КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Отступник [Юлий Александрович Квицинский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юлий Квицинский ОТСТУПНИК. ЖИЗНЕОПИСАНИЕ


Уважаемый читатель!


Эта книга — продолжение рассказа, начатого “Искариотом” и “Генералом Власовым”. Часть событий книги я наблюдал со стороны, в другой части участвовал сам, о третьей — читал или слышал от других, а четвертой, скорее всего, не было, хотя она могла бы и быть, исходя из логики времени и состояния умов современников.

Эта книга только называется “Отступник”. На самом деле, она ни о ком конкретно. Она — о чем. Об отступничестве и извивах души человеческой. Об извечной теме предательства — многоликого, великого и мелкого, бытового и возвышенного, индивидуального и коллективного. Предательство как зло или как неизбежный спутник и двигатель человеческой истории? Завещание Иуды Искариота, на протяжении тысячелетий развращающее потомков? Или неизбывное проявление столь присущей человеческой сути подлости, которая рождает все новых ее мастеров и выразителей? Кто знает? Известно лишь, что всякий раз каждому воздается по заслугам и повторяется бессмертная притча об Иуде вновь и вновь. Всему время и случай. И нет ничего нового под солнцем.

Читатель, или всяк начинающий свое дело, или просто живущий, знай и помни об этом.

Ничего большего я сказать не хотел. Как рекомендовала однажды Анна Ахматова, если ты, идя по улице, слышишь, как кто-то кричит: “Дурак!”, необязательно оборачиваться. Советую то же самое и читателю моей книги. Она в той же мере относится к тебе, как и ко многим, многим другим.

Автор


Пролог

 В Москве было темно, грустно и холодно. Над городом висела серая туманная мгла, под ногами хрустел мокрый скользкий лед, который упорно не хотел таять, несмотря на плюсовую температуру. Надрывно каркали вороны, то ли выражая свою неприязнь к разношерстной толпе, текшей по скользким улицам к Белорусскому вокзалу, то ли утверждая свое превосходство над прочей живностью в лице мышей, крыс, воробьев, бездомных собак, кошек и бомжей, копошащихся в контейнерах с мусором в поисках пищи.

Ворон в Москве за последние годы становилось все больше. Вели они себя важно и нагло. Многие в этом засилье ворон усматривали знак. Не зря, мол, птица эта Москву облюбовала. Падалью от Престольной тянет. Жрут и раскле­вывают вместе с новыми русскими то, что осталось еще от тысячелетней России. Потом и те, и другие разбегутся, разлетятся, оставив после себя пустоту. Сбудется проклятье игуменьи, что предупреждала храм Христа Спасителя не ставить на том же месте. Однако же поставили.

Андрей глядел через сгущающиеся сумерки и туманную изморось вниз с шестого этажа на ворон, на хорошо упакованных дам, прогуливающих собак в обширном прямоугольном дворе. Двор этот и дом были знамениты. В последние годы Советского Союза щедро селил сюда председатель Моссовета Промыслов последних представителей советской элиты. С балкона одной из квартир этого же дома кричал потом на весь двор “Виват, Россия!” в день своего избрания подгулявший президент РСФСР.

С тех пор смешались на лестничных клетках дома вчерашние и сегодняшние и жили в странном симбиозе, как бы гарантируя своей близостью друг к другу физическую неприкосновенность. Ни красные, ни белые мирного сожительства не нарушали. Несмотря на всю взаимную  неприязнь, комфортность сосуществования под крышей номенклатурного дома перевешивала силу обид и эмоций, побуждала к взаимной вежливости и даже дружелюбию на личном и семейном уровне.

В дальнем конце двора Андрей увидел бывшего заведующего отделом ЦК, мирно беседовавшего с яростным антикоммунистом из президентской администрации. Дочка хозяина квартиры, где он находился, садилась в роскошный “Мерседес”, присланный за ней кем-то из крутых бизнесменов. В заставленной полками с книгами и украшенной восточными коврами комнате работал телевизор. Лились звуки траурного марша. На экране мелькали лица лидеров демократической России: зло вздернув подбородок, глядел в камеры рыжий Чубайс, воровато постреливал глазами кудрявый цыганоподобный Немцов, развесил толстые губы застывший в скорбной позе Гайдар, набычившись, держался за микрофон седой Черномырдин, несколько поодаль беспомощно щурился за толстыми стеклами очков Шохин. Мелькали лица каких-то одетых в хорошие костюмы безымянных господ, судя по всему, членов российского правительства. Ввиду частых перемен его состава Андрей их не знал, утешая себя тем, что не знали их и не интересовались ими большинство людей в Москве и России. Ну, прислало правительство на похороны каких-то своих дежурных членов. Не все ли равно, кого? Правительство сочувствует вместе с Чубайсом, Немцовым. Скорбит по должности. Так надо.

Хоронили Александра Тыковлева. Его лысина поблескивала под лучами юпитеров с подушек гроба. Тяжелый нос и грубо скроенный мясистый рот, которые то и дело крупным планом высвечивала телекамера, источали равнодушие. Казалось, Тыковлев воспринимал все происходившее вокруг себя как что-то само собой разумеющееся, но совершенно для него неинтересное. Конечно, он был прав.

Хозяин квартиры генерал Тарабаршин отпил очередной глоток любимого им виски. Он внимательно наблюдал за церемонией, вслушивался в надгробные речи. Лицо его болезненно кривилось каждый раз, когда ораторы клялись в любви покойному, обещали продолжить его дело, грозились обязательно выявить и примерно наказать врагов демократии, явившихся причиной безвременной кончины этого замечательного человека, гордости новой России. Получалось, что Тыковлев оставил друзей в очень трудную для них и для России годину. Трудно будет без него теперь. Конечно, он, как и его единомышленники, делали ошибки, но избранный путь был и останется навсегда правильным и единственно возможным. Другого не дано.

— Ишь ты, — внезапно прервал молчание генерал. — Про ошибки заговорили. Хороши ошибки! Страну загубили. Да какую страну! Вот бы взяли веревку да за эти свои ошибки хоть повесились бы. Так нет же, речи в микрофон говорят да на машинах с мигалками и охраной разъезжают. Иуды, — крикнул он в телевизор. — И Иуду хороните. Шабаш сатанинский на всю страну устроили.

 — Говорят, он с собой покончил, — отвернувшись от окна, возразил Андрей. — Совесть замучила.

— Не знаю, как у него насчет совести, — буркнул Тарабаршин. — Думаю, что не было у него никогда ни совести, ни чести. А говорят, что кур доят и что коровы яйца несут. Кто его знает, как он на тот свет попал. Вдруг они сами его туда и отправили? Может, он им больше нужен сейчас мертвый, чем живой — толку-то с него давно уже никакого. Им мученики требуются. Героев-то у них нет. Одни жулики, мошенники, расхитители казны. Шпана.  Страшно им. Почва из-под ног уходит. Вот и призывают друг друга к сплочению, объединению вокруг гроба усопшего подельника, клянутся, что друг друга не будут больше заказывать, топить и подсиживать. Да только куда им. Все равно как пауки в банке. А тыковлевские идеалы... Почитай, что он за свою жизнь написал. Сначала у Маркса и Ленина списывал. Потом с социал-демократических книжонок.

— Ну, как бы там ни было, — задумчиво глядя вновь во двор, промолвил Андрей, — нет его больше. Нет его больше! — повторил он с нажимом. — Сам ли он себя судил, Бог ли его прибрал. Но все. Кончился. Бог ему теперь судья.

— А вот и не кончился, — захохотал вдруг зло Тарабаршин. — Увидишь, не кончился. Не-е-е-т! Он жив, он изо всех углов и щелей к нам тянется. Того и гляди сейчас из гроба встанет и тебе подморгнет. Или на улице его встретишь.

— Ты перебрал, — разозлился Андрей, натягивая на себя пальто в прихожей.

— Иуды не умирают, — с убежденностью в голосе проговорил Тарабаршин. — Кто-кто, а он всегда с нами и среди нас. С тех самых пор, как  исчез их прародитель. Крапивное семя. Ладно, до завтра. Не стесняйся,  заходи! Я тебе обязуюсь опять мат поставить. Как сегодня. Правда, повторения такой теле­программы не обещаю. К сожалению, редкое событие.

Выйдя на Тверскую, Андрей привычно направился к троллейбусной остановке. Сумерки быстро сгущались. Мелкие капли дождя ложились на капли очков, заставляя расплываться огни реклам, стирая очертания лиц прохожих. Досадливо выругавшись, Андрей полез в карман за носовым платком и начал протирать очки, глядя близорукими глазами навстречу потоку машин, катившемуся со стороны Маяковки.

Большой черный лимузин с синей мигалкой внезапно притормозил неподалеку от Андрея. Почему он остановился, Андрей не мог потом  объяснить себе в точности. Скорее всего, машина просто уперлась в красный свет светофора. Одев свежепротертые очки, Андрей посмотрел в сторону лимузина и замер. Из глубины, с заднего сиденья на него глядели спокойные холодные глаза. Андрей знал этот изучающий тяжелый взгляд, похожий на взгляд крупной хищной рыбы из аквариума. Лица не было видно, но такой взгляд мог принадлежать только одному человеку. Тому самому. Тому, которого уже не было.

— Не может быть, — перекрестился Андрей, — не может быть! Надо подойти и заглянуть в окно, а там будь что будет. Извинюсь, скажу, что обознался.

Черный лимузин резко тронулся и тут же растворился в лавине ревущих моторов и мерцании красных сигнальных огней. Наваждение исчезло. Осталось смутное чувство гадливости и необъяснимого страха. Все знают, что упырей, ведьм и леших быть не должно. Не должно...

— Ба! — хлопнул себя по лбу Андрей. — Это же другой. Яковлев. Александр Николаевич. Надо же, попутал. Проклятый дождь, чертовы очки.


Глава I ВПЕРЕД, ОРЛЫ!


Пуржило. Ветер трепал кроны деревьев, обрушивал на кочковатый косогор все новые заряды мокрого снега, укутывая сырым белым одеялом промерзшую землю и все, что лежало поверх нее. Под снегом исчезали свежие воронки от мин и снарядов, брошенное оружие, белая пелена затягивала обгорелые кусты. Неподвижно лежащие тела постепенно начинали походить на поросшие низкой травой кочки, которыми было обильно усеяно поле. Было тихо и сумрачно. Хотя стрелки часов едва перевалили за 5 пополудни, короткий ленинградский зимний день клонился к концу.

Саша пришел в себя от осторожного, но упорного постукивания по спине. В глазах двоилось, было холодно, на душе мерзко и страшно. Рядом никого не было. По шинели стучала раскачиваемая ветром ветка ракитника. Лежал он на животе, уткнувшись лицом в затянутую тонким льдом лужицу с грязной болотной водой. Страшно хотелось пить, но пить эту желто-коричневую жижицу Саша не решался. Потянулся, чтобы набрать пригоршню снега, и вскрикнул от внезапно пронзившей ногу боли.

“Видать, кость задело, — подумал он. — Ребята говорили, что, если в мякоть, то не больно, а кость сразу чувствуется. Отвоевался, теперь в госпиталь. Кто знает, на сколько. Но ведь жив, жив я?”

От этой мысли сразу как-то стало веселей. Теперь поскорее в медсанбат. Там вылечат, подштопают. Говорили, что раненых собирают и выносят с поля боя в течение ближайших нескольких часов. Так, мол, по уставу положено. Только какие там несколько часов? Уже вечереет, а наступать начинали ранним утром. Неужели бросили? Был без сознания. Вот и приняли за мертвого. Теперь жди разве что похоронной команды, если приедет. Надо кричать, звать на помощь. Надо ползти, спасаться. Иначе смерть,

— Ребята! Есть кто живой? Помогите! Помогите же!

Справа от себя Саша услышал стон. Поднял голову. В неверном свете сумерек увидел припорошенную снегом фигуру, которая с трудом помахала ему рукой. Похоже, это был Никитич, их сержант. Кажется, на гражданке был артистом. А здесь зануда и службист. Саша недолюбливал его. Было видно, что Никитич плох, хуже самого Саши, коль едва рукой шевелит и слова вымолвить не может. Какой из него помощник, коли ему самому помощь нужна.

Саша приподнялся на локте и попробовал ползти. Не получилось. Опять почувствовал страшную боль в ноге. В штанине стало тепло.

— Должно быть, кровь опять пошла, — с испугом подумал он. Надо перевязать, жгут наложить. Но я ведь ни встать, ни сесть, ни согнуться не могу. Где же тот замполит, что помощь всем и каждому через несколько часов обещал? Где эта сука?

Замполит был здесь, Саша обнаружил его всего в нескольких шагах впереди себя. Лежал он с развороченным животом, сжимая в руке никому уже не нужный командирский ТТ. Саша сообразил, что их с замполитом одной миной уложило. На мгновение ему стало стыдно. Они с замполитом почти одногодки, пацаны. Он жив, а замполит, бежавший впереди с криком “За Родину, за Сталина!”, готов. Такая уж у него должность собачья, надо быть смелее и идейнее других. А что он, меньше других боится, меньше других жить хочет?

— Зря я его сукой обозвал, — сделал вывод Саша. — Он не виноват. Но ведь кто-то же должен быть виноват в том, что я, круглый отличник, член ВЛКСМ, боец морской пехоты Александр Тыковлев, лежу и околеваю здесь. И никому до того дела нет, что так вот и околею. Ни красным командирам, ни партии, ни комсомолу, ни товарищу Сталину. Добро, что добровольцем пошел, чтобы живот свой положить за всех. А кто теперь за меня? Получается — никто.

Тыковлеву стало невыносимо жалко себя, свою только начинавшуюся жизнь, несбывшиеся мечты. Раненая нога ныла, росла жажда, усиливающийся мороз пробирал до костей сквозь волглую шинель. Саша то звал на помощь, то выл от боли. Он кричал, бессмысленно матерился, плакал, проклинал начальство, сначала звал на помощь своих, потом фрицев, натужно вспоминая немецкие слова из школьных учебников.

В самом деле, откуда ему знать, где он оказался. А вдруг наша атака захлеб­нулась? А вдруг наши откатились? Тогда никакого медсанбата не дождешься. Одна надежда на немцев. У них в армии порядок. Получше, наверное, нашего. Совсем недавно они листовки над нашими окопами с самолета разбрасывали. Листовки бойцам читать не положено. Надо, не читая, сдать замполиту. Но Саша, прикрывшись шинелью, при свете спички почитал. Звали немцы сдаваться в плен и вступать в Российскую освободительную армию генерала Власова. Бороться со Сталиным и большевиками. Питанье, обмундирование, зарплата и тому подобное. Оно, конечно, может показаться заманчивым. Только, похоже, войну немцы уже проиграли. Кто же к ним пойдет?

Саша решительно сдал тогда ту листовку, на которой было написано, что она будет служить пропуском к немцам для желающих идти в плен, замполиту. А теперь, глядишь, листовка могла бы и пригодиться. Взял бы ее из кармана и молча протянул немцу. И было бы все ясно. Первым бы подобрали и отправили в госпиталь. Это главное. Сейчас главное. Потом было бы видно. Но листовки нет. Надо продумать, на всякий случай, что сказать немцам. И почему он так плохо учил в школе немецкий? Когда надо, на ум идут всякие глупости: “Anna und Marta baden... Ich wei nicht, was soll es bedeuten...” Все не то. Надо сказать немцам, что он друг. Как по-немецки друг? Freund. Ага! Значит, ich bin Freund! Это, во-первых. Потом попросить помощи. Это, кажется, helfen. Наконец, нужно ясное политическое заявление, чтобы на него обратили внимание. Что бы такое сказать? Придумал. Когда немцы сдаются в плен, они твердят: “Гитлер капут!”. Значит, я буду говорить “Сталин капут!”. Это здорово. На крайний случай можно крикнуть и “Хайль Гитлер”.

Саша попробовал потренироваться, но силы оставляли его. Мозг работал все медленнее. Тыковлевым овладевало тупое безразличие.

Избавление пришло неожиданно. Сначала он услышал тяжелый хруст в кустарнике за спиной. Затем по лицу скользнул тоненький луч фонарика. Перед Тыковлевым выросла фигура в овчинном полушубке, в валенках, с винтовкой через плечо и с волокушей на ремне.

— Ты что тут, как заяц, притаился? Девчонки уже всех подобрали, а ты лежишь и молчишь. Не напоролась бы на тебя, так бы и ушла. А ну, давай на волокушу. Давай, давай, помогу, — затараторила санитарка, подхватив Тыковлева под плечи.

Перед тем, как впасть в забытье, Саша подумал, что надо бы сказать про Никитича. Он наверняка без сознания. Его, конечно, проглядели. Но ничего не сказал. Откуда-то вдруг всплыла подленькая мысль, что волокуша одна, а санитарка маленькая и хлипкая. В Красной Армии и без него, Тыковлева, есть кому отвечать за сбор раненых. Найдут, подберут всех, как положено. Молодежь в первую очередь спасать надо. Для Родины, для победы!

*   *   *

 Здание, в котором размещался госпиталь, стояло на углу мощенного булыжником проспекта Сталина — главной улицы города, и коротенького, тоже мощенного булыжником проезда. Он упирался другим концом в еще одну парадную магистраль города, носившую имя Ленина. За проспектом Ленина мощеных улиц уже не было — дepeвянныe тротуары, сохранившиеся Бог весть с каких времен и не до конца разобранные на дрова жителями города в голодные и холодные военные годы.

Место это было бойкое. Рядом с госпиталем расположились оба городские кинотеатра — “Рот-Фронт” и “Совкино”.

В ожидании очередного сеанса вокруг фланировали парочки, шла торговля папиросами, кедровыми орехами, серой сибирской жевательной резинкой, изготовленной из древесной смолы, газированной водой с сиропом.

Под окнами многоэтажного госпиталя постоянно дежурили стайки мальчишек. Временами окна то на том, то на другом этаже приотворялись, и вниз опускалась веревочка с небольшим свертком на конце. Кому-то из счастливчиков внизу доставалось поручение и деньги для его исполнения. Получив его, он бегом отбывал для закупки папирос, кедровых орехов или еще какой-либо мелочи. Случался и более крупный заказ — чекушка водки, изготовленной путем профильтровывания полученного по карточкам одеколона через активированный уголь, добытый из коробок от противогазов. Но водку надо было знать, где взять. За ее изготовление и продажу могли и забрать в милицию. Поэтому выполнение водочных поручений ложилось на избранных.

Исполненный заказ тем же веревочным путем поднимался затем наверх и исчезал в приоткрытом окне. Неписаный закон гласил, что сдача бумажками должна была быть возвращена заказчику сполна. Мелочь же можно было оставить себе за труды. Попытки нарушать это правило безжалостно пресекались самим мальчишечьим сообществом. Виновных били за обман Красной Армии и ругали “фрицами”. На заработанные деньги играли в “чику” или пристенок, бегали на городскую барахолку за тетрадями или карандашами. Некоторые мечтали даже накопить на трофейный аккордеон, загадочно поблескивавший своими перламутровыми клавишами в соседней комиссионке. Мечтали, считали доходы и тяжело вздыхали. Цена была неподъемная, а война явно подходила к концу. Наши уже вышли на западную границу, немец отступал. Сталин приказал добить врага в его собственной берлоге. За оставшееся до взятия Берлина время денег на аккордеон, пожалуй, не соберешь.

*   *   *

Из своего окна на четвертом этаже Саша часами глядел на проспект Сталина, на очереди перед кассами кинотеатров, на торговок, на суетившихся внизу мальчишек и на изредка проезжающие грузовые машины. Койка его стояла у самого окна. И хотя зимой из окна нещадно дуло, ему все же повезло больше других, им днями приходилось глядеть в потолок или на соседа слева или справа. Все книги были перечитаны, все темы переговорены. Ходить на костыле было больно и тяжело, да и особенно некуда. Госпиталь забит до отказа. В палате больше двадцати человек. Выйдешь в коридор, и там сплошные койки, так что ступить некуда.

Единственное событие в монотонной госпитальной жизни — это когда поступают новые раненые. Свежие люди, смена тем для разговоров, вести прямо с фронта, слухи, невероятные происшествия, поиски совместных знакомых. Госпиталь гудит дней десять. Потом все встает на круги своя. Опять только и разговору, что о бабах, да и о том, где бы достать выпить.

А бабы — они тут все наперечет. С десяток молоденьких девчонок-санитарок на этаже. Лечащий врач.

Начальник госпиталя — старый еврей с добрыми глазами за толстыми стеклами золотых очков. Полковник. Ему по должности положено держать в страхе Божьем и раненых, и медперсонал. Но у него не получается. Он и наорать-то толком не умеет.

Выручает заместитель по политчасти. Он и горластый, и вредный, и в госпитальных делах ушлый. Все ходы и выходы знает, всех насквозь видит. Говорят, что пришел из органов. Впрочем, кто его знает. Он про себя не рассказывает. Да и кто спрашивать будет. Не любят, конечно, подполковника Мухина, но признают. Все же не бывает без этих мухиных у нас дисциплины и порядка. Не будь их, превратится госпиталь тут же в бардак в прямом и переносном смысле. А так бардак хоть и существует, но как бы в припрятанном и весьма ужатом виде. Сожительствуют выздоравливающие с медсестрами, пьют по ночам, если повезет, казенный спирт, ухитряются что-то продать в город: кто чудом провезенный по всем железным дорогам и госпиталям пистолет, кто финку, кто трофейную флягу с какой-то немыслимой, но наверняка графской эмблемой.

Скучно и голодновато в госпитале. И есть хочется, и выпить тоже. Перманент­ное состояние голода и раздражение от сознания того, что лучше не будет. И ничего не поделаешь, хотя все знают, что тянут из госпиталя продовольствие, как говорится, почем зря. Каждый вечер в сумках несут что-то бабы с кухни. Зло берет смотреть на них. А с другой стороны, понять можно. Наверняка детям 200 грамм хлеба дают на иждивенца. Какая же мать тут не потащит. Вот и несет, хотя знает: поймают, лет восемь дадут и на детей не посмотрят.

Ну, а коли несут, значит, и другим можно. Надо только изловчиться, дождаться своей минутки. В госпитале то и дело пропадают одеяла, подушки, лекарства. Необъяснимым образом исчезает дефицитный американский сульфидин прямо у сестер с раздаточных столиков. В городе каждый порошок идет за много сотен рублей. Считается, что это верное спасение от воспаления легких, заражения крови. Тут любые деньги отдашь, лишь бы выздороветь, выжить. Свои больные остаются без лекарств. Но воров найти трудно. Не раненые же сами себя или своих товарищей обворовывают. Хотя, с другой стороны, откуда у раненого деньги, которые он на веревочке мальчишкам спускает? Говорят, что родственники присылают. Только что-то не может припомнить Саша, когда в их палате кто-то перевод или посылку последний раз получал. Ну да ладно. В жизни надо уметь устраиваться.

Это ему все время твердит лежащий на соседней койке худой и желтый, как лимон, капитан Фефелов. Будь как все, будь вместе со всеми, а думай о себе. Никто о тебе так не позаботится, как ты сам. А если позаботятся вдобавок и другие, так тебе только лучше от этого будет.

*   *   *

 У Фефелова стальные пронзительные глаза, пшеничная челка, спадающая на левый глаз, улыбка, не выражающая радости, а какая-то жестокая, внушающая страх. Ему под сорок. Он из партработников. Ампутированы обе ноги. Фефелов нервничает. Узнав, что он полный инвалид, перестала писать жена. Шлет письма только мать. Зовет к себе в деревню. А что он в деревне без ног? Написал в свой родной горком,  спросил, не возьмут ли назад на работу. Он инвалид Отечественной войны, все, можно сказать, партии и Родине отдал. Но молчит что-то горком. Много сейчас этих инвалидов, ой как много. А кто работу делать будет? Каждый инвалид на работе — это дополнительная нагрузка на соседа. Кому же за себя и за инвалида работать хочется?

Фефелов хорошо говорит на политзанятиях, которые проводит по палатам Мухин. Убежденно. Газеты внимательно читает, в курсе всех дел, что называется. Напоминает другим то и дело о совести и о большевистском долге. А по ночам плачет и матерится, накрывшись одеялом, чтобы другие не видели. Но Саша видит. Койки-то рядом.

Они с Фефеловым в последнее время много по душам разговаривают. Саше скоро выписываться. В армию больше не возьмут. Отвоевался. Раненая нога никогда больше гнуться не будет. Инвалид в 19 лет. А так много хочется взять от жизни. Еще больше хочется, после того как охромел. И умным быть хочется, и красивым, и везучим. А больше всего обидно, что честолюбивые мечты не сбудутся. Ни Чкалова из тебя уже не получится, ни Стаханова, ни Лемешева, ни генерала, ни футболиста. Пропала так и не начавшаяся жизнь. Теперь до самой смерти останешься Квазимодой. Ни хорошей профессии не получишь, ни карьеры не сделаешь.

— Кончай сопли размазывать, — резко обрывает Сашу Фефелов. — Послушать тебя, так такому, как мне, впору сразу вешаться. Подумаешь, нога у него не гнется. Так ведь сам-то цел и здоров как бык. И лет-то двадцати еще нет. Иди учись! Что лежишь на койке да глаза в окно пялишь? Взял бы лучше школьные учебники, подучил, подзубрил. Как выйдешь, сразу в институт. Не бойся, примут, даже если ничего знать не будешь. Фронтовик. Тяжелораненый. Ты только во всякие там престижные вузы не лезь. Ни к чему это тебе. Езжай куда-нибудь к родственникам. Где они у тебя? В Ярославле? Ну и катись в Ярославль. Поступай лучше в пединститут. Там одни девки. Тебя и начальство, и они на руках носить будут. Иди лучше на исторический. У тебя как бы сразу политическое образование будет. История, брат ты мой, это наука политическая. Постарайся комсомольским вожаком заделаться, в партию поступить. Впрочем, тебе, скорее всего, и  стараться-то не придется. Само собой получится. Начальство выдвинет, девки протолкнут, лишь бы самим от общественной работы уйти. Ну, а там, если повезет, пойдешь дальше. На кой хрен тебе учителем вкалывать. Ты давай сразу на освобожденную партийную или комсомольскую работу. По всем статьям подойдешь. Молодой, с высшим образованием, кровь на фронте проливал. А что на работу в деревню учителем не тянет, так это ввиду нехватки кадров для низовой партийной работы, с тебя спишется.

Фефелов резко хохотнул, поправил челку и продолжал.

— Все эти из престижных вузов, вроде Бауманского училища или из Московского университета, вечно на работу по специальности рвутся. Науку и технику хотят двигать. Это, мол, только совсем никудышный согласится вместо работы по специальности на трибуне руками махать, взносы собирать да транспаранты рисовать. Ну и пусть себе думают. Попадешь на партработу, всем им, в конце концов, нос утрешь. Там вся власть, там все решается. Так-то! А ты говоришь: не повезло, все кончено! Ничего не кончено. Все у тебя только начинается. Ты дураком не будь. Знай, что в партии порядок. Своих она не выдает, но чуть в сторону ступишь, пощады не будет. Будешь себя правильно вести, свой будешь. Все, что ни натворишь, простят, если перед Сталиным и партией чист. Стараться будешь, далеко пойдешь!

— Не хочу я в педагогический, — канючил Саша. — Неинтересно. Немужская это специальность. Вас послушать, так выходит, что учиться надо лишь для того, чтобы получить диплом. А потом всю жизнь заниматься совсем другим? Получается, я придуриваться должен. Поступать на учителя, чтобы протыриваться в партработники? А на политзанятиях говорите, что жить надо по совести.

— Я тебе добра хочу, — помрачнел Фефелов. — Ты сейчас из капкана выбираешься, который тебе жизнь поставила. Я уже жизнь попробовал, она не всегда такая, как на политзанятиях. В теории одно, на практике другое. А знать и то, и другое надо. Не боись, пройдет время, пошлют тебя учиться и по-настоящему. Уже не в пединститут, а в партшколу. На руководителя. Ты, Тыковлев, не финти. Ведь прикидываешь, на самом деле, как по жизни с почетом и полегче пройти. Меня выспрашиваешь. Вот я тебе и подсказываю. Хочешь как все, так и иди вместе со всеми. Только сдается мне, парень, считаешь ты, что ты лучше и умнее других. Вот и выбирай. И не думай, что я тебя подлостям учу. Честным человеком можно быть и наверху и внизу. Это уж от нутра твоего, от сути зависит.

С этими словами Фефелов обиженно отворотился к стенке и замолк.

— Извините. Я не хотел вас обидеть. Спасибо за подсказку. Я завтра же начну готовиться к поступлению в педагогический. Ей-Богу. И маме об этом напишу, — нерешительно забормотал Саша и вышел в коридор.

Про себя он твердо решил, что Фефелов говорит дело. Иного пути наверх у него, пожалуй, не было. И собственно, что было плохого в том, что предлагал ему Фефелов? Служить идеалам равенства и справедливости, делу социализма, делу партии? Сделать это своей профессией? Не этому ли его учили в школе на уроках литературы и истории? Не этому ли обещал он посвятить свою жизнь, вступая в комсомол? Правда, была в рассуждениях Фефелова существенная добавка. Служить не просто так, а ради и личного успеха, общественного положения и выгоды. Но ведь это и естественно для взрослого человека, который отвечает за то, чтобы было хорошо его близким и сам он не был никому в тягость. Он фронтовик, комсомолец, вступает в зрелую сознательную жизнь. Он обязан организовать ее, как учил Николай Островский. Жить активно, творчески, содержательно, словом, так, чтобы потом не было стыдно за потерянные годы. Нет, он определенно не хочет быть в числе неудачников. Он будет делать себя и свою жизнь сам. Сам! И для себя. В конце концов, это право  каждого. Свой вступительный взнос в пользу общества он уже заплатил, лежа на заснеженном поле под Ленинградом. Второй раз платить не следует. Пусть другие сначала свое заплатят.

Подумав об этом, Саша развеселился. Лицо его расплылось в бессмысленной улыбке, о появлении которой он не отдавал себе отчета до тех пор, пока ефрейтор из соседней палаты Васька Моргунов не прервал его размышлений самым бесцеремонным и свойственным только ему, Ваське, образом. Преградив Тыковлеву путь своим костылем, Васька заорал на весь коридор:

— Санек, чего лыбишься, как сайка в жопе? Иль забыл, что я уже полдня не курил? Должок, должок за тобой, салага. Думаешь, так отсюда и уйдешь, не отдав? Ты, падла, где хочешь, а тридцатник достань. Иначе я нервный, за себя не ручаюсь, у меня справка есть.

Для вящей убедительности Васька помахал костылем и уставился вопроси­тельно на Тыковлева. Тридцатника, взятого у него когда-то взаймы, он, по правде говоря, не очень ожидал. До самой выписки у Тыковлева таких денег не предвиде­лось. Однако попытаться стрельнуть у Саши папиросу стоило. Вдруг обломится.

— Нету, ей-Богу, ни папирос, ни табака нету. Сам бы стрельнул, да не у кого.

— А чего же ты тогда лыбишься? — разочарованно протянул Васька. — Чего тебя разбирает? Я думал, посылку получил.

— Думаю. Не про посылку, а про то, как дальше.

— Ну и чё придумал?

— Пришло мне в голову, что раньше все в Бога верили. Ну, верили сами или были обязаны верить. Кто как. Теперь верим все в социализм, в светлое будущее человечества. Это как бы одно и то же, хотя, конечно, разное.

— Ну и чё? — неуверенно переспросил Васька.

— А то, что одни верят бесплатно, а другие за ту же веру от пуза получают.

— Это как? — оторопел Васька. — За веру не платят. Ни за Бога, ни за ВКП(б).

— Еще как платят. Уметь надо, Вася. Вот я и улыбаюсь. Дураком не надо быть.

— Это ты про кого? — с трудом сообразил Вася. — Про попов или про политработников? Так я ни тех, ни других не уважаю. Имей в виду. Я за честность. Ты мне, Тыковлев, деньги отдай, — разозлился Васька. — Кончай зубы загова­ривать, философ х...ев!

*   *   *

После разговора с Фефеловым Саша круто переменился. С утра читал учебники, решал задачи по алгебре и геометрии. Потом придумал писать диктанты. Фефелов читал ему Тургенева или Горького. Потом сверял написанное с текстом, правил ошибки.

— Ты “Краткий курс” почитай, — посмеивался Фефелов. — Не просто почитай, а кое-какие листы наизусть выучи. Клятву, например, Сталина у гроба Ленина. На экзаменах очень может пригодиться. Да и вообще в последующей твоей жизни. Как будущему историку тебе “Краткий курс” назубок знать надо. Азбука большевизма, вроде как наше евангелие. Говорят, сам Сталин писал. Так что учи, запоминай. Не пожалеешь.

Саша старался. После занудного лежания на койке, осточертевших разговоров об одном и том же с соседями, игры в подкидного на щелабаны, куренья на лестнице под бесконечные рассказы о бабах и байки о подвигах в этом деле жизнь обретала вновь перспективу и смысл. Радио несло с фронта бодрящие новости. Фрицы драпали. Союзники наконец вошли на территорию Германии. В меню прибавилось американской тушенки и яичного порошка. Главврач сказал, что пора готовиться к выписке. Раны на ноге закрылись, швы срастались. Наступать на ногу становилось почти совсем не больно. В довершение всего пришла посылка и перевод от матери. Не Бог весть что: немножко меда, твердые, как железо, пряники, шерстяные носки, с десяток конфет “Раковая шейка”. Откуда матери взять больше? И это-то с трудом наскребла. Написала, что соседи помогали и денег тоже дали. Получил эти несчастные пятьсот рублей, Ваське долг отдал, папирос купил генеральских “Казбек”. Всей палатой курили.

Деньги, однако, быстро кончились. И засверлила голову неотвязная мысль.

— Вот в мае выпишут. Домой отправят. А как ехать? Ну, белье и форму выдадут. Это положено. Требование на железнодорожный билет. Продовольст­венный аттестат, чтобы до места добрался и с голоду не подох. Там на месте через военкомат уже карточки получишь. А ехать долго и непросто. Ребята говорят, что по аттестату не везде пожрать получишь. Они там на вокзалах не церемонятся, особенно с ранеными. Продовольствия не хватает. Пока права качать будешь, глядишь, поезд уйдет. А им того и надо, знают, что все равно отвяжешься. Одним словом, надо с собой “НЗ” в дорогу брать или денег. За деньги на вокзале все купить можно, только дерут три шкуры. Задача обеспечить себе выписку и отъезд.

Задача сложная. Тут уж кто во что горазд. Большинство, конечно, получает, что по закону положено, уходит на вокзал и начинает путь, уповая на советскую власть и на то, что мир не без добрых людей. Случалось, что помогут. Те же, кто не хотят на “авось”, шепчутся по коридорам, сбиваются в группы, чтобы ехать вместе, ведут о чем-то переговоры с мальчишками, что трутся вокруг госпиталя.

Там сложные вопросы решает Борька. Он постарше других, учится, наверное, классе в восьмом. Морда такая бульдожья, глаза немного навыкате. Есть у него несколько подручных пацанов, которыми он помыкает как хочет. Борька, говорят, круглый отличник, в стенной газете у себя в школе пописывает. Школу почти не прогуливает, мелочевкой, вроде покупки папирос, не занимается. Среди обита­телей госпиталя имеет репутацию серьезного малого. Многим помогал в решении разных деликатных дел.

Тыковлев Борьку не раз из окна видел. Думал, пацан как пацан. Лицо только какое-то недетское. О его особых качествах проведал лишь после того, как стал прислушиваться, о чем по вечерам шепчутся кандидаты на выписку на лестничных клетках. А почему, собственно, было не прислушиваться? Забота-то у всех общая, как лучше домой добраться. Может, ребята чего полезного удумают. Сначала слушал, потом как-то для себя неожиданно сам говорить и предлагать стал. Само собой так получилось.

С Борькой вскоре познакомились поближе, даже как бы подружились. На всякий случай. Кто знает, вдруг понадобится. Вообще-то Тыковлеву от Борьки ничего не надо. Деньги, которые прислала мать, давно испарились. И Борьке от Тыковлева тоже ничего не надо. Много их тут таких и вчерашних десятиклассников, и взрослых. Борька сам смотрит, где чего прихватить. Ему добывать приходится. Дома-то голодновато. Ходил бы он сюда к госпиталю, если бы не нужда. Того и гляди, нарвешься. Эти здоровые дылды хоть и школу позаканчивали, и на фронте побывали, а дураки дураками. Ничего не умеют. Не понимают, что с него-то как с малолетнего взятки гладки, а им чуть чего и штрафбат засветит. И за себя, и за них думать приходится. И этот хромоногий тоже зреет, видать. Слямзить чего-то собрался, но пока самому себе в этом признаться страшно. Затевает вокруг да около разговоры: “Ты, Борис, как учишься-то? Отец, поди, на фронте? Тяжело матери одной? Небось, помогаешь? Ну, молодец, молодец!”.

— Да телись ты поскорее! — думает Борька, скучно глядя на Тыковлева. — Все одно и то же. Будто их и вправду моя учеба или отец интересуют. Говорили бы сразу. Так ведь нет. Сразу никто не хочет. Каждый себя хорошим считает. И когда напакостят, по-прежнему о своей особе самого высокого мнения будут. Обстоятельства, мол, заставили, или бес попутал, или тот же Борька подучил. Простите раненого! А потом опять придут. Следующий раз обязательно будет. Он по себе знает: тоже сначала противно было. Лиха беда начало. Важно первый раз через себя переступить.

Вон соседка Нина, как на кухне с бабкой Акулиной сядет, так только про своего мужа на фронте и говорит. Ждет не дождется, плачет. И Акулина тоже заодно с ней плачет. А по утрам матерится, когда печку чистит да гондоны оттуда выгребает. Ходят к Нине в гости военные. А что? Ей двоих пацанов кормить надо. Да и бабе еще тридцати нет. Война, она все спишет, все простится, лишь бы детей сохранить, лишь бы муж вернулся. Потом жизнь начнется заново.

А впрочем, чего это он хромоногого в невинные девки сразу записал? Глаза у него больно нехорошие. Черные, хитрющие. Может быть, этот-то как раз Борьке все сто очков вперед даст. На фронте многие через себя переступали. Жить захочешь, чего не сделаешь. А что ранило, так ведь оно всех ранить может — и честного и сволочь. К Борьке просто так не подходят. Если подходят, значит, знают, зачем.

Придя к такому выводу, Борька прервал на полуслове Тыковлева,  продолжав­шего про что-то расспрашивать его.

— Дядь, ты говори, чего надо. А то мне пора. Уроки через двадцать минут начнутся. Я во вторую смену, бежать надо.

*   *   *

Надю на их этаже любили. Веселая, голубоглазая. На вид лет 16—17. Пришла прямо после курсов медсестер. На фронт ее почему-то не послали. Говорили, что порок сердца у нее обнаружился или еще какая-то болезнь. В общем, к тяжелым физическим работам была она негодная.

В госпитале ее поставили работать в аптеку. Но она стеснялась своей неполно­ценности, все норовила показать, что работать может не хуже других. Глядишь, то окна придет в палату мыть по своему почину, то обед поможет разносить, то письма кому-нибудь читает или пишет. Вежливая такая, ласковая в обращении. Была она из местных, внучка глазного врача, известного на всю округу. Городишко-то маленький, так что известность тут приобрести не так уж и сложно. Хотя, с другой стороны, и не просто. В большом городе человеку легче затеряться, а здесь все всё друг про друга знают. И если ты поганый человек, то будь каким-никаким врачом, инженером или еще каким начальником, а уважать не будут. Надиного же деда уважали. И внучку тоже, хотя дед, как говорится, был из бывших, в царской армии служил, носил всю жизнь жилет, пенсне и курил трубку.

Поначалу к Наде, конечно, приставать стали. Ко всем медсестрам и санитаркам пристают. Дело обычное. Иным это даже нравится. Жизнь личную хочется устроить. Мужиков-то в городе совсем нет. И надежды нет, что будут. В память о мужиках одни похоронки остались. Ну и что, что калеченый? Если разобраться, то калеченый лучше некалеченого. На фронт больше не пошлют. Муж будет! А так выйдешь замуж за какого-нибудь выздоравливающего, а через месяц вдовой станешь.

Знают эту бабскую философию соседи Тыковлева по палате. Пускаются во все тяжкие. Авось обломится, чем я хуже других. Баба она и есть баба, с нее не убудет. Но с Надей с самого начала не получилось. Ты ее прижмешь, а она плакать навзрыд начинает, так что перед товарищами неудобно. Вроде несовершенно­летнего обижаешь. Ты ей анекдот, а она раскроет свои синие глазенки, поначалу не поймет, а потом покраснеет, как мак, и скажет: “Как вам не стыдно! А еще комсомольцем называетесь!” Или что-нибудь еще в этом роде произнесет.

Вопрос о Наде не раз был предметом ночных обсуждений в палате, Тыковлев, разумеется, имел свою точку зрения на этот счет.

— Ну, на кой ты ей сдался? — популярно разъяснял он очередному неудачливому ухажеру. — Ты кто? Тракторист? Четыре класса образования? А у нее и дед и мать институты позаканчивали, на иностранных языках говорят, Пушкиных и Шекспиров наизусть знают. Ну, ласковая она, внимательная, вежливая. Так ведь это от жалости к тебе, из сострадания. И только. Не для тебя она. Так и заруби себе на носу. Она Татьяна Ларина. Читал про такую? То-то. Ей Онегин или, на худой конец, генерал нужен.

— Ах, генерал! — злобно щурился тракторист. — Я за нее и за всех этих, кто в тылу оказался, кровь проливал. Татьяна... Онегин... Нету у нас господ больше. Всех в семнадцатом году к общему знаменателю привели. Ишь ты цаца какая! Ночью ее в коридоре поймаю, тогда посмотрим...

— Я тебе поймаю, — резко вмешался Фефелов. — Тронешь, мозги вышибу.

— Да ладно тебе, — удивился тракторист. — Кто бы говорил. Ты сам и с кровати-то не слезешь. А туда же. Молчал бы лучше, пока самого не придушили. Сказал, подловлю ее, б...ь, значит, подловлю. Мне, ребята, ждать больше невмоготу, скоро выпишут, и тогда тю-тю. Ковыляй на вокзал. Нет, никуда она не денется. Давай на спор. Тыковлев, разбей!

— Сказал, не тронь, — мрачно промолвил Фефелов, — значит, не тронь. Тронешь, под трибунал пойдешь.

— Да пошел ты, — отмахнулся тракторист. — Все думаешь, что офицер, чего-то можешь. Никто ты больше. Обрубок безногий. Трибунал, трибунал... Нечем трибуналам больше заниматься. Да она же сама хочет. Ее только надо так прихватить, чтобы деваться было некуда. Вот посмотрите...

Тракторист свою угрозу попытался исполнить в ту же ночь. Но Надя подняла крик. Сбежались дежурные. Выскочившие в коридор ходячие наставили синяков трактористу.

Потом Надю отпаивали водой и давали понюхать нашатырь. Пришедшие на помощь многочисленные кавалеры обещали выбросить тракториста в окно, спустить с лестницы. Предложили Наде свою защиту и покровительство на будущее. Она сидела в углу на табуретке, обхватив себя руками за плечи, громко всхлипывала, стучала зубами и все повторяла: “За что? За что?”.

*   *   *

Надю арестовали тихо и буднично. Пришли в госпиталь два пожилых милиционера в своих мешковатых темно-синих мундирах, сапогах и затрепанных галифе. Прошли прямо в аптеку, потом вывели бледную Надю. Один шел впереди по лестнице. Другой сзади. Тот, что сзади, держал вытащенный из кобуры револьвер на шнурке. Надя глядела в пол. Ни с кем не разговаривала. А может быть, ей запретили разговаривать? Когда выходили на улицу, запричитала гардеробщица Феня:

— Да что же ты, девонька моя, наделала? Ведь ребенок она совсем, товарищи. Как же так?

— Я не виновата, — с твердостью в голосе и громко, на весь вестибюль вдруг сказала Надя. — Я не виновата. Я ничего не брала и никогда ничего не взяла бы у раненых.

— Иди, иди, — прикрикнул на нее милиционер сзади. — Разберемся. Не разговаривать с арестованной!

Из госпитальной аптеки исчезла в ту ночь большая партия лекарств. Исчезла в Надино дежурство.

*   *   *

Когда Борька постучался в ворота, его, как всегда, приветствовал злобный лай собак. Собаки заливались на всю улицу, а открывать никто не шел. Проходили тягостные минуты, из окон соседних домов на Борьку глядели любопытствующие. Ему все больше становилосьне по себе.

Поглядел в щелочку между досок в заборе. В переднем дворе пусто. Но он маленький, этот передний двор. Клумба да две собачьих будки. Главный двор сзади за домом. Там корова, сарай с курами, кроликами, огород с огурцами и помидорами, стайка со свиньей. Там плохо слышно, что на улице делается. А может, хозяйка как раз корову доит. Это дело поважнее, чем стук прохожего в ворота. Каждая чекушка 30 рублей. Вера Ефимовна самая справная хозяйка на всю улицу. Да куда там улицу, считай на весь город. Продавщица в ОРСе. Не голодает. А что на заднем дворе заработает, то на книжку кладет. Забор у нее глухой и высокий. Чтобы от завистливых глаз укрываться. Народ за войну разбаловался, жиганов поразвелось. Не ровен час...

Вера Ефимовна — женщина одинокая, статная и еще смазливая для своих пятидесяти. Был у нее до войны муж — еврей. Куда-то подевался. Остался сын Илюшка. Жиган и барыга. Все в милицию попадал. Слава Богу, в армию недавно забрали. Армия исправит, если жив останется. А живет у Веры Ефимовны в доме работник, дед Матвей. Из раскулаченных. Его в  армию не берут — дед. Матвей в основном молчит, огород копает, дом охаживает. Мальчишки его боятся, злым считают. Во всяком случае, в огород к Ефимовне не лазят. Если поймает, изобьет нещадно. И от родителей потом влетит так, что мало не будет. С Ефимовной все дружить норовят. Если совсем туго будет, у кого денег в долг попросишь? Если дома кто заболел, у кого взаймы молока или муку возьмешь? Правда, Ефимовна процент берет. Так ведь лучше процент заплатить, чем подохнуть. И вообще у Ефимовны все достать можно. Закажи и достанет. Вот и уважают ее бабы, лебезят и заискивают, хоть и зовут за глаза спекулянткой и кровососом. Ho так издавна заведено. Сначала поклонишься в пол и руку поцелуешь, а отвернешься в сторону, так тут же сплюнешь и последними словами обругаешь.

Дверь в доме отворилась, прервав Борькины философские размышления. С крыльца спустился дед Матвей в замызганной рубахе и, адресуясь к закрытым воротам, ворчливо спросил:

— Это ты, что ли, Банкин? Перестань стучать, улицу всю переколготишь.

— Чего заладил каждый день? — продолжал Матвей, впуская Борьку во двор. — Сколько раз тебе говорили, чтоб без дела не ходил. Ты кто Ефимовне? Внук, брат, сват? Покупатель? А люди-то смотрят. А люди-то соображают. Вот досоображаются, да куда надо и стукнут. А сегодня ты вообще не ко времени. Горе у Ефимовны, большое горе. Илюшку убили.

— Может быть, мне не ходить? — забеспокоился Борька. — Только дело уж больно срочное, не знаю, как лучше.

Борька кивнул на небольшую матерчатую сумку, которую держал в руках.

— Назад нести не хотелось бы. На барахолку с этим тоже не пойдешь. Сразу заметут.

— Иди уж, раз пришел, — махнул рукой Матвей. — Она тебя все равно из окна видела, сказала впустить.

 — Я ей, Матвей Васильевич, соболезнование выскажу. Так уж получилось. Не она одна. У нас в классе что ни день, то плачут. Смертью храбрых за свободу и независимость нашей Родины. Как тысячи и сотни тысяч других. Честь и слава. Оно, может, и лучше, а то в тюрьме бы уже давно сидел, Илюшка-то. Вы же помните, какой он был.

— Ты насчет Родины и смерти храбрых не вздумай, — вдруг перешел на шепот Матвей. — По приговору трибунала Илюшку шлепнули. Вот она и не знала, пускать тебя в дом аль нет. Боится, как бы НКВД с обыском не нагрянуло, как бы на допрос не вызвали. Статья у Илюшки больно нехорошая, за попытку измены родине. А какая там измена, — развел руками Матвей. — Мальчишка, и девятнадцати еще не было. Выпороть его да отпустить по-хорошему бы. Матери теперь каково дальше жить? Хоть из города беги.

В комнате было полутемно из-за прикрытых ставней. Свет пробивался через узкие щели между досок, ложась светлыми полосками на покрытый старенькой клеенкой стол, освещая тяжелые в кольцах руки Веры Ефимовны. Лицо ее в полутьме было плохо видно. На голове платок, кокетливо завязанный по моде тех лет узлом вперед. Лицо, припухшее от слез, неподвижно, глаза прикрыты. Сидела Ефимовна откинувшись на спинку хлипкого по сравнению с ее пышным телом венского стула, посапывая временами носом.

— Принес? — спросила она без предисловий Борьку. — Можешь не расска­зывать, что принес. Знаю. Напротив в доме соседи плачут. Надю милиция забрала. Нашли, кого брать. А ведь посадят ее теперь. И ничего она не докажет. Как и мой Илюшка. — Плечи Веры Ефимовны заходили ходуном. — Никто его не пожалел. И ее не пожалеют. А сидеть-то давно тебе, Банкин, надо. Ну, и мне с тобой заодно. Вот возьму я тебя за шиворот и сведу, куда надо. Мне теперь все равно.

— А я чего? — возмутился Борька. — Я и не знаю, чего там в этой сумке. Меня раненые попросили вам сумку принести, я и принес. Я им уже больше года помогаю. Всем. Безотказно. Я в тимуровском движении. Отчет недавно на пионерсобрании был? Был. Мне благодарности директор и старшая пионер­вожатая выносили? Выносили. Да за меня все раненые скажут. Я в милиции клятву дам: честное ленинское, честное сталинское — под салютом всех вождей. Так что не надо меня водить в милицию. Меня сведете, а сами там и останетесь. И вся улица, если спросят, против вас покажет.

— Трусишка ты, — заулыбалась вдруг Вера Ефимовна. — Не бойся, никуда я тебя не поведу. Оставь свою сумку. За деньгами зайдешь через неделю.

— Посчитать бы надо, сколько и почем, — неуверенно возразил Борька. — Как же я просто так вам все оставлю? Мы ведь по цене должны сговориться.

— Иди, иди, — сказала Вера Ефимовна. — Ты ведь не знаешь, что в сумке. Ты честный пионер, помощник раненых. Пошел вон, пока не передумала, — прикрикнула она вслед удаляющемуся Борьке.

С уходом Борьки Ефимовна опять замерла на своем стуле. Покачивала временами головой, хватаясь рукой за сердце, шмыгала носом. А слезы катились и катились по ее начинающим дряблеть щекам. Ей было жалко сына. Ушел из жизни последний близкий ей человек. Она любила Илью, хотя в последние годы все отчетливее сознавала, что сбился парень с пути и должен плохо кончить. Но какая мать окончательно поверит в это? Найдет в себе силы предать своего ребенка? Она верила, надеялась, продолжала жить, работать и даже воровать для своего Илюши. Ее долг был помочь ему выбраться из той ямы, в которую он неудержимо катился, начав с воровства голубей, придя затем к уличным грабежам и пьяной поножовщине с такими же, как он сам. И вот все кончилось. Кончилась и ее жизнь. Нелепо и внезапно. Расстреляв Илью, трибунал вынес приговор и ей самой. Мать изменника Родины? А кругом матери и жены тех, кто отдал жизнь за нее?

Вера Ефимовна открыла глаза. Перед ней стоял молча Матвей. Почувствовав на себе ее взгляд, Матвей сказал:

— Зря ты. Выгнала бы этого гаденыша вместе с его сумкой. Пусть идет, куда знает. Зачем тебе все это? Для кого стараешься?

— Для него буду стараться, — зло ответила Ефимовна. — Пусть прорастет этот гаденыш в их собственной утробе. Пионер, комсомолец, тимуровец, отличник. Пусть они выкормят и выведут его в люди. А я помогу. Это им за Илью, за меня и за тебя, Матвей, тоже. Авось вовремя не расстреляют, а когда хватятся, поздно будет.

*   *   *

У Тыковлева было отличное настроение. В окно светило яркое майское солнце. На бульваре внизу начали распускаться тополя. В кармане гимнастерки лежали воинский железнодорожный билет и пачка синеньких сотенных. Саша старательно упаковывал свой вещмешок, насвистывая в такт безголосому Утесову, который своей чуть-чуть гнусавой скороговоркой распевал через черный картонный репродуктор на всю палату:


А название такое,

Прямо слово боевое,

Брестская улица

На запад нас ведет.

Значит, нам туда дорога,

Значит, нам туда дорога,

Зна-а-чит, нам туда...


Притопывая здоровой ногой, Тыковлев заговорил с Фефеловым:

— Дорога, значит, мне туда. На запад. В родные края. Пора. Экзамены сдавать, учиться, работать. Спасибо врачам, спасибо медсестрам, спасибо санитаркам. Спасибо, товарищи, за поддержку, за доброе отношение. А особое спасибо вам. За науку, как выжить и жить. Вы в меня вновь уверенность вселили, внутри пружину завели. Без вас я бы раскис. А теперь у меня план жизни есть и вера, что все получится. Должно получиться!

Саша от прилива чувств с размаху хлопнул себя по ляжке и, улыбаясь во весь рот, протянул руку Фефелову:

— Давайте прощаться. Желаю, чтобы и у вас все наладилось. С семьей, с работой. Ни пуха ни пера, как говорится. И не поминайте лихом. Я вам обязательно напишу, как приеду...

 Фефелов, однако, лежал, повернувшись спиной к Тыковлеву, не обнаруживая никакого желания разговаривать. Сашина рука безответно повисла в воздухе, а затем нерешительно вернулась в карман галифе. Наступила неловкая пауза.

— В чем дело? — с досадой спросил Тыковлев. — Неужели завидуете? Знаю, что вам тяжело, что тоже домой хочется. Но я-то тут при чем? Не понимаю...

— Не понимаешь? — поднял голову с подушки Фефелов. — Все ты понимаешь. Откуда деньги взял? Думаешь, я не видел, что в палате тебя не было, когда аптеку обокрали. А я ведь сначала не поверил. Думал, ты не такой. Комсомолец, честная душа, любитель книг и справедливости. Боялся даже, что такому, как ты, в жизни нашей сволочной трудно будет. Все приземлить тебя старался. А ты оказался сволочью, Тыковлев, сволочью последней. И сволочью, как видно, всю жизнь прожить задумал. И ведь проживешь, пожалуй. Больно здорово ты под приличного человека маскируешься. Снаружи простой, свой в доску, а изнутри гад ты, гад ползучий.

— Это не я, — вырвалось с перепугу у Тыковлева. — Это тракторист. Он ей отомстить хотел за тот случай ночью в коридоре. Напугать задумал. Он из аптеки все и утянул. Я только на стреме постоял. Назад положить уже не смогли. Не успели. Сразу милиция пришла. Потом пришлось продавать через Борьку. Все равно ей-то уже не поможешь, и держать у себя опасно. Я трактористу говорил, чтобы признался или сказал, что, мол, так и так случайно под лестницей нашел. Может, жулики бросили... Только он побоялся.

— Ты деньги взял? Взял. Из-за тебя человек в тюрьму сел? Сел. Ты девчонке, своей сверстнице, жизнь перекорежил и еще что-то объясняешь. Свистишь и ножкой притопываешь. Человека удачно продал. За сколько рублей, Тыковлев? Только ты помни. Ты не только ее продал, ты себя самого продал и предал. Чувствую нутром, что зря тебе это, зря говорю. Не пойдешь ты, Иуда, ни вешаться, ни каяться. Найдешь себе в жизни таких же иуд, как сам. И будешь жить припеваючи. Жалко мне только, что остановить я тебя уже не могу. Бессилен. Но плюнуть тебе в рожу я еще успею.

Теплый плевок повис на Сашиной щеке. С досады он размахнулся, чтобы ударить Фефелова, но остановился. Фефелов впервые за многие месяцы глядел на него блестящими радостными глазами и почему-то улыбался.

— Вы чего смеетесь? — поинтересовался Саша.

— Смеюсь, потому что знаю. Не ударишь ты. Струсишь. А ну как дознание начнут, за что офицера ударил. Утрешься и пойдешь со своим мешком и сребре­никами. Иди, иди. Пока. Но клянусь тебе, Тыковлев, сил не пожалею, чтобы тебя утопить, если когда-либо мне в руки попадешься.

— Это еще кто кому попадется, — прошипел Саша. — Психопат несчастный. Зря тебе ноги, а не голову оторвало.

 На душе, однако, было скверно. Прежняя безоблачная жизнь, в которой не было ни особых грехов, ни смертельных врагов, оставалась позади. Появилось чувство постоянной тревоги и неуверенности. Никитич, оставшийся лежать на поле под Ленинградом? Шальная мысль сдаться в плен немцам? Он ведь даже пробовал кричать что-то по-немецки. Но кто слышал? Кто знает, что не сказал он тогда санитарке про Никитича? Никто, кроме самого Никитича. Но он наверняка подох еще до того, как подобрали Сашу. Тут опасности, пожалуй, нет. С госпиталем получилось хуже. Тракторист все знает. Фефелов догадывается. Бульдог Борька деньги за ворованное ему отдавал. Надя, если выйдет, будет добиваться правды. Но он сегодня из этого далекого зауральского города исчезнет, и исчезнет окончательно. Тракторист поедет в свой Хабаровск. Восемь суток до Москвы. Фефелова заберут, если заберут, родственники в Краснодар. Он практически неподвижен. Борька? Малец еще. Неизвестно, куда его жизнь занесет. Ну, а Надя и выйдет нескоро, и, вернувшись домой, никаких концов, конечно, не найдет. Война кончится, госпиталь закроют, раненых распустят, врачи и сестры разбегутся. Ищи-свищи.

Так думал Тыковлев, топая с вещмешком к вокзалу. Нельзя сказать, что настроение у него было столь же радостное, что и утром. Но уверенности прибавлялось с каждым шагом.

Жизнь опять заулыбалась ему, когда, забравшись в вагон дальнего следо­вания, он один улегся на третьей багажной полке над добрым десятком сгорблен­ных спин, заполнивших купе под ним. Дети, старухи, пара командированных. Все они беспрекословно очистили лежачее место для раненого и даже помогли забраться наверх. Внизу лежачих мест в те времена, разумеется, быть не могло. На третьей полке обычно спали в пути по очереди. Но что поделать, если в купе попал тяжелораненый? Придется потерпеть. Он, как-никак, за всех пострадал. Все у него в долгу.

В пути Сашу подкармливали картошкой в мундире. На станциях бежали за кипятком и на его долю. Под стук вагонных колес он охотно рассказывал о своем первом бое, припоминал были и небылицы, которых вдосталь наслушался в госпитале. Постепенно входил в роль бывалого солдата, прошедшего в свои девянадцать лет огонь, и медные трубы, и волчьи зубы. О том, что его первый бой оказался и последним, он не поминал. Просто к слову не приходилось. Геройские похождения других постепенно становились частью его собственной детской биографии. Почтительное внимание и забота попутчиков начинали восприниматься как что-то само собой разумеющееся. Быть вне армии и вне госпиталя Тыковлеву положительно нравилось. Здесь он чувствовал себя не просто человеком, а человеком значительным; первым, а не как среди военных — третьим или десятым сортом.

Глядя часами в потолок вагона, он все больше приходил к  убеждению, что Фефелов со своими житейскими советами прав. Сейчас время таких, как он, Тыковлев. Не будешь дураком, все эти солдаты, бабушки, дедушки и задрипанные полуголодные командированные сами тебя выходят, выкормят, выучат и начальником поставят. Они горят желанием  облагодетельствовать таких, как ты. Думают, что долг будет платежом красен.

 — Иду в пединститут, — прошептал Тыковлев. — А там посмотрим. Новая жизнь должна начаться. Хорошая, мирная, счастливая.


Глава II ДРУЗЬЯ ВСТРЕЧАЮТСЯ ВНОВЬ


Секретарь райкома комсомола Александр Тыковлев глядел из окна простор­ного начальнического кабинета на поток машин, автобусов и троллейбусов, с шумом проносящихся по проспекту Ленина. Было около десяти утра. Окно кабинета было приоткрыто. В щелку струился летний, но все еще прохладный воздух. Погода в том далеком 1953 году все никак не устанавливалась, хотя была уже середина июня.

Неопределенность чувствовалась не только в погоде. После смерти Сталина многое в стране пришло в движение, хотя сказать, что конкретно изменилось, Саша вряд ли взялся бы. Больше животом чувствовал, что наступают перемены. Но в какую сторону?

Всего пару месяцев назад шептались, что Лаврентий Павлович заместо Сталина будет. В райком стали чаще люди в синих фуражках заглядывать, делами интересоваться, разговоры заводить. Про первого секретаря райкома Мишку Абрамкина все любопытствовали. Но Тыковлев, слава Богу, ничего им не сказал: ни плохого, ни хорошего. Хоть Мишкин кабинет давно ему нравится, удержался. И прав оказался. Вот если бы дело еврейских врачей не закрыли, тогда, конечно, была бы эта его сдержанность непростительной ошибкой. Но он не промахнулся. Берию вдруг арестовали. Синие фуражки оказались не в фаворе, хотя чувствовали себя по-прежнему уверенно и беззаботно. Ну и что, что Берию арестовали? Арестовали, значит, расстреляют. Они же сами и расстреляют. И заживут опять припеваючи с каким-нибудь новым начальником.

Тыковлев синих фуражек всю жизнь боялся. Черт их знает. Ни с того ни с сего вдруг нагрянут ночью, арестуют, допрашивать станут.  Они любого взять могут. Ему, конечно, признаваться не в чем. Он всегда был за линию ЦК. Ни разу за несколько лет своей работы не колебался. Да только что толку? Те, которых в 1936-м брали, они разве против линии ЦК были? А Вознесенский против социализма пер? Да, наконец, сам Берия. Верой и правдой служили. А потом сами, на людях, в открытых заседаниях все признались. Почему? Может быть, их вовсе и не за измену шлепнули? Может быть, при всей верности за ними и еще какие дела и делишки попроще числились? Жизнь она штука сложная. Тем более у них там наверху. Не захотел Сталин грязное белье перед всем миром полоскать. Сказал им: так, мол, и так, вы мои старые друзья и соратники, стыдно мне вас как уголовников на тот свет отправлять. А отправить все равно надо. Давайте-ка лучше признавайтесь, что вы враги народа и политические преступники. Оно и для вас почетнее, и для дела партии лучше. На том и поладили. Тыковлев зябко передернул плечами. Подумал, что если хорошо взяться, с пристрастием, то, наверное, многим уважаемым людям, в конце концов, кисло станет. Он сам только жизнь начинает, а уже не хотелось бы, чтобы кто-то когда-нибудь узнал про него лишку. Есть дьявольская мудрость в речах главного прокурора Вышинского. Виновен или виноват? Казалось бы, в чем разница? Да в том, что можешь быть невиновным, а все же виноватым. Не виновен в том, в чем тебя официально обвиняют, но виноват во многом другом, а следовательно, достоин самого строгого наказания. Сам это знаешь. А суть-то дела для тебя вся в наказании, а не в формулировках обвинения. Не все ли равно, что тебе скажут перед этим самым. А коли знаешь, что виноват, так будешь всю жизнь бояться, а заодно и люто ненавидеть своих возможных разоблачителей, а главное — ту силу, которая может на тебя их наслать. Она всемогуща и не очень любит разбираться, какой ты в точности параграф или статью нарушил. Никакие адвокаты ей не указ. В кинофильме “Ленин в Октябре” все это просто объясняется. У нас пролетарский суд. И отправит он тебя на тот свет просто за то, что ты прохвост. Оно, может, и справедливо, но кто в своей жизни ни разу прохвостом не был? А вывод только один: пригибайся пониже и не попадайся. Авось пронесет.

Но это хорошо говорить, если ты где-нибудь в стороне от власти. А если проник во власть, пусть даже с самого краешка? Не будешь ничего говорить и делать — опять плохо. Того гляди в саботаже или аполитичности обвинят. Хорошо, если просто выгонят, но и тоже ничего хорошего в том нет, ибо в любом месте тебя спросят, почему с такой работы ушел. Люди сами оттуда не уходят. Все знают. Значит, ушли тебя. За что? И станешь ты сразу же никому не нужен. Ни дворником, ни библиотекарем, ни бухгалтером в экспедиции на Северном полюсе. Вытряхнут из жизни. И жаловаться тебе будет некому.

— Но, — поймал себя на мысли Саша, — сам ведь пошел. Никто не гнал, не заставлял. Хотел быть с молодых ногтей лучше других. За это платить надо. Чертов Фефелов! Но нет пути назад. Да и хочет ли он, Тыковлев, назад? Определенно нет. Только вперед и выше.

Саша уселся за стол первого секретаря райкома и начал тоненько насвис­тывать:

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью...

*   *   *

Вообще-то Тыковлев не жалел, что последовал совету Фефелова. По оконча­нии института он за считанные годы подрос от инструктора райкома до секретаря по идеологии. Заимел комнату в коммунальной квартире — достижение по тем временам, получил постоянную прописку. Кормился сытно и вкусно в маленькой “для своих” райкомовской столовой с кружевными занавесками и горшками на подоконниках.

Работа его тоже устраивала. Конечно, секретарь по пропаганде и агитации не самое видное в райкоме место. Возишься с этими лозунгами и транспарантами к каждому празднику, проверяешь, чтобы портреты вождя где надо висели, чтобы на “Правду” и “Комсомольскую правду” подписывались, чтобы политинформации и политзанятия проводились, горкомовских лекторов по предприятиям, учрежде­ниям и школам рассылаешь и отзывы о лекциях наверх пишешь. Сам, понятно, что ни день, то где-нибудь про что-нибудь выступаешь, в пионеры принимаешь, кандидатов в “Артек” на отдых отбираешь, на комсомольских собраниях в райкоме присутствуешь.

В общем, дел хватает. Но работа эта по райкомовским понятиям не самая важная. Хоть ты и секретарь, но секретарь третий, а проще говоря — третьесорт­ный. Если кого на первого выдвигать надо, то обычно берут со стороны или второго повышают. Того, что оргвопросами и кадрами ведает. Секретарей по пропаганде вроде за балаболок считают. Ну и черт с ними! У Саши другой план, свой, так сказать, маневр. Ему поскорее из комсомола на партийную работу переходить надо. Инструктором в горком ВКП(б) приглашают. Для коммуниста настоящий рост там, а не в комсомольском детсаде. Если уж работать, то по-солидному. Из горкома партии прямой путь в ВПШ. Именно туда и стремится всеми силами Саша. Диплом ВПШ, как любит говаривать он, подпуская мягкий грузинский акцент, это гарантия от всех случайностей. Это самое высшее из всех образований.

Но для того, чтобы попасть в ВПШ, надо попыхтеть. Тыковлев знает это и пыхтеть согласен. Время есть, на здоровье жаловаться не приходится, дела в его комсомольском райкоме идут не хуже, чем у других. Значит, все остальное сбудется. Не может не сбыться. Достаточно поглядеть на тех других, кто работает в райкоме. Да чтобы на фоне этого убожества он, Тыковлев, не вышел в дамки? Быть такого не может.

Сегодня Саша за второго. Тот что-то приболел. А может, просто больным сказы­вается. Сегодня утверждение принятых в ВЛКСМ и выдача характеристик поступающим в специальные учебные заведения. Неинтересное мероприятие. Вот второй и попросил Сашу отбыть за него номер. Тебе, мол, Тыковлев, пора привыкать и к некоторым аспектам работы с кадрами. Учись к людям пригляды­ваться, за подпись свою на кадровых бумагах отвечать. Ошибешься, с тебя спросится. В общем, давай, тренируйся пока на школьниках и абитуриентах.

За длинным приставным столом рассаживаются свободные в данный момент инструкторы райкома, члены школьных комитетов ВЛКСМ, старшие пионер­вожатые, приглашенные из числа старых большевиков. Саша пересмеивается со знакомыми, интересуется здоровьем старших товарищей, на ходу раздает поручения членам комитетов, вежливо негромко смеется, для чего-то куда-то пытается позвонить и, не получив ответа, напускает торжественно-строгое выра­жение лица и официальным голосом спрашивает:

— Кажется, все собрались? Можем приступать, товарищи?

И, не слушая товарищей, нажимает на кнопку звонка, укрепленного на пись­мен­ном столе. Дверь открывается и в нее прошмыгивает тощая, как воробышек, девочка-подросток с аккуратно заплетенными косичками, веснушчатым носом, испуганными голубыми глазами и тщательно повязанным пионерским галстуком. Входит и замирает в нерешительности.

— Садитесь, садитесь, пожалуйста! — покровительственно указывает Саша девушке на одиноко стоящий, как для допроса, стул. — Кто докладывает?

— Я, — с готовностью отзывается паренек в лыжной куртке с комсомольским значком. — Оленева Наталья, 1939 года рождения, ученица 7-го класса, из служащих, занимается на “4” и “5”, член совета дружины школы...

Саша с трудом подавил зевок. Несколько часов заведомо потерянного времени. Сейчас начнется: “Оленева, расскажите биографию”. А какая у нее в 14 лет биография? Никакой. Спрашивать будут про отца, про мать. Не был ли кто-либо под судом и следствием, в оккупированных районах, не были ли родители за границей. Если были, наступает всеобщее оживление, следуют дополни­тельные вопросы. Комиссия проявляет бдительность. Обычно кто-нибудь предлагает вопрос о приеме отложить до выяснения. Все глядят после этого на председа­тельст­вующего, потому что он единственный, кто знает: пропустить или не про­–пустить. Но это бывает редко.

Значит, начнут гонять по Уставу ВЛКСМ, спрашивать из истории комсомола и пионерской организации, проверять, читает ли поступающий в комсомол газеты. Лидка из отдела пионерской работы обязательно спросит у кого-нибудь фамилию секретаря компартии Новой Зеландии или год рождения товарища Мориса Тореза. Она, стерва, каждый раз специально какую-нибудь такую закавыку придумывает, чтобы слухи о строжайшем приеме разносились далеко по району и заставляли трепетать сердца семиклассников. И никто ее никогда не решается одернуть. Ну, в самом деле, какое отношение секретарь компартии Папуасии может иметь к приему в комсомол какой-то школьницы из города Ярославля? Да его, этого секретаря, наверняка большинство инструкторов в самом ЦК видом не видывали и слыхом не слыхивали.

Прием шел своим чередом. Саша каждые пять минут вставал со своего места, широко улыбался, тряс руку, говорил как можно более проникновенно и торжест­венно: “Поздравляю со вступлением. Будьте достойным членом организации молодых строителей коммунизма!” Новоиспеченный член ВЛКСМ счастливо выпархивал в коридор, чтобы рассказать ожидавшим своей очереди, как там настроение, что спрашивают, за что ругают.

Процедура приема, по мере того как стрелка часов приближалась к двенад­цати, убыстрялась. Наступало обеденное время. Комиссии все больше надоедало задавать все те же вопросы и выслушивать на них одни и те же ответы. Когда прием в комсомол закончился, все облегченно вздохнули.

*   *   *

Абитуриентов на сегодня было немного. Всего четыре или пять. Саша быстро пропустил первых кандидатов. Одни шли в военный институт  иностранных языков, другие — в физтех. Отличники, разумеется. Взысканий в учетной карточке не значилось. Школа рекомендовала. Ну, и Бог с ними, как говорится. Пусть сдают конкурсные экзамены. Там в этих полузакрытых вузах есть своя приемная комиссия, она и решит.

Внезапно взгляд его задержался на фамилии Банкин. Банкин, Банкин... Неужели тот? “Глупости, — решил Саша. — Однофамилец. Из Сибири до нас тут ой как далеко, — подумал он, вспоминая свой нелегкий путь после госпиталя. — Хотя чем черт не шутит”.

Повертел в руках анкету Банкина. Он был выпускником местной школы. От сердца отлегло. Поступать Банкин хотел на престижный факультет журналистики МГУ. Имел какие-то публикации. Характеристика была самая восторженная. Талантливый ученик, любит советскую литературу, активно занимается общест­вен­ной работой, член комитета комсомола, музыкант, спортсмен...

— Следующий! — крикнул Тыковлев и с интересом уставился на дверь.

Вошел Банкин. Тот самый, который в памятный майский вечер отсчитал Саше за госпиталем тридцать сине-серых сотенных за украденные в аптеке лекарства. Саша узнал его сразу. Банкин мало изменился, хотя, конечно, подрос, раздался в плечах, расчесал темные волосы на пробор. Однако тяжелую бульдожью челюсть и нахальные, чуть навыкате глаза нельзя было спутать ни с чем.

Банкин вошел в кабинет с видом человека, знающего себе цену, но вместе с тем почтительно. Вежливо поздоровался, присел на краешек стула. Глаза его начали ощупывать предметы кабинета, лица сидящих за столом. Наконец, очередь дошла и до Тыковлева. Их взгляды встретились. Тыковлев понял, что Банкин узнал его.

На мгновение в Борькиных глазах затрепетала тревога. И тут же исчезла. Взгляд стал опять сосредоточенно официальным, спокойным. Глаза глядели поверх головы Тыковлева, как бы внимательно изучая что-то сзади него. Сзади Тыковлева на стене висел большой портрет Сталина. Видимо, он и занимал всецело Борькино внимание.

— Вот сукин сын. Не боится, — подумал Тыковлев с некоторой обидой, не дождавшись на Борькином лице никаких признаков смущения или страха. Даже заискивающей улыбки и той не появилось. — У этого парня есть самообладание! — констатировал про себя он. — Впрочем, что ему делать в этой ситуации? Бежать из кабинета? Плакать? Броситься в ноги секретарю райкома? Просить прощения? Чушь все это. Борька ждет, что будет. И в его положении это единственно правильное решение.

Конечно, он, Тыковлев, Борьку пропускать не должен. По совести не должен и по должности своей тоже. Борька, похоже, мазурик с детства. Двойная душа. Из тех, кто и на людях молодец, и в воровской шайке по ночам талант. Что работать, что воровать с ним — одно удовольствие. Только думают они всегда только о себе и своей выгоде. И ни о чем больше. Остальное второстепенно. Но кто про себя не думает?

Тыковлев глубоко вздохнул, прервав череду своих мыслей. “Не усложняй, — подумал он. — Сидит перед тобой семнадцатилетний парень, только что со школьной скамьи. Сопляк практически. Ну, занимался спекуляцией, когда был мальчишкой. Так с тех пор столько времени прошло. Может быть, перед тобой уже другой человек, а ты все вспоминаешь. Человек всегда имеет право на ошибку. А ты что, не ошибался? Было дело. Обстоятельства вынудили, война...”

Тыковлев широко и душевно улыбнулся Банкину, который складно отвечал на какой-то из очередных вопросов:

— А какой у вас, Борис, самый любимый советский писатель? За что вы его любите?

— Константин Симонов. И стихи его люблю и прозу.  Настоящий советский писатель. Патриот. Человек, преданный делу партии. И вместе с тем какой тонкий лирик! Одно его стихотворение “Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...” пронизано таким высоким и светлым чувством, такой любовью к Советской Родине и ее людям, что, право, я не знаю ничего похожего у других наших писателей...

— Есть к Банкину у товарищей еще вопросы? — прервал Борьку по-прежнему улыбающийся Тыковлев. — Езжайте в Москву. Желаю вам поступить в универ­ситет, хорошо учиться и успешно закончить его. Будем с интересом ждать ваших публикаций. Не забывайте свою школу, не забывайте свой райком, не забывайте комсомольскую работу. Перед вами открыт широкий путь, Банкин. Сегодня мы дали вам путевку в советскую журналистику. Не подкачайте!

Тыковлев, как заведено, крепко пожал на прощанье Борьке руку. На душе было легко. Тыковлев полагал, что видит Банкина в последний раз.

*   *   *

Дом, в котором поселился в Москве Тыковлев, был сравнительно новой постройки. Муж хозяйки, куда определили на постой Тыковлева, погиб в Великую Отечественную. Наверное, имел он кое-какие заслуги перед советской властью, поскольку позволяли вдове прирабатывать, сдавая жилплощадь — и не кому-нибудь, а слушателям Высшей партшколы.

 Комната, где разместился Тыковлев, была маленькая, метров двадцать, с окном на шумную Новослободскую улицу. В подъезде всегда темно и пронзи­тельно пахнет кошками. Подъездная дверь безвольно болтается туда-сюда под порывами осеннего ветра. Жильцов это, впрочем, нисколько не волновало. Они рождались, жили и умирали именно с такой дверью, с такой темной вонючей лестницей, в стенах, покрашенных мрачной темно-зеленой масляной краской, под тусклыми электрическими лампочками без абажуров, в коммуналках с прокопченными кухнями, с ржавыми серо-белыми ванными, с треснувшими от времени унитазами.

Нельзя сказать, чтобы жильцы дома не выражали недовольства условиями своей жизни. Делали они это часто и с воодушевлением. Ругать домоуправление было излюбленной темой встреч на общей кухне. Оно (домоуправление) было, во-первых, всегда виновато, а во-вторых, обязано... Тем временем жильцы продолжали спокойно вывинчивать лампочки в местах общественного пользо­вания, плевать и сорить на лестницах, резать ножами обивку на дверях друг у друга и вываливать мусор рядом с помойкой во дворе.

*   *   *

Тыковлев любил заниматься вечерами на кухне. Дождешься, когда все разбредутся по своим комнатам, зажжешь газовую горелку, чтобы теплей и уютней было, и читай себе, конспектируй. Тихо. Кто спит, кто в соседнюю квартиру ушел на телевизор. Слава Богу, в коммуналке, где он живет, телевизора ни у кого нету. А то весь дом бы каждый вечер сюда сбегался на голубой огонек. Не телевизор, а наказанье Господне для хозяина этого ящика. Но отказать нельзя. Людей обидишь. А с людьми ладить надо, особенно, когда всю жизнь в одной ванной и сортире.

Люди, прожившие жизнь в коммуналке, становятся коллективистами. Не из врожденного убеждения, а в силу обстоятельств. Этот коллективизм в каждой коммуналке имеет свое лицо. Люди, которых судьба свела жить в одной квартире, разные. Одна квартира славится тем, что там строгое расписание, сколько минут какой семье с утра ванной и плитой на кухне пользоваться. Обычно это там, где интеллигенция собралась — профессора, врачи, архитекторы. У них все вежливо: по имени и отчеству, спасибо-пожалуйста, но своей минуты соседу не уступят и очень не любят, когда к кому-то гости из провинции приезжают. Все расписание сбивается.

У Тыковлева обстановка попроще. Пара пенсионеров, рабочий, мелкий служащий из министерства, двое пацанов-школьников. В выражениях не стесняются, особых расписаний не устанавливают, а если бы и установили, то не стали бы соблюдать. Это, конечно, не касается двух вещей — уборки общественной площади и пользования ванной. Тут уже, как говорится, вынь и положь. Моя неделя, потом твоя неделя, потом Олькина. Мыться мне можно в четверг, а тебе в пятницу, а будешь слишком часто зажигать газ в ванной, жди объяснений. Что же это мы должны платить за пережог газа! Ты что думаешь, что самый тут чистый? Будь как люди, а люди в баню раз в неделю ходят.

То, что Тыковлев по ночам в кухне наладился читать, возражений не вызывает. Свет, конечно, жжет при общем счетчике. Но этот вопрос отрегулировали с хозяйкой. Она за Тыковлева будет доплачивать. А то, что он там со своими книжками сидит, это оказалось даже удобным. Раньше выйдешь ночью покурить на кухню — и словом переброситься не с кем. Сейчас придешь — всегда компания есть. Поговорить очень хочется. Про политику. Хрущев что ни день, то выступает. Оттепель началась: “Один день Ивана Денисовича” читают. Пленумы по сельскому хозяйству. Борьба с культом личности. Мирное сосуществование. Жилищное строительство. Первый в мире пассажирский реактивный лайнер Ту-104. Спутники запускают. Есть про что говорить. Языки развязались. Интерес появился. Каждый себя политиком мнит. А тут на собственной твоей кухне слушатель из ВПШ сидит. Им там, поди, больше говорят, чем простым смертным. Грех случаем не восполь­зоваться.

Главный политический собеседник Саши слесарь Дымилкин. Семь лет “отбухал” на Балтийском флоте матросом, чем гордится неимоверно. Живет в груди у Борьки Дымилкина с тех пор неутоленная жажда. Если не подвига, то стремления хотя бы “отмочить” что-нибудь эдакое. Таскает Борька со своего завода каждую неделю пакет с гайками, угольниками, инструментом, регулярно выпивает, а выпивши, часами с упоением отбивает на кухне чечетку или колотит свою мать.

На вопросы Тыковлева дает вполне логичные, с его точки зрения, объяснения. Гайки таскает, потому что больше из его цеха спереть нечего. А что же он за рабочий, если ничего домой с производства не принесет? Чечетку бьет в память о морской службе. Флот есть флот. Он и теперь готов выполнить любой приказ Родины. Но без замполитов. Никчемные они люди. И Хрущ зря с американцами про мирное сосуществование затеялся. Думает их обмануть, а они его вперед обманут. Надо вопрос решать кардинально: “В атаку, полный вперед!”. И все. А Хрущ все хитрит. И дома, и за границей. Смотреть на это противно. Почему и выпивать приходится. Был бы такой руководитель, как Сталин, он бы (Борька) ни за что не пил. А Хруща на плаху и топором на куски, как свинью, рассечь. Доведет он нас до беды.

Тыковлев поначалу Борькиных разговоров пугался. Как-никак сам на замполита учится. Провокатор это какой-то. Потом попривык. Повторяет Борька одно и то же каждый день. Все знают наперед, что скажет. И на заводе, конечно, знают. Ну и пусть болтает. Лишь бы свои гайки исправно точил. Кому от Дымилкина какой вред? Поговорит, выпьет и спать ляжет, а завтра опять на работу пойдет. И правильно, что на таких, как он, внимания теперь не обращают. Ясно, что Дымилкин говорит свои глупости для того, чтобы возражения вызвать, в разговор Сашу втянуть. Жалко, конечно, потерянного времени. Но сосед все же. С соседями ссориться не стоит. И Тыковлев терпеливо говорит, объясняет, доказывает...

А тем временем дела в ВПШ шли своим чередом. Читали лекции, проводили семинары. Но это так, обязаловка. Главное же было заводить побольше друзей, сплачиваться, спаиваться. Кто знает, куда после выпуска жизнь занесет. Но после ВПШ последним человеком нигде не будешь. И все твои однокашники — тоже. Значит, не иметь сто рублей, а иметь сто друзей на этом жизненном витке становится первостепенной задачей. Саша прилежно ходил, куда приглашали, пил “Столичную”, а иногда пахнувший клопами коньяк, жевал фабричные пельмени из пачки, хрустел соленой капустой и огурцами, хвалил украинское сало и узбекский кишмиш, травил анекдоты, рассказывал случаи из партийно-комсомольской жизни, участвовал в жарких философских спорах. И думал. Больше, конечно, про себя, чем вслух.

Учили их истории партии от самого первого странного съезда в Минске до самого последнего пленума ЦК. И знать надо было назубок все оппозиции и уклоны, статьи, резолюции и заявления, цитаты и эпизоды. Зачем? Казалось, что все это безвозвратно ушло в прошлое. Враги разгромлены, колеблющиеся перевоспитались, народ и партия едины, страна непобедима. Зачем нужны все эти истории про Троцкого, Бухарина и прочих заблудших выпускнику ВПШ, которого завтра пошлют секретарем парткома на какой-нибудь химкомбинат или на село? Народ тебе про нехватку кормов или поломанный комбайн, а ты им про борьбу с уклонистами?

Получалось, что не тому учат. Хорошо, если ты на партработу с какой-то приличной специальностью пришел, дело знаешь, то ли инженером был, то ли книги, статьи сам писать умеешь. Тогда к тебе и отношение другое. А так — один треп. Как рот закрыл, так и работа закончилась, потому как, на самом деле, ничего-то ты не можешь, кроме как руководить от имени партии. Это тоже, конечно, уметь надо, не всякий управится. Но, тем не менее, чувствовал Тыковлев свою ущербность, хотел потверже встать на ноги в жизни. Поэтому решил, что надо бы наукой заняться, диссертацию попробовать защитить, благо в ВПШ это поощрялось. Кто знает, как жизнь сложится, а поплавок он и есть поплавок.

*   *   *

В Берлине было в тот день жарко. В воздухе стояла типичная серо-синеватая берлинская дымка то ли от сырости, то ли от дыма и сажи с клингенбергской электростанции. Многочисленные распылители воды из последних сил выпрыскивали в воздух миллионы тончайших струек, которые оседали на уже пожухших газонах блестящими, режущими глаз каплями. Из приоткрытого окна ресторана “Волга” была видна тихая улочка, по которой изредка шныряли “Победы” или темно-коричневые немецкие “БМВ”. Пахло жареным луком, борщом. Немка-официантка только что принесла и расставила на столе высокие бокалы с пивом и графин с водкой.

— Товарищи, — Разбитнов, секретарь посольства, обратился к участникам застолья. — Действительность социалистической ГДР, — продолжал он, закусив огурцом, — требует всестороннего, подчеркиваю, всестороннего изучения не только глазами наших немецких друзей, но и своими глазами. Сегодня суббота. Слава Богу, сможем выпить среди своих, поговорить по душам, пойти, куда захотим. Начальство разрешило посмотреть столицу ГДР на все сто процентов. А то, небось, надоело жевать ихние боквурсты да слушать про укрепление дружбы с Советским Союзом. Они сами не верят в то, что говорят. Хотя, конечно, некоторые, может, и верят, потому что некуда им больше деваться. А все остальные, чуть зазеваешься, шасть на Запад — и поминай как звали. Немец и есть немец. Не верю я им, что бы они там ни говорили про марксизм-ленинизм, антифашизм и дружбу до гробовой доски. И вам не советую верить. Пока стоят тут наши войска, есть ГДР. Не будет войск, завтра же никакой ГДР не будет.

Разбитнов зачем-то хохотнул, затем подмигнул собравшимся, опрокинул сто грамм и с шумом запил пивом.

— Приступай, ребята. Наша советская пища. Не чета немецкой, которую и есть-то не хочется. Ох, и надоело нам тут, — вздохнул он толстым животом и состроил на молодом, но уже обрюзгшем лице сокрушенную мину. — Домой хочу страшно, но начальство не пускает. Интересные разработки есть, надо обязательно закончить. Непростое это дело. Вы как работники ЦК понимаете, конечно. Вам могу позволить себе открыться. Партия у нас сейчас всему голова, мы, работники органов, от вас не имеем секретов. Но, конечно, большего сказать не могу. Служба. Да! Но сегодня отдыхаю вместе с вами. Встретиться с человеком с родины — всегда огромное удовольствие. Послушаешь, как у нас жизнь в Союзе идет, и обидно становится, что приходится здесь лучшие годы убивать. Давайте, за нашу Родину, за партию, за Никиту Сергеевича по полной!

Разбитнов быстро хмелел, пытался что-то сообщать сугубо доверительно на ухо то одному, то другому собеседнику, рассказывал скабрезные анекдоты и, не дожидаясь реакции собеседников, сам же бурно хохотал, лез обниматься, шумно приветствовал знакомых за другими столиками. Похоже, субботний день был испорчен. Однокашники Тыковлева, аспиранты, приехавшие в ГДР по приглашению Академии общественных наук при ЦК СЕПГ, нерешительно озирались по сторонам, предвкушая скучный вечер в общежитии советского торгпредства, серо-коричневом доме в двух шагах от “Волги”, которое носило среди карлсхорстских жителей меткое название “утюг”.

 Саша уже внутренне изготовился сказать Разбитнову большое спасибо, оставить его в ресторане платить по счету и выйти на улицу, на воздух. Но в этот момент кто-то легонько тронул его сзади за плечо.

Саша не сразу узнал в стоявшем перед ним среднего роста молодом человеке Банкина. Да, Банкин прибавил по всем статьям с тех пор, как они в последний раз виделись в райкоме. На Борьке был красивый светло-серый однобортный костюм, ослепительно белая нейлоновая рубашка, лицо  источало довольство и сытость, тяжелый бульдожий подбородок не без значительности чуть-чуть задрался вперед и вверх.

 Рядом с Борькой стоял молодой, чуть лысоватый со лба человек с полными чувственными губами и самоуверенным взглядом карих с рыжими точками глаз.

— Привет, Марат, — обращаясь к кареглазому, заорал пьяный Разбитнов. — Милости прошу к нашему шалашу. Давай, давай, Светка, не стесняйся, — продолжил он, обращаясь к высокой блондинке в белой кофточке и полосатой юбке, торчавшей колом вокруг стройных ног. — Ты чего? Никак себе кринолин на Западе отхватила? Откуда только у вас, правдистов, западные марки. Целыми днями в Западном Берлине пасетесь.

— Знакомьтесь, товарищи, — продолжал он. — Марат Бодрецов, корреспондент “Правды”. А это его жена, наша карлсхорстская красавица Светка. А этот с ними, не знаю кто. Пусть Марат сам представит.

— Борис Банкин, — не глядя на Разбитнова, сухо сказалМарат. — Мой гость. Зам. главного редактора “Комсомольской правды”.

“Ого, — подумал Тыковлев. — Быстро шагает. Как бы штаны в шагу не порвал”. Но, на всякий случай, приветливо заулыбался навстречу всем троим.

— Присаживайтесь, присаживайтесь. Правда, мы уже кончаем. Может, по пивку еще всем?

— Как это кончаем? — возмутился Разбитнов. — Не кончаем, а только начинаем. Сейчас самое время в кафе “Норд”, там потанцуем. Это, знаете ли, место, где у них молодые вдовушки собираются, — осклабился он жирной улыбкой. — Правда, все под наблюдением МГБ. Но со мной можно, все будет шито-крыто. Ну, как, ребята?

Тыковлев поймал в этот момент взгляд Борьки, который чуть заметно покачал головой.

— Да нет, я не поеду. Душновато что-то, да перепили мы, наверное, немного. Потом, какой из меня танцор с моей ногой. Только мешать буду. Я лучше в гостиницу. Почитаю. А вы, конечно, полный вперед навстречу ночной жизни демократического Берлина.

Разбитнов не возражал. Загрузив тыковлевских приятелей в голубой “Форд”, взревел мотором и отбыл на бешеной скорости в направлении Берлинского зоопарка.

— Вот дурак пьяный, — беззлобно сказал Марат. — Придавит еще кого-нибудь. А у нас к вам другое предложение, Александр Яковлевич. Это хорошо, что они уехали. Мы тут с Борей в Западный Берлин проехаться хотим. Место уникальное, интересное. Вы ведь, наверное, еще ни разу не глядели на капитализм своими глазами. Есть уникальная возможность. Надо знать своего противника не понаслышке. Партработнику это требуется в первую очередь. — Марат легонько улыбнулся. — Одно свободное место в машине есть. Когда вернетесь, то всем ребятам скажете, что были у меня дома в гостях. В Москве тоже не очень распространяйтесь. Вообще-то я не имею права возить в Западный Берлин советских командированных, но к корреспонденту “Правды” немецкие друзья на границе привязываться не станут. Лишь бы свои не узнали. Ну как?

— Поехали, — сказал Тыковлев.

*   *   *

Серая корреспондентская “Волга” уверенно покатилась по бывшей Сталин-аллее к центру города. Миновали Александр-плац, потом Красную ратушу, въехали на Унтер-ден-Линден, нырнули под арку Бранденбургских ворот.

Саша затаил дыхание. Как-никак, но, формально говоря, аспирант ВПШ Тыковлев совершал что-то вроде преступления. В комиссии по выездам ЦК КПСС строго предупреждали, чтобы в Западный Берлин ни ногой. Инструктор Малышева спокойно и строго говорила, что бывают, мол, случаи, когда туда заезжают наши по незнанию, особенно на городской электричке. Сядут не на тот поезд или пропустят свою остановку, не зная языка. Город-то один. Приходится потом разбираться. Так что она советует быть внимательным, собранным, ездить по Берлину лучше вместе с нашими товарищами, работающими в посольстве или торгпредстве. Ну, а если уж бес попутал, то стараться поскорее вернуться в демократический Берлин и обязательно доложиться в посольстве.

А он, Тыковлев, гулять поехал по Западному Берлину, зная, что нельзя это. А ну как его специально проверяют, провоцируют? Черт его, этого Марата, знает. Из инокорреспондентов каждый второй состоит на службе в органах, а остальные привлечены на добровольной основе. Но он, Тыковлев, ведь не сам поехал. Его пригласили. Люди не случайные, свои товарищи, и  не просто товарищи, а, как и он, с партработы. Корреспондент “Правды” в Берлине — это номенклатура ЦК. Да и зам. главного редактора “Комсомольской правды” — это тоже не эскимо на палочке. Если приглашают, значит, можно. Во всяком случае, если что не так, он на них кивать будет.

 Тыковлев покосился на молчаливо восседавшего рядом с ним Борьку.  Перехватив его взгляд, тот чуть заметно улыбнулся:

— Все в порядке, Александр Яковлевич. У нас задание редакции, я тут и раньше бывал вместе с Маратом.

— У тебя задание редакции, а у меня запрет на выход в Западный Берлин. Час от часу не легче, — озлился Тыковлев и начал с деланным вниманием смотреть в окно машины.

За окном сгущались сумерки. Улица 17 июня была пуста. Позади остались развалины рейхстага и памятник советским воинам в окружении двух “тридцать­четверок”. Машина пошла вокруг золоченого ангела, венчающего колонну победы на Паризер-плац. Вслед Саше внимательно поглядели каменные Мольтке и фон Роон, прежде чем Марат повернул к Гедехтнискирхе и выскочил на знаменитый Кудамм, то бишь западноберлинский Бродвей.

Замелькала неоновая реклама, задвигались по тротуарам нарядно одетые люди, замигали удивительно яркие, по сравнению с восточными, западные светофоры, запахло западными сигаретами и еще чем-то заграничным. Марат быстро нашел свободное место на средней полосе Кудамма и припарковался.

Тыковлев вылез из машины и остановился, чтобы оглядеться вокруг. Это был иной мир. Мир, как он знал, давно обреченный на погибель. Мир, давно загнивающий и разлагающийся, но никак не умирающий. Мир, с которым он должен бороться, чтобы в конце концов победить. Но ничего, кроме робости, в себе в этот момент Саша не ощутил. Он был здесь чужой. Все вокруг было чужое. Жило своей, не похожей на нашу, жизнью: сверкало, искрилось, куда-то неслось, дышало завораживающими запахами, звало к себе десятками ярких витрин, элегантностью и разнообразием автомобилей, кокетливо улыбающимися лицами проходящих мимо женщин и даже чистотой и ухоженностью собак, чинно шествующих рядом с хозяевами. Контраст с сонливой пустотой улиц столицы ГДР был разительный. Казалось, он попал из общества уютной, спокойной и не очень следящей за собой матроны в компанию вызывающе красивой, капризной и взвинченной куртизанки.

— Пойдем в кино? — прервал поток мыслей Тыковлева Марат, указывая рукой на светящуюся красным вывеску “Астор”.

— А чего показывают? — без особого энтузиазма осведомился Борька. — Ты не забывай, я недавно из Парижа. Чего ты нас кино угощаешь?

— “Some like it hot”, — с некоторым упрямством в голосе отозвался Марат. — Новая американская комедия. Я еще не видел, да и наш гость, — кивнул Марат на Тыковлева, — наверняка тоже. У нас тут, конечно, не Париж. В том числе и зарплата в марках ГДР, а не в западных. Но чем богаты, тем и рады. После кино можно по городу прогуляться, зайти пивка попить, по сосиске съесть.

— Давай, — махнул рукой Борька. — Я тоже еще не смотрел. Но учти, после кино нам жрать захочется.

— Жрать в ГДР надо, — сухо заметила Светка. — Там дешевле и вкусней.

— Что дешевле, то да, а насчет вкусней, сомневаюсь, — огрызнулся Борька. — Ты что думаешь, вас партия сюда послала, чтобы вы все себе в сундук и за щеку складывали? Это не по-товарищески. У других в Москве и работы побольше, и дело поответственнее, чем у вас здесь. Так что же теперь? Раз вы за границей, вам все, а другим ничего? Неправильно думаешь, Светик. Забываешь, кто вас сюда послал и зачем. Шучу, шучу, — вдруг рассмеялся он. — Ты же меня знаешь.

— Знаю, — буркнула Светка и зашагала к кинотеатру.

*   *   *

Кино тянулось долго, почти два с половиной часа. Когда вышли из кинотеатра, совсем стемнело, и Кудамм стал еще более красив. Принялись ходить вдоль витрин, разглядывая выставленные в них вещи. Тыковлеву это вскоре надоело. Чего смотреть, коли магазины уже закрыты, да и денег на покупку нет. Побаливала уставшая раненая нога, после водки в “Волге” хотелось пить. Явно скисли и Бодрецовы. Видать, насмотрелись на все это не один уже раз и не чаяли, когда эта экскурсия закончится.

Не мог оторваться от витрин один Борька. Он подолгу разглядывал ценники на плащах и костюмах и, наконец, остановился как вкопанный перед витриной с меховыми шубами.

— Свет, а Свет, как тебе норочка, нравится?

— Очень нравится, — поддержала Борьку Бодрецова. — Только цена не та. Не для нас цена!

— Ну уж ладно тебе прибедняться, — подмигнул Борька, — всего-то три с половиной тысячи.

— Всего-то, — охнула Светка. — Да это же, если в менялке восточные на  западные поменять, так почти пятнадцать тысяч наших гэдээровских марок будет. Ты сдурел, что ли? Пять зарплат! Шубы в ГДР покупать надо, и не норки, конечно.

— Опять ты жидишься, — прищурился холодными глазами Банкин. А вот наш корреспондент в Париже мне недавно для Вали точно такую норку на ее день рождения прислал. Учились вместе, как с твоим Маратом — друг старый. Шучу, шучу, — опять засмеялся он. — Я Вале плащ хороший подыскиваю, вот как тот, что рядышком в витрине видели.

— Плащ не норка, — смущенно заулыбался Марат. — Не пора ли, однако, перекусить? Давай сюда за угол, тут один очень неплохой гаштетт.

Пошли в пивную, предварительно поглазев на витрину ночного бара “Chez nous”. В подсвеченной фиолетовым светом витрине фотографии почти голых девушек, портреты знаменитых артистов и артисток. Надо понимать, они сюда захаживали или захаживают. Саша не мог сдержаться. Подошли поближе к фотографиям нагих красоток с плюмажами на голове, которые, судя по всему, в такт на сцене задирали ноги. А вот еще одна, видать, совсем без ничего, сидит верхом на стуле, срам спинкой прикрывая. Такое он до сих пор видел только в трофейных немецких фильмах в первые послевоенные годы. Потом эти фильмы перестали показывать, но память и жгучий интерес к красивому, раздетому и развратному остались. В госпитале в свое время “кадриками” из этих фильмов, помнится, менялись. Поглядишь на свет и про рану забудешь. Жизнь взыграет.

Саша захотел вдруг поделиться воспоминаниями с товарищами. Просто так, к слову. Хотя, конечно, не просто так. Вдруг чего подумают. Так вот пусть не думают, а знают, что он инвалид Отечественной войны, человек с опытом и выдержкой, смотрит на эти картинки и посмеивается.

 — А все же тощие у них девки, ребята, а? Какие-то мослатые,  конеподобные. То ли дело у нас... — начал Тыковлев.

— Да не девки это, — вмешалась Светка, — а мужики. Вы это не заметили? Этот бар у них — место встречи гомосеков. Пошли отсюда.

Тыковлев поперхнулся и с досады даже сплюнул:

— И что, вот так вот в открытую?

— Да, вот так вот, — рассмеялся Марат. — А чего стесняться-то. Плати и имей удовольствие, если нравится. Тут так. Все за деньги и ничего без денег. Вся мораль, все жизненные ценности имеют свой эквивалент в марках. Может, Маркс в чем-то и не прав, но в этом он прав на все сто процентов. Могу клятвенно засвидетельствовать. Но живут, тем не менее, — вздохнул он, — и живут припеваючи. А по-нашему жить не хотят. Впрочем, наверное, человек никогда не хочет жить по совести и справедливости. Справедливость и совесть — это для других, а для него, любимого, должны быть исключения. И так думает каждый! Поэтому из справедливости и совести ничего и не получается. Ни у Кампанеллы, ни у Томаса Моора, ни у нас. Чтобы утвержать справедливость и равенство, нужна палка и сила. А станешь пользоваться палкой, какая же это справедли­вость? Палочная? Что-то не то. А они все решают через деньги. Вроде бы справедливо. Зарабатывай, и все! У кого больше денег, тому и больше от жизни достанется. А не заработал — сам дурак. И всем нравится, хотя больше девяноста процентов всю жизнь так в дураках и ходят. Зато могут надеяться до самой смерти, что когда-нибудь сумеют все же что-то прихватить и кого-то одурачить. Волчьи нравы? Но ведь еще древние говорили, что человек человеку волк. Это мы сейчас провозгласили, что человек человеку друг и товарищ. А ну как он по-прежнему волк и переделываться не хочет? Что тогда?

— Человек, прежде всего, продукт общества, — почувствовал необходимость вступиться за марксизм-ленинизм Тыковлев. — Люди ни  волками, ни святыми не рождаются. Их условия формируют. И уверен, что здешний человек и наш советский человек и думают, и чувствуют по-разному.

Мне вот, например, здесь, честно говорю, не по себе. Интересно, захваты­вающе. Но не по себе! Вы, наверное, привыкли уже, присмотрелись. Но и вы, конечно, не можете не ощущать, что мир этот не наш и не для нас. Только теперь я начинаю по-настоящему понимать, как важно сохранить в себе острое неприятие этого мира, его морали, его образа жизни. Они красивее и богаче живут, чем мы. Но за нами — правда. Мы должны постоянно чувствовать это. Усомниться в нашей правде — значит поднять руки вверх и сдаться. Сдаться не другому идеалу, а тем самым деньгам, о которых вы говорите. У них ведь нет идеалов, кроме денег? Не так ли? На этом их и сломаем! Изучайте, ребята, марксизм-ленинизм. Ей-Богу, не прогадаете.

*   *   *

В пивном баре горел тусклый свет. Было людно, шумно и дымно. Сели за деревянный некрашеный стол на такие же, как стол, стилизованные некрашеные лавки. Пробегавший мимо кельнер понимающе кивнул, заметив поднятую руку Марата, и через несколько минут принес четыре пива, аккуратно поставив каждую кружку на картонную подставку с синей надписью “Лёвенброй”.

— А есть будете то, что обычно? — спросил он у Марата.

— Товарищи, — обратился Марат к Тыковлеву и Банкину, — я предлагаю вам два блюда на выбор. Либо он принесет такую сковородку с жареными сосисками, кусочками печенки, почек и прочей требухой. Кстати, очень вкусно. Либо же можно взять на деревянной дощечке вестфальский окорок и всякие там колбасы. Тоже неплохо. Что будем?

— Давай, мужики, горячее, то есть требуху, — сказал Борька, — и шнапс заказать.

— Я без требухи, — решительно отрезала Светка, — и без шнапса.

Вечер разворачивался. Обсудили московские дела и сплетни. Кого куда назначили или собираются назначить. Какие материалы привлекли внимание в отделе ЦК. На что сейчас больше спрос: на тематику соцстран или на разобла­чительные статьи в адрес западных немцев. Бодрецов жаловался, что статьи про ГДР плохо идут. Социализм, мол, скучен ответственным редакторам. Куда как проще нацарапать комментарий про какую-нибудь неонацистскую провокацию в Западном Берлине или ремилитаризацию ФРГ. Завтра же в номер поставят.

Тыковлев слушал внимательно. Журналисты и журналистика его живо интересовали. Не исключено, что его могут взять на работу в отдел пропаганды ЦК. Пока это должно было быть тайной за семью печатями для всех, в том числе и для него самого. Но он умел слушать и понимать намеки. Впрочем, не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы сделать выводы после того, что для сбора материала к диссертации его послали в Берлин, намекнув, что за этим могут последовать и другие загранкомандировки. На него у кого-то были виды. Как бы для ознакомления с темой его научной работы его приглашал зав. сектором ЦК. Похоже на смотрины. Но, как всегда, все делалось молчком. Никто ничего прямо не говорил и, уж конечно, не обещал. Закон партработы. Придет время — скажут.

Тем временем разговор пошел на житейские темы. Бодрецов рассказывал о том, как перестраивает свою корреспондентскую виллу, жаловался, что начальство не выделяет денег. Борька хвастался, что записался в секцию конноспортивной езды и недавно в первый раз прыгнул с парашютом, рассказывал Марату о последней попойке в редакции с участием всего руководства Комитета молодежных организаций и девочек из отдела школ ЦК ВЛКСМ.

Тыковлев не очень интересовался девочками из школьного отдела и лошадьми. Не собирался он и прыгать с парашютом. Перестав прислушиваться к Борькиной болтовне, он начал оглядывать пивную, ища глазами туалет. Пиво, выпитое со шнапсом, настоятельно просилось наружу. Саша нетерпеливо заерзал на лавке. Никаких признаков туалета обнаружить не удавалось.

— Это здесь за углом, вниз по лестнице, — понимающе глянув на Тыковлева, шепнул Марат.

Тыковлев радостно поднялся и заковылял в указанном ему направлении. Спустившись по лестнице, толкнул дверь с нарисованным на ней черным господином в котелке и очутился в просторном прохладном помещении с зеркалами, умывальниками и цветами. Тихо играла музыка, жужжал вентилятор. Настроение быстро улучшилось. Мысли в голове были нехитрые и приятные. Опять думалось о том, что чистый сортир — это все же важный элемент человеческого счастья. И правильно немцы делают, что довели свою культуру уборных до полного совершенства. Вот стоишь тут и отдыхаешь. И стоять хочется. Не то что у нас. Не знаешь, как поскорее из грязи и пронзительного запаха мочи выскочить. Даже в ЦК. Но в ЦК все же лучше, чем в других местах. В других местах министры, да что там министры, каждый начальничек норовит своим спецсортиром обзавестись, закрыть его на ключ и никого туда больше не пускать. Пустишь, обязательно загадят.

“И почему у нас нельзя, чтобы чисто было для всех? — думал Тыковлев. — Наверное, результат татаро-монгольского ига. Они сортиров не имели. В поле до ветру бегали. С кувшинчиками. Мы им уборные в Средней Азии стали строить, так они их из строя тут же выводят. Битым кирпичом подтираются и в унитаз бросают”.

Тыковлев радостно заулыбался и принялся застегивать ширинку. За спиной хлопнула дверь. В туалет кто-то вошел.

— Сашка, это ты? — вдруг услышал чей-то незнакомый голос Тыковлев и с перепугу обернулся, так и не застегнув последнюю пуговицу.

Перед ним стоял среднего роста уже пожилой человек с желтоватым лицом, редкими зачесанными назад русыми с проседью волосами. Темно-серый в елочку костюм, очки с неоправленными снизу квадратными стеклами, белая в синюю полоску рубашка, остроносые ботинки. По виду типичный немецкий служащий, они все слеплены на один стандарт. Но этот говорит по-русски и почему-то знает его. Лицо совершенно незнакомое, сколько Саша ни всматривался в него. Да и откуда у Тыковлева могут быть знакомые в Западном Берлине? Чушь какая-то.

— Не узнаешь, — улыбнулся незнакомец. — По лицу вижу, что не узнаешь. Не удивительно, много лет прошло. Да ты, наверное, думал, что нет меня в живых. Вычеркнул из памяти. Неужели так совсем и не припоминаешь? Нет? Синицын я, сержант из твоего взвода. Ну как, припомнил Никитича?

 — Никитич? — промямлил Тыковлев. — Какими судьбами?

— Долго рассказывать, — хохотнул Синицын. — Жизнь штука сложная. Тогда в поле тебя подобрали наши, а меня немцы. Лечили. Потом в армию к Власову пошел. А куда деваться? Жить захочешь, пойдешь, — опять нервно хохотнул он. — А после войны дороги назад уже не было. Здесь остался. Жену завел. Дети есть. Журналистом заделался. Статейки про Советский Союз пишу. Я, когда у Власова был, школу пропагандистов под Берлином закончил. В журнале его “Заря” пописывал. Немецкий постепенно выучил. Так и пописываю до сих пор. Теперь я не Синицын, а Бойерман. В университетах лекции приглашают читать по полито­логии. В общем, жить можно, не жалуюсь. Такая вот судьба, Сашка. Не бросил бы ты тогда меня в поле раненого, глядишь, все иначе сложилось бы. Да, не подумал ты обо мне, не вспомнил.

— Я тоже почти без сознания был, — нерешительно начал Тыковлев и осекся, услышав, как опять открылась дверь в туалет. “Свидетели мне не нужны”, — стрельнула в мозгу мысль. Тыковлев решительно двинулся к выходу, не глядя больше на Синицына.

— А я думал, что ты в сознании, — протянул Синицын. — Помню, как ты сначала по-русски, потом по-немецки на помощь звал. Громко это у тебя получалось. Я-то уже кричать не мог, все надеялся, что тебя услышат, а заодно и меня подберут. Ты куда? Постой, поговорить надо...

— Не могу, ждут меня, — опустив глаза, пробормотал Тыковлев и решительно захромал к выходу. В предбаннике туалета он обнаружил, к своему ужасу, Борьку. Банкин старательно мыл руки, склонившись над краном, и ласково заулыбался навстречу Тыковлеву.

“Слышал или не слышал? — сверлила мозг Саши испуганная мысль. — Если слышал, то сколько?” Он силился припомнить, на каком месте их разговора с Синицыным хлопнула дверь в туалет, что мог уловить Борька, стоя в предбаннике, прежде чем пустил воду из крана. Шум воды должен был бы мешать ему слышать. И не спросишь его. А спросишь, так ведь он, гнида, специально правду не скажет. Да еще сам вопросы задаст.

В смятении Тыковлев проковылял молча мимо Борьки и стал подниматься по лестнице в зал. Пусть себе Борька моет руки, идет в туалет, делает там свои дела. Когда вернется, так Саша уже будет сидеть, как ни в чем не бывало, за столом с Маратом и Светкой и торопить их с возвращением домой. Поздно уже, завтра вставать рано, ехать в Потсдам, выступать на семинаре по основным тенденциям развития современного империалистического общества. Если Борьке что и причудилось, то пусть забудет. Надо только поскорее уходить отсюда, а то вдруг у этого Синицына ума хватит подсесть за их столик.

Но Тыковлев ошибся. Борька вышел следом за ним, догнал его и как бы невзначай поинтересовался:

— С кем это вы там, Александр Яковлевич?

— Да не знаю. Немец какой-то. Чего-то спрашивал, вроде откуда я, что ли. Я, как ты знаешь, в немецком не силен.

— А-а, — заулыбался Борька. — Это ничего, это нормально. Они любопытные. Как увидят, что иностранец, сразу чего-нибудь спрашивают. А мне послышалось, будто вы с ним по-русски говорили...

Обратно ехали по темному и, как теперь казалось Тыковлеву, удивительно неинтересному и неприглядному Берлину. Уставившись в окно, Саша почти не слушал болтовню Светки с Банкиным, пояснения Марата по поводу берлинских достопримечательностей. В голове билась одна и та же мысль: “Что же все-таки слышал Борька? Откуда вдруг взялся этот чертов Синицын? Зачем его понесло в этот проклятый Западный Берлин? Чего он, дурак, там забыл? За месяц, за неделю до назначения на работу в ЦК КПСС? Это же надо додуматься променять такую возможность устроиться в жизни на какой-то киносеанс и кружку пива! И добро бы люди были полезные! Да он этих Бодрецовых в жизни больше не увидит. На кой черт сдались. И Банкин этот! Который раз думаешь, что отделался от него навсегда, а он опять тут как тут”.

— Незачем нам было ездить в этот Западный Берлин, — неожиданно для себя вдруг вымолвил Тыковлев, прервав пояснения Марата. — Чего увидели?  Да ничего. Витрины, а загляни за витрины — одна пустота, и прежде всего пустота духовная. У них нет будущего. Они сыты и довольны, но им нечего ждать нового. И от них никто ничего нового не ждет. От нас ждут. От них нет.

— Гниют они, разлагаются, — подхватил Марат, — но с очень приятным запахом.

— А ты не ёрничай, — оборвал его Тыковлев. — Забыл, кому служишь?

“Отмазывайся, отмазывайся, — подумал про себя Бодрецов. — Знаю я все. Сначала возьмешь за ради Христа на Запад. Хоть глазком взглянуть. Потом все витрины подряд языком оближете, штаны на порнофильме спустите, валидол от волнения примете. Зато на обратном пути, на всякий случай, свое полное несогласие и отвращение выразите. Носители идеи, мать вашу...”

Но ничего не ответил. Только согласно кивнул головой. В машине воцарилось мертвое молчание.


Глава III ВОСХОЖДЕНИЕ


Саша сидел за своим письменным столом и глядел на Политехнический музей. Вот уже год, как он так сидел и глядел всякий раз, когда делать было нечего. Слева вокруг памятника Феликсу Эдмундовичу резво крутилась карусель “Москвичей”, “Волг”, “ЗИЛов” и “Побед”. Часть из этого потока выламывалась и с натужным воем неслась вниз к площади Ногина — на Солянку и в Китай-город. Наиболее чистые и новые машины чинно отделялись от потока и направлялись правее, к зданию ЦК. Одни высаживали пассажиров и парковались у сквера напротив. Это были чужие: те, кого вызывали на ковер или кто сам напросился. Свои-то въезжали внутрь. Правда, не все. Внутрь положено только начальству. Еще охране. Еще управлению делами. Другие свои, что на разгонных машинах ездят, выходят у подъездов и исчезают в них, а машина едет дальше.

Саша уже многих своих знает. В столовую и буфет будешь ходить, так лица быстро примелькаются, здороваться начнешь. Так, на всякий случай. Здороваться надо. Здесь все очень вежливые, корректные. По коридорам с темно-красными ковровыми дорожками не табунятся, анекдоты не травят, не курят. Каждый сидит в своей комнате с табличкой. Скромная такая табличка, и черными буквами на белом фоне значится “тов. Наседкин В. К.” или “тов. Тыковлев А. Я.” Никаких должностей. Все товарищи, все равны.

Правда, есть более равные среди равных. Они в основном в первом и втором подъездах сосредоточились. Саша же сидит со всем отделом пропаганды и агитации в десятом подъезде, как бы особняком от самого главного здания, где Первый секретарь, секретари, члены и кандидаты в члены Президиума ЦК. Но порядок у них в десятом, как и у всех. Кто сидит в кабинете один, кто вдвоем. У зав. сектором есть кремлевская вертушка, по заказу ему из буфета приносят чай с сушками. Его на работу на машине возят. Оно и понятно, думает Саша, огромная ответственность лежит на старших товарищах, и рабочий класс старается обеспечить своих руководителей всем необходимым для того, чтобы они могли трудиться на его благо, не отвлекаясь на бытовые трудности. Их у нас в стране, к сожалению, еще много, но с каждым днем становится все меньше, ибо живем мы все лучше и лучше, растем и крепнем, новую программу партии только что приняли, Америку обгоняем, жилье строим, целину поднимаем. Никита Сергеевич твердо обещал, что следующее поколение советских людей будет жить при коммунизме. Подумаешь, что будет лет через 10—15, и дух захватывает.

Саша жизнью своей очень доволен. Работа интересная. Под ним ходят журналисты и творческие объединения пишущей братии. Народ они, конечно, сложный. Каждый мнит себя если не Львом, то уж, по крайней мере, Алексеем Толстым. Склоки у них вечные между собой, подсиживания. Но на то они и живые люди. Среди писателей и артистов этого еще больше, так что грех жаловаться. Журналистами, кстати, руководить проще. Печать у нас насквозь партийная. С писателями намучаешься, уговаривая, а он годами что-то пишет и пишет и, в конце концов, что-нибудь все же по-своему напишет. С газетчиками разговор проще. Они ведь на зарплате, и результаты их творческого процесса видны каждый день. К тому же многие из них на КГБ работают, особенно те, кто за границей часто бывает. Свое место они хорошо знают. Тут держи сам ухо востро, а то и тебя в недостатке партийности обвинят. Шустрая публика! Только он, Тыковлев, шустрее. Иначе бы в ЦК не взяли. Заслужил доверие.

Да, еще и еще раз надо помянуть добрым словом Фефелова. Умный мужик. Тот, кто поставил на партию, в проигрыше не будет никогда. Знай это и не выпендривайся. Будешь правильно себя вести, партия выведет в люди. Конечно, не сразу. Конечно, не просто так, а за преданность, за труд, за сообразительность. Ну и что с того, что нет у него, Тыковлева, пока вожделенной вертушки, личной машины, сладкого чая с сушками? Да тьфу, наплевать и растереть! Что, на метро плохо ездить? Что, он чай себе вскипятить не может? Вон кипятильник лежит на окне, казенный, кстати.

Сифон стоит с газированной водой, тоже казенный. Паек кремлевский не  дают? Так цековская столовая лучше любого ресторана и в разы дешевле. А продукты для Татьяны и детей он и из буфета всегда принесет. Ну, нет у него пока казенной дачи, так ведь каждую пятницу на новеньком шикарном автобусе от парадного подъезда в пансионат отвезут. Отдыхайте, товарищ Тыковлев с вашей Татьяной и чадами за милую душу. И путевка в санаторий ЦК каждый год, пожалуйста. И бесплатный проезд в любую точку Советского Союза раз в году туда и обратно. И кремлевская поликлиника. И отличный детский сад.

— Спасибо партии, и еще раз спасибо. А чего пока еще нет, то вскоре  заработаем, — подмигнул сам себе Тыковлев. Все еще только начинается. Степаков заметит, у него глаз на людей наметанный. Надо стараться. Надо очки набирать. Вот уже из Архивного института звонили, предлагали учебное пособие для них по истмату подготовить. Надо подготовить. Со всех точек зрения надо. И студентам помочь, и самому над собой поработать. Руководство ничего так не ценит, как знание марксистско-ленинской теории, любовь к ней, работу над классиками. Все ведь знают, что мало кто Ленина читает для себя, с карандашом в руках. А уж про Маркса и Энгельса и говорить не приходится. Одно цитатни­чество и начетничество. А в коммунизм верить надо. Как доверять тому, кто коммунизма не понимает и лишь для формы поклоны перед Лениным и партией бьет? Нельзя доверять! А где возьмешь подвижников идеи? Товар исключительно редкий, потому и спросом пользуется. Теоретическая подготовка плюс опыт  практической работы и партийная хватка. Значит, надо продемонстрировать, что и то, и другое, и третье у тебя есть.

Тыковлев решительно снял трубку городского телефона и набрал номер.

— Зиновий Абрамович, это Тыковлев из ЦК. Не могли бы вы зайти ко мне в эту пятницу, скажем, часиков в одиннадцать по поводу последнего заседания правления союза. Да, вместе с протоколом. Постарайтесь к пятнице оформить. Да, да, пропуск будет заказан на десятый подъезд. Номер комнаты будет проставлен в пропуске. Не забудьте партбилет, с паспортом вас в комендатуру могут послать. Посмотрите, чтобы в партбилете все взносы были проставлены. До скорой встречи, рад буду с вами познакомиться лично.

Тыковлев положил трубку и поймал на себе взгляд маленького кучерявого мужичонки с золотыми зубами, сидевшего за столом напротив него. Это был новый инструктор отдела Мишляков, только что переведенный в Москву из новосибирского обкома. Мишляков пребывал в состоянии стойкой робости, которая обычно охватывала на многие месяцы провинциалов, попадавших на работу в ЦК откуда-нибудь с периферии. Они были заранее согласны со всем, что говорили им начальники и просто сослуживцы, старались сами ничего не делать, чтобы, не дай Бог, где-нибудь не промазать, и были всецело поглощены мыслью о том, как бы не упустить по материально-снабженческой части чего-либо из им положенного, но одновременно и не возжелать того, что было по чину не положено, и не выказать тем самым стяжательских наклонностей.

Саша сам проходил эту стадию, поэтому хорошо представлял себе, как Мишляков сейчас как бы невзначай спрашивает у работников соседнего отдела, как ему встать на очередь на квартиру и через какое время эту квартиру можно рассчитывать получить. У новоселов он будет выяснять, в каком районе они получили жилье и какой метраж. У секретарши Лиды Грызиловой будет выпытывать, можно ли в буфете заказывать продукты? По праздникам? Или когда хочешь? В каком количестве? У него, Тыковлева, новосибирец интересовался, какой пансионат под Москвой лучше, есть ли там еще свободные места. Так он и будет с замирающим от страха сердцем вести разведку, а не недодали ли ему цековские хозяйственники чего-нибудь из того, что положено, или положено, но необязательно, или, скажем, могло бы быть, но в порядке исключения. Когда урвет все, что сможет, успокоится и начнет думать о работе и карьере.

Мишляков что-то хотел спросить. Тыковлев внутренне развеселился, пытаясь угадать, что бы это могло быть на сей раз.

“Наверное, думает, не сходить ли ему в отпуск, пока лето не кончилось. Сейчас спросит, засчитываются ли ему месяцы, отработанные в новосибирском обкоме”.

Но Саша ошибся. Вопрос был неожиданный.

— Я, извините, товарищ Тыковлев, внимательно присматриваюсь к тому, как вы работаете. Мне многому еще учиться надо, привыкнуть к стилю работы других товарищей, не выделяться, так сказать, из общепринятого. Вы вот сейчас звонили куда-то по телефону. Как я понял, товарищу, которого лично не знаете. Пригласили зайти. Вы путем ему и не представились. Так, мол, и так, Тыковлев из ЦК. И все. Почему? Он, похоже, вас тоже не очень знал.

— Так лучше, — с готовностью ответил Саша. — ЦК есть ЦК. Нам разрешают так представляться: я такой-то, из ЦК партии. И все. Не обязательно уточнять. Мы, инструкторы, можем звонить, кому угодно: до уровня зам. министров. Впрочем, зам. министрам в промышленных министерствах тоже можно. Обычно все просьбы выполняют. С технарями вообще проще, потому что у них зам. министры в состав руководящих органов партии не входят. Значит, если из ЦК, то руки по швам. С КГБ, военными и мидаками сложнее. У них там в начальстве есть и члены и кандидаты. Они свои записки в ЦК КПСС, а не в отделы ЦК, как другие, пишут. Зав. отделами под ними ходят, а не их дрючат, чтобы за их спиной никто с цековскими не сговаривался. Так что тут точно все просчитывать нужно, а то нарвешься. Позвонишь такому и скажешь, что, мол, Иванов из ЦК, и надо бы сделать то-то и то-то. А он тебе в ответ: не понял, какой Иванов из ЦК. Иванов вроде в состав ЦК не входит. Так вы кто такой все же? Приходится тогда сказать, что звонит инструктор или референт отдела ЦК. А ему только этого и надо. Ах, инструктор. Так вы всего лишь работник аппарата ЦК. Что вам угодно? Кто поручил? Мне кажется, что это нецелесообразно. Впрочем, попросите вашего заведующего отделом позвонить моему министру, а я ему доложу, что вы к нам обращались по такому-то вопросу. Вот и думай тогда, как быть. Пойдешь жаловаться своему зав. отделом, так он тебя же и отругает, хотя, может быть, сам же поручение давал. Нет у вас, дорогой товарищ, рабочего контакта, не умеете себя поставить... А все потому, что сам звонить не хочет или боится, что где-то в чем-то просчитался. Кто его знает, того же Гречко или Громыко? А вдруг они уже о чем-то с Первым договорились, а до нас еще не дошло? А вдруг мы не в ту степь? В общем, дело это тонкое, я имею в виду рабочее повседневное руководство госаппаратом через отделы ЦК. Оч-ч-чень тонкое, — многозна­чительно воздел палец вверх Тыковлев.

— И с нашими клиентами не проще, — продолжил он. — Среди них каждый третий какой-нибудь лауреат, заслуженный или выдающийся. Значит, лично  известен. Кто — кому. Кто к Суслову на прием ходит. Кто водку с Никитой пил. Кто в Барвихе в пруду карпов с кем-то из нашего начальства ловит. К ним простому инструктору на кривой козе не подъехать. Кто ты такой, чтобы творческую личность учить, ограничивать, одергивать. Так что советую вам, прежде всего, тщательно изучить тот контингент, с которым будете работать. Без этого сгорите сразу и синим пламенем. А работать надо. Как? Через них самих. Одних против других использовать. Они с превеликой охотой дерутся и подножки друг другу ставят. Но опять же советую работать не напрямую, самому оставаться как можно дальше в стороне, быть арбитром. Лучше действовать через аппарат их творческих союзов и объединений, редакции, Академию наук. Аппарат — это великая сила. В аппарате надо иметь своих надежных людей, очень надежных, ни в коем случае не выдающихся. В этом залог успеха работы. Надо, чтобы они сами в творческих исканиях и спорах вырабатывали ту линию, которая задана партией, боролись за нее и отстаивали ее с убеждением, были непримиримы к противникам линии партии, искренне почитали их своими врагами. Это высший класс партийной работы. К сожалению, правда, не всегда так бывает. Не всегда получается. Но в идеале должно быть именно так. Именно такую работу больше всего ценит руководство. Мы как высший орган партии должны действовать убеждением, а не окриком. Администрировать — это последнее дело, хотя, конечно, иногда приходится, коли иного выхода нет.

— А Зиновию Абрамовичу я предложил, вы правы, зайти в приказном порядке, потому что он аппарат. Он знает, что не сможет не зайти. Он даже рад, что я ему позвонил, что будут у него задания из ЦК, что его помнят, знают и ценят. Мне не надо говорить ему, кто я. Он давно уже по их беспроводному телефону разузнал, кто я, откуда пришел, чем занимаюсь, что за человек. Он ждал не дождался этого звонка, наверняка волновался, почему столько времени прошло, а я его не вспомнил. Вот я его и вспомнил. Нужен он мне стал. Не дело стал писать последнее время этот наш Ерофеев. А еще политический обозреватель! Получается у него, что диктатура пролетариата, с одной стороны, освободила, а с другой — как бы закабалила людей. Начитался, видать, солженицынского “Иван Денисыча” и все копается. Уровень нашего потребления не нравится, дефицит, мол, человеческое достоинство унижает, морально-политическое единство общества ограничивает простор творческих исканий путей строительства социализма. А ведь это критика не кого-нибудь, а нашей государственной системы, хоть он хитрый и кивает на нерасторопных и догматичных Пал Палычей и ратует за широкий взгляд, за творческие развитие марксизма. Кто за дефицит, в конце концов, отвечает? Да мы отвечаем, ЦК КПСС. Ведь он это думает и другим потихоньку внушает.

— Вот пусть Зиновий Абрамович и подумает, как его лучше поправить, — продолжал с пафосом Саша. — Разумеется, руками его же коллег. Не принимать же ЦК, как в 1948 году, постановление о писаниях какого-то Ерофеева. Чести много будет. Да и прошли времена культа и его методов. Кто таких всерьез у нас принимает, когда страна на глазах обновляется и крепнет? Никто. Но поправить Ерофеева надо. Он человек известный и талантливый. Если стал такое писать, то не случайно. Небось, повторяет то, что всякие сотрудники НИИ из молодых да ранних, начитавшись газет и книжек в спецфондах, на кухнях по вечерам за бутылкой водки обсуждают. Шумим, браток, шумим! Помните Грибоедова? Так вот, пора просигналить им, чтобы кончали языки чесать. Много их развелось после “оттепели”. Делом надо заниматься, коммунизм строить, жизнь реальную видеть и понимать. К рабочему классу присматриваться, а то как бы он сам не занялся ими.

— Правильно, — поддержал Мишляков. — По сравнению с Новосибирском в кругах творческой интеллигенции обстановка в Москве намного более сложная. Впрочем, у нас в Академгородке тоже плесени немало.

*   *   *

Бубенцов сегодня был явно не в духе. Из-за стола не поднимался, руки не подал. Сухо кивнул и указал рукой на стул, предлагая садиться. Делает вид, что очень занят. Внимательно читает бумагу, водя по ней карандашом. Отдельные слова чуть-чуть подчеркивает, но так, чтобы потом можно было стереть ластиком. Обязательно сотрет, прежде чем даст бумагу на исполнение. Это такая привычка у зав. сектором. Говорит, что не хочет подчеркиванием навязывать свое мнение нижестоящему работнику, сковывать его мысль и инициативу. Может быть, и так. А может быть, каждый раз проверяет, достаточно ли по-партийному оценишь материал.

Так про начальника говорят в секторе. Тыковлеву же иногда кажется, что просто перестраховывается Бубенцов на всякий случай, по крепкой цековской привычке, не торопится свое мнение высказывать. Кто его знает, куда та или иная бумага, в конце концов, вывернется, кому боком выйдет. Сейчас, конечно, не сталинские времена, но ухо востро держать надо. В этом деле все очень непросто. Поэтому Тыковлев тихонько садится на стул и старается по возможности запомнить, в каких местах замирал над бумагой бубенцовский карандаш. Потом можно будет вычислить, куда рулить. Вызвал, конечно, чтобы дать какие-то “ЦУ”, то бишь ценные указания.

— Так, — крякнул Бубенцов. — Интересные дела на вашем участке происходят, Александр Яковлевич. Очень интересные. Прошу ознакомиться.

На стол перед Тыковлевым легла бумага из комитета госбезопасности. Саша про себя тут же отметил, что бумага пошла в комиссию партконтроля, выездную комиссию и к ним в отдел пропаганды. Похоже, персональное дело с кем-то из загранработников. Из его. Сашиных загранработников, то есть журналистов. Иначе зачем же было его вызывать. Радости мало. Бубенцов не зря нахохлился. Если он нахохлился, то Тыковлеву уже впору и голову пеплом посыпать. Он “сидит” на участке, где прокол. Он и никто больше. Правда, пинки получит он один. Если на чем-то попался загранкадр, то мало не будет и тому инструктору комиссии по выездам, который его выпустил. Им обоим сейчас — и Тыковлеву, и этому неизвестному пока что ему инструктору — начнут забивать в задницу большой арбуз, а они, в свою очередь, постараются валить всю вину на главных редакторов, секретарей парткомов тех организаций, которые проглядели грешника. Только бы никто не убежал, — подумал Саша. — Если сбежал, будет всем плохо.

Тыковлев лихорадочно пробежал бумагу. Никто, слава Богу, никуда не сбежал. Комитетчики доносили, что при бухгалтерской проверке корпунктов “Комсомольской правды” в Париже и Берлине обнаружены финансовые недостачи. И в том, и в другом случае руководители корпунктов объяснить недостачу не могут, оправдательных документов не имеют. Ревизия была внеплановой, внезапной, так что подготовиться они не сумели. Принятыми оперативными методами установлено, что недостачи возникли после пребывания в Париже и Берлине в служебной командировке заместителя главного редактора газеты Банкина. По данным источников комитета, он брал деньги из касс корпунктов, получал ценные подарки от их руководителей. Документов, фиксирующих выдачу денег Банкину, не составлялось. Свидетелей передачи ценных подарков тоже выявить не удалось. Докладывается в порядке информации и для возможного принятия мер.

— Что делать будем? — строго спросил Бубенцов.

— Надо разбираться, — неуверенно начал Тыковлев. — Зажрались они там на загранке, — внимательно наблюдая за выражением лица начальника, продолжал он. — Такие деньги по сравнению с советским работягой получают, и все им мало, руку в государственный карман нестыдно запускать. У кого воруют! У девчонки, что в совхозе в поле с утра до вечера работает. У токаря, что всю смену от станка не отходит. Выедут за границу и тут же забывают, кому обязаны своим благополучием.

Судя по потеплевшему взгляду Бубенцова, Тыковлев был на правильном пути.

 — Разобраться и наказать. Такие люди не могут представлять за рубежом нашу советскую печать, — еще больше распалялся Саша. — И с редакциями тоже разобраться. Надо повысить требовательность при подборе кадров, усилить контроль за качеством продукции наших корреспондентов и расходованием средств. Ведь большинство из них ведет курортную жизнь. Деньги в кассе есть, до московского начальства далеко, посольство им не указ в их творческих исканиях. Вот и жрут, да пьют, да по стране катаются, да раз в неделю какую-нибудь заметочку на полторы странички из местной печати скомбинируют. Такого корреспондента ни одна западная газета держать бы не стала. Сплошь трутни. Надо построже с ними, Александр Иванович. Я за самые строгие меры в отношении и Парижа, и Берлина, если материал подтвердится.

— Ну, хорошо, — кивнул Бубенцов, — начинайте. По ходу докладывайте. Что касается общих выводов о недостатках деятельности наших журналистов за рубежом, то это вопрос отдельный. Непростой вопрос, кстати. И еще одно: в бумаге упоминается Банкин. Вы как-то про него забыли. Понимаю, понимаю. Он, кажется, на главного редактора должен был идти. И, тем не менее, подумайте, посоветуйтесь с товарищами из других отделов. Не первый раз мы слышим про Бориса что-то неладное. Умный, казалось бы, парень, перспективный работник. Жаль будет, если окажется с гнильцой. Вы присмотритесь, что тут и как надо будет сделать. Наша задача растить кадры. Но это должны быть кадры, а не мусор. Согласны? — Бубенцов как-то многозначительно глянул на Тыковлева.

— Конечно, полностью согласен! — заторопился к двери кабинета Саша. Идти быстрее мешала раненая нога. Исчезнуть из кабинетаБубенцова ему хотелось немедленно.

*   *   *

Стояла типичная сочинская летняя сырая жара. Отдыхающие из объединен­ного санатория 4-го Главного управления Минздрава СССР валялись на каме­нистом пляже у подножья бетонной многоэтажки, жарясь в лучах заходившего солнца. Кто-то из референтов Первого секретаря ЦК КПСС проносился мимо пляжа, с трудом стоя на водных лыжах — последний писк сочинской моды. Простой же люд на пляже играл в карты, читал газеты или книжки, травил анекдоты, прикрывшись зонтиками или черными зеркальными очками. Купающихся, несмотря на теплую погоду, было мало. Грязновато-серая морская 22-градусная вода не манила докрасна обгоревших жирноватых отдыхающих. Разговор все больше шел о том, не сходить ли до ужина к “Петушку” в пивную при местном сочинском пивзаводе. Хотелось по жаре до ужаса пить, и даже дородные строгие жены, расположив­шиеся рядышком, кто с вязаньем, кто с затрепанным романом в руках, не усматривали в этих разговорах повод для вмешательства и строгих окриков. Ну, почему же мужику пивка не выпить, свеженького, бочкового? Не в ларек же у пропускного пункта они затевают идти жрать водку. Ее при гипертонии и по жаре врачи очень не рекомендуют.

В прохладном и просторном корпусе “люкс”, что справа от бетонной коробки главного здания, суетились официантки. Командовал Женя Гуляев, референт из международного отдела ЦК ВЛКСМ, специалист по Монголии по своему основному профилю, но больше известный за свой организационный талант и способности. С выражением серьезности и значимости на молодом и безвременно располневшем лице он со знанием дела покрикивал на официанток, предлагая добавить в угол стола еще бутылку коньяка, соорудить в центре пирамиду из фруктов, не забыть сациви, прибавить бастурмы, обязательно предусмотреть для девушек шампанского, принести кизилового напитка. Чувствовалось, что Женя знает толк и в выпивке, и в закуске и испытывает внутреннее наслаждение от предвкушения предстоящего застолья.

Временами появлялся директор санатория. Высокий, седой, худощавый человек с колодкой орденов на темном пиджаке и, несмотря на жару, в галстуке. Бросив оценивающий взгляд на стол, директор спрашивал Женю:

— Так пойдет или еще закуски добавить? Шашлыки будем подавать не раньше, чем через час? Я понимаю, что сигнал подадите, но мне надо давать команду, чтобы разжигали мангалы. Как думаете, сколько речей будет? Две, три?

— Старик, не волнуйся, — покровительственно ответствовал Женя. — Держи свои мангалы в готовности, присыплешь уголь солью, а как главный начнет говорить, так и нанизывай мясо на шампуры. Аккурат успеешь. Что ты, в первый раз, что ли? Все чин-чинарем будет. Ребята все свои. Никого посторонних. Хотят немножко расслабиться после адской работы. Сам знаешь, то целина, то вооруженные силы, то еще что. Партия приказала, комсомол ответил “есть”. Мы же знаем, к кому пришли. Петр Николаевич Саженцев — это фирма. Мы тебе верим, знаем, что будет как дома. Заранее благодарим тебя за гостеприимство. Друзей своих, знаешь, никогда не забываем и в обиду не даем. Ты нам, а мы тебе. Понимаешь, отдохнуть ребятам хочется, посидеть, поговорить, посмеяться, попеть. В сауну сбегать, ночью в море искупаться. С девчонкой по аллее прогуляться, потанцевать.

— Спасибо, Женя, за доверие, что выбор свой на нас остановил. Мы постараемся сделать все, как надо, — вежливым голосом промолвил Саженцев. — Однако, по-моему, стол готов. Иначе получится перегруз. Мы лучше потом еще поднесем, если понадобится. А то повернуться будет негде. Музыка там в углу. Магнитофон, пластинки, радиола. Там и старые комсомольские, и военные песни, и Майя Кристалинская. Ну, и, конечно, танцевальные произведения. Вот эти две бобины. Ага, и танго и фокстрот. Твист тоже есть и буги-вуги, — поймав вопросительный взгляд Жени, добавил Саженцев. — На все вкусы, одним словом, и в зависимости от градуса. Обслуживать вас будут Катя и Аня, — кивнул он в сторону двух ярких официанток. — Они у нас работницы с опытом. Двери в этот отсек будут закрыты, так что никто посторонний беспокоить не будет. Ну и вы тоже особенно-то не шумите, а то у нас сейчас в корпусе товарищ Промыслов, несколько послов. Я уверен, правда, что ничего слышно не будет. Корпус у нас добротный, еще сталинской постройки, стены толстые. А надумаете прогуляться или покупаться, то выходите прямо через балкон на улицу. И в парк!

— Не волнуйся, старик, не волнуйся. Не подведем, — заверил Женя. — Давай пять. Спасибо тебе еще раз.

*   *   *

Трещали цикады. Через открытые окна приятно повевал прохладный морской воздух. За разгромленным столом сбились в кучки по трое-четверо молодые люди в светлых костюмах. На диванах сидели по двое. В кучках рассказывали анекдоты, о чем свидетельствовали громкие взрывы смеха. На диванах занимались, судя по приглушенным голосам, политикой. В стороне от стола возле магнитофона под музыку занимались любовью, вернее, подготовкой к ней. Президиум стола занимался сам собой.

Банкин в этой компании не был новичком. Нельзя сказать, чтобы он чувствовал себя среди друзей. Многие тут недолюбливали Борьку, да и он любил не всех. Но было вместе с тем общее чувство корпоративности, принадлежности к кругу своих, обязательности взаимной выручки в делах с не своими. Не случайно то и дело раздавался тост: “За нас с вами, и за... с  ними!”, вызывавший приливы веселья. Кто понимался под “нами”? Пояснений  не требовалось. Это само собой разумелось. Это же, кто в этой комнате, кто такие же, как мы. А все остальные пусть как хотят. Лишь бы нам хорошо было. За нами будущее. Страна и все, что в ней, наше. Мы друг друга выведем в люди, мы элита. Нам уже многое позволено, а будет позволено еще больше.

Банкин давно приглядел кареглазую стройную девчонку, которую привели с собой сочинские товарищи. Наметанным глазом он вычислил, что, вероятно, это какой-нибудь из местных кадров на выдвижение. Может быть, ее в крайком в отдел школ взять планируют, может, секретарем в комсомольской организации в совхозе или в санатории поставить хотят, а может, она в журналисты просится. Хе-хе! В последнем случае Борькины шансы здорово повысились бы. Во всяком случае, пора двигаться на разведку. Сочинские товарищи забыли про свою выдвиженку и давят в углу очередную бутылку коньяка. Борька же свои пятьсот грамм на грудь уже принял и чувствовал себя в полной донжуанской форме. Поднявшись из-за стола, он было направился к девчонке, как вдруг восседавший в президиуме один из замов председателя Комитета молодежных организаций СССР потребовал внимания.

 — Товарищи, — глядя перед собой блестящими стеклянными глазами, проговорил он. — Я предлагаю вам встать и выпить за наш ленинский комсомол, кузницу кадров партии и ее надежный резерв. За последние годы партия все больше решительно и последовательно выдвигает молодежь, нас — комсо­мольских работников. Мы не обманем доверие партии. Руководство страной будет в молодых, твердых и опытных руках. Я предлагаю выпить за Александра Николаевича Шелепина, настоящего комсомольского вожака и человека с большим будущим. За железного Шурика!

Кто-то закричал “ура”. Но не все. Однако выпили все и стоя. Потом  сели и замолкли. Наступила неловкая пауза. Борька криво улыбнулся, подумав о том, как собравшиеся про себя вычисляют, кто из них доложит завтра первым насчет “железного Шурика”. Пили-то все, так что теперь, кто вперед. Жалко, не успел он присоседиться к той девчонке. Глядишь, увел бы ее в парк и ничего бы не услышал. А спросят, так не было меня в этот момент в зале, и реагировать не мог. Да, не повезло, — в сердцах подумал Борька. И все этот дурак Минаев. Кто за язык тянет! Будто бы от таких тостов что-то зависит в карьере железного Шурика. Хотя как же. Конечно, зависит. Может быть, на этом тосте и карьера закончится. Ну, если не Шелепина, то минаевская-то наверняка. А может быть, он это специально устроил? Может, проверить хотят, как среагирует на подобную провокацию комсомольская верхушка. А она ведь сегодня вся здесь, за немногим исключением. А кто проверить хочет? Сам Шурик, он ведь председатель КГБ? Или в ЦК решили, что Шурик им надоел?

— Чего задумался? — хлопнул кто-то сзади по плечу Банкина. — Давай еще коньяку тяпнем. Я с тобой хотел поговорить насчет той девчонки, — секретарь краснодарского обкома ткнул пальцем в направлении одиноко сидящей за cтoлoм чepнoглaзoй. — Она у нас в краевой газете уже два года работает. Разумная девка. Пора выдвигать. Во всяком случае, у нас такое мнение складывается. Может, поддержишь? Помоги ей в “Комсомолке” опубликоваться, сделай корреспондентом по Краснодарскому краю. А там посмотришь. Она, правда, толковая, я тебе не дохлую собаку продаю.

— А я как раз сам собирался с ней познакомиться, хотел на танец пригласить, а тут Минаев со своим тостом дорогу перебил, — обрадованно засуетился Борька. — Получается, на ловца и зверь бежит. “Да и жены со мной на это раз в Сочи нету”, — подумал он.

— Ну, тогда вперед, желаю удачи, — заулыбался секретарь. — Хочешь, я тебе из санаторского гаража “Чайку” организую, чтобы ты ее домой отвез? Неотразимое впечатление на ее мамашу произведешь. Очень она хочет, чтобы дочка в люди вышла. Соображаешь? То-то. Ну, не теряйся. Только Зойку-то в “Комсомолку” все же возьми. А то мы тебе припомним.

— Не пугай, сами разберемся, — попытался ответить ему в тон Борька. — В “Комсомолку” много хороших девушек попасть хочет. У нас жесткий отбор с учетом всех показателей, — многозначительно добавил он. — Но к краснодарским обещаю тебе самое благоприятное отношение.

— Ладно, ладно. Мы, если надо, то и начальству твоему в Москву позвоним, — продолжал секретарь, — чтобы там чего не подумали про тебя. Чтобы ясно было, что крайком официально выдвигает.

— А чего они подумают? — беззаботно заулыбался Борька. — Я чист как стеклышко.

— Ну и слава Богу, коли чист. Значит, зря болтают.

— Ты это про что? — протрезвел вдруг Борька.

— Иди, иди! Ни про что. Так. Приедешь в Москву, узнаешь. Чепуха все.

Борьке расхотелось кататься на “Чайке” с черноокой дивчиной. Что-то стряслось, пока он тут грелся на солнышке. Теперь ясно, что про тост Минаева надо немедленно доложить. Другие тоже доложат? Ну и пусть. У них свое начальство, а у него свое. Но не главному же редактору ему докладывать. Его, того и гляди, должны снять и перевести на другую работу. Зачем Борьке его положение укреплять? Совершенно не к чему. Нет, надо доложить в ЦК КПСС. Но кому? Высоко не надо лезть. Кто он большому начальству? Друг, сват, брат? Даже заведующий сектором и тот высоковат. Получится, что Банкин отличиться хочет. Не надо. Надо скромнее быть. Но сообщить в ЦК обязательно. Лучше всего через своего референта. Он хоть и новенький, а знакомый старый. Ему расти хочется. К тому же, если за Банкиным вдруг какие грехи обнаружились, то лучше всего его защитить может свой родной инструктор ЦК. Он тебе и бог, и царь, и высший судья.

 Итак, хромоногий Тыковлев, и только он. Борьке подумалось, что судьба все теснее связывает их.

*   *   *

Прилетев на следующий день в Москву, Борька тут же позвонил Тыковлеву. Тот был сух и официален:

— По какому вопросу? В чем срочность? Сегодня не смогу. Заходите лучше на следующей неделе. Я пока буду занят. Да, да и вашими делами в том числе. Обнаружились серьезные недостатки в работе ваших корпунктов в Берлине и Париже. Вы ведь там, кажется, недавно были. Приходится разбираться. Пока не готов сказать что-либо определенное. Через некоторое время я вас и сам пригласил бы на беседу. Вы меня опередили. Если есть что сказать по этому поводу, тем лучше. А-а-а? Вы по другому вопросу. Хорошо. Но и по этому вопросу нам с вами все же придется поговорить. Случай уж больно неприятный. До понедельника.

Трубка щелкнула и начала издавать частые гудки. Было ясно, что Тыковлев еще не знает, как ему поступить с Борькой, и от встречи уклоняется. До понедельника, однако, вопрос, видимо, должен был проясниться, иначе бы он встречи не назначил. Значит, жизни Борьке отмерено до понедельника. А дальше... Что будет дальше? Банкин неожиданно вспотел от волнения. А, была не была! Единова живем. Главное, ничего не менять в своем поведении. За ним, наверное, сейчас смотрят. Боится или не боится? Нервничает или не нервничает? Виноват или не виноват? А что это, товарищ Банкин, глаза у вас сегодня бегают? Хрен вам! Не бегают. Нечего мне бояться. Живу, как и жил. Ничего не заметите. У меня все в порядке.

Банкин решительно набрал номер своей квартиры. Ответила Варя:

 — Все в порядке: и дети, и сама. Что это ты раньше срока назад вернулся? Не позвонил из Сочи. Что-нибудь случилось? Я вроде бы ничего такого не слышала. Впрочем, хорошо, что вернулся. Я рада. Соскучилась. Да, да, конечно, соскучилась. Шуба парижская где? Что ты вдруг про нее вспомнил? Где ей быть? В ломбарде, конечно, на лето все меха на хранение в ломбард сдают. Ну, сказала же тебе, что нет этой шубы в доме. Что она тебе далась? Да, кстати, тебя тут на завтра ребята в гости приглашают. В совхоз. На лошадях покататься, в баньке попариться. Я сказала, что тебя нету, на юг уехал.

— Позвони и скажи, что приехал и буду обязательно, — прервал жену Борька. — Ну, надо так, понимаешь. Очень важно срочно с ребятами увидеться и поспрошать кое о чем. В том-то и дело, что надо еще до понедельника. Ты позвони сейчас, а то им лошадей заранее заказывать надо. Пусть мою застолбят, а то дадут какую-нибудь чужую и кусачую. Греха с ней не оберешься.

Банкин, как стал начальником, пристрастился к конному спорту. Им зани­маются, как говорят, по двум причинам. Одни лошадей любят. Другие — на лошадях сидеть и оттуда свысока на всех поглядывать. Этот другой был как раз Борькин случай. Благородный вид спорта, графья, князья, высокие сапоги, стек и шапочка. Что-то особенное. Хоть мы и все товарищи, но я не как все, а как избранные. Другие пусть на брусьях жилы рвут, потеют на марафонских дистанциях, разбивают друг другу носы на ринге. Это не для Банкиных.

Борька был сноб. Он быстро усвоил апломб в суждениях по литературным вопросам. Как бы невзначай давал понять, что говорит всегда о том, что знает лучше других. Козырял знакомствами, любил ходить в компании, где можно было запросто встретиться с сильными мира сего. И в конюшни-то его особенно потянуло после того, как узнал, что любит на лошадях кататься председатель военно-промышленной комиссии при Совмине. Большой человек был Леонид Васильевич. Правда, влезть в компанию председателя не получилось. Рылом не вышел. Зато познакомился с его ребятами рангом пониже. Они его в парашютный спорт стали затягивать. Мол, спорт смелых и решительных. Проверь себя. Слабо прыгнуть? Пришлось раз прыгнуть. Не хотелось, конечно. Но нельзя было не прыгнуть. Засмеяли бы те, кто ждал с пол-литрой внизу. Кое-как заставил себя отделиться от самолета и доказал себе самому и всем вокруг, что настоящий он парень — не жлоб и не трус. Хотя знал, что обманул и себя, и всех остальных, кто поверил. Но обмануть — это тоже большое искусство. Чтобы обманывать по-крупному, надо быть рисковым человеком. Борька всю жизнь был рисковым парнем, видимо, поэтому и везло ему всю жизнь. Во всяком случае, он в свою звезду твердо верил.

*   *   *

Конюх сказал, что Борькину смирную кобылу Азу забрал генерал Пластунов. Он подолгу ездить любит. Считай, до вечера не возвратится. А предложить он может Борьке только черного жеребца по прозвищу Сатана из-за крутого и шкодливого нрава. Остальных лошадей товарищи уже разобрали и просили передать, что поскачут в Марьино. Пусть, мол, Борис догоняет. По возвращении в пять будет баня и легкий обед. Так что шофера до тех пор вполне можно и отпустить. Пусть Борис переодевается пока что, а как готов будет, так он Сатану из конюшни выведет.

Перспектива поближе познакомиться с Сатаной Банкину вовсе не понра­вилась. Но деваться было некуда. День как-то с самого начала не заладился. Запоздал шофер — простоял в очереди на заправку. Потом попали в пробку на Рублевке. В результате приехали к шапочному разбору. Ни Азы, ни ребят уже нет. Скачи теперь один в Марьино. Не успеешь доехать, назад поворачивать придется. Толком ни с кем не поговоришь. В бане все после первой ходки нахлестаются водки, а после второй и вовсе соображать перестанут. Ничего так толком и не узнаешь. Зачем, спрашивается, ехать было?

В Банкине начинала закипать злость и раздражение. Нехорошо это. Лошадь чувствует настроение всадника, а лошадь не своя, с норовом. Может, все же лучше не ездить? А что тогда делать? Сесть в машину и вернуться домой? Раньше надо было думать. Водителя уже отпустил. Сидеть здесь до пяти и ждать, пока вернется вся компания? Засмеют, скажут, на Сатану сесть побоялся. Не годится. Все это, конечно, глупости, условности. Но вся жизнь соткана из таких условностей, они, а не ум и расчет зачастую определяют, что происходит с нами.

Завидев Борьку, конь всхрапнул и недовольно покосился на него красным блестящим глазом.

— Ну, ну, не балуй, — стараясь придать хозяйскую строгость и уверенность своему голосу, прикрикнул на жеребца Банкин, кладя руку на шею лошади. — Я двинулся вдогонку за нашими, Петрович, — решительно добавил, обращаясь к конюху, Борька и взлетел в седло. — До скорого!

Сатана резко взял с места и понесся к воротам. У ворот остановился как вкопанный и попытался укусить Борьку за ногу. Получив стеком по животу, вновь рванул вперед, встал на задние ноги и сбросил седока со всего маху на землю.

Банкин почувствовал резкий удар, хруст и боль в пояснице. В глазах потемнело. Он потерял сознание. Очнулся в машине “скорой помощи”. Подумал, что везут в Кунцевскую больницу и что более глупой истории, чем эта, с ним не могло приключиться. Лежи теперь на больничной койке и гадай, что в ЦК решат с тобой делать. Сам, дурак, выключил себя из игры. Спортсмен х...в!

Но из игры выходить нельзя ни в коем случае. Больничная койка — это необязательно проигрыш. Наоборот, это козырь! Конечно, козырь. Скажем, собрались они тебя за шкирку взять, а ты раз — и в больницу. А больного не тронь! Разберись сначала со здоровьем, а больному человеку позволь подлечиться. Не волнуй, не травмируй, не снимай, не назначай. Не зря у нас, чуть что не так, сразу товарищ, у которого неприятности, заболевает. Это жалость и сочувствие возбуждает и, главное, время позволяет выиграть. Пусть они занимаются берлинским и парижским корпунктами, пусть главного редактора на ковер тягают, а он пока что полежит да по кунцевскому парку погуляет. А там, глядишь, пока его выпишут, так и все решения уже вынесут и выговоры раздадут. Лишь бы с позвоночником все обошлось. Это главное. Обойдется! Не он первый с лошади падает.

— Мне повезло! — неожиданно для себя воскликнул Борька.

— Чего? — склонилась над ним медсестра. — Не волнуйтесь, сейчас приедем, рентген сделаем. Все хорошо будет!

— Сестра, мне срочно позвонить надо. Да не возражайте. Мне надо позвонить в ЦК! Это важно. Потом делайте со мной, что хотите. Хоть на  рентген, хоть на операционный стол.

 *   *   *

Тыковлев снял трубку не сразу. Борька даже подумал, что он уже ушел с работы. Хотя не было еще и пяти. Но Тыковлев ответил.

— Слушаю, — заговорила трубка его настороженным, но одновременно привычно руководящим голосом.

— Здравствуйте, Александр Яковлевич, — заторопился Банкин. — Хорошо, что я вас застал. Я в Кунцевской больнице. Сейчас меня к врачу повезут, потом на рентген или еще куда. Не знаю. Со мной глупая история вышла. Упал с лошади. Наверное, что-то в спине повредил. Болит очень. Прошу извинить, но в понедельник я к вам, наверное, не приду.

— Не волнуйтесь, Борис Дмитриевич. Не повезло. Ну, так ведь со всеми бывает, — переходя на отечески заботливый тон, зарокотал Тыковлев в трубку. — Надеюсь, что все обойдется благополучно.

Борька почувствовал, что сейчас трубка будет повешена. И все. Зачем тогда звонил? Чтобы сообщить, что в рабочий день на лошадях катается?

— Александр Яковлевич, я хотел сказать... У меня есть сообщить кое-что важное. Наверное, это срочно. Как член партии я считаю своим долгом сделать это. Посоветуйте, как лучше поступить. Я собирался доложить вам лично в понедельник, но теперь лишен этой возможности. Поверьте, это может быть действительно важно. Не для меня и не для вас, а для партии, для ЦК. Мне так, во всяком случае, кажется. По телефону говорить об этом не считаю правильным. Может быть, я напишу вам записочку, а Варя, жена моя, в понедельник подвезет ее к вам на Старую площадь. Хорошо, так и сделаем. Спасибо за внимание. У меня камень с души свалился. Еду лечиться!

В этот вечер после осмотра у врачей, рентгена и обезболивающих уколов Банкин приступил к составлению записки о дружеском вечере комсомольских руководителей в Сочи. Писал долго. Сочинение подобных документов требовало искусства, а не просто владения пером. Сказать и не сказать, намекнуть так, чтобы в любой момент иметь возможность отказаться от намека, выразить личное отношение к случившемуся и участникам, но в то же время выказать заботу только о высоком, общезначимом. Ни в коем случае не пересолить. Одним словом, суметь отделить небесное от земного, человеческое от нечеловеческого, личное от государственного! Борька понимал, что по этой записочке будут судить о его политической зрелости, а не о журналистских способностях. Он знал, что его собираются выдвигать. Не в обозреватели, а в руководители.

Он очень старался, временами забывая начисто о настойчиво колотившейся в крестце тупой боли. Она пройдет. Не в этом сейчас главное. Сейчас важно выстрелить в десятку, дать Тыковлеву в руки весомое доказательство своей преданности и политической зрелости. Оно должно перевесить все, что могут наговорить на Борьку ребята с берлинского и парижского корпунктов. Они, конечно, попробуют оправдываться. Валить на Банкина. Только пустое это все. Нет у них никаких доказательств. Попались сами и пытаются теперь честных, порядочных людей замазать. Все воры и растратчики так поступают. Товарищи в ЦК эти шутки хорошо знают и честных, преданных работников в обиду не дадут. Тем более если такой работник заболел. А он, Борька, заболел, хвала Сатане! А то, что он преданный, свой в доску, так после его записочки не должно остаться ни тени сомнений. Даже у Тыковлева. Мало ли чего там у них в сибирском госпитале было. С тех пор годы прошли, оба как-никак повзрослели и поднялись.

*   *   *

Тыковлев удобно разместился в середине продолговатого стола из темного дерева, занимавшего почти весь зал на нижнем этаже по Тэвисток-стрит. Из-за его спины в зал заглядывало смутное лондонское утро, смешиваясь с желтоватым светом электролампочек, освещавших зал старого и не очень просторного кирпичного особняка со скрипучими деревянными лестницами. Вчера вечером Тыковлев облазил по этим лестницам весь особняк, познакомился с его обитателями, выслушал неторопливые объяснения директора института, исполнявшего роль гида.

Лондонскому институту стратегических исследований было чуть больше десяти лет. Но славу он себе снискал уже вполне определенную. Заслуженно или нет, но в Москве институт уважали, считая чем-то вроде легального исследовательского центра западных разведок. Институт был и впрямь учреждением солидным. На дешевки и сенсации не разменивался. Данные и цифры, которые публиковал, не фальсифицировал. Те же, что публиковать не следовало, просто не публиковал. Одним словом, обеими сторонами признавался заведением полезным. Генштаб Вооруженных Сил СССР и советские дипломаты охотно пользовались на переговорах с Западом данными лондонского института. Собственных данных ни о своих войсках, ни о войсках противника называть было никак нельзя — все сплошная тайна. Назовешь — совершишь преступление. А как же вести тогда переговоры, спорить, убеждать, разоблачать? Выручал лондонский институт. Он говорил примерную правду. Ее и было вполне достаточно.

Путешествуя вчера по институту, Тыковлев долез до последнего этажа, где был представлен двум молодым людям, которые занимались, по словам директора, составлением стратегического баланса в Юго-Восточной Азии. В комнате мансардного типа стояло несколько пишущих машинок, валялись на полу какие-то газеты и журналы. Ради приличия надо было задать исследователям какой-то вопрос. А чего спросишь про баланс сил в Юго-Восточной Азии? Не знал Тыковлев этой темы совершенно. Решил пошутить:

— А что, ребята, над вами? — ткнул Саша в покатый потолок.

— Над нами, — задумался желтолицый не то китаец, не то индонезиец, — над нами только ЦРУ.

Тыковлев услышал, как удовлетворенно крякнул за его спиной полковник Миронов, выступавший под видом старшего научного сотрудника ИМЭМО, и, заулыбавшись, обернулся. Миронов многозначительно показал ему поднятый вверх большой палец и подмигнул. Саша, на всякий случай, тоже улыбнулся и подмигнул. Так вот невзначай выведем мы их, этих “ученых”, на чистую воду. Знай наших!

 Тыковлев помешал белой пластмассовой ложечкой черно-коричневую бурду в пластмассовом стаканчике, стоявшем у него под носом. Кофе был на вкус резок и не нравился ему. Молочника с молоком на столе сзади он так и не обнаружил. Спер его, что ли, кто-то? Сыпать же в кофе молочный порошок с гордым названием “Кример” по принципиальным соображениям не хотел, обозвав его синтетикой. Скорей бы семинар начинался!

Но семинар все не начинался. По залу бегала сотрудница института, которая то делала объявления насчет распорядка заседания, ланча и вечерней экскурсии, то звонила куда-то, выясняя причину задержки главного докладчика, то в десятый раз приглашала всех желающих отведать кофе. Вообще, на взгляд Тыковлева, она порождала только суету и ненужный шум. Что они, не понимают, что семеро одного не ждут?

Почему он, свежеиспеченный зам. зав. отделом КПСС, должен сидеть и ждать здесь появления какого-то директора королевского института международных отношений или, еще хуже того, какого-то заштатного конгрессмена из Айовы? Кто тут, собственно, главный гость? Официально он просто скромный доктор Тыковлев, сотрудник ИМЭМО. Но англичашки-то, конечно, знают, кто он на самом деле. Посольство сообщило, что точно знают и очень даже его личностью интересуются. Интересуются — и пусть. Но вести себя должны соответственно, а не валять дурака. Саша уже решил, что пора высказать свое недоумение примостившемуся неподалеку на краешке стула советнику посольства Петровцеву, но передумал.

У дальнего конца стола появилась знакомая ему фигура. Где он мог видеть этого человека? Но видел и знает это лицо точно. Русые с проседью волосы, желтоватый цвет лица, квадратные очки. Это он! Никитич! Однако как его сейчас-то величают? Он же тогда в уборной сказал. Забыл, начисто забыл. В армии был Синицын. А теперь? Бойерман! Да, да, Бойерман, чтоб ему сдохнуть. Зачем явился? Вдруг опять в старые знакомые или друзья напрашиваться станет? Что другим скажу, как объясню?

Голова у Тыковлева пошла кругом. Он почувствовал, что вспотел. Осторожно посмотрел в сторону Бойермана и поймал на себе его взгляд. Быстро опустил глаза, делая вид, что не узнал. Начал перелистывать лежащий перед собой доклад. Да только что толку-то? Узнал — не узнал. А Синицын-Бойерман, конечно, узнал. Теперь все от него зависит, как себя поведет. Полезет, дурак, на глазах у всех здороваться, тогда, считай, не  повезло тебе, Тыковлев, по большому счету. Посольские, да и другие, конечно, заметят и заинтересуются. А может, не полезет? Вдруг такта и сообразительности хватит? Тогда, считай, пронесло. Познакомимся на глазах у всех как бы заново. Все нормально выглядеть будет. Никто не трёхнется. Но это только для других будет так выглядеть. А он, замзавотделом ЦК КПСС Тыковлев, и бывший сержант Красной Армии Синицын будут знать, что вовсе не все так уж просто, что есть между ними тайна, о которой знать другим не положено. А вдруг об этой тайне знает и еще кто-то, кроме Синицына?

Тыковлев опять осторожно уголком глаза взглянул на Никитича. Он успел усесться на своем конце стола, оживленно разговаривал с какой-то англичанкой и в сторону Саши больше не смотрел.

“Что же, — решил Тыковлев, — мы выиграли передышку. Дальше придется действовать по обстановке. Надо найти какой-то способ сосуществования с этим Синицыным-Бойерманом, то есть, по-русски говоря, договориться с ним. Не могу же я заставить его исчезнуть из этой жизни. Не могу я в моем нынешнем положении и начать писать объяснения, что мы там с ним на фронте делали и как по разную сторону баррикад оказались. Этого еще не хватало. Пустяковый эпизод, и только. Без какого-либо политического значения и последствий! Это я со всей прямотой могу сказать себе и своей партийной совести. В чем я виноват? Ни в чем. А раз так, то и нечего спящих собак будить и создавать проблемы на пустом месте”.

*   *   *

Директор королевского института закончил свой вступительный доклад. Девчонка-распорядительница объявила перерыв с кофе, чаем и английскими булочками “маффинс”. Участники семинара дружно встали из-за стола и отправились к буфету. Старые знакомые кинулись друг к другу, спеша обменяться впечатлениями от доклада и новостями. Другие начали процедуру рукопожатий и вопросительного обнюхивания друг друга.

Тыковлев стоял несколько особняком с советником посольства, полагая, что английская распорядительница будет подводить к нему наиболее значимых участников семинара. Расчет оправдался. Одного за другим ему представили и главного докладчика, и какого-то лорда, и американского конгрессмена, и заезжего министра обороны из Сенегала. К концу перерыва подошел и Синицын-Бойерман. Англичанка отрекомендовала его как обозревателя западноберлинской газеты “Тагесшпигель”, специалиста по советской тематике, русского, давно живущего в Германии, эмигранта. Он сам добавил, что статьи свои пишет под псевдонимом Бойерман, после войны учился в Англии и с тех пор бывает здесь частым гостем. Ни движением лица, ни словом Синицын-Бойерман своего прежнего знакомства с Тыковлевым не выдал, был сух, сдержан и даже колюч, как это и подобало послевоенному советскому эмигранту.

— Какая-нибудь власовская сволочь, — бросил вслед отходившему Никитичу советник посольства. — У нас их здесь немало ошивается. Все на антисоветчине зарабатывают, а англичане их вечно на встречи с нашими товарищами подсовывают. Гадит, как заведено, англичанка. Гадит. Нрав у нее такой подлый. Вот и этот сюрприз нам аж из Западного Берлина притащила. Старается! Любят они нас очень! Однако, кажется, пора вновь приступать к делу, Александр Яковлевич. Вам выступать. С интересом  послушаю, как вы будете с ними сражаться.

*   *   *

Над Темзой подувал прохладный ветер. Солнце стояло еще высоко, но грело плохо из-за рваных серых облаков, повисших над Лондоном. Тротуары были все еще сырыми от недавно прошедшего дождя, ярко зеленела трава на газонах, на набережной, где остановилось чудное, как черный игрушечный кубик на колесах, английское такси, было не очень людно. Вместе со всеми участниками семинара Тыковлев прошел по трапу на белый прогулочный пароход и засомневался, куда ему сесть.

 — Пойдемте лучше на корму, — услужливо предложил ему Бойерман. — Здесь, на носу будет, пожалуй, слишком ветрено, а там, за ходовым мостиком потише.

— Зато с носу лучше видно, — заупрямился Тыковлев.

— И там тоже отлично будет видно. Кроме того, там и экскурсовода лучше слышно. Поверьте мне, я не в первый раз на таких экскурсиях. Плохого не посоветую. На корме, право, уютнее и спокойнее. А на нос мы всегда выйти успеем. Как к мосту Тауэр подойдем, так и двинем на нос фотографироваться.

Бойерман многозначительно хлопнул рукой по фотоаппарату, висевшему на его груди. Тыковлев подчинился. Мог, конечно, послать этого так называемого Бойермана куда подальше и присоединиться к группе своих, уже оккупировавших самую первую скамейку на носу. Но было как-то неудобно не прореагировать на заботу, проявленную к его персоне.

— Ну, так что, Петровцев? Пойдем, куда зовут? — Тыковлев взял под руку советника посольства. — Пойдем, может, ты мне в случае чего и с переводом поможешь. В английском-то я до сих пор не очень силен.

— Конечно, конечно, — заулыбался польщенный Петровцев. — Я сейчас, только шофера нашей машины предупрежу, чтобы подъехал к моменту нашего возвращения назад.

Сели за белый крашеный столик по правому борту. Официант принес кому кофе, кому бокал белого вина, кому пива. Кораблик отвалил от причала. Экскурсия началась.

Все места за столиком Тыковлева быстро заполнились англичанами. Задержавшийся на пристани Петровцев был вынужден сесть за соседний стол. Получилось, что Саша остался с англичанами один. Однако его опасения, что беседы не получится, были напрасны. Пара англичан, один из аппарата парламента, другой из военного министерства, вполне прилично объяснялись по-русски. Для остальных же вызвался переводить Бойерман.

Беседа от лондонских красот быстро перекинулась на русскую и советскую литературу. Англичане щеголяли знаниями Толстого и Тургенева, изъяснялись в любви и восхищении к Достоевскому, хвалили Эрмитаж и русский классический балет, Рихтера и Ойстраха. Вскоре дело дошло до Солженицына, потом до Синявского и Даниэля. Разговор набирал остроту. И Тыковлеву это нравилось. О чем, о чем, а уж о диссидентствующих советских писателях и журналистах он знал по долгу службы все, даже то, что они еще сами про себя не знали. Аргументы западных собеседников казались ему бесконечно наивными. Он отбивал их с легкостью, вновь и вновь наслаждаясь интеллектуальным превосходством над этими людьми, не прошедшими великой науки диалектики и исторического материализма, бессильными, как ему казалось, в дискуссии с ним, в своих попытках проанализировать процессы развития современного мира и, уж конечно, полностью невежественными в оценках советской действительности.

Он видел, как, старательно прикрытое вежливой маской, с каждым сказанным им словом нарастает раздражение его собеседников, как проступает резкость их формулировок, как суживаются щелочки голубых холодных глаз, уставленных на него. От этого становилось весело.

Пускай поярятся джентльмены. Не на того напали. Ишь чего удумали! Лекцию ему про Солженицына читать. А этот из военного министерства так и академика Сахарова помянул. Думал сразить его, ответственного работника идеологи­ческого отдела ЦК. Как бы не так.

— Вот что скажу я вам, уважаемые джентльмены, — решил окончательно умыть своих оппонентов Тыковлев. — Как я понимаю, не случайно у нас с вами этот разговор получился. Поэтому говорю вам откровенно. Зря вы с этой публикой у нас возитесь, свои деньги, время и силы тратите. Не в коня корм. Никто их в Советском Союзе особенно не знает и не интересуется ими. Почему? Очень просто. Никто из простых людей для себя от того же Солженицына или Сахарова ничего не ждет. Пустые они. Народ и страна живут одним, а они другим. Сидят на своих дачах и что-то сочиняют, а людям жить и работать надо в реально существующем для них советском мире. А если разобраться, что сочиняют, то и тут опять неувязочка выходит. Ну, написал Солженицын своего “Ивана Денисовича”. Прогремел. Тема новая, ранее запретная. А дальше что? Опять тот же “Иван Денисович” в двадцати пяти вариантах. Кому этот повтор интересен? Он, конечно, хочет сказать, что большевики весь Советский Союз в ГУЛАГ превратили, нашу историю заново переписать собрался. Но одного не учитывает. В ГУЛАГе-то сколько сидело? Один? Два? Три процента? А остальных там не было. И жили они год от года все лучше. А потом пришел Хрущев. Культ личности разоблачил, ГУЛАГ осудил и почти всех повыпускал. Они из лагерей как вышли, так все тут же заявили о своей полной приверженности советской власти и совершенной невиновности.

— И что ваш Солженицын после этого? — насмешливо продолжал Тыковлев. — Очень рассердился. До того рассердился, что эсэсовцев стал хвалить, сожалеть, что Гитлер нас не разбил, и призывать Запад больше хлеб Советскому Союзу не продавать. Спятил совсем Александр Исаевич. Он что же, хочет, чтобы у нас народ голодал, потому что Солженицыну советское правительство не по душе? Так его завтра за это какой-нибудь Ванька наш по башке ломом съездит, причем по собственной инициативе и без всякого участия КГБ. И прав, кстати, будет. Правда, вонь вы тут поднимете тогда страшную. Учитывая это, нам и приходится за ним присматривать. В его же собственных интересах.

— Ну, а с Сахаровым, — завершил свою тираду Саша, — и того проще. Физик он был хороший. Философ и писатель — никакой. Примитивный пересказ антисоветской западной литературы. Не больше того. Ни одной собственной мысли. Да и откуда этим мыслям у него быть? Политически наивный и необразованный человек. Я бы даже, честно говоря, не побоялся опубликовать его хилые политические опусы у нас. А что? Пусть люди прочтут и увидят, что читать нечего.

— И почему же не публикуете? — съязвил английский парламентский служащий.

— Да многим у нас просто стыдно за Сахарова. Особенно его коллегам. Считают, что академику и Герою Соцтруда не пристало такой примитив проповедовать. Что, мол, о других академиках и героях народ подумает? А я лично считаю, что ничего страшного. Пусть народ видит, что быть хорошим ученым — это еще не значит уметь разбираться в политике. Напоминать про это даже полезно, а то возомнили о себе слишком много некоторые наши ученые. Пора на землю возвращать.

— Нельзя запретить ученому думать, — покраснел от возмущения Бойерман. — Уже пытались это проделать инквизиторы. Ничего не вышло.

— Бросьте вы дурака валять, — возмутился Тыковлев. — Будто у вас тут все только и делают, что свободно думают. Маккарти — вот ваш высший блюститель свободы мысли. Не о свободе научного творчества речь, а о том, что вы пытаетесь в отношениях с нами, с великим Советским Союзом, делать ставку на таких отщепенцев, как Сахаров, Солженицын, и им подобных. Никак не можете уразуметь, что гражданскую войну вы в России проиграли, что Гитлера на нас напустили и опять проиграли, что атомной бомбой грозили, а теперь не знаете, куда спрятаться от наших баллистических ракет и водородных бомб. Кончать, господа, пора! Кончать с “холодной войной”! Социализм в СССР — это на века. У Советского Союза есть свои руководители, своя правящая элита. За ней народ. За ней мощь, с которой вы никогда не совладаете. Кончайте свои игры в треугольнике: ваша разведка — наши диссиденты — советский КГБ. Сто лет в этом треугольнике крутиться будете и никуда из него не выйдете. Хотите с нами разговаривать и договариваться, так и обращайтесь к тому, с кем можно и нужно договариваться. Подорвать нас вам не удастся. А про войну как средство ведения политики — так вас, кажется, учил Клаузевиц — вообще забудьте. Последняя война на вашем веку будет.

— Нет ни у вас, ни у нас иного пути, кроме мирного сосуществования, — эффектно закончил Тыковлев. — Наша сегодняшняя беседа еще раз подтверждает актуальность темы организованной лондонским институтом встречи. Мы вам дело предлагаем, а не пропагандой занимаемся, как сегодня утверждал кое-кто из ваших.

— Отвергаю обвинение в пропаганде, — поджал губы военный. — Мы собрались для того, чтобы лучше понять друг друга, не совершить ошибок в оценках намерений сторон. Вы говорили о мире и мирном сосуществовании. Я не против мира. Никто не против мира. Вы можете быть уверены в том, что у нас, у стран НАТО нет никаких агрессивных замыслов против СССР. Но, признаюсь, слушал ваши рассуждения о мире сегодня и не мог понять, как и почему они подаются в таком непримиримом, диктаторском тоне. Должен сказать, что этот тон, эта аргументация не успокаивают, а скорее настораживают.

Экскурсия подходила к концу. Пароходик, урча двигателем, маневрировал у пристани, стараясь прижаться бортом к причалу. Народ поднялся из-за столов и начал облачаться в плащи, продолжая оживленно разговаривать.

— Ну, как? — спросил, легонько обняв за плечи, Бойермана Тыковлев. — Я не очень расстроил наших английских хозяев?

— Да они люди привычные, — ответствовал тот. — Надеюсь, вы не думаете, что поколебали их убеждения.

— Не надеюсь, — скривился Тыковлев. — Это люди, которые ничего не решают. Они поставлены изложить официальную позицию да что-нибудь выспросить у собеседника. Не более того. А вопросы обсуждаются большие. Их должны хозяева решать, а не слуги. Мы хотим, чтобы нас услышали хозяева Запада. Те, кто у вас решает, как дальше жить. Достучаться до них — нелегкая задача. Но мы достучимся.

— А вы хотите поговорить с хозяевами? — вдруг спросил Бойерман.

*   *   *

Смеркалось. В большой белой комнате, украшенной дорогими полотнами русского авангарда, горел камин. Высокие продолговатые окна, обрамленные тяжелыми гардинами из темно-голубого шелка, открывали вид на тщательно ухоженный газон с небольшим фонтаном в дальнем углу. По периметру газона цвели великолепные рододендроны. Под окнами вдоль стены дома шла дорожка, усыпанная серо-белым гравием, обрамленная анютиными глазками. На газоне стояли несколько плетеных кресел и такой же столик на трех ножках.

В соседней с белой комнатой столовой с потолком из темного дерева сновала пара официантов малайского или филиппинского обличия в черных фраках. Командовала горничная англичанка, следившая за тем, как накрывали стол.

Выкатили тележку, обильно груженную бутылками. Увидев тележку, англи­чанка недовольно замахала руками.

— Слушаю, мэм? — с готовностью спросил официант.

— Не надо сейчас тележку. Уберите. Когда приедут гости, вынесете шампанское на подносах. Добавьте пару стаканов воды и сока, если кто не употребляет алкоголь. Держите наготове пиво, виски и, конечно, водку. Будут русские гости. В общем, будьте готовы удовлетворить специальные пожелания, если они возникнут. И обязательно поставьте на стол пепельницы. Говорят, русские непрерывно курят. Даже за столом между блюдами. Они предпочитают водку любым винам. Мне рассказывали, что они могут пить водку весь вечер.

Англичанка пожала плечами, давая понять, что находит это несколько забавным. Но иностранец на то и есть иностранец, чтобы вести себя не совсем так, как нормальные люди.

На газоне, все более окутывавшемся серо-голубыми сумерками, прогулива­лись несколько человек.

— Так, поясните все же, Ларкин, — вопрошал хозяина дома толстоватый приземистый лорд Крофт, — что за срочность во встрече с этим русским? Что нам от него надо? Я, право, не понимаю, зачем было лишать меня удовольствия отправиться, как заведено в это время, на охоту в Шотландию.

— Срочность в том, что он послезавтра уезжает к себе в Москву, — примири­тельно отвечал Ларкин, советник по науке американского посольства в Лондоне.

— Ну и пусть себе катится туда,откуда приехал. Что за страсть беседовать с каждым советским начальником, приезжающим в Лондон, да еще устраивать по этому поводу ужин. Все они на одно лицо. Повторяют одно и то же, даже слова при этом не разнообразят. Впрочем, черт их знает. Слова они, может, и произносят разные, только звучат они в переводе одинаково. У меня такое ощущение, что зря вы время тратите.

— Не совсем так, — вмешался в разговор полковник Беркшир, бывший военно-воздушный атташе Великобритании в Москве. — Я могу утверждать, что со времени Хрущева в их партийной элите происходит некоторая дифференциация. Они стараются иметь теперь собственное мнение хотя бы по некоторым деталям, второстепенным вопросам. Колеблются в пределах генеральной линии. А этот наш сегодняшний гость из молодых, он относит себя, скорее, к тому, что они называют творческим марксизмом. Кстати, Ларкин, как он тут себя вел, по вашему мнению? Доклад свой он, разумеется, зачитал слово в слово, как ему его в ЦК утвердили. В дискуссии не вступал. А в приватных разговорах его настолько плотно облепили ваши, что нам и подхода не было.

— Обычный тест на Солженицына и Сахарова, — пожал плечами Ларкин. — Результат, я бы сказал, отрицательный. Даже более чем отрицательный. Он отругивается не для проформы, а по убеждению. Становится временами агрессивным, ведет разговор в наступательном плане. Предмет знает хорошо. Все, что ему говорят про диссидентское движение, для него не новость. Пробует даже смеяться над нашей политикой в отношении СССР.

— Говорю я вам, что зря время тратите, — опять взялся за свое Крофт.

— Какой еще “тест” на Солженицына? — подал голос упорно молчавший до этого сенатор Боренстейн. — Мне кажется, что это в данном случае не подходит. Он же у них там какой-то видный пост в отделе агитации ЦК занимает. Служитель идеи, так сказать. А вы его Солженицыным смущать вздумали. Что вы своим тестом проверите? Хочет этот Тыковлев к нам перебежать, остаться в Лондоне или нет? Хочет на работу к вам, Ларкин, в ЦРУ поступить? Ха-ха. Как бы не так. Ему и без вас неплохо живется. А думает он, что и еще лучше будет. Он уже в команде хозяев страны. И психология у него соответствующая. В диссиденты он с вашей помощью никак не запишется. Не дурак он. Эту перспективу вы кому-нибудь другому предлагайте. А для Тыковлева придумайте что-нибудь посерьез­ней. Если, конечно, есть, что придумать.

— Давно придумано, — заметил член правления гамбургского банка Крузе. — Брандт, Крайский, Бар. Одним словом, конвергенция капитализма с социализмом, постепенное сближение и слияние. При этом, как говорит Бар, коммунисты сами своими руками свой социализм и демонтируют.

Немец запнулся, подыскивая подходящие английские слова, пожевал губами и продолжил:

— Идея давно уже опробованная. У нас это почти что получилось с их генералом Власовым. Дурак Гитлер не понял и помешал нашим военным. А то сейчас бы никакого Советского Союза не было. Их надо уговорить, чтобы они сами себя разрушили. Их надо убедить начать реформы на благо Советского Союза. Начнут, а потом уже не остановятся. Да что там, господа! Вспомните 1918 год. Они тогда при нашем содействии тоже взялись создавать новую Россию. Чем кончилось? Брестским миром!

— Кончилось тем, что они вас в 1945 году разбили и пол-Европы захватили, а Власова повесили, — неприязненно заметил Боренстейн.

— Два раза не повезло, обязательно повезет в третий раз, — упрямился немец. — Мы не можем делать ставку на то, что их свергнут какие-то диссиденты. Этих диссидентов раз, два — и обчелся. И воевать мы тоже не можем. Это гибель. Нужна активная восточная политика. И самое лучшее, что можно для этого придумать, так это конвергенция. Заживете, мол, так же сытно и красиво, как мы на Западе, если будете с нами дружить и слушаться умных советов. А мы вам советуем реформы. Для вашего же блага и удовольствия. Пора, пора, господа, проявить гибкость, встать на курс сотрудничества с нами.

— Я горячусь, — скороговоркой пояснил Крузе, — потому что, как вы знаете, немецкая нация расколота. Еще 50 лет, и немцы на Востоке и на Западе перестанут понимать друг друга. Этот процесс надо остановить и повернуть вспять. Иначе будет поздно. А вы, господа, обязаны сделать все, чтобы Германия воссоединилась. Только при этом условии мы вступили в НАТО... Конвергенция, может быть, и не покончит с Советским Союзом, но наверняка она прикончит ГДР. Мы готовы заплатить русским за это немалую цену. Я не думаю, что изоляция и оттеснение России должны быть вечным принципом политики нашего альянса. В случае согласия русских на воссоединение этот принцип вполне мог бы быть пересмотрен, смягчен, так сказать...

— Джентльмены, — вмешался лорд, — наша политика в отношении Советского Союза может иметь только одну цель — отстранение большевиков и победу над СССР. Мы от этой цели никогда не отказывались и не отказываемся. Это они хотят компромисса, заигрывают с нами, набиваются в друзья. Пусть тешат себя иллюзиями. Нам у себя ничего менять не нужно. Как живем, так и будем жить. Потребуется для этого потерпеть немцам, чехам или полякам еще 50 или 100 лет, пусть терпят. Мы не можем приносить в жертву немецкому единству ценности нашей демократии, свободного рынка, принцип святости частной собственности. Думаю, мои американские коллеги полностью согласятся с этим. Рано или поздно мы загоним советскую экономику в тупик, вызовем у них внутренний кризис. Они надорвутся и рухнут. Тогда все решится к нашей стопроцентной выгоде. Надо только твердо стоять на своем.

— Так все же, что делать-то сегодня будем? — переходя от назидательного на дружественный тон, обратился Крофт к Ларкину.

— Да ничего особенного, — улыбнулся Ларкин. — Он выразил желание поговорить с влиятельными собеседниками, в его понимании — с хозяевами жизни у нас, на Западе. Я, мол, хозяин и хочу говорить с людьми себе под стать. Думаю, лорд, что вы вместе с сенатором сыграете свою роль самым лучшим образом. А мы с полковником и нашим другом Крузе будем помогать вам. Коль скоро он к нам идет, ему и говорить. Если, конечно, есть что сказать. А если нечего, он тем больше стараться и надуваться будет. Тоже неплохо. В общем, посмотрим. Думаю, что вечер получится небезынтересным. Кстати, он придет с одним русским. Это эмигрант, журналист из нашей западноберлинской газеты “Тагесшпигель”. Нашей в том смысле, что мы ее основали, когда вошли в Берлин в 1945 году. Она в американском секторе города выходит.

Поймав на себе вопросительный взгляд Крофта, Ларкин пояснил:

— Кажется, они старые знакомые с этим корреспондентом. Вместе в Красной Армии служили...

В дверь позвонили. Из прихожей послышалась русская речь. Вся компания дружно двинулась навстречу прибывшим гостям.

*   *   *

Тыковлев, несмотря на напускную уверенность, войдя в белую комнату, слегка оробел. Смущал явно не тот, светло-серый в полоску костюм, в который он был одет. Не те были и ботинки — коричневые с длинными, болтавшимися по сторонам черными шнурками. Не та была и рубашка, бледно-салатового цвета, сильно помявшаяся за день. Он взглянул на себя со стороны и понял, что смотрится в этой компании тщательно одетых, причесанных и дорого пахнущих джентльменов как гадкий утенок.

“Ну и черт с ними, — подумал про себя Саша. — По одежке встречают, по уму провожают. У нас свой рабоче-крестьянский протокол. Пусть принимают такого, какой есть”.

Но неприятное чувство на душе оставалось, настроение испортилось. Оно усилилось, когда навстречу шагнул раскосый желтолицый официант с подносом и стал что-то спрашивать по-английски.

 — Карен, — раздраженно обернулся Тыковлев к сопровождающему его в качестве переводчика секретарю посольства Балаяну. — Чего он хочет?

— Предлагает шампанского, но говорит, что может принести и чего-нибудь другого, что попросите.

— А они что пить будут? — осторожно поинтересовался Тыковлев.

— Наверное, шампанское, — предположил Балаян. — А кто просто воду или сок.

— Я предлагаю нам выпить вместе водки! Как в Москве. Для начала. Позвольте представиться. Полковник Беркшир. Я работал несколько лет в вашей прекрасной стране. Мне нравится русская водка. Мне нравится Москва и русский народ. У меня русская кровь по материнской линии. Моя бабушка из рода Голицыных. Да-да! Князей Голицыных. Она читала мне в детстве русские сказки. Пушкин о царе Салтане. Ха-ха-ха! Извините, я немножко забыл русский...

— Что вы, что вы, — расцвел Тыковлев. — Вы отлично говорите. Акцента почти нет. С удовольствием принимаю ваше предложение. А то с шампанского начинать как-то неудобно. От него, как говорил мой дед, вошики в животе бегают.

— А что есть вошики? — заинтересовался Беркшир. — А-а-а! Понимаем. У вас был очень остроумный дедушка. Позвольте познакомить вас с участниками нашего сегодняшнего вечера. Это хозяин дома, советник американского посольства по науке и, кажется, тоже технике Билл Ларкин. Он муж заместителя директора института стратегических исследований Маргарет. Вы с ней, конечно, уже познакомились. Она сейчас занимается с детьми. Выйдет к нам в конце вечера.

— А вот это лорд Крофт. Видный консерватор, друг нашего принца. Лорд занимается предпринимательством. Он играет большую роль в некоторых военно-промышленных концернах. Очень интересуется внешней политикой, особенно нашими отношениями с Советским Союзом.

— Познакомьтесь теперь, пожалуйста, с сенатором Максом Боренстейном. Он тоже, как и я, выходец из России. Его дедушка был раввином в Одессе. Я не ошибаюсь, сенатор? Да. Они переехали в Америку в конце прошлого века и открыли свой бизнес. Не сразу. Постепенно. В молодые годы сенатор был аптекарем, потом стал юрисконсультом в профсоюзе швейников, потом занялся политикой. Он видный представитель еврейского лобби. Вы, видимо, знаете, господин Тыковлев, какую роль играет еврейская община в США, особенно на восточном побережье. У сенатора сильные позиции в конгрессе США. Он в числе тех, кто финансировал предвыборную кампанию президента Никсона.

— С удовольствием представляю вам теперь нашего немецкого друга господина Вильгельма Крузе, банкира и члена правления партии свободных демократов. Вы, конечно, знаете эту партию. Шеель, Ламбсдорф, Геншер. Вы сейчас ведете активные переговоры с Германией, с господином Брандтом. Вильгельм — сторонник сближения Германии и Советского Союза, он много сделал для заключения Московского договора. Он высоко ценит господина Брежнева и его политику.

— Мы рады возможности встретиться и познакомиться с вами. Любые возможности улучшения контактов с Советским Союзом очень интересуют людей на Западе. Нужно строить и укреплять взаимное доверие. Говорить откровенно, без предубеждений. Прошу вас рассматривать наше приглашение принять участие в этом неофициальном ужине именно в таком плане.

— Благодарю за приглашение, — начал Тыковлев. — Рад познакомиться с господами. Как и вы, считаю важным, чтобы наши контакты активизировались, чтобы мы открыто обсуждали все разделяющие нас проблемы на базе взаимного уважения. Мы должны сделать все, чтобы избежать конфронтации, чтобы обеспечить прочный мир.

По мере того, как Саша говорил, ему становилось скучно и как-то неудобно за себя. Хотелось сказать что-то неординарное, интересное. Получалось все одно и то же. Но собеседники не подавали виду, согласно кивали, слушая перевод Балаяна и делая серьезный, заинтересованный вид.

“А может быть, им и впрямь интересно, — подумал Тыковлев. — Не каждый день с работниками ЦК разговаривают. Ну, да ничего. Впереди еще целый вечер. Разговоримся. Чего мне-то сейчас сделать? Ага, кажется, наконец водку принесли. Давай-ка предложу им выпить за мир и дружбу”.

Тыковлев поднял бокал и демонстративно выпил его до дна. Беркшир последовал его примеру. Остальные пригубили шампанское и уставились на Сашу.

— Коль скоро ваша сторона представилась, то позвольте и мне  представить вам сотрудника нашего посольства Карена Балаяна. Что до меня, то я доктор философских наук. По образованию — учитель истории. Работал вначале педагогом, потом на комсомольскую и партийную работу перешел. Воевал на фронте. Вот, видите, был ранен, — Тыковлев хлопнул себя по хромой ноге. — Политически я за примирение с Германией, полностью поддерживаю политику Леонида Ильича Брежнева в германском вопросе. По-человечески, однако, не могу до сих пор простить немцам, что сделали меня смолоду инвалидом. Вы не обижайтесь, господин Крузе. Это понять не столь уж трудно. Нога все время мне напоминает, что Германия напала на нас и чуть всю жизнь мне не искалечила. Но я, как видите, не сломался. Работаю в ЦК нашей партии. Занимаюсь вопросами идеологии. Ну, а идеология и внешняя политика — области очень близкие. Так что с интересом приехал в Англию. С интересом участвую в семинаре. Много для себя почерпнул за эти дни полезного. Признателен за откровенные дискуссии. Буду докладывать в ЦК о том, что видел и слышал у вас.

Тыковлев подумал, что со второго раза получилось лучше, как-то человечнее. У них физиономии по мере перевода заметно поменялись, вроде даже потеплели. Надо подбавить еще неофициальности, доверительности. Расковать их. Что же придумать? Конечно же, картины! Нет такого хозяина дома, который не любил бы свои картины. Проявить интерес к ним значит потрафить его самолюбию.

Саша решительно двинулся к какому-то пестрому полотну и начал с умным видом разглядывать его. Расчет оправдался.

— Вам нравится? — с надеждой в голосе спросил Сашу подскочивший сзади Ларкин. — Это Кандинский. Настоящий Кандинский, — для вящей убедительности добавил он. — Я его на аукционе в Мюнхене купил. Гениальный художник.

— И художник он гениальный, и картина великолепная. Такой картиной можно гордиться, — с видом знатока изрек Тыковлев.

— Да что вы, — растаял Ларкин. — А я думал, что Кандинский в Советском Союзе не в чести. Ведь это никак на социалистический реализм не похоже...

— А я, знаете, — храбро улыбнулся Саша, — не считаю, что мы должны ориентироваться в изобразительном искусстве на одну какую-нибудь школу или манеру. Восприятие искусства — дело очень индивидуальное. Зачем пытаться диктовать? Я понимаю, что по идеологическим соображениям можно возражать против того или иного сюжета в изобразительном искусстве. Но когда сюжета нет? А его у Кандинского, как правило, нет. Пусть себе зритель понимает его, как хочет. Тут политики никакой. Еще более глупо искать идеологию или политику в музыке. Там-то, в отличие от живописи, и вовсе одни звуки. Что они выражают без текста? Кто возьмется это объяснить? Да никто. Ну и пусть себе сочиняет композитор. Лишь бы нравилось. Я, честно говоря, думаю, что выступления нашего ЦК по музыкальным вопросам в 1948 году больше вреда, чем пользы наделали. Пусть бы они там сами между собой колупались. Хренников с Прокофьевым или Хачатурян с Шостаковичем. Чего они в свои свары партию втягивают?

— Чрезвычайно интересно, — воскликнул Крофт. — Вы действительно так полагаете? Но ведь Ленин говорил, что советское государство должно быть партийным. Оно должно — как это у вас говорится? — мобилизовывать массы, вести, звать. Одним словом,  быть инструментом партии. Вы же, господин Тыковлев, считаете, что может быть абстрактная живопись просто для удовлетво­рения художественной потребности человека. Это очень либеральный взгляд. Вы считаете, что и музыка может быть просто прекрасной и политически бесцельной. Я рад, что в этом мы сходимся с вами. Но сходитесь ли вы с вашей официальной линией?

— Дело в том, что я работаю в том месте, где эту линию определяют, — усмехнулся Тыковлев. — Вы думаете, что она у нас раз и навсегда задана, что мы рабы марксовых и ленинских цитат. Это не так. Марксизм-ленинизм — это живое и поэтому всепобеждающее учение. Оно умрет, если не будет развиваться. Разумеется, литература и искусство — дело партийное. Не только у нас, кстати, но и у вас. Но партийность надо проводить там, где она получается, где она приносит пользу в решении политических вопросов. Вот тут и соображать надо, как лучше этого добиться. Думаю, что, если мы будем раздавать композиторам указания, какие писать ноты и в каком ключе, а художникам предписывать краски и сюжеты, вреда будет больше, чем пользы.

— Браво, господин Тыковлев! — воскликнул Боренстейн. — Я бы назвал то, что вы говорите, просвещенным коммунизмом.

— Как вы думаете, полковник, — полушепотом спросил Беркшира Крофт, — он понимает, что у них не получится установить разные правила игры для своей интеллигенции? Одни для музыкантов, другие для художников, третьи для литераторов и журналистов. Начнут с художников, а придут к свободе слова. Не правда ли?

— Не думаю, что он это понимает. Но он точно повторяет то, что я уже слыхал от некоторых старых членов их номенклатуры. В основе любых теорий обычно лежат вполне низменные побуждения. Ленин в этом плане, к сожалению, прав. В данном случае все очень просто. Некоторые высокие начальники в Москве прознали, что у нас мода на русский авангард. Большие деньги за Малевича, Лентулова, Кузнецова, ВХУТЕМАС и ВХУТЕИН платим. У них этого авангарда полно на чердаках и в запасниках музеев. Как диссидентское искусство его не выставляют, чтобы, значит, не развращать советский народ. Поэтому можно скупать его за бесценок. Вот они и скупают потихоньку, составляют частные коллекции. Если угодно, это способ создать себе в современных условиях капитал, страховку на будущее для детей, внуков, жен. В общем, по-человечески понятно. Помрет начальник, на что родственникам жить дальше? Вот и стараются. Особенно жены и дети. Ну, а начальнику неудобно картины антисоциалистических элементов скупать и целые собрания диссидентства дома держать. Боятся, как бы по партийной линии не попало за стяжательство. Собственно, чем они лучше тех же подпольных цеховиков, которых расстреливают за хищение социалистической собственности? Им тоже хочется собственности. Только другим путем. Поэтому и начинают доказывать, что не может быть просоциалистической и антисоциа­листической живописи или, там, музыки. Это, мол, нейтральные виды искусства. Для них надо сделать исключение. Другие мебель антикварную собирают, фарфор. Это тоже, мол, вещи нейтральные. Раньше эти дворцовые вещички как ненужный царский хлам в комиссионках продавали или за границу без сожаления отправляли. Арманд Хаммер на этом миллиардером стал. А сейчас царское да графское только подавай. Чем больше, тем лучше. Собственность — великая сила. Вот она и на нашего сегодняшнего гостя действует, даже если он и не совсем еще понимает это. Теоретически же обосновывать корректировку прежних идеологических установок проще поручить вот таким, как он, молодым карьеристам. У них и убеждений меньше, и желания вылезти наверх больше, чем у старшего поколения. Главное, они убеждены в том, что делают благое для страны дело. А нового Сталина у них нет и не предвидится. Бояться перестали. В России это очень много значит, если перестают бояться. Значит, начнут воровать. Чем дальше, тем больше. Все. Сверху донизу.

*   *   *

Ужин заканчивался. Прошел он, вопреки опасениям, довольно легко и непринужденно. Говорили банальности. Расспрашивали Тыковлева про Сибирь, тайгу, морозы и гнус. Хвалили Большой театр и Уланову. Восхищались Чайковским. Осторожно осведомлялись, кого из английских писателей любят в России. Уважительно кивали, когда Саша начинал демонстрировать знание Диккенса, говорить о постановках Шекспира в московских театрах. О, да, конечно, Диккенс уникальное явление в английской литературе. Особенно приятно, что его читают в России. Не всякий англичанин читал Диккенса. И уж редко кто читал его в Америке, Россия, чувствуется, самая читающая страна в мире. Жалко, однако, что мало знаком советский читатель с современной западной литературой...

— Все существенное и ценное в художественном отношении переводим, — возражал Тыковлев. — Специальный для этого журнал создан. “Иностранная литература” называется. Кстати, большим спросом у нас в стране пользуется. Насколько я знаю, такого издания у вас на Западе нет. Наверное, считаете, что читать чужую литературу необязательно? Варитесь в своем соку и полмира видеть не хотите? Получается, что наше социалистическое общество более открытое, чем ваше.

 — Не совсем так, господин Тыковлев, — сухо заметил Крузе. — Мы Солженицына вашего издали. А вы — нет.

— Ну, это отдельный и серьезный разговор,— помрачнел Саша. — Можем его продолжить, если хотите, после ужина. Пока же спасибо хозяину. Спасибо за очень вкусный ужин. Желаю этому дому добра и счастья.

Тыковлев встал из-за стола. За ним последовали другие гости. Двинулись назад в белую комнату. Расселись вокруг низкого овального стола с мраморным верхом. Подали кофе. Официанты стали предлагать коньяк и другие крепкие напитки. Взяв с подноса рюмку, Тыковлев опять заговорил:

— Вы затронули вопрос о творчестве Солженицына. Чувствую, что тема эта очень волнует вас, кажется вам привлекательной и перспективной. Сегодня на этом пароходике только о Солженицыне и говорили. Вообще-то вопрос большой. И не о Солженицыне он. Да, не о нем. А о том, как вы себе представляете будущее отношений между Западом и Советским Союзом. Вот и давайте об этом поговорим.

Тыковлев шумно перевел дух и отхлебнул из коньячной рюмки.

— Давайте, господа, начистоту, — предложил он. — Что вам этот Солженицын дался? Ну, есть в Советском Союзе Солженицын. Есть и еще десяток-два таких, как он. И что? Я сегодня на прогулке по Темзе уже вашим объяснял. Не на тех ставку делаете. Останетесь при пиковом интересе. Никогда диссиденты Россией править не будут. Что вы, в самом деле? Не понимаете, с кем разговаривать и договариваться надо? Забыли, что с Гитлером случилось? Не понимаете, что воевать с нами больше никогда не сможете? Не понимаете, что вообще мы вас больше не боимся? Наши войска стоят на Эльбе. Наши ракеты без труда достают до Америки. Атомного оружия у нас не меньше, чем у вас. Первый реактивный пассажирский лайнер построили мы, а не вы. Первую атомную электростанцию — тоже мы. В космосе первые опять-таки мы. Мы в год прирастаем на 8 — 10%, а вы, дай Бог, на 2—3%, если, конечно, не считать японцев. А разве можете вы тягаться с нами по уровню образованности народа, по бесплатной медицине, по ценам на товары первой необходимости? А у нас еще лучше будет. Мы только разворачиваемся. Так не пора ли принять мир таким, как он есть? Мы вам предлагаем мирно сосуществовать, не трогать друг друга, мирно соревноваться. Но для этого надо договориться об условиях. Мы хотим только предметного разговора, не держим камень за пазухой. Но пока ответа не слышим. Не слышим, — многозначительно и даже с некоторой угрозой в голосе сказал Тыковлев. — Но надежды не теряем. Вот и я для этого в Лондон приехал. Мы предлагаем диалог о мирном сосуществовании двух систем. Право, это самое разумное решение и для вас, и для нас. Атомная война — не альтернатива.

— Конечно, — быстро согласился Ларкин. — Но мы ведь начали с вами переговоры по контролю над ядерными вооружениями. Сам факт этих переговоров отражает новое отношение президента и конгресса США к Советскому Союзу и перспективам нашего сотрудничества. В зависимости от результатов, мы...

— Вот-вот, — прервал Ларкина Тыковлев. — В зависимости от результатов. По-вашему это значит, что, если мы согласимся односторонне разоружиться, вы нас похвалите. Не дождетесь. Если будем разоружаться, то только на равных. А на равных вы не хотите. Вот о чем речь! Все думаете обдурить и продиктовать условия. За нами уже третья часть планеты идет, а вы всё игры играете.

— Идет-то идет, — съязвил Боренстейн, — да только кто идет? Гвинея, Мавритания да Египет. Чем больше таких друзей себе на шею повесите, тем быстрее ко дну пойдете. Не получается у вас привлечь на свою сторону ни одно из развитых государств мира. Чем больше раздуваетесь вширь, тем скорее надорветесь. Мы у вас эту Мавританию, кстати, завтра могли бы перекупить. Только на кой черт она нам сдалась. А вам без нашей технологии  не обойтись. Ни чехи, ни восточные немцы вам не пара. Не тот калибр. Вот говорите про атомные электростанции да полеты в космосе, а ведь знаете, что ни накормить, ни одеть прилично своих людей не можете. Откройте ваши границы, господин Тыковлев. Вот и посмотрим, кто куда побежит. Ваши в капиталистический ад или наши в коммунистический рай. Да что там говорить! Стену в Берлине вы не от больших успехов поставили. Мы со времен Линкольна всегда стояли и стоим за свободу. Вы свободу у своих людей отняли. Верните им свободу, тогда все встанет на свое место. Будем соревноваться, дружить и сотрудничать.

— Свободу? — переспросил Тыковлев, которому в этот момент стало даже как-то жалко американского сенатора. — Мы, знаете ли, всегда спрашиваем, свободу от чего и свободу для чего. Абстрактной свободы не бывает. Не хочу углублять этой темы. Разговор затянется да и станет излишне острым. Вы только поосторожней насчет Линкольна и свободы. У него свобода для одних отлично уживалась с рабством для других. Не забывайте также, что США обязаны своим существованием геноциду коренного индейского населения. Гитлер, кстати, многое позаимствовал в этом отношении от ваших отцов-основателей. Так что давайте не будем. А что до недостатков нашего снабжения, то сами о них знаем, стараемся преодолеть. Но достижения Октябрьской революции на американские штаны не променяем. Не надейтесь! Слишком дорого заплатили за то, что имеем сейчас.

Воцарилась неловкая пауза. На выручку пришел Ларкин, как хозяин он счел за благо на время сменить тему:

— Как вам нравится “Вестсайдская история”? Господин Балаян сказал мне, что вы успели сходить на этот фильм. Совершенно оригинальное прочтение сюжета Ромео и Джульетты в условиях современного американского мегаполиса. Я лично очарован музыкой этого фильма. Думаю, что в культурных обменах заложен большой потенциал для улучшения взаимопонимания между западным миром и СССР. Культура прокладывает путь для политического диалога, о котором вы только что говорили.

— Да-да, — активно включился в беседу полковник Беркшир. — Именно в области культуры Советскому Союзу есть что предложить, причем самого высокого качества. Ваши музеи, классический балет, Большой театр, Ойстрах, Рихтер, Гилельс. Кстати, господин Боренстейн, — обратился к нему Беркшир, стараясь как-то смягчить надувшегося сенатора, — очень советую посмотреть советский фильм “Летят журавли”. Уникальное произведение.  Мы знаем одного Эйзен­штейна, но у них сейчас есть целая плеяда выдающихся кинорежиссеров и артистов. Жалко, что мы мало покупаем их фильмы.

— В Америке они мало известны, — поддакнул Крузе. — В Германии, однако, их все больше смотрят. В Западном Берлине появилась даже фирма “Пегасус-фильм”, которая покупает и прокатывает советские фильмы. За ней стоят влиятельные еврейские круги. Это многое объясняет. Им импонирует, когда делают хорошее кино, разоблачающее преступления фашизма против евреев. У русских стали появляться такие фильмы, и еврейская община, разумеется, тут же заметила их. Не только заметила, но и позаботилась, чтобы они получили премии и известность. Например, фильм “Восхождение”, где фашисты казнят советского партизана за то, что он партизан, и заодно с ним еврейскую девочку просто за то, что она еврейка.

— Это очень интересно, — оживился Боренстейн. — У нас пока что эта тема плохо развита. Все какие-то поделки с грохотом пушек, великолепными джи-ай и дураками немцами. Копируем англичан. А ведь в центре всей второй мировой войны — драма еврейского народа. Преступление фашизма в том, что он хотел уничтожить евреев. Если бы не это, то была бы война как война.

— Наверное, это не совсем так, — покривился Тыковлев. — Уничтожение евреев для Гитлера было лишь началом, легкой разминкой. За шестью миллионами евреев должны были последовать сотни миллионов славян... Но мы разбили Гитлера, разбили его совместно с Америкой, вернули мир Европе, несмотря на все разногласия в идеологической области. Неужели наши нынешние трения и разногласия настолько велики, что мы не сможем договориться в интересах мира и сотрудничества? Ведь у нас есть большой и позитивный опыт, как это сделать.

— Вы, молодой человек, говорите так, будто мы против мира с Советским Союзом, — вмешался лорд Крофт. — Смею заверить, это не так. Но мы испытываем недоверие и опасения. Наверное, их испытываете и вы. Не надо по этому поводу раздражаться. Это замечание в адрес моего друга Боренстейна, в равной степени как и в ваш. Ленин провозгласил задачу свержения капитализма, а Хрущев пообещал нас закопать. Мы этого не забыли и не забудем. Вы, наверное, тоже не забыли интервенцию 1918 года. Да и наши политики с тех пор много чего по вашему адресу наговорили. Так что недоверие с обеих сторон естественное. Оно сразу не исчезнет. Чтобы преодолеть недоверие, нужно идти навстречу друг другу. Одними словами и заверениями дело не обойдется. Вас прислали сюда  в Лондон не только чтобы участвовать в семинаре, но чтобы разговаривать с нами. Это хорошо. Но для того чтобы вести серьезный разговор, надо знать, кто вас прислал и что вы имеете предложить конкретно. Мы открыты для разговора. Я бы даже мог назвать, какие шаги с вашей стороны могли бы интересовать Запад в первую очередь. Но, как я понимаю, что-то интересное ожидают от нас и в Москве. Готовы ли вы сформулировать ваши ожидания? В конце концов, вы гонец. Скажите, с чем пришли.

Тыковлеву стало немножко не по себе. Одно дело надувать щеки на пароходе и говорить, что не видишь себе равных партнеров для серьезного разговора, другое — получить предложение выложить на стол карты, которых у тебя нет. В конце концов, он не имел ничего в виду, кроме возможности доложить по возвращении в ЦК, что вызвал в Лондоне интерес важных людей, здорово разъяснил им политику партии и в ответ услышал что-то интересное. Глядишь, его записку разошлют по секретарям ЦК, а то и по Политбюро. Потом на неделю разговоров будет по коридорам. Начальство Тыковлева заметит, еще раз в хорошую командировку отправит, а то и сочтет достойным дальнейшего продвижения по службе. А тут получился некоторый перебор. Но признаваться в этом было уже поздно.

— Моя задача скромная, — потупил глаза Саша. — Наша политика направлена на то, чтобы снизить уровень конфронтации, выяснить моменты расхождений с Западом и начать разговор о путях их преодоления. Для такого разговора не всегда подходят дипломатические каналы, официальная дипломатия. Иногда проще говорить по неофициальной линии, доверительно. У нас в стране все основные политические вопросы решаются в ЦК КПСС. То, что вы скажете мне, будет доложено именно там, где делается политика Советского Союза.

— И мы получим ответ именно оттуда? — глядя в глаза Тыковлеву, спросил лорд.

— Разумеется, — с вызовом ответил тот. — Но характер ответа будет зависеть от того, что вы скажете.

 — Ну, хорошо, — медленно произнес Крофт. — Передайте, что мы были бы готовы к разговору через вас. Нас интересуют пока два вопроса. Каковы возможности либерализации внутреннего режима в СССР, увеличения свободы творчества, освобождения политзаключенных, облегчения поездок за границу и т. п.? И, во-вторых, готовы ли вы пойти на сокращение того огромного перевеса по обычным вооружениям, который имеется у вас в Европе? Чего ожидаете взамен от нас?

— Желаю благополучного возвращения в Москву, — прерывая Крофта, пожал руку Тыковлеву Ларкин. — Ждем от вас известий. У вас есть наши визитные карточки. В случае нужды, господин Балаян всегда поможет вам связаться с нами. На память о нашей встрече позвольте подарить вам эту бутылку восьми­летнего шотландского виски.

Стоя перед дверью особняка Ларкина, Тыковлев нерешительно крутил полученную в подарок бутылку. На душе у него было противно. Слушали его, слушали, а потом с бутылкой на улицу выставили и еще на дорогу задание дали: доложишь, мол, своему начальству, что если хочет нам понравиться, пусть армию сокращает и диссидентам плодиться не мешает. Если уговоришь, можешь назад возвращаться. Примем. Если нет, проваливай на все четыре стороны.

— Чего это они мне дали, — со злостью спросил Балаяна Тыковлев. — Что это за дрянь?

— Почему же дрянь? — не понял Балаян. — Виски, неплохой сувенир. Долларов 20—30 стоит.

— Тридцать долларов? — усмехнулся Тыковлев. — Не разорились, сволочи.

*   *   *

Вернувшись в гостиницу, Тыковлев облачился в спортивные штаны и надел мягкие тапочки. Достал из мини-бара бутылку пива, погонял программы в телевизоре, выглянул в окно. По Стрэнду фланировала толпа, светились окна какого-то “паба”, откуда доносилась ритмичная музыка. Тыковлев пожалел, что отпустил Балаяна, который звал выпить и посмотреть изнутри на английскую пивную. Один теперь туда не пойдешь. Языка не знаешь да и фунтов жалко. Завтра надо зайти в посольскую монопольку, подарки жене и детям купить. К тому же проститутки шныряют. Вон внизу одна подцепила себе какого-то негра, оба смеются и такси подзывают. Выйдешь один, наверняка какая-нибудь пристанет. Еще провокацию устроят, сфотографируют. С них все станется.

Однако и спать ложиться не хотелось. Вновь и вновь прокручивал в мозгу сегодняшний вечер. Что сказал. Как сказал. Не так надо было говорить. Можно было дать под дых, а он вовремя не нашелся. Почему не выдвинул им каких-то требований? Не знал, что просить? А они знали. Не к теще в гости пошел, надо было заранее подумать. Ну, к примеру, почему бы не потребовать запретить все атомное оружие? Скажут, демагогия? А они со своими диссидентами разве не демагогией занимаются?

Впрочем, чего после драки кулаками махать. Как получилось, так и получилось. Теперь главное — в Москве доложиться правильно. Кого там будет интересовать, что и как на самом деле было. Что напишешь, тому и поверят. Правда, Балаян может чего-нибудь наговорить послу. Но тот старая лиса. Не полезет. Надо будет только к нему завтра обязательно зайти, рассказать, поблагодарить за содействие, сказать поубедительнее, что в ЦК он обо всем сам доложит. Пусть посол не беспокоится. Они в МИДе субординацию знают, с цековскими предпочитают не связываться, помнят, как Хрущев про ихнего Громыко говорил, что прикажет голой задницей на айсберг сесть, тот и сядет. Работник ЦК неподконтролен даже КГБ, не говоря уже о МИДе. Покончили с принижением роли партии, засилием карательных и прочих  административных органов. Жена Цезаря выше всяких подозрений и упреков. Так-то.

В дверь осторожно постучали. Тыковлев глянул на часы. Полдвенадцатого. Кого еще принесло? Подошел к двери, начал искать слова, как спросить по-английски: “Кто там?”. Не вспомнил, разозлился. Громко сказал: “Хэлло!”.

Из-под двери раздался голос Никитича: “Это я, не поздно, не помешаю?”. Никитич-Бойерман вошел в номер и нерешительно огляделся. Встретив вопросительный взгляд Тыковлева, смущенно улыбнулся:

— Вижу, как и я, не спите. Слава Богу, а то мы так и не успели толком попрощаться. Завтра, наверное, уже не увидимся. Я рано утром улетаю к себе в Берлин. Какие у вас впечатления от сегодняшнего вечера?

— Вот сижу, обдумываю, — нерешительно начал Тыковлев. — Хотите пива? Не стесняйтесь. Вон стакан. Честно говоря, я еще с мыслями не успел собраться. Думаю, что был у нас обмен аргументами. Не более того. Мне было интересно послушать, что говорят, как аргументируют, что выдвигают на передний план. Надеюсь, что и вашим господам скучно не было. Мы, конечно, очень далеки друг от друга. Я это впервые так четко ощутил. Но надо сближаться, искать точки соприкосновения. Я лично за это. Так ли мы уже в действительности далеки? Жить-то и вам, и нам хочется. Это главное. Это общечеловеческое. Надо и выдвинуть это во главу угла, постараться взглянуть на мир по-новому. Наверное, и здесь, на Западе, и у нас есть много влиятельных людей, которые привыкли к конфронтации, ничего иного себе и нe представляют. Но это инерционное мышление надо преодолевать. Мир ведь меняется. Есть столько задач, которые мы можем решать только совместно. Космос, мировой океан, научно-техническая революция. От них зависит будущее человечества, его выживание на земле. А мы все живем спорами и раздорами 20-х годов. Конечно, каждый останется при своих убеждениях, при той системе, которая ему нравится, но при всем том мы можем хорошо сотруд­ничать друг с другом, если захотим, если не будем держать камень за пазухой.

— Я с вами полностью согласен, — кивнул Никитич. — Надоела всем эта “холодная война”. Ваш Хрущев, кстати, здесь многим нравился. Возврата к сталинщине после него, конечно, уже не будет. Это главное. Вожди ваши стали поумереннее, поспокойнее. Жить в СССР становится лучше. Да и здесь у власти все больше прагматиков. Возьмите того же Никсона. Человек без идеологии, просто умелый, прожженный политик. С ним можно договариваться о чем угодно, лишь бы он при этом выгоду для Америки видел. Нужно наводить мосты, нужны энтузиасты этого дела. Без людей ничего не делается. А многие еще трусят по инерции. Это понятно. Здесь не забыли Маккарти, у вас — Ежова. Поэтому так важны встречи, подобные сегодняшней. Вы из нее сделали выводы для себя, а западные участники — для себя. Каждый будет потом докладывать, рассказывать. Ничто не останется бесследным. Постепенно сторонники нового мышления на Западе и Востоке найдут друг друга, сомкнутся, станут общественной силой, которая обеспечит перемены.

— Долгий это путь, — осторожно возразил Тыковлев. — На практике ведь что получается? Мы вам про мирное сосуществование, а вы нам в ответ всякие условия. Я поэтому и отбрил этого сенатора. Небось, обиделся на меня.

— Ни в коем случае, — запротестовал Никитич. — Чем более решительно станете отстаивать свою точку зрения, тем более интересным собеседником  будете. Здесь не любят тех ваших, которые под западного собеседника подлаживаются. Есть такие, что громко говорят о линии партии, а шепотом дают понять, что у них свое собственное, отличное, мнение, в друзья-товарищи набиваются. А на кой он серьезному политику, такой друг? Он ведь с Советским Союзом разговаривать хочет, дела с вашим правительством делать. Ему настоящий представитель советской власти нужен. Так что вы не стесняйтесь. Говорите, что есть на самом деле. И какой выход может быть из той или иной ситуации. Важно, чтобы собеседник чувствовал вашу добрую волю, желание помогать в наведении мостов, стремление что-то сделать для компромисса. Как я понимаю, вы это желание продемонстрировали сегодня. Это главное. Наверное, вы почувствовали, что такое желание есть и на западной стороне. Кстати, сегодня вы разговаривали с очень влиятельными людьми. Это люди американского и английского истэблишмента. Да и немец тоже не последний человек в ФРГ, он в личных друзьях у канцлера ходит.

— Спасибо вам за организацию этой встречи, — начал закруглять разговор Тыковлев. — Посмотрим, что скажут по этому поводу в Москве. Я ведь, как вы понимаете, от внешней политики довольно далек. Но одно могу сказать определенно: мы как общество развиваемся очень динамично, буквально преображаемся на глазах. Мы хотим жить в мире и взаимопонимании с Западом. Наша партия готова сделать все, чтобы не было войны, чтобы ушла в прошлое напряженность. Я солдат своей партии. Я готов внести свой вклад в решение этой задачи. Остальное пусть решает мое начальство. Обещаю, что все расскажу в Москве с благожелательных позиций. Так и передайте вашим знакомым. Если кто из них будет в Москве, меня можно найти в ЦК.

— А телефон ваш можно получить? — поинтересовался Никитич.

— Я сейчас переезжаю в другой кабинет. Не знаю, какой у меня будет новый номер телефона, — соврал Тыковлев. — Лучше позвонить в справочную ЦК, там скажут.

— Понимаю, — улыбнулся Никитич. — Вот вам моя визитка. На ней телефоны редакции и мой домашний. Если у вас возникнет необходимость, звоните. Всегда буду рад помочь. Жалко, что не удалось пообщаться подольше. Думаю, у нас было бы, что вспомнить, что рассказать друг другу. Вы только одно знайте, я был и остаюсь патриотом. Судьба так сложилась, что оказался по другую сторону баррикад. Но я болею за Россию, хочу, чтобы жить нашим людям стало лучше и свободнее. Поверьте, на Западе не все так плохо, как у вас в газетах рассказывают. Сами видите, как живут под гнетом капитализма, — хихикнул Никитич. — Пора кончать ссору. Для наших людей это сделать надо, Саша. Только варежку не разевать чрезмерно, а то обворуют и обманут. Хорошие нам, умные, новые политики нужны. Вот как ты, например. Ну, да мы еще не раз встретимся. Надеюсь...

*   *   *

В белой комнате догорал камин. Горничная хлопотала в соседней комнате, собирая со стола и проветривая помещения после ухода гостей.

— Ну, Ларкин, и для чего вы все это затевали? — спросил американца лорд Крофт, раскуривая толстую суматрскую сигару. — Вы хоть сами-то довольны?

— Я, безусловно, доволен, — ответил Ларкин. — Мне доставляет удовольствие разговаривать с ним. Он настоящий. Не очень далекий, но хитрый и старательный. Думаю, он без особых комплексов.

— Ну, это совсем не повод, чтобы тратить на него целый вечер, Ларкин. Вы что, друг мой, психологические этюды писать собрались? Мне он как человек был бы неинтересен. Прост, хитроват, ненадежен, убежден в том, что ловчее и умнее других. На самом деле, ограничен и малоинтеллектуален. Беда его в том, что, попав там у себя в Москве в начальники, он перестал понимать, что он на самом деле такое. Как вы думаете, чего он к нам запросился?

— Я думаю, с этого и начинать надо, лорд. Другие ведь цековцы нас стороной обходят. А этот контакты стал искать... Если хотите мое мнение, то Тыковлев карьерист, причем из не робких. Наверное, не в первый раз по-крупному играет. У них, чтобы взобраться вверх по карьерной лестнице, немало смелости, сообразительности и нахальства требуется. Борьба за место под солнцем. Как, впрочем, и везде. Люди всюду одинаковы. Бьюсь об заклад, что этот господин припожаловал к нам не просто так. Может быть, его, конечно, послали. Но не думаю. У меня осталось впечатление, что ему нечего было сказать. Так, одна пафосная агитация. Значит, приключений ищет. Думает на чем-то отличиться. Может, хочет работу сменить. Это самое простое. Надоело в Москве сидеть, захотелось за границу. Помогать успешно строить социализм, но за зарплату в западной валюте. У них это все больше в моду входит. Сейчас пойдет по начальству и будет намекать, что у него дипломатический талант обнаружился. А может, этот случай и посложнее. Чувствует, что никакого у них коммунизма при жизни этого поколения, как обещал Хрущев, не получится. Значит, придется запеть другую песню и певцов поменять. Он, по всему видно, парень с амбициями. Кто его знает, может, в солисты метит. Поэтому иговорю, что он мне интересен. Профессионально интересен.

— Ничего интересного не вижу, — вмешался Боренстейн. — Он не только ограничен, но неприятен.  Не постеснялся мою страну, мою конституцию оскорблять! Можете, Ларкин, сколько хотите думать, что у вас с ним что-то выйдет. Ваши ребята на любого русского хама с поцелуями готовы кидаться. Авось выйдет. Только здесь у вас ничего не получится, и времени зря не тратьте. То, что он хотел как-то использовать нас, это я допускаю. С него станется. Вернется в Москву, наврет с три короба. Еще услышите. А вот если вы его захотите использовать, то где сядете, там и слезете. Да-да...

— Сенатор, — запротестовал Крузе. — Нападать на него начали вы. Он не мог вам не ответить. Ведь тут у него свидетель был из посольства. Ему надо было дать вам по зубам. Так он и сделал.

— Ларкин прав, — поддержал американца полковник Беркшир. — Он к нам пришел. Значит, шел просить. Вел себя так, будто хотел посредничать между социалистическим и демократическим мирами. Это очень интересно. Нам надо использовать любую возможность оказать влияние на них, смягчить лед, просверлить дырки в стене. Так, кажется, выражается ваш Брандт? — повернулся Беркшир к немцу. — Я очень признателен лорду Крофту. Несмотря на весь свой скепсис, он создал у этого русского впечатление, что мы готовы с ним говорить. Конечно, на наших условиях. Но он понял, что его не отвергают. Думаю, он ушел окрыленный. Кто знает, может, постарается принести ответ. Тогда это может стать совсем интересно. Мы очень мало, к сожалению, знаем, что они там наедине с собой в ЦК думают. Там все больше новых людей. Надо поддержать разномыслие. Оно не только основа демократии. Оно основа разложения любой недемократической системы. Хорошо уже, если они подумают, что им надо строить что-то новое, что старое не годится. Это начало. Ключ к дальнейшему.

— Они думают то же самое про вас, — сварливо заметил Боренстейн.

— Пусть думают. Но разница в том, что у нас никто не собирается строить что-то новое, отказываться от того, что имеем. Есть, конечно, компартии и их члены. Но вы же знаете, их влияние ничтожно. Вы не найдете у нас на Западе ни одного правительства, ни одной партии, которые хотели бы что-либо менять в существующем порядке вещей. Мы в этом плане иммунны, защищены от случайностей. Теперь представьте себе, что будет, если ЦК КПСС решит когда-нибудь сказать, что коммунизм — это утопия, что они пятьдесят лет идут не в ту сторону, что нужны коррективы, что они зря проклинали нас и отгораживались от нас. У них нет маневра. У них нет набора альтернативных партий и политиков, обслуживающих их конституцию, их строй. Обвал в этом случае неизбежен. Мы выиграем исторический спор двух систем, не передвинув ни одной дивизии. Но для этого нам нужны такие люди в ЦК, как этот Тыковлев. Он, конечно, и сам не сознает своего исторического предназначения. А кто его сознает? Никто. Не знает человек своего времени. Наверное, и Иуда не знал, что делал, когда ушел с тайной вечери.

— Христос знал, — мрачно заметил Крофт. — Он послал его делать то, что задумал.

— Давайте думать, что Бог посылает нам Тыковлева, — усмехнулся Беркшир. — Мы делаем благое дело. Не будем отвергать Тыковлева. Все остальное — на его совести.

Глава IV ЛИШЬ МГНОВЕНИЕ — ТЫ НАВЕРХУ...


На четвертый этаж Тыковлев взъехал на маленьком заднем лифте. Во втором подъезде ЦК было два параллельных лифта. Парадный большой — для начальства, а задний поменьше — для клерков и посетителей. То есть можно было, конечно, залезть и в первый главный лифт и прокатиться. Никто ничего не сказал бы. Все равны. Но скромность, как говорится, украшает человека, а особенно партработника. К тому же этот большой лифт открывался там, наверху, прямо перед носом у дежурного офицера. Получилось бы “здрассьте, мол, пожалуйста, к вам не Суслов и не Демичев, а сам Тыковлев припожаловал”. Не поймут. Лучше на заднем. Он между этажами останавливается. Потом пол-этажа можно скромненько по лестнице пешочком спуститься и предъявить офицеру удосто­верение. Как все. Не надо высовываться.

А он высунулся. Черт его дернул в Лондон ехать, а потом эту записку писать. Теперь вызывают. Впрочем, разве не этого он сам хотел? Разве не мучился два дня, напуская многозначительного туману на обстоятельства встречи, вкладывая в уста своих собеседников вещи, которые, если разобраться, они говорили не совсем так, как он изобразил? Только зачем?

В этом Тыковлев и самому себе не решался признаться. Больно страшно было. А хотел он ни много ни мало подправить политику ЦК, помочь старшим товарищам подобрать ключики к сердцам хозяев западного мира. Нельзя же дальше идти по пути конфронтации с ними. Пришло время договориться, поделить власть и влияние в мире по-доброму, по-честному. А почему бы и нет? Это же так просто. Возьми себе свое и отдай мне мое. И не будем ссориться. И заживем припеваючи. Мы от всемирной революции откажемся, помягче вести себя будем, а они нам помогут жить получше. Вот и исторический компромисс! Каждый при своем интересе. Он (Тыковлев) был бы готов заняться этим, свести вместе, попосредничать. Он почти уверовал в то, что может сделать это. Была бы отмашка. Если скажут, что можно, так от желающих порадеть на этой ниве отбоя не будет. Это уж точно. Надоело долдонить про несовместимость двух социально-экономических систем, про классовую борьбу, неизбежность краха империализма и торжества социализма. Не получается ни краха, ни торжества. Надо искать что-то среднее. Народ давно уже ждет этого. И им тоже, конечно, надоело. Сколько ни горбатятся, а ничего с Советским Союзом поделать не могут. Начинают понимать, что другая музыка требуется. Ну, поломаются еще, конечно, для виду. Бросим мы им парочку костей. Пусть погложут, пусть утешатся. Но не в этом главное. Главное в другом: коли мы мировую революцию побоку, так и вы кончайте думать, что разрушите нашу власть.

Тыковлев уперся в дежурного офицера КГБ. Протянул свое удостоверение. Тихо сказал:

— К Михаилу Андреевичу по вызову.

Офицер посмотрел на фотокарточку. Потом на длинное, как у лошади, черноглазое лицо Тыковлева. Покрутил в руках список. Легонько махнул рукой в направлении направо по коридору. Опять глянул на Тыковлева. Саше показалось, что в глазах офицера мелькнул страх. Но он отогнал от себя эту глупую мысль. Откуда постовому знать, зачем и почему вызывают. Это не офицер, это он сам трусит. Надо взять себя в руки.

Прошел по коридору, отворил дверь в приемную. Навстречу встал из-за стола-конторки помощник.

— Товарищ Тыковлев? Проходите. Михаил Андреевич свободен.

Суслов сидел за письменным столом, ссутулившись над бумагами. Был он, как обычно, бледноват. Как обычно, в сером скучном костюме, с беспорядочно расположившимися над подслеповатыми глазами прядями русо-седых волос, с воротом рубашки, далеко отстающим от по-старчески худой шеи. Кивнув головой, Суслов указал место у приставного столика в большом, обитом темно-коричневой кожей, кресле. Продолжил чтение.

Тыковлев молча уселся. Стал оглядывать деревянные панели кабинета, полки с книгами, портрет Ленина, лампу с абажуром из серпов и молотов образца тридцатых годов. Потом осторожно, краешком глаза зыркнул через письменный стол, надеясь подглядеть, что за бумагу смотрит начальство. Узнал свою записку. Значит, разговор будет предметный. Стал думать, с чего начать докладывать. Ведь сейчас наверняка попросит рассказать поподробнее. Или вопросы начнет задавать. Надо собраться и суметь сказать коротко главное. У Суслова мало времени. Он к тому же строг, упрям и своенравен. Не попадешь в тон, пиши пропало.

Суслов отодвинул в сторону тыковлевскую бумагу, поправил очки и внимательно поглядел на Сашу.

— Насколько серьезными вы считаете высказывания ваших лондонских собеседников, товарищ Тыковлев?

— Думаю, что они солидные люди...

— А вы их до этого знали? Лично не знали, конечно. Вы ведь у нас в первый раз в загранкомандировке в капстране. Ну, может, заочно познакомились с их биографиями, выступлениями, какие-то материалы о них вам наше лондонское посольство давало? Нет? Значит, первая и, можно сказать, случайная встреча. Н-да. Не торопимся ли мы с выводами, Александр Яковлевич?

— Я исходил из того, что все мои собеседники — люди с положением. Лорд, сенатор, банкир, военные. Они специально собрались, чтобы встретиться с работником ЦК КПСС. Лорд даже охоту отменил, — неловко промямлил Тыковлев. — Они предлагают установить доверительный контакт с ЦК для обсуждения вопросов мирного сосуществования, так сказать, модуса вивенди между СССР и Западом.

— И избрали для этой цели вас, которого видят тоже в первый раз в своей жизни, — бесстрастным голосом прокомментировал Суслов. — Продолжайте...

— Я, конечно, никаких полномочий вести разговор об установлении доверительных контактов не имел, — смутился Тыковлев. — Ни в чем их и не обнадеживал. Тем не менее, счел своим долгом доложить. На мой взгляд, заслуживает интереса, что наша наступательная позиция оказывает на них воздействие, что они понимают необходимость доверительного диалога, ищут контакта с ЦК КПСС. По сути дела, это признание Западом руководящей роли партии в управлении нашим обществом и государством. Мне кажется, что такие обращения не стоит оставлять без ответа. Разумеется, излагать при этом нашу принципиальную позицию, изучать их настроения, подходы, резервы. Если же не отвечать, то они из этого могут сделать неправильные выводы.

— Согласен, — кивнул Суслов. — Мы так и поступаем, товарищ Тыковлев. Не буду особенно распространяться, но, как вы, наверное, догадываетесь, у нас имеются доверительные каналы для общения с Западом. Есть для этого КГБ и МИД. Не будем вмешиваться в дела товарищей Андропова и Громыко. Это им поручено, они и докладывают в ЦК. Я, кстати, вашу записку им обоим пошлю. Пусть почитают. На мой взгляд, ничего нового вам ведь и не предложили. Или вы не так считаете? Отказаться от принципов социалистической демократии и дать свободу ее противникам. Это что, нам подходит? Или в одностороннем порядке сократить нашу армию и ее вооружения, созданные в сугубо оборонительных целях тяжким трудом двух поколений советских людей. Неужели мы должны идти на это?

— Разумеется, не подходит ни то, ни другое, — струхнул Тыковлев. — Мы должны были бы пойти лишь на некоторые косметические меры в этих двух областях, а в обмен потребовать от них серьезных уступок. Отказа от политики нагнетания напряженности, отмены всяких торговых эмбарго, дискриминации...

— Ну, вот видите, — улыбнулся Суслов. — Мы косметические меры, а они — серьезные уступки. Они, смею вас уверить, думают ровно таким же образом. Не зря мы говорим о несовместимости двух систем. Не слова это, а суровая реальность. На мякине никого вы не проведете, товарищ Тыковлев. Внешней политикой занимаются не дурачки и не дилетанты. Так что уж пусть ведут с вашими лордами и сенаторами дела те, кому это поручено. Что, вам своей работы мало?

— Ни в коем случае, — насупился Тыковлев.

— То-то и оно. Вас партия поставила идеологическими вопросами заниматься, советской интеллигенцией. А все ли у нас тут в порядке, товарищ Тыковлев? Смотрите, то какие-то почвенники объявились, то кого-то югославская модель социализма увлекает, то взялись вслед за Солженицыным на лагерную тему обезьянничать, то всякие подлости про партизанскую войну в Белоруссии сочиняют. Машеров жалуется. И прав, очень прав. Я что-то не вижу активной линии нашего отдела пропаганды. Вы ведь там работаете. Ваше прямое упущение, стало быть. Отвлекаетесь на несвойственные вопросы, товарищ Тыковлев, а своим непосредственным делом не занимаетесь, как надо. Вы не обижайтесь, но подтянуть работу нужно. Так и своему заведующему передайте. А за информацию спасибо. Вы свободны.

Суслов встал и пожал руку Тыковлеву, оставляя его в догадках, был ли учинен разнос или состоялась просто отеческая беседа.

— Спасибо, Михаил Андреевич, — с чувством произнес Саша. — Обещаю, что выводы сделаем в ближайшее время. Разрешите идти?

— Да, да. Желаю успехов. Извините, еще об одном забыл спросить. Вы в записке всех участников беседы перечислили?

— Всех.

— Странно. А мне говорят, что там был с вами еще какой-то русский, бывший власовец. Он-то откуда взялся? Вы его откуда знаете?

— Не знаю я его, — похолодел Тыковлев. — На семинаре познакомились. Он в какой-то западноберлинской газете работает. А в записке я о нем не упомянул, потому что он весь вечер молчал. Сидел только и слушал. Я ему значения не придал.

— Аккуратнее надо, — глядя поверх Тыковлева, сказал Суслов. — Он у наших комитетчиков на примете. Темная личность. Вы это поимейте в виду на будущее.


*   *   *

За окном шел дождь со снегом. Погода, прямо сказать, собачья. Но сегодня праздник. 7 ноября. Годовщина Великой Октябрьской социалистической революции. На здании ЦК висели красные флаги. Напротив окон тыковлевского кабинета виднелись полотнища лозунгов. Из репродукторов неслись револю­ционные песни. Саша только что вернулся с военного парада на Красной площади. Ходил в первый раз в жизни на трибуну у Мавзолея. В первый раз в жизни почувствовал свою сопричастность элите, почувствовал физически, стоя рядом с заведующими отделами ЦК, генералами, министрами, передовиками произ­водства, народными артистами, лауреатами Ленинской премии, академиками. Теперь он свой в этом кругу.

Через час прием во Дворце съездов. Тоже в первый раз в жизни. Позвали, правда, без жены. Но Татьяна не обидится. Замзаву по должности не положено. Пока что замзав. Но ничего. Поживем еще, увидим.

Тыковлев раскрыл сейф и вытащил из него листок белой слегка шершавой бумаги. В пятидесятый или сотый раз прочел знакомые строчки вверху: “Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза”, сбоку насчет обращения: “как с конспиративным материалом”. Поглядел на красную печать и подпись секретаря ЦК и довольный откинулся в кресле. Постановление постановлению рознь. А это — этап в его жизни. Он вышел в люди. Наконец-то. Про него, про Тыковлева, это постановление высшего органа родной Коммунистической партии. “Утвердить заместителем заведующего отделом т. Тыковлева А. Я.”. Так-то. Знай наших. От поздравлений телефон разры-вается. Все в друзья просятся. Отбоя нет. Назначили. Значит, считают, что потянет. Это не только аванс, но и признание всего, что сделал раньше. Не говоря уже о том, что признание полной чистоты и лояльности перед партией. В КГБ, небось, все, что только могли узнать про Тыковлева, десять раз переспросили и перепроверили. Чист он и непорочен, как белый снег.

Тыковлев самодовольно улыбнулся. На мгновенье ему припомнился раскрасневшийся от злобы Фефелов, поклявшийся тогда, после той глупой истории с девчонкой в госпитале, утопить его как гаденыша, если в руки попадется. “Утопишь, держи карман шире, — прошептал невольно Саша. — Теперь моя очередь топить будет. Да только где ты, безногий, кому ты нужен. Кто с тобой связываться будет? Я, как говорится, на другом уровне жизни. Что мне теперь грешки молодости? Что Надя, что Никитич, что Банкин? Да ровным счетом ничего”.

Репродуктор забухал бравурным маршем военно-воздушных сил, и Тыковлев поймал себя на том, что начал подпевать:


Все выше, и выше, и выше...


Удовлетворенно потер руки, достал из сейфа бутылку армянского коньяка и отхлебнул из нее глоток.

— На улице холодно, — вроде как оправдался перед собой. — Сегодня праздник. Пока до Кремля дойду, запах выветрится. К начальству до первого тоста подходить не буду. На всякий случай. Да оно в народ, скорее всего, и не пойдет.

Напялил ратиновое серое пальто, надел широкополую мягкую шляпу и вышел на улицу.


*   *   *

Дворец съездов горел тысячами лампочек. В раздевалках внизу женщины переобувались из меховых сапог в туфли, тщательно оправляли перед зеркалами прически, украдкой поглядывая на других: кто в чем пришел, что из драгоценностей на себя надел? Бриллианты и золото — это для артистов, жен академиков, писателей. Жены партийцев драгоценностей не носят или носят с осторожностью. Откуда им брать их? На зарплату мужа в 500 — 600 рублей золота и камней не укупишь. На шубу, пожалуй, соберешь, на брошку. Вот и приходится соревноваться, кто какое платье сумел “отгрохать” в совминовском ателье. Это можно. Остальное нельзя. Иначе обвинят в стяжательстве. Коммунист не может быть стяжателем, копить собственность. Зачем она ему? То, что нужно для нормальной, скромной, но с достатком жизни, рабочий класс дает своим руководителям. Тому, кому этого мало, не место среди нас. Что же до всяких там певиц или балерин, то пусть себе тешатся. Все равно поют и танцуют они для нас, а не мы для них.

Забавно смотреть на военных. Они, как женщины, тоже замирают перед зеркалами. Проводят расческой по волосам, поправляют погоны, одергивают мундир, трогают пальцами ордена. Глянь на такого, и сразу все ясно: первый, второй или десятый сорт. Все наружу. Для всех качеств есть видимые распознаваемые признаки. Сколько звездочек на погонах, какие погоны, сколько орденов и какие ордена. На человека можно не смотреть, достаточно взглянуть на мундир.

С военными могут потягаться разве что гражданские авиаторы, железно­дорожники, метрошники, моряки да дипломаты. У них тоже есть форма. Но там не поймешь, что за знаки отличия, да и “иконостас” у них с военными не сравнится. Так, какое-то недоразумение.

А КГБ по таким дням скрытно страдает. У них ведь тоже есть погоны, да и ордена дают щедро. И вот всю жизнь приходится делать вид, будто ты какой-то занюханный штатский. Конспирация... А как хочется дернуть за рукав вон того надушенного “Шипром” генерал-майора, который ног под собой от важности не чует, и сказать: “Чего вылупился, у меня не одна несчастная звезда, а целых две и орденов больше, только показывать их не имею права. Служба такая!”. Хочется, а не скажешь. Не положено. Неприлично. А скажешь, так, того гляди, в ответ услышишь: “Какой ты генерал, мильтон ты поганый”.

Все это суета, однако. Не эти страной правят. Не они решают, чему быть и кому чем быть. Решает партия. Вот такие ребята в скромных темных костюмах, как Саша. Тихие, как мыши, невидные. Зато их по именам и фамилиям знают, а не по орденам, погонам и ожерельям. Они соль советского общества. Их совсем немного. Куда меньше, чем министров, их заместителей, генералов и адмиралов. Зато каждый дорогого стоит. И Саша наконец-то один из таких.

С этими мыслями Тыковлев проследовал мимо охорашивающихся генералов и дам и вступил на эскалатор. Болтаться в фойе нижних этажей, решил он, не имело смысла. Кому надо, сами подойдут. Эскалатор медленно понес его на верхний этаж, где находился зал приемов.

В зале было уже довольно много народа. Шел молчаливый раздел и захват столов. Некоторые из старожилов решительно двигались вперед, поближе к президиуму. Заведующие отделами, престарелые академики, Константин Симонов, Галина Уланова. Туда же ребята из международного отдела торжественно отэскортировали Макса Реймана, председателя германской компартии.

“Ага, — решил про себя Саша. — Он, значит, опять у нас в Барвихе отдыхает. Карпов на пруду ловит. Впрочем, какие в эту погоду карпы...”

Впереди чужих не ждут. Впереди своя компания. Они тут на каждый Первомай и Октябрь кучкуются. Можно, конечно, и новенькому за те столы встать. Не выгонят. Но и привечать не станут. Они там все лично президиуму известны. Оттуда помашут или улыбнутся. А может, Леонид Ильич, когда входить в зал будет, кому-нибудь и руку пожмет. Разговору тогда на месяц будет. Но он в последнее время чудить начал. Каким-то совершенно непонятным товарищам руки пожимает. Даже ребята из оргпартработы в догадках теряются. Вот тут недавно бросился к какому-то мидовскому чудаку. Оказалось, тот его родственницу, будучи консулом в Карл-Маркс-Штадте, окучивал. Надо же! Запомнил с тех пор и узнал. Пришлось Громыко этого чудака срочно послом делать.

Ну, да ладно, — подумал Тыковлев, — надо определяться, а то окажешься где-нибудь у полупустых столов на входе, где жмутся разово приглашенные ударники, чемпионы и прочая неноменклатурная публика. С ними, конечно, тоже бывает интересно. Они с перепугу и от желания завязать как можно больше полезных знакомств говорливы и любезны, как никто другой в этом зале. Но сегодня задача не в этом. Сегодня надо прописаться среди своих. Как-никак он теперь замзав. К таким, как он, и идти надо. Пусть все видят и возьмут себе на заметку. Ну, и с новыми коллегами выпить надо. Пусть тоже привыкают. Но вообще-то лучше, чтобы кто-то проявил инициативу, позвал. Он ведь все же новенький. Неужели не догадаются? Тыковлев начал озираться по сторонам.

Ага, слава Богу, догадались. Вон Толя Беляев из международного отдела рукой машет, подзывает. Там же и Деткин из военно-промышленного отдела. Ничего, симпатичный мужик.

Тыковлев решительно заковылял к столу, который был не близко, но и не далеко от президиума. Правильно ребята сориентировались. И видно весь президиум, и сам тоже виден оттуда. Тут я, мол, стою, гляжу на вас, сочувствую, сопереживаю, восхищаюсь, в любой момент готов... Но без фамильярности и навязчивости. Скромно и серьезно. Только так может вести себя руководящий работник аппарата ЦК.

— Привет, ты чего пить будешь? — подмигнул Толя. — Если коньяк, то забери вон ту бутылку “Двина” справа и поставь сюда. Бери, бери, пока туда еще никто не встал. Потом поздно будет. А заместо коньяка переставь туда “Столичную”.

— Товарищи, — запротестовал неизвестно откуда взявшийся официант в смокинге, — вы меня в неудобное положение ставите. Напитки выставлены везде одинаково. Что я гостям скажу? Почему у них коньяка нет?

— Скажешь, что здесь коньячники собрались, — засмеялся Беляев. — Переживут... Пусть вовремя приходят.

— Я старшему по смене буду докладывать, если чего, — неприязненно возразил официант.

— Вот-вот, доложи. Пусть тебе еще коньяка подбросят. Нашел проблему. Праздник сегодня. Хотим на праздник коньяк пить. А ты боишься, что мало останется домой утащить? На всех хватит.


*   *   *

Леонид Ильич шепеляво отговорил, как всегда по бумажке, свой праздничный тост. Поздравил. Все подняли бокалы. Выпили, еще раз выпили. В зале становилось шумно. Бутылки быстро пустели. Официанты начали разносить традиционный жюльен. На маленькой сцене то пела Ирина Архипова, то выступали с акробатическими номерами какие-то мастера спорта. Сейчас выбежала балетная пара из Большого театра. Па-де-де из балета “Корсар”.

Тыковлеву становилось скучно. Толя давно куда-то сместился, обнаружив знакомых коммунистов-иностранцев за столом неподалеку. Деткин братался с генералами. Ребят из других отделов Саша еще не очень знал. Оставалось жевать черные маслины и многозначительно прихлебывать любимый Толин “Двин”. Вообще-то Тыковлев охотно пошел бы уже домой. Татьяна на вечер готовила пельмени. Родственники должны были зайти. Но уходить было нельзя. Брежнев о чем-то оживленно разговаривал с Косыгиным. Рядом стоял явно в ожидании своей очереди маршал Гречко.

Саша посмотрел по сторонам и поймал на себе взгляд какой-то женщины. Средних лет. Скорее, его возраста. Не красавица и не дурнушка. Темное платье с белым кружевным воротничком. Большая, видать, старая, камея. Русые волосы. Не очень крашеная. Чего глядит? Или знакомая какая?

Саша опустил глаза и начал быстро соображать. Лицо женщины не удавалось припомнить. Захотелось взглянуть еще раз. Но и разглядывать ее тоже не очень-то прилично. Тыковлев согнулся над вазой с фруктами, сделал вид, что выбирает яблоко покрепче, и бросил осторожный взгляд в сторону незнакомки. Она  улыбнулась. Не оставалось ничего делать, как подойти.

— Здравствуйте, — нерешительно промолвил Тыковлев. — С праздником Великого Октября. Чувствую, что вы меня знаете, а я, грешным делом, не могу припомнить, где, когда, при каких обстоятельствах. Так вы уж помогите мне, — неловко закончил Саша свою тираду. Сказать по правде, женщин он всегда немножко стеснялся. Ревнивая у него Татьяна до ужаса. Да и какой из него кавалер с его ростом, внешностью и хромой ногой. Правда, говорят, что женщине любой мужик хорош, если чуть красивее черта. Главное, чтобы положение было. Но откуда этой знать, кто он такой. Она, может быть, сама какая-нибудь ответработница.

— Не узнаете? — весело переспросила незнакомка. — Ай-ай-ай. А я вам столько раз в госпитале перевязку делала. Неужели не помните?

— Надя? — неуверенно переспросил Тыковлев. — Ну, конечно же, это вы. Изменились, правда, за эти годы. Повзрослели. Похорошели. Где вы сейчас, кто вы? Как жизнь сложилась?

Мозг Тыковлева лихорадочно заработал. Надя явно не в обиде на него. Ведет себя приветливо. Знает или не знает? Забыла? Простила? Черт бы ее побрал. Надо же ей именно сейчас, в такой момент обнаружиться. Да еще в таком месте. Вдруг скандал устроит? Да нет, не похоже. Откуда ей знать? В ту ночь Саша в аптеку не лазил. Лекарств не брал. Стоял на стреме. После того, как Надю милиция забрала, его никто ни о чем не спрашивал. Фефелов только скандал тогда устроил. Ну и что? У него доказательств никаких не было. Так, на пустом месте разорялся.

— Живу, как все, — улыбнулась Надя. — Кончила институт, вышла замуж. Муж у меня полярник. Директор пароходства. Герой Соцтруда. Они успешно осваивают Севморпуть. Вот нас сегодня и пригласили на праздник в Кремль. Очень рада вас видеть. Повеяло, знаете, воспоминаниями почти из детства. Войну вспомнила, работу в госпитале. Какое время было, Саша, какое интересное, романтичное время! Да, кстати, познакомьтесь с моим мужем. Его зовут Володя, Владимир Иванович...

— Очень рад, — тряхнул руку здоровенного детины с геройской звездочкой на груди Тыковлев и поймал себя на мысли, что, если такой по морде врежет, мало не покажется. Но Владимир Иванович не только не проявил враждебности, но, наоборот, улыбался от уха до уха.

— Неужели это твой раненый, Надька? — пробасил он. — Вот так встреча. За это нельзя не выпить...

— А вы-то как? — поинтересовалась Надя. — По всему вижу, что в порядке.

— Тоже, как и вы, после госпиталя и войны учился. Потом учительствовал. Потом комсомольская и партийная работа. Сейчас в ЦК. Женился. Детей завел. Живу, как и вы, — скромно потупился Тыковлев.

— Очень рад, что у вас все так хорошо сложилось, — осторожно намекнул он. — Когда я выписывался, мне сказали, что у вас случились неприятности. Мы все так боялись и переживали за вас...

— Все хорошо, что хорошо кончается, — тряхнула головой Надя. — Свет не без добрых людей. Я тогда думала, что жизнь уже вся. Оговорили, и не оправдаешься теперь. Это в семнадцать-то лет в тюрьму угодить. И посадили бы, конечно. Времена были строгие. Это же самое последнее дело у раненых и калек лекарства воровать. Да я лучше на себя руки бы сама наложила, чем такой позор принять. А только за меня вся моя палата встала. Особенно этот капитан без ног. Фефелов. Вы же рядом с ним лежали. Помните?

— Ну, как же, как же, — закивал Тыковлев.

— В общем, — вздохнула Надя, — через три дня меня отпустили. А забрали этого танкиста-тракториста, помните, который все ко мне приставал. Он во всем, говорят, признался. Не знаю, что с ним сделали. Он еще недолеченный был. Даже жалко человека...

— Да, уж там во всем признаешься, — с видом знатока изрек Саша. — Хорошо все же, что с культом личности у нас покончено и органы к порядку призвали.

— Это правильно, — поддакнул Владимир Иванович. — Много людей ни за что пострадали. Но этого-то за дело привлекли. Культ культом, а со сволочами что было делать? А сволочей у нас, товарищ Тыковлев, и сейчас достаточно. Пользуются вовсю тем, что вожжи отпустили. А как тогда было? Что, одни невинные сидели? Где же тогда были виноватые? Только кто же из замазанных когда признавался, что виноват и его за дело посадили? Все они говорят, что были жертвами сталинских репрессий. И сейчас опять говорят, что жертвы судебных ошибок. Не так это все, однако, просто. Я за свою жизнь на северах на эту публику достаточно насмотрелся. Послушать, так одни овцы невинные. Только ночью двери и ставни хорошенько закрывай. Враз обчистят или в карты проиграют.

“Интересно, — подумал Саша, — что тракторист рассказывал тогда в органах, кого поминал. Он-то ведь Надьке хотел только отомстить за отверженную любовь. Это я украсть лекарства посоветовал. А что Фефелов там наговорил? Да нет, — отогнал он от себя трусливую мысль. — Столько лет прошло. Мелкое уголовное дело. Все документы давно уничтожены. Такие не будут хранить вечно. Доказательство тому тот факт, что он прошел все проверки и назначение”.

За пиджак его кто-то дернул. Сзади стоял Толя.

— Извини, что помешал. Тебя Суслов просит подойти на минутку. Он уходить собрался.

*   *   *

Суслов о чем-то оживленно толковал с Пельше. Саша решил поэтому остановиться на почтительном отдалении. Важно было только, чтобы Михаил Андреевич заметил, что он здесь. Ага! Кажется, заметил. Теперь можно спокойно ждать, не теряя начальство из виду. Тыковлев принялся за пломбир с клюквой.

Пельше вскоре отошел. Суслов махнул рукой в сторону Тыковлева.

— С праздником, Александр Яковлевич, — с некоторой торжественностью заговорил Суслов, — поздравляю сразу и с годовщиной нашей революции, и с назначением. Желаю хорошо и плодотворно потрудиться. Сил у вас много, сами молодые, опыт набираете быстро. Так что за дело! Я вам в прошлый раз сказал, что пора повнимательнее приглядеться к процессам, происходящим в рядах советской творческой интеллигенции. Не хочу сказать, что обстановка тревожная. Вовсе нет. Скорее, очевидные успехи, крепнущий контакт партии с нашими ведущими творческими работниками, молодежью. Но есть и над чем поработать, что подсказать, кого поправить. Вот вы разберитесь-ка, посмотрите свежим взглядом, проанализируйте, дайте соображения о возможных линиях работы. Одним словом, поработайте над весомым документом. Посмотрим, что получится. Как будет готово, покажете...

— Михаил Андреевич, вы мыслите это себе как постановление ЦК или что-либо другое?

— Вы сначала разберитесь, — поморщился Суслов. — Не торопитесь. Форма определится в зависимости от содержания. Поработайте. Постарайтесь, чтобы документ получился повесомее, посерьезнее, поглубже. Это же не записка по оргвопросам, а откровенная беседа партии с нашей советской интеллигенцией по широкому кругу насущных дел и перспективам на будущее. Вот и найдите, как сказать и что сказать, чтобы польза для дела была и авторитет ЦК повышался. Да, да! Понимаю, что не просто. Но, как говорится, совместными усилиями одолеем. Начинайте. А там будем советоваться, обсуждать... До свиданья!

Суслов двинулся вслед за Брежневым к выходу, забыв пожать Тыковлеву на прощанье руку. Саша направился назад к своему столу, где его с любопытством поджидал Беляев.

— Ну как? — осторожно поинтересовался Толя.

— Все в порядке, — скупо ответствовал Тыковлев. — ЦУ получил. Похоже, он хочет выступить с большим документом о положении в нашей культурной сфере.

— Лавры Жданова покоя не дают? — фыркнул Толя. — Не то сейчас время, да и главный сейчас не тот, что тогда. Это он на роль второго секретаря лезет. Вот и выдумывает.

— Ладно острить-то. Не ты ЦУ получал, не тебе и расстраиваться. А получил бы, так не острил бы, а побежал бегом выполнять, — обиделся Тыковлев. — Он ведь не сказал, что ему надо. Это я должен понять, чего он хочет. Угадаю, значит, молодец. Не угадаю, значит, дурак, слабый работник, не единомышленник. Угадывают, сам знаешь, единомышленники. Потом им прощают, даже если они иногда и не угадывают. Надо угадать в первый раз. Серьезная работа и большое испытание. Ты бы лучше не ерничал, а подсказал. Тебе с твоей колокольни, может быть, чего свеженькое видится. Ребята у тебя в международном комдви­жении острые... Разное говорят...

— Какие острые, тех твой Михаил Андреевич не любит, — улыбнулся Толя. — Да ты не дрейфь. Ты только своим подопечным намекни, что у тебя заданье есть одним порку, а другим молочные реки и кисельные берега устроить. Они к тебе завтра все сбегутся и на задние лапки встанут. От ценных идей отбоя не будет. Друг друга топить наперегонки примутся. У них же жуткая конкуренция и вечные склоки. Ну, некоторые, правда, дружков своих выхвалять станут. Одним словом, такого наслушаешься, что и придумывать ничего не надо будет. Только обобщай и осерьезнивай. Ты, главное, сам с ними в какую-нибудь историю не угоди. С них все станется. Ты думаешь, тогда в 1948 году это Жданов все сам придумал? Хрена с два он бы один такое придумал. Это они друг с другом счеты сводили, материалы в ЦК тащили. Только тогда Жданова папа поддержал. А что сейчас папа хочет, никто толком не знает. Похоже, в основном спокойной и красивой жизни. Вот тут не промазал бы Михаил Андреевич. И ты вместе с ним. Но ты же, Саша, у нас хитрый, — подмигнул Беляев. — Тебя даже лорды и сенаторы окрутить не могут... Куда уж простым советским писателям или художникам.

*   *   *

Тыковлев опять ехал вверх на заднем лифте. Снова по вызову. Впрочем, за несколько прошедших месяцев это был уже третий по счету вызов. Все это время приходилось напряженно работать. Встречаться с писателями и литературными критиками, заводить новых друзей, возобновлять старые знакомства в научной среде. Защитив докторскую, Саша думал, что продолжать знакомство с этой братией ему будет уже ни к чему. Ан нет. Пригодился вдруг и Банкин. Прохвост-прохвост, а вхож был в разные дома и редакции, знал, кто с кем и против кого, кто чего пишет. Сам даже, кажется, что-то сочинял потихоньку по истории советской литературы. Про Симонова, что ли.

Постепенно складывался солидный документ. Как говорится, принципиальный и адресный. Невзирая на лица, всем сестрам Саша раздавал по серьгам. В том числе и лауреатам, и заслуженным, не говоря уже о Солженицыне. Было, кстати, за что. С 1948 года много воды утекло. Подраспустился интеллигентский цех. Что там Ахматова с ее лирикой и стихами про черного кота или музыкальные выкрутасы Вано Мурадели. Шалости. Семечки. Ни Ахматова, ни Зощенко, ни эти композиторы-формалисты в подметки не годились по своей вредоносности интеллигентской поросли конца 60-х. Саша все больше воодушевлялся. Слова делались все резче, обвинения все тяжелее, документ обретал весомость и строгость. Пора было решать, какой статус придать этой бумаге. Постановление ЦК КПСС о положении... и задачах по... Или же редакционная статья “Правды”. На худой конец, редакционная статья в журнале “Коммунист”. Хотя, конечно, “Коммунист” — это уже не то. Если статья, то как назвать? “На стезях антимарксизма”? Дешевка. Надо что-нибудь более солидное, как бы нейтральное, но чтобы сразу было видно, что положение достаточно серьезное и что партия считает нужным поправить. Но это начальству решать. Ему надо иметь набор предложений под любой возможный вариант. Скажут постановление, так постановление. Статья, так статья. Михаилу Андреевичу, кажется, нравится. Правда, его не поймешь. То скажет, что структура должна быть четче. То о подходящей цитате из Ленина напомнит. То кого-нибудь персонально предложит упомянуть. То отругает за неумение понятным языком изложить суть вопроса. В общем, работа, как говорил Маяковский, адовая. Но, слава Богу, наступает заключительный этап. Начальство уже больше недели как документ “заглотило” и молчит. Значит, читает, докладывает, соображает, как лучше сделать.

Тыковлев вошел в приемную. Дежурил Слава Малочкин. Почти что хороший друг. Каждый день по телефону последние три месяца общались.

— Привет, Слава, — обратился к нему Тыковлев. — Чего хорошего скажешь? Как настроение у начальства?

— Сегодня у Л. И. был. Вашу бумагу с собой брал, — шепнул Малочкин. — Не знаю, чего и как. Папку его еще не разбирал. Вернулся не в духе. Потом вас вызвал. Но он несколько вопросов должен был докладывать. Что у него там не получилось... Я сейчас доложу.

С этими словами Малочкин нырнул за дубовую дверь и тотчас вынырнул назад, жестом приглашая Тыковлева заходить.

Суслов сидел, как обычно, с зажженной настольной лампой и напряженно читал через толстые стекла очков. Спокойно кивнул Тыковлеву, указав на кресло у приставного столика, и продолжил чтение. Потом прервался, кашлянул и отхлебнул глоток из стакана с чаем.

— Ну, Александр Яковлевич, думаю, пришло время завершать начатую работу. Как вы считаете? В общем, документ есть, хотя не во всем он получился таким, как хотелось бы. Есть все же некоторая излишняя драматизация. Во всяком случае, на специальное постановление ЦК это, видимо, не тянет. Другие вопросы есть сейчас. И более срочные, и более острые. Не очень ко времени, одним словом. И по структуре материала не очень все удачно решается у вас. Получается, что партия должна раскритиковать практически всех наших ведущих представителей творческой интеллигенции. Один — слишком левый, другой — слишком правый, третий — националист, четвертый — патриархальный идиот, пятый — мелкобур­жуазный анархист. Со всеми в итоге поссоримся. С кем останемся? Но вы правы, конечно — есть явные недостатки, нельзя проходить мимо них, надо о них говорить, по-товарищески указывать. В общем, давайте поступим так. Вы уберите по возможности ссылки на известные имена и фамилии. Все то же самое можно сказать погибче. Назовите суть явления, проиллюстрируйте ссылками на каких-либо критиков, авторов брошюр. Они, кого это касается, все прекрасно и так поймут. Снимите некоторые резкости. Я кое-где пометил эти места по тексту. Добавьте рассуждений, анализа, обязательно с применением ярких примеров из нашей истории, из практики коммунистического строительства. В общем, пусть это будет ваша авторская статья. Не сомневайтесь. Она произведет впечатленье. Я знаю, что вы писали это с убеждением, с верой в то, что наша творческая интел-лигенция твердо предана делу партии и строительства социализма. Кто вы такой, все знают. Так что и отношение к вашей статье будет соответственное. Согласны?

— Согласен, — ответил упавшим голосом Тыковлев. — Только не сочли бы с моей стороны нескромным публикацию такого материала от собственного имени.

— Не волнуйтесь. Это мнение товарищей, которые ознакомились с материалом.

— Михаил Андреевич, если можно, еще один вопрос. Где публиковать?

— Договоритесь сами с главным редактором. Я бы на вашем месте послал статью в “Советскую культуру” или “Литературку”. Это и с точки зрения авторской скромности, и с точки зрения той аудитории, которой статья адресуется, будет, пожалуй, наиболее целесообразным. Не стоит поднимать вопрос до общепар­тийного или общегосударственного масштаба, идти в “Правду” или “Известия”. Так что действуйте. Желаю успеха.

Суслов опять склонился над бумагами. Саша осторожно вышел из кабинета.

*   *   *

Было раннее утро. Войдя в кабинет, Суслов негромко поздоровался с помощником, раскладывавшим на его столе папки с документами. Прошел в комнату отдыха и начал снимать плащ, когда вдруг громко и требовательно зазвонил телефон.

— Это прямой, — испуганно предупредил помощник, не решаясь взять трубку, — сами подойдете или мне снять?

— Снимай, я сейчас, — досадливо бросил Суслов.

— Слушаю, Леонид Ильич. Доброе утро.

— Здравствуй, Михаил Андреевич! — зарокотал в трубке Брежнев, как всегда шепеляво и с трудом выговаривая слова. — Не здорово с твоим Тыковлевым получилось. Я же тебе говорил, что не ко времени. Не тронь говно, оно и не воняет... Вот опубликовали эту его статью. Один академик звонит, другой звонит. Письмо группа писателей прислала. И как это у вас получилось, что все со всех сторон жалуются? Всех зацепили и ничего путного не сказали. И тот плох, и этот, в общем, все плохие. А кто хороший? Твой Тыковлев? Он, может быть, и хороший, только один у него недостаток. Как писатель, или там художник, или ученый никому не известен. Ноль без палочки, — Брежнев хохотнул. — А всех их учить собрался. Получается, что от имени ЦК поучает, а сказать-то ему нечего. Ну, не так это надо было делать! Ты же понимаешь, что не так. Только все это болото начало немножко успокаиваться после Пастернака, Солженицына, Даниелей с Синявскими. Опять все разворошили.

— Но ведь не на пустом месте, Леонид Ильич. Ты же понимаешь, что нельзя их распускать. Мало того, что один в лес, другой по дрова. Они все больше на антисоциалистические позиции встают. Нельзя нам уступать в вопросах идеологии...

— А ты думаешь, они после твоего Тыковлева подравняются? Ни хрена подобного. Только хуже будет. В общем, надо его куда-нибудь отправить. Сам понимаешь, что после этой статьи ему с интеллигенцией не работать. Подыщи ему место, но не в ЦК. В ЦК ему больше работать не надо. Не тот человек.

— Согласен, — поскучневшим голосом ответил Суслов, которому становилось все больше не по себе от настойчивости, с которой бранился Генеральный. — Согласен, Леонид Ильич. Наверное, мы поспешили с его выдвижением. Он проявляет иногда недостаточную зрелость. Бывает, и хитрит. Помните, я вам докладывал, что поручил ему проследить за процессом над этими сионистами Терцем и Синявским. Он, конечно, процесс обеспечил, а сам на процессе так и не показался. Все референтов на передний план подсовывал. Чего-то боялся. То ли наших, то ли чужих. Он ведь, знаете, международными делами очень интересуется, за границу любит ездить. Андропов на это уже обращал внима-ние.

— Говоришь, за границу? — оживился Брежнев. — Ну, и отправь его куда-нибудь подальше. Бывает посол, а бывает пошел на хер. Вот в какую-нибудь хреновенькую страну, но с мягким климатом и твердой зарплатой, — Генеральный громко рассмеялся. — Пусть посидит и подумает. Скажи Громыко, что со мной согласовано.

Суслов Громыко звонить не стал. С некоторых пор тот начинал проявлять строптивость, упорно добиваясь, чтобы получать поручения только от самого Генерального. Он уже был с Брежневым на “ты” и явно начинал много о себе понимать. Брежнев, конечно, чувствовал это, но не возражал. Его желание, чтобы Суслов сам решал вопрос о трудоустройстве своего проштрафившегося подчи­ненного с Громыко, было, конечно, как щелчок по самолюбию Михаила Андреевича. Нахомутал, мол, Суслов, вот теперь пойди и поклонись Грому, да пониже...

“Не дождешься”, — подумал Михаил Андреевич, набирая на кнопочной вертушке АТС-1 номер своего человека в МИДе, первого заместителя министра Василия Васильевича Кузнецова.

Тот отозвался сразу.

— Привет! Слушай, есть мнение направить нашего Тыковлева послом куда-нибудь в приличную, но не очень сложную страну. Леонид Ильич так считает. Подберите с Громыко что-нибудь подходящее и вносите записку в ЦК. Куда? Ну, не знаю куда. Подумайте. Надо, конечно, учесть, что человек уходит с поста зам. заведующегоотделом ЦК. Но, с другой стороны, он не профессионал, в большую страну его не пошлешь, опыта нет, языков не знает. Одним словом — с учетом всего этого. Соцстрана, конечно, не подходит. Его там могут не воспринять. Посмотрите что-нибудь вроде Голландии, Швейцарии, Скандинавии, а может быть, и куда-нибудь еще подальше. Понял? Ну, жму руку.


*   *   *

В особняке посла ФРГ, что на бывшей Поварской, было шумно. Концерт приехавшей в Москву арфистки только что закончился. Высокий хромоногий посол поцеловал ей руку, вручил цветы и пригласил гостей на коктейль.

Ухватив с подноса у официантки бокал пива, Тыковлев двинулся в дальний угол большого зала, украшенного бюстом Фридриха Великого и портретом Екатерины Второй. Оглядев во время концерта собравшуюся публику — несколько послов, несколько мидовских заведующих отделами, второстепенные журналисты, работники ССОД, преподаватели с кафедр немецкого языка, — Саша для себя решил, что является здесь главным гостем. Раз так, то посол сам к нему подойдет. Надо только принять независимую позу и спокойно пить свое пиво. Весьма, кстати, неплохое, отметил про себя Тыковлев.

Он не ошибся. Вслед за ним немедленно устремился немецкий советник — худенький, темноволосый господин средних лет с какой-то двойной фамилией, которую Саша не расслышал. Советник бегло говорил по-русски и изо всех сил старался развлечь гостя рассказами о картинах, развешанных на стенах, о планах ремонта резиденции, о последней дискуссии в бундестаге насчет необходимости установления дипотношений с европейскими соцстранами.

Тыковлев слушал вполуха, улыбался в ответ на приветствия советских знакомых, жал кому-то руки из желающих познакомиться с ним и тут же забывал, с кем знакомился. Народ вроде бы был все ненужный. Раз увидел и навсегда забыл.

А немецкий советник все говорил и говорил. Очень старался. Тыковлев был искренне благодарен ему за это, но в то же время полагал, что пора бы послу и кончить разговоры с коллегами из дипкорпуса. Будто бы не может наговориться с ними в других местах. Каждую неделю совещаются по очереди в посольствах стран НАТО. Никак не насовещаются. Чудной этот немец. В кои-то веки к нему на прием зам. заведующего из ЦК забрел. Не забрел, а послали. Понимать должен. А он все где-то по углам трется. Разозлившись, Тыковлев решил уходить. Пора. Что он, дома этого их пива выпить не может? Может. Ну, не немецкого, так чешского. Или из ГДР. Не хуже.

В этот момент что-то в потоке слов советника с двойной фамилией заставило его насторожиться.

— Кто-кто? — переспросил Тыковлев.

— Бойерман, — повторил советник. — Из западноберлинского “Тагесшпигеля”. Не помните. Странно. Он просил передавать вам привет. Наверное, скоро приедет в Москву. Как турист. Надеется встретиться с вами, если у вас, конечно, будет для него время. Он был бы очень рад.

— Не припоминаю что-то такого, — нерешительно сказал Тыковлев. — Наверное, беглое знакомство. Если бы увидел лицо, то наверняка узнал бы. У меня память на лица хорошая. А вот имени не упомню.

— Мне говорили, что вы не так давно вместе были на семинаре в Лондоне. Много и интересно разговаривали, — настаивал советник.

— А-а, — протянул Тыковлев. — Теперь, кажется, вспоминаю. А когда он хочет приехать? В июне? Наверное, не получится. К сожалению. У меня начинается отпуск. В другой раз.

Тыковлев задвигался к лестнице, пожимая руки на ходу. Остановился на минуту со старым знакомым, лысым членом коллегии МИД Бочкаренко.

— Ну, как? Все в порядке? Рад видеть, — начал скороговоркой, намереваясь не задерживаться.

— В порядке, в порядке, — заулыбался Бочкаренко. — Как живете-здравствуете, Александр Яковлевич?

— Не жалуюсь, только работы больно много, — бодро ответствовал Тыковлев и вдруг услышал:

— К нам часом переходить не собираетесь?

— Ты с чего это взял? — удивился Тыковлев.

— Значит, неправда. Я так и подумал, — изображая облегченье, улыбнулся Бочкаренко. — А то переходите. Нам хорошие люди нужны. Только рады будем.

Тыковлев внезапно ощутил легкий озноб. Не отстававший ни на шаг немецкий советник, как показалось, холодно и недобро глянул на него в этот момент. Уголки его губ насмешливо шевельнулись.

*   *   *

Всю ночь не спалось. С чего это обычно осторожный Бочкаренко говорит такое? Жизнь — штука сложная. То задом, то передом поворачивается. Все быть может. Но где же он промахнулся? Чего не учел? Статья? Но говорят, что статья понравилась. На следующий день звонили и из Союза писателей, и так... знакомые всякие, вроде Банкина. Восторг выражали. Но это, правда, ни о чем еще не говорит. А ему бы, дураку, другое приметить. Начальство молчит. И не только начальство. Другие зав. отделами отделываются пустыми словами: “Интересно читается... Наверное, много пришлось поработать... Еще не успел прочитать, но обязательно прочту”. Неладно это.

С утра в своем кабинете Тыковлев поймал себя на мысли, что боится телефонных звонков. Заходили зав. секторами, докладывали бумаги. Он хотел заглянуть им в глаза. В ответ они смотрели на него с холодным удивлением или отводили глаза в сторону. Или только казалось? В обед в маленьком зале для руководящего состава никто почему-то к нему за стол не подсел. Здоровались, кивали головами, махали приветственно ручкой, но шли за другие столы. И даже официантка почему-то сегодня не улыбнулась, как обычно. Сказала, зуб болит. Врала, наверное.

“А собственно, почему ей врать? — разозлился на себя Тыковлев. — Чего ты разлимонился? Что с тобой случилось? Что произошло, что ты в штаны наклал?”

Саша решительно встал из-за стола и захромал к выходу. В дверях столкнулся с консультантом Колей Мишлиным. Привет... привет. Как дела? Нормально. Что нового слышно?

— Как чего нового? — Коля вздернул худое лицо и блеснул очками. — Да ничего. Статью вашу вот обсуждаем. Смело написано. Поздравляю. А то, что академики на вас нажаловались, так это рассосется. Они же понимают, что такие статьи не по личному наитию пишутся, — Коля подмигнул. — Желаю победить.

“Так вот оно что, — подумал Тыковлев. — Нажаловались. Сволочи! А кому? Если Суслову, то полбеды. Он все это дело ведь и затеял. Прикроет. А если не Суслову, а повыше? А если там личные знакомства или помощники подсуетились со своими пояснениями и комментариями? Тогда дело табак. Сдаст его Суслов. Струхнул ведь он перед публикацией. Явно струхнул. И ему бы, Тыковлеву, вовремя сообразить надо было, что не все у Суслова с этой статьей получается, как задумано, что подставляет он Сашу. Получится — значит, все хорошо, не получится — так за авторские статьи автор и отвечает. Через Секретариат ЦК его творение не пропускали, а разговоры с Сусловым к делу не пришьешь. Хотел, мол, и. о. зав. отделом пропаганды повыпендриваться. Ну, и угодил мордой в грязь. Бывает. Опыта не хватает, амбиций много, амуниции мало”.

Тыковлев окончательно скис. Он чувствовал себя, как, наверное, чувствует животное, доставленное на бойню. Стоишь себе в загоне и ждешь. Кажется, ничего не происходит. Солнышко светит, ветерок поддувает, даже сена в уголок загона положили. И все же все не то и не так. Что-то страшное надвигается. Чувствуешь, что надвигается, а объяснить не можешь. И люди, которые деловито снуют вокруг, кажется, глядят мимо невидящим взглядом. Нет тебя больше, Тыковлев. Перестал ты для них существовать, потому что судьба твоя решена. Остальное — вопрос времени. Минут или часов. Впрочем, не все ли равно?

Резко зазвонила первая вертушка. Тыковлев тяжело вздохнул и снял трубку:

— Тыковлев, слушаю.

— Здравствуй, Александр Яковлевич! — раздался в трубке высокий баритон Васваса Кузнецова. — Мне сказали, что ты к нам на службу в МИД переходишь. Что же, поздравляю. Рады будем пополнению. Наверное, встретиться и поговорить надо. Записку в ЦК хотим внести уже завтра. Проголосуют ее, думаю, быстро. Есть положительное мнение Генерального. Так что давай, подъезжай. Жду тебя на седьмом этаже.

— Постараюсь оправдать доверие партии на новом посту, — тусклым голосом ответил Тыковлев. — А куда меня назначают?

— Подъезжай, подъезжай, — повторил Кузнецов. — Обо всем поговорим, чайку попьем. Тебе ведь к новой роли подготовиться надо будет. Опыт у тебя большой, конечно, но послом ты еще не был. В общем, жду.

Положив трубку, Тыковлев несколько минут не мог прийти в себя. Обидно было до слез. Все. Карьера кончена. Теперь один путь — в этот МИД на Смоленской. Штаны просиживать. Загонят куда-нибудь послом, отсидишь лет пять. А что потом? Ни богу свечка, ни черту кочерга. Какой из него дипломат? Как из говна пуля. “Мидаки” это про партработников отлично знают. Пока он посол, будут на цырлах вокруг него бегать, а потом засунут куда-нибудь на Гоголевский бульвар или в Управление планирования, и будешь там коптить до конца дней своих. Конечно, может быть и другой вариант: назначат по завершении загранкомандировки заместителем министра. Но для этого надо сначала послом в большую страну попасть, в Китай, или во Францию, или в Англию. Но ничем таким, как видно, и не пахнет. Громыко быстро вес набирает. На кой ему в замы штрафники из ЦК. Сунут куда-нибудь. Хоть бы не в Африку. А назад в ЦК пути уже не будет. Никогда. Чудес не бывает.

И охватила в этот момент Тыковлева злость: “Сволочи! Старперы проклятые. За что? Ведь верой и правдой... все годы. Думал, что своим стал, членом семьи, так сказать. А выбросили как паршивого котенка и глазом не моргнули. Вот был вчера Тыковлев человеком и крупным руководителем, над теми же мидовскими снисходительно посмеивался, а сегодня нет Тыковлева. И как будто так и надо”.

Захотелось завыть и заматериться, как тогда, лежа на заснеженном поле с простреленной ногой. Родина, партия, комсомол... Дурак, кто в это хоть раз поверил. Не зря он тогда усомнился. И правильно немца на помощь звал. Как система к нему, так и он к ней. Они у него дождутся. Он им сумеет быть благодарным. Он им наработает. Погодите все, и Михаил Андреевич, и Леонид Ильич. У Тыковлева одна жизнь, другой не будет. Теперь эту жизнь ломают. Так. Ни за что. В рабочем порядке и с полным равнодушием к его судьбе. Раз так, то и он имеет право стать равнодушным. А может, и не только равнодушным...

“А как же других учил, что на родину и партию не обижаются? — поймал себя на мысли Тыковлев. — Сколько бывшим репрессированным вдалбливал, что нельзя свои обиды ставить выше общественного интереса, что надо уметь отделять богово от кесарева. Они ведь соглашались. Да только соглашались ли? Не прощает в действительности человек зла, которое ему причиняют, не забывает о нем. Всегда ждет удобного часа. Не зря церковь вот уже вторую тысячу лет зовет научиться прощать врагов своих. И каков результат? Нулевой. Не переменится человечество никогда. Не прощают люди. За исключением святых или юродивых. Но он-то, Тыковлев, юродивым, а тем более святым быть не может. Он не простит, не подставит левую щеку, не смирится.

Стой, — спохватился Саша. — Выброси это из головы! Забыл, что нет ничего тайного, что бы не становилось явным. Отомстить... Ишь, чего захотел! А если под трибунал? Не на Колыму же тебя шлют. Посол — он всегда посол, даже в Африке. Повара дадут, машину, виллу, горничную. Зарплату валютой платить будут. Чего разорался? Чего слюни распустил? Благодарным быть надо. При Сталине, глядишь, на Лубянку уже свели бы. А тут первый заместитель министра иностранных дел поговорить приглашает. Жизнь продолжается, Саша. И все же, какие сволочи и подонки!”

Тыковлев нажал на кнопку под нижним обрезом письменного стола. На пороге появилась пожилая секретарша.

— Машину вызовите, пожалуйста, Валентина Николаевна. Если кто спра­шивать будет, скажите, что в МИД уехал. Надолго.


Глава V ЗА БУГРОМ


Выйдя из здания посольства, Саша в нерешительности остановился. Смеркалось. На Райзнерштрассе зажглись немногочисленные фонари. В отдалении маячили одинокие фигуры прохожих. Куда пойти? Собственно, куда-либо идти нужды не было. Хотелось просто прогуляться и подышать свежим воздухом. От проклятого фена или еще от чего болела голова. Скучно в этой Вене. Сидишь себе целый день в своем кабинете на втором этаже. Языка не знаешь. День изо дня одни и те же лица видишь. Одни и те же проблемы обсуждаешь.

А проблем кот наплакал. Австрийский нейтралитет. Государственный договор. Две священные коровы. Гляди в оба, чтобы австрийцы и то и другое блюли днем и ночью. Не давай им злоумышлять и придуриваться. Не проморгай, чтобы немцы, не дай Бог, новый аншлюс не учинили. От скуки можно еще побороться с опасностью возрождения в Австрии нацизма. Хотя какой там нацизм? Кому он сейчас нужен? А остальное время — хождение по приемам, где все друг другу давным-давно приелись и примелькались. Работа с завхозом и бухгалтером. Это отдушина. Тут хоть фантазию можно проявить: квартиру перекрасить, стол новый купить, одну уборщицу нанять, другую — уволить.

Татьяна с детьми сидит на даче в загородной резиденции в венском пригороде Пуркерсдорф. Там, конечно, хорошо. Сад, зелень, беседки. Правда, запущено все до безобразия в строгом соответствии с русской манерой не жалеть чужого. Но скука там еще большая, чем в посольстве. Шофер, да жена шофера, да пустой огромный дом со скрипучими деревянными лестницами. Чего в нем делать? Ждешь не дождешься, когда понедельник опять настанет. А настанет понедельник, опять все то же самое. Аншлюс, госдоговор. Тьфу! Разве сравнить с жизнью в Москве? Какой там круг проблем! Какой круг общения! Сослали в деревню. Наплевали на весь его опыт партийной работы, на учебу в ВПШ, на диссертацию. Никому это все, оказывается, не нужно. И сам он, получается, партии не нужен. Прекрасно без него она может обойтись.

Обида опять подступила комком к горлу. Тыковлев резко повернулся и заковылял по улице по направлению к английскому посольству. Не успел пройти и ста метров, как его нагнал пресс-атташе посольства Петр Пеев, вежливый, седой, хозяйственный мужик. Остановил машину, поздоровался:

— Не подбросить ли куда, Александр Яковлевич?

“Куда подбросить? — подумал Тыковлев. — Он ведь в жилой дом посольства едет. Чего мне в доме делать? В лавку нашу зайти? Зачем? Ничего покупать не надо. Только продавщицу напугаешь. По дому разговоры начнутся. Посол пришел. К кому пришел? Кто пригласил? Кто успел подлизаться? А если никто не пригласил, то как же так, что посла никто не привечает. Воронья слободка этот дом на Штернвартештрассе”.

— Спасибо, Петр Иванович, — улыбнулся Тыковлев. — Я так покручусь по улицам возле посольства, посмотрю на витрины, воздухом подышу, да и вернусь чай пить. Не беспокойтесь. Мне полезно походить пешком и с городом познакомиться. Из окна машины многого не видно.

За английским посольством решил повернуть налево вниз. Начал накрапывать дождик, но возвращаться назад не хотелось. Собрался дойти до площади Шварценберга, поглядеть на памятник советским воинам. Под гору шагалось легко, но улица была неинтересной, пустынной, темной.

Тыковлев внезапно поскользнулся и чуть не упал. Вполголоса выругался. Вляпался. Эта волшебная, изысканная, цивилизованная Вена на самом деле густо покрыта дерьмом. Не убирают венцы за своими четвероногими друзьями. Как куда выйдешь вечером, так гляди в оба. Тыковлев начал чистить ботинок о бордюр тротуара, понимая, что прогулка испорчена. Вонь усиливалась, настроение быстро портилось.

Саша двинулся к уличному фонарю. Скрести дальше башмак в темноте, вслепую не имело смысла. Хоть бы какую-нибудь щепочку найти или старую газету. Но ничего такого вокруг не просматривалось. Тыковлев в нерешительности остановился.

— Добрый вечер, господин посол, — внезапно услышал он голос сзади. — Какая неожиданная встреча. А я думал, что вы в Москве. Давно сюда приехали?

Тыковлев вгляделся в лицо прохожего. В слабом свете уличного фонаря он не сразу узнал его, а узнав, почему-то не удивился. Перед ним стоял Никитич.

— Здравствуйте, господин Бойерман, — сказал Саша без энтузиазма. И затем неожиданно для себя добавил: — Видите, какое невезение, вляпался я.

— Зря расстраиваетесь, — не понял Бойерман, — разве уж так плохо попасть послом в Австрию, посмотреть на мир с другой стороны? Вам будет интересно здесь.

— В говно я вляпался, в собачье. Темно тут у вас. Теперь вот воняет, не знаю, как от запаха избавиться, — буркнул Тыковлев. В его голове пронеслась мысль, что не прошло и недели, как он приехал в Вену, а Никитич уже тут как тут. Как раз под тем фонарем, где он башмак от дерьма отчищает. Случайность? А не все ли ему равно, случайность или нет. Еще чего? Этого Бойермана-Никитича бояться. Он не жук на палочке, а посол Советского Союза. Попробуй подойди, попробуй тронь.

Подумал и сразу повеселел. Даже улыбнулся Боейрману. Тот, увидев улыбку, приободрился:

— Извините, господин посол, я не понял. Бывает такое и с их превосходи­тельствами. Сочувствую. Давайте, однако, поздороваемся. — Бойерман протянул руку Саше. — Я вас в Москве искал.

— Рад видеть вас, — баском ответствовал Тыковлев, пожимая руку Бойермана. — Вы тут в Вене надолго ли?

*   *   *

Тыковлев к венской жизни скоро приноровился. Летели дни. Делами посольским он занимался не очень. Зачем, собственно? Кому и что он докажет своим старанием? Тут ему карьеры не делать. Судьбу его дальнейшую решать не Громыко. Не он его сюда послал, то бишь сослал. Не он и позовет назад, если позовет. Это там в ЦК решать будут. Сейчас-то, конечно, не позовут. Надо пересидеть. Про Брежнева говорят, что совсем плох стал. С трудом соображает. Без бумажки говорить не может. Простуды у него какие-то бывают. Авось Бог приберет, тогда новый Генеральный, может, вспомнит и простит. Но не вспомнит и не простит, если Суслов на месте останется. Тоже парень не первой свежести. Но худой, жилистый. Аскет. Не то что Генеральный. Да, видно, сидеть здесь да сидеть. Но это тоже уметь надо, долго-то сидеть. Самое правильное: не привлекать к себе внимания и интереса ни в положительном, ни в отрицательном смысле. Там, наверху, знать должны, что в Вене все в порядке. Никаких ЧП. Посол работает, коллектив работает, Вена посольством довольна, заезжие советские делегации не балуются, но и никто на посла не жалуется.

А то Вена — место сладкое. Подарочный фонд. Вдруг кого-нибудь из обкомовских секретарей “выдвигать” с партработы надумают или кто-либо из цековских начальников проштрафится, так в тот момент про Вену думать не должны. В Вене наш сидит, крепкий посол. Подарки надо к праздникам ребятам в ЦК посылать, приветы передавать, в гости звать. Это помогает. Впрочем, не всегда. Можно и просчитаться. Очень внимательным надо быть. Знать, что там в Москве. Да только от кого узнаешь? Кто с тобой сейчас из серьезных людей откровенно разговаривать будет? А если и будет, так ведь можно ли верить? Иной специально наврет и насоветует, чтобы подставить. Нет, слушать можно, конечно. Но чуть что, если кто на откровенность переходит, то сразу рыбий глаз ему и каменное лицо: “А моя точка зрения, Иван Иванович, простая, знаете, и всегда такой была, всю жизнь. Я за линию ЦК”. Вот и пусть думает, что ты думаешь. Не надо бояться, что обидится. Если не дурак, не обидится. Таковы правила игры. А если дурак, то все равно долго головы не сносит.

Сказать, что за линию ЦК, и тут же выпить предложить. Многозначительно улыбнуться. Пусть думает, что ты с ним согласен, только вслух сказать не можешь. Оно и простительно. Подслушивает противник, дорогой товарищ, а мы за рубежом как-никак, в капиталистической стране. Понимать надо. Ну, а дальше сам смотри, как со сказанным обращаться.

Кстати, подслушивают действительно. Наверное, и противник. Но свои-то уж точно подслушивают. Не может быть, чтобы не поручили посмотреть, как новый посол входит в курс дел, не затаил ли в душе чего, с кем дружит, что говорит. Да, да! Служба есть служба. Он-то эту службу, ее повадки и возможности хорошо еще по Москве знает. А здесь, за границей, все на десять помножить надо. Стучат офицеру безопасности все или почти все работники технического соста-ва — шофера, слесари, секретарши и горничные. А куда им деваться? Великое счастье ведь вырваться на вольные хлеба за границу, прибарахлиться, денег поднакопить и уехать домой с надеждой, что еще раз в загранку пошлют. А офицер безопасности и говорит, что будешь стараться, так он тебя непременно в следующую командировку порекомендует. И действительно порекомендует. Зачем ему врать? Зачем с новыми людьми каждый раз возиться? Они ведь “соседи”.

Впрочем, обижаться не на что. Конечно, если резидент — человек порядочный и поклепов попусту не возводит. А они разные бывают. Правда, с приходом Хрущева и разоблачением культа личности поклепы на посла стало писать небезопасно. Проверки учиняют с пристрастием по линии ЦК, несколько раз резидентов выгоняли за неумение сработаться с послом. Умные резиденты с послами предпочитают не связываться. Можно проявить бдительность и на более слабых объектах. Так-то оно так, но все же.

Тыковлев вздохнул и посмотрел на часы. Была почти половина двенадцатого. Скоро на обед. Вызвал шифровальщика. Отдал ему телеграммы. Подумал, что наслали из Москвы опять разных мелких поручений. Это все творчество клерков. Министр об этих поручениях, скорее всего, и не знает. А в ЦК не только не знают, но, скажи им, усомнятся, надо ли делать то, что в этих телеграммах понаписано. Разумеется, он, посол СССР Тыковлев, эти поручения выполнять не пойдет. Он уже написал наискось на телеграммах, кому, куда и с чем идти. Улыбнулся про себя, вспомнив встречу с заместителем министра иностранных дел Семеновым, который курирует Австрию: “А ты, Александр Яковлевич, сам-то без нужды не лай. У тебя собаки будут, чтобы лаять...” Старый циник, службу свою здорово знает.

До отъезда на обед оставалось совсем немного. Тыковлев снял трубку внутреннего телефона и набрал номер резидента от “ближних”:

— Привет, как живете-можете? Ну, ну, рад за тебя. А как насчет того, чтобы сегодня вместе поужинать? Моя Татьяна будет рада видеть тебя вместе с Лидой. Кто еще будет? Да никого не будет. Можно было бы, конечно, и посланника нашего позвать. Что он, кстати, за парень? Хороший... и я так думаю. Только мне кажется, что сегодня он будет занят на мероприятии у венгров. Оно, может быть, так и лучше. В следующий раз соберемся в более широком составе. Ну, ждем...

Тыковлев на минуту задумался. С посланником у него отношения не очень складывались. Нет, никаких размолвок. Николай Мукаров — знающий дело дипломат из карьерных. Хорошо говорит по-немецки, имеет в Вене кучу знакомых, часто ездит по стране. Пишет, в общем, тоже прилично. Можно было бы считать, что с посланником ему повезло. Но настораживал некоторый холодок во взгляде Николая, упрямый характер, желание возражать там, где заместителю следовало бы подчиниться авторитету начальника. Со временем, как надеялся Саша, все должно притереться. Если Николай не дурак, то быстро поймет, что не он будет руководить послом, а посол — им. Но могло быть и так, что кто-то сказал Мукарову, что ему надо помогать послу и присматривать за ним, что сейчас Тыковлев посол, а завтра, глядишь, директор избы-читальни, что оценивать работу Николая будут, в конце концов, начальники в МИДе, куда ему рано или поздно возвращаться... Если это так, то от Николая на определенном этапе придется избавиться. Тогда важна будет позиция резидента. Нет, на сегодняшний ужин Мукарова звать не надо.

Приняв решение, Тыковлев вышел в приемную, улыбнулся секретарше, спросил у Миши-атташе, занимавшегося протоколом, не звонили ли от канцлера, надел на лысеющую голову серую мягкую шляпу и двинулся к выходу из посольства, по привычке слегка выкидывая вперед хромую ногу.

— Чего он вечно эту свою шляпу надевает? — спросила секретарша. — Никто ведь уже шляпы не носит. Это как из американских фильмов про гангстеров. Смотрел последнюю серию “The untouchable”?

— Понимать надо начальство, — усмехнулся Миша. — Громыко тоже вечно в “стетсоне” ходит. Все Политбюро в габардиновых пальто и шляпах. Один раз научились, что шляпу надо носить. Так до сих пор разучиться не могут. Или не хотят. Впрочем, тебе-то не все ли равно? Может быть, у него голова мерзнет.


*   *   *

Ресторан назывался “Белый трубочист”. Была у этого странного названия какая-то своя история. Подробности ее Тыковлев не помнил. Помнил суть: когда-то, по преданию, провалился тут трубочист в каминную трубу и попал то ли в кадку с мукой, то ли еще во что-то. Не суть важно. В общем, вывалялся в муке и стал вдруг белым. А теперь вот в этом примечательном месте ресторан. Да не просто ресторан — весьма фешенебельное заведение. У входа за роялем — тапер. Тоже не просто тапер, а из каких-то известных раньше пианистов. Играет в основном американские вещи. Красиво выходит. Перед тапером блюдечко. Выходящие кладут деньги. Кто сколько. Тыковлев напрягает глаза, чтобы разглядеть, что за купюры. Мало дашь, вроде неудобно для посла. Дашь много, денег жалко. Наверное, сто шиллингов хватит, решает про себя и перекладывает купюру из бумажника в правый карман брюк. На выходе небрежным движением сунет руку в карман и, не глядя, бросит деньги на блюдце. Что попалось в кармане, то и бросил. Он не хуже этих других, что сидят вокруг при зажженных свечах в клубах не по-нашему пахнущего табачного дыма. Специфический, острый запах вирджинского табака. Он тут везде. Западом пахнет. Разлагающимся капи­тализмом.

Саша улыбнулся краешками губ и поднял глаза на собеседника. Бойерман внимательно изучал меню, чуть-чуть шевеля губами, иногда прижмуриваясь и причмокивая. Это он вино выбирает. Знатока из себя строит. Говорит, что за годы жизни в Германии понял вкус ихнего вина. Любит порассуждать о мозельском, рейнском, франконском. Тыковлеву все это кажется выпендрежем. По нему, так и в этого “Трубочиста” вполне можно было бы не ходить. Лишняя трата денег. Поехали бы лучше в венский пригород Гринцинг. Душа радуется. Трактир на трактире. Один одного лучше. Цыгане играют. Вино литрами. Еда обильная, вкусная. Хочешь ветчина, хочешь набор колбас, хочешь жареные свиные или телячьи ножки. Шум, гвалт, песни. Народ общительный. В основном туристы со всего света. Весело и сытно. Ну, да ладно, надо марку держать.

— Как, Александр Яковлевич, улиточками побалуемся? — вопрошает Бойерман, дружески подмигивая.

— Да ну их, — отмахивается Тыковлев, — жирные больно, их водкой запивать надо, а то живот заболит.

— Нет, нет! Не водкой. Я тут такое мозельское нашел. Не Mosel, a Mцselchen!

— Ну, если Mцselchen, — отзывается Тыковлев, — то и ешьте себе своих улиток. А я лучше шварцвальдской ветчины с дыней, а потом, как всегда, шницель по-венски. Самое вкусное здесь блюдо.

— Это при таком-то великолепном меню и шницель по-венски! Фу, Александр Яковлевич. Даже стыдно как-то, — деланно возмущается Бойерман. — Стоило сюда идти.

— Бросьте, дорогой. Не надо экспериментов, — отмахивается Тыковлев. — Меня тут научили немецкой пословице: чего крестьянин не знает, того он и жрать не будет. Остаюсь верен простой пище и думаю, что прав. И вам тоже советую. Небось в детстве-то разносолов не кушали, здесь развратились...

— Да, надо признать, развратился. Во вкус вошел. И выходить не собираюсь, — самоуверенно рассмеялся Бойерман. — Во-первых, мне здесь нравится, во-вторых, назад меня никто не ждет, и лучше судьбу не испытывать. В общем, я свой выбор сделал, еще когда в 1942-м в плен сдался. Назад пути нет. Да оно, видать, и к лучшему. Был я недавно у вас в Москве, походил, посмотрел. Тянет назад, конечно. Тоскливо становится. А с другой стороны, куда возвращаться. Где мои теперь? Живы ли? Нужен ли я им? А вдруг мое появление им всю жизнь испортит? Явилось власовское чудовище с того света. Позор, наверное. Людям в глаза смотреть стыдно за такого родственника. Нет, я уж лучше так Бойерманом и умру. Жена тут, дети тут, все к Германии, к буржуйскому, как вы говорите, миру печенками приросли. Нельзя их вырывать и пересаживать на советскую почву. Завянут они там. Я это сразу понял, как пожил в ваших гостиницах да постоял в очередях. Это меня к русским и русскому тянет. У меня временами ностальгия. У них никакого отношения к России нет. Да и откуда взяться? А что до меня самого, то был и остаюсь русским. В коммунизм, конечно, не верю. Не будет никакого коммунизма ни у вас, ни здесь. На кой он черт, ваш коммунизм, немцам или австрийцам нужен? Красивая идея? И только. А жить им при капитализме лучше. Знают это и они и вы прекрасно. А коли жить лучше, то человек за хорошую жизнь любую благородную идею, не моргнув глазом, предаст. Я имею в виду весь класс человеков. Бывают среди этого класса иногда исключения. То и дело кто-то пытается переделать человеческую натуру. Все они плохо кончают. Как со времен Иисуса Христа это повелось, так и до наших дней продолжается. Стараются, стараются сотворить добро людям, научить жить по-иному, по-хорошему, а люди их послушают, послушают да и на крест, или на виселицу, или под топор. И за свое опять. До следующего пришествия.

Бойерман довольно хрюкнул.

— Давайте, Александр Яковлевич, за жизнь выпьем. Она, как говорил Николай Островский, дается нам один раз, и надо прожить ее как следует. А что такое — как следует, решать нам самим. Сейчас не 1918 год! Условия другие стали. В общем, нужен творческий подход. Как мы вас в Лондоне тогда поняли, вы не догматик. Да и не только вы. В Москве новые люди наверх выходят. Хоть и ругаемся друг с другом по-прежнему криком, но ведь не сравнить с двадцатыми годами. Горло друг другу перегрызть больше не рвемся. Войны никто не хочет. Если бы Советский Союз еще помягчал, не выглядел так страшно для здешнего обывателя со своими армиями, ракетами, большевиками и КГБ, то началось бы движение навстречу друг другу. Как здешний канцлер Крайский любит говорить, конвергенция на базе демократизации. Еще один такой же в ФРГ появился, Эгон Бар. Тот говорит, что нужно сближение двух мировых систем: социализма и капитализма. Правда, каждый думает при этом, что поворот будет в его пользу. Ну и что? Хрущев ваш говорил, что давай, мол, сосуществование и мирное соревнование, а потом мы вас закопаем. Здесь таких Хрущевых тоже до ядреной матери. А все равно сближаться надо. Никуда не денешься. Иначе всем крышка. А в конце концов, может быть, никто никого никогда и не закопает. А?

— Мир и дружба! — Бойерман вторично глянул на Тыковлева. — Я за то, чтобы идти на сближение. И все мои друзья за это же. Надо не пропустить момент. Действовать двойной тягой. Здесь для этого подходящее место. Нейтральная Австрия. Мост на Запад и на Восток. Калейдоскоп идей и людей. А? Как думаете, Александр Яковлевич? Это же, вообще-то говоря, линия вашего ЦК.

— Ну, если не совсем линия, то что-то похожее на нее, — улыбнулся Тыков-лев. — Только у нас в ЦК тоже есть разные точки зрения. Социализм отнюдь не предполагает серость, всеобщую унификацию, одноликость. Как и везде, в борьбе мнений у нас рождается истина, принимаются политические решения, за которыми затем стоит уже вся мощь партии и страны. Но вы должны понять, что наша страна свой выбор сделала и с социалистического пути не свернет. Но сказать “социализм”, это еще не значит сказать, какой он, этот социализм. Вот, например, что есть вода? Абстракция. Вода в каждой речке и каждом озере своя по цвету, вкусу, запаху, химическому составу. А морская вода не такая, как пресная. Вам не нравятся какие-то формы социализма, вы не готовы сотрудничать с тем или иным социалистическим режимом. И нам политика одного капиталистического государства нравится больше, чем политика другого. Давайте же искать пути совмещения интересов, идти на взаимные уступки, меняться и приспосабливаться друг к другу во имя главного — мира и утверждения общечеловеческих ценностей. Уверен, что это можно делать, не отказываясь от принципов. А через лет сто история нас рассудит.

Довольный собой Тыковлев пожевал кусочек дыни и запил мозельским, не чокаясь. Лицо Бойермана выражало внимание, интерес и уважение. В знак согласия он то и дело кивал головой.

— Вам, Александр Яковлевич, надо много говорить с влиятельными людьми здесь. Для этого у вас сейчас будет и время и возможности. Если вы не против, я помогу. Я понимаю, что у вас главное внимание на министров, генералов, дипломатов. Но для таких откровенных и честных бесед, для поиска нестандартных решений нужен другой круг. Ученые, писатели, деятели культуры, крупные предприниматели, меценаты. Вы были бы готовы?

— Разумеется, — кивнул Тыковлев. — Буду признателен. Вы кого конкретно имеете в виду? Я уже тут со многими успел познакомиться...

Тыковлев еще не договорил до конца, когда Бойерман внезапно встал и вышел из-за стола. Он тряс руку какого-то длинного типа в сером в тонкую полоску костюме и массивных роговых очках. Разговор шел по-английски, и Саша не очень улавливал, про что говорили. Видимо, Бойерман случайно столкнулся в ресторане с кем-то из своих знакомых. Но все же вскакивать и обрывать на полуслове посла... Тыковлев насупился.

Заметив его косой взгляд, Бойерман спохватился. Взяв под руку очкастого, он потащил его к Тыковлеву.

— Извините, Александр Яковлевич. Сто лет не виделись. Это мой хороший знакомый...

— Джон Паттерсон, корреспондент европейского представительства “Уолл-стрит джорнал” в Брюсселе, — отрекомендовался длинный на неожиданно приличном русском языке с сильным американским акцентом. — Очень рад познакомиться с советским послом. Как вы поживаете?



*   *   *

Жизнь в Вене становилась все более привычной и приятной. Работы было не так уж много. Что она, эта Австрия, в конце концов сотворить может? Да ничего особенного. Войну против Советского Союза не начнет. Не американцы они, не немцы и даже не та англичанка, которая всегда нам гадит. Конечно, не любят они нас, но со страхом вспоминают 1945 год и то, как безуспешно уговаривали нас вплоть до 1955 года увести свои войска. Обещали при этом быть нейтральными. Врали, понятно. На самом деле целиком с тех пор сидят в кармане у Запада, но делают вид, что свои обязательства по государственному договору соблюдают. Если и хамят, так только исподтишка с милыми улыбками. Можно их, конечно, в ответ каждый раз об стол мордой возить и приговаривать. Они ничего, стерпят и даже извиняться будут. Так с ними предшественник Саши поступал. Не любили его наследники Меттерниха за это.

Тыковлев так не делает. Горбатого могила исправит. Ругай их или не ругай, все равно австрийцы свою линию гнуть будут. Не по пути им с Советским Союзом. Да, если разобраться, так и на кой черт они нам сдались? Слишком часто ругаться будешь, австрийцев против себя восстановишь, да и в Москве умники найдутся, которые скажут, что этот новый посол из партработников не сумел наладить отношений с австрийским руководством. А оно ведь нейтральное, конструктивное. Как приедет канцлер Крайский в Москву, как наговорит, так от умиленья плакать хочется. Что же ему, штрафнику Саше Тыковлеву, доказывать обратное? Нет уж. Ищите, товарищи, дураков в другом месте. У вас, дорогой Леонид Ильич, все хорошо с австрийским канцлером? Значит, и у меня тем более. Если скажете, что что-то не так, что пришла пора его вздрючить, то все будет исполнено самым наилучшим образом. Не извольте сомневаться. Только сам я вперед не полезу. У посла Тыковлева в Вене все спокойно, все в порядке. Слышите, товарищи Суслов, Громыко и прочие? Так-то. Я вам здесь наработаю, старперы чертовы. Страной пора вам заниматься, а не международными делами. В стране застой, утрата иллюзий, ржа взяточничества и кумовства. А вы только про пурген да Кремлевскую больницу еще в состоянии с интересом думать. Да ордена раздавать друг другу. Ни одной светлой голове наверх пробиться не даете. Расселись на всех этажах...

Приступы обиды, однако, все реже посещали Тыковлева. Что случилось, то случилось. Нечего слюни распускать. Не вечные они там, в Москве. Авось еще и на нашей улице праздник будет. Надо только не терять связи с московскими товарищами, не давать забыть о себе, не оторваться... Да, пожалуй, не отрываться — это сейчас главное. И Тыковлев принимал, кормил, поил и одевал почти каждого из московских гостей, передавая приветы и подарки, внимательно выслушивая каждую сплетню, анализировал, сравнивал, выспрашивал...

В ответ на недоуменные взгляды объяснял: посольство только тогда настоящее посольство, когда живет делами своей страны, делами КПСС. Хотим как можно больше знать, как можно лучше понимать, чтобы помогать отсюда, из Австрии, в решении государственных задач, в проведении линии партии. Так говорил Тыковлев с искренностью и убежденностью, которая производила впечатление на собеседников и иногда даже на него самого.

Но думал он о другом. Главным образом, о том, что коли сам о себе не позаботишься, то никто не позаботится о тебе. Что нет ему возврата в прошлую теплую компанию в Москве, выбросила она его из своих рядов. Но ведь не все устойчиво и вечно. Хрущев доказал, что и оттепель возможна, и культ личности можно развенчать. Правда, он с уже мертвым Сталиным воевал. А тут все живые. Ничего, одни скоро помрут, другие от маразма в тираж выйдут, третьи между собой передерутся. Реформы понадобятся. Вот отмычка ко всему дальнейшему. Смена кадров и реформы. В этом случае у Саши опять появится шанс. А коли будет смена вех, то пригодятся и друзья на Западе. У кого их будет больше, тот и в дамки скорее пройдет...

Число друзей у Саши быстро росло. На нового советского посла был спрос, особенно в интеллигентских и околоинтеллигентских кругах. Он знакомился с писателями, издателями, артистами, журналистами и художниками. Это льстило самолюбию, позволяло чувствовать себя равноправным членом на всяких сборищах и посиделках при свечах и в табачном дыму, участие в которых было доступно не всякому австрийскому министру, не говоря уже о коллегах-послах из местного дипкорпуса. Оглядываясь назад, несколько лет спустя Саша задавал себе вопрос, как получилось такое? Языком он владел плохо, так что часто приходилось брать с собой Мукарова или кого-либо из молодых дипломатов. В живописи, западных литературных новинках смыслил мало. Статьи именитых журналистов сам читать был не в состоянии. Чего они к нему липли? Объяснение было простое и очевидное: он много и охотно рассказывал своим новым друзьям об их советских коллегах. Кто, с кем, почему, что пишет, что рисует, как настроен, чего хочет. Это-то он хорошо знал по своей прошлой работе. Как видно, это и было безумно интересно его слушателям, даже если иногда приходилось объясняться на пальцах.

Джон Паттерсон оказался вполне приличным и очень полезным парнем. Он часто наезжал в Вену, неделями жил здесь и держал для этих целей большую четырехкомнатную квартиру в районе церкви Мария ам Гештаде. Там собирались полезные люди, можно было спокойно и откровенно говорить до поздней ночи. Многие новые знакомые объясняли, что идти в советское посольство и задерживаться там допоздна для австрийцев не очень удобно. За посольством все же присматривают, никто не хочет, чтобы к нему приставали потом с расспросами господа из полиции или контрразведки. А квартира Джона — как раз то самое нейтральное место, где ни у кого никаких вопросов не возникнет. Правда, вид у квартиры не очень жилой. Но смущать это не должно. Квартира, в которой хозяин бывает изредка, иначе и выглядеть не может.

Саша понимающе улыбался. Что ему смущаться, а тем более бояться. Советский посол — фигура неприкасаемая. Понятно, что артистишки и писате­лишки в советское посольство ходить опасаются. Понятно, что и его они исподволь остерегают. Мол, смотри, не ходишь ли на американскую явочную квартиру, которую Джон выдает за свою. А хоть бы и так. Ему-то что. Главное, что он разговаривает с настоящими людьми, с известными представителями культурной жизни Австрии, Германии, США. Если кто сомневается, пусть в справочники заглянет. А где это происходит — в посольстве, на явочной квартире, у черта в преисподней — не все ли равно? Он вполне может позволить себе быть выше этого.

Заботило, однако, другое. Запас знаний о делах в советской культурной жизни подходил к концу. Тыковлев начинал повторяться все чаще, не знал ответа на вопросы, которые ему задавали. Нужна была подпитка. Саша с нетерпеньем ждал приезда из Москвы Банкина. Перешедший на работу в ВААП Борька должен был провести в Вене переговоры об издании каких-то книг советских писателей. Он, конечно, был в курсе московских сплетен, интриг, настроений и планов своих новых подопечных.


*   *   *

Машина шла по живописной долине Вахау. Солнце клонилось к закату, высвечивая замки и монастыри на островах Дуная, деревни и городишки, проносившиеся за окном машины. Ландшафт очаровывал сочетанием ослепи­тельной зелени и виноградников, белизной крепостных стен, серо-коричневой глади реки, деловито обтекавшей за островом остров, строгой линией расчер­ченного белыми полосками шоссе и бесконечными маленькими и такими удивительно уютными винными погребками и кафе с миловидными девушками-официантками в кукольных нарядах с накрахмаленными передничками и кокетливыми улыбками. В кафе и погребках уже останавливались три или четыре раза. “Нафиртелялись” изрядно, особенно если учесть, что возвращались с обеда в дирекции государственного металлургического концерна “Фёст Альпине”, где хорошо приняли на грудь.

— Яков Иванович, — наклонился к своему спутнику Тыковлев. — Да брось ты, наконец, про свои доменные печи и окатыши. Не наговорился, что ли, с австрийскими инженерами? Посмотри вокруг. Красота-то какая! Как с почтовой открытки. А вон впереди домик-то какой! Прямо пряничный из сказки братьев Гримм. Хочешь, зайдем? Посидим, на Дунай посмотрим. Еще по фиртелю выпьем. Или кофейку. Когда еще сюда приехать доведется. Солнце, воздух, природа. Сказка ведь, а не долина.

— Да хватит уже, — артачился Рыбов. — У меня изжога начинается от вашего кислого вина. Изжога, и живот пучит. Мы так дотемна до Вены не доберемся. Приедем в посольство, там и отдохнем. Баньку обещал ведь. Вот и дело. Водочки выпьем, закусим, попаримся по-нашенски, по-советски. Надоело мне целый день на глазах у австрийцев. Домой хочется.

— Успеется еще домой, — вяло возразил Тыковлев, который не любил сауну, но окончательно понял, что от продолжения задушевных бесед с Рыбовым, теперь уже в голом виде и с водкой, ему не отвертеться. Впрочем, зачем уклоняться. Не поймет Яков Иванович. Как-никак секретарь ЦК. Честь оказывает, коли готов с каким-то послом в одной бане мыться.

— Банька уже ждет, — широко улыбнулся Саша. — Все будет наилучшим образом.

— Ты пойми, — вновь начал горячиться Яков Иванович. — Ты думаешь, меня только окатыши и домны волнуют. Ничего вокруг себя не вижу. Меня состояние нашей экономики волнует. С каждым годом концы становится труднее сводить с концами.На пределе работаем. Темпы роста падают, отдача на каждый вложенный рубль уменьшается, производительность труда не растет, рабочий класс разложен, везде обман и приписки. Так ведь и доиграться можно. Реформа позарез нужна, а ее загубили. Не дали Косыгину провести реформу. Ну, добро бы не дали, потому что какую-то свою модель получше косыгинской в загашнике имели. Так ведь ничего не имеем. Нам и так нравится. Пусть оно себе дальше катится, как до сих пор катилось. Само собой образуется. А мы пока друг другу ордена вешать будем и про подвиги главного под Новороссийском рассказывать. Все из-за глупой ревности. Как же так? Косыгин придумал какую-то реформу. А почему он? Почему не Генеральный секретарь? А может, и реформа-то эта замышлялась как способ подорвать авторитет руководства партии? Чувствуешь? Я не говорю, что Генеральный сам так думает, но нашептывают ему друзья и помощнички. Оно бесследно не проходит. В результате ничего не делается. Вот ты думаешь, я сейчас вернусь и что-то сумею внедрить из того, что у твоих австрийцев подсмотрел. Ни хрена у меня не выйдет! А я секретарь ЦК. Если уж у меня не выходит, значит, ни у кого не выходит. Как же жить дальше? То-то, Саша.

Тыковлеву стало не по себе. Набрался, конечно, Яков Иванович. Целый день в рюмку заглядывает. Устал. Но, тем не менее, не маленький он. Соображать должен, кому и чего говорит. Считает, видимо, что можно доверять. Как-никак с бывшим замзавом отдела ЦК разговаривает. Свои люди. Из одного детского сада, так сказать. Но так по адресу Генерального прохаживаться... Это, по меньшей мере, неосторожно. А может, он специально? Испытывает? Но зачем Тыковлева испытывать? Он ведь отрезанный ломоть. А вдруг нет? Вдруг поручили Рыбову проверить его на вшивость, прежде чем возвращать в Москву? Вдруг у них там на Тыковлева опять виды?

Саша покосился на Рыбова. Похоже, тот отключился. Глаза закрыты. Тихонько посапывает носом. Ну и слава Богу. Пусть хоть придет в себя немножко перед вечерней баней.

Но Яков Иванович в этот день так в себя и не пришел. Три захода в парилку, перемежавшиеся тостами за общих друзей и “за нас с тобой”, быстро доконали секретаря ЦК. Взгляд его окончательно остекленел, язык вновь и вновь повторял одни и те же доводы и мысли. Казалось, в голове у Рыбова работал сломанный патефон, который ему никак не удавалось выключить. Одновременно с каждой рюмкой выпитого нарастала агрессивность. Разругав по очереди всех общих знакомых из аппарата ЦК, Яков Иванович принялся за Генерального.

— Слышал паскудный анекдот про нашего Бровеносца в потемках? Значит, так, — Рыбов настроил свой речевой аппарат на шепелявый брежневский лад. — Возмущается Леонид Ильич по поводу слухов, будто вместо него по стране его мумию возят. Это совершенно не соответствует действительности, надо поручить Суслову “сискиматиськи” объяснять народу, что не мумия это, а я сам... — Рыбов рассмеялся злым пьяным смехом.

— Не слышал еще? А какие тут у вас анекдоты ходят?

— Да вы их все знаете, — потупился Саша. — Издают они тут сборники анекдотов армянского радио. Наш ближний резидент покупает и посылает их в центр. Наверное, в ЦК докладывалось... Я анекдоты плохо запоминаю, Яков Иванович.

— Ладно, пойдем спать, коли у тебя память такая плохая, — погрустнел Яков Иванович.

По возвращении в Москву Рыбова через некоторое время с секретарей ЦК сняли и перевели на работу в Совмин.

Столкнувшись с Тыковлевым в коридоре здания правительства в Кремле, он не подал ему руки.

— Не знал я, Тыковлев, что ты такая падла, — сказал он, глядя себе под ноги.

— Зря вы, — с обидой ответил Тыковлев. — Я тут ни при чем. Не знаете, что ли, что сауна обычно оборудована. Вы были очень неосторожны. Надо все же помнить, что в посольстве за границей — это не у тещи в гостях. Но, клянусь, если это от нас из Вены, то помимо меня. Там и без меня есть кому... А может, вы и еще где язык распускали. А?

— Вот-вот. Я не я, и хата не моя. И ты, и свердловский секретарь. С ним тоже парился. Хороши субчики. Знаете, как друг на друга или на других валить. Думаете, так я вам и поверил. Сволочи! — Яков Иванович сплюнул на красную ковровую дорожку и решительно зашагал в сторону, оставив Тыковлева стоять посреди коридора с чувством искренней и глубокой обиды.

Яков Иванович вел себя не по правилам. Что же он, Саша, должен был делать? И как бы сам Рыбов поступил в аналогичной ситуации? Сделал бы то же самое, что и Тыковлев. Написал бы не официальную телеграмму, а личную записочку Ивану Васильевичу Капитонову. Так, мол, и так. Хорошо знаю Якова Ивановича, уважаю и доверяю. Но не понравилось мне, как он себя вел в последний раз. Глупости разные говорил. Может, перепил, может, устал. Зная Ваш опыт и чуткое отношение к кадрам, умение работать с людьми, надеюсь, что Вам будет удобно в подходящей форме переговорить с Яковом Ивановичем, обратить по-товарищески его внимание. Ни в коем случае, однако, не писать телеграмму. Это же донос. Это не по-товарищески. Что тогда в ЦК про него сказали бы. Вот он и не писал доносов. В жизни не писал и писать никогда не будет. Так что зря Рыбов обижается. Он сделал всего лишь минимум миниморум, который, однако же, нельзя было не сделать.

Благо бы имел я с этой истории с Рыбовым хоть какой навар, — распалялся от обиды Саша. Сняли его. Уже больше трех месяцев с тех пор прошло. И что? Да ничего. Никто Тыковлеву не звонил, ничего не предлагал, ни на что не намекал. Этого свердловского хоть в ЦК взяли. Что уж он там написал и как — это было и будет тайной за семью печатями. А Сашину записку Капитонов вообще мог выбросить. Не обратить внимания. Так, наверное, и было. Не нужен им Тыковлев. Без Тыковлева обойдутся. Засела в ЦК эта мафия, окопалась, железной хваткой все держит. Никуда не пробьешься, ничего не докажешь. Решают все между собой. Никого и близко не подпустят.

“А собственно, по какому праву? — внутренне вознегодовал в который уже раз Тыковлев. — Кто их ставил править государством? Народ? Какой народ? Страшно далеки они от народа. Каста самозванцев, которая сама себя набирает, воспроизводит, очищает, возвеличивает, причисляет к лику святых, всемогущих и всезнающих”. Как он ненавидит их всех после того, как его выбросили из этой касты. Как бы он хотел однажды загнать их всех прямо по списку кремлевских вертушечных телефонов на большой корабль и утопить где-нибудь под Севастополем, как в свое время, говорят, топили там белогвардейцев.

Да только разве их соберешь, разве их загонишь? Нет такой силы ни в стране, ни за рубежом. Единственный путь — пробиваться назад в эту касту, во что бы то ни стало. А вернувшись, посчитаться.

В такие моменты Тыковлев чувствовал себя почти как жертва политических репрессий, имеющая право на отмщение хотя бы уже только за то, что власть отвергла его, его любовь, преданность и талант. А что? Они сочли себя вправе ломать его жизнь, а он чем хуже или лучше? Подождите, придет еще время.


*   *   *

Очередные посиделки на квартире у Паттерсона закончились. Тыковлева с Банкиным и Мукаровым только что проводили до лифта. Нанятая для обслуживания вечера пожилая филиппинская пара уносила на кухню рюмки из-под коньяка и чашки из-под кофе. В обтянутой зелеными шелковыми обоями гостиной было дымно. Паттерсон распахнул окно, впустив в комнату прохладный и сырой венский воздух. От сквозняка закачалась старая бронзовая люстра, затренькали сероватые, подернутые сединой хрустальные висюльки, посылая разноцветные блики в многочисленные зеркала, которыми была увешана гостиная.

Из глубокого двора-колодца доносились звуки русской речи, звучал смех, топали по дну колодца ноги. Потом захлопали двери автомашин, заурчали моторы, и все стихло.

— Слава Богу, уехали, — вздохнул Паттерсон. — Никак не могу их приучить уходить вовремя. Чего проще, казалось бы. Погляди на часы и после одиннадцати знай честь. Не могут. Все им кажется, что самого главного еще не обсудили и всего, что стоит на столе, еще не допили. Утомительные друзья, одним словом, ваши соотечественники, Бойерман.

— Не одни они, Джон, — улыбнулся Бойерман. — А немцы, что ли, лучше? Они на пять минут раньше советских ушли. А не было бы здесь моих соотечественников, то, глядишь, и до полночи просидели бы. Даром что великие писатели, художники и прочие гении. Один Наннен из “Штерна” чего стоит. А Бёлль, а Штюрмер, а французская мадам советологиня. Так что не ворчите. Вы ведь на самом-то деле довольны. Очень довольны.

— Ну, не надо этих преувеличений, — медленно закуривая, возразил Паттер­сон. — Впрочем, преувеличения — это типично русская черта. Вы не заметили, Бойерман, что русские не могут говорить, не добавляя к каждому слову “очень”. Скажи, как все люди, что это хорошо, а это плохо, это красиво, а то некрасиво, непривлекательно. Так нет же, русскому не может что-то просто понравиться, оно должно очень понравиться. Он не волнуется, а очень волнуется. Говорят, как на ходулях ходят. Впрочем, чего я разворчался. Не умеете иначе, так делайте, как умеете. Это я все из-за того, что вы думаете, будто мне очень нравится ваш посол и этот его кучерявый друг с конским лицом. Как его? Да, Банкин. О Мукарове я вообще не говорю. Он мне, Бойерман, определенно не нравится. Он мешает. Но думаю, что посол уже почувствовал это и делает выводы. Мукаров из числа убежденных коммунистов. Ограниченный человек. На него не стоит тратить время.

— Но Тыковлев, безусловно, интересен, — возразил Бойерман. — Это новый тип партийного функционера. Он довольно начитан, готов мыслить о немыслимом, не чурается нас, а, наоборот, ищет контакта и возможностей общения. Ему интересно с нами. К тому же чувствуется, что он критично настроен в отношении многих своих коллег по ЦК, трезво оценивает положение дел в своей стране. И главное, Джон, он откровенен. После сегодняшнего разговора могу побиться об заклад, что Максим Шостакович при первой возможности перебежит на Запад. Да и с Вишневской у них, похоже, становится все более непросто.

— Максим? — фыркнул Паттерсон. — Это далеко не папа. Посредственность. Если убежит, так нам его содержать придется. Правда, имя, конечно, есть. Политически это дорогого стоит. А Вишневская... Вы же знаете, что годы уже не те, а все примой быть хочется. Вторые роли не подходят. А в Большом конкуренция не на жизнь, а на смерть. Вот и полезла в политику, чтобы интересной казаться. Впрочем, она знает, что без Ростроповича никому не нужна. Поэтому она его за собой приведет. Это поважнее будет, чем ваш Максим.

— Согласен, — кивнул Бойерман. — Это частности. Я вам о другом. Почему он говорит нам все это?

— Кто говорит, Банкин? — вскинулся Паттерсон. — Чему вы удивляетесь? Он же взятки берет. Почти в открытую. Если мы хотим кого-то из советских авторов издать, надо заплатить Банкину. Если нужно кого-то из диссидентов поддержать, надо дать тому же Банкину. Он ему заказ в Союзе какой-нибудь устроит. С Банкиным все ясно.

— Да не про Банкина я, — возмутился Бойерман. — Что такое Тыковлев? Вот в чем вопрос. Он, так сказать, жрец коммунистической идеи. Правда, теперь уже, скорее, в прошлом. Он что, по-вашему, не понимает, кому и что рассказывает, не представляет себе последствий... Не думаю. Тут что-то более сложное. Поэтому я и говорю вам, это что-то оч-чень интересное. Оч-чень. И Банкин при нем тоже неспроста. Нужен ему Банкин для чего-то. И будьте уверены, он про Банкина знает побольше нашего.

— А что Банкин знает про него? — отпарировал Паттерсон. — Вам это ведомо? Я, например, не знаю. Пока что не знаю. А насчет жреца идеи... Они ведь разные бывают. За идею редко кто шел на плаху. Единицы из тысяч и миллионов. Человек всегда склонен пристроиться, приспособиться, если может. Вот вы, например, Бойерман. Небось забыли, как были красным командиром. Жизнь она сложная штука, Бойерман. А люди в своем большинстве эгоисты, предатели и приспо­собленцы, — Паттерсон зло осклабился при этом. — Сами, Бойерман, знаете. Не обижайтесь. Я это вам как профессионал говорю. Надави на человека как следует, и из каждого полезет дерьмо. Дерьмо, Бойерман, потому что дерьмо есть естественное содержание человеческой личности. Иного от человека ожидать противоестественно, хотя и бывают редкие исключения. Но они лишь подтверждают правило.

Так же и с коммунизмом, — попыхивая сигаретой, продолжал Паттерсон. — Какой он жрец идеи, ваш Тыковлев? Служка за алтарем. По жизни своей — карьерист. Не зря же избрал себе с младых ногтей партийную стезю. Работать учителем не захотел. Пошел в руководители. Он этот социализм ихний из окна своего кабинета всю свою жизнь строил. Указания другим раздавал, лозунги писал да взносы собирал. Вот и все его жречество. Ничего больше он не умеет. Ничем за идею не жертвовал. И наверное, и самой-то идеи не понимает. И таких у них большинство. Большинство, Бойерман. Не переоценивайте их. Кто из них пошел бы умирать за идею? Ленин? Пожалуй, да. Деваться ему в восемнадцатом или в девятнадцатом годах было некуда. Ему и его единомышленникам. Не всем, а самому узкому кругу. Сталин? Тоже, пожалуй, да. Не пощадил бы его Гитлер. Но Сталин своих уже насквозь видел. Никому не верил. И был, кстати, прав. Нельзя было верить. Понимал, наверное, что альтернативы нет. Либо держать всех железной рукой, либо завтра же все предадут.

Ну, а Тыковлев-то, он представитель уже нового поколения. Смотрите, они же открыто предлагают нам договориться, перестать спорить из-за идей. Мирное сосуществование... Это что? Это же признание того, что их социалистическая идея не срабатывает. Знаем, что никакого коммунизма не строим, но это большой между нами секрет. Вы, господа капиталисты, только нас не трогайте. Мы у себя в стране очень хотим оставаться начальниками, а вас обещаем ни в коем случае не обижать и братьев-пролетариев не освобождать. И у нас на Западе, — вздохнул Джон, — такие тоже есть. Давай, мол, лучше с ними договоримся. Они нас не будут трогать, а мы — их. Поделим мир на сферы влияния и заживем на большой. Помните, как у Оруэлла свиньи обрядились во фраки и смокинги и в гости к фермерам стали ездить. Мирное сосуществование — из этой категории.

Но я, — улыбнулся Паттерсон, — не собираюсь морализировать по этому поводу. Я этих коммунистических ублюдков ненавижу и никогда к ним своего отношения не переменю. Но дело не только в коммунизме. Я думаю, что Советский Союз в его нынешнем размере и виде нам всем мешает. Надо его уменьшить и ослабить. Мы не можем больше рисковать тем, что Россия станет базой каких-то новых экспериментов. Сегодня они социализм строят, завтра задумают еще какие-нибудь глупости, а весь мир трясти будет. Надо с этим кончать. Поэтому я за то, чтобы сыграть с ними в мирное сосуществование. Уверен, что у них ничего не выйдет, а у нас получится. Не может не получиться.

— Игра-то не в одни ворота будет, — прищурился Бойерман. — Если они какую-нибудь удачную модель социализма с человеческим лицом соорудят, что тогда? Забыли, как в 20-е годы тяжко с ними было.

— А что же нам, воевать? — презрительно бросил Паттерсон. — Хотелось бы, конечно, но проиграем. Их система означает способность концентрации всех сил общества на решении одной задачи. Мы так не можем. Они нас сомнут. Ну не нас в Америке, так вас тут, в Европе — совершенно определенно. А вот если мирное сосуществование, широкие контакты, доверие, демократия, тогда иное дело. Тогда мы выиграем.

— Даже если они у нас каждого десятого агентом КГБ сделают? — съязвил Бойерман.

— Да хоть каждого второго. У нас ведь наш строй из каждой поры и из каждой грязной лужи сам собой произрастает, система сама себя воспроизводит в миллионах и миллиардах больших и малых экземпляров. Все денег хотят, все мать родную за собственность отдадут. Против этого никакие агенты не помогут. Даже если президентом США назначат генерала КГБ, все вновь и вновь будет возвращаться на круги своя. У них иначе! Достаточно сбить с пути их вождей — брежневых или хрущевых или привлечь к себе поближе таких, как Тыковлев, и мы погубим систему, а вместе с ней и страну. Они поведут за собой все стадо туда, куда мы им укажем. То, что поведут, а стадо пойдет — это определенно. Это в их системе заложено. А мы должны подсказать им путь в пропасть. Вселить, как Иисус, в головы этих свиней бесовских духов, и стадо бросится вниз с обрыва. Поэтому такие, как Тыковлев, вполне могут быть провозвестниками нашей победы. Победы над коммунизмом и над их империей. Их же собственными руками. Помните, что-то подобное пробовали в свое время сделать с русскими генералы вермахта с помощью Власова? Не получилось. Фюрер не понял гениального замысла. У нас должно получиться. Не надо оккупировать Советский Союз, как Гитлеру. Зачем? Система сама должна уничтожить себя, если во главе нее окажутся нужные люди. Это чертовски сложная задача. Я в нее, Бойерман, откровенно говоря, поначалу не очень верил. Но теперь все больше убеждаюсь, что мы на правильном пути. Диссиденты, права человека, побольше контактов и поменьше торговли и трансфера технологий, чтобы у них аппетит заиграл и слюни потекли, разоружение, культурные обмены, туризм и, разумеется, дружба с высоким руководством. Пусть подумают, что свиней мы согласились признать за людей.

На лестничной площадке внезапно раздался громкий смех. Паттерсон замолчал и напрягся. В дверь настойчиво и громко застучали.

— Что за черт? Позвонить в звонок не могут, — выругался Паттерсон. — Это они, — многозначительно добавил он, — они, они...

За дверями стоял улыбающийся Мукаров.

— Извините, господа, — сказал он, бесцеремонно входя в гостиную. — Вы, как вижу, все еще совещаетесь. Надеюсь, не помешал. Александр Яковлевич забыл где-то здесь свой блокнот. Да вот же он. Лежит на его кресле. А мы стали беспокоиться, не потерялся ли он где еще.

С этими словами Мукаров подхватил толстую папку и, поспешно попро­щавшись, вышел.

— Вот не повезло, — заметил Бойерман. — Я и не обратил внимания, что он здесь свой блокнот забыл. Хоть бы посмотрели...

— А я вообще у них никакого блокнота не видел, — помрачнел Паттерсон. — Не было у посла блокнота. Не нравится мне этот Мукаров. Это он нам папку оставил. Ей-Богу, он! Ну, допрыгаешься ты у меня... — погрозил он пальцем вслед Мукарову.


*   *   *

Евгений Иванович Мышкин, резидент от ближних соседей, ловко забросил донку с живцом под склонившуюся к воде старую иву. Грузило булькнуло. Всплыл и закачался на спокойной водной глади большой красно-белый поплавок.

— Другого живца мы, Александр Яковлевич, вон туда, поближе к кувшинкам закинем. Там верное место. Щука обязательно возьмет. Давайте, давайте! Только не в сами кувшинки бросайте, а по краешку. Иначе зацеп будет. Вот и хорошо! Хорошо стоит. В самый раз.

— А теперь, товарищ посол, обязательно по маленькой принять надо. Это железный закон. Иначе клева не будет. Специалистами проверено, — продолжал Мышкин. — Сливовицу будете? А я скажу, почему сливовицу. Это тоже наука. Знание местной специфики, — рассмеялся он. — Потому что закусывать будем теплой свиной грудинкой. Великолепное сочетание. Не пробовали? Вот попробуйте. Пора уже. Тут в продовольственных лавках австрийцы этой вкуснятиной часто торгуют. Держат в такой маленькой печечке, как духовке. Завернут в фольгу, и грудинка тепло держит. А запивать надо сливовицей. Можно, конечно, и водкой. Но со сливовицей стоит попробовать. Ну, что? Поехали? За наше с вами здоровье и за удачную рыбалку.

Тыковлев выпил и заел салом. Было чертовски вкусно. Над дунайской старицей стлался легкий туман, но солнце уже взошло и светило ярко и весело. Пели птицы, зеленела трава, вдалеке временами проносились по шоссе автомобили. Но, в общем, было тихо, тепло и благостно. Молодец Евгений Иванович, что вытащил сюда. Он, конечно, не рыбак и рыбаком никогда не был! Но место красивое, утро чудесное. А если еще и клев, то совсем хорошо. Татьяна рада будет. А то совсем запилила: сидишь сиднем в своем кабинете, света Божьего не видишь. Не надоело тебе без воздуха, без движения. А что? Она права. Надо будет теперь время от времени сюда выезжать. Удочки забросить. Шашлычки сжарить. Посидеть. Подумать. Мышкина брать с собой не обязательно. Лучше одному с шофером. И шашлык будет. И удочки. И разговаривать ни о чем не надо. Так, ерунду всякую пообсуждаем и добро! А к обеду назад и поспать. Здорово!

Тыковлев широко улыбнулся Мышкину, который колдовал над еще какой-то снастью.

— Ты, Евгений Иванович, часто на рыбалку-то здесь ездишь? Один или с женой? Может, у вас тут и своя рыбацкая артель есть?

— Ага! — кивнул головой Мышкин, затягивая зубами узел на цевье крючка. — Есть артель. Большие специалисты ребята! Каждое воскресенье весь дом на Штернварте щук ест. Ну, а я не столь часто здесь бываю. К сожалению. Работы много. В Вене, Александр Яковлевич, у нас очень много работы. Очень много. Не сравнить с другими точками... Но и результаты хорошие. — Мышкин подмигнул и хохотнул.

— Да вы садитесь вон на плед. Стоять-то с вашей ногой, поди, трудно. Там, кстати, и складной стульчик есть, если на земле неудобно. Донки все оттуда преотлично видно. Не клюет что-то, стерва. Значит, надо еще раз по маленькой...

— Подожди ты, Евгений Иванович, — запротестовал Тыковлев. — Смотри, утро какое дивное. А мы с тобой, не успев глаза продрать, уже наклюкаемся. Щука нас спьяну в Дунай утащит. Не боишься?

— Да уж где ей нас вдвоем-то утащить, — осклабился Мышкин. — Я ей не позволю. Держать вас буду. Ну, пойдем, хоть чаю попьем и чего-нибудь еще пожуем. Я, грешным делом, не завтракал, а на воде всегда есть хочется.

Тыковлев присел на низенький складной стул и вытянул раненую ногу. Сидеть было не очень удобно, но все же лучше, чем стоять на крутом берегу. Поглядел вниз на поплавки, которые покачивались под порывами легкой низовки. Закрыл глаза и подставил лицо лучам утреннего солнца. Становилось все теплее, но трава вокруг еще не просохла от росы, стояла влажная, зеленая и гладкая.

“Хорошо бы поваляться на траве, вытянуться во весь рост, — подумал Тыковлев. — Но рано еще, пусть подсохнет и прогреется”.

Захотелось спать. Тыковлев закрыл глаза и даже, кажется, задремал. Очнулся от легкого шороха. Огляделся. Справа у больной ноги ползла змея. Ползла деловито вниз к реке. Без напряжения, ловко скользя по мокрой траве. Тыковлев хотел инстинктивно отдернуть ногу. Но решил не делать этого. Не надо привлекать внимания. Ползет себе змея по своим делам и пусть ползет. Хотя, конечно, противно. Хорош Мышкин. Выбрал место. Он что, не знает, что здесь змеи водятся.

Змея тем временем свернулась в клубок и лихо скатилась в воду. Ее маленькая голова начала быстро удаляться от берега.

— Поплыла охотиться, — внезапно подал голос снизу Мышкин. — Видели, Александр Яковлевич? Это моя старая знакомая. Здесь живет. Она, кажется, неядовитая. Впрочем, не знаю. Она к нам не пристает, а мы ее не трогаем. Каждый своим делом занимается.

— Видел, видел, — недовольным голосом ответил Тыковлев. — Не люблю змей, хоть она и твоя знакомая.

— Да она мирная, — улыбнулся Мышкин. — Мы на нее давно перестали обращать внимание. Правда, недавно наблюдали, как она лягушку поймала. Знаете, сначала она ее за самый кончик лапки схватила. Лягушка давай лапку тянуть назад, а змея не пускает. Лягушка дергается, думает от змеи уйти, а та только шире рот разевает и как бы себя на лягушку натягивает. Бьется лягушка, а все глубже в змеиный рот уходит. Сначала одна лапка, потом другая, потом полтуловища... И такой, знаете, ужас в глазах лягушки, а пути назад нет...

— Ой, — прервал свой рассказ Мышкин, — смотрите, взяла! Поплавок под воду ушел. Теперь надо секунд тридцать обождать. Дать заглотить, чтобы уж наверняка. Ну вот, теперь можно.

Мышкин начал вытаскивать на берег щуку. Через пару минут все было кончено. Мышкин радостно отдышался.

— Хороша! — воскликнул он. — Килограмма два будет. Плавники яркие. Это у нее свадебный наряд. Значит, клев...

— Поздравляю, — ответствовал Тыковлев, нерешительно потрогав пальцем тело щуки. — А они здесь, в Дунае, не воняют? Вода-то грязная.

— Да нет. Вполне съедобные и даже очень вкусные. Особенно, если еще зафаршировать с чесночком, салом, креветками. Приглашаю завтра же отведать...

— Да, так чем дело с лягушкой-то кончилось? — поинтересовался Тыковлев.

— Так вот и кончилось, как только и могло кончиться, — улыбнулся Мышкин. — Не выпустила ее змея, глотала, глотала и всю проглотила. Я эту сцену до конца наблюдал.

Тыковлев невольно передернул плечами, представив себе эту мерзкую картину.

— Да, кстати, — почему-то добавил Мышкин. — Давно хотел вам сказать. Вы на всякий случай имейте в виду, что, по нашим данным, этот американский корреспондент Паттерсон на самом деле является видным сотрудником рези­дентуры ЦРУ в Европе.

Ночью Тыковлеву приснилась змея, которая вцепилась в его раненую ногу и все глотала его и глотала. Проснулся в поту. Сел на кровати, зажег свет. Просну­лась Татьяна.

— Ты чего не спишь? Говорила тебе, не надо пить с Мышкиным. Вон как несет перегаром. Самогон вы, что ли, с ним жрали?

— Не самогон, а сливовицу. Она всегда так пахнет, — смутился Тыковлев. — Нога болит. Видать, от погоды...

— Да, говорят, опять фен подул, — сонно согласилась Татьяна. — Ложись спать.

Но Тыковлеву не спалось. Нога и вправду побаливала. Но дело не в ноге. На душе было неспокойно.

Зачем этот Мышкин ему про змею байки рассказывал? Что он про Паттерсона за информацию нарыл? Добро бы просто нарыл. Ведь написал же в Москву, сволочь. Наверняка написал. Ну, резиденты пока что редко кого из послов сажали. Чаще наоборот бывало. Но тем не менее, тем не менее... Надо придумать, как его домой отправить. Он ведь уже третий год в Вене сидит. Пора, пора. То ли на выдвижение, то ли на задвижение — все одно. Но отсюда вон!

*   *   *

Мишка Горбачев — старый знакомый Тыковлева — чувствовал себя в Вене отлично. И город ему нравился, и окрестности. Водили нового секретаря ЦК по полям и свинарникам, показывали лошадей и консервные фабрики, приглашали на деревенские престольные праздники. Время было осеннее, когда угощают молодым вином, делают колбасы, пьют и танцуют. Сводили на беседу к канцлеру, вице-канцлеру. Досыта наговорился с министром сельского хозяйства, председателем объединения крестьян, президентом кооперативного банка. Наполучал подарков. В общем, все как положено. Обмен опытом удался.

Хотя, конечно, какой это обмен опытом. Чему австрийцам у нас учиться, если уж честно говорить? Да нечему. По всем показателям у них и лучше, и рациональней, да и просто чище. Старается Михаил чего-то там доказывать, ссылается на опыт передовых хозяйств Ставрополья. Конечно, нельзя же ему только молчать да рот разевать. Однако какой там опыт. В Ставрополье, на Кубани, на Украине, как наш великий писатель говорил, воткни в землю оглоблю от тарантаса, и она сама расти и плодоносить будет. А вот поди ж ты, хуже растет, чем у австрийцев даже на их поганых горных почвах. А о свиньях, коровах, овцах и говорить нечего. Поглядишь на них, и нашу скотину до слез жалко станет.

Ну, да ладно! В ЦК про это давно знают. Обмен опытом с Западом — это никакой не обмен, а попытка подглядеть у них, как все же дела у нас поправить. Великая сельскохозяйственная страна, а продовольствие ввозим и что ни год, то больше и больше.

Назначили вот Мишку теперь на сельское хозяйство. Молодого. Пусть, мол, поднимает. Авось что получится. А что у него получится? Ничего. Откуда получиться-то? Тоже мне, великий сельхозник. Балабол, конечно, первостатейный. В ЦК взяли, потому что больно хорошо умел ухаживать за цековскими “отдыханцами”. В Кисловодске, в Пятигорске, в Архызе. Приглянулся. Деловой, ласковый. Все его видели, все знают. Ну, почему бы не повысить. Не получится, так на другую работу перебросим. Главное, что в Москву за заслуги возьмем. Пусть пока попыхтит. А поездка в Австрию — это так, подарок. Пусть прокатится, прибарахлится, опыта общения с иностранцами поднаберет. Как-никак, а теперь секретарь ЦК, не секретарь обкома.

Тыковлев улыбнулся. Главное, чтобы Горбачев уехал довольным. Он там, наверху, совсем новый. Значит, дольше других просидеть может. Кто знает, до каких степеней досидится. В общем, Михаил очень даже еще пригодиться может. Сейчас его привезут с прогулки. Замок Майерлинк решил посмотреть. Все расспрашивал, правда ли, что император сам приказал престолонаследнику застрелиться, как узнал, что тот Марию Вечору убил из ревности. Да кто ж его знает, что там в действительности было. Езжай сам да посмотри. Спроси экскурсовода. Место интересное. Будет что в Москве товарищам рассказать.

В дверь требовательно постучали. Вошел Мукаров. Зыркнул на Тыковлева по обыкновению своим недобрым черным глазом и сказал, что звонили из редакции журнала “Профиль”, спрашивали, нет ли официального текста высказываний Горбачева на вчерашней встрече с печатью. Но “Профиль” это ладно. Там люди серьезные. Что мы им скажем, тому и поверят. Но пару минут тому назад позвонили из “Курьера” и прямо просят подтвердить, что Горбачев считает колхозный и советский строй устаревшим и недостаточно эффективным. Он сказал якобы, что и в целом в СССР приходит время реформ. С “Курьером” шутки плохи. Газета бульварная, скандальная. Скорее всего, поместят и свое сообщение, и наше опровержение, чтобы шуму больше было. Что делать?

— А чего ты меня спрашиваешь? Я на этой встрече не был. От нас кто-то был?

— Был от соседей Алферов. Говорит, что можно было так понять Михаила Сергеевича. Он словоохотлив, не очень следит за формулировками.

— Алферов, Алферов, — разозлился Тыковлев. — А пленка с записью есть?

— У нас нет. У них — может быть, — сухо ответствовал Мукаров.

— Пока ничего не отвечайте австрийцам. Подождут часок-другой. Не сдохнут. Надо с Михаилом Сергеевичем посоветоваться, как действовать. Он вот-вот должен вернуться.

— Слушаюсь, — ехидно улыбнулся Мукаров. — Молчим как рыба об лед.

Настроение у Тыковлева резко испортилось. Этого ему еще не хватало. Он вполне мог представить себе дальнейший ход событий. Австрийские газеты напишут. В Москве их сообщение разошлют по закрытому ТАСС. Мишку вызовут на ковер. Он, разумеется, будет все отрицать и говорить, что это провокация. Придет запрос совпослу в Вену. Что писать в ответ? Поддержать Горбачева? Можно. Но что напишет по своей линии Мышкин? Что донесут военные? Договориться с ближними и дальними? Можно. Но большой риск. Подставят да еще доложат, что посол предлагал Мишку покрывать. И на кой хрен этот балабол разоткровенничался? Нашел время и место. Идиот ставропольский. Главное, что его сразу не снимут. Только что назначили. Неудобно. На заметку, конечно, возьмут, а по шее, в конце концов, получит посол.

В кабинет Тыковлева вошел радостно улыбающийся и блестящий лысиной Горбачев.

— Здорово! Хорошо покатались. На всю жизнь память будет. Представляешь, даже на могилку к этой Марии зашли. Цветы кто-то кладет. У ней что, родственники остались еще?

— Рад, что понравилось, — поднялся из-за стола навстречу Горбачеву Тыковлев. — Чайку или кофейку? Чаю с молоком, как обычно? Ну, и я тогда тоже. Вопрос тут возник небольшой. Австрийцы звонят и спрашивают, что им писать о вчерашней встрече с прессой. В общем, они тебя поняли так, что ты не одобряешь колхозный строй и предвидишь какие-то реформы в советской системе.

— Это не соответствует, — заторопился, изменившись в лице, Горбачев. — Что ты, не понимаешь, что я такого сказать не мог? Это провокация...

— Будем писать официальное опровержение? — глядя в глаза Горбачеву, спросил Тыковлев. — Давай звать стенографистку. Это надо поскорее сделать, а то не успеем их задержать.

— Да, да! — энергично закивал Горбачев. — Надо опровергнуть. Это они вырвали из контекста и исказили. Так надо и сказать. Исказили. Передержку допустили.

— Нет уж, — завозражал Тыковлев. — Если отрицать, то все и наотмашь. А то только новые вопросы вызовешь своими контекстами и передержками. В Москве не поймут.

— Не поймут, — скис Горбачев. — Слушай, а нельзя ли, чтобы они вообще ничего не публиковали? Скажи им, что это глупости и писать не о чем. Ты же посол здесь, советский посол. Тебя уважать должны. Иначе, что ты за посол? Давай сделаем так, чтобы ничего в газетах не было. Я тебе очень признателен буду. Незачем Москву колготить. Вопрос на пустом месте создавать. Мне не надо и тебе не надо. А?

— Легко сказать, — покачал головой Тыковлев. — Во-первых, я не один отсюда в Москву пишу. Есть еще писатели. Сам знаешь. Во-вторых, если я даже уговорю австрийцев, кто даст гарантию, что не напишут немцы, англичане, итальянцы, американцы. Кто им-то скомандует? Я им не указ.

— Слушай, я тебя очень прошу, — взмолился Горбачев. — Придумай что-нибудь. Ты лучше меня знаешь, как и что. Ну, что им с того, что мне нагадят. Что я им плохого сделал? Наоборот, везде мне говорили, что рады смене поколений в ЦК, свежим взглядам, новых подходам. Ну, не полные же они дураки. Какая сейчас смена колхозного строя? Чушь! Газетная утка без продолжения. Зачем им это?

— Ну, так-то оно так, — процедил сквозь зубы Тыковлев. — Только говорить об этом надо не с австрийцами. Ты согласен?

— Ты лучше знаешь, с кем и как, — заюлил Михаил. — Надо кончить этот вопрос. Нету его. Понимаешь? Нету и не было. Сделай так, чтобы все исчезло. Постарайся!

— Хорошо, — кивнул Тыковлев. — Это твоя просьба, и я передам ее американцам. Они одни могут проконтролировать, чтобы нигде ничего не было. Согласен?

Горбачев неопределенно махнул рукой и взялся за свой чай с молоком. Его любимым приемом было соглашаться, не соглашаясь вслух. Он считал это высшим пилотажем. В конце концов, как-то само собой обойдется. Важно, чтобы ни за что лично не отвечать. Тыковлев, кажется, понимал, что от него требовалось сделать. Вот пусть и делает под свою ответственность. Он как секретарь ЦК дал ему только указание предотвратить появление клеветнической публикации. Выбор средств — его дело. Откуда ему (Горбачеву) знать, какие связи и возможности у Тыковлева. Он советскому послу полностью доверяет. Не может же он ему не доверять.


*   *   *

Паттерсон ответил на звонок сразу. Да, да, он свободен. Готов встретиться, где угодно. В парке Пратер, так в парке Пратер. Через двадцать минут? О’кей.

— Послушай, Джон. У меня к тебе небольшая просьба. У меня и у моего гостя — секретаря ЦК. Ты, наверное, слышал, что после вчерашней встречи Горбачева с журналистами по городу пошли разные слухи и спекуляции. Его неправильно поняли. Он ничего особенного не говорил. Правда, Джон. Он только что назначен. Зачем ему эти приключения? Как секретарь ЦК по сельскому хозяйству может выступать против колхозного строя? Это же основа сельского хозяйства СССР. Утка это. Сегодня ее опубликуют, а завтра она умрет. Кому это надо? Зачем вам ссориться с новым и перспективным руководством в ЦК? Да, честно говоря, и мне как послу вся эта история была бы весьма некстати. Глупая история, согласись...

— Пожалуй, ты прав, Александр, — ответствовал Паттерсон. — Но я слушал пленку. Он действительно сказал это и еще больше. Как ты понимаешь, я не один слушал. Это сенсация. Отнять у журналистов сенсацию — это очень трудно. Очень.

— А ты постарайся. Надо все же думать не только о сенсациях, но и о будущем. Оно важнее. Во всяком случае, я тебе был бы очень признателен. И он тоже. Я до сих пор ведь ни о чем тебя не просил. Сделай мне одолженье в личном плане.

— Хорошо, — кивнул Паттерсон. — Я постараюсь все уладить. Но у меня для тебя есть тоже маленькое сообщение. Ты откровенен со мной, и я буду с тобой откровенен. Нам будет трудно быть друзьями, если нам будут мешать. Мне так кажется. Поэтому тебя, наверное, через пару недель пригласят в австрийский МИД и попросят, чтобы ваш советник Мышкин уехал домой. Он уже давно сидит в Вене. Ему пора. Мы не будем делать скандала. Пусть он уедет сам. Думаю, что тебе он тоже не очень нравится.

— Ты понимаешь, Джон, что я не могу сказать тебе “да”, — глядя в сторону, промямлил Тыковлев. — Но, в конце концов, это дело австрийских властей, кто им нравится в Вене, а кто — нет. Об одном, однако, попрошу. Дайте мне сначала уехать в отпуск. Пусть австрийцы объясняются с Мукаровым.

— Идет, — ответил Паттерсон. — Уходи в отпуск. А что до Мукарова, то должен сказать, что он нам тоже неприятен. Больно задирист. Коммунистический ортодокс, человек, чуждый новому мышлению. Так у вас, кажется, сейчас критический взгляд на социализм стал называться? Сам молодой Громыко брошюры про новое мышление писать начал. Отрадное явление. Но для нового мышления старые кадры не годятся. Правда?

— С Мукаровым я обещаю разобраться, — улыбнулся Тыковлев. — Он не опасен. Он просто думает, что умнее и опытнее меня. Такое часто наблюдается у советников-посланников, если они не очень сообразительны. Я его выдвину куда-нибудь на ответственный пост в Москву. Это будет нетрудно сделать.

Мукаров встречал на улице перед подъездом к посольству. Открыв дверь и помогая Тыковлеву выбраться из машины, мрачно сказал:

— Через каждые пять минут звонят, ответа требуют. Что делать будем?

— Ничего не будем. Позвонят-позвонят и перестанут. Не волнуйся, — Тыковлев покровительственно похлопал Мукарова по плечу. — Зачем им утки публиковать? Себе дороже.

И, почувствовав немой вопрос во взгляде Мукарова, добавил:

— Думаю, что все улажено.

С этими словами Тыковлев заковылял наверх по гранитной лестнице, оставив стоять у машины опешившего Мукарова.

— Алексей, — наконец пришел в себя Мукаров, — куда это вы ездили?

— В Пратер. Он там на лавочке посидел со своим американцем.

— А-а, — неопределенно протянул Мукаров, но вовремя остановился, решив, что от комментариев лучше воздержаться.


*   *   *

Мукарова держали долго в приемной министра на седьмом этаже МИДа. Андрей Андреевич был занят. То и дело у старшего помощника Василия Георгие­вича на столе загоралась красная лампочка.

— По первой вертушке говорит, — многозначительно изрекал Василий, по прозвищу Темный, и вздыхал, как бы выражая сожаление то ли по поводу того, что заставляет Мукарова ждать, то ли по причине того, что ходят тут всякие бездельники и от государственных дел отвлекают.

— Так ты, Коля, все же скажи, с чем ты из Вены приехал, — сказал Василий, закуривая.

— С приветами тебе и всему доблестному секретариату, — напряженно улыбнулся Мукаров.

— С приветами? А где же эти приветы? — деланно удивился Василий. — Альберт, — обращаясь к лысому помощнику, сидевшему за столом напротив, продолжал он, — ты видел эти приветы? Неужели в Вене, во всей Вене только всего и приветов? — Василий отворил тумбочку своего письменного стола и уставился на одиноко поблескивающую там бутылку виски. — Я слышал, Коля, что в Австрии великолепное вино, и пьют его как воду. Ты не замечал?

Василий Георгиевич тонко улыбнулся и пустил под потолок струйку белесого дыма.

— Будет тебе вино, будет, — извиняющимся голосом произнес Мукаров. — Не мог я сегодня все сразу принести. Рук не хватило. Тебе же одну бутылку не принесешь. Ящик нужен. Стоит, ждет тебя. Не волнуйся...

— Саша, пойди посмотри в телевизор, — миролюбиво отреагировал Василий.

Один из молодых работников прильнул глазом к замочной скважине в двери, ведущей в кабинет министра:

— Нету его там. Ушел, наверное, в комнату отдыха.

— Сейчас выйдет, — уверенно спрогнозировал Василий. — Гантелями он уже занимался. Чай пить еще рано. Сейчас выйдет. А ты, Коля, все же сказал бы, что тебе от министра надо. Если подарок передать, то оставь здесь. Я это лучше тебя сделаю. Если на посла пришел жаловаться, то не советую. Чего тебе надо? Назначение уже получил. Мало тебе зам. начальника управления? Больше все равно не получишь.

— Клянусь тебе, Василий Георгиевич, ничего просить не собираюсь. Дело есть. Какое? Могу сказать только министру. Только ему и только наедине. А он пусть решает...

— Саша, глянь еще разок! — крикнул Василий Георгиевич. — Вернулся? Ну, иди! — Василий Георгиевич толкнул Николая в спину. — Смотри, не долго!

Мукаров растворил небольшую лакированную дверь и, пригнув голову, вошел в кабинет. В комнате было полутемно, занавески, как всегда, задернуты. На столе горела большая лампа с зеленым матерчатым абажуром. Громыко сидел у стола и что-то писал своим любимым синим карандашом, выводя на бумаге крупные корявые буквы.

— Разрешите, Андрей Андреевич, — сразу охрипшим голосом сказал Мукаров и, уловив едва заметный кивок головы, двинулся вперед к маленькому приставному столику с двумя тяжелыми креслами, упиравшемуся в массивный письменный стол министра. Продвигаясь вперед по мягкому ковру, он ни на секунду не упускал из виду лица министра, который, несколько выпятив губы вперед, разглядывал только что написанную им фразу. Видать, фраза министра удовлетворила, он кивнул головой и поднял глаза на Мукарова.

— Здравствуйте, товарищ Мукаров, — Громыко сидя протянул Николаю руку и кивнул на одно из двух кресел, что означало приглашение садиться.

— Вас можно поздравить с завершением загранкомандировки и новым назначением. Вы, наверное, были рады вернуться, — слегка улыбнулся Громыко, — и Тыковлев вас отпустил. Как там австрийцы? Будут они соблюдать госдоговор или хитрить будут?

— Хитрить будут, — охотно поддержал министра Мукаров. — Они из породы тихарей. Все потихоньку и ласково делают. Но линию свою гнут. Смотреть за ними надо в оба глаза.

— Ну, а как вы считаете, — неожиданно насупился Громыко, — посольство наше в Вене со своими задачами справляется, или мы там все же недорабатываем? Имейте в виду, мы не имеем права проводить неэффективную политику. Нас в последнее время хвалить стали. Молодцы, мол. А я считаю, что это долг наш. Ни одно государство не может позволить себе проводить плохую, непродуманную внешнюю политику. Тем более такое государство, как Советский Союз. Мы не можем позволить себе потерять ни йоты из того, что было завоевано ценой миллионов жизней советских людей. Стоим в Европе и должны стоять. Непоколебимо! Это нам наши мертвые завещали. И в Австрии должны стоять твердо, не поступаясь нашими интересами ни на минуту. Немцев мы, наконец, обломали. Подписали они Московский договор и ратифицировали. А ведь как кочевряжились! А мы все же эту борозду поперек Европы пропахали. На века пропахали. Австрийцы для себя тоже выводы должны делать. А то, видите ли, они хитрят. На то и кот, чтобы мыши не наглели.

— Андрей Андреевич, — нерешительно начал Мукаров. — Поэтому я и попросился к вам на прием. — Он перевел дух и, глядя в глаза министру, отчеканил: — Тыковлев не наш человек. Он на них работает. Если оставите его там, он большую беду наделает.

— Вы имеете доказательства? — пожевав губами, спросил Громыко.

— Имею наблюдения. Кроме того, один из моих хороших “контактов” мне прямо сказалперед отъездом, что посол давно уже не об интересах Советского Союза заботится. Он их, он не наш человек.

— Вы были бы готовы изложить ваши наблюдения и подозрения в отношении Тыковлева с полным сознанием той политической и моральной ответственности, которую на себя берете?

— Конечно, Андрей Андреевич. В ином случае я бы не пошел к вам. Разумеется, я могу ошибаться. Пусть проверят. Но лично я уверен почти на сто процентов: Тыковлев — враг.

Громыко снял трубку белого телефона и попросил соединить его с Андро­повым.

— Здравствуй, Юрий Владимирович. Мы с тобой сегодня еще не общались. Дело есть. Приехал наш советник-посланник из Вены. Да, да, товарищ Мукаров. Тыковлев просил его заменить. У него есть некоторые наблюдения. Прими его и послушай. Потом посоветуемся. Ну, привет тебе и добрые пожелания. Завтра на политбюро увидимся.

Громыко нажал на кнопку звонка. В кабинет влетел с блокнотом в руках Василий Георгиевич.

— Макаров, — нарастяжку заговорил министр. — Свяжитесь с помощником Юрия Владимировича и отправьте к ним товарища Мукарова. Его ждут.

Министр опять наклонился над своей бумагой и зашевелил губами. Василий дернул Мукарова за рукав и прошептал:

— Пошли!

Николай поднялся, слегка поклонился, сказал: “Спасибо, Андрей Андреевич. До свиданья” — и начал пятиться к выходу.

Громыко поднял глаза на него и молча кивнул. Николаю показалось, что он хотел что-то ему сказать вдогонку. Но не сказал. На губах у министра промелькнула легкая безадресная улыбка. И в этот момент вдруг Николай ясно осознал, что по-иному министр вести себя и не мог. Он, который прошел Сталина, Вышинского, Берию, Хрущева и Брежнева. Не его это дело, в конце концов, ловить шпионов и разоблачать предателей. Не его кадр Тыковлев. Достаточно он натерпелся со своим предателем — рыжим Шевченко. Этого ему из ЦК прислали. Решат его теперь отозвать, туда ему и дорога. Доказывать же свои подозрения он предоставляет Мукарову. Докажет — молодец, не докажет — пусть на себя пеняет.

“C’est la viе, — подумал Николай. — Век живи, век учись. Интересно, a будет ли Андропов выводить Тыковлева на чистую воду? Он ведь сейчас дисциплину наводит... Щелокова прогнал... Так-то оно так. Да кто же его, в конце концов, знает...”

*   *   *

Доклад Андрея прервал резкий пронзительный звонок. Андрей остановился на полуслове и посмотрел на Громыко, как бы спрашивая: “Мне, может быть, выйти?” Когда звонил этот телефон, называвшийся прямым, полагалось привстать и обозначить свою готовность удалиться, чтобы не мешать министру разгова­ривать с высшим руководством и не слышать чего неположенного.

Но уходить не хотелось. Не так часто удается прорваться к министру и поговорить о всех делах. Он все время занят. Андрей еще не успел получить от него ответы на вопросы, которые надо решать. А послезавтра лететь опять на переговоры, что-то говорить американцам в условиях, когда все уже сказано, все аргументы исчерпаны, когда того и гляди произойдет скандал. Выйдешь сейчас, а потом назад уже не войдешь. Очень даже может так получиться. Что-то другое закрутится. Внимание министра переключится на какой-нибудь срочный сюжет. Полезут вперед другие заведующими отделами или, хуже того, заместители министра, которым надо уступать дорогу. Ты, мол, уже там был, целых полчаса сидел. Не сумел доложить и получить указаний, значит, сам дурак. Что, министру только и дела, что с тобой заниматься?

Громыко снял трубку белого телефона и устремил ничего не говорящий взгляд на Андрея. Тот слегка приподнялся в кресле, ожидая, что Андрей Андреевич кивнет головой, как бы одобряя тактичность и сообразительность подчиненного. Но кивка не последовало, и Андрей застыл в нерешительности.

Трубка издала какие-то неразборчивые звуки. Неразборчивые для Андрея, но, видимо, вполне определенные для министра, потому что он изобразил приветливость на лице и бодро произнес:

— Приветствую тебя, Юрий Владимирович! — и начал сосредоточенно слушать. Не прошло и двух секунд, как он слегка махнул рукой Андрею, показывая, что можно остаться.

Андрей с облегчением опустился назад в кресло. Видимо, тема разговора была не очень важной или не требовала особых комментариев со стороны Громыко. Это значило, что разговор будет коротким, а министр для себя вычислил, что ему предстоит больше слушать и меньше отвечать. Так что пусть Андрей посидит. Надо все же с ним закончить, наставить на путь истинный, пока не нахомутал там, в Женеве. Все равно многого не услышит.

Тут министр ошибся. Связь по прямому телефону работала довольно громко, так что понять, что говорил человек на другом конце провода, зачастую бывало не так уж и сложно. Подчиненные Громыко знали это и предпочитали демонстри­ровать в подобных случаях полное отсутствие интереса к тому, что обсуждало между собой высокое начальство. Говорит себе министр по прямому телефону с кем-то, а мы в этот момент начинаем шепотом говорить о своем друг с другом, чтобы, значит, мешать друг другу подслушивать и не пялиться молча на министра, раздражая его своим неуместным присутствием. Если он по завершении разговора соизволит какими-либо новостями поделиться, то будем весьма признательны. Если нет, то мы ничего и не слышали и не слушали.

Но Андрей был в кабинете министра один. Шептаться было не с кем. Волей-неволей приходилось слушать.

— Я насчет Тыковлева, — доносилось из белой трубки. — Был у меня твой парень. Рассказывал. Знаешь, это уже не первый раз с ним.

— Да, да, — буркнул Громыко и покосился на Андрея, видимо, уже сожалея, что оставил его в кабинете. — Странно себя ведет. Как-то странно. Казалось бы, опытный товарищ, — нерешительно заохал он.

— В общем, пора его менять, — продолжал Андропов. — Он уже давно там сидит. Замена естественная. Только вот куда его тут девать? В ЦК он больше работать не должен. В ЦК таким людям не место. Надо подальше от ЦК.

— Согласен, Юрий Владимирович, — закивал Громыко. — Но и в МИДе я его, как понимаешь, не хотел бы видеть. Нет у меня для него сейчас подходящей должности.

— Нет, я не про МИД, — коротко рассмеялся Андропов. — Не волнуйся. Давай его на ИМЭМО поставим. Там директор новый нужен. А он, кажется, успел, пока в ЦК сидел, доктором стать. Вот пусть и поруководит наукой. Институт большой, серьезный... Как думаешь?

— Я всецело за! — забасил с облегченьем Громыко. — Только, думаю, ему непросто будет. Там в ИМЭМО этих докторов пруд пруди. Он для них не авторитет. Не академик и даже не членкор. В общем, не Николай Иноземцев. Они его сожрать постараются.

— Сразу не сожрут, — возразил Андропов. — ЦК его назначит, а там пусть сам думает. Будет получаться, так академиком станет. Не будет, так другую работу подыщем. В общем, давай, на этом остановимся, а там посмотрим.

— Согласен, — повторил Громыко. — Мы записку в ЦК подготовим. Начинаем его отзывать из Вены. Договорились.

Громыко положил трубку и внимательно поглядел на Андрея, как бы молчаливо вопрошая, что тот слышал, что понял. Потом, вздохнув, сказал:

— Товарища Тыковлева пора отзывать. В ИМЭМО сложное положение, давно уже нет директора, а институт важный, ответственный.

Андрей благодарно кивнул, подумав, что министр все же, по сути своей, вежливый человек. Мог бы ведь и ничего не говорить вообще. Мог ли? Нет, не мог. Понимает Андрей Андреевич, что что-то он все же слышал, и объясняет ему: “Слышал ты ровно то, что я тебе сейчас сказал. И ни слова больше”.

Пожевав по своему обыкновению губами, министр сказал, как бы закрывая тему:

— Ну, так что вы все же думаете? Если бы мы согласились убрать из Европы все наши ядерные ракеты средней дальности, отказались бы американцы от планов развертывания своих новых ракет в Европе? Я этот вопрос вам чисто теоретически ставлю, — заосторожничал Громыко, — вы знаете, что такой позиции у нас нет. И все же чисто гипотетически...

— Думаю, что нет, — ответил Андрей.

— И я думаю, что нет, — помрачнел Громыко. — Хотят они нас разорить гонкой вооружений, заставить довооружаться до смерти. Иным образом у них не получается, вот и выдумывают все новые пакости. Одним словом, идите и думайте. И я думать буду.


Глава VI ПЕРЕСТРОЙКА


В маленькой квартире в доме на улице Бочкова, где проживал раньше Шукшин, было людно и шумно. Справляли день рождения хозяйки. Гостей, как обычно, было больше, чем мест за столом. Закусок больше, чем могла бы съесть рота солдат. Водки, коньяка, вина и пива — море разливанное. Женщины продолжали суетиться на кухне, помогая хозяйке. Мужики частично курили, частично “говорили за политику”, частично в очередь звонили куда-то по телефону.

Андрей поздоровался. Обошел знакомых и полузнакомых, пожимая руки и лихорадочно вспоминая, как же зовут того лысого геолога и ту гримершу с Мосфильма, которую он обычно видел раз в год и только здесь. Публика была разношерстная. Инженеры, артисты, научные работники и еще Бог весть кто. У хозяина квартиры, полугрузина Гоги, было много друзей и московских, и немосковских. Инженер-самолетостроитель, он вечно мотался по авиазаводам на Украине, в Узбекистане, в Грузии и на Волге. Домой вез дыни, редиску, урюк, вино и новых знакомых. Говорить с этим народом было весело и интересно.

Застолье началось с длинного и цветастого тоста за здоровье именинницы. Потом пили за родителей, за детей, за тех, кто в море. Повторяли на разные лады тосты за хозяйку, хвалили хозяина, рассказывали анекдоты. Народ с каждой рюмкой веселел. Хозяин тянулся к симпатичной гримерше, которая со смехом била его по рукам. Артисты рассказывали, как заведено, последние сплетни с киносъемок. Инженеры с жаром спорили, стоит ли продолжать работы по созданию сверхзвукового пассажирского Тy. Женская часть разошлась в мнениях по поводу целесообразности приобретения вьетнамского серебра. Ученые из ИМЭМО с важным видом что-то бубнили о признаках завершения экономического подъема в США и неизбежной рецессии.

— Ребята, — крикнул через стол Гоги, — кончай про рецессию. Все мы знаем, что они там загнивают и что предсказывать экономический кризис в США — самая спокойная и доходная профессия в советской науке. Кризис не наступает, зарплата идет, книжки пишете и за границу ездите. У них кризиса нет, и хрен с ними. А у нас в магазинах ничего не купишь, зато на столе все есть. Они к нам как в гости придут, так и глаза на лоб. Так что в мире существует справедливое равновесие. И слава Богу! Давайте за мир! С неба звездочка упала, — заерничал Гоги, — прямо милому в штаны, хоть и все там разорвало, лишь бы не было войны! Правильно я вопрос ставлю, девушки? Пьем за борцов за мир в лице нашего единственного дипломата! — Гоги потянулся рюмкой к Андрею.

Выпили. Зажевывая водку красной гурийской капустой, Гоги поинтересовался, как там дела на женевских переговорах, удастся ли уговорить американцев не расставлять в Европе свои “Першинги”.

— Нехорошая это штука, понимаешь, генацвале. Говорят, они могут этой ракетой в форточку сортира нашего Генерального секретаря попасть. Ага, прямо в форточку! Это что же такое! А мы Рейгана в его сортире не накроем. Чего там наш новый Генеральный думает?

— Не знаю, — пожал плечами Андрей. — Он только что пришел. Симпатичный. Делами, похоже, интересуется, в материю вникает. Это уже хорошо...

Стол притих и внимательно слушал. Вмешался Юра Коровин, старый друг Андрея, из ИМЭМО:

— Почитайте его речь на апрельском пленуме. Не знаю, как вы. Сейчас многие говорят, что это сигнал. Пишут, что грядут перемены. Может быть. Я лично ничего не вижу пока. Слова разные красивые он говорит. Но мысли нет. Ребята из МГУ, с которыми он учился, рассказывают, что троечником был. Середняк. Ванька из деревни. С тех пор, конечно, мог и развиться. Большой путь все же прошел. Но пока я ничего выдающегося не вижу...

Продолжать эту тему было как-то неловко. Народ за столом начал перегляды­ваться. С одной стороны, Юрка вроде ничего такого и не сказал. Подумаешь, новость какая, что Генеральный новенький и к нему надо еще приглядеться. Все так думают. С другой, вдруг кто-нибудь доложит. Потом в партком вызовут. Нет, конечно, не вызовут. Сейчас уже не то время. Но все же. Новая власть она как новая метла. Кто его знает. Да и не хочется сомневаться, хочется верить, что будет лучше. Оно, конечно, и сейчас неплохо сидим. Но можно же лучше. Чтобы зарплата была побольше, чтобы шмотки импортные в магазинах были, чтобы магнитофоны и видаки у нас стали делать хорошо и дешево, чтобы за границу побольше и почаще пускали.

Наступившую паузу прервала Даша, гримерша с “Мосфильма”.

— Ну-ка, плесни мне чего-нибудь, Гоги, — решительно промолвила она. — Знаешь, Юрка, — сказала Даша, — и мне, и тебе, и всем нам надоело, что нами правят немощные старики. Ждать от них нечего. А что менять что-то нужно, это ясно всем. Застой у нас как при Брежневе начался, так и не кончается. Я тоже эту речь на апрельском пленуме читала и перечитывала. Ничего там нет. Прав ты. Обычное балаболство. Но, может быть, у него пока и не получается сказать больше. Вокруг него-то все старые кадры. Небось в оба за ним смотрят. Надо время ему дать, чтобы развернулся. В общем, я беспартийная, и вся мне политика до лампочки. Вы меня знаете. Но предлагаю выпить за нового Генсека. За надежду.

Все, не сговариваясь, встали и осушили бокалы. Надеяться хотелось всем. И страха перед экспериментами не было ни у кого.

— Мы, — нагнувшись к уху Андрея, зачем-то прошептал толстый лысый геолог Борька, — такое мощное акционерное общество, что нас не развалить никому и никогда. Представляешь, какая махина... От Калининграда до Владивостока... всего столько — сила! В общем, пусть пробует. Хуже не будет. Глядишь, чего и лучше сделает. Я оптимист... Хуже хрен будет! — Борька захохотал. — Да даже если он полный ноль окажется, так вокруг него столько товарищей, что оступиться не дадут, за руки схватят и голову оторвут, если надо. Туда дураков не пускают и с улицы не берут. Пусть начинает. Политбюро поправит. Но надо же что-то делать. Столько сил, а все сидим в заднице. Рейган этот, клоун засранный, совсем обнаглел. Надо, надо, Андрюша! Пора! Давай чокнемся, чтобы все у нас, у нашего Советского Союза, как у людей, было, чтобы не вечно победу над немцами праздновать, а чтобы новые победы были, чтобы мы им нос утерли. Можем ведь! Только сосредоточиться и порядок навести надо...

*   *   *

Выйдя из здания ИМЭМО, Паттерсон остановился в ожидании остальной части делегации Лондонского института стратегических исследований. Сенатор Боренстейн, полковник Беркшир и еще какие-то люди отстали, прощаясь с советскими коллегами. Вместе с Паттерсоном на лифте в вестибюль с пыльными фикусами и деревянными решетками, призванными украшать раздевалки, спустился только Бойерман и высокий плотный пресс-атташе американского посольства Джон не то Густафсон, не то Гундерсон, сносно изъяснявшийся по-русски. Сопровождавший делегацию сотрудник института Коровин что-то с жаром толковал Джону. Кажется, предлагал зайти пообедать за угол в ресторан “Черемушки”.

— Поверьте, это будет быстро и вкусно, — говорил он. — Ждать не будем. Возьмем комплексный обед. Поболтаем, убьем обеденное время и потом прямо отсюда — к Арбатову в Институт США. Надо же где-то вам перекусить...

Паттерсон не стал дослушивать до конца. Какой еще там обед? Да к тому же с этим Коровиным, про которого говорили, что в Нью-Йорке он работал на советскую разведку. Работал — не работал, кто теперь разберет. Главное, что Коровин им неинтересен. Неперспективная фигура. Куда лучше есть и в большом количестве.

Паттерсон вышел на улицу и поглядел на поток машин, катившийся вниз по Профсоюзной улице. День был солнечный, майский. Сейчас хорошо бы пройтись полчасика, подышать воздухом, посмотреть на небо. Но ждут машины, пора ехать в посольство. Там будет ланч, умные разговоры. Потом этот Арбатов, которого они знают уже как облупленного, займет всю оставшуюся половину дня. Но не идти нельзя. А завтра опять — в самолет. Паттерсон сокрушенно вздохнул и оглянулся назад. Джон, кажется, отбоярился от Коровина и двигался к нему в сопровождении остальной компании.

— Ну, как вам показался наш друг Тыковлев? — с интересом обратился к Паттерсону Боренстейн и, не дожидаясь ответа, добавил: — Мне кажется, он сильно развился. Не сравнить с тем человеком, которого я встретил первый раз тогда в Лондоне. Из большевистского ястреба получается что-то вроде социалистического голубя.

Сенатор довольно хохотнул.

— И сотрудники у него, кажется, тоже разумные. Даже этот заикастый секретарь парткома. Я поначалу рассердился на Сэнди. Зачем он нам этих партийных бонз подставляет. А бонза ничего. В меру скромен, в меру глуп, подчеркнуто дружелюбен. Во всяком случае, его присутствие никого не угнетало. Как ты думаешь?

— Он заодно с Тыковлевым, — вмешался Джон то ли Густафсон, то ли Гундер­сон. — Это его креатура. Авторитета у него в институте никакого. Все знают, что карьерист, работник слабый, директору в рот смотрит, в дела управления институтом не лезет. Смеются над ним: наш Доброволин всем всегда доволен.

— Но у них в институте сложная ситуация сейчас, — задумчиво сказал Паттерсон. — Говорят, КГБ обратил внимание на некоторых сотрудников. Заговорили о группе диссидентов, об институтском самиздате. Тыковлеву несладко приходится. Он директор новый. Значит, должен выбирать: защищать своих сотрудников или соглашаться на чистку кадров. И то, и другое для него, как новичка, возможно. Как думаете, куда повернет?

— Насколько нам известно, он доказывает в ЦК, что КГБ надо осадить, что институт должен иметь право сообщать партии альтернативные оценки и мнения, что, высказывая нестандартные взгляды, его сотрудники руководствуются интересами укрепления и развития социализма, а не его разрушения, что через 70 лет после революции надо научиться доверять своим людям, членам партии. В ту же дуду дует и Доброволин. То, что он это говорит — понятно. За развал идеологической работы, будь он обнаружен, отвечать пришлось бы в первую голову ему. Ну, а Тыковлев... Черт его знает. Не знаю, остались ли у него убеждения после того, как его выгнали из ЦК в послы. Больше всего он озабочен тем, как бы поскорее стать академиком. Допустишь разгром своего института, коллеги при голосовании в Академии наук прокатят. Не допустишь, глядишь, изберут. Вроде бы партийный выдвиженец, а все же брата-ученого защищает, в обиду не дает. Это для многих академиков аргумент. Хотя ученым они его, конечно, не считают и правильно делают.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Паттерсон. — Чем больше я наблюдаю за Александром, тем больше мне кажется, что основная черта его характера — карьеризм. Это цель жизни. Убеждения — лишь средство для ее достижения. Они меняются в зависимости от обстановки. Вернее, всякий раз он с убеждением будет отстаивать то, что сберегает его от опасности и приносит выгоду. Это у него инстинктивно. Черта души. Скажете, что это готовый предатель? Пожалуй, теоретически да. Но на практике: кому предатель, а кому союзник и друг. Все зависит от ситуации. Вот увидите, он нас еще удивит своими политическими метаморфозами. Важно только подталкивать его в правильном направлении.

— Не сгущайте краски, — возразил полковник Беркшир. — В вашем испол­нении его портрет приобретает почти Иудины черты. Карьерист как карьерист. Большинство талантливых людей карьеристы. что тут особенного? Ему выпало делать карьеру в советском обществе. Он ее и делает. Чего вы от него хотите? Чтобы он жил по тем же правилам, что и вы? Не может он этого. Опасно это. Кстати, кто из вас был бы готов выступить против правил нашей жизни? Скажете, что вопрос незаконный, что против нашей демократии могут быть только преступники или идиоты. Бросьте лукавить. Все мы тоже, в конце концов, боимся и дорожим карьерой. Поэтому большинство из нас, если как следует поскрести, приспособленцы.

—  Не будем спорить, — махнул рукой Боренстейн. — Извините, но я как иудей считаю, что фигура Иуды — вообще выдумка христиан и не более того. Согласен, однако, что, в конце концов, все мы — плохие или хорошие, — по сути дела, очень одинаковые. Бросьте морализировать, кто такой Тыковлев. Задача в жизни всегда состоит в том, чтобы быть успешнее других, выиграть у конкурсанта. Хотим мы выиграть в холодной войне против Советского Союза? В этом задача? При чем тогда разговор, кто Иуда, а кто нет. Нам надо выиграть любым способом. Это единственная правильная философия, потому что проигравший всегда останется в дураках вне зависимости от морали и убеждений. Поэтому мне Тыковлев и его ребята нравятся. Нужные нам и к тому же симпатичные люди. По новым советским временам, того и гляди, главными подсказчиками для Горбачева станут. Да, да, господа, похоже на то. Вы заметили, как Тыковлев пару раз пробросил, что они в ЦК записки пишут, проблемы западного мира анализируют в новом ракурсе.

— Они и раньше это делали, — отмахнулся Паттерсон, — только кто их там на Старой площади слушает.

— Ну, не скажите, — мотнул головой Боренстейн. — Они сейчас все стали толковать про какую-то перестройку. Слово “реформа” сказать пока боятся. Хотят совершенствовать социализм. Только, похоже, не знают как. Михаил Горбачев, наверняка уж не знает. Знал бы как, давно бы сказал. Этот человек словесными запорами не страдает. Значит, спрос на идеи будет. А откуда их взять? Тут свежее мышление наших собеседников очень даже потребоваться может. Недаром даже молодой Громыко, говорят, какую-то брошюру написал про новое мышление. Важно не то, что они там написали, а то, что спрос на что-то новое появился. Вот пусть и ищут новое. Они все предлагают нам совместно переходить на новое мышление. Я лично такой потребности не испытываю, но ничего не имею против того, чтобы они от своего нынешнего мышления отказались.

*   *   *

Паттерсон плюхнулся на заднее сиденье посольского “Мерседеса”. Рядом с ним поспешно разместился Джон, который, как оказалось, был не Густафсон и не Гундерсон, а Гудмансен. Впрочем, черт с ним и с его фамилией. Рядом с шофером уселся Бойерман, и автомобиль двинулся вниз по Профсоюзной.

— Я многих наших сегодняшних собеседников лично знаю, состою в дружбе с семьями, — заговорил Джон. — Сейчас обстановка в Москве совсем не похожа на ту, что была лет десять тому назад. Работать легко и интересно. Я почти каждую неделю провожу вечера где-нибудь на московских квартирах. Пью с ними водку, ем колбасу, икру, пирожки. Они гостеприимный народ, стараются особенно хорошо принять иностранцев. Это у них, видимо, от комплекса неполноценности. Он всегда был у русских. Не зря у них почти все начальники из нерусских. Это прямо-таки национальная традиция. Где-то в их летописи написано, как они пришли к какому-то иностранному князю и признались, что у них самих своей страной править ума не хватает. Приходи, мол, и княжь нами.

— Да это не в летописи, а у Салтыкова-Щедрина сказано, — скривился Паттерсон. — Впрочем, есть у них такой национальный недостаток. Что у них там на кухнях, кроме пирожков и водки, интересного?

— Кухни разные бывают, — почувствовав укол, посерьезнел Джон. — Я в основном в гости к их научным работникам, артистам, писателям, в общем, к тем, кто называется творческой интеллигенцией, хожу. Есть и другие кухни. Директора магазинов, завхозы, разные советские производственники. Те, кто думают, что обладают талантом к предпринимательской деятельности, организуют разные там кооперативы и артели. Там я почти не бываю...

—  И почему же? — равнодушно поинтересовался Паттерсон. — Не увлекает?

— Не увлекает, — кивнул Джон. — Эта публика при определенных обстоятельствах может, конечно, сыграть полезную роль. Но мне они неприятны. По сути своей, это криминальные личности. Никакой созидательной деятельностью они никогда не занимались. Среди них много талантов, но талантов своеобразных. Это изобретатели порой гениальных способов обворовывать государство. Но по своей психологии это все же не предприниматели, а воры. Кроме того, общаться с ними нормальному человеку трудно. Они либо пьют, либо играют в карты, либо содержат по несколько жен сразу, либо имеют все эти недостатки одновременно плюс еще много других и самых неожиданных. Я не говорю, что они неинтересны с профессиональной точки зрения. Их интересуют деньги, большие деньги. Ради этого они на все готовы.

— Ну, так чего вам еще надо? — удивленно спросил с переднего сиденья Бойерман.

— Да не то их волнует, как получить деньги от нас, — рассердился Джон. — Своих достаточно, а как спрятать то, что они наворовали, или отменить законы, которые мешают им воровать. Впрочем, это тоже, конечно, неплохая база для работы. Они против режима, хотят от него избавиться. Однако, если думать все же политически, то совершенно ясно, что, если русские начнут перестраивать  свою  экономику при участии  этих  людей, никакого свободного рынка и демократии у них не получится. Растащат все до последнего винтика и копейки.

— Не вижу, почему нас это должно волновать, — заметил Паттерсон. — Это будет их свободный выбор. Если он им на каком-то этапе не понравится, они могут его исправить. Но я согласен с вами, Джон, что общаться с этой публикой надо очень осторожно. Запачкаться можно. В политическом плане они малоинте­ресны. В эмпиреях не витают, к анализу обстановки не способны, связей в интересующих нас кругах не имеют. Видимо, их там не считают за собеседников.

—  Чего мы стоим? — прерывая сам себя на полуслове, обратился Паттерсон к шоферу. — У нас не так много времени.

— Тут вечная пробка, сэр, при выезде с Профсоюзной на Ленинский, — извиняю­щимся голосом ответил шофер. — К сожалению, объезда нет. Придется потерять еще несколько минут.

— Ну, ничего, значит, не поделаешь, — пожал плечами Паттерсон. — Столица второй супердержавы должна мучиться пробками. Продолжайте покамест, Джон, про любимую вами творческую интеллигенцию. Что там у наших советских энциклопедистов и Робеспьеров происходит?

— То же, что сто пятьдесят лет тому назад. Под зеленой лампой, на тесной кухне, поздно вечером говорят без умолку. Как это у Грибоедова: шумим, браток, шумим.

— Шумели, шумели, а потом на Сенатскую площадь вышли, правда, государь император всех их там и прихлопнул, — улыбнулся Паттерсон. — А эти тоже куда-нибудь выйдут?

— Выйдут, наверное, если решат, что царь Михаил в душе с ними, а не против них. Они все чаще говорят, что Тыковлев с новым Генсеком подружился, в доверие входит, вскоре якобы его опять в ЦК возьмут. Михаилу-то для его перестройки другие идеологи нужны. Не Сусловы и не нынешний белорусский партизан Зимянин. Другую музыку пропаганда должна играть. Это очевидно. А кто ее напишет, кто исполнит? Мог бы Тыковлев, которого они ласково зовут Сэнди. Сэнди до смерти обиделся на прежних идеологов, после того как его из ЦК выгнали. Он, считай, по прежним меркам репрессированный. Значит, постарается отплатить обидчикам. Вот к нему и тянутся и свои институтские, и обиженные кинорежиссеры, и писатели, и журналисты. Вы же знаете, в этой среде идет вечная борьба между теми, кто вылез наверх, и теми, кто барахтается внизу. И репрессии 30-х годов, и постановления 1948 года  они сами друг против друга организовывали. Вот и теперь, я думаю, у них идет подготовка к новой смуте. А Сэнди в ЦК прошел огонь и медные трубы, все ходы и выходы знает. Он и на Западе много лет проработал — одним словом, вроде Петра I у них многим представляется. В довершение всего своим человеком среди ученых заделался, как бы от имени всей советской науки говорит.

— Складно излагаете, Джон, — задумчиво промолвил Паттерсон. — Ваш бы посол так же складно в Вашингтон писал. Он что-то не столь увлечен возмож­ностями советских диссидентов, как вы.

—  Так я ведь тоже от них не в восторге, — усмехнулся Джон. — В большинстве своем это люди, сочетающие крайнюю амбициозность с наивностью, граничащей с примитивизмом. При этом они вполне искренни в своих убеждениях и действиях. Наглядный пример тому — академик Сахаров. Великий физик и никакой политик. Впрочем, не столь уж они все и наивны. Просто они решили, что по своим талантам, образованию, личным амбициям достойны лучшей участи, чем та, которую им уготовила советская власть. Она им, конечно, дала все, что может дать — и ордена, и премии, и высокие тиражи, и поездки за границу. Но в сравнении с тем, что имеют их коллеги на Западе, все это не то, и не так, и выглядит жалко. Хочется большего. Когда хочется большего, всегда начинают говорить, что хочется свободы. Это красивее, чем просто просить прибавки к жалованию.

— Свобода — это великая ценность, — назидательно поднял палец Паттерсон. — Человек, хоть раз вдохнувший воздух свободы, никогда добровольно не откажется от нее больше.

— Да, да, — скучно кивнул Джон. — Я несколько о другом. Я их чуть ли не каждый вечер наблюдаю за рюмкой водки. Они не понимают, что в мире куда больше талантов, чем мест под солнцем. Если таланту удалось реализоваться, то потому, что обстоятельства позволили случиться этому. Конечно, Плисецкая или Ростропович думают, что стали великими потому, что родились такими. Они забыли, что кто-то помог или позволил им стать великими. Для лиц, подобных им, такое заблуждение неопасно. Они уже достигли высот, с которых их нельзя столкнуть. Но большинство других не понимает, что они делают, и не представ­ляют себе последствий своих действий. Они же могут оказаться совсем иными, чем мои знакомые себе это представляют. Многие из них думают, что они владеют секретом, как перестроить жизнь в СССР за пятьсот дней по американскому, немецкому или шведскому образцу. Чепуха, конечно, и глупость! На самом деле, они, в лучшем случае, проучились один семестр где-нибудь у нас в США или Германии, прочли десяток книг, съездили на какие-то семинары и конференции. Их знания находятся на уровне студента второго курса нашего колледжа. Но они чувствуют себя здесь, в Москве, великими гуру, потому что другие не читали и не видели даже этого. Они, как правило, никудышные ученые, но обзавелись научными степенями и высокими должностями, переписывая чужие труды, к которым цензура закрывает доступ для других. Посмотрите на их ученых-политологов, экономистов, юристов. Как правило, это плагиаторы. Там же, где списать неоткуда, то есть там, где речь идет об их советской стране, ее проблемах, ее экономике и социальном устройстве, ни мысль, ни фантазия не работают.

— Поэтому, — заторопился Джон, — я хочу сказать, что никакой реформы советского строя господин Тыковлев и его товарищи, на мой взгляд, никогда не придумают. Нет у них в голове ничего собственного, никаких концепций, никаких программ. Опять попробуют где-то что-то списать. А где списывать? У нас они рецептов для реформирования социализма не почерпнут. Значит, вся горбачевская перестройка вскоре закончится. Закончится разгромом московских, ленинград­ских и прочих либералов по причине их несостоятельности как национальных политиков. Ведь они кончат тем, что предложат вернуться назад к царской России. Это меня заботит. И заботит все больше. Происходящее здесь, конечно, приятно и радостно, настраивает на оптимистический лад. Да, да, это так. Но боюсь, что кончится это плохо. Впрочем, мы приехали.

— Не будем заранее пугаться, — заулыбался Паттерсон недоброй улыбкой. — Разве так уж плохо, если они вернутся назад к тому, что имели до 1917 года? В конце концов, это их естественное состояние. Они попытались выскочить из него с помощью Маркса, Ленина и своей революции. Теперь утомились быть великой державой, разочаровались и не прочь попроситься назад. Добро пожаловать. Только, господа, на ваше старое место лапотной России. Другого места в западном клубе для вас никто не держал.

—  Бойерман, — обратился Паттерсон к Никитичу, выйдя из машины перед резиденцией американского посла Спасо-хаус. — Задержитесь здесь еще на пару дней. Устройте рабочую встречу с Тыковлевым. Сугубо рабочую. Придумайте какую-нибудь ерунду вроде обмена статьями между их журналом и каким-либо изданием у вас в ФРГ. Подробности обговорим после обеда с послом. Коли Тыковлев и впрямь выходит на новую орбиту, то надо думать, Бойерман, серьезно думать...

*   *   *

Бойерман сидел в просторном кабинете Тыковлева и рассеянно помешивал ложечкой чай. Хозяин кабинета был занят тем же, но в отличие от гостя жевал при этом бутерброд с “докторской” колбасой, принесенный вместе с чаем тыков­левской секретаршей. Александр Яковлевич гордился тем, что может принимать посетителей “не хуже”, чем секретарь ЦК. Не хуже — значило не только с чаем, но и с колбасой. Правда, Бойерман этого не знал. Оценить возросший статус Тыковлева по достоинству могли только советские посетители.

—  Александр Яковлевич,  —  начал Никитич, — я пришел,  чтобы поблагодарить от имени коллег за интересный разговор. У вас в институте симпатичные люди. Чувствуется, что они ищут, думают о будущем. Это произвело очень положительное впечатление. Советскому Союзу нужны свежие идеи, смелые мысли. Ваш институт может и, я уверен, уже рождает их. Я говорил на днях по телефону с нашими фондами Аденауэра и Эберта. Они были бы заинтересованы наладить тесный рабочий контакт с вашими ребятами, пригласить некоторых на стажировку, провести совместный семинар, обмениваться статьями. Как вы на это смотрите?

—  Как смотрю? Конечно, положительно, — рассмеялся Тыковлев. — У нас таких контактов в последнее время становится все больше. И это хорошо. Я за то, чтобы было соревнование умов и идей. Настоящий ученый должен уметь бороться за свои взгляды и отстаивать их. Иначе это не ученый, а тепличное растение. Так что давайте конкретные предложения. Мы их рассмотрим.

— Будут вам предложения. И не только из Германии, — кивнул Бойерман. — Но хочу, на всякий случай, напомнить одну само собой разумеющуюся вещь. Такие контакты могут развиваться успешно, если с вашей стороны в них участвуют интересные партнеры. Их будут слушать, приглашать вновь и вновь. С вашими ортодоксами, как правило, контакт быстро глохнет. Вы сами понимаете, что у нас не хотят тратить время и деньги на выслушивание давно всем известных марксистско-ленинских истин. Так что важно с самого начала иметь в виду эту сторону дела, с умом подбирать состав участников с вашей стороны. Нам, как вы понимаете, не о чем говорить с вашими секретарями парткомов...

— Ну, это вы зря, — заулыбался Тыковлев. — Наш Доброволин совсем не так уж плох. Он сообразительный. К тому же не могу я подбирать весь состав своих делегаций по дискриминационному признаку. Все хотят за границу съездить.

— Понимаю, понимаю, — закивал Бойерман. — Всем нужны командировочные, все хотят купить видеомагнитофон, чтобы сдать в комиссионку и заплатить потом за кооперативную квартиру, всем в кино сбегать хочется и виски  выпить. Вот мы  и  предлагаем  сочетать научные  интересы  с материальными, но надеемся при этом, что эти обмены будут интересны и для западной стороны.

Бойерман поглядел на Тыковлева и напряженно рассмеялся:

— Не судите меня строго. Я просто напоминаю, как относятся к контактам с вами у нас. Вы и сами это, конечно, знаете. Но жизнь такова, какова она есть. Стимулировать будут тех людей, которые представляются интересными тем же фондам Аденауэра и Эберта. Не забывайте, что это органы крупнейших политических партий ФРГ. Я уже не говорю об американских фондах. Они будут гнуть свою линию. А вы уж гните свою, как умеете. Это соревнование, борьба.

— Вот и поборемся, — посерьезнел Тыковлев. — Институту идеи новые нужны, новые взгляды, возможность пристальнее приглядеться к процессам между­народной жизни.  Это  главное.  А что до  командировочных и спекуляции видео­магнитофонами... Ну что ж... Это издержки, плата, которую мы отдаем за неумение эффективнее организовать нашу экономику. Если выйдем на новый путь, никому ваши магнитофоны у нас больше нужны не будут. Свои сделаем не хуже. А насчет подбора кадров зря у вас беспокоятся. Я буду посылать тех, от кого ожидаю толк, помощь в моей работе. Вы, кстати, скажите Паттерсону, что сотрудничество с моим ИМЭМО — это прежде всего сотрудничество с его директором. Против директора или за спиной директора сотрудничества не будет. С ди-рек-то-ром, — повторил по слогам Тыковлев.

— Да, да! — воскликнул Бойерман. — Я, собственно, и пришел к вам, чтобы сказать, что у нас есть предложение установить постоянный неформальный и доверительный контакт лично с вами. Мы заинтересованы в обмене мнениями, открытом обсуждении проблем не только научного, но и политического плана... с вами и через вас, учитывая ваш авторитет в Москве и возможности общения с руководством партии.

В кабинете воцарилось напряженное молчание. Тыковлев долго глядел в окно поверх головы Бойермана ничего не выражающим взглядом. Затем поднял вверх палец и молча покрутил им в воздухе, как бы показывая на потолок и стены.

— Чего вы сомневаетесь? — спокойно спросил Бойерман. — Вам не предла­гают ничего особенного. Будет еще один доверительный канал между ЦК КПСС и влиятельными силами на Западе. Может быть, Горбачеву именно вы больше всего подойдете для таких целей. Зачем ему брежневские и андроповские каналы.

— Мне надо сначала доложить, — буркнул Тыковлев.

— Вот и докладывайте, — обрадовался Бойерман. — Но, как я понимаю, вы сами-то лично не против?

Тыковлев слегка кивнул, опять опасливо поглядев на потолок и стены. Потом улыбнулся.

Бойерман улыбнулся в ответ. Атмосфера в комнате ощутимо разрядилась.

—  Главное во всех этих делах не форма, а содержание, — отхлебнув чая, закончил Бойерман. — Хотелось бы, чтобы появилось новое содержание. Ваши друзья очень надеются, что вы его привнесете. Пожалуй, вы, как никто другой из высокопоставленных деятелей партии, знаете, что нужно для того, чтобы наладить настоящее доверие в делах с Западом. Подумайте, в каком объеме и в каком темпе можно начать осуществлять это. Повторяю, вам это виднее, чем нам. Там на Западе плохо себе представляют вашу внутреннюю кухню, часто заблуждаются в оценках. Нам нужно корректировать свои взгляды. Так что давайте больше и чаще советоваться. Возможности для этого будут. Разумеется, на всех мероприятиях фондов Аденауэра, Эберта, да и Наумана тоже, вы наш желанный гость. И вообще, сообщайте, когда будете выезжать за границу. И Паттерсон, и Боренстейн, и лорд Крофт, и, разумеется, я будем всегда рады увидеться, поговорить, поспорить. Ведь мы, по сути дела, хотим одного с вами. Мира для наших народов, счастья и процветания для наших стран. Мы так же, как и вы, — за новое мышление.

Бойерман подмигнул, заразительно рассмеялся и, показав пальцем на стены и потолок, пренебрежительно махнул рукой.

—  Согласны?

— На все сто процентов, — кивнул лысеющей головой Тыковлев. — Вы знаете, что политика ЦК КПСС нацелена именно на это. Хватит быть врагами, давайте попробуем вести дела по-другому. В мире места и для вас, и для нас хватит.

*   *   *

Вертушка на столе зазвонила неожиданно и требовательно, не оставляя сомнений в том, что с Тыковлевым хочет говорить большое начальство. В трубке раздался женский голос, хорошо знакомый посвященным. Это была Лариса — телефонистка Генерального.

—  Александр Яковлевич? — приветливо и вместе с тем тоном, не терпящим возражений, сказала трубка. — Здравствуйте! С вами будет говорить Михаил Сергеевич.

—  Здравствуй! — тут же прорезался в трубке Горбачев. — Как дела идут на новом месте? — и, не ожидая ответа: — Читал, читал твою справку. Интересные повороты. Надо по-новому взглянуть на многое. Одним словом, перестраиваться по всем направлениям. Конечно, и на внешнеполитическом фронте тоже...

— Михаил Сергеевич, не то слово, — попытался встрять Тыковлев. — Все надо переосмысливать радикально. Роль рабочего класса в современных условиях иная. У нас иная и у них иная. И кризиса капитализма мы не дождемся...

— Ага, — явно не желая слушать дальше, перебил его Горбачев. — Я тебе вот чего предложить хотел. Подключайся к работе группы консультантов, которые готовят мои выступления. Я очень на тебя надеюсь. Надо вносить новое содер­жание, двигать идеи перестройки. Там все Александров бал правит. Сам понимаешь... Привычные формулировки, затертые мысли. Бовин,  Шишлин,  Ковалев.  В  общем,  ты  знаешь  эту  компанию  по предыдущей работе в ЦК. Надо по-новому. Не сразу, конечно. Сразу — неправильно поймут. Важно постепенно внедрять новые идеи, обозначать темы. Народ хорошо принимает идеи перестройки. Надо это развить, привлечь к перестройке простых советских людей. Именно простых... Социализм — ведь это демократия, творчество масс. Больше социализма — больше демократии, больше народного участия в делах государства. Надо уходить от административно-командных методов, возвращаться к Ленину. Социализм — это творчество масс. В общем, ты должен понять, как это ответственно и сложно. Не зря же мы тебя поддержали в академики. Давай, поезжай сегодня же на ближнюю дачу. Посмотри, чего они там написали. Займись всерьез. Я подключусь на следующем этапе. Пока что съезжу на недельку отдохнуть на юг. А ты, кстати, в отпуске был?

— Не был, Михаил Сергеевич. Только собираюсь, — ответил Тыковлев. — Но теперь, видимо, придется отложить...

— Зачем откладывать? — изумился Горбачев. — Посиди пару дней на ближней, поработай, а там подъезжай ко мне на юга с готовым материалом. Поговорим, обсудим. Заодно и отдохнешь, покупаешься. Договорились? Ну и добро. — Трубка, не ожидая ответа, щелкнула. Разговор был окончен.

Тыковлев перевел дух. Здорово получилось. Генеральный поручил ему отделать свою речь на Верховном Совете. Не кому-либо из помощников, не Зимянину, не Лигачеву, а ему — Тыковлеву. Дурак, кто не соображает, что это значит, какие перспективы открываются. Институтская отсидка, похоже, заканчи­вается. Скоро позовут наверх. Позовут, конечно, если сумеешь понравиться. Надо постараться. Он бы не позвонил, если бы у ребят на ближней даче получалось. Видать, не выходит. Значит, перво-наперво надо, приехавши туда, все раскритиковать, а потом переписать заново. Только что написать-то? Похоже, Генеральный сам не знает. Новые идеи, подходы, но вместе с тем осторожно, а то перепугаем прежде времени кого не надо. В общем, видать, ясности нет. Хочет что-то изобразить, а не знает, как и что. Объявил, что будет перестройка. Теперь после “а” надо говорить “б”. Одной болтовней не обойдешься. Вот и решил попросить помощи. А у кого ее в нашем Политбюро попросишь? Все старики без столичного образования. Кто экономический факультет когда-то кончил, кто в промтехникуме учился. Провинциалы. За границей не были, ничего не видели, всего боятся. Гладко говорить и то не умеют. Все по бумажке. Да и сам-то Горбачев кто? Ставропольский секретарь. Тожемне центр цивилизации! Заочный сельхозинститут. В МГУ, правда, учился, но плохо, говорят, никто его как студента не помнит. В гору шел, потому что цековских курортников в Кисловодске самозабвенно окучивал. И вот сложилось же, в конце концов, что вылез на самый верх. Из-за скудости в людях вылез. Знает, что сидит непрочно. Будет сидеть сложа руки, быстро прогонят. Надо срочно выстраивать образ лидера, формировать свою команду. Вот и пытается. Перестройку придумал. Правда, сам не знает, с чем ее едят. Но сообразил, к кому за поддержкой обратиться.

Тыковлев почувствовал в этот момент внутреннее удовлетворение. Поняли они там на Старой площади наконец, с кем имеют дело. Академик, доктор наук, тридцать лет стажа на партийных должностях, опыт посла, знакомства за бугром, иностранные языки. С языками, правда, не очень. Ну, да не им судить. Он не чета серым мышам из ЦК и всякой обкомовской пьяни из комсомольских работников. Так что зря они его пытаются задешево купить: пойди, мол, напиши Генеральному речь, товарищ ученый. На то мы тебя и академиком сделали. А мы тебе спасибо скажем. Нет, шалишь! Речь, конечно, напишу. Но не о речи идет сейчас речь. Генеральному нужна помощь, а то скоро достукается, и вы вместе с ним. Король голый! Поможем. Ему нужны идеи и мысли. Дадим. А уважаемые коллеги из ЦК, которые с работы Тыковлева снимали, пусть теперь подвинутся. Не можешь сам, дай дорогу другим.

— А смотри-ка, эти черти на Западе все же здорово обстановку у нас чувствуют, — улыбнулся сам себе Тыковлев. — Бойерман как в воду глядел, когда говорил: надеюсь, вы привнесете новое содержание в советскую политику. Надо будет рассказать Генеральному о предложении насчет доверительного канала. Если он согласится, тогда всем завистникам из ЦК и доблестному КГБ крышка. Никто вякать не станет. Но об этом попозже, там, на юге. Сейчас важно сделать речь. Побольше многозначительных мест, поменьше конкретики и твердая уверенность в социалистическом светлом будущем. А там видно будет.

Тыковлев улыбнулся, радостно потер руки и вызвал машину. Приятно было сознавать себя умнее, хитрее и лучше других.

*   *   *

Море было серовато-мутным с мелкой рябью. Дул свежий ветерок, начинало темнеть. Раскачивались верхушки реликтовых сосен, назойливо гудели комары, которые то и дело садились Тыковлеву на лысину. Татьяна заботливо хлопала его ладошкой по голове, чем очень веселила Раису Максимовну.

На променаде было немноголюдно. Слева светился полупустой бар, откуда неслась магнитофонная музыка. Перед баром бесцельно околачивалась стайка молодых грузин в черных пиджаках и белых рубашках. Неподалеку стоял подержанный старенький “Опель”, из которого выглядывали еще несколько стандартных усатых грузинских лиц. Аборигены искали женской компании, окликая проходивших мимо отдыхающих:

— Дэвушка, нэ хотите проехаться в Гагры? — спрашивал водитель “Опеля”.

— Разрешите вас пригласить на дачу на шашлыки, — галантно обращался не­мото­ризованный усач.

— Да кто же с ними решится пойти? — тоном строгой школьной учительницы утвер­дительно вопрошала Раиса Максимовна. — Неужели такая дурочка найдется?

—  Найдется, найдется, — улыбнулся Тыковлев. — Вот только потемнее станет. Куда тут вечером деваться? Скучно. У наших кавалеров с деньгами туго. А у этих деньги есть. Многие из них весь курортный сезон вокруг санаториев крутятся. Южный темперамент, знаете. Встает и засыпает с мыслью о женщине. Говорят, у них вместо головы другой орган, им они и думают.

Раиса Максимовна кокетливо потупила чуть близорукие глаза, всем своим видом изображая осуждение легкомысленных грузин и славянских товарок.

—  Услышал бы тебя Шеварднадзе, — развеселился Горбачев, — наверняка накормил бы шашлыком из собачатины. Слабое у вас интернациональное воспитание, товарищ Тыковлев. Недооценка гордого характера русской женщины тоже имеет место быть. Забыл Некрасова? Коня на скаку остановит...

—  Ничего подобного, — улыбнулся Тыковлев. — Всякая закономерность предполагает множество отклонений от нее. Вот усатые и ждут отклонений. И  наверняка дождутся.  Сами  они  — тоже  отклонение  от  светлого, благородного и высокоморального облика братского грузинского народа, но, как мы видим, все же имеют право на существование. Все, таким образом, укладывается в законы марксистской диалектики.

— Ладно, убедил, — махнул рукой Горбачев. — Прочитал я твой материал, — сменил он тему. — Успел даже поработать, передиктовал сколько-то страниц. Теперь начинает получаться. Надо поближе к Ленину держаться. Нельзя так просто с бухты-барахты за прибыль или тот же рынок выступать. Неправильно поймут товарищи. Да и не готовы к этому наша экономика и общество. Обозначать пока направления и искать собственные пути для реализации поставленных задач. С Лениным это будет удобнее и понятнее для всех слоев. Его последние работы — это неисчерпаемый источник. О чем они? О нэпе. Там и рынок, и частная собст­вен­ность, и большая терпимость в рамках диктатуры, социалистическая демо­кратия, кооперация. На этой основе надо разворачивать и углублять теоретическое обоснование перестройки и предлагать практические шаги. Понимаешь, нэп у нас еще не забыли. Это что-то, что мы уже проходили, что нестрашно. А что во время нэпа жить стало лучше, магазины были полные — так это и сейчас тебе родители расскажут. Значит, народ поддержит...

— Согласен, — кивнул Тыковлев. — Мы тоже так думали, когда писали. Но в то же время мы же не можем просто повторить нэп. Не получится. Как-никак шестьдесят лет прошло. Да и где нэпманов взять в таком количестве? Нужно думать все же о том, как систему менять, как ее перестраивать. То, что дальше так нельзя, это все говорят, все понимают. А вот как по-новому? Тут сколько голов, столько и умов. Спорный это вопрос и очень опасный. Основ нашего социалистического бытия касается, а проще говоря, перед каждым ставит вопрос: а что со мной будет в результате этой перестройки?

—  А жизнь, знаешь, сама подскажет, — поднял подбородок Горбачев. — Нужно начать процесс. Как он пойдет, так и решения станут рождаться. Из творчества масс, из борьбы мнений. Нам надо запустить процесс. Это сейчас главная задача. Люди должны почувствовать, что настает время перемен. Везде и во всем. Я ведь не зря выбрал слово “перестройка”. Скажешь реформа, обзовут реформистом, а мы ведь партия революционеров. Вот тебе и приговор готов. Скажешь революция, спросят, на кой хрен она опять нужна. Была ведь уже Великая Октябрьская. А перестройка — это спокойнее. Никто  не  боится,  все участвуют.  И  в то  же  время  все  начинает пересматриваться, подвергаться сомнению, нет больше табу. Шеварднадзе это хорошо излагает. Он в МИДе не только кадры перетряхнуть, но даже названия и нумерацию отделов и управлений поменять собрался. Для чего? Только для  того, чтобы создать настроение новизны, ветер перемен, выдвинуть новых людей. Он хитрый. Без этого, говорит, никакой новой внешней политики не выстроишь. Так все и останется, как при Громыко. Он прав. Что-то такое же нужно сделать и в государственном масштабе. Иначе не раскачаешь, все перестроечные мысли, инициативы уйдут в песок. Поддер­живаешь?

— Безусловно, — кивнул Тыковлев. — И цель, и намечаемые средства. Могу сказать, что именно такого смелого подхода ждут от вас как нового Генсека советские люди. Застой всем надоел. Вас поддержат. Да вы и сами это чувствуете.

— Я то же самое говорю Михаилу Сергеевичу, — встряла в разговор Раиса, — читаю письма, которые ему присылают. У него самого времени на все не хватает. Люди его обоготворяют, готовы за ним и в огонь, и в воду.

Горбачев ласково улыбнулся жене и обнял ее за плечи.

— Она мой самый верный друг, советник и помощник, — строго глядя в глаза Тыковлеву, сказал он. — Она у меня социолог, кандидат наук. Дело свое знает хорошо. Так что привыкай. Раиса Максимовна имеет право слова в политических вопросах. Ну да ладно. Что хотел тебе еще сказать. Для перестройки нужна широкая поддержка снизу. Видимо, придется по ходу дела и сопротивление ломать. Не всем все будет по вкусу. Возрастает, значит, роль идеологической работы. Менять и здесь все надо. Так что давай, возвращайся в ЦК. Пока на прежнее место. Это пока. Но берись за дело сразу, без раскачки. Я на тебя надеюсь. Не робей. Нам всем сейчас, может быть, не все ясно. Не могу и я разложить программу действий по полочкам и этапам. Будем заниматься творчеством, черпать из жизни, учиться у нее. Жизнь подскажет. Я уверен в успехе. Да и как не верить в него, имея такую страну, такую партию, такую силу. Над нами, кроме Бога, никого нет. Все в наших руках, все нам под силу. Создадим новое активное, динамичное социалистическое  общество. Еще больше  укрепим  Советский Союз. Добьемся признания всего мира. Смотри, как на нашу перестройку Запад реагирует! Когда такое раньше было? В общем, считаю тебя единомышленником, товарищем. Жму руку, до встречи в Москве!

Горбачев поднялся со скамейки, взял за руку Раису и зашагал в глубь сосновой рощи. Вслед за ним устремились охранники. Тыковлев уловил, как старший из них говорил в телефон:

—  Пятый, пятый. Выезжаем на объект. Пусть ставят шашлыки...

“Поехал на ужин к местному начальству, — решил про себя Тыковлев. — Интересно, Шеварднадзе там будет? Ах, черт побери, — хлопнул он себя по лбу. — Опять не успел сказать про этот доверительный канал с Западом”.

— Михаил Сергеевич, — решился он окликнуть Генерального, быстро уходившего в лес по аллее. — Можно вас еще на минуточку?

Горбачев остановился, всем видом своим изображая вежливое нетерпение. Чего от него еще хотят? Он мысленно уже переключился на других собеседников и другие темы.

—  Я хотел доложить, что на днях у меня была группа солидных людей с Запада. Сенаторы, банкиры, дипломаты. Старые знакомые. Американцы, немцы, англичане. Очень сочувственно относятся к перестройке и лично к вам. Предлагали свои услуги по организации доверительного канала с лидерами Запада. Через меня. Я, разумеется, им ничего не обещал, кроме того, что доложу...

— Посоветуйся с КГБ. Я позвоню Чебрикову. Надо посмотреть, что за люди. Пусть, в общем, разберутся. Я в принципе не против. Вернемся к этому позже. Спокойной ночи!

Горбачев повернулся на каблуках и решительно продолжил движение в темноту.

“Лишь бы ничего самому не решать, не брать на себя ответственность, — разочарованно подумал Тыковлев. — Впрочем, это не самый плохой вариант. Будет давать тем большую свободу рук другим. Зачем бегать по минному полю, проще послать туда верных собак и посмотреть, которые из них подорвутся”.

*   *   *

Рыбаков упрямился. Тыковлев, как ему казалось, все этому писателю объяснил. Неужели не понимает, что не все он (Тыковлев) ему может позволить? Ну, ведь разрешил он печатать его скандальный роман “Дети Арбата”. То есть не то чтобы разрешил, а перевалил ответственность на главного редактора, дав понять, что пусть тот печатает, а если скандал потом начнется, то он его прикроет. Но редактор тоже не дурак. Все на себя брать не хочет, предлагает Рыбакову кое-что вычеркнуть, а главное — Сталина впрямую не изображать убийцей Кирова. Да и по документам нет никаких следов, что Сталин это убийство организовывал. Тыковлев это прекрасно знает. Ухлопал Кирова ревнивый муж его официантки. Бытовуха. Это Сталин потом то ли перепугался, то ли решил воспользоваться поводом, чтобы от кое-кого из неудобных ему приближенных избавиться. Да и признаваться в том, что вожди народа до баб охочи, не очень хотелось. Удобнее изобразить все как большую политику.

Но Рыбаков прет как танк. Он, кажется, возомнил себя вторым Толстым. Медведица пера, черт бы его побрал. А на самом-то деле писатель средненький. Но ловкий. Уловил, что лагерная тема вместе с Солженицыным была надолго закрыта. Пока Солженицын в бегах, сидит где-то на даче в Америке и ругает советскую власть, шансов у него в Союзе никаких. Вот тут на сцену и выскочит Рыбаков со своими “Детьми Арбата”, все пенки снимет. Торопится. Видно, что не терпится ему. Посчитал, что если не он первый, то другие желающие враз найдутся. Хитрый еврей. Хорошо конъюнктуру чувствует. Не зря всю войну в интендантах проходил. Говорят, в конце в Германии к американцам сбежать собирался, да струсил. И правильно струсил. В Америке бы в писатели ни за что не вышел. Водителем на грузовике всю жизнь проработал бы, если бы повезло, а то и вышибалой в каком-нибудь баре.

— Ну, вы меня, надеюсь, поняли, — с ноткой усталости и раздражения в голосе обратился Тыковлев к сидевшему напротив него Рыбакову. — Вам высказаны редакцией и комиссией ваших же коллег-писателей соображения по художественной стороне романа. ЦК не может вмешиваться в эту чисто творческую сторону дела. Не согласны — поспорьте еще, докажите свою правоту, если сможете. Если не сможете, примите замечания товарищей. Повторяю, ваша книга, по нашим оценкам, заслуживает того, чтобы быть изданной. Давайте на этом и разойдемся. Остальные вопросы решайте с редакцией. Надеюсь, вы понимаете, что выход вашей книги в свет был бы невозможен, если бы в стране не началась политика перестройки, если бы партия не встала решительно на путь разверты­вания демократии и гласности...

—  Александр Яковлевич, — вкрадчиво начал Рыбаков, — я все понимаю и очень, очень вам признателен. Но эта тема, тема преступности сталинского режима и самого Сталина, все же очень важна. Она центральная. Нельзя давать  ее  вымарать.  Сталинщина  и  перестройка — это  ведь  вещи несовместимые. Если партия хочет перестройки, она должна покончить со Сталиным и его наследием. Я помогаю вам сделать это. Своими средствами и методами. Вы говорите, что что-то не подтверждается документами. Но, простите, — и хрен с ними, с этими документами. Это ведь не ЦК говорит, а я — писатель. Я имею право на художественный вымысел. Подумайте. Мое преимущество в том, что меня прочтут и мне поверят сразу сотни тысяч. Это в ваших же интересах как председателя комиссии ЦК по реабилитации.

— Именно как председатель комиссии я и не могу дать добро на распрост­ранение всякого рода вымыслов, порочащих партию и Советский Союз. Вы не задумывались над тем, как это может ударить по нашему авторитету за границей?

—  По Сталину ударит, а нынешнему руководству в плюс пойдет, — спокойно ответил Рыбаков. — Честно говоря, — многозначительно добавил он, —  мою книгу на Западе уже читали. Но я хочу, чтобы она вышла здесь, у нас в советском журнале, в советском издательстве. Тогда это будет сигнал и для Запада, и для сторонников перестройки внутри страны. Я не совсем понимаю ваших колебаний. Вы возглавляете работу  по  реабилитации жертв сталинских репрессий. Зачем эта работа делается?

—  Чтобы восстановить правду, чистое имя невинно опороченных людей! —  вспылил Тыковлев.

—  И это все? — с издевкой спросил Рыбаков. — Помните Понтия Пилата? Что есть истина? Разве не меняется она много раз в зависимости от прихоти обстоятельств и воли людей? Разве не случалось так, что истина в одной стране перестает быть истиной в другой? Разве не топчут истину побежденных всякий раз в грязь победители? Прав всегда тот, кто оказался наверху. Если вы сейчас копаете архивы и выступаете с разоблачениями, то неужели делаете это только ради поисков истины? Да нет, конечно. Вам это политически нужно. Отречься от прошлого и возвеличить при этом себя — вот чего вы хотите вместе с Михаилом Сергеевичем. Я не против. Я за. Только не пойму, почему вы мне мешаете? Или время еще не пришло?

Он все больше наглеет, про себя подумал Тыковлев. Захотелось встать и прикрикнуть: “С кем говоришь? Забыл, что перед тобой секретарь ЦК?”. Ну, да ладно, решил он. Говорим ведь о перестройке и гласности... В общем, назвался груздем, полезай в кузов.

— Вы отклонились от темы, — скучным голосом сказал Тыковлев.

— Отнюдь, отнюдь! — запротестовал Рыбаков. — Вот реабилитируете вы сто, двести, триста тысяч. Какой эффект будет? Однозначный. Будут говорить, что все, кто там сидел, ни в чем не виноваты. Все! И уголовники, и шпионы, и изменники, потому что суд был неправый и режим тоталитарный. Вы не можете этого не понимать. Значит, хотите именно этого исхода. Я догадываюсь зачем. И сочувствую. Но к истине результаты вашей работы никакого отношения иметь не будут. Это чистая политика. Я готов помочь в ее реализации.

— Да что там реабилитация, — разошелся Рыбаков. — Вот вы с Фалиным вместе выясняете, кто расстрелял поляков в Катыни, были ли секретные протоколы Молотова — Риббентропа. Неужели не представляете себе последствий? Вы что думаете, что латышам и эстонцам всерьез интересно, был ли протокол? Отде­литься они от нас хотят. Протокол — это лишь предлог. То же с Катынью. Не хотят быть поляки с нами союзниками, решили опять идти против России. С Наполеоном ли, с Бушем ли, но хотят. Всегда хотели, всегда врагами нашими были. Вот вам вся историческая и политическая правда. Другие страны в таких случаях просто архив не открывают. И все. Крышка! Никаких объяснений до лучших времен. Но наш ЦК не так поступает. Это что — сдуру или по умыслу? Если по умыслу, тогда в чем умысел? В отличие от реабилитации, тут политического навара в интересах перестройки я углядеть не могу. Впрочем, может быть, мне и не дано проникнуть в глубину замысла нашего руководства. Извините. В общем, я был бы очень признателен вам, Александр Яковлевич, если бы вы еще раз позвонили главному редактору.

— Хорошо, — вздохнул Тыковлев, — я позвоню. Но и вы проявляйте, пожалуйста, больше гибкости. Кончайте, наконец, диктовать и базарить, — внезапно вскипел он. — Хватит!

После того как за Рыбаковым захлопнулась дверь, Тыковлев некоторое время нервно ходил по своему просторному кабинету. Приказал принести чай, но пить его не стал. Достал из ящика стола письмо Паттерсона, полученное вчера на приеме от американского посла. Перечитал еще раз. Задумался. Письмо было хорошее, дружеское. Поздравлял американец с успехами во внешней политике, восхищался смелостью Горбачева, говорил о меняющемся на глазах облике Советского Союза, о готовности Вашингтона отказаться от образа врага, пере­строить НАТО, о том, с каким нетерпением ждут каждой новой речи Генерального секретаря ЦК КПСС. Намек был толстый. Паттерсон знал, кто готовит эти речи. Тыковлев самодовольно улыбнулся.

— Надо бы разослать это письмо по Политбюро, — подумал он. — Пусть товарищи почитают.

Но вспомнил, что уже думал об этом, и не решился. Что-то мешало... Ах, да. Это вот: “С интересом слежу за Вашей работой в комиссии по реабилитации жертв репрессий. Не открою большого секрета, сказав, что масштаб и успех работы этой комиссии для многих является лакмусовой бумажкой искренности намерений нового советского лидера и его команды. Открытость по таким вопросам, как Катынь, пакт Сталина с Гитлером 1939 года, обеспечат Советскому Союзу уважение и почетное место в сообществе демократических государств. Вы знаете, Александр, что Ваши намерения войти в этот клуб встретят тем большую поддержку, чем решительнее реформы в Вашей стране будут направляться на утверждение демократии, прав человека, разрыв с тоталитарным прошлым”.

Тыковлев представил себе выражение лица Лигачева, или Разумовского, или Зимянина, прочитавших эти строки, и на душе заскребли кошки. Знал бы Паттерсон, по какому острию бритвы приходится ходить, так поостерегся бы писать такое на бумаге. Да еще всякие дураки, вроде этого Рыбакова, невесть что болтают. Если он такое в кабинете секретаря ЦК несет, то можно себе представить, что говорится на их междусобойчиках, где агент КГБ на агенте. А потом Чебриков по ЦК информации рассылает. Добро бы один Чебриков. Секретари обкомов как взбесились. Говорят, что не перестройка идет, а катастройка, Горбачева убеждают, что пора остановиться, что нельзя скрестить социализм с капитализмом, мертворожденное дитя будет, страну потеряем, власть потеряем. В последнее время письма стали поступать с угрозами и лично в его адрес: так, мол, и так, товарищ Тыковлев, не понимаем мы, что ты делаешь, не американский ли агент. Смотри, посчитаемся.

Тыковлев зябко передернул плечами. Пора на сегодня заканчивать. Сейчас поедем на дачу, покупаемся в бассейне, пожуем шашлычку, воздухом подышим. ЦК обеспечивает условия для отдыха и работы своим секретарям. Надо подготовиться к встрече с редакторами центральных газет. Генеральный говорит, что демократия нам нужна как воздух, что чем больше демократии, тем больше социализма. Гласность надо усиливать, плюрализм мнений поддерживать. Коли так, то письмо Паттерсона стоит показать Генеральному, а еще лучше сначала показать Раисе. Она наверняка обрадуется и мужу напоет. Он сам тогда спросит, что и как. Тут и можно будет сказать, что письмо доверительное, благо на нем стоит гриф “лично”, что автору письма вполне можно доверять. Одним словом, закрытый канал с руководством Запада, можно считать, работает, и вполне успешно. Привлекать же к  нему внимание других  товарищей не стоит по соображениям обеспечения доверительности. Вот и получится,  что  и начальству о письме доложил, и мастодонтов не обеспокоил. Чист перед своей и коллективной совестью. А о работе комиссии по реабилитации, пожалуй, надо почаще докладывать на Политбюро. Рыбаков, зараза, конечно, прав. Не о восстановлении истины здесь речь. Тем важнее, чтобы никто не мог потом жаловаться на недостаточную информированность. Все делалось с вашего ведома и одобрения, дорогие товарищи. Не извольте сердиться, когда придется вкушать плоды.

Тыковлев поймал себя на мысли, что он стал думать как-то по-новому. Может, это и есть то самое новое мышление? За такое лет десять-пятнадцать назад к стенке поставили бы. Да что там поставили бы. Он бы сам за то, что делает сейчас, других тогда в Кемь упек или в сумасшедший дом отправил.

— Как же так? Что со мной происходит? — пробормотал он. — Я ведь коммунист с пеленок. Да что там коммунист? Я, можно сказать, верховный жрец коммунистической веры в самом ее храме, в Москве, хранитель огня великой революционной идеи, за которой идет треть мира. Да только верил ли я когда-либо в эту идею со всей истовостью первосвященника? Выстрадал ли я ее? Почему мне так вдруг легко отказываться от нее, от всего того, что было моей жизнью с молодых лет до старости? Куда я звал и вел  людей? Готов ли ответить перед ними за обман? Но я тогда не обманывал, как не обманываю и сейчас, — утешал себя Тыковлев. — Тогда жизнь шла в одном русле, и я плыл вместе с потоком, сейчас поток пошел в другую сторону, и я опять стараюсь быть вместе с ним. Вместе? Не только вместе. Я каждый раз хотел быть наверху. Тогда мне это удавалось, удается и сейчас. Карьерист? Человек без совести и убеждений? Но талант должен уметь сохранить себя и поставить на службу людям. Не в этом ли долг избранных и высшая мудрость жизни? Одни ведут, другие следуют за ними и приспосабливаются. Каждому свoe. Я всегда помогал партии и служил ей. Делаю это и сейчас. Я не предатель. Партия затеяла перестройку, вернее, затеял ее Горбачев, который не знает теперь, куда идти. Если он не примет нужных решений, страна придет к катастрофе. Значит, надо помочь, подсказать, а если надо, то и принять на себя ответственность. Я изменяю идее? Наверное. Но во имя спасения страны и потому, что вижу новый путь. Значит, я ранее ошибался. Теперь прозрел. Не я первый, не я последний. В жизни каждый имеет право на ошибку, если готов ее вовремя признать и исправить. Кроме того, марксизм не догма, а руководство к действию. Нельзя быть догматиком...

— А впрочем, все это слова, — махнул неожиданно для себя рукой Тыковлев. — Прав будет тот, кто окажется наверху. Не будешь наверху, никаких идей осуществ­лять не сможешь. Ни плохих, ни хороших, ни правильных, ни ложных. Главное остаться наверху. Это инстинктивное решение всякого человека. В этом жизнь. Всякое иное — смерть. Жертвовать собой за идею и убеждения способны немногие.

Тыковлев улыбнулся: “Ну, вот и приехали. Главный идеолог отрекается от всякой идеологии. Так мне это со временем и скажут. Ну и что? Не этим будет определяться моя судьба, а ходом событий. Будет он в мою пользу, я окажусь прав. Не будет, плохо кончу. Это удел любого политика. Но плохо кончать я не собираюсь”.

*   *   *

На столе зазвонил телефон,  прервав философские размышления Тыковлева. Звонил кто-то из своих цековских. Звонил, конечно, как всегда, не вовремя. На столе гора нерассмотренных бумаг, не готова речь на встрече с главными редакторами газет, где надо опять что-то сказать о необходимости гласности и ее животворном влиянии на общество. А тут то Рыбаков, то Коротич, то КГБ с докладом о житье-бытье Сахарова в Горьком, то Союз композиторов, то Союз журналистов, и каждый со своим барахлом. Нет возможности ни подумать, ни поработать. Хоть беги из этого кабинета. А куда сбежишь? На дачу? Так скажут, что болеешь, не тянешь, прячешься...

— Да! — недовольным голосом крикнул в трубку Тыковлев.

— Простите, что не ко времени, — вежливым тенором заговорила трубка. — Понимаю, что заняты, но вопрос больно срочный, и не хотелось бы докладывать его, не посоветовавшись...

— Слушаю тебя внимательно, — смягчился Тыковлев, узнав голос заведующего отделом загранкадров Слипченко. — Для тебя у меня всегда время есть, — добавил он, вовремя вспомнив, что недавно ему поручили присматривать и за этим отделом. — Что там у тебя?

— Банкин, — ответил Слипченко. — Опять Банкин.

— Нашел вопрос, — раздражился Тыковлев. — Мы же отправили его с тобой далеко-далеко. Ну, вот пусть там теперь послом и сидит, телеграммы пишет, советскую внешнюю политику разъясняет. Для того и отправили, чтобы больше им не заниматься... Что ему там, в Скандинавии, плохо, что ли?

—  Да ему-то, судя по всему, неплохо. Даже очень нравится. Только другим он не нравится.

—  Не сдохнут, перемогутся, — заметил Тыковлев. — Должны понимать, раз ЦК назначает, значит...

—  Ворует он и делает это у всех на глазах. Мебель, картины, серебро. Это раз. На иждивенье перешел к некоторым концернам. За их счет в поездки ездит, подарки получает, по их наущению телеграммы в Москву пишет. С обоими резидентами поссорился. Жена других жен достает...

— А ты пошли туда своего инструктора. Пускай он там и посла, и его критиков припугнет, откомандируй наиболее голосистых. Ну, сам ведь знаешь.

— Посылал уже. Поэтому и звоню. Вы в свое время ведь Банкина на загранку рекомендовали. Иначе бы тревожить не стал. Короче говоря, через две недели у них в посольстве отчетно-выборная партконференция. Не изберут его.

—  Да и черт с ними! — вскипел Тыковлев. — Надо менять этот устаревший порядок. И тебе с твоим отделом тоже надо перестраиваться. Где это сказано, что посол обязательно должен быть членом парткома? Это что, Маркс или Ленин нам завещал? Партком — общественная организация, посол — должность государственная. Пора разделять между тем и другим. И творчество партийных масс раскрепостим, расформализуем, и послу больше времени и свободы для его служебных дел оставим. Сделай так, чтобы его кандидатуру в партком не выдвигали. Чего проще?

— Да я что, первый раз замужем? — обиделся Слипченко. — Именно так и хотел сделать, для того и инструктора посылали. Банкина уговорили не лезть в партком...

—  Ну, вот и славненько, — нетерпеливо прервал Тыковлев своего собеседника. — И пусть не лезет...

— Банкин-то  согласен.  Другие  не  согласны,  —  ответил  мрачно Слипченко.

— Как не согласны? Они же его не любят.

— Не любят, а вот в партком обязательно выдвинут и с треском провалят. Ни одного голоса в свою поддержку Борис не получит. Вотум недоверия ему вынесут. После этого ему там не работать. Отзывать его надо, пока не поздно, Александр Яковлевич. Потому и звоню вам. Допрыгался ваш Банкин.

—  Что значит “ваш Банкин”? Он не мой и не твой. Он наш. Партия его на работу ставила. Между прочим, не зря ставила. Хорошо зарекомендовал себя на журналистской работе. Острое перо. Литературу советскую знает и любит. Много лет успешно продвигал ее на зарубеж.

— Ага, — поддакнул Слипченко. — Продвигал, продвигал, а потом его контора, то бишь ВААП, полутора миллионов недосчиталась. Едва на заместителей списали. Нельзя его больше держать на руководящей работе. Пусть острым пером где-нибудь подальше от государственной казны себе на жизнь зарабатывает.

—  Ты не торопись, — тихо посоветовал Тыковлев. — Ты имей в виду, что если все так будет, как ты вычислил, то это серьезный прокол в работе твоего отдела. Ты за кадры отвечаешь в первую голову.

— Ну, это как посмотреть, — заколебался Слипченко. — У нас сейчас принцип демократии на первом плане. Михаил Сергеевич говорит, что руководителей предприятий выбирать надо, а если кого коллектив не хочет, то скатертью дорога. А мы хороший пример через Банкина создадим и для наших дипломатов...

— Надо Банкина срочно перебросить в другую точку, — оборвал его Тыковлев. — Вызывай его по поводу нового назначения в Москву. Конференция в посольстве пройдет без посла. Авось народ утихомирится. Прознают, что посол так и так уходит, и крови требовать не станут. И ты из воды тоже сухим выйдешь. Понял? Я сегодня же переговорю с Генеральным. Ты мне только подскажи, куда его лучше сунуть. Может быть, в соцстрану, чтобы никаких у него связей с концернами, подарков и поездок за чужой счет не было? Быстренько посмотри и доложи.

Положив трубку, Тыковлев выругался. Всю жизнь Борька незримо преследовал его. А ведь с чего началось? Сто лет назад было, быльем поросло. Половина участников или больше из жизни уже ушла, а другая все перезабыла и перепутала. Послать бы этого прохвоста раз и навсегда к черту. Да нет, не получается. А вдруг сбежит, рассказывать начнет, книжку напишет. С него все станется, тем более Слипченко говорит, будто его там шведы или еще кто-то купили. А вдруг и впрямь купили? Уход советского посла на Запад — такого с 30-х годов у нас не было. А кому отвечать? Ну, со Слипченко голову, конечно, снимут, да только мало им этой головы будет. За Тыковлева возьмутся. Все вспомнят: и как ты ему характеристику в МГУ давал, и как потом по службе двигал, и как к тебе Банкин в Вену регулярно наведывался, и как ты его от ответственности в растратах спасал. Крючков, он все раскопает, только повод дай. Им, конечно, на Банкина, в конце концов, наплевать. Тоже мне гусь лапчатый. А вот Тыковлев — это фигура сейчас знаковая. Реабилитация жертв сталинских репрессий, публикация секретнейших архивов, разгул коротичей, любимовых, молчановых, яковлевых, которые буквально терроризируют весь партаппарат... Возьмутся за Банкина, а не поздоровится тебе, Тыковлев. Так что придется защищать Банкина, хоть и знаешь, что неправое дело делаешь.

“Ну, что же, — подумал Тыковлев, — скажу, что закон дружбы. Это все понимают. Да только, какая тут дружба, — поправил он мысленно сам себя. — Банкина я защищаю, Рыбакова покрываю, журналистскую братию науськиваю на ретроградов. Друзья ли они мне? Нет. От того, что они делают, почти наверняка будет плохо, очень плохо многим моим давним друзьям. Сломают они им жизнь, карьеру, здоровье. Значит, предаю я друзей. Зачем? Почему? Разве банкины мне ближе, роднее? А ведь предаю, черт побери. Все ради того, чтобы продлить успех Горбачева? Да полно, хочу ли я ему успеха? Как человек он мне достаточно безразличен. Нет, нет! Я служу только делу, я хочу успеха реформ, поэтому и стараюсь не дать Горбачеву сбиться с пути. Но каких реформ? В чем они, в конце концов, состоят? Знаю ли я сам ответ на этот вопрос? Во всяком случае, сейчас идти вперед можно только опираясь на людей, которые не слишком связаны с прошлым. Они зачастую не очень чистоплотны, но другого человеческого материала просто нет. Значит, надо, зажав нос, суметь использовать их для достижения высоких целей. Цель освящает средства. Цинично, но правильно”.

Тыковлев нажал кнопку вызова секретаря. Улыбнулся. Казаться себе новым советским Макиавелли нравилось, ласкало самолюбие. Потом подумал: “А они-то ведь тоже не дураки. Ты собрался использовать их, а они — тебя”.

Вошел секретарь.

— Попробуйте выяснить, где сейчас Михаил Сергеевич и можно ли связаться с ним, — бросил ему Тыковлев. — Чего такой кислый сегодня? Мысли гложут? Трудно, дорогой, трудно. И мне тоже трудно, но мы победим, обязательно победим.

— Не сомневаюсь, — ответил секретарь. — Только на душе временами погано. Там народ в приемной собрался. План издательской работы на этот год обсуждать. Как, запускать?

— Запускай, пусть чаю всем принесут. С сушками. Меньше ворчать будут. С сушками договариваться легче.

*   *   *

План был толстенный. Издательства из кожи лезли вон, чтобы переплюнуть друг друга, отыскивая писателей и произведения, которые раньше в Советском Союзе мало кто знал или читал. Критерием отбора часто являлось то, что когда-то автор был репрессирован  или, на худой конец, имел трудности с Главлитом. Вторым “жареным” блюдом были произведения белогвардейцев. За ними следовали переводы детективно-бульварной западной литературы, книги по религии, черной и белой магии, сонники, рецепты православной и национальной кухни, всякие литературные и окололитературные поделки. По инерции изда­тельства продолжали печатать и классику, и труды партийных руководителей. Но не это определяло уже лицо издательской деятельности в стране. Призыв к всемерному внедрению хозрасчета и рентабельности обеспечивал алиби и создавал стимул: издавалось то, на что был ажиотажный спрос. Особенно неистовствовали провинциалы в расчете на дополнительный заработок и похвальный отзыв партийного начальства, с недавних пор обнаружившего вкус к плюрализму мнений.

Тыковлеву содержание плана было хорошо известно, но он не хотел показывать этого. Сосредоточенно листал страницы, водя по ним пальцем, порой поднимая брови, порой многозначительно хмуря их и бросая то ли ободряющий, то ли укоризненный взгляд то на какого-нибудь из директоров издательств, то на своих аппаратных работников. Он понимал, что присутствующие ждут его слова. Сейчас сделает вводные замечания секретарь ЦК, а мы сориентируемся, куда плыть. Больно уж план необычный. Год-два тому назад такую бумагу секретарю ЦК и показать бы никто не решился — сразу партийный билет на стол выложишь. А этот, гляди, читает и молчит. Ну, помолчит-помолчит да что-то и скажет. Нельзя же так сидеть до бесконечности. Хуже всего, если сам ничего не скажет, а начнет предлагать выступать присутствующим. Тут можно попасть в такую ловушку, что потом костей не соберешь. Но на этот случай у большинства есть свой вариант действий: с одной стороны — да, с другой стороны — нет, оно и касательно, оно и не относительно, есть над чем подумать, ясно, что надо еще решительнее (вариант — более осмотрительно) и затем эффектная концовка, что, мол, всей душой за перестройку и за линию ЦК. Глядишь, одно-два таких выступления, и перекинули мяч обратно. Дорогой Александр Яковлевич, вразуми ты нас, в чем же сейчас линия ЦК, а мы твои указания выполним.

Но не все так думают. Есть и крикуны. На них-то и расчет у Тыковлева. Пусть сначала сцепятся, кровь друг другу пустят. А он сориентируется в соотношении сил, выступит потом в роли мудрого руководителя и посредника. План в результате останется целым. Ну, вычеркнут парочку наименований по принципу: каждой сестре по серьге. После этого разойдутся по своим конторам, и каждый будет считать себя победителем, хоть и не до конца. Пар, однако, выйдет. А дело будет по-прежнему делаться. Это главное. Надо развивать гласность всемерно. Горбачев говорит, что это укрепляет перестройку. На самом деле он считает, что укрепляются его личные позиции, создается новый политический класс, который будет подпирать его в дальнейшем. Торопится, потому что боится все больше. Чувствует, что теряет поддержку в партии, отворачиваются от него товарищи.

Что ни пленум ЦК, то обстановка все более напряженная. В глаза спрашивают, не сошел ли Генеральный с ума, понимает ли, куда ведет страну и партию. Пока еще при голосованиях большинство в ЦК за него. Да надолго ли хватит? Надо торопиться, пока не поздно. Не случайно ведь Ельцин заворочался, на трибуну полез с критикой, Раису по кочкам несет в коридорах. Он это не с перепоя. Но, конечно, и не от избытка ума. Поставили его секретарем Московского горкома. Сказал Горбачев, дерзай, мол, покажи пример! Как бы не так. Все развалил за пару лет, обстановка в Москве стала не лучше, а хуже. Чувствует Борис Николаевич, что и к ответу призвать могут. Он в политике-то, конечно, не очень силен, излишними знаниями тоже не отягощен, выпивоха и администратор из породы костоломов. Но инстинкт власти безошибочный. Коли идет дело к тому, что снимут, бузи и требуй повышения. Авось что-нибудь да получится. Помирать, так с музыкой.

Ну, да Бог с ним, с Борисом Николаевичем. Горбачеву он не товарищ. Больно властный и своевольный. Конкурентом быть хочет. Зря его на Москву Генеральный поставил. Умнее было бы услать куда подальше. Но для Горбачева все это поучительно. Спокойная жизнь подходит к концу. Восторгов все меньше. Значит, надежные и умные помощники нужны, подсказ важен.

Тыковлев оторвал взгляд от плана, кашлянул и улыбнулся общей безадресной улыбкой.

— Ну, что, товарищи, давайте высказываться. Все с планом ознакомились? Каково общее мнение? У кого какие замечания, поправки, дополнения. Давайте только покороче и поконкретнее.

— Позвольте мне, — поднял вверх карандаш директор Госполитиздата Поликарпов. — Не считаю возможным принимать план в его нынешнем виде. Он засорен совершенно ненужными и, более того, политически вредными наименова­ниями. Мое общее замечание — в плане отсутствует политическая линия партии, не видно ее.— Поликарпов гневно зыркнул на зав. сектором отдела пропаганды, сидевшего напротив него.

—  Правильно, правильно, — закивал головой редактор “Правды”.

—  А конкретнее? — спокойно переспросил Тыковлев.

— Ты вот мне скажи, Николай, — не глядя на Тыковлева, обратился к директору смоленского областного издательства Поликарпов, — зачем ты собрался печатать эту книжку с донесениями царской охранки о работе РСДРП в предреволюционные годы?

—  Думаю, что она привлечет интерес всех, кого интересует история нашей партии. Почему не посмотреть на нее глазами наших противников? А то мы привыкли все только лубочные картинки рисовать. А действительность-то была сложнее.

—  Ишь ты,  лубочные  картинки  ему не  нравятся,  — скривился Поликарпов. — А ты что, не понимаешь, что для жандармских офицеров и их шпиков большевик был преступником? Так и только так они на него смотрели, так и живописали. Лубочная картинка тебе не нравится, — повторил он. — Тебе партию говном перемазать хочется? С чего бы это?

—  Вы мне дело не шейте, — запротестовал смолянин. — У нас за 70 лет советской власти читатель научился разбираться в том материале, который читает. Можете быть уверены, что наш советский читатель достаточно зрел, чтобы понять. Я уверен, что эта книга повысит интерес к курсу истории партии в наших вузах. Знаете ведь, какое там отношение к изучению марксизма. Уверен, что никакого вреда, только польза от этой книги будет. Сами, небось, с интересом с этими документами знакомились, когда в Академии общественных наук учились.

—  Да и пусть знакомятся с ними те, кто этой темой профессионально интере­суется, — махнул рукой Поликарпов. — А ты мне объясни, зачем жандармские доносы десятитысячными тиражами издавать. Это ведь уже не наука, а антипар­тийная агитация за государственные денежки. Боюсь я, дорогой товарищ, что ты это сам прекрасно понимаешь, только пытаешься придуриваться. Впрочем, вас таких становится все больше.

— Ладно, — прервал Тыковлев, — давайте сократим тираж до десяти тысяч. Кто следующий?

—  Согласен, — буркнул смолянин. — Только вы тогда и ему запретите издавать высокохудожественные произведения Брежнева. Да и тиражи наших нынешних руководителей не очень-то расходятся. Только деньги и бумагу даром изводят.

—  Ладно, ладно, уймись, — поднял руку Тыковлев. — А что плохо книги Михаила Сергеевича пропагандируем и продвигаем, так это ты прав. Давай предложения по улучшению.

—  Ну, а все эти мемуары Деникиных, Врангелей, Милюковых, книжки Солженицына — они нам зачем? — опять возник Поликарпов.

— Свидетельства эпохи, — бросил кто-то реплику. — Почему наши читатели не должны их знать, не должны иметь права судить о них сами?

—  Да разве в этом дело? Пускай бы себе судили, если действительно хотят иметь суждение. Я думаю, мы только подливаем керосин в костер наших трудностей. Перестройка буксует. Все это видят. Хотим реформировать социализм, а получается не реформа, а развал всего и вся. И в этой обстановке у нас почему-то нет большей заботы, чем издавать Деникина, печатать Солженицына, и не в одном, а сразу в нескольких издательствах. Вы будете мне доказывать, что Солженицын за советскую власть, за реформу социализма? Враг он советской власти, хоть, может быть, и знаменитый писатель. Не желает он добра нам и перестройке. Чего его печатать массовыми тиражами? Да и пишет он во всех книжках одно и то же.

—  Позвольте  не  согласиться, — запротестовала  Инна, пожилая полноватая дама из “Нового мира”. — Надо больше доверять нашим советским людям. Если социализм, как учит Ленин, это движение масс, если Солженицын — это демократия, это творчество наших сограждан, то ваш подход просто оскорбителен. Хотят читать — пусть читают. Надо дать возможность читать все желающим и делать выводы. А партия, работники идеологической сферы должны помочь разобраться. Тут кое-кто просто не хочет работать по-новому. Конечно, обстановка осложнилась. Времена изменились. Открылся широкий доступ к информации. Но так теперь и будет всегда. Иного не дано. Дороги назад нет. Надо научиться жить в новых условиях, надо научиться уважать людей, убеждать их, а не командовать ими. Уверяю вас, что проблема не столько в наших согражданах, читающих “не ту” литературу, сколько в нас самих, в методах работы партийных органов и советской власти. Надо решительнее перестраиваться, товарищи, и не затевать дискуссии о том, кто из нас больше, а кто меньше за социализм. Мы все за него, только, видимо, понимаем социализм по-разному.

Тыковлев энергично закивал головой. Совещание, начавшееся несколько необычно, становилось на привычные рельсы. Он теперь уже был уверен в том, что план будет всеми одобрен с незначительными поправками. Издательства продолжат и увеличат выпуск так называемой нетрадиционной литературы.

“Нетрадиционной? — подумал он. — Если быть честным, то в конечном счете все же несоветской и несоциалистической. Но именно ее и хотят читать больше всего. Разве это не знак, разве не в этом направлении разворачивается нашеобщество? Парадокс в том, что социалистическое государство само начинает разрушать себя под руководством правящей коммунистической партии. Черт побери, до чего же были правы социал-демократы, предсказавшие именно такой поворот событий. И до чего же удивительно, что именно я, Тыковлев, оказался волею судеб на острие этого процесса. Судьба? Или моя собственная сообразительность? — Тыковлев улыбнулся. — Не зря мы, как бабка говорила, были первыми прохиндеями в деревне. Кто не хитер, тот глуп. Горький, кажется, сказал”.

*   *   *

Машина мчалась по Можайке, подпрыгивая на выбоинах и вздымая облака пыли каждый раз, когда, уворачиваясь от встречных грузовиков, сходила колесами с узенького асфальтового покрытия. Можайка только в Советском Союзе могла называться шоссе.

На самом деле, подумал Тыковлев, этот проселок вряд ли сильно изменился со времени отступления из Москвы наполеоновской армии. Ну, одели его асфальтом, которого при Александре I и Наполеоне не было. Но асфальт упорно не хотел покрывать эту дорогу. Он лопался, трескался и проваливался каждую зиму, потел зловонным куриным пометом с Петелинской птицефабрики, плевался гудроном из наспех заделанных выбоин и вообще вел себя так, как будто хотел сказать, что совершенно не предназначен для комфортного движения высоко­поставленных особ и их экипажей.

— Надо было все же по Минке ехать, — неожиданно для себя укорил Тыковлев сидящего на переднем сиденье охранника.

— Так там же пробки, — начал оправдываться тот. — Не объедешь, а по встречной полосе опасно. Выскочит какой-нибудь “чайник” или еще хуже, кооператор на “Мерседесе”. Им правила движения не писаны...

Машина резко затормозила, прижалась к обочине и остановилась.

— Что там у тебя? — резко спросил шофера охранник.

— Левое заднее, — виновато ответил тот.

Пока меняли колесо, Тыковлев вышел из машины. Остановились они посреди какого-то населенного пункта. Наверное, это было уже Голицыно, а может, Вязёмы. До железнодорожного переезда, похоже, не доехали. Вдоль шоссе стояли дома, окруженные деревянными крашеными заборами. За ними виднелись овощные грядки и редко растущие фруктовые деревья. Неподалеку от машины, чуть сзади стояли у дороги две табуретки с пучками лука, свеклы, кабачками и ведром картошки. У табуреток никого не было. Видать, хозяйка товара сидела в одном из домов и из окна приглядывала за своим товаром, ожидая клиентов.

“Так и есть”, — подумал Тыковлев, заметив приземистую кривоногую бабу, выходящую из калитки и направляющуюся к ним. Получше разглядев черный “ЗИЛ” и экипаж в темных костюмах, белых рубашках и галстуках, баба решительно стерла приветливую улыбку, которую было навесила на свое обветренное лицо, и заметно помрачнела. Вычислила, что остановка непреднамеренная и что этот клиент ни кабачков, ни картошки брать не будет. Однако же любопытство взяло верх, да и показывать, что выскочила из дома в расчете заработать лишнюю десятку, не хотелось.

Баба продолжила путь и не спеша взобралась по откосу наверх. Подойдя к своим табуреткам, зачем-то поправила волосы и задиристо спросила:

—  Ну, чего встали? На дачу, небось, едете. На казенной машине... Ведь на служебной едешь, — постепенно распаляясь, надвинулась на Тыковлева. — Коммунист еще называется! Не стыдно? Страну до чего довели, а? — подбоченясь, продолжала она. — Ты не стой тут. Сходи в магазин напротив, посмотри! Пусто там. Шаром покати! А такие вот, как ты, на черных машинах все кругом раскаты­вают, да пайки жрут, да по заграницам шастают. Номенклатура сраная.

— Ишь какая сердитая. Что мне, на дачу теперь съездить нельзя? Я свой день честно отработал...

— А я что? Не отработала? Так меня на черных машинах никто не возит и пайками не кормит. А почему? Чем я хуже? Вы же за равенство. За справедливость. Маркс, Ленин, коммунизм. Все врете! Всю жизнь только врете и за счет народа живете. Вот, ей-Богу, был бы у меня сейчас пулемет, так бы вас всех тут и исполосовала. Ага! И не жалко было бы. Скоро, скоро, дождетесь, кровью крыши красить будем, — перешла на хрип баба, показывая белесо-грязные зубы в коронках из нержавеющей стали.

—  А ну, закрой поддувало, — прикрикнул на нее охранник. — Закрой, пока я тебе его не заткнул.

—  Заткнул один такой, — уже менее решительно огрызнулась баба, отступая к своим табуреткам. — Погоди немножко, и тебе будет. Мало не покажется!

Охранник шагнул к бабе, протянул руку, чтобы ухватить ее за плечо. Та взвизгнула и, матерясь, бегом скатилась вниз к своей калитке.

— Ты руки-то не распускай, — донеслось снизу. — Устроились тут на нашей спине, сволочи. Целый день вверх жопой торчишь на огороде, всю жизнь ломаешься за какую-то десятку, а они тут разъезжают, командуют. А я, может быть, тоже хочу. Почему мне нельзя? Партия, дай порулить! — громко крикнула напоследок баба.

— Я тебе порулю, Марья Пердилкина, — распалился охранник. — Жопой вверх торчишь! Вот и торчи дальше. Рулить хочешь! Как бы не так. Ты нарулишь!

— Сам ты Пердилкин, — обозлилась баба. — У меня имя есть. Воронова я. Всю жизнь мы, Вороновы, здесь живем. Хочешь, спроси у соседей. Отец на войне голову сложил за вас вот, таких захребетников.

— Ты не отпирайся! Пердилкина ты, по морде твоей и ухватке вижу. Ничего не можешь, только воздух портишь. Всю жизнь у дороги рубли сшибала, ни хрена никому полезного не делала, с молодых ногтей где-нибудь в станционном буфете или на складе воровала... А теперь на тебе! Номенклатура, паек, заграница, я тоже хочу, а то из пулемета коммунистов...  Жалко, что мне нельзя тебя из пулемета. У меня лучше бы, чем у тебя, получилось. А ну, иди сюда. А ну, вертайся, гадина!

— Это тебе не тридцать седьмой год, — крикнула баба, захлопывая дверь в хату. — Не смей сюда ходить. Кобеля спущу...

—  Николай, оставь ее, нашел с кем связываться, — криво улыбнулся Тыковлев. — Не тронь говно, оно и вонять не будет.

—  А я что, ее трогал? Она же первая полезла, — недовольно ответствовал охранник. — Садитесь, поехали дальше. Колесо сменили.

Машина вновь покатилась по шоссе с его бесконечными выбоинами и ухабами. Минут пять все неловко молчали.

—  Неприятный случай, — нерешительно начал Тыковлев. — Как ты думаешь, она меня узнала или так вообще высказывалась?

—  Скорее всего, не узнала, — нехотя ответил Николай.

—  Неприятный случай, — повторил Тыковлев. — Она, ясно, хабалка, но что ей возразишь? Конечно, есть у нас привилегии, есть номенклатура. И на дачу мы с тобой на казенной машине ездим. Злоупотребляем служебным положением, значит. А она все это видит. Как, впрочем, и миллионы других, таких же, как она. И за границу ей хочется. И хорошей колбасы, и икорки... А  не  купишь.  Магазин  пустой.  Да.  Надо  ускорять  реформы,  надо демократизироваться. Нет другого пути...

Глядя на  затылок охранника, Тыковлев понял, что тот не  согласен.

— Чего молчишь? Хоть баба и отвратная, но права она во многом...

—  А в чем она права? — раздраженно обернулся к Тыковлеву Николай. — За границу ей хочется. Пойди, купи путевку, если деньги есть. Не так уж это сейчас и дорого стоит. Или она дипломатом хотела бы быть? Тоже ответ ясный: иди в ИМО или еще куда, учись. Авось выучишься, и пошлют тебя. Только, ей-Богу, всю жизнь такие, как она, от учебы отлынивают. На машине черной хочется тебе ездить? Ну, так работай. Добивайся. Может, получится, а может — и нет. Вас что, просто так, с бухты-барахты в эту машину посадили, товарищ Тыковлев? Или вы прежде, чем в такую машину сесть, и на фронте повоевали и вдосталь на разной рядовой работе погорбатились? Я вашу биографию читал. Нам ее знать положено. Думаю, что вы в секретари ЦК не зря попали. А она что? Может быть, на целину ездила? Может быть, БАМ строила? Держу пари, за километр любое общественное дело всю жизнь стороной обходила. Морковку на своих грядках дергала да из буфета все, что плохо лежит, домой перла. А теперь, ах-ах, это почему же мне спецпаек не дали? Ах-ах, это почему же я не номенклатура? Икрой меня не кормят и балыком не потчуют. Это же такая несправедливость! Я вас за это, товарищи коммунисты, из пулемета перестрелять готова. И вы, Александр Яковлевич, на это ничего возразить не можете? Или не хотите? Ну, сказали бы ей хоть, что икру нигде во всем мире в каждом доме ложками не едят. Осетров на всех не хватит. Да, у нас по банке дают номенклатуре, а на Западе по полбанки, наверное, покупают себе на праздники некоторые особо экстравагантные толстосумы. Все остальные потребляют ее вприглядку.

—  Но все, кто хочет, могут купить ее, если есть деньги, — запротестовал Тыковлев.

— А вы думаете, что у таких Пердилкиных, то бишь Вороновых, икры или колбасы в доме нет? Давайте вернемся, откроем ее холодильник, — предложил Николай. — Они, бедные, несчастные, неноменклатурные, давным-давно через знакомых и родственников по блату, а то и вовсе бесплатно со всех складов любой дефицитный продукт так тянут, что только треск по всей стране идет. А потом на дефицит жалуются. Советская власть виновата. Да вы в ЦК того не имеете, что они имеют, а еще канючат. А знаете почему? Потому что воровать хотят еще больше. Богатства-то кругом какие! Голова кружится.  Денег наворовали мешки. Ну, может, не эта баба — жулики покрупней. А заявить — я богатый, что хочу, то и ворочу, а тем более купить за эти деньги завод или нефтяную вышку —  нельзя. Обидно им это. Ну как же тут не захотеть эту власть исполосовать из пулеметов. Вы, думаете, они за реформы? За социализм с человеческим лицом? Как бы не так. Если дорвутся до власти, они вам свое лицо покажут. Такая справедливость настанет, что не обрадуетесь.

— Да кто же их таких будет до власти-то допускать? — улыбнулся Тыковлев. — Есть, конечно, в нашем обществе разные люди, есть и такие, о которых ты сейчас говоришь. Но не для них и не ради них реформы, перестройка. Михаил Сергеевич о советском народе думает, о подавляющем большинстве. Разве наш народ сам себя обворовывать собрался? Разве он развала государства хочет? Плохо ты, Николай, про наших людей думаешь.

— Это все слова про народ, — смутился Николай. — А как до дела дойдет, никакого народа видно не будет. Кто посмелее да понаглее, вперед вылезет, а остальные уши прижмут и на пузо лягут. Вот такие вылезут, как наша Пердилкина. Она уже лезет. Она уже обнаглела до того, что в открытую вам грозится в присутствии охраны. Вы думаете, она такая смелая, отчаянная? Ничего подобного, просто она и такие, как она, почувствовали слабину. Извините, что так говорю. Но слабину мы даем все больше и больше, а они все наглеют и наглеют. Добром этого не кончится. Я недавно у себя на парткоме был. На новую должность утверждали. Секретарь парткома спрашивал, знаю ли, куда в случае чего оружие повернуть. Я сказал, что знаю. И поверну без колебаний.

— Молодец, Николай. Правильно ответил, — поддержал охранника Тыковлев, но вдруг почувствовал, как по спине его пробежали мурашки.

*   *   *

Ельцин сидел за письменным столом своего кабинета в здании МГК КПСС. Было уже часов шесть вечера. Начинало смеркаться. Верхний свет в кабинете был выключен. Горела только настольная лампа, высвечивающая проступающую седину в тщательно уложенных лакированных волосах нового московского начальника. Ельцин мрачно молчал, глядя поверх головы посетителя, сидевшего в кресле у приставного столика и деловито переворачивающего какие-то бумаги в своей видавшей виды кожаной папке.

Помолчав еще несколько минут, Ельцин откашлялся и осведомился у посетителя, как поживает Тыковлев и как там идут дела в отделе пропаганды. Посетитель поднял глаза и почувствовал крепкий запах водочного перегара. Но Ельцин не был пьян, он только что, по своему обыкновению, поспал, попил чаю и готовился развивать лихорадочную вечернюю активность, демонстрируя коллегам и подчиненным способность секретаря МГК трудиться, невзирая на время суток.

“От него всегда перегаром несет, — подумал посетитель, вспомнив рассказы коллег, настрого предупреждавших без особой нужды в Свердловск не заезжать, если не хочешь попасть в обязательную сауну с бесконечным застольем у хозяина области. — Ведро за вечер выпивает!”

—  Давайте обсудим вопросы предстоящего актива. Но коротко и предметно, — как бы намеренно затягивая слова и в то же время отрывисто, начал Ельцин. — Времени у нас не очень много. Положение в Москве, как вы знаете, сложное. Есть сопротивление перестройке. Саботаж идет, понимаешь. С секретарями райкомов я разобрался. Кого поснимали, кто со страху из окна выпрыгнул. Теперь занимаюсь торговлей. Сплошное воровство, блат, куда ни глянь. Хожу вот с Ильюшиным, — кивнул он в сторону помощника, — по магазинам, проверяю. Он мне, конечно, помогает. Прихватит какую-нибудь девчонку-продавщицу, поработает с ней, чтобы она, значит, начала рассказывать. Потом уже я вступаю в дело. Недавно большой мы с ним разгром в Смоленском гастрономе учинили. Везде одно и то же. Я первый слой этой накипи снял. А ряска опять сомкнулась. Они все между собой повязаны. Я тогда второй, третий слой снял. Теперь понял, что это не решение вопроса. Кадры надо брать со стороны и привозить в Москву, чтобы, понимаешь, связей у них здесь не было. Вот беру сейчас кадры из Свердловска. Лучше, кажется, становится. Но я на этом не остановлюсь. Следующий пункт программы — здравоохранение, больницы. Ходил и туда. Полное безобразие. Как с трудовым человеком обращаются! Вы, москвичи, привыкли к этому состоянию, не видите ничего вокруг себя. А я вижу. Москва живет хуже, чем другие города Союза. Вот до чего довели город прежние руководители. Но я все это поправлю, — устремил пустые голубые глаза на посетителя Ельцин. — Все будет делаться последовательно, но настойчиво и неотвратимо. Сейчас здравоохранение, потом городской транспорт, потом еще. Я заставлю Моссовет работать. Город в жутком состоянии, а они по заграницам ездят. Уже сорок или пятьдесят городов-побратимов завели. Городов за границей хватать не стало, так придумали теперь партнерские связи еще и с городскими районами развивать. Лишь бы по заграницам болтаться и командировочные в валюте получать. А народ пусть себе живет кое-как. Надо, чтобы народ, рабочий класс все это болото осушил и вычистил, — хлопнул рукой по столу Ельцин. — Пора ликвидкомы из рабочих создавать и посылать на места. Если делать перестройку, так делать. Активизировать партактив! Надо показать людям перспективу. Вот так должно быть построено мое выступление на партактиве. Не вздумайте повторять гришинскую жвачку. Честно, решительно, открыто и, если надо, резко... Нам надо восстановить авторитет МГК среди масс, провести актив по-новому. Какие у вас на этот счет есть соображения?

—  Полностью согласен с вами, Борис Николаевич. Задача ясна, посоветуемся в отделе, подготовим текст вашего выступления, — кивнул инструктор отдела пропаганды Куканов, явно обнаруживая желание поскорее смыться из кабинета. — Будем держать контакт с вами через Виктора, — добавил он, посмотрев на Ильюшина.

— Да Ильюшин не писатель, — скривился Ельцин. — Тут надо найти идею, как это все по-новому сделать. Актив он и есть актив. А вот как бы его так повернуть, — улыбнулся Ельцин своей улыбкой жигана, — чтобы одним больно стало, а другим и страшно, и работать захотелось. Вот в чем искусство должно быть. Я ищу. Пока не нашел. Проект выступления посмотрел. Там все правильно, но в то же время вижу, что не то. Эффекта нужного не будет.

—  Эффекта можно достичь, — решился Куканов, — если вы без бумажки на вопросы отвечать будете. Гришин ведь никогда от текста не отрывался, не хотел чего-либо говорить, что заранее на Политбюро не затвердил. Считал, что действо­вать иначе нескромно. Но сейчас обстановка другая. Давайте перенесем центр тяжести актива с доклада на диалог с аудиторией, на свободный откровенный разговор. Люди это сразу оценят.

—  Оценят-то оценят, — нерешительно сказал Ельцин, — но вопросы будут сложные, а может быть, даже и провокационные. Я ведь многим успел тут насолить. Да и потом на Политбюро могут тоже спросить...

—  Ну, вопросы можно заранее предвидеть, — оживился Куканов. — Мы их подготовим, часть раздадим нужным людям. Конечно, будут и неожиданные вопросы. Но установим порядок, что вопросы сдаются в письменном виде в президиум. Он их, как водится, группирует, обрабатывает. В общем, вы будете отвечать на те вопросы, которые мы заранее продумали и которые будут производить выигрышное впечатление на аудиторию. Кто там проверит, что действительно поступило в президиум, а что нет. Важно вам хорошо подготовиться заранее и, главное, говорить своими словами, не по бумажке. Тогда будет и убедительно и правдоподобно.

— Хорошо, — кивнул Ельцин. — Поработайте. Потом еще раз обдумаем.

С этими словами он поднялся из-за стола и пожал Куканову руку. Поглядев на инструктора исподлобья, неожиданно повернулся к покрашенному белой краской большому сейфу.

— Вот здесь у меня лежит материал на сто пятьдесят руководящих московских работников. Директора, милиционеры, прокуроры. Надо решать, что с ними делать. Думаю вот, понимаешь. Кого, когда... Надо сделать больно, потом легче будет. Мое золотое правило.

Ельцин опять улыбнулся своей угрожающей улыбкой.

*   *   *

Горбачев все диктовал и диктовал. Порой казалось, что, начиная фразу, он не знал, чем ее кончить. Слова, как ослизлая лапша, слипались друг с другом, образуя бесформенный, одноцветный, скучный ком. А Генеральный все накручивал и накручивал на этот ком новые неаппетитные добавки, мучился, выдумывая неловкие метафоры и плоские остроты. Беда была в том, что он явно не ощущал ущербности своего текста и мысли, многозначительно поглядывая то на стенографистку, то на усердно кивавшего ему помощника Толю, то на Тыковлева.

Вынырнув наконец из очередной многоэтажной фразы, Горбачев вздохнул и удовлетворенно сказал:

— Пожалуй, все. Ты знаешь, — обратился он к Тыковлеву, — я просто нутром ощущаю, что не то надо говорить, что они мне пишут. Настроение слушателей на расстоянии чувствую, глаза их заранее вижу и знаю: надо сказать то, чего люди ждут, сказать по-другому, по-человечески. Иначе оттолкнешь аудиторию, не поверит она тебе. Как думаешь, теперь лучше стало?

— Намного лучше, Михаил Сергеевич, — опережая Тыковлева, заверил Генерального Толя. — Вот увидите, будут отклики.

Тыковлев, избавленный прытким Толей от необходимости высказывать свое мнение, согласно кивнул головой и ободряюще улыбнулся Горбачеву. Про себя он подумал, что Генеральный уже давно изговорился, его перестают слушать, многие, увидев его на экране, выключают телевизор. Но ведь не скажешь ему этого, а если и скажешь, то не поверит. Да и десятки подпевал сразу же уверят, что вся страна, затаив дыханье, только и делает, что слушает Горбачева. Да что там страна! Весь мир слушает и рукоплещет. Послы со всех концов планеты об этом наперебой докладывают. Да только ли послы? А резиденты КГБ, а отцы-командиры из ГРУ. Может быть, Генеральному невдомек, а он-то в послах был и знает, как эти отклики пишут еще до произнесения речей. Впрочем, чего расстраиваться попусту. Система есть система. А Генеральный, как и всякий генеральный, может ровно столько, сколько может. Самая красивая девушка из Парижа не даст тебе больше, чем у нее есть. Ну и пусть себе тешится, диктует, воображает себя оратором и писателем. Жалко, что ли. Тем более что, по большому счету, у него пока получается. Заграница в восторге, болеет новой болезнью по имени горбомания. Да и в стране еще не все потеряно. Надо только вовремя его подправлять и направлять.

— Ну, ладно, Анатолий. Ты иди и еще поработай, а мы тут с Александром Яковлевичем потолкуем о других делах. Завтра к утру чтобы окончательный текст был готов.

Выждав, когда за помощником закроется дверь, Горбачев прошелся по кабинету, зачем-то поглядел в окно на Старую площадь, покачался на каблуках и затем спросил:

— Ты слышал выступление Ельцина на московском партактиве?

— Слышал, слышал, — откликнулся Тыковлев. — Мои ребята помогали состав­лять текст, готовили ответы на возможные вопросы. В общем, режиссура наша.

— Вся Москва только и говорит, — тускло промолвил Горбачев. — Видать, попал в точку.

Почувствовав скрытое недовольство в голосе Генерального, Тыковлев сообразил, что тот завидует. А тут его еще черт дернул похвалиться, что это его работа — Ельцину шоу устроили. Если ты Ельцину шоу устроить можешь, то почему мне не устраиваешь? Надо успокоить Генерального.

— Москва-то говорит, но говорит разное, — начал Тыковлев.

— А что, есть и критики? — живо заинтересовался Горбачев.

— А как же! Не получается у него ведь. Москва — это не Свердловск. Другой уровень интеллекта, другие манеры общения требуются. А что он творит? Медведь на воеводстве. Кого поснимал, кого посадил, кого до инфаркта довел. Кадры задергал. Люди его телефонных звонков бояться стали. А дела-то никакого нет. Только громит и ругает. Снабжение ухудшилось, преступность выросла. По всей Москве ярмарки какие-то понастроил. Деревянные будки, проще говоря. Каждая такая ярмарка якобы имеет связь с союзной республикой, чтобы, значит, укрепить контакты Москвы с периферией и москвичам жизнь улучшить и разнообразить. В одной будке мясными консервами из Казахстана торгуют, в другой — молдавские сливы продают. А в общем, жалкое зрелище, профанация. Многие говорят, что при Гришине лучше было.

— Но на активе-то он понравился, — возразил Горбачев.

— Понравился своей решительностью и  принципиальностью.  Не потерплю, не допущу! Конец воровству, кумовству, все для простых людей, а не для номенклатуры. Верьте мне, люди! Я по три часа в сутки спать буду, а перестройку доведу до успешного завершения. Знаю, что надорвусь и через года два умру, но не за славу и не ради выгоды работаю. Для коммуниста победа дела превыше всего.  Надо разбудить наши парторганизации, восстановить отряды красной гвардии, открыть огонь по гнездам саботажа. Ну, и так далее. Под конец вылез на сцену, начал пиджак снимать и показывать, что советский это пиджак, а не импортный, и ботинки, мол, фабрики “Скороход”, и на курорте уже не помнит, когда последний раз был, и впредь только на троллейбусах вместе со всеми разъезжать будет, и в районную поликлинику запишется.  В общем, вспомнил славные революционные времена и партмаксимум!

Естественно, зал рукоплещет. Все довольны. Перестройка родила руководи­теля нового типа. А как ушел со сцены, так на помощника за кулисами накинулся. Чем ты думаешь, да как меня к активу готовишь? Я вот залу показываю, что в ботинках со “Скорохода”, а на мне немецкая “Саламандра”, да еще сделанная по спецзаказу. Хорошо, что эти лопухи “Скороход” от “Саламандры” отличить не могут. И костюм, конечно, не с “Красной швеи”.

— Артист он у нас, — закончил Тыковлев, — а, в общем-то, человек властолю­бивый и в политике совершенно бессовестный. Сейчас, ввиду того, что Москву завалил, нервничает, ищет, на что и на кого ответственность свалить. Вот и пустился во все тяжкие.

— У него роль такая, — хитро прищурился Горбачев. — Я ему разрешаю заходить немножко дальше других. Пусть попробует, местность разведает, реакцию выяснит. Потом, глядишь, и мне виднее будет, как действовать. Я все про него знаю, внимательно за ним смотрю. Пока он полезен, пусть походит по минному полю.

— Понимаю, — ответил Тыковлев. — Но он будет претендовать на самостоя­тельность. Характер такой, да и вас он, похоже, считает себе равным. Сейчас это не очень опасно. Он думает, что его прошлое инженера-строителя, ботинки якобы “Скорохода”, приход из провинции — это платформа для самоутверждения на базе чего-то вроде китайской культурной революции. Долой зажравшуюся номенклатуру, восстановим равенство и справедливость, создадим отряды хунвейбинов или Красной гвардии! На этом он далеко не уедет. Есть умельцы поопытнее и похлеще его. Настроение сейчас в стране не в пользу еще большего равенства и не в пользу самопожертвования. Люди сытости, свободы и покоя хотят от перестройки, надеются зажить поприличнее. Он вскоре увидит, что утрачивает почву под ногами, попадает в изоляцию. Хотя на партактивах и митингах ему еще и будут хлопать некоторое время. Уходить придется. С москвичами он вскоре совсем поссорится, а на второстепенную роль в партии не согласится. В общем, назревает у него душевный кризис. А он пьяница, сумасброд. Как бы чего не выкинул под занавес.

— Не пугай. Не с такими управлялись, — отмахнулся Горбачев, подумав про себя, что Тыковлев ревнует его к Ельцину. Ну и пусть. Хуже было бы, если бы дружили друг с другом.

*   *   *

Банкин уютно расположился на лавочке у искусственного пруда, в котором деловито плавали несколько уток. Он уже несколько раз обошел территорию больницы, поздоровался с парой знакомых из числа пациентов, заглянул в библиотеку и аптечный киоск. Вокруг шумела под легкими порывами ветра листва тополей, на заботливо ухоженных клумбах цвели бархатцы, анютины глазки. Позади виднелись постройки хозяйственного двора, стоял микроавтобус “скорой помощи”, неспешно сновали санитарки в белых халатах.

Банкин с удовольствием вытянул ноги в кроссовках и голубых тренировочных штанах, закинул руки за голову и стал смотреть на покрытую рябью воду. Из-за бетонного забора иногда доносилось приглушенное рычание моторов с Мичурин­ского проспекта, крутился кран на соседней стройке, временами перебрани­вались вороны, усевшиеся в кронах тополей. Но, в общем, было тихо, зелено и покойно. Банкину здесь нравилось. Нравилось не в последнюю очередь потому, что хотели его запихнуть на диспансеризацию в Кунцевскую больницу, шепотом говорили, что, мол, приказ есть никого в ЦКБ ниже министров больше не класть, а он все же прорвался. Другим нельзя, а ему можно. Помнят, что до того, как стать послом, Банкин занимал пост, равный министерскому. Если занимал, значит, вернуться может. Они там в 4-й Управе у Чазова хорошо табель о рангах знают. Мидовский протокол ошибается, а эти нет, никогда! Если хочешь знать, кто чего в Советском Союзе стоит, смотри, как с кем 4-я Управа обращается. Не промахнешься.

Краем глаза Банкин заметил приближающуюся к пруду по красной дорожке из битого кирпича Лидию Дмитриевну Громыко. Элдэ, как ее называли, шла медленно, бросая какие-то отрывочные фразы сопровождающим ее женщинам. Временами ее цепкий взгляд останавливался на идущих навстречу, и по лицу было видно, что она начинает вспоминать, когда, где видела и видела ли вообще этого человека. Память у нее на лица была хорошая, хотя имена она в последнее время стала забывать. Возраст ли сказывался, уход ли мужа с поста министра. К Элдэ метнулся один из сильно пожилых министров. Банкин не знал, где он сейчас — в станкостроении, или в общем машиностроении, или еще где. Раскланялся, стал что-то спрашивать. Отвечая ему, Элдэ вперла взор в Банкина, и тот решил, что надо и ему “нарисоваться”.

Изобразив  самую приятную  улыбку на лице, Борька двинулся навстречу Лидии Дмитриевне и громко сказал:

— Здравствуйте, не помните меня? Я посол...

—  Как же не помню, всех помню, все вы как дети мои, — заулыбалась Элдэ. — Вы что же это, приболели?

— Нет, нет, — заторопился Банкин. — За новым назначением приехал. Жду решения и пока решил диспансеризацию пройти. Надо ведь, Лидия Дмитриевна...

— Надо, надо, — кивнула Элдэ. — Не болейте, вы такой молодой, энергичный. Поправляйтесь. Не волнуйтесь, — вдруг добавила она, — все у вас хорошо будет, — и посмотрела на Борьку своими хитрыми черными глазами.

“Неужели что-то знает? — подумал Банкин. — Вот старая интриганка. Муж уже давно не в МИДе, а все равно знает”.

Усевшись вновь на свою скамейку, Борька заскучал. Ощущение комфортности пропало. В голову опять полезли мысли, что весть о его неизбрании в партком неизбежно разнесется по Москве. Начнутся суды-пересуды. Еще неизвестно, куда после этого назначат.

“Загонят куда-нибудь в Бурунди, — подумал он. — Да нет, не должны. Александр Яковлевич поможет. Обещал ведь, что все хорошо будет”.

Сзади его кто-то хлопнул по плечу. Банкин обернулся. Это был Валька Сундуковский, по прозвищу Сундук, старый знакомый, участник комсомольских пьянок. Валька был когда-то врачом в одном из сочинских санаториев, но уже давно перебрался в Москву и устроился в 4-е Управление Минздрава.

—  Привет, Валя, — обрадовался Банкин. — Сто лет не виделись. Ты что, здесь работаешь? Начальником, поди, заделался?

—  Маленьким начальником, — улыбнулся Сундук. — Я в Кунцевской заведую отделением, а сюда на консультации приезжаю. Как сам-то живешь-можешь? Впрочем, не буду темнить. Слыхал о твоих неприятностях. Плюнь, Борь. Сейчас у всех неприятности. Трясет страну. Но мы-то с тобой из авоськи не просыплемся, а?

—  Не просыплемся, — бодро промолвил Банкин. — Не боись, старик! Вот пройду тут у вас диспансеризацию, с друзьями повидаюсь и опять на службу. За назначением я приехал, решение ЦК на выходе.

— Ну и молодец, — примирительно сказал Сундук, поняв, что Борьке не очень хочется обсуждать свои дела. — Езжай отсюда поскорее к ядреной матери. Есть такая возможность, значит, езжай. Пересидеть эту перестройку где-нибудь в Европе — милое дело. За такую возможность надо благодарным быть. Тут у нас такое происходит... — Сундук сделал длинную паузу и потом многозначительно добавил: — Бардак! Бардак на колесах! Не знаешь, с какой стороны стукнет. Про Ельцина слышал?

—  Про выступление на пленуме, что ли? — переспросил Банкин.

— Да при чем тут его выступление? — возмутился Сундук. — Говорят, что сумбур это был, а не выступление. Попроси его самого повторить то, что сказал, не повторит. Я, впрочем, сам там, как ты понимаешь, не был и его не слышал. За что купил, за то продаю. Но, в общем, в результате его из кандидатов в члены Политбюро поперли. Значит, теперь и из секретарей МК попрут.

— Ну и что? — пожал плечами Банкин. — А ты не выступай, и не попрут. Раньше бы не только поперли, а еще и посадили. Он сам-то на что рассчитывал? Может, что Горбачева снимут и его Генеральным назначат? Держи карман шире. Только его там и ждали. Других желающих нет. Перепил, наверное, опять. Думает, что любимец народа. На хрена он кому нужен. Сняли — и туда ему и дорога.

— Привезли его к нам позавчера, — доверительно зашептал Сундук.

— С сердцем плохо стало? Проспался и перепугался?

— Да нет, этим вот ножиком, которым письма вскрывают, в грудь себя пырнул. Ножик-то тупой. Конечно, не для самоубийства предназначен. Ну, несколько капель крови все же вышло из него. Вызвал охранника и приказал везти себя в больницу. Приехал в полном сознании и говорит, лечите! А чего там лечить? Царапина. Ну, перевязали его. Дежурный по Кунцевке говорит, что, мол, все в порядке, Борис Николаевич. Как же вы так неосторожно? Поезжайте домой, попейте чайку, отдохните. У вас скоро пленум МК. Ответственное событие.

— Нашел о чем напомнить, — ухмыльнулся Банкин.

— Ага, — обрадовался Сундук, — усекаешь, значит. А он, как про пленум услышал, так весь взъярился и говорит, мол, требую, чтобы меня положили в стационар. А с чего его класть-то туда? Дежурный туда, сюда. Не волнуйтесь, мол, никакой опасности для здоровья нет. Домашний режим. А он свое — положи меня, и все тут. Дежурный, конечно, соображает, что спрятаться в больнице хочет от пленума. А кто спрятал? Дежурный? За это по головке не погладят. Нет медицинских показателей для госпитализации. С другой стороны, как с ним спорить? Черт его знает, чем дело кончится. Может быть, Горбачев его еще пожалеет, простит. В общем, сориен­тировался дежурный. Была ведь попытка самоубийства. Конечно, для балды. Он, видать, трус, себя не только не убьет, но даже серьезно не поцарапает. Но формально все же нанес себе удар ножом в левую сторону груди? Нанес. Значит, можно класть в психиатрическое отделение и посмотреть за ним пару дней, пока не придет в психически уравновешенное состояние. Ну, вот и положил. Теперь ждет, не дадут ли по жопе. А Борис Николаевич засел в палате и больным притворяется. Домой идти ни в коем случае не хочет. Тоже ждет. Ты, кстати, знаешь, какое у него прозвище в Свердловском обкоме было? Бревно!

— Бревно? — прыснул со смеху Борька. — А метко подмечено. С места не своротишь, грубый, упрямый, тяжелый и тупой, как валенок. Ну, и что дальше?

—  А не знаю, что. Пленум-то МК все равно назначили. Значит, придется ему на пленум идти. Похоже, все же снимут. Не простит ему Горбачев.

—  Не простит-то, не простит. Только тогда и Бревно ему не простит никогда. Он злопамятный. Обязательно посчитается, если подвернется такая возможность. Он отнюдь не тупой. Интеллектом, конечно, не отягощен, но интриган отменный. Только поздно уже, — констатировал с видом знатока Борька. И продолжил мысленно: загонят его за Можай. Попробуй-ка оттуда достать Генерального. То-то! Посадят куда-нибудь в отстойник. Сиди и не чирикай. Вообще маху дал Борис Николаевич. А ведь до чего ушлый парень! Царапаться еще, конечно, будет. Посмеемся вдоволь, Валька!

— Угу! — довольно мурлыкнул Сундук. — Сейчас, наверное, на пленуме каяться станет, ошибки признавать и прощения просить. Да только, как говорится, судьба играет человеком, а человек играет на трубе...

— Труба ему, — согласился Банкин. — Политика — дело тонкое. Тоньше, чем комар писает. Особенно кадровая. Ведь кто его из Свердловска в ЦК брал? Соображаешь? Егор Кузьмич Лигачев. Теперь  вопросы и к Егору будут. Для чего в Москву вез, зачем рекомендовал? Глядишь, и Егор задымится, а то тоже, как Ельцин, власти много забрать хочет. А мы с тобой, Валь, как всегда твердо и последовательно за линию ЦК. Так и жить будем.

—  Ладно. Пора мне, — поднялся со скамейки Сундуковский. — Выпустят отсюда, заходи. Выпьем.

—  В гости ко мне приезжай, в новое посольство, — в тон ему ответил Банкин. — Пока еще не знаю, в какое. В газетах прочтешь. Бывай!

Глядя в спину удалявшемуся Сундуковскому, Борька лихорадочно раскла­дывал в уме пасьянс:

“ Ельцин из обоймы вылетает. Лигачев из доверия выходит. Рыжков не тянет, его отношения с Генеральным портятся с каждым днем. Никонов, Разумовский, Слюньков — все не в счет. Остальные члены Политбюро сидят на своих ведомст­вах. Сидишь на ведомстве, значит, член. Сняли с ведомства — пошел на БАМ. Получается, Тыковлев выходит в дамки. Не зря он Ельцина на пленуме топил. Ох, и хитрая же сволочь! Надо позвонить ему сегодня же, —  подумал Борька. — Поблаго­дарить. Это ведь он меня из дерьма опять вытаскивает. Повод к тому же есть”.

*   *   *

Андрей стоял в самом начале Кё — парадной дюссельдорфской улицы, этакого местного Бродвея. Он любил иногда пройтись по этой улице с одного конца до другого мимо богатых витрин, поглядеть на уток, деловито плещущихся в грязноватом канале, глянуть на тяжелое мрачноватое здание правления “Дойче Банк”, потом свернуть направо и пойти к Рейну сквозь старый город с его узенькими улицами, маленькими уютными пивными, где надо заказывать местное темное “Альт” и ни в коем случае не просить светлый “Кёльш” из враждебного соседнего с Дюссельдорфом Кёльна. Потом можно посмотреть на памятник Гейне — нелюбимого немцами и любимого у нас еврейского поэта. Стоит прямо на земле голова его неприкаянная, гадят на нее голуби и прохожие собаки, лазят вокруг малые дети, и никому до Гейне дела нет. То есть, конечно, есть Гейне, но не на пьедестале. Так, мол, тебе и надо, не следовало тебе, Генрих, издеваться над немцами и насмешничать. Мы тебя отблагодарили так, как того ты заслужил.

Андрей обернулся к стоящему рядом с ним торгпреду — пожилому крепышу с красноватым дубленым лицом.

—  Ну, как, Владимир Николаевич, пройдемся? Подышим? Слава Богу, проводили начальство. Можно и отдохнуть часок-другой.

— Пошли, пошли. Пивка выпьем. А может, и по хаксе съедим. Люблю я эту их хаксу, но только не свиную. Больно она жирная. А телячью, чтобы в глиняной трубе была запечена и с корном.

— Ну, хаксу, так хаксу. Только сначала пройдемся. Осень-то какая. Смотри, все деревья в золоте. Женам чего-нибудь в подарок купим.

— Как же, тут купишь, — возразил торгпред. — Вы, кстати, анекдот последний про эту их Кё слышали? Нет? Значит, идут по Кё Коль с Геншером и на витрины любуются. Коль останавливается и говорит: “Смотри, Ханс Дитрих, вполне приличное пальто и всего три тысячи. Я его сейчас своей Ханнелоре куплю”. Геншер пригляделся и отвечает: “Не, пойдем дальше. Это не магазин, а химчистка”.

—  Похоже на правду, — вежливо засмеялся Андрей. — Цены тут, конечно, ломовые. Как вы, Владимир Николаевич, Тыковлева находите? Говорят, становится душой перестройки. Его слушать надо, чтобы понять, куда будет грести Горбачев дальше. Я, правда, читаю, читаю, но до конца не пойму. Смело говорит, образы яркие... Нити, правда, не вижу. Чего-то не улавливаю.

— Боюсь, что и здешние товарищи тоже не уловили, — недружелюбно ответил торгпред. — Не понравился он партийному съезду. Говорил про что-то, а к их делам все это никак не пришьешь. Им за место в политической жизни страны бороться надо, жмут на них со всех сторон, а он мутную философию разводит и ни на один вопрос отвечать не хочет. Или не может. Черт его, колченогого, поймет. Я, впрочем, и от того, что он в Союзе делает, не  в восторге. Нельзя скрестить социализм с капитализмом. Несовместимые это вещи. Они это здесь отлично понимают и никакого скрещивания делать не будут. Нам эту радость предостав­ляют. Все у нас в результате развалится. Поверьте, так все и будет. Я, наверное, устарел. На пенсию идти пора. Но то, что сейчас начинается, это уже не реформа. Это конец всему — партии, стране, нашей экономике. Это преступление.

— Не горячитесь, Владимир Николаевич, — прервал торгпреда Андрей. — Не все так уж плохо, хотя трудности с каждым днем нарастают. Но это, наверное,  естественно.  Не  останавливаться  же  нам  на  полпути,  не возвращаться же назад. Это, кстати, и немецкие товарищи тоже понимают. Их председатель Мис все время повторяет: “Сжать зубы и вперед! Только не отступать. Наступил решающий этап соревнования между социализмом и капитализмом. Мы его обязаны выиграть”.

— Да это он со страху говорит, — скривился торгпред. — Боится, глазам своим не верит, что у нас и в ГДР творится. Сам себя подбадривает.

—  Ну, глядите вот, — возразил Андрей, указывая пальцем на витрину ювелирного магазина. — Сережки с рубиновыми звездами и серпом и молотом. Вон наши часы с Кремлем. Сейчас они входят в моду — большие цифры, большой циферблат. Вон рядом в соседней витрине портрет Горбачева. В газетах на первых страницах опять наш Генсек и перестройка. Когда такое было? Это ведь все в самом сердце империалистической Западной Германии, на их Кё, где пальто-то почистить, как вы только что смеялись, меньше чем за три тысячи невозможно. Значит, наступаем мы. Значит, Рейгана скоро без штанов оставим. Он от наших предложений по разрядке и разоружению едва отбивается. А интерес какой у немецких деловых кругов к сотрудничеству с нами! Ведь отбою нет...

— Не верьте, — коротко бросил торгпред. — Заманивают. Подхваливают, чтобы еще больше затравить в это болото. Дома-то что делается! Аль не знаете?

— Ну, так дома и меры принимать надо, — обозлился Андрей. — Кто мешает? А на внешнем фронте мы, безусловно, выигрываем. Вот приедет будущим летом сюда Горбачев, увидите, что будет.

—  Я к тому времени лучше на пенсию уйду, — сухо возразил торгпред. — Наверное, я не понимаю. Вам, молодым, виднее. Но будьте осторожны, не обольщайтесь. В ваших руках огромная страна. Да что там страна. Третья часть человечества с нами связана, от нас зависит. Миллиарды людей, их судьбы, их благополучие...

Потом мирно пили пиво, жевали телячью запеченную ногу, говорили о рыбалке в будущее воскресенье, о подготовке партактива на тему о создании смешанных советско-западногерманских фирм. Но чувство беспокойства и дискомфорта не покидало Андрея.

“Так  ли  уж  он  неправ?  — думал  о  торгпреде  Андрей. — Внешнеполити­ческие успехи — это, конечно, хорошо. Но не они будут определять ход и исход перестройки. Да и успехи ли у нас? Послы соцстран становятся все более беспокойными и мрачными. В ГДР дела плохи. Не зря эти ребята из “Шпигеля” только и говорят, что о кризисе режима Хонеккера, и напрямик намекают, что Горбачеву надо бы его убрать, как был убран Чаушеску. А Хонеккеру они, конечно, предлагают деньги и всяческое содействие, если тот решит отойти от Москвы и сблизиться с ФРГ. Немецкое коварство, известное веками. А мы, кажется, клюем на гнилую приманку. Чего бы иначе Тыковлев спрашивал, нужна ли в Берлине стена. Будто не знает, что, снесем стену, ГДР развалится. А бросимся ГДР спасать, так и перестройку закрывать придется. Только он это, конечно, не случайно спрашивает. Значит, есть в Москве дураки вокруг Горбачева, которым невдомек, что для нас ГДР такое. А может, не дураки? Может, так задумано? Тогда кем и зачем? Что отдали и что взамен получили? Почему Генеральный все время повторяет, что соцстраны на самом деле уже давно от нас ушли, и надо, мол, только это понять и дать им волю делать все, что хотят. Хотят  ли они действительно от нас оторваться? Что, Ярузельский, Живков, Биляк, Якеш не понимают, чем это для них кончится? Конечно, понимают. Значит, сдать их хотят. Сдать и что получить взамен? А не предательство ли все это? Предательство по глупости? Предательство по умыслу? Да нет! Скорее всего, сделав первую ошибку и не найдя в себе сил признаться в этом, совершаем вторую, третью, четвертую и не можем уже остановиться. В такой ситуации всегда нужны люди, которые объяснят, обоснуют, утешат, успокоят и повлекут дальше в омут. А что, чем Тыковлев не подходит на роль новоявленного крысолова из старой и печальной немецкой сказки? Он играл на своей дудочке при всех начальниках и во все времена. Играет и сейчас. Мелодия одна: верь мне, иди за мной, я проведу тебя туда, где хорошо будет...

“А сам потом в сторону прыснет, — неприязненно подумал Андрей. — Да только, пожалуй, уже поздно будет. Стадо устремилось за крысоловами, и немцы поняли это. Процесс пошел”.

*   *   *

Лекция в Нобелевском институте прошла успешно. Зал был полон. Публика задавала много вопросов и дружно хлопала. Председатель здешнего европейского общества, сухопарый почтенный норвежец в блейзере с золотыми пуговицами, много и тепло говорил о Горбачеве и перестройке, а в конце ухитрился что-то ввернуть и об идеологе перестройки, который смело рвет со штампами и клише прошлого, чье имя все больше становится синонимом гласности и свежих ветров, которые дуют над великим Советским Союзом. Говорил норвежец эти слова, подняв голову от бумаги и многозначительно глядя на Тыковлева, так что все поняли, кого имел в виду организатор собрания. Потом на пути из зала вниз по деревянным скрипучим лестницам в маленькую раздевалку все наперебой хотели пожать руку и сказать несколько приятныхслов. Одним словом, Тыковлев вышел из здания института на улицу Драмменсвейен заласканный и растроганный.

У подъезда под аркой ждал посол, который предложил проехаться во Фрогнер-парк, здешнюю достопримечательность, наполненную голыми каменными фигурами крепких норвежских баб, мужиков и детей. Фигуры чем-то напоминали скульптуры, создававшиеся советскими художниками в годы расцвета соц­реализма, но не выражали ни вдохновения, ни порыва вперед к новому светлому будущему. Стояли своими толстыми крепкими ногами на грешной земле норвежцы, обнимались друг с другом, играли с детьми, но были всецело увлечены сами собой, своими каменными телами, своим холодным каменным окружением. А впереди маячил большой каменный фонтан, над которым подальше на холме возвышалась огромная колонна из сплетенных гранитных тел, лезущих друг по другу и попирающих друг друга в вечном борении людей, бессмысленно стре­мящихся куда-то вверх, ввысь, в серую бездонную пустоту печального осеннего неба.

Слегка дождило, по парку ходили группки экскурсантов, щелкая фотоаппа­ратами. Большинство задерживалось на мосту, нависшем над двумя прудами с коричневато-серой водой, стайками диких уток и крикливых чаек. Туристы фотографировались у какой-то маленькой фигурки.

— Это “злючка”, — пояснил посол. — Считают самой выразительной фигуркой во всем парке. Густав Вигеланд — это автор и создатель всего паркового комплекса — здорово схватил и выражение, и мимику сердитого скандинавского малыша.

—  Да, хорошо получилось, — согласился Тыковлев. — Но все это, вместе взятое, оставляет у меня какое-то противоречивое чувство. Сначала я подумал, что очень похоже на соцреализм. Но это что-то другое. Наверное, больше похоже на немецкое арийское искусство. Только в Германии после 1945 года все это либо поломали, либо попрятали. А здесь стоит. Интересно.

—  Верно подмечено, — согласился посол. — А я как-то не задумывался раньше. У Норвегии давние и прочные связи с Германией. Ну, и влияние, конечно, на них немцы оказали в истории немалое. Колонну эту из голых при немцах в годы оккупации ставили, кажется, в 1944 году в присутствии всего нацистского начальства. В городе можно найти решетки с орнаментом из свастик. Правда, свастика — это древний знак, использовавшийся германцами во многих случаях. В чем-чем, а в симпатиях к немцам норвежцев не обвинишь. Скорее, наоборот. Все, как по команде, на немцев волком смотрят.

— А это может быть и от не совсем чистой совести, — усмехнулся Тыковлев. — Против немцев-то они фактически не воевали. Быстро сдались и выжидали, кто победит. Сидели тихо. Это основная масса. Кто к англичанам попал, тот, конечно, им служил и в проводке конвоев в Мурманск участвовал. Героические ребята, кстати. Но ведь и на нашем фронте их было тысяч семь в эсэсовских дивизиях. Сам против них на Пулковских высотах стоял. И рейхсканцелярию в Берлине до последнего патрона они защищали. А как дело к разгрому Германии подошло, так все стали антифашистами. Победителями ведь всем быть хочется. Прошлые хитрости свои захотели искупить задним числом. Как? Да очень просто: пиная побитых другими немцев. Все это очень по-человечески, — прищурился Тыковлев. — Хорошо жить хотят все. Основой большинства движений загадочной человеческой души, к сожалению, зачастую является элементарное шкурничество. Прятать, правда, его стараются. Когда удачнее, когда менее удачно. А суть одна.

За разговором незаметно вышли к автостоянке. Впереди стояло большое здание из красного кирпича с зеленоватой от патины башенкой.

— Это музей Вигеланда, — сказал посол. — Может, посмотрим? Или пойдем ко мне на виллу, посидим?

—  Спасибо. Давай лучше завтра после того, как выступлю перед коллективом. Тут меня норвежские хозяева пригласили на ужин в какой-то ресторан. Говорят, место знаменитое. Вид там на Осло чудесный. Рядом с лыжным трамплином. Это где?

—  На Холменколлене, судя по всему, — ответил посол.

— Во-во, кажется, так это место называется, — обрадовался Тыковлев. — Ты меня туда подбрось на машине к семи часам. Тебя не приглашаю. Сам понимаешь, не я хозяин. Мы завтра еще наговоримся вдосталь.

— Конечно, конечно, — закивал посол. — Вам на моей машине удобнее всего будет. Значит, Василий, — кивнул он в сторону шофера, — будет стоять перед вашим отелем в полседьмого. А кто там будет? Может быть, переводчик вам нужен, так я Вадима нашего пришлю.

— Не надо Вадима утруждать. Он за сегодня уже напереводился. Там будет у них свой переводчик, — стараясь не смущаться, сказал Тыковлев. — Да и я, в крайнем случае, смогу объясниться. Немножко по-английски кумекаю. В Австрии, как ты знаешь, работал. Меня старые мои знакомые приглашают. Случайно в Осло оказались. Но люди влиятельные и интересные.

— Не сомневаюсь, — послушно согласился посол и беспомощно поглядел вокруг, не зная, как быть дальше. — Вы знаете, Александр Яковлевич, я тогда пешком пройду к себе домой через парк, тут пять минут ходу. А вы берите машину и действуйте в соответствии с вашими планами. Василий в вашем полном распоряжении.

— Большое спасибо и до завтра, — пожал послу руку Тыковлев, радуясь в душе, что наконец-то удалось от него отвязаться. Брать с собой посла на Холменколлен ему очень не хотелось. Начнет потом еще что-нибудь спрашивать, а то и телеграмму отошлет. Хотя не должен бы. Но все же лучше не иметь лишних свидетелей.

Посол понуро зашагал по дорожке в парк, углубляясь в роскошный розарий, разбитый у дороги, ведущей мимо музея. Тыковлев повернулся лицом к музею и начал его оглядывать. Перед зданием возвышалась серая скульптура, изобра­жавшая трех маленьких девчонок, стоящих на коленях и обнимающих за плечи друг друга. Девчонки улыбались, выдвинув вперед подбородки и лукаво прищурив глаза. Тыковлев поймал себя на том, что невольно улыбнулся им в ответ. Но в тот же момент осекся. Ему вдруг показалось, что девчонки совсем не добрые и что вовсе не улыбаются они, а хищно скалят зубы, как бы желая ему зла.

— Что за чертовщина, — прошептал Тыковлев и на момент закрыл глаза. Потом открыл опять. Наваждение не проходило. Девчонки по-прежнему казались ему маленькими вампирами. Улыбчивыми, чистыми, вежливыми, как все окружавшие его живые норвежцы. Но вместе с тем вампирами, упырями, предвку­шающими удовольствие напиться чужой крови и именно поэтому угрожающе-радостными.

— Не выйдет, — неожиданно для себя погрозил девчонкам пальцем Тыковлев. — Не на того напали. Других ищите.

Для чего-то перекрестился. Потом подумал, что все же великий мастер этот нор­вежский скульптор Вигеланд. Дрожь пробирает. А с чего? Не с чего. Так. Нервы. Расстроенный сел в машину. Наступила пауза.

— Куда поедем? — прервал мысли Тыковлева Василий.

— Домой, в отель. Переодеться надо.


*   *   *

Ресторан был, по всей видимости, деревянный. Стоял на пригорке над узенькой шоссейной дорогой. Знаменитый трамплин Холменколлен остался где-то далеко позади. Вокруг был чахлый лесок, тронутый осенним золотом. Внизу, как на ладони, был виден Осло и серо-серебряный фьорд с многочисленными островами. Перед рестораном на асфальтированной парковке стояло несколько автомобилей. Ходил какой-то мрачный тип в спортивной одежде. То ли кого ждал, то ли воздухом дышал. При виде посольского автомобиля тип несколько оживился и для чего-то встал справа от крыльца, ведущего в ресторан.

“Это норвежская наружка, наверное, — подумал Тыковлев. — Наш бы так открыто встать не решился. Впрочем, не все ли мне равно. Пусть смотрят, кому не лень”.

Наклонив лысую лобастую голову, вылез из машины и, прихрамывая, стал подниматься по лестнице. Поднял глаза и обнаружил за стеклянной входной дверью приветливо улыбающегося Бойермана.

— Добрый вечер, проходите сюда, налево, — показал рукой Никитич. — Мы вас уже поджидаем. Пальто можно повесить здесь. У них тут самообслуживание.

У окна за столом на четверых сидели Джон и еще кто-то из норвежцев, с которыми сегодня знакомился Тыковлев. Имени и должности он, конечно, не запомнил. Больно много было их, да и имена все какие-то необычные. Норвежец, поймав вопросительный взгляд Тыковлева, решил сам разрядить обстановку.

— Уле Юхансон, бригадный генерал в отставке, — представился он. — Я работал у вас в Москве, а потом был военным атташе в Финляндии. Сейчас сотрудничаю в институте оборонных исследований, занимаюсь проблемами отношений с СССР. Позвольте поздравить вас с очень удачной лекцией. Про эту лекцию у нас будут еще долго говорить.

Генерал сносно говорил по-русски.

— О, да вы наш язык знаете. Где учили?

— Здесь, в Осло, — ответил скромно генерал. — У нас тут неплохая военная школа есть. Кроме того, я очень увлекаюсь русской литературой. Особенно Достоевским, но, конечно, и Толстым, и Чеховым...

“Ну, начинается, — с тоской подумал Тыковлев. — Еще один любитель Достоевского. Пока расскажет все, что читал, полвечера пройдет”.

— Здравствуйте, господин Паттерсон, — прерывая норвежца, обратился Тыковлев к Джону. — Как поживаете? Давненько не виделись. Вы, кстати, на лекции-то моей были? Что-то я вас в зале не приметил. Правда, народу было много...

— Нет, я всего час назад прилетел сюда из Брюсселя. Так что на лекции быть никак не мог. Не обессудьте. Дела, дела. Совсем дела замучили. Но мне эти господа все успели рассказать до вашего прихода. Поздравляю. Хорошо получилось.

Из-за двери появилась немолодая уже официантка в черном костюме с белой блузкой. Разложила меню в толстых кожаных переплетах и сказала, что рекомендует сегодня какую-то редкую рыбу. Названия рыбы Тыковлев не понял, но в связи с восторженным цоканьем, которое стал издавать норвежский генерал, понял, что выбор предрешен. Осклабился насколько мог естественно и одобрительно закивал в ответ на строгий взгляд официантки.

— Уеs, уеs, оf соursе fish. Тhаnk yоu, thank yоиu. And vodkа, аnd mineral water, and bread.

— Vodkа? — нерешительно переспросила официантка.

— А что, у них нету? — смутился Тыковлев, обращаясь к Бойерману. — Тогда я как все.

— Да нет, — рассмеялся Никитич. — Есть у них все. Просто для них непривычно, что вы весь вечер водку собираетесь пить. Но я вас поддержу, да и генерал тоже. Не правда ли, генерал? А Джон у нас человек проверенный. Не зря в Москву ездит.

Получив заказ, официантка чинно удалилась. В ожидании водки все дружно принялись смотреть в окно. Генерал давал пояснения: вот это порт, а чуть левее ратуша, а дальше крепость Акерсхюс, а вот там королевский дворец, но его плохо видно, темновато уже стало. Да, осень, осень. Не самое лучшее время в Скандинавии. Сыро, серо, грустно, мокро. Но вид отсюда потрясающий. Этот ресторан с большими традициями. Посыпались имена посетителей, которые когда-то осчастливливали ресторан своим присутствием. К стыду своему, Тыковлев большинство имен не знал, но признаваться в этом не хотел. Поэтому решил, что пора менять тему разговора.

— Джон, — обратился он к американцу. — Ваш президент к нашему Генеральному не ревнует? Все же обидно, наверное. Горбачев — человек года. Горбачев на обложке “Ньюсуик”.

— Зачем же ревновать? — спокойно ответствовал американец. — Заслужил, значит заслужил. Объективность должна быть во всем. Вот видите, наша “желтая пресса”, продажная девка империализма, не может нахвалиться Генеральным секретарем ЦК КПСС. Парадокс? Не думаю. После начала перестройки весь мир вздохнул с облегчением. “Холодная война”, кажется, заканчивается. Это такие изменения, за которые Горбачеву весь мир спасибо скажет. По справедливости. Я думаю, что он лучший кандидат на Нобелевскую премию мира. Он получит ее. Пускай еще не сегодня, но завтра — обязательно. Если, конечно, будет и далее продолжать реформы, если не остановится, если не испугается.

— Да, да, — закивал головой норвежец. — Я знаю. У нас в Нобелевском комитете идея наградить господина Горбачева премией популярна. Конечно, работа комитета всегда очень секретна. Они ничего никогда не рассказывают. Но у меня там есть много друзей. Мы дружим с детства. Мы доверяем друг другу.

“Ага, теперь понятно, зачем они привели норвежца, — подумал Тыковлев. — А что? Михаилу Сергеевичу понравится. Очень понравится. А Раисе еще больше. И политически хорошо задумано. Знают, что Мишке все труднее приходится. Собрания в глубинке идут. Исключить его из партии требуют. А тут всемирное признание заслуг по укреплению мира всей нашей партии и лично ее высшего представителя. Такого в истории большевиков еще не было. Вот тебе и ревизионист, вот тебе и делопут. Утрем нос всем критикам сразу! Только что мне-то им сейчас ответить?”

— Решение Нобелевского комитета — это, как говорится, его суверенная прерогатива, — начал Тыковлев. — Не знаю, как к нему отнесется наш Гене­ральный. Все же, знаете, было много неудачных решений. Сахаров, Солженицын. Много было странных, неожиданных лауреатов. А людям бесспорно великим ваш комитет премий не давал. Ганди-то вы премию так и не дали. Теперь, наверное, локти кусаете. А вот террорист Бегин премию получил. Но если смотреть не назад, а вперед, то, конечно, наш народ высоко оценил бы присуждение премии Горбачеву. Это было бы как бы сигналом, что новые отношения между Востоком и Западом — это уже не утопия, а реальность, что время вражды и “холодной войны” уходит в небытие и начинается новая эра сотрудничества. Мы сумеем преодолеть главное противоречие современности. Между капитализмом и социализмом! А что, господа, за это стоит выпить.

— Да, да, — загалдели все сразу. — Стоит, стоит. И до дна! Как у вас принято. Пусть норвежцы помогут Горбачеву. Сейчас очень ответственный момент.

Потом ели эту экзотическую норвежскую рыбу. Она на первый взгляд напоминала кучку отвердевшей манной каши, но было очень вкусно. Генерал говорил, что называют ее брайфлабб, что живет она на большой глубине, что на вид страшнее черта и стоит очень дорого. А Тыковлев все прикидывал, что это может быть такое. Зубатка? Нототения? Названий других безобразных рыб он вспомнить никак не мог. Джон бубнил, что это, наверное, рыба-молот, а Бойерман просто махнул рукой и объявил, что его больше интересует, какой будет десерт.

— Это заранее ясно, — объявил раскрасневшийся от водки генерал. — Самый лучший норвежский десерт — это морошка. Предлагаю попробовать.

— Согласен, — поддержал его Тыковлев. — Я эту ягоду знаю. Растет она у нас на севере. Правда, такой популярностью, как здесь в Норвегии, похоже, не пользуется. Да что в ней такого особенного? Костлявая. Вообще-то малина вкуснее и лучше.

— Ну, как можно сравнивать с малиной! — возмутился генерал. — Другой вкус и совсем другая цена...

— Ладно, давай. Мы же не против. Покажи, на что ваши повара способны. У вас, наверное, ее как-то особо приготовляют. А пока несут, предлагаю выпить за наших норвежских хозяев и поблагодарить за угощенье. Если не ошибаюсь, этот тост у вас гость обязательно должен сказать под десерт?

— Да, чувствую, что вы, господин Тыковлев, уже многому научились из норвежской жизни за тот день, что были у нас, — одобрил Тыковлева генерал. — Для нас было честью видеть вас здесь нашим гостем.

*   *   *

На площадке перед рестораном было темно и тихо. Где-то глубоко внизу светился огоньками Осло. Василий спал, держась за руль машины. Норвежский генерал попрощался и исчез. Паттерсон с Бойерманом вызвали такси.

— Пока такси подадут, давайте походим, подышим воздухом, — предложил Джон и решительно начал спускаться с пригорка. — Вы, надеюсь, не торопитесь, — добавил он для вежливости.

Тыковлев захромал вслед, подумав, что не гулять, а спать бы уже пора. Да что поделаешь. Одна надежда, что такси подойдет быстро.

Заложив руки за спину, Джон остановился у края шоссе. Обстоятельно высморкался, подождал подхода Тыковлева, улыбнулся, но, к удивлению Тыковлева, разговора не начал, а устремил взгляд на сверкающий внизу огоньками Осло.

“Как будто досыта не нагляделся, сидя в ресторане, — подумал Тыковлев. Он начинал постепенно сердиться. — Какого черта звал гулять, если сказать нечего. Чего теперь так вот и стоять будем, в темноту пялиться? Холодно к тому же. Ему хорошо: сбежал с горки, вбежал в горку. Обе ноги работают. В теннис, поди, каждый день играет. А мне назад в гору лезть каково? Нашел мальчика! Ну, что, так до бесконечности стоять будем?”

— Интересная мысль насчет Нобелевской премии, — нерешительно начал Тыковлев.

— Да, интересная, — кивнул Джон, — и главное, вполне реальная. Но для принятия решения потребуется некоторое время. У них тут бюрократия, традиции. Важно, чтобы в предстоящие месяцы в Союзе все шло, как намечено, а лучше — еще быстрее и решительнее. Это убедит всех, кто еще сомневается в вашей перестройке.

— Куда уж быстрее, — возразил Тыковлев. — Сопротивление нарастает. Сами знаете. Важно не перегнуть палку. А то доускоряемся до неприятностей.

— Понимаю, — ответил Джон. — Но вы тоже должны понимать. Горбачев пользуется сейчас на Западе оглушительным успехом. Это радует. Но не забывайте, что при всем при том у США сохраняется и своя повестка дня. Поддерживать вас мы можем и будем, но не забывая о наших интересах. Вы же понимаете, что у вашей плановой системы нет будущего, что плюрализм мнений предполагает многопартийность, а не только возможность для журналистов писать, что на ум взбредет. Если Советский Союз хочет быть партнером США и НАТО, то прежде всего ваша политическая система должна радикально измениться. Мы не видим пока достаточно убедительных шагов Горбачева в этом направлении. Нам кажется, что он еще колеблется. Поймите, мы ничего не требуем, но наше отношение к вам будет зависеть от того, насколько серьезно вы готовы перестроиться, то есть отказаться от единовластия партии, дать простор рыночным отношениям. Нам кажется, что именно этого больше всего от вас ждут и ваши люди. Есть, кроме того, целый ряд других важных проблем, по которым будут судить о вас. Ну, скажите, зачем вам и дальше содержать такую огромную армию? Это непосильная для вас ноша. Никто на вас нападать не собирается, “холодная война” кончается. На сэкономленные деньги поправите снабжение. У вас ведь в магазинах-то становится пусто. Зачем вам базы на Кубе и во Вьетнаме? Они вам ничего не дают, а наших военных раздражают. Зачем вам эти полчища танков в Европе? Почему вы не хотите дать свободу своим союзникам по Варшавскому договору? Какой вам от них толк? Вы же знаете, что в случае чего на них не сможете положиться. Не пора ли вам посмотреть и другими глазами на прибалтов? Не хотят ведь они быть в вашем Союзе. Будете их силком дальше держать, так зараза пойдет и по другим республикам. Посмотрите, что ваши армяне выделывают. Ведь войну против другой вашей же республики при живом и здравствующем московском начальстве начали. И ничего вы с ними поделать не можете. А дурной пример заразителен. Значит, надо весь ваш Союз реформи­ровать. Понимаю, что для вас это анафема. Но ведь жизнь того требует. Дайте республикам хотя бы экономический суверенитет. Вы же за передачу полномочий из центра на места, за доверие к людям. Может быть, республики, получив свободу действий, наладят у себя снабжение, разрядят ситуацию в стране в целом.

— Знаете, Джон, — обозлился Тыковлев, — я могу вам задать столько же, а может, и больше вопросов по американской политике, сказать, что мы о вас тоже не по словам, а по делам судить будем. Да, у нас есть много недостатков, многое устарело, изжило себя. Уверяю вас, однако, что и вы не лучше. Давайте перестраиваться вместе. Показывайте нам пример, тогда и нам будет легче убеждать своих людей в необходимости сбрасывать балласт прошлого.

— Александр, — с сожалением в голосе прервал Тыковлева американец, — будьте же реалистом. У нас вполне благополучное общество. Люди у нас всем довольны. Нам не нужна никакая перестройка, и никто ее не собирается проводить из-за того, что Советскому Союзу так было бы легче проводить свои реформы. Это ваши реформы. Это вам они нужны. Это у вас плохо работает экономика, пусто в магазинах, люди завидуют Западу и не верят в коммунистическую перспективу. Вот и перестраивайтесь. Вот и учитесь мыслить по-новому. Все предельно просто, — щелкнул пальцами Джон. — Будете хорошо стараться, получите нашу помощь, поддержку, Нобелевскую премию, план Маршалла. Будете топтаться на месте, все у вас рухнет. Впрочем, я не думаю, что дойдет до этого. В Советском Союзе рождается все больше политиков, которые хотят думать и действовать по-новому. И вы, и Горбачев, конечно, ощущаете это. Одним словом, мы оптимистично смотрим на перспективы развития Советского Союза. В США уверены, что вскоре мы будем иметь в вашем лице не противника и не конкурента, а надежного союзника и партнера.

На шоссе показалось желтое такси. Шофер притормозил и распахнул заднюю дверь.

— До скорой встречи, — крикнул Джон, залезая в машину. — Подумайте о том, что я вам сказал. Будем держать контакт!


Глава VII ШТОПОР


Горбачев с удовольствием отхлебнул сладкого чаю с молоком. С его появле­нием этот напиток стал входить в моду в цековских буфетах. Перед Генеральным стояла тарелочка с пирожками — с курагой, с творогом. Пирожки полагались к чаю. Генеральный любил выпечку и смачно поглощал один пирожок за другим.

Такая же тарелочка стояла перед Тыковлевым. Но он от употребления пирожков воздерживался. С недавних пор появились проблемы с излишним весом. Пиджаки с трудом сходились на все более округлявшемся животе. Врач говорил, что надо взять себя в руки, проявить дисциплину, а не то... К тому же есть не хотелось. В самолете хорошо накормили, и Тыковлев уже про себя решил, что с аэродрома прямо отправится на дачу. Ужинать не будет, погуляет в лесу, может быть, в бассейн сходит. Одним словом, отдохнет сегодняшним вечером. Но отдохнуть не получилось. С полдороги развернули. Ларисин голос в телефоне ласково, но настойчиво сказал, что Генеральный ждет к шести часам. Видимо, Горбачев ждал от него новостей. Ну, что же. Вам хочется песен, их есть у меня...

Тыковлев заканчивал доклад о своей лекции в Осло. Было видно, что Горбачева тыковлевская лекция не очень интересовала, но он из вежливости слушал, попивая чай и то и дело перекладывая на столе какие-то документы.

— Ну, что же. Понимаю тебя так, что лекция получилась. Народ там сочувствует нашей перестройке. И это хорошо, и это правильно, — подытожил Генеральный, давая понять, что пора кончать с этой частью доклада. — А что там у тебя еще интересного было? Ты ведь, наверное, встречался там и еще с кем-нибудь.

“Значит, все-таки отписал посол, — подумал Тыковлев. — Вот ведь сука. Впрочем, так, может быть, и лучше. Все равно он собирался рассказать Горбачеву и про нобелевскую премию, и про разговор с Паттерсеном. Не для него же, не для Александра Тыковлева, все это говорилось. Хотели, чтобы передал дальше”.

Начал с нобелевской премии. Как и следовало ожидать, реакция собеседника была самой положительной. Ни тени сомнения на лице Генерального по ходу доклада не появилось. Глаза оживились, чай пить перестал. Было видно, что молча смакует каждую подробность, и чем больше этих подробностей, тем лучше становилось настроение Генерального.

— Ты знаешь, я этого ожидал, — внезапно для Тыковлева объявил Горбачев. — Если они действительно хотят поддержать нас, они должны это сделать. Не думай, что у меня тут могут быть какие-то личностные соображения. Это дело десятое. Они, конечно, есть. Каждому было бы приятно. Все мы люди. Но имей в виду, это было бы большой победой нашей партии, нашей перестройки. Так надо глядеть на это дело. И взять под контроль, чтобы не сорвалось. Поручаю тебе проследить и довести до конца. Привлеки МИД, Международный отдел ЦК, КГБ. Но аккуратно, по-умному.

— Начнем немедленно работать. Надо позаботиться, чтобы вовремя вашу кандидатуру выдвинули на соискание. Там у них куча всяких правил и по срокам, и по тому, кто имеет право кандидатуры предлагать.

— Вот-вот, разберись и дай поручения. Меня держи все время в курсе дела. На предстоящем этапе это одна из важнейших задач во всей идеологической работе партии. Давай из этого будем исходить. Что еще?

Выслушав рассказ Тыковлева о беседе с Паттерсеном в потемках у ресторана “Фрогнерсетер”, Горбачев заметно помрачнел:

— Это что же он себе позволяет, твой американец? Они представляют себе, с кем разговаривают? Или это ты себя так с ними поставил, что тебе возами говно под дверь сгружают и не стесняются. Им что, мало нашего решения по ракетам “Пионер”? Ведь всю группировку наших самых современных ракет мы им пожертвовали. Генеральный конструктор даже застрелился. А нашу “Оку” я им ни за что отдал, все ради того, чтобы договориться. Радиолокационную станцию в Красноярске срыли. Это что, тоже не в счет? “Полчища танков, полчища танков!” А у них полчища самолетов и эскадры авианосцев. Весь мир под прицелом держат. Что им наши танки. Да, аппетиты растут не по дням, а по часам. Кубу им теперь отдай, из Вьетнама уйди. А они что отдадут, откуда уйдут?

— Ясно, что это запросная позиция, — попробовал смягчить гнев Горбачева Тыковлев. — Щупают нас, авось где-нибудь обломится.

— Запросная-то запросная, да только больно уж они большой лопатой грести собрались, — продолжал кипятиться Горбачев. — Не видишь сам, что ли? Что там танки! От руководящей роли КПСС откажись. Это раз. Плановую экономику ликвидируй. Это два. Парламентаризм по их образцу введи. Это три. Свободу печати ты уже ввел. Но это не считается. Это они уже в карман положили и спасибо не сказали. Чего они еще там у тебя просили? Ах, да! Экономический суверенитет для союзных республик. Это как? Может, ты знаешь, как? Я пока не знаю. И из Восточной Европы уйди. Хорош букет! А что пообещали? Ничего! Хвалить, по плечу и дальше похлопывать, может быть, нобелевскую премию дать. Может быть! Да что же это такое? — окончательно расстроился Горбачев. — Капитуляции требуют. Они что, нас разбили, оккупировали, за горло взяли? Откуда этот тон, эта наглость? Ты не вздумай на Политбюро о своих доверительных беседах докладывать. Знаешь сам, что будет.

— Спокойнее к этому относиться надо, Михаил Сергеевич, — напуская на себя безразличие, возразил Тыковлев. — Мало ли чего им хочется. Хотеть не грех. А что им дать, а где к черту послать — это ведь в наших руках. Теперь, по крайней мере, мы услышали, в чем их программа-максимум. Можем подумать, контршаги подготовить, нашу пропаганду точнее настроить.

— Вот именно — точнее. Надо все проанализировать, трезво обдумать, просчи­тать. Я ведь не за то, чтобы все с порога отвергать, — внезапно переменил тон Генеральный. — Военные расходы нам сокращать надо? Надо! Усиливать роль государственных органов, прежде всего Советов, и разгружать парторганы от несвойственных им задач мы уже давно решили. Значит, пора разрабатывать план, как это будем делать. Перестать командовать соцстранами тоже пора. Они из детских штанишек уже давно выросли. Вопрос, как нам сохранить их в качестве новых друзей. Пусть Шеварднадзе этим и займется. Экономическая самостоя­тельность республик, если подумать, дело тоже нужное и полезное. Но опасное. Тут деликатный подход нужен и тонкий расчет. Может быть, тебе самому этим вопросом заинтересоваться? Давай, давай, не стесняйся. В общем, линия такая: они хотят, чего хотят. Хотеть не возбраняется. А мы делаем то, что нам самим нужно и полезно. А потом будем сообщать им, что, мол, с учетом ваших пожеланий и рекомендаций решили так-то и так-то. В общем, будьте довольны тем, что дают, господа хорошие. А в остальном не обессудьте. Как ты считаешь?

— Правильно, — поддержал Тыковлев. — Но надо бы наших военных подвинтить. Они никак своих железяк отдавать не хотят. У них на будущий год денег не будет, на что солдат кормить? А они все за каждый танк цепляются. Кому сейчас эти их танки нужны? Надо бы создать комиссию Политбюро, которая взяла бы под контроль все переговоры по разоружению. Пора Генштабу скомандовать, чтобы руки по швам. Половину народного бюджета съедают, а все им мало...

— Аккуратнее, аккуратнее, товарищ Тыковлев, — замахал руками Генеральный. — Ты не вздумай поссорить нас с армией. Докомандуешься. Тут надо, чтобы они сами себя уговорили. У нас ведь разные генералы есть — гибкие и менее гибкие. Вот и надо, чтобы право решать оказалось у более гибких. А насчет создания комиссии Политбюро — это мысль. Только кого на нее поставить? Может, Зайкова? А потом сразу его на пенсию. Насчет союзных республик не забудь. Это твое дело будет.

— А потом меня сразу на пенсию? — с издевкой спросил Тыковлев.

— А потом посмотрим, как у тебя получится, — жестко глядя ему в глаза, ответил Горбачев. — Ты мой товарищ, единомышленник. Так я считаю. Мы с тобой в одной лодке. Вместе начинали, вместе и идти надо. До конца. Согласен?

— Согласен. Нет вопроса, Михаил Сергеевич.

— И это правильно, — обрадовался Горбачев. — Ты у нас сейчас за всей международной сферой присматриваешь. Значит, кому, как не тебе, заняться и союзными республиками. Да, кстати. Я тут письмо Гавелу написал.

— Кому? — нерешительно переспросил Тыковлев.

— Гавелу, Гавелу, — повторил Генеральный. — Мне это Иржи посоветовал. У них там в Праге борьба идет. Якеш, он, конечно, не за перестройку. А Гавел авторитетом пользуется, демократически мыслит. В общем, надо иметь в виду, что фигура будущего. Надо, значит, постараться его удержать на нашей стороне. Он пригодится, когда в Чехословакии всерьез за перестройку возьмутся.

— Так ведь он же в тюрьме сидит. Как чехословацкие друзья к письму отнесутся?

— Как отнесутся, так и отнесутся, — обиделся Горбачев. — Млынарж дело советует. Он старый мой товарищ. И Гавела подбодрим, и Якешу сигнал подадим. Он ошибку сделал, когда посадил Гавела. Только авторитета ему прибавил. Вот мы Сахарова из Горького в Москву перевезли. Чебриков думал, что ошибка. А я считаю, мы только выиграем. Он, конечно, обижен. Но из этого только один вывод: работать с ним надо. Вон даже Вилли Брандт называет его русским патриотом. А мы не умеем людей видеть. Все по старинке. Кто не с нами, тот обязательно против нас. Гибче надо! Так и с Гавелом. Объяснить надо чешским друзьям.

— Попробовать можно, только сомневаюсь я, что они поймут. А обидятся — это точно.

— Ладно, ладно. Вот возьми письмо и пошли кого-нибудь в Прагу из между­народного отдела. КГБ не впутывай. Только вопросы лишние будут. Пусть едет и передаст Гавелу лично в руки. И вообще подумай, что тебе пришло время иметь контакт в соцстранах не только с нынешними ЦК, а и с так называемой оппозицией. Это социалистическая оппозиция. Нам ее знать и слушать надо. Авось тогда и свою оппозицию лучше понимать будем. Нам консенсус в обществе нужен. Понимаешь? Консенсус. Без него перестройка забуксует и остановится. Надо объединять все здоровые силы общества на основе демократии и гласности.

Горбачева опять понесло. Он без умолку проговорил еще минут двадцать.

“Все одно и то же, — с тоской подумал Тыковлев. — Балаболка чертова...”.

*   *   *

Концертный зал был набит битком. Концерт еще не начинался, а уже ощуща­лась духота. На улице шел дождь, и было по-осеннему тепло, под ногами шуршали желтые опавшие листья. Был День милиции.

Генерал Тарабаршин сидел в одиннадцатом ряду. Среди своих. Эмвэдэшники хоть и не простили Андропову гонения на свое начальство, но приличия соблюдали. Руководящий состав КГБ на свои праздники приглашали исправно. А может быть, в этом и особая их задумка. Сейчас со сцены заслуженные и народные наперегонки начнут в любви к милиции изъясняться. Уж до того она им мила, что дальше некуда. Думают, что запомнят их с телевизора гаишники. Взяток брать не будут. Да и вообще, на всякий случай, к милиционерам подлизаться нелишне. Вдруг приго­дится потом. Известно, что с нашей милицией только свяжись, потом не развя­жешься. И милиционеры тоже хороши. Бардак в органах внутренних дел полный. Особенно сейчас, на, как говорит Генеральный, ответственном этапе перестройки. А все их хвалят и лобызают. День такой. А у КГБ такого дня нет. Вернее, есть он, но никакого всенародного концерта, речей и гуляний по этому поводу давно уже не устраивают. Конспирация. Да только ли она? С тридцать седьмого года не устраивают. Предпочитают не вызывать эмоций. Вон он, главный творец эмоций. Сидит в первом ряду и блестит лысиной. Председатель комиссии по реабилитации. Ну, и вокруг него ребята — из отдела административных органов  ЦК, из между­народного отдела, из пропаганды. Говорили, что Рыжков придет, но что-то не видно. Значит, Тыковлев главным будет.

В зале приглушили свет, раздвинулся занавес, и хор вместе с оркестром грянул “Партия — наш рулевой”. Потом пела Архипова “Хабанеру”, танцевала Бессмертнова, плясала и водила хороводы “Березка”. Потом был перерыв. Ходили в буфет. Пили кто воду, кто шампанское, а кто и коньяк. Буфет был праздничный, богатый — с икрой и сырокопченой колбасой. Тарабаршин есть не стал. После концерта эмвэдэшники приглашали на торжественный ужин.

“Это часов до двух ночи, — с тоской подумал Тарабаршин, которому вовсе не хотелось пить с милицейскими генералами. — Но отказываться нельзя. Обидятся, возьмут на заметку. Да и праздник все же у людей. Надо поздравить. Чего у них не отнимешь, так это того, что работа собачья, грязная. Вот и собирается в МВД всякий полуграмотный сброд, облагает данью директоров магазинов, грабит шоферов, отлынивает от работы, фальсифицирует дела, занимается рукоприклад­ством. Конечно, так работают не все. Есть и честные служаки. Но паршивых овец много, очень много. А паршивая овца, как известно, все стадо портит. Хотел их Андропов основательно почистить, да так и не успел”.

Второе отделение концерта, как заведено, было выдержано в легком жанре. Пела Шмыга и другие артисты оперетты, потом выступали спортсмены с акробатическими этюдами, появились даже фокусники. Публика все больше оживлялась. Хлопали Кобзону, потом Сличенко, цыганскому хору. Концерт шел к концу, и Тарабаршин начал чувствовать легкий голод. Теперь ему уже хотелось пойти на товарищеский ужин с эмвэдэшниками. Там наверняка поросята будут с гречневой кашей. Замминистра по тылу у них тот же, что и в брежневские времена. Тогда поросята в ходу были. Любил покушать поросенка Генеральный.

Из мыслей о предстоящем застолье Тарабаршина вывело появление на сцене тощего белобрысого певца с косичкой на затылке, схваченной у основания простой резинкой. Это был все более входящий в моду Земляникин. Он незамедлительно приступил к делу, запев слащавым тенором “В парке Чаир”. Потом были еще какие-то танго или тангообразные романсы. И вдруг...

— Четвертые сутки пылают станицы, — затянул Земляникин.

“Он что, спятил?” — не поверил себе Тарабаршин и окинул взглядом притихший зал. А Земляникин все пел и пел про поручика Голицына и корнета Оболенского, который то наливал вина своему белогвардейскому начальству, то надевал ордена перед боем с большевиками, про подлых комиссаров, которые ведут “наших девочек” к себе в кабинет.

“Вот спирохета бледная, — с ненавистью подумал Тарабаршин, — еще и задницей при этом крутит. Неужели не стащат его со сцены. Ведь здесь все коммунисты. Все, на сто процентов!”

Но зал молчал и слушал. И в этот момент Тарабаршин осознал, что зал смотрит не на сцену, не на Земляникина, а на лысину, блестевшую в первом ряду. Что сделает главный идеолог партии, прораб перестройки? Встанет и выйдет? Тогда за ним поднимется и выйдет весь зал. И конец тогда этой бледной спирохете. Петь будет в другом месте и другие песенки. А если зал не встанет, тогда...

Земляникин допел. После некоторой паузы лысина в первом ряду качнулась вперед, и Тыковлев захлопал. Вслед за ним сначала нерешительно, а потом все более дружно зааплодировал зал.

“Пожалуй, советской власти приходит конец, — сделал вывод Тарабаршин. — Но и вам, ребята в генеральских погонах, что аплодировали вместе с Тыковлевым, конец будет тоже. Вы только еще не поняли этого. Все мните, что обойдется”.

Подумал и осекся. Еще раз обвел глазами хлопающий в ладоши зал, поглядел на соседей. Люди чему-то глупо улыбались. Скорее от облегчения, чем от удо­вольствия. Сидевший в следующем ряду Андрей не хлопал. Глаза были опущены вниз, лицо несчастное.

“Страдают дипломаты, — зло отметил про себя Тарабаршин. — Чуют, куда ветер дует. А я что? Почему я не встал и не вышел из зала? Почему этого не сделал никто из других сидящих здесь? Ведь присягу на верность советской власти все приносили, ею выпестованы, ее хлеб ели... Тыковлев не ушел? Тыковлев хлопает? Так что? Он отпустит нам смертный грех предательства? Как бы не так! Удобное, конечно, объяснение. Но, дорогие товарищи, вы все не лучше Тыковлева. И я тоже. Нисколечко. А на самом деле даже хуже. Потому что нас много, а мы за ним, а не за своей совестью идем. И кара нам будет страшная. Не зря ведь говорится: предающий предает прежде всего самого себя. Покатимся, скоро все покатимся вниз. А впрочем, так нам и надо”.

*   *   *

Если в Дюссельдорфе ехать по набережной вверх по течению Рейна, то приедешь в конце концов к огромной пивной с нелепыми колоннами у входа, которая называется не то “Райн-халлен”, не то “Райн-террассен”. Стоит она себе слева на берегу реки среди старых деревьев и загадочно светит в темноту зелеными неоновыми буквами рекламы. Многолюдно в пивной бывает, пожалуй, только в жаркие летние вечера, когда липкий пот течет за уши и жажда приобретает неугасимый характер. Душно и сыро в рейнской долине, почти как в тропиках. Говорят, что кайзер Вильгельм когда-то тренировал здесь свои колониальные полки. Сходные, как считалось тогда, климатические условия здесь, на Рейне, и в германской Восточной Африке. Видимо, поэтому англичане и решили, что лучше у немцев эту Восточную Африку отнять. Пусть обходятся тем, что Господь Бог уже послал им. Пусть пьют свое пиво на “Райн-террассен”, а в Африку больше глаз не кажут.

Но с приближением осени на Рейне холодает. Вечера становятся мозглыми, над рекой стелется туман, зелень теряет яркость и жухнет. С настроением происходит то же самое, и посетителей в пивной у теперь уже не столь приветливой реки становится меньше. Германия идет навстречу ноябрю — самому печальному и мрачному месяцу года. Месяцу, когда поминают покойников, зажигают светильники на кладбищах, слушают реквием и вспоминают прошлое. Владельцы ресторанов, гостиниц и пивных ищут тогда возможности завлечь посетителей. Не­важно, каких. Лишь бы оборот был.

В один из таких вечеров Андрей подкатил на посольском “Мерседесе” к “Райн-террассен” и шагнул в густую темноту липового парка, окружавшего пивную. Его встречали. Ему были рады. Это было видно по широким улыбкам, осветившим лица товарищей из правления германской компартии.

— Я немного задержался, — извинился Андрей, — как обычно, у вас тут пробка на автобане при въезде в город. Товарищи из других соцстран, наверное, уже все прибыли...

— Никто не приехал, — буркнул Карл-Хайнц. Лицо его заметно помрачнело. — Представляешь, никто! — повторил он. — И посла ГДР тоже нет. В Берлине он. Там 40-летие республики все еще празднуют. А у нас здесь сегодня этот его советник-посланник Лотар да еще пара сотрудников. Хорошо хоть концертную бригаду из Берлина прислали. Плохи дела у ГДР. Достукался Хонеккер, конечно. Но разве в нем дело? — искоса глянул на Андрея Карл-Хайнц. — Что с ГДР будет?

— Насколько я знаю, — ответил Андрей, — у Горбачева был серьезный разговор с руководством ЦК СЕПГ во время празднования 40-летия в Берлине. Положение, конечно, серьезное. Но показательно, как люди приветствовали в Берлине Горбачева. “Горби! Горби!”. Они за перестройку, за социализм, но с новым лицом. Уверен, что начало реформ в ГДР позволит стабилизировать обстановку. В Москве самым внимательным образом отслеживают процессы в республике...

Андрей говорил еще что-то, но мозг сверлила мысль о том, что через Венгрию, Чехословакию и отчасти Польшу идет массовое бегство граждан ГДР на Запад, что поток этот нарастает, что венгры сознательно играют против ГДР, а чехи попросту ничего не могут поделать с тысячами гэдээровцев, собравшихся в Праге в западногерманском посольстве и требующих отпустить их в ФРГ. В ГДР вот-вот должен произойти внутренний взрыв, который вовсе не будет прелюдией к началу немецкой социалистической перестройки, а, скорее всего, сметет с географической карты первое в истории немецкое государство рабочих и крестьян.

Его образование в 1949 году Сталин назвал поворотным пунктом в истории Европы. Как бы не получилось так, что через 40 лет после этого европейская история развернется назад на 180 градусов. А Москва все молчит. Генеральный несет, как всегда, какую-то глубокомысленную чепуху. В Берлине сказал, что тех, кто отстает, наказывает жизнь. Ах, как умно! Западные немцы, конечно, тут же заявили, что это пинок под зад Хонеккеру. Какой в СССР проницательный и современно мыслящий Генеральный секретарь! Он, действительно, в Хонеккера целил. Но сказал-то про самого себя. Это Советский Союз безнадежно и все больше отстает от хода событий. Их волна катится через голову Горбачева и его команды. Того гляди захлебнутся наши руководители, а все делают вид, что так и надо. Улыбаются, изрекают банальности и ничегошеньки не предпринимают, хотя бы из чувства самосохранения. Плывут по течению и наверняка не знают, куда их вынесет нынешний быстро набухающий и пенящийся грязью грозный поток. Обвал начинается, а никто этого видеть не хочет. По крайней мере, в Москве. А в других-то местах давно заметили и поняли, что дело неладно. Это же надо, чтобы на праздник 40-летия ГДР, устроенный германской компартией, никто из послов соцстран не явился! Дождемся, что они и к нам на 7 Ноября ходить не будут.

В просторном зале было светло и тихо. Андрей пожал руку председателю компартии Мису, улыбнулся знакомым лицам вокруг, сел в первом ряду, обменялся рукопожатиями с соседями. Надо делать вид, что все в порядке, все под контролем. Перестройка развивается своим чередом, есть трудности, есть сбои, но нельзя паниковать. Большое дело не делается ни быстро, ни легко. Сожмем зубы, наберемся терпения и победим! Так говорит Горбачев каждый раз, встречаясь с членами ЦК и партактивом. Ну что же, сожмем зубы! Другого не остается.

Мис произнес праздничную речь. Ему долго хлопали, как бы убеждая и самих себя и других, что все будет хорошо, что не надо дрейфить: прорвемся, не такое случалось, а коммунистическое движение жило и побеждало. Ребята в зале именно так и думают. Это западногерманские коммунисты, не советские, не польские, не венгерские. В ФРГ быть коммунистом непросто. Убеждения для этого надо иметь, силы и волю их отстаивать. Это тебе не членство в КПСС. Для многих оно лишь способ примазаться к власти и сделатькарьеру. Здесь же все наоборот.

После краткого перерыва — концерт. На сцене приехавшие из ГДР  артисты. Их совсем немного. Певица зрелого возраста, поющая французские шансоны и похожие на них произведения гэдээровских композиторов. Певец, исполняющий приличествующие моменту революционные песни прошлых лет. Известный киноартист Минетти. Он читает притчи Брехта. Хорошо читает. Ему долго и по-доброму хлопает зал.

Концерт подходит к концу. Последняя притча о теленке, отбившемся от матери и не знающем, куда и к кому теперь притулиться.

— Теленок рад любой ласкающей его руке, — говорит Минетти. — Даже если это рука мясника.

На глазах у Минетти блестят слезы. По замершему залу проносится тяжелый вздох. Андрею кажется, что весь зал с упреком и грустью смотрит не на Минетти, а на него — Андрея, представляющего здесь великий Советский Союз — ту самую мать, которая бросила на произвол судьбы своих детей, трущихся о руку мясника в ожидании, что рука эта по какой-то необъяснимой причине не потянется к ножу, а заменит теленку его потерянную мать.

Андрей выходит из зала с противным чувством. После этого выступления ему кажется, что он в чем-то безмерно виноват перед собравшимися в зале людьми. Они не говорят ему этого, наоборот, улыбаются, жмут руку, стараются подбодрить. Он-то что может? Он-то в чем виноват? Есть большое начальство. У Андрея в Москве. У Минетти в Берлине. Есть оно и у западногерманских коммунистов. Это Мис. Пусть он объяснит, что происходит. Если происходит что-то неправильное, пусть скажет Горбачеву или тому же Хонеккеру. В партии есть дисциплина. Это основа основ. В партии принято верить руководству. Сколько лет учили нас всех: никакой фракционности, демократический централизм, партия — рука миллион­нопалая, сжатая в один дробящий кулак.

“И все же дело не в Хонеккере, — подумал Андрей, откинувшись на спинку заднего сиденья автомобиля, несшегося на большой скорости по ночному автобану на юг к Кельну. — Дело в нас самих. Мы их предаем. Какие слова ни говори, а это так. Все это видят и чувствуют. Другой вопрос, зачем мы это делаем. Если ситуация требует пожертвовать малым, чтобы спасти большое, то оправдание происходя­щему есть. Хотя оно и жестокое. Основатель ГДР Ульбрихт говорил, что главное — сохранить социализм. Это означает обязательно сохранить Советский Союз. Без СССР дело социализма обречено на гибель. Если спасение СССР потребует пожертвовать ГДР или еще какой-либо социалистической страной, на это надо идти. Это интернациональный долг любого сознательного коммуниста. Но почему СССР подошел к опасной черте? Какой враг подогнал его к краю пропасти? Да и есть ли в мире вообще враждебная сила, способная сделать это? Никто не подгонял, — решил Андрей. — Сами туда движемся, неизвестно зачем. Так перестройку, как мы, никто не делает. Однако же мы очутились там, где мы есть. Висим над пропастью. Значит, единственно разумное — это сбросить балласт и постараться выкарабкаться назад, чтобы никогда больше не оступаться. Но думают ли так в Кремле? Что движет нынешним руководством КПСС?

Андрей тяжело вздохнул. Ответа на этот вопрос у него не было. Он вспомнил, как несколько месяцев тому назад приезжал в Бонн Тыковлев, участвовал в съезде компартии, беседовал с Мисом и другими товарищами, катался по стране, разговаривая с руководством социал-демократов, а потом как бы невзначай спросил у Андрея, а нужна ли стена в Берлине, не пора ли от нее избавиться.

— Можно избавиться, — съязвил Андрей, — если вы заодно готовы были бы избавиться и от ГДР. Стена, конечно, штука для нас непопулярная, но потерять ГДР было бы, наверное, во сто крат более неприятно.

Тогда Тыковлев промолчал. Было непонятно, решил ли он неудачно пошутить или, почувствовав, что продемонстрировал политическую наивность, осекся. Теперь Андрею начинало казаться, что неспроста Александр Яковлевич спрашивал. Видимо, прикидывал что-то свое.

“Не может быть, — решительно тряхнул головой Андрей. — Горбачев ни разу не говорил о том, что мы можем отказаться от ГДР. Сознательно вести линию на это значило бы предать союзника. Да что там союзника! За границей ГДР, проведенной по Эльбе, стоят миллионы могил наших солдат. Сколько раз говаривал Громыко, что эту границу изменить так же невозможно, как вернуть их назад к жизни. Это было бы величайшей изменой в истории нашего государства”.

— Включи, Володя, приемник, — обратился Андрей к шоферу. — Известия надо послушать.

— Член Политбюро ЦК СЕПГ Шабовски, — взволнованным голосом сообщил диктор, — только что заявил на пресс-конференции в Красной ратуше, что правительство ГДР решило открыть границу с Западным Берлином. Какой-либо реакции из Москвы на это до сих пор не последовало. В Берлине начинается всеобщее ликование.

“Случилось, — подумал Андрей. — Вопрос о ликвидации ГДР теперь предрешен. Обратного пути не будет. И опять никто не знает, кто, что и зачем решил и позволил. Потом Генеральный скажет, что это не он, это суверенные немецкие друзья сами наворотили. Ему, мол, только и оставалось, что принять их решение к сведению. И послал же нам Бог руководителя”.

— Никуда они не разбегутся, — прервал невеселые мысли Андрея Володя, явно имея в виду граждан ГДР. — Нужны они тут. Как же! Как только стенку разломают, так их никто больше в ФРГ не пустит. Немец деньги считает. Они думают, что сразу как в ФРГ заживут. Хрена с два. Облапошат их как миленьких. Оберут до нитки. По-родственному. Вот увидите.

— А нам-то что, от этого легче будет? — зло возразил Андрей. — Какую страну потеряли!

— Да ну их! — махнул рукой Володя. — Сколько волка ни корми, он все равно в лес смотрит. Не верили мы им. И правы были. Пусть живут как хотят. Западные немцы еще с ними намаются.

*   *   *

Если пройти в железные ворота, что справа от всем известного крылечка, через которое ходят на заседания Политбюро, то откроется путь в ту часть здания, где проводились заседания пленумов ЦК. Внизу обширный холл, отделанный серым мрамором, и раздевалки. Подымешься вверх по такой же мраморной лестнице из двух пролетов, покрытой толстой бордовой дорожкой, и попадешь в фойе перед залом заседаний. Слева идет регистрация прибывших на пленум. Впереди вдоль по стенке стоят витрины с какими-то украшениями либо с экспонатами на тему пленума.

На сей раз в витринах были выставлены подлинники документов об образо­вании Союза Советских Социалистических Республик. Подписи глав союзных республик, печати, документы о присоединении республик Средней Азии, потом Прибалтики, конституции Союза двадцатых и тридцатых годов. Брежневская конституция. У витринок толпился народ, с интересом разглядывавший документы. Пленум был необычный. В повестке дня стоял вопрос о будущем Советского Союза. А оно с каждым месяцем начинало казаться все более неопределенным. Армения воевала с Азербайджаном из-за Нагорного Карабаха, молдаване вспомнили о своих румынских корнях, никому доселе не известные гагаузы завели какие-то шашни с Турцией, бузили крымские татары, неспокойно было в Южной Осетии, поговаривали о росте татарского национализма.

Но хуже всего было в Прибалтике. Там, собственно, никогда хорошо-то и не было. Глухое сопротивление советской власти постоянно исходило от населения этих маленьких, но вредных по своему характеру, холодных и упрямых народов. К этому все как-то привыкли и не очень обращали внимание. Куда им от нас деваться? Ничего ведь своего нет. Ни нефти, ни газа, ни железа, ни угля, ни даже электри­чества. Всю промышленность мы им построили. Все порты, железные дороги, аэродромы сделали мы, и мы же их эксплуатируем. В промышленности работают одни русские, ну еще украинцы да белорусы. Эти жмудины болотные только землю ковырять да скот доить, еще торговать и в райисполкомах строить из себя начальст­во могут. Куда им! По-русски толком говорить так и не научились.

Но самоуверенность эта стала сменяться беспокойством. Прибалтийский нарыв назревал и все больше давал чувствовать себя. То, что дело плохо, стало особенно ясно после всесоюзной партконференции. Сидевшие впереди на правом фланге одним блоком прибалты открыто демонстрировали свою “особость”, в дискуссии о перестройке почти не участвовали, демонстративно то и дело голосовали против предложений президиума и главное — делали все это под руководством своих партийных вожаков. Если кто-то поначалу и полагал, что выйдет сейчас на сцену Дворца съездов Бразаускас или Рюйтель, признает наличие опасного националистического уклона, покается, попросит прощения у конференции и пообещает прижать к ногтю своих националистов, то надежды на это вскоре развеялись как дым. Не было в Прибалтике больше таких руководителей, не на кого оказалось Москве там надеяться, взаимная отчужденность нарастала, и выхода из этой ситуации видно не было.

Посылал в эти республики перед пленумом Горбачев своих людей искать компромисса с местным начальством. Ездил и Тыковлев. Литовская печать даже хвалила его за гибкость и нестандартные подходы, которых другие московские представители не проявляли. Но положение не улучшалось. Скорее, наоборот. Все громче шумела прибалтийская эмиграция, требуя выхода Эстонии, Латвии и Литвы из состава Союза. Вопрос этот то и дело поднимал Рейган, а вслед за ним и шведы, датчане, исландцы. Печать — советская и партийная! — в этих республиках ежедневно писала о сговоре Риббентропа с Молотовым, приведшем к оккупации Прибалтики советскими войсками в 1940 году. Все новые прибалтийские журналисты и научные авторитеты обсасывали на разные лады тему возможности выхода из состава СССР в соответствии с советской же конституцией. Участились незаконные демонстрации, проявления враждебного отношения к советским военным, хамства в отношении русских в магазинах, на транспорте, в других общественных местах.

Тема эта живо обсуждалась собравшимися у витрин с документами. Кто говорил, что пленум вот ужо наведет  порядок. Другие безнадежно махали рукой в ответ и спрашивали: “Кто наводить-то будет? Профукали мы, товарищи, Прибал­тику. Скоро и весь Союз профукаем. Вон видите, Бразаускас тот же петухом прогуливается. Не боится. А ведь знает, сукин сын, что за такие дела ему не на пленум бы ехать, а давно на Лубянке сидеть положено. Только кто посадит? Отец перестройки? Как же, как же! Тогда и ему вместе с Бразаускасом садиться надо. Хорошо бы! Глядишь, бардак бы этот закончился. Довели страну до ручки”.

Послушав эти разговоры, Андрей прошел в зал заседаний. Привычно занял место слева в шестом ряду за пультом из лакированной карельской березы. Поздоровался с соседями, попытался поговорить с маршалом Пельменниковым. Не получилось. Сердит был маршал, как видно, на пленум и весь свет. Неудивительно. Горбачев разоружал армию, шел на все новые односторонние уступки американцам. Добро бы сделал одну-две уступки. Но уступки входили в систему, и каждый дурак уже понимал, что Генеральному не нужна сильная армия, не нужны маршалы и генералы. Собрался он жить дальше без них. Как это у него получится, никто толком не знал. Но что именно туда клонит он вместе со своим новым министром иностранных дел хитрым грузином Шеварднадзе, это-то все давно учуяли. Вот и смотрел волком Пельменников в улыбчивые лица пожимавших ему руку, думая про себя, что ждут они все не дождутся, когда Генеральный учинит разгон непобедимой и легендарной вместе с ее руководителями. Предвкушают, значит, и его, Пельменникова, политическую гибель. Но маршал сдаваться не собирался. Кто, собственно, он такой, этот ставропольский выскочка? Не таких видели. Известно, чем кончит.

Андрей вернулся в фойе, где небольшими группками прохаживался народ. В дальнем углу громоздилась высокая фигура Ельцина. Разжалованный кандидат в члены Политбюро и бывший секретарь ЦК нерешительно улыбался каждому проходившему мимо. С ним мало кто здоровался за руку. Одни опускали глаза, другие нерешительно кивали в знак приветствия и проходили мимо. Говорили, что путь Ельцину назад в политику закрыт. Пусть поработает теперь по специальности заместителем председателя Госстроя СССР. А там, глядишь, вскоре и выяснится, какой он строитель. В своем свердловском институте не делу учился, а в волейбол играл. Диплом у него липовый. Со стройки по окончании института скоренько сбежал на партработу. Теперь с партработы выгнали. Будет плохо работать в Госстрое — и оттуда попросят. А то, что он пока еще в составе ЦК остался, так это дело временное. Постоит, постоит тут еще пару месяцев в фойе, а потом и исчезнет. Правда, он-то думает, что еще вывернется. Выступит удачно на пленуме, попросит новое назначение, извинится. Да только крепко на него обиделся Генеральный.

Андрей почувствовал неудобство за окружавших его коллег. Ну, сделал Ельцин ошибку, ну, сложный он, не всегда приятный в общении человек. Все так. Но для многих из присутствующих здесь он старый товарищ, если не личный друг. Попал твой друг в беду, так будь же ты человеком. Не 1937 год сейчас.

Андрей мало знал Ельцина, никогда не ссорился с ним, ничем ему не был обязан. Более того, сама мысль о том, что Ельцина убрали из высшего партийного руководства, порождала в его душе чувство какого-то успокоения. Крутой, непредсказуемый человек. Костолом, не отягощенный излишним интеллектуальным багажом и моральными принципами. Черт его знает, что может натворить, если дорвется до власти. Но ведь не дорвался!

Андрей упрямо нагнул голову, подошел к Ельцину и пожал ему руку на виду у всех. В конце концов, подумал он, это обязанность всякого порядочного, уважающего себя человека.

— Как ваши дела? — заулыбался Ельцин. — Дома все в порядке?

— Спасибо, Борис Николаевич. Все в порядке. Надеюсь, что у вас тоже. Читал вашу статью в “Московских новостях”. Ее, кстати, опубликовали в ФРГ. Она вызвала интерес.

— Да? — оживился Ельцин. — А мне не сказали о публикации в Германии. Пришлите мне, пожалуйста, вырезку.

— Уже послал, — ответил Андрей. — Видно, еще не дошла до Госстроя.

— Как же так? — опечалился Ельцин.

— Обязательно придет, — обнадежил его Андрей, подумав, что на самом деле, конечно, не придет. Не отдадут Ельцину эту несчастную вырезку из газеты те же люди, которые сейчас норовят обходить его стороной. Почему? Да просто так. На всякий случай. Когда настанет время добивать Ельцина, тогда и скажут, что слали тут некоторые ему статьи и письма, а я вот не допустил... Хотя чего не допустил-то? Чушь какая-то. Но все же, все же. В решающие моменты истории, как оказывается потом, было очень много неизвестных ее вершителей.

Заседание пленума, как обычно, началось многословным и бестолковым выступлением Горбачева: “С одной стороны. С другой стороны. Надо, однако, идти вперед. Появились трудности. Нужны нестандартные подходы и взвешенные решения”.

Потом пошли выступления. Тоже по большей части без царя в голове. Дело в том, что выступать на пленуме — это не только себя показать, но еще и что-нибудь попросить. Секретарю обкома позарез нужны еще 150 автобусов, у него коммунальный транспорт на последнем издыхании. Министру нужны фонды. Без них он скоро пузыри пускать будет, а Госплан вместе с Рыжковым фондов не дает. И наплевать секретарю обкома или министру, что собрались будущее Советского Союза обсуждать. Они про свое наболевшее. А что? Разве, если автобусы дать или фонды выделить, Советский Союз не укрепится? Укрепится, да еще как! Так что пускай себе Генеральный про Фому, а мы все же про Ерему. Занесут наши просьбы в протокол пленума ЦК. А раз занесут, то обязаны будут разобраться. Глядишь, что-нибудь области или министерству, в конце концов, и обломится.

Но не все, конечно, говорят так. Много выступлений тревожных. Мало кто прямо критикует Горбачева. Кто боится, кто стесняется. Но вот пошел на трибуну руководитель Союза писателей Карпов. Он бывший фронтовой разведчик. Говорит: “Михаил Сергеевич! Не то ты делаешь! Партия парализована. Союз на грани развала. Запад тебя хвалит, а ты уши развесил. Ну возьми же себя в руки. Ну найди же в себе силы признать, что дальше отступать некуда. Не потому я тебе это говорю, что враг я твой. Наоборот. Хочешь, прислонимся друг к другу спинами, как на фронте, и будем вместе отстреливаться до последнего. Ты только пойми, что нельзя так дальше, уразумей, наконец, за какую страну, за какую партию, за какой великий народ отвечаешь”.

В зале шум. За Карповым один за другим поднимаются люди и говорят одно и то же: пути назад нет, перестройку нельзя объявить законченной, но надо перестройкой руководить, надо видеть возникающие опасности и действовать, а не плыть по течению.

Горбачев ерзает в президиуме, краснеет, всем видно, что злится. Но старается ораторов не прерывать. Понимает: начнешь прерывать, отпускать реплики, зал поймет, что занервничал. А он спокоен, он уверен в том, что делает все правильно. А если кто сомневается, то пусть уйдет с корабля. Так будет честнее перед собой и партией.

Объявляется перерыв. Народ, возбужденно судача, идет вниз в подвал перекусить. Там накрыты столы с бутербродами, сосисками, пирожками. Хочешь супу, бери кубик концентрата куриного бульона. Официант нальет тебе в чашку кипятка. Вот тебе и бульон с пирожком. Одним словом, на столе все: и первое, и второе, и третье. Чай или кофе по желанию.

Народ стоит у столов и перекусывает наскоро. Заодно обсуждаются, походя решаются многие государственные проблемы. Договариваются между собой министры, военные, дипломаты, работники творческих союзов. В этом подвале сейчас все, кто что-то значит и что-то может в огромной стране, на которую все еще с уважением и страхом смотрит мир. Спроси сейчас громко, какие вооружения войдут в строй в ближайшие год-два, и тебе тут же объяснят со знанием дела. То же самое и про балет, и про науку, и про внешнюю политику, и вообще про все, что происходит в Советском Союзе. Серьезное это собрание — пленум ЦК. Мог бы быть нашим парламентом. Да нет, больше чем парламентом. В парламенте обычно собираются люди, не отвечающие за последствия того, что говорят. Одни говорят, другие делают, третьи судят, кто прав, кто виноват. Так у них там, на Западе. А здесь все вместе и теоретически никто не может прятаться за чужую спину. Но, конечно, на самом деле, прячутся, интригуют, врут, ловчат. Да и не хочет цековское начальство давать пленуму реальную власть. Пусть поговорят, выпустят пар и по домам едут, а ЦК во всем разберется, обобщит замечания, сделает выводы, подготовит проекты постановлений Политбюро или секретариата ЦК. Так, конечно, и на сей раз будет. В конце концов, все в руках Генерального. Пока он сидит на своем месте, ничего не изменится. А Горбачев будет, конечно, сидеть и дальше. На переправе коней не меняют. Да и нету у него серьезных конкурентов.

Вздохнув, Андрей подходит к столу прибалтов. Они опять держатся особняком, да и к ним никто подсоединяться не хочет. Андрей знает Бразаускаса, Палецкиса. Хорошие ребята в прежние времена были. А может быть, и остались таковыми. Трудно взять в голову, что люди, всю жизнь отдавшие Союзу ССР, выходцы из семей подпольщиков-коммунистов, могут хотеть развала Советского Союза. Конечно, в той же Литве много буржуазных националистов. То, что они против Советского Союза, понятно. Чего от них иного ожидать? Они были против России еще со времен Петра I. Но эти-то товарищи по партии? Или они вовсе никакими товарищами нам никогда и не были? Всю жизнь лукавили и лицедействовали?

Бразаускас трясет руку Андрею, приветливо улыбается.

— Ну, как у вас тут настроение? Что надумали?

— Сейчас после перерыва выступать будем. Увидите, — опять широко улыбнулся Бразаускас.

— Пришло время радикального решения наших вопросов, — многозначительно добавляет Палецкис. — Мы должны действовать в интересах большинства нашего народа. Так думает компартия Литвы.

— А как же быть с интересами Советского Союза? — спрашивает Андрей. — Это ведь наше общее с вами государство, наше общее достояние?

— Мы отвечаем прежде всего перед своим народом. Партия может быть только тогда успешной, если опирается на поддержку собственного народа. Иначе народ не пойдет за партией, — назидательно говорит Палецкис.

— Юстас, ты же знаешь, что ровно то же самое говорил в 1956 году Имре Надь. Чем это кончилось?

— Мы уверены в своей силе и правоте, — мрачнеет Бразаускас. — Второй Венгрии не будет. Она невозможна. КПСС ведет политику перестройки и гласности. Такова реальность.

После перерыва говорит Бразаускас. Говорит хитро, витиевато. Но смысл очевиден. Компартия Литвы хочет самостоятельности. Литва тоже хочет самостоя­тельности. Поначалу экономического суверенитета. Но это только для начала.

Зал наливается яростью. С трибуны несутся негодующие речи. “Буржуазный” национализм — это словосочетание повторяется почти ежеминутно. Говорят о провале национальной политики ЦК, об ослаблении руководства компартиями республик, о разброде и шатаниях в органах КГБ, МВД, прокуратуры, о крупных недостатках в идеологической работе. Горбачева опять щадят, зато по полной катушке достается Тыковлеву. Это он недавно ездил по Прибалтике и вместо наведения там порядка, по сути, разжигал националистические настроения.

Внезапно слова просит один из заместителей министра иностранных дел.

— Предлагаю исключить Бразаускаса из членов ЦК КПСС, а затем и из членов партии вместе с Палецкисом и прочими за антипартийную и антисоветскую деятельность.

— Исключайте себе на здоровье, — невозмутимо отвечает Палецкис. — Нас ваше решение не волнует. Наша литовская партия за нас и с нами.

Вопрос об исключении на голосование президиумом не ставится. Потом выступает Тыковлев, который старательно доказывает, что дела вовсе не так уж и плохи, что нам не нужны конфликты с прибалтийскими товарищами, что надо искать новые формы взаимодействия союзных республик в обновленном, демократи­ческом Советском Союзе. Таковы объективные требования времени и нынешнего этапа исторического развития.

Залу становится ясно, что выступление литовцев для президиума вовсе не неожиданность. Потому литовцы и ведут себя столь нагло и невозмутимо. У них есть надежная поддержка в Москве. Кому-то в Москве нужно, чтобы дело шло, как оно идет. Кому-то и для чего-то это выгодно. Но кому?

Это чувство нарастает после заключительного слова Горбачева. Он опять многословен. Надо чего-то не допустить, что-то учесть, что-то обязательно попра­вить — но демократическими методами, советуясь с народом, пробуждая инициативу на местах. Ведь социализм — это творчество масс, как нас учил Ленин. Предлагает поручить секретариату обобщить выступления, разработать предло­жения, а его собственный доклад одобрить. Решения пленума ЦК по вопросу об укреплении Советского Союза не требуется.

— Для чего мы тут собирались? — зло и громко спрашивает своего соседа кто-то сзади Андрея.

Слышатся и другие беспорядочные недовольные выкрики. Шум усиливается. Горбачев поспешно объявляет пленум закрытым и уходит в боковую дверь, опасливо косясь на зал.

По центральному проходу зал покидают довольные и самоуверенные литовцы. К ним подходят другие прибалтийские партдеятели, потом армяне, молдаване, казахи. Жмут руки, смеются.

У Андрея разговаривать с литовцами больше желания не возникло. Было чувство обиды, обманутости и бессилия. Бессилия остановить происходящее. Оно все больше овладевало не только им.

— Мы плохо кончим, — промолвил его сосед по креслу. — Что же это такое творится? Правильно мы сегодня проголосовали за образование компартии РСФСР. Пусть подумают и Горбачев, и эти наши нацмены. А что? Им все можно, а русским нет? На вот! Выкуси! — Сосед помахал фигой перед давно опустевшим президиумом. — Не Бразаускаса из партии исключать надо.

— А кого? — спросил Андрей.

— Сам знаешь кого, — огрызнулся сосед. — Давно уже надо. Ох, и наломает он дров. Сто лет потом разбираться будем и не разберемся.

*   *   *

К концу перестройки в Кремле развелось удивительно много ворон. Они бродили по площади перед Царь-пушкой и Царь-колоколом, суверенно восседали черными стаями в кронах по-осеннему голых, покрытых легким инеем деревьев и на звонницах соборов, нахально прыгали по газонам, искоса поглядывая умными загадочными глазами на прохожих. Казалось, вороны чего-то ждали, на что-то рассчитывали, о чем-то догадывались. Иначе с чего бы они слетелись сюда, в Кремль?

В тот день, о котором пойдет речь, как назло, пара ворон привязалась к Тыков­леву. Громко крича, они вновь и вновь пикировали, казалось, прямо ему на голову, затем взмывали вверх, делали круг и возобновляли свои атаки на его мягкую широкополую шляпу из серого фетра.

— Чего я им сдался? — раздраженно обратился Тыковлев к длинному, тощему собеседнику с нездоровым желтоватым цветом лица и капризно поджатыми губами. — Пройтись после обеда спокойно не дают. Говорят, это плохая примета, Малин?

— Какая такая примета? — не понял заведующий отделом ЦК.

— Да вот эти вороны. Плохо, что они Москву заполонили. Плохо, когда на тебя пикируют или в окно заглядывают. Помойки в Москве перестали убирать. Это точно. Но чего их в Кремль-то несет? Здесь помоек, кажись, нет, а вороны повсюду. Собирались соколов завести, чтобы они их гоняли. Только что-то не заводят. Или завели, да соколы с воронами предпочитают не связываться. Кыш ты, проклятая, — отмахнулся Тыковлев от опять налетевшей на него вороны. — Чего ты ко мне-то привязалась? Других, что ли, нет?

— Не обращайте внимания, Александр Яковлевич, — равнодушно посоветовал Малин. — Видать, они между собой дерутся. Вы им до лампочки. Ну, зацепят вас в крайнем случае за шляпу и сами испугаются.

Тыковлев зябко передернул плечами. Не хватало еще, чтобы ворона ему на голову села. Утешил. Летают вокруг него в последнее время вороны. В прямом и переносном смысле. Беспокойно что-то на душе. Недавно Горбачев говорил, что Крючков к нему приходил, материалы какие-то показать хотел про него, про Тыковлева. Что за материалы, Генеральный не сказал. Говорит, не стал смотреть. Наверняка накопал что-то шеф КГБ про связи с американцами или еще с кем-нибудь. Но не то сейчас у Михаила положение, чтобы ему скандал в Политбюро был нужен. Едва сам держится. Послал он Крючкова подальше. Хочешь, мол, иди сам со своими материалами к Тыковлеву и разбирайся. Ну а что в таком разе Крючков может сделать? Да ничего. Если придет, то получит от ворот поворот. Но не придет, конечно. Понимает, что не разрешил Генеральный ему Тыковлева трогать.

А все же неприятно. Конечно, пока Горбачев на месте, особой опасности нет. А долго ли он еще усидит? Каждый день кто-нибудь его отставки требует. То правые, то левые. Всем он поперек горла встал. Как Тыковлеву дальше-то жить? Из ЦК на съезде выгнали, чуть из партии не исключили. Михаил говорит: “Саша, не волнуйся. Будешь теперь у меня членом президентского совета. Парторганы надо отодвигать постепенно на задний план. Пусть идеологией и кадрами занимаются. Все государственное руководство будем замыкать на президента и госорганы. Переезжай со Старой площади в Кремль и спокойно работай”. Только нет спокойст­вия. Мечется Генеральный, не знает, что делать дальше. Единственная отрада — поездки за границу. Там душой и телом отходит от стрессов. Что ни поездка, то для него как глоток кислорода. В ноябре съездил в ФРГ к Колю. Довольный вернулся. Сейчас прокатился по Италии, Испании, Франции.

— Как поездка-то прошла? — переключаясь с ворон на политику, поинтере­совался Тыковлев у Малина.

— Исключительно успешно, — ответил тот. — Михаил Сергеевич доволен всем, всем без исключения. Особенно Испанией. Король там, королева. Это нравится, даже хочется, чтобы в СССР тоже такой вот свой король был, который всем отец и друг. Ну и, разумеется, премьер Филипе Гонсалес. Он златоуст. Все про демократию и социалистические ценности, и наш — про то же и туда же. Полное впечатление единства взглядов, целей и намерений. Мыслим одними и теми же общечеловеческими категориями, все готовы нам помочь, на улицах толпы людей с красными флагами, руки тянут к нему, кричат: “Горби, Горби! Перестройка!”. Получается, что мир изменился под нашим влиянием, что наступает новая эпоха, когда назад отступают все былые противоречия, когда лев возляжет рядом с агнцем, а с шеи вола снимут ярмо. На совещаниях с группой поддержки Генеральный всю поездку только и говорил, что везде на Западе высшие руководители хорошо к нему относятся, не боятся больше Генерального секретаря ЦК КПСС, готовы оказывать Советскому Союзу всяческую поддержку.

Малин прервал свой восторженный доклад и как-то презрительно улыбнулся.

— А ты что, сомневаешься? — внимательно посмотрел на него Тыковлев.

— Да нет. Что есть, то есть, — помрачнел Малин. — Не надо только давать Михаилу Сергеевичу чрезмерно увлекаться собственными успехами. Не будем забывать, что у нас есть на этот счет определенный печальный опыт. Культ личности к добру не ведет. Сами знаете, что происходящее во время его зарубежных поездок резко отличается от того, что происходит, когда он ездит по Союзу. Судьба перестройки решается не в зарубежных путешествиях. Это все мы хорошо видим. Значит, не надо укреплять его в мысли, будто все хорошо, прекрасная маркиза, вокруг одни друзья и доброжелатели.

— Ну и черной краской не надо все мазать, — откликнулся Тыковлев. — Когда это было раньше, чтобы буржуазия объявила Генсека КПСС человеком года, лучшим немцем? Никогда наша политика не пользовалась за рубежом такой широкой и активной поддержкой. Чья это заслуга, как не Горбачева? Тебе тоже соображать надо! Ты ведь у нас за международную политику отвечаешь. Значит, это и твой успех. Радуйся, а не ворчи. За внутрисоюзные дела отвечают другие. Вот и пусть отвечают. Тоже мне, второй Генсек нашелся. Скромнее надо быть, товарищ Малин.

Тыковлев шутливо похлопал длинного Малина по спине. Глядя со стороны, могло показаться, что хлопает по заду.

— Ладно, пойдем еще поработаем. У меня, кстати, сегодня интересная встреча. С этой самой буржуазией, которая без ума от нынешнего Генерального секретаря ЦК КПСС.

*   *   *

Паттерсон в сопровождении Гундерсена вышел на морозный декабрьский воздух и зашагал вперед по тщательно разметенной асфальтовой дорожке между невысокими сугробами к железным воротам. Было тепло и тихо. Вокруг стоял молчаливый лес, сплошь из высоких мачтовых сосен. Впереди светилось окно караульного помещения, в котором скучал дежурный в синих погонах госбезопас­ности. На стенах его комнатки висели плакаты с портретами Тыковлева и его подробной биографией для изучения в свободное от службы время и укрепления убежденности личного состава в важности порученного ей объекта охраны.

Вообще-то охрана Тыковлеву после изгнания его со Старой площади и превращения в члены президентского совета не полагалась. Но дача, на которой он жил, вслед за ним перешла из ведения Управления делами ЦК в ведение Управления делами то ли Совмина, то ли президента. На деле ничего не изменилось. По-прежнему охрану и обслуживание обеспечивал КГБ, казна оплачивала расходы по проживанию и содержанию загородной резиденции высокопоставленного съемщика и его семейства. В подвале дачи, как положено, просторный бассейн, гимнастический зал. Бар, кинозал и большая столовая размещались на первом этаже. Второй этаж спальный. Вокруг участка в несколько лесных гектаров высокий забор. Подъезд к даче с шоссе отдельный, закрытый для непосвященных знаком “кирпич”. У “кирпича” поддежуривает милиционер. Случайных посетителей здесь быть не должно и не бывает. На “кирпич” вряд ли кто поедет. К забору подхода для посторонних тоже нет. Метров за пятьдесят стоят в лесу щитки с надписью: “Санитарная зона. Проезд закрыт”.

Тыковлев стоит в светлом проеме двери и с наслаждением вдыхает холодный ночной воздух. Вокруг лысины легкое облачко пара. Из комнат тянет запахом свежих шашлыков, которыми не так давно наслаждались хозяин и его гости. Настроение у всех приподнятое.

— Как дойдем до ворот, надо еще раз ему помахать рукой, — говорит вполго­лоса Гундерсен. — Он ждет...

— Обязательно помашем, — согласился Паттерсон. — Хороший был вечер. А машина-то за нами пришла? А то выйдем, ворота закроют. До шоссе тут километра два лесом. Темень и холод, да и кагэбэшники.

— Стоит шофер уже минут десять. Ждет нас, — успокаивает Гундерсен. — У меня сигнал на пейджере.

Машина действительно стояла сразу за железными воротами. Энергично помахав Тыковлеву и инстинктивно поулыбавшись в его сторону, хотя было ясно, что на таком расстоянии и в темноте он никаких улыбок видеть не мог, Паттерсон и Гундерсен с облегчением разместились на заднем сиденье широченного посольского “Крайслера”.

— Да, интересная была беседа, — как бы желая продолжить тему, протянул Гундерсен. — Судя по тому, что он говорит, этот заезд Горбачева в Европу надо считать одним из самых удачных и результативных. Доверие к нам нарастает, от прежней настороженности почти ничего не осталось. Все это материализуется в договоры и решения, о которых раньше и мечтать было трудно. Достаточно было Маргарет Тэтчер пообещать реформу НАТО и сказать, что СССР больше для нас не противник, как они согласились ликвидировать Варшавский договор. Правда, судя по всему, он сам распускать Договор не поедет. Трусоват. Ну и пусть министра иностранных дел вместо себя пошлет. Не все ли нам равно. Варшавского договора не будет, а НАТО, конечно, останется. А под Парижской хартией европейской безопасности он сам подписался. Просто невероятно! Воссоединение Германии одобрил, советские войска из Европы убирает и сокращает, тысячи танков, орудий, вертолетов ломает, не получая ничего взамен. В каждом договоре записывает, что будет насаждать демократию и права человека не по их социалистическому, а по нашему образцу. А не будет насаждать, мы эти договоры с ним выполнять не обязаны. Не будет нашу демократию и частную собственность внедрять, так мы ему никаких займов не дадим, опять “холодную войну” устроим. Второй “холодной войны” он наверняка уже не выдержит. Все развалил, позиции в Европе потерял, кормить народ нечем, армия деморализована, партия недее­способна. Союз того и гляди погрузится в пучину гражданской войны и начнет разваливаться.

— Бог на нашей стороне, — патетически воскликнул Паттерсон. — Мы верим в Бога и свободу. В этом наша сила. Кажется, мы побеждаем в “холодной войне”. Победа близка. И заметьте, мы не сделали ни одного выстрела! Именно так учили выигрывать войны великие полководцы Рима. Маневрировать войсками и ресурсами, использовать дипломатию, разведку, союзников так долго и целенаправленно, как это необходимо для того, чтобы измотать и деморализовать противника, привести его к выводу об исчерпании резервов и возможностей и необходимости сдаваться, пока не поздно. По сути дела, мы предложили ему почетную капитуляцию, и он наше предложение принимает. Еще несколько правильных шагов с нашей стороны — и коммунизм, Советский Союз рухнут, уйдут в прошлое. В мире останется одна-единственная сверхдержава. Это будем мы — Соединенные Штаты. Мир будет принадлежать нам. Безраздельно. Еще несколько шагов, и мировая история потечет по другому руслу. Если для этого ему надо дать нобелевскую премию мира, то, черт побери, мне не жалко. В конце концов, он ее заслужил хотя бы грандиозностью масштабов предательства, которое затеял.

— Ну, он-то сам, скорее всего, не очень понимает, куда идет дело, — возразил Гундерсен. — Он не очень умный, наивный и слабый человек, но с большим самомнением. Он вполне искренне думает, что ничего он не предает, а лишь улучшает, реформирует и что, в конце концов, все наладится само собой. Во всяком случае, пытается убедить в этом самого себя и других. Однажды оступившись, он неудержимо скользит вниз, но не имеет душевных сил признаться себе в этом. Случай достаточно типичный. Единожды предав, предашь и еще десятки раз.

— Может быть, он не представляет себе всех последствий, — усмехнулся Паттерсон. — Или сам себя обманывает, страшась расплаты. Но не в нем ведь уже дело. Он не один. Вокруг него вся советская элита. Она кипит, протестует, ссорится, но в своем большинстве следует за Горбачевым. Разве тот же Тыковлев не понимает, чем все это для них кончится? Конечно, понимает. А если так, то, значит, хочет такого конца. Для них уже нет хода назад. Рубикон перейден. Из этого пора и нам делать выводы. Настало время перестать ходить вокруг них на цыпочках. Надо быть яснее, определеннее и требовательнее. Железо надо ковать, пока горячо. Иначе могут опомниться. Пока не опомнились, надо выстраивать второй эшелон. Сахаров, Афанасьев, Попов и прочие. Если Горбачева попробуют вывести из игры, придется вводить в дело новые силы. Для этого нужен серьезный руководитель, сильный, властный, конкурент и враг Горбачева, лучше всего из крупных партработников. Они знают, как бороться за власть.

— Ельцин? — спросил Гундерсен.

— Думаю, что да. Надо только убедить эту, как ее, межрегиональную депутатскую группу и прочих их друзей, что с Сахаровым они далеко не уедут. Да они, похоже, и сами это чувствуют. Одно дело на митинги ходить и в газетах писать, другое — страной править. А Ельцина надо выводить в свет. Пора! В Штаты надо позвать его. Конечно, несколько неудобно будет перед Горбачевым. Но ничего, перетерпит. Позовем его по линии какого-либо фонда или университета, а получится так, что президент его принял. Так оно и для Горбачева полезно будет. Побыстрее станет поворачиваться и в Прибалтике, и на Кубе, и в реформировании Советского Союза. О чем он сейчас говорит? О конфедерации? Для начала уже неплохо.

— Странный он все же человек, — заметил Гундерсен. — На последней встрече “семерки” все говорил, что мир к какой-то катастрофе движется, что он рад, что все участники встречи эту опасность осознали и теперь вместе с ним будут все делать не так, как прежде. В общем, вслед за ним начнут перестройку в своих странах во имя общечеловеческих ценностей. Юродивый прямо-таки. Не понимает, что для всех семи мир в полном порядке. Нужна им его перестройка. Это он со своим Советским Союзом движется к катастрофе. Ну, так и пусть рулит, перестраивается. Другие-то при чем?

— Да, говорят, за компанию вешаться легче, — засмеялся Паттерсон. — Это он со страху.

— Нет, все же странный он, — упрямо повторил Гундерсен. — Вот и сегодня Тыковлев рассказал, как он умилялся по поводу параллелизма своего и Гонсалеса мышления насчет устройства социализма с человеческим лицом. Противоречие, мол, между социализмом и капитализмом оказалось вполне преодолимым, стоило ему завести друзей на Западе. Они искренне желают помочь ему продолжать строительство коммунизма и укреплять Советский Союз.

— Не надо удивляться, Гундерсен, — оживился Паттерсон. — Я давно пришел к выводу, что мы на Западе гораздо лучше понимаем существо марксизма-ленинизма, чем они. Конечно, он говорит глупости. Не может быть совмещен марксизм-ленинизм с нашей идеологией демократии. Мы это знаем и не сомне­ваемся в этом. Он не знает. Он, я уверен, никогда не понимал и не понимает сейчас душу марксизма. Он где-то что-то читал, конспектировал и сдавал экзамены. Но он и ему подобные никаких революций не делали, власти не завоевывали, гражданской войны не вели. Это кабинетные чиновники. Не философы, не борцы, не фанаты, не мученики. Они просто не понимают, что укладывается в понятие социализма, а что не укладывается и не уложится никогда, не взорвав их строй и их власть. Они лишь по должности жрецы и хранители идеи, которую давно перестали воспринимать, а теперь готовы и предать. Такие коммунисты нам уже давно не страшны. Они и сами в этом признаются. Чего одна их теория мирного сосуществования и сотрудничества с нами стоит! Хрущев на весь мир сказал, что никакой революции никуда экспортировать больше не будет, лишь бы его и его союзников мы не трогали. А этот идет еще дальше. Готов ввести западную демократию, частную собственность и вступить в НАТО под нашу команду, только помогите ему наладить экономику и накормить свой народ. Не понимает, что в этом варианте он ни нам, ни своему народу, ни кому-либо еще больше не будет нужен. Впрочем, это его дело. Наша задача — избавиться от советской супер­державы как конкурента. Если для ее решения достаточно накормить их колбасой, одеть в наши тряпки и предоставить убежище их нынешним лидерам, то, право, это вполне приемлемая цена, Гундерсен.

— Упрощаете, — хохотнул Гундерсен. — За колбасу и прочее мы сможем кое-что получить взамен. Не только политически. Не забывайте об их необъятных природных ресурсах и богатствах, к которым мы при советской власти не имели доступа. Теперь будем иметь.

— Само собой, само собой, Гундерсен, — кивнул шеф. — Мы с них сдерем все то, что истратили на “холодную войну” с ними же. Побежденный всегда платит. Так от века заведено.

— Кстати, — встрепенулся Гундерсен, —  как вы относитесь к тому, что Крючков нашел какой-то компромат на Тыковлева?

— Спокойно, — отрезал Паттерсон. — Опасности нет. Она миновала в тот момент, когда Горбачев решил ничего не делать. Он мог бы отстранить Тыковлева от дел. На это, видимо, и рассчитывал Крючков. Этого не произошло. А что может теперь Крючков? По сути, ничего. Он, наверное, доказывает, что Тыковлев — наш агент влияния. Ну и пусть доказывает. Вещь это почти недоказуемая. Тыковлев ведь тайнописью нам не пишет, документов не фотографирует, тайники не обрабатывает. Шпионаж он ему не пришьет. А то, что он подозрительно себя ведет, не то и не так говорит, так ведь он крупный политический деятель. Делает, пишет, говорит по убеждению. Пойди, докажи иное. Даже если у Крючкова был бы агент в нашей разведке или контрразведке, который что-то сообщил бы ему про Тыковлева, то и тогда опасность была бы минимальная. Мало ли чего агенты доносят. Почему вера должна быть агенту, а не видному деятелю коммунистической партии? Это вам не 1937 год, Гундерсен. Да и не станет Крючков рисковать своим агентом, если он у него есть. Значит, все так и останется: непроверенные слухи, наветы, подозрения... В общем, Горбачев вопрос закрыл, спас Тыковлева от КГБ. Это, впрочем, естественно. Тыковлев ему по-прежнему нужен. Да и не любит он резких мер. Боится. Все время повторяет, что не хочет возвращаться к практике прежних лет. Вот и хорошо. Пусть не возвращается. Нам, правда, надо быть все же поосторожнее, не очень вокруг Тыковлева бегать. Он свое дело практически уже сделал, Гундерсен. Сейчас в нашей работе будут другие приоритеты.

— Ельцин? — опять спросил Гундерсен, но ответа не дождался. Паттерсон отвернулся к окну и молча смотрел на проносившийся мимо заснеженный подмосковный лес.

“Близится развязка”, — подумал Гундерсен.

*   *   *

Банкин приехал в отпуск в Москву в неудачное время. Погода была ни туда ни сюда. Солнечный пыльный май с холодными вечерами. На даче в лесу еще лежал языками снег. В городе было грязно. Зелень только начинала распускаться.

В магазинах было пусто и уныло. Куда-то вдруг все окончательно подевалось. Телевизор то и дело рассказывал, что находят то в Москве, то в Ленинграде на помойках грузовиками выброшенную колбасу. Было неясно, кто ее выбросил и почему. Отравленная она или свежая, украденная или благоприобретенная. Скорее всего, попадала она на помойки, потому что кто-то не хотел, чтобы она попала в магазин. По Москве ходили слухи, что на вокзалах стоят неразгруженные составы с мясом. Что оно якобы гниет там, что разгружать его не дают шайки наемников, которые избивают грузчиков. Товары с оптовых складов в Москве перестали поступать в магазины. По их получении директора складов сразу сбывали всю партию “налево” частным предпринимателям, разумеется, не по государственным ценам.

И никому до всего этого не было, казалось, никакого дела. Безволие и бессилие власти дополнялось непрерывной трескотней влиятельной группы журналистов, без устали разоблачавших “изжившую себя” командно-административную систему и привилегии партаппарата. Кто выбрасывал на свалку продукты или мешал разгрузке поездов, журналистов при этом не интересовало. Любимову, Листьеву, Курковой и прочим талантам демократической журналистики было и без выяснения этих вопросов ясно, что прогнил весь советский строй и ремонту не подлежит. Его надлежало сначала парализовать, а затем развалить. Задача решалась все более успешно, особенно с появлением второй телевизионной программы, полностью контролируемой группой Ельцина.

Банкин ощутил это на себе, отправляясь на заседание коллегии МИД, где должны были слушать его отчет о первом годе работы в новой стране. Стоя на светофоре у площади Гагарина, обратил внимание, что водитель из соседнего “жигуленка” грозит ему кулаком.

— Ты чего? — недоуменно вопросил Банкин, опустив боковое стекло.

— Ничего, — с вызовом ответствовал водитель — хилый очкарик с видом неудачника из младших научных сотрудников. — Скоро вашей кровью крыши красить будем. Недолго вам на черных “Волгах” ездить осталось.

— Пошел ты на х... — взвился Борька. — Я на работу еду, а ты, тунеядец, наверное, забыл, когда был на работе в последний раз. Сейчас тебя в милицию сдам... — Борька сделал вид, что открывает дверь своей машины.

— Попробуй сдай! — крикнул очкарик, на всякий случай неистово газанув на зеленый свет.

— Чего это тут у вас делается, Виктор? — спросил шофера Банкин.

— Дурачок он, не обращайте внимания, — напряженно улыбнулся шофер и, подумав, добавил: — Только неприятно вот, что все больше таких идиотов. К военным в очередях пристают... Спрашивают, коммунист ты или нет. Грозятся. Мне-то что. Я шофер. Шофером был, шофером буду... Но порядка не стало. Шпана всюду лезет. Наглеют. А партия попряталась. Где она? Исчезла. Боится. Ну, вот хотя бы у нас на базе. Нет, чтобы выйти в вечерний рейд или организовать патруль на овощехранилищах или на товарных станциях. Вмиг бы все эти разбежались. Так никому дела нет. А раз никому дела нет, так и из партии уходить начинают. Кому она такая нужна?

— Вот до чего половинчатость доводит, — неожиданно изрек Банкин. — Надо решительнее перестраиваться!

— Скоро доперестраиваемся, — мрачно ухмыльнулся Виктор. — Хотя дальше, пожалуй, некуда.

Эпизод под светофором испортил Банкину настроение перед коллегией. После коллегии оно не улучшилось. Доклад его слушали внимательно. Он, разумеется, старался понравиться министру, нажимал на то, как по-новому трудится вверенное ему посольство, приводил примеры. Больше стал заниматься культурой, способствует деятельности российских кооператоров, работает над созданием смешанных фирм и предприятий, восстановил связи с белой эмиграцией, думает, что надо бы уменьшить в составе посольства число разведчиков, предлагает помогать демократическим силам в этой социалистической стране, а не только ориентироваться на компартию.

Все должно было пройти хорошо. Секретарь коллегии показал ему предварительный проект решения, уже просмотренный министром. Решение, как говорится, было положительным. Но то ли он перестарался, то ли секретарь ему не все сказал, только под конец выступил один из членов коллегии с замечаниями, потом полез на трибуну заместитель министра и посоветовал ему помнить, что он представляет в стране пребывания интересы Советского Союза, а не интересы правителей этой страны в Москве. Все заулыбались, и Банкин почувствовал, что, несмотря на хороший проект решения, его выступление не получилось. Сколько ни старался, а не забыли они на седьмом этаже здания на Смоленской, как улепетывал он с предыдущей своей должности. Висит это на нем по-прежнему.

Прощаясь с министром на площадке лифтов, пригласил приезжать почаще. Сказал что-то насчет того, что каждый такой приезд дает мощный импульс развитию двусторонних отношений, помогает организации более целенаправленной работы коллектива, что и для него, и для жены такой приезд большая честь и радость, а в ответ услышал:

— Обязательно приеду и посмотрю вашу картинную галерею. Она ведь у нас одна из лучших в Европе. Там есть настоящие шедевры.

“Так просто сказал, — подумал смущенный Банкин, — или кто-то уже настучал?”

Дело в том, что совсем недавно снял он парочку хороших картин и приказал завхозу заменить на примерно одинаковые по размеру, приобретенные на барахолке. Картины думал продать скандинавским знакомым, чтобы пополнить запасы валюты, но пока, слава Богу, не успел.

“Надо повесить назад, — решил Банкин. — Сейчас не время. Пусть съездит и убедится, что все на месте. А с чекистами в посольстве все же пора наводить порядок. Делать им нечего, кроме как картины считать и охранять. Сволочи! И чего я им дался? Шпионов бы лучше ловили или вербовали. Небось, это посложнее, чем за послами глядеть”.

Виктор со своей черной “Волгой” ждал у главного подъезда. Усевшись на заднее сиденье, Банкин пощупал увесистую сумку, набитую бутылками, разной снедью и сувенирами. Там было все: от дорогого коньяка и виски до сахара, крупы, консервов, авторучек, рубашек, кожаных пиджаков и свитеров. В Москве, с ее пустыми магазинами, товарищи с нетерпением и интересом ждали подарков из-за бугра. Пайки на Грановского и в “Ударнике” пайками, а получить “привет” из дальних стран от друзей всегда приятно. К тому же на Грановского и в “Ударнике” отродясь такого нет и не было.

— В ЦК, на Старую площадь, — важно произнес Борька, предвкушая череду приятных бесед, тем более откровенных, чем существеннее будут подношения друзьям и товарищам.

*   *   *

— Ну, как отчитался? — улыбнулся Тыковлев Банкину. — Как там ребята себя в ЦК чувствуют? Сбегал ведь уже, наверное? — Тыковлев понимающе подмигнул своим черным глазом и для чего-то провел рукой по лысому лбу.

— Все в норме, Александр Яковлевич. Послезавтра улетаю назад.

— Чего это ты так торопишься, Борис? Походил бы по Москве. Дома ведь.

— Походил бы, — согласился Банкин. — Раньше бы походил, а сейчас не хочется. Неуютно тут у вас как-то стало.

— Неуютно, — согласился Тыковлев. — На улицах сплошная барахолка, грязь, бомжи. В магазинах пусто. В Верховном Совете бардак — что в союзном, что у Ельцина в РСФСРовском. Цены растут. По телевизору одна чернуха. В Киеве демонстрации. В Армении война. В Вильнюсе стрельба. Теперь вот еще в Югославии заваруха начинается. Помяни мое слово, гражданская война там будет. Михаил Сергеевич боится, что югославский пример для нас заразительным окажется. Да только что поделаешь? Остановить югославские события нам уже не под силу. Со своими республиками справиться не можем. Придется, пока не поздно, переделать Союз в конфедерацию. Может, тогда все успокоится хоть на время. Горбачев сейчас над новым договором между республиками работает. Не знаю, что выйдет. Он работает, а другие все растаскивают по своим сусекам. С Ельциным совсем сладу не стало. Избрали его российским президентом. Он теперь покажет. Инаугурацию затеял. Не знает: то ли на библии, то ли на конституции присягать, звать или не звать патриарха, звонить или не звонить по Москве в колокола, играть или не играть гимн, позвать на сцену Горбачева или придержать его в партере, или вообще не приглашать. Чувствуешь? В общем, издергался Михаил Сергеевич из-за этой инаугурации совершенно. Разваливается Союз, на грани краха народное хозяйство. Поставил он вместо Рыжкова нового предсовмина Валентина Павлова. Думал, молодой, покладистый. Так тот не хочет слушаться, особых полномочий для себя требует. Шеварднадзе в отставку ушел, не посоветовавшись. Сказал, что идет диктатура. Какая диктатура? Кто диктатор? Ясно, что просто струсил идти дальше с Горбачевым. Другого объяснения нет. Шкуру свою спасать решил. Ну, президент, конечно, на него обиделся. А как не обижаться? Уходят от него люди, один остается. Из прежних прорабов кто еще с ним? Я, да Медведев, да мелочь всякая. Военным он насолил так, что дальше некуда. Крючков  только и говорит, что про империалистический заговор. Лигачев с Ниной Андреевой призывы против перестройки пишут. Меня со дня на день из партии должны исключить. Но я ждать не буду. Сам выйду. Неуютно, говоришь? Всем неуютно. Это лето будет переломным. Только в какую сторону переломным? Как думаешь? Что там у тебя сведущие люди говорят?

— Выжидают они, кто кого, — с готовностью ответил Банкин. — Он Ельцина или Ельцин его. Видят, что слабеет Горбачев с каждым днем. Но и насчет Ельцина особой уверенности тоже нет. Он сейчас вроде бы с Сахаровым, Афанасьевым, Гавриилом Поповым — в общем, с демократической оппозицией. Да только какой он демократ? Такой партократ и диктатор, что пробы негде ставить. Черт его знает, куда повернет, с кем стакнется. А Горбачеву пути ни назад, ни в сторону теперь уже нет. Только вперед. Вперед — значит надо переходить на сторону демократов. Только сумеет ли? Да и захотят ли его брать демократы? У них свои амбиции. Дискредитировал он себя за последнее время здорово. А Ельцин, если разобраться, и военных, и КГБ, и партаппарат устроил бы. Свой человек, не размазня, глядишь, и порядок бы за пару недель в стране навел.

— Не знаю, — угрюмо заметил Тыковлев. — Он ведь из партии на съезде демонстративно вышел. Если бы не хотел сжигать мосты, не сделал бы этого.

— Вышел-то вышел, — блеснул глазами Борька, — только куда пришел? Чужой он для демократов человек. Правда, они понимают, что если сами  возьмут сейчас власть, то тут же обкакаются. Кадров у них нет, опыта управления страной — никакого. Не зря Попов там у них все время дудит, что им лучше пока сидеть в оппозиции. Пусть коммунисты проводят те реформы, которые им будут диктовать через парламент и митинги. И пусть отвечают, если что не так будет получаться. Не может такая перспектива нравиться Ельцину. Ему власть нужна. Он на место Горбачева встать хочет. И не завтра, а уже сегодня. Никаких у него больше планов и желаний нет и не было.

— Что да, то да! — вздохнул Тыковлев.

— Я тут в Москве слышал, — внезапно понизил голос Банкин, — что предлагают Ельцину товарищи. В общем, чтобы Горбачева побоку, а его президентом. Но с одним условием. Чтобы Советский Союз не разваливал и порядок в стране навел.

— А он что? — привстал со стула Тыковлев.

— Вроде бы соглашается, — хмыкнул Банкин. — А почему бы и нет? Сегодня президент РСФСР, завтра президент СССР. Получается к тому же — президент всенародный. За него и левые, и правые. Выводит героически страну из кризиса, а Михаила Сергеевича за прошлые обиды мордой в грязь. Ну, заодно с ним и других прежних обидчиков. Так кому их тогда будет жалко? Никому. Все довольны.

— Складно, — согласился Тыковлев. — Могут попробовать. Не знаю, получится ли. Две тут вещи надо учитывать. Наши Назарбайчики, Кравчуки и прочие республиканские князьки не захотят идти под него. Он им живо шею сломает. А еще Ельцин — при всей своей кажущейся решительности — большой трус, когда возникает малейшая угроза его личному благополучию. Может ли он положиться на товарищей, которых до этого так грубо кинул? Не подставят ли они его? Не может он им до конца доверять. Значит, будет бояться. Не могут и они ему верить. Вот и ничего из этого плана не получится, Борис.

— Риск, конечно, есть, — кивнул Банкин. — Но без риска нет политики. Мы-то с вами в этой игре участвовать не станем, Александр Яковлевич. Посмотрим. Наше дело — отойти в сторону, а потом вовремя вскочить на первый поезд. Не так ли?

— Езжай к себе и поменьше трепись, — нахмурился Тыковлев. — Видно будет. Горбачев в отпуск уезжает. На юг. Вернется, тут и начнется главная свалка вокруг союзного договора. Кто победит, тот и пан.

— А Горбачева предупредить не надо? — поинтересовался Борька.

— Не надо, — отрезал Тыковлев. — Его каждый день предупреждают. Он сам мне вчера говорил, что надоело слушать. Не знаю, надоело или нет. Скорее, он понимает, что ничего уже сделать не может и поэтому ничего делать и не соби­рается. Его стиль. Ждет, куда кривая выведет. Как с немецким воссоединением. Отсиделся в кустах, а потом объяснил, что по-другому и быть не могло, а во всем виноваты сами же гэдээровцы. Так всегда. Теперь пора уже не про него, а про себя думать. Я, пожалуй, тоже пойду в отпуск. Но далеко от Москвы отъезжать не буду. Будь на связи. Привет семье! Да, — спохватился Тыковлев. — Я тут на днях разговаривал с твоим министром. Не пойму я тебя. Мало тебе было неприятностей на прежних местах? Опять приключений ищешь?

— Это вы про что? — сделал непонимающий вид Борька.

— Да все про то, — зло поглядел на него Тыковлев. — Про то же самое. Казенный карман со своим путаешь. Что, тебе платят мало? Обязательно надо в Швецию в отпуск за чужой счет ездить? Потерпеть не можешь до других времен? Думаешь, я тебя опять прикрою? Не прикрою. Сам не знаю, где завтра буду. А ты все за свое. Снимать тебя предлагают и под суд отдавать, только вот руки еще не дошли. Другие дела у товарищей на Лубянке есть, отвлекают их от твоей персоны. Кончай, пока не поздно. Взрослый ведь уже. Сколько можно? Все верни, что взял, на место и не смей больше...

— Обижаете, — состроил козью морду Банкин. — Наветы. Я выживаю из посольства кагэбэшников. По посольствам целые своры сидят. Они, конечно, злятся и пишут. И на вас тоже пишут. Сами знаете. Так что же, всему этому верить?

— Я тебе сказал, — многозначительно погрозил пальцем Тыковлев, — чтобы прекратил. Сказал, потому что с детства тебя знаю. Добра тебе желаю. А там сам смотри. Сейчас обстановка многообещающая. Будешь потом локти кусать и думать, что жадность фраера сгубила. Только поздно будет. От одних уйдешь и к другим не пристанешь.

*   *   *

Паттерсон сосредоточенно глядел на экран телевизора. Было 19 августа 1991 года. На экране Октябрьская площадь и бушующие массы народа. Российские триколоры, транспаранты с лозунгами “Долой КПСС!”, “Долой административно-командную систему!”, искаженные криком рты. Камера то выхватывала статую Ленина на фоне вечернего неба, то возвращалась назад к тысячным толпам митингующих.

— Хорошо Билл сработал, — одобрительно кивнул Паттерсон. — Правильно мы его сюда заранее вызвали. Си-эн-эн весь мир сейчас смотрит.

— Смотрит-то смотрит, да только никакой демонстрации на Октябрьской площади нет и не было, — засомневался хозяин квартиры, где сидели за ужином гости из американского, немецкого и норвежского посольств. — Внаглую Си-эн-эн играет. Вон поглядите сами из окна. Пусто на площади, спать пошли москвичи. Вот и скажет вам завтра ГКЧП, что врут и Си-эн-эн, и “Свобода”, и “Голос Америки”. Нет никаких демонстраций, нет забастовок, есть несколько тысяч молодых людей у Белого дома. Все к вечеру в дым пьяные. И Ельцин тоже не просыхает.

— Не скажут, — уверенно ответствовал Паттерсон. — Им сейчас не до Си-эн-эн. Надул их Ельцин. Мечутся. Не знают, что дальше делать. Они думали, что он ГКЧП поддержит. Ему ведь главное — Горбачева сбросить. Поэтому и выпустили они его с дачи в Белый дом. Дураки, конечно, полные. Надо было его там посадить под домашний арест, припугнуть, держать под контролем. Тогда бы он, глядишь, слушался их. Тогда и играть с ним можно было бы. А сейчас он шанс почувствовал. Пробует и под ГКЧП не пойти, и Горбачеву похороны по первому разряду устроить. Он парень рисковый и до власти ой как жадный. Ва-банк играет. Если проиграет, то всех своих на произвол судьбы тут же бросит. К себе в Свердловск сбежит, если удастся. Если не получится, то к нам в посольство заявится, чтобы мы его на время, как кардинала Миндсенти, приютили. Уже наводил справки через своих людей.

— Ну а вы что? — поинтересовался сидевший рядом с Паттерсоном норвежец.

— Нам важно поддержать Ельцина и его группу, как вы понимаете, — пожал плечами Паттерсон. — Во-первых, это уже не коммунисты, а яростные антикомму­нисты. Никакой реформы социализма, в отличие от Горбачева и его команды, они не хотят. Они безо всяких оговорок за демократию, частную собственность, ликвидацию плановой экономики, разрушение военно-промышленного комплекса, армии, КГБ, роспуск СССР. Чем глубже и основательнее развал, тем им лучше и безопаснее. Думаю, что на Западе не найдется никого, кто был бы против этого. Чем скорее и основательнее начнется этот процесс, тем выгоднее нам. Горбачев свое дело сделал, ему пора отойти в сторону. Его время подошло к концу. Ставка на Ельцина — правильная ставка.

— Согласен, — кивнул норвежец. — А что же во-вторых?

— А во-вторых, — рассмеялся американец, — преобразования, которые начнет Ельцин и его группа, неизбежно повергнут СССР в глубочайший кризис, как минимум, на десятилетия. Второй супердержавы больше не будет. Мы добьемся ее ликвидации, не сделав ни одного выстрела и не дав им ни одного доллара. Они сами себя казнят. Так им, кстати, и надо. Наша задача сейчас поддерживать их в убеждении, что у них нет иного выхода, как отречься от самих себя, своей истории, героев, союзников, надежд на коммунистическое будущее, смириться и признать наше руководство миром и над ними самими. Этот фантастический сценарий, господа, сбывается на наших глазах. Надо только не допустить в решающий момент какой-либо глупой ошибки. Главное сейчас — обещать им все, что ни попросят: план Маршалла, сотни миллиардов, членство в НАТО, замки во Франции, убежище в американском посольстве...

— Не такие они идиоты, чтобы поверить, — обиделся хозяин квартиры, диссидент из московских историков, — не забывайте, что у коммунистов есть своя политическая элита. Она семьдесят лет играла с вами на равных, а временами и обыгрывала вас по-крупному.

— Уйдет эта ваша элита, — рассердился Паттерсон. — Другие люди придут, с другими взглядами и интересами. Начинается новый этап в истории России. Вот увидите, что ваши новые руководители сумеют убедить народ в правильности того, что должно случиться.

— А что потом? — упорствовал хозяин.

— А потом золотой век, — уверенно заявил Паттерсон, затем добавил: — Через некоторое время, разумеется. Ваши свободные журналисты уже о нем пишут. Он действительно будет золотым для тех, кто вовремя примет правильное решение, — подмигнул он хозяину. — Россия — фантастически богатая страна. Если умело распорядиться этими богатствами... Вы, надеюсь, меня отлично понимаете, — прервал себя на полуслове американец. — Понимают это все, кто сделал сейчас ставку на Ельцина и на капитализм. Не на какой-то там нэп, а на капитализм безо всяких “но” и оговорок, на возврат в семью цивилизованных народов.

— Но пока что мы сидим с вами тут и смотрим картинки несуществующих демонстраций, которые сфабриковал ваш уважаемый Билл, — заговорил немецкий советник-посланник. — В Москве тихо. В провинции еще тише. Язов направляет в Москву войска. От Горбачева ни слуху, ни духу. ГКЧП вводит в столице комендантский час. Ельцин призывает ко всеобщей забастовке, но его никто не слушает. Миттеран думает, что, может быть, и вправду настало время наводить в СССР порядок, а то начнется здесь гражданская война с применением ядерного оружия. Коль хоть и не говорит этого, но думает так же. Одни вы готовы сыграть со своим Ельциным ва-банк. Но вы не европейцы, вы, как всегда, за широким океаном. Вам все нипочем.

— Конечно, риск есть, — согласился Паттерсон. — Но он невелик. Обстановка в стране тревожная. Кризис власти налицо. Горбачев не знает, что дальше делать. Ясно, что за власть он бороться не будет. Говорят, что ГКЧП его там, в Крыму, арестовал, изолировал, посадил в карцер. Правда ли это? Мы имеем снимки со спутников. Он по-прежнему регулярно ходит на пляж купаться, распорядок дня на даче не изменился, никакого захвата в плен, оцепления дачи войсками не видно. Это игра. Он решил там посидеть и посмотреть, как обернется дело. Сломает ГКЧП шею Ельцину, он это одобрит. Удастся Ельцину разгромить ГКЧП, а вместе с ней и последние бастионы советской власти, он одобрит и это. Он пустая фигура. На кого же прикажете ставить? На ГКЧП? Это невозможно. Единственная разумная ставка сейчас на Ельцина. Победит — значит мы сорвали банк. Не победит — договоримся с ГКЧП. Не впервой нам, кстати. И со Сталиным, и с Хрущевым, и с Брежневым, когда надо, всегда успешно сговаривались. Посотрудничаем и с Крючковым или Янаевым, или Язовым. Тут риска для нас нет. Но если Ельцин все же окажется, в конце концов, наверху, надо постараться, чтобы это выглядело не как очередной сговор московских мастодонтов между собой, а как результат народных волнений, волеизъявления масс, героических действий молодой российской демократии. Одним словом, лучше всего — горящие танки, кровь, жертвы. Хоть немножко — но войны, героизма, насилия, беззаветных жертв. Надо думать об истории. Иначе получится, что пришла в России к власти демократия по недоразумению. А недоразумения, как известно, надо рано или поздно исправлять. Так вот, господа, из недоразумения надо сделать революцию. Любым способом. Для этого сюда задолго до ГКЧП приехали наши лучшие специалисты по пропаганде, психологической войне, все активные деятели российской эмиграции, прибалты, украинцы, молдаване, сотрудничающие с нами. Ну, не получается в Москве всеобщая стачка, так кто про это знает? Мы ведь сейчас на весь мир рассказываем о массовых демонстрациях, о возмущении населения по поводу коммунистического путча, о столкновениях москвичей с войсками. В это верят и у нас, и в советской провинции. Виртуальная действительность рано или поздно должна превратиться в реальность. У нас в запасе еще несколько дней. В конце концов, с помощью Ельцина и его людей мы раскачаем лодку. Будут демонстрации, будут гореть советские танки, будут жертвы и герои-демократы. Это все пригодится, даже если мы в этот раз проиграем. А выиграем, так выиграем власть над всем миром, совершим поворот истории. Не думаю, что ГКЧП сможет остановить нас. Прошло время железных большевиков. Нет их больше! Остался один кисель и политическая немощь. Они заслужили такого руководителя, как Горбачев.


Глава VIII РАСПАД


В Москве уже стемнело, когда самолет с четой Горбачевых приземлился во Внукове.  Было тепло и тревожно. В столице объявлено чрезвычайное положение, которое, однако, никто не соблюдал. У бетонного забора, который окружает правительственный аэродром, торчали милиционеры вперемешку с людьми в штатском, вооруженными автоматами, которые они, похоже, уже давно не держали в руках. Ближе к зданию аэродрома подозрительных штатских становилось все больше.

— Держись от них подальше, — шепнул Тарабаршин Андрею. — Ельцинские боевики. Он велел весь аэродром своими людьми обставить.

— Да пошли они куда подальше, — махнул рукой Андрей. — Бардак кончается. Президент вернулся.

— Так он тебе и кончился. Держи карман... Впрочем, вскоре все сами увидим. На аэродроме явное двоевластие. “Девятка” хоть и здесь, но парадом уже не командует. А это — признак! И летит он с Руцким, на ельцинском самолете, а не на своем, не на союзном. Понимаешь, что это может значить?

— Может — не может, — пожал плечами Андрей. — Да хоть на тачке приехал или на коне прискакал. Он президент, его власть. Никто его от президентства не отстранял. А Ельцин, если его самого послушать, так только за восстановление его ущемленных полномочий все эти дни и радел. Ну, спас Горбачева от путчистов. Честь ему и хвала. Большое спасибо! А теперь пожалуйте бриться. Объясните, товарищ российский президент, что вы тут в мое отсутствие нагородили, каких указов наподписывали, как Конституцию СССР смели нарушать. Извольте встать по стойке смирно и доложить, как положено. И с Янаевым такой же разговор.

— Ты что, его не знаешь совсем? Это ты не про Горбачева говоришь. Про кого-то другого, — помрачнел Тарабаршин. — Он и раньше-то ничего решить не мог, только по течению плыл да пустословием занимался. Ему главное — самому опасных решений не принимать и за последствия не отвечать. А сейчас и подавно. Страху в Форосе натерпелся. Раиса Максимовна, поди, масла в огонь добавила. А вдруг с дочкой что случится? Промахнулись мы, Михаил Сергеевич... А он тоже не знает, куда податься. Своим не верит и Ельцина боится. Он же голый, на него палец наставь, и он руки поднимет. Президент ядерной сверхдержавы! Курица мокрая. ГКЧП, ГКЧП, — озлясь продолжал Тарабаршин. — Ах, путч! Какой путч? Это что, Павлов, Янаев и Крючков сами против себя путч проводят? Да на хрен он им сдался. Вся власть у них и так, без всякого путча. Ельцин путч делает, Андрюша. Ельцин! Ему власть захватить хочется! А наш дурень то ли не понимает, то ли сам себе в этом признаться боится. В общем, не борец он, а слабак. И предатель.

— Да ладно тебе. Не спеши. Так уж и предатель сразу. Инстинкт самосохра­нения даже у кошки есть. А он homo sapiens. И не только. Забыл, что в Политбюро случайно не попадают? Дураки и трусы сходят с дистанции. А он пробежал весь путь с барьерами от старта до финиша.

— Бывает, что бегают поперек поля. Разные бывают исключения из правил, — устало ответил Тарабаршин. — У тебя что, глаз своих нет, не видишь? Впрочем, пойдем поближе, посмотрим, что будет.

У трапа самолета томилась небольшая кучка гражданских и генералов с настороженными лицами. Шнырял глазами, переминаясь с ноги на ногу, министр иностранных дел Бессмертных, нервно оправлял мундир министр гражданской авиации Панюков, напряженно глядел перед собой круглолицый и лоснящийся жирком Володя Щербаков, видимо рассчитывавший, что теперь-то, наконец, может ему улыбнуться фортуна и станет он премьером вместо путчиста Павлова. Среди встречающих не было никого, кто мог бы сойти за людей значительных, играющих форвардов на бурном московском политическом стадионе. Так, кучка скромных просителей, одни из которых надеялись на прощение от разгневанного хозяина, другие — на то, что обломится им ненароком в этот смутный час какая-либо милость, а третьи решили просто побыть здесь. На всякий случай. Были и четвертые, чтобы присмотреть за остальными и тут же доложить. Каждый своему хозяину. Хозяева же утруждать себя встречей президента СССР явно не захотели.

Дверь самолета нерешительно отворилась, и на площадке трапа появился усатый Руцкой с автоматом наперевес. Вице-президент с автоматом — это уже было что-то необычное и неприличное. Зачем самому-то, если на то люди есть? Но то ли это было невдомек полковнику ВВС, внезапно вознесенному на вершины государственной власти, то ли солдатское рвение превозмогло робкие ростки только начинающего пробиваться в его простецком мозгу понимания своей новой роли. Грозно озираясь по сторонам, Руцкой сбежал с лестницы и остановился в ожидании появления главной фигуры театрального действа. Было ясно, что командовать этим действом собрался сам Руцкой и был готов решительно оттеснить в сторону любого другого претендента, для чего, видимо, и прихватил на всякий случай с собой автомат.

— Вот дурак усатый, — бросил в его сторону Тарабаршин. — Это он примером Ростроповича вдохновился. Тот в Белом доме сейчас сидит и с автоматом фотографируется. Боится, поди, этого автомата сам до смерти. Как бы куда не туда не нажать. Реклама! Старым делается, сил нет репетировать, играет все хуже. А тут как на счастье этот путч подвернулся. Теперь, гляди, еще лет десять продержится, и вместе с ним его Галина.

Тем временем в проеме двери появилась лысина Горбачева с известным всему миру черно-багровым родимым пятном. В его лицо немедленно впились не только десятки пар глаз на аэродроме. На президента смотрела в телевизоры вся страна. Он знал, разумеется, об этом. Несостоявшийся актер самодеятельности в прошлом опять старался сыграть на публику. Вернее, он знал, что надо играть, но вновь на беду свою не решил, какую же лучше роль. Пока он сходил по трапу в своем летнем светлом пиджачке без галстука и курортных помятых брюках, лицо его успело изобразить то печаль и задумчивость по поводу испытанных обид и окружающей его подлости, то гнев и решительность в сторону перепуганной группки царедворцев у трапа, то безадресную самодовольную улыбку.

Следом спустилась Раиса Максимовна. Ее актерская заготовка была совершенно однозначна. Усталое расстроенное лицо. На плечах не то плед, не то какое-то пончо. Одна рука придерживает маленькую внучку. Другая вроде бы не совсем в порядке.

— Говорят, у нее там после путча в Форосе инсульт случился, — уважительно зашептались зрители. — Смотри, как переживала за мужа, за семью! Ну, он теперь, конечно, со всеми рассчитается. Кто Раису тронул, тому несдобровать. Это у него не заржавеет. Он в свое время и Ельцина из ЦК из-за нее выгнал, чтобы глупостей больше не болтал.

На остальную публику, следовавшую за Раисой Максимовной, никто уже особого внимания не обращал. На кого там смотреть? Вон дочка, вон охранники, вон усатый седой Черняев. Ну и хрен с ними. Что Мишка-то будет делать?

Что он делал, было не совсем ясно. Казалось, что-то говорил встречавшим, но делал это отрывисто и с начальственным небрежением. Потом вовсе отворотился. Стремительно подъехали машины. Тяжелый президентский “ЗИЛ”. Черные “Волги”. Начал жестикулировать Руцкой. Похоже, убеждал в чем-то Михаила Сергеевича. Машины пока стояли с распахнутыми дверцами. Тот колебался, а затем, отвернувшись от президентского “ЗИЛа”, решительно плюхнулся в черную “Волгу”. За ним в машину полезла Раиса.

— Ну, все ясно, — с горечью констатировал Тарабаршин. — В РСФСРовскую машину сел под охрану ельцинят. Вот так-то, Андрей. Считай, он сейчас всех своих сдал. И Союз, и КПСС, и прежних дружков, и тебя, дурака, и меня тоже. Всех, кто на него в эти годы работал, в него и в его перестройку поверил, кто его выкормил, выучил, к власти привел. От всех и от всего отрекся. Ну, теперь, правда, и от него все отрекутся. И свои, и чужие. Единожды предав...

— Да кто же поверит, — закончил фразу Андрей.

— Никто не поверит, — вздохнул Тарабаршин. — Никто: ни Ельцин, ни свои. Только он сам этого еще не понимает. Будет пытаться играть в политику на посмешище ельцинят и на наш позор. Попомни слово.

Тарабаршин решительно повернулся и зашагал во тьму.

— Здоров ты других осуждать, — прошептал вслед ему Андрей. — А где вы все пару дней назад были: и твой КГБ, и непобедимая и легендарная. Кормили вас, кормили, славили-славили, надеялись на вас... А вы? Со шпаной у Белого дома разделаться побоялись. Аники-воины! Горбачев страну бросил? Иуда? Да, но он ли один? Не настает ли на Руси черное время иуд и всеобщего отступни­чества? Апостолы предали Мастера, а наш Мастер предал и народ, и веру, и учеников. Да, матушка Россия, слагаешь ты на глазах сюжеты почище библейских. В Библии, пожалуй, такого нету. И у Шекспира тоже. У нас есть своя российская Библия. Салтыков-Щедрин. История города Глупова.


*   *   *

Тыковлев сидел на диване перед экраном телевизора и внимательно следил за происходящим. Про себя он давно решил, что правильно сделал, не поехав встречать Горбачева. Стоял бы сейчас в этой кучке у трапа как оплеванный. Весь Союз бы видел, как поворотился задом к ним Горбачев и укатил на демократической “Волге” под охраной ельцинских автоматчиков с аэродрома. Надо через часок ему домой позвонить, поздравить с разгромом путча, поинтересоваться здоровьем, планами на ближайшие дни. Поди, отправится героев Белого дома хоронить, потом на Верховный Совет.

— Ну и что дальше? — спросил Тыковлев у Паттерсона, примостившегося рядом на стуле с чашкой чая в руках. — Как вы думаете?

— Будет рассказывать об ужасах заточения на даче в Форосе, — усмехнулся американец. — Это для него сейчас самое главное. Разговоров-то по Москве много разных. Сами знаете. Многие уверены, что он это сам все подстроил, а как началось, струсил и решил отсидеться. Чья возьмет, на ту сторону он и перемет­нется.

— Ну, сложением трогательных историй ему не стоит увлекаться, — изобразил мудрость на лице Тыковлев. — Это уже пройденный этап. Перестараешься, так еще и не поверят. Что дальше делать? Вот ведь в чем вопрос, Джон. Я с ним завтра наверняка увижусь. Спрашивать будет.

— Продолжать начатое дело, — улыбнулся Паттерсон. — Все складывается как нельзя лучше. ГКЧП разгромлен. Его руководителей наверняка отправят в тюрьму. Демократическое движение получило мощный импульс для своего дальнейшего развития. На улицах горят советские танки. Их забрасывают бутылками с горючей смесью под аплодисменты народа. Под а-пло-дис-менты, — повторил врастяжку американец. — Вы себе могли такое когда-либо представить, Тыковлев? Я не мог. Это как волшебный сон. Перестройка успешно завершается. Еще месяц-другой...

— И что же через месяц-другой? — настороженно вопросил Тыковлев.

— Полная ясность! — воскликнул, потирая руки, Паттерсон.

— А в чем будет роль Горбачева? — опять спросил, вперив глаза в американца, Тыковлев. — Говорите, говорите, не стесняйтесь!

— В том, чтобы не мешать, — отрезал тот. — Не будет мешать, войдет в историю как человек, переменивший судьбу своего народа. Герой двадцатого века.

— Что значит не мешать? — обиделся Тыковлев. — Мы что же, в отставку должны уйти? Или как?

— Нет, зачем же сразу в отставку, — участливо улыбнулся Паттерсон. — Михаил Сергеевич очень будет нужен именно сейчас, на заключительном и решающем этапе перестройки. Он законный президент СССР, в его руках юридически остается вся полнота власти. Ельцину и его группе без помощи Горбачева будет очень трудно. Только одобрение Горбачева может придавать законность их действиям. Кроме того, очевидно, что Советский Союз нуждается в глубоком реформировании как государство. Переделать его ни Ельцин, ни другие главы союзных республик сами не могут. Полномочий на то нет, то и дело ссорятся и дерутся друг с другом. А против них такая махина, как КПСС, союзные министерства, союзный КГБ, союзная армия, прокуратура. Сломать эти структуры вопреки Горбачеву нельзя, в союзе с ним — можно и нужно. Так что работы впереди много, Александр Яковлевич. Вы-то как себя в этой обстановке видите?

— Я буду вместе с Михаилом Сергеевичем, — поджал губы Тыковлев. — Вместе начинали, вместе и пройдем эту дорогу до конца.

— Вот и хорошо, — засмеялся Паттерсон. — Уверен, что он это оценит. Правда, ваше собственное положение будет усложняться. Вы ведь у нас были, так сказать, идеологом перестройки. Сейчас перестройка подходит к концу, то есть к успешному завершению. Наступает новый этап. У него есть своя идеология. Не перестроечная, а наша, капиталистическая. Ваша исключительная роль как идеолога переделки социализма может стать спорной. Будут другие претенденты на это место. Вы их знаете. К тому же немаловажное значение имеет отношение к вам Ельцина. Он, наверное, не забыл вашего выступления на пленуме ЦК, когда его в опалу отправили. Вы член Политбюро, он неудачный секретарь МК. Зачем ему держать вас подле себя? У него свои кадры, свои люди. Так что вы подумайте заранее.

— Я намерен пойти на траурный митинг в честь павших героев Белого дома и выступить там, — многозначительно заявил Тыковлев. — Там не только Ельцин и Горбачев говорить будут. Шеварднадзе тоже хочет. А я чем хуже?

— Да, да, сходите, не помешает, — согласился Паттерсон.

— Я Горбачеву и нового министра иностранных дел подсказал, — продолжал Тыковлев. — Хороший парень, из послов. Я его с детства знаю.

— А, это Банкин, что ли? — равнодушно переспросил Паттерсон. — Колоритная фигура. Его в МИДе, конечно, не полюбят. Ну и хорошо. Союзный МИД все равно доживает последние месяцы. На российский МИД смотреть сейчас, Александр Яковлевич, надо. За ним будущее. Дружите с Козыревым, мой вам совет.

— Мелко он плавает, зад наружу, — раздражился Тыковлев.

— Сейчас время великих перемен. Кто был ничем, тот становится всем, и наоборот, — назидательно заметил Паттерсон. — К этому времени надо суметь приноровиться. Это непросто. Но ведь вы у нас и златоуст, и писатель. У вас огромные потенциал и возможности. Переосмысление советской истории будет задачей целых поколений историков, политиков, политологов, литераторов, артистов и художников. Неужели это вас не увлечет? В ваших руках партийные и государственные архивы, за вами знание людей и событий, понимание социальных потребностей нового общества, которое будет складываться в вашей стране. Вашего слова будут ждать. И будьте уверены, в трудную минуту мы всегда будем готовы помочь. Вы можете не беспокоиться за свое будущее.

— Спасибо, — кивнул Тыковлев. — За эти годы мы стали с вами единомышлен­никами. Иного я от вас и не ожидал.

“А зря”, — про себя подумал Паттерсон, но, разумеется, промолчал.

*   *   *

Впереди по красной ковровой дорожке решительно удалялась меж высоких дубовых дверей кремлевского коридора высокая статная фигура Ельцина. Одет он был в темный костюм и белую рубашку с галстуком. Под желтоватым светом бра поблескивали серебром седые волосы, тщательно расчесанные и уложенные с применением лака. Российский президент следил за своей внешностью, любил фотографироваться и нравиться публике.

“Ишь, как вышагивает, не скажешь, что только что бутылку уговорил, —  раздра­женно подумал хромавший сзади Тыковлев. — Не догонишь. А догнать надо, обязательно надо. Сейчас решающий момент...”

Позади за одной из дубовых дверей остался на диване плачущий Горбачев. Теперь уже бывший президент СССР. Отречение состоялось. Потом несколько часов говорили о делах с Ельциным, передавали ему папки с документами особой важности, ядерный чемоданчик. Нет больше СССР. По приказу Ельцина сняли красный флаг с Кремля и водрузили российский трехцветный. Он никак не хотел подниматься, протестовал подъемный механизм, скрипел и заклинивался, но все же вздернули.

Вот теперь Ельцин ушел. Встал и ушел. Попросил все вещи до завтрашнего утра вынести. Обещал здание на Ленинградском проспекте под фонд Горбачева, машину бывшему президенту оставил и пенсию определил. К лирике склонен не был.

Когда он вышел в дверь, сухо попрощавшись, Горбачев, вытирая слезы, попросил оставить его одного. Очень даже кстати попросил. Они про свои дела порешили, а про Тыковлева ни слова. Хороши гуси!

Тыковлев наддал ходу, догоняя Ельцина. Тот продолжал двигаться по коридору в прежнем темпе, явно делая вид, что не слышит торопливых шагов у себя за спиной. Надо ему теперь прислушиваться к чьим-то шагам! С этого часа он самодержец всея Руси. Он победил!

С трудом Тыковлев поравнялся с Ельциным. Тот бросил на него взгляд сверху вниз и, не замедляя движения, спросил:

— Какие-либо вопросы остались?

— С Михаилом Сергеевичем все ясно. Он расстроен, как вы понимаете, попросил остаться один, чтобы ему не мешали.

— Пусть останется, — равнодушно заметил Ельцин. — Как человеку я ему сочувствую, но как политика не уважаю. Не уважаю, — мрачно повторил он.

— Я, собственно, не за этим, — нерешительно начал Тыковлев. — Мне тоже надо определяться. В развитии демократических процессов есть и мой вклад. Я не хотел бы отходить от политической деятельности.

— А я так понял, что вы вместе с Горбачевым в его фонде трудиться будете, — поглядел на Тыковлева Ельцин.

— Может быть, но я еще этот вопрос для себя окончательно не решил, — заторопился Тыковлев, давая понять, что ждет других предложений.

Коридор через десяток метров заканчивался. Того и гляди, нырнет Ельцин в лифт, и все, след простыл. Ищи следующего случая.

Ельцин на минутку остановился.

— Если хотите, можете приватизировать свою дачу. По остаточной стоимости, — добавил он после некоторой паузы. — Я скажу управляющему делами. Может быть, со временем подберем вам работу в идеологической области. Пока пишите. С публикациями поможем. До свиданья!

*   *   *

С тех пор, как спустили над Кремлем красный флаг, Тыковлева не покидало чувство неприкаянности. Кабинета в Кремле не стало. С утра иногда ходил по городу, посещал митинги, выступал. Ему хлопали. Впрочем, хлопали и другим ораторам, которые, на взгляд Тыковлева, несли полную околесицу. Он быстро понял, что серьезные люди сейчас на митинги не ходят. Делом заняты. Делят кто государственные должности, кто собственность. Кто сматывается из страны в погоне за длинным рублем.

По-прежнему приглашали в посольства. Раньше ходил редко. Теперь стал ходить чаще. Хоть людей увидишь и сам покажешься. В посольствах — полная смена декораций. Решительные и хамоватые депутаты Верховного Совета РСФСР, никому доселе не известные сотрудники институтов, именующие себя полито­логами, подозрительного вида президенты и генеральные директора самых неслыханных российских компаний, с ними накрашенные девицы вольного поведе­ния в норковых и собольих шубах.

Разговор один: Россия возвращается назад в цивилизационный клуб, мы теперь стратегические союзники с вами. “Вами” — в зависимости от места коктейля и обилия выпивки — может означать все что угодно, от США до Туркменистана. Ну и, разумеется, шепотом: как обеспечить стабильность новой демократической власти. Сидит она непрочно, министрам-демократам страшно, денег нет, по стране пошел развал. Обещали план Маршалла, да что-то не торопятся. Дайте, дайте поскорее денег, кредитов. Иначе нам хана!

Денег, однако, не дают. Красивая и любезная, украинской внешности канадская послиха на прекрасном русском языке объясняет гостям, что Россия очень богатая страна. Если хорошо поискать, то деньги обязательно найдутся. Надо только нагнуться и поднять их с земли.

— Да, да, — согласно кивает ей директор одного из институтов Академии наук по имени, кажется, Тотошин. Он сейчас у Ельцина на роли главного эксперта по разоружению. — Но чтобы поднять с земли деньги, надо уметь это сделать. Мы пока не научились. То, что в стране еще ездят трамваи,течет вода из кранов и в домах есть свет — всем этим, мадам, мы обязаны красным директорам. Их надо срочно купить! Их немного, тысяч двадцать — двадцать пять. Оставим в их руках заводы, в том числе и военные. России на всех хватит. Мы все равно не в состоянии забрать в свои руки все. Не получится. Получив в собственность завод, директор тут же перестанет быть красным, а мы спасем демократию.

— Но это же огромный риск, — делает круглые глаза канадка. — Они же коммунисты!

— А кто здесь, в этой стране, из годных на что-то людей не коммунист? Я тоже был коммунистом. Вот перед вами Александр Яковлевич. Он был чуть ли не самым главным коммунистическим идеологом. А без него демократической революции не было бы. Загадка русской души!

Тотошин со свистом отпивает крупный глоток виски и тянется за вареной севрюжинкой.

— Закуска у вас отменная, — радостно смеется он, чавкая полным ртом. — Так вот, возвращаясь к теме, хотел сказать, что Борис Николаевич, видимо, решит включить в демократический процесс и красных директоров. Силаев сейчас этим занимается. Уверяю вас, что опасности в этом никакой не будет. Социальная база революции только расширится.

— О’кей, — кивает головой канадка, с ужасом наблюдая, как быстро сметают с ее столов расставленную снедь. — Извините, я покину вас на несколько минут. Мне надо распорядиться на кухне.

— Пора, пора распорядиться, — подмигивая одним глазом Тыковлеву, соглашается Тотошин и, проводив хозяйку взглядом, добавляет: — Тут добрая половина гостей за тем только и пришла, чтобы пожрать на халяву. Особенно эти наши аналитики и политики. Ух, голодные! Сейчас все сметут и на следующий прием двинут... Глядите-ка, никак господин Харт сюда припожаловал. Вы его знаете? — оживился он.

— Не знаю. Кто это? — нехотя поинтересовался Тыковлев.

— Западный немец. Он у них бывший директор или президент какой-то федеральной службы. То ли по статистике, то ли по патентам. У них сейчас все отставники на Восток двинули. Кто в бывшую ГДР, кто к нам. Советниками при нашем президенте или, на худой конец, при министрах просятся. Ну и этот тоже надеялся. Все же первый немец такого калибра. Походил, походил по коридорам. Американцы его заметили и к себе в посольство вызвали. Зачем, мол, прибыли, чего затеваете? Он им, значит, стал объяснять. Но американцы — ребята крутые. Послушали и говорят: “Проваливай отсюда, и поскорее. Советовать тут будем мы. Знаем, чего советовать и куда пароход направлять. Без сопливых немцев обойдемся. Россией мы руководить будем, а не канцлер Коль”. Ну, Харт, естественно, перепугался. Простите, говорит, извините. Вы меня неправильно поняли. Я на Россию не претендую. Мол, вполне достаточно будет и одной какой-нибудь области. Калужской или Владимирской, или еще какой. На том и поладили. Отпустили немца с миром. Он сейчас во Владимире сидит и что-то там советует. Своих людишек заодно к владимирским заводам пристраивает. В Москву редко наведывается. Зато как приедет, обязательно что-нибудь интересное скажет. Американцам он обиду запомнил. Пойдем, послушаем.

Харт стоял в дальнем углу комнаты в окружении полудюжины корреспондентов и темпераментно жестикулировал.

— Господин Харт, — пристал к нему корреспондент “Франкфуртер Альгемай­не”. — Оставим в стороне эти ваши примеры удачной кооперации наших фирм с русскими. Все это выглядит, согласитесь, весьма скромно и малоубедительно. Ну, начали они делать вместе с нами каких-то шоколадных Дедов Морозов в городе Урюпинске. Ну, передали вы им технологию производства пружинных матрасов. А то они сами не знали, как их делать, — усмехнулся корреспондент. — А все же главное-то другое. Они за несколько месяцев потеряли половину объема своего промышлен­ного производства. Это национальная катастрофа. В киосках есть, конечно, импортный товар, но у русских нет денег, чтобы покупать его. А сами они скоро вообще ничего производить не будут. Все какие-то финансовые схемы, спекуляции, банковские аферы. Сколько это будет продолжаться? А вдруг грянет взрыв? Кто за это будет отвечать? Что вы им там советуете, а если советуете, то слушают ли они вас? Почему они только воруют и ничего не создают?

— Послушайте, — кипятился Харт. — Во-первых, я здесь в Москве, как вы знаете, ничего не советую. Здесь советует Джеффри Сакс. Одним словом, американцы. У них свой взгляд на обстановку в России и как надо вести дело дальше. Мое дело — Владимир. Приезжайте туда, там и будем смотреть, что получается, а что нет. Вам же я хочу сказать одно. Не ждите от русских и их правительства сейчас какой-либо ответственной политики. Не будут они вкладывать деньги в производство, не будут они думать об интересах своей страны. Не то сейчас в России время. Не те люди правят ею.

— Это как? — загалдели слушатели.

— А вот так! Представьте себе огромное корыто и сгрудившуюся в одну кучу свиней, которые жрут труп, лежащий в нем. Труп — это советское государство и его собственность. Свиньи — те, кто сумел пробиться к корыту. Извините за неаппетитную картину. Но она такова, какова есть. Так вот, пока труп до конца не будет съеден и обглодан, ни одна из свиней от корыта не отойдет и ничем более заниматься не будет. А вы мне все про производство, капвложения, национальную собственность. Вот когда больше делить нечего будет и жрать на халяву не удастся, тогда они и возьмутся за ум. А пока что им и так хорошо. Сытно, беззаботно и увлекательно. А труп-то большой и жирный. Оч-чень большой и оч-чень жирный, — брезгливо скривил губы Харт. — Надолго хватит. Настройтесь на то, что кризис в России будет затяжным. Не ошибетесь.

Тыковлев было собрался вмешаться в дискуссию, но почувствовал на плече руку Тотошина.

— Не надо, Александр Яковлевич. Пусть он их и дальше забавляет.

— Ничего себе забавляет, — возмутился Тыковлев.

— Ну а вы-то что скажете? — примирительно заметил Тотошин. — Вы сейчас не у дел. Пока еще не у дел, — поправился он. — Кто вас тут особенно слушать будет. Ваша область другая — критика ошибок, прошлых ошибок, вскрытие их причин, закономерность демократических перемен. Это ваш конек, ваша стезя. А здесь текущая политика. Вон там, рядом с немцем, стоят отец Глеб Якунин, Юрий Афанасьев, депутаты. Пусть они и объясняют. Если, конечно, найдутся что сказать. А вам-то зачем? Вы что, за российскую экономику или за указы президента отвечаете?

“Ровно таким же образом мыслило и большинство наших партработников, — подумал Тыковлев. — Вообще-то надо защищать интересы партии и государства, но лично мне этого никто не поручал. Поэтому посмотрим, что будут делать другие. В результате, как говорится, приехали. Но он, конечно, прав, этот Тотошин. Ты же этого хотел, идеолог партии Тыковлев. Ты этого хотел. Так что теперь не воз­никай!”

Сняв с плеча руку Тотошина, Тыковлев решительно заковылял к выходу.

*   *   *

По ночам Тыковлев плохо спал. Днем обязательно по многу раз смотрел “Известия” и политические передачи по телевизору. Закипала злость. Как человек, всю жизнь руководивший работой средств массовой информации, Тыковлев приходил в раздражение от убогости материалов, легковесности суждений и обращения с фактами, нарастающего непрофессионализма журналистской братии. Пробовал звонить знакомым в газеты, в Останкино. В ответ слышал, что не надо расстраиваться. Главное, что утверждается свобода печати. Она не родится сама собой, без мук и перекосов. Но со временем все устоится.

Внутренне соглашался с этим. Ложился на диван. Опять включал радио, которое сообщало, что международное сообщество демократических государств, как стало доподлинно известно “Эху Москвы”, намерено вложить один миллиард долларов в развитие сельского хозяйства Кемеровской области. Переговоры об этом начаты с кемеровской администрацией.

— Что за чушь! — вскакивал с дивана Тыковлев. — Кто и с какой стати будет вдруг вкладывать миллиард долларов в сельское хозяйство Кемеровской области? Да понимает ли этот корреспондентишка вообще, что такое миллиард? Что несут, что говорят, черти! Редактор-то у них там хоть какой-нибудь есть? Взрослый, нормальный редактор со стажем работы.

Ложился на диван, чтобы через минуту опять подскочить как ужаленный. На сей раз радио с восторгом сообщало, что президент Ельцин “отстегнул” часть гонорара за издание своей книги “Исповедь на заданную тему” на закупку особо прочных презервативов для российских гомосексуалистов. Тем самым президент внес крупный вклад в осовременивание нравов российского общества и в борьбу против распространения СПИДа.

— Совсем спятили, — ругался Тыковлев. — Ты только послушай, Татьяна, что говорят. Да раньше бы за это всю редакцию разогнали и правильно бы сделали.

— А тебе что? Ты за них не отвечаешь, — пожимала Татьяна плечами. — У них свои начальники есть. Может, им очень надо именно гомосеков сейчас на свою сторону привлечь. А может, сами они... Вон почитай! “Московский комсомолец” про создание общества некрофилов пишет, своих корреспондентов в иностранные публичные дома посылает, чтобы, значит, опыту организации этого дела под­набраться. Наверное, теперь так надо.

— Не надо! — обрывал жену Тыковлев.

— Ну, не надо, так обратись к своим друзьям. Может, они тебя в цензоры поставят.

— Да какие еще цензоры, — злился Тыковлев. — Покончено с цензурой.

— Вот-вот, покончено. А раз покончено — значит будут деньги зарабатывать и на гомосексуалистах, и на порнографии, и вообще на чем угодно, лишь бы платили. Ты думаешь, почему они тебя никуда не зовут на работу? Мешать будешь. Сиди лучше дома да книжки свои пописывай. Или иди к Михаилу Сергеевичу. Заседай с ним в его фонде. Может, социал-демократическую партию какую организуете с ним на двоих.

— Надоел он мне, — махнул рукой Тыковлев. — Кончился он.

— Ага, и ты вместе с ним, — с вызовом ответила Татьяна. — Два сапога пара.


*   *   *

Писать книжки оказалось непростым делом. Прежде всего вставал вопрос: про что? Горбачев с Черняевым, забрав из разгромленного ЦК ворохи казенных бумаг, работали методом “режь — клей”, испекая один за другим толстые фолианты воспоминаний. А что мог в этих условиях Тыковлев? Писать про те же события, те же лица со своей колокольни? Не хотелось. Тема была прочно занята другими. Повтор бы получался, да и расхождения в оценках с Михаилом Сергеевичем были бы неизбежны. Как говорится, не любо — не слушай, а врать не мешай. Не того ждала страна от Тыковлева. Но вот пойди угадай, чего она ждала. Верно, чего-то крупного, фундаментального. Откровения апостола Александра, так сказать, на которого сошло озаренье.

И решился Саша не размениваться на мелочи, а начать с того, чтобы разгромить марксизм-ленинизм — идейно-философски, исторически, политически, научно и организационно. Правда, не он, конечно, первый. И раньше марксизм и Ленина многие ниспровергали. Да только что это были за ниспровергатели! Моськи, пигмеи. Они писали, а над ними смеялись, потому что ничего у них на практике не получалось. У Тыковлева было неоспоримое преимущество. У него вроде бы получалось. Рухнул марксизм-ленинизм в Советском Союзе, а заодно и сам Советский Союз, то есть вся тысячелетняя Россия. Так уж получилось. Жалко, но ничего не попишешь. На вершине этой груды обломков стоял Саша Тыковлев и смотрел вдаль, прочерчивая новые линии горизонтов. Кому, как не ему, идеологу  перестройки и главному жрецу марксизма в СССР, изречь теперь заветное слово.

Взялся за дело с затаенной мыслью сказать людям новое, объяснить, почему, зачем, куда. Заодно и читателю видно будет, как он пришел к отказу от марксизма, измене учению, которое был поставлен охранять. Отступнику всегда хочется оправдаться, потому что он знает, что предал. Чем больше вокруг таких же, как он, тем легче ему жить, тем крепче вера в правоту содеянного. Ведь написал же Иуда свое евангелие, предав Христа. Значит, была в нем смертная тоска, желание объяснить и объясниться. Не дошла до нас его книга. Другие апостолы, как говорят, сочли за благо уничтожить ее. Чего читать-то? И так все ясно. Предатель — он и есть предатель. На нем вся вина.

“Меня так выставить не получится, — думал Тыковлев. — Шалишь! XX век сейчас. Рукописи не горят. Я по себе крепкую и истинную правду оставлю”.

Писалось легко. Тыковлев вскоре нашел необходимый ему ключ. Он был прост. Вспоминай, чему учил людей ранее, а теперь пункт за пунктом все отрицай и утверждай прямо противоположное. Сколько раз возглашал, что марксизм-ленинизм — это живое всепобеждающее творческое учение. Теперь пиши, что марксизм — это торжество застывших догм. Учил раньше школьников с пятого класса, что человеческая история есть история борьбы классов, борьбы между бедными и богатыми, теперь говори, что история есть процесс сотрудничества и солидарности классов, взаимного дополнения ими друг друга. Говорил раньше, что социализм — это светлое будущее всего человечества, теперь доказывай, что это замедление социально-исторического развития, нарастающее отставание от мирового цивилизационного процесса, распад морали и разложение традиций.

Тыковлев все более входил в раж. Одним махом разрешил основное философ­ское противоречие между материей и сознанием, объявил истмат красивой утопией, разгромил социальную действительность реального социализма. С воодушев­лением написал, что повсюду, где утверждался социализм, он нес с собой репрессии, духовный и политический гнет, диктат серости и некомпетентности. Последнее трижды подчеркнул и с удовольствием откинулся на спинку кресла. Кликнул сына:

— Послушай. Как считаешь? Получилось?

— Ты бы потише на поворотах, — посоветовал сын. — Диктат серости и некомпетентности — это ты про себя?

— При чем тут я? — возмутился Тыковлев.

— Так ведь ты же командовал! — рассмеялся сын. — Или тогда был серым, а теперь вдруг в голове просветлело? С чего бы?

— Я это выстрадал, — с обидой ответил Тыковлев. — Имею же право на ошибку. Я понял, в чем корень зла. Это мое завещание народу, чтобы он никогда больше не вставал на этот пагубный путь. Для этого и пишу.

— Все равно читать не будут, — отрезал сын. — Марксизм раньше учили из-под палки. Не хотели его ребята знать, не считали за науку. Теперь марксизм отменили. Вопрос закрыт. Все пиво пьют, порнуху смотрят и читают, “бабки” заколачивают. Думаешь, кого-нибудь твоя критика марксизма теперь заинтересует? Зря стараешься. Пройденный  этап! Это тебе перед самим собой объясниться надо. Душа требует. Ну и пиши. Только не обижайся, что никто на тебя внимания не обратит. Покруче критики были. Все сказано и написано задолго до тебя. Ну, повторишь это еще раз. И что? Сейчас спрос на остросюжетное.

Сын оказался прав. Книжку быстро издали. Было несколько звонков от друзей, пара статей в газетах. Потом наступило молчание. Ни нобелевской премии, ни премии Пулитцера. Тыковлев понял, что провалился. Выступи он с этой критикой год-два тому назад, фанфары были бы обеспечены. Сейчас книга была не нужна. Почему? Потому что не нужен стал он. Бал правили уже другие.

— Говоришь, остросюжетное? — спросил в один из вечеров Тыковлев у сына.

— Конечно, остросюжетное, — откликнулся тот. — У тебя столько материала! Комиссия по реабилитации, архивы ЦК, все эти господа и дамы из “Мемориала”, борцы за гражданские права. Алмазные россыпи! Вмиг Горбачева забьешь. Что у него там: я сказал Бушу, а Буш мне ответил, а 15 февраля мне позвонил Коль, а потом я обедал с испанским королем. Занудство одно. А тут ВЧК, расстрелы, крестьянские бунты, кремлевские интриги. Только копни. И деньги будут давать не те, что за твои марксистские изыскания.

— Не знаю, — задумался Тыковлев. — Тема заезженная.

Солженицын писал-писал. Волкогонов выдумывал-выдумывал.

— А ты попробуй. У тебя же все бумажки в руках. Сгруппируй их по темам. Несчастные крестьяне. Бедные интеллигенты. Оклеветанные военные. Палачи из НКВД. Тут такого наворотить можно! Зачитываться будут. Да и про тебя, глядишь, вспомнят. А то сидишь который год не у дел. Вроде бы герой, а никому не нужен.

Тыковлев попробовал. Успеха опять не было. Число случаев, когда при встречах прежние друзья и знакомые прятали глаза и отказывались подавать ему руку, росло. Тыковлев начал нервничать все больше. Жизнь катилась мимо него, сторонясь “прораба перестройки”. Однажды на приеме в шведском посольстве он краем уха услыхал:

— Не подходи к нему. На какой он тебе х... сдался? Нельзя прикоснуться к сере и не запачкаться.

“При чем тут сера? — подумал он. — Ах, да. Сера. Сатана. Нечистый... Дожил”.

*   *   *

В Москву приехал Банкин. Ввиду несостоявшейся карьеры в МИДе он теперь пристроился где-то в Скандинавии на роль консультанта по торговле торфяными удобрениями. Борьке нужно было найти для хозяев фирмы русский торф по сходной цене. Иначе, как он пояснил, его могут и выгнать за ненужностью. Поэтому требуется поддержка Тыковлева. Надобно сходить вместе в правительство и попробовать получить право приватизировать один из торфяных заводиков на Северо-Западе. Конечно, спросят взятку, но, учитывая бедственное положение торфяной промышленности, взятка будет, скорее всего, не очень большая. Потом надо будет найти какой-нибудь российский банк, чтобы дал этому предприятию кредит, а то рабочие, которым уже год, как никакой зарплаты не дают, на работу не выйдут. С банком дело будет посложнее, чем уговорить министра. Банкиры все как есть жлобы или уголовники. Потребуют денег с иностранцев, причем столько, чтобы рабочим “отстегнуть” чуть-чуть, а большую часть в карман себе положить. Хозяевам за бугром это не понравится, так что надо будет сговориться с российским банкиром, как обдурить этих хозяев.

— Слушай, Борис, а я-то тут с какого боку? — разволновался Тыковлев. — Взятки давать. Шведов твоих дурить... Иди сам и занимайся.

— Да я бы и пошел, — в сердцах ответил Банкин. — Вернее, ходил уже. В Думе у бывших коллег по “Комсомолке” был. Друзья все же. На лошадях ездили, на югах вместе гуляли. Делают вид, что не знают меня больше. Брезгуют? Или мало я им предлагаю? Не соображу. С вами так разговаривать не решатся. Надо помочь, Александр Яковлевич. Вам тоже пора в бизнес включаться. Сейчас только дураки деньги не делают. Коли взялись строить капитализм, так и вести себя надо по-капиталистически. Чего вы сидите? Думаете, на блюдечке с голубой каемочкой принесут?

— Есть бизнес, а есть воровство и мошенничество, — назидательно заметил Тыковлев.

— Ни один Рокфеллер без воровства сам собой не образовался, — парировал Банкин. — В общем, пошли в Белый дом, там нас ждут к трем часам. Я уже договорился.

В Белый дом сходили удачно. Попили кофе с одним из вице-премьеров. Поговорили про политику. Потом Банкин про все условился с помощником, оставил ему конверт и получил обещание, что постановление о приватизации торфсовхоза будет выпущено еще до конца месяца. Разумеется, по остаточной стоимости. России ведь нужно форсированное привлечение иностранных инвестиций. Радует то, что такие опытные политики, как Тыковлев и Банкин, понимают значение этой задачи и активно включаются в ее реализацию.

С банками, как и предвидел Борька, кашу сварить оказалось труднее. Звонили, ходили целую неделю по роскошным офисам, охранявшимся специально нанятыми милиционерами в форме. Из этих хождений Тыковлев быстро уразумел, что имеет дело с народом своеобразным, если не сказать больше. Одни прямо давали понять, что у них основной источник доходов — игорный бизнес и гостиничная проституция, другие скромно умалчивали, что облагают податью московские рынки или организуют производство и сбыт нелегально производимой водки. Были, конечно, банки и посолиднее. Они “крутили” деньги, собранные московской мэрией в уплату коммунальных платежей, либо распоряжались таможенными сборами, причитав­шимися российской казне, либо доверительно управляли деньгами Государст­венного пенсионного фонда. Вариантов было много. Правда, их общей характерной чертой являлось не обслуживание какой-либо производст­венной деятельности, а паразитирование и нажива за счет общественных средств.

В конце концов удалось сговориться с директором “Коммерческого банка” Губерманом. Он сам за дела с Банкиным браться не захотел. Мелкий это по масштабам его банка бизнес. Но, учитывая просьбу такого человека, как Александр Яковлевич, он поговорит с Илюшей Иткинсоном. Он имеет небольшой, но надежный “Славянский Банк Ярило”. Илюша поможет.

Сидевший в небольшом белом особнячке за высоким забором где-то на улице Рылеева Иткинсон обещал Борьке поддержку. Как понял Тыковлев, от шведов при этом никаких денег не требовалось. Дело в том, что Иткинсону было как раз поручено закупить за границей новое типографское оборудование для одной из ведущих газет. Он приискивал себе подходящего партнера где-нибудь, например в Скандинавии. Хотя можно, конечно, не в Скандинавии, а, например, в Германии или во Франции. Главное не в этом. Главное — найти иностранную фирму, которая помогла бы банку “Ярило”. Какие условия? Как обычно. Под заказ спикер Верховного Совета Хасбулатов выделяет 20 миллионов долларов. Купить машины надо за 10 миллионов, а документы представить на 20.

Разумеется, в случае согласия с такой схемой банк “Ярило” тут же выделяет рубли на выдачу зарплаты в торфсовхозе. На условиях кредита. Потом сочтемся по общему итогу операции. Задача, таким образом, проста. Господин Банкин с помощью своих хозяев находит оборудование и представляет требуемые документы. Никакого криминала! Никто не нарушает законов. Шведы покупают оборудование где хотят, но не более чем за 10 миллионов. Это нормальная цена. Иткинсон наводил справки. А потом по документам продает его банку “Ярило” будто бы за 20. Это не возбраняется. Законно. Купил и с выгодой для себя перепродал. А то, что русские в два раза переплатили, кому до этого дело? Русским виднее. Может быть, им так нравится. Может быть, ошибка их маркетинговой службы.

— Я готов вам помочь, — ласково улыбался Иткинсон. — Если Исай Савельевич Губерман рекомендует, мой долг помочь. Когда-то ведь надо начинать и вам свой бизнес. Это очень трудно, — сочувственно кивал он головой. — По сути дела, мы с Исаем Савельевичем готовы дать вам безвозмездный стартовый капитал.

— Это вы господину Банкину даете, — неприязненно возразил Тыковлев. — Я бизнесом не занимаюсь.

— И очень зря, — искренне удивился Иткинсон. — С вашими-то связями, с вашими возможностями и знакомствами! Вам, уверяю, ничего не надо делать. И ни в коем случае ничего сами не делайте. Мой вам совет! А то вас подставят, в дерьме перепачкают. У вас опыта нет. Да и зачем вам мараться? Всю работу должны делать за вас другие. Те, кто умеет и знает. Нужно только ваше имя, возможность сослаться, что вы друг банка или фирмы, что вам могут в случае чего позвонить, осведомиться. Одно это уже больших денег стоит. Вы недооце­ниваете себя и свои потенции, Александр Яковлевич. Подумайте! Исай Савельевич в полном восторге от возможности познакомиться с вами. Он будет вам звонить.

*   *   *

Исай Савельевич действительно вскоре позвонил. Позвал в ресторан. В Дом литераторов. Долго распинался в чувствах признательности за то, что Тыковлев сделал для России, намекал на огромный интеллектуальный потенциал, между­народный опыт. Сказал даже, что читал книжки Тыковлева и восхищен их содер­жанием.

В Дом литераторов Тыковлев пошел больше из любопытства. Интересно было взглянуть, что там теперь делается, может быть, пересечься со старыми знакомыми. Губерман его особенно не интересовал. Можно, конечно, послушать, что он там говорит, как положение в стране оценивает, чего от правительства хочет. Все же один из влиятельных “новых русских”. Тыковлев усмехнулся, вспомнив недавно услышанный анекдот: “Кто такие новые русские? Ответ: старые евреи”.

В зале было довольно людно. Пройдясь взглядом по столикам, Тыковлев не обнаружил знакомых. Хотя нет. В стороне в углу виднелась каракулевая папаха Исамбаева. Знаменитый танцор сидел в окружении группы молодых женщин, пивших шампанское.

— Александр Яковлевич? — отвлек внимание Тыковлева официант. — Господин Губерман ждет вас вон за тем столиком.

Поздоровались за руку. Сели друг напротив друга. Стол был уставлен икрой, рыбкой, грибами, маслинами.

— Может быть, водочки для начала? Закуска располагает... — заулыбался Губерман.

— Нет уж, увольте, — запротестовал Тыковлев. — Водку посреди дня не пью. В сон потом бросает. Давайте мы без водки. Ну, бокал красного под второе выпить можно. Говорят, врачи рекомендуют в нашем возрасте. Вы тут что-то широко размахнулись, Исай Савельевич. Цены-то наверняка ломовые. Не зря я тут в Доме литераторов ни одного литератора не вижу. Должно, не по карману?

Тыковлев с интересом раскрыл меню и демонстративно охнул.

— Цены нас с вами смущать не должны, — многозначительно промолвил Губерман. — Я считаю, что с ценами и зарплатой у нас перекос случился. Если даже таким людям, как вы, в ресторан сходить не по карману, то надо что-то подправлять. Вы правы, конечно, что литераторов нет. Плохо это. В основном грузины и азербайджанцы. Это тоже неправильно. Хотя Никита Михалков сюда нередко захаживает. У него деньги есть. По вечерам здесь драки случаться стали. Лица кавказской национальности с лицами славянской внешности сражаются. В общем, контингент посетителей не тот. Зато кухня стала отличная... А может, все же под осетринку по одной? — подмигнул Исай Савельевич Тыковлеву. — А то в горло не полезет...

— Ну, ладно. По одной давай, — согласился Тыковлев.

Исай Савельевич оказался собеседником интересным. Он и про интриги в Белом доме знал, и про дела с Украиной был осведомлен, и тесно с депутатским корпусом, судя по всему, был связан. Развал СССР решительно не одобрял: какой же капиталист, если он не дурак, свои рынки другим отдаст за здорово живешь. Настойчиво высказывался за демонтаж социальной сферы: какому это капиталисту нужно наряду с предприятием еще и целый город вокруг него содержать, за медицинскую помощь платить, за детсады деньги “отстегивать”. Все это надо решительно сократить, а оставшееся на баланс государства передать. Предпри­ниматель — неподходящая фигура для осуществления службы общест­венного призрения.

— Так ведь народ против вас скоро и взбунтоваться может, — спрашивал Тыковлев. — Что тогда?

— А пока он не взбунтовался, надо побыстрее все это хозяйство разваливать. Чем лучше развалим, тем труднее потом возрождать будет. В полном объеме никогда больше не возродят, даже если социал-демократы или коммунисты к власти придут. И это хорошо для экономики! Конкурентоспособность повысится. Ну а если бунт, так на сей раз НАТО поможет. Такой ошибки, как в 1917 году, они больше не допустят, — уверенно говорил Губерман. — Потом не забывайте, у российского правительства есть, на худой конец, и ядерное оружие.

— Это как? — опешил Тыковлев. — По своим?

— А что же, мы опять себя в стойло позволим загнать? — помрачнел Губерман. — Нет, дороги назад не будет. Для того чтобы не пустить коммунистов к власти, применимы любые средства. Всякая попытка пересмотреть результаты прива­тизации означала бы кровь. Это все должны знать. Тогда и попыток не будет, — засмеялся он. — Кстати, — продолжал Губерман, — мне Иткинсон рассказал, что вы никак не задействованы в жизни нашего российской бизнеса. Это же и неправильно, и до известной степени просто неприлично, Александр Яковлевич. Вы ставите себя как бы намеренно вне основного, определяющего течения экономической и политической жизни России. А мы все надеемся на то, что вы продолжите играть активную роль. Ну, начните хотя бы с сотрудничества с нашим банком. Будете у нас внештатным советником. Ходить на работу каждый день необязательно. Работайте дома. Никаких бюллетеней от врачей нам не надо. Машина по первому звонку будет у вашего дома. Зарплата, конечно, будет не ахти какая на первых порах. Но мы готовы будем дать вам кредит.

— А чем я за ваш кредит расплачиваться буду? — усмехнулся Тыковлев.

— Наивный вопрос, — ответствовал Губерман. — Мы вам дадим кредит на сто, хотите, на двести тысяч долларов под символический процент. Вы возьмете деньги и положите их в другой банк. Я скажу, в какой. Под коммерческий процент, то есть под 100, 120, 150 процентов годовых. Через год вы никому ничего не будете должны. Купите машину, квартиру, дачу. В общем, чего захотите.

— А потом вас посадят и меня заодно с вами, — буркнул Тыковлев.

— Да что вы ерунду говорите! — возмутился Губерман. — Распоряжаться своими деньгами — святое право каждого банка. Это основа неолиберализма и рыночной экономики. Не бойтесь! Не слышали, как Борис Николаевич намедни по телевизору говорил, что кредит в банке взял и машину “БМВ” купил. Вот так и взял, так и купил! А все наши ведущие журналисты, которые сейчас новыми квартирами обзаводятся, машины, яхты и самолеты покупают. Это, думаете, откуда? От журналистики? Кто надо, кредит получает. Кто не надо, тот без кредита на зарплате сидит. C’est la vie en Russie, — внезапно развеселился, переходя на французский, Губерман. — Поверьте, я к вам хорошо, очень хорошо отношусь, Александр Яковлевич, и ничего сомнительного никогда предлагать не буду. По рукам?

— По рукам! — ответил Тыковлев, подумав, что чем он, в конце концов, хуже тысяч красных директоров, бывших министров, членов ЦК КПСС, генералов и секретарей республиканских компартий, припеваючи заживших при новом режиме. — Однако я ни за что деньги получать не привык. Это вопрос принципа. Скажите, чем мог бы быть вам полезен. Дайте задание.

— Мы вам заданий не даем, — довольно рассмеялся Губерман. — Совета просим, подсказки. Идея тут у нас одна родилась. Нашим предпринимателям все время приходится ходить на поклон к западным банкам. И трудно это, и иногда унизительно. Дискриминируют нас, как могут. Одним словом, удумали наши коллеги какой-либо банк за границей купить. Деньги соберем. Скинемся. Банк может быть небольшой. Лучше всего какой-нибудь солидный частный банчик. Но чтобы в систему взаимной подстраховки между банками обязательно входил. У них там есть такая система. Если ты член ее, так в случае чего по твоим обязательствам должны будут расплатиться с клиентами все члены сообщества. Сами понимаете, что это сразу создает доверие к банку. Хоть он и мал, а верить ему можно. И деньги в кредит ему давать, и его гарантии под сделки принимать. Представляете, какое это было бы отличное подспорье нашим предпринимателям в работе за границей. Но дело это, конечно, сложное — банк подходящий найти, который бы находился на грани разорения и в деньгах нуждался. Власти страны убедить, чтобы банк русским продали. Правление такое сформировать, чтобы из банка клиенты не разбежались. Как вы, Александр Яковлевич, возьметесь?

— Звучит разумно, — с осторожностью в голосе произнес Тыковлев. — Я попробую, посоветуюсь со своими друзьями и знакомыми там, на Западе. Но, разумеется, никаких гарантий успеха. Дело для меня совершенно новое.

— Господь с вами, — подцепил на вилку соленый груздь Исай Савельевич. — Какие гарантии! Мы же понимаем, что это поиск. Повезет — не повезет. Получится, так благодарны будем. Не получится, так тоже не взыщем. Мы, кстати, не к вам одному с такой просьбой обращаемся. Думаю, что российские политики смогут и захотят помочь российскому бизнесу. И уже помогают, — с уверенностью добавил Губерман. — Хорошо помогают!

*   *   *

После разговора с Исаем Савельевичем Тыковлев долго раздумывал, как ему подступиться к выполнению необычного поручения. Перебирая в уме своих знакомых на Западе, он вновь и вновь приходил к выводу, что взялся за дело, которое лишь на первый взгляд могло показаться ему несложным.

Друзья и знакомые, конечно, были. Да еще какие друзья и знакомые! Министры, председатели партий, главы концернов. Сними трубку и позвони любому. Да вот только кому? Что за странная просьба у прораба перестройки, известного политика Тыковлева? Захотелось купить банк? Какой из вас банкир, господин Тыковлев? У вас есть деньги на покупку банка, на найм менеджеров? Где возьмете клиентуру? Наш клиент к вам в ваш русский банк не пойдет. Вы все хорошо продумали? Ах, вы не собираетесь сами покупать банк? Это другое дело. Тогда скажите, кто его хочет купить. Солидные люди? Мы вам верим, господин Тыковлев. Вы можете за них поручиться? Нам вашего слова достаточно, если вы готовы дать его.

А готов ли он, Тыковлев, дать слово? Положить голову на плаху ради Губер­мана? Да он его первый раз в жизни вчера видел. Кто этот Губерман? Чем занимался раньше? А вдруг сидел? Очень даже может быть. Ребята из МВД говорят, что у значительной части нынешних банкиров и предпринимателей суди­мости в прошлом. Опять же есть на это возражение: люди с предпринимательской жилкой не могли не подвергаться гонениям административно-командного режима. Хотели предпри­ни­мательствовать, а тупые коммуняки их раз — и в тюрьму. Так-то оно так. Да не так. Вор он и есть вор. Единожды начав воровать, вряд ли когда-либо остановится. Но “Коммерческий банк” — это не подпольная пошивочная мастерская прежних советских времен. Здание на Садовом кольце. Охрана, машины, сеть филиалов. Банкоматы в Кремле и в Думе. К президенту на совещания ходят. Одним словом, не контора “Рога и копыта”. Чего боишься, Тыковлев?

И все же решил Тыковлев проявить осторожность. Оно никогда не помешает. Лучше один раз струсить, чем всю жизнь отвечать за неразумно взятый на себя риск.

— Не буду я лезть высоко, — вслух промолвил Тыковлев, берясь за трубку телефона. — Да и по делу не надо этого. Не надо лишнего внимания. Бойерман. Да, Бойерман! Если возникнет необходимость, то лучше его подпустить к лордам и министрам. Пусть говорит, что действует по моей просьбе. А с меня чуть чего — взятки гладки. Я сам не звонил, не писал, не обращался. На худой конец, Бойерман меня неправильно понял.

На удивление Тыковлева, Бойерман сразу согласился. Сказал, что очень интересная мысль, что поищет подходящий объект в Германии, а может быть, и в Бельгии. В Швейцарии, пожалуй, не стоит. Дороговато будет, и  швейцарцы склочные люди. А вот Австрия — это да. Жулик на жулике. С ними договариваться проще.

“Чего это он сразу про жуликов заговорил?” — неприязненно подумал Тыковлев. Но в тему углубляться не стал.

Бойерман отзвонил дней через десять, сказал, что есть небольшой и очень приличный старый семейный банк в Баварии. Обстоятельства сложились так, что владельцу срочно нужны деньги. В общем, горит он синим пламенем, того и гляди нагрянет полиция и арестует. Немецкий банкир готов немедленно вступить в переговоры с русскими коллегами. Пусть вылетают на этой же неделе в Мюнхен. Он (Бойерман) будет встречать на аэродроме, закажет гостиницу, поможет с переводом. Вообще-то, он давно думал кончать с журналистикой. Годы, понимаете, годы! Он мог бы, однако .активно включиться в налаживание германо-российских деловых связей, поучаствовать в этом проекте. Пусть бы Саша намекнул об этом своим новым друзьям — российским банкирам.

— Скажите господину Бойерману, что его предложение принимается. Мы очень признательны ему за услуги и сумеем быть благодарны. Пообещайте ему процентов десять от сделки. Если наш план удастся, то он может рассчитывать и на место в правлении банка, — бодро инструктировал Тыковлева Губерман. — Сообщите ему, что в следующую среду в Мюнхен прилетят два наших представителя. Паспорта уже готовы, визы в немецком посольстве заказаны, билеты забронированы.

— А кто они, если не секрет? — поинтересовался Тыковлев. — Ну, один из них, наверное, вы, а другой?

— Нет, я как раз буду в эти дни очень занят, — сухо ответил Губерман. — Полетит Иткинсон. Сделку будет подписывать его банк. Так будет лучше. Если приеду я, да если подпишет мой банк, так это привлечет большое внимание. Зачем ненужные разговоры? А так все будет выглядеть рутинно. Наш маленький банк, их маленький банк...

— Боюсь, это насторожит их, — неуверенно возразил Тыковлев. — А кто второй?

— Автандил Гурамишвили.

— А это кто такой? — взволновался Тыковлев.

— Да вам-то не все ли равно? — вздохнул в трубку Исай Савельевич. — Его роль техническая. Он деньги повезет. Ну, конечно, не тридцать миллионов долларов в чемодане. Больно тяжело будет, — пошутил в ответ на недоуменный вопрос Тыковлева Губерман. — Ценные бумаги, векселя. Он это знает и умеет. Он специалист. Раньше в сберкассе в Поти работал... Кстати, кредит вам мы оформили. Можете действовать. Деньги советую положить в “Инкомбанк”. Они дадут хорошие условия. Там у нас все схвачено. Идите, не теряйте времени, Александр Яковлевич.

*   *   *

С отъездом Иткинсона и Гурамишвили Тыковлев сидел как на иголках. Подолгу глядел на телефонный аппарат, для чего-то звонил Губерману, осведомляясь, нет ли каких новостей. Но новостей не было.

Звонок раздался в пятницу вечером. В трубке звучал веселый голос Бойермана.

— Добрый вечер, Александр Яковлевич. У нас все в порядке. Договор только что подписали. Сидим, обмываем. Где? Да есть тут один премиленький ресторан “Кефер”, то есть жучок называется. Кухня отменная! Вы же знаете, что я в плохое место не поведу. Ваши ребята довольны, — продолжал Бойерман. — Вот звоним, чтобы выпить за ваше здоровье и за успешную работу будущего — первого! — российско-германского частного банка. Что дальше? В понедельник Автандил пойдет и реализует свои ценные бумаги в “Байерише Ферейнсбанк”. Он уже сдал их туда на предварительный просмотр. А со следующего месяца начинаем рабо­тать. Вот так!

— Поздравляю, — обрадовался Тыковлев. — Рад за вас. Желаю успеха. Обязательно позвоните в понедельник, когда все закончите.

Положив трубку, Тыковлев тут же набрал телефон Губермана. Ответила его жена, сообщив недовольным голосом, что Исай Савельевич смотрит по телевизору хоккей и не любит, когда его отвлекают в нерабочее время и так поздно. Но, узнав, что звонит Тыковлев, смягчилась.

Губерман, к удивлению Тыковлева, воспринял добрые вести без эмоций.

— Доживем до понедельника, — предложил он. — Пусть завершат все формальности и поскорее возвращаются назад. Надо еще посмотреть, что за договор они там подписали. А за звонок спасибо. Держите в курсе дела.

Весь понедельник Тыковлев не выходил из дома. Волновался. Но телефон упорно молчал. В пустом ожидании прошла ночь. С утра Тыковлев решил сам позвонить Бойерману. На вопрос, как дела, тот раздраженным голосом ответил, что не знает. Пропал Автандил. Вчера в “наш” банк к условленному часу почему-то не пришел, прождали его с немцем и Иткинсоном до вечера без результата. И в гостиницу грузин тоже не вернулся. Иткинсон не знает, что делать. Очень волнуется. Может, Автандил звонил в Москву? Может быть, он заболел или с ним что-нибудь случилось? У него были ценные бумаги на большую сумму. Он их по секрету показывал. Векселя от дяди князя Лихтенштейнского, от дирекции концерна “Фёст Альпине”, закладные итальянских банков. Неужели сбежал с бумагами?

— Не может быть, — успокаивал Бойермана Тыковлев. — Вы его ищите там, в Мюнхене, а я поинтересуюсь здесь, в Москве. Может быть, он звонил сюда своей семье.

На тревожный звонок Тыковлева Губерман резко ответил, что ничего про Гурамишвили не знает и что, если будет звонить Иткинсон, так передать ему, чтобы не сидел без дела в Мюнхене, а немедленно возвращался. Его в Германию не пьянствовать посылали, а дело делать. Наверное, запорол все, а докладывать не решается.

— Как же Иткинсон будет возвращаться? — недоумевал Тыковлев. — Он что, бросить все должен? А как же договор? А как же немецкий банкир? А что скажет мой друг, который все организовывал и которому я десять процентов с ваших слов обещал?

— В нашем деле всегда обещать надо, — назидательно заметил Губерман. — Это такой психологический прием. А платить — только по результатам. Результат какой? Никакой пока. Автандила потеряли вместе с чемоданчиком. Козлы! Это я его потерял? Вы его потеряли? Нет, они потеряли. Обещали банк нам продать. Продали? Нет. Вот и делайте выводы, Александр Яковлевич. Меня в любом деле сухой остаток интересует. И только он. Впрочем, подождем, не объявится ли все же Автандил.

Бойерман позвонил к концу дня и упавшим голосом сообщил, что Автандил нашелся. Оказывается, “Байерише Ферейнсбанк” счел его векселя и ценные бумаги фальсификатами и сообщил об этом в полицию. Теперь Гурамишвили в любой момент могли арестовать.

— Хороши у вас друзья, Александр Яковлевич, — с горестью кричал Бойерман на том конце провода. — А я, дурак, поверил. Впрочем, помнить надо было, с кем дело имею. Думаете, я забыл, как вы тогда со мной на поле под Ленинградом обошлись? Всегда и во всем только про себя и свою выгоду думаете и думали. Иуда! — Бойерман бросил трубку.

*   *   *

Разъяренный Тыковлев бросился в банк к Губерману. Его заставили ждать в приемной. Исай Савельевич совещался. Наконец из его кабинета вышла группа молодых людей в немыслимого цвета пиджаках с толстыми золотыми браслетами и кольцами-печатками на руках, оживленно обсуждавшая, как срубить бабки на поставках пива и сигарет для российских спортсменов. На Тыковлева молодые люди не обратили ровно никакого внимания, что показалось ему обидным. Затем к Губерману стали шмыгать один за другим люди с папками и мобильными телефонами. Торжественно прошествовал какой-то толстый бизнесмен, только что приватизировавший, как сказала секретарша, металлургические заводы и изумрудные копи на Урале. Наконец, на пороге появился сам Губерман и широким жестом пригласил заходить Тыковлева.

— Чайку, кофейку? — приветливым голосом осведомился он. — А может, и по рюмочке коньячку? Я, честно говоря, последнее время пью только французский. Пристрастился. Говорят, предохраняет от инфарктов и инсультов.

— Гурамишвили попался со своими ценными бумагами, — с вызовом в голосе начал Тыковлев. — Того гляди его арестуют. Вся сделка коту под хвост. Вы меня крепко подставили, Исай Савельевич. Но и сами подставились. Чем вы, интересно, думаете? Каким местом?

— Я подставился? — весело рассмеялся Губерман. — Ни в коем случае, Александр Яковлевич. И вас я тоже не подставлял. Не драматизируйте ситуации. Я в Мюнхен не ездил. И вы тоже не ездили. Это раз. Мой банк сделку немцам не предлагал и ничего с ними не подписывал. Они сделку заключили с Иткинсоном, с его славянским банком. Мы специально для таких рисковых сделок этот банк и создавали, на убой, так сказать. Завтра банк Иткинсона закроется и исчезнет. И никого никто не найдет. Это два. Автандил привез ценные бумаги в Мюнхен как частное лицо, на свой страх и риск. Не волнуйтесь, в договоре Иткинсона с немцами нет ни слова ни про Автандила, ни про его векселя. Таких примитивных ошибок мы не делаем. Значит, исвязи между этой сделкой и операциями Автандила никакой нет. Это три. Иткинсон и Автандил постараются смотаться оттуда еще до того, как немецкая полиция очухается. Уйдут на такси через Австрию, например, или Чехию. Это четыре. Вот и все. И волноваться вам ни к чему. Бизнес есть бизнес.

— Хорош бизнес, — желчно улыбнулся Тыковлев. — Если это бизнес, то что такое мошенничество?

— А между прочим, как они с нами, так и мы с ними, — запальчиво возразил Губерман. — Вы думаете, откуда у Автандила эти бумаги? Оттуда, с Запада. Когда у нас банки основывались, тогда нужно было предъявлять документы, что есть некоторый собственный капитал. А у кого он был с советских-то зарплат и доходов? Просили помочь наших иностранных друзей, чтобы они вошли, значит, в дело. А они нам, конечно, не деньги, а эти вот всякие ценные бумаги. Впрочем, кого это тогда, собственно, интересовало? Главное было какие-нибудь бумаги предъявить, а потом побольше государственных денег взять, собственность получить через приватизацию. В России много этих бумаг лежит. Что же, мы их солить будем? Не будем. Попробуем теперь найти у них таких же дураков, как мы сами. Согласитесь, это справедливо, Александр Яковлевич. Долг платежом красен.

— Так, выходит, Исай Савельевич, вы все заранее знали? — спросил потря­сенный Тыковлев. — Знали и меня не предупредили... А тот немецкий банк, который вы собирались за фальшивые векселя купить, он вам тоже “на убой” был нужен? Набрать кредитов у немцев, прогарантировать сделки ваших партнеров, а потом обанкротиться? Так, что ли?

— А вы быстро учитесь, — улыбнулся Губерман. — Можно было и так сделать. Но задача была другая. Выборы надо профинансировать. Денег требуется очень много. А где банковское сообщество России их возьмет? Свои, что ли, прикажете отдавать?

— Так вы не обязаны выборы финансировать, — отрезал Тыковлев. — Пошлите их подальше. Тех, кто от вас деньги требует.

— Вы же знаете, как выборы делаются, Александр Яковлевич, — вкрадчивым голосом сказал Губерман. — Или хотите, чтобы Зюганов победил? Я не хочу. И вам советую быть поосторожнее. С кем, с кем, а с вами-то коммунисты в первую очередь посчитаются. Вы ведь боитесь, что так и будет? Ну, признайтесь же, что боитесь. Иначе с чего бы это вас все подмывало Нюрнбергский процесс комму­нистам устроить. Смешно, —  сплюнул в корзину для бумаг Губерман. — Нюрнбергский процесс. Забыли, что ли, что Нюрнбергский процесс был над теми, кто коммунизм и коммунистов хотел уничтожить? Чего со страху не наговоришь! Ну, да ладно. Это я вам для того, чтобы не очень переживали. Если бы с банком получилось, то оказали бы вы неоценимую помощь в защите и укреплении российской демократии. Это вас устраивает? И себе заодно помогли бы. Так что идите себе домой и отдыхайте. Не волнуйтесь. Все без вас уладим. А то, что ваш Бойерман ругался, так и хрен с ним. На что он вам нужен. Надо уметь вовремя расставаться с друзьями, которые становятся ненужными. Сейчас у вас новые друзья, Александр Яковлевич. Надеюсь, мы будем взаимно довольны друг другом. Ну, до скорой встречи. Так держать!

Губерман нажал на звонок вызова секретарши и снял трубку телефона правительственной связи.

Тыковлеву ничего не оставалось, как выйти. Покидая кабинет, он краем уха уловил:

— Приветствую, Александр Николаевич. Был он только что у меня. Да, да. Все в порядке. Не понимает он, правда...

Дверь за Тыковлевым захлопнулась, не позволив дослушать, что он не понимает и что по этому поводу думает Александр Николаевич.

*   *   *

Контакты с Губерманом после этого прекратились.Он Тыковлеву не звонил, и Тыковлев его тоже не беспокоил. Жизнь шла своим чередом. Тыковлев засел за очередную разоблачительную книжку. Готовил выступления на собрании Москов­ского хельсинкского комитета, ходил на возложение цветов у Соловецкого камня на Лубянке, что регулярно устраивало общество политзаключенных “Мемориал”. Иногда приглашали на передачи по телевизору — “Герой дня” или “Как это было”. Губерман регулярно переводил на книжку зарплату — не большую и не маленькую. Так, среднюю. Его машиной Тыковлев решил не пользоваться и вообще не навязываться. Надо будет, позвонит. И в один из морозных январских дней Исай Савельевич действительно позвонил.

— Добрый день, Александр Яковлевич. Здоровье как? Я уж беспокоиться начал. Что-то замолчали. Забыли? Или обижаетесь? Зря, зря... Все уладилось самым лучшим образом. Иткинсон и Гурамишвили благополучно возвратились тогда. Недавно опять в Германию ездили. Все тихо, спокойно. Никаких претензий.

— Значит, обошлось, — констатировал Тыковлев. — И слава богу. Только вы меня, пожалуйста, больше в эти игры не ввязывайте. Могу помочь советом, проконсультировать, если надо, выступить... Это — пожалуйста. А от других ваших дел, связанных с бизнесом, увольте. Не хочу, не могу и не буду.

— Нет проблем, — весело ответил Губерман. — Мы с вами на том и договори­лись. Где можете, там поможете. Где не можете, никто вас неволить не собирается. У меня, однако, к вам небольшая просьба есть. Вы же знаете, сейчас в самом разгаре предвыборная кампания. Надо поддержать наших людей в Петербурге. Съездите туда. Выступите пару раз. На митинге, по телевидению.

— Это — пожалуйста, — охотно согласился Тыковлев. — Съезжу с удовольст-вием. Повидаюсь со старыми друзьями. Питер — моя старая любовь.

— Ну, вот и порешили, — констатировал Исай Савельевич. — Если можно, то выезжайте послезавтра “Красной стрелой”. Билеты мы вам приобретем. Машина за вами вечером заедет. В общем, Автандил обо всем позаботится. Он, кстати, поедет вместе с вами, если вы не против. У него там в Питере дела есть.

— Не против, — пожал плечами Тыковлев. — Вдвоем веселее будет.

— В Питере вас с Автандилом машина на вокзале будет ждать. Разместим вас в особняке на Васильевском острове. С мэрией обо всем договоримся. Впрочем, не берите в голову. Автандил все организует как надо. Пусть свои мюнхенские ошибки отрабатывает, — хихикнул Губерман. — Вы, кстати, с ним еще лично не знакомы? Великолепный грузин. Шутник, весельчак. Уверен, он вам понравится.


*   *   *

Автандил оказался грузином средних лет спортивного телосложения. Заняв место на полке напротив Тыковлева, он деловито упрятал под подушку элегантный кожаный кейс, достал из бумажной сумки-пакета бутылку коньяка, бананы, киви, виноград и приветливо улыбнулся Тыковлеву большим белозубым ртом из-под щеточки черных и, наверное, колючих усиков.

— Сейчас тронемся, — глянув в окно, сказал Автандил. — Минута до отправ­ления осталась. Предлагаю по рюмочке коньячку, чтобы колеса крутились и чтобы на стрелках не трясло.

— Ну, разве что по одной, — согласился Тыковлев. — Больше я не могу. А то спать не буду. Я лучше чайку.

— А что же, я один ее уговаривать буду? — рассмеялся Автандил, показывая пальцем на бутылку. — Моего здоровья не жалеете, Александр Яковлевич. А у меня недавно внук родился. От дочки. Хороший джигит будет. Весь в деда. За внука моего вы просто обязаны выпить еще одну. Иначе обижаться буду.

— Ну, ладно, — решил уступить Тыковлев. — За внука — это дело святое. Но на этом конец. Чайку и потом спать. Завтра день тяжелый. Мне выступать. И у вас, как я слышал, дела есть.

— Какие там дела? — подмигнул грузин. — Отдам кейс и назад. Вот и все дела.

Под стук вагонных колес Тыковлеву все же пришлось засидеться с Автандилом. Тот пил коньяк, читал стихи Шота Руставели, пытался философствовать. Потом рассказывал о семье, родственниках в Поти, ругал нещадно Шеварднадзе, хвалил Гамсахурдию. О себе, правда, говорил мало. Тыковлев и не спрашивал, про себя решив, что и неудобно, и наврет ему грузин обязательно, если спросить. Кейс везет. В Мюнхен тоже чемоданчик вез. Ясно, что в чемоданчике и в чем его работа.

Спать лег поздно, часа в два ночи. В купе было душно, но Автандил двери держать открытыми не позволял. Сквозняка боялся. Недавно грипп перенес. Для вящей убедительности подкашливал. Так и остался сидеть всю ночь, положив руку на чемоданчик и попивая свой коньяк.

Проснувшись утром, Тыковлев изумился, встретив взгляд налитых кровью глаз Автандила. Парню было явно плохо.

— Что с вами? — поинтересовался Тыковлев. — На вас лица нет.

— Не знаю, — через силу улыбнулся грузин. — Тут болит, — похлопал он себя по пояснице. — Писать хочется, а не могу.

— Почечная колика, наверное, — предположил Тыковлев. — Вам надо немедленно к врачу. Сейчас прямо с вокзала на “скорую помощь”.

— Не могу я в больницу. Какая “скорая помощь”? — вздохнул Автандил. — Сначала кейс...

— К черту кейс, — запротестовал Тыковлев. — Здоровье дороже.

— Без кейса мне здоровье уже не понадобится, — криво ухмыльнулся Автандил. — Там деньги. Большие деньги. Я их должен доставить. Все остальное потом. Я вас об одном попрошу. Если можно, сначала поедем по одному адресу. Я от чемоданчика там избавлюсь, а потом уже вас на Васильевский, а меня в больницу. Простите, что так получилось, но очень болит. Боюсь потерять сознание.

— Автандил, вы делаете глупость, — изрек Тыковлев. — Из-за этого дурацкого чемоданчика останетесь инвалидом или, еще хуже того, богу душу отдадите. Никуда ваш кейс не денется. На худой конец, я присмотрю, позвоню Губерману, объясню.

— Не надо звонить, — запротестовал Автандил. — Мы через минут сорок на проспекте Тореза будем. Я эти сорок минут продержусь. Иначе он меня выгонит.

Машина понеслась по городу на предельной скорости. Проехали площадь Мужества, завод “Светлана” и, наконец, выбрались на проспект Тореза. Справа замелькали деревья Сосновского парка, слева за высокими сугробами стояли новые дома из серого силикатного кирпича.

— Остановись, — хлопнул по плечу водителя Автандил, — я сейчас.

Открыв дверцу “Волги”, он с трудом вышел из машины, сделал несколько шагов, скрючился и упал в снег.

— Что с вами? — выскочил вслед ему Тыковлев. — Говорил же я вам, что “скорую” вызвать надо. Не послушались. Все кейс! Ну, что мне теперь делать с вами и с вашим кейсом?

— Вон тот дом, — махнул рукой Автандил. — Третий этаж, 32-я квартира. Позвоните и спросите Владислава Ивановича. Он такой среднего роста, с русой бородкой. Кейс ему отдайте. Он ждет. Скажите, я не смог... Приступ...

Подхватив злополучный кейс, Тыковлев захромал через проспект к девяти­этажному серому дому с невысоким каменным крыльцом. Вокруг было тихо и пусто. Над подъездом тускло горела электрическая лампочка. У двери мерз полосатый кот, терпеливо ожидая возможности войти в теплоту дома. Трудно было сказать, сколько он так сидел. Похоже, долго, поскольку появление Тыковлева встретил с явным воодушевлением.

Тыковлев потянул на себя покрашенную в неприветливый кирпичный цвет входную дверь и пропустил вперед кота. Потом вошел сам. В подъезде было темновато. Вверх вела темно-серая бетонная лестница, в конце которой на площадке одиноко горела лампочка. Такая же лестница вела вниз вдоль лифтовой клетки в подвал. Там господствовал черный мрак.

— Что он сказал? — стал вспоминать Тыковлев. — Ах да, третий этаж. Поеду лучше на лифте. Наверно, работает. Дом вроде чистый, приличный.

Поискал глазами кнопку вызова, нажал. Что-то щелкнуло, в шахте загрохотало. Значит, кабина начала спускаться вниз. Облегченно вздохнув, Тыковлев поправил шапку и стал напряженно смотреть наверх в ожидании лифта. В этот момент ему показалось, что кто-то зашевелился там, внизу, на темной лестнице. Тыковлев повернулся и в тот же момент ощутил резкий удар сзади по голове. В глазах вспыхнули красные и зеленые сполохи. Потом наступила тьма.

*   *   *

Покрашенный светло-голубой краской КамАЗ неуклюже вывернул с Проф­союзной на улицу Гарибальди и, проехав с десяток метров, со вздохом остановился. Опустив подбородок на баранку руля, шофер вперил скучающий взгляд не то в стекло машины, не то в группу бездомных собак, вальяжно разлег­шихся на бывшей детской площадке, окруженной толпой ларьков с разноцветными бутылками и импортной снедью и украшенных для какой-то неведомой цели надписями на английском языке.

Следом за КамАЗом из-за угла вышли двое. Мужики лет за тридцать. Оба в камуфляже с непременной тельняшкой, проглядывающей сквозь открытый ворот. Обветренные, загорелые лица. Похмельные глаза. Непрерывно жующие челюсти. Неторопливые, как бы выполняемые через силу движения. Один тянул за собой по асфальту большую совковую лопату. Она то скрипела и стонала, то издавала на неровностях почти мелодичный звон. Другой с достоинством нес обтрепанную метлу, вскинув ее на плечо, как винтовку.

— Приступаем, бляха-муха, — со значительностью на лице и в голосе произнес первый с лопатой, останавливаясь неподалеку от заднего борта КамАЗа. — Давай, Миша!

Вздохнув, Миша деловито начал мести мусор, скопившийся между бордюром тротуара и проезжей частью. Было его там немного. Едва на пол-лопаты наберется.

— Ты где метешь-то? — оживилась стоящая на автобусной остановке бабка в видавших виды трениках фирмы “Адидас”. — Не видишь, что ли, сор где? Вон вокруг сколько! — Бабка укоризненно повела рукой, указывая на набитые пластиковыми стаканчиками и цветными упаковками лунки чахлых деревьев, торчащих из асфальта. Потом ткнула пальцем в сторону бывшей детской площадки, занятой ларьками и бездомными собаками: — Туда вон и иди. Тебе Лужков за это деньги платит.

Лопата с мусором вознеслась вверх и, описав дугу, в очередной раз вывалила в кузов КамАЗа несколько щепоток мусора. Застывший в немом созерцании шофер пришел в себя и оторвал подбородок от руля. Взревел мотор, протаскивая грузовик еще двадцать метров, и вновь со вздохом остановился. Мастер совковой лопаты важно проследовал за грузовиком мимо скандальной бабки в трениках.

— Не мешай работать, бля старая, — бросил он на ходу. — Привыкла при коммуняках ко всем вязаться. Мы частное предприятие. На что нанялись, то и делаем.

— Да что ты делаешь-то? Ведь ничего не делаешь! Улица как была, так и осталась грязная. А он, вишь ты, нанялся. Частный предприниматель! А вы чего молчите? — вдруг ожесточилась бабка на молчаливо стоящих вместе с ней на остановке. — Ждете, когда все разворуют? — И, не встретив поддержки, всплеснула руками: — Ой, да что же это делается! Куда же мы идем?

Голос бабки постепенно становился неуверенным. Она ловила и никак не могла поймать глаза стоящих. Ускользали они в сторону или опускались в пол. Молчание сокрушало бабку. Махнув рукой, она отвернулась в сторону.

Тем временем совковая лопата опять наполнилась. Привычным движением взлетела вверх. Фыркнул мотор. Грузовик проехал очередные двадцать метров. В одном из ларьков на полную громкость врубили музыку: “Воруй, воруй, Россия, всего не украдешь!” — понеслось по улице.

— Интересная запись, — вдруг заговорил стоявший рядом с Андреем майор милиции. — Я еще такой не слышал. Во, дают ребята! Я, пожалуй, жене куплю. У нее сегодня день рождения. Пускай гости посмеются.

— Чего смеяться? — вспыхнул Андрей. — Плакать хочется.

— А чего плакать? — удивился майор. — Музыка...

— Ну как же? Этот грузовик, метла, лопата, шофер. Акционерное общество закрытого типа! Бред какой-то, страшный сон. Как вообще может существовать такое акционерное общество? А песня?

— Э-э-э! — протянул майор. — Это понимать надо. Конечно, акционерное общество. Но не для того, чтобы улицы убирать, а для того, чтобы деньги из московского бюджета получать. Те самые, что мэрия на уборку улиц выделила. Их без акционерного общества оттуда не выцарапаешь. Для того и общество. Потом эти деньги с мэрией же и поделят. А улицы пусть метут лопоухие. Рубите бабки!

Майор весело подмигнул и устремился к музыкальному ларьку.

Была суббота. Дул сильный ветер, который всегда гуляет в Царском Селе, что у метро “Новые Черемушки”. Светило неяркое осеннее солнце. Копошились вороны в мусорных баках. Вокруг деловито сновал народ, наряженный в турецкие кожаные куртки и трикотажные рубашки, размалеванные самыми немыслимыми и непотребными надписями. Молодые люди неопределенной профессии неторопливо посасывали пиво из откупоренных бутылок, перекидываясь матерными репликами. Кто-то шуршал газетой “Московский комсомолец”, водя пальцем по репортажу о визите в один из венгерских бардаков. Было смутно и тоскливо.

Автобус все не появлялся. Толпа понуро ждала. Ждала молча, устремляя взгляды в направлении Царского Села. Тягость молчания опять нарушила бабка в трениках. Нерешительно потоптавшись на месте, она с вызовом начала громкий монолог:

— Стоите и молчите. А раньше, глядишь, изорались бы все. Как же, как же! Автобус вам полчаса как не подают. В райком жалобу бы написали. От социализма камня на камне не оставили бы. А сейчас стоите, как собаки побитые. Пенсии нет. Зарплаты не дают. Автобусы не ходят. Жрать нечего. И жаловаться некому. Чего не орете-то? Поджали хвосты. Вот оно как. А почему поджали? Боитесь их больше, чем коммунистов?

— Ты замолчишь, наконец? — ощерился молодой человек втородневной бритости в джинсовой куртке, с золотыми перстнями на руках. — Не нравится тебе, так и проваливай на кладбище.

— А-а, на кладбище! — обрадовалась бабка, наконец обретшая собеседника. — А ты мне похороны мои, может, оплатишь? Бизнесмен х... Тебя, гляди, самого вперед меня на кладбище снесут. Тебя еще твои дружки не пристрелили? Скоро пристрелят. Все вы друг друга скоро обворуете и перестреляете.

Спор бизнесмена с бабкой не получил продолжения. На улицу с шумом и под вой сирен ворвался кортеж “Мерседесов” и “Ауди”. Замерцали синие горшки на крышах машин. Стоявшие на остановке с любопытством воззрились на темные стекла проносившихся мимо машин.

— Ельцина повезли, — убежденно прокомментировала бабка. — Отец родной проехал. Ты, наверное, от радости в штаны наделал? — обращаясь к небритому, с вызовом продолжала она. — А помнишь, как он раньше в автобусах для показухи ездил да на рейсовых самолетах летал. То-то! А тепереча на “Мерседесах”. Во дворцах, в малахите и в золоте. Как нос на улицу высунул, так все движение вокруг на пушечный выстрел перекрыли. Ох-хо-хо! Отольются кошке мышкины слезки.

— Ты совсем, видать, спятила, — озлился небритый. — Чего Ельцину у нас на Гарибальди делать? Тебя он, старую дуру, не видел? Увидит, так на неделю с тоски запьет...

— А он, и меня не видев, не просыхает. Как он, пьяная морда, немецким оркестром в Берлине дирижировал? Помнишь? Вот стыдоба-то! На весь мир...

— Это он от расстройства, — смутился небритый. — Переживает. Кинул его друг Гельмут по-крупному. Выставил из Европы. Денег ни шиша не дал и спасибо даже не сказал. Все они так. А он надеялся. Думал: план Маршалла, союз с Западом. Уверен был. Если что не так, на рельсы обещал лечь. Он за Россию болеет. Может, поэтому и закладывает.

— И чего же не лег? — ехидно вопросила бабка. — Давно лег бы, коли за Россию болеет. Ан нет! Ельцин обещает, Клинтон обещает, Коль говорит. А тем временем все Россию имеют, кто и как хочет. А я уж какой год живу на картошке и кефире. И никому дела нет! А я что, одна такая? Погляди вокруг! Окаянство — одно слово!

— Лучше будет, — примирительно сказал небритый, явно стараясь закруглить разговор. — Потерпеть надо. Тяжелое наследство досталось...

— Ох, уж до чего тяжелое, — в тон ему поддакнула бабка. — Воруете, воруете и все никак до конца разворовать не можете. Интересно, если бы не это наследство, на какие бы деньги вы, новые русские, жили? Паразиты!

— Ну да ладно, — смягчилась она вдруг. — Вы тут стойте дальше и ждите, когда вам ваш любимый мэр автобус пришлет. А я пошла.

Бабка двинулась к уличному переходу, у которого с опущенной головой терпеливо сидел большой грязный пес. Завидев бабку, пес встал и приветливо замахал хвостом.

— А, привет, Зюганыч, — вновь нарочито громко заговорила бабка. — Ждешь все, помочь хочешь. Научили тебя народу служить, а теперь бросили. Ты бы шел к своим на пустырь. Глядишь, тебе тоже чего-нибудь из киосков бросили бы. Подохнешь ведь так, исполняя долг, — бабка потрепала собаку по загривку. — Ну, пойдем, пойдем! Покажи, как ты умеешь...

— Это что еще за Зюганыч? — поинтересовался небритый.

— Да он у нас тут уже давно на добровольной службе, — ответил кто-то из очереди. — Он слепых обучен водить. Хозяин, видать, умер или бросил его. Чем сейчас собаку кормить? На самого себя не хватает. А он не понимает. Его со щенячьих лет служить и работать приучили. Вот и сидит целыми днями у перехода, помощь предлагает, чтобы через улицу перейти. Да кому теперь нужно?

Эпилог


Коровин был не в настроении. Скучно пожевывая бордово-красную массу винегрета с селедкой и прихлебывая кисловатое болгарское вино, он то и дело возвращался к теме о том, что надо бы где-то приискать работу. Все равно какую, лишь бы тысячу долларов платили. Меньше, чем на тысячу долларов, сейчас не проживешь.

— Ишь, чего захотел, — равнодушно возразил Андрей. — Кто же тебе эту тысячу даст. Кому ты такой нужен?

— Но я же доктор экономических наук, я в ООН работал, — кипятился Юрка. — Они сопливой девчонке, которая только и умеет, что клавиши на компьютере нажимать, больше долларов платят.

— Вот-вот. Ей платят, а таким, как мы с тобой — нет. На кой хрен ты им со своим докторством сдался? Как, впрочем, и я. Маркса, что ли, совсем забыл? У новых хозяев страны свой взгляд, свои потребности. Весьма, кстати, примитивные и понятные. Украсть нефть или лес, продать за границу и завезти кубики для бульона, стеклярусовые бусы, прокладки,  жевательную резинку. Какой там доктор наук, какая политика? Им дачу побезобразней на Николиной горе, “Мерседес” подороже, секретаршу с ногами подлиннее и с задницей потолще. Особо крутым — дом в Ницце. Вот и все. Предел желаний и интеллектуальных горизонтов. Они уже себе памятник в парке Горького воздвигли. Не заметил? А зря. Наш “Шаттл”, то есть “Буран” — концентрат научной мысли, высоких технологий, туда завезли и лучшего ему применения не нашли, как ресторан открыть. Вдумайся! Зачем им космос, высшая математика, физика высоких энергий. Все побоку. Все лишнее. Нам теперь и арифметики вполне хватает. Какой Чайковский или Бетховен? “Мурка” и “Я проститутка, я дочь камергера”... Пошлость со сцены, пошлость по радио и телевизору. Тут мне один на днях говорил, что и армия им не нужна. Больно дорого стоит и к тому же американцев сердит. Армию сократить и поставить  на охрану его дачи и собственности, тогда другое дело будет. Правда, охрану себе он и так уже нанял. Поэтому пусть лучше армия спокойно себе гниет и разваливается. Поделом ей, не предавала бы свой Советский Союз и КПСС. Кто ей после этого что доверит? Это дураком последним надо быть.

— Ну, все же люди как-то пристраиваются, — нерешительно протянул Коровин. — Надо и нам стараться. Возраст, правда, уже не тот, — подумав, добавил он. — Может быть, за границу податься?

— Да, да, там тебя ждут с распростертыми объятьями, — улыбнулся Андрей. — Нет, друг мой. Бачили очи, щё куповалы, так иште же, хочь повылазьте. Небось за Ельцина голосовал, и не раз? То-то.

— Так все голосовали, — окончательно загрустил Юрка. — Давай выпьем. Я тут какую-то владимирскую за 40 рублей на выставке прихватил, — добавил он, крутя в руках бутылку с яркой этикеткой и двуглавыми орлами. —  Официальная выставка, так что, наверное, водка не отравленная. А то на прошлой неделе у нас в ИМЭМО у одного сотрудника сын выпил купленную с рук, и на “скорой помощи” увезли. Умер, говорят. То ли от сердца, то ли отравленная была. Кто проверять будет? Никому не надо.

— Насчет армии этот твой знакомый прав, — продолжал Юрка, опрокинув рюмку. — Что армия, что КГБ. Кто мог бы подумать! Сторожевые псы советской власти, непобедимые и легендарные, железные феликсы... — Юрка матерно выругался.

— У них есть свои извинения и оправдания, — нехотя возразил Андрей. — Сначала слушались Горбачева и шли за ним. Потом боялись, как бы Ельцин не учинил резню. Он не учинил, и сердца сторожевых псов преисполнились благодар­ностью. К тому же многих из них, особенно из КГБ, предусмотрительно пристроили на хорошие деньги. Того же Филиппа Бобкова — главного борца с диссидентами.

— Так потому и пристроили, чтобы не рассказывал, кто у него на жаловании состоял. Если рот откроет, так половина нынешнего населения на Старой площади, в Белом доме и в Кремле сильно загрустить может, — злорадно засмеялся Юрка.— А помнишь, — меняя тему, оживился он, — как мы тогда еще студентами на квартире у твоей тетки на Арбате сидели? Про “оттепель”, про сталинские репрессии, про Власова и Иуду разговаривали? Ты все доказывал, что жрецы идеи предателями быть не могут. Ну что, теперь убедился?

— Убедился, — кивнул Андрей. — Правда, дело не только в одних жрецах, да и были ли предавшие страну и нас когда-либо жрецами?

— По должности-то были, — задумчиво произнес Юрка. — По уму и совести — вряд ли. Да в них одних ли дело? Нам всем, конечно, удобнее на жрецов валить. Но сами-то...

Наступила пауза. На кухне тоненько засвистел чайник. Юрка поднялся и вышел. Откинувшись на спинку дивана, Андрей смотрел в темное окно, за которым светились огни рекламы.

“Ни одной русской надписи, — вздохнул Андрей. — Мой ли это город? Тот ли это город, в котором я прожил полвека? Родной ли он мне? Пожалуй, нет. Больше нет. Грустно и больно”.

— А хорошо мы тогда с тобой на Арбате сидели, — обратился он к вернув­шемуся из кухни Юрке. — Вся жизнь была впереди, и ни минуточки сомнения не было, что жизнь сложится. Уверенность в будущем была. Куда все девалось? Зачем жили?

— Да что мы, — подхватил Юрка. — Зачем родители и деды жили? Что детям оставим? Временами выть от тоски хочется. Все прахом. Вся история, все богатства, вся страна. Меня сосед, как выпьет, все спрашивает: “Скажи, мил человек, вот раньше мы лишения терпели, Днепрогэс и Уралмаш строили, немца разбили, целину осваивали, БАМ создавали, в лагерях сидели, в космос летали, чтобы коммунизм строить. Идея у всех была. Оказалось, неправильная. Сейчас опять терпим и корячимся. А какая сейчас у нас идея?”

— Россия! — пожал плечами Андрей — Так теперь говорят.

— Это какая такая Россия? — возмутился Юрка. — Просрали Россию. Была, да сплыла. Что, нынешняя Россия — это Россия? Как бы не так.  Ликвидировали тысячелетнюю Россию Ельцин, Кравчук и Шушкевич в Беловежской Пуще. Одним махом все зачеркнули: и Дмитрия Донского, и Петра, и Екатерину, и Суворова, и Кутузова, и Ленина, и Сталина. Все! Нелепый обрубок остался. И мы с тобой, и отцы, и деды, и прадеды в великой России жили, ее своей родиной считали. А пришла шпана и все растащила. Одни наши богатства делить кинулись, другие страну приватизировать. Каждому начальнику по союзной республике. Вот и дошли до ручки. Так я что, теперь ради этого бардака на крест пойду? Хороша идея! А еще удивляются, что в армии никто служить не хочет и что всем на все наплевать.

— Так-то оно так. Только без страны все же нельзя, — вздохнул Андрей. —  Какая-никакая, а другой у нас с тобой страны нет. Так что за неимением лучшего... Сейчас ведь говорят, что все беды от того, что Советский Союз был социалисти­ческим. Нельзя было страну в целости сохранить именно из-за этого.

— Ага, — обрадовался Коровин, — все дело, оказывается, в социализме. Советский Союз разрушили, чтобы избавиться от социализма. Другого пути не было. Пусть поищут тех дураков, которые в это поверят. Советский Союз — это ведь и была наша Великая Россия. Все знают. Та самая, что до 1917 года существовала. Та, правда, еще больше, чем Советский Союз была. Ну да ладно. Не в этом суть. Суть в том, что наша шпана пришла к власти ценой разрушения тысяче­летней России. Ее ведь ликвидировали, а не то название  — СССР, — под которым она существовала в советское время. Чего они нам мозги пудрят и про избавление от социализма поют. Отменили бы социализм, если дело в этом, а страну оставили как есть. А то все: социализм, социализм! Что нас, за шизофреников держат? Если социализм гробил Россию, то чего же наши братские союзные республики после его отмены не сплотились еще прочнее и теснее вокруг любимой Москвы? Как бы не так! Во все стороны разбежались, оглашая окрест­ности проклятиями в адрес москалей, позабирали все, что могли, и назад возвращаться не хотят. Если все дело было в социализме, то почему это нас немедленно после его отмены из Европы выкинули, НАТО и Евросоюз на Восток двинули и ни в какие цивилизационные объятия новую Россию заключать не хотят? А ведь как мы просим и в ногах валяемся! Не берут. Ну и, наконец, если все дело в социализме, то почему же к нам не прибежали назад наши столь любящие Россию князья, графини и генералы из белой эмиграции? Почему Слава Ростропович со своей Галиной не едут? Одна Баянова решилась, да и та, кажется, уже жалеет. Солженицына еще уговорили. Но он, правда, как вернулся, так караул и закричал... — Вот пусть они, кто нас до этой России довел, и стараются. А я за неимением лучшего пока подожду, — подытожил Юрка.

— А еще тысячу долларов получать хочешь, — рассмеялся Андрей. — Ты бы раньше думал.

— Раньше думал, раньше думал, — проворчал Коровин, разливая чай. — Ты бы тоже раньше думал, когда в верхах ходил. Ты мне лучше скажи, почему у нас все не как у людей? Что, у них своих Иуд не было? Были. Что, у них своих дураков и шпаны нет? Есть, хоть отбавляй. Так ведь перешагивают они через них и идут дальше. А мы почему не можем?

— Мы тоже можем, — вздохнул Андрей. — Вернее, могли, только с каждым разом все труднее получается. В 1918-м, а потом в 1941—42-м едва совсем не рухнули. А сейчас еще хуже. Помнишь Чаадаева? Или Некрасова: “Ты проснешься ль исполненный сил, иль, судеб повинуясь закону, все, что мог, ты уже совершил, создал песню, подобную стону, и духовно навеки почил?” Вот и сейчас сомнение берет, встанем ли, не конец ли нам. Многие думают, что конец, что не встанем. А надо пытаться, пока живы, надо пытаться. Нельзя на себе крест ставить.

— Не вижу я, чтобы народ пытался. Не вижу, — покачал головой Юрка, —  не понимаю, не узнаю.

— Почитай Салтыкова-Щедрина, его “Историю города Глупова”. Сразу узнаешь, — горько улыбнулся Андрей. — Не забывай, кто мы такие. Он это не от радости написал. Говорят, что каждый народ достоин своих правителей. Значит, достойны и мы своих, своей судьбы, одним словом. Слышал я такую байку, что пригласил однажды советский полпред в Риме к себе на концерт Федора Ивановича Шаляпина. Показывал ему новых солистов Большого театра. Потом, после концерта, спрашивает, ну как, мол, Федор Иванович, наши советские басы, тенора и сопрано поют. Тот отвечает, что хорошо поют. Потом задумался и добавил: “Так вам и надо!”.

— А, пожалуй, он прав, — согласился Юрка. — Так нам и надо! А все же обидно. Неужели так никогда и не научимся?

— Научимся, — улыбнулся Андрей. — Все вернется на круги своя. Дай срок.


Оглавление

  • Пролог
  • Глава I ВПЕРЕД, ОРЛЫ!
  • Глава II ДРУЗЬЯ ВСТРЕЧАЮТСЯ ВНОВЬ
  • Глава III ВОСХОЖДЕНИЕ
  • Глава IV ЛИШЬ МГНОВЕНИЕ — ТЫ НАВЕРХУ...
  • Глава V ЗА БУГРОМ
  • Глава VI ПЕРЕСТРОЙКА
  • Глава VII ШТОПОР
  • Глава VIII РАСПАД
  • Эпилог