КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно  

Елизавета I (fb2)


Настройки текста:




ЧАСТЬ 1 ЧУДЕСНОЕ ДИТЯ


ГЛАВА 1

На поле собрался народ,

Шумят, поют — числа им нет.

О, радость в череде забот —

Ее высочество узреть!

Она в открытой колеснице

Прошествует по деревням,

И пестро вкруг нее толпится

Круг славных рыцарей и дам .

Солнце уже клонилось к закату, когда констебли и конногвардейцы с длинными пиками наперевес заняли свои места на пути следования королевской процессии. Одежды на них в честь столь знаменательного события были из шелка и бархата, но сегодня их роль не ограничивалась лишь участием в ритуале. За специально выставленной оградой уже теснилось множество любопытствующих, готовых в любой момент стать на пути кортежа. В толпе слышался ропот, лица выражали скорее недовольство, нежели радость, и, заслышав цокот копыт, свидетельствующий о приближении процессии, стражники грозно подобрались и еще крепче сжали древки пик.

В тот день, 1 мая 1533 года, Анне Болейн, жене короля Генриха VIII, предстояло проследовать через центральную часть Лондона в Вестминстер, где на следующий день на нее должны были возложить корону английской королевы. Маршрут был освящен многовековой традицией: от Тауэра королева в сопровождении свиты двинется по Грейс-стрит к собору Святого Павла и далее через Флит-стрнт и Темпл-Бар проследует к Стрэнду. Предполагалось, что по дороге она будет то и дело останавливаться, приветствуя толпы людей, прина рядившихся в ее честь. Дома и лавки на пути следования процессии были убраны гобеленами и шелковыми тканями, а из окон верхних этажей нетерпеливо выглядывали знатные дамы и господа, не удостоенные приглашения участвовать в королевском выезде.

Когда процессия начала втягиваться в узкие улочки, зрителям при виде королевских носилок надлежало становиться на колени, снимать шляпы и выкрикивать: «Боже, храни королеву!» Но нынче здравицы почти не звучали. Вместо этого раздавались какое-то шушуканье и смех, люди посматривали на процессию хмуро и недоброжелательно, а вслед кортежу, когда уже можно было не бояться, что тебя услышит стража, отпускали сквозь зубы ругательства и даже проклятия.

Женщины подталкивали друг дружку локтями и закатывали глаза, указывая на просторное платье королевы. Платье, несомненно, красивое, отороченное горностаевым мехом, оно было сшито по последней французской моде, но интерес зрительниц больше привлекал округлившийся живот Анны да золотушные пятна на лице, что, с их точки зрения, превращало вчерашнюю красавицу в настоящую уродину.

Дети вглядывались в ее руки, пытаясь обнаружить шестой палец, что, как уверяли родители, является верным знаком принадлежности к ведовскому племени. Ну а мужчины, кто с любопытством, кто с осуждением, тоже не сводили глаз с этой женщины, чьи безукоризненные черты притягивали к себе даже против воли: им не терпелось поближе разглядеть ту, о которой только и говорили в королевстве.

Анна плыла сквозь толпу с полной невозмутимостью, подлинно королевским достоинством и сознанием собственной силы. До перешептываний и насмешек ей было мало дела, а уж на оценивающие взгляды она вовсе не обращала внимания. Голову Анна несла высоко и горделиво — не столько, чтобы продемонстрировать жемчужное ожерелье, сколько по привычке, зная, что лебединая ее шея всегда производит неотразимое впечатление. Сегодня был ее день, и щеки Анны, овеваемые прохладным весенним ветерком, пылали от возбуждения. В последние недели лицо ее округлилось, сейчас, на шестом месяце беременности, тошнота уже не мучила ее по утрам, и чувствовала она себя как нельзя лучше. Откинувшись на шитые золотом подушки — при этом ее густые черные как вороново крыло волосы заструились вниз, достигая самой талии, — Анна упивалась прикованными к ней, к ее шелкам, к ее великолепным драгоценностям взглядами.

Что с того, что подданные глумятся над нею? Что с того, что обзывают ее блудницей, шлюхой, позором христианского мира? Она годами выдерживала всеобщую хулу. Но сегодня наступил миг отмщения. Сегодня вся знать королевства, и мужчины, и женщины, включая самых заклятых врагов, сопровождают Анну к месту ее коронации. Ну а завтра в ходе самой церемонии они будут прислуживать ей и, опустившись на колени, приносить клятву верности. Не было только ее высокомерного дядюшки, герцога Норфолка, впрочем, отсутствие его объяснить можно — он послан с дипломатической миссией во Францию. Правда, жена Норфолка наотрез отказалась участвовать в процессии, но зато его мачеха, престарелая вдовствующая герцогиня, следовала у всех на виду в своем экипаже непосредственно рядом с матерью Анны. Завтра ей будет предоставлена честь поддерживать шлейф платья королевы.

И все же, как ни сладок миг коронации, не в нем заключалось высшее торжество Анны. Ее дитя, дитя мужского пола, как уверенно предсказывали астрологи, — вот ее подлинный триумф.

Именно он, этот ребенок, с самого начала, с тех самых пор, как семь лет назад король Англии Генрих VIII впервые обратил на нее внимание, только и занимал ее мысли. Ибо он, наследник трона, был нужен королю. И с того самого момента, когда Анна осознала, что ее судьба — быть вместе с королем, она дала себе твердое слово родить ему сына: не отродье вроде того, что тайно произвела на свет любовница Генриха Бесси Блаунт, но законного продолжателя рода Тюдоров, зачатого в королевской постели и провозглашенного наследником.

Все эти годы с их сложными перипетиями, со скандалами вокруг злополучного развода короля с его ужасной первой женой, Екатериной Арагонской, Анна не забывала о своем предназначении. Она знала, что дождется мига, когда станет королевой, и тогда родит сына — принца Уэльского.

И вот минувшей осенью долгому ожиданию пришел конец. Король взял ее с собой в Кале — не как любовницу, но как маркизу Пембрук, знатную даму, законно носящую этот титул. И почести ей воздавались королевские. В Кале у нее было все, что только может пожелать королева: новые, подбитые мехом шелковые наряды, любимые кушанья — виноград и специально доставленные груши, мясо морской свиньи и оленина, — даже королевские драгоценности (с ними соперница Анны, Екатерина Арагонская, поначалу отказывалась расставаться, заявляя, что совесть не позволяет ей мириться с тем, что они будут украшать женщину столь сомнительной репутации, но в конце концов ей пришлось уступить). Все, включая и Екатерину, были убеждены, что Генрих женится па Анне в Кале, где они вовсю пировали и предавались разнообразным увеселениям с королем Франции, вдали от враждебно настроенных английских подданных, которым этот брак был явно не по душе. И лишь ближайшим доверенным лицам будущей королевы было известно, что на уме у нее другое. Говорят, одному из них Анна поведала, что, даже если король того пожелает, она на это не согласится — брачная церемония должна состояться в Англии, «как того требуют обычай и закон».

Анна не сомневалась, что она в недалеком будущем станет королевой. Неизвестно, сколько времени прошло с того дня, как она впервые разделила ложе с королем. По слухам, жили они как муж с женой уже много лет, и, если признать, что с обеих сторон высокой ставкой этого сожительства был будущий законный сын, то таким слухам нечего было противопоставить. Как, впрочем, и нечем их подтвердить. Но теперь, через несколько недель после торжеств в Кале, где король и Анна явно проводили ночи вместе, все стало ясно: в декабре 1532 года Анна уже была беременна.

И вот сама природа вступила в свои права. Как только все сомнения насчет беременности остались позади, Анна повенчалась с Генрихом. Был совершен скромный обряд, присутствовали только ее родители, брат и двое друзей. Конечно, это была не та официальная королевская церемония, о которой Анна мечтала, но тоже немало. К тому же и публичного признания ее нового положения ждать оставалось недолго. На пасхальную мессу, к которой Генрих готовился с некоторым беспокойством, Анна явилась под звуки королевских фанфар во всем великолепии: на платье ее, сверху донизу расшитом золотом, сверкали драгоценности, принадлежавшие ранее Екатерине. Тогда же архиепископ Кранмер вынес окончательное решение относительно неопределенного семейного статуса короля. Вскоре брак с Екатериной был официально расторгнут, и соответственно законной женой, обладающей всеми правами, была признана Анна. Теперь ее путь к коронации и рождению принца Уэльского был свободен.

...Пришло лето, с ним сезон охоты. Король в сопровождении егерей и друзей часто выезжал в поле, с рассвета до заката гоняясь за оленями. Король Генрих любил охоту, как, впрочем, и иные развлечения, требующие сноровки и отваги. Этого высокого рыжеволосого человека на резвом породистом жеребце, совершенно поглощенного погоней за дичью, можно было часто видеть в охотничьих угодьях неподалеку от столицы.

В свои сорок два года Генрих VIII был крупный, атлетического сложения, наделенный недюжинной силой мужчина с широкими плечами и мощными ногами, на которых, несмотря на мучивший его артрит, он крепко стоял даже после бесконечных празднеств с танцами, затягивавшихся далеко за полночь. В возрасте, когда иные начинают клониться к упадку, он, казалось, только приближался к своему мужскому расцвету. Зарубежных гостей английского двора неизменно восхищали бодрый вид короля, его правильные черты — как, впрочем, и живой ум, а также детальное знание европейских дел.

Ну а те, кто был поближе, видели в нем незаурядного человека со сложным характером, наделенного мощной энергией, что находила себе выход то в дружеских пирушках, то в острых спорах вокруг самых запутанных предметов, а часто и во вспышках гнева. В минуты недовольства он мог быть холоден, по-королевски недоступен, но чаще обезоруживал окружение почти мальчишеским энтузиазмом, очаровывал своей неотразимо привлекательной улыбкой. Ни один из властителей того времени не умел с такой легкостью сбрасывать с себя сановитость и представать живым собеседником — «скорее добрым приятелем, нежели королем», как о нем отзывались имевшие счастье с ним общаться.

Эти качества с особенной яркостью проявились в то лето 1533 года, когда Генрих разъезжал по окрестностям Лондона, наслаждаясь гостеприимством своих любимых придворных. «Никогда не видел короля таким веселым, — отмечал один из них в начале августа, — и никогда еще охота на оленя не была такой удачной». До самого конца лета в охотничьих угодьях и за накрытыми столами, где собирались самые близкие королю люди, раздавался веселый смех. Умолк он, по рассказам, лишь однажды — вспыхнула кратковременная эпидемия так называемой потницы — настоящий бич всего царствования Генриха VIII. В таких случаях король неизменно впадал в панику и затворялся в одиночестве — лишь немногочисленная стража охраняла его покой.

Эта заразная болезнь, хоть и не распространилась в этот раз широко, была чревата грозными последствиями: у двоих спутников короля мгновенно началась лихорадка, им стало трудно дышать, и их унесли на носилках; другие — придворные и слуги — захворали не так серьезно, но, похоже, надолго. Тем не менее не эта беда занимала сейчас Генриха VIII больше всего. В ответ на коронацию Анны Болейн последовал первый контрудар — Генриха отлучили от церкви. Правда, официально это еще не было объявлено, папа Климентий VII протянул блудному сыну отеческую длань, давая ему последнюю возможность покаяться. Если в течение ближайших нескольких месяцев король отринет блудницу и восстановит в правах Екатерину Арагонскую, римско-католическая церковь вновь примет его под свою сень. Ну, а коли нет, миру предстоит стать свидетелем окончательного и бесповоротного изгнания из лона церкви и проклятия отступника.

Генрих всеми силами пытался не дать этой новости распространиться. Он поместил Анну в Виндзор, где она должна была спокойно ожидать рождения ребенка, а сам отправился якобы на охоту, но в действительности на срочное совещание. Втайне от королевы он собрал своих советников и теологов в небольшом местечке неподалеку от дворца, где, руководимые им, «они принялись разрабатывать план», как уберечь короля от беды.

Торопя их, присматривая за женой, выезжая по возможности на охоту, Генрих тем временем получал сообщения от своих посланников во Фландрии. Радоваться было нечему: слухи распространялись самые немыслимые. Говорили, будто Генрих стал жертвой «дьявольских козней», что он лижет жене пятки денно и нощно, в то время как народ смеется над ним, а вассалы вовсе вышли из повиновения. Согласно тем же слухам, ребенок у Анны родился то ли мертвым, то ли уродом. Сплетни множились, особенно в той части, в какой они представляли Генриха безгласным рабом собственной жены. На самом деле все обстояло совершенно не так.

«Король, — доносил один испанский дипломат, находившийся при английском дворе, — ухаживает за другой дамой, в которую, судя по всему, влюбился по-настоящему». Что это за дама, он не упоминает, но по сути сообщение было верным, как и то, что придворные всячески поощряли этот роман, мстительно стараясь вбить клин между королем и королевой.

По правде говоря, Анна заслужила всеобщее недовольство и плохо скрываемую ненависть при дворе — от итальянского посла, которого она оскорбила публично, до гофмейстера Гилфорда, с которым обращалась так, что он даже подавал прошение об отставке. Имя ее врагам было легион: офицеры дворцовой стражи — их Анна грозила прогнать со службы; женщины, к которым, по ее подозрениям, король вожделеет; даже дальние родственники — якобы сторонники Екатерины. Ну а родственники близкие и вовсе затаили против нее злобу. Отец всячески старался оттянуть ее свадьбу с королем, а дядя, герцог Норфолк, высказывал опасения (так, во всяком случае, утверждали свидетели), что она, Анна, «станет причиной гибели всего рода». (Тем не менее семейная честь для Норфолка была превыше всего, и когда Чарльз Брэндон, герцог Суффолк, вместе с женой оскорбили Анну, он в сопровождении двадцати своих людей напал на главного его приспешника, в результате чего произошла кровавая потасовка.)

Так что теперь, когда сам муж изменил Анне, эти враги находили особую радость в ее унижении и делали все возможное, чтобы еще больше отдалить ее от короля. Анна была ревнива и «в разговорах с Генрихом употребляла слова, которые были ему весьма неприятны». Если раньше ее вспышки задевали короля, приводили в смущение и он обращался за подмогой к ее родственникам, то теперь начал платить ей той же монетой, утверждая, что «она должна закрывать на все глаза и терпеть, как другие, те, что лучше ее, не забывая при этом, что он в любой момент может швырнуть ее вниз, как в свое время возвысил». Такого рода суровая отповедь стала, должно быть, для Анны большим ударом. Дело было не только в том, что, как жена, она утратила те рычаги воздействия на короля, которыми пользовалась в качестве любовницы, — в словах Генриха прозвучал грозный намек. Одной-единственной фразой он низвел ее с пьедестала возлюбленной, малейшие прихоти коей выполняются немедленно, до положения жалко униженной супруги, то есть до незавидного положения Екатерины; более того, дал понять, что достаточно простого его каприза — и не будет и этого.

Разрыв становился все глубже, Анна не находила себе места, хоть и старалась скрыть тревогу и никак не выдавала своих чувств. Почти все лето держались они друг с другом «холодно и отчужденно». Генрих целыми днями не говорил жене ни слова, и, мало того, ей стало известно, что король жалеет, что женился на ней, и подумывает о возвращении Екатерины. Словом, когда, следуя традиции, Анна официально покинула общество и отправилась в свои покои в ожидании рождения ребенка, атмосфера при дворе была уж никак не праздничной.

Как предписывала многовековая традиция, Анна уединилась в Гринвиче. На мессу и с мессы она проследовала в сопровождении знати, получив все положенные саном почести. Камергер Анны торжественно призвал собравшихся «молиться Богу, чтобы он послал ей в добрый час легкие роды», и затем она удалилась во внутренние покои, где ей предстояло разрешиться от бремени. Камергер задернул шторы. Анна осталась одна.

Отныне к ней не должен приблизиться ни один мужчина, кроме короля Генриха, а он вряд ли будет частым гостем. Места камергера, привратника, грумов займут служанки — они будут приносить еду, помогать принимать ванну и одеваться, сторожить ее сон да поджидать признаков приближения «доброго часа». Что касается мыслей, посещавших Анну в эти последние дни ожидания, — об этом можно только гадать. Допустимо предположить тем не менее, что, лежа в роскошной кровати, специально доставленной по приказу короля для рождения сына, — покрытая шелком, с изящной резьбой, она обычно помещалась в королевской сокровищнице, — Анна больше думала о судьбе сына, чем о собственном печальном положении. Она уже предприняла первый шаг к тому, чтобы обеспечить будущее ребенка: распорядилась приготовить заверенные копии всех документов, дарующих ей и ее наследникам разнообразные почести. Что бы там ни случилось, ее дитя унаследует имя маркизы Пембрук и все привилегии, им даруемые. Но главное, что, кто бы на то в будущем ни покушался, к нему должен перейти отцовский сан. Наверное, в ее беспокойном сознании роились имена этих возможных претендентов: неведомый племянник, «юный господин Кэри», сын короля и ее сестры; Генри Фитцрой, вне брака рожденный, но признанный королем, желанный наследник, носящий королевский титул герцога Ричмонда; непоседа и забияка, племянник Генриха, король Шотландии Яков V, очень похожий на своего английского дядюшку рыжими волосами и бородой «с огненно-ярким золотистым отливом».

Впрочем, никто из них не должен как будто бы представлять серьезной угрозы. «Маленький Кэри» слишком юн, о нем вообще можно не думать. Король Яков очень далеко. Фитцрой, несмотря рА то что ему с шести лет публично оказывают королевские почести, все же незаконнорожденный и вряд ли может претендовать на трон. А вот Мария, дочь Екатерины, — дело другое. Прежде всего она любима в народе. Ее печальная участь оплакивается стихотворцами, в балладах говорится, что падение матери превратило ее в несчастную парию — принцессу, лишенную трона. Те, кто был верен Екатерине, перенесли свои чувства и на ее дочь, так что Мария могла рассчитывать не только на сострадание, но и на вооруженную поддержку — на случай если поднимется восстание против короля и его сына от Анны.

Мария представляла собой опасность и в ином смысле. Она была настойчива, незаурядно умна и готова отстаивать свои права с таким несгибаемым присутствием духа, что это вселяло силы в ее хилое тело и придавало смысл разбитой жизни. К тому же и отец не оставлял ее своим вниманием. Он восхищался ею и не упускал случая сказать о ней доброе слово; совершенно очевидно, что эта славная светловолосая девушка смягчала его сердце и заставляла пренебрегать исходящей от нее угрозой. И естественно, Генрих слишком трезвый политик, чтобы хоть на минуту забыть, что, пока Анна не родила сына, Мария считается наследницей престола (ну а в случае необходимости ее всегда готов заменить Фитцрой). Потому считаться с нею необходимо, и значение ее будет сохраняться до тех самых пор, пока сын Анны не достигнет совершеннолетия.

Даже сейчас, в эти дни, Мария находилась при дворе, готовая сыграть свою роль в драме рождения принца. В качестве возможной наследницы она обязана была присутствовать при появлении наследника несомненного, и, как бы сильно ни ранило ее происходящее, долгу своему она останется верна, ибо во всем, кроме того, против чего восставала ее совесть, она была послушна отцу. Сама мысль о том, что Мария где-то здесь, в одном из покоев королевского дворца, со страхом ожидает появления на свет сводного брата и, вполне возможно, — думалось Анне — молится, чтобы ребенок родился мертвым или слишком слабым, чтобы выжить, доводила ее до исступления. Впрочем, она ничем не выдавала своих переживаний. Теперь, как и обычно, Анне оставалось рассчитывать на выносливость младенца, толкающегося ножками в ее чреве, да на собственные незаурядные силы.

К концу первой недели сентября все что положено было готово к предстоящему событию: простыни, украшенные лентами пеленки, крестильный покров золотисто-алого цвета, отороченный горностаевым мехом, «большая королевская колыбель», покрытая бархатом, золотом и серебром. Младенца ожидало все новое, ибо Екатерина отказалась передать для ребенка Анны крестильные одежды, которые надевали на Марию семнадцать лет назад. Правда, на этом никто и не настаивал. Король Генрих думал совсем о другом: о торжествах в честь рождения наследника, об имени, которым нарекут принца (говорили, что это будет Эдуард или Генрих), о щедром вознаграждении лекарей и астрологов, которые заверяли, что у него родится здоровый сын. В этом ни у кого из них не было и тени сомнения.

Начались родовые схватки. Врачи с инструментами наготове заняли свои места вокруг огромной кровати, акушерки расставили медные ванночки для стока крови и использованной ваты. Час шел за часом. Внимание придворных, которые затаив дыхание следили за происходящим в покоях королевы, лишь ненадолго отвлекла одна слегка скандальная помолвка. Чарльз Брэндон, недавно сделавшийся в свои почти пятьдесят лет вдовцом, женился на очень привлекательной, на редкость невинно выглядевшей девушке четырнадцати лет, которую он прежде предназначал себе в невестки. Брачная церемония состоялась 7 сентября. Именно тогда, в полдень, схватки у Анны сделались особенно сильными.

Все шло как надо. Анна потела и тужилась, стремясь разрешиться от бремени, а ее многочисленные помощники делали все, чтобы облегчить ей эти последние, самые тяжелые минуты. И вот на свет появился младенец — маленькое, сморщенное, красное, совершенно здоровое тельце. При пламени свечей все присутствующие наклонились к роженице. Раздался общий вздох разочарования. Анна Бо- лейн родила девочку.


ГЛАВА 2

Легко вести напева нить

В веселом хороводе,

Но как же скоро детства дни

Для девочки проходят!

Всю ночь напролет в Лондоне жгли огромные костры, а церковные колокола звонили так громко, что их было слышно в Гринвиче. Недоброжелатели королевы пытались как-то умерить всеобщее ликование, но у них мало что получалось. Мужчины и женщины черпаками пили даровое вино, бочки с которым были выставлены на столичных улицах, провозглашали здравицы в честь новорожденной принцессы, а изрядно набравшись, пускались в пляс и подбрасывали в воздух шляпы — точь-в-точь как в тот день, когда у английской королевы родился последний живой ребенок.

Но во дворце отнюдь не ликовали. Анна, к счастью, спала, настолько измученная родами, что у нее даже не хватало сил страшиться супружеского гнева. Генрих, поначалу просто пораженный известием о рождении дочери, вскоре впал в ярость. Он бросался на любого, кто попадался под руку. Первой жертвой стали астрологи — выслушать им скорее всего пришлось такие слова, что они за счастье сочли живыми выбраться из дворца; затем настал черед врачей и акушерок. Их король заставил униженно молить о прощении и проклинать собственную неумелость. От королевского гнева пришлось претерпеть даже конюшему и грумам, когда он призвал их пред очи, чтобы отменить столь тщательно подготовленный рыцарский турнир.

После того как Анна очнулась и начала постепенно приходить в себя, между супругами произошла, наверное, не одна бурная сцена. Генрих, оставивший первую жену потому, что она рожала ему только мертвых или умиравших вскоре после рождения сыновей и нежеланных дочерей, все никак не мог прийти в себя от очередного разочарования. А за гневом его скрывалось смутное беспокойство, его угнетала мысль о том, что, рискнув ради этого ребенка престолом, собственной душой и благополучием королевства, он попал в ловушку. Раньше ему казалось, что развод с Екатериной и женитьба на Анне — это воля Божья; теперь приходилось признать, что либо Всевышний отвернулся от него, либо он неверно истолковал его предначертания. Худо было и то и другое. Легче обвинить в случившейся беде Анну и использовать ее в качестве предлога для разрыва, начало которому, собственно, было уже положено.

Крохотная принцесса, перепеленатая так туго, что ни ручкой, ни ножкой не шевельнуть, лежала в своей огромной королевской колыбели у камина в детской. Мир не тревожит младенцев, так что и вспышки отцовского гнева, и слезы матери она благополучно проспала, заявляя о себе, только когда приходило время еды либо от чересчур натопленного камина донимала жара.

В первые дни после появления на свет о ней только и толковали в Англии, а когда весть о ее рождении донеслась до Европы — то и во всем христианском мире. Но в этих разговорах не было почтения, которое оказывают особам королевской крови, — над ней смеялись. Это всего лишь шутка Господа, говорила молва, или даже справедливое возмездие королю, ослушавшемуся его земного наместника.

Генрих, над которым, казалось, насмехался весь мир, тем не менее занялся практическими делами, связанными с рождением наследницы. Прежде всего младенцу надо дать имя. Мария. Вслед за дочерью Екатерины Арагонской ее назовут Марией — для того, чтобы избежать в будущем всяких наследственных междуусобиц. Народ известили, что новой принцессе будет дано имя ее сводной сестры и произойдет это в день, когда приглашенные на крестины придворные преклонят колена перед принцессой Марией.

Но когда все заняли положенные места в гринвичской церкви, выяснилось, что король передумал: герольд, возвещающий имя принцессы, приветствовал ее как «благословенно высокую, благословенно благородную, благословенно прекрасную принцессу Елизавету, принцессу Англии».

Церемония крещения по пышности своей ничуть не уступала крестинам принца, как если бы родился долгожданный младенец мужского пола. Высшая знать, отцы церкви, лорд-мэр и олдермены окружили со всех сторон вдовствующую герцогиню Норфолк с младенцем на руках. Длинный шлейф ее специально сшитого по случаю крестин платья из алого шелка поддерживал Томас Болейн. Коро левская часовня была украшена гобеленами с золотым шитьем, ноги утопали в мягких коврах. Благоухание ладана и духов полностью поглощало запах дыма от углей, горящих в жаровне, установленной рядом с купелыо; этим теплом и согревался младенец, пока его раздевали за ширмой. Затем епископ Лондонский, взяв девочку на руки, окунул ее голову и ступни в святую воду. Далее ей в знак королевского сана помазали спину и грудь святым миро и дали имя. И лишь потом снова закутали в алую пелерину.

Трое крестных Елизаветы — вдовствующая герцогиня, престарелая маркиза Дорсет и Томас Кранмер, архиепископ Кентерберийский, — высоко подняли купель, чтобы зрители могли наблюдать таинство крещения, «не подходя слишком близко». Сотни стражников, застывших вокруг, подняли горящие светильники; зажгли даже зажатый в крошечной ладошке принцессы фитилек и положили его на алтарь. Началось подношение даров, которые знать после церемонии понесла во дворец, в покои королевы, где Анна и Генрих должны были дать новорожденной свое официальное благословение.

«Следует опасаться, — писал один итальянец, хроникер английского двора, — что младенец, учитывая отцовский образ жизни и цвет лица, вырастет слабым». Наблюдение меткое: другие дети Генриха тоже росли болезненными, умирали рано, так что шансов на выживание принцессы было немного. Но даже если Елизавете суждено справиться с врожденной слабостью и она не станет жертвой какой-нибудь болезни, ее могут подстерегать иные опасности. Через десять месяцев после ее рождения, когда разрыв короля с папой оформился окончательно, кто-то подслушал, как двое монахов призывали небесную кару на голову дочери короля. «Ее крестили в горячей воде, — обращались эти двое к верующим, — но недостаточно горячей».

Подобного рода угрозы оставляли, однако же, равнодушным окружение принцессы, которому будущность ее виделась безмятежной и счастливой. Целый штат слуг и грумов под водительством старшей гувернантки готов был выполнить малейший каприз принцессы, точно так же как целая кухня с ее поварами и поварятами трудилась над ее «столом». А помимо того — трое горничных, которых называли «качалками», няня и кормилица; эту последнюю подбирали с особым тщанием.

В роду Тюдоров издавна считалось, что кормилицы сильнейшим образом воздействуют на детей. Если кормилица отличается вульгарностью и дурным воспитанием, то, как бы ни старалась она скрыть свои пороки от родителей, доверивших ей свое дитя, они, эти пороки, непременно перейдут к ее подопечным. Что, если она говорит с сильным акцентом? Или невнятно произносит слова? В этом случае ребенок, едва открыв рот, будет ей подражать. А когда речь идет о наследнике или наследнице трона, эти обстоятельства приобретали первостепенное значение, так что выбор кормилицы был так же важен, как и выбор духовника или учителя.

С первых же шагов с нее не спускали глаз, обращая специальное внимание на сеансы кормления. В соответствии с правилами следовало «брать на пробу пищу и молоко, которые кормилица дает младенцу, при каждом кормлении должен присутствовать врач, отвечающий за то, чтобы все подавалось вовремя и согласно распорядку».

Но мало того, что идеальный порядок должен царить в детской, надлежало следить за тем, чтобы очистить целый двор от того, что могло таить угрозу здоровью ребенка. В 1533 году двор короля Генриха VIII уже не представлял собою того бедлама, который царил здесь восемь лет назад, когда стало ясно, что нужны срочные перемены. И все же некоторые опасности оставались. Первой и наиболее реальной из них была чума. По новому рескрипту королевским слугам запрещалось выходить в город — самый сильный источник распространения заразы. С другой стороны, горожанам, направляющимся ко дворцу, предписывалось оставаться за воротами и передавать товары, а также вести иные дела через железную решетку. Бродяг и другую «нечисть» — мальчишек-оборванцев, праздношатающихся, воришек, проституток — отгоняли от дворца, запрещая под угрозой сурового наказания приближаться к нему на пушечный выстрел. Одновременно предпринимались попытки очистить большой и бестолково организованный штат королевских слуг от нежелательных лиц.

И все же, несмотря на все усилия, детские в хозяйстве Тюдоров оставляли желать лучшего. Комнаты отапливались так, что их обитатели то мерзли, то, наоборот, покрывались потом, тщетно стараясь освободиться от тесных пеленок. Результатом перегрева и пеленочного плена часто становилась сыпь на лице и теле, а сквозняки то и дело вызывали кашель и насморк. К тому же донимали бесконечные ненасытные блохи, от укусов которых у высокородных младенцев краснели и распухали ладони, уши и пальцы на ногах.

Прошел месяц, потом еще один. Крошка принцесса опровергала мрачные прогнозы. Она охотно ела, набирала вес, открывала большие голубые глаза — скоро они станут карими, — головка уже покрывалась ежиком рыжеватых волос. И постепенно угрюмость отца сменялась робкой верой в то, что девочка выживет и все будет хорошо. Разумеется, надежды на нее следует возлагать лишь до рождения брата, однако же пока она остается единственной законной левская часовня была украшена гобеленами с золотым шитьем, ноги утопали в мягких коврах. Благоухание ладана и духов полностью поглощало запах дыма от углей, горящих в жаровне, установленной рядом с купелью; этим теплом и согревался младенец, пока его раздевали за ширмой. Затем епископ Лондонский, взяв девочку на руки, окунул ее голову и ступни в святую воду. Далее ей в знак королевского сана помазали спину и грудь святым миро и дали имя. И лишь потом снова закутали в алую пелерину.

Трое крестных Елизаветы — вдовствующая герцогиня, престарелая маркиза Дорсет и Томас Кранмер, архиепископ Кентерберийский, — высоко подняли купель, чтобы зрители могли наблюдать таинство крещения, «не подходя слишком близко». Сотни стражников, застывших вокруг, подняли горящие светильники; зажгли даже зажатый в крошечной ладошке принцессы фитилек и положили его на алтарь. Началось подношение Даров, которые знать после церемонии понесла во дворец, в покои королевы, где Анна и Генрих должны были дать новорожденной свое официальное благословение.

«Следует опасаться, — писал один итальянец, хроникер английского двора, — что младенец, учитывая отцовский образ жизни и цвет лица, вырастет слабым». Наблюдение меткое: другие дети Генриха тоже росли болезненными, умирали рано, так что шансов на выживание принцессы было немного. Но даже если Елизавете суждено справиться с врожденной слабостью и она не станет жертвой какой-нибудь болезни, ее могут подстерегать иные опасности. Через десять месяцев после ее рождения, когда разрыв короля с папой оформился окончательно, кто-то подслушал, как двое монахов призывали небесную кару на голову дочери короля. «Ее крестили в горячей воде, — обращались эти двое к верующим, — но недостаточно горячей».

Подобного рода угрозы оставляли, однако же, равнодушным окружение принцессы, которому будущность ее виделась безмятежной и счастливой. Целый штат слуг и грумов под водительством старшей гувернантки готов был выполнить малейший каприз принцессы, точно так же как целая кухня с ее поварами и поварятами трудилась над ее «столом». А помимо того — трое горничных, которых называли «качалками», няня и кормилица; эту последнюю подбирали с особым тщанием.

В роду Тюдоров издавна считалось, что кормилицы сильнейшим образом воздействуют на детей. Если кормилица отличается вульгарностью и дурным воспитанием, то, как бы ни старалась она скрыть свои пороки от родителей, доверивших ей свое дитя, они, эти пороки, непременно перейдут к ее подопечным. Что, если она говорит с сильным акцентом? Или невнятно произносит слова? В этом случае ребенок, едва открыв рот, будет ей подражать. А когда речь идет о наследнике или наследнице трона, эти обстоятельства приобретали первостепенное значение, так что выбор кормилицы был так же важен, как и выбор духовника или учителя.

С первых же шагов с нее не спускали глаз, обращая специальное внимание на сеансы кормления. В соответствии с правилами следовало «брать на пробу пищу и молоко, которые кормилица дает младенцу, при каждом кормлении должен присутствовать врач, отвечающий за то, чтобы все подавалось вовремя и согласно распорядку».

Но мало того, что идеальный порядок должен царить в детской, надлежало следить за тем, чтобы очистить целый двор от того, что могло таить угрозу здоровью ребенка. В 1533 году двор короля Генриха VIII уже не представлял собою того бедлама, который царил здесь восемь лет назад, когда стало ясно, что нужны срочные перемены. И все же некоторые опасности оставались. Первой и наиболее реальной из них была чума. По новому рескрипту королевским слугам запрещалось выходить в город — самый сильный источник распространения заразы. С другой стороны, горожанам, направляющимся ко дворцу, предписывалось оставаться за воротами и передавать товары, а также вести иные дела через железную решетку. Бродяг и другую «нечисть» — мальчишек-оборванцев, праздношатающихся, воришек, проституток — отгоняли от дворца, запрещая под угрозой сурового наказания приближаться к нему на пушечный выстрел. Одновременно предпринимались попытки очистить большой и бестолково организованный штат королевских слуг от нежелательных лиц.

И все же, несмотря на все усилия, детские в хозяйстве Тюдоров оставляли желать лучшего. Комнаты отапливались так, что их обитатели то мерзли, то, наоборот, покрывались потом, тщетно стараясь освободиться от тесных пеленок. Результатом перегрева и пеленочного плена часто становилась сыпь на лице и теле, а сквозняки то и дело вызывали кашель и насморк. К тому же донимали бесконечные ненасытные блохи, от укусов которых у высокородных младенцев краснели и распухали ладони, уши и пальцы на ногах.

Прошел месяц, потом еще один. Крошка принцесса опровергала мрачные прогнозы. Она охотно ела, набирала вес, открывала большие голубые глаза — скоро они станут карими, — головка уже покрывалась ежиком рыжеватых волос. И постепенно угрюмость отца сменялась робкой верой в то, что девочка выживет и все будет хорошо. Разумеется, надежды на нее следует возлагать лишь до рождения брата, однако же пока она остается единственной законной продолжательницей рода Тюдоров, и именно под нее выстраивалась сложная линия наследования.

Безоговорочное признание ее права на престол представлялось тем более неотложным, что к концу 1533 года над Англией нависли тучи. Приговор об отлучении Генриха VIII еще не был произнесен — ему дали два месяца на то, чтобы «осознать свои заблуждения», — но бесконечно это неопределенное положение сохраняться не могло. А отлучение означало тройную опасность: отлученный от церкви король лишается трона; королевство его становится предметом чужих вожделений; может начаться гражданская война. Карл V Габсбург, несомненно, попытается заполнить образовавшийся вакуум власти, собственно, он уже начинает плести тугую сеть заговора.

Англичанам, собирающимся на континент, энергично советовали держаться подальше от его владений. «Предупреждаю, — обращался один фламандский капитан к трем англичанам, поднявшимся на борт его судна в Грейвлайнзе, — если ваш король в течение тридцати дней не вернет во дворец свою прежнюю жену, вам да и всем вашим соотечественникам лучше оставаться дома, иначе вы станете моей добычей, я возьму за вас хороший выкуп». Нечто подобное действительно случалось, а если прибавить к этому упорные слухи, что император набирает в своих нидерландских владениях солдат для вторжения в Англию, то многие стали опасаться за судьбу жизненно важной для английских купцов торговли полотном. А это, в свою очередь, означает, отмечал императорский посол Шапис, катастрофу для короля, ибо он не может не считаться с яростью ремесленников, составляющих «ни много ни мало — половину населения Англии». Тут он, правда, сильно преувеличивал.

В начале декабря к королю явилась депутация купцов, и монарха спросили прямо, может ли он гарантировать сохранность грузов, направляющихся в Европу. Ясного ответа король не дал. Бегая по кабинету и яростно потрясая кулаками, он обрушивал потоки брани на папу Климентия — как он, мол, смеет вмешиваться в мои дела. «Никто вас не тронет», — высокомерно бросил он наконец купцам. Что же до папского вердикта, то он сумеет справиться с Климентием, чьи угрозы — всего лишь пустой звук. Столь уверенное — хотя непонятно, на чем эта уверенность была основана, — заявление короля успокоило купцов, и действительно им — и ему — повезло, кризис миновал хотя бы на время.

Подчеркивая свою непреложную решимость, король осыпал всевозможными благодеяниями новорожденную — за счет ее сводной сестры. В Хэтфилде Елизавету ждал дом, полный слуг, а сопровождали ее туда «по высшему разряду» — целая вереница лордов и иных знатных господ. Генрих воспользовался этим переездом, чтобы явить свою дочь жителям Лондона, которые, как подобает верным подданным, приветствовали ее появление на свет. Хоть было и не по пути, процессия, не поворачивая сразу на север, прошествовала через столицу, «дабы продемонстрировать народу законную принцессу Уэльскую».

Что же касается Марии, которой до недавнего времени прислуживали сто шестьдесят человек, то ее теперь саму низвели едва ли не до положения слуги. Она была помещена в самые неприглядные покои старого замка с башенками, а помимо того назначена фрейлиной своей крошечной сестры. Но самое унизительное заключалось в том, что ей было отказано в почестях, положенных принцессе крови: малютку называли принцессой Елизаветой, а ее — просто леди Марией. В эпоху, когда формальное обращение становилось иной раз вопросом жизни и смерти, подобное разграничение таило в себе большую угрозу. С точки зрения закона Мария была незаконнорожденным ребенком и, как таковая, не имела права на наследование трона; жизнь ее находилась исключительно в руках отца. А если он умрет, то Анна Болейн станет регентшей, и хотя, возможно, и не повелит казнить принцессу, не задумается в случае чего так или иначе избавиться от ненужной помехи. Сделать это будет нетрудно — ведь она, Мария, никто.

Так в первые же месяцы своей жизни Елизавета стала невольной причиной острого соперничества и нажила себе непримиримого врага в лице собственной сводной сестры. По природе Мария Тюдор была девушкой славной и доброжелательной, а к малышам так и вовсе испытывала особенную слабость. Но надо было быть поистине святой, чтобы закрывать глаза на ту угрозу, которую таило для нее само существование Елизаветы. Пусть еще и совсем крошка, она преграждала Марии путь к трону. Именно она воплощала собой коварство Анны Болейн, узурпировавшей право престолонаследия, принадлежащее Екатерине Арагонской. Хуже того, родительские чувства короля, и без того невеликие, принадлежали теперь Елизавете, а старшая дочь оказалась лишенной внимания отца.

Трещина пролегла уже с самого первого свидания. Стоило Марии появиться в Хэтфилде, где уже все было готово к приезду Елизаветы, как неотесанный Норфолк, сопровождавший «леди Марию» в этом невеселом путешествии, прямо заявил, что неплохо бы ей засвидетельствовать свое почтение принцессе. Мария немедленно ощетинилась и резко бросила, что иных, кроме себя, принцесс в Англии она не знает и что дочь «мадам де Пембрук» — так она называла Анну Болейн — не имеет никаких прав на этот титул. Так уж и быть, она готова называть малютку сестрой, точно так же как называет братом незаконнорожденного сына короля Фитцроя, но большего ей не позволяет совесть.

Герцог — а характер у него был тяжелый — вскипел. Но Мария не уступала, и, едва удержавшись от того, чтобы не поднять на нее руку, Норфолк оставил ее, так ничего и не добившись. Она написала королю ядовитую записку, в которой говорилось, что «его дочь, принцесса, просит его благословения», а когда Норфолк отказался передать послание, удалилась к себе. И лишь после того, как толстая дубовая дверь затворилась за ней и Мария осталась в одиночестве, она дала волю слезам.

Взаимоотношения между сестрами превратились в настоящую игру: кто первый? За трапезами Елизавете отводилось место во главе стола; Мария завтракала, обедала и ужинала у себя — только бы не сидеть ниже сестры. Об этом узнала Анна и велела Марии занять свое место в столовой зале. Та повиновалась, но перед каждой трапезой ясно и недвусмысленно давала понять, что делает это против воли. Мария выражала протест всякий раз и по всякому поводу, лишь бы никто не подумал, будто она добровольно признает более высокое положение Елизаветы. В конце концов это превратилось в привычку. Борьба за первенство достигла своей высшей точки, когда все — господа и челядь — начали постепенно перебираться в другую резиденцию: эта явно нуждалась в обновлении. Принцессу несли в роскошных, обитых изнутри бархатом носилках, Мария же либо шла рядом, либо садилась в скромный экипаж, в каких передвигается знать невысокого ранга. Контраст был мучительно унизителен, тем более что процессия шла на виду у селян, которые все еще чтили ее, а в дочери Анны Болейн видели какое-то отродье. Не раз и не два Мария, чтобы меньше бросалась в глаза разница в их положении, просила позволить ей ехать либо впереди, либо позади кортежа.

Как правило, эти просьбы оставались неуслышанными, и ее просто силой ставили на отведенное место. Но по крайней мере однажды Мария торжествовала победу. Процессия двигалась из сельского коттеджа — возможно, это было в Итеме — вверх по реке. Марии позволили ехать впереди, и, пришпорив коня, она немедленно «рванулась навстречу судьбе», заставив остальных глотать пыль из-под копыт. В Гринвиче, где королевское потомство ожидал целый плавучий дом, в котором предстояло проделать остаток пути, она оказалась на час раньше, чем Елизавета и ее спутники. А когда принцессу переносили на борт, Мария уже заняла почетное место и не уступала его до самого конца путешествия. Первые годы жизни Елизаветы прошли под знаком династической политики, а воспитанием ее занимались дальние родичи. За кормилицей и другими нянями присматривала леди Брайан, вдовая кузина Анны Болейн, а другой ее родственник, Джон Шелтон, занимался хозяйством. На долю его жены леди Шелтон досталась незавидная роль держать в узде Марию, и, когда она давала ей хоть какую-то поблажку, Анна строго одергивала ее. С точки зрения королевы, Мария заслуживала хорошей взбучки, а называть ее — за упрямство — следовало не иначе, как «гнусным отродьем».

Король с королевой бывали с дочерью нечасто. Порознь либо вместе они отправлялись туда, где принцесса находилась в данный момент, но задерживались там совсем ненадолго. За ее воспитанием они наблюдали издали, довольствуясь сообщениями приближенных лиц. Кому-то — может, это был сам король Генрих? — пришло в голову поинтересоваться, отчего это расходы на содержание хозяйства в 1535 году оказались так велики. Ответ не замедлил себя ждать: было точно подсчитано и доложено, сколько скатертей использовали и какое количество еды закупили на рождественские праздники; сколько свечей и угля сожгли зимой; выяснилось также, что у иных придворных Елизаветы больше личных слуг, чем это дозволено по королевскому уложению. И так далее — получился предлинный список, составленный в выражениях, приличных скорее государственному договору.

Подошло время отнимать Елизавету от груди — и даже это интимное дело превратилось в целую процедуру. Для начала леди Брайан известила первого министра короля Томаса Кромвеля, что принцесса уже настолько выросла и окрепла, что может сама пить из чашки. Ее помощники подтвердили это. Далее Кромвель показал это письмо королю, и тот, по серьезном размышлении, повелел, чтобы его дочь отняли от груди «со всевозможным тщанием». Это повеление было передано Уильяму Полету, в ту пору королевскому гофмейстеру, который, в свою очередь, довел его до сведения Кромвеля. И наконец, тот же Полет отправил от имени короля послание леди Брайан, в котором говорилось, что ребенка можно отнять от груди. К этому посланию была приложена и записка от Анны, возможно, с подробными инструкциями, но обнаружить ее так и не удалось. Елизавете было тогда всего лишь чуть больше двух лет от роду.

Время от времени принцессу доставляли во дворец, но не столько для того, чтобы повидаться с родителями, сколько чтобы показать придворным либо заморским визитерам. Было чрезвычайно важно, чтобы единственное законное дитя короля все видели здоровым, особенно во времена, когда младенцев больше умирало, чем выживало.

А если Елизавета здорова — «такого румяного ребенка мир не видывал», как отмечал в апреле 1534 года, когда ей было семь месяцев, один наблюдатель, то, стало быть, и замуж ее можно выдавать. Именно в это время Генрих выступил с предложением обвенчать свою крошечную дочь с третьим сыном французского короля. На переговоры прибыли двое дипломатов из Франции. Сначала Елизавету показали им «в роскошном королевском облачении», а потом совершенно обнаженной, так, чтобы можно было лично удостовериться в ложности слухов о ее физических дефектах.

В течение всего 1534-го и первую половину следующего года будущий брачный альянс сделался предметом серьезных переговоров. Официальную помолвку предлагалось отложить до достижения Елизаветой семилетнего возраста, когда, можно надеяться, у Анны с Генрихом родится по меньшей мере один сын; а если двое, то Елизавету вообще можно будет не отправлять во Францию, к ее будущим свойственникам. Однако же долгие месяцы переговоров так в конце концов ни к чему и не привели. Королю Франциску не хотелось вслед за своим братом — английским монархом быть отлученным от церкви, и он отказался публично поддержать его сомнительную вторую женитьбу. С английской же точки зрения, это было совершенно необходимо в плане заключения династического союза. Не найдя общего языка, стороны разошлись.

Младенческие годы Елизаветы совпали со временем больших изменений в английской церкви. Власть папы здесь теперь не признавали, священство подчинялось королю как в религиозном, так и в светском отношении. Папские налоги перешли к короне, да и само налогообложение монастырей сильно выросло. Все это свидетельствовало о значительном росте не только благосостояния, но и авторитета монаршей власти. Независимости церкви пришел конец, и это означало перемены буквально революционного характера. Было предпринято строгое расследование монастырских нравов и доходов, что привело в 1536 году к закрытию ряда небольших приходов, а затем, несколько лет спустя, и к полной ликвидации всего института монашества в Англии.

А что еще более существенно — на эти годы пришелся решительный сдвиг в общественном сознании и государственной политике, и это подорвало моральную силу церкви и обеспечило королю статус высшего арбитра в духовных делах. Именно в этой обстановке религиозного брожения, широко распространившегося и совершенно неприкрытого антиклерикализма Генрих вместе со своим первым министром Томасом Кромвелем разработал новую концепцию королевской власти.

Генрих VIII считал, что подданные принадлежат ему душой и телом; он претендовал на полную и безоговорочную власть, признавая свою ответственность только перед самим Богом. Кромвель же трансформировал эту идею власти в практическую политику. Парламент превратился в естественную арену королевского законодательства. В будущем эта тесная связь между королем и парламентом окажется для Англии роковой.

Но чтобы придать этим стремительным переменам надежность и долговечность, королю нужен был сын — наследник престола, а к 1535 году уже возникло тягостное подозрение, что Анне Болейн произвести его на свет не суждено. Все ее беременности заканчивались выкидышами, и каждая новая неудача лишь сгущала ту атмосферу напряженности, в которой ей приходилось жить. Надежды на рождение сына оставалось все меньше. «Сыновей королю иметь не суждено, — пророчески писал в апреле 1535 года епископ Фаенцы, — так что повелительницей Англии скорее всего станет его младшая дочь».

Уже давно Анна с Генрихом не испытывали друг к другу ни физического влечения, ни чувства простой человеческой привязанности. Генрих, который «и всегда был не прочь развлечься», проводил время в многочисленных интрижках, приводивших Анну в бессильную ярость. Она оказалась в западне, и сама это отлично понимала. Сетовать на измены мужа и поносить его фавориток — а среди них были ее фрейлина Джейн Сеймур и ее кузина Маргарет Шелтон, дочь той самой леди Шелтон, что поставлена была надзирать за Марией, — Анна уже не отваживалась из страха, что король наконец потеряет терпение и вышвырнет ее вон, как некогда Екатерину. Как ни странно, именно в ней — помимо сына, надежда на рождение которого не оставляла ее, — Анна видела свою опору. Пока Екатерина жива, Генрих вряд ли оставит ее, Анну, ибо в противном случае ему придется вернуться к первой жене.

В ноябре 1535 года мелькнул луч надежды — Анна снова забеременела. Шло время, подошли и прошли рождественские праздники, и Анна теперь спокойно переносила и бесконечные измены мужа, и грубые нападки своего дяди Норфолка, самыми невинными словами которого в ее адрес были — «настоящая шлюха». Дышалось королеве сейчас легче, и она более уверенно смотрела в будущее. В конце концов ей всего двадцать восемь, на три года меньше, чем было Екатерине, когда она родила Марию. Может быть, на этот раз, если соблюдать осторожность, она сумеет доносить ребенка до срока.

Но восьмого января внезапно умерла Екатерина, до последнего вздоха клявшаяся в любви к королю, который, по слухам, и приказал отравить ее. Смерть давней соперницы не могла оставить Анну равнодушной, но к чувству облегчения примешивалась и немалая доля страха. Генрих же, по своему обыкновению, прикрывал внутреннее смятение бурной активностью. «Слава Всевышнему! — ликующе воскликнул он, когда ему сообщили о смерти Екатерины. — Теперь нам не грозит никакая война». Немедленно была запущена машина всенародного празднества, а сам король превзошел себя, чередуя пиры и турниры в честь избавления от постоянной угрозы. Он облачался в самые яркие одеяния, самозабвенно танцевал целыми часами, а затем, забывая о возрасте, отправлялся на ристалище. Первый раз за минувшие два года судьба повернулась к нему лицом. Угрозы вторжения больше не существовало, все эти разговоры о действительности или недействительности его первого брака — отныне простое сотрясение воздуха. И, что самое главное, ребенок, которого носит Анна, явится на свет без клейма незаконнорожденности.

Но два роковых события оборвали его безудержное веселье. Вначале король едва не погиб на турнире. Он вылетел из седла и, облаченный в тяжелые рыцарские доспехи, не успел подняться с земли, как на него рухнула лошадь. Пришел Генрих в сознание только через два часа. А вскоре после того, в тот самый день, когда было предано земле тело Екатерины Арагонской, у Анны случился очередной выкидыш. В сложившихся обстоятельствах такую трагедию пережить было невозможно, особенно если иметь в виду, что, по свидетельству акушерок, крошечный плод «выглядел как младенец мужского пола».

Для Генриха это был последний удар. Тут уже речь шла не об обвинении либо оправдании Анны — просто надо было все начинать сначала. В мгновение ока она утратила свое некогда ключевое положение в его жизни, и сразу нашлось новое объяснение ее прошлым неудачам и оправдание будущей судьбы. Генрих решил, что Анна его просто околдовала. А теперь, когда у него открылись глаза, следует от нее избавиться. Разумеется, их дочь, принцесса Елизавета, станет невольной жертвой позора матери, но в случае удачи эта утрата будет компенсирована рождением сына, которого ему подарит новая жена — леди Сеймур.

Меньше чем через три месяца после выкидыша Анну препроводили в Тауэр. Тайная королевская комиссия обнаружила свидетельства, достаточные для обвинения Анны Болейн в государственной измене. Список ее прегрешений был длинным и убийственным. «Презирая брачный обет, злоумышляя против короля, уступая низменной похоти, она предательски вступала в мерзкие разговоры, обменивалась поцелуями, ласками и иным непотребством со слугами короля, понуждая их вступать в преступную связь» — так гласило обвинительное заключение.

Распущенность и сама по себе была тяжелым обвинением, тем более что в числе любовников Анны оказался ее брат, Джордж Бо- лейн, лорд Рошфор. Но мало того, Анна со своими возлюбленными замышляла убийство короля, и спасла его от смерти только милость Божья. «Члены комиссии, — лицемерно писал Кромвель, — задрожали от ужаса, узнав, какой опасности подвергался Его Величество, и на коленях благодарили Бога за то, что он так долго отводил ее от него».

Пощады виновной быть не могло. Анну приговорили «к сожжению или отсечению головы — как будет благоугодно королю». Казнь должна была состояться в Тауэре, на небольшом, сплошь покрытом травой дворике, выходящем на церковь Святого Петра, специально предназначенном для предания смерти узников самого высокого ранга. Анне, что вообще-то не характерно для Англии, была дарована более легкая кончина — через отсечение головы мечом.

За несколько дней до казни был признан недействительным ее брак с Генрихом VIII — под предлогом былых отношений короля с сестрой Анны. У Елизаветы, которой недавно исполнилось два года и восемь месяцев, отбирался титул принцессы — теперь она, как и ее сводная сестра Мария, считалась незаконнорожденной. Но в отличие от последней Елизавета оказалась дочерью прелюбодейки и предательницы, чье обезглавленное тело вскоре будет положено в простой деревянный гроб и погребено без всяких торжественных церемоний рядом с церковью Святого Петра.

Два события этих последних месяцев жизни матери могли отложиться в памяти девочки. И в обоих случаях она оказалась в центре всеобщего внимания.

Первый был связан со смертью Екатерины. Демонстрируя свою удовлетворенность случившимся, король Генрих облачился в шелковый желтый камзол и послал за дочерью. Ее, несомненно, также одетую должным образом, доставили во дворец, и король, широко улыбаясь и что-то нашептывая ей на ухо, поднял Елизавету на руки и принялся с улыбкой показывать придворным. Всеобщее возбуждение, вид рослого, широкоплечего отца в ярко-желтом одеянии, густой голос, повторяющий ее имя, — все это могло запасть в память развитого не по возрасту двухлетнего ребенка.

Другая сцена была не в пример горестнее. Незадолго до того как ее отправили в Тауэр, Анна в последний раз обратилась к мужу с молчаливой мольбой пощадить ее — если не ради нее самой, то ради ребенка. Наблюдавший эту сцену современник много лет спустя описывал ее Елизавете: «Увы, никогда мне не забыть того щемящего чувства, что я испытал, видя, как праведница королева, Ваша матушка, подняв Вас, совсем еще ребенка, на руки, стояла на коленях перед милосерднейшим из властителей, Вашим отцом, а он смотрел через окно куда-то вдаль...» Король только что получил доклад комиссии, и хотя в нем было только то, что он сам велел написать, реагировал Генрих на прочитанное так, как положено безгрешному супругу, обнаружившему, что он обманут. В тот самый момент, как Анна появилась перед его окном, он, вполне вероятно, отдавал распоряжение о казни. «Выражение лиц и жесты присутствующих ясно показывали, — продолжает автор, — что король разгневан, хоть и прекрасно владеет собой».

Что скрывалось за маской сдержанности — гнев или мрачная удовлетворенность, — этого мы никогда не узнаем. Но отвергнутую жену вместе с ребенком король не удостоил ни словом, ни взглядом, а уже несколько часов спустя выстрел крепостной пушки возвестил, что за Анной Болейн, женщиной незнатного происхождения и предательницей, закрылись ворота шлюза, ведущие в Тауэр.

ГЛАВА 3

Рыдать взахлеб — утеха для детей,

Беззвучны слезы, что твой застят взор,

Увы, без слез нет силы для очей

Несправедливый твой узреть позор,

Нет силы слова связного изречь...

Мертва душа — и с ней замолкла речь.

Не прошло и нескольких дней со дня казни Анны Болейн, как исчезло все, что напоминало о ее королевском достоинстве. Ее герб убрали отовсюду — со столового и постельного белья, с ливрей, с борта королевского судна. Слуг распустили, многие, впрочем, влились в многочисленную челядь короля. Долги, включая счета за бархатные подгузники и шапочки из алого шелка, предназначенные для дочери, были оплачены, и следы их потерялись в казначейских книгах. А ее трон заняла другая женщина. Когда Елизавету привели во дворец в очередной раз, рядом с отцом сидела бледнолицая дама со строго сжатыми губами и мягким взглядом карих глаз, и при виде девочки во взгляде этом отразилось скорее сожаление, нежели почтение.

Ибо ребенок Анны оставался единственным неуничтожимым свидетельством ее существования и являл собой недобрую память о матери. Годами недоброжелатели Анны называли ее «великой блудницей»; теперь, когда от нее остался только ребенок, Елизавету, хрупкую девочку с матовой кожей, тонкими чертами лица, бровями и ресницами такими светлыми, что вид у нее всегда был как бы несколько удивленный, заклеймили «блудницей маленькой». Джейн Сеймур, новоиспеченная королева, была к ней добра, но еще добрее — к Марии, которой была предоставлена честь сидеть рядом с нею во время трапез, тогда как Елизавету даже не допускали в королевскую залу. Различие между сестрами ясно давало о себе знать и в том, как с Елизаветой обращались придворные: то, пристально разглядывая ее, сдвигали брови, то перешептывались, то просто отворачивались, избегая ее как прокаженную.

Лишь месяц прошел между арестом Анны и женитьбой короля, но за эти бурные дни произошло так много и события мелькали так стремительно, что трудно было за ними уследить. При дворе вовсю сплетничали и строили различные предположения, связанные по преимуществу с опальной дочерью покойной королевы. «Разговоров так много, — писал лорд Хасси, заклятый враг Анны и в недавнем прошлом камергер Марии Тюдор, — что не знаю даже, с чего начать».

Обстоятельства, приведшие к осуждению Анны, порождали массу слухов и домыслов. Она изменяла королю, да, но когда, с кем, как часто? Сам Генрих утверждал, что Анна переспала больше чем с сотней мужчин, и действительно, кроме пятерых, казненных одновременно с нею, в Тауэр было заключено еще несколько, и все ожидали новых казней.

Естественно, распутство Анны порождало сомнения не только в законнорожденности Елизаветы, но и — что куда существеннее — в ее праве престолонаследия. Ибо если, как считали многие, король не был ее отцом, то даже несколько сомнительный статус королевского бастарда и то слишком большая честь для ребенка. Помимо природной распущенности, Анну поощряли, по распространенной версии, к неверности две вещи: мужская неполноценность короля (широко о ней не говорили, но на суде этот мотив возникал) и позиция либерально настроенных, отравленных лютеранскими доктринами епископов, которые утверждали, что, если муж страдает импотенцией, женщина вправе «обратиться на сторону, даже если речь идет о ее кровных родственниках».

Вооруженная такой индульгенцией, Анна соблазняла мужчин «ласковыми словами, поцелуями, прикосновениями и иными способами», зачиная с ними не только так и не рожденных детей, но и единственную выжившую дочь. По слухам, Анна изменяла королю еще до замужества. «На суде было доказано, — конфиденциально сообщал в Рим один дипломат, находящийся на службе у Габсбурга, — что она вела такой образ жизни еще до того, как понесла ребенка, которого король считал своим. В Англии собираются объявить, что это не королевское дитя».

Среди претендентов на подлинное отцовство трое стоят особняком. Один — Генри Норрис, стройный привлекательный высокородный господин, один из самых доверенных друзей короля. Эта кандидатура казалась настолько вероятной, что Юстас Шапис, габсбургский посол в Лондоне, считал его предполагаемое отцовство достаточным основанием для развода Генриха с Анной. «Архиепископ Кентерберийский не колеблясь утверждает, что ребенок не от короля, а от господина Норриса», — писал он министру Карла V Грэнвиллу.

По другой версии, разумеется, самой скандальной, отцом ребенка был Джордж Болейн. В ее пользу свидетельствовало сильное семейное сходство. С особой охотой обвинения в кровосмесительстве повторяли противники Анны на Континенте. Один современник- португалец отмечал, что «после ее казни королевская комиссия объявила, что отец ребенка — ее родной брат». То обстоятельство, что и Анна, и Джордж отвергали это обвинение, вовсе не принималось во внимание, и среди предполагаемых любовников Анны Джордж, которого не любили за высокомерие, вызывал наименьшее сочувствие.

Но дольше всего отцом дочери Анны народная молва считала Марка Смитона, исполнителя органной музыки в переложении для клавесина, «отменного танцора» и камердинера при королевском дворе. Смитон, человек простого звания (он был сыном плотника), возможно, фламандец по происхождению, был единственным из подозреваемых в связи с Анной, кто, хотя и под пыткой, признал во время следствия, что действительно был ее любовником. Это признание дало пищу воображению многих. Карлу V сообщили лишь главное: Анну обнаружили в постели с королевским музыкантом, за то и казнили. Но в течение еще многих лет английским придворным казалось, что по мере приближения к зрелости Елизавета становится все больше похожей на Смитона. Более всего сходства между ними находила Мария — она до самого смертного часа (в разговорах с близкими людьми) утверждала, что у Елизаветы «лицо и вообще весь облик» точь-в-точь как у злополучного музыканта и что никакая она ей не сестра, а ее отцу никакая не дочь.

Если возникла масса пересудов насчет того, кто же является истинным отцом Елизаветы, то кое-какие сомнения возникали и по материнской линии. Еще до казни Анны сторонники Габсбурга распускали слухи, будто она бесплодна и что Елизавета на самом деле дочь какой-то крестьянки, которую тайно доставили во дворец, когда у Анны якобы начались родовые схватки. Разумеется, у этой легенды было по крайней мере одно слабое место: если бы Анна на самом деле затеяла такую интригу, уж она наверняка позаботилась бы, чтобы ребенок оказался мальчиком. Тем не менее миф получил широкое распространение, особенно после смерти королевы. Раз Генрих практически отказался от дочери, следующий шаг заключался в том, чтобы отделить ее от Анны и, таким образом, от королевского двора. А уж о притязаниях на трон и вовсе не должно быть речи. Шапис попытался выжать максимум из одного неосторожного замечания Анны. После последнего выкидыша она обмолвилась в разговоре с приближенными, что насчет следующего ребенка «сомнений уже никаких не будет — в отличие от этого, ибо он был зачат еще при жизни покойной королевы». Шапис сделал из этого вывод, что Елизавета тоже «сомнительна».

Вскоре выяснилось, что Генрих вовсе не отказался от дочери (пусть даже официально она была признана незаконнорожденной), более того, ему удалось убедить по крайней мере одного из своих собеседников, что он испытывает к ней подлинно отцовские чувства. Правда, документальных подтверждений этих чувств не сохранилось. И вообще трудно сказать, как же в действительности король относился к дочери. Несомненно, Елизавета была в глазах Генриха и хрупким, внушающим жалость маленьким созданием, и дочерью предательницы и ведьмы, тяжелым напоминанием об истории самой большой его любви и самого большого разочарования. Если Генрих и допускал, что Елизавета не его дочь, то никогда и никому об этом не говорил и уж вовсе не заикался о том, что Анна Болейн будто бы была бесплодна. В любом случае о Елизавете он думал в первую очередь как политик, и оберегать ее следовало с максимальным тщанием, тем более что ее сводный брат Генри Фитцрой к тому времени умер.

Это была загадочная фигура, хотя в течение десяти или даже более лет Генри считался фактическим наследником трона. Все отпущенные ему годы — числом семнадцать — он прожил в полном забвении, и смерть его тоже была окружена тайной. Не было ни отпевания, ни похорон государственных, и хотя при жизни с мальчиком обращались как с принцем крови, сразу после его смерти куда- то исчезли и восемьдесят пять слуг, и четыре боевых коня, и драгоценности — подарок короля, и даже орден Подвязки. Теперь, согласно вновь принятому Акту о наследовании, единственными претендентами на престол, в случае если у королевы Джейн не будет детей, считались Мария и Елизавета.

Таким образом, права Елизаветы король все еще признавал, хотя и пальцем не пошевелил, чтобы хоть как-то приглушить слухи, распространяемые об Анне, слухи, которые, несомненно, достигали ушей его взрослеющей дочери. Анну не только называли блудницей — и ее осужденные к смерти любовники на плахе это, как водится, признавали, — обвиняли и в более тяжких преступлениях. Иные утверждали, что именно она, а не Генрих, отравила Екатерину Арагонскую.

Не кто иной, как сам король, со слезами на глазах говорил Фитцрою незадолго до смерти последнего, что они с Марией «должны благодарить Всевышнего за то, что им удалось ускользнуть из рук этой гнусной шлюхи, которая вознамерилась отравить их обоих». Прелюбодеяние, кровосмесительство, убийство либо покушение на убийство, не говоря уж о ведовстве, — и ко всему этому другие преступления и грехи, настолько отвратительные, что о них немыслимо говорить и писать. Тех, кому они известны, можно было пересчитать по пальцам. В признаниях любовников Анны, как писал королевский посланник в Риме Стивен Гардинер, «содержатся такие страшные разоблачения, что большая их часть держится в тайне».

Все это, а в придачу еще и общественное презрение и всеобщее глумление — Анна прелюбодейка, дьявол во плоти, английская Мессалина, «пучеглазая шлюха» и так далее — ложилось тяжелым грузом на память об Анне. В виновности ее не сомневался никто. Сделавшись предметом презрения еще при жизни, Анна и вовсе пала в глазах публики после своей гибели — ведь она предала человека, который возвысил ее до трона. Говоря, что все злодеяния, которые приписывают женщинам со времен Адама и Евы, «меркнут в сравнении с тем, что свершила королева Анна», Хасси выражал достаточно широко распространенное мнение. Пусть даже не все то, что ей вменяют, правда, но если хоть некоторые обвинения соответствуют действительности, поведение Анны следует признать «настолько низким и гнусным», что бумага краснеет.

Мрачное наследие. Но справедлива ли молва? К тому же перешептывания, в атмосфере которых прошло все детство Елизаветы, не всегда были направлены против Анны. Архиепископ Кранмер, благородный и проницательный человек, некогда духовник Болей- нов, знавший Анну в течение многих лет, был, по своему собственному признанию, совершенно поражен, услышав о ее изменах. «Я очень высокого мнения об этой женщине», — откровенно писал он Генриху VIII, не страшась идти против общего мнения. Правда, это был не вполне беспристрастный взгляд — он как бы обращался к тем священнослужителям либерального толка, которые с самого начала сочувствовали Анне и были убеждены, что именно он, Кранмер, выступал как против первого, так и против второго брака короля. Но были и другие свидетельства в пользу Анны. Женщина, прислуживавшая ей во время заточения в Тауэре, под большим секретом сообщила Шапису, что и перед и после предсмертного причастия — а в такие моменты, как правило, не лгут — Анна бессмертием души клялась, что невиновна. Да и во время суда она не только отвергала обвинения, но и «делала это вполне убедительно», что порождало сомнения в правоте ее судей, тем более что свидетелей обвинения не было.

Но больше всего недоумений вызывало поведение короля. Даже не пытаясь ответить на непостижимый вопрос — как может мужчина, будь он хоть трижды король, отправить на плаху некогда любимую женщину, — невозможно не обратить внимания на то, что за этим последовала пляска на могиле и поспешная третья женитьба.

Ни для кого не было секретом, что на протяжении недолгого времени между арестом и казнью Анны Генрих безоглядно развлекался, всякий вечер пировал на своем судне в компании красивых женщин, а возвращаясь в полночь домой, призывал певцов и музыкантов, наполнявших ночной воздух звуками зажигательной музыки. Подобного рода увеселения «неприятно задевали людей», которые воспринимали все это праздничное времяпрепровождение как знак того, что король не только счастлив избавиться от «тощей старой колченогой клячи», но и что в конюшне появилась новая кобылка. Едва получив известие о казни Анны, Генрих отправился в дом, где жила Джейн Сеймур, и на следующий день они были официально помолвлены. А еще через десять дней в королевской часовне состоялось нешумное бракосочетание, о котором, несмотря на усилия короля, вскоре узнал весь двор.

На эту тему много шушукались, утверждая, что Генрих с Джейн обо всем договорились еще до ареста Анны. Чрезмерно строгое судебное разбирательство, отсутствие свидетелей, вырванное под пыткой признание Марка Смитона — все укрепляло подозрения в том, что Анна стала помехой королю в его новом увлечении и тот поспешил убрать ее с дороги. «Люди считают, что он все это придумал, лишь бы избавиться от нее», — писала наместница Фландрии, сестра Карла V; она могла бы добавить — факт очевидный, — что одним- единственным ударом Генрих совершил нечто вроде дворцового переворота: убрав не только жену, но и многих своих приближенных (ее якобы любовников), он открыл путь новым людям, ведущую роль среди которых играл брат Джейн Эдуард Сеймур.

Утехи и злонравие короля, его откровенный эгоизм и, можно ведь и так посмотреть на это дело, обдуманное предательство по отношению к Анне окончательно запутали вопрос о ее виновности. Так что дочери несчастной королевы, ставшей с малолетства жертвой противоречивых слухов и наследницей дурной репутации матери, пришлось со временем разбираться в этой на редкость темной истории и выуживать из хаоса крохи истины.

Полной же правды было не отыскать, и упорное нежелание говорить о матери характерно для Елизаветы в ее зрелые годы. И все же

в какой-то момент она должна была задуматься о злой судьбе своей матери, которую помнила совсем смутно. А еще в молодости ей рассказывали — свидетелей было достаточно, — как Анну, дабы «окончательно лишить духа», заставили наблюдать за казнью так называемых сообщников — их головы отсекались ударом топора, тела четвертовались, и кровавые останки просто закапывались в землю. Через два дня и сама королева поднялась на плаху, выстроенную специально для нее и «достаточно высокую, чтобы всем все было видно»; взору ее предстали сотни, а по иным свидетельствам, и тысячи зрителей, хлынувших вниз, к Тауэру, в утро казни. До самого конца, по их рассказам, Анна выглядела какой-то потрясенной, как будто не могла поверить, что вот-вот расстанется с жизнью, и все ожидала — с надеждой приговоренного, — что в последний момент король ее помилует. Во время суда она неустанно повторяла, что, как бы там дело ни обернулось, «смерть ее минует». Теперь же, приближаясь к плахе, она «непрестанно оглядывалась», словно ожидая появления королевского гонца с известием о помиловании.

Но так и не дождалась, и зрители сполна получили то, ради чего явились. Под их взглядами Анна сделала шаг вперед и произнесла небольшую речь. Держалась она достойно, понимая, что это будут ее последние слова. Я готова, сказала она, «смиренно отдаться воле короля» — и в доказательство отстегнула от своего серого платья меховой капюшон и заправила пышную гриву черных волос под простую холщовую шапочку, обнажив длинную белоснежную шею.

Все это Елизавете наверняка рассказывали: и то, как палач сделал свое дело одним ударом, и как голову завернули в белое полотно, и как старухи знахарки столпились вокруг плахи, чтобы не упустить ни единой капли крови, ибо считается, что кровь приговоренных к смерти обладает целебными свойствами.

Воспоминания о матери — чарующе прекрасное лицо, задумчивое выражение глаз, аромат духов, колыбельные, которые она пела по-французски, — наверное, слились с посмертными образами, и в конце концов все это приобрело аромат мрачной легенды. Шли годы, случались другие громкие истории, они порождали свои слухи, отвлекавшие внимание от дочери Анны Болейн, а она к тому времени уже надела на себя броню молчания. Тем не менее клеймо еще долго не стиралось, и должно было пройти много лет, прежде чем призрак Анны оставили наконец в покое.

Вскоре после казни Анны леди Брайан, старшая гувернантка Елизаветы, написала Кромвелю длинное жалобное письмо. Недавно она овдовела и лишилась таким образом, по собственным словам, всяких средств к существованию. Так что целиком зависит от своего положения при королевских детях — а занимает она его уже в течение двадцати лет, — и ныне, когда статус Елизаветы так изменился, она опасается потерять свой титул баронессы и все, что с этим связано. Пребывая в совершенной растерянности, она чувствует к тому же, что теряет контроль над другими слугами. «Теперь, когда Елизавета утратила свое прежнее положение, а нынешнее мне известно только по слухам, и я не знаю, что делать — с ней, с самою собою, с теми, кого дали мне в помощь, то есть с ее прислужницами, — молю Вашу Светлость обратить свой взор на миледи и на тех, кто ее окружает».

Ясно, что девочка давно уже выросла из роскошных одежд, которые были сшиты когда-то по приказанию матери, а тем, чтобы завести новые, размером побольше, никто не озаботился. «Нет у нее, — продолжала леди Брайан, — ни платьев, ни юбок, ни нижнего белья, ни теплой одежды, ни корсета, ни носовых платков, ни теплых перчаток, ни ночных шапочек». Она осталась совсем раздетой, и леди Брайан ничем не может ей помочь. Нужда в одежде и сейчас ощущается очень остро, а что будет, когда король в очередной раз повелит, чтобы Елизавета предстала перед двором? Ведь в таких случаях именно в обязанности гувернантки входит, чтобы она выглядела, как подобает королевской дочери, и одежда в этом играет далеко не последнюю роль.

Состояние гардероба Елизаветы отражало общее убожество ее двора. Управляющий, Джон Шелтон, в чьи обязанности входили поставки мяса, круп, вина и иных продуктов, писал тому же Кромвелю вскоре после леди Брайан. И смысл письма был тот же: деньги кончаются, нужны деньги. Но это был глас вопиющего в пустыне, ведь всего неделю назад королевский секретарь Брайан Тьюк ясно дал понять, что он ничем или почти ничем не может помочь Шелтону и надеется, что впредь тот не будет обращаться к нему с подобными просьбами.

Тем не менее каким-то загадочным образом и мясо, и птица, и рыба, густо приправленные разнообразными специями, что было вообще характерно для тюдоровской кухни, исправно поступали на стол Елизаветы. На этой-то почве и произошло главным образом столкновение между Шелтоном и леди Брайан, о чем последняя в подробностях писала Кромвелю. Управляющий, во всеуслышание объявлявший себя «хозяином дома» («Что это такое, — писала старшая гувернантка, — я представить себе не могу, ибо ни с чем подобным ранее не сталкивалась»), настаивал, чтобы Елизавета садилась за стол со взрослыми, где таились соблазны в виде «дичи, фруктов и вина»; леди Брайан же, страшась, как бы девочка не заболела, всячески пыталась умерить ее детский аппетит.

Обращаясь к Кромвелю, она просила его вмешаться, что поможет не только установить более здоровый режим питания, но и сэкономит деньги. Елизавете следует трапезничать в собственных апартаментах и есть не больше, чем кусок баранины или дичи. А оставшегося вполне хватит, чтобы прокормить одиннадцать ее личных слуг.

Была и еще одна причина, побуждавшая удерживать Елизавету в ее личных апартаментах. «Видит Бог, — писала леди Брайан, — у миледи сильно болят передние зубы, режутся они крайне медленно, и я очень беспокоюсь за Ее Светлость». Судя по всему, старшая гувернантка была весьма чадолюбивой особой: «От души надеюсь, что зубами она скоро мучиться перестанет, ибо во всем остальном я в жизни не видела такого замечательного ребенка. Боже, сохрани Ее Светлость!»

Пока Елизавета сражалась со своими «передними зубами», а леди Брайан с управляющим, остальные слуги совсем забросили свои обязанности и целыми днями браконьерствовали в королевских охотничьих угодьях. И в Хансдоне, и в Хэтфилде — где обычно жили королевские дети — было полно оленей, и только через несколько месяцев егеря, которым сначала попалась на пшеничном поле спрятанная оленья голова, затем целый олень с оленихой в служебных помещениях (а помимо того поступил донос некоего Роджера из Бейкхауса), обнаружили, что дело неладно. В конце концов все выплыло наружу. Роджер и сам оказался нечист на руку, работая в одной компании с Ральфом из Чэндлери и еще несколькими слугами управляющего. Заручившись поддержкой по крайней мере одного из егерей, браконьеры загоняли оленей собаками, а однажды даже воспользовались арбалетом. А главный мошенник, по имени Ральф Шелтон, постреливал птиц и «разогнал всех старых слуг». Соблазнительно было бы поискать связи между Ральфом и управляющим Джоном Шелтоном, но даже если они и были в родстве, последнему ни за что бы не удалось спасти родича как минимум от тюремного заключения; случалось ведь, что и за меньшие провинности казнили.

Одним словом, устроен двор был плохо и явно нуждался в обновлении. Осенью 1536 года в Хансдоне появилась новая старшая гувернантка, а следом за ней еще несколько слуг, что обещало немалые перемены. Так печальное детство Елизаветы вступило в новую фазу.

ГЛАВА 4

Юность моя — весна в морозах забот,

Радостный пир — трапеза бед и невзгод.

Поле мое — тернии без числа,

Счастье мое — надежду — боль унесла.

Жизнь моя пролетает — но где ж рассвет?

Ныне живу еще, завтра уж жизни нет.

Заступив на должность старшей гувернантки Елизаветы, Екатерина Чемпериоун оказалась в самом центре немаленького, в общем, двора, пребывавшего в основном в Хэтфилде, графство Хартфордшир. Каменный замок в старом стиле с низкой башней в центре и довольно уродливыми башенками с бойницами по бокам представлял собою довольно заброшенное строение — во всяком случае, не для особ королевской крови, — хотя земли вокруг было полно, да и пейзаж во всех отношениях приятный. Лесистые охотничьи угодья, привлекавшие жадное внимание нерадивых слуг, расстилались на много миль вокруг, неподалеку располагался выгон для домашних животных, где в изобилии водились также и кролики. Деревенский воздух был чист и свеж, особенно в сравнении с влажной, душной атмосферой Лондона с его туманами и грязью, столь способствовавшей распространению всяческой заразы. Для Елизаветы, которой на протяжении всей жизни приходилось немало путешествовать, Хэтфилд всегда оставался славным, уютным домом, другие места, где протекало ее детство, — Хаисдон, Эшридж, Мур да и иные, поменьше — представляли собою всего лишь временное убежище, куда она переезжала, когда в Хэтфилде проводились ремонтные работы.

Миссис Чемперноун оказалась во главе тридцати двух старших слуг Елизаветы, в том числе Бланш и Томаса Перри, которым предсто яла на службе у нее продолжительная и полная всяческих приключений карьера. Знать, приставленная ко двору, происходила из самых низов аристократического сословия; даже сама старшая гувернантка принадлежала к незаметной, не принятой во дворе семье из Девоншира. Главным в Хэтфилде были манеры, а не титулы. Королевские же почести приберегались для наследника трона — сына ее величества королевы Джейн, которому еще только предстояло родиться.

Это произошло в год, когда Елизавете исполнилось четыре. Имя ему было дано то, что Генрих собирался дать так и не появившемуся на свет сыну Анны, — Эдуард. Соответственно и рождение это было отмечено празднествами, некогда предназначавшимися тому младенцу, которого так и не дождалась Анна Болейн. Елизавета принимала участие в торжественной церемонии крестин. Одетая в роскошное платьице с длинным шлейфом, она изо всех сил сжимала в ручках украшенный драгоценностями крестильный покров новорожденного. В свою очередь, ее держал за руку Эдуард Сеймур, дядя принца, хотя по окончании церемонии из церкви она вышла в сопровождении своей сестры Марии.

С рождением Эдуарда Елизавету едва ли не вовсе забыли. Проживая среди заштатной публики в заброшенных сельских замках — разве что ради экономии ее иногда привозили к Марии или маленькому принцу, — Елизавета незаметно выросла, а появления в королевском дворце в честь дней рождения были простой формальностью. Отец, никогда ни о ком и ни о чем не забывавший, тщательно следил за оплатой ее счетов, время от времени заказывал новую одежду (между прочим, в 1539 году он одел таким образом сразу всех своих детей, приближенных и шутов), но в остальном он не обращал на нее никакого внимания. А вот за слугами, напротив, приглядывал. Дурная память о преступлениях, совершенных Анной Болейн, заставляла особо заботиться о нравственном воспитании дочери, и Генрих ясно дал понять, что в окружении ее должны быть люди «благочестивые и немолодые». Когда одна юная девица из хорошей семьи попросилась на службу к Елизавете, король отказал ей, отдав предпочтение даме преклонных лет, заметив, что дочь его и так окружает слишком много молодежи.

С этой точки зрения было бы небезынтересно узнать возраст Екатерины Чемперноун, когда она осенью 1536 года сделалась старшей гувернанткой Елизаветы. Но об этом — как и о многом другом ее касающемся — остается только гадать. С достаточной долей уверенности можно предположить, что женщина это была образованная, представительная, достойной наружности. Должно быть, она обладала неплохо поставленной речью — хотя и угадывался в ней акцент уроженки Девоншира — и достаточной грамотностью. И каков бы ни был у нее характер, Елизавета дарила ее любовью и преданностью, какие и родителям нечасто от детей достаются.

Когда Елизавете исполнилось пятнадцать, а ее воспитательница оказалась в Тауэре и над жизнью ее нависла серьезная угроза, принцесса облекла свои чувства в слова, которые, несмотря на некоторую искусственность стиля, выдают тем не менее чувство живое и искреннее: «...Она провела подле меня долгие годы и прилагала все усилия к тому, чтобы обучить меня знаниям и привить представления о чести; и поэтому я считаю своим долгом выступить в ее защиту, ибо, по словам Святого Георгия, мы теснее связаны с теми, кто нас воспитывает, чем с нашими родителями, ибо родители, следуя зову природы, производят нас на свет, а воспитатели учат жить в нем».

Сами эти слова выдают сильное воздействие миссис Чемперно- ун, или Кэт, как называла ее Елизавета, так как именно она действительно дала ей начала знаний, в том числе латынь и учение Святого Георгия, как и других отцов церкви. В зрелости Елизавете и впрямь предстояло стать «теснее связанной» с дамой из Девоншира, чем со своими кровными родственниками, хотя со временем и Кэт породнилась с нею, выйдя замуж за Джона Эшли, кузена матери по линии Болейнов, занимавшего видное положение при дворе Елизаветы.

Впрочем, как бы, исходя из своего характера и способа мышления, Кэт Эшли ни воспитывала Елизавету, ее неизбежно ограничивали условности времени. Дети входили в мир Тюдоров как будущие взрослые, и потому делалось все возможное, чтобы они опережали в развитии свои годы.

С младенчества девочек наряжали, как женщин, заставляя носить неудобные корсеты и множество нижних юбок. Они неуклюже переваливались с ноги на ногу в своих огромных, искусно расшитых платьях до пят, утопая в гигантских накладных рукавах, из-за тяжести и неудобства которых и руки было трудно поднять. На портретах того времени изображены маленькие, едва научившиеся ходить девочки, на головах у которых красуются шляпки с кружевными лентами, а фигуры буквально втиснуты в многочисленные юбки, обручем обегающие талию; в пухлые шейки впиваются накрахмаленные воротники. Иногда на них навешивали золотые побрякушки, привязанные на цепочке к талии, но вид у этих девочек совершенно безрадостный, а часто едва ли не трагический, словно мысль их преждевременно занята витающей над ними смертью.

Один сочинитель горделиво отмечал, что в его пору дети, «казалось, рождались мудрецами, и волосы у них седели смолоду». Нечто в этом роде говорилось и в адрес Елизаветы, когда она едва достигла шестилетнего возраста. Томас Райотесли, довольно невзрачная личность, которой вскоре предстояло стать одним из министров, а затем и канцлером Генриха VIII, в декабре 1539 года доставил Елизавете рождественские подарки отца. Елизавету, предварительно нарядив должным образом, препроводили к гостю в сопровождении Кэт Эшли, которой надлежало присматривать за соблюдением этикета. Выполнив поручение, Райотесли выслушал ответ девочки. «Негромко поблагодарив посланца, — вспоминает Кромвель, — она поинтересовалась здоровьем Его Величества с серьезностью, какая отличает сорокалетнюю даму. Даже если бы она была хуже образована, чем мне представляется сейчас, все равно поведение ее делает честь даме, а королевской дочери тем более».

Беспрекословное повиновение родителям, серьезность не по годам, скромность, чопорный вид — таковы были отличительные свойства хорошо воспитанного ребенка. К матери и отцу дети относились с чувством, граничащим с религиозным почитанием. Только перед Богом и родителями, наставляли детей, следует опускаться на оба колена, для всех других достаточно одного. Упрямых, своенравных детей в наказание нередко заставляли ползать за родителями по всем бесконечным галереям тюдоровских дворцов, раздирая на коленях кожу до крови. Отцовское или материнское благословение считалось высшим знаком родительского отношения. С младенчества дети научались каждое утро и каждый вечер становиться на колени и говорить: «Отец, умоляю, дай мне свое благословение», и тогда он, воздев сомкнутые руки, отвечал принятой формулой: «Да благословит тебя Бог, дитя мое!» либо «Пусть Бог направляет твои стопы и ведет к праведности». В одном наставлении для родителей, выпущенном в 30-е годы XVI века, содержалась рекомендация бить непослушных, отказывающихся подчиняться положенному распорядку. А если ребенок уже большой и за розгой не потянешься, он становился объектом всеобщего поношения, все при дворе обращались с ним, словно с обыкновенным преступником.

Отказ от почитания родителей оборачивался тяжелыми последствиями. Непослушных детей воспринимали как выродков, «жестоких убийц собственных родителей», которых за недостойное поведение в лучшем случае ожидает Божья кара. Иногда отцы передоверяли наказание сына или дочери какому-нибудь должностному лицу. Но большинство находило такой обычай слишком милосердным, предпочитая следовать простой максиме: «Вышиби из них дьявола!» Взбучки и жестокие порки были в семье Тюдоров привычным делом. Это считалось чем-то вроде очистительной процедуры — так боролись с врожденной детской склонностью ко всяческим шалостям и пороку. Даже самым благонравным детям доставались пинки и пощечины, стоило им хоть чуть-чуть напроказить. Бесчувственные родители всячески измывались над своими и без того запуганными детьми, признавая, видимо, мудрость старой пословицы: «Пожалеешь розгу — испортишь ребенка».

Генрих VIII в полной мере разделял этот взгляд, наставляя родителей «со всем тщанием и настойчивостью воспитывать и растить своих детей в духе добродетели и целомудрия и удерживать их от порока с помощью строжайшей дисциплины». Собственноручно он, кажется, своих детей не наказывал, но другим давал на этот счет весьма жесткие указания. Когда Мария, лишенная прав и титула, продолжала упорно именовать себя принцессой и отказывалась преклонить колени перед Анной Болейп и ее дочерью, король послал на ее усмирение Норфолка. Герцог набросился на Марию с самыми разнузданными проклятиями, заявив под конец, что, если бы она была его дочерью, он схватил бы ее за волосы и колотил головой о стену до тех пор, пока она не треснет и не станет «мягкой, как печеное яблоко». И все равно король счел, что Норфолк был слишком мягок с его дочерью.

Маленькой, пяти- или шестилетней Елизавете король, должно быть, внушал священный ужас — мало того, что роста он был необыкновенно высокого, еще и живот себе чудовищный отрастил. Теперь это был уже не быстроногий атлет, отдающийся с юношеским самозабвением танцам да рыцарским турнирам. Хотя порой он еще мог проявить кое-какую сноровку, но в общем передвигался с трудом, то и дело давая отдых больным ногам. Да и верховая езда требовала теперь немалых усилий. Жизнерадостность и сердечность, так располагавшие когда-то к юному королю окружающих, не вовсе оставили его, но теперь все чаще он впадал в мрачность, а воспоминания о друзьях и родичах, которых он послал на плаху, делали его нелюдимым и портили характер. Он был суровым, как исстари повелось, родителем, верившим в верховный авторитет отца. «Хотя сыновья и дочери должны повиноваться и матери, — обронил он однажды, — их главный долг все же — долг перед отцом». И долг этот состоит в полном, беспрекословном послушании.

Помимо почитания родителей, важнейшими достоинствами ребенка считались скромность и «кротость». Обычные детские соблазны — кулачные бои, обмен плевками, игра в снежки и подобное в этом роде, разумеется, сурово карались, но даже такие невинные забавы, как бег наперегонки или привычка прислоняться к стене, или даже румянец, выступающий на щеках, и запинающаяся речь, когда тебя дразнят другие дети, считались неподобающими. В книге, предназначенной молодым людям, великий гуманист Эразм Роттердамский в мельчайших деталях описывал, как следует вести себя в обществе. Переступать с ноги на ногу, сплетать пальцы, закатывать глаза или бесцельно слоняться, поучал он, неприлично. Руки не должны просто болтаться, надо найти им полезное — как крыльям у птицы — применение, особенно когда «по английскому ритуалу» кланяешься, опускаясь сначала на правое, а затем на левое колено. Сидя или стоя, ноги следует держать вместе — не так, как в Италии, добавлял Эразм, где всякий, кажется, стоит, как аист, на одной ноге. А при хождении следует вырабатывать внушительную и твердую походку, не слишком быструю, это было бы недостойно, но и не слишком медленную, чтобы не казалось, будто ты просто слоняешься без дела.

При разговоре следует облекать речь в точную форму, «с достоинством» выговаривая каждое слово. От детского лопотанья, как, впрочем, и от иных признаков младенчества, следует избавляться как можно раньше. Уже с самого нежного возраста детей заставляли вызубривать, вероятно, совершенно непонятные им «добронравные, серьезные и глубокомысленные» заповеди вроде: «Есть только один незримый Бог — Создатель всего сущего» или: «Он есть высшее добро, без него добра не существует». Речи в детстве следует предпочитать молчание, но, если взрослый обращается к ребенку, последний должен отвечать ясно и по существу, говоря, как наставлял Эразм, со священниками о Боге, с врачами о болезнях и с художниками о живописи. Сомнительно, чтобы взрослые разговаривали с детьми о детстве.

Но книжные наставления по детской речи — это одно дело, а реальная семейная жизнь — совсем другое. Роджер Эшем, наставник Елизаветы в ее отроческие годы, весьма просвещенный, хотя и не чрезмерно педантичный школьный учитель, описывал как-то свое посещение дома одного аристократа, где ребенок лет четырех от роду никак не мог толком заучить короткую молитву перед едой. «В то же время, — замечал Эшем, — из уст его то и дело вылетали такие ругательства, в том числе и новейшего происхождения, каких никак не ожидаешь от ребенка из благородной семьи». Нетрудно понять, в чем тут дело: малыш слишком много времени проводил среди слуг на кухне и в конюшне и подхватывал каждое услышанное там слово. «Но хуже всего то, — продолжал честный Эшем, — что отец с матерью в этих случаях только смеялись».

Ничто не обнаруживает хорошего либо дурного воспитания с такой откровенностью, как поведение за столом, и когда Елизавета выросла достаточно, чтобы трапезничать со взрослыми, ей пришлось овладеть еще и дополнительными нормами этикета. Ей предстояло научиться правильному обращению с ножом и ложкой (вилки не были в ходу), вежливо говорить «спасибо», даже когда она отставляла то или иное блюдо, складывать кости на специальную дощечку, чтобы слуги унесли ее, не обращать внимания на собак, вылизывающих под столом ее запачканные пальцы. По воспоминаниям Эразма, чье детство прошло в середине XV века, к еде тогда относились с благоговением: целовали даже упавший на пол кусок хлеба. Столетие спустя такого почтения уже не наблюдалось, и беспечные родители позволяли детям наедаться за столом так, что их тошнить начинало. Так что можно было бы понять — хотя и не извинить, — если бы дочь такого обжоры-раблезианца, как Генрих VIII, тоже набивала себе живот. Но Елизавета, особенно когда выросла, ела немного, да нет и свидетельств, что в детстве набрасывалась на еду.

Общепринятый ритуал застолья включал в себя не просто соответствующее обращение с приборами — требовались также умение поддерживать беседу, скромность и вообще достойное поведение во время трапезы. Вытирать пальцы о рукава (либо о скатерть) считалось непростительным; если рукава слишком длинные и широкие, так что свисают вниз и грозят попасть в тарелку, следует завернуть их до локтя либо просто перебросить через плечи. Шляпу во время еды снимать не нужно, «дабы волосы не попадали в тарелку»; и в любом случае их надлежит как следует вычесать, а то, не дай Бог, вши могут завестись. Для детей еда становилась целым испытанием. Их приучали участвовать в застольной беседе, молчание рассматривалось как проявление дурных манер. В то же время заговаривать самим, до тех пор пока к тебе не обратятся взрослые, не дозволялось, и при дворах, где на молодежь не обращали внимания, это неизменно порождало напряжение, особенно когда трапеза приближалась к концу. Равным образом не следовало распространять подхваченные на лету слухи или вспоминать прежние ссоры да и вообще повторять услышанное от старших, особенно если эти последние перебрали по части выпивки. В общем, это был сложный процесс посвящения в мир взрослых с его этикетом и лицемерием, вход в микрокосм общества.

В нравственном воспитании девочек были свои особенности, а если речь шла о дочери Анны Болейн, требовалось особое тщание. В XVI веке господствовала непреложная убежденность, будто в сравнении с мужчинами женщины — существа низшего сорта, коль скоро речь идет о благодати и добродетелях, не говоря уже об интеллекте и способности к здравым суждениям. К тому же считалось, что у

Елизаветы не только, как у всех иных женщин, ослаблены моральные качества, но также заложена в природе особая склонность к греху и распутству — уж больно тяжелое, по всеобщему убеждению, ей наследство досталось. Главная задача Кэт Эшли (хотя, как она с ней справлялась, свидетельств почти нс сохранилось) и состояла в том, чтобы сотворить из этого неблагодарного материала добродетельную, скромную особу. Но если допустить, что она следовала общепринятой системе воспитания, то паролем в «работе» с Елизаветой было понятие самоконтроля.

Самоконтроль означает отказ от «соблазнов» и вообще всяких проявлений чувственности; самоконтроль — это определенная осанка и речь; самоконтроль — это молчание либо почтительность в разговоре со взрослыми. А более всего, надо полагать, Кэт стремилась вытравить из подопечной живой материнский темперамент и стремление привлечь к себе внимание громким смехом и вообще всяческими взрывами веселья. Ибо смех, как учил Эразм, свидетельствует либо о глупости, либо о душевной порче, либо, того хуже, о чистом безумии (даже в простой улыбке чудилось нечто подозрительное). Те, что ржут, словно лошадь, либо скалят зубы, как заливающийся лаем пес, лишь демонстрируют всем свою низменную сущность.

Да, но как было Елизавете удержаться от смеха при виде Лукре- ции-акробатки, бывшей при Марии чем-то вроде шута, либо вовсе не реагировать на пение своих менестрелей? Впрочем, есть смех правильный и смех неправильный. При правильном смехе мышцы лица остаются неподвижными, и хорошо воспитанный ребенок на всякий случай прикрывает рот ладошкой. Есть масса действий, которых следует всячески избегать: нельзя морщить нос, кривить рот, поднимать брови и уж тем более выламывать их, «как еж» — перечень, составленный Эразмом, выглядит чуть ли не как бестиарий, — а также зевать, сморкаться и чихать. Чиханье — это вообще целый ритуал. Если чихает взрослый, ребенок должен снять шляпу и произнести: «Да поможет вам Бог!» или «Да пребудет с вами благословение Божье». Если же захочется чихнуть ребенку — чего вообще-то следует всячески избегать, — то он должен отвернуться, затем, чихнув, перекрестить рот и в ответ на пожелание здоровья снять в знак благодарности шляпу.

Девочки, эти хрупкие существа, нуждались в постоянном присмотре как со стороны слуг и нянек, что всегда были под рукой, так и родственников и гувернанток. Вся жизнь их была заполнена разнообразными полезными занятиями, почти не оставляя времени для игры в куклы, конных прогулок, беготни и так далее.

Досуг, как правило, занимало шитье, при этом требовались годы прилежного труда, чтобы от простого вышивания крестиком по шаблону достичь таких высот, как кружевная вышивка. Маленькие девочки нередко вышивали буквы алфавита и целые пословицы на тканях; достигнув шести- или семилетнего возраста, они уже умели делать более тонкую работу, например, украшать подушки и одежду. Овладеть предстояло десятками различных технических приемов, и зрелые вышивальщицы-мастерицы десяти — двенадцати лет от роду, нацепив на шею мотки пряжи и утыкав всю юбку иголками, бывало проводили большую часть свободного времени за пяльцами. Родители всемерно приветствовали такой образ жизни. Один аристократ отмечал, что в любой семье дочери должны заниматься шитьем, которое, «никогда не кончаясь, всегда только начинается». Судя по всему, Кэт Эшли разделяла хотя бы до известной степени такое мнение, ибо уже в шесть лет Елизавета подарила своему двухлетнему брату Эдуарду батистовую рубашку «собственного изготовления», а на следующий год еще что-то в этом роде, тоже ручного шитья.

Но, уделяя немалое внимание этому занятию, Елизавета еще больше времени проводила в классной комнате, где под руководством Кэт Эшли быстро делала успехи в чтении и письме.

Она была наделена живым, острым умом и хорошей памятью, так что языки — основа гуманитарного образования того времени — давались ей без труда. Когда она начала разбирать слова, в точности неизвестно, но скорее всего уже к пяти-шести годам читала достаточно бегло, ибо именно в это время начала заниматься вторым языком — латынью. На обоих языках коротким предложениям приходили на смену длинные, с более сложными словами, затем наступила очередь Библии и Цезаря с Цицероном. Через некоторое время учителя Эдуарда позволили ей заниматься с ним вместе, а в конце концов у нее появился собственный наставник.

К тому времени Елизавета уже училась писать и, стало быть, пользоваться пером, бумагой и чернилами. Это были гусиные перья, наточенные с помощью специального ножа, обмазанные для мягкости слюной и тщательно протертые внутренней стороной одежды, где пятно незаметно. Чернила смешивали, и сорт их зависел от беглости письма и частоты употребления. Во времена Елизаветы дети писали на бумаге — пергамент оставляли для официальных документов; рядом наготове лежал лист погрубее, чтобы промокнуть написанное и опробовать перо. Иные из таких листков, которые использовала Елизавета, сохранились — на них повторяется имя ее брата.

Все необходимое приготовлено — можно начинать письмо. Чернила, должным образом смешанные и отфильтрованные, помещаются по правую руку. Перо макают в чернильницу, лишние капли стряхивают, на запасном листе бумаги проводят пробную линию, чтобы убедиться, что к перу ничего не пристало. Затем ученик, стиснув от усердия зубы и стараясь не наклоняться слишком низко, начинает тщательно выводить буквы. «Держите голову, — говорилось в одном наставлении по правописанию, — как можно выше; в противном случае в глаза и мозг попадает желчь, отчего проистекают многие заболевания, а также близорукость». Начинающий постепенно овладевает сначала алфавитом, потом научается писать слова молитвы, потом заповеди, потом «во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь». Далее следуют более длинные периоды, возможно, переводы с латыни и, наконец, с английского на итальянский и французский.

Так протекало детство Елизаветы — дочерний долг, сдержанность, полезный досуг, начала классического образования. И вдобавок ко всему этому — религиозное воспитание: утренние и вечерние молитвы, чтение Библии и Молитвенника, формирование взгляда на мир как на творение Бога, оскверненное грехами человеческими, которые Создатель искупил смертью своего сына.

Елизавету учили не столько почитать ту или иную церковную доктрину как таковую, сколько глубоко и твердо верить в ключевые ценности христианства: воплощение, смерть и воскресение Христа, чудо освящения хлеба и вина, прикасаясь к которым прикасаешься к самому сыну человеческому, обещание загробной жизни. Когда Елизавета вела себя плохо, ей напоминали о рае и аде, о «рогатом и волосатом чудище, пожирающем в аду непослушных детей», и о том, что «дети хорошие попадают прямо в рай и танцуют там с ангелами».

Таков был духовный мир Елизаветы-девочки, таковы были идеи, формировавшие ее самосознание. «Чистое, нетронутое сознание ребенка, — писал Эшем, — подобно мягкому воску оно воспринимает все лучшее, все самое справедливое; и подобно сверкающему серебряному блюду, к которому никто еще даже не прикасался, оно воспринимает и сохраняет в чистоте все, что в него заложено». К пятнили шестилетнему возрасту «чистое нетронутое сознание» Елизаветы уже испытало сильное и долговременное воздействие; со временем оно будет только крепнуть и облагораживаться, не меняясь в своих фундаментальных основах.

В начале 1540 года, когда ей было шесть лет, Елизавету привезли во дворец на торжество исключительной важности — ее отец праздновал свою четвертую женитьбу. На сей раз невестой была иностранка, хрупкая светловолосая сестра герцога Клевского.

Джейн Сеймур, мать Эдуарда и третья жена короля, умерла через несколько дней после родов, и по прошествии более чем двухлетнего вдовства Генрих из политических соображений решился на новый брак. Его будущая жена, Анна Клевская, происходила из герцогства, которое могло похвастать большим числом наемников и важным стратегическим положением, необходимыми на тот случай, если все же разразится война между Англией и Карлом V Габсбургом. В день официальной встречи в Гринвиче на Анне с ее «твердым и решительным выражением лица» был украшенный жемчугом капор, а стройную фигуру облегало некрасиво, по их мнению, сшитое немецкое платье, что отнюдь не поднимало ее в глазах англичан. Все же, несмотря на довольно неудачный дебют, брачный союз был заключен, и Елизавете теперь пришлось привыкать к очередной матроне, занимающей рядом с отцом место ее матери.

Вряд ли мачеха так уж сильно ей понравилась. По-английски она почти не говорила, и окружали ее краснощекие иностранцы с совершенно непроизносимыми именами вроде Фрейсвидур, Хохш- тайн или Шварценброх. Тем не менее не было в поведении королевы Анны ничего такого, что объясняло бы решение короля расстаться с ней буквально через несколько месяцев после женитьбы. Елизавете вряд ли могло прийти в голову, что за этим шагом стоит чисто физическое отвращение, и уж должно быть, несомненно, она была удивлена стремительностью, с которой на месте Анны оказалась пятая жена, Екатерина Хауард.

Новой королеве не исполнилось еще и двадцати; это была цветущая, едва вступившая в брачную пору девушка, чувственность которой заставила короля снова ощутить себя молодым. Похоже, он был совершенно без ума от своей новой пассии, что подтверждалось как богатыми дарами — платья, ожерелья, драгоценности сыпались на нее нескончаемым потоком, — так и постоянной лаской. Родичи Екатерины сполна получили назад то, что утратили с опалой Анны Бо- лейн, этого проклятия семьи, и благодеяния каким-то образом коснулись и Елизаветы.

Она состояла с новой королевой в близком родстве — ее бабушка по линии Хауардов была теткой Екатерины. Насколько они сблизились, сказать трудно, но известно, что Елизавета совершала прогулки на личной яхте Екатерины, а весной 1541 года провела с ней немало времени в Челси, где на побережье находилось поместье короля. Можно не сомневаться, что королева Екатерина хоть в какой-то степени делилась с падчерицей подарками, которыми осыпал ее Генрих. Драгоценности Екатерины было не перечислить — на небольшой склад хватило бы, — так что она вполне могла позволить себе расстаться с какой-нибудь безделушкой, допустим, с брошью, или крестиком, или четками «с крестами, кисточками и изображениями апостолов».

По мере того как Генрих менял жен, в Европе оживился интерес к Елизавете как к потенциальной невесте. Занимаясь в 1538 году поисками новой королевы, которые привели к женитьбе на Анне Клевской, Генрих не забывал и о детях. Елизавета оказалась включенной в хитроумную брачную схему, согласно которой ее отцу, брату и сестре предстояло брать жен и мужей из круга родственников Карла V (правда, император сообщил через английского посла, что, коль скоро дело касается Елизаветы, он, учитывая «обстоятельства жизни и смерти ее матери», должен дополнительно обдумать этот вопрос).

Впоследствии, когда королевой стала Екатерина Хауард, незаконнорожденность обеих дочерей Генриха VIII стала камнем преткновения в брачных переговорах с французами. «Дофину, — надменно говорили французские посланники, — приличнее жениться на самой последней из аристократок, лишь бы она была законнорожденной, чем на женщине из самой родовитой семьи, но незаконнорожденной». Столкнувшись с такой позицией, Норфолк не советовал им даже рассматривать Елизавету в качестве возможной партии для герцога Орлеанского. «Репутация королевы Анны, — говорил он, — такова, что ее дочь, согласно общему мнению, является незаконнорожденной; о том же свидетельствует и парламентский акт». К тому же Елизавета была последней из детей короля по линии наследования.

Пока решалась эта проблема, в чувствах короля произошел очередной решительный перелом. Через полтора года после женитьбы стало широко известно, что, выходя за Генриха, Екатерина Хауард не была девственницей, а многие утверждали, что она и потом изменяла ему. В результате саму Екатерину удалили, любовников ее казнили, а нескольких родственников бросили в тюрьму. Леди Рошфор, жену казненного Джорджа Болейна и тетку Елизаветы, осудили как пособницу королевы в ее амурных похождениях.

Стремительное падение Екатерины Хауард напомнило многим современникам драматический конец ее кузины Анны Болейн; иные только головами покачивали, говоря об удивительном сластолюбии женщин из семьи Хауардов. Оживились старые воспоминания, и дочь Анны Болейн вновь стала объектом тайного недоброжелательства.

Елизавета, которая в свои восемь с половиной лет начала осознавать, как страшно обошелся ее отец с матерью, ощутила теперь новый гнет властной и мстительной натуры отца. Юную же королеву, которая была на добрых тридцать лет моложе своего величественного мужа, напуганную до полусмерти, поместили в Тауэр, где она вместе с совершенно обезумевшей от страха леди Рошфор ожидала смерти. Как и шесть лет назад, когда казнили Анну Болейн, во дворе Тауэра выросла высокая плаха. Собралась толпа. Королеву провели по ступенькам вверх, откуда она, обращаясь к подданным, должна была произнести последние слова признания в том, что нарушила Божьи заповеди и «злоумышляла» против короля, в чем теперь просит у него прощения. Меч взлетел и опустился, обезглавленное тело отнесли в часовню Тауэра и похоронили без всяких почестей рядом с кузиной.

Пришла веста, за ней лето. В сентябре Елизавете исполнилось девять. У нее появился новый товарищ, приблизительно ее лет. Это был Робин Дадли, сын Джона Дадли, который делал быструю карьеру при королевском дворе. Между ними возникла душевная близость, и хотя в общем-то Елизавета была девочкой скрытной, ему она доверяла. По позднейшим воспоминаниям Роберта Дадли, она вполне серьезно говорила ему, что твердо решила никогда не выходить замуж.

ГЛАВА 5

После казни молодой пышнотелой жены, пятой по счету, король Генрих впал в угрюмое настроение, прорывавшееся иногда вспышками безудержного гнева. Переваливаясь на опухших ногах, он метался по своим апартаментам, то и дело накидывался на слуг, клял подданных за неблагодарность, а советников за тайные умыслы, направленные против него. Садясь за стол, он поглощал разнообразные яства с такой жадностью, что портным приходилось постоянно перешивать его камзолы, а оружейникам перековывать доспехи — старые явно не годились. Раблезианские горы поглощаемой еды и сопровождавшие ее потоки вина делали его совершенно непредсказуемым и невыносимым; приходя в ярость, Генрих утрачивал Доверие ко всему и вся, а тем, кто отваживался приблизиться, казался «самым опасным и беспощадным человеком на свете».

Но по прошествии года Генрих немного успокоился и, рискуя показаться смешным, в июле 1543-го женился в шестой и последний раз в жизни. На сей раз его избранницей стала высокорослая, с пышной гривой каштановых волос женщина, отличавшаяся умом и серьезным подходом к жизни. Выйти замуж за короля Екатерину Парр заставили не его настояния, а твердая убежденность в том, что этот брак угоден Богу; от построенных ею прежде собственных планов она отказалась. Сдержанно и сосредоточенно повторяла Екатерина слова клятвы брачной верности. Издали за церемонией, происходившей в Хэмптоне, в личных апартаментах королевы, наблюдали девятилетняя Елизавета и пятилетний Эдуард, а Мария, которой исполнилось уже двадцать семь, — новая королева, с которой они росли вместе во дворце, была всего на несколько лет старше, — стояла рядом с отцом. Генрих, произнеся «с веселым видом» формулу брачной клятвы, надел на белоснежный палец новобрачной золотое обручальное кольцо.

Застенчивая на вид и покорная в присутствии мужа, Екатерина, однако же, привыкла командовать. Она происходила из семьи, где царили властные, просвещенные женщины: бабушка, Елизавета Фитцхью, отличалась незаурядными для того времени познаниями; мать, Мод Парр, была фрейлиной при дворе Екатерины Арагонской, одновременно занимаясь, по сути, в одиночку собственными детьми. Сама же Екатерина Парр прошла через два нелегких брака, ни один из которых как будто не пробудил дремлющих в ней чувств. Впервые она вышла замуж четырнадцати лет за пожилого и не слишком крепкого здоровьем вдовца, а когда OHj/мер, к ней посватался лорд Лэтимер, средних лет дворянин из Йоркшира, рассчитывавший, что она будет приглядывать за его лондонским домом, роскошным приграничным замком и двумя маленькими детьми. В 1542 году умер и он. К тому времени Екатерине едва минуло тридцать, однако же она развила в себе организаторские дарования гофмейстера королевского двора, умение врачевать и храбрость, соединенную с выносливостью солдата-воина. У нее хватало сил и мужества выдерживать характер еще одного, тоже стареющего и совсем нелегкого в обращении мужа — как уже говорилось, Екатерина убедила себя, что именно в этом, по крайней мере на данный момент, состоит ее предназначение.

Для светского и особенно религиозного воспитания четвертой по счету мачехи Елизаветы было сделано немало. Глубокое изучение трудов учителей церкви вкупе с природной добродетелью рельефно проявилось в ее вызвавших широкий интерес дневниках, которые определили совершенно особое положение автора в кругу современников. С их страниц встает на редкость привлекательный образ женщины, сочетающей сильный ум со способностью к глубокому переживанию. Один из ее придворных оставил весьма впечатляющий портрет своей повелительницы. Сознание ее, пишет он, «настолько открыто благочестию, что в сравнении с личностью Иисуса Христа все остальное кажется ей совершенно незначительным». Ее редкостные добродетели, продолжает он, «превращают каждый день недели в воскресенье — дело совершенно невиданное, особенно в королевском дворце». Находиться в ее окружении он считает даром небес, ибо здесь «всякий день восславляют Христа», а несравненные достоинства королевы возвышают всех, кто оказывается вблизи от нее.

Тем не менее это трепетное изображение не вполне соответствует оригиналу. Да, Екатерина была глубоко верующим человеком, но религиозная страсть была лишь частью ее натуры. Это была женщина страстная во всех отношениях. Когда она выходила за Генриха VIII, сердце ее принадлежало другому.

Томас Сеймур был привлекательным, энергичным мужчиной с густыми бровями и проницательным взглядом. Крепко сбитый, моложавый, он в свои тридцать пять лет был все еще не женат, хотя о браке подумывал давно, только пары подходящей все никак не мог найти. Он был всего лишь четвертым сыном не особенно родовитого сельского сквайра, однако же сестра его, Джейн Сеймур, сделалась королевой, а племяннику, Эдуарду Тюдору, скоро предстояло взойти на английский трон; его брат, Эдуард Сеймур, явно перещеголял его в плане политической карьеры — чего нельзя сказать о внешности и человеческих качествах, — но его влияние, а равно собственные амбиции, которых он никогда не скрывал, со временем обеспечили Томасу достаточно высокое положение в обществе. Словом, Томас Сеймур считал, что вполне достоин жены самого высокого происхождения и материального достатка, и вдова лорда Лэтимера вполне отвечала хотя бы второму из этих требований. Он начал осаду и встретил весьма теплый прием. «Я уже вполне решилась выйти именно за вас», — писала ему впоследствии Екатерина. Но тут на сцене появился король, и прежние планы пошли прахом.

В глазах Генриха Екатерина была безупречной невестой. Она была хороша собой, умна, образованна, умела поддерживать светскую беседу, знала толк в охоте и стрельбе из арбалета. Строгое воспитание вытравило из нее кокетство и неумеренные проявления чувственности; отнюдь не будучи синим чулком, она, по собственным словам, «никогда не склонялась к греху, прелюбодеянию и всему такому прочему», а зрелый возраст и пришедшее с ним здравомыслие удерживали ее от возможных соблазнов. Генрих не сомневался, что она должным образом займется его детьми, а ему, ввиду приближающейся старости, станет покорной и верной женой.

Так что неудивительно, что после пяти неудачных браков он с таким энтузиазмом ввел во дворец шестую жену. И что бы там ни говорила злая молва, казнь одного священнослужителя, одного регента хора и одного портного, которых как раз в это время он послал на плаху за ересь, вовсе не была извращенным способом отпраздновать новую женитьбу. Для церкви наступили смутные времена, и Генрих, обручившийся наконец с высокодобродетельной особой, каленым железом выжигал всяческую нечестивость. Свадебные торжества не могли стать тому препятствием.

Вскоре после бракосочетания супруги отправились на охоту. Путь в сельские замки Отлендса, Гилфорда, Саннингхилла и Мура пролегал через зеленеющие поля и роскошные луга. Трава в том году выросла необыкновенно высокая, сорняки буквально заполонили посевы: дожди шли все лето. Генрих повелел, чтобы по всей Англии люди молились, дабы на небе появилось солнце, иначе погибнет урожай. Но дожди продолжали лить беспрестанно, что создавало благоприятнейшие условия для распространения чумы, этого настоящего бича Божьего, особенно в летнее время.

Первые недели после бракосочетания все трое детей короля оставались с отцом и мачехой, что раньше случалось чрезвычайно редко. В августе, перед отъездом на охоту, Елизавету отправили к Эдуарду, а Мария присоединилась к королевской процессии. Но тут разразилась эпидемия чумы. Как обычно, она в первую очередь затронула Лондон, но щупальца протянулись и в провинцию, достигнув торговых городков и деревень. Король вместе со всей свитой уединился в отдаленном охотничьем поместье, в Вудстоке, и шага наружу не делал, с тоской наблюдая, как за окном поливает дождь, не позволяющий отдаться любимому развлечению. К середине октября чума уже сделала свое черное дело, унеся не одну жизнь, и король с королевой вернулись во дворец, где Екатерине предстояло со всей ответственностью взяться за роль матери наследников престола.

Злая мачеха, согласно одному трактату того времени, «являет себя в облике врага, копит беспричинную ненависть и обрушивает ее на головы слабых и беззащитных». Напротив, мачеха добрая «стремится стать детям мужа родной матерью, как часто ее в семье и называют». На протяжении ближайших пяти лет Екатерина Парр и стала Елизавете и Эдуарду кем-то вроде матери, а Марии — старшей сестрой-советчицей. И это при том, что пришлось ей быть по преимуществу наблюдателем, ведь, как и всегда, у королевских детей был собственный двор, и жизнь их подчинялась заведенному распорядку, согласно которому они постоянно переезжали из одного сельского замка в другой. Порой королевская семья не собиралась вместе даже по праздникам; фактически целый год после свадьбы Генриха Елизавета не виделась ни с отцом, ни с мачехой.

И все же даже издали королева Екатерина оказывала на нее воздействие. Нет никаких оснований сомневаться в том, что она пристально следила за воспитанием Елизаветы — после того как та окончила под руководством Кэт Чемперноун начальные классы и перешла в руки учителей Эдуарда, сначала просвещенного священнослужителя Ричарда Кокса, а затем профессора античности в Гарварде и одного из наиболее выдающихся ученых своего времени Джона Чика.

Кокс, занимавшийся Эдуардом с младых ногтей последнего, был ревностным наставником и делал все, чтобы учение не превращалось в скучную рутину. В 1544 году, когда Эдуарду было семь, а Елизавете почти одиннадцать, он строил преподавание вокруг наиболее увлекательных событий современности — вторжения Генриха VIII во Францию и завоевания Булони. Учитель словно бросал детям вызов — побеждайте невежество, как Генрих победил французов, и всякое упражнение — части речи, спряжения греческих и латинских глаголов — сравнивал с крепостью, которую предстоит взять, либо с бастионом, который необходимо защитить. Он даже использовал военные метафоры, уподобляя ленивого Эдуарда «капитану Биллу» и борясь с его упрямством с помощью «мавританского копья», а попросту говоря — доброго шлепка.

Кокса сменил Джон Чик, который, возможно, благодаря своим выдающимся способностям в области изучения древних языков — большинство его работ представляли собою переводы с греческого на латынь, — распознал рано проявившиеся дарования Елизаветы и, заручившись молчаливым согласием ее мачехи, посоветовал взять ей собственного учителя. Выбор пал на Уильяма Гриндела, образованного и усидчивого молодого ученого из Кембриджа, которому недавно отказали в месте преподавателя колледжа Святого Иоанна. В течение более трех лет Елизаветой руководил добросовестный и внимательный наставник, которому она и обязана формированием специфического взгляда на мир, свойственного английскому протестантизму.

Чик, Гриндел и Роджер Эшем — проживая в Кембридже до 1548 года, он тем не менее также принимал живое участие в образовании Елизаветы — все они были питомцами колледжа Святого Иоанна. Вместе с Коксом и другими учеными из Кембриджа они образовали нечто вроде интеллектуального моста между космополитическим, в духе католицизма, гуманистическим учением Эразма и Томаса Мора с его неприятием доктринальной схемы, оптимизмом и религиозной терпимостью, и радикальным протестантским учением, агрессивно-националистическим по своей сути и с ясной склонностью к четкой доктрине как противоядию ереси. В своей образовательной программе они делали сильный упор на греческий и латынь (а коль скоро речь шла об университетском обучении, то и на иврит), ибо, не овладев этими языками, невозможно читать ни работы отцов церкви, ни классиков античности в оригинале. Но хотя у этих последних — Демосфена, Платона, Вергилия и особенно Цицерона — всегда необычайно высоко ценили глубину мысли и красоту формы, их работам все же, как считалось, не хватало поэтичности и той меры истинности, что присущи Библии. В 40-е годы XVI века Кембридж, по словам одного наблюдателя, постепенно превращался из цитадели духовного образования в школу для мирян; впрочем, утратив свой клерикальный дух, он по-прежнему оставался академией христианской добродетели, где дворянским сыновьям предстояло сформировать характер и очистить религиозное чувство, приготовляя себя к пожизненной борьбе с грехом. И предстояло им прожить свою героическую жизнь в тенетах английской церкви, но посвящая себя неустанной службе государству и монарху.

Наставники Елизаветы были людьми молодыми. Гринделу — око- ! ло двадцати пяти, Чику — тридцать с небольшим, правда, Коксу — все сорок пять. Однако же в сравнении с предыдущим поколением гума- j нистов их отличали аскетизм и склонность к праведному образу жизни. Танцы и азартные игры заслуживали, как они считали, сурового осуждения; лишь непрестанные молитвы и одинокие благочестивые размышления наряду с обширным чтением могли, согласно их идеям, укрепить душу человека, вступающего в раздираемый противоречиями мир. Что-то средневековое ощущалось в представлениях этих просвещенных наследников Ренессанса. В одно из посланий родственнику Елизаветы Джону Эшли Роджер Эшем вложил серию рисунков, изображающих «пляску смерти», в надежде на то, что в этих внушающих ужас образах тот «как в зеркале, разглядит упадок славы, разложение плоти, греховность мира с его похотью и тщеславием».

О том, какую программу приготовил для Елизаветы Гриндел, можно судить по позднейшим урокам Эшема. Скорее всего утренние часы отдавались изучению греческого, включавшему в себя начала грамматики и перевод простых текстов; затем — чтение Нового Завета и не чрезмерно сложных классических авторов. После обеда Елизавета, вероятно, занималась латынью, главным образом Цицероном и Титом Ливием, а оставшееся время делилось между французским и итальянским. Интерес и способности к итальянскому Елизавета разделяла со своей мачехой (но не с Марией, которая обучалась в 20-е годы, когда итальянская культура еще не успела войти в моду) и по крайней мере к одиннадцати годам могла продемонстрировать свои успехи, отправляя королеве изящные письма на языке Данте.

Примерно в это время в классной комнате Елизаветы и появился «королевский хранитель древностей» Джон Лиланд. Этот визит

стал первой проверкой ее достижений. Джон Чик сначала представил гостю Эдуарда, а затем подвел к Елизавете, которую попросил обратиться к нему на латыни, «что она и сделала». Лиланд, на которого произвели немалое впечатление знания и изысканные манеры этой худощавой рыжеволосой девочки и который не упускал ни единой возможности порадовать своего благодетеля-короля, запечатлел эту встречу в поэтических строках на латыни.

В качестве подарка к наступающему 1545 году Елизавета отправила мачехе посылку, в полной мере демонстрирующую все, чего она за это время добилась. То была рукописная книга, а ее переплет, красиво прошитый голубыми и серебряными нитями, украшенный вышитыми анютиными глазками и инициалами королевы, ясно показывал мастерство дарителя. По изящному почерку, а уж тем более по переводу — ибо Елизавета переложила французский оригинал в стремительный, разве что чрезмерно изысканный английский — легко можно было судить о высоком уровне грамотности на обоих языках. Это и само по себе было приятно, но больше всего порадовал Екатерину Парр выбор оригинала. То был современный текст духовного содержания, отчасти напоминающий собственные работы Екатерины, — «Зерцало грешной души» Маргариты Наваррской, строгая, исполненная душевного страдания небольшая книга с величественными обертонами в духе Ветхого Завета и пафосом самоотреченности. Елизавета предварила ее развернутым торжественным посвящением, расцвеченным рассуждениями в стиле классических максим.

«Учитывая, что малодушие и праздность более всего не к лицу разумной личности, — так начиналось посвящение, — учитывая, что (по словам философа) предметы из железа или других твердых металлов ржавеют, если ими постоянно не пользоваться, можно утверждать, что и ум мужчины или женщины слабеет и приходит в дряблость, если не укреплять его постоянно упорными занятиями. Памятуя об этом, — говорилось далее, — я посылаю Вам эту книгу в знак того, что малые силы, дарованные мне Господом, не пропадают втуне».

Слишком хорошо сознаю, продолжала Елизавета, что результаты моих усилий ничтожны, но поддерживает меня вера в то, что книга будет прочитана со снисхождением и терпеливостью и что «несовершенства ее будут сглажены при одном соприкосновении с тонким умом и божественной ученостью Ее Величества; пройдя через ее руки, книга словно родится на свет заново».

За свою жизнь Елизавета выпустила несколько таких манускриптов. Один из них она хранила в библиотеке Уайтхолла до самого конца своего царствования. Вот как звучит посвящение к нему, написанное по-французски: «Великому, всемогущему и неустрашимому королю Генриху, Восьмому носителю этого имени, повелителю Англии, Франции, Ирландии, Защитнику Веры — его покорная дочь Елизавета в знак любви и послушания».

Хоть и был у нее личный наставник, Елизавета занималась науками не в одиночку. Один современник назвал двор Екатерины Парр «школой добронравия для просвещенных девиц», где «всегда и повсюду можно увидеть юных особ, чье воспитание понуждает их с охотою отказываться от всяческой праздности ради овладения знанием». Под присмотром королевы и всемерно ею поощряемые, школу образования проходили множество молодых дам, и среди них ее младшая сестра Анна Парр, четыре дочери кембриджского профессора Энтони Кука, а также Джейн Грей, праправнучка Генриха VII, — вслед за собственными детьми ныне правящего короля первая претендентка на английский трон. Среди «просвещенных девиц», хоть и принадлежала она старшему поколению, была и Мария Тюдор — как одна из переводчиц Эразмовых «Заметок о четырех Евангелиях», публикация которых на английском осуществлялась под патронажем самой королевы.

Подобно Елизавете Джейн Грей выделялась среди своих сверстниц. Приобщившись к знанию с четырехлетнего возраста — учитель носил ее на руках, обучая правильно произносить слова, — Джейн чрезвычайно рано обнаружила склонности к наукам. Быстро овладев грамматикой, она поначалу читала классиков с преподавателем, а затем, уже не нуждаясь в наставнике, с наслаждением отдавалась этому занятию самостоятельно. Зайдя как-то в ее покои — девочке было тогда двенадцать или тринадцать лет, — Роджер Эшем обнаружил ее за чтением в оригинале Платона, «причем в текст она погружалась с таким же самозабвением, как если бы какой-нибудь джентльмен читал озорную новеллу Боккаччо».

Царствование Генриха VIII подходило к концу, и к концу подходили детские годы Елизаветы. Она постепенно вытягивалась, сосредоточенно замыкаясь в собственном внутреннем мире юной женщины, отчасти из тщеславия, отчасти следуя инстинкту самозащиты. На портрете, написанном с нее в раннем отрочестве, запечатлен надменный неулыбчивый взгляд, в котором угадывается холодная строгость, — а может, она просто пыталась придать себе царственный вид? Зная, что ожидает ее в будущем, мы без труда многое можем прочитать на этом застывшем лице: умение контролировать свои чувства, сдержанность, решительность, даже готовность смело пойти наперекор всему. Нарочитая взрослость в выражении этого лица трогательна, ибо тогда в нем еще сохранялось нечто детское. И все же наиболее выразительная черта этого портрета — внутренняя сила, которая подавляет все остальное: впечатление от элегантного, богато расшитого платья алого

цвета, неброских украшений из жемчуга и агата, ярко-рыжих волос, молочно-белой кожи, совершенно лишенной прыщей, «портивших лица» подростков, даже чудесных рук с длинными, нервными пальцами, в которых зажата какая-то переплетенная в бархат книга.

Джейн Дормер, которая росла вместе с Елизаветой, вспоминает ее незаурядную внешность в отрочестве, добавляя, правда, что «горделивое и презрительное» выражение лица и соответствующее поведение «сильно вредили ей, мешая оценить и внешнюю красоту, и человечность». В тринадцать-четырнадцать лет Елизавета уже вела себя как личность, с которой следует считаться, некий магнетизм и обаяние ей были присущи от рождения, физическая красота тоже, а сдержанность в манерах подкреплялась исключительной силою ума.

В Лондоне умирал старый король. Вокруг него суетились лекари и аптекари, вливая в горло какие-то отвратительные на запах жидкости, собирая по капле и подвергая тщательному анализу мочу, прикладывая нагретое железо к распухшим ногам. Генрих болел с прошлого лета, и тем не менее всякий раз, как он оказывался прикованным к кровати и «смерть уже витала над ним», приговоренный вдруг, ко всеобщему изумлению, поднимался и выезжал на охоту. Его грузное тело казалось несокрушимым, но врачи постоянно обменивались понимающими взглядами (в открытую говорить о своих опасениях они не решались), а зарубежные послы, которых во дворец не допускали, предупреждали свои правительства о готовящихся на английском троне переменах. Королева Екатерина и трое детей Генриха, каждый в своих резиденциях — к одру умирающего отца им тоже путь был закрыт, — беспокойно ожидали новостей. А в народе распространился слух, что король уже умер.

При каждом упоминании имени короля все словно вздрагивали — наследует ли ему девятилетний принц Эдуард? И в таком случае кто в действительности будет править страной?

Воцарение Эдуарда казалось несомненным, хотя и Марию нельзя было сбрасывать со счета. За нее говорили две вещи: любовь народа, которая передалась ей по наследству от матери, и могущественный кузен, владыка Священной Римской империи Карл V, — он всегда готов был стать на ее защиту, если это соответствовало его собственным интересам. Другое дело, что Мария принадлежала к меньшинству англичан, сохранивших верность католической церкви. Несмотря на разрыв Генриха с папой, несмотря на то что он разрушал монастыри и присваивал их земли, а церковные установления менялись за последние годы со стремительностью взлетающих и опускающихся качелей, Мария неизменно оставалась среди тех, кто чтил мессу, святых и освященную традицией веру. И именно эта вера вместе с положением Марии как наследницы, чьи права представлялись очевидными, естественным образом превращали ее в потенциальную движущую силу заговора либо восстания, которое вполне могло разразиться при начале нового царствования. Как ни посмотри, ей неизбежно пришлось бы войти в конфликт с тщеславными советниками короля, которые, собравшись у его смертного ложа, ожидали своего часа.

Генрих умер на рассвете 28 января 1547 года. За этой смертью сразу же последовали сложные политические маневры, когда каждый из сановников старался занять лидирующее положение, вытеснив остальных. Среди них особенно выделялись Эдуард Сеймур, который в качестве регента при своем племяннике Эдуарде VI сразу стал фактическим главою государства, его хитроумный союзник Уильям Пэджет, Джон Дадли, храбрый солдат с большими государственными амбициями, и настойчивый, обладающий чрезвычайно привлекательной внешностью Томас Сеймур.

Этот последний был настолько же изобретателен во всяческих интригах, насколько известен как большой сердцеед. Сделавшись незадолго до смерти короля членом его Тайного совета (до самого последнего времени Генрих всячески противился этому назначению), Томас Сеймур вышел при новом царствовании на первые роли. Его подвижная высокая фигура постоянно мелькала на турнирах в честь восшествия на трон Эдуарда, который сделал его пэром. Теперь он назывался бароном Садли. Но все это было ничто в сравнении с его тайными замыслами.

Томас был завидным холостяком, а при дворе Эдуарда находилось немало женщин брачного возраста, некоторые из них могли претендовать на трон. Задиристый, как петух, и не слишком умный, Томас Сеймур потребовал, чтобы брат помог осуществлению его планов женитьбы на Марии Тюдор. Если верить императорскому посланнику, между братьями разгорелась ссора. Возмущенный амбициями брата, Эдуард Сеймур прочитал ему целую лекцию о пользе скромности и велел «благодарить Бога» за то, чего он и так уже достиг. К тому же, добавил регент, Мария все равно никогда не согласится на такой брак.

От этого оскорбительного замечания, ставящего под сомнение его власть над женщинами, Томас просто отмахнулся с улыбкой. Уж об этом, сказал он, коли дойдет до дела, он сам позаботится; все, что нужно сейчас, — благословение брата. Но регент оставался непреклонен, и расстались братья весьма холодно. А тут еще Дадли вмешался: в Сеймуре он видел зеркальное отражение собственной ненасытной жажды власти и твердо вознамерился сделать все, чтобы остановить соперника.

Что Сеймур предпринял далее — не вполне ясно. Очевидно, непосредственно к Марии он не обратился, но, по слухам, попытался заручиться согласием Королевского совета (без коего любой династический союз считался незаконным) на брак с Елизаветой. Потерпев неудачу (точно так же, как безуспешными, по словам французского посланника, казались его настойчивые усилия попытать счастья с Анной Клевской, которая давно уже осела в Англии и часто появлялась при дворе), Сеймур возобновил свои старые притязания на руку Екатерины Парр.

Королева Екатерина — как вдова Генриха VIII она сохраняла и титул, и все связанные с ним привилегии — была вслед за двумя сестрами короля самой высокопоставленной особой при дворе. К тому же она оказалась одной из богатейших в Англии женщин, ибо к землям, унаследованным ею от первых двух мужей, Генрих добавил владения Анны Болейн и Екатерины Хауард да и многое другое. Начиная с 1543 года вести все дела и собирать арендную плату с сотен поместий Екатерины было поручено специальному Совету наблюдателей. После смерти короля состояние Екатерины увеличилось на тысячу фунтов золотом и три в серебре и драгоценностях, не говоря уже о его многочисленных подарках. И лишь в одном отношении он обделил ее: в завещании ни словом не говорилось о последнем месте упокоения Екатерины и в то же время содержалось распоряжение предать земле тело Джейн Сеймур рядом с его останками, покоящимися во все еще не законченной усыпальнице. Но это можно понять: Джейн — мать нового короля, и Екатерина отдавала себе отчет в том, что династические соображения должны выходить в таких случаях на первый план. К тому же сейчас ее мысли были заняты не покойным мужем, но живым неотразимым возлюбленным; к несказанной радости Екатерины, к ней посватался Томас Сеймур.

То, что помолвка их произошла тайно — и была к тому же чревата серьезными политическими последствиями, — только возбуждало Екатерину. Чтобы не дать пищу подозрениям, Томас явился к ней на рассвете; пересекая поле, примыкавшее к ее вдовьему дому в Челси, он нарочно придал лицу хмурое выражение. Вместе они показываться не отваживались, и Сеймур, вполне осознавая, что старшие коллеги по Совету отнесутся к этому браку без всякого восторга, твердо решил жениться на Екатерине до того, как о его замыслах можно будет догадаться. Через два или три месяца после смерти короля Екатерина Парр вышла за Томаса Сеймура, и церемония бракосочетания свершилась в глубокой тайне, так что о ней даже не осталось соответствующей записи в церковных книгах. Вид у невесты был такой сияющий и в то же время робкий, что могло показаться, будто это ее первый брак. Обычно весьма разговорчивая, Екатерина на сей раз словно в рот воды набрала. «Нет сомнений», только и написала она своему возлюбленному, что «Бог — замечательный человек».

На протяжении всего невидимого миру романа Елизавета жила с мачехой! в Челси. Хотя официально она носила траур по отцу, вряд ли горечь утраты переживала так уж сильно. В последние годы виделась она с отцом не часто, да и при встречах ее сковывал жесткий ритуал королевского обихода. Некий посетитель, оказавшийся свидетелем свидания отца с дочерью, был донельзя поражен тем, что на его протяжении она трижды опускалась перед королем на колени. Помимо распоряжений, касающихся быта при дворе Елизаветы, ее гардероба и иных оплачиваемых им нужд, Генрих уделял дочери немного внимания, а то и вообще никакого. Она достигла брачного возраста, и, как водится, доверенные лица принялись энергично подыскивать ей жениха: сначала это был брат датского короля, потом его сын, кронпринц. Вряд ли, однако же, Елизавета была в курсе этих переговоров, которые подобно иным, более ранним прожектам того же рода так в конце концов ничем и не кончились.

Томас Мор, один из лучших и мудрейших отцов тюдоровского века, писал, что «тот, кто при виде плачущего ребенка не роняет слезы, не заслуживает имени отца».

Генрих VIII ронял слезы легко, но, судя по всему, редко их вызывали переживания детей. Во всяком случае, Елизавета, как бы ни чтила она память о Генрихе в зрелые годы, вряд ли могла похвастаться, что ей достался отец в духе Томаса Мора.

На самом деле ее больше занимали события в жизни мачехи, чем уход отца. Она ясно видела, как счастлива Екатерина новым замужеством, и делала все от нее зависящее, чтобы Сеймур чувствовал себя в Челси как дома. Вряд ли Елизавета выражала свои эмоции в открытую, в основном посвящая свое время упорным занятиям и шитыо, в котором достигла уже больших успехов. Но, по воспоминаниям Кэт Эшли и других, в присутствии Сеймура или даже просто слыша его имя, всегда улыбалась и краснела.

Все, включая скорее всего и саму Екатерину, слышали, что Сеймур стремился добиться позволения жениться на Елизавете. Но только она сама да Кэт Эшли знали всю правду. Кэт утверждала, будто Елизавета говорила ей, что Сеймур искал ее руки не из-за королевской крови и, стало быть, открывающихся перед ним возможностей, но потому что действительно желал ее. Как бы то ни было, сама Елизавета была уверена, что пылкое сердце Томаса Сеймура принадлежит не красавице мачехе, а ей самой

ЧАСТЬ 2 НЕВЕСТА БОГА


ГЛАВА 6

В пятнадцать лет коварная рука

Тебя лишила чистого цветка.

Увы, прельститель был лукав и смел,

В своем деянье скоро преуспел.

Рыдай теперь — уж поздно горевать.

Коль серебро на мелочь разменять,

То серебром уже не обладать.

Томас Сеймур, главный адмирал Английского королевства, решительно вошел в жизнь Елизаветы, едва она переступила границу отрочества. Его бьющая через край энергия и властные манеры будоражили сонную жизнь двора, и никто — от придворных^ Екатерины Парр до юных камеристок Елизаветы — не оставался равйодушным к исходящей от него мужской силе. Женщины хвалят умных, но любят других, гласит пословица, и главный адмирал как раз и воплощал это тайное пристрастие женщин к настойчивости и даже развязности в ущерб скромности. Это был человек действия, человек грубой физической силы; низвергнутый герой, самоуверенность которого и послужила причиной его печального конца.

Как-то Сеймур отправил посыльного к Кэт Эшли, наказав ему засвидетельствовать даме почтение, а после спросить, «как там у нее дела с ягодицами, может, еще аппетитнее стали?» Шутил он с истинно раблезианской раскованностью, даже на такие темы, как право престолонаследия. «Да, да, это действительно так, только не надо слишком серьезно относиться к этому», — говорил он ошеломленному казначею двора Томасу Перри по поводу абсолютно беспочвенных слухов относительно своих тайных планов женитьбы на Джейн Грей. Вообще чувство юмора у этого человека было весьма своеоб- разное, а уж такта явно недоставало. К тому же от шуток его окружающим весело не делалось, ибо веселье легко сменялось вспышками самой неудержимой ярости, и его излюбленное ругательство — «в гробу я всех вас видел» — часто звучало в доме.

Достигнув возраста, когда ценятся (и лелеются) серьезность и обстоятельность, адмирал был груб и несдержан. Чувства его неизменно выплескивались наружу, и людей он в обращении не щадил. Он был, или старался казаться, неустрашимым, но его бесстрашие заставляло других бояться этого человека. Он был также полностью убежден в непогрешимости собственных суждений — качество, которое, подталкивая его к безрассудным поступкам, позволяло избегать тревожных сомнений. «Если уж он что-то вбил себе в голову, — писал его слуга Уайтмен, — переубедить его было невозможно». Прямота и напористость ставили его в крайне невыгодное положение при дворе Эдуарда VI, где царили предательство и властолюбие. Но у него были свои приемы.

Несколько лет назад, когда Сеймур рассматривался в качестве возможного претендента на руку единственной дочери Норфолка Марии (будучи вдовой Генри Фитцроя, она оказалась первой в длинной череде королевских родственников по женской линии, что всегда так привлекало Сеймура), Генрих VIII заметил, что герцог вознамерился «отдать дочь за такого молодого жеребчика, который готов удовлетворить все ее желания». Впрочем, о необыкновенной мужской силе адмирала кто только не говорил. У него была репутация человека с ненасытными сексуальными аппетитами, который смотрит на женщин с одной только точки зрения и явно не является джентльменом. Из этого не следует, будто по стандартам своего времени он был распутником либо циником по отношению к дамам: просто видел в них желанный объект, который следует оценить, после чего им нужно завладеть и использовать в собственных интересах. Весьма привлекательная внешность, естественно, давала ему огромные преимущества, как, впрочем, и уникальное положение, сложившееся в Англии к середине XVI века: кроме самого короля, на престол претендовали только женщины.

Но сам адмирал вряд ли поставил бы свои политические стремления в зависимость от успехов на любовном фронте. Он считал, что обладает как раз такими настойчивостью и решимостью — воспитанными годами тяжелой солдатской службы и командным положением на флоте, — которые и нужны сейчас Англии. Ситуацию в стране можно в лучшем случае назвать неопределенной — на троне ребенок, за ним стоит Тайный совет, члены которого скорее напоминают пауков в банке, чем государственных мужей, а ведущее поло- жение занимает крикливый и вспыльчивый, однако же не обладающий настоящей властью регент.

Мальчик-король был очарователен — настоящая куколка в шляпе с пером и бархатном камзоле со знаками королевского достоинства. Забавно подражая отцу, он хмурил бровки и расхаживал по зале приемов, но в устах Эдуарда с его тонким голоском гневные и устрашающие тирады Генриха звучали смешно, и к тому же сыну катастрофически не хватало могучего физического здоровья отца. Выглядел он ребенком хрупким, слабым, нуждающимся в заботе. Все беспокоились за него, начиная с советников, у которых уже был готов план действий на случай его смерти, до столичных жителей — им надо было хоть изредка видеть эту щуплую, гнущуюся под тяжестью драгоценностей фигурку, и, когда Эдуард не появлялся на публике слишком долго, всем приходила в голову мысль о худшем. В двенадцать лет король записывал в дневнике: «Распространились слухи о моей смерти, и потому пришлось проехать через Лондон».

Не по годам, как и его сводные сестры, развитой умственно, Эдуард со временем стал таким прекрасным знатоком языков, что бегло разговаривал на латыни даже на научные темы. Значительно продвинулся он и в знании греческого, а также современных языков, хотя габсбургский посол, когда кто-то сказал ему, что король владеет латынью лучше, чем он французским, пробурчал нечто в том роде, что Эдуард одинаково плохо говорит на обоих языках. В любом случае по этой линии юный король значительно опережал своих советников; Дадли, когда ему пришлось высказаться о документе, определяющем статус ордена Подвязки, который Эдуард собственноручно переписал на безупречной латыни, с некоторым смущением заметил, что может лишь «догадываться» о его достоинствах.

Однако воспитание Эдуарда носило по преимуществу практический характер: да, ему не мешали с удовольствием заниматься языками — особенно нравилось Эдуарду делать заметки о только что прочитанных проповедях, когда английские слова он писал греческими буквами, — но прежде всего учили повелевать. Основательная географическая подготовка была делом первостепенной важности для короля, который со временем поведет в бой армии и флоты, так что еще мальчиком Эдуард мог с легкостью отбарабанить названия всех заливов и бухт, а также портовых и вообще прибрежных городов на берегах Франции и Голландии. Знал он и особенности течения больших рек, и осадку кораблей, которые могут ходить по этим рекам, и количество матросов на борту. Особое внимание уделялось видам вооружений, хотя эти занятия носили исключительно теоретический характер, ибо жизнь короля почиталась слишком ценной, чтобы подвергать ее риску на ристалище. Не были забыты также вопросы военной истории и стратегии. Эдуард запоминал имена своих наиболее влиятельных подданных, знати, сельских сквайров, которые в случае войны могут послать своих людей в королевскую армию.

Генрих VIII неизменно придавал огромное значение соблюдению ритуалов, и теперь все делалось для того, чтобы его наследник рос в такой же обстановке. Соблюдались те же сложные церемонии, разыгрывались турниры и домашние спектакли, что поражали в свое время воображение гостей короля Генриха. И двор был столь же многочислен — от французского повара до художников, врачей (целая команда числом в пятнадцать человек), десятков музыкантов, наигрывавших танцевальные мелодии во время королевского обеда и нежные баллады, когда король в поисках уединения удалялся в свои личные апартаменты. Королевской персоне оказывались особые знаки почтения. Если отцу Елизавета кланялась трижды, то брату пять раз, хотя сам он едва ли обращал на это внимание и вообще не позволял ей — как, впрочем, и другим родственникам — усаживаться вместе с ним под королевским балдахином. И все же пышно разодетый, сверкающий драгоценностями маленький король выглядел комично. Почитали его сугубо внешне, двор поддерживал иллюзию власти, выхолащивая ее суть. Ибо никто не забывал, что за королем постоянно возвышается фигура регента, который на самом деле и принимает все решения.

Эдуард Сеймур и его надменная, властная жена занимали во дворце апартаменты, обычно предназначаемые для королевы. Герцогиню (ее мужу достался титул герцога Сомерсета, когда его брат Томас стал бароном Садли) это более чем устраивало, ведь она всегда утверждала, будто в ее жилах течет кровь Плантагенетов, и считала только естественным, что такое положение и должно соответствовать ведущей роли мужа в управлении страной. Регента тоже вполне устраивали занимаемые апартаменты, хотя, если жена была озабочена прежде всего вопросами престижа, то сам он больше думал о том, как бы поставить на колени шотландцев и укрепить свою власть.

Главной целью оставалось полностью подчинить Шотландию Англии. Генрих VIII приступил к решению этой задачи еще в начале 40-х годов, стремясь раз и навсегда покончить с независимостью Шотландского королевства да и со стратегической ролью Шотландии, которая всегда была чем-то вроде «задних ворот» для вторжения в Англию. Столетиями политику Шотландии направляли в собственных интересах французы, добиваясь того, чтобы эту страну можно было в любой момент использовать как плацдарм для нападения на Англию либо как запасную позицию, когда война с ней идет на континенте. Генрих пытался покончить с этим положением сначала дипломатическими средствами, а потом, когда ничего не получилось, военной силой.

Именно регент стал его ангелом-мстителем. Он сжег Эдинбург, разрушил другие города и деревни. Теперь подошло время нанести завершающий удар, ибо Шотландией, как и Англией, сейчас правило дитя и страну тоже раздирали придворные распри. Юная королева Мария Стюарт была помолвлена с Эдуардом VI, но шотландцы расторгли соглашение; это обстоятельство наряду со всегдашней опасностью неограниченного французского влияния в этой стране, а также упрямой приверженностью ее жителей католицизму создавало более чем достаточный предлог для вторжения. Регент был уверен, что осуществить его необходимо в любом случае, не считаясь ни с чем — ни с угрозой, как никогда великой, вторжения со стороны Карла V, достигшего ныне, после победы при Мюльберге над немецкими протестантами, вершин могущества, ни с волнениями в сельской местности самой Англии, ни — тем более — с капризами безответственного и жадного до власти младшего брата.

«Мой брат, — отмечал Томас Сеймур, — обладает удивительной способностью привлекать людей на свою сторону, но я — исключение». Регент завоевал незаслуженную репутацию радетеля об интересах простых людей, но, хотя действительно он раздал все свои земли в Хэмптон-Корте местным фермерам и мелкой знати, был на самом деле безжалостным автократом, стремящимся к безграничной власти и исполненным решимости любой ценой достичь своей цели. «Свирепый и грубый» по отношению к своим коллегам — членам Тайного совета, он позволял себе такие оскорбительные выходки, что порою даже самых толстокожих доводил буквально до слез; это был «сухой, угрюмый, своевольный человек», который никого не любил и которого не любил никто.

В 1547-1548 годах Елизавета, сестра короля и ближайшая претендентка на престол, оказалась в самом центре политических бурь. Внешне ее жизнь почти не изменилась. По-прежнему часами она просиживала в классной комнате, занималась правописанием, музыкой, шитьем, порой, хотя и не часто, появлялась при дворе. Она достигла переходного возраста, что, разумеется, не могло не сказываться на ее внутреннем мире, однако же почти никаких свидетельств этому не сохранилось. Впрочем, в одном случае она испытала силу своего воздействия на мачеху и Сеймура и добилась успеха.

В 1548 году от чумы умер ее наставник Гриндел. От этого удара, к которому добавился обычный страх, вызванный самой эпидемией, дом оправился не сразу, однако уже через несколько недель встал вопрос о замене покойному. Возникла кандидатура его родственни- ка-однофамильца. Екатерина и Сеймур отдавали предпочтение другому кандидату. Самой же Елизавете более всего по душе был Эшем, которого она давно знала и ценила за тонкий ум и безупречный такт. По собственной инициативе Елизавета переговорила сначала с ним самим, затем с мачехой и ее мужем. Спор решился довольно быстро, возможно, при посредничестве Чика, который тоже благоволил Эше- му, и последний перебрался из Кембриджа в Челси.

Конфликт, связанный с выбором наставника, в какой-то степени отражал невидимую личную драму, готовую вот-вот разыграться в доме. Тут стремительно формировался любовный треугольник: Екатерина — Елизавета — Сеймур, и один эпизод, а также связанные с ним последствия в немалой степени предопределили крутой поворот в жизни девушки.

Поначалу все казалось достаточно невинным. Вскоре после переезда в дом жены Сеймур взял привычку заходить в спальню падчерицы ранним утром, когда она не успела еще вполне одеться. Заглушая ее испуганный возглас шумным пожеланием доброго утра он, пока Елизавета, покраснев как маков цвет, поспешно натягивала панталоны, «фамильярно хлопал ее по спине или заднице». Далее Сеймур взял за обыкновение приходить еще раньше, когда Елизавета даже не поднималась. Он врывался к ней в комнату, отдергивал шторы и, заставляя ее вскрикивать от страха, нырял к ней, весьма вероятно, совсем обнаженной, ибо в XVI веке дети редко спали в ночных сорочках, под одеяло. Однажды он попытался ее, совершенно беззащитную, поцеловать, и Кэт Эшли, спавшая в одной комнате со своей воспитанницей, «пристыдив, погнала его прочь».

Впрочем, похоже, что это была шутка, ибо в общем-то Кэт Сеймуру симпатизировала и находила его скорее забавным, нежели опасным. Елизавета же применила хитрость: теперь она поднималась раньше обычного и к появлению Сеймура была уже одета, причесана и вполне готова с достоинством пожелать гостю доброго утра. Но дважды, по воспоминаниям Кэт, адмирал появлялся в спальне вместе с женой, и, застав падчерицу в постели, оба принимались всячески тормошить ее и щекотать, а та только заливалась беззвучным смехом.

Потом, после переезда из Челси в Хэнворс, произошел странный случай в саду. Все трое были вместе, и Сеймур, то ли всерьез, то ли с каким-то изощренным юмором, принялся кричать на Елизавету, осыпать ее упреками, а в конце концов вытащил нож либо кинжал и начал полосовать черное платье — она все еще носила траур по отцу — до тех пор, пока не изрезал его на длинные ленты. Елизавета пыталась вырваться, но мачеха крепко держала ее за руки и выпустила, только когда муж успокоился. Елизавета побежала к Кэт и рассказала ей о случившемся. Напугалась она либо просто обозлилась, Кэт не поясняет; запомнилось ей только, что юная повелительница говорила, что ничего не могла поделать, «ибо пока адмирал орудовал ножом, королева держала ее за руки».

С течением времени Сеймур становился все настойчивее, а игра заходила все дальше. Теперь он появлялся у Елизаветы в распахнутом домашнем халате, без чулок, в одних домашних туфлях и всячески докучал приставаниями во время занятий. Когда же Елизавета указывала, что «в таком виде перед девушкой появляться неприлично», он сердито огрызался, однако дальше не заходил, молча удаляясь из комнаты. Но как-то утром он взял Елизавету вместе со служанками в настоящую осаду. Все они спрятались за шторами, однако Сеймур упорно отказывался уходить. В конце концов Елизавета оставила свое укрытие, и между ними разгорелась такая перепалка, что слуги только головами покачивали, жалуясь миссис Эшли на все это безобразие.

История получила огласку. Знатным дамам все рассказали их служанки, дамы — мужьям. Поползновения Сеймура не оставляли места для сомнений — его репутация говорила сама за себя. А Елизавета, судачили окружающие, настолько увлечена им, что потеряла всякий стыд, и настойчивость ухажера скорее льстит ей, нежели ее оскорбляет. Все видели, что она «к нему неравнодушна», что вспыхивает при одном лишь звуке его имени, забывая все уроки пристойного поведения. Если Сеймура не остановить, может случиться худшее. В конце концов, Елизавета — привлекательная, входящая в пору зрелости девушка и к тому же дочь своей матери. А яблоко от яблони, как известно, недалеко падает. Возможно, самое худшее уже произошло. Слухи становились все упорнее.

Превозмогая себя, Кэт решила поговорить с адмиралом начистоту. Она подстерегла его в одной из галерей замка в Челси и прямо заявила, что по всему дому ходят скандальные слухи и что слуг праведной королевы, знающих ее благочестивость и несравненный такт, оскорбляют неприличия, творящиеся в покоях Елизаветы. Саму же Елизавету обвиняют в распутстве, страдает ее репутация.

Сеймур взорвался. «В гробу я всех вас видел!» — загремел он. Кто смеет распускать такие сплетни о нем? Он немедленно отправляется к своему брату, регенту, с жалобой на клевету. Во всем же остальном все останется по-прежнему, ибо «ничего дурного» он не замышляет.

Но скандал не только не затихал, а, напротив, разгорался все сильнее. На сей раз дров в костер подкинула королева. Отчего она не предприняла ни малейшей попытки остановить своего распущенного мужа, остается совершенной загадкой. Ведь даже если она боялась спровоцировать его, могла бы поговорить с Елизаветой, а коли из этого ничего бы не вышло, отправить ее в другое место. Получилось же так, что она лишь усугубила положение падчерицы — возможно, оттого, что чувствовала, что уже проиграла ей сражение за благосклонность адмирала.

Екатерина поведала Кэт какую-то сомнительную историю. Сеймур, по ее словам, «как-то выглянул в окно на галерее и увидел миледи Елизавету в объятиях мужчины». До смерти напуганная, Кэт кинулась к Елизавете и обрушилась на нее с упреками. Та, отрицая все, залилась слезами, а немного придя в себя, поклялась, что ни в чем не повинна, призвав в свидетели всех своих служанок. Те дружно подтвердили ее слова, и Кэт, немного поколебавшись, решила поверить им. В конце концов, помимо Сеймура, в покоях Елизаветы появлялись только ее учителя, а уж их-то точно нельзя было назвать соблазнителями.

Обдумав ситуацию со всех сторон, Кэт догадалась о тайном умысле королевы. Та была ревнивицей, хоть и всячески скрывала это. Она не унизится до того, чтобы просить Кэт шпионить за мужем, но можно надеяться, что, если бросить тень сомнения на Елизавету, Кэт Эшли начнет присматривать за нею еще строже и, таким образом, измена будет предотвращена.

Пока плелась вся эта сложная интрига, Елизавета продолжала усердно осваивать уроки женской скромности. Она уже достигла такого возраста, когда эти уроки имеют непосредственное практическое значение. Еще ребенком Елизавета привыкла подражать походке, речи и манерам воспитанных женщин; теперь подражание вошло, хотя и не до конца, в привычку. В тринадцать-четырнадцать лет вопросы пола таят в себе постоянный соблазн, влюбленность представляется капканом, а честное замужество — венцом желаний молодой женщины.

Женщины, умирающие старыми девами, обречены, как поется в одной песенке XVI века, и в аду ими остаться. Но потерять невинность до брака считалось самой страшной трагедией. Испанский гуманист Вивес, один из учителей Екатерины Парр в молодости, чьи сочинения Елизавета, несомненно, читала, много рассуждал о тяжелой атмосфере подозрительности, в которой приходилось жить женщинам с запятнанной репутацией. Стоит девушке потерять невинность, пишет он, как все начинают о ней сплетничать, и мужчины, которые в противном случае могли бы к ней посвататься — в их числе достойные, заботливые мужчины, — всячески избегают ее.

Такая девушка и надеяться не может на замужество. Хуже того, она навлекает позор на своих родителей, которых начинают неизбежно винить в ее слабости.

Падение ее настолько глубоко, отмечает автор, что она начинает бояться смотреть людям в лицо и даже в одиночестве ее преследует все тот же кошмар, ибо «невытравимо пятно, которое легло на сознание». Воображаемые беды накладываются на реальные. «Услышав чей-нибудь негромкий разговор, — продолжает Вивес, — девушка решает, что говорят о ней. А если речь заходит о распущенности, то думает, что это ей в назидание». Разумеется, и мужчинам-распутни- кам приходится несладко, но женщинам, торжественно вещает Вивес, «гораздо хуже, потому что по самой природе им следует быть более целомудренными и, стало быть, падение карается строже».

Дабы юная девица не думала, будто защищена от соблазнов плоти, надо постоянно напоминать ей, что вовсе не распущенность, а обыкновенное чувство влечения или симпатии таит для большинства женщин самую страшную опасность. Она позволяет мужчинам завладеть своими мыслями. Ее охватывает томление. Она перестает контролировать себя, теряет голову в присутствии возлюбленного, а когда никто не слышит, заводит с ним легкомысленные речи. И вот, сама того не сознавая, впадает в грех. Любовь, поучает Вивес, «ослепляет, затуманивает сознание, девушка уже не ведает, что творит, вся отдаваясь власти любовного чувства».

«Такой яд, — продолжает Вивес, — отравляет любого, но женщин в особенности. Потому и предосторожностей им следует принимать больше. Ибо искушение приходит внезапно, когда женщина и сама не отдает себе отчета в происходящем, воспринимает его как радость и наслаждение, даже не догадываясь о том, какой убийственный яд таится в красивой оболочке».

Если не быть постоянно настороже, падение неизбежно. И наказание ждет страшное: болезни, нищенство, улица. Отчего, вопрошает Вивес, так много девушек «с охотою бросаются в эти воды порока, в том числе и девушки из честных семейств?» И даже сестра короля не защищена непроницаемой броней, и ее позор, буде она уступит искушению, станет еще горше, ибо у нее особое положение и особая ответственность. Потому таким, как Елизавета, надлежит всячески избегать даже самых невинных контактов с мужчинами — слишком велик риск. Влюбленность уже сама по себе, как считает Вивес, есть форма распущенности; стоит позволить себе отдаться этому чувству, как уже тем самым пятнаешь свою репутацию. «Девице не следует гордиться тем, что к ней не прикасалась рука мужчины, — пишет Вивес, — если она слишком много думает о нем». Против таких наставлений восставало проснувшееся женское естество Елизаветы: хрупкие преграды готовы были пасть перед недвусмысленными заигрываниями Томаса Сеймура. Ситуация осложнялась еще и тем, что, женатый на Екатерине и поклявшийся любить ее до гроба, адмирал предпочитал на самом деле Елизавету — или, во всяком случае, Кэт Эшли неоднократно это ей повторяла — и с охотою женился бы на ней, если бы только мог. И то, что сердце его было отдано ей (а мачехе — лишь брачная клятва), делало Сеймура в глазах Елизаветы скорее соискателем руки, нежели обыкновенным соблазнителем. Нескрываемая ревность Екатерины только укрепляла ее в этом ощущении, так что напряженность и соперничество, возникшие между мачехой и падчерицей, могли только оправдать чувство, которое Елизавета испытывала к Сеймуру.

Однако же не следовало забывать и о его чувствах по отношению к Екатерине. Так по крайней мере считали слуги. Одна история, о которой шептались в доме, выставляла его страшным ревнивцем. Однажды днем, поднимаясь к жене, он увидел, как из двери, ведущей в ее апартаменты, выходит грум с ведерком угля в руках. Сеймур устроил целое представление, возмущаясь тем, что Екатерина оказалась с этим мальчишкой за закрытыми дверями в его отсутствие. В общем, он сделал вид, что с ума сходит от ревности. Но все это, как с улыбкой говорила впоследствии Кэт Эшли в разговоре с Перри, не более чем буря в стакане воды. Надо совсем не знать адмирала, чтобы воспринимать его слова буквально.

В начале 1548 года возникло новое осложнение. Екатерина забеременела. Возраст будущей матери (а ей было уже хорошо за тридцать) внушал некоторые опасения, но, с другой стороны, ребенок вполне мог укрепить брак и вернуть Сеймура в лоно семьи. Рождение сына и наследника отодвинет Елизавету — по существу, нарушительницу семейного покоя — на второй план. По крайней мере Екатерина на это надеялась.

И все же ревность и сомнения продолжали терзать ее. С приближением родов Сеймур проводил в компании Елизаветы не меньше, а больше времени. На Кэт как на дуэнью рассчитывать особо не приходилось, и Екатерина, превозмогая гордость, решила сама сделаться ее стражником. «Подозревая, что адмирал слишком часто общается с Ее Светлостью Елизаветой, — рассказывала впоследствии Кэт, — Ее Величество неожиданно нарушали их уединение».

Картина, которую она однажды застала, привела ее в ярость: Сеймур обнимал Елизавету.

ГЛАВА 7

В веселой Англии дева жила —

Кружись, колесо, кружисьI

Тончайшую пряжу та дева пряла,

Вплетая в нее свою жизнь.

И пела дева, тоску тая, —

Кружись, колесо, кружись! —

«Неужто безмужней погибну я,

В ткань не соткав свою жизнь?»

Екатерина на мгновение застыла, а после дала волю обуревавшим ее чувствам. Она излила свой гнев на Сеймура, на Елизавету, а отыскав Кэт Эшли, и на нее тоже. Переполох, в центре которого оказалась рыжеволосая девочка, поднялся во всем доме. Вскоре Елизавета со всеми своими слугами уехала в Честнат к сэру Энтони Денни — возможно, по настоянию мачехи, но не исключено, что и по собственной инициативе.

В каком эмоциональном состоянии она тогда пребывала, остается только догадываться. Елизавета была опозорена, скомпрометирована и ко всему прочему, по всей видимости, влюблена. С Екатериной, которая была ей все эти годы вместо матери, произошел полный Разрыв; отныне между ними не могло быть никакого доверия. Что касается Сеймура, то его отношение к отъезду Елизаветы неизвест- н°. как неизвестно в точности и то, что там все-таки было — и было ли что-нибудь — между ним и падчерицей. Даже если он и отправлял ей любовные послания в Честнат, следов их не сохранилось. Х°тя, возможно, они все-таки как-то общались друг с другом. Позд- Нее Кэт утверждала, что перед отъездом в Честнат у них был разго- ВоР с Сеймуром, только что именно говорилось, она не помнит. Вся эта история произошла поздней весной 1548 года. Летом же, в тиши Честната, Елизавета полностью погрузилась в учебу. Раньше ее многое отвлекало, и, несмотря на то что трудилась она под руководством Эшема с немалым прилежанием, мысли ее были заняты другим. Теперь же, с наслаждением отдаваясь духовной работе, она получила возможность сполна оценить своего замечательного наставника.

С карандашного портрета, изображающего Эшема, на вас смотрит плотный, дышащий здоровьем мужчина с вьющимися темными волосами и бородой, полными губами и умным взглядом. Происходил он из крохотной деревушки Керби-Виск на севере Йоркшира, и хотя годы, проведенные в колледже Святого Иоанна, превратили его в исключительно образованного и рафинированного ученого, осталось в нем на всю жизнь нечто от настоящего сельского жителя. По природе Эшем был покладистый, незлобивый человек, благорасположенный к окружающим и щедрый на похвалу. Решительный, но не агрессивный в суждениях, он предпочитал менторскому тону мягкое убеждение, а работам его, содержащим вообще-то вполне здравые, а порой и тонкие наблюдения над человеческими типами своего времени, пожалуй, не хватало самостоятельности.

С древними он чувствовал себя воистину как с достойными собеседниками, обращаясь к ним не иначе, как к «моим старым учителям Платону, Аристотелю и Цицерону», и не было для него большего удовольствия, чем перечитывать их труды вместе с каким-нибудь смышленым учеником, без устали, часами раскрывая секреты их стиля и содержания. Темперамента художника он был лишен. Тонкости поэтического воображения от него ускользали. «Никакой я не поэт», — признавался он сам, и многословные его стихи действительно подтверждают эту самооценку, но таково уж было своеобразие его острого рационального мышления. Особенно сильно его отталкивали теологические диспуты, которые он считал потерей времени. Об одном современнике, который постоянно ввязывался в конфессиональные споры, Роджер Эшем отозвался так: «Жаль, что такой острый ум и такое прекрасное перо совершенно растрачивают себя на дебаты с Богом и добрыми людьми». Иное дело — переводить Демосфена, тут бы способности его раскрылись во всей своей полноте.

Однако же по обстоятельствам собственной жизни он был незадолго до того вынужден оторваться от подобного рода мирных занятий. В начале правления Эдуарда остро ощущалась потребность в реформе церкви, и в Кембридже разгорелась живая дискуссия вокруг принципиального момента: католическая месса или протестантская обедня? Эшем сочинил язвительную сатиру, развенчивающую «выгребную яму римско-католической церкви», в которой язык мессы обращался против нее самой. «Се папская месса, — восклицал автор, — и она отвергает тайную вечерю! Се папские лисы, и они пожирают агнца! Се папские языческие идолы, и они умножают зло в мире!» Поднялся скандал, и ректору пришлось призвать Эшема к порядку. Более воинственный человек нашел бы что ответить, но Эшем был раздавлен. «Наложенное на меня наказание, — писал он ректору, — вызвало у меня большую горечь, нежели вы способны вообразить, а я передать словами». Буквально через несколько недель он оставил колледж и поступил на службу к Елизавете. Больше в теологические дебаты он не ввязывался.

После Кембриджа Эшем обрел в обществе Кэт и Джона Эшли истинный рай взаимопонимания. С последним — тоже ученым — он читал Аристотеля и Тита Ливия, а все трое (порой, возможно, к ним присоединялась и Елизавета) проводили целые часы «в свободных беседах, испытывая ничем не замутненную радость общения». При всей строгости своих нравственных воззрений Эшем был довольно либеральным человеком. По собственному признанию, он «любил веселых и жизнерадостных людей», и «славная чета» Эшли пришлась ему по нраву. Нельзя сказать, будто они просто непринужденно болтали о том о сем. Предметом обсуждений нередко становилось само их беспокойное время — политические и социальные волнения, двор с его интригами, религиозные распри, и впоследствии Эшем напоминал Джону Эшли о «наших общих раздумьях касательно текущего времени, о проницательных суждениях касательно времен наступающих».

Но главную радость Эшем находил в своей царственной воспитаннице. По утрам они читали Новый Завет на греческом, затем речи Изократа и Демосфена, пьесы Софокла. Все эти тексты Эшем отбирал с величайшим тщанием: они являют собою, по его словам, «ярчайшие примеры чистоты поэтического выражения, они просветляют сознание и вооружают в борьбе против безжалостных сил судьбы». Далее шла религиозная литература: Библия, труды Святого Киприана и ученика Лютера Меланхтона (того самого, что в день казни Анны Болейн заявил во всеуслышание, что убежден в ее невиновности). Ну, и наконец, обожаемый Эшемом Цицерон, «большие отрывки» из Тита Ливия, а также современные тексты на итальянском и французском. По мере освоения материала Елизавета все больше совершенствовалась в специфическом искусстве прямого и обратного перевода — с греческого и латыни на английский и обратно, с тем чтобы попытаться восстановить оригинальное звучание, — убедительное свидетельство стилистического мастерства.

Елизавета не переставала удивлять учителя энергической силою ума, «совершенно лишенного дамской вялости», в особенности же «чисто мужской способностью ассоциативного мышления». «Она все схватывает с удивительной быстротой, — писал он, — и память у нее фантастически цепкая». По-итальянски Елизавета говорила так же свободно, как по-английски, латынью владела великолепно, греческим — вполне прилично. Почерк у нее был потрясающий. Эшем довел до совершенства ее итальянское, или италийское, письмо, базирующееся на романском написании, — как раз в то время оно начало вытеснять написание секретарское, или готическое. Сохранившиеся образцы письма Елизаветы поражают подлинной артистичностью.

В глазах Эшема пробным камнем истинного знания была риторика, и он чрезвычайно высоко ценил художественный вкус своей подопечной. Она точно оценивала звучание прозы и поэзии, с первого взгляда схватывала клишированные обороты и неуклюжие выражения. Она «очень любила метафору, но только сдержанную, и антитезу, но только безупречно выверенную», и хороший текст от посредственного отличала мгновенно.

Нет никаких сомнений в том, что Эшем гордился успехами Елизаветы и высоко ценил ее способности к знанию. Однако же его комплименты следует рассматривать в определенном контексте. Во- первых, Елизавета была лишь одной из весьма успевающих его учениц, более того, от некоторых отставала, например, от Милдред Кук, которая, по словам Эшема, греческим владела не хуже, чем английским, и даже от Джейн Грей, девушки болезненной, но весьма трудолюбивой, с ее обожаемым Платоном. Все дети Генриха VIII отличались незаурядным интеллектом, в особенности Мария, и хотя Елизавета шла за нею следом, обогнать все-таки не могла. Более того, зрелый стиль Елизаветы отличается тяжеловесностью и педантизмом, он перенасыщен сложными оборотами и длинными словами. Она не питала особой склонности к музыке (хотя и «сочиняла танцевальные пьески», и сама наигрывала их на клавесине), абсолютного слуха, что нередко делает одаренного музыканта изящным стилистом и знатоком языков, у нее, по-видимому, не было.

Во-вторых же, нужно отметить, что Эшем, при всей своей искренности и симпатии к царственной ученице, был склонен преувеличивать ее успехи даже не оттого, что Елизавета была сестра короля, но оттого, что она женщина. Это разом удваивает их цену.

Он смотрел на нее, как, впрочем, и на всех образованных женщин, как на отклонение от нормы; во всяком случае, мерил иными сравнительно с образованными молодыми людьми стандартами. Может, отчасти поэтому он находил такое удовольствие в занятиях с Джоном Уитни — еще одним своим учеником. Тот учился вместе с Елизаветой и отличался феноменальными способностями и трудолюбием. Из-за недостатка помещений Эшем спал с ним в одной комнате, и они так сблизились, что, когда в августе Уитни внезапно скончался, Эшем впал в глубокую меланхолию и всерьез подумывал о скором возвращение в Кембридж.

Если первые несколько месяцев занятий с Эшемом были омрачены домашними сварами, то в Честнате их прервала болезнь. Елизавету начали донимать простуды и головная боль, нередко приковывавшие ее к постели и вообще понижавшие работоспособность. Может быть, из-за чрезмерного напряжения они и возникли, ибо она с детства была близорукой и глаза быстро уставали. А скорее, впрочем, сказывались эмоциональные перегрузки.

Елизавета никак не могла выкинуть из головы Екатерину и Сеймура. Гневная вспышка мачехи все еще была свежа в памяти, а в ушах по-прежнему звенели слова: «Случись беда, и ты обо мне услышишь». Возможно, в них звучала угроза, но Елизавета решила принять их как жест примирения и в письме мачехе поблагодарила за сказанное. Тем не менее, по собственному ее признанию, «все мужчины» считали их с мачехой непримиримыми врагами, и самое большее, на что она была при таких обстоятельствах способна, это выразить сожаление в связи с отъездом, особенно учитывая «некрепкое здоровье» Екатерины, и заверить ее, что, хотя особо она на эту тему и не распространяется, предупреждение принято всерьез. Приближались роды, и в другом письме — тон которого выдает сохраняющуюся напряженность между корреспондентками — Елизавета выражает обеспокоенность состоянием мачехи, чья беременность протекала весьма нелегко. «Если бы я присутствовала при рождении, — пишет она, — то непременно задала бы младенцу хорошую взбучку за все те страдания, что он причинил Вам».

Пришел «добрый час». Родилась девочка. Однако Екатерине становилось все хуже, а ясность рассудка то и дело перемежалась с полным затмением сознания. Елизавета Тайритт, падчерица Екатерины в первом браке и одна из самых приближенных к ней фрейлин, описывает последние ее тяжелые часы. Незадолго до смерти, пишет она, Екатерина обронила, что «в душе ее поселился такой страх, что жить с ним невозможно». В спальне умирающей собралось много народу, Сеймур сидел у кровати, не выпуская из рук ладони жены.

Хотя было очевидно, что конец близок, леди Тайритт попыталась ободрить умирающую. Но Екатерина как будто не услышала ее слов, неожиданно разразившись гневной тирадой: «Никому я не нужна, те, кто должен заботиться обо мне, только смеются над моим несчастьем. И чем больше добра я делаю, тем меньше получаю взамен». «Да как же так, родная, — немедленно откликнулся Сеймур, — что же я тебе сделал дурного?» «Сделал, сделал. — Голос Екатерины был слаб, но в нем явственно звучали обвиняющие нотки. — Еще как сделал», — шепотом добавила она.

Разум Екатерины был «помрачен», но эти слова, отмечает леди Тайритт, она произнесла «ясно и отчетливо».

Последовала новая вспышка, на Сеймура, прилегшего рядом с женой и всячески «пытающегося успокоить ее», обрушился поток едких обвинений — мол, это он виноват во всем, что с ней происходит. Это он якобы не дал ей как следует поговорить с врачом после родов, а ведь такая консультация могла спасти ей жизнь. Сеймур пытался мягко возразить, но она не дала ему и слова произнести. «Милорд, — четко, с расстановкой сказала Екатерина, — чего бы я только не отдала, чтобы хоть словом перемолвиться с доктором Хью- ком, но не посмела, вас огорчить боялась».

И далее она продолжала в том же духе, к великому смущению присутствующих, которые, хотя и жалели ее бесконечно, не знали, как себя вести. Леди Тайритт совсем не по себе сделалось от этой тяжелой сцены. «Видно, ей было так худо, — пишет она, — что у меня сердце рвалось на части».

Конец страданиям пришел между тремя и четырьмя утра 5 сентября 1548 года, за два дня до пятнадцатилетия Елизаветы. Джейн Грей, которая в последнее время жила в доме Сеймуров, взяла на себя обязанности главной плакальщицы, часами сидя у гроба при тусклом пламени свечей и собирая традиционные пожертвования на похоронах. Погребальная церемония прошла в строго протестантском духе, пели псалмы и Те Deum по-английски; службу вел пастор- реформатор Кавердейл. Обращаясь к присутствующим, он призывал их отказаться от старых предрассудков и увидеть в похоронах дань памяти праведной жизни усопшей. Сама Екатерина, насколько известно, неизменно была против оплакивания мертвых, ибо, как она однажды написала, это означало бы вызов заповедям Бога, ведь смерть близкого — это тоже часть верховного замысла. «Скорбят и оплакивают уход человека только те, кто сомневается в вечной жизни за гробом: те же, кто знает, что смерть в этом мире означает возрождение в мире ином, жаждут смерти, полагая ее за счастье и вовсе не считая исходом, который должно оплакивать».

То, что Екатерина явно не призывала собственный конец, стремясь к вратам вечной жизни, только способствовало распространению слухов, будто ее отравили. Уж слишком подозрительны были обстоятельства смерти. Сеймур без ума от Елизаветы — многие утверждали даже, что он соблазнил ее, — и вот не проходит и нескольких месяцев, как умирает нелюбимая жена, проклиная его на смертном одре за все причиненные им страдания. Он явно собирается жениться на Елизавете; иначе зачем держит при себе все окружение покойной — не только слуг, но и фрейлин, и камеристок, и вообще весь двор? Конечно, в ожидании новой хозяйки королевской крови. И леди Тайритт, и ее муж по отдельности предупреждали Кэт Эшли о кажущихся столь очевидными замыслах адмирала, напоминая, что по закону такой брак может состояться только с одобрения Тайного совета. К тому же есть и соображения практического свойства. Если Кэт дороги покой и благополучие Елизаветы, разве может она допустить, чтобы ее окружали люди Екатерины — женщины, бывшие свидетельницами бурных событий последних полутора лет и шепчущиеся на всех углах, что госпожу их «довели до смерти» ради Елизаветы, которая с охотою дала Сеймуру соблазнить себя.

Если же верить самому вдовцу, то утрата жены поначалу его «настолько ошеломила, что он вовсе голову потерял», и прошло несколько недель, прежде чем он пришел в себя и сообразил, на каком свете живет. Тем не менее Сеймур заранее озаботился тем, чтобы жена по завещанию отписала ему все свои немалые богатства, и теперь думал о том, как бы их умножить. Он рассчитал, что может позволить себе сохранить всех слуг королевы — не только женщин, но и сотню с чем-то дворян и йоменов, всегда находившихся при Екатерине, а за Джейн Грей будет, «как за собственной дочерью», ухаживать мать покойной Екатерины. На самом деле смерть жены предоставила Сеймуру возможность продемонстрировать все свое значение в государстве. Теперь, когда он вышел из ее тени, все увидят, чего он в действительности стоит. В ответ на замечание графа Рутленда, будто, напротив, «влияние его заметно ослабло», Сеймур только фыркнул презрительно: «Чушь! Никогда еще в Совете меня так не боялись и не уважали».

Но за этой похвальбой скрывалось беспокойство, понуждавшее его не медлить с осуществлением задуманной смелой комбинации. Не то чтобы он с самого начала спешил с ударом — напротив, готовил его много месяцев. Но развитие событий (если согласиться с тем, что смерть жены он ничуть не «ускорил») застало его врасплох. Теперь надо действовать, то есть собирать силы, жениться на Елизавете, брать верх над королем и Советом как можно быстрее, пока принцессу не выдали за кого-нибудь другого и пока он остается в фаворе у короля Эдуарда. А главное — пока его брат или Дадли не осознали весь размах его замысла и не противопоставили ему силу. Это, разумеется, неизбежно, но, если поторопиться, он будет готов принять вызов.

Вскоре после смерти Екатерины Сеймур отправился на запад страны привести в состояние полной боевой готовности верных себе людей и обзавестись новыми. Действовал он методами испытанными, раньше они неизменно приводили к успеху. Считая его союзником, Сеймур поделился своими планами с графом Рутлендом. «Дворяне — хорошая опора, — говорил он, — но еще лучше — честные и зажиточные йомены, они истинные коноводы». Дворянин может заколебаться, йомен — никогда. «Выкажи им свое уважение, отобедай как-нибудь по-дружески у них дома, — говорил Сеймур, — и все — они твои».

В глазах адмирала вся Англия представляла собою обширное поле сражения, и самое большое удовольствие доставляло ему разложить на коленях карту страны и, упираясь пальцем то в одно, то в другое место, приговаривать: «Вот в этих краях живут мои друзья», «здесь — территория регента», «здесь — Уорвика (Дадли)». По его подсчетам, выходило, что собственные арендаторы и слуги плюс последователи, которых можно рекрутировать в других местах, составляют такую армию «верных людей», которой не могут похвастать ни регент, ни Дадли. А там, где нет дружбы, верность можно купить за деньги. Бесценного союзника Сеймур обрел в лице сэра Уильяма Шеррингтона, одного из приближенных короля и владельца монетного двора в Бристоле, который снабжал его средствами, необходимыми для осуществления проекта. «Поверьте, Шеррингтон, — говорил, по воспоминаниям последнего, адмирал, — все, что нам нужно, это десять тысяч наличными. Найдется у вас такая сумма?» Шеррингтон заверил, что найдется, и сделка была заключена. Несколько месяцев спустя, когда у Сеймура проводили обыск, в доме обнаружились целые мешки с серебром.

В смутные времена петушиные манеры и неукротимый, в духе старых времен, нрав Сеймура выгодно отличались от нерешительных действий регента. Сомерсета почему-то считали человеколюбцем, хотя на людях он показываться избегал, должно быть, из страха, что свойственные ему бесконтрольные вспышки гнева разрушат сложившуюся репутацию. Его хваленые военные таланты, принесшие Сеймуру-старшему такую популярность в прошлом, никак не проявились в Шотландии: цена за победу при Пинки-Кле оказалась слиш ком высока, и это заставляло сомневаться в том, что поверженный сосед навсегда примирится с английским владычеством. Адмирал же, со свой стороны, был не только флотоводцем — хотя флотоводцем в первую очередь, громогласно заявляя, что именно в этом и состоит его призвание и отнять у него корабли — значит отнять самое жизнь, — но военачальником вообще и утверждал, что располагает вооружением, включая даже и артиллерию для сухопутных войск (по слухам, для него действительно спешно отливались две пушки).

Практичные и здравомыслящие люди скорее всего видели в Сеймуре отчаянного безумца, которого уберут с дороги еще до того, как его планы успеют зайти слишком далеко. Однако же положение страны в это время было столь ненадежно, что несколько сотен солдат, не говоря уж о тысячах, которыми похвалялся адмирал, действительно могли представлять серьезную угрозу для короля и Совета, особенно если в их распоряжении были орудия (каковых даже самому королю порой не хватало) и если с самого начала они смогут взять инициативу в свои руки. Более того, судя по всему, живой интерес к замыслам Сеймура проявляла Франция.

Осуществление этих планов захвата власти в Англии так или иначе зависело от Елизаветы, и, энергично вербуя себе сторонников, адмирал ни на минуту не упускал из виду перспективы желанного брака. Всю осень он обдумывал, как бы лучше подступиться к этому делу, заговаривая о нем то с леди и лордом Тайритт, то с братом Екатерины Уильямом Парром — графом Нортгемптоном, которому он намекал, что при случае может потолковать на эту тему, пока неофициально, с регентом — прощупать его отношение к идее.

По закону Сеймур ничего не мог предпринять без письменного и заверенного печатью согласия большинства членов Совета. В соответствии с завещанием Генриха VIII, если кто-либо из его дочерей выйдет замуж без такого согласия, то она автоматически теряет право на трон. Одно это должно было заставить Елизавету действовать с максимальной осторожностью — ей было что терять. Но адмирал был не просто авантюристом, ищущим ее руки. Он был любимым дядей короля и всячески убеждал своего одиннадцатилетнего племянника продемонстрировать свою независимость именно таким образом — отдав ему в жены сестру. К тому же Сеймур был братом регента и однажды уже использовал преимущества кровного родства точно з такой же ситуации — женился, хотя его всячески отговаривали от этого шага. Разумеется, вступая в брак с Елизаветой, второй по счету претенденткой на трон, он рисковал куда больше, чем женясь на вдове Генриха. Но теперь Сеймур и собственный вес накопил, и сторонников у него было побольше, а ближайшие опекуны девушки (пусть и не она сама) явно сочувствовали его планам.

Кэт Эшли, беззаботная и нерасчетливая дуэнья Елизаветы, настолько давно хотела этого союза, что он сделался у нее прямо-таки навязчивой идеей. Что бы там ни случилось за годы совместной жизни Сеймура и Екатерины, она твердо стояла на своем и, если имя адмирала трепали в ее присутствии, пылко вставала на его защиту. Больше чем кто-либо другой, Кэт знала об «особенных отношениях» этой пары и была совершенно убеждена — вопреки всеобщему мнению, — что если Сеймур женится на Елизавете, то ей вовсе не грозит дурное обращение, напротив, «он молиться на нее будет». (По воспоминаниям Томаса Перри, Кэт в откровенном разговоре с ним рассказала о том злополучном эпизоде, когда Екатерина застала падчерицу в объятиях Томаса Сеймура, и таинственно намекнула, что ей известно и кое-что еще. «Она вздохнула, — продолжает Перри, — и, помнится, добавила: «Но об этом в следующий раз»; однако тут же спохватилась и взяла с Перри слово никому ничего не говорить, дабы Елизавета «не была опозорена навеки»; ясно, впрочем, что «в следующий раз» говорить было и не о чем.)

Как-то осенью 1548 года Кэт призвали регент и его высокомерная жена и сурово отчитали за то, что она не уделяет должного внимания сестре его величества. Скажем, «однажды вечером ей разрешили отправиться на лодочную прогулку по Темзе», да и иные вольности допускаются. Герцогиня пригрозила миссис Эшли заменить ее кем- нибудь, более ответственно относящимся к своим обязанностям, и намекнула, что она «излишне симпатизирует милорду адмиралу». Тем не менее пока все осталось как есть, и, по мере того как Сеймур продвигался в осуществлении своих замыслов, Кэт, в свою очередь, ломала голову, как бы поскорее выдать свою драгоценную Елизавету за доблестного адмирала. «Ну, что там слышно в Лондоне?» — припомнила впоследствии Елизавета свой вопрос, адресованный Кэт. «Говорят, — последовал ответ, — что вы выходите за милорда адмирала». «Ну, это просто лондонские сплетни», — улыбнулась Елизавета и перевела разговор на другое. Но Кэт стояла на своем: «Подождите, оглянуться не успеете, как он посватается. Ведь милорд с самого начала на вас хотел жениться, а не на Ее Величестве».

Шли недели, месяцы, и к Рождеству о планах адмирала уже говорил весь Лондон. Он и сам переехал в столицу, расположившись в собственном особняке, так что любой его шаг сразу становился достоянием гласности. Томас Перри, придворный казначей Елизаветы, о котором говорили, что бухгалтерские записи он ведет «весьма небрежно» и вообще «мало что понимает в своем деле», чуть ли не ежедневно навещал адмирала и всякий раз проводил у него по часу, а то и более. Нетрудно предположить, о чем они говорили. А уж Елнзавета- то знала это точно, ибо Перри докладывал ей, что Сеймур в деталях интересуется расходами на содержание ее двора, размером земельных угодий и вообще состоянием ее финансов — словом, всем тем, что и должно занимать практичного жениха. Адмирал предлагает обменяться сведениями, продолжал Перри, и явно по его поручению спросил, согласится ли принцесса выйти за его светлость, буде fra то последует одобрение Совета. «Когда до этого дойдет, — ответствовала, как он вспоминает, Елизавета, — я поступлю так, как велит мне Бог».

Не удовлетворенный этим уклончивым ответом, Перри упорно гнул свою линию. Чтобы убедить Совет, продолжал он, адмиралу нужна ваша помощь. Самый простой путь — обратиться к жене регента, и как раз в этом смысле он рассчитывает на Елизавету. Ей следует пойти к герцогине, очаровать ее и в конце концов убедить использовать свое немалое влияние в их общих интересах.

Это было чистое безумие, и адмирал полностью просчитался, не предполагая возможной реакции Елизаветы на подобное предложение. «Не может быть, чтобы он сказал такое!» — резко бросила она. «Да нет же, это его собственные слова», — смущенно возразил Перри. «В таком случае передайте ему, что ничего подобного не будет. Никуда я не пойду и никого уговаривать не стану!»

Елизавета терпеть не могла герцогиню с ее всегдашним высокомерием; а тут еще эти недавние угрозы уволить миссис Эшли. Потому она так и обозлилась — неужели Сеймур думает, что она способна на подобное лицемерие? Возможно, реагировала Елизавета чрезмерно, даже преувеличенно бурно, но на это у нее могли быть свои причины.

Как бы юна она ни была, сколь бы ни льстило ей внимание Сеймура и как ни кружилась голова, Елизавета, должно быть, рано почувствовала, что ничего из затеи Сеймура не выйдет. Все к этому шло. То есть конечная цель, насколько она могла судить, осталась прежней, но двигался он теперь к ней ни шатко ни валко. Уже не покушался на власть с такой откровенностью, как прежде, уже не собирал толпы людей, чтобы вести их на штурм Лондона. Да и политическое влияние его, наверное, упало — иначе зачем бы ему использовать невеликие возможности Елизаветы для воздействия на Тайный совет? Вместо того чтобы действовать, Сеймур медлил, запершись в своем лондонском доме и как будто выжидая благоприятного для него стечения обстоятельств.

Словом, то ли из опасения, то ли из предусмотрительности, но Елизавета отказалась даже встретиться с ним. Не исключено, что

каким-то окольным путем она поощряла его к действиям, но никаких свидетельств тому не осталось. Отвечая на вопрос о близящемся замужестве Елизаветы, о котором говорили на каждом углу, Кэт Эшли (можно не сомневаться, что солгать она постаралась с предельной убедительностью) ответила: «Об этом не только речи — даже мысли быть не может».

Перри с Сеймуром продолжали встречаться, но атмосфера этих встреч сильно переменилась. Сеймур сделался язвителен и угрюм и, похоже, перестал доверять казначею. Он чувствовал, что попал в полную зависимость от брата, и как-то, придя в сильное возбуждение, сказал Перри, что брак, о котором он мечтает, не состоится, потому что «регент никогда не даст на него согласия». И словно забыв, что он не один, Сеймур принялся выкрикивать бессвязные ругательства, перемежающиеся фразами, которые его собеседник никак не мог разобрать: «Меня затерли» или «Меня стерли» — что- то в этом роде. Холодно предложив Перри заходить, когда он окажется с Елизаветой в Лондоне в следующий раз, Сеймур отпустил гостя. Это была их последняя встреча.

Вскоре после нее Сеймур предпринял отчаянный и, конечно, совершенно безумный шаг. Отослав куда-то с разными поручениями стражу, он проник в личные апартаменты короля, но, еще не добравшись до цели, переполошил весь дворец, выстрелив в собаку, охранявшую двери в спальню. На выстрел прибежали дежурные камергеры, за ними слуги. В конце концов им удалось отыскать нарушителя спокойствия в окружении группы своих сообщников — они прятались во дворце. Сеймура призвали на заседание Тайного совета, но он отказался, требуя гарантий неприкосновенности и заложников в придачу. Гарантии неприкосновенности он получил — в Тауэре.

История получила широкую огласку, и толковали ее в однозначно зловещем смысле: Сеймур вознамерился убить короля, регента и Марию, а затем жениться на Елизавете и стать таким образом королем Англии. Пэджет называет его «величайшим мошенником» и бандитом, у которого было «больше амбиций, чем ума и даже простого здравого смысла», по из его слов явствует, что адмирал не мог рассчитывать на помилование именно потому, что до настоящего преступника — хитрого и коварного — он не дотягивал. Отыскали и допросили его союзников и сообщников, против него самого был выдвинут длинный перечень обвинений. Над всеми ними нависла фатальная угроза.

Через несколько дней после ареста адмирала в Хэтфилде появилась небольшая группа людей, судя по виду, явно посланных туда с каким-то важным делом. Услышав об их прибытии, казначей кинулся, словно загнанный заяц, в свои апартаменты. Руки его тряслись, лицо побелело от страха. Один слуга припоминает, что выглядел он «бледным и потерянным», заламывал руки и говорил жене: «Лучше бы я не родился на свет». Перри ничуть не сомневался, что эти люди посланы по его душу и над жизнью его нависла смертельная угроза. Перед тем как его арестовали, он успел сорвать с шеи цепь — знак занимаемой должности, а с пальцев — кольца, усыпанные драгоценными камнями. Должно быть, их вместе с другими драгоценностями захватила в Лондон жена, отправившаяся туда вслед за беднягой Перри.

Не успев укрыться, не успев обратиться за помощью к своей повелительнице, не успев даже перемолвиться словом, Перри, Кэт Эшли и еще один слуга попали в руки угрюмых стражников, спешно доставивших их в столицу.


ГЛАВА 8

Страшна хромизна,

Страшна кривизна,

Ужасны шрамы от ран,

Но так не страшна

Безобразность сама,

Как ум, обращенный в обман!

Разбирательство — это был еще не официальный допрос — началось тотчас же. Кэт Эшли и Перри не успели еще отвезти далеко от дома, как Елизавете пришлось отвечать на вопросы, что связывает ее с Сеймуром. Она была совершенно ошеломлена происходящим и только отрицательно качала головой. Потом она несколько пришла в себя, и на следующий день подтвердились худшие из ее опасений.

Роберт Тайритт, хитрый и циничный дознаватель, которого Совет послал в Хэтфилд добиться от Елизаветы всей правды, начал осаду с уловки. Он позаботился о том, чтобы письмо, якобы посланное одной из придворных Елизаветы ее подругой, а на самом деле сфабрикованное им самим, попало в руки принцессы. Из него она узнала о судьбе своих приближенных: Кэт и Перри заключены в Тауэр.

Прочитала она это письмо в присутствии леди Браун, одной из доверенных своих фрейлин, а та передала ее реакцию Тайритту. По ее словам, Елизавета «сильно расстроилась» и залилась слезами. Выплакавшись, она взяла себя в руки и задала леди Браун главный вопрос: признались ли в чем-нибудь Эшли и Перри?

Скорее всего леди Браун сказала, что ничего не знает, и Елизавета, которой растерянность теперь не мешала мыслить трезво и ясно, попыталась сообразить, в каких достаточно безобидных проступках могли сознаться ее приближенные. Сделав вид, что хочет лишь узнать всю правду, она послала за Тайриттом, намереваясь выведать, что же все-таки сказали своим тюремщикам Кэт и Перри.

Начала она с двух небольших признаний, которые не могли иметь сколько-нибудь серьезных последствий. Первое — в приписке к одному из своих посланий Сеймуру она заметила, что Перри можно «доверять» во всем. Но относилось это вовсе не к каким-то тайным замыслам, речь просто шла о том, чтобы подыскать ей жилище в Лондоне. И второе — миссис Эшли предостерегала милорда адмирала против приезда в Хэтфилд, дабы «избежать возможных криво- толков». Впрочем, даже и это не понравилось Елизавете — нет и не может быть никаких «кривотолков». Но в любом случае нельзя такую мелочь ставить в вину человеку.

Тактика Елизаветы была Тайритту совершенно ясна, и он без дальнейших умолчаний раскрыл ей всю серьезность ситуации, призвав «подумать о собственном достоинстве да и о нависшей опасности, ибо Елизавета всего лишь подданная короля». Далее, воспользовавшись тем, что она сама заговорила о Кэт Эшли, Тайритт принялся нудно рассуждать, какая это безответственная и бесчестная особа, не только нескромная и неумная, но еще и морально испорченная, да и Перри не лучше. Если Елизавета откровенно во всем признается, он, Тайритт, убежден, что, «учитывая ее молодость, все и зло и позор» Совет переложит на плечи этих двоих.

Но если Тайритт решил, что Елизавета воспользуется, как неразумное дитя, возможностью спрятаться за спиною других, а уж тем более близких ей людей, то он сильно ее недооценил. «По лицу видно, что она виновна», — докладывал он регенту, добавляя, что Елизавета упрямо твердит, что ни в какие тайные переговоры с Сеймуром ни Кэт, ни Перри не вступали. И у него такое ощущение, что простыми угрозами и гневными речами на Елизавету воздействовать не удастся. «Коль скоро речь идет о миссис Эшли, — писал он, — она выдержит любые штормы».

И тем не менее Тайритт продолжал давить на Елизавету, заходя с разных сторон, пытаясь — отказавшись наконец от политики прямых угроз — взять мягкостью, лишь бы отыскать слабое место. И он нашел его. «Доброе убеждение» взамен гневного окрика все-таки сработало, во всяком случае, Тайритту показалось, что таким образом он «начинает входить к ней в доверие». Действительно, Елизавета сделала серьезное признание: у нее была долгая беседа с Перри, в которой казначей спрашивал, готова ли она выйти за Сеймура, если Тайный совет одобрит этот брак. «Это доброе начало, — отмечал Тайритт, — надеюсь, и дальше все пойдет в том же духе».

Три дня он неустанно задавал вопрос за вопросом, но на четвертый увидел, что заходит в тупик. Не то чтобы Елизавета замкнулась, напротив, тон бесед сделался почти дружеским, по его словам, «более дружеским, чем когда-либо с самого момента моего здесь появления», особенно после того как он передал Елизавете письмо от регента (тут тоже не обошлось без хитрости: письмо действительно было адресовано Елизавете, но Тайритт якобы показал ей его, «преодолевая сильное внутреннее сопротивление», мол, «если бы не обстоятельства, и за тысячу фунтов этого бы не сделал»; Тайритту показалось, что Елизавета восприняла этот шаг как «большое одолжение»).

Однако же чем дальше, тем яснее становилось, что она готова сказать ровно столько, сколько считает нужным, и ни слова больше. «Уверяю вас, Ваша Светлость, — писал Тайритт Эдуарду Сей- МУРУ> ~ что миледи Елизавета необыкновенно умна и выведать у нее что-либо можно только с помощью большого терпения». Но даже и проявляя его, он не мог сломить сопротивления Елизаветы, в какой-то момент упираясь в глухую стену. Обессилев в конце концов, Тайритт воззвал к регенту, убеждая его, в частности, прислать назад леди Браун, уехавшую из Хэтфилда вскоре после его прибытия. «Только она может заставить миледи Елизавету сказать всю правду», — писал он, упирая и на «проницательность» ее, и на близость Елизавете, что должно было принести желаемый эффект. О леди Браун отзывались таким образом уже не впервые. Сеймур тоже пытался использовать ее влияние на Елизавету в своих матримониальных интересах, ценя, по словам одного из слуг, ее «мудрость и умение решать дела».

В целом же представляется, что, выдерживая каждодневную пытку бесконечными вопросами, Елизавета собиралась с силами. Облегчало ее положение то, что, как выяснилось, Кэт Эшли не бросили в темную вонючую камеру Тауэра, но содержали в более приличных условиях. Сохранялась надежда на ее избавление — если, конечно, она, Елизавета, будет, как и прежде, твердо настаивать на том, что, хоть Перри и пытался выяснить ее отношение к возможности брака с адмиралом, Кэт «всегда отговаривала» ее, да и вообще если затрагивала этот предмет, то только затем, чтобы самым серьезным образом напомнить, что без согласия Совета о замужестве ей и думать не следует.

По прошествии недели непрекращающихся выяснений и явных либо скрытых угроз Елизавета выработала достаточно гибкую тактику поведения. Категорические отказы перемежались вспышками праведного гнева, как, например, при сообщении о том — со стороны

Тайритта это была чистая провокация, — что уже не только по всей Англии, но и за ее пределами ходят слухи, пятнающие ее репутацию. Елизавета написала послание регенту. Выразив признательность за «величайшее милосердие и добрую волю», повторив то, что уже говорила Тайритту, Елизавета переходит к сути.

«Со слов милорда Тайритта и других мне стало известно, что за границей циркулируют слухи, порочащие мои честь и достоинство (а их я ценю превыше всего); говорят, будто меня заключили в Тауэр и я жду ребенка от милорда адмирала», — так говорилось в письме.

На самом деле молва заходила еще дальше. Судачили, что, едва дав одеться и завязав глаза, куда-то доставили некую акушерку, чтобы принять таинственные роды. Ее будто бы провели в тускло освещенную комнату, где на кровати лежала «светловолосая юная дама», у которой уже начались схватки. В темноте не видно было, что это, дворец или хибара, да и кто рожал, тоже непонятно — то ли Елизавета, то ли кто еще, — но новорожденный якобы почти сразу же «исчез», и, наслушавшись историй об адмирале и сестре короля, акушерка сделала свои выводы.

Слухи ходили не только по тавернам да гостиным. Хыо Латимер, некогда епископ Уорчестерский и самый, должно быть, красноречивый и популярный проповедник своего времени, так неистово проклинал с кафедры греховные деяния Томаса Сеймура и Елизаветы, что его высказывания дали пищу новым слухам; они приобрели беспрецедентный размах, и регент вместе со всем Советом встал перед необходимостью официального опровержения. Что же касается Елизаветы, то ее реакцию предугадать было нетрудно.

«Милорд, — писала она далее, — я стала жертвой самой постыдной клеветы и прошу вашего- соизволения явиться во дворец, где, помимо сердечного желания повидаться с Его Величеством, от души хотела бы встретиться при первой возможности лично с Вами».

Впрочем, не успел регент ответить на эту настоятельную просьбу, как Перри, доведенный в Тауэре до изнеможения бесконечными допросами, пал духом. Доныне он хранил молчание, но в конце концов признал, что у него были свидания с Сеймуром, что тот интересовался владениями Елизаветы и просил узнать, готова ли она выйти за него. Признался он и в том, что был в курсе тайных отношений адмирала с Елизаветой еще при жизни Екатерины Парр, раскрыв многое из того, что клятвенно обещал Кэт Эшли хранить в тайне. «Да я и на дыбе ни слова не скажу», — говорил он тогда.

Кэт предъявили письменные показания казначея, заверенные его подписью, но до личного свидания с ним она не пожелала ни подтвердить их, ни опровергнуть. Свидание было предоставлено, и, когда Перри в ее присутствии подтвердил написанное, Кэт пришла в неописуемую ярость. «Гнусный предатель! — возопила она. — А ведь клялся до самой смерти держать язык за зубами». И хотя, должно быть, сама мысль о том, чтобы пойти вслед за Перри путем предательства, приводила Кэт Эшли в содрогание, эта очная ставка надломила ее волю, и она тоже написала подобное признание.

Оба документа были срочно переправлены в Хэтфилд, где Тай- ритт незамедлительно ознакомил с ними Елизавету.

Признание Кэт буквально выбило у нее почву из-под ног. Она «была совершенно растеряна, — с удовлетворением отмечает Тай- ритт, — при чтении руки у нее дрожали». Но может быть, это фальшивки? Елизавета посмотрела на подпись Кэт, потом Перри. Та и другая были подлинными, она узнала их «с полувзгляда». Сердце ее отчаянно колотилось. Она закончила чтение, с облегчением убедившись, что, сколь бы ни были тяжки и постыдны разоблачения, на нее лично тени они не бросают. Ни Кэт, ни казначей ни в чем ее не обвиняли, да и друг друга упрекали лишь в легкомыслии и злосчастном заблуждении.

Тайритт рассказал ей, как Кэт упиралась до самого последнего момента, как обозвала Перри гнусным предателем. Он думал, что и Елизавета обрушится на него с проклятиями. Но его ждало разочарование — овладев собою, Елизавета лишь холодно, взвешивая каждое слово, будто отвечала учителю, произнесла: «Не понимаю, как можно было дать такое обещание и нарушить его».

В конце концов Тайритт и те, кто допрашивал Кэт Эшли и Перри, решили (или им было так велено) удовлетвориться достигнутым. Елизавета написала признание, умело подогнав его к тому, что уже было сказано слугами. Суть заключалась в том, что все трое некогда «связали себя тайной клятвой, которую должно хранить до самой смерти». «Они поют одну и ту же песню, — раздраженно отмечал Тайритт, — и это свидетельствует о сговоре».

Что ж, не исключено, что они и на самом деле условились о том, что говорить, а что хранить в секрете; может быть, и впрямь существовал тонко разработанный план, основанный на согласии Елизаветы связать свое будущее с Сеймуром — богачом и неотразимым воякой. И уж вполне можно допустить, что двое слуг, неустанно повторявшие, что госпожа их может вступить в брак только с согласия Совета, действительно были виновны в том, что подвигали Сеймура жениться на Елизавете, имея в виду свои собственные интересы. Насколько во всем этом спектакле Елизавета была актрисой, а насколько внимательным зрителем, сказать не представляется возможным, но в любом случае нельзя преуменьшать роль, которую она сыграла и в защите собственного доброго имени, и жизни Кэт Эшли, и, хотя и в меньшей степени, Перри. Будучи всего лишь пятнадцатилетней девушкой, Елизавета неделями держалась против беспощадного, опытного, умелого дознавателя, держалась практически в одиночку, без посторонней помощи, зная, что от ее ответов зависит судьба женщины, которая была ей ближе всех на свете.

Ну а Сеймур? Внушала ли и его судьба Елизавете тревогу, или она прекраснодушно надеялась, что либо его брат, регент, либо король пощадят адмирала? Если так, то ей пришлось убедиться в своем заблуждении уже к середине февраля, когда стало известно, что имущество его конфисковано. Это известие произвело на Елизавету тяжелое впечатление, и, кажется, впервые после того, как началась вся эта кошмарная история, она позволила себе обнаружить некие чувства по отношению к адмиралу. Когда в ее присутствии о нем говорили что-либо дурное, Елизавета «тут же ощетинивалась» и вставала на его защиту.

Но этому человеку ничто уже не могло помочь. В конце февраля постановлением парламента он был лишен гражданских и имущественных прав; среди иных обвинений ему вменялось и намерение в обход закона жениться на сестре короля. Сеймур по-прежнему пребывал в Тауэре, ожидая делегации от Совета, которой он собирался представить аргументы в свою защиту. Но никто не появлялся; единственным его собеседником оставался тюремщик, только он и выслушивал, терпеливо и даже с некоторым сочувствием, заклинания узника, уверявшего в своей невиновности. «Никогда еще не было у короля такого верного слуги, как я, — говорил он, — так же как и у его наследников — миледи Марии и миледи Елизаветы. Если во всей Англии, — бил себя в грудь Сеймур, — найдется хоть один человек, способный обвинить меня в предательстве своего короля, или его наследников, или интересов королевства, то пусть я лучше умру. Ибо в таком случае гора сдвинется с места и обрушится на меня».

К этому времени определили наказание Елизавете — достаточно мягкое, если иметь в виду, что ей угрожало совсем недавно, но тем не менее весьма болезненное. Ей доставили постановление Совета, гласившее, что, поскольку «миссис Эшли доказала свою неспособность» обеспечить «добропорядочное воспитание и руководство» сестрой короля, ей назначается новая опекунша: леди Тайритт.

Елизавета восстала. Не так уж низко та пала, чтобы Совет заменял ее другой. Ее воспитательница — Кэт Эшли, и в другой она не нуждается.

Если вы уж с миссис Эшли миритесь, возражала ей леди Тайритт, то тем более «нечего стыдиться честной женщины», которая будет присматривать за вами.

Но Елизавета ничего не хотела слышать. Она впала в мрачность, сменившуюся полной безнадежностью. Проплакав всю ночь, Елизавета на следующий день не произнесла ни слова. Угнетали ее, если верить Тайритту, две вещи. Во-первых, она явно рассчитывала, что теперь, когда кризис миновал, ей вернут Кэт. («Любви, которую она испытывает к ней, можно только дивиться», — замечал он между делом.) И во-вторых, Елизавета горько переживала утрату доброго имени. Она говорила Тайритту, что «мир, узнав, что ей с такой поспешностью назначили новую гувернантку, решит, что она настоящая преступница» (Тайритт же считал, что ей нужна даже не одна гувернантка, а две).

Для расстройства была и еще одна причина. Леди Тайритт, падчерица и приближенная Екатерины Парр, была свидетельницей того, как Елизавета отняла у мачехи ее женское счастье. Она была рядом с Екатериной на протяжении всей ее тяжело протекавшей и, казалось, бесконечной беременности, затем наблюдала предсмертную агонию, когда та, почти в бреду, при людях бросала мужу обвинения в жестокости. Вряд ли такая женщина окажется любящей и заботливой наставницей, и при мысли о том, что ей целыми днями придется быть под ее присмотром, Елизавету бросало в дрожь.

Вскоре после официального назначения леди Тайритт Елизавета в письме Сомерсету сухо замечала, что находит свое положение унизительным («ибо люди скажут, что я сама, своим распушенным поведением, заслужила такую участь»), а также возражала в выражениях весьма энергичных на упрек регента в самоуверенности. «Что же касается того, что я будто бы слишком полагаюсь на собственные суждения, то это не так: я полагаюсь на них в той же мере, в какой полагаюсь на правду». И дело не в том, продолжала Елизавета, что ей так уж хочется «распоряжаться самой собою», — просто она следует желанию самого регента, которое тот не раз открыто высказывал, — «быть откровенной с ним во всем».

В четко выстроенном письме Елизаветы были и иные контраргументы самооправдательного толка. Содержались в нем также просьбы- требования — прежде всего сделать заявление, которое «придержало бы языки» тех, кто распространяет о ней злостные слухи, а также призыв к Совету «проявить милосердие» к Кэт Эшли. И то и другое было со временем выполнено. Совет выпустил прокламацию, в которой слухи, распространяемые о Елизавете, прямо названы клеветническими и потому преследуемыми по закону, а Эшли и Перри, в виде жеста доброй воли, были освобождены из-под стражи и вновь заняли свои места.

С закатом стремительной, но опасной карьеры Сеймура вся эта смутная история ушла в прошлое. 19 марта 1549 года он был казнен, так до самого конца и нераскаявшийся и разочарованный тем, что последняя его интрига не удалась: компрометирующие письма Елизавете и Марии, написанные в тюрьме, были обнаружены и уничтожены. «Смерть его, — говорил, обращаясь к пастве, Латимер, — была мучительной, страшной, медленной. Спасена ли будет его душа, на то воля Божья, но человек это, несомненно, порочный, и освободиться от него — благо для королевства».

Девять месяцев спустя Елизавету «торжественно, с большой помпой» принимали при дворе ее брата-короля. Об этом событии народ был оповещен заранее, и по дороге в Вестминстер ее шумно приветствовали толпы горожан. Выглядела Елизавета одновременно царственно и женственно, горделиво, но не надменно, а неброское одеяние оттеняло ее прозрачную матовую кожу и развевающиеся рыжие волосы.

Весь облик Елизаветы да и явные знаки внимания, оказываемые ей королем и придворными, немало способствовали пресечению недавних сплетен. Право, может ли эта скромница, эта невинная девушка с очаровательным лицом и молочно-белыми руками быть распутной возлюбленной Томаса Сеймура и матерью его ребенка? Для этого она слишком целомудренна, слишком откровенно девственна, и хотя во взгляде, устремленном поверх толпы, угадывается королевское величие, есть в ней и нечто ангельское.

Елизавета на самом деле вполне сознательно культивировала образ невинной, благочестивой женщины, отчасти затем, чтобы опровергнуть клеветнические слухи, а отчасти — чтобы сразу же и несомненно выразить свое отношение к новому правоверно-протестантскому стилю, постепенно укоренявшемуся при дворе Эдуарда VI. Она всячески подчеркивала собственную простоту, избегала пышных нарядов, дабы подняться над преходящей суетой и тщеславием, столь опасными для молодых женщин. При дворе, где дамы все еще тщательно завивали волосы либо укладывали их в сложную прическу, Елизавета, как некогда ее мать, позволяла им свободно рассыпаться по плечам густыми прядями. Вместо причудливой золотистой сетки и «тиары» в драгоценных камнях она надевала самые простые головные уборы, а то и простоволосой ходила. На фоне ее незатейливых платьев, чаще всего из черного бархата, шелковые, переливающиеся всеми цветами радуги наряды других дам выглядели вызывающими, а напомаженные губы, плотный слой румян либо белил и тому подобное — так и просто безвкусным в сравнении с естественным цветом ее кожи.

Говорили, что нелюбовь Елизаветы ко всяческим излишествам в одежде заставила ее с презрением отказаться от того, что ей полагалось по наследству. «Отец ее, король, — писал учитель Джейн Грей, священник Джон Айлмер, — оставил ей богатые наряды и драгоценности, но я точно знаю, что за семь лет, прошедших с его смерти, она разве что однажды, да и то против воли, бросила взгляд на всю эту роскошь; и волосы ее никогда не украшали ни золото, ни драгоценные камни». На некоторых благочестивых юных дам аскетические нравы Елизаветы оказывали немалое воздействие, при том что многие все еще «одевались и красились по-петушиному». Джейн Грей, рассказывает Айлмер, принадлежала к первым, подобно «миледи Елизавете, живущей по слову Божьему», она отвергала румяна, помаду и блестящую мишуру.

Все время жизни при дворе Елизавете оказывали всяческие почести и знаки внимания, а король, по рассказам, особенно приблизил ее к себе. «Похоже на то, — пишет габсбургский посол, — что за готовность быть, как все, за верность новым церковным установлениям ее здесь ценят больше, чем леди Марию, по-прежнему приверженную католической вере и пребывающую в своей резиденции в двадцати восьми милях от дворца, куда ее никогда не приглашают». Это было не совсем так, Марию звали во дворец отпраздновать Рождество, но она отказалась, зная, что Эдуард заставит ее вместо мессы посетить обедню. «И ноги моей там не будет», — решительно заявила Мария приближенным, ну а приглашение отклонила под предлогом нездоровья.

Как и Елизавета, она все более и более склонялась к конфессиональному мировоззрению, глядя на мир сквозь призму библейской истины. «Словно фараон, он (то есть король) ожесточил сердца своих советников», — мрачно заявила Мария и принялась укреплять себя для грядущих религиозных войн, увеличив до трех или четырех количество ежедневно посещаемых месс — как вызов официальному протестантизму.

Церковная реформа и вообще свежие веяния в религиозной жизни были не единственным признаком фундаментального сдвига в государственной политике. Относительно недавно были упразднены протекторат и — на какое-то время — должность регента; фактическим, хоть и не официальным председателем Тайного совета и опекуном короля стал Дадли.

Сделавшись регентом, Эдуард Сеймур сразу столкнулся с множеством тяжелых проблем. В сельской местности в союз объединились многообразные силы, росла нищета, а вместе с ней предчувствие гря дущей катастрофы. Свободные поля и парковые угодья, веками использовавшиеся крестьянами, были «огорожены» владельцами, которые не могли уже больше жить на доходы от арендной платы и были вынуждены заняться скотоводством. В то же самое время гигантские угодья, принадлежавшие ранее монастырям, переходили во владение сельской знати, преисполненной решимости нажиться на утратах церкви и совершенно не задумывавшейся об их последствиях.

К середине 40-х годов XVI века привычный пейзаж сельской Англии коренным образом переменился. В деревнях, где некогда жило по сотне семей, оставалось не более десятка. А некоторые и вовсе опустели, являя собою вид жалкий и унылый: дома без крыш, зияющие глазницы окон, поросшие сорняками поля, отощавшие, беспризорные овцы. Регент попытался было остановить процесс огораживания, но добронамеренная эта помощь пришла слишком поздно и для тысяч людей, согнанных с насиженных мест, оказалась практически бесполезной. Фантастическая инфляция даже кусок черствого хлеба делала непозволительной роскошью, а несколько заработанных пенсов мгновенно превращались в ничто из-за инфляционного курса, который Сеймур унаследовал от Генриха VIII.

Экономическое брожение дополнялось религиозной смутой, принимающей все более широкий размах. Церковные реформы, затеянные Генрихом в 30-е годы, — последним по времени их результатом стало появление нового Молитвенника, представляющего собою переложение на английский католического требника, — сами по себе имели характер довольно умеренный. Но протекали они в атмосфере острых теологических споров и нарастающей враждебности к традиционной вере, принимавших порою крайние формы. Эдуард Сеймур, тяготевший к радикализму в области церковных реформ, корректировал в соответствующем духе законы, принятые еще при Генрихе, что немедленно породило яростные споры о самой природе и смысле святого таинства, а также привлекло в Англию реформаторов из континентальной Европы, надеявшихся на дальнейшее «полевение» государственной политики в церковных делах. Зажигательные речи священнослужителей-радикалов воспламеняли толпы по всей стране; начиная свой путь у лондонских книгопродавцев, повсюду распространялись книги баллад, памфлеты и сочинения иных жанров.

«За страхами люди забывают Великий Пост», — сетовал епископ Гардинер, а добродушное зубоскальство памфлетов тем временем постепенно уступало место разрушительной ярости. На волне антиклерикализма, прокатившейся по всей Англии, уничтожению подвергалось все: разбивали статуи, расплавляли потиры и дароносицы, жгли деревянные распятия, на куски изрезали картины и вышитые ткани, рвали ризы, церковные книги и рукописи. Церковь стала ареной разгула настоящего вандализма, полем сражения, на котором, охваченные страстью разрушения прежних идолов, реформаторы набрасывались на хрупкие, нуждающиеся в чрезвычайно бережном обращении образцы средневекового искусства.

А вместе с пафосом разрушения именем истинной веры приходило вполне безымянное беззаконие. Суровые ограничения, введенные Генрихом и державшие население в узде, регентом были ослаблены в интересах более гуманного правления. Результатом стала полная анархия, от которой страдала вся страна, но северные, приграничные районы особенно. «Именем справедливости, — писал один королевский чиновник из Бервика, — осуществляются кражи без возмещения убытка, преступления без наказания, распутство без клейма позора. Страна пришла в такое расстройство и настолько вышла из-под контроля, что срочно нужны какие-то меры».

Летом 1549 года началось восстание, охватившее почти половину Англии. На западе новые Молитвенники встретили вооруженное сопротивление, раздавались требования вернуться к мессе и восстановить прежнюю церковную символику. Из повиновения вышли Девон и Корнуолл, а волнения в Уилтшире, Дорсете, Гемпшире и других местах грозили стать искрой, от которой мог загореться костер повсеместного восстания против короны. Бунт вспыхнул в Йоркшире, волнения прокатились по другим районам, но наиболее серьезные события произошли на востоке, где тысячи повстанцев сокрушили ограды вокруг некогда свободных земель и стали огромным лагерем в Маусхолд-Хите, в двух милях от Нориджа.

В этот критический момент и обнаружилась внутренняя слабость регента и его окружения. Местные военные гарнизоны, которым было вменено в обязанность восстановить порядок, оказались слишком малочисленны для выполнения такой задачи; поразительно, но Эдуарду Сеймуру пришлось прибегнуть к услугам наемников из-за рубежа, чтобы выступить против шотландцев и тем самым предотвратить объединенное широкомасштабное восстание. Явно растерявшийся Сомерсет предоставил заниматься организацией сопротивления военным людям из состава Совета. Во главе отряда хорошо обученных итальянских наемников лорд Рассел подавил волнения на западе, а Дадли, чьих людей поддерживали внушавшие ужас германские ландскнехты, жестоко расправился с бунтовщиками у Маусхолд-Хита, оставив на поле сражения более трех тысяч трупов. Когда волнения достигли критической точки, на охрану королевского дворца пришлось призвать отряд германской конной гвардии, причем кредитоспособность двора вызывала такие сомнения, что наемники потребовали расплатиться с ними вперед.

В результате всех этих событий к военачальникам перешла и реальная гражданская власть. Сеймур доказал свое бессилие. В октябре он был заключен в Тауэр, а когда в декабре следующего года Елизавета триумфально вернулась ко двору, в Совете уже заправлял «верный и неустрашимый сын церкви» Дадли, а сам институт регентства был упразднен.

Отныне расстановке сил предстояло измениться. Уже не Сеймур, а Дадли будет править страной от имени двенадцатилетнего короля, а Елизавета начнет завоевывать все большее и большее влияние как любимая сестра Эдуарда. Оставив позади тревоги и волнения последних двух лет, Елизавета постепенно вновь обретала душевное равновесие и готовилась к роли, которую давно уже собиралась сыграть. «Славная кроткая сестричка» — так отзывался о ней Эдуард, и теперь Елизавета во всем будет воплощать покой и степенность, а жизнь ее сделается примером умеренности и ровного поведения. Но уроки недавнего прошлого не остались втуне; отныне каждый ход на шахматной доске придворной политики Елизавета будет делать с умом, а за ее безмятежным видом будет скрываться хитрый и трезвомыслящий государственный деятель.

ГЛАВА 9

Мой взор серебрится,

Мой голос струится.

Из всех ни одна

Со мной не сравнится.

Король-мальчик Эдуард особой крепостью и физическим здоровьем отнюдь не отличался. Дадли всячески приучал его к конной выездке, борьбе и бегу — до чего никогда не допускал юного повелителя Эдуард Сеймур, — но в седле его так трясло, что казалось, будто он вот-вот развалится на части, а написанная на детском лице решимость придавала его облику совсем беззащитный вид. В ноябре 1550 года Эдуард сильно болел, и, хотя недуг всячески скрывали, один иностранный дипломат вскоре прознал, что король был при смерти и у врачей уже не оставалось никакой надежды на выздоровление.

Если Эдуард умрет, не достигнув брачного возраста и не оставив наследника, то, казалось, сменить его на троне должна была — при всем своем неприятии новых церковных веяний — старшая сестра. Однако Мария тоже прихварывала с ранних отроческих лет. Время от времени она впадала в глубокую меланхолию и неподвижность, более напоминающую кому, от щек отливала кровь, черты лица заострялись, и вид у молодой женщины становился совершенно старушечий. Хронический недуг поражал Марию всякий год, усиливаясь «в пору листопада», а иногда и чаще. На ее долгожительство тоже рассчитывать не приходилось. «Состояние у меня ужасное», — писала она членам Совета в начале 1551 года.

Следующей на очереди, бесспорно, стояла «светоносная сиятельная принцесса, Ее Высочество миледи Елизавета» — так ее пышно именовали при дворе; простолюдины тоже называли ее принцессой, вполне отдавая себе отчет в том, что стоит за этим титулом.

Но сколько бы ни предстояло прожить Эдуарду и обеим его сестрам, их грядущую судьбу затмила мрачная угроза черной смерти. Летом 1551 года разразилась очередная, на этот раз чудовищная эпидемия; поначалу каждый день умирало несколько человек, потом десятки, затем сотни. Уже четверть века прошло с тех пор, как в последний раз чума погнала лондонцев из города в отчаянной надежде найти защиту от заразы у самой природы. Это было в 1528 году, запомнившемся страшной жатвой, которую собрала тогда смерть. Теперь все повторялось. Словно настигнутые карающей дланью разгневанного Бога, напуганные мужчины и женщины стенали, шатались, падали на ходу. С трясущимися головами, охваченные лихорадкой, истекая потом, они хотели только одного — уснуть, но уснуть боялись, потому что сон — это забвение и смерть буквально в несколько часов.

Старики, выжившие тогда, много лет назад, говорили, что нынешняя эпидемия еще страшнее, «еще безумнее», и со всей возможной поспешностью покидали город. Король держался до последнего, но когда смертность в Лондоне достигла ста двадцати человек в день, бежал и он. «Еще один из моих придворных, еще один грум заболели и умерли, — бесстрастно записывал он в дневнике. — В сопровождении всего нескольких человек я отправился в Хэмптон-Корт».

Долгое лето все никак не заканчивалось. То было лето гудящих колоколов и закрытых ставнями окон, лето скрипящих по пустынным улицам фургонов и телег, в которые были свалены трупы. Но даже и оказавшись перед лицом смерти, практичные англичане не забывали ворчать на купцов, «внезапно взвинтивших цены на все товары выше всех мыслимых пределов», протестовать против уплаты десятины, выражать свое недовольство инфляцией, а главным образом клеймить членов Совета, в особенности Дадли, за взяточничество и дурное ведение дел в государстве. Для устрашения подданных Совет посылал в графства целые отряды кавалерии, но ропот продолжался. А король, хоть от чумы и спасся, слабел на глазах. На протяжении последних лета и осени он сделался «очень худ и слаб», что заставило Дадли и других особенно серьезно задуматься о линии престолонаследования и соответственно о сравнительных достоинствах и недостатках сестер короля.

Тем временем Елизавета погрузилась в ведение своего большого хозяйства в Хэтфилде. Оно теперь полностью принадлежало ей. Дадли, получивший дом от короля, передал его Елизавете, не забыв закрепить за ней обширные земли — те самые, которыми так интересовался Томас Сеймур. Должно быть, Елизавете было радостно осознавать, что замок со всеми его гигантскими парками, с «вековыми деревьями», со всеми садами и оранжереями, «со всем своим величием», замок, бывший ей домом на протяжении стольких уже лет, сделался теперь ее пожизненной собственностью — как островок спасения в океане мирских тревог.

Книга домашних записей, сохранившаяся от этих лет, мало что говорит о жизни хозяйки Хэтфилда. Самый вид ее свидетельствует о королевском достоинстве: на переплете — лепестки алых и белых роз, знак Тюдоров и Плантагенетов, с инициалом «Е» посредине, абзацы тоже открываются с буквицы в виде розы, на нижнем обрезе каждой страницы имя гофмейстера двора и затейливая подпись самой Елизаветы. Томас Перри вновь получил свою казначейскую должность, но от составления подробных отчетов его отстранили. Судя по бухгалтерии, жизнь в Хэтфилде была поставлена на широкую ногу: тринадцать пажей, Бог знает сколько фрейлин, образующих свой, пусть и небольшой, двор, десятки йоменов и грумов, не говоря уже о бесчисленных слугах, в чьи обязанности входило отапливать и убирать помещения, готовить еду, следить за гардеробом, ухаживать за домашними животными и так далее. В платежной ведомости постоянно мелькает имя четы Эшли, а также Томаса и Бланш Перри, которая находилась на службе у Елизаветы уже больше десяти лет и практически отказалась ради нее от нормальной семейной жизни.

Но одно знакомое нам имя из ведомости исчезло — имя Роджера Эшема. Он оставил свою службу где-то в конце 1549 или в начале 1850 года, «сметенный недавним ураганом при дворе». Отослала его не сама Елизавета, а мажордом; она же, напротив, сохраняла к нему близкую привязанность, и благодаря ее покровительству Эшем вновь получил работу в Кембридже. Тем не менее для него этот поворот судьбы знаменовал новое разочарование, и, вернувшись к научным занятиям, он находил утешение в своей любимой стрельбе из лука и петушиных боях, на которых он и заработанное просаживал, и изживал остатки молодости.

Хэтфилд — это целое хозяйство: огромный дом, поместье, ферма, обширные поля и пастбища. Разнообразные мясные блюда, которые в изобилии подавались к господскому столу, — дань этих полей и этих пастбищ; свиное сало — материал для свечей и мыла; овечья шерсть — для пошива одежды, шкуры — подстилки, ну и так далее. В общем, в те годы (1551-1552) имение процветало, так что и продуктов, и свечей, и леса, и свежей рыбы хватало не только для себя, но и для нужд короля Эдуарда.

Распорядок жизни в замке определялся сменой времен года: весной — распашка земли, прополка сорняков, лесоповал, в июне — косьба, и наконец — пик сезона: снимается богатый урожай, толпятся поставщики, зерно и свежезаготовленное сено складываются на зиму в амбары. Осенью работа не утихала — начинались сбор фруктов, заготовка дров и сухого тростника на зиму. С наступлением первых холодов вычищались камины, клумбы с цветами и грядки с клубникой укрывали на зиму, и все собирались у камина отметить окончание работ — до весенней оттепели.

За строками Елизаветы проглядывает хозяйственная жилка деревенской женщины. Ничто не пропадет даром. Удобрения, оленьи шкуры, коровьи кишки, отмечает она, проданы. Большой доход приносила овчина — по крайней мере до 1551 года, когда спрос на английскую шерсть сильно упал и, судя по записям в амбарных книгах Хэтфилда, продавать пришлось даже мясо больного скота, а наряду с поступлениями от продажи шерсти разного качества есть запись о «шкурах сдохших овец». Но экономия не препятствовала благотворительности. В числе расходов фигурируют выплаты нуждающимся ученым из Оксфорда и Кембриджа, подаяния некоей «бедной женщине из Ирландии», а также неназванным лицам. Щедро оплачивались расходы ближайших родичей Елизаветы. Семьдесят фунтов стерлингов были переданы «Эдмунду Болейну, дяде Ее Высочества», денежные подарки вручены «на крестины ребенка мистера Кэри» и «в честь отъезда из Хэтфилда миссис Кэри»: возможно, хотя и не наверняка, речь идет о сыне Марии Болейн и, стало быть, двоюродном брате Елизаветы, Джордже Болейне и его жене.

Хозяйственные счета в какой-то степени передают аромат повседневной жизни. В них отражены затраты на содержание двух жеребцов Елизаветы, на струны для лютни, цветы и травы, которыми она любила украшать и собственную комнату, и другие помещения замка. В счетах от Уоррена, портного, фигурируют как обыкновенные ткани вроде фланели и хлопка, так и изысканный черный бархат на мантии и капоры. Здесь же почему-то упоминаются два экземпляра Библии, что явно отражает новый образ Елизаветы-пра- ведницы. Иные записи напоминают о высоком положении хозяйки: дорогие вещицы — официальный новогодний дар королевского двора, заказы ювелирам — ответный жест в сторону Эдуарда и тут же перечень подарков его лакеям, грумам, музыкантам (след визита в дворец Сент-Джеймс в 1552 году), деньги участникам театральных представлений, разыгранных в ее честь.

Жизнь в протестантском Хэтфилде текла мирно и покойно, особенно в сравнении с многочисленным католическим окружением Марии, где выработался настоящий психологический комплекс обитателей осажденной крепости. С самого начала нового царствования отношения Марии с правителями страны становились все хуже и хуже; короля Эдуарда убедили, что само вероисповедание сестры настраивает ее против него, что же касается Сомерсета, а следом за ним и Дадли, то оба считали, что католическая вера не только губит душу, но и представляет опасность для государства.

Совсем недавно Мария сама обнаружила масштабы этой опасности. В июне 1550 года она попыталась бежать из Англии. Непосредственное участие в этом деле принимал Карл V: он послал в Эссекс торговое судно, которое должно было подобрать переодетую беглянку и доставить ее во Фландрию. В последний момент что-то не сладилось, но готовность Марии в любой момент пойти на авантюру ни для кого не оставалась секретом, и если ей когда-нибудь удастся осуществить свой план, последствия могут быть слишком серьезными. Поговаривали, что император собирается выдать ее за своего сына Филиппа, который в таком случае может претендовать на английский трон. Схема такова: Филипп вторгается в Англию, смещает Эдуарда как еретика и бастарда и начинает править страной от имени жены, но в интересах Габсбургов.

Контраст между двумя королевскими дочерьми становился все острее. Лондонцы уже привыкли наблюдать их передвижения во дворец и обратно и вполне могли оценить, как выглядит в каждом случае свита. Когда Елизавета оказалась в столице в последний раз — это было на Рождество, — ее, как отмечает один внимательный наблюдатель, сопровождала «целая процессия» знати, не говоря уже о сотне всадников из королевской гвардии. Бросались в глаза и знаки внимания, которые неизменно оказывал ей Совет; его члены, писал габсбургский посол, «сознательно ведут себя так, чтобы народ понял истинное значение принцессы, которая, будучи в лоне новой веры, стала по-настоящему величественной дамой».

Рождество отметили пышным приемом, Елизавета сидела на почетном месте чуть ниже Эдуарда, а по окончании застолья для короля и принцессы устроили различные представления, вроде охоты на медведя. Елизавете только что исполнилось семнадцать, Эдуарду — тринадцать; сидя рядом, похожие друг на друга и цветом кожи, и тонким овалом лица, они вполне могли произвести впечатление брата и сестры из любой знатной семьи, увлеченно наблюдающих за происходящим. А Дадли, устроившийся неподалеку и занятый беседой с французским посланником, всем своим видом походил на великодушного опекуна, которому нечего беспокоиться за судьбу трона.

Но и Мария, независимо от отношения к ней со стороны Совета, вполне могла явить себя «величественной дамой». Через два месяца она въехала в Лондон в сопровождении огромной процессии. Впереди двигались пятьдесят стражников в ливреях, а позади — восемьдесят знатных дам и господ (и это при том, что Совет никакого эскорта Марии не предоставил); к тому же на всем пути ее приветствовали, сопровождая до самого дворца, сотни обыкновенных горожан. Все конники и наверняка многие из пеших перебирали четки, так что государственный въезд превратился одновременно в религиозное шествие. Все это напоминало сакральное действо. Свидетели утверждают, что по ходу продвижения Марии и ее спутников на небе появлялись знаки: всадники в доспехах, светила, полыхающие нездешним огнем, — а земля мощно содрогалась.

Неудивительно, что Дадли опасался Марии, — она пользовалась популярностью в народе и воплощала как дух старой веры, так и прежние, более спокойные времена. И до сих пор, несмотря на все предупреждения и угрозы, ему не только никак не удавалось заставить ее отказаться от мессы, но даже молиться в одиночку, не привлекая к богослужениям своих многочисленных и влиятельных сторонников. А ведь, как утверждают, Дадли был «абсолютным властителем»; при содействии Уильяма Парра, графа Нортгемптона, и «этого безумца и забияки» Уильяма Херберта, который в непродолжительном времени сделается маркизом Пембруком, он полностью подавил Совет, перечить ему не смел никто. Кроме Марии. И Дадли все никак не мог отыскать способ заставить ее, как всех остальных оппозиционеров, повиноваться.

С Эдуардом Сеймуром, единственным серьезным потенциальным соперником, было почти покончено. Бывшего регента освободили из Тауэра в начале 1550 года, вернули в Совет, и он, как бы признав поражение, выдал свою дочь за старшего сына Дадли. Но уже весной следующего года Эдуард организовал заговор, который должен был привести к аресту Дадли, Нортгемптона и Пембрука, и, хотя вскоре был вынужден отказаться от своего плана ввиду его совершенной неосуществимости, некоторые из его сообщников успели распустить язык. В результате взяли под стражу самого Сеймура, которому было предъявлено обвинение в государственной измене.

В день ареста Сеймура Дадли предпринял такие меры безопасности, каких не видели со времени больших волнений 1549 года. Все подходы к столице были блокированы конной стражей; установили ночной дозор; из столицы удалили всех бродяг и вообще сомнительных личностей, за которых не могли поручиться добропорядочные граждане. Дабы предотвратить возможный всплеск общественного негодования, когда об аресте станет известно всем, в гильдиях лондонского Сити была распространена официальная версия о злонамеренных замыслах Сеймура. Он якобы собирался захватить Тауэр, а затем «разрушить Лондон и предать смерти самых уважаемых граждан». В конце концов, когда Сеймура в январе следующего года казнили — последними его словами были: «Спаси меня, Бог», — кое- какой ропот по толпе прошел, но бунта не было.

Опасения Дадли и предпринятые им крайние меры безопасности свидетельствуют о большой внутренней неуверенности, а более всего он боялся, что эту неуверенность почувствуют и другие и тогда зреющие гроздья бунта прорастут ураганом, сметающим на своем пути все. Рассчитывать оставалось только на преемственность власти и мгновенное и суровое подавление любого малейшего недовольства. Пребывая в убеждении, что действовать следует с максимальной быстротой, Дадли окружил себя полупрофессиональной армией наемников и отрядами во главе с доверенными членами Совета и пэрами, содержащимися за счет государственного бюджета. Он надеялся на то, что именно эти «лорды-военачальники» сумеют поддерживать в стране порядок, пока Эдуард не достигнет совершеннолетия, чего ждать оставалось недолго. Уже в 1551 году Дадли начал приглашать его на заседания Совета, всячески поощряя для начала применить на деле свое прекрасное образование и перевести на изысканную латынь с уже готовых оригиналов развернутые аналитические записки, касающиеся государственной политики. Молодой человек приобщался к управлению страной, и только одного ему не хватало, чтобы сделаться подлинным правителем, — силы и здоровья.

Здоровье же зависело от судьбы, и с течением времени становилось все яснее, что судьба к Эдуарду немилосердна. Вот уже несколько лет придворные говорили между собой, что долго тот не протянет, а астрологи предсказывали близкий конец. Осенью 1552 года короля осмотрели врач и астролог-медик Джироламо Кардано, который отметил резкий контраст между поразительной красотой мальчика, его интеллектуальными способностями и врожденной физической немощью. Кардано был согласен с оценкой одного заезжего французского аристократа: король — это «ангел во плоти», лицо его и фигура отличаются подлинным совершенством. Но его жизненные силы, отмечал итальянец, едва теплятся, и во всем облике «можно увидеть признаки ранней кончины».

Заключительная стадия болезни началась приступами кашля, которые буквально сотрясали хрупкое тело мальчика и, казалось, забирали у него последние силы. Вскоре началось кровохарканье, руки, ноги, и без того слабые, становились совсем прозрачными, Эдуард уже едва поднимался с кровати. Исход был ясен, врачи подтверждали это, хотя горожанам, распускающим слухи о близкой или уже произошедшей смерти короля, отрезали в назидание другим уши. К середине мая исчезли последние сомнения, остался только один вопрос: когда? У Эдуарда развилась язвенная болезнь, и его распухший живот — он уже ничего не мог есть и держался только на каких-то вонючих смесях, прописанных аптекарями, — являл собою устрашающий контраст с иссохшим тельцем. Кашлял он беспрерывно.

Насчет наследника высказывались самые разнообразные предположения. Представлялось маловероятным, что по смерти Эдуарда на трон взойдет католичка Мария, хотя, согласно Акту о наследовании, принятому в 1544 году, и завещанию Генриха VIII, именно она была ближайшей претенденткой. Мария — женщина, притом женщина одинокая, но даже не в этом дело; ее воцарение будет означать конец церковной реформы, которая с принятием в прошлом году второго Акта единоверия и появлением нового Молитвенника приобрела, казалось, необратимый характер. Церковный ритуал, как он описывался в нем, не имел ничего общего с мессой, по существу представляя собою скорее обряд поминовения, нежели восславления чудесных деяний Христа, принявшего на себя грехи человечества. Мария наверняка восстановит традиционную католическую литургию, отменит все новшества, появившиеся за последние двадцать лет, и столь крутые перемены заденут такое количество людей — и более всего новых владельцев бывших монастырских земель, — что допустить это невозможно.

Но если не Мария, то, стало быть, Елизавета. По слухам, она должна скоро оказаться в Лондоне, где с ней вступит в брак, разведясь с нынешней женой, старший сын Дадли Джон. Предположение, конечно, совершенно невероятное, хотя Роберт, младший сын Дадли, мог, наверное, прийтись Елизавете по вкусу. Товарищ ее детских игр, он и в отрочестве поддерживал с ней отношения: Эшем был учителем обоих. В 1551 году Роберт женился на Эми Робсарт из рода Норфолков, но брак оказался бездетным. Если уж кому-нибудь из Дадли и суждено вступить в семью Тюдоров, то это может быть только Роберт.

Однако же, судя по всему, в последние месяцы жизни Эдуарда Дадли-старший был не слишком расположен к Елизавете. Он всячески утаивал от нее истинное, все ухудшающееся положение короля, а когда она вознамерилась приехать к брату, перехватил ее на пути в Лондон и отправил назад.

Естественно, Совет в предвидении скорой развязки принимал свои меры. Дадли с единомышленниками спешно собирали деньги, используя, в частности, для пополнения казны распродажу церковной утвари. Одновременно приводились в состояние боевой готовности главные оплоты вроде Виндзора. К «лордам-военачальникам» срочно отправлялись курьеры с соответствующими предписаниями.

Примерно в это время — то была середина мая — Эдуард собственноручно переписал проект документа, исключающего из числа наследников Марию и Елизавету и передающего право престолонаследия Джейн Грей. Чья это была инициатива, не вполне ясно, но так или иначе новое волеизъявление соответствовало и желанию самого Эдуарда защитить в стране протестантизм, и стремлению Дадли сохранить власть во время нового царствования. Интересы совпали, но из этого замысла, как показало ближайшее будущее, ничего не вышло. Скорее всего ни король, ни герцог — после ареста Эдуарда Сеймура Дадли был пожалован титулом герцога Нортумберленда — просто не способны были до конца продумать весь исторический смысл династической революции, которую они, по существу, замышляли. Эдуард был прикован болезнью к кровати, а Дадли, чье здоровье тоже оставляло желать лучшего, погрузился в глубокую меланхолию. «Силы оставляют меня», — признавался он одному из друзей; ныне, при умирающем короле, он нередко отправлялся в кровать «с болями в сердце и совершенно разбитый».

Существенно важным событием в деле передачи власти стал брак провозглашенной наследницы Джейн Грей и единственного неженатого из сыновей Дадли Гилфорда. Бракосочетание было пышно отпраздновано в лондонском доме Дадли, но именно это-то веселье и казалось совершенно неприличным в свете ужасных мучений, которые претерпевал товарищ детских забав невесты — король. В самые последние дни голова его распухла, как арбуз, и все волосы выпали. Что-то слишком долго он умирал. Подобное разложение организма, шептались в народе, противоестественно. Все указывает на то, что короля отравили.

Бракосочетание Джейн Грей и Гилфорда Дадли состоялось 21 мая. Шесть недель спустя агония Эдуарда все еще продолжалась. Как труп, лежал он в своей роскошной королевской постели; даже дышать ему было трудно, а неподвижное тело покрылось струпьями. Врачи и аптекари уступили место одной знатной даме, которая заверяла, что способна исцелить мальчика, если только ей не будут мешать. Но благодаря ее знахарскому уходу он впал «в полную прострацию», его «жизненно важные органы практически перестали действовать», пульс почти не прощупывался, а кожа изменила цвет.

Мария по-прежнему мирно пребывала в Хансдоне, хотя ясно было, что долго так продолжаться не может. Как только Эдуард скончается, Дадли немедленно провозгласит королевой Джейн Грей и подавит любое сопротивление; а поскольку ожидать его приходится прежде всего со стороны Марии и ее единомышленников, то необходимо будет взять ее под стражу. Угрожающую ей опасность Мария видела ясно, хотя трудно сказать, знала ли что-нибудь о позиции судей и членов Совета, выдвигавших возражения против нового закона о престолонаследии; заставили их подписать документ лишь предсмертные хрипы Эдуарда да жестокий напор Дадли. Мария не сомневалась, что по смерти короля многие в стране станут на ее сторону — одни из верности римско-католической церкви, другие из ненависти к Дадли, третьи из простого уважения к законным правам Тюдоров. В глазах этих последних Джейн Грей, пусть и была она праправнучкой Генриха VII, на трон претендовать не могла. Повелительницей их была Мария, и не важно, что ей ближе — месса или обедня. Как показало развитие событий, растянувшиеся на годы жизни целого поколения церковные распри не подорвали уважения англичан к освященному веками праву престолонаследия.

За несколько дней до смерти Эдуарда Марию предупредили, что лучше бы ей перебраться в более безопасное место. Примерно тогда же и ее, и Елизавету призвали к смертному одру брата-короля. Елизавета никак не откликнулась, Мария же поначалу было двинулась в сторону Лондона. Но уже по дороге, поздним вечером 6 июля, до нее донеслась весть, что Эдуард наконец испустил дух, и она немедленно, сопровождаемая лишь небольшим эскортом, круто повернула на север и направилась в Саффолк, где у нее была сильная поддержка в лице сельской знати.

В течение следующих двух недель Елизавета пребывала в Хэтфилде, издалека наблюдая, как сестра и герцог Нортумберленд сражаются за престол. На стороне герцога были едва ли не все преимущества. У него в руках Тауэр, королевский арсенал, наконец, двор новой королевы Джейн. И казначейство тоже, не говоря уже о вооруженных силах; казалось, солдаты его, корабли, артиллерия представляют собою несокрушимую мощь. Но всему этому Мария могла противопоставить верность народа и собственное незаурядное мужество. Под знамена ее во Фрамлингэм-Касл собрались сначала десятки, потом сотни, потом тысячи людей. Ежедневно местные сквайры приводили в замок своих йоменов — конных и пеших. Доставлялся провиант, деньги, оружие; в конце концов «образовалась целая армия простолюдинов».

Дадли просчитался. Он послал своего сына Роберта во главе трех сотен людей захватить Марию, но та перехитрила его, и теперь нужно было уже собирать настоящую армию. 14 июля герцог самолично выехал из Лондона во главе поспешно сформированного отряда, полный дурных предчувствий относительно неверных горожан и готовых в любой момент предать членов Совета, которых он оставлял у себя за спиной. Так оно почти сразу и получилось. До Совета дошло, что Мария собрала могучую силу, а команды кораблей, которые Дадли послал патрулировать побережье Норфолка, перешли на ее сторону. Не найдя в своих рядах сильного лидера, советники впали в панику. Можно представить себе, как обойдется с ними Мария в случае победы! Дадли остановился у Кембриджа, колеблясь относительно дальнейшего продвижения в сторону Фрамлингэма, а Совет тем временем объявил премию за его поимку и уже на следующий день провозгласил королевой Англии Марию.

Что Елизавете было известно об этом стремительном, бескровном перевороте, сказать трудно — не сохранилось никаких свидетельств. Возможно, она знала о провозглашении — весьма враждебно встреченном жителями Лондона — своей шестнадцатилетней троюродной сестры Джейн королевой, как и о пламенных проповедях Латимера, всячески убеждавшего паству, что ни она, Елизавета, ни Мария править страной не могут. Возможно, она с радостью узнала о победе сестры и поражении Дадли, стремительно терявшего своих сторонников. Можно предположить, что она опасалась за Роберта Дадли, которого теперь, после провала попытки захвата Марии, — на что так рассчитывал его отец — явно не ждало ничего хорошего.

Так или иначе, по получении известий о капитуляции Дадли в Кембридже и скором возвращении Марии в Лондон, где ее ожидал английский трон, Елизавета решила без промедления засвидетельствовать преданность новой королеве. Она отправила Марии письмо с поздравлениями и начала готовиться к встрече, чтобы принять участие в торжественном въезде в столицу.

Новая королева вступила в Лондон прохладным августовским вечером. Со всех сторон ее окружала охрана, восторженные подданные кричали, распевали песни, подбрасывали в воздух шляпы. Мария была одета в алый королевский бархат, платье, перевязь, головной убор — все сияло бриллиантами. После двадцати лет страданий, забвения, непрекращающихся преследований она наконец стала королевой, и, по мере того как Мария, улыбаясь, медленно продвигалась сквозь толпу, в глазах ее явственно разгорался зловещий огонек. С точки зрения Елизаветы, самым опасным была полная убежденность Марии в том, что сам Всевышний сберег ее для этого мига, не дал сгинуть, разметал врагов, чтобы она могла возродить в Англии католическую веру. Лишь чудо вознесло ее на вершину власти, и теперь она обязана была приложить сверхчеловеческие усилия, дабы стать достойной воли небес. И чего ей следует ожидать — или опасаться — со стороны своей умной, популярной в народе сестры-протестантки и ближайшей престолонаследницы?

Сопровождаемая приближенными и слугами, Елизавета двигалась в сгущающихся сумерках в общей процессии, отвечая на приветствия толпы и поворачиваясь направо и налево, чтобы все насладились ее цветущим видом. Елизавета знала, что сегодня на внимание со стороны Марии ей рассчитывать не приходится, но что плохого в том, что люди увидят ее во всей красе.

ГЛАВА 10

Моя судьба — в изломе ее бровей,

Улыбка ее — бальзам для души моей,

Сраженный страстью, покорно склоняюсь пред ней.

С первых же дней правления королева Мария установила для себя жесточайший режим. Каждое утро она поднималась с рассветом и после обычного туалета и мессы немедленно садилась за рабочий стол, принимаясь за текущие дела. Так она трудилась до полудня, не позволяя себе оторваться даже на чашку чая. В час или два — неплотный обед, а затем снова — бесконечные письма, документы и иные важные бумаги, что накопились за предыдущий день. Время от времени Мария отвлекалась на беседы с иностранными послами, советниками и в особенности с лорд-канцлером Стивеном Гардинером — епископом Винчестерским. Не обращая внимания на головные боли, сердцебиения и на то, что она называла «своей природной меланхолией», королева неустанно трудилась до самого вечера, до боли в глазах вглядываясь в бумаги при тусклом пламени свечей, до тех самых пор, пока не наступал час вечерней службы. Прослушав мессу, она призывала к себе слуг, чтобы помогли раздеться, и ложилась спать.

Такое самосожжение требовало незаурядных сил, и Мария черпала их в убежденности, что исполняет не собственную, но Божью волю; она посвящала долгие часы работе, как издавна сердце и дух Владыке, который вознес ее на трон. Всепоглощающей страстью ее было возрождение Англии как католического королевства, каким оно было в дни ее безмятежного детства. Месса, евхаристия, религиозные обряды, запечатленные в народных преданиях, — все это подлежит восстановлению. А самое главное — Англия, как кающаяся грешница, должна вернуться под сень папы римского.

Жизненная цель питала ее гордыню. Ближе других знакомый с королевой Марией, умный, проницательный, хотя и небеспристрастный в суждениях посланник Карла V Симон Ренар отмечал, что она «любит потолковать о своем избранничестве» и что ее природная душевная щедрость уживается с невыносимой самоуверенностью. Вид у Марии тоже был демонстративно, можно сказать, вызывающе королевский: природная худоба скрадывалась расшитыми золотом и серебром шелками и бархатами, на шее красовалось роскошное ожерелье, пальцы были унизаны бриллиантовыми кольцами. Посетителей поражала эта роскошь, хотя, если верить венецианскому послу, она бы накупила еще больше драгоценностей, да только казна была почти пуста.

Став королевой, Мария обрела совершенно неведомую ей ранее личную свободу, и это тоже возбуждало и заставляло трудиться без устали. Вообще-то вокруг нее вилось множество советников и помощников, стремившихся подсказывать верные решения, так как никто из них, во всяком случае, той осенью 1553 года, даже и представить себе не мог, что она способна всерьез управлять государством. Но для нее, давней жертвы тяжких страданий и глубокой тоски, для нее, кто, по собственному признанию, «не ведает, что такое счастье», восхождение на трон стало чем-то вроде второго рождения, даром судьбы, новым началом в жизни. Это была давно ожидаемая возможность исправить былые заблуждения, выпрямить то, что пошло вкривь, исполнить волю Бога. И на службе у него она и собственные раны может исцелить, и впервые в жизни саму себя сделать счастливой.

Елизавете тощая, напоминающая старую деву королева с ее мужским голосом и близоруким прищуром казалась, должно быть, одновременно и жалкой, и грозной. Она видела Марию во многих качествах: как покинутую всеми старшую сестру; как щедрую благодетельницу, раздающую направо и налево ожерелья и броши, шелка на платья, деньги на карточные игры; как строптивую, но и несчастную жертву интриг королевских советников; как будущую беглянку, которую отчаяние гонит из родной страны. Елизавета знала, что Мария некрепка здоровьем — хотя первые месяцы на троне она, казалось, так и излучала жизненную энергию, — что нервы ее всегда напряжены до предела и что королева даже склонна к истерике, как это утверждали окружающие ее мужчины. Но знала она и то, что сестра наделена поразительной силой духа и крепка в убеждениях — настолько, что противостоять ей в вопросах веры чрезвычайно опасно.

Елизавета могла находить Марию нетерпимой, но отнюдь не безжалостной. И именно на эту спасительную способность к состраданию она и будет полагаться в ближайшее время.

По свидетельству венецианского посла Соранцо, уже в годы правления Эдуарда Мария «ясно давала понять», что сестру свою недолюбливает. А сделавшись королевой, и вовсе перестала скрывать это, тем более что от нее как бы исходила непосредственная опасность. Вражда усугублялась тем, что Мария получала письма с угрозами убийства, однако, презирая их, намеренно часто появлялась на публике. Об опасности ее предупреждали и иностранные дипломаты. Французский посол Ноайль, которому никак не могла нравиться прогабсбургская политика Марии, вел тонкую игру, используя любую возможность, чтобы возбудить подозрения королевы против сестры. Ноайль вполне сочувствовал английским протестантам в их заговорщических планах, направленных против католической короны (хоть в суть их никогда не вникал), и неустанно напоминал Марии, что ее подданные-протестанты взирают на Елизавету как на главную свою надежду. Они замышляют, нашептывал он Марии, похитить принцессу, выдать за какого-нибудь могущественного вельможу, который именем жены свергнет Марию с трона и посадит на ее место Елизавету.

Но нашептывания француза были ничто в сравнении с настойчивостью Ренара, который в качестве полномочного посланника царственного кузена Марии Карла V быстро стал самым доверенным из ее советников. У королевы, настаивал он, «четыре явных и открытых врага»: протестанты, сторонники Дадли и другие бунтовщики, король Франции и собственная сестра Елизавета. То, что она выступает в союзе с протестантами, создает дополнительную потенциальную угрозу, но она опасна и сама по себе. Ренар угадывал в ней особое свойство — он называл это «умением нравиться», — которое давало Елизавете власть над окружающими и заставляло выполнять ее волю. Иначе говоря, у Елизаветы есть обаяние, притягивающее к ней людей; подобно отцу она наделена внутренней силой, превосходящей естественную силу, которую дает королевская кровь, а также редкостной уверенностью в себе. Она умеет гипнотизировать людей и вести их за собой, и в сочетании с тонким умом и проницательностью это делает ее по-настоящему опасной.

Не могло не беспокоить и то, что Елизавета явно обнаружила полную самостоятельность в религиозных вопросах и уверенно участвовала в диспутах на теологические темы. Она «не только знает, что такое истинная религия, — пишет один восторженный современник, протестант по вероисповеданию, — но со своим превосходным знанием греческого и латыни способна отстаивать ее при помощи наиболее точных и неотразимых аргументов, не говоря уже о выдающемся красноречии; мало найдется оппонентов, которые были бы ей не по плечу». В глазах же Марии, более всего стремившейся к тому, чтобы вернуть Англию в лоно утраченной веры, способность сестры отстаивать новые церковные веяния в научном споре становилась досадным препятствием. Худо уже то, что дочь Анны Болейн, наверняка унаследовавшая от матери ее злосчастную ветреность (а Мария уверяла всех, и прежде всего саму себя, что слухи о ней верны), является бесспорной претенденткой на трон; и уж явное извращение то, что эта претендентка выступает символом ереси.

Во время коронования сестры Елизавете было предоставлено одно из самых почетных мест в процессии — она передвигалась в роскошных носилках рядом с Анной Клевской. На ней было шелковое платье с серебряными нитями, выгодно подчеркивавшее свежую красоту юности и выделявшее ее среди других участниц церемонии, всех без исключения одетых в красное. Ни во время празднеств в честь коронации, ни во время самой торжественной церемонии не заметно было никаких признаков того, что Елизавета оказалась в опале. На вечернем приеме в честь коронации она сидела за королевским столом, довольно безразлично наблюдая за тем, как, согласно старинному ритуалу, в зал въезжал на коне рыцарь и бросал на пол латную рукавицу — как вызов тем из присутствующих, кто сомневается в праве царствующего монарха на титул. А затем Елизавета заняла свое место при дворе, добросовестно выполняя обязанности, полагающиеся ей по протоколу, и в то же время не чуждаясь всякого рода пересудов, главной темой которых оставалось возможное замужество королевы. Ну и между делом вербовала себе сторонниц.

И все же Елизавета неизбежно выделялась на общем фоне, неизбежно и сама становилась объектом постоянных пересудов, как и серьезных разговоров в кругу королевских советников и иностранных дипломатов. «Эта сестра — еретичка и раскольница, — писал о ней папский нунций, прибывший в Англию, — у всех здесь на устах».

Но на самом деле положение ее было чрезвычайно непрочно. Как наследница трона, она всегда могла сделаться жертвой заговорщика, достаточно решительного, чтобы пойти на крайние меры, и ничего не могла с этим поделать — ни предотвратить такой шаг, ни защитить себя. Использовать ее в своих интересах мог всякий, как некогда Томас Сеймур; всякий мог заставить ее бросить вызов Марии — как Нортумберленд заставил сделать это Джейн Грей, — а если ничего не получится, как не получилось у Нортумберленда, то Елизавета окажется в Тауэре вместе с Джейн. Такое могло случиться в любой момент, совершенно неожиданно, и Елизавета привыкла жить в страхе.

А однажды вечером постоянный кошмар сделался явью. Вместе с Марией и несколькими придворными она направлялась по длинной, тускло освещенной галерее на вечернюю службу. Поскольку из- под надежных сводов дворца они не выходили, то и вооруженной охраны с ними не было. Внезапно раздался чей-то громкий возглас: «Измена!» — и все мгновенно рассыпались в разные стороны, решив, вероятно, в панике, что слышали голос самого убийцы. Казалось, что в следующий момент раздастся выстрел и ворвутся вооруженные люди.

Елизавета застыла на месте. На побелевшем лице ее отразился ужас. Мария же, выработавшая в себе нечто вроде безрассудной храбрости воина и убежденная, что убить ее просто невозможно — Бог хранит, — спокойно продолжала путь в часовню. Тут и придворные, видя, что ничего не происходит, вновь заняли свои места. (Впоследствии выяснилось, что возглас относился не к королеве, а к ее лорд- канцлеру, епископу Гардинеру.) Но Елизавета «все никак не могла прийти в себя»; грудь ее тяжело вздымалась, колени подгибались. Главная фрейлина Марии Сюзанна Кларенсье, давно научившаяся успокаивать свою повелительницу, подошла к Елизавете и принялась массировать ей живот. Постепенно та успокоилась, на щеки вернулся румянец, и она последовала за остальными.

Можно не сомневаться, что этот эпизод дал сплетням новую пищу. Если Елизавета ничего не злоумышляет против королевы, почему тогда так напугал ее этот возглас? Уж не уловка ли это, уж не нарочно ли прикинулась она такой слабой и беззащитной как раз в тот момент, когда собиралась вместе с сообщниками нанести роковой удар?

Никто из советников королевы не мог толком сказать ей, что все же делать с Елизаветой. Иные считали, что имеет смысл удалить ее из дворца, ибо, хотя в таком случае она и получит больше свободы для заговорщической деятельности, можно держать ее под наблюдением и даже использовать в качестве приманки для других, пока неведомых, изменников. Другие, напротив, уверяли, что безопаснее держать ее под рукой, на случай если с Марией все-таки что-нибудь произойдет. Третьи предполагали, что лучше всего выдать ее за человека, в котором с самого начала нового царствования многие видели принца-консорта, за Эдуарда Кортни.

По своей родословной с ним, праправнуком Эдуарда IV, могли сравниться разве что его родичи, Реджинальд и Джеффри Поулы, внуки герцога Кларенса — брата Эдуарда IV, — но ни первый, клирик, ни второй, человек слабовольный и не вполне здоровый психически, не могли претендовать на руку принцессы. Кортни же, несомненно, считал себя достойным такой чести — и даже чести быть мужем самой Марии, — хотя аристократическая внешность сочеталась у него с весьма отталкивающими чертами характера. Ренар находил его «гордецом и упрямцем, человеком неразвитым и мстительным», а полученное им весьма своеобразное воспитание (рос он в Тауэре, где по приказу Генриха VIII был казнен его отец Генри Кортни, маркиз Эксетер) вряд ли могло подготовить его к общественной жизни. Но в народе он был популярен да, возможно, и у Елизаветы вызывал симпатию. Помимо всего прочего, он был убежденный католик, и, женившись на Елизавете, мог бы укрепить ее в новой вере. Ибо недавно она перешла в католичество — многие считали этот шаг вынужденным, а иные даже вызывающе циничным.

Главная проблема — месса. Елизавета прилежно посещала ее, но не выказывала и тени религиозного рвения. Во время одного тяжелого разговора с Марией она со слезами на глазах клялась, что приняла католичество не «из страха, лицемерия или притворства», а по доброй воле. Мария как будто была склонна поверить в ее искренность — в конце концов, голос сестры звучит так робко, да и дрожит она всем телом. И тем не менее что-то внушающее смутные сомнения останавливало ее, и она «все просила сестру говорить честно, высказать все, что у нее на душе». Повернутое к ней девичье, без единой морщинки лицо было слишком невинным, чтобы заподозрить, что это лишь маска. Но ведь это лицо Анны Болейн — и Марка Смитона, — а с этими именами связан давний скандал. В вопросах веры Мария даже вообразить не могла ни грана лжи, но, с другой стороны, хорошо знала, что обстоятельства могут толкнуть и на предательство, и на обман. Вероятно, мудрее всего будет отнестись к признаниям Елизаветы с некоторой настороженностью, а за действиями ее следить со всевозможным тщанием.

Неудивительно, что такая позиция подорвала добрые отношения, сложившиеся между сестрами, и в начале декабря 1553 года Елизавете позволили покинуть двор. В сопровождении внушительной свиты (пятьсот всадников) Елизавета отправилась к себе в Эшридж. Дабы хоть внешне продемонстрировать сохранившуюся приязнь, Мария на прощание одарила ту дорогим соболиным капором и двумя жемчужными ожерельями, а Елизавета, в свой черед, принялась всячески убеждать королеву не слушать, что о ней говорят, верить в преданность и добросердечие своей сестры — хотя бы до тех пор, пока ей не представится случай делом доказать их, защитившись таким образом от всех наветов.

Итак, они расстались — обе полные дурных предчувствий. Мария все более склонялась к тому, чтобы выдать сестру за Кортни, сама же готовилась объявить о своей помолвке с Филиппом, наследным испанским принцем и сыном Карла V. Ей лично перспективы такого брака казались самыми радужными, хотя подданных — и Мария это отлично осознавала — покоробит сама мысль о том, что править ими будет испанский король. Брак Елизаветы с Кортни (а он наверняка его хочет) успокоит людей, но сначала надо выяснить отношение императора к этому союзу. Пока же пусть Елизавета подышит спокойно.

Но спокойно той не дышалось. Повсюду зрел заговор, принимая порой явные формы. Кое-что — хотя, что именно, сказать трудно — она знала о планах вооруженного выступления против Марии 18 марта — на Вербное воскресенье (именно в этот день ожидался приезд принца Филиппа). Скорее всего от какого-либо участия в этом заговоре Елизавета уклонилась, но само его существование подвергало ее жизнь опасности, ибо давало Марии предлог предать ее казни.

Удаляясь от Лондона, Елизавета никак не могла избавиться от ощущения смутной тревоги, и от этого все сильнее болела голова. Появились первые симптомы простуды. Ну как же ей, как, хотя бы видом своим, невинным своим видом убедить королеву в том, что она заслуживает доверия? Отъехав от столицы всего на десять миль, Елизавета остановилась. Чувствуя, что ехать верхом уже больше не в состоянии, она отправила посыльного во дворец за носилками и заодно велела попросить у Марии все, что нужно для отправления в Эшридже католического обряда: священнические ризы для праздничной мессы, кресты, которые несут впереди процессии, потиры. Это был патетический жест, и он не остался незамеченным. Раздираемая, как и прежде, сомнениями и не оставляя в то же время надежды на исправление своей загадочной сестры, Мария выполнила ее пожелание.

На протяжении января 1554 года общее недовольство объявленной помолвкой с Филиппом Испанским все усиливалось. О принце да и вообще об испанцах распространялись всякие небылицы, и множество англичан клялись, что скорее умрут, чем допустят появление на родной земле чужеземца вместе со всем его свадебным кортежем.

Приближающееся бракосочетание добавляло масла в огонь, но у заговорщиков не было согласия относительно ближайших шагов. Марию, а вместе с ней и никому не ведомого жениха следует сбросить с престола, это ясно. Но как? Убийство исключается: большинство заговорщиков такой путь «отталкивал». Тогда заменить Марию на Елизавету с Кортни? Однако тот пришел в полную растерянность, и, не дожидаясь начала событий, все выложил лорд-канцлеру. Применить силу? Но для этого нужно собрать людей, вооружить их, повести на столицу. Что же, коли нет другого выхода, придется так и действовать. Питер Кэрыо займется западными районами, где у Кортни много сторонников. Джеймс Крофте возьмет на себя Херефордшир, Томас Уайатт — Кент, герцог Саффолк — Лестершир. Можно ожидать поддержки со стороны Ноайля и вообще французов. Прозрачно намекая, что и Елизавета, убедившись, что переворот имеет шансы на успех, присоединится к заговорщикам, Крофте убеждал Ноайля в «обоснованности» предприятия.

Но на деле Елизавета независимо от своего отношения к грядущим событиям была просто не в состоянии что-либо предпринять. Чувствовала она себя отвратительно — опухли лицо, ладони, наконец, все тело. Быть может, в какой-то степени это была чисто нервная реакция, но от этого ей становилось только хуже. В Эшридже она не поднималась с постели, мучимая страхом перед грядущим бунтом; а еще более Елизавету ужасал вид собственного распухшего тела, ведь смертельное заболевание брата тоже сопровождалось отеками на руках, ногах и голове. Такое часто случается, когда тебе подсыплют яд.

Пришло послание из Лондона, где с конца января усилили охрану всех городских ворот. Вооруженная стража была готова дать решительный отпор бунтовщикам, буде они отважатся на штурм. Елизавету призывали ко двору. В ответном послании она сообщала, что еще слишком слаба для подобного путешествия, и в доказательство искренности своих слов предлагала Марии прислать собственного врача — пусть убедится, что она и впрямь нездорова.

Что ж, возможно, Елизавета действительно недомогала, но все же не только в этом было дело. Марии удалось выяснить, что один из заговорщиков в письме принцессе настоятельно рекомендовал ей «держаться от Лондона как можно дальше и ради собственной безопасности с незнакомыми людьми не общаться». Это было двусмысленное послание, и устный ответ — а все это время Елизавета избегала оставлять способные скомпрометировать ее письменные свидетельства — был еще более двусмысленным. Через сэра Уильяма Сейнт- лоу Елизавета передала, что «благодарит за участие и поступит так, как считает нужным». Но мало того. На пути во Францию была перехвачена сумка с дипломатической почтой, и в ней, в частности, обнаружилась копия последнего письма Елизаветы королеве. Как она могла попасть туда? И что еще существеннее — как воспримут это письмо французы, рассчитывающие, выходит, на активное участие принцессы в заговоре?

Масла в огонь подлил Ренар. Французы, утверждал он, отправляют в Шотландию вооружение, артиллерию и провиант, планируя вторгнуться в Англию с севера. Одновременно французские военные суда спешно готовятся пересечь Ла-Манш, а в Нормандии уже собрано двадцать три вооруженных отряда. Из письма же, с удовлетворением отмечает Ренар, следует, что Елизавета сговорилась с французами и цель всех этих военных приготовлений состоит в том, чтобы посадить ее на престол.

Ввиду готовящегося бунта Марии было не до того, чтобы посылать врачей в Эшридж. Положим, из всех четырех охваченных волнениями районов только в Кенте, вотчине Томаса Уайатта, началось настоящее восстание, но довольно и этого: в начале февраля большой отряд вооруженных людей двинулся в сторону Лондона. Возникла реальная угроза свержения власти. Советники королевы затеяли междуусобицу; постоянной армии у нее не было — только специальная гвардия во главе с восьмидесятилетним герцогом Норфолком, этим жалким реликтом отцовского царствования; Мария имела основания даже в ближайшем окружении подозревать измену.

Начались волнения и в самом Лондоне, и советники уговаривали Марию отправиться по реке в Виндзор или хотя бы укрыться в Тауэре. Но, презирая любые предупреждения, она двинулась прямо в центр города, проезжая улицами, «запруженными возбужденной толпой», конными и пешими солдатами, а также новобранцами в белых мундирах королевской гвардии. У здания Гильдии она остановилась и, пройдя в зал, обратилась к горожанам с призывом не волноваться по поводу ее замужества и встать на поддержку королевы, как в былые времена, когда ей угрожал Нортумберленд.

«Ничего не могу сказать о любви матери к своему ребенку, ибо детей у меня нет, — говорила Мария, — но если принц или иной властитель испытывает к своим подданным такую же естественную и глубокую любовь, как мать к своему ребенку, то не сомневайтесь: я, ваша госпожа и повелительница, люблю вас всей душой и всегда буду на вашей стороне».

Вид королевы с гордо поднятой головой, голос ее, эхом разносящийся по величественной зале, тронули сердца подданных.

Мария взывала к мужеству: «Дайте твердый отпор этим бунтовщикам, вашим и моим врагам, и не бойтесь их, ибо и я ничуть их не боюсь!» Зажигательная речь королевы Марии вдохновила лондонцев, и когда Уайатт со своими людьми решился наконец на штурм (это было 3 февраля), обнаружилось, что сил одолеть королевские войска им решительно не хватает. Впрочем, весь этот день в центре города и на окраинах слышалась стрельба, и до Уайтхолла, где Мария в окружении приближенных ждала новостей, доносились слухи о поражении и измене. Во дворце, пишет один наблюдатель, «царила такая паника, раздавался такой шум, что даже уши закладывало». Лишь королева сохраняла полную невозмутимость и спокойствие. Бог нас не оставит, убеждала она знать и слуг. «На колени! — прогремела Мария. — Молитесь, и, заверяю вас, скоро придут добрые вести».

В конце концов ближе к вечеру Уайатт, убедившись, что попал вместе со своими людьми в сужающееся кольцо королевских отрядов, капитулировал. Его препроводили в Тауэр, пленили и сообщников, и теперь им оставалось только ждать суда да уповать на милосердие королевы. Непосредственная опасность миновала, на очереди было суровое возмездие, которое со временем угрожало настичь всех причастных к заговору, а в особенности сестру королевы.

Королевские врачи скорее всего появились в Эшридже в конце января. Елизавету они действительно застали в плохом состоянии, но сочли, что при должном уходе она способна-таки отправиться в Лондон. Тем не менее, хотя в течение нескольких дней они «прилагали все усилия» — на самом деле лишь усугубляя ее положение, — уговорить Елизавету оставить Эшридж не удавалось, и, только получив 10 февраля формальное распоряжение от Марии, она неохотно двинулась в путь.

Трое советников, доставивших королевское послание, предварительно переговорили с врачами, затем с самой больной. С первого взгляда было видно, что Елизавета нездорова, «бледна и немощна телом, не поднимается с постели», однако, не обращая внимания на ее слабые возражения и ссылки на то, что такое путешествие опасно для жизни, они упорно стояли на своем, и на следующее же утро «подняли ее с постели как есть, едва держащуюся на ногах». И хотя «три или четыре раза она готова была упасть в обморок», препроводили к специально присланным Марией носилкам и закутали в мех — на улице стояли довольно сильные морозы.

При таких обстоятельствах покрывать в день более семи-восьми миль не представлялось возможным. К тому же сырой пронизывающий февральский ветер был весьма опасен (врачи особо подчеркивали, что, как только все доберутся до дворца, Елизавету необходимо тотчас поместить в сухие, хорошо отапливаемые покои), и буквально каждая миля давалась ей с трудом, голова кружилась и болела так, что и поднять ее было трудно. Когда процессия достигла Сент- Элбанса, стало ясно, что Елизавете совсем худо; в Хайгейте, всего в пяти милях от Вестминстера, она окончательно слегла, и прошла целая неделя до того, как можно было продолжить путешествие.

Болезнь усугублялась страхом. Имея в виду недавние события, нетрудно вообразить, что могло ожидать ее в Лондоне. Королева, продемонстрировав железное мужество, что, кстати произвело огромное впечатление на ее приближенных и советников, намеревалась расправиться с противниками безо всякой пощады. «Она преисполнена решимости преподать жестокий урок, — докладывал императору Ренар, — и защитить трон силой». Похоже, Мария без колебаний собиралась устранить всех претендентов на корону, даже тех, кто вроде шестнадцатилетней Джейн Грей никакого отношения к заговору не имел. Гнев ее усиливался с каждым днем, это было явственно видно. «Новость здесь только одна — новые смертные приговоры, — записывает в своем дневнике Ноайль. — Этого казнили, этого бросили в тюрьму». Никто не сомневался, что, как только Елизавета доберется до Лондона, именно она станет очередной жертвой.

Наконец 22 февраля начался последний этап ее мучительного путешествия. В этот день она закутала свое распухшее тело в белоснежное пуховое одеяло и велела отдернуть на носилках шторы — так чтобы всем собравшимся на пути было видно, как она выглядит. О болезни Елизаветы шептались уже давно, и в сплетнях этих не было ничего нового: она беременна; она умирает, и уже ничто не может спасти ее; ее отравили. Но в любом случае в живых ее Мария не оставит.

Ренар был среди тех, кто наблюдал, как королевские носилки пронесли в Вестминстер. Елизавета лежала, бессильно откинувшись на мягкие подушки, но в запавших ее глазах, выделявшихся на бледном, чудовищно распухшем лице, горел вызов. Всем своим видом, записывает Ренар, она демонстрирует «горделивость, надменность, презрение», что, по его неизменному суждению, представляет собою лишь попытку скрыть чувство вины и страх. Остальные же испытывали к Елизавете сострадание. «Она настолько измучена и обессилена, что смотреть жалко», — записывает один; другой отмечает, что, «судя по виду, жить ей осталось недолго».

Народ, потрясенный поначалу бунтом, а затем кровавым спектаклем каждодневных публичных казней, молча взирал на Елизавету. В ней было что-то нездешнее, призрачное, своей бледностью она походила на оставленные для всеобщего обозрения тела, болтающиеся на виселицах вдоль дороги.

При полном безмолвии толпы носилки с принцессой проследовали во дворец. Открылись и тут же вновь затворились ворота Вестминстера. Сопровождали Елизавету каких-нибудь десять спутников, остальных, как ей было сказано, должны были разместить в городе. Прием ей был оказан зловеще-холодный. Ни почетного караула, ни фанфар, возвещающих о прибытии законной наследницы трона. И нигде не видно королевы — лишившей ее своей любви сестры.

ГЛАВА 11

Что за жизнь творит поэт?

Со стола берет ответ,

Коему хозяйка — Смерть.

Три недели, больная и покинутая всеми, промаялась Елизавета во дворце, ожидая свидания с Марией. Но та так и не появилась, да и вообще никого подле не было, за исключением камергера Джона Гейджа и его помощника Генри Джернингема; впрочем, и эти двое не столько ухаживали за ней, сколько смотрели, как бы она не ускользнула.

Елизавету сознательно поместили в дальних покоях дворца, так что и она, и те немногие слуги, которым было позволено с ней остаться, могли выйти, лишь миновав несколько постов стражи. Вслух этого никто не говорил, но всем было ясно, что свобода ее передвижений ограничена и что Мария либо забыла, либо просто пропустила мимо ушей просьбу сестры разместить ее подальше от реки, откуда дул влажный ветер. Сбывались худшие предчувствия Елизаветы.

Отрезанная от повседневной жизни двора, она ничего не могла выяснить относительно намерений королевы, но представить их себе было нетрудно. Ясно, что Марию сейчас многое побуждает к действию — и вновь обретенное ощущение власти, и греющая сердце надежда на брак с Филиппом, и беспокойные, настойчивые советники, которые порой тянули королеву в разные стороны. Вот если бы предоставить ее самой себе, Мария могла бы, по трудном размышлении, смилостивиться над сестрой. Окруженная же шумной толпой советчиков, многие из которых решительно настаивали на казни Елизаветы, она была способна уступить этому требованию, удовлетворив таким образом и их стремления, и собственную жажду мести.

Бообще-то на милость королевы Елизавете особо рассчитывать не приходилось. Она была в связи с заговорщиками; они писали ей письма и получали устные ответы; двое из них, Джеймс Крофте и Николас Трокмортон, открыто приезжали к ней в Эшридж. Для смертного приговора и этого было бы достаточно, кроме того, заговор был задуман, спланирован и осуществлен именем Елизаветы, целью его было ее воцарение на английском троне.

Решительный, настойчивый лорд-канцлер Гардинер уже с самого начала февраля требовал, чтобы принцессу судили за измену. Его всячески поддерживал Симон Ренар, чье мнение так ценила королева и чей холодный ум дипломата был чужд сострадания. Оставить Елизавету в живых, бесстрастно рассчитал он, это значит открыть путь новым бунтам, что подвергнет дополнительной опасности близящуюся миссию принца Филиппа. Иного разумного решения нет. Жизнь Елизаветы следует без колебаний принести в жертву испанским интересам в Англии.

Но раздавались и другие голоса. Один из них принадлежал Пэджету, некогда временному члену Совета при Генрихе VIII, а затем при Эдуарде. Он был против поспешного устранения наследницы престола, аргументируя свою позицию тем, что с учетом популярности Елизаветы в народе ее казнь скорее спровоцирует, нежели предотвратит бунты. Другой — добродушному толстяку, лорду Уильяму Ховарду, заслужившему вечную признательность (вместе с баронством) со стороны Марии своим героическим поведением во время восстания. Возражения этого храброго солдата, опытного дипломата, а сейчас еще и адмирала нельзя было просто отбросить — особенно в то время, когда каждое судно королевского флота может понадобиться для охраны свадебного кортежа, готового вот-вот отплыть от берегов Испании.

Таким образом, пока Елизавета томилась во дворце, другие его обитатели живо обсуждали ее участь. Ну а лорд-канцлер меж тем прилагал все усилия, что вырвать у многочисленных узников порочащие ее признания, а его люди рылись у них в домах в поисках какого-нибудь письменного свидетельства вины Елизаветы. Гардинер был выдающимся законником; по иронии судьбы именно он возглавлял группу адвокатов Генриха VIII на папском суде, в дни, когда король стремился аннулировать свой брак с Екатериной Арагонской ради женитьбы на Анне Болейн. Но три недели энергичных поисков, допросов и пыток все же не выявили соучастия Елизаветы в заговоре, и даже способностей Гардинера не хватило на то, чтобы обнаружить свидетельства там, где их нет. Единственную серьезную улику — письмо в сумке с французской дипломатической почтой — Гардинер использовать не решался по причинам чисто личным: там было и другое сообщение — в нем говорилось о его свидании с Эдуардом Кортни, каковое компрометировало самого лорд-канцлера.

Говоря по существу, Елизавету было практически не в чем обвинить. Да, она была знакома с некоторыми из заговорщиков, но все они отрицали ее участие в заговоре. На послания главарей (а как, собственно, можно было предотвратить их получение?) Елизавета давала вежливые, но совершенно неопределенные ответы. Даже под пыткой сам Уайатт, который мог сохранить себе жизнь, признавшись в том, что хотели из него вытянуть королевские следователи, отказался в конце концов назвать имя Елизаветы (противоположные показания, данные впоследствии в слушаниях в Звездной палате, не нашли подтверждения реальными доказательствами). «Уверяю вас, — обращался Уайатт с плахи к людям, пришедшим на его казнь, — ни они (Елизавета и Кортни), ни те, кто сейчас здесь (в Тауэре) находится, никоим образом не участвовали в моем предприятии». Попытка одного из советников Марии заглушить эти слова вызвала возмущение толпы. Люди услышали от изменника то, что и хотели услышать: сестра королевы, всеобщая любимица Елизавета, ничем не запятнала своей чести.

Много лет спустя Елизавета сама написала нечто вроде эпилога к этой зловещей истории. Она призналась, что «до нее доносились слухи о заговорах против сестры», что «не одна возможность у нее была проникнуть» в козни заговорщиков, чьи «деяния» до конца так и не были раскрыты. Ясно, что королевские следователи раскопали далеко не все подробности бунта во главе с Уайаттом, Елизавета знала больше и несла это знание как бремя, полностью осознавая его тяжесть. «Над моей жизнью, — с полной откровенностью пишет она, — нависла угроза, сестра по-настоящему на меня гневалась».

Действительно, к середине марта положение стало критическим. Мария должна была отправиться на Пасху в Виндзор, а оттуда в Оксфорд, где во второй раз предстояло собраться ее парламенту. Недели дебатов так и не привели к согласию внутри Совета; напротив, создавались и почти сразу распадались новые фракции и группы, так что даже такой тонкий мастер политического маневра, как Ренар, не мог уяснить себе истинных мотивов и целей придворных интриг. Если королева покидает столицу, то и речи не может идти о том, чтобы негласное заключение Елизаветы продолжалось в одном из королевских дворцов, — слишком велика опасность новых волнений. В отсутствие Марии Лондон остается практически беззащитным, ибо королевская армия состоит в основном из отрядов в пятьдесят — сто солдат, каждый под командой одного из членов

Совета, а все они сопровождают королеву. Мария заверила, что «будет предпринято все необходимое для обеспечения безопасности Тауэра»; прекрасно, но с сестрой-то что делать, ее где держать?

Ренар подозревал, что в отношении Елизаветы и Кортни Гардинер ведет двойную игру или по крайней мере не может занять какой-то определенной позиции. Что касается Кортни, то в «его соучастии и виновности» сомнений нет: он активно злоумышлял против королевы, он вошел в сговор с королем Франции, он посылал изменнические сообщения, используя шифр — «знаки на деке гитары». И вот такому-то человеку Гардинер назначает в стражи Саутвелла и Бурна — широко известных последователей самого графа, в результате чего тот получает в Тауэре особые привилегии и даже большое и относительно комфортабельное помещение — между прочим, без согласия на то Совета. И от споров относительно того, какого наказания заслужила Елизавета, Гардинер уклоняется, что заставляет подозревать лорд-канцлера в тайном сочувствии принцессе. Похоже, ему вовсе не хочется, чтобы ее предали казни.

Да, но что же могло останавливать Гардинера, разумеется, помимо стремления избежать волнений среди горожан? Впрочем, это был серьезный резон. Упрямые лондонцы только и искали возможности как-нибудь выразить свои чувства любимой принцессе. Любой неглупый горлопан может вывести на улицы сотни, если не тысячи людей. Как-то ранним утром, когда Совет собрался на очередное из своих бесчисленных говорений, а Ренар только хмурился, думая о том, насколько же непредсказуемы англичане, в городе поднялся шум. В мгновение ока распространился слух, будто в одном большом доме мужчине и женщине явился ангел.

Ангела было не видно, говорил он сквозь стену, но сомнений в том, кто это, не возникало — до слушателей доносился поистине «высокий», божественный и в протестантском духе глагол. «Боже, храни королеву Марию!» — воскликнули мужчина и женщина. За стеной — молчание. «Боже, храни миледи Елизавету!» — произнесли они. «Быть по сему!» — донесся торжественный ответ. — «Что такое месса?» — «Идолопоклонство», — возвестил ангел, вызвав крики ликования успевшей собраться у дома толпы.

К полудню эта история распространилась едва ли не по всему городу, и адмиралу Хауарду вместе с Пэджетом и капитаном королевской гвардии пришлось вывести на улицы конные отряды, дабы предотвратить настоящее шествие. Мужчину и женщину, якобы общавшихся с ангелом, схватили, и тут же голос умолк. Ясно было, что народ подстрекают в пользу Елизаветы и Кортни, «восстанавливают против королевы, возмущают покой в королевстве, зовут на улицу еретиков». Елизавете все было известно, и оставалось только надеяться, хотя эта надежда с каждым часом становилась все более призрачной, что на крайние меры королева не пойдет.

Подошло время отъезда Марии. Елизавету как минимум следовало препроводить в надежное место. Кто возьмется за это? Члены Совета все как один уклонялись от выполнения этой миссии. Слишком уж сильно притягивала принцесса изменников. Препроводить можно куда угодно, но где гарантия, что вернешься в целости и сохранности? После бурной дискуссии было принято единодушное решение: Елизавету следует поместить в Тауэр.

Официального обвинения в измене ей не предъявили, да и вообще никаких обвинений не было, однако же, услышав, что ее ожидает, Елизавета, должно быть, пришла в ужас: Тауэр — это смерть.

Весть принес сам Гардинер. Его сопровождали девятнадцать членов Совета. Он начал с перечисления косвенных доказательств ее участия в заговоре, Елизавета же с замечательным — особенно если учесть три недели болезни и постоянного нервного напряжения — достоинством отклоняла все обвинения. В конце концов «после продолжительного разговора» Гардинер объявил ей высочайшее повеление: Елизавета будет препровождена в Тауэр.

Это потрясло ее до глубины души, сердце отчаянно забилось, сдавило грудь, и тем не менее Елизавета внятно выразила свой протест. Я ни в чем не виновна, говорила она, и я уверена, что и ее величество в этом не сомневается, и не может быть, чтобы она, с ее положением, ее представлениями о чести, платила мне за верность такой черной неблагодарностью.

Ответ был суров: изменить ничего невозможно, королева непреклонна, место Елизаветы в Тауэре. Лорд-канцлер и советники удалились, «надвинув шляпы на глаза».

Отлаженный механизм развенчания был приведен в действие незамедлительно. Слуг Елизаветы перевели в одну комнату, у дверей поставили стражу. Шестерым из них, впрочем, позволили и далее выполнять свои обязанности — вместе с еще шестерыми, по выбору самой королевы, — остальным же было запрещено даже приближаться к своей госпоже, а вскоре их и вовсе уволили.

Собрали всю дворцовую стражу, часовых расставили и в апартаментах принцессы, и в помещениях для слуг, и снаружи. В ту бессонную ночь, когда Елизавета ожидала перевода в тюрьму, в главной зале Вестминстерского дворца вовсю пылал камин — огонь его согревал многочисленных солдат; снаружи, образовав каре, застыли сотни стражников в белых плащах — высокорослые, плотные северяне; они не сводили глаз с дворца в ожидании утра, когда пленницу переведут в Тауэр.

Сопровождать Елизавету в это зловещее место предстояло двоим членам Совета — Винчестеру и Сассексу. В долгие ночные часы ей было о чем подумать. В голове теснились вопросы: что это, решение самой Марии, или ее сестра просто уступила сладкоречивому, но коварному посланнику Карла V, или, что всего вероятнее, послушалась всесильного лорд-канцлера? Надо увидеться с Марией, надо посмотреть ей в глаза, ведь, что бы там ни творилось ее именем, сестра — человек с мягким сердцем.

Когда советники объявили, что судно готово и прилив позволяет отчаливать, Елизавета привела их в растерянность просьбой о срочном свидании с королевой. Должно быть, говорила она, ей ничего не известно об этом гнусном произволе, должно быть, это злобные козни Гардинера. Просьба была отклонена. Что ж, настаивала Елизавета, коли нельзя с королевой увидеться, то хоть написать-то ей можно? Винчестер отказал и в этом, но Сассекс, приходившийся Елизавете дядей по материнской линии, оказался более сговорчивым. Принесли перо и бумагу, и сиятельная рука принялась неспешно выводить строки послания.

Историки неизменно подчеркивают хитроумие Елизаветы — она писала нарочито медленно, так что, когда закончила, наступило время отлива, и матросы не решались повести судно по мелководью — надо ждать очередного прилива. Впрочем, оттягивая насколько возможно отправление в Тауэр, Елизавета преследовала в лучшем случае второстепенную цель; в конце концов, что значат несколько часов в сравнении с нависшей над ней угрозой?

Преувеличивать этот маленький успех — значит упустить стратегическую цель послания, которая заключалась в том, чтобы уговорить Марию встретиться, умолить оставить ей жизнь. Под пристальным взглядом советников Елизавета выводила первые слова — наступил момент, когда проверялась истинная цена всего, чему ее учили.

«Если верно, как в старину говорили, — начиналось послание, — что простое слово короля выше клятвы обыкновенного человека, то я умоляю Ваше Величество вспомнить об этой мудрости и применить ее ко мне, вспомнить Ваше последнее обещание и мое последнее требование — не осуждать, не выслушав оправданий». Елизавета напоминает тут Марии об их последнем свидании, когда перед отъездом в Эшридж она вырвала у нее обещание не верить ни единому слову, против нее сказанному, до личной встречи. Этот призыв к совести и чувству справедливости королевы был сильным ходом. «И вот, — продолжает Елизавета, — без единого доказательства вины Совет, действуя Вашим именем, отправляет меня в Тауэр — место для гнусных изменников, но не для верных слуг короны; я-то знаю, что не заслужила подобной участи, но в глазах всего королевства окажусь виновной».

Да, именно полная невиновность, на которой Елизавета настаивает со всей страстью, делает все, что с ней творят, особенно несправедливым.

«Никогда и ничего я не злоумышляла против Вас лично и никогда не поддерживала и даже не обсуждала шаги, которые могли бы представлять опасность для государства, — уверяет она королеву. — И пусть Бог покарает меня самой позорной смертью, если я говорю неправду». Но Бог милосерден и справедлив, он знает, что все сказанное истинно, и Мария тоже может в этом убедиться, предоставив ей, Елизавете, возможность отринуть выдвинутые против нее обвинения при личной встрече — «если возможно, до того, как меня отправят в Тауэр».

«Если возможно» — в словах этих за смирением угадывается настойчивость, и вообще где-то на середине письма Елизавета забеспокоилась, что сестру может покоробить ее прямой, суховато-логический язык. «Совесть не позволит Вашему Величеству осудить меня за прямоту высказываний, они принадлежат человеку, не чувствующему за собой никакой вины». Королева, продолжает Елизавета, слишком добра, чтобы превратить такого человека в «парию» — но, с другой стороны, как она может вынести верное суждение, выслушав лишь одну сторону? Тут автору послания пришло в голову одно сравнение из недавней истории — Марии оно должно было показаться убийственным.

«В свое время мне много рассказывали о том, как людей отправляли в опалу за одно лишь желание предстать пред очи их повелителя; а когда-то я слышала, что милорд Сомерсет (Эдуард Сеймур) говорил, что если бы повстречался с братом, с тем бы ничего не произошло. Но все так убеждали, что не будет ему покоя в жизни, коли останется в живых адмирал, что он дал согласие на его казнь». Сходство было слишком очевидным: тогда брат против брата, теперь сестра против сестры, а вокруг по-прежнему наушники-советники, они преувеличивают опасность, придумывают вину, безжалостно эксплуатируя чистую душу и сострадательность повелительницы.

И вот — Томас Сеймур пошел на плаху, а теперь та же участь ожидает ее, Елизавету.

Теперь сказано почти все. Опустошенная, возможно, воспоминаниями о трагической судьбе Томаса Сеймура, Елизавета под самый конец послания прибегает к оборотам, которые усвоила еще в раннем детстве, — так говорят, когда хотят смягчить родительский гнев: «И потому, вновь склоняя перед Вашим Величеством свою смиренную голову, ибо колени преклонить возможности лишена, покорно прошу о свидании, и настойчивость моя объясняется исключительно сознанием собственной чистоты, невиновности и верности Вашему Величеству».

И словно по наитию — да и понимая, что надеяться на благоприятный отклик особенно не приходится, — Елизавета добавила в виде постскриптума два коротких возражения на наиболее серьезные из «доказательств» ее вины. Возможно, говорит она, Уайатт действительно писал ей, но в таком случае послание это не дошло до адресата; что же касается письма, обнаруженного во французской дипломатической почте (огласке его Гардинер не предал, сославшись на то, что оно где-то затерялось), то она не имеет ни малейшего представления, как оно там оказалось, ибо никогда в переписке с французским посланником не состояла.

Письмо заняло полторы страницы. Чистую половину второй Елизавета на всякий случай зачертила — нельзя давать ни малейшей возможности для манипуляций, оправдание не должно превратиться в признание вины. Затем она передала письмо советникам, и те понесли его королеве. Они долго не возвращались, и это укрепило Елизавету в надежде, что Тауэр как минимум откладывается.

На самом же деле письмо привело Марию в ярость. Как могли эти мягкотелые посланники позволить Елизавете так одурачить себя? Разгневанная тем, что ее осмелились ослушаться, — а также и тем, несомненно, что снова придется отдавать то же самое неприятное распоряжение, — Мария принялась отчитывать Винчестера и Сас- секса, как нашкодивших детей. Будь жив отец, бушевала она, они бы себе такого неповиновения не позволили. И она его не потерпит!

На протяжении всей этой тирады письмо, столь красноречивое, столь тщательно составленное, лежало непрочитанным; да, впрочем, в любом случае призывы Елизаветы бессильны были смягчить королевское сердце. Напротив, к несчастью для отправительницы, избранная ею тактика только укрепила глубинное недоверие сестры, неколебимое недоверие прямой, простодушной и честной женщины по отношению к женщине более умной и менее щепетильной. Мария успела узнать, что такое притворство (не говоря уже о приливах и отливах) во время царствования своего отца, когда она замышляла уйти морем и избегнуть таким образом всех тягот положения второго лица в королевстве. В ту пору она и сама научилась хитростям,

которые сейчас использует Елизавета, чтобы провести ее, так что реакция оказалась предсказуемой — высокомерный сарказм.

Все так знакомо — и мерзко. Никаких новых решений не будет. Советникам было приказано на следующее же утро вернуться во дворец и выполнить свой долг (воспользоваться полночным приливом не отважились — в темноте, когда берега Темзы пусты, врагам королевы будет совсем нетрудно выкрасть узницу).

Следующий день, это было Вербное воскресенье, выдался хмурым и безрадостным. По всей столице служили праздничную мессу, и горожанам было велено «оставаться с веточками вербы в церквах» — надо отвлечь общее внимание от прохода королевского судна. Но вербы стояли поникшие под дождем, и праздник у королевы, шедшей в одной из процессий, оказался испорченным.

На сей раз Елизавета подчинилась Винчестеру и Сассексу без всяких возражений и в сопровождении немногочисленных слуг взошла на немедленно отчаливший корабль. Впереди неясно виднелись очертания Лондонского моста, посреди домов и торговых лавок тут и там возвышались столбы-виселицы с разлагающимися телами казненных изменников. Из-за дождя плыть было труднее обычного, стремительные потоки, сталкиваясь друг с другом, образовывали под мостом с его девятнадцатью мощными опорами, настоящие пороги. Подгоняемый течением, корабль нырял из стороны в сторону, матросы всерьез опасались, что хрупкое суденышко либо перевернется, либо его засосет в воронку, либо просто разлетится на щепы, оказавшись в узком проходе между «быками». «Корма, ударившись о что- то твердое, опустилась настолько низко и уровень воды упал так, что судно некоторое время не могло выйти из-под моста». Тем не менее выкарабкаться все же удалось, и матросы получили обычную премию, положенную за «проводку судна под мостом».

А Елизавете, пребывавшей в чувствах совершенно расстроенных, потрясенной отказом сестры даже выслушать ее мольбу, кораблекрушение могло показаться даже лучшим исходом — в сравнении с тюрьмой. Едва достигнув двадцатилетия, она повторяет тот же печальный путь, на который ее мать ступила в двадцать девять, изживает несчастную судьбу, которую бессердечные придворные пророчили ей с младенчества. То, что ей не удалось победить враждебность королевы и ее окружения, приводило Елизавету в отчаяние, лишало мужества войти в Тауэр достойно, как подобает особе королевской крови.

Судно подошло к ступеням, ведущим наверх, в крепость, остановившись там же, где семнадцать лет назад простилась навсегда со свободой Анна Болейн. Наверху собрались обслуга и стражники Тауэра, у иных, по воспоминаниям графа-протестанта Джона Фокса, выступили на глазах слезы, и они опустились на колени, моля небеса о спасении принцессы. По его же словам, Елизавета нарушила приличествующую событию торжественность, раздраженно жалуясь на промокшие ноги; мало того, она уселась под дождем на ступеньки и отказалась идти дальше, выкрикнув, что «лучше уж остаться здесь, чем где-то еще, где будет еще хуже, ибо, видит Бог, не знаю, куда меня ведут».

Но за этим вызывающим поведением скрывалось настоящее отчаяние. Оказавшись внутри и слыша, как за ней с грохотом закрываются массивные двери, Елизавета «ощутила немалый страх», словно скрежет металла возвещал скорый конец жизни.

ГЛАВА 12

Весна прошла, еще не отцветя.

Как лист, увяло резвое дитя —

Так молодость без юности прошла.

Я видела — невидимой была.

Отмерен жребий, тайною одет;

Живу сегодня — завтра жизни нет.

К концу марта 1554 года в Тауэре было многолюдно: солдаты, стражники, чиновники в черном, а главным образом узники, ожидающие суда либо казни. Оружейники проверяли в Белой башне тяжелые орудия и иное военное снаряжение, приготовленное некогда для борьбы с отрядами Уайатта и могущее вновь понадобиться в любой момент. Телеги, груженные ядрами, патронами, провиантом для пешего воинства и лошадей, с грохотом катились по булыжнику, заглушая стук плотничьих молотков и выкрики ремонтных рабочих.

Давно уже в Тауэре не было столько пленников. Сотни последователей Уайатта арестованы, десятки казнены. Заговорщики из Девона и других мест, не дошедшие до Лондона, отыскивались по всей стране и каждодневно представали перед судом вместе со свидетелями, готовыми дать против них показания. Многие из главарей заговора, включая Крофтса и Трокмортона, непосредственно общавшихся с Елизаветой, а также самого Уайатта, все еще ожидали приговора. Но двоих уже не было. Гилфорда Дадли, сына Нортумберленда, казнили вскоре после вторжения Уайатта в столицу (его братья, в том числе близкий приятель Елизаветы в ее детские годы Роберт Дадли, все еще ожидали высочайшего помилования); слишком опасным сочли и сохранить жизнь Джейн Грей, давней сопернице королевы Марии.

Для нее соорудили специальную плаху, на месте для особ королевской семьи, как раз там, где некогда казнили в младенческие годы Елизаветы Анну Болейн и Екатерину Хауард. Мария не пощадила ее, и Джейн отошла в мир иной, как подобает доброй христианке. Что, разобрали эту плаху, мучительно вопрошала себя Елизавета, или все еще стоит в ожидании новой жертвы — сестры королевы?

Вот уже более месяца томится она вместе с приближенными в сырой и душной каменной темнице, в Колокольной башне, где высокие крашеные окна пропускают скорее холод, чем свет. Вновь Елизавету поместили со стороны реки с ее туманами и испарениями, против чего предостерегали врачи, и огонь в большом камине (даже если его зажигали) почти не согревал. Двадцать лет назад Генрих VIII бросил в ту же темницу престарелого епископа Бишопа, и он оставался здесь, больной и всеми забытый, пока одежды его не истлели, а сам он не превратился в бестелесный дух. Этажом ниже томился некогда в заключении Томас Мур, проводя бесконечные часы в молитвах за своего суверена, который решил провозгласить себя главою церкви, чтобы не дочь Екатерины Арагонской, но ребенок Анны Болейн стал наследником трона. Оба давно умерли, а дочь Екатерины Арагонской взо- шла-таки на английский престол; последует ли теперь дитя Анны Болейн за своей матерью?

В этих мрачных стенах, узница среди других обреченных узников, убедившаяся, что королевского милосердия добиться ей не удалось, Елизавета, должно быть, часто задумывалась о смерти. Конечно же, она вновь и вновь подступалась к самому этому понятию, припоминая соответствующие фрагменты из Цицерона и Библии, перебирая в памяти поэтические метафоры, опустошая кладезь знаний, вложенный некогда в нее учителями, и так до бесконечности, пока не возникало гнетущее чувство неотвратимой угрозы. Наверное, воображение рисовало ей и реальные образы смерти: преступники, поднимающиеся на плаху, последние мысли, последние взгляды, обезглавленные тела, вечность. Много лет спустя она признавалась одному французскому вельможе, что сама мысль о зазубренном топоре, вновь и вновь опускающемся на шею, пугала ее настолько, что она, как некогда мать, твердо решила попросить палача-француза сделать свое дело одним ударом.

Но может быть, все еще обойдется. Может быть, ее просто приговорят к пожизненному заключению или будут держать здесь, пока живы Мария и ее ребенок, если, конечно, у нее будут дети. Эта промозглая камера с ее грязной уборной станет ей домом, и она научится отсчитывать месяцы и времена года по тому, как ложатся на стену тени, и оплакивать свою уходящую молодость в ожидании — день за днем, день за днем — либо смерти королевы, либо испанского вторжения, либо нового восстания, а иначе отсюда не выбраться.

Вот и все, больше и думать было не о чем. Ни посетителей, ни новостей, ни книг, ни писем, а просьбы, адресованные старому Джону Гейджу, камергеру и главному ее тюремщику, оставались без ответа. «Гейдж, — говорила впоследствии Елизавета, — был добрый человек, но возраст и разнообразные обязанности заставляли его о многом забывать».

По прошествии нескольких недель Елизавете была дарована неожиданная милость. Ей разрешили гулять вдоль зубчатых стен, соединяющих Колокольную башню и башню Бичема. Проход составлял три фута в ширину и приблизительно семьдесят в длину, и вид отсюда открывался самый угрюмый — на Зеленую башню. И тем не менее это был свежий воздух, и солнечный свет, и хоть какая-то разминка. Не упуская ни единой возможности, Елизавета мерила шагами узкий коридор, под взглядами стражников, пристально наблюдающих за тем, что происходит, и даже пытающихся как будто угадать ее мысли.

Совершались казни. Уайатт умер 11 апреля, лорд Томас Грей, дядя Джейн, — 24-го. В мае был обезглавлен за участие в покушении на жизнь королевы Уильям Томас, ученый и писатель, чьи книги, особенно по итальянской истории, Елизавета читала еще в раннем отрочестве. Но многие из других главных заговорщиков, а также ее слуги и знакомые были еще живы — во всяком случае, у Елизаветы не было оснований в этом сомневаться. Одного из них, Николаса Трокмортона, даже оправдали. К удивлению королевы и членов Совета, судьи («все еретики», по словам Ренара) провозгласили: «Не виновен» — и когда после вынесения оправдательного приговора Трокмортона вновь препроводили в Тауэр, «толпа огласилась радостными криками, люди подбрасывали в воздух шапки», не только празднуя избавление от смерти верного слуги Елизаветы, но и словно предчувствуя счастливый исход ее собственного дела.

Впрочем, эта победа не осталась без последствий. Судей обвинили в «тайном сговоре с подсудимым», подвергли шестимесячному тюремному заключению и наложили на них крупный штраф.

Но волна мести пошла на спад. Ренар по-прежнему пугал Марию предупреждениями об угрозе, нависшей над ее нареченным — испанским принцем, — и возможностью новых бунтов, куда более опасных, чем недавний (он даже дал ей почитать Фукидида на французском, чтобы укрепить ненависть к бунтовщикам), однако же на Страстную неделю она уступила настояниям некоторых членов

Совета и помиловала больше десяти знатных вельмож — участников восстания, а вскоре после того всеми было отмечено, что портрет Елизаветы, убранный сразу после ее опалы, вернулся на свое место рядом с портретом самой королевы.

В общем, при отсутствии новых убедительных свидетельств и каких-либо признаков очередного бунта можно было с большой степенью вероятности утверждать, что казнь Елизавете не грозит, хотя неутомимые следователи в своих последних докладах королеве сообщали, что ее сестра действительно накапливала в одном укрепленном доме оружие и провиант с «целью соучастия в бунте». Звучали предложения удалить Елизавету, ибо она представляет угрозу принцу Филиппу; при этом совершенно не обязательно содержать ее в невыносимых условиях Тауэра. Можно послать ко двору энергичной, мужеподобной сестры Карла V Марии, регентши Нидерландов; можно — в Понтефракт-Касл, на границе Йоркшира, туда, где был брошен в темницу и убит Ричард II; можно выдать замуж — либо за границей, как настаивал Ренар, либо в Англии, все за того же Кортни, которого в мае освободили из заключения и отправили под конвоем в отдаленный замок на севере страны.

С началом второго месяца заключения Елизаветы положение Марии пошатнулось — меньшая, но довольно шумная часть населения принялась чуть ли ни травить королеву, представляя ее в совершенно карикатурном виде, к тому же произошел раскол в Тайном совете. Ангельские голоса в защиту протестантизма, подстрекательские листовки на улицах (одна из них залетела прямо на дворцовую кухню), откровенный ропот по поводу восстановления мессы, продолжающиеся разговоры о том, что лучше бы Англией правила Елизавета, — все это выводило Марию из равновесия. Уайатт, которого не далее как в феврале, когда его в цепях доставили в Тауэр, все проклинали, теперь, по смерти, сделался едва ли не героем, пусть и героем-злодеем. Люди, собравшиеся на казнь, бросались к плахе, чтобы омочить платок в его крови, а после, когда голову его вместе с головами сообщников выставили на всеобщее обозрение, кто-то, к бессильной ярости королевской стражи, тайно снял ее с шеста.

За столом заседаний Совета исчезли последние следы согласия. Приказы Марии еще кое-как исполнялись, но во всем остальном повседневная работа по управлению государством была забыта за внутренними распрями. Пэджет со своими сторонниками вооружался, вынашивая, по сведениям Ренара, планы удаления своего злейшего врага — лорд-канцлера. Гардинер, со своей стороны, не упускал случая поговорить об измене и уговаривал королеву отправить Пэджета и остальных в Тауэр; по слухам, одновременно он тоже активно вооружался, превратив один из своих замков в настоящую крепость. Каждый день в столицу приезжали все новые группы вооруженных людей — они становились на постой и расхаживали по улицам, словно ожидая сигнала к вооруженному выступлению. Ясно было только одно — это не солдаты королевы, и ей оставалось лишь мучительно гадать, на чьей же они стороне и какие последствия может вызвать их появление.

В середине мая нашелся наконец человек, занявшийся устройством дел Елизаветы. Это был сэр Генри Бедингфилд, комендант Тауэра, один из высших чинов в армии, капитан королевской гвардии и ко всему прочему член Тайного совета. Верный слуга трона, человек совершенно бесстрастный и даже несколько флегматичный, Бедингфилд был честным солдатом и образцовым католиком традиционного склада. Мария сделала для него немало — помимо чинов, ему была дарована часть земель, конфискованных при аресте у Уайатта. Естественно, Бедингфилд чувствовал себя обязанным королеве, и тем не менее, когда Гардинер явился к нему с предложением взять на себя тяжелую ответственность за судьбу наследницы трона, он поначалу в ужасе отшатнулся. Гардинеру пришлось призвать на помощь все свое незаурядное красноречие (изъясняясь с немалым трудом, Бедингфилд испытывал благоговейный ужас перед теми, кто умел хорошо говорить), дабы победить его сомнения. В общем, как впоследствии писал Бедингфилд, «умело сочетая ссылки на королевский приказ и собственную искреннюю заинтересованность в исходе дела», Гардинер взял верх, и 19 мая, почти через два месяца после заключения в Тауэр, Елизавета в сопровождении сотни стражников в голубых мундирах во главе с комендантом оставила это мрачное место.

Обращаясь с принцессой с величайшим почтением, Бедингфилд в то же время шагу не давал ей ступить без присмотра с того самого момента, как они отплыли в Виндзор, где предстояло сделать первую остановку. Этот путь был избран, дабы не привлекать излишнего внимания толпы, однако же, едва судно отчалило, как тишину нарушил звук оглушительного взрыва и на улицы высыпали тысячи горожан посмотреть, что случилось. То были оружейники арсенала, избравшие простейший способ выразить свою приверженность Елизавете. В результате тайный отъезд принцессы превратился в шумное зрелище.

К отчаянию Бедингфилда, с удалением от столицы праздничная атмосфера только усиливалась. Елизавета передвигалась в открытых носилках, и стоило процессии достичь сельской местности, как к дороге, окаймленной ажурными деревьями в цвету и источающими сладкий аромат кустами роз, начали стекаться толпы крестьян — они прерывали работу, чтобы приветствовать свою любимицу. Правда, лишь самые отчаянные, бросая открытый вызов Бедингфилду и его людям, восклицали: «Боже, храни королеву!», но почти в каждой деревне звонари вовсю раскачивали колокола, и на зов этот откликались сотни людей, забрасывавших принцессу цветами и всяческими сладостями. В Рикоте, где гостеприимство Елизавете и ее спутникам оказывал лорд Уильям Темский, встреча была устроена такая, что подобает скорее царствующему монарху, нежели лицу, подозреваемому в участии в заговоре и направляющемуся в ссылку. Бедингфилд хмурил брови, но не вмешивался — не его это дело, пусть королевские советники устанавливают правила, а они, судя по всему, таких встреч не предвидели. Что ж, он обо всем происходящем доложит, но не более того.

В конце концов процессия достигла места назначения — обветшавшего, с перекошенными окнами и крошащимися каменными стенами средневекового замка в Вудстоке, который рос словно из русла пересохшей реки.

Это было историческое место — охотничий дом норманнских королей, где развивалось действие знаменитого любовного романа. Генрих II содержал здесь свою возлюбленную Розамунду Клиффорд, и руины Розамундовой башни — «странные на вид, могучие стены, бойницы, аккуратно выложенный из камня колодец» — все еще напоминали о былом. Во времена Елизаветы Вудсток сделался не просто стариной, но стариной унылой и отталкивающей. «Это нездоровое место, — писал столетие спустя Роберт Сесил, — дом стоит прямо на болоте. Да и смотреть тут не на что, разве что на коров да свиней». Историческая слава, величественное эхо прошлого, способное вызвать к жизни две-три строки в духе героической поэзии времен Вергилия, вряд ли могли компенсировать царящую повсюду разруху — грязь, болотные травы, миазмы.

При виде этой развалюхи Бедингфилд, должно быть, внутренне содрогнулся. Стало быть, это здесь ему придется обустраивать жизнь своей царственной узницы?

О безопасности же и говорить не приходится. А ведь Бедингфилд не только тюремщик, отвечающий за то, чтобы принцесса никуда не сбежала, он и жизнь ее охраняет. Между тем ее здесь так же легко убить, как и королеву в Лондоне, и Бедингфилда чрезвычайно смущало то, что во всем доме ему удалось разыскать всего четыре надежных дверных замка.

Вообще замок пришел в такое состояние, что было непонятно, как там можно жить. Лишь домик привратника, выстроенный в царствование деда Елизаветы Генриха VII, был пригоден для жилья. В одной из трех комнат (примыкавших к часовне) разместились стражники, оставив, таким образом, Елизавете и ее спутникам залу заседаний, декорированную в готическом стиле, да небольшое помещение по соседству. Здесь, посреди мебели и гобеленов, присланных королевой Марией, под резными потолками из ирландского дуба, покрытыми, как и в большой зале приемов в Хэмптон-Корте, голубой краской и позолотой, Елизавете предстояло отбывать, возможно, пожизненную ссылку.

День ее начинался с рассветными лучами, освещающими гобелены и золотые звезды, которыми был расписан потолок. Елизавета поднималась, одевалась, шла в часовню и, помолившись, посылала за Бедингфилдом либо его помощником лордом Чандосом, которые должны были сопровождать ее в прогулке по саду. Обед подавался в полдень и проходил с некоторой торжественностью, хотя когда Корнуоллис, главный камердинер Елизаветы, попросил Бедингфилда застелить стол скатертью с вензелями (символ королевского достоинства), последний ответил отказом. Таких распоряжений от Совета он не получал.

Долгими дневными часами принцесса беседовала с приближенными, главным образом с Елизаветой Сэндс, своей любимицей, которая была постоянно рядом с ней в Тауэре, а теперь делила неволю в Вудстоке. Затем читала (хотя строгую цензуру Бедингфилда проходили лишь немногие книги), либо вышивала, либо просто погружалась в свои печальные мысли. Современные историки утверждают, что в один из таких моментов, раздумывая над тем, что ведь у королевы нет никаких доказательств ее вины, Елизавета взяла алмаз для резки стекла и нацарапала на подоконнике пару строк:

Подозрений много — подтверждений нет,
Несть числа вопросам — но один ответ:
Долго шли в неволе дни Элизабет.

Но хотя никаких доказательств вины Елизаветы не было и быть не могло, подозрений с нее пока никто не снимал. В самом конце XVI века, когда история пленения Елизаветы уже вошла в народную мифологию ее царствования, один немецкий путешественник, оказавшийся в Англии, переписал несколько строк на латыни, которые принцесса будто бы нацарапала на ставнях. Выдержаны они в звучных дактилических гекзаметрах — Вергилиев размер. В стихах оплакивается «неверная судьба», отнявшая у автора все радости жизни и поставившая ее в совершенно жалкое положение. Безвинная, она лишена свободы, в то время как иные, настоящие преступники, заслужившие смерть, разгуливают на воле. В последней строке заключен вызов, даже угроза. «О Юпитер, — взывает автор, — притупи оружие моих врагов, и пусть они почувствуют жало моего копья!»

В Вудстоке сохранились принадлежащие Елизавете английские переводы апостольских посланий Святого Павла. На полях там сделана запись, бросающая свет на внутреннее состояние узницы. «Я нередко забредаю в чудесные поля Святого Писания, где подрезаю- срываю сладкие травы предложений, читаю-смакую их, раздумываю- пережевываю и, в конце концов вновь собирая воедино, откладываю в ларец памяти. Вот так, припадая к нектару, я облегчаю себе горечь своей несчастной жизни». А на уголках шелкового переплета книги золотом вышито: «Небо — мой дом», «Иисус — свет жизни», «Блажен тот, кто познал глубины Писания, превратил их глагол в дело». На форзаце — золотая звезда, вписанная в круг, и внутри слова: «Vicit omnia pertinax virtus. E.C. (Elisabetha Captiva)» — «Истинная добродетель победит все. Елизавета-пленница».

В пять пополудни у Елизаветы вошло в привычку снова вызывать Бедингфилда и отправляться на очередную прогулку по саду; при этом он держался на почтительном расстоянии, Елизавета же то останавливалась, погружаясь в глубокое раздумье, то, напротив, энергически ускоряла шаг. По возвращении с прогулки подавали легкий ужин, за которым скорее всего следовала вечерняя молитва. Затем Елизавета отходила ко сну, предоставляя своим спутницам заняться стиркой нижнего белья (это был единственный предмет гардероба, который не «проходил через руки» Бедингфилда или кого-нибудь из его помощников. Согласно правилам, «белье принцессы надлежит передавать в прачечную через фрейлин Ее Высочества»),

Уже в самые первые дни жизни в Вудстоке случилось весьма неприятное событие. Внизу, прямо под комнатой, в которой жила Елизавета, вспыхнул пожар, и, хотя грумы почти сразу же погасили его и никакого ущерба причинено не было, Бедингфилд не на шутку взволновался. А ну как сквозь сомкнутые ряды охраны проник поджигатель? Именно такую мысль высказал «бдительный рыцарь из Оксфордшира», и Бедингфилд решил всерьез отнестись к этому предупреждению.

В этом был резон, потому что ведь невозможно полностью оградить принцессу от соприкосновения с внешним миром, да и посетителям нельзя до конца доверять. Пришел вот, скажем, бывший слуга Елизаветы с подарком — только что выловленной в пруду соседнего поместья рыбиной. Затем еще раз — теперь с фазанами. Оба раза он надолго задерживался, разговаривая с другими слугами, так что Бедингфилду пришлось послать за ним, устроить допрос с пристрастием — чем это он тут занят — и строго-настрого приказать не присылать больше никаких подарков да и самому на глаза не попадаться.

Или другой случай — посерьезнее. Джон Фортескыо, зять казначея Елизаветы Томаса Перри, ученый из Оксфорда, время от времени присылал принцессе книги и письма. Бдительный Бедингфилд ни разу не вручил их адресату — ведь книги и письма идеально подходят для передачи какого-нибудь шифрованного послания, тем более что в них содержатся подозрительные фразы, которые, «как нам кажется, имеют тайный смысл». Так Бедингфилд докладывал Совету, и когда этот доклад дошел до Марии, она была немало заинтригована. Королева велела Бедингфилду призвать Фортескыо в Вудсток и вызнать у него, что все это значит. Тот повиновался, однако же этот наглец из Оксфорда наговорил столько, что у бедняги коменданта просто голова кругом пошла. Он старался изо всех сил, и вот результат: «этот Фортескью употребляет слишком много латинских слов, которые не под силу бедному Норфолку». В конце концов он отпустил этого сомнительного типа со строгим наказом воздержаться от дальнейшей переписки, смысл же таинственных фраз остался нераскрытым.

Уже то обстоятельство, что Фортескью находится в свойстве с Перри, превращало его в глазах Бедингфилда в личность весьма подозрительную, ибо с казначеем и без того возникало немало проблем. Он не оплачивал Бедингфилду его расходы, он водил дружбу с такими изменниками, как Франсис Верней, бывший слуга Елизаветы и прирожденный заговорщик, наконец, неподобающим образом вел себя в «Бычьем роге», местной таверне, где нашел себе жилье. «Все, что мне удалось узнать об этом человеке, — скрупулезно докладывал Бедингфилд в Лондон, — заставляет относиться к нему с подозрением».

За всей этой суетой о книгах как-то вообще забыли. Елизавета маялась без чтения, ей просто нечем было себя занять. А ведь она так нуждалась в умственной пище, особенно в классической литературе, вкус к чтению которой был привит ей еще в детстве. Часы и дни, ничем не заполненные, тянулись нудно и бесконечно. Через какое-то время Мария, которой в годы царствования отца только и удавалось скрасить одиночество и горькую тоску чтением классиков, смилостивилась и предоставила Елизавете такую возможность. Книги, присылаемые со стороны, наказывала королева, следует просматривать с величайшим тщанием, но коли сама принцесса попросит Бедингфилда «достать хорошую и праведную книгу, которая позволит ей хоть чем-то занять себя», желание ее следует удовлетворить. По-видимому, книги, впоследствии присланные Перри: псалмы и другая «духовная литература», De Officiis — рассуждения Цицерона о долге, — этим условиям не отвечали, во всяком случае, до Елизаветы они так и не дошли.

Лето выдалось сырым и туманным, «таких дождей здесь давно не было». Потоки воды превратили поля и фруктовые сады в зловонную жижу, и Елизавета целые дни проводила в доме. К тому же у нее начало опухать лицо. Разнообразные хвори донимали и ее людей. У главного камердинера Корнуоллиса «загноилась нога», что фактически не позволяло ему выполнять свои обязанности. Начали искать замену, но подходящего кандидата все не находилось. У одного состояние было еще хуже, чем у Корнуоллиса, другой — глухой (не говоря уж о том, что, как конфиденциально поведала Бедингфилду сама Елизавета, он «поражен недугом, который я не осмеливаюсь назвать вслух»), третий уже был на службе у какой-то важной особы при королевском дворе. Словом, что бы там у него ни было с ногами, Корнуоллиса пришлось оставить.

А вот в женском окружении происходили перемены, и это немало огорчало Елизавету. Мария распорядилась, чтобы ее сестре прислуживали в Вудстоке «так, как это подобает ее высокому положению и достоинству». Решив, что одна из ее окружения, Елизавета Сэндс, это «личность дурная и недостойная находиться рядом с Ее Высочеством», королева категорически потребовала ее удаления. Возражать было бессмысленно, и принцессе пришлось расстаться со своей любимицей. Они попрощались — «обе с грустью», — и молодая жизнерадостная женщина была передана попечению Томаса Перри, который, в свой черед, пообещал, что его родственники не оставят ее своими заботами.

Бедингфилду Елизавета Сэндс явно не нравилась, и даже после отъезда последней он продолжал остерегаться ее. В письме Тайному совету он отзывался о ней как о «женщине, с которой глаз нельзя сводить». Такую деятельную и ветреную особу, как Елизавета Тюдор, следует окружить добронравными, тихими фрейлинами либо теми, кому безусловно доверяет сама королева. После удаления Елизаветы Сэндс принцесса попросила взамен прислать ей двух дам. Мария отказала. Тогда, может, хотя бы одну из них? Тоже нет. С ней будет Елизавета Марбери, это выбор самой королевы, который «ей (Елизавете) был явно неприятен».

Одинокая, разбитая душевно и к тому же страдающая от опухолей, покрывших буквально все лицо и тело, Елизавета, как фурия, накинулась на Бедингфилда.

«Такой я не видел ее со времен Тауэра», — отмечал комендант.

«Сколько раз я просила передать мои пожелания милордам (членам Совета), — резко выговаривала ему Елизавета, — но так ни ело- ва в ответ и не получила. По-моему, вы относитесь к моим просьбам не лучше, чем милорд камергер», то есть Джон Гейдж, чья привычка все пропускать мимо ушей хорошо запомнилась Елизавете еще с Тауэра.

Бедингфилд с неизменным почтением отвечал, что всякий раз обращается к Совету, а не к отдельным его членам, и напомнил принцессе, что теперь все в Лондоне заняты предстоящим прибытием принца Филиппа, так что о себе приходится напоминать не раз и не два.

«Ну что ж, — отвечала Елизавета, — в таком случае вы этим и займитесь. Напишите милордам от моего имени, что я испрашиваю дозволения обратиться к Ее Величеству непосредственно. Да не тяните, — властно добавила принцесса, — напишите немедленно».

«Слушаю, Ваше Высочество, — угрюмо ответствовал Бедингфилд, — напишу сейчас же, а уж там как их сиятельства пожелают — ответить мне или нет».

Бедингфилд сдержал свое слово, и несколько дней спустя ему сообщили, что ее величество готова пойти навстречу пожеланию сестры.

Но на сей раз обычное умение Елизаветы расположить к себе собеседника полностью изменило ей. Вместо того чтобы воззвать к милосердию Марии, попытаться уверить, что подозрения ее безосновательны, обезоружить мягким и покорным обращением, Елизавета прибегла к сухим доводам разума. Как и в том давнем, «речном письме», отправленном накануне ее заключения в Тауэр, она попыталась отвергнуть все, что содержалось в признаниях заговорщиков.

Неужели Елизавета не понимала, что и реакция будет той же? Ничуть не поколебленная доводами сестры, Мария разгневалась. Упрямые попытки ее высочества обелить себя оскорбляют королеву; но мало того — Елизавета неблагодарна, она не ценит оказанное ей «милосердие и добро», великодушие, продолжала Мария, столь щедрое, что при сложившихся обстоятельствах и рассчитывать на него было трудно. В конце концов ей, Марии, и не нужны «ясные, прямые доказательства» вины, хватает и «косвенных свидетельств».

В дальнейшей переписке, указывает королева в послании Бедингфилду, нет смысла, по крайней мере до тех пор, пока сестра не покается перед Богом и не перестанет и далее изощряться во лжи. «Мы не желаем долее мириться с такими ее (sic) нечестивыми и притворными письмами».

С тяжелым сердцем, должно быть, читал эти ледяные строки Бедингфилд. Сейчас ему придется передать их Елизавете, и реакцию ее предсказать нетрудно. На всякий случай он тщательнейшим образом переписал своим корявым почерком письмо королевы и, прихватив с собою грамотного слугу Томно (как и при встрече с гордецом Фортескью), отправился к принцессе.

Оба опустились перед ней на колени, и Бедингфилд прочел письмо от начала до конца.

Елизавета, залившись слезами, попросила прочитать еще раз. Бедингфилд, не поднимаясь с колен, повиновался.

Последняя фраза была убийственной. «Меня особенно ранит, — несколько успокоившись, проговорила Елизавета, — что Ее Величество, чей приказ я, разумеется, выполню, считает мои письма притворными; может быть, они и кажутся притворными, я не смею оскорблять Ее Величество недоверием, но, видит Бог, каждое слово в них — чистая правда и правдой пребудет».

Неловко выговорив эту формулу оправдания, Елизавета попросила Бедингфилда записать ее и послать в качестве ответа в Тайный совет. Тот принялся умолять избавить его от этого поручения. Елизавета пришла в ярость.

«Даже узникам Тауэра, — гневно заговорила она, — разрешают сообщаться с Советом, а вы имеете наглость отказывать мне!» Дальнейший разговор был бессмысленным, и комендант, поклонившись, попросил разрешения удалиться.

Но Елизавета так просто в покое его не оставила. На следующее утро, хотя небо было затянуто низкими дождевыми облаками, она послала за Бедингфилдом и отправилась на прогулку. Речь была уже заготовлена.

«Вчера, — начала Елизавета, — вы отказались обратиться от моего имени к Совету. Если вы и теперь придерживаетесь той же позиции, то положение мое хуже положения последнего узника Ньюгейта, потому что ему хоть разрешается сказать слово в свою защиту». Описывая круги по влажной траве — Бедингфилд шел за ней чуть сзади, — Елизавета продолжала размеренно говорить. Упали первые капли дождя, но она все не умолкала, особо подчеркивая, что если комендант оставит ее своим попечением, то обратиться ей уже вовсе будет не к кому.

«Я вынуждена влачить эту жизнь без просвета и без надежды, целиком полагаясь лишь на то, что права перед Богом, и укрепляя дух перед новыми испытаниями и оставаясь, как и прежде, верноподданной Ее Величества».

Елизавета и несчастный Бедингфилд уже промокли до нитки, а бесполезные слова все продолжали звучать.

«Дождь пошел, — вдруг, словно только что заметив это, резко оборвала себя Елизавета, — я иду домой». Бедингфилд молча последовал за ней.

Все лето Елизавета упрямо продолжала борьбу с исполнительным комендантом и подозрительной сестрой, отказываясь примириться с участью пожизненной узницы. Она не привыкла подолгу оставаться в одном и том же помещении; обычно вместе со всеми приближенными принцесса примерно раз в месяц переезжала на новое место, а опустевшие дворец или замок тем временем как следует проветривали, убирали, настилали новые ковры. Дом же в Вудстоке к ранней осени сделался таким же замусоренным, как лондонские улицы, только еще хуже, потому что двери и окна здесь из-за дождя всегда держали закрытыми и обитателям было просто некуда податься. Для Елизаветы, не переносившей спертый воздух и дурные запахи, это был чистый кошмар. Она с новой силой возобновила свои попытки вырваться оттуда.

Ей удалось-таки уговорить Бедингфилда написать от ее имени в Тайный совет. На сей раз послание было выдержано в тонах более умиротворенных, даже жалостливых. Елизавета взывала к «состраданию», просила, «учитывая ее долгое пребывание в одиночестве и ограничение свободы», либо дать ей возможность предстать перед официальным судом и защититься от обвинений, либо свидеться с королевой лично. Она устроила целый спектакль благочиния, зазвав Бедингфилда в часовню и поклявшись в его присутствии перед причастием, что никогда не принимала участия в действиях, способных нанести ущерб Марии. А капеллана своего, Янга, заставила заверить коменданта в том, что она соблюдает все католические обряды и не пропускает ни единой мессы.

На какое-то время Елизавета позволила себе стать — или хотя бы выглядеть — оптимисткой. Бедингфилд докладывал в Лондон, что ее высочество «покойна» и в разговорах с ним выражает надежду на то, что «милосердие и душевная щедрость» ее величества скоро себя покажут. Однако же, хотя королева сделала шаг навстречу и позволила писать себе, вскоре возникла новая проблема. Марии стало известно, что литургия в Вудстоке проходит на английском, а не на латыни, как положено. Этой ереси немедленно следует положить конец! И все же в целом Мария заметно смягчилась — быть может, потому, что чувствовала себя счастливой новобрачной. «К судьбе сестры я не равнодушна», — писала она в начале октября. А если Елизавета делом докажет свои заверения в преданности и религиозном рвении, то положение ее «еще более улучшится».

Но дела Марии расходились с ее словами. Она распорядилась подготовить Вудсток к наступающей зиме, в частности позаботиться, не считаясь с расходами, о топливе (в ближайших деревнях его просто не было в необходимом количестве). Дала она согласие и на ремонт, в котором давно нуждалось помещение. Короче говоря, из этого угрюмого прибежища сестру она в ближайшее время выпускать явно не собиралась.

Ночи стали такими длинными и холодными, что стража уже не выдерживала, как летом, вахту. Елизавета же вместе со слугами даже днем дрожала в доме от холода, ибо ветер дул во все щели. Норою, по собственным ее словам, пальцы застывали настолько, что невозможно было запечатать письмо.

Лицо и все члены у нее по-прежнему оставались опухшими, суровый климат отнюдь не способствовал улучшению ее состояния. Летом болезнь развилась особенно сильно, но присланный Марией доктор Оуэн лишь назначил какую-то специальную диету, утверждая, что в жару никакие лекарства не действуют. В октябре Елизавете пустили кровь, но это не помогло, страдала она непомерно. Доктора повторяли, что, чем больше она будет находиться на холоде, тем больше будет мучиться «от желчи».

В ноябре до Лондона донесся из Вудстока настоящий крик о помощи. Бедингфилд, который давно уже просил освободить его от исполняемых обязанностей, видимо, совсем изнемог. С самого своего здесь появления он почти все время провел в замке и теперь просто не мог там больше оставаться. К тому же эта работа грозила сделать его нищим. Страже не платили почти три месяца, а вудстокские крестьяне, в чьих домах они остановились, не могли кормить лишние рты; так что Бедингфилд платил за еду из собственного кармана, и в какой-то момент ему даже пришлось обратиться к лондонским ростовщикам. Погода становилась все хуже, хозяйство хирело на глазах. Мысль о том, что придется провести здесь всю зиму, приводила Бе- дингфилда в ужас, десятикратно «усиливая его хворости».

К отчаянному письму коменданта Елизавета приложила записку. Не согласится ли Мария перевести ее во дворец где-нибудь поближе к Лондону либо в один из ее собственных домов, где она будет жить под стражей? Она умоляет об этом даже не ради себя, а ради «этих несчастных, которым каждый день, в холод, приходится доставлять сюда еду». Достаточно одной метели — и в Вудсток вообще невозможно будет проехать.

Это были не просто слова. Действительно, что будет, если в один прекрасный день подвоз продовольствия прекратится? Но у Марии, пребывавшей в сотнях миль оттуда, на юго-западе, где погода помягче, были иные заботы. После двадцати лет отлучения Англия вновь объединилась с римско-католической церковью. Сама же Мария на четвертом месяце безмятежного брака почувствовала, что беременна.

ГЛАВА 13

Когда молода и прекрасна была я,

Мечтой кавалеров галантных слыла я.

Но всем им упрямо твердила одно:

Подите к другим — мне любить не дано,

Мне хладное сердце навек суждено.

Когда в конце апреля 1555 года Елизавета «совершенно незаметно» появилась в Хэмптон-Корте, там царила праздничная суета. Во дворец прибывали все новые знатные дамы и господа, приглашенные присутствовать при родах, и с каждым — целый штат личной обслуги, комнатные собачки, сундуки с одеждой и драгоценностями. Гул женских голосов заглушали отрывистые команды — дворцовые слуги метались туда-сюда, перенося постельное белье, свечи и вообще все, что может понадобиться гостям, не говоря уж о детской; обыскали складские помещения и подвалы в поисках «более или менее пригодных» комодов, столиков и подсвечников для нужд прибывающих дам.

Сроки королевы уже подходили. Официально двор она покинула несколько недель назад и теперь, за вычетом ежедневных коротких прогулок, почти все время проводила в кровати, молясь о рождении здорового сына. По мнению акушерок — а оно вдруг стало на вес золота, — ребенок непременно должен был родиться до 9 мая.

Понятно, почему именно в это время во дворце оказалась Елизавета. Ее положение наследницы трона, а также всегдашняя уязвимость как объекта всяческих слухов, заговоров и контрзаговоров, делали сейчас присутствие здесь сестры королевы в высшей степени желательным. Тем не менее во всей этой суете, предшествующей надвигающемуся событию, появление Елизаветы на самом деле осталось почти незамеченным, и в сопровождении совсем небольшой свиты — три-четыре фрейлины и столько же слуг мужского пола — она проследовала в отведенные ей апартаменты: некогда их занимал герцог Альба, наставник короля Филиппа, пребывавший тогда в Лондоне. Теперь Елизавете, как и всем остальным во дворце, предстояло ожидать появления новорожденного принца.

Ни с кем она не общалась, даже со своим кузеном Реджинальдом Поулом, занимавшим соседние апартаменты. Впрочем, они и вооб- ще-то знали друг друга только по имени, ибо сначала Поул учился за границей, а затем (все это происходило задолго до рождения Елизаветы) отправился в ссылку. И все же судьбы их оказались тесно переплетены, ибо, воспротивившись некогда женитьбе Генриха VIII на Анне Болейн, кардинал последовательно потерял братьев, престарелую мать и даже совсем юного племянника — все они были брошены в темницу либо взошли на плаху. Так что неудивительно, что сейчас Поул всячески избегал встреч с Елизаветой; ей же, со своей стороны, наверное, было бы любопытно посмотреть на знаменитого кузена, с которым королева Мария связывала надежды на возвращение Англии в лоно католической церкви. Ибо он и впрямь был знаменитостью, тонко очерченное, благородное лицо его было хорошо известно в просвещенных кругах. А многие вообще считали его святым; при выборах папы Поул недобрал всего нескольких голосов.

Вслед за Поулом Елизавету избегали и многие другие — члены Совета, королевские чиновники, придворные, постоянно толпившиеся во дворце и подхватывавшие на лету обрывки слухов о состоянии королевы. К этому времени, хотя скрытое сопротивление сохранялось и вооруженные стычки были не редкостью — все уже почти привыкли к испанскому присутствию и к испанцу — принцу- консорту. Тем не менее иностранного влияния продолжали опасаться, и даже, выказывая принцу знаки всяческого почтения, за спиной строили против него козни; наиболее решительные из заговорщиков время от времени возвращались к тайной надежде женить кого-нибудь из своих сыновей на Елизавете, ибо не исключено все же, что именно она может взойти в будущем на английский трон. Беременность Марии развеяла эти мечты, и хотя козни продолжались, придворные вслед за Поулом, а также видя, что на Елизавету во дворце практически никто не обращает внимания, общения с ней вовсе не жаждали.

Такую осторожность можно объяснить. К весне 1555 года в Англии усилилась религиозная напряженность, семейные и политические связи с протестантами (или скрытыми протестантами вроде Елизаветы — так, во всяком случае, считала Мария) привлекали к себе пристальное внимание, причем с разных сторон. Ибо если одни приветствовали жесткое подавление и искоренение протестантской ереси, точно так же как с нетерпением ожидали они появления на свет наследника престола — католика, как полного воплощения царствования Марии и победы ее веры, то у других суровые преследования на почве религии вызывали смутный ропот.

Начались они в феврале. Мужчин и женщин, подвергавших сомнению догматы римско-католической церкви и отрицавших авторитет папы, бросали в тюрьмы, заковывали в колодки, живьем сжигали на виду у напуганной и сочувствующей жертвам толпы. Большинство из несчастных были молоды, слишком молоды, чтобы вполне осознавать смысл учения, за приверженность которому их убивают, однако же, по словам единоверцев, многие умирали с ощущением высокого достоинства, что придавало им истинное величие. Ничто — ни медленная агония на костре, ни демонстрация обгоревших членов и уголь- но-почерневших лиц, ни даже жуткие пытки не могли лишить этих мучеников ореола святости. И чем ярче пылали костры, тем упорнее становился английский протестантизм.

И ни для кого не было секретом, что надежды свои протестанты связывали с Елизаветой. В брошюрах и листовках ее славили как настоящую королеву, проклиная в то же время Марию за преследования истинной веры. В стихотворной ли форме, в памфлетах ли, в очерках на политические темы на все лады склонялись имена узурпаторов — королевы Марии и ее мужа; и, напротив, высказывалась надежда на скорое возвращение Елизаветы из ее вудстокского плена. Происходили ночные сборища, на которых, совершив «еретический обряд», верующие «молились за свободу и процветание Елизаветы». Их хватали, бросали в темницы, но собрания продолжались, и, по мере того как королеве подходили сроки рожать, протестантское движение принимало все более широкие масштабы.

На улицах столицы повсюду валялись листовки, проклинающие Марию, — чаще всего ее изображали в виде женщины-монстра, кормящей грудью испанское отродье, — и торжественно призывающие на трон Елизавету.

Нарочно распространялись ложные слухи — будто Мария умерла, будто король Эдуард жив, недавно его видели в Кенте или Суррее, будто королева вовсе не беременна, или, иначе, ее начавшаяся под дурным знаком беременность разрешилась ужасным концом — появлением на свет «крота либо куска дрожащей плоти», какой и описать-то страшно.

Подобного рода литература (как и костры) подпитывала подстрекательские речи, да и не просто речи, но и прямое насилие, ибо среди протестантов были не только мученики, но и убийцы, и поджигатели. Как обычно, все вело к Елизавете. Авторство одной из наиболее распространенных и наиболее клеветнических по своему содержанию брошюр приписывалось ее итальянскому учителю Кас- тильоне, непримиримому противнику королевы Марии, которого однажды уже судили за какое-то преступление. По городу ходили тысячи экземпляров этой брошюры. В конце концов она попала в руки лорд-мэра, по слогу узнали итальянца, а от него нить потянулась к окружению Елизаветы и в конце концов к ней самой.

Все это и многое другое обрушилось на принцессу буквально в первые же дни после ее появления при дворе. И тогда же в городе чуть ли не раньше, чем во дворце, разнесся слух, что королева счастливо разрешилась от бремени. Ликующие толпы жгли огромные костры, по всему Лондону звонили колокола в честь рождения принца-наследника. Официальные лица — хоть никто ни королевы, ни ее якобы появившегося на свет ребенка не видел — поспешили с энтузиазмом подтвердить слух, и к полудню по улицам города прошло религиозное шествие, участники которого распевали благодарственные гимны; тогда же к берегам Фландрии отплыли суда, несущие добрую весть ко двору Карла V.

Все это было не мистификацией — или по крайней мере она не исходила из Вестминстера, — а просто слухом. Его быстро опровергли, и во дворце и в городе объявили, как обстоят дела на самом деле; радостные лица разом вытянулись. Возобновилось томительное ожидание.

Что касается Елизаветы, то общее напряжение, порожденное ложными слухами, дополнилось на следующей же неделе сильным давлением на нее извне. Члены Тайного совета, не оставлявшие ее своим вниманием, решительно настаивали на незамедлительном отъезде сестры королевы во Фландрию — как ради ее собственной, по их словам, безопасности, так и в интересах королевства. Продолжающееся пребывание в Англии, уверяли они, может лишь дать повод для новых волнений, ибо сразу после рождения ребенка протестанты, лишившись надежды на воцарение Елизаветы, несомненно, поднимут бунт.

Принц Филипп, впрочем, думал иначе. Лучше держать Елизавету под рукой — на тот случай, если королева умрет родами либо ребенок родится мертвым или дефективным. К тому же так или иначе пользы от нее здесь будет больше. Елизавета вместе с многочисленной дворцовой и городской стражей может стать чем-то вроде щита, прикрывающего королевскую семью от бунтовщиков.

Эта позиция возобладала, однако же дальнейшие перспективы Елизаветы оставались неопределенными. Разумеется, она была счастлива избавлению из плена (как, между прочим, и ее тюремщик Бе- дингфилд — для него оно стало «самым радостным событием всей жизни»), но даже задумываться боялась, что за ним может стоять. Быть может, ее возвратили во дворец, просто чтобы держать подальше от недовольных? И как только королева родит, укрепив тем самым католические основы трона, ее вновь подвергнут заключению, только еще более тяжелому, например, вернут в Тауэр? Не лучше ли действительно отправиться на континент (как настаивали не только советники, но и многочисленные сторонники) и там, влившись в многоводный поток протестантов-изгнанников, ожидать, пока Мария, избавившись от ее присутствия, дарует принцессе негласное помилование?

Или любая надежда тщетна, особенно в свете того, что происходило в Вудстоке в самое последнее время? Начиная с января он стал настоящим рассадником заговоров. Каждый месяц кого-нибудь из окружения Елизаветы бросали в темницу за участие в заговоре либо подвергали допросу в связи с «подстрекательскими речами» или подозрительным поведением; округа буквально кишела шпионами, французскими агентами и иными нечестивцами. В этой обстановке Елизавета изо всех сил пыталась сохранять образ добродетельной невинности, каждый день она исправно посещала мессу, зарабатывая таким образом индульгенцию, которую папа даровал добропорядочным англичанам после воссоединения с Ватиканом, и проводя долгие часы в одинокой молитве. Тем не менее, как следовало из докладов Бедингфилда, такое уединение нередко лишь служило предлогом для тайных свиданий с казначеем и поставщиком продовольствия, через которых, как он считал, принцесса сообщалась с теми, кто хотел бы ее именем свергнуть королеву.

Елизавета отдавала себе отчет в том, что до тех пор, пока у Марии не появился наследник, она находится в относительной безопасности. Но с рождением сына (или даже дочери, в надежде на будущее появление сыновей) эта опора мгновенно рухнет, и ею, Елизаветой, можно будет манипулировать. Более того, она превратится в опасную соперницу принцу — соперницу, от которой следует избавиться.

День шел за днем. Акушерки и врачи только недоверчиво покачивали головами. Пришел и прошел объявленный ранее крайний срок — 9 мая, — и они принялись за новые вычисления. Согласно им, ребенок появится на свет либо 23 мая, либо в очередное полнолуние, 4 или 5 июня.

Бледная и измученная, не понимающая, что происходит, Мария порой часами молча сидела в своей спальне, откинувшись на подушки и не допуская к себе никого, кроме двух-трех служанок. У нее были все обычные признаки приближающегося материнства, однако в последнее время живот начал опадать, и хотя один из врачей утверждал, что и это нормально, Мария терзалась сомнениями.

Меж тем Елизавета, не теряя времени, всячески обхаживала своего царственного свойственника, зная или по крайней мере догадываясь, что именно в нем заключена ее надежда на спокойное будущее.

Прожив в Англии почти год, принц Филипп, в общем, освоился с нелегкими особенностями своего нового положения: с двусмысленной ролью принца-консорта, с английскими вельможами и придворными, которые казались ему то дерзкими забияками, то совершенными лицемерами, а то и просто изменниками, наконец, со скромницей женой, которую ему каким-то образом удалось обрюхатить. Все это (как и дурное пищеварение, донимавшее его едва ли не всякий день) принц переносил со стоическим мужеством, хотя вид у него был неизменно печальный, а странная задержка с рождением ребенка стала новым испытанием его терпения.

В затянувшемся ожидании, пока жена разрешится от бремени, принц был только рад отвлечься общением со своей очаровательной рыжеволосой золовкой. По возрасту (Елизавете недавно исполнился двадцать один год) она была ему, двадцативосьмилетнему, ближе, чем изможденная, средних лет жена, и, вполне отдавая себе отчет в проницательности и хитроумии Елизаветы, Филипп тем не менее всегда готов был отдать должное ее женскому обаянию, каковое она ничуть не скрывала ни от него, ни от его испанских приближенных.

Ибо даже на взгляд Филиппа, Елизавета казалась женщиной необыкновенной. Чрезвычайно подвижная, напоминающая своим чуть испуганным взглядом и манерами бродяжку, Елизавета й то же время неизменно оставалась сорванцом королевской крови. Было в ней какое-то ничем не вытравимое величие. Да, вела она себя часто грубовато, не так, как полагается высокородной особе, терпеть не могла всяческие церемонии. И все же женственность Елизаветы сквозила во всем — в повадке, в чувственности, в длинных, идеальной формы руках, в пальцах, которые при разговоре как бы жили собственной жизнью.

Лицо у нее было слишком выразительным, слишком живым, чтобы считаться красивым, однако же привлекала она к себе настолько, что обычные, совершенно лишенные воображения красотки, каких при дворе было не счесть, просто бледнели рядом с нею. И лишь одна особенность портила внешность Елизаветы: гладкая кожа ее лица имела слегка желтоватый оттенок — след перенесенной желтухи, так что даже венецианский посланник Мишель отмечал, что кожа ее «оливкового цвета». Но стоило Елизавете заговорить, как это впечатление словно пропадало, ибо в речи проявлялся сильный, поражающий своею гибкостью ум. В отличие от Марии, которая неизменно направляла незаурядную силу духа да и вообще всю свою жизненную энергию на решение личных и конфессиональных проблем, Елизавета неустанно развивала и совершенствовала ум, так что некогда просто прилежная ученица постепенно превращалась в замечательно образованную молодую женщину.

Выдающиеся лингвистические способности Елизаветы были попросту непостижимы для косноязычного Филиппа, который умел говорить только на родном испанском, а те немногие английские слова, что ему удавалось выдавить из себя, вызывали у придворных лишь сдержанную улыбку. Однако и он, как и другие, вполне способен был оценить, насколько свободно принцесса владеет, скажем, итальянским — «из тщеславия» с итальянцами она разговаривала только на их языке. Точно так же понимал Филипп и то, что греческим, которым Елизавета по-прежнему занималась с большим усердием, она владеет куда лучше, чем королева.

Но более всего поражало Филиппа, да и всех остальных, насколько похожа Елизавета на своего отца. «Она гордится этим сходством и боготворит покойного короля», — записывал в 1557 году Мишель. Принцесса обожала, когда люди замечали (а замечали они это часто), что она похожа на него больше, чем королева. Это сходство запечатлено во всем — в портретах, в профильных изображениях на столовом серебре, или мебели, или на гардинах да и в ностальгических воспоминаниях тех, кто прислуживал еще Генриху VIII. Хэмп- тон-Корт был памятником ему; как и Гринвич, и Ричмонд, и даже, несмотря на обилие башенок, Нонсач, последний из построенных Генрихом дворцов, который Мария всячески избегала. Уже через десять лет после смерти монарха кровавые ужасы последних лет его царствования постепенно уходили в миф, а метания и слабое руководство его преемников заставляли по контрасту видеть в Генрихе подлинного правителя.

Так что, подчеркивая свое сходство с отцом, Елизавета действовала наверняка. В годы ее детства англичане ненавидели Генриха VIII; ну а сейчас разве что не боготворили его или скорее тот идеальный образ, который создали сами, и при взгляде на волевую рослую дочь покойного короля мечтали, должно быть, о его возвращении — в ее лице.

Заставляя окружающих вспоминать об отце, Елизавета преследовала и иную цель. Таким образом она утверждала себя самое, раз и навсегда отметая те слухи касательно собственного рождения, что омрачали ее детство. Да и само это детство представало теперь по- иному. Король Генрих, как стали утверждать, всегда любил дочь, пусть даже мать ее ненавидел и всячески третировал. Именно поэтому (а также из-за внешнего сходства) он повелел, чтобы воспитывали ее как королевскую дочь, а не как дочь презренной изменницы Анны Болейн. В своем завещании он оставил все необходимые распоряжения, и, если бы не чудовищная инфляция;* поразившая страну во время царствования Эдуарда, все было бы, как прежде.

Освоилась Елизавета, по крайней мере внешне, и с ролью дочери такой матери, как Анна Болейн. Всем, кто готов был это выслушать, она говорила, что прав у нее ничуть не меньше, чем у Марии, — та же королевская кровь. Что же до тяжелого наследства, оставленного будто бы Анной, то это миф: ее мать никогда бы не согласилась на союз с Генрихом, коли не была бы его законной женой, чей брак освящен «авторитетом церкви и благословением примаса Англии». Совесть Анны чиста, а только это в конечном счете и имеет значение. Она всегда исходила из добрых побуждений, всегда была истинной протестанткой — верноподданной короля. Даже если ее ввели в заблуждение насчет законности брака (на чем всегда настаивали приверженцы Ватикана), все равно тот факт, что жила и умерла она в лоне церкви, этот брак признавшей, освобождает ее от всякой вины. А дочь ее Елизавету, явившуюся на свет под сенью той же церкви, от всяких подозрений в незаконнорожденности.

К середине июня акушерки впали в полное отчаяние. Королевские капелланы что ни день организовывали торжественные шествия вокруг дворца (как во времена чумы или засухи), умоляя Бога освободить королеву от бремени и дать стране принца. С ними шагали члены Тайного совета и чиновники двора. Под окнами Марии они останавливались, отвешивали глубокие поклоны, поднимали улыбающиеся лица. Но молитвы их оставались неуслышанными, а вдобавок ко всему, усиливая и без того острую напряженность, вновь заполыхали костры: в первые две недели июня сожгли еще восемь мужчин и женщин — приверженцев протестантской веры. Иным казалось, будто королева решила, что не родит, пока не будет предан живьем огню последний протестант, томящийся в тюрьме.

А для Елизаветы каждый лишний день означал новую возможность сблизиться с испанцами, в глазах которых становящееся все более неопределенным положение Марии увеличивало значимость принцессы. В воздухе витали всяческие новые идеи. Случись, умрет Мария, и, записывал венецианский посланник, «не исключено», что Филипп посватается к Елизавете, а та его не оттолкнет.

Наверное, и нашим героям тоже приходила в голову такая мысль. А встречались они каждодневно, обмениваясь любезностями, поклонами, поцелуями и вообще всем тем, чего требует придворный ритуал. Пару бы, конечно, они составили несколько странную: он — невысокий и плотный, апатичный, что свойственно людям, некогда перенесшим тяжелую болезнь, она — высокая, стройная и на редкость живая. Оба, разумеется, прикидывали политические выгоды союза, что же касается интимной стороны дела, то у нас есть свидетельства только одной стороны — по прошествии лет Елизавета похвалялась, будто во время своего пребывания в Англии принц Филипп был в нее влюблен.

Мысль о том, что муж может жениться на дочери Анны Болейн, естественно, должна была угнетать Марию, тем более что она начала подозревать, что бесплодна. Часами королева сидела, откинувшись на подушки, согнув колени и нервно поглаживая плоский живот. Утешение ей приносил лишь затрепанный требник, в котором, в частности, была молитва на благополучные роды; эта страница хранит следы ее слез.

Филипп неизменно оставался обходительным, сознающим свои обязанности мужем, он всегда сопровождал Марию на мессу и вечернюю службу, был любезным, правда, не особо жизнерадостным спутником на приемах и разнообразных увеселениях, безупречным, а иногда и нежным супругом. Но если Мария не способна подарить ему сына, долг принца обязывает подчинить свою личную жизнь интересам государства. Тут опять-таки вырастает в своем значении личность Елизаветы. Либо Филиппу надлежит подыскать ей достойного мужа, либо, если он станет вдовцом, жениться на ней самому.

Июль выдался холодным и дождливым, и дамы, приехавшие в апреле в Хэмптон-Корт столь оживленными и преисполненными радужных ожиданий, поникли, заскучали и заторопились домой. Вслед за дипломатами, членами Совета, акушерками да и широкой публикой они оставили всякие гадания касательно сроков рождения и просто надеялись на чудо.

Французский посол Ноайль находил сложившуюся ситуацию смехотворной. Один из его тайных осведомителей утверждал, будто ему удалось вытянуть сразу у двух близких к Марии дам сенсационное признание: королеву обманули, и сейчас акушерки просто боятся сказать ей, что беременность оказалась ложной. С французами Елизавета время от времени общалась, так что вполне вероятно, что эта новость дошла и до нее. Если это так, то положение запутывалось окончательно.

Уже три месяца двор находился в подвешенном состоянии. Королева ждала чуда, а оно все не приходило. К концу июля все залы и покои дворца, не рассчитанные на такое количество гостей, пропахли потом — и пустыми ожиданиями. Филипп со свитой готовился к отплытию во Фландрию, а Марию ждали срочные государственные дела, которые, как известно, никогда не кончаются и от которых не скрыться в затворничестве.

Без особого шума было объявлено: двор переезжает в Отлсндс, в Хэмптон-Корте начинается уборка. Это означало молчаливое дозволение гостям разъехаться по своим сельским поместьям, ибо в От- лендсе для них просто нет места. Официально миф о беременности Марии развеян так и не был, но суть происходящего уяснили все, и это только усугубляло тяжелые душевные переживания королевы. Получилось так, что у нее отняли долгожданного ребенка, а вскоре ей предстояло лишиться еще и общества любимого мужа. И не разлучиться ей только со своей ненавистной сестрой — она рядом, она высокомерно поглядывает на нее, дожидаясь своего часа подняться на трон. Всего лишь несколько недель назад в Лондоне была обнаружена группа приверженцев Елизаветы; они пытались извлечь максимум возможного из общественной смуты, вызванной положением королевы, и наверняка распространяли слухи о ее кончине. Нарушителей спокойствия рассеяли, пригрозив суровой карой, но, должно быть, в самые тяжкие моменты Марии казалось, что любое раскрытое гнездо заговорщиков еще на шаг приближает принцессу к заветной цели.

Королева Елизавета! Сама мысль об этом была непереносима, но Мария знала, что прожить с ней придется еще несколько недель, пока не уедет Филипп. И уж тогда она решит, как поступить с недостойной.

В конце августа Мария и Филипп двинулись улицами Лондона к Тауэру, откуда им на королевском судне предстояло совершить короткую речную прогулку в Гринвич. Королева предпочла передвигаться в открытых носилках, по обе стороны которых ехали муж и кардинал Поул; при виде Марии на улицы хлынули толпы любопытствующих. Убедившись в том, что это действительно Мария и что она жива и даже более или менее здорова, горожане приветствовали свою повелительницу, простив ей на какое-то время обманутые ожидания.

Но когда разнесся слух, что на реке видели и Елизавету и что направляется она в Гринвич на какой-то жалкой лодчонке, предоставленной ей сестрой, и сопровождают принцессу крови всего несколько человек, толпа проявила «большое недовольство». Марию стали винить в дурном отношении к сестре, а заодно в жестоких казнях на костре, урожае, загнившем на корню, и даже в скверной погоде. Людям казалось, что Мария хочет скрыть от них Елизавету, их будущую королеву, «желанную повелительницу».

ГЛАВА 14

И рек Господь: «Элизабет,

Веди свой край путем побед!

Ты волю выполнишь мою,

И зло предательства в краю Твоем искоренится!»

Возносят люди сонм молитв, Господь внемлит,

Господь хранит Британии царицу!

Жажда людей хоть краем глаза посмотреть на Елизавету была утолена несколько недель спустя, когда Мария, тоскуя без Филиппа и с трудом перенося присутствие Елизаветы при дворе, позволила ей вернуться в Хэтфилд.

В Лондоне появление принцессы в сопровождении совсем небольшой свиты вызвало настоящий переполох. «На улицы высыпали стар и млад, — записывает свидетель, — и приветствовали ее с таким энтузиазмом и с такими изъявлениями преданности и любви, что Елизавета напугалась, как бы не вызвать ревность при дворе». Взрывы рукоплесканий, приветственные крики, стук каблуков, сотрясая сухой осенний воздух, разносились на несколько кварталов; стоило Елизавете только появиться — грациозной, стройной, живо напоминающей своими тонкими чертами и золотистым отливом волос отца, по-королевски сидящей на красиво гарцующей лошади, как толпа приходила в совершенное неистовство.

Впрочем, как бы ни грел Елизавете душу такой прием, она прекрасно понимала, что лучше не искушать судьбу, иначе сестра вконец разъярится. Она повернула лошадь назад и, разрушив строй ливрейных слуг, заняла место где-то среди придворных, так, «словно хотела скрыться от горожан»; так и оставалась принцесса в тени до самой границы города.

Едва обосновавшись в старом замке, который покинула полтора года назад, Елизавета немедленно занялась своей свитой. Подбирала она людей с величайшим тщанием и осторожностью, тем более что в желающих прислуживать ей недостатка не было. Но приходилось считаться с возможной реакцией королевы. Многим принцесса вынуждена была отказать, но даже их разочарование Елизавета обернула себе на пользу, сославшись на недостаток средств. Она, видите ли, просто не может позволить себе жить на широкую ногу; десяти тысячи крон, что оставил ей отец, решительно не хватает на то, чтобы содержать большой штат прислуги. На самом же деле она, разумеется, просто не отваживалась на роскошь — по той же причине, по которой стремилась умерить восторги встречающих ее жителей Лондона. А ссылаясь на бедность, она зарабатывала лишние симпатии и в то же время бросала тень на Марию, которая, выходит, вынуждает второе лицо в государстве жить в таких стесненных условиях.

Впрочем, денег на то, чтобы призвать к себе самых близких людей, тех, что окружали принцессу в детстве и юности, конечно, хватало. То были Бланш и Томас Перри, а также Кэт Эшли — в царствование Марии ее муж Джон учился за границей, в Падуе. Ну и новые приближенные появились — испытанный мастер придворной интриги Пьедемонто Кастильоне, учитель итальянского, и юный математик Джон Ди, которого только недавно освободили из тюрьмы, где он каждый день ожидал казни.

Ди имел несчастье заняться составлением гороскопов королевы, короля и принцессы Елизаветы; его тут же заподозрили в тайном намерении заворожить Марию, ибо как раз в это время стало выясняться, что с беременностью что-то неладно. В конце концов Джона Ди отпустили, но до этого он успел вкусить все прелести тюрьмы. Его сокамерник Бартлет Грин, деливший с ним жесткий соломенный матрас, был сожжен заживо.

Ну а помимо них — Роджер Эшем, некоторое время прослуживший в качестве латиниста при дворе Марии и Филиппа, а теперь вернувшийся к Елизавете. После удаления из Хэтфилда несколько лет назад он отправился с английским посольством в Германию, затем вновь очутился в Кембридже, где дела у него совсем не пошли. Наконец он получил назначение при дворе, с которым пришли относительное материальное благополучие и ферма в Эссексе, а он сильно нуждался и в том и в другом, поскольку только что женился на некоей Маргарет Хау. Как ни странно, протестантское вероисповедание практически не помешало ему при дворе; Мария ценила его, несмотря ни на что, а кардинал Поул относился «вполне дружески» — интеллектуальная близость оказалась сильнее конфессиональных различий. В общем, теперь он вполне наслаждался жизнью. «Ничего мне больше не надо, — писал он близкому другу, — видит Бог, все у меня хорошо».

И как прежде, особую радость доставляло ему совместное с Елизаветой чтение греков. Теперь они занялись Демосфеном, его речью «О короне». «Она читает ее мне, — передает свои впечатления Эшем, — и, кажется, схватывает все — не только особенности языка и смысл высказывания, но и... нравы людей, стиль жизни, характер городского быта. Просто поразительно».

Политическое чутье Елизаветы обострялось с каждым годом, чему в большой степени способствовало ее положение — при Марии она постоянно как бы ходила по острию ножа. Елизавету никогда не учили искусству управления, но чтение классиков немало открыло ей в механизме жизни античного общества, и к тому же отрезвляющим практическим (хотя и негативным) уроком стало пристальное наблюдение за двором королевы.

Мария, отмечала она, приступила к делу с величайшим усердием, однако же ее стремления подрывались окружением, видевшим в ней только слабую женщину. Замужество лишь укрепило этот взгляд, к тому же Мария выказывала принцу Филиппу величайшее почтение, едва ли на троне ему место не уступила, пусть и продолжала усердно трудиться как за рабочим столом, так и за столом заседаний Тайного совета. Таким образом, она сама отодвинула себя в тень — всего лишь королевская жена, а не самодержица; помимо всего прочего, это дурно сказывалось на ее душевном здоровье, отнимало веру в себя.

Ясно видя, что Елизавета стремительно растет как политик, Эшем тем не менее в первую очередь восхищался ее лингвистическими дарованиями и неотделимым от них ораторским искусством. Да и сама Елизавета, возвращаясь много лет спустя к этим временам, отмечала, что примерно к двадцати пяти годам свободно говорила на шести, помимо родного, языках. В общем — выдающаяся личность. Имея в виду и образованность ее, и царственный вид, один ученый, оказавшийся проездом в Хэтфилде (Эшем называет его просто Ме- теллом), отмечает, что «познакомиться с Елизаветой для него было важнее, чем познакомиться с Англией».

Окруженная в Хэтфилде самыми близкими людьми, Елизавета могла наслаждаться видимостью свободы. И все-таки то была лишь иллюзия: у Марии повсюду были осведомители. Гвардейцы и королевские агенты патрулировали дороги, тщательно прочесывали близлежащие деревни, следили за приезжающими и отъезжающими и докладывали обо всем увиденном и услышанном королеве. На самом деле волю Елизавета так и не обрела, ее просто перевели в более комфортабельную тюрьму, а тюремщик — Мария на протяжении всей осени держала ее под контролем.

В начале нового, 1556 года появились первые признаки очередного, на сей раз необыкновенно широкоохватного и грозного заговора, имевшего своей целью силой свергнуть Марию и заменить ее на троне Елизаветой. И вновь, сколь бы ни были подозрительны косвенные свидетельства, принцесса как бы оставалась в стороне от событий. Ее воинственные приверженцы могли на всех углах повторять с жаром, что Елизавета «добросердечная госпожа, не то что ее неблагодарная сестра», они могли поглядывать на «свою соседку в Хэтфилде» в надежде вернуть земли и получить благодарность за свои услуги. Но никто не мог бы похвастаться полученными от нее письмами изменнического содержания, никто не мог бы воспроизвести ее речей, направленных против королевы.

Опасность исходила не от самой Елизаветы, опасность таилась в постоянно растущей поддержке ее в народе. Оказавшись под владычеством, как выяснилось, бесплодной королевы, повелительницы, прибегающей к самым жестоким методам правления, подданные все больше поглядывали в сторону принцессы. Иные считали, что таких в Англии уже большинство, а судя по сумасшедшей скорости, с которой сновали курьеры между английским двором и Брюсселем, где в настоящий момент пребывали принц Филипп с отцом, над короной и впрямь сгустились грозные тучи.

Мария пришла к убеждению, что сестру следует выслать из страны, возможно, отправить в Испанию и обручить, коли королева действительно окажется бездетной, с малолетним Доном Карлосом, сыном Филиппа от первого брака. В апреле она впервые раскрыла свой замысел членам Совета, пытаясь заручиться их поддержкой и отправляя одного за другим посланцев в Брюссель, дабы добиться согласия Филиппа.

От широкой же публики этот план держался в глубоком секрете. Но действовать надо было быстро и решительно, ибо нити заговора тянулись все ближе и ближе к самой Елизавете. К июню были обнаружены и брошены в тюрьму десятки изменников, связанных с принцессой либо службой, либо родственными узами. Именем королевы в Лондон были срочно вызваны лорд-адмирал Уильям Хауард, Франсис Верней, находившийся под подозрением еще со времен вудстокского заключения Елизаветы, Кастильоне, которого уже несколько раз бросали в тюрьму, и, наконец, Кэт Эшли.

В Хэтфилд явились королевские гвардейцы и с мрачным видом потребовали, чтобы миссис Эшли сдалась добровольно. Насколько можно судить, Елизавета, хотя наверняка и возмущенная подобным вторжением и встревоженная судьбой любимой гувернантки, открытого сопротивления не оказала. К тому же обвинение, выдвинутое против Кэт, было таково, что тень могла упасть и на принцессу. В ее лондонской резиденции Сомерсет-Хаус был обнаружен целый сундук с брошюрами и иными материалами, направленными против Марии и Филиппа. Следующий шаг — обвинение самой Елизавете в хранении и, возможно, чтении этой подрывной литературы, казался столь естественным, что в день ареста Кэт весь двор буквально замер в предчувствии неизбежного.

Этот арест, записывает Мишель, «вызвал настоящий ужас», однако же то был последний удар, который Мария нанесла сестре в их затянувшемся поединке.

Ибо она и сама постепенно теряла почву под ногами, сталкиваясь с открытой враждебностью либо притворной лояльностью. Куда ни взгляни, повсюду прорастали зерна измены. В сельской местности заговорщиков поддерживали далеко не последние люди — королевские чиновники, знать, крупные землевладельцы. Придворные, некогда стоявшие на стороне королевы и даже клявшиеся жизнь положить за нее и ее дело, теперь отвернулись от нее, и даже члены Совета как будто оказывали молчаливую поддержку смутьянам. Да что там, в ближайшем окружении Марии были настоящие убийцы; говорят, собственный духовник покушался на ее жизнь. Мария избегала появления на публике, а те немногие, кто видел королеву, были совершенно потрясены ее видом — она едва ли не на десять лет постарела.

Как и прежде, Мария гневалась в основном на сестру, но тут она вынуждена была считаться с Филиппом. Как бы ни жаждала королева мести, рисковать нельзя, нельзя отталкивать принца от своей естественной преемницы на английском троне. Ибо, как теперь было молчаливо признано, Мария бесплодна. Елизавета неизбежно наследует ей, весь вопрос только в том, когда и как. Филиппу потребуется добросердечное отношение новой королевы, как и добросердечное отношение всех тех, кому явно не понравится чрезмерно суровое обращение с ней со стороны Марии и ее мужа.

Так что взамен повеления отправиться в темницу Елизавета получила от сестры весьма любезное послание (составленное, можно предположить, Филиппом), в котором выражалось «сочувствие» в связи с арестом приближенных, а в утешение к нему прилагалось кольцо стоимостью в четыреста дукатов.

Худшее, что пришлось Елизавете пережить, так это появление новых слуг, безусловно, преданных королеве Марии. Но и тут Мария спешит подсластить пилюлю, заверяя сестру, что если «она будет и впредь вести себя подобающим образом», то «сохранит благосклонность и приязнь королевы». Разумеется, ей придется примириться с новой гувернанткой, «вдовой знатного происхождения», которой она, Мария, доверяет полностью и безусловно, а за общим порядком при дворе будет присматривать «богатый и добропорядочный» господин — сэр Томас Поуп. Принцесса повиновалась, хотя сам Поуп, как в свое время Бе- дингфилд, «сделал все возможное, чтобы избежать этой доли» (служба Поупа в Хэтфилде оказалась непродолжительной и безоблачной; всякие красочные истории, с нею связанные, — это плод воображения антиквара XVIII века Томаса Уортона).

В ком Елизавета действительно, по всеобщему мнению, нуждалась, так это не в надсмотрщике, а в строгом муже. Мария детей иметь не может; раньше или позже Англией будут править Елизавета и ее муж — если, конечно, чего кое-кто опасался, Филипп не предпримет вооруженного вторжения и не присоединит Англию к габсбургской империи. Быть может, про запас он держал и такую возможность, но пока, во всяком случае, вел дело к тому, чтобы найти Елизавете достойного супруга, который заодно будет представлять его интересы в Англии.

Дома такового не находилось. Недолгая ссылка Кортни закончилась трагически — простудившись на охоте, он умер осенью 1556 года. Юный лорд Мальтраверс, чьи добродетели и «привлекательная наружность» сделали его на какое-то время возможным претендентом, тоже скончался в возрасте всего лишь двадцати одного года, оставив несчастной не только молодую вдову, но и отца, ибо он был единственным сыном и с его смертью оборвался род. Но для Елизаветы это печальное событие стало как будто избавлением. Стоило Марии настоять на браке с Мальтраверсом, и это она сейчас была бы вдовой. И к тому же, не дай Бог, с младенцем.

Ну а коли не англичанин, то, стало быть, иностранец (или полу- иностранец вроде Поула, которого протестанты, не скрывая насмешки, подбивали «сбросить мерзкую кардинальскую шапку», жениться на Елизавете и самому сделаться королем — не только фактически, как сейчас, но и формально). Рассматривался в этом качестве какое- то время и сын датского короля, в будущем Фредерик III. Что касается возможных испанских претендентов, то, как бы такая перспектива ни грела сердце Филиппа, это слишком большой риск, пойти на него он не отваживался. «Зараженная тлетворным духом английских сект», принцесса либо ее приближенные «могли оказаться замешанными в делах, которые не понравятся святой инквизиции». Тогда разразятся скандал, смута, а может, кое-что и похуже, ибо в 50-е годы XVI века протестантизм в Испании, как, впрочем, во всей Европе, далеко еще не был искоренен.

К осени 1556 года осталось только три серьезных претендента. Один — Дон Карлос. Сейчас ему одиннадцать, так что речь может идти лишь о помолвке, реальный брак возможен приблизительно лет через пять-шесть, впрочем, сомнительно, чтобы он мог оказывать какое-то реальное воздействие на английскую политику. Другой — двадцатисемилетний эрцгерцог Фердинанд. Он — Габсбург, у него подходящий возраст, но мешают уже имеющаяся в наличии жена, «заносчивый и нетерпимый» характер, а также зависть к Филиппу, особенно к его владениям во Фландрии. К тому же, по слухам, он слишком близок французам.

Предпочтительнее других казался двадцатисемилетний Эммануэль Филибер, герцог Савойский, отважный солдат и красавец мужчина с изысканными итальянскими манерами, весьма ценимыми в Англии. В настоящий момент самого герцогства у него, правда, не было (Франция присоединила Савойю к себе), но он был королевской крови (смешанной: франко-испанской) и имел, как утверждалось, «саксонские корни, как и у самих англичан». Эммануэль Филибер приходился Филиппу кузеном и узам кровного родства был верен. А помимо того, он — правоверный католик, можно рассчитывать, что и Елизавету герцог удержит в лоне римско-католической церкви. После заключения этого брака тайные протестантские симпатии Елизаветы перестанут быть стимулом для еретиков, и, даже если она взойдет на трон, муж-католик не даст ей открыто исповедовать свою веру и уж тем более менять в Англии государственное вероисповедание.

Словом, если уж выдавать Елизавету замуж, то желательно за герцога Савойского — такова была позиция Марии. Но сама-то Елизавета к браку вовсе не стремилась, и, когда в конце ноября 1556 года сестры встретились, чтобы обсудить этот вопрос, договориться им так и не удалось. Однако же поездка Елизаветы в Лондон ознаменовалась еще одним событием — наконец-то лицом к лицу она встретилась с кардиналом Поулом. Встреча состоялась в апартаментах последнего, разговаривали они наедине, и никаких письменных свидетельств об этой беседе не осталось. Но предположить кое-что можно. Скорее всего кардинал был устало-добродушен, вероятно, состоялся поединок острых умов, и в лице Поула Елизавета обращалась к самой королеве или по крайней мере к ее alter ego, говоря же с Елизаветой, Поул обращался к следующей правительнице Англии.

Уговаривал ли ее кардинал вступить в брак — что вообще-то, имея в виду его представление о женщинах как о существах слабых, должно было казаться ему наилучшим решением вопроса, — сказать трудно; ведь и сама Мария проявляла на этот счет большие колебания. Филипп велел ей убедить сестру выйти замуж, но Мария брака сестры страшилась, ибо даже начать переговоры на эту тему с каким-нибудь иностранным принцем или просто с высокородным вельможей — значит признать Елизавету законной дочерью Генриха VIII и наследницей английского трона. Поэтому упрямство Елизаветы было ей скорее на руку: появилась возможность потянуть время, вообще хоть ненадолго выкинуть ее из головы, предаться раздумьям о собственной судьбе.

В марте 1557 года, когда Филипп вернулся в Англию, в душе Марии вновь затеплилась надежда. Впрочем, вернулся он не потому, что соскучился по жене, — возникли чисто практические проблемы. Габсбургская империя вела войну, и Филиппу были нужны люди, а особенно деньги на операцию в районе франко-фламандской границы. В знак признательности за возвращение мужа Мария согласилась потребовать то и другое у Тайного совета, и после трех месяцев жарких споров и увещеваний (более того, Мария даже позволила себе пригрозить своим ближайшим помощникам казнью либо конфискацией имущества) те сдались. Так Англия вступила в войну.

Но, увы, Марии предстояло убедиться, что Филиппу этого недостаточно. Он по-прежнему намеревался выдать замуж Елизавету и уговорил духовника Марии Фреснеду, чтобы тот, используя свое влияние на королеву, — а она ему, безусловно, доверяла, — вынудил ее к согласию. Фреснеда повиновался. Религия, благочестие, интересы государства — все, настаивал он, требует того, чтобы возможная преемница Марии вступила в брак. А что, если Елизавета, обиженная небрежением со стороны сестры, сама выберет мужа? И этот муж «все королевство повергнет в смуту»? Принцесса — женщина непредсказуемая, своенравная; ей в любой момент может прийти в голову пойти под венец, и, пока не случилось худшего, следует подобрать ей нужную пару.

Испанцы были «дороги сердцу» королевы, и Мария внимательно выслушала духовника; однако же поначалу возразила резко и решительно. Сама мысль о правах Елизаветы на престол казалась ей настолько неприемлемой, что превратилась в навязчивую идею. Мария страстно повторяла то, что не уставала говорить с самого начала своего царствования: Елизавета ей вовсе не сестра, Елизавета вовсе не дочь Генриха, Елизавете ни в чем нельзя идти навстречу, ибо «она дочь дурной женщины, разрушившей жизнь» Екатерины Арагонской да и ее самой, Марии.

Духовник, ничуть не смутившись вспышкой королевского гнева, продолжал настаивать на своем, причем «так искусно и решительно», что Мария в конце концов уступила. Желание угодить Филиппу и уберечь католическую Англию пересилило соображения личной чести и достоинства. По-видимому, еще до отъезда Филиппа из Англии составили проект брачного контракта, согласно которому Елизавета должна была стать герцогиней Савойской и наследовать английский трон. После рождения первого ребенка, говорилось далее в документе, герцог передает в качестве залога все свои замки Ниццы и Вильяфранка Филиппу; а если этот ребенок становится королем или королевой Англии — или если Елизавета умрет бездетной и наследует ей на английском троне сам герцог, — Филиппу отходят все его владения вокруг Ниццы, а также весь город и порт Вильяфранк. Словом, рассчитано было все, учтены все возможности, и в любом случае больше всех выигрывал Филипп. Имя Марии в документе даже не фигурировало, и сам этот факт представляется весьма красноречивым. Никто и не думал, что ей суждена долгая жизнь.

Затем, уже дав было согласие, королева через два дня передумала. Все-таки она против брака Елизаветы. Оснований претендовать на престол у нее нет, и к тому же это совершенно недостойная особа. На сей раз Фреснеда ничего не мог поделать. Все сочли и скорее всего справедливо, что изменить свою позицию Марию заставил кардинал Поул. Так или иначе, дело снова застопорилось, а потом на время и вовсе забылось за военными приготовлениями и непродолжительным «повторным медовым месяцем» королевы и принца-кон- сорта, хотя, по слухам, радость воссоединения с мужем Марии отравляло присутствие при дворе очередной любовницы Филиппа.

В начале нового, 1558 года англичан потрясла тяжелая весть: Кале, последний английский город на континенте и жизненно важный центр национальной торговли шерстью, подвергся нападению французской армии, был захвачен и перешел, таким образом, во владение Генриха И. Вину возложили на Марию. Ей припомнили все. За четыре с половиной года царствования она, выйдя замуж за испанца, поставила Англию в зависимость от иностранной державы; она унизила соотечественников своей ложной беременностью; она задушила страну налогами; при ней по всей Англии запылали костры и прокатилась волна казней. А теперь еще и потеря Кале! И при этом Мария требует новых солдат и новые средства, чтобы угодить своему неблагодарному мужу.

«Ослабела тогда Англия чудовищно — и в смысле людских ресурсов, и в смысле денег, и в смысле состояния духа, — пишет один проницательный наблюдатель. — Англичане отправляются на войну, понурив головы, а возвращаются измученными и потерянными. Все у них валится из рук, они просто не знают, за что взяться». И что в этом удивительного, продолжает автор, ведь под откос катится вся страна. «Куда ни посмотришь — одни плахи, четвертования, костры, виселицы; налоги, поборы, нищета; дома приходят в запустение, и за границей то, что вчера было нашим, сегодня уже не наше». Мария как будто впала в оцепенение, преемница, ее бессильна что-либо сделать. Похоже, у измученной страны иссякли все жизненные силы, и «правит ею горстка священников — людей в белых стихарях».

Мария посреди всеобщей разрухи через некоторое время, напротив, почувствовала подъем сил — ей снова показалось, что она беременна (на самом деле то была последняя стадия рака яичников). Естественно, радость ее оказалась недолгой, и когда со времени отъезда Филиппа из Англии минуло десять месяцев, стало ясно, что надежда на рождение ребенка — всего лишь новая иллюзия. Теперь Мария отчаянно цеплялась за остатки власти, приходя всякий раз в гнев, когда гости из-за границы отправлялись в Хэтфилд к Елизавете, не испросив предварительно высочайшего соизволения, и вообще болезненно переживая любое покушение на свои права.

Придворные же, разрываясь между верностью королеве и надеждой завоевать расположение той, кому вскоре предстояло заменить ее на троне, либо придумывали всякие хитроумные уловки, чтобы оказаться в Хэтфилде незамеченными, либо сообщались с Елизаветой через посредников.

Елизавета стремилась, поелику возможно, вести себя тихо и незаметно, дабы не вызывать раздражения сестры, но когда все же ей приходилось появляться во дворце, Мария лишь с немалым трудом скрывала за внешним расположением сжигавшую ее ярость. «Когда они вдвоем оказываются на людях, — записывает Мишель, — Мария держится изо всех сил, пытаясь выказать принцессе всяческое расположение, говорит с нею только о мелочах». И все равно истинные ее чувства угадывались безошибочно, каждый раз при встрече с принцессой перед глазами вставали старые обиды и унижения, пережитые в детстве, отчего она только сильнее начинала ненавидеть младшую сестру. Более того, в глазах Марии Елизавета представляла собою не только минувшие, но и нынешние страдания: предательство, ересь, распущенность и, не исключено, супружескую измену, если Мария все же считала, что слухи о заигрываниях ее сестры с Филиппом небеспочвенны. А хуже всего было то, что Елизавета воплощала собою юность, жизнь и будущее.

Один проницательный наблюдатель, оказавшийся при дворе Марии в 1556 году, отмечал, что не встретил там практически ни одного человека моложе тридцати пяти лет, который был бы правоверным католиком. За некоторыми, впрочем, весьма существенными исключениями протестанты, погибшие в годы царствования Марии на кострах, были людьми молодыми, но ей оказалось отпущено слишком мало лет, чтобы новое поколение англичан выросло в католической вере. Бог и истинная вера были, возможно, на стороне Марии, но время было на стороне Елизаветы. Подобно своей матери, Екатерине Арагонской, Марии было суждено умереть, не произведя на свет сына, вдали от мужа и при виде триумфального восхождения к власти своей соперницы.

Ко второй половине 1558 года неофициальный двор в Хэтфилде уже затмевал двор официальный. Туда-сюда сновали курьеры с тайными посланиями, касающимися дел престолонаследования. Теперь уже не Марии, но Елизавете свидетельствовали свое почтение знатные вельможи, почти равнодушные к тому, как на это посмотрит королева. В то лето над Северной Европой пронеслась большая и яркая комета, а по давнему поверью, это было знаком близкой кончины большого человека, так что англичане лишь глубокомысленно покачивали головами, готовясь к близящимся переменам на троне.

Филипп тоже прикидывал, что скоро, судя по всему, останется вдовцом и, дабы сохранить свое влияние в Англии, ему было необходимо сблизиться с Елизаветой. Он отправил к ней аскетичного, прекрасно подготовленного к такого рода конфиденциальным переговорам посланника — графа Фериа, и тот, слишком осторожный, чтобы доверить беседу бумаге, сообщил, что принцесса «чрезвычайно удовлетворена визитом», и вообще дал понять, что миссия его завершилась успехом.

В общем, ясно, что Англия постепенно поворачивалась в сторону преемницы Марии и, судя по всем внешним признакам, смена власти должна была пройти гладко и предсказуемо. В первых числах ноября собралась сессия парламента, чтобы обсудить процедуру передачи власти и обеспечить преемственность и стабильность, когда на трон взойдет новая повелительница. Совершенно утратившая волю, Мария, хоть и со скрежетом зубовным, но все же официально провозгласила Елизавету своей преемницей. Двое королевских посланников срочно поскакали в Хэтфилд с вестью, что отныне Елизавета «является законной наследницей трона»; толпы ее приверженцев, которые давно уже осаждали ворота замка в ожидании радостной вести о смерти Марии, шумно приветствовали это сообщение, за которым, надо надеяться, вскоре должны были последовать и иные, еще более вдохновляющие события.

Ну а пока все гадали, кого все-таки Елизавета возьмет в мужья, ибо никто Не сомневался, что ей понадобится на троне мужская поддержка. Иностранца, в общем, не хотел никто, хотя какое-то время поговаривали о претендентах из Швеции и Дании, а в начале года Елизавете нанес визит посланник шведского короля Густавуса Вазы с предложением руки своего сына Эрика. Из англичан же наиболее оживленно обсуждались кандидатуры графов Арундела и Вестмор- ленда, а также юного герцога Норфолка — наиболее близких ей по положению членов семейства Хауардов.

До Фериа донеслось, что Елизавета подумывает о ком-нибудь из своей шотландской родни, что побудило его обратиться к своему повелителю с советом действовать как можно более энергично. В свою очередь, придворные чрезвычайно опасались того, что Елизавету уговорят-таки выйти за своего зятя, расположение к которому она неизменно выказывала на виду у всех. По мере того как жизнь Марии неуклонно катилась к закату, «эгоистические поползновения» Филиппа беспокоили окружение Елизаветы все сильнее, и им оставалось лишь надеяться на ее здравый смысл.

Внимание замершего в ожидании перемен двора сосредоточилось на будущем принце-консорте, у военных же были свои заботы, более практические. В продолжение октября — ноября 1558 года принцесса лично либо через доверенных лиц вела с ними переговоры, стараясь заручиться поддержкой ввиду предстоящего коронования. В одном дошедшем до нас письме, датированном концом октября, она благодарит некоего вельможу за предоставленных в ее распоряжение людей, обещая, что «в должный момент» его услуги будут вознаграждены. В то же время Елизавета обращается и к другим, вроде Томаса Маркэма, начальника крупного военного гарнизона в Бервике, с просьбой послать вооруженный отряд на юг, дабы обеспечить ей поддержку «королевского положения, титула и достоинства». Маркэм не только откликнулся и принес клятву верности, но и явился с посланиями от других верных военачальников на севере страны, в которых они выражали готовность положить за Елизавету «свою и своих солдат жизнь, а числом их около десяти тысяч».

Лишними такие заверения не казались, ибо, хотя явных соперников в борьбе за престол не было видно, оставались в королевстве и те, кому хотелось бы сохранить и продолжить политику Марии. Речь идет прежде всего о церковных иерархах. Кардинал Поул, это многолетнее знамя верхушки католической церкви, а в последнее время фактический соправитель Марии, не выказывал никаких признаков того, что покорится Елизавете без борьбы. Пусть немощный физически, пусть слабеющий умом, он по-прежнему цепко держался за власть. Совсем недавно кардинал предал огню «одного из ближайших и самых преданных слуг» Елизаветы, что, по слухам, привело ту в совершенную ярость. Чтобы как-то уравновесить влияние Поула, Елизавета обратилась за поддержкой к архиепископу Йоркскому Николасу Хиту. Последний, как, впрочем, и все остальные, прекрасно понимал, что, взойдя на трон, она в той или иной форме возродит протестантизм, и тем не менее выразил готовность вступить с ней в союз, ибо в отличие от Поула, для которого на первом месте всегда стояла религия, превыше всего ставил верность потомкам Генриха VIII.

Помимо Поула и иных стойких приверженцев католицизма, опасность исходила от шотландцев, французов, папы Павла IV, наконец, от Филиппа, который, в случае если Елизавета отвергнет его брачные предложения, может, отчаявшись, найти иные методы воздействия и вторгнуться в Англию. Дабы избежать этой печальной перспективы, Елизавета приняла Фериа, когда тот нанес ей визит 10 февраля, с величайшей благосклонностью и повела себя с ним в манере искушенного дипломата.

Прежде всего она пригласила его отужинать в своем обществе и в обществе леди Клинтон, ее ближайшей приближенной; за ужином последовала неофициальная беседа, в которой, помимо Фериа и Елизаветы, участвовали лишь три фрейлины, в чьей скромности можно было не сомневаться, — будем считать, сказала Елизавета, что они просто ни слова не понимают по-испански.

Она начала с изысканных выражений признательности Филиппу за его неизменную дружескую расположенность, каковая, по его собственным заверениям, не исчезнет и впредь, «основываясь на давнишних узах, связывающих бургундский и английский королевские дома». Фериа молча выслушал это цветистое вступление и сразу же взял быка за рога.

Именно Филиппа, заговорил он, следует Елизавете благодарить за свое грядущее восхождение на английский престол. Ни Мария, ни Тайный совет к этому никакого отношения не имеют, всем руководит, оставаясь в тени, Филипп.

О нет, мягко поправила его Елизавета, своим положением она обязана не Филиппу и вообще не знати, а только народу. Такая любовь к подданным, отвечал Фериа, — а скоро все англичане действительно станут ее подданными, — заслуживает всяческого уважения, и надо признать, что большинство англичан сейчас и впрямь на стороне принцессы. Тем не менее не следует забывать, кому все же должна быть благодарна Елизавета за то, что вообще имеет возможность вести этот разговор; лично он, Фериа, убежден, что, если бы не его господин, Елизавета вряд ли пережила бы свою сестру.

О многих предметах они толковали в тот вечер: о мирных переговорах на Континенте и о том, какие инструкции следует дать английским участникам этих переговоров; о герцоге Савойском, чью руку Елизавета вынуждена была отвергнуть из опасения потерять доверие народа, как потеряла его Мария, выйдя замуж за чужеземца; о средствах, которых Елизавета лишилась в нынешнее царствование, хотя на военные предприятия Филиппа Мария денег не жалела.

На протяжении всего разговора Фериа внимательно наблюдал за Елизаветой, прикидывая в уме ее достоинства и недостатки как правительницы и приходя постепенно к выводу, что, хоть официально она еще не коронована, но фактически уже является королевой Англии.

«У нее острый ум, она необыкновенно тщеславна, — записывает он, — и в ведении дел чрезвычайно похожа на отца» (если представители на мирных переговорах придут к соглашению, не предусматривающему возвращения Кале под сень английской короны, то, по словам Елизаветы, это «будет стоить им жизни»). Что же до вопросов религии, продолжает Фериа, то тут никаких надежд нет, ибо Елизавета окружила себя сплошь еретиками мужского и женского пола. Теперь, когда ей уже нечего бояться умирающей королевы, принцесса готова дать полную волю обуревающим ее чувствам. «Она чрезвычайно возмущена всем тем, что ей пришлось претерпеть во время царствования Марии», — записывает граф, и, хотя далее эту тему не развивает, представляется весьма вероятным, что весь разговор, собственно, был окрашен в эти тона.

В середине ноября в Хэтфилде царила праздничная атмосфера. Вокруг замка, дрожа на пронизывающем ветру, толпилось множество людей («количество их постоянно увеличивалось») в ожидании вестей из Лондона. Продолжалась оживленная переписка, к замку все время подъезжали курьеры. Двор же словно оцепенел, ибо Поул, как и Мария, был болен, а кроме него, некому было заниматься ведением дел. Центр жизни переместился в Хэтфилд, где Елизавета поспешно подбирала себе советников и консультантов, приступая со своей обычной энергией к выработке политики в отношении зарубежных дворов. А вокруг все только и говорили, что о празднествах в честь восшествия на престол, об одеждах и украшениях, в которых знатным дамам и господам следует появиться при короновании новой повелительницы. В Англии подходящих тканей не нашлось, так что заказы делались в Антверпене; в конце концов этот город, как стало известно, был опустошен до дна, до последнего рулона шелка.

И вот наступило 16 ноября, день, когда из Лондона пришло долгожданное известие о том, что Марии осталось жить совсем недолго. Час тянулся за часом, любопытствующий народ оставался на своей бессменной вахте. Наконец, наутро было объявлено: королева умерла на рассвете, отошла мирно, во сне, выслушав накануне последнюю мессу. Умирал, как было сказано, и Поул.

Можно только гадать, с каким чувством внутреннего облегчения произнесла Елизавета на латыни приписываемые ей слова: «На то воля Божья, и она священна в наших глазах». Но через тридцать лет королева утверждала, что при известии о смерти Марии залилась слезами. Наверное, и впрямь она оплакивала судьбу несчастной ненавистной сестры, но мучилась и свалившейся теперь на нее тяжестью управления страной. И еще, должно быть, то были слезы освобождения от кошмара прошлого, который остался позади.

«О Боже, великий, всемогущий Боже, — вознесет Елизавета молитву в день коронации, — прими благодарность мою за милосердие, за то, что дал мне дожить до этого светлого дня. Воистину, Ты снизошел ко мне так, как снизошел к Твоему верному и преданному слуге Даниилу, пророку Твоему, которого вырвал из пасти жадных и свирепых львов».

ЧАСТЬ 3 LA PLUS FINE FEMME DU MONDE


ГЛАВА 15

Устанет ли жарко молиться народ?

Пусть небо вовек сохранит и спасет

Ту Деву, что волей своею

Нам славу былую и гордость вернет, —

И мир преклонится пред нею.

Мария умерла на рассвете, а уже в полдень Елизавета была провозглашена королевой в зале заседаний парламента в Вестминстере и одновременно в муниципалитете, вокруг здания которого уже давно вовсю выражали свои восторженные чувства жители Лондона. Это был их день, их долгожданный день избавления от бесконечной кровавой ночи, опустившейся над Англией в годы царствования Марии. На протяжении всей затянувшейся болезни прежней королевы эти чувства копились в груди и вот наконец прорвались наружу.

В Лондоне, перекликаясь друг с другом, торжественно гудели все колокола, по узким улочкам бесконечным потоком текли людские толпы, издавая приветственные возгласы в адрес королевы Елизаветы. Лавки и рынки закрылись, никто не работал. К закату Лондон превратился в гигантский трактир на открытом воздухе, освещенный горящими на каждом углу кострами. Вино и мясные закуски раздавали без счета и без денег. До самой ночи, пока не свалились от усталости и от обилия выпитого, вместе плясали и распевали песни купцы и знать, рабочие и бродяги в рубище.

Несколько дней спустя, заслышав, что Елизавета направляется в Лондон, толпа двинулась ей навстречу, растянувшись на много миль, выкрикивая приветствия, размахивая руками и вообще «изъявляя такой восторг, радость и надежду, что это далеко превзошло любые ее ожидания». Празднество только начиналось; впереди еще был официальный въезд новой государыни в город, когда палили пушки и звучали трубы, а примерно семь недель спустя состоялась красочная церемония коронации.

Протестанты, сумевшие ускользнуть от преследований и осевшие в Страсбурге и Женеве, славили Бога, который в своем неизбывном милосердии прибрал к себе Марию и сберег для царствования ее преемницу. «Мы, те, кто давно оторван от Англии, — писал тесть Уильяма Сесила Энтони Кук, — преисполнены теперь надежды лицезреть в недалеком будущем Ее Величество и родную страну». «Если иудеи счастливы своей Деборой, насколько же мы, англичане, счастливее своей Елизаветой!» — восклицала Екатерина Берти, герцогиня Суффолк, все это время искавшая убежища то в Польше, то в Германии, в то время как ее братья и сестры по вере — протестанты горели на кострах в Англии. На всем протяжении царствования Марии Елизавета оставалась надеждой и опорой протестантов; ничего, кроме самого общего представления о ее личных конфессиональных пристрастиях, у них не было, но все пребывали в убеждении, что по своему воспитанию и наследственному вероисповеданию Елизавета должна принадлежать протестантскому лагерю. И теперь, обретя власть, она наверняка осуществит их ожидания!

Но произошло это не сразу. Елизавета, а вместе с ней и ее приближенные, по-прежнему ходила на дневную мессу; она повелела, чтобы «никто не осмеливался оскорблять святые места и служителей веры, никто не покушался на существующие формы богослужения». Все выглядело так, что воля умирающей Марии — а она требовала, чтобы ее сестра защищала католическое вероисповедание в Англии, — выполняется честно и трепетно. И действительно, подданные вопреки тому, чего можно было ожидать, никоим образом не выплескивали свои сокровенные чувства на церковь и церковников. Пока достаточно было и того, что иссяк дух гонений и погасли костры, а уж потом, со временем, королева непременно восстановит храм, возведенный королем Генрихом и королем Эдуардом.

Ну а сейчас она была занята более неотложными делами. Формально принятый при Генрихе VIII парламентский акт, отлучающий Елизавету от трона, так и не был отменен, хотя по последующему королевскому указу права ее как наследницы были восстановлены. Дабы раз и навсегда решить эту дилемму, Елизавете следовало немедленно обратиться к помощи законников. Требовалось заняться и другим — по всему Лондону и его окрестностям распространилась настоящая эпидемия правонарушений. Разного рода воришки-карманники и убийцы, шныряющие по городским улицам и переулкам и даже в непосредственной близости от Вестминстерского аббатства, совсем распоясались в предвидении всеобщей амнистии, ожидавшейся ко дню коронации. Чтобы положить этому конец, Елизавета издала официальный декрет, согласно которому амнистия не распространялась на тех, кто совершил преступления уже после провозглашения ее королевой.

Много времени у Елизаветы отнимали и приготовления к старинному и весьма сложному ритуалу коронации. Прежде всего надо было найти церковника, который согласился бы провести эту церемонию, и, учитывая, что кардинал Поул умер (он пережил Марию всего на несколько часов), а архиепископ Йоркский Николас Хит все же с немалой настороженностью относился к конфессиональным пристрастиям новой королевы, задача эта не представлялась такой уж простой. В конце концов сошлись на кандидатуре совершенно неизвестного викария из окружения Хита — Оуэна Оглторпа. Далее предстояло разобраться с протоколом — кто и где, в соответствии со своим положением, должен находиться во время церемонии. Наконец, убранство: кресла, ковры и все такое прочее.

Буквально тут же заработала целая индустрия по производству одеяний и декоративного оформления этой самой торжественной из королевских церемоний: портные и швеи мастерили праздничные платья, скорняки подбивали их мехом, торговцы шелком и бархатом вовсю поставляли товар. Обойщикам было велено задрапировать новые королевские носилки золототкаными занавесками, а трон в аббатстве покрыть полотном с серебряными нитями. Шорники готовили роскошную сбрую для лошадей, оружейных дел мастера — особые мечи и иные доспехи, которые было принято надевать по случаю столь знаменательного события. Общее руководство всеми этими приготовлениями осуществлял королевский портной; в его ведении были не только официальные лица и фрейлины королевы, но и герольды, пажи, музыканты, оруженосцы — в общем, все те, кто должен будет сопровождать королеву в торжественной процессии. Не забыли никого, включая поставщиков продуктов для дворцовой кухни, прачку королевы (ей сшили новое красное платье) и шутов, издалека бросающихся в глаза своими оранжевыми колпаками с алыми блестками.

Занятую сверх головы разного рода делами, связанными с предстоящим событием, Елизавету словно бы преследовал призрак покойной королевы. Накопились счета от Нонниуса, врача, бывшего с ней до последнего мгновения; Филипп выписал его из Нидерландов, но так ни пенса и не заплатил. Повсюду лежали различные петиции и рекомендательные письма, располагались подарки от подданных и иностранных вельмож, в том числе восемь великолепных охотничьих соколов от прусского курфюрста, — и на все это надо было отвечать. Предстояло заплатить долги, о чем Мария незадолго до смерти просила сестру, и вознаграждение сотням и сотням слуг. Особенно дорого стоило содержание личной охраны, составлявшей ныне четыреста гвардейцев (против пятидесяти при Генрихе VIII), — Мария чрезвычайно опасалась за свою жизнь. По крайней мере половину из них Елизавета решила распустить.

В те дни случилось еще одно совершенно непредвиденное событие, вызвавшее настоящий переполох при дворе. Уже когда Мария отходила, ей принесли на подпись важные документы для английского посольства, ведущего переговоры с французами по поводу Кале. Разумеется, она даже прочитать их не смогла, они так и остались лежать у смертного одра. Теперь их нигде не могли найти, и переговоры застопорились. Обратились к Сюзанне Кларенсье, фрейлине Марии. Та сказала, что их забрали бальзамировщики: труп обернули длинными свитками пергамента.

Ситуация создалась критическая, ибо от успеха переговоров непосредственным образом зависело положение королевства перед лицом постоянной угрозы со стороны Франции. Собственно, в первые дни царствования Елизаветы это была самая большая опасность — всех преследовал, по словам секретаря Тайного совета, страх перед французским королем, «одной ногой упершимся в Кале, другой — в Шотландию». Кале, этот традиционно английский порт, сделался теперь плацдармом для вторжения в страну. Утрата его означала не только удар, нанесенный самолюбию, и ущерб благосостоянию государства, ибо с Кале была напрямую связана торговля шерстью, таким образом терялся и контроль над проливами, отделяющими Англию от континентальной Европы и от Ирландии, что заметно облегчало французам доступ в Шотландию.

А она в последние годы стала настоящей цитаделью французов. Наследовавшая своему отцу Якову V внучатая племянница Генриха VIII (и, стало быть, кузина Елизаветы) Мария Стюарт только что отправилась в Париж, где предстояла ее помолвка с наследником французского престола дофином Франциском. Ее мать, Марию Лотарингскую, бывшую при ней регентшей, со всех сторон окружали французские советники, не говоря уже о французских солдатах. Что за всем этим стоит, ни для кого секрета не составляло: Мария откровенно зарилась на английский престол, и французы-католики были преисполнены решимости оказать ей военную поддержку в выступлении против протестантки Елизаветы, которая в их глазах была еретичкой, да к тому же незаконнорожденной.

Именно поэтому на протяжении всех переговоров Елизавета и Совет то и дело посылали на север курьеров с приказами срочно укреплять пограничные крепости, провести подсчет и оценку состояния орудий, собирать отряды, но только настоящие, дееспособные отряды, а не шумную ораву, наряженную в мундиры, которыми их предводители любят похвастать перед своими соседями и знакомыми. Отправлялись нарочные и во Фландрию — за шлемами, латами, серой, селитрой и всем, что нужно для войны.

Вообще-то Англия сейчас могла бы поискать союзника в лице Филиппа — ныне короля Филиппа, повелителя Испании и ее колоний; мощь этой дружественной державы была для Англии надежной опорой. Но слишком высока цена такого союза — безоговорочное подчинение замыслам Филиппа, и в частности дальнейшее вовлечение Англии в испанские войны. В этом случае стране суждено было превратиться в очередной предмет раздоров между Габсбургами и Валуа, и дом Тюдоров тогда немедленно утратил бы свое былое значение. Выказать Филиппу достойную признательность за его братскую помощь во взаимоотношениях с Францией и в то же время не позволить Испании играть слишком большую роль в английских делах — вот та узкая тропинка, по которой предстояло пройти Елизавете и ее советникам. И от опыта и умелости вождя зависело все, в том числе и упорядочение церковных дел в стране.

Советники, подобранные Елизаветой, служили при дворе еще в царствование ее брата. Большинство из них — протестанты. Явное исключение составлял архиепископ Хит, но и его вскоре сменил Николас Бэкон. Почти все пэры были из семей, лишь недавно вошедших в избранный круг знати (впрочем, исключение составлял Арундел, правоверный католик и наследник старого и славного имени).

Сначала в Совет входили восемнадцать человек; потом это количество было уменьшено на треть. Возглавил его Уильям Сесил, давний приближенный Елизаветы, которого она всегда дарила полным своим доверием. Поговаривали, что и другие советники — тоже близкие новой королеве люди, прежде всего Джон Мейсон, которого Фериа называл ее «главным конфидентом», и дородный Томас Перри, человек, которому Елизавета доверяла с детства, хотя и не всегда он это доверие оправдывал. Все это были видные люди, но только один Сесил сочетал в себе выдающийся ум и способности с тем, что Но- айль называл «присущим ему пониманием своей госпожи». Госпоже этой и ее королевству Сесилу предстояло прослужить долгие сорок лет, и на протяжении всего этого времени он демонстрировал свое особенное, на грани человеческих возможностей, умение вести дела.

Подвижный, энергичный человек примерно сорока лет, Сесил подходил к государственной политике во всех ее мельчайших гранях как к своему личному делу. В качестве секретаря королевского Совета он должен был обладать знаниями о множестве предметов, от внешней и военной политики, тайной разведки до политики внутренней, деятельности церкви и двора. Но Сесилу нужно было знать, и он почти этого добился, буквально обо всем происходящем в Англии — от юга до севера, от запада до востока.

О поразительной работоспособности Сесила свидетельствует уже одно только гигантское количество написанных им документов, меморандумов, писем. В государственной политике Сесил сочетал аккуратность вышколенного клерка с тем, что один историк XIX века назвал склонностью «совать нос в чужие дела». Впрочем, об этом муже можно сказать многое. Он был наделен незаурядным личным обаянием, широко образован, и, наконец, за его спиной был опыт государственной службы, накопленный за время двух последних царствований. А ко всему прочему Сесил обладал замечательной способностью избегать внутренних конфликтов между государственным долгом и религиозным сознанием, конфликтов, в огне которых сгорела в XVI веке не одна карьера.

Не изменяя своей протестантской вере, он сумел сделаться незаменимым помощником и Марии, и Поулу, особенно последнему, хотя оба отлично знали о его близости Елизавете. За несколько дней до смерти кардинал вспомнил о своем друге и соратнике-протестанте и как последний жест благорасположения послал ему красивый серебряный чернильный прибор. В то же время, полагая своим долгом служить царствующей особе независимо от конфессии и проводимого политического курса, Сесил всегда сохранял внутреннюю независимость. На протяжении второй половины правления Марии он с горечью отмечал в дневнике имена тех, кого королева послала на костер за ересь.

С портрета, сделанного в начале царствования Елизаветы, на нас смотрит суровый вельможа в черном, лишь на воротнике заметна какая-то незатейливая вышивка. Брови вразлет, волевой подбородок, проницательный взгляд, вид настороженный и несколько отчужденный — портрет уверенного в себе государственного деятеля. Хоть университеты свои Сесил проходил в атмосфере упадка и разложения двора Эдуарда VI, ему удалось сохранить внутреннюю честность, и личная жизнь его предстает образцом безупречной духовной цельности. Из большого, но скромного дома, который Сесил снимал в Уимблдоне, были видны шпили собора Святого Павла; даров ближайших пастбищ и земель хватало, чтобы удовлетворить потребности восьми членов семьи и двадцати пяти слуг. Но, оставаясь в частной жизни человеком на редкость мягким и покладистым, в делах государственных Сесил обнаруживал неуклонную жесткость, даже безжалостность, и именно эту его двуликость — двуликость Януса — всегда высоко ценила Елизавета.

Ей просто необходим был человек, умеющий находить с людьми общий язык, ибо в планы королевы вовсе не входило передавать власть в руки советников, чтобы те управляли страной от ее имени. Править она собиралась сама, пуская при этом в ход все свое хитроумие, все умение плести интригу, которым овладела в годы правления Марии, когда от этого умения, от способности солгать так, чтобы тебе поверили, зависела сама ее жизнь. Отныне выворачиваться, да и не только выворачиваться, Елизавете с Сесилом придется совместно, и, надо сказать, они отлично дополняли друг друга.

С самых первых дней Елизавета решительно взяла дело в свои руки. Приближенным оставалось лишь с трепетом наблюдать за ней. Новая королева сама принимала все решения, не только крупные, но даже второстепенные, хотя и требовала от советников основательной их подготовки и жестко отчитывала за любую промашку. Совет собирался на заседания ежедневно. Как правило, королева на них не присутствовала, но ей должны были докладывать суть обсуждаемых дел. Более же всего она предпочитала личные встречи, вызывая к себе советников одного за другим. Эти основательные и, несомненно, утомительные многочасовые беседы позволили ей досконально изучить все точки зрения, процедить и взвесить информацию и взгляды и, возможно, самое главное — определить компетентность и способность каждого защитить свою позицию.

Ибо подобно отцу Елизавета была преисполнена решимости ни за что не дать своим советникам объединиться против себя. Используя их амбиции, эгоистические поползновения, личное соперничество, полагаясь на свое незаурядное политическое чутье, а теперь и на знание характера и способностей каждого, Елизавета с большим мастерством натравливала друг на друга различные группы внутри Совета. По словам одного исследователя XVII века, ее советники «скорее подчинялись установленным ею правилам, нежели пытались противопоставить им собственную волю и собственные суждения, которые интересовали королеву в последнюю очередь». Она знала цену каждому, точно определяла его сильные и слабые стороны и далее, используя нужные рычаги, выжимала из человека максимум того, на что он был способен.

Такая тактика сбивала с толку всех, включая и главного советника Сесила. Умело манипулируя теми, кто ее окружал, Елизавета настолько успешно скрывала собственные политические взгляды и процесс их формирования, что современные историки часто становятся в тупик, пытаясь отделить подлинные воззрения Елизаветы от всего наносного.

Полагаясь на свое политическое чутье и ум, которые нечасто изменяли ей, во взаимоотношениях с советниками Елизавета постоянно давала волю необузданному темпераменту и в то же время с присущей ей изворотливостью, склонностью к двойной игре гибко маневрировала — только так можно было удержать их на коротком поводке. Настроение ее менялось мгновенно и непредсказуемо. Взрыв чувств мог смениться ледяным спокойствием, шутка — потоком гневных слов и даже оскорблений. Такой стиль поведения держал советников в постоянном напряжении. А помимо того, работая с Елизаветой, они быстро убедились, что быть и казаться — это совсем разные вещи. Вот, допустим, королева гневается. Но под волнующейся поверхностью невидимо скрываются покойные пласты сознания, где осуществляется хладнокровный расчет вариантов и схем. Елизавета любила расставлять своим советникам разнообразные ловушки, скажем, возвращая им их же собственные, неосторожно сказанные слова. Даже у самых умных из них язык в ее присутствии нередко прилипал к гортани; что же касается молодости королевы, ее брызжущей энергии и неотразимой женственности, то она не могла оставить равнодушным никого, пусть даже такое воздействие было мгновенным и быстро проходило.

Короче говоря, у Елизаветы было все для того, чтобы стать настоящей властительницей, — мужество, тонкий ум, решимость. Все, кроме опыта.

Скажем, невозможно было скрыть полную неискушенность в международных делах. Однажды совершенно потрясенные советники и Фериа услышали, что, оказывается, Елизавета не считает себя связанной тем клочком бумаги, на котором Мария объявляет войну французам. Впрочем, убедившись в беспочвенности такой позиции, Елизавета быстро от нее отступила. Поначалу она, как все начинающие дипломаты, относилась ко всему с величайшей подозрительностью. Когда Фериа сообщил, что Испания и Франция заключили мирное соглашение, Елизавета почему-то решила, что со стороны короля Филиппа это предательство; понадобилось вмешательство Сесила, чтобы разубедить ее в этом.

Но сколь бы неуверенно ни чувствовала себя Елизавета на первых порах на международной сцене, дома она вела дела твердо и решительно, с лихвой компенсируя недостаток опыта силою духа.

Фериа, пребывавший в Англии для защиты испанских интересов и сохранения того влияния, каким пользовался Филипп при Марии, оставил нечто вроде портрета ее преемницы в первые недели царствования. Елизавета решительна, уверена в себе, ей чужды сомнения, отмечал он. «Поразительная женщина». Привыкший к сдержанности и даже робости, которые обычно демонстрируют представительницы прекрасного пола, Фериа никак не мог приспособиться к размашистым манерам, которые Елизавета унаследовала от отца. Она говорила с ним, как, впрочем, и с другими дипломатами, открыто, не выбирая слов. Она жаловалась на бедность, и когда он, допустим, дарил ей дорогое кольцо, так и расплывалась в довольной улыбке. («Ей очень нравятся подарки», — замечает испанец.) К тому же Елизавета с величайшей охотой ввязывалась в споры. В целом же она приводила Фериа в отчаяние. Плохо уже то, что Елизавета — женщина, но еще хуже, что — «молодая девчонка, неглупая, но совершенно несдержанная». И лишь в одном отношении у нее есть преимущество перед Марией: Елизавета, безусловно, способна к деторождению. Что же касается всего остального, то с точки зрения испанских интересов она «явно уступает» сестре.

Но даже Фериа вынужден признать, что Елизавету «боятся куда больше», чем Марию, и что она «отдает распоряжения и делает свое дело с той же абсолютной неколебимостью, что отличала ее отца». «Абсолют» — вот ключевое слово. Елизавета явно рассчитывала на всеобщее повиновение и добилась его. Даже в личных покоях она установила свой порядок, запретив фрейлинам говорить о делах. Королевская спальня, бывшая некогда местом, где вручались петиции и испрашивались разнообразные должности и привилегии, превратилась в политическую пустыню.

Елизавета поступала мудро, полагаясь в те первые дни царствования по преимуществу на себя самое, ибо при дворе царил настоящий хаос. Большинство чиновников и слуг Марии были уволены, дела застопорились, а замену искали и находили главным образом среди молодых людей, чья энергия явно не соответствовала их опыту. «Королевство, — записывал Фериа, — попало в руки молодежи, еретиков и изменников». Старшее поколение и убежденные католики были охвачены страхом, однако чувств своих не выказывали, особенно на публике; между собою же называли новую королеву «временщицей» и, ссылаясь на какие-то древние таинственные знаки, предсказывали, что царствование ее будет недолгим и к власти возвратится король Филипп.

Царящая при дворе неразбериха чрезвычайно беспокоила Фериа. Зайдя как-то в парадную залу переговорить с королевой о важном деле, он обнаружил в ней «кучу народа»: все либо засыпали ее подарками, либо о чем-то наперебой заговаривали, Елизавета же была «совершенно захвачена» происходящим. Если хотя бы в комнате заседаний Совета испанец рассчитывал попасть в спокойную атмосферу, то разочарование его ждало и здесь. Тоже гвалт, тоже все перебивают говорящих, а у двери толпятся всякие просители, оттирая друг друга от замочной скважины либо пытаясь заглянуть внутрь. «Здесь все так перепуталось, — в полном отчаянии записывает Фе- риа, — что уже и отец сына не узнает».

Казалось, Елизавета стоит выше всех этих свар; в то же время этот хаос ей до какой-то степени даже нравился, ибо убеждал, что все только начинается, ничто еще не обрело окончательной формы и именно ей предстоит заняться этим. Впрочем, в одном отношении сразу же образовалась полная ясность. Враги Марии — друзья Елизаветы. Она по-прежнему, как и до смерти сестры, была «настроена явно против нее» и старалась, чтобы всем это было видно. Проезжая как-то улицами Лондона, она заметила в окне Уильяма Парра, графа Нортгепмтона — давнего недруга покойной королевы. Елизавета резко натянула поводья и, «самым сердечным образом» приветствуя старого протестанта, справилась о его здоровье (в это время он поправлялся после долгой болезни). И вся эта демонстрация, кисло комментирует Фериа, понадобилась лишь затем, чтобы засвидетельствовать симпатии «самому большому врагу» Марии. Именно по этому признаку, продолжает посол, и судят теперь о людях.

Сколь густо была насыщена атмосфера жаждой мести, становится видно из рассказа испанца об одном из врачей, пользовавших Марию в последние дни ее жизни. Это был «молодой и глуповатый малый», коллеги его ни в грош не ставили, и у Фериа были некоторые основания подозревать, что он подбросил в еду «какую-нибудь гадость», которая ускорила конец королевы. Врача явно следовало бы арестовать, но Ферма одолевали сомнения. «Боюсь, — пояснял он, — что, если обратиться к королеве, она скорее наградит его, нежели накажет».

Но, напуганные лихими замашками своей не знающей ни в чем удержу юной повелительницы, придворные и советники утешали себя тем, что стремительное ее восхождение к власти скоро оборвется. Ибо она непременно вступит в брак. Что же касается Европы, то там вообще все были убеждены, что рано или поздно, скорее рано, Елизавета должна пойти по пути покойной сестры: перемены ожидают всех ничтожные, а в целом Елизавете предстоит править королевством, построенным Марией, она будет следовать рекомендациям ее советников и выйдет за ее мужа. Доброе покровительство, которое Филипп всегда оказывал Марии, теперь перенесется на Елизавету (право, с его стороны отказать в нем было бы просто неблагородно), и тяжкое бремя власти спадет с хрупких женских плеч. «Для вас же и для королевства будет лучше, — писал Филипп свояченице, — если принц-консорт избавит вас от трудов, предназначенных только мужчинам». Даже Сесил, лучше других представлявший себе истинные духовные и интеллектуальные возможности Елизаветы, как-то, по слухам, сердито отчитал одного иностранного посланника, обсуждавшего с королевой международные дела. Нельзя, говорил он, «обременять женщину такой тяжестью».

В то время наиболее решительным выразителем мысли о всей мерзостности женской власти считался некий Джон Нокс из Шотландии. В своем яростном антифеминистском трактате «Первый трубный глас против чудовищного нашествия легионов женщин» он клеймил правление женщин как нечто невозможное и противное законам природы. Хотя трактат был направлен против Марии Тюдор, а также королевы Шотландии Марии Стюарт и ее матери-регентши Марии Лотарингской, Елизавета восприняла его как личный выпад и запретила Ноксу въезд в королевство, что, между прочим, означало явный отказ от политики покровительства всем, кто выступал и выступает против ее сестры. Нокс, готовивший протестантское восстание в Шотландии и потому чрезвычайно нуждавшийся в поддержке Елизаветы, попал в силки, расставленные им самим.

В надежде хоть как-то оправдаться он написал Сесилу. В письме содержались совершенно немыслимые для такого человека оговорки. Елизавета, по его словам, представляет собою чудесное исключение из общего принципа женской неприспособленности к власти; она вознесена на трон самим Богом, чьи пути неисповедимы. И коль скоро она признает, что следует «Его верховной воле», а не закону человеческому и уж тем более, упаси Господь, не стремится сравняться с мужчинами («против чего восстает природа да и сам закон Божий»), тогда и он, Нокс, более, чем кто-либо иной, готов «поддержать ее законную власть».

Но даже оставляя в стороне такого рода спекуляции, у придворных Елизаветы, особенно не самых знатных, были все основания с надеждой смотреть на ее брак. Консорту, как только он появится в Англии, будет нужна собственная свита, а это означает сотни новых вакансий; а далее пойдут дети, и у них тоже будут пажи, грумы, иные слуги — словом, возможности открываются немалые.

Рождественские празднества, первые с момента восшествия Елизаветы на трон, сопровождались оживленными разговорами о возможном брачном союзе. Сразу после смерти Марии при дворе воцарилась необычайная тишина, развлечения приобрели сугубо приватный характер, но уже в середине декабря «перед ужином немного танцевали», и чем ближе к праздникам, тем веселее там становилось. Поговаривали, что в качестве возможных претендентов королева подумывает о Франсисе Тэлботе, сыне графа Шрусбери, и об Арунделе, недавно вернувшемся из Франции, где он возглавлял английскую делегацию на переговорах о мире. У последнего, разгуливавшего по зале приемов в новых шелках и мехах и вообще «выглядевшего весьма уверенным в себе», шансы, как считалось, были особенно велики. Он набрал серебра в долг у одного итальянского купца в Лондоне, обещая расплатиться, как только женится на королеве, и теперь буквально сорил деньгами, щедро одаривая приближенных королевы в надежде на протекцию.

Утром 14 января 1559 года, накануне коронации, в Лондоне шел негустой снег. Последние дни погода стояла скверная, дождь, перемежающийся со снегом, превращался, падая на землю, в месиво, а затем и просто в грязь, летевшую из-под колес проезжающих экипажей и конских копыт на стены домов и торговых лавок. Еще до рассвета рабочие принялись приводить улицы хоть в какой-то порядок, посыпая проезжую часть гравием и песком, чтобы королевская процессия не застряла в гигантских лужах. На протяжении всего утра к Тауэру стекались придворные, занимая положенные по рангу места; «все так и сверкали драгоценностями и золотым шитьем, даже сделалось светлее», хотя снег шел не переставая.

К двум часам в центре города собрались толпы лондонцев, оттесняемых от проезжей части деревянным ограждением, людьми в ливреях и стражей торговых гильдий. Уже несколько часов наблюдали они нескончаемый поток вестников, церемониймейстеров, сквайров, должностных лиц, церковников, судей, рыцарей и пэров. Процессия была впечатляющей — тысячи, по словам одного очевидца, лошадей в попонах, таких же ослепительных, как костюмы у всадников, — но то было только вступление: люди жаждали увидеть королеву.

И вот она появилась — словно облака рассеялись и на небе засияло солнце. Едва мелькнули вдали королевские носилки в золотой парче, сопровождаемые десятками пеших лакеев в красном с королевскими гербами на пышных ливреях и буквами ER — Елизавета Регина (королева), — как толпа разразилась восторженными криками. Ее приветствовали «молитвами, здравицами, добрыми пожеланиями». Елизавета же, «блистая золотым шитьем», тяжелым, как доспехи, «приветственно махала рукой и раздаривала улыбки тем, кто стоял вдалеке, а к тем, что поближе, обращала ласковые слова».

«Боже, храни королеву!» — кричала толпа.

«Боже, храни вас, англичан! — отвечала Елизавета звонким, сильным голосом. — От души благодарю всех вас».

Кажется, она слышала всякое обращенное к ней слово, кто бы его ни произнес, говорила Елизавета не столько со всей толпой, сколько с каждым в отдельности. Был у нее — как в свое время и у ее отца — дар заставлять человека верить, что беседует она с ним, и только с ним одним.

То был момент чистой радости, величайшей близости между повелительницей и подданными. Вот как о нем отозвался наблюдательный свидетель: «Один лишь восторг, только молитва, только душевный покой».

И так продолжалось на протяжении всего пути. Стоило процессии остановиться, как мгновенно возникал какой-то импровизированный карнавал, или песнопения, или чтение стихов, и Елизавета, понимая, что все взгляды устремлены не на исполнителей, а на нее, королеву, откликалась настолько непринужденно, словно и сама была участницей труппы. У одной церкви к ней обратился со стихами какой-то малыш, и на протяжении всего этого достаточно продолжительного чтения неуклюжих строк Елизавета не переставала ласково улыбаться. На лице ее не только «читалось пристальное внимание» — «сама мимика свидетельствовала, насколько живо воспринимает слушательница слова, затрагивающие ее душу, как и сердца людей». Ее улыбка говорила сама за себя: всякое слово будто отпечатывалось в сознании Елизаветы. В игре она принимала участие наравне с малышом, и, когда спектакль закончился, зрители разразились шумными рукоплесканиями.

Озабоченная тем, как бы ничего не пропустить, Елизавета посылала вперед людей, чтобы узнать заранее тему каждого действа, а заодно утишить приветственные клики — иначе не было слышно музыки и стихов. Она отмечала глубину и искренность всего происходящего, что свидетельствует о хорошей наследственности, мудром воспитании, триумфе Времени, когда королевство наконец вырвалось из тьмы и идолопоклонства, затмивших английский горизонт в годы царствования Марии, и обернулось к свету божественной истины. В ходе этого праздника Времени, любимого символа протестантизма, Елизавете преподнесли Библию на английском, и, к восторгу толпы, она, приняв ее, поцеловала и воскликнула, что отныне, перед тем как сделать любой шаг, будет «обращаться к этой книге».

В глазах и королевы, и ее подданных в этом праздновании Времени имелся и несколько иронический оттенок, ибо пять лет назад, когда короновалась Мария и на улицах Лондона тоже было полно народа, в одном месте взметнулось полотнище с ее любимым девизом: «Истина, дочь Времени», девизом, который она подкрепила щедрой раздачей денег. Но для протестантов истина Марии — это ложь католицизма, и теперь, должно быть, Елизавета находила немалое удовлетворение в том, что этот девиз ненавистной сестры получил новый смысл.

В дальнем конце Чипсайда городской архивариус преподнес Елизавете кошелек с монетами, и она ответила ему (и лондонцам) проникновенной речью.

«Благодарю вас, милорд и братья, — начала Елизавета, — благодарю и заверяю, что буду всем вам доброй госпожой и королевой и навсегда останусь со своим народом». Слушатели впитывали ее слова, восхищенные не только красноречием, но и «поистине королевским голосом, от одного звука которого задрожит любой враг». «Вы можете положиться на мою волю, — продолжала Елизавета, — и на мою решимость править страной, как должно. И пусть никто из вас не усомнится в том, что ради общего покоя и благополучия я не пожалею ничего, в том числе и собственной жизни. Да благословит вас Бог!»

Речь была встречена настоящим взрывом восторга, и, пока королевские носилки медленно двигались в сторону Вестминстера, толпа, казалось, забыла, что перед ней, в сущности, двадцатипятилетняя девушка довольно хрупкого сложения, с длинными, по-девичьи распущенными рыжими волосами, выбивающимися из-под королевского венца. В глазах людей Елизавета разом сделалась повелительницей.

Во время последнего действа Елизавета явилась в облике Деборы, «судии и восстановительницы дома Израилева», со скипетром в руках и в пышном королевском одеянии. Это был достойный ответ на происки Нокса и завет на будущее. Елизавета была тронута до слез. «Будьте уверены, — обратилась она к толпе, когда действо закончилось, — что я стану вам доброй королевой...» Дальнейшие ее слова потонули в приветственных возгласах. Начиналась последняя часть торжественного пути — от Темпл-Бара к Вестминстеру.

С самого начала и до конца процессия проходила под знаком триумфа — не только Елизаветы, но в каком-то смысле и ее бедной матери, которую во время торжеств тоже изображали со скипетром и диадемой, не говоря уже о королевском титуле. Это был также и триумф ее отца-гиганта, чей образ с началом нового царствования вновь возник в народной памяти.

«Вспомним старого Генриха!» — раздался голос из толпы, когда носилки с Елизаветой остановились у Чипсайда, и все заметили, что королева широко улыбнулась. Она не сомневалась, что, доживи отец до этого момента, момента торжества ребенка Анны Болейн, ребенка своих лучших надежд и самых горьких разочарований, доживи Генрих до этого момента, он испытал бы подлинную радость.

ГЛАВА 16

В апреле 1559 года, через три месяца после коронации, совершенно неожиданно и к опасению многих, при дворе большую силу набрал Роберт Дадли. Королевский конюший, высокий, мускулистый атлет, по всеобщему мнению, «на редкость красивый молодой человек», некоторые даже считали, что самый красивый в окружении Елизаветы, Дадли был на виду с первых дней царствования, но столь стремительной карьеры предсказать тогда не взялся бы никто. На торжествах по случаю коронации Дадли явно выделялся: в гордом одиночестве двигался он непосредственно за королевскими носилками, ведя неоседланную лошадь ее величества, и все, казалось, только и ждали, что он украсит собою игрища, маскарады, карнавалы в честь восшествия Елизаветы на трон. И все равно никто не предполагал, что вскоре он сделается любовником королевы.

«В последнее время лорд Роберт вошел в такой фавор при дворе, что, по сути, самолично ведет все дела, — с неудовольствием отмечал Фериа. — Более того, говорят, что Ее Величество целыми днями да и ночами не выходит из его покоев».

Смелое, при всех оговорках, утверждение; правда, вскоре молва об интимных отношениях королевы со своим конюшим распространилась так широко, что зарубежные дипломаты испытывали немалую неловкость, пересказывая истории, которые были у всех на слуху и на устах. Именно так и писал своему начальству в Венецию Мантуан иль Шифанойа: «Здесь все говорят такое, что я и повторять не осмеливаюсь». Де Куадра, сменивший Фериа на посту испанского посла, отмечал, что о королеве и Роберте Дадли рассказывают самые невероятные истории и он ни за что бы в них не поверил, если бы Тайный совет в полном составе «не делал ни малейшей тайны» из их отношений.

Об этих отношениях знали все, и, возможно, поэтому в письменном виде никто о них особенно не распространялся. К тому же для молчания была еще одна веская причина: писать на эту тему, сплетничать было чрезвычайно опасно. И даже имея в своем распоряжении массу косвенных свидетельств и подтверждений, смысл которых прочитывается безошибочно, мы не располагаем никакими бесспорными доказательствами того, что королева потеряла невинность именно в 1559 году (а не раньше — не будем забывать о Томасе Сеймуре).

На намеки самой Елизаветы полагаться нельзя, так как, помимо всегдашней склонности к разнообразным фантазиям, королева находила какое-то извращенное удовольствие в том, чтобы бросить вызов общественному мнению. Она нечасто придавала значение тому, что говорит, и всегда, не задумываясь, уступала непреодолимому желанию подразнить, смутить, вогнать в краску окружавших ее важных персон.

Так что глупо было бы слишком доверять и ее собственным заверениям в чистоте и невинности и, с другой стороны, кроткому «признанию», которое она сделала де Куадре в 1561 году: мол, я «не ангел» и с Дадли действительно что-то было. Впрочем, скажи она, что ничего не было, слова эти слишком явно разошлись бы с ее поведением, ибо скандал разгорелся, в частности, еще и потому, что Елизавета выказывала Дадли недвусмысленные знаки внимания на публике.

Быть может, она взяла его в любовники просто из чувства протеста и желания самоутвердиться. Ибо в первые годы своего царствования Елизавета вела себя на редкость самовластно и агрессивно. «Подобно крестьянину, которому вдруг пожаловали дворянство, — пишет габсбургский посол, — она, как только взошла на трон, раздулась от самодовольства и считает, что ей все позволено». Елизавету никогда не готовили к роли королевы, и при всем присущем ей обаянии, свойстве располагать к себе людей и даже магнетизме ей катастрофически не хватало сдержанности. Никто и никогда не учил ее тому, что ради блага государства следует подавлять свои порывы; более того, вынужденная смолоду ограничивать себя во всем, она теперь решила потакать любым своим желаниям. По словам одного биографа, Елизавета отличалась «таким упрямством и своеволием, что вела себя, даже не задумываясь о собственном благе, не говоря уже о благе королевства».

А где самоутверждаться, как не в любви, каковая издавна служит источником конфликтов между молодыми и старыми, между родителями и детьми? Родителей Елизавете с младых ногтей заменяли Кэт Эшли и Томас Перри, и неудивительно, что ее роман с Робертом Дадли сильно испортил их отношения.

Перри, как говорят, впал в глубокую депрессию, а тут еще и нездоровая полнота начала стремительно увеличиваться — словом, в начале 1561 года он преждевременно сошел в могилу. Кэт Эшли, на которую, как на старшую фрейлину королевы, сплетни, должно быть, обрушивались в первую очередь, предприняла отчаянную попытку воззвать к здравому смыслу своей госпожи.

Начала она с того, что молча опустилась перед ней на колени. В чем дело? — вопросительно посмотрела на нее королева, и Кэт приступила к заранее подготовленной и тщательно отрепетированной речи.

Во имя Всевышнего, умоляла Кэт, ее величеству следует выйти замуж и положить тем самым конец ужасным слухам, которые о ней распространяют. Ее взаимоотношения с Дадли заставляют всех считать, что они, по существу, живут в браке либо впали в грех прелюбодеяния, ибо конюший уже женат. Кэт никак не могла остановиться, и чем дольше она говорила, тем ниже представала в глазах окружающих королева, столь открыто демонстрирующая свою привязанность к этому человеку.

Неужели она не видит, к чему все это может привести? Кэт решительно перешла к главному, сообразив вдруг, что только она может позволить себе говорить с Елизаветой в таком тоне, ни от кого другого та бы этого не потерпела. Неужели королева не понимает, что пройдет еще немного времени, и подданные сначала просто отвернутся от нее, потом начнется ропот и, наконец, схватка за трон, который она более недостойна занимать? Пролитая кровь падет исключительно на голову королевы; Бог призовет ее к ответу, а верноподданный народ проклянет ее имя.

И что же — столь прекрасно начавшееся царствование придет к столь жалкому и постыдному концу. Чтобы не видеть его, заключила Кэт, лучше бы ей «задушить Ее Величество еще в колыбели». Выговорив эти слова, она умолкла.

Елизавета, у которой на кончике языка постоянно вертелась собственная и тоже отрепетированная речь в защиту своего незамужнего положения, поначалу откликнулась на это пламенное выступление вполне терпимо; она понимает, конечно, что слова Кэт «идут от сердца и продиктованы верностью и любовью»; в принципе она, Елизавета, готова вступить в брак уже хотя бы для того, чтобы утешить Кэт и вернуть покой людям. Но дело это серьезное, его следует основательно обдумать, и миссис Эшли не следует забывать, что в настоящий момент королева «к браку не готова».

Не удовлетворенная этим ответом — тем более что она прекрасно знала умение Елизаветы произносить слова, не говоря, в сущности, ничего, — Кэт опять подступила к ней со своими увещеваниями.

Ради Бога, продолжала она, Елизавете не следует связывать себя ни с одним из претендентов, что вьются вокруг нее при дворе. Надо остановиться на достойном, ответственном человеке, который будет ей ровней и которого примет народ, при этом медлить нельзя, иначе можно навлечь на себя гнев Господен. А Бог в гневе своем страшен, он может «до времени призвать ее к себе», — в голосе Кэт зазвучали апокалиптические ноты, — и поскольку чрево ее еще не отверзлось, наследника нет, то трон станет причиной распри и хаоса.

На это Елизавета ответила довольно двусмысленно. Начала она с рассуждения о том, что Бог, сберегший ее для трона, и впредь, можно надеяться, будет оказывать ей — и Англии — свои милости; а вообще-то жизнь ее или смерть — это такая малость в его неведомом промысле. Сделав это заявление, Елизавета принялась защищать себя от сплетен касательно «нечестивого союза» с Дадли, и чем дальше, тем напористее становилась ее речь. Она не дала никаких поводов обвинять себя, решительно заявила Елизавета, и не даст впредь. В то же время — тут в голосе ее зазвучали жалобные нотки — видела она «в этой жизни так много тоски и несчастий и так мало радости». Намек ясен: разумеется, она заслужила то счастье, что приносит ей Дадли. Ко всему прочему, если она и обратила на него свое милостивое внимание, то разве не заслужил он его «своим высоким духом и добрыми деяниями»? И в любом случае, что бы там между ними ни было, все происходит в присутствии придворных дам и фрейлин — это заявление могла бы подтвердить либо опровергнуть лишь сама Кэт Эшли.

И наконец, были сказаны слова, которые до некоторой степени подтверждают достоверность слухов о распущенности королевы. Если бы она, Елизавета, решилась на что-то или находила удовольствие в таких нечестивых делах, от которых, конечно, убереги Бог, то нет человека, который мог бы запретить ей это.

Это было последнее слово, непререкаемый королевский вердикт. И он, должно быть, поверг Кэт Эшли в отчаяние.

Эта беседа была подслушана личной прислугой Елизаветы, а содержание ее передано или скорее всего продано одному из агентов императора Священной Римской империи Фердинанда I, который, подобно большинству других европейских монархов, был далеко не равнодушен к событиям личной жизни английской королевы. Примерно тогда же до императора дошли и иные сведения. По клятвенным заверениям фрейлин, ее величество «неизменно блюдет свою честь», и никто из них «ничего такого особенного» не замечал. При этом Елизавета продолжала осыпать своего конюшего все новыми милостями и обласкивала его «более откровенно, нежели то приличествует ее положению и достоинству». Она возвела его в сан рыцаря Подвязки, предпочтя графу Бедфорду, что всеми, а последним в особенности, было сочтено явной несправедливостью. Елизавета передала конюшему несколько монастырей, подарила дом в Кью, лицензии на ведение перспективных коммерческих дел, а также — поистине королевский дар — 12 тысяч фунтов серебром «на покрытие расходов».

Со стороны обычно бережливой королевы такая щедрость, несомненно, была знаком настоящей любви — и настоящего сумасбродства. Неудивительно, что испанский посол докладывал своему повелителю, что теперь Дадли наряду с Сесилом «правит бал» и королю Филиппу лучше бы поскорее договориться с выскочкой- конюшим, который наверняка и в скором времени станет королем Англии.

Откровенный роман королевы с женатым мужчиной был лишь последним — хотя и наиболее вызывающим — свидетельством ее непредсказуемости и пренебрежения общепринятыми нормами. Вопрос состоит в том, была ли она бездумной ветреницей, как считал Фериа, или то была лишь маска и на самом деле королева рассчитывала каждый свой шаг, в том числе и свое поведение во время этого скандального романа?

«По правде говоря, — писал Филиппу тот же Фериа незадолго до своего отъезда из Англии, — не могу сказать Вашему Величеству, что у нее на уме, да и те, кто знает ее ближе, чем я, тоже не могут». Де Куадра, преемник Фериа, пребывал в той же растерянности. «Ничего не могу о ней сказать, — писал он, — ибо просто не понимаю ее».

Одно, впрочем, представляется очевидным: при всем своем экстравагантном поведении Елизавета в первые же полгода царствования добилась значительного успеха в решении многих запутанных проблем, с которыми столкнулось королевство. Самой болезненной из них была проблема вероисповедания, она досталась Елизавете в наследство от Марии, когда в результате безжалостного истребления еретиков рана стала буквально кровоточить.

Если брать всю страну в целом, то в 1559 году протестанты составляли ничтожное меньшинство населения; но большая их часть проживала в Лондоне, и когда люди собирались сотнями и распевали псалмы, голоса их будто сливались в один мощный глас, неукротимый и пылкий. Весной 1559 года признаки растущего недовольства католической церковью наблюдались повсюду: в церквах били окна, с алтарей срывали украшающий их орнамент, распятия распиливали на куски, статуи святых сбрасывали с пьедесталов и предавали огню либо топору. Столица была настолько обезображена, что казалось, «будто по ней прокатилась вражеская колесница», а приезжие отмечали стремительный рост антикатолической, в том числе и стихотворной, литературы, продававшейся на каждом углу; в тавернах и на постоялых дворах разыгрывались пьесы, клеймившие покойную королеву, ее мужа и кардинала Поула; духовенство, стоило им устроить процессию на улицах города, становилось объектом самых язвительных насмешек.

Никто не сомневался, что, дабы сбить волну недовольства, Елизавета должна будет восстановить веру своих отца и брата, но в сложившейся ситуации требовалось действовать с величайшей осторожностью. Да, не только в городе, но и при дворе разыгрывались антиклерикальные представления, в которых вороны могли появляться в кардинальских шапках, ослы — в мантиях епископа, а волки выглядели точь-в-точь как аббаты, однако же в парламенте поначалу религиозное законодательство проходило медленно и туго, и это можно понять: церковная реформа была самым непосредственным образом связана с опасными подводными течениями в английских отношениях с континентальной Европой.

Стоит Елизавете совершить роковой шаг — пойти на разрыв с Ватиканом, как папа, чего все боялись, отлучит ее от церкви, и королевство «сделается легкой добычей любого государя, кто на него позарится». Англии не хватает солдат, военачальников, вооружений и даже денег, на которые их можно купить, а крепостные сооружения, по словам Грэнвилла, канцлера Филиппа, «и одного дня массированного артиллерийского обстрела не выдержат». С благословения папы французы и испанцы вторгнутся в страну и расчленят ее на несколько частей, если, конечно, их не убедить, что цели своей можно достигнуть и более простым, не столь дорогостоящим путем.

Как раз тут и показала себя Елизавета прирожденным мастером интриги. Не отзывая своего посла из Ватикана, продолжая служить в церквах мессы (с самыми незначительными отклонениями от ка- нона), всячески оттягивая принятие парламентом церковных реформ, она таким образом предупреждала возможное отлучение; а одновременно поддерживала в Генрихе II Французском и Филиппе Испанском веру в то, что готова выслушать любые брачные предложения. Филипп сватался всерьез; он был первым по рангу и самым могущественным в ряду претендентов на руку Елизаветы, и она в течение нескольких месяцев намекала на то, что, несмотря на любые обстоятельства, готова выйти за него. В то же время она не прекращала тайных переговоров с посланцем Генриха (по слухам, он скрывался в дворцовых покоях Перри), возбуждая во Франции надежду, что может и порвать со своим опасным испанским союзником, если, конечно, Генрих пойдет ей навстречу в вопросе о принадлежности Кале.

Умело заигрывая таким образом и с французами, и с испанцами, Елизавета постепенно собирала воинство и накапливала вооружения, «добывая деньги, где только можно, и почти ничего не тратя на внутренние нужды», так, чтобы восстановить кредит среди антверпенских ростовщиков, которые могли бы финансировать ее военные операции. С первых чисел марта по лондонским улицам стали шнырять вербовщики, на призывных пунктах начало появляться все больше людей, во Фландрии же тем временем английские агенты заказывали порох, латы, палицы, торжественно обещая заплатить не позже чем через месяц — два. В предвидении французского вторжения через Шотландию срочно укреплялся Бервик-Касл, хотя потребовавшиеся на это расходы грозили подорвать и без того скудную государственную казну.

Вообще-то все это был чистый блеф, ибо Елизавета рассчитывала не на войну, а как раз на мир, и в какой-то момент — это было 18 марта, Вербное воскресенье, — ей сообщили, что английская делегация на континенте достигла соглашения о прекращении военных действий. К сожалению, Кале по этому договору должен был оставаться за Францией по крайней мере в течение ближайших восьми лет; затем при передаче города под владычество английской короны французы должны были в качестве компенсации выплатить пятьсот тысяч крон. Из этого следовало, что в конце концов Кале будет все- таки возвращен, к тому же не исключалось, что еще ранее могут вновь нарушиться дружественные отношения между Францией и Испанией.

Теперь, по достижении мира, парламентская процедура пошла живее, и в конце апреля были приняты Акты о верховенстве и единстве. По ним королева становилась главой церкви в Англии (хотя сама она предпочитала называться несколько иначе — «высшим предстоятелем»), и вновь пускался в обращение выпущенный еще при

Эдуарде (в 1552 году) Молитвенник. Посещение мессы каралось тюремным заключением — пожизненным в случае трехкратного нарушения. Официально католической Англии пришел конец, хотя еще столетия она продолжала подпольное существование. Для испанцев это был день разочарования и гнева. «Мы утратили королевство — и тело его, и душу», — с горечью писал Фериа.

Лето принесло временную передышку в государственных делах — первую на королевском веку Елизаветы. Целую неделю она развлекала французских дипломатов, прибывших на ратификацию достигнутых мирных договоренностей, да с таким размахом, что трудно было поверить, что Англия находится на пороге банкротства. В Уайтхолле, этом величественном дворце, происходили бесконечные празднества, кроме того, устраивались выезды на охоту и роскошные пиршества на открытом воздухе. Одно такое застолье устроили в дворцовой оранжерее, раскинув столы на галереях со шторами из парчи, расшитой золотом и серебром, также украшенных «букетами цветов самой причудливой формы, которые распространяли вокруг себя чудесное благоухание». На председательском месте восседала сама Елизавета в королевском одеянии из алого бархата, «настолько изукрашенном золотом, жемчугом и другими драгоценностями, что выглядела она еще красивее обычного». Впрочем, французские дамы ухитрились перещеголять государыню: юбки с фижмами, еще не виданные в Англии, были настолько широки, что покрывали чуть не весь банкетный стол, заставляя иных английских гостей устраиваться «кое-как прямо на полу». Зато английские одежды отличались неземной красотой — по крайней мере нечто в этом роде Елизавета сказала одному знатному французскому юноше, передавая ему в подарок ненадеванный пышный наряд, оставшийся от покойного короля Эдуарда.

Июнь был заполнен «музыкальными представлениями и иными развлечениями», песнопениями и танцами, а по вечерам речными прогулками на королевском паруснике. 21 июня королева отправилась в путешествие по стране, сделав первую остановку в Гринвиче, где ее ждал большой военный парад.

Перед королевой, окруженной послами и самыми знатными придворными, промаршировали примерно полторы тысячи пехотинцев в латах и полном вооружении. Подняв знамена и взяв на изготовку ружья и пики, они стояли неподвижно, пока Дадли в сопровождении нескольких соратников объезжал строй, рассекая его надвое для предстоящего сражения-игры. Под бой барабанов, звуки труб и флейт, «противоборствующие стороны» бросились друг на друга. Битва разгорелась словно всерьез, «звучали выстрелы, раздавался звон скрестившихся пик; выпавшее из рук оружие поспешно подбирали, а в конце концов все повалились в одну кучу в знак того, что сражение закончено». Елизавета выглядела «чрезвычайно довольной» и велела передать участникам свою королевскую благодарность.

В последующие несколько дней празднования продолжались. Королева отправилась в Вулвич, где спустила на воду новый военный корабль, названный в ее честь, затем вернулась в Гринвич — здесь состоялись очередные военные игры: «жгли огромные костры и палили из ружей до полуночи». То была явная демонстрация, всем следовало знать, что недавно заключенный мирный договор не остудил военного пыла англичан.

Елизавета играла свою роль в этом спектакле с присущей ей энергией, демонстрируя особый подъем чувств, когда мимо проезжал Дадли — либо во главе колонны, либо перед рыцарским поединком. Но было в ее возбуждении нечто искусственное, какая-то нервозность. Она словно подстегивала себя, ощущая, что безрассудная романтическая страсть все сильнее и сильнее наталкивается на недовольный ропот толпы и противодействие окружения, которое повергало ее в депрессию. Да и недуги, которые и прежде Елизавету иной раз беспокоили, теперь давали о себе знать тем сильнее, чем больше оттягивала она выбор мужа и, стало быть, рождение наследника. В июне ей пускали кровь, хотя по какому поводу, свидетельств не осталось. В августе Елизавета подхватила «тяжелую лихорадку», мучившую ее несколько недель; между прочим, начало ее совпало с тем памятным разговором с Кэт Эшли, когда та буквально умоляла ее отдалить от себя Дадли и выбрать достойного мужа.

Каждый день, жаловалась она одному иностранному дипломату, подданные осаждают ее просьбами положить конец одинокой жизни «ради нее самой и ради благополучия королевства». При этом все — Кэт Эшли, Перри, Сесил, члены Совета — выступали со своим предложением. Одни отдавали предпочтение кому-нибудь из-за рубежа, другие — соотечественнику, третьи, и их становилось все больше, с пылом отстаивали кандидатуру Дадли. А самым мучительным было давление со стороны этого последнего, который домогался не только ее сердца, но и доли своего участия в управлении страной; его страстные призывы весьма смущали Елизавету, в какой-то момент она была готова даже уступить ему такими усилиями завоеванную свободу.

К середине августа Елизавета выглядела «какой-то удрученной», а фрейлины ее шептались между собой, что королева и минуты не спит по ночам и вообще пребывает в меланхолии. Она и никогда-то по утрам не чувствовала себя бодрой, а теперь и вовсе поднималась на ватных ногах, и мысль о том, что в приемной зале ее ожидало множество посетителей, и своих, англичан, и из-за рубежа, служила неважным лекарством против бессонницы.

Помимо Дадли, в стране было еще два главных претендента на руку Елизаветы. Один — граф Арундел, весьма неприятный господин средних лет, известный своим косноязычием и невнятностью суждений. За него говорила славная родословная, но, пожалуй, и только, разве что дворец у него в Нонсаче был роскошный — подарок отца Елизаветы за верную службу. Но туда можно было наезжать (что она временами и делала) и просто так, не возвышая хозяина до положения принца-консорта.

Другой в принципе куда больше подходил Елизавете. Это был сэр Уильям Пикеринг — красавец, лощеный гуляка, светский человек, много путешествовавший по миру и знавший не один иностранный язык. В смысле образованности он был более чем ровней королеве; он любил женщин, умел с ними обращаться и, по слухам, «пользовался благосклонностью многих известных дам». При дворе, где всегда вилось полно прихлебателей и карьеристов, Пикеринг выделялся независимым поведением, неизменным доброжелательством и какой-то таинственностью. Дипломатические обязанности подолгу задерживали его за границей, но, когда он появлялся в Лондоне, все отмечали, что, несмотря на скудный достаток, Пикеринг ведет едва ли не королевский образ жизни.

Что Пикеринг заинтриговал Елизавету, стало ясно еще весной 1559 года, когда по его возвращении в Англию королева проговорила с ним наедине несколько часов подряд, причем втайне от Дадли, который в это время охотился в Виндзоре. Дадли почувствовал соперничество и заметно охладел к Пикерингу сравнительно с былыми временами; придворные расценивали шансы соперников в борьбе за руку Елизаветы как четыре к одному в пользу Пикеринга.' Но внешность обманчива, и, по существу, сэра Уильяма всерьез принимать не следовало. Иное дело, что сам он вынес из продолжительной беседы с королевой определенные впечатления. Пикеринг хорошо знал женщин и умел угадать за игрой подлинные намерения. Так вот Елизавета, по его убеждению, «собиралась умереть девицей».

Из зарубежных претендентов никто не ставил на герцога де Немура из Франции и на герцога Уильяма Савойского. С другими, правда, несмотря на иноземное происхождение, следовало считаться, особенно имея в виду их настойчивые ухаживания. Принц Эрик Шведский — не далее как в будущем году он станет королем Эриком XIV — послал в Лондон целую делегацию соотечественников, на алом бархатном камзоле каждого было вышито пронзенное стре лой сердце. Сватались они так же безвкусно и прямолинейно, как и одевались, — преподносили всем сколько-нибудь заметным английским придворным богатые дары, надеясь, по-видимому, что ценность подношения поможет завоевать расположение королевы. Подкупали всех, от фрейлины, которая пришла приветствовать от имени королевы шведского посланника, а вышла из его апартаментов с подвеской стоимостью в триста крон, до самой королевы: врученный ей «роскошный горностаевый презент» был лишь авансом в счет «многих и многих миллионов», на которые она может рассчитывать, если выйдет за принца Эрика.

Но это посольство не имело никаких шансов на успех. В глазах англичан шведы были неуклюжи, скверно воспитаны и ко всему прочему тупоумны. Шведские посланники были настолько поглощены собственной миссией, а их английский настолько дурен, что никто из них даже не замечал, что им в лицо смеются, а больше и откровеннее всех — сама королева. В конце концов, хотя во главе посольства Эрик поставил младшего брата в сопровождении внушительной свиты, предложение было отвергнуто под предлогом того, что даже особы королевской крови в Швеции — настоящие медведи. «Ну как примириться с такими манерами, — в притворном ужасе восклицала Елизавета. — Положим, на время с ними еще можно смириться, но, боюсь, им никогда не отделаться от своих привычек». И даже после того как посрамленные северяне вернулись домой, Елизавета неизменно отзывалась об «этом варваре — короле Швеции» с брезгливостью и презрением.

Разумеется, Елизавета вполне отдавала себе отчет в том, что шведское сватовство — предприятие далеко не бескорыстное и за любовными излияниями принца Эрика стоит, помимо страстного желания присоединить к своим владениям еще и Англию, обещание союзнической поддержки со стороны французов. Но если дать согласие Эрику, придется отказаться от гораздо более привлекательного габсбургского варианта, который французам, возможно, не понравится.

Хотя, вообще говоря, именно у претендента из дома Габсбургов были наилучшие шансы на брак с Елизаветой. Эрцгерцог Чарльз, сын императора Фердинанда, считался, во всяком случае, исходя из английских интересов на Континенте, «лучшей парой» Елизавете. Его брата — Фердинанда-младшего — она отвергла за фанатичную приверженность католической вере и совершенно неразборчивый почерк — «ничего похожего» она раньше не видела, — не говоря уже о его толстой и краснощекой любовнице-немке. Но юный Чарльз был, по слухам, «приятен на вид», тонок в талии, широк в плечах, узок в бедрах. В детстве, правда, он переболел оспой, но следов она почти не оставила, точно так же как практически незаметна была при езде верхом легкая сутулость. Не слушайте, убеждал Елизавету де Куад- ра, когда эрцгерцога называют «маленьким монстром». Все как раз наоборот. Голова у него вовсе не такая большая, как говорят, он не питает особого пристрастия к охоте и вопреки слухам отнюдь не лишен способности к управлению государством. А самое главное, он обнаруживает явную склонность к протестантизму, и если ее величеству нравится портретное изображение эрцгерцога, его высочество с радостью приедет в Англию и посватается лично.

Задним числом становится ясно, что Елизавета никогда не рассматривала возможность брака с эрцгерцогом Чарльзом всерьез, но все же на протяжении почти всего 1559 года с успехом делала вид, что весьма заинтересована этим предложением, столь раздражавшим, к слову, французов. Сесил, Перри, молодой герцог Норфолк, а также многие из членов Совета, в свою очередь, весьма благосклонно относились к перспективам такого союза, хотя чем дальше, тем больше симпатии их питались растущим страхом перед Дадли.

«Все здесь страшно боятся, что этот человек может стать королем», — писал в ноябре де Куадра, и недавно возникшие слухи о покушениях на жизнь Дадли и Елизаветы только подтверждали эти слова. В октябре шушукались о том, что Елизавету и конюшего собирались отравить во время званого обеда у Арундела. Королева «с большой обеспокоенностью» узнала об этой истории. Еще один заговор был раскрыт несколько недель спустя, и с тех пор «во дворце только и толковали», что о грядущем убийстве Дадли.

Сам же он был «бдителен и держался настороже», Елизавета тоже нервничала, чувствуя, что не может отвести смертельную угрозу от своего любимца. Советники ее, обычно занятые мелкими дрязгами личного свойства, на сей раз объединились в решимости избавиться от Дадли. Пронесся слух, что в заговоре участвует один из слуг королевы, некто Друри, вместе со своим братом. Выходит, убийцы или по крайней мере пособники убийц появились в ее личном окружении? Так как же можно говорить о безопасности — собственной и возлюбленного?

Тем временем скандал, разгоревшийся вокруг предполагаемого романа Елизаветы, приобрел такие масштабы и оброс такими отталкивающими подробностями, что это начало угрожать перспективам ее брачного союза, особенно за рубежом. Добрая репутация Елизаветы трещала по швам. «Мне приходилось слышать такое, чего и бумага не выдерживает, и вы легко поймете, о чем идет речь», — писал одному корреспонденту де Куадра. Елизавета предстала в этих рассказах в роли Медеи, женщины, ведомой одной лишь низменной страстью, «без ума и без совести», «безумицей, охваченной плотским желанием», «чертом в юбке» и так далее. Клеветнические измышления доносились отовсюду — так много людей откровенно нападали на Елизавету, так слабы были голоса в ее защиту.

На самом деле — и советники королевы это отлично понимали — главное, собственно, не сам грех (если о нем вообще можно в данном случае говорить), главное — видимость грехопадения. Факты уже потеряли какое-либо значение: пройдет совсем немного времени, и королева будет уже словно погребена под тяжестью одной лишь молвы, и тогда никто не отважится рискнуть своей честью и жениться на ней. Именно этой жестокой, но и самоочевидной истине Елизавета отказывалась посмотреть в лицо — разве что, как некоторые туманно намекали, она настолько распущенна, что сама стремится разрушить всякую возможность брачного союза, чтобы заиметь в любовниках не одного лишь Дадли, но многих.

Император Фердинанд был весьма озабочен судьбою своего сына, эрцгерцога. Своему послу в Англии, барону фон Бройнеру, он велел выяснить, «есть ли основания для тех порочащих честь королевы слухов, что распространяются в определенных кругах». Просто отмахнуться от них уже не представлялось возможным, ибо доносились они «со всех сторон» и «били в одну и ту же точку». Фон Бройнер, который явно страшился навсегда дискредитировать себя как дипломата — ведь если посол подтвердит, что слухи не беспочвенны, выходит, что он сам в течение долгого времени старался устроить помолвку королевского сына с падшей женщиной, — отвечал своему повелителю, что взаимоотношения Елизаветы и Дадли имеют вполне невинный характер. Но императора Фердинанда это ничуть не убедило. Переговоры он не прервал, но в Англию решил сына не пускать. А в этом случае, заявила, в свою очередь, Елизавета, она даже рассматривать вопроса об этом брачном союзе не будет.

Весной 1560 года волнения по поводу Дадли перешли едва не в панику, особенно после того как он заявил, что, если проживет «еще хоть год», положение его будет «совсем не таким, как ныне». Вызов брошен, и намек недвусмысленно ясен: вскоре королева сделается лишь игрушкой в его руках. Королева Елизавета и король Роберт — это всего лишь вопрос времени.

Да, но что делать с его женой? До сих пор она уединенно жила в деревне, при дворе не показывалась и у себя придворных не принимала. Иные говорили, она болеет, другие отрицали это. Она пребывала в подавленном состоянии духа — а кто бы на ее месте радовался? — и как будто бы время от времени намекала на возможное самоубийство. Она чувствовала себя брошенной, униженной сплетнями, что пересказывает вся Европа, страшилась юной и пылкой красавицы королевы — это все понятно. Но вот вопрос — ощущала ли она, что и ей грозит опасность?

Пока Елизавета с Дадли вдали от злых языков наслаждались обществом друг друга, отправляясь что ни день на конные прогулки или на охоту, при дворе постепенно складывалось единое мнение: наверняка любовники замышляют устранить единственное оставшееся им на пути к счастью препятствие. Путем ли развода, путем ли яда, с помощью ли наемного убийцы, но от жены Дадли необходимо избавиться.

ГЛАВА 17

Гордости много у рыцаря твоего,

О Бесси, смири его, не упусти своего.

Надобно укротить надменность его.

8 сентября 1560 года Эми Дадли обнаружили мертвой, со сломанной шеей, у подножия каменной лестницы собственного дома. Роберт Дадли сделался вдовцом, и ничто теперь не мешало ему жениться на королеве.

В этот самый день, как и все последнее время, Елизавета отправилась на охоту, и почти наверняка Дадли сопровождал ее. Только накануне в письме знакомому он замечал, что чувствует она себя великолепно, свежий воздух и физические упражнения придают ей новые силы, что королева «сделалась прекрасной охотницей» и «с утра до ночи гоняется за дичью». Ей нравится быстрая езда, продолжает конюший. Нынешние лошади (правда, Елизавета «придерживает их, не давая показать все, на что они способны») кажутся ей слишком смирными, она требует прислать «настоящих скакунов» из Ирландии; никто здесь не мешает предаваться любимому развлечению, вокруг расстилаются пустынные поля.

В то лето Елизавета и впрямь наслаждалась жизнью. Всего лишь несколько недель назад она весело перешучивалась и заигрывала с семидесятипятилетним Поле, маркизом Винчестером, у него дома в Бэзинге. Маркиз оказал ей столь щедрое гостеприимство, что, право, жаль, писала Елизавета, что он так стар. Будь маркиз помоложе, заверяла она своего корреспондента, «в Англии ему не нашлось бы конкурентов» в борьбе за ее руку. Здесь, в деревне, не было косых взглядов и злых языков; даже Сесил, неизменно взывавший к разуму и совести королевы, чаще всего пребывал в Шотландии, а когда наконец появился, то обнаружил, что Дадли удалось изрядно поколебать его влияние на королеву.

Как выяснилось, Елизавета, возвращаясь с охоты, бросила испанскому послу: «Жена Роберта умерла или по крайней мере при смерти», — и попросила его объявить эту новость всем.

Де Куадра так и прирос к земле. Напрашивался только один вывод: Дадли, весьма возможно, при содействии Елизаветы, то ли сам умертвил жену, то ли нанял убийцу. На самом деле все выглядело действительно чересчур подозрительно. При падении с лестницы леди Дадли была дома одна — слуг предусмотрительно отослали. Слухи о ее нездоровье — лишь дымовая завеса, их распространял то ли сам Дадли, то ли его приспешники, чтобы прикрыть убийство. Разве Сесил не заверял де Куадру всего лишь несколько дней назад, что Эми Дадли «в отличном физическом состоянии» и что «он лично позаботится о том, чтобы ее не отравили»? Что ж, яда ей действительно удалось избежать, но муж прибег к еще более жестокому способу избавиться от нее.

Ну, а какова в этом роль Елизаветы? Ведь Дадли ни за что бы не пошел на такое дело, не заручившись предварительно ее согласием, — слишком близко все касалось самой Елизаветы. Да и новость вроде бы не слишком расстроила ее. Она всего лишь обронила одну фразу в разговоре с де Куадрой, а помимо того, сказала придворным (на итальянском), что леди Дадли «сломала себе шею». И все. О важных делах Елизавета часто говорила прямо, даже прямолинейно, но такая небрежность, такое бессердечие — это даже для нее слишком. Оскорбив своим романом с Дадли общественное мнение всего королевства, она теперь докатилась до настоящего преступления — благословила убийство. Этого пятна ей уже никогда не смыть.

Как ни ужасна была весть, совсем уж врасплох она де Куадру не застала. Сесил, места себе не находивший из-за безответственности Елизаветы, кроме того, всерьез опасавшийся за собственное положение, в те дни затеял с испанским послом необычно откровенный разговор.

Елизавета, начал он, в последнее время совершенно отошла от государственных дел, передав их в ведение любовнику, и это ужасно, ведь Дадли — человек глубоко эгоистичный и в делах абсолютно неопытный, не говоря уже о том, что он вызывает страстную ненависть у «всей высшей знати королевства». Королева явно намеревается выйти за него, продолжал Сесил, и в предвидении такого катастрофического поворота событий он, Сесил, всерьез подумывает об отставке. Его обращения к королеве, его призывы «вести себя достойно, жить в мире, выйти замуж» остаются неуслышанными;

теперь ее ничем не собьешь с выбранного пути, и впереди всех нас неизбежно ждет «упадок страны». Далее Сесил поведал де Куадре одну любопытную вещь: Елизавета якобы «намеревается следовать по стопам отца». Не до конца, разумеется, не настолько, чтобы сознательно давать пищу сплетням и провоцировать скандалы, удовлетворяя таким образом свои личные прихоти за счет репутации. А ведь именно так и вел себя Генрих VIII, оказавшись в конце концов в центре любовного треугольника, между опостылевшей женой Екатериной Арагонской, с одной стороны, и желанной любовницей Анной Болейн, с другой.

Король Генрих, по сути, утверждал свою безграничную власть в интимных отношениях столь же решительно, сколь и в области политики. Женщины, с которыми он был связан — жены ли, любовницы, — неизменно оказывались страдательной стороной, короля же никогда и ничто не смущало, он всегда выходил победителем. Вот и Елизавета, заявляя во всеуслышание, что предпочитает остаться одинокой, отвергая одного за другим претендентов на ее руку, демонстрируя полное равнодушие к животрепещущему вопросу престолонаследия и главным образом в открытую поддерживая отношения с Дадли, стремится к тому же, чего достиг ее отец: полной независимости в интимной жизни за счет всего остального.

Прямо Сесил не высказался, но смысл его рассуждений заключался именно в этом: королева будет «следовать по стопам отца» до самого конца своего царствования. Вряд ли можно представить себе, что она вообще не выйдет замуж, а в таком случае выбор ее скорее всего падет на Дадли. Де Куадра, тесно общавшийся с королевой больше года и привыкший как к ее постоянным уловкам, так и к явной внутренней неуверенности, высказывался более осторожно. «Конечно, дело это скандальное и постыдное, — писал он в связи со смертью Эми Дадли, — однако же я совершенно не убежден, что Ее Величество сразу же выйдет замуж за этого человека да и вообще решится на такой шаг; по-моему, она все еще колеблется».

Но это был слишком сложный ход мысли, большинство как при дворе, так и вне его судило гораздо проще и определеннее: королева уступила собственному влечению к Дадли и чувству ревности к его жене и потому сделалась сообщницей любовника-убийцы.

Даже и скорбя по Эми Дадли и выражая формальные соболезнования вдовцу, придворные не переставали клеймить его как убийцу хотя бы в сердцах своих, вырваться чувствам наружу они не позволяли. Ибо, как бы ни возмущены все были, возможно, совершенным им преступлением, ни оскорблены в своих лучших чувствах его исключительным положением при дворе, оставался еще и страх, и именно он заставлял выказывать внешние знаки почтения, ведь совсем не исключено, что перед ними — будущий король. При этом знать сама себя презирала за то, что поддается этому страху, вместо того чтобы бросить обвинение в лицо или, еще лучше, прогнать взашей.

Что касается страны в целом, то в ней немедленно поднялся общий ропот: «Каждый во весь голос говорит, что женскому правлению следует положить конец, а эта особа и ее фаворит в любой момент могут оказаться в тюрьме». Насильственная смерть Эми Дадли способствовала дальнейшему распространению всяких скандальных слухов относительно Елизаветы и ее конюшего, включая и то, что она якобы тайно родила от него ребенка. Елизавете перемывали косточки, вспоминали малейшие подробности ее сомнительного прошлого, говорили о шашнях с Томасом Сеймуром, несмываемом клейме, которое лежит на ней как на дочери Анны Болейн, о том, что и права-то ее на трон весьма сомнительны, ибо она — лишь незаконнорожденная дочь Генриха VIII, если вообще его дочь, при всем внешнем сходстве.

Уличающие слухи множились. Королева как-то возвращалась с приема в лондонском доме Дадли и, по словам одного из слуг графа Арундела, затеяла беседу с факельщиками, освещавшими ей путь во дворец. Она прямо назвала имя Дадли, заметив, что «сделает все для возвеличения его имени». Отец конюшего — герцог; теперь ранг следует повысить, Дадли будет королем.

Со дня смерти Эми Дадли не прошло и десяти дней, как Франсис Ноллис, троюродный брат Елизаветы, сообщил ей, что в графстве Уорикшир распространяются «злостные и опасные слухи и вообще народ ропщет». Следует, считал он, провести формальное разбирательство — «настоящее следствие с целью обнаружения истины», с соответствующими действиями, если подозрения подтвердятся. Ноллис отдавал себе отчет в том, что говорит: речь шла как минимум о тщательном расследовании деятельности Дадли, при котором могут всплыть порочащие его факты. Но альтернатива такому расследованию — бунт, и именно это побуждает его, Ноллиса, «написать все, как оно есть, — с верностью, уважением и любовью».

Ну а что же герой этих подозрений и всеобщей ненависти? Предполагаемый убийца и покоритель королевских сердец был вскоре отослан со двора в свое поместье в Кью, где и пребывал в растерянности и немалой тревоге, пока Елизавета стремилась справиться с охватившим ее смятением.

Письмо, отправленное им Сесилу, человеку, чье положение при дворе он сам недавно поколебал, отнюдь не свидетельствует о приписываемом ему всемогуществе. Он благодарит Сесила за послед ний визит и просит совета — что делать? Не соизволит ли милорд секретарь высказать свои подозрения — так, чтобы он, Дадли, мог оправдаться в его глазах и понять, как ему действовать дальше? Особой последовательностью это послание не отличается, хотя поэтический стиль письма, построенного по всем правилам риторического искусства, выдает немалую образованность (об уме этого не скажешь) автора. «Меня весьма гнетет, что волею обстоятельств в моей жизни произошли такие перемены», — изысканно сетует на судьбу Дадли. Он «алчет свободы, избавления от тяжелых цепей», будучи не в силах пребывать «вдали от места, где быть ему надлежит» — вдали от двора, вдали от своей возлюбленной королевы.

«Все это время я пребываю словно во сне», — раздумчиво продолжает Дадли. Но это не мешает ему напомнить Сесилу об обещанной ему «небольшой услуге» и заверить, что и находясь вдали, он сохраняет здравый ум и твердую память — в чем, имея в виду господствующие при дворе настроения, можно не сомневаться.

Вполне вероятно, Елизавета отправила Дадли в Кью, чтобы уберечь его от всеобщего гнева. Норфолк, «первый среди врагов Дадли», настолько разъярился из-за последнего проявления «наглости» конюшего, что едва сдерживал себя. Единственный в Англии герцог, он видел в себе защитника привилегий знати, на которые покушаются всякие выскочки, так что поведение конюшего, вознамерившегося стать ни больше ни меньше, как королем, только добавило масла в огонь. Кто-то слышал, как Норфолк грозил, что, если Дадли «не откажется от своих притязаний», в собственной постели ему не умереть. Сесил, и не только он один, всерьез опасался, что, дай герцог волю своему бурному нраву, пострадает не только Дадли, но и сама королева.

Теперь, когда Дадли оказался вдали от двора, Сесил вернул себе вновь все свое влияние. При виде сумасбродств королевы он по-прежнему лишь покачивал головой, но уже хотя бы не опасался за свою будущность как главного советника Елизаветы. Самое важное — ее благополучие и безопасность, и он бдительно охранял ее, даже придумал «Свод правил касательно гардероба и питания Ее Величества», что должно было уберечь королеву от гнева и измены со стороны неблагодарных придворных.

Особые меры, считал он, следует принять для охраны личных покоев ее величества, где всегда должны находиться церемониймейстер и определенное количество знатных господ и грумов. Сесил также отметил, что в «приемной королевских покоев» — комнатах фрейлин двери слишком часто остаются открытыми, без всякого присмотра, не говоря уже о том, что через них постоянно проходят туда-сюда «прачки, портные, гардеробщики и так далее». И самое страшное: всякий может пронести в покои ее величества в изящной и привлекательной облатке те носители смерти, что давно уже сделались символом времени.

Яды, действующие мгновенно или медленно, проникающие в организм через полость рта или через кожу, — они существуют в сотнях видов, и нужно придумать сотни способов, чтобы уберечься от них. Отныне, распорядился Сесил, никакая еда, приготовленная за пределами королевской кухни, не должна допускаться в личные покои ее величества без «самого пристального» досмотра. Надушенные перчатки, фижмы или иные предметы туалета следует держать как можно дальше от королевы, если их опасный аромат «не подавлен предварительно иными курениями». И даже нижнее белье — «все, что касается обнаженного тела Ее Величества», следует впредь «проверять с величайшим тщанием». Прикасаться к нему дозволяйся только доверенным лицам, дабы в складках не было спрятано ничего такого, что может представлять опасность для королевы. Но этого было недостаточно, и в качестве дополнительной меры предосторожности Сесил настаивал, чтобы Елизавета постоянно принимала лекарства, дабы «чума и яд» не застигли ее врасплох.

Похороны Эми Дадли прошли весьма торжественно. Королева их своим присутствием не почтила, но было множество придворных в траурном одеянии, и они перешептывались друг с другом, что, должно быть, плакальщицы, почетный караул, ритуальные услуги обошлись Дадли как минимум в две тысячи фунтов, а то и больше. Наверное, шелестел слушок, он пошел на такие расходы, чтобы облегчить совесть, хотя расплачивался (по крайней мере официально) не за убийство, а за прелюбодеяние. Расследование, о котором пекся Ноллис, было проведено, и им было установлено, что смерть Эми Дадли стала результатом несчастного случая.

Разумеется, никто этому не поверил — ни тогда, в 1560 году, ни впоследствии. Но уже в наше время вердикт, кажется, подтвердился. Медицинские исследования, проведенные в XX столетии, позволили установить, что у Эми Дадли, страдавшей раком молочной железы, скорее всего внезапно выскочил диск позвоночника и она свалилась с лестницы. Ну а отчего столь тяжко больная женщина оказалась в тот день одна, почему она встала с постели, а прежде всего как получилось, что рядом с ней не было мужа, — на эти вопросы медицина ответить бессильна, что тогда, что сейчас.

20 ноября во дворце пронесся слух, что Дадли был «обвенчан с королевой в присутствии своего брата и двух фрейлин». Ничего подобного не произошло, однако такой исход казался естественным, и новости поверили — во всяком случае, на некоторое время. Давно уверовавшие, что Елизавета влюблена в Дадли и жаждет выйти за него — ибо какая женщина не хочет выйти за любимого? — подданные считали, что теперь, после того как он сделался вдовцом и когда с него официально было снято обвинение в смерти жены, Елизавета не задумываясь возьмет его в мужья.

До нас не дошло никаких писем или иных документальных свидетельств, позволяющих судить, что думала, что говорила о своем любимом Елизавета в эти три напряженных месяца. Один посыльный при дворе, видевший ее в дни, когда слухи о замужестве распространялись особенно активно, замечает, что «выглядит она не столь оживленной и здоровой, как обычно». Наверняка, предполагает он, ее величество «чрезвычайно беспокоит дело лорда Роберта».

И впрямь она должна была чувствовать обеспокоенность, чрезвычайное раздражение, а более всего сомнения. Ибо, если только Елизавета и Дадли не были сообщниками в убийстве, что представляется крайне маловероятным, смерть леди Дадли наверняка стала для королевы неприятной неожиданностью. Пока Эми была жива, Елизавета могла позволить себе дать волю чувствам, не особо заботясь о последствиях своего поведения. Но теперь придется сказать последнее слово, ясно определиться в своих отношениях с Дадли, которые, вполне возможно, столько же удовлетворяли ее телесное влечение, сколько и связывали ее. Елизавета попала в ловушку. Дадли стал, или скоро должен был стать, очередным соискателем ее руки, вместе с графом Арунделом, шведами и эрцгерцогом Чарльзом, чьи интересы по-прежнему представляли посланники императора.

А вдруг сам Дадли все это подстроил? Положим, она, Елизавета, верит, что он неповинен в смерти жены, но ведь все вокруг думают иначе. В конце концов, подобно тому, как неведомый убийца может каким-нибудь образом нанести удар ей, Дадли вполне мог убрать жену чужими руками. Не исключено даже, что какой-нибудь чрезмерно рьяный его слуга в стремлении выполнить невысказанную волю хозяина просто столкнул Эми Дадли с лестницы. А Дадли, каким-то образом дав понять, что именно в этом его желание и состоит, несет, таким образом, ответственность за случившееся.

Вопросы, не имеющие ответов, терзали Елизавету: насколько далеко простираются амбиции самолюбивого Дадли? Можно ли ему доверять? Нанесет ли она ущерб королевству, выйдя за него? Королевству да и самой себе тоже: в самые тяжкие моменты Елизавета, должно быть, задумывалась, разумно ли выходить замуж за человека, который, вполне вероятно, отважился поднять руку на первую жену?

Кое-что зависело и от самого Дадли, от его характера, силы воли. В самом начале нового, 1561 года он предпринял отчаянную попытку поднять свои ставки, предложив нечто вроде сделки Филиппу II: Филипп благословляет его брак с Елизаветой, а взамен он, Дадли, сделавшись принцем-консортом, отстаивает в Англии испанские интересы и вообще правит страной в соответствии с курсом, проложенным Филиппом. В какой-то момент могло показаться, что Елизавета благосклонно отнеслась к этому плану. Она предприняла поначалу необходимые шаги для возведения Дадли в пэрское достоинство — это было необходимое условие брака, — но когда ей принесли на подпись грамоту, порвала ее на куски. После чего обратилась к де Куадре с прямым вопросом: какова будет реакция Филиппа, если она, подобно некоторым знатным дамам своего двора, «вступит в брак со своим вассалом»?

В общем, Елизавета колебалась, отказываясь под разными предлогами принять окончательное решение. Дадли, разочарованный и, наверное, удивленный как поведением Елизаветы, так и собственным бессилием повлиять на нее, «впал в угрюмство» и принялся искать совета. Поговори с нею решительно, настаивал зять Дадли Генри Сидни. Пусть раз и навсегда «поставит на место» своих жалких и не особенно верных придворных и преклонит колена перед королем Испании. Тогда, заручившись его поддержкой, — не медли, лови мгновение, веди ее под венец!

К черту короля Испании, гремел храбрый вояка Пембрук, человек малообразованный и чуждый тонкостей придворного этикета. Не оставляй ей выбора! Пусть либо выходит за тебя, либо «отпускает на войну» под своими знаменами. И тогда — полный разрыв.

Хотя Дадли упорно твердил, что только «страх и робость» останавливают Елизавету, к марту его позиции как будто ослабли. Он решил последовать совету не Пембрука, но Сидни («Слабый человек, тщеславный человек, — с облегчением замечал де Куадра. — Он боится порвать с королевой».)

В борьбе королевских амбиций с мужским самомнением верх, ко всеобщему удивлению, взяли первые. Сесил оказался прав, по крайней мере на данный момент. Королева решила, что сама способна разобраться в своих личных делах.

«В результате выказанного им недовольства лорд Роберт получил апартаменты, примыкающие к королевским, — сухо сообщал в апреле де Куадра. — Королева говорит, что здесь ему будет удобнее, чем внизу. Он в полном восторге».

ГЛАВА 18

Любимый, прощай,

Вовеки — прощай!

Прости навсегда, мой милый!

Искусом огня

Терзавший меня —

Храни тебя крестная ста!

19 августа 1561 года в бухте Лейт, на юго-востоке Шотлан- дии, бросило якорь французское судно. Его царственная пассажирка пересела в баркас и скоро оказалась на берегу. Это была Мария Стюарт, повелительница Шотландии и овдовевшая королева Франции, считавшая к тому же себя (с 1558 года) английской королевой тоже.

Ей не исполнилось еще и девятнадцати. Обладательница гривы блестящих каштановых волос и миндалевидных карих глаз, она отличалась поразительной, цвета лучшего шелка, белизной кожи — знак истинно королевской красоты. Судя по сохранившимся портретам, черты ее отнюдь не были классическими: слишком близко посаженные глаза, слишком большой и длинный нос. А в выражении лица шотландской королевы больше решимости, нежели женской чувственности. Тем не менее в глазах современников Мария Стюарт оставалась красавицей — неотразимой и загадочной; первой, по словам венецианского посла в Англии, красавицей Европы. А ко всему прочему она обладала на редкость красивым звучным голосом.

Правда, был у нее и один явный недостаток — во всяком случае, на расхожий вкус. Росту в ней было почти шесть футов, так что во времена, когда мужчины выше шести футов считались гигантами, а средний рост женщин составлял пять, Мария должна была казаться чудом природы. Но поэты, воспевавшие ее белоснежную грудь и изящные руки, о росте тактично умалчивали; к тому же то, что она возвышалась над большинством родичей и придворных мужского пола и всем, кроме вышеупомянутых гигантов, смотрела прямо в глаза, лишь добавляло ей королевского достоинства.

Мария сходила на берег с некоторым трепетом, ибо население Лейта вовсе не оказало ей пышного приема, более того, многие, можно не сомневаться, смотрели на эту высокую, бледнолицую, элегантно одетую женщину, прибывшую в сопровождении большой свиты, с явным недоброжелательством. Мария почти всю жизнь провела во Франции; солнечное небо, зеленые поля, процветающие фермы — вот чем был ее мир. Над Шотландией же, по крайней мере н этот августовский день, стоял густой туман. Местность выглядела голой, люди оборванными. И хотя номинально и внутри страны, и в отношениях с Англией царил мир, различные воинственные силы, этим миром недовольные, грозили при первом удобном случае развязать открытые боевые действия.

Шотландия с ее религиозными и политическими распрями, в любой момент готовыми перейти в бунт, гражданскую войну и вооруженный конфликт с иностранными государствами, с самого начала царствования Елизаветы оставалась кровоточащей раной. Ибо Англия тоже была неизбежно втянута в этот запутанный клубок интриг.

Угроза французского вторжения через Шотландию была сейчас даже более реальной, чем в июле 1559 года, когда внезапно скончался король Генрих II Французский, чье место на троне занял болезненный и совсем юный Франциск II, муж Марии Стюарт; настоящая же власть оказалась в руках дядьев Марии — кардинала Лотарингского и герцога де Гиза. А поскольку Шотландией фактически правила их сестра, Мария Лотарингская, мать Марии Стюарт, то обстоятельства для расширения французских владений сложились на редкость благоприятные. Правда, в Шотландии стремительно набирала силу оппозиция, грозящая подорвать могущество регентши.

Шотландские протестанты, ведомые неукротимым Джоном Ноксом, поднялись на праведную борьбу с местной католической церковью и поддерживающим ее профранцузским правительством. Параллельно шотландская знать, чьи привилегии были сильно урезаны двором, забыв прежние политические и конфессиональные распри, объединилась с клириками-протестантами с целью формирования так называемой Конгрегации, призванной реформировать и церковь, и светское управление.

Война между Конгрегацией и королевскими силами вскоре показала, что оппозиции, несмотря на тайную финансовую поддержку

Лондона, приходится туго, и в декабре 1559 года Елизавета стала перед трудным выбором. Что делать? Выступить ли открыто на стороне протестантов с риском, что на нее обрушится вся мощь Франции? Или прекратить военную и финансовую помощь, что поставит Нокса и его последователей в безвыходное положение, а с другой стороны, укрепит, как никогда, позиции де Гизов?

Сесил, ветеран английских войн 1540-х годов против шотландцев (он участвовал в сражении при Пинки-Кле) и яростный сторонник открытого английского вмешательства, узнав, что Елизавета решила все-таки отступить, был чрезвычайно расстроен. Это неправильно, такая оценка ситуации может привести к катастрофе! Сесил решил подать в отставку. «С тоскою в сердце и со слезами на глазах», — писал он королеве, вынужден признать, что не могу долее оставаться на посту секретаря Совета. В любом другом качестве, «пусть хоть на кухне, пусть хоть в саду», готов служить, но в Совете оставаться не позволяет совесть, если только ее величество не переменит решения и не согласится проводить на севере твердую, агрессивную политику.

Без этого человека ей было не обойтись, и Елизавета уступила. Судя по сохранившимся свидетельствам, в феврале 1560 года она чуть ли не каждый день седлала резвых испанских лошадок либо неаполитанских рысаков и отправлялась в сторону границы, «всем своим видом выказывая неукротимость и мужество». Елизавета демонстрировала незаурядное мастерство наездницы — людям это весьма нравилось, — и в то же время воинственные устремления. Она отдала приказ армии под началом лорда Грея выступить на север. Комендантом крепости в Бервике оставался герцог Норфолк.

Кампания оказалась дорогостоящей и в военном смысле неудачной, но сопутствующие ей дипломатические усилия благодаря Сесилу привели к успеху. Его умелые маневры, а также удачное стечение обстоятельств — умер регент, и начавшаяся во Франции политическая смута подорвала позиции де Гизов — привели к заключению важного, с далеко идущими последствиями соглашения. Эдинбургский договор, подписанный в момент резкого ослабления французского влияния в Шотландии, устранил угрозу вторжения с севера и, как выяснилось, навсегда освободил Англию от опасности войны на два фронта.

Следующий, 1561 год принес драматические перемены в шотландских делах. Протестантская партия взяла верх, а молодая королева Мария Стюарт далеко во Франции оплакивала кончину своей матери и молодого мужа. Некогда могущественные де Гизы потеряли былое влияние, и Мария, примирившись с утратами и переменчивой судьбой, вернулась в Шотландию, где ей предстояла нелегкая доля — быть королевой-католичкой в стране, большинство которой составляли убежденные протестанты. Ясно, что в одиночку ей было не справиться, требовалась помощь английской кузины; без такой помощи сомнительно, что ей вообще удастся удержаться на троне.

Но за дружбу Елизаветы придется платить, в чем Мария с неудовольствием убедилась, попросив обеспечить ей свободный проезд через Англию к себе домой. Ради Бога, пожалуйста, и беспрепятственный проезд, и даже королевский прием в Вестминстере, но за это — ратификация Эдинбургского договора, что Мария ранее делать не желала. Ибо в договоре содержалась статья, по которой Мария должна отказаться от своих претензий на английский трон, с которыми она выступала уже три года. Уберите эту статью, ^стаивала Мария, и я ратифицирую договор. Стороны зашли в тупик. В конце концов Елизавета, так и не сломив сопротивления кузины, согласилась пропустить ее через Англию и послала в Париж соответствующую грамоту. Но к тому времени Мария уже отплыла в Шотландию, драматически заявив накануне отъезда, что если судно будет перехвачено у берегов Англии и Елизавета возьмет ее в плен и даже казнит, то что же, так тому и быть. Может, оно и к лучшему.

Та же свойственная ей бравада некогда заставила Марию обратиться к Елизавете с требованием признать себя наследницей английского престола. Разумеется, против этого говорило многое; завещание Генриха VIII, в котором Стюарты вообще исключались из линии престолонаследия; католическая вера Марии; а главное — нежелание Елизаветы вообще устанавливать некую формальную очередность, что, по ее мнению, способно лишь вызвать смуту и бунт. Елизавета слишком хорошо помнила, что это значит — быть «персоной номер два» в королевстве, помнила соблазны и интриги, связанные с этим незавидным положением, и потому упорно не хотела называть имени преемника или преемницы. К тому же она и без того могла немало сделать, чтобы выказать кузине свое благорасположение и защитить ее интересы — если, разумеется, та не заупрямится.

Вообще-то говоря, имея в виду сложившуюся ситуацию, именно Мария все более очевидно казалась наилучшей преемницей.

Из семи женщин, чьи имена названы в завещании Генриха VIII, одна (Мария Тюдор) свое уже отцарствовала, другая (Елизавета) правит сейчас, две (Джейн Грей и Франсес Брэндон) умерли, три оставшиеся (Екатерина Грей, Мария Грей и Маргарет Клиффорд) еще живы. Шансы Екатерины Грей, старшей из двух здравствующих сестер Джейн Грей, считались наиболее предпочтительными. В 1561 году Екатерине было двадцать три года — видная молодая женщина с удлиненным лицом, губами бантиком и длинным, хищным, как у Елизаветы, носом. Между ними существовало явное семейное сходство; к тому же подобно Елизавете Екатерина кое-что знала об интригах и заговорах. Еще в пятнадцатилетием возрасте она стала пешкой в борьбе Нортумберленда за власть; после того, как ее сестра Джейн вышла за сына Нортумберленда Гилфорда Дадли, Екатерину выдали за Генри Герберта, сына Пембрука, но из этого брака ничего не получилось, Герберт вскоре с ней развелся. Это было тяжкое унижение — вдобавок к несчастному, не согретому родительской любовью детству, так что к тому времени, когда Елизавета стала королевой, Екатерина, эта игрушка в чужих руках, горько переживала свою обделенность.

Елизавета же ее ненавидела — то ли как соперницу в борьбе за трон, то ли за всегдашнюю мрачность, то ли просто потому, что Екатерина ненавидела ее. Жила она, правда, во дворце, но положение занимала отнюдь не высокое (в прежнее царствование, при Марии Тюдор, Екатерина была фрейлиной, в кругу самых знатных дам королевства, при том, цто Мария, по слухам, ее недолюбливала; теперь же ее «понизили», переведя в приемную залу). Так что когда ей стали уделять те знаки внимания, которых она своим происхождением заслуживала, и перед ней замаячила возможность повысить свой статус, Екатерина за нее сразу же ухватилась.

Весной 1559 года она сблизилась с графом Фериа, как раз накануне его возвращения в Испанию. Фериа завоевал доверие Екатерины тем, что с неизменным участием выслушивал ее сетования на судьбу. Екатерина откровенно говорила послу, что Елизавета, если останется бездетной, не хочет видеть в ней преемницу, а это наряду с неподобающе низким положением при дворе «разочаровывает и оскорбляет» ее. Фериа незамедлительно уведомил своего властителя об открывающихся перспективах, и Екатерину включили в выработанную при габсбургском дворе схему престолонаследия в Англии. В последующие несколько месяцев английские агенты за рубежом докладывали в Лондон о распространившихся в Европе слухах касательно готовящегося похищения Екатерины — которая, имея в виду ее настроения, вполне может содействовать похитителям — и ее брака либо с сыном Филиппа Доном Карлосом, либо с кем-нибудь еще из Габсбургского дома. Так или иначе, Фериа взял с Екатерины слово не вступать в брак без его согласия, а сменивший его де Куадра подтвердил эту договоренность.

Ввиду происходящего Елизавета прикинулась, будто ей открылись наконец истинные достоинства и добродетели кузины. Она всячески льстила Екатерине, осыпала ее щедрыми знаками внимания, называла дочерью, «хотя вряд ли можно сказать, что их связывают чувства, подобные тем, что существуют между матерью и ребенком», — сухо комментировал это де Куадра. Екатерину вернули в личные покои королевы, но даже и этого Елизавете показалось мало — она открыто поговаривала о том, чтобы и впрямь удочерить кузину.

Разумеется, все это было чистым лицемерием, но Екатерина, кажется, клюнула на эту удочку, во всяком случае, в течение некоторого времени казалась вполне довольной. Но в середине августа 1561 года, как раз тогда, когда Мария Стюарт сходила на берег в Лейте, над Екатериной вновь сгустились тучи.

От острого взгляда фрейлин не укрылся ее явно округлившийся стан; несомненно, Екатерина была беременна. При этом она утверждала, что состоит в законном браке с отцом ребенка — сыном Эдуарда Сеймура, покойного Сомерсета, юным Эдуардом Сеймуром, графом Хертфордом, находившимся в то время во Франции.

Елизавета, «разгневанная» этим явным предательством, повелела заключить Екатерину в Тауэр и отозвать домой графа, которому предстояло разделить ее заключение. Наверняка королевский гнев обрушился на Кэт Эшли за небрежение своими обязанностями, да и на остальных фрейлин тоже — за то, что укрывали обман и предательство.

Ибо, в какой бы тайне брак ни свершался, некоторые из придворных ему явно способствовали. Восемь месяцев назад, когда Елизавета уехала охотиться, преступная пара поспешно сочеталась браком в Вестминстере. Действовали они не в одиночку — им явно споспешествовали опытные интриганы, уверенные, что Елизавета не сегодня-завтра выйдет за Дадли. Те же самые интриганы разыскали священника (теперь его и след простыл), а сами, как того требуют традиция и закон, выступили свидетелями бракосочетания.

Такое предательство, такой чудовищный обман потрясли Елизавету до глубины души. «Она даже похудела и выглядит, как покойница», — докладывал де Куадра. Окружающие ее дамы передавали послу, что королева находится в «опасном состоянии», ее мучает опухоль, как некогда ее сестру Марию. Другим, тем, что не давала покоя ее близость с Дадли, все было ясно, как день: такими слабыми и бледными выглядят будущие матери. А коли так, то чем она лучше Екатерины Грей? Напротив, хуже, ведь та хотя бы замужем.

Скандал, связанный со смертью леди Дадли, остался в прошлом, но отголоски его все еще доносились. Как раз в это время граф Арундел и другие, продолжая интриговать против Дадли (который вошел сейчас в особенный фавор), как будто заканчивали дознание по этому делу, и, если верить де Куадре, усилия их оказались не вполне тщетными. «Им удалось выяснить больше», чем того хотелось бы Дадли, записывал посол. Впрочем, что именно стало известно, он не уточняет.

Для Елизаветы все эти события получили неожиданное и весьма неблагоприятное развитие. Одни утверждали, что она бесплодна, потому и отказывается вступать в брак, в частности, с Дадли. Тут кстати припомнились жутковатые ложные беременности Марии Тюдор, не говоря уже о проклятии бездетности, что должно было пасть на королеву в наказание за греховную связь с Томасом Сеймуром.

С другой стороны, как мы видели, распространялись слухи прямо противоположные: у Марии отечность — признак болезни, а у Елизаветы — приближающихся родов. Так или иначе, две вещи представлялись более или менее очевидными. Во-первых, Елизавета подвержена хворостям, особенно если приходится пережить сильное эмоциональное потрясение. Во-вторых, никто из ее ближайшего окружения не сомневался в ее способности к деторождению — во всяком случае, не осталось никаких письменных свидетельств такого рода сомнений.

В октябре 1562 года случилось событие, отодвинувшее в тень проблему престолонаследия. Елизавета была в Хэмптон-Корте и, внезапно почувствовав недомогание, решила принять горячую ванну. После этого она сильно простудилась и оказалась прикованной к постели; королеву мучил сильный жар.

Как раз незадолго до этого двор был поражен скоротечной эпидемией оспы: несколько знатных дам серьезно заболели, а иные, включая графиню Бедфорд, умерли. Уцелевшие на публике не показывались, ибо болезнь оставила на лице отталкивающие следы, не помогали никакие притирания, травы и иные медицинские средства. Так всегда бывает, если, конечно, болезнь не приводит к роковому исходу. Привлекательные мужчины сделались уродами; красавицы с некогда чистой, гладкой кожей выглядели теперь едва ли не как прокаженные, кожа их поблекла, сморщилась, как у старух, покрылась глубокими оспинами.

Судя по всему, Елизавета подхватила эту же заразу, во всяком случае, во дворце было официально объявлено, что королева слегла с оспой. В течение нескольких следующих дней она, совершенно обессилевшая и по-прежнему охваченная лихорадкой, занималась тем не менее текущими делами, оставив на долю других — прежде всего Дадли — заботу о продвижении английских войск в сторону Франции.

Послав незадолго до этого в Шотландию армию для поддержки повстанцев-протестантов, Елизавета решила, что помощь следует оказать и французским протестантам-гугенотам в их борьбе с Екатериной Медичи. Политические весы во Франции вновь качнулись в другую сторону, и Елизавета, никогда не терявшая надежды вернуть Кале, решила воспользоваться подвернувшейся возможностью. Екатерина была больна, и, по мере того как религиозные распри приобретали все более широкий размах, состояние ее ухудшалось. Гугенотские набеги вызывали яростный отпор со стороны католиков, Париж ничего с этим не мог поделать, и страна погружалась в хаос.

Весной 1562 года гражданская смута и кризис власти во Франции достигли таких масштабов, что Елизавета решила: пора действовать. Ее предложения о посредничестве Екатерина Медичи отвергла, и тогда королева Англии велела своим дипломатам вступить в тайные переговоры с повстанцами. В случае победы гугеноты в обмен на английские деньги и военную помощь обязуются возвратить Кале.

Соглашение было заключено, и в сентябре трехтысячный английский отряд отплыл из Портсмута во Францию, а 11 октября, как раз на следующий день после того, как Елизавета слегла, вслед за ним должно было отправиться еще столько же. Это было большое и дорогостоящее предприятие, и голоса членов Совета разделились. Впрочем, даже и те, кто в принципе был «за», соглашались с тем, что уж больно не ко времени пришлась болезнь королевы. Надо бы дождаться, говорили они, покачивая головами, пока все войдет в спокойное русло. Но болезнь оказалась непредсказуемой и упорной. Врачи рассчитывали, что на четвертый день, в среду, лихорадка спадет, на лице выступят красные пятна — типичный признак оспы — и начнется вторая стадия заболевания. Однако среда пришла и прошла, а лихорадка только усиливалась; красных пятен не было, и никаких признаков перехода ко второй стадии — тоже.

Бледная Елизавета неподвижно лежала в своей затемненной спальне, заострившееся лицо ее было искажено от боли, исхудала она страшно, чуть ли не одни кожа да кости остались. От изголовья ее, невзирая на опасность заразиться, не отходила Мэри Сидни, сестра Дадли. Бороться с оспой было практически нечем — разве что красные шторы на окнах, не пропускающие свет, жаркий камин, свивальники, тоже красного цвета, ну, и если повезет, можно было попытаться предотвратить появление глубоких оспин. А в общем-то врачи чувствовали свое бессилие. Королева либо поправится, либо перейдет в мир иной — все в руках Бога.

С самого начала этого царствования шли разговоры о том, что Елизавета умрет молодой. Сейчас ей было двадцать девять, уже почти четыре года, как она на троне — время исполняться предсказа ниям и астрологическим расчетам. Примерно в те же дни, что Елизавета оставалась прикованной к постели, схватили и подвергли допросу двух заговорщиков-католиков, родственников покойного кардинала Поула, замысливших якобы послать вооруженные отряды в Уэльс и передать трон Марии Стюарт. Арестованные утверждали, что против Елизаветы они никоим образом не злоумышляют; просто один астролог еще много месяцев назад уверял их, что Елизавета умрет задолго до того, как их план осуществится.

Никто не отваживался говорить о земных сроках Елизаветы вслух, хотя думали об этом все. Придворные прикидывали шансы возможных наследников и поспешно обзаводились новыми союзниками. Преданные молились, расчетливые вели переговоры. Все жадно ловили последние новости из залы заседаний Совета, где как раз обсуждались вопросы престолонаследия. Вернее, все, кроме Роберта Дадли, который собрал «под своим началом значительные вооруженные силы», около шести тысяч человек, и ждал дальнейшего поворота событий.

Члены Совета собрались, как только состояние королевы стало внушать серьезные опасения. Страна втянута в войну, наследника нет, стало быть, только они, случись худшее, ответственны за процесс законной передачи власти. Сесил, находившийся в Лондоне, узнал о приближении кризиса в полночь и тут же в тревоге помчался в Хэмптон-Корт, куда и прибыл ранним утром. Вскоре подъехали и остальные, и в течение следующих трех дней и ночей там шли бесконечные споры о том, какие шаги следует предпринять.

Столкнувшись с необходимостью выбора из многих претендентов на трон, члены Совета должны были учитывать целый ряд факторов — вероисповедание, личные качества, военную силу или отсутствие таковой, не говоря уже о запутанных юридических вопросах. В основном за право восшествия на английский престол боролись два рода: Стюарты, происходившие от старшей сестры Генриха VIII Маргарет, и Суффолки, продолжавшие линию младшей его сестры Марии, которая, вступив в брак с Чарльзом Брэндоном, сделалась герцогиней Суффолк.

На первый взгляд у Стюартов позиции были посильнее, ведь Маргарет Тюдор была старше всех по возрасту. В то же время первая в ряду претендентов по этой линии Мария Стюарт — шотландка, она и родилась не в Англии и уже поэтому не могла наследовать собственность в этой стране. Но даже если пренебречь этим, остаются препятствия в виде ее католического вероисповедания, а также того неопровержимого факта, что Генрих VIII исключил Стюартов из круга претендентов на трон.

Однако главная представительница Суффолков вместе с сыном- младенцем томилась в Тауэре. Екатерина Грей — протестантка, она родилась в Англии, она явно плодоносна — преимущества немалые. К тому же на ее стороне — завещание Генриха, далее — она рядом, под рукой, всего в шести часах речного путешествия от Хэмптон- Корта, в то время как Мария Стюарт в сотнях миль к северу. Но против нее — расторгнутый брак с сыном Пембрука, изменническое замужество да и юридические препятствия, корнями своими уходящие в запутанную личную жизнь ее деда Чарльза Брэндона. Наконец, известно, что ее, мягко говоря, недолюбливает Елизавета.

Возникала и кандидатура Генри Гастингса, графа Хантингдона; не принадлежа ни к Стюартам, ни к Суффолкам, он представлял семейство Йорков, ведущих свою родословную от Эдуарда III. Правда, в последних поколениях претензии этого семейства на английский трон становились все более зыбкими, и граф по своим личным качествам был далеко не тем человеком, чтобы всерьез воскресить их. С другой стороны, он женат на Екатерине Дадли, сестре сэра Роберта, и, по слухам, войска, которые по его приказу были подтянуты ко дворцу, могут стать в случае необходимости на сторону графа. Де Куадра считал, что и сама Елизавета, а также Сесил отдают ему предпочтение перед другими (хотя многое свидетельствовало об обратном) по той простой причине, что он мужчина. Но подобно Марии Стюарт Хантингдон не фигурировал в завещании Генриха; не в его пользу говорила и религиозная нетерпимость — он был не просто убежденным протестантом, а протестантом-фанатиком.

Час за часом в осаде нетерпеливо ожидающих новостей придворных заседали члены Совета, и напряжение неуклонно нарастало по мере того, как, напротив, силы королевы стремительно убывали. Одни призывали действовать прямо и решительно, то есть последовать воле короля Генриха и объявить наследницей престола Екатерину Грей. Другие, включая Дадли, Норфолка, старого вояку Пемброка и некоторых других прагматиков, отстаивали кандидатуру Хантингдона. Третьи предостерегали от слишком поспешных решений и настаивали на том, чтобы передать дело в ведение ведущих законников королевства, — предложение вообще-то разумное и ответственное, однако, как считали протестанты, отдающее тайным католическим душком. Эти самые ведущие законники — люди в конфессиональных вопросах консервативные и наверняка станут на сторону католика. А еще хуже, что пока они будут неспешно раздумывать да взвешивать все возможности, в страну могут вторгнуться войска иноземных католических держав — Франции или Испании.

Часы шли, ожесточенная полемика продолжалась. Из покоев королевы сообщили, что у ее величества несколько часов назад отнялся язык, а теперь она впала в бессознательное состояние. Уже неделю Елизавета горела в лихорадке. Наступил кризис. Двор угрюмо, но испытывая в то же время какое-то внутреннее возбуждение, готовился к траурной церемонии.

Но тут вдруг стало известно, что к королеве вернулось сознание, она проглотила ложечку варенья и уснула — судя по всему, нормальным, здоровым сном. Жар оставил ее. Когда же Елизавета проснулась (было это среди ночи), на руках и лице ее выступили красные пятна. Появился аппетит, и она немного поела, а к утру, хоть на лице и теле возникли отеки, а пятна раскраснелись еще больше, окрепла настолько, чтобы встретиться со своими пребывающими в нерешительности советниками.

Она призвала их к себе и поделилась собственным планом престолонаследия. Править страной будет ее любимый Дадли; королем он быть не может, но регентом вполне, точно так же как пятнадцать лет назад Эдуард Сеймур. Дадли следует присвоить высокий титул и обеспечить его ежегодной рентой в размере двадцати тысяч фунтов. Дабы это решение не дало пищу новым слухам, порочащим честь сэра Роберта, Елизавета торжественно поклялась, что тот никогда не был ее любовником.

«Хотя я люблю и всегда любила лорда Роберта, — передает де Куадра слова Елизаветы, — как перед Богом заверяю, что ничего неправедного между нами не было».

Затем, воспользовавшись улучшением своего состояния и находясь в полном сознании, Елизавета отдала устные распоряжения, как это принято делать на смертном одре. Придворные должны получить денежное вознаграждение, она поименно перечислила всех, указав в каждом случае ту или другую сумму. Тэмфорт, грум, охранявший вход в покои Дадли, должен получить ежегодную ренту в пять тысяч фунтов. Особо Елизавета велела позаботиться о своем кузене Хансдоне.

Никто из членов Совета и не подумал возражать; напротив, ее заверили, что все, включая и распоряжения касательно Дадли, будет неукоснительно исполнено.

Совершенно ясно было, что королева готовилась к смерти; с тем большим удивлением и облегчением члены Совета, да и весь двор, узнавали каждый день, что Елизавета, испытывая, правда, сильные боли, а особенно чесотку, пока держится, не желая подобно многг другим уступать страшной гостье с косой. Мэри Сидни тоже св' лась с оспой, но, как и королева, упорно боролась за жизнь.

29 октября Сесил сообщил членам Совета, что «жизнь Ее Величества вне опасности». Сейчас врачи борются с краснотой, и, пока все последствия оспы не будут устранены, королева не покажется на людях. Дадли и реже Норфолк были единственными членами Совета, которых допускали к королеве; если бы не настояния других, это был бы один Дадли.

Опасность миновала, но встряску двор да, конечно, и сама королева пережили изрядную. Даже Сесил, кажется, утратил свое обычное хладнокровие. Во время совещаний он «говорил возбужденно, часто перескакивая с предмета на предмет и теряя ход мысли», да и свое влияние, по крайней мере видимое, уступил Дадли и Норфолку.

Дадли-то уж точно выдвинулся на главные роли. К неформальному положению фаворита добавилось формальное членство в королевском Совете. Свои военные возможности и силу он продемонстрировал достаточно красноречиво; отныне всякий, кто покусится на трон, должен хорошенько подумать, памятуя о его шести тысячах солдат. Ну а главное, Елизавета выразила истинное отношение к нему в своей предсмертной воле. Она считает его самым достойным своим преемником; она завещает ему самое дорогое — свое королевство. Ее чувства к нему говорят не о случайном увлечении или даже страстной влюбленности (хотя только самые доверчивые могли поверить ее клятвам в том, что она невинна). Мудро ли, легкомысленно ли, но Елизавета явно продемонстрировала не влюбленность, а идущую от сердца любовь и полное доверие лорду Роберту.

ГЛАВА 19

К друзьям склонишься — сколь верны они!

Храни свой двор, свой рай земной храни.

Джеймс Мелвилл, посланец Марии Стюарт, дипломат опытный и хитроумный, появился в Лондоне в конце сентября 1564 года и остановился в доме неподалеку от Вестминстерского дворца. Мелвиллу было двадцать девять, большую часть жизни он провел за границей — сначала в качестве пажа при французском дворе, затем в Италии и других странах — габсбургских владениях. Это был светский человек, который, по расчетам королевы Марии, мог понравиться безупречно воспитанной, но не бывавшей при иностранных дворах Елизавете.

В последнее время отношения между двумя королевами заметно ухудшились. Более двух лет вынашивались планы личной встречи, но всякий раз что-то мешало, свидание откладывалось, когда, казалось бы, все уже было решено. А в самые последние месяцы брачные планы Марии привели к «внутреннему конфликту», который только усугубила последовавшая переписка. Миссия Мелвилла должна была снять возникшие недоразумения.

Примирение было тем более необходимо, что теперь Елизавета, казалось, готова был предпочесть Марию другим претендентам на английский престол и разработала сложный, можно даже сказать парадоксальный, план объявления ее официальной наследницей.

В центре его было замужество Марии — ее брак с Дадли. Идея казалась настолько поразительной, что, впервые узнав о ней в начале 1563 года, шотландский посол просто не принял ее всерьез. Однако же Елизавета ничуть не шутила. В секретном послании одному из своих агентов в Шотландии она сообщала, что кузину наверняка удивит имя человека, которого она видит ее мужем. Елизавета отсылает своего любовника бог весть куда, женит его на более молодой и, как принято было считать, более красивой, чем она, женщине, которая к тому же вынашивает тайные замыслы завладеть английским троном, — все это и впрямь могло показаться либо чистым безумием, либо мазохизмом. Но на самом деле за действиями Елизаветы стояла железная логика.

С ее точки зрения, не много было тех, за кого Мария могла бы выйти без угрозы интересам Англии. Если это будет кто-либо из принцев-католиков, например, сын Филиппа Дон Карлос либо всегда находящийся под рукой австрийский эрцгерцог Чарльз, то ее претензии на английский трон дадут повод начать с Елизаветой войну. Иные, не столь высокородные претенденты, менее опасны с военной точки зрения, но тоже неприемлемы, потому что в таком случае со временем корона Тюдоров перейдет к наследникам Марии, у которых и английской крови-то почти не будет. К тому же подобные политические фигуры нередко вступают в союз с ведущими державами, что в данной ситуации будет достаточно опасно.

Ну и наконец, выбор в кругу шотландской или английской знати чреват восстанием... если только избранник не известен своей безусловной преданностью английской короне. А разве найдешь более преданного, чем Роберт Дадли?

Вот Елизавета и предложила его Марии, не без внутреннего сопротивления, надо полагать, ибо помнила язвительное замечание кузины в связи со смертью Эми Дадли: «Королева английская намеревается выйти за своего конюшего, который, дабы расчистить ей место, убил собственную жену».

Жертва, которую собиралась принести Елизавета, — это дань ее внутренней смятенности и бесконечной усталости души, ибо в последние шесть лет ее неотступно преследовал призрак собственного замужества. Даже оставляя в стороне настоятельную потребность в браке как таковом, в сравнении с этой на второй план отходила любая другая государственная проблема, и с течением лет парламентарии, члены Совета, послы и их повелители — европейские владыки, более того — народ все требовательнее и требовательнее вопрошали: за кого же в конце концов собирается выйти Елизавета? И когда?

Ну, парламент-то она застращала или, скорее, перехитрила. Советников, однако, с которыми приходится сталкиваться повседневно, так просто не проведешь. Они легко переходят от покорности к сопротивлению, всегда держат себя в руках, но в любой момент могут показать когти. Они привыкли иметь дело с мужчинами, жить в окружении мужчин, получать от них приказы и самим отдавать им распоряжения. Владычица-женщина оскорбляла саму бессмертную идею королевской власти, это, на их взгляд, чистая аномалия, и терпеть ее можно лишь временно. Елизавета же на троне уже шесть лет, и временное грозит перейти в постоянное. Между собой да и на людях эти знатные вельможи выказывали раздражение и досаду, напряженность все время только обострялась, разрешаясь иногда настоящими взрывами.

Капризный граф Арундел, чье самолюбие было задето отказом Елизаветы удовлетворить его брачные притязания, однажды затеял ссору с адмиралом Клинтоном прямо в приемной зале дворца. Речь зашла о наказании смутьянам, подрывающим единство церкви. Клинтон призывал к суровости, по мнению же Арундела, слишком жестокая кара могла привести к взрыву страстей, что «совершенно не нужно королеве». Спор перешел во взаимные оскорбления и даже рукоприкладство: диспутанты «начали таскать друг друга за бороды». Приемная зала была велика да и наверняка набита народом, но все же Елизавета не могла не заметить происходящего. Положила она конец сражению так: подозвала к себе обоих и под предлогом того, что ей плохо видно, попросила продолжить выяснение отношений у нее на глазах. Соперники оказались вынуждены заключить мир. Тем не менее инцидент произвел на свидетелей крайне неприятное впечатление, говорили, что он «оскорбляет достоинство королевы». В присутствии короля или даже принца-консорта ничего подобного просто не могло бы произойти.

Все эти распри, все это внутреннее недовольство, молчаливое осуждение разом пройдут, как только Елизавета вступит в брак или по крайней мере объявит имя преемника. Прекратится утомительное сватовство, прекратятся тайные сходки, где обсуждались вопросы престолонаследия, — услышав о них, Елизавета буквально «пришла в ярость», — не будет больше страха, который неизменно появлялся, стоило ей всего лишь слегка простудиться либо почувствовать небольшую резь в глазах. С тех самых пор, как два года назад смерть взмахнула над ней своим черным крылом, никого не покидала мысль о возможности конца. Предсказания на эту тему наложились на непреходящую угрозу со стороны северной соседки, и это ужасно нервировало Елизавету, она и сама «очень боялась» заболеть, жила в постоянном напряжении. К тому же неизменно маячила зловещая возможность того, что в результате какого-нибудь неосторожного шага нарушится существующий хрупкий баланс сил и Англия окажется втянутой в полномасштабную войну. В таком случае ради спасения королевства да и самой себя Елизавету могут вынудить — или ей без всякого принуждения придется — заключить брак в большой спешке, не имея времени как следует подумать, не имея даже возможности посмотреть на человека, которому предстоит вручить себя и свой скипетр.

Чтобы положить конец всему этому, Елизавета и решилась пожертвовать Робертом Дадли, за которого сама, если смотреть на вещи реально, выйти не могла. То была цена за душевный покой.

...Едва Мелвилл устроился на новом месте, как к нему пожаловал посланец из Вестминстера. Это был блестящий придворный кавалер Кристофер Хэттон. От имени королевы он приветствовал посла и передал приглашение встретиться завтра же, в восемь утра, во время ежедневной прогулки в саду. За ним последовал давний приятель Мелвилла Николас Трокмортон, преданный слуга Марии Стюарт, который давно уже был втянут в шотландскую интригу. Он ввел Мелвилла в курс последних дел и посоветовал, «как вести себя с королевой». Если она заупрямится, наставлял друга Трокмортон, надо «сослаться на свои дружеские отношения с испанским послом», это, мол, приведет королеву в чувство.

Ничто здесь не делается, продолжал Трокмортон, без согласия Сесила и Дадли; и хотя он лично относится к обоим «без особой симпатии», вести себя с ними да и вообще со всеми приближенными королевы следует осмотрительно, ибо в Вестминстере, как, впрочем, и в Эдинбурге, личности значат больше, чем дела.

Утром Хэттон появился вновь; ему предстояло сопроводить Мелвилла во дворец. Но до того он передал дар от Дадли — превосходного скакуна в попоне, расшитой золотом. Лошадь, сказал он, в распоряжении его светлости на все время пребывания в Англии.

Когда Мелвилл появился в Вестминстере, Елизавета быстрым шагом прогуливалась взад-вперед по садовой аллее. Это был не просто утренний моцион на свежем воздухе, Елизавета выказывала, возможно, демонстративно, явные признаки раздражения. Мелвиллу она не дала сказать и слова, разом перейдя в наступление — как Мария позволяет себе говорить с нею в последнем письме?

Разговор шел по-французски. Мелвилл сослался на то, что слишком долго прожил во Франции да и английский его с шотландским акцентом неловок, Елизавета же, говорившая по-французски не хуже гостя, согласилась, хотя и с видимой неохотой. К таким фокусам она всегда прибегала: на каком бы языке ни обращались к ней послы (а по-английски из них не говорил никто), она всякий раз жаловалась, что на других языках ей говорить легче. Так, в беседе с одним послом она обмолвилась, что «по-французски говорит с некоторым трудом, потому что давно привыкла к латыни». А другому заявила, что, напротив, латынь ее дурна, она «лучше владеет греческим, итальянским и французским». «Понимаю я немецкий прекрасно, — хвастливо говорила она габсбургскому послу, — но изъясняюсь неважно». В начальные годы царствования, когда при дворе еще оставался граф Фериа, Елизавета пыталась, и далеко не без успеха, читать документы по-португальски, хотя все же ей приходилось время от времени прибегать к помощи графа. В любом случае, на каком бы иностранном языке беседа ни шла, королева всегда говорила очень громко, «чтобы было слышно всем».

Она заявила Мелвиллу, что написала Марии «резкое» письмо и тянет с его отправлением только потому, что не уверена, достаточно ли оно резкое. Шотландец, который благодаря беседе с Трокморто- ном был более или менее готов к попытке с первых же шагов сбить его с толку, не замедлил с ответом. Ее величество, сказал он, быть может, чуть снисходительно, явно обманул «язык, принятый при французском дворе» (хотя французский Елизаветы был безупречен, особенно если иметь в виду, что она ни разу не была во Франции), с его недоговоренностями и обертонами. В результате длительной беседы Елизавета в конце концов дала себя убедить и, пообещав разорвать написанное письмо, выказала готовность возобновить старую добрую дружбу.

Далее она перешла к животрепещущей теме. Что решила Мария насчет Дадли — выходит за него или не выходит? И к этому вопросу Мелвилл был готов, он получил четкие инструкции. Столь важное решение, сказал он, не может быть принято до встречи представителей обеих царствующих особ: со стороны Марии — ее единоутробный брат граф Меррей и секретарь королевского совета Мэйтленд, а со стороны Елизаветы, если ей будет благоугодно, граф Бедфорд, комендант пограничной крепости Бервик, и Дадли.

Здесь Елизавета прервала собеседника. Судя по всему, заявила она, посол явно «недооценивает» Дадли, которому вскоре предстоит стать на иерархической лестнице куда выше Бедфорда, и он, Мелвилл, до своего отъезда будет свидетелем этой торжественной церемонии. Далее, по-прежнему меряя шагами садовую аллею, окаймленную кустарником, Елизавета принялась распространяться о необыкновенных достоинствах Дадли, о том, что он для нее значит.

«Она говорила о нем, как о брате и лучшем друге, — писал впоследствии Мелвилл в своих «Мемуарах», — друге, за которого она и сама была бы счастлива выйти, если бы не решила никогда не вступать в брак. Но уж коль скоро дала она себе слово остаться девственницей, то пусть он достанется королеве, ее сестре, ибо лучшего, кто стал бы ее вторым «я», ей все равно не найти».

А помимо всего прочего, продолжала Елизавета, такой брак успокоит ее душу. Если Дадли станет принцем-консортом Шотландии,

«это освободит ее от всех страхов и сомнений. Будучи уверен, что его любят и ему доверяют, он никогда и никому не позволит покуситься на английский трон до самой ее, Елизаветы, смерти».

Чем чаще они в то время встречались, тем больше Мелвилл убеждался, что Елизавета при всем том, что она на удивление откровенно демонстрировала свою привязанность к Дадли, действительно решила провести жизнь в безбрачии. Пусть она грозила, что, если Мария «будет вести себя неподобающим образом», она-таки выйдет замуж, Мелвилл не сомневался, что это был чистый блеф.

«Мне все ясно, мадам, — говорил он, — не надо слов. Ведь Ваше Величество прекрасно понимает, что, выйдя замуж, вы будете лишь королевой Англии, а теперь — и королева, и король в одном лице. Я-то вижу, что вы никому не позволите командовать собою».

Но однажды, когда Елизавета в порыве откровенности пригласила его в личные покои и открыла ящичек с драгоценностями, где хранилось в том числе и миниатюрное портретное изображение Дадли, Мелвилл был поражен ее почти девичьей застенчивостью и таинственным видом. На бумаге, в которую была завернута миниатюра, Мелвилл разглядел надпись «Портрет милорда», и в ответ на вопрос, что же это за милорд, Елизавета «упорно не желала показывать» ему изображение, держа его в тени и отказываясь сорвать обертку, пока наконец он «не надоел ей» своими просьбами. Дадли в это время был здесь же — разговаривал в дальнем углу с Сесилом, и, возможно, все это кокетство было на него и рассчитано. Так или иначе, миниатюру Мелвиллу для показа Марии она не отдала да и «прекрасный рубин величиной в теннисный мяч», что находился в ящичке вместе с портретом, послать отказалась.

Застенчивая девочка исчезла, ее место вновь занял расчетливый дипломат. Если Мария последует совету сестры и выйдет за Дадли, твердо заявила Елизавета, со временем в ее руках будут и миниатюра, и рубин, и многое другое. Ну а пока в знак будущих подношений она посылает Марии бриллиант, который должен ей понравиться.

Церемония возведения Дадли в графское достоинство (отныне он будет зваться графом Лестером) стала самым памятным событием лондонского посольства Мелвилла. Ее «весьма торжественно» провели в гигантской приемной зале дворца Сент-Джеймс; новый пэр вел себя с достоинством прирожденного, а не вновь назначенного вельможи. Доставшийся ему титул имел колоссальное значение, ибо традиционно титул графа Лестера принадлежал королевской семье — младшему сыну царствующего государя. Новое отличие вместе с дарованным королевой замком в Кенилворте и множеством прибыльных должностей разом вознесло Дадли на самую верхушку англий- ской аристократии; иными словами, за него не стыдно теперь выйти любой королеве.

Елизавета восседала на троне в окружении подобающим образом одетой высшей знати и иностранных дипломатов. Дадли появился в камзоле и баронской шапке, — ибо перед тем как сделаться графом, ему предстояло получить титул барона, — и трижды склонился в поклоне перед всеми присутствующими. Затем в сопровождении Ханс- дона, Клинтона и других он подошел к королеве и опустился перед ней на колени; громко зачитали указ, и Елизавета возложила на него баронскую мантию. Далее «под звуки труб» Дадли вышел переодеться в графский наряд и вновь появился в зале, эскортируемый на сей раз более высокими лицами.

Справа шел граф Суссекс (известный враг Дадли), слева — граф Хантингдон (которого он всячески поддерживал как претендента на престол во время едва не ставшей роковой двухнедельной болезни Елизаветы и которого все считали «тенью Дадли»), В свите был и его старший брат Эмброз, вельможа старинной закваски, который, по слухам, предпочитал охоту всяческим придворным церемониям; в руках у него был меч в золотых ножнах, принадлежащий будущему графу Лестеру. Еще раньше, в самом начале царствования, Елизавета сделала Эмброза Дадли графом Ворвиком. Герольдмейстер — кавалер ордена Подвязки нес грамоту, перед ним шли другие знатные придворные.

Дадли вновь опустился на колени перед троном, напряженный, торжественный, на редкость привлекательный в своем бархатном одеянии. Дождавшись, пока Сесил зачитает указ, возводящий Дайли в графское достоинство, королева взяла у Ворвика меч и повесила его ему на шею. Но исключительная торжественность момента, а также привычка оказывать Дадли при всех знаки внимания, оказали Елизавете дурную услугу: на виду у всего двора она «не смогла удержаться от того, чтобы не погладить его по шее и с улыбкой не пощекотать».

Мелвилл стоял в непосредственной близости, все видел, и вообще спектакль в немалой степени был затеян как раз ради него — так, чтобы, вернувшись в Шотландию, он мог поразить Марию рассказом об импозантной внешности Дадли и пышной церемонии его посвящения. Когда он поднимался с колен, Елизавета негромко спросила Мелвилла: «Ну, как он вам?»

Ответ был сдержанно-дипломатичным, и Елизавета заговорила на волнующую тему, назвав имя главного соперника Дадли в борьбе за руку Марии Стюарт. «Насколько я понимаю, вон тот долговязый малый вам больше по душе», — Елизавета кивнула в сторону высокого блондина лет двадцати, державшего ее почетный королевский меч. Это был Генри Стюарт, лорд Дарили, внук сестры Генриха VIII Маргарет Тюдор. Подобно своей кузине Марии Стюарт он, несмотря на то что в жилах его текла королевская кровь, был исключен из завещания Генриха, и его мать, Маргарет Дуглас, графиня Леннокс, большая интриганка (и тоже претендентка на английский трон), все последние годы старалась устроить брак сына с шотландской королевой.

Не то чтобы Елизавета была против, наоборот, в ее перечне возможных женихов Марии Дарили стоял на втором месте, сразу вслед за новоиспеченным графом Лестером, однако настораживали его приверженность католицизму, молодость и более всего — амбиции родителей. Отец Дарили Мэттью Стюарт, граф Леннокс, как раз находился в Шотландии якобы с инспекционной поездкой по своим имениям, но на самом деле, как стало известно Елизавете, занимаясь делами сына. Знала она или по крайней мере догадывалась, что и Мелвилл приехал в Лондон не только для того, чтобы провести переговоры с ней, но и чтобы увидеться с графиней и обговорить брачные перспективы ее сына.

Кажется, прямой вопрос Елизаветы несколько смутил его. «Ни одна разумная женщина не остановит свой выбор на таком мужчине, — сказал он наконец, — ведь он больше напоминает женщину». На самом-то деле Дарили был отлично сложен и должен был нравиться женщинам, только вот бороды не носил, и, с точки зрения Мелвилла, лицо у него было слишком женственное. Но действительно, в сравнении с Лестером — широкоплечим, бородатым мужчиной с пронизывающим взглядом и властными манерами Дарили был всего лишь симпатичным мальчиком. Кому отдает предпочтение Елизавета, ясно; но у Марии Стюарт был другой вкус.

Все те девять дней, что Мелвилл провел в Лондоне, принимали его «самым теплым и гостеприимным образом», дни и вечера он проводил во дворце, быстро приспособившись к стремительному ритму придворной жизни и привычкам ее неизменного дирижера — женщины, то на редкость открытой, то, напротив, совершенно замкнутой.

Елизавета беседовала с ним каждый день, иногда даже по два- три раза, и поток вопросов, который она обрушивала на Мелвилла, казалось, не иссякал. Ей хотелось знать все: какие книги он читает, в каких странах бывал, с кем встречался во время своих многочисленных путешествий. Мария Стюарт, зная, что Елизавета любит посмеяться и разнообразить беседу, настоятельно советовала своему посланнику «хоть иногда забывать про серьезные дела и говорить о

чем-нибудь повеселее». Вот Мелвилл, успев заметить, как ревниво королева относится к своему гардеробу, и расписывал ей всяческие моды, которыми славятся разные страны.

Впрочем, ничего нового сказать он ей не мог: платья Елизавета заказывала во всей Европе и в доказательство этого меняла их каждодневно — сегодня французское, завтра итальянское и так далее. Особенное впечатление на Мелвилла произвело одно ее итальянское платье с низким вырезом и небольшим беретом к нему, и когда Елизавета в своей обычной непринужденной манере спросила, что ей больше всего идет, он, к ее радости, как раз и назвал этот самый наряд. К радости, потому что он ей и самой нравился, на этот счет даже сохранилась собственноручная запись королевы: берет хорош, потому что почти не прикрывает «золотистых волос», которыми Елизавета чрезвычайно гордилась. «Волосы ее, — в свою очередь, писал Мелвилл, — скорее рыжеватого, чем золотистого оттенка, свиваются в естественные кудри». Тщеславие Елизаветы по части гардероба не уступало ее соревновательному духу. Какой цвет волос считается лучшим? — допытывалась она у Мелвилла, — ее, золотисто-рыжий, или, как у Марии, каштановый? И у кого из них волосы светлее?

Волосы у обеих государынь, дипломатично отвечал Мелвилл, — это «не то, чего можно стыдиться».

Но Елизавета нетерпеливо отмахнулась и настойчиво повторила вопрос, только теперь он звучал шире — кто из них двоих красивее. «В Англии, — вывернулся Мелвилл, — первая красавица Елизавета, в Шотландии — Мария».

Вообще-то если Елизавета действительно хотела знать правду, то вопрос задала опасный, потому что лицо ее нельзя, разумеется, сказать, что было обезображено после болезни, но все-таки заметно покрыто оспинами. К тому же ей тридцать один год — зрелая женщина, Марии же — всего двадцать три, расцвет молодости.

Мелвилл чуть придвинулся к королеве и сказал то, что она хотела услышать. В своих странах, повторил он, Елизавета и ее сестра — первые красавицы, кожа у английской королевы — цвета слоновой кости, но и у Марии тоже «чудесная». «А кто выше?» «Мария», — без колебаний ответил Мелвилл. «В таком случае она чересчур длинная, — торжествующе заявила Елизавета. — Я же не слишком высокая и не слишком маленькая».

Далее Елизавета поинтересовалась времяпрепровождением Марии, как она особенно любит развлекаться, и так далее; посол отвечал, что, как раз когда он уезжал из Шотландии, Мария вернулась с охоты. А если оставить в стороне физические упражнения, то, когда позволяют дела, Мария любит читать книги по истории, играет на

лютне и клавесине. «Ну и как, хорошо играет?» — спросила Елизавета. «Для королевы совсем неплохо», — осторожно отвечал Мел- вилл, и Елизавета получила возможность выиграть второе очко в заочном споре с соперницей.

Возможность эту она использовала ненавязчиво, заставив Мел- вилла как бы случайно убедиться, насколько хорошо она владеет инструментом. В тот же вечер к нему зашел Хансдон и пригласил прогуляться по галерее в королевском крыле дворца. Если повезет, добавил он, можно будет послушать, как Елизавета играет на клавесине; она не узнает, что у нее есть слушатели, так что ничто не помешает им вполне отдаться удовольствию. И действительно, из-за стены доносились звуки музыки, причем игра была на самом деле хороша.

Дабы убедиться, что это и впрямь королева, а не кто-нибудь еще, Мелвилл раздвинул занавески, прикрывавшие дверь, и заглянул внутрь. Точно — то была Елизавета, и, поскольку она сидела спиной, он осторожно вошел в комнату и какое-то время стоял там, наслаждаясь «отличным» исполнением. Но стоило Елизавете заметить его, как она резко оборвала игру, вскочила на ноги и, словно пораженная и возмущенная его появлением, двинулась в сторону незваного гостя, «явно намереваясь дать хорошую пощечину». Я никогда не играю на публике, заявила королева, только, когда остаюсь одна, чтобы «разогнать тоску». Мелвилл рассыпался в извинениях: мол, был настолько очарован божественными звуками, что просто не смог удержаться; Елизавета милостиво кивнула, внутренне радуясь тому, что теперь ему придется честно сообщить Марии, что она, Елизавета, играет лучше.

Но соревнование на том не закончилось. Пока Мелвилл не уехал из Лондона, королева настояла на том, чтобы он посмотрел, как она танцует, ибо в этом искусстве, как и в музыке, англичанка была совершенно убеждена в превосходстве над сестрой-шотландкой.

А впрочем, о том, как замечательно танцует Елизавета, скорее всего уже было известно в Шотландии, ибо французские вельможи, сопровождавшие туда Марию три года назад, на обратном пути были приняты при дворе Елизаветы и имели возможность в этом убедиться. Прием состоялся в Гринвиче, стены одной из банкетных зал которого были покрыты роскошными гобеленами с изображением героинь известной сказки о пяти умных и пяти глупых девушках. После того как французов обильно накормили, в зал вошли фрейлины. Королева одела их в точности как персонажей сказки, у каждой в руках был причудливо гравированный серебряный светильник. Начав танцевать, фрейлины — по словам одного из зрителей, девуш ки были «необыкновенно привлекательны, с хорошими манерами, отлично одеты» — пригласили французов, а затем и саму королеву присоединиться к ним. Елизавета вступила в круг. Никто не отрывал от нее глаз, восхищаясь точно выверенными движениями, ритмикой, чудесным цветом кожи, особенно в свете неяркого пламени светильников. Танцевала она, как пишет тот же мемуарист, «с большим изяществом и подлинно королевским достоинством, элегантна и красива была тогда необыкновенно».

«Так кто же лучше танцует, я или Мария?» — требовательно спросила Елизавета, продемонстрировав Мелвиллу свое искусство. «Мария танцует не так искусно и самозабвенно, как Ваше Величество», — только и нашелся что ответить посланник.

До отъезда из Лондона Мелвилл всячески пытался уговорить Елизавету, неустанно повторявшую, что жаждет встретиться с Марией лично (портреты, которые они послали друг другу, такого свидания не заменяли), не дожидаться официального визита, а уехать с ним в Шотландию инкогнито. Видя, что Елизавета заинтересовалась этим фантастическим планом, Мелвилл перешел к деталям. Она переоденется пажом, он тайно переправит ее через границу и точно так же, инкогнито, доставит во дворец; там они проведут с Марией секретные переговоры, а затем ее величество таким же образом вернется в Лондон. Никто или почти никто и не узнает, что ее так долго не было у себя: в тайный замысел следует посвятить только одну фрейлину и одного грума, другие же будут думать, что королева приболела и не хочет, чтобы ее беспокоили.

«Увы! Какой чудесный план, мне так хотелось бы...» — вздохнула Елизавета, дослушав Мелвилла до конца. Искренними ли были эти слова? Поручиться в этом Мелвилл не смог бы, но был уверен, что оставляет Елизавету более расположенной к сестре, нежели это было по его приезде в Лондон. Елизавете явно нравилось подолгу беседовать с этим безукоризненно воспитанным, невозмутимым шотландцем; теперь ей больше чем когда-либо хотелось увидеться с кузиной.

А вот Лестеру было явно не по себе. При первой же возможности поговорить с Мелвиллом наедине он доверительно спросил, насколько ему можно рассчитывать на брак с Марией. Посланник, следуя указаниям своей королевы, отвечал холодно и неопределенно, граф же, в свою очередь, — возможно даже, что с немалым облегчением в голосе, — рассыпался в сладкоречивых извинениях.

Да, разумеется, он прекрасно отдает себе отчет в том, что его положение не позволяет ему рассчитывать на королевскую партию;

он «даже туфли ее чистить не достоин». Да и вообще сама идея исходит от его врага Сесила, которому не терпится удалить его из Лондона. Сам-то он, граф, не такой безумец, чтобы домогаться руки Марии, ибо это значило бы оскорбить обеих королев и потерять их благосклонность. Наверняка, заключил он, Мелвилл видит и понимает его трудности и принесет от имени графа нижайшие извинения королеве Марии. Хотя на самом деле он ни в чем не виноват, все это злостные происки его врагов.

Мелвилл, имевший достаточные основания полагать, что вовсе не Сесил, а сама Елизавета стоит у истоков всего плана, промолчал. Либо графа на самом деле просто одурачили, либо, что вероятнее, весь этот спектакль, являющийся всего лишь частью общего хитроумного замысла королевы, направлен на то, чтобы вконец запутать его, Мелвилла, и не дать осуществиться затее, в которой она, казалось бы, была так искренне заинтересована. Проведя в ее обществе девять дней, Мелвилл убедился, что эта удивительная женщина способна преподнести любые сюрпризы.

Провожали Мелвилла так же торжественно, как и встречали. Сесил провел его через весь Хэмптон-Корт до самых ворот, где посланника ожидали сопровождающие, и, прежде чем он сел на коня, повесил ему на шею тяжелую золотую цепь — прощальный дар королевы. Другие подарки были уже упакованы; главный из них — драгоценности от графини Леннокс окружению Марии Стюарт, кроме того, бриллиантовое кольцо ей лично. Переговоры Мелвилла с графиней и ее сыном прошли успешно; у него сложилось впечатление, что она — «дама мудрая и осмотрительная», в Англии у нее «много поклонников».

Королева при прощании не присутствовала, но во время последней аудиенции передала Мелвиллу письмо для Марии: выражая удовлетворение его визитом, Елизавета писала, что «поделилась с ним своими внутренними сомнениями и потаенными желаниями».

Действительно, она была с ним предельно откровенна, чего ни с кем себе, кроме Лестера, не позволяла. Направляясь домой, Мелвилл, должно быть, раздумывал, как же передать своей госпоже особые черты этого необычного характера. Начать следует с внешних примет: яркой наружности Елизаветы, ее живого ума и острого языка, незаурядной образованности, неукротимого стремления во всем превзойти соперницу. Что же до всего остального, то он пока пребывал в некоторой растерянности. Какие слова найти, чтобы описать изменчивую натуру английской повелительницы, чей неукротимый дух не позволяет «перенести чьего бы то ни было первенства», а кипучий темперамент приобретает столь разнообразные формы выражения? Для этого придется положиться на сохранившиеся в памяти яркие образы: вот Елизавета сердито расхаживает по саду среди пожелтевших деревьев, вот она подобно быстроногой лани выделывает антраша старинного итальянского танца, вот сидит за клавесином, пальцы ее летают по клавишам, и она совершенно поглощена игрой, виртуозной игрой, прогоняющей демонов, терзающих ее душу.


ГЛАВА 20

Смехом и ложью,

В слезах и в игре —

Вот так охраняют любовь при дворе.

В середине 1560-х годов, почти через сорок лет после того, как кардинал Булей передал Хэмптон-Корт во владение Генриху VII, этот сказочный дворец все еще оставался самым величественным памятником могущества Тюдоров. Под бесчисленным количеством несимметрично расположенных башенок, шпилей, причудливо разбросанных по всей огромной крыше дымоходов располагалось около тысячи восьмисот жилых помещений — «по крайней мере у них были закрывающиеся на ключ двери», а между ними — оранжереи, где над клумбами и фруктовыми растениями виднелись нарисованные драконы, львы и единороги. Поблизости, с южной стороны дворца, протекала Темза, здесь, собственно, — всего лишь «стремительный ручей», в чистой воде которого «на виду у всех» резвились рыбы. Гости Англии, возвращаясь домой, непременно рассказывали всякие истории об этом «потрясающем месте», где красочный двор королевы Елизаветы представал во всем своем блеске и великолепии.

Когда королева выбирала Хэмптон-Корт своей очередной резиденцией, жизнь здесь начинала бить ключом. Опытные рабочие чинили подгнившие стены, драили до блеска развешанные по стенам и слегка потускневшие знаки королевского отличия, стирали со стен следы деятельности варваров. Слуги в голубых ливреях сновали из комнаты в комнату, навешивая гардины, раздвигая и сдвигая занавески и пологи кроватей, разнося подносы с едой и постельные принадлежности. Целая армия грумов таскала тяжелые связки поленьев, складывая их у сотен и сотен каминов, где наготове уже стояли йомены, отвечающие за отопление дворца.

По длинным дворцовым галереям с важным видом, помахивая палицами — знаком занимаемой должности, — расхаживали в своих длинных одеждах дворцовые служащие. Они придирчиво осматривали стены, мебель, примечали каждое пятнышко на ковре, заглядывали в гостевые комнаты — надо, чтобы кровати были застелены, в каминах горел огонь, а на столиках стояли бутылки с легким вином и белый хлеб. Перед обедом те же служащие самолично провожали самых важных гостей в приемную залу, рассаживая их по своим местам. Тут они попадали под опеку других слуг, отвечающих за еду и напитки, а где-то в невидимых глубинах дворца, в гигантских кухнях, освещаемых бликами каминного пламени, «денно и нощно трудились» повара и поварята, готовившие сочное мясо, острую приправу, сладости для банкетного стола.

Снаружи тоже не затихала жизнь. В любое время суток под окнами дворца слышался цокот копыт — это развозили личную корреспонденцию королевы (сорок посыльных всегда были наготове) и доставляли дипломатическую почту. Знать нередко приезжала сюда на зимний сезон с женами, слугами, десятками сундуков, лошадьми, военными доспехами, даже охотничьими рогами и снаряжением. Другие, напротив, покидали Хэмптон-Корт, то ли утратив королевское благорасположение, то ли не достигнув каких-то своих целей, то ли опустошив кошельки, ибо жизнь здесь стоила недешево. У дворца постоянно останавливались повозки с едой, углем, строительными материалами; портные же, торговцы одеждой, поставщики всякого рода украшений с беспокойством наблюдали за тем, как их конкуренты выгружают свои столь необходимые всем товары.

Один итальянец, совершенно потрясенный роскошью Хэмптон- Корта, говорил, что здесь «имеется все, что душе угодно», но он заблуждался: во дворце действительно были все удобства, за исключением санитарных.

Куда ни пойди, миазмы вокруг дворца распространялись с такой силой, что впечатление это производило, наверное, не меньшее, чем сама архитектура. Вообще-то говоря, Булей потратил кучу денег на то, чтобы провести в дом чистую родниковую воду, даже проложил трубы длиной в три мили, но вода эта шла только на питье, готовку и мойку посуды — нечистоты девать было некуда. И если к вони от кухонных отходов, конюшни, гнилого сена, остатков пищи и прокисшего вина добавить запахи, доносившиеся из помещений для прислуги, то хоть нос затыкай.

Внятно ощущался и аромат от «закрытых стульчаков» для благородных гостей (это были переносные туалеты, опорожнявшиеся вручную). По свидетельству одного современника, даже в королевских покоях, где «закрытые стульчаки» помешались в ящики, обитые шелком и бархатом, воздух нередко стоял «такой невыносимо спертый», что у визитеров появлялось сильное искушение сразу же повернуться и выйти вон.

Вместо того чтобы попытаться раз и навсегда избавиться от зловонной атмосферы, королева и ее придворные всячески перебивали тяжелый запах. Проходя мимо особо вонючих мест, они нюхали ароматические шарики, а помимо того, обильно спрыскивали духами тело (мылись они крайне редко), одежду, даже шляпы, туфли и украшения. В комнатах курились можжевельник и травы; поелику возможно, гости обильно украшались цветами. Елизавета, цветы обожавшая, прикалывала их к одежде и как-то велела выстлать ими палубу королевского судна; следуя ее приказу, церемониймейстер окружил дворец павильонами, стены которых представляли собою, по сути, распустившиеся цветы. Королева и ее окружение плыли сквозь миазмы дворца в розовом тумане из духов, а наружу, где от жутких запахов так просто не укроешься, выходили с крайней неохотой.

Замусоренный, немытый, с неубранными отходами, Хэмптон-Корт буквально за несколько недель делался совершенно непригодным для жилья, и Елизавета вместе с гостями перебиралась в другое место. К тому же всяческие грызуны и насекомые, жиревшие на объедках, что доставались им и в приемной зале, и личных покоях, распространялись с такой скоростью и в таких количествах, что крысоловы да морильщики просто не справлялись с ними. Придворные мучились от блошиных укусов; этим тварям никакие шелковые камзолы не помеха.

Расходы на содержание этого громадного дворца неизменно превышали выделяемые парламентом сорок тысяч фунтов, и с одного взгляда на сохранившиеся от тех лет записи становится понятно почему. Несмотря на четкое и детальное расписание — сколько хлеба, вина, пива, дров, свечей должно расходоваться на нужды королевы, ее окружение, слуг и вообще всех тех, кому дозволено проходить через ворота Хэмптон-Корта, с этими ограничениями никто не считался. Стол королевы получался вдвое обильнее, чем предусматривалось (остатки шли обслуге и чиновникам, сама-то королева ела немного). «Постные дни», предусмотренные бюджетом, не соблюдались вообще, стол в эти дни так же ломился от яств, как и в любое другое время. Чиновники, что по своему положению могли заказывать еду из королевских запасов, безбожно злоупотребляли этой привилегией, презирая существующие правила настолько, что продукты, предназначенные для королевских кладовых, ящиками отсылали к себе домой.

По правилам чиновный люд, обслуживающий двор, и слуги из тех, что занимали начальственное положение, должны были трапезничать вместе, и рацион им полагался один и тот же, но редко кого можно было увидеть за большими столами, расставленными в помещениях дворца. Большинство предпочитало обедать и ужинать у себя и еду заказывать по собственному выбору; а то, что оставалось от общего стола, с большой охотой прибирали люди, стоявшие на иерархической лестнице ступенью ниже. Регулярное ведение хозяйства предполагало также, что еду подают далеко не всем и в строго определенные часы. Не соблюдалось, однако же, и это правило — кухня работала день и ночь, впрочем, как и винные погреба.

А хуже всего то, что дворец был катастрофически перенаселен — аристократы высокого и не очень высокого ранга приезжали туда с многочисленным штатом слуг, то есть слуги — со своими собственными слугами. И вот эти-то последние, на которых никто не рассчитывал и которых здесь вообще не должно было быть, каждодневно, расталкивая друг друга локтями, устремлялись в столовую за большой обеденный стол; более того, многие из этих слуг приезжали с женами и детьми, а ведь их тоже нужно было кормить. Места на всех не хватало даже в лучшие времена. Каморки у слуг были тесные, предназначенные только для ночевки: спали в них по двое на одной кровати. Целые семьи ютились в комнатах, рассчитанных на одного, и чище во дворце от этого не становилось, да и настроение не улучшалось.

Словом, никому, независимо от положения, удобно в Хэмптон- Корте не было; но все это компенсировалось чаемой наградой: влиянием или хотя бы иллюзией такового; обогащением или надеждой на него; славой или, пусть скандальной, известностью. А главное — амбициозные люди, а то и целые семейные кланы ощущали здесь пьянящую близость власти, открывающиеся возможности, занимая каждый положенное ему место в огромном хороводе, что и представляла собою придворная жизнь.

У этой жизни был свой ритуал, свой ход, свой распорядок — события экстраординарные вроде присвоения титула графа Лестера, или ординарные — честь поднести королеве блюдо за столом, или приготовить ей постель, или обратиться с обычным пожеланием «доброй ночи», после чего придворные оставались предоставленными самим себе, а королева, спавшая обычно немного, отправлялась в кабинет, где работала допоздна. По воскресеньям Елизавета торжественно шествовала в часовню и обратно, при этом шлейф ее платья непременно поддерживала какая-нибудь графиня, а свиту составляли двести рослых гвардейцев в мундирах из алого шелка, члены Совета с символами королевской власти в руках и дюжина высокородных дам. При появлении королевы все опускались на колени, протягивали ей «письма-прошения от богатых и бедных» (иные были написаны людьми, действительно попавшими в отчаянное положение, но большинство — цепкими, ненасытными просителями, которым когда-то однажды была оказана королевская милость и которые теперь жили, как того Елизавета и хотела, ожиданием новых подачек). Она принимала прошения с «кроткой улыбкой» и на почтительные поклоны отвечала звучным «благодарю вас от всего сердца». После этого под громкое пение фанфар все отправлялись к обеденному столу.

Особое место в этой театральной жизни занимала красочная церемония вручения новогодних подарков — старая добрая английская традиция, которая при дворе стала не чем иным, как тщательно рассчитанной коммерческой процедурой. В ответ на аккуратно измеренные и взвешенные кубки, чаши и другие изделия из золота и серебра, точная цена которых была известна заранее, королева получала от придворных самые изысканные и дорогие подношения. Иные, правда, ограничивались просто толстым кошельком с монетами, но большинство преподносило наряды, драгоценности, украшения, словом, личные подарки. В 1562 году среди них оказались изящно инкрустированный арбалет, золотые песочные часы (песок тоже золотой), скатерти ручной работы, туалетный столик, крытый бархатом с золотыми нитями. Сесил подарил Елизавете королевскую печать из слоновой кости с серебряным орнаментом; одна из фрейлин, некая Лавиния Терлинг, — миниатюрный «портрет королевы и других персон» в изящном ящичке. Аптекари поднесли Елизавете на Новый год образцы своей продукции, бакалейщики — различные специи: имбирь, мускатный орех, фунт корицы. Королевский хранитель пряностей добавил к этому от себя гранаты, яблоки, коробки с засахаренными фруктами, конфеты на любой вкус. Но самым удивительным из такого рода съедобных подарков был гигантский марципан — целое сооружение. Один из йоменов при королевских покоях вкатил «великолепный марципан в виде башни, окруженной солдатами и артиллерийскими орудиями». Душистый марципан подарил королеве и шеф-повар — на сей раз в форме шахматной доски, да и ароматы были другие. Но пре взошел всех один архитектор, смотритель строительных работ; он преподнес королеве ни много ни мало — изображение собора Святого Павла из рафинада, а колокольни с любовной точностью были сделаны из творога для пудинга. В этом подарке было что-то ностальгическое, ибо в главную колокольню — самую высокую в Лондоне тех времен — незадолго до того ударила молния, уничтожив и церковь; так порвалась освященная веками нить, связывавшая Лондон XVI столетия со средневековым городом.

Развлекались при дворе Елизаветы по-всякому. Карты, кости, гадания, теннис — в помещении, а когда позволяла погода — конная выездка и охота. Любой сколько-нибудь уважающий себя дворянин владел рапирой, а дамы — музыкальными инструментами и искусством вышивки. И мужчины, и женщины немало времени уделяли своим нарядам. Ну и, естественно, танцы — хорошие танцоры весьма ценились в елизаветинские времена.

Коли сама не была участницей, королева, откинувшись на подушки и отбивая пальцами ритм, любила наблюдать за тем, как танцуют другие. Особенно ей нравилось смотреть, как в круг выходят мужчины, передав меч ближайшему пажу. Лучшему танцору вручался приз, да и других не забывали. Умелость на танцевальной площадке считалась преимуществом при замещении различных должностей, и часы, проведенные в овладении модным итальянским танцем и в совершенствовании прыжков и пируэтов, окупались сторицей.

Что касается пышных застолий, то они в ранние годы царствования Елизаветы были не особенно в чести — ничего подобного тому, что в свое время совершенно опустошило казну при Генрихе VIII. Дочь его предпочитала, чтобы за празднества, которые она, впрочем, охотно посещала, платили другие. Особенно ей нравились так называемые Майские игры и летние военные парады; процветал, естественно, и придворный театр (правда, в этом смысле королева была весьма придирчива; так, одна труппа, разыгрывавшая какую- то пьесу в 1559 году, «выступила настолько бездарно, что с позором была выставлена из дворца»). Маскарады же, напротив, случались редко, по крайней мере в первую половину царствования Елизаветы, отчасти из-за своей дороговизны, а отчасти из-за того, что большие залы дворцов находились не в самом лучшем состоянии. Как-то накануне Рождества церемониймейстеру пришлось приложить нечеловеческие усилия, чтобы заделать трещины в стенах и законопатить окна, — ветер продувал весь дворец немилосердно. В конце концов в полном отчаянии он велел рабочим натянуть огромный холст, чтобы «уберечь залу от снега и ветра».

С особым блеском при елизаветинском дворе проходили празднества и маскарады на открытом воздухе или, точнее, в специально построенных «банкетных домах». В отличие от казарменного вида, примерно ста футов длиною, залов королевских дворцов, «банкетные дома» представляли собою большие, площадью около четырехсот квадратных футов, павильоны, державшиеся на высоких сорокафутовых корабельных мачтах. В июне 1572 года, когда в Англии находился с визитом один крупный французский дипломат, был специально построен один такой «дом», и понадобилось пятьсот рабочих рук, чтобы декорировать его березовыми ветками, плющом, розами и жимолостью. Холщовые стены были хитроумно выкрашены под камень, а потолок являл собою некую фантасмагорическую картину, где между листвою, свисающими искусственными, в золотых нитях, цветами, овощами и фруктами — гранатами, дынями, огурцами, виноградом, морковкой — мелькали изображения ангелов. В день открытия разом вспыхнули три сотни фонариков, и эффект получился потрясающий. Хоть и возведенное по случаю и временно, это сооружение существовало по крайней мере лет двенадцать, более того, в 1584 году на ветках под потолком появились птицы, и пели они, как в лесу, услаждая слух многочисленных гостей.

Вести в таких гигантских сооружениях, как королевский дворец с его пышными декорациями и постоянными увеселениями, жизнь размеренную и хоть сколько-нибудь разумную непросто, для этого требуется железная самодисциплина и незаурядная душевная стойкость. Двор с его тысячами соблазнов, двор, где процветают алчность, обжорство, предательство и тайный порок, расставляет повсюду ловушки, и человек часто оказывается в нем подобно щепке в бурном океане.

«У всех у них, похоже, спрятан где-то внутри вечный двигатель», — писал о придворных Елизаветы один иноземный гость. Другой находил, что они настолько опьянели от алчности и какого-то наивного стремления ухватить всего побольше и сразу, что «выглядят, словно дети, охотно меняющие драгоценный камень на обыкновенное яблоко».

Беспокойная, постоянно мятущаяся, с нервами, натянутыми как струна, дворцовая публика легко увлекалась то одним, то другим, лишь бы не отстать от моды, особенно в одежде. Внешний вид — это самое главное, вот и неудивительно, что придворные все время старались перещеголять друг друга, поразить каким-нибудь необычайного кроя камзолом, туфлями, шляпой. Это была непрекращающаяся игра, постоянная гонка — как в политике.

Тон задавали мужчины. Панталоны да рейтузы, некогда короткие и достаточно плотные, ныне удлинились до колен и выпирали, словно набитые карманы; кружевные, с пуговицами из драгоценных камней камзолы тоже сделались длиннее и покрылись пышным орнаментом. Все это: камзолы, рейтузы, плащи, шляпы, а также десятки иных элементов одежды, без которых не позволял себе обойтись ни один придворный, — должно было составлять единый комплекс и гармонировать со всем остальным; потребные для этого десятки ярдов золотой парчи, белоснежного шелка и багрово-красного бархата нередко превосходили, и весьма сильно превосходили, возможности владельца.

А ведь это еще далеко не все: яркие шелковые чулки, подвязки с золотыми нитями или стеклярусом, туфли из мягкой кожи или бархата с украшениями в виде лент и кружева, богато изукрашенная шпага или кинжал в ножнах из расшитого бархата. Венчалось все это бархатной шляпой, нередко с длинными, фута в два, торчащими в разные стороны перь