно проклятый, в поисках женщины своей мечты?

Нет?

Тебе нужно было доказать мне кое-что…

– Вам нравится наш музей, месье?

Ты хотел доказать, что как сценарист Ты лучше меня.

– …Вам не нравится?

– Нет, нет… Не обижайтесь, я немного рассеян… Все это так трогательно…

Надо попытаться усыпить бдительность этих чокнутых, надо что-то придумать…

– Я мог бы подарить музею несколько редких экспонатов. Они хранятся у меня, я постараюсь привезти их сегодня же вечером.

– А что именно?

– Я сохранил записные книжки, мы иногда играли в слова, когда уставали от работы. Именно таким образом появился на свет целитель. Я унаследовал также Коробку решений и …

– Коробку решений?

– С самого начала совместной работы мы придумали особый прием – клали бумажки с предложениями в коробку из-под обуви, а потом вытаскивали одну наугад и принимали решение. Если вам интересно, коробку можно найти. Она где-то валяется в нашем бюро на авеню де Турвиль.

– Мы там все обыскали.

Кажется, у них мирные намерения. Они относятся ко мне с уважением. Пожалуй, даже боготворят. Настолько, что это может вызвать раздражение у Всевышнего.

Клянусь тебе, что раскаиваюсь! Вытащи меня отсюда, я усвоил урок.

– Может, она среди моих вещей?

– С этим можно повременить. Сейчас у нас есть более важное дело.

Мирные намерения? Как бы не так, клянусь своей задницей! Но, черт побери, что они еще такое придумали? Что Ты еще придумал для меня? Ведь это Ты?

– Осторожнее со ступеньками. Они через одну сломаны.

Знаю, что совершил большой грех, и этому греху древние греки дали название.

Hubris… Грех гордыни…

Отсутствие чувства меры и наглость одновременно. Состязание с Богом, присвоение права управлять судьбами. Вот, что мы сделали, и сделали в полной безнаказанности, презрев все законы, получив абсолютную свободу, когда-либо предоставленную писателям.

Четверо или пятеро психов, которые ведут меня по обветшавшему коридору, прекращают болтать, когда мы оказываемся перед двустворчатой дверью. Что же делать? Я могу захлебнуться в истошном крике – меня никто не услышит. Могу возмущаться, сколько влезет – им плевать. Они спасли меня для того, чтобы заставить заплатить как можно дороже за мое спасение.

Двери открываются.

Огромный пустой зал. На раставленных квадратом стульях сидят десятка три мрачных типов. Это похоже на обстановку в зале судебного заседания.

Процесс…

Мой процесс.

Меня усаживают в подобие бокса. В зал входят еще несколько человек и рассаживаются с торжественным видом, словно члены Верховного суда.

И среди этого сюрреалистического кошмара я неожиданно начинаю понимать, как всем нам, заблудшим душам, нужна вера в сказки. Не проходило и дня, чтобы кто-то из нас не вспоминал домохозяйку из Вара и безработного из Рубе. Но среди девятнадцати миллионов заинтригованных неизвестных зрителей были и старая дева из Авиньона, и отшельник из Воклюза, и хандрящий вандеец, и сироты со всех уголков страны. Были одинокие, сломанные жизнью. Неуравновешенные, снедаемые тревогой, брошенные на произвол судьбы. Те, у кого не было ни семьи, ни друзей – ничего, кроме телевизора. Те, чье желание поверить в сказку было столь сильным, что любое правдоподобие им только мешало. Да и как можно отказаться от фантазий, когда жизнь то и дело бьет по голове?

Они сами отождествляли себя с героями. Нам достаточно было лишь немного приоткрыть дверь, чтобы они устремились в нее и открыли для себя новый мир. Мир, который можно завоевывать. На их пути было множество ловушек, им приходилось расшифровывать знаки и пробиваться сквозь темноту. Эта работа делала их более гордыми, более ловкими. И только в конце каждой серии начиналась их настоящая Сага, и было неважно, найдут ли они в следующей серии ответ на свой вопрос – они отважились пробраться туда, куда их никто никогда не приглашал.

И все это мы убили нашей 80-й серией.

Те, кто судит меня сегодня, были, несомненно, самыми ревностными верующими и самыми уязвимыми. Они требовали гораздо большего, чем мы могли им дать.


Опускается вечер. Моя камера на последнем этаже здания – две небольшие комнатушки с заложенными кирпичом окнами. Процесс продолжался почти четыре часа. Мой адвокат не ударил в грязь лицом, некоторые его реплики ставили прокурора в тупик. Но никто не в состоянии совершить невозможное, слишком много было обвинителей. Матильда, Жером и Луи были осуждены заочно, оставалось решить лишь мою судьбу. Что я мог сказать в свою защиту? Только наплести паутину лжи, которой никто не поверил. Я сообщил им, что «Сага» должна возродиться из пепла. И даже привел доказательства, на свой страх и риск опережая события и обещая им золотые горы. «Сага» в свободном полете. Я заливался как соловей, в общем, дал им надежду.

Не сомневаюсь, что это и повлияло на приговор.

– Вы, конечно же, знаете сказки «Тысяча и одна ночь»? – …?

– Имя Шехерезады вам о чем-нибудь говорит?

– Осужденная на смерть дочь везира? Она рассказывала истории, чтобы развлечь султана, и тот оставлял ее в живых, пока она ухитрялась придумывать продолжение.

– В течение дня вы будете придумывать продолжение «Саги», а вечером мы будем собираться здесь и слушать его. И каждый вечер будем решать, оставлять ли вас в живых.

– Тысяча и одна ночь? Вы шутите!

– Два года и девять месяцев.

– Но как я смогу находить материал на протяжении такого срока? И потом, без моих коллег у вас будет только четвертая часть «Саги»!

– Первая серия завтра вечером.

– Но!..

– На вашем месте я бы не терял время даром, а разрабатывал ситуации. Начните, к примеру, с Камиллы. Сделайте так, чтобы она вернулась.

– Но она мертва!

– Выпутывайтесь!

Сейчас я вооружен карандашом и бумагой, но они обещали, что скоро у меня будет компьютер и все остальное. Со мной будут обращаться, как с принцем из «Тысяча и одной ночи».


– Проснитесь, Марко! Это я, ваш адвокат.

– Мой… кто?

Комната с трещинами на стене … стопка блокнотов под рукой … И мой адвокат. Да, это он. А я-то надеялся, что вчерашний кошмар испарится с первыми лучами солнца.

– Что, уже пора? Но я еще ничего не придумал, я выжат как лимон, мне нужно больше времени. Ради Бога, объясните им это.

– Я пришел, чтобы помочь вам выбраться отсюда.

– …?

– Вставайте, уверен, что смогу вывести вас из этого логова психов.

Это Ты, Господи, послал его мне? Неужели ты услышал мои молитвы?

– Не знаю, кто вы на самом деле, но ваше вмешательство кажется мне очень странным. Может, вы потребуете от меня взамен нечто чудовищное.

– Абсолютно ничего.

– И потом, такие люди в обычной жизни не встречаются.

– В обычной жизни я преподаю историю в университете. Среди этих фанатиков был профессиональный адвокат, но он категорически отказался защищать вас. Пришлось взяться за дело мне. Я приложил все усилия, но дело было проигрышным заранее.

– Преподаватель истории и президент фан-клуба «Саги»? Вы издеваетесь?

– Честно говоря, моя страсть – это книги Понсона дю Террайля.

– …?

– Понсон дю Террайль. Неужели это имя вам ничего не говорит?

– Знаете, я мало читал. Если бы я меньше времени смотрел по телевизору всякую чушь, то не находился бы сегодня здесь.

– Граф Пьер Алексис Понсон дю Терраиль – один из ваших знаменитых предшественников. Плодовитый писатель, приобретший известность своими романами с продолжением. Он написал тысячи страниц, где его герои попадают в самые безысходные ситуации, чем доказал силу своего воображения. Хотя его произведения сегодня не слишком популярны, но имя главного героя его романов стало нарицательным.

– Рокамболь!

– Правильно, Рокамболь. Он встречается на страницах более чем трех десятков романов. «Парижские драмы».

– Никогда не читал.

– Это что-то невероятное! Столько таинственности и живописности, что прямо дух захватывает! Когда я прочел последнюю страницу последнего приключения Рокамболя, то совершенно забыл, что было вначале. Я мог бы провести всю жизнь, перечитывая его книги. Но лаконичность – не главное достоинство милейшего Понсона, он весьма мало заботился о правдоподобии и психологии. Поругавшись с издателем своей газеты, Понсон, в порыве гнева, пишет последний эпизод романа. Он помещает своего героя в металлическую клетку, которую сбрасывают с судна в море, в месте, где глубина достигает нескольких сотен метров. Взбешенный издатель нанимает вместо него других авторов, но все терпят фиаско.

Я тоже потерпел бы фиаско. Стоит мне вспомнить о возрождении Камиллы, как мои извилины отказываются шевелиться.

– К счастью, наш великий писатель, поддавшись на мольбы издателя, соглашается продолжить роман. Хотите узнать, как выпутался Понсон?

Мог бы и не спрашивать. Сейчас такие истории для меня жизненно необходимы.

– Очень просто. Понсон начал следующий эпизод фразой: «Выбравшись из западни, Рокамболь поднялся на поверхность».

– Он осмелился написать такое?

– Вот именно!

Потрясающе! Какая свобода! Какой урок для всех! Я думал, что наш сериал отрезал нам все пути назад, стал демаркационной линией, как говорил Жером. Но наши великие предшественники доказали, что в творчестве нет ничего невозможного. Гомер, Шехеразада, Понсон дю Террайль и другие расчистили нам дорогу. Показали пример.

– Вы и трое ваших коллег были нашим Понсоном дю Тер-райлем. С таким же безудержным воображением, веселым нравом. Я был без ума от вашей «Саги».

– Нам далеко до его уровня.

– И поэтому в память об этом потрясающем человеке я должен был вмешаться. То, что он сделал для Рокамболя, я сделаю для вас. Или, возможно, для «Саги».


Спустя две минуты я, обливаясь потом, как сумасшедший несусь к площади Бастилии. Свободный, но не способный сейчас оценить, что же со мной случилось и какую роль сыграли в моей судьбе Бог, дьявол, случай, мечта, реальность, человеческое безумие или я сам. Выбившись из сил, останавливаюсь у фонтана Уоллеса и ополаскиваю лицо холодной водой. Нужно найти спокойное место, где можно немного передохнуть. Хотя бы немного. С рюмкой водки. Нет, лучше с бутылкой водки. Мне нужно напиться, поговорить с нормальными людьми. Или вообще не говорить. Кто знает, где я заночую сегодня?

Когда я поднимаюсь по улице Рокетт, мое внимание привлекает мигающая надпись над дверью бара «Место встречи».

Час ночи.

– Когда вы закрываетесь?

– Примерно через час.

– У вас есть перцовка?

– Нет.

– Тогда принесите любой другой водки, двойную порцию.

В баре никого нет. Уютно, тихо и пусто. Я опускаюсь на табурет возле стойки, залпом проглатываю водку, потом заказываю еще. Бармен ставит передо мной блюдце с арахисом и включает музыку – какой-то джаз.

Сердце начинает биться нормально. Я облегченно вздыхаю и на мгновение закрываю глаза.

Покой.

Представляю, как проведу оставшиеся годы жизни в этом баре, попивая водку и слушая саксофон. Один. Вот в чем, наверное, секрет счастья: думать только о настоящем, словно речь идет об отрывке фильма, ни начало, ни конец которого тебе не известны.

В бар входит женщина и садится за стойку в нескольких метрах от меня. На ней слишком широкие джинсы и старая рубашка с длинными рукавами. На груди надпись: АМНЕЗИЯ. Она заказывает виски без льда и стакан воды.

Я ее знаю!

Черт возьми, я се знаю!

Мне было слишком хорошо, чтобы это длилось вечно. Я получил всего лишь отсрочку. Несколько минут счастья.

Она умеет завлекать, а поскольку других клиентов в баре нет, жертвой стану я. Она и пришла сюда потому, что я здесь. Паранойя начинается незаметно. Да, она здесь ради меня. Я вижу только ее затылок. Она не хочет поворачиваться ко мне лицом.

Этот нелепый наряд в американском стиле, шрамы на шее, выразительные беглые взгляды…

– Милдред?

О, как мне хотелось бы, чтобы она не откликнулась. Но ее табурет медленно поворачивается в мою сторону – и ее лицо попадает в полосу света.

– Да?

Разражаюсь хохотом.

Потом придвигаюсь к ней и опускаю руку ей на плечо, чтобы убедиться, что она из плоти и крови. Встревоженный бармен спрашивает издали, не мешаю ли я ей. Она отрицательно качает головой.

Поразительное лицо, внушающее уважение. Размытые черты, не слишком красивые. Лицо, похожее на лицо античной статуи или на лик Богородицы. Где они откопали эту девицу?

– У меня плохая память на имена, тем более, на имена актеров, но я видел вас на коктейле, устроенном дирекцией студии. Кажется, это было в феврале. Мы не разговаривали. Помню, вы произнесли несколько милых слов о сценаристах. Ваша фамилия начинается на Д или на Т. Вас зовут… София?

Она рассматривает меня со смесью любопытства и неприязни.

– Я бы предпочла встретить Матильду Пеллерен.

Заказывает еще виски. В одной из серий она напилась им вместе с отцом.

– Сожалею, но она покинула место преступления вместе с тремя остальными. Это она придумала, создала и вдохнула жизнь в Милдред. Любовь с Существом – тоже она.

– Не называйте его так.

– Кого?

– Человека, которого я люблю.

Я должен вспомнить, что писали о ней в газетах. София… Кажется она с юга, из Ниццы или Каннов, где до «Саги» была ведущей какой-то небольшой передачи местного телеканала. Но, может, я путаю ее с кем-то другим. Я напрямик спрашиваю у нее: кто сказал ей, что я в этом баре? Она делает глоток виски, продолжая презрительно рассматривать меня с ног до головы, что меня немного нервирует.

– Только не говорите, что оказались здесь случайно. Смотрите мне в лицо, когда я говорю с вами!

– Вы не можете не знать, что с некоторых пор между мною и тем, кого вы называете Существом, не все ладится. И поэтому я посещаю бары. В конце концов, Дад прав – нет ничего лучше спиртного, чтобы немного забыть этот подлый мир. Когда мне было страшно плохо, я серьезно подумывала о том, чтобы превратиться в алкоголичку. Кстати, алкоголизм – это тоже профессия, в которой можно преуспеть. У одних получается, у других – нет.

– Не пытайтесь морочить мне голову, я знаю, что все актеры взвыли как волки, увидев 80-ю серию: искажение их образов, злоупотребление доверием и так далее. Ваше болезненное актерское самолюбие тоже должно было быть уязвлено, но в то время это нас волновало меньше всего.

– Моя самая большая удача в жизни – встреча с человеком, которого я полюбила. Затем, мой ум. У меня невероятно высокий коэффициент умственного развития, иначе мое место было бы в психушке. Люди часто интересуются, делает ли человека несчастным его гениальность. До 80-й серии я не смогла бы на это ответить. Но теперь знаю: чем умнее человек, тем меньше он страдает. Улыбка довольного человека и счастье простака ничего не значат. Я чувствую себя лучше, чем другие, но у моего любимого мужчины не хватает интеллекта, чтобы понять. Вы же видели, как он реагирует на мир, на других людей…

– Это Сегюре попросил вас проследить за мной?

– … Я могу лишь помочь ему разобраться в происходящем. И через это понять мою собственную боль. Но он способен только страдать, как животное, потому что он и есть животное. И я страдаю вместе с ним, видя, как он себя губит.

– Вы неплохая актриса и быстро найдете работу.

– Вы считаете, что мне легко? Отец-алкоголик, довольный своей судьбой, но все-таки алкоголик. Мать, пропавшая без вести, появившаяся неизвестно откуда и снова исчезнувшая. Брат – полицейский, превратившийся в холуя. И возлюбленный, который живет как дикарь… Прекрасные люди, эти Каллахэны… Не говоря уже об их окружении.

– Что вам от меня нужно?

Она допивает виски, и бармен наливает ей новую порцию. Она кивает ему в знак благодарности как настоящая завсегдательница.

– Вы жонглируете словами, сочиняете многословные диалоги, но не пытаетесь влезть в душу. Вы решили, что наша пара должна пережить ад, и вот теперь мы его переживаем, с каждым днем все больше и больше, такой ад, что даже ваше богатое воображение не поможет вам этого представить. Я знаю, что такое сильнейшая физическая боль, но это ничто по сравнению с тем, что он чувствует ежедневно.

Она кладет на стойку сто франков и встает с табурета.

– Сделайте что-нибудь для человека, которого я люблю.

Нельзя отпускать ее, не покончив с этим маскарадом. Я хватаю ее за руку. Встревоженный бармен приближается к нам.

– Прежде чем уйти, вы покажете мне свои шрамы.

Она с силой вырывает руку и вызывающе смотрит на меня.

– Это настолько же в ваших интересах, как и в наших.

Был только один эпизод, где показывались ее шрамы, и гример потратил почти два часа, чтобы нарисовать их. Хотя теперь и он может быть в сговоре с ними!

– Отпустите меня!

Во мне поднимается волна ярости, однако бармен оттаскивает нас друг от друга, хватает меня за лацканы пиджака и бросает на стол. Стол переворачивается, и я оказываюсь на полу.

Милдред исчезла.

Медленно поднимаюсь. Бармен приказывает мне убираться.

– Эта девушка зашла сюда впервые?

Вместо ответа он хватает меня за воротник и выталкивает на улицу. Я оглядываюсь в поисках Милдред.

Спрашиваю у прохожего, который час.

Без двадцати два.

Неужели ты никогда не спишь, Господи?

Ты решил не оставлять меня в покое, пока я не пойму? Не беспокойся, я уже понял. Могу даже пересказать Тебе твой внутренний монолог: «Бедный Марко, ты хотел сыграть наравне с великими, ты бросил мне вызов на моей территории, но Я покажу тебе, что такое драматическая ситуация, ложный след, кульминация. Ты узнаешь, что такое приключения».

Ополчись на других, ведь они виноваты не меньше меня. Ты один только знаешь, где скрываются Матильда, Луи и Жером и чем они сейчас занимаются.

Где вы, ребята?

– Это он?

– Конечно, он.

Ко мне направляются два типа.

– Узнаешь нас?

Конечно, я вас узнаю. Вы – Брюно и Джонас. Однако не прошло и минуты, как Милдред меня одурачила, и поэтому я уже ничему не удивляюсь. Да, вы хорошо все продумали, но я не собираюсь принимать участия в вашей мизансцене.

– Так ты нас узнаешь?

Худшее оскорбление для актера – не узнать его.

– Моя физиономия ничего не говорит тебе?

– Нет, ничего.

– И моя тоже?

– Думаю, вы меня с кем-то перепутали, ребята.

За кого они себя принимают, эти актеришки? До того как им достались роли в «Саге», они были никем. Без нас они так бы и остались никем. А теперь они требуют, чтобы я признал их право на существование, признал, что они действительно существуют.

Жалкие персонажи, созданные игрой моего воображения. Вы обязаны мне всем.

ИЗГНАННИКИ

Жалкие персонажи, созданные игрой моего воображения, оставляют меня на асфальте с окровавленной рожей. Бывший полицейский и подросток, делающий первые шаги в мире взрослых, отдубасили меня что надо. Никогда не думал, что они на такое способны. На что-нибудь еще хуже – возможно, но не на такое.

Сажусь на край тротуара и смотрю на проносящиеся мимо такси.

Господи, до чего же я устал!

Мне так хочется быть рядом с Шарлоттой, особенно этой ночью. Она не стала бы проливать слезы, а протянула бы мне носовой платочек, чтобы я вытер кровь.

Передо мной останавливается мотоциклист.

– Простите, я ищу улицу Пуассоньер.

К его багажнику крепко прикручен веревками переносной телевизор, который явно уже отдал Богу душу.

– Вам нужно проехать площадь Республики, бульвар Бон-Нувель, потом повернуть налево сразу за кинотеатром «Ле Рекс». Если вы ищете дом № 188, то он в конце улицы.

– Спасибо!

Он заводит мотор и исчезает в ночи.


Выйдя из аэропорта и увидев двух вышколенных полицейских, я сразу понял, что я в Нью-Йорке.

Они были в голубых мундирах с контрастными желтыми нашивками, с дубинками, свисающими до колен, в фуражках, способных вызвать зависть даже у секретных агентов, и с парой устройств, позволяющих в одну секунду получить портрет подозреваемого.

Один из них был с животиком и прямой как палка. Второй – настоящий скелет, но тоже прямой как палка. Почти мгновенно они превратили меня в фанатичного почитателя Закона и Порядка. Когда я увидел, как они крутятся вокруг неправильно припаркованной машины, в моей памяти сразу же всплыли детские воспоминания: дядюшка Доминик, всякий раз возвращающийся из Нью-Йорка и не способный ничего о нем рассказать. Он только говорил: «Все, как в кино», и на этом его рассказ заканчивался. Я вспомнил, как смеялся до слез при виде полицейских в мундирах, гонявшихся за Бастером Китоном в «Копах». Впервые увидев на фотографии убитого Ли Освальда, лежавшего между двумя полицейскими, я оцепенел от ужаса. Но эти воспоминания – ничто по сравнению с тем, что я насмотрелся в американских полицейских сериалах. В двенадцать лет я был уверен, что все полицейские зачитывают задержанному его права. Я думал, что достаточно внести залог, чтобы оказаться на свободе, и что во время судебного заседания обязательно полагается клясться на Библии. Я даже был несколько разочарован, когда в пятнадцатилетнем возрасте без всяких проблем купил бутылку виски.

Я недолго думаю, как мне добраться до города: в метро или на такси. Сажусь в одну из желтых машин в шашечку и говорю:

– Манхэттен. Угол 52-й и 11-й.

Этим двум полисменам удалось успокоить мое воображение. Лучше его не будоражить, впереди и так полно впечатлений. Сегодня на рассвете на бульваре Бон-Нувель я понял, что мне будет недоставать города-Солнца. Когда, под палящим солнцем, я ехал по Бруклинскому мосту, Париж казался мне прозрачной игрушкой, которую надо потрясти, чтобы внутри нее хлопьями повалил снег. Я больше не знаю, откуда приехал, и мне наплевать на это. Я хочу ярких впечатлений. Сильных эмоций. Хочу пройтись по улице с обнаженным торсом, накинув рубашку на плечи. Хочу на все показывать пальцем, как рэпер. На небоскребы и чокнутых предсказателей, на лимузины с затемненными стеклами и спортивных девиц, вышедших из бюро, на деликатесы в витринах и опустившихся бродяг.

Я в Нью-Йорке.


Такси останавливается на перекрестке 52-й стрит и 11-й авеню. В месте, где нет ни машин, ни людей. Я оказываюсь между пустой баскетбольной площадкой и таким же пустым рестораном. Прохожу через двойную дверь, иду вдоль стойки, длиной метров десять. Какой-то тип выходит из кухни с пластиковым пакетом, набитым запотевшими пивными бутылками. Сажусь за столик у окна, и он протягивает мне меню. Однако я не спешу и предпочитаю осмотреться.

Несколько небоскребов, жилой квартал с домами с наружными лестницами, как в «Вестсайдской истории». Вдали угадывается Гудзон.

Я жду не двигаясь.

– Уверен, что окружающая обстановка напоминает тебе фильм Хоппера.

Объятия, похлопывания по спине. Жером одет так же, как и в Париже, но здесь он выглядит элегантнее.

– Только что приехал?

– Прямо из аэропорта Кеннеди.

– И как тебе этот грёбаный город?

– Я с первых минут почувствовал себя в нем, как в тапочках. И как Джуди Гарланд в финале «Волшебника из страны Оз», сказал себе: «Нет ничего лучше дома». Я уже говорю, как старый торговец спиртным из Гарлема, и никто этому не удивляется.

– Ты уже в Париже говорил, как старый торговец спиртным из Гарлема.

– Есть одна вещь, которую я ценю здесь больше всего на свете: твое неоспоримое право делать все, что взбредет в голову. Если ты видишь на улице бесцельно шатающегося типа с красным носом, бормочущего какую-то чушь, то можешь быть уверен, что это актер, повторяющий свою роль. Здесь никто никого не считает психом и не отнимает у тебя право на сомнение. Не понимаю, почему во всех странах мира такие полезные вещи не ввели за правило. Нью-Йорк должен стать новым Вавилоном. Ты живешь в нем неделю, год, а потом возвращаешься домой, в цивилизацию, к своей скучной жизни. Насколько меньше стало бы проблем.

– Я думал, ты обосновался в Лос-Анджелесе.

Он объясняет, что в Нью-Йорке происходит столько же событий, сколько и там. К тому же, по контракту он должен ездить туда два раза в месяц.

– А Тристан?

– Он в Монтане, с Ооной. Я хотел устроить его здесь, но он предпочитает деревню, ты же знаешь, что это за птица. Я навещаю их по субботам раз в две недели, пока Оона работает над дипломом. Потом посмотрим.

– Тристана по-прежнему не оторвешь от телевизора?

– Да нет. У него появились друзья, которые возят его по окрестностям на открытом грузовичке. Я очень рад за него.

Жером делает официанту заказ, но я не понимаю ни слова. Нам приносят графин с калифорнийским вином. Никогда раньше я не видел Жерома таким спокойным, таким довольным. И таким взрослым. Я спрашиваю его, нашел ли он наконец то место, где хотел бы остаться, или ему еще предстоит проделать часть пути.

– Трудно сказать. За короткий срок столько всего произошло. Сейчас я работаю консультантом на съемках американской версии «Саги», но сценаристам я фактически не нужен, меня наняли так, для проформы. Я пишу «Борца со смертью-3» для Сталлоне, но, кажется, от блюда уже несет пригорелым. Он предложил мне один проект с Иствудом, похоже, что это осуществимо.

– Ты хочешь сказать, с Клинтом Иствудом?

– А ты знаешь другого?

– Сам Клинт? Грязный Гарри?

– Каллахэн, настоящий Каллахэн. Наша история его здорово позабавила. Но чтобы осуществить проект фильма, нужно вначале пробраться сквозь дебри законов, нанять дивизию адвокатов, чтобы правильно составить контракты, а на это уйдет уйма времени. Поэтому я предложил идею одного сериала Эй-Би-Си, и они предварительно дали согласие.

Он сообщает мне все эти сногсшибательные новости столь будничным тоном, что это кажется ненормальным. Если бы я не знал Жерома, то был бы уверен, что он пытается пустить пыль в глаза. Но это не так. Жером рассказывает мне о своих делах со скромностью человека, нашедшего свою дорогу в жизни, человека, не занимающего чужого места и находящегося именно там, где он и должен находиться.

– Миллиардер! Ты, наверное, уже миллиардер!

– Что касается денег, то мне грех жаловаться, однако я понял, что это не мое. Деньги меня не вдохновляют, ты знаешь. Того, что я получал на авеню де Турвиль, мне вполне хватало. Если бы ты увидел мою квартиру… настоящая берлога.

– Тысяча квадратных метров на 5-ой авеню, апартаменты, в которые поднимаешься прямо на лифте?

– У меня небольшая квартирка как раз над этим рестораном. Стены из красного кирпича, ржавый холодильник, тараканы в ванной. Но мне здесь здорово.

Нам приносят две тарелки с крабами, посыпанными мелко нарезанной петрушкой. Не представляя, как за них взяться, я беру пример со своего приятеля, который отправляет их в рот целиком, вместе с панцирем.

– Нью-йоркское блюдо. Они ловят крабов сразу после линьки и тушат их на сковородке. Панцирь становится таким же нежным, как мясо.

Луч солнца падает на наш стол. Несколько бегунов трусят друг за другом мимо окна.

– Как здорово, что ты здесь, парень! Я знал, что ты совершаешь глупость, оставаясь в Париже. До меня дошли слухи, что 80-ю серию приняли плохо.

Он не спрашивает меня о шраме на физиономии – подарке от «Саги». Красивая звездочка в углу глаза даже похожа на специальную татуировку – знак, имеющий символическое значение. Доктор обнадежил меня, что к осени шрам исчезнет.

– Ты хочешь услышать истинные фразы или мне нужно ходить вокруг да около?

– Истинные.

– Страна в огне и крови, и я враг нации номер один.

– Когда пишешь страшные истории…

– Сегюре проявил чудеса изобретательности, чтобы вывалять меня в дерьме.

– Я и забыл это имя… Сегюре… Когда смотришь на него вблизи, видишь перед собой какое-то недоразумение. А отсюда он вообще кажется козявкой. По сравнению с ним, любой американский продюсер выглядит принцем.

Он замолкает, чтобы сделать глоток вина. Подростки, каждый на три головы выше меня, высыпают на баскетбольную площадку. Здесь все King Size, даже подростки.

– Ты когда возвращаешься в Париж?

– Еще не решил.

– Я запланировал приятный вечерок, но пусть он будет сюрпризом. Чем ты желал бы заняться вечером?

– Мне бы не хотелось отвлекать тебя, если ты работаешь.

– Ты, мой второй брат, боишься мне помешать? Скажи, чего бы тебе хотелось? У тебя наверняка есть сокровенное желание, у всех появляются желания, когда они приезжают в Нью-Йорк.

– Под знаком этого города прошло мое детство. Мне хочется познакомиться с ним поближе.

– Видишь дома, там, между деревьями? За ними как раз 42-я стрит.

– Forty second street?

– Она самая.

Мне нравится, как он говорит: «Ты у меня в гостях и ты еще ничего не видел». Он с удовольствием покажет мне Нью-Йорк. Мы так часто говорили о нем по ночам, на левом берегу Сены, попивая обжигающую горло перцовку.


Через час я сижу в «Taxi Driver». За окном – проститутки, сутенеры, нищие, дымящиеся канализационные колодцы, реклама кока-колы. От захлестнувших чувств чешутся глаза и щекочет в носу. Чтобы скрыть глупое волнение, принимаю непринужденный вид и насвистываю мелодию из какого-то ковбойского фильма.


После двух телефонных звонков мне доставили смокинг, а внизу нас ждет лимузин с шофером.

– Ты так и не скажешь, куда мы отправляемся?

– В кино.

Я не умею завязывать галстук-бабочку. Жером справляется с этой проблемой на удивление ловко. И это тип, который три месяца назад не мог правильно застегнуть рубашку! С невинной улыбкой он лезет в шкаф и достает оттуда бумажный пакет, перевязанный ленточкой.

– Это мне?

– Тебя это должно позабавить.

Развлекательная игра, с доской, кубиками, пешками и картами. Называется «Фантасмагория».

– Как-то вечером во время грандиозного празднества в Лос-Анджелесе я беседую с Верноном Милынтейном…

– Продюсером «Боевых игр»?

– Он больше известен как продюсер «Клуба капитанов», но этот сериал не шел во Франции. Я рассказал ему, что придумал игру, где нужно создать настоящую историю от начала до конца, пользуясь подсказками, делая ставки, выполняя инструкции и избегая ловушек. Через два месяца игра уже готова и вот-вот поступит в продажу во всех пятидесяти двух штатах. «God, bless America!» 13.

Несомненно одно: я никогда не буду пытаться играть с Жеромом в «Фантасмагорию».


Лимузин останавливается перед «Театром Зигфилда», сияющим тысячей огней. Здесь сегодня премьера «Ночных звонков», сентиментальной комедии о войне между бандами гангстеров. Зрелище скоро начнется. Возле входа толпятся сотни зевак, которые пришли сюда специально, чтобы поглазеть на парад кинозвезд.

Портье открывает дверцу автомобиля. Если бы у меня хватило нахальства, я бы тоже мог встать на красный ковер, попозировать фотографам и дать интервью трем телеканалам. Но об этом не может быть и речи.

– Чего ты застрял?

– Мне страшно, Жером…

Он вытаскивает меня из машины. Десять шагов, отделяющих меня от холла – самые великие шаги в моей жизни, как в прошлой, так и в будущей. Отныне моя жизнь будет одним сплошным закатом. В холле я вижу людей, известных миру лучше, чем американский президент. И все они подходят к Жерому, чтобы пожать ему руку. Актрисы, при виде которых млеет весь мир, бросаются ему на шею. Не проходит и минуты, как я уже весь покрыт звездной пылью и сам себе кажусь сверкающим. Все это не как в кино. Это и есть кино.

– Слушай, Жером, видишь ту даму в длинном платье? Когда я был мальчишкой, у меня на стене висел ее портрет.

– Я представлю ее тебе, ты увидишь, какая она прелесть.


Я сидел рядом с ней на протяжении всего сеанса. Когда зажглись люстры, она спросила, что я думаю об увиденном. Чтобы не скомпрометировать себя, я ответил, что такой фильм мог быть сделан только в этой части света. После небольшого коктейля в частной резиденции, где мы напились как сапожники, мы с Жеромом оказались в Вилидж Уангард, месте, где родился джаз и где он, может быть, умрет. Основательно захмелевший, я не смог отказаться от очередного стакана, предложенного мне барменом. Жером рассеянно слушал какой-то старый бибоп.

– Те, кто говорят, что американцы делают фильмы для двенадцатилетних пацанов, в то время как старушка-Европа трудится над возвышением души, – кретины.

У меня кружится голова, Жером ничего не замечает и продолжает рассуждать.

– Подобные заявления обнадеживают глупцов. Но если американцы захотят, они заставят проливать слезы всю Землю.

По тому, как после каждой фразы он яростно трясет головой, я понимаю, что он пьян не меньше меня.

– А если я скажу, что меня скоро пригласят в Белый дом?

Я должен любой ценой протрезветь, прежде чем рухну в какую-нибудь постель. У меня очень мало времени, и завтра, может быть, мне не удастся поговорить. А я приехал сюда поговорить. Только чтобы поговорить.

– Мне нужно кое о чем попросить тебя, Жером.

– Все, о чем хочешь. Ты – мой второй брат. Все, о чем хочешь, за исключением одной вещи.

– Мы должны исправить то, что сделали.

– Именно это я имел в виду!

– Мы должны переделать последнюю серию, и ты больше никогда не услышишь о «Саге».

– Пошел ты!

– Мы должны закончить то, что начали. Иначе в мире никогда не наступит порядок.

Он хватает меня за отвороты смокинга и смотрит в глаза с яростью, как может смотреть только брат.

– Ты должен уехать из той страны, таких, как мы, там не ценят. Рай для сценаристов – только здесь!

Я пытаюсь успокоить его, но у меня ничего не получается. Он опрокидывает локтем стакан, не обращая на это внимания.

– Здесь тебе не нужно месяцами таскаться со своим сценарием, пока какой-нибудь чиновник не удосужится его прочесть. Ты заходишь в контору, и тебе позволяют произнести семьдесят пять слов, чтобы убедить всех, что ты написал что-то стоящее. Если ты выдерживаешь испытание, то выходишь на улицу с контрактом в кармане. Во Франции, если ты не входишь в круг избранных, ты будешь бесконечно обивать пороги, прежде чем тебя соизволят заметить.

Мне нужно держаться. Я приехал сюда, чтобы убедить его. Но ему наплевать на это, он продолжает свою речь.

– Во Франции, если ты имел хотя бы небольшой успех, ты можешь существовать за счет своей репутации и писать всякое дерьмо лет десять. Здесь ты имеешь право на одну, максимум на две ошибки, после чего ты вне игры. Во Франции ты обязан преклоняться перед «гениальностью» некоторых режиссеров-кретинов, на счету которых хорошо если есть хоть одна короткометражка. Здесь же автор нередко имеет больше власти, чем режиссер. Во Франции даже не читают то, что ты написал, потому что там мало кто умеетчитать. Здесь с тебя будет литься пот с утра до вечера, а иногда и большую часть ночи, а на следующий день – все сначала, еще и еще, пятая, десятая, пятнадцатая версия, пока не получится то, что надо.

– Ты нужен мне там, Жером.

– Оставайся здесь, со мной, мы одной крови! Ты даже более чокнутый, чем я! С твоей башкой можно написать десять «Саг». Здесь нужны такие люди. Через полгода ты уже что-нибудь напишешь для Голливуда. Это же более потрясающе, чем любая твоя детская мечта! Только ради этого мы и работаем!

– Мы должны закончить «Сагу». Всего одну серию…

– Разве они недостаточно поиздевались над нами? Оставайся здесь, говорю тебе… Можешь даже не возвращаться назад. Завтра к вечеру у тебя будет вид на жительство на любой срок, рабочая карта, квартира на Манхэттене и контракт. Чудеса – это наша работа, парень.

– За месяц мы завершим «Сагу», а потом я сделаю все, что ты хочешь.

Он смотрит на дно своего стакана, делает глоток бурбона и закрывает глаза.

– Лучше сдохнуть.

Остров.

Впереди, по правому борту. Как удается этим островам выглядеть такими гордыми перед теми, кто собирается на них высадиться? Этот расстилается предо мной во всей своей величественной красоте. Не могу понять, что испытываю в эти минуты, сидя на палубе корабля и наблюдая, как мы приближаемся к берегу. Какое-то незнакомое чувство. Вроде почтения.

Чтобы не возвращаться в Париж, я взял билет на рейс Нью-Йорк – Ницца. В Ницце пересел на самолет до Йерска, затем на этот кораблик, на котором полно туристов, действующих мне на нервы с того момента, как только мы покинули Тур Фондю. По секрету спрашиваю у гида, неужели столько туристов высаживается на остров каждый день.

– Раньше туристов привлекал остров Левант, но теперь они переметнулись сюда. Ничего удивительного, когда подняли такой гвалт…

Это остров Лод, самый южный из Йерских островов. И гвалт – очень мягкий эвфемизм; мировая пресса не перестает твердить об этом родимом пятне, появившемся на картах всего полгода назад. Нас ведут по узкой тропинке, откуда виднеется нависающий над обрывом замок. Я ищу взглядом ту, кто должна встретить меня на пристани. Если она не появится через пять минут, мне придется присоединиться к группе туристов и отдаться во власть гидов.

Нет, я вижу, как она машет мне издали рукой…

Волосы спрятаны под белым платком, короткое цветастое платье раздувается от ветра. Она бежит ко мне с радостным криком, я хватаю ее, поднимаю, кружусь вместе с ней, мне хотелось бы держать ее так вечно.

– Если мой возлюбленный увидит эту сцену, он нас сглазит.

– Или набьет мне морду?

– Что вы, он скорее споет под моими окнами серенаду в знак прощения. Вы хорошо доехали?

– Я предпочел бы оказаться здесь не в туристический сезон.

– Туристы уедут часов в пять, а потом весь остров будет принадлежать нам. А сейчас я займусь вами. Вначале зайдем ко мне, оставим ваш багаж, потом пойдем обедать. Вы все еще любите пиццу с анчоусами?

– …?

– Я шучу.

Слуги в костюмах начала века забирают мой чемодан. Матильда отдает им распоряжения с таким видом, словно занималась этим всю жизнь. Один из слуг предлагает подвезти нас на забавном маленьком вездеходе, но мы единодушно отказываемся, предпочитая пройтись пешком.

– Видели наверху замок? Мы сходим туда вечером. А маленький домик, выглядывающий из зелени, – мой.

– Кроме вас, на острове никто не живет?

– Никаких туземцев, если вы их имеете в виду. Только человек тридцать обслуживающего персонала и команда из шести ассистентов, которыми я руковожу.

– Это ваш… бизнес?

– Можно сказать и так. Здесь все живут в каком-то сладком безумии, но сразу этого не понять.

Тропинка окаймлена гигантскими пальмами, на острове влажно и жарко, и у меня создается впечатление, что я попал на Мадагаскар. При таком климате хочется надеть что-нибудь белое и с нетерпением дожидаться вечера. Дом Матильды выглядит все красивее по мере того, как мы к нему приближаемся. Он похож на небольшой охотничий павильон в Фонтенбло – весь из белого камня, с овальными окнами.

Расположенный рядом с домом бассейн, едва заметный за оградой из розового лавра, совсем не портит картину. Но что я делаю в этом раю? Внутри мне нравится меньше: анфилада комнат, охровые и пастельные обои, мебель прошлого века.

– Моя любимая комната – будуар.

– Настоящий?

– Настоящий. Могу поселить вас там, когда вам захочется побалагурить.

Она показывает мою комнату и ненадолго оставляет одного. Чемодан лежит в кресле в стиле Людовика XV, одежда аккуратно повешена в гардероб. Я бросаюсь на огромную кровать и делаю несколько движений кролем, чтобы добраться до подушек. Мне хочется закричать: «Да здравствует аристократия, да здравствуют привилегии!». Подойдя к окну, вижу в бассейне здоровенного парня, плавающего взад и вперед по водной дорожке.

Горничная в наряде викторианской эпохи приносит мне полотенца и халат, украшенный гербом замка. Я надеваю белую рубашку с короткими рукавами, светло-бежевые брюки и спускаюсь к Матильде, ожидающей меня у лестницы.

– Все выглядит намного лучше, чем в вашем письме.

– В этом доме никто не жил лет пятьдесят.

Я следую за ней в небольшой зал, где уже накрыт стол. Сразу же хватаюсь за бутылку с вином, но метрдотель, тоже в маскарадном костюме, спешит обслужить меня.

– Я видел какого-то красавчика, он барахтался в бассейне.

Она слегка улыбается, не сразу решаясь ответить.

– Он приехал на остров три недели назад и остался здесь. Очень независим, это его главное достоинство. Когда мы устанем друг от друга, он возьмет свой чемодан и я провожу его до пристани. Убеждена, что ему очень быстро найдется замена. Не сердитесь, жизнь в замке сделала меня фривольной.

Я никак не могу привыкнуть к новой Матильде. Та Матильда, у которой каждая фраза была проникнута нежностью, осталась на континенте. Может, оно и к лучшему, эта Матильда говорит все напрямик.

Нам приносят вкуснейшие блюда и лучшие в мире вина, но тип за моей спиной, пытающийся предупредить мой малейший жест, несколько портит удовольствие. Матильда замечает это и просит его удалиться.

– Обычно я здесь одна, но Принц настоял на том, чтобы вас приняли как можно лучше.

Не знаю, что удерживает меня от смеха, когда она произносит «Принц».

– Он же не знаком со мной.

– Вы – мой друг, и этого достаточно.

Я приехал на остров, чтобы поговорить с Матильдой и попытаться раскрыть тайну ее пребывания здесь. Во время путешествия я придумывал разные гипотезы, но ни одна не показалась мне достаточно правдоподобной.

– Признайтесь, он действительно существует… этот… кстати, как его?

– Принц Милан Маркевич де Лод.

– Оставьте ваши шуточки.

– Его имя можно найти в исторических книгах, и сегодня вечером он ждет нас на ужин.

– Вместе со своим племенем?

– Те, кого вы так легкомысленно называете «племенем», не только члены королевской семьи, но и мои лучшие друзья. Я вам представлю их, и вы увидите, какие это приятные люди.

Я отпиваю глоток вина. Не могу поверить, что все это не сон.

– Вы не расскажете мне, Матильда Пеллерен, чем занимаетесь здесь, на этом опереточном острове, в компании людей голубой крови?

– У вас это называется бизнесом.

Она улыбается. Коварно. Торжествующе. Это же Матильда.

– Помните, как вы все подшучивали надо мной, когда я вырезала фотографии из рубрик светской хроники и скандальной прессы?

– Вы всегда окружали себя ореолом тайны, а эта тайна была самой непроницаемой.

– Так вот, я уже тогда подумывала сменить профессию. Возьмите еще сливок.

– Матильда, прошу вас!

Продлить удовольствие. Вот главная забота сценариста.

– Если не считать кинозвезд, кто должен быть постоянно в центре внимания масс? Кто должен быть объектом их почитания?

Долго не раздумывая, отвечаю.

– Коронованные особы?

– Правильно. Однако за последнее десятилетие их стало очень мало. Монархии рушатся, теряют свое величие; принцессы плодят потомство и напоминают обычных клуш; ни одна семья голубых кровей не способна удержать планку. Вы согласны?

– Ну, если вы так считаете…

– Потеря мечты означает гибель целой отрасли журналистики и крах когда-то процветавшей промышленности. А этого ни в коем случае нельзя допустить. К счастью, нашлась группа дельцов, решившая взять бразды правления в свои руки. Это производители глянцевой бумаги, торговцы журналами, предметами роскоши, ностальгией, специалисты по интерьеру – в общем, крупные коммерсанты и имиджмейкеры. Представьте, сколько можно выпустить сопутствующих товаров и на какую сумму!

– Но… Это же аморально!

– Ну и что? Мы просто хотим сорвать куш, как говорит Жером.

– Вы не имеет права так обманывать людей! С этими декорациями, актерами…

– Какими актерами? Какими декорациями? Принц Милан Маркевич де Лод и его семья вне всяких подозрений. Они сумели сохранить свое положение. Их род известен с XVI века, они участвовали во всех кампаниях, во всех крупных сражениях. В 1906 году, когда Франция с Россией заключили союз, отец принца Феодор женился в Париже на графине де Лод. До 1917 года они жили в Санкт-Петербурге, потом переселились в эти края. Принц Милан родился в 1918 году; но через несколько лет семья разорилась и вынуждена была переселиться в комнаты для прислуги, поступить в услужение к нуворишам, прибравшим замок к рукам. Чтобы выйти на этот старинный род, потребовалось нанять целую армию специалистов по генеалогии и начать невероятную юридическую войну, чтобы вернуть им их достояние.

– …?

– Не смотрите на меня так, все это настоящая правда; вы же не думаете, что мы хотим попасться на крючок какому-нибудь проныре из бульварной прессы.

Я наливаю Матильде вина, чтобы немного разрядить обстановку.

– Продолжайте, Матильда. Я готов выслушать все, но пока еще вам не верю.

– Королевская семья, райский уголок. Им не хватало только… знаете чего?

Я делаю вид, что пытаюсь догадаться, но, боюсь, ответ очевиден.

– … Историй?

– Чтобы жить необыкновенной жизнью, чтобы восхищать весь мир и сводить с ума папарацци, им нужен был сценарист. Конечно, эту работу мог бы сделать каждый, но если учесть мои романы, участие в «Саге» и мое пристрастие к историям с принцами… Короче, они выбрали меня. Еще грибочков?


Я был удостоен чести участвовать в помпезном ужине, как во времена Людовика XIV. Согласно протоколу, мы с Матильдой должны были сидеть отдельно друг от друга, но я дал понять, что скорее вплавь вернусь на материк, чем позволю зажать себя между дамой преклонного возраста и каким-то напудренным париком. Принц, очаровательный старик лет семидесяти пяти, если не больше, приветствовал меня галантными фразами и представил своей семье. Затем мы прошли в зал для приемов и сели за стол, длиной метров двадцать пять. Старинная музыка, лакеи, почетные гости и, конечно же, журналисты. Все собрались здесь.

– Никто не может понять, как составляется список приглашенных, – сказала Матильда. – С помощью моих ассистентов я выбираю только интересных людей и оставляю страдать тех, кто готов продать душу дьяволу за место за этим столом.

– Кто эта красивая девушка?

– Похоже, что вы давно не видели «Пари-Матч», Марко. Это Илиана, дочь Эме и Катрин де Лод, внучка принца. Ей семнадцать лет, и она совершает глупость за глупостью. С такими внешними данными она должна сниматься в кино. Я читаю ей сценарии, советую, какие глупости можно совершать, а какие совершенно недопустимы. Пишу ей ответы на интервью и прошу не слишком импровизировать, когда меня нет рядом. Сейчас я ищу ей жениха, от которого у всех должно захватить дух и уже наметила одного врача, который охотится в Африке на вирусов.

– Потрясающе!

– Тип напротив девушки – ее брат, Дмитрий. Вы ни за что не угадаете, чем он занимается.

– Бездельник?

– Нет, бездельничать – это специальность дядюшки Энтони. Дмитрий пишет любовные романы.

– Не может быть!

– Да! Романы выходят ежеквартально, я пишу их одной левой, глядя телевизор. Это помогает мне сохранять форму. Самое забавное, что он публикует их под псевдонимом, и предположений более чем достаточно. Ходят слухи, что сейчас он пишет эротический роман.

– Неужели вы делаете это?

– Ну да!

– А кто та скучающая дама?

– Анна Уоткинс, сестра Энтони. Пять лет назад она занималась разведением форели, а я сделала из нес роковую женщину. Она довела до самоубийства очень многих мужчин.

– А кто должен был сидеть на том пустом стуле?

– Вирджиния де Лод, старшая дочь, наследная принцесса. Ею я не очень горжусь. Она то неожиданно исчезает, то также неожиданно появляется. Не проходит и недели, чтобы какой-нибудь журнал не сообщил о ее очередном исчезновении. Каждый раз, когда она возвращается, я сочиняю для нее новую историю.

– А где она сейчас?

– У себя в комнате, прямо у вас над головой. Каждый день играть роль принцессы не слишком весело.

– И сколько у вас всего персонажей?

– Человек тридцать семь, включая претендентов и нескольких кузин.

– И каким персонажем вы гордитесь больше всего?

– Конечно, самим принцем. Это мой шедевр. Я сделала его потомком Петра Великого, и сегодня многие думают, что он владеет пропавшими сокровищами династии Романовых. Своей прекрасной физической формой он обязан эликсиру, секрет которого ревностно хранят члены рода.

– Вы не боитесь, что перегибаете палку?

– Может быть, но пока это срабатывает. Иногда он сам подает мне идеи, я пишу ему речи. Мы прекрасно понимаем друг друга.

– Я и не подозревал, что вы так здорово разбираетесь в истории.

– У меня есть три специалиста в этой области.

– И вы всех их любите?

– Не всех, но большинство. Теперь это моя семья. Я чувствую за них ответственность. Жить среди своих персонажей – единственное, что делает меня счастливой.


Празднество продолжалось далеко за полночь. Шампанское, бильярд, словесные дуэли, прогулки с факелами до утренней зари.

Сейчас уже пять утра и небо на востоке начинает светлеть. Матильда зажгла все люстры в огромной библиотеке, и мы пьем по последнему бокалу шампанского.

– Матильда, вы нужны мне, чтобы переделать 80-ю серию.

– Я давно ждала этой фразы.

– Матильда…

– Мне очень трудно отказывать вам в чем-либо, Марко, но считайте, что я отказываю.

– Вы нужны мне.

– Когда я вырезала статьи из журналов, а вы приставали ко мне с вопросами, помните, что я отвечала?

– Вы говорили: «Это мой тайный сад», как будто такой ответ мог нас удовлетворить.

– Выгляньте в окно. Посмотрите вниз и скажите, что видите.

Я подчиняюсь, не понимая, чего она от меня хочет.

Внизу?..

Внизу только…

Внизу, окутанный розовым рассветом, расстилается такой пейзаж, который не взялся бы нарисовать ни один художник. Высокая трава, роскошные цветы, мраморная скамья, качели, греческие колонны и… павлины! Живые павлины, гуляющие среди кустов!

– Вот он, мой тайный сад! Видите, он существует. И здесь я проживу до тех пор, пока это будет возможно. Здесь я готова дожидаться конца света, как обычная девчонка, мечта которой сбылась. Здесь я буду встречать своих любовников, пока у них будет желание постучать в мою дверь. Я никогда не вернусь в тот мир, из которого пришла. Оставляю его вам.

– Это займет у вас не больше двух недель.

– Пошлите их к черту и оставайтесь со мной. Мне трудно одной заниматься тридцатью семью персонажами.

– Мы не имеем права! Мы должны закончить свою работу!

– Никогда!

Она в ярости, хотя я не сказал ничего, что могло ее так сильно задеть.

– Желаю вам спокойной ночи, Марко. Мне сорок лет, сейчас пять утра, и юноша, прекрасный как звезда, топчется в ожидании у порога моей комнаты.


На небольшом указателе в форме стрелы все еще сохраняется надпись: Отель «Альберго ди Платани», но это уже давно не отель, Луи повторил мне об этом три раза. «Когда ты окажешься в месте, похожем на центр мира, то знай, что ты наконец добрался.» Спасибо, Старик…

Уверен, что нет ничего прекраснее этой Палестрины, затерянной в римской провинции. Замечаю странную лестницу, ступеньки которой сделаны из наваленных друг на друга кругляков бревен, похожую на сани для спуска с гор леса. Ее высота – метров двадцать.

Вспоминаю слова Луи: «Будь осторожен, нет ничего легче, чем сломать себе на ней шею».

Лестницей пользовались, вероятно, лет десять назад, а потом бросили на милость дождей и сорных трав. Я совершаю подъем очень медленно, но все же добираюсь до верха целым и невредимым. Меня встречает Луи и протягивает руку, подтягивая к себе.

– Я думал, ты приедешь после обеда.

– Местные не слишком разговорчивы. На пять последних километров у меня ушло больше времени, чем на дорогу от Ниццы до Рима.

Нас окружают десятки огромных, величественных платанов. Они отбрасывают такую тень, в которой чувствуешь себя так же свежо, как в самом глухом лесу. Мы проходим мимо обвитой зеленью беседки, в которой стоят шезлонги.

– Ваш зал для мозговой атаки?

– Да, обычно мы работаем здесь, но вот уже две недели, как возникли сложности.

Мы медленно направляемся к дому, стараясь ступать как можно тише.

– Как он?

– Не слишком хорошо.

– Я появился в не очень удачный момент?

Луи снисходительно улыбается.

– Наоборот, я хочу воспользоваться твоим приездом, чтобы дать ему отдохнуть денек-другой. Да и мне это не помешает. Входи…

В холле бывшего отеля ничего не тронуто: стойка портье, доска для ключей, ячейки для почты. Луи с удовольствием играет роль администратора.

– Я поселю тебя в голубой комнате, там три окна: на север, запад и на юг. Есть телефон. У нас никто не встает раньше десяти часов. Когда я говорю «никто», то имею в виду себя, потому что он вообще не встает.

– Вы здесь вдвоем?

– Да. Его жена остается в Риме, когда он приезжает сюда работать. И так уже длится лет тридцать. Думаю, что она вообще ни разу не бывала здесь.

– Он знает, что у тебя гость?

– Я ему часто рассказываю о тебе.

– … Правда?

– Когда он узнал, что ты приезжаешь, то сказал: «А, Марко! Тот сценарист, который не умеет писать ручкой?», Я рассказал, что ты все набирал на компьютере, даже список покупок.

Его слова как стрела пронзают мое бедное сердце. Маэстро произносил мое имя! Мое, Марко! Имя парня, родившегося в грязном парижском пригороде в самое непримечательное время. Тот, кто выдавал шедевры, словно рабочий – детали, оставил в своей памяти немного места и для моего имени.

В помещении, где раньше размещался ресторан, Луи готовит мне кофе в кофеварке.

– Черт, до чего же вкусно…

– Один тип заходит сюда раз в три месяца и проверяет, как она работает. Сам Маэстро больше не пьет кофе. Пойдем, я покажу твою комнату.

Мы поднимаемся по лестнице, идем по коридору. Перед очередной дверью Луи замедляет шаги и подносит палец к губам.

Маэстро спит.

Луи открывает мою комнату и плотно закрывает дверь, чтобы можно было свободно разговаривать.

– Я стараюсь не шуметь, хотя разбудить его ничто не может. В 72-м или 73-м году в трех километрах отсюда упал метеорит. Местные крестьяне думали, что настал конец света. На следующее утро, когда Маэстро узнал, что произошло ночью, он обругал меня всеми словами за то, что я его не разбудил. Я ответил: «Этот метеорит упал здесь из-за вас, Маэстро».

Я освежаюсь под прохладным душем, тонкой струей льющимся из насадки. Сейчас так жарко, что не нужно вытирать тело полотенцем, достаточно набросить простыню. Луи приглашает меня в беседку и берет бутылку мартини. Я спрашиваю, как продвигается сценарий.

– Медленнее, чем обычно. Маэстро быстро устает. Когда ему удается сосредоточиться, он поражает живостью ума. А на следующий день где-то витает, сидит с отсутствующим взглядом. Я говорю ему: «Маэстро, пусть этот персонаж будет эмигрантом, который умеет все делать и поэтому легко находит общий язык с людьми. Что вы думаете о кондитере, кондитере-тунисце?». Он ничего не отвечает, его мысли где-то далеко, может, он уже видит картины из своего фильма. А на следующий день заявляет: «Отлично, кондитер-тунисец! Пусть он сделает торт, украшенный женщиной из цветной миндальной массы».

– Думаешь, у него хватит сил снять этот фильм?

– Надеюсь, иначе он не пригласил бы меня работать вместе. Он будет разыгрывать mater dolorosa, пока мы пишем сценарий, но очнется от оцепенения в первый же день съемок. В последний день снова можно начинать беспокоиться.

– Что с ним?

– Все и ничего. Он чувствует, что его час приближается. Доктора хотят положить его в больницу. Это его-то в больницу!

– Наверное, не все из них видели его фильм.

– Ну, уж эту-то сцену знают все.

– Белые простыни за решеткой кровати. В приемной ждет сын, который пришел к умирающему отцу.

– Это его последний шанс поговорить с ним…

– А санитар заявляет, что все посещения после девяти вечера запрещены. Об одном воспоминании об этом у меня мурашки по коже. Отец рассказывал мне эту сцену, когда я был ребенком.

– Я тоже чувствую себя ребенком, когда думаю о его фильмах. Даже о тех, сценарии которых мы писали вместе.

– Помнишь старика за тарелкой спагетти? Просто второстепенный персонаж на заднем плане. Делает непонятные жесты. Вначале все смеются, но потом…

– Счастьем и ностальгией проникнут каждый кадр фильма. Иногда даже хочется плакать.

– В этом фильме все было великолепно. Сны деревенского дурачка, сцена наводнения…

– А «Партитура любви»? Тот момент, когда Загароло воображает себя Данте!

– Он всегда говорил, что из всех своих фильмов этот он любил меньше всех.

– Ему тогда не дали «Золотую пальмовую ветвь» только потому, что он получил ее в предыдущем году.

Разгоряченные воспоминаниями, мы незаметно опрокидываем стаканчик за стаканчиком.

– Не знаю, что бы я отдал, чтобы поработать хотя бы час с таким гигантом, как он.

– Это невероятная удача, но одновременно и ловушка. Маэстро не нужно, чтобы ему придумывали сюжеты, у него самого ими голова забита. Ему просто нужен тип, немного безумный, который проникал бы в его мир и черпал их оттуда ведрами. Правда, иногда для этого приходится надевать резиновые сапоги. И все равно ты всегда будешь его жалкой тенью. А потом окажешься и жертвой, так как это будет его фильм – на века и для всего мира.

Внезапно истошный вопль разрывает послеобеденную тишину:

– … Луиджи? Луиджи… о, Мадонна! Луиджи!

Луи встает и забирает бутылку.

– Я вижу его насквозь. Он знает, что мы сейчас пьем аперитив, и умирает от зависти.


Мы пообедали на свежем воздухе – ужасно не хотелось покидать беседку, несмотря на вечернюю прохладу. Маэстро так и не вышел из комнаты, удовольствовавшись тарелкой бульона. В его присутствии я не смог бы произнести ни слова, и приготовленные Луи тальятелли застряли бы у меня в горле. Мы объедались, запивая их местным вином, только что налитым из бочки. На моих глазах Старик раскатал тесто на огромном кухонном столе в большой желтый круг, который он свернул лентой, а затем спросил:

– Феттучине? Спагетти? Панарделли? Тальятелли?

Я выбрал наугад, зная, что все равно пожалею, что не попробовал ничего другого.

Мы провели остаток дня вместе, занимаясь обедом. Нужно было проследить за томатным соусом, нарвать в саду базилик, накрыть стол – и все это не торопясь, переговариваясь и попивая белое вино. Я не знал, что Луи обладает талантом итальянской кухарки.

– Когда работаешь с итальянцами, приходится приспосабливаться. Сколько гениальных идей пропало только потому, что пробил час обеда. Они все такие, а в шестидесятые годы были еще беспечнее.

Поздно вечером Луи достал потрясающую граппу, настоянную на белых трюфелях.

– Это из Венеции. Пахнет как туалетная вода.

– Вы скоро заканчиваете сценарий?

– Как только он перестанет вынашивать одну идею, суть которой мне не удается уловить. Он напоминает мне художника в последний период творчества.

– Художника?

– К концу жизни все они пересматривали свое творчество. Возьми Тернера. Он сохранил лишь самое важное, центральное, все остальное потеряло для него значение.

– Маэстро славится своей вечной неудовлетворенностью, это человек, для которого нет ничего, кроме работы.

– Неудовлетворенностью, может быть, но трудоголиком его не назовешь. Здоров он или болен, все происходит по одному и тому же сценарию: мы садимся, немного болтаем и как только беремся задело, выясняется, что ему нужно поиграть в настольный футбол или позвонить жене, с которой он болтает часами. Затем он возвращается, мы болтаем как сороки, обсуждаем его любимые фильмы, сценарии, которые никогда не напишем, и так незаметно наступает час обеда. Хорошо, если за весь день полчаса уходит на дело. А потом неожиданно замечаешь, что сценарий выстраивается сам собой, даже если мы ничего не записали.

– Не уверен, что смог бы работать на режиссера, который превращает в золото все, что снимает.

– Не хочу тебя разочаровывать, но люди такой породы встречаются все реже и реже. Потрясающие фильмы, созданные воображением одного человека, больше никого не интересуют. Пророки, изучающие неизведанные уголки человеческих душ, давно оказались в изгнании.

– Все равно кино всегда будет нуждаться в таких людях.

– Не уверен. Раньше еще встречались безумные продюсеры, вкладывавшие деньги в искусство, сегодня все поступают иначе. Почему бы и нет, в конце концов? Такие люди, как Жером, доказывают нам, что в искусстве нельзя быть бескорыстным. Кто знает?

Когда он заговаривает о Жероме, я вспоминаю взгляды, которыми мы обменивались украдкой в самом начале, когда Луи вспоминал о своей работе в Италии.

– Знаешь, Луи… Мы с Жеромом первое время не знали, что и думать, когда ты рассказывал об Италии, о Маэстро…

– Вы никогда не встречали моей фамилии в титрах и думали, что я – старый неудачник, мечтающий чтобы о нем говорили критики.

– В то время итальянцы уже поняли, что любой фильм должен быть результатом усилий многих талантов. Как в семейном скандале, где каждый подливает масла в огонь. Когда какой-нибудь Марко работал с каким-нибудь Дино, к ним заходил какой-нибудь Эттори, чтобы прочитать отрывок сценария, а потом к ним заглядывал Гвидо, предлагавший потрясающую идею, и тут же звал Джузеппе, чтобы услышать о ней его мнение. Потом кто-то звонил из Пьемонта в Сицилию: «Вытащи меня из этого дерьма, эта проклятая история сидит у меня в печенках, per la madonna!». Очутившись в этой среде, я был зачарован происходящим, а в моей голове роились образы и диалоги. Они быстро приняли меня в свой круг, мерзавцы. Я был их талисманом, il Francese, я приносил им удачу, говорили они. Постепенно я превратился в постоянного консультанта, в парня, который всегда под рукой и никому не мешает. Иногда я проводил утро на съемках хорошей классической комедии, после обеда оказывался на площадке, где снимали детективный сериал, а вечером мы обедали большой компанией, обсуждая какую-нибудь комедию. Я получал деньги за все фильмы, которые снимались в Риме, мне достаточно было быть рядом, иногда для того, чтобы варить кофе, иногда – чтобы писать диалоги, а иногда – чтобы рассказать сон, который видел прошлой ночью. Как я мог требовать, чтобы мое имя ставили в титры? Мне говорили: «Слушай, Луиджи, следующий фильм будет твоим, это будет твой фильм, мы все тебе поможем». Но так никогда не получалось. Ты можешь сказать: «Это же банда негодяев!». Но как я люблю эти годы…

– Ты должен был все рассказать нам, Луи.

– Я не смог бы даже сказать, что в этих фильмах было мое, но можешь быть уверен, я был везде. Образ, реплика, идея… Так или иначе, но я оставил след в итальянском кинематографе последнего двадцатилетия.

Мои щеки горят от стыда, наверное, я красный как пион.

– А потом я встретил Маэстро, и у нас образовался отличный дуэт. Но для продюсеров, публики, да и для самого Маэстро наши фильмы всегда оставались фильмами Маэстро. Его тень должна была витать надо всем: от замысла до монтажа финальной сцены, не говоря уже об афишах и даже о музыке. Не могло быть и речи, чтобы чья-то фамилия оказалась там, где его Святейшество наложило свою печать. В конце концов, так даже лучше.

– Ты должен был рассказать нам, Луи …

– Мне не нужно было вам это рассказывать. И знаешь почему? Потому что, когда мы втроем работали над «Сагой», я вновь обрел дружбу и энтузиазм, как в те времена. Я благодарен Богу за то, что так и остался несостоявшимся талантом. Иначе это удивительное приключение прошло бы мимо меня.

Он сам преподносит мне на блюдечке возможность изложить истинную причину моего приезда.

– … Тсс-с-с!

Услышав доносящееся из дома ворчание, он настораживается, словно почуявший дичь охотничий пес, и показывает пальцем на окно Маэстро.

– Пойду посмотрю, не нужно ли ему чего-нибудь.

Я следую за ним. Мы осторожно, как воры, поднимаемся по лестнице, Луи тихо отворяет дверь в комнату мэтра и тут же закрывает ее.

– Спит.

– Луи, позволь мне взглянуть на него. Только бросить взгляд. Подари мне это воспоминание. Если у меня когда-нибудь будут дети, я расскажу им об этом событии. Они, в свою очередь, расскажут о нем своим детям, и у меня появится шанс остаться в памяти потомков.

Луи расплывается в улыбке и снова приоткрывает дверь. Я просовываю голову в проем.

Вот он, Маэстро.

Голова на подушке.

Спокойное лицо.

Сейчас он где-то в стране грез.

Грез, которые давно стали и нашими грезами.

– Спасибо…

Он провожает меня до моей комнаты.

– Луи, мне нужно кое о чем тебя попросить. Я должен поговорить с тобой об этом сейчас, иначе промучаюсь всю ночь.

Ни малейшего удивления на его лице. Он заходит в комнату вместе со мной и присаживается на подоконник, скрестив руки на груди, с вызывающим видом.

– Поехали в Париж, нужно исправить то, что мы сделали в «Саге».

– Черт…

– Мы не вправе оставить все в таком состоянии.

– Это я не могу оставить Маэстро в таком состоянии.

– Он поймет, Луи. У тебя нет выбора.

– Ты можешь попросить меня о чем угодно, только не о том, чтобы я бросил его сейчас. С тех пор как умерла Лиза, у меня нет никого, кроме него. И я не хочу бросать Маэстро наедине с его последней безумной мечтой. Хотя, если она осуществится, он сам меня бросит.


Из окна конторы я вижу две полицейские машины без опознавательных знаков, стоящие по обе стороны авеню, и в каждой – по двое кретинов, томящихся в ожидании смены. Я замечаю также двух шпиков в штатском: одного на террасе возле табачной лавки, другого – на скамейке напротив киоска. Не знаю, одно ли у них руководство или все дело в отсутствии координации между службами. В любом случае, они не оставят нас без присмотра ни на минуту, пока мы не закончим последнюю серию.

– Эй, парень, перестань глазеть в окно! Не хватало только пожалеть их!

С тех пор, как мы приступили к работе, Луи, Матильда и Жером не упускают ни случая напомнить мне, как прекрасно они чувствовали себя раньше. Действительно, так ли уж было нужно уговаривать их завершить то, что мы начали? Теперь, когда они здесь, у экранов своих мониторов, я начинаю сомневаться. Не знаю, вернулись ли они сюда потому, что откликнулись на мои мольбы или услышали призыв от самой «Саги», которому не смогли противиться?

Матильда каждую свободную минуту звонит на свой остров. Ее команда подробно докладывает все, что случилось за сутки, и она отдает распоряжения на следующий день. Я думал, что бизнес заберет у нее все силы. Ничего подобного, она целиком и полностью сосредоточилась на последней серии «Саги».

Жером не без гордости показал нам факс от Клинта Иствуда, пришедший сегодня утром. Тому очень понравился сценарий «Вечной любви», который Жером отдал ему перед отъездом в Париж. Через десять дней они должны встретиться в Нью-Йорке, чтобы обсудить будущий фильм. Если учесть темп, в котором мы работаем, Жером не подведет.

Маэстро уехал на Сардинию посмотреть места, где будет сниматься его будущий фильм. Одновременно он воспользуется возможностью понежиться на солнце и набросать эскизы декораций. Луи работает со спокойной душой. Через несколько недель его и Маэстро ждут на киностудии.

– Эй, послушайте, сегодня ведь двадцать девятое сентября! Это вам ни о чем не говорит?

– Двадцать девятого сентября прошлого года мы в первый раз собрались здесь, в этой комнате.

Мы переглядываемся и через секунду снова беремся за работу. Конечно, сейчас нам ни к чему памятные даты и воспоминания. Самое главное – завтрашний день, новый эпизод в нашей жизни, будущее, которое ожидает нас после того, как мы закончим «Сагу».


Первые дни ушли у нас на выслушивание всех желающих высказаться. Мы старались выяснить, что нужно зрителям, так полюбившим «Сагу». Каждый внес свою лепту: кто горлом, кто сердцем, – все действующие лица. Какое будущее ждет Мильдред и Существо? Что будет с вакциной против страха, которую обещал создать Фред? Каким человеком следует считать Педро – хорошим или плохим? Можно ли возродить Камиллу? И тысячи других вопросов, самых неожиданных. Самых срочных. Нам пришлось составить перечень всех надежд, чтобы прийти к очевидному и согласиться с тем, что мы и так уже знали. Что такое Камилла, Фред, Мильдред, Мария и все остальные в представлении этих девятнадцати миллионов людей, возродивших к жизни «Сагу»? Зачем исследовать до конца судьбу каждого из второстепенных персонажей, которые, в конце концов, этого не заслуживают? Нас интересует совсем не их «Сага», нам нужно разобраться с нашей собственной сагой, с сагой человека с улицы, с той, которую мы переживаем каждый день. Последняя серия должна вдохновить творцов девятнадцати миллионов саг. А для этого нам понадобятся девятнадцать миллионов сценаристов.

Все, кто смеялся и плакал над «Сагой», кто любил ее и ненавидел, все они сохранили в своем воображении, в своей памяти и в своем сердце то доброе, что она смогла им дать. Теперь каждому из них придется день за днем писать свою собственную сагу. Мы дали им достаточно инструментов, чтобы они смогли справиться с этой задачей и без нас. Зритель сейчас знает, что нет ничего неизменного, что каждую сцену, каждую реплику можно переписать. Никто лучше него не сумеет отточить фразы в собственном диалоге и выбрать одну из тысячи развилок, которые предлагает ему жизнь.

Матильда, Жером, Луи и я раскрыли в последней серии все секреты своего творчества.

Пусть теперь зрители пользуются ими.

К великому удивлению Сегюре, мы отказались от роскошных декораций, чудовищных расходов, каскадеров и прочего великолепия сверхдорогих сериалов. «Сага» должна закончиться так, как начиналась, в скромной обстановке, чтобы оказаться ближе к тем, кто присутствовал в ней с самого начала, и к тем, кто потерялся в пути. Действие последней серии будет происходить в гостиной семьи Френелей. Каждый герой завершит здесь свой жизненный путь, и «Сага» станет достоянием Истории.

Возвращение к истокам требует жертв: мы потребовали, чтобы последняя серия транслировалась, как первая, между четырьмя и пятью часами утра. Мысль о том, что вся Франция не будет спать в это время, показалась нам справедливой, хотя и забавной. Все, кто увидит эту серию, будут и через двадцать лет вспоминать о бессонной ночи перед небольшим экраном. А потом мы окончательно расстанемся друг с другом. Мои коллеги снова улетят подальше от Парижа.

А где же мое место?

В моей жизни все понеслось с бешеной скоростью, начиная с того вечера, когда я услышал голос Жюльетты на автоответчике: «Шарлотта в Париже. В квартире, которую она снимала, когда была студенткой. Я тебе ничего не говорила. И не натвори глупостей».


Дверь приоткрылась. Она сразу же попросила меня говорить тихо.

– Не знаю, позволю ли я тебе войти…

– Это Жюльетта продала меня?

– Ты что, не одна?

Она оглядывается с несколько смущенным видом.

– … Заходи.

Я тут же пытаюсь отыскать следы присутствия чужого мужчины. Передо мной закрытая дверь в соседнюю комнату.

– Здесь мало что изменилось.

– Можешь сесть вон на тот стул.

– Хочешь что-нибудь выпить?

– А что у тебя есть?

– Виски.

– Ты, однако, не потеряла чувства юмора. Виски…

– Это хорошее виски. «Бейли».

– Есть еще пиво.

Она всегда ненавидела пиво. Что оно делает в ее холодильнике?

– Тебя несколько месяцев не было в Париже.

– Да, я уезжала.

Молчание.

Ладно, я понял. Мне придется вытягивать из нее слово за словом, а я это ненавижу. Одно из главных правил моей профессии: запрещается попадать в «туннель объяснений». «Почему это», «почему то», «это случилось так», «а я думал, что все было иначе» и тра-ля-ля, и тра-ля-ля!.. Почему в жизни то и дело приходится давать объяснения?

– Ты сейчас работаешь?

– Нет, я в отпуске. А как ты? Как твой сериал?

– Какой сериал?

– Та вещь, что должна была передаваться по ночам.

– Только не говори, что ты единственный на Земле человек, который ничего не слышал о «Саге»!

– В таком случае я должна признаться тебе, что я действительно единственный на Земле человек, который ничего не слышал о «Саге»! Ее показывали?

– Ты издеваешься надо мной, ты…

– Я была в Крёзе. Ни телевидения, ни газет, хорошо еще, что было электричество. Крёз это Крёз.

– Да, «Сагу» показывали.

– Ты доволен?

– Не знаю, подходящий ли сейчас момент говорить об этом.

– Почему бы и нет? В трех словах. Мне интересно. Это было так для тебя важно.

– Скажем так… за один год я совершил полный оборот вокруг Солнца, пройдя через все времена года. Я совершил что-то вроде кругосветного путешествия, отправившись в путь как Гомер, а вернувшись как Улисс. Я приблизился к бездне, наклонился над ней, и меня охватил ужас. Мне удалось раздвинуть границы моей вселенной до пределов, за которыми они начали сжиматься, но я пошел еще дальше и оказался там, где уже нет ни добра, ни зла. Но этого оказалось мне недостаточно, и я заключил сделку с дьяволом, чтобы приблизиться к Богу и выступить в его роли в свое свободное время. Я побывал в древнегреческой трагедии, итальянской комедии и буржуазной драме, я топтал ногами землю Голливуда и однажды был на приеме у принца. Я смешал тысячи искалеченных судеб и оказался ответственным за девятнадцать миллионов душ. Но в конце концов все уладилось.

Молчание. Мне хочется уловить в ее взгляде хоть каплю уважения. Я так старался.

– А чем ты занималась, Шарлотта?

– Я? Родила ребенка.

Закрытая дверь в соседнюю комнату.

– Шарлотта, это я – сценарист. Сенсации, неожиданные повороты сюжета, хлесткие реплики – моя профессия.

– И однако я родила ребенка. А если ты боишься, что я перехвачу у тебя инициативу, то я так и сделаю: это твой ребенок, ему три месяца, мальчик, я назвала его Патриком, потому что через тридцать лет это будет уникальное имя, короче, то, что надо.

Дверь в соседнюю комнату закрыта.

… Мне нужна сцена с объяснениями. Мне требуется длинный «туннель объяснений» с необходимыми уточнениями по ходу повествования и даже с обратным движением. Мне не терпится задать уйму вопросов.

Она ждет их, заранее приготовив ответы.

Я чувствую, что теряю вдохновение.

– Но почему?!!

– Потому что я узнала результаты тестов как раз в то время, когда ты начал работать над сериалом. Мне хотелось сообщить тебе об этом, не поднимая шума и приняв некоторые меры предосторожности – я же знаю, какой ты у нас впечатлительный. И я несколько раз пыталась.

– И что?

– И ты еще спрашиваешь! Ты забыл, что в то время словно сошел с ума? Стал опасным. Ты был одержим своим сериалом, коллегами, персонажами, в твоей жизни больше ничего не существовало. И не пытайся говорить, что все было совсем не так.

– Может быть, я действительно несколько увлекся…

– Даже дома мысленно ты был там. Ты переживал такие захватывающие события и постоянно давал мне это понять. Как-то вечером ты сказал: «Ну, что слышно у тебя на работе! Думаю, Милдред справилась бы с ней играючи».

– Я сказал это?

– Ты говорил кое-что и похуже. Но лучше об этом забыть.

– «Сага» была единственным шансом в моей жизни! Ты должна была это понять! Проявить немного терпения! То, что ты потихоньку смылась в свой Крёз – просто свинство!

– Я уехала не только из-за этого, Марко. Было еще вот что… Она достает из ящика стола рукописную страничку и протягивает ее мне. Это какой-то эпизод из 5-й серии «Саги».

– Послушать тебя, ты был занят сочинением восьмого чуда света… Сценарий валялся на кровати, и мне было интересно заглянуть в него.

– …?

– Сцена 21.

Я, комкая, перелистываю половину страниц, мои руки становятся все более потными. 21-я сцена… 21-я сцена… Что там было, в этой чертовой сцене, пропади она пропадом!

Сцена 21. Гостиная Френелей. Павильон. День

Джонас Каллахэн и Мария Френель одни в гостиной. Она заваривает чай.

Джонас . Скажите, мадам Френель, Камилла всегда была такой?

Мария . Вы хотите сказать, такой меланхоличной, такой замкнутой? Нет. Это была жизнерадостная девочка, она любила пошутить, повеселиться…

Джонас . Я сделаю все, чтобы она снова стала как прежде.

Мария . Вы прелесть, Джонас, но если хотите знать мое мнение, то я могу сказать, что именно может вернуть ей вкус к жизни и утраченный энтузиазм.

Джонас . Это было бы замечательно!

Мария . Ребенок.

Джонас вскакивает, опрокидывает чашку с горячим чаем себе на колени, но даже не замечает этого. Он пристально смотрит на Марию.

Джонас . Я так влюблен в вашу дочь, что она может попросить у меня все, что угодно… Бросить работу полицейского, стать бандитом. Опуститься до алкоголика, чтобы походить на отца. Достать из могилы и вернуть к жизни Шопенгауэра, добиться от него признания, что он всю жизнь ошибался. Пустить себе пулю в лоб, чтобы доказать, что в смерти нет ничего исключительного. Она могла бы потребовать и большего. Но только не ребенка!

Он отворачивается к окну, избегая удивленного взгляда Марии.

Джонас . Пусть ей сделает ребенка кто-нибудь другой, если она иначе не может стать счастливой. Но я не способен быть отцом. Одна мысль о том, что живое существо может быть плотью от моей плоти, приводит меня в ужас. Я хочу, чтобы после меня все закончилось, чтобыя был последним. Я не могу произвести на свет существо, которое будет страдать всю жизнь и в конце концов умрет в страданиях. Не хочу переживать за него, мне хватает своих забот. А если я не смогу полюбить его, что тогда? Вы полагаете, что любить ребенка это естественно? Я буду слишком бояться, что невзлюблю его с самого рождения, что буду отыгрываться на нем за то, что он встает между мной и той дорогой, по которой я хочу идти. Произвести на свет ребенка…

Если бы я считал, что у этого мира есть шанс, я бы не стал полицейским. Пожалуй, мне не стоит продолжать. У меня никогда не будет детей.

Он выходит из гостиной.


Я отбрасываю в сторону страницу и смотрю на Шарлотту. Она выглядит еще более красивой, чем обычно.

– И на кого же похож наш малыш?

ЛЮБОВЬ И ВОЙНА

1

Луи.

Луи еще жив.

Наш Старик…

Теперь, когда я достиг того возраста, в котором был он, когда мы впервые встретились, мне трудно называть его Стариком. Ему перевалило за восемь десятков. Не понимаю, откуда Луи черпает силы, чтобы держаться за жизнь. И почему теперь, через столько лет, ему захотелось меня увидеть.

Не прошло и полугода со времени переиздания полного собрания сочинений Маэстро. Старик наконец увидел свою фамилию в титрах фильма «Свет далекой звезды», последнего их фильма. Через тридцать лет Луи вышел из тени.

Я просмотрел все фильмы Маэстро на новом компьютере, который мне подарили дети по случаю моего пятидесятипятилетия. Мне хотелось понять, что в этом старье вышло из-под пера Луи. Иногда мне казалось, что я узнаю его почерк в какой-нибудь реплике или ситуации. Удивительно, что образы, созданные Маэстро, навсегда врезались в мою память и, по мере того как сменялись кадры, я вспоминал все детали. Я сохранил их в том же уголке памяти, что и воспоминания детства.

Луи… Ты словно вернулся из загробного мира, и столько всего пробудилось вместе с тобой. Сегодня я уже не могу перечислить все, на что ты вдохновил меня за последние тридцать лет. Благодаря тебе, я стал самым знаменитым «доктором сценариев» в этой части света.

Закончив «Сагу», наша команда распалась, а я с тех пор написал десяток сценариев полнометражных фильмов. Некоторые из них принесли мне большое моральное удовлетворение, другие – солидные суммы денег. Я удостоился всех наград, на которые только можно рассчитывать в нашей профессии. Я работал с режиссерами, которых искренне и глубоко уважаю.

И внезапно все это мне надоело.

Патрику шел десятый год, его сестра Ника была еще розовой куклой, Шарлотта превратилась в заботливую жену, которых теперь почти не встретишь. Я мог бы штамповать фильм за фильмом, придумывать все новые и новые истории, разрабатывать новые концепции, но подобная работа меня уже не занимала. Наступил момент, когда я был готов отказаться от творчества.

Меня начинало колотить от звонков с просьбой о помощи: «Алло… Марко? Мы не можем найти выход в третьей части, и у нас теряется темп перед финальной сценой!». В таких случаях я немедленно мчался на вызов со всем набором инструментов, положенных врачу скорой помощи, чтобы спасти сценаристов от маразма. Я перечитывал сценарий, устраивал разнос, выдавал диагноз. У меня был материал для перевязок, для наложения шин и все необходимое для уколов. Двадцать лет такой работы! Двадцать лет на прихорашивание гадких утят, двадцать лет на психоанализ отчаявшихся сценаристов и режиссеров. Передо мной прошло столько никудышных сценариев, столько гениев без гроша в кармане! Я видел, как рыдают разорившиеся продюсеры, как проливают слезы актеры, которые не могут получить роль. Мне нравилось, когда на меня смотрели как на спасителя. И если эта работа не принесла мне ни крупицы славы, я все равно знаю, что трудился в интересах искусства.

– Шарлотта! Мне придется оставить на два-три дня сценарий про Порфирио Руберозу. Луи хочет со мной встретиться.

– Тебе не кажется, что прежде всего ты оставляешь на несколько дней меня?

– Тебя? Но… ты всегда в моем сердце, куда бы я ни уехал.

– Как давно ты уже не пишешь диалоги?

– Лет десять, наверное.

– Оно и чувствуется.


Современная молодежь считает, что в наше время путешествие вокруг света занимает времени не больше, чем переключение телевизора с канала на канал. Тем не менее даже сегодня, хотя и прошло тридцать лет, путешественнику все так же сложно добраться до «Альберго ди Платани». Но таксист, кажется, знает, о чем идет речь.

Я вспоминаю наши ночные беседы с Жеромом в те времена, когда мы писали «Сагу». Мы пытались представить себе будущий мир, новые картины. Если бы мы в то время заключали пари, мы бы их все проиграли. Жером считал, что телевидение будет отравлять умы зрителей, а дети будут рождаться с квадратными глазами и мозолями на пальце, которым нажимают на кнопки пульта. На самом деле телевидение, потеснив киноиндустрию, само оказалось в ловушке собственного всемогущества. Телезрителям предлагается столько передач и такого качества, что они уже не знают, что выбрать, но и продолжительность жизни каждой передачи падает до рекордно короткого времени. Выбор был проблемой уже для Тристана. «Есть что-то лучшее па другом канале, наверняка есть что-то лучшее…» Действительно, всегда есть что-то лучшее, и это совершенно естественно. Месиво из картин и звуков утолило всех, даже домохозяйку из Вара. Безработный из Рубс куда-то исчез, а что касается рыбака из Кемпера, то я не уверен, что он вообще когда-либо существовал.

Все трое превратились в эстетов. В конце концов они поняли, что только кино способно подарить им немного любви. С тех пор они смотрят кинофильмы на огромных экранах, в одиночку или всем семейством. И чувствуют себя спокойно. Потому что, если и можно выкинуть телевизор на свалку, обойтись без кинофильмов нельзя. Никто еще не нашел ничего лучшего, чем провести два приятных часа в темном зале. И посмотреть увлекательную историю.

Отель выглядит все таким же нереальным. Он прекрасно сохранился. Лестницы, на которой можно было сломать себе шею, уже нет, к зданию теперь поднимаешься по не очень крутой бетонированной дорожке, ведущей прямо к крыльцу. Меня встречает женщина лет пятидесяти, и я понимаю все, что она говорит по-итальянски.

Она проводит меня в комнату, где я когда-то останавливался. Женщина не похожа ни на сиделку, ни на жену. Когда я разбираю чемодан, до меня доносится вопль, от которого пробегают мурашки по коже:

– Марко-о-о-о! Какого черта ты там копаешься?

Ого, да он еще в порядке, наш Старик! Женщина хочет провести меня к нему в комнату, но я говорю, что это излишне. Не может быть, чтобы Луи переселился в другую.

Он приподнимается на подушках и тянет ко мне свои голые руки, они настолько тонкие, что берет страх. Серая кожа на лице почти прозрачна. Он хрипит и то и дело отвратительно громко отхаркивается. Я обнимаю его и боюсь, что его кости захрустят под моими руками. На лице нет бровей, но взгляд остался по-прежнему доброжелательным, с хитроватыми искорками в глубине зрачков. Проходит две или три минуты, пока мы успокаиваемся настолько, что можем начать разговор. Мне хочется плакать, но я должен сдержаться, чего бы мне это ни стоило. Луи, умоляю, только не говори, что ты позвал меня, чтобы умереть у меня на руках. Не валяй дурака, Луи.

– Садись, Марко.

Сколько раз я рассказывал о Маэстро, спавшем в этой комнате? Сколько раз описывал столик у изголовья и цвет занавесок? В каждом новом рассказе придумывал новые детали, новые впечатления. За тридцать лет я превратил эту комнатушку в мавзолей.

– Молодец, что так быстро приехал. Наверное, у тебя сейчас не много работы?

Я рассказываю ему о Шарлотте, о детях и внуках. Похоже, он слушает с удовольствием, требует детальных описаний того, что я видел и пережил.

– Ты привез фотографии?

Он рассматривает их с видом знатока, словно в его роду были одни фотографы.

– Как с работой?

Я перечисляю названия нескольких моих самых известных фильмов. Он быстро схватывает, что я занимаюсь всю жизнь почти тем же, что и он, но не пытается сравнивать.

– Знаешь, Луи, в одном журнале мне попались очерки о десяти наиболее известных европейских кинорежиссерах нового поколения. Шестеро из них назвали «Сагу» в числе самых сильных детских впечатлений, а трое рассказали, насколько этот сериал повлиял на них.

– Правда?

– Конечно.

Он улыбается. Мне кажется, что ему это льстит.

– Я уже давно ничего не слышал об этом старье. Думаешь, ее еще можно смотреть в наше время?

– Не знаю, не пробовал. Но вообще-то, что еще, кроме кино, может выдержать срок в тридцать лет?

– Говорят, что сейчас придумали интерактивное устройство, которое позволяет редактировать текст так же легко, как это делают со звуком или изображением.

– Лучше не говори мне об этом! Дети подарили мне такую систему на день рождения. У нее экран размером с эту стену. Эта штука позволяет непосредственно вмешиваться в творчество, то есть, ты посылаешь сигналы и устройство само выбирает нужный вариант. Не могу объяснить лучше, потому что сам не до конца понимаю. Например, у тебя есть кнопки «Юмор», «Секс» и «Насилие», ты можешь также менять психологические характеристики десяти главных героев.

– О, Мадонна!

– Нажимая на нужную кнопку, можешь, к примеру, усилить «Юмор», ослабить «Насилие» и добавить «Экзотики», а если захочешь, чтобы главный герой был не слишком злым, нажимаешь на кнопку «1-». Понял?

– Нет, конечно. Но то, что ты рассказываешь, потрясающе.

– Полнейший идиотизм. Я не смог удержаться, чтобы сразу же не поставить все параметры на максимум: «Секс», «Насилие», «Юмор» и так далее. Не могу тебе описать, какое в итоге получилось истерическое зрелище, какой-то коктейль из крови и безумного смеха, все персонажи выглядели чокнутыми, и ты себя чувствовал чокнутым не меньше них.

– Хочешь сказать, что никакая электроника никогда не отнимет у тебя работу?

– Может быть.

– У тебя есть новости об остальных?

Мне очень приятно услышать, как он говорит «об остальных».

– Сначала мы часто перезванивались, а потом… Ты же знаешь, как это бывает… Я немного следил за их жизнью издали. Жером стал настоящей звездой; впрочем, таким он был всегда, но в те дни об этом никто, кроме нас, не знал. Потом он, кажется, занялся режиссурой.

– Лет двенадцать или тринадцать назад он написал мне, что собирается снять фильм. Мне показалось, что он просит у меня разрешения. Как называлась эта вещь?

– «Полная луна». Весьма неплохой фильм.

– Мне тоже так показалось. Но потом он опять засел за сценарий. И правильно сделал, это у него получалось лучше всего. Я видел его на фотографии, где он агитировал за своего приятеля – кандидата в президенты.

– Я знаю, что он развелся с Ооной, женился на какой-то кинозвезде, через две недели бросил ее и снова вернулся к Ооне. Американцы были такими уже в те дни, когда братья Люмьер только придумали кино.

– А чем он занимается сейчас?

– Неизвестно. Его не видно и не слышно уже лет пять. То же самое с Матильдой.

– Она все-таки оставила свой остров?

– Через три или четыре года. Потом снова взялась за романы.

– Розовые?

– Я не читал ни одного. Знаю, что она уехала в Англию, где вышла замуж за какого-то герцога или вроде того. Она исчезла из поля зрения почти пять лет тому назад.

– В то же время, что и Жером?

– В то же время. Никто не знает, куда они пропали.

– Ей должно быть под семьдесят, нашей старушке Матильде. В этом возрасте не исчезают, а просто умирают.

– Слушай, Луи, не думаешь ли ты, что они исчезли вместе?

Мы расхохотались. В течение последующего часа мы устроили настоящую мозговую атаку, перебирая все возможные варианты, объясняющие поведение этих двоих. Ни одна из версий не показалась нам ни достаточно правдоподобной, ни достаточно безумной. Поэтому мы остановились на самом лирическом варианте: Матильда и Жером, всегда любившие друг друга, послали все к черту и счастливо коротают свой век в какой-то глуши, где они в этот самый момент дружно трудятся над очередным сценарием.

– С возрастом становишься сентиментальным, ты меня об этом не предупреждал, Луи.

Вместо ответа он с хрипом откашливается и выдает несколько итальянских ругательств. Я продолжаю беседу, стараясь избегать томительных пауз.

– Маэстро оставил тебе «Платаны»?

– Да, он завещал мне отель. Всем было наплевать на эту развалину. Когда говорят, что Рим – единственное место в мире, где стоит жить в ожидании конца света, то это, в общем-то, верно, правда, есть еще лучшее место, к юго-востоку от Рима. Беда в том, что я не доживу до конца света.

Вот чего я опасался с того момента, как только вошел в его комнату. Смутное предчувствие, что такой разговор состоится, возникло у меня уже в ту секунду, когда Шарлотта сообщила о его звонке. Успокаивающие фразы, моральная поддержка, перевоплощение душ – Луи, ты же знаешь, у меня нет способностей к диалогам на эти темы.

– Конец света может начаться через десять минут, учитывая все, что о нем говорили.

– Я мог бы сказать тебе о времени своей кончины с точностью до двух часов, но лучше промолчу, а то ты тут же сбежишь. Ты ведь не изменился, а, Марко?

– Я никогда не видел, чтобы кто-то менялся.

Молчание. Выжидательное.

– Вот интересный вопрос. Для сценариста, я имею в виду. Могут ли герои меняться.

– Герой в конце фильма не должен оставаться таким же, каким был в начале. Иначе возникает вопрос, зачем ему нужно было переживать черт знает что?

– Подумать только, что я провел пятьдесят лет, переделывая действительность, сглаживая все шероховатости, по своему усмотрению показывая ее лучшие и худшие стороны… Вот ты, кого пока еще можно считать частью этого мира, ты должен знать, не собираются ли принять специальный закон против таких типов, как мы?

– Пока еще нет.

– Идиоты…

Он медленно поворачивает голову на бок и закрывает глаза. Луи, прекрати это, немедленно!

– Не пугайся, еще не время. Иди, погуляй и приходи вечером.

Я не заставляю его повторять это дважды.


После стаканчика кьянти и огромной порции салата из помидоров, какой не встретишь ни в одной другой стране мира, я снова зашел к Луи. Охватившая меня легкая тревога рассеялась на пороге его комнаты. Он смотрел со своей постели в широко распахнутое окно на холмы, залитые красноватым светом вечернего солнца. Покой, в котором нет ничего успокаивающего.

– Что это за женщина внизу, Луи?

– Она не захотела уезжать отсюда. Постепенно мы стали друзьями.

– Она очень ласковая. И красивая.

– Только ко времени нашего знакомства мое сердце билось уже вполсилы. Его ударов еле хватало для меня одного.

Моя рука лежит на столике возле книги. Он пользуется этим, чтобы схватить ее и сжать, не отрывая взгляда от холмов.

– Мне конец, Марко.

– Ты всегда любил похныкать.

– Открой вон ту тумбочку.

Он отпускает мою руку, я открываю тумбочку и достаю большую тетрадь, пожелтевшую от времени. Осторожно перелистываю ее, боясь, что она может рассыпаться. Все страницы плотно исписаны. Я узнаю почерк Луи.

– Это одна из реликвий эпохи.

– Из тех времен, когда ты работал с итальянцами?

– Я тебе уже рассказывал?

– Да, тридцать лет назад.

– Тем лучше, сэкономим время. Помнишь весь бред, что нам приходил в головы, когда мы работали над «Сагой»?

– Мы говорили о сценариях, которые никогда не напишем, высказывали самые фантастические идеи, придумывали самые абсурдные диалоги, самые смешные реплики, в общем, все, что невозможно показать продюсеру или режиссеру.

– Когда я работал с итальянцами, мы все время что-то писали, пили, ели и разговаривали о всякой ерунде. У меня была отвратительная привычка записывать все это вместо того, чтобы сразу забыть. Реплики, которые не произнес ни один актер, беспорядочные мысли, множество мыслей, за которые можно было попасть в тюрьму, если бы они стали известны. Я дарю ее тебе. Можешь использовать этот материал, а можешь засунуть тетрадь в глубь ящика стола, как сделал я. Тебе решать.

– Я не могу принять этот подарок, Луи.

– Ты хочешь, чтобы тетрадь досталась Лоретте? Что она будет с ней делать? Скорее всего, выбросит вместе с мусором.

Этот порыв возмущения заканчивается приступом кашля. Его сероватое лицо становится багровым. Не зная, чем помочь, я стучу ему по спине. Вопреки всем ожиданиям, он успокаивается. Медленно приходит в себя.

– Если ты когда-нибудь увидишь тех двоих, передай им, что я никогда не переставал о них думать. Я вспоминал улыбку Матильды, ворчание Жерома. И, конечно, взгляд Тристана, уставившегося в телевизор.

Неожиданно он с силой вцепляется в мою руку. Это спазм, который, кажется, длится вечность.

– Я позову Лоретту!

– Только не сейчас!

Новый спазм. Я боюсь, что мое сердце остановится раньше, чем его.

Он просит меня перевернуть его на бок.

– Мне хочется закрыть глаза, но ты продолжай говорить…

– Говори что-нибудь, это лучшее, что ты можешь сделать. Я все никак не решаюсь. Мне может не хватить времени. Соберись с мужеством, Марко. Или ты будешь сожалеть об этом до конца своих дней.

– Знаешь, Луи… Есть одна вещь, о которой мы могли бы поговорить. Но я не уверен, что ты захочешь.

– Сейчас или никогда.

Он чертовски прав, наш Старик. Сейчас или никогда.

– Одна вещь не дает мне покоя, Луи. Я очень часто размышлял об этом. Тысячи раз. В конце концов, это превратилось в вызов сценаристу, которым я стал с твоей помощью.

– Проблема со сценарием? Замечательно, ты не мог найти лучшей темы для разговора. Я умру на сцене как Мольер.

– Вот уже тридцать лет, как я анализирую эту историю. Перебрал уйму гипотез… И в результате пришел к версии, которая кажется наиболее вероятной.

– Ты всегда был самым талантливым из нашей четверки.

– Это по поводу смерти Лизы. Твоя Лиза…

– Это ты ее убил, Луи. Другого правдоподобного объяснения нет. Я долго сомневался, прежде чем пришел к такой мысли. Но с точки зрения сценариста, другого решения нет. А я искал, ты знаешь…

Он медленно открывает глаза. Тень улыбки немного оживляет его взгляд.

– Сегодня днем, услышав твои шаги, я подумал, смогу ли заговорить с тобой об этом. Иногда нужно выговориться, чтобы облегчить совесть.

– Но твоей совести этого никогда не требовалось.

– Думаю, именно это и позволило мне продержаться так долго. После ее смерти все изменилось к лучшему. Да, я какое-то время продолжал страдать, но уже совсем иначе. Я мог представить себя без нее, но представить ее без меня – было выше моих сил.

Я вздохнул с огромным облегчением. И удовлетворением.

– Дай мне твою руку, дружище. Он снова закрыл глаза.


Он долго не выпускал мою руку. Я с тревогой прислушивался к его дыханию.

– Когда я думаю об этом отеле, мне кажется, что я умираю не по средствам…

– Ты шутишь, Луи. К тому же, это не твои слова, а фраза одного сценариста из Голливуда. Кажется, Уилсона Мизнера.

Молчание.

Его рука постепенно разжимается и бессильно падает на одеяло.

– Ошибаешься. Это Оскар Уайльд. Мне пришлось украсть у него свою последнюю реплику. Ничего лучшего не подвернулось…

Его тело резко напрягается. Он пытается найти в себе силы еще для одного вздоха. Рука свешивается с кровати. Я провел ладонью по его уже закрывшимся глазам.


Манхэттен ничем не напоминает тот калейдоскоп красок и форм, который я едва успел разглядеть, когда в прошлый раз приезжал к Жерому. Как это было давно. Теперь все стало гораздо спокойнее, светлее. Кажется, что город обескровлен. Его сердечный ритм меньше тридцати ударов в минуту. Бывший Вавилон превратился в гигантский конгломерат, в котором царствуют финансы.

Такси останавливается перед огромным кубом из стали и стекла. Я узнаю это здание, которое видел лишь на картинке в старом учебнике географии. Это резиденция ООН.

– Они не хотят переезжать отсюда, – говорит шофер. – Видимо, это здание кажется им нерушимым, вечным. А это обнадеживает, правда?

Я подхожу к зданию с дипломатом в руке. Сегодняшняя Организация Объединенных Наций совсем не похожа на ту, что существовала раньше. Сейчас ее авторитет не оспаривается никем, ни одна страна в мире не решается противиться ее решениям. Я прохожу мимо первого кордона военных, которые проверяют мой пропуск и показывают дорогу. Перед тем как попасть на эспланаду, вхожу в небольшое строение, где другие военные сканируют меня с головы до ног. Рентгеновские лучи невероятно тщательно обшаривают мое тело. Обстановка, не располагающая к шуткам. Мой пропуск, похожий на кредитную карточку, вставляют в щель аппарата, который в старые времена сошел бы за устройство для выявления фальшивых банкнот. Два типа в белых халатах склоняются над бутылкой с красной жидкостью, извлеченной из моего дипломата, и вопросительно смотрят на меня.

– Водка.

– Почему она красная?

– Потому что с перцем.

– Никогда не видели.

– Я и сам с трудом раздобыл ее. Пришлось заказать у фабриканта, у которого еще осталось несколько бутылок.

Несмотря на мою обескураживающую искренность, они открывают бутылку и выливают несколько капель в пробирку для проверки.

– Сделайте глоток, и вы сразу поймете. – …?

Я знал, что с этими типами не шутят. Маленький лаборант-параноик даже не догадывается, что моя охота за бутылкой перцовки – ничто, по сравнению с трехнедельными усилиями, которые я потратил, чтобы попасть сюда.

Старику не нужно было меня особо подталкивать. У меня и у самого была тысяча причин, чтобы повидать Матильду и Жерома. Чтобы сказать им, что наша команда потеряла лидера. Чтобы узнать, кем они стали и стали ли они этим вместе. Чтобы увидеть, как они выглядят сегодня. Чтобы снова почувствовать аромат духов Матильды. Да и много других поводов.

Меня пропускают на эспланаду. Я пересекаю ее и оказываюсь у здания, возле которого несколько типов в костюмах и галстуках по очереди проверяют мой пропуск и показывают на окошечко в глубине гигантского холла. Я ожидал увидеть здесь кишащую толпу, но в бесконечной пустоте раздается только эхо моих шагов.

Оба пропали пять лет назад. Мне пришлось освоить профессию детектива, и это в моем-то возрасте! А ведь сколько сыщиков я и сам придумал! Сколько изобрел ухищрений, чтобы обнаружить одну-единственную улику! Но в действительности я оказался не очень силен и, чтобы найти Матильду с Жеромом, провисел две недели на телефоне, пока передо мной не забрезжил луч надежды. Я подключил к поискам Патрика, и тот долго возился со своими модемами, мониторами и прочими штуками, которые связывают его со всем миром. Я обзвонил все киностудии, прессу, друзей и друзей этих друзей, в общем, обзвонил всех. Затем изучил по отдельности весь путь, пройденный Матильдой, и путь, пройденный Жеромом. И обнаружил, что их следы вначале пересекаются, а потом исчезают.

Служащий в окошке с недоуменным видом разглядывает мои бумаги.

– С кем вы должны встретиться?

– С Жеромом Дюрьецем.

– Вы уверены, что он работает здесь?

– А Матильда Пеллерен?

– Такой тоже нет. Но у вас пропуск типа В1.

– И… что это значит?

– Вас проведут в здание конференций. Там с вами побеседуют.

Он зовет парня, болтающего по мобильному телефону, и предлагает мне пройти за ним. Лифт, анфилада комнат, лабиринт коридоров. Суетящиеся сотрудники, озабоченные будущим мира. Меня просят подождать возле автомата, продающего горячие напитки…

В конце второй недели мне наконец удалось добраться до Ооны, работающей в каком-то калифорнийском тресте. Она меня не забыла. На экране видеотелефона Оона по-прежнему казалась воплощением мечты одного мужчины. Она рассказала мне о своей жизни, о том, как несколько раз расставалась с Жеромом, и о том, что сейчас они, видимо, разошлись окончательно. Сообщила, что Тристан умер три года назад. Мы болтали о том и о сем, и она наконец сказала, что Жером работает в ООН. Она и сама этим страшно удивлена и не имеет ни малейшего представления, чем он там занимается. Она пообещала мне попытаться связаться с ним, хотя и без гарантии на успех…

Два типа допрашивают меня, словно подозревают в каком-то преступлении. Они хотят знать все: кто я такой, откуда знаю Жерома и Матильду, что мне от них нужно.

– Не возмущайтесь, таковы требования службы безопасности.

– Если Жером в здании, предупредите его, что я здесь.

– Это дела не ускорит.

За несколько недель я научился терпению. Это напомнило мне те времена, когда я искал женщину, без которой не мог жить, и никто не хотел навести меня на ее след. Поиски Матильды вначале не дали никаких результатов. Она давно уже подарила право на переиздание своих произведений разным ассоциациям, и теперь те считают ее святой, хотя никогда не видели. Ее муж – герцог – оказался необычайно скрытным, видимо, он не раз попадался на крючок прессы, не оставлявшей его в покое. Однако он рассказал, что получил от нее длинное письмо с просьбой о разводе, присланное из ООН. Тогда я принялся осаждать это славное заведение, пока там не зарегистрировали мою просьбу. И как-то утром, уже находясь на грани отчаяния, я все-таки получил пропуск.

Я долго болтаюсь по магазину с беспошлинными товарами, готовый завыть, чтобы дать нервам разрядку. Симпатичная, похожая на стюардессу, девушка наконец отводит меня в здание Генеральной Ассамблеи; похоже, мой ранг несколько повысился. За поворотом коридора я вижу огромный зал, где заседают представители всех стран мира. Стюардесса передает меня агентам в галстуках, помогающим мне преодолеть последние метры и подняться на последний этаж здания, прямо под куполом.

Мы идем по словно вымершим коридорам, проходим три пустых зала для заседаний и оказываемся перед раздвигающимися дверями, такими же толстыми, как дверь сейфа. Мои гиды, предложив мне войти, сами остаются снаружи.

Я попадаю в небольшой тамбур, и наконец передо мной распахивается последняя дверь.

В комнате почти ничего нет, если не считать длинного стеклянного стола, по краям которого стоит по стулу.

Жером сидит перед огромным экраном и смотрит какой-то репортаж. На фоне гигантской голографической карты полушарий я замечаю хрупкий силуэт Матильды, затерявшийся где-то между Японией и Австралией. Звуки фильма заглушают шум моих шагов. Пока никто не догадывается о моем присутствии.

Некоторое время я смотрю на них. Своей упитанной фигурой и бородой с проседью Жером напоминает старого вояку в отставке. Он даже расстался со своими манерами прожигателя жизни и снова стал похож на того парня в потрепанных шмотках, которого я знал в молодости. Матильда напоминает строгую пожилую преподавательницу, преисполненную чувства ответственности. На ней серый костюм с длинной юбкой, небольшие овальные очки, волосы собраны в узел на затылке. Она больше не курит.

Жером останавливает пленку и обращается к ней с недовольным видом.

– Вам не кажется, что они серьезно перегибают палку с этим Фронтом мира?

Ничего не отвечая, она слегка пожимает плечами.

– Не прикидывайтесь глухой, черт возьми!

– Они справятся, если мы им поможем.

– Ладно, посмотрим… Вы уже забыли про встречу на высшем уровне в Кордове?

– Ситуация полностью изменилась с тех пор, как мы ввели в игру Джеффри. Они ему доверяют, это харизматическая личность, и он будет избран.

– Мне хотелось бы дождаться выборов и только потом принимать меры.

Молчание.

Жером снова запускает свой фильм, а она отходит от карты полушарий и заглядывает в лежащую на прозрачном столе раскрытую папку.

– Поскольку вы не хотите принимать меры, может, вам стоит подумать о Стокгольме?

– Я был уверен…

– Мой дорогой, нам нужно об этом поговорить.

– Я как раз пытаюсь найти решение.

– Эмбарго будет недостаточно.

– Знаю!

– Вы вряд ли добьетесь цели, повышая голос.

– Они начинает действовать мне на нервы со своими дурацкими северными лесами!

– Я это поняла.

– Я жду отчета. Мы можем немного изменить ситуацию. Я знаю как, и они ничего не успеют понять.

– Я не позволю вам даже в мыслях касаться соглашений Двух Атоллов. Попробуем придумать что-нибудь менее… грубое.

– Спасибо за менее грубое.

– Этот итальянский ученый получил потрясающие результаты, нужно отправить его туда. Это придаст им энергии. Остается придумать повод.

– Нобелевка?

Она отрывается от своей папки и с радостным видом поворачивается к нему.

– Отличная мысль! Наконец-то я узнаю вас, друг мой. Если бы вы еще нашли столь же блестящее решение, чтобы уладить инцидент в Кобе…

– Нужно подкупить законодателей – и все будет в порядке.

– Никогда!

Я не могу сдержать смех. Удивленная, Матильда хватается за сердце, а Жером выпрямляется в кресле.

Только взгляд друга способен превратить искру в пламя. Волна теплоты вырывается из моего сердца и разливается по всему телу.


У Жерома округлились глаза, когда он увидел перцовку.

– Ее еще можно найти?

– Нет, конечно.

Он достает из встроенного в стене шкафчика три бокала. Я предлагаю им помянуть Старика.

– Когда он умер?

– Месяц назад, в своем отеле.

Каждый из нас пытается найти подходящие слова, но что-то мешает нам сделать это. Луи когда-то говорил: «Сценарий – это не слово, а, прежде всего, образ. Нет лучшего диалога, чем молчание».

Мы высоко поднимаем бокалы и молча чокаемся.

После глотка красной жидкости постаревшее, но все еще красивое лицо Матильды неожиданно искажается в гримасе.

– Даже в те времена я удивлялась, как вы можете пить такую отраву.

Зато у нас с Жеромом краснеют щеки. Алкоголь приближает человека к могиле, но он способен и омолодить его за несколько секунд на тридцать лет.

– Эти типы, внизу, тебя не слишком замучили?

– На минуту мне показалось, что это «Процесс» Кафки.

– Мы не можем изменить их порядки, они просто помешаны на безопасности. Кроме того, ты – наш первый посетитель за многие годы, это не могло не показаться им странным.

– Я слышал, как вы разговаривали. Диалог сам по себе выглядел неплохо, но я не понял ни одной реплики.

Они переглядываются. Потом улыбаются. Никакой любви, никакой таинственности в этих улыбках. Только удивительное взаимопонимание. Жером с немного смущенным видом тычет пальцем в пол, показывая, что прямо под нами находится зал Генеральной Ассамблеи.

– Вначале мы не собирались застревать здесь надолго. Нам нужно было немного помочь этим типам, там, внизу.

– Делегатам?

– Пять лет назад они пригласили нас в качестве консультантов. Но получилось так, что мы здесь остались.

– Консультантами?

– Они хорошие теоретики, но им недостает структурного взгляда на ситуацию.

– Совершенно лишены воображения.

– Что вы такое несете?

– Выдай ему искреннюю фразу, Жером.

– Им нужны «негры», чтобы писать за них Историю, парень.

– Перестаньте надо мной издеваться.

– Вначале нам это тоже показалось странным. А потом мы привыкли, как привыкаешь к любой работе.

– К нам тут относятся как к королям. У каждого из нас есть своя свита. Нам даже не хочется уходить отсюда, да, Матильда?

Она с улыбкой соглашается с ним.

Немного ошеломленный, я сажусь на стул и смотрю в окно на Ист-Ривер. Жером выливает в мой бокал последние капли водки.

Я не в состоянии произнести ни слова. Пытаюсь представить их здесь, одних, запертых в башне из слоновой кости в течение многих лет.

Она. Он. Их взаимное притяжение. Постоянные стычки. Восхищение, которое они испытывают друг к другу.

Проповедник войны и жрица любви.

Чего только не увидишь на этом свете.

– Пусть это останется между нами, парень. Они не хотят, чтобы об этом знали.

Первый раз в жизни я буду вынужден солгать Шарлотте. Но у меня впереди долгая дорога, чтобы придумать что-нибудь правдоподобное.


Оглавление

  • ТОНИНО БЕНАКВИСТА Малавита
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   СТО ВАРИАНТОВ СМЕРТИ МОЕГО ОТЦА
  •   6
  •   7
  •  
  •   Эпилог
  • Тонино Бенаквиста Малавита — 2
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   Эпилог
  • Тонино Бенаквиста Комедия неудачников
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • Тонино Бенаквиста Охота на зайца
  •   ***
  •   ***
  •   ***
  •   ***
  •   ***
  •   ***
  •   ***
  •   ***
  •   ***
  •   ***
  •   ***
  • ТОНИНО БЕНАКВИСТА Три красных квадрата на черном фоне
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • Тонино Бенаквиста Кто-то другой
  •   ПРОЛОГ
  •   ТЬЕРИ БЛЕН
  •   НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ
  •   ТЬЕРИ БЛЕН
  •   НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ
  •   ТЬЕРИ БЛЕН
  •   НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ
  •   ТЬЕРИ БЛЕН
  •   НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ
  •   ТЬЕРИ БЛЕН
  •   НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ
  •   ПОЛЬ ВЕРМЕРЕН
  •   НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ
  •   ПОЛЬ ВЕРМЕРЕН
  •   НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ
  •   ПОЛЬ ВЕРМЕРЕН
  •   ДРУГОЙ
  •   ЭПИЛОГ
  • Тонино БЕНАКВИСТА ВСЁ ДЛЯ ЭГО
  •   Черный ящик
  •   Птичник
  •   Время блюза
  •   Трансферт
  •   Петиция
  •   17 июля 1994 года, между 10 и 11 часами вечера
  •   Перемотка
  •   Однажды летом домосед…
  •   Оппортюн
  •   IQ
  • Тонино Бенаквиста Сага
  •   Тонино Бенаквиста
  •   КОМАНДА
  •     1. Луи
  •     2. Матильда
  •     3. Жером
  •     4. Я
  •   САГА
  •     Сцена 12. Комната Милдред. Павильон. День
  •     Сцена 17. Комната Камиллы. Интерьер. Вечер
  •     Сцена 38. Гостиная Френелей. Павильон. День
  •     Сцена 39. Тайная комната. Павильон. День
  •     Сцена 27. Окно. Павильон. Ночь
  •     Сцена 23. Комната Камиллы. Павильон. День
  •     Сцена 23. Комната Камиллы. Павильон. День
  •     Сцена 21. Гостиная Френелей. Павильон. Вечер
  •     Сцена 1. Штаб-квартира Фреда. Павильон. День
  •     Сцена 31. Комната Марии. Павильон. День
  •     Сцена 31. Комната Марии. Павильон. День
  •     Сцена 47. Гостиная Френелей. Павильон. Ночь
  •   КАК БУМЕРАНГ
  •     1. Жером
  •     2. Матильда
  •     3. Луи
  •     4. Я
  •   ИЗГНАННИКИ
  •     Остров.
  •     Сцена 21. Гостиная Френелей. Павильон. День
  •   ЛЮБОВЬ И ВОЙНА
  •     1