Елизавета Петровна (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


А. Сахаров (редактор) ЕЛИЗАВЕТА ПЕТРОВНА (Романовы. Династия в романах – 11)

Елизавета Петровна – русская императрица (1741 – 24 дек. 1761), дочь Петра Великого и Екатерины I (р. 18 дек. 1709 г.). Со дня смерти Екатерины I великая княжна Елизавета Петровна прошла тяжёлую школу. Особенно опасно было её положение при Анне Иоанновне и Анне Леопольдовне, которых постоянно пугала приверженность гвардии к Елизавете Петровне. От пострижения в монахини её спасло существование за границею её племянника принца Голштинского; при жизни его всякая крутая мера с Елизаветой Петровной была бы бесполезною жестокостью. Иностранные дипломаты, французский посол Шетарди и шведский – барон Нолькен, решились из политических видов их дворов воспользоваться настроением гвардии и возвести Елизавету Петровну на престол. Посредником между послами и Елизаветой Петровной был лейб-медик Лесток. Но Елизавета Петровна обошлась и без их содействия. Шведы объявили правительству Анны Леопольдовны войну под предлогом освобождения России от ига иноземцев. Полкам гвардии велено было выступить в поход. Перед выступлением солдаты гренадёрской роты Преображенского полка, у большей части которых Елизавета Петровна крестила детей, выразили ей опасение: безопасна ли она будет среди врагов? Елизавета Петровна решилась действовать. В 2 часа ночи на 25 нояб. 1741 г. Елизавета Петровна явилась в казармы Преображенского полка и, напомнив, чья она дочь, велела солдатам следовать за собою, воспретив им употреблять в дело оружие, ибо солдаты грозились всех перебить. Ночью случился переворот, и 25 ноября издан был краткий манифест о вступлении Елизаветы Петровны на престол, составленный в очень неопределённых выражениях. О незаконности прав Иоанна Антоновича не было сказано ни слова. Перед гвардейцами Елизавета Петровна выказывала большую нежность к Иоанну. Совсем в другом тоне был написан подробный манифест от 28 ноября, напоминавший о порядке престолонаследия, установленном Екатериною I и утверждённом общею присягою. В манифесте сказано, что престол, уже по смерти Петра II, следовал Елизавете Петровне. Составители его забыли, что, по завещанию Екатерины, после смерти Петра II престол должен был достаться сыну Анны Петровны и герцога Голштинского, родившемуся в 1728 г. В обвинениях, направленных против немецких временщиков и друзей их, им было вменено в вину многое, в чём они виноваты не были: это объясняется тем, что Елизавета Петровна была сильно раздражена отношением к ней людей, возвышенных её отцом, – Миниха, Остермана и др. Общественное мнение не думало, впрочем, входить в разбор степени виновности тех или других лиц; раздражение против немецких временщиков было так сильно, что в жестокой казни, им определённой, видели возмездие за мучительную казнь Долгоруких и Волынского. Остерману и Миниху определена была смертная казнь четвертованием; Левенвольду, Менгдену, Головкину – просто смертная казнь. Смертная казнь всем заменена ссылкою. Замечательно, что Миниха обвиняли и в назначении Бирона регентом, а самого Бирона не только не тронули, но даже облегчили его судьбу: из Пелыма он переведён был на местожительство в Ярославль (так как сам Бирон не теснил Елизавету Петровну).

В первые годы царствования Елизаветы Петровны то и дело отыскивали заговоры; отсюда возникло, между прочим, мрачное дело Лопухиных. Дела, подобные лопухинскому, возникали из двух причин: 1) из преувеличенного страха перед приверженцами Брауншвейгской династии, число которых было крайне ограничено, и 2) из интриг лиц, стоявших близко к Елизавете Петровне, например из подкопов Лестока и других против Бестужева-Рюмина. Лесток был приверженцем союза с Францией, Бестужев-Рюмин – союза с Австрией; поэтому в домашнюю интригу вмешались иностранные дипломаты. Наталья Фёдоровна Лопухина, жена генерал-поручика, славилась выдающейся красотой, образованием и любезностью. Говорили, что при Анне Иоанновне, на придворных балах, она затмевала Елизавету Петровну и что это соперничество поселило в Елизавете Петровне вражду к Лопухиной, у которой в то время был уже сын офицер. Она была дружна с Анной Гавриловной Бестужевой-Рюминой, урождённой Головкиной, женою брата вице-канцлера. Лопухина, бывшая в связи с Левенвольдом, послала ему поклон с одним офицером, сказав, чтобы он не падал духом и надеялся на лучшие времена, а Бестужева послала поклон брату, графу Головкину, также сосланному по так называемому делу Остермана и Миниха. Обе были знакомы с маркизом Ботта, австрийским посланником в Петербурге. Ботта, не стесняясь, высказывал у своих знакомых дам ни на чём не основанное предположение, что Брауншвейгская династия вскоре опять воцарится. Переведённый в Берлин, он и там повторял те же предположения. Вся эта пустая болтовня подала Лестоку повод сочинить заговор, посредством которого он хотел нанести удар вице-канцлеру Бестужеву-Рюмину, защитнику австрийского союза. Расследование дела поручено было генерал-прокурору князю Трубецкому, Лестоку и генерал-аншефу Ушакову. Трубецкой ненавидел Бестужева-Рюмина столько же, как и Лесток, но самого Лестока ненавидел ещё более; он принадлежал к олигархической партии, которая, по свержении немецких временщиков, надеялась захватить власть в свои руки и возобновить попытку верховников. От людей, которые не скрывали сожаления к сосланным, легко было добиться признания в дерзких речах против императрицы и в порицании её частной жизни. В дело была пущена пытка – и при всём том успели привлечь к суду только восемь человек. Приговор был ужасен: Лопухину с мужем и сыном, вырезав языки, колесовать. Елизавета Петровна отменила смертную казнь: Лопухину с мужем и сыном, по вырезании языков, велено было бить кнутом, прочих – только бить кнутом. В манифесте, в котором Россия извещалась о деле Лопухиных, снова говорилось о незаконности предыдущего царствования. Всё это вызвало резкие нарекания на Елизавету Петровну и не принесло желанного интригою результата – низвержения Бестужевых. Значение вице-канцлера не только не уменьшилось, но ещё возросло; через несколько времени он получил сан канцлера. Незадолго до начала дела Лопухиной Бестужев стоял за увольнение Анны Леопольдовны, с семейством, за границу; но дело Лопухиных и отказ Анны Леопольдовны отречься, за своих детей, от прав на русский престол были причиною печальной судьбы Брауншвейгской семьи. Чтобы успокоить умы, Елизавета Петровна поспешила вызвать в Петербург племянника своего Карла-Петра-Ульриха, сына Анны Петровны и герцога Голштинского. 7 ноября 1742 г., перед самым объявлением о деле Лопухиных, он провозглашён был наследником престола. Перед тем он принял православие, и в церковных возглашениях при его имени велено было добавлять: внука Петра Первого.

Обеспечив за собою власть, Елизавета Петровна спешила вознаградить людей, которые способствовали вступлению её на престол или вообще были ей преданы. Гренадёрская рота Преображенского полка получила название лейб-компании. Солдаты не из дворян зачислены в дворяне; им даны поместья. Офицеры роты приравнены к генеральским чинам, Разумовский и Воронцов назначены поручиками, в чине генерал-лейтенанта, Шуваловы – подпоручиками, в чине генерал-майора. Сержанты стали полковниками, капралы – капитанами. Буйство солдат в первые дни вступления Елизаветы на престол доходило до крайностей и вызывало кровавые столкновения. Алексей Разумовский, сын простого казака, осыпанный орденами, в 1744 году был уже графом Римской империи и морганатическим супругом Елизаветы Петровны. Его брат Кирилл назначен был президентом Академии наук и гетманом Малороссии. Так много хлопотавшему за Елизавету Петровну Лестоку пожалован был титул графа. Тогда же началось возвышение братьев Шуваловых, Александра и Петра Ивановичей, с их двоюродным братом Иваном Ивановичем. Наибольшим доверием Елизаветы Петровны пользовался начальник Тайной канцелярии, Александр Иванович. Он оставил по себе самую ненавистную память. За Шуваловыми следовал Воронцов, назначенный вице-канцлером, после назначения графа Бестужева-Рюмина канцлером. До Семилетней войны самым, сильным влиянием пользовался канцлер Бестужев-Рюмин, которого хотел погубить Лесток, но который сам погубил Лестока. Он дешифрировал письма французского посла Шетарди, друга Лестока, и нашёл в письмах резкие выражения о Елизавете Петровне. Имения Лестока были конфискованы, он сослан был в Устюг.

В иностранной политике Бестужев умел поставить Россию в такое положение, что все державы искали её союза. Фридрих II говорит, что Бестужев брал деньги с иностранных дворов; это вероятно, ибо деньги брали все советники Елизаветы Петровны – кто с Швеции, кто с Дании, кто с Франции, кто с Англии, кто с Австрии или Пруссии. Все это знали, но об этом щекотливом вопросе молчали, пока, как над Лестоком, не разражалась гроза по какому-нибудь другому поводу. Когда Елизавета Петровна вступила на престол, то можно было ожидать мира с Швецией; но шведское правительство потребовало возвращения завоеваний Петра Великого, что и повело к возобновлению войны. Шведы потерпели поражение, и по миру в Або, в 1743 г., должны были сделать России новые территориальные уступки (часть Финляндии, по р. Кюмень). В том же году решён был вопрос о престолонаследии в Швеции, колебавший эту страну с 1741 г., со дня смерти Ульрихи-Елеоноры. По совету Бестужева, послана была вооружённая помощь партии Голштинской, и наследником престола объявлен был Адольф-Фридрих, дядя наследника Елизаветы Петровны. Война за австрийское наследство также окончена была при содействии России. Англия, союзница Австрии, будучи не в силах удержать за своей союзницей Австрийские Нидерланды, просила помощи у России. Появление корпуса русских войск на берегах реки Рейна помогло прекращению войны и заключению Ахенского мира (1748). Влияние канцлера всё усиливалось; Елизавета Петровна стала на его сторону даже в споре его с наследником престола по вопросу о Шлезвиге, который великий князь хотел, вопреки воле императрицу, удержать за своим домом. В будущем этот раздор грозил неприятностями Бестужеву-Рюмину, но он тогда же сумел привлечь на свою сторону великую княгиню Екатерину Алексеевну. Только во время Семилетней войны врагам канцлера удалось, наконец, его сломить. Над канцлером наряжен был суд, он лишён был чинов и сослан.

Важные дела совершались при Елизавете Петровне на окраинах России; там мог вспыхнуть одновременно весьма опасный пожар. В Малороссии управление малороссийской коллегии оставило за собою страшное неудовольствие. Елизавета Петровна, посетив Киев в 1744 году, успокоила край и дозволила избрать гетмана в лице брата своего любимца, Кирилла Разумовского. Но Разумовский сам понимал, что время гетманства миновало. По его ходатайству дела из малороссийской коллегии переданы были сенату, от которого непосредственно зависел город Киев. Приближался конец и Запорожью, ибо степи, со времени Анны Иоанновны, заселялись всё более и более. В царствование Елизаветы Петровны призваны новые поселенцы; в 1750 г. в нынешних уездах Александрийском и Бобринецком Херсонской губернии поселены были сербы, из которых сформировано было два гусарских полка. Поселения эти названы Новой Сербией. Позже, в нынешней Екатеринославской губернии, в уездах Славяносербском и Бахмутском, поселены новые сербские переселенцы (Славяносербия). Около крепости св. Елизаветы, в верховьях Ингула, образовались из польских выходцев-малороссиян, молдаван и раскольников поселения, давшие начало Новослободской линии. Так Запорожье почти со всех сторон было стеснено уже формировавшейся второю Новороссией. В первой Новороссии, то есть в Оренбургском крае, в 1744 г., вследствие серьёзных волнений башкиров, учреждена была Оренбургская губерния, губернатору которой подчинена была Уфимская провинция и Ставропольский уезд нынешней Самарской губернии. Оренбургским губернатором назначен был Неплюев. Он застал башкирский бунт; башкиры легко могли соединиться с другими инородцами; войск у Неплюева было мало – но против башкир он поднял киргизов, тептярей, мещеряков, и бунт был усмирён. Много ему помогло то обстоятельство, что вследствие малочисленности русского элемента в крае заводы при Анне Иоанновне строились там как крепости. Всеобщее неудовольствие и раздражение инородцев сказались и на отдалённом северо-востоке: чукчи и коряки в Охотске грозили истреблением русскому населению. Особенное ожесточение оказали коряки, засевшие в деревянном остроге: они сожглись добровольно, только бы не сдаться русским.

Через несколько недель по вступлении на престол Елизавета Петровна издала именной указ о том, что государыня императрица усмотрела нарушение порядка государственного управления, установленного её родителем: «происками некоторых (лиц) изобретён Верховный Тайный Совет, потом сочинён кабинет в равной силе, как был Верховный Тайный Совет, только имя переменено, от чего произошло немало упущение дел, а правосудие и совсем в слабость пришло». Сенат при Елизавете Петровне получил силу, какой он ни прежде, ни после не имел. Число сенаторов было увеличено. Сенат прекратил вопиющие безурядицы как в коллегиях, так и в провинциальных учреждениях. Архангельский прокурор, например, доносил, что секретари ходят в должность, когда хотят, отчего колодников держат подолгу. Особенно важную услугу сенат оказал в один из годов, когда бедному люду в Москве грозила опасность остаться без соли. Благодаря распорядительности сената, соль была доставлена и соляной налог, один из важных доходов казны, был приведён в порядок. С 1747 г., когда открыта была эльтонская соль, соляной вопрос не обострялся уже до такой степени. В 1754 г., по предложению Петра Ивановича Шувалова, отменены внутренние таможни и заставы. По словам С. М. Соловьёва, этот акт довершил объединение Восточной России, уничтожив следы удельного деления. По проектам того же Шувалова: 1) Россия, ради облегчения тяжести рекрутских наборов, разделена была на 5 полос; в каждой полосе набор приходился через 5 лет; 2) учреждены коммерческий и дворянский банки. Но заслуги Шувалова не всеми были поняты, а результаты его корыстолюбия у всех были налицо. Он обратил в свою монополию тюленьи и рыбные промыслы на Белом и на Каспийском морях; заведуя переделкой медной монеты, он частным образом отдавал деньги под проценты. Разумовские, самые близкие люди к Елизавете Петровне, в государственные дела не вступались; их влияние было велико только в области церковного управления. Оба Разумовские проникнуты были беспредельным уважением к памяти Стефана Яворского и враждой к памяти Феофана Прокоповича. Поэтому на высшие ступени иерархии стали возводиться лица, ненавидевшие просветительные стремления Прокоповича. Самый брак Елизаветы Петровны с Разумовским внушён был её духовником. Освобождение России от немецких временщиков, обострив и без того тогда сильный дух религиозной нетерпимости, обошлось России дорого. Проповеди в этом направлении не щадили не только немцев, но и европейскую науку. В Минихе и Остермане усматривали эмиссаров сатаны, посланных губить православную веру. Настоятель Свияжского монастыря, Димитрий Сеченов, называл своих противников пророками антихриста, которые заставляли молчать проповедников Христова слова. Амвросий Юшкевич обвинял немцев в том, что они нарочно замедляли ход просвещения в России, гнали русских учеников Петра Великого – обвинение веское, поддержанное Ломоносовым, который, однако, одинаково в том же мраколюбии обвинял и немецких академиков, и духовенство. Получив в свои руки цензуру, синод начал с того, что подал в 1743 г. к подписи указ о запрещении ввозить в Россию книги без предварительного просмотра. Против проекта этого указа восстал канцлер граф Бестужев-Рюмин. Он убеждал Елизавету Петровну, что не только запрещение, но и задержка иностранных книг в цензуре вредно повлияют на просвещение. Он советовал освободить от цензуры книги исторические, философские, просматривал только книги богословские. Но совет канцлера не остановил ревности к запрещению книг. Так, запрещена была книга Фонтенеля «О множестве миров». В 1749 г. велено было отбирать книгу, напечатанную при Петре Великом – «Феатрон, или Позор исторический», переведённую Гавриилом Бужанским. В самой церкви обнаруживались явления, которые указывали на необходимость более широкого образования для самого духовенства: когда между раскольниками усилились фанатические самосожигания, пастыри наши не умели словом остановить дикие проявления фанатизма и взывали о помощи к светской власти. Но представители духовенства вооружались даже против церковных школ. Архангельский архиепископ Варсонофий выражал неудовольствие на большую школу, построенную в Архангельске: школы-де любили архиереи черкасишки, т. е. малороссияне. Не мудрено, что людям такого образа мыслей приходилось сталкиваться в государственных и законодательных вопросах с сенатом. Елизавета Петровна, по личному её характеру, значительно смягчила уголовное законодательство наше, отменив смертную казнь, а также пыжу по корчемным делам. Сенат представил доклад, чтобы малолетние до семнадцати лет совсем освобождены были от пытки. Синод и тут восстал против смягчения, доказывая, что малолетство, по учению св. отца, считается только до 12-ти лет. При этом было забыто, что постановления, на которые ссылался синод, изданы были для южных стран, где в 11–12 лет начинается половая зрелость девушек. В начале царствования Елизаветы Петровны обер-прокурором в синод назначен был князь Яков Петрович Шаховской, человек односторонний, самолюбивый, но честный. Он потребовал регламент, инструкции обер-прокурору и реестр нерешённых дел; ему доставили только регламент; инструкции были затеряны и только потом доставлены ему генерал-прокурором князем Трубецким. За разговоры в церкви велено было брать штрафы. Штраф собирали офицеры, жившие при монастырях; синод стал доказывать, что собирать штраф следует причту. Такое препирательство яснее всего указывало на необходимость образования. Но при общей почти ненависти к просвещению требовалась могучая энергия, чтобы отстаивать его необходимость. Поэтому достойна глубочайшего почтения память Ивана Ивановича Шувалова и Ломоносова, которые связали свои имена с полезнейшим делом царствования Елизаветы Петровны. По их проекту, в 1755 г., основан был Московский университет, возникли гимназии в Москве и Казани и потом основана была Академия художеств в Петербурге. По личному характеру Елизавета Петровна была чужда политического честолюбия; весьма вероятно, что если бы она при Анне Иоанновне не была преследуема, то и не подумала бы о политической роли. В молодости её только и занимали танцы, а под старость – удовольствия стола. Любовь к far niente усиливалась в ней с каждым годом. Так она два года не могла собраться отвечать на письмо французского короля. Источники: П.С.З.; мемуары; особенно важны записки князя Шаховского, Болотова, Дашкова и др. История Елизаветы Петровны подробно изложена С. М. Соловьёвым. Заслуживает также внимания очерк царствования императрицы Елизаветы Петровны Ешевского.

Энциклопедический словарь,
Изд. Брокгауза и Ефрона,
т. ХIБ
СПб., 1894.

Е. И. Маурин ЛЮДОВИК И ЕЛИЗАВЕТА РОМАН

ПРЕДИСЛОВИЕ

I

В XVIII веке идея самодержавного единовластия не пользовалась симпатиями «верхов» русского общества. Требуя от народа слепого, рабского подчинения, не допуская даже и мысли о возможности влияния «подлой черни» на ход государственных дел, дворянство для себя лично домогалось права на руководящую роль в управлении страной, и вся русская история XVIII века по существу своему является историей борьбы между олигархическими аппетитами русской аристократии и стремлениями монархов прочно внедрить абсолютное признание своей единой воли. Конечно, ввиду полной разобщённости монарха с народом дворянство неизбежно оставалось бы победителем в этой борьбе, если бы его притязания покоились на идейной, а не на корыстной почве. Но «верхи» в погоне за благами земными разбивались на партии, и стоило одной кучке взять верх, как другая немедленно начинала вести подкоп против неё.

Немудрено, что при таком положении вещей период от Петра Великого до восшествия на престол Александра I[1] был столь богат так называемыми «дворцовыми революциями». Особенностью последних были их крайняя изолированность и однообразие рецептов. Не только народ в широком смысле этого слова, но даже ближайшие придворные не всегда знали, просыпаясь утром, что вчерашний монарх уже свержен и сегодня царит новый. А рецепт употреблялся всегда один и тот же: брали роту солдат и арестовывали венценосца – только и всего; простота, которой не встретишь в истории переворотов всех других стран.

Пётр Великий всю жизнь работал над освобождением трона от олигархических притязаний дворянства. Для противовеса родовому дворянству он вызвал к жизни дворянство служилое, где недостаток происхождения с лихвой восполнялся талантами и работоспособностью. Именно при нём и даже в его присутствии вельможа из бывших пирожников Меншиков сказал убогому разумом князьку Рюриковичу, кичившемуся своим происхождением: «Ты, батюшка, потомок, ну а я – предок!» Если бы Петру I было дано жить два века или если бы ему наследовал достойный его, преобразователя, монарх, то самодержавная власть, опираясь на новое служилое дворянство, была бы упрочена. Но Пётр Великий умер, не завершив своего дела и даже не назначив себе наследника. Это сразу поставило трон в зависимость от партий.

В то время были две партии: одна хотела видеть Екатерину I русской государыней, другая настаивала на правах внука Петра, сына царевича Алексея (Петра II), и соглашалась только на регентство Екатерины. Верх взяла первая партия, Пётр II был объявлен наследником.

Царствование Екатерины I и Петра II вполне подходило под мерку олигархических претензий дворянства. Екатерина I не имела никаких данных для сознательного правления, Пётр II был слишком юн для этого. Это разожгло аппетиты: после смерти Петра II дворянство самовольно обошло права цесаревны Елизаветы и призвало на трон племянницу Петра Великого, герцогиню Курляндскую, Анну Иоанновну.

Призывая её на трон, знать поставила весьма немалые условия, а именно: ограничение самодержавия. Согласно им императрица ровно ничего не могла делать своею властью без согласия тех восьми персон, из которых состоял Верховный Тайный Совет. Анна Иоанновна согласилась на эти условия, которые давали большой вес партии князей Долгоруких и Голицыных. Зато возмутились Головкины, Трубецкие, Барятинские, Черкасские и др. На сцену была выдвинута вершительница судеб многих последующих монархов – «рота солдат». И вот, опираясь на армию, императрица разорвала подписанную ею олигархическую конституцию и стала править «самодержавно».

Анна Иоанновна призвала ко двору дочь своей старшей сестры Екатерины Иоанновны – принцессу Мекленбург-Шверинскую Елизавету-Екатерину-Христину, во крещении – Анну Леопольдовну. От брака Анны Леопольдовны с принцем Антоном-Ульрихом Брауншвейг-Люнебургским родился принц Иоанн. Умирая, Анна Иоанновна назначила своим наследником последнего, а регентом повелела быть герцогу Бирону.

Бирон имел свои счёты с родителями малолетнего императора, которые и поспешили поэтому отделаться от неудобного регента. На сцену вновь вышла «рота солдат» – Бирон был арестован, Анна Леопольдовна провозгласила себя правительницей.

При обеих Аннах в России царило полное немецкое засилье. В мемуарах современников то и дело встречаются такие фразы: «Такой-то отличился и должен был получить командование полком, но на свою беду он русский». Этим положением вещей воспользовалась цесаревна Елизавета Петровна и с помощью «роты солдат» арестовала всю семью малолетнего императора.

В дальнейшем всё та же «рота солдат» фигурировала ещё раз при ниспровержении Екатериной II своего супруга и наследника Елизаветы – Петра III. Сын и наследник Екатерины II император Павел был устранён уже без участия «роты» усилиями ближайших придворных. Это была последняя «дворцовая революция».

При императоре Николае I нашумевший бунт декабристов был последним активным усилием дворянства и армии вмешаться в государственную жизнь. Но это было вызвано уже совершенно иными идейными мотивами, да и представляло собой отзвук XVIII века в XIX, своего рода исторический пережиток. С XVIII веком окончательно умерли олигархические претензии дворянства.

II

Мы упоминали выше, да и иллюстрировали примерами однообразие рецептов русских переворотов XVIII века. Но для одного из этих переворотов, а именно для революции 1741 года, возведшей на российский престол императрицу Елизавету, необходимо сделать оговорку: переворот 1741 года по своей внутренней подоплёке был гораздо сложнее, чем можно было подумать, судя по первому взгляду. Достаточно вспомнить только, что весьма активное участие в подготовке к воцарению Елизаветы Петровны принимал французский посол Шетарди. Из сборника донесений Шетарди, извлечённых из французских архивов Тургеневым и переведённых Пекарским, можно видеть, что это делалось не без участия французского правительства. Значит, в данном случае мы имеем дело не только с проявлением олигархических тенденций русского дворянства, но и с планомерной иностранной интригой.

Действительно, достаточно самого поверхностного знакомства с историческими документами, чтобы убедиться, что переворот 1741 года при всей своей внешней простоте и шаблонности внутренне довольно сложен. Это было далеко не случайное явление, а логическое следствие ряда взаимодействующих причин, корни которых разветвлялись широко и по времени, и по пространству.

Предлагаемый роман бытописует именно этот переворот, и сложность последнего в достаточной мере усложняет задачу автора. Историческое повествование должно соединять в себе достоинства и художественного романа, и исторического очерка. Но первый требует живости изложения, второй ясности исторического рисунка эпохи. В то же время ничто так не мешает необходимому нарастанию интереса развития романической интриги, как бесконечные отступления в область исторических ссылок и справок. Стремясь как-нибудь выйти из этой дилеммы, автор решил выделить всю историческую часть в настоящем предисловии.

Мы уже указывали выше, что интересующий нас переворот произошёл не без участия французского правительства. В какой же мере и степени выразилось это участие?

Ответ на последний вопрос нам может дать краткий очерк истории русско-французских сношений, к которому мы и обращаемся.

III

Впервые о прямых попытках к русско-французскому союзу упоминается в хрониках XVII века, когда в 1629 г. к царю Михаилу Фёдоровичу явилось чрезвычайное посольство от Людовика XIII.[2] Глава посольства, Дюгэй-Корменен, от имени своего короля приглашал русского царя слиться тесным союзом с Францией. Ведь «белый царь» – глава православия, а французский король – глава католических стран; таким образом, если два таких «потентата» будут действовать заодно, то им покорятся все остальные государства.

Предложение Корменена встретило очень благосклонный приём, но Московия была тяжела на подъём, и дело кончилось простыми уверениями в дружбе. Вплоть до Петра Великого вопрос о союзе с Францией оставался совершенно открытым.

В первое время своего царствования Пётр I не мог помышлять о союзах. Россия терпела военные неудачи, а союз с иностранным государством только тогда выгоден обеим сторонам, когда и та и другая стороны верят в обоюдную мощь. Русскую мощь ещё надлежало доказать. Только разгромив шведов и отомстив туркам за неудачи Прутского похода, Пётр обратил взоры на Францию.

В то время Францией от имени малолетнего Людовика XV правил регент (герцог Орлеанский). Пётр I послал в Париж своего агента (Зотова), который должен был позондировать настроение и, если возможно, подготовить почву. Но никаких дипломатических полномочий этот агент не имел. Пётр имел свои основания не желать, чтобы о его планах узнали другие державы. И вот, не оповещая никого о своих намерениях, Пётр в конце 1716 года отправился в заграничное путешествие и через Пруссию прибыл в Голландию, которая в то время представляла собою нечто вроде «меры международных соглашений». Голландским представителем Франции был маркиз Шатонеф – личность, по своему положению и качествам пользовавшаяся особенным доверием правительства. Пётр послал к Шатонефу своего министра, князя Куракина, который и сообщил французскому послу о желании русского императора завязать союзные сношения с Францией; Куракин просил Шатонефа сообщить своему правительству, что Пётр лично направляется с этой целью в Париж.

Донесение Шатонефа привело правительство регента в большое смущение.

На это были две причины. Россия открыто враждовала с Англией, а Франция в дружбе последней весьма нуждалась; кроме того, ни Англия, ни Франция не признали ещё официально императорского титула Петра, и посещение Парижа царём грозило немалыми затруднениями. И вот Шатонеф получил предписание: внешне склоняться на всяческие заверения в дружбе, но по существу не решать ничего и ничего не отвечать на желание царя посетить Париж. Авось пронесёт Господь!

Но не с Петром можно было вести такую политику!

Разгадав французскую тактику, Пётр, никого не предупреждая, в марте 1717 года сел на корабль и отправился в Париж, куда и прибыл 7 мая того же года.

Тут, на месте, в Париже, Пётр не добился ничего. Франция была очень склонна связать быстро крепнувшего «северного колосса» выгодным договором, но, на беду, о переговорах узнала Англия, вмешалась энергичной нотой, и Пётр уехал как бы ни с чем. Однако это было только «как бы». Через два месяца в Амстердаме был подписан договор между Францией, Пруссией и Россией.

После подписания этого договора между обеими странами – Францией и Россией – воцарились очень хорошие отношения. Первая сразу же сумела оказать второй большую услугу: по энергичному представлению французского посла при шведском дворе, Кампредона,[3] шведское правительство пошло на уступки, и в Нюстадте был подписан очень выгодный для России мир (1721 г.). После этого Кампредона назначили министром-президентом при петербургском дворе.

IV

Во время своего пребывания в Париже Петру пришлось повидать и малолетнего короля Людовика XV. Царю очень понравился этот крошечный король, который уже умел осанкой и благородными жестами свидетельствовать о своём сане. Вопреки всяческому этикету Пётр схватил короля-рёбенка, поднял его на воздух и расцеловал. «Очень возможно, – говорит А. Вандаль, – что именно тогда царю пришла в голову мысль женить короля на своей дочери, царевне Елизавете».

На первых порах об этих планах сноситься с Францией было неудобно. А там пришла весть, разрушившая их: правительство регента избрало невестой Людовику малолетнюю инфанту испанскую, которую привезли во Францию и стали воспитывать в качестве французской принцессы. Ко времени приезда в Россию Кампредона Пётр уже узнал об этом. Но он не оставлял мысли породниться с Францией, и когда посол прибыл в Кронштадт, встретил его там, а через полчаса уже посвятил его в свои планы: сын регента, герцог Шартрский, был уже холост: если бы его женить на царевне Елизавете, то Россия помогла бы провести герцога на польский престол.

Таким образом, три страны, связанные теснейшими узами крови, могли бы действовать заодно. При этом Пётр таил в уме ещё иное: Людовик был слаб здоровьем, с ним то и дело происходили припадки, умри он без потомства – и первым кандидатом на французский престол явился бы герцог Шартрский; значит, Елизавета всё-таки вступила бы на французский престол!

Сам Кампредон был всецело на стороне брачных проектов Петра, но его правительство хотело как можно больше выгод и решило отмалчиваться. Пётр негодовал, Кампредон слал депешу за депешей. Положение стало очень напряжённым, и Пётр замкнулся в оскорблённом молчании. Кампредон сознавал, какую бестактность совершает его правительство, отмалчиваясь, но что он мог поделать? Между прочим, в своих письмах Кампредон очень восторжённо отзывался о наружности и общей «приятности» царевны. Что же касается её воспитания и образования, то… он спешил уверить, что с умом и способностями Елизаветы все дефекты могли бы быть скоро исправлены…

В 1723 году регент Франции, герцог Орлеанский, умер, и Людовик передал власть главе дома Кондэ, герцогу Бурбонскому. Впрочем, это только говорилось официально, а на самом деле власть перешла к возлюбленной герцога маркизе де При, которая принялась теперь вертеть страной и её политикой так же безалаберно, как до того вертела одним герцогом. Маркиза была вздорна, неумна и недостаточно образованна. Её друг, д'Аржансон, записал в своих мемуарах: «В течение двух лет маркиза управляла государством. Но сказать, что она управляла хорошо, это уже другое дело!» Да и могла ли она управлять «хорошо», если в своей внутренней и внешней политике руководствовалась только капризом и воображением? Не зная истинной политической физиономии союзных стран, маркиза дополняла дефекты знания вымыслом и воображением и считалась не с действительными обстоятельствами и условиями, а с ею же лично придуманными. Немудрено, если такая политика ввергла Францию в большую политическую ошибку.

Оставив брачные проекты, Пётр стал искать только прочного союза с Францией. Но на одно из его предложений инспирированный маркизой регент, герцог Бурбонский, дал царю такой сухой, резкий, невежливый ответ, что, казалось, с Францией будет порвано навсегда. Только смерть Петра (1725 г.) помешала открытому разрыву.

V

После смерти Петра Екатерина I деятельно принялась пристраивать Елизавету.

Вообще трудно пересчитать, скольких женихов невестой была Елизавета – чуть не всех северогерманских принцев, Морица Саксонского, сына герцога Эрнеста Бирона, собственного племянника Петра II, шаха персидского и т. д. И вот в разгар этих матримониальных хлопот пришла радостная весть: надежда сделать из Елизаветы французскую королеву далеко ещё не потеряна!

Ещё незадолго до смерти Петра Великого французское правительство внутренне должно было отказаться от мысли женить Людовика на испанской инфанте.

С королём то и дело случались припадки, и врачи уже не раз приговаривали его к смерти. Что было бы, если бы он умер бездетным! Между тем инфанте было только семь лет, Людовику же шестнадцать; значит, ещё долго пришлось бы ждать, пока свадьба могла бы состояться, но дожил ли бы до этого король?

Французское правительство начало стараться взять у Испании обратно данное слово, но Испания упорно не желала понимать никаких намёков. Тем не менее правительство разослало по всей Европе тайных эмиссаров присматривать невест. К 1725 году на основании донесений этих эмиссаров был уже составлен длинный список «годных невест». В нём второе по желательности брака место занимала царевна Елизавета Петровна.

Этот список имел чисто академическое значение. Но вдруг Людовик опасно заболел. Врачи заявили, что дни короля сочтены и что если он даже оправится от этого припадка, то проживёт во всяком случае недолго. Если врачи того времени и ошибались не реже теперешних, то им больше верили.

Правительство встревожилось. Испания всё ещё продолжала не понимать никаких намёков. «Придётся, – заявил министр иностранных дел де Морвиль, – идти напролом и сейчас же отослать инфанту домой». Это и было решено 11 марта 1726 года, а уже 10 апреля, когда даже французские агенты за границей ничего не знали о состоявшемся решении, императрица Екатерина I имела точные сведения о положении вопроса женитьбы Людовика XV.

Императрица тут же принялась «ковать железо, пока горячо». Вызвав к себе Кампредона, она прямо и просто предложила в невесты Людовику царевну Елизавету. На следующий день посла посетил сам Меншиков и произнёс блестящую речь в защиту предложения императрицы: раз инфанту отсылают «восвояси», то почему бы королю не жениться на Елизавете? Меншиков принялся расхваливать физические и нравственные достоинства царевны, а затем помянул, что в истории уже имеются прецеденты брачных слияний Франции с Россией (в XI в. Генрих I, внук Гуго Капета, женился на дочери Ярослава), словом, с точки зрения как физической, так и исторической и политической брак Людовика и Елизаветы мог бы быть только желателен обоим нациям!

Через два дня Екатерина снова вызвала Кампредона и дополнила свой план: французского принца крови можно было бы женить на дочери изгнанного польского короля Станислава Лещинского и со временем возвести первого на польский престол!

Всё это Кампредон сообщил своему правительству.

Но мы уже упоминали, что в то время Францией правила вздорная маркиза де При. Мысль о браке с Марией Лещинской пришлась ей очень по сердцу, было решено женить короля на Лещинской, и эта вздорная мысль была, к несчастью для Франции, осуществлена.

Именно «к несчастью». Ни с политической, ни с физической точки зрения Мария не подходила Людовику. Ведь она была дочерью изгнанного короля, и её-то предпочли принцессе великой монархии! А с физической – Мария была на семь лет старше Людовика XV, да и благодаря своей холодности не могла приковать к себе надолго мужа.

Правда, на первых порах у новобрачных дети рождались в самый кратчайший срок и почти без перерывов. В четыре года брака Людовик имел уже пятерых детей! Но из этого ещё нельзя выводить суждение о счастливом браке короля. Необходимо помнить, что Мария Лещинская была первой женщиной, которую познал король, и что он вместе с крайней чувственностью соединял в себе величайшую застенчивость (в юности). Но стоило только ему в первый раз побороть свою застенчивость, как с женой было порвано. Впоследствии Людовик разорил Францию на своих любовницах. Да, дорого стоила стране прихоть маркизы де При!

Так или иначе, но Россия справедливо приняла этот брак как оскорбление. Меншиков категорически заявил Кампредону, что всякий другой брак был бы понятен, но только не этот. В результате Россия совершенно отвернулась от Франции и заключила союз с Австрией.

С этого момента первую скрипку в России начали играть немцы.

В 1726 году Кампредона отозвали и не заменили его никем: необходимейшие функции без полномочий вести переговоры исполнял секретарь посольства Маньян.

Правительство Анны Иоанновны не могло простить Франции афронт с царевной Елизаветой. Ещё с национальным достоинством можно было как-нибудь поладить – какое в сущности дело было всем тем немцам, которые правили Россией, до русского самолюбия? Но если бы Людовик женился на Елизавете, это избавило бы Анну Иоанновну и её наследников от опаснейшей претендентки. Теперь же, успев «по-свойски» расправиться со своей девичьей свободой, Елизавета Петровна решила не выходить замуж и оставалась «бельмом на глазу» русского правительства.

Франции в самом непродолжительном времени пришлось на деле убедиться в ошибочности своей политики. Польский король Август умер,[4] и шляхта под давлением Франции избрала на польский престол отца французской королевы Станислава Лещинского. Россия сейчас же выдвинула войска в Варшаву, сместила этого короля и возвела на его место принца-электора Саксонского.

Конечно, Франция не осталась в долгу. Кардинал Флери, державший в то время бразды правления, вовлёк турок в войну с Россией, а когда русские войска под предводительством фельдмаршала Миниха одержали блестящую победу, Франция сумела Белградским трактатом свести все успехи русского оружия на нет.

Варшавский скандал и Белградский мир были уроком для обеих стран. Русский двор завёл переговоры о возобновлении прерванных дипломатических сношений, а версальский двор предупредительно пошёл навстречу.

Анна Иоанновна назначила посланником во Францию князя Антиоха Кантемира. Тогда Людовик XV приказал французскому министру при берлинском дворе, маркизу де ла Шетарди, отправиться в Петербург французским посланником.

До нас дошёл мемориал, составленный французским министерством иностранных дел и вручённый послу для сведения и руководства. Там было указано, как посол должен был вести себя с точки зрения этикета, чтобы не уронить достоинства представительствуемой страны; что же касается политической роли, то о ней сказано очень осторожно и двусмысленно. Так, словно мимоходом замечая, что, «вспоминая незначительность права, которое возвело на русский трон герцогиню Курляндскую, когда налицо имелась царевна Елизавета и сын герцогини Голштинской, трудно предполагать, чтобы по смерти царствующей государыни не последовали волнения», мемориал тут же спешил оговориться, что король не только ничего не предписывает на этот счёт своему посланнику, но и не находит возможным предпринимать что-либо. Но к чему могла служить эта оговорка, раз у французского правительства действительно не было в мыслях интриговать против русской царствующей фамилии? К тому же далее мемориал предписывал послу «исследовать как можно вернее состояние умов, степень влияния друзей, которых может иметь Елизавета, словом, всё, по чему можно было бы судить о возможности в России государственного переворота».

Вообще можно с полной уверенностью сказать, что, посылая в Россию Шетарди, Франция уже заранее считалась с возможностью вмешаться в наши внутренние дела.

Да иначе оно и быть не могло. В то время на континенте боролись три влияния: Франции, Австрии и Пруссии, и Россия давала значительный перевес той стране, с которой шла «рука об руку». При обеих Аннах – императрице и правительнице – Россия была верным другом немцев и не могла быть ничем иным. Следовательно, склонить Россию на свою сторону Франция могла только при перемене царствующей особы.

Царевна Елизавета Петровна являла все гарантии, что с вступлением её на престол Россия от немцев перекинется к французам. С детства Елизавету Петровну воспитывали в мысли стать французской принцессой и любить всё французское; кроме того, от немцев ей пришлось слишком натерпеться. Путь к сердцу «северного колосса» лежал через корону Елизаветы, следовательно, ей надо было добыть таковую!

Вот где мы, наконец, подходим к клубку, завязавшемуся в тот самый момент, когда Пётр Великий поднял и расцеловал малолетнего Людовика.

VI

Из донесений Шетарди и мемуаров современников ясно видно, что с приездом маркиза де ла Шетарди Франция, официально расшаркиваясь перед императрицей Анной Иоанновной, подпольно будировала против неё, натравливая на Россию шведов и заигрывая с Елизаветой Петровной.

Трудно было подыскать для такой роли более подходящего человека, чем тридцатичетырехлетний Иоахим-Жак Тротти, маркиз де ла Шетарди.[5] Это был идеальный образец дипломата XVIII столетия, когда от посла требовалось очень мало государственной опытности, но много лицемерия, двуличия, беспринципности и неразборчивости в средствах. К тому же маркиз был молод, хорошо сложён, красив, остроумен и любезен. Интриги были его родной стихией. Он сразу понял, чего от него ждут, а потому направился в Россию во главе блестящей свиты, с лучшим поваром того времени Барридо, с несколькими подводами великолепнейших платьев и с 100 000 бутылок тонких французских вин (в то время французское вино служило немалым подспорьем французских дипломатов, о чём свидетельствуют уцелевшие памфлеты того времени).

Русский двор, никогда не знавший ни в чём меры, устроил Шетарди такую пышную встречу, что даже сам надменный и тщеславный маркиз был смущён. Окружённый чуть не царскими почестями, он приехал в Петербург. Императрица приняла его в торжественной, пышной аудиенции, после которой посол прямо направился к царевне Елизавете Петровне. Она очаровала его любезностью и приветливостью, но зато совсем иное впечатление вынес Шетарди от посещения принцессы Анны Леопольдовны, к которой отправился от Елизаветы.

Анна Леопольдовна и вообще-то не производила особенно счастливого впечатления, отличаясь редким безличьем и полнейшей апатичностью. Кроме того, будучи совершенной игрушкой в руках немецкого влияния, принцесса встретила французского посла оскорбительно холодно и почти невежливо. Шетарди тут же дал себе слово посчитаться когда-нибудь с нею за это!

Обосновавшись в Петербурге, Шетарди начал действовать. Прежде всего ему надо было сойтись с русской аристократией, чтобы исполнить ту часть инструкции, где говорилось об исследовании настроений умов. Но русские сторонились его.

Тогда энергичный маркиз обратился к министру иностранных дел Остерману с официальной жалобой. Русским было приказано сделать визит послу. Но, придя в первый раз по принуждению, они стали потом с удовольствием приходить добровольно: маркиз сразу сумел очаровать их обращением и угощением.

До смерти Анны Иоанновны Шетарди только заигрывал в политическом смысле с Елизаветой Петровной, но на прямую интригу в её пользу не шёл. Без денег трудно было что-нибудь сделать: Елизавета была бедна, кардинал Флери скуп. Только смерть Анны Иоанновны (ноябрь 1740 г.) заставила маркиза попринажать пружину: мешкать было нельзя, дать утвердиться на престоле Брауншвейгской династии значило надолго отказаться от мысли привлечь к себе Россию. Сначала Шетарди ещё рассчитывал купить Бирона, надеясь уговорить своё правительство дать необходимые для этого средства, тем более что содействие Бирона таксировалось довольно дёшево, и тогда можно было бы обойтись и без Елизаветы Петровны. Но Бирона по приказанию Анны Леопольдовны арестовали, мать малолетнего императора провозгласила себя правительницей, и теперь вне переворота для Франции спасения быть не могло.

Ещё одно важное политическое событие произошло в то же время. Австрийский император Карл VI умер, завещав корону своей дочери Марии-Терезии. При его жизни это завещание – «Прагматическую санкцию» – признали все державы, но после его смерти все захотели урвать по кусочку, и на Марию-Терезию ополчились: электор баварский, король испанский, курфюрст саксонский и король прусский. Франция не могла допустить новое усиление Пруссии и встала на сторону Австрии, но исход дела зависел от того, на чью сторону встанет Россия. Правда, Россия была всецело под немецким влиянием, но ведь теперь сами немцы восстали друг на друга. Влиятельный Миних был за Пруссию, принц – супруг Анны Леопольдовны, как племянник австрийской императрицы, – за Австрию. Долго Россия не знала, на что решиться. Наконец было решено помочь Австрии. Но тут в Петербург вновь прибыл английский посол Финч, который предложил гарантировать Брауншвейгской династии русский трон, если Россия соединится с Англией против Франции. Правительница подписала договор в этом смысле.

Теперь французам немыслимо было мешкать, а потому Шетарди рьяно пустился в интригу и вступил в прямые сношения с Елизаветой Петровной и её партией.

VII

Впрочем, была ли у Елизаветы «партия»? Нет, в точном смысле этого слова её не было. Ведь партия должна представлять собою нечто стройное, сплочённое, дисциплинированное, действующее сознательно в определённом направлении под влиянием единой центральной воли. Ничего подобного в деле Елизаветы Петровны не было: у неё были только приверженцы, обиженные правительством, а потому желавшие торжества Елизавете. Но эти приверженцы были в значительной мере бездеятельными: дальше простого ворчания и надежд на провиденциальный случай они не шли. Нити заговора, руководство ими находились всецело в руках Шетарди, от которого исходили также и средства: Елизавета была слишком бедной принцессой, чтобы задаривать солдат, как она это делала, из собственного кармана.

Мы уже упоминали выше, что кардинал Флери скупился деньгами. Некоторые историки идут дальше и утверждают, что Франция вообще была почти «ни при чём» в перевороте 1741 года и что Шетарди не давал денег Елизавете. Так, например, серьёзный историк и автор лучших монографий о русских государях XVIII в. Валишевский, труды которого увенчаны Французской академией, категорически заявляет, что активная помощь Франции в этом перевороте – просто легенда, так как подлинные депеши Шетарди явно свидетельствуют против подобного взгляда. Зато другой серьёзный историк, тоже увенчанный Французской академией, А. Вандаль, в монографии, посвящённой русско-французским сношениям при Елизавете (царевне и императрице), основываясь на тех же депешах, категорически заявляет, что деньги на революцию в России шли из Франции. Где же правда? И в чём причина такой странности, что одни и те же источники ведут к противоположным выводам?

Внимательно просмотрев депеши Шетарди и вчитавшись в доводы Валишевского и Вандаля, автор романа был вынужден безусловно перейти на сторону последнего. Прежде всего сам Валишевский даёт основание упрекнуть его в некоторой небрежности обращения с фактами. Он всё время старается доказать, что Елизавета не получала денег от Шетарди, тогда как самое важное – вопрос, получала или нет царевна деньги от Франции. А между тем Валишевский сам же говорит, что деньги на войну с Россией дала Швеции Франция и что эта война была предпринята с целью отвлечь внимание русского правительства от внутренних дел, что должно было дать Елизавете Петровне возможность осуществить переворот. Мало того, Валишевский говорит, что шведский посол Нолькен[6] получил от своего правительства сто тысяч экю на политическую интригу и что Шетарди, узнав об этом, подумал: «У шведов не было ни привычки, ни средств идти на такие траты. Откуда же взялись эти деньги? Те, которые тратились в Стокгольме на внешнюю политику, обыкновенно исходили от французской казны». «Поэтому, – заявил он далее, – не было ничего неправдоподобного, если и эти сто тысяч были даны Францией».

Теперь сопоставим всё это с подлинным заявлением посла от 2 (13) мая 1741 г.: «Будьте уверены, что признательность, которую будет питать принцесса Елизавета к Швеции, не помешает ей отличить настоящую пружину, приведшую машину в действие».

Иначе говоря, даже в тех случаях, когда деньги шли через третьих лиц, фактически давала их Франция. Можно ли говорить после этого о том, что активная помощь Франции – просто легенда?

Вся ошибка Валишевского заключается в том, что он не дал себе труда заметить, как часто одна депеша противоречит другой. Но это вполне понятно и естественно: многое заставляет предполагать, что Шетарди составлял свои депеши так, что даже и будучи расшифрованы, они оставались не вполне доступными для непосвящённого: под внешним смыслом таился ещё другой, внутренний, тайный.

Разумеется, мы не можем подробно останавливаться на доводах «за» и «против», так как это значило бы пускаться в историческую полемику, для которой в данном труде не может быть места. Мы просто хотели предупредить читателя, что высказываемый нами взгляд разделяется не всеми, и что для нас лично убедительным кажется взгляд Вандаля.

Весьма характерным в этом отношении является следующее место из депеши Шетарди от 21 апреля. Шетарди говорит, что Елизавета исчислила расходы на революцию в сумме ста тысяч рублей. «Я передал принцессе, что король, постоянно занятый мыслью содействовать её счастью, охотно доставит средства на покрытие издержек, как только будет указано, каким способом сделать это секретно».

Из дальнейших депеш можно догадаться, что Шетарди нашёл этот способ: в Петербурге жил некто де Ман, у которого в Париже был богатый дядюшка; де Ман вёл широкую жизнь и крупную картёжную игру. Что было мудрёного, если богатый дядюшка посылал своему единственному наследнику деньги на покрытие трат по такой разорительной жизни?

Действительно, два разных документа проливают некоторый свет на это. Из депеши Шетарди явствует, что он достал для Елизаветы Петровны некоторую сумму денег, которую взял взаймы у приятеля, выигравшего много в карты; Шетарди просил, если можно, вернуть деньги этому «приятелю». А из секретных документов французского министерства иностранных дел явствует, что в первых числах октября 1741 г. тайный агент министерства с чисто опереточными предосторожностями передал в кафе де Фуа эту сумму денег маркизу де Ман, который не замедлил послать их своему племяннику в Петербург. Вообще дальнейшее сличение дат наводит на мысль, что депеша Шетарди говорит не о совершившемся, а о желаемом факте, то есть, как мы уже говорили, под наружным смыслом депеши скрывался другой, внутренний смысл, и депешу надо истолковывать так: «Пошлите через де Мана такую-то сумму мне».

Разумеется, всё заставляет предполагать, что Франция дала очень много денег прямо в руки Елизавете. Но это уже детали. Важно то, что Франция тратилась на переворот, что, хотя из осторожности она прикрывалась Швецией, но фактически не партия, не приверженцы, а Франция возвела на престол царевну Елизавету Петровну.

Итак, внимательное рассмотрение фактов говорит за то, что партии в точном смысле этого слова у Елизаветы не было.

Из её приверженцев наиболее деятельными были доктор Лесток, ганновержец родом, но француз по происхождению (его биографию читатель найдёт на страницах романа), камергер Воронцов,[7] немец Шварц.[8] и еврей Грюнштейн[9] Близкий в то время Елизавете Алексей Разумовский непосредственного участия в интриге не принимал: и тогда, как и впоследствии, он держался в стороне от политики.

Наиболее деятельным был Лесток. Через него-то главным образом и сносилась Елизавета с маркизом Шетарди, и если некоторые историки и отрицают значительность роли Шетарди, то значительности роли Лестока в перевороте 1741 года, кажется, не отрицает никто.

VIII

Дальнейшее течение этой интриги достаточно отражено на страницах нашего романа. Поэтому коснёмся её только вкратце.

Франция и Швеция выработали такой план действий: Швеция объявит России войну, а когда это отвлечёт внимание правительства, Елизавета Петровна произведёт переворот в свою пользу. Но в благодарность она должна отдать Швеции все отнятые у последней Петром Великим земли.

Ни Шетарди, ни шведский посол Нолькен не учли горячей любви Елизаветы к родине и преклонения памяти отца. Елизавета наотрез отказалась от короны, которую можно получить, жертвуя интересами родины. Переговоры замерли, но Елизавету это не беспокоило; возмущение солдат и дворянства немецким засильем всё росло, на французские деньги уже успели подготовить почву, и теперь оставалось ждать благоприятного момента.

Вдруг Шетарди узнал, что граф Линар, давнишний возлюбленный правительницы Анны Леопольдовны, в точности проведал о роли французского посла. Хотели даже арестовать и судить Шетарди, но маркиз смело заявил, что выбросит из окна всякого, кто осмелится явиться к нему без разрешения. Хотели арестовать Елизавету Петровну и посадить её в монастырь. Но, с одной стороны, уже боялись очень идти напролом, чтобы не усилить раздражения среди войска и дворянства, а с другой – какую пользу могло принести устранение Елизаветы теперь, когда интрига была в полном ходу, а за границей благополучно проживал её племянник (впоследствии Пётр III)?

Пока правительница Анна Леопольдовна[10] разводила руками, не зная, на что решиться, Шетарди пошёл на мировую с Елизаветой, отказался от требования территориальных уступок в пользу Швеции и требовал одного: чтобы все приверженцы немцев были устранены и понесли суровую кару. На это Елизавета согласилась, и мир был заключён.

Вскоре с помощью преображенцев Елизавета арестовала всё правительство, не исключая и малолетнего императора Иоанна VI Антоновича. 26 ноября утром проснувшиеся петербуржцы узнали, что на русский престол вступила императрица Елизавета Петровна.[11]

IX

Наша задача будет недостаточно полна, если мы не дадим краткой характеристики личности Елизаветы.

По удачному выражению проф. В. Ключевского,[12] Елизавета представляла собою типичную русскую барыню XVIII века. Умная и добрая, но малообразованная и плохо воспитанная, а к тому же капризная, своенравная и беспорядочная, императрица Елизавета была человеком момента. В этом заключается разгадка той двойственности, которая поражает нас в ней.

Елизавета была очень проста в обращении, любила толкаться по девичьей; сама наряжала прислугу к венцу и любила смотреть в дверную щёлочку, как веселится дворня. Но в то же время самое пустячное нарушение этикета могло показаться ей величайшим преступлением. Елизавета терпеть не могла политики, дипломатических тонкостей и переговоров.

А между тем в своих покоях она устроила нечто вроде интимного кабинета из приживалок и сплетниц, где премьером была Мавра Шувалова; «предметами занятий этого кабинета были сплетни, наушничество, всякие каверзы и травля придворных друг против друга, доставлявшая Елизавете великое удовольствие». Елизавета была очень ласкова в обращении, но из-за пустяка приходила в неистовство и бранилась более чем неподобающими словечками, не разбирая, кто перед нею – мужчина или женщина, лакей или министр.

Родившись на переломе прежней азиатчины и европейского свободомыслия, Елизавета совмещала в себе московскую набожность с французским легкомыслием и распущенностью. От вечерни императрица неслась во весь опор на бал; а с бала уезжала, чтобы поспеть к заутрене. Она молилась долго, истово и искренне, но по временам прерывала молитву, чтобы подойти к зеркалу и лишний раз полюбоваться на свои «приятности».

Более всего любя мир, Елизавета воевала половину своего царствования. Ценившая образование, основавшая первый русский университет, Елизавета до конца своих дней была уверена, что в Англию можно проехать сухим путём. На куртаги, балы, маскарады, шествия и т. п. тратились огромные деньги, а между тем модные французские магазины отказывались кредитовать императрицу, так как из дворца совершенно невозможно было получить деньги по счёту. Парадные комнаты дворца поражали роскошью, но жилые просто не соответствовали своему названию, так как «жить» в них было совершенно невозможно: было тесно, убого, неряшливо, двери не затворялись, сквозь окна дуло, по стенам текла вода. После императрицы осталось 15 000 платьев и два сундука шёлковых чулок, а между тем мебели и сервизов было так мало, что при переездах императрицы из дворца во дворец приходилось всё таскать за собой. Словом, четыре строки «Русской истории от Гостомысла» А. Толстого в значительной степени исчерпывают личность Елизаветы:

Весёлая царица
Была Елизавета,
Поёт и веселится,
Порядку только нет.

Да, «порядка» у императрицы Елизаветы не было ни в чём и никогда!

Часть первая ЛЮДОВИК

I КОРОЛЬ СКУЧАЕТ

Зима 1738/39 года отличалась необычной даже и для Парижа мягкостью, а вернее, так её и вовсе не было. Ни снега, ни морозов; как заладил осенью мелкий, унылый дождик, так и шёл почти без перерыва всё время. Сырость стояла невообразимая; парижане хрипели, чихали, кашляли и на чём свет стоит проклинали ужасную погоду.

Впрочем, на сырость ворчали только зажиточные, а бедняки, количество которых неимоверно возрастало с каждой новой палочкой, прибавлявшейся к имени Людовиков, вступавших на трон, только радовались. Всё равно в тех ужасающих подвалах, куда загоняла их нужда, всегда было сыро, но зато отсутствие морозов избавляло их от забот доставать топливо. Хоть тепло было – и то слава Богу!

В январе выпал снежок, который пролежал целых три дня. Думали уже, что установится запоздалая зима. Но в одно действительно прекрасное утро парижане, проснувшись, увидели безмятежно-голубое небо и дивное, яркое, тёплое солнце, спешившее теперь с лихорадочной энергией наверстать то время бездеятельности, которое пришлось ему провести за густым пологом серых зимних туч. Снег быстро стаял, земля обсохла. Налетели весёлые пташки, деятельно занялись витьём гнёзд, и к началу карнавала творческая работа весны была уже в полном разгаре. Из-под земли гордо высунулись молодые, сочные ростки, жадно тянувшиеся к материнским ласкам солнца, высыпали скромные хрупкие анемоны. Почки деревьев надулись, набухли и в одну из тёплых весенних ночей лопнули, развернувшись ярко-зелёным ажуром юных листочков.

Солнце примирило и богатых, и бедных: все радовались весне, всех тянуло к солнцу. Улицы наполнялись пёстрой народной толпой, и опять парижане, забывая свои беды и несчастья, зажили той бесшабашной, поверхностной жизнью, где острое словцо и весёлая шутка ценились зачастую дороже необходимого хлеба. Богатые с надменным видом направлялись за город в экипажах, бедные шли туда же пешком, перебрасываясь весёлыми шутками насчёт первых. Тут, среди осыпанной царски-щедрыми дарами весны зелени Булонского леса, они уже не чувствовали себя обделёнными: разве не одинаково приветствуют радостным щебетаньем весёлые птахи и бедных, и богатых? Разве не одинаково ласкает их солнце? Разве шаловливый демократ-ветерок делает какую-нибудь разницу между пышными перьями дорогих шляп и дешёвыми ленточками скромных, кокетливых чепцов?

О нет, в особенности, что касалось последнего, то по мере того как день клонился к вечеру, его шалости становились всё более и более неразборчивыми и дерзкими. Изящному, выхоленному, изнеженному герцогу Ришелье ветер засыпал глаза пылью, а когда при виде его смешных гримас какой-то рабочий расхохотался во весь рот, то шалун набил пыли полный рот смешливому. Старой, накрашенной, намазанной маркизе де Бледекур, тратившей немалые деньги на содержание целого штата молодых возлюбленных, ветер растрепал гигантское страусовое перо и в заключение шлёпнул её им же по лицу. А когда молоденькая, хорошенькая гризеточка, увидав это, крикнула: «Осторожно! Штукатурка обвалится!» – то ветер счёл своим долгом почтить и её своим вниманием и с этой целью немедленно накинул ей юбку на голову, к немалому удовольствию двух молодых студентов. Видимо не чувствуя ни малейшего почтения даже к принцам крови, ветер вырвал из рук герцога Шартрского миниатюрный, тоненький платок, которым его высочество собирался смахнуть пыль с высочайшего лица, высоко взметнул его кверху и понёс между верхушками деревьев, но тут же одумался и кинул платок на ближайший сучок, а сам, словно напроказивший школьник, понёсся во всю прыть далее, поиграл флюгерами в Сен-Клу и наконец забрался в дивный Версальский парк.

Одно из раскрытых окон дворца привлекло внимание ветерка. Он заглянул туда, потом схватил прошлогодний сухой листик, заброшенный на подоконник его предшественником, и кинул его на пол. Листок шурша покатился по вычурному паркету мимо золочёной штофной кушетки, на которой лежал развалясь мужчина лет тридцати. Если бы не открытые глаза, с мечтательным видом устремлённые к искусно расписанному потолку, то можно было бы подумать, что лежавший спит. Беспросветной скукой, отчаянием тоски, ленивым безмолвием веяло от всей его фигуры. Одна рука судорожно вцепилась в пышные чёрные локоны, другая, державшая раскрытую книгу, безнадёжно свесилась к полу. Ветер пощекотал эту руку листиком, поиграл прядями локонов, шумно перевернул несколько страниц книги, однако лежавший не шелохнулся. Тогда, охваченный непонятным испугом, проказник опрометью бросился обратно в окно, досадливо стукнув по дороге рамой. Но и этот шум не вывел лежавшего из его лениво-тоскливой неподвижности.

То был молодой французский король Людовик XV. Ему было тогда только двадцать девять лет, он был недурен собой, царствовал над большой и прекрасной страной… и всё-таки скучал, скучал так, как только может скучать человек!

Когда он родился, никто не видел в нём короля. Боже мой! Сколько лиц стояло между ним и троном! На французском престоле восседала величественная особа его прадеда Людовика XIV, наследником престола был его дед, великий дофин Франции Людовик, после которого трон должен был перейти к герцогу Бургундскому Людовику, отцу Людовика XV. И только когда-нибудь потом, после этого длинного ряда венценосных Людовиков, должен был прийти черёд царствовать старшему брату Людовика XV, а самому Людовику предстояло так и прожить свою жизнь в качестве родственника королей.

Так считали люди. Но смерть, смеющаяся над всеми людскими расчётами, одним мановением своей губительной косы расчистила ему дорогу к трону. Умер старший брат, умер отец, дед… Последним умер самый старший – великий Людовик XIV. И вот пятилетним ребёнком Людовик XV вступил на французский престол.

Его увезли в Венсенский замок, от его имени стал править регент, герцог Орлеанский.

Поднялась целая вакханалия злоупотреблений. Финансист-маг Лоу, англичанин родом, придумал заменить звонкую монету бумажками-обязательствами. Печатный станок без отдыха нашлёпывал тысячи банкнотов. Лоу был очень любезен – никто из аристократов, обращавшихся к нему с просьбой снабдить ценными бумажками, не уходил с пустыми руками. И вот настал момент, когда этих бумажек было выпущено в оборот много больше, чем в состоянии была оплатить Франция. С государством произошло то же, что бывает в таких случаях с частными лицами: оно обанкротилось!

Франция не скоро оправилась от этого удара: с момента банкротства королевская власть держалась только по инерции, одними традициями. Народное недовольство всё возрастало. Аристократия безмятежно плясала у самого кратера губительного вулкана, развернувшегося у её ног в 1790 году.

Тринадцати лет (1723 г.) Людовик был объявлен совершеннолетним. Через десять месяцев после этого герцог Орлеанский умер, и Людовик мог бы, если бы захотел, лично взяться за управление страной. Но он не захотел: одна мысль о тяготах управления пугала его. Ещё не успел остыть труп герцога Орлеанского, как Людовик вручил власть герцогу Бурбонскому. По счастью, бессмысленному правлению герцога, или вернее – его возлюбленной маркизы де При – скоро был положен конец. У кормила власти встал и не покидал его до самой смерти кардинал Флери.

Людовику не было шестнадцати лет, когда его обвенчали с двадцатитрехлетней Марией Лещинской. В то время, как свидетельствует де Вильяр, король был робок и застенчив до неловкости, малоречив до неприличия. Единственным удовольствием его тогда была охота. До свадьбы Людовик XV совершенно не знал женщин: развратный сам, герцог Орлеанский сумел уберечь своего питомца от тлетворных нравов версальского двора. «Все дамы готовы на интригу с королём, – говорит всё тот же Вильяр, – но сам король не готов». Впрочем, впоследствии король с лихвой наверстал всё, упущенное им.

Слишком застенчивый и неловкий, чтобы пускаться на интриги с придворными дамами, и в достаточной мере чувственный, Людовик на первых порах показал себя очень нежным мужем. Мария Лещинская с завидной аккуратностью приносила ему в законный срок по принцу или принцессе, а то и по две сразу. Такая семейная идиллия продолжалась до 1732 года. К этому времени королева стала уставать от бурных ласк мужа, а Людовик с затаённым вожделением начал осматриваться по сторонам, жадным взором останавливаясь на прелестях придворных дам. Одна из них, пылкая и кроткая де Майльи, в особенности дразнила сладострастие короля. Это было замечено, придворные принялись толкать де Майльи в объятия короля. Графиня была очень не прочь завлечь в свои пламенные объятия Людовика, но преградой стояла его застенчивость. Раза два-три де Майльи при свиданиях с королём пускала в ход весь арсенал своих явных и тайных прелестей, однако дело не подвигалось ни на шаг: король не решался изменить жене. На помощь пришёл случай. Вечером того дня, когда де Майльи удалось особенно сильно всколыхнуть страстные грёзы Людовика, король послал своего камердинера к жене с сообщением, что его величество предполагает провести эту ночь на половине её величества. Королева ответила, что она не может принять короля. Людовик вновь послал камердинера к королеве с заявлением, что король не принимает отказа. Когда же жена опять дала всё тот же сухой и категорический ответ, Людовик вспыхнул гневом и поклялся, что больше никогда не потребует от королевы исполнения её супружеского долга. Это сейчас же стало известно, на следующий день де Майльи возобновила свою попытку овладеть любовью короля, и на этот раз попытка увенчалась полным успехом.

У натуры, которые сдержанны и нравственны только в силу застенчивости, надлом скромности является полным её крушением. Так плотина стоит незыблемо только до тех пор, пока вода не прососёт в ней еле заметного хода. А случилось это – и бушующая страсть несётся бурным потоком, выходя из берегов и затопляя все границы благоразумия.

Плотина застенчивости Людовика XV была подрыта объятиями де Майльи, и с этого момента король с ненасытной жадностью кинулся на удовольствия. Быстро составился кружок придворных, начался ряд весёлых охот, пирушек, маскарадов. Версальский дворец показался теперь слишком величественным и холодным для этого весёлого времяпрепровождения. И вот Людовик приказал отделать замок Шуази, и там стали происходить весёлые вакханалии. Для того, чтобы веселиться без помехи, Людовик XV ввёл в этикет правило, запрещавшее мужьям сопровождать придворных дам, отправлявшихся с королём в увеселительную поездку. Во внутреннем устройстве замка также было принято во внимание всё, чтобы устранить стесняющую помеху. Так, в столовой был устроен механизм, поднимавший из кухни накрытый стол – таким образом блюда подавались и убирались без непосредственного участия прислуги.

Эта жизнь стоила много денег. Кардинал Флери, фактически правивший страной, был очень скуп, но отказать королю в деньгах он не решался, чего доброго, король ещё сам возьмётся за управление, а это обошлось бы ещё дороже… И кардинал хоть и кряхтел, но довольно широко открывал государственную мошну к услугам Людовика.

Жизнь текла весело, привольно, беззаботно. Казалось, и конца не будет всем развлечениям и проказам. И вдруг всё словно сдуло. Веселье затихло, собутыльники приумолкли и ходили в полной растерянности и унынии, а весёлая де Майльи проливала обильные слёзы: королём овладела смертельная тоска, он неделями лежал на кушетке, отдаваясь своей гнетущей тоске, не желая и слышать о каких-либо развлечениях. Всё ему опостылело, всё было ему противно.

Весна, весь этот пышный пир пробудившейся природы ещё более усилили его дурное настроение. Весёлое щебетанье пташек, суетливо хлопотавших над витьём гнёзд, наивная прелесть юной зелени, грация первых весенних цветов – всё томило неосознанной мечтой, будило неведомые жаркие грёзы. Действительность казалась невыносимой, мечталось о чём-то ином, непохожем на неё, красочном… В полусне чьи-то белые руки обвивали шею Людовика, чья-то горячая грудь с зыбкой страстью приникала к его груди, чьи-то алые уста застенчиво лепетали неведомую сказку любви… Людовик вскакивал, хватал трепещущими руками воздух, искал горящим взором ускользнувшее видение… Никого! Никого!.. Он вспоминал о пренебрегаемой в последнее время Луизе де Майльи, но сейчас же болезненно-брезгливая гримаса искривляла его лицо… И несчастный король спешил забыться сном, чтобы хоть в грёзах пережить минуты счастья…

Однако ночь обессиливала, истомляла, сушила… И весь день король пролёживал в томной грусти на кушетке, не желая никого видеть, ни за что взяться. Каждое утро во дворец приезжали приближённые с неизменным вопросом:

– Как сегодня его величество?

И ответом им был неизменный испуганный шёпот:

– Тссс! Король скучает!

Король лежал, лежал, лежал… Словно тени, двигались по коридорам и залам дворца взволнованные слуги, осторожно пробираясь на цыпочках мимо королевских апартаментов. И от одного к другому нёсся предупреждающий шёпот:

– Тише! Его величество тоскует! Тссс! Король скучает!..

II МАРКИЗ ДЕ СУВРЭ

В соседней комнате скрипнула дверь и послышались чьи-то лёгкие, бодрые шаги; вслед за этим дверь королевской комнаты приоткрылась, и в щель просунулась белокурая кудрявая голова с белым, нежным лицом, глубокими, большими, умными глазами и изящным аристократическим носом.

– Государь! – весело заговорил вошедший. – Это я, маркиз де Суврэ! Вашему величеству благоугодно было приказать мне немедленно явиться по возвращении из путешествия, чтобы доложить о результатах! Я только что вернулся из Пармы, и вот плоды моих поисков. Разрешите ли, ваше величество, всеподданнейше преподнести их?

– А, это ты, маркиз, – лениво ответил Людовик, не поднимая головы. – Войди!

Маркиз де Суврэ был сверстником короля и товарищем его по воспитанию. Король очень любил его общество, но совершенно не замечал его отсутствия: благодарность и стойкость привязанности вообще не входили в число добродетелей Капетингов. Зато сам маркиз действительно любил короля преданно, нежно, бескорыстно до трогательности. Только, как умный человек, понимавший, что избыток преданности, слишком явно выказываемый, порождает зависть, интриги и подкопы, Суврэ никогда не подчёркивал в присутствии третьих лиц своей исключительной любви к Людовику. Он так умело отходил в тень, что только один проницательный и хитрый Флери, недолюбливавший Суврэ и взаимно не любимый им, разгадывал степень значительности и влияния маркиза на короля. Для всех остальных Суврэ был совершенно безобидным весельчаком, полушутом, забавником, чудаком, любившим говорить изречениями, пословицами да стихами.

Действительно, Суврэ усвоил себе манеру высказывать свои мысли чужими словами. Отличаясь колоссальной памятью и будучи человеком необыкновенно образованным и начитанным, Суврэ знал наизусть всех классиков французской поэзии и так и сыпал стихами, почти всегда замечательно остроумно применяемыми. Это стало его второй натурой и, даже оставаясь наедине с королём, когда не к чему было надевать свою личину, Суврэ не мог отделаться от усвоенной привычки.

Пользуясь разрешением короля, Суврэ окончательно распахнул дверь, взял из рук лакея бархатную подушку, на которой лежал какой-то беленький комочек, и направился с ним к кушетке. Тут он опустился на колени и, протягивая к королю подушку с комочком, оказавшимся очаровательной крошечной собачкой, сказал:

– Вот, ваше величество, собачка, которую так хотела иметь прелестная графиня де Майльи! Могу поручиться, что это – самый крошечный экземпляр из всего собачьего семейства. Но чего мне стоило достать его!..

Людовик лениво погладил собачонку по мягкой, пушистой шерсти и вяло улыбнулся, когда она принялась жадно сосать его мизинец.

– Что это за порода? – спросил он.

– Не знаю, ваше величество, потому что родители этого пёсика были вывезены каким-то английским капитаном из далёкой заморской страны. Тем не менее этот пёсик может с гордостью воскликнуть: «Moi, fils inconnu – d'un si glorieux pere!»,[13] Ведь папаша этого маленького комочка спас от неминуемой смерти герцогиню Пармскую, выбив из её рук стакан с отравленным питьём. Он тут же пал жертвой своего инстинкта: несколько капель жидкости попало на мордочку пёсика, и он испустил свою собачью душу в ужасных конвульсиях. Благодарная герцогиня приказала набальзамировать его труп. Обо всём этом я узнал в Тоскане, где мне рассказали, кроме того, что герой оставил после себя двух малолетних наследников и что миниатюрнее этой собачьей семьи нет во всей Европе. Тогда я немедленно ринулся в Парму. Увы! Герцогиня и слушать не хотела о том, чтобы расстаться с сыном своего спасителя. Благословив свою судьбу за то, что я проживал в Парме инкогнито, я подкупил придворного лакея, и вот – «C'etait pendant l'horreur d'une profonde nuit»[14] – пёс был выкраден, и я понёсся с драгоценной добычей обратно во Францию, чтобы сложить её у ног моего короля!

– Благодарю тебя, Суврэ, – ласково сказал Людовик. – Я всегда знал, что ты – мой лучший друг! Положи где-нибудь собачку и скажи потом Корбелэну, чтобы он присмотрел за ней, пока я не преподнесу её графине. А в знак моей дружбы и благодарности возьми вот это, – король снял с пальца и кинул маркизу массивное золотое кольцо, изображавшее дракона, который в бессильной ярости закусил свой хвост и как бы изрыгал пламя крупными рубинами глаз.

Суврэ подхватил кольцо на лету, пламенно прижал его к губам и с восторжённым пафосом воскликнул:-

Oui, puisque je retrouve un amisi fidele,
Mafortunevaprendreunefacenouvelle![15]

Людовик грустно посмотрел на маркиза.

– Как я завидую тебе, Суврэ, – сказал он, и в его голосе прозвучали скорбные, надтреснутые ноты. – Ты всегда так весел, так жизнерадостен! Всякий пустяк радует тебя, словно рёбенка. Да и случись у тебя какое-нибудь горе, так тебе есть к кому прибегнуть, потому что я, твой царственный друг, всегда готов прийти к тебе на помощь. А я? Я, король великой страны, беднее и беспомощнее любого из своих подданных! Великая скорбь, гнетущая тоска гложут моё сердце. Жизнь кажется мне гробом, завёрнутым в ряд блестящих, богатых покровов. Не зная, что таится за этими покровами, я беззаботной рукой срывал их один за другим и вот увидал, что внешность – тлен и мишура, что всё – гниль и прах… И к кому прибегну я в своём горе, кто утешит меня? Над королём только Бог! Что же, так пусть он призовёт меня к себе…

– О мой король! – с непритворным отчаяньем воскликнул Суврэ, кидаясь на колени перед кушеткой и простирая к королю обе руки. – Разве это возможно? О, нет, нет! Это – случайное настроение… Боже мой, чего бы я не сделал, чтобы рассеять вашу тоску! Но я верю, это пройдёт! Бог не допустит!

– Я знаю, что ты любишь меня, – сказал Людовик, ласково положив руку на голову маркиза. – Знаю и то, что ты отдал бы жизнь за одну минуту моей радости…

– О, с восторгом!

– Но и любовь бывает бессильной там, где неизбежность захватывает душу своими железными тисками. Оглянись вместе со мной на мою жизнь. Что я имею, чего мне ждать, на что я могу рассчитывать?

– Ваше величество! Вы забыли Францию, нашу прекрасную, великую Францию. Как счастлива была бы она, если бы ваше величество собственноручно взялись за кормило власти и направили страну к новому блеску и славе!

– Э, милый мой! Франция отлично обходится и без меня! Да и молод я слишком, чтобы оспаривать это кормило у опытных рук кардинала Флери…

– Нет, возлюбленный король мой, что касается молодости, то недаром поэт говорит:

Je suis jeune, il est vrai, mais aux ames beun nees,
La valeur n'attend pas le nombre des annees![16]

Что же касается до «опытности» первого министра вашего величества, то…

– Полно, Суврэ, ты просто не любишь кардинала!

– Но при чём же здесь моя любовь или нелюбовь, государь? «J'appelle un chat un chat et Rollet un fripon!»[17]

– Оставим это, Суврэ!

– Хорошо, ваше величество, пусть не настало ещё время великому королю теснее сойтись с великой страной! Но разве как человек мой король не может быть счастлив?

– Где же счастье в этой мишуре, Суврэ?

– Ваше величество, посмотрите туда, в парк! Что шепчут деревья, тянущиеся к нам своими осыпанными юной зеленью ветвями? О чём мечтают стыдливые венчики весенних цветков? О чём чирикают птички, весело собирающие прутики и пушок? Какие грёзы навевают нам нежные лучи задумчивой луны? И какое великое, издавна священное слово звучит призывом в ночном гимне певца соловья? Любовь – вот то, чем одухотворён весь весенний трепет пробуждающейся природы! Любовь – вот то, что может наполнить всю жизнь без остатка!

– Любовь! – король повторил это слово с оттенком грустного презрения. – Когда я был ещё мальчуганом, Суврэ, мне тоже казалось, что любовь – самый прекрасный, таинственный, заманчивый дар жизни. Если бы не моя робость, то я, казалось, обнял бы всех тех изящных, обольстительных красавиц, которые воздушным роем витали при дворе регента, я зацеловал бы всех их до смерти… Боже мой! Сколько бессонных ночей провёл я, проклиная свою застенчивость!..

И вот, как сейчас помню, меня обвенчали с дочерью сверженного польского короля. Я обратил на Марию всю свою страсть, я сосредоточил на ней одной все свои грёзы, в ней я целовал всех женщин, которых до того целовал мысленно. Но королева отвечала на мою любовь только покорностью, только одним сухим подчинением своей обязанности. Настал момент, когда она стала уклоняться даже и от этого. И вот, когда я сблизился с де Майльи… Я очень любил её, да, если хочешь, люблю и теперь. Она верна, преданна, бескорыстна, весела. Но она очень уж ограниченна, уж очень заземлена. С ней можно забыться только в животных восторгах, но не умчишься ввысь, не унесёшься к горным высотам. Я стал скучать с ней… В попытках развлечься я снизошёл до многих других женщин. Каждый раз это было только мимолётным эпизодом, и каждый раз в душе оставался налёт горечи. Теперь эта горечь переполнила душу и задавила её своим невыносимым гнётом… Суврэ! Ты, он, другой, третий, любой из моих подданных можете быть счастливы в любви, но я – нет! Ведь я – король! Меня не любят – мне подчиняются. Я могу быть красивым, как Адонис, могу быть уродливым, как Вулкан. Могу быть сильным, как Геркулес, или расслабленным, как нищий Силоамской купели – всё равно, женщины будут одинаково отдаваться мне, потому что я – король! Но, отдаваясь мне, они в то же время немедленно требуют уплаты по счёту своей нежности. Ведь я – король, можно ли любить меня даром? А! Ты опустил голову, Суврэ, ты задумался? Ты сам видишь теперь, что я прав и что мне нет счастья ни в чём!

– Нет, государь, вы не так объяснили причину моей задумчивости! Я поник головой в сознании того, что мы, то есть все те, которых ваше величество почтили высоким саном своих друзей, не исполнили в полной мере обязанностей дружбы. Как? Наш возлюбленный король задыхается в лабиринте жизни – и никто из нас не подскажет ему выхода!

– Но разве есть выход, Суврэ?

– Да, конечно, есть, ваше величество! Вы страдаете от того, что вы всегда – слишком король? Но почему же в таком случае вашему величеству иногда не пожить жизнью простого буржуа? Вы мучаетесь тем, что вас любят только ради вашего сана, что придворные дамы слишком испорчены для бескорыстной любви? Но почему же в таком случае не попытаться обратить свои взоры на другие слои общества?

Король приподнялся, его глаза оживились и засверкали.

– Объяснись, Суврэ! Ты говоришь загадками! – сказал он.

– Ваше величество, я тоже страдаю от неудовлетворённой любви, я тоже по временам жестоко кляну безжалостного божка Амура. И вот, когда я возвращался сюда из Пармы, на одной из остановок я увидел, как на лужайке перед моими окнами крестьянские парни и девки танцевали бранль.[18] Взявшись за руки, они весело кружились, напевая:

J'ai vu des dames d'un haut rang,
Ce n'est rien pres de Silvie —
En corset rouge, en jupon blanc,
Ah,grand Dieux, qu'elle est jolie![19]

Я задумчиво смотрел на одну из них и любовался её красотой, грацией, стройностью. Я думал, как счастлив должен быть её возлюбленный; ведь действительно наши дамы «высшего круга – ничто рядом с нею». И уж наверное она не станет мучить его так, как красавица нашего круга мучает несчастного, рискнувшего полюбить её. Вот один из парней воспользовался удобным моментом и расцеловал свою даму. Она смеялась, отбивалась, но – Боже мой! – сколько чистосердечности было в её смехе! И я думал: вот бы хорошо поселиться в такой деревушке под видом простого человека, полюбить и быть любимым простушкой Сильвией!..

Король перебил его весёлым смехом:

– Нет, ты – ужасный чудак, Суврэ! Уж не собираешься ли ты посоветовать мне отказаться от короны и поселиться в деревне, чтобы гоняться там за провинциальными красотками в красных корсажах и белых юбках?

– Боже упаси меня от этого, государь! Зачем отказываться от великого ради малого, когда можно совместить и то, и другое?

– Но как же?

– Известно ли вам, государь, что теперь благодаря изобретению какого-то учёного монаха театральный зал Пале-Рояля по желанию легко превращают в бальный? Этим пользуются, чтобы устраивать там публичные балы и маскарады. Ведь теперь карнавал, государь! На эти балы собирается весь цвет женского населения Парижа. Модисточки, гризетки, лавочницы, дочери купцов и чиновников, даже маркизы и графини инкогнито, – все спешат туда, чтобы широко использовать царящую там свободу нравов. Маски свободно заговаривают друг с другом, нет ни рангов, ни чинов, ни титулов; только один божок Амур всесильно царит там, и хотя ему приходится брать с собою удесятерённый запас стрел, но ни одна из них не остаётся у него не использованной. Весна празднует там свой праздничный пир. Всё, что молодо, красиво, что хочет любить и быть любимым, соединяется в общем жертвоприношении на алтаре богине Венере. Там «chaque chacum trouve sa chacune!»[20]

– И ты думаешь…

– И я думаю, что если сегодня вечером там появятся два молодых человека в полумасках, то никому и в голову не придёт, что под одной из них скрывается его величество король Франции, а под другой – его верный раб, маркиз де Суврэ. Таким образом, если какая-нибудь красотка, обратившая на себя внимание его величества, выкажет склонность увенчать зажжённое ею пламя, то ваше величество сможет быть спокойным, что её толкнёт на это не блеск королевского венца, а личное обаяние вашего величества!

Людовик вскочил с кушетки и со сверкающим радостью взором крикнул маркизу:

– Суврэ! Ты незаменим! Ты – мой истинный друг! Надо быть тобой, чтобы придумать такую прелесть! – Король даже захлопал в ладоши от восторга. – Нет, ты подумай сам, как это будет чудесно! Провести часок-другой инкогнито, быть самым заурядным участником общего веселья, пленить какую-нибудь красоточку, которая подарит свою любовь, как она думает, купчику или мелкому дворянину, а затем широко раскроет глаза, когда узнает, кто её милый! Какая поэма восторгов, самых разнообразных, тонких ощущений открывается тут! Суврэ! Ты – гений! Можешь поцеловать мою руку!

Суврэ благоговейно приник к руке Людовика и сказал:

– Я счастлив, государь, что моя бесконечная любовь и преданность вашему величеству подсказали мне удачную мысль. Ведь у всех придворных сердце кровью истекает при виде страданий возлюбленного короля!

– Бедная де Майльи! – с участием сказал король. – Воображаю, как она исстрадалась в это время! Сколько времени уже мы не виделись! Вот что, Суврэ, ступай к ней сейчас, поднеси ей привезённую тобой собачку и передай, что я через несколько минут буду у неё. А оттуда мы с тобой отправимся в Париж!

– Слушаю и иду, государь, – ответил Суврэ.

Взяв собаку, он почтительно попятился к двери.

III У ДЕ МАЙЛЬИ

Суврэ застал графиню де Майльи в полном упадке духа. Эта рослая, полная, страстная брюнетка искренне, бескорыстно любила короля, и отчуждение, которому она подвергалась в период долгой тоски Людовика, приводило её в совершеннейшее отчаяние. Она не могла понять, что значит эта внезапная холодность. До самого последнего дня Луиза была всё так же нежна, так же покорна, с той же преданностью шла навстречу малейшим желаниям своего царственного возлюбленного, как и раньше, и вдруг эта непонятная холодность! Графиня наводила справки, будучи уверена, что тут замешалась какая-то новая серьёзная привязанность. И прежде бывало не в редкость, что Людовик на краткий миг увлекался кем-нибудь из придворных дам, и тогда два-три дня Луиза де Майльи бывала в забвении. Но мимолётное увлечение быстро проходило, и Людовик с удвоенной нежностью возвращался к своей единственной доселе истинной любви.

Не то было теперь. К своему удивлению, графиня каждый раз получала всё тот же ответ, что его величество не выходит из апартаментов, что никто из дам ни явно, ни тайно не проходил туда, что он отменил на это время все и малые и большие приёмы и что даже его ближайшие друзья не решаются нарушить уединение заскучавшего короля. Тут уж графиня ровно ничего не могла понять. Король даже не предпочёл её другой, а просто бросил, как бросают надоевшее жабо или воротник. А ведь она так любила его!

И несчастная проводила дни и ночи в бесконечных слезах. Напрасно её сестра, молоденькая, только что вышедшая из монастырской школы Полина де Нейль, старалась развлечь и утешить её: Луиза ничего не слушала и только плакала, плакала и плакала.

Суврэ застал трогательную картину: старшая сестра лежала с распущенными волосами на кушетке в будуаре, а младшая меняла ей компрессы на голове.

Но, увидев вошедшего маркиза и узнав от него, что король шлёт ей собачку и приказал предупредить о своём приходе, Луиза сейчас же вскочила с кушетки и сорвала с головы повязку. Слёзы сразу высохли на её засверкавших восторгом глазах, а бледные щёки заалели ярким румянцем.

– Суврэ! – вскрикнула она. – Я зацеловала бы вас до смерти от радости, если бы у меня была хоть минута времени. Но его величество сейчас будет здесь, и мне надо привести себя в порядок. Ступайте же в гостиную, дети мои, и подождите меня там! Ах, Суврэ, Суврэ! Сколько радости принесли вы мне. Такая очаровательная собачка! Где вы достали её? Ну да вы мне потом всё расскажете. Идите, идите! И его величество сейчас будет здесь? Уж не сплю ли я? Вы – прелесть, маркиз! Но ступайте же поскорее! Полина! – обратилась она к сестре своим низким, грубоватым голосом, – да уведи же ты его, Бога ради! Скажи ему, что тебе нужно передать ему кое-что от Жанны, и он с радостью побежит за тобой куда угодно!

Она со смехом вытолкала молодых людей из будуара.

– Вы только сегодня приехали, Анри? – спросила молодая девушка, усаживая маркиза в кресло около причудливого столика из чёрного дерева, инкрустированного перламутром и цветным деревом.

Они были дружны с детства и потому называли друг друга просто Анри и Полетт.

– Да, Полетт, я только из Пармы, куда ездил доставать собачку для вашей сестры.

– Значит, вы ещё не видели Жанны?

– Нет! А что? Разве вы действительно желаете что-нибудь передать мне?

– Нет, Анри, Луиза просто пошутила.

– Жестокая шутка! Ну да счастливые люди всегда жестоки; когда они сами счастливы, они смеются над несчастьем других. Да и я-то хорош! Мог вообразить себе, что у бездушной, холодной, высокомерной Жанны Очкасовой найдётся хоть словечко для меня!

– Полно, Анри, как вам не стыдно! Вы несправедливы к ней! Вы же знаете, что Жанна не бездушна и не высокомерна. Она просто глубоко несчастна. Ведь вы же знакомы с трагической историей её прошлого!

– Вот именно, – взволнованно подхватил маркиз, – именно потому, что я знаю, насколько она несчастна, я и называю её бездушной. Я понимаю, когда счастливые могут быть жестокими, но чтобы несчастный мог так мучить… И если бы она ещё любила кого-нибудь, я мог бы понять и отстранился бы. Но она никого не любит, кроме самой себя и своей мести!

– Нет, она не любит никого, кроме вас, Анри!

– Меня? – маркиз горько рассмеялся. – Милая моя девочка, вы, очевидно, не знаете, что такое любовь, или имеете о ней превратное понятие!

– Я уже не раз говорила вам, Анри, что Жанна не считает себя вправе отдаваться личному счастью, пока не исполнено то, что она считает долгом перед честью своего рода и перед своей родиной! Мало того, как бы она ни любила человека, но раз этот человек не идёт рука об руку с ней в её жизненных целях, она не может соединить свою судьбу с его судьбой. Жанна не похожа на большинство женщин. В ней бездна мягкости, нежности, сердечности, но там, где дело касается её алтаря, она твёрже металла… Вы упрекаете Жанну в жестокости, но и она может упрекнуть вас в недостатке любви… Разве любовь заключается в одних словах и простых уверениях? Вы знаете цель её жизни. Что же вы сделали для того, чтобы помочь ей приблизиться к этой цели?

– Но что же я могу сделать?

– Многое, Анри. Например, согласиться на мою давнишнюю просьбу!

– Полетт, Полетт! Как вы можете требовать от меня, чтобы я…

– Милый мой, не повторяйте в тысячный раз старых фраз, а лучше лишний раз вдумайтесь в мои доводы. Не говорили ли вы сами, что Луиза – неподходящий человек для короля, что она не способна вести его к высоким целям? Не говорили ли вы, что Франция гибнет из-за того, что король отстраняется от правления, а Флери в иностранной политике возмутительно игнорирует наши интересы? Не говорили ли вы, что удивляетесь моей твёрдости, патриотизму, широте моих взглядов? Так сопоставьте всё это и скажите, не совершаете ли вы из излишней щепетильности греха против Франции и своего короля? Да и чего я в сущности прошу у вас! Пустяка, самой маленькой помощи!

– Но помилуйте, Полетт, король никогда не полюбит вас! Правда, вы умны, начитанны, имеете больше государственных способностей, чем любой наш министр, но… простите меня!.. Вы некрасивы, Полетт, а короля болезненно отталкивает недостаток красоты в женщине!

– На это я отвечу вам, друг мой, вот что. Во-первых, если я действительно так уж некрасива…

– Не для меня Полетт, не для меня, но…

– Без фраз и комплиментов, Анри, ведь я сама отдаю себе должную цену! Итак, раз я так некрасива, то ваша помощь окажется бесполезной, а следовательно, ваша щепетильность не пострадает. Вы уверены, что мне не удастся обратить на себя внимание короля? Отлично! Так чем же вы рискуете? Луизе вы не повредите, а во мне приобретёте надёжную союзницу! А во-вторых, скажу вам, Анри, что хоть вы и старше меня, но, должно быть, женщина всегда старше мужчины, потому что даже при всей своей неопытности я больше знаю жизнь, чем вы, опытный мужчина. Умная женщина при благоприятных обстоятельствах всегда сумеет заслонить красивую!

– Хорошо, допустим. Но какое же отношение это может иметь к моей любви к Жанне?

– А вот какое. Вы знаете, что я – ревностная поклонница планов Жанны, а, следовательно, став близкой королю, употреблю всё своё влияние на то, чтобы заставить его вмешаться в русские дела. Раз вы поможете мне в этом, значит, моей помощью Жанна будет обязана вам. Кроме того, вы со своей манерой вечно шутить и ронять якобы ничего незначащие словечки можете оказывать на короля большое влияние, а нам это будет очень важно, принимая во внимание противодействие, которое непременно начнёт оказывать Флери. Таким образом, вы станете нашим, и у Жанны не будет ни малейших оснований противиться вашей любви.

Суврэ встал и взволнованно прошёлся несколько раз по комнате. Полина внимательно следила за ним, и на её губах слегка дрожала усмешка.

– Полетт! – сказал наконец маркиз, останавливаясь перед молодой девушкой. – Можете ли вы поклясться мне, что Жанна будет моей, если я исполню вашу просьбу?

– Нет, Анри, – твёрдо ответила Полина, – но зато я могу поклясться вам, что Жанна никогда не будет вашей, если вы не исполните моей просьбы!

– А, раньше вы говорили другое!

– Что же я говорила? Я говорила только, что если Жанна любит кого-нибудь, так именно вас. Я говорила затем, что Жанна устраняет из своей жизни всё, что мешает её цели. Но раз вы будете работать на осуществление её планов, то этот мотив отпадает. Но как же я могу поклясться за свершение судьбы, нити которой держит в руках только Всевышний?

– Хорошо, Полетт! Но можете ли вы поклясться мне, что будете моей верной союзницей и сделаете всё, чтобы помочь мне растопить холодное сердце Жанны?

– Да, Анри, в этом я могу поклясться вам!

– Ну так слушайте! Сейчас сюда прибудет король, а потом мы с ним, переодевшись в простое скромное платье и надев полумаски, отправимся в маскарад Пале-Рояля. Будьте и вы там, заинтригуйте короля. Вы хорошо сложены, остроумны, задорны – для женщины в маске это всё!

– Благодарю вас, Анри! – с восторгом воскликнула Полина, протягивая ему обе руки. – Я никогда не забуду этого вам. Спасибо! Спасибо!

– Горькая моя судьба! – с грустной улыбкой ответил маркиз, пожимая руки Полины. – Все меня сегодня благодарят, всем я несу радость и только самому себе не могу доставить её!

– Э! Я, кажется, застаю нежную сцену! – раздался сзади них низкий голос графини де Майльи, которая успела привести себя в порядок. – А что скажет Жанна? Смотрите, маркиз, я насплетничаю ей, как вы втихомолку ухаживаете за её лучшей подругой!

– Ты не успеешь, Луиза, – весело ответила Полина, – не успеешь потому, что я увижу Жанну раньше тебя. Маркиз уже побывал у неё сегодня и сообщил мне, что Жанна прихворнула. Я собираюсь навестить её сегодня же.

– Но ты не успеешь вернуться до наступления ночи, Полина!

– А что заставляет меня торопиться с возвращением? Ведь я могу переночевать у неё!

– Ну что же, только поезжай сейчас же, а то стемнеет…

Она не успела договорить, как дверь распахнулась и ливрейный лакей провозгласил:

– Его величество король!

Полина хотела бежать, но король уже входил в гостиную.

– О, ваше величество! – воскликнула де Майльи, от волнения и радости будучи не в силах двинуться с места, – Как я счастлива видеть вас!

– Здравствуйте, графиня, здравствуйте! – ласково ответил Людовик. – Мы и в самом деле давно не виделись. Но я был не совсем здоров, и только мой милый Суврэ сумел вылечить своего короля. А это что за юное создание? – спросил он, указывая на Полину.

– Это – моя сестра, ваше величество. Полина Фелиция де Нейль. Она была до сих пор в монастыре, где ужасно скучала и всё просилась ко мне. Вот я и взяла её. Она была мне большим подспорьем и утешением в эти дни скорби!

– Очень рад видеть вас, мадемуазель де Нейль, – милостиво сказал король, разглядывая потупившуюся Полину, что было ему не так легко, потому что она стояла спиной к окну. – Род де Нейлей известен своей преданностью нашему дому, и каждый член этого рода может рассчитывать на нашу милость. Ещё раз очень рад познакомиться с сестрой моей милой де Майльи. А теперь ступайте, дитя моё!

Повинуясь знаку руки короля, Полина и де Суврэ попятились к двери.

– Нам ещё нужно условиться кое о чём! – шепнула Полина маркизу.

Когда дверь за ними закрылась, Людовик протянул руки к де Майльи.

– О, божество моё! – стоном вырвалось у графини, и она бросилась к ногам короля, страстно обнимая его колени. – Как я измучилась в это время!

– Ты – славная женщина, Луиза, – ласково ответил Людовик, поглаживая её по голове, – и я очень люблю тебя! Я сам пережил очень тяжёлое время… точно солнце померкло и весь цвет жизни увял – так казалось мне… Но, слава Богу, это прошло. Встань, Луиза, и вели подать моего любимого вина! Выпьем за то, чтобы демон уныния никогда больше не подступал ко мне!

IV КОРОЛЬ ЗАБАВЛЯЕТСЯ

Бал в Пале-Рояле был в полном разгаре, а у кассы всё ещё толпилась масса разного народа, спешившего принять участие в общем веселье. Вид толпы был самый разнообразный. Кто был в маскарадном костюме и в маске; кто в маске, но в обычном платье; кто в маскарадном платье, но без маски. И вид людей в «обыкновенном» платье был тоже очень разнообразен. Одни были одеты с большой роскошью, Другие – чрезвычайно скромно, почти бедно. Но всякий наблюдательный человек не затруднился бы сразу определить, что под самой скромной, бедной одеждой скрывались именно самые богатые и знатные.

Здесь был маскарад скорее духа, чем платья: разбогатевший мещанин мечтал, что его примут за маркиза, пэр Франции надевал платье своего лакея в надежде, что ему удастся вкусить прелести лакейских развлечений. Маркиза, отчаявшаяся обрести истинную страсть среди истощённых, измотавшихся мужчин своего круга, надевала платье гризетки, рассчитывая пленить какого-нибудь мощного блузника. А мелкая кокетка брала на подержание кучу драгоценностей, надеясь поживиться за счёт богатого мещанина, долженствующего принять её за маркизу и готового кинуть любой куш за кусочек «господского мясца». И всё это шумело, смеялось, острило, как только умеет смеяться и острить парижская толпа.

Несколько в стороне от теснившейся к кассе толпы стояло двое мужчин, очевидно не желавших лезть в эту сумятицу. Одеты они были одинаково, с изящной, почти бедной простотой. Их лица были закрыты полумасками, но фигура, грация и гибкость движений, мягкий овал и нежность открытой нижней части лица позволяли угадывать, что оба они молоды и, вероятно, хороши собой. Несмотря на одинаковые костюмы, их трудно было спутать друг с другом. Один – тот, который был тоньше и выше, – осматривал толпу спокойным, насмешливым взглядом. Наоборот, взоры другого, более коренастого, с каким-то наивным удивлением и восторгом блуждали по сторонам. Первый был изящнее и юрче, второй мешковатее, но величественнее в движениях.

Заметив, что толпа у кассы несколько поредела, высокий сказал своему спутнику:

– Ну-с, а теперь можно взять билеты, да и туда!

Он махнул рукой в сторону зала, откуда неслись задорные звуки музыки, и достал из кармана кошелёк.

Но спутник поспешно остановил его и шепнул:

– Постой, Суврэ, дай мне самому взять билеты! Должно быть, так интересно давать деньги и получать сдачу!

– Отлично, ваше величество. Но только вы забыли, что для вашего сохранения инкогнито вы должны были звать меня просто Анри!

– Но ведь и ты, Анри, забыл, что должен звать меня просто Луи! – ответил король, и они оба весело рассмеялись.

Билеты были взяты, и король с маркизом прошли в зал.

Оркестр, состоявший из двадцати четырёх скрипок, шести гобоев и шести флейт, встретил их появление сочным заключительным аккордом менуэта, после чего настал перерыв, и вся пёстрая толпа танцующих двинулась парами и в одиночку по галерее, отделявшейся от зала величественной колоннадой. Людовик прижался вместе со своим спутником к выступу противоположной стены и принялся жадными глазами смотреть на проходивших мимо него мужчин и женщин.

Как не похожа была эта весёлая непринуждённость на версальские балы и маскарады, где ни в чём не было приятной середины! Сначала – беспросветная скука и манерное жеманство, потом – циничная распущенность. Здесь же не было ни того, ни другого. Люди искренне веселились, без жеманства пользуясь правами свободных нравов карнавала, хотя отнюдь не злоупотребляли ими.

Вот идёт молоденькая девушка в костюме Весны. Как прост, безыскусен и изящен её наряд! Это скромное платье из дешёвенькой материи, сплошь усеянное букетиками живых цветов – и только. Но что может сравниться с прелестью этого скромного убранства? Разве только она сама, эта сияющая весной шестнадцатилетняя дочь парижских улиц. Каким упоением радости, каким хмелем юности дышит взгляд её ласковых, бойких серых глаз. Розовый пухленький ротик полуоткрыт, и – Боже мой! – сколько восторгов обещает он тому, кто сумеет пробудить его к истинной страсти пламенным поцелуем!

Молоденькую Весну заметил дюжий мужчина в костюме мушкетёра Людовика XIII. На нём широкая шляпа с пышным пером, чёрные кудри с заметной проседью падают на большой кружевной воротник, тучный стан охватывает богатая перевязь, толстые, тумбообразные ноги полускрыты громадными сапогами с широкими отворотами. Его незамаскированное лицо некрасиво, но полно важности и достоинства. Мушкетёр плотоядным взором впивается в Весну и затем, сорвавшись с места, подбегает к ней, покачиваясь на ходу, и говорит что-то, подавая руку. Весна сморщивает остренький носик и задорно отвечает что-то, от чего хохочут все близстоящие. Смеётся и мушкетёр. Но бойкий ответ гризетки не сбивает его с позиции. Он хватает её руку и подсовывает под свою. Весна побеждена. Счастливая, смеющаяся, она прижимается к своему полновесному кавалеру, который с изящной грацией ведёт её прочь, умело лавируя среди густой толпы.

– Да здравствует Венера и её проказливый сынок Амур! – насмешливо крикнул им вдогонку Суврэ. – Девчонка сразу удачно начала свою карьеру: она попала на богатого и солидного кавалера!

– Ты его знаешь, Анри? – спросил король. – Скажи, это, наверное, кто-нибудь из провинциальных дворян? Он не из здешних, потому что иначе я знал бы его. Но вся его фигура полна такого достоинства, что сразу можно сказать: вот человек, занимающий высокое положение на общественной лестнице!

– О, да! – ответил Суврэ. – Это действительно человек, занимающий очень высокое положение. Ведь это – Кармежу, камердинер, заведующий гардеробом герцога Ришелье!

Оба весело рассмеялись.

– Ба, а это что за прелестное создание? – шепнул король, указывая кивком головы на высокую, дивно сложённую Диану, в белокурых волосах которой сверкал полумесяц из настоящих бриллиантов. – Если бы я не боялся, что опять попаду впросак, то сказал бы, что это какая-нибудь иноземная принцесса или по крайней мере герцогиня!

– Это действительно принцесса и герцогиня: принцесса кабаков и герцогиня разврата, ненасытная Лилетт д'Аржиль, прозванная «пожирательницей миллионов». Прежде, когда она была молода и красива, она разорила не одного молодчика времён регентства.

– Как «когда она была молода и красива»! – воскликнул король. – Но ведь она и теперь прелестна!

– Это потому, что

Elle eut soin de peindre et d'orner son visage
Pour reparer des ans l'irreparable outrage.[21]

– Но ты говоришь, что её расцвет был во времена регентства? – не переставал удивляться король. – Сколько же ей лет?

– Ей… не помню точно: что-то сорок шесть или сорок восемь!

– Но это совершенно невозможно! – вне себя от удивления заметил король, с любопытством всматриваясь в подходившую Лилетт.

– «Le vrai peut quelquefois n'etre pas vraisemblable!»[22] – сентенциозно ответил Суврэ строкой из «Искусства поэтики» Буало.

Тем временем «пожирательница миллионов», заметив обращённый на неё взор короля, направилась прямо к нему. Она была достаточно опытна для того, чтобы не считаться с наружной скромностью наряда на общественных балах, да и инстинкт, столь необходимый для успешной охоты всякого рода, безошибочно подсказывал ей, что перед нею чувственный, застенчивый и богатый дворянин, которого легко и выгодно увлечь.

– Мой добрый господин, – сказала она, грациозно склоняясь в глубоком реверансе, причём низко вырезанный корсаж позволил ей явить взорам обоих мужчин её на диво сохранившиеся формы, – разве можно стоять так одиноко, так задумчиво на празднике весны и любовного опьянения? Даже я, строгая и неприступная Диана, и то вышла из обычного холодного оцепенения и брожу здесь, среди смертных, в жажде восторгов любви, в жажде нежного шёпота страсти… О, дайте же мне свою руку, добрый господин! Сквозь щели полумаски ваши глаза заронили убийственный пожар в моё сердце, и как жестоко будет с вашей стороны не исправить причинённого вами бедствия. Так дайте же руку! Умчите меня в опьяняющем танце, а потом… Много даров хранит неизвестность в лоне будущего! Потом и я умчу вас в танце, в танце любви, в танце восторгов страсти. Не отвергай, о смертный, даров небожительницы!

Она взяла короля за руку и с ласковой настойчивостью тащила за собой.

Людовик с отчаянием обернулся к маркизу. Суврэ поспешил к нему на помощь.

– Прелестная Лилетт д'Аржиль. – начал он, учтиво поклонившись ей.

– Как, вы меня знаете? – улыбаясь, спросила устаревшая красавица.

– Да, – не смущаясь, ответил Суврэ, – я очень много слышал о вас от своего дедушки. Поэтому-то я и спешу избавить вас от лишнего разочарования. Какой прок для маститой «пожирательницы миллионов» в двух бедных юристах, тщетно дожидающихся практики? Мы бедны, красавица, этим всё сказано!

Лилетт мягко улыбнулась, еле заметно повела плечом и, не говоря более ни слова, пошла дальше. Но последние слова Суврэ услыхала толстая, заплывшая жиром дама, в которой, несмотря на слой белил и румян, покрывавших лицо и шею, и полумаску, легко было угадать более чем немолодую женщину.

– Вы бедны, милые юноши? – сказала она им, почти вплотную прижимаясь к ним своим массивным телом. – Но даже если бы вы были богаты, разве в вашем возрасте, с вашей фигурой, с нежностью вашей розовой кожи платят женщинам? Да женщины должны почитать за особое счастье, если вы позволите им платить за свою ласку! Вы бедны, сказали вы? Ну что же! Зато я богата, да-да, и не только богата, а и щедра. Я умею ценить молодость и силу, и если бы вы оба отправились сейчас со мной, то не раскаялись бы! О, не бойтесь, вам не придётся ревновать друг друга. Моя страсть велика, её хватит на вас обоих! Так едемте же!

Всё время, пока она говорила, Суврэ напряжённо прислушивался к звуку её голоса, стараясь в то же время заглянуть под маску. Тонкая улыбка, заставившая еле заметно дрогнуть уголки его губ, показала наконец, что он разгадал инкогнито дамы.

Она же продолжала:

– Вы колеблетесь? Не решаетесь? Может быть, вы не верите мне? Но тогда давайте покончим деловую часть вопроса тут же! Хотите задаток? Я могу сейчас же вручить его вам! Говорите, сколько?

– Сударыня, – с утрированно-вежливым поклоном ответил Суврэ, – мы, правда, не так богаты, чтобы оплачивать ласки «пожирательницы миллионов», но мы и не так бедны, чтобы опускаться до степени утешителей устаревших прелестей пламенной маркизы де Бледекур!

– Нахал! – визгливо крикнула взбешённая маркиза, поднимая руку для удара.

Но она тут же опомнилась и поспешила, переваливаясь на ходу, словно утка, замешаться в толпу, которая весёлым потоком ринулась в зал, заслышав призывавший к танцам ритурнель.

– Ха-ха-ха! – послышался сзади весёлый, звонкий девичий смех. – Вот что значит, когда я близко! Вам везёт, господа, ужасно везёт! Ха-ха-ха!

Король и маркиз удивлённо обернулись и увидали вынырнувшую из-за выступа женщину, видимо уже давно незаметно стоявшую около них. Эта женщина была одета богиней счастья, Фортуной. Пышные волосы были связаны греческим узлом и поддерживались широким золотым обручем. Под широкой кисейной хламидой виднелось розовое трико, плотно облегавшее упругую фигуру богини и дававшее иллюзию обнажённости. Открытые сандали позволяли видеть крошечную ножку, руки были совершенно обнажены и чаровали красотой очертаний, равно как и полные белые плечи. Лицо, закрытое полумаской, должно было быть благородным и красивым, – так, по крайней мере, намекали линии рта и подбородка.

При первом звуке её голоса Суврэ вздрогнул и изумлённо уставился на Фортуну. По голосу это была Полетт де Нейль – ведь он с детства знал её и не мог ошибиться! Но по внешнему виду… Боже мой, ну ни малейшего сходства! Полетт – серенькая, некрасивая монастырка, а это – вакханка в пышном расцвете, ослепительная красавица! И всё-таки это – она: её голос, её продолговатая родинка на шее, её неправильность в расположении двух передних зубов. Но каким же чудом, о Господи!..

Суврэ всматривался, анализировал и думал:

«Это – Полетт, сомнений нет. Что же делает её красавицей, или вернее, – что делает её некрасивой в жизни? Очевидно, то, что в жизни открыто, а здесь закрыто, и наоборот. Её лицо портит некрасивый, приплюснутый нос. Но раз он закрыт, её лицо дышит свежестью, нежностью тона. Нос закрыт и не отвлекает своим уродством от прелести очертаний лба, рта и подбородка. Кроме того, истинной красотой Полетт является то, что до сих пор было неизменно скрыто её скромным, мешковатым платьем монастырки. У неё дивное тело, которое способно будет пленить короля и заслонить перед ним недостатки лица. Если она поведёт своё дело умно, её ставка выиграна, и я – просто осёл, что сомневался в её силах!»

Тем временем король, становившийся всё смелее и развязнее в этой опьяняющей своей непринуждённостью атмосфере, обратился к появившейся перед ним смеющейся женщине с вопросом:

– Но кто же ты, прелестная, раз одна твоя близость уже несёт с собой удачу?

– Кто я? – с комическим удивлением переспросила девушка. – И ты ещё спрашиваешь? О, бедный юрист с кольцом в несколько сот луидоров на пальце! – при этих словах король и Суврэ досадливо отдёрнули вниз руки, вспомнив, что они действительно забыли снять кольца. – Так ты не только беден, но и слеп, потому что не видишь, что перед тобой сама Фортуна! Впрочем, люди всегда слепы перед своим счастьем!

– Но если ты действительно можешь стать моим счастьем, то я готов прозреть! – пылко произнёс Людовик.

– Ты «готов»? – насмешливо повторила Полетт. – Однако для бедного юриста ты необыкновенно повелителен! Он готов! А готово ли его счастье стать таковым, это его не интересует! Но я сегодня очень добра, а потому, так и быть, опрокину на твою голову свой рог изобилия!

– Нет, нет, погоди! – с комическим испугом остановил её Суврэ. – Сначала дай слово, что в этом «изобилии» нет изобилия старой гвардии, подобной той, которую, как ты говоришь, на нас наслало твоё присутствие! Натиск двух старух мы кое-как перенесли, но если их окажется целый легион…

– Увы! – ответила Полетт, опрокидывая свой рог над головой короля. – У меня не только старух, а ровно ничего не оказалось! Рог изобилия пуст! Долой его! – и она грациозным движением откинула в сторону картонный рог.

– Ты сама – изобилие любви! – воскликнул Людовик. – Иди ко мне, дай мне обвить твой стан и умчать тебя в вихре плавной куранты.[23]

– Не так скоро, бедный юрист, не так скоро! – ответила Фортуна, кокетливо грозя пальцем. – Это ещё надо заслужить!

– Вот как? А я слышал, что счастье надо брать силой! – и, сказав это, Людовик с протянутыми объятиями кинулся к «богине счастья».

Но Полетт ловко вывернулась из его рук, сделала на ходу насмешливый реверанс и исчезла, замешавшись в сновавшую толпу.

– Чёрт, а не женщина! – с досадой произнёс Людовик.

– Да, Луи, только здесь и можно встретить нечто подобное, – ответил Суврэ, всё ещё не пришедший в себя от изумления при виде неожиданного превращения скромной Полетт в эту бойкую, задорную красавицу.

– А всё-таки пойдём поищем её, – сказал Людовик.

Они двинулись по галерее. Куранта кончилась, и им снова пришлось встретиться с целым потоком толпы. Женщины, разгорячённые танцами, кидали им манящие улыбки, заговаривали, а иные даже бесцеремонно хватали за руку. Но король брезгливо отстранял от себя назойливых. Он был полонён капризной, грациозной фигуркой Фортуны и хотел, искал, жаждал только её одной.

Но они обошли всю галерею, побродили по залу, а Фортуны не было нигде. Король начинал приходить в явно дурное расположение духа. Суврэ искоса наблюдал за ним.

«Маленькая чертовка здорово задела ваше августейшее сердце! – думал он. – Молодец девчонка!»

Так дошли они до прежнего места и остановились там опять. После нескольких бесплодных попыток отыскать своё «счастье» король недовольно кинул:

– Однако пора уходить. Всё это интересно на первых порах, но быстро приедается. Одно и то же… Уйдём!

– Как? – воскликнул сзади них звонкий девичий голос. – Ты уходишь, даже не попытавшись поймать своё счастье?

Король удивлённо обернулся. Перед ним опять, хотя и с другой стороны, из-за выступа появилась его капризная, насмешливая Фортуна.

– Ты, должно быть, ведьма, – с досадой сказал Людовик. – Ты внезапно появляешься и столь же внезапно исчезаешь, как… как…

– Как и надлежит исчезать и появляться счастью! – подхватила Полетт. – Что же делать, прекрасный незнакомец, счастье надо уметь удержать!

– Послушай, девушка, – взволнованно сказал Людовик, подходя к ней, – бросим шутки! Ты серьёзно нравишься мне. Думаю, что и ты не из одного пустого каприза вертишься около меня. Так что же! Зачем перетягивать струны?

– Что же дальше, прелестный юноша?

– Позволь мне проводить тебя!

Оркестр заиграл пламенную гальярду. Все устремились из галереи в бальный зал, и только маркиз, король и Полетт остались в этом уголке. Суврэ с любопытством наблюдал, чем кончится эта сцена, достигшая своего высшего напряжения. Король с лихорадочным нетерпением ждал ответа девушки, а Полетт с кокетливой улыбкой смотрела на короля.

Оркестр играл всё пламеннее, всё задорнее; гальярда захватывала всех.

Гальярда, старинный трёхчетвертной танец необузданного, кипучего, весёлого темпа, родилась в Риме, где первоначально её танцевали после сбора винограда, как бы празднуя победоносные свойства вина. В ней жили древние пляски вакханок. Подобно большинству старинных танцев, гальярда сочетала в себе три рода искусства: танец, музыку и поэзию, потому что её танцевали под пение специальных плясовых куплетов, и трудно было решить, что было более пронизано палящими лучами южного солнца, хмелем вина, опьянением любви – пляска, мелодия или слова!

– Позволь мне проводить тебя! – настойчиво повторил король.

– Куда?

– К тебе, ко мне, куда хочешь!

– Зачем?

– Я буду сторожить твой сон, чтобы никто не потревожил его!

Полетт насмешливо передёрнула плечами и вместо ответа, приплясывая, запела под аккомпанемент оркестра строку из куплетов гальярды:

J'aimerais mieux dormir seulette![24]

Король кинулся за ней следом, но опять, как прежде, Фортуна ловко вывернулась и скрылась среди танцующих пар.

Напрасно король искал её – девушка скрылась бесследно, словно тень.

– Идём, Анри! – с досадой крикнул король. – Это чёрт знает что такое!

Суврэ молча последовал за Людовиком.

Они вышли на подъезд. Стояла дивная, тёплая весенняя ночь. Площадь была погружена в сон; ни прохожих, ни проезжих почти не было видно. Только в стороне вытянулся ряд карет с сонными кучерами, поджидавшими запоздавших господ.

Король и его спутник остановились у подъезда и невольно залюбовались величественным покоем, резко контрастировавшим с только что покинутой сутолокой.

Вдруг послышался звук чьих-то быстрых, лёгких шагов, каблучки мелкой дробью застучали по каменным плитам, и мимо короля быстро скользнула женская фигура; она обернулась на ходу и задорно крикнула.

– Спокойной ночи, бедный юрист!

– Чёрт! – рявкнул король, вне себя от пламенного возбуждения. – Ну, стой! Теперь уж ты не уйдёшь от меня!

– А вот увидим! – насмешливо ответила девушка, скрываясь среди экипажей.

Король и Суврэ кинулись за ней, осмотрели все экипажи, но её нигде не было. Испустив сквозь зубы громоздкое проклятие, Людовик сердито зашагал прочь.

Когда они отошли на некоторое расстояние, из-под сиденья одной из карет вынырнула Полетт, осторожно выглянула в окно и потом сказала кучеру:

– Домой, Батист, в Клиши!

Король, стиснув зубы от бессильного бешенства, молча шёл с Суврэ по пустынным улицам.

Маркиз не мог утерпеть, чтобы не поддразнить короля.

– А жаль, что девчонка ускользнула, – сказал он. – Это – премилый зверёк, какого не скоро сыщешь опять!

– А чёрт её знает! – кисло ответил король. – Лицо закрыто; может быть, ещё уродина какая-нибудь!

– Не думаю, государь. Судя по нежности кожи, она должна быть прехорошенькой. А кроме того, если лицо и закрыто, зато трико достаточно плотно облегает её тело, чтобы можно было судить о роскоши её форм!

– Ну, брат, наверное, у неё была своя причина, если она не захотела позволить поближе познакомиться со своими формами! Готов держать пари, что всё это у неё – подделка. Мало ли чего можно насовать под трико. А я, знаешь ли, не очень-то люблю суррогаты!

– «Nous vivons sous un prince ennemi de la fraude!»[25] – с нескрываемой насмешкой продекламировал Суврэ.

V УЗЕЛ ИНТРИГ

Анна Николаевна Очкасова, которую Полетт, подобно всем остальным французским подругам, называла Жанной, жила со стариком отцом в уютном домике у заставы Клиши. Этот домик, кокетливо прятавшийся в зелени небольшого, но тщательно содержавшегося садика, выходил на тихую улицу, по которой почти не было движения. Это представляло значительные удобства: живя почти в самом городе, Очкасовы пользовались в то же время всеми выгодами деревенской мирной жизни.

Сюда-то и направилась Полетт с площади Пале-Рояль.

Была уже глубокая ночь, когда она вошла в комнату, где для неё была приготовлена постель. Полетт чувствовала себя очень усталой, но всё-таки долго не могла уснуть. Она припоминала слова короля, его пламенные взгляды, его досадливые восклицания, когда «счастье» ускользало от него, и готова была верить в близость и полноту своего торжества.

Уже начинала заниматься заря и птички подняли у окна свою возню, когда Полетт наконец забылась сном. Спала она крепко и долго и проспала бы, быть может, до вечера, если бы её не разбудила Очкасова.

– Вставай, ленивица! – говорила Жанна, тормоша заспанную девушку. – Люди уже скоро спать будут ложиться, а ты ещё не проснулась! Да ну же, шевелись, сейчас будем завтракать!

Полетт вскочила, но долго ничего не могла сообразить, протирая кулачками заспанные глаза.

– Ах, это ты, Жанна! – сказала она наконец. – А мне снился такой сон, что просто… ух!

– Увы, это только я! – засмеялась Очкасова. – А ты небось ждала увидеть того самого заморского принца, который тебе снился! Да ну же, вставай и рассказывай, как твои вчерашние успехи!

– Ах, Жанна! – воскликнула девушка, обвивая шею подруги белыми, пухленькими руками. – Вчера я заложила первый камень того фундамента, на котором будет воздвигнут трон твоей несчастной царевны Елизаветы!

– Ну, она-то далеко не несчастна; наоборот, насколько я слышала, Елизавета Петровна не унывает и продолжает вести прежний весёлый и рассеянный образ жизни. Сама она отлично прожила бы без трона, но её воцарение нужно нам, нужно всей России… Ну да как бы там ни было, а я всё-таки не могу понять, почему ты с таким экстазом говоришь о России и её надеждах? Ты молода, хочешь жить, хочешь широкой сферы действия и свои мечты собираешься осуществить, пленив короля. Претензия не из высоких, но это я могу понять. Ты не хочешь быть, подобно своей сестре, простым «инструментом для развлечения», как выразился один из ваших стариков, – понимаю и это. Ты готова пуститься в водовороты политического влияния, а так как тебе решительно всё равно, в какую сторону направить это влияние, то ты не прочь посодействовать своей подруге, – и это я тоже могу отлично понять. Но чтобы тебе действительно было не всё равно, кто царствует в России и как зовут её государыню – Анной Иоанновной, Анной Леопольдовной или Елизаветой Петровной, – в это, прости меня, я верить не могу!

– Жанна, ты называешь меня своей любимой подругой, а между тем так обижаешь меня!

– Глупенькая, да разве за правду обижаются?

– Нет, Жанна, ты не права. Просто ты привыкла ещё в школе смотреть на меня свысока, как старшая, и, что бы я ни сказала тебе, какой бы мечтой ни поделилась, всё всегда в твоих глазах является пустой болтовнёй фантазирующей девчонки!

– Да рассуди сама…

– Нет, Жанна, ты сначала выслушай меня, а потом уж будем рассуждать. Вспомни, ещё в монастыре я часто говорила тебе, что жажду власти и целью своей жизни ставлю стремление добиться этой власти. Но не сама власть привлекает меня, а та польза, которую можно принести ею родине. Ведь Франция гибнет, Жанна, ты ведь говорила мне сама это. Помнишь старичка аббата, который так любил меня с тобой и так подолгу разговаривал с нами в тенистых аллеях монастырского сада?

– Аббата Парьо? Как же не помнить этого славного учёного старичка?

– Помнишь, как он говорил нам однажды, что государства растут, развиваются и гибнут так же, как растения, животные и люди. Из небольшого ростка развивается большое, сильное растение, которое, достигнув высшей точки расцвета, начинает мало-помалу отмирать. Дух государства, говорил он, стареет и портится так же, как человеческая кровь. Но если перелить в старческие жилы юную кровь – такие операции уже совершали, – то человек начинает жить новой жизнью!

– Я помню всё это. Но какое это имеет отношение к Франции и России?

– Очень большое. Франция при Людовике Тринадцатом достигла высшей точки своего расцвета. При Людовике Четырнадцатом она жила уже за счёт прежнего избытка силы и, растрачивая его, начинала падать. Регентство сильно подломило французскую мощь. Франция идёт к гибели, и если в её судьбу не вмешается что-нибудь новое, то катастрофа неминуема. Но откуда может взяться это «новое», Жанна? Только от женщины, так как счастье и несчастье Франции всегда шли от женщины. Когда-то Жанна д'Арк спасла гибнущую страну. Ряд королевских любовниц, отвлекавших монархов от государственных дел и обрекавших их страну произволу продажных министров, подготовил её новое падение. Настало время явиться новой Жанне д'Арк…

– И ею хочешь стать ты, милая Полетт? С Богом! Иногда цель действительно оправдывает средства. Но я всё-таки не понимаю…

– Не перебивай меня, и тогда ты поймёшь скорее! Да, Жанна, я хочу стать этой новой Орлеанской девой! Но новые времена требуют новых форм воплощения. Не с мечом в руках, не с орифламой, не с гимном надлежит явиться новой спасительнице. Мой меч – это тело, моя орифлама – лобызающие уста и обнимающие руки, мой гимн – шёпот страсти. И не врага, а самого короля хочу я покорить всем этим оружием, чтобы повести его, а за ним и всю Францию, к новому блеску и могуществу! Но в чём же этот блеск, в чём это могущество? Я много думала, читала, говорила, слушала и расспрашивала по этому поводу. И мой вывод таков – спасение Франции возможно только в союзе с другой сильной державой. И этой державой может быть только Россия!

Полетт замолчала. Жанна с ласковым удивлением смотрела на неё. Только теперь она почувствовала, какая громадная нравственная сила таится в этой юной головке.

– Да, только в союзе с Россией спасение Франции, – продолжала Полетт. – Ты спросишь: почему? Да потому, что это самая молодая монархия, потому что все остальные сами увядают. Россия станет тем самым юношей, у которого берут кровь, чтобы продлить жизнь достойного старца. Но с большой разницей: юноша не умрёт, не пострадает, а только окрепнет от такого кровного слияния со старушкой-Францией. Ведь России для её внутреннего развития и преуспеяния требуется прочный мир, незыблемое внешнее спокойствие. Это спокойствие может дать ей только союз с Францией. А теперь подумай сама, Жанна: может ли Франция рассчитывать на тесный союз с Россией, пока там царит Анна Иоанновна или её племянница, Анна Леопольдовна? Немцы захватили Россию и не выпустят её из рук. А ведь немцы – исконные враги и соперники французского могущества. Значит, разве я ищу блага своей родине, то могу видеть его только в перемене царствования. Но кто же то лицо, которое может быть желательно для моих целей? Только одна царевна Елизавета. Ты сама рассказывала мне, что она обожает Францию. Мало того, раз она будет обязана троном Франции, то благодарность свяжет её сильнее всякого союзного договора. Вот почему, Жанна, твои планы являются в то же время и моими планами, вот почему я с таким восторгом говорю о том, что положила первый камень фундамента, на котором воздвигнется трон Елизаветы. А теперь скажи мне, разве я не права и разве ты не напрасно обидела меня?

– Прости меня, милочка, если я невзначай обидела тебя! Но могла ли я предполагать, что у моей ветреницы Полетт такой широкий кругозор, такие грандиозные планы?.. Несчастье ожесточает, дорогая…

– Я говорила, что ты всегда смотришь на меня свысока! Ну да будет об этом! Я знаю, что ты искренне любишь меня, и если ты способна считаться со мной, если будешь видеть во мне сообщницу и дельную пособницу, если, словом, будешь не только любить, но и уважать меня, то я буду очень рада.

– Я буду не только уважать, а просто боготворить тебя, если ты действительно поможешь мне в том, что я считаю целью своей жизни! Но скажи, Полетт, разве вчера ты на самом деле добилась осязаемых результатов?

– Как тебе сказать?.. И да, и нет! – Полетт вкратце рассказала о вчерашнем и прибавила: – Итак, ты видишь, что я сумела задеть короля за живое. Я постараюсь продолжить эту интригу, а потом случайно дам королю застать себя врасплох и обнаружить таким образом своё инкогнито. Король, доведённый мною, что называется, до белого каления, потеряет голову и… неизбежное свершится! А тогда уж я не выпущу его из своих рук!

– А сестра?

– Что же сестра! Мне её жалко, но…

– Ну да это, разумеется, – твоё дело. Но скажи, как же ты думаешь вести дело далее? Один раз тебе случайно представился благоприятный случай, но далее…

– А далее Анри поможет мне опять создать другие благоприятные случаи, как создал и этот!

– Ах да, я и забыла, что ты попала на этот бал благодаря маркизу! Вот никогда не думала, что эта беззаботная божья коровка может оказаться полезной на что-нибудь!

– Фу, Жанна, как ты зла и несправедлива! Анри так любит тебя…

– Ах, что мне в его любви! Точно я добивалась её! Не надо мне никакой любви. Я живу одной мыслью о своей мести, а остальное…

– Скажи, Жанна, как ты думаешь осуществить свою месть одна, без друзей, без средств? О, я знаю, что у тебя немалые для частного лица деньги, но разве государственный переворот можно совершить на частные средства?

– Уж не твой ли Анри даст мне их?

– Да, Анри и я, мы дадим тебе их! Ещё раз говорю тебе: брось своё высокомерие; ведь без друзей ты – ничто! На меня ты смотрела как на былинку, и понадобилось всё моё красноречие, чтобы убедить тебя, что и я могу быть тебе полезной. Но даже со мной без Анри ты бессильна! Кто подвигнет Францию встать на защиту попранных прав твоей царевны? Уж не Флери ли, тот самый Флери, который окончательно поссорил нас с Россией неуместным вмешательством в русско-турецкую войну? Да пойми ты, что Флери, который вечно ловит рыбку в мутной воде, всё время будет кидаться из стороны в сторону, изменяя Австрии для Пруссии, Пруссии – для России и России – для Австрии и Пруссии! Тебе нужны верные друзья, имеющие влияние на короля. Одним из этих друзей окажусь я, когда мне удастся довести до конца намеченную интригу. Кто же другой? Только Анри де Суврэ! Он притворяется ничтожным, чтобы под него не так подкапывались, но на самом деле достаточно бывает одной его фразы, на первый взгляд самой незаметной, пустяковой, чтобы склонить короля в ту или другую сторону. Мы с Анри составим такую силу, перед которой сломится всё и вся. Но ради чего Анри встанет на сторону твоих планов? Не говорила ли ты сама, что нам, французам, нет ровно никакого дела до того, кто царствует в данный момент в России!

– Ну, вы с ним – друзья детства, и если ты захочешь…

– Полно, милочка! Вчера я на все лады умоляла его дать мне возможность завязать интрижку с королём, но он только тогда согласился и открыл мне секрет намерений Людовика посетить маскарад, когда я сказала ему, что это нужно для тебя!

– Вот как?

– Да, «вот как»! Ой, Жанна! Не пренебрегай маркизом, если тебе действительно дорого твоё дело!

– Что же, по-твоему, мне надо предложить ему честный торг: моё тело за его услуги!

– Тебе не надо никакого торга, потому что стоит тебе ласково взглянуть на Анри, и он будет весь к твоим услугам! Да открой же глаза, Жанна! Ты только посмотри, какой это умный, честный, добрый, хороший человек! Разве он недостоин твоей любви? Ах, Жанна, Жанна, холодная, бессердечная!

Жанна подошла к подруге, которая во время разговора занималась своим туалетом и теперь окончательно оправлялась перед зеркалом, обняла её, нежно поцеловала и сказала:

– Ах, если бы маркиз знал, какого красноречивого адвоката имеет он в тебе! Но не волнуйся, Полетт, я вовсе не так уж холодна и бессердечна. Не скрою от тебя, твой Анри даже нравится мне, и если действительно его любовь не только не отвлечёт меня от моего дела, а наоборот, поможет, то… Но это-дело далёкого будущего. А теперь раз ты, слава Богу, наконец готова, то пойдём завтракать. Папа и так недоволен, что сегодня мы запаздываем. Ты погляди только, как он волнуется!

Жанна, смеясь, подвела подругу к окну и указала на высокого, широкоплечего старика, который нервно расхаживал по садику, недовольно хмуря густые седые брови и изредка встряхивая седой львиной гривой.

– Бедный мсье Николя! – рассмеялась Полетт. – И всё это из-за меня! Ты, пожалуйста, извинись за меня перед ним, Жанна!

– Но ты можешь сделать это сама!

– Нет, милочка, я должна ехать. Мне необходимо поскорее увидеться с Анри, чтобы обсудить с ним план дальнейших действий. Если можно, прикажи дать мне сюда чашку шоколада; я выпью её, пока будут закладывать лошадей. Ведь Батист свободен?

– Да погоди ты, сумасшедшая! Не убежит твой Анри, позавтракай с нами!

– Нет, нет, Жанетт, ты уж меня не удерживай!

Полетт выпила чашку шоколада и умчалась в Париж.

Проводив подругу, Жанна спустилась в сад, где на белоснежной скатерти накрытого стола уже готов был холодный завтрак и кофейник испускал клубы ароматного пара.

– Что это за новости, Анюта? – ворчливо встретил её отец. – Из-за какой-то трещотки ты заставляешь меня ждать целый час! Ты знаешь, как я дорожу правильностью порядка дня?

– Ну-ну, не ворчи, милый мой старичок! – ласково ответила Жанна, подходя к отцу и поднимаясь на цыпочки, чтобы поцеловать его. – Прости меня, случился такой грех! Ну, пойдём к столу, к столу!

– Ах ты, сахар-медовик! – буркнул старик, сразу растаявший от ласки дочери, в которой души не чаял.

Они уселись за стол. Жанна принялась разливать кофе. Вдруг кофейник задрожал в её руках, и она испуганно шепнула:

– Папа! Посмотри-ка туда, к решётке у калитки! Боже, что это за человек!

Николай Петрович посмотрел в указанную сторону и увидел какого-то молодого человека в истрёпанном, оборванном костюме, жадно прильнувшего к решётке. Руки оборванца судорожно вцепились в перекладину, возбуждённые взоры были устремлены на накрытый стол, и всё его исхудавшее донельзя, зеленовато-мёртвенное лицо говорило о непреодолимом, смертельном голоде.

– Что вам нужно здесь? – окликнул его Очкасов.

– Мсье… Пощады… Три дня… голоден… есть… умираю… – на ломаном французском языке простонал оборванец.

– Вы голодны! Так идите сюда! Калитка тут, рядом, толкайте её от себя! – всполошился добряк.

– Боже мой! Ты только посмотри, папа, до чего он истощён! – с сочувствием сказала Жанна по-русски.

Оборванец, входивший в этот момент в калитку, при звуке её голоса вдруг остановился, радостно-изумлёнными глазами уставился на молодую девушку, даже закачался от охватившего его волнения, а потом сорвался с места и бросился к Жанне с криком, похожим на стон:

– Русские! Слава тебе, Господи! Боже мой! Русские! Я спасён! Голубчики вы мои! – и, рыдая, он упал к ногам девушки, обнимая её колени.

Оба Очкасовы всполошились.

– Миленький, да как ты попал сюда? – крикнул старик.

– Ах, папа! Ну что расспрашивать голодного, – заволновалась Жанна. – Кушайте, голубчик, кушайте! – и она совала оборванцу тарелку с хлебом и холодным мясом.

Оборванец хватал хлеб и мясо, жадно совал в рот, глотал не жуя, бормотал слова благодарности, перемешанные с угрозами и жалобами по чьему-то адресу. Трудно было разобрать что-нибудь в этих лихорадочных, беспорядочных выкриках. Кто-то завёз его, обманул – вот единственное, что мог понять старик. Но Жанна женским чутьём сразу угадала, с кем она имеет дело.

– Кушайте, голубчик, и не разговаривайте, потом вы нам всё расскажете. Мне кажется, папа, что это – нашего поля ягода: такой же обиженный, как и мы.

Незнакомец и не заставлял себя уговаривать и с жадностью продолжал есть и пить, пока Жанна не остановила его, опасаясь, как бы чрезмерное насыщение не повредило ему после голодовки.

Но утоление острого голода сразу опьянило несчастного. Несколько бессонных ночей, проведённых в скитаниях, сейчас же сказались, и видно было, что он прилагает сверхчеловеческие усилия, чтобы не заснуть тут же, за столом. Пришлось отвести его в комнату, только что освобождённую Полетт, и отложить удовлетворение любопытства до следующего утра.

VI ПРИЗНАНИЯ

Ничто не напоминало в незнакомце вчерашнего оборванца, когда на следующий день он вышел из своей комнаты, приведённый в порядок парикмахером и переодетый в платье старика Очкасова. Это был высокий, стройный молодой человек с бледным, истощённым, словно после долгой болезни, лицом и усталыми, но добрыми, наивными голубыми глазами. Он сразу внушал симпатию и доверие, а все его манеры говорили о принадлежности к хорошему обществу. Поблагодарив в простых, сердечных выражениях гостеприимных хозяев за привет и ласку, он в ответ на их просьбу стал рассказывать свою историю.

– Я не знаю, – начал он, – кто вы такие, дорогие мои благодетели.

– Вы это сейчас узнаете, – заметила Жанна.

– Не знаю также, что привело вас на чужбину и как вы относитесь к тому, что сейчас творится на нашей родине. Быть может, мой откровенный рассказ оттолкнёт вас от меня. Но я знаю одно, что вы спасли меня от неминуемой гибели. Поэтому, оставляя в стороне всякую осторожность и недомолвки, я просто и правдиво расскажу вам свою историю, чтобы не оставлять вас в неизвестности относительно моей персоны…

– Простите, – перебила его Жанна, – скажите, вы принадлежите к числу пламенных приверженцев теперешнего русского правительства?

– О нет! – воскликнул молодой человек, и его кроткие глаза вспыхнули ненавистью.

– В таком случае, – сказала Жанна с грустной улыбкой, – вы можете тем более не стесняться перед нами, потому что и мы не принадлежим к числу его друзей!

– Тогда мне остаётся только ещё пламеннее возблагодарить Господа за то, что Он привёл меня к соотечественникам и единомышленникам! – благоговейно сказал молодой человек.

Жанна знаком предложила ему начать рассказ.

Незнакомец приступил к повествованию.

– Меня зовут Пётр Андреевич Столбин, я происхожу из рода немецких баронов фон Тольбейнов. Мой дедушка, барон Фридрих Готлиб фон Тольбейн, служивший капитаном флота у датского короля Христиана Четвёртого, был одним из просвещённейших людей своего времени. Поклонник философии, дедушка не мог равнодушно смотреть, как дворяне, не ставившие ни во грош самого короля, угнетали простой люд. И когда в 1660 году народ предъявил свои права, дедушка встал открыто на его сторону.

От переворота 1660 года выиграли только бюргеры; дворяне ничего не потеряли, а простой люд остался в прежнем положении рабочего скота. Зато положение моего дедушки пошатнулось. Ни король, ни дворяне не могли простить ему защиты «подлой черни». Дедушке пришлось бежать. И вот в тёмную, бурную ночь, захватив молодую жену и годовалого рёбенка, он пустился по морю, добрался до Швеции, а оттуда – в Московию, где предложил свои услуги царю Алексею Михайловичу.

Это было как раз в разгар войн, которые вёл царь с Польшей. Опытные, ратного дела люди были желанными гостями. Дедушка совершил с царём ряд походов, а в 1667 году был послан им в Дединово на Оке, где царским указом предписывалось приступить к постройке кораблей. С кораблестроительством ничего не вышло, единственный построенный там корабль вскоре сгорел. Против дедушки начались подкопы и интриги, и он удалился в семидесятых годах на покой, поселившись в Немецкой слободе в Москве. Я забыл ещё сказать, что по настоянию царя дедушка принял православие и из барона фон Тольбейна превратился по созвучию в русского дворянина Столбина.

Мой отец, Андрей Фёдорович Столбин, был одним из ревностных сподвижников Петра Великого. Унаследовав от дедушки страсть к морю, отец изучал в Голландии кораблестроение, вместе с великим преобразователем работал над созданием русского флота и был одним из его капитанов. Впрочем, надо сказать, что не в пример прочим отец продвигался по службе очень медленно: царь Пётр как-то не замечал его усердия и способностей. Это не мешало отцу боготворить своего государя, и когда от его брака с девицей Минной фон Торнау, тоже обрусевшей немкой, родился я (это было в год Полтавской битвы, то есть в 1709 году), то отец поспешил назвать меня, своего первенца, Петром.

Я с благоговением и нежностью вспоминаю жизнь в раннем детстве под отцовской крышей. Маленький домик на Васильевском острове содержался матерью в образцовой чистоте и порядке; весь день был распределён между серьёзными и разумными развлечениями, а по вечерам, если отец не был в плавании, он рассказывал нам о далёком прошлом, о дедушке, о его плавании в утлой лодочке по бурному морю – этого отец, конечно, помнить не мог и передавал со слов дедушки, – о своём житье-бытье в Голландии.

Одно только печалило отца и мать – это моё слабое здоровье. Нечего было и думать о продолжении мною карьеры отца и деда. Тогда отец предназначил меня к гражданской службе и отправил по достижении восемнадцати лет в Гейдельберг, где был старейший немецкий университет.

Это было в 1727 году, когда на русский престол вступил малолетний Пётр Второй. Из осторожных писем отца, а ещё более – от прибывавших в Гейдельберг русских я мог узнать, что на родине творятся ужасы. Всякий старался урвать себе кусочек получше, а о продолжении дела Великого Петра никому и в голову не приходило заботиться.

В 1730 году я узнал о смерти Петра Второго и облегчённо вздохнул. Прямой наследницей его была царевна Елизавета, дочь великого преобразователя, пламенная поклонница славных дел отца. «При ней Россия воспрянет!» – думал я наравне со многими. Каков же был мой ужас, когда я узнал, что права царевны Елизаветы обойдены и на русский престол вступила Анна Иоанновна, или, вернее, – её возлюбленный Эрнест Иоганн Бирон.

Для моего отца настали плохие времена. Всё русское преследовалось, на первый план выступили немцы. Родственники по жене советовали отцу подать прошение о восстановлении его искажённого имени, так как в качестве барона фон Тольбейна он был бы несравненно больше в чести. Но мой отец и слышать об этом не хотел, гордо отвечая, что он и его отец кровью приобрели честь быть истинными русскими и что он не обратится с такой позорной просьбой к бывшему конюху, попирающему вскормившую его страну. Конечно, осторожные родственники поспешили отшатнуться от такого опасного человека. Как я узнал потом, нашлись даже такие, которые довели до сведения Бирона слова заносчивого русского капитана.

Моему отцу было в то время уже семьдесят лет, но он был прям и бодр, как могучий дуб. И вдруг он получил неожиданный приказ: сдать командование кораблём какому-то немецкому молокососу, не имеющему ни опыта, ни знаний, и удалиться на покой. Отец бросился в адмиралтейство-коллегию. Там ему сообщили, что ровно ничего сделать не могут, так как приказание исходит от Бирона. Отец бесстрашно направился к Бирону. Тот с первых же слов оборвал отца, сказав, что он не понимает, как такой доблестный вояка обращается с просьбами к «немецкому конюху». Отец возразил, что он обращается не с просьбой, а с требованием. Кончилось всё это дело очень печально для моего отца: оскорблённый наглостью временщика, он поднял руку для удара. Тогда Бирон крикнул слуг, приказал им держать старика, а сам три раза ударил его по лицу, приговаривая: «Вот тебе от конюха». Затем он приказал вышвырнуть отца вон.

Мой отец нашёл возможность пробраться во дворец и был принят императрицей. Но и тут он не получил ни малейшего удовлетворения. Даже не выслушав его хорошенько, Анна Иоанновна крикнула: «Мало тебе ещё, старому дураку!» – и прогнала с глаз долой. Отец вернулся домой, поцеловал жену и выстрелил себе в голову.

Я беззаботно жил в Гейдельберге, ничего не зная о совершившемся. Письмо матери, кратко сообщавшее о смерти отца и об отсутствии средств на дальнейшую жизнь за границей, вызвало меня в Петербург. Тут я узнал подробно о случившемся и о том, как месть Бирона была способна преследовать даже покойников. Моего покойника-отца облыжно обвинили в растрате судовых сумм, его домик отобрали, продав в пользу казны, а тело лишили погребения.

Должен сознаться, я не создан для сильных страстей. Ещё в раннем детстве отец неоднократно смеялся надо мной, уверяя, что я по ошибке родился мужчиной и что, мол, слезливая сентиментальность сделала бы честь любой немецкой Гретхен или Амалии. Может быть, это и так. Другой на моём месте бросился бы к Бирону, убил бы его, удушил бы своими руками, а я только плакал, плакал и плакал… Но и то сказать, мог ли бы я добраться до всесильного временщика? Один ли я страдал от этого бесчеловечного ига?

Мать ненадолго пережила отца. Она скончалась, призывая меня к мести за попранную отцовскую честь. Кроме того, она дрожащими руками вручила мне свёрток из двадцати червонцев, говоря, что это она скопила из отцовских подарков и хозяйственных экономий.

Похоронив мать, я стал искать занятий… После долгих усилий мне удалось наконец получить маленькое местечко при сенате. Нужно ли было для этого изучать право в Гейдельберге?

Обойду молчанием всю цепь унижений и мелких обид, которую мне пришлось перенести на службе, и перейду прямо к обстоятельствам, вызвавшим моё личное несчастье.

Я снимал комнату у вдовы сенатского чиновника Пашенной. У неё была дочь Ольга, девица юная, красивая и добродетельная. Мы полюбили друг друга. Долго я по робости откладывал объяснение, но природа взяла своё: я открыл Оленьке свои чувства, и она стыдливо призналась мне, что давно любит меня. Мать благословила нас, и мы зажили сладкой надеждой на будущее счастье. В данный момент мы ещё не могли повенчаться – у Оленьки не было приданого, а я получал столько, что еле мог перебиваться с хлеба на квас. Надо было обождать лучших времён – ведь я твёрдо надеялся, что мои знания и трудолюбие выдвинут меня из разряда простых писцов, и мы жили упованием на Бога.

И вот счастье улыбнулось мне. В начале прошлого 1738 года пронёсся слух, что второй министр Немировского конгресса Артемий Петрович Волынский возвратился в столицу и назначен кабинет-министром. Этот слух подтвердился в феврале: Волынский действительно получил это назначение и, как мы и ожидали этого, первым делом взялся за сенат, где царил невозможный беспорядок. Заскрипели перья, забегали курьеры, заметались чиновники – каждый день гроза следовала за грозой.

Обхожу мелкие подробности. Однажды к министру с бумагами для подписи послали меня. Сделали это по злобе: ведь Волынский приходил в бешенство от безграмотности наших сенаторов, и его гнев обрушивался обычно на посланного. Так случилось и в данном случае. Волынский затопал ногами, забарабанил кулаками по столу, крича, что сенаторам бы свиней пасти, а не государственные дела ведать. Когда на его вопрос, кто писал поданную ему бумагу, я ответил, что писал я, министр окончательно вышел из себя. Тогда я почтительнейше доложил, что уже неоднократно пытался указать своему прямому начальнику на погрешности с точки зрения права и слога, но каждый раз терпел брань за то, что сую нос куда не следует. Слово за слово, министр стал расспрашивать меня, выразил удивление моими познаниями, ещё более удивился, узнав, что я проходил университетский курс за границей, и в конце концов спросил, как меня зовут.

– Что я слышу! – воскликнул он. – Ты – Столбин? Сын Андрея Фёдоровича Столбина, моего несчастного друга? – тут он опасливо оглянулся: было неосторожно громко называть своим другом, да ещё и несчастным, человека, пострадавшего от немилости всесильного Бирона. – Но ведь ты – дворянин, – продолжал он, – почему же ты служишь каким-то сверхштатным писцом?

Я объяснил, что ещё в отрочестве был высочайшей милостью избавлен от общей для всех дворян необходимости служить, так как отличался чересчур хилым здоровьем. После смерти отца мне пришлось поступить по вольному найму, и вот уже больше пяти лет как я остаюсь в одном и том же положении, без всякой надежды на движение вперёд.

– Ну ещё бы! – заметил Волынский. – Где же нашим свинопасам отличить дельного, образованного человека? Вот что, брат, – сказал он, подумав, – сейчас я для тебя ничего не могу сделать, потому что мне самому надо потвёрже на ноги встать. Пока что сиди в своём сенате, ни словом, ни звуком не заикайся о нашем разговоре, а придёт время, я уж не забуду тебя. Возможно, что я возьму тебя к себе в канцелярию. Во всяком случае, будь спокоен за свою участь. Но пока что надо терпеть!

В последнее время я вообще замечал, что Оленька непрерывно грустна, но объяснял себе её настроение заботами о нашем будущем. Теперь её слёзы окончательно встревожили меня и мать. Мы стали расспрашивать её, и в конце концов Оленька созналась, что в последние две недели она постоянно подвергается преследованиям со стороны какого-то немца, одетого очень нарядно и, видимо, очень важного; незнакомец еле-еле говорил по-русски, но с ним постоянно бывал слуга, который и делал от имени господина самые гнусные предложения. До сих пор она не хотела ничего говорить об этом, надеясь, что Господь пронесёт беду. Но сегодня наглость преследователя дошла до крайних пределов. Она пошла навестить больную подругу; вдруг в глухом переулочке откуда ни возьмись карета, а в карете – тот же молодой немец. Сначала слуга немца старался улестить её словом. «Мы знаем, – сказал он, – что у тебя есть жених, сенатская голь, но если ты не станешь добрее, то мы упечём его туда, куда и Макар телят не гоняет! Мой высокий господин всё может сделать!» Когда же Оленька стала отбиваться, слуги вместе с барином схватили её и хотели сунуть в карету. На счастье Оленьки, в переулке показалась небольшая толпа каких-то мещан. Услыхав вопли девушки и немецкую речь насильников, они с криками: «Бей немцев!» – бросились выручать её. Карета умчалась, Оленька на этот раз была спасена, но выразила мне опасение, что если немец будет и впредь так настойчиво преследовать её, то может случиться, что её и впрямь похитят.

Я постарался, как мог, утешить девушку, обещал ей при первом же случае пасть к ногам Волынского и просить его охранять моё счастье. Но сам я был несравненно более встревожен, чем хотел показать. Ведь немцы вели себя в Петербурге хуже, чем в былое время татары на Руси!

Оленька никуда не выходила; я постоянно держал наготове пару заряженных пистолей и завёл двух очень злых собак.

Однажды ночью из своей комнаты я услыхал какой-то подозрительный шум. Сунув одну пистолю за пазуху и взяв в руку другую, я выскользнул на двор. Там я явственно услыхал тихую немецкую речь; какие-то злодеи сговаривались и распределяли роли для нападения на наш домик: хотели осторожно вывернуть подворотню, какой-то Иоганн должен был проскользнуть там и открыть ворота. Далее мне нечего было слушать. Я крикнул по-немецки, что спущу обеих собак и пристрелю первого, кто сунет голову во двор. Для убедительности я сейчас же исполнил первую угрозу, и собаки со зверским лаем кинулись к воротам. С улицы послышалось злобное немецкое проклятие, и вскоре стук колёс известил меня, что злодеи отъехали прочь.

Прошло ещё несколько дней. Однажды вечером ко мне явился какой-то чистенький, маленький старичок, который пожелал переговорить со мной по делу, «касающемуся всей моей жизни». Так как разговор должен был происходить под строжайшим секретом, то старичок просил меня отправиться с ним в немецкий кабачок, находившийся улицы за две от нашего дома. Я согласился, но на глазах таинственного незнакомца сунул за пазуху пистолю. Старик усмехнулся и затем сказал, что в этом не представится никакой надобности.

Как и я ожидал, это оказался посланный от немца-насильника. Попросив меня не сердиться, не вспыхивать и не перебивать его, а дослушать до конца, старичок начал доказывать мне, что я взялся за неравную борьбу. Он сказал, что его господин очень могуществен, так что ему ничего не будет стоить стереть меня с лица земли. Ему стоит сказать слово, и меня прогонят со службы, а то даже отправят в Сибирь. Между тем, если я покорюсь, то получу крупную награду и мне будет облегчено движение по службе. Я молод, скоро забуду первую любовь – мало ли девушек на свете? Да и кроме того, если я люблю свою невесту, то должен ради её счастья отказаться от неё, потому что я ничего не могу дать ей; если же отступлюсь и дам свободу действия высокому господину, то её ждёт пышная, богатая, привольная жизнь.

Я спокойно выслушал и попросил незнакомца передать своему барину, что только негодяй может делать, передавать и принимать такие предложения, а так как из нас троих я-то – не негодяй, то прошу впредь оставить меня в покое.

– Дерзкий! – в священном ужасе крикнул старик. – Да знаешь ли ты, кого ты осмелился назвать так? Ведь высокая особа, пленившаяся твоей замарашкой-невестой, – не кто иной, как сам Антон Ульрих Беверн, принц Брауншвейг-Люнебургский![26]

– Жених принцессы Анны? – с удивлением воскликнул я. – И накануне-то своей свадьбы принц совращает с пути честных девушек? Я очень рад, что вы сообщили мне, кто преследует мою невесту. Теперь-то я сумею наверняка защитить её и себя!

– Что может сделать мелкая канцелярская тля против первого лица в империи?

– Вы забываете, – перебил я его, – что его высочество далеко ещё не первое лицо в русском государстве. Забываете и то, что его светлость герцог Бирон не очень-то чтит его высочество, и стоит мне только обратиться к его светлости…

– Тебя никогда не допустят до него!

– Да, но зато в качестве сенатского чиновника я бываю с бумагами у правой руки герцога, министра Волынского! – твёрдо возразил я.

Этот довод окончательно смутил и выбил из позиции старичка. Он перешёл в другой тон, стал предлагать мне денег, но я с презрением заявил ему, что наш разговор кончен.

Всю ночь я продумал, обращаться ли мне с жалобой к Волынскому или нет. В конце концов я решил, что это было бы неосторожно. Если даже Оленьку похитят, а меня устранят, то останется ещё Олина мать, которой я сообщу этот разговор и которая в случае чего сама дойдёт до Волынского. Следовательно, таким путём я могу достаточно обезопасить любимую девушку, но преждевременно вмешивать в это дело такую высокую особу, как Артемий Петрович, было совсем ни к чему.

Прошло ещё месяца три-четыре. Ни о каких преследованиях более не было слышно. Мы знали, что при дворе деятельно готовятся к свадьбе принцессы Анны Леопольдовны с принцем Антоном, и решили, что все эти хлопоты выбили дурь из головы принца.

Но мои служебные дела шли всё хуже и хуже. Волынский и знаком не давал понять, что помнит данное им мне обещание, а начальники и сослуживцы больше прежнего травили меня. Я видел, что не сегодня завтра мне придётся лишиться и этого скудного источника существования, и сетовал на свою горькую судьбу.

И опять я увидел просвет. Но увы! – как вы сейчас увидите, этот просвет и был началом моего крайне бедственного положения.

Однажды, выйдя из сената, я увидел около набережной какого-то господина, похожего на иностранца, а ещё более – на еврея; таковым он и оказался. Он подошёл прямо ко мне и спросил по-немецки, не могу ли я сказать ему, как пройти на Васильевский остров. Я с готовностью предложил проводить его, так как и сам шёл туда. По дороге мы разговорились. Мой спутник очень подробно и настойчиво расспрашивал меня и в пять минут узнал всю мою подноготную. Тогда меня очень удивляла ловкость, с которой он ставил вопросы, но теперь я отлично понимаю её: ведь он не хуже меня самого знал, кто я такой!

После нескольких таких же «случайных» встреч еврей – его звали Вульф – обратился ко мне с предложением. Я ему страшно нравлюсь – я такой знающий, дельный и милый молодой человек. Неужели мне не жаль губить свою молодость и таланты в мелкой, подневольной службе? Он мог бы предложить мне нечто лучшее. Ведь я служу по вольному найму? Значит, я в любой момент могу бросить службу? Да? В таком случае, почему бы мне не поступить к его патрону, «придворному еврею» Липману?[27]

В дальнейшем Вульф пояснил мне, что у Липмана имеются коммерческие агенты по всей Европе, так как банкир ведёт дела с Голландией, Германией, Австрией, Францией и мелкими итальянскими княжествами. Постоянные сделки нуждаются в контроле человека, знакомого с юридическими науками и безупречно честного. Липман уже давно ищет такого, хотел даже выписать из Германии, но препятствием является незнание русского языка. Я же, по его словам, совмещал в себе все качества, и если бы я согласился поступить, то мне дали бы хорошее жалование, да и вообще – тогда моя карьера была бы сделана.

Хотя Вульф сумел очаровать меня своей ласковостью и вниманием, но я долго не решался принять его предложение, особенно потому, что Вульф ставил условием следующее: для начала я должен сопровождать Вульфа в его поездке по Европе, которую он предпринимал по поручению Липмана. Я ознакомлюсь в разных городах с сущностью липмановских операций и тогда уже смогу занять в Петербурге своё место. Мне очень улыбалось путешествие по культурной Европе, но я не решался оставить Оленьку беззащитной. Да и ей Вульф не внушал ни малейшего доверия: она инстинктивно чувствовала в нём врага.

И вот однажды меня без объяснения причин выгнали со службы. Что оставалось делать? Правда, у меня было двадцать червонцев, которые я берёг на чёрный день. Но надолго ли могло мне хватить их? Да и мечтой моей жизни была женитьба на Оленьке! Как мы ни думали, как ни гадали втроём, а иного исхода не было, и я дал Вульфу своё согласие.

Отъезд был назначен в скором времени. Обливаясь слезами, прижала меня к своему сердцу Оленька. Я сам был глубоко потрясён, но старался бодриться и внушить мужество любимой девушке.

Я говорил уже, что Вульф сумел всецело пленить меня и внушить мне полное доверие. Просто наваждение какое-то! Я не только рассказал ему о своих двадцати червонцах, но и согласился поместить их у Липмана, который должен был вернуть их мне с хорошими процентами. Вульф обещал мне принести сохранную расписку, но не сделал этого, а я стеснялся напомнить. Так и обошлось без всяких документов!

Мы проехали Польшу, Пруссию, Померанию, Ганновер, Нидерланды, потом через Амьен и Реймс прибыли в Париж. Везде у Вульфа были спешные дела, но, к моему удивлению, он ни разу не посвятил меня в них, отделываясь шуточками или более чем сомнительными предлогами. Это начинало тревожить меня. Тревога возросла ещё более, когда я заметил, что с переездом через французскую границу отношение Вульфа ко мне резко изменилось: он становился всё более грубым.

В Париже мы пробыли недолго и двинулись в карете на Орлеан. Мы сделали два или три перегона, и вот – это было дня четыре или пять тому назад, я уже потерял счёт времени! – Вульф приказал посреди дороги остановить карету и повёл со мной такой разговор:

– Ну-с, молодой дурак, – с наглой усмешкой обратился он ко мне, – настало время нам объясниться начистоту. Неужели ты, остолоп, мог серьёзно поверить, что я пленился твоими бараньими глазами и из простой симпатии взял тебя с собой в увеселительную прогулку по Европе?

Я уже не сумею повторить вам в точности, что я сказал ему в ответ на эту наглую фразу и что ответил он мне. Вся кровь приливает мне в голову при одном воспоминании! О, я – очень кроткий, очень тихий человек, но если бы сейчас мне дали этого негодяя, я своими руками разорвал бы его!

Передам вам вкратце всё, что открылось мне из этого разговора. Принц Антон не на шутку пленился моей Оленькой; этой страстью воспользовался Липман, чтобы связать принца рядом обещаний, которые надлежало исполнить после смерти Анны Иоанновны и при воцарении Анны Леопольдовны.[28] Но и Липману не так-то легко было исполнить своё обещание. Деньгами ни со мной, ни с Оленькой ничего нельзя было поделать, а действовать силой было опасно ввиду острой вражды между принцем Антоном и Бироном. Я сам в разговоре со стариком открыл средства своей защиты, указав, что через Волынского всегда могу пожаловаться Бирону. Следовательно, меня надо было удалить, и тогда уж с беззащитной Оленькой легко было бы справиться.

Вот они и придумали всю эту комедию с приглашением меня на службу. Вульфу надо было ехать по липмановским делам, взять меня с собой стоило не так уж дорого. Я попался на их удочку, и, по мнению Вульфа, мне не оставалось ничего иного, как сдаться на капитуляцию.

Вульф поспешил указать мне на безвыходность моего положения. Если я не соглашусь на его условия, то он попросту высадит меня из кареты и предложит отправиться, куда глаза глядят. А куда я пойду? Французского языка я не знаю, денег у меня нет; потом оказалось, что у меня пропал кошелёк с парой червонцев и все документы; вероятно, Вульф выкрал их у меня на последней остановке для вящего торжества. К тому же условия мне ставили очень лёгкие. Я должен написать своей Оленьке письмо, в котором отказывался для её же счастья от неё. Кроме того, я должен поклясться своим Богом, что по возвращении в Россию не буду поднимать шума и жалобы, предам прошлое забвению. Тогда Липман возьмёт меня к себе на службу, и моё будущее действительно будет обеспечено.

Вместо ответа я бросился душить Вульфа. Нечего и говорить, что его клевреты сейчас же хватили меня, оттащили, избили, бросили на дороге, а карета умчалась дальше.

Много пришлось мне натерпеться в эти три-четыре дня. Кое-как я добрался до Парижа, но мальчишки травили меня, напускали собак, швыряли грязью и камнями. Голодный, измученный, избитый, я добрался волей Провидения до решётки вашего сада. Остальное вы знаете…

Столбин замолчал, поникнув головой. Молчали и Очкасовы, с сочувствием глядя на несчастного.

VII ДАЛЬНЕЙШЕЕ ПРИЗНАНИЕ

Первая нарушила молчание Жанна.

– Что же вы думаете делать теперь? – спросила она.

– Но…

– Ну да, вы хотите сказать, что у вас нет прежде всего средств вернуться в Россию. Допустим, что эти средства мы дадим вам. Ну и что же, вы вернётесь в Россию. А дальше?

– Я не оставлю этого дела так! Я брошусь к Волынскому, умолю его вступиться за меня и… и…

– И? Эх, милый мой! А если Бирон успел в это время прийти к соглашению с принцем Антоном? А если ваша Оленька стала жертвой сластолюбия немецкого принца? Если, не перенеся позора, она окончила свою жизнь? Тогда что?

– Я не переживу этого! – со слезами в голосе вскрикнул Столбин.

– Как вы ещё юны, – с оттенком презрения сказала Жанна, – и как поверхностно задели ваше сердце перенесённые страдания! Хорошо, вы не переживёте, с отчаяния наложите на себя руки. Ну, а бироны, оскорбляющие доблестных старцев, принцы антоны, соблазняющие русских девушек, липманы, опутывающие Россию грязными сетями, – они останутся жить, чтобы преследовать других Столбиных, соблазнять новых Оленек? Да что же вы засвидетельствуете своей смертью, безумный? Торжество тёмных сил? Окончательную победу иностранного сброда над Россией и признание лучших русских, что они вялы и беспомощны?

– Но что же делать? – с невыразимой тоской воскликнул Пётр Андреевич.

– Не говорили ли вы, что с восторгом ждали воцарения царевны Елизаветы, пламенной поклонницы славных дел отца? Не говорили ли вы сами, что права Елизаветы Петровны были обойдены? Не высказывали ли вы сами, что в случае её воцарения для России наступила бы новая эра? Так почему же вы не хотите помочь ей вступить на престол, чтобы спасти всех остальных, задыхающихся под невыносимым гнётом иностранного засилья?

– Ах, если бы это зависело от меня! Я обожаю царевну Елизавету, но что могу сделать я, неспособный устроить даже свою собственную жизнь!

– А если бы вам дали средства и возможность работать для дела освобождения России? Можете ли вы дать слово, что вы будете готовы – ну, хотя бы во имя своей Оленьки – положить даже жизнь за царевну Елизавету? Или ваш батюшка был прав, когда уверял, что вы по ошибке родились мужчиной?

– Сударыня! – ответил Столбин, положив руку на сердце и слегка наклоняя голову. – Я уже упоминал, что не создан для сильных страстей. Я не умею становиться в позу, не способен к трагическим выкрикам. Я загораюсь не скоро, но раз уж это случилось, то горю упорно, ровно и долго. Дайте мне дело, если вы это действительно можете, дайте мне возможность послужить нашей родине, и вы увидите, какого надёжного помощника обрели вы во мне!

– Я верю вам, – сердечно ответила Жанна, – и надеюсь, что вы будете нам надёжным помощником. Нам нужны именно такие люди, как вы. Другие вспыхивают и сейчас же гаснут. А наша борьба требует упорства…

– Так говорите, приказывайте, я готов! – с энергией воскликнул Столбин.

– Не так скоро! – улыбнулась Жанна. – Сначала ещё надо многое подготовить. Кстати, вы всё ещё не знаете, с кем вы имеете дело. Мы – единомышленники, нас связывают в будущем общие планы, а в прошлом – общие несчастья. Я могу рассказать вам свою историю, зная, что вы поймёте меня…

– Анюта! – с ужасом воскликнул Очкасов. – Но как же можно…

– Э, папа! – ответила Жанна, грустно улыбаясь. – Разве позор на мне? Нет, я готова встать на площади и кричать всем и каждому, какие ужасы творятся у нас! Только тогда, когда каждый будет знать, что грозит ему самому, его матери, сестре, жене, невесте, только тогда, говорю я, можно рассчитывать на общее единодушие! Не знаю почему, – продолжала она, обращаясь к Столбину, – но я совершенно уверена, что вашей Оленьке ничего не грозит и она благополучно избегнет опасности. Но мало ли других Оленек, которые не отделываются так легко? Я сама из их числа. Если ваша собственная судьба ещё не утвердила вас в сознании необходимости решительно восстать против наших ужасающих порядков, то прослушайте мою историю; быть может, она покажется вам назидательнее. Меня зовут Анной Николаевной Очкасовой. Я – дочь отставного генерал-майора Николая Петровича Очкасова, вот этого самого почтенного старца…

– Который отлично знал вашего батюшку, да-с! – буркнул старик.

– Подобно вашему отцу, папа тоже был одним из сподвижников Великого Петра и особенно отличился в Полтавском сражении, где…

– Оставь, пожалуйста, в покое мои подвиги! – проворчал Очкасов.

– Царь Пётр очень ценил отца как образованного человека и знающего офицера. Вскоре после своей поездки в Париж государь пришёл к мысли о необходимости держать в иностранных столицах тайных военных агентов, которые могли бы следить за успехами и усовершенствованиями в области военного дела; в Париж он назначил с этой целью моего отца.

Отец вынес очень лестное впечатление от французской образованности, и когда моя мать умерла, то он взял меня девятилетней девочкой в Париж, где поместил в монастырскую школу. При Петре Втором мой отец вышел в отставку и зажил в стороне от каких-либо дел. Крупное состояние позволяло ему не зависеть ни от службы, ни от царёвой милости. Меня отец оставил в Париже. Нравы, царившие при петербургском дворе, казались ему слишком опасными для молоденькой девушки: ведь мне было тогда всего около пятнадцати лет.

Вскоре после вступления на престол Анны Иоанновны мой отец увидал, что и жизнь, и его состояние в большой опасности.

Вам, конечно, известны обстоятельства, при которых вступила на престол императрица Анна. Партия старых бояр, предводительствуемая князьями Голицыным и Долгоруким, связала избранную государыню «кондициями», ограничившими монаршью власть и дававшими перевес старинной знати. Разумеется, в предполагаемом дележе русской земли были обделены представители других знатных домов. Тогда последние составили свою партию, готовую противодействовать притязаниям первой.

Нечего и говорить, что обе партии непременно хотели заполучить к себе моего отца. Но он решительно отказался вмешиваться в политические дела, зная, что из этого всё равно добра ни для кого не будет…

– Если бы ты следовала примеру отца, было бы гораздо лучше! – снова буркнул Очкасов.

– Однажды, – продолжала Жанна, – князь Голицын в присутствии Остермана,[29] по обыкновению игравшего в обе стороны, прямо спросил отца, неужели же он, старый, родовитый боярин, не примкнёт к ним, защищающим интересы старой знати? Князь Дмитрий напомнил отцу, как Пётр Великий хотел пожаловать дедушке княжеский титул и как дедушка ответил.

– Я отцовский ответ на память заучил, – вступился Николай Петрович. – Вот он: «Понеже ныне титул весьма легко приобретается и каждый пирожник легко князем стать может, то всенижайше прошу меня, государь, от такого бесчестия избавить».

– Но отец твёрдо стоял на своём, заявив, что царёвы дела ведает только Бог и что негоже никому в такие дела нос совать.

Ответ отца через Остермана стал известен противной партии, и вот к отцу пожаловал – это было уже после приезда императрицы в Москву – князь Григорий Барятинский, приглашая его явиться вместе с прочими верноподданными дворянами во дворец и обратиться там к государыне с челобитной об уничтожении кондиций и принятии неограниченного самодержавия, как правили отцы и деды. Но и Барятинскому отец дал тот же ответ, опять-таки решительно отказавшись вмешиваться в дела правления.

Приняв самодержавие, императрица обрушила кары на вожаков партии старой знати. Главным образом пострадали Голицын и Долгорукие, причём больше всего доставалось наиболее богатым. Это вполне понятно: в то время казна была пуста, а имущество ссылаемых и казнимых конфисковывалось. Поэтому не мудрено, если ухитрились нарядить следствие даже над отцом, обвиняя его в сообщничестве с Голицыным. Ведь отец с его крупным состоянием был очень лакомым куском!

Хотя Григорий Барятинский и лез вон из кожи, показывая на следствии всякие небылицы, но мой отец сослался на Остермана, в присутствии которого дал ответ Голицыну, отказываясь вмешиваться в «царёвы дела». Невиновность отца была уж очень очевидна, его осуждение могло только пошатнуть в глазах всей русской знати юный трон. Пришлось объявить его невиновным и даже обласкать. Но мой отец хорошо знал цену этой ласке. Не вдаваясь в обман, он стал исподволь принимать меры, чтобы иметь возможность в нужный момент скрыться за границу. Была куплена небольшая яхточка, которая стояла готовой к отплытию невдалеке от нашего дома на Крестовском. Все имения, которыми отец владел совместно с братом Алексеем Петровичем в Московской, Киевской и Смоленской губерниях, перешли на льготных условиях в собственность дяди. Наличные деньги были переведены в заграничные банки. Разумеется, всё это пришлось делать очень осторожно, чтобы не навлечь подозрений.

Обласкав отца, императрица в то же время пожелала, чтобы он оставил свой затворнический образ жизни и стал появляться при дворе, для чего назначили его камергером. Как ни неприятно было это отцу, но пришлось подчиниться… Собственно говоря, я до сих пор не понимаю, что заставляло отца продолжать жить в России, да ещё и в Петербурге, когда имелась полная возможность вовремя укрыться за границу…

– Гм! – несколько смущённо крякнул старик.

– По крайней мере, каждый раз, когда я спрашивала его об этом, он только крякал в ответ, вот совершенно как сейчас! Думаю также, что не одна забота обо мне заставляла держать меня в монастыре, хотя мне и было уже за двадцать лет. Судя по всему, тут дело было не без романа!

– Гм! – снова крякнул Очкасов. – Ты уж того…

– Но в мою судьбу вмешались высшие силы. Однажды императрица Анна Иоанновна напрямик спросила отца, что заставляет его держать за границей взрослую дочь, и приказала немедленно вызвать меня в Петербург, так как она желала зачислить меня в придворный штат принцессы Анны Леопольдовны.

Отец был очень удивлён, не понимая, как могла узнать императрица о моём существовании, тщательно скрываемом от всех. Но ослушаться было нельзя. И вот немедленно были приняты меры к доставлению меня из Парижа.

Как ликовала я тогда! Мне шёл двадцать первый год – это было в 1735 году, – а я всё ещё не знала жизни иначе, как из книжек. Правда, читала, я много и упорно, но чем больше погружалась в чтение, тем пламеннее тянуло меня в широкую жизнь.

Не буду говорить вам, как я была разочарована с первых же моих шагов в России. Всё казалось мне диким, грубым, странным. В Париже мне приходилось бывать в семье де Нейлей, видеть там весь цвет аристократии, и то, что я встретила теперь как при дворе, так и в русских семьях, казалось мне чудовищным и ни с чем не сообразным. Русская дикость тесно сплотилась с немецкой грубостью. Грязь, неряшливость, уродливый, необузданный разврат, ханжество, грубость обращения – было от чего с ума сойти!

Семнадцатилетняя принцесса Анна Леопольдовна приняла меня на первых порах очень равнодушно. Это вообще очень вялая особа, и даже нередко под видом нездоровья она отказывалась идти к столу, так как ленилась умыться. Но вялость и лень не мешали ей быть капризной и жестокой: за малейшую провинность она колола булавками своих камеристок.

Если принцесса относилась ко мне сначала равнодушно, зато её наушницы, главным образом Адеркас и Менгден, сразу возненавидели меня и старались, чем можно, отягчить моё существование. Тем сильнее привязалась я с первой же встречи к принцессе Елизавете, которая подошла ко мне, спросила мою фамилию, сказала, что отлично знает и любит моего отца как верного слугу великого преобразователя, и тут же нежно обняла меня и расцеловала. Она прибавила, что с удовольствием зазвала бы меня к себе, чтобы поговорить о её «милой Франции», но она боится навлечь на меня неприязнь «большого двора». Вообще, при всём дворе царевна была самой очаровательной, самой привлекательной личностью. К сожалению, она появлялась довольно редко, и не всегда мне удавалось побыть с ней.

Тут я подхожу к сложному клубку, обвившему мою жизнь. У принцессы Анны Леопольдовны была открытая связь с саксонским посланником, графом Карлом Морицем Линаром. Кроме императрицы, решительно все знали об этом, а герцог Бирон даже покровительствовал парочке. Делал он это по злобности: он рассчитывал женить на принцессе своего сына, а когда это не удалось, то глубоко возненавидел жениха принцессы, принца Антона. Заметив зарождающуюся любовь к Линару, Бирон опытной рукой повёл интригу и не успокоился, пока не кинул Анну Леопольдовну в объятия красавца-посла, который отличался крайней неразборчивостью в любовных делах.

Трудно, даже невозможно спокойно и последовательно передавать то, что так близко и болезненно касается самой себя. Я должна скомкать окончание своего рассказа и представить его вам в виде вывода.

Бирон и Линар принялись подстерегать меня в разных укромных уголках и преследовать выражениями своей любви. Линар из какого-то непонятного молодчества осмеливался даже любезничать со мной на придворных балах на глазах у всех. Это вооружило против меня Анну Леопольдовну, а против Линара – герцога.

Как я узнала потом, клевреты донесли герцогу, что Линар устраивает свидания в саду с какой-то фрейлиной, лицо которой не успели разобрать. Бирон вообразил, что эта тайная дама сердца посла – я. Однажды – это было весной 1735 года – герцог на придворном балу увёл меня в дальнюю гостиную, где пал передо мной на колени и стал умолять меня полюбить его, обещая за это все блага мира. Я страшно перепугалась, молила его встать и не губить меня, однако он ничего не хотел слышать и, словно безумный, целовал мне руки. Наконец мне удалось вырваться. Не зная, как избавиться от герцога, я крикнула, что паду к ногам её величества с просьбой защитить меня от наглого преследования.

Надо было видеть, как изменилось лицо Бирона! Он сейчас же встал, скрестил руки на груди и, сильно побледнев, сказал:

– Не советую! Гнев её величества обрушится только на вас же, и мне, право, будет жалко, если такая прелестная головка скатится с плеч под ловким ударом палача! Но я знаю, кого вы предпочли мне! Ну погодите же! Вы увидите, какой монетой умеет платить Бирон за оскорбление! А теперь дайте мне вашу руку и вернёмся в зал. Потрудитесь не делать таких трагических гримас!

Словно ни в чём не бывало Бирон повёл меня обратно, весело и непринуждённо разговаривая. Я силилась улыбаться, но это плохо удавалось мне.

Бирон тут же приказал особенно тщательно следить за каждым шагом Линара. На беду, в этот вечер после бала у посла было назначено свидание с самой Анной Леопольдовной. Герцогу донесли, что посол тайно прокрался с кем-то в беседку. В полной уверенности, что это – я, Бирон пригласил нескольких человек пойти вместе с ним полюбоваться, как развлекаются русские аристократки, притворяющиеся неприступными и целомудренными. Дозор окружил беседку, герцог с приглашёнными ворвался туда, осветил факелами лица влюблённых и… отпрянул в большом смущении, увидев вместо меня принцессу Анну Леопольдовну. Позы застигнутых были слишком красноречивы, количество любопытных свидетелей достаточно велико. Затушить скандал оказалось уже невозможным. Линара удалили от двора и приказали немедленно уехать обратно в Саксонию.

Все видели, что перед этим я имела на балу довольно оживлённый разговор с герцогом, и принцесса Анна прямо обвинила меня в том, что я вывела Бирона на след. Это мнение особенно поддерживала в принцессе госпожа Адеркас, которую тоже прогнали обратно в Швейцарию. Нечего и говорить, что теперь ненависть принцессы ко мне дошла до сверхчеловеческих пределов. Она не постеснялась кинуть мне в лицо тягчайшие упрёки и жесточайшие оскорбления, перемешанные с угрозами.

Зная горячий нрав отца, я не хотела посвящать его на первых порах в свою беду, а решила поговорить сначала с царевной Елизаветой. Мне удалось тайно пробраться к ней, но, когда я раскрыла рот, чтобы начать говорить, то у меня вырвались рыдания пополам со смехом, и всё это закончилось глубоким обмороком. Принцесса Елизавета встревожилась, крикнула своего врача Лестока, и оба они принялись хлопотать надо мной.

Когда я успокоилась, царевна в присутствии Лестока стала нежно и заботливо расспрашивать меня, предупредив, что врача не надо бояться, так как это – её лучший друг. Я рассказала, как попала между двух огней, как любовь Бирона и ненависть принцессы Анны отравляют мне жизнь.

– Бедная девочка! – с глубоким сочувствием сказала Елизавета. – Боюсь, что тебе не избежать преследований ни того, ни другого. Единственное спасение – отказаться от службы и уехать куда-нибудь!

Она посоветовала мне открыть отцу только часть истины. Достаточно будет, если я скажу, что просто боюсь, как бы Бирон не стал преследовать меня любовными домогательствами, потому что он уж слишком любезен. Пусть отец под предлогом моего нездоровья выпросит у императрицы моё увольнение. Только в этом моё единственное спасение!

– Сударыня! – спросил меня Лесток. – Ведь вы, кажется, принадлежите к старинному русскому роду?

– Да, – ответила я, удивлённая этим вопросом.

– Ваш батюшка был одним из сподвижников Великого Петра? – спросил он с особенным ударением.

– Да, – ответила я, всё ещё не понимая, куда он клонит.

– Теперь подумайте, – продолжал он, – мыслимо ли было бы что-нибудь подобное, возможно ли было бы такое унижение лучших русских людей, если бы родовитые бояре и сподвижники обожаемого императора не обошли его законной наследницы и дочери, царевны Елизаветы?

– Мне кажется, что все те, кто способствовал нарушению прав царевны, уже давно каются в этом! – воскликнула я, с обожанием глядя на грустно улыбавшуюся Елизавету.

– Каются и… только? – небрежно кинул Лесток, устремляя на меня пытливый взгляд.

Я поняла наконец.

– Ваше высочество! – сказала я, опускаясь на колени и прижимая к губам руку царевны. – Я – только слабая женщина. Но и женщины иногда совершали большие дела. Клянусь вам, если мне будет дана хоть какая-нибудь возможность содействовать исправлению великой ошибки России, то вся моя кровь, жизнь, состояние – всё и всецело будет принадлежать вашему высочеству!

Царевна нежно подняла меня и поцеловала в самые губы. Этим безмолвным поцелуем мы скрепили наш договор.

Отцу не удалось вызволить меня со службы. Императрица позвала принцессу Анну, и та при отце заявила, что я вовсе не больна, а просто ленива, и что она ни в коем случае не желает обойтись без меня. Присутствовавший при этом герцог Бирон с кривой усмешкой отпустил по моему адресу что-то ужасно дерзкое и грязное. Отец говорил мне потом, что еле удержался, чтобы не проломить ему голову…

– И жалею, зачем удержался! – буркнул Очкасов.

Жанна тотчас же заговорила опять:

– Во всяком случае, мой отец заметил герцогу, что неприлично так отзываться о достойной девице, да ещё в присутствии как её величества, так и отца. Герцог ответил новой дерзостью, отец не полез за словом в карман; но тут вмешалась Анна Иоанновна, прикрикнула на них обоих и приказала уйти да не ссориться.

– Вы ещё обо мне услышите, отец достойной девицы! – небрежно кинул Бирон моему отцу, выходя вместе с ним из кабинета императрицы.

До того времени я не знала, что у отца уже давно сделаны все приготовления на случай внезапного бегства. Моё положение с каждым днём всё ухудшалось, каждый день я молила отца придумать что-нибудь, чтобы избавиться от этой муки. Когда же – это было уже глубокой осенью – отец признался мне, что у него почти всё реализовано, а на Невке безмятежно покачивается готовая к отплытию яхточка с иностранным экипажем, я накинулась на него с мольбами и упрёками, заклиная немедленно же бежать. Отец поддался моим мольбам и обещал, что через несколько дней он всё закончит и мы тайком двинемся в путь: он хотел устроиться так, чтобы Бирону не достались его картины и кое-какие редкости, которые немыслимо было увезти с собой.

Вдруг императрица опасно заболела. Завещания о престолонаследии сделано не было. Теперь уже я сама просила отца не предпринимать ничего. Если императрица умрёт, то никакие Бироны не помогут и впредь держать царевну Елизавету вдали от трона. Я знала, что для царевны мой отец отступился бы от своего невмешательства в политические дела, а в такие важные минуты дорог каждый лишний человек, особенно если он знатен, богат и опытен в воинском деле.

Здоровье императрицы то немного улучшалось, то вновь вызывало страшные опасения. Моим врагам было теперь не до меня. Анна Леопольдовна целыми днями пролёживала на кровати вместе со своей неизменной приятельницей Юлианной Менгден,[30] а герцог, который до того при каждой встрече кидал мне в упор: «А всё-таки ты будешь моей!» – теперь даже не замечал моего присутствия. До того ли им всем было! Ведь умри императрица без завещания, так их тут же смели бы с лица земли!

Так прошёл октябрь, и начался ноябрь. Наступили морозы, Нева покрылась льдом, и яхту пришлось отвести далее, почти к Кронштадту. И вдруг дворец облетела весть: камни, которыми страдала императрица, прошли благополучно, и теперь за её жизнь беспокоиться нечего; ещё неделя-другая спокойствия, и императрица встанет с постели здоровая. Беспокоиться нечего!

Беспокоиться нечего! Да, всем придворным немцам было от чего возвеселиться, а мне – от чего забеспокоиться! Уже на другой день я убедилась в этом. Когда я в коридоре встретилась с Бироном, он широко расставил руки, схватил меня, прижал к себе и воскликнул тоном, которым говорят с женой или любовницей:

– О, дорогая! Мы не видались целую вечность.

Вне себя от негодования, я вырвалась и изо всей силы ударила его по лицу.

– Ах, вот как! – вскрикнул Бирон, бледнея от бешенства. – Ну погоди же ты, маленькая фурия!

Я сейчас же кинулась к отцу и сказала ему:

– Отец, если ты хочешь спасти от бесчестья свою дочь, мы должны сейчас же бежать!

Увы! Сама природа была против нас! Накануне был страшный мороз, и яхта обмёрзла. Надо было сначала обколоть лёд. Волей-неволей пришлось отложить бегство ещё на сутки. А тут всё это и случилось.

Я была в дежурной комнате, когда ко мне явился камер-лакей с заявлением, что императрица требует меня к себе. Как ни была я удивлена этим странным вызовом, но должна была повиноваться. И вот, проходя по полутёмному коридору, я вдруг почувствовала, что мне на голову падает какая-то ткань, и… я очнулась только в маленькой комнате. Должна сказать, что никакого одуряющего вещества в накинутой мне на голову ткани не было, а просто – неожиданность и быстрота, с которыми всё это совершилось, привели меня в какое-то отупление.

Я оглянулась. В комнате были только широкий диван, пара кресел, несколько стульев и простой стол. Совершенно машинально я вспомнила, что здесь когда-то была комната дежурных офицеров, теперь переведённых в другое помещение.

Передо мной стоял герцог Бирон. Скрестив руки на груди, он с дьявольской иронией смотрел на меня.

– Я говорил тебе, – сказал он, – что ты будешь моей! Ты не хотела добровольно отдаться… Тем хуже для тебя!

Я кричала, молила, грозила.

– Ничего, излей свою душу, девушка! – насмешливо сказал мне злодей. – Тебе это доставит некоторое удовольствие, а для меня совершенно безопасно, потому что из этой комнаты звуки далее коридора не выйдут, а по концам последнего стоят мои верные дозорные, которые вовремя предупредят меня, чтобы я мог зажать тебе рот.

Что-то ужасное было в этом дьявольском спокойствии. Я замолчала, безумными глазами озираясь по сторонам в надежде выискать хоть какое-нибудь средство спасения. Увы! Мои взоры не могли ничего отыскать!

Думая, что я в недостаточной мере укрощена, герцог подсел ко мне на диван и стал приставать с бесстыдными ласками. Я царапалась, визжала, кусалась и всё-таки отразила его нападения. Тогда герцог разыграл постыдную комедию.

Словом, отчаявшись овладеть мной, он подошёл к столу, где стояли бутылки и два бокала, и тяжело опустился в кресло. Он просидел минуты две в глубоком молчании, а затем сказал:

– Страсть завела меня слишком далеко! Я надеялся, что моя горячая любовь смягчит твоё жестокое сердце, девушка! Но ты холодна, как лёд… Что же делать!.. Видно, и правда, что насильно мил не будешь… Ты должна простить меня, а в знак прощения – чокнуться со мной этим, вином! – Он налил два бокала вина и подал один мне, говоря: – Это последняя милость, которой я прошу у тебя.

– Хорошо! – сказала я, обрадованная такой лёгкой победой. – Я выпью вино, если вы поклянётесь, что не будете долее задерживать меня и беспрепятственно выпустите из комнаты.

Он поклялся в этом самыми страшными клятвами. Я выпила вино, встала, хотела подойти к двери, но вдруг почувствовала, что руки и ноги у меня холодеют, а в голове наступает какое-то безразличие. Плохо сознавая, что я делаю, я вернулась обратно к дивану… Больше уже я вплоть до пробуждения ничего не помню.

Когда я открыла глаза, я плохо сознавала, где я и что со мной. В первый момент меня как-то даже не беспокоило, что я лежу в растерзанном виде на диване в обществе мужчины, приводящего себя в порядок. Я обвела хмельным взглядом комнату. Вид двух бокалов, одного пустого, а другого полного, стоявших на столе, дал толчок сознанию, и я сразу поняла всё…

Не буду описывать вам свои чувства. Женский стыд мешает мне изобразить ту острую смесь физических и нравственных страданий, которую я ощутила, приходя в сознание. Боже, какой ад поднялся в моей душе!

Быть может, все мои дальнейшие поступки покажутся вам странными и несообразными. Очень возможно, что они и были таковыми. Но не забывайте, что я всё ещё была под действием одуряющего яда, данного мне в вине, и не смогла так быстро овладеть своими чувствами.

Заметив, что я очнулась и собираюсь встать, Бирон пытался удержать меня, что-то говорил мне. Не вслушиваясь в его слова, я безмолвно отстранила его руки и, пошатываясь, вышла из комнаты. Насколько я помню, он вышел следом за мной, но направился по коридору в другую комнату.

Вернувшись в комнату дежурных фрейлин, обычно пустую, я опустилась там в кресло и погрузилась в тяжёлую думу. Вдруг сквозь дверь, которую я неплотно прикрыла за собой, я увидела отца, который шёл откуда-то…

– И сам не знаю почему, – вставил Николай Петрович. – Не помню, или Бог меня привёл…

– Я кинулась к нему и в двух словах сообщила о случившемся, – продолжала Жанна. – Отец смертельно побледнел, замахнулся на меня… Вдруг его рука повисла как плеть, и он с хриплым воем бросился прочь.

Расскажу сначала, куда побежал и что сделал отец. Он кинулся прямо в дворцовый кабинет герцога, застал Бирона там и с бешенством набросился на него. Герцог обнажил шпагу и крикнул дежурных офицеров. Когда два казака вбежали в кабинет и хотели по приказанию Бирона арестовать отца, он крикнул им:

– Что? Арестовать меня, Очкасова? Руки прочь, молокососы!

Он был так страшен, что казаки невольно отступили. Растерявшийся Бирон даже не распорядился преследовать его. Отец хотел сейчас же пасть к ногам императрицы, но она была больна, и его не впустили.

Когда отец скрылся, я впервые в полной мере охватила весь ужас постигшего меня оскорбления и несчастья. Не сознавая, что я делаю, я кинулась в спальню Анны Леопольдовны и там упала к ногам принцессы, умоляя о защите. Я забыла, что она ненавидит меня, я видела в ней только женщину, способную понять женское горе.

Я ошиблась. Выразив первоначально своё возмущение тем, что я осмелилась явиться в таком растрёпанном виде, и узнав затем, что со мной случилось, принцесса воскликнула:

– Возмутительная наглость! Эта девка открыто развратничает чуть не на глазах императрицы, а потом является к принцессе крови, чтобы хвастаться своей мерзостью!

Отчаяние перешло у меня в припадок дикого бешенства. Я вскочила и, впиваясь горящим ненавистью взглядом в принцессу, отчеканила:

– Да, вы – принцесса крови, это правда! Кровь, жестокость, издевательство – вот ваш мир, принцесса!

– Как ты смеешь… – закричала она.

Но я не дала ей продолжать.

– Развратничать по собственной охоте – не наглость, а жаловаться на насилие… Ах, да что с вами говорить! Как я вас ненавижу, как презираю я вас, принцесса крови! – кинула я ей в лицо, опьянённая собственным бешенством.

Анна Леопольдовна гневно оглянулась по сторонам, но никого из её клевретов не было.

– Хорошо же! – сказала она с угрозой. – Теперь я сразу за всё заплачу тебе!

Она вышла, скорее выбежала из комнаты. Я на мгновение глубоко задумалась. Да, моя песенка спета! Но неужели так и даться им в руки? Меня опозорили, надо мною нагло надругались, и я же должна ещё пострадать за это? Нет, лучше добровольная смерть, чем торжество злодеев! Но ведь и смерть моя будет им торжеством! Что же делать? У кого искать защиты?

Вдруг мою одурманенную голову осенила мысль, показавшаяся блестящей. Царевна Елизавета! Как же я до сих пор не подумала о ней? Она что-нибудь придумает, она защитит, укроет…

Конечно, если бы мой отравленный мозг работал правильно, мне не пришло бы в голову искать защиты у царевны, которая сама была далеко не в безопасности. Но, повторяю, я всё ещё не могла овладеть всецело своими чувствами, и мысль шла у меня какими-то скачками.

Мои санки стояли около дворца. Я поспешно оделась, спустилась вниз, села в сани и приказала кучеру гнать лошадей что есть силы. Свежий морозный воздух начал производить своё действие, я уже жалела, зачем отправилась к царевне Елизавете. Я хотела было повернуть обратно, но уж очень просило сердце женской власти и сочувствия. Тут только я поняла, как тяжело девушке без матери, которую не может заменить даже лучший из отцов!

Елизаветы не было, мне сказали, что она отправилась во дворец поздравить императрицу с благоприятным оборотом болезни. Я села и стала ждать.

Сумерки всё сгущались, мало-помалу наступила темнота. Наконец вернулась царевна. С первого взгляда я поняла, что она была чем-то глубоко взволнована.

– Несчастная! – крикнула она, увидев меня. – Ты ещё здесь? Беги же, спасайся, укройся где-нибудь, пока не поздно. Нельзя терять ни минуты! Ещё час-два – и будет поздно.

Тут только я вспомнила, что ведь у нас всё готово для бегства. Дал бы только Господь выбраться!

В нескольких словах я успокоила царевну за нашу судьбу, и тогда она рассказала мне следующее. Она как раз была у императрицы, когда туда ворвался герцог Бирон с жалобой на моего отца, а потом принцесса Анна – с жалобой на меня. Императрица не стала даже входить в подробности. Видно было, что она была очень довольна этими жалобами.

– Уже давно, – воскликнула она, – я добираюсь до этой семьи изменников!

Принцесса Анна хотела убить двух зайцев разом и использовать историю против герцога, но императрица сразу оборвала её, сказав, что она сама сведёт счёты с Бироном.

Тут же был отдан приказ об аресте и допросе «с пристрастием», то есть под пыткой. Отца обвинили в злоумышлении на жизнь герцога и в бесчинстве во дворце, меня – в бесстыдстве и оскорблении члена императорской фамилии. Опасаясь, как бы вся эта история не наделала излишнего шума и не вызвала лишних толков, арестовать нас было приказано тайно этой же ночью.

Рассказав всё это, царевна обняла и расцеловала меня, а когда я опустилась на колени, чтобы благоговейно облобызать ей руку, она со слезами на глазах благословила меня и пожелала удачи; мы тут же установили путь, посредством которого нам было бы возможно сноситься друг с другом.

Я понеслась домой. Отец был у себя в кабинете и взволнованно ходил из угла в угол. Я стала молить его поскорее приниматься за сборы, но он ответил, что теперь жизнь – ни его собственная, ни моя – уже не дорога ему и что он не уедет, не отомстив. Я постаралась уверить его, что, оставаясь здесь, мы не сможем мстить, и мне удалось победить его сопротивление.

У нас уже давно были заготовлены вольные для всех наших дворовых. Отец собрал их всех, одарил деньгами, вручил вольные, но за это потребовал исполнения его воли: дом со всем, что там есть, должен быть сожжён, а дворня должна сейчас же разойтись и ни словом не обмолвиться, куда отправились господа.

Пока мы наскоро собирались, по всем комнатам на пол навалили дров, набросали лучин, корья, промасленных тряпок. Подали сани, все вышли из дома, отец перекрестился, взял поданный ему горящий факел, кинул его в середину комнаты, убедился, что огонь занялся, приказал наглухо запереть двери, и мы тронулись в путь.

Лошади неслись, как вихрь, по льду. Лёд был ещё тонковат, порой грозно потрескивал, бывало и так, что мы одним полозом неслись над полыньёй. Однако нам было всё равно – то, что ожидало нас позади, было хуже самой страшной смерти.

Мы благополучно добрались до своей яхты. На наше счастье, ветер был попутный, и вскоре мы уже могли облегчённо вздохнуть: мы были за пределами досягаемости!

Жанна замолчала, мрачно погрузившись в тяжёлые воспоминания. Старик Очкасов молча дёргал себя за седые усы. Молчал и Столбин, в груди которого боролись самые разнородные чувства: тоска по любимой, ненависть к поработителям-немцам, сострадание и почтение к этой молодой, прекрасной, так рано испорченной людьми жизни… Но над всеми этими личными впечатлениями доминирующей нотой дрожал страстный призыв Жанны: «Вспомните, мало ли других Оленек, которым не удастся отделаться так легко!» И он чувствовал, что всё эгоистическое, личное, малодушное отступает в его душе перед ярким сознанием необходимости бесстрашно встать на защиту несчастной родины.

VIII «Я НАШЁЛ ТЕБЯ, ДЕВУШКА»

В Версале царило радостное оживление. Тоска Людовика XV прошла, и опять двор зажил прежней блестящей жизнью. После долгого перерыва сегодня у короля снова был назначен вход «по праву» и «парадный» вход. На первом предстояло обсудить детали блестящего весеннего праздника, который хотел дать король в Шуази-ле-Руа.

Впрочем, сначала мы должны дать читателю объяснение по поводу употреблённых терминов – вход «по праву» и «парадный».

Этикет французских королей вообще отличался большой сложностью, которая была ещё увеличена Людовиком XV. Вечно мятущийся дух Людовика, не будучи в силах найти смысл жизни в её внутреннем содержании, волей-неволей обращался в сторону внешних форм. Правда, сам король нередко нарушал этикет, но в том-то и была вся прелесть, что можно было что-нибудь нарушать: это всё-таки давало жизни некоторое разнообразие!

У прежних французских королей при вставании и в отходе ко сну были просто большие и малые приёмы. Людовик разделил эти утренние и вечерние приёмы на ряд «входов», из которых главнейшими были: домашние, парадные, по праву и кабинетные.

Право «домашнего» входа разрешало находиться около королевской постели во время вставания и отхода ко сну короля. Кроме принцев крови, оно мало кому давалось.

Когда король начинал вставать с постели, тогда к нему допускались лица, имеющие право «кабинетного» входа.

Умывшись и одевшись в халат, король принимал приветствия лиц, имевших вход «по праву». Этими лицами обыкновенно бывали приближённые и друзья Людовика.

Наконец, завершив свой туалет, король выходил из спальни в смежный кабинет-салон, куда допускались придворные, имевшие право «парадного» входа.

Вечером, при отходе короля ко сну, его до салона провожали лица, имевшие все четыре права. Здесь король обращался к тому или другому придворному с милостивым разговором. В установленный час маршал дворца стучал о пол своей булавой и провозглашал: «Входите, господа!» После этого все, имевшие только право на «кабинетный» или «парадный» вход, удалялись, и по выходе их король давал держать подсвечник кому-нибудь из наиболее близких друзей. Это считалось большой честью, и на другой день про счастливца весь город с завистью говорил:

– Представьте себе! Король дал вчера такому-то держать подсвечник!

Итак, мы упомянули, что в это утро были назначены входы «по праву» и «парадный». Мы застаём Людовика во время первого. Одетый в халат король с весёлым видом восседал на кресле, окружённый своими ближайшими друзьями.

Среди них особенно выделялся герцог Ришелье, человек уже немолодой годами, но по духу сродни молодому обществу молодого короля. Изнеженный, выхоленный, он в то же время был отличным воякой. Вечно занимавшийся туалетом да любовными интрижками, он находил время почитать серьёзную книгу. Для короля он был незаменимым товарищем и собеседником. В дипломатических тонкостях, в охотничьих вопросах, в военном деле, в любовных делах, в вопросах чести, этикета, обычая или моды – везде он мог дать веский и разумный совет. В этом обществе он безусловно задавал тон, особенно в отношении туалета: герцог был моделью для всей изысканной Франции.

Около Ришелье стоял ла Тремуйль, любимец Людовика, высокий, статный красавец. Командуя в сражении при Фонтенуа эскадроном, ла Тремуйль шутя врезался один в самое сердце английской конницы. Его выбили из седла; нога зацепилась за стремя, а лошадь, бросившаяся обратно к французскому лагерю, поволокла его по земле. Ла Тремуйль мог бы значительно облегчить себе это неудобное положение, если бы схватился обеими руками за стремя. Но он даже и не подумал об этом. Его главной заботой была мысль о том, как бы не испортить себе лицо, и он поспешил прикрыть его обеими руками!

Но таковы были уже все они, эти молодые люди с внешностью женщины и с сердцем льва, которые стояли теперь около сиявшего радостью короля. Граф д'Айен, маркизы Жевр, Коаньи, д'Антен и герцоги Нивернуа участвовали не в одной войне и своей беззаветной отвагой помогали выиграть не одно сражение, устремляясь в бой с нарядной шляпой в руке, с накрахмаленными манжетами, с бантом на правом плече и ухитряясь в сражении не изменять и не испортить своего изящного туалета.

– Итак, господа, – сказал король, обводя всех присутствующих милостивым взглядом, – я сказал вам, что мне хочется достойно отпраздновать вступление на сезонный престол красавицы – принцессы Весны. В последнее время нездоровье мешало мне уделять своим друзьям столько времени, сколько мне хотелось бы, да и прелестный Шуази, я думаю, уже соскучился по вашему весёлому смеху. Как хорошо будет нам пожить там несколько дней, сторонясь всякой натянутости, церемониальности, этикета! Так придумайте же, друзья мои, что-нибудь красивое, блестящее! Разрешаю вам отбросить всякий этикет и говорить, не дожидаясь вопросов, и, если кому-нибудь придёт в голову хорошая мысль, пусть сейчас же делится ею с нами! Так говорите же, господа!

– Мне кажется, ваше величество, – сказал Ришелье, – что наше празднество надо разделить на две части: первая – торжественный переезд в специально разукрашенных галерах до Шуази, вторая – праздник весны в самом замке…

– Вношу маленькую поправку, – добавил Коаньи, – наше общество надо разделить на две части. Одни отправятся в Шуази заранее, другие поедут этим блестящим поездом. Его величество будет со вторыми, а первые устроят торжественную встречу королю. Сама принцесса Весна выйдет навстречу галере и произнесёт приветственную речь, в которой выскажет радость прибытию его величества и скажет, что её замок и весь штат её прислужников и прислужниц к услугам возлюбленного короля.

– Отличная мысль! – воскликнул ла Тремуйль. – А потом король захочет ответить любезностью на любезность и будет чествовать принцессу Весну! Её посадят на специально устроенный пьедестал, а сам король воздаст ей подобающие почести!

– Вообще, – сказал Жевр, – можно выработать целую программу торжественного балета и маленькой интермедии в честь Весны. Надо сейчас же послать за Мариво и засадить его за эту работу. У него такой дивный, грациозный стих![31]

– Кстати, господа, – сказал Людовик, – не знаете ли вы, что сталось с Суврэ? Просто не понимаю, что могло задержать его! Он был бы так полезен нам при этом обсуждении!

– Тем более, – насмешливо заметил д'Айен, – что Жевр соскучился по стишкам, а если бы здесь был Суврэ, так он уже давно засыпал бы нас цитатами!

Все расхохотались при этом намёке на страсть Суврэ говорить книжными фразами.

– Однако, господа, – заметил король, – не будем терять дорогое время на злословие! Итак, вторая часть празднества у нас уже намечена в общих чертах, и я вполне одобряю её. Сначала встреча нашей галеры свитой Весны, затем торжественный пир в замке, вечером при свете факелов – чествование Весны, интермедия, балет, маскарад, заканчивающийся ужином. На другой день, конечно, грандиозная охота. Ну, а далее мы уже придумаем. Теперь относительно первой части нашего празднества. Вы сказали, герцог, что, по вашему мнению, туда надо отправиться в галерах. Отличная мысль! Но надо разработать детали. Как вы рисуете себе это путешествие?

– А вот как, государь. В зависимости от числа приглашённых лиц надо взять одну или две галеры и сейчас же приказать взяться за работы по украшению их. За этими работами могу присмотреть я сам.

– О, ваш вкус – ручательство того, что это будет чудом изящества и красоты, герцог! – ласково сказал Людовик.

– Я прикажу, – продолжал Ришелье, – корпус галеры посеребрить, вёсла позолотить…

– Но это – долгая история! – заметил Тремуйль.

– Нет, я знаю способ делать это на скорую руку! Затем корпус галеры будет разукрашен флагами и цветочными гирляндами. Верхняя палуба будет вся устлана материями, на особом возвышении будет устроена беседка из живых цветов, где воссядет его величество…

– Но, помилуй Бог, герцог! – испуганно воскликнул король. – Чего всё это нам будет стоить! Опять этот скучный Флери начнёт ныть, уверять, будто у него нет денег, читать нотации… Конечно, я добьюсь своего, но при одной мысли, что придётся опять иметь дело с этим ворчуном, я готов отказаться от нашего праздника.

– Ах, государь! – сказал Жевр. – Я просто не могу понять, как это ваше величество терпит подобное обращение. Если бы обращались так со мной, так я показал бы этому господину, где раки зимуют!

– Что же делать, милый Жевр, – ответил король. – Флери хоть и придерживает мошну, но там кое-что всё-таки есть, и в крайнем случае всегда можно на него рассчитывать. А покойный герцог Орлеанский был очень щедр, только вот не из чего было ему проявлять эту щедрость, так как казна вечно пустовала. При настоящем положении вещей таким человеком, как кардинал, надо очень дорожить!

– И всё-таки, будь он хоть семи пядей во лбу, – подхватил Тремуйль, – а я от души ненавижу его и порадуюсь-таки, когда чёрт унесёт его чёрствую душу!

– Ну, кардинал платит тебе тем же, Тремуйль! – улыбаясь, ответил король. – Между прочим, знаете ли вы, господа, что недавно Флери требовал от меня приказа об изгнании Тремуйля, Жевра и Суврэ? Я был в дурном расположении духа, а потому так прикрикнул на кардинала, что даже он испугался и не пустил в ход своего обычного средства – прошения об отставке. Надеюсь, что мне удастся защитить вас, друзья мои, хотя, должен сознаться, это не так легко. Увы! Флери нужен, и он широко использует свою необходимость!

– Мой король! – сказал ла Тремуйль, подходя ближе к Людовику и преклоняя колено. – Я ненавижу кардинала и готов пойти на всё, лишь бы не доставлять ему малейшего торжества. Но если это нужно вашему величеству, то скажите лишь слово, и мы – мне кажется, я могу говорить за всех? – сейчас же скроемся с глаз, чтобы не ставить обожаемого короля в необходимость выбирать между пользой и неприятностью!

– Дай Бог, ла Тремуйль, – взволнованным голосом ответил король, – чтобы мне не пришлось напоминать тебе об этих словах! Но я всё-таки не понимаю, чем это вы так рассердили Флери? Вы послушали бы, чего он только не наговорил про вас! Поверь ему, так вы – и развратники, и безбожники, и бунтовщики!

Qui meprise Cotin n'estime point son roi
Et n'a, selon Cotin, ni Dieu, ni foi, ni loi»,[32] —

произнёс молодой, насмешливый голос из-за спины окруживших короля приближённых.

– Суврэ! – радостно воскликнул король.

– И, конечно, с готовой цитатой! – насмешливо добавил д'Айен.

– Откуда ты, Суврэ? – продолжал Людовик. – И какое важное дело могло заставить тебя пропустить утренний приём у твоего короля и друга?

Суврэ протиснулся сквозь кольцо друзей, окружающих кресло короля, и сказал, преклонив колено:

– Это я могу сказать только вашему величеству!

– Вот как? – удивился король. – Господа, отойдите в сторону!

Все поспешно отошли в дальний угол комнаты.

– А теперь встань и рассказывай, – приказал король.

– Вчера, ваше величество, я имел новое объяснение с дамой своего сердца, и опять это свидание только расстроило меня. Вследствие этого я не мог как следует заснуть всю ночь и сегодня проснулся очень рано. Вот мне и пришло в голову побродить немного по парку в ожидании начала входа у вашего величества. Я оделся и направился по Версалю к парку. Я был одень расстроен, а потому рассеян. По дороге я в задумчивости часто останавливался. И вот – какая досада, что я совершенно не могу вспомнить, в каком именно месте это было! – я случайно остановился около какого-то домика и погрузился в глубокое раздумье о том, чем и как бы мне пленить неприступное сердце моей дамы. По рассеянности я даже снял шляпу и с отчаяния дёргал себя за волосы. Звонкий девичий смех вывел меня из задумчивости. Я оглянулся и заметил, что стою как раз у окна, из-за занавески которого на меня смотрит пара смеющихся женских глаз…

– И ты, конечно, поспешил утешиться, а потому и опоздал?

– О нет, ваше величество, дело было далеко не так просто! Заметив, что за мной следят, я раздражённо передёрнул плечами и быстрым шагом пошёл далее. У самого входа в парк меня догнала молоденькая девушка, видимо горничная, и сказала мне: «Моя госпожа, благородная дама, имеющая все права на внимание и помощь французского рыцаря, просит вас присесть здесь на скамейку и подождать». Не успел я ответить что-либо, как девица скрылась. Что мне оставалось делать? Я не мог отказать даме, нуждавшейся в моей помощи, и должен был присесть на скамейку. Я просидел добрых полчаса. Вдруг является та же девушка, суёт мне в руки какой-то пакет и немедленно скрывается. Вся эта история заинтересовала меня до последней степени, и этим-то объясняется, что я не принял никаких мер, чтобы разоблачить окружавшую её тайну. Я удивлённо взял в руки пакет, прочитал адрес: «Маркизу де Суврэ» и вскрыл. Вот этот пакет, благоволите сами ознакомиться с его содержанием!

Суврэ подал Людовику толстый конверт. Король, видимо заинтересованный, взял его и достал оттуда другой конверт, обёрнутый письмом. В письме было написано:

«По кольцу на пальце я узнала Вас, маркиз де Суврэ! Не откажите мне в любезности и передайте вложенное в этот пакет письмо вашему товарищу, бедному юристу маскарада! Фортуна».

Людовик вскрыл запечатанный конверт, достал оттуда письмо и вполголоса прочёл его:

«О мой черноглазый бедный юрист! До сих пор в моих ушах стоит звук твоего божественного голоса, когда ты говорил мне: «Позволь мне проводить тебя, девушка! Я буду сторожить твой сон!» Почему я заупрямилась тогда и не дала тебе проводить меня? Как я раскаиваюсь в этом! Если бы я согласилась, ты стал бы действительно сторожить мой сон. А теперь, лишённая своего очаровательного сторожа, я не могу заснуть. Страстные видения толпятся жестоким роем вокруг моего изголовья, терзают, дразнят и не дают богу Морфею подступить к моей воспалённой голове… И, утомлённая, обессиленная, я словно в бреду повторяю: «Позволь мне проводить тебя, девушка! Я стану сторожить твой сон!..»

О мой юрист! О жестокий похититель моего сна, спокойствия и… сердца! Верни мне мою безмятежность!

Увы! Я не могу даже мечтать об этом! Раз твоим товарищем был маркиз де Суврэ, значит, ты так же знатен и могуществен, как он, а следовательно, не захочешь и смотреть на меня, ничтожную, скромную… Бедная я! Бедное «Счастье»!

Целую тебя хоть мысленно, раз мне не суждено когда-либо испытать это счастье на деле…

О злой бедный юрист! Зачем ты смутил мой покой? Твоя несчастная Фортуна».

– Суврэ! – вскрикнул король, хватая маркиза за руку. – Ты должен, понимаешь ли, должен отыскать мне её! Но мы ещё поговорим с тобой об этом в Шуази. Бери сколько хочешь денег, подними на ноги всех сыщиков, делай, словом, что хочешь, но я должен знать, кто эта Фортуна! Подойдите, господа, – обратился он к остальным, – и давайте посвятим маркиза в нашу затею. – Король сообщил маркизу план намеченного празднества и сказал затем. – Я думаю, господа, что к послезавтра можно будет окончить все приготовления. Да? В таком случае празднество состоится послезавтра. Маркиза де Суврэ мы назначим маршалом двора принцессы Весны и возложим на него все приготовления по внешнему устройству. Ла Тремуйль возьмёт на себя устройство празднества в честь Весны, а Ришелье – поездку в галерах. Пусть каждый из них выберет себе из числа присутствующих по помощнику; да, а Жевр пусть отправится к Мариво, чтобы тот написал нам все необходимые стихи. Ну а теперь, как вы думаете, кто будет у нас принцессой Весной?

– Мне кажется, очаровательная де Майльи имеет все права на первенство в этом отношении! – сказал д'Айен.

– О нет, – возразил Суврэ, – как ни очаровательна графиня, но она не очень-то искусна в танцах, а ведь Весне придётся, сойдя с пьедестала, протанцевать пляску радости! Я предложил бы для этой роли графиню Тулузскую. Она красива, изящна, дивно сложена и великолепно танцует!

– Утверждаю! – торжественно сказал король. – Ну, а первыми дамами её свиты, по-моему, надо назначить наших весёлых подружек – принцесс Шаролэ, Клермон и Сан. Впрочем, список приглашённых и их разделение на две партии мы выработаем сегодня вечером. Ну, а тебе, Суврэ, придётся выехать в Шуази теперь же. Кстати, зайди к де Майльи и скажи ей, чтобы она была готова принять меня сегодня вечером. Мне надо и с ней тоже обсудить кое-что. Да вот что, господа, приглашаю вас всех сегодня к графине – там мы всё и обсудим!

– Ваше величество, – сказал Суврэ, – ввиду того, что я не могу принять участие в этом совещании, позволю себе просить ваше величество не обойти приглашением также и сестры графини де Майльи!

– Девицы де Нейль? – сказал король, слегка наморщивая лоб. – Ну что же, пусть едет. Но только она, кажется, очень неинтересна?

– О, нет, государь, она очень остроумна, жива и весела. Кроме того, графиня говорила мне, что её сестра отлично танцует!

– Ну что же, пусть едет, пусть едет! – милостиво согласился король. – А теперь, господа, выйдите в салон. Мне надо одеться и на минутку показаться ожидающим меня к «парадному» выходу!

Приближённые короля весёлой гурьбой вышли в соседнюю комнату, где уже собралась довольно порядочная толпа придворных, ожидавших королевского выхода.

Граф д'Айен вышел под руку с Суврэ, с которым его связывала самая нежная, интимная дружба, и сказал ему:

– Слушай, Суврэ! Ты, конечно, изберёшь своим помощником меня?

– Я-то с удовольствием, – ответил Суврэ, – но что скажет прелестная д'Этиоль?

– Ах, измучила меня эта женщина! – с отчаянием сказал д'Айен.

– Вот тебе на! – сказал маркиз. – Но чем же? Насколько я знаю, ты сразу одержал решительную и лёгкую победу!

– Вот именно этим самым! – ответил граф. – Каждый раз, когда я вижу, с каким искусством эта женщина обманывает мужа, с какой лёгкостью она отдаётся моим объятиям, мне невольно думается, что, быть может, она так же обманывает и меня, и другого, и третьего… Её ласки отравляют меня, Суврэ! Ну да что об этом говорить! Так скажи, ты берёшь меня?

– Да, с удовольствием, милый Шарль! Только ты должен будешь согласиться на мои условия.

– Какие?

– Очень лёгкие Ты должен будешь, не спрашивая к чему, не требуя объяснений, сказать две-три незначительных фразы. Так нужно!

– Только всего? Анри, ты мог бы требовать от меня чего-нибудь большего! Но ты тоже какой-то хмурый. Что с тобой? Как у тебя дела с твоей Жанной? Верно, она опять замучила тебя своей суровостью?

– Эх, что говорить, Шарль! Вот ты жалуешься на доступность своей Этиоль, а мне приходится жаловаться на недоступность Жанны. Ты вот называешь её «моей» Жанной, а между тем «Jt ne Tai point encor embrasse d’aujour-d’hui».[33]

– Ты и в горе говоришь стихами, Анри! – рассмеялся д'Айен.

– Вот например, вчера, – продолжал Суврэ – Прихожу к Жанне весь объятый нежностью, готовый молиться на неё. Она битых два часа говорит о политике, о своей родине, о своих намерениях. Всё шло довольно сносно, она даже была нежнее со мной, чем всегда… Но, когда я с радостью вновь заговорил с ней о своих чувствах, она опять сурово оборвала меня, сказав, что у меня в голове ветер, что… Ах, да что тут повторять все эти суровые, жестокие слова! Знаешь, Шарль, по временам впадаю в такое отчаяние, в такую злобу… Вот сейчас я, кажется, был бы рад, если бы меня кто-нибудь задел.

– Ну и кровожадный же ты человек, Анри! – улыбнулся граф.

– Слушай, что это за чудовище в голубом камзоле? – с каким-то ужасом спросил Суврэ, показывая кивком головы на гордо стоявшего в дальнем углу высокого, плечистого гиганта, одетого очень нарядно, но безвкусно и с претензиями.

– Как, ты его не знаешь? Ах да, ведь тебя долго не было в Версале! Это – гасконский дворянин шевалье де ла Хот-Гаронн. Он беден, как церковная мышь, а свиреп и жаден, как не знаю кто!

– Но как же удалось попасть ко двору такому чудовищу? Господи, да одни рыжие усы чего стоят!

– Ко двору он представлен кардиналом Флери, которого усиленно просила об этом маркиза де Бледекур. А ведь всем известно, что связывает эту старую блудницу с его эминенцией![34]

– Ну да, утверждают, и не без основания, что маркиза из-за простой любви к приключениям служит тайным агентом кардинала. Ну, а этот урод служит утешителем старческой доли маркизы, не так ли?

– Да! Ведь он был нищ и гол, когда прибыл в Париж, а теперь, посмотри-ка только, в каких камзолах он щеголяет! Загляденье! А бриллианты! И ведь потеха – ты знаешь, что маркиза неутомима в интрижках…

– Да кто же этого не знает!

– Ла Пейрони[35] говорил мне, что это у неё болезнь. Ну вот, маркиза не может удовольствоваться любовью этого Геркулеса и вечно ищет интрижек на стороне. А ла Хот-Гаронн ревнует её и даже поколачивает! Разумеется, ревнует не её, а её деньги!

– Фи, какая гадина! – брезгливо сказал Суврэ, бросая пренебрежительный взгляд на гасконца.

Тот инстинктивно почувствовал, что говорят о нём, и, поймав взгляд маркиза де Суврэ, надменно вытянулся, закрутил огненно-рыжий ус и ответил маркизу полным вызова взглядом.

– Эге, голубчик! – сказал Суврэ. – Так ты ещё осмеливаешься кидать такие взгляды? Ну погоди, я тебя проучу! Идём, Шарль!

– Да брось, Суврэ! – пытался остановить его д'Айен. – Ну охота тебе связываться со всяким проходимцем? К тому же говорят, что он не только силён, но и ловок, и что он на диво хорошо фехтует!

– А вот это интересно, это совсем интересно! – радостно ответил маркиз. – Ты знаешь, Шарль, я тоже не очень плохо фехтую, и такой поединок мне совсем по душе!

– Но не можешь же ты вызвать его только за то, что у него рыжие усы и дерзкий взгляд!

– Я и не собираюсь вызывать его, он сам меня вызовет! – смеясь, ответил Суврэ. – Идём, Шарль! Обещаю тебе весёлую минутку.

Заметив, что Суврэ и д'Айен подходят к нему, ла Хот-Гаронн принял ещё более надменную и дерзкую осанку.

– Милостивый государь, – сказал Суврэ, обращаясь к гасконцу с самой обворожительной улыбкой, – я всё время любовался вашим дивным камзолом. Не откажите в любезности, скажите, кто шил его вам?

– Шерод! – буркнул ла Хот-Гаронн, знавший, что Суврэ – насмешник большой руки, а потому ожидавший какой-нибудь выходки.

Все близстоящие замолчали и повернулись к ним. Ведь насмешливость маркиза де Суврэ была всем известна, гасконца же с первого момента его появления при дворе все невзлюбили, и теперь свидетели разговора с затаённой улыбкой ждали, какое коленце выкинет неутомимый забавник.

– Вот как! – всё с той же любезной улыбкой подхватил Анри. – Шерод? Тогда понятно всё! Только этот волшебник, только этот артист портняжного цеха мог создать подобный шедевр. Но скажите, сударь, ведь цвет вашего камзола не чисто голубой. Это – какой-то оттенок. Но какой именно?

– Сами видите, что это небесно-голубой! – раздражённо ответил ла Хот-Гаронн.

– Неужели? – удивился Суврэ. – А мне почему-то казалось, что этот камзол скорее… – он выдержал, словно опытный актёр, паузу и продолжал: – Скорее… придворно-голубой!

Раздался взрыв дружного смеха.

Гасконец побледнел, позеленел, его усы растопырились, а глаза налились кровью.

Для того чтобы читатель мог понять, что именно вызвало смех слушателей и бешенство гасконца, поясним следующее. По-французски небесно-голубой будет «бле-де-си-ель», а фамилию маркизы, содержавшей ла Хот-Гаронна, – «Бле-де-кур», можно перевести по русски «придворно-голубой». Разумеется, как сам гасконец, так и все свидетели этой сцены сразу поняли, что Суврэ намекал этой игрой слов на сомнительный источник существования гасконца.

– Милостивый государь! – вскрикнул последний, свирепо вращая глазами и хватаясь за шпагу. – Вы мне ответите за эту дерзость!

– О, пожалуйста! – небрежно ответил Суврэ. – Когда только вам будет угодно! Может быть, вы хотите тут же на месте проявить свою храбрость?

– Завтра же мои друзья будут у ваших!

– О нет, завтра я не могу! Его величество отправляет меня сейчас же в Шуази, и до исполнения королевского поручения я не смею рисковать жизнью. Но через неделю мы, вероятно, вернёмся в Париж, и, если ваша храбрость к тому времени не остынет, то граф д'Айен уполномочен мною решить с вашим уполномоченным все условия нашей встречи. Имею честь кланяться, сударь! – И Суврэ в восторге, что ему удалось хоть на ком-либо сорвать свою злобу, взял под руку графа д'Айен и ушёл с ним, говоря: – Ну вот, теперь всё хорошо, Шарль. Надо сказать кому-нибудь – ну хоть д'Антену, что ли, – что я выбрал своим помощником тебя и увёз с собой. Пусть передадут его величеству. А теперь пойдём! Зайдём к де Майльи, да и в Шуази!


* * *


Через день рано утром блестящий поезд направился из Версаля в Сен-Клу. Длинный ряд экипажей вёз короля и приглашённых им лиц к Сене, где их ожидала разукрашенная и принаряженная галера. Король любезно подал руку графине де Майльи, помог ей войти на палубу и провёл в устроенную на небольшом возвышении цветочную беседку, где и уселся с нею на приготовленных креслах. Вслед за королём вошли остальные спутники; герцог Ришелье, назначенный маршалом поездки, подал сигнал серебряным рожком, и гребцы дружно заработали вызолоченными вёслами. Галера плавно двинулась вверх по Сене.

От Сен-Клу до Шуази было всего вёрст двенадцать прямым путём, но около Парижа течение Сены описывает французское «S», так что по реке было уже вёрст двадцать две, ещё против течения. Но гребцы работали на славу, и менее чем через три часа гости принцессы Весны подъезжали к пристани замка Шуази.

Там галеру встретил Суврэ в светлом атласном наряде, сплошь усеянном цветами. В его руках был цветочный жезл.

Грациозно поклонившись прибывшим, Суврэ в звучных красивых стихах сказал, что его милостивая госпожа, маршалом двора коей он состоит, принцесса Весна, увидала из своего замка богатую галеру и выслала его спросить, с добрыми ли намерениями прибыли гости?

Ему ответил герцог Ришелье, представившийся в качестве маршала иноземного принца, который уже давно стремился сделать визит её величеству, богине соловьёв и влюблённых. Их цели самые добрые: они едут, чтобы чтить Весну всеми доступными им средствами.

В ответ на это Суврэ низко поклонился, грациозно поведя шляпой по воздуху, а затем, взяв из рук сопровождавшего его пажа серебряный рог, громко протрубил три раза.

Тогда, словно отдёрнутый невидимой рукой, занавес, протянутый над цветочной аркой, закрывавший ход с пристани, вдруг упал, и глазам подъезжавших предстала сама Весна, окружённая роем своих придворных дам.

Как король, так и все его спутники и спутницы не могли удержаться от крика изумления и одобрения при виде открывшейся перед ними картины. Графиня Тулузская, изображавшая принцессу Весну, была и вообще-то одной из красивейших женщин версальского двора, а теперь, одетая в прозрачный хитон, была и очаровательна, и соблазнительна. Букетики цветов, которыми было усеяно её платье, были расположены так остроумно, что только маскировали кое-что, но ровно ничего не скрывали – ни высоких, упругих персей, ни гибкого, стройного стана, ни покатых плеч, ни мраморно-белой, словно точёной шеи.

Подойдя поближе к галере, Весна преклонила колено, простёрла к «иноземному принцу» свои дивные голые руки и мелодичным голосом прочитала приветственное стихотворение, в котором выражала свою радость по поводу прибытия прелестного гостя. Но одних слов было мало для выражения её восторга. По величественному взмаху цветочного жезла маршала заиграл невидимый оркестр, и под рыдания и рокот томных скрипок принцесса вместе с придворными дамами, одетыми почти так же, как и она, пустилась в страстную, восторженную пляску. Новый взмах жезла – и оркестр сразу замолк, а танцовщицы замерли в коленопреклонённых позах, простирая руки к королю.

Людовик пришёл в такой восторг, что даже вышел из своей роли.

– Браво, браво, графиня! – крикнул он, захлопав в ладоши. – Вы очаровательны, вы несравненны!

Он выскочил из галеры, подал руку Весне и повёл её к замку. Суврэ повёл де Майльи, следом за ними пошли парочками остальные кавалеры и дамы.

В большом зале замка приезжих ждали роскошно накрытые столы. Как мраморные стены, так и столы тонули в цветах. Всё было нарядно, красиво, богато, всё ласкало чувства.

Король, видимо очень довольный, да и проголодавшийся, с сияющим видом уселся за стол, напомнив присутствующим, что в царстве принцессы Весны, покровительницы любви, смеха и всякой услады, должны царить свободные нравы, а потому всякий веселится, как хочет, может и умеет, не заботясь о каком бы то ни было этикете.

Когда он кончил, снова заиграл невидимый оркестр.

Вообще в этом замке были приняты все меры, чтобы нескромный взор не смущал веселья пирующих. Даже прислуга была устранена: пользуясь изобретённым и осуществлённым механиком Лорио приспособлением, гость попросту писал на записке, что ему нужно, и стол опускался с запиской, чтобы вновь подняться со всем требуемым.

Во время обеда король был чрезвычайно весел и очень любезно разговаривал со своей дамой, графиней Тулузской. Графиня де Майльи с ревнивой грустью наблюдала за королём и его собеседницей. Она знала, что графиня Тулузская была года два тому назад побеждена королём, что последнему она очень нравилась, и если между ними не утвердилось прочной связи, то только из-за милой наивности Весны, которая с очаровательной улыбкой заявила однажды Людовику, что даже ему она не может быть долго верной – такая уж у неё натура!

Всё это было, но могло и вновь вернуться. Как знать, «эта негодяйка» (как мысленно называла Луиза принцессу Весну), осмелившаяся появиться перед королём почти совершенно голая, могла вновь раздразнить его чувственность, и тогда…

Да, король начинал уже скучать с де Майльи, это она отлично сознавала. Каждый день она могла ждать, что её окончательно вытеснит из сердца короля новая привязанность, сама же она искренне, бескорыстно любила Людовика, и потерять его значило для неё потерять всё.

После обеда король, отдавший должное дивному погребу замка Шуази, почувствовал себя немного утомлённым и отправился отдохнуть в свою опочивальню. Вечером предстояло ещё чествование Весны, а после чествования – новое пиршество и новая дань дарам погреба. Необходимо было привести себя в порядок.

Остальные разошлись кто куда. Ла Тремуйль, озабоченный руководством чествования, отправился с главными участниками его на предназначенную лужайку. Ришелье, более всего заботившийся о цвете лица, удалился в свою комнату, чтобы смазать кожу, пострадавшую от трёхчасового пребывания на солнце, им самим изобретённой помадой. Суврэ с Полетт вышли на террасу и отправились бродить по аллеям парка.

– Ну, Полетт, – сказал маркиз, – наступает решительная минута. Вы всё сделали так, как я говорил вам?

– Ох, Анри, как я боюсь! – сказала девушка, бледнея и закрывая лицо руками.

– Но чего же вы боитесь, глупенькая?

– Всего, Анри, всего! Боюсь, что не выдержу своей роли.

– О, этого не бойтесь! Женщины – прирождённые комедиантки!

– Злой!.. Боюсь, что король разглядит, какими ярко-белыми нитками сшиты все эти случайности… Господи! Но разве не бросится ему в глаза странность ряда совпадений: вас я узнала случайно по кольцу, но вашего спутника, голос которого я слышу целый день, в короле не узнала. Мало того, зная, что вы тут, я решаюсь надеть тот же костюм…

– Постойте, Полетт, я вижу, что вы совершенно не вслушались в мои доводы. Хорошо, что мы заговорили с вами об этом, а то вы ещё, чего доброго, напутали бы потом, и тогда король действительно заподозрил бы меня и вас в хитрой интриге. Слушайте меня внимательно и проникнитесь той логической нитью, которой вам надо следовать в случае, если король захочет объяснений. Узнав меня по кольцу, вы догадались, что мой товарищ тоже принадлежит к числу придворных. Кто он? Вам это очень интересно узнать, так как бедный юрист произвёл на вас большое впечатление. Но, желая узнать, кто такой другой незнакомец, вы не хотите обнаруживать себя. Приглашением в Шуази вы пользуетесь как средством примирить и то, и другое. Если в этом обществе нет вашего юриста, то вы ничего не добьётесь, но и не потеряете; ведь кроме меня, никто не обратит внимания на появившуюся Фортуну, думая, что это так и нужно по ходу празднества. Если же тот «другой» здесь, то он выдаст себя вскриком, преследованием. Вам будет легко скрыться от него среди кустов Шуази и, сбросив это платье, появиться в обычном. А его-то вы тогда уже узнаете. Для этого вечером, когда после чествования Весны все разбредутся по аллеям, вы поверх обычного платья наденете свой прошлый маскарадный наряд и полумаску. Ну а об остальном мы уже переговорили с вами. Д'Айен обещал свою помощь. Как видите, нам с вами беспокоиться нечего!

– И всё-таки мне страшно, Анри, страшно, что наступает минута, которой я ждала всю жизнь… А вдруг король не захочет меня?

– В этом случае я, Полетт, потеряю больше вашего! Ах, как Жанна измучила меня! Ну да не будем говорить обо мне! Во всяком случае, вам надо сегодня вечером идти ва-банк. Всё на карту, всё на одну ставку, Полетт, а там… будь что будет!

– Да вы подумайте только, Анри, если мне не удастся сразу пленить короля, то я потеряю и сестру, мою последнюю покровительницу!

– «A vaincre sans perils – on triomphe sans gloire»,[36] Полетт… Батюшки, вот легка-то на помине… Вашей сестре лучше не видеть нас вместе. Полетт, скройтесь в боковую аллею, пока она нас не заметила!

Полетт юркнула в сторону, Суврэ один пошёл навстречу графине де Майльи, которая шла опустив голову. Когда, заслышав шум шагов маркиза, она взглянула на него, Суврэ заметил, что её глаза были полны слёз, а лицо искажено гневом, отчаянием, нешуточной мукой.

– «Pour qui sont ces serpents qui sifflent sur votre tete?»[37] – спросил Суврэ, становясь в комически-патетическую позу. Луиза улыбнулась, но сейчас же из её глаз хлынули слёзы, и, обессиленная, она тяжело опустилась на ближайшую скамейку.

– Что с вами, дорогая графиня? – воскликнул Суврэ, встревоженно подбегая к ней.

– Ах, милый маркиз, – сквозь рыдания ответила ему Луиза, – если бы вы знали, как мне бесконечно тяжело! Вы сами страдаете от неразделённой любви и можете понять меня, хотя любовь неразделённая – ещё рай в сравнении с разделённой, но потом отвергнутой. Король стал совсем не таким, как прежде. Я уже не могу наполнить его жизнь, он рассеян со мной; видно, что он озирается по сторонам в поисках нового счастья. И эта негодяйка графиня Тулузская, которая напропалую кокетничает с ним…

– Полно, графиня! Со стороны этой соперницы вам ничто не грозит! Самое большее, что может быть между ними, – это любовь на час. Но к таким забавам короля вы уже должны были бы привыкнуть. Однако вам действительно грозит опасность, хотя и с другой стороны…

– А, вы заметили? Кто она? – вскрикнула Луиза, у которой сразу высохли слёзы.

– Никто! Сам король не знает, кто та «она», которой суждено похитить вашу любовь, графиня. Я ровно ничего не заметил; я просто знаю короля, умею наблюдать и извлекать вывод из обстоятельств. Овладейте собой, графиня, сдержите ваши слёзы и постарайтесь выслушать и понять меня! Одна вы никогда не сможете удержать короля. Не сегодня, так завтра, не в этом месяце, так в будущем, но король серьёзно привяжется к другой женщине. На первых порах он будет скрывать от вас новую связь, но потом поспешит придраться к случаю, чтобы дать вам чистую отставку. Вам надо считаться с этой возможностью и принять свои меры, графиня! К королю Франции нельзя предъявлять такие требования, как ко всякому другому мужчине. Тут надо со многим мириться, и раз не можешь владеть им всецело и безраздельно, то, чтобы не терять совсем, необходимо согласиться на делёж. Поэтому будьте начеку! Король не переносит плачущих женщин, слёзы приводят его в бешенство. Подавите в себе свою боль, графиня, улыбайтесь, смейтесь, шутите, но в то же время ни на минуту не теряйте короля из виду; и как только вы заметите, что король серьёзно привязывается к другой женщине, то возьмите её за руку, подведите к королю, киньте её ему в объятия и попросите только местечка и для себя. Заключите со своей соперницей нераздельный союз. Вместе вы навсегда свяжете короля. Порознь вы – ничто!

– Что вы говорите, маркиз! Разве это возможно? – с ужасом воскликнула графиня.

– Моими устами говорит верный друг и опытный человек, графиня! Подумайте о моих словах на досуге, и вы должны будете согласиться со мной. Но сделайте это поскорее – беда подкрадывается, словно вор ночью! А теперь дайте руку, графиня, и позвольте отвести вас в замок. До начала чествования Весны осталось немного времени. Прилягте, отдохните, наберитесь сил, чтобы не быть такой скучной и убитой, какой вы были во время обеда. Пойдёмте, графиня!

Луиза задумчиво пошла с маркизом в замок и, послушавшись его совета, легла отдохнуть, после чего незаметно задремала. Её разбудили звуки труб, сзывавшие гостей к новому развлечению.

Уже темнело, а в парке под сводами вековых деревьев дрожали ночные тени. Борьба угасавшего дня с властью воцарявшейся ночи придавала всем предметам какие-то таинственные, сказочные очертания. А на лужайке, где должно было происходить само чествование, дрожащий свет массы факелов заставлял плясать тени, придавая всему своеобразное оживление. Но вот, словно по мановению волшебного жезла, все травки, кустарники, скамейки, статуи, фонтаны, деревья – всё ожило, воскресло, проснулось и зажило своей таинственной жизнью, трепеща радостью бытия, переговариваясь друг с другом, обмениваясь то тревожным, то радостно-удивлённым шёпотом… Посреди лужайки на пьедестале, обвитом гирляндами цветов, в чёрном резном кресле сидела Весна, прикрытая прозрачным белым покрывалом. Она была почти совершенно обнажена, и сквозь тонкий флёр покрывала просвечивало белоснежное тело графини Тулузской. Она сидела неподвижно, словно изваяние. По бокам пьедестала два высоких, художественной работы треножника курились ароматными травами. На ступеньках пьедестала, у ног принцессы Весны, живописными группами расположились её придворные дамы, тоже молодые, красивые и почти обнажённые. Широким полукругом пьедестал обнимал железный ряд «жантильомов принцессы», одетых в живописные костюмы времён Генриха IV. Закованные в панцири, они стояли неподвижно, твёрдо сжимая в руках обнажённые шпаги, и ветерок шаловливо играл роскошными перьями их шлемов. Из небольшого павильона, находившегося в конце лужайки как раз позади пьедестала, неслись тихие, рыдающие звуки скрипок.

Но вот вдали замелькали факелы, и из главной аллеи показалась процессия «иноземного принца». Сам принц и его свита были разодеты в костюмы светлых, ласкающих тонов. Впереди шёл герольд – маркиз Жевр – в богатой бархатной одежде. Четыре молоденькие девушки, одетые только в розовое трико, бархатные береты да туфли, несли над «принцем» – Людовиком XV – лёгкий балдахин, украшенный страусовыми перьями. По бокам и сзади балдахина красивой толпой шла свита принца.

Процессия остановилась против неподвижно сидевшей Весны и её приближённых. Никто не шелохнулся, никто не раскрыл рта для приветствия. Видно было, что в царство Весны пришло какое-то большое горе, которое подавляло все сердца.

Герольд подошёл ближе, отвесил учтивый поклон принцессе и в красивых, звучных стихах, в которых сразу чувствовалась причудливая муза Мариво, сказал, что его государь страшно обеспокоен дошедшими до него вестями. Уверяют, будто принцесса Весна захирела и готова была отбыть обратно туда, откуда только что прибыла, хотя срок её царствования далеко ещё не истёк. Действительно, та картина, которую они теперь видят перед собой, свидетельствует о великой печали, царящей среди свиты принцессы. Неужели эти вести верны?

Герольд замолк, замолк и оркестр, аккомпанировавший еле слышными аккордами. Принцесса Весна и её свита ещё ниже поникли головами. Наступила томительная пауза… И вдруг незримый оркестр ответил рыданиями, вздохами… и снова смолк.

И опять заговорил герольд. Он говорил о том, что его государь прибыл издалека, желая почтить обожаемую принцессу, и вот что же он застаёт! Принцесса скучна, грустна, принцесса хочет скрыться… О, перенесёт ли нежное сердце принца такое разочарование?

И снова только стон скрипок страстным вздохом понёсся ему в ответ.

Тогда, полный отчаяния, герольд пригласил «дев принца» развеселить заскучавшую принцессу.

Ряды приближённых «иноземного принца» раздвинулись, и оттуда показался рой танцовщиц, державших в руках гирлянды цветов. Оркестр заиграл сначала медленно, томно, нежно, потом всё пламеннее, необузданнее, страстнее…

Танцовщицы медленно приблизились к пьедесталу, с умоляющим видом простёрли к принцессе цветы, стали склоняться в размеренных, томных движениях. Но по мере того, как звуки незримого оркестра становились всё громче и пламеннее, они всё увеличивали страстность движений и, наконец, сложив цветы у ног Весны, закрутились, понеслись в огненном вихре вакхического танца.

И – о чудо! – сама принцесса Весна стала терять свою неподвижность. Вот она вздрогнула, откинула покрывало, встала.

Словно зачарованные восторгом, танцовщицы остановились и пали ниц перед ожившей принцессой.

Весна спустилась на две-три ступеньки и заговорила. Она говорила о том, что действительно злая тоска закралась в её сердце, но искренняя любовь и обожание божественного принца излечили её. Она снова ожила, снова весела и довольна, снова полна желанием пробыть здесь как можно долее…

Скрипки запели всё бурнее, всё призывнее. Одна за другой пробуждались от тяжёлого сна придворные дамы Весны. Жантильомы весело замахали шпагами, потом вложили их в ножны и кинулись к дамам, приглашая их к весёлому танцу. Спустилась с пьедестала и сама принцесса Весна и закружилась в радостной пляске. Свита принца перемешалась с приближёнными принцессы. Всё затанцевало, запело, возрадовалось… Танцы стали общими… И только время от времени видно было, как дошедшие до апогея страсти парочки бегом скрывались среди кустов, чтобы тут же принести жертвы верховной покровительнице принцессы Весны – богине Венере…

Мало-помалу островакхический характер увеселения смягчился. Участники празднества разошлись по всему парку в ожидании, когда звуки труб призовут их к ужину. Везде: среди кустов, в глухих аллеях, в беседках, павильонах – слышался таинственный шёпот, раздавались сдержанный смех, звуки поцелуев. Весна справляла свой пир…

Король, взяв под руку маркиза Суврэ, пошёл с ним по аллеям. Его величество был в этот вечер особенно расстроен.

– Слушай, Суврэ, – сказал король, машинально давая маркизу увлечь себя в дальнюю аллею, – ты должен во что бы то ни стало разыскать мне того чертёнка с маскарада. Просто сам не понимаю, как могла эта девчонка до такой степени увлечь меня! Веришь ли, я просто ни одной ночи не могу заснуть спокойно с того дня! Она дразнит меня упругостью своего молодого тела… Я должен иметь её, Суврэ! Я не могу…

Говоря это, король вместе с Суврэ подходили к темневшему вдали искусственному гроту, жавшемуся полукругом к стене парка и выходившему двумя покатыми выходами на одну и ту же площадку.

Вдруг около них замелькал огонь факела и показалась плечистая фигура д'Айена, который, видимо, был сильно рассержен и громко ругался.

– Что тут такое, д'Айен? – окликнул его король.

– Ах, это вы, государь, – отозвался граф. – Да помилуйте, ваше величество, как же не сердиться, когда эти дамы только и делают, что нарушают правила!

– Мой друг д'Айен очень серьёзно проникся ролью моего помощника, государь! – насмешливо заметил Суврэ.

– Да, ведь должен же я соблюдать данную мне инструкцию! – рассердился граф. – Мне сказано, что сегодня никто из дам или мужчин не должен быть в масках. А тут обхожу я дозором парк, и вдруг из-за кустов шмыг какая-то женщина, и передо мною мелькнула бархатная полумаска. Я за ней. Кричу ей, она не отзывается. Догнал её, наконец, у этого грота, говорю, чтобы она сейчас же сняла маску, так как на сегодня это воспрещено, а она только смеётся в ответ. Я хотел силой заставить её снять маску, так куда там! Бегает, словно оглашённая, взад и вперёд. Ведь у грота два выхода…

– А ты не догадываешься, кто это может быть? – спросил Суврэ.

– Да в том-то и дело, что, по-моему, она не из наших. На ней совсем другой костюм, чем был определён для свиты принцессы Весны или иноземного принца. Вот это-то меня и тревожит.

– А что у неё за костюм, д'Айен? – полюбопытствовал король.

– Да Бог её знает, государь! По-моему, костюм богини счастья – Фортуны. Греческий узел, в волосах золотой обруч, широкая туника, сандалии, в руках рог изобилия…

– Суврэ, это – она! – вскрикнул король, выхватывая из рук д'Айена факел и бросаясь к одному из входов в грот. – Ты, д'Айен, можешь уйти! А ты, Суврэ, беги ко второму выходу, чтобы она не могла скрыться от нас на этот раз.

Д'Айен поспешно ушёл. Суврэ встал в позицию около левого выхода, король с факелом в руках вбежал правым ходом в грот. Увидев его, спрятавшаяся там женщина остановилась на мгновение, со стоном схватилась за сердце и потом бросилась бежать к другому выходу Увидев там маркиза, она побежала обратно, рассчитывая, должно быть, прошмыгнуть мимо Людовика. Но король быстро воткнул факел в землю и схватил бегущую в свои объятия.

– Я нашёл тебя, девушка! – с торжеством крикнул он.

– О, ваше величество, это – вы! – с отчаянием простонала Фортуна. – Простите! Простите!

Она сделала попытку вырваться.

– Ну нет! Теперь ты от меня не уйдёшь! – торжествуя, ответил король. – Долой маску, сударыня: я должен знать, кто та очаровательница, которая осмелилась лишить своего государя сна и покоя! – Не обращая внимания на слабое сопротивление девушки, король сорвал с неё маску а затем с удивлением вскрикнул: – Девица де Нейль!

– Да, это я! – чуть не плача, ответила Полетт, опускаясь на колени – О, если бы я знала…

– Но теперь ты знаешь, кто я! – страстно произнёс король, подходя к ней и бурно прижимая её к своей груди. – Так скажи же, дерзкая девчонка, осмелишься ли ты и теперь продолжать дразнить меня, посмеешь ли ты и теперь отказать мне в том, чего я просил у тебя на маскараде?

– Если бы я даже смела, то не могу, государь! – страстным шёпотом ответила Полетт, простирая руки к королю.

Людовик снова обнял её. Их уста слились в безудержно-сладостном лобзании.

Около грота послышались весёлые возгласы. Король оторвался от объятий Полетт, шепнул ей: «Сегодня же ты будешь моей! Ты получишь мои распоряжения через маркиза Суврэ!» – и направился к левому выходу.

Полетт слышала, как он сказал: «Пойдём, маркиз!», слышала лёгкий шум их удалявшихся шагов. Внезапная слабость овладела девушкой; она закрыла глаза рукой и почти без сил прислонилась к стене.

– Так вот как! – раздался вдруг около неё грустный, укоризненный голос. – Неужели ты для того просила взять тебя из монастыря, Полетт, чтобы интриговать против меня?

Полетт вскрикнула, открыла глаза и в трепетном свете догоравшего факела увидела сестру, которая стояла перед ней подобно живому укору совести.

Как это всегда бывает, чувствуя себя действительно виноватой, не зная, что сказать в своё оправдание, Полетт вместо извинения ответила сестре какой-то насмешливой резкостью.

– Молчи, безумная! – ответила та, подбегая к сестре и хватая её за руки. – Неужели ты в своём ослеплении не видишь, что, как ни увлёкся тобою король, я ещё достаточно сильна, чтобы помешать ему овладеть тобой! Одно моё слово, и ты будешь в монастыре, но уже без возможности когда-либо выйти оттуда. Как! Ты шутя лишаешь меня самого дорогого в моей жизни, да ещё осмеливаешься говорить дерзости!

Полетт поникла головой и тихо заплакала. Черты лица Луизы смягчились.

– Не плачь, Полина, – мягко сказала она, обвивая стройный стан сестры, – не плачь, а лучше пойдём со мною и обсудим, как нам быть. Я уже давно ждала, что король увлечётся кем-нибудь. Мужчины вообще, а французские короли и подавно сделаны не из того теста, из которого пекут верных любовников… В этом случае ты всё-таки меньшее из зол. Пойдём и обсудим, как нам быть. Всего Людовика я тебе всё равно не уступлю и лучше погибну сама вместе с тобой. Но, может быть, нам удастся полюбовно поделить его! Ведь мы – родные сёстры, Полет!

Они ушли и долго совещались во мраке аллей, пока звуки фанфар не позвали их к ужину. Все заметили, что во время ужина графиня де Майльи была оживлённее и веселее, чем в последнее время. Ночное пиршество тянулось долго. Наконец король встал, а вслед за ним встало и разошлось по своим комнатам и остальное общество.

Мало-помалу огни в окнах замка гасли, и Шуази погружалось во мрак и тишину. Когда всё замерло и заснуло, дверь королевской комнаты тихо раскрылась, и оттуда показался Людовик со свечой в руках. Он осторожно прошёл коридором, завернул в боковой флигель замка и там толкнул одну из дверей.

Перед ним была погружённая в полумрак большая комната, обставленная с чисто восточной роскошью. Навстречу королю от окна встала и пошла какая-то женщина. Король радостно вскрикнул и быстрее зашагал к ней. Вдруг он остановился, гневно топнул ногой и крикнул:

– Что это значит?

Только теперь он заметил, что встретившая его женщина была не Полетт, а Луиза де Майльи, причём её сестра сидела в дальнем углу на маленьком кресле.

– О мой возлюбленный государь! – нежно ответила Луиза, опускаясь на колени. – Сегодня я случайно подглядела и подслушала, что мой обожаемый Людовик увлёкся девицей де Нейль. Я была в первый момент сильно огорчена, но ведь я так люблю вас, государь! И я подумала, пусть сестра отдаст вашему величеству всю свою девичью свежесть, свою наивность в делах любви, чего так не хватает мне самой, лишь бы только и для меня остался уголок в вашем сердце, так как я не могу жить без любви вашего величества!.. О, мой государь! Позвольте нам обеим быть около вас, делить вашу священную любовь, услаждать ваш жизненный путь!

Людовик поднял графиню с земли, привлёк её к себе, поцеловал и взволнованным голосом сказал:

– Ты – прелестная женщина, Луиза, и я очень люблю тебя! Я никогда не оттолкну такого верного, любящего сердца, как твоё![38] А теперь ступай, Луиза, ступай!

Де Майльи с очаровательной улыбкой поклонилась королю и скрылась в коридоре. Людовик лихорадочной рукой запер за нею дверь и с широко раскрытыми объятиями устремился к тому углу, где сидела съёжившаяся, скорчившаяся в испуганном забытьи Полина де Нейль.

IX ДУЭЛЬ

– Здравствуйте, мсье Столбин, – сказал маркиз Суврэ, входя рано утром в садик Очкасовых и обращаясь к сидевшему там в грустной задумчивости русскому, – не знаете ли, ваша очаровательная хозяйка уже проснулась?

Столбин улыбнулся и сделал рукой утвердительный знак.

– Ах да! – принуждённо смеясь, воскликнул маркиз. – Я и забыл, что вы не говорите на нашем милом французском языке!

В этот момент над занавеской одного из открытых окон показалась хорошенькая головка Жанны.

– Как? Это вы, маркиз? В такую рань? – спросила она.

– Что же делать, – ответил маркиз, – у меня важное дело и мало времени. Теперь девятый час, а в десять я непременно должен быть в Сен-Клу. Я хотел сначала писать вам, но дело так сложно, что это было бы слишком долго.

– В таком случае идите сюда, я накину что-нибудь на себя, – сказала Жанна. – Я ещё не одета. Ну, – сказала она входившему в комнату маркизу, – что за спешное дело у вас?

– Вчера, когда мы возвращались из Шуази, Полетт взяла с меня слово, что я побываю у вас в самом непродолжительном времени и всё расскажу вам. Дело в том, что эта маленькая шалунья отлично справилась со своей ролью и на славу разыграла предрешённую нами комедию. Всё шло как по маслу; вакхический характер празднеств произвёл своё действие на чувственность короля, и когда в нужный момент появилась Полетт, то король сразу и бесповоротно пленился ею. В Шуази его величество ни на миг не отпускал её от себя, и мне совершенно не удавалось переговорить с нею. Только на обратном пути она успела шепнуть мне, чтобы я повидался с вами и сказал следующие слова: «Даже в минуты первого торжества и упоения страстью Полетт не забыла обещаний, данных подруге!»

– Если это правда, – сказала Жанна, – то мечты лучших русских людей могут принять теперь более осязательный облик! Но скажите, – перебила она самоё себя, – а как же обошлось с де Майльи?

– О, сёстры отлично поделили короля между собою! Правда, в Шуази при короле почти неотлучно находилась Полина, но по переезде в Версаль обе сестры будут поочерёдно пользоваться вниманием его величества.

На лице Жанны отразилась брезгливость.

– Не понимаю, – сказала она, – как это у вас, господ французов, темперамент может совмещаться с такой расчётливостью в делах любви! Конечно, раз уж погружаешься в политику, то всякие пустяки вроде излишней щепетильности, нравственной брезгливости и женской стыдливости приходится оставлять в стороне. Но всё-таки я никогда не могла бы дойти до такого откровенного цинизма, как молоденькая Полетт, только что выпорхнувшая из монастыря.

– Право, не знаю, что сказать вам на это, – задумчиво ответил маркиз. – Может быть, я не так уж щепетилен, как вы, но я не могу осуждать Полетт за то, что она, наметив себе определённую цель, идёт к ней прямо и твёрдо. Кроме того, не могу я осуждать её и потому, что такое разрешение семейного вопроса было придумано, подготовлено и подсказано мной самим…

– Вами? – вне себя от удивления воскликнула Жанна.

– Ну да, мной. Ведь вы знаете, я вмешался во всю эту историю только потому, что мне сказали: «Это нужно для Жанны!» Я – цельный человек, не умею отдаваться частью сердца или делать что-нибудь вполовину. Полетт действиительно способна привлечь внимание короля в желаемую сторону и изменить весь курс внешней политики Франции. Но имеет ли она достаточные данные, чтобы прочно утвердиться в благоволении короля? Нет, одна она оказалась бы эфемиридой, блестящей бабочкой, рождающейся, чтобы умереть, сверкнув на мгновение. Король ценит в женщине ум, но важнее всего для него горячая кровь и молодое тело. Луиза де Майльи была уж чересчур женщиной, и король начинал скучать с нею. Полина де Нейль – чересчур человек, и это быстро утомило бы короля. Но вместе они взаимно дополнят в своих нежных цепях, пока случайность не порвёт прочного союза сестёр между собой. И вот, когда я взвешивал всё это, мне и в голову не приходило думать, нравственно ли такое разрешение вопроса, не цинично ли оно, не оскорбляет ли щепетильности порядочных людей. В моём мозгу огненной надписью сверкала фраза: «Это нужно для Жанны», и больше я ни с чем считаться не мог!

Жанна с нескрываемым удивлением смотрела на Суврэ. Она была очень добрым и хорошим человеком, но страдала некоторой ограниченностью суждений, чрезмерной педантичностью взглядов. Более мечтая, чем думая о жизни, она составила себе в уме какой-то идеальный мир, герои которого с трудом могли воплотиться в живых, действительных людях. Но, разочаровываясь в последних, она не поступалась составленными идеалами. Она с первого взгляда подводила встреченного человека под определённую категорию и смотрела на него сверху вниз, как на существо несовершенное, не соответствующее её героической мерке. И много нужно было для того, чтобы поколебать в ней составленное по первому взгляду мнение, отказаться от него!

Ещё в монастыре она сразу определила Полину как беспочвенную фантазёрку, пустую болтушку и ветреницу. Полина на её глазах духовно росла, поражала учителей, надзирательниц и знакомых мужским складом ума, недюжинной широтой взглядов и меткостью суждений, а Жанна ни на йоту не поступалась усвоенным с первого момента дружбы надменно-снисходительным отношением к подруге, пока разговор утром после знаменательного маскарада не заставил спасть пелену с её глаз и не показал ей Полину в новом, совершенно неожиданном свете.

То же самое было и с маркизом де Суврэ. Бывая с Полиной у её родных в отеле Мазарин, она впервые встретилась семнадцатилетней девушкой с маркизом, которому был тогда двадцать один год. Как мужчина, Суврэ даже скорее понравился ей, но она сразу определила его: «Фат, заботящийся только о жабо да манжетах; пустой человек, не имеющий твёрдых принципов; балагур и ломака, для которого строить шута – высшая цель жизни». И уже ничто не могло сдвинуть её с этого определения!

Ей было весело с маркизом, она бывала рада, когда встречала его, и по возвращении из России с удовольствием принимала его у себя. Может быть, бессознательно в её сердце даже нарастала любовь к нему, потому что не раз бывало, что она видела во сне, как Суврэ прижимает её к своей груди и покрывает огненными лобзаньями, что заставляло её дрожать от восторга и счастья. Но, просыпаясь, она неизменно думала с искренним пренебрежением: «Боже мой! Какие нелепые сны видишь порой! Подумать только, чтобы я полюбила такого… Фу!» Суврэ был для неё просто человек «не как все», собачкой, которую можно было приласкать и подразнить, но любить!.. Любовь и этот «шут гороховый» – это казалось Жанне чудовищно несовместимым. Поэтому на все попытки маркиза объясниться ей в любви она отвечала самым откровенным смехом.

В последнее время где-то внутри её души пробуждались сомнения в правильности её взгляда на маркиза. Наружу эти сомнения до сих пор ещё не пробивались, но в это утро Суврэ как-то сразу показался ей иным.

Два обстоятельства поражали её. Во-первых, её удивляло, что этот человек, которого она считала таким пустым и поверхностным, оказывается умелым и дальновидным в самых тонких соображениях, что этот ломака так прост, искренен и сердечен. Во-вторых, её тревожило, что вместо обычного балагурства в его тоне теперь звучало что-то надтреснутое, мрачно-покорное, глубоко-скорбное.

«Это нужно для Жанны!» – мысленно повторила она и почувствовала, что в её сердце зазвенела сладкая, радостная песнь.

– Вы действительно оказали мне большую услугу всем этим! – ласково сказала она, протягивая маркизу руку.

Суврэ почтительно прижался губами к её руке; из его глаз скатилась и обожгла руку Жанны горячая слеза…

Жанна вздрогнула; её сердце забилось в сладком ужасе… Ах, если бы теперь он опять повторил ей прежние слова любви! Как жаждала и как боялась она этого!

Они оба молчали. Положение было томительным и напряжённым.

– И ради этого-то вы примчались в такую рань? – спросила Жанна, чтобы сказать что-нибудь.

– Я должен был сдержать данное слово, а необходимость быть утром в Сен-Клу выяснилась только вчера поздно ночью.

– Но вы могли бы заехать ко мне после окончания своего дела! – улыбаясь, сказала Жанна, ожидавшая, что Суврэ по обыкновению ответит с комическим пафосом что-либо вроде: «Я всегда стремлюсь как можно скорее увидеть свою богиню!»

Но Суврэ с невыразимой нежностью поднял взор на кокетливо улыбавшееся личико Жанны и грустно сказал:

– Я не был уверен, что буду иметь возможность когда-либо заехать к вам по окончании этого дела…

– Что вы говорите? – вскрикнула Жанна бледнея. – А, понимаю! – продолжала она, понижая голос до трепещущего шёпота. – Дуэль! Какая-нибудь дурацкая, бессмысленная дуэль из-за пустяков, из-за острого словца, дерзкой насмешки! Из-за глупостей ставят на карту жизнь, здоровье, и всё это шутя, легкомысленно, так себе… И вы ещё смели говорить… – рыданием вырвалось у неё.

Но она сама испугалась того, чего чуть не сказала, и замолчала, хватаясь руками за судорожно бившееся сердце. Она хотела бы так много сказать маркизу, но у неё не было слов; только рыдания дрожали в груди да мозг свинцовой крышкой гроба придавливало сознание надвигавшегося горя и отчаяния…

– В делах чести… – начал Суврэ, но замолчал, поникнув головой; он вспомнил, что дуэль действительно вызвана его мальчишеством, что Жанна права; но не всё ли равно?

Они молчали, оба погружённые в скорбную задумчивость. Наконец ржанье лошади маркиза, привязанной им к решётке сада, вернуло его к действительности.

– Моя Электра напоминает, что мне пора, – сказал он.

Жанна подошла к нему ближе и с каким-то отчаянием вскрикнула:

– Но ведь мне говорили, что вы отлично фехтуете!

Как ни казалось странным и непоследовательным это восклицание, но Суврэ с благодарностью взглянул на Жанну. Он понял ту скрытую логическую нить, которая привела её к этому, и ответил, потупив взор:

– Вчера вечером по возвращении из Шуази я получил записку от своего секунданта д'Айена, что его, тоже бывшего со мной в Шуази, уже поджидал секундант противника. Д'Айен просил меня никуда не уходить, чтобы он мог сегодня же (то есть вчера) сообщить мне условия дуэли, так как последняя, по всем признакам, состоится на следующее утро. Поджидая графа, я прилёг на кушетку. Не знаю, долго ли я спал, да и спал ли на самом деле, но только вдруг я увидел, что ко мне подходит покойник-отец, которого я очень любил. Отец положил мне руку на голову и сказал: «Мы скоро опять будем вместе, сынок!» И я понял, что смерть стережёт меня… Напрасно старался д'Айен высмеять меня, внушить мне бодрость… При иных обстоятельствах я не обратил бы внимание на сонное видение, но теперь я с радостью приветствую избавительницу-смерть и заранее покоряюсь…

– Но почему? – со слезами в голосе спросила Жанна.

Суврэ поднял свои усталые, грустные глаза и ответил:

Quand on a tout perdu, quand on n'a plus d'espoir,
La vie est un opprobre et la mort un devoire.[39]

– Нет! – с силой крикнула Жанна, обвивая руками шею маркиза. – Нет, Анри! Ты не умрёшь, ты не смеешь умереть! Ты должен жить для меня!

– Жанна! – радостным, изумлённым стоном вырвалось из наболевшей груди Суврэ. – Жанна, ты любишь меня, божество моё!

Вместо ответа Жанна склонилась на его плечо и тихо заплакала.

– Не плачь, богиня моя! – радостно воскликнул Суврэ, покрывая заплаканное личико возлюбленной бесчисленными поцелуями. – Не плачь, моя Жанна! Теперь пусть хоть весь свет восстанет против меня! Я слишком дорожу своим счастьем, чтобы навеки лишиться его в тот самый момент, когда оно наконец-то блеснуло мне! Пусть все мертвецы выходят из гробов, пусть они грозят и предсказывают мне дурной конец – на зависть им я всё-таки буду жить, буду жить для тебя и тобой, Жанна!

Снова послышалось призывное ржанье Электры.

– Пора! – сказал маркиз, нежно вырываясь из конвульсивных объятий Жанны. – Не бойся за меня, любимая!..

– Я хотела бы умереть, чтобы не знать этой тревоги, этих сомнений… Анри, умоляю тебя, когда всё будет кончено, сейчас же лети сюда, чтобы успокоить меня. И поклянись мне, если ты будешь ранен или… Но я не хочу и думать о таком ужасе! Словом, если ты не будешь сам в состоянии успокоить меня, то пусть тебя принесут сюда, чтобы я сама могла ухаживать за тобой!

– Клянусь, дорогая! – торжественно сказал Суврэ и, мягко освободившись от цеплявшихся за него рук Жанны, поцеловал её и хотел выбежать из комнаты.

– Бога ради, подожди минутку! – раздирающим душу голосом крикнула Жанна. – Вот, – сказала она, расстёгивая воротник утренней блузки и снимая с белоснежной шеи довольно массивный, старинный крест. – Надень это, Анри! Не смейся надо мной! Это – святыня, большая святыня! Этот крест спасал в бою и моего деда, и отца!

– Я не смеюсь, дорогая, – ответил Анри, благоговейно целуя крест. – Для меня это во всяком случае святыня, раз он висел на твоей груди!

Он надел крест, в последний раз прижал к своему сердцу Жанну и бросился вон из комнаты.

Жанна с рыданиями упала в кресло.

Вскочив на лошадь, маркиз что есть силы погнал её по направлению к Сен-Клу. Его глаза горели, лицо было полно самой дикой, решительной энергии, и всё его существо радостно трепетало. Он останется победителем в этом поединке! Иначе быть не может, иначе жизнь – просто злая насмешка!

Так домчался он до Сен-Клу, на одной из лужаек которого, около старой, заброшенной мызы, его уже ждал д'Айен.

– Наших противников ещё нет? – спросил его Суврэ, осаживая лошадь.

– Нет, но до срока осталось ещё минуты две. Однако, Анри, я рад, что сегодня у тебя совсем другой вид и настроение, чем вчера!

– Э, милый мой, мало ли что не вообразишь себе под влиянием дурной минуты? – смеясь, ответил Суврэ, соскакивая на землю и подходя к графу с протянутой рукой. – Вчера я поддался непростительной слабости, но неужели ты мог думать, что я действительно жажду чести быть убитым бесславной рукой гасконца, ласкающей за деньги увядшие прелести маркизы де Бледекур?

– Значит, папаша… – начал д'Айен, пожимая руку маркиза.

– Может провалиться обратно в преисподнюю, – беззаботно подхватил Суврэ. – Ведь не из рая же явился он призывать любимого сынка к такому бесчестию? Впрочем, откуда бы он ни приходил, но удовольствия сегодня же соединиться с ним в лоне Авраамовом я ему не доставлю; это, что называется, «себе дороже стоит»! Однако их всё нет и нет! А скажи, кстати, что за чудак согласился быть секундантом этого рыжего чудовища?

– Поручик Декамп, знаешь – этот скромный, застенчивый голубоглазый юноша!

– Но ведь это, кажется, в высшей степени приличный человек! Как же он согласился?

– Я высказал ему это. Но Декамп очень мило ответил мне, что в таких делах никому отказывать нельзя, тем более человеку сомнительному, которому трудно найти секунданта.

– Что же, он, пожалуй, прав! Ну, а условия дуэли? Вчера ты не сказал мне ничего определённого.

– Да условия самые обычные: драться до того, пока один из противников не упадёт и не будет в состоянии встать. Секунданты будут только наблюдать за правильностью поединка, но сами оружия не скрестят Как очень мило сказал Декамп, раз их не увлекает партийность или особые счёты, то сам бой делается скучным и теряет свою привлекательность. Однако вот и они! – сказал д'Айен, указывая на прогалину, откуда показались два всадника.

– Извините, господа, что мы немного опоздали, – приветливо сказал Декамп. – Но лошадь шевалье де ла Хот-Гаронна оступилась и захромала…

– Что я отнюдь не считаю дурным предзнаменованием! – вызывающе кинул гасконец, соскакивая с лошади и привязывая её к дереву.

Секунданты обменялись установленными приветствиями, осмотрели площадь поединка, смерили шпаги.

– В позицию, господа! – крикнули они, когда все формальности были кончены.

– Однако слово, Шарль! – сказал Суврэ, взяв под руку графа д'Айена и отводя его в сторону – Если я буду ранен, ты должен отвезти меня к Жанне, она заставила меня поклясться в этом!

– Так вот в чём причина счастливой перемены в твоём настроении! – смеясь, ответил граф. – Ну, Анри, теперь уж я окончательно спокоен за тебя! Не захочешь же ты умереть, так сказать, на пороге своего блаженства! Да благословит тебя Бог, милый Анри!

– Однако скоро вы решитесь приступить к делу? – ворчливо окликнул их ла Хот-Гаронн.

– К вашим услугам, шевалье, к вашим услугам! – ответил Суврэ, подходя к противнику и делая ему изысканный установленный поклон.

Шевалье неуклюже ответил на приветствие, противники встали в позицию и скрестили шпаги.

С первого же момента ла Хот-Гаронн повёл бешеную атаку Он был очень силён, от его ударов жалобно звенела парирующая шпага противника, у него были верный глаз и твёрдая рука, но, как это сразу заметил д'Айен, в фехтовании гасконца не было той лёгкости, изящества, мастерства, которое замечалось в каждом движении маркиза де Суврэ. Гасконец нападал грубо, тяжело, маркиз же, словно шутя, парировал все его атаки.

Тем не менее д'Айену пришлось со стеснённым сердцем констатировать, что вескость ударов противника заставила маркиза начать отступление. Он успокоился только тогда, когда увидел, что голова Анри несколько втянулась в плечи, а спина слегка выгнулась, в то время как его горящий взор с особенной пытливостью впился в противника.

Граф не раз фехтовал ради упражнения с маркизом, не один раз присутствовал и при его дуэлях, а потому знал, что эта поза Суврэ предвещает один из блестящих, неотразимых выпадов.

Действительно, отразив терцией удар противника, Суврэ ловким финтом заставил гасконца слегка приподнять шпагу. В тот же момент он перенёс тяжесть своего тела с левой ноги на правую и уже хотел из-под руки поразить ла Хот-Гаронна, но в этот момент его нога, зацепившись за камешек, подвернулась. Этим воспользовался противник и изо всех сил ткнул Суврэ прямым ударом в грудь.

Маркиз, словно сноп, рухнул на землю. Из груди д'Айена вырвался крик отчаяния, но Суврэ в тот же момент как ни в чём не бывало вскочил с земли и, становясь снова в позицию, весело крикнул:

– «Et quel temps fut jamais si fertile en miracles!»[40]

Шпага противника попала в крест Жанны и не причинила, таким образом, ни малейшего вреда маркизу.

Эта неудача в момент преждевременного торжества смутила гасконца и окончательно лишила его хладнокровия. Он всё чаще и чаще пускался на неосторожные выпады, оставляя неприкрытой грудь. Только каким-то чудом пока ещё не пролилось ни капли крови!

– Не отдохнуть ли нам? – сказал наконец маркиз, отскакивая в сторону и опуская шпагу – С каждой минутой вы фехтуете всё хуже и хуже, шевалье! А мне ещё так хвалили ваше искусство! Не понимаю, «comment en un plomb vil l'or pur s'est-il change?»[41]

Снисходительность противника ещё более взбесила пламенного гасконца.

– В позицию, сударь, в позицию! – закричал он с пеной у рта. – В позицию, или я подумаю, что вы просто трусите!

– Ну что же, – небрежно ответил Суврэ, подходя. – Если так, давайте продолжать. «Tu l'as voulu, George Dandin!»[42]

Шпаги снова скрестились, снова началась борьба между взбешённой силой и хладнокровной ловкостью.

– Нет, шевалье! – сказал Суврэ, нанося лёгкую рану в левое плечо гасконцу – Фехтование – положительно не ваша сфера. А ведь Буало недаром говорит: «Soyez plutot macjon, si c'est votre talent!»[43]

Шевалье в бессильном бешенстве бросил на смеющегося маркиза свирепый взгляд.

– Что за взгляд! – с иронией воскликнул Суврэ. – А знаете ли, шевалье, ведь у вас «d'assez beaux yeux pour des voux de province!»[44]

Вместо ответа ла Хот-Гаронн сделал неожиданный, смелый и сильный выпад, которым чуть-чуть не коснулся сердца Анри.

– Вот это – не совсем плохой удар, – продолжал маркиз, со смехом парируя атаку, – но и хорошим его тоже нельзя назвать, а так, посредственным. Впрочем, дивный Буало на этот случай говорит, что «il n'est point de degre du mediocre аи pire».[45]

– Заткнёшь ли ты глотку, шут?! – крикнул гасконец, окончательно теряя власть над собой.

– А почему бы и не поговорить за делом? – беззаботно ответил маркиз. – Одно другому не мешает, и я люблю, как говорит всё тот же обожаемый Буало, «passez du grave au doux, du plaisant a severe».[46]

– Ну, так погоди же, я заставлю тебя замолчать навеки! – с мрачной решимостью прохрипел гасконец.

– «Rodrigue, as-tu du coeur?»[47] – смеясь, воскликнул Анри.

Не успел ещё замолкнуть его смех, как гасконец перекинул шпагу из правой руки в левую. Но не Суврэ было ловить на такие примитивные фигуры. Он, смеясь, парировал удар и выбил шпагу из рук ла Хот-Гаронна.

– Дьявол! – с бешенством вскрикнул гасконец.

– Э, полно, друг мой! – с неизменной улыбкой ответил Суврэ. – «Се ne sont que festons, се ne sont qu'astragales!»[48]

– Слава Богу! – послышался из леса чей-то торжествующий голос. – Мы подоспели вовремя!

Дуэлянты обернулись и увидели, что к ним полным карьером нёсся маркиз д'Антен, а за ним – отряд королевских драгун.

– Господа! – задыхаясь от быстрой езды, сказал д'Антен, – попрошу вас вручить мне свои шпаги! Именем короля вы арестованы!

X ПОЛЕТТ ДЕЙСТВУЕТ

Дуэлянты были очень недовольны и поражены этим вмешательством, совершенно не зная, чему приписать его. Анри было жаль, что у него вырывают победу, бесспорно клонившуюся в его сторону; гасконец жаждал крови противника особенно страстно, так как беззаботная насмешливость Суврэ всколыхнула всю мстительность этой низкой, грубой натуры.

В первый момент взбешённый ла Хот-Гаронн даже не подумал подчиниться требованию д'Антена.

– Ну уж нет! – крикнул он, поднимая с земли выбитую шпагу. – Я не уйду отсюда, пока не покончу с этим господином!

– В таком случае вам придётся подчиниться силе, – спокойно возразил д'Антен, подъезжая к гасконцу – Я не допущу, чтобы пренебрегли королевским приказом!

– А вот посмотрите! – мрачно кинул ла Хот-Гаронн, становясь в оборонительную позицию.

– Полно, шевалье, – строго заметил ему д'Антен. – Бешенство ослепляет вас! Времена д'Артаньяна[49] прошли, не забывайте этого. Вы всё ещё не одумались? – сказал он, увидев, что гасконец продолжает с мрачной решимостью держать шпагу в оборонительной позиции. – Десять драгун сюда! Окружить шевалье де ла Хот-Гаронна! Ну-с, а теперь вы, может быть, всё-таки отдадите мне свою шпагу?

Видя всю бесполезность и нелепость дальнейшего сопротивления, гасконец с глухим проклятием сунул свою шпагу посланному короля.

– Ну а вы, милейший Суврэ, – улыбаясь, сказал д'Антен, – надеюсь, не станете причинять мне бесполезных хлопот?

– О, разумеется! – ответил Анри, подавая шпагу. – Но за мою уступчивость вы должны отпустить под честное слово графа д'Айена, который…

– Но я не имею ни малейших распоряжений относительно господ секундантов, они совершенно свободны! – ответил д'Антен.

– Ура! – ответил Суврэ. – В таком случае, милый Шарль, поезжай сейчас же в Клиши – ты уже знаешь к кому – и расскажи всё, как было. Но, Бога ради, не теряй времени даром!

Д'Айен молча пожал руки Суврэ и д'Антену, подошёл к своей лошади, отвязал её, вскочил в седло и помчался во весь дух.

– Барро и Ноэль! – приказал двум драгунам д'Антен. – Подведите арестованных к лошадям! Ввиду оказанной вами попытки к сопротивлению, – обратился он к гасконцу, – я принуждён буду окружить вас своими людьми, а вы; маркиз, поедете рядом со мной!

– Ах, вот как! – прошипел де ла Хот-Гаронн, кидая злобный взгляд на Суврэ и д'Антена. – Один дружок оказывает другому дружеские послабления! Понимаю теперь, кому я обязан этим вмешательством. Маркиз де Суврэ, видимо, позаботился гарантировать себя от печального конца! Похвально, нечего сказать!

– Замолчите, сударь, и постыдитесь! – сурово оборвал его д'Антен. – О дуэли его величество узнал от кардинала Флери, который явился с требованием предупредить поединок и покарать маркиза де Суврэ, выставляя вас невинной овечкой. Зная об отношениях кардинала Флери к маркизе де Бледекур и о ваших отношениях к последней, нетрудно догадаться, что маркиза подняла весь этот скандал из боязни лишиться вас! Стыдитесь, шевалье!

Декамп, отвязывавший в это время лошадь и уже собиравшийся свернуть в сторону, при последних словах гасконца остановился и подъехал к нему. Обождав, пока д'Антен кончит свою суровую отповедь, молодой офицер сказал:

– Шевалье де ла Хот-Гаронн! Если у вас опять случится надобность в секунданте, то я прошу не обращаться за этим ко мне. Я считаю, что во время дуэли и после прекращения её вы вели себя не так, как подобает французскому дворянину и рыцарю. Если же мои слова вам не нравятся, то я готов в любое время ответить за них с оружием в руках!

Он лёгким кивком головы поклонился гасконцу, почтительно простился с Суврэ и д'Антеном и уехал раньше, чем ошеломлённый ла Хот-Гаронн нашёлся сказать ему что-либо в ответ.

В Версаль согласно команде д'Антена отправились на рысях, девятивёрстное расстояние было пройдено почти в полчаса. У королевского дворца д'Антен спешился и прошёл в кабинет Людовика, где его величество был занят разговором с кардиналом Флери.

– Ваше величество! – отрапортовал д'Антен. – Мне удалось застать поединок в самый критический момент. По счастью, если не считать царапины, полученной шевалье де ла Хот-Гаронном, дуэль никаких серьёзных последствий не имела.

– Отлично, милый д'Антен! – ласково сказал Людовик. – Введи сюда этих господ, которые осмеливаются нарушать приказание своего короля.

– Осмелюсь доложить вашему величеству, – продолжал д'Антен, – что шевалье де ла Хот-Гаронн в дерзкой и явно непочтительной форме отказался повиноваться приказанию, отданному мною именем вашего величества, так что мне пришлось прибегнуть к силе.

– Вот как? – протянул король. – Так вот, значит, какова тихая овечка вашей эминенции?

Флери пожевал губами и спросил, поднимая на д'Антена мёртвенный взгляд выцветших глаз:

– Скажите, маркиз, ведь вы, кажется, – большой друг Суврэ?

– Да, ваша эминенция, – ответил спрошенный. – Но все приближённые его величества – большие друзья, объединяясь в лучах царственного благоволения.

Д'Антен отлично понял весь яд этого вопроса, но не хотел давать против себя лишнее оружие кардиналу, а потому ответил сдержанно и с полным достоинством.

За него вспыхнул король.

– Что вы хотели сказать этим вопросом, кардинал? – сурово спросил он.

– Да ничего особенного, ваше величество, ничего особенного! – ответил кардинал, поджимая бледные губы. – Я просто хотел установить факт.

– Вот что я вам скажу, кардинал, – в том же суровом тоне продолжал король, – раз вы ошиблись нечаянно в одном из жантильомов, то это не значит, что вы должны хотеть заставить меня умышленно ошибиться в другом, хотя и в обратную сторону!.. Д'Антен, введите арестованных! Ну-с, господа, – обратился он к Суврэ и гасконцу, когда те вошли в кабинет, – что это значит? Вы позволяете себе открыто пренебрегать королевским приказом? Разве во Франции не стало судов, разрешающих претензии? А если ваше дело так тонко и щепетильно, что неуловимо для компетенции суда, то разве во Франции нет короля, первого дворянина государства, способного разобраться в деле чести? Нет, чёрт возьми, я более не намерен допускать подобное! Кто из вас вызвал другого на дуэль? Наверное, это был ты, Суврэ!

Суврэ слегка пожал плечами и посмотрел на гасконца. Ему было неловко указывать на последнего, но он думал, что тот сам должен ответить на вопрос короля. Однако шевалье и не думал брать вину на себя, продолжая упорно молчать.

– Я тебя спрашиваю, Суврэ, это ты вызвал шевалье де ла Хот-Гаронна? – крикнул король.

– Нет, государь, – волей-неволей ответил маркиз, – шевалье вызвал меня.

– Значит, ваша эминенция снова ошиблась? – иронически сказал король. – Впрочем, не всё ли равно? Ведь вы требовали самой суровой кары для вызвавшего. Я ни в чём не смею отказать вашей эминенции…

– Но, ваше величество, – смущённо ответил кардинал, – следовало бы узнать, не был ли шевалье поставлен в необходимость…

– А, так для шевалье могут быть, по вашему мнению, особо смягчающие обстоятельства? – насмешливо спросил Людовик. – Хорошо! Суврэ, что ты сделал шевалье де ла Хот-Гаронну?

– Но, государь, – улыбаясь, ответил маркиз, – ровно ничего! Я спросил шевалье, какого цвета его камзол, и осторожно выразил сомнение в правильности указанного им оттенка…

– Только и всего? – удивлённо спросил Людовик. – Мой милый Суврэ, тут что-то не то!

– Наверное, ваше величество, – вступился кардинал, – в «вежливом» сомнении маркиза заключался какой-нибудь оскорбительный оттенок…

Суврэ вышел из себя. Ему было уже слишком очевидно, насколько кардинал старался во что бы то ни стало утопить его.

– Ваша эминенция совершенно правы, – твёрдо ответил он, – в моих словах был такой смысл, что шевалье оставалось или вызвать меня на дуэль, или уйти осмеянным. Он назвал оттенок своего камзола «бле-де-сиель», а я сказал, что, по-моему, его камзол «бле-де-кур». Всем, кто знает, что этот господин существует исключительно милостями своей любовницы, старухи Бледекур, пользующейся вашим отеческим расположением, кардинал, смысл моих слов ясен. Но если мои слова и были оскорбительны, то разве не оскорбительно было для его величества, что его первый министр и кардинал представляет ко двору его величества столь сомнительную личность?

– Эй, вы! – крикнул гасконец, топая ногой и готовый броситься на маркиза.

– Что такое? – крикнул на него король, вставая с места. – Вы забываетесь в присутствии короля?

– Если король, – в бешенстве ответил ла Хот-Гаронн, – позволяет своим фаворитам оскорблять в своём присутствии дворянина, то у дворянина нет никаких обязанностей по отношению к королю!

– Д'Антен! – крикнул король. – Немедленно отвести этого господина в Бастилию!

Д'Антен крикнул двух дежурных гвардейцев, и гасконца увели.

– Так вот каковы овечки у вашей эминенции? – снова сказал король. – И вы ещё решились требовать самых суровых кар для маркиза де Суврэ? Попрошу вашу эминенцию быть на следующий раз осторожнее как в рекомендации, так и в осуждении. Суврэ совершенно прав: представление ко двору такого господина есть оскорбление для меня!

Как и всегда в таких случаях, кардинал прибегнул к испытанному средству – отставке.

– Едва ли мне придётся впредь испытывать терпение вашего величества, – слащаво запел он, – потому что я с каждым днём чувствую себя всё более слабым и больным…

– Вот что, кардинал, – резко оборвал его Людовик, – если вы на этот раз вздумали завести свою старую песню об отставке, то вы выбрали плохой момент. Я как раз в таком настроении, что легко могу согласиться со слабостью и болезненностью вашей эминенции!

– Пока у меня ещё есть хоть капля силы, она вся принадлежит вашему величеству! – смиренно ответил кардинал, видевший, что сегодня с его величеством творится что-то необычное, а потому обычные меры могут оказаться опасными.

– У вас больше ничего нет для меня, кардинал, на сегодня? – спросил король.

– Нет, я уже всё доложил вашему величеству.

– В таком случае, до свидания! Не смею задерживать долее вашу эминенцию!

Кардинал ушёл, теряясь в догадках, кто произвёл такую волшебную перемену в его застенчивом, робком питомце.[50]

Король и Суврэ остались наедине.

Людовик, красный от неулегавшегося гнева, расхаживал взад и вперёд по кабинету.

– Ты, может быть, воображаешь, что я на самом деле одобряю и извиняю твоё поведение? – крикнул он, останавливаясь перед Суврэ. – Стыдитесь, сударь, вы вели себя как мальчишка. Мне не надо таких друзей, которые готовы в любой момент заводить скандалы, словно подвыпивший мастеровой! Мне надоели вечные пререкания с кардиналом из-за вас всех! В изгнание, сударь, в изгнание! Это – единственное средство исправить вас!

Король снова забегал по кабинету. Суврэ молчал. Он знал, что Людовик не умеет долго сердиться и что после такой головомойки вскоре последуют полное прощение и примирение. Но он не мог отделаться от чувства величайшего изумления, охватившего его после сцены короля с кардиналом. Людовик, этот робкий, застенчивый молодой человек, боявшийся кардинала до того, что однажды, когда королева пожаловалась на небрежение Флери к её просьбе, сказал ей: «Милая моя, разве можно просить чего-нибудь у кардинала? Надо либо обойтись своими средствами, либо отказаться от своего желания!» – этот самый Людовик вдруг выпрямился в настоящую царственную величину, дал зазнавшемуся попу истинно королевский отпор!

«Но его подменили, – думал он, – положительно подменили! Кто же совершил это чудо? Неужели Полетт?»

– Ну ты подумай сам, Суврэ, – вновь заговорил король уже более спокойным тоном, – какой вид имеет вся эта выходка! Ну, я понимаю – ревность, гнев, партийные счёты, особо сложившиеся обстоятельства могут поставить дворянина в такое положение, когда он уже не может считаться с тем, запрещены ли дуэли, или нет. Мой прадед, великий Людовик Четырнадцатый, однажды сам дрался на дуэли с придворным и другом из-за племянницы кардинала Мазарини. Но ты ни с того ни с сего подходишь к какой-то личности и вызываешь его на ссору! И для чего? Для того, чтобы проявить своё остроумие, чтобы позабавиться за счёт какого-то провинциального дурака?

– Но, государь, – ответил Суврэ, – недаром Грессэ говорит, что «les sots sont ici-bas pour nos menus plaisirs».[51]

Как ни привык король к манере Суврэ говорить при всех случаях и обстоятельствах цитатами, но теперь он уж очень не ожидал этого, да ему уже и надоело сердиться.

– Ах, Суврэ, – воскликнул он, смеясь от души, – ты положительно неисправим!

– «J'ai ri, me voila desarme»[52] – сказал Суврэ, опускаясь на одно колено.

– Ну нет, – возразил король, – я далеко ещё не обезоружен, и – погоди только, Суврэ! – когда-нибудь ты жестоко поплатишься за своё легкомыслие… Ах, у меня столько горя, столько забот! Знаешь ли ты, Суврэ, что сегодня утром умер от чёрной оспы герцог ла Тремуйль?

– Ла Тремуйль? – с ужасом вскрикнул Суврэ, даже подскочив от неожиданности. – Но ведь ещё недавно он был с нами?

– Да, но он чувствовал себя плохо ещё во время праздника Весны, и мне пришлось на другой же день отпустить его в Париж, где он и слёг. Ах, Тремуйль, Тремуйль. Верный друг и преданный слуга! И ты представь себе только, Суврэ, как бренна жизнь и слабы человеческие силы и знания! Ещё неделю тому назад Тремуйль в расцвете сил, красоты и молодости веселил одним своим видом все сердца, а теперь от его обезображенных останков бегут все… И подумать только: три лучших парижских врача лечили его!

– Три врача? – с испугом переспросил Суврэ. – Но, государь, тогда всё понятно: «Que vouliez-vous qu'il fit contre trois?»[53]

Король рассмеялся и с явным благоволением потрепал маркиза за ухо. Непостоянный, в достаточной мере чёрствый и себялюбивый, Людовик был далеко не расположен серьёзно оплакивать кого бы то ни было, но он боялся нареканий, а потому должен был разыгрывать из себя скорбящего. Маркиз Суврэ, не перестававший шутить и теперь, был ему, таким образом, очень удобен; с ним, по крайней мере, можно было не притворяться. Поделись он, пожалуй, своим притворным горем с Жевром или Мортмаром, те начали бы подлаживаться под настроения короля, принялись вздыхать, охать, стонать!

– Но одной смертью герцога ещё не исчерпываются мои огорчения, – продолжал Людовик. – Конечно, мне очень жаль Тремуйля, но ведь в конце концов мы все там будем. Пусть Тремуйль умер слишком рано, но кто же умирает не рано? Ведь смерть никогда не является желанной гостьей! В таких случаях приходится жалеть не об отошедших, а об оставшихся, и, право же, одним из этих оставшихся являюсь я сам! Ты – мне верный друг, Анри, и я, пожалуй, откровенно расскажу тебе, в чём дело. Но смотри – никому ни единого слова об этом! Ты знаешь, существуют вещи, которых я не прощаю никому и никогда. Нарушение моего доверия из их числа!.. Только вот что, не позавтракать ли нам? Я что-то проголодался, да и ты, вероятно, не прочь подкрепиться после всех треволнений. Башелье! – сказал Людовик вошедшему на его звонок камердинеру. – Сегодня все приёмы отменяются; всем желающим видеть меня говори, что король оплакивает Тремуйля и не может никого принять. Затем накрой нам здесь стол на двоих и принеси лёгкий завтрак – ну, два-три горячих блюда и несколько холодных. Поставь всё это сразу и уходи! Да не забудь вина! Ступай!

Когда довольно большой стол был сплошь уставлен холодными и горячими блюдами и бутылками вина, входившими в состав «лёгкого» завтрака короля, Людовик пригласил Суврэ занять место против него, уселся сам и, утолив острое чувство голода, заговорил:

– Не успел я вчера отдохнуть с дороги, как ко мне явилась целая депутация из камер-юнкеров в составе герцога д'Омана, Жевра и Мортмара. Они сообщили мне, что Тремуйль плох, что надежды на его выздоровление нет никакой, а потому надо заранее считаться с его кончиной; поэтому-то они теперь же обращаются ко мне с почтительной просьбой оставить камер-юнкерскую должность Тремуйля за его четырёхлетним сыном.

– Они не теряют времени даром! – воскликнул Суврэ, отдавая честь паштету из фазанов с перигорскими трюфелями.

– Вот именно! – согласился король. – Конечно, в такую минуту я не мог дать им никакого положительного ответа. Я сказал, что Тремуйль ещё не умер, что Божья воля часто нарушает все людские расчёты, что меня самого десятки раз приговаривали к смерти, но если их мрачные предположения осуществятся, тогда я подумаю.

– Прикажете налить вина вашему величеству? – сказал Суврэ, заметив, что король что-то ищет.

– Налей, вот того! Потому ли что не знали ничего верного или не хотели портить мне удовольствие в Шуази, но до вчерашнего вечера я даже не знал, что у ла Тремуйля оспа. Нечего говорить, как поразила и огорчила меня эта весть! Чтобы как-нибудь разогнать тоску и тревогу, я послал сказать Луизе и Полине, что прибуду к ним вечером поиграть в карты. Прихожу туда – там уже известно, что душа Тремуйля борется между жизнью и смертью! Оказывается, у сестёр уже имеется свой кандидат на освобождающееся место камер-юнкера, и они принимаются хлопотать за герцога Люксембургского!

– И он тоже! – воскликнул маркиз.

– Вот слово в слово то, что и я подумал тогда! – продолжал король. – Кое-как шутками и смешком мне удалось увильнуть от ответа. Но сегодня ко мне явился Флери с просьбой помешать дуэли кровожадного Суврэ с тихоньким ла Хот-Гаронном; я отдал распоряжения, а пока наводил справки, где именно должна состояться дуэль, стал говорить с кардиналом о разных делах, и он очень ясно намекнул мне, что хотел бы видеть в этой должности молодого Флери, своего племянника. Я постарался не понять этого намёка, хотя он и привёл меня окончательно в отвратительное расположение духа, тем более что Флери сумел рассердить меня как подкопами против тебя, так и противодействием в одном деле, о котором я буду говорить с тобой далее. Ну, так вот, как видишь, я из-за смерти Тремуйля попал в очень неприятное положение. Отвергнуть кандидатуру герцога Люксембургского? Но Луиза никогда ни о чём не просит меня, и у меня язык не повернётся отказать ей в её первой серьёзной просьбе, да и Полина – такой очаровательный чертёнок… Отказать камер-юнкерам? Но это значит обмануть ожидания друзей и создавать недовольных в непосредственной близости от своей особы. Отказать Флери? Но, милый друг, хотя я сегодня и указал кардиналу его место, но, между нами говоря, он мне необходим. Да, да! Не делай таких насмешливых глаз, Суврэ! Помимо разных других соображений, скажу тебе следующее: кардинал Флери знает слишком много государственных тайн, и если я сегодня в двенадцать часов приму его отставку, то в половине первого кардиналу придётся сесть в самую уединённую башню Бастилии…

«Это надо запомнить и принять к сведению!» – подумал Суврэ.

– Но подумай сам, кто же пойдёт на службу к такому королю, который в награду за долголетнюю службу сажает старика в крепость! Вот в том-то и дело, что это не так легко разрешить. Я просто в отчаянии – что я ни сделаю, будет плохо! Суврэ! Если ты – истинный друг мне, то должен посоветовать, как мне быть!

– Ваше величество, – сказал Суврэ, – для меня этот вопрос так неожидан, что я не могу сразу охватить его. Но ведь нет никакой необходимости теперь же решать его? Если осмелятся приставать к вам и далее с этим, то вы можете ссылаться на то, что ещё не успели решить это. Вы, дескать, так огорчены смертью близкого друга, что вам ненавистна самая мысль о необходимости «делить ризы его»!

– А ведь, ей-Богу, так оно и есть, Суврэ! – воскликнул король, обрадованный, что ему подсказывают столь удобную увёртку. – Но продолжай, милый Анри, продолжай!

– Если же в это время не удастся прийти к решению, как примирить все три домогающиеся стороны, то, чтобы не обижать ни одной из них, вашему величеству лучше всего будет назначить на должность покойного Тремуйля не одного из трёх предложенных кандидатов, а кого-нибудь четвёртого!

– Честное слово, ты молодец, Суврэ! – с жаром вскричал король. – Вот уж не раскаиваюсь, что открылся тебе! Ты совершенно прав! Если в это время мне не удастся склониться на чью-нибудь сторону, то я назначу камер-юнкером того, за кого ровно никто не просит! Но время терпит, мы ещё подумаем! Теперь далее, Суврэ, мои затруднения далеко ещё не кончились! – Король налил себе стакан вина, залпом выпил его и продолжал: – Надо тебе сказать, что этот чертёнок Полетт меня совершенно очаровала. Что за женщина, чёрт возьми! И как ловко она сумела обойти не только меня – это ещё неудивительно, – но и тебя, знающего её уже давно!

– Вот именно, ваше величество, в последнем-то и нет ничего удивительного! – подхватил Суврэ. – Обмануть ваше величество было гораздо легче, чем меня. Ну мог ли я подумать, что под маскарадным костюмом богини Счастья скрывается моя скромная Полетт? Да я готов был подозревать кого угодно, высказывать самые нелепые предположения, но если бы мне сказали, что на маскараде нас интриговала Полина, то я просто расхохотался бы в лицо!

– Может быть, и так, – согласился король. – Так слушай! Я домогался Полины де Нейль просто как красивой девушки – даже не красивой, а скорее дразнящей, острой, пряной, – а нашёл в ней не только женщину, но и человека с проникновенным взглядом и широким кругозором. Я был просто поражён, когда она стала делиться со мной своими надеждами и планами. Как она верит в мощь Франции, как она широко понимает широту её задач! Ты знаешь, когда она говорила, у меня просто захватывало дух, точно меня поднимали на громадную высоту. О, если бы можно было создать всё то, что она говорила, и в том широком объёме, как говорила она! Тогда можно умереть спокойно! Имя Людовика Пятнадцатого не затеряется в бесконечном ряду всех других предшествовавших и последующих Людовиков!

– Оно всё равно не затеряется, государь! – возразил Суврэ. – У всех прошлых Людовиков были почётные клички, но такой, какой дал народ вам, не было ни у кого. Людовики были Простаками, Заиками, Ленивыми, Толстыми, Святыми; был Людовик Лев, был Сварливый, был Великий, но Людовика Возлюбленного, как именует народ ваше величество, – ещё не было!

– Да, но придумай только подходящую кличку на тот случай, если бы мне удалось совершить то, что нарисовала передо мной Полина! Она как-то спросила меня: правда ли, что мне сватали принцессу Елизавету, дочь русского царя Петра Великого. И вот она начала рассуждать на эту тему, перейдя от этого сватовства к русским делам вообще. Она рассказала мне, что права принцессы Елизаветы, особы красивой, умной, очаровательной в обращении, доброй и чувствительной, нарушены воцарением царицы Анны Иоанновны, которая гонит всё русское и всюду даёт предпочтение немцам. И вот чувствительная Елизавета целыми днями льёт слёзы – так ей жалко погибающего наследия её великого отца и угнетаемых русских подданных. Полина указала мне на необходимость вмешаться в русские дела, разбив этот вопрос на две ветви: во-первых, французские короли всегда были рыцарями, а что может быть священнее для рыцарского долга, как не защита попранных прав достойной женщины! Во-вторых, помимо нравственного удовлетворения, Франция получит громадные материальные выгоды. Елизавета ненавидит немцев и обожает французов, да ещё вдобавок она будет обязана короной Франции. Значит, Россия станет верной союзницей Франции, которая с помощью первой сможет дать отпор немецким притязаниям, смирить заносчивого прусского короля, свернуть шею австрийскому орлу, да и вообще стать вершителем судеб Европы. Мало того – Россия откроет широкие двери французской культуре, торговле и промышленности. Мы получим широкий рынок сбыта, Россия станет как бы суверенной провинцией Франции… Это ли не торжество, это ли не заманчивая картина французского могущества и блеска? Ну скажи, Суврэ, разве в самом деле не ошибка Франции – не вмешиваться до сих пор в русские дела и давать немцам полновластно распоряжаться там?

– Ваше величество! – воскликнул Суврэ. – Я просто ослеплён картиной, которую вы нарисовали мне! Неужели всё это продумала крошка де Нейль, сидя за монастырской стеной?

– Ну да, у меня, говорю тебе, тоже на первых порах дух захватило. Но недаром же Полина просила меня до поры до времени ничего не говорить кардиналу, так как Флери восстанет против этого плана уже потому, что не ему пришла счастливая идея. Сегодня я заговорил об этом с кардиналом. Господи, чего только он не наплёл! С рыцарской точки зрения, открытое выступление за права принцессы Елизаветы будет только несправедливым, так как она – дочь младшего сына царя Алексея Михайловича, царица же Анна – дочь старшего, а следовательно, права принадлежат именно последней, но не первой. С точки зрения политической выгоды, вмешательство не принесёт никакой пользы, так как Франция истощена и бедна, ей не под силу взвалить на себя войну со всей Германией, да и неизвестно ещё, захотят ли русские признать своей царицей принцессу Елизавету… Словом, не могу передать тебе все его доводы; хотя он и не сумел убедить меня, но на словах разбил по всем пунктам. И вот я совершенно не знаю, как же мне быть, Суврэ? Согласиться с Полиной – значит отстранить от кормила власти Флери. Но ведь именно в тот момент, когда страна в области внешней политики вступает на новый путь, необходимо, чтобы ею правила старая, испытанная рука. С другой стороны, неужели отказаться от всех тех блестящих надежд, которые навеяла мне Полина?

– О, это было бы очень грустно, государь!

– Но как же примирить их разногласие?

– Да очень просто, государь. Назначьте на один из дней тайное заседание, на которое пригласите как кардинала, так и девиц де Нейль. Ну, разумеется, надо будет пригласить ещё и других лиц: например, меня, государственного секретаря Амело, ещё кого-нибудь. Конечно, все остальные будут только для декорации, для вас же, государь, будет важно, как и что станут возражать обе противные стороны. Из их спора вам легко удастся вывести, кто из них прав. Вот тогда-то вы и сможете прийти к определённому выводу!

– Твоя мысль была бы очень хороша, если бы не отличалась некоторым неудобством. Помилуй Бог, Суврэ! Что станут говорить, если французский король начнёт привлекать к участию в государственных совещаниях своих возлюбленных?

– А вы поступите наоборот, государь! Привлеките совещание к своей возлюбленной. Пригласите всех указанных лиц как-нибудь вечерком к графине де Майльи. Ваш прадед заслужил прозвание «Великого», государь, а между тем не одно важное совещание проходило в покоях маркизы де Ментонон!

– Суврэ! – воскликнул король. – Я уже не раз говорил тебе, что ты незаменим и неоценим! Благодарю тебя, Анри, твоя мысль великолепна, и я воспользуюсь ею! Но знаешь, Суврэ, раз ты помог мне в двух затруднениях, то поможешь и в третьем. Дело вот в чём. Полине неудобно и невозможно оставаться в её положении девицей. Её надо выдать замуж. Но за кого?

– Мало ли желающих найдётся! – заметил Суврэ.

– Много, но нет подходящих. Одни уже женаты, другие холосты, но не отвечают необходимым требованиям, а я совершенно не желаю давать Полине в мужья человека с недостаточно благородным именем. Третьи отвечают всем требованиям, но слишком надменны, а ты сам понимаешь, Анри: неудобно закидывать словечко там, где оно может быть и не принято. И вот я второй день ломаю себе голову и ничего не могу придумать. Подумай ты, Суврэ! Может быть, у тебя найдётся подходящий человек?

– Скажите, ваше величество, что вы дадите мужу девицы де Нейль?

– Жених должен дать слово, что прямо от венца отправится путешествовать не менее как на год. Тогда он получит единовременно двести тысяч ливров, шесть тысяч годовой пенсии, а по возвращении из путешествия – квартиру в Версале, но отдельно от жены, которая будет назначена статс-дамой.

– Прибавьте ещё одну милость, государь, и жених у меня готов!

– Неужели?

– Архиепископ парижский давно добивается кардинальской мантии. Обещайте ему этот сан, и он сам поведёт к венцу своего племянника, виконта де Бентимиль!

– Но это великолепно! Ты прелесть, Суврэ! Молю Бога, чтобы он дал мне возможность как можно долее пользоваться твоими советами! – промолвил король.

– Это в большой степени зависит от вашего величества, – ответил маркиз. – Позвольте мне и впредь оставаться в той же тени, в какой я был до сих пор! Пусть никто не знает, никто не догадывается, что ваше величество советовались со мной по тому или другому поводу. Тогда у меня будет меньше завистников и врагов, а следовательно, появится меньше поводов подкапываться под меня. Пусть ваше величество никогда никому не говорит, что та или иная мысль, то или иное решение подсказано мною. Вот единственная милость, о которой я прошу вас, государь!

– Суврэ! – сказал король, подходя к маркизу. – Король слишком беден, чтобы наградить тебя так, как ты заслуживаешь. Но твой друг может дать тебе только вот это… – и Людовик обеими руками взял Суврэ за голову, пригнул его немного к себе и поцеловал в самые губы. – А теперь, милый мой Анри, беги к архиепископу и позондируй почву. И если ты увидишь, что почва поддаётся, то уполномачиваю тебя сегодня же решить с архиепископом все подробности. Ступай, милый, да благословит тебя Бог!

«Великолепно! – думал маркиз, сбегая с лестницы дворца. – Жанна будет мною довольна! Голубка моя! Как мне хочется поскорее прижать тебя к своему сердцу! Но дело прежде всего. Итак, сначала в Париж к архиепископу, потом обратно в Версаль к Полетт, потом к Жанне!»

С архиепископом Суврэ закончил дело в нескольких словах. Старик бы в восторге, что наконец-то ему предоставляется возможность получить красную мантию, и сообщил маркизу, что его племянник на днях проиграл в карты последние остатки своего состояния, а следовательно, будет счастлив женитьбой на Нейль поправить свои дела. Архиепископ уже заранее давал слово за виконта, но обещал сегодня же переговорить с племянником и не позже завтрашнего утра дать Анри окончательный ответ.

От архиепископа Суврэ помчался обратно в Версаль. Дома он застал одну только Полетт.

– Привет вам, виконтесса! – весело крикнул ей Анри.

– Виконтесса? – удивлённо переспросила Полет. – Простите, Анри, но я, право, не понимаю, в чём тут остроумие!

– Да не остроумие, а самый бесспорный факт, Полетт! Не пройдёт и недели, как вы будете ею! – Суврэ рассказал Полине о переговорах с архиепископом и продолжал: – А теперь, Полетт, другое дело, из-за которого я, собственно, и приехал к вам. Правда, под угрозой вечной королевской немилости я обещал никому не говорить о том, что мне сообщил король, но мы всё равно связаны тайной прошлого, а потому одним преступлением больше или меньше – не всё ли равно!

– Но вы просто пугаете меня, Анри! – сказала Полина.

Суврэ передал ей вкратце свой разговор с Людовиком по поводу кандидатуры на место покойного Тремуйля и вмешательства в русские дела.

– Так он всё-таки выболтал это кардиналу? – воскликнула Полетт, с досадой топнув ножкой. – Как я просила его не делать этого! Мне хотелось сначала подготовить его как следует, чтобы он сам мог дать отпор кардиналу. А теперь он всё перепутал, и кардиналу нетрудно было разбить его «по всем пунктам», как вы говорите!

– А разве ваш замысел не таков? Я по крайней мере вынес убеждение, что вы хотите именно этого!

– Этого, да не этого! – нетерпеливо сказала Полина. – Кто говорит о ниспровержении императрицы Анны? Кто сравнивает её права с правами принцессы Елизаветы? Ну да, права принцессы Елизаветы были нарушены, но раз этому дали совершиться, раз Анна короновалась, раз над ней совершён обряд помазания на царство, то с её царствованием приходится мириться. Однако я знаю из самых верных источников, что здоровье императрицы очень плохое и что врачи не дают ей больше одного-двух лет жизни. Вот когда надо вмешаться, чтобы не дать утвердиться на престол её племяннице Анне и возвести на престол принцессу Елизавету!

– Но помилуйте, Полетт, ведь может пройти не два, а десять, двадцать, тридцать лет, пока императрица Анна умрёт! Ведь врачи так часто ошибаются!

– Да, но они никогда не ошибаются, если им сунут в одну руку крупную взятку, а в другую – склянку с каплями! Что вы на меня так смотрите! Политика не знает ни сентиментальности, ни щепетильности там, где налицо необходимость! Но вы можете быть спокойны, Анри, нам к этому средству прибегать не придётся: я знаю, что век императриц недолог, и вы можете доверять моим сведениям! Словом, так или иначе, но мы можем считаться с достоверным фактом, что императрица Анна проживёт недолго, и должны теперь же принимать меры к обеспечению трона за принцессой Елизаветой!

– Но подумайте, Полетт, не прав ли отчасти кардинал, опасаясь, как бы открытое выступление Франции не вовлекло её в войну со всеми германскими государствами?

– А кто вам говорит об открытом выступлении? Неужели надо всегда и во всех случаях идти проторённой дорожкой? Пусть Франция помогает деньгами, дипломатическим давлением на другие государства; пусть она помогает сорганизоваться партии принцессы Елизаветы, извещает последнюю через своих агентов о намерениях враждебных держав, да и мало ли что? Право, тайная помощь, сочувствие в тайном заговоре принесут больше пользы, чем открытое вооружённое вмешательство. Наоборот, последнее могло бы быть только опасным для самой же принцессы Елизаветы! Вы знаете, Анри, я знакома с историей и много думала над ней. И вот что я вам скажу – если бы Лжедмитрия не сопровождали польские полки, то он, по всей вероятности, царствовал бы до преклонного возраста. Русский народ не поверит, что у Елизаветы все права на престол, если сажать её на трон придут французские войска!

– Словом, – вставая с кресла, сказал Анри, – я убеждаюсь, что моя мысль была как нельзя более удачной!

– Какая мысль?

– Король обратился ко мне за советом, как решить, кто прав – вы или Флери. Я посоветовал ему устроить совещание, на котором вам дадут возможность сцепиться с кардиналом, чтобы его величество мог решить, кого из вас послушать.

– Это вовсе не такая удачная мысль, Анри. Я могу заробеть, смутиться, а Флери – опытный боец. Если он теперь вдобавок узнает, что я с сестрой настаиваю на кандидатуре другого лица и что его племяннику грозит опасность не получить место покойного Тремуйля, то он всё поставит на карту, чтобы назло мне разбить мои планы!

– Кардинал никогда не узнает об этом, если вы сами не постараетесь дать ему знать о своих намерениях. А вы непременно должны найти способ сделать это!

– Анри, да вы совсем с ума сошли!

– А вот судите сами. Флери уже высказался против предложенного нами вмешательства, а следовательно, как бы вы ни убеждали его, он из простого упрямства будет действовать против вас. Но если до этого совещания вы сумеете показать ему, что от вас зависит судьба его племянника, он уже сам будет искать способ вступить с вами в соглашение. Смотрите, Полетт, ведь таким образом вы сможете дёшево купить кардинала!

– Но к чему же тогда вся эта комедия с совещанием?

– А как, по-вашему? Может быть, кардиналу просто прийти к королю и сказать: «Ввиду того, что мы с милой вашему сердцу дамой пришли к соглашению, я уже не вижу препятствий к вмешательству в русские дела?» Нет, Полетт, кардинала можно купить известным соглашением, чтобы он не мешал вам, но помогать вам он будет только в том случае, если вы сумеете убедить его в действительной целесообразности задуманного вами. Помните, Полетт, я убедился, что король только с очень большим трудом расстанется с кардиналом, а если расстанется, то сейчас же пожалеет об этом. В последнем случае кардинал может поставить какие угодно условия, и они будут приняты! Я знаю, Полетт, вы всегда мечтали, что выгоните Флери и будете управлять Францией.[54] Что вам дороже – первое или второе? Я думаю – второе! Так вот что я вам скажу если кардинал не пойдёт на соглашение, тогда, конечно, свалите его, если удастся; и свалить ещё мало: его надо убить, потому что иначе он сумеет и упав испортить вам всё. Но если есть возможность согласиться с кардиналом, идите на это! Не забудьте, что кардинал стар, а вы молоды. Всё равно он скоро умрёт. Но если вам удастся провести своё блестяще задуманное дело, то вы займёте при короле непоколебимую позицию!

– Пожалуй, вы правы, Анри… Значит, по-вашему, дать стороной знать Флери, что мы выступили против его племянника?

– Всенепременно!

– Но как это сделать получше?

– А вот как. Ведь вы дружите с молодой Лебель? Скажите ей как-нибудь мимоходом, что кардинал хлопочет за того-то, но вы решили во что бы то ни стало провести другого кандидата. Лебель расскажет об этом отцу. Её отец полетит с этим известием к старухе Тансен, которая славилась прежде своими любовными похождениями, а теперь устраивает чужие. Тансен, как поставщица возлюбленных старухи Бледекур, сейчас же передаст это маркизе, а последняя, верный агент кардинала, доложит самому Флери!

– Какой вы милый, Анри! Всегда-то у вас найдётся совет, выход, путь!

– Ну, я вмешался в это дело далеко не бескорыстно. Однако я всё сказал и теперь лечу. Поручаю себя вашим святым молитвам, будущая виконтесса де Вентимиль!

– Да куда вы летите, Анри? Вот чудак! Сорвётся с места и бежит, точно его гонят! Посидите минуточку, расскажите мне, были ли у Жанны, сообщали ли ей про Шуази, что она сказала, как ваши дела?

– У Жанны был, всё ей рассказал, она осталась очень довольна. До свидания, Полетт, некогда!

– Ну, Бог с вами! Спасибо вам, милый Анри, – за всё! – сказала Полина, протягивая маркизу обе руки. – Но какой у вас свежий, довольный вид, Анри! Я уже давно не видела вас таким!

– Ах, Полетт, Полетт! – вскрикнул Анри, хватая девушку за обе руки и принимаясь весело кружить её по комнате. – Я так счастлив, так доволен, я точно снова на свет родился!

– Да пустите меня, сумасшедший! – пищала Полетт. – У меня голова кружится, я не могу больше!

Анри докружил Полину до кушетки и опустил там девушку, которая, словно сноп, упала на подушки. Тогда, весело напевая что-то, Суврэ бросился к дверям, чуть не сшиб с ног входившую в комнату де Майльи, даже не извинился перед ней, не заметив её, стремглав вылетел во двор, вскочил на лошадь, которую держал наготове конюх, и помчался по направлению к Парижу.

– Да что он, взбесился, что ли? – спросила Луиза, подозрительно посматривая на сестру.

– Нет, я думаю, что Жанна сменила гнев на милость, вот он и безумствует! – охая, ответила Полина. – Но что за сумасшедший! Можешь себе представить, Луизетт, я только назвала Жанну по имени, как он от восторга принялся крутить меня по комнате до тех пор, пока я не упала!

XI ВАРИСЬ, КАША, ПОКРУЧЕ!»

Прошло около месяца. День уже начинал склоняться к вечеру, и невыносимый жар, томивший парижан с самого утра, понемногу спадал, когда к очкасовскому садику в Клиши подъехала стройная амазонка, великолепно сидевшая в седле и мастерски правившая породистой гнедой лошадью. Трудно было признать в этой амазонке, в этой пышной, нарядной, гордой женщине прежнюю скромненькую Полетт. Она на редкость похорошела, как хорошеет даже дурнушка в первые месяцы счастливой, удовлетворённой любви. Придворные парфюмеры пустили в ход весь арсенал своих чудодейственных косметик, чтобы загладить, исправить и смягчить некоторые недостатки лица Полины. Костюм, над которым потрудились первые артисты портняжного цеха, счастливо подчёркивал грациозную округлость её форм, а выдающееся положение, которое она занимала при дворе, придало её манерам изящную развязность и величие.

Подъехав к решётке сада, Полина услыхала доносившиеся оттуда голоса. Как будто кто-то учился. Ученик неуверенным голосом произносил слова, а старческий голос учителя ворчливо поправлял его. Полина даже приподнялась на стременах, чтобы посмотреть, в чём там дело. Но деревья, посаженные вдоль решётки, которые в начале этого рассказа мы застали почти обнажёнными, теперь покрылись густой, непроницаемой для взоров листвой, а внизу пышно разрослись цветочные кусты.

Отдав поводья выбежавшему к ней со двора слуге, Полина толкнула калитку и вошла в сад.

Ей представилась довольно комическая картина. Старик Очкасов, нацепив громадные очки, водил пальцем по раскрытой перед ним французской книге, а долговязый Столбин с робким видом читал вслух, вздрагивая каждый раз, когда Николай Петрович за малейшую ошибку обрушивался на него добродушно-грозной воркотнёй.

– Что я вижу! – весело воскликнула Полина. – Мсье Столбин учится французскому языку, а мсье Николя с добросовестностью, которая равна разве только его нетерпеливости, посвящает его в эту премудрость!

– А, стрекоза-трещотка! – весело заворчал старик. – Что давно не бывали? Мне без вас как-то скучно! Ну совсем как однажды в моём петербургском доме сверчок завёлся. Сначала из себя трескотнёй выводил, а потом, когда я попривык, даже скучно стало от его молчания!

– О, у вас для меня всегда найдётся какое-нибудь лестное сравнение! – засмеялась Полетт. – Учитесь-ка вы поскорее французскому языку, мсье Столбин, тогда хоть вы меня в этом доме защитите!

– Учусь! Стараюсь! – не без некоторого усилия выговорил Столбин.

– И успехов не делаю! – ворчливо договорил старик. – Тоже, защита вам понадобилась! Это от вас всякому защищаться надо!

– А Жанна дома? – спросила Полетт – Да не у вас ли маркиз Суврэ?

При этом вопросе лицо старика сразу омрачилось, седые брови угрюмо опустились, в углах старческого рта появилась скорбная, мрачная складка.

– Там! – сердито, почти невежливо ответил он, показывая рукой на дом, и сейчас же накинулся на Столбина. – Ну а вы чего уши развесили? Рады, что можно поротозейничать? Беритесь за книжку, мсье лентяй! Учиться надо!

– Будем учиться! – с милой улыбкой ответил по-французски же Столбин.

Полина с недоумённой улыбкой прошла в комнату Жанны. Действительно, маркиз Суврэ был тут.

– А, прелестная виконтесса де Вентимиль! – воскликнул Анри.

– Милочка! Но как ты дивно похорошела! – удивилась Жанна, бросаясь целовать подругу.

– Ладно уж, ладно! – засмеялась в ответ Полина. – Нечего мне комплименты говорить! Всё равно вижу, что сидели и нежничали! Вот что весна-то значит! То, бывало, прежде моя Жанна всё нет да нет, и слышать об Анри не хотела, а теперь – на-ко поди! Кстати, – продолжала неугомонная болтушка, – какую трогательную картину застала я в саду! Этот Столбин, такой долговязый и такой покорный да тихонький…

– Да, – сказала Жанна, – он удивительно старателен и делает поразительные успехи. Просто на глазах видишь, как он всё свободнее начинает говорить!

– Хотя ваш батюшка делает всё, чтобы затруднить ему усвоение предмета! – насмешливо заметил Суврэ.

– Да, – согласилась Полина, – мсье Николя уж чересчур ворчит на него. Но скажи, Жанна, это он сам захотел?

– И сам захотел, да и нужно это по некоторым соображениям…

– По каким?

– Да неужели тебе никогда не приходило в голову, Полина, что Столбин будет нам крайне полезен в России?

– Ну конечно приходило, но при чём в России французский язык?

– А разве может он вернуться в Россию под своим именем? – спросила Жанна.

– Ну конечно, нет, но и за француза ему тоже не удастся выдать себя…

– Да это и не нужно…

– Особенно, – продолжала виконтесса, – при таком учителе, который в произношении и сам-то не очень силён. Кстати, Жанна, что это значит: когда я спросила твоего отца, где ты и не здесь ли Анри, то он сначала посмотрел на меня свирепыми глазами, а потом сразу стал сердитым и хмурым!

Жанна и Анри переглянулись, но молчали.

– Э, господа, но у вас что-то не всё ладно? – продолжала Полина. – Да полно, уж и вправду ли нежничали вы перед моим приходом? Анри взволнован, Жанна грустна? Дорогие мои! Вы ведь знаете, что я…

– Страшно любопытна! – договорил Суврэ.

– Фу, какой вы гадкий, Анри! Вы знаете, что я очень люблю вас обоих и что в сущности я – не такая пустая болтушка, какой кажусь. Поделитесь со мной своим горем. Может быть, и я что-нибудь дельное придумаю!

Жанна опустила голову.

– Ну что же, рассудите нас, Полина, – сказал Суврэ, – если только Жанна ничего не имеет против.

– Пусть! – сквозь зубы кинула Жанна.

– Так видите ли, Полина, – продолжал Анри, – у нас действительно разногласие, и немалое, на мой взгляд. Вы были поверенной моих сердечных тайн, Полетт, вы знаете, как долго и как нежно я люблю Жанну. Знаете вы и то, что мне удалось пробудить к счастью мою принцессу-ледышку. Но я хотел бы сделать её окончательно счастливой, а разве может быть счастье – я разумею прочное, открытое, полное счастье, – если отношения между двумя людьми не урегулированы! А кто мы сейчас друг другу? Как смотрит на нас свет? Да и каково нам самим? Встречаться урывками, украдкой, воровать своё счастье у самих себя! А когда я говорю Жанне, что нам надо повенчаться, она начинает говорить о своём прошлом, уверять, что она опозорена и недостойна носить моё имя. Но какое мне дело до её прошлого? Твоё настоящее, твоё будущее – вот что беру я, Жанна, а прошлое похоронено и забыто в далёкой России. И как можно говорить о позоре! Разве в насилии позор?

– Нет, Анри, – грустно ответила Жанна, – я говорила не только это, да и не совсем так. Я говорила только, что если твоя любовь пройдёт, то что бы ты ни говорил теперь, а тогда не утерпишь, чтобы не укорить меня прошлым. Но это не остановило бы меня. Гораздо большим препятствием в моих глазах является то, что, став твоей женой, я делаюсь французской подданной, а между тем у меня имеются нравственные обязанности перед родиной…

– А перед отцом у тебя нет обязанностей, Жанна? – с жаром произнёс Анри. – Разве тебе не жаль этого достойного старца, который не может примириться с совершающимся на его глазах. Пусть он закоснел в своих понятиях, но ведь нельзя же не уважать старости?

– Если отец не может отрешиться от ложных взглядов, тем хуже для него. Но он стар, Анри, а я молода, тогда как Россия вечно юна. Нельзя жертвовать молодым старому – это противоестественно! Наконец, ты не имеешь права требовать этого от меня, Анри. Вспомни, что я сказала тебе в первый день нашей любви: «Я буду любить тебя до тех пор, пока любится и пока твоя любовь не станет поперёк моему долгу». Берегись, Анри!.. Настаивая на своём желании, ты подвергаешься опасности второго «пока»!

– Однако мы продолжаем пререкаться и сами судим себя, – заметил Анри, – а ведь мы пригласили, с обоюдного согласия, судьёй Полетт…

– Которая скажет, что вы не правы, Анри! – с жаром подхватила виконтесса.

– Вот видишь! – с торжеством заметила Жанна.

– Я не прав? Но что вы говорите, Полина! – воскликнул поражённый Суврэ, уверенный, что Полина встанет на его сторону.

– Да, вы не правы, Анри, и я сейчас докажу вам это.

– Это интересно!

– А вот послушайте. Должна вам сказать, Анри, что я заранее улыбалась, представляя себе вас в виде влюблённого. Мне так живо представлялось, что вы не скажете просто: «Жанна, я люблю тебя!» или «Жанна, я твой навеки!», а сначала встанете в позу и приведёте соответствующую цитату.

– Ну нет! – перебила её Жанна, невольно улыбаясь. – Я заранее взяла с Анри честное слово, что он не будет мучить меня стихами!

– Ну вот, – продолжала Полина, – действительность оказалась ещё хуже моих представлений. Как, вместо того, чтобы наслаждаться достижением заветнейших грёз, вы морализуете, Анри? Но вы просто недостойны выпавшего на вашу долю счастья! Прежде вы жаждали хотя бы просто благосклонной улыбки Жанны, сами говорили мне, что сочтёте высшим счастьем, если она позволит вам хотя бы говорить ей о своей любви. Вы добились большего, но теперь вам мало и того. Вы ставите новые требования, ещё дальше отводите те границы, в которых, по-вашему, должно заключаться полное счастье. Что же может гарантировать, что, добившись осуществления этих желаний, вы не поставите ряда новых, всё менее и менее осуществимых требований? Бывают такие натуры, которые не умеют быть счастливыми. Из-за них не стоит поступаться своим «я», Анри!

– Но всё это – только рассуждения, Полетт; где же доказательства?

– Извольте и доказательства. Любовь должна быть прежде всего свободной и не налагать цепей. А вы хотите связать Жанну, не поступаясь лично ничем. Любовь должна облагораживать людей, способствовать им в их лучших стремлениях, а вы хотите на основании каких-то мифических прав любви помешать Жанне исполнить то, что она считает своим высшим долгом. Мало того, вы не исполняете своих обязательств. Жанна сказала вам, что её любовь не должна мешать её долгу к родине, и вы согласились с этим, а теперь начинаете проповедовать, что она не так, как нужно, понимает свой долг, и так далее. Мало того, вы недостаточно деликатны, так как, желая добиться своего, спекулируете на любви Жанны к отцу. Вы знаете, что её это и без того мучит, и всё-таки подливаете масла в огонь?! Нет, Анри, если бы на месте Жанны была я, то я с самой очаровательной улыбкой распахнула бы перед вами дверь и предложила бы прогуляться подальше!

– Ну что же, может быть, она так и сделает! – с горечью сказал Анри, опуская голову.

Жанна подошла к нему и, положив руки ему на плечи, промолвила:

– Нет, Анри, я сделаю всё возможное, чтобы этого не случилось! Так трудно, так страшно быть вечно наедине со своей местью, со своим прошлым!. Когда ты со мной, я дышу спокойнее, искреннее, верю в будущее торжество… Но к чему же ты делаешь всё, что способно разъединить нас? Дай мне сначала исполнить свой долг, дай мне видеть мою родину освобождённой от засилья немецких конюхов и выгнанных из Германии немецких принцесс, и тогда…

– Жанна! – воскликнул Суврэ, лицо которого просветлело, – моя Жанна! Так обещай мне по крайней мере, что когда твоя родина не будет нуждаться в тебе, ты дашь мне руку, чтобы я мог повести тебя к алтарю!

– Это я могу обещать тебе, Анри! – торжественно сказала Жанна.

– Ну и на том спасибо, – послышался с порога ворчливый бас старика Очкасова, – что же делать, настали времена, когда нам, старикам, хоть в гроб живыми ложись! Не нужны мы стали, молодёжь по-новому жить хочет!

– Мне бесконечно тяжело, что я служу причиной вашего огорчения, – сказал Суврэ, вставая и кланяясь старику.

– Эх, маркиз! – добродушно сказал Николай Петрович. – На вас-то я вовсе не сержусь. Если я сам со своей дочкой возлюбленной ничего поделать не могу, так где уж вам-то её на свой лад переделать! Спасибо вам хоть за то, что в будущем свете мне показали; авось удастся мне перед смертью увидеть дочку честной супругой… хоть и басурмана! – по-русски добавил он.

– Удастся, мсье Николя, удастся! – затараторила Полетт, вскакивая с места и хватая старика за руку – Идите к нам, подсаживайтесь, и я сейчас расскажу вам, что у меня имеется новенького. Вы увидите, что у нас очень много надежд, а ведь вы сами слышали, какие условия поставила Жанна!

– Нет уж, пойдёмте лучше в сад, – сказала Жанна, – а то здесь слишком жарко. Кстати, скоро должен появиться ещё один человек, который даст вам самые последние сведения о России.

– Вот как? Кто же это такой? – спросила Полетт.

– Это – Нарышкин, бывший в последнее время самым близким человеком к царевне Елизавете. Нарышкин – человек очень энергичный, умный, но чересчур увлекающийся. Он затеял целый заговор и хотел одним мановением руки возвести царевну на престол. Но разве такие дела совершаются без подготовки, сразу? Конечно, нечего и говорить, что заговор был сейчас же обнаружен. Нарышкину пришлось бежать из России, и вся эта нелепая затея только ухудшила положение принцессы Елизаветы!

– Однако, – сказала Полетт, – значит, в России действительно имеется хорошая почва для переворота, и её следует только немного подготовить?

– На это тебе ответит Нарышкин, а теперь идёмте в сад, и ты расскажи нам, что у тебя имеется новенького!

Общество перешло в сад, где и расселось вокруг стола, куда слуги принесли воду со льдом и вино.

– Боюсь только, что мсье Столбин не поймёт меня, – сказала Полетт.

– Я понимаю гораздо лучше, чем говорю, – отозвался тот.

– А чего он не поймёт, он спросит у меня, – заметила Жанна. – Ну говори же, Полетт, говори!

– Так вот, дорогие мои. Вы знаете, что в последнее время главный интерес сосредоточился вокруг кандидатуры на место покойного Тремуйля. Король, осаждаемый с трёх сторон, совершенно потерял голову, но мне с сестрой удалось всё-таки склонить его на нашу сторону. Не буду описывать вам все наши мытарства, ухищрения, старания. Скажу просто, что теперь в моих руках находится подписанный королём приказ о назначении на место Тремуйля, дающий право указанному в приказе лицу требовать в случае отмены приказа возмещения в четыреста тысяч ливров. Вместо имени там оставлено пустое место. Стоит мне только вписать туда кого-либо – и готово!

– Молодец, Полетт! – сказала Жанна.

– И что только эти бабы с нашим братом делают! – ворчливо кинул Очкасов.

– Конечно, Луиза, как истинная овечка в области политики, хотела сейчас же вписать имя герцога Люксембургского. Но я попросила её предоставить это дело мне. Пока имя не вписано, приказ является сильным оружием в моих руках. Ведь мы хотели показать кардиналу Флери степень своего влияния. Уже тот факт, что приказ у меня, доказывает нашу победу и торжество. Но как знать, говорила я, в какую сторону обернутся обстоятельства? Вчера днём выяснилось, что то совещание, которое мы задумали ещё в прошлом месяце, должно состояться сегодня…

– Разве? – спросил Суврэ. – А я ничего не знал!

– Вот поэтому-то я и отправилась разыскивать вас у Жанны! – ответила принцесса. – Вы внесены в список приглашённых лиц. Ну, слушайте дальше! Уже совсем поздно вечером ко мне вдруг является маркиза де Бледекур и просит принять по очень важному делу. Оказалось, что её прислал ко мне сам кардинал. Флери передал мне через неё свои условия: или я дам сейчас же честное слово, что на место Тремуйля будет назначен молодой Флери, или все мои планы и замыслы потерпят полное крушение: он не только провалит мои проекты в глазах короля, но даже, если король всё-таки согласится со мной, устроит так, что Франции станет невозможным вмешиваться в русские дела, не восстановив против себя всей Европы. Маркиза Бледекур прямо указала мне, что кардинал не остановится ни перед чем. Война или мир – это всецело зависит от моего ответа!

– Но разве кардинал знал о существовании имеющегося у тебя приказа? – спросила Жанна.

– Нет, но он понимает, что, если к его желаниям присоединюсь и я, тогда король не устоит.

– Что же вы ответили? – спросил маркиз.

– Я ответила, что не могу дать теперь никакого ответа, что я рада миру с кардиналом, но не испугаюсь и войны. Во всяком случае, я должна сначала знать, могу ли я твёрдо рассчитывать на поддержку кардинала, если решу оказать ему просимую любезность. Маркиза дала мне от имени Флери его честное слово! После ухода маркизы, кинувшей мне на прощанье, что кардинал усмотрит в уклончивости ответа вызов, я стала обдумывать положение. Я решила до исхода нашего совещания ни в коем случае ничего не решать. Посмотрю сначала, как будет держать себя кардинал. Кроме того, я хотела посоветоваться и с вами, друзья мои.

– Полетт, – сказал маркиз, – повторяю вам то, что я однажды уже говорил вам: не перетягивайте струн, потому что даже победа над кардиналом будет для вас поражением. Вы поступили очень умно, выказав такую твёрдость. Но сумейте вовремя пойти на соглашение!

Полетт хотела что-то ответить, но в этот момент калитка сада открылась, и показался высокий красивый молодой человек, одетый со всей щепетильностью французских щёголей XVIII века. Полная гордого достоинства свобода манер ясно доказывала его принадлежность к хорошему обществу. Это был Семён Кириллович Нарышкин,[55] один из многих интимных друзей Елизаветы Петровны, за которого она одно время даже мечтала выйти замуж, причём был проект объявить Нарышкина и Елизавету императором и императрицей. Излишняя горячность Нарышкина повела к обнаружению заговора, что, как уже знает читатель, заставило его бежать во Францию и поселиться там под псевдонимом Тенкин.

Представив Нарышкина всему обществу, Жанна сказала:

– Мы между своими, Семён Кириллович, а потому оставим всякие подходцы и полунамёки. Двое из этих господ, а именно милая виконтесса де Вентимиль и мой друг, маркиз де Суврэ, будут присутствовать сегодня на совещании, где решится вопрос о французском вмешательстве в наши дела. Едва ли мне надо говорить вам, что этот момент может оказаться поворотным в ту или другую сторону для наших общих стремлений. Поэтому нашим друзьям важно прийти на совещание как можно более вооружёнными фактическими данными…

– А главное, – перебила её Полетт, – не будем терять времени, потому что его у нас очень мало. Через десять минут я должна ехать и увезти с собой маркиза.

– Но, пожалуйста, спрашивайте, виконтесса, – с любезным поклоном ответил Нарышкин, – я к вашим услугам!

– Мне важно узнать следующее: каково здоровье императрицы, нет ли распоряжений относительно престолонаследия, каковы отношения между принцессой Анной, её величеством и герцогом Бироном, как относится общество ко всему происходящему и…

– Позвольте мне сначала ответить на эти вопросы, виконтесса! – прервал её Нарышкин. – Здоровье её величества плохо. Припадки подагры всё усиливаются, кроме того, её лейб-медик Шварц говорил мне по секрету, что императрице грозит опасность со стороны одного из нежнейших внутренних органов. Сообразно с физическим страданием нарушается также правильная деятельность мозга. Императрица никогда не была сильна головой, но в последнее время она становится окончательно игрушкой в руках Бирона…

– Ну, она всегда была ею! – заметила Жанна.

– Но не до такой степени, как теперь. Прежде герцог хоть немного опасался её, если не как императрицы, то как ревнивой женщины, а теперь он без удержу предаётся своим развратным наклонностям. Между прочим, усилением влияния герцог воспользовался, чтобы нарушить добрые отношения между императрицей и принцессой Анной. Теперь уже считают непреложным фактом, что императрица ни в коем случае не сделает принцессу Анну своей наследницей…

– Но к кому же перейдёт трон? – спросила Жанна.

– Этот вопрос не решён. Императрица ждёт последствий брака принцессы с принцем Ульрихом и, как уверяют, передаст корону их потомству. Говорят, что указ уже заготовлен, но его держат в секрете…

– Но ведь этот брак ещё не заключён? – спросила Жанна. – Насколько я слышала, его собираются отпраздновать этим летом?

– Да, это – правда.

– А если бы императрица умерла теперь же?

– То это было бы равносильно полному крушению всех наших планов, – перебил Жанну маркиз Суврэ, – потому что партия принцессы Елизаветы ещё не окрепла и, следовательно, не будет способна решительным ударом сделать кандидатуру царевны бесспорной!

– Мне кажется, что маркиз совершенно прав, – сказал Нарышкин. – Мой собственный печальный опыт показал мне, что наше общество в достаточной мере разобщено. Если послушать наших бояр, когда они говорят под влиянием даров бога Бахуса в безопасном месте, то они готовы хоть сейчас кинуться на защиту попранных прав царевны; но в решительный момент никто не хочет идти первым, каждый опасливо озирается по сторонам, а этим промедлением может воспользоваться всякий кому не лень! Мне кажется, что этим случайным замечанием я ответил также и на ваш последний вопрос, виконтесса. Наше общество негодует, наше общество возмущено, но это негодование, это возмущение проявляются лишь в пустом ворчании. Только тогда, когда каждый недовольный вполне ясно увидит свою выгоду в перемене царствования, можно рассчитывать на действительную помощь общества. Но необходимо принять во внимание также и то, что интересы отдельных частей общества различны, а потому на его недовольстве ещё ничего строить нельзя.

– То есть, иначе говоря, – сказала Полетт, – вы считаете, что переворот в России почти невозможен?

– Нет, виконтесса, – ответил Нарышкин, – этого я отнюдь не считаю. Я нахожу только, что на общество полагаться нечего, хотя бы потому, что в том смысле, как понимаете его вы, французы, общества у нас в России нет.

– Что же нужно для осуществления переворота?

– Прежде всего деньги, потом помощь иностранной державы.

– В чём вы видите помощь иностранной державы?

– В умелом отвлечении русского правительства от внутренних забот к внешним.

– Ещё один вопрос. Если, по-вашему, на общество полагаться нечего, то на какой же слой… на какую же касту, что ли, могут опереться заговорщики?

– Главным образом на военных. У нас, в России, это и всегда было решающей силой, а теперь русским военным грозит ряд ограничений, что вызывает среди них глухое брожение.

– Но ведь вы только что упоминали об отвлечении внимания правительства к «внешним заботам», а последние всегда вызывают передвижение войск ближе к границам. Как же в таком случае войска будут в состоянии оказать помощь заговорщикам?

– Внешнее давление должно сказаться внезапно, заставить правительство потерять голову и дать возможность заговорщикам нанести решительный удар до выступления войск. Повторяю, очень многое в данном случае зависит от удачно избранного момента.

– Считаете ли вы возможным осуществление переворота при жизни императрицы?

– Возможным – да, но очень трудно осуществимым.

– Можно ли рассчитывать на помощь вашего духовенства? Мне говорили, что оно пользуется большим влиянием на народ.

– Духовенство всей душой будет стоять за партию царевны; особенно теперь, когда на священников пошли гоненья. Так, ещё недавно одного из священников за смелую проповедь посадили на кол.

– В чём была ваша личная ошибка при последнем заговоре?

– Я неправильно учёл момент. Вам, конечно, известно, что мы ведём теперь войну с Турцией. В обществе распространились слухи, что военные действия начались очень несчастливо для России, и наша знать стала искренне возмущаться. Я и подумал, что правительству не на кого сейчас опереться: знать служилая ворчит, военные в походе Я полагался на оглушающий эффект стремительности действий, но результат получился противоположный, никто не пошёл за мной, и я сам еле унёс ноги.

– Благодарю вас, мсье Нарышкин, – сказала Полетт вставая. – Из ваших слов я вынесла то же убеждение, которое уже давно сложилось у меня: задуманное нами дело требует громадной подготовительной работы и большой тонкости различных сплетений! А теперь я должна ехать и увезти с собой маркиза, нам пора!

Когда Полетт и Суврэ уехали, Нарышкин спросил Жанну:

– Скажите, пожалуйста, Анна Николаевна, кто такие эти господа?

– Виконтесса де Вентимиль – моя товарка по монастырской школе, а ныне – подруга французского короля. Маркиз де Суврэ принадлежит к числу близких друзей короля и… мой жених!

– И оба они так увлечены переворотом в пользу царевны?

– О да!

– Отлично! – сказал Нарышкин, потирая руки с довольным видом. – Варись, каша, покруче!

XII СОВЕЩАНИЕ

Все уже были давно в сборе, а его величество Людовик XV всё ещё не появлялся. Сёстры-хозяйки сильно волновались, хотя и по совершенно различным поводам. Полетт пугало это опоздание как признак отсутствия у короля интереса к задуманным ею широким планам. Луиза, наивная и безразличная к политическим делам, беспокоилась за судьбу ужина. Ведь король, в виде особенной милости, дал ей знать, что после совещания будет ужинать у неё в качестве простого гостя наравне со всеми. Зная, как любил поесть Людовик, Луиза воспользовалась этим днём, чтобы приготовить по добытому ею сложному рецепту очень тонкое блюдо из дроздовых филейчиков, слегка замаринованных в настоянном на горьких травах вине, нашпигованных трюфелями и тонувших в нежном, как предзакатное облачко, соусе из тёртых на сливках шампиньонов, заправленных петушиными гребешками. Это блюдо надо было есть сейчас же, как только оно было готово, и Луизу очень волновало, что совещание из-за опоздания короля затянется и всё перестоит.

Волновался и Флери, хотя лучше всех скрывал это. Раздосадованный на «дерзкую девчонку», осмелившуюся с такой смелостью пойти ему наперекор, он поставил своей задачей дать ей сегодня блестящее сражение, раздавить её наивные доводы, доказать королю её ничтожество и заронить в его душу опасение тех бед, которые могут последовать, если дать место в политике страны женскому влиянию. Флери чувствовал себя хорошо вооружённым и теперь перебирал с государственным секретарём Амело ряд заметок и докладов, подготовленных им в определённом порядке. Но король всё не шёл… Как знать, вдруг он решил, не советуясь ни с кем, пойти той дорогой, которую среди пламенных ночных ласк предуказывает ему развратная, тщеславная любовница? О нет, кардинал сумел бы отомстить. Но дадут ли ему время на это? Правда, король ещё сегодня утром был особенно любезен с ним, но любезность его величества не может ввести в заблуждение такого матёрого волка, как он, Флери! Он отлично помнит, как лет десять-двенадцать тому назад король был особенно любезен с герцогом Бурбонским и особенно настойчиво просил его не опаздывать на охоту, на которую все собирались. Но не успел король выйти из комнаты, как его именем герцога арестовали и отправили в ссылку! Как знать, может быть, и его, Флери, отсюда отвезут прямо в Бастилию? С таким комедиантом, как Людовик, можно было всего ждать, следовало всего опасаться…

Вдруг послышалось взволнованное отодвигание стульев, шарканье ног, и по комнате полетел тревожный шёпот: «Его величество!», пробудивший кардинала от тревожных дум.

– Здравствуйте, милая графиня! – сказал король, милостиво отвечая на приветствие всех присутствующих, раболепно бросившихся ему навстречу – Но что с вами, милая де Майльи? – продолжал он, всматриваясь в лицо фаворитки. – Здоровы ли вы?

– Ваше величество, ваше величество! – воскликнула обрадованная этим вниманием Луиза. – Я так переволновалась в это время, так боялась, что вы, государь, не придёте!

– Ах, правда, я опоздал, – улыбаясь, ответил Людовик. – Но что же так взволновало вас, графиня?

– Ваше величество! – ответила де Майльи. – Я приготовила удивительное блюдо, которому ваше величество, надеюсь, отдадите честь, и боялась, как бы оно не перестояло.

Король громко рассмеялся, поддержанный улыбками всех присутствующих.

– Не находите ли вы, ваша эминенция, – обратился он к кардиналу, – что эти милые сёстры удивительно напоминают евангельских Марфу и Марию.

– Да, ваше величество, – ответил кардинал, – тем более что король является представителем Господа на земле.

– А можно ли поинтересоваться, из чего состоит ваше блюдо? – спросил король, делая вид, что не почувствовал стрелы кардинала, направленной в него ответом Флери.

– Это сложно, очень сложно, ваше величество! Главной сутью этого блюда являются откормленные особым способом дрозды.

– Дрозды? Это интересно! Во всяком случае, милая графиня, мы постараемся не испортить вам эффекта, и как только любезная хозяйка даст нам знать, сейчас же прервём своё заседание, чтобы отдать честь её заботливости и вниманию. Так не будем терять время. Прошу вас, господа, садитесь и давайте поговорим. Впрочем, Суврэ, отвори обе двери и затвори следующие. Помните, господа, если вы не хотите, чтобы вас подслушивали, никогда не совещайтесь при закрытых дверях. Вы должны всё время иметь перед глазами соседние комнаты!

Король уселся в кресло, кардинал вместе с Амело занял место перед небольшим круглым столиком, на котором разложил свои бумаги. Полетт села около короля перед своим письменным столиком, стоявшим в этой же комнате. Остальные, чувствуя себя статистами, а уж никак не действующими лицами, разместились где попало.

– Господа, – сказал король, – я нарочно позвал сюда всех своих друзей, чтобы запросто посоветоваться с вами об очень важном деле. Прошу всех говорить и высказываться просто и без всякого стеснения. Возражайте, спорьте, доказывайте – мне это будет тем приятнее, что, прислушиваясь к дебатам, я получу возможность составить себе определённое мнение. Если оно будет на стороне прелестного автора проекта, мы передадим последний на окончательное обсуждение совета министров, а нет, так мы не дадим ему без пользы подвергаться опасности оглашения. Но сначала, господа, я должен изложить вам, так сказать, «историю вопроса».

В прелестной головке виконтессы де Вентимиль зародился проект, который, по её мнению, должен знаменовать для Франции новую эру. Выслушав этот проект, я пришёл в восхищение и не мог не поделиться им с кардиналом Флери. Но благородные седины, покрывающие умудрённую долголетним опытом голову его эминенции, создались на почве чрезмерной работы на государственную пользу. Эти седины говорят и мне, и каждому из нас, что отличием ума кардинала являются осторожность и бережность в обращении с государственными интересами. И когда кардинал с точки зрения последних стал указывать мне на слабые стороны проекта, я не мог не согласиться и с ним. Я долго думал об этих разногласиях и заподозрил, а не лежит ли истина где-нибудь посередине? И я решил: пусть виконтесса изложит нам частным образом свой замысел, пусть кардинал сделает свои возражения. Тогда каждый из присутствующих выскажется в свою очередь, и мы увидим, стоит ли нам давать этому проекту дальнейшее движение.

Вот, господа, причины, почему я решил придать всему этому совещанию характер частного собеседования. Мы в гостях у милых сестёр, мы между своими, можем просто поговорить об интересующем нас деле. Так давайте говорить! Милая виконтесса, познакомьте нас со своим замыслом!

Полетт начала говорить. Сначала она ещё волновалась, но потом её речь потекла плавно и без запинки. Она даже почти не справлялась со сделанными заранее заметками и говорила горячо, красиво и так убедительно, что Амело, высохший на государственной службе чиновник, не раз с удивлением и восхищением поднимал на прелестного оратора взор своих умных, выцветших глаз, которые при этом загорались почти юношеским пламенем. Полетт чувствовала одобрение аудитории, и это придавало ей новые крылья.

Читателю уже приходилось встречаться на страницах нашего повествования со взглядами на этот счёт Полины, а потому мы не будем передавать в точности её речь и ограничимся сжатым конспектом её доводов, чтобы указать, на чём именно базировались возражения кардинала.

Виконтесса начала со статистических данных, доказывающих, что положение Франции ухудшается; она слабеет, а потому нужен приток новых сил, нужно слияние с другой страной. Этой страной может быть только Россия.

– Я могу сравнить Россию, – сказала Полетт, – с гигантом, который незаметно рос в тиши и вдруг предстал перед изумлёнными глазами мира во всём своём величии. Он молод, неопытен, не знает, куда девать свои силы, но если бы поставить его перед красавицей-Францией, то северный гигант пленился бы ею, и их прочный союз дал бы одному опору опыта, другому – опору неисчерпаемой силы.

Полетт перешла затем к описанию внутреннего положения России и того, что она может дать Франции.

Россия колоссально богата, если же она и истощена теперь, то правильным руководством ею можно добиться громадных выгод для Франции. В России большое и сильное народонаселение. Франция сумеет организовать его, превратить в дисциплинированную армию, которой и будет распоряжаться в своих выгодах. Русский народ трудолюбив и очень честен, отличается великодушием и признательностью и не забудет, чем обязан Франции.

Но, как известно, в данное время полными хозяевами России являются враждебные Франции немцы. До тех пор пока царствует теперешняя императрица или другое лицо её характера, нечего и думать о союзе между Россией и Францией. Этот союз возможен только в том случае, если Франция поможет вступить на престол принцессе Елизавете, права которой были попраны избранием императрицы Анны.

– Я вовсе не хочу сказать этим, – заявила Полетт, – что Франция должна послать свои войска для того, чтобы свергнуть с трона царствующую императрицу. Но, по имеющимся у меня сведениям, императрица со дня на день может умереть, и тогда-то Франция и должна помешать вступить на престол Анне Леопольдовне и помочь принцессе Елизавете. Конечно, помогая последней, Франция должна выяснить, какие шансы имеет царевна. Эти шансы следующие: простой народ обожает царевну, духовенство стоит за неё горой, особенно после того, как недавно священников стали сажать на кол; дворянство обижено предпочтением, оказываемым немцам, военные ропщут на притеснения. Франция только должна помочь объединиться всем недовольным. Принцесса Елизавета этого не забудет. Она и вообще-то обожает Францию, да кроме того отличается преданностью, постоянством и великодушием.

Всё общество слушало виконтессу не прерывая.

Обрисовав в сильных, ярких чертах картину той помощи, которую может оказать Франция партии Елизаветы Петровны, Полетт закончила:

– Вот, господа, та новая эра, которая может открыться для вашей страны резким поворотом нашей внешней политики. До сих пор почему-то считалось выгодным интриговать со всеми против всех, заигрывать с Пруссией против Австрии, подмигивая Австрии, когда она ополчилась против Пруссии. Те, кто привык к подобной двусмысленной политике, разумеется, не могут согласиться со мной, так как им трудно сразу освоиться с прямой и честной политикой открытого союза с дружественной державой. Но, господа, не забудьте, что французы искони были рыцарями, и тот путь, который открываю перед вами я, не только выгоден, но и более подходит к рыцарской натуре Франции!

Полетт закончила. Ропот одобрения пробежал среди слушателей. Сам король не мог удержаться от бурного выражения своего одобрения.

– Отлично, отлично, милая виконтесса, – заметил он, хлопая в ладоши, – вы говорите прекрасно, и – ей-Богу! – я не представляю себе, что можно возразить вам! Ну что же, милый кардинал, неужели вы заранее не признаете себя побеждённым? Нет? Удивительно! Ну так послушаем вас! Говорите, милый кардинал, возражайте, чёрт возьми!

– Ваше величество, прелестные дамы и вы, многоуважаемые господа мои! – начал кардинал, окидывая присутствующих хитрым взглядом умных глаз. – Признаюсь вам, я поражён и восхищён! Боже мой, какой ораторский талант только что выказала перед нами прелестная виконтесса де Вентимиль! Нет, природа положительно несправедлива! Одним она не даёт ничего, другим – слишком много! Я теряюсь, я смущён. Не знаю, как я буду возражать на такую блестящую речь! Ведь Господь не дал мне дара красноречия, и мой ответ будет языком цифр и фактов. Но что такое сухая деловая речь после подобного образца ораторского искусства? Конечно, нетрудно говорить, имея в распоряжении точные факты. Но говорить, совершенно не зная предмета, как то делала виконтесса, и в то же время быть столь убедительным – это, признаюсь, действительно мастерский дар слова.

Однако я черпаю некоторую опору в милостивых словах его величества, коему благоугодно было сказать, что у нас происходит не государственный спор, а просто разговор, частная болтовня среди друзей. Друзья не должны сердиться на правду, и потому да простит меня прелестная виконтесса, если я подвергну суровой критике отдельные тезисы, выставленные в её речи.

Ваше величество, уважаемые господа мои! Пожалейте меня, так как трудная задача выпала на мою долю! Четыре разных человека борются во мне – министр, священник, философ и рыцарь! Как рыцарь я восклицаю, что цветом человечества всегда были женщины; но философ тут же нашёптывает мне ядовитый вопрос: что было бы, если бы люди вздумали питаться не полезными злаками, а приятными цветами? И тут же священник бормочет над моими ушами известный стих из Ветхого завета, в котором так жестоко осуждается женщина; а министр не может не припомнить, в какую пучину бед повергло Францию влияние маркизы де При.[56] Увы! В том-то и заключается приятное отличие женщин от мужчин, что первые повинуются чувству и воображению, а вторые – разуму и фактам. Это блестяще сказалось в речи виконтессы. Но, господа, это отличие приятно в частной жизни, а в государственных делах более чем опасно. Мы не должны, не смеем забывать доводы разума и фактов, отдаваясь во власть чарующего воображения!..

В заключительных словах виконтессы мне был брошен упрёк в мелочности и двусмысленности политики. Но я руководствовался в государственном строительстве именно тем, чем не может похвастаться виконтесса: точным знанием обстоятельств. Неужели я не задумывался о России? Нет, господа, я много думал об этой молодой северной стране, и доказательством тому служит та осведомлённость, которую я сейчас обнаружу перед вами. Виконтесса всё время пользовалась общими местами, она сама никогда не видела России и знает о ней лишь понаслышке. А передо мной, господа, донесения агентов,[57] специально для этого командированных, и письма дипломатов дружественных стран.

Вспомните, господа, сравнение, сделанное виконтессой. Россия – это гигант, который незаметно вырос и теперь не знает, куда применить свои силы. А вот вам, господа, определение человека, жившего и изучившего Россию…

Кардинал взял одну из бумаг и прочёл:

«Я не могу дать Вашему Превосходительству более простой и верной идеи о России, как сравнив её с ребёнком, который оставался в утробе матери долее обыкновенного срока, рос там в продолжение нескольких лет и, появившись на Божий свет, совершенно не знает, как пользоваться своими руками и ногами, затёкшими и вконец ослабевшими от ненормальности роста. Россия – это уродец, купленный для выгоды предприимчивым хозяином. Этим хозяином является Австрия, которая руководит всеми движениями уродца-России».

– Вот, господа, – продолжал кардинал, – разница в самой исходной точке вопроса. Оказывается, что Россия – не гигант, способный самостоятельно вершить свою судьбу, а уродец, которого надо отбивать у хозяина – Австрии. Где же тут молодые силы, та новая, свежая кровь, которую думает влить в старческие жилы Франции виконтесса де Вентимиль? Но, господа, это – общие рассуждения, перейду к частным возражениям на отдельные утверждения.

Флери взял другую бумажку и, смотря в неё, продолжал:

– Виконтесса говорит, что Россия «колоссально богата». Но это – голословное утверждение. Факты говорят, что доходы России составляют в настоящее время только 55 миллионов ливров, да и то на словах, на бумаге. А в действительности мы видим, что в 1732 году правительству, несмотря на самую жестокую систему выколачивания податей, удалось собрать только одну десятую часть того, что должно было поступить. Виконтесса объясняет это тем, что страна истощена неправильным руководством. Но, обращаясь к отдельным статьям дохода, мы видим, что соляной промысел, табак и рудничное дело сданы на откуп по самой низкой цене в частные руки. Спрашивается, господа, если откупные договоры долгосрочны – а это так и есть, – то каким образом может Франция, не нарушая прав русских подданных, увеличить эти статьи дохода? Мало того, Россия бедна потому, что доходы идут, минуя казну, в руки дворянства и высшей знати. Значит, увеличение богатства России может быть произведено за счёт тех самых лиц, которые должны отдать нам страну? Но в таком случае не будет худших противников Франции, как те самые люди, которые, по мнению виконтессы, только и мечтают о союзе с нами. Да и позвольте спросить вас, господа, сколько же десятков лет придётся Франции вкладывать в Россию деньги, чтобы начать получать какой-нибудь доход от этого сомнительного предприятия? Конечно, виконтесса стоит слишком далеко от доходов французской казны, и участвует только в её расходах. Виконтессе неизвестно, что Франция не может вынести такие затраты. Я не хочу смущать присутствующих упоминанием точных цифр состояния нашей казны и перехожу к следующим возражениям.

Виконтесса утверждает, что в России большое и сильное народонаселение. Но вот что мне пишет агент: «Поля в России остаются необработанными по пять-шесть лет, потому что народ бежит куда попало от невозможных порядков. Простой народ измождён, ослаблен, выродился. Неурожаи, вечный голод, непрекращающиеся повальные болезни доконали его вконец».

Виконтесса утверждает, что русский народ отличается честностью. А вот что мне пишет мой агент: «Если Вашей эминенции требуются подробности, то могу достать таковые, так как во всей России нет ни одного человека, который устоял бы против самого скромного подкупа». Иначе говоря, господа, мы поднимем благосостояние России, а когда это совершится, то другая держава сунет русским министрам небольшую взятку, и плодами наших стараний воспользуются другие.

Итак, господа, действительность, факты, цифры развенчивают ту радужную картину выгодного союза с Россией, которую нарисовало нам пламенное воображение увлекающейся виконтессы. Перейдём теперь к способам осуществления её проектов.

Виконтесса хочет, чтобы Франция помогла царевне Елизавете вступить на русский трон. По мнению виконтессы, у царевны очень много шансов. Так разберём их.

«Простой народ, – говорит виконтесса, – обожает царевну». Но почему же он допустил восшествие на престол императрицы Анны? Господа! Что-нибудь одно: или народу нет никакого дела до царевны, или он ничего не может поделать в России. В обоих случаях с народом считаться нечего.

Виконтесса уверяет, что за царевну стоит духовенство, особенно после того, как его стали сажать на кол. Отмечу, что это многократное выражение неточно. До сих пор известен только один такой случай, когда священника за явно бунтовщическую проповедь подвергли этой казни. Конечно, возмутительность факта не уменьшается от его единичности. Но, как видите, господа, русские, которых нам хотят нарисовать пламенными заступниками духовенства, дали спокойно совершиться этому злодеянию. Так что же мы будем говорить о симпатиях или антипатиях духовенства, раз и оно ничего поделать не может? Мало того, известно ли виконтессе, за какие именно слова проповеди этого священника посадили на кол? Нет? Ну а мне известно! Священник сказал: «Хлеб не родится, потому что женский пол царством владеет; какое ныне житьё за бабой?» Но, господа, разве принцесса Елизавета – не «баба»? Так как же можно рассчитывать на духовенство в качестве опоры для переворота, раз этот переворот должен совершиться в пользу женщины?

Виконтесса утверждает, что на стороне царевны армия. Но никакими фактическими данными это не подкрепляется. А вот что я могу прочитать вам, господа: «Народная ненависть к немецкому правительству всё растёт, но оно имеет надёжную опору в гвардии». Затем польский посол доносит своему правительству, что, разговорившись с одним из враждебных немцам боярином, он, посол, высказал опасение, как бы русские не поступили с немцами так же, как поступили с поляками при Лжедмитрии. «Не беспокойтесь! – ответил боярин. – Теперь это невозможно, ведь тогда у правительства не было гвардии!»

Тут уж мы, господа, подходим к значительному разногласию. Оно и понятно: виконтессе явно неизвестно, что Левенвольду, прихвостню Бирона и обер-шталмейстеру государыни, было поручено скомплектовать несколько гвардейских полков, где офицерами являются почти исключительно иноземцы. Этими гвардейскими полками пользуются для выколачивания недоимок. Гвардейцы попросту принимают недоимщиков на штыки. Господа, военные, которые столь позорным образом служат своему знамени, не пойдут в штыки за царевну Елизавету на своё немецкое правительство!

Я не отрицаю того, что в полках, где преобладает русский элемент, имеется много приверженцев принцессы Елизаветы. Но виконтесса хотела внушить нам, что вся армия пойдёт при перевороте за царевну. А факты говорят нам, что полки, состоящие из наиболее дисциплинированных и лучше всех оплачиваемых солдат, встанут на защиту правительства.

И ещё одно возражение по существу, господа. Допустим, что нам удастся превозмочь всё это и возвести царевну Елизавету на трон отцов. Что служит нам гарантией благодарности царевны? Как знать, не сочтёт ли она, утвердившись с нашей помощью на престоле, более выгодным для себя заключить союз с нашими врагами?

Виконтесса хочет внушить нам, что это противно нравственным качествам царевны, которая якобы отличается «преданностью и постоянством». Но это – голословные утверждения. В политическом отношении царевна ничем не могла ещё проявить эти качества, а её интимная жизнь говорит против обладания ими: едва ли кому-нибудь не известно, что царевна Елизавета с самых юных дней только и делает, что меняет свои самые интимные привязанности. Я не буду говорить вам о массе случайных эпизодов этого рода. Достаточно имён тех, кто пользовался более прочной привязанностью царевны. Господа, ведь царевна всего только лет пятнадцать как может жить жизнью женщины, а между тем вот список её прочных привязанностей: Бутурлин; император Пётр Второй, её племянник; Нарышкин, её двоюродный брат; солдат Шубин, фурьер Лялин, певчий Разумовский… Господа, неужели это перечисление свидетельствует о постоянстве?

Итак, господа, вот построенный на точных фактах и цифрах ответ тому, что создало пылкое воображение прелестной виконтессы де Вентимиль. Повторяю, мы можем выразить своё искреннее восхищение красноречием и умом очаровательной виконтессы. Я первый готов забыть свой возраст и священнический сан и объявить себя пламенным рыцарем виконтессы. Но всё это только здесь, где мы, как выразились его величество, просто разговариваем по-дружески среди друзей. Если же мы перенесём своё восхищение в область действительного государственного строительства, если мы пойдём тем путём, на который зовёт нас виконтесса, то окончательно погубим Францию, думая спасти её.

Вот мой вывод, господа, вот, ваше величество, моё искреннее суждение. Но, может быть, я ошибаюсь во многом? Быть может, виконтесса может возразить что-либо? Я жду! И я первый с радостью признаю свою ошибку, если мне докажут, что я не прав!

Кардинал замолчал, с видом полного торжества осматриваясь по сторонам.

Полина сидела ни жива ни мертва, сознавая, что она ничего не в состоянии возразить на вескую речь кардинала. Да, она сама была виновата! Не подготовившись как следует, не запасясь какими-либо цифрами, она задумала увлечь присутствующих своей горячностью. И вот она не только погубила то дело, на котором думала построить своё благополучие, но и отрезала себе возможность на будущее активно вмешиваться в политику.

Все присутствующие тоже молчали. Все, не исключая короля, чувствовали себя разочарованными. Речь виконтессы заставила в их сердцах зазвучать самые восторженные, рыцарские чувства. Флери разрушил это очарование… Как это было досадно! Но что же говорить против языка цифр, фактов и рассудочности?

– Полетт! – еле слышно шепнул виконтессе Суврэ. – Если вы сейчас же не воспользуетесь тем, что я сделаю, и не пойдёте на соглашение с кардиналом, то ваше дело погибло!

Сказав это, он встал с места и приблизился к королю. Звук шагов маркиза вывел Людовика из грустной задумчивости.

– Как это ни печально, господа, – сказал король, – но с кардиналом нельзя не согласиться! А жаль!.. Но впрочем, ведь нам предстоит ещё обсуждение высказанного? Быть может, нам всё-таки удастся примирить это разногласие, которое, быть может, только на первый взгляд кажется непримиримым? Может быть, кто-нибудь надумал что-либо? Суврэ, я вижу по твоему лицу, что ты составил определённое мнение относительно слышанного. Ну, что ты скажешь, мой милый Анри?

– Ваше величество, позволите ли мне быть совершенно искренним и высказать моё мнение совершенно свободно? – спросил маркиз.

– Но, разумеется, Суврэ, я жду этого от тебя! – промолвил король.

– Ваше величество! Я смотрю в лицо графини де Майльи и вижу, сколько страдания написано на нём. Графиня мучается за судьбу дроздов! Ваше величество! Пожалейте как дроздов, так и прелестную хозяйку!

– Ты прав, Суврэ, – смеясь, ответил король, – ведь я обещал графине, что мы не испортим ей эффекта от придуманного любезной хозяйкой блюда. Говоря откровенно, я даже проголодался и с удовольствием отправлюсь ужинать. Если вы позволите, графиня, то мы готовы!

– О, ваше величество, – радостно воскликнула Луиза, – вы снимаете с моей души тяжёлый камень!

– Ну так пойдёмте, господа; ведь договорить мы можем и за дроздами! Быть может, это пикантное блюдо наведёт нас на счастливую мысль. Пойдёмте, господа!

Король встал и радостной походкой направился к столовой. Остальные поспешили последовать непосредственно за ним. В гостиной остались только Полетт, сидевшая по-прежнему перед своим письменным столом, да кардинал, укладывавший в портфель с помощью Амело свои записки и бумаги.

– Ваша эминенция, – вставая, сказала Полетт, – не могу ли я получить от вас кое-какие сведения?

– Пожалуйста, дитя моё! – ответил кардинал, вставая и подходя к виконтессе. – Амело, ступайте, вы мне не нужны больше! В чём дело, виконтесса?

– Я хотела бы знать, как зовут вашего племянника.

– А зачем вам это, дитя моё, если смею спросить?

– Да вот… – Полетт отперла имеющимся при ней ключиком ящик своего письменного стола, достала оттуда королевский указ и продолжала: – Его величество поручил мне заполнить пробел в этом указе, и я сделала бы это ещё раньше, если бы была уверена, что точно помню имя вашего племянника!

В глазах кардинала сверкнуло торжество. Но он был слишком хитрой лисой, чтобы сдаться сразу.

– Как? – с хорошо разыгранным испугом воскликнул он. – Вы хотите сделать камер-юнкером моего беспутного племянника? Но это невозможно! Я уже обещал вдове Тремуйля, что употреблю всё своё влияние на пользу её малолетнего сына. Нет, нет, виконтесса, это невозможно!

– Простите, ваша эминенция, – твёрдо ответила Полетт, – но я с сестрой перебрала всех возможных кандидатов, и мы решили, что более подходящего, чем ваш племянник, и более достойного нет!

– Но я не могу, право…

– Нет уж, вам придётся подчиниться в этом случае, кардинал, – улыбаясь, возразила Полетт. – Я хочу быть столь же непреклонной к вам, каким вы только что были по отношению ко мне!

– Господи, Господи! – пробормотал кардинал, делая вид, будто он колеблется. – Что же я могу поделать? Рыцарь перевешивает во мне старика и министра! Виконтесса, я не в силах противиться вам! Пусть будет по-вашему! Но только что же вам самим беспокоиться: позвольте, я впишу имя этого мальчишки, которому свалилось на голову такое неожиданное счастье! – Кардинал присел к столу, вписал имя племянника и сказал: – Может быть, вы позволите мне, виконтесса, взять этот указ с собой? Я сегодня же увижу этого счастливчика и порадую его!

– Пожалуйста, берите, – с очаровательной улыбкой ответила Полетт – Ведь так приятно, когда неожиданно получаешь радостный сюрприз!

– Да благословит вас Господь, виконтесса! – ответил кардинал, пряча указ в широком внутреннем кармане платья. – Я уверен, что ваша доброта сейчас же призовёт и на вас тоже нежданную радость! А теперь ступайте, виконтесса, в столовую! Подумайте только, что станут говорить про меня, бедного старого священника, который остаётся наедине с такой очаровательной особой.

Полетт, смеясь, ушла в противоположную дверь, бегом обежала коридором и попала в столовую с другой стороны в тот самый момент, когда вслед за королём рассаживались и остальные гости. Как её появление, так и приход кардинала, вошедшего через минуту после неё, не привлекли ничьего внимания, кроме маркиза Суврэ, который еле заметно одобрительно кивнул головой виконтессе.

В самом начале ужин проходил при полном молчании, изредка прерываемом восторженными восклицаниями короля по адресу того или другого блюда. Когда же его величество отведал дроздов, то только крякнул и стал с жадностью уничтожать лакомое блюдо.

– Очаровательная вещь! – воскликнул он наконец, тяжело отдуваясь после четвёртой порции дроздов. – Графиня, вы непременно должны сообщить моему повару секрет этого кушанья! Давно уже я не ел с таким аппетитом! Я вам крайне признателен, милая графиня!.. Ну, а теперь, – продолжал он, – мы можем и поговорить окончательно о нашем вопросе. Хотя, собственно, и говорить-то почти нечего… Но конечно, конечно, – поспешил он сказать, встретившись с умоляющим взглядом Полины, – надо договориться до конца!

Лакеи быстро и бесшумно собрали грязную посуду, поставили на стол ряд ваз с варёнными в сахаре и меду фруктами и прочими сластями, освежили батарею бутылок и ушли, напутствуемые приказанием графини не входить, пока их не позовут.

– Итак, – сказал король, отхлёбывая из бокала вино, – вы находите, милейший кардинал, что проект этой фантазёрки никуда не годится и нам надо решительно отказаться от мысли завязать сношения с Россией?

– Да Боже меня упаси! – с самым искренним ужасом заявил Флери. – Как бы посмел я думать подобное? Проект виконтессы очарователен, и нам надо во всяком случае заняться его осуществлением!

Все присутствующие с полным недоумением взглянули на кардинала, а король от неожиданности чуть не выронил бокал из рук.

– Но мне казалось, – растерянно сказал король, – что вы назвали проект виконтессы гибелью для Франции?

– Отнюдь нет, ваше величество, это просто недоразумение!

– В таком случае я прошу вас объясниться, – почти с неудовольствием сказал король. – Право, мне даже странно… Но говорите, ваша эминенция, говорите! Я с нетерпением слушаю вас!

– Ваше величество, – заговорил Флери, – я помню те слова, которые были сказаны мною и невольно вызвали данное недоразумение. Я сказал, что путь, на который зовёт нас виконтесса, может окончательно погубить, а не спасти Францию. Но что я имел в виду, говоря «путь»? Не стремление к сближению с Россией, а те способы, которые предлагала виконтесса…

Должен сказать, я несколько увлёкся, желая дать виконтессе маленький урок государственной и житейской мудрости. Я хотел показать, как опасно пускаться в политическую авантюру, если не представляешь себе в самом точном виде физиономии намеченной страны, если основываешься не на фактах, а на предположениях. Ведь в общих чертах виконтесса верно обрисовала картину положения России, а я нашёл возражения, и виконтессе уже нечего было мне ответить. Представьте себе, господа, что мы действительно увлеклись бы призывом виконтессы и направили бы свои взоры в сторону России, но вдруг натолкнулись бы на одно из тех разногласий, которые я привёл вам. Ведь это было бы способно поставить нас в тупик, могло бы перевернуть все наши намерения!

Нет, господа, отвергая путь, предлагаемый виконтессой, я не отвергаю цели. Нам действительно необходимо искать прочного союза с молодой страной, и действительно другой страны, кроме России, я не вижу. Но и в этом отношении мы должны идти серьёзно, твёрдо, не давая обольщать себя никакими химерами.

Я уже указывал вам, что утверждения виконтессы можно толковать и так, и этак. А нам нужно взять за руководящую нить нечто незыблемое, не зависящее от условий. Так, например, виконтесса уверяла нас, что принцесса Елизавета будет благодарна нам за помощь, что она по натуре отличается великодушием и постоянством. Но к чему нам строить что-либо на этом? Я предпочитаю связать царевну определённым договором и обеспечить Францию твёрдыми гарантиями, что этот договор будет соблюдён. На этом вернее строить наше благополучие, чем на весьма шатком фундаменте личных качеств.

Вот, господа, на одном этом примере я показал вам, в чём заключается всё разногласие между мной и автором восхитительного проекта, в чём я видел опасность пути, рисуемого виконтессой. Что нам за дело, пользуется ли царевна Елизавета привязанностью всей той холопствующей массы, которую представляет собою русское общество? К чему мы будем строить что-либо на этом, раз мы знаем, что ныне царствующая государыня вступила на престол помимо каких-либо симпатий, никогда любовью не пользовалась, а правит страной десятый год? Если любовь есть, то это – лишний маленький козырь в нашей игре, но не руководящая нить, нет!

Точно так же к чему мы будем опираться на недовольство или симпатии армии? С небольшими затратами мы всегда сумеем купить один полк, а при разумном направлении этого полка можно в удачно выбранный момент произвести желаемый переворот. Главное – подготовка, организация. А симпатии, недовольство… Э, если Господь пошлёт императрице Анне ещё пятьдесят лет жизни, то она процарствует их всё благополучно, несмотря ни на какие недовольства!

Так вот, господа, как я смотрю на это дело, вот в чём лежит единственное разногласие между мной и виконтессой!

– Но позвольте, кардинал, – сказал Людовик, – если Россия действительно так бедна, истощена и обезлюдела, то какую же пользу может принести нам союз с ней?

– И опять-таки скажу вам, государь, – с хитрой улыбкой ответил Флери, – что если следовать путём, нарисованным нам виконтессой, то не будет никакой пользы; если же приступить к этому делу с осторожностью и рассудительностью, то и из обедневшей России можно извлечь свою пользу. Например, таможенный доход даёт русскому правительству в Риге около двух миллионов ливров да в Петербурге около трёх, итого в обоих этих городах около пяти миллионов. А почему так мало? Да потому, что русские чиновники воруют! Представьте себе, что мы предложим русскому правительству восемь миллионов за обе эти таможни и сами будем держать там сторожевую службу. Во-первых, мы поднимаем доход по крайней мере до двенадцати миллионов и таким образом дадим русскому правительству на три миллиона больше, да себе положим в карман столько же – один миллион уйдёт на расходы. А во-вторых, таким путём мы ограничим ввоз в Россию немецких товаров и облегчим доступ французским. Это – только некоторые из всех тех мер, которые можно осуществить. И заметьте, государь, эти меры тем и хороши, что нам дела нет, честен русский народ или нет, богат он или беден. Следуя моим путём, мы добиваемся всего при всяких обстоятельствах!

– Господа, – сказал король, – не имеет ли кто-нибудь возражений, вопросов, сомнений?

– Я хотел бы спросить, – сказал Амело, – каким образом его эминенция предполагает возможным вести в России подготовительную работу, раз мы не имеем даже официальных сношений с нею? Послать туда эмиссаров… но это слишком рискованно и может раньше времени обнаружить намерения Франции!

– А в самом деле, кардинал, как вы думаете сделать это? – спросил король.

– Но, ваше величество, – смеясь, ответил Флери, – почему вы спрашиваете об этом меня, а не виконтессу, автора проекта?

– Ваша эминенция, – ответила Полетт, – если бы я считала себя в силах вынести на своих плечах всё это трудное и сложное дело, то не было бы нужды и в этом совещании. Как могу я дерзать на указание таких деталей, которые требуют многолетней государственной опытности?

– Я ещё раз повторяю, – смеясь, сказал кардинал, – что вы – редкая женщина, виконтесса! У вас такой широкий ум, такая находчивость, что куда нам, мужчинам! Я уверен, что у вас имеется продуманный полный план действий, но вы хотите дать мне высказаться, чтобы разбить меня вконец. Ну да пусть будет по-вашему!

Я не могу сейчас подробно ответить на ваш вопрос, государь, и укажу только общие черты своего проекта.

В данный момент Россия ведёт с Турцией войну. Последняя пошла очень благополучно для русских и скоро будет закончена. Когда приступят к выработке мирного договора, наш резидент в Турции вмешается и сведёт на нет все успехи русского оружия. Через дружественный нам шведский двор мы сумеем дать понять России, что так будет всегда, пока Россия не возобновит с нами правильных дипломатических сношений. В результате императрица должна будет назначить к нам посла, а мы пошлём своего посла в Россию.

Нашим послом будет человек, совмещающий в себе храбрость, осторожность, внешнее обаяние, дипломатическую увёртливость – словом, для должности русского посла мы подыщем совершенно особенного человека. Посол будет осторожно зондировать почву, войдёт в сношения с царевной, его дом будет главной квартирой наших действий. А когда приспеет час, он даст сигнал к поднятию занавеса над политической комедией, которую мы так разыграем!

– Но если этот час не приспеет до того момента, когда императрица скончается? – воскликнула Полетт.

– Виконтесса, для Франции лучше не начинать этого дела совсем, чем начать его преждевременно! – ответил за кардинала Суврэ.

– Совершенно верно, – сказал король. – Итак, проект моей милой виконтессы оказался приемлемым? Я очень рад этому!

– Но надо ещё так много обсудить… – сказала Полетт.

– Только не теперь! – заявил король. – У меня и без того голова кружится от такого длинного серьёзного разговора. Ваша эминенция, в ближайшем будущем мы примемся с вами за работу над этим вопросом, потому что он интересует меня, и я хочу быть всё время в курсе дела. А нашим секретарём будет милая виконтесса де Вентимиль! Ну, а теперь, господа, забудем о России, о царевнах, императрицах и таможенных сборах и предадимся отдыху и веселью!


* * *


Так, за кубками крепкого вина и пряными блюдами из честолюбия куртизанки, продажности попа-министра, трогательной преданности влюблённого маркиза и ленивого тщеславия короля, родилась санкция проекта, которому суждено было существенно изменить положение русских дел. Франция думала только о себе; она хотела капитализировать русское неустройство, холопство, бездеятельность и опутать Россию тонкой, но прочной сетью бесконтрольного политического влияния. Но ни кардинал Флери, хваставшийся своей осведомлённостью, ни сама Россия, пожалуй, не знали, сколько неисчерпаемых возможностей таится в этой великой стране.

Да, Франция ошиблась в расчётах, иначе не стала бы она подводить ту сложную интригу, которая составит содержание следующей книги. И если автору удалось заинтересовать читателя судьбой Столбина и его Оленьки, судьбой маркиза Суврэ, Жанны, её любви и мести, то пусть последует за автором из тёплой парижской весны 1739 года в суровую петербургскую осень 1740 года!

Часть вторая ЕЛИЗАВЕТА

I В ЛАБИРИНТЕ ИНТРИГ

«Если до получения этого письма наши друзья, о прибытии которых меня известила вчерашняя депеша, ещё не успеют выехать из Парижа, то я надеюсь, что вместе с верительными грамотами Ваше Превосходительство пришлёте мне подробные инструкции относительно всех затруднений, о которых я имею честь сообщить Вам ниже. Положение всё запутывается, и маркизу будет легче изложить мне словесно взгляды королевского правительства, чем Вашему Превосходительству сделать это письменно. Повторяю, положение так запутывается, становится настолько сложным, что может показаться, будто ради интересов Франции я иду против французских же интересов. Я положительно затрудняюсь достаточно кратко и ясно изложить вам всё это…»

Писавший эти строки – французский посол при русском дворе Иоахим-Жак Тротти маркиз де ла Шетарди – положил перо, встал и задумчиво подошёл к ярко топившемуся камину, у огня которого стал потирать зазябшие руки. Он был в меру высок, хорошо сложён, строен и одет со всей изысканностью прирождённого победителя сердец. Орлиный нос и энергичная дуга бровей придавали выражение смелости и отчаянной решимости его выхоленному, красивому лицу, которое, однако, при более внимательном наблюдении несколько отталкивало избытком самонадеянности и надменности.

Но теперь выражение самонадеянности значительно отступало перед той крайней озабоченностью, о которой ясно говорили нахмуренный лоб и сдвинутые брови посла. Действительно, его положение было не из лёгких. Он просит инструкций, которые даже при помощи курьера могут быть доставлены ему не ранее как дней через пятьдесят, так как даже верховой с расставленными подставами проходил расстояние от Петербурга до Парижа в двадцать – двадцать пять дней. А между тем необходимость действовать может возникнуть теперь же! Так как же изложить своему правительству положение момента настолько ясно, чтобы сразу была видна создавшаяся необходимость действовать именно так, а не иначе?

После довольно долгого раздумья Шетарди пожал плечами, энергично махнул рукой и, вернувшись к письменному столу, продолжал писать:

«Прежде всего начну с некоторого маловажного трения, которое я предвижу. Конечно, в данном случае вопрос идёт только о небольшой подробности этикета, но без специальных инструкций Вашего Превосходительства я не могу уступить в этом.

Сегодня утром я частным образом виделся с Остерманом. Во время разговора эта старая лиса упомянула, что отсутствие аккредитивов к новому правительству не помешает неофициальному ведению переговоров между нами, так как смерть императрицы Анны не лишает русского двора возможности видеть во мне представителя его христианнейшего величества, тем более что и герцог-регент не удосужился до весны дать послам торжественную аудиенцию, а следовательно – всё равно пришлось бы слишком долго ждать официального признания.

Я не могу скрыть своего удивления, возразив, что аккредитивы будут даны мне не к регенту, а к императору Иоанну III,[58] а следовательно, и не могут быть вручены никому иному. Остерман ответил, что обычай запрещает показывать русского принца крови до достижения им одного года и что это в сущности – такой пустяк, о котором не стоит спорить. Я не настаивал, так как счёл лишним протестовать заранее. Но я прошу сообщить мне в категорической форме теперь же, можно ли, не нанося ущерба достоинству Франции, уступить русскому двору в этом вопросе?

Это относительно мелочи. Теперь нечто более серьёзное.

Я писал третьего дня, что немедленно по получении официального извещения о смерти императрицы пошлю своих дворян к принцам и принцессам для выражения соболезнования. Герцог Бирон не принял моего посланного и дал ему весьма ясно понять, что ему некогда будет принять также и меня. Наоборот, бывший у принцессы Елизаветы передал мне от имени цесаревны, что я всегда могу приехать к её высочеству, когда бы ни захотел, и что царевна очень желала бы повидаться со мной. Но я считаю необходимым пока ещё удерживаться от личных свиданий с принцессой.

Я уже писал Вам ранее, что до сих пор мне не приходилось видаться с её высочеством иначе, как при третьих лицах, что до последнего времени тайные переговоры велись через Нолькена и известное Вам доверенное лицо и что только на другой день после смерти императрицы ко мне с великой опаской зашёл Лесток. Вам известно также, что царевна не выказывает особенной уступчивости в интересующем нас деле и уклоняется от документальных обещаний территориальных уступок в пользу Швеции. Как ни заинтересована в этом последняя, но она смотрит на это гораздо легче, и Нолькен всё-таки склоняется в пользу возможно быстрейшего осуществления переворота, так как для Швеции война была бы теперь очень несвоевременной, а иначе немыслимо сбить Россию с принятой ею угрожающей и вызывающей позиции.

И вот тут-то я и остановлюсь перед неприятной задачей парализовать французские начинания во имя Франции. Нолькен говорил мне на днях, что его правительство ассигновало ему большую сумму[59] на политическую интригу, и я понимаю, что бедная Швеция могла получить эти деньги только от Франции. Нолькен говорит, что его правительство решило в случае неизбежности объявить России войну, и я понимаю, что обедневшая Швеция может начать войну только в том случае, если Франция ссудит ей на это средства. Следовательно, образ действия Нолькена находится в полном согласии с желаниями моего правительства, и… всё-таки я должен противодействовать ему!

Я позволяю себе спросить, какая будет польза для Франции, если принцесса Елизавета вступит на трон не ослабленной заранее страны? Ведь даже и теперь, нуждаясь в нас, царевна выказывает строптивость и нежелание поступаться чем бы то ни было? Что же будет далее и приобретём ли мы себе союзника, помогая царевне Елизавете получить отцовскую корону? Кроме того, благодаря тому, что осторожность французского правительства понуждает его действовать, прикрываясь Швецией, принцесса Елизавета может отказать нам в праве на свою признательность, опираясь на то, что действительную помощь её высочество получила не от нас. Царевна должна пойти на уступки, должна дать письменное обязательство вернуть Швеции захваченные Петром Великим земли и предоставить Франции известные фискальные (например, таможенные) преимущества. Без этого нам нет смысла помогать ей. Я очень рад, что Нолькен обнадёживает её: несколько досадных разочарований, и царевна увидит, что ей необходимо стать уступчивее к нам!

Но это – ещё далеко не всё, положение осложняется ещё более. Герцог-регент держит себя всё враждебнее к родителям юного императора и, как это мне известно, всё более заигрывает с царевной Елизаветой. Ведь он уже давно питает тайную страсть к царевне, да кроме того, понимает, что его положение непрочно. Ни для кого не тайна, что он помышляет выслать Анну Леопольдовну с супругом за границу. Но удастся ли ему, всеми ненавидимому, удержать власть в руках? Нет, не удастся, и это должно понудить его пойти на соглашение с царевной. Уже тот факт, о котором я упоминал выше, что герцог не принял моего посланного, свидетельствует, насколько Франция не может рассчитывать на его дружбу. Значит, от кого бы ни исходило желание немедленного переворота в пользу царевны Елизаветы, революция в данный момент принесёт Франции только ущерб, а следовательно, моя священная обязанность – не допустить осуществления переворота.

Итак, судя по всему, царевна ведёт загадочную для меня двойную игру. Третьего дня уже после отсылки последней депеши я говорил с известным Вам доверенным Нолькена, который сообщил мне, что шведский посол вступил в переговоры с фельдмаршалом Минихом. Но ведь Миних – враг Бирона! Объяснение этой загадки обещано мне в ближайшем будущем, может быть, сегодня, и тогда я немедленно извещу Ваше Превосходительство. Но моё положение посла обязывает меня быть готовым ко всему, а те намёки, которые делает Нолькен, заставляют предполагать возможность осуществления такой странной политической конъюнктуры, как Бирон – Елизавета – Миних. Нечего и говорить, что подобное разрешение вопроса грозит Франции полным крушением её надежд!

Вот в чём заключается запутанность положения, о которой я упоминал в начале письма. Момент таков, что каждую минуту грозят политические неожиданности. Я постараюсь оттянуть решительную развязку в ожидании точных инструкций, но если мне не удастся сделать это, то я буду вынужден действовать так, как подскажут мне здравый смысл и интересы Франции!»

Шетарди перечитал всё написанное им, затем взял чистый лист бумаги и принялся переписывать, местами зашифровывая депешу. Затем, положив изготовленное донесение в конверт и запечатав его, посол с облегчённым видом вскочил с места и опять подбежал к камину, чтобы сжечь черновик.

– Ух! – сказал он, протягивая руки к ярко вспыхнувшему от брошенной бумаги пламени. – Что за отвратительная страна! Помимо вечных затруднений, когда не знаешь, на что решиться, климат способен либо отравить, либо заморозить всякую изобретательность! Всё время стоял гнилой, жёлтый туман, а теперь вдруг ударили холода, от которых птицы мрут на лету! И ведь теперь ещё только начало ноября – что же будет дальше? Да, уж придётся мне разориться на мех для Любочкиной шубки. Конечно, в этой стране белых медведей меха стоят не так уж дорого, да и до сих пор прелестное тело и болтливый язык очаровательной русской аристократки стоили мне сущих пустяков; однако правительство моего короля настолько скупо, что было бы желательно избежать подобных трат и далее… Но что нужно, то нужно. Любочка – премилое и преполезное существо и…

Осторожный стук в дверь прервал игриво-деловые размышления посла. Вошёл камердинер и доложил:

– Господин Шмидт желает видеть ваше превосходительство!

– Отлично, – ответил Шетарди, – попросите ко мне господина Гюйе и впустите Шмидта.

Через несколько минут в кабинет вошли Гюйе, один из секретарей французского посольства, и Шмидт, младший переводчик барона Нолькена.

– Здравствуйте! – небрежно кивнул Шетарди, отвечая на почтительный поклон Шмидта. – Вот что, милый Гюйе, потрудитесь, пожалуйста, немедленно отправить этот пакет нашему правительству с экстренным курьером. Депеша очень спешная! Ну, а у вас что? – обратился он к Шмидту.

– Письмо от его превосходительства барона Нолькена! – почтительно ответил переводчик.

– А! Ну дайте сюда! Вы можете идти, Гюйе, и пожалуйста, чтобы пакет был отправлен немедленно!

Как только за секретарём закрылась дверь, обращение маркиза резко изменилось. Он приветливо закивал головой Шмидту и знаком предложил ему сесть в одно из кресел около камина. Затем, убедившись, что в соседней комнате никого нет, он запер дверь из последней в коридор и, усевшись рядом со Шмидтом, оживлённо заговорил:

– Ну, милый мой, как дела? Уж вижу, вижу, что у вас имеются новости! Впрочем, сначала письмо!

Шетарди вскрыл конверт, который держал в руках, и достал оттуда небольшой листок совершенно чистой бумаги. Посол взял этот листок и подержал его около огня камина. Сейчас же на чистой дотоле бумаге стали показываться какие-то буроватые чёрточки, а затем мало-помалу слились в две строки письма. Шетарди прочёл их, бросил письмо в огонь и сказал:

– Барон пишет, что он поручил вам передать мне всё на словах и что сегодня вечером он будет у меня. Так в чём же дело?

– Дело в следующем, – ответил Шмидт. – Шведское правительство в двух последовательных депешах настойчиво указывало барону, что необходимо теперь же сделать что-либо, чтобы изменить позицию, принятую Россией по отношению к Швеции. Напрасно барон заявлял, что нельзя насиловать события и что он действует вполне согласно с вами, барону открыто выразили недовольство им…

– Ну да, конечно! – с досадой воскликнул Шетарди. – Видно, все правительства на один покрой! Они хотят, чтобы мы были в чужой стране какими-то богами, которым достаточно только пожелать, чтобы было всё исполнено.

– Совершенно случайно, – продолжал Шмидт, – барону удалось увидеться с фельдмаршалом Минихом в такую минуту, когда последний был вне себя от негодования. Миних, потерявший всякую сдержанность, бесновался, топал ногами и изрыгал громовые проклятия по адресу герцога Бирона и родителей императора. Первый раздосадовал фельдмаршала тем, что отказался признать какие-то расходы, сделанные Минихом для нужд армии, и фельдмаршалу, скупость которого вошла в пословицу, приходится платить теперь из своего кошелька. А родителей императора Миних ругал за трусость: он уже не раз намекал им, что стоит только мигнуть ему – и герцог будет арестован, а они всё трусят. Между тем не сегодня завтра Бирон попросту вышлет принца с принцессой из России, и тогда уж никому не сдобровать.

– А прежде всего – самой России! – вставил посол.

– Барон дал понять Миниху, что все эти беды заслужены русскими: зачем они обошли законные права дочери Великого Петра и позволяют править над собой иноземным? Слово за слово, Миних обещал Нолькену сегодня же арестовать именем царевны Елизаветы как Бирона, так и родителей императора…

– Неужели? – испуганно воскликнул Шетарди.

– Конечно, обещая это, Миних действует далеко не бескорыстно. Злоба злобой, месть местью, а корыстолюбие этого генерала всё-таки на первом плане! Нолькен обещал фельдмаршалу довольно крупную сумму и сегодня вечером должен был доставить в задаток половину её…

– Но, Боже мой, ведь это – безумие! – крикнул Шетарди, вскакивая с кресла и не будучи в силах сдержать своё волнение. – Разве такие вещи делаются сразу?

– Но мне казалось, – удивлённо возразил Шмидт, – что предпринятые бароном шаги вполне согласуются с намерениями вашего правительства, маркиз?

– Ну да, да, конечно! – поспешил ответить Шетарди, спохватившись, что сказал лишнее. – Я именно потому и волнуюсь, что боюсь за исход неподготовленного предприятия…

– Где Миних – там гвардия, там вся армия, маркиз! – заметил Шмидт.

– Ну да, ну да… Конечно… Так, значит, это – дело решённое?

– Нет, окончательно оно ещё не решено. Барон послал меня к вам для того, чтобы вы, в свою очередь, направили меня к цесаревне, дабы поставить её высочество в известность о готовящемся и просить её скрепить своей подписью известные вам условия. Теперь около двенадцати; барон рассчитывает, что часам к пяти-шести я успею вернуться, а к этому времени он будет у вас. Тогда в зависимости от принесённого мною ответа барон решит с вами всё остальное.

– Отлично! – сказал Шетарди, видимо обрадованный. – Я сейчас напишу вам текст тех условий, которые должна подписать цесаревна! – Он подсел к письменному столу, достал из потайного ящика флакон секретных чернил и принялся писать; красноватые буквы письма, высыхая, бесследно исчезали. – Вот! – сказал он, окончив и помахивая листком по воздуху, чтобы просушить его. – Я положу этот листок в несколько других чистых. Запомните, исписанный листок будет третьим сверху. Вы, конечно, знаете, что достаточно подержать его около огня – и буквы сейчас же проступят. Если при вас даже найдут, паче чаяния, несколько листов белой бумаги и если русской полиции даже придёт в голову заподозрить тут что-нибудь, то испытают первый листок, второй, а уж до третьего не доберутся… Или лучше положите его пятым, вот так! Ну, а теперь, милый мой, большая просьба: не передавайте царевне никаких подробностей, скажите просто, что есть шанс на осуществление наших замыслов, но это осуществление возможно только в том случае, если её высочество подпишет обязательство. Могу я положиться на вас?

– Вполне, маркиз! – кланяясь, ответил Шмидт.

– Благодарю вас, и, поверьте, что его величество мой король не оставит ваших услуг без вознаграждения! Теперь, будьте любезны, отоприте дверь второй комнаты и вернитесь сюда. Я сейчас позвоню слуге.

Шмидт отпер дверь и снова занял прежнюю подобострастно-почтительную позу. Шетарди позвонил. Камердинер, вошедший на его звонок, застал конец фразы посла:

– …Всё равно я не могу выпустить из дома такой важный документ! Единственное, что я могу сделать из уважения к барону, это позволить вам скопировать бумагу здесь же, у меня!

– Но помилуйте, ваше превосходительство, – взмолился Шмидт. – Ведь тут будет работы почти до самого вечера!

– Что же делать… Пьер, – обратился посол к камердинеру, – проведите господина Шмидта в дальнюю заднюю комнату, где он всегда работает, когда приходит копировать!

– Слушаю-с, ваше высокопревосходительство, – ответил камердинер, уводя за собой Шмидта.

– Если она не подпишет, я не допущу осуществления этого замысла! – пробормотал Шетарди. – Правда, я рискую тем, что царевна Елизавета пойдёт на соглашение с регентом, но… кто не рискует, тот не выигрывает!

II ПРЕВРАЩЕНИЯ

Дом на Васильевском острове, где по своём приезде в Петербург поселился Шетарди, оказался в таком плохом состоянии, что с наступлением осени 1740 года посол должен был перебраться в садовый флигель, рассчитывая летом капитально отремонтировать его.

И дом, и флигель имели свою историю, а может быть, легенду.

Уверяли, что дом, сложенный из угрюмого серого камня, был выстроен одним из сподвижников Петра чуть ли не в год основания города (1703 г.). Несмотря на то, что при доме был большой сад, огороженный высокой каменной стеной, общий вид здания был таким угрюмым и неприветливым, что владельцы там не жили, и дом долгое время пустовал. И вдруг в опустелый дом явилась целая орда плотников и каменщиков. Закипела деятельная работа, во двор возили лес и камень, но – странное дело! – сам по себе дом оставался всё таким же хмурым, разорённым. Только стена подверглась некоторой частичной перестройке: с неизвестной целью её во многих местах снабдили ложными башенками.

Соседи недоумевали: материала возят видимо-невидимо, а дом всё в прежнем виде. Наконец работа закончилась, громадные ворота захлопнулись, и дом погрузился в прежнее безмолвие. Правда, иногда по ночам из-за стены чуть слышно доносились какие-то звуки, но это только пугало прохожих, – ведь само здание постоянно оставалось неосвещённым.

Загадка разъяснилась только впоследствии: оказалось, что в саду был выстроен довольно просторный флигель, который с улицы оставался совершенно невидимым благодаря высокой стене и деревьям, росшим вокруг. Этот флигель был выстроен Монсом, купившим всё место, и здесь-то, как говорили, не раз происходили его свидания с императрицей Екатериной I. После казни Монса дом отошёл правительству, был подарен Ягужинскому,[60] а тот, в свою очередь, продал его кому-то. Новый владелец на скорую руку поштукатурил дом, позамазал кое-как трещины да щели и сдал под французское посольство. Но, как мы уже говорили выше, Шетарди, натерпевшийся от холода в первую зиму, летом приспособил для жилья просторный флигель и с осени переехал туда. Основываясь на ходивших об этом флигеле легендах, Шетарди предварительно тщательно исследовал стены флигеля, и кое-какие приятные открытия вполне подтвердили его ожидания.

С фасада этот флигель казался совсем маленьким, но сзади, в замаскированных крыльях, тянулись большие анфилады комнат. В одну из них, почти подходившую к стене, и привёл камердинер Пьер Шмидта.

Это была небольшая, неуютная, заброшенная комната, меблированная очень скудно. Колченогий диван, пара изорванных кресел, шаткий стол с письменными принадлежностями да большая книжная полка-шкаф составляли всё убранство комнаты.

Шмидт сейчас же расположился у письменного стола и приготовился копировать принесённые им с собою бумаги, предупредив камердинера, чтобы ему отнюдь не мешали, так как дело спешное и требует полного внимания. Но, как только вдали замолкли шаги камердинера, Шмидт поспешно встал, запер дверь на ключ, задёрнул перед дверью побуревшую от времени, но очень плотную портьеру и подошёл к многоэтажной книжной полке. Здесь он отсчитал шестую полку снизу, отмерил от её края вправо шесть четвертей и таким образом добрался до самого обыкновенного на вид костыля, каких было набито в стене довольно много. Шмидт с силой дёрнул за костыль сначала вправо, потом вниз, и часть нижней доски откинулась, обнажая потайной шкафчик, в котором виднелись два рычага. Шмидт повернул один из них, и громоздкий книжный шкаф бесшумно опустился вниз, открывая вход в следующую комнату. Шмидт захлопнул дверцу потайного шкафчика, вошёл в образовавшееся от провала книжного шкафа отверстие и в обнаружившейся комнате вновь проделал ту же процедуру, то есть отыскал маленький шкафчик, повернул один из оказавшихся там рычагов, книжный шкаф снова вырос из-под пола, закрыв тайный проход.

Вторая комната нисколько не была похожа на первую. В ней не было окон, и свет падал сверху, через крышу, застеклённое отверстие которой было искусно замаскировано выступавшим с фасада коньком. Эта комната была меблирована очень хорошо. Здесь были широкий мягкий диван, несколько удобных кресел, большой письменный стол, ряд платяных шкафов и аптекарских шкафчиков и большой умывальник.

Шмидт сейчас же приступил к делу. Он разделся до нижнего белья, снял с головы седовато-рыжий парик, под которым оказались коротко остриженные светло-каштановые волосы, достал из шкафчика пузырёк с жидкостью желтоватого цвета и принялся втирать её в лицо. Затем, не давая высохнуть лицу, он налил на ладонь прозрачной жидкости из другого пузырька и в свою очередь вытер лицо и ею. Когда затем он вымыл лицо водой, то оно оказалось совершенно молодым, нежным и очень бледным.

Не теряя времени даром, Шмидт подсел к зеркалу и принялся преображать себя. Когда минут через десять он надел вынутую из платяного шкафа поддёвку и подошёл к зеркалу, чтобы посмотреть на себя, то оттуда на него глянуло типично русское, добродушно-плутоватое купеческое лицо с намасленными и гладко зачёсанными волосами, окладистой бородой и румянцем во всю щёку.

Тогда Шмидт надел шапку, армяк, валенки, взял в руки товарный короб, поднял за кольцо половицу и спустился по узкой лестнице вниз. Эта лестница описывала полукруг. Первая четверть круга вела книзу, вторая вывела в узкий каменный мешок, оказавшийся внутренностью башенки. Слева и справа два небольших, незаметных снаружи отверстия позволяли осмотреть переулок с обеих сторон. Слева никого не было видно, а справа шли на некотором расстоянии друг от друга четверо пешеходов. Шмидт подумал, что будет слишком долго ждать, пока переулок случайно очистится, быстро нажал пружину и через открывшуюся дверку скользнул в нишу, имевшуюся со стороны переулка в каждой башенке. Когда первый из прохожих поравнялся с этой башенкой, он не увидел ничего подозрительного: в нише сидел купец. Так что же? Разве самому прохожему не приходилось зачастую присаживаться на ряды скамеек, устроенных вдоль всей стены в нишах? Дав возможность прохожему поравняться с собой, Шмидт встал, перекинул короб через плечо и быстро зашагал прочь.

Пройдя сеть коротких, пересекавшихся под прямым углом переулочков, Шмидт вышел на довольно широкую «першпективу», вновь свернул в один из боковых переулочков, выходивших к набережной, и остановился там перед деревянным, видимо, весьма недавно выстроенным домом. Перекинувшись несколькими словами с сидевшим у ворот «малым», Шмидт вошёл во двор и поднялся по лестнице на крылечко.

В ответ на его стук послышался старушечий окрик.

– Чего нужно?

– К его благородию, господину поручику Мельникову! – ответил Шмидт.

– Да ты сам-то кто будешь? – раздражённо окрикнули его снова.

– Да Алексеев я, матушка, ваше благородие, Алексеев, торговец!

Запор с шумом отодвинулся, и маленькая худая старушка открыла дверь.

– Ну уж иди, затейник, – ворчливо сказала она, – да иди скорее, будь тебе неладно! Что ты меня, старую, морозишь! – Она провела Шмидта в кухню и крикнула в коридор: – Митенька, поди-ка сюды, тут твой Алексеев пришёл!

– Какой Алексеев? – послышался из-за перегородки молодой, звучный голос.

– Да тот самый, который тебе басурманские мази носит!

В ответ раздался радостный возглас, и в кухню бурно ворвался маленький, толстый, краснощёкий поручик лет двадцати.

– Ну что, борода? – крикнул он ещё с порога. – Принёс, что ли?

– Принёс, батюшка, ваше благородие! – с низким поклоном ответил Шмидт-Алексеев, развязывая окоченевшими пальцами короб.

– Да ну? – радостно вскрикнул Мельников, делая от радости весёлый пируэт в воздухе и залихватски прищёлкивая пальцами. – Да неужто ту самую принёс?

– Ту самую, ваше благородие, которой Людовикова мамзель притирается! – ответил купец, раскрывая короб и подавая офицеру плоскую хрустальную банку, в которой находилась какая-то нежно-розовая помада.

– И не врёшь? – с восторгом крикнул поручик. – Ах, молодец, борода! Уж и обрадуется Наденька!

– Уж твоя Наденька, тоже, прости Господи! С жиру бесится, – кинула старуха. – Только и знает, что беса тешить! И ты тоже, что твой жеребец – как увидит, так и заржёт!

– Эх, маменька! – с укором сказал Митенька. – Сами вы, что ли, молоды не бывали? Аль забыли, как вас покойник-батюшка увозом брал?

– Ну и что доброго вышло? – грустно возразила смягчившаяся при этом напоминании старуха. – Вот и мыкаемся мы с тобой! Только одно слово, что дворяне, а чать у всякого купчишки мошна жирнее… Невеста – голь да жених – голь.

– Гол, да сокол! – весело крикнул поручик; но вдруг его лицо слегка омрачилось, и он с некоторой робостью сказал: – Только ты уж, борода, уважь, не считай притиранья дорого-то!

– Батюшка, ваше благородие! – с низким поклоном ответил купец. – Уж позвольте мне поклониться вам этой мазью, ежели бы только вы мою нижайшую просьбицу уважили.

– Какую просьбу? – удивился поручик.

– Да насчёт того, что сталось с прежними жильцами.

– Ах, это? Ну конечно, разузнал! Моё слово – олово! – с юной гордостью ответил Мельников. – Маменьке удалось всю историю от старика соседа вызнать. Пусть она и расскажет! Ну, маменька?

– А вот, батюшка, – заговорила оживившаяся старуха. – Сказывали мне добрые люди, что проживала здесь чиновничья вдова Пашенная с такой красоткой-дочерью, что и в сказке таких не бывает. Был у дочки женишок, тоже чиновник, а дочка-то – Оленькой её звали – какой-то высокой особе приглянулась. Ну, высокая особа потрясла мошной, женишок-то и отступился, и осталась Оленька беззащитной со старухой матерью.

И вот однажды ночью – было это года два тому назад – подъехало к воротам разного рода люда видимо-невидимо. Стали в ворота стучать, Оленьку за ворота вызывать. Вышла старуха и говорит, чтобы не срамили девушки и не ломились – всё равно, дескать, ворота новые, запоры крепкие, собаки злые – не войти им во двор. И точно, ломились-ломились, а ворот сдюжить не могли.

Тут и пришла охальникам злая мысль. «Давай сожжём их, коли так! – говорят. – Выйдут тогда, небось!» Сказано – сделано. Откуда-то дров натаскали да и запалили сначала ворота, а потом и самый дом. Несдобровать бы старухе с дочерью, да на их счастье конный патруль показался, охальники-то и убежали. Да поздно, вишь, стража-то подъехала! Столько старуха страха натерпелась, что на другое утро Богу душу отдала, а Оленька взяла ларчик, что старуха вынести из огня успела, да и ушла куда глаза глядят Спрашивали её, куда она пойдёт, да не сказала, только рукой отмахнулась… Тут ейный след и потерялся!

Шмидт-Алексеев выслушал этот рассказ, то бледнея то краснея. Затем, перекинув короб через плечо, он глухим голосом кинул: «Спасибо вам, добрые люди!» – и направился к выходу.

– Да они тебе сродственники, что ли, будут? – спросила старуха.

– Сродственники! – не поворачиваясь ответил купец.

– Постой, борода, – крикнул ему вдогонку поручик. – А сколько же за мазь-то?

– А пожертвуйте вы, ваше благородие, в церковь, сколько желаете, за упокой души Аксиньи Пашенной да за здоровье рабы Божьей Ольги, вот мы в расчёте и будем! – ответил Шмидт, поспешно спускаясь с лестницы.

Понуря голову, он поспешно зашагал дальше. Путь ему предстоял неблизкий, и надо было торопиться. Шмидт-Алексеев, в котором читатели, быть может, уже заподозрили третье, – на этот раз настоящее лицо, спустился по переулку к Неве, перешёл наискось лёд и поднялся около Адмиралтейства, где вскоре вышел на Невский проспект, по которому и зашагал со всей возможной пешему быстротой.

Мрачные мысли томили его. Вдруг он почувствовал, что вся кровь отхлынула у него от головы и что он, того гляди, сейчас упадёт. Шмидт вспомнил, что сегодня ещё не успел ничего поесть, и решил зайти в ближайшую харчевню, для чего свернул с Невского в одну из боковых улочек.

Харчевня, в которую он нечаянно зашёл, принадлежала некоему «Миронычу» и пользовалась очень дурной славой. Здесь обычно собирался самый тёмный, неблагонадёжный элемент столицы, и знатные баре, которым надо было отделаться от неудобного соперника, обыкновенно посылали своих доверенных слуг сюда, так как тут легко было найти подходящих людей для любой скверной цели. Шмидт сразу понял это, но ему было всё равно – поест да уйдёт! Поздно вечером посещение такого места было бы опасно, ну а теперь, когда только темнеть начинало, что ему могли сделать!

Он заказал себе горячих щей, буженины и кружку сбитня и с жадностью набросился на еду, как только подали её. Вместе с насыщением стало приходить душевное спокойствие. Ведь Оленька избежала опасности, ушла куда-то, а ведь она – девушка очень рассудительная, смелая, решительная, чего, пожалуй, и не подумаешь о ней по первому взгляду… Мало ли куда она могла уйти? Около Смольного у неё была дальняя родственница, у которой она могла бы поселиться. Да и мало ли? Свет не без добрых людей, укроют! Правда, самому ему было бы опасно наведаться к этой родственнице и узнать от неё про Оленькину судьбу, но это сделают за него другие, и он решил, что не будет откладывать этого в дальний ящик.

Вдруг Шмидт вздрогнул и под влиянием устремлённого на него напряжённого взгляда невольно обернулся к прилавку. Около прилавка за столиком сидел какой-то старичок, лица которого не было видно из-за свечи, стоявшей на стойке А рядом со стариком сидел невысокий, но плечистый, коренастый парень со зверским лицом и недобрыми, пытливыми глазами. Этот парень, как-то по-кошачьи пригнувшись к столу, впился взором в нашего «купца».

«Чего это он так смотрит на меня?» – с тревожным неудовольствием подумал Столбин (читатели, вероятно, уже узнали старого знакомого под этим двойным переодеванием) и отвернулся к окну.

Внимание, уделяемое парнем купцу, не осталось не замеченным также и его соседями.

– Глянь-ка, как Ванька в нашу сторону уставился! – сказал какой-то подозрительного вида посадский, обращаясь к менее подозрительному собутыльнику.

– Да не на нас он вовсе, а на этого бородача! – успокоил его товарищ.

– А чем он ему не по нраву пришёлся? Купец как купец.

– Да уж ты поверь, брат, – наставительно возразил второй, – что Ванька бьёт на лету, у него глаз ох какой набитый. Раз смотрит, значит, заподозрил что-нибудь! Недаром его Каином прозвали!

«Ванька Каин!» – с ужасом подумал Столбин, чувствуя, что у него всё холодеет внутри.

Внесли ещё две свечки. Столбин взглянул в окно, и там, как в зеркале, отразилось его тревожное лицо.

Теперь тревога начала переходить в ужас: в стекле ясно было видно, что уголок бороды от перехода с крутого мороза в эту насыщенную испарениями жару слегка отклеился.

«Бежать!» – пронеслось в голове Столбина.

Он на минутку опёрся лицом о ладонь, убедился, что отклеившийся уголок опять пристал и, наверное, продержится до выхода на улицу, где его схватит морозом, а потому твёрдым шагом направился к прилавку.

– Получи-ка, хозяйка! – нарочито громким, спокойным голосом сказал он, кидая на стойку несколько медных монет.

При звуке его голоса старичок, сидевший рядом с Каином, удивлённо крякнул и тоже уставился на Столбина. Пётр Андреевич мельком взглянул на него вблизи и похолодел ещё более, старательно ускоряя шаги: он узнал того самого старичка, который приходил к нему уговаривать отказаться от Оленьки Пашенной.

Выйдя из харчевни, Столбин пошёл очень быстро, но вскоре убедился, что Ванька Каин настойчиво издали преследует его. Надо было как-нибудь избавиться от шпиона, но как? Куда денешься, куда скроешься, когда не знаешь ни одного проходного двора, да и если бы знал, то всё равно не мог бы использовать его, так как с наступлением темноты они все были на запоре?

III ОХОТНИК И ДИЧЬ

Столбин был прав, подумав, что Ванька Каин заподозрил в нём не настоящего, а только переодетого купца, хотя и ошибался в объяснении причин: Каин не мог в этой туманной полутьме разглядеть отклеившийся крошечный уголок бороды.

Впрочем, мы должны сначала рассказать нашему читателю, кто был этот парень со столь нелестным прозвищем Каин и в какой мере его может интересовать и касаться вопрос, не скрывается ли под одеждой купца совсем другое лицо.

Читатели, вероятно, ещё помнят сенсацию, вызванную недавними разоблачениями сенаторской ревизии над действиями одного из провинциальных сыскных агентств. Оказалось, что как начальник, так и агенты ловили воров и разбойников только для вида, так как сами занимались воровством, разбоем и укрывательством. Эти разоблачения показались прямо-таки чудовищными, невероятными; и не исходи они от должностного лица, их сочли бы «недостойно-романтической выдумкой левой прессы». А между тем ничего ультраромантичного или невероятного тут не было: во всех странах и во все времена подобные случаи были не редкость.

Ещё в Древней Греции правительственные сыщики-шпионы, так называемые «сикофанты», пользовались всяким удобным моментом для шантажа, вымогательства или грабежа. В средние века уровень образованности стоял настолько ниже, что при выборе должностных лиц справлялись только с их пригодностью, а никак не с нравственной физиономией. Это было по всей Европе, а в России характерен указ, запрещавший рукополагать в священники людей неграмотных (!) и заведомых татей. Так до того ли было, чтобы считаться с нравственным уровнем шпиона?

Начиная с XVII века по всей Европе с лёгкой руки Англии начал прививаться обычай набирать состав сыскных канцелярий из бывших «лихих людей». Установился взгляд, что только прошедший практическую школу воровства и разбоя может быть полезным помощником правительства в его борьбе с грабителями. Нечего и говорить, что воришка, становясь правительственным агентом, не оставлял прежнего ремесла, а наоборот – делался наглее и разнузданнее.

Ванька Каин и был русским правительственным агентом из бывших татей. Его биография настолько характерна для русского административного правосудия XVIII века, что мы вкратце расскажем её сейчас, хотя во второй половине этой биографии нам и придётся забежать вперёд.

Карьера Ваньки Каина началась в Москве, где он служил у богатого купца Филатьева. Ванька в один прекрасный день обокрал хозяина; но по несчастной случайности попался в руки полиции, которая представила его с торжеством к хозяину.

С Ванькой было поступлено по всей силе патриархальных обычаев. Кого он обокрал? Хозяина? Ну, так хозяину с ним и ведаться! И вот Филатьев посадил его на одну цепь с медведем. Правда, косматого товарища Ваньки кормили до отвала и он Ваньку не трогал, но зато он не давал ему прикоснуться ни к пище, ни к питью, начиная грозно и многозначительно рычать каждый раз, когда Ванька протягивал руку за едой.

Ванька просидел на цепи три дня. Если он не умер от голода и жажды, то только благодаря преданности влюблённой в него молоденькой служанки: она не только украдкой кормила узника, но и шепнула ему такой секрет, от которого Ванька моментально расцвёл, как маков цвет.

Находя, что три дня сиденья рядом с медведем – достаточное моральное наказание, Филатьев решил приступить к физическому. Ваньку отковали и повели в людскую драть плетьми.

Полюбоваться экзекуцией пришли соседи, и вот тут-то Ванька принялся орать во всё горло: «Слово и дело!» Набежала полиция, Ваньку допросили, и он показал, что его хозяин убил полицейского, а труп держит в подвале. Действительно, труп нашли, Филатьева арестовали, судили и казнили, а Ванька попал в честь. О нём было донесено в Петербург, и он официально перешёл в кадры сыскных людей.

Ванька понял выгоду своего нового положения. Нет преступления? Ну что же, его надо выдумать! И вот Ванька Каин начал подводить под кнут ни в чём не повинных людей, заслуживая благодарность и признательность высших властей. Дошло дело до того, что указом сената Ваньке Каину предоставлялась бесконтрольная власть над низшими полицейскими агентами.

Незадолго до того момента, когда мы встретили Ваньку в воровской харчевне, он под предлогом выслеживания какого-то мифического заговора перебрался в Петербург. На самом деле он явился преследовать молодую купеческую вдову Алёну Трифонову, которая скрылась от его матримониальных приставаний в северную столицу. Здесь Ванька выследил Алёну, обвинил её в отравлении мужа, и Алёне предстояли пытки, дыба и плети. Но Ванька знал, насколько Алёна изнежена, знал, что достаточно нескольких плетей, чтобы заставить её согласиться на брак, а калечить её пышное тело не входило в его расчёты. Поэтому ему надобно было войти в соглашение с соответствующими власть имущими людьми, и он обратился прямо к Семёну Никаноровичу Кривому, тому самому старичку, который приходил когда-то к Столбину, а теперь сидел с Каином в харчевне.

О том, добился ли он согласия богатой вдовы, читатели узнают из дальнейшего. Скажем только про конец Ванькиной карьеры. Он избрал своей специальностью поджоги с целью грабежа. В 1749 году он наконец попался, так как его наглость дошла до геркулесовских столбов. Его судили, причём процесс затянулся до 1755 года. На суде из показаний массы свидетелей выяснилась такая бездна грабежей, насилий, поджогов и убийств, что даже у привычных судей волосы становились дыбом. Но, «принимая во внимание его прежние заслуги», императрица Елизавета Петровна соизволила помиловать Ваньку Каина…

Его собеседник и собутыльник Семён Кривой был того же поля ягодой, только иной – более рафинированной и тонкой марки. Ванька попался, а Кривой умер в богатстве и почёте уважаемым церковным старостой.

Мы уже не раз называли его «старичком», хотя на самом деле он был вовсе не стар. В 1730 году он служил подканцеляристом сыскного приказа и был любим начальством как чиновник аккуратный, трудолюбивый и умный. И вдруг случайно раскрылась целая серия искусных подлогов. Пошли дальше: обнаружили шантаж и лихоимство. Семёна били плетьми и сослали в Сибирь.

В Сибири Семён многому научился. Он понял, что действовал глупо, так как «попадаются только дураки», и дал себе слово, что если царская милость вернёт его из ссылки, то он будет действовать умнее.

В те времена каждое следующее царствование неизменно бывало в оппозиции к прошлому. Кого в прошлое царствование миловали, того в новое – ссылали, кого в прошлое ссылали, того в новое царствование миловали и награждали. Наградить Семёна Кривого было решительно невозможно, но из ссылки его вернули. Приехав в Петербург, Кривой нашёл ход во дворец и сумел определиться – это было уже при воцарении Анны Иоанновны – истопником в царские комнаты.

Вследствие битья плетьми и ссылки здоровье Кривого так надломилось, что в тридцать пять лет он казался стариком. Даже топка печей была ему работой непосильной. Но он смотрел на это только как на переходную ступень, надеясь войти в милость. Случай представился ему, когда он однажды ответил обратившемуся к нему с каким-то вопросом принцу Антону на довольно сносном немецком языке. Принц, отчаянно скучавший, разговорился с ним, Кривой рассказал, что языку научился у бывшей квартирной хозяйки-немки, что под суд и в Сибирь попал из-за начальства, которое само якобы заставляло его мошенничать, а потом и выдало с головой. Принц покачал головой, лишний раз ругнул «проклятые русские порядки» и обещал принять участие в истопнике, достойном лучшей доли и выразившем желание вернуться к прежней службе.

В те времена между Бироном и принцем ещё не было обострённых отношений, а потому начальник Тайной канцелярии (то есть обер-палач) Андрей Иванович Ушаков с полной готовностью исполнил просьбу принца и взял в канцелярию Кривого. Он не назначил никакой ему определённой должности. «Будешь ничем и всем!» – коротко сказал он. Но Кривой предпочёл стать только «всем» и действительно стал им.

Он был всегда тих, вежлив, но, когда двое служащих выказали к нему строптивость, не желая признать в нём начальство, их постигла злая судьба, они умерли в пытках, которыми руководил сам Андрей Иванович. Никто доподлинно не знал, в чём винили пострадавших, и это ещё более подняло престиж Кривого. Мало-помалу он стал правой рукой Ушакова, умело отходя в тень и не компрометируя себя ни единым документальным доказательством. А кое-какие дела он тем не менее обделывал, так как всё богател и выстроил отличный дом.

Нет такого злодея или чёрствого человека, который не чувствовал бы привязанности хоть к кому-нибудь. Такой привязанностью был для Кривого принц Антон. Вот чем объясняется участие Кривого в облаве на Оленьку Пашенную, хотя это участие выразилось только в общем руководстве и переговорах со Столбиным: верный своему обету «не попадаться», Кривой в ночных насильнических экспедициях не участвовал.

Разумеется, Кривому легко было бы управиться и со Столбиным, и с его строптивой невестой, если бы к тому времени отношения между Бироном и принцем Антоном не дошли до открытой и непримиримой ненависти. Кривой знал, что Ушаков – самая преданная собака того лица, которое в данный момент стоит у власти, а потому если бы Столбина под вымышленным предлогом затащили в застенок и Столбин упомянул имя принца или выяснилось, что всё это дело затеяно в интересах принца Антона, то несдобровать бы и Кривому, и его покровителю. Вот почему пришлось прибегнуть к сложному удалению Столбина за границу.

Мы уже упоминали, что Ванька Каин и Семён Кривой сошлись в этой харчевне, чтобы закрепить своё соглашение относительно Алёны Трифоновой. Было решено, что Кривой доложит об этом деле Ушакову, скажет ему, что улики слабы и что бабу надо только «попужать немножко». Ушаков поручит это дело ему, Кривому, и они сладят.

– Только очень прошу тебя, Ванька, – в сотый раз повторял Кривой, – чтобы из этого дела какого худа не вышло! Ни для кого бы я это делать не стал, да ты свой брат, человек нужный.

– Уж известно, заслужу! – уверял Ванька. – Да ты не бойся! Я Алёну хорошо знаю: она так перепугается, что и словечка не проронит потом…

Он вдруг остановился и напряжённо уставился в одну точку.

– Ну что ты там увидел? – спросил его Кривой.

– А вот посмотри-ка на того купца, что буженину уплетает!

– А что на нём за разводы написаны? Купец как купец, заправский, всамделишний!

– То-то ли всамделишний? – кивнул Ванька, не отрывая взгляда. – Ты посмотри-ка только, как он ест! Разве серые купцы так едят?

– А может, он не серый купец. Мало ли, теперь они моду завели за границу сами за товаром ездить!

– А ежели он не серый купец, так почему в харчевню пришёл? Для богатых-то такие кабаки заведены – важнейшие!

– Пожалуй, ты прав, – сказал и Кривой, всматриваясь в «купца». – Вся повадка в еде у него какая-то не нашенская, а во хмелю, в еде да во сне лучше всего человек познаётся!

Тут Столбин, уже заметивший, что он стал объектом усиленного внимания, кончил есть и, как мы уже говорили, кинув на стойку деньги, быстро ушёл из харчевни.

– Батюшки, да может ли это быть? – шепнул Кривой, смотря вслед уходящему и от волнения хватая Ваньку за руку. – Я ведь по глазам да по голосу человека через сто лет узнаю!

– А, так я был прав! – с торжеством воскликнул Каин.

– Прав или нет, это будущее покажет. А теперь, Ванька, беги скорее да выследи мне этого молодца. Если выследишь, сразу хорошее дело в Петербурге сделаешь!

Каин, не расспрашивая долее, поспешно вышел из харчевни и, завидев в сгущавшейся тьме высокую фигуру «купца», принялся осторожно выслеживать его.

«Что делать? – тревожно спрашивал себя Столбин. – Я не могу навести этого молодца на подозрение царевны, а это неминуемо будет так, если я дам ему выследить, куда иду. Но с другой стороны, я не могу долго крутить его по улицам, потому что теперь и без того четвёртый час и мне во что бы то ни стало надо успеть повидать её высочество до того, как барон приедет к Шетарди… Что же делать? Что же делать?»

Вдруг луч надежды блеснул ему издали. У большого дома вдали висел тусклый фонарь, свет которого казался окружённым радужной каёмкой. Столбин сильно потянул в себя воздух – да, оттуда, с той стороны, несло сыростью, туманом! Ну конечно, после сильных морозов в Петербурге к вечеру обычно бывает туман, который надвигается с Невы. Столбин шёл по направлению к Фонтанке, будучи уверен, что чем дальше, тем гуще будет спасительная пелена тумана!

Не ускоряя шага, Столбин шёл всё вперёд и вперёд. Наконец, достигнув перекрёстка, где туман был уже совсем густ, «купец» быстро перебежал на другую сторону и стал красться в тени сумрачной вереницы домов в обратном направлении. Он слышал, как преследователь ускорил шаги. Вот на перекрёстке, еле-еле освещённом слабым светом фонаря, в тумане скользнул неясный силуэт Ваньки, бегом направившегося влево. Каин потерял след!

Столбин продолжал неподвижно стоять, боясь, что Ванька вернётся, услышит шум его шагов и опять начнёт преследовать его по пятам…

Но вот послышался скрип полозьев: навстречу Столбину быстро ехал крытый возок. Столбин сошёл на мостовую, дал ему поравняться с собой и ловким движением вскочил на задок. Возок быстро помчал его прочь от опасного места. Убедившись, что невольный благодетель едет как раз в нужном ему, Столбину, направлении, «купец» облегчённо перевёл дух.

IV ЦАРЕВНА

Купца Алексеева знала во дворце Елизаветы Петровны вся дворня: всем было известно, что цесаревна любила его, подолгу болтала с ним и охотно покупала у него духи, мази и притирания, которые купец получал из-за границы от лучших парфюмеров. Поэтому его без всяких задержек провели в маленький будуар, где около жарко топившейся печки сидела, съЁжившись в комочек, царевна Елизавета, зябко кутавшаяся в подбитую горностаем накидку.

К описываемому времени, всЁ ещё оставаясь красивой и привлекательной, Елизавета Петровна располнела настолько, что английский посланник Финч, уполномоченный своим правительством поддерживать Брауншвейгский дом, а потому старавшийся наблюдать за всеми подпольными политическими интригами, с пренебрежением говорил про царевну: «Она слишком жирна, чтобы строить заговоры!»

Да, безжалостное время брало своё – царевне было уже более тридцати лет, а ведь жить она начала очень рано…

Елизавета Петровна родилась в очень радостный для её великого отца день – 19-го декабря 1709 года, когда Пётр после Полтавской битвы торжественно въезжал в Москву с длинным кортежем пленных. В детстве и юности царевне негде было набраться хороших примеров – достаточно сказать, что первыми словами, которые она стала произносить, были: «тятя», «мама», «солдат». Когда царевна немного подросла, её сдали на руки француженке-гувернантке, госпоже Латур, от которой Екатерина I требовала, чтобы её дочь прежде всего отлично говорила по-французски и великолепно танцевала менуэты. Из предисловия наши читатели уже знают, что царевну готовили в невесты французскому королю или принцу крови, а потому причины таких требований вполне понятны. Впоследствии в помощь Латур дали ещё несколько учителей-французов, но все их старания разбивались о непоколебимую лень царевны, которая сама признавалась, что чтение для неё – скука, а писание – мука.

В селе Измайлове, где протекало детство Елизаветы Петровны, в то время сталкивались две Руси – старая и новая. На одном конце села жила вдова брата Петра, царица Прасковья с двумя дочерьми – Екатериной и Анной Ивановнами. Прасковья твёрдо держалась старинного уклада[61] жизни, слепо следовала правилам Домостроя, и в её доме разрешалось читать единственно только Священное Писание. А на другом конце воспитывалась «по-новому» Елизавета Петровна, и из её покоев неслись французская речь, весёлый смех, плясовые мелодии. Надзора за царевной не было никакого, и можно с уверенностью сказать, что влияние госпожи Латур было далеко не безвредным, так как некоторые чёрточки из прошлой и последующей жизни этой гувернантки-авантюристки рисуют нам её нравственность не в очень-то приглядном свете.

Елизавете Петровне не было и тринадцати лет (в январе 1722 года), когда Пётр I обрезал ей крылышки, и не в переносном, а в буквальном смысле. В те времена девочки знатных домов носили в качестве символа ангельской невинности пару крыльев за плечами. Объявив Елизавету Петровну совершеннолетней, Пётр ножницами обрезал крылья, и таким образом, как говорит историк Валишевский, ангел превратился в женщину, в чём мужчины не преминули убедиться.

Предоставленная самой себе царевна не подумала об усовершенствовании своего образования. Она никогда не брала книги в руки, а за перо бралась только для того, чтобы сочинять на отличном французском языке плохие любовные стишки, что считалось в те времена обязательным для модниц. Её досуг делился между охотой, верховой ездой, греблей и заботами о своей наружности, действительно красивой, хотя и несколько банальной. Её лицо не отличалось правильностью; очень хороши были большие, томные глаза; только короткий, толстый, слегка приплюснутый нос портил общее впечатление – потому-то Елизавета Петровна никогда не соглашалась позировать в профиль, а если художник умудрялся всё-таки передать на портрете этот дефект, то приглашался другой для исправления. Зато она была очень стройна, тонка и вообще великолепно сложена; у неё были красивые ноги, и, зная это, Елизавета Петровна очень любила переодеваться в мужской костюм. Только в зрелом возрасте она стала прибегать к белилам и притираниям, в ранней же юности она поражала ослепительной свежестью кожи; хороши также были светло-рыжеватые волосы, которых она даже не пудрила. Беззаботная, весёлая, охотница до всяческих проделок и проказ, Елизавета Петровна, как говорил саксонский агент Лефорт, «казалась созданной для Франции по своей любви к ложному блеску».

В противность распространённому мнению, царевна Елизавета далеко не пользовалась ни особой любовью, ни популярностью среди аристократии. Только в описываемое нами время недовольство немецким засильем толкнуло к ней кое-кого из представителей старых родов, да и то, как известно, активную роль в перевороте 1741 года сыграли солдаты, а не бояре. Дворня, простой народ, знавший царевну только по слухам да легендам, и солдаты действительно обожали Елизавету Петровну, но аристократию отталкивало от неё как происхождение – ведь её матерью была бывшая служанка, родившая царевну за три года до брака, – так и неразборчивость царевны в делах любви. А эта неразборчивость была очень велика, и это можно приписать помимо чисто природных свойств влиянию, которому подвергалась Елизавета Петровна со стороны гувернантки, вышеупомянутой Латур, и врача Лестока.

Роль последнего была, пожалуй, ещё больше первой.

Отец Лестока бежал из Франции при отмене Нантского эдикта Людовиком XIV (1685 г), что грозило гугенотам новыми преследованиями. Поселившись в Германии, Лесток-отец был сначала цирюльником, а потом – придворным хирургом последнего герцога Брауншвейг-Целле, Георга-Вильгельма. Лесток-сын, родившийся в 1692 году, прибыл в Россию искать счастья около 1713 года. Он попал в милость Петра I, который ценил в нём ловкое обращение с ланцетом и гибкий ум, чуждый предрассудков. Но придворные интриги сделали своё дело; Петру передали, будто Лесток весьма недвусмысленно прохаживался насчёт отношений царя к его денщику – Бутурлину, и Лестока сослали в Казань. Это было ещё его счастье: ведь он, лейб-хирург, играл не последнюю роль в интриге Екатерины I с Монсом, и не будь он сослан до возникновения «дела Монса», это стоило бы ему головы.

После смерти Петра Великого благодарная Екатерина I немедленно вернула Лестока из ссылки и приставила его к своей дочери, шестнадцатилетней царевне Елизавете, несмотря на то что отлично знала, какое грязное, глубоко развращённое, безнравственное животное этот Лесток.

Каковы же в сущности были отношения Лестока к царевне?

До переворота 1741 года никто этим не интересовался, и только после воцарения Елизаветы Петровны правительства разных стран запросили своих представителей на этот счёт. Перед нами лежит текст «секретнейшей» депеши прусского посла Мардефельда своему королю от 28 декабря 1742 года. Эта депеша бросает яркий свет на интересующие нас отношения, но мы предпочитаем не передавать её содержания. Даже больше: мы были бы склонны объяснить её просто желанием Мардефельда прислужиться Фридриху II, очень любившему разные нескромные подробности об интимнейших сторонах жизни царственных особ; может быть, у посла не было фактов, и он из придворно-дипломатической угодливости пустился на вымысел?

Может быть, так… Но перед нами ряд других документов. Неужели все они лгут?

Депеша того же Мардефельда от 14 сентября 1743 года говорит о посулах, которые делали все правительства Лестоку, чтобы заставить его перейти на сторону их политики. Значит, Лесток сумел реально доказать, что он представляет собою действительную силу? Бывали и примеры.

Однажды Лесток в присутствии третьих лиц обошёлся с императрицей, не сразу согласившейся на его политические планы, более чем невежливо. Ему заметили:

– Вы обращаетесь с ней уж чересчур грубо!

На это Лесток ответил:

– Вы не знаете её. Иначе я ничего от неё не добьюсь!

Посол, присутствовавший при этой сцене, резюмирует в докладе своему правительству:

«Мне кажется, что до известной степени он прав, так как русские принцессы любят, когда их тиранят любовники. Тем не менее, ввиду того, что он уже не состоит теперь в их числе, ему следовало бы быть осторожнее».

Мало того, история говорит, что канцлеру Бестужеву пришлось употребить не один год, пока ему удалось свергнуть Лестока. А ведь осторожный Бестужев не приступал ни к какому делу такого рода без документальных данных. И всё-таки, несмотря на скомпрометированность Лестока в заговоре против Елизаветы, лейб-хирург должен был дать сам оружие против себя, чтобы его решились «убрать». Прибавим ещё, что Лесток в качестве «рудомёта её величества» получал за каждое кровопускание по две тысячи, а на теперешний счёт – около пятнадцати тысяч рублей серебром!

Что же говорит нам всё это? То, что в руках Лестока во всяком случае был ключ ко многим интимным тайнам Елизаветы Петровны. Но разве наглый, смелый, вдобавок владеющий интимными тайнами человек не мог добиться всего, чего хотел, от особы, отличающейся лёгкостью нравов и доступностью, тем более что он жил в непосредственной близости от неё?

Во всяком случае можно сказать, что два иностранных агента – Нолькен и Шетарди, имевшие тайные дипломатические сношения с Елизаветой Петровной, относились к Лестоку не без подозрений. Что же касалось Столбина, то он бывал очень рад, когда при посещении им царевны Лесток не присутствовал. Так и теперь он был очень доволен, увидев, что лейб-медика нет.

– Важные новости, матушка-царевна! – шепнул он, земно кланяясь Елизавете Петровне в ответ на её ласковое приветствие.

– Правда? – вскрикнула царевна. – Ну говори же, голубчик, говори поскорее!

– Мне велели передать вашему высочеству, что сегодня ночью всё теперешнее незаконное правительство может быть свергнуто, если ваше высочество не откажетесь собственноручно переписать и подписать вот это обязательство!

Столбин достал из кармана пачку белых листков, отсчитал пятый сверху, нагрел его у печки и подал царевне проступивший от действия тепла текст.

Елизавета Петровна поспешно прочла его, и её взгляд, засверкавший безграничной радостью при словах Столбина, теперь опять померк.

– Да не могу я подписать это, Пётр Андреевич, – чуть не плача, ответила она, – не могу! Ну как же ты, русский дворянин, сам этого не понимаешь! Мой отец собственным потом и кровью завоёвывал Ингерманландию и Ливонию, а я возьми да и отдай всё это шведам?.. Да как ты мог, как ты смел прийти ко мне с этим? – почти крикнула она, сразу загораясь внезапным гневом.

– Как же мог бы я служить моей царевне иначе? – ответил Столбин, с обожанием поднимая взор на пылавшее гневом лицо Елизаветы. – Они, эти иноземцы, думают, что я продался им душой и телом; если бы они заметили, насколько я весь принадлежу вашему высочеству, они заменили бы меня другим. А другой не сказал бы, пожалуй, того, что скажу сейчас я… Ваше высочество не хочет подписать это условие? И слава Богу! Агент послов Швеции и Франции сказал всё, что ему было приказано. Теперь настал черёд говорить дворянину Столбину!

– Так говори же, голубчик, говори! – с лихорадочным нетерпением крикнула царевна Елизавета.

– Маркиз Шетарди просил меня не говорить вашему высочеству, на чём основаны его надежды на возможность переворота, а между тем эти надежды таковы, что не во власти французского посла остановить ход событий. Шведское правительство предписало барону Нолькену во что бы то ни стало осуществить переворот, так как шведам не стало житья от России, и они надеются, что ваше высочество, вступив на российский престол, не станет так теснить их. И вот Нолькену пришлось случайно свидеться с Минихом в такую минуту, когда фельдмаршал был вне себя от злобы на Бирона и родителей императора. Барону стоило немногого, чтобы убедить Миниха вступиться за попранные права дочери Великого Петра. Сегодня ночью Миних именем царевны поведёт преображенцев арестовывать всё правительство! Нолькен уже переговорил обо всём с фельдмаршалом, и Шетарди просто пытается в последнюю минуту кое-что выговорить!

– Столбин! – воскликнула царевна, хватаясь обеими руками за бурно бившееся сердце. – Проси у меня какой угодно милости за преданность!

– Матушка-царевна! – с низким поклоном ответил Пётр Андреевич. – Если уж будет такая твоя милость, то прикажи отправить меня отсюда в крытом возке, а то по дороге за мной сыщик увязался, еле-еле я от него укрылся!

– Но какая же это милость! – рассмеялась царевна. – Я должна это сделать, чтобы не терять верного слуги! Нет, проси у меня настоящей милости!

– В таком случае припадаю к ногам вашего высочества, ежели удастся мне найти мою невесту, с которой нас разлучили злые люди, так возьмите её под покровительство вашего высочества!

– От души обещаю тебе это… Но только вот что, Пётр Андреевич: можно ли положиться на Миниха?

– Ему обещана крупная сумма денег…

– О, за деньги Миних всё сделает!.. Господи, хотя бы удалось!.. Но как я боюсь, как я боюсь… Знаешь что, Столбин? Поеду-ка я сейчас в казармы да шепну солдатикам, чтобы они слепо повиновались Миниху…

– Это будет очень хорошо, ваше высочество!.. – сказал Столбин, но, заслышав вдали чьи-то частые шаги, заглянул в открытую дверь и, увидев спешащего Лестока, шепнул: – Только Бога ради, ваше высочество, лекарю ни слова! А то он меня с головой послам выдаст!

– Хорошо! Но что же ты скажешь Шетарди?

– Что ваше высочество решили обдумать…

– Ба! Кого я вижу! – воскликнул Лесток, входя в будуар. – Привет заговорщику! Ну что у вас тут?

– Да вот всё пристают ко мне с обязательством земельных уступок! – пожав плечами, ответила Елизавета Петровна.

– Ну и что же вы решили?

– Но я не могу так сразу решиться! – ответила царевна. – Я должна подумать…

– А по мне так и думать нечего! – безапелляционным тоном отрезал Лесток. – Лучше урезанное царство, чем монашеский клобук! Впрочем, недаром какой-то философ сказал, что мужчина состоит из души и тела, а женщина – из тела и капризов…

– Мне пора, ваше высочество! – произнёс Столбин, потупляя взор, чтобы не выдать, насколько оскорбляли его грубые, пренебрежительные манеры проходимца-врача. – Осмелюсь ли напомнить о моей просьбице дать мне крытый возок?

– Да, да, – заторопилась царевна. – Я сейчас распоряжусь! Кстати прикажу, чтобы и мне тоже заложили карету…

– А вы куда собрались? – спросил Лесток, тяжело опускаясь в кресло и закидывая ногу за ногу. – Опять какая-нибудь оргия! Но неужели без меня?

– Это скучно, наконец, Лесток! – вспыхнула царевна. – Вы положительно забываетесь!

Она резко встала и вышла из комнаты. Лесток проводил её грубым смехом.

Через несколько минут Столбин уже сидел в возке, и тот быстро доставил его до набережной Васильевского острова. Там Столбин слез, пешком дошёл до известной уже читателю каменной ограды и подземным ходом добрался до потаённой комнаты. Там «купец Алексеев» опять преобразился в переводчика Шмидта.

Тогда он вернулся в убого обставленную комнату, осторожно отпер дверь, позвонил и сказал явившемуся на его звонок лакею:

– Доложите его высокопревосходительству, что я переписал документ и желал бы вручить лично его высокопревосходительству!

Лакей скоро вернулся с сообщением, что его высокопревосходительство просит господина Шмидта к себе.

Когда Шмидт ушёл, Жан Брульяр (так звали лакея) торопливо подбежал к столу и осмотрел чернильницу.

– Гм! – буркнул он. – Хотя я умышленно забыл налить чернил в чернильницу, этот господин уверяет, будто он скопировал документ! Я был прав – тут что-то не так! Ну, держи ухо востро, Жан! Дипломатические тайны – это такой капитал, который приносит чудовищные проценты! В этой комнате что-то кроется, а что – это я должен открыть.

V В СВОЕЙ СФЕРЕ

Отправив Шмидта-Алексеева-Столбина к царевне Елизавете, Шетарди погрузился в глубокую задумчивость. Он впервые чувствовал себя выбитым из седла, выброшенным за пределы своей сферы.

Сферой хитроумного французского дипломата были мелкие придворные интриги, ряд изящных обманов, тонко нанизанных друг на друга, сплетни, игра в политические бирюльки… А тут ему пришлось столкнуться лицом к лицу с реальной политикой, к которой он, несмотря на всю свою самоуверенность, сам чувствовал себя мало пригодным.

Заигрывать с Минихом, с принцессой Анной Леопольдовной, с герцогом Бироном, царевной Елизаветой и с послами других держав; ловким словцом или удачным подходцем разрушать нити, сотканные другими, – вот это было его сферой, вот тут он чувствовал себя великим и искусным! Но твёрдо взять определённый курс, руководствуясь только действительной картиной положения и истинными выгодами своего отечества, – нет, это было ему не по силам!

К тому же, по привычке к интригам, он зарвался, и осуществление переворота сегодня дорого стоило бы ему.

«Франция всё равно добьётся всего, что ей нужно, – думал он, – добьётся через Швецию, которая станет госпожой положения в России, будучи в свою очередь кругом обязана правительству Людовика Пятнадцатого. И вот это-то и поспешат поставить мне на вид. Вот, дескать, какой молодец этот Нолькен – всё устроил, а он, Шетарди, не сумел же! И без того Амело в одном из ответов на мои депеши назвал требования территориальных уступок «преувеличенными», с неудовольствием замечая, что нельзя требовать от дочери разрушения дела отца и что дело пошло бы скорее на лад, если бы я поставил более приемлемые условия и требовал уступки не всех завоёванных Петром земель, а только умеренной части их. Нет, что-нибудь одно: или царевна подпишет посланные ей со Шмидтом условия, или замысел Нолькена будет разрушен! Но удастся ли мне это? Сейчас ещё ничего нельзя достаточно отчётливо представить себе. Вот вернётся Шмидт, приедет Нолькен…»

Шетарди вдруг прервал свои мысли и с широко раскрытыми от удивления глазами подбежал к окну, в которое машинально смотрел до этого. Да верить ли ему своим глазам?

Но сомнений быть не могло: действительно, в ворота въезжала, направляясь к подъезду флигеля, сама Любочка Оленина, очаровательная, далеко не строгая и очень болтливая фрейлина её высочества принцессы Анны Леопольдовны.

Шетарди поспешил позвонить камердинеру и сказал ему:

– Пьер, бегите к подъезду и впустите даму, которая только что подъехала. Проведите её в мой частный кабинет и постарайтесь, чтобы её видело как можно меньше глаз!

Распорядившись, он поспешил сам пройти в свой частный кабинет и вошёл в него как раз в тот момент, когда из противоположных дверей показалось раскрасневшееся от мороза, задорное, смеющееся личико фрейлины.

– Любочка! – воскликнул Шетарди, как только за девушкой захлопнулась дверь. – Но, Боже мой, какая неосторожность! Средь бела дня, сюда, ко мне, чуть ли не в придворном экипаже!

– Бррр! Какой мороз! – дрожа от холода и подбегая прямо к печке, ответила Оленина. – Нет, моя шубейка окончательно отказывается служить, и с этой точки зрения я действительно совершила подвиг, приехав к такому неблагодарному кавалеру, который с удовольствием уступает свои права печке!

– Но, Любочка, – всё ещё не приходя в себя от неожиданности, сказал посол, – что скажет принцесса, если узнает, что ты приезжала сюда?

– Поблагодарит меня за самоотверженность, потому что я отправилась к вам по просьбе её высочества! – улыбаясь, ответила Любочка.

– Да что ты говоришь? Но как это могло случиться? – хватаясь за голову, вскрикнул маркиз.

– Ха! Вот теперь хорошо! – сказала Любочка, потягиваясь, словно ласковая кошечка, перед горячей печкой. – Так это вас заинтересовало, сударь? Но я не скажу ни слова, если вы будете и далее холоднее петербургской зимы! Ну-с, милостивый государь, – повелительно кивнула она, подходя к нему и протягивая пухленькие розовые губы, – я жду!

Шетарди кинулся к ней, обхватил её обеими руками и несколько раз с непритворной страстью поцеловал её.

– Иди сюда, дорогая! – сказал он потом, не выпуская её из объятий и увлекая к большому дивану, стоявшему вблизи печки. – Садись вот так… – он усадил девушку к себе на колени, – и рассказывай!

– Как я рада видеть тебя, милый Жак, как я счастлива побыть в неурочное время со своим котиком! – сказала Любочка, грациозно прижимаясь к маркизу, у которого, словно у заправского «котика», даже усы затопорщились от близости этой обольстительной девушки. – Я ещё вчера рвалась к тебе, потому что у меня были новости, но никак не могла. Понимаешь, случилась такая смешная история…

– Ой, Любочка! – смеясь, перебил её Шетарди. – Уж я знаю тебя! Если ты начнёшь теперь рассказывать мне все смешные истории, которые случились с тобой в это время, то мы и в два дня не доберёмся до сути!

– Уж что правда, то правда, люблю поговорить! – согласилась девушка. – Ну так вот, вчера я досадовала, что не удалось вырваться к тебе, а теперь рада, потому что сегодня имеются уже новые новости! Уж я ломала-ломала голову, как бы выбраться! И что же мне помогло? Необычайная ленивость принцессы!

– Ленивость? – удивлённо переспросил Шетарди.

– Ну да. Ведь она ленива до ужаса, а к тому же ещё неаккуратна, грязна до отвращения. Нас, русских, упрекают в неопрятности, но хороша же эта немка! Ведь она по три дня не встаёт с постели, чтобы не одеваться, а главное – не умываться, потому что воды она боится больше нечистой силы! И вот Менгден рассказала ей, будто у французского посланника имеется такая мазь, которая заменяет и воду, и мыло…

– Что за чушь! – воскликнул маркиз.

– Ну, заменяет в том смысле, что если утром намазать лицо и руки мазью, а потом вытереть полотенцем, то кожа становится чище, чем от мытья, и очень нежной, матовой… Есть такая мазь?

– Приблизительно – да. Её употребляют для смягчения кожи, но после тщательного мытья… Ну да сойдёт и так для твоей принцессы-замарашки! Что же, она прислала тебя ко мне просить этой мази?

– Да. Она уверяла, что заметила, какие жадные взгляды маркиз бросает на меня на каждом приёме и балу; уверяла, что я произвела неотразимое впечатление на вашу милость и, следовательно, вы мне не откажете. Вот она и попросила меня придумать предлог для посещения. Я, конечно, сейчас же сообразила. Нарышкин, скрывшийся во Франции, – мой дальний родственник; мне хотелось бы послать ему письмо, так нельзя ли, дескать, отправить это послание с дипломатической почтой? Принцессе эта мысль очень понравилась, так как ей, кроме всего прочего, хотелось убедиться, охотно ли французское посольство помогает сноситься с беглыми русскими… Но, конечно, это мысль не её, а этой противной Юльки Менгден!

– А, понимаю! – с холодной улыбкой сказал маркиз. – Так вот что: что касается мази, то я охотно дам тебе несколько банок той, которую употребляет сама виконтесса де Вентимиль. Ну, а относительно письма скажешь, что я вежливо, но решительно отказался принять таковое. Конечно, между нами говоря, если моя кошечка действительно захочет написать письмо…

– Да нет, вовсе нет! – смеясь, перебила его Любочка. – Ведь я На. рышкина-то почти и не знаю!

– Ну, а новости?

– О, новости очень интересные! Я благословляю случай, открывший мне уголок, из которого можно слышать! Так вот! Вчера к принцессе пришёл Миних. Анна Леопольдовна была одна и плакала. На вопрос фельдмаршала, отчего принцесса плачет, она ответила, что регент не даёт ей жить. Он на каждом шагу оскорбляет её и принца, а теперь до неё дошли слухи, что он подготавливает целый переворот. Герцог только ждёт прибытия из Москвы старшего брата Карла,[62] московского генерал-губернатора, чтобы совместно с другим братом, Густавом, командиром Измайловского полка, арестовать принца и принцессу и выслать их за границу. Затем, конечно, императора уморят и… – и принцесса залилась рыданиями. Миних вскочил и сказал:

«Ваше высочество! Скажите только слово, и я в один час освобожу вас от этого негодяя!»

«Каким образом?» – спросила принцесса.

Тогда Миних объяснил ей свой план. Регент может рассчитывать только на измайловцев и конногвардейцев. Наоборот, преображенцы слепо пойдут всюду за ним, Минихом. Завтра – то есть, значит, сегодня – очередь держать караул у Зимнего и Летнего дворцов за преображенцами. Следовательно, ничего не будет стоить захватить ночью регента и расправиться с ним по-свойски…

К моему удивлению, вместо того, чтобы поблагодарить Миниха, принцесса разразилась новыми слезами и градом упрёков. Она говорила, что фельдмаршал хочет окончательно погубить её, что предприятие может и не удаться, что с таким человеком, как Бирон, борьба непосильна, – и кучу всяких других вещей. Миних ушёл, видимо страшно рассерженный. Мне даже показалось, что он буркнул нечто похожее на угрозу…

Но сегодня рано утром он снова пришёл. У принцессы была в это время Менгден, и Юлька быстро повернула всё по-своему. Она принялась стыдить принцессу, уверять, что хуже всё равно не будет и что лучше пойти на риск, чем терпеть такую муку. Принцесса поддалась, согласилась, но дрожала в это время как осиновый лист! Между прочим, в середине разговора в комнату вошёл супруг принцессы, принц Антон, но Менгден, не дав никому опомниться, попросту вытолкала его, сказав, что его высочеству нечего здесь делать.

«Этот трус способен ещё выдать нас всех!» – заметила она, закрыв дверь за принцем.

– Так вот, милый Жак, что я узнала. Не правда ли, это важно! Но как хорошо будет, когда уберут этого злого урода… Уж я так торопилась к тебе, так торопилась…

– Любочка! – сказал Шетарди, страстно обнимая гибкий стан девушки. – Завтра поезжай в лавки и набери себе всего, что нужно для самой роскошной шубки, – я всё оплачу!

– О, спасибо, спасибо! – воскликнула Любочка, хлопая в ладоши и затем кидаясь целовать Шетарди. – Какой ты милый! Так это действительно так важно для тебя?

– Страшно важно! – ответил маркиз. – Но… Чёрт! Я ничего не понимаю…

– Чего ты не понимаешь, милый? – спросила Любочка.

– Да так… У меня свои соображения… Ну а скажи, ставил ли Миних какие-нибудь условия?

– Да, и очень много… Но я их плохо расслышала и не запомнила…

– И это назначено на сегодня?

– Да, сегодня ночью это должно быть исполнено!

– Но – Боже мой! – ночью решается её судьба, а за несколько часов до этого она посылает тебя за мазью!

– А как ты думаешь, разве последнее для неё не важнее первого? Да и так это вышло: после ухода Миниха принцесса, как я поняла из её разговора с Менгден, хотела съездить с визитом к жене Бирона, чтобы рассеять подозрения, если таковые имеются, – известное дело, коли совесть нечиста, так везде страхи чудятся… Ну так вот, принцесса и говорит с досадой, что надо мыться, а то лицо не свежее. Тут Юлька и рассказала ей про твою мазь… Конечно, как меня позвали да попросили к тебе съездить, я вне себя от радости была. Сначала я потупилась и робко сказала, что как бы про меня худое говорить не стали, я-де себя так соблюдаю, так соблюдаю… А Юлька, злющая, наставительно говорит мне, что царские интересы важнее собственной чести…

– Ах ты, моя красавица! – страстно шепнул Шетарди, ещё крепче прижимая к себе девушку.

Он понимал, что одна шубка не может ещё наградить Любочку в полной мере, что она ждёт его ласк… Тут он был вполне «в своей сфере»…

Прошло немного времени. В дверь постучали. Любочка поспешно оправила на себе, как могла, платье, пришедшее в довольно картинный беспорядок, и чин чином уселась в дальнем углу дивана. Шетарди тоже привёл себя в более приличный вид и подошёл к дверям. Это был Пьер.

– Ваше высокопревосходительство, – шёпотом доложил камердинер, – только что прибыл его превосходительство шведский посол. Кроме того, Жан доложил, что господин Шмидт кончили копировать документ и желают передать его лично вам!

– Шмидта проведи в соседнюю комнату, барона – в деловой кабинет.

– Слушаю-с, – ответил Пьер.

Извинившись перед Любочкой, Шетарди вышел в соседнюю комнату, где ждал его Шмидт.

– Ну что? – спросил посол.

– Царевна не решилась подписать предъявленное мною ей обязательство. Она говорит, что ей нужно подумать…

– А! Ну пусть думает! – небрежно сказал Шетарди. – Ну, а текст условия?

– Сожжён мною.

– Её высочество ничего особенного не говорила?

– Нет, но я сам подвергся преследованиям сыщика и еле укрылся от него…

– А! Это очень важно! Но сейчас мне некогда. Завтра я подробно расспрошу вас об этом… Ну так у вас для сообщения мне нет ничего такого, что было бы важно знать именно сейчас?

– Нет, ваше высокопревосходительство, нет.

– В таком случае благодарю вас от души, идите с Богом!

Шмидт ушёл.

Шетарди вернулся к Любочке, зайдя предварительно в свою туалетную.

– Любочка, – сказал он, – мне очень жаль, но приходится просить тебя уехать: пришёл человек по важному делу! Вот три банки мази. Значит, надо делать вид, что ты просила для самой себя? Ну хорошо! Так прощай, дорогая моя, займись шубкой и пришли мне счета!

Шетарди крикнул Пьера.

– Пьер, – сказал он, – лошадь барышни отведена за угол флигеля, как я приказал, да? Ну так оденьте и проводите барышню до кучера; ему лучше не подъезжать к подъезду.

Шетарди остался один.

«Ну-с, – сказал он про себя, – а теперь минутку посидим и подумаем. Что же это может значить? С кем играет Миних комедию? С Нолькеном или с принцессой? А может быть – преображенцы держат караул ночью и перед Зимним, и перед Летним дворцами… А может быть, Миних просто хотел как-нибудь объяснить своё появление в Зимнем дворце? Он явится арестовать принцессу, а там подумают, что он ведёт Бирона? Да, это, пожалуй, – самая верная мысль! Но я не выскажу её Нолькену… Теперь я знаю, что мне делать и меры принять!» – И он поспешил в кабинет к Нолькену.

– Бога ради, простите, дорогой барон, что я вас задержал! – произнёс он, приветливо протягивая Нолькену обе руки. – Но те сведения, которые я добыл в это время, наверное, послужат мне достаточным извинением!

– Помилуйте, милый маркиз, – ответил Нолькен, – об извинениях здесь и речи быть не может! Ведь мы работаем с вами заодно, идём к одной цели…

– О да! – с улыбкой сказал маркиз. – Хотя иногда мы и расходимся в мнениях относительно пути, ведущего к этой цели. Ну-с, итак, вы рассчитываете сегодня ночью покончить со всеми нашими неприятностями? Но знаете ли вы, что царевна категорически отказалась подписать известное вам обязательство?

– Да? Это очень неприятно, но… что же делать? Придётся всецело положиться на её великодушие!

– Как вы ошибаетесь, милый барон! Я имею самые точные сведения, что царевна однажды сказала в интимном кругу: «Я буду водить шведов и французов за нос, но им от меня всё равно ничего не увидеть!»

– И всё-таки для нас иного исхода нет! Хотя мой государь и убеждён, что война с Россией была бы своевременной и победоносной, но войны не хочет сенат, а вы знаете, как умалена у нас королевская власть. Для Швеции нет выхода… И вот мне категорически предписано во что бы то ни стало изменить это положение вещей…

– Но уверены ли вы, что предпринятые вами шаги действительно помогут этому? Уверены ли вы, что Миних, получив от вас деньги, действительно сделает то, чего вы ждёте от него?

– Маркиз, – сказал Нолькен, удивлённо откидываясь на спинку кресла, – я не понимаю ваших сомнений!

– Я сейчас объясню их вам. Не правда ли, Миних поставил вам условием, чтобы половина обещанной суммы была доставлена ему сегодня же?

– Да, я обещал прислать этот задаток до восьми часов вечера…

– И вас не удивило, что он желает от вас гарантий, сам не давая никаких?

– Но мне кажется, что, получив деньги…

– Полно, милый барон! Меня удивляет, как такой тонкий дипломат, как вы, не видит всей сомнительности подобного положения вещей. Если Миних возьмёт с вас деньги и ничего не сделает, то вы лишены возможности кричать об этом, потому что какой же посол согласится сам признаваться, что он давал деньги на ниспровержение существующего законного правительства? Если же Миних сделает, что обещал, но вы не исполните своего обещания, то, став вместе с переворотом у самого кормила власти, он найдёт возможность и средства заставить вас дорого поплатиться за обман. Значит, при таком положении вещей, когда Миних гарантирован всем, а вы – ничем, гарантий требуют именно с вас! Даже если бы у меня не было фактов, доказывающих, что вас собираются обмануть, заманить в ловушку, мне достаточно было бы одного этого логического соображения!

– Но у вас имеются факты?

– Да, и очень убедительные! – И Шетарди рассказал Нолькену всё, узнанное им от Любочки.

– Но этого не может быть! – воскликнул шведский посол. – Я не могу допустить, чтобы Миних пошёл на такой обман! Вас ввели в заблуждение, маркиз.

– Барон, – ответил Шетарди, – клянусь вам словом французского дворянина и рыцаря, что особа, сообщившая мне эти сведения, заслуживает полного доверия и что до сих пор каждый мельчайший факт, переданный мне ею, подтверждался в точности!

– Но я не понимаю, как мог Миних… Да и какая выгода?..

– И это мне нетрудно объяснить вам, барон! Ещё тогда, когда ждали смерти императрицы Анны, Миних являлся к царевне Елизавете с предложением своих услуг. Он хотел выговорить определённые условия, но царевна, опасаясь, что ей подставляют ловушку, гневно ответила, что «дочери непристало торговаться с человеком, всецело обязанным её отцу». Значит, действуя в пользу царевны, Миних идёт на риск. А тут он рассуждает так: ему обещана вами известная сумма, половину он получит от вас, половину выторгует от принцессы Анны в виде разных синекур и наград; в добавление к полной сумме он выторгует себе ещё чины, ордена, право на власть; всё это он будет иметь наверное. Ну, а Миних – такой расчётливый человек, который идёт только на верные комбинации!

– Боже мой, но вы приводите меня в отчаяние, маркиз! Я положительно не знаю, на что решиться…

– По-моему, единственно правильным исходом будет послать Миниху записочку, извещающую его о том, что вы не могли достать сегодня деньги и вручите их ему завтра!

– Но записка может скомпрометировать меня!

– Нисколько! Вот вам бумага, перо, чернила. Садитесь и пишите: «Дорогой фельдмаршал, очень извиняюсь, что не мог достать сегодня просимое Вами. Если обстоятельства сложатся сегодня благоприятно, то завтра я весь к Вашим услугам». Вот вы и увидите, насколько чисты были намерения фельдмаршала!

– Мне кажется, что вы правы, дорогой маркиз! – сказал Нолькен, к великому торжеству Шетарди подписывая и запечатывая продиктованную ему записку. – Миних не имеет ни права, ни основания сомневаться в моём обещании. Если же он не исполнит своего – значит, он и не собирался исполнять его! Я сейчас же отправлю записку с одним из моих людей. А теперь до свидания, дорогой маркиз. Большое спасибо вам за громадную помощь, которую вы оказываете мне!.. Но я боюсь, – сказал он уже в дверях, – как бы Миних, осуществив переворот в пользу Брауншвейгского дома, не стал из мести ещё ухудшать наше изложение…

– Э, барон, чем он может ухудшить? Положение, бесспорно, плохо… Да и не бойтесь: я знаю Миниха, знаю и брауншвейгскую чету: торжество Миниха будет калифством на час!

Он проводил шведского посла до передней, затем, вернувшись к себе в кабинет, с торжествующей улыбкой подошёл к железному шкафу, в котором хранились особо ценные вещи и важные документы, достал оттуда несколько табакерок, выбрал одну, отличавшуюся особенно тонкой работой и ценностью, полюбовался на кружевную эмаль, на двойной ряд драгоценных камней, окружавших портрет Людовика XV, спрятал её в изящный бархатный футляр и отправился совершать свой вечерний туалет.

В это время ему по его приказанию уже успели заложить сани. Закутавшись в дорогую шубу, Шетарди уселся и сказал форейтору:

– На Дворцовую набережную, дом фельдмаршала Миниха!

VI ПАДЕНИЕ РЕГЕНТА

Фельдмаршал Миних жил не в собственном доме, а в наёмном, помещавшемся рядом со старым Зимним дворцом: собственный дом фельдмаршала на Васильевском острове (где теперь Морское училище) не был ещё достроен.

В описываемое время фельдмаршалу было пятьдесят семь лет. Мардефельд в депеше от 17-го декабря 1740 года дал ему такую характеристику:

«У него великолепная фигура, он очень трудолюбив и красноречив. У него большой талант к военному делу, но к той деятельности, за которую он теперь взялся, у него нет и намёка на способность, да и вообще у него скорее поверхностный, чем глубокий ум. Его скупость, которую можно назвать ослепительной, сделает то, что он подарит свою дружбу и добрую волю любой иностранной державе, способной осуществить его материальные надежды. Ввиду того, что он совершенно невежествен, он во всём советуется с братом, который обладает педантической эрудицией, но лишён здравого смысла».

Деятельность, к которой у Миниха, по мнению прусского посла, «не было ни намёка на способность», была должность первого министра, полученная Минихом после низвержения Бирона. Да и откуда было взяться этой способности! До сих пор Миниху не приходилось иметь дело с гражданско-административной деятельностью.

Призванный Петром Великим для рытья каналов, Миних самим провидением предназначался к этой работе, так как происходил из крестьянской семьи, жившей издавна в болотистой части графства Ольденбург, где уже не одно поколение трудилось над отводом вод. Отец Миниха выслужился в датской армии до офицерского чина, и таким образом семья получила дворянское звание.

Шестнадцати лет (в 1699 году) Миних-сын поступил на французскую службу по военно-инженерному ведомству, вскоре перешёл на сторону врагов Франции и служил под знамёнами Евгения Савойского и Мальборо, в чине генерала поступил к Августу II (в 1716 году), где принялся раздумывать, на чью бы сторону перейти: Петра I или Карла XII.

Смерть шведского короля вывела Миниха из неприятного положения осла Буридана[63] и заставила предложить свои услуги России. Но на первых порах его надежды не оправдались. Сначала он был в небрежении, потом ему поручили надзор за прорытием Ладожского канала.

При Петре II Миних был назначен губернатором Ингрии и Финляндии с командованием расположенными там войсками. Ко дню коронования юного царя Ладожский канал был кончен, и Миниха назначили губернатором С.-Петербурга с пожалованием ему графского титула.

Честолюбивые замыслы Миниха стали осуществляться только тогда, когда он женился на вдове великого маршала двора Салтыковой, урождённой Мальцан. Жена пустила в ход все свои связи, и Миниха назначили президентом военной коллегии. Тут Миних проявил энергичную и плодотворную деятельность. Он сформировал измайловский и конногвардейский полки, выделил военно-инженерный корпус в отдельное от артиллерии ведомство, основал шляхетский кадетский корпус и заслужил большую популярность тем, что уравнял в армии иностранцев, получавших прежде двойное жалованье, с русскими.

Бирон, сильно опасавшийся Остермана, рассчитывал найти в Минихе опору себе против лукавого канцлера. Будущее показало, насколько временщик ошибался в продажном немецком проходимце.

В дальнейшем Миниху пришлось не раз поддержать славу русского оружия. Он отличился при взятии Данцига, а затем – в кампании против турок 1737/39 годов, которая доставила ему чин фельдмаршала.

После смерти Анны Иоанновны Миних, имевший право сказать про регентство Бирона, что и «моего тут капля мёду есть», сильно разочаровался в своих надеждах на герцога: Бирон не был расположен давать особенный ход честолюбивому фельдмаршалу и сумел даже ударить по его самому больному месту – скупости. Это заставило Миниха бросаться во все стороны, предлагая свои услуги принцессе Анне Леопольдовне, царевне Елизавете, послам – всем, кто был расположен достаточно дорого оценить его содействие.

Шетарди был отчасти прав, когда объяснил себе переговоры фельдмаршала с принцессой Анной Леопольдовной военной хитростью, желанием «отвести глаза», но только отчасти – Миних считался с возможностью арестовать Бирона для торжества Анны Леопольдовны на случай, если шведский посол не сдержит своих обещаний. Вот почему он «про запас» выговорил себе у принцессы ряд условий.

Теперь, когда ему доложили о прибытии французского посла, Миних был в самом отвратительном расположении духа. Сначала его напугал Бирон. Миних обедал у него со всем своим семейством; герцог был очень рассеян, молчалив и вдруг обратился к фельдмаршалу со странным вопросом: приходилось ли ему, Миниху, участвовать в ночных предприятиях военного характера?

Фельдмаршал вскоре убедился, что Бирон даже не думает подозревать что-либо, но всё-таки этот вопрос внушил ему дурные предчувствия. А тут ещё записка Нолькена… Чёрт знает что! Вдруг Нолькен самым спокойным образом обманет его? Он откроет царевне Елизавете дорогу к престолу, а вместо обещанной суммы Нолькен с Елизаветой Петровной отправят его в Сибирь?

И Миних не знал, на что решиться. Рискнуть или нет? Ведь положиться на Анну Леопольдовну тоже нельзя! Но с другой стороны, почему Нолькен вдруг уклонился от присылки задатка? Может быть, Бирон действительно осведомлён обо всём и ему, Миниху, попросту готовят ловушку?

Под влиянием всех этих тревожных дум Миних принял французского посла очень неохотно и почти невежливо. Но Шетарди сделал вид, будто ничего не замечает.

– Простите, дорогой фельдмаршал, – сказал он, отвешивая Миниху изысканный поклон, – простите, что я тревожу вас в такой поздний час. Но меня задержали, а мне хотелось непременно сегодня же передать вашему высокопревосходительству слова моего августейшего повелителя, который глубоко ценит ваше благосклонное отношение к Франции и просит вас принять в залог своей признательности эту безделушку.

Маркиз изящным жестом раскрыл футляр и с грациозной улыбкой протянул фельдмаршалу табакерку, ловко повернув её перед жирандолью так, чтобы засверкали драгоценные камни.

– Какая прелесть! – воскликнул Миних, жадно впиваясь в крупные бриллианты и прикидывая в уме стоимость табакерки. – Но присядьте, дорогой маркиз! Сделайте честь моему скромному дому! Какая прелесть, какая прелесть! – повторил он, любуясь игрой камней. – Я очень, очень тронут, но и смущён тоже – за что мне такая милость?!

– Но помилуйте, господин фельдмаршал, – с негодованием вскричал посол, – я нахожу, что это – пустяк, который совершенно не способен оплатить вашу известную во всём мире лояльность. Я надеюсь, что вскоре буду иметь честь более существенно доказать вам этот пустячок. Я ещё утром хотел ехать к вам, но сначала задержали спешные депеши, а потом приехал Нолькен, который продержал меня чуть ли не три часа; хотя я и не мог исполнить его просьбу, но он всё не отставал.

– Какую просьбу? – поспешно спросил Миних.

– Я, кажется, совершил нескромность… – с отлично разыгранным смущением ответил Шетарди. – Но мы ведь – друзья, дорогой фельдмаршал, и вы не выдадите меня?

– Может ли быть и речь об этом!

– Так вот: этот чудак приезжал ко мне с просьбой ссудить ему довольно значительную сумму. Кому-то он что-то обещал – уж, наверное, здесь женщина замешана! Но ведь обещать легко, а как достать денег, когда касса безвозвратно пуста? У Нолькена не только нет денег сейчас, но я знаю, что у него не скоро ещё будет мало-мальски приличная сумма!

– И что же, вы отказали ему? – с нескрываемым интересом спросил Миних.

– Ну конечно! – с видом глубочайшего убеждения ответил Шетарди. – Я не настолько богат, чтобы кидать такие суммы по-пустому. Ведь Швеция окончательно разорена и живёт мелкими займами…

– Так вот оно что! – злобно вскрикнул Миних, но сейчас же спохватился. – Так, так! Это очень интересно… – Он замолчал и некоторое время молча смотрел на посла, не зная, как приступить к интересовавшему его предмету. – Как вы себя чувствуете в России? – спросил он наконец.

– Благодарю вас, я вполне сроднился с этой очаровательной страной! – ответил Шетарди.

– Но мне кажется, что положение иностранного министра в России теперь вообще очень трудно?

– Но почему?

– Время неспокойное… Во всех углах родятся заговоры…

– Дорогой фельдмаршал, какое дело иностранному послу до заговорщиков? Он аккредитован к законному правительству и считается только с ним одним.

– Но не все считают настоящее правительство законным. Находятся люди, которые утверждают, будто законные права на стороне цесаревны Елизаветы…

– Что касается этого… – Шетарди сделал небрежный жест рукой. – Можно ли серьёзно говорить о правах царевны? Ведь закон Петра Великого не признаёт прав, а предоставляет монарху самому избирать себе наследника. Да мне кажется, что нельзя говорить о заговоре в пользу царевны Елизаветы, так как она сама и в мыслях не держит короны…

– Вы плохо осведомлены, маркиз!

– О нет! Мне много приходилось по-дружески болтать с царевной. Она сама сказала мне, что все её претензии – просто вымысел. Мало того, она находит, что при настоящем положении дел вступление на престол – очень неблагодарная задача. «Без людей, – сказала она, – править нельзя, а все теперешние годятся только на виселицу!» Я спросил её, что она сделала бы, если бы роковая случайность устранила всех прочих лиц и ей волей-неволей пришлось вступить на трон. «Прежде всего, – ответила она мне смеясь, – я поручила бы теперешних министров, генералов, президентов, фельдмаршалов и т. п. заботам палача!»

– Так вот как? – с еле сдерживаемой злобой повторил Миних. – Всех нас, значит, к палачу?

– Но, дорогой фельдмаршал, царевна не называла имён.

– А к чему имена? Всех нас – и делу конец! Так, так! Слава Богу только, что царевна не думает о престоле, как вы говорите, а если и думает, так ей придётся наткнуться на людей, которым вовсе не желательно свести близкое знакомство с палачом… Так, так…

– Ну а теперь, дорогой фельдмаршал, позвольте мне откланяться и пожелать вам всего хорошего! – сказал Шетарди, видевший, что все брошенные им семена тут же дали желаемые ростки.

Миних для вида удерживал его, но был даже рад, когда посол ушёл.

– Так, так! – в десятый раз повторил Миних, оставшись один. – Хорошо, что я узнал всё это заблаговременно! Ну погоди же ты! Я разыграю тебе хорошенькую комедию!

Он приказал заложить лошадь и направился к Преображенским казармам, чтобы подобрать соответствующий состав людей для караульного наряда, которому предстояло около одиннадцати часов вечера сменить измайловцев. Он знал приблизительно, кто из солдат тяготеет в сторону Елизаветы Петровны, а кто – в сторону Анны Леопольдовны. К Летнему дворцу, где жил с семьёй герцог, он решил назначить первых, к Зимнему – вторых!

И всю дорогу старый фельдмаршал шептал сквозь зубы полные раздражения угрозы…

А Бирон точно предчувствовал, что над его головой собираются тучи. Весь день он был задумчив и мрачен, и чем ближе время подходило к вечеру, тем более усиливалась его непонятная тревога.

– Болен я, что ли? – спрашивал он себя. – Ведь ничто мне не грозит, и ещё несколько дней…

Несколько дней! Иногда и час один, а не то что несколько дней, способен изменить всю человеческую судьбу!

Назойливая мысль нашёптывала:

«Что было бы со мной, если бы императрица Анна умерла на несколько дней раньше? Сложил бы давно на плахе голову! Вот что такое несколько дней… Но ведь опасности ниоткуда не видать? Положим, она всегда была, но ведь сегодня её не больше, чем в любой другой день? Так откуда же эта тревога, откуда эта подавленность?»

За обедом, на котором присутствовало много посторонних, Бирон был настолько молчалив и рассеян, что гостям было очень не по себе, и они в первый удобный момент стали прощаться.

Герцог не удерживал их. Только одного графа Головкина он крепко ухватил за рукав и шепнул:

– Погоди, не беги от меня! Мне тяжело, меня что-то невыносимо гнетёт! Мне прямо страшно становится одному!

Он был так удручён, что даже не заметил выражения неприятной растерянности, отразившейся на лице графа.

– Не держали бы вы меня, ваше высочество! – смущённо ответил Головкин. – Что-то не по себе мне… Знобит, голова тяжёлая…

– Эх ты! – с горечью сказал Бирон. – А ещё другом называешься! Друг до чёрного дня! Пустяшное нездоровье побороть не можешь, когда мне так невыносимо тяжело!

– Да я не о себе, а о вашем высочестве больше! – залебезил Головкин. – Я что? Я обойдусь. Но и вы, герцог, кажется мне, не очень-то здоровы… Вам бы прилечь, сном всё пройдёт…

– Обо мне ты уж не беспокойся, брат! – отрезал Бирон. – Что же касается нашего здоровья, то у меня имеется хорошее лекарство!

Бирон велел подать бутылку вина и два кубка. Головкину оставалось только подчиниться, он рисковал навлечь на себя подозрения…

Но и доброе старое вино не могло успокоить тревогу собутыльников, и беседа не клеилась. Скажут слово да и молчат, молчат. Потом, через четверть часа, ещё слово…

Только когда было покончено с третьей бутылкой, Бирон заговорил.

– Не знаю почему, но меня сегодня особенно неотступно преследует образ покойной императрицы, – сказал он, тяжело опуская голову на руки. – Совесть меня мучит, граф… Почему не уберёг, не уследил… Эх! – стоном вырвалось у него. – Жила бы да жила она!

– Да в чём же вы можете винить себя, герцог? – возразил граф. – Ведь болезнь – не свой брат!

– Эх, что болезнь! – отмахнулся от него регент. – Ты-то знаешь, что такое болезнь вообще, да и что за болезнь была у императрицы…

– Но я – не доктор…

– А доктора, думаешь, знают? Надо что-нибудь сказать, вот они и брешут. Отравить – на это они мастера, а болезнь распознать да вылечить – ну, тут они всё равно что слепые… Что болезнь! Когда жизнь идёт гладко, ровно, так и с болезнью до глубокой старости проживёшь, а огорчения, заботы – вот неизлечимая болезнь, которая быстрее всего сводит в могилу!

– Но ведь вы всецело стояли на страже!

– Да оставь, Головкин! – с досадой крикнул герцог. – Надоели мне эти сладкие слова! Сам знаю, что знаю…

Он опять замолчал, погрузившись в воспоминания. Часы пробили половину одиннадцатого. Головкин вздрогнул и опасливо уставился на циферблат.

– Как сейчас помню, – тихо, словно обращаясь к себе, сказал герцог, – была холодная, дождливая осенняя погода, а мне пришло в голову поехать кататься верхом. Императрица отнекивалась, но я… Ах, не всегда я обращался с ней так, как подобало! Следы ног её целовать бы мне… а я… Как сейчас помню: приехали мы с катанья, а на другое утро она и слегла.[64]

И опять наступила долгая-долгая пауза. Часы пробили одиннадцать.

– Недужится мне уж очень, – робко начал Головкин, – пойти мне, что ли?

– Ты пойми, – не слушая его, сказал герцог, – ведь я вовсе не искал регентства. Мне тяжело было примириться с мыслью, что придётся управлять этой страной, которая никогда не простит мне моего иноземного происхождения. Но что мне было делать, куда деваться? Ведь у меня семья… Правда, и в России, и везде за границей – в Пруссии, в Австрии, да и мало ли где – у меня имения. Но если я сегодня выпущу власть из рук, разве меня оставят в покое? Все – враги, все зубы точат! Про Россию и говорить нечего. Но, думаешь, даст мне прусский король либо австрийская императрица жить спокойно? Как бы не так! Сейчас начнут сводить счёты за старое! А из-за кого всё это? Всё из-за России, которая меня ненавидит! Мне негде голову преклонить, Головкин, я один, один, один!..

– Ваше высочество, – настойчиво сказал Головкин, опасливо посматривая на циферблат. – Вам положительно необходим покой. Позвольте, я провожу в опочивальню, ваше высочество!

– «Ваше высочество»! – с горечью повторил Бирон. – А ты думаешь, простят мне когда-нибудь, что я заставил сенат присвоить мне этот титул? Но ты прав! – сказал он, вставая. – Мне нужен покой. Вино начинает сказываться, меня клонит ко сну… Вот единственный верный друг, который не изменяет… Только вот что, граф, сначала мы пройдём в зал, где стоит гроб императрицы. Хочется мне поклониться её праху!

– Слава тебе Господи, – шепнул Головкин, следуя с облегчённым видом за Бироном.

Хотя со дня смерти императрицы Анны Иоанновны[65] прошло уже около месяца, но похорон ещё не было, и гроб с высочайшими останками, украшенный императорскими гербами и тонувший в цветах, стоял в одном из залов Летнего дворца. Громадные восковые свечи придавали всему какой-то жуткий колорит своим трепещущим светом, и лица неподвижно вытянувшихся гвардейцев, стоявших почётным караулом у гроба императрицы, казались мёртвенными, неживыми.

Головкин остался поближе к дверям. Бирон подошёл к гробу и долго смотрел на него, шепча по-немецки молитву.

– Прощай, дорогой друг! – сказал он наконец. – Прощай, моя единственная опора! Я хотел бы скорее быть с тобой!

Он подошёл к Головкину, взял его под руку и вышел с ним из зала.

В следующей комнате к нему поспешно подошёл молодой офицер из дворцового караула. Это был знакомый нам Мельников.

– Ваше высочество! – сказал он, вытягиваясь в струнку перед регентом. – Караул задержал какого-то человека, назвавшегося гофкомиссаром Липманом. Несмотря на запрещение вашего высочества кому бы то ни было входить во дворец, Липман настойчиво пытался пробраться сюда и грозит немилостью вашего высочества, если о нём не будет доложено, так как у него имеется дело первой важности!

– А, понимаю! – сказал Бирон. – Потрудитесь сказать этому господину, что я считаю его домогательства наглостью. Для приёма отведены утренние часы, а не ночь!

Мельников ушёл.

«Пронюхал что-нибудь еврей!» – с тревогой подумал Головкин.

– Я понимаю, что ему нужно, – злобно заговорил Бирон, с обычной для него лёгкостью переходя от мрачной подавленности к потребности обрушиться на кого бы то ни было, что бывало с ним обыкновенно после неумеренного питья. – Представь себе, граф, третьего дня я вызвал к себе эту собаку, которая мне всем обязана, и предложил устроить заём, весьма необходимый казне. А этот негодяй решился ответить мне, что заём невозможен, пока правительство – то есть я – не примет некоторых необходимых мер для своего упрочения. Он хотел было перечислить мне эти меры, но я попросту выгнал его вон, пригрозив, что в двадцать четыре часа вышлю его из России! Какова наглость! Всякое животное осмеливается посягать на власть! Ну, теперь он, верно, понял, что его дело плохо, – прослышал, должно быть, что я уже послал курьера за границу, вот и прибежал. Ну да погоди! Набегаешься ты у меня ещё!

Они прошли дальше, направляясь к выходу. Но вскоре Мельников явился опять.

– Ваше высочество! – сказал он. – Осмелюсь доложить, что гофкомиссар настаивает на том, чтобы его пропустили. Он говорит, что явился к вашему высочеству не по собственному делу, а по вашему и что может приключиться плохое дело, если его не допустят…

– Так прогнать его прикладами, если он добром не хочет уйти! – чуть не с пеной у рта крикнул Бирон. – По моему делу! Я думаю, что по своему делу даже этот нахал не решился бы тревожить меня в такое время! Потрудитесь выпроводить его, а если вы осмелитесь ещё раз доложить мне о нём, то я разжалую вас в солдаты и подвергну телесному наказанию. Вы недостойны ни дворянского звания, ни офицерского чина, если осмеливаетесь заставлять два раза повторять себе приказ! Ступайте!.. Вот таковы они все, эти русские офицеры, – заворчал он, когда Мельников, покрасневший от обиды, ушёл. – Ни малейшего понятия о дисциплине! Только немцы и умеют служить! Ну да погоди, дай срок! Я весь этот мятежный полк расформирую по армейским частям! Всякий молокосос…

– Да, этот молодец из молодых да ранний! – ворчливо согласился Головкин, не желая сообразить, что немецкий проходимец при нём, коренном русском, огульно ругает русских. – Можете себе представить, ваше высочество, недавно этот мелкопоместный дворянин явился просить у меня руки моей двоюродной племянницы Наденьки… С Головкиными породниться захотел! Но хотя Наденька – и бедная сирота, а она всё-таки Головкина…

– Э, что там кичиться! – небрежно ответил явно хмелевший временщик. – Что Головкины, что Мельниковы, Ивановы, Сидоровы – один чёрт. Вот если бы ты был фон Головкин, тогда было бы чем кичиться… Ну ступай, граф, и я впрямь спать захотел!

Мельников, весь красный от досады, возвратился к себе на гауптвахту, от всего сердца ругая (про себя, конечно) Бирона.

– Ну вас совсем! – с досадой сказал он Липману, разговаривавшему с поручиком Ханыковым, высоким, мускулистым брюнетом. – Уходите вы лучше поскорее! Герцог не желает видеть вас!

– Но это невозможно, – испуганно заметался Липман. – Надо сказать его высочеству, что наступили совершенно особенные обстоятельства… Умоляю вас, доложите…

– Нет уж, пусть чёрт о вас докладывает, а я не стану! – злобно отрезал Мельников. – Его высочество пригрозил в солдаты меня разжаловать, если я ещё раз сунусь к нему с докладом о вас…

– Но я…

– А вас приказал прогнать прикладами, если вы добром не уйдёте, – продолжал Мельников, – и вот, ей-Богу же, я это приказание сейчас исполню.

– Что, Вася, верно, тебе здорово влетело? – улыбаясь, спросил Ханыков, когда Мельникову удалось выпроводить Липмана. – Я тебя таким красным да злым давно не видывал!

– Ах, что «влетело»? – уныло ответил Мельников. – Ты ведь сам знаешь, что мы, русские, должны быть привычны к унизительному обращению герцога. Каждую минуту готовишься, что тебя ни с того ни с сего обругают, под арест посадят, разжалуют… А то мне обидно, что при герцоге в то время находился граф Головкин.

– Дядя твоей Наденьки? Ах да, скажи, пожалуйста, ты ведь хотел всё храбрости набраться да идти просить Наденьку за себя? Что же, так и не набрался?

– Набраться-то я набрался, да толку никакого не вышло! – мрачно ответил Мельников. – Граф так меня встретил, будто я – деревенский свинопас, а не русский дворянин. Головкины-де, говорит, – самая старая русская фамилия, с императорской в родстве состоит… Да что и говорить!..

– Что же ты делать будешь?

– Я было совсем голову опустил, да Наденька обнадёжила. Говорит: «Ни за кого всё равно замуж не выйду, лучше в монастырь пойду». Будем ждать, авось перемелется! Только вот всё труднее и труднее нам видеться становится.

– Эх, брат! – весело сказал Ханыков, одобрительно хлопая грустного товарища по плечу. – Тем-то любовь и хороша, что за неё ещё бороться надо! То, что легко в руки даётся, дёшево стоит. Погоди, и для вас солнышко проглянет! Вот все о войне говорят! Ты хоть и мал, да удал! Выслужишься…

Он сразу остановился и с удивлением взглянул на резко распахнувшуюся дверь, в которой показался Манштейн, адъютант фельдмаршала Миниха.

Манштейн был бледнее обыкновенного и казался чем-то встревоженным. Он с тревожной внимательностью посмотрел на лица вытянувшихся перед ним офицеров и некоторое время молчал, как бы колеблясь.

– Господа офицеры, – сказал он наконец, – его высокопревосходительство, наш обожаемый фельдмаршал сейчас прибудет сюда. Он ждёт от вас послушания ему как вашему начальнику, неизменно и ревностно заботящемуся о чести и славе армии и преданности законным русским государям, – Манштейн сильно подчеркнул последние три слова. – Вы берите человек пятьдесят солдат, на которых можно всецело положиться, и выходите с ними во двор. Помните, что надо проявить быстроту, осторожность и тишину! Не спрашивайте ни о чём и повинуйтесь; вам выпал на долю счастливый случай заслужить отличия!

Ханыков и Мельников поспешно кинулись в караульную комнату; самая надёжная полурота была выведена во двор, и Манштейн выстроил там солдат во фронт.

Вскоре показалась высокая, полная фигура фельдмаршала. Поздоровавшись с полуротой, Миних обратился к ней с речью:

– Молодцы-преображенцы! Вы знаете, кто я, а я надеюсь, что знаю вас! Не один раз водил я вас к славе и победам, не один раз проливал вместе с вами кровь за благо родной России. Я – немец; нет, неправда!.. Я только был немцем, так как вся немецкая кровь вытекла у меня на полях сражений. Я – русский, и все мои мысли клонятся лишь ко благу и пользе России. Я – русский, повторяю я вам, и потому не могу больше терпеть то, что происходит! В бедности и под постоянными угрозами живёт дочь нашего великого царя Петра, в чужих краях прозябает его внук, а дерзкий проходимец, вор, изменник и похититель власти топчет грязными ногами их священные права и упивается русской кровью… И мы будем терпеть это? Будем склонять шеи с покорностью рабочего скота? Нет, молодцы-преображенцы, переполнилась чаша терпения, и вы не дадите более регенту из конюхов тиранить нашу родину. Вы не допустите этого, я уверен в вас! Так скажите, готовы ли вы идти туда, куда зовут вас долг и честь? Если нет, если я ошибся в вас, то я докажу вам, что я более русский, чем вы, так как я на ваших же глазах покончу с собой, чтобы не видать более творящихся безобразий. Но этого не может быть!.. Я не ошибся в вас! Так скажите же, готовы ли вы помочь мне обезопасить дерзкого вора и вернуть трон и корону законным государям?

Хотя двор перед караульными помещениями и находился в стороне, так что звуки оттуда с трудом могли дойти до внутренних покоев, но Миниху и Манштейну пришлось сейчас же испуганно сдержать восторг преображенцев, которые так и рвались покончить скорее с ненавистным герцогом, тем более что, как они поняли, дело шло о царевне Елизавете.[66]

– Кто из господ офицеров находится здесь? – спросил Манштейна фельдмаршал.

– Поручики Ханыков и Мельников, ваше высокопревосходительство! – ответил адъютант.

– А! Отлично! Поручик Ханыков! – скомандовал Миних. – Возьми двадцать человек и отправляйся к дому генерала Бирона.[67] Не предпринимайте ничего до прибытия адъютанта Манштейна, который примет над вами начальствование. А пока ваше дело будет только оцепить все выходы и не пропускать никого ни в дом, ни из дома! Ступайте, и да благословит вас Бог!

Ханыков поспешил исполнить приказание.

– Поручик Мельников! – продолжал затем фельдмаршал. – Возьмите двадцать человек и помогите адъютанту Манштейну арестовать вора Бирона! Старайтесь справиться как можно быстрее и бесшумнее! С Богом, ребята! Помните – за русским Богом молитва, а за русским царём служба не пропадает!

Манштейн повёл свой отряд наверх, в покои герцога. Люди шли крадучись, на цыпочках, придерживая оружие, чтобы не спугнуть преждевременно хищного ворога, залетевшего в орлиное гнездо.

Было жутко в этих больших, низких, тёмных залах. Казалось, что в углах дворца скорбно роятся оскорблённые тени русского прошлого. Но разве эти тени вступятся призрачным боем за дерзкого узурпатора? Так вперёд же, вперёд!..

И всё дальше, всё так же таинственно и бесшумно крались в ночной тьме солдаты. Только по временам слышался стук неосторожного каблука или звякало оружие… «Эй, тише вы!.. Вперёд!.. Вперёд!..»

А вот и дверь… Отряд остановился и замер. У всех взволнованно бились сердца… Неудача – смерть! Это чувствовал каждый.

«А удача – Наденька!» – радостно думал Мельников.

Манштейн подал наконец знак рукой, и Мельников с треском распахнул дверь, вводя в герцогскую спальню солдат.

От шума Бирон сразу проснулся и поднял голову.

– Как вы смели войти сюда! – крикнул он солдатам, стараясь быть грозным, но всем своим видом выдавая охвативший его ужас.

– Поручик Мельников! – скомандовал Манштейн, выходя из-за солдатских рядов. – Делайте своё дело и арестуйте изменника и вора!

– Это что ещё такое? – крикнул Бирон, вскакивая с постели и озираясь в поисках оружия. – Эй, караульные, сюда! – завопил он пронзительным, говорящим о паническом ужасе голосом. – На помощь! Караульные!

– Молчи, немецкая дубина! – грубо крикнул ему Мельников, подходя к кровати. – Мы и есть караульные! Эй, Бирюков, заткни его светлости рот платком!

Солдат накинул на лицо регента платок.

– А-а-а! – завыл Бирон, отбиваясь.

Несколько солдат навалилось на него.

Вдруг один из них, тот, который старался заткнуть рот герцогу, пронзительно вскрикнул и отскочил в сторону: Бирон больно укусил его за руку.

Это заставило нападавших на мгновение остановиться, никто не понимал, в чём дело.

С энергией утопающего герцог хотел использовать благоприятный момент. Одного из солдат он ударил кулаком по переносице, другого оттолкнул в сторону ударом в грудь, а сам кинулся к стоявшему в углу спальни столику, где лежали шпаги и пистоли.

Манштейн не на шутку перепугался. Если бы герцогу удалось овладеть оружием, исход предприятия мог бы стать сомнительным. Весь успех их замысла покоился на внезапности, неожиданности и быстроте. Шум, крики, звуки выстрелов могли привлечь дворцовую челядь. Кроме того, во дворце находилось ещё около полутораста человек, ничего не знавших о происходящем; не известно было, на чью сторону встанут они!

– Хватайте его! – закричал адъютант. – Не допускайте его до оружия! Да берите же его, трусы!

Но Бирон уже успел схватить шпагу, и солдаты заколебались. Слишком страшен, фантастичен был вид этого худого, высокого человека, одетого в ночной колпак и нижнее бельё, с искажённым злобой и ужасом лицом и метавшими молнии глазами.

– Прочь оружие, негодяи! – завопил он. – Кто не положит оружия сейчас же, тот…

Он не успел договорить. Что-то мягкое, круглое неожиданно подкатилось ему под ноги, и он тяжело упал на пол.

Этим комочком был поручик Мельников. Сообразив психологическую важность момента, он решил всё поставить на карту, кубарем подкатился под ноги регента и сшиб его таким образом на пол.

Но он не дал герцогу оправиться от неожиданности падения. Маленький, толстый, но очень сильный и ловкий, он оглушил Бирона ударом кулака, схватил его за горло и быстро подмял под себя. Подскочившие солдаты накинулись на герцога. Через несколько минут всё было кончено. Избитого, спелёнатого, словно младенца, герцога вытащили, как он был, в разорванной рубашке на мороз. Миних, потирая от радости руки, приказал отвести арестованного на офицерскую гауптвахту при Зимнем дворце.

– Спасибо, Манштейн! – радостно сказал фельдмаршал. – Я очень доволен вами!

– Осмелюсь доложить вашему высокопревосходительству, – отрапортовал адъютант, – что успешностью предприятия мы всецело обязаны ловкости, храбрости и неустрашимости поручика Мельникова. Солдаты выпустили герцога и дали ему возможность овладеть оружием. Если бы не поручик, борьба могла бы затянуться, и тогда… неизвестно…

– Поручик Мельников! – сказал Миних. – Явись завтра ко мне утром, мы поговорим о награде! А теперь, в виде особенного доверия, поручаю тебе отвести арестованного в Зимний дворец. А вы, Манштейн, отправляйтесь к Ханыкову и арестуйте генерала Бирона. Мне ещё надо обезопасить Бестужева…


* * *


В следующие дни весть об аресте и отдаче под суд бывшего регента вызвала большую сенсацию и весьма разнородные ощущения. Принц Брауншвейгский, назначенный теперь генералиссимусом, с радостным недоумением таращил свои глуповатые глаза и в сотый раз повторял:

– Ловкая, чёрт возьми, штука вышла! Но как это они всё устроили – не понимаю!

Принцесса Анна Леопольдовна с торжеством объявила себя правительницей и с нескрываемой гордостью присутствовала при принесении присяги царевной Елизаветой, первыми чинами государства и военными. Это был тот недолгий момент, когда она чувствовала себя спокойной за будущее…

Граф Остерман уже обдумывал в душе, как подставить ногу Миниху. Ведь «виновник торжества», будучи коренным военным, облёк себя чисто гражданской должностью первого министра, милостиво назначив поседевшего в «гражданских боях» Остермана генерал-адмиралом…

Князь Черкасский, князь Куракин, адмирал Головин, Нарышкин, Ушаков, барон Менгден, Стрешнев и многие другие, получившие неожиданные награды, торжествовали. Приверженцы Бирона трепетали.

Шведский посол барон Нолькен приезжал к французскому министру Шетарди, чтобы благодарить его за радение о благе Швеции, сказавшееся в своевременном предупреждении. А Шетарди с пренебрежительно-иронической улыбкой написал донесение своему правительству, заканчивающееся так:

«Из всего вышеприведённого, Ваше Превосходительство, можете усмотреть, что моя точка зрения оказалась самой правильной и что только благодаря мне шведский посол не поставил себя в унизительно-смешное положение» и т. д.

Преображенцы, участвовавшие в перевороте, с воплями прибежали к царевне Елизавете, говоря, что они приняли участие в этом акте только потому, что думали работать на пользу её, царевны. А Елизавета Петровна, грустно разводя руками и успокаивая возмущённых солдат, думала о том, что придётся, видно, вступить в специальное соглашение с Францией, так как во всём происшедшем была ясно видна рука маркиза де ла Шетарди…

Но кто был всецело, совершенно доволен происшедшим, так это Мельников и Наденька. Сам Миних был их сватом, и гордый граф Головкин, попытавшийся сначала протестовать, волей-неволей должен был смолкнуть, когда фельдмаршал внушительно сказал ему:

– Вот что, граф Михаил Гаврилович! Хотя о готовящемся низвержении регента вам заранее ведомо было и вы были последним лицом, оставшимся около Бирона, но, как явствует из хода событий, его ни о чём не упредили. Это так, и за это вам много прошлых вин простится. Но «много» не значит «все». И если мне, как кабинет-министру, придёт в голову порыться в прошлом, то… берегитесь! По моему настоянию её высочество изволили назначить вас вице-канцлером. Но мне не в пример легче будет настоять, чтобы вас отдали под суд!

Головкин нахмурился, сдвинул брови, засопел. Тогда к нему подошёл Мельников и сказал:

– Ваше сиятельство! Когда я в первый раз явился просить у вас руки вашей племянницы, то вы сказали мне, что это дерзость, так как я хочу породниться со столь знатным родом, как род вашего сиятельства. Но осмелюсь сказать вам, что дворяне Мельниковы уже при Владимире Мономахе считались старым боярским родом, мы обеднели, но худороднее не стали, а потому мне не к чему втираться в знатную родню. Нет, граф, никогда без вашего на то желания я ни словом, ни делом не сошлюсь на родство с вами и только тогда вспомню, что вы – дядя моей Наденьки, когда понадобится прийти к вам на помощь!

Головкин окинул Мельникова пренебрежительным взглядом.

– Какую помощь можешь оказать ты, мальчишка, графу Головкину? – надменно сказал он. – Какой-то поручик…

– Я уже произведён в капитаны, граф, – почтительно и спокойно возразил Мельников, – и неизвестно, кем я стану ещё через год. Наши судьбы идут странными путями, и в один год, в один месяц, в один день даже малые становятся великими, а великие – меньше малых. «Какой-то поручик и граф Головкин!» – сказали вы. Но, – он понизил голос до еле слышного шёпота, – герцог Бирон был больше и могущественнее, чем граф Головкин, а между тем он погиб. Почему? Только потому, ваше сиятельство, что возле него не было своего поручика Мельникова, который предупредил бы его…

Головкин вздрогнул и уже совсем иначе взглянул на маленького, кругленького, бело-розового, словно молочный поросёнок, Мельникова. Он вспомнил, что рассказывал Манштейн о поведении поручика в прошлую ночь, как благодаря смелости, сообразительности и решимости Мельникова замысел Миниха был осуществлён быстро и без всяких осложнений. А ведь теперь действительно было странное, шаткое время, когда каждый час валил старых гигантов и неожиданно возносил новых. Момент принадлежит смелым; такие люди, как этот мальчик, могли многого добиться… Эй, не наплевать бы в колодец… Да и чем Мельников, в сущности, не жених для бедной сиротки?

И граф уже ласковее взглянул на молодого офицера, спрашивая:

– Да хочет ли тебя ещё сама Наденька-то?

– Ох, ваше сиятельство! – всплеснув руками, воскликнул Мельников. – Так хочет, так хочет!..

И Миних и Головкин рассмеялись.

– Ну, ин быть по-твоему! – сказал последний. – Разве я могу такому свату, как его высокопревосходительство, отказать? Только придётся вам со свадьбой обождать; оба вы ещё молоды, да и спешить некуда! Сначала покажи, что ты за человек!.. Да приходи к нам сегодня обедать! – уже совсем ласково кинул он.

Итак, приходилось ждать. Но это не пугало ни Мельникова, ни тоненькой, вертлявой, кокетливой Наденьки. Они были довольны и тем, что одна только ночь сделала возможным к утру то, что ещё с вечера казалось неосуществимым, и надеялись, что впереди им предстоит ещё много таких же счастливых неожиданностей… Они были молоды, могли ждать… Будущее представлялось им ровным, светлым, счастливым – то самое будущее, которое так трагически, так предательски обмануло их ожидания.

VII «ЛОВИСЬ, РЫБКА, БОЛЬШАЯ И МАЛЕНЬКАЯ»

Ванька Каин был немало сконфужен, когда преследуемый им купец внезапно исчез, словно растворился в сгущавшемся тумане. Он кидался с перекрёстка по всем четырём направлениям, спрашивал прохожих и будочников, не видал ли кто-нибудь купца, но все отвечали, что им не попадались навстречу пешеходы. Наконец попался солдат, который мог дать необходимые разъяснения, так как видел, что высокий мужчина с коробом за плечами проехал, уцепившись за задок крытых саней. Это хоть объяснило Каину, как удалось скрыться преследуемому, но куда он скрылся – так и осталось загадкой.

Обескураженный неудачей, постигшей его на первых же шагах петербургской деятельности, Ванька закатился в кабак и жестоко пропьянствовал там чуть не до утра. Но на следующий день всё-таки пришлось идти с докладом к Кривому…

Каин ждал насмешек, упрёков, но Семён, казавшийся в этот день необыкновенно озабоченным, принял известие об исчезновении преследуемого совершенно спокойно.

– Сегодня мне некогда с тобой говорить, – сказал он, подумав немного. – У нас случились большие перемены, и хлопот у меня полон рот То, что ты рассказал, наводит меня на мысль… Но об этом потом, теперь некогда. Пока прощай, приходи дня через три, у меня для тебя будет кое-что приятное: сразу, брат, сможешь барином стать!

Ванька стал уходить, рассыпаясь в выражениях благодарности.

Однако Кривой вернул его от порога.

– Да, кстати! – сказал он. – Твоя Милитриса Кирбитьевна готова, «владей, Фаддей, своей кривой Маланьей!»

– Как готова? – с испугом крикнул Ванька. – Да уж не очень ли отделали её твои молодцы?

– И пальцем даже не тронули, – улыбнулся Кривой. – Я просто заставил её посидеть да посмотреть, как других пытали. Теперь вот что: есть у тебя поп, который вас без дальних слов окрутит?

– Нет, ведь я в Питере – человек новый…

– Ну так вот тебе записка к отцу Василию на Выборгскую у Сампсония. Сходи к нему сейчас же, сговорись да и бери свою Алёну прямо к венцу – иначе я её не выпущу. Жена на мужа доносить не пойдёт…

– Да согласится ли ещё она? – спросил Ванька, который на первых порах никак не мог освоиться с нежданной радостью.

– Не беспокойся! – с тонкой улыбкой ответил Кривой. – Чтобы отсюда выйти, твоя красавица даже за самого чёрта лысого замуж пойдёт, а ты, хоть и немногим, да всё же лучше чёрта… Ну ступай, ступай, нечего время зря терять!

Кривой был прав. Когда Ванька, слетав на Выборгскую и столковавшись с попом, вернулся обратно к Кривому, его провели в маленькую комнату, где содержалась Алёна. Увидев входившего Ваньку, Трифонова чуть ума не лишилась от радости и с воем кинулась ему на шею: после виденных ею ужасов бедной женщине действительно было слаще выйти замуж хоть за чёрта, только бы не оставаться в этой мучительной неизвестности среди вечных стонов, хруста ломаемых костей, свиста плетей и рыданий, доносившихся из пыточной камеры. Таким образом Ванька Каин стал обладателем желанного тела и ещё более желанного капитала Алёны.

Неделя медового месяца пролетела для новобрачного быстро и упоительно. Алёна была покорна, покладиста и, казалось, спешила ловить на лету малейшее желание мужа. Но по мере того, как душа молодой женщины отходила от ужаса виденного и того, что могло ожидать её, в ней медленно, но упорно стала нарастать какая-то двойственная работа. Алёна понимала, что достаточно было желания Ваньки – и она очутилась на пороге мучительной смерти, что достаточно было одного знака его руки – и все ужасы пролетели мимо, словно тяжёлый сон. Это внушало ей священный трепет к мужу, уважение, преклонение, почти обожание, в котором явно нарастала непреодолимая ненависть. Так – ненавидя – обожать должен был бы легендарный Фауст дьявола, во власть которого он волей судеб попал душой и телом.

Женщины инстинктивно хитры, инстинктивно дипломатичны. Алёна открыто показывала своё уважение к мужу, но нараставшую ненависть прятала глубоко и искусно. И Ванька радостно потирал руки, благодаря судьбу за доставшийся ему клад.

Но восторги первой недели любви не заставили молодожёна потерять голову и забыть о деле, а потому в назначенные день и час он в точности и аккурат явился к поджидавшему его Кривому.

– А, молодожён! – весело приветствовал сообщника Семён. – Ну что, блаженствуешь?

– Да, уж так я тебе, Семён Никанорович, благодарен, что и сказать не могу! – ответил Ванька.

– Ну-ну, это тебе от меня маленький задаточек за службу, которой я от тебя ожидаю. Только вот что, брат: ежели у тебя брачный хмель всё ещё из головы не вышел, то лучше ступай ещё на недельку к жене, а то у меня дела серьёзные, и к ним надо с полным вниманием относиться!

– Да что ты, Семён Никанорович? – даже обиделся Ванька. – Разве я не знаю? Делу время, потехе час!

– Тогда садись да слушай! Прежде всего должен тебя предупредить, что всё мною сказанное должно почитаться великой тайной. Ты меня знаешь и обо мне слышал: не такой я человек, чтобы пускать слова на ветер. Если ты только подумаешь нарушить мой запрет и если у тебя хоть в мыслях промелькнёт предательство – тут тебе и конец!

– Да что это тебе в голову пришло, Семён Никанорович?

– Молчи и не перебивай меня! Начну с теперешнего времени. Ты уже знаешь, что регент свергнут и у власти стали родители малолетнего императора. К принцу Брауншвейгскому я очень вхож; это – мой благодетель, и я ему предан всей душой. Только он да его жена – люди-то очень беззаботные Я носом чую, что уже давно что-то против императора затевается Иностранные послы заваривают какую-то кашу и интригуют против правительства за царевну Елизавету. Помни, нам теперешнего правительства просто зубами держаться следует, потому что низложат его, и нам с тобой конец. И коли они сами себя не очень-то стерегут, то нам с тобой надо постараться устеречь их. А это – штука нелёгкая. Конечно, царевну Елизавету можно бы силком в монастырь постричь, но тогда наши вороги начнут мутить за её племянника, принца Голштинского, а принц находится сейчас в Швеции, так что нам гораздо удобнее, если царевна Елизавета будет на свободе, чтобы мы могли за ней следить да вовремя предупредить заговор. Вот это-то я тебе и хочу поручить Ты – парень хитрый, осторожный и смелый. Если будешь вести себя умно, то многого добиться сможешь.

– Спасибо тебе, Семён Никанорович!

– Погоди попусту болтать, успеешь поблагодарить, когда будет за что. Ты со мной все эти фигли-мигли брось – меня словами не проведёшь. Лучше слушай хорошенько! По моему поручению ты выслеживал одного молодца и был очень огорчён, когда он от тебя скрылся. Но огорчаться тут пока нечего. Конечно, было бы приятнее доследить его до дома. Но и так мы многое узнали. Раз он от тебя скрылся, значит, у него совесть нечиста. Это – либо тот человек, которого я заподозрил, либо какой-нибудь другой опасный человек. Да только не ошибся я. Словом, мы знаем теперь, что за этим молодцом надо во все глаза смотреть. Второе – ты говоришь, что он около Фонтанки долго крутился, а потом уж исчез. Что это значит? Что дом, в который он шёл, находится в тех краях и преследуемый хотел со следа сбить, чтобы на подозрение не навести. Какой же дом в тех краях? Не один там дом, да живут там всё такие люди, которые не станут против императорской фамилии мутить. Зато там дворец царевны Елизаветы! Не к ней ли пробирался наш молодец? Думаю, что так, а когда ты узнаешь, кто это такой, и сам со мной согласишься. Я расскажу тебе одну историю, которая была здесь несколько лет тому назад, а ты мотай себе имена на ус – пригодится!

Года два с небольшим тому назад, а то и все три будет, жила на Васильевском острове вдова канцеляриста Пашенная с дочерью Ольгой. У них был жилец, вольнонаёмный сверхштатный подканцелярист сената Пётр Столбин, сын капитана флота Андрея Столбина. Отец умер опороченным, как тать и бунтовщик, – его Бирон сгубил. Сын в отца пошёл – человек он смирный, но горячий и непокорный. Да, забыл тебе сказать, что Пётр Столбин был женихом Оленьки Пашенной.

Ты уже знаешь, в какой я был беде и как меня принц Антон выручил. И полюбил я моего принца, да и жалко мне его было: уж очень в большом пренебрежении его у нас держали. Принцу просто в три погибели приходилось складываться, а то – чуть нос поднимет – сейчас его либо невеста, нынешняя правительница, либо покойная государыня Анна Иоанновна, либо герцог Бирон щёлкнут. Скучно жилось принцу, ну а кровь молодая, горячая бурлит, своего требует…

Не в одном приключении я помогал ему! Бывало, все спят, во дворце тишина, а мы с ним в карете куда-нибудь закатимся. Только гулящие немки да француженки мало ему по душе приходились, принц – человек с мечтанием в душе!

И случилось однажды так, что встретил принц Антон Ольгу Пашенную. И так она ему по душе пришлась, что принц и днём и ночью бредил ею. Обещал меня озолотить, ежели я предоставлю её. В другое время, хотя бы теперь, мне это было бы всё равно что плюнуть, а тогда между принцем и герцогом Бироном поднялась большая вражда, а потому приходилось дело делать осторожно, из-за угла. Пробовали мы Оленьку вечером подстеречь – никуда девушка не ходит по темноте! Два раза совсем настигали её в глухом переулочке днём, да народ не ко времени подбегал. Тогда я решил завербовать жениха. Если жених к нам в компанию пойдёт, тогда быть Оленьке у принца! Да не тут-то было!

Я Столбина не раз видел и всё к нему присматривался. Он-то меня не замечал, а я его словно на ладони вижу. И показался он мне смирным, робким, мягким. Узнал я, что у него по службе нелады. Вот однажды вызвал я его в кабачок да и стал там на него наседать. И умудрило меня – никогда я этого себе не прощу! – сказать Столбину, кто именно на его невесту зарится. Тут эта канцелярская голь совсем на стену полезла. Оказалось, что кабинет-министр Волынский в нём участие принимает. Дело плохое! Если Волынский скажет хоть слово Бирону, то моего принца съедят. Опять говорю – теперь я упрямца либо в застенке сгноил бы, либо просто через верного человека убрал бы. А тогда надо было наверняка бить: промахнёшься – и сам погибнешь, да и принца погубишь! И вот удалось мне наладить дело так, что сам Столбин добровольно за границу уехал. Один благоприятель, которому принц в Австрии хорошее дельце устроил, для вида пригласил Столбина секретарём к своему помощнику. Тот завёз Столбина в глухую французскую деревню, да и пустил его там в поле. Как нам было известно, Столбин французского языка не знал, а потому не выбраться ему было оттуда.

Только и это нам не помогло. Принцев камердинер, немец Ганс, поджёг дом Пашенной, чтобы красотку выманить. Но сбежался народ, пришлось им улепётывать, старуха с перепугу умерла, а Оленька неизвестно куда скрылась. И, как я её ни искал, так до сих пор не знаю, где она и что с ней.

В том молодце, который показался тебе непохожим на купца, я по голосу заподозрил Столбина. Когда он на меня оглянулся, в его глазах был испуг. Да и чем больше я вспоминаю, тем больше вижу, что это он самый и есть. Конечно, если бы он попался мне теперь, когда Бирон свергнут, я его тут же сцапал бы. Но тогда это было опасно.

Теперь я раскинул умом. Во-первых, в Петербурге ходят на свободе два человека – Столбин и его невеста, которые ненавидят принца, желают ему всякого зла, да и всегда могут в случае чего к ногам правительницы кинуться. Ну, а Анна Леопольдовна с муженьком крутенько обращается! Во-вторых, как мог Столбин из Франции сюда пробраться, где он укрывается, переряживается? Надо тебе сказать, что во Франции живёт немало русских, и все они хлопочут там за царевну Елизавету. Принц говорил мне, что наш министр Остерман пронюхал, что французский посол находится в большой дружбе с русскими беглецами. Значит, ясно, что Столбин прибыл сюда с французским посольством, что его ряженье производится не без ведома посла. Мало того, я навёл справки и узнал, что есть в Питере какой-то купец Алексеев, по описанию в точности похожий на купца, виденного нами у Мироныча в кабаке. И торгует тот купец французскими мазями да притираниями. Смекни: купец, похожий на Столбина, торгует французским товаром, какого здесь ни в одной лавке нет. Мало того, этот самый Алексеев был у одного офицера и расспрашивал там о судьбе прежних жильцов того дома, где жил офицер. А на месте того дома как раз стоял сгоревший дом Пашенных! И этот ряженый купец пробирается в то место, где проживает царевна Елизавета! Мало того, с того вечера, когда ты его выслеживал, о купце Алексееве ни слуху ни духу нет. Мало и этого; полиция осторожненько справки навела – и оказалось, что нигде в Питере такого купца на жительстве не имеется. Много Алексеевых, да все не те…

– Так это он и есть! – воскликнул Ванька.

– Да, это, бесспорно, так, – согласился Кривой. – Так вот, поручаю тебе переряженного Столбина. Теперь он, наверное, в другом виде покажется; но ежели ты своего дела мастер, ты должен узнать его под всякой личиной. Прежде всего последи за домом, где живёт французский посол, затем следи за дворцом царевны. Постарайся сдружиться с дворниками, кучерами, лакеями, выведай всё, что можешь, и каждый раз, как что-либо важное узнаешь, так мне докладывай. Одно плохо: ты только по-русски и умеешь говорить, а хорошо бы подпоить посольскую прислугу и разузнать от неё кое-что… Ну, да это я тебе вполне препоручаю. Для руководства скажу только следующее: до поры до времени никого без особой нужды за шиворот хватать не нужно; надо дать нашим забавникам разыграться как следует. Ведь если мы их сразу накроем, то не узнаешь, что собираются затеять ненакрытые, а последние самые опасные-то и есть.

– А как насчёт столбинской невесты? – спросил Ванька.

– Да, было бы не худо разузнать, где она. Если это удастся тебе, то в нашей игре она окажется немалым козырем… Да ты так далеко не загадывай. Ты себе похаживай да посматривай, а на всякий случай шепни то самое заклинание, которое рыбаки говорят, когда сети закидывают: «Ловись, рыбка, большая да маленькая». Попадётся большая – слава Богу, а если хоть и одной маленькой да много наловишь, тоже внакладе не останешься!

– «Ловись, ловись, рыбка!» – повторил Ванька, уходя от Кривого. – А только если бы тебя, друг Семён, поймать… Эх, большая ты рыбина, Семён Никанорыч!

VIII ВО ТЬМЕ

По совету и даже настойчивой просьбе маркиза де ла Шетарди Столбин на первых порах должен был ограничиться лишь ролью переводчика Шмидта, воздерживаясь в то же время от попыток увидеться с царевной Елизаветой Петровной.

– Полно, дорогой мой! – сказал ему посол. – Разве можно в таких случаях идти напролом? Вы только всё дело погубите и ровно ничего не добьётесь! А главное – положение сложилось так, что все мы должны сидеть как можно тише и смирнее. До получения верительных грамот я не могу официально явиться ко двору, а следовательно, лишён возможности посетить сам царевну, потому что это вызвало бы подозрения. Я имею самые верные сведения, что граф Линар, о роли которого при правительнице вы, конечно, знаете, и без того настаивает, чтобы меня отозвали. Следовательно, мы должны замереть на время… Сейчас мы ничего сделать не можем. У царевны всё ещё нет твёрдой партии; последняя, может быть, только намечается. А единственный человек, который мог бы одним мановением руки совершить переворот, – Миних – продал и нас, и царевну… Нет, нет! Раз уж за купцом Алексеевым стали следить, то переводчик Шмидт должен притаиться!

У Столбина сердце разрывалось при мысли, что он опять должен откладывать в долгий ящик розыски Оленьки. Ведь прошло уже почти полгода с тех пор, как с помощью Анны Николаевны Очкасовой он прибыл в Петербург под видом Шмидта. В это полугодие он не раз расхаживал по городу с коробом, продавая по крайне дешёвой цене получаемую от Шетарди французскую косметику. Это давала ему возможность пробираться в самые разнородные по общественному положению семьи, осторожно разузнавать там о настроениях, политических симпатиях и т. п., а кроме того, не вызывая подозрений, проникать и к царевне Елизавете. Помимо всего этого он мог попутно наводить справки о судьбе Оленьки Пашенной.

На первых порах он впал в полное уныние; не только Оленьки, но даже дома, где она жила прежде с матерью, и в помине не было. Читатель помнит, как Столбину удалось узнать от старухи Мельниковой, что старый дом сгорел, а Оленька куда-то скрылась. Но куда? Как раз в тот момент, когда он хотел взяться за розыски, его лишали возможности предпринять что-либо. А время шло, шло, шло…

– Но помилуйте, маркиз, – слабо пытался он протестовать, – если мы будем сидеть сложа руки, то можем окончательно похоронить своё дело. Конечно, опять появляться под видом Алексеева было бы более чем неосторожно. Но разве это единственное, что можно придумать? Мы не исчерпали всех возможностей. Вы сами говорите, что партия царевны только намечается; мы должны помочь ей сплотиться…

– И выдать тайные нити, которые скрепляют нарастающую партию с представителями иностранных держав? – перебил его Шетарди. – Нет, дорогой мой, вы забываете, что теперь у власти стоит Миних, который посвящён в тайны вожделений Швеции и Франции. Пока фельдмаршал не потеряет своего положения, мы не смеем и пальцем о палец ударить!

– Но это может случиться ещё не скоро, – всё ещё пытался настоять Столбин, – а в течение этого времени у народа создастся привычка к теперешнему правительству, и это понижает вероятность успеха!

– Друг мой, – ответил Шетарди, начинавший терять терпение, – вы только недавно и случайно погрузились в политическую интригу, а я дышу ею с самой ранней юности: и уже не раз имел случай доказать, что умею ориентироваться в самых запутанных положениях. Я понимаю, у вас могут быть личные мотивы. – Шетарди несколько замялся; он был посвящён в историю любви Столбина и боялся неосторожным выражением обидеть его. – Для вас всё происходящее может иметь несколько иной характер и значение… Но я всё время должен сознавать, что уже самим фактом сношения с вами я немало рискую; и если вы не откажетесь от излишней порывистости, то это может причинить мне серьёзные неприятности… Ввиду этого…

Столбин понял намёк, он был всецело во власти Шетарди, и стоило послу захотеть, как ему пришлось бы ни с чем уехать из России.

Он грустно поник головой и ушёл, напутствуемый просьбами посла не забывать его всё-таки и «изредка» заходить, чтобы узнавать, не будет ли чего-нибудь новенького. Вернувшись в свои две комнатки, отведённые ему на антресолях помещения шведского посольства, Пётр Андреевич мрачно повалился на диван и замер, судорожно стиснув руками голову. Душа мучительно ныла, мозг разрывался от жажды рыданий, но горло давил спазм, и не было спасительных слёз.

– Во тьме, во тьме! – шептали его пересохшие губы. – В безысходной тьме!

Прежде он сравнивал себя с человеком, которому завязали глаза и велели ночью в лесу найти неизвестно где оброненную иголку, а теперь ему вдобавок ещё связали и руки, и ноги!

В течение нескольких дней страдания Столбина не сдавали ни на йоту в своей остроте, а потом уступили место мрачному, безнадёжному отупению. Он уже ничего не ждал, ни на что не надеялся. Он устал страдать, устал бесконечно мучиться; ему хотелось полного, ненарушимого покоя, покоя могилы…

И не раз бывало так, что несчастный со страстью и вожделением посматривал на ряд пузырьков и порошков, заполнявших его потайной шкафчик, который он открывал по утрам, чтобы подновить старившегося «Шмидта». Ведь достаточно было протянуть руку, взять вот этот пузырёк с зеленоватой жидкостью или вот тот с прозрачной; несколько капель – и прощай, земля с её обманчивыми надеждами, интригами и несправедливостями!

Но, несмотря на апатию, где-то в дальнем уголке души таилась надежда, и каждый раз, когда предстояло отправиться к Шетарди, Столбин несколько подвинчивался… а вдруг?

Так прошли ноябрь, декабрь. Кончился старый год, наступил новый, 1741-й. Но ничего нового не принёс он на первых порах, крутом была всё та же тьма, по-прежнему надежды не выходили из стадии бесформенного, хаотического роения.

Нечто подобное испытывала и царевна Елизавета. В короткое время ей пришлось пережить уже не одно разочарование, и теперь она совершенно не знала, в какую сторону ей кинуться. Когда умерла императрица Анна, Елизавете казалось, что народ дружно встанет за попранные права своей царевны. Но народ молчал, и кормило власти очутилось в руках немецкого проходимца Бирона. Положение регента было шатко, и он начал недвусмысленно помышлять о разделении власти с царевной, а это вновь вдохнуло в неё надежды. Но тут на сцену выступила авантюра Миниха, и надежды приняли несколько иной оборот. Однако Миних оказался предателем, и теперь некуда было обратить чающие избавления взоры.

Елизавета Петровна понимала, что иностранные державы могли бы существенно изменить положение вещей; на их поддержке и основывала она сначала свои надежды. Но послы поставили такие требования, принять которые цесаревна не могла. И опять полная тьма обняла все её надежды, и опять она не знала, откуда ждать избавления.

К тому же положение царевны и вообще-то было плохим. Она была родной тёткой царствующего императора, первой принцессой крови, но получала от своих имений всего только двадцать пять тысяч рублей в год и имела от казны пятьдесят тысяч рублей – всего, значит, семьдесят пять тысяч рублей в год «на всё про всё» – на личные потребности, содержание дворца, представительство! Да ведь даже Миних имел более этого, а про низверженного Бирона и говорить нечего: во времена власти его доходы превышали полтора миллиона рублей!

Вдобавок к этой унизительной бедности шли ещё и постоянные оскорбления. Елизавета Петровна старалась как можно чаще бывать при дворе и навещать малолетнего императора, так как знала, что в противном случае подозрительность правительницы возрастёт ещё более. Но чего стоили царевне эти частые посещения! Редко-редко обходилось без того, чтобы её не унизили, не оскорбили, не задели.

Вот хотя бы сегодня это оскорбительное недоверие.

«И зачем Анне нужно это? – с отчаянием думала царевна Елизавета, возвращаясь из дворца к себе домой и краснея от негодования при воспоминании о происшедшем. – Неужели она не понимает, что сама толкает меня на крайность?»

И тотчас она принялась перебирать, в памяти, как это вышло. На днях несколько поставщиков предъявили счета общей суммой на восемнадцать тысяч рублей. Таких денег у царевны не было, и она попыталась обратиться к придворному банкиру Липману; но еврей поставил такие условия, что Елизавете Петровне, если бы она приняла их, пришлось бы запутаться на несколько лет.

Под влиянием этих грустных соображений царевна по приезде во дворец была скучна и не так оживлённа, как всегда. Правительница принялась расспрашивать, что с нею, и Елизавета Петровна во внезапном припадке доверия и откровенности поведала Анне Леопольдовне про расстройство своих денежных дел.

С неожиданным великодушием правительница предложила ей пособие из государственных сумм, лишь бы только она сказала, на какую сумму ей предъявили счета. Но когда царевна назвала эту сумму, то правительница, не стесняясь присутствием третьих лиц, всем своим видом, презрительным взглядом, насмешливой улыбкой, пренебрежительным жестом показала, что не верит истинности указанной цифры. Действительно ли сумма показалась правительнице слишком высокой или всё это было заранее подстроено, с желанием оскорбить побольнее (так как Анна Леопольдовна могла узнать о денежном затруднении царевны от того же Липмана), только правительница, не отказываясь исполнить данное обещание, предложила Елизавете Петровне представить ей подлинные счета, сказав, что она лично уплатит столько, сколько «по рассмотрении окажется». Словом, она ясно дала понять, что подозревает, будто царевна хотела выгадать на разнице.

И вот после этого Елизавета Петровна, с тоской посматривая через окно кареты, как солнце постепенно пряталось за дома, думала:

«Конечно, она первая же поплатится за это, так как долгов у меня гораздо больше, и если доставить все счета, то их окажется не на восемнадцать, а по крайней мере на тридцать тысяч… Ну и пусть платит! Но каково терпеть всё это! Господи, где взять сил! Хоть бы самую маленькую надежду, а то ходишь как во тьме!..»

Она вдруг прервала нить своих мыслей и с тревожным удивлением приникла к окну. Карета уже подъезжала к дворцу царевны, и теперь видно было, что около дворца толпился народ, который, смеясь, показывал пальцами на что-то.

«Господи, что там случилось ещё?» – испуганно подумала царевна.

Но загадка сейчас же разъяснилась, как только камер-лакей распахнул дверцу кареты: из дворца доносились звуки громоподобного баса, распевавшего «аки лев рыкающий» духовные стихи так, что голос певца разносился далеко вокруг.

– Опять он нехорош? – с неудовольствием спросила царевна камер-лакея, сбрасывая ему на руки шубу.

– Точно так, ваше императорское высочество, – ответил лакей, сразу понимая, о ком спрашивают его.

– И давно он?

– Надо полагать, с утра, ваше высочество. Только так-то Алексей Григорьевич недавно разошёлся… Всё тихонькие лежали…

– Позвать мне Лестока! – приказала Елизавета Петровна, быстро поднимаясь по лестнице.

Алексей Григорьевич Разумовский, голос которого трубой архангела раздавался по всему дворцу, был в ранней юности простым пастухом, обладавшим великолепным басом и любившим подпевать в церкви дьячку. Однажды полковник Фёдор Степанович Вишневский, командированный императрицей Анной Иоанновной в Венгрию за вином и возвращавшийся обратно в Петербург, проезжая Малороссией, заехал в село Лемехи и был немало поражён, когда услыхал нёсшийся из церкви такой бас, какого, пожалуй, у самой императрицы в придворной капелле не было. Вишневский навёл справки о певце. Ему сказали, что это поёт пастух Алёшка, сын пьяницы-казака Григория Разума, которого прозвали так потому, что, подвыпив (а это было его обычным состоянием), Григорий Яковлевич обыкновенно приговаривал про себя:

– Что за голова! Что за разум!

Вишневский увёз с собою пастуха и определил его в певческую капеллу императрицы Анны Иоанновны.

В 1732 году Настасья Михайловна Нарышкина (впоследствии вышедшая замуж за Измайлова), бывшая одной из интимнейших подруг Елизаветы Петровны, слушая обедню в придворной церкви, обратила внимание на эффектного, плечистого гиганта-брюнета, ласкавшего глаз выражением нервной силы, которой дышало всё его существо, а слух – мягким, рокочущим басом. Нарышкина, которую мемуары современников рисуют женщиной необузданно-страстной и до ужаса распущенной чувствами, сразу воспламенилась и поставила своею целью как можно скорее вкусить ласк красавца певца. Это оказалось нетрудным, и когда в самом непродолжительном времени Настасья добилась своего, действительность превзошла все её ожидания.

Полная страстной истомы, Нарышкина в качестве доброй подруги прямо из сильных объятий Разума отправилась к царевне, чтобы поделиться с нею ощущениями. Елизавета Петровна заинтересовалась, попросила подругу рассказать ей всё подробно, и Нарышкина с удовольствием исполнила эту просьбу. Любопытство царевны дошло до такой степени, что она воспользовалась первым случаем, чтобы лично проверить рассказ Настасьи. Нарышкина, продолжая быть верной подругой, предоставила царевне случай к тому. Свидание, устроенное Нарышкиной, решило дальнейшую судьбу Разума: Елизавета Петровна выпросила певчего себе, и с 1733 года Алексей Григорьевич уже числился в её штате.

Всем было ясно, что не пение прельстило царевну. Разумовский (как его стали звать позже) очень скоро потерял голос, но покровительница перевела его (номинально) в музыкантный хор, игравший на бандурах. Мало-помалу она всё более проникалась доверием к Алексею Григорьевичу, и в описываемое время Разумовский был уже её полным управляющим.

Мы только что сказали, что он скоро потерял голос. Но бывали случаи, когда этот голос внезапно возвращался к нему.

Обыкновенно очень тихий, добрый, очень простой, отнюдь не заносчивый, с умом, склонным к мягкому, необидному юмору, Разумовский страдал наследственным пороком и запивал подобно отцу. В пьяном виде его отец бывал очень свиреп, так что однажды сын был на волосок от смерти: отец в припадке беспричинного пьяного бешенства бросил в него топором. Эту черту сын тоже унаследовал от отца. В пьяном виде он либо начинал неистово распевать духовные стихи, либо предавался дикому бешенству, ломал мебель, выбивал рамы – вообще производил немалое бесчинство. Бывало и так, что бешенство следовало за пением. Но иначе, как в пьяном виде, Разумовский не пел – это и было тем случаем, когда к нему возвращался утраченный голос.

Так или иначе, но, когда во дворце цесаревны начинали звенеть стёкла от баса Разумовского, вся прислуга спешила отойти подальше, чтобы не случилось греха. Только два человека – сама Елизавета Петровна и доктор Лесток – могли безбоязненно появляться перед пьяным, остальным же, кто бы это ни был, грозили большие неприятности. Впоследствии, уже после воцарения Елизаветы, Разумовский любил устраивать охоты, от участия в которых старались увернуться кто только мог. Ведь охота заканчивалась грандиозной попойкой, а попойка – припадками бешенства. Однажды Разумовский без зазрения совести выпорол Рюриковича – Салтыкова, будущего победителя Фридриха Великого. А когда граф Пётр Шувалов не сумел отбояриться от участия в одной из таких «охот», то жена графа поспешила зажечь свечи перед всеми иконами и по возвращении мужа, узнав, что дело обошлось без порки, поспешила отслужить благодарственный молебен.

Елизавета Петровна многое, но только не любовь к вину унаследовавшая от матери, всеми силами старалась удержать своего любимца от неумеренного пьянства. Разумовский искренне, нежно, глубоко любил свою Лизу и боролся с собой, чтобы не огорчать её. Но яд, унаследованный вместе с кровью отца, делал своё дело, и нередко цесаревне приходилось собственноручно вытрезвлять любимца.

Теперь она быстро поднялась по лестнице во второй этаж, где Разумовскому были отведены две комнаты, сообщавшиеся потайным ходом со спальней цесаревны.

Картина, которую она там застала, заставила её вскрикнуть от негодования. На широком диване лежал с закрытыми глазами красный, потный Разумовский. Перед ним на столике стояли большая фляга водки, объёмистая чарка, кусок чёрного хлеба, соль в деревянной солонке и две деревянные плошки с солёными огурцами и кислой капустой. В стороне от него на большом кресле у окна удобно расположился Лесток, с видом ленивого довольства потягивающий вино.

Лицо врача, почти сплошь заросшее густыми, клочковатыми, когда-то глубоко чёрными, а теперь седеющими волосами, дышало циничной иронией. В тот момент, когда Елизавета Петровна входила в комнату, Разумовский на хриплой ноте оборвал своё пение, приподнялся, открыл заплывшие глаза и почти ощупью нашёл флягу, чтобы налить себе ещё чарку.

– Выпей, выпей, Алексей Григорьевич, – с гаденькой улыбочкой сказал Лесток, – выпей, маленький, а то ты что-то с голоса спадать стал!

– Алексей! – топая ногой, крикнула цесаревна. – Сейчас же брось пьянствовать! Как тебе не стыдно! Стоило мне на два часа уехать, как ты уже готов? Хорош! А ещё божился мне… Как тебе не стыдно!

При звуках голоса цесаревны Разумовский вздрогнул, выронил полную чарку, которая, упав на стол, разлилась, и, стремглав бросившись опять на диван, отвернулся лицом к стене.

– Цесаревна! Лебёдка ты моя белая! – забормотал он сконфуженным, пьяным лепетом. – Но, Б-б-боже ты мой… что я с отцовой кровью поделать могу? – и он вполголоса запел: – От юности моея многи борют мя страсти…

– И ты хорош тоже, – крикнула Елизавета Петровна, с бешенством подступая к невозмутимо сидевшему Лестоку, – нарочно спаиваешь человека, делаешь себе из этого развлечение… Бессовестный, подлый!

– Одно слово: гнусь и василиск соблазнительный! – хрипло отозвался Разумовский.

– Но помилуйте, ваше высочество, – спокойно ответил Лесток, – ведь я – артист в душе и очень люблю музыку, а ваш Алёшенька поёт только в пьяном виде! Не правда ли, принцесса, у него всё ещё отличный голос?

– Был, да весь вышел! – рявкнул Разумовский.

– Лесток! – даже завизжала от бешенства Елизавета Петровна. – Сейчас же вытрезвить мне его! Ну!

– Ну вот… Для чего пил? – недовольно отозвался пьяный. – Жаль добра, чать!

– Но я совершенно не понимаю, чем вы недовольны, принцесса? – с невозмутимым спокойствием возразил Лесток, наливая себе ещё стакан вина. – Вы сами жаловались мне, что в последнее время ваш Адонис всё чаще оказывается не на высоте своего призвания, а ведь известно, что стакан вина…

Но цесаревна не дала ему докончить свою лекцию. Резким движением, похожим на пощёчину, она выбила у него из рук стакан, и тот, звеня, покатился по полу, прихотливыми струйками разбрасывая кровянистую влагу старого бургундского.

– Ещё одно слово – и я прикажу запороть тебя до смерти! – крикнула царевна, окончательно выведенная нахальством Лестока из себя.

Лесток, знавший цену бурным вспышкам Елизаветы Петровны, встал с кресла, потянулся и сказал:

– Ладно уж! Сейчас принесу всё, что надо! А всё-таки жаль вина! Уж очень славный сорт попался в этом присыле! – И он не спеша отправился к выходу.

Между тем цесаревна, гнев которой сразу упал, подошла к Разумовскому и, присев около него на диване, воскликнула.

– Ах, Алёша, Алёша, как ты меня огорчаешь!

Разумовский тяжело повернулся и заговорил, обнимая цесаревну.

– Уж прости, Лиза.

Но он не договорил: цесаревна порывистым движением сбросила его руку и со слезами в голосе сказала.

– Нет, оставь меня, Алексей!.. Ты обижаешь меня объятиями в такую минуту. Ведь не ты меня обнимаешь, вино обнимает…

Она остановилась, увидев входившего в комнату Лестока.

В руках у врача были стакан с водой и рюмка, из кармана торчало горлышко пузырька. Следом за Лестоком шли несколько лакеев, которые несли один – громадный таз, другие – вёдра с водой.

Увидев эту процессию, Разумовский полуподнялся с дивана и что было мочи заорал:

– Прочь, нечистая сила! Расшибу!

Но Елизавета Петровна с силой, которую трудно было ждать от её тонких, холёных рук, схватила его за шиворот и пригнула обратно к подушке.

– Тише, Алексей, – сказала она, и от звуков её спокойного голоса гигант сразу съёжился и притих.

Лесток откупорил пузырёк и накапал из него несколько капель в рюмку, отчего по комнате понеслась струя аммиачного запаха. Разбавив капли водой, он поднёс рюмку Разумовскому и тот, хотя и морщась, но покорно выпил лекарство.

Затем под голову Разумовского подставили таз, и лакеи принялись поливать её ледяной водой. Разумовский фыркал, кряхтел, стонал, по временам пытался отбиваться, но каждый раз властный окрик цесаревны заставлял его смиряться.

– Ну-с, а теперь, – сказал Лесток, когда всё было кончено и лакеи удалились, – теперь надо дать нашему богатырю поспать часа два, и он встанет, как встрёпанный!

– Ляг и засни, Алексей! – сказала Елизавета Петровна. – Потом я приду к тебе наведаться. А ты, Лесток, иди ко мне, мне нужно поговорить с тобой…

– Весь к услугам вашего высочества, и даже во всех отношениях! – ответил Лесток, противно осклабясь.

Елизавета Петровна ничего не ответила на эту выходку – она уже привыкла смотреть на Лестока как на грязное, противное, но необходимое домашнее животное.

Молча дошли они до будуара царевны.

– Лесток, – грустно сказала она, усаживаясь и жестом приглашая сесть доктора, – неужели тебе не совестно смотреть мне в глаза? Ты знаешь, как я ненавижу пьянство, знаешь, как Алёше вредно пить, и забавляешься тем, что спаиваешь его?

– Неужели вы могли серьёзно думать, что подобная картина способна доставить мне развлечение? – ответил Лесток, пожимая плечами. – Я слишком люблю всё изящное, чтобы наслаждаться видом пьяного мужика. Но я – прежде всего доктор, и как врач…

– Как врач ты должен морить людей, чем можешь?

– Ну к чему такие выкрики? Неужели вы не понимаете, что ваш Алёшенька неизлечим? Медицинская наука знает много болезней, с которыми борьба не под силу, и среди них одно из первых мест занимает наклонность к пьянству, которая передаётся по наследству. Чем дольше такой больной воздерживается от вина, тем жаднее он на него накидывается потом, а если его удержать, то больным овладевает смертельная тоска, которая зачастую доводит до самоубийства. Я видел, что Разумовский слоняется как тень, что он места себе не находит; видел, что как он ни удерживается, а всё равно к ночи напьётся, и тогда жди от него припадков бешенства, которые могут закончиться даже горячкой. Поэтому я предпочёл, чтобы он пил под моим наблюдением, так как я мог в нужный момент принять необходимые меры. Вы явились слишком рано! Алексей не допил положенного, и теперь припадок повторится скорее, чем если бы вы дали ему упиться до конца…

– Но неужели ничего, ничего нельзя поделать? – с тоской спросила Елизавета Петровна. – Неужели всё ваше искусство действительно бессильно?

– Но что же может поделать наука против от рождения отравленной крови! – воскликнул врач. – Я даже больше скажу вам: Разумовский всё равно должен был бы спиться, даже если бы это не было наследственным. Ваше высочество, вам следовало бы оставить Разумовского в покое на некоторое время. Вот почему, например, Лялин и Шубин в последнее время в таком пренебрежении?

– Но ведь ты знаешь, что Лялин влюбился в одну из моих камеристок; не буду же я делить его с нею! Ну, а Шубин – слишком мальчик…

– Очаровательный, восхитительный мальчик! – с горячностью подхватил Лесток.

– Но слишком ребёнок. А Разумовский – муж в полном значении этого слова. Ах, как я люблю его, Лесток!

– Люблю, а потому гублю. Вот это по-женски! Но я положительно не понимаю, откуда у вас такая страсть к людям низкого звания! Ведь Разумовский – просто здоровенный мужчина. Неужели нет других, которые могли бы соединить все его качества с благородством рождения!

– Где эти «другие»?

– Где? Ну, а я чем плох?

– Ты? – цесаревна окинула врача презрительным уничтожающим взглядом. – Да разве ты – человек, мужчина? Ты – просто какой-то ползучий мохнатый гад…

– И, однако, этот мохнатый ползучий гад имел случай доказать вашему высочеству в прошлом, что он всё-таки мужчина, и мужчина не из последних! – невозмутимо подхватил Лесток.

– А знаешь, почему это случилось? – надменно сказала царевна. – Когда я заметила, что ты строишь мне масленые глазки, я подумала: неужели это грязное чудовище всё-таки имеет в себе хоть что-нибудь человеческое?

– И вы убедились, что да?

– Довольно об этом! – вспыхнула Елизавета Петровна. – Я не для того привела тебя сюда, чтобы вспоминать старое! Запомни раз навсегда, милый мой! «Се ne est pas pour vous que le four chauife!»[68]

– Если вы привели меня не для того, чтобы вспоминать старое, – всё так же невозмутимо ответил Лесток, – то скажите, что нового вы желаете сообщить мне?

– Ах, Лесток, Лесток! – сказала цесаревна, с обычной лёгкостью переходя от надменности к унынию, от гнева к подавленности. – Я не могу больше переносить теперешнее своё положение! Сегодня я опять наткнулась на жестокое оскорбление. Когда же это кончится?

– Но, ваше высочество, нельзя же сидеть сложа руки и ждать, пока Бог пошлёт избавление! Это было бы чудом, а Вышние Силы в последнее время стали скуповаты на чудеса. Бог помогает только тому, кто сам стремится к чему-либо, а вы…

– Но что же я могу поделать? Я бессильна, хожу как во тьме, и нигде не блеснёт спасительный свет надежды!

– Но вы умышленно закрываете глаза, принцесса! Послы предлагают вам исход.

– Но разве я могу пойти на него? Разве могу я уничтожить дело рук отца? Да что ты говоришь, Лесток! Конечно, ты – иностранец, тебе дела нет до России! Иначе ты не стал бы советовать мне отдать врагам приобретённые русской кровью земли!

– Пусть я не русский по рождению, но я так давно живу здесь, так свыкся с вами, с вашими интересами, что чувствую себя совсем русским. Вы часто в припадке гнева называете меня грубым животным, грязной личностью, циником, бессердечным эгоистом. Но что же в таком случае удерживает меня здесь, подле вас? Ведь я мог бы продать вас с вашими планами правительнице и был бы награждён больше, чем могу ждать от вас. Я мог бы давно уехать за границу – ведь здесь я ежеминутно рискую головой… И я всё-таки здесь… Значит, не так уж чужды мне интересы и ваши, и России.

– Но как же можно, заботясь о русских интересах, говорить об уступке земель?

– Ваше высочество! Во-первых, по-моему, лучше царствовать над урезанной страной, чем быть насильно постриженной в монахини. Во-вторых, можно подписать обязательство и не отдать обещанного. В-третьих, можно только обещать отдать, но не исполнить обещания. Прежде всего надо вовлечь в дело послов, затащить их в интригу так, чтобы им не было возможности пойти назад. Ведь наше дело надо только сдвинуть, а дальше оно пойдёт само. Во всяком случае, надо действовать, действовать и действовать…

– Но как?

– Позвольте мне завтра опять сходить к Шетарди, уполномочьте меня вести с ним настоящие переговоры, а не отделываться смутными намёками, на которых послы ничего строить не могут. Тогда увидим!

– Ну что же, Лесток, сходи, я буду тебе очень благодарна. Только не верю я в Шетарди – уж очень юрок да изворотлив! Нолькен – тот честнее, проще, да он, кажется, весь в руках у маркиза.

– Полно, ваше высочество, как Шетарди ни изворотлив, а на всякую змею найдётся свой капкан!

– Что же, начинай, действуй! Заранее спасибо тебе… Только не верю я этому… Ну, прощай, пойду к себе.

Елизавета Петровна грустно пошла к себе в туалетную, где её уже ждала для ночного туалета Мавра Егоровна, жена Петра Ивановича Шувалова, сумевшая занять при царевне, а впоследствии и при императрице Елизавете незыблемое положение, более влиятельное и могущественное, чем любой из её фаворитов или министров.

Отдаваясь ловким рукам Мавры, которая осторожно и быстро расплетала волосы цесаревны, Елизавета думала:

«Хоть бы свет откуда показался! Господи, я мечусь словно в пустыне и во мраке! Господи, изведи меня из этой тьмы!»

IX ЗАТРУДНЕНИЯ МАРКИЗА ДЕ ЛА ШЕТАРДИ

Жан Брульяр был в отвратительном настроении духа. Как мы уже видели в позапрошлой главе, лакей не без основания заподозрил, что переводчик Шмидт уединяется в заброшенную комнату дома французского посольства вовсе не для переписки бумаг, и что здесь кроется какая-то тайна дипломатического свойства, раскрытие которой может дать ему, Брульяру, немалую выгоду И вот, как назло, в последние месяцы Шмидт ни разу не уединялся в эту комнату для «переписки»! Он изредка заходил к послу, но оставался у него ненадолго, и Жану не удавалось узнать, о чём они говорили. Он пробовал подслушать, но это было не так-то легко, потому что камердинер Пьер постоянно держался начеку. И, таким образом, Жану приходилось бессильно опустить руки в тот самый момент, когда навстречу ему блеснула надежда счастья и когда осуществление этой надежды было так необходимо: картёжник, волокита и пьяница Брульяр редко когда бывал при деньгах и с каждым месяцем всё больше и больше запутывался.

Правда, он знал, что политическая тайна – оружие обоюдоострое: раскрытие её несёт иногда деньги, иногда – нож, иногда – славу, почести, счастье, иногда – яд, тюрьму, пытки. Но Жан был игроком и не боялся крупных ставок в борьбе за преуспевание.

Вообще это был очень интересный тип, из которого – родись он в других слоях общества – вышел бы незаурядный авантюрист. О своём прошлом Брульяр ничего не говорил, но, судя по некоторым его замечаниям, иногда прорывавшимся у него в разговоре, он перепробовал много карьер и бурно провёл до сих пор жизнь. Оставалось даже неизвестным, к какой же нации принадлежит он. Брульяр говорил почти на всех иностранных языках довольно бегло, но очень неправильно. По-французски он говорил с заметным каждому французу немецким акцентом, но он объяснял это тем, что провёл детство и раннюю юность в Германии. Немцам он выдавал себя за немца, а французский акцент произношения объяснял пребыванием среди парижан, которые испортили ему немецкую речь, как исковеркали имя. «Ведь на самом деле, – говаривал он в таких случаях, – я не Жан Брульяр, а Иоганн Брюллер».

Достоверно известно было только то, что Брульяр пятнадцатилетним мальчиком поступил на службу к Кампредону, тогдашнему послу при русском дворе. В 1726 году Кампредона отозвали, и Жан, которому было семнадцать лет, остался при Манъяне, секретаре посольства, исполнявшем функции не замещённого никем посла. Маньян ценил в Жане проворство, смышлёность и беглое знание немецкого языка, а также приличное знакомство и с русским, двух лет пребывания в России оказалось достаточным, чтобы юноша вполне удовлетворительно освоился и с этим языком. Правда, Брульяр был всего только лакеем, но Маньян рассчитывал сделать из него тайного агента.

Ему пришлось отказаться от этой мысли, когда обнаружилась пропажа компрометировавшего Францию в глазах Англии документа. Виновность Жана установлена не была, но подозрение пало на него. Некоторое оправдание этому подозрению сказалось в том, что Жан по рекомендации английского посланника отправился в Англию лакеем к какому-то знатному лорду. Он не ужился долго и там, попал в Италию, но оттуда вынужден был бежать в Австрию. В конце концов он попал в хорошо знакомый ему Берлин, где слонялся без дела, пока не узнал, что в Берлине будет проездом новый французский посол при русском дворе, маркиз де ла Шетарди. Последний охотно согласился взять его к себе, так как послу было важно иметь в числе прислуги лицо, владеющее русским языком. История с пропажей документа, которую ему пришлось узнать, не остановила его. Шетарди был достаточно беспринципен, чтобы видеть тут что-либо особенное: каждый норовит стащить то, что плохо лежит, и Маньян был сам виноват: зачем «плохо положил». Сам Шетарди был очень осторожен и одинаково не доверял ни Жану, ни честному, до глубины души преданному ему Пьеру, ни остальной прислуге. Даже не все секретари посольства были посвящены в политические интриги маркиза; да и те, кого он по необходимости удостаивал доверия, многого не знали.

Жан ясно видел, что здесь, как говорится, «не пообедаешь», потому что к документам не было ни малейшего подступа.

Немудрено, что он обрадовался, когда заподозрил тайну заброшенной комнаты, и пришёл в уныние, увидев, что эта тайна ускользает от него. Он воспользовался удобным случаем, чтобы тщательно исследовать комнату, но ничего подозрительного в ней не заметил: комната как комната. Да и трудно было что-нибудь заметить: ведь потайной ход за книжным шкафом находился в стене, имевшей окно, благодаря чему казалось, будто вся эта стена поворачивала под прямым углом, за которым и была секретная комната, однако это, благодаря окну, совершенно маскировалось. Жан выстукал все стены, тщательно осмотрел занавеску перед дверью, подумал, что она настолько широка, что в ней легко спрятаться и подглядеть, чем занимается Шмидт, исползал весь пол, в надежде найти хоть какую-нибудь трещинку в паркете, за которым мог скрыться потайной люк, но нигде ничего не нашёл.

Безуспешно ходя вокруг не дававшейся ему тайны, Жан упустил другой секрет, который мог бы, пожалуй, дать ему больше реальных благ, чем первая. Однажды вечером он заметил, что во двор въезжает таинственная карета со спущенными занавесками, которая и прежде привлекала его внимание. Жан как раз собирался улизнуть в игорный вертеп, но тут решил воспользоваться благоприятным случаем, дававшим ему возможность подглядеть на этот раз посетителя, чего прежде ему никак не удавалось. Однако, увидев, что это какая-то женщина (её лицо он не мог видеть), Жан только презрительно пожал плечами и спокойно ушёл. Он знал, какой ловелас его хозяин, знал, что интрижки маркиза считаются десятками, но видел в этом просто забаву умеющего пожить человека, а никак не деловое занятие посла; волокитство хозяина его совершенно не интересовало!

Между тем, если бы Жан дал себе труд последовать за таинственной посетительницей, то он увидел бы, что благодаря редкой рассеянности Пьера (в любовных делах Шетарди всецело доверял камердинеру) была возможность проскользнуть в комнату, откуда можно было подслушать разговор посла с гостьей. А из этого разговора он усмотрел бы, что фрейлина её высочества правительницы Анны Любочка Оленина подслушивает государственные секреты и сообщает их французскому послу. Дорого заплатила бы Анна Леопольдовна за подобное разоблачение!

Действительно, Любочка и на этот раз, как всегда, явилась к маркизу с важными открытиями. Сначала, конечно, надо было отдать долг важности – «ведь они так долго, так долго не виделись, целую вечность»! У Любочки был в спальне Шетарди свой особенный шкаф, где хранились кое-какие запасные принадлежности её туалета. И вот, когда ласки «милого Жака» порядочно растрепали её, Любочка накинула на голые плечи лёгкий кружевной пеньюар и, усевшись на колени Шетарди, принялась весело болтать, помахивая крошечными туфельками, надетыми прямо на босую ногу.

– Ну, что новенького на нашем горизонте, крошка? – спросил Шетарди, наливая Любочке рюмку старого вина.

– Мой милый, чего-чего, а уж новостей у нас всегда много!.. Просто не знаю, с чего и начать. Для начала нечто сенсационное: граф Морис Линар просил и получил руку Юльки Менгден!

– Быть не может! – воскликнул Шетарди, от изумления чуть не роняя бутылку с вином. – Ты чего-нибудь не поняла!

– Уж поверь, мой милый, что я никогда ничего не спутаю! Я понимаю, что это должно казаться очень странным, но это – факт. Предложение Линара принято и одобрено правительницей. Пока ещё помолвка будет держаться в большой тайне, но через несколько месяцев её объявят официально. Вероятно, это приурочат к июню-июлю, когда правительница предполагает разрешиться от бремени. Этим думают зажать рот разным сплетням, которые неминуемо будут высчитывать, что со времени вторичного приезда Линара[69] в Россию до июля пройдёт как раз положенное время…

– Но я всё-таки не понимаю… Ну да, женитьба Линара, одобренная правительницей, может послужить известной ширмой, но женитьба именно на Менгден – вот тут я окончательно смущаюсь в догадках. Ведь и без того правительница делила свою нежность между Линаром и Юлией Менгден. Да ведь теперь Анна Леопольдовна должна известись ревностью, тем более что она не будет знать, кого к кому ревновать – Линара к Юлии или Юлию к Линару!

– Они все трое отлично устроятся! Вот именно, ко всякой другой женщине Анна стала бы ревновать, а к Юльке!..

– Но это – какое-то странное сочетание…

– Почему? Нисколько! Юлька – человек с очень сильным, властным характером, у неё совершенно мужской склад характера, и злые языки уже давно прохаживаются на этот счёт. Она будет держать в струне и правительницу, и Линара – и пикнуть им не даст, вроде строгого мужа. Это будет отличный тройственный союз!

– Странные дела творятся в России!

– Да при чём же здесь Россия? Ведь все трое – немцы, милый мой!

– Ну а ещё что есть у тебя новенького?

– Новенькое есть, но не столь пикантное. Вот, например: Миних подал в отставку, и она принята.

– Любочка! – вскрикнул Шетарди. – Но это известие в тысячу раз важнее, чем десять свадеб фавориток с фаворитами! Как же это случилось?

– Миниха сгубил Остерман, который не мог простить ему премьерство. Ты, вероятно, знаешь, что в январе, во время болезни фельдмаршала, правительница издала указ, которым разграничивала деятельность министров. Остерману поручалась гражданская часть, Миниху оставлялась только военная…

– Я, конечно, знаю это. Но ведь Миних примирился с этим?

– Временно. Он, видно, надеялся, что ему всё-таки удастся взять верх над Остерманом. К тому же Миних представлял собой прусские интересы, а Остерман – австрийские…

– Да, Миниху была обещана Фридрихом крупная сумма, если ему удастся удержать Россию от вмешательства в пользу Австрии в войне за австрийское наследство!

– Ну вот, видишь, это-то и заставляло его, должно быть, мириться с умалением своей власти. Но когда Миних узнал, что без его ведома правительница решила заступиться за Австрию и послать Марии-Терезии тридцатитысячный вспомогательный корпус…

– Что? – вскрикнул посол – Так это уже решено? И ты молчишь об этом? Но, помилуй Бог Любочка, у тебя удивительный талант ставить самые важные вещи на последний план! Когда же это решено?

– Сегодня, но когда будет приведено в исполнение – неизвестно! Это легче сказать, чем сделать…

– И Миних из-за этого подал в отставку?

– Дело было так. Миних, вероятно узнав о состоявшемся решении, явился сегодня к правительнице и хотел видеть её. Правительница приказала ответить, что она не может принять его; если же ему что-нибудь нужно, пусть обращается в порядке субординационных сношений к своему начальнику, генералиссимусу принцу Брауншвейгскому. Этим Миниху хотели показать его место. Фельдмаршал рассердился и подал прошение об отставке, а та тут же была принята. Менгден была очень недовольна этим – ведь она родственница Миниха – и под предлогом головной боли ушла к себе. Но Линар поспешил утешить правительницу. Между прочим, завтра будут с барабанным боем объявлять на улицах об отставке фельдмаршала. Я слышала разговор Линара с правительницей: Линар высказал опасение, чтобы Миних не предложил своих услуг царевне Елизавете, и Анна Леопольдовна распорядилась, чтобы над дворцом царевны было наряжено тайное наблюдение.

– Вот это я называю благодарностью царей! – рассмеялся Шетарди. – Когда надо было свергнуть Бирона, Остерман спокойно спал у себя дома, притворяясь больным. Когда за ним послали для принесения присяги правительнице, он долго отказывался и пошёл только тогда, когда достоверно узнал, что переворот окончательно совершён. А Миних бесстрашно рисковал, и вот он уже в немилости, а наверх всплыл Остерман!

– Ну, знаешь ли, за долголетие власти Остермана я не дам даже ломаной копейки! Ведь Юлька страшно ненавидит его, а это чего-нибудь да стоит. Да и не успел Остерман как следует вскарабкаться наверх, а под него уже подкапываются и обвиняют в измене…

– Остермана? Но каким же образом?

– А вот видишь, сегодня день массы неожиданностей! К правительнице тайно явился сенатор Тимирязев и доложил ей, что в манифесте, составленном Остерманом, говорится только о мужском потомстве принца и принцессы Брауншвейгских, относительно же прав женской линии не упомянуто. Между тем его величество здоровьем слаб, может умереть – в животе и смерти только Господь волен. И если у правительницы больше детей не будет или будут, но женского пола, тогда уже нельзя будет опираться на завещание покойной императрицы. Сенатор сослался на Австрию, где право женской линии было оговорено, а всё-таки поднялись смуты, раздоры и войны. Что же будет в России, раз о женской линии даже не упомянуто? Правительница крайне расстроилась и поручила Тимирязеву тайно подготовить два манифеста о престолонаследии в случае смерти императора Иоанна и прекращения вместе с этим мужского потомства. Оба манифеста прямо противоречат друг другу: в одном русский трон передаётся сёстрам императора, в другом – самой правительнице.

– Так вот оно что! – сказал Шетарди. – Правительница помышляет об императорской короне!

Он глубоко задумался – сказанное просто ошеломило его, и, когда Любочка уехала, он ещё долго размышлял. Эти думы почти не дали ему сомкнуть глаза всю ночь, и на следующее утро Шетарди встал в самом отвратительном настроении духа.

А что если правительница всё-таки решится привести в исполнение давнишнюю мысль императрицы Анны Иоанновны и насильно пострижёт Елизавету Петровну в монастырь, а себя объявит императрицей? Тогда конец всяким надеждам, его правительство никогда не простит ему такого неуспеха… Не перетянул ли он, Шетарди, струн, парализуя до сих пор попытки Нолькена помочь цесаревне Елизавете? Не лучше ли будет отказаться от слишком больших претензий и помириться на малом?

Дурное настроение ещё усилилось, когда утром послу принесли две депеши. В одной Амело очень сухо выговаривал послу, что до сих пор им ещё не сделано ничего существенного в известном ему деле, что донесения маркиза всегда очень интересны и романтичны, но недостаточно дельны для дипломата. В этих донесениях сказывается скорее поэт, романист и фантазёр, чем государственный муж. Амело заканчивал свою отповедь настоятельной просьбой ускорить надлежащий ход событий.

Во второй депеше тот же Амело сообщал послу, что верительные грамоты готовы и будут привезены маркизом де Суврэ, назначаемым к Шетарди в качестве атташе. Кроме верительных грамот маркиз де Суврэ передаст на словах кое-какие инструкции, которые французское правительство не хочет доверять посольской почте. Новоназначенный атташе выедет в Россию недели через две.

– Значит, через две недели он будет уже здесь! – с неудовольствием буркнул Шетарди.

Сам по себе Суврэ не был ему особенно страшен. Шетарди не раз слышал от парижских друзей, что этот маркиз – просто ограниченный чудак, нечто вроде шута при Людовике XV. Но с маркизом приедет его личный секретарь, о чём посол был извещён ещё ранее, и вот этот-то секретарь и может наделать ему, Шетарди, много хлопот, ведь секретарём была… Жанна Очкасова!

С Анной Николаевной Очкасовой Шетарди лично знаком не был, но зато он был очень дружен с Луизой де Майльи, а Полину де Вентимиль знавал ещё маленькой девочкой. Только по настоянию обеих фавориток Шетарди и получил место посла в России – Флери стоял за кандидатуру графа Вольгренана, серьёзного и талантливого дипломата, которого почему-то затирали, несмотря на протекцию кардинала. По просьбе Полины Шетарди тайком приезжал из Берлина в Париж на одну ночь, чтобы тайно переговорить о русских делах. И вот тогда-то Полетт очень много рассказывала ему про Жанну, про её историю с Бироном, ненависть к правительнице (в то время просто принцессе) Анне Леопольдовне, приверженность к царевне Елизавете. Из этих рассказов маркиз составил себе понятие о Жанне Очкасовой как о человеке недюжинном, решительном, твёрдом и опасался, что теперь она будет всюду совать свой нос. Через Суврэ она будет осведомлена о поступках и шагах его, Шетарди. Через подругу найдёт возможность сноситься прямо с королём. Пойдёт, кроме того, сама к царевне Елизавете. А вдруг ей да удастся вывести на чистую воду ту двойственную игру, которую он вёл до этого?

«Нет, надо действовать, надо взяться за дело царевны, – решил маркиз. – Но как сделать самому первый шаг? Ведь до сих пор он всё время уверял, что сейчас предпринимать ничего нельзя? Разве попробовать сегодня же съездить в ресторан Иберкампфа?[70]»

Размышления Шетарди были прерваны появлением Пьера, доложившего, что господин Шмидт желает видеть его высокопревосходительство.

– Проси! Проси! – радостно ответил Шетарди.

«Вот и отлично! – подумал он. – Мы сейчас же пошлём Шмидта к царевне Елизавете!»

– Я зашёл узнать, нет ли чего-нибудь новенького, – сказал Шмидт-Столбин, с робкой надеждой поднимая взор на посла.

Он страшно изменился, побледнел, осунулся; даже глаза утратили прежний блеск, что, впрочем, очень шло к его гриму пожилого человека.

– Есть, есть, – ответил Шетарди, – и я очень рад, что вы пришли именно теперь: вы мне очень нужны… Но что с вами, дорогой мой? Вы больны? У вас очень плохой вид!

– У меня старая болезнь, маркиз, – ответил Столбин с грустной улыбкой. – Вы знаете её… Эта болезнь – невозможность отыскать самого дорогого мне человека и необходимость сидеть сложа руки…

– Какая редкая верность в наш век! – воскликнул Шетарди. – Мне кажется, что вы – единственный человек, способный на такую упорную, неугасающую страсть. Вы более похожи на тех старомодных рыцарей, которых воспевают старые немецкие баллады, чем на современного дворянина!

– Что же, – ответил Столбин, – в моих жилах течёт кровь старомодных немецких рыцарей, отличавшихся верностью и постоянством во всём – как в любви, так и в войне… Однако зачем именно я вам понадобился?

– Вам придётся сейчас же отправиться к царевне и передать ей то, что я скажу вам. Только придумайте такой костюм и грим, чтобы вас не узнали…

– Не беспокойтесь! – ответил Столбин, который несколько оживился при известии, что он получит возможность отправиться на поиски Оленьки Пашенной. – Недаром же перед отъездом сюда я прошёл целых два курса – один, под руководством известного химика, о действии различных кислот и иных специй на кожу; другой, под руководством лучшего французского актёра, – о гриме!

– Однако вы сами говорили, что этот тип… словом, агент принца Антона как будто узнал вас?

– Да это потому, что я никак не рассчитывал столкнуться с ним. Но теперь, когда я знаю, что за мной следят сыщики – уж наверное это он натравил на меня Каина, – теперь-то я приму все меры для изменения голоса и глаз. Собственно говоря, в этом и заключается всё искусство преображения.

– Да я только так, к слову заметил. Отправляйтесь теперь же, потому что, наверное, вечером и ночью за входящими и выходящими во дворец следят больше, чем в течение дня. Передайте её высочеству следующее…

Во-первых, фельдмаршал Миних подал в отставку, которая принята. Это случилось вчера, и очень возможно, что царевна уже знает об этом. Но она наверняка не знает, что об этой отставке сегодня будут объявлять народу под барабанный бой. Это – очень тяжёлое оскорбление храброму фельдмаршалу, и он кинется к её величеству, чтобы предложить свои услуги. Эта мысль пришла в голову Линару, и по его совету над дворцом царевны установлен строжайший надзор. Если только Миних отправится к её высочеству и будет принят ею – их обоих немедля приказано арестовать. Об этом-то и необходимо предупредить её высочество.

Во-вторых, мне достоверно известно, что правительница приказала немедленно заготовить манифест, объявляющий её императрицей в случае смерти малолетнего императора. Ввиду того, что Иоанн VI всё ещё страдает непонятными желудочными припадками, это намерение грозит большой опасностью для наших планов, так что надо что-нибудь предпринять.

В-третьих, я только что получил известие, что сюда приезжает мой атташе, маркиз де Суврэ, а с ним под видом его секретаря известная вам девица Жанна.

– Очкасова? – радостно воскликнул Столбин – Господи, вот радость-то! Это такой милый, сердечный человек, такая редкая женщина!

– Да, да, – сказал маркиз, – я много слышал о ней. Однако не будем терять времени даром! – Шетарди позвонил и, когда в кабинет вошёл Пьер, сказал ему: – Пьер, проводите господина Шмидта в ту комнату где он обыкновенно занимается!

В коридоре послышался осторожный, но быстрый топот удалявшихся шагов Однако никто не обратил на это внимание.

– Простите, ваше высокопревосходительство, – сказал Шмидт, – но прежде чем я приступлю к разработке проекта соглашения, который вы мне поручаете, мне хотелось бы выяснить ещё один тёмный пункт!

– Хорошо. Пьер, выйдите пока и подождите у дверей. Ну, в чём дело?

– Вы сказали, что манифест, заготавливаемый правительницей, грозит серьёзной опасностью нашим планам, а потому надо что-нибудь предпринять. Но значит ли это, что вы остаётесь при первоначальном требовании как земельных уступок в пользу Швеции, так и обязательства предоставлении Франции торговых преимуществ?

– Гм… Видите ли, дорогой мой, от моего имени вы ничего не говорите. Но если её высочество сама предложит этот вопрос, то скажите, будто слышали от меня, что известные уступки могут быть сделаны, однако, конечно, небольшие, потому что должны же Швеция и Франция получить что-нибудь за свою помощь? Но окончательное соглашение по этому поводу возможно только при личном свидании, которое теперь я считаю слишком опасным. А пока пусть её высочество пошлёт ко мне Лестока – мы с ним выработаем основную схему соглашения.

– Хорошо! – сказал Столбин, внутренне торжествуя, так как тенденция к уступкам непреклонного прежде посла обещала некоторый успех в будущем.

Самые разнородные чувства волновали его, когда он шёл по коридору в сопровождении Пьера. Он был рад повидать милых парижских друзей, думал, что Анна Николаевна Очкасова может быть ему очень полезной в розысках Оленьки, тем более что она – крайне добрый человек и непременно поможет, если будет возможность. Думал он также о крушении ненавистной брауншвейгской четы и печалился составлением манифеста, который мог внести нежелательные осложнения. Полный всеми этими думами, он машинально запер дверь комнаты, задёрнул занавеску и направился к потайному ходу.

X НЕЖДАННО-НЕГАДАННО

Медовый месяц Ваньки Каина и Алёны кончился очень быстро, и вскоре для молодой настали плохие времена. Ведь Ванька никогда особенно не любил Алёны и домогался её капиталов, а не сердца. Конечно, Алёна была очень сладкой бабой, и в первое время Каин мысленно шутил, что получил весьма недурное приданое к капиталам Алёны. Но она очень быстро надоела ему; в ней было что-то нездоровое, липкое, бесстрастно-чувственное, фальшивое, лицемерно-покорное. Ваньку раздражали её вечные «Ванюшенька», «светик», «милостивец» и тому подобные заискивающие словечки, произносимые неизменно подобострастным голосом; раздражали униженные, змеино-гибкие позы, за которыми чувствовалось змеиное жало, глубоко припрятанное до удобного случая. Словом, он был пресыщен женою и уже подумывал, что пора бы «прибрать» её, тем более что его сердце было серьёзно затронуто одной из приятельниц Алёны, не обращавшей на него внимания, что разжигало его ещё больше.

К тому же его служебные дела, если можно так назвать разбойно-воровскую и иудову деятельность Ваньки, совершенно не складывались. Купец Алексеев словно сквозь землю провалился, и его никто больше нигде не встречал и не видел. Наблюдение за дворцом цесаревны Елизаветы не дало никаких результатов; конечно, к ней ходило и ездило много всякого народа, но ведь не узницей, не монашкой была она, а царевной! Бывало, что по вечерам во дворец через чёрный ход пробирались какие-то сомнительные личности. Не раз Ванька с отчаяния покушался схватить кого-нибудь из них за шиворот. Но хорошо ещё, что чёрт уберёг от этого: обыкновенно это оказывался приятель или приятельница конюха, судомойки и другой низшей прислуги, а не то какая-нибудь безобидная ворожея, торговец или торговка разными снадобьями, монах, собирающий подаяние, – мало ли кто! Наблюдение за французским посольством на первых порах кое-что дало. Ванька узнал, что чаще всего посольство посещает немец Шмидт, переводчик при шведском посольстве, а поздно вечером – какая-то дама, которая оказалась фрейлиной Олениной. Но когда он вздумал хвастануть этими результатами перед Семёном, Кривой рассмеялся Ваньке в глаза и сказал с нескрываемым презрением:

– Ну, брат, если ты всегда таких бобров бить будешь, то их на детскую шапочку не хватит! Швеция и Франция живут в большой дружбе, не мудрено ли, что их послы между собой часто сносятся? Да я тебе и так, не видя, скажу, что в Англии наш посол чаще всего видится с австрийским, а в Австрии – с английским. Ну а что касается фрейлины Олениной, то кто же в Петербурге не знает, что она по амурной части навещает красивого маркиза? Только политики, брат, ты тут не ищи, а ежели она и есть, то совсем с другой стороны – вот как! Нет ангел мой, твои розыски выеденного яйца не стоят!

Когда же Ванька в ответ на вопрос Кривого сказал, что ничего подозрительного в жизни царевны Елизаветы ему обнаружить не удалось, Семён как-то искоса посмотрел на Каина, пожевал губами и с самым невинным видом спросил:

– А не узнал ты, что за ассамблея была вчера у царевны?

– Ассамблея? – удивлённо переспросил Ванька. – Да никакой не было! Я вчера всё время около бродил, пока часов в десять царевна не уехала… Тоже скажут – «ассамблея»!.. Да в доме все огни были потушены!

– Постой, – перебил его Кривой, – да о каком доме ты говоришь?

– Известно, о каком! О дворце царевны Елизаветы!

– Да ведь ассамблея-то была в Смольном!

– В Смольном? – удивился Ванька. – А это что такое будет?

Семён долго и с нескрываемым презрением смотрел на собеседника, потом сказал:

– Эх, фефела! Однако здорово я в тебе ошибся! Ты даже не знаешь, что у царевны имеется дом в Смольном, около Преображенских казарм, что там все её друзья собираются? Да как же ты за человеком хочешь уследить, когда не знаешь, где и куда он ездит? Нет, брат, хорошо ещё, что я на тебя не понадеялся и других туда приставил. Не все же такие разини, как ты… Ох, Ванька, боюсь я, не будет из тебя прока!

Вообще в последнее время взаимоотношения Кривого и Каина сильно изменились. Прежде они были как бы товарищами, людьми, по положению равными друг другу. Теперь они стали: Каин – подчинённым, а Кривой – начальником. Семён уже не просто спрашивал, а допрашивал Ваньку и сумел довести Каина до того, что тот говорил ему «вы», а не прежнее «ты». Помимо всего этого Семён, прежде довольно щедро оплачивавший услуги Ваньки, теперь зачастую бесцеремонно отказывал ему в денежных просьбах.

– Не заслужил, дармоед! – без стеснения говаривал он.

Недостатка в деньгах у Ваньки не было, но работать даром ему было не по душе. Поэтому немудрено, если он в последнее время был в очень плохом расположении духа, что прежде всего отражалось на жене.

Не показывая вида, Алёна внутренне очень радовалась, когда муж долго не приходил домой. И немало рада была она и теперь, когда Каин сумрачно приказал ей утром «собрать ему поесть», потому что, по всей вероятности, ему раньше поздней ночи домой не попасть.