Туман (fb2)


Настройки текста:



М. Зуев-Ордынец Туман

«Зеленая стрела» — так прозвали на лесопункте тихоходную, потрепанную полуторку со скамейками в кузове — сегодня, в субботу, идет на железнодорожную станцию. В кузове полно пассажиров: много желающих попасть на выходной день в районный город Боровск. Давно можно бы отправляться, но водитель, кого-то ожидая, лениво курит на подножке кабины. Наконец на крылья конторы появляются те, кого ждали: технорук леспромхоза инженер Стеблин — высокий, худощавый, с замкнутым лицом и выпуклыми голубыми глазами, холодно поблескивающими за стеклами очков, и низенький толстячок со свежим юношеским румянцем на пухлом немолодом лице. Это приехавший из Москвы, из главка, инженер-ревизор. Вслед за ними выбегает на крыльцо главный механик леспромхоза Шварц. У него смуглое, хмуро-красивое разбойничье лицо, но когда он поднимается в кузов, все слышат, как хрипят и свистят его больные легкие. Инженеры садятся на оставленные для них лучшие места, спиной к кабине, и «Зеленая стрела» трогается.

Сначала дорога идет лесом, непочатым, величественным сосновым бором необыкновенной чистоты и мощи. Близко к колее подступают стройные красивые сосны с обнаженными корнями, вцепившимися в землю, как многопалые лапы. Важный, суровый гул их вершин слышен даже сквозь стрекотанье мотора. Затем, дребезжа разболтанным кузовом, полуторка скатывается куда-то вниз по склону, заросшему увядающими султанчиками полынки, тронутыми уже осенним заморозком мелкими цветами ястребины и ползучей, волосатой кошачьей лапкой. Здесь граница песков, взрастивших красный сосновый бор.

Дальше начинается торфяное болото. Оно уходит к горизонту, и не видно конца бурой, с седоватыми подпалинами и клокастой, как линяющая волчья шкура, замшелой болотине. Кое-где среди ржавой, гнилой мокрети выдаются плоские, как лепешки, возвышенности, поросшие тальником и низкими березами-уродцами с толстыми наростами и наплывинами на искривленных стволах. Необъятная эта равнина, голая и безжизненная под мутным осенним небом, навевала тоску. Трудно было вообразить, что здесь может жить человек. И тем не менее скоро вправо от дороги над зарослями тальника поднялась потемневшая от времени тесовая крыша большого жилого дома.

— Боже мой, и здесь люди живут! — удивился ревизор-москвич и спросил, ни к кому не обращаясь, тоном человека, уверенного, что его вопрос не останется без ответа. — Кто же этот любитель болотной сырости?

Сидевший рядом разметчик Хомутов, веселый, румяный, заросший до глаз белой, как из ваты, бородой, вылитый дед-мороз, охотно ответил:

— Это, видите ли, контора бывших торфяных разработок. А теперь в ней Илья Романович живет. Райисполком на слом продавал, а он купил и живет себе.

— Смотрите, какой анахорет! — засмеялся москвич.

— Как вы сказали? — вежливо переспросил Хомутов.

— Анахорет, говорю, то есть пустынник, отшельник, — объяснил, улыбаясь, ревизор. — Что же он здесь, в болоте, клады, что ли, ищет?

Хомутов нерешительно склонил голову к вздернутому плечу и вдруг почему-то обиделся:

— А если ваша правда, если он клады ищет, тогда что?

— Ничего, — удивленно поднял брови москвич и снова засмеялся. — Только не модно это теперь. Пустое занятие, говорят.

Сидевший против Хомутова лесной сторож Буськин, с лицом в мелких морщинках, как печеное яблоко, но с подкрученными в стрелку рыжеватыми усами, весь подался в сторону инженеров. Ему не терпелось принять участие в разговоре с московским начальством, но мешал набитый рот. Он все время доставал что-то из кармана, клал из горсти в рот и частенько, по-мышиному, жевал. Поморщившись от усилий, он торопливо проглотил и сказал:

— В настоящий период достигает он, Илья Романыч-то!

По лицу Буськина видно было, что он придавал своим словам какой-то особенно тонкий смысл.

— Погоди, Ефим, — остановил его Хомутов. — Тут такая история, что тебе не осилить. Лучше и не берись.

И, деликатно покашляв в кулак, он добавил неуверенно:

— А может быть, им вовсе неинтересно про Илью Романыча слушать?

— Почему же? Если начали, так уж рассказывайте вашу историю, — ответил ревизор.

— Верно! Коли зарубил, надо отрубить! — вызовом откликнулся Хомутов и, помолчав, словно припоминая что-то, повел перед собой рукой. — Болота здесь неоглядные, сами видите. До самого Отрочь-озера тянутся, а то и далее. И все торф, сплошь торф! Обратите, между прочим, ваше внимание, какие тут по железной дороге станции. Пожалуйста вам: Мхи, Кукушкин лен, Галицкий торф и так и далее. Самые торфяные места!

— Самые что ни на есть! — глотая торопливо очередной кусок, поддакнул Буськин.

— Теперь уж молчи, Ефим! — оборвал его разметчик. — Теперь я говорю… До революции подвизался здесь купчишка один. Ковырялась у него на болоте за гривенник в день деревенская нужда, добывала торф вручную. Горе, а не промышленность! — Хомутов махнул рукой. — Прогорел купец в пух и прах! Железная дорога, говорят, его задушила: торф грош, а перевоз — рублик. Плюнул купец на болото и пошел искать, где можно готовую крутую кашу из горшка выламывать. В другой раз вспомнили про наши болота уже в последнюю войну. Отказали району, Боровску то есть, в угле для электростанции. Район туда, сюда — и вспомнил про торф. Тогда и появился у нас Илья Романыч. Дали ему сколько-то народу, правду сказать, одних баб да сопливых мальчишек. Тоже и машин подкинули. Два экскаватора, не больше. Но у него дело закипело! Хорошо добывали, как же! Тогда и контору построили.

Хомутов заправил в колени вырывающиеся от ветра полы брезентового плаща и продолжал:

— Орудовал он всю войну и после войны года два. А как начали Боровску опять уголь отпускать, ему и подали команду: «Кончай музыку! Не нуждаемся более в твоем торфе!» А он ни в какую! «Как, — говорит, — кончать, когда мы только-только до настоящего торфа добрались? И всего-то краешек укусили! Нет, откройте, — говорит, — мне фронт работ! А вам неужель не стыдно у государства уголь клянчить, когда свое топливо есть?» И загнал он таким манером районщиков в тупик!

Когда Хомутов принялся рассказывать про Илью Романовича, разговоры в кузове стали смолкать, и сейчас все слушали разметчика внимательно и сочувственно. Молодой электропильщик, комсомолец Ваня Гавриков, сидевший в самом задке, даже крикнул, зарумянившись от смущения:

— Илья Романыч со всей ответственностью заявил: не свертывать надо добычу торфа, а расширять во сто раз! Надо строить здесь электростанцию — и будет всем нам дешевая энергия!

— Во-во! — обрадованно закивал головой Хомутов. — Иссуши меня господь до макового зернышка, сказал Илья Романыч, а не отступлю я с моего болота! Ведь так он сказал, комсомол?

Гавриков засмеялся.

— Насчет макового зернышка я не слыхал. А его статью в районной газете о местных торфах у нас все читали.

— Гляди, до газеты достиг! — разыграл удивление Буськин и, глядя на инженеров, значительно покачал головой.

— Погодите, погодите! — остановил разговор московский инженер. — А кто вел здесь разведку месторождения?

— Он, Илья Романыч, и вел. Кто же еще? — ответил Хомутов. — Он тут все прощупал, все насквозь, всякую щель, всякую трущобу. Когда добывали здесь торф, он все годы разведку производил. Бродил с рабочими по болотам, как журавель. От гнуса глаза заплыли, от костров прокоптился, как вобла, а клад нашел. Открылся ему клад, право слово! — засмеялся радостно старый разметчик.

Москвич молча вопросительно посмотрел на Стеблина. Технорук понял взгляд начальства и пожал плечами:

— С Серовым, с этим самым Ильей Романовичем, я не имел удовольствия встречаться, а статейку его в районной газете читал. Уверяет, что здесь лежит мощный торфяной массив. Доказательства — только его пылкие уверения.

Москвич помолчал и перевел взгляд на Хомутова.

— Прошу вас, товарищ, продолжайте.

— А продолжение вот каким боком повернулось. Видят в районе, что загадали они на горбатого, а получили прямого, но все же они — власть, ну и скомандовали ему: по какое место покажем, по то и отрубишь! Забираем у тебя людей и машины, а тебя бросаем на фронт народного питания. Будешь у нас в районе столовыми и чайными заведовать. А он им говорит: «Нет, на фронт народного питания вам бросить меня не придется. Я полный инвалид и выхожу на пенсию. Мне, — говорит, — некогда столовыми заниматься. Я должен с вами бороться!»

— Достигать решил! — ударив по колену, воскликнул Буськин. Изо рта его полетели крошки.

— И чего ты все жуешь, Ефим? — поморщился Хомутов. — Даже людям слушать мешаешь.

— Колбасу, — захохотал Буськин, довольный тем, что привлек всеобщее внимание. — Такая прочная попалась, спаси бог! — он сыто поцыкал зубами, вытер рот рукавом и добавил снисходительно: — Стреляй дальше, Хомутов. Колбаса, слава богу, кончилась.

Но разметчик молчал, то собирая в кулак свою ватную бороду, то распуская ее веером. Так, с бородой, зажатой в кулак, и глядя в пол, он сказал негромко и словно бы не к разговору:

— Ежели какая мечта ляжет человеку в душу — конец! Заболеет этим человек. Я так считаю.

Москвич удивленно и с интересом посмотрел на старика, но ничего не сказал. А Хомутов снова заговорил, обращаясь только к москвичу, но зная, что его слушают все.

— Вы думаете, после такого прорыва Илья Романыч руки поджал? Борони бог! Он в область кинулся. С кем он там разговор-беседу вел — не знаю, а врать не хочу. Но вернулся он из области не один, а с представителями. Пошли представители по болоту, смотрели, щупали, как цыган лошадь, а потом говорят: «Торфу здесь много. А ежели обмерить и вывесить болота до конца, то и еще более найдется. Но он нам не к месту, потому что в план наш не вошел».

— Не под кадрель им, ишь ты как! — ядовито пропела вдруг пожилая женщина в мужском нагольном полушубке и в белом ситцевом платке, повязанном по-старинке, «конёчком». — Не вошел в их план!

— Верно говоришь, кума, не под кадрель! — подхватил живо Хомутов. — Илья Романыч с ними в спор: — «Не вошел, так введите!» — «Не имеем права. План — закон!» — «А какой это закон, чтобы народное добро псу под хвост?! Берите торф!» — «Не возьмем! Без плану не возьмем!»

— Бюрократы, черти! — сказал негромко, но зло Шварц.

— Правда твоя, Иван Эдвардыч, в них вся и суть, — закивал разметчик. — И скажи на милость, сколько с ними ни борются, а их все невыгребная яма. Илья Романыч так их и обозвал — «тухлыми бюрократами».

— Много шума из ничего, — презрительно сказал Стеблин.

— Эх, Василий Борисович, ясные твои глаза! Без шуму и брага не бродит, — мягко возразил ему Хомутов. — Должен быть шум в настоящем деле. Илья Романыч не сахар, никто не спорит. Где бы надо в вежливой форме, он на дыбки вскидывается. Поперечного характера человек, чего уж там.

— С Ильей Романычем дело иметь — что с голым проводом высокого напряжения, — засмеялся Шварц.

— Вот видишь как! — засмеялся и Хомутов. — Но ведь и то надо во внимание принять, что и ему доставалось сверх сыта. И стращали его, и улыбочки отпускали, и неучем выставляли. А никто не догадался спасибо ему сказать, ласковым словом погладить за такое его радение к народному добру.

— Ласковое-то слово иной раз лучше мягкого пирога, — уютным голосом сказала женщина в платке «конёчком».

— А как же! — воодушевленно всплеснул руками Хомутов. — Ласковое слово большую силу имеет… Ладно. Уехали представители, надувшись, туча тучей, а Илья Романыч следом за ними опять в область кинулся. Теперь уж просил он хоть какую-нибудь копейку, чтобы разведку окончить.

— Подайте, значит, христа ради копеечку? — сделал Буськин жалостное лицо и первый расхохотался.

— Да не мешайте вы, — покосился на него москвич. — Ну, и как? Дали деньги на разведку?

— Не дали! — вздохнул Хомутов. — Положили вопрос под сукно. И привез наш Илья Романыч из области дыру в горсти.

Хомутов замолчал, но москвич нетерпеливо спросил:

— На этом и кончается ваша история?

— Какой там! — погладил старик бороду и провел большим пальцем по усам. — Слушайте далее… Закручинился, понятно, Илья Романович не на шутку. Сядет на крылечко своей бывшей конторы, смотрит на болото и думает: «Иль зачуровано это место иль, по присловью, и небо над ним досками заколочено, и солнце сюда не светит, и звезды здесь не блестят? И неужель оставаться ему на веки-вечные волчьим да комариным пустырем?»

— Зимой здесь волчий гон шибко хорош! — лихо подкрутил усы Буськин.

— Держись, серые, Буськин на волков собрался! — фыркнул Ваня Гавриков и, дурачась, прикрыл лицо снятой шляпой. А Хомутов только посмотрел на Буськина долгим неодобрительным взглядом и продолжал:

— Иль ищу я здесь, думает Илья Романович, какой выгоды для себя? Нет, хочу я одного: чтобы летели с того пустыря во все стороны свет да сила на радость и облегчение людям! Думает-думает этак Илья Романыч — да и бежит на болото новые стежки-петлянки прокладывать.

— Мы часто его на Заячьем выгоне заставали. Бугорок здесь один так прозывается, — конфузливо посмотрела на москвича женщина в платке. — Пойдем мы, бабы, по бруснику, а он сидит, голову на руки положивши. Пока не поздороваешься, не заметит.

— Задумаешься, — нетерпеливо дождавшись, когда женщина замолчала, сказал Хомутов. — Тут еще обложило его со всех сторон бедами. Припомнили ему представители «тухлых бюрократов» и подняли против него дело. Будто бы принес он казне убыток, когда во время добычи самовольно вел разведку. Большую, говорят, сумму насчитали. Плати! У них коготок остер! Зацепят — не вырвешься.

— Наш Филипп не туда влип! — захохотал Буськин, но заметив, что никто больше не смеется, прикрыл рот рукой и кашлянул.

Хомутов снова только посмотрел на него и продолжал:

— Но не это главное. А то главное, что заболела Марья Егоровна, жена его. Комар в этих местах тучами живет, и начала ее трепать малярия чуть не каждый день.

— Носили мы ей бруснику, так жаловалась она нам, — потеплевшим голосом сказал женщина. — В ушах будто звон от лекарства, то ознобом ее скрутит, то в дугу согнет от жару. Пожелтела вся, бедная. Уехать бы ей отсюда.

— Не хочет, — помрачнел Хомутов. — Не хочет от мужа уезжать: если ты уехать не можешь — и я не поеду. Вот так-то.

— Жена — и все тут, — нежно улыбнулась женщина, от чего лицо ее помолодело и похорошело. — И радость с тобой выпью, и горе с тобой разделю. Вот она какова, наша сестра, — со стыдливой гордостью закончила она.

— «Сестра»! — передразнил Буськин и подмигнул ей. — Не каждому вы сестры, кому и племянницы!

— Да помолчи ты, ради христа, Ефим! — взмолился Хомутов. Он начал уже сердиться. — Не язык у тебя, а помело поганое… Я дальше буду про Илью Романыча сказывать… Таким манером крутился, вертелся он некоторое время, да видит: надо на работу идти. Казенный долг на шее жерновом висит. На пенсию не прожить. И определился он в наш леспромхоз.

— Кем он у вас работает? — спросил москвич Стеблина.

— Таксатором, кажется.

— Не могли работу полегче найти? Он не молод, наверное. Устройте-ка его в контору.

— Не пойдет! — убежденно воскликнул Хомутов. — На этой работе ему ближе к своему болоту. Душа-то его здесь, в торфах лежит.

— Чудные вы, ей-богу, люди! — сыто рыгнул Буськин. — Все вам плохо, все не по вас. Залетаетесь очень!

— Высказался? — сердито посмотрел на него разметчик. — А ежели человек так жить хочет, чтобы на любимом деле в обе ноздри дышать? Это что, запрещается?

— Такую жизнь ни с чем не сравняешь. Ни с чем, — задумчиво и грустно обронил Шварц, и в глазах его прошло покорное выражение человека, знающего, что он серьезно, безнадежно болен. — Продолжайте, Семен Харитонович.

— Мы думали, успокоился наш добрый молодец, перегорело его сердце. Оказалось — нет! Прошлым годом взял отпуск и махнул в Москву. Прямо к министру!

— Вот это ай-яй-яй! — тоненько пропел Буськин.

— Что «ай-яй-яй»? — насторожился Хомутов.

— В Москву! Хм… Там у людей на плечах ой-ой какие головки! — угодливо глядя на московского инженера, хохотнул льстиво Буськин. — Там, брат, разбираются!

— Эх, Ефим! — отчаянно вздохнул Хомутов. — Плетешь-путаешь, будто кота в лапти обуваешь. А вот и недаром съездил в Москву Илья Романыч. Приехал с ним — кто бы вы думали? — сам кандидат наук!

— Кто именно? Откуда? — тихо спросил москвич Стеблина.

Тот пожал плечами и закрыл глаза, словно собрался дремать.

— Научный сотрудник Института торфа, некто Залетов, — ответил за него Шварц. Главный механик, слушая Хомутова, то и дело нервно облизывал сухие темные губы. — Извини, Семен Харитонович, перебил тебя.

— Ничего, — кивнул Хомутов. — Ну, пошел научный кандидат по болотам — и на каждом шагу ахает да руками всплескивает: «Ах, какая роскошь! Ах, какое богачество!» А Илья Романыч и говорит ему: «В лаптях по мильенам ходим, в лаптях!» — Хомутов зло хохотнул. От смеха он закашлялся и долго сердито плевал за борт. Потом махнул раздраженно рукой. — Бумагой все и кончилось. Много бумаги извел тогда научный кандидат. Пишет, а сам приговаривает: «Теперь, Илья Романыч, дело у нас, как с горы покатится». И с этими веселыми словами сел однажды в мягкий вагон и укатил и Москву.

Старик передернул плечами. Его, видно, прохватывало резким ветром. Румяные, налитые, как яблоки, щеки его посерели. Засунув руки глубоко в рукава, он зябко сгорбился и оперся о колени, прячась от ветра, Московский инженер посмотрел на него ожидающе, но разметчик молчал, и москвич наконец не вытерпел:

— Ну, а как дальше?

— Дальше — никак! Дальше та же Маня, лишь в другом сарафане. Напылил, надымил научный кандидат, а дела и доселе нет. Вот вам и вся дальше! — неохотно и сердито ответил старик, давая понять, что дальше говорить не хочет.

Москвич растерянно оглядел пассажиров. Шварц заметил это и улыбнулся:

— Придется мне сменить товарища Хомутова… Больше полугода ждал Илья Романович вестей из Института торфа. Потом стал писать туда. Написал не одно письмо. Молчание. Стал посылать телеграммы. Молчание. Илья Романович рассвирепел и написал министру. И тогда только, этим летом уже, пришло письмо. Институт сообщал, что в течение ближайших лет он не сможет взяться за разработку проблемы эксплуатации Отрочь-озерского торфяного массива и что вопрос об этом надо ставить перед местными областными организациями. Круг замкнулся!

— Назвонили в лапоть — и в кусты! — сказал глухо, не, поднимая головы, Хомутов.

Стеблин рывком обернулся к нему. На его лице проступило раздражение, но он сдержался.

— «Назвонили в лапоть»! — почему-то обиженно повторил он. — Не думайте, что это легко и просто. Да, это не лапти плести!

— А ты, Николай Николаевич, лаптем не кидайся, — вприщурочку снизу вверх взглянул Хомутов на технорука. — Царь-то Петр все умел, до всего сам дошел, а над пяткой лаптя задумался и бросил: не выходит.

Пассажиры сдержанно хохотнули, опасливо косясь на Стеблина.

— Бросьте ваши идиотские прибаутки! — начальственно повысил голос технорук и заговорил, обращаясь подчеркнуто только к московскому ревизору. Он словно захлопнул дверь перед остальными: разговор-де будет не для вашего ума. — Вся эта история с торфяным болотом — это только средство привлечь внимание к своей особе в корыстных, конечно, целях. Серов выступает здесь в героической роли первооткрывателя местных торфяных богатств. Но богатства эти ги-по-те-тич-ны! — жестко разорвал Стеблин слово на слоги. — Крикливая, бесцеремонная, рекламирующая себя личность!

— Это Илья-то Романыч? — ахнул растерянно Ваня Гавриков.

Он хмуро и беспокойно, исподлобья взглянул на Стеблина.

— Слушай их! — остановила его женщина голосом, полным обиды. — У них кто меньше ростом, тот и виноват!

Пассажиры зашептались. Хомутов неразборчиво, но протестующе заворчал.

— Да-да, рекламирующая себя личность! — технорук не подал вида, что заметил произведенное его слоями впечатление. — Люди ученые, специалисты, не разбираются, а он, наверное, всего-навсего торфяной десятник — один во всем разобрался!..

— Серов окончил торфяной техникум, — громко, отчетливо сказал Шварц. Положив руку на горло, он дышал глубоко и часто, будто сдувая с губ лихорадочный жар. — Окончил в годы первой пятилетки. Затем два года был на высших курсах.

Технорук скосил на главного механика выпуклые белкастые глаза и спросил осторожно:

— Вы видели его диплом?

— И дипломы видел и прекрасную библиотеку по торфяному делу видел. Собиралась она, видимо, не один год.

— Это дела не меняет, — не находя нужного тона, пробормотал Стеблин.

— Позвольте, как это «не меняет»? — горячо возразил москвич. — Очень даже меняет. И объясните мне, ради бога, Василий Борисович, почему вы так взъелись на этого Серова?

Стеклышки стеблинских очков сверкнули ледком.

— Не люблю таких людей. Сами не работают и другим мешают.

Ревизор надул пухлые щеки, задержав дыхание, но ничего не сказал, только выдохнул шумно.


«Зеленая стрела» по-прежнему катилась по безлюдной болотистой равнине, пружинившей под колесами Ход машины был мягок и почти бесшумен, словно он плыла по воде. Московский инженер подумал, что это пружинят мощные торфяные пласты.

Лес, из которого они выехали час назад, почему-то опять стал приближаться. Вдали опять поднялась щетина красных сосен, опоясанных изгибистым коленом тихой медленной реки.

— Позвольте, это что же, опять лес? — удивился москвич.

— Опять, — кивнул Хомутов. — Тут во мху такие зыбуны да окошки-колодцы попадаются, что и легонькая лисья лапка не удержится. Вот и едем мы петлями да объездами.

— По-настоящему сказать — загзагом, или опять же вавлоном, — глубокомысленно покрутил в воздухе пальцем Буськин.

— А кто это, не Илья ли Романыч марширует? — поднялся вдруг со скамьи Хомутов, вглядываясь вдаль. — Он и есть!

Московский инженер тоже приподнялся и увидел одинокого человека, с каким-то, казалось, отчаянием шагавшего по мрачной черной равнине под красным вечерним небом. Москвич ощутил внезапно нахлынувшее на него чувство непонятной жалости к этому человеку.

Серов спешил, видимо, к машине, и москвич обернулся, чтобы постучать в крышку кабины. Но шофер уже останавливал машину. Через минуту к ней подошел Серов.

— Садитесь сюда, Илья Романыч, в кабину, — распахнул шофер дверцу.

— Спасибо, Вася, наверху кругозор шире, — улыбнулся Серов и тяжело, но ловко вскинул в кузов свое тело.

Люди тотчас задвигались, потеснились — и рядом с Хомутовым освободилось место. Старик похлопал по скамье ладонью.

— Садись, Илья Романыч. Втискивайся.

Серов поблагодарил и сел. Потом молча кивком головы и улыбкой поздоровался со знакомыми.

Москвич искоса осторожно принялся разглядывать его. Во внешности Серова не было ничего примечательного. Чуть скуластое, задубевшее от ветра и солнца, лицо, толстый русский нос и серые глаза с тяжелым, медленным взглядом. Но все же это ничем не примечательное лицо понравилось москвичу. Он мысленно назвал его «думающим лицом».

— Не в город ли за лекарством, борони бог, собрался? Не плохо ли опять с Марьей Егоровной? — участливо спросил Хомутов.

— Благодарствую, жена здорова. Комары-то кончились. А я хочу тут… — он замялся и конфузливо докончил: — Хочу тут одно болотце осмотреть. Микрорельеф там очень интересный.

Голос у него был глухой, невыразительный и замедленный, словно усталый. Он, видимо, и в самом дело устал. Привалившись к борту широкой сутулой спином, он полузакрыл глаза.

— Извините, Илья Романович, за бесцеремонность, — дружелюбно обратился московский ревизор к Серову. — Не разрешите ли задать вам несколько вопросов? Поверьте, это не пустое любопытство.

Веки Серова раскрылись шире, и он сел прямо.

— Вы, кажется, московский ревизор?

— Да, главный инженер главка Жданович.

— Серов, — приподнял Илья Романович над седой курчавой головой старенькую выгоревшую кепочку. — Спрашивайте.

— Вы действительно верите, что потенциал этих торфов огромен?

Серов молчал, настороженно глядя на Ждановича, и ответил медленно, нехотя:

— Не только верю, а точно знаю. Огромен? Эти смотря с каким масштабом подходить.

— Ну, например, с масштабом Шатуры.

Серов покачал головой.

— Нет, конечно, это не Шатура. Но два-три ближайших района с их городами, и конечно, с их промышленностью можно насытить энергией по горло. В это я твердо верю! Что вы еще хотели бы узнать от меня? Впрочем, знаю. Не раз уже слышал этот вопрос.

Он заговорил торопливо и горячо, глядя прямо в глаза Ждановича, и тот не решался отвести свой взгляд.

— Отвечу и на этот вопрос. Вы бывали в глубине здешних районов? Бывали? Значит, видели, что темновато еще живет наша глубинка. Только в рассказах иных наших неумных писателей электричество горит обязательно в каждом колхозе. Писать о колхозе без электричества они считают просто неприличным. Есть, правда, кое-где движки и микроскопические гидрушки. Освещают они колхозную жизнь еле-еле, вполнакала, но и тех далеко не достаточно. А во многих и многих деревнях горит еще керосиновая семилинейка с треснувшим и залепленным бумагой «пузырем». А не подвезет сельпо керосину — и коптилка-маслянка в ход идет. Тоскливая картинка! Видимость в радиусе полметра, к потолку тянется витой шнурочек копоти, по углам густые тени шевелятся…

Серов замолчал, твердо сжав губы.

— Я, кажется, в сторону подался. Вернемся, однако, к литературе. Читал я как-то рассказ. Вот досада, забыл и заглавие и автора. Крошечный рассказик. Жили люди в грязи, в паутине, в полутьме. И вот провели им электричество. И когда зажегся яркий свет, ахнули люди: только мерзости накопилось вокруг них по темным углам! И начали они чистить, мыть, скоблить свои жилища, выбрасывать вон накопившуюся мерзость. И началась у них чистая, светлая, а значит, и радостная жизнь.

Он засмеялся отрывистым, клокочущим смехом человека, у которого внутри все кипит. Затем опять заговорил:

— Я бьюсь, как муха об стекло, это верно. Как будто бы и нет ничего на моем пути, а я бьюсь обо что-то головой. Но я не уступлю! — сказал он так, что покраснело лицо и надулась на лбу вена. — Не уступлю! Зимой я снова еду в Москву. Раньше не смогу, — он вдруг смутился и виновато понизил голос. — Жена меня болеет малярией. Только зимой чувствует себя хорошо, а в другое время боюсь оставлять ее одну. Но в декабре я обязательно буду в Москве. Обязательно!

— Один будете в Москве действовать? — заинтересованно спросил Жданович.

— Один, — медленно обронил Серов.

Сидевший в задке кузова Ваня Гавриков вдруг вскочил, вытянул даже руку, собираясь что-то сказать, но смутился и сел, так ничего и не сказав. Серов, глядя на него, улыбнулся и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Были у меня и соратники, единомышленники, один я воевал все эти годы. Но как-то порастряслись, — обратился он к Ждановичу и снова легко и добро рассмеялся. — Я их не осуждаю. Человек — величина переменная. Что ж, одни отстали, другие пристанут, — снова улыбнулся Серов, взглянув на Ваню.

— Пристанут, обязательно пристанут! — воскликнул Жданович и, увлекшись, схватил Илью Романовича за руку. — Например, я! Всем, чем могу! Я не сгоряча говорю, не подумайте. Вы в Москве не один будете, нет-нет! — искренне заволновался Жданович, но под тяжелым, недоверчивым взглядом Ильи Романовича смутился и смолк.

— Что ж… Спасибо вам, — сказал вяло Серов, поправил для чего-то на голове кепочку и встал. — Постучи, Иван Эдуардович, шоферу. Мне здесь вылезать.

— Подождите, куда же вы? — встал растерянно и Жданович. — Давайте поговорим, обсудим наши совместные московские ходы.

Но Шварц уже постучал в крышу кабины — и машина остановилась.

— В Москве увидимся и обсудим, если не раздумаете, — сказал серьезно Серов и приподнял над седыми кудрями кепочку. — А теперь разрешите откланяться. Спасибо вам на добром слове.

Жданович не успел ответить. Серов поставил ногу на борт и, взмахнув руками, неуклюже, с разлетающимися полами полушубка, спрыгнул на землю. Поправив съехавшую на нос кепку, он, не оглядываясь, зашагал в сторону от дороги.

— Опять достигать пошел, — скучно сказал Буськин и зевнул. — И как не надоест человеку.

— Не надоест! Его хватит! — вырвалось у Хомутова. — И достигнет!

А Шварц долго глядел на удалявшегося Серова, на его сутулую спину, обтянутую лоснящимся нагольным полушубком, и вдруг закричал:

— Упускать такую возможность! Самое дешевое в мире топливо! Фрезерный торф! Теплотворность почти четыре тысячи калорий! Чего мы ждем, чего?!

Вопрос его тревожно повис в воздухе. Все молчали, потом Хомутов проворчал, взглянув на Стеблина:

— Атомную станцию, надо думать, ждем.

Технорук молчал, запахнувшись в длинное, черное, блестевшее кожаное пальто. Он был похож на тяжелую чугунную статую.

Болотная равнина начала темнеть от надвигающихся сумерек. Угрюмый, тоскливый ее покой властно овладел людьми, и они сидели понурившись, думая о чем-то невеселом. Над болотом провисло по-осеннему холодное и мутное небо. Из гнилого угла поднималась туча, такая черная, будто там была дыра в небе и оттуда, как из непритворенной двери, сквозило сырым холодом. А между угрюмым небом и равниной хлопьями сажи метались вороньи стаи. Всюду была затянувшаяся, опостылевшая осень, последние ее дни, когда все — и люди, и природа — ждут не дождутся тихой, беспорывной, ласковой русской зимы.

Шарахаясь из стороны в сторону, задевая крыльями то за землю, то о кусты, машину обогнала большая сова. Безумно вытаращив круглые кошачьи глаза, она от чего-то спасалась. Ее гнал туман. Он уже развешивался белесыми космами по кустам, ложился неподвижными синеватыми озерцами в низинах, курился и колыхался на голых, открытых ветру вершинках. Он был уже всюду — тяжелый, непроницаемый, заглушавший даже звуки. Он был неподвижен, но обгонял быстро мчавшуюся машину. Языки тумана выдвинулись далеко вперед с обеих сторон машины. И вот они сомкнулись. Шофер включил фары — впереди все засияло золотым дымком света, но виднее не стало.

Жданович ощутил на лице промозглую, пахнущую болотом сырость. Она была липучая, вязкая и, казалось, могла пачкать. А потом эта сырость пробралась ему под одежду, проникла в мускулы, в кости, добралась буквально до мозга костей, и, наконец, Ждановича пронизала дрожь, внутренняя, сотрясающая все тело и какая-то унизительная. Он почувствовал себя затерянным в этом загадочно светившемся хаосе, отъединенным от людей, всеми брошенным и бесповоротно забытым.

И вдруг он ясно вообразил Серова, как тот четкой походкой упрямо шагает сквозь туман. «Микрорельеф там очень интересный», — снова услышал он голос Ильи Романовича.

Жданович брезгливо отер с лица холодную пыль тумана и горько вздохнул. «Когда душой твоей владеет большая страсть, — подумал он, — стремление, мечта, назови как хочешь, и владеет не вполсердца, а поглощает целиком, до последней мысли, до тончайшего изгиба души, только тогда и живешь полной жизнью, живешь как настоящий человек. А вот я отяжелел, в жизненной толкотне и суете по небрежности и лени разменял жизнь на мелочь, на пятачки, и не смог бы я — нет, не смог бы! — шагать сейчас упрямо сквозь туман, как шагает где-то рядом седой, с усталым взглядом человек, и сквозь туман видящий яркий свет и чистую, без мерзостей жизнь».

Жданович снова вздохнул. На душе было смутно, но и хорошо, и тепло, так что стала проходить унизительная дрожь, вызванная туманом. И словно думавшая вместе с ним невидимая в тумане женщина сказала с ласковым и нежным недоумением:

— Какие все-таки люди!..

— Люди подходящие! — сказал весело, сразу поняв ее, Хомутов.

Слева открывалась цепочка мохнатых и влажных от тумана огней. Это были огни железнодорожной станции. Рейс «Зеленой стрелы» кончился.