КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Крылья и цепи [Иван Лазутин] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Крылья и цепи

Часть первая

I

Ольга прохаживалась у вестибюля метро, время от времени бросая беглый взгляд на подъезд дома, из которого должен выйти Дмитрий. Она уже нервничала. Всегда аккуратный и точный, сегодня он опаздывал…

«Неужели опять выезд на место преступления?.. А то, чего доброго, какая-нибудь очная ставка или допрос в тюрьме?.. Так опять же — позвонил бы на работу… — невеселые, смутные мысли томили Ольгу, сплетались в цепь тревожного предчувствия. — Неспроста же последнее время ходит сам не свой. И почему-то замкнулся. Как в прошлом году, перед операцией. Но тогда было все понятно, врачи не давали гарантий благополучного исхода. Вот и носил в себе тяжкую мысль ожидания конца, меня расстраивать не хотел… А сейчас?.. Что сейчас томит его и мучает?..»

Уже зажглись уличные фонари, и вдали, над Сокольниками, вспыхнули узорные цепи разноцветных лампочек, чем-то напоминающие гирлянды новогодней елки.

Ольга посмотрела на свои ландыши, поднесла их к лицу и глубоко, жадно вдохнула еле уловимый аромат, в котором угадывались запахи снеговой воды и степного ветра.

Прошел час, а Дмитрия все не было.

Ольга принялась считать. Она решила — как только досчитает до двухсот, так сразу же уйдет. «…Двадцать один, двадцать два, двадцать три…» — шептала она, скользя рассеянным взглядом по лицам прохожих.

На минуту Ольга забыла, зачем она здесь, почему ведет этот глупый счет. Связь мыслей обрывалась, ее всецело поглощал размеренный, потерявший всякое значение счет. «…Сто шестьдесят, сто шестьдесят один, сто шестьдесят два…» Ольга боялась произнести слово «двести». В голове ее, как потревоженный нерв, теперь билась одна мысль: «Неужели что-то случилось?..»

И вдруг… Ольга даже вздрогнула. Навстречу ей, из-за угла вестибюля метро, шел Дмитрий. Он был не один. Рядом с ним шел прокурор Богданов. Ольга встречалась с ним три раза в следственной комнате Таганской тюрьмы, когда она, кассирша универмага, проходила вначале свидетельницей, а позже — по оговору матерых преступников Анурова, Фридмана и Баранова — соучастницей нашумевшего преступления, о котором в «Московской правде» был опубликован фельетон. Если б дело не было передано в городскую прокуратуру и им не занялся старый, опытный следователь Батурин — не известно: смогла ли бы она выпутаться из той вязкой паутины, в которую ее затянули Ануров и Фридман. Сколько слез пролила тогда совершенно безвинная Ольга, уходя домой после очередного допроса Богданова. И вот он идет ей навстречу, по-прежнему самоуверенный, розовощекий, с улыбкой, в которой прячутся недоверие и раздражение.

Ольга хотела сделать вид, что не замечает их. Но было поздно. Взгляд ее встретился с цепким взглядом Богданова. Он узнал Ольгу. Она это поняла по его еле заметной улыбке.

«Будь что будет». Стояла и ждала, пока они подойдут.

Дмитрий с Богдановым о чем-то спорил. Богданов — это чувствовалось по его лицу — на чем-то настаивал, Дмитрий не соглашался.

— Советую завтра, прямо с утра, еще раз и хорошенько проработать эту версию. На одной интуиции тут далеко не уедешь, — раздраженно говорил Богданов, глядя себе под ноги.

Он поздоровался с Ольгой еле заметным кивком. Так в притихший зал время от времени бросает свой привычный кивок судья, равнодушный к человеческим страстям и уставший от многолетнего нелегкого труда.

Не дожидаясь, пока Шадрин ему ответит, Богданов прошел к машине.

— Боюсь я этого человека, — еле слышно проговорила Ольга. — Если б знала, что встречусь с ним, ни за что бы не пришла.

— Не бойся, он не так страшен, каким тебе кажется, — ответил Шадрин.

— Ты заметил, как он посмотрел на меня? Как кипятком ошпарил.

Они свернули в сторону парка «Сокольники». Слева, врезаясь огненными ножами фар в тихую и темную ночь, проносились машины. Справа, в звездной полудреме, смутно вырисовывались силуэты ветхих деревянных домиков, вокруг которых, словно цепочка усталых солдат, застыли тополя. А еще дальше холодным черным зеркалом, по краям которого кто-то словно специально набросал горячих углей — то отражались неяркие огни прибрежных фонарей, — печально поблескивал пруд.

Дмитрий несколько раз пытался что-то сказать, но тут же, болезненно хмурясь, обрывал себя.

— Ты сегодня какой-то… Все оглядываешься…

— Странное ощущение… Мне кажется, будто кто-то идет за нами и подслушивает. Хорошо, что ты пришла, и хорошо, что встретилась с моим шефом.

— Когда я его увидела, то на какое-то мгновение почувствовала, что снова нахожусь в Таганке.

— Нервы, малыш… А что вы встретились — это даже здорово!..

— Что же здесь хорошего?

Шадрин не ответил. Он только сильнее сжал руку Ольги.

Они подошли к лавочке. Дмитрий ее запомнил. На ней они в последний раз сидели осенью. Дмитрий тронул Ольгу за плечо:

— Садись. Слушай меня.

— Митя, когда все это кончится? С тех пор как мы с тобой знаем друг друга — ни одного спокойного дня, ни одной радости без тревоги… И зачем ты пошел в прокуратуру?.. Столько мест хороших предлагали при распределении.

— Что значит хороших?

— Спокойных. Ведь звал же профессор Боярский к себе в аспирантуру. Не пошел, а теперь, наверное, сам жалеешь.

Дмитрий сдержанно улыбнулся и притянул к себе Ольгу.

— «Не жалею, не зову, не плачу… Все пройдет, как с белых яблонь дым…»

— Все это — литература. Я хотела с тобой серьезно поговорить, а ты…

Дмитрий оборвал Ольгу. Лицо его сразу же стало строгим, даже отчужденным.

— Нет, малыш, это не литература! Это — Есенин!.. Это — сама Россия!.. — Дмитрий положил руки на плечи Ольги и поднял голову: — Давай лучше поговорим о звездах. Ты только посмотри, какие они крупные. Я в детстве любовался ими часами, когда бывал в ночном.

Дмитрий умолк, словно к чему-то прислушиваясь. Заложив руки за голову, он привалился к спинке скамейки.

— Странная вещь — большой город. Я уже семь лет в Москве, а мне и сейчас кажется, что первый раз увидел звезды и небо… — Потянувшись, Дмитрий широко разбросал руки, положил их на спинку лавочки. — А знаешь, почему это? Да потому, что в унылой ночной степи, где, кроме ветра и непроглядной дали, ничего нет, каждая звездочка кажется живой. Иногда лежишь на спине и смотришь в небо. И так им залюбуешься!.. Даже забудешь, что ты человек, что, кроме неба, есть земля, на которой люди плачут и смеются, творят друг другу добро и зло. Ты только погляди, как красиво! Вон, видишь, — Большая Медведица. Самое популярное и известное созвездие. Его знают даже мальчишки. А вот, наверное, никто не знает, почему ее назвали «медведицей», да еще и большой? С вечера, летом, она ковшом висит над нашим огородом, а перед рассветом уходит за ветлы, к озеру…

Дмитрий закрыл ладонями глаза.

— Что с тобой? — тревожно спросила Ольга.

— Просто размечтался.

Ольга прильнула к Шадрину, положила на его плечо голову и смотрела на далекие огни придорожных фонарей.

— О чем ты думаешь? — спросила Ольга.

— Когда-нибудь увезу я тебя к себе в Сибирь. Поселимся в таежном селе, сошью я тебе из собачьих шкур доху, закажу у лучшего пимоката валенки, повесим на плечи тульские ружья и пойдем на лыжах в тайгу… У тебя дух захватит!..

Ольга заметила, что Дмитрий улыбается как-то необычно, не так, как всегда. Было в его улыбке что-то нерадостное, горькое.

— У тебя что-нибудь случилось?

— Не у меня, а у нас.

— Если «у нас» — я должна обо всем знать!

— Ты хочешь знать все? — спросил Дмитрий, глядя в глаза Ольги так, словно решая, стоит ли ей говорить обо всем. Особенно о сегодняшнем разговоре с Богдановым, который причинил Шадрину глубокую душевную боль… И не по служебной линии, где у Дмитрия было все безупречно.

— Да!.. — твердо ответила Ольга. — Я хочу знать все!

— Обещай, что не будешь вмешиваться в то, что я задумал.

Ольга ждала, не отрывая от Дмитрия взгляда.

— Что же ты молчишь?

Дмитрий зябко поежился и, скользя рассеянным взглядом по далеким цепям разноцветных огней, обрамляющим парк, начал:

— Вчера я сказал Бардюкову, что женюсь на тебе. Пригласил его быть свидетелем. Посоветовались о свадьбе… А сегодня эта новость облетела прокуратуру. Все ходят и улыбаются. Не то жалеют, не то удивляются. А после обеда меня вызвал Богданов, и знаешь, что он сказал?

— Что?! — Ольга почувствовала, как каждый удар ее сердца отдавался где-то у горла.

— Он сказал, что следователь прокуратуры не может иметь жену с судимостью. А еще он сказал, что юристу в моем положении такое бракосочетание не делает чести. Более того: даже намекнул, что есть какое-то неписаное правило, по которому это категорически запрещено.

Ольга слушала Дмитрия, а сама скорее чувствовала сердцем, чем постигала рассудком, что самое страшное, что собирается сказать ей Дмитрий, им еще не сказано. Но и то, о чем он уже сказал, незримой каменной глыбой налегло на ее грудь. Ей не хватало воздуха. Глубоко вздохнув, она тихо спросила:

— И что же ты ответил ему?

— Я ответил, что постараюсь сам разобраться, что делает мне честь и что не делает.

— А если… Если мы поженимся?.. Он об этом что-нибудь сказал?

— Да, он сказал. — И снова Дмитрий раздумывал: говорить или не говорить. И решился сказать: — Он сказал, что в таком случае мне придется оставить работу в прокуратуре.

— Значит… — Дальше Ольга говорить не могла, ее губы вздрагивали, слова застревали в горле. Душила обида. «Судимая!.. Какое страшное слово!..»

Дмитрий видел, как Ольга боролась, чтобы не разрыдаться, как вся она съежилась, словно ожидая следующего удара, который добьет ее окончательно.

Собравшись с силами, она с трудом проговорила:

— Значит, не судьба…

Дмитрий встал, закурил. Прошелся вдоль скамьи взад и вперед. Под ногами его шелестели пожухлые прошлогодние листья. Прошелся раз, прошелся два… а сам все смотрел на прилипшие к ботинкам мокрые листья.

Ольга не вырвала из его рук папиросу, хотя знала, что курить Дмитрию врачи запретили строго-настрого и что несколько дней назад он дал ей слово: больше она никогда не увидит у него папирос. Ольга заметила, как по лицу Дмитрия скользнула тень ожесточения. Редко она видела его таким, как сейчас, но знала, что в эти минуты ему ничего нельзя запрещать, нельзя возражать.

Где-то совсем близко, за чугунной оградой парка, с шумом проносились автомашины, доносился чей-то смех.

Дмитрий опустился на скамью и затушил папиросу.

— Сегодня ночью я видел сон… Странный сон. Будто идем мы с тобой по степи, — тихо начал Дмитрий, словно разговаривая сам с собой. — Утро солнечное, звонкое, и кругом такие яркие цветы, каких я в жизни не видел. Ты в белом платье, на голове у тебя венок из ромашек. Огромных ромашек!.. Ты о чем-то без умолку говоришь, говоришь, размахиваешь руками… А я смотрю на тебя и не налюбуюсь. Такая ты красивая!.. Потом ты вдруг резко остановилась, повернулась ко мне и сказала: «Давай играть в догоняшки». Я хотел тебе что-то ответить, но не успел. Ты стукнула меня по плечу и побежала в степь. Я стою и любуюсь тобой. Такой нарядной, такой красивой и счастливой я еще никогда тебя не видел. Ты рвешь цветы и поешь песню. Этой песней ты зовешь меня к себе. И я пошел к тебе. Я побежал к тебе! Но не успел сделать несколько шагов, как вдруг откуда-то, словно из земли, передо мной, почти перед самым носом загрохотал товарный поезд. В страхе я отшатнулся назад: не показалось ли? Но нет, это был настоящий, товарный поезд. Поднялся страшный ветер… Я упал на землю, держусь за какие-то камни и корни и боюсь, чтобы ветром меня не втянуло под колеса. А перед глазами проносятся и грохочут чугунные колеса вагонов. И вдруг!.. В просветах между мелькающими колесами я вижу твое лицо. Ты лежишь по другую сторону рельсов и что-то кричишь мне… Кричишь изо всех сил, но я не слышу тебя. Ты машешь мне рукой и зовешь к себе, а я стараюсь перекричать грохот поезда. Кричу тебе что есть мочи: «Обожди!.. Сейчас он пройдет!..» А поезд все идет и идет… И, кажется, нет ему конца. Наконец ты не выдерживаешь, встаешь и бросаешься под колеса… И тут я проснулся в холодном поту. Потом так и не заснул до самого утра. Дикий, нелепый сон… — Дмитрий наклонился над Ольгой и крепко сжал ее холодные пальцы в своих ладонях: — Ты плачешь?

— Это так… Сейчас пройдет… — Ольга стремительно поднялась со скамейки, резким движением руки откинула назад волосы и смотрела в сторону переулка, где находился старенький деревянный домик, в котором она жила. — Стой здесь, я на минутку забегу домой. Скажу маме, что сегодня я буду ночевать у тебя…

— Пойдем вместе. Я сам скажу ей все. Не хочу, чтобы она обо мне плохо думала.

— Сегодня об этом ей говорить нельзя. Скажем завтра. Иначе она меня к тебе не пустит.

— Пустит!..

— Ты плохо знаешь мою маму. Она настолько патриархальна, что наших теперешних отношений ей никогда не понять. Лучше подожди. Я не заставлю тебя долго томиться. — Ольга взяла Дмитрия под руку, и они направились к выходу.

Шли молча. Черная гладь Оленьих прудов, казалось, таила в себе какую-то мрачную загадку. На крохотный островок пруда с берега был переброшен горбатый чугунный остов Чертова моста, на котором днем ребятишки испытывали свою смелость, переходя по балкам с берега на остров и назад.

— Куда исчезло деревянное покрытие моста? — спросил Дмитрий, когда они проходили мимо него.

— Растащили на истопку в войну, а починить до сих пор не могут. Когда я была маленькой — я любила по этому мосту бегать на островок. На нем росло столько малины и ежевики!.. А сейчас видишь: почти совсем голый.

Низенький деревянный домик, в котором жила Ольга, выглядел настолько ветхим и старым, что Дмитрию казалось: убери у него две-три подпорки, которые помогали ему держаться на земле, — и он рухнет.

— Подожди меня здесь, — с этими словами Ольга юркнула в безлюдный переулок, вбежала на ветхое крыльцо и скрылась за дверью.

Дмитрий привалился спиной к старому дубу так, чтоб его не было видно с крыльца. Запрокинув голову, он стоял с закрытыми глазами и, чутко прислушиваясь к звукам, ждал: вот-вот послышатся шаги Ольги. Но время тянулось медленно. И тревога… Непонятная тревога начинала овладевать им. Перед глазами Дмитрия с грохотом проносились черные колеса товарного поезда. В просветах между мелькающими колесами он видел лицо Ольги. На нем был ужас и страх. Она махала рукой, звала его к себе, а он, уцепившись за камни и корни, боялся шевельнуться. Сколько мольбы было в ее зове!.. «А что, если… Нет! Нет!.. Она придет… Кажется, это ее шаги. Да, это она…»

Ольга подошла тихо, крадучись. Дмитрий стоял, не шелохнувшись, делая вид, что он не слышит ее шагов и ее дыхания.

— Пойдем, — шепнула она.

В темном небе дрожали бледно-голубоватые звезды. Но Дмитрий не замечал ни звезд, ни даже самого неба. Во всем мире он ощущал и чувствовал единственное: рядом с ним была Ольга. Она идет к нему. Идет навсегда.

До дома на улице Короленко дошли пешком. Хозяйка квартиры, у которой Дмитрий снимал комнатушку, встретила Ольгу нехорошим, осуждающим взглядом. Ольга, сжавшись в комок и сгорая от стыда, прошла в комнату Дмитрия, присела на расшатанную табуретку и со всей остротой женского сердца почувствовала, что совместная жизнь Дмитрия и ее начинается сейчас, в этой крохотной полуподвальной комнатке с геранью на окнах.

II

Первый раз за весну, после дождей и слякоти, в полуподвальную комнату Дмитрия заглянуло солнце. Его лучи упали на постель и заиграли в русых волосах спящего Дмитрия. Лицо его было таким по-детски невинным и чистым, что Ольге хотелось смотреть на него бесконечно, не отрываясь. От одной мысли, что она может потерять его, ей становилось страшно.

…В это утро Шадрин и Ольга отправились в загс.

Ольга за ним едва поспевала.

Вдруг он неожиданно резко остановился и повернулся к Ольге. Он ничего не сказал, он только смотрел на нее и грустно улыбался. И в этой его улыбке она читала не радость, а затаенную горечь и обиду. Ей казалось, что Дмитрий и сейчас, рассеянно глядя на нее, продолжал свой разговор с Богдановым.

— Будь же ты благоразумным. Ведь мы никому ничего не докажем. Скажи завтра своему Богданову, что ты с ним во всем согласен, что ты раздумал жениться на мне. Я прошу тебя…

— Эх ты, малыш, — Дмитрий горько вздохнул. — А я-то думал, что из тебя может получиться настоящий солдат.

— Обиделся?

— Скажи мне сейчас Богданов, что завтра утром, с восходом солнца, меня четвертуют за то, что я иду против его воли, — не дрогну! — Дмитрий огляделся по сторонам и положил руки на плечи Ольге: — Жаль, что венчание является не гражданским обрядом, а церковным.

— Что это ты надумал? — удивилась Ольга.

— А то бы мы пошли сейчас в самый большой собор Москвы и обвенчались на глазах у всех. Здорово?!.

…Из загса вернулись во втором часу. Пока Ольга возилась с обедом, Дмитрий сидел за маленьким письменным столиком (он же был и обеденным) и писал письмо. Все, что накипело у него в душе за год работы в прокуратуре, он хотел изложить в этом послании.

Ольга бесшумно подошла сзади и затаив дыхание вытянула шею. На листе, лежавшем перед Дмитрием, она прочитала:

«В Прокуратуру города Москвы от следователя прокуратуры Сокольнического р-на г. Москвы, члена ВКП(б) с 1943 года…»

Дмитрий сидел над письмом до полуночи. В нем он с предельной точностью описал все случаи процессуальных нарушений, которые допускал Богданов за последний год их совместной работы. Особенно подробно Дмитрий остановился на деле Анурова, Фридмана и Баранова, которое, по глубокому убеждению Дмитрия, Богданов хотел запутать и прекратить, и лишь вмешательство Дмитрия помешало этому.

III

Первой, кто попался на глаза Дмитрию, когда он, после недельного отсутствия, пришел на работу, была уборщица тетя Варя. Она многозначительно подмигнула Дмитрию и, хитровато улыбаясь, выжидательно смотрела на него, будто решая: сказать или повременить.

— У тебя такой вид, тетя Варя, будто ты знаешь, где зарыт клад в миллион. А сказать никому не хочешь. И у самой нет сил откопать.

— А то как же, он и есть — клад. Иная новость почище твоего клада!.. — Тетя Варя поправила под платком прядку седых волос и еле слышно таинственно проговорила: — Уходит… Ну и славу богу, что уходит; без него жили и дальше не пропадем. Хоть вздохнем.

— Кто уходит?

— Да ты что, с луны свалился?!

— Я же неделю был на больничном, тетя Варя. Хватил такой радикулит, что не согнуться, не разогнуться.

Тетя Варя воровато огляделась по сторонам и, кося взглядом в сторону прокурорского кабинета, зашептала:

— Сам уходит… Говорят, в большие начальники выдвинули.

Тетя Варя сказала правду.

С нескрываемой радостью старший следователь Бардюков сообщил Дмитрию, что Богданова переводят в городскую прокуратуру.

— Кем? — сдержанно спросил Дмитрий, стараясь ни выражением лица, ни голосом не выдать своей радости.

— Заместителем по кадрам. Повышение солидное.

«Тем лучше!.. — подумал Шадрин. — Когда его вызовет руководство и потребует объяснения, мы с ним уже будем под разными крышами».

Работалось в этот день легко.

Сдавая дела новому прокурору, Богданов был со всеми приветлив. Даже пробовал шутить.

IV

Новый прокурор пришелся всем по душе. В прошлом черноморский моряк, он иногда вкрапливал в разговор матросские словечки вроде «аврал», «полундра», «салага», «шкентель»… А однажды окончательно озадачил тетю Варю тем, что попросил ее повесить в «гальюне» полотенце и положить мыло. Та хоть и закивала услужливо головой, говоря, что все сделает, как велено, а сама долго не могла сообразить, куда же ей нужно повесить полотенце и положить мыло.

Широкоплечий, высокий, с открытыми серыми глазами, скорее он походил на волжского грузчика, чем на работника юстиции. Тетя Варя за свою тридцатилетнюю работу в прокуратуре повидала всяких прокуроров: молодых и старых, добрых и сердитых, молчаливых и разговорчивых. Но такого простого и обходительного видела впервые. Для всякого человека у Василия Петровича найдется и подходящее слово, когда хочет сделать замечание, и светлая улыбка, когда нужно за что-то похвалить подчиненного. А главное, все, что он ни делал, — все делалось как-то искренне, с огоньком, от души… Такой и пожурит-то, словно брат родной обнимет. Втайне она даже жалела Василия Петровича за то, что его лицо было слегка поклевано оспой.

За последнюю неделю Шадрину приходилось разговаривать с прокурором каждый день, и по нескольку раз: этого требовали дела. Дмитрий заметил, что Василий Петрович имел обыкновение до конца выслушивать своих подчиненных и часто соглашался со следователями даже в тех случаях, когда сам был иного мнения. Во всем новый прокурор держался твердого правила: точнее решает тот, кто лучше знает дело. Прежде чем вызвать к себе следователя по какому-либо спорному или сложному делу, Василий Петрович всегда детально знакомился с ним и, в отличие от Богданова, который часто решал «с маху», по интуиции, давая указание, не смотрел рассеянно в окно или через плечо следователя.

С новым прокурором Шадрину было легко. В нем он находил удивительное сходство со своим бывшим командиром взвода разведки капитаном Борягиным, погибшим на Волховском фронте. Те же неторопливые, но твердые движения, тот же взгляд, в котором сквозь доброту просвечивала лукавинка. Даже манера выпускать изо рта дым и стряхивать пепел с папиросы — и та была борягинской.

Но сегодня прокурор не смотрел в глаза Шадрину.

«Почему он так долго молчит?.. — думал Дмитрий. — Так молчал наш Борягин, когда было нужно послать почти на верную смерть своего разведчика…»

В серых глазах Василия Петровича на этот раз не вспыхнули, как всегда, озорные огоньки добродушного приветствия, когда Шадрин переступил порог его кабинета. В них таилось что-то печальное.

— Вы вызывали, Василий Петрович? — нарушил молчание Шадрин, ожидая, когда ему предложат сесть.

Кивком головы прокурор показал на стул.

Дмитрий сел, продолжая всматриваться в лицо Василия Петровича, стараясь понять: чем он так не то встревожен, не то огорчен?

Прокурор, глядя куда-то в одну точку перед собой, долго разминал папиросу. Потом перевел взгляд на Шадрина.

— Я вызвал вас, Дмитрий Георгиевич, по необычному делу. — Он неторопливо прикурил папиросу, сделал две глубокие затяжки. — Вы давно в прокуратуре?

— Больше года.

— А в партии?

— С сорок третьего.

— И, если судить по анкете, приходилось кочевать по военным госпиталям?

— Приходилось, — тихо ответил Шадрин, все еще не догадываясь, к чему весь этот разговор: стаж работы в прокуратуре, партийность, госпитали…

— Знаете что, Дмитрий Георгиевич… — прокурор замялся, — нам, наверное, придется расстаться. К моему великому сожалению.

— Расстаться?.. — Дмитрий осекся. В первую минуту он никак не мог сообразить, что все это значит. Грянула беда или, наоборот, предстоит повышение по службе?

— Не буду вас водить за нос. Говорю вам как бывшему фронтовику, как коммунисту: в городской прокуратуре, очевидно, вами недовольны. Из отдела кадров поступил нехороший звонок.

«Богданов… — мелькнуло в голове Шадрина. — Его работа». Дмитрий молча продолжал смотреть в рябоватое лицо прокурора, перед которым лежало личное дело Шадрина.

— Я подробно ознакомился с вашей биографией и анкетой, и мне стало обидно за вас. Но ничего не поделаешь: указание свыше. — Прокурор замолчал, играя футляром от очков.

— Какое указание?

— Освободить вас от работы.

— Основание?

— Сверху предложили два варианта… Вы пишете заявление об освобождении вас от работы следователя, и эту просьбу городская прокуратура удовлетворяет, и вы поступаете в распоряжение отдела по распределению молодых специалистов при Министерстве высшего образования. Этот отдел обязан вас трудоустроить согласно вашему диплому и вашему здоровью. — Прокурор некоторое время молчал, потом, потирая ладонью изрытый оспой подбородок, продолжал: — Сегодня утром звонил Богданов. Тревожится за вас. Говорил, что у вас неважно со здоровьем, что с тяжелыми ранениями на оперативной работе вам оставаться рискованно.

— Для кого рискованно?

— И для вас, и для дела.

— Он так и сказал?

— Так и сказал.

Губы Шадрина дрогнули:

— А если я не напишу этого заявления?

— Тогда вас уволят приказом, и в трудовой книжке напишут… Сами знаете…

— Пожалуйста, прошу конкретнее, Василий Петрович. Мне не все понятно.

— Вы уж не такой неопытный, Дмитрий Георгиевич. Думаю, что за год работы в прокуратуре вы прекрасно поняли, как иногда некоторые начальники освобождаются от неугодных подчиненных.

— А может быть, не мое здоровье, а судимость жены?

— Да и этот пункт биографии вам нет-нет да будет мешать. Но в данном случае вас уволят по другим причинам. В Кодексе законов о труде пункт судимости родственников не возведен в юридическую норму. У вас инвалидность. А это несовместимо с оперативной работой. Таково указание городской прокуратуры.

— Это что — для всего города такое новшество? — спросил Дмитрий.

— Мне об этом Богданов не доложил. Но, судя по ЧП, которое месяц назад произошло в прокуратуре Бауманского района, мне кажется, что городская прокуратура встревожена.

— Вы имеете в виду гибель следователя Рокотова?

— Да, случай из рук вон выходящий. Не был бы на протезе — Рокотов был бы жив. А ведь тоже — фронтовик, два ордена Славы. И так глупо погибнуть…

— Так что же, выходит, кадровая акция в прокуратуре столицы начинается с меня?.. У кого руки и ноги не только целы, но могут еще свалить с ног быка?..

— Богданову видней, с кого начинать эту кадровую акцию, — сочувственно проговорил Василий Петрович и широкой отмашью руки смахнул со стола табачные крошки. — Как ни печально, но это так. Звонок был категоричным. — Прокурор пробежал глазами анкету Шадрина, лежавшую перед ним: — Что касается лично меня, то с моей стороны к вам, Дмитрий Георгиевич, претензий нет. Более того, я всегда считал вас и считаю одним из лучших следователей прокуратуры.

— Мы слишком мало работали с вами, Василий Петрович, чтобы так лестно думать обо мне.

Прокурор размял вторую папиросу и встал. Прикуривая, он закашлялся.

— Дорогой мой друг… Теперь уж я могу назвать вас так. Для того, чтобы хорошо или плохо думать о человеке, совсем не нужны годы совместной с ним работы. Мы, фронтовики, когда-то давали друг другу рекомендацию в партию, зная рекомендуемого всего лишь по одной атаке. — Прокурор подошел к окну, с минуту стоял спиной к Шадрину, потом твердо продолжал: — Знайте: если меня спросят о вас, то я так и скажу: следователь хороший. Так и напишу в характеристике. А вот какая цена моей характеристике будет в глазах Богданова — судите сами. Приказ о вашем освобождении будет писать он, а не я. Весь год вы работали с ним, а не со мной. Ему больше веры. У него больше власти. Итак, выбирайте одно из двух.

Шадрин встал:

— Мне можно идти?

— Как же вы решили: по собственному желанию или… — конец фразы прокурор не договорил.

— Я подумаю, Василий Петрович.

— В вашем распоряжении две недели. Богданов любит точность. Он даже в этом не хочет нарушить закон.

Когда Шадрин был уже в дверях, прокурор окликнул его:

— Постойте. — Василий Петрович подошел к Дмитрию и уже другим, потеплевшим голосом спросил: — За что он вас?

— За год много накопилось трений, а главное… Главное… за письмо.

— За какое письмо?

— В прокуратуру города.

— Тогда все ясно.

Прокурор пожал Шадрину руку:

— Думай хорошенько, не торопись. В твоем распоряжении две недели.

Дмитрий открыл дверь, но неожиданно остановился на пороге. Прокурор, подойдя к столу, стал перебирать какие-то документы. Чувствуя, что Шадрин смотрит ему в спину, повернулся. Шадрин прикрыл за собой дверь и подошел к нему:

— Василий Петрович, а что если попасть на прием к Богданову? Поговорить с ним начистоту?

Прокурор улыбнулся одними глазами и потер ладонью подбородок.

— Попытайтесь.

Никто в прокуратуре не знал, с какими невеселыми думами ходит следователь Шадрин. Никто не догадывался, отчего он так осунулся и начал снова курить и допоздна засиживаться на работе. Закончив рабочий день, Дмитрий закрывался в своей тесной комнатке и что-то подолгу писал.

В этот вечер Дмитрий вернулся домой раньше, чем всегда. О разговоре с новым прокурором Ольге он не сказал ни слова. И хотя та догадывалась, что его гнетут тревожные мысли, расспрашивать не решалась. И только после ужина, не выдержав тягостного молчания Дмитрия, спросила:

— Опять что-нибудь?

Дмитрий озорно подмигнул Ольге и лихо тряхнул головой:

— Ничего, малыш, на Шипке по-прежнему все спокойно!.. А еще лучше о нас с тобой сказал Николай Островский в своей знаменитой исповедальной саге.

Ольга бросила мыть тарелку и настороженно смотрела на Дмитрия, не понимая такого резкого перехода в его настроении: весь вечер хмуро молчал — и вдруг начал чуть ли не резвиться.

— Что это за сага Николая Островского?

— Это сага называется «Как закалялась сталь». Помнишь, в одном месте Павке Корчагину было так трудно, что небо над ним ему показалось с овчинку. И он переборол себя. Он сказал себе спасительные слова… — Дмитрий полузакрыл глаза, поднял голову и каким-то не своим, страдальчески-вызывающим голосом произнес: — «А помнишь, как под Новоград-Волынском семнадцать раз в день в атаку ходили — и все-таки взяли наперекор всему!..» Мощно!.. Ух, как мощно сказано! А главное — про нас с тобой.

— Хватит ли у нас сил на семнадцать атак? — тихо спросила Ольга, продолжая мыть посуду.

— Хватит, малыш!.. А что ты сегодня какая-то необычная? Тоже что-нибудь на работе не клеится? Уж не сломался ли кассовый аппарат? Не подсунул ли кто фальшивую полсотню? — Дмитрий шуткой хотел развеселить Ольгу.

— На работе все в порядке, — печально ответила Ольга. — Фальшивой полсотни никто не подсунул, и кассовый аппарат цел и невредим.

— Так что же тогда?

— Заходила к Лиле. Она уже неделю на больничном.

— Что у нее?

— Ей очень трудно. Нервы, бессонница, страдает…

— Странная она какая-то, — сказал Дмитрий. — Не угадаешь, какой фортель выбросит в следующую минуту.

— Она совсем не странная. Она просто красивая, к тому же очень глубокая и сложная натура.

— А почему страдает?

— Она безумно любит Струмилина и скрывает это от деда.

— Зачем же скрывать? Ведь дед ее очень любит, пылинки с нее сдувает.

— Что же ты хочешь: Струмилин вдовец, на его руках дочка, с войны вернулся весь израненный, больной… Все-таки как-никак, а провести три года в немецком концлагере и выжить — это что-то значит. К тому же на десять лет старше Лили.

— Я ни разу не видел Струмилина, но по твоим рассказам мне он как-то сразу понравился. Впечатляет. Видать, мужественный человек.

— Не то слово, — сказала Ольга. — Если б ты знал, как героически он вел себя в концлагере «Заксенхаузене», ты бы поразился, каким только чудом он остался жив. Скольким нашим военнопленным он спас жизнь; часто решался на такой риск, что диву даешься. А в сорок четвертом организовал побег большой группы военнопленных.

— Откуда ты об этом все знаешь? Рассказывал сам Струмилин или Лиля? — спросил Шадрин.

— Недавно в «Молодой гвардии» вышла книга воспоминаний советских узников немецких концлагерей. Читаешь — волосы встают дыбом. О Николае Сергеевиче там пишется в трех статьях. Сейчас он весь ушел в науку. Вот уже четыре года работает над каким-то сильным препаратом против гангрены. Лиля читала мне письма его бывших пациентов, которых он спас от неизбежной ампутации ног. Над одним письмом мы даже ревели. Пишет школьница из Курска. Уж как она благодарит доктора за то, что он поставил ее отца на ноги.

— Так что же она страдает, если любит такого достойного, такого талантливого человека? — спросил Дмитрий, достал из пачки папиросу, размял ее, посмотрел на Ольгу и, увидев на ее лице выражение тревоги и беспокойства (неделю назад он дал ей слово, что бросит курить), положил папиросу в пачку.

— Она слишком избалована любовью деда и теми удобствами, которыми окружена. Неделю назад мы заходили с Лилей к Николаю Сергеевичу. Кошмар!.. На кухне стоит такой гвалт, прямо как цыганский табор!.. По коридору носятся ребятишки, катаются на детских велосипедах… Не квартира, а загаженная заштатная гостиница.

— Ну и что? Ведь ты-то не боишься идти жить в мою лачугу.

Ольга вздохнула:

— Что ты сравниваешь?.. Ты есть ты. И к тебе я перехожу не из хором академика. Моя сокольническая хижина отличается от твоей полуподвальной каморки только тем, что у меня стены деревянные, а у тебя кирпичные, мои два окна выходят на старые сокольнические дубы, а твое — на склад винной посуды.

По лицу Дмитрия пробежала улыбка.

— Да, ты многое у меня повидаешь впервые. По утрам алкоголики с сетками пустых бутылок затевают такие диалоги, что уши вянут… А лица!.. Если б ты видела эти пропитые лица…

— И все-таки я уверена, что Лилю не остановит ничто: ни бедность, ни вдовство Николая Сергеевича, ни ее привязанность к деду, которого она боготворит… Она выйдет за Николая Сергеевича и жить перейдет к нему.

— Ну что ж, — Дмитрий подошел к окну и задернул выцветшую ситцевую шторку. — Тогда она героиня. Достойна не только любви, но и поклонения. Есть в ней что-то от жен декабристов. Дружи с ней, она человек надежный.

V

Двухнедельный срок подходил к концу. На тринадцатый день после разговора с новым прокурором Шадрин отправился в городскую прокуратуру.

День выдался жаркий, душный. Закованная в каменные берега мутная Яуза, казалось, стояла на месте. Почти всю Пятницкую улицу Дмитрий прошел пешком: в трамваях была давка и духота.

По узкому переулку он вышел на Новокузнецкую, где находилась городская прокуратура. Улица старая, дома низенькие, толстостенные, купеческие…

У приземистого двухэтажного флигеля с колоннами и лепными львами Шадрин остановился. Вид этого особняка дышал дворянской стариной, старомодной сдержанной роскошью.

Во дворе, огороженном узорчатой чугунной оградой, устало, словно разомлев на солнце, дремали вековые липы, которые своими широкими, развесистыми кронами надежно защищали от солнца круглую бетонную чашу фонтана, лениво разбрасывающего веер жиденьких струй. Взгляд Шадрина остановился на фронтоне особняка, где почти под самой крышей, над выступающим балконом, виднелись два лепных амура. Один играл на свирели, другой настраивал лиру. Вокруг чаши фонтана, кручинно воркуя, ходили два сизых голубя.

Крупный самец, оперение которого переливалось на солнце самыми причудливыми полутонами нефтяных разводов, в своем любовном кружении вокруг покорной голубки зазывно ворковал, переходя на стон, и, сужая круги, заколдовывал свою подругу.

Шадрин смотрел на зарешеченные окна красивого особняка и чувствовал, как со всеми этими амурами, свирелями, лепными львами и струями фонтана были несовместимы ржавые прутья железных решеток, которые одним своим видом зачеркивали строгую законченность архитектурного стиля. «А ведь дом этот когда-то строил талантливый архитектор, — подумал Шадрин. — А вот какой-то умник распорядился на окнах с фасада соорудить решетки».

Дмитрий вошел в вестибюль. И здесь в глаза ему бросился резкий разлад между изысканно-красивым интерьером и грубой фанерной тумбочкой, окрашенной ядовито-синей краской. Рядом с тумбочкой стоял немолодой хмурый старшина милиции с красной повязкой на рукаве.

«Когда-то, может быть, в этом вестибюле, вот у этой витой мраморной лестницы, застланной ковром, именитый хозяин дома встречал важных гостей во фраках и цилиндрах».

Шадрин поднялся на второй этаж. Ковры, высокие лепные потолки коридора, резные массивные двери с фигурными бронзовыми ручками… — все дышало той музейной неповторимостью, которую теперь можно встретить в редких домах Москвы.

Дмитрий отыскал кабинет Богданова. На высокой двери с огромной бронзовой ручкой была прикреплена стеклянная табличка, на черном фоне которой блестящими серебряными буквами было написано: «Г. М. Богданов». Буквы светились острой холодно-зеркальной голубизной. Чем-то они напоминали Шадрину бритвенные лезвия.

Дмитрий пришел в часы приема. Уже немолодая секретарша, в одежде и прическе которой угадывался вкус, записала его фамилию третьей — в приемной сидели еще два прокурорских работника в форменной одежде — и понесла список в кабинет к начальнику. Через двойные, надежно обитые двери не было слышно ни единого звука. Наконец она вышла из кабинета и с вежливой сдержанностью, которая, как правило, отличает секретарей крупных начальников, сообщила:

— Григорий Михайлович примет всех. Только просил немного подождать. У него сейчас телефонный разговор.

«Зачем этот подробный отчет? Кто ее спрашивает, чем занят ее начальник?» — подумал Шадрин, наблюдая, как быстро бегали длинные красивые пальцы секретарши по клавиатуре «Ундервуда».

Так, в ожидании, прошло полчаса, а массивные двери, обитые пухлым дерматином, ни разу не открылись. Потом где-то за спиной секретарши, заставив посетителей вздрогнуть, раздался резкий обрывистый звонок. Секретарша, не по возрасту пружинисто и легко, привстала со стула и бесшумно скрылась за высокой дверью. Через минуту она вернулась в приемную и назвала фамилию человека с румяным лицом и погонами младшего советника юстиции.

Разговор с первым посетителем у Богданова был коротким. Младший советник юстиции вышел из кабинета весь потный, вытирая платком лоб и глаза. На его седеющем виске набухла голубоватая вена. Потоптавшись у стола секретарши, он что-то хотел сказать, но, очевидно раздумав, как-то боком, покашливая в кулак, поспешно вышел из приемной.

Второй посетитель, высокий молодой человек с университетским значком на лацкане выгоревшего пиджака, тоже задержался в кабинете Богданова недолго, не больше десяти минут. Этот выскочил от него с таким видом, словно его в пятый раз вызывала на «бис» восторженная публика. Растерянность и неожиданно свалившаяся радость оглупляли его юное лицо, на котором растительность угадывалась только на уголках подбородка и на верхней губе. Не попрощавшись с секретаршей, он тремя намашистыми шагами отмерил расстояние до двери и, в рассеянности забыв прикрыть ее за собой, скрылся в коридоре.

Наступила очередь Шадрина. В приемной стояла тишина, которая была готова каждую секунду треснуть от басовито дребезжащего звонка, вмонтированного где-то не то в стене, не то в столе секретарши. Дмитрий засек время. Он волновался. Лет восемь-девять назад, уходя на боевое задание — за «языком» или на подрыв вражеской точки, откуда можно было не вернуться, — Дмитрий чувствовал себя гораздо уверенней и тверже, чем сейчас. И сердце… Почему оно после четвертого удара делало какой-то странный, нечеткий пятый удар? «А что, если не примет? Возьмет и придумает какое-нибудь срочное дело в «прокуратуре Союза», — подумал Дмитрий, глядя, как минутная стрелка больших электрических часов на стене сделала новый минутный прыжок.

Богданов Шадрина принял.

Когда Дмитрий вошел в кабинет, то первое, что бросилось ему в глаза, был огромный резной стол черного дерева с витыми, похожими на лапы льва, массивными ножками. По углам стола стояли два таких же резных черных кресла с высокими спинками. Кресло, на котором сидел Богданов, было в одном стиле с остальной мебелью кабинета, очевидно конфискованной у старого хозяина вместе с особняком. Бронзовый чернильный прибор старинного литья изображал схватку титана с огромным многоглавым удавом. Сила человеческих мускулов уже не могла больше разжать рокового кольца сатанинской силы. Последние потуги, последние усилия в борьбе — и человек уступит… Роковая печать гибели уже начертана на лице могучего титана.

Взгляды Богданова и Дмитрия в какие-то секунды скрестились на бронзовом чернильном приборе.

Дмитрий успел заметить, что Богданов стал как будто еще осанистей, выхоленней. Новый темно-серый костюм на нем сидел изящно, как влитый. В манжетах белоснежной рубашки отчетливо вырисовывались крупные запонки черненого серебра.

— Я вас слушаю, товарищ Шадрин.

— Думаю, что вы уже догадываетесь, зачем я пришел к вам.

— Приблизительно догадываюсь, — тихо и с какой-то вкрадчивой и улыбчивой затаенностью ответил Богданов.

— Решение отдела кадров городской прокуратуры мне передал наш новый прокурор, и я… Я даже не знаю, с чем это связано…

— И что же вы? — Богданов не дал Шадрину договорить фразы. — В этой альтернативе вы, конечно, выбрали разумное — уход по собственному желанию? Так можно предполагать? Для вас сейчас вопрос о трудоустройстве, пожалуй, усложняется. Везде хотят иметь работников здоровых, сильных, молодых… Тем более в прокуратуре. Выезды на место преступления, задержания, преследования преступника… А с вашим здоровьем, после такой сложной операции, какую перенесли вы, можно окончательно сгубить себя. Так что куда ни кинь, выбор один: или — или. Или вы уходите по собственному желанию и мы вам помогаем перейти в суд или в нотариат, или… к сожалению, нам придется расстаться после необходимых административных предписаний. Решайте.

— В этом выборе я буду искать третий путь.

— Какой же?

— У вас нет оснований меня уволить. Когда-то меня вы ставили в пример другим следователям, хотя здоровье мое было хуже, чем сейчас. Сейчас я здоров. У меня нет замечаний по работе. А уходить по собственному желанию я не собираюсь.

Богданов устало и долго смотрел на Шадрина.

— Вы когда-нибудь изучали латынь?

— Да. В университете. Имел по ней пятерку.

— Помните золотое правило логики: «Tertium non datur»?[1]

— Его усваивают студенты первого курса.

— Тем лучше. — Богданов выпрямился в своем черном резном кресле, положил сильные кисти рук на подлокотники, отчего сразу же стал важнее, солиднее. — Тогда слушайте, что я вам скажу, Шадрин. Слушайте внимательно и знайте, что ни одно слово из нашего разговора, если вы не хотите прослыть человеком неуживчивым и склочным, вы не должны использовать в своих заявлениях и жалобах в вышестоящие инстанции. С вашим письмом, в котором вы не пожалели для меня черных красок, меня познакомили. — Богданов взглядом обвел высокие стены просторной комнаты: — Этим стенам более двухсот лет. Они не слышат.

— Зато я вас слышу, — выжидательно произнес Шадрин, наблюдая за выражением лица Богданова, на котором теперь была отражена холодная суровость.

— Вы были на войне?

— Вы об этом знаете.

— Вы когда-нибудь видели, как пехотинцы с винтовками наперевес идут на танки?

— Видел.

— И я видел. Я видел много таких героев. Но я ни разу не встретил среди них хотя бы одного счастливчика, который не кончил бы свою жизнь под гусеницами танка или не остался лежать в чистом поле, скошенный пулеметной очередью. Так вот, Шадрин… — Богданов встал, зачем-то раскрыл фрамугу окна и снова сел в кресло. — Так вот, Шадрин… Я работал с вами год. Я отлично вас знаю. Я вас проверил в работе и сейчас убежден, что… вы… — Богданов остановился, подбирая подходящие слова. Но эти слова как назло не приходили.

— В чем вы убеждены? — медленно, с расстановкой спросил Дмитрий.

— В том, что на поле боя вы можете героически броситься под вражеский танк, не щадя своей жизни… Вы это можете!.. Я это говорю твердо. А на государственной работе, в органах прокуратуры вы — партизан. Вы — анархист и романтик! Вы посмотрите на себя хорошенько, со стороны… давно ли вы научились с вашим поэтическим воображением правильно составлять обвинительные заключения? Не спорю: где-нибудь в другом месте вы могли бы что-то значить. Но здесь, в прокуратуре, вы — ноль, вы неорганичны. Вам может показаться, что я говорю туманно, но я уверен, что вы понимаете меня с полуслова. Вот все, что я могу вам сказать.

— Так что же, выходит, зря меня пять лет учили?

— Почему зря?! — глаза Богданова округлились в искренней удивленности. — С дипломом юриста у вас сотни дорог: суд, юридическая консультация, нотариат, исполкомы, в конце концов паспортный стол в милиции… Тем более с вашим-то дипломом, с вашей блестящей фронтовой биографией. А сколько ваших выпускников пошли в отделы кадров министерства?! Дорог тысячи, и везде вам может сопутствовать успех. Только не прокуратура.

— И все-таки я хочу остаться в прокуратуре. Ради нее я отказался от аспирантуры.

— Да, жертва огромная! — улыбаясь каким-то своим мыслям, со вздохом сказал Богданов. — И, к сожалению, эта жертва была напрасной. А поэтому мой вам совет: уходите из прокуратуры. Уходите, пока не поздно. Напишите завтра же заявление, и вам дадут приличную характеристику, мы подыщем для вас более легкую работу. Хоть сейчас-то вы меня поняли? — В голосе Богданова теперь уже звучала искренняя досада человека, который желает добра, а его никак не хотят понять.

— Прекрасно понял.

— И что же решили?

Шадрин встал. Расправил борта пиджака, поправил галстук, который в эту минуту был ему тесен.

— Никаких заявлений писать не буду! За работу, которую я люблю, на которую имею право и с которой справляюсь, я еще постою. Хотя бы в порядке исключения, если вы за пять минут нашей беседы десять раз напомнили мне, что я инвалид.

— Значит, будете писать?.. Дальше и выше?.. — вопрос Богданова прозвучал насмешливо, язвительно.

— Буду писать. Только не заявление об уходе.

Богданов встал из-за стола и, делая вид, что дальнейший разговор уже излишен, заключил:

— Заранее предупреждаю: все ваши жалобы окажутся напрасными.

Шадрин чувствовал, как пересыхают его губы, как дрожит его голос. Говорил он с трудом, словно с болью выдавливая из себя каждое слово:

— Я вас до конца понял — Дмитрий долго и пристально смотрел в глаза Богданова: — Может быть, когда-нибудь мы встретимся. При других обстоятельствах.

Шадрин медленно повернулся и направился к высоким дверям. Когда он коснулся медной скобы, Богданов окликнул его:

— Одумайтесь, Шадрин! Вы еще молоды!.. По горячности можете нагрохать таких ошибок, которые не поправите за всю жизнь.

— Я ко всему готов!

Шадрин вышел из кабинета. Дрожали пальцы рук, ноги мелко тряслись в коленях, когда он спускался по ковровой дорожке мраморной лестницы. «Подлец!.. Подлец!.. — не выходило у него из головы. — Какой подлец!..»

…На работу в этот день Шадрин пришел в третьем часу. В дверях он столкнулся с прокурором. Обменялись взглядами, вежливо поздоровались, и Дмитрий понял, что из городской прокуратуры был звонок. Взгляд прокурора как бы говорил: «Мне уже все известно, всякие разговоры излишни».

На три часа дня был вызван на допрос некий Шмуркин, проворовавшийся завхоз одного московского института. Неделю назад в районном отделе милиции завели на него уголовное дело, но юркий завхоз, припертый к стене бухгалтерской экспертизой, продолжал лавировать и упорно отрицал свою вину.

Лицо облысевшего Шмуркина, который, подняв острые плечи, сидел перед следователем, выражало такую скорбь и мученичество, что можно было подумать: ни одна беда на белом свете его не обошла.

План допроса Шадрин составил еще вчера, а поэтому он не стал перечитывать предыдущие протоколы допросов. Ему было уже давно все ясно. Однако он еще надеялся: Шмуркин наконец поймет, что чистосердечное признание вины может только облегчить его участь.

Но Шмуркин по-прежнему твердил одно и то же: знать не знает и видеть не видел, куда могли «уплыть» тридцать тысяч государственных денег.

— У вас подписка о невыезде?

— Да… — робко и неуверенно ответил Шмуркин, продолжая смотреть на следователя глазами невинного агнца, которого ни за что ни про что оговорили. — Снимите с меня, гражданин следователь, это ограничение. Я собираюсь на днях съездить в Бердянск к сестре, это моя родина, лет шесть там не был… А потом, если бы я…

Шадрин знал, что если Шмуркина не остановить, то он в десятый раз примется рассказывать историю своей неудачливой жизни и о тех людях, из-за которых он страдает.

— Обо всем этом вы уже говорили, гражданин Шмуркин. В последний раз я дал вам три дня на обдумывание, а сегодня вы по-прежнему юлите. Теперь — все!.. Надоело!.. — Дмитрий положил ладонь на стол. — С сегодняшнего дня вам придется размышлять в камере тюрьмы.

Глаза Шмуркина округлились в испуге. Он судорожно привстал со стула, опираясь ладонями о колени:

— Гражданин следователь… Я не виноват!..

— Вот там-то, в Таганке, вы, гражданин Шмуркин, подумайте хорошенько, на какие средства вы построили новенькую дачу по Ярославской дороге, как и на каком основании вы отправили на директорскую дачу не одну машину стройматериалов? Следствием это установлено. Вам остается только честно рассказать обо всем, и я вас уверяю: чистосердечное признание только облегчит вашу судьбу.

Шадрин написал постановление на арест Шмуркина, подписал его у прокурора, сдал Шмуркина конвоиру и вышел из прокуратуры.

Был субботний день. У выхода из метро длинным рядком толпились цветочницы из Подмосковья. Дмитрий порылся в карманах и нашел в них несколько рублей. Половину решил истратить на папиросы и на два пирожных — Ольге и Марии Семеновне. На остальные купил цветы.

Ольга встретила Дмитрия так, будто не видела его несколько дней. Украдкой от матери она в полутемном коридорчике преградила ему дорогу и, крепко обняв за шею, прильнула к его жесткой щеке влажными горячими губами:

— Ты никогда еще не дарил мне цветы!..

Дмитрий, поймав на себе взгляд тещи, легко отстранил Ольгу, прошел в комнату, положил на стол коробку с пирожными. Первый раз он так неуверенно, как непрошеный гость, вошел в дом Ольги.

…А в понедельник, в конце рабочего дня, из городской прокуратуры пришел приказ об отстранении Шадрина от должности следователя прокуратуры. Мотивировка увольнения, как и ожидал Дмитрий, была выражена отчетливо и определенно: состояние здоровья, при котором на оперативной работе находиться нельзя!

Во вторник Шадрин сдавал дела старшему следователю Бардюкову. В конце дня Дмитрий зашел к прокурору. Тот встретил его невеселым взглядом, в котором Дмитрий без труда прочитал сочувствие и даже собственную вину за то, что не смог отстоять перед Богдановым попавшего к нему в немилость Шадрина.

— Зашел проститься, Василий Петрович.

— Ничего, Шадрин, ничего… Жизнь прожить — не поле перейти. Главное — не вешайте голову. Вы еще молоды. А где молодость — там сила. Впереди еще будут такие штормяги, перед которыми все ваши нынешние неприятности покажутся штилем. Я на вас надеюсь. И еще одно посоветую. Как отец. Бросьте тяжбу с Богдановым. Борьба с ним для вас невыгодна. Вы в разных весовых категориях. Не выйдете из нокдауна.

Шадрин пожал прокурору руку. На прощание он мог сказать только единственное:

— Спасибо, Василий Петрович, за совет, но принять его не могу. Очевидно, мы разного закала.

Шадрин слегка поклонился и вышел из кабинета.

Проходя по коридору, Дмитрий увидел тетю Варю. Она сидела у окна и, сосредоточенно уйдя в свои раздумья, вязала чулок. Губы ее шевелились: она отсчитывала петли. Ему очень хотелось подойти к старушке, обнять ее на прощание, пожелать здоровья, но так и не решился на это. Все, что хотел Дмитрий сказать тете Варе в глаза, он пожелал ей в душе и закрыл за собой дверь прокуратуры, где так хорошо началась и так скандально закончилась его следовательская работа.

VI

Струмилин сидел за столом и никак не мог сосредоточиться. За спиной его полушепотом, стараясь не мешать ему, разговаривали Лиля и Таня. Струмилин отчетливо слышал каждое их слово, и чем больше они шептались, тем дальше отодвигалась от него работа. Он не видел лиц Лили и дочери, но ясно представлял себе трогательную семейную картину, перед которой меркло все: косые взгляды соседей, осуждавших его за то, что он, не успев оплакать покойную жену, связался с другой женщиной, нарушил данный им обет одному воспитывать дочь, не омрачая ее детства горемычным словом «мачеха»… Струмилин изо всех сил старался удержаться, чтобы не встать со стула и не схватить их обеих в охапку.

— Тетя Лиля, оставайтесь у нас насовсем. Я вам подарю плюшевую обезьянку. Она совсем не кусается… Вы не уходите…

— Ладно, Танечка, останусь, только не сегодня.

— Нет, сегодня. Я вам еще куклу Аленушку подарю.

— А ты очень хочешь, чтоб я у вас осталась?

— Очень!.. Когда вы бываете у нас, папа всегда веселый, а когда вас нет, он все молчит и ходит по комнате.

— А зачем он ходит по комнате?

— Он с мамой разговаривает, на портрете… А потом берет меня на руки и целует… А иногда плачет. Я не люблю, когда папа плачет. — Таня вздохнула.

Струмилин почувствовал, как защекотало у него в горле. Но чтобы не выдать волнения, он завозился на рассохшемся скрипучем стуле, закашлял, потянулся. Медленно раскачиваясь, встал. Шепот за спиной прекратился. Делая вид, что он только что оторвался от работы, Струмилин подошел к дочери, которая забралась на диван и пухлыми пальчиками гладила волосы Лили.

— Что вы тут ворожите? — улыбаясь, спросил Струмилин.

Таня прижалась к Лиле, обвив ее шею руками. Ребенок ждал ответной ласки. Это видела Лиля и чувствовал Струмилин.

— Тетя Лиля теперь у нас останется насовсем! — воскликнула Таня и приблизила свое круглое личико к уху Лили. Она принялась что-то картаво нашептывать ей по секрету и время от времени бросала на отца не по-детски смышленый и заговорщицки-озорной взгляд.

Сдерживая улыбку, Струмилин прошел к дверям, надел плащ, шляпу и с наигранной строгостью сказал:

— Кажется, мы сегодня собирались в кино. Иду за билетами. Ведите себя хорошо, не балуйтесь.

— Мы будем вести себя хорошо, — прокартавила Таня и еще сильней прижалась румяным личиком к щеке Лили.

В глухом узком переулке, куда солнце заглядывало только под вечер, стоял сыроватый холодок. От пекарни тянуло запахом душистого горячего хлеба. Огромный гнедой тяжеловоз, запряженный в фургон, важно и равномерно опускал свои кованые волосатые ноги на камни мостовой. Глядя на могучую поступь широкогрудого тяжеловоза, который вот уже пять лет каждое утро вплывает в арку пекарни с огромным хлебным фургоном, Струмилин почувствовал, как с каждым гулким ударом стальной подковы о гладкие камни в душе его росла и крепла необъяснимая уверенность в своих силах, в то, что все будет хорошо. «Цок… Цок… Цок… Цок…» Ему было жаль расставаться с этой музыкой мощи, когда фургон свернул в переулок и поплыл к приземистой арке пекарни.

За билетами Струмилин стоял больше получаса. Он не замечал времени. Его не покидала одна и та же мысль: «Что делать дальше?.. Как поступить с Лилей?..» Ведь он любит ее. Любит и мучает. Мучает себя и ее. А зачем? Пора подумать о дочери. Ей нужна мать. А Лиля?.. Сможет ли она взвалить на свои плечи этот нелегкий крест?..

С этими невеселыми думами Струмилин вернулся домой. То, что предстало перед его глазами, тронуло до глубины души. Лиля и Таня, обнявшись, лежали на диване и безмятежно спали. Уткнувшись лицом в грудь Лили, Таня по-детски посапывала; ее розовые пальчики лежали на груди у Лили.

Времени до начала сеанса оставалось меньше часа. Жалко было Струмилину их будить. И он принялся ходить по комнате. Все сильнее и ощутимее шевелилось в душе его чувство тайной радости: Лиля с ним! Таня и Лиля потянулись друг к другу. Лиля может стать ей матерью.

Струмилин подошел к дивану, потрепал Лилю по щеке. Она открыла глаза. В первую минуту они выражали испуг и удивление. Таня во сне чмокала розовыми, блестевшими, как стекляшки, губами. Ее пухлые пальчики словно надламывались в изгибах, когда она старалась плотнее прижаться к Лиле.

— Господа, вставайте!.. Карета подана! — с театральной наигранностью воскликнул Струмилин.

Лиля поднялась и взяла на руки сонную Таню. Девочка продолжала спать, стараясь носом зарыться в грудь Лили. Струмилин потянул ее за косичку и поднес ко рту конфету, щекоча бумажной оберткой оттопыренные губы.

— А кому заяц прислал конфетку? — громко сказал он.

При слове «конфетка» Таня поднесла кулачки к лицу и принялась ими тереть глаза. А потом она держала в руках «косолапого Мишку» и счастливо улыбалась.

Одевая Таню, Струмилин только теперь заметил, что, пока он ходил за билетами, Лиля успела подмести комнату, вытереть пыль с книжного шкафа и расставить ровными рядами игрушки, которые в беспорядке валялись за диваном.

Подметенный пол, аккуратно расставленные игрушки… Кажется, совсем мелочь. Он посмотрел на Лилю, и та, словно прочитав его мысли, залилась румянцем и виновато спросила:

— Разве вам не нравится, когда в комнате чисто и уютно?

— А почему ты узнала, что я об этом подумал?

— Потому что… — Лиля вначале замялась, а потом решила разговор свести на шутку: — Потому что я вас не люблю, потому что вы плохой… Очень плохой!..

Таня подняла на Лилю тревожный взгляд и потупилась. Ей было непонятно — за что можно не любить ее папу, почему он плохой. Девочка отшатнулась от Лили и ручонками обвила шею Струмилина. На Лилю она посмотрела большими, как-то сразу посерьезневшими глазами.

Чувствуя, что шуткой своей она обидела девочку, Лиля обняла сразу отца и дочь.

— Глупенькая, я пошутила. Я люблю папу. Видишь, как я люблю его. — Лиля несколько раз звонко поцеловала Струмилина в щеку.

Счастливая, девочка захлопала в ладоши и запрыгала по комнате.

По дороге в кино Таня без умолку щебетала и, крепко сжимая в своих горячих кулачонках пальцы отца и Лили, повисала на их руках, когда они переходили улицу. В этом детском озорстве было столько радости и шаловливой непосредственности, что на девочку заглядывались прохожие.

В кино Таня уснула сразу же, как только кончился журнал. На экране мелькали лица, люди о чем-то спорили, куда-то спешили, гремели трамвайные звонки, кто-то кого-то догонял, кто-то кому-то назначал свидание… Но ни Струмилин, ни Лиля не могли до конца включиться в чужую жизнь, которая кадрами проплывала перед их глазами. В больших ладонях Струмилина лежала хрупкая рука Лили. Он даже ощущал ее пульс. В конце фильма, когда зрители стали стучать откидными сиденьями, готовясь к выходу, Лиля наклонилась к уху Струмилина, тихо сказала:

— Не хочется уходить.

Был вечер. Москва рядилась в разноцветно-огненные кружева и подмигивала со всех сторон: с витрин магазинов, с высоких столбов, с пестрых реклам и неоновых вывесок.

Таню — а она так и не проснулась — нес на руках Струмилин.

Всю дорогу шли молча. И только дома, укладывая дочь в кроватку, Струмилин посмотрел на часы:

— Уже одиннадцать. Тебе далеко ехать.

Лиля не ответила и, привалившись к спинке дивана, печально опустила глаза. Так, не двигаясь, сидела она до тех пор, пока Струмилин не уложил дочь.

— Николай Сергеевич, я должна с вами поговорить. Поговорить серьезно… Я не хочу больше свиданий. — Лиля подошла вплотную к Струмилину: — Я хочу…

За стеной, в соседней комнате, голос Лемешева выводил кручинно:

Под снегом-то, братцы, лежала она,
Закрыв свои карие очи…

— Я много думал об этом, — сказал, помолчав, Струмилин. — Проверь себя хорошенько. Я боюсь принести тебе несчастье.

Лиля молча надела плащ и, не прощаясь, направилась к двери.

Струмилин догнал ее на лестничной площадке. Стиснув Лилину голову в своих больших ладонях, он поцеловал ее в щеку. С минуту они стояли молча. Потом Лиля спросила:

— Вам хорошо со мной?

— Мне с вами очень хорошо… Ведь вы сами знаете, — почти шепотом ответил Струмилин.

Уже на улице, пересекая пустынный Лбищенский переулок, он спросил:

— Как на все это посмотрит твой дедушка?

Струмилин знал, что для академика Батурлинова, ученого с мировым именем, воспитавшего рано осиротевшую Лилю, уход от него внучки будет большим ударом. Он даже не представлял, как Лиля может решиться на такой шаг, что она будет говорить деду, связывая свою судьбу со вдовцом, принесшим с войны тяжелые недуги, с человеком, на плечах которого находится крохотная дочь.

На вопрос Струмилина Лиля ответила не сразу. Ежась и поднимая плечи, она проговорила:

— Для него это будет потрясением. Он остается один. Совсем один. И это меня пугает. Но больше всего меня страшит другое.

— Что?

Они остановились. Лиля смотрела в глаза Струмилина и старалась понять: значит ли она для Николая Сергеевича то, чем является в ее глазах и в ее сердце он, Струмилин, которого она полюбила сразу же, словно бросившись в бездонный горячий омут безрассудных чувств. Все началось в прошлое лето, на юге… А потом дорога до Москвы. Они ехали в двухместном купе мягкого вагона. Если б перед тем как им сойти на московском перроне, до опьянения счастливую Лилю тогда спросили: «Что ты хочешь, Лиля?..» — она бы ответила, не раздумывая: «Я хочу, чтоб дорога наша опоясала земной шар». И если б тут же Лиле задали вопрос: «Чем ты можешь пожертвовать во имя дороги, которая опояшет земной шар?..» — то Лиля ответила бы: «Я отдам за нее жизнь…»

— Вы не любите меня, Николай Сергеевич. Вам просто жалко женщину, которая, как покорная собачонка, привязалась к вам, а вы из сострадания разрешаете ей иногда быть рядом с вами…

Струмилин болезненно улыбнулся, поправил локон, выбившийся из-под косынки Лили.

— А ты все-таки нервный ребенок. Тебе нужно перед сном делать прогулки.

Лиля подняла голову и настороженно посмотрела на Струмилина. Потом эта настороженность сменилась обидой, которая отразилась в уголках дрогнувших губ:

— Я знаю, почему вы тяготитесь мной…

— Почему?

— Я надоела вам… Вам уже скучно со мной…

Что мог ответить на это Струмилин? Ему было и радостно, и больно видеть скорбное лицо Лили. И, желая шуткой разрядить напряжение, которое сама же себе создала обидчивая и мнительная Лиля, Струмилин сказал не то, что хотел сказать:

— Ты не ошиблась…

Лиле не хватало воздуха. Она смотрела на Струмилина так, будто только сейчас поняла, что перед ней не он, а кто-то другой. От этой мысли ей становилось страшно. Но, глядя в усталые глаза Струмилина, она не верила его словам. Эти глаза любили, они умоляли: «Не уходи, без тебя мне так неуютно и холодно…»

Лиля прошептала:

— Николай Сергеевич, вы же пошутили? Скажите, пошутили?..

— Я сказал правду, — снова солгал Струмилин. Что-то садистское колыхнулось в эту минуту в его сердце.

— Так значит… Значит, вы меня обманывали? Значит, все, что я принимала за любовь…

Струмилин медлил с ответом. Переулок, в котором они остановились, был тихим, безлюдным. Было слышно, как где-то неподалеку, в одном из дворов, метла дворника ритмично, приглушенно шаркала о шершавый асфальт.

Струмилин положил на Лилины плечи руки. Лиля в эту минуту была уверена, что она любима. Но в ней снова и снова, как это было при каждом свидании, пробуждалось ненасытное желание еще и еще раз убедиться в том, что он ее любит.

— Разве ты не видишь, как я люблю тебя?! — сказал наконец Струмилин.

Губы Лили вздрагивали:

— Зачем вы так неосторожно шутите, Николай Сергеевич? Не делайте больше этого…

Струмилин видел в глазах Лили отражение ночных огней.

— Когда ты перейдешь ко мне? — вдруг спросил он.

Лиля покорной девочкой стояла перед Струмилиным и преданно смотрела ему в глаза:

— Я приду к вам завтра. Я приду к вам навсегда. На всю жизнь…

VII

В прокуратуре Союза Шадрина принял инспектор по кадрам Гудошников. Сразу же, с первого взгляда, он чем-то пришелся по душе Дмитрию. Может быть, тем, что на инспекторе еще лежала свежая, неистребимая печать войны, или тем, что, приглашая сесть, он не сделал той деловито-слащавой «дежурной» улыбки, которую последние годы все чаще стал замечать Шадрин на лицах некоторых официальных лиц, с которыми ему пришлось сталкиваться по делам службы.

В своем письме, написанном в прокуратуру Союза месяц назад, Дмитрий просил работу в прокуратуре, даже если эта работа связана с выездом в любой город страны.

И вот это письмо — его Шадрин увидел, как только подошел к столу инспектора, — перед Гудошниковым. На левом углу, где стояла резолюция, написанная синими чернилами наискосок, лежало пресс-папье.

Дмитрий молча сел и стал дожидаться, пока инспектор прочитает запись в трудовой книжке, ознакомится с его дипломом, характеристикой, анкетой… «Старше меня года на четыре, не больше, — подумал Шадрин, вглядываясь в лицо Гудошникова. — В сорок первом, наверное, был кадровым офицером. До сих пор не расстается с гимнастеркой».

По статной фигуре, возвышавшейся над столом, Дмитрий определил, что Гудошников высок ростом. Над левым карманом его заметно выгоревшей офицерской гимнастерки пестрели четыре планки наградных колодок, над правым — темнели две полоски: следы споротых нашивок о ранениях. Шадрин сосчитал — двенадцать наград.

Уловив взгляд Дмитрия на своих орденских планках, инспектор в свою очередь взглянул в шадринскую анкету и остановил взгляд на графе, где стоял вопрос: «Имеете ли награды, за что и какие?»

Шадрин силился расшифровать две последние медали в нижнем ряду и не мог. «Кажется, одна «За взятие Берлина», а последняя — «За освобождение Праги», — решил Дмитрий. — Ну что ж, старина, руби сплеча! От тебя не обидно услышать и горькую правду. Два боевых «Красных Знамени», «Александра Невского», «Отечественную войну» первой степени и две «Красных Звезды» за красивые глаза не получишь…»

— Где и когда начинали войну? — спросил инспектор так просто, будто Дмитрий пришел не в прокуратуру Союза, где должна решиться его судьба, а так, между артобстрелами, в минуты затишья, заскочил в окоп к такому же, как и он, солдату, дружку-земляку, чтобы перекинуться двумя-тремя подбадривающими друг друга новостями из деревни и выкурить по ядреной самокрутке.

— В Пятой армии, у Лелюшенко.

— О, сосед!.. А я в Шестнадцатой, у Рокоссовского, на самом стыке с вами. Случайно, не в дивизии Полосухина?

— У него.

— Значит, сибиряк? — спросил Гудошников.

— Так точно.

— Помню, когда вы приехали… Если память не изменяет — шестнадцатого или семнадцатого октября?

— Совершенно верно, в ночь на семнадцатое.

— Да… Много ваших ребят полегло на Бородинском поле. Но дрались вы — не на жизнь, а на смерть. — Гудошников, словно что-то вспоминая, смотрел на стеклянные подвески люстры, висевшей под потолком. Теперь он Шадрину показался значительно старше, чем вначале, когда переступил порог его кабинета. — Значит, все было?..

— Что было, то было, — вздохнув, сказал Шадрин, — не дай бог такому повториться. — Только теперь Дмитрий заметил, что на левой руке у Гудошникова недоставало двух пальцев — большого и указательного.

— Где закончили войну? — все так же просто спросил инспектор, пробегая взглядом анкету Шадрина.

— У стен рейхстага. А пятого мая из-за угла меня поцеловали из фаустпатрона. Да так приголубили, что насилу спасли.

— Мне не пришлось дойти до Берлина. Ранили под Варшавой.

— Пришлось брать и Варшаву. Здорово горела. Тяжело было смотреть. Уж больно красив город!..

— Я этого пожара не видел. Немного не дошел. Ранило на подступах. Потом полгода путешествовал по госпиталям, а в начале сорок пятого списали по чистой.

Гудошников сложил аккуратной стопкой документы Шадрина, подвинул их на край стола и долго, что-то прикидывая в уме, смотрел на Дмитрия. Потом встал, энергичным движением рук расправил под широким ремнем гимнастерку и, припадая на правую ногу, прошел к распахнутому окну, из которого в кабинет вплывал монотонный гул столицы. Под ногами его поскрипывали плашки рассохшегося паркета.

«Таких гренадеров на военных парадах и на смотрах ставят на правый фланг, — подумал Шадрин, глядя на широкую спину Гудошникова и на крутой разворот плеч, — сложен так, что хоть лепи с него атланта».

Слегка прикрыв окно, Гудошников вернулся к столу, закурил и сел, как бы подчеркивая своим молчанием и озабоченным выражением лица, что теперь он вынужден приступить к тому главному разговору, во имя которого он пригласил Шадрина.

— Обрадовать вас пока нечем, Дмитрий Георгиевич. Говорил я о вас со своим начальством. Ничего пока не получается. Вмешался Богданов. А его характеристике верят. Как вам известно — его акции заметно выросли. А потом, и со здоровьем у вас не такой уж блеск. Все-таки, куда ни кинь, инвалидность.

— Вы, очевидно, тоже заканчивали… — Дмитрий хотел спросить, какое учебное заведение закончил Гудошников, но осекся, побоялся, как бы вопрос его не показался инспектору фамильярным.

— Юридический, заочный, два года назад. Распределение получил сюда, вот и приходится больше с бумажками возиться, хотя за каждой бумажкой стоит человеческая судьба. Тоже вторая группа.

— Но я уже работал!.. Я был допущен к оперативной работе. И справлялся… Имею благодарности… — Шадрин говорил напористо, запальчиво, отчего его левое веко начало мелко подергиваться.

— Вопрос ваш, Дмитрий Георгиевич, решаю не я. Я вас могу только рекомендовать своему начальству, что я и сделал три дня назад, — спокойно и сдержанно сказал Гудошников, стряхивая пепел в свинцовую пепельницу. — К моему стыду, а может быть, в нарушение правил я даже скрыл вашу инвалидность.

— И что же вам сказали? — Шадрин чувствовал, как в горле у него пересыхает.

— Тут я немного дал маху. Пошел к руководству с намерением положительно решить вопрос вашего нового назначения и, черт меня дернул, сказал, что вы не сработались с Богдановым. Характерами не сошлись. Это у нас не считается криминалом. Думал, как лучше, а получилось наоборот. Начальник тут же снял трубку и позвонил Богданову. Уж что тот говорил — одному богу известно.

— Интересно, куда же вы все-таки меня хотели направить? — нерешительно спросил Шадрин.

— В Свердловский район, старшим следователем. Там нужны грамотные ребята.

— Ну, а сейчас куда мне?

Инспектор поврежденной кистью руки провел по лицу, словно стирая с него налипшую невидимую паутину, и кисло сморщился:

— Подождите с месяц, потерпите. Начальник собирается в отпуск. Может быть, без него что-нибудь придумаем. А вообще обещать трудно. Богданова перешагнуть нелегко. Когда-то, в старые добрые времена, все дороги вели в Рим. Сейчас дороги всех прокуратур Москвы ведут к Богданову. Он ворочает кадрами.

— Нелегко ждать. Почти невмоготу.

— То есть?.. — инспектор вскинул на Шадрина глаза, в которых всплеснулось что-то по-детски наивное. Сразу он не мог понять — в чем состоит чрезвычайная степень трудностей у Шадрина.

— Зе́мли, поместья и все прочие леса и угодья проиграл в карты вместе с крепостными душами. Оброка и податей никто не платит, проценты в банках тоже не растут… Вот уже месяц пребываю на полном пансионе у жены и тещи. А все тещи…

Гудошников не дал Шадрину закончить фразы. Расхохотался так звонко и так чистосердечно, что, казалось, стеклянные подвески люстры под высоким потолком слегка заколыхались. Встал, вытер кулаком слезы, выступившие от смеха, и протянул Шадрину руку:

— Заходите через месяц. Перед этим позвоните. Вот мой телефон. — Ловко выхватив безымянным и средним пальцами лощеный листок из картонной коробки, стоявшей на столе, он записал номер телефона и протянул его Шадрину. — Только наперед учтите, в этом кабинете сидят нас двое. Мой старший коллега, — инспектор взглядом показал на стол у окна, — сейчас болен. При нем на всякий случай воздержитесь говорить о податях и оброках. Он не понимает и не любит шуток.

— Наверное, ваш коллега, как и Богданов, не видел, как горела Варшава, — шутливо сказал Шадрин.

— И как на Бородинском поле в октябре сорок первого умирали за Родину солдаты, — в тон Шадрину продолжил инспектор, провожая его до двери.

Шадрин спустился по лестнице. В ушах его стоял звонкий, по-детски чистосердечный и неудержимый смех инспектора Гудошникова, имя и отчество которого он так и не догадался спросить. «А зря… Надежный человек. Видать, хлебнул горячего до слез под Москвой и под Варшавой. Ничего, узнаю имя у вахтера…»

В проходной Шадрин сдал пропуск пожилому вахтеру и замешкался в узком проходе. Когда он назвал ему фамилию инспектора Гудошникова, с тем чтобы узнать его имя и отчество, тот посмотрел на него так, словно в эту минуту он продолжал думать о чем-то своем, совершенно не относящемся к тому, о чем спрашивал его Шадрин.

— Высокий такой, лет тридцати пяти, худощавый, в гимнастерке ходит, в галифе и в сапогах. — Шадрин пытался помочь пожилому неулыбчивому вахтеру вспомнить человека, о котором он спрашивал, но вахтер, привыкший за многие годы стояния в проходной будке к лаконичным и заученным ответам: «Пропуск», «Проходите», «Позвоните по внутреннему»… — молча и отчужденно-сухо покачал головой и показал на дверь:

— Прошу!.. Мешаете проходу!..

Шадрин вышел на шумную Пушкинскую улицу.

У Ольги этот день был выходной. Больше часа она томилась в крохотном дворовом садике на Неглинной, ожидая Дмитрия. Еще издали, когда Дмитрий подходил к чугунной ограде скверика, она поняла: зря он целых две недели с тревогой ждал приема в прокуратуре. Ольга даже не спросила, как его приняли, что сказали, есть ли какие надежды… В глазах ее Дмитрий прочитал грустное утешение: «Не расстраивайся… Знай, что в беде ты мне еще ближе, еще дороже…»

Они долго шли молча по узенькой кромке мощенной булыжником мостовой, пока не свернули на просторный тротуар широкой асфальтированной улицы. Шадрин достал из кармана пиджака пачку «Прибоя», разорвал ее. Не осталось ни одной папиросы.

— Обожди!.. — Ольга метнулась к табачному киоску и тут же вернулась с пачкой «Беломора».

— Спасибо, малыш… — с горькой усмешкой процедил Дмитрий. Они свернули в сторону Столешникова переулка.

— Куда сейчас, Митя?

Дмитрий остановился и рассеянным взглядом скользил по вывескам магазинов.

— Зверски хочу есть!.. Корми меня, иначе я зайду в булочную и украду каравай хлеба!

От шутки Дмитрия на душе у Ольги стало легче. Она резко дернула его за рукав:

— Пошли! Я знаю, где можно пообедать.

Стоял жаркий полдень. Почти во всех учреждениях настежь были раскрыты окна. В тени под липами кучились люди — ожидали троллейбуса. У стоянки такси толпилась очередь. Разомлевшие лица прохожих, свистки милиционеров, рекламная пестрота магазинных витрин и словно на старте застывшие перед пешеходной дорожкой легковые машины — все это в глазах Шадрина сливалось в многоцветную, хаотически вертящуюся карусель большого города. Все это пестрое, суматошно-нервное и беспорядочное кружилось вокруг Дмитрия и Ольги, ввинчивая их в центр этого беспорядочного завихрения. Шадрину казалось, что лишь одна Ольга, одна-единственная во всей многомиллионной Москве, была с ним рядом, до конца понимала его.

В сквере на Советской площади они присели на лавочке. Дмитрий закурил.

К ресторану «Арагви» подкатила «Победа», из нее вышли молодые люди, которые о чем-то разгоряченно спорили, и тут же скрылись за массивной дубовой дверью ресторана.

— Видела ораву парней с усиками? — желчно спросил Шадрин, показывая взглядом на дверь ресторана.

— А что? — Ольга не поняла причины раздражения Дмитрия.

— Одного из них я этой весной видел на Центральном рынке. Торговал мимозами.

— Не может быть! От голода ты сейчас зол на весь мир. Особенно на тех, кому доступны рестораны.

Лицо Шадрина посуровело, на нем отразились два внутренних состояния: вызов, брошенный неизвестно кому, и готовность встретить удары любых неожиданностей.

— Ты не права, Оля. Сейчас я чувствую в себе что-то новое, что до сих пор смутно ощущал, но не мог понять.

— Что именно?

— Я стал сильнее!

— Потому что отказали?

— Нет! Потому что я встретил настоящего человека! И сейчас во мне такое чувство, будто бы я только что напился из родника.

— Кого ты встретил?

— Там, в прокуратуре, инспектора Гудошникова. Ты понимаешь, какая странная мысль пришла в голову? Если людей сравнить с металлом, то одни из них, те, кто еще только что вышел на стартовую дорожку жизни, юнцы и девчонки, — все это пока только руда. Но руде необходима выплавка, закалка… Плавка бывает всякая: сталь то получается очень хрупкая, то бывает ломкая, слишком мягкая, вязкая… То и другое — плохо. Но есть особая сталь — булатная, ее умели варить мастера Дамаска и у нас на Урале, в Златоусте… По твердости она не уступает кремню, по гибкости и эластичности — молодому озерному тростнику: не сломает ни бурей, ни шальной волной. Так вот, Оленок, из доменных печей войны вышло много-много людей, миллионы наших простых советских людей, сработанных и закаленных по рецептам булатной стали. И вот сейчас я встретил такого. Обещал помочь, хотя не так-то все это просто.

— Ничего, капитан, все будет хорошо. Сейчас трудности у всех. Вспомни: давно ли была карточная система? А вот когда залечим раны войны, тогда…

— Не продолжай! — Дмитрий оборвал Ольгу. — Залечим раны! Дешевый, затасканный штамп, придуманный журналистами, особенно теми из них, над которыми война проплыла низкой тучкой и не разразилась грозой.

— Ты что такой злой?

— До тех пор, пока живы на земле люди, вынесшие с войны раны… — не важно какие, телесные или сердечные, — до тех пор эти раны будут ныть и давать о себе знать. Их залечат только могилы. — Дмитрий кивнул а сторону толпы прохожих, плывущей вниз по улице Горького: — Вон тому седому инвалиду на протезе уже никогда не пробежаться, не ускорить шаг. А матери, что не дождались своих сыновей? Какой ветер развеет их боль? А вдовы?.. Их миллионы!.. И все они сердцем остались за чертой сорок первого и сорок пятого годов! А дети-сироты, что родились накануне войны?.. Они никогда в жизни так и не произнесут святого слова «папа»!.. — Дмитрий говорил все запальчивей: — Раны войны не заживут, пока будут живы ровесники войны. Дети и внуки, что родились и выросли после войны, будут еще долго вздыхать тайком, глядя на портреты своих славных предков. — Дмитрий помолчал, словно к чему-то прислушиваясь, потом уже тихо, устало продолжал: — Уверен в одном: мы, фронтовики, — живучий народ. Скоро мы станем, как выдержанное крепкое вино: чем больше лет прошумит над нами, тем цена нам будет дороже. Сейчас у нас кое в чем еще неразбериха. С годами все уляжется, утрясется, все сообразуется, все встанет на свои места… Не заглохнут только раны войны. Больше так никогда не говори.

Притихшая, Ольга стояла у каменной балюстрады и, потупясь, растирала на гранитной плите листок клена: она никак не предполагала, что всего какие-то два слова — «залечим раны» — поднимут в душе Дмитрия такой всплеск раздражения.

— Ты сказал, что после встречи с инспектором Гудошниковым ты стал сильнее. Что-то я не вижу этого, — укорила Дмитрия Ольга.

— Представь себе — сильнее! Вот инспектор Гудошников никогда не скажет, что раны войны скоро заживут.

— Одного я опасаюсь, Митя. Боюсь, как бы все эти неприятности и волнения не надломили тебя. Помнишь, профессор Батурлинов предупреждал, что тебе нельзя волноваться.

Шадрин горько усмехнулся.

— Профессор!.. Не волноваться… Не волнуется только гусыня, когда ее, перед тем как зарезать, откармливают. — Шадрин повернулся к Ольге: — Ты знаешь, как в деревне откармливают гусей?

— Нет, расскажи.

— Их сажают в мешок и подвешивают где-нибудь в чулане или в сарае. Из мешка торчат только хвост и голова. И кормят… Из особого подвешенного корытца или ведерка. Кормят до тех пор, пока они не заплывут жиром.

Ольга сдержанно рассмеялась. Но, видя, как лицо Дмитрия снова стало озабоченно-хмурым, подавила смех.

— Что думаешь делать дальше? — спросила она.

— Пойду в Министерство высшего образования, в отдел молодых специалистов. По положению в течение трех лет после окончания вуза этот отдел должен шефствовать надо мной как над молодым специалистом.

…В тот же день, после обеда в студенческой столовой, Шадрин и Ольга отправились в Министерство высшего образования, где Дмитрий на всякий случай заранее записался на прием к инспектору отдела кадров.

И Ольга снова ожидала его в скверике министерского двора, в центре которого, прямо перед входом в Архитектурный институт, вяло бил маленький фонтан. Шадрин поправил галстук, одернул пиджак.

— Ни пуха ни пера! — вдогонку бросила Ольга.

Дмитрий вошел в просторный вестибюль министерства. По сравнению с прокуратурой здесь была другая обстановка. Другие люди (в большинстве случаев это были научные работники) неторопливо поднимались и спускались по широким ступеням лестницы. Коридоры устланы ковровой дорожкой.

«Где-то здесь работают наши ребята, — подумал Шадрин и остановился на лестничной площадке второго этажа. — Зайти или не зайти к ним?» Но тут же твердо решил: «Попробую пока сам. Если не получится — пойду к Зонову. Он занимает солидную должность. Может, не забыл еще Стромынку, студенческое общежитие…»

В отделе распределения молодых специалистов Шадрина направили к столу у окна, за которым сидела немолодая женщина с испитым лицом и короткой прической. Это была инспектор по фамилии Ткач. Она разговаривала с кем-то по телефону и, не сводя глаз с дымящейся папиросы, то и дело стучала ею о край пластмассовой пепельницы, стряхивая пепел. На ней была синяя крепдешиновая кофточка с короткими расширенными — «фонариком» — рукавами, в которых тонкие руки казались болезненно худыми и непомерно длинными. С худобой ее рук, с их серо-землистым цветом кожи никак не вязались ярко накрашенные темно-вишневые длинные ногти.

Продолжая телефонный разговор, Ткач рассеянно смотрела на Шадрина и время от времени кивала головой. Шадрин смотрел на ее болезненное лицо с дряблыми щеками и пытался определить цвет глаз: до того он был неопределенен — не серые, не голубые, не зеленые… В голове Шадрина мелькнула озорная мысль: «Следователь Бардюков о таких глазах сказал бы: «Вчерашний холодный рассольник в дешевой студенческой столовой». И тут же, вдогонку первой, всплеснулась вторая мысль-догадка: «Соседи по квартире, если она живет в коммуналке, наверное, ее боятся, как огня». Дмитрий продолжал ждать, когда же наконец инспектор хоть жестом, хоть кивком головы (а она давно видела, что перед ней уже несколько минут стоит посетитель) пригласит его сесть на стул, стоявший рядом.

Ткач закончила разговор по телефону, достала из ящика длинную записную книжку, долго искала нужный номер телефона и снова принялась кому-то звонить.

Голос инспекторши был хрипловатый. Она надсадно кашляла, прикрывая трубку ладонью. Шадрин стоял до тех пор, пока она наконец не закончила далеко не служебный разговор, в котором кого-то несколько раз назвала «голубчиком». Потом расслабленно бросила трубку и посмотрела на Шадрина так, словно заметила его только сейчас.

— Я вас слушаю. — Еле уловимым кивком головы — так сгоняют со щеки муху, когда заняты руки, — она показала Шадрину на стул.

Дмитрий сел.

— В прошлом году я закончил юридический факультет Московского университета…

— Куда были распределены? — как в давно запрограммированном диалоге, глубоко затянувшись папиросой, спросила Ткач. От этой затяжки ее серые щеки ввалились еще глубже.

— В прокуратуру Сокольнического района, — спокойно ответил Шадрин.

— И что же?

Дмитрий начал рассказывать о том, что с работой он справлялся, имеет благодарности, но в связи с новым положением о том, что на следовательской работе стали особое значение придавать здоровью, то ему приходится подыскивать другую работу.

Инспектор слушала Шадрина, а сама делала какие-то пометки в ведомости, лежавшей перед ней. Раза два она перекинулась репликой с соседом, очевидно тоже инспектором, который тут же сообщил ей какие-то цифры.

— Странно… — Губы инспекторши искривились в желчной улыбке. — Если таким образом начнут освобождать из прокуратуры Москвы инвалидов войны, то оголят всю прокуратуру.

— Я такого же мнения, но с моим мнением в городской прокуратуре не согласились, — ответил Шадрин.

— С собой трудовая книжка? — не отрывая глаз от ведомости, спросила Ткач.

Дмитрий положил на стол трудовую книжку, диплом и характеристику. Ткач бегло просмотрела документы и, глядя на запись в трудовой книжке, закашляла в кулак. После очередной затяжки папиросой отодвинула от себя документы и подняла на Шадрина воспаленные, слезящиеся глаза:

— «По собственному желанию…» Странно. Ваше объяснение не совпадает с записью в трудовой книжке.

— Уж так получилось. В Кодексе законов о труде пока нет статьи о несовместимости оперативной работы со здоровьем. Пришлось писать заявление об уходе по собственному желанию.

— Ничем помочь не могу. По окончании факультета вы были распределены на хорошее место. А то, что вы ушли по собственному желанию, нас меньше всего касается.

— Но есть же положение, в котором говорится, что в течение трех лет молодой специалист находится в распоряжении вашего отдела и что…

Инспектор не дала договорить Шадрину:

— Голубчик, повторяю еще раз: нужно работать, а не летать с места на место. Вы уволились по собственному желанию. Так записано в трудовой книжке. Отдел молодых специалистов свое дело сделал: вас распределили великолепно! Вам дали работу. А то, что вы не сработались с начальством, — это не наше дело.

— Как же мне теперь быть?

— Устраивайтесь сами. Диплом у вас на руках. К тому же с отличием.

— Может быть, у вас есть заявки на периферию? Лучше всего в прокуратуру.

— Пока ничего нет.

— Может, мне зайти через недельку или через две?

— Ничего не обещаю… И скажу вам прямо, молодой человек: если даже будут заявки — вряд ли мы сможем направить вас на работу.

— Почему?

— А потому… — в голосе инспектора звучало явное раздражение.

Чтобы отвязаться от посетителя, Ткач набрала номер телефона и принялась вслух диктовать какую-то сводку.

Дмитрий встал, взял со стола документы. Долго шел он по тихим, устланным ковровой, дорожкой коридорам, пока не очутился у двери кабинета, в котором работал его товарищ студенческих лет Георгий Зонов. То, что он был ученым секретарем коллегии министерства, Шадрин узнал еще в вестибюле, где в особом списке, в рамочке под стеклом, стояли фамилии руководящих работников министерства.

Уже год Шадрин не видел Зонова, а за год столько воды утекло. Да и Зонов-то, может быть, уже не тот простодушный парень с Урала, который в юности писал стихи о космосе, о галактике и виртуозно играл на мандолине. Чтобы собраться с мыслями, Дмитрий присел в кресло, стоявшее рядом с дверью кабинета Зонова. Вспомнилось, как однажды они до самого рассвета бродили по гулким коридорам общежития и все спорили о Гегеле. Зонов, в отличие от Шадрина, читал Гегеля в оригинале, посвятил изучению философии гениального немецкого мыслителя не один год. Его раздражало, когда некоторые верхогляды судили о философии Гегеля не по трудам его, а по тощим обобщенным комментариям, которыми пользовались студенты.

Приглаживая свои черные густые волосы, то и дело спадавшие на лоб, Зонов обеими руками (это была его привычка) поправлял сползающие на нос кругленькие очки в белой металлической оправе и, распаляясь все сильнее и сильнее, доказывал, что многие наши дипломированные ученые мужи от философии по-настоящему-то подлинного Гегеля и «не нюхали».

«Такой ли он сейчас? Все тот же ищущий, мятущийся, неугомонный?..» — думал Шадрин. Затушив папиросу, он бросил окурок в урну, стоявшую недалеко от кресла, и неуверенно взялся за ручку высокой, выкрашенной под дуб двери. Чтобы пройти к Зонову, нужно было миновать еще одни двери.

— Вы к кому? — спросила секретарша.

— К Зонову.

Секретарша сказала, что Зонов в отпуске и что на работу он выйдет не раньше, чем через две недели.

— Ему можно оставить записку?

— Пожалуйста.

Уходя, Шадрин написал Зонову записку.

«Георгий! Заходил к тебе. Ты, князь Светлейший, где-то на берегу Рицы или Голубого озера жаришь шашлыки и пьешь молодое грузинское вино. Я жарюсь под знойным солнцем столицы.

Мне  о ч е н ь, о ч е н ь  нужно тебя повидать. Если я впишусь в ритм твоих дел и забот, позвони моей жене по телефону: 231-17-43. Ольга Николаевна. А еще проще — позови кассиршу Олю из отдела «Одежда». Скажи ей — когда ты можешь меня принять.

На всякий случай — мой адрес: Колодезный переулок, дом 7, кв. 13.

Жму твою могучую уральскую лапу — неприкаянный грешник Дмитрий Шадрин».

Дмитрий передал записку секретарше и вышел из приемной кабинета Зонова.

Спускаясь по лестнице в вестибюль, он из окна увидел Ольгу. Она ходила по зеленому дворику министерства и время от времени бросала тревожный взгляд на парадную дверь, откуда вот-вот должен выйти Дмитрий. Шадрин остановился у широкого окна лестничной площадки и с минуту наблюдал за Ольгой.

«Волнуешься, малыш? Ждешь…»

Когда он закрыл за собой тяжелую дверь вестибюля, Ольга уже стояла на каменных ступенях подъезда.

— Ну как? — бросилась она к нему.

Кивком головы Дмитрий позвал ее за собой и шел молча до тех пор, пока они не свернули на Кузнецкий мост.

— Неужели и здесь то же?..

Дмитрий сделал вид, что его волнует другое:

— Оля, а что, если мне придется выехать куда-нибудь на Север или на Дальний Восток? Поедешь?

Ольга пристально, с укором посмотрела в глаза Шадрина:

— Если ты еще хоть раз спросишь об этом, то я могу подумать, что ты до сих про меня не знаешь.

— Больше никогда не спрошу.

— Наоборот, как раз я хочу уехать с тобой в любую глухомань. Я сама хотела об этом поговорить с тобой.

— Спасибо.

— Ты знаешь, Митя, я… тоже, как и ты… — Ольга не договорила.

— Что?

— Чувствую себя сильнее.

Шадрин посмотрел на Ольгу и улыбнулся:

— Из тебя, малыш, мог бы получиться хороший солдат. Жаль, что ты не была в моем взводе разведки.

Большая, разноголосая Москва со своей людской пестротой, суетой и машинной неразберихой, с каменными глыбами нагретых солнцем домов плыла перед их глазами, как огромная река в весеннее половодье.

VIII

У Струмилина вспыхнула старая фронтовая болезнь — левосторонняя ишалгия. Первый раз она уложила его на жесткие нары барака концлагеря. Это было весной сорок четвертого года. Тогда он был еще молод, и болезнь прошла. Вернее, не прошла, а надолго утихла. Теперь ему уже тридцать четыре, возраст далеко не юношеский. И вот снова… И так не вовремя… В клинике ждут тяжелобольные. Его пациенты, прикованные тяжелым недугом к больничным койкам, как в последнюю надежду уверовали в струмилинский метод лечения. Некоторые из них, чтобы попасть в клинику, где работал Струмилин, ждали своей очереди месяцами и больше. А об иногородних и говорить нечего — тем приходилось еще труднее. Иногородние, чтобы пройти струмилинский курс лечения, подключали все: ходатайства облисполкомов, пускали в ход личные связи… А за одного инвалида Отечественной войны, живущего в Иркутске, вступился прославленный в войну маршал, который обратился с письмом к министру здравоохранения и сам лично звонил в клинику, где работал Струмилин. Случилось даже так, что в то время, когда директор разговаривал с маршалом, Струмилин зашел к директору еще раз напомнить о своей давнишней просьбе разгородить просторную ординаторскую — в ней было три высоких светлых окна, — чтобы поставить туда еще три койки.

Директор сказал маршалу, что доктор Струмилин, фамилию которого тот несколько раз назвал, сидит рядом. Пришлось передать трубку Струмилину — попросил маршал. Да еще какой маршал! На плечах своих держал всю боевую эпопею Сталинграда. Берлин брал… Дважды Герой Советского Союза. Не человек, а живая легенда. Струмилин даже встал, вытянувшись по стойке «смирно». Отвечал маршалу на его вопросы, а сам чувствовал, как от прилива крови набухают и горят его щеки. Густой бас полководца (выговор чисто русский, протяжный, неторопливый) звучал в телефонной трубке, как приглушенное расстоянием эхо, докатившееся с гор, где еще не закончился обвал.

После разговора с маршалом директор встал, заложил за спину руки и несколько раз прошелся от стены к стене своего кабинета, решая: что ему делать. Потом резко остановился и в упор строго посмотрел на Струмилина:

— Нельзя отказать маршалу, когда он просит за солдата.

В этот же день в Иркутск была отправлена телеграмма-приглашение больному инвалиду. Ее подписал сам директор клиники. А через две недели в новую, еще пахнущую свежей масляной краской палату, в которой раньше была ординаторская, положили инвалида войны из Иркутска. Его койка стояла у окна. Когда Струмилин входил в палату, горящие глаза больного вспыхивали надеждой. И вот сейчас он лежит и, наверное, молит бога, чтобы доктор Струмилин скорее поправился.

«Здорово сказал директор, — подумал Струмилин. — Вот так рождаются афоризмы. «Нельзя отказать маршалу, когда он просит за солдата».

Опираясь на палку, он с трудом дошел от кровати до стола, превозмогая боль, добрался по полутемному коридору до ванны. Припадая на больную ногу, застонал, когда боль прожгла бедро.

Но больше всего мучило его другое. Он видел, как Лиля ходила удрученная, с таким видом, будто что-то потеряла и не может вспомнить — что и где. К Тане стала относиться заметно холоднее. Девочка уже не бегала за ней, как это было в первый месяц. Тогда, в первые дни, Лиля каждую минуту что-нибудь делала по хозяйству: стирала, мыла, штопала, гладила детское белье… Причем делала все это с какой-то необыкновенной легкостью и душевным подъемом.

А теперь словно что-то надломилось в ней. Струмилин видел, что в Лиле постепенно угасало то самое главное, что питало ее волю, что руководило ее поступками. Все реже и реже она смотрела в глаза Струмилину, словно чувствуя перед ним непростительную вину. А неделю назад, за обедом, видя угнетенное состояние Лили, которая с рассеянным видом разливала по тарелкам борщ, Струмилин спросил:

— Ты не больна?

— Нет, я здорова… Но я не знаю, что происходит со мной. Мучает какое-то недоброе предчувствие.

— Ты устала. Жизнь в моем доме не по тебе. Я это вижу. Но знай — ты всегда свободна.

— Как тебе не стыдно об этом не только говорить, но даже думать!.. — Лиля бросила на стол половник и, уткнувшись лицом в фартук, заплакала. — Мне и так тяжело, а ты еще добиваешь своим великодушием. Я боюсь… Я чего-то боюсь… — Лиля пыталась сказать что-то еще, но слова ее утонули в сдержанных рыданьях.

Струмилин, так и не прикоснувшись к еде, встал и, опираясь на палку, с трудом разогнул спину. Потом подошел к окну и, прислонившись к стене, застыл на месте.

— Лиля, мне не нужно жертв. После того большого горя, которое обрушилось на нас с Таней и сделало ее сиротой, а меня вдовцом, я уже настолько сожжен, что теперь во мне нечему гореть. Подумай о себе. Своей жертвенностью ты ранишь меня еще сильней. А я и без того весь в рубцах и ранах.

Обед прошел в молчании. Это было неделю назад. Все последующие дни в семье накапливалась обоюдная, ничем не объяснимая обида, которая все больше и больше отчуждала друг от друга Лилю и Струмилина. И это сказывалось на Тане. Сердце ребенка без ошибки чувствовало, когда на душе у отца «пасмурно» и когда «ясно». Таня понимала, что тете Лиле не нравится в их доме, что ее папа ей уже не кажется таким хорошим, каким он был для нее вначале. Еще зимой тетя Лиля обещала Тане поехать с ней на дачу к дедушке, у которого есть овчарка по имени Вулкан, но так ни разу и не взяла ее с собой. Напрасно Таня на улице всматривалась в лица стариков-прохожих, пытаясь в одном из них узнать дедушку тети Лили. Нехорошо получилось и с новогодней елкой. Билет в Колонный зал Дома Союзов Лиля принесла в начале декабря, не раз рассказывала она Тане о мраморных колоннах, об огромных хрустальных люстрах дворца, о сказочном Деде Морозе и Снегурочке, а когда нужно было вести девочку на елку, Лиле позвонили с работы, и она, объяснив Тане, что ее вызывает директор, на ходу чмокнула девочку в щеку, сказала: «Придет папа, скажи ему, что я вернусь поздно».

Не было для Тани елки в Колонном зале, не видела она огромных хрустальных люстр и мраморных колонн. Дожидаясь отца, который задержался в этот вечер в клинике, считая, что Лиля и дочь на елке, она уснула, не раздеваясь, в обнимку с плюшевым медвежонком.

Последние два дня болезнь окончательно свалила Струмилина в постель. Утром он не мог встать. Напрягаясь и выбирая более удобное положение, он пытался опереться локтями, чтобы подняться, но жгучая, нестерпимая боль снова валила его в постель.

Лиля спала с Таней на тахте и не слышала, что Струмилин уже давно силится встать и не может.

— Лиля, Лиля… — тихо позвал Струмилин.

Лиля встала и босая подошла к Струмилину. Она с трудом оторвала от подушки его худое, но тяжелое тело.

— Почему ты не принимаешь лекарства? Ведь мучаешься вторую неделю.

— Я врач, — стиснув зубы, ответил Струмилин. — И знаю, что скоро все это пройдет без всяких порошков. Вот начну потихоньку вставать — буду ходить на физиотерапию. А сейчас, пока не кончилась острая вспышка, нужно просто спокойно лежать. — Раскачиваясь, Струмилин медленно встал с постели и, опираясь на палку, сделал нерешительный шаг к столу.

— Зачем ты себя насилуешь? Я пододвину стол к кровати. — В глазах Лили таилась жалость. — Ведь тебе больно двигаться.

— Еще больней не двигаться, — сдержанно ответил Струмилин. — Подай мне, пожалуйста, чай на письменный стол. Сегодня я буду целый день работать.

— Это же самоистязание! Ты болен, тебе нужно лежать!..

Струмилин улыбнулся, но улыбка вышла скорбная, горькая:

— Готовлю себе эпитафию.

Лиля оделась, взяла узел с приготовленным к стирке бельем и отправилась в прачечную.

Через полчаса она вернулась чуть ли не со слезами — в прачечной не оказалось номерков. Лиля попросила у соседки корыто и принялась за стирку. В кухне негде было повернуться, ванна была занята. Стирать пришлось в комнате.

Струмилин, лежа в постели, наблюдал за неумелыми движениями Лили. Если б не болезнь, он сам все это сделал бы быстрее и лучше. Белокипенные хлопья мыльной пены летели из корыта во все стороны, липли к ее щекам и, лопаясь мелкими пузырьками, бесследно таяли. Капельки пота, стекая с висков Лили, падали с влажного подбородка.

Не разгибая спины, Лиля трудилась над корытом до тех пор, пока не была выстирана последняя тряпка. С грудой горячего белья она прошла в ванную полоскать. Вернулась усталая, когда Таня уже спала. Подошла к Струмилину и, обняв его распаренной, влажной рукой, от которой пахло хозяйственным мылом, притянула к себе:

— Как гора с плеч.

— Развесила белье?

— Тетя Паша помогла. Чудесная старушка. Она из одного села с Сергеем Есениным. Неужели правда? Рассказывала мне про него такие страсти-мордасти, что подумаешь: не поэт, а отчаюга и сорванец.

— Обожди, она тебе о Есенине расскажет такое, чего ты не прочитаешь ни в каких биографических справочниках.

— И ведь не просила. Видит, что я пурхаюсь в веревках, подошла сама, отстранила и, как козленок, вскочила на скамейку.

Струмилин поднес к губам горячие, еще пахнущие мылом, влажные руки Лили.

Лиля устало и довольно улыбнулась:

— Вот только спина чуточку болит. Но это, наверное, с непривычки.

— Тебе не нужно привыкать. Приедет из деревни тетя Феня — и ты не будешь стирать. — Струмилин хотел обнять Лилю, но в это время кто-то постучал в дверь. Тетя Паша позвала Лилю к телефону. Лиля вышла. А через минуту она вернулась радостно возбужденная.

— Что случилось? — спросил Струмилин.

— Вот не ожидала!.. Придется тебя на время покинуть. Не возражаешь?

Оказывается, звонила Светлана Корнева, подруга школьных лет. Четыре года назад она вышла замуж за преподавателя института иностранных языков и, не закончив третьего курса, уехала с ним во Францию.

Собралась Лиля быстро. Она даже забыла налить горячей воды в грелку, которую попросил у нее Струмилин.

Прихорашиваясь перед зеркалом, Лиля сказала:

— Коля, ты не сердись на меня. Это моя лучшая школьная подруга, сидели на одной парте. Я ненадолго. Целых три года не виделись!..

Струмилин хотел напомнить о грелке, но раздумал. К сердцу подкатила щемящая волна обиды. «Загадаю: если вспомнит сама — значит, будет все хорошо… Если не вспомнит — значит… Ерунда!.. — подумал он в следующую минуту. — Как старая дева! Нервы, нервы шалят, Струмилин».

— Ну, я готова! — Лиля стояла перед Струмилиным и, как ребенок, ждала, чтоб ее похвалили. — Что же ты молчишь? Не нравлюсь?

— Нравишься…

Лиля, шаловливо кокетничая, поцеловала Струмилина в щеку, поправила одеяло на спящей Тане и уже в самых дверях резко обернулась. Шепотом, чтоб не разбудить девочку, проговорила:

— Я скоро вернусь.

На старой деревянной лестнице, полутемной и пыльной, стоял запах прели. Лиля всегда старалась не дышать, когда поднималась на второй этаж. Сейчас же эти прогорклые и застаревшие запахи подъезда ударили в ноздри с удушливо-дурманящим напором. Она почти сбежала по скрипучим ступеням и выскочила на улицу. Мимо мчалось такси. Лиля подняла руку. Шофер так резко осадил машину, что металлический визг тормозных колодок заставил старушку, идущую по тротуару, метнуться к забору.

— Садово-Кудринская, — небрежно бросила Лиля и, не взглянув на шофера, села рядом с ним.

С тех пор как Лиля перешла жить к Струмилину, в такси она села впервые. До этого такой вид столичного транспорта для нее был привычным и доступным. Дед не жалел для внучки денег, баловал ее. А когда Лиля ушла из дома, то все хотела приучить себя к тому образу жизни, который издавна сложился в семье Струмилиных. Первое время ей казалось, что, возвращаясь с работы в автобусе, она совершает чуть ли не подвиг. Когда со всех сторон толкали, сжимали, кто-то наступал на ноги и голос кондукторши в десятый раз настойчиво звучал над ухом одной и той же фразой: «Граждане, платите за проезд»… Лиля, словно посылая кому-то вызов, твердила про себя: «Вот и не сдамся! Вот и буду ездить, как все!.. Сам Чехов писал: если бы у него было здоровье, то он всю жизнь бы ездил в вагонах третьего класса…»

И вот теперь снова в такси.

Лиля опустила боковое стекло дверки, и в кабину хлынула тугая прохладная струя воздуха.

В Москве ставили гастрольные спектакли театры страны. На заборах, на рекламных тумбах и щитах, на книжных и табачных киосках — всюду пестрели яркие, разноцветные театральные афиши, зазывающие зрителя.

Глядя на это театрально-предпраздничное разноцветье рекламы и водоворотное завихрение людей и машин, Лиля чувствовала, как учащенно-прибойно бьется ее сердце; ей даже вдруг показалось, что там, высоко в небе, некий незримый и добрый великан, скрытый от людских глаз сизо-белыми тучками, щедро рассыпает по улицам Москвы яркие, только что сорванные полевые цветы. Все здесь было: и пестрота анютиных глазок, и жгучая белизна луговых ромашек, и небесная лазурь незабудок!..

Всю дорогу Лиля сидела неподвижно, с наслаждением ловя правой щекой напористую струйку ветра.

— Номер дома? — спросил шофер, когда миновали площадь Маяковского и машина легко и бесшумно покатилась мимо гостиницы «Пекин».

— Мы уже доехали. Вот этот дом, с гранитным цоколем. — Лиля взглядом указала на восьмиэтажный дом, у тяжелых чугунных ворот которого неторопливо, вразвалку прохаживался милиционер.

Свою школьную подругу Светлана встретила бурно. Кинулась ей на шею и целовала так, что на щеках Лили отпечатались красные пятна от губной помады.

— Лилечка!.. Ты по-прежнему раскрасавица!.. Ты настоящая парижанка!..

Светлана не давала Лиле сказать слова. Сама сняла с нее легкий плащик, крутила, вертела, снова и снова принималась целовать, тормошить, восторгаться…

— Мы только вчера приехали. А сегодня я вижу тебя. Это так здорово!.. Я никого еще не видела из московских друзей. Первой позвонила тебе! Ты это ценишь? Да садись же ты, садись!.. Что ты на меня уставилась? У нас сегодня такой беспорядок, что голову можно сломать. А впрочем, подожди!.. — Светлана, вскинув руку, щелкнула пальцами. — Давай эту встречу отметим!.. Я на одну минуту, Лилечка. — Светлана затянула пояс своего халата и уже в дверях проговорила: — На журнальном столике новинки Парижа.

Оставшись одна в просторной комнате, увешанной коврами и обставленной полированной мебелью, Лиля огляделась. Все в отдельности было богато, ново, броско. Но вместе напоминало склад дорогой разностильной мебели. На черной китайской скатерти с изображением разъяренных золотых драконов вразброс лежала стопка французских журналов мод и была рассыпана колода американских игральных карт с изображениями витринных красавиц на обороте. На немецкой пишущей машинке фирмы «Рейнметалл» дремал плюшевый тигренок, каких Лиля нередко видела за спинками заднего сиденья дипломатических машин. Тахта была покрыта длинным персидским ковром, спускающимся со стены. Перед тахтой, на полу, лежала пятнистая шкура леопарда, уставившегося своими безжизненными стеклянными глазами на черный концертный рояль.

«Зачем эта шкура в гостиной?» — подумала Лиля и перевела взгляд на стены, где висело несколько репродукций. Никак не вязалась шишкинская «Корабельная роща» с этюдами Пикассо и картинами французских модернистов. «Какая окрошка, — подумала Лиля. — Это, пожалуй, потому, что квартирой никто по-настоящему не занимался. Светлана теперь наведет порядок». Полки серванта были доверху заставлены чешским хрусталем и китайским фарфором. Мягкие светлые стулья, никак не гармонировавшие ни с темным румынским сервантом, ни с зеленоватыми китайскими гардинами, стояли в беспорядке.

Вскоре вернулась Светлана. На ней была зауженная книзу короткая юбка и трехцветный (цвет французского флага) мохнатый свитер.

В руках у Светланы большая бутылка вина с красивой этикеткой.

— Помнишь, какой я была паинькой на нашем выпускном школьном вечере? Боялась выпить рюмку кагора.

— А сейчас? — спросила Лиля. Она никак не могла побороть в себе неловкость, которую почувствовала, как только переступила порог квартиры, и сразу же уловила какой-то особый, вульгарный оттенок в развязном поведении Светланы. Во всем: в манере говорить, двигаться, подносить к сигарете спичку — проскальзывало что-то чужое, наигранное, неестественное. «Боже мой, какой ее сделали эти три года…» — подумала Лиля.

— Сейчас я многое научилась понимать. Многое повидала и… — Светлана посмотрела на Лилю и вздохнула: — Знаешь что, Лиля, давай выпьем за нашу встречу.

Она налила в бокалы вина, поднесла к глазам бутылку и посмотрела через нее на солнце.

— Два солнца! Одно на небе, другое — в этом бордо! Так любил говорить один мой французский друг.

Она чокнулась с Лилей. Пила медленно, смакуя.

— Великолепно!

Выпила и Лиля. Вино ей понравилось. Не заставила она себя уговаривать и после того, как Светлана провозгласила второй тост: «За дружбу».

Лиля почувствовала, что пьянеет. Попросила сигарету. Два месяца прошло с тех пор, как она выкурила последнюю. Голова кружилась. Лиля присела на тахту и поставила на журнальный столик пепельницу.

— Боже мой, я совсем пьяна! — сказала она, сжимая в ладонях пылающие щеки. — Меня, наверное, кто-то ругает.

Светлана подложила под спину подруги подушечку и, сбросив туфли, с ногами забралась на тахту рядом с Лилей.

— Ну, теперь рассказывай. Рассказывай все, что было у тебя за эти три года. Ведь ни одного письма, ни одной весточки… С ума можно сойти!

Лиля смотрела на дымок, вьющийся от сигареты, и не знала, с чего начинать разговор. Как рассказать подруге о том, что в жизни ее произошло так много перемен? Казалось: все, чем ей хотелось поделиться со Светланой, все то, о чем она могла сказать только подруге, вдруг улетучилось из головы. Сизый дымок от сигареты струисто стелился над журнальным столиком. Лиля устало посмотрела на Светлану:

— Что тебе рассказать? Даже не знаю…

— Замужем?

— Да.

— Молодец! — Светлана хлопнула Лилю по плечу. — Давно?

— Два месяца.

— Кто он?

— Хороший человек.

— Допустим. Меня интересует его положение.

— Он врач.

Светлана болезненно поморщилась и сделала глубокую затяжку.

— Однако ты не хватаешь звезд с неба. А впрочем… Ты не сердись, я пошутила. Сколько ему лет? Хорош он?

— Он старше меня на десять лет. Недавно у него умерла жена… Осталась четырехлетняя дочурка…

Светлана всплеснула руками:

— Кошмар!.. Какой кошмар!.. И это ты, Лилька!.. Ты, за которой бегали такие витязи и из каких семей!… Ты только вспомни — не было отбоя! И вдруг!.. — Светлана брезгливо сняла с языка попавшие в рот табачинки, встала с тахты и принялась босиком расхаживать по комнате. — Прости меня, Лилька… Может быть, я резка и не права, но у меня не укладывается в голове! Вдовец, дочка, на десять лет старше… Нич-чего не понимаю! Одно из двух: или это подвиг, или величайшая глупость!

Лиля жадно курила. Только теперь она вспомнила, что Струмилин просил грелку, а она забыла наполнить ее горячей водой.

— Светлана, не нужно. Все это мне тяжело слышать. А потом уже поздно. Все решено, и решено на всю жизнь.

Светлана рассмеялась.

Губы Лили свело, точно судорогой. Она с расстановкой, резко проговорила:

— Да, я люблю его! И никто другой мне не нужен. Тебе этого не понять. Ведь ты… Я знаю все, Светлана. Я знаю, как ты ушла от Олега, хоть и любила его. Знаю, почему ушла. А я… Я этого не сделала бы, потому что…

Снова нехороший, нервный смех Светланы оборвал Лилю на полуслове:

— Ты это сделаешь! И сделаешь очень скоро. Я знаю тебя, Лилька. Я знаю и другое.

— Что ты знаешь?

— Я знаю, как ты воспитана, на каких дрожжах замешена. Сейчас ты этот крест несешь во имя любви, а потом поймешь, что никому это не нужно, никто этот подвиг не оценит. Просто запаршивишь между корытом и кухней — и все! — Лицо Светланы вдруг стало злым, заострившимся: — Ты упрекнула меня за то, что я ушла от Олега, которого я любила, ушла к человеку, которого не любила и не люблю. Да, я не скрываю, что большой любви к мужу у меня вначале не было. Было просто уважение. А этого для здоровой семьи достаточно. Зато я познала, что такое красота жизни, что такое свобода! А Олег?.. Что такое Олег? Бедный мальчик, первый ученик в классе. Писал трогательные стихи, а потом был способным студентом… Все это красиво в романах, а в жизни на эту романтику нейлоновую шубу не купишь. — Светлана села в кресло и, положив руки на подлокотники, печально и соболезнующе смотрела на подругу: — Ты знаешь, Лилька, иногда мне становится страшно. Я не узнаю себя. Я стала такой циничной! Но не думай, что это влияние Запада. Я убеждена в одном: если породистую избалованную собаку, которая жила вместе с хозяином в квартире и спала на мягкой подстилке в теплой гостиной… Если эту собаку среди зимы выгнать на двор или привязать на цепь и по утрам бросать ей жалкие остатки со стола — она взбесится или сдохнет. — Разминая сигарету в тонких выхоленных пальцах, Светлана задумчиво продолжала: — Ты думаешь, что сравнение родилось в одну секунду? Нет, милая, оно пришло не сразу, а после долгих бессонных ночей, когда я тоже хотела уйти от мужа к одному красавцу-сержанту. Видишь, я и разболталась.

Светлана наполнила бокалы, один поднесла Лиле:

— Все равно нехорошо. Выпьем.

Лиля смотрела на прозрачное вино в бокале, потом, словно боясь, что, если она будет громко говорить, оно может расплескаться, чуть слышно сказала:

— Избалованная собака!.. Прогнали из дома… Ты не права, Светлана, меня никто не прогонял! От деда я ушла сама. Я люблю мужа.

Светлана отпила вино и поставила бокал.

— Тем легче для собаки, если она добровольно решила испытать, что такое жизнь дворняжки. Но запомни, как только эта собака хватит горячего до слез, так сразу же прибежит к старому хозяину. Эх, Лиля, Лиля… Я все-таки чуть-чуть старше тебя. И это дает мне право кое-что тебе подсказать. — Светлана положила свою тонкую руку на плечо Лили: — Ну ладно, не вешай носа! До всего этого ты еще дойдешь сама. А сейчас пойдем, я покажу тебе кое-какие тряпицы, которые я привезла.

— Я не могу больше задерживаться, мне уже пора. — Лиля опять вспомнила, что не налила горячей воды в грелку. Она видела теперь лицо Струмилина, слышала его сдавленные стоны. — Николай Сергеевич болен, его нельзя оставлять одного.

Глаза Светланы удивленно округлились.

— Как?! Ты устояла перед соблазном посмотреть, что я привезла?..

— Как-нибудь потом, Света. Я приеду к тебе специально и посмотрю все твои наряды. Извини, пожалуйста…

— Тогда подожди минутку. В качестве презента я привезла тебе одну прелестную вещицу. — Светлана вышла из гостиной.

«Она пьет… Как дрожат у нее пальцы. Скорей домой! Грелка… Что он теперь подумает!..» — сокрушалась Лиля.

Она прошла в коридор. Пожилой мужчина в спецовке, обливаясь потом, натирал паркет. Лиля надела шляпу и вернулась в гостиную, чтобы проститься со Светланой, которая в эту минуту вышла из соседней комнаты.

— Ну как, нравится? — в руках Светланы невесомо взвился ажурный длинный шарф. — Точно такой шарф носила Айседора Дункан. — Светлана накинула на плечи Лили шарф и вылила в свой бокал остатки вина. — Удивительное вино! Из глупца делает гения!.. — Светлана поднесла к губам бокал, но тут же резко отстранила его, словно вспомнив что-то очень важное: — Да, я совсем забыла. Завтра вечером у нас будет Растиславский. Очаровательный мужчина. Знойный, как Африка, и недоступный, как Антарктида. Уверяю тебя — ты влюбишься. И ко всему прочему — внешторговец. Богат, как Крез.

— Нет, нет, спасибо, мне сейчас не до Крезов.

Улыбка пробежала по лицу Светланы:

— У него головокружительная карьера! За какие-то пять лет после окончания Института внешней торговли он стал босом в нашем торгпредстве. Изящен, как гранд. Хочешь, познакомлю? Сейчас он в отпуске. А то, смотри, пожалеешь. Через две недели он улетает в Сочи, а через два месяца — снова за границу.

— Спасибо, ничего не нужно. До свидания, Светочка, я позвоню…

С пятого этажа Лиля спускалась медленно. «И ведь нашла с кем сравнить!.. С дворняжкой… Зачем я поехала к ней? Тысячу раз зарекалась встречаться с ней, и вот — на тебе… Бросила больного мужа, чтобы наслушаться всякой пошлости и цинизма. «Знойный, как Африка, и недоступный, как Антарктида…» — кляня себя в душе, Лиля вышла на улицу. Был уже вечер. Рабочий день закончился, наступал час пик. Она остановила такси, но тут же вспомнила, что в кармане осталась мелочь. Смущенная, извинилась перед шофером и направилась к троллейбусной остановке. Длинная очередь завивалась змейкой. Ждать пришлось долго. Пропустила три до отказа набитых троллейбуса и только в четвертый с трудом вошла. Сразу же очутилась стиснутой между чьими-то спинами. Кто-то больно упирался локтем в бок, от кого-то тошнотворно несло водочным перегаром и чесноком…

Домой Лиля добралась совсем обессиленная.

Первое, что бросилось в глаза, когда она вошла в комнату, была плоская холодная грелка, лежавшая на подоконнике. Таня сидела на кровати рядом с отцом и рассматривала картинки в детской книжке. Увидев Лилю, она спрыгнула на пол и кинулась ей навстречу.

Гостинцев Лиля не принесла. Забыла.

— Денег нет, Танечка, — Лиля с детской наивностью развела руками. — Пошла и забыла захватить деньги.

Лицо Тани стало грустным. Губы ее обиженно оттопырились.

Весь вечер Лиля двигалась и говорила, точно в полусне. Чувствуя за собой вину, она боялась встретиться взглядом со Струмилиным. Молча налила горячей воды в грелку и поднесла к кровати:

— Прости, Коля. Я совсем забыла тогда…

Струмилин взял грелку и поблагодарил Лилю. Она хотела помочь ему изменить положение, но он отстранил ее.

— Я сам.

После просторной и богатой квартиры Светланы неуютная бедная комната Струмилина Лиле показалась еще более жалкой. В старом, рассохшемся буфете, который к Струмилину по наследству перешел от бабушки, стояли ряды дешевой черепичной посуды. Между разнокалиберных стеклянных рюмок и бокалов вразброс лежали вилки и ножи из нержавеющей стали. Тут же, рядом с чашками, стояли пузырьки с какими-то микстурами, коробочки с таблетками и порошками… Из старенького дивана, на котором спала Лиля, выпирали круглые пружины.

— Как подруга? — спросил Струмилин.

— Спасибо. Встретила хорошо. Только что из Парижа. Привезла мне хороший подарок. Посидели, поболтали. Что тебе сделать на ужин?

— Буду есть все, что подашь.

Струмилин болезненно улыбнулся. Лиля знала, что так он улыбается лишь тогда, когда на душе у него бывает особенно тоскливо.

IX

С волнением набирал Шадрин номер телефона своего студенческого друга Зонова, который вчера позвонил Ольге и просил ее, чтоб Дмитрий срочно связался с ним.

Трубку, сняла секретарша. Она попросила минутку подождать — начальник ее разговаривал по другому телефону. Долгой показалась Дмитрию эта; минута. Но вот наконец в трубке зазвучал знакомый голос. То, чего Шадрин больше всего боялся, не случилось. Зонов не зазнался, не заважничал, как некоторые другие, с кем Шадрин когда-то сидел рядом на лекциях и на семинарах. Тот же раскатистый и неудержимый, звонкий смех и искренние восклицания: «Сколько лет — сколько зим!..», «Где ты сейчас, старина?!.», «Давай бери такси и — аллюр три креста!..»

Как и в студенческие годы, Зонов безобидной уральской скороговоркой шутливо выругался в трубку и сказал, что у него к Шадрину есть разговор далеко не телефонный.

Через час Шадрин уже был в просторном вестибюле Министерства высшего образования. Не успел он подойти к вахтеру, как увидел Зонова, сбегавшего по широкой лестнице навстречу. И хотя Зонову в солидном положении руководящего работника неприлично было на глазах у почтенных, серьезных коллег и подчиненных по-ребячьи выражать свой искренний восторг, он все таки не выдержал и, загородив дорогу идущей сзади него солидной женщине, широко раскинул руки.

— Наконец-то!.. А я уж думал, что ты забронзовел!.. — Крепко сжимая в своих руках плечи Шадрина, Зонов улыбался все той же открытой, юношеской улыбкой, какой она была шесть лет назад, в первый год студенческой жизни. — Идем!.. — Он потянул Дмитрия за руку, стараясь поскорее скрыться с глаз снующих взад и вперед инспекторов и посетителей.

Раскрывая дверь своего кабинета и пропуская перед собой Дмитрия, Зонов многозначительно бросил секретарше:

— У меня минут на двадцать будет небольшое совещание. Побереги нас от звонков.

Секретарша понимающе улыбнулась своему молодому начальнику, который, как показалось Шадрину, был всего года на два, на три старше секретарши, и, пристально смерив Дмитрия почтительным взглядом, села на свое место.

Только теперь Шадрин понял, что изменилось в Зонове. Он заметно раздобрел, порозовел в лице и приобрел тот солидный и степенный вид ответственного работника, по которому можно было судить, что служба у него идет успешно.

В бытность студентом Зонов не износил ни одного хорошего костюма. Как и Шадрин, он с горем пополам пробивался на стипендию да на случайных копеечных приработках в массовках на «Мосфильме», разгружал осенью вагоны с картошкой и арбузами, последние два года подрабатывал в Госстрахе..

Вспомнив один курьезный случай с Зоновым, Шадрин рассмеялся.

— Что смеешься? — спросил Зонов, приглаживая ладонью густые темные волосы.

— Вспомнил, как ты однажды набрел на квартиру народного артиста Барханова. Здорово ты напугал суеверного старика, когда предложил ему на случай неожиданной смерти застраховать жизнь.

Теперь смеялся Зонов. В его памяти живо всплыл первый день работы в Госстрахе и поглупевшее, испуганное лицо человека, который никак не мог понять, почему он может случайно умереть. Зонов же, узнав в пожилом мужчине известного артиста Барханова, тоже растерялся и, словно оправдываясь, неуверенно бормотал: «Ну, знаете… Всякое может случиться… Под трамвай можете попасть, когда на работу едете… А шпана?.. Вы знаете, сколько ее развелось? Всякие бывают случаи. А то и… чего доброго — разрывчик сердца… В наш-то век стрессов… Умирают часто! Особенно артисты и писатели. Вот, к примеру, недавно скоропостижно скончался комик Перепелкин!»

Такой напор агента Госстраха еще больше насторожил и испугал артиста. Он молча открыл дверь и, взглядом показав Зонову на выход, учтиво извинился и объяснил, что человек он хоть и не очень старый, но суеверный и скоропостижно умирать пока не собирается, а если застрахует жизнь, то, зная свой мнительный характер, все время будет ходить и думать о смерти.

Как только за Зоновым захлопнулась дверь, он понял, что наговорил глупостей, что агитировать нужно было бы тоньше, не пугать кладбищем. Вниз по ступенькам он почти сбежал, преодолевая каждый лестничный пролет за три-четыре прыжка. А вечером, в общежитии, рассказал товарищам о своей неудачной встрече со знаменитым артистом.

— Я и сейчас как увижу его по телевизору или услышу голос по радио, так вспоминаю эту историю, — сказал Шадрин.

— Это еще что! Были случаи похлеще. Однажды некая важная особа чуть ли не напустила на меня овчарку. Насилу ноги унес, — сквозь смех проговорил Зонов. — Оказывается, накануне, примерно за неделю до моего прихода, ее квартиру обокрали. С тех пор старухе в каждом незнакомом посетителе стал мерещиться вор. Это был мой последний день работы агентом Госстраха. Отремонтировал порванные псом штаны и дал себе зарок: ни с Госстрахом, ни со знаменитостями больше не иметь дела.

Перед Зоновым затрещал телефон. Он снял трубку, и лицо его мгновенно преобразилось: из открыто-простодушного оно сделалось сосредоточенным, непроницаемым. Он отвечал однословно: «Да… Да… Хорошо…»

Положив трубку, протер платком очки:

— Министр. Завтра коллегия. Сегодня придется посидеть до полуночи. — Зонов посмотрел на часы: — Не обижайся, давай говорить, как американцы. Время — деньги. Чем могу быть полезен?

Шадрин вкратце рассказал о своих делах и протянул Зонову сверток с документами.

Пробежав глазами заполненные анкетные графы, Зонов дольше, чем на других, остановил внимание на графе, где было сказано, что жена Шадрина привлекалась к суду.

— Да, этот пункт анкеты — как капля дегтя в бочке меда. А кадровика-перестраховщика он может насторожить.

— Не обласкали и характеристикой. — Дмитрий положил перед Зоновым характеристику. Зонов внимательно прочитал ее, встал, прошелся по кабинету.

— Есенин в одном из своих стихов такую ситуацию выразил одной строкой, но очень образно: «Скатилась со счастья вожжа…»

Шадрин вздохнул и горько улыбнулся:

— Ты еще ныряешь в поэзию. Мне сейчас не до нее. Мне нужна работа. Работа по душе.

— А лучше всего — по специальности, — поправил Дмитрия Зонов. — Ты что, думаешь, мне легко было оторваться от философии и права и впрячься в оглобли этой громоздкой канцелярской телеги? Я тоже многое в жизни делал с душой. С душой воевал, с душой писал стихи, с душой занимался наукой, всей душой любил бездушную девушку… А вот теперь у меня — работа… Ответственная работа! И только потому, что она ответственная, что она государственная, что мне часто… очень часто приходится решать судьбы людей, я постараюсь, стараюсь… даже очень стараюсь делать все с душой. Что ты скажешь на это? — Зонов пододвинул Дмитрию пачку «Беломора»: — У меня курят.

— Я бросил, — хмуро сказал Шадрин, раздумывая над смыслом слов, сказанных старым другом, который всегда отличался от своих сверстников и товарищей по университету умом ясным, точным и глубоким.

— А я не могу. Слаб. Не хватает пороху.

Вошла секретарша и положила на стол какую-то бумагу. Зонов подписал ее не читая и, дождавшись, когда за секретаршей закроется дверь, подошел к Дмитрию, в упор разглядывая его.

— Рассказывай, как дошел до такой веселой жизни? За что на тебя взъелся Богданов? Только давай условимся, и чтобы без обиды: если меня вызовет руководство — сразу же разговор перенесем на вечер. Иногда вечер бывает мудренее утра. Где-нибудь там, — Зонов махнул рукой на окно, — на нейтральной полосе. За низеньким столиком в «Узбекистане».

Дмитрий начал рассказывать о своих неладах с Богдановым.

Зонов внимательно слушал и время от времени обеими руками поправлял очки. Потом он энергично, словно припомнив что-то важное и неотложное, вскинул голову и набрал номер телефона:

— Петр Никифорович? Зайди на минутку.

Зонов положил трубку и, точно прицеливаясь, посмотрел на Шадрина:

— Насчет прокуратуры, Дима, ты сам видишь, дело — табак. Инвалидность никуда не сбросишь. Судимость жены — тоже не орден. С такой жиденькой характеристикой твою кандидатуру в народный суд сейчас тоже не выдвинут. Остается: нотариат, паспортный стол в милиции, юридическая консультация или… — Зонов неожиданно замолк.

— Или что? — спросил Шадрин.

— Или переквалифицироваться.

— В управдомы? — невесело пошутил Шадрин.

Зонов снова зашагал по кабинету. Высокий, плечистый, каждым своим жестом, поворотом головы, стремительным движением темных густых бровей, глубокой и энергичной затяжкой папиросы он воплощал в себе крайнюю сосредоточенность в мыслях и огромную занятость делом, которое отлагать нельзя. Шадрин смотрел на своего друга и в душе восхищался им. «А ведь из Копейска ты приехал в кирзовых солдатских сапогах и шинели, которую ты сбросил только на четвертом курсе, когда мы вместе с тобой купили обноски на Тишинском рынке, А сейчас!.. Вот откуда выходят государственные мужи!..» — думал Дмитрий, не спуская глаз с Зонова.

— Почему в управдомы? Юрист с университетским образованием повезет любой воз. Лишь бы были лошадиные силы. Ведь мы вот не юристами работаем, а дел хватает. Помнишь лекции Андрея Ивановича Денисова о том, что такое звенья государственного аппарата? — Зонов хотел продолжить мысль, но, услышав, как кто-то вошел в кабинет, повернулся.

В дверях стоял Пьер. Тот самый здоровенный Пьер, который был первым заводилой и душой студенческих вечеринок на Стромынке. Он еще больше располнел и раздался в плечах. Настоящее имя Пьера было Петр Никифорович Савченко, но кто-то на занятиях по французскому языку окрестил его однажды Пьером, с тех пор это имя намертво приклеилось к нему. Первое время Пьера это злило, а потом он махнул рукой и решил следовать пословице: хоть горшком назови, только в печку не ставь.

Была у Пьера своя страсть: он любил красивые иностранные слова и крылатые выражения. Причем несколько самых обиходных житейских фраз мог произнести и по-французски, и по-английски, и по-немецки, и даже по-турецки… На незнакомых девушек в парке «Сокольники», куда студенты иногда ходили целым скопищем, он производил ошеломляющее впечатление. Познакомиться с девушкой для него было проще, чем выпить стакан газированной воды. А познакомившись, он тут же забрасывал ее каскадом непонятных иностранных слов. Говорил сразу на четырех-пяти языках, часто пускал в ход латынь, по которой он выше тройки не поднимался, представлялся то секретарем французского посольства, то сотрудником английского торгпредства, то иностранным туристом, который объехал весь мир и только в Советской России увидел прекрасных людей и прелестнейших девушек… Молол такое, что друзья, идущие шагах в пяти сзади, покатывались со смеху.

И вот Пьер, тот самый Пьер, который почти каждый месяц бегал в ломбард закладывать свои трофейные часы, теперь стоял на пороге кабинета Зонова и, широко улыбаясь, смотрел на Шадрина.

— О-о-о!.. — вырвалось из его широкой груди. — Каким ветром?! Говорят, что ты заткнул за пояс знаменитого Шерлока Холмса? Ну, как жизнь, как работа — рассказывай.

Шадрин не хотел второй раз рассказывать о своих неудачах, о конфликте с Богдановым. Он посмотрел на Зонова, и тот понял его.

— Дело тут, Пьер, не совсем веселое. Вот прочитай эти два документа, и тогда будем говорить. Только пока о деле.

Все, кто близко знал Пьера, любили его за бесшабашную натуру и неунывающий нрав. Но была у него еще одна непобедимая слабость — он хотел написать такой роман о своей жизни, который, как он выражался, «заставил бы прослезиться благословенную матушку-Русь». Иногда в кругу близких друзей, за рюмкой вина, в пылу откровенности он признавался, что несколько глав этого шедевра им уже написаны, но до середины книги доберется еще не скоро. «Все гениальное создается десятилетиями», — успокаивал он себя и заверял друзей. Когда его спрашивали, где он хранит свой труд, Пьер горько вздыхал и отвечал, что рукопись его эпопеи лежит в кованом сундуке у тетки, которая живет в Конобееве. Когда же кто-нибудь шутил: «А если дом сгорит?» — Пьер невозмутимо парировал: «Я не такой дурак, чтобы шедевр хранить в одном экземпляре. Оригинал рукописи в надежном месте… Ничего!.. Вы еще узнаете, что такое Пьер с Полтавщины».

Хмелея, Пьер забывал о своем рукописном шедевре и принимался бранить роль инспектора отдела кадров. «Ну кто, кто я такой?! Жалкий чиновник, клерк, мальчик на побегушках, писарчук!.. А ведь я брал Берлин!.. Моя роспись стоит на колонне рейхстага!.. Знаете, друзья, вчера я переделал стихи Лермонтова. Представьте, что обращаюсь я не к Мадонне Рафаэля, а к своему министерству. — Поднимая отяжелевшую голову, Пьер выразительно-тоскливо читал:

…Быть может, те мгновенья,
Что я провел в стенах твоих,
Я отнимал у вдохновенья,
А чем ты заменило их?..

Зонов и Шадрин хорошо знали Пьера, знали его слабости, его добрую душу. Прочитав документы Шадрина, Пьер потер ладонью подбородок.

— Стереотип двадцатого века! — многозначительно заключил Пьер и отодвинул от себя документы Дмитрия. — Не сработался с начальством.

— А как это звучит по-латыни? — съязвил Зонов, зная давнишнюю слабость Пьера при случае козырнуть афоризмом древних. Зонов рассчитывал, что на этот раз в запасе у Пьера не найдется подходящей крылатой фразы. Но она нашлась.

Пьер встал, потер лоб и, подняв высоко голову, с расстановкой, подчеркнуто театрально произнес:

— Уби конкордиа — иби виктория! — Видя, что Шадрин и Зонов что-то силятся вспомнить, он тут же перевел афоризм: — Где согласие — там победа! Вот так-то, Дима, с начальством нужно всегда соглашаться, если хочешь ехать по жизни на белом коне.

Брови Зонова сошлись, образовав глубокую складку:

— В чем-то ты, Пьер, прав.

За время работы в министерстве Зонов не раз замечал, что, при всей своей видимой анархичности в кругу друзей, Пьер неожиданно менялся в лице, если его вызывало на доклад начальство. Наигранный нигилизм его сразу же исчезал, и на выхоленном румяном лице Пьера застывало выражение готовности броситься по приказу начальства хоть в огонь, хоть в воду. Всей своей неуклюжей и крупной фигурой, слегка склоненной над столом начальника, он в эти минуты как бы выговаривал: «Я вас понял!.. Все будет сделано!..»

— Как ты сам на это смотришь, Георгий? — озабоченно спросил Пьер у Зонова. — Поможем?

— Ты стоишь у кадров, тебе и карты в руки, — ответил Зонов, изучающе глядя на Пьера. — Пристрой где-нибудь при кафедре в институте.

— Ты за кого меня считаешь, Георгий? Да я… Да если ты хочешь знать!..

— Пьер, у нас мало времени для клятв и заверений. Короче! Не побоишься своей начальнице рекомендовать нашего друга для работы при кафедре в одном из вузов твоего сектора? — Зонов энергично ввинтил горящую папиросу в дно пепельницы.

— Ты о чем спрашиваешь?! Хоть сейчас! Если будет нужно, могу обратиться к начальнику главка! — горячился Пьер.

Дмитрий чувствовал себя неловко. Лучше бы весь этот разговор состоялся без него.

Зонов позвонил Марине Андреевне и пригласил ее к себе. Через минуту в кабинет вошла молодая красивая женщина. Высокая, статная, с прической, над которой поработал мастер. По ее слегка припухлым верхним векам и веером разбегающимся от уголков глаз мелким, еле заметным морщинкам Шадрин понял, что Марина Андреевна близорука, но, как и многие модницы-женщины, не носит очков. Щурясь, она посмотрела на Шадрина, но тут же, отчего-то смутившись, опустила глаза. Это была начальник отдела кадров главка технических вузов, в котором Пьер работал инспектором.

Возраст таких женщин, как Марина Андреевна, сразу определить трудно. Скажи она, что ей двадцать шесть или двадцать восемь, — поверишь. И другое могут сказать о такой: «Глядите, ей уже под сорок, а она еще совсем как девушка». И на это трудно возразить. Но здесь же, любуясь ее свободными, непринужденными манерами, невольно подумаешь: «Перед истинной красотой отступают морщины… Красота всегда юная…»

Марина Андреевна курила. Курила изящно, не торопясь и не считая, что это осудительно для женщины. В каждом ее жесте, в малейшем повороте головы, в дрогнувших уголках губ — она слегка улыбнулась, заметив замешательство Пьера, который кумачово зарделся, не зная, куда деть свои большие непослушные руки, — во всем чувствовалось, что она знает цену себе и своему непогрешимому авторитету.

— Марина Андреевна! — несколько смущенно проговорил Зонов, и эта смущенность, как показалось Дмитрию, никак не вязалась с волевым и решительным лицом Зонова. — Потревожили вас. Хотели зайти к вам, но побоялись смущать ваших инспекторов: нас целая команда.

— Я вас слушаю, Георгий Викторович. — Марина Андреевна выпустила белесое кольцо дыма, и губы ее вздрогнули в еле приметной улыбке.

Пьер никак не мог вытащить из коробки спичку, пальцы рук его дрожали.

Зонов кратко передал суть просьбы. Кончил словами, которые были неожиданностью для Пьера:

— Мы только что говорили с Петром Никифоровичем и решили просить вас помочь Шадрину с работой. Мы оба знаем его со студенческой скамьи, пять лет жили в одном общежитии, учились в одной группе. Что касается этого… — Зонов ткнул пальцем в характеристику, лежавшую перед Мариной Андреевной. — Может случиться с каждым. Просто не сработались.

С приходом Марины Андреевны Дмитрий почувствовал еще бо́льшую неловкость.

Документы Шадрина она читала внимательно, то и дело бросая взгляд на Пьера, который, нахохлившись, сидел на диване и не сводил с нее глаз. Зонов крепился, чтоб не расхохотаться над Пьером, который, тоже насупившись, воровато-влюбленно посматривал на Марину Андреевну, пока та знакомилась с документами Шадрина. А когда она прочитала характеристику, то подняла глаза на Шадрина и долго смотрела на него, точно решая: можно или нельзя верить этому человеку.

— Позвоните мне через три дня. Постараемся что-нибудь подыскать для вас. А документы оставьте. — Из коробки, стоявшей на столе Зонова, Марина Андреевна достала листок лощеной бумаги, написала номер своего телефона и подала его Шадрину.

По двум-трем неуверенным движениям Зонова он понял, что у него срочные и неотложные дела.

Шадрин простился со всеми сразу и вышел из кабинета.

Некоторое время все трое — Зонов, Пьер и Марина Андреевна — молчали. Пьер вопросительно поглядывал то на Зонова, то на свою начальницу. Марина Андреевна, потупив взгляд, задумчиво смотрела в одну точку на стене и время от времени подносила ко рту дымящуюся сигарету.

— Петр Никифорович, вы хорошо знаете Шадрина? — спросила она, стряхивая с сигареты пепел.

Пьер взвился с дивана и грузно зашагал по кабинету.

— Ручаюсь!.. Фронтовик, кавалер пяти боевых орденов!.. Инвалид Отечественной войны… Пять лет работал с ним в одном семинаре, избирали мы его членом партийного бюро курса, вместе выпускали факультетскую газету… А потом, вы знаете, Марина Андреевна, что значит прожить много лет в одной комнате общежития? А что касается судимости его жены, так это нужно рассматривать как благородство Шадрина. Будучи следователем прокуратуры, он не побоялся и женился на женщине, по наговору привлекавшейся к судебной ответственности за растрату. — Пьер волновался, не стоял на месте. — Шадрину можно доверить любое дело!..

Марина Андреевна что-то для памяти записала на четвертушке бумаги.

Зонов встал. Поджав губы и прищурившись, он некоторое время смотрел в окно, потом перевел взгляд на Марину Андреевну:

— На ваш вопрос я отвечу языком фронтового разведчика. — Дождавшись, когда взгляд его встретился со взглядом Марины Андреевны, Зонов продолжил: — Если бы мне снова пришлось со знаменем полка выходить из окружения и ползти трое суток по Пинским болотам, то я пополз бы с Шадриным. Надежный и честный друг. Мужественный человек. Этого достаточно?

— Вполне, — твердо ответила Марина Андреевна.

Собираясь уходить, Марина Андреевна пошутила:

— А со мной вы, Георгий Викторович, стали бы выходить из окружения?.. И ползти со знаменем полка по Пинским болотам?.. — И, не дожидаясь, пока Зонов ответит, повернула свою красивую, гладко причесанную голову к Пьеру: — А вы, Петр Никифорович? — Сквозь лукавый прищур Марина Андреевна смотрела на Пьера и улыбалась.

Пьер заерзал на клеенчатом диване.

— С вами?.. С вами, Марина Андреевна, я поползу не только из окружения, но аж… — Пьер не находил слов заверения.

— Поползли бы до вашей родной Полтавщины? — Высокая грудь Марины Андреевны упруго вздрогнула от смеха. — Вы только вообразите себе, Георгий Викторович, картину: я и Петр Никифорович по-пластунски ползем по направлению к Полтаве.

Зонов негромко расхохотался. Только Пьер не знал, что ему делать: тоже смеяться или обидеться. Но видя, что Зонов и его начальница смеются незлобиво и от души, тоже затрясся в натужном приступе смеха.

Марина Андреевна взяла со стола документы Шадрина и уже в дверях строго, официальным тоном сказала:

— Я сделаю все, что в моих силах. Сделаю это не только для вас, но прежде всего для самого Шадрина. У него хорошее, честное лицо. — Легким жестом она поправила волосы и вышла.

Пьер подошел вплотную к Зонову и, наклонившись к нему, почти шепотом произнес:

— А ты сомневался!.. Костьми лягу, а устрою Димку куда-нибудь на кафедру общественных наук! На первый случай поставим заведовать кабинетом. А там подыщем что-нибудь посолидней. — С видом, будто он один склонил Марину Андреевну помочь Шадрину, Пьер деловито и важно крякнул и, кивнув на прощание головой, вышел из кабинета.

Зонов немного рисовал. Достав из нижнего ящика стола блокнот, он сделал на чистом листе заметку карандашом:

«У Марины Андреевны скоро день рождения. Как приложение к цветам преподнести ей дружеский шарж: она (в модном платье!) и Пьер (в полосатом костюме!) ползут по булыжной мостовой. Рядом, у тротуара, стрелка-указатель: «До Полтавщины тысяча пятьсот двадцать километров». В глазах М. А. страх. В глазах Пьера — готовность ползти в этом дружеском альянсе хоть на край света».

X

Утром, на второй день после посещения Министерства высшего образования, Шадрин получил телеграмму от Зонова. Тот просил срочно позвонить ему.

Дмитрий выскочил на улицу и через несколько минут стоял в телефонной будке. Голос Зонова был суховат и сдержан. Из краткого разговора Шадрин понял, что он должен с документами немедленно ехать в нотариальную контору на Первой Брестской улице. Слова «нотариальная контора» обожгли Шадрина. Все что угодно, только не эта контора. Он хотел что-то сказать Зонову, но тот, поняв растерянность Дмитрия, бросал в трубку:

— Фамилия заведующего — Спивак, Кузьма Софронович. Ему о тебе уже звонили из городского управления Министерства юстиции; там все согласовано. Спивак через полгода уходит на пенсию. Перед тобой перспектива заменить его. Так что не упрямься и не делай глупостей. Прежде чем заслужить маршальскую звезду — побудь маленьким капралом. Мы с Пьером советовались. Он со мной согласен. — Зонов еще раз напомнил адрес нотариальной конторы и, заканчивая разговор, предупредил: — Прошу — будь благоразумным, не горячись, все остальное в наших руках. Приступишь к работе — заходи. Об остальном поговорим при личной встрече. Привет жене. Звони.

Из трубки понеслись резкие короткие гудки. Дмитрий вышел из телефонной будки, огляделся и долго не мог понять: хорошо ли складываются у него дела или плохо? Горячее участие друзей согревало душу, умный и опытный Зонов может пожелать только добра… Но контора… Нотариальная контора… Для него ли, боевого офицера-разведчика, эта женская работа?..

Стояло солнечное утро. Из тихого безлюдного переулка, в который свернул Дмитрий, повеяло чем-то деревенским, очень далеким от тех тревог и волнений, которыми он жил последние месяцы. Серый пушистый кот, забравшийся на истлевшую от дождей и времени деревянную крышу сарая, затаенно лежал на животе и не спускал глаз с воробьев, прыгающих на крыше соседнего сарайчика, куда кто-то насыпал хлебных крошек. В пружинисто застывшей позе кота было такое напряжение, что, казалось, в следующую секунду он, сделав молниеносный прыжок, очутится в воробьиной стае. Дмитрий остановился, поднял с земли сухой комок глины и бросил его на крышу. Воробьи шумно взлетели, и кот, мягко привстав на лапы, эластично подался вперед, провожая их цепким взглядом.

Шадрин захватил паспорт, партийный билет и вышел из дому.

Угнетало смутное чувство неясности и необъяснимой тревоги. «Маршальская звезда и… маленький капрал… Он что — шутит? Забыл, что разговаривает с боевым офицером?..»

Пока с двумя пересадками на трамвае и на метро Дмитрий добирался до Первой Брестской улицы, в голову лезла разная чертовщина. Он никак не мог понять одного: почему в голосе Зонова звучала такая уверенность и радость, как будто он нашел для Шадрина работу, которая его осчастливит? «Неужели он не знает меня? А может, я себя переоцениваю?.. Может быть, во мне еще не потух азарт фронтовых атак, и я с солдатского окопного кондачка рублю все вопросы сплеча?»

Дмитрий несколько раз пытался хотя бы приблизительно представить характер своей будущей работы. И всякий раз неизменно видел себя сидящим за столом, облитым чернилами, на котором лежали лупа в роговой оправе, продолговатый штемпель и железная коробка (точно из-под леденцов) со штемпельной подушкой.

В нотариальных конторах Дмитрию приходилось бывать и раньше. Всякий раз, уходя оттуда, он уносил в душе какое-то странное ощущение душевной пустоты, усталости и приземленности. Может быть, это было потому, что его всегда угнетало длительное стояние в очередях, где можно чего только не наслушаться: и бабьих сплетен о болезнях, и пересудов о кухонных склоках, и вздохов и ахов о несчастных случаях и скоропостижных смертях…

Контора размещалась в глубине сырого двора, в низеньком одноэтажном домике из темно-красного кирпича, из какого в старину клали купеческие лабазы. Зажатый между высокими коробками новых корпусов, он выглядел старым карликом в поношенной, обшарпанной одежде. Даже в знойный полдень солнечные лучи не касались облупившейся железной крыши маленького домика. Дверь конторы то и дело открывалась и закрывалась.

Шадрин остановился у входа в контору. Огляделся. В ноздри бил затхлый сырой холодок. Почти под самыми окнами конторы на веревках сушилось белье. Здесь же, шагах в десяти от входа, ребятишки шумно играли в расшибалку. Свесившись из окна второго этажа, женщина с растрепанными волосами оглашенно звала кого-то обедать. «Какая горластая…» — подумал Шадрин, взглядом выискивая в стайке ребятишек того, к кому были обращены слова пожилой женщины.

— Сича-а-а-с!.. — звонко разнесся в глубоком колодце двора тоненький мальчишеский голосок.

Шадрин толкнул дверь конторы. Ржавая пружина, упруго растягиваясь, гнусаво застонала.

В тесной каморке, отгороженной фанерной перегородкой, сидела огненно-рыжая, непомерно толстая машинистка. Ее пухлые белые пальцы, вымазанные фиолетовой копиркой, лихорадочно плясали на клавиатуре старенького, облезшего «Континенталя». Тройной подбородок машинистки тоже приплясывал, содрогаясь в такт быстрым движениям ее рук. Длинная каретка машинки, направляемая упругими толчками руки, металлически цокала.

К машинистке была очередь. В крошечном коридоре стояла единственная расшатанная скамейка, на которой, опершись подбородком на палочку, дремала седенькая старушка в плисовом салопчике. Рядом с ней, вытянув перед собой негнущийся протез, сидел инвалид в военной фуражке с черным артиллерийским околышем.

Шадрин вошел в комнату. За высокой перегородкой, разделявшей контору, размещались работники нотариата. Их было четверо. К каждому выстроилась очередь. Дмитрий обратился к молоденькой девушке за перегородкой: как можно увидеть заведующего конторой?

— Ответственного нотариуса? — Она молча показала рукой на дверь, ведущую в небольшую каморку, отгороженную в углу комнаты. На двери была прибита стеклянная дощечка с надписью: «Ответственный нотариус».

— Как пройти к нему?

— А вот… — Девушка кивнула на низенькую откидную (как в прилавке магазина) дверцу в конце барьера, у самой стены.

Шадрин прошел в комнату ответственного нотариуса. Тот сидел за столом и просматривал какие-то документы. Это был грузный, лет шестидесяти мужчина с щетинным ежиком седых волос и розовым — в складках — лбом, на котором, как показалось Шадрину, было много лишнего мяса.

Дмитрий поздоровался.

Спивак положил газету на колени и бросил на вошедшего взгляд, который словно говорил: «Ах, вон ты какой, субчик-голубчик…»

— Товарищ Шадрин?

— Так точно.

— Только сейчас о вас звонили. Садитесь.

Дмитрий сел.

Спивак, словно забыв о Шадрине, долго рассматривал на своих ногах голубые сандалеты, которые он поворачивал то одной, то другой стороной. Потом неожиданно резко вскинул голову и спросил:

— Говорите, университет закончили?

— Да, университет.

— Недурственно…

Поглаживая борта новенького чесучового костюма, Спивак о чем-то сосредоточенно думал, отчего складки на его низком лбу накатывались одна на другую розовыми мясистыми валиками.

Рассматривая диплом Шадрина, Спивак удивленно покачал головой:

— Ого!.. Мать честная, курица лесная… У вас и диплом-то не простой, а золотой! С отличием… Ишь ты!.. Говорят, такие дипломы вручает сам ректор, и непременно под оркестр. Это что — правда?

— Правда.

— Ума не приложу!.. — Спивак развел руками. — На вашем месте я бы претендовал на пост начальника главка, а вы подались в нотариальную контору. Смехотура!..

— Прежде чем направить меня к вам, наш общий друг и товарищ Георгий Викторович напомнил мне детскую сказочку о маршале и маленьком капрале.

— О, Зонов на эти байки мастер! Знаю я его, приходилось от него слышать и не такие сказочки. А ведь с ним вместе воевал. Был старшиной у него в роте. Бесшабашный… Как только головушку донес до Берлина. Как заговоренный. — Спивак встал с кресла, подошел к окну, пошире распахнул форточку и снова вернулся к столу: — Ну вот что, дорогой мой человек. Раз руководство сочло нужным направить вас к нам, — значит, так нужно. Им с горы видней. Когда думаете приступить?

— Хоть сегодня.

— Тогда нечего мешкать. Пойдемте, я познакомлю вас с Николаем Ивановичем, он вас введет в курс дела.

Вслед за Спиваком Шадрин прошел в большую комнату, где за канцелярскими столами, склонившись над документами, застыли в своих сосредоточенных позах работники конторы.

Николая Ивановича он узнал сразу: все остальные сидящие за столами были женщины. Спивак подошел к столику нотариуса, пожилого сухощавого человека. Николай Иванович был настолько лыс, что Дмитрию подумалось: росли ли когда-нибудь волосы на его голове? Приподняв очки в белой металлической оправе, он выжидательно смотрел на Спивака. Бесцветные губы Николая Ивановича сошлись в скорбном, озабоченном узелке. Такие губы Шадрин не раз видел у богомольных деревенских старушек, которые все о чем-то вздыхают, о чем-то горюют, кого-то жалеют…

— Слушаю вас…

Спивак кивнул в сторону Шадрина:

— Практикант. Научите. Посадите пока на копии вместо Петраковой. Через неделю она уходит в декрет.

Спивак легонько похлопал Дмитрия по плечу и, предупредив его, чтоб завтра он приходил со всеми документами, закрыл на замок свою комнату и вышел из конторы. На ходу он сказал Николаю Ивановичу: если кто будет звонить — он у руководства.

Шадрин пододвинул к столу старого нотариуса свободный стул и сел рядом с ним, чувствуя на себе взгляды людей, томившихся в очереди за перегородкой. Женщины-нотариусы, до слуха которых донесся разговор Спивака с Николаем Ивановичем, косо и затаенно посматривали в сторону Шадрина.

Дмитрий обернулся вправо и заметил, что на него пристально, в упор смотрит женщина с округлым животом. «Ах, вот она, та самая Петракова, которую я должен сменить», — подумал Шадрин. Через минуту он снова бросил взгляд вправо и снова на какое-то мгновение встретился с тревожным взглядом Петраковой. В глазах ее он уловил не то затаенный страх, не то отпечаток досады.

По знаку Николая Ивановича Шадрин пододвинулся к нему еще ближе. Перед старым нотариусом лежало заключение судебно-медицинской экспертизы. В документе говорилось, что в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля гражданке Силютиной были нанесены телесные повреждения в область головы, в результате чего засвидетельствован кровоподтек под правым глазом. Внешние границы кровоподтека проходят между надбровной дугой и нижней костью глазной орбиты. Вывод акта гласил: «Без расстройства здоровья».

Шадрин поднял глаза на Силютину. Ее правый глаз заплыл в багрово-синюшном подтеке.

Приложив к лицу вчетверо сложенный носовой платок, Силютина всем своим могучим, грудастым корпусом подалась вперед, навалившись на перегородку.

— Скажите, пожалуйста, гражданин нотариус, а почему они написали «без расстройства здоровья»? — Голос Силютиной своей басовитой хрипотцой можно было спутать с мужским голосом.

— Не могу знать, — не глядя на Силютину, отмахнулся Николай Иванович, сличая тексты оригинала и копии. — Экспертам виднее, они специалисты, на этом сидят.

— Как же это без расстройства, когда он, паразит, анкоголик несчастный, на мне живого места не оставил! А это что вам — разве не расстройство?! Второй день ношу фонарь под глазом. Стыдно людям в лицо глядеть. — Силютина отняла от лица носовой платок и ткнула указательным пальцем в синяк. — Все мое здоровье подорвал, фулюган проклятый.

Николай Иванович, еще туже стянув узелок губ, с особым смаком потер штемпель о пропитанную чернилами подушечку, потом резким движением твердо и уверенно опустил его на копию, поставил число и размашисто, лихо расписался.

Пока он регистрировал копию в книге, гражданка Силютина, вертя по сторонам головой и словно ища сочувствия у толпившихся в очереди посетителей, бушевала за перегородкой. Из ее бессвязных фраз можно было понять, что избил Силютину ее же собственный муж, на которого она подает в суд. А избил за то, что случайно увидел, как она в субботу вечером вышла из столярной мастерской домоуправления с плотником, который чинил ей метлу. Ревнивому мужу показалось, что метлу они чинили больше часа. В этот же вечер, после получки, пропив половину зарплаты, он избил жену так, что она выскочила из дому в одной ночной рубашке.

Почти после каждой фразы Силютина угрожала: «Я его, паразитину, упеку!.. Я загоню его за Можай!.. Хватит, попил мою кровинушку, анкоголик несчастный!..»

— Следующий! — Николай Иванович жестом костлявой руки оборвал причитания Силютиной.

В следующую минуту перед ним на столе лежали копия и подлинник свидетельства об окончании семи классов. Лет пятнадцати девочка, подавшая документы, густо покраснела, когда Шадрин посмотрел на ее потрескавшиеся ладони. Поймав его взгляд, девушка поспешно спрятала за перегородку руки и, не дыша, смотрела на плешивую голову Николая Ивановича, которая, словно механически заведенная, двигалась слева направо и справа налево — он сверял копию с оригиналом.

Обнаружив какую-то подчистку в копии, Николай Иванович вернул девочке документы:

— Придется переписать.

— Почему? — Щеки девочки стали еще пунцовее.

— Подчистка. Вот здесь. Следующий…

На стол перед нотариусом легла копия трудовой книжки. Несмотря на свои двадцать пять лет, владелец книжки переменил столько мест работы, что испещренные разными чернилами листы не вмещали в себе всех названий учреждений, организаций и артелей, в которых ему не приходилось долго задерживаться. В конце книжки был пришит вкладыш, несколько страниц которого тоже были испещрены разными чернилами и печатями.

— Ничего себе, молодой человек! Скорость у вас прямо-таки реактивная! — пошутил Николай Иванович, водя головой слева направо и справа налево.

…И так до самого вечера. Справки, свидетельства, дипломы, трудовые книжки, договоры найма, документы о разделе имущества… Плешивая голова Николая Ивановича, как на шарнирах, сновала из стороны в сторону. Продолговатый штемпель то и дело падал на влажную, пропитанную краской штемпельную подушку. На химическом оттиске штампа кудрявыми загогулинами ложилась роспись Николая Ивановича. Она была настолько выработана, что, как показалось Дмитрию, если сличить сто документов, подписанных его рукой, то ни в одном из них не будет нарушено поразительное сходство. Роспись свою Николай Иванович ставил с каким-то упоением.

Временами наступали минуты, когда Шадрин следил за работой нотариуса, а сам думал о другом.

Вот и сейчас, делая вид, что он наблюдает, как Николай Иванович сквозь лупу рассматривает гербовую печать на изрядно потертой справке, он отчетливо представил себе, как будет огорчена Ольга, когда увидит его за этим сосновым, заляпанным чернильными пятнами столом рядом с болезненным Николаем Ивановичем, который самозабвенно отдается своей работе, ставшей для него органической необходимостью.

Шадрин посмотрел на беременную Петракову и с тоской подумал: «Если б ты знала, как я не хочу с тобой конкурировать. Как все нелепо!.. Нет, лучше на завод, к станку, там больше воздуха… Там жизнь, там живые люди и сильные машины…»

С ощущением тяжелой усталости закончил Шадрин свой первый рабочий день в нотариальной конторе. Когда возвращался домой, в ушах его стоял разноголосый галдеж толпившейся у перегородки очереди. В этот галдеж врезался старческий дискант Николая Ивановича: «Следующий!» И как светлое пятно от прожитого дня, перед глазами Дмитрия всплыл образ светлокосой девочки, у которой не стали заверять копию только потому, что Николай Иванович нашел в ней подчистку. Девочка так растерялась, так стыдливо покраснела, когда Шадрин случайно уронил взгляд на ее обветренные рабочие руки. «Наверное, уже трудится где-нибудь на стройке. Хочет подать документы на вечернее отделение техникума. Кто знает, придет ли она завтра с новой копией? Не раздумает ли из-за этой мелочи идти еще раз в нотариальную контору?»

На следующий день Шадрин с утра заехал в Министерство высшего образования и забрал у Пьера свои документы. К Зонову заходить не решился.

А через полчаса Шадрин уже сидел рядом с Николаем Ивановичем и старался представить себе лицо Спивака, который, откинувшись на спинку кресла, читал его анкету, характеристику и трудовую книжку. «А впрочем, все равно, — подумал Дмитрий. — Сегодня все решится. Лучше сразу, чем через неделю, когда он даст отпуск беременной Петраковой».

Не разгибая спины и делая вид, что он старается не пропустить ни единой мелочи, Шадрин следил за Николаем Ивановичем и кое в чем уже начал помогать ему. Тот делал вид, что всецело доверяет своему подшефному, но тут же тщательно проверял: как бы ученик его не пропустил какую-нибудь неточность или подчистку.

…И снова, так же как вчера: копии справок, дипломов, решений суда, обвинительные заключения, трудовые книжки, обязательства, доверенности, завещания… Штампы, росписи, штампы… И все это нужно было зарегистрировать в книге, занумеровать, поставить число.

«Ничего… — успокаивал себя Шадрин. — Под Жлобином, в сорок четвертом, когда всю зиму лежали в болотах, было хуже. Грязь, холод, фурункулы, пшенная каша-изжога… А все осталось позади, все пережито».

Рассуждая сам с собой, Дмитрий не заметил, как сзади к нему подошел Спивак. Слегка тронув Шадрина за плечо, он позвал его взглядом.

Шадрин вошел в кабинет ответственного нотариуса и понял, что Спивак теперь уже был не тем добряком-шутником, каким он казался вчера.

Повертев в руках диплом, где было написано, что Государственной квалификационной комиссией Дмитрию Шадрину присвоено звание научного работника в области юридических наук, он сказал:

— Не подходите вы нам, товарищ Шадрин.

— Это почему же? — Дмитрий вначале не понял — шутят с ним или говорят всерьез.

— Не те масштабы для вас. Получается, что из пушки по воробьям начинаем бить!

— Я вас не понимаю…

— А тут нечего и понимать. Согласно диплому вы — научный работник в области юридических наук, а у нас наука одна — штемпельная подушка, лупа и книга учета. Получается, что у нас с вами непроизводительная затрата сил.

Шадрин растерялся:

— Но вы же вчера читали мой диплом и ничего об этом не сказали. Как же так?

— Я только что советовался с руководством из управления. Они воздерживаются от рекомендации использовать вас в нотариальной конторе. Вы специализировались по уголовному праву, а в нашем деле вам реализовать свои знания просто нет возможности.

— Но я изучал и гражданское право.

— Я вам, кажется, объяснил, товарищ Шадрин. Вы человек ученый, с большим полетом, а у нас здесь науки кот наплакал. Так что придется вам поискать местечко по своим масштабам. — Спивак пододвинул на край стола документы Дмитрия и, поглаживая ежик седых волос, рассеянно и отчужденно смотрел в окно.

Только теперь Шадрин случайно заметил: в настольном календаре крупными буквами была выведена фамилия Богданова. Здесь же был записан номер его телефона. Вся страница календаря крест-накрест была перечеркнута синим карандашом.

Шадрину все стало ясно.

— И здесь меня настигла длань Богданова? — с легкостью в душе, улыбаясь, спросил Дмитрий.

Спивак поймал взгляд Шадрина на записи в календаре и поспешно перевернул страницу:

— Ох, и глазастый ты, Шадрин. Все видишь.

— Не хотел бы видеть, да вся эта самодеятельность сама наружу прет.

— Вот так, молодой человек. Только так… И не собираюсь скрывать — был разговор с Богдановым. Человек уважаемый, авторитетный, занимается кадрами.

— Кадрами, но какими?

— Это не имеет значения. Богданов удивился: как это вы, золотой дипломант, смогли снизойти до нотариальной конторы!.. Он даже усмотрел в этом замысловатый ход конем. Уверяю вас: ничего плохого Богданов о вас не говорил. Но предупредил: у нас вы не засидитесь. Здесь вам будет не по климату. — Спивак улыбнулся так, словно он и Дмитрий были давние закадычные друзья: — Как это в той пословице говорится: «И разошлись, как в море корабли».

Шадрин забрал со стола документы, вежливо попрощался со Спиваком и вышел из его каморки.

Низенькая, расхлестанная дверь, которую он распахнул до отказа и отпустил свободно, с визгом шлепнулась о косяк, и долго-долго Шадрин слышал, как за спиной его ныла ржавая растянутая пружина.

Шадрину хотелось как можно скорее уйти с этого двора, куда никогда не заглядывало солнце. Лишь изредка, в середине дня, отражаясь от окон верхних этажей, блеклые солнечные зайчики боязливо ныряли в прелую сырость двора, затопленного холодком.

«Кажется, еще дед говорил: все, что ни делается, — к лучшему». Шадрин вышел в узенький переулок, изрытый канавами. Очевидно, прокладывали газовые трубы или ремонтировали канализацию.

Дмитрий остановился. И вдруг неожиданно почувствовал удивительное облегчение. Такое или подобное этому чувство Шадрину не раз приходилось испытывать в детстве, когда он, школьник, более километра бежал в противогазе (сдавали нормы на значок «Противовоздушная химическая оборона») и вдруг, достигнув финишной отметки, срывал с головы стягивающую лицо резиновую маску с запотевшими стеклами.

…Домой Дмитрий возвращался как после хорошей бани с добротной сухой парной: обновленный, чистый душой и телом.

Ольга с работы еще не пришла. Между двумя старыми соснами, росшими друг от друга на расстоянии вытянутых рук, был сооружен турник из тонкой водопроводной трубы. Дмитрий провел ладонями по выбеленной стене чулана, слегка присел и прыгнул на турник. Первые три раза подтянулся легко. Четвертый раз — с натугой. Чувствовал, как к вискам, пульсируя, приливает кровь. Загадал: «Если подтянусь еще пару раз — значит, все будет хорошо».

Напрягая последние силы, он в пятый раз коснулся подбородком холодной металлической трубы, добела отшлифованной руками ребятишек. «Неужели больше не хватит духа?» — думал Дмитрий, расслабленно повиснув на руках. И тут же, словно кому-то угрожая, процедил сквозь зубы:

— Нет, не сдамся!..

Медленно, мелкими толчками приближалась голова его к турнику. Руки дрожали… До боли стиснув зубы, Дмитрий с трудом преодолевал последние сантиметры, отделявшие подбородок от перекладины. Но вот наконец кончиком носа он почувствовал холодок металла и в последнем волевом усилии достиг трубы подбородком. Шесть раз!..

Дмитрий спрыгнул на землю и сразу же ощутил на своих плечах чьи-то руки. Потом эти руки замкнулись на его глазах.

— Отпусти… Твои руки узна́ю из тысячи.

Часть вторая

I

Последнюю неделю Светлана звонила почти каждый вечер, приглашала к себе, обижалась, что все ее забыли, но Лиля никак не могла вырваться: то работа, то домашние хлопоты, то какие-нибудь непредвиденные обстоятельства суеты сует… А вчера вечером звонил Игорь Михайлович, муж Светланы. Он очень просил Лилю навестить жену, которую вот уже третий день мучили сильные головные боли.

И вот Лиля снова на Садово-Кудринской.

Из полуоткрытых окон почти пустого автобуса тянуло прохладой. Курносая веснушчатая кондукторша, сидевшая со своей служебной сумкой на коленях, с откровенным любопытством смотрела на модную прическу Лили, скользила взглядом по ее ногам, на которых были новенькие модные туфли, и так при этом по-мальчишески шмыгала носом, что Лиля не могла сдержать улыбки.

Против нее, спиной к кабине водителя, сидел рабочий паренек с эмблемой ремесленного училища на форменной куртке. Он засмотрелся в окно и не заметил, как в автобус вошла чистенькая старушка в черном платке. Опираясь на палочку, она взглядом выбирала место, куда бы ей сесть, хотя больше половины мест в автобусе были свободны. И почему-то взгляд свой остановила на пареньке в форменной куртке. Ремесленник вначале растерялся, не понимая, что от него хочет вошедшая, но потом, догадавшись, с виноватой поспешностью вскочил и, бормоча что-то себе под нос, уступил место старушке. И старушка все-таки села на то место, где сидел ремесленник. По лицам пассажиров пробежала улыбка.

«Вот так люди потихоньку выживают из ума», — подумала Лиля.

Сконфуженный паренек больше так и не садился. Когда Ляля сошла на Садово-Кудринской, он по-прежнему стоял.

Лиля полагала, что Светлана лежит в постели. Но дверь ей открыла сама Светлана. Она заключила Лилю в объятья, звонко расцеловала и закружила.

— Что с тобой? — спросила Лиля, оглядывая подругу с ног до головы.

— Два дня лежала как пласт. Но мир не без добрых людей. Воскресил Григорий Александрович.

В гостиной, кроме мужа Светланы, сидел незнакомый молодой мужчина. На нем был светлый однобортный костюм, рубашка песочного цвета и сиреневый галстук.

Светлана представила гостя:

— Друг нашей семьи — Григорий Александрович Растиславский.

Растиславский подошел к Лиле и, слегка поклонившись, крепко пожал ее тонкую руку. Лиля обратила внимание на его глаза. Они были черные, большие, с глубинным зеленоватым отблеском. Густые брови походили на два ржаных колоса, которые опустили в черную тушь. Лицо открытое, русское. Лоб высокий, ясный. В жестких складках рта — твердая решимость. На резко очерченных губах бродила еле уловимая улыбка. Она словно говорила: «Ах, вот вы какая! Недаром мне о вас так много рассказывали. Вы и в самом деле красивая…»

Игорь Михайлович взглядом показал Лиле на свободное кресло, стоявшее рядом с журнальным столиком.

— Наконец-то, Лилиана Петровна, правдой и неправдой мы вас все-таки заманили.

— Как, разве не правда, что Светлана больна? — удивилась Лиля и перевела строгий взгляд с Игоря Михайловича на Светлану.

— Что ты, Лилечка! Если б не чудодейственные таблетки Григория Александровича — ты нашла бы меня в постели.

На столе стояло несколько высоких темных бутылок вина с иностранными этикетками. Среди них как-то особо выделялась бутылка «столичной» водки. Глядя на нее, Лиля пошутила:

— Как северянка среди знойных африканцев.

Это сравнение понравилось Растиславскому. Улыбнувшись, он начал разливать по рюмкам.

— Эту северянку теперь знает весь мир. Выпьем за то, что она родилась у северного народа! — Растиславский поднял рюмку.

Выпили все, кроме Лили. Водку она пить не стала. Растиславский налил ей вина. Лиля долго не хотела пить, но ее уговорили. Когда она выпила, у нее захватило дух. Вино было крепкое.

— Что это такое?!

— Это жгучая парижанка!.. Младшая сестра нашей северной пальмиры, — продолжал шутить Растиславский.

— Вот именно! — поддержал его Игорь Михайлович, протягивая Лиле апельсин, который он очистил и мастерски развернул в виде распустившейся лилии. — Знаете, Лилечка, Григорий Александрович неисправимый славянофил. Там, за границей, он отдавал предпочтение всему русскому. Вплоть до того, что если ему приходилось выбирать между бифштексом по-гамбургски и картошкой с солеными огурцами — по-рязански, он обязательно предпочитал последнее.

— Это что — из чувства патриотизма? — спросила Лиля и украдкой посмотрела на Растиславского. — Или дань моде?

— Я действительно славянофил. И ни капельки об этом не жалею, — загадочно улыбаясь, сказал Растиславский.

— Держись, Лиля. Ты затронула больное место Григория Александровича. После третьей рюмки он прочтет нам целый трактат о том, что только ржаной хлеб, русские щи и малосольные огурцы могли вскормить Ломоносова и Есенина. И если бы не сказки Арины Родионовны, то Пушкин был бы не тот.

Светлана выпила вино двумя глотками и остатки плеснула на ковер.

— А теперь попросим Григория Александровича что-нибудь сыграть. Сейчас ты, Лилечка, поймешь, кого потеряла наша московская консерватория.

Растиславского пришлось уговаривать. Он сидел в кресле и смотрел в окно, думая о чем-то своем. Потом все же сел за рояль, и первые аккорды сразу заполнили гостиную.

Бетховен… Игорь Михайлович сел глубже в мягкое кресло и закрыл глаза. Светлана примостилась на валике дивана. На коленях она держала перламутровую пепельницу и небрежно стряхивала в нее пепел.

Лиля отошла в сторону и прислонилась к стене.

Последние аккорды прозвучали обвалом в горах…

В гостиной долго стояла тишина. Первой заговорила Светлана:

— Charmant![2]

Она подбежала к Лиле и шепнула ей на ухо:

— Ты только вглядись в него!..

Игорь Михайлович открыл глаза и устало посмотрел на жену. У него было такое выражение лица, словно ему хотелось с досадой сказать: «Помолчи!.. Ради бога, помолчи. Что ты понимаешь в музыке?» Но он не сказал ничего, а только вздохнул и попросил Растиславского сыграть еще что-нибудь.

— Я сыграю… — сказал Растиславский и пристально посмотрел на Лилю. — Сыграю для вас.

Он начал играть «Полонез» Огинского.

Лиля подошла к столу и налила бокал. Пила медленно. Выпила до дна. Потом села в кресло и закурила. Она видела, как энергично вздрагивали плечи Растиславского, как в такт аккордам он вскидывал голову, потом опускал ее так низко, что она чуть не касалась клавиш. Белые сильные руки, взлетая, на мгновение застывали над роялем и, стремительно падая, метались по клавишам. И снова, и снова — то могучие, призывные, то печальные аккорды…

Лиля не почувствовала, как закрылись ее веки, как выпала из рук сигарета. Кружилась голова. Ей казалось, что музыка — это она сама, что звуки исторгаются не из рояля, а из ее груди, в которой натянуты невидимые струны.

Так она сидела до тех пор, пока не почувствовала, как кто-то тронул ее за плечо. Она открыла глаза. Перед ней стояла Светлана. Пахло паленым.

— Ты сожжешь квартиру. — Светлана держала горящую сигарету, которую уронила Лиля. На светлой клетке ковра была заметна рыжеватая подпалинка.

— Прости, Светлана, я совсем опьянела… — Она хотела сказать, что Растиславский своей игрой заставил ее забыться, но сказала другое: — Как я пойду домой? Что скажет Николай Сергеевич?

Растиславский подошел к столу, налил себе сухого вина и выпил.

— Где вы учились играть? — спросила Лиля.

— Меня учила моя покойная бабушка. Она была преподавательницей музыки.

Очевидно, ничто так сильно и так быстро не сближает души, как музыка. Теперь Лиля видела, что Растиславский гораздо тоньше и глубже, чем он показался ей в первые минуты знакомства.

Светлана хотела налить себе вина, но ее удержал муж.

— Не забывай, что вечером ты должна быть в отличной форме.

— Вы куда-то собираетесь? — спросила Лиля.

— Да. И приглашаем вас, — ответил Игорь Михайлович и улыбнулся своей добродушной улыбкой.

С тех пор как Игорь Михайлович помнит себя, он всегда старался делать людям только приятное. И это его благодушие и доброта позволяли Светлане жить так, как она хотела: свободно, весело, независимо от мужа, всегда занятого своими делами.

— Куда вы меня приглашаете?

— Сегодня защита докторской диссертации у нашего друга. Интереснейший человек! — ответила Светлана и, взяв мужа за руку, увлекла его за собой из гостиной.

— Кто он, этот ваш друг? Какую науку осчастливит своей диссертацией? — спросила Лиля, обращаясь к Растиславскому.

— Филолог. Талантливый человек. Наш общий друг. Старинный друг. — И словно осененный неожиданно пришедшей в голову мыслью, предложил: — Поедемте с нами? Не пожалеете.

— С какой стати? — встрепенулась Лиля.

— Это не имеет значения. Вы будете рядом со мной. Пусть все, кто не знает меня, думают, что у меня такая красивая жена.

Лиля рассмеялась:

— Вы странный человек.

— Не странный, а тщеславный. И в этом, признаюсь, моя слабость, — вздохнув, сказал Растиславский с видом горького сожаления.

— И эту слабость вы выдаете за достоинство? — сказала Лиля, встретив твердый взгляд Растиславского, лицо которого с уходом Светланы и Игоря Михайловича сразу же изменилось. Оно стало суровее и значительнее. — В первую минуту, когда я вас увидела, вы произвели на меня совсем другое впечатление. Но когда вы сели за рояль!..

— Я очень прошу вас поехать с нами на защиту.

Лиля теребила бахрому скатерти. Она чувствовала, как горят ее щеки.

— Спасибо за приглашение, Григорий Александрович. Соблазнительно, но не могу. — Она подняла на Растиславского свои большие печальные глаза: — А потом… Разве у вас нет жены?

— У меня была жена, сейчас ее нет.

— Вы развелись?

— Она ушла от меня.

— Ушла? — Глаза Лили выражали искреннее удивление.

— Ушла, когда мне было очень трудно. Когда я учился. Но я прошу вас больше никогда не напоминать мне о ней.

— Вы одиноки?

— Очень. У меня много знакомых, но нет друга. Среди мужчин я их не ищу.

— Почему?

— Разуверился в мужской дружбе. Все, кого я считал своими лучшими друзьями, потом становились моими тайными врагами.

— Даже так?

Растиславский закурил.

— Наверное, потому, что все они больны неизлечимой болезнью.

— Какой?

— Завистью. Это страшная болезнь, Лилиана Петровна! Особенно опасной она становится, когда ею заболевают друзья. И не дай бог, если вам в жизни начинает везти! Тогда вы погибли от тайных подножек и открытых предательств. — Растиславский сбил пепел с сигареты. — Разрешите мне называть вас просто Лилей? Я старше вас, и потом за последние три года в Париже я так устал от всего официального.

— А вы не боитесь приглашать на банкет женщину, которую видите впервые?

— Не боюсь.

— А если вашим друзьям и коллегам покажется, что у меня дурные манеры?

— Я уверен в другом. — Видя, что Лиля хочет ему возразить, он остановил ее мягким, но властным жестом: — Я приглашаю вас как друга. Мне кажется, что я знаю вас вечность. — Растиславский, словно что-то мучительно припоминая, тер кулаком лоб: — Вам кажется странным, что я, увидев вас впервые, уже называю вас другом?

— Да. Мне это кажется странным. Вы такой серьезный человек — и вдруг… так торопитесь.

— Светлану я знаю… — Растиславский кивнул головой на дверь, за которой скрылась Светлана, — три года!.. Но я никогда не скажу, что мы были друзьями. Мы даже никогда не были хорошими товарищами.

— Кем же вы были друг другу?

— Земляками. А больше — собутыльниками. Вместе пили вино, сплетничали, говорили друг другу гадости, выдавая их за остроты. Светлана усвоила далеко не то, что составляет сильную и светлую сторону Парижа. Об этом я говорил ей не однажды. Но она не обижается. — Растиславский затушил сигарету и тихо продолжал: — А вот вы… Я много знаю о вас. Разумеется, из рассказов моих друзей. Не удивляйтесь. Прошу вас, выслушайте меня… Не думайте, что я слишком поспешен в своих оценках людей.

— Я слушаю вас.

— Я знаю, что вы замужем, что любите своего мужа. Но, уверяю вас, наша дружба нисколько не омрачит вашей семейной идиллии. — Черные глаза Растиславского вспыхнули глубинным зеленоватым блеском: — Я прошу вас поехать сегодня с нами на защиту. Я очень прошу… Я познакомлю вас со своими друзьями. Это удивительно интересные люди.

— Все это заманчиво, но… — теперь уже Лиля колебалась.

Вошла Светлана. На ней было новое вечернее платье. Прозрачный серебристый тюль, собранный у талии в широкую юбку, падал до пола вокруг ее тоненькой фигурки, туго обтянутой блестящим серым шелком. Она стояла посреди комнаты, как в тюлевом футляре, похожая на дорогую парижскую куклу. Осмотрев себя в зеркале, Светлана начала медленно кружиться по комнате, и серебристые волны тюля, как облако, плыли вокруг нее.

— Ты, как всегда, неотразима! — театрально-наигранно воскликнул Растиславский. — Только цветок нужно приколоть чуть-чуть пониже.

Лиля зачарованно смотрела на Светлану. Она вспомнила свое вечернее платье, сшитое прошлым летом, когда она готовилась с дедом к поездке за границу.

— Ну как, Лиля? — спросила Светлана, мурлыча под нос песенку.

— Ты восхитительна!..

Польщенная Светлана накинула на плечи горностаевый палантин и кокетливо взглянула на Растиславского.

В Лиле шевельнулось чисто женское чувство соперничества. Ей вдруг очень захотелось, чтобы Растиславский увидел ее нарядной, красивой.

— Итак, в твоем распоряжении осталось четыре часа. Сборы будут у нас. Отсюда вместе и двинемся, — ворковала Светлана, перекалывая цветок на платье.

— Я не могу поехать, Света, — нерешительно сказала Лиля, хотя самой все сильнее и сильнее хотелось побывать на защите диссертации, после которой, по обыкновению послевоенных лет, диссертант дает банкет. — Ты же знаешь…

Светлана всплеснула руками:

— Tu manques une occasion[3].

Уговаривать Лилю принялся Игорь Михайлович. Когда он почувствовал, что Лиля в душе уже согласилась ехать с ними, он подвел ее к Растиславскому и низко поклонился:

— Добивайте!.. Я свои патроны уже расстрелял. — С этими словами он вышел из гостиной.

Теперь и Растиславский видел, что Лиля колеблется, что она ждет, чтоб ее еще раз попросил Растиславский. Он подошел к ней, протянул ей обе руки и поднял с кресла.

— Сейчас я отвезу вас домой, а вечером заеду за вами, — сказал Растиславский и взял Лилю за локоть. — Я провожу вас.

Не выдерживая упрямого натиска троих, Лиля капризно замахала руками.

— Что вы со мной делаете? Бездушные!.. Вы не считаетесь с тем, что у меня больной муж.

Светлана подошла к Лиле, поцеловала ее в щеку и, лукаво подмигнув, сказала:

— Итак, до вечера. — Повернувшись к Растиславскому, она добавила: — А вы, Григорий Александрович, не задерживайте Лилиану Петровну.

Вслед за Светланой из гостиной вышли Растиславский и Лиля.

Растиславский снял с вешалки Лилин плащ и помог ей одеться. Пока они спускались по ступеням лестничных пролетов, Григорий Александрович слегка поддерживал Лилю за локоть.

— Как мы поедем? — спросила она.

— Внизу нас ждет машина.

Они вышли из подъезда. У кромки панели стояла оранжевая «Победа». За рулем дремал пожилой шофер. Растиславский побарабанил пальцами по лобовому стеклу, и шофер, тряхнув головой, поспешно распахнул дверцу машины.

Когда «Победа» плавно тронулась, Лиля сказала адрес.

— Только прошу вас, высадите меня, не доезжая до переулка. У нас там такая теснота, что вряд ли вы сможете развернуться.

Машина постепенно стала набирать скорость. Стрелка спидометра быстро поползла вверх. Растиславский опустил боковое стекло, и в машину хлынула струя холодного ветра.

— Вы не боитесь простудиться? — спросил он, крепко сжимая руку Лили.

Лиля молчала. В эту минуту она была противна сама себе и уже искала новую, более уважительную причину, чтобы не поехать на защиту диссертации. Но ничего, кроме болезни мужа, на ум не приходило. И только после того, как Растиславский спросил, почему она вдруг стала такой печальной, Лиля подняла на него глаза и тихо ответила:

— Григорий Александрович, вряд ли я смогу поехать сегодня с вами.

— Лиля!..

— Я же вам сказала, что у меня болен муж. — Лиля наклонилась вперед, к шоферу: — Переулок направо; остановитесь вон у того красного кирпичного дома, где играют дети.

Взвизгнув тормозами, машина остановилась у подъезда. В эту минуту Лиля молила только об одном: чтоб никто из соседей не видел, когда она будет выходить из машины.

— До семи часов, — Растиславский пожал Лиле руку и помог ей выйти из машины.

— Нет, нет, Григорий Александрович. Ничего определенного… Я рада, что познакомилась с вами, но…

Лиля хотела сказать еще что-то, но он перебил ее:

— В девятнадцать ноль-ноль я жду вас в машине у этого подъезда. — С этими словами Растиславский сел рядом с шофером и громко хлопнул дверцей. Лиля что-то сказала, но он не расслышал ее слов.

Машина резко рванулась. Когда «Победа» выехала из переулка, Растиславский оглянулся назад. Лили у подъезда не было.

«Что подумает Николай Сергеевич, если я скажу ему об этом банкете? Он и без того сплошной клубок нервов», — подумала Лиля, поднимаясь по тускло освещенной лестнице.

После первого пролета она остановилась: сердце в груди билось так, что, казалось, вот-вот вырвется наружу.

Струмилин был не один. У него сидел товарищ по работе, тоже врач. Лиля видела его не однажды и знала, что они вместе со Струмилиным вот уже шестой год работают над препаратом, который (если его удастся получить) будет открытием в медицине.

— Лилечка! Сегодня у нас пир горой! Павел Сергеевич принес деньги! — в голосе Струмилина звучала детская восторженность. — Зарплата и гонорар за статью! Сегодня мы богачи!..

Павел Сергеевич встал и застенчиво поклонился:

— Здравствуйте, Лилиана Петровна… И до свидания… Мне пора. Я Николаю Сергеевичу уже изрядно надоел. Пришел в двенадцать, а сейчас уже четвертый час.

Раскланиваясь и извиняясь, Павел Сергеевич на ходу надел шляпу и вышел.

Засунув в рот пальчик, Таня, насупившись, молча стояла у дивана и выжидательно, исподлобья, смотрела на Лилю. И Лиля поняла, чего ждет ребенок. Поняла, и к щекам ее горячей волной прихлынула кровь. «Вот так постепенно забывают о детях. Мачеха… Новые люди, новые волнения…» — подумала Лиля и подошла к девочке. Подняв ее на руки, она поцеловала ее в висок.

— Сейчас папа даст нам денег, мы пойдем и купим много-много конфет! — Обращаясь к Струмилину, Лиля спросила: — Папа, ты дашь нам денег на конфеты?

В глазах Струмилина светилось счастье. В эту минуту он забыл о своих болях, которые холодными занозами давали себя чувствовать в левом бедре.

— Покупайте все, что хотите! Шоколад, мороженое, цветы!.. Для меня захватите четвертинку. И не забудьте зайти в аптеку, возьмите пирамидон. Что-то с утра болит голова. Да, кстати, как здоровье Светланы? Ты даже не сказала, что с ней.

При упоминании о Светлане перед Лилей сразу же предстал образ Растиславского: черные, с зеленым отблеском глаза и последние слова: «Буду ждать у подъезда ровно в девятнадцать ноль-ноль».

— У нее что-нибудь серьезное? — спросил Струмилин, заметив, как сразу внутренне потухла Лиля.

— Нет… Светлана поправилась… — глаза Струмилина были такие доверчивые, что Лиля не могла смотреть в них прямо.

— Чем ты опечалена?

— Сегодня я перед тобой провинилась. Мне даже тяжело об этом говорить.

Лицо Струмилина сразу померкло:

— Что случилось?

Лиля присела на край постели. Таня уже оделась и ждала Лилю. В руках она держала красную детскую сумочку, в которую собиралась положить конфеты.

— Там… у Светланы… ты понимаешь, Коля… сегодня… — Ляля хотела сказать, что она познакомилась с Растиславским, но осеклась на полуслове и тут же поправилась: — Меня пригласили на защиту диссертации. Так настаивали, что я чуть не согласилась.

— Когда будет защита?

— Сегодня вечером.

— И все? — спокойно спросил Струмилин, не спуская глаз с Лили. Лицо его просияло: — И чем же ты опечалена?

— Тем, что ты болен, и мы не можем пойти.

— Когда ты должна выехать?

— В семь часов за мной обещали заехать.

— Это же здорово, Лиля! Приедешь — расскажешь мне. Иначе ты зачахнешь с моими хворями. — Струмилин посмотрел на часы: — В твоем распоряжении три часа. Что ты наденешь?

— Я не поеду. Без тебя я не могу. Ты болен, а я…

— А я тебе приказываю поехать! Не поедешь — обижусь.

Лиля ждала, чтобы Струмилин настаивал сильней. Ей хотелось быть чистой перед собственной совестью.

— Спасибо, милый… — Лиля покорно смотрела в глаза Струмилина: «Как я могла подумать, что с тобой тяжело!»

— Ты сегодня курила?

— Да, — виновато ответила Лиля, щеки ее зарделись. Она хотела что-то сказать в оправдание, но ее перебил Струмилин:

— Я знаю, что ты скажешь. Не нужно. Я верю, что ты больше не будешь курить.

Таня нетерпеливо тянула за рукав Лилю и махала пустой сумочкой. Она уже устала ждать. В дверь кто-то постучал.

— Войдите, — крикнул Струмилин.

Вошла тетя Паша, ворчливая соседка, которая невзлюбила Лилю с самого первого дня ее появления у Струмилина.

— Ты что же это, красавица, нешто запамятовала, что твоя очередь убирать?

Лиля болезненно поморщилась:

— Простите, тетя Паша… Совсем забыла…

— Так давай начинай, а то опять, как тот раз, затянешь до двенадцати ночи.

Старушка собралась уходить, но ее остановил Струмилин.

— Тетя Паша, Лиле нездоровится. Не могли бы вы убрать квартиру? А в следующий раз она за вас уберет.

Тетя Паша покачала головой и широко развела руками:

— Сорок лет, как холуёв нет. Твоей прынцессе я не домработница!.. — С этими словами она сердито хлопнула дверью, и еще долго было слышно из коридора, как она бранила Лилю, называя ее и «финтифлюшкой», и «барыней», и еще такими словами, от которых на щеках Лили выступили розовые пятна.

Чтобы не слышать гвалта, поднятого тетей Пашей на кухне (а она не забыла и того, что Лиля полгода живет без прописки), Струмилин включил приемник на полную мощность. Стараясь перекричать музыку, он просил Лилю, чтобы она быстрее шла с Таней в магазин. Об уборке он договорится сам.

Лиля и Таня вышли из комнаты.

Оставшись один, Струмилин с трудом встал с постели. Опираясь на палку, он вышел в коридор и постучал в комнату тети Паши. Это была еще крепкая одинокая старушка, с утра до вечера пропадавшая на кухне.

Тетя Паша открыла дверь и развела руками:

— Ну, что?.. Опять: «Тетя Паша, убери…»

— Тетя Паша, прошу вас…

Старушка замахала руками:

— Ни в жись, Николай Сергеевич!.. И не уговаривай!.. Я за твою кралю убирать не буду. Вот если бы покойная Елена Ивановна попросила — слова бы не сказала, а этой нет… Я ее наскрозь вижу. Знаю, чем она дышит. Не лежит моя душенька к ней. Не будет с ней житья, Николай Сергеевич. Вот помянешь меня, старуху. Уж кто-кто, а я-то знаю!..

Струмилин остановил ее жестом. В голосе его звучала мольба:

— Сделайте это для меня, тетя Паша. Я хорошо заплачу. Сколько Барсуковы платят вам за уборку?

— Сколько… сколько… — ворчливо ответила старушка. — Все медные и серебряные, да еще золотые в придачу…

— Тетя Паша… Последний раз… — Струмилин вытащил из кармана хрустящую бумажку и протянул ее тете Паше.

Взгляд старушки скользнул по новой кредитке, потом остановился на Струмилине. В лице старухи появилось выражение упрека и независимости:

— Ну, знаешь, Николай Сергеевич, деньгами ты меня не купишь! Как-никак, а я все-таки пенсионерка. Имею сорок лет производственного стажа, меня и сейчас профсоюз не забывает. Перед каждым праздником то подарочек, то открыткой поздравляют…

До чего же была милой и родной для Струмилина в эту минуту старая пенсионерка, у которой на войне погибли три сына. Ему хотелось сказать: «Дорогая тетя Паша! Моя мать поступила бы точно так же, если бы вот так… ей совали под нос деньги…» А сказал другое:

— За деньги простите. Но, ради бога, помогите.

Тетя Паша покряхтела-покряхтела, поворчала, но в конце концов смилостивилась.

— Где у нее тряпки-то? — притворно сердито спросила она, не глядя на Струмилина. — Соду свою возьму, а то ванну эти Барсуковы всегда так загваздают, что подпилком грязь не отдерешь.

Тетя Паша вышла из комнаты, а через несколько минут до Струмилина доносился из ванной ее сварливый голос. Теперь она ругала не Лилю, а крестила на чем свет стоит Барсуковых.

Струмилин слушал ее ворчание и печально улыбался. Всей своей бесхитростной и простодушной натурой тетя Паша являла собой образец тех неугомонных и вечно сварливых старух, которых можно встретить только в простых русских семьях, где все нараспашку, где ничего не держат за пазухой: ни гнева, ни радости.

Пока Лиля и Таня ходили в магазин, Струмилин успел побриться и надеть чистую рубашку. Подвинув поближе небольшое круглое зеркальце, он долго рассматривал свое лицо. И без того худые щеки за время болезни впали еще глубже и отдавали нездоровой бледностью. Под глазами темнели круги.

Когда Лиля и Таня вернулись, Струмилин сидел за письменным столом и всем своим видом выражал, что у него хорошее настроение, что чувствует он себя прекрасно.

— Коля, ты так помолодел! А этот галстук тебе очень к лицу. Ты в нем напоминаешь иностранного туриста…

— Которого не кормили три дня подряд, — продолжил Струмилин, заглядывая в продовольственную сумку Лили. — Великолепно! Это, пожалуй, посильнее пирамидонов! — Он вытащил из сумки бутылку «московской» водки. — Ого, и пельмени! У нас будет потрясающий студенческий обед! Вместо четвертинки — бутылка!..

Лиля погрозила пальцем:

— Больше ста пятидесяти граммов не разрешаю. — Притворно вздохнув, она продолжала: — Это же сущее наказание — была в трех магазинах, и нигде нет четвертинок. — Вдруг Лиля рассмеялась.

— Ты что?

— Это же ужас!.. Чуть со стыда не сгорела! Пристал в магазине какой-то пьянчуга, когда я спросила у продавца четвертинку… Давай, говорит, разольем на двоих — и баста. Я от него — он за мной. Насилу отвязалась. Даже народ обратил внимание…

Таня без умолку щебетала, то и дело угощала конфетами то отца, то Лилю. И не особенно огорчалась, когда те отказывались.

— Сейчас поставлю пельмени, разогрею щи, накормлю вас, потом примусь за уборку, — весело сказала Лиля, доставая из сумки пакеты с продуктами.

Струмилин хитровато улыбался. А через минуту, когда Лиля вышла, до слуха его донесся разговор из коридора. Он прислушался.

— Тетя Паша, я сама уберу… — донесся голос Лили.

— Сиди уж! — сердито проворчала тетя Паша. — Уж больно гордячка. Придет моя очередь — уберешь за меня. Только ты, девка, не серчай за давешнее, карахтер у меня такой.

— Спасибо, тетя Паша…

— Ладно, ступай, корми своих, а то, поди, оголодали.

За обедом Струмилин беспрестанно шутил. Аппетит у него был отличный.

— Ну, друзья, я пошел на поправку. Теперь держитесь — буду есть за троих! А ты… — он посмотрел на Лилю, — ты поторапливайся, уже половина шестого. Смотри, какие у тебя руки. А в парикмахерских сейчас такие очереди, что простоишь не меньше часа, сегодня суббота.

Лиля встала из-за стола и, поспешно одевшись, ушла в парикмахерскую.

Только за нею захлопнулась дверь, Струмилин достал из гардероба ее вечернее платье, в котором она еще ни разу нигде не появлялась. Лиля в шутку называла его «парижским» — в нем она собиралась в прошлом году ехать во Францию, но из-за болезни деда поездка не состоялась. Он осмотрел его, повесил на дверку гардероба, потом достал туфли, которые Лиля надевала по торжественным случаям. И тоже поставил их рядом с гардеробом.

Из парикмахерской Лиля вернулась через час и благодарно умилилась, когда увидела, что все было приготовлено для выезда. Подошла к Струмилину, обняла его и поцеловала.

— Какой ты у меня умница!.. И как ты угадал, что я хотела надеть именно это платье и эти туфли?

— Телепатия! — отшутился Струмилин и поцеловал Лилю в щеку. — О таких, как я, в народе говорят: «Ты только свистнешь — а он уже смыслит».

…Ровно в семь часов к подъезду подкатил черный лимузин. Первым его заметил Струмилин. Лиля была уже одета. Она накинула на плечи шарф, тканный золотой нитью, — подарок дедушке от индийских хирургов. Струмилин, не отрываясь, смотрел на Лилю:

— Красивая!.. Аж дух захватывает. Даже немножко страшно. Не верится, что ты моя жена. — Он улыбнулся: — Ну, час добрый, милая. После защиты будет обязательно банкет. Будь весела на нем. За твое настроение я буду молиться.

Ляля подошла к Струмилину и долго смотрела ему в глаза:

— Ты разрешаешь мне остаться на банкет?

— Не разрешаю, а приказываю! — Струмилин ласково потрепал по щеке Лилю.

— Знай, что первый тост, кто бы его ни произнес и за что бы он ни был провозглашен, я мысленно подниму за тебя. — Лиля поцеловала Струмилина в седеющий висок.

— Ступай, тебя ждут. Я посмотрю в окно, как ты сядешь в машину. Помаши мне рукой.

Лиля хотела сказать мужу что-то особенное, благодарное, но вдруг почувствовала, что за внешним его спокойствием таилась скрытая сдержанная тревога. И испугалась этого чувства.

Лиля ушла. Струмилин подошел к окну. Он видел, как дверца машины широко распахнулась и из нее показалась белая, выхоленная рука. Лица человека, открывшего дверцу, он не видел. Лиля подняла голову, улыбнулась и помахала Струмилину рукой.

«Нелегко иметь молодую красивую жену, когда сам болен и беден», — подумал Струмилин, взглядом провожая машину, увозившую Лилю.

Струмилин закурил.

В этот вечер он почувствовал себя лучше, а поэтому решил преподнести Лиле маленький сюрприз. Достал из-под гардероба мастику, надел рабочие шаровары и принялся покрывать плитки старинного паркета тонким слоем мастики.

Таня сидела на диване и складывала из кубиков домик.

Рубашка на спине Струмилина взмокла. По вискам катился пот.

Не разгибая спины, Струмилин около часа ползал на коленях по полу. Потом, усталый, он сел на диван и свесил измазанные желтой мастикой руки.

— Давай, доченька, отдохнем. Подсохнет пол, и пойдем дальше.

— Куда пойдем — на улицу? — оживилась Таня.

— Нет, не на улицу. Будем натирать пол. К приезду мамы Лили он у нас заблестит, как зеркало. А сейчас пойдем, дочурка, вымоем руки, тебе уже пора спать.

…Никогда Струмилин так не уставал, как в этот вечер. Так, по крайней мере, ему показалось.

В одиннадцатом часу он закончил уборку и, довольный, присел на диван, на котором, свернувшись калачиком, спала Таня. Потом выключил большой свет, включил настольную лампу, открыл окно и, прислушиваясь к каждому шороху в переулке, сел за письменный стол: ждал, когда приедет Лиля.

В комнате стоял зеленоватый полумрак. Таня мерно посапывала. На туалетном столике Лили тикали часы.

«Как она будет рада!» — подумал Струмилин, глядя на пол, который еще ни разу не натирался с тех пор, как пришла в его дом Лиля.

Закрыв глаза, Струмилин откинулся на спинку кресла. «Не сойду с этого места до тех пор, пока она не переступит порога комнаты».

II

За всю историю института такого позорного провала защиты диссертации не было. Не помнили такого конфуза даже самые старейшие и многоопытные члены ученого совета. А ведь с каким блеском шла защита!.. С какой убежденностью и тактом, с каким внушительным и благородным достоинством диссертант доложил ученому совету свои основные тезисы!.. Выступали официальные оппоненты — давали высокую оценку исследованию, характеризовали диссертацию как глубокий и ценный вклад в литературоведение. Были зачитаны неофициальные отзывы известных в стране докторов и профессоров. Те тоже, словно сговорившись, утверждали, что исследование диссертанта является ценнейшей работой, рекомендовали немедленно издать ее отдельной монографией в качестве пособия для студентов высших учебных заведений и преподавателей средних школ…

Зал был до отказа заполнен.

Лиля впервые была на защите диссертации. Ей даже показалось, что есть в церемониале защиты какое-то свое, академическое священнодействие, не похожее ни на что: ни на профессорские лекции, ни на научные диспуты по острым проблемам, где сталкиваются противоположные концепции, мировоззрения… Здесь же все шло по какому-то особому, давно разученному и усвоенному церемониалу, выработанному и закрепленному вековой практикой.

Лиле пришлось сидеть в одном ряду с женой и двумя сыновьями диссертанта. От волнения на лице жены выступили красные пятна, она то и дело вынимала из сумочки платок и, не спуская глаз с мужа, стоявшего за высокой кафедрой перед многочисленной аудиторией, вытирала с шеи пот. Сыновья ее успокаивали. Старший, как две капли воды похожий на отца, время от времени склонялся к матери (он сидел рядом с Лилей, и она слышала его шепот) и просил ее не волноваться. Судя по тому, что на левом лацкане его пиджака был привинчен университетский значок, Лиля могла предположить, что ему уже было больше двадцати лет.

Слева от матери сидел младший сын диссертанта. Он очень походил на мать и, как показалось Лиле, переживал за отца больше всех. Когда у него о чем-то спросил старший брат, тот раздраженно закачал головой и, боясь пропустить хоть одно слово отца, отвечающего на вопросы одного из своих оппонентов, резко махнул рукой в сторону брата и, наклонившись вперед, пожирал отца глазами. Лиля подумала: «Какие прекрасные дети!.. Младший, наверное, в десятом или только что окончил школу».

Всего могла ожидать Лиля: критических выступлений оппонентов, каверзных записок, злых реплик с места… Но ничего этого не было. Были восторги, были дифирамбы, была похвала…

А когда после тайного голосования и двадцатиминутного перерыва все снова заняли свои места и ученый секретарь при абсолютной и даже какой-то неестественно-настороженной тишине зачитал протокол счетной комиссии, то в зале пронеслось что-то вроде многогрудого вздоха.

Из двадцати трех голосов членов ученого совета за присуждение соискателю степени доктора филологических наук проголосовали три человека и против — двадцать человек.

Лиля слышала, как зарыдал младший сын диссертанта, и видела, как он уронил голову на ладони. В лицо жены соискателя Лиля боялась взглянуть. В зале раздался шум, гвалт… Взрыв возмущения гостей и присутствовавших при защите студентов и аспирантов весенним половодьем захлестнул зал. Все, как по команде, встали с мест, беспорядочно задвигались. В сторону членов ученого совета полетели гневные реплики:

— Позор!..

— Заговор!..

— Немедленно послать телеграмму министру!..

— Это издевательство!..

— Не ученый совет, а шайка разбойников! — пронзительным голоском прокричал сухонький благообразный старичок. Сжав маленький кулак и потрясая им над головой, другой рукой он судорожно и нервно дергал свою аккуратно подстриженную бородку и, сверкая позолотой пенсне, распалялся: — Я буду писать президенту академии!.. Мы опротестуем эту защиту!..

Все были поражены выдержкой и самообладанием диссертанта. Пройдя через весь зал по длинной ковровой дорожке, он встал за кафедру, из-за которой его почти двухметровая фигура возвышалась внушительно и весьма уверенно, поднял высоко над головой руку и, дождавшись, когда публика успокоится, твердым голосом, в котором звучали бойцовские нотки («Ничего, друзья!.. Наука — это борьба, и я еще не сложил своего оружия» — угадывалось в этом голосе), громко бросил в притихший зал:

— Товарищи, друзья!.. Как видите, церемониал защиты подошел к концу. Прошу вас — не будем нарушать сложившихся традиций! Всех, кто хочет разделить со мной горечь моей сегодняшней неудачи, к которой я шел много лет, приглашаю отужинать со мной в ресторане «Прага», в зале «Зимний сад». Стол накрыт. Тех, кому трудно пройти пешком, прошу сесть в машины. Они ждут вас у подъезда института. Вам помогут в этом мои сыновья.

Сказал, слегка поклонился всему залу и сошел с кафедры.

Словно в чем-то виноватая перед диссертантом, как будто она что-то могла сделать в его защиту, но не сделала, Лиля, поддерживаемая за локоть Растиславским, вышла из института. «Боже мой, как все это неискренне!.. Как ханжески они расшаркивались перед соискателем и как злодейски обошлись с ним при тайном голосовании!..» Лиля совершенно забыла, что рядом с ней Растиславский, а следом за ними идут Светлана и Игорь Михайлович.

— Ну как, Григорий Александрович, пойдем на банкет? — донесся сзади голос Игоря Михайловича.

Растиславский вопросительно посмотрел на Светлану.

— Ни за что! — твердо ответила она. — С меня на сегодня хватит одного зрелища. Там, в ресторане, картина будет еще горше.

— Я тоже так думаю, — согласился Растиславский.

— Но я чертовски голоден! — взмолился Игорь Михайлович.

Когда подошли к машине, все четверо остановились, не решаясь, кому первому сесть.

— Где будем ужинать? — спросил Растиславский, переводя взгляд со Светланы на Лилю. — Так разъезжаться нельзя. Ночью будут сниться всякие кошмары. Может быть, в «Метрополь»?

— В моем распоряжении не больше двух часов. Я оставила больного мужа с дочуркой, — сказала Лиля.

— Только не в «Метрополь»! — затряс головой Игорь Михайлович.

— Это почему же? — удивился Растиславский, зная, что в ресторан с хорошей кухней Игорь Михайлович поедет к черту на кулички.

— Во-первых, там долго придется ждать, а потом: есть ли там свободные места, а в-третьих… — Игорь Михайлович засмеялся.

— Что в-третьих? — резко спросил Растиславский.

— У «Метрополя» дурная репутация.

Растиславский раскрыл перед Лилей дверцу:

— Прошу.

— В «Метрополь»! — кинул Растиславский шоферу и захлопнул за собой дверцу.

Лиля взглянула в окно. Со стороны института по тротуару тянулась цепочка угрюмых старичков и старух. В одном из них она узнала того, кто, потрясая сухим кулаком, называл членов ученого совета шайкой разбойников.

До «Метрополя» доехали быстро. Бородатый швейцар широко распахнул перед ними двери.

В центре зала в громадной каменной чаше бил фонтан. На эстраде, скользя унылыми взглядами по публике, сидели музыканты. У них был перерыв.

Судя по тому, как учтиво поклонился Растиславскому пожилой официант в черном фраке и как он улыбнулся при этом, Лиля поняла, что Григорий Александрович здесь не впервые.

— Он вас знает? — спросила Лиля.

— Он меня обслуживает, — ответил Растиславский. — Что будем есть? — он протянул Лиле меню.

Лиля предоставила заказывать Растиславскому.

— А ты? — спросил он у Светланы.

— Вашему вкусу я верю больше, чем своему, — сказала Светлана, — О том, что вы гурман, знают даже официанты Парижа.

Игорь Михайлович насилу дождался, пока принесут холодную закуску и вино.

Растиславский был особенно, как-то подчеркнуто внимателен к Лиле. Разглядывая ее пристально, он про себя отметил изысканную простоту ее туалета. «Врожденный вкус и чувство меры. Прелестная женщина», — подумал он, наливая в рюмку Лили коньяк.

— Коньяк? Не буду! — запротестовала Лиля.

— Это необычный коньяк, выдержанный, армянский. Вы даже не почувствуете его крепости. А когда выпьете — усталость снимет как рукой.

Лиля сдалась. Глядя в темные глаза Растиславского, она с каждой минутой чувствовала, что все больше и больше подчиняется воле этого пока еще непонятного для нее, чужого человека.

— Хорошо, я выпью, только, пожалуйста, не наливайте мне больше!

Светлана выпила коньяк, закусила лимонной долькой в сахарной пудре и принялась подбадривать Лилю.

— Чепуха! Не крепче выдержанного муската. Ты только попробуй. Да, кстати, ты читала Ремарка?

— Что именно?

— Ну, хотя бы «Три товарища»?

— Там на каждой странице герои выпивают по дюжине бутылок вина. Вот и все, что у меня осталось в памяти об этом романе. Помнится еще серебряное платье Пат. И вершина гор, где она умирала.

— А у меня этот роман — настольная книга. — Светлана лихо щелкнула пальцами и восторженно воскликнула: — О!.. Ремарк!.. Моя Библия, мой Коран!

Лиля выпила коньяк. Сразу она не ощутила крепости вина и только спустя несколько минут почувствовала как по телу ее волнами пробежал приятный озноб опьянения. И вдруг ей стало как-то особенно весело.

— Чему вы улыбаетесь? — спросил Растиславский.

— Можно подумать, что вы вспомнили что-то очень смешное и интересное, — поддакнул Игорь Михайлович.

— Я просто немного опьянела. Со мной это случается. Почему не играет оркестр?

— А что бы вы хотели? — спросил Растиславский.

— Что-нибудь… энергичное… Нет, лучше вальс.

Растиславский подозвал официанта и попросил через него, чтобы оркестр исполнил вальс.

— У оркестра перерыв, — сказал тот.

— Передайте от моего имени, — Растиславский сделал многозначительную паузу, — Попросите Витольда Сергеевича, чтобы сыграли сейчас. Скажите, что просит Григорий Александрович.

Официант поклонился и отошел.

Через минуту по залу поплыли грустные «Амурские волны».

Почувствовав на себе взгляд Растиславского, Лиля встала. Они вышли на середину зала. У фонтана кружилась молоденькая пара. Высокий бледнолицый брюнет в длинном сером пиджаке и совсем еще девочка с русыми кудряшками на висках, в коротком цветастом платье.

— Какое у нее прекрасное лицо! — восторженно произнесла Лиля, глядя на танцующих.

— Она лучше его, — согласился Растиславский. — Мне не нравится его лицо.

— Мне не нравится другое, — сказала Лиля. — Что именно?

— Что эта юная пичужка уже ходит по ресторанам.

Плавно огибая фонтан, Растиславский кружил Лилю сильнее и сильнее.

— Я упаду!.. — сказала Лиля. — У меня все плывет перед глазами. — В какое-то мгновение ей показалось, что из-под ног ускользает пол, что ее покидают силы. Закрыв глаза, она тихо шептала: — Держите меня… Я падаю…

А Растиславский все кружил и кружил.

— Ну довольно же, довольно!.. Я упаду… Слышите, Григорий Александрович!..

— Еще немного… Еще один круг…

— Нет, нет, кружите, кружите!.. Мне кажется, я лечу… Я так счастлива!..

Когда Лиля шла к столу, ее слегка пошатывало. Щеки ее пылали. Светлана завистливо посмотрела на подругу.

— У тебя щеки, как махровые маки.

Слова Светланы остались Лилей не замеченными.

Растиславский принялся за холодную закуску, Лиля цедила через соломинку ледяной пунш. Время от времени она вынимала изо рта соломинку и безуспешно пыталась утопить в прозрачном багровом напитке кусочек льда, напоминавший отшлифованную морскую гальку.

Игорь Михайлович наполнил рюмки.

— Что это? Опять коньяк? — спросила Лиля и отшатнулась от стола.

— Пустяки! — ответил Игорь Михайлович. — Пить нужно все, что наливают в бокалы.

— У французов есть мудрая пословица: «Le vin est tiré, il faut le boire!»[4] — воскликнула Светлана и чокнулась с Лилей.

…И снова Лиля пила.

Официант достал из ведра со льдом бутылку шампанского и раскупорил ее с тем особенным шиком, который достигается большим опытом. Когда вино заискрилось в высоких хрустальных бокалах, Лиля не заметила, как перед ней на маленькой тарелке появилась раскрытая плитка шоколада.

— Григорий Александрович, вы хотите меня споить? — спросила Лиля, держа в руках бокал с шампанским. — Я предлагаю тост за дружбу! За такую дружбу, от которой люди становятся сильнее, чище! Что же вы, Игорь Михайлович? Или вам не нравится мой тост?

Лиля была уже заметно пьяна.

— Великолепно!.. Тост вечный!.. — ответил Игорь Михайлович.

Шипучее шампанское резко ударило в нос, и Лиля с трудом сделала несколько глотков.

— Что же вы так плохо пьете? — мягко упрекнул ее Растиславский.

Лиле показалось, что и вино Растиславский пил с каким-то особым изяществом и невозмутимым спокойствием. Не морщился, не тряс головой, как это делал муж Светланы, не ловил судорожными пальцами шоколадку или кружочек лимона, когда опорожнял рюмку коньяка. Ничто не ускользало от внимания Лили даже теперь, когда ей снова вдруг стало беспричинно весело. Она отпила еще несколько глотков шампанского и попросила Растиславского, чтобы оркестр сыграл танго.

Оборвав почти на середине фокстрот, оркестр начал медленное танго. Это был заказ Растиславского. Лиля и Григорий Александрович поднялись из-за стола. Лиля вдруг показалась сама себе слабой и беспомощной: отними сейчас Растиславский от ее талии руку — и она рухнет на пол посреди зала. Горячее дыхание Растиславского обжигало ее щеку.

— Не нужно так близко, Григорий Александрович!

Растиславский ничего не ответил и еще ближе привлек к себе Лилю.

— Лиля!..

— Говорите, я вас слушаю.

— Я боюсь вас… Вы не такая, как все. В вас есть что-то от самого… бога… — Он замолк, делая плавный разворот.

— Лучше, если бы от сатаны!.. — Лиля рассмеялась, глядя в глаза Растиславскому.

— Вот именно от сатаны!.. Я боялся произнести это слово.

И снова Лиля звонко рассмеялась.

— Мне почему-то сейчас дьявольски хочется выпить! Я даже не знаю, отчего это? Скажите, Григорий Александрович?

— Вот уж не знаю.

— Нет, вы знаете. Вы все знаете! Вы только делаете вид, что не знаете.

Дальше танцевали молча. Лиля устала:

— Я больше не могу.

Они кончили танцевать и направились к своему столу. Оркестр сразу же умолк.

Растиславского и Лилю ожидали только что поданные бифштексы.

— Лучшие бифштексы в Москве готовят в «Метрополе», — сказал Растиславский, разрезая кусок неподатливого мяса на тарелке Лили.

Светлана была не в духе. Игорь Михайлович не танцевал. Не раз она взглядом давала знать молодым людям за соседним столиком, чтобы те были смелее. Но никто из них не решился подойти к Игорю Михайловичу, чтобы попросить разрешения пригласить на танец его даму. Настроение Светланы падало с каждой минутой. А когда она увидела, как светились глаза Лили во время танца с Растиславский, ее нетанцующий супруг стал ей невыносим.

Не раз еще играл оркестр по заказу Растиславского. Григорий Александрович и Лиля не пропускали ни одного танца.

Было уже за полночь, когда Светлана неожиданно встала и, нервно затягиваясь сигаретой, сказала, что ей пора домой. Но ее удержал Растиславский. Только он один еще имел на нее влияние.

Потом Светлана снова закапризничала и, пуская через соломинку пузыри в пунше, продолжала портить настроение Растиславскому и Лиле. В ней заговорила неприкрытая зависть. Теперь она уже жалела, что познакомила Григория Александровича со своей подругой. Никогда она не думала, что этот каменно-невозмутимый и расчетливый Растиславский может так сразу увлечься. А тут, вдруг… Нет! В эту бочку меда Светлана завтра же выльет такую ложку дегтя, что они тут же отшатнутся друг от друга. Она это сделает непременно. Но, конечно, сделает так незаметно, что оба они — и Растиславский, и Лиля — будут по очереди исповедоваться перед ней в своих разочарованиях и станут благодарить за дружеское участие. Но самое главное — сегодня, сейчас же оторвать Лилю от Растиславского. Иначе будет поздно.

Светлана, посмотрела на часы:

— Пора! Тебя, дружочек, ждет больной муж. Да и мы засиделись.

Напоминание Светланы о больном муже обрушилось на Лилю ушатом ледяной воды. Она сразу как-то засуетилась, начала собираться.

— Да, да, ты права, Светочка… Николай Сергеевич теперь уже волнуется. Я прошу вас, Григорий Александрович, проводите меня домой.

Растиславский с ненавистью посмотрел на Светлану, которая с плохо скрытым ликующим злорадством встретила этот взгляд, но сделала вид, что не поняла его значения.

Григорий Александрович рассчитался. Перед самым уходом он на минуту задержался и что-то шепнул официанту, тот утвердительно кивнул головой.

…Ночь была прохладная. В скверике на площади Свердлова было пустынно. У Лили кружилась голова. Опираясь на руку Растиславского, она твердила про себя одно и то же: «Что делаю?.. Что я делаю!.. Ужасно!..»

Ночная Москва затихала. Она жила в эти поздние часы жизнью огней, звуками стремительно движущихся по почти пустынным улицам автомобилей.

Светлане и Игорю Михайловичу нужно было ехать на Песчаную улицу, Лиле — в сторону Сокольников.

Светлана, садясь в такси, на прощание снова напомнила Лиле о больном муже. И, помахав из окна рукой, Небрежно бросила:

— Привет благоверному. Пусть скорее поправляется. Позванивай.

Лиля и Растиславский остались вдвоем на затихшей площади.

— Лиля, вам нужно побыть на воздухе…

— Да, я хочу немного посидеть…

Они перешли пешеходную дорожку и свернули в сквер. Растиславский показал на скамейку. Сели. Лиля откинулась на спинку и закрыла глаза.

— Я так пьяна, что боюсь идти домой… — почти шепотом проговорила Лиля и склонила голову к плечу Растиславского.

Молчали долго. Наконец Растиславский заговорил:

— Зайдемте ко мне.

— К вам?! — Лиля подняла на него тревожный взгляд. — Куда?

— В гостиницу.

— Зачем?

— Я там живу. У меня — номер.

— Разве вы не москвич?

— Нет, я из Ленинграда. В ожидании квартиры временно проживаю в гостинице.

Лиля поднесла ко лбу руку:

— У меня кружится голова!.. Все плывет перед глазами… Зачем вы заставили меня так много пить?!.

— Вам ни в коем случае нельзя в таком виде приезжать домой.

— Что же мне делать? — Лиля закрыла глаза.

— Пройдемте ко мне. Выпьете чашку крепкого кофе — и все как рукой снимет.

После некоторой паузы Лиля сказала:

— Вряд ли я смогу идти. Меня не слушаются ноги. Нет, нет… Зачем вы меня так напоили? Зачем, Григорий Александрович?.. — Она всхлипнула, как ребенок: — Что я делаю!..

Растиславский наклонился к ней:

— Лиля, вы плачете… Я обидел вас? Пойдемте, я умоляю вас, это совсем недолго. Я помогу вам… — Растиславский встал, взял Лилю за плечи и помог ей подняться со скамьи.

До входа в гостиницу шли молча. Швейцар распахнул перед ними дверь. Несмотря на поздний час, не задержала их и дежурная по этажу. Она сделала вид, что не заметила прихода Растиславского с молодой женщиной.

Двухкомнатный номер был обставлен старомодно, но роскошно. На столе в хрустальной вазе стояли розы.

— Цветы!.. — воскликнула Лиля и припала лицом к розам. — Как я люблю цветы!.. А ведь еще начало мая.

— С юга.

— Что может быть красивее роз?!.

Растиславский помог Лиле снять перчатки, усадил ее в кресло и вышел. Минут через десять он вернулся. Почти следом за ним пожилой официант вкатил тележку с вином и закусками. Это был тот самый официант, что обслуживал их в ресторане. Учтиво поклонившись Лиле, он поставил на круглый стол, покрытый белой скатертью, вино, вазу с фруктами, шоколад и сигареты.

— А кофе? Где же кофе, Григорий Александрович?

— Кофе будет через несколько минут.

Официант поклонился и вышел.

Из смежной комнаты доносились звуки восточной мелодии.

— Вы любите восточную музыку? — спросил Растиславский, настраивая в другой комнате магнитофон. И, не дождавшись ответа, снова спросил: — Хотите, я поставлю Монтана?

И снова Лиля ничего не ответила. Уронив голову в ладони, она сидела неподвижно.

— Что с вами, Лиля? — Растиславский уверенно положил на ее плечо руку. Лиля сидела не шелохнувшись.

Растиславский потушил люстру и включил зеленый торшер. В номере разлился лимонно-желтый полумрак.

Лиля подняла голову и увидела на столе два бокала, доверху налитые вином. Глаза ее сузились, она строго посмотрела на Растиславского.

— Вы что, Григорий Александрович?.. Неужели и вы такой же, как все?!. А я думала, вы другой! Я думала, что вы выше, чем остальные…

Лицо Лили стало по-детски обиженным и печальным. Рассеянный взгляд ее остановился на розах.

— Вы хотите, чтобы я пила еще? Хотите?!. — В голосе ее прозвучал вызов. — Так я буду пить!.. — С этими словами она решительно взяла со стола бокал и, к удивлению Растиславского, не отрываясь, выпила его до дна. Это был крепкий коктейль.

— Лиля!.. Что вы делаете?!

— Теперь вы довольны?!. — на лице ее застыла маска мстительного выжидания.

Растиславский растерялся:

— Я не хочу вас спаивать, Лиля. Я просто…

— Что?.. Что просто?!. — Лиля откинулась на спинку кресла и захохотала громко и нервно. — Вы просто видите, что вы мне нравитесь!.. Вы видите, что я, как кролик, стою перед раскрытой пастью удава!.. Кричу, упираюсь, а сама прыгаю в его пасть!..

Лиля запрокинула голову на спинку кресла. На ее щеках были слезы.

При виде слез Растиславский растерялся еще больше. Но тут же взял себя в руки. Тремя жадными глотками он опрокинул бокал и нервно заходил по комнате.

— Почему вы плачете, Лиля?

— Потому что… Потому что мне с вами хорошо. Мне никогда не было так хорошо… Григорий Александрович…

Восточная музыка в соседней комнате сменилась «Парижскими бульварами» Монтана.

Все, что было дальше, Лиля осознавала словно через какую-то дымчатую волнистую пелену. Все кружилось, сливалось, все плыло перед глазами… Она чувствовала, как Растиславский целовал ее руки, глаза, губы…

…Струмилин в эту ночь Лилю так и не дождался. Утро он встретил в кресле.

III

Стояло солнечное утро, когда Лиля вышла из гостиницы. Она не знала, куда ей идти. Было страшно вспоминать о том, что случилось. Усталая и разбитая, она дошла до телефона-автомата и позвонила в универмаг. Сказала, что больна и на работу выйти не может. Директор универмага принялся расспрашивать, что с ней, предлагал помощь. Не дослушав его до конца, Лиля ответила, что ей ничего не нужно, что навещать ее нельзя.

Как во сне она вошла в вестибюль метро, взяла билет и спустилась по эскалатору. Вместе с потоком людей ее вынесло на перрон. «Куда?» — спрашивала она себя и, не раздумывая, подхваченная водоворотом пассажиров, вошла в вагон.

Мелькали за окнами расплывчатые пятна огней, оставались позади станции, выходили и входили люди… Все куда-то спешили, чем-то были озабочены, и лишь она одна не знала, куда и зачем едет. У «Сокола» в вагон вошла молодая женщина в форменной фуражке.

— Гражданочка, поезд дальше не идет.

Только теперь, словно очнувшись, Лиля поняла, что осталась в пустом вагоне одна.

На противоположной стороне платформы стоял только что подошедший поезд. Вместе с толпой Лиля вошла в вагон. И снова она никого не замечала. Перед ней неотступно стояло лицо Струмилина. Его добрые и преданные глаза смотрели ей в душу и спрашивали: «Что случилось, Лиля? Я ждал тебя всю ночь… Почему ты даже не позвонила?..»

Лиле не хватало воздуха. Ей хотелось скорее выбежать на улицу и идти навстречу ветру. Но тут же другой образ заслонил собой страдальческое лицо Струмилина. Она видела черные, с зеленоватым отсветом глаза Растиславского, слышала его вкрадчивый голос: «Ты будешь моей! Всегда моей! Я долго искал тебя… Искал всю жизнь и наконец нашел. Ты станешь моей женой! Любой твой каприз, малейшая прихоть будет для меня законом. Я увезу тебя далеко-далеко, в другую страну, и там, на чужбине, ты будешь моей родиной, моим другом, звездой в моей судьбе! Разве ты не видишь, как я люблю тебя?!.» А потом руки, сильные, пружинистые руки… Вот они берут ее, берут ласково, нежно, как невесомую пушинку, и несут… Все кружится… Лиля вдыхает тонкий аромат роз, открывает глаза и видит: Растиславский поднес ее к столу и приблизил к хрустальной вазе с цветами. Лиля закрывает глаза и чувствует, что ее понесли, закружили… Вот она снова ощущает его дыхание. И губы, горячие губы… Она задыхается и еле слышно шепчет: «Не осуждайте меня…»

На следующей остановке в вагон вкатилась шумная волна пассажиров. Кто-то больно наступил Лиле на ногу. Она подняла глаза и увидела перед собой старушку с палочкой. Хотела уступить ей место, но ее опередил пожилой сосед. В вагоне было тесно.

«Почему я запретила проводить себя? Он так настаивал… Предлагал машину… Зачем я это сделала?» — мучилась в раздумьях Лиля и тут же ловила себя на мысли, что ей очень хочется быть рядом с ним, снова слышать его голос, смотреть в его глаза.

На одной из станций Лиля вышла из метро. Солнце начинало припекать. Проходя мимо телефонной будки, она подумала: «Будь что будет!» — и позвонила Струмилину. Трубку сняла тетя Паша.

Закрыв глаза, Лиля отчетливо видела, как старушка повесила телефонную трубку на большой ржавый гвоздь, вбитый в стену. Вот она своей шаркающей походкой пошла по тускло освещенному коридору к комнате Струмилина… Тяжелая, томительная минута ожидания. Все, что Лиле хотелось сказать мужу, вдруг отхлынуло к самым отдаленным уголкам души.

Наконец из трубки донеслись глухие звуки. «Вот он открыл дверь… Да, да, она у нас скрипит. А это?.. Что это такое? Какие-то частые глуховатые щелчки?.. А-а-а!.. Это впереди Николая Сергеевича бежит к телефону Таня… Да, это ее шажки. А вот и он сам. Опирается на палку… Резко он опускает ее на пол… Вот он берет трубку…» Сердце Лили замерло. И голос… родной, усталый и добрый голос: «Алло. Я вас слушаю…»

Голос Струмилина дрожал.

— Это я, Коля… Это я… Ты понимаешь… Мне очень трудно говорить, но я ничего не скрою… Я… я недостойна тебя… Родной мой. Я поступила… очень дурно. Ты больше не спрашивай меня ни о чем… — Она говорила запальчиво, прерывисто, изо всех сил стараясь, чтоб не разрыдаться. — Обо мне не беспокойся… Я жива и здорова. Только… Только случилось такое, после чего я не могу приехать к тебе. Не имею права… Я не найду сил смотреть тебе в глаза. Сейчас я уеду к дедушке на дачу. Мне нужно остаться одной и все продумать. Ради бога, не расспрашивай меня сейчас ни о чем. Я все скажу сама. Прости меня, родной, целую тебя и Танечку…

Лиля повесила трубку и продолжала стоять в телефонной будке. Кто-то раздраженно забарабанил по стеклу, чей-то голос просил освободить кабину…

Она вышла.

«Теперь все решено. Я его убила. И кого?.. Того, кто ради меня был готов отдать жизнь? Как дрожал его голос, когда он просил заехать к нему».

Лиля перешла у перекрестка улицу и остановила такси. Молча села рядом с шофером и, не глядя на него, сквозь зубы бросила:

— В Малаховку!..

Машина тронулась. Лиля опустила боковое стекло. Мелькали дома, витрины, фигуры прохожих… Ей было приятно ощущать струю ветра, который, врываясь в кабину, рассыпал ее волосы, холодком плясал на щеках, и, расплываясь на лице, ручейками пробирался под шарф.

А колдующий грудной голос Растиславского звучал настойчиво, неотразимо: «Лиля, мы немедленно уедем на юг. Все будет для тебя: и море, и поездки в горы, и прогулки на катере. Дней десять мы поживем в Сочи. Я люблю этот курорт. Днем там завораживает море. Вечером город оживает, как маленький Париж… Из Сочи на первоклассном теплоходе поедем по побережью. С неделю поживем в Сухуми, а потом… О, что будет потом — я не скажу сейчас. Пусть это будет маленьким сюрпризом для тебя. Потом мы вернемся в Москву. Вернемся мужем и женой. Ты познакомишь меня со своим дедом. Недели через две мы уедем из России. И вот там-то, на чужбине, я постараюсь доказать тебе на деле, как я люблю тебя, Лиля. А если у нас будет сын… Ты слышишь, Лиля, сын! Я буду обоих вас носить на руках. Ты ведь тоже любишь меня, Лиля, я это вижу. Такие, как ты, не делают опрометчивых шагов во имя секундных желаний. Почему ты не хочешь, чтобы я проводил тебя, Лиля? Почему ты снова плачешь? Что?.. Ты плачешь от счастья?.. Сейчас я прошу тебя только об одном — скажи обо всем мужу. Судя по всему, он не заслуживает обмана, он достоин того, чтобы с ним поступили благородно. Я понимаю, ему будет тяжело, но лучше перестрадать однажды, чем подвергнуться медленной казни. Позвони ему сразу же, как только выйдешь из гостиницы и соберешься с мыслями. Скажи ему обо всем. А завтра… Завтра я жду тебя у фонтана перед Большим театром ровно в семь вечера… Ну, посмотри же на меня, Лиля…»

На крутом повороте Лилю резко качнуло вправо, и она больно ударилась плечом о дверцу кабины. Открыла глаза и осмотрелась. Москва осталась позади. Слева и справа мелькали высокие подмосковные сосны, между которыми, как игрушечные, пестрели разноцветные дачи.

Лиля смежила веки и снова погрузилась в сладкую полудремотную зыбь.

«В семь вечера, у фонтана перед Большим театром…»

IV

Развалившись в полосатом шезлонге, старый, седой Вильсон дремал. Тяжелая правая рука неподвижно лежала на круглом журнальном столике, в полированной поверхности которого отражались пухлые пальцы, глубоко перехваченные обручальным кольцом и бриллиантовым перстнем. Толстая сигара каким-то чудом держалась в расслабленных пальцах. Сизая струйка дыма, извиваясь, плавно струилась к потолку.

Глядя на Вильсона, на его осанистую фигуру, на энергичное, гладко выбритое лицо с широким, слегка раздвоенным подбородком, можно было предположить: это не просто скромный турист-иностранец, а иностранный дипломат или коммерсант. Во всем: в неторопливом, но уверенном жесте, в неожиданных, но значительных паузах во время разговора, в манере до конца выслушивать собеседника и не торопиться сразу же навязать свое мнение — сказывалась годами выработанная дисциплина общения с людьми разных положений и разных взглядов на вещи. На белоснежной сорочке Вильсона серый галстук-«бабочка» походил на вспорхнувшую летучую мышь. Темно-серый костюм плотно облегал его тугие плечи. Острый носок черного ботинка, как бы пульсируя в такт ударам сердца, еле заметно покачивался.

А Вильсон все дремал… Огонь сигары, оставляя позади себя серый столбик пепла, подкрадывался к белым пальцам. Минута-другая, и черные волоски на них скрутятся от жара в рыжеватые узелки-подпалинки.

Разбудил Вильсона легкий стук в дверь. Но он не вздрогнул. Не шевельнулась его рука. Приподнялись только тяжелые набухшие веки. От бессонницы ли или от чего другого — на белках крупных черных глаз Вильсона розовато рдела склеротическая сетка.

— Войдите. — Голос Вильсона прозвучал глухо и устало. Столбик пепла упал на полированную поверхность стола и рассыпался, образовав маленький серый холмик.

Вильсон выпустил дым через вздрогнувшие ноздри. На вошедшего посмотрел не сразу. Взглянул внимательно, оценивающе. От этого взгляда вошедшему стало не по себе. А Вильсон изучал. Сейчас разве только тренеры-спортсмены так пристально оглядывают юношу, впервые пришедшего в спортивный клуб.

— Альберт Мориссон? — не спуская глаз с вошедшего, сквозь зубы процедил Вильсон, постукивая кончиком сигары по краю пепельницы.

— Так точно, сэр, — твердым голосом ответил высокий молодой человек и улыбнулся. Улыбка была мягкой, простодушной, она как бы говорила: «Я знаю, вы старый дипломатический лев. Моя судьба в ваших руках. В вашей власти вывести меня на высокую орбиту, но вы не можете сделать из меня мелкого функционера, главной задачей которого будет фотографирование старых бараков на московских окраинах и неубранных мусорных куч рядом с новостройками».

И, словно поняв значение улыбки Мориссона, Вильсон хитровато прищурился:

— Если ваш ум так же ясен и светел, как ваша улыбка, то вы, молодой человек, можете пойти далеко.

Улыбка на лице Мориссона потухла:

— Рад служить!

И снова долгий, оценивающий взгляд Вильсона остановился на Мориссоне:

— Сколько вам лет?

— Двадцать шесть.

— Возраст благих начинаний. Кто ваши родители?

— Коммерсанты.

— Вы знали когда-нибудь женщину?

Вопрос был неожиданным. Он смутил Мориссона.

— Что вы вспыхнули, как девочка из колледжа? Вам же двадцать шесть. Мужчины этого возраста имеют семьи, детей…

Мориссон молчал.

— Я спрашиваю, знаете ли вы женщин?

— У меня есть подруга.

— Где? Здесь или на родине?

— На родине и…

— Что «и»?

— И здесь.

— Это уже хорошо. Здоровый мужчина всегда должен иметь рядом женщину.

Вильсон, опираясь о подлокотники кресла, тяжело встал. Неторопливо прошелся к окну, откинул штору и принялся барабанить длинными ногтями по подоконнику. Он стоял спиной к Мориссону, и ему не видно было, как Мориссон вытирал вспотевший лоб тыльной стороной ладони.

— Подойдите сюда, молодой человек, прошу вас, подойдите скорее…

Мориссон поспешно подошел к окну. Он тут же почувствовал, как от Вильсона пахнуло винным перегаром. Скрестив на животе руки, Вильсон плавно покачивался упругим корпусом. Он тихо, почти мечтательно говорил:

— Толпа большого города — это своего рода психологический роман. Чем больше в этот роман вчитываешься, тем больше вопросов перед тобой возникает.

— Я не понял вас, сэр. — Во взгляде Мориссона колыхнулась тревога.

— Видите там, внизу, люди куда-то торопятся?

— Вижу.

— В том, что они торопятся, нет ничего удивительного. Лихорадочный ритм многомиллионного города — естественный симптом социальной болезни перенаселенности.

Заложив руки в карманы, Вильсон несколько раз пересек комнату от окна до двери, потом снова поднял свою тяжелую седую голову и пристально посмотрел на Мориссона.

— До сих пор не совсем понимаю, господин Вильсон, какое отношение имеют ваши слова к тем задачам, которые вы поставите передо мной?

— Вы будете работать в Москве…

— Да, я буду работать в Москве, — твердо ответил Мориссон.

— Вы знаете, что такое Москва? — Вильсон, наступая грудью на собеседника, вплотную подошел к Мориссону.

— В пределах, доступных для иностранца.

Вильсон сел в мягкое кресло, стоявшее у стены, взял новую сигару и, обрезав кончик ее, некоторое время о чем-то сосредоточенно думал.

Мориссону показалось, что Вильсон устал, что ему, Мориссону, пора уходить, и он мысленно искал удобный случай оставить в покое старого дипломата. Но в следующую минуту Мориссон понял, что разговор по существу только начинается.

Вильсон указал в сторону стеклянных полок, занимающих почти целую стену.

— Подайте мне, пожалуйста, второй том Байрона. Он на средней полке, в голубом переплете.

Мориссон отыскал книгу и подал ее Вильсону.

— Послушайте, что сказал о Москве гениальный поэт, лорд по происхождению. — Вильсон нашел нужную страницу и начал читать:

…Москва! Предел великого пути!
Карл ледяные слезы лил, — войти
В нее стремясь; вошел лишь он; но там
Летел пожар по замкам и дворцам.
В дома солдат зажженный трут совал;
В огонь мужик солому с крыш таскал;
В огонь купец подваливал товар,
Князь жег дворец, — и нет Москвы: пожар!
Что за вулкан! Потухли перед ним
Блеск Этны, Геклы вечно рдящий дым;
Везувий смерк, на чей привычный свет
Глазеть туристы любят из карет;
Нет у Москвы соперников, — лишь тот
Грядущий огнь, что троны все пожрет!
Москва — стихия! Но, — суров, жесток, —
Урок твой полководцам не был впрок!..

Читая поэму, Вильсон на глазах преображался, становясь энергичнее, моложавее. Его щеки порозовели. Дочитав, он захлопнул книгу.

— Такой Москва была двести лет назад, такой она была пятьсот лет назад. Сейчас она стала еще недоступнее.

По лицу Мориссона проплыла улыбка, тут же оборванная горьким вздохом:

— Значит, вся наша работа в этом городе есть не что иное, как донкихотство?

Старый Вильсон пристально посмотрел на молодого собеседника:

— Нет. Все это я говорил вам для того, чтобы вы поняли, что обучаться плавать вы начнете не в мелкой речушке, не в мраморном бассейне на ферме своего отца, а в открытом океане. В штормящем океане!..

Вильсон затянулся сигарой и впал в глубокую задумчивость, из которой его вывели надрывные звуки пожарной сирены, ворвавшиеся через открытую форточку. Он зябко поежился. А когда сирена захлебнулась в хаосе звуков большого города, Вильсон устало посмотрел на Мориссона:

— Я видел много стран, господин Мориссон. Подошвы моих ботинок коснулись дорог всех континентов. Перед моими глазами проплыли люди всех рас и национальностей. Развращенный Париж и пуританский Рим, холодная Скандинавия и знойная Африка, коммунистическая Москва и фашистский Берлин… Видите, какая амплитуда! Но скажу вам честно: во многих отношениях рядом с русскими поставить некого. Я имею в виду их социальный корень. Это племя фанатиков. Но они сильны и храбры, как гладиаторы. — Вильсон неожиданно смолк, закрыв глаза. Так продолжалось минуты две.

— Так что же нам делать с этими гладиаторами? — спросил Мориссон.

Только теперь Вильсон пригласил Мориссона сесть. И когда тот сел, старый дипломат открыл глаза и ответил:

— Нам нужно играть на слабости русских. — Сказав это, он сделал пометку в блокноте, встал и неторопливо прошелся по комнате. — Я дам вам маленькое напутствие. Вы молоды. Удобнее вам будет работать среди молодежи.

— Я понял вас, сэр.

— Тактику подскажут конкретная обстановка и интуиция разведчика. Первые шаги вашей работы — это необходимая для нас информация о настроениях и взглядах советской молодежи. — Вильсон подошел к двери и наглухо задернул портьеру. — Эта задача общего плана. Вторым конкретным шагом будет работа посложнее: вы располагаете к себе нужного нам человека, которого несправедливо обидели у себя на родине, в России. Вы вовлекаете его в наше общее дело. Только заранее предупреждаю: в работе своей, начиная с сегодняшней беседы, вы лишены права на ошибку. Повторяю еще раз, — четко и твердо проскандировал Вильсон, — вы лишены права на ошибку. Разведчик, как и минер, ошибается только раз в жизни, когда подрывается на мине.

Вильсон распахнул окна. В комнату поплыл холодок, в котором угадывался медовый запах молоденьких тополей, зеленеющих перед окнами посольства.

А Москва жила по-прежнему — неугомонно, широко. Вал за валом машины катились по Манежной площади. За порослью кленов Александровского сада поднимался зубчатый старинный Кремль.

На круглом журнальном столике перед Вильсоном лежал голубой том Байрона. Желтая закладка с изображением узкоглазой японки в длинном кимоно была вложена на странице, где в поэме «Бронзовый век» говорилось о Москве.

Вильсон положил свою белую выхоленную руку на книгу и, не глядя на Мориссона, тихо сказал:

— Вы свободны, молодой человек.

Мориссон поклонился и вышел.

V

Дмитрий стоял у окна и, наблюдая, как под нахлестами ветра гнется антенна над соседним домиком, думал: «Антенны, как и люди, под ветром гнутся…»

На зарплату Ольги и пенсию тещи жить приходилось туго. Все реже и реже на обед подавалось мясное. Мария Семеновна вздыхала, но старалась не подавать вида, что зять-нахлебник становился в тягость семье. И все-таки вчера вечером, когда зашел разговор о скитаниях молодого Горького, она сочувственно сказала, что никакая работа для человека не может быть зазорной: сегодня ты читаешь лекции, а завтра грузишь на пристани баржу. «Всякий труд красит человека, тем более, когда заставляет нужда».

Дмитрий сделал вид, что не понял намека тещи, но про себя решил: если еще недельки три он будет каждое утро просить на дорогу и на папиросы, не принося ни копейки в дом, то теща может сказать ему прямо в глаза: «Вот что, дорогой зятек, не за тем я за тебя дочь выдала, чтоб видеть, как она каждый вечер тайком обливается слезами».

— Если б не ранения и не операция — пошел бы грузить вагоны… Да боюсь, что снова угожу под нож хирурга. На этот раз уже вряд ли выкарабкаюсь, — сказал он как-то Ольге.

Ольга ничего не ответила Дмитрию — мать уже гремела ведром в сенцах, но вечером, когда Дмитрий засыпал, шепнула ему на ухо:

— Больше не говори так никогда. Не сердись на маму, она нам только добра желает, а про Горького она сказала, совсем не подумав.

Сегодня утром Шадрин, выходя из дома, в дверях столкнулся с худенькой пожилой женщиной с кожаной сумкой на плече. Это была почтальонша.

— Вы к кому? — спросил Дмитрий.

— Я к товарищу Шадрину. Телеграмма.

Дмитрий распечатал телеграмму. Зонов просил немедленно зайти к нему с документами.

Телеграмма заканчивалась словами: «Завтра будет уже поздно».

…И вот Шадрин снова в кабинете Зонова. Тот, завидев его в дверях, поспешно встал из-за стола:

— Не будем терять время! Пойдем к Марине Андреевне.

Отдел, руководимый Мариной Андреевной, помещался в просторной комнате с высоким потолком и широкими окнами, в которые свободно могла бы въехать трехтонка. За небольшими канцелярскими столами сидели инспектора. Все столики были одинаковые. Над одним из них склонился Пьер. Для его могучей комплекции стол был до смешного мал.

Увидев Шадрина и Зонова, Пьер хотел встать, но Зонов жестом дал ему понять: «Обойдемся пока без тебя».

Пьер нахмурился и опустил глаза в бумаги. Привыкшие к посетителям, инспектора, не обращая внимания на Зонова и Шадрина, занимались своими делами.

Стол Марины Андреевны стоял обособленно, у окна. Он был массивный, с точеными ножками и обит новым темно-красным сукном, на котором лежало толстое зеркальное стекло.

Марина Андреевна кивком головы поприветствовала вошедших, показав глазами на стул и кресло, стоявшее рядом с ее столом.

Зонов, как всегда, торопился. Он посмотрел на часы.

— Товарищ Шадрин в вашем распоряжении. Если буду нужен — позвоните. Через десять минут у меня встреча с делегацией.

Кивнув на ходу Пьеру, Зонов вышел из отдела.

Марина Андреевна сразу начала с главного:

— В одном из московских вузов освободилась должность заведующего кабинетом при кафедре политэкономии. Оклад тысяча сто. По штату это место должен занимать человек с высшим социально-политическим образованием. Вы — юрист. Кандидатура вполне подходящая. Вас устраивает?

Марина Андреевна придвинула Шадрину лист бумаги и подала ручку.

— Пишите! Ректору Московского института…

Рука Шадрина дрожала. Буквы вставали в неровные цепи строк. Марина Андреевна диктовала текст заявления. Когда Дмитрий закончил писать и поставил число и подпись, она взяла заявление и, пробежав его глазами, написала в левом верхнем углу резолюцию: «Прошу провести приказом». И не по-женски размашисто расписалась. Перелистав несколько страниц телефонной книжки и найдя нужный номер, кому-то позвонила.

Дмитрий повернул голову вправо и встретился взглядом с Пьером. Тот, прикусив нижнюю губу, следил за разговором Марины Андреевны с Шадриным. Подмигнув Дмитрию (мол, не тушуйся, с нами не пропадешь), Пьер сделал вид, что занят каким-то важным документом.

Из телефонного разговора Марины Андреевны Шадрин понял, что ректор института, на имя которого было написано заявление, находился в отпуске и его обязанности временно исполнял заместитель по научной части.

Марина Андреевна возвратила Дмитрию документы и посоветовала сначала зайти к заведующему кафедрой профессору Кострову.

— Это чудесный человек! Крупнейший ученый. Скажите, что вас послала к нему Комарова. Если будут какие-нибудь осложнения, звоните. Телефон мой у вас есть. Желаю удачи.

Шадрин встал, поблагодарил и еще раз пристально посмотрел в глаза Марины Андреевны.

— Спасибо…

Попрощавшись, он вышел.

VI

Профессора Кострова Шадрин нашел на четвертом этаже института. Он сидел в своем рабочем кабинете и делал какие-то заметки на маленьких листках лощеной бумаги. Очевидно, набрасывал конспект лекции или составлял план статьи. Его крупная голова, обрамленная черными редеющими волосами, крепко сидела на широких плечах. Он скорее походил на спортсмена-борца, чем на ученого. В крупных толстых пальцах огрызок карандаша казался крохотным и смешным. Углубившись в работу, профессор не заметил, как в дверях его кабинета появился посетитель. Поднял голову лишь тогда, когда Шадрин, переминаясь с ноги на ногу, откашлялся.

— Вы ко мне? — голос Кострова был приглушенно-мягким, тихим. Так говорят, когда боятся разбудить только что заснувшего больного ребенка.

— Я к вам из министерства. От Комаровой.

Движения Кострова, несмотря на его грузность, были легки и эластичны. Пружинисто привстав, он придвинул к столу стул, стоявший у стены.

— Садитесь.

Профессор бегло ознакомился с документами Шадрина и виноватым голосом, словно оправдываясь, сказал:

— Теперь не знаю, что и делать. Вчера вечером я дал согласие назначить на эту должность Терешкина, лаборанта кафедры. — Профессор мягко улыбнулся и развел руками: — Уж как не хотел, как упирался, а профессор Неверов уговорил. У него — власть. На время отпуска ректора института он исполняет его обязанности.

Точно боясь, что Шадрин может не поверить его словам, Костров достал из ящика письменного стола вдвое сложенный листок и протянул его Шадрину.

— Своей рукой написал. Теперь попробуй — отступи.

Дмитрий прочитал написанный от руки проект приказа о назначении Терешкина заведующим кабинетом при кафедре политэкономии.

— Даже не придумаю, как можно дать обратный ход. Признаться, очень не хочу, чтоб кабинетом заведовал Терешкин. Вся заслуга его состоит в том, что он может с утра до вечера крутиться у кабинета ректора и на избирательном участке, где он вот уже много лет состоит бессменным начальником. Образованием тоже не блещет. После ликбеза поступил на рабфак, да и тот не закончил. — Профессор посмотрел диплом Шадрина и покачал головой: — Что же это вас, молодой человек, заставило с таким дипломом идти на такую должность? Вы же научный работник?

— У меня, профессор… — Шадрин замялся.

— Что у вас?

— Читали характеристику?

— Чепуха!.. — Костров махнул рукой. — Не характеристика меня смутила. Я сейчас думаю над тем, как бы нам найти общий язык с Неверовым. Старик упрямый. А потом… — Костров, посматривая на дверь, снизил голос почти до шепота: — Жена Терешкина работает в райжилотделе. А дочь Неверова вот уже лет пять стоит на очереди. Получать квартиру где-нибудь у черта на куличках не хочется. Вот и жмет дочка на папу. А папа своей дочке не враг. Анкета у Терешкина без сучка и задоринки. А уж насчет услужить начальству — талант.

Шадрин внимательно слушал профессора и недоумевал: почему этот крупный ученый, доктор наук, заведующий кафедрой, куда Шадрина рекомендовали на работу под его непосредственное начало, впервые видя человека, исповедуется перед ним и открывает ему такие житейские подробности, о которых можно поведать не всякому близкому?

Профессор хотел сказать Шадрину что-то еще, но в это время дверь в кабинет открылась, и на пороге выросла приземистая фигура лаборанта Терешкина. Окинув изучающим взглядом Шадрина, он сказал, глядя на Кострова:

— Утром звонили из академии. Просили сообщить, что занятия в эту неделю пройдут по старому расписанию.

Профессор посмотрел на часы и заторопился. Через час у него в Академии наук должна начаться лекция для аспирантов.

— В моем распоряжении двадцать минут. Пойдемте к заместителю ректора и решим ваш вопрос.

С трудом пробираясь по тесным лестничным пролетам, на ступенях которых стояли и сидели студенты, Шадрин и Костров спустились на второй этаж и вошли в кабинет профессора Неверова, временно исполнявшего обязанности ректора института.

В просторном кабинете было прохладно. За длинным большим столом, покрытым зеленым сукном, сидел профессор Неверов. Седой, румяный и ясноглазый, он выглядел гораздо моложе своих семидесяти лет. Даже яркий галстук, повязанный по последней моде, и тот говорил, что профессор Неверов, специалист по сооружению тоннелей, не так уж стар.

Заявление Шадрина и министерскую резолюцию Неверов читал долго, что-то прикидывая в уме, потом поднял свои редкие с рыжинкой брови и недоуменно развел руками:

— Как же так? Только вчера мы вместе с вами решили назначить на эту должность лаборанта Терешкина… Ничего не понимаю!.. — Неверов растерянно смотрел на Кострова. — На приказе стоит и ваша резолюция…

Костров знал, что Неверов как последний и решающий аргумент в разговоре пустит в ход его резолюцию на приказе. А поэтому ответ у него созрел раньше, когда он спускался по лестнице в кабинет ректора:

— Вчера мы с вами не знали, что для этой работы есть кандидатура более подходящая. Сейчас Терешкин на своем месте. Лаборант — это его потолок. Учиться дальше не думает.

— Зачем же так зло шутить над Терешкиным? Он коммунист, фронтовик, человек надежный, проверенный. — Неверов бросил взгляд на секретаря партбюро Ларцева, который минуту назад вошел в кабинет: — Вы, Борис Николаевич, ведь тоже дали свое согласие назначить Терешкина заведующим кабинетом.

Ларцев был аспирантом кафедры двигателей. Он всегда ходил в кожаной куртке и чем-то напоминал революционных комиссаров двадцатых годов. Суть дела Ларцев понял сразу же, как только вошел в кабинет Неверова. Он знал, что вопрос о переводе Терешкина с лаборантов на заведование кабинетом решился два дня назад, что Терешкин ждал этого дня много лет… И вдруг… министерство присылает на эту вакансию нового человека.

— Да, я и сейчас поддерживаю кандидатуру Терешкина. Хотя бы потому, что он не биллиардный шар, который можно гонять от двух бортов в лузу. К тому же этот перевод рекомендован райкомом.

— Да, но неделю назад в райкоме не знали, что министерство пришлет нам на эту вакансию человека более подходящего, — горячился Костров. — Не знали об этом и мы. Поторопились. Терешкину можно объяснить, он поймет. В конце концов перед ним можно извиниться.

Разговор принимал резкий оборот. Костров настаивал, чтобы на заведование кабинетом назначить Шадрина. Ларцев твердил одно и то же: рекомендация райкома для него авторитетней других ведомственных рекомендаций.

Профессор Неверов, который теперь уже в душе был на стороне Кострова, все-таки не решался пойти против доводов Ларцева. Неожиданно ему пришло на ум — позвонить ректору Трофимову, который всего дня два как приехал из санатория и сегодня утром звонил: просил ежедневно ставить его в известность о делах института.

Прежде чем набрать номер телефона квартиры ректора, Неверов, извинившись, попросил Шадрина выйти на несколько минут в приемную.

Дмитрий этого ждал. Ему было неприятно присутствовать при споре, вспыхнувшем из-за него. Внутренне он был на стороне Кострова не потому, что решалась его судьба, а потому, что видел: уж слишком неравноценными были кандидатуры на вакантную должность, если даже подходить с чисто формальной стороны. А поэтому, ожидая вызова, он был почти уверен, что ректор института непременно распорядится провести приказом на заведование кабинетом его, Шадрина.

Ждать пришлось недолго. Рядом со столом секретарши сидела седая и юркая старушонка, которая то и дело поправляла выбивавшуюся из-под платка прядку жидких волос и что-то бойко рассказывала модно разодетой секретарше.

Дмитрия пригласили в кабинет. Костров, насупившись, грузно утопал в мягком кресле. Шадрин подошел к столу. Сесть ему не предложили. Ларцев, поджав губы, рассеянно смотрел в окно.

— Вот что, товарищ Шадрин, — после некоторого молчания заговорил Неверов. — Мы только что советовались с ректором института и решили, что отказать Терешкину у нас нет никаких оснований. В институте он работает давно, зарекомендовал себя хорошим общественником, прекрасные организаторские способности. Последние два месяца он успешно справляется с должностью заведующего кабинетом, на хорошем счету в райкоме… — Профессор поднял глаза на Шадрина. — А поэтому у нас нет других соображений. Рекомендация министерства несколько запоздала.

— Я вас понял, профессор. — Шадрин протянул руку за документами, но Неверов положил на них ладонь:

— Подождите, не горячитесь. У нас есть для вас предложение.

— Какое?

— Поработать лаборантом на этой же кафедре. Правда, должность мелковата для вас, но что поделаешь — не все начинали свою научную практику с профессора. Тем более что институт через год будет укрупнен, с будущего года вводится новая дисциплина — основы советского права, а вы, согласно диплому, научный работник в области юридических наук. Перейдете на преподавательскую работу. Мы вас поддержим.

Шадрин молчал. Предложение было неожиданным. Он даже приблизительно не мог себе представить, в чем состоят обязанности лаборанта кафедры. Слово «лаборант» в его сознании всегда было связано с техникой, с химией, физикой, точными науками… А тут вдруг он, юрист, — и лаборант.

— Вас, очевидно, не устраивает зарплата? — снова заговорил профессор Неверов. — Ничего сказать не могу, восемьсот рублей для семейного человека, конечно, маловато. Но ведь и молодой инженер после вуза получает не больше.

За последние месяцы своим безденежьем Шадрин даже в собственных глазах был так унижен, что восемьсот рублей в месяц показались ему целым состоянием.

— Я согласен, — твердо ответил Шадрин и тут же заметил, какими удивленными глазами посмотрел на него Ларцев.

Профессор Костров, по-прежнему неподвижно сидевший в кресле, одобрительно кивнул головой, посмотрел на часы и спохватился — он опаздывал на лекцию.

— С завтрашнего дня, товарищ Шадрин, вы — лаборант на моей кафедре, — сказал он и перевел взгляд на Неверова: — Только с приказом прошу не задерживать. Оформите, пожалуйста, сегодняшним числом.

На заявлении Шадрина Неверов вывел продолговатыми буквами: «В отдел кадров. Провести приказом на должность лаборанта кафедры». Поставив число, он расписался и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша.

— Пожалуйста, в отдел кадров. Пусть оформят сегодняшним числом.

Из кабинета ректора Шадрин вышел вместе с профессором Костровым. Ларцев остался у Неверова.

На лестнице Костров встретил Терешкина. Он на ходу отдал распоряжение ознакомить Шадрина с обязанностями лаборанта кафедры. И тут же, не слушая Терешкина, который хотел сообщить ему что-то важное, почти сбежал с лестницы и скрылся в подъезде.

Терешкин был небольшого роста, со светлыми редкими волосами и бесцветными бровями. Его легкая, почти мальчишеская походка никак не вязалась с иссеченным мелкими морщинами лицом. Он шел, широко размахивая руками. Шадрин еле поспевал за ним. Над нагрудным карманом вытертого синего кителя Терешкина пестрела планка с тремя новенькими наградными колодками. Шадрин искоса вгляделся в цветные поперечные полоски на планке и заметил про себя: «Медали… «За боевые заслуги», «За победу над Германией» и третья… кажется, «За оборону Москвы».

Когда Шадрин и Терешкин зашли в кабинет, Дмитрий пристально всмотрелся в лицо Терешкина. Ему было уже не так мало лет, как показалось Шадрину, когда они поднимались по лестнице. «Под сорок наверняка», — отметил про себя Дмитрий и протянул Терешкину руку: тот предложил ему познакомиться.

— Петр Николаевич, — отрекомендовался новый заведующий кабинетом и, не дожидаясь, пока Шадрин представится, принялся его инструктировать.

— Вот ваше рабочее место. — Он указал на стол, стоявший в углу.

Справа, между столом и стеной, прямо на полу возвышалась огромная копна газет и журналов.

— Первое, с чего начнете, — разберете эту груду газет, разложите их по числам, подошьете. Подшивки — на столе. Книги и брошюры сегодня пока никому не выдавайте. Завтра я вас познакомлю с порядком выдачи литературы. Перед каждым семинарским занятием будете развешивать на стенах наглядные пособия. Для каждой темы — своя, особая папка. Они хранятся вон на той полке. — Терешкин показал на стеллажи, заваленные журналами, папками, старыми пожелтевшими подшивками газет и скоросшивателями. — Протоколы заседаний кафедры придется вести также вам. Вся документация агитмассовой работы партийного бюро института находится вот в этом ящике… Тут записаны фамилии агитаторов… Одним словом, скучать не придется, работы будет по горло. А сегодня начните с газет. Их накопилось столько, что сам черт голову сломит. Работаю два месяца без лаборанта.

С этими словами Терешкин нырнул в комнату заведующего кафедрой. Шадрин остался один в пустом просторном кабинете, посреди которого стоял длинный, почти от стены до стены, стол, составленный из множества обычных канцелярских столов. На суконной зеленой скатерти аккуратными рядками лежали подшивки центральных газет. Стены были увешаны диаграммами, рисунками, плакатами, отражающими рост индустриализации страны. Дмитрий огляделся, сел за стол и положил руку на груду наваленных на полу газет и журналов, прикрытых географической картой.

…Так начал Шадрин свой первый трудовой день в институте. Заходили студенты, просили брошюры, но всем им он отвечал одно и то же: «Сегодня выдачи нет». Более спокойные, повернувшись, молча уходили. Наиболее строптивые начинали возмущаться, что в последнее время в кабинете ничего нельзя взять — ни книг, ни брошюр, ни газет… Если случалось, что настырный студент настоятельно требовал выдачи книги, из комнаты профессора Кострова (а в ней было слышно все, что происходило в кабинете) выскакивал Терешкин и начальственным тоном призывал к порядку, ссылаясь на то, что лаборант только что приступил к работе и на десять частей разорваться не может. Один, невзрачный с виду студент с ехидной смешинкой в прищуре серых глаз выслушал разгневанного Терешкина и спокойно спросил:

— А вы на что? Разве не можете выдать брошюры?

Это еще более подожгло Терешкина:

— Выдачей литературы занимается лаборант, понятно? А он, как видите, сегодня разбирает газеты. Понятно?!

Решив, что убедил назойливого посетителя, Терешкин снова нырнул в комнату заведующего кафедрой. Но студент на этом не успокоился:

— Подумаешь, какая цаца! Когда сам несколько лет сидел за этим столом, так мог выдавать и газеты, и книги, а заимел подчиненного, уж к нему и не подойди.

Терешкин волчком выкатился из комнаты Кострова и впился в студента своими маленькими колючими глазками. Он готов был ударить его. Но, так ничего и не сказав, снова юркнул в комнату Кострова.

Пять часов, до конца рабочего дня, провел Шадрин за разборкой газет. От пыли пощипывало в носу. В глазах мелькали колонки передовиц, мелкие и крупные шрифты, фотографии ударников промышленности и сельского хозяйства…

Уже под вечер в кабинет вошел пожилой низкорослый мужчина с толстым, почти волочившимся по полу вытертым портфелем. Сквозь очки в роговой оправе трудно было рассмотреть цвет и выражение глаз вошедшего. Некоторое время он молчал, потом устало присел за свободный стол.

— Новый лаборант?

— Так точно.

— Будем знакомиться. — Человек в роговых очках встал и протянул Шадрину руку: — Балабанов.

— Шадрин, — ответил Дмитрий.

Лицо Балабанова Дмитрию не понравилось сразу: самодовольное, с чуть затаенной усмешкой, скользившей по тонким губам.

— Фу-у… Устал дьявольски.

Продолжая разбирать газеты, Шадрин спросил:

— У вас сегодня экзамены?

— К сожалению.

— У кого? — донесся из-за перегородки голос Терешкина.

— У механиков. Восемь часов подряд слушал детский лепет. Ни одного серьезного ответа.

Терешкин вышел из комнаты Кострова:

— Чья семинарская группа? Не Беркиной?

Балабанов устало вздохнул:

— Ее почерк.

…Вечером, когда институт почти опустел, Терешкин по-хозяйски окинул взглядом проделанную Шадриным работу и похвалил его:

— Ого, какой террикон разобрал! А то я тут один окончательно зашился. — Он посмотрел на часы: — На сегодня, пожалуй, хватит. Завтра ваш рабочий день начнется с того, что подготовите наглядное пособие по теме «Коллективизация и ликвидация кулачества как класса». Вон в той розовой папке на верхнем стеллаже. А все это… — размашистым жестом Терешкин показал на диаграммы, висевшие на стене, — все это убрать! Я завтра приду к часу. У меня с утра инструктаж в райкоме.

Лицо Терешкина было озабоченным, как будто завтрашнее важное совещание в райкоме во многом будет зависеть от его присутствия.

Шадрин достал с верхнего стеллажа запыленную розовую папку, смахнул с нее паутину, раскрыл и, удостоверившись, что именно в ней хранятся пособия для очередной темы, положил папку на стол.

…Когда вышли на улицу, в домах уже зажглись огни. Шадрин чувствовал усталость и голод. Утром он выпил всего чашку кофе.

С Терешкиным расстались у Каретного ряда.

Прощаясь, Терешкин сказал:

— Думаю, сработаемся. Фронтовик?

— Приходилось.

— Я сразу заметил, что войну не в Ташкенте отсидел. Нам такие нужны. В нашем райкоме кадрами занимается сама Боброва. Баба — молоток. Ты ей понравишься.

Домой Дмитрий вернулся поздно. Переступив порог, он сразу же попросил есть.

Ольга бросилась навстречу. Истомившись за день в неведении, она забросала его вопросами:

— Ну как?

— Все в порядке.

— В институт?

— В институт.

— Кем, Митя?.. Мама, собирай на стол. Ты посмотри, он на ногах еле стоит.

— Лаборантом кафедры!.. Звучит?

Ольга сдвинула брови, словно что-то припоминая.

— А что это такое?

Дмитрий вымыл руки, устало сел за стол. Лицо его было злое, желчное.

— Буду давать руководящие указания дирекции института и профессуре!

— Митя, не до шуток!..

Шадрин, словно не расслышав слов жены, склонился над тарелкой и принялся жадно хлебать горячие щи.

Поужинав, он закурил, сел на диван и положил ногу на ногу. Ольга сгорала от нетерпения. Всем своим видом она как бы говорила: «Какой же ты вредный!..»

Поняв значение ее взгляда, Дмитрий заговорил, когда Мария Семеновна вышла в сенцы:

— Ты хочешь знать, что я буду делать?

— Хотя бы вкратце.

— Буду подшивать газеты, выдавать студентам брошюры и материалы к семинарам, буду развешивать по стенам наглядные пособия для занятий, вести протоколы заседаний кафедры… Недовольна?

— А еще что?

— А еще буду следить за распределением нагрузок среди преподавателей и в случае болезни одного из них, срочно, хоть пешком, хоть на крыльях, лететь к свободному преподавателю, чтоб тот подменил больного.

Ольга отошла к окну и повернулась к Дмитрию спиной. Теперь она отлично представляла, что входит в круг его обязанностей. Она вспомнила пожилую, с астматическим кашлем женщину-лаборантку, которая в ее институте выдает студентам пособия к семинарским занятиям. Старенькая лаборантка всегда очень сердится, когда студенты вырезают из газетных подшивок статьи.

Ей стало обидно за Дмитрия. Она открыла форточку и не решалась повернуться к мужу — боялась увидеть его лицо.

VII

Сад отцвел… Поблекшие лепестки яблоневого цвета желтоватыми хлопьями устилали взрыхленную землю. В раскрытые окна кабинета вплывала прохлада, настоянная на нежном дыхании только что распустившихся роз, на которых утреннее солнце серебрило мелкие капельки росы.

Академик Батурлинов подошел к окну и окинул взглядом сад. Он не успел еще обойти его, но наметанным взглядом хозяина уже видел беспорядок. «Вот так всегда: стоит отлучиться на каких-нибудь пять — десять дней, и чертополох поднимает голову». Взгляд его остановился на сломанной ветке молоденькой яблони, которая в прошлом году принесла первые плоды. «Никто не замечает, никому не нужно…»

Из кирпичной дорожки, ведущей от террасы к калитке, кто-то выворотил два кирпича, которые валялись тут же рядом, в траве. И никому: ни Марфуше, ни Лиле, ни гостям, живущим у Батурлиновых уже целый месяц, — не бросился в глаза этот беспорядок. «И вообще все идет не так, как нужно… Все через пень-колоду».

Батурлинов чутко прислушивался к каждому шороху за спиной. С минуты на минуту в кабинет к нему должна войти Лиля. Он не видел ее две недели, с тех пор как она проводила его на Белорусском вокзале. Все эти четырнадцать дней, проведенных в дороге и за границей, не было дня, чтобы он, вставая и ложась, не думал о Лиле. И эти думы о ней для него были, как утренняя и вечерняя молитва верующего. «Как она там, стрекоза-егоза, капризуля моя непослушная?.. Не выкинула ли какую-нибудь очередную глупость?»

Предчувствие не обмануло Батурлинова. Рано утром, как только он перешагнул порог веранды и увидел заплаканное лицо Марфуши, понял, что стряслось что-то неладное.

— Что случилось? — спросил он и поставил посреди веранды большой крокодиловой кожи портфель, который почему-то сразу показался ему непосильно тяжелым.

Худенькие плечи Марфуши еще больше заострились.

— Где Лиля? — каким-то сразу осевшим голосом спросил Батурлинов.

— Спит, — сдерживая всхлипы, ответила Марфуша.

— Здорова?

— Слава богу, здорова.

У старика отлегло от сердца. Он провел Марфушу на кухню и указал ей на табуретку:

— Садись. Рассказывай, что случилось?

И Марфуша все рассказала. Рассказала о том, что от Николая Сергеевича Лиля ушла на второй день после отъезда Батурлинова. Ушла совсем, без ссоры, по-доброму. Но вещи пока не перевезла. А через неделю, поздно вечером, приехала на машине с каким-то чернявым мужчиной с усиками и оставила его ночевать в своей комнате. Потом ее три дня не было. А позавчера снова приезжала с тем же чернявым и снова оставила его ночевать.

Батурлинову все было ясно. То, чего он больше всего боялся, когда Лиля переезжала к Струмилину, случилось. Тяжело опираясь руками о колени, он привстал с табуретки и, сгорбившись, направился в кабинет. Портфель по-прежнему стоял посреди веранды. Новый заграничный чемодан с подарками Лиле, поставленный шофером на крыльцо веранды, всеми забытый, оставался стоять. Играя кожаной ручкой, по нему прыгал котенок.

Батурлинов не хотел будить Лилю — было еще рано. К тому же он боялся этой встречи, не знал, что должен сказать внучке. Где-то в глубине души нет-нет да и вспыхивали огоньки стариковской радости: «Она пришла… Пришла к деду…» Но тут же эти огоньки потухали, как только он вспоминал Струмилина, последние их встречи и долгие беседы о жизни, о медицине… Он видел его печальное и словно притушенное лицо, большие светлые глаза, доверчивые и тоскующие. А потом этот «чернявый»… «Кто он? Что это за ферт? Да еще с усиками!.. Мерзавец!.. Пусть только посмеет еще раз переступить порог моего дома!..»

Батурлинов долго ходил по кабинету. Несколько раз принимался за письма, которых за время его отсутствия накопилось не менее двух десятков. Были среди писем и приглашения на заседание в ВАКе, на большой Ученый совет в медицинском институте, в академию, в издательство Большой Советской Энциклопедии… Одних только официальных уведомлений и приглашений было около дюжины. Но все это: письма друзей, официальных лиц, учреждений, учебных заведений — теперь было далеким, третьестепенным…

Теперь, после долгого раздумья, Батурлинов знал, о чем он будет говорить с Лилей. Нет, он не станет спрашивать ее, почему она ушла от мужа. Он откроет ей глаза на то, какой безумный шаг она совершила. Главное — не сорваться, не накричать, не утопить этот важный разговор во вспышке слепого гнева, в который Батурлинов хоть редко, но впадал, когда самое дорогое и близкое существо, Лиля, в ответ на заботы и любовь старика иногда причиняла ему горе и страдания.

Заслышав за спиной шаги, профессор вздрогнул. Он знал — это вошла Лиля. Но, делая вид, что загляделся на цветочную клумбу в саду, не оборачивался. Лиля подошла к нему сзади и остановилась.

Не глядя на внучку, он отошел от окна и сел в кресло. Опустив тяжелые веки, смотрел в пол и молчал. Лиля стояла у раскрытого окна.

А Батурлинов по-прежнему молчал. Эта выдержка и эта пауза стоили ему большого усилия воли. Наконец он заговорил глухим голосом:

— Что же ты делаешь, внученька? Хоть бы меня пощадила.

Только теперь Батурлинов посмотрел на Лилю. Боже мой, как она изменилась за эти две недели! Осунулась, похудела, под глазами появились темные круги…

— Я не буду спрашивать, почему ты это сделала. Меня убивает другое — твоя жестокость. Вспомни, как я не хотел, чтобы ты выходила замуж за Струмилина. Я отговаривал тебя, я просил… Но ты не послушалась. Ты сказала, что любишь Николая Сергеевича, что только с ним можешь быть счастливой. И я сдался. Вскоре я понял, что был не прав. А когда ближе познакомился с твоим мужем, то убедился, что это благороднейший человек и талантливый ученый. Часами мы беседовали с ним о его прошлом, о его планах в науке… Мне было стыдно: как я мог встать на пути к твоему счастью?.. И я был спокоен, я знал, что судьбу свою ты связала с порядочным и добрым человеком. И вот теперь… Все полетело по ветру кувырком… Как зола с пожарища…

Плечи Батурлинова опустились. Большие руки со скрещенными пальцами лежали на коленях. Те, кто, удивляясь его энергии и работоспособности (а профессору было уже семьдесят семь лет), раньше не давали ему больше шестидесяти пяти, теперь могли бы не узнать Батурлинова — так он постарел.

Лиля хотела что-то сказать, но рыданья перехватили ее горло. Дед не мог смотреть на нее плачущую. Наконец он переборол себя и почти шепотом сказал:

— Выслушай меня до конца. — Батурлинов встал, зачем-то подошел к книжным стеллажам, постоял с минуту, стер пальцем пыль с массивной дубовой этажерки и снова вернулся на прежнее место. Сел в кресло. Не шелохнувшись, Лиля стояла у стены.

— Ты когда-нибудь видела слепого человека, стоящего на тротуаре? Стоит, постукивает палкой о край тротуара и терпеливо ждет, когда наконец чья-нибудь участливая рука коснется его локтя. И чей-то незнакомый голос скажет: «Позвольте, я вас переведу через улицу…» Я спрашиваю, ты видела такую картину?

Лиля молчала.

— Нет, ты не видела… А я видел. Я видел эту скорбную картину из окна моей клиники. Это было недавно, утром, часов в восемь. Как всегда, в это время улицу лихорадит. Все спешат, торопятся, летят, как сумасшедшие… И вдруг вижу: в потоке пешеходов, перед самым перекрестком, стоит человек. В черном плаще, высокий, с палочкой. Стоит и постукивает ею о бруствер. Он ждет. Ждет хорошего, доброго человека. Он никогда не крикнет: «Люди!.. Я слепой, переведите меня через улицу…» — Батурлинов полузакрыл глаза и, словно разговаривая сам с собой, продолжал: — Люди спешат… Им некогда. У всех своя забота. Время рассчитано по минутам. И все это я вижу из окна моей клиники, вижу, но помочь ничем не могу слепому. Чтобы дойти до него, мне нужно миновать несколько коридоров, на это уйдет время. А он, как и все, куда-то идет. И вдруг я вижу!.. Что бы ты подумала?! Женщину с ребенком на руках. Увидев слепого, она остановилась, словно перед нею неожиданно разверзлась пропасть. Ребенок на ее руках спал. Очевидно, она несла его в ясли. И тоже, как все в этот час, торопилась. А слепой все стоял и стоял, постукивая об асфальт легкой палочкой, ждал доброго человека. Женщина подошла к нему и что-то сказала. Я догадался, что она предложила перевести его через шумный перекресток. Слепой улыбнулся… — Батурлинов открыл глаза и взглянул на Лилю: — Ты видела когда-нибудь, как улыбаются слепые? Конечно, не видела. А я видел… И не раз. В этом подобии улыбки больше скорби, чем радости. Настоящую улыбку рождает солнце, а тот, кто не знает, что такое солнце, улыбается по-другому. Я смотрел из окна, пока женщина не довела слепого до троллейбусной остановки. Потом она вернулась, пересекла шумный перекресток назад и скрылась за углом…

Батурлинов откинулся на спинку кресла и долго смотрел на Лилю, словно что-то припоминая или раздумывая: а зачем, собственно, он начал этот разговор?

— Я не зря заговорил о слепом человеке и о женщине с ребенком на руках. Пока ты спала, я тут ходил и все думал… Думал над тем, что ты сделала. И наконец пришел к выводу: ты поступила жестоко. Я вспомнил все, буквально все, вплоть до мелочей: мое нежелание благословить тебя на брак с Николаем Сергеевичем, твое упорство, твое заверение в том, что ты любишь его, наконец, твои слезы, когда ты так тепло говорила о Тане. Ты хотела заменить ей мать… Ведь ты, как никто другой, знаешь, что такое сиротство. И тогда я увидел, как я был неправ. С легким сердцем благословил тебя. Но вот прошло несколько месяцев. Ты ушла от Николая Сергеевича. Ушла, когда ты ему особенно необходима. Он болен, он одинок… Все свое время он отдает науке и работе, работе и науке. В клинике он получает гроши. На его плечах дочь. Ты уже успела расположить к себе осиротевшего ребенка. И вдруг так предать… Как все просто — взяла и ушла!.. Твой поступок в моем сознании предстает примерно такой печальной картиной: у панели, на шумном перекрестке, стоит слепой человек. Стоит и ждет, чтоб его перевели на другую сторону улицы. И вдруг откуда ни возьмись появилась ты… Моя милая, добрая внучка. Ты бережно берешь под руку человека в черном плаще и переводишь через улицу. Вот ты довела его до середины перекрестка… И вдруг… Что я вижу?.. Ты бросила слепого посреди улицы и кинулась бежать назад. Оказывается, в эту минуту ты вспомнила, что не захватила с собой пуговицы для платья, которое сшила тебе портниха. А человек в черном плаще стоит посреди шумного перекрестка и постукивает легкой палочкой об асфальт. Слева и справа с шумом проносятся автомобили. По шарканью ботинок он догадывается, что мимо него пробегают пешеходы. И все мимо, мимо… Машины обдают его бензинным дымком. Прохожие скользят по нему сочувственными взглядами. И в каждом взгляде можно прочитать позорное извинение: «Я бы с великим удовольствием, но так тороплюсь…» А человек в черном плаще даже находит в себе силы скорбно улыбнуться.

Батурлинов встал, распрямил свои худые костистые плечи и, заложив руки за спину, прошелся по кабинету.

— Я кончил. Теперь слушаю тебя.

— Что мне делать?! — еле слышно проговорила Лиля.

— Вернуться к Николаю Сергеевичу! Встать на колени и просить прощения!

— Это невозможно… Я не могу этого сделать. Не имею права…

Лиля упала на диван, уткнувшись лицом в подушку. Трудно было старику Батурлинову смотреть, как содрогаются в беззвучных рыданиях плечи внучки, самого близкого, самого родного человека на свете.

VIII

Электричка остановилась у платформы «Абрамцево». Вместе с напористым валом пассажиров вышли на перрон Мориссон и Надя. После душного вагона прохлада леса, хлынувшая бодрящей волной, чувствовалась особенно остро. Мориссон остановился и огляделся.

— Как в Карпатах!

По обеим сторонам железнодорожного полотна молчаливо вздымали свои угрюмые кроны могучие ели. Словно разморенные избытком сил богатыри, они дремали под горячим солнцем. Сверху, над их островерхими зелеными вершинами, лениво плыли белые облака.

Надя сжала руку Мориссона:

— Ты еще не то увидишь… — Она увлекла его в сторону леса.

Узкая тропинка вела в гору меж могучих стволов корабельных елей. Кое-где в эту строгую зеленошлемную шеренгу врывались кряжистые дубы и белоствольные березы.

Мориссон дышал глубоко. Внезапно остановившись, он тер ладонью лоб.

— Что ты, Альберт?

— Забыл, понимаешь, забыл… Как это говорили древние римляне… — Он перевел взгляд со стройной прямоствольной березы на высокий дуб. — Да, вспомнил: кесарю кесарево!

Надя не поняла, что хотел сказать Альберт. Но не осмелилась спросить, что он имеет в виду, вспомнив забытый афоризм. Смущенно глядя на Альберта, она старалась прочитать в лице его хотя бы малейший намек на мысль, взволновавшую его. Она и до этого нередко ловила себя на том, что ее познания в области литературы и истории очень слабы.

Мориссон сделал вид, что не заметил смущения Нади.

— Ты только посмотри, как разумна природа! Полюбуйся, какую стройную красавицу березку она сосватала этому чудо-богатырю! — Альберт рукой показал на дуб, высоко взметнувший свою зеленую густую крону в голубое небо.

Надя еще крепче сжала руку Альберта и, слегка пригнувшись, пружинисто и по-мальчишески озорно побежала по тропинке, ведущей на пригорок, где на кромке солнечной поляны весело перешептывались молодые березки. Альберт еле поспевал за ней. Ему было приятно и легко бежать между деревьями, в мягких наплывах хвойной прохлады, сжав в своей крепкой большой ладони руку Нади. Он забыл все: и то, что он не тот, за кого себя выдает, и что он должен терпеливо играть роль влюбленного румынского журналиста, и то, что перед ним советская студентка, а не просто милая девушка. Забыто строгое напутствие седого Вильсона. Альберт почувствовал себя послушным ребенком, подхваченным на сильные руки доброй и ласковой матерью-природой. Не скрывая нахлынувших чувств, он неожиданно резко остановился.

— Альберт! Тебе это нравится?..

— Я вспомнил Карпаты. От этих елей на меня пахну́ло родиной. — Взгляд Мориссона рассеянно скользил по зубчатой линии дальнего леса: — А вон тот спуск и дорога чем-то напоминают одно местечко в Синае, по пути к королевскому дворцу. Ты никогда не видела Карпаты?

— Нет.

— Они древни, как мир, и юны, как утро. Когда-нибудь ты увидишь мою родину. Дунай, Бухарест, Карпаты!..

— Я слушаю… Рассказывай, ты так восторженно говоришь о родине!

— Потому что я люблю ее! — Взгляд Мориссона вспыхнул горячим блеском. — Нет, ты не можешь представить себе, что такое Карпаты! Альпийские луга, высокогорные озера!.. А долина на берегу Бистрицы! Вода в этой реке чиста и прозрачна, как хрусталь, свежа и холодна, как русская зима. Она течет из Родненских гор. А ущелье в Бучеджских горах!.. Если ты когда-нибудь будешь проезжать через это ущелье и посмотришь вверх, на небо, у тебя закружится голова! А там, высоко-высоко в горах, озера… Много-много озер!.. На одних только Трансильванских Альпах их более ста. А когда перед твоими глазами предстанут сталагмиты в пещере Скеришоара, тебе покажется, что ты находишься на дне океана и что вокруг тебя возвышаются гигантские коралловые рифы. — Мориссон вздохнул: — О Бухаресте говорить спокойно нельзя. Это не просто город. Это город-сад! Это волшебная легенда! Я однажды любовался им с самолета. Впечатление потрясающее! Ты только представь себе: вдали, на севере, вздыбились в небо гордые Карпаты. А под ними, цепляясь своими белыми рукавами за скалистые вершины, плывут облака. Они нежны, как туман, они легки, как дым. А дальше, если посмотреть на юг от города, увидишь Дунай… Голубой Дунай! Сколько песен о нем сложили! Но сверху он кажется совсем не голубым.

И снова взгляд Мориссона блуждал где-то далеко-далеко, поверх линии дальнего леса, синеющего на горизонте.

— А там, где всходит солнце, Бухарест окаймлен жемчужным ожерельем озер: Китила, Беняса, Флоряска… Все они пронизаны серебряной нитью реки Колентины.

Надя, как девочка, любовалась восторженностью своего друга.

— Альберт, пойдем. Дальше будет еще красивее.

Они пошли дальше. Узкая тропинка привела их к речке Воре, берега которой были затянуты сизовато-дымчатыми кущами ивняка и темно-зеленой ольхой. Мориссон остановился, заметив плывущий по реке венок из ромашек:

— Что это плывет?

— Венок.

— Это что — чисто русское, национальное?

— Да… Это старинный русский обычай. Был такой праздник, троица. В этот день раньше на Руси молодые девушки гадали. Невеста плела два венка: себе и своему жениху, потом опускала их на воду.

— Зачем? — спросил Мориссон, провожая взглядом плывущий по реке венок, который задержался у камыша, потом плавно обогнул его и поплыл дальше.

— Была такая примета в народе: чей венок потонет раньше, тот раньше умрет.

— Чудаки вы, русские! В вас еще столько первобытной наивности. Верите в сны, в приметы…

Венок скрылся за кустами ольшаника.

Надя тронула Альберта за локоть, и они двинулись по утоптанной тропинке, вьющейся вдоль берега речушки.

Надя шла за Мориссоном. На крутом склоне к реке они наткнулись на художника. Примостившись на раскладном стульчике, не обращая внимания на подошедших, он писал этюд. На нем была вымазанная масляной краской парусиновая блуза и старая шляпа с темными потеками на выгоревшей ленте. По виду художнику было не более сорока. Ему не хотелось, чтобы за спиной маячили прохожие. Это было видно по его взгляду, который он бросил снизу вверх на Мориссона. В этом взгляде были и раздражение, и немой укор. Кто знает, может быть, Мориссон в эту минуту напомнил художнику тех прилизанных черноволосых красавцев с розовыми чувственными губами, каких когда-то рисовали на лубочных пасхальных открытках. Непременно темные, отливающие бликами волосы расчесаны на пробор, и рядом — темноглазая подруга с глупой, окаменевшей улыбкой на лице. А кругом реют голубки, машут крылышками ангелочки…

Мориссон был слишком далек от того, чем жил в эти минуты художник. Он писал обветшалый мостик, к тонким сваям которого ошметками прилипли космы зелено-рыжих водорослей. Заводь речушки была тихой и сонной. Казалось, течение ее приостановилось.

Где-то куковала кукушка.

Альберт и Надя пошли дальше.

— Что это — богема? — спросил Альберт, кивнув в сторону художника.

— По-моему, просто приезжий чудак. Здесь, в Абрамцеве, живет много художников, их целый поселок. — Надя показала в сторону пригорка, на котором виднелось несколько дачных крыш. — Здесь жили и живут знаменитые старые художники: Иогансон, Грабарь, Радимов… — И после некоторой паузы продолжала: — А впрочем, у художников до богемы — один шаг.

— И наоборот, — сказал Мориссон.

— Странный ты какой-то, Альберт… Иногда мне кажется, что ты даже сны видишь не такие, какие снятся простым смертным, а свои, абстрактные, сплошь из социальных выкладок и в паутине голых идей. Хотя бы здесь, в этом райском уголке, на часок забыл, что ты журналист, что у тебя диссертация. Нельзя же так…

Мориссон опечаленно посмотрел на Надю:

— Я хочу, чтоб мои соотечественники поскорее научились жить так, как живут русские. Не удивляйся, если даже в часы нашего отдыха я иногда надоедаю тебе деловыми вопросами. В Москву я приехал, как сухая губка. Отсюда должен вернуться разбухшим от познаний. Это мой долг. Это задание нашего правительства.

Надя просветленно улыбнулась:

— А Бухарест? А Трансильванские Альпы? А гордые Карпаты?..

Некоторое время Альберт молчал, опустив голову. Потом тихо ответил:

— Это дано богом. Все остальное люди должны брать своими руками.

Наде стало жаль Альберта. Мысленно она теперь ругала себя за то, что заставила его чуть ли не исповедоваться. На ее переносице обозначилась жесткая складка.

Они вышли на залитую солнцем некошеную поляну, усеянную ромашками. Альберт снял, пиджак, выбрал на краю поляны, в холодке, местечко, где трава была нетронута.

— Присядем?..

Мориссон сел на разостланный пиджак и предложил сесть Наде. Но та, словно не расслышав его, стремительно побежала к речке, сломала ветку ивы, намочила ее в холодной воде и вернулась назад. Альберт, распластав руки и закрыв глаза, лежал на спине.

— Ты как распятый Христос, — сказала Надя и обдала Мориссона брызгами с мокрой ветки.

Альберт не вздрогнул, не открыл глаз. Он оставался лежать неподвижно.

Надя присела рядом.

Где-то снова начала свое извечно кручинное кукование кукушка. Над головой еле угадывался мягкий шелест листьев берез. Из-за речки, откуда-то, кажется, совсем близко, покатилось утробно-чугунное гудение товарного поезда. В его грохоте утонул испуганный шелест берез. Умолкла и кукушка. Наступила глухая тишина.

— Альберт, ты веришь в судьбу?

Некоторое время Мориссон молчал, потом устало ответил:

— Судьба — это длинная-предлинная цепь. А звенья ее — случайности.

— Ты об этом узнал на лекциях по философии? — с некоторой иронией в тоне спросила Надя.

— Я это почувствовал на собственной шкуре. Хотя бы наша встреча весной. Разве она не случайна? Не пойди я или ты на университетский вечер — мы не бродили бы сейчас в этом восхитительном лесу.

Надя положила голову на скрещенные руки и пристально смотрела на Мориссона.

— А могло быть даже так: оба мы были на вечере. Но не пригласи ты меня танцевать — нам никогда не знать бы друг друга.

Мориссон, рассеянно глядя вдаль, продолжал:

— Эту зависимость можно продолжать до бесконечности.

— Ну что ж, продолжай. Это даже интересно, — сказала Надя, щекоча сорванной травинкой щеку Альберта.

— Не назначь я тебе свидание на этом вечере — вряд ли могла повториться случайность второй встречи.

— Ну продолжай, продолжай эту цепь случайностей.

— Не влюбись я в тебя, моя милая северянка, ты никогда не спросила бы меня: верю я или не верю в судьбу. Продолжать дальше?

— Хватит… — сказала Надя и положила голову на руки Мориссона.

Странные чувства захлестывали Надю в последние дни: то она боялась Мориссона, то ей хотелось быть с ним рядом. И это второе чувство пугало. Не успев вспыхнуть, оно тут же угасало, когда Надя вспоминала строгий наказ отца, контр-адмирала: «Смотри, дочь, как бы беды не было из-за этого иностранца». Надя горячо возражала: «Ведь Альберт из демократической страны… Что тут особенного?»

Отец, раздраженный упорством дочери, уходил к себе в комнату. Мать, как правило, в такие минуты отмалчивалась. Ей нравился изысканно-галантный Альберт. Она даже терялась, когда он заходил за Надей в театр или кино.

Временами Надю настораживало любопытство Альберта, когда он расспрашивал о ее друзьях и товарищах. И почему-то особый интерес проявлял к тем ее друзьям, у которых жизнь сложилась не совсем гладко. А неделю назад, рассматривая фотографию выпускного курса факультета, на которой были запечатлены преподаватели и студенты, Надя подробно рассказывала Альберту почти о каждом сокурснике, вспоминала смешные подробности из студенческой жизни, от души радовалась удачам одних и искренне горевала над неудачами других.

Когда Надя дошла до Шадрина и стала рассказывать о том, как нескладно сложилась у него жизнь и как несправедливо отнесся к нему его начальник, не оценив ума и способностей Шадрина, Мориссон загорелся и принялся подробно расспрашивать о прошлом Дмитрия, о его характере и наклонностях, поинтересовался даже тем, как он относится к спиртному.

— Странно, — удивилась Надя. — Чем объяснить твой повышенный интерес к Шадрину?

— Ревность… Элементарная ревность!.. — отрезал Мориссон. — Когда ты дошла до Шадрина — у тебя зарделись щеки и в глазах вспыхнул какой-то особенный блеск. Мы, южане, не прощаем любимой женщине раздвоение сердца. — Прищурившись, Мориссон долго и пристально смотрел на Надю: — Мне кажется, когда-то ты его любила. Не так ли?.. Ну что ты снова вспыхнула?

Надя тихо засмеялась. В эту минуту ей было приятно, что в Мориссоне заговорило чувство ревности: значит, любит, если ревнует.

— Нет, Альберт, с Димой мы просто хорошие друзья-товарищи, — вздохнув, сказала она.

Пристально вглядываясь в фотографию, Мориссон сказал:

— Прекрасное, мужественное лицо славянина. Лицо воина и верного друга.

Надя оживилась:

— Ты колдун, Альберт. На войне он был разведчиком. Весь в орденах и медалях, несколько тяжелых ранений… А умница!..

— Познакомь меня с ним.

Эта просьба для Нади была неожиданной. Она растерялась, не зная, что ответить.

— Разве твой друг не может стать моим другом? — строго сведя брови, спросил Мориссон. Он ждал ответа.

И Надя, несколько подумав, ответила:

— Хорошо, я тебя с ним познакомлю.

— Каким образом и когда? — наступал Мориссон.

— Очень просто: позвоню ему, и мы все трое встретимся. Кстати, у меня есть причина для встречи: я до сих пор не вернула ему три тетради конспектов по философии. А он ими так дорожит.

— Где он сейчас работает? — продолжал расспрашивать Мориссон.

— Даже стыдно говорить, Альберт. У него такая работа, с которой может справиться школьница старших классов. Лаборант в институте. — Надя снова горько вздохнула. — Я случайно встретила его несколько дней назад. Худющий, осунулся, насилу узнала.

— Если другу так трудно — ему нужно помочь, — сочувственно сказал Мориссон.

— А как?

— Встретимся — увидим как. — Мориссон перевел взгляд на фотографию: — Люди с такими лицами — гордые. Они примут не всякое участие в их судьбе.

— И не от всех, — продолжила Надя.

— Ты у меня умница. Вот за это я тебя люблю еще больше…

…Этот разговор был неделю назад. Альберт не забыл его. Сегодня утром, перед тем как поехать за город, он напомнил Наде о ее обещании познакомить его с Шадриным. Надя позвонила Дмитрию, но на работе его не оказалось — сказали, что болен. Домашнего телефона у него не было.

И вот теперь снова Мориссон вспомнил Шадрина. Вначале Наде показалось, что он, убаюканный мерным кукованием кукушки, засыпает, а поэтому тихо встала, сломала ветку ольхи и принялась легонько помахивать ею над лицом Альберта, не давая сесть на него назойливому комару. Но, увидев улыбку Альберта, поняла, что он всего-навсего притворяется спящим.

— Ты спишь? — тихо, почти шепотом, спросила Надя, касаясь волос Альберта.

— Не сплю, — не открывая глаз и не шелохнувшись, твердо ответил Мориссон. — Я думаю.

— О чем?

— О твоем друге, о Шадрине. О том, что ему плохо, а нам хорошо.

— У тебя навязчивая идея, Альберт.

— У меня хорошая память на хороших людей. Когда ты меня познакомишь с Шадриным? В Москве у меня нет друзей среди мужчин. А я хочу иметь их.

— Раз обещала, значит, познакомлю, — ответила Надя.

— Когда? — сухо прозвучал вопрос Мориссона.

— Хоть завтра.

Мориссон сладко потянулся и открыл глаза. Потом взял руку Нади и поднес ее к своим губам. Голова Нади склонилась ниже. Ее волосы, упав на лицо Альберта, щекотали его губы.

Почувствовав горячее дыхание Альберта, Надя хотела отшатнуться, встать, но какая-то сила остановила ее.

…Много раз принималась куковать кукушка. Но всякий раз, как только над лесом гудящим валом катилось эхо электропоездов, кукушка умолкала. Не умолкала только жизнь. Она трепетала в каждом листочке, в каждом цветке и былинке, звенела в тоненьком гудении пчелы, проступала в усилиях труженика-муравья, дышала родниковой прохладой Вори…

Часть третья

I

Домой идти Дмитрию не хотелось. Тошно. Опять слезы Ольги, вздохи Марии Семеновны… Хотелось остаться одному, подумать: что делать дальше?

Выйдя на улицу Горького, Дмитрий пошел вниз к Охотному ряду. В карманах — ни копейки. Не нашлось даже полтинника на метро.

Шадрин посмотрел на часы и подумал не о времени, а об их стоимости. В студенческие годы случалось, что в трудные минуты, и, как правило, накануне стипендии, не оказывалось даже рубля, чтоб выкупить по карточкам хлеб. Занять было не у кого, все жили на стипендию, а поэтому приходилось прибегать к крайней мере — идти в ломбард. А сокурсник Дмитрия Олег Моравский, щеголь из Одессы, считал особым шиком заложить в ломбард часы. При этом он непременно вспоминал Беранже и Бальзака, которые, как он утверждал, были частыми посетителями ломбарда. «Все великие люди прошли через ломбард и мансарду!.. — восклицал Моравский. — Это хорошая примета!..» Застывая в картинной позе, он снимал с руки часы, взвешивал их на ладони и меланхолически произносил: «Двести рублей!.. Целое состояние!..»

Моравский знал все тонкости правил ломбарда. В них он уже на первом курсе посвятил жильцов своей комнаты. Всем было известно, что с носильными вещами приходится долго стоять в очереди за талоном, а для этого нужно вставать рано, чтобы с первым трамваем отправиться на Первую Мещанскую или на Пушкинскую улицу. С часами и драгоценностями проще: десять минут в очереди — на руках двести рублей. Без всяких вычетов.

Дойдя до Моссовета, Дмитрий пересек улицу и направился в сторону Столешникова переулка. Там, на Пушкинской улице, стоит большой каменный дом, а в нем — ломбард. Без колебаний свернул Дмитрий на Пушкинскую и молил только об одном — чтобы сегодня не было учета или выходного дня.

Сразу же, как только миновал арку и вошел во двор, на него пахну́л десятилетьями устоявшийся запах нафталина.

У маленькой фанерной будки в глубине двора толпилась очередь за талонами. Шадрин здесь не был больше трех лет. Но все тут оставалось по-прежнему. Те же старушки с блеклыми лицами в тех же старомодных жакетах и изъеденных молью шляпках, те же сумочки, свертки, узелки, прижатые к груди… И лица… Какая-то особая печать нужды была на этих сосредоточенных, ушедших в свои раздумья и расчеты лицах.

Часы и драгоценности принимали без талонов.

По полутемной железной лестнице Дмитрий поднялся на второй этаж. Первое, что ощутил он сразу же, как только переступил порог большого, гудящего, как улей, зала, — это запах. Особый запах ломбарда. Его ни с чем не спутаешь, ни с чем не сравнишь. И тот, кому хоть раз довелось вдохнуть этот терпкий, пропитанный нафталином, лежалой обувью и отсыревшей одеждой воздух, никогда его не забудет. А вспомнив, наверняка вздохнет и печально улыбнется. Ломбард…

Шадрин встал в очередь. Впереди стояли три человека. Все они, как показалось Дмитрию, сдавали часы. Тот, что стоял у самого окна, где принимали ценности, с угрюмым лицом голодного человека держал часы, крепко зажав их в ладони, из которой торчал кончик ремешка. Второй, молодой парень в коротеньком сером пиджачке с разрезом сзади, время от времени что-то доставал из кармана, посматривал украдкой вниз и снова совал руку в карман.

«Стыдится, — подумал Дмитрий, — наверное, еще новичок».

Впереди Шадрина стоял небритый мужчина с огромным кадыком, заросшим щетиной. Худой и высокий, он сутулился так, словно ему было зябко в промозглых стенах ломбарда. Несколько раз он кидал беглый взгляд на часы, которые были прикреплены к руке металлическим браслетом.

«Этот, видать, дока, — решил Шадрин. — Чувствует себя в ломбарде, как у тещи на блинах. Не торопится, не смущается… Этот снимет часы с руки лишь тогда, когда очутится у самого окошка оценщицы…»

Чуть в сторонке, в очереди к другому окну, стояла молодая, лет двадцати, девушка. Платье на ней было узкое, модное, но туфли настолько разбиты, что всякий раз, как только на нее падал из окна свет, она старалась встать за кого-нибудь, чтобы спрятать свои ноги. По ее утомленному взгляду трудно было прочитать, что привело ее сюда: нужда или беспутство.

«Может, просто не рассчитала расходы, а занять не у кого», — подумал Дмитрий. Всматриваясь в ярко накрашенные губы девушки, на которых бродила зазывно-блудливая улыбка (теперь он это заметил отчетливо), в ее искусственные стрелы ресниц, он решил: «Шалава… По всему видно, что никогда не была в цехе завода. Эти руки не держали лопату».

В этой мысли Дмитрий утвердился еще больше, когда девушка обещающе-кокетливо улыбнулась ему и томно опустила свои неестественно длинные, игольчатые ресницы.

Шадрин перевел взгляд на маленькую худенькую старушку. Она стояла у барьера и, беззвучно шевеля морщинистыми губами, считала серебряные ложки с фамильной монограммой. Их было больше дюжины. Она пересчитывала несколько раз, сбивалась и начинала снова. Истертые в местах, которых касаются во время еды ртом, ложки, должно быть, отслужили не одному поколению. А теперь они попадут в глубокие подвалы ломбарда. Шамкая беззубым ртом, старушка жаловалась своей соседке, тоже немолодой и, как видно, тоже из когда-то имущих старых москвичек:

— Третий год лежат здесь. Прямо, знаете, никак не вылезу из этого ломбарда, будь он неладен.

Несмотря на свой преклонный возраст и глубокие морщины, избороздившие лицо, старушка, поймав на себе взгляд Шадрина, кокетливо поджала губы, тряхнула головой и небрежным жестом поправила седую прядку волос, выбившуюся из-под вуалетки потертой бархатной шляпки.

«Может быть, когда-то, до революции, ты барынькой разъезжала по улицам Москвы. Собственный выезд, рысаки, кучера, лакеи…» — подумал Шадрин и пробежал глазами по ее старомодной темной одежде со складками. Во всем: в надменном прищуре глаз, теперь уже смешном и жалком, в попытке грациозно повернуть голову, в привычке жеманно поджимать губы — Дмитрий увидел горькие остатки того далекого былого, что когда-то было жизнью этой старушки и что больше никогда уже не повторится. Она напомнила Дмитрию некогда знаменитую, но теперь уже состарившуюся актрису, которая все еще претендует на роли молодых героинь. Бурные овации, признание тонких ценителей искусства — в прошлом; неловкость и скрытые усмешки публики — в настоящем.

В этом разноликом скопище случайных людей Шадрин пытался найти хотя бы одно лицо, в котором угадывался шахтер или токарь, каменщик или дворник… Таких лиц не было.

«Рабочий человек сочтет за позор опуститься до ломбарда. Он лучше займет у соседа по верстаку, выпросит у соседки по квартире, обратится в кассу взаимопомощи… Но чтобы прийти сюда и днями толочься в этом пронафталиненном скопище… Ни за что!.. В основном здесь собралась безалаберная, промотавшаяся публика. Есть просто пьяницы. Вон тот с лиловым носом, со свертком в руках. Что это за алкаш? Отчего его так потрясывает? Наверняка не на что похмелиться после вчерашнего загула. Вот и притащил в ломбард последний костюм. Да и свой ли?..»

«А эта? Что за особа? — думал Дмитрий, глядя на пожилую даму с шубой в руке. На ней была элегантная черная шляпка. Светло-серый костюм подчеркивал стройность ее фигуры. Черные перчатки плотно облегали узкие руки. С плеча ее на длинном ремешке небрежно спускалась модная кожаная сумка. — Что ее привело сюда? Может, купила драгоценную безделушку и, боясь подвести мужа, у которого зарплата не так уж велика, чтобы приобретать драгоценности, завтра будет совать под нос своим подругам квитанции, заверяя их, что снесла половину гардероба в ломбард, чтобы купить приглянувшиеся ей серьги или перстенек…»

Шадрин обежал взглядом и других посетителей — «гостей ломбарда». Но таких, как дама в светло-сером костюме, не нашел. Остальные были одеты беднее, проще.

Одну особенность ломбарда подметил Дмитрий: люди здесь не жалуются на жизнь. Они не говорят о вещах, которые принесли закладывать. Очевидно, потому, что каждый, кто пришел сюда, внутренне глубоко, как стыд и как грех, чувствовал, что обращение к ломбарду — не самый героический шаг. И последний, не подлежавший сомнению вывод сделал Шадрин: «Сюда стеклись люди, не умеющие жить. Одни из них не по карману размахиваются, другие живут одним днем. Редко судьба заносит сюда человека, который случайно попал в беду». Взять хотя бы его. Разве у него есть острая нужда идти в ломбард? Просто последние дни стали сдавать нервы. Надоело каждое утро брать у тещи на дорогу и на обед. Дмитрий хотел уже выйти из очереди, но белокурая девушка-приемщица, сидевшая за барьером, нетерпеливо постучала карандашом по стеклу.

— Что у вас, молодой человек?

Дмитрий положил перед ней часы. Теперь он уже ни о чем не думал. Теперь он все делал автоматически: заполнял квитанцию, получал в кассе деньги, расписывался, спускался по лестнице. Когда вышел во двор, то заметил, что девушка с накрашенными губами, кого-то поджидая, стояла у ворот. На лице ее по-прежнему скользила зазывающая улыбка. Дмитрий прошел мимо и сделал вид, что не заметил ее.

«Почему так не хочется идти домой?» — Шадрин ощупал запястье левой руки. Часов не было. Отсутствие их ощущалось почти как физический недостаток. Была как-то неловко, непривычно без них, словно чего-то не хватало в его теле. По многолюдной Пушкинской улице Шадрин спустился вниз и свернул к скверику у Большого театра. Только теперь он вспомнил, что вчера звонила Надя Радыгина, приглашала поужинать с ней в «Савое». Обещала вернуть конспекты по философии и очень хочет посоветоваться с Дмитрием по «жизненно важному» вопросу. Так и сказала: «Дима!.. Прошу тебя — подари мне по старой дружбе пару часов твоего мудрого внимания. Вопрос жизненно важный. Решается моя судьба. Только с тобой я могу поделиться своими тревогами и сердечной тайной. С родителями у меня полный разлад…»

Дмитрий удивился: почему местом встречи она выбрала ресторан, да еще «Савой»?

Надя будто ждала этого вопроса: «Когда встретимся — все расскажу. А в «Савое» потому, что нас там обслужат моментально. Там работают свои люди. Приходи ровно в семь. Если я чуток припоздаю — занимай столик на троих и жди. Я буду с другом. Его зовут Альбертом. Димочка, ровно в семь!.. Я сто лет тебя не видела…»

Дмитрий механически вскинул левую руку — часов не было. Пришлось спросить у прохожего. В распоряжении было двадцать минут. Не знал, куда их деть. Подумал и решил: «Пойду займу столик. Не толкаться же в толпе…»

Дмитрий пересек шумный перекресток и очутился у «Савоя». Из полуоткрытых дверей доносились звуки джаза.

«Те, кто сидит там и пьет коньяки, наверное, не знают ломбардов, — подумал Дмитрий. — А впрочем… — Что-то обидное шевельнулось в душе Шадрина. — В первоклассных ресторанах я еще никогда не бывал. Посмотрим, какими шанюшками там кормят? А вдруг, Наденька, ты возьмешь, размахнешься и закажешь «Страсбурга пирог нетленный»… Широкая натура!.. Когда-то ты стипендию домой не доносила. А однажды даже похвалилась, что бабушка в приданое обещает тебе автомобиль, отец, контр-адмирал Радыгин, герой войны, на Севере получает бешеные деньги…»

Шадрин толкнул тяжелую дубовую дверь. За первой дверью была вторая — крутящаяся. Непривычно было семенить ногами, стараясь успевать за ее поворотом вокруг оси. В голове мелькнуло: «Как лошадь на мельничном кругу. Остановишься — сшибет сзади…»

Просторный зал с низким расписным потолком сверкал зеркалами и до блеска начищенной бронзой. По углам на мраморных колоннах хрустальные люстры изливали мягкий свет. Посреди зала веером рассыпались слабые струи фонтана, от которого тянуло легкой прохладой.

Дмитрий сел за дальний свободный столик в углу. Огляделся. Публика была совсем не та, какую он видел в студенческой третьеразрядной «Звездочке» на Преображенке, куда они изредка заглядывали в большие праздники. Там, в полуподвальчике, не было ни джаза, ни фонтана, ни хрустальных люстр… Там было все проще, надежнее. Здесь же все дышало роскошью, холодной чистотой и разобщенностью: каждый столик — свой мир, своя жизнь, свои тайны. Никто не подбегал от соседнего столика прикурить или, хлопнув по плечу незнакомца, простодушно воскликнуть: «Слушай, братень, я, кажись, где-то тебя видал… Случайно не воевал в тридцать первом стрелковом полку?..»

Здесь почти на каждом лице покоилась чопорная надменность, несокрушимая уверенность и подчеркнутая важность. Мягко льющийся свет хрустальных люстр, официанты, снующие, как опереточные артисты, непроницаемые лица посетителей… — все это в Дмитрии вызывало протест. «Все чужое… не мое…»

В кармане хрустнули две сотенные бумажки.

«Все равно нехорошо. Ольга поймет…» Дмитрию захотелось хоть ненадолго забыться. До прихода Нади он решил немножко выпить. «Да и неприлично сидеть просто так, не заказывая. Не в театр же пришел», — рассуждал сам с собой Шадрин, окидывая взглядом просторный зал, по которому между столиками плавно двигались как на подбор высокие молодые официанты. Черные, как крыло ворона, фраки, белоснежные накрахмаленные сорочки, галстуки-бабочки, до зеркальности начищенные туфли — все это в душе Дмитрия вызывало необъяснимое раздражение.

«Ох, эти ресторанные официанты!.. — Взгляд Шадрина упал на рыжего прилизанного верзилу во фраке. — Поставить бы тебя, браток, к наковальне, ты б так играл пудовым молотом, что искрами засыпал бы кузницу».

Но тут же другая мысль захлестнула первую: «Шадрин, последнее время тебя раздражает все. Или ты стареешь, или набухаешь желчью. Нельзя так. Люди работают. Кто-то же должен обслуживать!» Но и эта мысль, резонная, рассудочная, словно растаяла. Вспомнилось другое, вчерашнее. Он переходил улицу Горького у площади Маяковского. Бригада из семи женщин взламывала старый, растрескавшийся асфальт. В руках, давно потерявших былую женственность, — тяжелые ломы. Бедняги, они еле поднимают их. И всякий раз попадают ломом не туда, куда нацеливаются попасть. После долгих усилий им с трудом удается отковырнуть лоскут вязкого гудрона. И так все семь: склоненные, молчаливые, напряженные… Пронзительно-желтый цвет спецовки до ядовитости режет глаз. Над головой палит солнце. Мимо, обдавая голубоватым бензинным дымком, с ветровым шумком проплывают вороненые лимузины, проносятся «Победы», мелькают вертлявые «Москвичи». И пешеходы… Вал за валом, по обе стороны, туда и сюда… Разодетые, оживленные, все куда-то торопятся. И Шадрин подумал: «Если б устроителя этих тяжелых дорожных работ на недельку — на две вместе с этим вот рыжим витязем-официантом поставить на ремонт асфальта, с ломами в руках! А всем тем вчерашним, семерым, рожденным прежде всего для материнства, хорошенько отдохнуть, прийти в себя и приняться за свою, женскую работу…»

Взгляд Шадрина встретился с летучим взглядом рыжего официанта. Ему не больше тридцати, но он уже, как видно, отлично усвоил, где зарыт корень везения и невезения в своей работе. Наметанным глазом опытного человека он безошибочно мог отличить иностранца от соотечественника. Он знал «цену» первому и второму. Знал, но делал вид, что для него все посетители равны. Лицо у официанта хитроватое, взгляд нетвердый, он перекатывается, как ртуть на белом блюдце. Минут десять назад он начал обслуживать солидного джентльмена, по всей вероятности туриста или коммерсанта. Об этом можно было судить по его развязным манерам — так по крайней мере показалось Шадрину. В театрально подчеркнутой вежливости официанта проступали угодливость и подобострастие. Видя, что Шадрин сидит за столиком почти полчаса и терпеливо ждет, когда у него возьмут заказ, он делает вид, что очень занят… что не замечает его, хотя Дмитрий сел за свой столик раньше джентльмена.

Официант и джентльмен изъяснялись с трудом. Иногда им помогала дама, очевидно супруга иностранца. Когда ей не хватало запаса русских слов, она махала растопыренными пальцами и нервно дергала головой на длинной тонкой шее. Губы ее то и дело вытягивались в трубочку. Шадрин не слышал слов дамы, но догадывался, что официант обслуживает людей, говорящих на английском языке.

За соседним столом, справа, безнадежно засиделась пара. Очевидно, это были проезжие люди, муж и жена. Она — это резко бросалось в глаза — была беременна. Все в этой паре выдавало провинциалов: и ее мелкая шестимесячная завивка, и его новенький бостоновый пиджак с широченными острыми плечами, набитыми ватой, и до неприличия широкий узел полосатого галстука, надетого на мятую клетчатую ковбойку, уголки воротника которой задирались, как высохшие арбузные корки, и манера смотреть на часы, отставляя руку почти на метр перед собой… Но лица… Какие простые, удивительно скромные лица тружеников. Даже с налетом какой-то виноватости. Такие лица Шадрин не раз видел на привалах между боями, на колхозном току во время молотьбы, видел их в общих вагонах поездов дальнего следования. Они попадались ему всюду, где люди пахали и сеяли, рубили уголь и поднимали молот, двигали рубанок и нянчили ребенка…

Дмитрий решил, что провинциал, судя по его виду, где-то «втихую» уже «пропустил» стопочку и ему дьявольски захотелось «добавить», но жена тайком посылала во взглядах стрелы запрета. Она стеснялась поговорить с ним по-домашнему — кругом сидели такие важные люди, все-таки куда ни кинь — Москва…

Уже в третий раз провинциал широким взмахом руки подзывал официанта, но тот не замечал его или упорно делал вид, что не замечает.

Это возмутило Шадрина. «Нахал… Ведь перед тобой сидит шахтер. И не простой шахтер, а почетный шахтер. Вглядись хорошенько в знак, что на его пиджаке, ведь его зарабатывают в подземелье, а не у фонтана под хрустальными люстрами. Посмотри на его руки. Уголь в поры въелся навечно. На его угольке вы жарите цыплят табака, его углем отапливают дом, в котором ты живешь. Ты вглядись в его лицо, он брат твой. Он, как и ты, рожден тружеником…»

Но вот наконец официант перехватил взгляд Дмитрия. Если и в самом деле существует на свете телепатия, то она в этот момент дала себя знать. Рыжий официант подошел к столику Шадрина:

— Слушаю вас.

— Прежде чем принять заказ у меня, обслужите, пожалуйста, моих соседей.

Официант ничего не сказал и, о чем-то подумав, что-то про себя взвесив, направился обслуживать провинциалов за соседним столом. Он, очевидно, понял, что Шадрин на этом не остановится.

И вдруг… «Надя! Наконец-то…» По ковровой дорожке меж столиков в сторону Шадрина шла Надя Радыгина. Яркая, стройная, в пышном голубом платье. Взгляд ее, скользивший по столикам, кого-то искал. Дмитрий встал и поднял руку.

Встретившись взглядом с Шадриным, Надя ускорила шаг. К столику она почти подбежала. Глаза ее округлились, вся она лучилась радостью встречи:

— Дима, прости… Я, как всегда, поросенок. Заставила тебя ждать.

— Прошу… — Шадрин указал Наде на стул рядом.

Надя мельком взглянула на часы и села.

— А где же твой друг?

— Сама удивляюсь. Всегда такой пунктуальный, сегодня что-то опаздывает. Прождала его у входа в ресторан пятнадцать минут. Но ничего, никуда не денется, если нужна ему — найдет.

— И все-таки ты волнуешься, — сказал Дмитрий, вглядываясь в лицо Нади, которое, как и пять лет назад, дышало здоровьем и светилось счастьем. Черные, вразлет, брови, большие, слегка удивленные синие глаза, чувственный рот и белозубая улыбка… — все было так, как пять лет назад, как на втором, на третьем и на последнем курсах.

Надя достала зеркальце, посмотрелась в него, взвихрила локон модной прически, привычно провела по накрашенным губам помадой и с видом, что вот только теперь можно начинать беседу, повернулась к Шадрину:

— Ну, как я?.. Постарела?.. Подурнела?

Дмитрий вздохнул и, улыбаясь, смотрел на Надю. На душе у него было разлито спокойное умиротворение.

— Ты все такая же. Время работает на твою молодость и красоту.

Надя кокетливо дернула плечиком, сделала скорбное лицо и, поднеся указательный палец к виску, приблизила голову к Шадрину:

— А это что?.. Не видишь?

— Что я должен там увидеть?

— Седой волос!.. Настоящий седой!.. С серебряным отливом.

Дмитрий рассмеялся:

— Нет, ты неисправима. С тобой и в тюремной камере не пропадешь от тоски.

— А вот он… он, дитя Карпат, этого не понимает. — Надя взглянула на часы: — Видишь — опаздывает. И опять скажет, что задержался в посольстве. Или — спустил задний баллон. — Надя смолкла, и лицо ее стало неожиданно серьезным и немножко грустным. — А вот ты, Димочка, стал, как Жан Вальжан. Загорел, задубел, огрубел… Что-то новое появилось в твоем лице.

— Постарел?

— Нисколько!.. — Надя всплеснула руками. — Ты забронзовел. Как будто из заслуженных артистов перешел в народные. Так модно сейчас говорить. А если на полном серьезе, то тебе с твоим обликом и твоей фактурой можно сниматься в кино.

— В качестве бандита с большой дороги? — пошутил Дмитрий.

— Ну хотя бы в качестве странствующего рыцаря.

Надя старалась не выдавать своего волнения, но Дмитрий не мог не замечать ее тревожного взгляда, который она то и дело бросала в сторону широкой стеклянной двери, ведущей в холл. Альберт все не появлялся.

— Он обязательно придет? — спросил Дмитрий, и лицо его стало сосредоточенно-деловым.

— Да.

— Кто он?

— Он румынский журналист. Его зовут Альбертом. Талантливый. Замечательный товарищ. Очень хочет с тобой познакомиться.

— Почему «очень»? — Дмитрий остановил на Наде вопросительно-удивленный взгляд.

— Я ему столько хорошего о тебе наговорила, что он заочно в тебя влюбился. Даже чуть-чуть стал приревновывать.

— Ну, это глупо. Так и передай ему. Лучше расскажи, как и где ты с ним познакомилась?

Зная, что с минуты на минуту к ним может подойти Альберт, Надя взглядом окинула полупустующий зал и пододвинулась поближе к Шадрину. Хотела сказать что-то важное, серьезное, но не решалась. Это было видно по ее лицу.

И Дмитрий вспомнил: однажды, на новогоднем вечере (это было еще на первом курсе), они играли в «почту». Надя была тайно влюблена в Шадрина. Дмитрий, совсем не собираясь обидеть Надю, пошутил тогда над ней: в двух своих пламенных и искренних посланиях Надя сделала шесть грамматических ошибок. Дмитрий отметил их красным карандашом и направил их Наде. Пристыженная, она навзрыд расплакалась и со слезами на глазах выбежала из зала. В тот вечер Дмитрий больше не видел ее. Потом он долго казнился, что так жестоко пошутил над девушкой. Но, к счастью Шадрина, Надя быстро забыла свои слезы на новогоднем вечере и весной влюбилась в факультетского поэта Павла Ларина, который, в свою очередь, по «закону треугольника», безнадежно, до изнурительной бессонницы был влюблен в Эру Казанцеву.

И Шадрин, глядя на Надю, подумал: «Все такая же. Щебечет, как птичка божья. И будет всю жизнь такой. Когда-то считала шиком в день выдачи стипендии полгруппы затащить в коктейль-холл, а потом на такси отвезти друзей в общежитие на Стромынке».

Шадрин вспомнил стихи Есенина, которые она однажды в облаке папиросного дыма, клубившегося над столиками, читала друзьям, рдея от выпитого вина:

Жить нужно легче, жить нужно проще,
Все принимая, что есть на свете,
Вот почему, обалдев, над рощей
Свищет ветер, серебряный ветер…

Потом она долго и звонко хохотала.

Это было давно, четыре года назад, в «Звездочке»… И вот теперь Надя сидит перед Дмитрием, такая же юная, заполошная, неуспокоенная.

— Ну что?.. Что ты молчишь? Вижу, что в душе очередной переполох.

Надя доверительно и покорно улыбнулась, словно ища у Дмитрия защиты.

— Ты понимаешь, Дима… В годы студенчества мы с тобой были хорошими товарищами. Из всех наших ребят ты был мне самым близким человеком. Твое мнение для меня всегда было дорого… — Надя комкала в руках бумажную салфетку. — Ведь я все помню… Помню и те мои две записки, которые ты вернул мне с пометками красным карандашом. Ты поступил тогда жестоко. Я после этого чуть не бросилась под машину. Спасибо Игорю Властовскому, он успокоил меня и проводил домой. Если б в эту новогоднюю ночь ты попался на глаза моему папе, он, наверное, тебя пристрелил бы.

— За что? — Дмитрий сдержанно засмеялся.

— Папа не выносит моих слез… А когда он под утро случайно обнаружил эти две злополучные записки и увидел твои красные поправки, он пришел в бешенство. Он рвал и метал, он даже хотел ехать на факультет, чтобы поговорить с тобой.

— Ты у него одна? — тихо спросил Дмитрий.

— Вот в том-то и дело. Любит меня по-сумасшедшему. И чем дальше — тем любовь эта для меня тяжелей.

— Он видел Альберта?

— Один раз.

— И каково его впечатление?

— Он сказал: сердце ему подсказывает, что этот человек, кроме страданий и горя, мне ничего не принесет. У него есть какое-то особенное, необъяснимое чутье на людей хороших и на людей плохих.

— Если в чем-нибудь я могу помочь тебе, то… ради бога. Я всегда твой друг. — Дмитрий мысленно ругал себя, что слишком холодно встретил старого друга студенческих лет.

Ресницы Нади опустились темными полукружьями.

— Альберт почти сделал мне предложение.

— Что это значит — почти?

— Как тебе сказать… Все зависит от меня. Ты выслушай меня, Дима. Ты много знаешь, много видел в жизни. А ведь я у родителей одна, у меня нет брата, который мог бы посоветовать.

— А родители?

— Полнейший раскол. Отец аж почернел лицом, последнее время на меня не смотрит. Вздыхает, много курит, нервничает…

— А мать?

— Мать на все в жизни смотрит через очки светской курортной дамы. Альберт ей нравится, даже очень нравится.

— А ты?.. Ты любишь Альберта?

Надя словно ждала этого вопроса. Брови ее надломились и сошлись у переносицы.

— Понимаешь, Дима, в жизни, особенно в моей, почти всегда все складывается как-то случайно. Первое Мая мы решили встречать в университете. Я была с подругой. Ты ее не знаешь. И вот там-то, во время танцев, я познакомилась с Альбертом. Мне он показался простым и душевным. Мы много танцевали, смеялись, шутили… Остроумный, веселый человек. — И вдруг Наде показалось, что Дмитрий слушает ее механически, а сам думает о чем-то своем, далеком, не относящемся к ней и к Альберту. И она оборвала рассказ. Шадрин вскинул голову и жестом попросил продолжать. Надя продолжала.

Дмитрий курил, уставившись куда-то в одну точку на скатерти стола. Слушал, не перебивая, не задавая вопросов. А когда она, передохнув, спросила, почему он молчит, ответил:

— Пока, как мне кажется, он порядочный человек. Что будет дальше — не знаю. Только хочу предупредить тебя… — Дмитрий не успел докончить фразу. К их столу подошли двое незнакомых молодых людей. Щеки Нади полыхнули румянцем. Она встала.

— Прошу познакомиться. — Она взглядом показала на Шадрина: — Мой старый друг по университету, Дмитрий Шадрин. А это… — Надя повернулась в сторону смугловатого высокого молодого человека, который, приветливо улыбаясь, протянул Шадрину руку: — Альберт. — Надя перевела взгляд на незнакомца в темно-сером элегантном костюме. На лице его светилась широкая белозубая улыбка. Надя не предполагала, что Альберт придет не один.

— Мой друг Гарри, — выручил ее Альберт. — По профессии — журналист. Здесь, в Москве, просто турист.

— Что же вы стоите?! Прошу садиться, — засуетилась Надя, пододвигая новому гостю пепельницу. — Вы курите?

— Да. — Гарри достал из кармана сигареты.

Наступила минута неловкого молчания.

— Вы тоже из Румынии? — спросила Надя.

— Нет, я американец.

— Очень приятно. Среди моих друзей и знакомых вы — первый американец.

Гарри благодарно улыбнулся и поднес к груди ладонь:

— Что может быть лучше, чем быть первым! Это в духе русских. Они во всем хотят быть первыми.

— А разве это плохо? — капризно дернув плечиком, спросила Надя.

— Очень хорошо. Я тоже хочу быть у вас… первым американским другом. Вас зовут Надья?

— Да.

— Очень красивое имя. Надья… Надежда. За этим именем стоит глубокий смысл.

Шадрин смотрел на непринужденно веселых иностранцев и думал: «Почему они все такие самоуверенные и самодовольные?.. Попробуй женщина устоять перед такими».

Подошел официант. Гарри заказывал щедро. Две бутылки выдержанного армянского коньяка, по словам официанта, подняли откуда-то из подвала. Шампанское принесли в ведре со льдом. Ананас был разделан так художественно, что к нему было жаль прикоснуться: не блюдо, а картина. Зернистой икры было в вазе столько, что Шадрин подумал: «Неужели все съедят?» Для Нади было заказано выдержанное грузинское вино. С особым шиком распечатав бутылку, официант обмахнул горлышко кипенно-белой, накрахмаленной салфеткой и поставил ее на стол.

Иностранцами этот жест официанта был оценен как знак особого к ним внимания.

— Это будет учтено, — с улыбкой сказал официанту Гарри.

Поклон официанта означал: «Я к вашим услугам».

После стопки водки, выпитой до прихода Альберта и Гарри, Шадрин чувствовал себя навеселе. Вглядываясь в лица новых знакомых, он думал: «Черт возьми!.. Почему я придираюсь к этим ребятам? Замечательные парни!.. Угощают коньяком, королевской закуской… А за что, спрашивается? Зачем я им нужен? Все делается просто, по-человечески, от души, без всякой политики и дипломатии. Человек угощает человека».

…Шадрин пил. Пил столько, сколько наливали в его рюмку. И чем больше пил, тем больше ему казалось, что он совсем трезвый, что мысль его работает, как никогда, отточенно и ясно. Он знал, что через полчаса Ольга закончит работу, а через полтора уже будет дома; знал, что к ее приходу ему нужно обязательно вернуться домой и хорошо бы принести какой-нибудь гостинец.

Каждый шаг своего поведения — слово, жест, взгляд — Дмитрий старался строго контролировать рассудком: как-никак он все-таки сидит с иностранцами.

Пили и новые знакомые Шадрина. Гарри пил с каким-то особенным смаком и много закусывал. Не отставал от него и Альберт. Больше других он налегал на черную икру.

Раскрасневшись от выпитого вина, Надя говорила без умолку. Она видела, что Шадрину понравились и американец, и ее жених, а поэтому была так счастлива, что с трудом сдерживала свой восторг.

Пили за дружбу, пили за Москву, пили за женщин… Больше всего пили за Надю.

Дмитрий заметно пьянел. Говорил мало, больше курил. Теперь ему все нравились: Гарри, Надя, ее внимательный и умный друг Альберт.

Американец оказался добродушным парнем, влюбленным в русских. Судя по тому, что вторую мировую войну он начал солдатом в сороковом году, можно было заключить, что ему уже перевалило за тридцать. Но выглядел он моложе своих лет. Когда заговорили о войне и Альберт коснулся вопроса о национальной храбрости, Гарри еще больше оживился. Он даже привстал, сделав знак, чтоб ему не мешали что-то вспомнить. Потом сел и долго-долго тер лоб ребром ладони. Наконец вспомнил:

— К Наполеону в его последние дни изгнания, на почти пустынный остров, приехал один видный политический деятель. Посетив умирающего императора, он спросил его: «Как вы оцениваете доблести французов и русских в Великой войне?» Наполеон, как мне помнится, ответил: «В войне с русскими французы показали себя храбрейшими и бесстрашными воинами. Русские доказали всему миру и на веки веков, что они непобедимы!..» — Сказав это, Гарри стремительно вскинул над головой кулак: — Это сказал великий Наполеон! Он был пророчески прав. Русские — это нация гигантов.

Дмитрию налили коньяк в бокал для вина. Но ему теперь было все равно. Он твердо знал, что отлично соображает, помнил, что он должен рассчитаться за свой заказ и спешить домой. Ему захотелось обнять всех: и Альберта, и Гарри, и Надю. Какие они удивительно хорошие и милые люди!.. Даже рыжий официант, который недавно был так неприятен ему, теперь казался добродушным, бесхитростным парнем. И взгляд его серых глаз уже не бегал, как две капли ртути на блюдце. Дмитрий подозвал официанта, налил ему рюмку коньяку и извинился, что был неучтив и резок с ним. Пить на глазах у посетителей официант не стал. Поблагодарив, он с рюмкой, умело спрятанной в широкой ладони и накрытой салфеткой, поспешил на кухню.

— Друзья! Разрешите тост? — сказал Дмитрий. Стряхивая с папиросы пепел, он встал. Ему было все равно: смотрят или не смотрят на него с соседних столиков. Мир для него в эту минуту замкнулся здесь, у стола, за которым сидели Надя и его новые друзья. Теперь они называли друг друга по именам. Так проще…

— Друзья!.. Выпьем за то, чтоб русские и американцы никогда не стреляли друг в друга. Пусть порукой этому будет пророчество Наполеона!

Тост Дмитрия встретили восторженно. Гарри, прищурившись, шутливо погрозил Дмитрию пальцем:

— Каждый второй русский — дипломат. Вы только вдумайтесь. Звучит, как формула: «Пусть порукой этому будет пророчество Наполеона!» Великолепно!.. — Гарри разлил по бокалам шампанское.

Заиграл оркестр. Надя и Альберт пошли танцевать.

Теперь Шадрина ничто не раздражало: ни чопорные лица посетителей, ни резкие взвизги джаза. Сквозь сизые кольца дыма он смотрел на дробящиеся струи фонтана и думал: «Как чертовски здорово жить на свете! Терешкин… Что такое Терешкин? Моллюск, одноклеточная амеба, о которой не стоит думать. Жалкий каптенармус хозвзвода… — Среди танцующих Дмитрий отыскал взглядом Надю и Альберта. — А Надя?! Она же прелесть. Как только ее батюшка, контр-адмирал Радыгин, не может понять, что Альберт — порядочный парень, сама судьба свела их. Своими вторжениями в жизнь дочери ты, адмирал, можешь наломать дров…»

У Дмитрия было отличное настроение. В эту минуту ему очень хотелось, чтобы рядом была Ольга. Сейчас он был бы с ней таким нежным, он сказал бы ей такое, чего не говорил никогда… Но он еще скажет. Скажет, когда придет домой. Впереди у них целая жизнь. Откроется же когда-нибудь и перед их глазами зеленая долина в цветах и росе. И Шадрин верил: это время настанет. Ведь не зря же бабка говорила, что он родился в рубашке.

Дмитрий вскинул голову и посмотрел на Гарри. Тот сидел молча, курил сигару и наблюдал за танцующими.

— Как Москва, нравится? — чтобы не молчать, спросил Шадрин, чувствуя, что язык его тяжелеет. Он не пил уже более года и теперь ощущал, как действовала на него водка, смешанная с коньяком.

— Город труда и солнца!.. — воскликнул Гарри.

— Да… — мечтательно произнес Шадрин. — Труд… Короткое слово… Труд… Работа… А сколько в этом простом слове спрессовано человеческих трагедий, сколько надежд оно сеет в душе, какие океаны радости в нем заключены…

— Вы романтик, Дмитрий.

— Я не считаю это несчастьем.

— Я до сих пор не осмелился спросить: кто вы по профессии? — сказал Гарри.

В этом вопросе Шадрин не нашел ничего неожиданного и подозрительного.

— По образованию я — юрист, а работаю… — Шадрин растерялся. Что сказать Гарри о своей работе? И он решил солгать: — Работаю адвокатом в городской коллегии.

— О! — Гарри покачал головой. — Вы богатый человек? У вас частная практика?

— У наших адвокатов частной практики не бывает. У нас это дело общегосударственное.

— Курите, пожалуйста, — Гарри пододвинул Дмитрию коробку с гаванскими сигарами. — Давайте не будем говорить о политике. Женщины и спорт куда интереснее.

Джаз смолк, и танец кончился. Надя и Альберт подошли к столу. Глаза Нади влажно блестели. Она не скрывала своего счастья и вела себя, как девочка, которой вместо одного обещанного шарика подарили целое облако разноцветных шаров.

Дмитрий отгрыз кончик сигары, закурил. Но поперхнулся, как только сделал первую глубокую затяжку.

— Нужно быть американцем, чтобы курить такие сигары! Крепче нашей бийской махорки.

— Я давно знаю русских, — сказал Гарри, поднося ко рту ломтик ананаса. — С сорок пятого года. Я служил летчиком в истребительном полку. И вот там, на Эльбе, впервые встретился с ними.

— Вы были на Эльбе?! — Шадрин, широко разбросав руки, потянулся к Гарри.

— Это, пожалуй, был самый счастливый день в моей жизни! С тех пор, как бы ни спорили между собой дипломаты и конъюнктурные газетчики, я никогда не изменю мнения о русских!

Дмитрий отчетливо представил себе то, что было семь лет назад, на Эльбе, куда ему не довелось дойти. Об этой встрече Дмитрию после войны рассказывали однополчане. Да, когда-то русские на этой легендарной реке встретились с американскими солдатами. Обнимались, пили за победу, за дружбу… Тогда ничто не омрачало радости долгожданной встречи. И вот сейчас, спустя семь лет, они сидят за одним столом. Нет уже больше войны, но есть невидимая черта между ними. Напоминание о встрече на Эльбе растопило эту прозрачную ледяную завесу, которая незримо стояла между Шадриным и Гарри.

Надя и Альберт о чем-то вполголоса переговаривались. Больше они объяснялись взглядами.

Шадрин видел, как на эстраду вышла певица, одетая в длинное декольтированное платье. Кто-то из посетителей ресторана подал ей записку, и она, прочитав ее, улыбнулась. Потом что-то сказала дирижеру, и через несколько секунд по залу поплыла грустная песня:

Я тоскую по родине,
По родной стороне моей…

Печальные слова песни всколыхнули в душе Дмитрия что-то родное, исконно русское. На некоторое время он забыл, что сидит с иностранцами, которым должен уделять внимание в ответ на их радушие. А песня, как птица, металась под зеркальным потолком зала, сплетаясь с фонтанными всплесками.

Проезжаю теперь Бухарест,
Всюду слышу я речь неродную,
И от всех незнакомых мне мест
Я по родине больше тоскую,
Я тоскую по родине,
По родной стороне моей…

Дмитрий низко склонил над столом голову. На какое-то время он забыл, что находится в ресторане. Его душу и воображение заполняла грустная песня. Ощутив на своем плече чью-то руку, он вскинул отяжелевшую голову. Перед глазами все плыло. Лицо Гарри двоилось: две одинаковые ослепительные улыбки, два ряда белых зубов…

Альберт, видя, что Дмитрий захмелел, предложил ему выйти освежить голову под краном. Напряженно-пьяной походкой Дмитрий пошел за Альбертом. В глазах его двоились и пошатывались столики, мимо которых он проходил.

Оставшись вдвоем с Гарри, Надя сразу же почувствовала скованность.

— Вы давно знаете вашего друга? — спросил Гарри.

— С сорок шестого. Целая вечность! — ответила Надя, поглядывая в сторону, откуда должны показаться Альберт и Дмитрий.

— Хороший парень. Но мне почему-то кажется, что в жизни у него не все благополучно.

— Вы очень проницательны.

— Он адвокат?

Пристальный взгляд Гарри обезоружил Надю. Она не могла лгать:

— Нет… Он не адвокат… Но он с отличием закончил юридический факультет, был стипендиатом, великолепно распределен, но по работе не повезло… — Надя чувствовала, что этого ей не следует говорить, но было уже поздно.

— Где он работает сейчас? — Лицо Гарри стало строгим и как-то сразу постаревшим.

— Он?.. — Надя замялась. — Он…

— Не мучьте себя. Если нельзя говорить — я не настаиваю. Мне только обидно за одно. — Опечаленный взгляд Гарри упал на стол.

— Чем я вас обидела? — виновато спросила Надя.

— Вам, русским, нельзя верить. Вы даже за дружеским столом актеры. Только сейчас мы пили за встречу на Эльбе, за дружбу, за искренность… А через минуту вы уже дипломаты.

— Вы серьезно обиделись?

— Когда друзья неискренни в мелочах, можно ли с ними говорить честно о серьезных делах?

— Я вам скажу. Только… прошу вас — не говорите об этом с Дмитрием. Ему стыдно говорить о своей работе.

— Еще раз напоминаю, если вы не хотите этого сказать — не делайте этого.

Над столом повисло тяжелое молчание. Мимо прокружилась в вальсе пара. Гарри смотрел через плечо Нади, а сам думал о чем-то своем, далеком, не относящемся ко всему тому, о чем они только что говорили.

— Он потерял работу… Но это временно… Ему обещают работу по специальности.

Слова Нади не произвели на Гарри того впечатления, которого она ожидала. Ничто не изменилось в его лице. Он только грустно улыбнулся и продолжил то, что хотела, но не решалась сказать Надя.

— Мне кажется, у него не все в порядке в личной судьбе?

— Да… Так обидно!.. Это был лучший студент курса.

Подошедший официант положил на стол счет. Гарри рассчитался и, что-то прикидывая в уме, посмотрел на часы.

— Вы торопитесь? — спросила Надя.

— Мы, туристы, время рассчитываем до минуты. Столько хочется посмотреть, запомнить…

Гарри и Надя не заметили, как к столу подошли Дмитрий и Альберт.

— Ну как? — спросил Гарри у Альберта.

— Можно начинать все сначала, — ответил Альберт.

— Нет, нет… Мне хватит… — Шадрин резко отмахнулся и полез за деньгами. — Я хочу рассчитаться… Меня ждут дома.

Как ни пытался Дмитрий отдать деньги, ему это не позволили. Альберт даже обиделся.

— Для старых солдат это мелочно, — упрекнул он Дмитрия.

Шадрин уступил, положил деньги в карман, хотя в эту минуту они для него потеряли всякое значение. Он свободно мог бы отдать их старику швейцару.

Все, что было дальше, Дмитрий не помнил.

…А когда проснулся наутро — долго лежал с закрытыми глазами. Шаг за шагом он пытался припомнить все, что было вчера после ломбарда. Он отлично помнил, как вошел в ресторан, как потом пришла Надя, как за их стол сели двое иностранцев… Пили, произносили тосты. Дмитрия угощали, он курил американские сигары, рассматривал какие-то открытки и фотографии, потом снова пили… Потом перед глазами всплыла иностранная машина. Длинная, приземистая, черная… С буквой «Д» на номерном знаке.

Поддерживаемый под руки Альбертом и американцем, Дмитрий сел на заднее сиденье. И это он помнил. Была с ними и Надя. Он слышал голоса Альберта и Гарри, но их самих не видел. Помнил, как машина тронулась… Все, что было дальше, вдруг неожиданно словно провалилось в черную бездонную пропасть. И это Дмитрия больше всего пугало. Уткнувшись лицом в подушку, он лежал неподвижно. «Если бы все было сном! Если бы можно было вычеркнуть из жизни этот вечер!» — с этой мыслью Дмитрий, не открывая глаз, нащупал под подушкой, на валике дивана, выпирающее кольцо пружины, которое Ольга несколько раз просила заделать. «Слава богу, дома».

В голове — нудный, однотонный звон, во рту — тошнотный привкус водочного перегара.

В напряженной тишине с нарастающей тревогой тикали стенные ходики. Двенадцать часов. На стуле, возле дивана, лежал пакет и записка. Он развернул записку:

«Митя! Откуда у тебя столько денег и эти мерзкие фотографии? Ничего не понимаю. Будила тебя долго — ты, как мертвый. Ухожу на работу с недобрым предчувствием. Приду сегодня раньше. Целую — Ольга».

Дмитрий взял со стула пакет. В лощеной синей бумаге были завернуты деньги и фотографии с видами американских небоскребов и бойких мест Бродвея. «Тысяча рублей… Откуда?..»

Страшная, как черная молния, догадка прорезала мозг Дмитрия. Он вытянулся во всю длину дивана и долго лежал неподвижно, уставившись на потолок. «За что ты меня наказываешь, жизнь? Что я сделал тебе плохого?..»

Дмитрий встал и положил на стол пачку сторублевых бумажек. Дрожащими пальцами взял фотографии и стал рассматривать: это были знаменитые европейские танцовщицы. На одной из них, на обороте, он прочитал:

«Завтра, в девятнадцать ноль-ноль. За тем же столиком».. Внизу стояла подпись: «Гарри».

«Гарри, Гарри!.. — Шадрин бросил пакет на стул. — Как ты купил меня встречей на Эльбе».

…Многое передумал Шадрин, пока не пришла Ольга. Он ходил, как горячечный больной, по комнате, стараясь припомнить подробности вчерашнего вечера.

Стук щеколды в сенцах заставил его вздрогнуть.

Ольга вошла молча и встала у порога. Она долго смотрела на Дмитрия:

— Что случилось, Митя? Где ты был вчера? Что это за фотографии?.. Откуда деньги?..

Дмитрий поднес ко лбу ладонь и закрыл глаза:

— Я все расскажу… Только вначале скажи, как я пришел домой?

— Ты приехал.

— На чем?

— На какой-то черной машине с буквой «Д» на номерном знаке.

— Один?

— Нет. С тобой были двое незнакомых мужчин и девушка.

— Девушка?.. Во сколько это было?

— В первом часу ночи.

«В первом часу?.. — Дмитрий силился припомнить, как они вышли из ресторана. — Не может быть!.. Из ресторана мы вышли в одиннадцатом часу. Никуда не заезжали… Почему так поздно они привезли меня домой?»

— Они были пьяны?

— Почти трезвые. Что это за люди?

Дмитрий молчал.

— Я спрашиваю, что это за люди? — строго повторила вопрос Ольга.

— Иностранцы… Румын и американец.

Ольга бросила взгляд на пакет:

— А деньги? Откуда деньги?.. Откуда эти пошлые фотографии танцовщиц?

— Тоже… они…

В глазах у Ольги застыл немой испуг. Дрожали губы, ее лихорадило.

II

Кузнецкий мост, как всегда в эти часы, был запружен людьми и машинами. Узенькие тротуары с трудом вмещали снующие вниз и вверх потоки пешеходов.

Шадрин остановился у подъезда, рядом с которым, почти на уровне глаз, была вывеска: «Приемная Министерства государственной безопасности». Прочитал ее и подумал: «Вот уж никогда не думал и не гадал, что придется перешагивать этот серьезный порог». С минуту постоял и решительно толкнул дверь. У входа в приемную, справа, стоял рослый старшина с красной повязкой на рукаве. Всем своим видом он как бы вопрошал: «Вам к кому?»

— Мне к дежурному по приемной.

— Документы.

Дмитрий предъявил паспорт.

Старшина, окинув с ног до головы Шадрина, принялся неторопливо перелистывать паспорт. Дольше, чем на других, задержал взгляд на странице со штампом прописки.

— Минутку. — Старшина положил паспорт на тумбочку и позвонил куда-то по местному телефону. Он доложил о Шадрине. И там, на другом конце провода, сказали, чтоб посетитель подождал.

— Посидите, к вам выйдут. — Старшина показал на ряд стульев в просторном вестибюле, посредине которого стоял длинный стол. На столе лежали чистые листы бумаги и стояло несколько чернильных приборов с ручками.

Кроме Шадрина в вестибюле никого не было.

Ждать пришлось минут двадцать.

Человек, появившийся в приемной со стороны, противоположной входу, где стоял дежурный старшина, подошел к Дмитрию с таким уверенным видом, будто встреча эта была обусловлена заранее.

— Вы Шадрин?

Дмитрий встал:

— Я.

— Пойдемте.

«В этом учреждении работают четко», — подумал Дмитрий, следуя за сотрудником приемной по тускло освещенному узкому коридору. Его лицо Шадрин рассмотрел, когда они вошли в небольшую комнату и присели к столику, изучающе рассматривая друг друга. Некоторое время молчали.

— Как позволите вас называть: по фамилии или по имени и отчеству? — спросил Шадрин и, достав из кармана пиджака паспорт, положил его на стол перед сотрудником, которому, как показалось Дмитрию, было не больше тридцати пяти. Лицо мужественное, непроницаемое. Среди наградных колодок, прикрепленных к пиджаку, в нижнем, третьем, ряду Дмитрий увидел колодки «За освобождение Варшавы» и «За взятие Берлина». Тут же подумал: «Зря не прицепил свои колодки. Может быть, под Варшавой были где-то рядом».

Сотрудник, словно не слыша вопроса, внимательно, посмотрел документы и пододвинул их Дмитрию.

— Называйте капитаном. — И, сделав долгую паузу, в течение которой он о чем-то сосредоточенно думал, поднял глаза на Шадрина: — Так что же вас привело сюда, в наше учреждение?

Дмитрий, собравшись с мыслями, начал подробно рассказывать о том, как вчера, после ломбарда, зашел в «Савой», где его ждала сокурсница Надя Радыгина, как познакомился с иностранцами, как они пили вино и вспоминали войну, как потом, уже поздно ночью, он вернулся домой… Время от времени капитан задавал вопросы и делал заметки в блокноте, лежавшем перед ним. Дмитрий, как мог, в подробностях припоминал вчерашний вечер. Потом рассказал о деньгах и фотографиях, обнаруженных сегодня утром.

— Опишите их внешность, — сказал капитан.

Стараясь не упустить ни одной детали в облике Альберта и Гарри, Шадрин описал их внешность.

По лицу капитана пробежала легкая улыбка, потом оно снова стало непроницаемым.

— Вы член партии?

— Да.

— Расскажите кратенько о себе. Где родились, как жили… образование, где работаете сейчас?

Шадрин рассказал: родился в семье крестьянина, учился в сельской школе, после десятилетки был на фронте, войну закончил под Варшавой… Потом университет, работа в прокуратуре и, наконец, лаборант института…

Капитан задумался:

— Лаборант?.. Почему так мало?.. Юрист высшего класса, и вдруг — лаборант?

— Варшава подвела, — грустно улыбнувшись, проговорил Дмитрий.

— Что значит подвела?

— Тяжелое ранение… Две сложные операции… А потом — инвалидность. Сказали, что для оперативной работы в прокуратуре не гожусь.

— Понятно, понятно… — сказал капитан, что-то прикидывая в уме. — Они ничего вам не предлагали? Не давали никаких заданий, поручений?

— Не было даже намека на какую-нибудь услугу. А потом… Я все-таки юрист, следователь… И думаю, смог бы заметить, если бы кто-нибудь из них попытался извлечь корысть из нашего безобидного ужина. Разговор был задушевным, почти ни слова о политике.

— Что они вам подарили?

Шадрин положил на стол пакет в синей бумаге. Капитан развернул обертку, сосчитал деньги, отложил их в сторону и принялся рассматривать фотографии.

— Не подарили, а всучили пьяному. Я узнал об этом лишь утром, когда проснулся.

— Обо всем, что вы мне рассказали, пожалуйста, напишите. В приемной на столе найдете бумагу и ручку. Потом зайдите ко мне. Дальнейшую беседу с вами продолжит другой человек. В объяснительной записке укажите, что фотографии и тысячу рублей прилагаете к письму.

Капитан принялся что-то записывать в блокноте.

Шадрин вышел из кабинета и прошел в тихую просторную приемную.

Над объяснительной запиской он сидел долго. Несколько раз останавливался, обдумывая каждое предложение, вскидывал левую руку, чтобы посмотреть время, но… часов на ней не было.

За спиной, не нарушая тишины приемной, проходили незнакомые люди. С некоторыми из них Дмитрий встретился взглядами. Это, как понял Шадрин, были сотрудники министерства. На всех лицах лежала печать деловой сосредоточенности и собранности.

Закончив объяснительную записку, Дмитрий тускло освещенным коридором прошел к комнате, где час назад был принят капитаном. Постучался.

— Войдите! — послышался голос капитана.

Капитан был не один. В кресле с высокой спинкой сидел человек средних лет. Перед ним на столе лежал тот самый блокнот, в котором делал пометки капитан.

— Товарищ Шадрин, свою дальнейшую беседу продолжите с майором, — сказал капитан, бросив взгляд на сотрудника, сидящего в кресле. — Желаю удачи. — С этими словами капитан, пожав руки майору и Шадрину, вышел из комнаты.

Не глядя на Дмитрия, майор предложил сесть, показав взглядом на стул. Его жесты были уверенные, резкие. Объяснительную записку он читал внимательно, время от времени подчеркивая некоторые строки. А когда закончил, отодвинул ее в сторону и поднял на Шадрина глаза:

— Вы обратили внимание на перстень того, кто назвал себя Гарри?

«Откуда он знает о перстне? — подумал Шадрин. — Ведь в объяснительной записке я ни словом не обмолвился, что у американца на безымянном пальце левой руки был массивный перстень».

— Да, я видел этот перстень.

— Подковой?

— Совершенно верно.

— На подкове мелкие бриллианты?

— Точно!..

— А у того, что представился Альбертом, на правом виске — небольшой шрам. Заметили?

— Да, да… Чем-то он напоминает острый удлиненный клин, острием вниз.

— Совершенно верно. Эти приметы тоже запишите в объяснительной записке. — Майор подал Шадрину ручку и пододвинул к нему объяснительную записку.

Пока Дмитрий делал приписку, майор развернул пакет с деньгами, сосчитал их и, дождавшись, когда Шадрин закончит писать, пододвинул ему сотенные бумажки:

— Запишите, пожалуйста, номера денежных знаков и год выпуска. Деньги возьмите, они вам сегодня могут пригодиться.

— Зачем?

— Ровно в девятнадцать ноль-ноль сядьте за тот же столик в «Савое», за которым вы сидели вчера.

— Я этого не хочу!.. — в голосе Шадрина прозвучала решительность.

Майор закурил, встал и прошелся по комнате. Не глядя на Шадрина, он о чем-то сосредоточенно думал, что-то решал. И не торопился с решением.

Высокий, поджарый, светловолосый, он чем-то напоминал Дмитрию скандинавских рыбаков, которых Шадрин видел на картинах прибалтийских художников: лицо загорелое, обветренное, взгляд по-небесному голубой и открытый, линии рта, на уголках которого залегли глубокие складки, говорили о характере решительном и непреклонном. Даже в манере подносить ко рту сигарету, глубоко затягиваться и выпускать дым проступали твердые мужские начала.

Майор остановился и строго посмотрел на Шадрина:

— Вы коммунист?

— Да.

— Значит, мы найдем общий язык.

— Готов быть полезным.

— Мы должны знать, чего хотят от вас ваши новые друзья. Вы юрист, я — тоже. Нам легко понять друг друга.

— Я слушаю вас.

Майор подошел к столу и перевернул фотографию балерины, на которой рукой Гарри было написано: «Завтра, в 19.00 за тем же столиком».

— На это приглашение вы должны ответить визитом. Ровно в девятнадцать ноль-ноль вы сядете за вчерашний столик. Эти деньги, — майор положил свою длинную кисть на стопку сотенных бумажек, — в вашем распоряжении. Считайте, что они даны вам для дела. Угощайте щедро. Может случиться, что ваши друзья вам этого не позволят. Для них это не тот случай, чтобы пить на деньги своего будущего подшефного. Ясно одно — вы им нужны. А вот зачем?.. Они об этом сегодня вам могут намекнуть или даже скажут. По всей вероятности, они уже считают, что наполовину завербовали вас. В застольном разговоре дайте понять, что вы мало зарабатываете, что с трудом сводите концы с концами. Только это должно быть тонко. Перегнуть здесь — значит, вызвать подозрение. Полагаюсь на ваш житейский опыт и юридическое образование. Главное — вам нужно узнать, что от вас хотят, чем вы можете быть им полезны. На любое предложение сразу не говорите ни «да», ни «нет». Просите срок на обдумывание. Посейте у них маленькую надежду, что хотя вы и колеблетесь, но в душе согласны с ними сотрудничать, только боитесь. Пейте осторожно, чтобы трезво и ясно мыслить. Совсем не пить нельзя. Вот пока все. — Майор сел в кресло, завернул в пакет деньги и протянул их Шадрину. — А вчера вы были хороши. Нельзя так.

— Откуда вы знаете?

Майор улыбнулся. Это была первая улыбка, осветившая его строгое лицо. В этой улыбке Дмитрий прочитал: «Молодой человек, по роду работы нам приходится знать и видеть гораздо больше, чем это кажется со стороны…» Однако, взглянув на часы, сказал другое:

— Итак, товарищ Шадрин, к делу!.. Вы нам можете помочь. Завтра утром жду вас в этом кабинете ровно в девять ноль-ноль. — Майор встал и крепко пожал Дмитрию руку: — Желаю удачи.

Чувствуя на своей спине взгляд майора, Дмитрий, уже взявшись за ручку двери, остановился и повернулся:

— Больше никаких поручений не будет?

Майор долго смотрел на Шадрина, потом вышел из-за стола, вплотную подошел к нему и тихо спросил:

— Фронтовик?

— Да, — твердо ответил Шадрин.

Взгляд майора на этот раз был суровым. Его небесную голубизну словно чем-то затуманило.

— Тогда четко помните: сегодня вы пойдете на встречу с теми, кого мы не добили в сорок пятом!

— Как?!. — во взгляде Шадрина взметнулся испуг. — Американец и румын?..

— Они такие же румын и американец, как мы с вами китайцы.

Шадрин хотел что-то сказать, но майор перебил его:

— Два ваших вчерашних друга за несколько месяцев до встречи на Эльбе сумели капиталы, награбленные в России, перевести в швейцарский банк.

— Так в какой же стране они живут сейчас? — спросил Шадрин, чувствуя, как щеки его обожгла волна прилившей крови.

— Это для вас сегодня не имеет значения! Они свои гнезда свивают в странах, где неонацистам и фашистам сейчас всего удобнее разрабатывать планы реванша. — Майор помолчал, глядя на растерянное лицо Шадрина, и глухо спросил: — Теперь вам понятно, как нужно вести себя сегодня с вашими вчерашними друзьями?

— Понятно, — еле слышно ответил Дмитрий.

— То, что я сообщил вам сейчас, — это в высшей степени секретно. Вы должны нам помочь.

…Казалось, все было по-прежнему на шумном и колготном Кузнецком мосту: спешили люди, двигались машины, дворничиха в белом фартуке мела тротуар, крепконогая девушка, высоко подоткнув юбку, мыла толстое витринное стекло магазина… И все-таки все было не так, как полтора часа назад, когда Шадрин подходил к подъезду дома, где находилась приемная МГБ. В этот дом он шел словно грешник на исповедь, после которой, как он предполагал, выйдет успокоенным, очищенным, готовым понести любое наказание за свой вчерашний опрометчивый поступок в ресторане. А вышел из этого дома совсем не таким. Он почувствовал себя ядром в заряженной пушке. Теперь он не шел, а почти бежал. «Ишь вы, Эльба! Встреча на Эльбе… Я вам покажу, сволочи, как покупать солдата!.. Думал ли ты когда-нибудь, что судьба будет подбрасывать тебя, как детский мячик?.. Позавчера ты был следователем прокуратуры, вчера — лаборантом в институте, а сегодня… Сегодня ты — смертельная наживка, на которую должна клюнуть матерая фашистская щука».

III

Ровно в семь вечера Дмитрий вошел в «Савой» и прошел к условленному столику. На белоснежной скатерти стояла белая пластмассовая дощечка с надписью «Стол занят». Шадрин хотел сесть за соседний стол, но к нему подошел вчерашний официант и, слегка поклонившись, сообщил, что стол заняли его друзья, которые только что звонили из номера и просили несколько минут подождать.

Официант снял со стола дощечку с надписью «Стол занят» и пригласил Дмитрия сесть.

Чтобы сделать приятное своим новым «друзьям», Шадрин решил заказать кое-что до их прихода:

— Бутылку коньяку, кофе и яблоки… Остальное, когда придут товарищи.

— Все уже заказано. — Официант посмотрел в блокнот. — Есть коньяк, есть фрукты, есть черный кофе… Прикажете, пока ждете товарищей, что-нибудь подать?

— Коньяк и яблоки.

С самого утра у Дмитрия болела голова. За целый день он не прикоснулся к еде: от одной мысли о ней его поташнивало. Теперь же, спустя почти сутки после вчерашнего ужина, Дмитрий ощущал голод, поэтому решил до прихода Альберта и Гарри выпить рюмку коньяку и съесть хоть яблоко. Но не успел официант поставить на стол коньяк, как в зале появились вчерашние «друзья» Шадрина. Что-то дрогнуло в душе Дмитрия. Он через силу улыбнулся и встал, чтобы поздороваться с ними за руку. Улыбка Гарри по-прежнему была просветленной и простодушной.

— Трещит голова? — спросил Гарри и рассмеялся. — Какое великолепное слово у русских — «трещит».

— Трещит… — ответил Дмитрий. — Да еще как!.. Даже не помню, как вы довезли меня вчера до дому. Больше так пить нельзя… Это нехорошо.

— О!.. Хорошо, хорошо!.. — воскликнул Гарри. — Я проехал много стран, а такого коньяка нигде не встречал. Армения! — Он постучал золотым перстнем по этикетке, на которой красовались золотые медали.

Сразу же после первой рюмки Дмитрий почувствовал себя лучше. Потягивая через соломинку пунш, он смотрел на Гарри и удивлялся: «Какое самообладание! Какое актерское мастерство!.. Со стороны можно подумать, Что это честнейший и благороднейший человек! Одна улыбка покоряет. А ведь волчище!.. Фашист!..»

Шадрин рассказывал, как утром он тщетно силился припомнить все, что было после ресторана, как понравились ему открытки, но деньги…

— Как очутилась у меня тысяча рублей?

Гарри пододвинул Дмитрию блюдечко с красной икрой.

— Просто поделились с вами. Когда не будет у нас — мы охотно, в знак дружбы, примем их от вас. Будем считать, что, когда разбогатеете, вернете с процентами.

После второй рюмки коньяка Гарри принялся хвалить русскую кухню, тут же, словно между прочим, слегка поругивал медлительность обслуживания в московских ресторанах, очень жалел, что невеста Альберта сегодня задерживается на каком-то собрании в своем министерстве… Гарри, поклонник советского балета, принялся расхваливать Галину Уланову, равной которой нет балерины во всем мире…

Уже выпили по третьей рюмке, но Гарри не подходил к тому, во имя чего они подарили Шадрину тысячу рублей.

Как и вчера, хрустально дробился посреди зала фонтан. Продрогший мраморный амур, обреченный немо холодеть под ледяными струями, грустными глазами смотрел куда-то дальше стен: взгляд его скользил над столиками… Играл тот же оркестр. Та же певица в декольтированном длинном платье пела те же песни, что и вчера. Дмитрий обратил внимание на массивный перстень на безымянном пальце левой руки Гарри. Да, это был тот самый перстень, о котором сегодня утром говорил майор. Подковка, усыпанная мелкими драгоценными камнями.

— Вот это уже совсем не по-русски, — упрекнул Дмитрия Гарри, когда тот отодвинул рюмку коньяка.

— Больше не могу… Нельзя. Сегодня вечером предстоит работа. Завтра выступаю в суде.

— Очень хочу присутствовать на этом процессе, — сказал Альберт. — Солдатом я вас представляю, а вот в роли адвоката не могу вообразить.

— К сожалению, не могу вас пригласить.

— Почему? Насколько я знаю — в вашей стране судебное разбирательство открытое, — удивился Гарри.

— Вы правы, — уклончиво ответил Шадрин, но тут же быстро нашелся: — Завтрашний процесс — закрытый по просьбе сторон. Решается интимная история, в которой замешаны третьи лица. Супружеская неверность… Ну, разумеется, обе стороны просили суд оставить в глубокой тайне их семейные коллизии.

Альберт выпил за здоровье Дмитрия, встал, поклонился и отошел от стола.

— Расскажите поподробнее о себе, как вы живете, Дмитрий? — сказал Гарри. — Мне кажется, у вас какая-то жизненная драма. Это можно прочитать на вашем лице.

«Неужели вчера что-нибудь ляпнул спьяна?! — подумал Шадрин, но тут же решил: — Нет, не может быть… Это просто тактический ход, перед тем как подойти ближе к делу. Ну что ж, если тебе так кажется, то я польщу твоей наблюдательности».

— Да, у меня сейчас неожиданные осложнения. Не они сугубо личные. Гарри, налейте мне, пожалуйста.

— О!.. — воскликнул Гарри, услужливо наливая в рюмку коньяк. — Теперь я верю, что вы настоящий русский. Выпьем за то, чтоб в жизни нашей было меньше драм.

Чокнулись, выпили.

«Вот теперь, кажется, хорошо. Теперь я в спортивной форме». — Дмитрий затянулся сигаретой и задумался.

— Скажите, Гарри, что это вы меня второй вечер угощаете?

— Почему вы об этом спросили?

Шадрин задумался.

— После войны я прочитал немало книг американских писателей. Они меня познакомили с нравами американцев. И, признаюсь, мне особенно нравится одна их черта.

— Какая? — спросил Гарри.

— Деловитость.

— Вы правы. У нас в Штатах все подчинено одному богу — бизнесу. — Гарри наполнил рюмки: — Выпьем!.. Бизнес — это наша романтика, наша религия, наша поэзия.

— Вот поэтому-то я и спросил вас: за что это вы угощаете меня? Зачем вы дали мне деньги? Ведь вы же без пользы для дела никогда не пожертвуете даже центом. Это у вас, американцев, в крови. Давайте говорить начистоту. Зачем я вам нужен?

Теперь Гарри уже не улыбался. В уголках его рта залегли складки сосредоточенного раздумья.

— Вы правы. Мы, американцы, слишком расчетливые и слишком занятые люди, чтобы бросать деньги на ветер или тратить их на благотворительные цели. Мы очень уважаем древний принцип римлян: «Do, ut des»[5]. И если мы вкладываем в какую-нибудь акцию цент, то получить пытаемся доллар.

— Какое отношение имеет этот латинский принцип к тем деньгам, которые… — Шадрин умолк.

— Я понимаю вас. Вы правы. Вы нам нужны.

— Кому это — нам?

— Мне лично. Я — журналист. Пишу книгу о Советском Союзе. А еще точнее — о советских людях в послевоенные годы. В этой книге я буду восторгаться духовной мощью вашего народа, который не разучился улыбаться, выйдя из кровавой мясорубки четырехлетней войны. В этой же книге я буду печалиться, глядя на скудость технического потенциала вашей страны. В целом советский человек в моей книге предстанет богатырем в лохмотьях.

Шадрин смотрел на Гарри и поражался таким смелым и искренним напором человека, которого он видит второй раз.

— Что же вам нужно от меня: водопад восторга или фонтан печали? — Дмитрий пытался улыбаться, хотя чувствовал, что Гарри не принимает всерьез его горькую улыбку.

— От вас мне нужен фонтан печали, — твердо ответил Гарри, словно давно ждал этого вопроса. — О вас я знаю больше, чем вы думаете.

— Что вы обо мне знаете? — спросил Шадрин, наблюдая за невозмутимым лицом американца.

— Вы с честью прошли войну. Вашу грудь украшают боевые ордена. Вы дважды тяжело ранены. В партию вы вступили не в студенческой аудитории, а между боями… Вы с отличием закончили университет, и вот… — Гарри сделал паузу, наблюдая за лицом Шадрина.

— Что вот? — через силу улыбаясь, спросил Дмитрий.

— Я собственными глазами видел лачугу, в которой живете вы, герой войны. О вашей работе мне говорила Надя. Только прошу вас — не думайте о ней плохо. Она хоть и легкомысленна, но вас высоко ценит. За свою работу вы получаете нищенские гроши. Любой человек на вашем месте может не только возмутиться, но взбунтоваться и потребовать условий, которых он заслужил. — Гарри смолк, щелкнул зажигалкой, закурил.

— Взбунтоваться?.. Каким образом?

— Самым демократическим и самым миролюбивым, — спокойно, словно продолжая безобидный застольный разговор, проговорил Гарри. — Вы пишете подробное письмо в одну из высоких государственных или партийных инстанций. В этом исповедальном письме вы обрисовываете свое безысходное жалкое положение, не скупитесь на слова возмущения. Требуете, чтобы в вашу судьбу вмешались руководители этих инстанций и облегчили вашу участь. Вы требуете предоставления вам приличного жилья и работы по специальности. Вы на это имеете право как гражданин, как юрист высшего класса и как ветеран войны.

— А дальше? — с трудом сдерживая поднимающийся в нем гнев и злость, спросил Шадрин.

— Дальше все очень просто: это письмо вы печатаете у машинистки, направляете его в избранную вами высокую инстанцию и в день отправки письма случайно, по рассеянности, забываете в кафе или столовой папку, в которой среди других несущественных бумаг находится оригинал этого письма с вашей подписью.

— А потом? — Дмитрий чувствовал, как к вискам его приливает кровь и в левой стороне груди начало щемить, отдаваясь тупой болью в плече.

— Это письмо попадает в мои руки. А уж как оно попадает — для вас это не имеет ровно никакого значения. Главное, что по рассеянности вы забыли в кафе папку, которая к вам уже больше никогда не вернется.

— И вы это письмо напечатаете в своей книге о России? — сдержанно спросил Шадрин.

— Да, я опубликую его вместе с другими подобными письмами в своей книге, которая выйдет миллионным тиражом и будет переведена на европейские языки.

Перед Шадриным всплыл образ чекиста, с которым он утром встречался на Кузнецком мосту. «Интересно, как бы он повел себя на моем месте? — подумал Дмитрий, мучаясь в сомнениях, как вести себя дальше, чтобы не быть разоблаченным сидящим против него человеком, мастером стремительного и рискованного диалога, в котором вопросы и предложения ставились резко и до цинизма обнаженно. И тут же решил: — Не торопись говорить «да!» и не спеши отпугнуть этого ловкого и опытного врага решительным «нет!»… Дай ему выговориться до конца. Поторгуйся, Шадрин, посей в нем надежду, что за красную цену тебя можно и купить. Пока у тебя все идет гладко. И Шадрин продолжал игру:

— А вы не задумывались над тем, что после выхода вашей книги, которую переведут на европейские языки, у нас в стране моя песня будет спета? Ведь мы живем по другим законам. Моральные кодексы моей страны и вашей расходятся.

— Я учел и это, — быстро нашелся Гарри, и Дмитрию показалось, что он ему пока верит. — В день потери вашей папки вы сообщаете в бюро забытых вещей, наклеиваете объявление о пропаже папки в кафе на щиток, где обычно висит меню; вернувшему папку вы обещаете в этом объявлении вознаграждение… Одним словом, вы должны застраховаться на триста шестьдесят градусов. Как это сделать — не мне вас учить, вы юрист высшего класса и прошли такую тяжелую войну.

Молчание, повисшее над столом, было тяжелым, враждебным.

— Ваша нерешительность мне понятна, — мягко сказал Гарри и улыбнулся так душевно и светло, словно он разговаривал с любимым братом или со старым другом.

— Да… — Дмитрий тяжело вздохнул, разминая сигарету. — Вы предложили такое, от чего можно потерять сон и покой. Смелый вы человек, Гарри.

Гарри оживился:

— Запомните, Дмитрий, вы говорите с журналистом, который хочет, чтобы его знала Америка. А Америку нужно не только удивлять, но и поражать.

— Но ваши аппетиты простираются и на тиражи в Европе, — заметил Шадрин, прижигая сигарету. И снова перед его мысленным взором предстало строгое лицо чекиста с Кузнецкого моста. Оно как бы говорило: «Пока все так, не сбивайся с курса. Только сделай шаг назад. Н внимательно проследи, как будет вести себя дальше этот ловец человеческих душ…»

Гарри уже наступал:

— Я хочу услышать о вашем принципиальном согласии помочь мне сделать эту книгу-бестселлер. Я делаю доллары и умею быть благодарным. И вы должны мне верить. Вашу биографию эта книга не испортит, а деньги… деньги, которыми я поделюсь с вами, сделают вас человеком свободным и независимым. — Гарри откинулся на спинку кресла и улыбнулся своей просветленной улыбкой: — Более того, как мне кажется, ваши высокие инстанции, к которым вы обратитесь с письмом, постараются мгновенно решить ваш квартирный вопрос, предоставить вам блестящую работу и через прессу обвинить меня во всех грехах тяжких.

Дмитрий мрачно молчал.

— Что же вы молчите? Решайте! Я сказал все. Осталось условиться о вашей доле гонорара.

И снова вздох… тяжелый вздох прошелестел над столом.

— Вы безрассудно рискуете, Гарри. Как можно давать столь опасное задание человеку, которого вы видите второй раз?

Гарри желчно усмехнулся:

— Прежде чем стать журналистом, я познакомился с римским правом, с конституцией Америки и с вашим Уголовным кодексом.

— И что же вынесли из всего этого? — Шадрин любовался изумительным хладнокровием и выдержкой Гарри.

— Вам как юристу этот закон известен. Testis unus — testis nullus[6]. И если вы завтра утром пойдете в органы государственной безопасности и заявите, что я уговаривал вас совершить преступление, — вам могут не поверить. Вы этого просто не докажете. Нас было двое: вы и я. В ответ на это я могу втянуть вас в такую историю, что вы из нее подобру-поздорову не выберетесь.

Дмитрий почувствовал, как по спине его проплыл холодок. Он даже поежился. Разговор принимал неожиданный и острый оборот.

— Вчера вы случайно ничего не предприняли, чтобы втянуть меня в подобную историю? — стараясь скрыть волнение, спросил Шадрин.

— Так, пустяки… — Гарри полез в нагрудный карман пиджака и вытащил пачку фотографий, на каждой из которых Дмитрий увидел себя. Вот он сидит за столом вдвоем с Надей… вот он при выходе из ресторана, в туалетной комнате, умывается под краном, рядом с машиной, в машине…

На всех фотографиях Дмитрий был то рядом с Гарри, то рядом с Альбертом. Технически фотографии были выполнены безукоризненно. Дмитрий через силу улыбнулся, но улыбка получилась горькая, вымученная.

— Что же, недурно. Не сомневаюсь, что, кроме колледжа и университета, вы окончили еще одно серьезное учебное заведение. И, очевидно, закрытое.

Гарри щелкнул зажигалкой и, любуясь голубым огоньком, ответил:

— Это уже детали. Главное в вас. Мне нужна ваша помощь. Помочь всего-навсего единственный раз. Письмо… Ваше гневное письмо. Больше мы никогда не увидим друг друга. Я уеду в Америку, а вы сможете безбедно жить два-три года. Думайте и решайте.

К столу подошел Альберт:

— Что-то у вас траурные физиономии? Давайте лучше выпьем, — сказал он, садясь на свое место.

Шадрин перевел взгляд на Альберта. Не таким он был вчера, когда рядом с ним сидела Надя.

— А вы, Альберт, вы же румын? Что роднит вас с бизнесом американца?

— Законы дружбы, — ответил Альберт и тут же, словно боясь, что Шадрин неправильно поймет его, продолжил: — Для дружбы не существует национальных границ.

Ненавистны были сейчас Шадрину два этих вылощенных, уверенных в себе иностранца, которые вели себя так, словно они были хозяева, а он, Дмитрий, — робкий чужестранец, впервые ступивший на московскую землю. Не он, а они диктовали ему условия «дружбы».

— Вы не дадите мне на память эти фотографии? — попросил Шадрин, и ему снова вспомнилось лицо человека с Кузнецкого моста. «Правильно ли поступаю? Не лишнее ли я выпил? Нет, пожалуй, я слишком трезв, чтобы разговор вести спокойно и разумно. Я просто зол. Главное — не отпугнуть, не наделать глупостей. Это, как видно, крупная и опасная птаха. Наверное, нужно сказать «да»!.. Это меня сегодня ни к чему не обязывает. Когда скажу «да» — он начнет денежный торг. И, может быть, обернется ко мне новой гранью».

Однако, решив сказать «да», Дмитрий хотел показать, что он еще колеблется, не решается. Нужно еще помучиться, пострадать, чтобы пойти на такой шаг.

— Я хочу выпить. Сегодня, как никогда!.. — твердо и решительно сказал Дмитрий. — Вы поставили передо мной дилемму, от которой у меня дрожат руки. Прошу вас, не торопите с ответом.

И снова выпили. Никто не ел. Все молча потягивали через соломинку ледяной пунш. Дмитрию казалось, что он совсем не пьянеет… Но это только казалось. Все сильнее и сильнее поднималось в нем озлобление: «Почему так несправедлив мир?»

Полузакрыв глаза, Шадрин сидел неподвижно. Так отдыхают от усталости в дороге: на грани сна и бодрствования.

Ощутив на своем плече руку, Дмитрий открыл глаза.

— Вы спите? — тихо спросил Гарри.

— Нет, я думаю.

Теперь Дмитрий почувствовал, что он опьянел. Но опьянел не так, как вчера. Его рассудок работал четко. Перед глазами стоял майор с Кузнецкого моста.

Шадрин вспомнил светлую, лунную ночь под Бородином. Шел тихий снег. Первый ранний снежок в середине октября сорок первого. Их только что сгрузили с эшелона, прибывшего с Дальнего Востока. Перед боем полк клялся, стоя на коленях, под гвардейским знаменем. Пушистые хлопья снега плавно кружились и падали на землю, на обнаженные стриженые головы солдат, на седые волосы командира полка.

— Ох, Гарри, Гарри… — Дмитрий тяжело вздохнул, и голова его склонилась низко над столом.

— Что с вами? — спросил Гарри, глядя то на Альберта, то на Дмитрия.

— Не поднимается язык… Страшно. — Дмитрий в упор смотрел на Гарри, а сам думал: «А что, если встать и одним ударом сбить с самоуверенной рожи всю спесь и надменность? — Но тут же другая, сторожкая мысль остудила поднимающуюся из глубин сердца злобу. — Нет, так нельзя. Нервы, товарищ Шадрин. До сих пор ты свою роль играл неплохо. А вот теперь барахлишь, вино в тебе взыграло. Майор предупреждал: пей осторожно, не теряй рассудка… Итак, Шадрин, действуй. Скажи предательское «да».

— Альберт, ты, кажется, в девять обещал позвонить Наде?

Альберт встал и молча удалился.

— История знает примеры, когда вопросы войны и мира короли и императоры решали быстрее, чем вы решаете эту пустяковую задачу, — сказал Гарри.

Дмитрий смотрел на Гарри, а в голове его огненными жгутами свивались мысли: «Фашистская гадина!.. Может, ты под Варшавой выстрелил в меня из фаустпатрона?! Может, из-за тебя моя жизнь несколько раз висела на волоске?..»

Дмитрий перевел усталый взгляд с Гарри на мраморного амура, купающегося в струях фонтана. Его губы плотно сжались, образовав серую ленту.

— Вист! — твердо ответил он.

— Повторите! — строго сказал Гарри.

— Да!

— Вас устраивает тридцать процентов задатка?

— Нет!

— Что же вы хотите? — тихо спросил Гарри.

— Семьдесят процентов.

— Это мне уже нравится. Вы деловой человек.

«Дальше, дальше, сволочь!.. Я терплю! Я много еще вытерплю. Моя шкура дубленая. Покупай меня! Ну, что же ты смотришь взглядом Иуды?!» И тихо спросил:

— Во сколько вы меня оценили?

— На первый случай, когда вы оставите папку в кафе или столовой, получите тысячу долларов.

— Когда я должен это сделать?

— Желательно не позднее двадцатого. Сегодня пятое. В вашем распоряжении две недели.

— Я постараюсь.

— Завтра вы получите небольшую сумму на рабочие расходы.

— Где встречаемся?

— Только не здесь.

— Где и когда?

— Завтра в семь вечера у фонтана на площади Пушкина.

Вернулся Альберт.

— Ну как? — спросил его Гарри.

— Все в порядке. Она будет через час.

Гарри, улыбаясь своей ослепительной улыбкой, звонко щелкнул пальцами и воскликнул:

— Итак, Альберт, пари выиграл я!

— Не понимаю вас… — Шадрин отшатнулся от стола и заморгал глазами, точно их чем-то запорошило. — О каком пари речь?

Гарри снисходительно, как ребенка, похлопал Шадрина по плечу.

— О, Митя!.. Митюха!.. Вы наивный русачок. Итак, Альберт, за тобой две тысячи долларов! Две тысячи золотых долларов взамен десяти русских бумажек, на которые в России можно купить поношенный костюм в комиссионном магазине.

— Выражайтесь яснее, Гарри, — еще не понимая, о каком пари идет речь, сказал Шадрин. — Я не шутки шутить пришел сюда.

Скрестив на груди руки, Гарри звонко расхохотался. Альберт сидел насупившись и безуспешно старался соломинкой утопить в пунше льдинку.

— Почему вы хохочете?! — Дмитрий смотрел на Гарри и чувствовал, как кровь тугими, горячими волнами приливала к его щекам.

— Я ставил на вас. Против моей тысячи бумажных рублей Альберт поставил две тысячи золотых долларов! — И снова приступ смеха душил Гарри. — А вы, однако, хороший актер. Вы далеко пойдете!

Шадрин ничего не понимал. Он глядел то на Гарри, то на Альберта. «Неужели разыгрывают?.. Или я пьян и мне все это кажется?..»

Гарри добродушно похлопал Дмитрия по плечу и улыбнулся своей обворожительной улыбкой.

— Все очень просто. Спектакль сложился сам по себе. Вчера, когда мы с Альбертом спускались в ресторан, я сказал, что каждый третий русский, сидящий в «Савое», — это или чекист с Лубянки, или агент уголовной полиции. Он с этим не согласился. Мы поспорили. А когда увидели вас, Альберт против моих тысячи рублей поставил две тысячи долларов. Он был готов рисковать большим, утверждая, что вы не чекист и не агент полиции.

Гарри перевел взгляд на Альберта, который нервно стучал наконечником мундштука о донышко тарелки.

— Эх, Альберт, Альберт! Оказывается, в ваших скалистых Карпатах еще не перевелись легковерные аркадские пастушки.

— Ну… и что дальше?.. — слова Дмитрий выдавливал из себя с трудом. Они захлестывали горло. — Как же дальше шел у вас спор?

И вдруг в сознании Шадрина зримо всплыл сон, который мучает его последние годы: в него из фаустпатрона из-за развалин особняка целится фашист. Дмитрий мечется, ищет укрытия, но нигде нет ни окопчика, ни бугорка… Ноги как ватные… А он, фашист, все целится, хочет не промахнуться… И вдруг Дмитрий вспоминает, что война давно окончилась, что вот уже много лет солдаты Германии и России не стреляют друг в друга… «Что же ты целишься в меня?.. Ведь война давно закончилась… Ты уже раз выстрелил в меня, помнишь, под Варшавой?.. Осколок твоего патрона порвал мне аорту… С тех пор я глубокий инвалид. Я уже дважды одной ногой стоял в могиле…»

— В машине я вручил вам при Альберте пакет с деньгами и написал записку, в которой назначил свидание на сегодня…

— Дальше?.. — Шадрин исподлобья смотрел на Гарри и чувствовал, как кулаки его наливаются каменной тяжестью.

— Сегодня утром вы встали и обнаружили у себя фотографии и деньги. — Вытирая платком с глаз слезы, которые у него выступили от смеха, Гарри делал вид, что не замечает, как от каждого его слова, точно судорогой, сводило лицо Шадрина.

— Ну, ну… продолжайте, — еле слышно проговорил Шадрин.

— А дальше вы побежали на Кузнецкий мост. Там вы получили задание от ЧК и галопом поскакали переодеваться в свой единственный костюм. Вы решили, что делаете большое патриотическое дело! Вы шли ловить заокеанских шпионов! Наивные русские! Вы очень любите ловить в своей стране шпионов.

Дмитрий налил в фужер коньяку и залпом выпил до дна. Запил шампанским. Его била нервная лихорадка. Зубы стучали… Гарри невозмутимо курил сигару и, словно любуясь Шадриным, улыбался.

— Значит, никакого задания не будет? — через силу, хрипло процедил Шадрин.

— Разумеется, друг мой! Все это была милая шутка иностранного туриста, который хорошо знает нравы русских. Мы, американцы, любим азарт во всем: в бизнесе, в отдыхе, в спорте, даже в дружбе.

Лицо Шадрина перекосило недоброй, желчной улыбкой, глаза налились кровью.

— Вы говорите, что хорошо знаете нравы русских? А хорошо ли?.. — Он хотел встать, опираясь локтями о стол, но, раздумав, тут же тяжело сел. — Нет, вы не знаете, Гарри, нравы русских!.. Ох, как плохо вы знаете эти нравы, Гарри! С тысячью рублями у вас получилась авантюра. А впрочем… Впрочем, вы просчитались. Грубо сработали. Очень грубо! И то, что вы выдаете за шутку, — это ваш просчет. Такие стервецы, как вы, тысячу рублей на ветер не бросают!..

Гарри перестал смеяться. Лицо его посуровело. Отпив несколько глотков шампанского, он сказал:

— Видите ли, май дарлинг, я всего-навсего турист и люблю импровизировать. И то, что вы приняли за государственную трагедию, была лишь легонькая бытовая комедия… К тому же она, кажется, подходит к концу. Нужно опускать занавес. Finita la commedia![7]

Видя, что Шадрин полез в нагрудный карман, Гарри предупредительно остановил его.

— Вы за деньгами? Не утруждайте себя, счет уже оплачен.

Дмитрий вытащил из кармана пачку сторублевых бумажек и потряс ею над столом, не сводя с Гарри взгляда. Что-то мстительное уловил Гарри в этом напряженном, тяжелом взгляде. Он уже собрался было встать из-за стола и раскланяться, но Дмитрий наклонился к нему и опустил на его плечо тяжелую руку.

— Сидите!.. Разговор еще не окончился!..

Кровь отхлынула от лица Шадрина. Он сидел не шелохнувшись, в упор глядя на Гарри.

— Вы сказали, что комедия окончена?.. А я считаю, что она не окончена! Ее последние строки буду дописывать я!..

Гарри хотел подняться, но Шадрин грубо осадил его.

Все, что было дальше, происходило подсознательно, как в бреду или в тяжелом, кошмарном сне. Шадрин, обуянный злобой и ненавистью, забыл наказ майора с Кузнецкого моста. Он резко встал, и кисть его левой руки опустилась на пышную шевелюру Гарри и намертво замкнулась. Тяжело дыша в лицо Гарри, он сильным рывком поднял его со стула.

— Вы сумасшедший! — вскрикнул от боли Гарри.

Широкой отмашью правой руки Шадрин дважды со звоном хлестнул пачкой новеньких сторублевок по щекам Гарри. Замахнулся в третий раз, но новенькие деньги выскользнули из руки и золотым листопадом разлетелись по сторонам.

— Это ты, гадина… выстрелил в меня… из фаустпатрона!.. Ты!.. Ты!.. Там, под Варшавой!..

Подоспевший официант принялся проворно подбирать деньги, мешая их с мелочью, зажатой в руке.

Альберт вместе с креслом отодвинулся от Шадрина. А Дмитрий с налитыми кровью белками глаз, с побледневшим лицом стоял грудь в грудь с Гарри и крепко сжимал омертвевшими пальцами его пышную шевелюру.

— За свой поступок вы ответите по Уголовному кодексу! — прокричал побледневший Гарри, поводя по сторонам испуганными глазами.

— Я отвечу!.. Отвечу за все! Одним разом!.. — с надсадным хрипом проговорил Дмитрий. — На первый случай вы хотели купить меня за тысячу долларов. Вчера вы дали мне задаток… Сегодня ты выиграл на мне пари!.. — Зубы Шадрина стучали, как в лихорадке. Он дрожал. — Я тоже держу пари! Против твоих тысячи долларов я ставлю пять лет лишения свободы!.. Ты слышишь, фашистская гадина: пять лет тюрьмы по Уголовному кодексу моей Родины!..

С этими словами Шадрин нанес Гарри неожиданный и сильный удар в лицо. Снизу вверх, в подбородок. Этот опасный удар боксеры называют апперкотом. Как подрубленный, Гарри плашмя грохнулся на спину и, проехав метра полтора по скользкому полу, очутился под соседним столом.

Альберта точно ветром сдуло.

…В ресторане поднялся шум. Оркестр замолк. Оборвалась обычная, торжественно-праздная жизнь первоклассного столичного ресторана.

В тумане буйного опьянения и неукротимой злобы, затмившей сознание, Дмитрию казалось, что все, кто сидел в ресторане, — друзья и соотечественники Гарри, все они причастны к тайному сговору против него. Все они смотрят на него чужими, ненавидящими глазами.

Широким взмахом руки Дмитрий смел со стола все, что на нем было. Хрустальные рюмки звонкими осколками катились по паркету к мраморному фонтану. Из-за соседних столов вскакивали посетители. Они отбегали в глубину зала, за фонтан. Спокойным оставался один амур, купающийся в холодных струях.

Шадриным овладело бешенство. Теперь он видел и понимал только одно: против него весь зал. Все они хотят купить его за тысячу долларов. Он поднял высоко над головой стоявший в стороне служебный столик официанта и шагнул с ним к фонтану, туда, где стадно скучились перепуганные люди в черных костюмах и белых накрахмаленных сорочках.

Кто-то из официантов повис на плече Шадрина. К нему подоспел второй, третий… А Шадрин все шел и шел вперед. На его поднятых руках угрожающе покачивался стол.

— Вы не были на Эльбе, сволочи!.. У вас не хватит долларов, чтобы купить русского!.. — С этими словами Шадрин споткнулся и грохнулся на паркет вместе со столом. Он не заметил, как кто-то подставил ему подножку. Упал прямо перед фонтаном.

От удара при падении или от нервного шока он потерял сознание.

…Проснулся Дмитрий рано утром. Открыл глаза и не мог понять: где он, что с ним? Продрогший, он лежал на деревянном диване, покрытом белой медицинской клеенкой. Рядом с ним, слева, на таком же диване спиной к нему лежал полуголый человек с биркой на ноге. Шадрин повернул голову направо — та же картина. На таком же диване скрючился полуголый старик с синюшным одутловатым лицом алкоголика. К его ноге тоже была привязана бирка с номером. Дмитрий перевел взгляд на свои голые, покрытые гусиной кожей ноги и увидел… «О, боже!..» У щиколотки бечевкой была привязана фанерная бирка с номером «78».

Сквозь низкое оконце в полуподвал сочился мутно-серый рассвет. Дмитрий закрыл глаза. Из груди его вырвался сдавленный стон. Где-то за спиной кто-то тоже стонал. «Что это — сон?.. Куда я попал?» Шадрину стало страшно. Не хватало воздуха… Он снова открыл глаза и увидел перед собой тучного седоусого старшину милиции. В руках он держал флакон с лекарством.

— Старшина, где я нахожусь?

— Что, первый раз?

— Первый.

— Тогда поздравляю, голубчик. Ты в надежном месте.

— Так где же я?..

— В вытрезвителе. На машинке-то тебя, паря, привезли не на простой, не на милицейской.

— А на какой же? — упавшим голосом, еле слышно спросил Шадрин.

— Сурьезная машинешка. Но ничего, с кем не случается, отдыхай, за тобой приедут.

Шадрин закрыл глаза и долго лежал неподвижно. «Докутился, Шадрин… Докатился до последней, до самой позорной ступеньки. Человек с номером семьдесят восемь. Думал ли ты когда-нибудь, что придется проснуться вот так… Лучше бы в сорок первом остаться лежать там, на Бородинском поле…»

IV

На Кузнецкий мост Шадрина привезли в крытой служебной машине в сопровождении пожилого милиционера, который за всю дорогу не обмолвился ни одним словом со своим не попадавшим зубом на зуб пассажиром. Привез и сдал дежурному. Дежурный кому-то позвонил, и через несколько минут в зал приемной вошел тот самый майор, с которым Шадрин встречался вчера. Он посмотрел на Дмитрия с нескрываемым презрением: слишком непростительной была вина человека, которому доверили серьезное дело и который не оправдал этого доверия.

— Поздравляю вас, Шадрин.

Дмитрий молчал.

— Что же вы молчите?

— Мне нечего сказать в оправдание.

— Берите бумагу, ручку и… пишите. Опишите все подробно, точно, конкретно.

— Я не все помню, товарищ майор, — слабым голосом проговорил Шадрин.

— Опишите, что помните. Закончите — скажите дежурному, он мне позвонит.

Майор что-то записал на листке бумаги, потом поднял на Шадрина усталые глаза.

— Никак не думал, что это может сделать коммунист, окончивший университет. Да еще фронтовик, разведчик… Позор!.. — Сказал и, бросив на Шадрина уничтожающий взгляд, скрылся за низенькой дверью.

Шадрин некоторое время сидел с закрытыми глазами, склонившись над стопкой бумаги.

Перед его глазами, как тяжелый, длинный сон, проплывала вчерашняя встреча с иностранцами. Проплывала до мельчайших подробностей омерзительной драки.

Больше часа, искурив полпачки папирос, просидел он над объяснительной запиской. Грязные листы переписал дважды. Как и вчера утром, мимо, неслышно ступая, проходили люди в штатском и скрывались за дверью, куда ушел майор.

Услышав за спиной чей-то рокочущий басок, Шадрин повернулся на голос и увидел высокого военного моряка с погонами контр-адмирала. С виду ему было не больше пятидесяти.

Дежурный старшина удостоверение адмирала читал внимательно, с каким-то особым почтением. Потом позвонил по внутреннему телефону:

— Товарищ майор, к вам пришел контр-адмирал Радыгин. Говорит, что о встрече вы условились. — Старшина несколько раз кивнул головой и бросил в трубку: — Хорошо, понял вас — И протянул Радыгину удостоверение: — К вам сейчас выйдут.

Дмитрий впился взглядом в лицо адмирала. «Он!.. Ее отец. Такой же, во всю щеку румянец, тот же разлет бровей. Как он взволнован!.. Значит, и Надю оплели этой паутиной…» — подумал Шадрин.

Не прошло и минуты, как в приемной появился майор. Он подошел к Радыгину и крепко пожал руку адмиралу.

— Прошу вас, — майор показал на дверь, ведущую в полуосвещенный коридор.

Когда майор и контр-адмирал удалились из приемной, Дмитрий закурил и внимательно перечитал объяснительную записку.

И снова мимо него проходили сотрудники министерства. Лица у всех сосредоточенные, по-деловому строгие, все спешили сделать что-то очень важное, неотложное.

Так прошло полчаса. От вчерашних ресторанных перегрузок поташнивало. Счет времени был потерян. Спросить у старшины — неудобно. Его взгляд, несколько раз скользнувший по Дмитрию, не показался располагающим к разговору.

Но вот наконец в приемной появились контр-адмирал и майор. Теперь уже не молочный румянец алел на мужественном лице Радыгина, а багровые пятна пламенели на нем. Майор проводил его до выхода и, как при встрече, крепко пожал ему руку и на прощанье, стараясь успокоить взволнованного контр-адмирала, сказал:

— Думаю, все утрясется. Молодо — зелено…

Улыбку с лица майора смахнуло точно нахлестом ветра, когда он подошел к Шадрину:

— Пойдемте.

И снова тот же небольшой кабинет, где Дмитрий был вчера утром. Фанерованный под дуб стол, то же кресло, три стула, на стене — портрет Дзержинского.

Объяснительную записку майор читал сосредоточенно, как и вчера, некоторые фразы подчеркнул красным карандашом. А когда закончил, поднял на Шадрина взгляд, в котором трудно было понять: доволен он написанным или не доволен.

— Вы ударили его в лицо. Из-за такого хулиганства иногда начинаются международные скандалы. Не исключено, что завтра же зарубежные газеты будут трубить о том, как русские среди бела дня избивают невинных иностранных туристов.

— Я не выдержал.

— Потому что безобразно много пили.

— Может быть. — После некоторого молчания Шадрин спросил: — Я арестован?

— Пока свободны.

Дмитрий вскинул голову:

— Я его ударил в общественном месте. Меня должны судить.

— Вас могут судить… — На слове «могут» майор сделал ударение. — Но это в том случае, если ваши вчерашние друзья возбудят против вас уголовное дело. Может случиться, что вы отделаетесь легким ушибом.

— То есть?..

— Разберут по партийной линии.

— Но это же будет казнью.

Майор пожал плечами:

— Вы этого заслужили.

— Скажите, товарищ майор, если мне придется объяснять свое поведение на бюро и на партсобрании, могу я сослаться на вас, когда речь зайдет о вчерашнем вечере?

— Что вы имеете в виду?

— То, что на вторую встречу с иностранцами я пошел после того, как уведомил вас об этом? Я не нарушу принцип работы органов?

Майор встал, прошелся по кабинету. Заметно было, что он раздражен, но сдерживает себя.

— Как коммунист вы должны знать, что от партии у органов государственной безопасности нет ни тайн, ни секретов. Мы работаем под руководством Коммунистической партии. А поэтому на всех партийных инстанциях, где будут разбирать ваше персональное дело, — а его, очевидно, будут разбирать, — вы должны говорить только правду.

— Помогите мне, товарищ майор, — еле слышно проговорил Шадрин.

Майор закурил.

— Я все готов понять: да, вас глубоко оскорбили, вас унизили, но ведь вы должны были помнить, что за люди сидят с вами за одним столом. Каждое слово, каждый жест, малейший поступок вы должны были взвешивать, анализировать, соизмерять их с задачей, которая стояла перед вами. А вы… — Майор вздохнул. — Трудно вам придется, товарищ Шадрин, выходить из этого положения. Вас может спасти разве только лишь состояние вашего здоровья и та психологическая ситуация, в которую вы были поставлены обстоятельствами. Разумеется, если захотят глубоко вникнуть в эти обстоятельства.

— А зачем я пошел к ним на второй день? — спросят меня.

— Все объяснимо. Вы хотели вернуть иностранцам деньги, которые всучили вам пьяному. Это вас глубоко оскорбило. Вернув деньги, вы грубо, хулигански удовлетворили вашу оскорбленную честь. Тут все логично. И мы тут ни при чем. Вы точно так же могли поступить, не побывав у нас.

— Понятно… — еле слышно проговорил Дмитрий.

— Больше вы нам не нужны. У вас, Шадрин, слабые нервы.

— Я могу идти? — тихо спросил Шадрин.

— Да! — ответил майор.

Дмитрий встал и еще раз пристально посмотрел на майора. «Эх, товарищ майор, хороший ты человек!.. Говоришь — слабые нервы. А знаешь ли ты: если по этим нервам, которые когда-то были крепкими, как стальные морские тросы, с утра до вечера бить кувалдой, то и они могут лопнуть? Всему есть предел…»

Уже в дверях Шадрин повернулся и глухо произнес:

— Я дорого отдал бы, чтоб искупить позор своего вчерашнего поступка.

Дмитрий вышел из кабинета, прошел узким, тускло освещенным коридором, миновал дежурного старшину и очутился на улице.

Вчера он вышел из приемной с ощущением, будто он ядро в заряженной пушке. Сегодня сознание непоправимости ошибки, предчувствие чего-то неизбежного, недоброго угнетало, леденило душу.

«Человек номер семьдесят восемь, — всю дорогу не выходило из головы Шадрина. — Как обо всем рассказать Ольге?..»

Но Ольги дома не было. Достав из-под крылечка ключи, он открыл дверь. Разулся. В голове стоял монотонный звон. Этот звон чем-то напоминал Дмитрию гудение проводов в осенние ветреные ночи. Гудение тоскливое, навевающее на сердце кручину и необъяснимый страх.

Не раздеваясь, Дмитрий лег на диван и укрылся стареньким суконным одеялом, купленным два года назад на Тишинском рынке. По телу разлился неодолимый озноб. Перед глазами стояло лицо Гарри. Его ослепительная улыбка, казалось, казнила. «Эх, Митя, Митюха!.. До чего же вы, русские, любите ловить шпионов».

Сон пришел незаметно, как-то сам собой, как на смену дня приходит ночь, как ночь сменяется днем. Сколько спал Дмитрий, да и по-настоящему ли спал, — он не знал. Это уже потом, проснувшись от давно мучившего его сновидения, он поймет, что все-таки спал. Спал бы и дольше, если бы из развалин кирпичного здания в него не целился фашист из фаустпатрона. На этот раз из-под обреза козырька каски Дмитрий отчетливо видел лицо человека, кто в него целился. Целился и улыбался своей белозубой, сверкающей улыбкой. Это был Гарри… Шадрин его узнал сразу. Но почему фаустпатрон начал строчить, как пулемет?.. Ведь он стреляет по принципу ракетного оружия.

Дмитрий проснулся. Однако звуки стрельбы из пулемета не утихали. Ему стало страшно: «Неужели схожу с ума?..» Одним рывком он сбросил с себя одеяло и поднялся с дивана. За окном кто-то стоял и барабанил пальцами по стеклу. Дмитрий отодвинул шторку и удивился: в палисаднике, взобравшись на завалинку, стоял Терешкин.

— Ну, брат, ты и дрыхнешь!.. Хоть из пушек стреляй!.. — крикнул он в открытую форточку.

Шадрин вышел в сени, открыл дверь. Вид Терешкина был непонятен Дмитрию. Заискивал всем: ужимками лица, взглядом, улыбкой… Терешкин остановился у порога и старательно вытер о половичок ноги. На лице его была разлита такая почтительность, что Дмитрий никак не мог осмыслить этой неожиданной перемены в обращении к нему со стороны своего непосредственного начальника. А поэтому спросил:

— Что случилось? — Но тут же подумал: «За мной пришел. Пришел на казнь вести. Ну что ж, пойду. Там, наверное, по всему институту раззвонили, что я ударил иностранца».

Терешкин прошел к столу и сел на табуретку:

— Могу вас поздравить.

«Почему «вас»? Всего два дня назад ты хлопал меня по плечу и обращался ко мне на «ты», — пронеслось в голове Шадрина.

— С чем вы пришли меня поздравить? — спросил Дмитрий.

— С новой должностью.

— С какой?

— Заведующего кабинетом.

— А вы?

— Снова в лаборанты.

— Постойте, постойте… Ничего не понимаю… — Шадрин растерянно смотрел на Терешкина: — Вы что, шутите?..

— Почему шучу? Так настоял профессор Костров. Сам в райком ходил.

— Кто вас ко мне послал?

— Костров. Он решил, что вы заболели. Послал меня проведать и сообщить вам приятную новость.

— Спасибо… — Шадрин опустился на диван, пока еще до конца не осознавая случившееся. — Большое спасибо… Передайте профессору, что дня три-четыре я не смогу выйти на работу. Я болен. — Сказав это, Дмитрий дал понять Терешкину, что его уже утомил разговор. Терешкин попрощался и вышел.

За дощатой стеной пьяный сосед в третий раз проигрывал одну и ту же патефонную пластинку.

Горе горькое по свету шлялося,
И на нас невзначай набрело…

Пластинка была старая. На середине игла застревала в заезженной борозде, и несколько раз повторялось одно и то же слово. Время от времени было слышно, как, пьяно всхлипывая, сосед хрипловато подтягивал. Он недавно похоронил жену.

Дмитрий лег. Печальная песня и горькие всхлипы соседа еще больше надрывали душу. Стенные ходики равнодушно отсчитывали время.

Дмитрий старался представить себе, что будет в институте, когда туда докатится весть о его вчерашнем позоре? «Все как будто сговорились мучить».

Дмитрий накрылся одеялом. Пытался заснуть, чтобы хоть во сне убежать от дум, которые теснили голову. На душе было тяжко. Первый раз в жизни им овладело мучительное желание: уснуть и больше не просыпаться…

V

Семь дней пролежал Дмитрий в постели. Участковый врач, выслушав больного, сказал, что у него грипп. Велел отлежаться. Но Дмитрий знал, что это был не грипп. А что — не хотел говорить ни врачу, ни Ольге. Он знал: если дня через три-четыре не пойдет на поправку, то болезнь может принять серьезный оборот. Последний раз, когда он выписывался из больницы, лечащий врач предупредил: если случится, что неожиданно начнет подниматься температура и он почувствует жгучую резь в груди в том самом месте, где оперирована аневризма, — нужно немедленно ложиться в клинику, иначе могут быть печальные последствия. Что это за печальные последствия — Дмитрий знал. «Летальный исход…» Когда Шадрин впервые услышал эту красивую, звучную фразу, он не предполагал, что на простом языке она означает: «Смерть».

«Только бы все одним ударом! Быстрей!.. Чтоб не отравлять жизнь другим».

…Но опасность миновала. На четвертый день Дмитрий встал и почувствовал, что боль в груди утихает, силы прибывают.

Похудевший, осунувшийся, он явился на работу. В коридорах стояла непривычная тишина. Почти все студенты и аспиранты разъехались по заводам на практику, многие профессора-специалисты были откомандированы на Волго-Дон.

Шадрин поднялся на кафедру. В кабинете сидел Костров. Около него, как всегда, крутился услужливый Терешкин. С порога Дмитрий понял по глазам профессора и Терешкина, что им все известно. На его приветствие Костров ответил суровым небрежным кивком и принялся читать журнальную статью, в которой он отдельные строки подчеркивал и делал на полях заметки.

— Николай Варлампьевич, я должен с вами поговорить, — тихо сказал Шадрин.

— Я занят. Поговорите с Терешкиным.

Крещенским холодом повеяло на Шадрина от этих слов. Он сел за лаборантский стол, на котором возвышалась груда запыленных папок, и не знал, за что приняться. Чтобы не нарушить тишины кабинета и не мешать профессору работать, Терешкин молча положил перед Дмитрием приказ директора о его увольнении. Приказ был написан в смягченных тонах:

«…Освобождается от должности заведующего кабинетом в связи с тем, что данная работа не соответствует специальности юриста».

Шадрин грустно улыбнулся:

— Сколько же я ходил в заведующих?

Терешкин приложил указательный палец к губам и поманил Шадрина в коридор.

Они вышли. Закурили. Коридор был пуст.

— Когда об этом… узнали в институте?

— Ты о чем — о драке или…

— О том и другом.

— Вчера вечером. Был у нас инструктор из райкома. Ларцеву и Кострову давал такого дрозда, что те только кряхтели да потели. — Терешкин говорил тихо, с оглядкой. Делая глубокие затяжки папиросой, он сочувствовал: — Да, попал ты, брат, в карусель. Говорят, дело твое — табак…

— Когда будут разбирать на бюро?

— В институте не будут. Вынесли сразу на бюро райкома. Как особый случай. — Терешкин боязливо огляделся вокруг и, поджав губы, развел руками: — Сам понимаешь: статейку пришивают незавидную… — Не успел Терешкин сказать что-то еще, как дверь кабинета открылась, и на пороге показался Костров. Он куда-то спешил.

— Сегодня и завтра меня не будет. К пятнице приготовьте сведения о работе с аспирантами. — Он уже сделал несколько шагов по направлению к лестнице, но на какое-то мгновение замешкался, потом остановился: — А я, признаться, от вас, товарищ Шадрин, не ожидал этого.

— Прошу вас, выслушайте меня, Николай Варлампьевич… — Шадрин приложил к груди руку, словно ему было больно произносить каждое слово.

— Я сейчас очень занят. Расскажите обо всем Терешкину. — Он спустился по лестнице. Шадрин еще долго слышал его тяжелые, упругие шаги.

Дмитрий зашел в партбюро, чтобы узнать, когда и куда ему явиться. Дежурный член бюро внимательно выслушал его и, подозрительно осмотрев с головы до ног, сказал, что ему необходимо сегодня же явиться к инструктору райкома партии.

В бухгалтерии Шадрину сказали, что расчет он может получить хоть сейчас: деньги уже выписаны.

— Подождите несколько минут в коридоре, кассир сейчас придет.

Дмитрий поблагодарил и вышел. «Все всё знают… О драке даже не говорят. Так, наверное, смотрят на предателей и на прокаженных».

Дмитрий не успел выкурить папиросу, как пришел кассир. Во взгляде кассира он уловил любопытство: «Вон ты какой!..»

…Шел проливной дождь. Он начался как-то сразу, неожиданно. Во дворе института ни души. Дмитрий вышел под дождь. Вахтер в проходной будке остановил его и сказал, что по приказанию директора он должен сдать пропуск.

— Мне еще нужно быть в институте. У меня здесь все документы.

— Придете за документами — выпишем разовый.

Шадрин сдал пропуск. «Какая оперативность!..»

Он вышел на улицу и потонул в густой сетке дождя. Шел неторопливо, заложив за спину руки. Такой походкой и с таким видом ходят люди, которым уже больше некуда спешить.

VI

Дмитрию казалось, что никогда так медленно не тянулось время, как в этот томительный час ожидания. Приемная секретаря райкома просторная, чистая. По бокам широких окон тяжелыми фалдами спадали светлые портьеры. В углу возвышались две стройные узколистные пальмы. Посредине приемной стоял огромный круглый стол, покрытый бархатной скатертью. От кабинета первого секретаря к кабинету второго секретаря пролегла широкая ковровая дорожка. В дубовом паркетном полу, натертом до блеска, отражались пальмы и переплеты окон.

Все, кто входил в приемную и обращался к секретарше, сидевшей в окружении четырех телефонов, говорили тихо, почти шепотом, словно на кинофабрике, когда висит светящаяся табличка «Тишина! Идет съемка!». Во всем чувствовалась сдержанность и деловитость.

Время от времени мимо Шадрина уверенной походкой проходили работники райкома. Они без доклада открывали тяжелую дверь первого секретаря и скрывались в темном тамбуре.

Как только где-то рядом со столом секретарши раздавался приглушенный звонок, на который она вставала и торопливо шла туда, где заседает бюро, сердце Шадрина делало раскатистый, гулкий толчок. Секретарша выходила и объявляла фамилию очередного товарища, вызванного на бюро.

Перед заседанием Шадрин сосчитал: вызванных на бюро было семь человек. Все ждали, когда секретарша назовет очередную фамилию. Шадрина все не вызывали. Уже давно ушел полковник в отставке, который пришел после него. Вышел и тот грузный мужчина в кителе и хромовых сапогах, которого по виду Шадрин принял за хозяйственника. Со счастливым сиянием в глазах попрощалась с секретаршей молодая женщина, по всей вероятности только что принятая в партию.

Из вызванных на бюро в приемной остались двое.

На улице уже зажглись огни. Вспыхнула зеленая настольная лампа и на столе секретарши. Вот снова за ее спиной раздался тягучий, низкого тона сигнал вызова. «На этот раз меня», — подумал Шадрин и привстал.

Но и на этот раз вызвали не его, а того, другого — лысого невозмутимого толстяка, что сидел рядом со столом секретарши и внимательно читал газету. Дмитрий удивлялся его выдержке и терпению: он прочитал, очевидно, от первой до последней строки несколько газет. А когда его вызвали, толстяк неторопливо встал и, свернув аккуратно газету, положил ее на круглый стол. «Не нервы, а канаты», — с завистью подумал Дмитрий.

Потом мимо Шадрина прошел инструктор, с которым он неделю назад разговаривал около двух часов. Все, что говорил тогда Дмитрий, он тщательно записывал. Изредка задавал вопросы и продолжал писать. Сейчас, проходя мимо Шадрина, он не ответил на его приветствие, сделав вид, что не заметил его.

Лысый толстяк в кабинете первого секретаря задержался недолго.

Дмитрий ждал последнего звонка. Но его все не было. Прошло десять, прошло пятнадцать, прошло, наконец, двадцать минут. О Шадрине словно забыли. У него мелькнула догадка: «Наверное, слушают доклад инструктора».

Дмитрий вздрогнул, когда дверь отворилась и секретарша назвала его фамилию. Он вошел в кабинет. За т-образным столом сидели девять человек. Заседание бюро вела Боброва.

Дмитрию указали на стул, стоявший в торце стола. Но он не сел. Окинув взглядом членов бюро, Шадрин дрогнул. Рядом с генерал-майором, в профиль к нему, сидел Богданов. Вначале Шадрин подумал, что ему показалось, но когда Богданов повернул лицо в его сторону и взгляды их встретились, Дмитрий понял, что дела его совсем плохи.

Боброва курила. Затягиваясь папиросой, она натужно кашляла и, глядя на Шадрина, вполголоса переговаривалась с соседом, худощавым пожилым человеком, которого, как показалось Дмитрию, он где-то видел.

Все смотрели на него. Взгляды взвешивали, прощупывали, буравили…

— Товарищ Шадрин, вы давно в партии? — спросила Боброва.

— Десять лет.

— Где вступали?

— На фронте.

— Награды имеете?

— Да.

— Какие?

— Пять орденов и четыре медали.

— Как же вы докатились до такой жизни?

Шадрин молчал.

— Расскажите, как вы познакомились с иностранцами и получили от них тысячу рублей, а на второй вечер устроили в ресторане дебош?.. Как все это случилось?

Опустив глаза, Дмитрий сдержанно и тихо рассказывал. В третий раз ему приходилось рассказывать одну и ту же позорную историю. В третий раз он с болью выносил на суд — теперь уже самый высокий, партийный суд — свою «связь» с иностранцами. Слушали его внимательно, не перебивая. Когда он дошел до денег, которые обнаружил у себя на следующий день утром, Боброва оборвала его на полуслове:

— Недурственно!.. Целый вечер вы пили на чужие денежки, довезли вас до дому на дипломатической машине да еще вдобавок дали на память тысячу рублей. Вряд ли встретишь подобных добряков, чтоб ни за понюх табаку так щедро облагодетельствовали. Продолжайте.

Шадрин продолжал.

Когда он замолк, генерал беспокойно завозился на стуле и задал вопрос:

— За что вы получили первый боевой орден?

— За Можайск.

Генерал закивал головой, точно желая сказать: «Понятно… понятно».

Перед глазами — зеленая скатерть. Над скатертью склонились лица в начальственном окаменении. И голос… Трескучий, хрипловатый голос Бобровой:

— Вы позорите ордена, которыми наградило вас Советское правительство. Вы недостойны носить высокое звание члена партии.

Шадрин молчал.

— Где и когда вы вступили в партию? — спросил генерал.

— В сорок третьем, на фронте…

Удовлетворенный ответом, генерал кивнул головой.

Следующий вопрос Шадрин услышал, но лицо человека, задавшего его, не видел. Он стоял неподвижно, устремив взгляд в одну точку стола.

— Зачем вы пили с иностранцами во второй вечер? Вы просто-напросто могли бы вернуть им деньги и сказать, что они ошиблись.

— Я этого не сделал. И в этом моя главная вина.

— Странно у вас получается: с иностранцами познакомились случайно, деньги вам всучили незаметно, против вашей воли. Не на что опереться, чтобы решить вашу партийную судьбу положительно. Николай Гордеевич… — Боброва круто повернулась к Богданову, — вы, кажется, с Шадриным работали? Как он зарекомендовал себя в прокуратуре?

Богданов заговорил не сразу: он вздохнул, потом неторопливо размял папиросу:

— Я знаю Шадрина неплохо. Мне пришлось больше года работать с ним вместе. Ничего лестного о нем сказать не могу.

Обернувшись к Карцеву, который сидел у окна, Боброва спросила:

— Как он работал у вас?

Щеки Карцева пунцово вспыхнули, но ответил он твердо, без колебаний:

— Замечаний не имел. И вообще… — Карцев развел руками. — Показал себя только с положительной стороны.

— Еще бы!.. Работать три недели и показать себя с отрицательной стороны, — язвительно заметила Боброва и закашлялась после глубокой затяжки. И тут же, точно боясь, что насупившийся генерал незаметно возьмет из ее рук руль управления заседанием, она резко пробарабанила пальцами по столу и обвела членов бюро взглядом: — Какие будут предложения?

Никто не смотрел на Шадрина. Чувствовалось, что никому не хотелось первым давать команду «Огонь!». Но вот заерзал на своем стуле Богданов. Он медленно поднял голову, и его правая бровь, дрогнув, застыла подковой:

— Считаю, что поведение товарища Шадрина несовместимо с пребыванием в партии.

— Другие предложения будут? — глухо прозвучал голос Бобровой.

Генерал хмуро посмотрел на Шадрина:

— Я предлагаю дать строгий выговор с занесением в личное дело.

Боброва, взглянув на генерала, удивленно вскинула брови:

— Я считаю, что поведение товарища Шадрина позорит высокое звание члена партии. Грубое избиение иностранца влечет за собой уголовное наказание. Мое предложение определенно и твердо: исключить Шадрина из партии. Прошу голосовать. Кто за это предложение?

Не подняли рук двое: генерал и сидевший рядом с ним пожилой человек с седыми висками и худощавым обветренным лицом. Это был заслуженный учитель, директор одной из московских школ Денис Трофимович Полещук.

— Кто против?

Поднял руку один генерал.

— А вы, Денис Трофимович? — обратилась Боброва к Полещуку. — Воздержались?

— Думаю, что мы поторопились в такой категорической форме обвинить Шадрина в неискренности, когда шел разговор о вторичной встрече с иностранцами в ресторане.

За второе предложение — вынести Шадрину строгий выговор — голосовал один генерал.

— Бюро райкома исключает вас из партии, товарищ Шадрин, — холодно сказала Боброва, не глядя на Дмитрия. — Ваше право обжаловать решение бюро райкома в вышестоящую партийную инстанцию — вплоть до обращения в Центральный Комитет партии.

Шадрин вышел из кабинета. В приемной стояла тишина. Рука его потянулась за папиросами. Пальцы дрожали. Он закурил. Секретарша поливала из графина цветы. Дверь на балкон была открыта. Увидев Шадрина с папиросой, секретарша сделала ему замечание. Дмитрий прошел на балкон. Опершись на низенькие перила, он стоял и смотрел вниз. Там, внизу, куда-то спешили люди. Они показались Дмитрию суетливыми муравьями. Пять этажей отделяли его от асфальта. Высота каждого этажа — три метра. «Пятнадцать метров… Всего три секунды падения. И это будет последнее падение…» Шадрин закрыл глаза.

И вдруг… В какое-то мгновение рассудок вновь обрел силу и ясность. И снова, как в детстве, Дмитрий увидел холодную реку… Борясь с волнами, по ней плывет раненый Чапаев. Пули вокруг поднимают белые фонтанчики. А он, гордый орел, бросает в пространство: «Врешь, не возьмешь!..»

«А Чкалов?.. Когда у него в воздухе не оставалось в баках бензина — он летел… летел на самолюбии. Вот и в твоих баках, Шадрин, нет ни капли бензина. Но ты в воздухе. Ты должен лететь! На чем? Лети на выдержке, лети на терпении. Пусть крыльями тебе будет надежда!..»

Дмитрий стоял на балконе с таким видом, будто он бросал вызов целой Москве. А она, белокаменная, кипела, бурлила… Она несла и качала Шадрина на своей широкой, могучей груди, как океан лодку… И каждая капля этого неумолимого людского океана кричала: «Москва слезам не верит!»

Опершись руками о перила балкона, Шадрин высоко запрокинул голову. Забыв, зачем очутился здесь, на балконе, он шептал сквозь зубы, шептал ожесточенно:

— Врешь — не возьмешь!.. Без боя не сдамся! Не за тем я дважды выкарабкивался из рук твоих, смерть, чтобы сейчас, когда впереди такая жизнь, лечь самому под косу твою! Солдат Шадрин еще жив! Солдат Шадрин еще не раз пойдет в атаку!..

Часть четвертая

I

Свадьба, путешествие по побережью Черного моря, возвращение в Москву — все это промелькнуло быстро. Иногда Лиле казалось, что это был долгий, красивый сон. Она доставала из туалетного столика удостоверение о браке и в десятый раз шепотом произносила свою новую фамилию: «Растиславская. Растиславская…»

Мать Григория Александровича вначале отнеслась к Лиле неприязненно. С трудом она скрывала свое недовольство тем, что ее единственный сын, человек с блестящим будущим, женился на женщине, состоявшей в неофициальном браке с вдовцом. Растиславский просил Лилю не говорить об этом матери, но Лиля не могла лгать будущей свекрови, когда та, перед самой свадьбой, вызвала ее на откровенность. Она рассказала о своем детстве, о том, как рано она осиротела, как воспитывал ее дедушка, как встретила она Струмилина и ушла к нему. Какой был разговор у матери с сыном после этого — Лиля не знала, но могла предполагать, что Григорию Александровичу пришлось нелегко.

Сразу же после свадьбы Наталья Александровна, оставшись наедине с невесткой, сказала:

— Лиля, ты теперь жена моего сына и, даст бог, будешь матерью моих внучат. А поэтому, прошу тебя, береги Гришу. Он многого может достигнуть, если семья ему будет прочной опорой. Он добрый и чуткий. Он любит детей…

Весь этот вечер Лиля и Наталья Александровна просидели вдвоем. Лиля смотрела на свекровь и думала: «Как много у них общего. Те же черные, с глубинным отсветом глаза, тот же четкий профиль. Ей уже около шестидесяти, а какая она красивая».

Наталья Александровна рассказывала о детских и юношеских годах Григория Александровича. Перед глазами Лили представал двенадцатилетний задорный мальчуган, задумавший убежать в Африку. Его манили неизведанные миры, опасные приключения. На пиратской шхуне под черным флагом плыл он по южным морям… Вместе с героями Джека Лондона полз по полярным снегам к золотому Клондайку… В эти минуты Лиле казалось, что она знает Григория Александровича очень давно, с самого детства. Она слушала свекровь, а сама думала: «А что, если бы я не встретила его? Какая-то другая женщина была бы теперь рядом с ним». Эта мысль пугала Лилю, она гнала ее от себя.

Между Лилей и свекровью завязалась дружба. Лиля была внимательна к Наталье Александровне, и когда та, устав от дневной суеты, садилась в кресло и закрывала ладонью глаза, Лиля подходила к ней, клала на ее плечо руку и тихо просила:

— Вы отдохните, я сделаю все сама…

Эта искренняя забота трогала Наталью Александровну.

— Спасибо, Лиля. Я немного посижу. Что-то закружилась голова.

Пока Растиславский был в министерстве, готовясь к отъезду, свекровь и невестка обставляли новую квартиру, готовили обед, многие часы проводили с портнихой…

Вечером все собирались за столом. Григорий Александрович подшучивал над Лилей и матерью:

— Эх вы, рабы удобств! Хотя бы в кино сходили. Нельзя же целыми днями вытирать с полировки пыль. С вами станешь хрестоматийным мещанином.

Лиля слушала упреки мужа, а во взгляде его читала: «Ты думаешь, отчего я ворчу на тебя? Да оттого, что люблю…»

Было решено; до отъезда молодоженов Наталья Александровна отправится на несколько дней в Ленинград, чтобы попросить соседей приглядывать за ее небольшой комнатой на Литейном проспекте. А вернувшись, будет жить в московской квартире сына. Здесь много света, все удобства. Но главной причиной переезда Натальи Александровны было то, что климат средней полосы России больше подходил для ее пошатнувшегося здоровья. Последние годы она все резче чувствовала на себе дурное влияние ленинградской погоды с вечными дождями и туманами.

Вина перед Струмилиным мучила Лилю. Все чаще и чаще вспоминала она ветхий деревянный домик в Старопименовском переулке, где не была полтора месяца — с тех пор как перед отъездом на юг приехала проститься с Николаем Сергеевичем и забрать свои вещи. Хорошо, что Таня в это время была в детском садике. Лиля разрыдалась бы при встрече с девочкой.

А потом тяжелый разговор с дедом в то утро, когда он вернулся из командировки. Он, этот разговор, вспоминался все чаще и чаще… Зачем дед сравнивал оставленного Лилей Струмилина со слепым человеком, неожиданно брошенным посреди многолюдной, шумной улицы, запруженной встречными потоками машин? «Неужели я такая?.. Боже мой, как он теперь без меня?..»

Закрыв глаза, Лиля видела на перекрестке широкой магистрали человека в темных очках. Он стоял один, напряженно вскинув голову, неуверенно постукивая легкой палочкой.

Лиле мучительно хотелось повидать Струмилина, хотя она и боялась этой встречи, — знала, что не могла, не имела права покинуть Москву, не попрощавшись с ним, не повидав Таню, не попросив у них прощения. А сегодня она вспомнила, что у Струмилина остался ее диплом и комсомольский билет. Уже пошел третий месяц, как Лиля не платила членские взносы.

Вначале она хотела написать Струмилину письмо с просьбой прислать ей документы почтой, но потом передумала.

Сегодня Лиля решила твердо: перед отъездом на чужбину она должна повидать Струмилина.

Григорий Александрович не стал возражать, когда она сказала, что ей необходимо взять у Струмилина документы. Муж попросил только об одном: чтобы Лиля не задерживалась и не бередила ран больного человека, в нерадостной жизни которого она была всего лишь мимолетным ярким лучом.

— Будь вежлива и холодна. Никаких сентиментов. Боже упаси, если начнешь объяснять, почему все так случилось. — Растиславский поправил перед зеркалом галстук и озабоченно-строго добавил: — Забери документы и не забудь на обратном пути заехать заплатить членские взносы. И прошу тебя, Лиля, чтобы это было в последний раз. Это очень нехорошо. За такую небрежность могут исключить из комсомола.

И Лиля поехала к Струмилину. Дорогой она думала о том, что скажет Николаю Сергеевичу при встрече. Решила ни о чем с ним не говорить. Взять документы, попрощаться и уйти. Даже не присаживаться, если он будет упрашивать.

Большой город жил своей жизнью. Грохот трамваев, металлический скрежет автомобильных тормозов, отрывистые, тревожные свистки милиционеров, шипенье шин, разогретых о горячий шершавый асфальт, мягкий свист прохладного ветерка, ворвавшегося в кабину такси, долетающие до слуха обрывки разговора пешеходов… — все это разноцветье и разноголосье не заслоняло горькой картины, которая стояла перед глазами Лили: высокий слепой человек в черных очках посреди шумного перекрестка. Вскинутая голова, плотно сжатые губы и тонкая легкая палка в руке…

По щеке Лили, оставив блестящий след, медленно сползла слеза и притаилась в правом уголке губ. Теплая, солоновато-горькая слеза. А перед глазами человек в черных очках все стоял и стоял на перекрестке и робко постукивал тонкой палкой об асфальт.

…После нового восьмиэтажного красавца дома, облицованного молочно-розовым кирпичом, домик в Старопименовском переулке показался как никогда жалким и убогим. На лестнице еще сильнее пахло застоявшейся кислятиной. Стараясь почти не дышать, Лиля поднялась по скрипучим ступеням на полутемную площадку второго этажа. Остановилась перед дверью, которую она совсем недавно открывала как дверь родного дома. Один длинный звонок. Из-за обшитой рваным войлоком двери послышались шаркающие шаги. «Только бы не тетя Паша», — мысленно взмолилась Лиля и затаив дыхание закусила нижнюю губу.

Дверь открыла тетя Паша. На лице ее мелькнуло выражение удивления и растерянности. Но это продолжалось одну-две секунды.

— А… Сама барыня к нам пожаловала! — протяжно проговорила тетя Паша и уступила Лиле дорогу. — Милости просим.

— Здравствуйте, тетя Паша… Николай Сергеевич дома?

— Здравствуй, красавица. Дома, дома… Где же ему быть-то, как не дома?

Пока Лиля шла по коридору к комнате Струмилина, она спиной чувствовала на себе тяжелый взгляд тети Паши.

Дверь Лиля открыла без стука. Это получилось как-то автоматически, само собой. Даже позже, возвращаясь назад, она никак не могла объяснить себе: почему вошла без стука?

Струмилин сидел за столом и что-то писал. Услышав за спиной скрип двери и чьи-то шаги, он повернулся. Рука, вскинутая, чтобы отбросить спадавшую на лоб прядь волос, так и застыла в воздухе на уровне бровей.

Лиля остановилась в дверях. Сознание вины сковало ее движения.

— Здравствуй… — проговорила она еле слышно.

Струмилин, не шелохнувшись, сидел на месте, боясь поверить, что это явь, а не игра больного воображения.

— Здравствуй, Коля… — повторила Лиля.

Струмилин встал. И без того бескровное лицо его еще больше побледнело. Только спустя некоторое время губы его разжались, и он поздоровался с Лилей.

— Я пришла… Я уже третий месяц не платила членских взносов.

— Может, пройдешь, присядешь?.. Мы, кажется, не ссорились, чтоб расставаться, как враги. — Струмилин показал на кресло, стоявшее у стола. Лиля любила в нем сидеть.

— Я очень тороплюсь… Мне еще нужно заехать на работу…

Лиля прошла к креслу, отодвинула его от стола, но не села, а встала за ним, положив руки на спинку.

— Есть у народа хорошая примета: перед дальней дорогой нужно немного посидеть.

— Да… — ответила Лиля. — Но это, говорят, для того, чтобы вновь вернуться в этот дом. У нас этого не случится. Коля, достань, пожалуйста, документы. Они были в письменном столе.

Струмилин достал из стола документы и подал их Лиле.

Можно было уходить, но что-то удерживало Лилю.

— Как твое здоровье? — спросила Лиля и вдруг заметила в обшлаге его рубашки канцелярскую скрепку вместо запонки.

— Спасибо, хорошо.

— Почему ты не носишь запонки, которые я подарила тебе?

— Берегу их. Боюсь потерять. Это, пожалуй, единственное, что осталось от тебя на память. Ты даже не оставила ни одной своей фотографии.

Куклы Тани были расставлены аккуратно рядком на спинке дивана и в уголке, у печки. Ее кроватка была тщательно застлана, и на подушке, как и раньше, сверкал бисеринками глаз плюшевый медвежонок. Его Лиля подарила Тане, как только перешла к Струмилину.

— Чем ты сейчас занимаешься?

— Все тем же.

— Что-нибудь получается?

— Пока трудно сказать. Если получится — ты об этом узнаешь.

— В это время меня не будет в России.

— Где ты будешь?

— Мы уезжаем в Бухарест.

— Надолго?

Лиля пожала плечами:

— Года на три, не меньше.

Струмилин помолчал, достал из кармана папиросы, закурил.

— Ты опять начал курить? Тебе же нельзя.

Горькая улыбка пробежала по губам Струмилина, книзу изогнулись уголки рта. Он долго и молча смотрел в глаза Лили, потом мягко спросил:

— Можно задать тебе единственный вопрос?

— Слушаю… — Голос Лили дрогнул. Она не могла смотреть в глаза Струмилину.

— Ты счастлива?.. — Струмилин хотел произнести: «с новым мужем», но не смог и закончил глухо: — В новой семье?

Порыв ветерка, ворвавшегося с улицы, подхватил лист бумаги, лежавшей на подоконнике, и бросил его к ногам Лили. Крупными детскими каракулями на листе было выведено: «Мама Лиля».

К горлу Лили подкатился горячий давящий клубок.

— Как Танечка? — спросила она и подняла с пола листок.

— Спасибо, здорова. Очень скучает по тебе и все еще ждет…

Лиля изо всех сил крепилась, чтобы не расплакаться. Хотела быстрей уйти, но не могла. Что-то удерживало ее у Струмилина. Ей было больно смотреть в его печальные глаза, в которых не таилось даже тени осуждения или обиды. Только тоска, глухая, безысходная тоска колыхалась в них. А потом эта канцелярская скрепка в обшлаге рубашки. Лучше бы она не попадалась ей на глаза.

— Счастлива ли я?..

— Да, ты не ответила.

Лиля вздохнула и опустила глаза:

— Если б я раньше не знала тебя, я была бы счастлива.

Струмилин видел, как дрогнули губы Лили. И ему стало жаль ее. Он даже пожалел, что задал этот вопрос.

— Мой уход от тебя я считаю предательством. А предатели не бывают счастливы. Сознание вины, как тень, бежит за мной. Если бы был бог, он наказал бы меня.

Струмилин грустно улыбнулся: — Будь счастлива, Лиля.

— Что ты хочешь сказать мне на прощанье?

Лиля подняла глаза. На щеках Струмилина рдели круги румянца. Он встал, подошел к окну, высоко подняв голову.

— На прощанье?.. — Струмилин замолк, и брови его сошлись у переносицы: — Если тебе когда-нибудь в жизни будет трудно — дай мне знать. Я приду к тебе.

Лиля подошла к Струмилину, прижалась лицом к его худым лопаткам и заплакала. Заплакала горько, как плачут несправедливо обиженные дети и люди, безвозвратно теряющие самого родного и близкого человека.

Струмилин стоял, не шелохнувшись, с закрытыми глазами, высоко подняв голову.

И Лиля, как от удара в лицо, отшатнулась, увидев его четкий профиль. Так держат головы слепые на перекрестках шумных улиц… Ждут, когда кто-нибудь из прохожих переведет их через дорогу.

— Прощай… Может случиться, что больше мы никогда не увидимся… — сдерживая рыданья, произнесла Лиля и, ссутулившись, словно под тяжкой ношей, вышла из комнаты.

А Струмилин все стоял на одном месте, хотя еле сдерживался, чтоб не броситься вслед за Лилей.

Но он не сделал этого. Он слышал, как закрылась за ней дверь, слышал ее шаги в коридоре, слышал хлопок двери…

Выйдя из подъезда, Лиля оглянулась. Струмилин стоял у окна. Лиля дошла до перекрестка и еще раз оглянулась. Струмилин по-прежнему стоял у окна и смотрел ей вслед. Ей показалось, что он плачет.

Лиля свернула на широкую, многолюдную улицу. Шла и неотступно чувствовала на себе взгляд Струмилина. Теперь Николай Сергеевич жил в ее памяти таким, каким она видела его в последний раз, неподвижно смотрящим на нее из окна. И скрепка… Канцелярская скрепка в измятом обшлаге рубашки. Навсегда запомнилась детская кроватка и стеклянный блеск удивленных глаз плюшевого медвежонка.

II

В общем вагоне было душно. На нижних полках пассажиры спали кто сидя, кто скрючившись в три погибели. Долго не мог заснуть в эту ночь и Шадрин. Он лежал на верхней багажной полке и, переворачиваясь с боку на бок, не находил удобного положения. Ныли бока. Душно… Снизу поднимался удушливый дым дешевых папирос, которые не вынимал изо рта рябой, уже немолодой пассажир, возвращающийся из заключения. Он ехал домой, к жене, с которой не виделся семь лет. Последние четыре года она не отвечала на письма. Он больше всего боялся, что жена вышла замуж за другого и теперь не пустит его на порог. Со всем остальным он готов примириться. Вчера вечером, когда разговор принял задушевный характер, он откровенно признался:

— Если и был какой грех бабий — не беда, все перемелется…

Дмитрий слышал, как тяжко вздыхал угрюмый рябой пассажир, и думал: «Ему, пожалуй, хуже, чем мне. У меня есть Ольга!»

Равномерный чугунный перестук колес наводил на грустные, тягучие мысли. Днем в вагоне веселее. Почти в каждом купе играют в домино или в карты, всюду снуют ребятишки, которые, глядя на взрослых, готовы есть без конца, хотя у них голодны только одни глаза.

Перебирая в памяти события последних двух недель, Дмитрий отчетливо вспомнил день, когда его вызвали в МГК партии. Там он снова, подробно — уже который раз — рассказал о своих злоключениях, которые ему в искаженном виде, кошмарами, стали сниться по ночам. Долго выслушивал его инструктор МГК — приземистый человек с типичным русским лицом и волжским говорком. Изредка задавал вопросы, два раза куда-то выходил и только после двухчасовой беседы сказал, что дела его не так уж безнадежны. Оказывается, иностранца, которого Дмитрий ударил по лицу, за какие-то тяжкие провинности выдворили за пределы Советского Союза.

А когда Шадрин узнал, что его ресторанные друзья никогда не ступали на землю Америки и Румынии, он растерялся. «Как?!.»

«Вы встречались с разведчиками другой страны. А впрочем, теперь для вас это уже не имеет значения. Но наперед — наука», — сказал инструктор и подписал Шадрину пропуск на выход.

На этом разговор закончился. Дмитрий не знал: оставили его в партии или утвердили решение райкома. И только через три дня после беседы с инструктором он узнал, что бюро Московского городского комитета не утвердило решение райкома и ограничилось строгим выговором.

Дмитрий растерялся от радости, когда вышел из телефонной будки. Болела голова. Не знал — куда идти. А Ольга?.. Разве она меньше ликовала, когда он вернулся домой?..

Потом сборы в дорогу. Все шло, словно во сне. И вот они в вагоне. Третьи сутки стучат под ними чугунные колеса. И чем ближе подъезжали к родной станции Дмитрия, тем больше волновалась Ольга. Как отнесутся к ее приезду мать Дмитрия, его два брата и сестра Иринка?

Дмитрий открыл глаза, почувствовав на своей груди руку Ольги.

— Все еще не спишь? — прошептала она.

— Что-то не спится.

— Митя, давай уступим одну полку дедушке. Мне его так жалко. Мы с тобой как собаки на сене: сами не спим и другим не даем.

Дмитрий спустился на пол. На нижней полке, у окна, клевал носом старичок в старенькой застиранной гимнастерке и толстых суконных штанах, заправленных в кирзовые сапоги. Он подсел где-то после Кирова и бойким, вятским говорком сразу же развеселил всех в купе. А сейчас он опустил на грудь свою маленькую голову с седыми свалявшимися волосами и время от времени вскидывал ее, когда она толчками клонилась книзу. Дмитрий прикоснулся к плечу старика, и тот встревоженно открыл глаза.

— Полезай-ка, дедунь, на мою полку, я уже выспался.

Дед с охотой принял предложение Дмитрия и, смешно корячась, полез на полку. Через пять минут, подложив кулак под голову, он уже с присвистом всхрапывал.

Ночью по крыше вагона застучали редкие капли дождя. Ольга спала на своей полке, разметав руки и чему-то улыбаясь во сне. Дмитрий вышел в тамбур. Дождь усиливался. Крупные капли косо дробились об оконные рамы и с нахлестом секли по лицу. Дмитрий закрыл ладонью щеку. И почему-то сразу же вспомнилась война, от которой долго-долго еще никуда не уйдешь. Все тот же Белорусский фронт, все те же нудные дожди, все те же непролазные Пинские болота… Дмитрий неожиданно поймал себя на мысли: «Не зря психологи в особые разряды памяти выделяют память чувственную: вкусовую, звуковую, память запахов и ощущений. Звук лопнувшей камеры автомобильного колеса на какие-то мгновения переносит бывшего фронтовика в окопы. Запах конского навоза, ременной сбруи и лошадиного пота уводят крестьянина в деревню, в конюшню, ближе к земле…»

А дождь все сек и сек: по лицу, по рукам, дробился о рамы…

Вдруг Дмитрию пришла в голову озорная мысль. Он открыл дверь и спустился на ступеньку вагона, держась за скользкие металлические поручни. Вышел под хлесткий, секущий ливень. Через минуту промок до нитки. После вагонной духоты было приятно ощущать телом мокрый холодок тенниски. В непроглядной темноте огненными изломами сверкнула молния. Спустя несколько секунд пророкотал далекий гром.

За спиной Шадрина громыхнула тяжелая дверь. Сноп света, хлынувшего из тамбура, нарисовал на отлогой, бегущей назад железнодорожной насыпи изломанную гигантскую тень человека. Местность была неровная, отчего тень причудливо колыхалась, смещалась. Хрипловатый простуженный голос проводника смешался с шумом и перестуком колес:

— Гражданин, поднимитесь в вагон!

Мокрый и продрогший, Шадрин вернулся в купе. Сонная Ольга кулаком терла глаза и никак не могла понять, зачем ее разбудила соседка по купе — высохшая седенькая старушка, ехавшая в гости к сыну, который работал шахтером в Прокопьевске. Всю дорогу старушка ела украинские ватрушки и душистое трехслойное, с чесноком, домашнее сало, которое запивала смородинным чаем.

Тугая на ухо, она не слышала, как следом за ней в купе вошел Дмитрий. Он молча стоял за ее спиной, раздумывая, как бы ему поаккуратнее достать из чемодана сухое белье и переодеться.

— Давно страдает-то? — шамкающим ртом спросила старуха.

— Кто, бабушка?

— Да твой-то.

— Чем страдает? — не понимала спросонок Ольга.

Старуха поднесла костлявый указательный палец к виску:

— Да этим самым, говорю… Головой. Если б не я — быть беде. Спасибо, проводник снял сердешного с приступок. Лечить надо, доченька, лечить, голубушка… — Прикрыв рот ладонью, старуха шепотом, словно по секрету, посоветовала: — У нас в деревне тоже был такой. Беда-а-а… По всем больницам возили, и в город Рязань, и в город Тамбов… А все попусту, одни только расходы. А бабка вылечила. Подгорбунчиха, старенькая… Сейчас ей, кажись, на девятый десяток перевалило, в Прокуткино живет, одна-одинешенька. — Шепот старухи перешел в таинственное причитание: — После третьего наговора, как рукой сняло. Вот тебе крест, с места не сойти. — Старуха перекрестилась и потуже завязала у подбородка белый платок. — Сейчас бригадиром работает. Мужик-то — поискать таких! Не пьет, не курит, женился. А уж хозяйственный! Ничего из рук не вырвется…

Не желая обидеть заботливую старушку, Ольга тихо ответила:

— Спасибо, бабуся, за совет. А сейчас ложитесь, отдыхайте, уже поздно, утро вечера мудренее. Завтра поговорим, нам еще далеко ехать вместе; и адресочек, кстати, дадите.

Старуха недоверчиво, с опаской покосилась на Шадрина. Покряхтывая, она легла на свою полку.

Дмитрий достал из чемодана спортивные шаровары, белье и, видя, что Ольга понимает, зачем он это сделал, вышел в тамбур.

Вслед за Дмитрием вышла Ольга. За окном чернела теплая августовская ночь. Накинув на плечи Ольги, пиджак, Дмитрий полуобнял ее, и так они долго стояли молча, наблюдая игру огней, которые то скрывались, то появлялись за деревьями, темневшими у полотна железной дороги.

— Чувствуешь, какой запах? Горелым углем тянет. Так пахнет только на железной дороге, где поезда ведут паровозы. Там, где электровозы, этого запаха уже нет.

Ольга думала о другом:

— Митя, а что, если я твоим не понравлюсь?

— Мне бы твои заботы, малыш, — отшутился Дмитрий. Он поправил на плечах Ольги пиджак и застегнул его на все пуговицы. — Осталось несколько часов. Я уже ощущаю запах барабинских озер. Где-то тут, рядом, есть небольшое озерко и камыши. — Дмитрий помолчал, глядя в темноту, потом на ухо Ольге проговорил: — Когда-то в юности я писал стихи. И одно из них написал как раз на этом вот перегоне, когда возвращался с войны. Хочешь прочитаю?

— Прочти! — кутаясь в пиджак, Ольга плотнее прижалась к Дмитрию.

Дмитрий начал читать:

За спиной Урал горбатый,
Чаще, чаще колесный пляс.
Первый раз за войну солдата
Пассажирский качал и тряс.
Первый раз за войну бессонница
Пригвоздила меня к окну,
Столбовая дорожная конница
Натянула до гуда струну.
Здесь когда-то, вихрастый, босой,
Я умел по-утиному крякать.
И под жесткой отцовской рукой,
Хоть убей — не хотел заплакать.
Впереди — распласталась даль.
По бокам — размахнулась ширь,
Под ногами грохочет сталь.
Ну, а в сердце — ты, Сибирь…

Ольга вскинула голову и посмотрела на Дмитрия недоверчивым взглядом.

— Нагнись, я тебя поцелую, мой доморощенный поэт.

Дмитрий склонил голову, подставив ей щеку. Но Ольга не поцеловала, а прошептала, обдав его горячим дыханием:

— Я давно хотела сказать тебе, но все как-то не решалась.

— Что?

— Перед отъездом была в поликлинике… Врач сказал, что у нас будет ребенок.

Дмитрий обнял ее голову и прижал к груди. Ему ни о чем не хотелось говорить. Все слова, какие приходили на память, в эту минуту были бледной тенью того огромного чувства, которое родилось в его душе.

За окном плыла разбуженная перестуком колес лунная ночь. Ветер доносил пресные камышовые запахи близких озер. Дальние огни, которые только что проступали крохотными точками, теперь разрастались, становились ярче.

Поезд приближался к станции.

III

Первым из соседей, кто пришел поздравить Дмитрия с приездом и взглянуть на его молодую жену, был дед Евстигней, сосед. Ввалившись в избу (стучаться в дверь он не имел привычки), старик нетвердо переступил через порог и перекрестился на крохотную закопченную иконку, висевшую в углу под потолком.

— С приездом, Егорыч… С приездом тебя, соколик!..

Дмитрий только что пришел с братьями из бани и еще как следует не остыл. Братья продержали его минут десять на полке́ и так исхлестали веником, что все тело его пылало. За годы московской жизни он отвык париться.

Припав к кувшину с крепким деревенским квасом, который сестра Иринка достала из погреба, Дмитрий никак не мог напиться. Оторвался от кувшина только тогда, когда увидел в дверях сгорбленную фигуру деда Евстигнея.

Поздоровавшись, дед неторопливо прошел к столу и сел на кованый сундук.

— Молодец!.. — сказал Евстигней и расправил бороду.

— Почему молодец?

— Дождичек к нам привез… Мы тут на корню сохнем. За все лето хоть бы один добрый дош прошел. Поля горят, сена́ никудышные… Одним словом, радоваться нечему.

— Что же, как-нибудь переживем… Видели и не такое… — сказал Дмитрий, вытирая полотенцем голову.

— Как она там?..

— Кто она?

— Москва-то?

— Хорошеет, дед Евстигней, строится.

— Чем же хорошеет-то?

— Дома строят, дворцы, фабрики, заводы… Есть дома по тридцать этажей, а то и выше. Маковкой до самых облаков достают.

Дед Евстигней, словно что-то прикидывая в уме, полез в карман и достал пузырек с нюхательным табаком. Не торопясь, насыпал на ладонь такую щепоть табака, которой вполне хватило бы на десятерых. Он не чихал, а только шмыгал темными продубленными ноздрями и о чем-то сосредоточенно думал, щуря слезливые глаза.

— Да, что правда, то правда… Москва есть Москва… Она бьет с носка. — Старик сипловато вздохнул и заключил: — Хотя бы одним глазком поглядеть на нее, сердешную. Взглянуть разок — и помирать можно.

Дед Евстигней склонил голову набок, точно к чему-то прислушиваясь, и заложил в другую ноздрю такую же щепотку табаку. Пошмыгал носом, повернулся к Дмитрию.

— Чьи там берут-то, Митяшка, наши или ихи?

— Что-что?..

— Я спрашиваю, чьи берут: красные или белые?

Дмитрий догадался: от старости дед Евстигней начал потихоньку терять память.

— Красные, дед Евстигней, красные… Белым дышать не дают. Лупят и в хвост, и в гриву.

— Это хорошо, что красные, так и надо! А где же баба-то твоя, чего не кажешь?

— В бане она. С дороги нужно помыться.

— Это тоже хорошо. Только ты ступай, шумни окаянным, чтобы парку́ мне оставили, я тоже схожу. Как пар-то?

— Хорош!.. Насилу с полки слез.

— Да скажи им, чтоб особо не жадничали, а то после них, паларыч их расшиби, никогда пару не жди, дуро́м выпускают. Я пойду за подштанниками да веник захвачу. Ты только ступай, скажи бабам, а то ведь они…

Опираясь на палку, дед Евстигней тяжело встал с сундука и поковылял к двери. У порога он остановился и лукаво посмотрел на Дмитрия:

— После бани зайду. Поди, привез. Мне шкалик, не боле, что-то в груди заложило.

— Ладно, дед, заходи, найдется и шкалик.

— Ну, я пошел, а то они, паларычи, весь пар выхлещут. На той неделе пошел посля них — там хоть волков морозь.

Не успел Дмитрий проводить деда Евстигнея, как послышался стук в дверь и чей-то вроде бы знакомый голос с хрипотцой спросил:

— Можно?

— Войдите.

Филиппок и Гераська, соседи Шадрина, пришли не с пустыми руками. Они принесли литровку первача и кусок домашнего сала. Дмитрий пить наотрез отказался. Знал: стоит только с Филиппком выпить стопку — того уже не удержишь: засядет до утра и не даст никому сказать слова, все будет вспоминать, как они в молодые годы дружили с покойным отцом Дмитрия, о котором он не мог говорить без слез.

— Заходите завтра. Сегодня я, дядя Филипп, с дороги что-то замотался. Завтра — за милую душу. Да и жена дорогой прихворнула.

Филиппок и Гераська извинились, забрали со стола самогонку и сало, заверив, что завтра к вечеру непременно зайдут.

— Я, Егорыч, сроду не забуду, как ты меня тогда выручил из беды. Веришь совести — я уже было совсем крылья опустил.

— Ничего, ничего… Нужно забывать старые болячки.

— Рад бы забыть, да они вот здесь! — Гераська постучал кулаком по широкой груди. — Ноют, как только вспомню. Уж больно обидно…

Проводив Гераську и Филиппка, Дмитрий вошел в горенку. Из окна он увидел, как перед их палисадником крутится Васька Чобот. На нем была старая, с заплатами, отцовская гимнастерка и затасканная военная фуражка с артиллерийским околышем. Васька Чобот здорово подрос. Ему не терпелось зайти к Шадриным, но его не приглашали.

Дмитрий прилег на кровать, закурил, почувствовав сладкое оцепенение во всем теле. Со стены, над столом, на него смотрели из потемневших рамок фотографии родных и друзей; на глухой стенке висела репродукция с картины Шишкина «Корабельная роща». Раньше в избе этой картины не было. На потрескавшихся косяках двери пестрели зарубки, которые делали братья Шадрины, отмечая свой рост. Зарубки были сделаны лет пятнадцать — двадцать назад, но вид их вызывал живые воспоминания о давно ушедшем детстве.

Все здесь было до боли знакомо, понятно… Из печной щели вылез огромный коричневый таракан. Остановившись, он развернулся на лежанке, пошевелил усами и пополз дальше. Даже тараканы, которых он не видел уже давно, будили воспоминания о детстве. У изголовья кровати стояла старенькая зингеровская ножная машинка с облупившимся фанерным футляром. Когда-то она представлялась Митьке сложной и большой машиной, а сейчас показалась жалкой, невзрачной. И все-таки, на чем ни остановит взгляд — одеяло, стол, пол, грубые сосновые табуретки, покоробленные стены и потолок с подпоркой посередине… — все это выглядело хотя и бедным, но таким родным и таким близким. Дмитрию вдруг почему-то показалось, что он никогда не учился в университете, что войну он видел в кино, что Ольга — совсем не жена ему, а просто светлая мечта, выросшая из фантазии и воплотившаяся в живом образе.

В открытую дверь Дмитрий увидел широкую, добела выскобленную лавку на кухне. Раньше, в сильные холода, под ней держали кур. А вон там у порога, между печкой и лоханкой, стоял теленок. Он ко всему тянулся и старался что-нибудь зажевать или облизнуть, глупо и доверчиво тычась своей влажной мордашкой. На прогнивших подоконниках, как и двадцать лет назад, были прорезаны желобки: по ним зимой стекала вода и с тряпицы капала в подвешенные мутные бутылки.

Над кроватью покойной бабки висели все те же засиженные мухами и тараканами ходики, к потемневшей цепочке которых, как довесок к металлической еловой шишке, был подвешен ржавый замок.

Дмитрий надел резиновые сапоги младшего брата Сашки, накинул на плечи грубый брезентовый дождевик с башлыком и вышел во двор. Под ногами похлюпывала грязь, с соломенной крыши (на всей улице только у Шадриных изба была крыта соломой) стекали тоненькие струйки дождя.

Дмитрий любил дождь. Было что-то родственное его натуре в тихих, печальных всхлипах непогоды. Еще мальчишкой любил он выходить во время дождя во двор и, прижавшись к стене под навесом крыши, подолгу стоял на одном месте. В голове, его в эти минуты проносились целые миры неизведанного.

Сейчас монотонно-нудный, моросящий дождь словно ворошил на дне памяти картины прошлого.

Он прошел в огуречник и сел на березовый кряжистый чурбак, на торце которого было заметно несколько старых следов топора: как видно, не раз пытались расколоть его, но, намучившись, бросали.

Дмитрий прошел на огород. Сквозь сизое марево измороси он чернел невесело, мертво. Кое-где желтели прибитые дождем плети грязной картофельной ботвы. Рядом с саманной баней желтела грядка бобов, за ней беспорядочно торчали разодранные будылья скрученных подсолнухов.

Вон там, в бобах, Дмитрий однажды пролежал почти до полночи. А случилось это так. Днем у котлованов, на задах, играли в «красных» и «белых». Дмитрию было тогда двенадцать лет, и звали его все Митькой. У него был добротный самопал, стрелял он из него без особых хитростей: насыпа́л в медную трубку, служившую стволом, украденный у отца порох, забивал пыж, потом заряжал дробью. К медной трубке, против маленького отверстия, прорезанного подпилком, насыпался порох и прикреплялась спичка. Чтобы выстрелить, нужно было чиркнуть о головку спички коробком, держа самопал в вытянутой руке. Пока горит спичка и дымится порох, нужно успеть прицелиться. Потом следовал резкий толчок в плечо и гремел выстрел.

Были случаи, когда ребятишки самопалом калечили себе руки, обжигали лицо, выбивали глаза. Но у Митьки самопал бил без особого толчка и дробь ложилась кучно. Он наловчился без промаха загонять до семи дробин в худое деревянное корыто, которое ставил в огороде на стежке вместо мишени.

Но однажды случилась беда. Взяли «пленного белого». Митька, как командир «красных», сам допрашивал «языка». Как его ни «пытали», он упорно молчал.

И вот Митька повел расстреливать «пленного». «Пленным» оказался Пашун, Митькин ровесник. Он славился тем, что с ним было опасно играть в бабки. Попадал с первого удара, руша своим тяжелым битком ряды бабок. Расстреливал его Митька у казенного колодца, на бугорке. В азарте «войны» он так вошел в роль, что вгорячах насыпал в прорезь самопала пороху (спичка туда была вставлена раньше), и, вытянув руку, стал целиться. Последними словами, которые успел сказать Митька перед расстрелом «пленного», были:

— Говори, гад, где ваши беляки, а то расстреляю!..

В порыве злости Митька вскинул самопал и провел коробком по головке спички. Загорелся порох… А через секунду Пашун лежал на бугре и, зажав лицо руками, кричал как зарезанный. Митька подбежал к «пленному» со своим «адъютантом» — конопатым «затыкой» (он заикался), и у него подкосились коленки. Лицо Пашуна было в грязи, правый глаз залит кровью. Митька подумал, что убил Пашуна наповал. В какое-то мгновение он живо представил себе, что будет с ним, когда обо всем узнают на селе. А главное — отец. Прибьет. И Митька побежал в сторону озера и леса. Бежал долго, не оглядываясь, пока, обессилев, не упал в густой терпкий багульник. Самопал был крепко зажат в правой руке. Первое, что он сделал, — спрятал оружие под кочку, в осоке. Потом двинулся глубже в лес.

До вечера Митька бродил по зеленому мху на берегу озера, до судороги в скулах жевал еще не поспевшую клюкву и зеленую бруснику. Он знал наверняка, что его ищут. И непременно с милицией.

А когда солнце село и по лесу поплыли холодные волны сумерек, Митьке стало страшно. В лесу, в кочках, водились змеи. Он решил податься к селу, поближе к железной дороге. А там он знал, что делать: незаметно вскочит на тормоз товарняка — и… поминай как звали. Россия большая, попробуй найти в ней мальчишку без документов. А на работу где-нибудь принимают и несовершеннолетних. Побег — это была единственная спасительная надежда миновать наказания за расстрел Пашуна.

До первых петухов просидел Митька в канаве у кирпичного сарая, а когда над головой повисла глухая ночь, его охватила жуть. В деревне лаяли собаки. Пригибаясь, он дошел до своего огорода и перелез через изгородь из осиновых жердей. На густую картофельную ботву пала роса. Мокрый до пояса, Митька подполз к грядкам и залег между бобами и морковью.

До избы было не больше двадцати шагов. Ночь выдалась тихая-тихая. Слышно было, как тоскливо квакали на болоте лягушки. Митька понял, что его ищут. Вся большая шадринская семья была на ногах. Взад и вперед сновали по двору братья, говорили только про него. И тут Митька от жалости к себе заплакал. Голодный и мокрый, он лежал между грядками и грязными руками растирал по лицу слезы.

Отец велел кричать в самоварную трубу, может быть, услышит. Митька лежал и слышал каждое их слово, слышал даже, как повизгивали в собачьей конуре слепые щенята. Ему стало жалко теперь уже не самого себя, а их — братьев, мать, отца… И Митька подал слабый голос. Его услышал старший брат, Федька. Ворота в огород заскрипели. Вот Федька прошел совсем рядом с братишкой и не увидел его в темноте… «Мить, а Мить… выходи… Не бои́сь, папаня бить не будет…» — зазывал Федька. От жалости к себе и от горя Митька еще горше расплакался и с подвыванием ответил:

— Будет…

Федька кинулся к морковным грядкам, откуда неслось зазывание Митьки, и споткнулся о его ногу. Обнимая Митьку, он сбивчиво доказывал, что отец бить не будет, что дробина Пашуну попала выше брови и рассекла только кожу.

— А судить будут? — всхлипывая, спросил Митька.

— Не будут, даже в милицию не заберут, — успокаивал бедного брата Федька.

Это, пожалуй, было самое радостное, что сообщил Федька. Митька уже решил, что Пашуна давно нет в живых.

В этот вечер Митьку не били. Жалеючи, мать вымыла ему горячей водой голову, накормила щами, оставленными для него. Не били его и на второй день. И вообще об этом старались как-то забыть. Только в военную игру Митька уже больше не играл. А у Пашуна на всю жизнь осталась на лбу маленькая отметина от Митькиного самопала. Старший брат Федька всю войну провоевал в разведке, не раз врывался во вражеские блиндажи и вместе со своими друзьями-разведчиками врукопашную брал «языков», приволакивал их на своем горбу через болота… Был как заговоренный. Не брала ни пуля, ни осколок. А в день освобождения Шимска, что недалеко от озера Ильмень, в Новгородской области, его нашла снайперская пуля. Выше правой брови… Только ойкнул… Об этом матери Федьки написали друзья по разведке. Похоронили его в день освобождения города на площади, в центре города. Это было 18 февраля 1944 года.

Вспоминая эту печальную подробность далекого детства, Дмитрий прошел по грязной стежке в низину, где обычно росла у Шадриных капуста. И с ней, с капустой, связано одно из воспоминаний. Ему было тогда четыре года. Бабка говорила, что старшего братишку, Федьку, купили на базаре, младшего — Сашку — вытащили из грачиного гнезда на тополе, а его — Митьку, нашли в капустных грядках. То, что Федьку купили на базаре, — это здорово. Ему, Федьке, было хорошо. На базаре всегда весело и много народу. Сашке тоже повезло, что он лежал у всех на виду в грачином гнезде. Мимо тополей, что росли за селом, всегда ходят купаться на озеро, и не было ни одного гнезда, которое бы не проверил Митька, не говоря уже о старших ребятишках. Незамеченным в гнезде Сашка долго пролежать не мог. А вот ему, Митьке, было обидно. Оказывается, его нашли в капустных грядках. Он был такой маленький, рассказывала бабка, что она насилу его разыскала. Совсем голенький, он, горемычный, лежал под капустными листьями. Лежал и плакал.

Рано по утрам, когда на картофельной ботве еще сверкала роса, Митька часто проходил по сыроватой, холодной стежке к низине, где росла капуста, и подолгу, пригорюнившись, сидел на корточках. На капустных листьях роса лежала тяжело, как капли ртути. Было холодно… По кочанам ползали зеленые гусеницы, которые могли бы съесть его, не найди его бабка.

И Митьке становилось жалко себя за то, что он долго лежал на холодной земле. Рядом ползали гусеницы, а может быть, даже и змеи… «А что, если бы не нашли?.. Капуста, она вон какая здоровенная», — с тоской думал Митька и, всхлипывая, оплакивал свое незадачливое происхождение. «Хорошо, что бабаня разглядела, а мамка… она никогда не глядит под ноги, когда идет мимо капусты». С тихой печалью в душе Митька уходил с огорода. Завидев бабку, он кричал ей:

— Бабаня, я люблю тебя! Когда вырасту большой — буду кормить тебя.

Слывшая деревенской шутницей, бабка причитала растроганно:

— Ах ты, касатик мой, ах ты, кормилец родненький!.. Вот утешил-то… А на печку будешь бабаню подсаживать, когда стану совсем старенькая?

— Буду, бабаня… буду обязательно.

— Чем? Небось вилами?..

— Вилами, бабаня… вилами…

— А какими, внучок мой ненаглядный? — сдерживая смех, спрашивала бабка.

— А теми, которыми папаня навоз на телегу бросает.

И бабка, довольная своей шуткой, ласково трепала выгоревшие волосенки внука и целовала его в лоб:

— Ну, ступай, касатик, поиграй, да не озорничай.

…Возвращаясь с огорода, Дмитрий слышал, как из предбанника доносился ворчливый голос Евстигнея:

— Не бабы, а паларычи!.. Весь пар выхлестали, язви их в душу!..

Пока Дмитрий ходил по огороду, Сашка уже успел достать из погреба две бутылки водки и большую бутыль браги. В огромном блюде на лавке стоял студень, который всякий раз вздрагивал, когда кто-нибудь наступал на шаткую половицу.

Подтрунивая над женщинами, Сашка метался от стола к печке, от печки к столу:

— А ну, красавицы, пошевеливайтесь!..

С пару лицо Ольги зарделось, а глаза еще больше поголубели. Расчесывая деревянным гребнем волосы, она смотрела на Дмитрия счастливыми глазами, в которых было сказано все — и то, что семья Шадриных — это ее родная семья, и то, что, увидев Дмитрия в этой ветхой крестьянской избе с тараканами и старенькими ходиками, она еще больше любит его, хотя, кажется, больше любить уже невозможно. «Ведь ты провел здесь детство… Ты здесь родился, здесь вырос», — говорили ее глаза. И Дмитрий понимал значение этого взгляда.

Младшая из Шадриных, сероглазая Иринка, в этом году закончила первый курс педагогического института. В Ольге она не чаяла души. Это было заметно. Она не спускала с нее своих завороженных глаз.

В этот вечер Шадрины гостей не звали. Приезд Дмитрия с женой-москвичкой отмечали в узком семейном кругу.

IV

Придорожная трава на обочине посерела от зноя и пыли. Глядя на нее, еще больше хотелось пить. Дмитрий пожалел, что, собираясь в дорогу, не взял с собой хотя бы бутылку воды. А до полевого стана шагать еще километров пять. Лето в этом году выдалось сухое и жаркое. Даже придорожные канавы, в которых до войны можно было не только напиться, но ребятишки ухитрялись выкупаться, и те пересохли.

Там, где раньше в плесах зеленели камыши, — серела потрескавшаяся земля. Кое-где видны были норы тарантулов. А это уже точная примета — дождей скоро не жди.

И как назло ни одной попутной машины, ни одной подводы. На ботинках осел серо-матовый слой пыли.

Дмитрий вспомнил, как вчера вечером Ольга просилась вместе с ним идти в бригаду. «Хорошо, что не взял». Она даже расплакалась. Ей было обидно, что он не хочет показать ей, как косят сено, как сгребают его в валки, а потом — в копны, как мечут скирды. Но он дал ей слово: как только договорится с председателем насчет покоса, так сразу же за ней приедет. На покосе он соорудит шалаш, где-нибудь в низине, у болотца, воткнет у самого шалаша две рогульки, на них положит сырую березовую палку, на которой повесит старый шадринский котел, в нем Ольга будет готовить обед. Молодая картошка, свежие огурцы, сало… Все это в поле Ольге покажется таким вкусным, что она и в самом деле поверит старинной пословице, что «в поле и жук — мясо»…

Дмитрий улыбнулся и, размахнувшись, резким ударом жиденькой хворостины разрубил надвое запыленный лист подорожника. И вдруг пожалел разрубленный лист. Оглянулся: «А собственно, зачем искалечил? Рос бы себе и рос на здоровье. Мимо ходили и ездили, никто не тронул. А я вот взял и поднял руку…»

Шадрин зашагал дальше.

Снова вспомнилась Ольга. Вчера ночью, прислушиваясь к непривычному для нее собачьему лаю, она сказала:

— Мить, а Васька Чобот хоть с виду дурашливый, а умный. Задал мне такой вопрос, на который профессор не ответит.

— Что он спросил?

— Он спросил: «Ты москвачка?» Я ему ответила: «Москвачка. А что?» Тогда он посмотрел на меня подозрительно и сказал: «А ответь мне, что от чего произошло — курица от яйца или яйцо от курицы?» Я даже растерялась.

— Ну и что ты ответила? — спросил Дмитрий.

Этот вечный вопрос всегда хотят разрешить деревенские спорщики. Дмитрий помнит, как покойный немой Саня отвечал на этот вопрос. Когда его об этом спрашивали, обращаясь к нему как к третейскому судье, он делал серьезное лицо, поднимал глаза к небу, указательным и большим пальцами левой руки изображал кружок, что на его языке означало: вначале появилось яйцо. Правую руку он клал на сердце, а потом переводил на лоб… А когда его жестом спрашивали: «А что потом?» — немой Саня куриными крылышками складывал руки на бедрах и начинал ими по-смешному махать, точно старался взлететь. Лицо его при этом всегда было добродушно-веселым и озорным. Саня очень обижался, если не убеждал своих собеседников. В таких случаях Саня сердился и что-то немовал, размахивая руками.

И вот вчера с этим же вопросом Васька Чобот обратился к Ольге.

— Что же ты все-таки ему ответила? — повторил свой вопрос Дмитрий, накрывая одеялом ее теплое плечо.

— А что я ему скажу?.. Если б сама знала…

Дмитрий отчетливо представил себе торжествующую усмешку на лице Чобота.

— Эх ты, курица. Тебя даже Васька Чобот в калошу сажает.

— Я сначала растерялась, а потом сказала, что это вопрос очень сложный.

— И что же он?

— Он гыгыкнул и сказал: «А говоришь, москвачка, Саня-немой не москвач, а знал. Дед Евстигней не москвич, и тоже знает. А ты москвачка, а не знаешь».

— А Чобот тебя не спрашивал: от чего утка плавает?

— Нет.

— А когда во все колокола звонят?

— А когда это бывает? — спросила Ольга.

— Подожди, он тебе устроит и этот экзамен.

Все это Дмитрий вспомнил, шагая по большаку в бригадный стан, где ему предстоял разговор с председателем колхоза о покосе «сыспола». Он уже рассчитал: если председатель отведет неплохое местечко — займище или гриву, — то они с Сашкой и Иринкой пятьдесят копен поставят за неделю. Половину — колхозу, половину — себе. А если придется «шкондыбать» по кустам да выкашивать огрехи на опушках, то вряд ли эти пятьдесят копен поставишь и за две недели.

Услыхав за спиной шум мотора, Дмитрий остановился.

Поднимая облако пыли, его нагоняла грузовая машина. Дмитрий отступил на обочину дороги и поднял над головой котомку. Шофер круто затормозил и, свесившись из кабины, бросил хрипловатым голосом:

— Куда?

— В бригадный стан. Подвезите…

— На пол-литра будет? Денег у Шадрина не было.

— Да ты что, паря? Тут езды-то всего три километра. В кузове постою, если по пути.

— После дождичка в четверг, — крикнул шофер.

Полуторка с места набрала скорость и через минуту скрылась за березовым колком.

«Д-да-а… — вздохнул Шадрин, глядя на длинное серое облако пыли, повисшее над дорогой. — Вот такие мерзавцы на фронте были первыми мародерами. Интересно, откуда он? Неужели из бригады? Что-то такого типа в своей деревне никогда не видел…»

Сзади тарахтела телега. Лошадь бежала ленивой рысцой. В одноконной бричке сидел мужик. Поравнявшись с Дмитрием, он приподнял картуз и поздоровался.

— Не подвезешь, батя?

— Куда тебе?

— В бригадный стан «Заветы Ильича».

— Садись.

Дмитрий ловко вскочил в бричку.

— Откуда будете? — спросил Дмитрий.

— Из Кормачей, — ответил мужик.

— Как нынче урожай?

— Сам видишь, горит все.

Дорога проходила мимо колка.

Мужик оказался неразговорчивым. Ехали молча.

Вдали, у самого горизонта, вычерчивая на бесцветном полуденном небе зубчатую ломаную линию, синел лес. В воздухе, на уровне лошадиных ушей, дрожало знойное марево. Куда ни бросишь взгляд — всюду глаз тонет в желтоватом безмолвии поспевающих хлебов. И это однообразие желтизны ржаного поля, на которое словно нахлобучили поблекшее раскаленное небо, начинало утомлять Шадрина.

Через полчаса езды он уже чувствовал, как веки его смыкаются и в голове нелепой чередой проплывают бессвязные мысли. Стальные подковы на копытах гнедого, поблескивая на солнце, глухо бухались в горячую дорожную пыль, поднимали серое душное облачко, снова поблескивали в воздухе стертыми отшлифованными гранями и снова ныряли в сухое серое месиво. И так несколько километров: мелькание стальных подков и облачка серой пыли. А кругом хлеба, хлеба, хлеба…

Поборов дремоту, Дмитрий закурил и предложил мужику папиросу.

— Непривычные мы к ним, — скуповато буркнул тот в сивые выгоревшие усы и достал из кармана старый кисет, в котором аккуратно и ровно сложенной лежала газета.

— Тогда угостите своим, давно не пробовал.

Мужик, не глядя на Дмитрия, протянул ему кисет, и в тот момент, когда Дмитрий сыпал на газетную полоску самосад, косой, изучающий взгляд мужика скользнул по кисету и щепотке табаку: не лишнее ли сыплет? Это Дмитрий заметил и по-своему оценил. Даже подумал: «Сыпани чуть больше — не удержится и упрекнет. А то, чего доброго, еще и «ворошиловским стрелком» назовет…»

Разговорились… Оказалось, что Шадрина вез ездовой Кормачевского отделения связи, который возвращался из районного центра порожняком. Он посадил Дмитрия, приняв его за райисполкомовского работника. Очевидно, с кем-то спутал. Звали ездового Фадеичем. Это был мужичонка с серой взъерошенной бородой, возраст которого Дмитрий так и не смог определить: не то ему сорок, не то все шестьдесят.

Фадеич хлестнул вожжами по потному крупу гнедого и вытянутыми губами издал чмокающий звук.

— Оно и мы иной раз не прочь побаловаться папиросками, да их купить надо.

— А что, с деньжонками-то туговато? — Дмитрий пытался вызвать собеседника на откровенность.

— Всяко бывает, — неопределенно ответил Фадеич и взмахнул ременными вожжами. — По большей части обходимся самосадом. Надежней. Со своего огорода, не купленный.

По сизым дымкам, вьющимся над вершинами деревьев, Дмитрий догадался, что за перелеском должен показаться колхозный полеводческий стан.

Жеребец беспокойно запрядал ушами, тревожно всхрапнул и, сверкнув зеленоватым пламенем глаза, разразился таким пронзительно-высоким ржанием, что у Дмитрия резануло в ушах. По старой фронтовой привычке он даже открыл рот.

— Вот это голосок!

— Кобылицу зачуял, — отозвался Фадеич и повернулся к Дмитрию.

— Спасибо, отец, что подвез. — Шадрин на ходу соскочил с брички.

— Не за что, — ответил Фадеич и в знак почтения приподнял над головой картуз.

За луговиной были видны две избушки полеводческой бригады и тракторные будки на колесах. На опушке колка паслись стреноженные кони. На правой обочине большака, там, где Дмитрию нужно было сворачивать в бригаду, он увидел лежавшего человека. Рядом с ним стояла исковерканная тележка. Дмитрий подошел к лежащему. Это был седой старик в синей, выгоревшей на солнце рубахе.

— Что случилось, отец?

Старик не ответил. Он только охал и сокрушенно качал головой. На лице его багровели два кровоподтека.

— Я спрашиваю, что случилось, дедушка?

— Да разве так можно, сынок? Ведь я не просился, он сам навялился… Ох… Сам остановил машину. «Давай, дед, подвезу». А вот, видишь, как подвез… И меня изувечил, и тележку расхлестал.

— Кто вас изувечил?

Охая и хватаясь за грудь и за бока, старик рассказал, что не успел он выехать с дровами из колка, вдруг видит: обгоняет машина. Шофер остановил и предложил: давай, дед, подвезу. Старик обрадовался. Шофер привязал тележку к машине, а старику велел садиться на дрова.

Теперь Дмитрию стало понятно, почему на протяжении двух последних километров им с Фадеичем попадались на дороге невесть кем оброненные длинные березовые чурки.

«Неужели та краснорожая скотина, что просил на пол-литра?» — подумал Шадрин неотчетливо представил себе мордастого парня с маленькими заплывшими глазами, сиплым натужным смехом и прилипшей к нижней губе папироской, которая каким-то чудом держалась даже тогда, когда он разговаривал. Представил он и деда, сидевшего на дровах, когда тележку, прицепленную к кузову, подбрасывало на колдобинах и мотало из стороны в сторону.

— Как же ты, папаша, согласился прицепить тележку к машине и сесть на нее? Ведь с такой ездой можно и богу душу отдать!

— Да нешто я знал, сынок, что он потехи ради пришпилил меня к задку?.. Ить не просил я его, сам остановился: «Чего ползешь, как черепаха?..» Ну я, старый дурак, и радехонек: «Давай… прицепляй…» Он и прицепил.

Старику было трудно говорить. Очевидно, он сильно ушиб грудь. Он хватался за нее рукой и гладил большой шершавой ладонью.

— Откуда этот шофер? Машина-то чья, не знаешь? Номер сзади не запомнил? — Шадрин помог старику встать.

Опираясь левой рукой на плечо Дмитрия, правой старик показал в сторону бригадного стана:

— Из «Заветов Ильича» он… В бригаду свернул…

Дмитрий не знал, что делать со стариком и с его тележкой.

— Куда вы везли дрова?

— Домой.

— А дом где?

— На переезде, сынок. Да вон, отсюда видать, тут не боле километра. — Старик показал рукой в сторону железнодорожного переезда, где виднелся полосатый шлагбаум, будка и за ней — приземистый кирпичный домик. За домиком стоял игрушечный сметанный стожок сена. Вдоль железнодорожного полотна тянулись рядки молоденьких тополей.

— С кем живете-то, папаша?

— С сыном… Обходчиком работает на дороге.

Дмитрий с ног до головы оглядел старика:

— Ребра-то целы? Идти потихоньку сможешь?

Старик, кряхтя, повел плечами, ощупал бока, стряхнул пыль с залатанных штанин.

— Да вроде бы целы. Вот только в голове шум стоит…

— А шофер сразу остановил, когда вы упали?

— Нет, что ты… Я вон где слетел. Это уж я сам дополз до тележки. Он, игрец его расшиби, остановился, когда стал сворачивать в бригаду. — Старик передохнул и ощупал бока: — Я-то вроде бы ничего, да вот тележку, шайтан, всю искорежил. Дома теперь греха не оберешься. Сноха запилит. Ось новую ставить надо и колесо править.

Решение пришло неожиданно:

— Вот что, отец, ты пока посиди здесь, а я пойду в бригаду. Что-нибудь организую. Постараюсь достать подводу, чтобы подвезти тебя домой, или пошлю кого-нибудь из ребятишек на разъезд, чтобы за тобой пришли.

— Не-ет… Что ты, сынок!.. Я сам как-нибудь… Вот отдышусь и потащусь потихоньку. Не дай бог, сноха увидит — живьем загложет… Такая попалась лиходейка… В отделку заездила.

Дмитрий оттащил тележку с дровами в сторону.

— Курите?

— Нюхаю. Хочете — попотчую. С мятой. — Старик присел на оглоблю тележки и достал из кармана алюминиевую табакерку. — Для зрения, говорят, пользительно, муть слезой выгоняет. — Он насыпал на ладонь Дмитрия щепотку табаку. — Такого в магазине не купишь.

Дмитрий нюхнул из щепотки и тут же зачихал.

— Уж больно лют, с забором, лучше я закурю. Да пойду скорее в бригаду. Может быть, найду подводу и отвезу вашу тележку и вас домой. А снохе не говорите, что вас прицепили, скажите, что шофер наехал, посмо́трите, еще жалеть будет. Да за дровами в такую даль посылать не станет.

— Оно и то верно… — Старик всадил добрую щепотку табаку в правую ноздрю, заткнул большим пальцем левую и, закрыв глаза, аппетитно, со свистом втянул в себя воздух. Крякнул и вытер кулаком выступившие на глазах слезы. — И от давления помогает. По себе знаю. Стоит день не понюхать — голова так и раскалывается.

— Ну, папаша, я пошел. Не горюй тут. Что-нибудь сообразим. Жди подкрепления. Если не найду ничего — сам приду.

— Спасибо тебе, сынок… Дай бог тебе здоровья.

Дмитрий зашагал в бригадный стан. Он издали увидел, как повариха орудовала черпаком, разливая из котла суп.

Было время обеда. Ребятишки-копновозы крутились с мисками вокруг поварихи. За длинным столом под навесом чинным рядком сидели мужики и бабы. Дмитрий насчитал двенадцать человек. Раньше, до войны, за этим столом усаживались двадцать четыре. Обедали в две очереди… Кому не хватало места за столом — примащивались кто где мог. Ребятишки устраивались прямо на земле, на бревне или чурбаке…

Дмитрий волновался. Узна́ют ли? Да и остался ли кто из старых колхозников, с кем он до войны работал каждое лето? Многие не вернулись с войны.

Взгляд Дмитрия упал на старую костистую лошадь, мирно пощипывающую траву. Прядая ушами, она помахивала окомелком хвоста, отгоняя назойливого слепня-паута, который норовил сесть на отвислый живот лошади. Большой глаз ее настороженно косил на Дмитрия. Белая звездочка на лбу лошади Дмитрию показалась очень знакомой. «Неужели она? — подумал Дмитрий, но тут же решил: — Не может быть. С тех пор прошло двенадцать лет…»

У амбара, где хранилась лошадиная сбруя, на чурбаке сидел старик Трепезников, конюх полеводческой бригады. Его Дмитрий узнал сразу. Он почти ничуть не изменился. Только немного подсох и седина облила всю голову. До войны дед Трепезников был самым старым в колхозе, любил вечерами у костра рассказывать про войны, в которых он участвовал, про царей, которым служил, о подвигах, за которые имел два Георгиевских креста. Особенно непостижимой храбрость деда Трепезникова казалась ребятишкам, когда он рассказывал, как воевал с турками и как после каждого сражения ему приходилось вытряхивать из полушубка около сотни пуль. Они его не брали, так как солдат Трепезников был «заговоренный». И ни одна турецкая сабля не оцарапала его — все они ломались от прикосновения к нему. Сам «хан Мамай — паша турецкий» в золотом шлеме и серебряной кольчуге однажды сразился с ним на саблях, да тот отступил, не выдержал. Старик врал, но врал так складно, что ребятишки восторгались его подвигами.

И вот теперь… Дмитрий остановился. Все тот же дед Трепезников, прокуренный, закоржавевший, маленький… Загорело-обветренный, как мореный корень дуба. Овеянный степными ветрами, насквозь прокаленный горячим солнцем, обласканный преклонением своих восторженных слушателей — ребятишек, сидел на березовом чурбаке и чинил старый хомут. Непослушные пальцы изработанных рук с трудом ловили кончик дратвы, в который была вделана щетина. Все те же круглые очки в железной оправе, теперь в двух местах перевязанной суровой ниткой. Та же самодельная деревянная трубочка с медным проволочным колечком на мундштуке равномерно попыхивала белесым дымком.

— Чей будешь-то? — сипловато спросил дед Трепезников, щуря на солнце маленькие, выцветшие глаза.

— Шадрин я, Егора Шадрина сын… — ответил Дмитрий.

Некоторое время тот что-то припоминал, пристально вглядываясь в Дмитрия из-под ладони.

— Митяшка, что ли?

— Он самый.

— Тебя и не узнать. Махонький такой был, а сейчас — гляди!.. Вымахал-то как!..

— Давно это было, дедуня.

— Знамо дело, давно. А так, если поглядеть, вылитый отец, царство ему небесное. — Старик перекрестился. — К нам-то зачем, поди, тоже насчет покоса?

— Угадал, дед.

Старик надвинул на глаза козырек фуражки и снова уткнулся в хомут.

— Сейчас всем надыть…

— Скажи, дедунь, это, случайно, не Евлашиха? — Дмитрий указал на старую гнедую лошадь, которая, словно почуяв, что спрашивают о ней, повернула в их сторону голову, и по ее давно не стриженной челке, в которой запутались желтые репьи, пробежала дрожь.

— Она, сердешная. В музею бы ее пора, а ее все еще запрягают.

— Да-а, — протянул Дмитрий. — Что от нее осталось? А ведь когда-то славилась на весь район!

— Что там район!.. В области рекорды ставила! — поддакнул старик и долго ловил негнущимися пальцами кончик дратвы.

Мимо, делая разворот, на малой скорости проехала полуторка и остановилась у кустов. За рулем сидел тот самый мордастый парень, который просил у Дмитрия на пол-литра.

— А это что за тип? Нездешний? — спросил Дмитрий.

— Кто? — Старик поднял от хомута голову.

— Шофер, — Шадрин показал в сторону остановившегося «газика».

— Пьянчуга. Из Качомки. Оторвиголова. День и ночь колымит.

— Что же вы таких держите?

— Говорят, воспитывать надо. В тюрьме не воспитали, вот теперь нам приказали.

Дмитрий вспомнил старика с разбитой тележкой, оставленного на большаке, и шагнул в сторону машины, которая только что тронулась. Догнав ее, он успел вскочить на крыло.

Взгляд Шадрина встретился со взглядом шофера. Тот дал газу и лихо обогнул березовый колок, за которым метрах в двухстах проходил большак. Изба колхозного стана, тракторные будки, сарай скрылись из виду.

Шофер круто тормознул, и Дмитрий еле удержался на крыле.

— Что нужно, фрайер? — поджав мясистые губы, зло процедил шофер.

— Что ты сделал со стариком?! — Дмитрий кивнул головой в сторону большака, на котором виднелась тележка. Старик неподвижно сидел на оглоблях.

— Что?! Что ты сказал?! Кто ты такой есть, что я должен перед тобой отчитываться? А ну, пшел отсюда…

— Помоги старику довезти до разъезда тележку. Ты ее всю разбил, — стараясь быть спокойным, сказал Дмитрий.

— Кому говорят, пшел с крыла, падла!..

Шофер толкнул Дмитрия в грудь, но тот устоял, крепко держась за края дверки.

— Выходи, поговорим!.. — Дмитрий положил руку на баранку.

Лицо шофера перекосилось злобой:

— Что?.. Чего ты надумал?!

Шофер достал из-под ног гаечный ключ и, не торопясь, вышел из кабины. Он был среднего роста, узкий в плечах, толстощекий. Выгоревшая на солнце челка углом спадала на переносицу. Сплюнув через зубы, он сквозь злой прищур смотрел на Шадрина. Потом воровато огляделся по сторонам и сделал шаг вперед. Теперь они стояли грудь в грудь.

— Если ты, гад, хоть мизинцем еще раз дотронешься до машины — сыграешь в ящик!.. Понял?.. — Сказав это, шофер зачем-то посмотрел на свою грязную, в масле, левую ладонь и, стремительно вскинув ее, провел по правой щеке Дмитрия.

Кровь прилила к лицу Шадрина. Он стоял ошеломленный, дрожа всем телом. Тут сказалось все: и горячая шадринская порода, и вспыхнувший инстинкт разведчика. Сильный, почти молниеносный удар в челюсть свалил шофера на землю. Распластавшись на дороге, он лежал с вытаращенными глазами, упираясь головой в запыленное колесо машины. В руке его был зажат большой гаечный ключ.

Следя за малейшим движением Дмитрия, шофер встал.

Дмитрий слышал, как стучали его зубы.

Не успел он занести над головой Шадрина гаечный ключ, как новый стремительный удар ногой в пах свалил его на землю. От боли шофер застонал и скорчился.

Шадрин еле сдерживался, чтобы не пнуть ботинком в омерзительно-красное лицо шофера, который не выпускал из рук гаечного ключа.

— Лежи!.. — процедил Дмитрий сквозь зубы, когда шофер сделал движение, чтобы встать. — Брось ключ!.. — приказал он, приподняв правую ногу и угрожая опустить ее на лицо распластанного хулигана.

Тот разжал руку, и Дмитрий носком ботинка отшвырнул в сторону гаечный ключ.

— Вставай!..

Озираясь по сторонам, шофер неуверенно, точно каждую секунду ожидая нового удара, встал. Руки его расслабленно висели вдоль туловища. Он тяжело и порывисто дышал.

Шадрин решил пойти на хитрость. Он вспомнил, что в нагрудном кармане его ковбойки рядом с паспортом лежит старое, давно просроченное удостоверение следователя районной прокуратуры города Москвы. Оно уже было недействительно, но Дмитрию жаль было его выбрасывать, хранил как память. Достав удостоверение, он показал его шоферу:

— Вы имеете дело с оперативным работником прокуратуры! Ваши документы?

Трясущимися пальцами шофер достал из кармана замасленной куртки паспорт и предъявил Шадрину. Тот внимательно перелистал его и вернул владельцу.

— Так вот, гражданин Семкин, приказываю вам немедленно погрузить тележку с дровами в кузов, старика посадить в кабину и доставить домой!..

— Куда доставить его, гражданин начальник? — дрожащим голосом спросил Семкин, застегивая карман пиджака.

— На разъезд! — Дмитрий показал рукой в сторону железной дороги. — Ремонт тележки пойдет за ваш счет. Старика завтра же отправляю на судебно-медицинскую экспертизу, и если комиссия найдет увечье, придется возбудить против вас уголовное дело. А вам, гражданин Семкин, это совсем некстати. По какой статье имеете судимость?

— По семьдесят четвертой, — осипшим голосом ответил Семкин, переминаясь с ноги на ногу. — Гражданин начальник… что касается старика, я с ним… договорюсь. Тележку я ему сделаю новую. Только вы, гражданин начальник… не возбуждайте дело…

— Быстрее везите старика, а там посмотрим! — приказал Шадрин и, повернувшись, пошел в сторону бригадного стана. Он все еще не мог остановить в себе внутреннюю дрожь. Пальцы его рук мелко тряслись и никак не могли ухватить папиросу. Его подмывало оглянуться, но он сдерживал себя: не хотелось показать шоферу, что он, следователь прокуратуры, не до конца уверен, что приказ его будет выполнен немедленно. И все-таки, перед тем как свернуть за колок, он оглянулся. Взвалив на грудь тележку, Семкин толкал ее в кузов машины, а старик бросал туда длинные березовые чурки.

Обед в бригаде кончился. Повариха мыла посуду. Ребятишки играли под навесом в чехарду. Окомелок хвоста Евлашихи то и дело пружинисто взлетал, сгоняя присосавшегося к худому крупу паута.

— Зря, Егорыч, ноги по такой жаре бил, — сказал старик Трепезников, сматывая веревочные вожжи.

— Почему?

— Председатель только что укатил в район. Сказывал, дня три будет преть на каком-то совещании, кажись, насчет уборки.

— Как же я с ним разминулся?

— А он зимником поехал, там ближе. Нонешнее лето Юдинские болота начисто пересохли. Ездим прямиком.

— А бригадир где?

— Тоже с ним укатил. Этот приедет завтра.

— Кто же остался за старшего?

Старик ухмыльнулся:

— А старших двое всего-навсего осталось.

— Кто же это?

— Евлашиха да я. Она — генерал, а я — ее альдинарец.

Довольный своей остротой, дед Трепезников мелко-мелко захохотал; его выцветшие маленькие глазки сверкнули из-под очков веселыми искорками.

Дмитрий прошел под навес. Ребятишки бросили играть в чехарду и, настороженно притихнув, внимательно рассматривали незнакомца.

— Вам кого, дядя? — спросил тот, что побойчей, рыженький, в выгоревшей красной рубахе, с цыпками на ногах.

— Я хотел повидать председателя или бригадира…

— А они только что уехали в район, — почти хором ответили ребятишки, не дав Дмитрию договорить фразы.

— Попить у вас есть?

Ребятишки со всех ног бросились к кадке с водой, но честь напоить незнакомого гостя выпала рыженькому, в красной рубахе.

— А вы откуда, дядя? — спросил он, подавая Дмитрию ковш с водой.

— Из района.

— Проверять? — не давая Дмитрию опомниться, почти допрашивал рыжий.

— Так точно.

— А-а-а, — протянул рыженький, почесывая правой ногой левую. — Я сразу догадался, что вы проверять приехали.

После обеда мужики запрягли лошадей в косилки и уехали со стана. Вслед за ними отправились копнить сено бабы. Пришпоривая голыми пятками бока исхудалых лошадей, покинули бригадный стан и ребятишки-копновозы. Стан сразу словно вымер. Остались одна повариха да дед Трепезников, который, как и раньше, до войны, обедал последним.

Почти совсем беззубый, он ел медленно, перекатывая с десны на десну размоченную в похлебке ржаную корку.

— Ты бы, парень, отдохнул с дороги. Поди, чай, натрудил ноги-то. Десять верст по такой жаре да с непривычки — дело не шутейное. Иди в избу, там прохладно, прикорни часок-другой, а под вечер, по холодку, — домой. Сам-то будет только через три дня, а то и до понедельника не жди. С ним это бывает.

— Спасибо, дедунь. Оно и верно, что отдохнуть надо, ноги страсть как гудят. Давно постольку не ходил.

— А ты где сейчас работаешь-то, Егорыч? — шамкая беззубым ртом, спросил старик.

— В Москве.

— Это кем же? Поди, в больших начальниках ходишь?

— Всяко приходится.

— Оно и видать… — Старик почесал свалявшуюся бороду. — А Евлашиху-то сразу узнал.

— Ну как же не узнать. На лбу у нее такая отметина, что из тысячи узнаешь.

Дед ребром ладони смел на край стола хлебные крошки, стряхнул их в другую и ловко бросил в рот.

Дмитрий прошел в избу. Там стоял холодок. Все те же, что до войны, нары по стенам. На них душистое сено. В изголовьях подушки, котомки… Дмитрий огляделся, закурил. Через единственное маленькое оконце, выходящее на березовый лесок, свет скупо проникал в избу. «А может быть, это и хорошо. В полумраке отдыхать лучше», — подумал Дмитрий. Заплевав окурок, он разулся, поставил ботинки так, как их ставят солдаты в казармах, и лег на нары.

Заснул быстро, словно провалился в мягкую душистую прохладу. А через три часа (хотя ему показалось, что он только закрыл глаза) Дмитрий услышал за окном тарахтенье мотоцикла. «Может, бригадир вернулся?» — подумал он, не открывая глаз.

Но это был не бригадир. Это был Сашка Шадрин.

Положив на плечо Дмитрия руку, он тихо будил его:

— Мить, вставай… Слышишь, вставай.

Дмитрий открыл глаза:

— Ты как здесь очутился?

— Поедем домой.

— Зачем?

— Семен Реутов просил срочно зайти к нему. Завтра утром уезжает в командировку. Надолго.

Дмитрий обулся. Молча выкурили братья по папиросе. Молча вышли из избы.

Прощаясь с дедом Трепезниковым, Шадрин сказал:

— Ну, дед, живи еще сто лет. Да за Евлашихой посматривай.

Старик что-то ответил, но Дмитрий не расслышал его слов, они потонули в тарахтенье мотоцикла.

Выехали на большак. Сашка сразу же свернул на незнакомую проселочную дорогу.

— Ты куда это?

— Поедем через Барабаши.

— Зачем такой крюк?

— Так нужно. Так советовал Семен.

Встречный тугой ветерок, настоянный на скошенном разнотравье, приятно холодил лицо, врывался за ворот рубашки, льдисто скользил под рукавами. Еще холоднее было на душе…

V

— Да, брат, невеселую ты мне историю поведал, — помолчав, сказал Семен Реутов и пододвинул поближе к Дмитрию сковородку с яичницей. — Не думал я, что скатится у тебя со счастья вожжа. Хорошо, что в МГК глубже копнули. А если бы решение райкома оставили в силе — пиши пропало. Что теперь думаешь делать? Зачем приехал?

— Думаю поступить работать.

— Куда? — Семен выжидательно посмотрел на Дмитрия.

— Разве на селе мало дел? Школа, редакция, детдом…

Семен ухмыльнулся:

— Что ты будешь делать с дипломом Московского университета? Прокурор здесь есть, да тебя и не поставят; судьи выбраны и работают неплохо. Штаты учителей укомплектованы. Лектором в райком с выговором не возьмут. Что же остается? Крутить в типографии печатную машину? — Семен налил в стопки водки. — Давай по махонькой. За все хорошее.

— Не буду. Эта гадость вызывает у меня отвращение. Ты же знаешь, я и раньше ею не увлекался.

— Нет, все-таки выпей… В гостях у меня бываешь не так уж часто. — Обернувшись в сторону кухни, Семен окликнул жену: — Оксана, у тебя где-то грузди соленые были? Давай-ка их на стол.

— Да что ты выдумал!.. — донесся из кухни виноватый голос Оксаны. — Уже неделю, как кончились, а ему все грузди.

— Ну сходи к бабке Регулярихе, у нее всегда грибки водятся. Скажи, что я заболел, ничего в душу не идет.

— Будет тебе молоть-то… Секретарь райкома комсомола ходит попрошайничать по улице: видите ли, закусить ему нечем.

Дмитрий окинул взглядом стол, на котором стояли тарелки с ветчиной, солеными огурцами и огромная сковорода с яичницей, хлеб, нарезанный крупными ломтями.

— Стол царский. Чего тебе еще?

— Нет, Митя, — перевел на другое разговор Семен. — Я бы на твоем месте поступил по-иному. Тем более у тебя такая преданная жена. Случись беда — пойдет за тобой на край света.

— Что бы ты сделал?

— Я бы ни за что не выехал из Москвы. Пошел бы работать на завод, сел бы за баранку грузовика, стал бы подносить кирпичи на стройке… Все что угодно, но не вернулся бы битым в родное село. Здесь тебя не поймут. Вернее, не захотят понять.

За окном моросил обложной мелкий дождь. Со стороны озера на село надвигалась огромная черная туча. Она плыла над потемневшим лесом, все больше и больше разрастаясь.

— Я, пожалуй, пойду домой, да и тебе некогда со мной рассусоливать. Шофер твой уже посматривает из кабины. Видишь — то на часы глянет, то на окно. Куда сейчас путь держишь? — спросил Дмитрий.

— Мне нужно нажимать на все педали. Этот дождь, которого не было все лето, может испортить всю обедню: молотим хлеб, а зерно девать некуда, преет. — Лицо Семена как-то сразу посуровело. На нем уже не было того молодеческого задора, которым светилось оно полчаса назад. — Ксаночка, собери-ка мне в дорогу что-нибудь пожевать, да пару рубах положи. Не забудь портянки и спички.

— Ты надолго? — донесся из кухни голос Оксаны.

— Пока не объеду район — не жди.

Накинув на плечи дождевик, Семен подхватил на руки вещмешок, который подала ему жена, и вышел на улицу. Следом за ним, попрощавшись с Оксаной, спустился по порожкам крыльца Дмитрий. Уже подходя к райкомовскому «газику», Семен сказал:

— Зря ты опустил крылья, Дмитрий. В моих глазах ты сегодня не тот, кем был когда-то. Поднял руки до того, как тебя взяли на мушку. — Семен крепко сжал руку Дмитрия и строго посмотрел ему в глаза: — Отдохни недельки две на деревенских лепешках, дождись меня и курьерским «Владивосток — Москва» — на старые рубежи! Привет жене!

Когда «газик» свернул в переулок и скрылся за частоколом, Дмитрий направился через огороды домой. Дождь усиливался. К подметкам сапог ошметками прилипала грязь. «Да, Семен, пожалуй, прав. Вернуться в родное село битым — это последнее дело. Даже Филиппок и Гераська — и те перестанут уважать, если я устроюсь где-нибудь в исполкоме инспектором на побегушках. В Москву!.. Немедленно в Москву! И больше о своих неудачах никому ни слова. Народ не любит ни слабых, ни бедных. Это уже в крови у русского. Он их жалеет».

Дмитрий вошел во двор и закрыл за собой калитку. В избу идти не хотелось. Навалившись грудью на изгородь, он закурил. На улице — ни души.

Прибитая на дороге пыль лежала отсыревшим ноздреватым тестом. Неуклюже переваливаясь с боку на бок, брели от болота гуси. Откуда-то со стороны озер, заросших непроходимыми камышами, глухо донеслись один за другим два выстрела. «Охотятся», — подумал Дмитрий. Низко, почти над головой, со свистом, ошалело пронеслась утка, чуть не задев за провода. У болота два карапуза возились с деревянным долбленым корытом, из которого обычно кормят поросят. Они хотели приспособить его вместо лодки, на дождь не обращали внимания.

Дмитрий перевел взгляд вправо: из-за высокой сучковатой изгороди бабки Регулярихи показалась черная пролетка с породистым вороным жеребцом в оглоблях. Дмитрий вгляделся. В пролетке, натянув вожжи, сидел Кирбай. «Да, это он…» На нем был серый плащ и фуражка с малиновым околышем.

Тонконогий орловский рысак, выбрасывая вперед ноги, шел ровно. Казалось, поставь на его холку стакан с водой — не расплескается. Не доезжая до усадьбы Шадриных, Кирбай придержал рысака, круто осадил его. Из-под стальных, отдающих голубизной удил в губах жеребца падали клочья белой пены. Вначале Кирбай сделал вид, что не заметил Шадрина, и остановился, чтобы прикурить. И только прикурив, он повернул голову в сторону Дмитрия. Было во взгляде Кирбая что-то ликующие:

— Говоришь, вернулся?

— Как видите.

— Поди, синяки да шишки приехал зализывать?

— За чем-нибудь приехал…

— Ну что ж, давай, давай. Тебе видней, где…

Последних слов Кирбая Дмитрий не расслышал, они были сказаны, когда жеребец, почувствовав нахлест вожжой, утробно ёкнул селезенкой и ровной рысью понес его но прибитой дождем дороге. Из-под колес пролетки, сзади, двумя рваными хвостами летели черные ошметки грязи.

«Конечно, он, наверное, все знает», — подумал Дмитрий.

На крыльце стояла Ольга. Она звала ужинать.

Как и раньше, до войны, ужинали Шадрины рано. И никогда, как сызмальства приучил их покойный отец, за столом ни старые, ни малые не разговаривали. А если случалось, что кто-нибудь из братьев фыркнет от смеха, брызнув щами на стол, то деревянная ложка в руках отца тут же кололась пополам о лоб озорника. И никто никогда не обижался на него за такую строгость.

Ужинали невесело. Мать чувствовала сердцем, догадывались Сашка и Иринка, что в жизни Дмитрия стряслось что-то неладное, а что — никто не решался спросить. Не сентиментальными растил их отец, не баловала излишней лаской и мать: некогда, да и не дело гладить по головке ребят, из которых должны вырасти самостоятельные, работящие мужики. Детей любили Шадрины по-своему, почти по-староверовски: скрыто, строго. Подчиняясь этому, десятилетиями сложившемуся шадринскому укладу, покорно молчала и Ольга. Опустив глаза, она ела медленно, как на поминках.

…В эту ночь Дмитрий и Ольга долго не могли заснуть. Стоило ему только закрыть глаза, как он отчетливо видел: из-под колес черной пролетки летели рваными хвостами ошметки черной грязи. Екая селезенкой, вороной рысак гордо нес свою голову на крутой лоснящейся шее. Стальные рессоры пролетки то натужно сходились, то расходились под тяжестью увесистого Кирбая.

Дмитрий то и дело тяжело вздыхал и, переворачиваясь с боку на бок, раздраженно сбрасывал с себя одеяло. Ольга потихоньку встала, прошла на носках к этажерке и включила радио.

Передавали песни по заявкам ветеранов войны. Концерт только что начался. Грустный, сдержанный голос уводил туда, где когда-то была война, где рвались снаряды, где, не домечтав, не долюбив, умирали солдаты.

С берез, неслышен, невесом,
Слетает желтый лист,
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист…

Ольга плотней прильнула к Дмитрию, погладила его волосы.

Под этот вальс ловили мы
Очей любимых свет…

Ольга, Москва, Кирбай, вороной рысак, мокрые шлепки грязи из-под колес пролетки… — все это было захлестнуто тягучей, как осенняя изморось, и грустной, как журавлиный клекот, песней…

Печальная мелодия перерастала в далекие картины минувших лет. Война… 1944 год… Войска Первого Белорусского фронта готовились к наступлению. После зимы, в течение которой передняя линия фронта почти не двинулась ни на километр, солдаты, пригретые первыми лучами весеннего солнца, с нетерпением ждали приказа наступать. Надоело все: бои, окопы, блиндажи… Надоела война… За три года она засела у всех в печенках; опостылели топкие Пинские болота, где в землю не зароешься: копнешь на штык — и уже под мерзлой коркой земли сочится вода; устали солдаты. Хотелось жить во всю широту неуемной молодости. Хотелось ложиться спать не в сапогах, свернувшись калачиком, прижавшись спиной к животу товарища, а как и полагается человеку — по-человечески. Дмитрию вспомнилась почему-то одна страшная февральская ночь, которая унесла много солдатских душ. Над лесом, пригибая вершины сосен, гудела метель. Прорываясь сквозь лесные чащобы, она лихорадочно танцевала на маленьких, пятачковых полянках. Поднимая вихри снега, бросала его на стонущие сосны, секла горячими искрами солдатские лица. Ледяными мертвящими пальцами залезала под барашковые воротники полушубков, слепила глаза…

…Ольга всхлипывала. Плечи ее вздрагивали.

— Уедем отсюда…

Дмитрий встал, на ощупь нашел папиросы, закурил.

Прошел в горенку и выключил радио.

— Я чувствую — здесь добра не будет.

Дмитрий долго молчал. Выкурив папиросу, ответил:

— Хорошо, уедем.

…Через несколько дней, поздно вечером, с курьерским поездом «Владивосток — Москва» Дмитрий и Ольга покинули маленькую станцию, на которой Дмитрий, по-детски волнуясь и робея, много лет назад впервые в жизни услышал удары в станционный колокол, извещавший о приходе пассажирского поезда, который вез в далекие, неизвестные города хорошо одетых людей. Как ему, восьмилетнему мальчишке, тогда хотелось скорей вырасти и поехать на поезде в эти большие, неведомые города.

VI

И снова Москва…

После сибирских просторов столица Шадрину показалась, как никогда, промытой и вылощенной. Мария Семеновна обрадовалась, что Ольга вернулась. За какие-то три недели она заметно постарела и осунулась. Ничто так не гнетет человека в старости, как одиночество.

В этот вечер Ольга вернулась взволнованная. Еще с порога, бросив взгляд на пепельницу, доверху наполненную окурками, и заметив на лице Дмитрия болезненную усталость, она сделала вид, что у нее прекрасное настроение, что в жизни все гораздо проще, чем мы привыкли усложнять ее при столкновении с первыми трудностями.

— У меня для тебя новость, — таинственно проговорила Ольга, делая знак, чтоб Дмитрий не перебивал ее.

— Для меня теперь ничего не ново. У меня все идет, как у деда Щукаря — наперекосяк…

— Ты не прав. Не горячись, мой друг. Сегодня утром заходила Валентина Петровна Безуглова. В одной школе ее района есть вакантное место преподавателя логики и психологии. С этого года во всех школах Москвы в девятых и десятых классах вводят эти предметы.

Дмитрий рассеянно выслушал Ольгу и молча махнул рукой.

— Ты почему ничего не ответил? Валентина Петровна приходила специально из-за тебя. Она хочет помочь нам. Обещала порекомендовать тебя директору школы… Как-никак, она инструктор райкома партии. С ней считаются.

— У меня уже иссякли слова благодарственно отвечать на все благодеяния. Передай ей мое спасибо за участие.

— Ты же прекрасно знаешь логику. У тебя были научные студенческие доклады по этому предмету.

— Вот именно: все это было… Все в прошлом!..

— Митя!.. Прошу тебя!.. Сделай это для меня. Сходи в школу. Хочешь, я пойду с тобой?

И опять слезы…

— Не плачь… Я сделаю так, как хочешь ты. Завтра пойду в эту школу. Дай мне адрес.

…И вот после бессонной ночи наступило это «завтра». С документами, завернутыми в газету, Дмитрий долго искал переулок, в котором находилась школа.

Четырехэтажное серое здание с широкими окнами. Перед школой небольшой сад. Дмитрий вошел в просторный прохладный вестибюль. Насторожила тишина. «Наверное, идут уроки», — подумал он и спросил у уборщицы, где находится кабинет директора.

Уборщица с ярко выраженным татарским акцентом ответила, что директора в школе нет, но скоро будет.

— Когда же это скоро?

— Пиримин будит — придет.

По словам Ольги, директором этой школы был депутат Верховного Совета, заслуженный учитель Денис Трофимович Полещук. Эту фамилию Дмитрий где-то уже слышал, но где и когда — припомнить не мог.

До прихода директора Шадрина приняла заведующая учебной частью, худенькая, очень подвижная женщина средних лет. Она то и дело куталась в пуховую шаль, наброшенную на плечи, словно ее лихорадило. Познакомившись с документами Дмитрия, завуч удивилась, почему он не хочет работать по своей специальности.

— Не понимаю. Член партии, университетский диплом… И вдруг — школа.

— Мне… — Шадрин замялся, — не повезло с работой по специальности. Подвело здоровье.

— Но при чем здесь школа? — завуч развела руками, отчего с ее плеч сползла пуховая шаль.

— Думаю, смогу вести логику. Когда-то я ею занимался.

Завуч положила свою тонкую бледную руку на стопку документов.

— Вот: три заявления, три кандидата. Все три девушки только что закончили философский факультет Московского университета. Двое — по отделению логики. Как видите, шансов у них больше, чем у вас.

— Ну что ж… — Шадрин протянул руку за документами.

В это время за спиной открылась дверь, и в кабинет вошел высокий, грузный человек с седыми висками. Под его уверенными и твердыми шагами поскрипывал рассохшийся паркет. В его движениях, во взгляде, в том, как он подошел к столу и неторопливо сел в кресло, чувствовались начальственность, уверенность в себе. А когда Полещук заговорил, Дмитрий растерялся: в директоре он узнал одного из членов бюро райкома, который вместе с генералом не стал голосовать за его исключение из партии.

Полещук тоже узнал в Шадрине того самого молодого человека, персональное дело которого решалось на бюро.

Первым заговорил Полещук:

— Как же, помню, помню… Держались вы тогда молодцом. И то, что обратились в МГК, тоже хорошо.

— Вы об этом знаете? — нерешительно спросил Шадрин.

— Как же… Вы думаете — легко исключать человека из партии, который слился с ней не только анкетной биографией, но и сердцем, самой судьбой? — Полещук перевел свой тяжелый взгляд на завуча, которая непонимающе моргала слегка подкрашенными ресницами. — Валентина Серафимовна, вы ознакомились с документами Шадрина?

— Да… В общих чертах… — ответила завуч и пододвинула Полещуку документы.

Тот читал их долго, что-то прикидывал в уме. Потом перелистал стопку заявлений, лежавших на краю стола.

— Вы четвертый претендент. Ваше мнение, Валентина Серафимовна? — Он повернулся к завучу, которая продолжала болезненно-зябко кутаться в шаль.

— Если исходить из формальных соображений, то думаю, что три предыдущие кандидатуры нам более подходят. Логика как наука ближе к философии, чем к юриспруденции.

Полещук еще раз внимательно прочитал анкету Шадрина, отделил его документы от остальных, сложенных в стопку, и встал. Взглянув на часы, веско, как приказ, бросил:

— Остановимся на кандидатуре Шадрина. — Тон его голоса был спокойным, не допускающим возражения.

В глазах завуча взметнулось удивление. Она словно хотела спросить: «Вы не пошутили, Денис Трофимович?»

Полещук не любил шутить. На заявлении Шадрина он написал: «Оформить приказом». Под резолюцией кольцеватыми завитками побежала его неразборчивая подпись.

Шадрин не верил своим глазам. Двое молодых специалистов закончили отделение логики и психологии университета. Такое неожиданное решение директора не укладывалось в голове Шадрина.

— Когда будет первый урок, Валентина Серафимовна? — спросил директор, склонившись над огромным листом с расписанием.

— На следующей неделе во всех десятых.

Полещук встал с кресла, строго посмотрел на Шадрина.

— Курс русской истории слушали в университете?

— Да. — Вопроса этого Дмитрий не ожидал.

— На одной логике и психологии нагрузки вам не наберем. У вас ведь семья?

— Да.

— Все равно нагрузка мала. Часы по логике и психологии вам дадут всего-навсего полставки. А это не больше четырехсот рублей. Не разгуляешься. — Губы Полещука искривились в жесткой улыбке: — А о ресторане и думать не придется.

Дмитрий почувствовал, как к щекам его прихлынула кровь: «Помнит… Но помнит беззлобно…»

— Как-нибудь продержусь. Может, в других школах доберу нагрузку, — ответил он.

Словно не расслышав ответа Дмитрия, директор спросил у завуча:

— Валентина Серафимовна, у нас, кажется, есть свободные часы по Конституции?

— Да… но не более шести часов в неделю.

Полещук повернулся к Шадрину и, глядя на его запыленные, стоптанные ботинки, сказал:

— Конституция в седьмых классах. Это ваш кровный предмет.

Дмитрий пожал плечами, точно желая сказать: «Решайте… Я согласен…»

— Тогда у историков будет недобор часов… Олимпиада Гавриловна поднимет такой шум, что не будем рады, обобьет все пороги в роно.

Губы директора сошлись в суровой складке:

— Ничего с ней не случится. Кроме Конституции, у нее двадцать часов по истории. К тому же у нее персональная пенсия. — Пройдясь еще раз по кабинету, Полещук сказал твердо: — Итак: десять часов логики и психологии и десять часов Конституции. Вот у вас и полная нагрузка. Педсовет будет завтра. Окончательное расписание узнаете у Валентины Серафимовны. С некоторыми деталями методики ведения урока вас познакомит наш литератор, Иван Никанорович, он у нас лучший методист района. Все остальное придет с опытом. Как составлять план урока, вас познакомит Валентина Серафимовна. Советую на первый урок прийти во всеоружии. Старшеклассник нынче пошел дотошный, требовательный. Он много знает, его трудно чем-либо удивить. Его нужно заинтересовать, влюбить в предмет, а там все пойдет как по маслу. — Полещук снова взглянул на часы: — У меня через тридцать минут совещание в исполкоме. — Улыбнувшись, он пожал руку Шадрину: — Желаю удачи. За вас мне еще придется повоевать в роно. Но ничего, думаю, что все обойдется хорошо. Главное, хорошенько познакомьтесь с программой и дайте по-настоящему первый урок.

Директор ушел. Валентина Серафимовна поджала бесцветные губы, поежилась и покачала головой. Выражение ее лица Шадрину показалось добрым, материнским, оно словно говорило: — «Я-то что?.. Мне все равно. Но сама я решить так не могла». Она встала и протянула Дмитрию свою тонкую руку:

— Что ж, Дмитрий Георгиевич, будем работать вместе… А вообще-то от души поздравляю. Вам просто повезло.

— Спасибо.

— Если бы пошли в роно, то… И говорить не хочется. Там сидит такой ортодокс! — Зябко потирая руки, Валентина Серафимовна продолжала: — Я представляю, какой в роно сегодня будет разговор. Теперь у них там закипит бой из-за вас.

Или потому, что дело приняло столь неожиданный оборот, или еще почему, но Дмитрию показалось, что эта худенькая, постоянно зябнувшая женщина уж не такой плохой человек.

Закончив с расписанием, завуч долго и подробно рассказывала Шадрину о том, как нужно вести урок, как составлять план, вспоминала свой первый урок в сельской школе, когда ей было семнадцать лет… Приходили в кабинет завуча молодые и старые учителя, она всех их знакомила с Дмитрием, всем представляла его «новым логиком и психологом»…

Шадрин смущался, когда чувствовал, что те, с кем его знакомили, в первые минуты испытывали рядом с ним какую-то неловкость. Всех смущало слово «психолог».

Как только раздался звонок, Валентина Серафимовна закончила разговор с Шадриным и, еще раз предупредив, что завтра вечером будет педсовет, вышла из кабинета.

Вышел и Дмитрий. Широкий коридор, который полчаса назад был пустынным и тихим, наполнился шумом и гамом. Школа мужская. Ученики одеты в серую форму: глухие кители и брюки навыпуск. Нет, не такой была школа, когда учился Шадрин, не такими чистенькими и нарядными выглядели ученики в его детские годы. В первую минуту ему даже показалось, что он попал в суворовское училище. Чувствовалась дисциплина. Никто не играл в «чехарду-езду», не было нигде «кучи малы», никто не плакал и не шел с жалобами в учительскую. Ровными рядами, по четыре человека, ученики ходили по коридору. Посреди этой непрерывно движущейся замкнутой колонны, напоминавшей удлиненное «О», находился дежурный учитель, на рукаве которого была красная повязка. У стен стояли юноши в школьной форме тоже с красными повязками на рукавах. Это были десятиклассники.

«Да, — подумал Шадрин, — дисциплина… Не зря Полещук так спокоен и невозмутим».

Дмитрию не терпелось прийти домой и поделиться с Ольгой своей радостью. Пять десятых классов и пять девятых. Мысленно он уже видел сорок пар притаившихся, задумчивых глаз семнадцатилетних юношей. А сам подсчитывал: «Сорок на десять — четыреста… Четыреста молодых людей… четыреста юных сердец!..» Почти такими же он командовал в сорок втором году. «Сорок на пять будет двести… Еще двести тринадцатилетних сорванцов из седьмых классов. Итого шестьсот человек. Это уже целый батальон неустоявшихся характеров и формирующихся душ. Шестьсот вариантов решения одной и той же задачи: воспитание! Это в десять раз почетнее и в сто раз труднее, чем ставить печати в нотариальной конторе или подшивать газеты в кабинете у Терешкина».

В коридоре в сосновых рамах висели портреты ученых и писателей. Дмитрий остановился у портрета Архимеда. Глядя в его глаза, он думал: «Старина, я сегодня счастливее, чем ты в тот день, когда сказал: «Дайте мне точку опоры, и я подниму земной шар». Ты просил эту точку опоры, а у меня она есть…»

VII

Вечером шел дождь. Холодный, осенний дождь. Наталья Александровна сказала, что уезжать в такую погоду — к счастью. Лиля хотела верить этой старинной примете. Она даже не стала раскрывать зонтик, когда вышли из машины.

Носильщик сложил чемоданы на тележку и, накрыв их брезентом, покатил на перрон. «Поберегись!.. Поберегись!» — слышала Лиля впереди себя его зычный голос.

— Простудишься, Лиля, — сказал ей Григорий Александрович и распустил над ее головой зонт.

Крупные капли дождя гулко забарабанили о черную ткань зонта и тоненькими, ручейками заструились по его ребрам.

Лиля застегнула верхнюю пуговицу плаща и вышла из-под зонта.

— Последний дождик…

Плотнее укрыв воротником шею, она, как ребенок, начала скандировать:

Дождик, дождик, пуще,
Дам тебе гущи…

Сзади, отстав на несколько шагов, шли Григорий Александрович и сотрудник министерства. В самом хвосте, не поспевая за ними, семенила старая няня Марфуша. Дедушка проводить Лилю не смог: последние две недели он не вставал с постели. Светлана с мужем обещали приехать к поезду, но их пока не было.

Даже в этот нудный осенний дождь вечерняя Москва была красива. Радуга разноцветных огней сквозь бисерную пелену дождя проступала туманно и расплывчато. Промытый асфальт перрона блестел отражениями близких и дальних огней. Всюду зонты, всюду шуршание плащей, поднятые капюшоны… А вот пробежала стайка молодых людей. Они и без зонтов не унывали. На ходу они пели веселую студенческую песенку.

— Какой вагон? — спросила Наталья Александровна у Лили.

— Седьмой, — ответил, за нее Растиславский.

— Это тоже хорошо. Цифра семь нам всегда приносила удачу, — сказала она настолько тихо, чтобы ее слышал один Григорий Александрович.

Двухместное купе мягкого вагона залито мягким светом. Плюшевые диваны, зеркальная дверь, стены обиты тисненой обшивкой дымчатого цвета, на окнах шелковые занавески — в тон стенам, на миниатюрном столике — массивная лампа из уральского камня-самоцвета.

— С такими удобствами можно ехать вокруг земного шара, — сказал сотрудник министерства. Ему было поручено проводить Растиславского.

— Что-то нет Игоря Михайловича и Светланы, — сказал Растиславский и взглянул на часы. — Они, как всегда, задерживаются.

До отхода поезда оставалось четверть часа. Были уложены чемоданы, уже в третий раз Наталья Александровна наказывала молодоженам, чтоб они жили дружно, чтоб Лиля следила за Григорием Александровичем и заставляла его вовремя завтракать и обедать.

— Он всегда такой. Если не заставишь — сам никогда не вспомнит. Ты уж смотри за ним, Лиля. Будь ему не только женой, но и другом. — И почти шепотом, чтоб никто, кроме Лили, не слышал, попросила: — Удерживай его от спиртного. Эта слабость перешла к нему по наследству от отца. Я знаю, для тебя он все сделает.

Наталья Александровна украдкой смахнула со щеки слезу и горько вздохнула.

— Я буду следить за ним, как за ребенком… Я постараюсь заменить ему… — Лиля не могла сразу найти подходящих слов. — И если у меня хватит ума — я буду помощником в его делах.

Пока Растиславский и сотрудник из министерства курили в коридоре и о чем-то разговаривали, Наталья Александровна и Лиля успели сказать друг другу самое важное, самое сокровенное.

— Если вам бог даст ребенка — берегите его. А если разрешат — я к вам приеду, коль позовете. Помогу на первых порах. А еще прошу тебя, Лиля, ты не обращай особого внимания, если Гриша иногда вспылит. Он весь в отца. Вспыхнет и тут же отойдет. Уж такая порода.

— Сердитым я никогда его еще не видела, — тихо сказала Лиля. — Мне кажется, что у Гриши голубиный характер.

— Поживете — все будет. Будут и крупные разговоры, и временные размолвки… А то, что Гриша вспыльчивый и горячий, не мешает ему быть добрым и внимательным. Это я на всякий случай, чтоб ты знала. Да пишите почаще. Здоровье у меня неважное. — И снова на глаза Натальи Александровны навернулись слезы. Она поднесла к лицу платок. — Все-таки целых три года — не три недели. Много воды утечет.

Лиля повернула голову к открытой двери и от удивления всплеснула руками. В проходе стояла Ольга. Она была без зонта, с волос ее тоненькими струйками стекала вода. К груди она прижимала мокрый букет хризантем.

Обняв друг друга, они крепко расцеловались и в первую минуту, казалось, обе потеряли дар речи.

— Олечка, милая!.. Как ты узнала?.. А я так закружилась последние дни, что и не позвонила тебе… — ругала себя Лиля. — Познакомьтесь, мама… — Она представила свекрови Ольгу. — Это моя подруга, вместе работали. Оля Шадрина.

— О вашем отъезде я узнала совсем случайно. Няня Марфуша, хорошо, что вы позвонили. Лиля теперь совсем зазналась.

Первый раз за все время, как выехали из дома, вспомнили про няню Марфушу. Словно чужая, сидела она у столика и, глотая слезы, еле сдерживалась, чтоб не запричитать в голос.

— Как здоровье Гордея Никаноровича? — спросила Ольга, не зная, о чем еще можно спросить.

Этот вопрос окончательно расстроил няню Марфушу. Губы ее собрались в узелок, потом этот узелок запрыгал, и она через силу проговорила:

— Совсем плохой. Когда прощались — насилу поднялся. — Марфуша горько заплакала. Так плачут только женщины, прожившие большую жизнь и видевшие в этой жизни больше плохого, чем хорошего.

Если б не Игорь Михайлович и Светлана, которые с шумом ввалились в купе, Лиля вряд ли сдержала бы слезы.

От Светланы попахивало вином. Глаза ее блестели. На голове пламенел прозрачный капюшон.

— Лилька, как я тебе завидую!.. Я готова сейчас хоть на крыльях улететь за тобой следом. О, Бухарест!..

В купе вошел Растиславский и предупредил, что до отхода поезда осталось две минуты.

— Ну, друзья, пора покидать вагон. А то мы вас увезем. Няня, давайте прощаться. — Растиславский обнял Марфушу, поцеловал ее и пожелал доброго здоровья.

— Пишите хоть изредка… Берегите себя, живите дружно, — напутствовала Наталья Александровна, обнимая и целуя Лилю.

Потом она простилась с сыном. Покидая вагон, мать изо всех сил старалась улыбаться. Следом за ней вышли из вагона остальные провожающие.

Растиславский опустил в коридоре окно, выходившее на перрон. В вагон хлынула волна дождевой свежести. Став на барьерчик, защищавший отопительную трубу, которая проходила по полу коридора, Лиля почти свесилась из окна вагона.

— Ступайте домой, что вы мокнете!.. Нянечка, не простудись. Ухаживайте хорошенько за дедушкой…

Человек из министерства ушел сразу же, как только вышел из вагона. Следом за ним, помахав на прощанье рукой, скрылись в дождевой завесе Светлана с мужем. Последние слова, которые Светлана бросила из-под зонта, было напоминание о том, что Бухарест — это маленький Париж.

Теперь на пустынном перроне, прижавшись друг к другу, стояли три человека — мать Григория Александровича, няня Марфуша и Ольга. Единственный зонтик едва защищал от дождя их головы. Они с трудом сдерживали слезы. Лиля уже устала улыбаться. Склонившись к уху Растиславского, она сказала:

— Хоть ты что-нибудь скажи им…

Растиславский свесился из окна и, махая рукой, говорил первые попавшиеся слова, стараясь последнюю минуту прощания скрасить шуткой и веселой улыбкой. Он не сводил глаз с матери, которая пыталась улыбаться, не замечая, как из глаз ее катились слезы.

— Плакать запрещаю! — крикнул Растиславский.

Наконец вагон тихо качнулся, вздрогнул и медленно поплыл вдоль перрона. Двинулся за вагоном и черный мокрый зонт, под которым, наступая друг другу на ноги, сгрудились трое. Плыли назад опустевшие перронные киоски, будки. Плыли огни в черных лужах…

И вдруг взгляд Лили упал на человека у массивной чугунной тумбы. Высокого роста, он был без зонта и без шляпы. Шляпу он держал в руках. Рядом с ним стояла маленькая девочка. «Неужели?.. — Как от удара в лицо, Лиля отшатнулась назад и в следующую секунду забыла обо всех, кто остался там, на перроне, в четырех шагах от окна. — Он пришел проститься…»

Струмилин был в своем потертом сером пальто, которое Лиля заштопала ему незадолго до того, как встретилась с Растиславский. Подбивала обтрепанные рукава и зашивала подкладку. Танечка совсем продрогла и прижималась к отцу, как мокрый воробышек.

Положив руки на плечи девочке, Струмилин продолжал стоять неподвижно, с обнаженной головой.

Лиля не в силах была видеть его. А он стоял почти рядом, в каких-то трех-четырех шагах от окна.

— Что с тобой, Лиля? — с тревогой в голосе спросил Растиславский и принялся ее уговаривать: — Успокойся же. Это с непривычки. Я трижды покидал Родину и трижды благополучно возвращался. Сейчас уже к этому привык. Привыкнешь и ты. Ну, перестань же!..

Лиля в последний раз выглянула в окно. На опустевшем перроне стояли два человека. Он — худой и высокий. Рядом, прижимаясь к нему, стояла маленькая девочка. Но вот и эти двое потонули в мареве до ладя.

Растиславский закрыл дверь купе и положил свои крепкие ладони на вздрагивающие в рыданиях плечи Лили…

VIII

С тревогой шел Дмитрий на первый урок. Он знал, что стоит уронить себя в глазах ребят, допустить оплошность, выдать волнение — и после первых же уроков можно заработать нелестную кличку, которая намертво присохнет на весь твой педагогический век и будет жить уже имманентно, переходя из уст одного поколения к другому. Но бывает и так (об этом Дмитрию вчера говорил методист, старик с бородкой Пугачева): уж если полюбят ученики учи́теля, то хоть он порой бывает и чрезмерно строгим — все равно любят. «Запомните, молодой человек, юность преклоняется перед силой. Не дай бог, если воспитатель покажет свою слабость и начнет сюсюкать. — Но тут же он оговорился: — Однако сила еще вовсе не означает грубого насилия. Сила педагога — это сложный комплекс ума, профессиональной подготовленности, выдержки, терпения. И если все это поднять на крылья здоровой, романтической фантазии — тогда ты настоящий воспитатель. Ты должен не только выводить на высокую орбиту мысль, но и зажигать сердца. Ты прививаешь юной душе святые ростки любви к Родине, к труду…»

Много еще хорошего и полезного говорил старый методист.

И вот он наступил, его первый урок.

Психология… Девятый класс… В списке тридцать семь человек. Еще в учительской его предупредили, что это самый трудный из всех девятых классов, что укомплектован он из трех классов других школ, что есть среди учащихся и переростки, и состоящие на учете в милиции.

Раздался второй звонок. Из учительской потянулась цепочка преподавателей. Коридор опустел, затих, и лишь изредка по нему стремглав проносились ученики. Почти из-за каждой двери воровато выглядывали шустроглазые сорванцы с красными повязками на руках.

Вот и девятый «В». Дмитрий вошел в класс, приблизился к столу, положил журнал. Приветствуя учителя, ученики встали. И только двое, на задней парте у окна, продолжали сидеть.

Шадрин спокойно прошел между рядами к тем, кто не встал. Один был здоровенный рыжий парняга с веснушками на круглом лице и бесцветными ресницами. Другой — черноватый, худенький подросток с узкими плечами и диковато-насмешливыми глазами. Шадрин с минуту молча стоял рядом с их партой. Но вот наконец и они встали. Но как встали… Лениво переваливаясь с ноги на ногу, раскачиваясь так, будто ноги у каждого были закованы в колодки.

Рыжий здоровяк старался изо всех сил выдержать взгляд учителя.

— Фамилия? — тихо спросил Шадрин.

— Бутягин.

— Ваша? — Дмитрий перевел взгляд на чернявого, который почти на целую голову был ниже своего соседа.

— Усманов, — не сразу ответил чернявый, продолжая переваливаться с ноги на ногу.

Сопровождаемый взглядами учеников (в каждом этом взгляде Дмитрий читал ожидание, любопытство, вопрос: «Ну, а дальше?.. Как ты дальше поведешь себя, товарищ психолог?»), Шадрин вернулся к столу и поздоровался с классом. Ему ответили нестройной разноголосицей.

— Садитесь. — Голос Дмитрия прозвучал глухо, но властно.

Все сели.

Бутягин и Усманов садились враскачку, нехотя, словно желая каждым движением подчеркнуть, что весь этот однообразный и скучный церемониал им до тошноты надоел.

Шадрин дождался, когда в классе наступит полная тишина.

— Бутягин и Усманов, встаньте!

Усманов тревожно заерзал на скамейке, а Бутягин, набычившись, почти полулежал на парте. Оба продолжали сидеть.

Шадрин подошел к задней парте и все тем же сухим и строгим голосом предложил встать.

— Ну, что же, пожалуйста, могу и встать… Подумаешь… — полусонно, с ленцой проговорил Бутягин и медленно встал.

Вслед за ним так же лениво встал и Усманов.

— Садитесь!

Усманов шлепнулся на скамейку, стараясь этой комически-подчеркнутой угодливостью рассмешить класс. Но класс не рассмеялся. Каждый из учеников ждал, что будет дальше.

Морща веснушчатый лоб и вяло улыбаясь, Бутягин сел. Движения его на этот раз были несколько проворней. На лице не было уже той меланхолической ухмылки, которая была минуту назад. Он понял… Нет, не понял, скорее почувствовал, с кем имеет дело.

— А теперь еще раз оба встаньте! Но так, как подобает вставать школьникам, когда в класс входит учитель.

Все видели, какими пепельно-серыми стали щеки нового учителя, как нервно дрожали пальцы его-руки, лежавшей на спинке предпоследней парты. Видели это Бутягин и Усманов.

— Пожалуйста, — равнодушно, но теперь уже с нотками затаенной робости процедил Бутягин и проворно встал. Еще поспешнее вскочил Усманов.

— Вот так и впредь всегда надо приветствовать учителя, — спокойно сказал Шадрин, оглядывая притихший класс. И еще сдержаннее продолжал, обращаясь к Бутягину и Усманову: — Подумайте хорошенько, как нужно вставать, когда входит в класс старший.

— Это солдатчина!.. — буркнул кто-то слева.

Шадрин оглянулся, но не определил, кто бросил реплику.

— Кто это сказал? Встаньте!

Никто не шевельнулся. Дмитрий вернулся к своему столу и, всматриваясь в глаза каждого в отдельности, верил, что в конце концов он заставит признаться бросившего реплику.

— Так кто же все-таки считает, что вежливо приветствовать старшего — это солдатчина?

Класс молчал.

— На этот случай я припомню вам одну старинную русскую пословицу. — Шадрин сознательно сделал продолжительную паузу и уже в затаенной тишине продолжал: — «Шкодлив, как кошка, труслив, как заяц».

Взгляды многих учеников остановились на юноше с модной прической и нежным, бледновато-матовым лицом. «Он! — подумал Дмитрий, заметив, как сосед бледнолицего, юноша с игольчатым ежиком черных волос, многозначительно толкнул его локтем в бок. Тот сидел с опущенными глазами. — Нет, он, видимо, не хулиган! Он просто трусливый парень, воспитанный на маменькиных пуховиках и пышках».

И когда Дмитрий был твердо убежден, что реплику бросил не кто иной, как этот бледнолицый с модной прической, он осмелился рискнуть. Кивнув головой в сторону Бутягина и Усманова, Шадрин разрешил им сесть. Те бесшумно сели, теперь всецело занятые тем, кого учитель назвал «шкодливым, как кошка, и трусливым, как заяц».

Дмитрий подошел к бледнолицему, с модной прической:

— Фамилия?

— Муляров. — Юноша поспешно встал и большими грустными глазами невинно посмотрел в глаза учителю.

— Вам никогда этого не говорили ваши друзья? — спокойно спросил Шадрин.

— Что? — вопросом на вопрос ответил Муляров, стараясь всем своим независимым и спокойным видом показать классу, что он не испугался преподавателя.

— Садитесь. Объяснений не жду. Но только знайте!.. — Дмитрий снова вернулся к столу и теперь уже говорил всему классу: — Знайте, что все вы солдаты. Все вы скоро встанете в строй. Ваши ровесники в сорок первом году если иногда и имели провинность, то никогда не прятались за спины своих боевых друзей. Вот так, Муляров. Выполнение правил поведения школьника — это не солдатчина, а дисциплина!.. Это то, с чего мы начнем курс психологии. А начнем мы его с отличного поведения и безукоризненной честности. На первый раз я делаю вам замечание, Муляров. И прежде чем нам непосредственно перейти к психологии как науке, основателями которой были древнегреческие ученые, мы начнем с элементарной этики отношений. Для начала познакомимся: зовут меня Дмитрий Георгиевич. Теперь я хочу познакомиться с вами. — Шадрин раскрыл журнал и назвал первую по алфавиту фамилию.

Один за другим вставали ученики.

— Как вы хотите: чтобы психология вам преподавалась по школьной программе или… — Шадрин нарочно сделал паузу, проходя вдоль рядов парт, — или мы будем изучать этот предмет в объеме институтского курса? Это уже зависит от вас.

— У-у-у… — единым дыханием покатилось по классу.

Это предложение всех всколыхнуло, заинтриговало. Институтский курс! Не часто со школьниками говорят как со взрослыми, как с завтрашними студентами и солдатами.

Класс хором гудел:

— Институтский!.. Институтский!..

— А не отразится ли это на других предметах?

И снова по классу пронесся гул:

— Нет, нет… Не помешает!.. Нужно, как в институте!..

Так начался первый урок. Вводная беседа. Это было элементарное знакомство с наукой о психике как функции мозга. В классе стояла тишина. Тридцать семь затаенных дыханий… Тридцать семь пар внимательных и доверчивых глаз следили за каждым жестом, за каждым словом учителя. Даже рыжий Бутягин, который в начале урока то и дело косил взгляд в окно, и тот, подавшись вперед и слегка приоткрыв рот, слушал рассказ о том, почему необходимо знать объективные закономерности психической деятельности человека, как помогают эти познания человеку в его повседневной жизни. Философские творения Фалеса, Гераклита, Эпикура… Идеализм Платона и дуализм Аристотеля, выраженный в его трактате «О душе»… — все это, изложенное в популярной форме, будоражило еще не притупленные жизненными тяготами юные головы.

Шадрин видел, что его понимали.

…Но вот прозвенел звонок на перемену. Шадрин понял, что он не рассчитал время. Не рассказал того, что должен был рассказать за урок.

— Сегодня мы не уложились. Перенесем нашу беседу на следующий урок.

А класс гудел:

— Сейчас…

— Не пойдем на перемену…

— Доскажите, пожалуйста, сейчас…

Никто не вставал из-за парт.

Перемена была короткая, пятиминутная. Перед уроком Шадрина особо предупредили, что задерживать учеников строго-настрого запрещено.

А класс просил, настаивал, отказывался от перемены…

Часть пятая

I

Еще издали, подходя к дому, Ольга заметила, что из почтового ящика торчит голубой уголок.

Плотный узорчатый конверт, бухарестская печать… «От Лили», — обрадовалась Ольга и, поудобнее примостившись на диване, разорвала конверт. От листов пахну́ло незнакомыми тонкими духами.

«Здравствуй, дорогая Оля!

Прошло полтора года, как мы расстались в тот дождливый вечер. Всего полтора… А пережито столько, что, кажется, другому человеку не удастся пережить за целую жизнь.

Твои январские письма я получила, но с ответом задержалась. И не потому, что забыла тебя. Просто тяжело писать. Кроме жалоб и слез, в письмах моих ты ничего не нашла бы. А сейчас я как-то смирилась с тем, что случилось в моей жизни. И вот теперь безропотно несу этот крест.

Начну с того, что хочу разуверить тебя относительно Григория Александровича. Ты утверждаешь, что он любит меня. Нет, Олечка, он не любит, он не умеет любить. Самовлюбленность, эгоизм, тщеславие… — все эти слова бледнеют перед душевными «добродетелями» Григория Александровича. Он и женился-то на мне лишь потому, что его последняя длительная командировка за рубеж могла бы сорваться по той простой причине, что он холост. Об этом ему сказали в министерстве, и он пожарным образом изменил свой «семейный статут». Это выражение из его лексикона.

Я проклинаю тот день и час, когда переступила порог в доме Светланы, о которой я тебе говорила еще в Москве. У нее на квартире я познакомилась с Растиславским. В те дни он играл светского льва с утонченными манерами. Ох, как он это умеет!.. Он блистал передо мной безукоризненным знанием языков, красиво сорил деньгами… Старался удивить, влюбить. И это ему удалось. Я поверила. А как только подумаю, от кого я ушла, кому искалечила жизнь, — мне становится страшно. В эти минуты ненавижу себя. Я имею в виду Струмилина. Если поставить этих двух людей рядом, то контраст между ними будет гораздо резче, чем между ангелом и дьяволом. Самовлюбленный Нарцисс, как об этом говорит легенда, погиб оттого, что день и ночь любовался своим отражением в зеркальном пруду. Подобно Нарциссу, мой муж смотрит на свое отражение, любуется им и восхищается.

Однажды я попробовала обратить его внимание на эту не совсем мужскую привычку, и что же ты думаешь? Он устроил мне такую сцену, так унижал, называл такими обидными словами, что мне даже трудно сказать об этом. На каждом шагу он старается дать мне понять, что осчастливил меня. Не раз в глаза говорил, что среди его поклонниц были молодые красивые девушки, которые сочли бы за великое счастье выйти за него замуж. Это я слушаю всякий раз, когда у него бывает плохое настроение или что-нибудь не ладится по работе.

Мы живем в прекрасной, комфортабельной квартире из трех комнат. Казалось бы — живи да радуйся. Но не получилось жизни, милая Оля. Однажды от няни Марфуши я слышала такую пословицу: «Ты хлеб ешь, а он тебя ест». Вот так и у меня. Я ужасно подурнела и похудела. Все чаще и чаще нахожу у себя седые волосы. Если б не книги да редкие выезды в театр или кино, я умерла бы от скуки. Перечитала почти всего Достоевского, Куприна, Чехова… Здесь очень любят Достоевского. И еще раз перечитала «Тихий Дон». Когда читала эту чудесную книгу, то уносилась душой домой, на Родину, в наши вечерние зори.

В Москве я была однажды свидетелем того, как на одном приеме муж Светланы переводил с французского какому-то видному официальному лицу. Меня раздражали лакейские ужимки Игоря Михайловича. Он был подобострастней, чем официант старого закала. В отличие от него Григорий Александрович тогда показался мне гордецом, который не склоняет головы даже перед сильными мира сего.

Но это было давно. Здесь, на чужбине, я убедилась в другом. Я не могу себе представить натуру более лакейскую, чем мой муж. Вся разница в том, что Игорь Михайлович жалок со стороны, а мой муж внешне горд, благороден, мужествен, а в душе — трусливый лакей, который, чтобы не попасть в немилость у своего хозяина, готов растоптать такие светлые понятия, как семья, долг, порядочность.

Неделю назад я лежала с высокой температурой. Были минуты, когда начинала терять сознание. Он привез необходимые лекарства и сел в своем кабинете работать. Я его просила посидеть рядом со мной хоть несколько минут, он это сделал, но с болью в душе, я это видела по его лицу… В это время позвонили. Жена начальника жаловалась на избалованного сына, который никак не может заснуть и просит, чтобы пришел дядя Гриша. Растиславский так расположил к себе четырехлетнего сына своего шефа, что тот с утра до вечера только и говорит о дяде Грише. И что же? Ты думаешь, он сказал, что я больна? Он тут же ушел и возвратился в полночь. Если б я начала приводить тебе подобные примеры, то исписала бы целую тетрадь.

А самое обидное… Самое обидное, что я пережила в эту зиму, — это то, что он уговорил меня избавиться от ребенка. А как я хотела иметь ребенка! Он настоял на том, чтобы еще годочка два пожить «для себя», что нам предстоит еще более ответственная командировка в другую страну. Сейчас я в таком состоянии, что врачи не могут сказать ничего определенного — смогу ли я когда-нибудь быть матерью. Когда я поделилась этой нависшей надо мной бедой с Григорием Александровичем, он только пожал плечами и сказал, что ничего страшного в этом не находит. Потом долго объяснял, что на пути к большой цели, которая требует жертв, дети иногда бывают даже помехой.

Я всю ночь проплакала после такого «утешения». Он это видел, но это его нисколько не тронуло. Временами мне кажется: если бы какие-нибудь черные силы шепнули ему, что дорога к звездам, о которых он мечтает, лежит через мой труп, — он не поколебался бы.

А сейчас к его начальнику приехала старшая дочь. Она заканчивает в Москве институт иностранных языков. И вот Григорий Александрович знакомит ее с Бухарестом. Уж где они бывают и что делают — для меня остается тайной. Только приходит он во втором часу ночи и спит до десяти. Догадываюсь, что много пьет.

Однажды я напомнила ему наказ матери. Он раскрыл томик Пушкина и прочитал мне стихи о художнике и сапожнике. Не подумай, что у меня ревность к этой московской гостье, нет, она слишком безобразна, чтобы стать вровень со мной. Просто обидно. Уж я ли не была внимательной и заботливой женой? Родину покинула с единственной мыслью: быть ему твердой опорой всегда и всюду. А он устал от моей любви, она стала тяготить его, и он часто просит оставить его в покое.

Никогда еще в жизни я не была так одинока, как сейчас. Только тебе одной, моя милая Оля, я могу поведать боль души. Дедушке я пишу бодрые письма и улыбаюсь в них сквозь слезы. А на днях получила письмо от Марфуши. Она его продиктовала кому-то. Пишет, что дедушка стал совсем плохой, все больше болеет. На работу выезжает все реже и реже. И часто подолгу молча рассматривает мои фотографии.

Временами мне кажется, что я стала Григорию Александровичу обузой, и он создает (медленно, но верно) такую обстановку, чтобы она была для меня невыносимой. Зачем он это делает — пока еще не пойму. Вижу только одно, что он становится совсем чужой. Бывают дни, когда мы обмениваемся лишь двумя-тремя словами.

Вчера во время прогулки я встретила дочь нашего начальника — московскую гостью. Если б ты видела, какими злыми глазами она посмотрела на меня. Как женщина, я многое прочитала в этом взгляде. Она даже не ответила на мое приветствие. Боюсь, чтобы Григорий Александрович в своих обязанностях гида не зашел очень далеко. Влюбить в себя четырехлетнего малыша — это дело неопасное, но обольстить… (вот именно обольстить. Эта потребность у него уже в крови) взрослую девушку, которая, как говорят, очень избалована, — это может повлечь за собой дурные последствия.

Ну, ладно, хватит жалоб. Я уже надоела тебе своим нытьем.

Милая Оля, как тянет домой!.. На лугах Подмосковья скоро начнутся покосы. Родину по-настоящему начинаешь ценить, когда очутишься на чужбине. Все, что когда-то было самым будничным и обычным, здесь, далеко от родной земли, приобретает особый отсвет и значение. Вот даже сейчас закрываю глаза — и вижу наш сад в Малаховке, чувствую запах соснового бора после дождя. Вижу широколистные лопухи на деревенском огороде, где я однажды зашла босиком в крапиву (искала мячик) и так нажгла ноги, что целый час ревела.

Сейчас уже за полночь. Григория Александровича все еще нет. Он все еще на «работе».

Однажды мимоходом он сказал во время обеда (у него было отличное настроение), что шеф его, по некоторым неофициальным слухам, идет на солидное повышение. Вот и усердствует.

И еще у меня к тебе маленькая просьба. Если будет удобно — узнай как-нибудь через соседей, как живет Струмилин. Как его здоровье? Где сейчас Танечка?

Я так устала, милая Оля! Вначале плакала, а сейчас даже слезы, пересохли. Передай привет Дмитрию Георгиевичу и маме.

Жду твоего ответа. Целую — Лиля».

Письмо на этом заканчивалось. Но в конверте лежало еще два листочка. Ольга посмотрела на даты и поняла, что они были написаны спустя две недели после первого неотправленного письма.

Ольга начала читать остальные листы.

«Дорогая Оля!

Прости, что задержала письмо. Но это не из-за неаккуратности. На второй день после того, как я исписала тебе несколько листов, в мою жизнь ворвалась новая тревога. А потом все так закружилось, что я не стала различать, где день, где ночь. Я уже писала тебе, что Григорий Александрович свою работу успешно сочетает с трогательной дружбой с семьей своего шефа. Писала и о том, что последние три недели он почти не разлучался с дочкой своего начальника. И, как видно, он в этом переусердствовал. Девица оказалась не в меру впечатлительной и экспансивной. У них завязался роман. Как стало известно даже мне, начало этого романа относится к третьему дню их поездок по окрестностям Бухареста. Какой будет развязка — судить не могу. Но ясно одно: Растиславский был неосмотрителен и, перешагнув барьер гида, чувствовал себя вполне великолепно в роли мопассановского милого друга.

Но это продолжалось недолго. Девица оказалась при всей ее кажущейся наивности с мертвой хваткой. Устроила такой шум, что Растиславский ходит мрачнее тучи. Она потребовала, чтобы он развелся со мной и женился на ней. Узнал обо всем этом и сам шеф. Узнала мать. Оказывается, девица забеременела. Вчера вечером шеф вызвал к себе Растиславского. У них была продолжительная беседа. О чем они говорили — знают только они двое.

Со мною Григорий Александрович стал предельно корректен и вежлив. Чувствую, что он сделал перегруппировку сил. Что-то задумал. Я решила проверить свои предположения. Сказала ему, что мне все известно, что положение опозоренной и обманутой жены меня не устраивает. Я говорила долго. Он все молчал и слушал, опустив низко голову, с лицом кающегося грешника. Потом я заговорила о том, что больше мне рядом с ним нечего делать. Он настороженно поднял голову. Я поняла, что он в растерянности. Потом я сказала ему то, чего он так напряженно ждал. Я заявила, что уезжаю в Россию, и не позже, чем в этом месяце. Если б ты видела в эту минуту его лицо! На нем было два выражения: фальшивое страдание отвергнутого мужа и сияющее ликование трусливого человека, выкарабкавшегося из беды. Жалкий и омерзительный человек, для которого нет ничего святого! На крышке костяного портсигара (с внутренней стороны) у него выгравированы слова, которые объясняют всю его сущность: «Обер давит унтера».

Вот он какой этот человек, ради которого я ушла от Струмилина.

Растиславский стоял на коленях и просил меня, чтоб своим отъездом я не зачеркнула все то, чего он достиг в жизни. Боится официальной огласки своей мерзости. Когда я спросила, что от меня для этого требуется, он ответил: «Выезд твой на Родину должен быть мотивирован тяжелой болезнью дедушки».

Видишь, как он все заранее продумал. С какой удивительной точностью расписана вся партитура подлости! И я знаю: если его прогонят с работы («отзовут», как нашкодившего кота), он упадет мне в ноги, будет обливаться слезами и просить прощения. И я могу простить. А я не должна. Я не хочу ему прощать. Он слишком методично и планомерно калечил мою жизнь, чтобы мне быть великодушной.

Вот такие у меня дела, моя дорогая Оля. Передай привет всем нашим. Думаю, что я еще к вам вернусь, если примете. Сейчас живу одной мыслью: скорей бы на Родину!

Думаю, что это мое письмо — последнее.

Итак, дорогая Оля, до скорой встречи!

Остаюсь — твоя Лиля».

Ольга положила письмо на валик дивана и задумалась. Она отчетливо представляла себе лицо Лили в те минуты, когда та писала письмо. И особенно горько стало на душе, когда вспомнила Струмилина, его дочурку Таню. Она представляла его таким, каким видела в последний раз на перроне, под проливным дождем. Но поздороваться с ним тогда Ольга не решилась. Сделала вид, что не заметила. Не хотела, чтоб о его приходе знала мать Растиславского.

В этот же вечер Ольга написала Лиле письмо, в котором настаивала, чтоб та немедленно выезжала. И так устала от письма, что уснула сразу же, как только накормила дочурку.

Она не слышала, как пришел из читальни Дмитрий, как он разделся, как поужинал… Так крепко спят только молодые матери, измученные за день домашней колготой и больным ребенком.

Поднимая гирьку стенных ходиков, Дмитрий увидел на маленьком столике исписанные листы. Письмо, как обычно, начиналось с исконно русского — «Здравствуй, дорогая…» В письме Ольга возмущалась поведением Растиславского, умоляла Лилю скорее возвращаться на Родину, где ее ждут дедушка, друзья. Дмитрий перевернул страницу. На обороте прочитал:

«…Ты спрашиваешь о Дмитрии? О нем я могу написать только хорошее. Он по-прежнему успешно работает в школе, преподает логику и психологию. В работу свою влюблен, как фанатик. Если в следовательской работе его вело вдохновение, то здесь его обуяла страсть. К урокам готовится так, как будто идет читать открытую лекцию в институте. А на прошлом педсовете на него жаловались директору другие учителя. Ученики так увлеклись логикой и психологией, что стали хуже учить предметы, которые в школе являются основными. В пяти десятых классах и в пяти девятых у него за весь год не было ни одной тройки. А в последний месяц на его уроки стали часто ходить учителя из других школ. Мне, конечно, это приятно. Ученики его очень любят. В эту зиму он раза три ходил с классом в туристические походы. Я иногда его даже ревную к школе.

Машутка наша растет. Ей пошел уже второй годик. Вся в отца: лобастенькая, шустрая, упрямая. Даже родинки на плече и те отцовские. Как только проснется — уже глазенками ищет отца. Любовь у них — не разольешь водой.

Мои занятия в институте в этом году идут вяло. Много сил и времени отнимает Машутка. Но думаю, что через месяца два свалю политэкономию. В гуманитарных дисциплинах мне помогает Дима. Если б профессора так понятно и доступно читали курс политэкономии и исторического материализма, как это умеет делать мой суженый-ряженый, то эти предметы нельзя не полюбить. Вот видишь, как нахваливаю я своего муженька. Но это за глаза, а в глаза я его частенько пилю и поругиваю.

Мама сейчас в подмосковном доме отдыха. Путевку дали с работы. Ей, бедняге, достается больше всех. Пусть хоть недельку-другую отдохнет от суеты.

Погода в Москве стоит самая лирическая. Тает снег, на крышах висят сосульки. На центральных улицах снега уже давно нет. Появились крымские мимозы. И в нашу низенькую хижину стало заглядывать солнышко. Наш домик обещают снести, а нам дать отдельную квартиру в доме со всеми удобствами. Боже мой, как я жду этого счастливого дня, когда распрощаюсь с «удобствами на улице»! Думаю, что это будет скоро. А сейчас, в конце письма, еще и еще раз прошу об одном: скорее возвращайся на Родину.

Целую тебя — твоя Ольга».

II

Солнце еще не успело слизать холодную росу с подстриженной ярко-зеленой травки газонов, когда Растиславский и Лиля вышли из машины у аэровокзала.

Утро было солнечное, яркое. Вдали, в сизоватой дымке, просыпался Бухарест.

Пока ехали в машине — обмолвились несколькими словами: шофер был русский, возил начальника Растиславского. Не складывался разговор, когда, сдав чемоданы, шли на посадку к взлетной полосе, где пассажиров ждал серебристый воздушный лайнер с красными звездами на крыльях и на борту.

Тягостное молчание мучило Растиславского. Лиле было все равно. В душе ее перекипело и перегорело столько мук и страданий, что любые слова в эти минуты были бы далеким глухим эхом той грозовой бури, которая неслась через ее сердце почти полтора года.

Подходя к самолету, Растиславский закурил и тихо спросил:

— Когда думаешь вернуться?

Лиля долго молчала, потом ответила:

— А нужно ли возвращаться? Ведь мы, кажется, об этом уже говорили. Теперь, как видишь, все устраивается само собой.

Растиславский сделал несколько шагов по бетонной дорожке, посмотрел на часы и повернулся к Лиле:

— Я понимаю тебя. Сейчас этот разговор будет бессмысленным. Напиши обо всем из Москвы. Как решишь, так и будет. Сам я во всем окончательно запутался и очень устал. Я знаю, что виноват перед тобой, виноват на всю жизнь, но… ничего не могу изменить. Природа сильнее нас. — После некоторой паузы он спросил: — Как быть с твоими вещами? Выслать следом за тобой или ждать письма?

— Высылай сразу. Письмо придет не скоро.

Молоденькая стюардесса в форменной пилотке вышла на трап и позвала пассажиров. До вылета оставались считанные минуты.

— Прощай. — Лиля сделала шаг навстречу Растиславскому и ждала, что тот ее поцелует. В эту горестную минуту она хотела почувствовать хотя бы маленькую поддержку, хотя бы жест сострадания. Совсем немного тепла было нужно для Лили именно теперь, когда кругом чужие люди, когда под ногами чужая земля, а там, в Москве, может быть, уже смежил свои очи самый дорогой, самый родной человек.

Увидев в ресницах Лили слезы, Растиславский отвернулся. Только теперь он понял, что, теряя Лилю, он теряет гораздо больше, чем предполагал. Разве могла сравниться с ней своенравная дочь шефа, которая и любит-то эгоистически, как волчица… Веснушчатая, рыжеволосая толстуха с крутыми мощными плечами и бесцветно-водянистыми глазами.

— Я знаю, что когда-нибудь я пожалею об этом. Но сейчас — прощай… — Растиславский обнял ее за плечи и поцеловал в щеку.

Опустив голову, Лиля медленно поднялась по трапу и в последний раз посмотрела в сторону Бухареста. Так и остался он для нее неразгаданным лабиринтом, храмом чужой веры. Его бурный, напряженный ритм, легкий искрометный юмор, непринужденная развязность вечерних бульваров, гул ночных ресторанов и пестрота туалетов… — все это проплыло мимо, мимо… Не задело души, не потревожило воображения. Ей казалось, будто все эти полтора года она пробыла в театре и смотрела спектакль, в котором нет ни конца, ни начала. Действующие лица неожиданно появляются и так же бесследно исчезают. Из всей этой бесконечно длинной, печальной драмы, над которой Лиле не раз хотелось расплакаться, только один человек остался в ее памяти. Это был Растиславский.

Взревели моторы, и самолет, слегка вздрогнув корпусом и крыльями, плавно покатился по бетонной дорожке. Лиля отдернула в сторону шелковую шторку и посмотрела в боковое окошко. Сверху Растиславский ей показался маленьким, жалким, даже некрасивым. Он стоял в стороне и, ладонью защищая глаза от песка, который гнало взвихренным воздухом с цементной дорожки, махал шляпой.

Лиля закрыла глаза. И сразу же перед ней предстали события пережитой ночи.

…Телеграмма пришла, когда Лиля только что заснула. В первую минуту она смотрела на текст, напечатанный на узкой желтой ленточке, и не могла до конца понять, что на нее надвигается большое горе. Беззвучно шевеля губами, она читала:

«Дедушка тяжело болен. Прилетай немедленно. Марфуша».

«Готовят…» — страшная мысль сковала Лилю. Не шелохнувшись, она долго и бессмысленно глядела в одну точку на стене, потом расслабленно встала и с телеграммой в руках, босиком, в одной ночной рубашке, вошла в кабинет мужа. Долго она не могла разбудить Растиславского. Наконец он проснулся и не сразу понял, что пришло печальное известие из России.

Остаток ночи прошел в сборах. Григорий Александрович заказал по телефону билет на первый отлетающий в Москву самолет. Шефа тревожить до утра не решился. Когда Лиля начинала плакать, Григорий Александрович подходил к ней, обнимал ее, утешал:

— Успокойся… Может быть, обойдется все хорошо. Он сильный.

— Боюсь… опоздаю.

— Ну что ж, — Растиславский вздохнул горестно, искренне, — остается одно — мужественно принимать удары судьбы. А потом… все-таки старина славно пожил. Всего хлебнул: и славы, и признания. По крайней мере, оставит о себе хорошую память.

Стоя на голом полу, Лиля, босая, ознобно дрожала.

— Нет, нет!.. Это жестоко!.. Это несправедливо. Он должен жить!..

Собрав самое необходимое, она с трудом дождалась рассвета. Наконец Растиславский решился потревожить шефа. Он сообщил ему, что тяжело болен дед Лили профессор Батурлинов и что ее телеграммой вызывают на Родину. Шеф участливо выразил свое сочувствие и, дав согласие на выезд Лили, повесил трубку.

Когда ехали в аэропорт, Лиля почти всю дорогу плакала. После вчерашнего тяжелого разговора, в котором Растиславский настоятельно предлагал ей временно выехать в Россию, многое теперь, с приходом телеграммы, упростилось. Сквозь печаль на лице мужа она читала и другое чувство: неожиданное облегчение после нервозного напряжения последнего месяца.

Самолет сделал глубокий крен вправо, и Лиля почувствовала, как сердце ее опустилось. Она снова закрыла глаза и погрузилась в полудремотное состояние, близкое к той черте, за которой кончается явь. Снова нахлынули воспоминания. Но теперь уже не Растиславский, не сборы в Россию, не Бухарест плыл перед ее глазами.

Ей вспомнился дед таким, каким она видела его в последний раз. Ему нездоровилось. Он не мог поехать на вокзал. Но он вышел в сад и, кутаясь в шерстяной плед, проводил Лилю до калитки. Растиславского на даче в этот день не было. Его задержали неотложные дела.

Поцеловав Лилю, Батурлинов долго смотрел ей в глаза, не снимая рук с ее плеч:

— Будь счастлива, дочка…

Никогда не видела Лиля деда таким одиноким, беспомощным и старым. Но она не заплакала. И уже садясь в машину, срывающимся голосом бросила на прощанье:

— Дедушка, болеть не разрешаю!.. Вам, няня, тоже!..

Маленькое сморщенное личико Марфуши, окаймленное черным платком, было мокрым от слез. А когда машина тронулась и Лиля повернулась, чтобы бросить последний взгляд на деда, она отчетливо видела, как вздрагивали губы Батурлинова. Нашептывая что-то, Марфуша трижды перекрестила его из машины.

А сейчас… Может быть, он уже лежит в цветах, сложив на груди свои большие восковые руки. Руки, которые в молодости сжимали приклад винтовки и ручку кузнечного молота. Руки, которые скальпелем хирурга спасли не одну сотню жизней. Руки, которые могли с материнской нежностью лечь на плечи рано осиротевшей внучки… Конечно, в последние часы он тосковал и звал ее, Лилю. Говорят, старики всегда безошибочно чувствуют приближение смерти.

К горлу подступили спазмы. Лиля посмотрела на часы: прошло всего около часа, как они взлетели, а сколько городов и селений осталось позади… Земли не было видно, ее заволокло непроницаемой белесой пеленой облаков.

Когда же самолет, снижаясь на посадку, врезался в косматую тучу, Лиля заметила на лице стюардессы беспокойство. Сидящий впереди мужчина сказал, что погода портится и, чего доброго, их могут задержать где-нибудь у границы.

В самолете находилось всего семь пассажиров. Кроме Лили, женщин не было. Молчаливые, важные, сосредоточенные лица. С такими можно облететь земной шар и не обмолвиться ни словом.

И лишь один пассажир, усатый, тот, что высказал предположение об ухудшении погоды, всем своим простоватым видом выражал нетерпение с кем-нибудь заговорить. Но охотников на разговоры не находилось. Поворачивая голову, он, виновато-простодушно улыбаясь, несколько раз пробовал переброситься шуткой с грузным седым соседом, но, не найдя поддержки, отворачивался с потухшим лицом, на котором маской надолго застывала неловкая улыбка.

Лиля отлично понимала этого уже немолодого человека с открытым, добрым лицом. Она даже подумала: «Когда-то в молодости он, наверное, был заводилой среди своих ровесников. А здесь, среди этих важных официальных персон, он выглядит как неуклюжий медвежонок, попавший в питомник мудрых лисиц и бобров. Наверное, какой-нибудь рационализатор с завода или металлург», — решила Лиля, обратив внимание на большие крепкие руки усатого пассажира, на которых в глубокие поры мелкими темными точками въелось машинное масло или угольная пыль.

Началась болтанка. Где-то внизу шел сильный дождь. Впереди и чуть правее пропарывали темные тучи огненные стрелы молнии.

Самолет пошел на посадку. По толстым стеклам круглых иллюминаторов косыми рябоватыми струйками стекали капли дождя. Во время приземления Лиля почувствовала, как у нее закружилась голова.

Над аэродромом шел проливной дождь. Пограничный городок проступал сквозь завесу дождя серыми силуэтами особняков и коттеджей. Из самолета никто не выходил. Так прошло около получаса. Когда дождь стал стихать, стюардесса подошла к Лиле и предложила ей непромокаемый плащ. Улыбка у нее была светлая, как солнечный зайчик.

— Вы такая бледная… Вам непременно нужно выйти на воздух. В аэровокзале есть хороший буфет. И обязательно съешьте чего-нибудь горячего.

Лиля поблагодарила стюардессу и, накинув на плечи плащ, вышла вслед за усатым пассажиром. Он был невысокого роста и крепко сбит. По виду ему нельзя было дать больше пятидесяти. Под его упругими шагами поскрипывал трап. Перед тем как ступить на землю, он обернулся и подал Лиле руку.

— Смотрите не упадите, а то вот эта доска шибко склизкая… — сказал он и больше всего, как показалось Лиле, в эту минуту боялся одного: вдруг Лиля не захочет воспользоваться его любезностью и не подаст руки. Но Лиля с какой-то детской доверчивостью вложила в его грубую широкую ладонь свою маленькую тонкую руку и спрыгнула с последней ступеньки трапа на землю.

Так как посадка самолета была непредвиденной, выбор в буфете аэровокзала оказался довольно скудным: не ждали. Пришлось сидеть за столиками и томиться в ожидании, пока повар выполнит заказ. Есть Лиля не хотела, за что ее отечески поругивал усатый собеседник, который, как оказалось в разговоре, летал за границу для обмена опытом с французскими и румынскими горняками. В посольстве ему предлагали возвращаться поездом, но он попросил, чтобы отправили самолетом. Неделю назад у него родился первый внук. В далекой Сибири многочисленная родня ждет деда на «крестины» самого младшего представителя династии потомственных шахтеров.

— А я подумала, что вы металлист и имеете дело с машинным маслом, — сказала Лиля, глядя на руки кузбассовца.

Шахтер посмотрел на свои ладони, как будто он увидел их впервые:

— Уголек… Все уголек… Тридцать лет рубаю, набивается, язви его душу, в каждую щелочку. Нашего брата можно по рукам отличить, не потеряемся.

— Как вас зовут?

— Звали Николаем Ивановичем, в списках числюсь Кондратьевым. А вас как?

— Лилиана Петровна.

За какие-то полчаса неторопливой беседы вся трудовая бесхитростная жизнь забойщика раскрылась перед Лилей.

— А вы?.. Тоже торопитесь, раз летите? — осторожно спросил Николай Иванович, поглаживая свои рыжеватые усы.

Лиля ответила не сразу.

— У меня… несчастье. Дедушка тяжело болен.

— Да-а-а, — протянул сибиряк. — Это плохо. — И, подняв на Лилю глаза, спросил: — Сколько ему?

— Семьдесят восемь.

— Года уже немолодые. Болел?

— Сердце…

Николай Иванович все расспрашивал и расспрашивал у Лили о дедушке. А когда узнал, что это знаменитый профессор, покачал головой и с горечью произнес:

— Болезнь, она, язви ее, не разбирается: ученый ты или неученый. Стар иль млад!.. Она, гадость, все чаще бьет из-за угла, когда ее не ждешь, проклятую.

Подошла официантка. Николай Иванович заказал два обеда, попросил себе водки, Лиле — красного вина.

— Нет, нет, я пить не буду!.. — запротестовала Лиля.

— Выпейте рюмочку, легче на душе будет. Это всегда помогает.

Лиля пригубила бокал и поставила на стол. Рядом с этим простодушным человеком, у которого не было от нее никаких секретов, она чувствовала себя легче. Когда он улыбался и обнажал щербинку зубов, Лиле казалось, что она не однажды уже встречала в жизни это лицо.

После обеда гроза усилилась. Пассажиров предупредили, чтобы они размещались на отдых. Дежурный по аэровокзалу к услугам ожидающих предложил раскладушки и постели.

— Теперь закиснем здесь до завтра. У меня уже это бывало, когда в прошлом году летал в Донбасс. Тоже вот в такую ни зги не видать попали. Двое суток мокли в Воронеже, — проворчал Николай Иванович и пошел получать постель.

Лиля направилась в почтовое отделение, откуда хотела позвонить домой. Целый час она просидела у телефонных будок, пока ее наконец не соединили с Москвой. Звонила и боялась, что к телефону подойдет няня и с горя ничего не поймет. Но голос в трубке послышался мужской, незнакомый.

— Как дедушка? — кричала Лиля в трубку, из которой неслись какие-то хрипы.

Вдруг пропала слышимость, и телефонистка сообщила, что по техническим причинам связь с Москвой прервана.

…Так в ожидании летной погоды прошел день. На улице уже совсем стемнело. Дождь по-прежнему не утихал. Он монотонно, заунывно барабанил по стеклам, и, казалось, не было ему конца. Пожарная бочка под водосточной трубой уже давно наполнилась, и из нее через край хлестала вода.

Сибиряк сидел на жестком дубовом диване и, низко склонив коротко остриженную голову, дремал. Перед ним стояла раскладушка, застланная чистой постелью. Четыре такие же раскладушки были расставлены по углам просторной комнаты. Лиля подошла к Николаю Ивановичу и тронула его за плечо. Он встрепенулся и встал.

— Вам, Лилия Петровна, надо отдохнуть. Ложитесь, вам постелено, — сказал Николай Иванович и поправил на раскладушке одеяло. — Снимите туфельки и ложитесь.

— А вы? Где же ваша постель? — спросила Лиля.

— Моя?.. — Сибиряк широко улыбнулся. — Скоро принесут. Пошли на склад.

Лиля легла. В глаза сочился неприятный резкий свет лампы. Она натянула на голову одеяло. О стекла окон все так же монотонно барабанил дождь. Время от времени с лязгом стучала дверь на сильной пружине. Во сколько часов уснула и долго ли проспала — Лиля не знала. Ночью ей снились цветы, голуби, потом приснился симфонический концерт в Зале Чайковского, и кто-то в соседних рядах то и дело бил большой палкой об пол и не давал слушать музыку. Вдруг музыка неожиданно оборвалась, и перед глазами вновь поплыли цветы, сизые голуби…

Разбудил Лилю сибиряк. За окном стояло раннее солнечное утро. Пассажиры были уже на ногах.

— А где же вы спали, Николай Иванович? — спросила Лиля, когда открыла глаза и увидела воспаленные веки своего доброго спутника.

Сибиряк привычно лихим жестом расправил усы:

— Нам, шахтерам, не привыкать. Доберусь до дома — отосплюсь.

— Если б я знала, ни за что бы не легла на эту раскладушку.

Николай Иванович пригласил Лилю завтракать. В голосе его звучала отеческая доброта:

— Умывайтесь — и в буфет. Завтрак я уже заказал, через час вылетаем.

Лиля чувствовала над собой власть этого доброго рабочего человека, и ей становилось легче.

Завтракать она наотрез отказалась. Несмотря ни на какие уговоры Николая Ивановича, она выпила только стакан кофе и съела яблоко.

В десятом часу объявили посадку. Лиля села рядом с Николаем Ивановичем. Когда моторы взревели и самолет пошел на подъем, она крикнула ему на ухо:

— Через несколько минут полетим над родной землей. Кажется, вечность ее не видела.

Николай Иванович закивал головой и сказал, что в этих местах в сорок четвертом году ему приходилось воевать.

Наконец самолет набрал высоту и пошел ровным, твердым курсом. Лиля смотрела в окно, стараясь разглядеть крошечные домики деревень, около которых в зеленых пятнах лугов и перелесков серебристо извивались речки, зеркальными овальцами поблескивали озера.