КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно  

Пути в незнаемое (fb2)


Настройки текста:



Пути в незнаемое

Писатели рассказывают о науке
Сборник семнадцатый
Редакционная коллегия:
А. З. Анфиногенов, Д. М. Балашов, З. Г. Балоян, Е. А. Букетов, Ю. Г. Вебер, Б. Г. Володин, Я. К. Голованов, Д. А. Гранин, Д. С. Данин, Н. И. Дубов, В. П. Карцев, Л. Э. Разгон, А. Е. Русов, И. В. Скачков, В. М. Стригин, Д. А. Сухарев, М. Б. Чернолусский, Н. Я. Эйдельман, Л. Я. Яншин
Составители
Б. Г. Володин. B. М. Стригин
Художники
Борис Жутовский и Валерий Локшин

I

В. Демидов Монолог о тепле

Прогресс…

Десять тысячелетий понадобилось, чтобы примерно в 1825 году число жителей планеты обозначилось миллиардом. Четвертый же миллиард прибавился — страшно подумать! — за пятнадцать лет, с 1961-го по 1976 год. Вы закончите чтение этого абзаца, а человечество тем временем увеличится еще на сто сорок два младенца. Пройдет год — дома, школы, работа требуются еще для пятидесяти миллионов. В двадцать первый век войдут шесть миллиардов, а может быть, и больше.

И потому каждый день жители Земли расходуют на пятнадцать тысячных процента больше энергии, чем накануне. И потому каждые тринадцать лет потребность в ней удваивается. Удваивается!!! Запущена цепная реакция: два, четыре, восемь, шестнадцать… Законы экологического равновесия этого совсем не предусматривали, природа точно и жестоко расправляется с живыми существами, которые вознамериваются присваивать больше энергии, чем позволяет пищевая цепь: Солнце — растение — травоядные — хищники… Чтобы преодолеть закон, опрокинуть в свою пользу, человек стал вгрызаться в недра, сжигать в минуту то, что Земля копила сотнями тысяч, миллионами лет.

Десять тысячелетий назад пища была тем единственным источником энергии, которым поддерживал свое существование человек, если не считать Солнца, которое его грело, да костра, на котором жарилась все та же еда.

Лишь пять тысячелетий мы пользуемся силой мышц лошади — этого двигателя, преобразующего энергию Солнца, запасенную в траве и овсе.

Триумфальное шествие дров — примерно пятнадцатое столетие нашей эры, они давали тогда людям три четверти всей энергии, бывшей в распоряжении человечества (впрочем, они не вышли из употребления и по сей день: в нашей стране, например, дров ежегодно заготовляют почти двадцать пять миллионов тонн, если пересчитать на условное топливо, — то есть на семь тысяч килокалорий тепла в килограмме).

С началом XX века бесспорный фаворит — уголь. На него приходилось теперь уже три четверти забот по снабжению калориями. Нефть робко жалась у порога, ее участие выражалось жалкими процентами, но спустя полсотни лет она стала центром притяжения, оттеснила уголь на второй план, поманила павлиньим хвостом своих разводов, а потом вдруг выяснилось, что век ее пугающе короток, а кладовые недр, оказывается, не бездонны…

Это стало для многих шоком.

Ведь люди были так захвачены ритмом машин!

Пустыни, отмели и воды океанов
Грохочут гулами осей и ободов;
Глухое, жаркое, прерывное дыханье
Моторов взмыленных и паровых котлов
До самых недр глубинных потрясает
Землю… —

провидел Верхарн атомный век, который, несмотря на свое название, оказался веком все-таки бензиновых и дизельных моторов. Тех самых моторов, по милости которых человечество стало залезать все более полной горстью в свой самый убогий карман.

И какой убогий! Топливный потенциал известных залежей нефти не достигает и трех процентов по отношению ко всем иным, реально доступным родникам энергии. В залежах угля — девяносто процентов отпущенных человечеству калорий. Но историю делают не боги, всезнающие и мудрые, а обыкновенные люди…

И люди придумали автомобиль! Удивительное ощущение власти над чем-то мощным и всесильным остро пронзило человеческое сердце. «Когда я еду на автомобиле, мне кажется, что неодушевленные предметы принимают более ясные очертания, а люди живут более напряженной жизнью, и быстрота движения не только не изглаживает этого, напротив, все кажется мне более рельефным. Он для меня дороже, полезнее моей библиотеки, где закрытые книги стоят на своих полках, и моих картин, которые, окружая меня и вися на стенах, кажутся мне чем-то мертвым с их однообразным небом и неподвижными деревьями, водой и людьми… Когда я еду на автомобиле, то у меня есть все это, и даже больше этого, потому что здесь все двигается, шевелится, проходит, меняется, мелькает, не имеет ни границ, ни конца…» — восторгался Октав Мирбо в те годы, когда автомашина была не просто жгучей новинкой, а чем-то вроде космического корабля.

До изобретения автомобиля, в эпоху угля, когда привычными деталями пейзажа стали силуэты паровоза и парохода, на улицах городов по-прежнему царила лошадь: ломовая телега, омнибус, наемный экипаж, собственный выезд… Бензиновый мотор подтянул до требований прогресса это отставшее транспортное звено. И что еще важнее, сделал труд водителя занятием общедоступным, демократическим. Для собственного выезда требовалось иметь конюшню, конюхов и кучера, — с приходом автомобиля все это становилось ненужным. Руль уравнивал на шоссе в своих правах всех, независимо от того, сколько денег они заплатили за свою машину, давал одинаковую — и очень большую! — свободу передвижения. Человек стал властелином пространства, быстро вертящиеся колеса спрессовывали время, — тяга к автомобилю стала одним из самых мощных влечений людей XX столетия.

«Шоссе. Длинная вереница автомобилей. В автомобилях, разумеется, люди. Этот едет, потому что он врач. Этот потому, что он ухаживает за девушкой. Этот продает электрические лампочки. А этот решил убить ювелира. Все они едут потому, что у них автомобили. Едут не они, едут автомобили, а автомобили едут потому, что они автомобили», — писал Эренбург в 1929 году.

Детище сына паровозного машиниста Бенца вырвалось на широкий простор. Это были те идиллические времена, когда автопромышленность мира выпускала каких-то три миллиона автомобилей в год, когда во всех странах не удалось бы насчитать и тридцати миллионов легковушек, грузовиков и автобусов…

Сегодня автозаводы планеты выбрасывают из своих недр ежеминутно пятьдесят два новеньких, сверкающих лаком и хромом чуда техники. На них уходит каждая пятая тонна стали, каждая вторая тонна свинца, каждые семь тонн каучука из десяти, выработанных мировой промышленностью. Экономическое здоровье многих стран зависит от самочувствия автомобильного бизнеса. А он, заботясь о своих доходах, меньше всего думал в прошлые годы о рациональном автомобиле. В блеске линий кузова, то каплеобразных, то нарочито угловатых, на всеобщее обозрение выставлялся Престиж восседающего за баранкой владельца. «Крейсеры шоссе» с их сотнями лошадиных сил под капотами поражали воображение европейца, впервые оказавшегося на американской автостраде.

«Безумие думать, что на американской федеральной дороге можно ехать медленно… Рядом с вашей машиной идут еще сотни машин, сзади напирают целые тысячи их, навстречу несутся десятки тысяч. И все они гонят во весь дух, в сатанинском порыве увлекая вас с собой». Это впечатления 1936 года. Интересно, что написали бы Ильф и Петров, окажись они в США наших дней? За четыре с лишним десятилетия автомобильные стада на американских хайвэях стали еще плотнее и стремительнее.

А за напряженный ритм платят. Чтобы автомобиль мог хорошо вписываться в уличный и шоссейный поток, он должен быстро набирать скорость. Приемистость же зависит от того, много или мало килограммов корпуса и груза приходится на одну лошадиную силу мотора. Средний американский автомобиль весит полторы тонны и обладает соответственным аппетитом. Если бы он весил тонну, Соединенным Штатам не понадобился бы нефтепровод через Аляску. Если бы… «Большие автомобили — большие прибыли». Крылатое выражение одного из капитанов американского делового мира.

Знаете ли вы, сколько нефти, ввезенной в США и добытой там, съедают эти моторы? Половину! В Европе и других частях света на выработку автобензина тратятся куда экономнее. Но это слабое утешение. Эксперты пророчат автомобильное половодье именно в тех странах, где машин покамест не так много. Страсть к четырем колесам не пугается ни галопирующих цен на бензин ни безумных трудностей с парковкой, ни черепашьей медлительности в часы пик, а о загазованном воздухе и прочих прелестях просто не думает. Смешно, но если бы кто-нибудь специально задался целью придумать устройство для разбазаривания топлива, ему вряд ли бы удалось превзойти обыкновенный бензиновый двигатель. Такой мотор расходует десять литров горючего, чтобы выполнить одним литром ту работу, ради которой создан. А если приплюсовать потери, неизбежные при переработке нефти, транспортировке, деятельности бензозаправочной сети, то получится, что лишь одна четырнадцатая часть первоначально заключенной в сырой нефти энергии тратится с пользой. Прочие вылетают в многочисленные (главным образом выхлопные) трубы.

Изгнать ненасытного немыслимо. Без автомобиля современное общество существовать не может. Любая транспортная операция начинается или оканчивается автомобилем, а чаще всего с ним связаны оба этапа. Нам с вами это хорошо известно, дорогой читатель, где бы вы ни жили — в городе или в деревне. Автомобиль не зря называют «транспортом от двери до двери». А сбереженное время? А километры, которые словно съеживаются под скатами? А просто любовь к технике, ощущение своей сопричастности к прогрессу, новшествам? А радость при взгляде на эстетически безупречную работу автоконструктора? И потому не стоит выходить из себя оттого, что машин на улицах становится все больше. Через двадцать лет по дорогам планеты их будет мчаться не триста пятьдесят миллионов, как сейчас, а пятьсот или даже пятьсот пятьдесят…

И не они одни требуют нефти. Деловито пыхтят трубами тепловозы: три, пять, восемь тысяч лошадиных сил. Десятками тысяч сил измеряется мощность дизеля океанского судна, но даже если в машинном отделении стоит паровая турбина, в топках котлов будет гореть не уголь, а нефть. Стремительно ввинчивается в небо сверкающий лайнер, сотрясая грохотом окрестность, — еще одна машина для уничтожения нефти, впятеро более расточительная, нежели автомобиль. Вторая половина нашего столетия стала временем погони за скоростью. Конструкторы прекрасно знают, что вдвое бóльшая скорость — это вчетверо возросший расход горючего. Знали — и строили поражающие своей стремительностью поезда, корабли и самолеты. Тратить много топлива было выгоднее, чем экономить. Прибыльнее, как ни парадоксально теперь это звучит.

На нефть перешли электростанции, презрев традиционный уголь. Немыслима без нефти современная металлургия (как, впрочем, и без горючего газа). Химия, превращая нефть и газ во всяческие полезные вещи, немалую часть этого драгоценного сырья сжигает. То нужен водород (а нефть — смесь углеводородов!), то попросту требуется обыкновенное тепло. Такова традиция. Сожженная нефть, сгоревший газ входят в калькуляцию расходов, в цену полученного продукта. Но только сейчас мы стали понимать, что ни бумажки, ни золото заменить нефть никогда не смогут. Никогда. Между тем скорость ее расходования так растет, что еще в 1977 году на X сессии Мировой энергетической конференции в Стамбуле был сделан печальный и недвусмысленный вывод: «В 1985–1995 годах будет существенно ограничено потребление основного вида топлива — нефти ввиду истощения ее запасов». Авторы других обзоров полагают, что это случится чуть позже, но так или иначе — все сходятся на середине XXI века: к этому времени запасы нефти на планете окажутся практически исчерпанными. Затраты на разведку, добычу и перевозку станут такими громадными, что станет выгоднее не качать ее из-под земли, а производить искусственно. Собственно, даже не нефть, а бензин, смазочные масла и многое другое, что сейчас получают из нее, — в том числе пластмассы, каучук, синтетические волокна, удобрения.

И уже гораздо раньше сжигать нефть — природную нефть! — в топках и моторах придется прекратить. «Выражение „топливный кризис“ не относится к числу преувеличенно-пугающих газетных заголовков: это отражение существующей реальности, и оценка ей, возможно, дана в мягкой форме», — констатируют «Известия». А сегодня, хочешь не хочешь, «кровь земли», как кто-то назвал ее, покрывает половину энергетических потребностей человечества, газ — пятую долю.

Проблемы энергетики вышли на первые полосы газет, оттеснив все иное. И если предотвратить атомную войну — проблема номер один, то энергетика — вторая проблема, затрагивающая кровно все человечество. Люди явственно начинают осознавать, что пора всерьез думать о будущем. О мирном будущем, ибо иного просто не будет. А что касается нефти, то стремление к ней — об этом забывать нельзя! — до поры до времени никак не выглядело чем-то предосудительным. Небо над городами стало чище, избавившись от дыма угольных электростанций. Производство металла и других продуктов промышленности развивалось быстрее, чем когда энергетика опиралась в основном на уголь. Двигатель внутреннего сгорания принес в силовые отсеки не только больше мощности на каждый кубометр занятого пространства, но и новую культуру труда: белая рубашка и галстук водителя тепловоза, безлюдные машинные отделения судов грузоподъемностью во многие сотни тысяч тонн — все это приметы «нефтяного века». И хотя о безудержном, совершенно неконтролируемом росте парка индивидуальных автомобилей приходится выражаться с осуждением, во всем остальном нет сомнений: нефть и газ были жизненно нужны миру для его развития. Без подобной «энергетической инъекции» многие грандиозные достижения современности еще долго ждали бы своего часа.

В середине шестидесятых годов нефть впервые обогнала уголь, чтобы вплоть до наших дней удерживать первенство, все более оттесняя соперника на второй план. И мало кто в мире услышал, как в начале 1972 года директор Института атомной энергии имени Курчатова академик Александров, нынешний президент АН СССР, сказал на годичном собрании Академии: «Мировых запасов угля, как известно, хватит… на два, максимум четыре столетия, а мировые ресурсы нефти подойдут к концу в нашем столетии». Ведь до конца столетия казалось еще так далеко…

Да и к тому же нефть, поставляемая из стран Ближнего Востока в США, Японию и другие промышленно развитые страны, была не просто дешевой — фантастически дешевой. Каких-то доллар девяносто центов за баррель, за сто пятьдесят девять литров. Затраты на энергию в калькуляции производственных расходов значили ничтожно мало, и главный потребитель энергетического богатства среди капиталистических стран — Соединенные Штаты Америки относились к будущему с ковбойской беззаботностью. На душу населения там тратилось вдвое больше калорий, чем в ФРГ или Англии, в три с половиной раза больше, чем в Японии. (До поры до времени это ничего не значило. Но в эпоху подорожавшей энергии товары дешевле у того, кто тратит ее меньше. Он же и побеждает в конкурентной борьбе: шествие японских изделий по Франции, ФРГ, Англии, триумф японских цветных телевизоров, фотоаппаратов и автомобилей — вот именно автомобилей! — в США доказывают это.)

В 1973 году, всего за несколько месяцев до первого вздорожания нефти, американское издание «Петролеум пресс сервис» довольно спокойно констатировало, что «большинство домов и контор строятся в предположении, что потери тепла вполне приемлемы, коль скоро они обходятся дешевле, чем расходы на теплоизоляцию». Никого не смущало, что США зависели от чужеземных месторождений нефти на тридцать пять процентов, а западноевропейские страны — кто на восемьдесят пять, кто на все сто. Японское «экономическое чудо» строилось в расчете на иностранные источники энергии, на сто процентов импорта нефти. Этот порядок всех очень устраивал.

Всех — кроме тех, кому принадлежало вывозимое за бесценок горючее. Блага, содержавшиеся в барреле нефти, раз в тридцать превышали блага, которые можно было купить за неполных два доллара. И в конце 1973 года цена на нефть подпрыгнула впятеро. Организация стран — экспортеров нефти, ОПЕК, решила прибегнуть к «нефтяному оружию» в ответ на позицию, занятую капиталистическими странами — импортерами нефти, и особенно США, в арабско-израильском конфликте.

Но вот что интересно: как выяснилось много лет спустя, «оружие» это наводили из-за кулис иные руки. «Семь сестер», как в западных газетах называют транснациональные нефтяные корпорации («Экссон», «Мобил», «Тексако», «Галф», «Стандард ойл оф Калифорниа», «Ройял Датч-Шелл», «Бритиш петролеум», — у пяти первых штаб-квартиры в США!), предвидели рост своих прибылей. Ибо даже сегодня, после стольких лет борьбы за независимость от влияния этих корпораций, страны ОПЕК продают через «сестер» каждую восьмую тонну добытой нефти, а отправляют на чужом флоте — девяносто пять из ста. Слабы позиции ОПЕК и в нефтепереработке, в странах нефтедобычи превращаются в бензин или масла лишь полторы тонны нефти из десяти, а остальное уходит за границу в сыром виде, чтобы потом ввезти куда более дорогие нефтепродукты, купленные у тех же самых компаний, которым было продано сырье. Экономическая и культурная отсталость, отсутствие индустрии и инженерных кадров дают себя знать. Именно на это рассчитывали «сестры», так что с полным основанием министр нефтяной промышленности Саудовской Аравии заявил однажды о том, что правительство США фактически поощряет повышение цен, а «любая официальная позиция в обратном смысле — лишь маскировка этого факта». Сегодня нефть стоит тридцать два доллара за баррель[1], но сколько в этой сумме невидимого влияния нефтяных монополий, сказать трудно, хотя в том, что влияние это есть, сомневаться не приходится. Ведь когда произошла революция в Иране, цены на нефть поднялись, однако первыми объявили об этом не страны ОПЕК, а британские и норвежские владельцы нефтяных полей и бурильных платформ в Северном море…

Но как бы там ни было, а доходы стран — экспортеров нефти стали поначалу быстро идти в гору. Газеты западных стран запестрели явно инспирированными статьями о том, что в 1980 году ОПЕК получит превышение доходов над расходами порядка шестисот миллиардов долларов. Шестьсот миллиардов! Свободных денег!! Тут же английский «Экономист» поиграл на клавишах калькулятора и выяснил, что при подобных темпах хватит шестнадцати лет — и ОПЕК скупит все акции на всех фондовых биржах мира, а если захочет, то в неделю лишит Рокфеллеров их состояния. Шума было много.

И совсем без всякого шума поднимались цены на промышленные товары, фрахт судов и авиаперевозки, — внушительные на бумаге прибыли стран ОПЕК съежились, сморщились. За два года — с 1977-го по 1978-й — положительное сальдо их всех упало с тридцати до одиннадцати миллиардов долларов, а дальнейшие повышения цен на нефть как будто только и позволяли, что удерживать доходы более или менее на этом уровне. Однако революция в Иране и ирано-иракская война вызвали неожиданный рост цен, так что в 1980 году страны ОПЕК имели 103 миллиарда долларов превышения доходов над расходами. Но механизм «цены на нефть — цены на товары» продолжает действовать, и «Морган траст компани» полагает, что в 1982 году эти миллиарды сократятся вдвое, а министр нефтяной промышленности Саудовской Аравии мрачно предсказал многим нефтедобывающим странам — членам ОПЕК даже отрицательный торговый баланс…

Еще хуже, что полученными миллиардами (а валютные резервы стран ОПЕК достигают 300 миллиардов долларов!) не удалось хоть сколько-то дельно распорядиться. Огромные суммы вбиваются в вооружение — десятки миллиардов ежегодно, а вооружение поставляют те самые страны, которые покупают нефть, и поставляют по все более дорогим прейскурантам. Страны ОПЕК не смогли создать собственной банковской системы, все доходы помещают в американских и западноевропейских банках, а те конечно же пускают эти суммы в выгодный оборот — выгодный уже для себя, то есть опять-таки для финансового капитала США и стран Западной Европы. Грандиозные планы развития остаются по большей части громкими цифрами в бюджетах. Нигерия, например, планировала построить к 1980 году нефтеперерабатывающий комбинат (два миллиарда долларов), телекоммуникационную систему (три миллиарда), свыше двадцати тысяч километров автострад, семь университетов, тринадцать телевизионных станций и так далее и тому подобное, — выполнить же удалось очень мало: нет квалифицированных кадров.

Однако самый тяжелый удар нанес рост мировых цен на нефть по самым бедным развивающимся странам. По тем, у кого нет своих нефтяных полей и которые рассчитывали вначале, что высокие доходы стран ОПЕК позволят получать «по дружбе» низкопроцентные кредиты и тем самым скомпенсировать мчащиеся в гору прейскуранты. Увы, многомиллиардные реки денег плыли мимо, прямо в сейфы заокеанских и прочих банкиров, против которых (если верить декларациям) было направлено «нефтяное оружие». После очередного повышения стоимости нефти в 1979 году страны «третьего мира» оказались вынуждены увеличить свои расходы по импорту на десять миллиардов долларов. «…Многие бедные страны „третьего мира“, — пишет польская „Трибуна люду“, — вынуждены отказаться от предусматривавшихся проектов развития сельского хозяйства, промышленности, инфраструктуры. Некоторые стали серьезно ограничивать импорт необходимого им продовольствия. Правительство Кении заявило, что откладывает на неопределенный срок начало осуществления программы хозяйственного развития страны. Индия вынуждена предназначить половину своих валютных резервов на оплату контрактов по доставке нефти… Выделенная странами ОПЕК сумма — 1 миллиард долларов, — предназначенная на помощь наиболее бедным развивающимся странам, совершенно не способна сгладить нарастающий кризис».

Здесь уже речь идет не об энергетическом кризисе, а о его следствии — кризисе продовольственном. По данным ФАО — Международной организации по вопросам продовольствия и сельского хозяйства, производство говядины в мире (на душу населения) прошло через высшую точку в 1976 году и теперь снизилось на семь процентов. Год высшего производства баранины — 1972-й, сейчас — на пять процентов ниже. Вылов рыбы — 1970 год, сегодня минус пятнадцать процентов. Не лучше положение и с непродовольственными товарами, так или иначе имеющими отношение к природе: пик производства древесины — 1967 год, в 1980 году снижение равнялось десяти процентам, а если речь идет о шерсти — максимум был пройден двадцать лет назад, и ныне мы имеем менее семидесяти процентов тогдашнего… Это средние цифры, они сглаживают различия между полюсами, а спад предложения ведет к увеличению цен, так что блага распределяются все более и более неравномерно. «Нефтяное оружие», похоже, ожесточенно лупит по своим…

Энергетика и урожайность идут рука об руку. Если вы горожанин, это не очень зримо для вас, но еще в старые времена говорилось: «Как над нивкою попотеешь, так и хлеба укусишь». Нынешняя статистика — необходимо сто семьдесят пять килограммов нефти, чтобы сельскохозяйственные угодья смогли прокормить в год одного человека. Килограмм белка в молоке получим лишь тогда, когда затратим на его производство двадцать пять килограммов условного топлива. Производство и хранение килограмма мяса — извольте отдать двенадцать килограммов этого горючего. На Одиннадцатой мировой энергетической конференции в Мюнхене (1980 год) приводились такие цифры: на одного жителя Соединенных Штатов приходится почти четыре тонны нефти в год, на жителя Западной Европы — в два с четвертью раза меньше, на тех, кто живет в развивающихся странах, — в семь раз меньше. Соответственно распределяется и объем национального дохода, и уровень промышленного производства, и урожайность полей. В странах «третьего мира» триста миллионов безработных, восемьсот миллионов человек живут на краю нищеты, почти полмиллиарда голодают, пятнадцать миллионов ежегодно попросту умирают голодной смертью… Хотя прирост населения в мире чуть-чуть замедлился, эксперты утверждают, что к 2000 году потребуется по сравнению с нынешним еще миллиард с четвертью новых рабочих мест — главным образом в развивающихся странах. Без подъема энергетики этого не добиться, и в том тугом узле, в который затянулись проблемы человечества, энергетическая решает все остальные.

А эра дешевой энергии кончилась.

И дело не только и даже не столько в спекуляциях, которыми занимаются нефтяные монополии: спекуляции отражают тот бесспорный факт, что нефть становится добывать все труднее и труднее. Спекулятивный рост цен сделал рентабельной добычу нефти там, где ее раньше не брали, — в море, на арктическом шельфе, из тех месторождений на суше, которые считались слишком бедными. В середине семидесятых годов с морского дна приходила каждая пятая тонна нефти в мире, к девяностому году оно даст, по-видимому, уже каждую третью. За нефтью приходится отправляться во все более труднодоступные, малообжитые районы, искать ее во все более сложных геологических структурах. «Необходимость четкого осознания того, что период дешевой энергии ушел безвозвратно, что обеспеченность энергией в настоящее время и в будущем означает в общем случае обеспеченность лишь дорогой (и все дорожающей) энергией, — одно из важнейших следствий энергетического кризиса начала 70-х годов», — пишет советский специалист Моделевский, известный своими работами по оценке запасов нефти и газа.

А осознать это нам с вами трудно. Приходится ломать устоявшиеся стереотипы, к которым мы так привыкли, которые были такими приятными и теплыми, — скажем, прощаться навсегда с мифом о «неисчерпаемости» природных богатств, в свое время пышно расцветавшим в школьных учебниках. «Неисчерпаемые богатства океана», «неисчерпаемые богатства Сибири», «неисчерпаемые…» — оборотами этими грешили в основном журналисты, но плохо то, что слова их распространяются наиболее широко и повторяются наиболее часто, а значит, и застревают в сознании прочнее иных (всевозможные неоправданные потери — в известной степени как раз и есть тот отголосок представлений о «неисчерпаемости», с которым мы все никак не решимся расстаться). Даже в 1976 году в одной из центральных газет можно было встретить оптимистические строки: «У нас в стране… бензин как был недорог, так и остался сегодня». Беспокоиться, стало быть, не о чем, все трудности бывают только «у них». А в следующем году цены на бензин были повышены (по моему мнению — намного позже, чем следовало), отражая возросшую и в нашей стране себестоимость нефтедобычи. Реальность жизни вновь откорректировала газету, стремившуюся «не огорчать» читателя.

Постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР «Об усилении работы по экономии и рациональному использованию сырьевых, топливно-энергетических и других материальных ресурсов» дает хороший урок лакировщикам, ставит вопрос сурово и открыто: «Добыча сырья и топлива обходится все дороже». И далее: «…признано необходимым… постепенно ввести лимиты расходования указанных ресурсов (электроэнергия, газ, вода, тепло. — В. Д.), а также усилить ответственность предприятий и учреждений жилищно-коммунального хозяйства и населения за нерациональное их использование». Да, дорогие товарищи, придется и нам с вами в своих домах и квартирах отвечать наряду с государственными предприятиями — а то мы как-то в последние годы начинаем подзабывать, что государство — это мы, — за целесообразное расходование всего того, что сами добываем.

Конечно, Советский Союз в целом тратит свои энергетические ресурсы несравненно осмотрительнее и рациональнее, чем страны капиталистического мира. Плановый подход к экономике позволяет достаточно сбалансированно использовать, помимо нефти и газа, подзабытый в иных странах уголь. Однако сбалансированность не может изменить того факта, что любое ископаемое топливо когда-нибудь да кончается. Несколько лет назад в «Журналисте» выступил со статьей начальник сводного отдела перспективного планирования Госплана. Мысли, которые он высказывал, для многих были неожиданными: «В последние 15–20 лет мы как-то привыкли считать, что прогрессивно неуклонное повышение в топливном балансе доли нефти и газа… До определенной поры этот вывод был приемлемым. Но по мере того как добыча нефти и газа все больше и больше перемещалась в труднодоступные, отдаленные районы страны… мы все больше пересматриваем позицию в отношении дальнейшего… Доля нефтепродуктов в общем объеме потребляемого топлива должна быть стабилизирована, а в перспективе и сокращена…» Это не «катастрофизм», не пресловутые «пределы роста» зарубежных футурологов, — это трезвый взгляд на вещи, который всем нам предстоит не только осознать, но и сделать основой своего жизненного поведения. Я понимаю, что последнее — самое трудное, оно несколько похоже на требование врача к курильщику: «Бросайте сигареты, это для вас единственный выход!», и перестройка окажется операцией болезненной. Но что иное можно предложить взамен?

Специалисты утверждают, что лет через сорок энергетические потребности Земли возрастут в три, может быть — в четыре раза. Лошадь способна везти груз со скоростью двадцать километров в час. Грузовик делает это втрое быстрее. Я далек от мысли сравнивать нынешнюю энергетику с лошадью. Просто хочется, чтобы маленькая цифра «три» представилась более весомо. Для трехкратного роста скорости пришлось создать довольно сложную механическую конструкцию, организовать ее промышленный выпуск, развить множество сопутствующих отраслей индустрии. Точно так же для трехкратного производства энергии придется создать много новых вещей и организовать новые отрасли промышленности. И прежде всего придется — не в будущем, а теперь, сейчас, сегодня! — воспитать в себе привычку экономить энергию, в каком бы виде она ни представлялась взору. Топливо, тепло — ее наиболее простые воплощения. С них обычно и начинают.

Я перелистываю свои подшивки. Газетные и журнальные вырезки в разных словах развивают одну и ту же тему — как бы ответ на слова Менделеева, написанные девяносто лет назад: «Рациональное и экономическое пользование горючими материалами не менее важно, чем рациональное пользование землею для производства хлеба».

Италия. Правительство издало декрет об экономии энергии. Отныне температура воздуха в домах зимой не должна превышать плюс двадцати Цельсия, горячая вода в кранах кухонь и ваннах — сорока восьми градусов. Строго обязательны регуляторы температуры: специальные правительственные чиновники будут следить за тем, чтобы эти отнюдь не дешевые приборы устанавливались повсеместно.

Англия. Объявлена 10-летняя программа экономии энергии. Цены на топливо и электричество будут отныне только повышаться. У министерства энергетики план: в ближайшее время усилить теплоизоляцию двух миллионов жилых домов. Кто не желает платить крупные суммы за отопление, должен позаботиться о тепловой экономичности своей квартиры.

США. Экономия энергии — тема номер один в газетах и журналах. Монтируются системы, переносящие в небоскребах тепло от внутренних, более нагретых зон здания к наружным, более холодным: это позволяет включать отопление при минус девяти Цельсия на улице, а не при плюс восьми, как раньше. Вот реклама теплоотражающего стекла: модные здания, стены которых — сплошное окно, могут снизить на двадцать процентов стоимость отопления, облегчить работу кондиционеров летом. Одна из фирм предлагает автоматический выключатель, реагирующий на тепло человеческого тела: вы вошли в комнату — свет вспыхивает, вышли — гаснет.

Шведская программа экономии энергии… Французская… Канадская… Венгерская… Болгарская…

Широтой и расчетом на дальнюю перспективу проникнута советская программа — то постановление, о котором шла речь чуть раньше. Хочется еще раз подчеркнуть ее глубокий реализм, суровую прямоту: «…должного перелома в улучшении использования материальных ресурсов в целом еще не произошло». Привычка к спокойной жизни, рутина, нежелание взглянуть дальше собственного носа — тяжелый маховик, который во что бы то ни стало требуется остановить. Эра дешевой энергии кончилась. А значит, все больше расходов требуется на добычу сырья, создание всевозможных изделий, производство сельскохозяйственных товаров, предоставление благ инфраструктуры. И если мы хотим (а все мы, безусловно, хотим!), чтобы наш жизненный уровень не снижался, а возрастал, мы обязаны всюду, и на работе, и дома, не только думать об экономии энергии и сырья, но реально способствовать этому. Пусть вклад одного человека ничтожен — нас, жителей СССР, свыше четверти миллиарда, а реки, как известно, рождаются из капель.

Взять хотя бы тепло: только в последние годы мы стали всерьез задумываться, в какие дыры оно вылетает, и обнаружили поистине ворота.

Для обогрева домов, построенных в шестидесятые — семидесятые годы, необходимо в полтора раза больше топлива, чем для тех, которые сооружены четверть века назад. Пресловутые панельные «пятиэтажки» оказались истинными пожирателями энергии. В тонких панельных стенках заложен металл, превосходно переносящий тепло из квартир на улицу, специальная теплоизоляция отсутствует. Когда-то простоте и дешевизне радовались: «Зато быстро строим!» В экономике нет «зато»: потерянное тепло давно уже съело суммы, якобы сбереженные, — хватило двух-трех лет. И стоять дома-транжиры будут еще минимум полвека… Во имя все той же «экономии» ликвидированы краны-регуляторы (мне довелось в детстве видеть один из таких кранов в старинном доме, где мы жили: запомнилось, как меня наказали однажды за то, что я отвинтил и снял с него красивую изогнутую ручку), форточки стоят настежь в самые лютые морозы, и на улицу через них улетает каждая пятая калория тепла, истраченного на отопление.

Во многих котельных оборудование возрастом может поспорить с нашими бабушками, нет регулирующей автоматики, изоляция трубопроводов с горячей водой и паром сделана из рук вон скверно. Вместе с греющими улицу домами это значит, что мы каждый год теряем впустую до пятнадцати миллиардов кубометров газа, что без пользы работают две нитки газопровода, проложенные через тайгу, болота и сотни рек.

А сами котельные! Пристегните привязные ремни — сейчас будет такая воздушная яма, что… Котельных в стране четверть миллиона, микроскопических, неоправданно расходующих пятьдесят миллионов тонн угля ежегодно, — каждую десятую из добытых с таким трудом тонн они пускают на ветер, ибо КПД микроскопических установок под стать их мощностям. Возникают эти уродцы, как правило, по титульным спискам временных сооружений, но нет ничего более долговечного, чем времянки. Они стоят, тянут деньги на ремонт, каждый понемножку, — но, если собрать все это распыленное по множеству министерств да приплюсовать расходы на новые микроэнергетические объекты, возникает сумма просто чудовищная: сорок — повторяю, СОРОК! — процентов денег, отпускаемых ежегодно на развитие «большой» энергетики. А знаете, сколько людей обслуживают это котельное хозяйство? Три с половиной миллиона человек — в полтора раза больше, чем занято на добыче, переработке и транспортировке того угля, который эти микрообъекты сжигают! Вот они, скрытые резервы, и людские и энергетические.

А сейчас — маленький тест: какая картина возникает у вас перед глазами при словах «тепловая электростанция»? Ручаюсь, что среди этих образов непременно промелькнут градирни — эти обожаемые фотожурналистами башнеподобные сооружения, «тяжелые фигуры» электроэнергетики: мощь, сила!.. А ведь если разобраться, надо бы эти градирни из кадров беспощадно выкидывать. Ибо не о мощи они свидетельствуют, а о нашем неумении эту мощь использовать, о техническом бессилии, а порой — о самой обыкновенной бесхозяйственности. Клубящийся над ними пар бел, но суть его черна: мазут, уголь, горючий газ. Ведь КПД тепловой электростанции не превышает сорока двух процентов, у атомной еще хуже — тридцать два… Когда-то художники любили рисовать электростанции с дымящими на полнеба трубами. Потом поняли, что это материал не для выставки, а для фельетона. Придет время, станут им и фотографии градирен.

Потому что теплом, сбрасываемым через них в воздух, электростанции страны могут обогреть триста тысяч гектаров теплиц — одной десятой этой площади хватило бы, чтобы в любое время подать к столу всех жителей Союза свежие овощи и шампиньоны. В прудах, куда сбрасывают тепло атомные электростанции, можно разводить рыбу. Шесть-семь тысяч тонн карпа, форели, осетрины способна выдать за год каждая АЭС. Чем кормить рыбу? А на то теплицы. И так как из тепла несложно получить холод (важно, что есть энергия), мы сохраним в свежести урожай «атомных плантаций». В сельское хозяйство вкладываются десятки миллиардов рублей ежегодно, порой без особого эффекта. Теплицы куда рентабельнее открытого грунта. Не пришло ли время агроэнергетических комплексов? Может быть, в них со временем окажется выгодно растить под крышами даже зерно? Конечно, такая агрономия требует совершенно иного подхода, мышления другими категориями и масштабами, — но мы ведь уже говорили, это энергетически напряженное будущее требует ломки привычных представлений.

В заботе об экономии энергии нет мелочей. Казалось бы, не все ли равно, где возле дома растет дерево? А выясняется, что заглядывающие в окно ветки, эта радующая со стороны зеленая стена, — ежегодный перерасход сотен тысяч тонн угля из-за того, что жильцы двух нижних этажей на час-полтора позже выключают и раньше зажигают электричество. Заросшие грязью стекла в «фонарях» заводских цехов — вот еще один бездонный колодец, куда мы сбрасываем добытый уголь и нефть. На одном только крупном заводе типа Новокраматорского можно сберечь благодаря чистым окнам за год четыре миллиона киловатт-часов электроэнергии (столько тратят четыре тысячи трехкомнатных квартир!) да еще пятьдесят тысяч электролампочек. Остается помножить на те десятки тысяч крупных промышленных предприятий, которыми мы справедливо гордимся. Или, скажем, не все ли равно — на роликовых подшипниках едет железнодорожный вагон или на подшипниках трения, выдуманных в 1880 году? Впрочем, уже сама дата — ответ. Но к ней и другие цифры: старые подшипники съедают у нас в стране сверх норм полмиллиона тонн дизельного топлива, полтора миллиарда киловатт-часов да еще тридцать тысяч тонн смазочного масла в год.

Коль скоро мы коснулись транспорта, уместно вспомнить о снижении темпов электрификации железных дорог. Если почти на всем протяжении шестидесятых годов электровозы ежегодно приходили еще на новые две — две тысячи двести километров пути, то с 1969 года началось уменьшение объема работ, и в конце семидесятых электрифицировалось уже вчетверо меньше. Это значит, что поразошлись рабочие, распались коллективы… Слов нет, в Советском Союзе электрифицированных путей больше, чем в любой иной стране мира, но опора на тепловозную тягу — сегодня явление отнюдь не прогрессивное. С каким трудом удается выправить создавшийся прорыв, можно видеть хотя бы из того, что в новом пятилетии средний темп электрификации — тысяча двести километров в год (впрочем, надо помнить и о том, что в наиболее легких для этих работ местах дело уже сделано).

Однако одной экономией, как бы велика она ни была, нельзя кардинально поправить дело. Необходимо перестроить весь топливно-энергетический баланс планеты. Задача грандиозна: вытеснить нефть, а со временем и горючий газ из энергетики, из металлургии, с транспорта. Заменить эти топлива чем-то иным. Чем же?

Начнем с энергетики. В последние годы все чаще мелькают на страницах прессы слова: «возобновляемые источники энергии». Они неисчерпаемы в том смысле, что существуют, покуда существует в ее нынешнем положении планета и светит Солнце. Реки, прибой и приливы, ветер, тепло земных недр, солнечные лучи…

Подземное тепло давно уже не дает покоя людям. Сколько энергии пропадает зря! Кое-где, правда, его уже используют. В Исландии половина населения живет в домах, обогреваемых геотермальными водами, а в столице — Рейкьявике этот процент поднимается до девяноста. Круглый год в отапливаемых Землей теплицах выращивают овощи и фрукты — вплоть до бананов. Повсюду геотермальные бани и бассейны для плавания. Это экономит маленькому острову четыреста тысяч тонн нефти в год.

С 1913 года вырабатывает электроэнергию станция близ итальянского города Лардерелло, турбины ее вращаются выходящим из-под земли паром. Первый генератор имел ничтожную по нынешним меркам мощность в четверть мегаватта (т. е. 250 тысяч киловатт), сегодня тут построен энергетический комплекс мощностью в полторы тысячи раз большей. Это, конечно, не потрясает воображения, паровые турбины, эквивалентные сразу всем станциям Лардерелло, выпускаются серийно. Но подкупает другое — техническая простота геотермальных станций, их топливная независимость.

Интерес к геотермике проявляют десятки стран, ведут разведку очагов подземного тепла, строят различные утилизационные системы. Японцы вычислили, что у них есть триста мест, где рентабельно выстроить геотермические электростанции и они дадут энергии больше вчетверо, нежели нынешние «топливные» станции страны. В Соединенных Штатах с 1967 года успешно осваиваются источники пара в калифорнийской «Долине больших гейзеров». Начав с полусотни мегаватт, довели мощность энергокомплекса до тысячи двухсот (данные 1981 года) и намерены поднять ее раза в четыре, а то и восемь. Фирма «Юнион ойл оф Калифорниа», владелец станций (их там несколько), утверждает, что стоимость полученной энергии не выше той, которую производят принадлежащие компании обычные ТЭС. В одних только западных районах США разбросаны такие мощные очаги подземного тепла, что, если их всерьез использовать, можно было бы закрыть все ныне действующие ТЭС и АЭС Соединенных Штатов.

Не обижены Землей и мы: Камчатка, Дагестан и другие районы отлично могли бы эксплуатировать даровое тепло. На Камчатке почти пятнадцать лет действует Паужетская геотермальная станция мощностью пять мегаватт, ее энергия стоит на тридцать процентов дешевле, чем выработанная на дизельных энергоагрегатах из привозного топлива. Открыта на полуострове еще сотня готовых для немедленного использования «тепловых месторождений» — горячая вода, пригодный для турбин пар… Под Авачинским вулканом на глубине трех с половиной километров находится очаг магмы, который, задействованный даже на десятую долю своей потенциальной мощности, мог бы питать паром тысячемегаваттную электростанцию в течение полутора — двух веков. Увы, используется все это доступное богатство еле-еле. Кроме Паужетской электростанции построили в пригороде Петропавловска-Камчатского теплицу гектаров на шесть — тем дело и ограничилось. На полуостров по-прежнему везут морем дизельное топливо и уголь. Привычные схемы сковывают волю, откладывают на полки радикальные предложения и проекты.

Термальные воды Дагестана эксплуатируются с 1940 года, но опять-таки робко: экономится чуть больше тридцати тысяч тонн топлива в год, а можно — миллион. Есть горячие источники в Средней Азии, в Сибири и на Чукотке. В общем, по прогнозам, можно было бы пустить в дело двадцать пять миллионов кубометров горячей воды ежегодно, берем же из этого океана в триста раз меньше.

Не следует забывать о возможной на сто процентов экономии топлива, а также об экологической стороне дела. Геотермальная энергия не загрязняет ни воздуха, ни почвы, ни поверхностных вод. Нет терриконов, этих спутников шахт, не нужны хранилища золы электростанций, нет проблемы захоронения радиоактивных остатков деятельности АЭС, прекращается работа железных дорог, непрестанно везущих топливо. Геотермальной электростанции нужно гораздо меньше охлаждающей воды, можно даже совсем от нее избавиться, — между тем во многих районах, где построены мощные ТЭС и АЭС, именно холодная вода становится тем тормозом, который сдерживает развитие энергообъекта: ее попросту не хватает.

«Трудно заставить людей понять, что в долгосрочном плане геотермальная энергия дешевле ископаемых топлив, — говорит Лисс, руководитель геотермического полигона в американском штате Айдахо. — Геотермические станции могут быть построены за треть того времени, которое требуется для строительства атомной или работающей на угле, а это само по себе уже означает экономию. Даже более высокие первоначальные затраты окупятся, поскольку геотермическая электростанция будет давать прибыль, в то время как эксплуатация других станций будет все более дорогой из-за роста цен на топливо».

К сожалению, геотермальная энергия способна обеспечить лишь двенадцать — пятнадцать процентов энергопотребления планеты. На нее можно рассчитывать серьезно лишь в немногих местах — по большей части это как раз такие места, где нет иных ресурсов энергии, куда трудно доставлять топливо или гнать электричество по линиям электропередачи. Делать ставку на подземное тепло нельзя, но преступно было бы забывать об этом важном помощнике, — такова нынешняя концепция энергетиков.

Ветер — второй присутствующий всюду источник энергии. Его потенциал огромен, он примерно в два с половиной раза превышает в масштабе Земли все современные потребности человечества. Из хрестоматий мы помним, что ветряные мельницы «сделали» Голландию, — но зачем так далеко ходить? В дореволюционной России было четверть миллиона ветряков, на которых ежегодно перемалывали тридцать два миллиона тонн зерна — почти столько же, сколько пищевого зерна мы потребляем в стране сегодня. Разрушение ветряных мельниц считалось деятельностью чуть ли не прогрессивной, — сегодня мы видим, что немало в крутом повороте от них было и скоропалительности (я не забываю, конечно, что мельник в дореволюционном селе был кулаком, мироедом, но мельница ведь не мельник).

Однако с позиций большой энергетики у ветра малообещающее будущее. Плотность энергии ветрового потока крайне низка, так что приходится ради получения приличной мощности пускаться в строительство грандиозных сооружений. Созданный у нас агрегат «Циклон» — не из самых больших в мире, но его ротор (пропеллер) имеет диаметр двадцать четыре метра, это вращающийся восьмиэтажный дом. Какова же мощность этого монстра? Всего сто киловатт, десятая доля мегаватта… Для сравнения: гидротурбина диаметром в пять с половиной метров развивает в две тысячи триста раз большую мощность. И если геотермика даже в расцвете своих сил будет способна играть в мировой энергетике лишь вспомогательную роль, то ветру суждена куда более скромная участь.

Осложняют проблему и разнообразные «довески», которыми обрастает внешне простая ветроэлектростанция. Помимо нее требуется аккумулятор той или иной конструкции (иногда рядом с ветряком ставят обыкновенную дизельную электростанцию), чтобы дать ток, когда ветер заштилел. Переменная скорость ветрового потока сказывается на частоте вращения ротора, а значит, и на частоте переменного тока, вырабатываемого генератором: ветроагрегат обзаводится еще одним устройством, ликвидирующим последствия капризов природы. Пока речь идет о незначительных мощностях, все эти дополнения выглядят просто, но стоит перейти к серьезным масштабам выработки энергии, и дело оборачивается всяческими неприятностями. Не случайно подавляющее большинство проектируемых и существующих ветроагрегатов — установки маломощные, этакие индивидуальные легковушки или даже велосипеды. Экономика и здравый технический смысл выступают решительно против гигантомании в этой отрасли энергетики.

Вот гидроэнергия, в особенности энергия рек, — иное дело. Она и достаточно концентрирована, и способна (по крайней мере, теоретически) полностью удовлетворить нынешние потребности планеты. На практике, увы, все выглядит не столь радужным. Есть масса препятствий для полного включения в оборот имеющегося потенциала гидроэнергии. Хотя бы такое: потребность в энергии растет быстро, а гидроэлектростанции строятся медленно, темп прироста их мощностей не поспевает за нуждами промышленности и городов. Или еще более серьезное «но»: полноводные реки текут в основном по равнинам, приходится строить громадные водохранилища, чтобы поднять уровень воды, — значит, приходится затапливать плодородные земли. Серьезны помехи рыболовству. Да и выработка электроэнергии оказывается неравномерной, засушливое лето пребольно бьет не только по полям, но и по водохранилищам.

Трезвый подход к рекам заставляет признать, что даже при самых благоприятных условиях ГЭС смогут дать лишь около двадцати процентов необходимой сегодня энергии, — в будущем, значит, цифра эта окажется намного меньше. В настоящее время плотины становятся символом не только электричества, а и запасов пресной воды — той самой воды, недостаток которой ощущается все острее и в промышленных и в сельскохозяйственных районах. Придет время — судя по всему, оно уже гораздо ближе, чем предполагают, — когда решающую роль в выборе места для плотины будут играть соображения уже не энергетиков, а специалистов водного хозяйства.

И если уж говорить о перспективах, то с точки зрения экономики постоянно (и очень быстро!) увеличивается роль иных гидравлических электростанций — аккумулирующих. В особенности потому, что мощнее становятся тепловые и атомные станции, энергетические системы в целом.

График потребления электроэнергии горбат: максимум мощности, например, зимой — между шестью и семью часами вечера, а в районе двух — четырех часов ночи образуется глубокая впадина, большинство людей спит, и непрерывно работающих предприятий не так уж много. Конечно, ниже какого-то определенного уровня, называемого базисом, выработка энергии не падает. Известное число электростанций всегда действует в базисном режиме, на своей номинальной мощности. Это самый экономичный режим. Затем идут полупиковые станции, которые то увеличивают свою мощность, то уменьшают, но не прекращают работы никогда. А завершают иерархию пиковые — станции, задача которых все время «молчать» и вступать в дело после того, как полупиковые исчерпают свои резервы.

Растут города, поднимаются новые заводы, увеличивается население, — все размашистее качается маятник от максимума к минимуму. Мы объединяем отдельные энергосистемы в Единую энергетическую систему страны, линии электропередачи пересекают государственные границы (объединенная система «Мир», в которой участвуют энергосистемы европейских стран — членов СЭВ, тому великолепный пример). Но чем мощнее и выгоднее такой союз, тем выше пики и глубже провалы — суточный, недельный, сезонный…

Расчеты говорят: самая дешевая электроэнергия та, которую дают базисные станции. Полупиковая — дороже, пиковая — очень дорога. Атомная электростанция, например, будет вырабатывать конкурентоспособную по цене энергию только в том случае, если находится в базисной части графика. Да и тепловые не любят маневров мощностью, чем крупнее блок (привязанные друг к другу котел, турбина и генератор), тем менее склонен он работать спустя рукава. Двухсотмегаваттный способен сбросить от силы половину номинала, трехсотмегаваттный — сорок процентов. Это если в топке котла горит газ или мазут. А когда топливо — уголь (случай наиболее типичный), маневр совсем ограничен: тридцать процентов — и конец, иначе блок войдет в опасно неустойчивый режим. В еще худшем положении агрегаты самых выгодных станций — теплоэлектроцентралей, их электрическую мощность удается снизить не более чем на пятнадцать процентов. В дополнение ко всем неприятностям работа на пониженной мощности делает электроэнергию заметно дороже, так как расходуется больше топлива на выработанный киловатт-час.

Вот в таких-то условиях и демонстрирует свои великолепные качества гидроаккумулирующая станция. Ночью, в провале графика, ее генераторы действуют в режиме двигателя, потребляют энергию тепловых электростанций (теперь уже и полупиковые станции переходят в базисную часть!), а турбины становятся насосами. Они гонят воду в бассейн, расположенный в нескольких десятках или даже сотнях метров над машинным залом ГАЭС. А когда наступает пик потребления, вода стекает в нижний бассейн, по пути вращая турбины и вырабатывая электроэнергию. Пиковая энергия обычно стоит вчетверо дороже провальной, а если пиковую вырабатывает ГАЭС, цены сравниваются, не отличаясь от стоимости провальной. В итоге экономические показатели энергосистемы в целом существенно улучшаются. Ведь аккумулирующая станция возвращает семьдесят процентов энергии, затраченной на подъем воды. Это самый лучший способ хранения такого скоропортящегося продукта, как электричество, — тем более когда речь идет о тысячах мегаватт.

До сих пор ГАЭС сооружались в горных, на худой конец сильно холмистых районах: нужно куда-то поместить верхний бассейн. Сейчас детально разрабатываются проекты «наоборот» — подземных, опущенных на добрую тысячу метров водоприемных камер и спрятанных там же машинных залов, трансформаторных подстанций и другого хозяйства. Дорого? Ничего подобного. Столько же, сколько создание верхнего бассейна на такой же высоте, — этот бассейн не просто лужа воды… Конечно, масштабы строительства внушительны, но они не выходят за пределы возможностей современной техники. Еще одно достоинство подземных ГАЭС — они могут быть стандартными, сооружаться по типовым проектам, что совершенно недоступно на поверхности, где все, от строителя до конструкторов турбин и генераторов, подлаживаются под условия, диктуемые рельефом местности, и каждая электростанция получается уникальной. Считается, что, если на одной площадке разместить атомную, тепловую и гидроаккумулирующую станции (или только атомную и аккумулирующую), удастся заметно снизить капитальные затраты, в некоторых случаях сэкономить каждый пятый рубль.

В нашей стране, гидроресурсы которой колоссальны, среди специалистов долго бытовало мнение, что Единой энергетической системе нет нужды в гидроаккумулирующих станциях: пики потребления, мол, покроют обычные ГЭС и пиковые тепловые станции. Такие люди словно забывали, что нужно куда-то девать энергию ночных провалов, что практика многих стран уже ясно показала: на каждый мегаватт установленной мощности энергосистемы требуется иметь две десятых мегаватта мощности ГАЭС — и тогда себестоимость электроэнергии станет минимальной. Сейчас положение изменилось, строится мощная ГАЭС под Ленинградом, другая подобная станция — под Москвой, гидротехники разрабатывают проекты новых и новых…

Но все эти наши с вами оптимистические знания приводят к выводу, что и гидроэнергия неспособна играть роль опоры энергетики будущего. А значит, на нее (как и энергию приливов, которая даже потенциально вдвое меньше той, которую тратит сейчас население Земли) можно возложить лишь узковспомогательную роль. Где же все-таки выход? Может быть, спасение в Солнце?

Увы, хотя оно посылает планете в пять тысяч раз больше энергии, чем сейчас нужно людям для удовлетворения всех их нужд, даже Солнце не в состоянии помочь. Солнечные установки — водонагреватели, печи, электростанции — способны лишь…

— Нет уж, остановитесь! — слышу я возмущенные голоса. — Почему это солнечная энергетика ни на что не способна?! А проекты гелиоэлектростанций, детально разработанные, продуманные, поражающие масштабностью? А гелиосушилки, гелиобани, гелиокухни, гелиоотопительные системы? Зря, что ли, работают научно-исследовательские институты и безвестные пока еще изобретатели? Нет, с Солнцем так просто нельзя, от него не отмахнетесь!..

А я и не хочу отмахиваться, дорогие товарищи. Мне просто хочется трезво смотреть на мир, без романтических очков, с позиции той тревожной реальности, которую обозначил, с одной стороны, неудержимый научно-технический прогресс, а с другой — конечность, исчерпаемость (и очень близкая в историческом масштабе!) предоставленных нам природою запасов ископаемых топлив. К энергетической проблеме, как ко всем проблемам экономики, нельзя относиться с эстетических позиций (ах, вот остроумное техническое решение!) или волюнтаристских (по-моему, так будет хорошо!). Энергетика, а вслед за ней и экономика, процветают в одном только случае: когда доходы больше расходов. Иными словами, калорию тепла мы должны получать дешевле, чем за калорию. И намного дешевле, ибо только таким образом удастся получить «положительный энергетический выход», как говорят специалисты.

Поясню эти не очень понятные слова примером из той же гелиоэнергетики. Чтобы заставить солнечный свет работать, необходимо создать некий преобразователь. Скажем, взять зеркало и направить лучи на паровой котел, чтобы пар вращал турбину, а генератор вырабатывал электроэнергию. Но это значит, что уже где-то когда-то было сожжено ископаемое топливо, чтобы выплавить металл и прокатать листы и трубы, дать медь для обмоток генератора — словом, произвести множество вещей, необходимых, чтобы гелиоустановка стала реальностью. На все это затрачено было примерно в семь раз больше калорий, чем гелиостанция способна дать за год работы. То есть рентабельной она станет не ранее чем через семь лет. Сожженное топливо и человеческий труд (который ведь тоже есть не что иное, как энергия чрезвычайно высокого качества) кредитуют солнечную энергетическую установку. Будет ли возвращен кредит? Станция требует профилактических осмотров, замены запасных частей. Уже не говорю о том, что сложность ее по мере роста мощности увеличивается в степенной зависимости, то есть время расплаты с долгами растягивается и растягивается. Короче, может так случиться, что гелиостанция будет ходить в неисправных должниках.

А причина в том, что плотность потока солнечной энергии слишком невелика (и это, кстати, очень хорошо, потому что иначе жизнь на планете возникнуть не смогла бы, и проблемы энергетики некому было бы обсуждать), чтобы она, эта энергия, могла бы «сама себя содержать». Плотности потока достаточно, чтобы зеленело дерево, летали птицы, жил первобытный человек, — он не случайно был солнцепоклонником. Но, шагнув на первую ступеньку цивилизации, он понял, что без огня не проживешь (вернее, огонь — куда более концентрированная энергия, нежели солнечная, — поставил человека на эту ступеньку). Проблема плотности энергии — тот водораздел, по одну сторону которого находятся физики, а по другую — инженеры и экономисты. Для физика любая энергия равноценна, равноправна: солнечное тепло, ствол сосны, кусок угля и полный бензина бак он приравнивает друг другу, содержащуюся в них энергию измеряет одними и теми же калориями. С другой стороны, в баке все-таки не дрова, а бензин: энергия жидкого топлива значительно концентрированнее и удобнее для пользования. Эти энергии для инженера и экономиста различны по своему качеству (эту новую характеристику энергии ввели американские ученые Говард и Элизабет Одум). Судите сами: восемь тысяч калорий солнечного света упадут за день на зеленую крону и превратятся в древесину, содержащую всего восемь калорий, но эти новые калории совсем иные. Древесину можно сохранить, солнечные лучи — использовать только в тот момент, когда они есть. Деревом, сожженным в печи, можно обогреть дом, — для солнечных лучей это доступно только посредством специальных устройств, гораздо более сложных, нежели печь. Человека можно также рассматривать как концентрированную солнечную энергию чрезвычайно высокого качества. Но, в отличие от других живых существ, он пошел дальше, создал «вторую природу» — творение рук и мозга всего человечества, всех предшествующих нам поколений. Но смог он это сделать только потому, что находил источники энергии все более и более концентрированной, создавал машины для ее использования: дрова, уголь, нефть — вот ступени цивилизации. И еще потому, что придумал письменность и стал передавать потомкам свой опыт во все больших и больших масштабах. История прогресса — история концентрации энергии…

Но вернемся к гелиотехнике. Коэффициент полезного действия солнечных преобразователей невелик, от пяти до двадцати процентов. Поэтому капитальные затраты на их сооружение оказываются в четыре — шесть раз больше, чем на геотермические электростанции, в двадцать — сто раз, чем на добычу такого же количества энергии из скважин Северного моря, где условия чуть ли не самые сложные среди всех морских нефтепромыслов. Это на Земле. А ведь существуют безумно смелые проекты орбитальных гелиоэлектростанций, пересылающих энергию на Землю по радиоканалу. Поскольку бумага терпит любые выкладки, предлагается собрать на орбите энергоустановку мощностью восемь тысяч мегаватт (в земных условиях нет еще ни одной электростанции такой мощности) и шесть тысяч направить к приемной антенне — семикилометрового диаметра сооружению в одной из многочисленных земных пустынь. В космосе же — сорок пять квадратных километров солнечных элементов, двенадцать тысяч тонн металлоконструкций, восемьсот тысяч радиопередатчиков, антенна в километр диаметром, — все грандиозно, все на грани реальности и фантазии. Технически (если отвлечься от расходов) можно смонтировать в космосе такую сверхсложную установку. Ее сторонники считают, что лет через двадцать пять она станет приобретать черты реальности. Что ж, не будем уподобляться тем авторитетам, которые категорически утверждали, что создать летательный аппарат тяжелее воздуха невозможно. Поживем — увидим.

Пока же вся штука заключается в том, что за эти двадцать пять лет (да и не двадцать пять — гораздо больше, потому что одна такая станция погоды не сделает, а многих придется подождать) нам требуется найти выход из энергетических трудностей нынешних. Надо научиться всюду, где это только возможно, использовать уголь вместо нефти (это в первую очередь) и вместо газа (это вторая задача). Потому что, даже по самым неблагоприятным подсчетам, угля хватит человечеству на сто пятьдесят лет, а оптимисты уверяют, что на два с половиной века.

Уголь вместо нефти и газа. Никакого иного выхода ученые пока не видят.

Советский Союз уже сделал из этого вполне определенный вывод: «Использование нефти и горючих газов для расширения производства электроэнергии в перспективе не намечается», — читаем мы в одной обзорной работе, посвященной проблемам энергетики.

Однако электроэнергия — это еще мало. Две трети энергии, расходуемой и у нас и во всем мире, — не электричество, а обыкновенное тепло. Сто, пятьсот, тысяча, полторы тысячи градусов… Отопление домов, работа химических реакторов, металлургических агрегатов, двигателей внутреннего сгорания — нигде не обойтись без тепла сгоревшего топлива. Триста пятьдесят миллионов автомобилей, сотни тысяч локомотивов, теплоходов, самолетов требуют не электричества, а горючего. Горючего традиционного. И его надо дать, если мы хотим развивать экономический механизм. (Правда, уже замелькали сообщения об автомобильном двигателе на угольной пыли, о строительстве первых двух океанских пароходов на угле, о проекте паровоза, также сжигающего угольную пыль, — решения интересные, наверняка перспективные, но отнюдь не позволяющие выкинуть на свалку транспорт, который накопился за прошедшие десятилетия.) Поэтому с углем связана еще одна надежда: он должен стать источником бензина, а затем горючего газа. Давать их столько, сколько нужно, а не капельками с экспериментальных установок.

Сделать из твердого жидкое непросто. В нефти гораздо больше водорода, чем в угле, а кислорода раз в двадцать меньше. Требуется одни атомы убрать, другие ввести — разорвать прочные межатомные связи, для чего придется немало энергии взять откуда-то со стороны (в этом, собственно, и заключается причина провала попыток наладить крупномасштабное производство синтетического горючего: на него тратится энергии больше, чем заключено в полученном бензине; конечно, во время войны на такое можно пойти, но в мирное время да при наличии природного топлива экономика отворачивалась от «заманчивых» предложений). Дополнительная неприятность — зола. В угле, как ни старайся, всегда присутствуют негорючие частицы. Когда уголь превращают в жидкость, частицы золы захватывают катализатор, нужный для реакции, и его приходится все время пополнять: еще одна статья расходов. Пытаются взять дешевый катализатор, чтобы не жалко было терять, — реакция идет плохо, усложняется аппаратурное оформление установки. Покамест жидкое топливо из угля дороже нефти, даже добываемой из морских скважин.

Что все это значит? Только то, что нужны нетривиальные решения. Придумали ведь в Энергетическом институте имени Кржижановского, как ускорить в миллион раз (именно так!) терморазложение канско-ачинских углей: из этого далеко не блестящего топлива вырабатывают горючее для электростанций и доменных печей, горючее, которое, в отличие от исходного угля, выгодно возить на любое расстояние. Вырабатывают жидкую смолу, которую затем можно превратить в отличное моторное топливо. А энергию черпают не стороннюю для этого терморазложения, берут все тот же уголь. Ах, как хочется порадоваться таким достижениям, но омрачает картину мысль о том, что строится установка эта черепашьими темпами — с 1975 года все никак не войдет в строй, хотя обещали кончить дело меньше чем в пятилетку. Еще хуже, что жидкую смолу, которую будет (изобретатели упорны, а время им благоприятствует) вырабатывать агрегат, пока неясно куда девать: даже проекта завода нового синтетического топлива в 1981 году еще не было… Тут уже действуют законы не экономики, а, к сожалению, бюрократизма. И остается только надеяться, что все обостряющееся внимание общества к энергетическим проблемам стронет наконец с места застрявший воз.

Но опять-таки: даже при широком развитии подобных преобразующих уголь установок пройдет немало времени, пока они смогут дать горючее хотя бы половине тепловых электростанций, работающих на угле. А с этими станциями (позволим себе небольшое отступление от темы собственно энергетики) возникает — да она, собственно, давно уже стоит на повестке дня — проблема: что делать с золой? Только в отвалах электростанций нашей страны скопилось несколько сотен миллионов тонн этого «богатства», и ежегодно залежи возрастают еще на семьдесят миллионов. Стоит к этим горам, однако, подойти с иными мерками, и выясняется, что лежит настоящее богатство — без кавычек. Золота, правда, там нет, зато алюминия более чем достаточно. Концентрация лишь вдвое ниже, чем в природных бокситах, которые надо еще добывать, тогда как золу энергетики отдадут бесплатно, лишь бы забрали. И технология переработки имеется, она придумана (и кое-где уже, как говорится, внедрена) сотрудниками ВАМИ — того самого института, по проектам которого построены все алюминиевые заводы страны. Технология безотходная, вырабатывающая помимо алюминия портландцемент, редкий металл галлий и другие полезные продукты.

Если же взяться посерьезнее, то из тонны угольной золы можно выделить три килограмма сурьмы, семь — хрома, двадцать — цинка, два — иттрия, два — кобальта, сорок семь — германия, тридцать — свинца, двадцать два — марганца, шестнадцать — никеля, шесть — олова, тридцать пять — титана, двадцать пять — ванадия, от нескольких десятков до сотен килограммов железной руды и другие металлы! По крайней мере половина горы сложена из ценнейшего сырья, и не случайно все громче голоса тех, кто призывает превратить электростанции в металлургические комбинаты по совместительству. Конечно, дело это не простое, разделение металлов, извлечение их из окислов требует немалых энергетических затрат, — но ведь те же самые, если не большие, затраты связаны с переработкой обычных руд. Тем более что богатые залежи исчерпываются все быстрее, и металлурги вынуждены переходить ко все более бедным. Удаление золы стоит два рубля тонна. Сплошные убытки, которые могут обернуться сплошной прибылью.

С энергетикой тесно связаны и экологические проблемы Земли. Мы уже говорили о том, что КПД тепловых электростанций не превышает сорока процентов. Значит, шестьдесят калорий из ста греют воздух. Микроклимат возле мощных электростанций заметно иной. Еще серьезнее, что энергетические установки, сжигающие топливо, сжигают заодно и кислород.

Промышленность и электростанции выбрасывают в воздух двадцать пять миллиардов тонн углекислоты ежегодно. Это, правда, в сто раз меньше, чем ее содержится в атмосфере. Однако сама по себе углекислота не распадается, а уничтожающих ее лесов становится все меньше. На разбросанных по всему миру метеостанциях ученые разных стран пришли к одному и тому же выводу: за последние десятилетия концентрация углекислого газа медленно, но неуклонно растет. А как пишет член-корреспондент АН СССР Будыко, «при ежегодном росте производства энергии на 6 %, в середине XXI в. начнется быстрое повышение средней планетарной температуры… Убеждение в неизбежности такого потепления, высказанное несколько лет назад, подтвердилось в самое последнее время, когда обнаружилось, что с конца 60-х годов началось повышение средней температуры воздуха северного полушария. Возможно, что это потепление привело к увеличению частоты засух в ряде стран умеренных широт». Если не остановить насыщение атмосферы углекислотой, то к 2050 году, по расчетам Будыко, среднегодовая температура поднимется настолько, что начнется таянье полярных льдов. Достаточно будет еще семидесяти пяти лет, чтобы лед в океане полностью исчез и пришла очередь ледников Гренландии и Антарктиды. Уровень Мирового океана начнет повышаться. Если полярный лед растает полностью, горизонт морских вод поднимется на несколько десятков метров, и не только прибрежные, но и многие находящиеся в глубине материков города окажутся затопленными…

Излишне высокая концентрация углекислого газа способна нанести большой вред даже еще раньше. Тут ее действие проявится не в атмосфере, а в воде. Растворяясь в ней, углекислый газ превращается в угольную кислоту, пусть слабенькую, но тем не менее способную растворить раковины моллюсков, этих санитаров рек, морей и океанов. Высокая кислотность океанских вод может неблагоприятно подействовать на способность организмов, составляющих планктон, к размножению. Трудно даже представить, к каким последствиям приведет такой оборот дел, но ясно, что допускать этого нельзя. И кто знает, может быть, замедлившееся экономическое развитие мира в последние годы — это своеобразная неосознанная реакция человечества на возможные последствия данного способа развития цивилизации? А если это и не так — объективно приходится признать, что это замедление темпов в какой-то мере полезно: оно заставляет задуматься, изыскивать не экстенсивные, а интенсивные способы развития.

Нам с вами очень полезно задуматься над этим противопоставлением. Ибо, как отмечал академик Федоренко, в нашей стране «колоссальный по объему поток вложений в основном направляется в русло традиционной технологии производства, на создание вместо одного действующего — двух, трех предприятий того же технического уровня. Это, по существу, расширение экстенсивного клина в промышленности, в сельском хозяйстве, на транспорте и в других отраслях». И еще: «…если мы во многих случаях не достигаем возможных и необходимых рубежей прогресса техники, технологии и организации производства… то в основном потому, что отдельно планируется основное производство и отдельно — производство и внедрение новой техники, отдельно строятся цены на основную продукцию и цены на новую технику, отдельно даются кредиты на развитие производства и кредиты на новую технику, отдельно даются премии… Получается, что все то, что мы называем новым, есть довесок к тому, что называется основным. А ведь именно это новое и должно быть основным, главным, решающим».

Так вот о новом. Неизбежно наступит время, когда рост потребления горючего, добываемого или синтетического — все равно, приведет к серьезному конфликту с природой. Автомобиль, проехав тысячу километров (на это хватит недели, а то и меньше), уничтожает столько кислорода, сколько требуется человеку на год. Сто тридцать миллионов легковых машин и грузовиков США поглощают своими моторами вдвое больше кислорода, чем его производят все луга и леса страны. А ведь есть еще металлургия, химия, электроэнергетика, домашние отопительные установки и газовые плиты, потребляющие в сумме еще столько же кислорода. Америка, да и многие другие промышленные страны Запада дышат только потому, что воздушные течения приносят им кислород с океанов да из тропических зон, богатых (пока еще…) лесами и бедных автотранспортом и индустрией.

Экологические неурядицы, как видите, имеют еще и кислородный аспект. Это значит, что в ближайшем будущем придется всем отраслям промышленности и транспорта искать замену традиционным видам горючего. Впрочем, даже не искать: оно уже найдено. Надо переходить на водород.

Удивительные, однако, петли делает история! Мысль о водороде как топливе для двигателей внутреннего сгорания имеет почтенную историю: первый работающий так мотор был продемонстрирован в 1852 году. Восемьдесят лет спустя первый водородный автомобиль шмыгал по лондонским улицам, но не выдержал конкуренции более дешевого и простого в обращении бензина. Интересно, в каком году падет побежденный водородом бензин? Схватка, похоже, вот-вот разыграется не на шутку. Ведь даже десять процентов водорода, добавленного к обыкновенному горючему, снижает его расход на сорок процентов (сказывается более высокая теплотворная способность добавки), менее вредным становится выхлоп. А у чисто водородных автомобилей и выхлоп соответственно чист, одна вода.

Присматриваются к водороду авиаторы. Новое топливо способно улучшить экономику воздушных перевозок, на тот же маршрут удастся брать меньше горючего (правда, по весу, а не по объему, и инженеры ломают головы над тем, куда деть значительно более крупные баки). Возрастает коммерческая нагрузка. Обычный вариант «Боинга-707» имеет на борту восемьдесят тонн керосина, и лишь двадцать остается на пассажиров и багаж. Водородный вариант переворачивает соотношение: двадцать тонн топлива и восемьдесят полезной нагрузки. Есть за что биться, не правда ли?

Иной — чистой! — становится благодаря водороду металлургия. На Всемирном электротехническом конгрессе 1977 года в Москве академик Рыкалин выступил с докладом «Термическая плазма в металлургии и технологии». Он рассказал, что плазма с температурой десять — пятнадцать тысяч градусов намного ускоряет процессы химического взаимодействия, и они длятся уже не минуты, не секунды, а тысячные доли секунд. Плазму получают в плазмотронах — приборах (впрочем, скорее даже установках, ибо трудно назвать прибором вещь, развивающую, пусть кратковременно, свыше тридцати мегаватт), где на газ воздействует электрическая дуга или мощный поток радиоволн подходящей частоты. Их энергия сдирает с атомов электронные оболочки, возникает смесь ионов и электронов — плазма. И вот такой поток водородной плазмы предлагается использовать для прямого превращения руды в металл, минуя доменный процесс. Преимуществ множество. Отпадает нужда в коксе, то есть в самом дорогом угле и не менее дорогой его переработке на кокс. Можно обойтись без агломерации руды, без ее спекания в достаточно крупные куски (иных домна не любит), — наоборот, именно мелкая, почти пылевидная руда наиболее подходит для новой технологии.

В энергетике, понятно, водород должен вытеснить все иные виды топлива. Тепловые электростанции освободят наконец железные дороги от перевозок угля и мазута, землю — от золоотвалов, воздух — от гари. Но дальше начинается самое интересное. Выясняется, что водород способен стать конкурентом линий электропередачи! По расчетам американских специалистов, водород переносит по трубам более дешевую энергию, чем такой же мощности кабель переменного тока. Сейчас во многих домах электрические плиты установлены на место газовых. Не исключено, что через пару десятков лет произойдет очередная метаморфоза, и газовые, теперь уже водородные плиты снова вернутся в квартиры. А если расстояние равно девятистам километрам, водородопровод эквивалентен ЛЭП переменного тока напряжением полмиллиона вольт — линии, обычной у нас для связи отдельных энергосистем между собою. То есть во многих случаях потребуется считать и считать, прежде чем решиться на тот или иной вариант.

Откуда возьмется водород? Пока что мы обходили этот вопрос, но ведь действительно: нельзя же его добывать так, как сейчас, — сжигая природный газ или разлагая воду электрическим током. И тот и другой способы крайне невыгодны для крупномасштабного производства водорода. К счастью, есть более рациональные способы. Один из них — разложение воды с помощью катализаторов, веществ очень доступных: угля и окиси железа. Трудность, правда, в том, что реакция идет при температурах от двухсот пятидесяти до тысячи четырехсот градусов, в зависимости от стадии (она многостадийна). Но мы уже знаем, что сжигать топливо не станем: тепло должна дать атомная энергия, к которой мы наконец подобрались вплотную. Речь идет о высокотемпературных ядерных реакторах.

В обычных атомных установках тепло из активной зоны реактора переносит вода, порой — легкоплавкий металл. Температуру таких теплоносителей выше пятисот градусов не поднимают, нельзя. А в высокотемпературных системах вместо этих веществ циркулирует гелий. Значит, есть возможность и теоретически и практически поднять температуру теплоносителя до тысячи, а иногда даже до тысячи двухсот градусов. Высокотемпературные реакторы поднимают тепловой КПД атомной станции до пятидесяти процентов — величины, абсолютно недостижимой для обычных АЭС и ТЭС.

Но это только начало. Суть дела в том, что высокотемпературные реакторы и работающие на их основе атомные электростанции превратятся в центры, вокруг которых станут группироваться энергоемкие производства, требующие и электричества и тепла. Именно здесь целесообразно разместить заводы, синтезирующие из угля жидкие и газообразные углеводороды, разлагающие воду на водород и кислород с помощью угля. Здесь встретится с атомной энергией плазменная технология.

Реактор нагреет теплоноситель до температуры, близкой к тысяче градусов, а остальные градусы, нужные, чтобы пошло разложение воды, даст плазмотрон, — например, радиочастотный. А уж выработанным водородом мы градусах при восьмистах получим из руды чистейшее железо, без всяких примесей вроде фосфора, обычно попадающего в металл из кокса. Никель, кобальт, вольфрам, молибден — множество тугоплавких и крайне нужных поэтому металлов будут выходить из водородной плазмы в виде порошка. А порошок!.. Из порошка (который сейчас получают по сложной и крайне энергоемкой, многоступенчатой технологии — а потому получают мало), как известно, не составляет труда сделать самую сложную деталь совершенно без отходов, просто спекая порошок в печи. То есть с приходом водорода иным становится и машиностроение!

Вполне возможно, что подобные фабрики водорода станут располагать где-нибудь на островах в морях и океанах. Сырья — воды — сколько угодно, никаких трудностей с охлаждением, а побочным ценным продуктом станут растворенные в морской воде вещества. Не окажется ли в этом случае рентабельной добыча полезных ископаемых из морской воды? Туда, на остров, — ядерное горючее, запасные части, товары для обслуживающего персонала, а обратно — чистое горючее и металлы, соли, кислоты… Найдется работа для танкеров, которые уже сейчас во множестве стоят на приколе, — памятники несбывшимся надеждам на бездонность земных недр. А выработанный кислород поступит в атмосферу, навсегда ликвидировав угрозу кислородного голода планеты. Да и с углекислым газом, этим опасным плодом промышленной деятельности, удастся покончить.

Да и надо ли вообще ждать, пока высокотемпературные реакторы станут наряду с низкотемпературными (более дешевыми, а потому прочно стоящими на своих позициях и в будущем) главным элементом промышленно-энергетических комплексов? Почему бы не начать вырабатывать водород уже сегодня, прибегнув к тривиальному электролизу воды? Слов нет, КПД процесса низок, — но ведь и электроэнергию в провалах графика некуда девать. Предлагается поэтому строить не только ГАЭС, сооружение которых займет годы, но и электролизные цеха, благо все элементы такой системы, вплоть до мощных электролизеров, хорошо известны. А когда наступит пик нагрузки, в газовых турбинах (именно они — наиболее перспективные двигатели для пиковых станций) сожгут водород, а не жидкое углеводородное топливо. Со многих точек зрения такой проект выглядит выгодным, в том числе и потому, что удастся с лучшим счетом вести игру против времени, постоянно усугубляющего наши топливные трудности, поскольку заводы работают как прежде, а транспорт возит созданное как всегда.

Чем дальше, тем плотнее мы с вами влезаем в атомную технологию, — что ж, хорошо, надо же чем-то достойным закончить наш путь по проблемам энергетики. Ведь именно на АЭС возлагаются самые большие надежды, хотя в масштабе планеты эти станции занимают пока очень скромное место, покрывая лишь около двух процентов общих энергетических потребностей. В самом начале их строительства казалось, что они быстро станут счастливыми соперниками и даже победителями всех остальных. Потом встретились неожиданные трудности, темпы атомизации отошли от первоначальных наметок. В 1972 году вошло в строй лишь семнадцать тысяч мегаватт — втрое меньше официальных прогнозов. Все обостряющиеся требования к радиационной безопасности увеличили сроки строительства с пяти лет до девяти и даже одиннадцати. Сыграло свою роль общее ухудшение экономической конъюнктуры на капиталистическом рынке энергетики (кое-где энергоснабжающие компании оказались с неиспользованными резервами мощности, достигающими тридцати процентов!). Повлияли помехи, чинимые всякого рода «борцами против атомной энергетики», за спиной которых стоят владельцы обычных ТЭС и нефтяные монополии, опасающиеся потери доходов. Даже перед лицом энергетического кризиса капитализм оказывается не в состоянии развивать свою энергетику так, как этого требует наука. Все диктуется соображениями прибыльности… Конечно, нельзя сбрасывать со счетов и объективные трудности: скажем, проблему захоронения радиоактивных шлаков — отходов ядерной энергетики. Опасно и то, что расщепляющиеся материалы чем дальше, тем с большей вероятностью могут попасть в руки безответственных экстремистов, которые смогут сделать атомную бомбу буквально в домашних условиях. Однако из этого можно сделать и иные выводы: не прекращать развитие ядерной энергетики, а принимать усиленные меры безопасности.

Во всяком случае, плановое социалистическое хозяйство и в области атомной электроэнергетики демонстрирует свою способность развиваться с расчетом на длительную перспективу. Атомные станции СССР сегодня вырабатывают незначительную часть электроэнергии, а в топливно-энергетическом балансе страны их вклад также совсем не велик (поскольку электроэнергетика расходует около пятой части ежегодно сжигаемого топлива). Но взятый курс на быструю атомизацию очень скоро изменит положение радикальным образом. Спустя два десятка лет АЭС могут занять десять — двенадцать процентов топливно-энергетического баланса, а в последующие полтора-два десятилетия цифра может удвоиться. Применительно к любым электростанциям, а к атомным в особенности, такие темпы роста исключительно высоки. Ведь и тепловые и гидростанции наращивают свои мощности, увеличивают выработку, — АЭС напоминают бегуна-чемпиона, стремительно обходящего своих соперников.

Появятся на энергетической карте Союза и новинки — атомные теплоэлектроцентрали (АТЭЦ) возле Одессы, Харькова, Минска, Волгограда, а в Горьком и Воронеже — ACT, атомные станции теплоснабжения, своего рода котельные. Теплоэлектроцентрали вообще выгодны, именно благодаря им расход топлива на выработанный в нашей стране киловатт-час самый низкий в мире, а атомные в особенности. Первой атомной ТЭЦ в мировой энергетике стала Белоярская под Свердловском, она обогревает поселок и теплицы. Правда, вначале такая схема не предусматривалась, идея использовать АЭС как генератор бытового тепла пришла позднее, когда безопасность ее была установлена со всей очевидностью. Зато Билибинская станция на Чукотке и Шевченковская на Каспии уже с первых линий на чертежах были задуманы как АТЭЦ: одна греет дома, другая опресняет морскую воду.

А в конце 1979 года, за день до того, как люди поздравили друг друга с наступившим девятым десятилетием XX века, газеты напечатали сообщение о том, что началась опытная эксплуатация первой атомной станции теплоснабжения, построенной в Дмитровградском НИИ атомных реакторов. Знаменательное совпадение: мощность этой ACT была такой же, как и первой в мире АЭС в Обнинске. Конструкторы продумали все, в том числе и пригодность ее для серийного производства. Станция монтируется из блоков «заводской готовности», то есть полностью испытанных в работе, — только собирай. Ни один не тяжелее двух десятков тонн, — значит, можно возить на вертолетах в любую глухомань. Двух килограммов урана хватает на год работы — эквивалент полутора тысяч тонн жидкого горючего. В стране у нас несколько сотен городов, где есть смысл построить атомные котельные.

Означает это в перспективе вот что. Если взять курс только на строительство АЭС, большой экономии топлива не добиться. Ведь, как мы уже говорили, в топливно-энергетическом балансе на выработку электроэнергии уходит только пятая часть горючего, а в полтора раза больше — на отопление, подачу горячей воды в дома и низкотемпературного тепла в цеха предприятий. Теплоснабжение — непочатый край исключительно выгодной деятельности атомного реактора. Высокотемпературные реакторы позволят сберечь еще тридцать процентов топлива. Когда программа атомизации народного хозяйства развернется как следует, мы на много лет отодвинем исчерпание нефтяных и газовых месторождений, сохраним для будущего бесценное химическое сырье.

Программа атомизации… В слове «атом» чудится зловещий гриб, и люди беспокойно ежатся, не подозревая, что взрыв реактора принципиально невозможен, а радиоактивной пыли из труб обычной тепловой электростанции выбрасывается куда больше, нежели из труб АЭС. Как сказал академик Александров, «атомные электростанции при правильном подходе к ним позволяют, особенно по сравнению с угольными станциями, существенно уменьшить загрязнение внешней среды». Под руководством доктора Расмуссена из Массачузетского технологического института шестьдесят авторитетных специалистов просчитали вероятность гибели человека в автомобильной катастрофе, при ударе молнии, во время землетрясения или урагана и, наконец, из-за аварии атомного реактора. Получился любопытный список: самая большая опасность — легковой автомобиль, попасть в серьезную коллизию на шоссе — один шанс из тысячи. Авиакатастрофа — один на сто тысяч, молния — один на два миллиона, ураган и того меньше, а смертельный случай из-за АЭС имеет вероятность, выражаемую дробью, в знаменателе которой стоит четверка с восемью нулями.

Да, конструкторы серьезно позаботились, чтобы атомная энергия была не только выгодной, но и по-настоящему безопасной. Если из обычного котла пар тут же поступает в турбину, то в атомном реакторе эта система значительно усложнена. Активная зона и циркулирующая через нее вода отделены от внешнего мира. Через теплообменник эта вода греет воду второго контура, связанного с турбиной. А если строится атомная теплоэлектроцентраль, станция теплоснабжения, — вводят еще один контур с теплообменником, преграждают путь радиации не одним, а двумя барьерами. И так всюду: двойной, тройной запас надежности. Помимо стального корпуса, толщина которого может поспорить с лобовой броней тяжелого танка, вокруг реактора возведена мощная бетонная оболочка, а все это сверху защищено куполом с полутораметровыми стенками, способными без разрушения выдержать самую невероятную аварию — падение большого самолета.

Реакторов становится все больше, а запасы природного урана, который выгодно сейчас добывать, оцениваются на всей планете максимум в пять миллионов тонн. «Это значит, — пишет академик Александров, — что эти ресурсы будут исчерпаны в течение ближайших 20–30 лет и что, таким образом, атомная энергетика в том виде, в каком она была первоначально задумана, не является панацеей, способной избавить человечество от топливной недостаточности». Вот так. Ехали, ехали…

Что имеют в виду, оценивая запасы урана? То же самое, что и в случае любого топлива: обретенная энергия должна быть существенно больше той, которая затрачена на добычу и последующую переработку. Сейчас экономически выгодной считается разработка рудных жил, содержание урана в которых от пятидесяти граммов. Все остальное — видит око, да зуб неймет. Потому что ничтожна концентрация: четыре грамма на тонну гранита, грамм — в базальтах, два-три миллиграмма в морской воде. Конечно, это хорошо для нас, ходящих по земле и купающихся в море, естественный фон излучения не угрожает здоровью, за миллиарды лет эволюции живые организмы сумели к нему приспособиться. Энергетики же не знают, как к этим необъятным залежам подступиться: там миллиарды, даже триллионы тонн ядерного горючего, а добыча разорительна. Хотя кое-какие опыты и даже не только опыты обнадеживают. В частности, выгодно получать уран из «хвостов» — пустой породы, отправляемой на свалку после добычи золота или фосфоритов. Хотя он там содержится в ничтожных количествах, побочное производство оказывается делом рентабельным, порода все равно добыта и размолота. В Южно-Африканской Республике уран из золотоносных руд стоит вдвое дешевле, чем в США — из урановых месторождений. Что же касается фосфоритов, то сотрудники Ливерморской лаборатории еще в начале семидесятых годов показали: все потребности США в уране могут быть покрыты именно из этого источника. Постепенно учатся люди добывать уран из морской воды. Результаты получены столь обнадеживающие, что японцы приняли решение построить к 1985 году первую опытно-промышленную установку, а спустя пять лет рассчитывают добывать из моря примерно десять тонн урана в год — четвертую часть своей потребности в этом горючем. Идут работы над атомными реакторами-размножителями, в которых можно будет превращать непригодный для атомных котлов уран-238 в плутоний, распадающийся даже лучше, чем используемый ныне уран-235.

Однако самые большие перспективы в борьбе с энергетическими трудностями сулят не АЭС, а термоядерные станции. В 1968 году мне посчастливилось слушать в Политехническом музее лекцию покойного академика Будкера. Я записал ее, хотел опубликовать в журнале «Знание — сила», но по каким-то уже забытым причинам сделать это не удалось, а жаль. Лекция называлась так: «Век термоядерного синтеза» (напоминаю: шел 1968 год, когда и атомная станция была еще в новинку), и сказал тогда академик буквально следующее: «Проблема термоядерной энергии с точки зрения физики решена. Когда мы в 1961 году взялись за ее укрощение, дело нам казалось чрезвычайно простым. Физики к тому времени многое сделали с ходу. Сделали атомную бомбу, атомные реакторы, термоядерный процесс, и укрощение казалось совсем несложным… Мы надеялись удержать плазму магнитным полем, а надежда оказалась очень призрачной. Плазма, как выяснилось, вещь капризная, она просачивалась между магнитными линиями поля, обжигала стенки, те слегка испарялись и портили плазму. Она становилась мутной, непрозрачной, а что непрозрачно — светится, то есть быстро остывает, и реакция не идет. Тогда началась длительная осада. По моему глубокому убеждению, этот период осады закончился… Не исключено, что к 2000 году начнется бурное развитие этого дела, огромное количество дешевой энергии стимулирует развитие промышленности…»

Девять лет спустя в Москве состоялся Всемирный электротехнический конгресс. Советская делегация представила доклады: «Электротехнические проблемы создания термоядерных реакторов» и «Энергетический блок с лазерным термоядерным реактором», а совместно с американскими физиками — «Проблемы и перспективы создания термоядерных электростанций». Но речь во всех докладах шла не о физических, а об инженерных вопросах: осада действительно кончилась.

Но будет ли освоение термояда приходом эры «безбрежного океана» энергии, как иногда выражаются? Физики отрицательно покачивают головами. Покамест мы в состоянии построить реактор, в котором сгорает один из тяжелых изотопов водорода — тритий, а в природе его нет. Его придется синтезировать из лития, введенного в термоядерную камеру. Так что топливо оказывается отнюдь не дешевым. Лития же на планете не так много — примерно столько же, сколько урана в нынешних доступных для разработки месторождениях. А приняв во внимание, что сама по себе термоядерная электростанция будет вещью весьма дорогой, специалисты приходят к неутешительному выводу, что энергия реактора окажется гораздо дороже, чем та, которую вырабатывают электростанции на канско-ачинских углях. Правда, реактор сможет производить немало плутония, — это обстоятельство вполне искупает дороговизну электроэнергии.

Но о какой же тогда дешевой энергии говорил академик Будкер? Он имел в виду реакцию соединения двух ядер дейтерия — другого тяжелого изотопа водорода. Дейтерия много в самой обыкновенной воде, для реакции больше ничего не нужно. Однако этот путь, казавшийся самым коротким в те времена, когда физики подыскивали ключ к термоядерному реактору, сегодня выглядит куда менее доступным. «Это дело отдаленного будущего, — говорит академик Кадомцев. — И сегодня еще трудно предсказать, когда будут разработаны физические принципы решения этой проблемы… Но, исходя из общей уверенности в талантах человечества, надо полагать, что и эта проблема будет решена».

Словом, в ближайшие десятилетия на Земле, даже овладевшей термоядерным синтезом, не предвидится «энергетического рая». Нет и оснований считать, что катится человечество в «энергетический ад», чуть ли не в пещерный век. Все зависит от того, насколько своевременно будут реализованы меры по перестройке топливно-энергетического баланса — перестройке длительной, рассчитанной на три десятилетия как минимум. Хотя, с другой стороны, срок этот — тридцать лет — надо признать необыкновенно коротким. Ведь никогда еще в истории не происходило таких радикальных преобразований за подобное время. Один вид топлива заменялся другим незаметно, столетиями, человек этого даже не замечал (нефть, правда, ускорила этот процесс, вытеснила уголь на памяти двух поколений). Ныне преобразование совершается на наших глазах, мы все будем участниками этого капитального переворота — не только технического, но и интеллектуального.

Энергетические проблемы встают перед людьми не впервые. Египетские фараоны в первом тысячелетии до нашей эры развернули медеплавильное производство в грандиозных по тем временам масштабах. Работали сотни плавильных печей. В них жгли древесный уголь — бывшие стволы акаций и финиковых пальм. Топоры махали несколько столетий, пока не была сведена последняя роща и индустрия не пришла в упадок. Размышления о будущем не были свойственны людям глубокой древности. Мы живем в иную эпоху. Мы не только больше знаем — мы умеем лучше предвидеть. А значит — лучше действовать. Во всяком случае, должны действовать лучше.

Юл. Медведев Открытие

Об открытии Александрова лет десять — двенадцать назад говорили и писали очень много. Всеобщий интерес к нему подогрел Ю. Е. Максарев, когда при вручении ученому диплома сказал, что теперь рядом с именами Ньютона, Гюйгенса, Гука будет стоять имя профессора Александрова. Тут всполошились и телевидение и кино показывать широкой публике новую знаменитость.

Но все проходит. Ю. Е. Максарев покинул пост председателя Госкомитета по делам изобретений. Шумный успех открытия № 13 сменился редкими зарницами воспоминаний о нем. Теперь нужен был особый повод и случай, чтоб вернуться вновь к этой истории.

…В Центральном Доме кино, как и в других Центральных домах, любят обсуждать всякие проблемы. Научные киношники пригласили как-то академика М. Одно из суждений, высказанных им в приятной неутомительной манере, напомнило мне поразительно то же настроение примерно столетней давности. М. отнес механику к выработанным наукам, где уже нечего больше копать.

…Когда Макс Планк, окончив Мюнхенский университет, сообщил профессору Филиппу Жолли, что намерен посвятить себя теоретической физике, тот сделал скучное лицо: «Чего ради? Погубите свою будущность. Теоретическая физика, — сказал Жолли то же, что академик М. о механике, — закончена». Прощался с нею и лорд Кельвин, когда он в речи, посвященной началу нового, двадцатого столетия, говорил о «ясном физическом небосводе», омрачаемом лишь «двумя небольшими облачками». Из этих облачков, мы знаем, впоследствии выросли ни больше, ни меньше — квантовая механика и теория относительности.

Механика исчерпана, слышим мы, в то время как вчера лишь, будто нарочно под тринадцатым номером, зарегистрировано открытие в классической ее сердцевине — теории удара.

Ну нет, Александрова забывать рано. Он, выходит, не так уж и известен.

Ждали приезда А. Ф. Засядько. Он уже был не их министр, а заместитель председателя Совета Министров, но горняки знали, что для Александра Федоровича по-прежнему они свои. У Засядько корни горняцкие, он сам родом из мест искони шахтных и еще с юношества работал шахтным монтером, откуда и манеры его грубоватые, панибратские, открытые, — в общем, свой вроде бы человек, но — в новом качестве; и вот фойе и лестницы института устланы нетоптаными ковровыми дорожками, сотрудники тоже как будто только сегодня наняты, так видом свежи. Начальство нервно обежало этажи, все проверило, томилось, наконец — «едут!». Кому положено, выскочил и даже выехал навстречу.

Институт горного дела находится в дальнем от Москвы конце длинных-предлинных Люберец, где от Старо-Рязанского ответвляется Егорьевское шоссе и стоит канареечной яркости пост ГАИ. Вот сюда-то, на развилок, и выезжают, проделав пятьдесят метров от институтского подъезда, встречать высокого гостя.

Александра Федоровича сопровождала довольно пышная свита. В ней выделялся своею рослостью и представительностью министр, кажется, тяжелого машиностроения. Были и работники Министерства угольной промышленности, член-корреспондент и другие ответственные лица, всего человек десять.

Первым делом их ведут на второй этаж в лабораторию удара, к Е. В. Александрову. Именно здесь, с помощью этого настройщика, настраивают должным образом особо высоких посетителей института. Даже когда профессор в опале — все равно, перед лицом, так сказать, высших интересов…

«Женечка, к тебе пошли!» Тут уж не до мелочных счетов.

«Слышал. Сколько можно!» Он порой бывает резковат.

Первым вошел Засядько.

«Здравствуйте».

«Здравствуйте».

За ним все. Комната в ожидании гостей обеспечена посадочными местами. Александр Федорович приметил кресло и сразу сел в него. Все остались стоять. То ли не собираясь долго задерживаться, то ли думая о чем-то своем, он забыл предложить людям сесть. Хозяин кабинета не решился в присутствии высокого посетителя взять на себя приглашение, и все остались стоять.

«Ну давай», — сказал Засядько и прикрыл глаза.

Александров медлил, выжидая подтверждения команды, но зампредсовмина, казалось, погрузился в дремоту. Пауза затягивалась. Тогда завлабораторией подошел к доске, взял мел, ровно, академично, кратко подытожил, чего удалось достичь вверенной ему лаборатории благодаря разработке некоторых вопросов в области теории удара.

«У меня все», — заключил он суховато.

Институтское начальство пугливо улыбалось.

«Обиделся, — еще не подымая век, откликнулся Засядько. — Я не сплю, я тебя слушаю… Ну, раз ты сам себя перебил, объясни, как это ты говоришь — малое тело по большому бьет и не отскакивает? Значит, мячик бросить об пол и не отскочит?»

«От пола отскочит. Все зависит, я не сказал вам, это надо долго говорить, все зависит от формы тела, конфигурации…»

«Так ты говори долго. Я же никуда не тороплюсь. Да и товарищи… если кто торопится, я никого не задерживаю».

Оказалось, что никто никуда тоже не торопился.

Засядько встал и подошел к столу. Там были расставлены скелеты каких-то механизмов из деталей детского конструктора. За своей игрушечностью они, конечно, таили что-то неожиданное и нешуточное. Чего бы их иначе тут выставлять?

«Вот, смотрите, сбрасываем маленький стерженек на большой…»

«Отскакивает».

«Теперь тот же стерженек сбрасываем на другой торец…»

«Не отскакивает. Хм… Действительно… Ну-ка еще!.. Нет, не отскакивает».

Гость сам стал повторять этот фокус. Привлек в свидетели всех. «А? Без обману!.. Что скажете?»

Александров предложил показать модель ударной машины, сделанной на новых принципах, Засядько — «да, да, обязательно!» — и все спустились в стендовый зал.

Модель была трубой в полтора дюйма диаметром, на конце пика, а двигатель — пылесосный моторчик, всего-то. Ударник упирался в кусок мрамора с четверть кубометра. Кто-то нажал пусковую кнопку, и машинка зло и увесисто, неожиданно для своей весовой категории, стала дубасить по мрамору, так что куски, довольно крупные, полетели, да прямо в сторону замначальника техуправления Министерства угольной промышленности.

«Что ты делаешь, — спокойно вскричал Засядько, — ты же убьешь Лодыгина».

«Вы думаете, я случайно на него нацелил?»

«А, ну тогда другое дело, тогда понятно, — рассеянно откликнулся Александр Федорович. — Здорово, однако, лупит. Такой маленький моторчик… Интересно… Очень интересно…»

«Посмотрите, из чего молоток», — Александров вмиг развинтил что-то и вынул детали. Они все были деревянные, кроме наконечника.

«Как, вот это ломает?»

«Нет, это не ломает, это создает предпосылки, ломает инструмент, он, конечно, должен быть крепче, чем обрабатываемый материал. Обязательно. А вот остальное — остальное можно делать из чего угодно».

Засядько в нетерпении задержал Александрова на полуслове и обернулся к своим.

«Ты понял, что это такое?» Было ясно, что слова зампредсовмина адресуются к представителю высокой науки, который без задержки и отрапортовал почему-то по-военному: «Так точно, Александр Федорович».

«Ничего ты не понял. Это и есть настоящая наука. Вот это — наука!»

«Так точно, совершенно правильно».

«Ничего не „правильно“. А ты знаешь, почему это настоящая наука? Не знаешь. И не берись объяснять. А дело в том, что я давно уже не только не ученый, я и не инженер, я сейчас руководитель, погоняла, — но я понял. Конечно, не суть, суть тут, я знаю, надо несколько лет, чтобы понять, но я понял, к чему это приведет. Это доступный язык. Я вижу, как можно легкими материалами, деревом ломать уголь, горную породу. Вот что я понял. И мимо этого проходить нельзя». И вдруг не дав опомниться, Засядько спросил:

«Слушай, Александров, а как быть с Ньютоном?»

Отвечать серьезно — значило бы признать сравнение; шутить тоже надо в меру — перед тобой весьма солидное лицо. И нисколько нет времени думать.

«Александр Федорович, что поделаешь, каждому свое время»[2].

Засядько всплеснул руками:

«Ну молодец, нахал, ну прелесть, нет, ну каков нахал! Слушай, иди, я тебя обниму!..»

Потом отходит, смотрит этак и говорит:

«Слушай, Александров, вот в этих руках я сейчас держу… В общем, пока я на месте этом, что ты мне скажешь, то я сделаю. Я тебе поверил. А значит, все, что ты мне скажешь, что надо делать, что ты меня попросишь, тебе отказа нет. Потому что я верю в тебя, ты человек честный и труженик…»

К этим словам присоединили свои похвалы руководители института, министерства, — «да-да, он ведь прямо-таки живет здесь, в лаборатории, сорок, кажется, или уже больше лет не ходил в отпуск…» Кто-то шептал на ухо Александрову: «Проси четырехкомнатную квартиру в Москве, чудак!»

«Александр Федорович, пока у меня все есть, что надо».

«Ну, спасибо тебе большое».

«Александр Федорович, куда?» — тотчас перехватило внимание гостя институтское начальство.

«Нет, нет, больше я никуда не пойду. Все».

«Но вы собирались… мы хотели…»

«Нет, извините, никуда. Не могу вкус портить. Поехали».

На следующее утро, едва Александров вошел к себе в кабинет, звонок.

«Евгений Всеволодович, Красниковский говорит. Думаю, тебе будет приятно узнать… Сегодня в пять утра мне позвонил домой Засядько. „Ты спишь?“ — говорит. „Сплю“. — „Ну и дурак“. — „Что это вы, Александр Федорович, спозаранку ругаетесь?“ — „Я по-доброму…“ — „Понимаю, не в обиде, а все же что случилось?“ — „Как ты можешь спать!“ Вроде тон спокойный, но я начал уж перебирать, что бы такое могло… „Ты со мною вчера был у Александрова?“ — „Был“. — „Ты понял, что он нам показывал?“ — „Понял“. — „Значит, ничего не понял, раз спишь. А я вот спать не могу. Думай, я тебя очень прошу, думай, что мы можем для него сделать. Мы должны, понимаешь, мы должны, нельзя проходить мимо этого!..“ Так что имей в виду — вот такое у него впечатление. А человек он хороший, и сила у него…»

Прошло несколько дней — другая новость.

«Евгений Всеволодович? С вами говорят из Президиума Академии наук СССР. В среду вы должны делать у нас доклад, и потому вам необходимо приехать сюда и ознакомиться с аудиторией, в которой вы будете выступать… Ну, освоиться с обстановкой, чтоб не было неожиданностей».


…В 1947 году молодой аспирант читал студентам лекцию по теории удара. Он вывел знаменитую формулу и, стуча мелом по числителю и знаменателю дроби, сказал:

«Абсолютно ясно, не правда ли, что наша ударная машина будет наилучше работать, когда вес ударника эм малое и вес инструмента эм большое равны. И чем значительней разница между ними в пользу инструмента, тем производительность ее при прочих равных условиях будет ниже. Скажем то же самое иначе: чем меньше вес ударника в сравнении с весом инструмента, по которому наносится удар, тем меньше передается и больше теряется энергии».

Двадцатишестилетний лектор, подражая профессору, стряхивал мел с пальцев. Ему важно было выглядеть кем-то, а не самим собой, потому что взошел он на кафедру читать курс «Горные машины и рудничный транспорт» случайно и без всякой подготовки. «Женя, продолжай», — бросил второпях завкафедрой и побежал куда-то. «На совещание», — запоздало крикнул он из двери.

Продолжал в течение последующих девяти лет безотрывно.

По программе шли бурильные машины, перфораторы. Ими проходят шпуры — узкие скважины, набиваемые затем взрывчаткой, затыкаемые сверху пыжом и взрываемые. Так идет добыча. Обломки, если они не слишком крупные, грузят на транспорт и отправляют по назначению — на обогатительные комбинаты и т. д. Эти машины — самый многочисленный отряд горнодобывающей техники. Скважины бурят ежегодно десятки тысяч. Хотя изобретателями предложены и более решительные средства, в практике, кроме вращательно-ударных машин, как-то ничего не прижилось.

Сам принцип бог знает какой древности. Каждый мужчина, если он достойный представитель пола, обязательно применял в своей, по крайней мере домашней, практике ударно-вращательный инструмент, поскольку эта практика немыслима без долбления стен, а долбление стен немыслимо без шлямбура, он-то и есть прототип вышеуказанных горных машин, точнее, их принципиальной основы. Удар по шляпке зубила — поворот, удар — поворот… Это и есть ударно-вращательное действие. Трубочка шлямбура на конце полая, с зазубринами. Поворот придуман, чтоб зазубрины всякий раз становились против материала острием и легче в него входили.

В перфораторе, собственно, все то же самое, только работу рук выполняет сжатый воздух. Он, как пулю из духового ружья, выстреливает молотком (ударником) по хвостовику зубила, он же, когда молоток возвращается, отскочив, для нового удара, поворачивает бур с помощью храпового механизма на небольшой угол.

Не надо формул! Повседневный опыт нам порукой, что вколачивать что-либо лучше тяжелым по легкому. Это усвоено давным-давно. Тем паче истина о соотношении масс соударяющихся тел усвоена горняками, профессия которых сплошь ударная.

Трагедия в том, что с углублением в забой штангу наращивают, а масса ударника неизменна. То, по чему бьют, тяжелеет, а чем бьют — как бы легчает. При бурении на двадцать — двадцать пять метров ударник отскакивает, как молоток от наковальни, нисколько не чувствительно для штанги.

Это настолько было правдой, что ленинградский завод буровых машин писал: «Перфораторы легкие для бурения на глубину не более двух метров, тяжелые — не более чем на четыре метра».

Новосибирский институт горного дела придумал, как обойти препятствие. Это было изобретение. Оно имело успех. Но ограниченный. Возникли серьезные непредусмотренные осложнения.

Теперь вернемся в аудиторию Тбилисского политехнического, где мы оставили молодого лектора. Он читал уверенно, красуясь, как вдруг запнулся. Подтвердив формулой то, что следует и из повседневного опыта и здравого смысла (кажется, что полностью, а на самом деле — не совсем, это в свое время обмануло Декарта, и он в теории удара допустил ряд ошибок, исправленных его учеником и почитателем Христианом Гюйгенсом), а именно — наилучше, когда вес ударника и бура равны, уверенность потерял.

«Погодите… погодите… А если мы вместо сплошной штанги возьмем набор отрезков, так чтобы каждый по массе был равен инструменту, тогда… Тогда… Странно, ведь мы передадим всю энергию. Практически без потерь! Так или нет?»

«Так», — беспечно отозвался хор.

«Так или не так?» — самому себе сказал лектор.

Студенты не оценили идею. Они не различали границы между известным и крамолой, а лектору не положено путать студентов своими «так или не так». И никто из них не знал, не углядел, что вот сейчас, на твоих глазах, в этой обители законов и правил, сверкнуло задорное ослушание, искра которого, может статься, прибавит в целом мире чуток истины.


Почти все лето Евгений Всеволодович проболел. Я навещал его то в московской, то в пригородной больнице Академии наук. Он «реабилитировался» после инфаркта, не первого, это точно, а вот второго, третьего или еще какого, определенно не известно.

Понемногу ходил, был бледен, иногда со следами сероватой отечности на лице, за свой вид извинялся.

Лето выдалось под Москвой сочное, полное блеска и красоты. Корпуса стоят в рощице, средь птичьего гомона, порхания бабочек, над заливными лугами и излучинами. А он — до чего отработанны бывают случайные композиции, — он конструктивно строгих очертаний, в черно-белой тональности — костюме из плотной темной ткани, накрахмаленной рубашке под галстуком и светлом пуловере, июльскому приволью составлял категорический контраст.

Мы усаживаемся в тени на лавочку. Рассказчик он милостию божьей. У него небольшая напевность в интонации от украинской ветви его многонационального коллектива предков и вкрадчивые кавказские обертоны — от другой ветви, но более из-за пребывания в Батуми и Тбилиси первые свои два десятка лет.

Его отец, инженер-механик, имел дома мастерскую. Сын уделял ей сколько-то от щедрот своего светского досуга. «Хорошие руки не тому достались», восхищался родитель. Дитя было породисто, стройно, обедало в ресторане, вечерами, франтом, являлось в театр, водило знакомства за кулисами, было той «блестящей» молодежью, которую умеет благодушно терпеть один только Тбилиси.

Горе-ученик еще стал горе студентом. Его отчисляли после каждого семестра, но на Кавказе люди договариваются. Как хорошо! Ведь на третий год института он переменился. Сохранилась только манера поддразнивать, подтрунивать, вынуждать всех шутить, кто бы ни был, порой и бесцеремонно.

Иные состязания звали его теперь. Углубился в науку! Объявить открыто, что за вызовы готовился бросать вчерашний денди, было невозможно. Опыты в домашней мастерской ставились трехсотлетней давности, из фундаментальных глубин физики, интерес к которым каждый из нас удовлетворяет вполне, будучи еще за школьной партой. Что хотите, то и думайте. Отец же придерживался гордой доктрины, что слишком высоких запросов не бывает. Жизнь всех расставит по местам. Ему льстил светский успех сына. Приглашен играть в труппе лучшего театра!.. Но — каков! — отказался.

Когда сын поставил тысячный эксперимент, отец, глянув в журнал добровольного исследователя, сказал: «Ну, кажется, я за тебя спокоен».

Итак, чтобы длинный бур, вопреки очевидности работал так же хорошо, как короткий, Александров придумал сделать его составным. Элементами составного бура взял ролики из подшипника, полагаясь на их хорошую закалку. Десять роликов в трубе и один сплошной стальной пруток того же сечения и суммарной длины будут соревноваться в прыжке в высоту. Тот и другой стержень снизу получат одинаковой силы удар, подскочат, и по тому, как высоко, будет видно, что сама-то природа думает о сообразительности экспериментатора.

Удар. Удар. Удар… Удар… А ну еще! Еще!..

Счастливец, чей лотерейный билет пал на «Запорожца», игрок, сорвавший банк за карточным столом миллиардеров в Лас-Вегасе, гражданин, купивший дубленку по государственной цене, так не переживают, как чудак, оригинально решивший задачу.

Верхний ролик составного бура подпрыгнул настолько выше, чем верхний край цельного стержня, что в пересчете получался выигрыш эффективности в 2,9 раза. Теоретически мог быть в три. Причем точность эксперимента на модели была до долей процента, что редко бывает. Исследователи рады, когда сходимость результатов в пределах сорока процентов. Никаких сомнений не оставалось. Автор вполне отдавал себе отчет, какое изобретение он сделал, и не медлит с заявкой. Не медлит с ответом и эксперт: «Абсурд». Автор по молодости лет горячится, но внемлет советам и пишет возражение. Оно попадает на стол к другому эксперту и находит другой прием. Восторженный. Он называет найденный эффект «эффектом Александрова». А почему бы нет? Увеличить коэффициент полезного действия в полтора раза — и то оправдало бы почести.

Изобретатель все же не принял лестного предложения. «Посмотрим сначала этот эффект в деле», — сказал он.

Изготовили составной бур и поехали на шахту. «Тут, — говорит Александров, — начинается комедия ошибок».

«Ассистентом у меня был тогда наш бывший декан. В свое время он исключал меня из института. Потом проворовался, его выгнали, и вот он мой ассистент. Жизнелюбивый, компанейский, шумный. С ним мы и отправляемся на испытание буров. Буры восьмиметровые. Мы должны получить выигрыш ну самое малое вдвое. В результатах уверены абсолютно. Всё проверили. У нас уже авторское! Ох, опасное это состояние, когда знаешь наперед. Тут самый непорочный исследователь не застрахован от самогипноза…

…Под открытым небом лежала господом богом для нашего испытания предусмотренная глыба горной породы. Однако господь к нам расположен не был, а был, напротив, насмешлив.

Стали мы эту глыбу дырявить.

Повторяю, в результатах все были на сто процентов уверены.

Мой ассистент пускает машину (открывает заслонку в системе сжатого воздуха), а я замечаю скорость проходки. Пустили наш, составной бур и серийный, цельный. Сравнили. Ну и дела! Получилось, что выиграли в скорости не в два и не в два с половиной, а в двенадцать раз. Мой ассистент, бывший декан, исполняет лезгинку — соло, все поздравляют, довольны. Я же в отчаянии. Нельзя, ну невозможно никак получить результаты выше теоретического».

Долгая пауза. Александров наслаждается предстоящим нам обоим удовольствием.

Невозможно… Но — ведь хорошо бы! Как хорошо!

И я нахожу объяснение. Это, конечно, самое замечательное: нахожу. Когда «хорошо бы», чего не сделаешь! Вот стучите по стеклу ножом. Стучите тысячу раз — стекло цело. Но один раз ударили чуть сильнее прежнего, и оно раскололось. Ваш последний удар превысил, оказывается, предел упругости стекла. А что, если совершенно случайно перфоратор наш тоже саданул чуть сильнее… Мы дали увеличение энергии всего вдвое, а результат могли, по аналогии, получить в десятки раз больший, потому что серийный бур не ломал, а наш ломает!

Впоследствии я действительно встретился с этим на примере работы новых отбойных молотков, по нашим изобретениям, тут, однако, целая история. Все так и было. Молотки показывали результаты на твердых материалах лучшие, чем на слабых.

…Неужели так? Глыба, кстати, на мой соблазн, была вроде повышенной твердости. Собственно, нас не особенно это интересовало, испытания ведь были сравнительные. Комедия требовала, чтобы мы пропустили это мимо своего внимания. Иначе нас должно было бы удивить, почему стандартный бур работает столь вяло.

Меж тем составили акт, подписали, пришли в гостиницу, мой ассистент дорогой раскинулся на кровати. Документы с печатями и подписями лежат рядом на тумбочке. Я хожу по комнате, он говорит:

«Слушай, что тебя волнует?»

«Андро, меня беспокоит, что этого не может быть».

«Чего не может быть?»

«Да в двенадцать раз не может быть».

«Ну факт, нет?»

«Факт-то факт, но что-то уж очень много. Если б мы выиграли в полтора раза, вот я бы танцевал… Ну выше, но не более чем в три… Что-то подозрительно».

«Ложись отдыхай. Так лучше или нет?»

«Так лучше, но непонятно».

«Ну хорошо, хорошо, что ты волнуешься? Я же открывал заслонку не до конца».

«Что? Как не до конца?»

«Я смотрю, наш что-то медленно идет, ну и придержал того-то. По правилу ведь наш должен обгонять, так?»

Дыхание у меня перехватило, смотрю на него, оторваться не могу, слова вымолвить не в силах. Бесполезно и говорить: дикарь!

«А кого ты обманывал, себя, меня?»

«Слушай, чудак ты, странный человек! Ты представляешь, какой акт мы сегодня подписали? Ты танцевать должен!»

«За такой акт сажать бы следовало». Взял я с тумбочки листки, разорвал их и бросил на прелестного своего соседа.

«Что ты делаешь?»

«Если б не был на двадцать лет старше меня, набил бы морду. Завтра будем повторять».

«Я уезжаю».

«И не возвращайся. Чтоб я тебя не видел».

Он не уехал. Но испытывали без него. Сказали, что вчера заедала ручка пневмокрана.

И что же? Обратная картина. Выигрываем десять-пятнадцать процентов. Это вместо полутора-то — двух раз! Мошенник не зря старался.

Совершенно непонятно. Но хоть реально. Где-то мы имеем потери. Невозможно получить коэффициент полезного действия выше единицы, а ниже — сколько угодно.

Поразительно низкий результат.

«Что ж, — говорю, — ошибка, товарищи. Ошибка. Не стоит нам делать такого бура. Тут и заикаться нечего».

«Почему, что такое?»

«Потому что из-за десяти процентов выигрыша делать трубу, в нее вставлять эти наши элементы, каждый калить… Бур будет стоить в пять раз дороже, чем старый. Из-за десяти — пятнадцати процентов — не стоит. Ради пятидесяти — да, выше — пожалуйста, а из-за десяти невыгодно».

«А в чем дело?»

«Не знаю. Надо возвращаться домой и проверять заново. Единственно, что могу предположить, мы плохо проверили калку. Если стержни недостаточно каленые, скорость после удара будет заметно ниже скорости до удара, а это катастрофа, потому что коэффициент восстановления скорости входит в формулу удара во второй степени».


В одну из наших встреч Евгений Всеволодович несколько раз заводил разговор о медали, присужденной ему журналом «Изобретатель». По установленному правилу эта медаль вручается в стенах редакции, в присутствии остальных лауреатов, и награждаемый говорит речь. Явное подражание известному ритуалу.

Евгений Всеволодович ссылался на недомогание, просил сделать для него исключение, привезти медаль. Сначала это сходило за шутку, но постепенно прояснялась настойчивость. Нет, он придавал значение. Было в этом что-то детское, симпатичное. Человеку неможется, свет белый не мил, а медаль не утерпеть — подай. Смотрю на него — ребячливости поразительно сколько. То и дело достает из бокового кармана прекрасной работы ножик и играет, гладит полированные бока, ножны… В карманах его пиджака всегда припасено несколько резиновых шариков и рогатка, в лаборатории, в его кабинете повсюду с ним поделки из детского конструктора…

Как-то в институте шло совещание. Длинный полированный стол, по обе стороны самая весомая публика — главные инженеры заводов, ответственные работники министерства. В повестке вопросы вибрации, средства защиты персонала от вредного ее воздействия. Ведет совещание крупный чин, а заместителем Александров. Два ряда лиц, серьезных, взаимоуважительных, умеренные речи… И тут, передразнивая монотонность голосов, загудела под плафоном лампа дневного света. И ладно бы, однако заместитель, видя непорядок, сказал: «Минуточку, перерыв». Не вставая с места, он полез в карман и достал оттуда рогатку. Присутствующие внимательно наблюдали, как он выйдет из этого дурацкого положения. Александров не торопясь прицелился и выстрелил. Лампа замолкла. Совещание продолжалось. Участники поодиночке изредка поглядывали в сторону стрелка…

После скандального провала эксперимента он с головой погрузился в теорию удара. Декарт, Гюйгенс, Ньютон, — в отношениях формул, оставленных ими, ему виделись отношения самих авторов. «Маленькая трагедия». Он разыгрывал ее с наслаждением.

…Семнадцатый век носил в своем чреве промышленную революцию и поторапливал научную мысль. Для сотворения будущего мира механических рабов, все более умелых, сильных и надежных, требовалась механика. Требовалась наука, которая вместо оценок типа «быстрее», «легче», «сильнее» даст точные количественные выражения. Удар при всей своей внешней простоте не только могущественное, грозное, но и достаточно скрытное по механизму действие. Удар испытывают, наносят, отражают — таково назначение, такова судьба деталей, из которых собрана почти что вся техника мира. Теории удара промышленная революция ждала особо.

Рене Декарт, ярчайшее светило на небосводе всех фундаментальных наук, начиная от геометрии и кончая философией, обманулся мнимой очевидностью наблюдаемого действия удара и дал ряд поверхностных решений и неверных формул. Христиан Константин Гюйгенс, щепетильный голландец, человек, первым измеривший точно время благодаря изобретению новой системы подвески маятника, обосновавший волновую природу света и т. д. и т. д., развил также и теорию удара.

«Гюйгенс был единственным из исследователей, кого Ньютон считал достойным уважения. Остальные были рангом ниже. Ну, с Гуком, вы, конечно, знаете, Ньютон судился все время. Гук бесспорная умница, но нельзя же так: он высказывал десятки предположений! А развить их, проверить „не имел времени“, его отвлекали „более неотложные заботы“. Доказательства же предъявлял не Гук, а Ньютон. И тогда Гук восклицал: „Я это сказал первым!“ Действительно он. Однако неправильное тоже сказал он. Поэтому автором открытия положено считать того, кто доказал, — так, и никак иначе! Уже согласный идти на мировую со вчерашним заклятым своим врагом, сэр Айзек все же не удержался от мимолетного пинка, когда писал Гуку с притворным смирением: „…Вы переоценили мои скромные способности к исследованию сего предмета…“ „Я вправе признать за Вами столько же, если не больше заслуг, сколько Вы приписали мне, особенно если учесть, как сильно Вас отвлекают всевозможные заботы“.

Гюйгенс никогда ни с кем не судился. Он предложил волновую теорию света. В противовес ему страшно ревнивый Ньютон предложил корпускулярную. Сейчас наши физики — они более принципиальные — признают и ту и другую. Они принципиально не хотят, чтоб был скандал.

Итак, только что открывшаяся Французская академия наук объявила конкурс на разработку теории удара. Работа Гюйгенса получила золотую медаль.

Ньютона это заело. По-хорошему заело. Он бог механики, и вдруг в таком явлении, как удар, чисто механическом, этом шедевре игры сил, голландец обошел его».

Александров ввел мотив ревности в драму идей неспроста. Он сам ревнив. Ему абсолютно ясно, что Исаак Ньютон в сложившейся ситуации должен был жаждать реванша. Стремиться быть первым — это так понятно! Александров, между прочим, не играет в карты и в шахматы. В карты, потому что успех игры не полностью от него зависит, а в шахматы… в шахматы проиграть невыносимо. В бильярд пожалуйста, сколько угодно, но в шахматы позор.

«Ньютон просматривает теорию, созданную его соперником, перерабатывает ее своим гениальным умом и — изменяет формулу. Появляется формула Ньютона. Ее отличие от предшествующей составляет лишь один дополнительный коэффициент. Однако поправка внесена значительная».

…В «Занимательной механике» Я. И. Перельмана сказано, что теория удара усваивается медленно, а забывается быстро, оставляя по себе недобрую память — клубок громоздких формул. Слава богу, нам здесь этот клубок не обязателен, а достаточно того, что представит теорию удара совсем не сложной. Вся она покоится на двух основаниях, предельно простых.

Первое. Суммарное количество движения соударяющихся тел — то есть сумма произведений их масс на их скорость — до и после удара остается постоянным.

Второе. Коэффициент восстановления есть величина постоянная для каждого материала, не зависящая ни от скорости соударения тел, ни от их размеров.

Нагляднее быть ничего не может. Шарик падает на пол. Ударяется, подпрыгивает. А если он из теста? Во всех случаях высота подскока свободно падающего шарика будет несколько меньше первоначальной высоты падения. Соответственно и отношение скорости тела сразу после удара к его скорости непосредственно перед ударом — коэффициент восстановления — может колебаться лишь в пределах от единицы до нуля.

Первое из двух основных положений теории удара представляет собой не что иное, как математическое следствие основных законов механики, несчетно раз проверенных на практике и неизменно остававшихся незыблемыми. А вот второе с этими гарантами ничем не связано. Коэффициент восстановления скорости — допущение, введенное Ньютоном. Допущение… Ньютон, между прочим, был на это очень строг. Он экспериментировал с шерстяными клубками, стеклянными, стальными шарами, находил для них значения коэффициента восстановления скорости. В то время как Гюйгенс вывел формулу идеального удара, Ньютон придал ей соответствие с реальными явлениями. Мы ведь имеем дело не с идеально упругими телами, а в той или иной степени упругими. Поколения инженеров уточняли, идя по следам Ньютона, коэффициенты восстановления скорости. В любом пособии по механике, на оборотной стороне некоторых логарифмических линеек вы найдете таблицы, в которые внесены данные скрупулезных измерений. Для стекла коэффициент восстановления 0,7, для слоновой кости 0,9, почему ее и использовали для бильярдных шаров.

Однако если у вас в характере мелочная придирчивость, то вы обнаружите, что численные значения коэффициентов в разных книгах для одних и тех же материалов разные. Для стали, например, они колеблются от 0,5 до единицы. Какие же из них правильные? Никакие, ответит Александров. Столь непочтительно к классической механике, что образованный инженер делает вид, будто не слышит, подобно тому как пропускаете вы мимо ушей, не вникая, иные слова, слишком задевающие ваше самолюбие. В большинстве курсов теоретической механики, таких, например, как Л. Г. Лойцянского и А. И. Лурье, А. А. Яблонского, И. Н. Веселовского, А. И. Некрасова, изданных и после того, как Александров обосновал свое «никакие», вы встретитесь с опровергнутым им коэффициентом восстановления.

Невозможно, коль представляется случай, не отдать дань восхищения образцам великой веры. Нас изумляют люди, способные верить в исцеление наложением рук, хождение пешком по воде и тому подобные действия. Люди большей частью экзальтированные, мятущиеся. Но вот в коэффициент восстановления 0,55 для стали верили инженеры, народ осторожный и насмешливый. Верили долго, многие десятилетия, ибо почтенный инженерный гроссбух — справочник Хютте — переиздавался и переиздавался, повторяя всей обширной пастве, поклоняющейся немцу, «который уж не соврет», что именно 0,55. Стоило лишь немного подумать, как закралось бы сомнение. Ведь сталь, и ничто другое, работает в машинах ударного действия, скажем в перфораторе, ударник которого совершает до шести тысяч ударов в минуту. Если б каждый удар оставлял половину своей энергии на остаточную деформацию, то через несколько секунд ударник бы заклинился — и стоп машина! Ясно как божий день. Но — переиздавали, читали, верили. Неужели неверие во что-нибудь одно непременно нуждается в столь же сильной вере во что-нибудь другое, нисколько не более очевидное и достоверное, чем первое?

Во всяком случае, наука, это мощное оружие в борьбе с предрассудками, безжалостно уничтожая старые, иногда порождает новые, не менее живучие и вредные. Не предрассудок ли в самом деле — широко распространенное и всемирно поддерживаемое убеждение, что для всякого мало-мальски серьезного исследования требуется ныне уникальное по сложности оборудование? «Когда-то, давно, — это другое дело. Тогда можно было обходиться всякой всячиной — самодельными линзочками, трубочками и тому подобными подспорьями и открывать фундаментальные законы природы, расположившись хоть в сарае или на чердаке. Увы, романтический период истории науки ушел в безвозвратное прошлое. Наука теперь нуждается в… ну, вы сами знаете, в чем, нечего зря перечислять. Иначе новых открытий не сделать, потому что все лежащее на поверхности давно описано, изучено, исчерпано».

Что же тогда сказать об открытии Александрова, сделанном такими средствами, как детский конструктор, пружинка, роликовый подшипник? Только одно: «Ну уж это в последний раз».


Александров возвращался с производственной базы института, как факир, фокус которого не удался. Он привычно острил, разыгрывал в лицах «представление», но осадок был неприятный. Можно было и раньше додуматься, что одно дело лабораторное «ружье», другое — настоящий перфоратор. Он как вдарил, так материал и сел. У него коэффициент восстановления стал не единица, а, допустим, ноль восемь, возведенное в квадрат, это за несколько соударений урезало передаваемую на ударник энергию весьма ощутимо… Другого-то объяснения нет и быть не может! Если б коэффициент оставался равным единице, выигрыш был в кармане, хоть ты лопни!

Так, озлясь, размышлял по дороге домой молодой исследователь. Сейчас он все проверит, все станет на свои места…

Но комедия ошибок еще не кончилась. Александров делает в лаборатории тысячи соударений — коэффициент восстановления между всеми стыками составной штанги близок к единице. Остается последнее: дать полную, как на шахте, нагрузку.

Испытали бур с настоящим перфоратором. Выигрыш. Тот, теоретически рассчитанный. В два и восемь десятых. Проклятье! Что за шутки! Дома получается одно, в гостях другое…

Строго говоря, не он один и не он первый испытал сомнение в классической теории удара. Задолго до него в искушение впали Сен-Венан, Ляв, Сирс. О них узнал он позже, тогда, когда увидел, что зашел далеко, и искал, на кого бы в случае чего опереться. Но предшественники остановились на полдороге.

Серия несуразиц пригвоздила Александрова к письменному столу. Он не встанет, пока не разберется, где допущена ошибка.

«Ко всему прочему нужно нахальство, да, чтоб сделать открытие, нужно набраться нахальства».

Встав из-за стола, Александров сказал: «Ошиблись ОНИ. Ньютон и Гюйгенс».

«Представьте, психологически мне далось это невероятно легко. Внутренне я не испытал никаких тревог и опасений перед таким предположением. А вот внешняя реакция была страшной».

Александров объявил коллегам, что составной бур делать ни к чему, что можно бурить и сплошным на десятки метров, что запрета такого — «не более четырех» — не существует. А в чем дело, почему? Потому что классическая механика в теории удара неверна, неточна… И доказывают это неопровержимо простейшие опыты, за которыми, правда, лежат не очень простые рассуждения и расчеты…

Когда прошел столбняк ошеломления, кто-то бесхитростный, как андерсеновский мальчик из сказки о голом короле, должен был заметить: «Простите, но перфораторы, наверно, не знают, что великий Гюйгенс и Ньютон допустили ошибку, и потому незаконно работают в полном соответствии с их дивной формулой, несмотря на ее ошибочность».

Злорадство ближайшего окружения Александрова длилось недолго, он имел наготове очень сильный парирующий удар. Но вот другие, знавшие о крамоле горного инженера понаслышке, были избавлены от необходимости выслушать его до конца, эти изощрялись в иронии и зубоскальстве.

Действительно, бурильные машины работали «по Ньютону», то есть чем глубже, тем хуже. Но, во-первых, совпадение неточное. Посмотрите на график и увидите, что некоторые точки уходят за пределы области, допускаемой теоретически, их просто игнорировали, как погрешности замеров. А во-вторых… Во-вторых, комедия ошибок. Вместо истинной причины ловко подставлялась мнимая. Причем сходства поразительного. Однако разоблачать ее было не только трудно вследствие похожести на правду, но и небезопасно. Ее, как опытного резидента, поддерживали самые высокие инстанции, в данном случае — научные. Поддерживали ее и рядовые. Они-то видели своими глазами — буры работают «по Ньютону».

Александров выследил ее и разоблачил. Он сказал: не та причина, что с углублением возрастает разница между массами соударяющихся тел, как это трактует классическая механика, а другая — чем длиннее ударяемая штанга, тем труднее ее поворачивать! А так как на удар и на поворот в пневматических ударно-вращательных машинах энергия общая, то за вычетом нарастающих трат на поворот все меньше остается на удар. Вот и все. Удар слабеет, выработка падает. Сделайте автономное питание для поворотного механизма — и бурите хоть на тридцать метров, хоть на сто. Переделка небольшая, по силам самим шахтным мастерским.

Забегая вперед, скажем: во время испытаний множество «сверхглубоких» скважин было пробурено в Кривом Роге. Эту работу тогда Академия наук СССР сочла одной из важнейших в отделении технических наук.

Не «по Ньютону», так по кому тогда работают ударные машины? От чего зависит эффект передачи удара? Наконец, где, в чем ошибка рассуждения о составном буре? Ведь тот же Александров абсолютно логично, строго доказал, что составной бур из элементов, каждый из которых равен массе ударника, должен работать чуть ли не втрое лучше цельного. Он и подтвердил это экспериментами.

Подтвердил… К сожалению, да. Подтвердилось ожидаемое. Как предполагал исследователь, так и получилось: цельная штанга прыгала ниже, чем верхушка разрезанной. И потому, что опыт оправдал надежды, экспериментатор лишился стимула вдумываться в полученный результат. Чего тут вдумываться, когда так и должно быть!

Уверенность, подкрепленная опытными данными, бывает так сильна, что ее не могут поколебать в дальнейшем никакие разуверяющие свидетельства практики. Александров верит в себя, порой может быть и самоуверен, не прочь и бравировать. А естественным продолжением этих его качеств — он естествен в каждом своем жесте и поступке! — служит совершенная невозможность пропустить кого-нибудь впереди себя в стремлении выявить возможную свою ошибку, ее понять и исправить.

На натурных испытаниях «эффект Александрова» не сработал. Распиленный на части и цельный бур практически шли ноздря в ноздрю. Факт номер один.

В лаборатории составной подтвердил свой прежде установленный рекорд. Факт номер два.

Из этих двух фактов напрашивалось нелепое подозрение: может, и цельный в лаборатории показывает рекорд?

«Непостижимо, каким надо быть тупицей, чтоб не додуматься до такой простой вещи!» Самобичевальные реплики Александрова не слишком скромны. Ведь и никто другой тоже не додумался… Но он-то должен был.

Действительно, простейший эксперимент опрокинул все. Поставили на попа цельный стержень, сверху на его торец положили элемент составного и стандартно выстрелили по нижнему торцу из «ружья». Элемент подскочил точно на ту же высоту, что и в составном буре.

Что бы это значило? Как это может быть?

Распиливая бур на составные части, исследователь делал попытку обойти классическую формулу удара, считаясь с нею, то есть с тем обстоятельством, что наивысшая эффективность передачи удара при равенстве масс соударяющихся тел. Но что мы видим? Разница между ними на порядок, а удар передается в обоих случаях одинаково.

Что бы это значило?..

Александров истинно механик. Понять для него значит увидеть. Более того — мысленно связать. Гюйгенс, тоже истинно механик, недолюбливал закон всемирного тяготения, потому что не видел исполняющих тяготение сил.

В демонстрационном зале (одновременно и мастерской и полигоне) вас обязательно подведут к «анаконде». Любимая игрушка завлаба. Он очень доволен, когда кто-то начинает тянуть «анаконду» за хвост, подталкивать. Так родитель бывает рад поводу показать способности его «произведения».

Попутно заметим, что Александров-родитель (отец двух великанов, оба сына выше и шире его, а он сам за метр восемьдесят, не узок в плечах) в проявлениях чувств сдержан, однако чада свои определенно и сумасшедше любит. Мелкий штрих биографии убедит в том любого. Когда сыновья созрели, отец продал свою «Волгу» и «разделил» ее между ними, чтоб не было обид. Надо знать, что значила «Волга» для продавшего…

Беда, мы далеко отклоняемся от темы. Но, сказав «А», скажи и «Б».

Продал одну «Волгу» — купил другую? Нет, другой уж не было.

Александров много работает. Нельзя сказать, что чересчур, непосильно много. Никто его не неволит, ему самому так нравится. Именно нравится. Он преподает в институте, консультирует заводы, КБ. Все — бесплатно. Как так? Да вот… Если надо надолго отлучиться от лаборатории, чтоб вести шефский, авторский надзор за работами на месте, берет отпуск. Там — без выходных, в полторы или больше смены. В общем, Александровы живут и всегда жили исключительно на зарплату главы семьи. Ирина Васильевна «не работает», то есть занята с раннего, не продравшего глаз утра до раннего вечера — чтоб встать пораньше, на ее руках никогда не бывало менее двух детей (теперь внуков) и домашнее хозяйство в полном его объеме. Тут все скромно, средне.

«Волга» (двадцать первая, «танк-машина, разве с ней что сравнишь!») была единственной роскошью. Александров вообще любит машины. Свою же… Да что вы, он знал ее, будто сам создал, сам изготовил. Он ее холил, как можно холить только породистого скакуна. Руками, пальцами подлезал в недоступные места, чтоб выскрести попавшую песчинку, подтереть влагу. Знаем мы таких сумасшедших автолюбителей!

И продал. А что поделаешь? Двое сыновей, обоим хочется машину. Оба, кстати, работают под непосредственным началом отца. Семейственность. Как уж вам будет угодно считать. Не было ли им поблажек со стороны такого непосредственного начальника? Не спрашивал. Думаю, гордость бы не позволила Александрову сказать «нет». Нарочно ответит «было». Мол, если во вред делу, пусть меня поправят.

Поскорее теперь назад, к «анаконде». Она всего-навсего длинная, метров шесть — восемь, и диаметром с грейпфрут, подвешенная к потолку антресолей, то есть на уровне второго этажа, пружина со свободно болтающимся донизу, не доходя на метр до полу, концом. Всего-навсего. Но в этой простоте и дело. Модель-то иллюстрирует сложнейший внутренний механизм явления удара. Вы осязаете бег волн напряжения и деформации, черт знает какую скрытность физического мира! А тут — глядите. Щупайте.

На первом этапе исследователь не разобрал достаточно, не прочувствовал игру этих сил. Теперь же он пропустил их «через себя».

Сердцевину того, что открылось Александрову — а в деталях картина непроста, — составляет понятие «критической массы», как он его назвал. Характер распространения волн напряжения, вызванных ударом, таков, — определил Александров, — что часть тела может еще «не знать» о случившемся, в то время как другая уже полностью на удар отреагировала. Какая часть (масса) тела «знает» (это и есть «критическая масса»), а какая «не знает», зависит от его конфигурации. Так вот, часть стержня «неосведомленная» не может, не должна быть представлена в формуле Гюйгенса — Ньютона. Сюда войдет только то, что «знает», а это масса, охватываемая половиной длины волны напряжения.

Не вдаваясь в довольно сложные теоретические построения Александрова, основанные на рассмотрении волновой механики твердых тел, скажем лишь, что они привели к выводам, которые коренным образом противоречат общепринятым представлениям классической теории удара. Так, например, Александров отбрасывает как ненужную одну из двух опор этой теории, когда провозглашает, что для любого материала, будь это сталь, дерево, эбонит, плексиглас, стекло, коэффициент восстановления можно заставить принять любое значение от единицы до нуля, при том, что удар остается упругим и необратимых пластических деформаций не возникает. Для этого надо лишь определенным образом менять формы и массы соударяющихся тел.

Ну и, как всегда, сразу же демонстрирует свое утверждение на глазах у изумленной публики. Мы упоминали одно такое представление, рассказывая о визите А. Ф. Засядько. Стерженек дважды сбрасывают с одной и той же высоты на валик так, чтобы они ударялись торцами. От толстого торца стерженек подпрыгивает, а от тонкого нет. Вот вам прямое и нехитрое доказательство, что коэффициент восстановления скорости зависит от формы тела.

Но из этого следует очень многое. Форма-то тела зависит от нас! В совокупности с идеей о «критической массе» управление коэффициентом восстановления скорости просто обязывает конструкторов решить массу неразрешимых еще вчера задач. Одна из них особая.

Профзаболевания, эта дань, уплачиваемая за ускоренный прогресс, служат укором всем, кто пользуется плодами прогресса, а в уплате не участвует. Виновность здоровых перед этими больными облекается в форму повышенной нервозности при обсуждении защитных мероприятий и проверке исполнения по всему многозвенному циклу причин и последствий «общественно необходимой» болезни. Широчайший спектр медиков, инспекторов, профработников, представителей административного аппарата, наконец, научно-техническая мысль неусыпно бдят и борются, чтоб отложиться, не платить дань, сколько можно!

Отрасль, которой служит профессор Александров, данник давнишний и исправный. Напоминанием этого служат и статуэтки шахтеров в рабочем кабинете профессора. Статуэтки канонические — человек в спецовке, с отбойным молотком на плече.

Пневматический отбойный молоток столь же может быть символом и других профессий — строителя, дорожника. Как раз в шахтах-то его заметно потеснили комбайны. Но заметно стало сравнительно недавно, а когда Александров сделал свое открытие, он еще мог вполне считаться основным рабочим инструментом шахтера. Да и сегодня используется весьма широко.

Под действием воздушного давления внутри корпуса молотка мечется стальной ударник, нанося удары по пике, отчего она внедряется в породу. По закону — действие равно противодействию, на корпус молотка в обратном направлении действуют силы отдачи, пропорциональные массе и ускорению ударника. Чтобы меньше ощущались эти толчки, корпус молотка делают тоже стальным, тяжелым, так что общий вес инструмента килограммов пятнадцать. Вот этим пудовым грохочущим пулеметом и орудует всю смену рабочий. Полюбопытствуйте как-нибудь, попросите дорожника, взламывающего асфальт, его молоток, он с удовольствием сделает вам одолжение, и поколите… Тяжелая работа. Но главный порок инструмента вы не ощутите, подменяя молотобойца хоть и несколько часов. Порок этот сказывается исподволь, постепенно, когда во всем теле, начиная с рук, подымется нытье. Вонзание пики в грунт, в бетон, в породу зависит от тяжести наносимого по ней удара. За эту-то тяжесть и дань: усталость, вибрационные воздействия.

Одно было неразрывно связано с другим. Неразрывно. Против физики не попрешь. Действие равно противодействию!

Техническое творчество возможно только в согласии с законами природы. При любом конфликте между ними произведение техники оказывается недееспособным. Однако техника, несомненно, означает преодоление ограничений, накладываемых законами природы. Так, человек может летать не потому, что приостанавливает гравитацию или пренебрегает ею, но потому, что ее преодолевает, проникает ее мысленным процессом и, фигурально выражаясь, пробирается на другую сторону материи. С одной стороны, он раб, с другой — господин. Таков феномен изобретательства.

Действие равно противодействию. Но вот действовать надо с умом.

Энергию при ударе передает не вся масса, а только часть ее, «критическая масса», — установил Е. В. Александров. Так остальная нам и не нужна! Вес ударника можно уменьшить в два-три раза! Не уменьшив мощности молотка!

«…Ты понял, что он нам показывал?.. Как же ты можешь спать! Значит, ничего не понял, раз спишь!..»

Любопытная проявилась особенность. Люди высокого государственного ранга, высокой ответственности — А. Ф. Засядько, министр угольной промышленности СССР Б. Ф. Братченко, министр угольной промышленности УССР Н. К. Гринько, председатель Комитета по делам изобретений и открытий Ю. Е. Максарев и кое-кто еще, не ниже, оказали идеям Александрова, порядочно «крамольным», прием с позиций, свободных от предрассудков, в то время как немало инженеров, ученых, научных администраторов отнеслись к ним кисло, косно, а то и злобно. Не все из этих последних были недоброжелательны к самому автору открытия, отнюдь. Просто формулы классической механики и инженерный опыт, на них базирующийся, для этих людей составляли непременную каждодневную реальность, фундамент их компетентности, шаткость которого, конечно, для всякого человека болезненна чрезвычайно. Ну, а усекновение массы, то есть самой сердцевины формулы удара, со стороны никому еще не известного научного работника тбилисского института могло быть объяснено разве лишь тем, что человеку этому особенно нечего терять. И все же, как ни слаб был голос тбилисского горного инженера, как ни пренебрежительно мал его научный статут, заявление оказалось достаточно динамитным, чтоб кое-где состоялись взрывы.

Как-то в лабораторию к Александрову, уже москвичу (собственно, он москвич и по рождению), вошел важный и строгий человек с двумя сопровождающими.

«Я Медведев, профессор Медведев, это мои ассистенты. Мне нужен Александров».

«Ну, если очень нужен, говорите, Александров перед вами».

«Это вы?»

«Что, не похож?»

«Слушайте, я получил работу на отзыв, где от вашего имени написано… Но, может, это не вы? Написана чушь! Каждому дураку известно, что маленький гвоздь забивают маленьким молотком, а большой большим. Я всю жизнь занимаюсь бурением в Кривом Роге. Желтые Воды. Это я. Я!.. Именно. Медведев, профессор, вы, верно, слыхали, Иннокентий Федорович. Я доктор по этим вопросам. И вы говорите, что можно бурить, если…»

«Иннокентий Федорович, я вам сейчас покажу, как это делается».

«Я с вами и разговаривать не намерен!»

«Тогда… тогда у вас есть еще один выход».

«Какой?»

«Дверь. Да не заставляйте, а то я сейчас встану, тогда вы вылетите отсюда… Это что за постановка? Вы явились сюда, чтоб высказать свое „фе“? Можете убираться! Я вам предлагаю — расскажу, покажу, вы можете оспаривать, готов выслушать. Вы не хотите — можете уходить».

«Нет, это возмутительно, я… я этого так не оставлю!»

И в гневе ушел. В лаборатории пошумели, посмеялись и забыли об экспансивном профессоре, как вдруг приходит бандероль. Книжка «Вопросы бурения…», на титуле надпись: «Глубокоуважаемому Евгению Всеволодовичу Александрову от Иннокентия Федоровича Медведева».

«Медведев… Медведев… кто это?»

«Да тот, помните, кричал».

«Неспроста, наверно, прислал».

Листают и быстро находят место. Автор самокритично пишет, что поначалу счел заявление Александрова дерзким, но все же решил его проверить, немедленно предпринял натурный эксперимент и вот при бурении на несколько десятков метров потерял четыре процента, что блестяще доказывает новую теорию…

Через редакцию нашли адрес, телефон.

«Мне стыдно с вами разговаривать».

«Иннокентий Федорович, приезжайте ко мне».

«Честное слово, можно?»

«Конечно, все здесь вам покажу».

«Откровенно, я ничего не понимаю. Просто ничего не понимаю…»

Вчерашняя вражда перешла в поклонение. Сильных страстей оказался человек[3].

Чего не понимал профессор Медведев, того и нам здесь не разъяснить. Удовлетворимся, что просто знаем: получается все по Александрову.

Вес отбойного молотка оказывается возможным снизить почти вдвое, сделать корпус его из легкого алюминиевого сплава. Легче ударник, — меньше и вибрация. Практически рабочий перестает ее ощущать. Кстати, ударник не надо теперь делать стальным, резиновый будет не хуже или плексигласовый… Ударнику, оказывается, не нужна особая прочность.

Да, да… Возможно…

Однако профессор Медведев не первый и не один был, кто предпочел сразу не разговаривать с Александровым. Бóльшая уравновешенность, то есть меньшая искренность, — вот и все, чем отличался по-существу прием, оказанный новичку в высоких научных инстанциях. Например, в Малом Харитоньевском, в «доме Артоболевского». «Не стоит терять времени, тут все уж давным-давно известно», — мягко порекомендовал Иван Иванович посетителю. Но, посмотрев в его умное лицо и оценив хорошие манеры, подозвал кое-кого из сотрудников, чтоб объяснили человеку, тут и без академика, мол, обойдутся. Нет, не обошлись. Провинциал полез в такие дебри!.. Через год, уже вместе с директором Института машиноведения АН СССР академиком Н. Н. Благонравовым, И. И. Артоболевский, изобразив на лице «извини уж, брат», довольно быстро признал работу Александрова. Благонравов же не постеснялся сказать:

«Я никогда не предполагал, что здесь можно открыть что-нибудь новое».

Теперь-то, после такого признания, кому повадно будет выставлять себя неверующим?

Как жалки наши с жизнью споры.

Как сильно то, что против нас.

Райнер Мария Рильке

Велики, изумляющи плоды правильного воспитания. Почитайте Лесгафта, Ушинского, Макаренко.

Но есть в натуре человека и упорное, пробивающееся, где-то коренящееся глубоко и лишь ждущее подходящего дождика, чтобы взойти. Оправдание тому ростку находят, перебирая родню, предков.

Мама по отцу армянка, а по матери грузинка, — уже и это, как говорят, чего-нибудь стоит; а папа по отцу русский, по матери украинец. Столь же эклектично и социально выпавшее ему наследие. Бабушка по отцовской линии была высоких дворянских кровей, богачка баснословная, придворная дама и тому подобное. Дедушка по отцу был из разорившихся дворян, человек высокообразованный, кадровый военный, ненавидевший свою профессию и грозивший проклясть внука, если он последует дедову примеру, каковые опасения имели под собой почву, так как внук его обожал. Линия матери: дед был батумским биндюжником, или, по-местному, дрогаль. Возил на дрогах с нефтеперегонного завода керосин и грузил его на пароходы. Был энергичный — выбился в бригадиры. Бабушка, мамина мать, была безграмотная домашняя хозяйка. Дочь ее получила незаконно восьмилетнее образование. Как армянка и католичка она не имела права учиться в школе. Но ее вместе с четырьмя сестрами перекрестили, дали им христианские имена, назвали грузинками и обманом устроили в школу.

Младой Евгений как денди лондонский одет (экипировкой руководил брат, джазист по призванию, необыкновенно музыкальный человек, телефонный ремонтник по профессии, модник из модников), в деньгах всегда свободен — такси, ресторан, театр Грибоедова…

Однажды — Лаплас считал, что возможное и случайное лишь недостатки нашего разума, — однажды, проводив на поезд родственницу и выйдя на привокзальную площадь, Евгений обнаружил, что в карманах ни копейки. Туда, сюда — нет. Нет даже на трамвай. Стоит — растерян. Меж тем капал дождь. Сильней, сильней, да как польет, как хлынет!.. Медленно, прогулочным шагом, нарочно пошел неведомо куда.

«Деньги… Деньги… Это труд. Чей-то. Не мой… — говорил он себе, может, и вслух. — Труд — это время, здоровье, жизнь. Чьи-то, не мои. Я не зарабатываю, а трачу. Чье-то здоровье, чью-то жизнь…» Через полтора часа пришел домой промокший и будто подмененный. «Только змеи сбрасывают кожу, мы меняем души, не тела». Щепетильность, ответственность, осмотрительность каким-то странным образом взошли из беспечных юношеских трат и легкой беззаботности.

Нет, все оно было и раньше, но под другим соусом. Чувство собственного достоинства, острое, всегда начеку, как шпага, схваченная за эфес, — вот что, родовое дало свои новые ростки, вымахнувшие вдруг. Все отличительно, все характерно александровское, лучшее и худшее, связано с культом, наследуемым, видимо, по отцовской военной линии, культом чести. Культ этот таимый, требовательный до причуд, ревнивый до сцен и капризов. Всякое действие, всякий замысел сверяется, непроизвольно согласуется с ним. Александров занялся теоретическими изысканиями, а не чем-нибудь другим, наверно, потому, что чувство собственного достоинства мужчины может быть удовлетворено в полной мере только умственным превосходством. Отсюда и смешное избегание шахмат. Чтобы играть в них, надо уметь проигрывать. Но это невозможно. Проигрыш в шахматы унизителен до потери самоконтроля, до прилива крови к голове — он проиграл дважды жене, неплохо играющей, у Ирины Васильевны какой-то разряд, — в ярости разбил доску, неделю тяжко болел душою и больше к шахматам, самой завидной игре, не подходит.

Не выглядеть смешным, не уронить себя, — что за обременительная, что за цирковая забота! Сколько скрываемых усилий, тщательности, шлифовки за этой блестящей, выносимой на люди уверенностью и безупречной правотой! Все дотошно проверить, опробовать, да опробовать, ощупать своими руками, только тогда объявить, обнародовать. Зато уж если Александров сказал — не извольте беспокоиться. А коль желаете поспорить, сосчитайте сперва до ста и только уж тогда… лучше воздержитесь.

Он решает задачи, как правило, быстро. Часто мгновенно, вовсе не решая, а видя перед глазами готовое решение. Будто подсунутое из-за плеча. Иногда сидит над задачей час, от силы два-три, тогда встает страшно усталый и счастливый. Но бывает, задачка не дается. Тогда панический страх. Он не решил задачу, за которую взялся. Собственно, что за задачи он и решал-то раньше? Пустяки, ерунда. А попалась посерьезнее — и пас. Откуда он, собственно, взял, что может этим заниматься — решать задачи? Что за самодовольная такая уверенность? Все. Конец. С этим — навсегда. Точка. Хватит с него.

Видел ли кто его таким? Нет, это он сам о себе потом рассказывал. Выглядело все совсем иначе.

«Лень, задачка тут у меня, ерунда сущая, ну-ка глянь, интересно, что у тебя выйдет», — игриво-насмешливо, как ни в чем не бывало.

Спустя приличествующее время доверенный человек является, смущенно-раздраженный.

«Знаешь что, Женя, брось ты наконец свои штучки. У меня самого хватает забот. „Ерунда сущая“… Сам-то решил?»

«А что, неужели у тебя не выходит? Ну да? Леня, ай-яй-яй. Как не стыдно. Ведь все здесь изумительно просто. Смотри!»

И, дивясь себе, циркачу, показушнику, тут же, вдруг, будто и не было страданий, мучений, решает изящно, легко. Ему, оказывается, нужен был зритель!

Уверенность, нотки превосходства — не более чем возмещение самому себе за минуты отчаяния, за безжалостную отработку каждого номера за кулисами — ему невозможно, немыслимо, нельзя уронить себя.

Опасной твердости такая установка. Негнущееся ломается, высокое падает. Паскаль проповедовал держаться середины. Пастернак писал, что «быть знаменитым некрасиво». Противу себя писали, но утешительно и житейски практично. Александров же хотел сделать открытие. Считал это достойным себя. Знал ли, какова плата за славу? Знал ли, чего это стоит?


Жизнь воспитывает нас, зовет и приучает к лучшему, плоды ее воспитания замечательные — нравы облагораживаются, меньше среди людей дикости. Но есть стойкое, коренящееся глубоко и лишь ждущее, чтоб проявиться, взойти, — «и в чужом, неразгаданном, ночном он узнает наследье родовое».

Христиан Гюйгенс, кто «первый из смертных точно измерил время» — он «нашел новый, неизвестный до тех пор способ подвешивания маятников» («Три мемуара по механике»), — писал: «Выдающийся успех изобретения привел к тому, что обычно происходит и что я предвидел: теперь несколько лиц желают быть изобретателями или же претендуют на эту же честь не для себя, но все-таки лучше для одного из своих соотечественников, чем для меня».

До чего узнаваемо! А ведь он еще и предвидел!

Попытки присвоить себе или хотя бы опорочить чужое авторство отвечают древним стойким и глубинным свойствам человеческой натуры, если они свежи повсеместно и по сей день. Видимо, снисходя к этой непреодолимой слабости, на протяжении веков, в течение которых многое изменилось в уголовных кодексах, вымогательство и хищения и опорочивание авторских прав наказуются столь мягко, осторожно и редко.

«Академики, профессора нам не указ». Первое движение производственника, когда заходит речь о новшестве, самозащитное. Оно и должно быть таким согласно важной функции производства — работать как часы. Кроме того, у него традиционная, как отношения пешеходов с водителями, стойка против «белых воротничков», словами определяемая — «не учи ученого».

«Мы еще сами посмотрим, что это за „новая техника“. Тоже не первый день работаем».

Если все принимать, что предлагают, не прогресс будет, а наоборот, застой, потому что даже и хорошего предлагают больше, чем возможно переварить. А еще надо знать, хорошо ли предлагаемое. Легкие отбойные молотки… Они там, в своих кабинетах, знают ли, что за работа шахтерская? Знают ли, что молоток и стукнут, и выронят, и швырнут уставши? Ах вот что, аккуратность требуется… Ну тогда конечно… Но только надо бы учитывать, не с зубоврачебной машиной дело имеем, породу, уголь, камни долбят грубой силой, тяжестью, налегают что есть мочи — вот какая это работа. В руках должен быть инструмент, чувствуемый ощутительно. Да что толку препираться. Вот потомственный шахтер, бригадир лучшей бригады забойщиков, Герой Социалистического Труда. Ему работать, его и спросим. Возьми, Михайло Михайлович, наш серийный, а потом их, московский, экспериментальный, сопоставь, дай оценку.

Как комиссии, которых было достаточно, с представителями всех заинтересованных сторон и напутствуемые не миндальничать, так и Михайло Михайлович, потомственный горняк, дали ответ уклончивый. С одной стороны, хорош новый, слов нет, — легок, а бьет как надо. А с другой — старый тоже имеет плюс — крепче он, надежнее. Такую экспертизу можно было при желании подытожить в смысле «овчинка выделки не стоит».

Той порой науке было предписание «идти в народ». Ряд институтов снялся с насиженных столичных мест и очутился ближе к производству. Аккомпанементом этому движению были высказывания по поводу незнания жизни, отрыва от запросов ее, академичности академических институтов. Печать с присущей ей готовностью и оперативностью подхватила злобу дня, заострила, придала ей размах и силу. Как и обычно бывает в пылу массовых действий, несправедливый обидчик, выступавший в духе времени, нес меньшую ответственность за перегибы, искажения, передержки, чем несправедливо обвиняемый, если он оказывался не отвечающим вышеуказанному духу. Короче говоря, по Александрову, институту, где он трудился, печать пальнула из нескольких стволов.

Не вовсе безосновательной была пальба, но цель оказалась смещенной. Идея молотка была безупречной и перспективной, а вот конструкция упреков заслуживала.

Сибиряки, собаку съевшие на изготовлении пневматических отбойных молотков, вначале стали грудью — «нет!».

«Пока я, — говорил от лица коллектива директор завода, — выпускаю, пока я отвечаю за качество, эти пластмассовые игрушки на шахту поставляться не будут. Мы выпускали и будем выпускать настоящие молотки».

Старые министерские работники испытывали невольную симпатию к старым испытанным временем молоткам. Но открыто взять их сторону мешали ультиматумы со стороны служб охраны труда. Уровень вибрации серийных молотков велик, вот вам последние сроки, не снизите — запретим инструмент. Под угрозу ставилась одна из самых жизненно важных отраслей народного хозяйства.

Прошло лет десять, а может, и меньше. Новый, облегченный отбойный молоток пошел в серию. Была решена огромная, социальной значимости задача — ликвидирован главный источник вибрационной болезни на шахтах.

«Да, но что осталось от молотка, предложенного Институтом горного дела? Вы сами, Евгений Всеволодович, подписали акт о ста восьмидесяти изменениях, сделанных заводскими конструкторами, не так ли? А во всем инструменте двадцать деталей. Что же могло остаться от прежней конструкции? Ничего».

Так говорили в министерстве, на заводе, в отделе охраны труда. И это была правда.

«Вы на ударнике сделали галтель радиусом два миллиметра. Знаете, нам гораздо удобнее будет на заводе, если мы поставим те же самые размеры, только радиусом пять миллиметров, не против?» — «Пожалуйста, это в принципе ничего не меняет». — «Ну хорошо, записываем, — изменяется галтель. Теперь, вы вот здесь фаску не поставили, и, знаете, если одевать, будет цеплять». — «Правильно, совершенно правильно, обязательно нужно». — «Значит, делаем. Теперь: вы хотите на футерке сделать резьбу длиной двенадцать миллиметров. Мы всегда делали восемнадцать».

Все это была правда. Действительно, заводские работники по согласованию с институтом внесли в конструкцию множество изменений. За Александровым, однако, оставалась одна «частность», без которой все сто восемьдесят изменений были бы бессмысленны и ничего ровным счетом не дали, а именно — невероятная идея облегчить ударник. Он будет не тридцать восемь, а тридцать два квадратных миллиметра сечением, то есть по площади почти в полтора раза (один и четыре десятых) меньше, весил тысячу граммов, а сейчас весит четыреста, в два с половиной раза легче. То и другое дает совокупно снижение вибрации в шесть раз! На эту «частность» Александров только и заявлял свои авторские права, больше ни на что.

Поэтому правда была и в словах Александрова, которому пытались указать его место, а он через головы конструкторов и пренебрежительно к их участию заметил:

«В том-то и вся прелесть, что молоток остался точно таким, каков был нами задуман».

Так ли уж это редко, что прямо противоположные точки зрения оказываются обе правильными?

Александров не подал заявки на изобретение. Работу над молотком просто вычеркнул из своей творческой биографии. Но на сердце его она оставила два рубца.

У него свое понимание честной игры.

Однажды в присутствии министра обсуждались возможные перспективы новой, много обещавшей работы, которую на всех парах разворачивала лаборатория Е. В. Александрова.

«А сколько у тебя надежды на успех?» — спросил Борис Федорович Братченко.

«Сорок процентов», — сказал Александров, потому что вопрос был неожиданный, а отвечать надо конкретно и быстро.

«Ну что ж, это не мало, — неуверенно сказал министр и, подумав немного, спросил: — Слушай, Евгений Александрович, — среди своих министр „для краткости“ так его звал, — а вот как же ко мне люди приходят и говорят: Борис Федорович, мы вам гарантируем, что делаем новую машину и через два года ты будешь иметь в пять раз больше производительность на этих работах».

«Жулики».

«Что?»

«Жулики».

«Кто жулики?»

«Кто вам это говорит».

«Интересно. Почему жулики?»

«Потому что никакой гений не имеет права сказать вам „сто процентов“, пока он не испытал в натуре».

«Интересно, интересно… Слушай, а вот может быть так, что обещал и сделал? Бывает так в жизни?»

«Жулик».

«Как, опять жулик?»

«Опять жулик».

«Почему?»

«Потому что знал, что или в авиации, или в судостроении, или в автомобилестроении есть такая задача, решена. А вы в угольной промышленности ее не знаете. Он вам гарантирует и делает».

Кивнув в сторону Александрова головой, министр заметил директору института: «Ему можно верить. Никто так не говорит. Сорок процентов. Ну что ж, это не мало».

…Облегчить в два с половиной раза вес ударника отбойного молотка, не потеряв в производительности, — такая задача не только не была известна из практики других отраслей техники, она просто казалась некорректной по отношению к законам природы. И когда она была решена, а решение оказалось работоспособным, тогда тот, кто решил, обретает полное право сказать: «Изумительно, что молоток остался таким, каков был нами задуман». Он не поступился честью ученого. А уж это дело вашей совести судить, автор ли он.

Покушение на авторство Александрова было совершено и в стенах родного института. И именно с позиций совести. Как писал Гюйгенс, «претендовали на ту же честь не для себя, а для своих…». Вначале профессора предупредили. Дали совет. Не работают в наше время в одиночку, это противоречит коллективному духу современной науки. Не может такого быть, чтоб кого-нибудь нельзя было числить соавтором открытия. Надо поделиться успехом с товарищами. В ответ Александров счел уместным отшутиться — перечислил сообщникам весь состав своей лаборатории. Шутка обидела доброжелателей.

Той порой штатный состав института украсился сотрудником, о котором мало сказать достойный человек. Это была воплощенная совесть или, как говорят еще, ходячая совесть. Новенький сразу дал понять, кто он есть, — не оставлял без своей поправки с позиций совести — гражданской, партийной, научной — никакого обсуждения, ни одной резолюции. К тому ж был он импозантных пропорций, его волосы ниспадали красивой волной, а лицо было отмечено печатью грустной, вынужденной независимости. Ясно, что такое дело, как открытие, более того, вопросы авторства, поднимаемые фактом наличия возможного открытия, не могли стать чем-нибудь серьезным без его суждения. Он — вы поймите правильно — претендует на эту честь не для себя. (Для друга, как оказалось потом). Его беспокоит лишь, не пострадала бы справедливость. Но уж, коль речь о ней, он неумолим, как паровоз, взявший разгон.

Александров, установил человек-совесть, может быть, сделал открытие, но не раньше, чем другой сотрудник института, хотя не исключено, что и независимо от последнего. Это «не исключено» лишний раз доказывало беспристрастность судьи.

Приговор по делу об открытии был представлен в виде докладной записки, изложенной со спокойной хозяйской заинтересованностью в наведении законного порядка. Документ пошел по инстанциям, ходил долго, даже и после того, как дело было фактически закрыто, то есть призраком, однако, требующим все новых комиссий, расследований, заключений, объяснений, бессонниц, нервных перегрузок и сердечно-сосудистых срывов.

Первому записка была показана Александрову. По-людски. Без интриг. Открыто. Александров, будучи однообразен в своей шутливости, и тут не нашел ничего другого, кроме как поздравить автора с проделанной большой работой. Но неведомому, объявившемуся вдруг сопернику сказал, что недобрую ему оказывают услугу. «От вашего имени излагается теория, в которой наврано главное. Либо вы не разбираетесь в собственных мыслях, либо их искажают с вашего согласия, либо мысли эти не ваши, а вами неумело списаны. Если я не прав, ответьте мне на два-три вопроса по поводу использованных в вашей работе коэффициентов, формул и выводов».

Соперник отвечать не стал. Ни Александрову, ни кому-нибудь еще. Он официально отрекся от авторства. Но ходячая совесть и припертая к стене от своих слов не отреклась. Ее стыдили, она спокойно сносила людское непостоянство. Когда же представился случай уйти с повышением, ушла и получила повышение.

Борьба за справедливость, ко всему прочему, прекрасна тем, что находит оправдание, какими бы личными мотивами ни руководился борец. Это поощряет особо вступать в единоборство с притязающими на славу. Вы только посмотрите, как обильны ряды воителей против авторов изобретений. И все они преследуют интересы государства, интересы справедливости.

Стая алчущих справедливости не выпускает Александрова из виду ни на минуту. Нет-нет да и придет письмо ему самому, или на адрес института, или журнала, где упомянуто его имя, с одним настоятельным требованием — разобраться наконец. Ходячая совесть уж если взялась за дело, не уймется, пока не заставит себя, и только себя, слушать.


В конце ноября Евгений Всеволодович пригласил смотреть новую машину. Будут гости, предупредил он.

Испытания этой «фантастической штуки» шли полным ходом, когда он еще лежал в больнице. Володя был за него, старший сын. Туда, в больничную палату, как в ставку, регулярно доставлялись сводки состояния дел. Они имели еще и лечебный эффект.

«Евгений Всеволодович, выехали, готовься, „Чайка“ несет быстро, в левом ряду!»

Действительно, машина с председателем Госкомитета по делам изобретений и открытий Совета Министров СССР И. С. Наяшковым и сопровождавший его кортеж проделали путь от Малого Черкасского переулка через пол-Москвы и Люберцы, утыканные знаками ограничения скорости, примерно вдвое быстрее, чем наша редакционная машина, хотя водит ее первый в городе лихач и озорник.

Короткая пресс-конференция. Александров рассказывает о недавнем визите по тому же поводу министра Б. Ф. Братченко, а также ряда ответственных работников аппарата ЦК КПСС, министерств и ведомств. Иван Семенович указывает карандашом: «Следы на этой вот шестерне есть?» В контексте разговора, происходившего над чертежной схемой того, что нам вскоре покажут в действии на полигоне, вопрос Ивана Семеновича означал: «Имеем ли мы дело с обыкновенной машиной, или тут нечто, претендующее на особую будущность?» Как он — сразу в точку. Инженер. Приглушенный голос, короткие деловые фразы, не первой молодости костюм, устарелые на синтетическом ремешке часы, строгая «золотая» оправа очков, невзрачный галстук — ничто в нем не поколеблет вашей уверенности в спокойной сдержанности собеседника, его умении отлично слушать.

«В том-то и дело, ни-че-го. Почти никаких следов!» — протяжно скандировал хозяин кабинета.

«Поехали», — сразу сказал председатель Госкомитета, и все заторопились.

…Начало этой работе положил предшественник И. С. Наяшкова Юрий Евгеньевич Максарев. Одной лишь своей репликой. Во всяком случае так считает Е. В. Александров.

Отношения между ними были наилучшие. Юрий Евгеньевич как-то при встрече спросил Александрова:

«Что нового?»

«Ничего».

«Как так?»

«Злосчастное это внедрение… Молотки, будь они неладны…»

«Внедрение — не злосчастное. Оно нужное. Только не вам им заниматься».

«Согласен. Я за разделение труда».

«И все-таки что у вас нового?»

«Пока ничего».

«Доите одну и ту же корову?»

Это был удар ниже пояса. Максарев знал, каково самолюбие его собеседника.

«Кое-что есть, Юрий Евгеньевич. Но так… Не оформлено».

«Ну например. Конкретно».

С того дня и все время, сколько Максарев работал, он, когда звонил Александрову, начинал разговор вместо приветствия словами: «Ну как, есть корова?» — «Есть, — отвечали с другого конца провода, — целое стадо уже есть».

Будучи уязвлен, захвачен врасплох, Александров допустил совершенно несвойственную ему слабость — выдал аванс… То были наброски, фрагменты мыслей, накопившиеся за игрой в детский конструктор. Игра же оная, предпочитаемая Евгением Всеволодовичем всем другим досугам, приманивавшая его в лабораторию и по субботним, и по воскресным дням — даром что до нее от дому семь минут ходу его длинными ногами, — служила прелюдией многих лихих изобретений (кстати, за неимением времени большей частью не заявленных, Максарева это выводило из себя).

Однако это был результат попутный, вроде утилизуемых с прибылью отходов производства. Цель игры была… игра. Любопытство. Бог мой, какие неприятности он от этого терпел! Однажды ему грозило быть объявленным сумасшедшим. Придрался к закону Архимеда — не достаточный ли повод? Его поочередно вызывали к себе завкафедрой, декан, директор института, уговаривали «прибегнуть к отдыху», предлагали путевку в санаторий. Когда человек не в своем уме, его и не слушают. Настойчивые уточнения, что он не закон Архимеда, а формулировку его в учебниках считает неправильной, соболезнователи пропускали мимо ушей, как назойливый бред. Еще немного, и о «нездоровье» аспиранта узнала бы студенческая масса, а назавтра весь город — любитель новостей. Александров ощутил себя катящимся в пропасть и не видел кустика, чтоб зацепиться.

Слоняясь поздно вечером в тяжких раздумьях, он увидел проходившего мимо кино спасителя. То был светило механики, высший авторитет в Тбилиси. Как подойти, с чем? Они не знакомы… Через минуту полоса рекламного света миновала, и положение усугубилось полутьмой.

…Профессор долго не мог отдышаться. Они вернулись к свету и разговаривали часа два. Последние минут сорок хохотали.

«А у меня как написано?»

«И у вас — то же».

«Чертовщина… Ну хоть то спасибо, что не одинок».

Впоследствии, перерыв гору учебников, Александров нашел в одном-единственном правильно сформулированный закон Архимеда о весе погруженного в жидкость тела.

…У Максарева была совершенно определенная цель — заставить Александрова больше думать об изобретениях во время его «игр». И он знал одно верное средство, как это сделать: профессора надо завести, подразнить. Максарев искренне верил, что нет такой задачи, которой бы Александров в ярости не решил.

Итак, из обрывков наблюдений, мыслей прямо в кабинете председателя Госкомитета и несомненно в высшей степени вдохновляемый его присутствием — хорошая аудитория для Александрова все — профессор начал помаленьку импровизировать, развивать идею «занятного» механического привода. Максарев же, задавшись своей целью, пустился ему перечить, говорить, вряд ли здесь реальные пути, на что Александров, уже язвительно, доказывал, что не мелет чепухи никогда, развивал свою идею, мысленно экспериментировал — в общем, клюнул. И тут резко, без перехода, председатель меняет тактику: да, он абсолютно верит, что Е. В. выдаст в ближайшее время потрясающую штуку, и пусть уж он не обижается, Максарев будет все время осведомляться о «новой корове».

Это было ужасно. Он посулил ни мало ни много — полностью автоматизированную машину без каких бы то ни было элементов автоматики, грубую, чисто механическую, рычаг да шарнир и больше ничего.

Позже, в день наивысшего торжества, когда в больницу по телефону ему отрапортовали о полном и невероятном успехе испытаний модели (на самом деле — настоящей рабочей машины, в полный размер, на полную мощность и нагрузку) — я был у него всего часом позже, — он скажет дословно следующее:

«Других убеждал, что это возможно, а сам поверил только вот сейчас. Фантастика какая-то!»

Однако сначала была решена задача попроще. На языке должников это называется «бросить шубу», то есть выиграть время, как делает ездок, преследуемый волками. Впрочем, «шуба» была эффектна: средство для прицельно точной погрузки любых грузов на палубы судов во время любой качки. В некотором отношении эта работа была черновым наброском будущей, главной.

О том, что созревает в лаборатории механического привода, как она теперь называлась, уже знало слишком много ответственных лиц. А ответственные лица не любят ждать обещанного, им лучше вовсе до времени не говорить; сказал же — давай. Надо было что-то показать. И вот Ю. Е. Максарев, Б. Ф. Братченко, Н. К. Гринько — тогда заместитель Бориса Федоровича, а ныне министр угольной промышленности УССР, Утехин, директор института, и другие руководящие работники приглашены «кое-что посмотреть».

Александров обычно не готовится к выступлениям, ни к каким и ни перед кем, не умеет, не любит, он импровизирует. Но тут припас пышную фразу, которая должна была идейно обосновать название лаборатории. «Лаборатория механического привода называется так потому, что ее задачей является создание машин и механизмов чисто механическим путем, средствами механики до тех пор, пока эти средства не будут исчерпаны, и только тогда переходить к более сложным дисциплинам, таким, как электроника, автоматика, телемеханика». Не удалось ему и одной фразы, заранее заготовленной, произнести до конца. После слов «не будут исчерпаны» он неожиданно для себя закончил: «…но так как механика неисчерпаема, я думаю, мы никогда к другим средствам не прибегнем».

В этом опять же содержалось обещание сверхъестественного. Оно исполнилось тотчас.

Гостям показали маленькую, настольную, игрушечную, хлипкую, в чем только душа держится, модельку. И она давай вытворять чудеса! Первым номером программы была резка угля. Модель хрупала его своими зубчиками с деловитой сосредоточенностью. Потом ей предложили кирпич. Он прочнее угля. Не составил труда и кирпич. Дали паузу. Гости обменялись взглядами, репликами, а когда собрались было высказаться, завлабораторией сделал предупреждающий жест. На арену была приволочена тяжелая чугунная болванка. «Пошел!» — и моделька стала терпеливо грызть металлический бок. Вот уж и стружка поблескивает… «Стоп. Следующий!» «Это сталь», — пояснили присутствующим. Уменьшился только темп, а все остальное было повторением номера с углем, кирпичом, чугуном…

Вся машина — а это была самая настоящая, но только настольная, машина, не модель, — пять элементов: рычаг, шарнир, рычаг, шарнир… При этом она не ломается, что бы вы с ней ни сделали, ее нельзя ни поломать, ни вывести из строя… Она воплощает вековую мечту автоматиков — обеспечивает полное использование мощности двигателя на любых режимах… Венец творения! Поистине, если и может отвечать этой оценке, так именно нечто, способное реализовать себя всегда и неизменно с наивысшей доступной эффективностью, не подвергая себя опасности срыва, перегрузки, выхода из строя.


С тех пор как существуют горные машины, то есть по крайней мере сто лет, проблема автоматизации их не сходит с повестки дня. Сделать это чрезвычайно трудно. Уголь, вообще горные породы постоянно меняют свои свойства. Крепость, плотность каждое мгновение скачут. Вот отломилась и рухнула громадная глыба, впереди пустота, инструмент не встречает никакого сопротивления, а в следующий миг упирается в камень, который «не по зубам»… В это время ротор двигателя продолжает вращаться, вращаются шестерни, у них есть запас кинетической энергии. Чтоб ее реализовать, обязательно нужно пройти под действием силы определенный путь. Энергия не исчезает, кинетическая должна перейти в другую. Чем крепче то, с чем встретился инструмент, тем меньше путь. Но путь обязательно должен быть. Если встретилось абсолютно твердое тело, — к счастью, его в природе не бывает, — действующая сила будет равна бесконечности. При этом машина не может не сломаться. Чтобы защитить ее от такого шока, делают специальные более или менее сложные приспособления. Это всевозможные муфты — дробовые, порошковые, магнитные, гидравлические, ставится шпилька, которая срезается при определенных нагрузках. Но у них, инженерно выражаясь, очень большой разброс. Они «ошибаются» в два-три раза. Ну а делать машину в два-три раза прочнее, на тот случай, чтоб перекрыть возможную неточность срабатывания сторожевых устройств, пошло. В такой топорной машине будут впряжены, скажем, три, но подавляющую часть времени ее жизни трудиться придется только одной, а остальные, «пристяжные», будут все время налегке. Экономическим подходом тут и не пахнет.

Но это взяты крайности. Машина, и не разрушаясь, не выходя из строя, может, однако, работать крайне нерационально. Мягкий уголь надо быстро выбирать, а твердый медленнее, чтобы полностью использовать заложенную в нее мощность. И это пока не удается сделать. Нет таких машин. Последняя попытка была сделана в Караганде. Комбайн с тирристорным приводом. Электрическая система с меняющейся частотой… Изрядно сложная. Результаты же оставляют желать лучшего. В дальнейшем, возможно, все наладится.

И вдруг вместо этого модного (тирристоры!), прогрессивного направления такое простое, что стыдно показывать…

Б. Ф. Братченко так и сказал Евгению Всеволодовичу, когда увидел впервые модель: «А что ты мне, министру, показываешь, тебе не стыдно? Эти две железки? И все? — И смеется. — У тебя совесть есть? Ни один завод не возьмется за твою машину. Почему? Он прогорит с планом!»

«Найдем третью железку, Борис Федорович, обязательно найдем», — в тон ему пообещал Александров.

…«Чайка» председателя Госкомитета по делам изобретений и в арьергарде несколько черных «Волг» миновали малоприглядную территорию, занятую сараями, глыбами породы, а также суставами, сухожилиями, конечностями испытываемых здесь с пристрастием механических потрошителей подземных кладовых, и подрулили к пространному параллелепипеду. Нас уже здесь почтительно ждали и провели в глубь здания-коробки, где все казалось игрушечным в сравнении с его пропорциями. Кто-то тащил софиты, налаживали кинокамеру… Мы сгрудились возле угольного комбайна — продолговатого железного ящика со шнеком, ощерившимся резцами. Тут рассматривать было нечего, так как видимое снаружи — от серийной машины. А привод, который делает эту машину особенной, внутри.

Евгению Всеволодовичу каждое такое посещение должно стоить немалых усилий. Хотя машина и сделана в натуру и уже наработала порядочно часов, все же она опытная. А кто не знает, что неудача в присутствии начальства (так называемый «визит-эффект») подрывает престиж новинки несоразмерно с ерундовой причиной конфуза.

Недолгая предпусковая суета. Александров дает пояснения, что мы должны сейчас увидеть и что это должно значить… Длинные негустые прямые волосы, крупный нос, господствующий на лице, складка усмешки вокруг рта — в нем сильно вольтеровское. Побеждающая немоготу игра ума… Его тяготит драповое пальто, зимняя шапка, он из больницы вышел не совсем поправившимся и напрасно не перекладывает таких дел на своих помощников. Но без него все тусклее, а демонстрация требует блеска.

«Включай, Володя!»

Шнек завертелся, резцы впились в торец длинного бетоноподобного пласта. Посыпались, повалились разнокалиберные обломки. Машина шла вперед, то ускоряясь, то притормаживаясь, наконец и вовсе стала. Это была странная остановка. Слышалась работа двигателя, но он будто присмирел, не усердствовал, между тем в машине что-то мелко и нетерпеливо подрагивало. Я посмотрел на часы. Секундная стрелка пропрыгала семь делений, как хруст породы дал знать, что перегруженная машина сама вышла из затруднения и продолжила свой трудный, полный неожиданностей путь.

Остановка и самопроизвольный пуск были коронным номером программы. Машина при этом совершила самостоятельно следующие разумные действия. Когда ее резцы попали в невыгодное положение и их прихватило тело разрабатываемой породы, мгновенно, еще не почувствовав перегрузки, двигатель вышел на холостой режим. Он потреблял теперь минимум энергии. (В скобках, забегая вперед не знаю как далеко, я опишу продолжение этого процесса, уже задуманное авторами, но еще в живой конструкции не осуществленное. «Он потреблял теперь минимум энергии, а вырабатываемая им небольшая мощность опять же самопроизвольно, благодаря поразительно простому и остроумному устройству, переключилась на передачу заднего хода. Машина попятилась. Но как только клыки ее вышли из контакта с породой, вновь автоматически включилась подача вперед, и двигатель заработал в полную меру своих сил. Машина делает новую попытку одолеть трудный участок. Не со второго, так с третьего захода она все равно его подгрызет и прорвется дальше. Своими маневрами, натугой и расслаблением машина напоминает живое сознательное существо…»)

Александров называет ее патриотичной (двигатель берет ровно столько энергии, сколько требует от него сложившаяся в забое ситуация) и аполитичной (она в оппозиции генеральному курсу технической политики, требующему широкого внедрения средств автоматики, электроники, вычислительной техники, телемеханики…). В ней все примитивное, все механизмы времен Архимеда, ну Леонардо. Эта-то примитивность вкупе с надежностью и самозащитой от перегрузок, полная самоуправляемость александровской машины горняков обнадеживала.

Главные потери времени и производительности — из-за выхода из строя машин. «Наработка на отказ» — безаварийное время в среднем для горных машин два часа. С трудом верится, но это так. Она может выйти из строя на две минуты, а может и на сутки, или вообще «отдать концы». Отсюда неизбежны простои. Отсюда постоянная нехватка машин.

Существенно и то, что сложность новой машины сравнительно с серийным угольным комбайном по меньшей мере в пять раз ниже. Иначе говоря, вместо одной выпускаемой сейчас можно будет изготовить пять «простушек». На тех же площадях, тем же количеством рук и станков, расходуя примерно то же количество металла.

…Мы сопровождали фыркающий комбайн до самого конца монолитного длинного бруса. Тут машину ждало самое жестокое испытание. Ее резцы на всем ходу лязгнули о стальное полотно. Зрители не успели отреагировать, как услышали ровное, будто примирительное урчание двигателя.

«Спасибо вам, вы сделали большое дело», — сказал, пожимая руку Александрова, И. С. Наяшков.

Все были возбуждены, как после матча на первенство мира, не хотелось уходить. Оно и было мировым, это состязание.

«О господи, опять доклад…»

«Вы меня не поняли. С вами говорят из Президиума Академии наук…»

«Я понял, почему ж… Но и вы тоже меня поймите: мне так надоело делать доклады…»

«Евгений Всеволодович, речь идет о Президиуме Академии наук, вы недооцениваете. У нас докладывают… Извините, но более высокой научной инстанции у нас нет».

«Да, да, я понимаю, спасибо, приеду. Когда можно?»

«Когда вам будет угодно. Моя комната — запишите…»

Он был рад, если не счастлив, но непринужденный тон единственно для него возможный, и потому выражать понимание торжественной значимости момента ему не дано.

Размышления о предстоящем прервал новый телефонный звонок.

«Евгений Всеволодович? Скажите, вам для доклада нужна грифельная доска?» — теперь был мужской голос.

«Да, да, обязательно».

Опытный лектор, Александров знает преимущество писания формул на доске перед вывешиванием плакатов с уже написанными формулами. За рукой пишущего аудитория следит, нас увлекает развитие событий; когда же известен сразу хеппи энд, интерес ко всему предшествующему потерян.

«Благодарю вас, извините».

«Пожалуйста, пожалуйста».

Ровно через полчаса:

«Евгений Всеволодович? Простите великодушно, я отрываю вас от ваших занятий», — голос того же мужчины, что звонил до того.

«Да что вы, ничего страшного…»

«Я не спросил, вам под правую руку или под левую доску?»

А черт ее знает, под какую, — бороду кладешь над одеялом или под одеялом? — но не ронять же себя в глазах науки.

«Под правую, пожалуйста». Потом он пожалеет, что не подумал, — конечно, надо было под левую, а теперь крутись как волчок.

Через час — он же:

«Евгений Всеволодович, понимаю, что убить меня мало, но еще один только вопрос: вам мел одноцветный или разноцветный?»

Смутная догадка о том, что готовится, легонько коснулась его нервов, отчего стало неуютно.

«Нет, нет, одноцветный», — опять чересчур поспешно откликнулся докладчик, чтобы потом корить себя, ведь ему именно разноцветный мел дал бы возможность показать ярко антагонизм кривых, например коэффициента восстановления скорости и коэффициента передачи энергии. Дурацкая застенчивость! Постеснялся обременять — человеку придется искать цветной мел… А у него и работы другой нет!.. Теперь бы он, конечно, сказал — давайте мне весь спектр, нужен позарез!

С утра пораньше следующего дня почтительно-кокетливый «знакомый уже» звонок.

«Евгений Всеволодович? Я так боялась вас не застать…»

«А что случилось?»

«Ну как же, вам ведь необходимо ознакомиться с обстановкой, я, помните, упоминала… Хорошо бы часов в одиннадцать…»

Ленинский проспект, 14. Знаменитые ворота с аллегорическими фигурами, четкие газоны, желто-белый элегантный дворец.

«Профессор Александров? Я вас узнала. Разрешите, провожу».

Второй этаж, кабинет вице-президента.

«Вот здесь… Пожалуйста, посмотрите».

Кабинет директора института был не намного хуже. Это успокаивало. Александров равнодушно оглядел прекрасной работы стол, лампу… Видали, мол, бывали в разных кабинетах.

«Все же вы побудьте здесь, примерьтесь. Вот тут будет доска…»

Затишье длилось всего один день. Следующий тур психологической подготовки к событию, масштабы которого невозможно было оценить без посторонней помощи, проходил в стенах родного института. Пригласил к себе директор, Докукин Александр Викторович.

«Женя, слушай, тебе там, в Президиуме, докладывать, что ли?»

«Говорят, Александр Викторович».

«Да… Ну ты знаешь что… ты не волнуйся. Они там не больше тебя знают. Академики… Так что ты по-простому, по-нашенски, иначе не все и поймут…»

По выходе из директорского кабинета зазывают Александрова к заместителю директора Баженову.

«Евгений Всеволодович, да… вам надлежит докладывать в Президиуме Академии наук. Я хочу вас предупредить об одном. Имейте в виду, да, это самый высокий научный форум в нашей, да, стране и, пожалуй, в мире. Поэтому вы должны докладывать с возможно высокого научного уровня, с самого высокого, на какой вы способны. Вы еще раз, да, проштудируйте терминологию, общее впечатление о вашем культурном уровне от этого тоже, да, зависит».

«Спасибо, Иван Иванович, учту…»

Оказалось, ждет его к себе и академик Шевяков, он был академик-секретарь, член Президиума Академии наук.

«Вы, Евгений Всеволодович, будете докладывать у нас на Президиуме. Значит, вот что. Вы попробуйте так доложить, если можно, чтобы было понятно всем. Видите, у нас есть и архитекторы, и философы, и биологи… Ну, конечно, если специфика этого не позволяет, тогда что ж, ничего не поделаешь… Главное, не бойтесь. Вам надо опасаться двух человек. Этим двум еще никто никогда не мог угодить. Это Арцимович и Капица. Что бы вы ни говорили, как бы вы ни говорили, они вам скажут: „Ерунда, давно известно, неинтересно“. Боже вас упаси на это реагировать. Никакой реакции! Вы должны быть уверены в себе и продолжать как ни в чем не бывало. Вот и все».

«Спасибо, Лев Дмитриевич, очень вам признателен за ваше участие. Постараюсь».

«Не надо, вы не очень старайтесь…»

Хороший совет! Попробуй не реагируй, когда перед тобой два человека, благоговейно почитаемых…

Дома его встречают известием, что просили немедленно позвонить в Президиум Академии наук.

«Свой стал человек, без меня уж не могут», — безучастно острит он и к трубке.

«Александров говорит, меня просили…»

«Евгений Всеволодович, вы знаете, ой, я, ей-богу, не виновата».

«Что такое?»

«Вам надо завтра приехать утром пораньше к нам. Вы будете докладывать в актовом зале. Пожалуйста, обязательно… А доклад ваш будет не в среду, его перенесли на пятницу…»

Подкрадывался страх. Он чувствовал себя, как если б завтра-послезавтра операция и его уговаривают, что ничего особенного, но то и дело в разговорах персонала проскальзывают зловещие обмолвки, смущают новые и новые приготовления… Да что же, черт возьми, это будет?!

Осмотр зала только добавил тревог. Мраморные колонны, мраморные стены… Партер… Наверху хоры для музыкантов… Возвышение впереди. Там он должен будет выступать. Это, наверно, был театр. Боялись ли крепостные актеры так, как боится сейчас он? К «сцене» примыкают в форме буквы «П» громадные полированные столы и за ними роскошные кресла.

Уже и доска стоит.

Наступила пятница, назначенная ему судьбой. Снова ворота с аллегорическими фигурами, прелестный елизаветинский дворец. У центрального подъезда челночное движение горделивых лимузинов… Небольшая заминка при входе: «Предъявите, пожалуйста… Докладчик? Ну, знаете, этого мало. Надо предъявить. Ничего нет?..» А мимо, любопытствуя, проходит сановитая публика. Одни бородатые, другие лысые. Есть и неожиданные, безо всякого академического налета. И генералы, адмиралы… Вот это номер! Как он не подумал? Они-то могут по своей линии знать, что ему недоступно, а если и работы того же, как у него, порядка им тоже известны?.. «Так что, если нельзя, я пошел?» Он повернулся было на выход, но кто-то по ту сторону замахал руками, его подхватили под руку, «пойдемте, что вы, что вы…». Пришлось протискиваться, столько толпилось народу. Курят, разговаривают, слабогрудые голоса, кашель, негромкий смех… Заминка и у входа в зал. Но тут ассистент профессора уговорил пропустить, чтоб хоть поставить в зале привезенные для демонстраций модели.

Посмотрел Евгений Всеволодович в многолюдное собрание и среди мелькания лиц нашел радостную точку опоры. В первом ряду сидит Юрий Евгеньевич Максарев. Подмигивает. Я, мол, для того и тут, чтоб оказывать моральную поддержку!

Академики-секретари, академики рассаживаются каждый в свое кресло. Возле каждого большая красивая чашка с блюдцем. В таких чашках обычно бульон подают. Но у них был чай. К чаю по две вазочки — в одной варенье, в другой пастилки какие-то. Обстановка почти домашняя.

Ведет Александр Васильевич Топчиев. Он сказал, что академик Несмеянов, президент Академии наук, принимает французскую делегацию и, как освободится, придет. «А пока разрешите открыть заседание. У нас в повестке дня вопрос — о работах кандидата технических наук из Института горного дела имени Скочинского».

Хоть бы объявил как-нибудь иначе!.. Александров на миг ощутил себя маленьким перед этим собранием величавых, но тут же одернул, устыдил себя. Однако ему показалось, что и в зале это представление произвело легкий эффект несерьезности.

Топчиев обернулся к стоявшему на возвышении Александрову:

«Пожалуйста, Евгений Всеволодович».

Первая фраза… Сколько выслушал он наставлений, какова должна она быть, как важно выучить ее твердо, произносить автоматически, без запинки, легко. Он все это выполнил, фраза была, он помнил ее слово в слово, но — другой, более властный в нем механизм отбросил ее прочь. Он сразу начал разговор. Будто не зал, а два-три в меру сообразительных знакомых заинтересовались наконец, чем это он с таким постоянством и увлечением занимается вот уже не первый десяток лет.

Как формируется удар, что такое удар… Не постеснялся здесь впервые дать свое определение удара. Наиболее распространенное, кочующее определение таково: удар — это явление, при котором очень большие силы действуют очень короткое время; или: удар — это явление, при котором за очень короткое время тела получают значительные скорости и т. п. Александрову претили в этих определениях слова «очень большое», «очень маленькое», «значительные»… По сравнению с чем? Возмутительная болтовня. «Удар — это явление, при котором происходит процесс перехода кинетической энергии в потенциальную энергию деформации». Попробуйте обойти это. Если формулировку Александрова пока никто не принял официально, то по крайней мере и никто не опорочил.

Он настороженно глянул по рядам. Ничего. Проскочило. Ах так, ну я им покажу! Он стал говорить совсем свободно, не чувствуя аудитории.

«Раньше, до волновой механики, считалось, что удар явление мгновенное, в этом-то и ошибка классической механики, на самом деле все явления в природе протекают во времени, а следовательно, и удар тоже. А раз это так, то последствия удара зависят от времени, время же зависит от целого ряда факторов… Образуется волна напряжения, и эта волна может отражаться, преломляться…»

Ему уже давно что-то мешает говорить. А, вот оно — за столом справа визави академика Шевякова бренчит ложечкой в своей чашке. Предчувствие скандала легким дуновением коснулось докладчика. Визави этот был особой, тигриной привлекательности личностью. Вне всякого сомнения, бренчал он умышленно. Александров мог бы вспомнить и свои собственные выходки подобного рода, но, как говорится, себя со стороны не видишь.

Председатель то ли не решается, то ли не хочет остановить бренчание. Здесь, может быть, так принято? Ведь и никто другой не осмеливается сделать замечание.

Делать нечего, надо не замечать.

Он говорил еще несколько минут, как вдруг, наконец-то бренчание прекратилось. Ложечка брошена небрежно на блюдце. Мужчина поднимается со своего кресла и медленно, привычно став центром внимания, оборачивается к председателю:

«Я не понимаю, меня для чего сюда позвали? Может быть, это медикам интересно? Нашим химикам уважаемым… Но что, вы считаете, что у меня дела другого нет, как слушать лекцию по ликбезу?..»

Он замолк, готовый выслушать ответ. Но ответа не последовало.

«И во-первых, извините, но я не понимаю терминологию докладчика. Он говорит о какой-то волновой теории, которой не существует. Товарищ… не знаю, как вас, — есть теория упругости, и никакой волновой механики, волновой теории нету. Это же известно, по крайней мере, сто лет».

Нахал? Арап? Или такая уж умница — прелесть! Не просил слова, не поднял руки… Да и встал — скорее чтоб возвыситься.

Александров и тут умудрился с поразительной забывчивостью игнорировать собственный свой образ действий на институтском, министерском даже уровне.

Меж тем самозваный оратор, как бы отстранив оратора законного, начинает рассказывать о волнах напряжения с таким блеском, с такой глубиной, так свободно, с такими уничтожающими докладчика вводными предложениями («как ни странно, я говорю самые обыкновенные вещи…»), что Александрову нечего и пытаться обнаруживать свое присутствие. Сейчас этот человек — да кто же он такой? — скажет еще одну, неминуемую, вытекающую из предыдущего фразу — и все. Не о чем будет больше говорить Александрову на эту тему. Сейчас скажет — и все. Можно уходить. То есть проваливать отсюда. Под общий смех. Оставив навсегда в памяти этого сонма бессмертных уморительный спектакль об одном «открытии». Мысленно продолжив речь оппонента, Александров вдохнул воздух перед последней, недостающей фразой: «Отсюда следует, что…» Но оппонент ее не произнес. Он сказал:

«Я совершенно не понимаю, для чего мы здесь теряем время».

Сел и уже не нарочно, в рассеянности стал бренчать ложкой.

Тишина. Все молчат. Председательствующий вопросительно глядит на докладчика.

«Мне уйти или продолжать?» — спрашивает тот.

«Что вы, продолжайте, конечно!» — мол, все вышесказанное ровно ничего не значит. Александрову невольно дали еще раз почувствовать, кто он здесь. Не знает ни обычаев, ни тона. Пусть. Но кто бы он ни был, кто бы ни были все эти высшие избранные, эта коронованная ложа академиков, его, Александрова, не убедят, он не поверит, что можно вот так отмахнуться от только что услышанных слов. Он знает им цену, может быть, как никто здесь!

Ждать нельзя. Две-три секунды, и ему засчитают поражение.

«Простите, я тоже не знаю вашего имени-отчества, — на дерзость двойною дерзостью! Присутствующим здесь не мешало б и знать, если ты объявляешь об открытии новой закономерности природы. — Вы сказали правильно…»

«Благодарю вас», — ответило само высокомерие.

«Но из того, что вы сказали, следует, что по классической механике формула удара будет… — пишет ее на доске, — а вот как будет по теории упругости. Так?»

«Так».

«Да, кстати, я вам очень признателен… Вы знаете, я говорил о волновой механике только потому, что стеснялся называть это теорией упругости. Теперь я буду говорить о теории упругости».

Теория упругости… — эк хватил! А волновая механика — это попроще. Маленькая невинная уловка.

«Так вот, теперь мы сделаем эксперимент. По классической механике результат должен быть такой-то. Так?»

«Так».

«А по теории упругости — такой. Так?»

«Долго вы еще будете меня спрашивать, так или не так? Ну так, так… Дальше-то что?»

«Делаем эксперимент. Вот у меня стержень в тридцать три раза тяжелее, чем этот ударник. Получим передачу энергии через стержень. По теории упругости мы должны получить результат в пятьдесят раз выше, чем по классической механике».

«Вот именно. Потому что надо ориентироваться на теорию упругости, а не на классическую механику. Пора бы».

Александров с любовью смотрел на своего оппонента. Он и вообще-то ему нравился, а тут стал еще невольным союзником.

«Я вас очень прошу обратить внимание на одно обстоятельство: если я получу результат ниже теоретического, значит, просто мы имеем где-то неучтенные потери. Но если они окажутся хоть на один процент выше, тогда придется признать, что либо — я очень извиняюсь — законы сохранения энергии неверны, либо что эти выражения неверны».

«А как мы заметим один процент?» — спросил кто-то из зала.

«Не беспокойтесь, вам не придется напрягаться».

Александров делает эксперимент, из которою явствует, что результат выше теоретического в одном случае в пятьдесят, а в другом — в пятьсот раз.

«Нет, подождите… Можно повторить?»

«Хоть до второго пришествия», — уже ликуя, уже победив и не в силах сдерживаться, ответил кандидат технических наук. Он показывает еще раз. Оппонент просит еще. Пожалуйста!

«Это всегда будет так. ЭТО естественно. Собственно, это одна из частей доклада, который я собирался сделать».

«Товарищи, так это же другое дело! Я обеими руками „за“».

«Ну вот, а чего же ты мешаешь человеку выступать?» — напал на своего визави академик Шевяков.

«С этого бы он и начинал!»

«Это ты свои доклады начинаешь с конца. Докладчик проявил заботу, чтоб всем понятно было… Вот ведь всегда эта твоя манера…»

«Однако это надо объяснить», — оставив без ответа критические в свой адрес слова, сказал визави Александрову.

«Я для того здесь», — дуэль кончилась, выяснение отношений продолжается.

Евгений Всеволодович говорил о «критической массе», коэффициенте восстановления скоростей, форме соударяющихся тел… Люди с нетерпением ждали возможности задать вопросы. Большинство слышало все это впервые и реагировало остро, заинтересованно. В самом деле, выходит, — самостоятельно догадывались они, — выходит, что можно облегчать ударник, вообще ударный инструмент делать неметаллическим, а бурить, как глубоко же теперь можно бурить ударно-вращательным инструментом?..

Вопросы были как по заказу.

Разговор принял такой характер, что мог продлиться неопределенно долго. Председательствующий, однако, взглянул на часы и, встав, предложил проголосовать резолюцию, которая тут, в Президиуме, у них подготовлена. Вначале, как водится, за основу.

Все до одного подняли руки. Ухо Александрова сразу уловило в тексте долгожданные слова: «…открыто новое явление природы…».

«Лев Андреевич, ты как?» — спросил почему-то председательствующий у голубоглазого визави академика Шевякова.

«Смотреть надо, — ответил тот сердито, — я поднял руку».

Поправок не было. Максарев сиял вовсю. Стали голосовать в целом. И тоже все проголосовали «за».

«Лев Андреевич, ты как?» — продолжал свою игру председательствующий — академик Топчиев.

«Что ты ко мне привязался? Не видишь, что ли? Я обе руки поднимаю!»

…Александрова поблагодарили, что означало: вы свободны. Вместе с сопровождающим он вышел через двери Президиума и в приятной медлительности продефилировал к машине. Постояли, посмотрели на небо.

«Юра, — попросил Александров, — сделаем круг по Большому кольцу».

Когда они вернулись, в Президиуме Академии наук уже стояла обычная здесь, тикающая маятниками напольных часов тишина. Надо было забрать свои экспонаты.

«Евгений Всеволодович, если не очень торопитесь, загляните на минутку!» — его звал в свой роскошный кабинет академик Шевяков.

«Вы были молодцом. Прирожденный оратор!»

«Да что вы, — беспомощно лукавил именинник, — мне казалось, доклад не получился… А кто этот Лев Андреевич, ну, напротив вас?»

«О боже мой, я ж вас предупреждал! Видимо, вы действительно очень волновались, — а видно не было. Да это Арцимович! Я нарочно сел против него, чтоб в подходящий момент блокировать…»

«Это счастье, что я забыл ваше предостережение. Иначе не уверен, превозмог бы я себя после блестящей отповеди, которую получил, едва открыв рот… Да точно говорю вам, если б знал, что это академик Арцимович… А Капица почему смолчал?»

«Капицы не было. Они вдвоем не ходят. Нужды нет. Достаточно кого-нибудь одного из них… Засим, дорогой, примите мои искренние поздравления».


Александров поблагодарил, чувствуя все более определенно, что пик счастья остался уже позади.

Так скоро? Почему?

Он миновал его еще раньше, после слов Арцимовича:

«Вот именно. Надо исходить из теории упругости. Пора бы!»

Тогда он понял, что тут не знают того, что известно ему. Он сделал открытие. Выполнилась мечта жизни.

Он был удивлен. Какая глупость. Мечтать — и есть счастье.

Он получил и удары завистников, но и хороший кусок славы. Какая глупость — «выполнилась мечта жизни». Слава не принесла ему ответа на вопрос, чего он хочет больше всего. Поздравления оставляли его, всегда считавшего себя честолюбивым, как ни странно, равнодушным. Будто они относятся к другому человеку, ко вчерашнему, прошедшему. Это было тоже открытие.


Александров как бы вне времени. Вечен. И открытия его могли быть сделаны неведомо когда. Двести, триста лет назад — с тем же успехом. Его научный инструментарий абсолютно несовременен. Все эти планочки, колесики, валики… В их благородной простоте узнаешь скорее эпоху Герона Александрийского, чем двадцатый век. Наука поначалу требовала для своего служения небольших жертв. Говорят (см. у Диогена Лаэрция), Пифагор, правда, обещал богам гекатомбу (принести в жертву сто быков) за осенившее его доказательство теоремы о квадрате гипотенузы. Но это была скорее восторженность, чем намерение обеспечить таким способом дальнейшее поступление свежих идей.

Александров может свой научный скарб носить (и носит порой) в портфеле, карманах… «У меня все необходимое есть, мне ничего не надо», — отвечает он то и дело на недоуменные вопросы тех, кто и представить не желает научно-технических свершений кроме как ценой покупки оборудования на уровне мировых образцов и дополнительных штатных единиц. Ему ж и дополнительных единиц не надо, они просто помеха, потому что по его выходит, что лишняя хуже недостающей.

Посмотрите и на него самого, на его внешность, манеры. Мысленно приколите ему жабо, примерьте мантию… ага! О том и речь: он «вписывается» в любой костюм ученого прежних эпох. Как раз современный костюм ему наименее подходит. Он его принижает, упрощает.

Другие считают его и сам он себя считает знатоком своего предмета. Он в своих вопросах профессор. Не только по званию, но по всему. Например, по уверенности в себе. Возражений не любит. Потому что они, как правило, да нет, всегда — пустое. Он знает всегда лучше. Если не принять это как данное, с ним дело иметь затруднительно. Вы ведь тогда не можете быть его учеником. Но Александров по всем правилам профессор. С ним полагается быть не сотрудникам, а ученикам. Сподвижникам. Он их Учитель. Непогрешимый. В ореоле неповторимых причуд и странностей.

Во всем этом черты как бы видовые, «извечные». Сложились они, надо думать, еще на заре городской жизни, на заре профессионализации, то есть разделения труда, чтоб, меняясь сколько-то, сохраниться до наших дней. Группа Мастер и подмастерья (Учитель и ученики) составляет существенную линию социально-психологического спектра и современного города. Полюбопытствуйте вникнуть в отношения Маэстро с оркестрантами труппы. Или — директора какой-нибудь некрупной фабрички, скажем мягкой детской игрушки, с его людьми. Сравните то и другое с положением Генерального директора Фирмы. Уясняете, о чем речь? Всему — свое. И все нужно. Никто ведь не разжалует дирижера в исторически устарелые руководители. А между тем он, со всеми своими духовно-характерными изгибами, родился в эпоху, возможно, предмануфактурную.

К сожалению, стандартизация перемахнула частично из области формования бетонных плит и шарикоподшипников, где имела благотворные экономические последствия, на области формования мыслей и вкусов.

Нам нравится, чтоб было соответствие с нашими представлениями о том, каково все должно быть. «Современная наука — это…» «Современный научный руководитель — это…»

Вы говорите: «Ну уж, это в последний раз», — увидев «вневременное» открытие, изобретение, сделанное в наш вооруженный до зубов век голыми руками.

А может быть, и не в последний.

В. Пальман В Сосвятском…

Штрихи к портрету ученого

1

Эта дорога от маленькой станции и районного городка в глубину лесного края не размокала даже после суточного дождя, поэтому ее смело можно называть шоссейной. Она виляла по буграм и низинам, бежала через сонную и темную реку Западная Двина в неглубоких берегах с густым лесом над самой водой и приводила в деревню Баево.

Газик шустро прокатился вдоль малолюдного порядка темных рубленых изб и, миновав недолгую улицу без единого собачьего брёха, влетел под густую тень елок и сосен, где ухабы с водой казались бездонными, а комаров не останавливала даже брезентовая защита продуваемого кузовка. Они быстро осваивались в сквозняке машины, и мы начинали шлепать себя по щекам и шее.

— Граница городских удобств? — спрашиваю Вомперского.

— Не совсем. Впереди есть и люди, и дома. До них километров шесть или семь.

Молодой шофер крутил баранку, артистически обходя колдобины и гребенку на неухоженном гравийном тракте. После каждого подскока он милосердно сбавлял газ. Такая забота свидетельствовала о добром сердце водителя.

Станислава Эдуардовича сразу понять трудно. На станции, где мы прыгали с высокой подножки вагона прямо в росистые заросли пижмы, Вомперский казался уставшим, сосредоточенно-молчаливым, какими довольно часто бывают люди за пятьдесят. Осторожно пожал руку, коротко представился и, молча показав, куда идти, пошел сзади. А перед тем как ехать, вдруг заложил руки за спину и с удовольствием разговорился. Лицо его осветилось. Молодо и весело он обошел заляпанную грязью машину, по-шоферски ткнул ногой один скат, второй, сказал, что рад бы подать черную «Волгу», но их работе более соответствует вездеход. И так улыбнулся, что мы с товарищем переглянулись и, не сговариваясь, решили сбросить с его предполагаемого возраста лет двадцать. Тем более что выглядел он молодцевато, смотрел на мир весело и не без удовольствия. Словом, всем своим поведением исключал какое-либо подозрение в осторожной старости.

Если же принять во внимание негустую седину в гладко причесанных волосах, то она — увы! — не в новинку нынешним молодым докторам наук: видели седину и в двадцать пять. А Вомперский, как мы знали, докторскую ученую степень получил еще в 1969 году, и этот факт сам по себе оправдывал наше первоначальное предположение. В биологической науке вообще редкий случай, чтобы доктора давали раньше сорока. Это не физика с ее стремительным атомным выростом…

Как бы там ни было, он производил хорошее впечатление. Спортивного склада, с лицом худощавым и умным, внимательный и немного лукавый, подтрунивавший над самим собой, Вомперский при самом серьезном разговоре мог очень хитро приподнимать одну бровь, подтверждая, что серьезное и смешное родственны и в науке, ради которой он забрался в лесную глушь. Так, к примеру, выглядела нынешняя ситуация — поездка двух граждан неопределенной биологической подкованности в эту глушь и его усилия помочь им усвоить некоторые истины непосредственно в лесу и на болотах, густо нашпигованных комарами и дородными слепнями с поистине стальным скальпелем на двояковыпуклой головке.

— У нас здесь комаров нет, — сказал он без улыбки, когда машина на виду глухой деревеньки свернула влево и очутилась в огороженном дворе, вокруг которого стояли довольно приличные, городского облика, постройки. — У нас только комарихи. Слабый пол этого отряда насекомых.

— Те, что не пьют крови?

— Увы! Они еще не знают об этом открытии энтомологов. Но к их образу питания можно привыкнуть. Прошу! Мы прибыли.

И повел нас к двухэтажному дому, прямо в столовую, справедливо заметив, что на Руси издавна принято как можно скорей усаживать гостей за стол и тем самым располагать к хозяевам.

Над столом висел плакатик, написанный жирным фломастером: «Мясо — вредно! Помни: 93,1 процента малолетних правонарушителей происходят из семей, где постоянно потребляют колбасу…»

Мы вздохнули. Однако тут же оказалось, что эту заповедь помнят не всегда. Нас покормили чем-то мясным, а затем повели в другой дом. На небольшой отдых и размышление, после чего Вомперский пообещал прогулку, вполне соответствующую основной теме командировки.

Что прогулка не без препятствий, угадывалось, когда нам принесли тяжелые резиновые сапоги, брезентовые куртки и накомарники. Предстоял поход в мокрый лес, в душном воздухе которого вес кислорода и вес комариного воинства примерно одинаковы.

Вошел Станислав Эдуардович, уже в куртке, белой кепочке с пластмассовым козырьком и в болотных сапогах. Мы вскочили, но он сказал:

— Присядем перед дорогой. И приготовьтесь выслушать небольшое, но необходимое объяснение.


2

Все это происходило в Сосвятском.

На карте областного значения этого названия нет. И кажется, не будет.

Сосвятское — деревня из двенадцати почерневших хат, частью пятистенок, крытых дранкой или шифером. Одна из тех деревень Калининской области, которые отнесены к разряду неперспективных. В ней еще жили четыре семьи, виделись четыре или пять обработанных и засаженных картошкой огородов. На улице появлялась то одна, то другая фигура из тех девяти душ престарелого возраста, которые удержались от соблазна покинуть родимое гнездо. Чуть в стороне стояла не первой молодости ферма. Летом тут ночевали колхозные бычки и телки, их пасли на ближнем лугу.

Место это как раз в междуречье, устроенное природой недалеко от истоков Западной Двины и ее левого притока Велесы. Здесь так много всякого леса, что на любой вкус. Хвойные и лиственные. Старые и молодые. Со следами топора и без. На песках и на болоте, причем болот этих тоже всякой формы: чистые и залесенные, верховые, переходного типа и низинные с таким черным торфом, что его можно сушить и продавать с этикеткой «перегной» и знаком качества. Есть и пашни. Вернее сказать, были. Они зарастают пышной ольхой. Как и огороды в покинутых деревнях. Таких деревень тут немало: Подберезы, Бобры, Покровские хутора, Моисеевка, Золотуха и наше Сосвятское, конечно. Перечисляем с сердечной болью.

Западную Двину мы уже видели, когда ехали со станции. Ее истоки километрах в тридцати — сорока, возле Андреаполя. Здесь же она довольно многоводна, черна от лесного настоя и по-озерному тиха. Течет или не течет?.. Речка Велеса иного характера — игривая, прозрачная и в таких веселых берегах, что уходить от нее не хочется. С той стороны солнечный яркий луг, разукрашенный цветами, чудесный, пахучий ковер, пригодный для натуры самому прихотливому живописцу. Так и тянет лечь в траву и ни о чем не думать, только смотреть вокруг, любоваться, дышать запахами цветов, черемухи у воды и свежестью березовой рощи на кромке луга. На этом берегу в глаза прежде всего бросается чистенькая банька с малыми оконцами, которые глядятся в речку. Чуть далее на зеленой площадке стоят все четыре помещения научного стационара и деревня по ту сторону оградки. Лес возвышался на заднем плане — очень густой, черный и таинственный, с высокими елками, вознесенными, как пики, над плотной дружиной зеленых осин, берез, ольхи, дубов и липы.

Велеса резво течет, воркует на перекатах, лениво разливается над омутами, опять скачет под мостом, изгибается, хитрит, выискивая в здешних ландшафтах самый выигрышный для себя путь. В этой речке купаются с мостков сотрудники стационара. К ней подходят с луга бычки и цедят сквозь зубы сладкую воду, отрываясь, чтобы передохнуть, оглядеться, послушать звон капели с мокрого носа и остудить разгоряченные копыта. В воде испуганно проносятся стайки плотвичек, растут осоки и коричневые чижики. Это река нашего детства, еще светлая и первородная. Будто и не существует поблизости ни грохочущей НТР, ни замученных нечистотами других рек, ни дымного от сгоревшей солярки неба.

Именно здесь, в центре лесной Западно-Двинской низины, время вроде бы остановилось, как в джунглях Амазонки, хотя до города Ржева отсюда всего полтораста километров, а до Великих Лук и того меньше.

— Именно такой полигон нам и требовался для опытной работы, — сказал доктор Вомперский. — Когда мы его отыскали (позже выяснилось, что «мы» — это он сам: искал, обследовал и остался доволен), здесь уже начались лесоосушительные работы. Рассекали лес просеками, рыли канавы. Обычное осушение не очень нас устраивало. Для закладки многолетних опытов и сравнения требовалось двухстадийное проектирование. Пришлось ехать в Москву — и в ноги министру лесного хозяйства Болдыреву: дайте команду, чтобы изменили проект. Дал добро, пошел навстречу науке. Новый проект поручили инженеру Сергею Николаевичу Павлову, человеку опытному, знающему. Нелидовская мелиоративная станция проложила канавы и водосборы в разных вариантах и в нескольких отличных друг от друга биоценозах, охватив в междуречье более четырех тысяч гектаров избыточно-влажных лесов и болот. И тогда… — Тут он остановился и глубоко вздохнул, чтобы далее с явным удовольствием сказать: — И тогда на базе этого уникального природного полигона мы образовали стационар, чтобы проводить многолетние наблюдения, очень нужные науке, лесоведению. Да, лесоведению!

Помолчав с полминуты, Вомперский поднялся.

— Чтобы понять, надо увидеть. Пошли…

Мы неумело залезли в болотные сапоги, натянули на головы накомарники и пошли за Станиславом Эдуардовичем в тот темный, загадочный лес, который начинался за деревенскими огородами. Не прошли и трехсот метров, как тропа стала еле заметной, перед лицом сцепились ветки, переплетенные паутиной, ноги мягко и глубоко погружались в чавкающую мокроту, где между лохматыми кочками стояла ржавая вода. Лес густел, тропа уходила в чащу.

— Именно в таких местах и водятся черти, — понизив голос, сказал доктор биологических наук. — Правда, мы их немножко распугали, вряд ли встретим светлым днем.

Городские жители привыкли видеть леса, во всех направлениях пересеченные удобными дорожками; леса, где услужливый топор прочистил подрост, оставив полупрозрачные сосняки или продуваемые березовые рощи. В них бегают почти ручные белки; под ногами то и дело шелестят обрывки бумаги; поляны «украшены» деревянной скульптурой и скамьями, а красные ленточки на стволах осины означают тот или иной маршрут для убегающих от инфаркта. Словом, ухоженный лес, до такой степени истоптанный любителями природы, что корни деревьев выпирают из земли и уже отполированы бесчисленными кедами. Лес, где голоса синиц и серых дроздов по выходным дням тонут в транзисторных шумах и восторженных визгах игривого народа. Подобные леса из вежливости называют лесопарками.

На этот раз мы шли по настоящему, естественно разросшемуся лесу, где человеческий голос не разогнал птиц и зверей. Торфяную почву сплошь покрывал серо-зеленый мох, везде стояли папоротники и густой подлесок, выше которого и развернулись, тесня друг друга, кроны старых молчаливых деревьев. Они начисто закрывали нижние этажи от солнца.

В лесу не было полян. Редины, куда пробивались лучи, сплошь затянула крушина, ива, ольха и березовый кустарник. Не было и дорог и просек, только малоприметные тропы, проторенные ногами научных сотрудников. И еще приметы давней военной поры: штабельки дров, не вынесенных на ослабевших плечах и уже превратившихся в труху; поваленные сосны с растопыренными, лишайником покрытыми ветками. А под ногами трещал валежник, сгибались кочки, чавкал жидкий торф. Мы обходим низины, полоненные ольхой, и всюду ощущаем острый запах гниющих осок, запах болота. Каким чудом живет здесь лес, купая корни в застойной воде?..

На языке биологов такой лес наречен понятием «мелиоративный фонд». Иначе говоря, избыточно увлажненный, растущий в трудных условиях, когда ежегодное поступление воды превышает испарение и расходы на рост. Отсюда и угнетенная, угрюмая картина лесного сообщества, обилие мха, болотной растительности, лишайников под пологом леса. Деревья растут медленно, часто гибнут и ложатся тут же, создавая непроходимые чащобы, полные комаров, слепней и гнуса.

Подобные леса в Западно-Двинской низине — не исключение. Их больше, чем радостных сосновых боров на песках и еловых урочищ на суглинках и разложившихся торфяниках. Да и на всем Нечерноземье хвойные сухие боры сохранились едва ли на трети или четверти лесной площади, более всего вдоль речных берегов и на холмах. По данным, которые имеются в Союзгипролесхозе, Нечерноземная зона имеет 59 миллионов гектаров леса. Из них 24 миллиона гектаров — мелиоративный фонд.

Из-за лишней воды эти леса прирастают необычайно медленно, создают за год один-полтора кубометра древесины на гектаре, далеко не в том темпе, какой планируют лесорубы. Вообще, лес на мокром месте наращивает мало зеленой массы, органического вещества, этой первоосновы всякого источника энергии на Земле.

Как же не тревожиться биологам, когда энергия — уже сегодня — на вес золота?

Приблизительно половина населенной территории Нечерноземья занята лесами. Они уже редко стоят сплошными массивами. После десяти веков земледелия лес распался на множество отдельных пятен вокруг распаханных земель, лугов, городов, деревень. Или, если быть точнее, эти самые приметы человеческой культуры, врезавшись в лес со времен расцвета Великого Новгорода и «гнезда городов» у Суздаля и Владимира, сами испятнали лес, отодвинули от себя, ущемили. Но не уничтожили, не пожгли играючи. Вероятно, славяне понимали, какое богатое наследие дала им природа, какая это защита от степных врагов и щедрая кладовая добра.

Нет реки, по берегам которой не зеленеет лес — ее охрана, ее попечитель и верный друг. Нет клочка пашни, откуда виден далекий горизонт. Кругом лес. Повсеместно распаханная земля закрыта лесом с одной ли, со всех сторон, она подходит вплотную к лесу (помните: опушка, оторочено чем-то пушистым), забегает в него, тогда как лес и сам не прочь украсить пашню тремя соснами, как на картине И. И. Шишкина, березкой у ручья, густой лещиной на склоне. Они всюду соседствуют, чаще с обоюдной выгодой и взаимной поддержкой. Реже с намерениями, чуждыми нашему пониманию: ну, скажем, когда лес захватывает бесхозную пашню, которую перестали обрабатывать. Или когда алчный земледелец оголяет от сосен пески, чтобы, намучившись с бесплодной и уже беззащитной площадью, забросить ее.

В северной и средней России, пожалуй, не существует города и деревни, к окраинам которых не подходил бы лес. Он принимает на себя первую волну отравленного газами воздуха, первую грязную воду, ловит вредные шумы, принимает «дикарей», лишенных уважения к природе. Хорошие люди присвоили лесу высокое звание Зеленого друга. Лес спасает людей от усталости, стрессовых перегрузок, болезней. Много народу пользуется добротой леса: находят для себя дрова, строительный материал, собирают ягоды, орехи, грибы, косят сено на опушках и полянах. Из леса несут и молодую березку на могилу стариков… Люди помогают лесу, вырубая сушняк, подлечивая дупла, очищая от сорной травы редины. Или разводят пчел, этих могучих союзников для опыления липы, клена, подлеска. Заботятся о муравьях, чья роль для леса тоже огромна.

На многоликом российском Нечерноземье издавна возникли и окрепли сообщества лесных и полевых культур и почвы, пригодные для этих культур. Лес в какой-то мере определяет климат, «делает» воздух более влажным в знойные дни лета, укрощает зимние метели. Он «подзывает» дождевые тучи и умеряет злые морозы. Создает кислород — много кислорода! — и забирает из воздуха углекислоту.

Лес намного старше поля, его влияние на развитие зеленых трав, мхов, лишайников, грибов и бактерий огромно и далеко еще не изучено. Подзолистые пашни — тоже детище леса, измененное к лучшему (а иногда и к худшему) уже человеком.

Наши полезные растения давно и надежно «подогнаны» к условиям леса или его опушки. Рожь и гречиха — дочери леса. В тишине больших полян длинноногая рожь не падает, не свивается перед уборкой, как на просторных ветреных полях. Некоторые корнеплоды, вроде редьки, пришли прямиком из леса. Знаток тверской природы, мудрый писатель Петр Петрович Дудочкин уверяет, что лен в Калининской области стал не таким шелковистым и нежным после большой вырубки лесов, потому что на продуваемых стлищах лесо-лугового ландшафта больше не задерживается от вечерней до утренней зари густой туман — этот спутник лесных краев и создатель тончайшей льняной кудели.

Все, что делается на пашне, отражается на жизни ближнего леса. Внесут ли удобрения, распылят ли пестициды, прополют, нет ли осот, утрамбуют ли тяжелыми машинами луг возле леса — все эти перемены по воздуху, с речной или грунтовой водой очень скоро аукнутся в лесу.

И наоборот, если случится какая перемена у леса — пожар, наводнение, сплошная вырубка, нашествие совки, шелкопряда или подымется новая посадка и закроет пустырь, — это тоже отразится на соседнем поле, на урожае хлеба, на развитии почвенного плодородия.

Все это, конечно, не ново, многим людям известно, даже есть отрасль науки — экология — о природных связях. Но едва дело доходит до практики, наука и опыт нередко забываются. О них вспоминают, когда уже вот она, беда. Но тогда мы боремся со следствием, оставляя в тени причину.

Для Нечерноземной зоны России, где удобно и красиво разбросаны леса и города, поля и реки, луга и озера, болота и холмы, деревни и огороды-сады, создавшие удивительные ландшафты, любое изменение одного из природных слагаемых больше, чем где-либо, сказывается на развитии соседствующей среды. Для нарушения природного равновесия в век машин особого труда не надо, силы у нас много. А вот последствия предсказать часто невозможно.

Такого рода напоминание необходимо. Тем более что с 1974 года мы начали широкую программу мелиорации полей и лугов в Нечерноземной зоне РСФСР.

Еще раньше «Рослесомелиорация» начала осушительные работы в заболоченных лесах.

Все это несет большие перемены в природе крупного региона!

По программе мелиорации полей и лугов предполагается осушить к 1990 году 9 миллионов гектаров пашни, улучшить режим трав на двух-трех миллионах гектаров лугов, изменить кислотную среду на 28 миллионах гектаров — практически на всей пашне Нечерноземья.

К началу 11-й пятилетки мы успели осушить около 4 миллионов гектаров пашни, десятую часть лугов и дважды, местами трижды произвестковать пашню. Перемены налицо. В какой-то мере улучшилось плодородие земли, изменился режим стока рек, время прихода рабочей весны и осени, то есть сева и уборки. Пролегли новые дороги. Обсохла часть болот. Вероятно, произойдут перемены и в погоде, а значит, и в развитии растений.

Перемены, конечно, скажутся на лесах. Ведь лес везде рядом с полем. И раз поле станет суше, опустятся грунтовые воды в лесу, изменится уровень воды в несточном озере, другой станет река.

А лесов у нас в этом районе, как уже сказано, 59 миллионов гектаров, несколько больше, чем полей и лугов, вместе взятых. Из них 24 миллиона переувлажненных. Станут они суше, если рядом будет осушенная пашня?

— В какой-то мере — да! — Вомперский говорил это на ходу, изредка останавливаясь и поворачиваясь к нам. — Но вот отсюда ближайшее поле в шести или семи километрах. Сухое поле. А что у нас под ногами?..

Нетрудно понять, что такие леса тоже надо осушать. Правда, другими методами. Лесная мелиорация отличается от полевой. Здесь особые условия, своя технология и свои приемы.

Только результаты одинаковы.

Мелиорация поля и луга преследует главнейшую для человечества цель: сделать ниву, луг, огород более продуктивными, создать условия для выращивания устойчивых, менее зависимых от погоды урожаев зерна, картофеля, трав (т. е. молока и мяса).

Осушение лесов проводится для лучшего роста деревьев (т. е. древесины). Ведь почти все леса используются для получения древесины, в них «снимают урожай» и стремятся, чтобы этот урожай был как можно выше. На переувлажненных массивах он пока низкий. На дренированных почвах урожай по меньшей мере удваивается.

Создание оптимального водного режима и в том и в другом случае дает возможность связать побольше солнечной энергии и получить больше органической массы с каждого гектара земли, покрытой зелеными растениями.

Извечная задача постоянно растущего человечества. Главная задача века нынешнего и будущего.

Кстати, в Западно-Двинском леспромхозе, вблизи стационара, где спелых лесов остается все меньше, теперь надежда на такой лес только на осушенных массивах. Здесь он будет раньше, чем на давних вырубках.


3

Хотя лесные тропы здесь хоженые, новичку пройти по ним два-три километра дело нелегкое. Мы кружим около каких-то завалов наполовину из мертвого леса, покрытого ярким мхом, нагибаемся под колючими ветками, с трудом вытаскиваем сапоги из мягкой, засасывающей подстилки. В лесу душный, полный испарениями воздух, бездна комаров и слепней. Они атакуют с завидным постоянством. Накомарники помогают, но в них жарче, лучше идти с открытым лицом и обмахиваться хорошим веником, пока не заболят руки.

— Скоро придем, — утешает нас руководитель. И правда, выводит на просеку, где какое-то движение воздуха. Просека неширока, метров двадцать. Прямая лента светлого неба уходит сквозь зелень и необозримость.

Вомперский останавливается.

— Вот тут, как вы понимаете, работали люди. Произошло это двенадцать лет назад. Или около того. Отдадим этим людям должное. Мы находимся в лесу не более часа и уже истомились. Они жили месяцами. Сперва пришли проектировщики, затем лесники прорубали просеку, оттаскивали мертвые деревья в стороны, за ними мелиораторы с машинами отрыли осушительную канаву. Одну из многих. Восемь километров канав на каждом квадратном километре.

Канава, как говорится, работает. Три метра поверху, метра полтора глубиной. Коричневые откосы успели обрасти пушицей, вереском, голубичником, местами лесная дернина сползла вниз, до узкой водяной ленты в полметра шириной. Темная вода движется по зеленоватому глею на дне. Движение постоянное, летом, весной, осенью. Даже зимой. Та самая лишняя вода, которая угнетает лес.

— Куда течет? — переспрашивает Станислав Эдуардович. — Канавы здесь через каждые двести метров, все в одном направлении, по уклону. Кончаются в поперечном водотоке. Уже оттуда — в речку Велесу.

Лесная мелиорация… Конечно, она не такая, что на поле. Там чаще всего закрытый дренаж. Ленты гончарных труб лежат на глубине около полуметра, сеть их гуще, через каждые 20–40 метров. На поверхности нет никакого следа, а поле сухое. Лишь где-то в самом конце участка можно увидеть отводящую открытую канаву, в нее выходят дренажные трубы.

В лесу все выглядит грубее и проще.

Из откосов канавы выжимаются капли воды, они тонкими ручейками стекают из-под корней деревьев, из пышного мха, из желто-коричневого торфа. Воды тут бездна. Вода всюду, она сверху и в подстилке; упрятана в рыхлом, как губка, торфе, в глубине. Килограмм сухого торфа способен впитать до 10 килограммов воды! Надежно упакованная вода. Только по воле человека она может стекать в канавы, прорезанные в тайниках леса. Они соединяют низины и разваливают природные бугры. Вода получает сток и уходит, куда приказано.

Сколько же времени пройдет, пока изменится тысячелетиями продолжающийся процесс заболачивания, при котором все-таки растут деревья? Как долго ждать перемен во влажности торфа, в почве и растениях на ней? Вопросы, вопросы… И все — к науке.

— Долгая просека, старая канава, запахи болота — все это выглядит прозаически, как это можно прочесть по вашим лицам… — Вомперский присел на пенек. Комары почему-то не очень набрасывались на него, — возможно, доктор наук уже приелся им за долгий срок пребывания на стационаре. — И все-таки, — продолжал он, — в этой прозе есть нечто обнадеживающее. Посмотрите на ели и сосны по ту сторону канавы. Попробуем осознать реальность, даже этику лесной мелиорации. Видите прирост текущего года на концах веток? Он светлей по тону. Сантиметров сорок, так? А теперь ниже по стволу и по веткам — там нетрудно отсчитать десять лет и определить прирост, который был до осушения. Семь-восемь сантиметров, не больше. Что случилось с деревьями? Обрели ускорение в росте? Вот именно. Наглядное следствие осушения. А форма кроны? Из застывшей, шарообразной она на глазах превращается в остроконечную, динамично растущую. Отпилы здешних сосен вы уже видели на стационаре. За пятнадцать первых лет — до мелиорации — диаметр ствола не превышал семи сантиметров. Почти за такой же срок после мелиорации диаметр увеличился на тринадцать сантиметров. Темп прироста удвоился! Лес обрел вторую жизнь. Он стал урожайней, хотя так и не принято говорить о лесе.

— Та сосна, из которой вы сделали отпилы, росла рядом с канавой? — спрашиваю Вомперского.

— Метрах в тридцати.

— А если в сотне метрах? Как они?

— Там прирост слабее. Но тоже хорошо просматривается. Впрочем, не везде. Вот здесь канавы отсасывают воду и за сотню метров. На верховых болотах действие их много слабее.

— Значит, там нужна густая сеть канав?

— А нужна ли?..

Вомперский приподнял бровь. Это означало, что мы коснулись спорного вопроса.

Но продолжать дискуссию под аккомпанемент комариного звона что-то не хотелось. И мы повернули к дому.

В Сосвятское вернулись не сразу. Станислав Эдуардович заставил нас отшагать краем канавы до водосборной, поперечной. Там находился водомерный пост: зацементированная плотинка со сбросом и деревянная будка, где стоял водомер и нащелкивал литры, кубометры проходящей воды. Одно из многих измерений, которые проводит научный стационар, кропотливо собирая цифры и факты — единственно надежную основу любой науки.

Назад шли, едва волоча ноги. Сапоги казались пудовыми. Отмахиваться от кровососов уже не хватало сил. С каким же вздохом облегчения мы увидели на полдороге знакомый газик!..

Вомперский быстро оглядел наши припухшие лица со следами комариного пиршества и повел к лесному озерку. Там мы умылись и переобулись. Туфли захватил шофер газика.

Вот это забота!

На берегу Велесы подувал ветерок. Комары временно ретировались. Солнце уже клонилось к закату. На ступеньках крыльца сидел голый до пояса лаборант Анатолий Глухов и, опершись локтем на колено, сосредоточенно чистил картошку.

— В позе роденовского «Мыслителя», — уважительно заметил Вомперский.

— А что? — Толя взял из ведра большую картофелину. — Как и Роден, я беру материал и отсекаю все лишнее…

— Один — ноль в твою пользу. — И доктор биологических наук поднял руки.

В комнате мы сразу бросились на кровати, чтобы дать отдых натруженным ногам.

Утром наш хозяин сказал:

— Предлагаю такую программу. Поход на «трассу мужества». И в другой, богатый лес. Сапоги не требуются. Пеший проход на полтора-два километра. Сосновая редина, верховое болото, торф многометровой глубины. Там у нас несколько интересных опытных делянок.

«Трасса мужества» — это впечатляло. И мы отправились на болото.

Почти сразу за крупным лесом, на задах деревни, местность слегка подымалась к водоразделу. Сосны мельчали, стояли редко, еще реже. Скоро картина сделалась настолько невеселой, что назвать ее лесным пейзажем не поворачивался язык.

Представьте себе бесконечное желто-зеленое болото с кочками и глубоким пышным мхом между кочек, где нога тонет едва не по колено. А на этом толстом ковре торчат сосенки, группами и в одиночку, то в рост человека, то метров в пять, но не толще обыкновенного стакана. И с ветками, откинутыми в стороны с каким-то прямо человеческим жестом отчаяния, призыва о помощи. Хвоя на них короткая, синеватая, кора шелушится, жестко щетинится. А возрастом — уже далеко не юноши. И такая здесь кладбищенская тишина, что нельзя разговаривать громко или смеяться.

Сосны кажутся лишними, неудачливыми пришельцами.

Мы идем довольно быстро, раскованным шагом, туфли не ощущают сырости. Дело в том, что через болото проложена удобная дорожка шириной в две доски. Они лежат на перекладинах, а те приподняты на парных, вбитых в торф кольях. Отличная дорога к приборам, которые тут и в земле, и на земле, и над землей.

Вомперский шагает позади. Он останавливается и говорит:

— Ребята в шутку назвали свою дорогу «трассой мужества». Строили сами, все научные работники, в том числе ваш покорный слуга. Представьте себе нелегкие этапы: раздобыть широкие доски, брус, гвозди. Погрузить — сгрузить. И на плечах от деревни по этому пышному мокрому болоту…

Сделаем небольшое отвлечение и вспомним к случаю несколько туманные слова Станислава Эдуардовича, сказанные им накануне: «Организация науки дается нам гораздо труднее, чем сама наука». Здесь эта мысль приобретает зримую форму. Сколько же времени и хлопот отняла одна дорога у доктора биологических наук, у его заместителя по стационару кандидата наук Сергея Андреевича Соловьева, у научных сотрудников Тамары и Анатолия Глуховых, микробиолога Марины Смагиной, кандидата наук Николая Ивановича Руднева! А устройство самого стационара, лаборатории в нем, всех опорных пунктов с приборами, если территория изучения равна 40 квадратным километрам? Наконец, сам быт, проблема питания. Год за годом все сотрудники по очереди исполняют обязанности повара. Все! Потому что в эту глушь не затянешь ни сторожа, ни уборщицу, ни повара со стороны.

Может быть, такое странное положение в науке имеет потаенный смысл: ну, скажем, для разрядки умственного напряжения, потребного для оценки очень сложных проблем, таких, как «познание обмена веществ и энергии в биоценозе заболоченного леса». Поработает ученый день-другой в лаборатории, утомится — и тут, пожалуйста, грузить — пилить — таскать, после чего можно вновь с головой в науку. Когда Вомперский послушал такого рода рассуждения, он приподнял бровь и мы услышали что-то вроде «не было у бабы заботы, купила баба порося…».

К странностям бытия в лесном поселке мы больше не возвращались, тем более что подошли к одной из опытных площадок и приготовились слушать.

— Выбрали ничем не нарушенную площадку, — сказал Станислав Эдуардович, показывая на обозначенное шнуром место, в центре которого возвышался серый конус. — Врезали в торфяной пласт цилиндр и таким образом изолировали площадку от воды сверху. Что вы думаете? Вода с растворенной в ней пищей для растений появилась и в цилиндре! На этом бессточном болоте существует миграция во всех направлениях. Вот там вторая площадка. На ней исключено испарение и высыхание. Тем не менее, вода тоже появилась, движение снизу вверх. Словом, здесь очень точный аппарат снабжения всем необходимым для сфагнума, трифоли, багульника, росянки — цельного болотного сообщества. Эндемики болота «работают», живут, создают новые напластования торфа. Вот цифры для сравнения. Лес создает за год от 1 до 6 кубометров органической массы, а вот такое болото почти столько же органики в виде торфа. Оно, даже без деревьев, но, как и лесное сообщество, связывает углекислоту воздуха. Также выделяет в атмосферу кислород. И без деревьев каждое болото приносит пользу. Торф, как и уголь, очень ценное сырье для химической переработки. Вплоть до кормовых дрожжей. Еще одна кладовая будущего.

На десятках сосен разного возраста висели бирки с номерами.

— Попытка определить эффективность осушения, — пояснил Вомперский. — Прямо скажем, воздействие канав очень слабое. Ускорение в росте едва заметное, Даже если оно и усилится, что толку от такой редины? Значит, вслед за осушением здесь нужно сажать новый лес, готовить для него почву, удобрять… Вряд ли это получится. Все больше доводов оставить такие болота в покое. Они свое дело делают. Место верховых болот в природе определено. Не исключена их роль в питании Верхней Двины и ее притоков. Это, наконец, клюквенники, которых в стране остается все меньше и меньше.

Он помолчал, подумал и, приподняв бровь, шутливо спросил:

— А почем ноне клюква на московских рынках?

— Семь гривен.

— Кило?

— Стакан граненый. А кило примерно шесть рублей.

— Вот так! Равнозначно четырем кило апельсинов. Тоже повод для раздумий.

Мы постояли, оглядывая бесконечное болото, каких немало в Нечерноземье. Вспомнили бравые заголовки типа «Преобразуем болота!», время от времени появляющиеся в печати. И очень захотелось, чтобы лихие «преобразователи», прежде чем забираться на болото, посоветовались с биологами, с Пьявченко или Вомперским.

Да, финны усиленно культивируют лес на своих болотах. Почему? Да потому, что для этой страны древесина стала основным мерилом существования. Лесная страна, Финляндия живет лесом, он ей выгоднее всего другого. У нас — иное дело. Мы — многогранная страна, и наше богатство — это хлеб, уголь, нефть, металл и, конечно, лес. Поэтому чужой опыт не всегда подходит России, к такому опыту лучше подходить критически. Все в меру.

Пошли по обсохшей дорожке назад. Вомперский непременно хотел показать лес на богатых почвах — низинных торфах. Газик ждал у деревни. Мы сели, машина поскакала по ухабистой дороге на юг, ближе к устью Велесы.

По обеим сторонам дороги стоял довольно густой лес. В нем много крупных сосен и елей, хороший подлесок. Прогромыхали через мостик, приметили слева песчаный угор и картинные сосны на нем, но свернули в другую сторону, на просеку вдоль канавы, и тряслись еще четверть часа по узкой колее, то и дело цепляясь брезентовым верхом и боками за рукастые ветки. Остановились в темном лесу, где пахло душным папоротником, грибами и теми сложными испарениями, какими полна прогретая на солнце первобытная чащоба. Лучи солнца, прекрасно видимые на темном фоне еловой чащобы, косо пробивались через кроны и высвечивали пятна буйных кустарников и травы.

Осушительная канава рассекала этот квартал. Черные откосы ее поросли березовыми кустами и осунулись. Местами кустарник рос прямо со дна. Под ним бежала вода. В светлом воздухе над канавой висели прозрачные головастые стрекозы. Перекликались синицы и зяблики. Полчище комаров, обрадованное нашим прибытием, сбилось над головами. Но мы были учены и уверенно отмахивались, держа неприятеля на расстоянии.

Большие — в обхват — сосны и ели, березы и осины гордо стояли, как на подставках, приподымая тяжелыми корнями толстый слой мха. Таволга и майник спорили за место под солнцем, повсюду подымались розетки великолепного папоротника. Широкие кроны деревьев пропускали свет неохотно, от этого в лесу было сумрачно и величаво. На выворотах висели слои черного торфа и мха. Богатое место заселил лес! Двухметровый слой разложившегося торфа способен поднять еще более пышную растительность.

— Вот этот лес прямо-таки создан для интенсивной мелиорации, — громко сказал Вомперский, спугивая завораживающую тишину. — Канавы прорыты здесь семь или восемь лет назад. Прирост лиственных пород до метра за сезон, сосны на 40–50 сантиметров. Деревья стремительно растут, этот квартал почти готов для рубки, тем более что и дороги для вывоза уже устроены вдоль канав. Но сразу после рубки возникает проблема лесовозобновления. Если человек не вмешается, вырастет уже не сосна и ель, а осина и береза, серая ольха. Это видно по подросту. Лиственные породы наступают, особенно ольха, любительница богатых почв. Другое дело на песках. Недалеко отсюда, в 71–114-м кварталах Велесского лесничества, вырубили чистую сосну, нынче там идет естественное возобновление этой же породы. А здесь придется потрудиться. Еще раз подтверждается истина: каждое лесное сообщество требует особого подхода и только для него пригодной формы мелиорации. Потому мы и остановились в этом районе, где столько типичных природных объектов, которые надо изучать.

— Изучать для?..

— Для науки прежде всего. Я имею в виду лесоведение.

— И лесоводство?

Вомперский глянул на часы.

— Давайте поговорим об этом вечером. Дома нам легче разобраться, что к чему.

На обратном пути, у моста через сливную канаву, он остановил машину.

По бетонному желобу канавы, собиравшей воду из пространной сети других, более мелких канав, катил уже не ручеек, не ручей, а поток желтой воды. Он с разбегу врывался в круглую, почти метрового диаметра трубу под дорогой и выстреливал воду с другой стороны шумящей дугой. Водопад выбивал на месте падения все более глубокую яму. Дальше омута поток растекался широко и спокойно.

Несколько минут мы зачарованно смотрели на буйство воды, собранной из-под леса. Воочию увидели, как ее много, этой «лишней» воды, в грунтах под лесом. Собранная с тысячегектарного полигона, она являла собой силу. И это — в середине лета! А что же весной, осенью?..

— Придется ставить вторую трубу, — спокойно заметил Вомперский. — Просчет дорожников. Воды выходит больше, чем посчитали мелиораторы. Ошибка небольшая, но все же… Так бывает, когда практика опережает теорию. А говоря о нашей сфере — когда есть лесоводство, но еще недостаточно познано лесоведение — наука о глубинной жизни леса.


4

Вечером мы встретились на втором этаже лабораторного дома. Комнаты этого помещения заставлены современной аппаратурой, сложными приборами, часть которых еще не в работе: штат стационара далеко не укомплектован научными сотрудниками.

Вомперский распустил молнию на куртке, прошелся по комнате и остановился у окна, забросив руки за спину. Лицо его было задумчиво, взгляд мягок и рассеян. Домашняя обстановка. Он смотрел на лес. Черные зубья высоких елей рельефно отпечатывались на красноватом закатном небе. Таким выглядел лес, наверное, и тысячу лет назад, и десять тысяч — таинственным и мрачноватым.

— Начнем с того, — сказал Станислав Эдуардович, — что биология отстает в развитии от точных наук. Мы испытываем неудовлетворение в знаниях о жизни поля, леса, луга, болот и озер. Нынешнее познание — это еще не глубокое изучение, это всего-навсего ответ на вопрос «что ты есть?». А какое ты в движении, переменчивости, взаимосвязях, мы знаем мало. Живую клетку изучили хорошо. Совокупность клеток, то есть ткань, изучили меньше. Совокупность растений, животных, среды обитаний — еще меньше. А в жизни все время имеем дело с биогеноценозами, с совокупностью разных форм живого, среды обитания, и безоглядно вмешиваемся в святая святых природы, имея в виду только свою пользу, а не развитие природы. Потом нередко хватаемся за голову: что наделали!..

И только тогда обращаемся к лесоведению — учению о лесе, глубокому исследованию законов развития организмов большого масштаба. Лес — это не только древесина, интересующая нашу промышленность. Это, прежде всего, почва. Ведь через нее проходят все связи с атмосферой, космосом, с деятельностью человека. Это вода в разных видах и формах. Это сотни растительных видов, животных, насекомых, огромнейший мир простейших организмов, грибов, микробов, бактерий. Недаром же великий наш биолог Владимир Николаевич Сукачев говорил, что лесу принадлежит первостепенная средообразующая роль на планете, биосферная, если угодно, роль. Есть и другая, общественная формулировка: лес — это зеркало цивилизации. Если общество, используя древесину, все же сохраняет свои леса, значит, у него есть будущее. Понятие лесоведения как науки очень обширно. Целый мир. Что же касается лесоводства, то есть науки о способах выращивания и пользования лесом, то оно целиком строится на лесоведении, является практической надстройкой этой науки, также как техника и физика, например. Георгий Федорович Морозов, знаток русского леса, любил говорить, что лесоводство — дитя нужды. Так оно и осталось. Мы не можем хранить лес, как хранят драгоценности в сейфе. Мы непрерывно пользуемся лесом, снимаем урожай древесины и много чего другого. Г. Ф. Морозов писал, что лесоведение позволяет лесоводству превратить «законы жизни леса в принципы доброго хозяйства». Но надо познать эти законы.

Вомперский так и остался стоять у окна, не расцепил рук за спиной. Говорил он точно, резковато, словно диктовал текст книги. Лицо его порозовело, он не отрывал глаз от близкого, все более чернеющего к ночи леса. И было в его голосе столько душевной силы, такая убежденность, что каждое слово приобретало особый вес, высочайшую эмоциональную окраску.

Станислав Эдуардович ничего не сказал о собственном вкладе в развитие лесоведения. А между тем и здесь немало интересного для создания портрета ученого.

Перед окончанием Великой Отечественной войны в стране был создан Институт леса Академии наук СССР. Организатором его и научным руководителем стал В. Н. Сукачев. Перед новым институтом открылась безграничная перспектива. Лесники ждали объяснений и рекомендаций по десяткам разных проблем. Получить эти объяснения от науки можно было только при изучении лесов на месте. Сукачев снаряжал экспедиции во все концы нашей лесной державы. В институте составляли прогнозы, «проигрывали» всевозможные ситуации, высказывали далеко идущие идеи. Уже с современных позиций тщательно изучали все достижения старого русского лесоведения, в частности последствия лесомелиоративных работ Жилинского в прошлом веке, изначальное лесоустройство Петра Первого, историю защитного лесоразведения в степи. Экспедиции накапливали факты, но это были сиюминутные наблюдения. Хотелось большего. Вот тогда и возникла мысль об устройстве в разных местах страны постоянно действующих научных центров, чтобы ученые день за днем могли изучать и наблюдать круговорот вещества и энергии в типичных условиях леса — от северной тайги до горных ценозов, от редколесий южных степей до болотных лесов. Самому Сукачеву исполнить задуманное удалось лишь отчасти. Институт перевели — неожиданно для всех — из Москвы в Красноярск, и в европейской лесной части не осталось крупного научного центра.

После окончания Лесотехнической академии им. С. М. Кирова Вомперский остался на кафедре, в 1956 году защитил кандидатскую диссертацию и перешел к Сукачеву. Ему поручили гидробиологическую тему, над которой он уже работал. Руководителем молодого ученого стал Николай Иванович Пьявченко, уже признанный знаток болот и лесных биоценозов на болотах, член-корреспондент АН СССР. Позже он руководил филиалом АН в Карелии.

Надо сказать, что в эту область исследований ученые тянулись не густо, а между тем — вспомним! — в одном только Нечерноземье РСФСР насчитывают десятки миллионов гектаров заболоченных лесов. Белое пятно…

Инженерные работы уже тогда проводились без достаточного научного обоснования. Без загляда в будущее. Опасное занятие!

В 1959 году вместо Института леса в Академии наук СССР создали Лабораторию лесоведения. Идея серьезного изучения лесных и болотных сообществ на местах обсуждалась и в лаборатории. К этому времени Вомперского уже хорошо знали в научных кругах как большого организатора и деятельного ученого. Труды его привлекали глубиной познания и новизной. Он успешно защитил докторскую диссертацию. Прошло время, и Вомперский возглавил лабораторию.

На этом посту, как и раньше, Станислав Эдуардович принял самое деятельное участие в определении места для южно-таежного стационара (сейчас он под Рыбинском) и болотного стационара. Решительно взялся укреплять базу и кадры стационаров, созданных при Владимире Николаевиче Сукачеве. Их ныне в лаборатории уже восемь — от Средней Азии до медвежьих углов в лесах Ленинградской и Калининской областей. Договаривался о прокладке осушительной сети — непременно законченного проекта в целом районе. Ведь наблюдать за ходом развития ценозов надо в условиях антропогенного давления, то есть в условиях непрестанной человеческой деятельности. Только так можно создать теорию, пригодную для рекомендаций мелиораторам — и в лесу и на поле, страдающих от избытка воды.

Вот что такое организация науки, которая заставляет даже докторов и кандидатов заниматься доставкой кирпича и переноской досок по болоту! Иначе до самой науки не скоро доберешься.

Вомперского и сегодня видят в селе Успенском под Москвой, где академическая лаборатория, только зимой. Летом руководитель ее лишь появляется здесь на день-другой. Остальное время он в лесных стационарах. Жизнь на колесах и в дальних кордонах. Зато какое удовлетворение даже тем малым, с чего начинается наука! Видеть своих сотрудников с приборами наблюдения, у водомерных постов и осушительных канав, на градиентных вышках среди молодой поросли сосен или на загадочном болоте, сопереживать, спорить, отыскивать неизвестное… Какими наполненными становятся ночные часы, когда можно посидеть над записями фактов, над колонками цифр, над первыми, еще спорными выводами и ощутить смутно мелькнувшую идею! Что сон! Что отдых! Есть более сладкое напряжение ума, попытка понять хоть некоторые из сложных процессов развития реки, леса вокруг нее, старого болота на водоразделе, в поиске самого оптимального решения для изменений в природе, одинаково полезных и людям и природе.

Сто двенадцать кварталов леса вокруг Сосвятского вот уже восемь лет находятся под наблюдением ученых. Здесь рубят лес, спускают воду, делают дороги, ремонтируют канавы. Рядом с лесом пашут-сеют, на болотах собирают ягоды, в лесу — грибы. А ученые радуются своим маленьким открытиям. Вдруг обнаруживают, что процесс разложения органики микроорганизмами идет и… зимой. Узнают об отрицательной реакции некоторых лесных сообществ на закисление среды и положительной — у болота. Определяют, как далеко уходят с водой удобрения и пестициды, разбросанные на полях, и как влияет осушенный лесной участок на уровень грунтовых вод у близкого и далекого поля или луга. Что за перемены происходят после осушения на близкой реке, как сохраняется межень реки при облесении ее берегов. Становится известным, что лес нередко расходует больше воды, чем поле, хотя все мы привыкли думать иначе. Или как сильно лесной массив способствует дождям в этом районе. Сколько торфа наращивает верховое болото за сезон…

Все это единичные факты. Но действуют они постоянно. Так проявляются Законы леса. Так мы узнаем о них.

Лес ежегодно создает кроме древесины еще листья и хвою — органическое вещество, которое люди почти не используют. Этого неиспользованного намного больше, чем прироста древесины на гектаре. Ежегодный опад листьев и хвои, мелких сучьев и веток — все идет на создание, пополнение лесных подзолов и серых почв. Теперь с цифрами на руках можно сказать, что лес сам себя кормит! Он живет за счет своего собственного опада! Пока еще недостаточно известна качественная сторона этого созидательного процесса на планете. Процесса самовосстанавливающегося вида энергии — плодородных почв. Важнее этого для будущего нет ничего!

Еще в первые часы нашего знакомства Станислав Эдуардович сказал мимоходом, что новая его книга «пока заперта в столе». Сказал, конечно, с некоторой долей горечи, признав тем самым трудность совмещения таких понятий, как организация науки и усидчивая работа над книгой. Будем надеяться, что подобная несовместимость — явление временное.

А между тем Вомперскому уже не раз предлагали должности куда более спокойные и более престижные — в родную Академию, в высокий руководящий комитет. Там нашлось бы куда больше времени для «чистой» науки. Не пошел, предпочитая оставаться у истоков науки, в стационарах лесных лабораторий.

Наверное, в них и будут созданы труды по фундаментальным проблемам биологии.

Той самой науки, отставание которой дорого обходится человечеству.


5

Ближе к ночи, когда солнце падает за верхушки елей и быстро остывает тихий воздух, научные сотрудники стационара возвращаются из леса, с болот, где раскиданы посты наблюдения. Откидывают с лица накомарники, сбрасывают сапоги, куртки и, облегченно вздохнув, усаживаются на широком крыльце жилого дома, чтобы полюбоваться закатным небом с розовыми облачками, обменяться новыми впечатлениями, просто перевести дух. А уже потом, босыми, протопать по холодеющей мураве к речке и бухнуться с мостика в освежающую воду. В этот час молодые голоса разносятся далеко по Велесе и ее берегам.

Только деревня Сосвятское и в эти благословенные минуты на вечерней заре остается равнодушно-молчаливой. Не мычат коровы. Не слышно детских голосов на улице. Не пронесется на велосипеде лихой школяр, вырвавшийся на все лето к бабушке.

Нет в деревне ни коров, ни велосипедов, ни детей. Две-три старушки выходят перед сном из домов, молча садятся на скамеечки каждая под своими окнами и, бросив руки на колени, сидят задумчиво, как изваяния, перескакивая мыслями из настоящего в прошлое и опять к настоящему. Повздыхают над уже привычным безлюдьем и чуть улыбнутся, услышав от реки веселые молодые голоса. Хорошо, хоть «научники» рядом, иной раз можно перекинуться словом-другим со свежим человеком, поговорить о жизни, которая слишком уж поспешно убежала из деревни в разные тверские и прочие города.

В окнах лабораторного корпуса зажигается свет. Кому-то не терпится посидеть над записями в дневнике, с ходу обработать дневные материалы, настроить микроскоп или полистать гербарные листы, определяя свежие растения, сорванные в глухом уголке леса.

Вомперский и Соловьев сидят на крыльце и обсуждают, что заказать в Москве; завтра в столицу пойдет машина. Над крыльцом, в освещенном окне, видна склонившаяся над столом лохматая голова Толи Глухова. Он пишет стихи…

Вечер закрывает лесную даль. Над Велесой, над Западной Двиной — бескрайняя тишина. Влажный ветер наносит от реки пряный запах медуницы, белым кружевом оттенившей небольшое озерко по ту сторону Велесы. Гаснет розоватое небо. Землю накрывает короткая темная ночь. И, как часто бывает на Западно-Двинской низине, под покровом темноты откуда-то приходит серая пелена облаков. Или рождается над лесами, где погода переменчива, как настроение ребенка. Перед самым рассветом капли дождя уже постукивают по железной крыше, сперва редко, вроде нехотя, потом чаще, настойчивей. И вот уже нудный мелкий дождь зашепелявил по листве, по крышам. Ненастье. Мир становится сырым и тоскливым.

В субботу утром все, конечно, проспали. Завтракали по этой причине на скорую руку и уходили в лес неузнаваемые — в брезентовых плащах с капюшонами и в блестящих от воды сапогах. Разбрызгивая колесами лужи, умчался в далекую Москву газик. К девяти часам все затихло во дворе стационара, лишь дежурная Марина Смагина, гремя ведрами, пошла по воду, как ходили до нее бесчисленные поколения девушек из русских деревень, размахивая бадейками на расписных коромыслах. В стационаре имелись рублевые кастрюли и тысячерублевые приборы, но коромысла среди инвентаря не числилось. Нашлось бы — взяла. С ним куда как удобней!

С работы в этот день вернулись несколько раньше обычного. И все — с березовыми вениками под мышкой. На кухне запахло тушеными грибами. Хозяйственная суета наметилась в помещениях. Вытирали пыль, меняли белье, мыли полы. Как и положено в порядочных домах.

Аспирант Анатолий Иванов захлопотал возле бани: подносил наколотые березовые поленья, готовил воду. И когда над крышей свежерубленого чистенького субботнего заведения заструился горячий воздух, он пригласил гостей.

В предбаннике пахло распаренным деревом и вениками. В парилке тренькали сухие раскаленные валуны. У входа висела затейливо исписанная фанерка. И текст, который мы приводим дословно:

«Трактат о единственно верном и надежном порядке топки бани, проверенном на горьком опыте первого поколения наших сотрудников.

Топи, закрыв парильное отделение, до 95–100°, в расчете на среднестатистического ленивого парильщика.

Выгреби колосники из-за трубы тонкой кочергой, ибо, оставив угольки, ты можешь не оставить миру многих ученых умов.

Ударь в рынду! Разнеси радостную весть о начале субботнего священнодействия!»

Часам к одиннадцати вечера, розовые после бани, сотрудники сидели за одним столом и чаевали, утираясь полотенцами. Под тем самым плакатиком о вреде мясоедства…

В научном стационаре «Сосвятское» жили, работали и шутили, как могут шутить люди, чье будущее — это беспредельное «завтра».


* * *

В ноябре 1980 года научная общественность страны отмечала столетие со дня рождения выдающегося нашего биолога Владимира Николаевича Сукачева.

К новому Дому художников в Москве от близкой станции метро «Октябрьская», от троллейбуса и от остановки быстрых такси в утренние часы тянулось много людей. Среди них и пожилые, видимо соратники самого юбиляра, и молодые, это уже второе и третье поколения ученых и студентов, продолжающих дело Сукачева.

Угловой зал, с высоким полукружьем амфитеатра, заполнился. На открытой сцене, где в глубине стоял черный рояль, а ближе к рампе длинный стол с букетами осенних астр, появились и сели известные ученые нашей страны. Зал понемногу утихал, разговоры обрывались.

Юбилейное заседание открыл вице-президент Академии наук СССР академик Юрий Анатольевич Овчинников. Не повышая голоса, по-домашнему просто он сказал:

— Мы чествуем сегодня известного русского и советского ученого Владимира Николаевича Сукачева. Человек разносторонних и глубоких познаний, Сукачев является одним из создателей биогеноценологии. Эта наука все более глубоко и все более точно изучает живую, вечноменяющуюся жизнь нашей планеты. Не будем перечислять заслуги Владимира Николаевича в этой области и в обществе. Попробуем вспомнить о юбиляре как о человеке, восстановим в памяти его образ, его человеческое обаяние. И для начала послушаем музыку, которую любил глубокочтимый юбиляр. У нас с вами есть редкая возможность в рабочее время послушать хорошую музыку, любимые Владимиром Николаевичем этюды Скрябина и Рахманинова.

На сцену прошел пианист, открыл рояль…

Музыка вырастала из первых тихих аккордов, она набирала силу, как набирает ее растущий человек, и вот уже заполнила высокий зал. Все сиюминутное перед натиском ее отошло в сторону, на лицах слушателей возникла глубокая задумчивость, та грустная и добрая отрешенность, которая рождается в минуты совершенного звучания нот великих композиторов. Прошло, наверное, минут двадцать, умолкли последние звуки, но в зале никто не шелохнулся. Пианист тихо вышел. Из глубины сцены на своих соратников и учеников со стариковской всеведущей улыбкой с большого портрета смотрел Сукачев.

И Овчинников, поднявшись, обернулся к портрету, улыбнулся и сказал уже в тихий зал:

— Теперь послушаем самого Владимира Николаевича. У нас есть запись одного из последних его выступлений.

В невидных динамиках раздался шорох и сквозь шорох прорезался глуховатый стариковский голос, просто и убедительно стал рассказывать о том главном, что заложено в широком понятии биоценозов, среды обитания, в живом, сложнейшем образовании на нашей планете.

Все это не совсем обычное — по ходу действия и выступлениям — заседание казалось одновременно и рабочим, и камерно-семейным. С трибуны рассказывали, как развивалась новая наука с того последнего, 1967 года, когда скончался Сукачев, за два года до кончины получивший наконец полное признание — Золотую медаль Героя Социалистического Труда; как продвинулась разработанная им, с помощью В. И. Вернадского, биоценология. И тут же мы слушали воспоминания о самом юбиляре, о его постоянном стремлении выйти из стен академических институтов под открытое небо, чтобы изучать явления природы в их естественном совершенствовании, а равно и среди того нового, что называется ныне антропогенным давлением на природу и связано с развитием и нуждами НТР…

Академик Академии наук СССР Меркурий Сергеевич Гиляров, председатель научного совета Академии по биогеноценологии, сделал сообщение об успехах науки за тринадцать лет после кончины Сукачева. Пожалуй, ни одна из намеченных тогда проблем не осталась без развития. А кадры в этой области знаний заметно выросли и количественно, и по глубине научных разработок.

Тихим голосом, но внятно профессор МГУ Тихон Александрович Работнов рассказал собравшимся об открытиях в области геоботаники и о связях этой сферы знаний с работами почвоведов и экологов — прежде всего силами постоянно действующих экспедиций, куда все более часто входят и крупные ученые.

Соратник Сукачева, известный биолог Николай Владиславович Далес поделился своими мыслями о путях анализа и обработки накопившихся фактов из области взаимодействия разных сфер в биоценозах, предсказав интересные открытия.

Знакомый нам доктор Станислав Эдуардович Вомперский выступил с сообщением, которое он назвал «Сукачев и современное лесоведение». Сам факт существования нескольких научных стационаров в стране — от Средней Азии до Карелии — является доказательством дальнейшего развития замыслов юбиляра. Все более прорисовывается картина глубокой тайны: изучается количественный поток вещества и энергии в лесном сообществе. Полное воссоздание этого процесса позволит многим людям — земледельцам, мелиораторам, лесоводам и лесорубам — работать грамотно, с пользой для общества и с пользой для природы. И не делать ошибок при крупных изменениях в природных регионах.

Член-корреспондент АН СССР, известный болотовед Николай Иванович Пьявченко поделился открытиями при изучении болот Карелии и других районов Нечерноземья. В его словах звучало предупреждение по адресу тех бездумных «преобразователей», которые, не считаясь с научными данными, всюду берутся за осушение земель и приносят в конце концов вред земле и жизни на ней.

Сейчас биоценология на подъеме. Эта наука — в программах высших учебных заведений, на университетских факультетах. Научный совет по биоценологии консультирует учебные и популярные фильмы, представлен на ВДНХ. К голосу ученых все более прислушиваются при разработке крупных проектов изменения природы и на ведомственных мелиоративных полигонах.

Рядом со мной сидели гости из Латвии, биологи и лесоведы во главе с доктором биологических наук Каспаром Криштовичем Бушем. С каким вниманием слушали и записывали они выступления видных ученых! В Латвии имя Сукачева давно приобрело благодарную известность. Лесное хозяйство и мелиорация в республике ведутся в строгом соответствии с лесоведением как составной частью биоценологии.

Собрание продолжалось два дня. Оно завершилось открытием мраморного памятника Владимиру Николаевичу на Дорогомиловском кладбище.

Достойное завершение юбилея…

Владимир Ильич Ленин когда-то писал: «Земля… постоянно улучшается, если правильно обращаться с нею» (Полн. собр. соч., т. 16, с. 284). Мы вправе сказать, что научный стационар в лесном поселке Сосвятское, другие стационары, вся биоценология, созданная покойным В. Н. Сукачевым для познания законов природы, как раз и учит людей правильному обращению с землей для блага каждого человека и всего общества.

Москва. 1980

В. Рич «Уроборос» Повесть о драконе, кусающем свой хвост

Мы увидим все небо в алмазах…

А. П. Чехов.
«Три сестры». 1900 г.
1

Пути творческого вдохновения неисповедимы, как пути господни. И было бы верхом самонадеянности сегодня, восемьдесят лет спустя, пытаться обнаружить истоки гениальной чеховской метафоры.

И вовсе, разумеется, не обязательно, чтобы мелиховский доктор слышал что-либо о письме пензенского учителя Павла Ивановича Барышникова в свою alma mater и держал в памяти события, за тем письмом последовавшие.

И все же:


«Его Превосходительству

Г-ну Директору С.-Петербургского Лесного института

10 сентября 1886 года рано поутру несколько новоурейских крестьян верстах в трех от деревни пахали свое поле. День был пасмурный, хотя дождя не было, но вся северо-восточная часть неба была покрыта тучами. Вдруг совершенно неожиданно сильный свет озарил всю окрестность; затем через несколько секунд раздался страшный треск, подобный пушечному выстрелу или взрыву, за ним второй — более сильный. В нескольких саженях от крестьян упал на землю огненный шар; вслед за этим шаром невдалеке над лесом опустился другой, значительно больше первого…»


На этом месте сегодняшний директор Лесного института усмехнулся бы и даже, возможно, воскликнул что-нибудь вроде: «Опять эти летающие тарелочки!»

Но в те добрые старые времена проблема Неопознанных Летающих Объектов никого еще не заботила — хватало других забот! — и потому тогдашний директор Лесного Василий Тарасович Собичевский, не сделав и малейшей паузы, продолжал чтение.


«…Обезумевшие от страха крестьяне не знали, что делать. Они попадали на землю и долго не решались сдвинуться с места, им показалось, что разразилась сильнейшая гроза и с неба начали падать „громовые стрелы“. Наконец один из них, несколько ободрившись, отправился к тому месту, где упала громовая стрела, и, к удивлению своему, нашел неглубокую яму; в середине ея, углубившись до половины в землю, лежал очень горячий камень черного цвета. Тяжесть камня поразила крестьян. Затем они отправились к лесу разыскать второй большой камень, но все усилия их были напрасны: лес в этом месте представляет много болот и топей и найти аэролита не удалось; по всей вероятности, он упал в воду.

На следующий день один из крестьян того же урейского выселка отправился на свое поле посмотреть копны гречихи. Здесь совершенно случайно им был найден такой же точно камень, какой принесли накануне его соседи.

Дальнейшие поиски крестьян в окрестностях Нового Урея не привели ни к чему. Следовательно, выпало всего три куска. Самый большой из них упал, без сомнения, в лесу в болото; второй по величине, упавший при крестьянах на пашне, приобретен мною и отослан Вам для минералогического кабинета института; и, наконец, третий, найденный крестьянином в гречихе, съеден суеверной мордвою.

П. Барышников
12 марта 1887 г.»

Заполучить упавший с неба камень и отослать его в столицу было не так-то просто. Толпы местных жителей направились в Новый Урей за «христовым камнем». Многие несли последние гроши, чтобы купить хоть крошку святыни. Крошки эти толкли в порошок и, смешав с водой, благоговейно глотали, творя молитву и крестное знамение. Пошли слухи о чудесных исцелениях…

Ничего более о Павле Ивановиче Барышникове нам не известно. Разве только вот еще что: не подлежит никакому сомнению то обстоятельство, что, отправляя в Петербург свое приобретение, он ни сном ни духом не помышлял ни о каких алмазах.

Делай что следует — и будь что будет.


Лауреат Ленинской премии доктор физико-математических наук Юрий Николаевич Рябинин, о котором подробней рассказано будет несколько позже, спросил меня как-то:

— А вы знаете, что в алмазных делах нам помогли Пришельцы?

— Не понимаю…

— Показать?

— Покажите.

С видимым удовольствием Рябинин достал из письменного стола коробочку и раскрыл ее. В коробочке лежали два черных камешка.

— Сам нашел! В Аризонском кратере!

Потом извлек из стола магнитик, поднес к одному из камешков. Камешек дернулся и прилип к магниту.

— Осколки метеорита?

Рябинин кивнул.

Об Аризонском кратере также будет рассказано несколько позже.

А пока вернемся в 1887 год.


Дочитав письмо бывшего своего питомца, Василий Тарасович пригласил к себе директора Минералогического кабинета профессора Ерофеева и препоручил ему дальнейшие дела с новоурейским аэролитом.

На заре своей юности, в бытность служителем при минералогическом кабинете Петербургского университета, Михаил Васильевич Ерофеев ограничился бы тем, что с величайшей бережностью поместил раритет на самое видное место за витринным стеклом. Но теперь он смотрел в глубь вещей. И потому, не теряя драгоценного времени, направился в химическую лабораторию, в надежде застать там своего коллегу господина профессора Лачинова, Павла Александровича.


Когда человек приступает к какому-то делу, он руководствуется по большей части сиюминутным интересом. И выглядит это буднично.

…Растирали тяжелым пестом в тяжелой ступе отбитую от метеорита каменную крупку. Сплавляли ее с едким натром. Растворяли в царской водке. Что не растворялось, снова калили в тигле. А что не сгорало, снова сплавляли то с тем, то с этим и снова пытались растворить.

И когда все, что можно было убрать из толченого камня, было убрано, остались мельчайшие светлые песчинки. До того твердые, что даже стекло и то царапали.

Корунд?

До той поры корундов в метеоритах не находили.

Ерофеевский микроскоп помочь тут не мог — из песчинки шлифа не сделаешь. Оставалась все та же лачиновская кухня. Если сплавить корунд с кой-какими солями, вещество должно сильно уменьшиться в весе.

Сплавили. Вес остался прежним.


Тогда Павел Александрович совершил заведомую глупость. Твердо зная, что корунд это глинозем и, следовательно, гореть никак не может, он положил светлые песчинки в платиновый тигелек с отводной трубочкой и стал калить их на сильном, очень сильном огне.

Подобные странные выходки история науки фиксировала не единожды. Наиболее, пожалуй, известна странная выходка Беккереля. Твердо зная, что засветить завернутую в черную бумагу фотопластинку может лишь кристаллик урановой соли, ранее освещавшийся солнцем, он провел опыт с кристалликом, лежавшим в темноте. И открыл радиоактивность.

Вот и у Лачинова случилось неожиданное: песчинки исчезли. А в приемном сосуде обнаружился углекислый газ.


Углекислый газ может образоваться только из углерода.

Углерод встречается в природе только в двух ипостасях — либо графита, либо алмаза.

Графит — черный, графит — мягкий, не то что стекло, он и бумагу не царапает.

Следовательно…

Что тут было!

Для Лачинова с Ерофеевым — Ломоносовская премия Российской Академии наук в десять тысяч рублей.

Для метеоритных коллекций — прямая угроза.

Для мест, куда падали крупные метеориты, — лютый ажиотаж.

Самым известным таким местом был Аризонский кратер — каньон Дьявола в пустыне Аризона, огромная яма, вырытая небывалого размера гостем из космоса. Десятки и сотни предприимчивых молодцов, составив нехитрый силлогизм — если в маленьком метеорите скрывались маленькие алмазики, то в очень большом метеорите… — рванули в Аризону. Право же, очень большой алмаз — не из тех вещей, ради которых не стоит порыться в яме, даже если она расположена не на задворках вашего дома, а в тысяче миль от него. За камень размером с яйцо — притом не куриное, а голубиное — герцогиня Беррийская отхватила полмиллиона франков. За алмаз, не весивший и осьмушки фунта, русский ювелир Лазарев выручил 400 000 рублей. А за еще вдвое меньший кристалл, найденный негром в Трансваале, сам этот негр получил 500 овец, 10 быков и в придачу коня, а перекупщик — 11 200 фунтов стерлингов.

Алмазная лихорадка заразила не только одиночек. Инженер Баринджер основал настоящую, по всем правилам, акционерную компанию для добычи несметных богатств Аризонского кратера.

Компания быстро прогорела. Алмазы оказались тут не крупнее тех, что были найдены русскими в их новоурейском аэролите.

Прямой путь к небу в алмазах не привел.

Такова обычная судьба прямых путей.


2

Наш мир только прикидывается евклидовым. Ближайшим расстоянием между двумя точками отрезок прямой бывает только на чертежах.

До этого додумались уже соотечественники Евклида — александрийские греки. Во всяком случае, им принадлежит первое дошедшее до нас изображение Уробороса — дракона, кусающего свой хвост.

Это изображение находится в «Хрисопее Клеопатры» — алхимическом трактате, посвященном различным манипуляциям с золотом. И обычно считается символом трансмутации — превращения одних металлов, неблагородных, в другие металлы, благородные. Однако вряд ли стоит придавать Уроборосу такой узкотехнологической смысл.

Кажется, первым на это обратил внимание Фредерик Содди, человек, создавший учение об изотопах и придумавший само это слово. В публичной лекции, прочитанной в 1907 году в Глазго, Содди высказался в том смысле, что Уроборос — реликт какой-то сверхдревней цивилизации, владевшей недоступными даже нам знаниями. И что этот реликт не что иное, как наглядный образ циклического развития Вселенной.

Возможно, Содди был прав. И если не такая цивилизация, то такие мировые циклы действительно имели место в прошлом и будут иметь место в будущем. И нынешнее красное смещение сменится фиолетовым, фиолетовое — снова красным, и так далее. Однако подобные циклы нетрудно усмотреть и в событиях меньшего масштаба, нежели вселенские: нормальные герои всегда идут в обход.


Один такой нормальный герой трудился в конце прошлого столетия как раз неподалеку от Лесного, на той же Выборгской стороне, в Медико-хирургической академии.

Звали его Константин Дмитриевич Хрущов.

О свершившемся по соседству открытии Константин Дмитриевич узнал из первых рук — от лачиновского коллеги Михаила Васильевича Ерофеева, с которым частенько встречался в Минералогическом обществе.

А узнав, загорелся.

Уроженец Харькова, он вообще отличался свойственной харьковчанам подвижностью и загорался с завидной легкостью.

В юности загорелся медициной — учился в Бреславле, потом в Вюрцбурге, где и получил на двадцатом году жизни вожделенную степень доктора медицины.

Но тут же загорелся географией — пересек Атлантику и четыре года колесил по обеим Америкам.

В Калифорнии, которая не забыла еще золотую лихорадку пятидесятых годов, загорелся геологией и минералогией. Да так, что, вернувшись в Старый Свет, вовсе расстался с лечебной практикой и с головой погрузился в новое увлечение.

Лейпциг, Петербург, родной Харьков, снова Петербург…

Причины горячего интереса, проявленного Константином Дмитриевичем к лачиновским алмазам, могут показаться очевидными: Калифорния, Эльдорадо, манящий блеск сокровищ. Однако ничего подобного Хрущов, как говорится, и в мыслях не держал. Его манило совсем, совсем иное…

Тут мне кажется уместным ненадолго прервать рассказ о Константине Дмитриевиче Хрущове и сообщить читателю, что он не был первым харьковчанином, которого манило и в конце концов заманило это иное.

Обращенные к Петру Яковлевичу Чаадаеву пушкинские строки: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, а здесь он — офицер гусарский» — в некотором смысле можно было бы отнести и к лейб-гвардии сержанту Василию Назаровичу Каразину. В Лондоне из него вполне мог бы выйти второй Кавендиш, а в Филадельфии — второй Франклин.

Темперамент у Каразина был южный — недаром свою родословную он вел от грека Караджи. И проявлялся этот темперамент в поступках хоть и разного масштаба и направления, но, как правило, неординарных.

Самовольные отлучки из казармы не к ночным феям, а в лаборатории Горного училища.

Женитьба на крепостной.

Бегство за границу.

Основание Харьковского университета.

Основание первого на Украине научно-технического («филотехнического») общества.

Изобретение парового отопления.

Постройка катера с реактивным двигателем («самоваром»).

Создание первой в России метеостанции.

Обращение в Российскую Академию наук с проектом использования атмосферного электричества…


Из песни слова не выкинешь — с годами Василий Назарович сильно поправел. Если в 1801 году Каразин тайком пробрался в апартаменты только что взошедшего на престол Александра I с подметным письмом, в котором советовал молодому самодержцу воздержаться от самодержавного образа действий, то в конце тридцатых годов, уже при Николае I, царский министр внутренних дел получил от Каразина эпистолу, начинавшуюся такими словами: «Дух развратной вольности более и более заражает все состояния».

Конечно, было бы замечательно, если бы каждый человек, в чем-то продвинувший цивилизацию вперед, оказывался прогрессивным и во всех других отношениях. Но такое, к сожалению, встречается несколько реже, чем хотелось бы.

Активный общественный деятель в недолгую либеральную эпоху первых годов XIX века (к этому времени как раз и относятся его труды на поприще народного просвещения), Каразин затем попадает в опалу и практически всю дальнейшую жизнь (а умер он уже в сороковых годах) проводит под гласным надзором полиции в своем родовом имении близ Харькова. Там он становится естествоиспытателем.

К великому сожалению, основатель Харьковского университета сам университетов не кончал, настоящей научной школы у него не было. Это сказалось не только в крайней тематической разбросанности его наблюдений и опытов. В научных сочинениях Каразина, как правило, отсутствуют те конкретные подробности, без знания которых невозможно повторить проделанные им эксперименты.

Такова и статья Василия Назаровича, именованная по-старинному выразительно — «О сжении угля с расчетом» — и содержащая поразительное сообщение. «Случилось мне добыть, — пишет Каразин, — чрезвычайно твердое вещество в кристаллах, которое профессор химии Сухомлинов почел подходящим ближе к алмазу. Я имею о сем собственноручную записку, представленную им г-ну попечителю Е. В. К., которого я просил об испытании сего вещества в лаборатории Харьковского императорского университета. Это было в генваре или феврале 1823 года».

Ни этих кристаллов, ни этой записки до нашего времени не дошло. Известно лишь со слов Каразина, что исходным веществом в его опытах служил «пирогонон» — смолистый остаток сухой перегонки дерева. И что пирогонон этот подвергался «особливо долговременному действию постепенно усиливаемого огня, который напоследок был доведен до белого каления».

Зачем понадобилось Василию Назаровичу калить пирогонон, бог весть. Скорее всего, он подвергал испытанию огнем все, что оставалось после сухой перегонки. Однако не исключено, что этот опыт не был голой эмпирикой, что имелись у экспериментатора к его проведению существенные основания. Есть же в сочинении Каразина и такая фраза: «Малейшее изменение в соразмерности рождает уже иное тело, отличное для наших чувств, чему разительным примером могут служить чистый уголь и угль». Так не пытался ли Василий Назарович, доводя до белого каления свой «пирогонон», тем самым произвести в угле то самое «малейшее изменение в соразмерности», какое превратило бы его в «чистый уголь» — то есть алмаз?

А еще дошло до нас каразинское определение материальной сущности алмаза — скорее, впрочем, поэтическое, нежели научное: «оруденелый свет солнечный».


Более всего, пожалуй, любопытны в этом деле два обстоятельства.

Одно заключается в том, что до 1823 года ни в одной стране мира не было предпринято ни одной попытки сотворения алмаза, хотя с момента окончательного доказательства англичанином Хемфри Дэви вещественного тождества угля и алмаза прошло уже девять лет. Так что Каразин был первым не только в России. Он вообще был первым.

Второе любопытное обстоятельство, так сказать, географическое. Разумеется, случайности бывают всякие, а все же интересно, что и вторым на Руси алмазотворцем тоже был харьковчанин.


3

Если о причинах, приведших к алмазотворению Василия Назаровича Каразина, можно все же только гадать, то жизненный путь Константина Дмитриевича Хрущова вел его к алмазам с неумолимой очевидностью.

Дело в том, что почерпнутых в путешествиях наблюдений хватило ему ненадолго, да и описательный характер тогдашней геологической науки полностью удовлетворить его деятельную натуру никак не мог. И он ринулся в эксперименты.

Еще в бытность свою в Лейпциге он вознамерился получить искусственный горный хрусталь. На выращивание прозрачных кристалликов кварца ушли месяцы, но своего Константин Дмитриевич добился. Хрусталики росли в нагретом до 250 градусов растворе кремнезема.

Потом ему удалось сварить слюду. Тут жару понадобилось побольше, вместо толстостенной стеклянной груши пришлось раздобыть платиновый тигелек.

Потом он вознамерился изготовить циркон. В средние века золотистые и прозрачные экземпляры этого минерала именовались гиацинтами. Привозили их в Европу с острова Цейлон персидские купцы. По-персидски «золотистый» — царгун, отсюда недалеко и до циркона.

Чтобы изготовить циркон, Константин Дмитриевич сконструировал своего рода матрешку: в сосуд со стальными стенками вставил другой сосуд — из жаростойкой платины. Внутренний сосуд заполнил нужными реактивами, наружный завинтил массивной пробкой. Газы, которые образовывались при реакции между загруженными в матрешку веществами, должны были создавать в ее животе повышенное давление, ускорявшее кристаллизацию.

Расчет оправдался — на свет божий явился циркон.

Трудно сказать, синтезом какого минерала занялся бы Хрущов после того, как он получил рукотворный гиацинт. Но тут как раз подоспело сенсационное открытие Лачинова с Ерофеевым.

«На основании находок в метеорите можно было прийти к мысли, что под сильным давлением углерод может выделяться из раствора в металле в виде алмаза» — это слова самого Константина Дмитриевича. В такой корректной форме он счел возможным оповестить коллег о мысли, которая вдохновила его на новый синтез.

Между прочим, дело не представлялось ему чрезмерно трудным. Напротив — до той поры он готовил свои блюда из двух, трех, а то и десятка ингредиентов. А тут один-единственный. Углерод. Бери подходящий металл, растворяй в нем кокс либо сажу, наливай в платиновый сосуд, тот в свою очередь засовывай в стальной, завинчивай пробку, и… Стоп! Так ничего не получится. Нужно еще сильное давление. Откуда же оно возьмется в матрешке, в которой нет ничего, кроме металла и углерода? Добавить какой-нибудь сильно расширяющийся состав? Но какой?

Что-то получалось сложновато…


Про знаменитого английского физика Поля Дирака рассказывают такую историю.

Однажды он читал лекцию в Москве, в Политехническом музее. Народу было полно, сидели на ступеньках. Слушали, не дыша.

Но когда великий человек произнес: «А theory has got to be beautiful?» — в зале раздался выкрик: «What is beautiful?»

Дирак сердито посмотрел на задавшего вопрос и очень резко сказал: «I am not going to tell you that. If you don’t know it yourself there’s nothing. I can tell you». («Теория должна быть прекрасной». — «А что такое — прекрасное?» — «Я отказываюсь отвечать. Если вы сами не знаете, что такое прекрасное, мне не о чем с вами говорить».).


Константин Дмитриевич придумал прекрасный опыт.

Он решил взять металл, который сам собой превратился бы в матрешку с возрастающим давлением внутри. Достаточно расплавить такой металл, насытить его углеродом, чтоб на нем образовалась твердая корка, которая принялась бы сдавливать еще не застывшее содержимое. Как если бы в курином яйце затвердевающий белок давил на жидкий желток.

Чтобы все это получилось, металл должен был обладать одним не совсем обычным свойством — в твердом состоянии он должен занимать больший объем, чем в жидком. Как всем известный лед.

Лучше всего насыщается углеродом железо. Но оно плавится при температуре не менее 1500 градусов. Не очень-то удобно для лаборатории. И Хрущов решил вместо железа взять более легкоплавкое серебро.

Только одна ли научная логика предопределила выбор? Уж очень это красиво звучит: алмаз в серебре!

На самом деле все выглядело конечно же не столь красиво, сколь оно могло представляться воображению.

По наружному своему виду слиток, полученный в конце опыта, нимало не разнился от слитка, взятого в начале опыта. И только после того, как Хрущов растворил его в царской водке, на дне колбы обнаружились невзрачные осколки.

Но что факт, то факт — осколки эти играли на солнце алмазной радугой, царапали не только стекло, но даже и корунд. И — что самое убедительное для химика — почти нацело сгорали. И пробулькивающий через известковую воду газ превращал ее в густо-белое известковое молоко. Ничто, кроме углекислого газа, на такую штуку способно не было.

И когда в Санкт-Петербургском минералогическом обществе оного общества действительный член господин Хрущов доложил о своем опыте, и продемонстрировал свои осколочки, и на глазах почтенного собрания сжег их в реторте с кислородом, и кристально прозрачная жидкость в приемнике тут же замутилась, — последние маловеры захлопали в ладоши.

Одно лишь обстоятельство несколько умерило восторг почтенного собрания. Искусный их коллега не стал скрывать, что в то самое время, как он в Петербурге экспериментировал с серебром, в Париже, с тою же целью, экспериментировал с железом всемирно известный профессор Высшей фармацевтической школы Анри Муассан. И получил точно такие же алмазы. И успел уже напечатать об этом статью.

Подобные мелкие неприятности случались в те времена довольно часто. И в наши дни, бывает, случаются.

Среди сохранившихся в научной среде многочисленных афоризмов известного советского физика Льва Андреевича Арцимовича, первого руководителя исследований по управляемому термоядерному синтезу, есть и такой: «Когда два корабля плывут в одном и том же направлении, один из них приходит первым».


Казалось, теперь только отъявленный лодырь не возьмет и не сделает собственноручно пару-другую бриллиантов.

Но вот ушел из жизни Константин Дмитриевич Хрущов, ушел из жизни Анри Муассан, а дальше газетных и журнальных статей дело не двинулось. Ни в одном ювелирном магазине ни один искусственный алмазик так и не появился.

Когда я учился в школе — а было это уже через полвека после эффектных опытов Хрущова и Муассана, — в учебниках и справочниках все еще продолжали писать про искусственные алмазы так, будто в общем проблема эта — решенная. Во всяком случае, в те времена складывалось именно такое впечатление.

Недавно я решил себя проверить: может быть, такое впечатление сложилось у меня по какому-то недоразумению? И я принялся искать книжки, которые в довоенные времена стояли на полках у нас дома.

Самыми первыми попались мне «Основы химии» Менделеева (и отец и мать у меня были химики) — точно такие, какие были у нас, два темно-коричневых тома с черным заглавием наверху и таким же черным годом издания внизу. Год был — 1927-й. Что ж, вполне годится. Поискал я в указателе страницы с Муассаном и на одной из них обнаружил искомое:

«Муассан в Париже (1893) приготовил порошок искусственного алмаза при помощи сильного жара, достигаемого в электрической печи, растворив уголь в сплавленном железе (чугуне)».


В книгах было одно, на деле же — совсем другое. Почему?

Не помню, задавал ли я кому-нибудь этот вопрос. Если и задавал, то, несомненно, ответа не получил.

Между тем ответ уже был — во всяком случае, в то время, когда я как раз изучал химический элемент углерод. К сожалению, ни дома, ни в школе никто не рассказал мне об одной сугубо научной статье, появившейся в одном сугубо научном журнале.

Журнал назывался «Успехи химии».

Статья называлась «Об искусственных алмазах».

Автором значился никому тогда не ведомый О. И. Лейпунский.


4

В советской физике все пути ведут к Иоффе. На протяжении по крайней мере двух — двух с половиной десятилетий Абрам Федорович Иоффе был не только неофициальным главой советской физики, но и отцом родным десяткам и сотням физиков. Птенцы сего гнезда — Капица, Семенов, Курчатов, Александров, братья Алихановы, Харитон, Зельдович, Арцимович. А если перечислять не только самых знаменитых, то пришлось бы переписывать одну за другой целые страницы академического справочника.

Может быть, самым выдающимся достижением школы Иоффе был запуск цепной реакции создания отечественных научных центров.

В тридцатых годах от Физтеха отпочковалась Химфизика.


В Институте химфизики задались таким вопросом: как будут идти различные химические реакции между различными органическими веществами, если эти вещества подвергать статическому давлению — не ударять по ним, а медленно, но верно сдавливать со всех сторон.

Это было интересно теоретически. Условия, которые принято считать нормальными, — 20 градусов и 1 атмосфера — на самом деле для Вселенной совершенно исключительны, они наличествуют лишь на поверхности нашей планеты, во всех же остальных местах условия совсем иные. И как взаимодействуют в этих иных условиях между собой разные вещества, никто не знал. А знаменитый в ту пору московский профессор Иван Алексеевич Каблуков любил повторять своим студентам: «Сбирайте грибы в нехоженом лесу — не боровик, так сыроежка, а уж на жарево будет».

Это было интересно практически. Главная наша фабрика веществ находится внутри земного шара. Там жуткая жара и грандиозные давления. На использовании жары зиждется вся наша цивилизация — металлургия, транспорт, почти вся энергетика, кухня, душ — буквально все на свете. К использованию давления человек приступил — за вычетом молота с наковальней — только в конце прошлого столетия. Тут лес тоже был нехоженый.

Прежде всего надо было раздобыть какую-нибудь штуковину, в которую можно было бы закладывать вещества и там их сдавливать. Но раздобыть ее было негде. Даже в Америке в то время существовали только единичные лабораторные образцы таких устройств.

Оставалось все придумывать и делать самим. В общем, нужен был хороший механик.


«Появляется искуситель — Н. Н. Семенов. И говорит, что у него есть очень интересная работа — изучение влияния высоких давлений на протекание органических реакций. Исследования при таких давлениях должны дать очень интересные результаты… Семенов говорил мягко, почти как сам Иоффе. И я согласился. Исследовательскую группу возглавлял Юлий Борисович Харитон. В нее входили сотрудники его лаборатории, среди них Овсей Ильич Лейпунский…» — это из воспоминаний Наума Моисеевича Рейнова. В довоенные годы он работал в Физтехе механиком.

Пока суд да дело, пока Рейнов и другие наделенные конструкторской жилкой сотрудники лаборатории занимались конструированием аппарата, кому-то следовало подумать о веществах, которыми в этом аппарате имело смысл поманипулировать. Этим и занялся Лейпунский.

И хотя Николай Николаевич Семенов начал все это дело, имея в виду всяческую органику, то есть соединения углерода с другими химическими элементами, трудно было удержаться от соблазна поманипулировать перво-наперво одним углеродом.

Химики начинают с повторения описанных в литературе опытов. Химфизики начинают с расчетов.

Если на поверхность необитаемой планеты сбросить как попало и куда попало сотню или тысячу человек, то, припланетившись, они через некоторое время соберутся вместе, образуют некий коллектив. Таковы законы экономики: разделение труда, специализация и кооперация — дело выгодное. Экономится труд, меньше тратится сил. В конечном счете — меньше затраты энергии.

Разумеется, люди — это люди, а молекулы — это молекулы. Разумеется, на разных уровнях организации вещества и законы действуют разные. Но ни один из них не может противоречить главным законам природы. Снятый с плиты чайник не нагревается сам собой, он непременно стынет. Машина с заглохшим мотором сама собой не едет в гору, вот с горы — это пожалуйста. И если мы бросим куда попало не горсть людей, а горсть молекул, то эти молекулы тоже расположатся на низшем энергетическом уровне. Применительно к молекулам это означает такой порядок, на создание которого будет потрачено наименьшее количество энергии и, соответственно, энергия которого будет минимальна.

И если этими молекулами будут молекулы углерода, то в условиях, именуемых нормальными, тех самых, в которых мы живем, они сами собой соберутся в мельчайшие кристаллики графита. Всегда — графита и никогда — алмаза.

В этом и вы, и я, и конечно же Лейпунский убеждались каждый раз, когда чиркали спичкой по коробку. А ведь ничто, кроме второго начала термодинамики, не мешало оседать на спичечной головке вместо черных частичек сажи благородной алмазной пыли.

Это, однако, вовсе не означает, что нельзя, затратив определенное количество энергии, создать «ненормальные» условия. Во многих случаях это вполне реальное дело. Для того, в сущности, человечество и развило всю свою энергетику, чтобы создавать такие ситуации. Чтобы наши чайники нагревались. Чтобы наши автомобили ехали в гору.

Задача, которая стояла перед Овсеем Ильичом, как раз в том и заключалась, чтобы рассчитать такие условия — такие ненормальные условия, в которых алмазный коллектив более выгоден, чем графитовый. В которых на спичечной головке будет оседать не копоть, а, выражаясь словами Каразина, оруденелый свет солнечный.


Лейпунский уселся за расчеты. Результат получился убийственный. Не в принципе — в принципе он оказался вполне оптимистичным. Убийственным он был для Хрущова, для Муассана, для Каразина. Расчеты свидетельствовали: в самом лучшем случае, когда перестройка будет происходить в самом благоприятном окружении — расплавленном железе, температура понадобится самое меньшее 1500 градусов и давление 45 000 атмосфер.

Кстати, аппарат, который сооружали коллеги Лейпунского, был рассчитан на давление всего 10 тысяч атмосфер.

Конечно, после этого аппарата можно было взяться за конструирование других, более мощных. Но вспомним, какое столетие стояло на дворе…


Из статьи О. И. Лейпунского «Три периода истории синтеза алмазов» (1973): «Война и последующие годы восстановления народного хозяйства прервали начатые в СССР работы по синтезу алмазов… работа над проблемой синтеза алмазов возобновилась только в конце 50-х годов, когда за эту проблему взялся талантливый физик Л. Ф. Верещагин».


5

Интегральным мерилом технического прогресса можно, вероятно, избрать скорость. Скорость всяческих количественных и качественных изменений. А может быть, даже и просто скорость передвижения.

Малая скорость — высокая скорость — сверхзвуковая — первая космическая — вторая космическая…

Километры в час — десятки километров в час — сотни — тысячи — десятки тысяч…

Пешеход — всадник — шофер — летчик — космонавт…


Рассказывают: некая фирма выпустила новый двигатель — истинное чудо конструкторской мысли. Мощность громадная, вес ничтожный, горючего жрет самую малость. Одна беда — недолговечен: срок службы в два раза короче, чем у двигателя, выпускаемого конкурентом. Отчего так? Думали, гадали — ничего угадать или придумать не смогли. Послали соглядатая. Глядит соглядатай на чужой мотор. Двигатель как двигатель — ничего особенно хитрого. Только в каждую деталь можно смотреться, как в зеркало. Вернулся к себе на фирму, его спрашивают:

— Видел?

— Видел.

— Понял?

— Понял.

— И в чем же дело?

— В алмазах!


Медь — бронза — сталь — легированная сталь — сверхтвердые сплавы — алмаз…

Не хуже скорости интегральным мерилом технического прогресса могла бы служить и твердость.

Арабское слово «ал-мас», собственно, и означает — «твердейший». Алмазным порошком наводили солнечный глянец на других драгоценных камнях. Алмазной гранью процарапывали тончайшие узоры на дамасском клинке.

Но конечно же не этими штучными изделиями определялся технический уровень древности и средневековья. Проткнуть недругу грудь можно было и клинком без орнамента. Значит, не обязателен был и алмаз. Ситуация кардинально изменилась с появлением твердых сплавов на основе карбида вольфрама. Первый такой сплав был создан в недрах крупповского пушечного концерна и многозначительно назван «Видиа» — сокращенное Wie Diamant, подобный алмазу.

Это случилось в двадцатых годах нашего века, относительно недавно. Да и сам вольфрам был открыт не так уж давно.

Первым о ценных свойствах нового металла поведал миру человек, получивший мировую известность совсем по другому поводу.


Если верно, что мадам Бовари это Флобер, то бароном Мюнхаузеном конечно же был Распе. Во всяком случае, известно, что прототип литературного героя, настоящий барон Мюнхаузен, в течение своей долголетней службы ни в чем предосудительном замечен не был, чего никак нельзя сказать об авторе знаменитой книги.

Рудольф Эрих Распе был человек блестящий, экстравагантный и — как бы это помягче выразиться — недостаточно щепетильный. Однажды в Касселе он взял себе на память из музейной витрины какую-то исключительной ценности медаль, и местная полиция вынуждена была объявить розыск «огненно-рыжего мужчины в красном костюме с золотыми позументами». Личность, обладавшая столь заметными особыми приметами, была довольно быстро задержана и водворена в узилище. Однако же в одну из ближайших ночей Распе удалось исчезнуть не только из тюрьмы, но и вообще с континента. Материализовался он в Британии. Первое время перебивался репетиторством и переводами, а затем предложил свои услуги заводчикам. Распе был человек образованный, за спиной у него были два университета, где он изучал не только гуманитарные, но и естественные науки.

Как раз в это время знаменитый шведский химик Карл Вильгельм Шееле открыл вольфрам. И хозяева поручили Распе попытаться выделить его из местных руд. Автор «Мюнхаузена» не только с блеском выполнил это поручение, но и сумел обнаружить замечательное свойство нового металла; небольшая добавка вольфрама к стали намного увеличивала ее твердость, такой сталью можно было резать любую другую сталь.

Но легированную вольфрамом сталь тоже надо было, в свою очередь, чем-то резать. А значит, нужно было отыскать что-то еще более твердое. Еще более твердым оказался сам вольфрам, верней, его соединение с углеродом, карбид. Крупповский «видиа» и был карбидом вольфрама с небольшой добавкой кобальта.

Но чтобы заточить твердосплавный резец из карбида вольфрама — у нас первый такой сплав был назван победитом, — опять требовалось что-то более твердое. А тверже алмазоподобного сплава был только сам алмаз.

Вот тут-то и началась настоящая погоня за алмазом. Если за все предыдущие тысячелетия человечеству удалось скопить алмазный фонд весом около 10 тонн, то в середине XX века немногим меньшей была уже ежегодная добавка к этому фонду. А, например, за четыре года — с 1961-го по 1964-й — было добыто 150 тонн алмазов, в 15 раз больше, чем за все времена до нашего XX века.

Еще в начале столетия из каждой тонны алмазов 900 килограммов шло на украшения. А в 1950 году — только 200. Остальные 800 килограммов «твердейшего» забирала тяжелая промышленность. Машиностроение.

В середине XX века потребление алмазов стало мерой технического прогресса.


«Леонид Федорович Верещагин. Гостиница „Украина“. Подъезд 4, напротив магазина „Сантехника“. По вторникам и четвергам уезжает в институт. Машина — черная „Волга“ ММГ 23–23. Длительность поездки 40–50 минут. Брать в машине».

Прежде чем эта детективная запись появилась в моем корреспондентском блокноте, три недели ежедневно (ежеутренне, ежевечерне) я пытался связаться с Верещагиным по телефону. Вариантов было пять: один институтский и четыре домашних.

Вариант первый. Официальный голос:

— Кто спрашивает?.. Академика еще (подвариант — уже) нет… Записала… Непременно…

Вариант второй. Телефон не отвечает.

Вариант третий. Милый детский голос:

— А папы нету дома… Не знаю, когда…

Вариант четвертый. Милый женский голос:

— Ах, это опять вы?.. Вам не везет… Трудно сказать… Если б вы знали, как я вас понимаю… Звоните, звоните…

Вариант пятый. Не очень милый мужской голос:

— Слушаю вас… Сегодня невозможно… Завтра невозможно… Нет… Нет… На этой неделе ничего не получится…

Технический прогресс — не шутка!

На исходе третьей недели и родился план, изложенный выше: «Брать в машине». Слово «интервью» в блокноте опущено ввиду самоочевидности.


Беседа с Верещагиным

— Против магнитофона возражений нет?

— Нет.

— Спасибо. Скажите, пожалуйста, в чем именно заключалась преемственность между вашей работой и довоенными работами ленинградской группы Харитона — Лейпунского?

— Ни в чем.

— Но разве Лейпунский не…

— Ленинскую премию за синтез алмазов получили Верещагин, Рябинин и Галактионов. Они и синтезировали алмаз. Лейпунский к этому делу никакого отношения не имел.

— Но разве Лейпунский не…

— Ни нам, ни американцам его статья не была нужна. Она безнадежно устарела. И вообще так экстраполировать мог любой студент.

Неужели Уроборос? — мелькнуло у меня в голове.

Но дальнейшие раздумья по поводу циклического хода истории я отложил до более подходящего времени — машина ММГ 23–23 миновала станцию метро «Юго-Западная», и надо было срочно задавать очередной вопрос.

А вечером я позвонил Рябинину.

— Юрий Николаевич, как вы относитесь к мнению Леонида Федоровича, что статья Овсея Ильича в «Успехах» ни вам, ни американцам не пригодилась?

— Диаграмма Лейпунского есть диаграмма Лейпунского. Он сделал ее первым. И все узнали, каких параметров надо добиваться.

— Спасибо.

— И это все?


Первыми указанных Лейпунским параметров добились шведы. В 1953 году. Нейтралитет имеет свои преимущества.

Вторыми, через год, — американцы.

Несколько лет ни те, ни другие никаких конкретных цифр о фактических параметрах синтеза не публиковали. Только в 1961 году американцы сочли возможным кое-что рассекретить. Синтез они вели в расплаве железа (по Лейпунскому!). Давление у них было 48 000 атмосфер (по Лейпунскому!).

Совпадение было таким же точным, как координаты планеты Нептун, вычисленные Леверье и Адамсом, как атомные веса галлия, скандия, германия, вычисленные Менделеевым.

Жаль, конечно, что Овсею Ильичу не довелось самолично реализовать открытые им возможности получить искусственные алмазы. Точно так же, как жаль, что галлий, скандий, германий и многие другие предсказанные и описанные во всех подробностях Менделеевым элементы открыл не он, а другие исследователи. Кстати, немногие знают, что одно время Менделеев собирался заняться их розыском. Он даже выписал кое-какие реактивы — однако дальше этого дело не двинулось.

Весьма вероятно, что причина тут более существенная, чем обстоятельства внешнего порядка. Нет слов, Овсея Ильича отвлекли от алмазов события чрезвычайные и от него нимало не зависящие. Но все же — вот ведь и Нептун открыли не Леверье с Адамсом, и компанию экаэлементов открыл не Менделеев. Может быть, лозунг «Предложил и давай!», с которым мы нередко обращаемся к первооткрывателям в разных областях жизни, не так уж и правомерен?

Менделеев предсказал не только многие свойства никому тогда не ведомого экабора — галлия, но также и способ, которым тот будет открыт. Спектральный анализ. Однако сам Дмитрий Иванович специалистом в этой новой тогда технике исследований не был. Лучшими в Европе спектроскопистами считались в те годы англичанин Крукс и француз Лекок де Буабодран. Буабодран и открыл галлий, а впоследствии еще два элемента — самарий с диспрозием. Искусный в спектральном анализе Крукс тоже открыл один новый элемент — таллий. А великий Менделеев чести открытия хоть одного какого-нибудь элемента так и не удостоился. Не его это была епархия.

Вот и Овсей Ильич Лейпунский — он подробно указал условия, в которых алмаз можно вырастить проще всего. Важнейшим из этих условий было высокое, очень высокое давление, в те времена не достигнутое еще ни в одной советской лаборатории. Но специалистом по высоким давлениям Лейпунский не был.

Тут нужны были свои Буабодраны и Круксы.


Беседа с Верещагиным. Продолжение

— Но может быть, и ваши и их работы были вызваны одними причинами? Надо было овладеть химическими реакциями под давлением?

— Нет. Высоким давлением я начал заниматься задолго до ленинградцев. И с другими целями. Еще в тридцатом году, в Харькове…


Опять Харьков?

Каразин, Хрущов, теперь Верещагин. Интересно!


Беседа с Верещагиным. Продолжение

— Я не химик. Я физик. Я окончил Одесский университет, потом поступил в аспирантуру в УФТИ.

— Первая ваша работа?

— Первая пошла насмарку. Я ее почти полностью сделал и вдруг в немецком журнале прочел статью с теми же экспериментами. Начал все сначала. У Шубникова.

— Кристаллографа? Так вот откуда ваш интерес к выращиванию кристаллов!

— Все не так. Наш знаменитый кристаллограф Алексей Васильевич Шубников никогда в УФТИ не работал. Там работал его брат Лев Васильевич. И никакого интереса к кристаллам у меня не было. Меня интересовали высоконапорные струи.

— А что в них интересного?

— Жидкое ведет себя, как твердое, а твердое ведет себя, как жидкое. Наши работы по струям привели к возникновению новой области техники — жидкостной, а затем и газовой экструзии металлов. Недавно я был на конференции в Лондоне. Не люблю говорить про себя, но там мои работы фигурировали во всех докладах как основополагающие. Это приятно, обычно советские достижения замалчиваются, а тут замалчивать невозможно — это наше открытие.

— Экструзией можно делать проволоку?

— Да, да, и проволоку.

— Быстро?

— Вместо многократного волочения вы просто выстреливаете проволокой!

— А как вы попали из Харькова в Москву?

— О моих работах по высокому давлению узнал Николай Дмитриевич Зелинский, вызвал меня, попросил сделать доклад о моих работах в УФТИ и вообще о положении с высоким давлением. Я сделал доклад, вернулся в Харьков, а через некоторое время пришло распоряжение за подписью президента Академии Владимира Леонтьевича Комарова — мне дают лабораторию в Москве.

— В ИОХе?

— Да, да, у Зелинского. Это был крупный, благородный, с широкими взглядами человек, мы с ним хорошо работали, могу сказать — дружили, много беседовали, у нас есть совместные труды по проведению различных химических реакций, полимеризации и других, с применением высокого давления…

— Как раз в это время и в Химфизике Харитон с Лейпунским…

— С Николаем Дмитриевичем работать было очень интересно.

— Почему же тогда вы ушли из Института органической химии?

— Так сложилось. Николай Дмитриевич умер. Но главное — это химический институт, а я физик, меня интересовали проблемы физические. И нашей физике, отделению технической физики, нужно было высокое давление…

— Арцимовичу?

— Можно сказать и так…

— Неужели для термояда?

— Когда приступали к работам по управляемому термоядерному синтезу, никто еще не мог знать, какие пути открыты природой, а какие закрыты. В общем, отделению технической физики, которым руководил Арцимович, нужна была своя лаборатория физики высоких давлений. Поэтому мою лабораторию выделили из ИОХа и передали в другое отделение. Это было правильное решение. Тем более что ИОХ ничего не потерял — мне сделали дубликат всего оборудования.

— А что вы делали во время войны?

— В октябре сорок первого ИОХ эвакуировали в Казань, и мою лабораторию тоже, а я остался в Москве. В Академии создали группу, решавшую военные задачи, семьи у меня тогда не было, и меня ничто не сдерживало. Мы работали вместе с Юлием Борисовичем Харитоном. Интересные, но, конечно, опасные задачи — расшифровка немецких взрывчатых устройств. Не знаешь, что с тобой через секунду будет. Уходили на работу — всегда оставляли записку, на случай, если не вернешься. Работали сутками. Помню, одна работа была такая: в блокадном Ленинграде точили зенитные снаряды, рабочие еле живые, мороз, голод, — одну партию сделали с утолщенными стенками, большего диаметра, и в целом секторе обороны у зенитных орудий раздуло стволы. Перебросить туда новые пушки было крайне сложно. И даже невозможно. Нас запросили — можно из раздутых пушек стрелять или нельзя? Считали целую ночь — получилось, стволы выдержат. Доложили: можно стрелять.

— И выдержали?

— Это же физика!

— А как вы пришли к алмазам?

— Не я пришел, а меня привели.

— То есть?

— Когда появилось первое сообщение «Дженерал электрик» об успешном синтезе искусственных алмазов… Вы знаете, сколько дало фирме одно это сообщение за один только день? 257 тысяч долларов!

— Курс акций?

— Да, да. Сообщение тут же подхватили все газеты, радио. Услышали и у нас и сразу же написали письмо в Совмин. Академия наук обманывает правительство.

— Каким образом?

— Одиннадцать лет топчется на месте.

— Кто же конкретно топтался?

— Синтез алмазов был записан за шубниковским Институтом кристаллографии. Под эту проблему они даже новое здание получили.

— На Ленинском проспекте?

— Да, да.

— Но почему же они за одиннадцать лет…

— А почему один человек играет на рояле, а другой не играет? Назначили комиссию, проверили — а у них ничего нет, надо начинать с нуля. Собрали большое совещание. Приехавшие товарищи, президент Академии Несмеянов, физики, химики. Очень ругали Шубникова. А я выступил в его защиту.

— Что же вы сказали?

Я сказал, что ученый всегда все делает впервые.


6

Признаться, я не сразу понял, что означает последняя верещагинская фраза. Не понял, но не переспросил. Если, беседуя с человеком другой профессии, каждый раз выяснять смысл непонятной фразы, то никакой разговор с ним о его работе не получится. Это как чтение английского детектива. Если каждую минуту заглядывать в словарь, потеряешь нить. А в конце концов и без словаря, само собой, возникает представление о сути интриги.

Лишь потом, изрядно поварившись в алмазной кухне, я как-то незаметно для самого себя добрался до смысла того, что сказал Верещагин в защиту Шубникова, не сумевшего сделать искусственный алмаз.

Когда ученый приступает к новому делу, он не может, принципиально не может еще знать, какая из дорог приведет его к успеху.

Верещагин мог судить об этом по собственному опыту: как раз в это время академик Михаил Александрович Леонтович скрупулезно точными расчетами разрушил все надежды на осуществление управляемой термоядерной реакции с помощью классической техники высоких давлений. Попросту говоря — в прессе.

Точно так же теперь американцы разрушили надежды кристаллографов на получение алмазов без высоких давлений. Разрушили успешным синтезом алмаза в прессе.

Но до тех пор пока синтез не стал совершившимся фактом, у Алексея Васильевича Шубникова были достаточно веские основания к выбору иного пути, чем тот, который привел к успеху шведов и американцев. Путь этот предусмотрел еще Овсей Ильич Лейпунский в своей довоенной работе.

Нет, нет, вычисленная Лейпунским диаграмма состояний углерода в зависимости от давлений и температур была совершенно верна. И во всем диапазоне давлений до примерно полусотни тысяч атмосфер и во всем диапазоне температур до примерно полутора тысяч градусов более выгодным энергетически действительно оказывается графит, а не алмаз.

Однако же есть во всем этом тонком деле одна дополнительная тонкость. Любое строительство небезразлично к окружающей среде. Например, одно дело — строить дом на песке, и совсем другое — на граните. Так вот: согласно законам природы, алмазный дом легче всего строить на алмазном же фундаменте.

Алмазный дом на алмазном фундаменте — это красиво.

Природа вообще любит красивое.


Право на существование в этом мире предоставлено лишь тем конструкциям, которые наиболее экономичны. Для молекул это означает наименьший запас энергии из всех возможных в данных условиях. Например, молекула ржавчины обладает меньшим запасом энергии, чем порознь два атома железа и три атома кислорода. И если не приложить специальных усилий, то вся выплавленная сталь самопроизвольно превратится в ржавчину.

Железо — это еще ничего, был бы опять бронзовый век, каменный век, и ладно. Но точно так же самопроизвольно кислород воздуха соединяется не с одним железом, а, скажем, и с азотом воздуха. Азота же в воздухе вчетверо больше, чем кислорода. Как прикажете дышать?

Если сжечь грамм-молекулу алмаза, то выделится 900 калорий тепла. Если сжечь грамм-молекулу графита — то всего 800. Значит, графит содержит меньший запас энергии, чем алмаз. Значит, в обычных условиях мы вообще вроде бы не должны были встречаться с алмазом.

К счастью, есть причины, по которым энергетически выгодные процессы иногда идут очень медленно и даже не идут совсем.

Самоперестройке алмазного кристалла в графит препятствует высокая прочность его кристаллической решетки. Составляющие алмазный кристалл атомы углерода держатся за руки, можно сказать, изо всех сил. Чтоб углеродные кирпичики алмазного дома покинули свои насиженные места, надо уж очень сильно расшатать этот дом, устроить нечто вроде землетрясения баллов в семь или восемь.

Вообще-то сделать это можно: надо нагреть алмаз до температуры выше 1200 градусов. Но при менее высоких температурах, то есть если не совать палец в вольтову дугу или в пламя гремучего газа, алмазный перстенек так алмазным и останется.

Все так. Однако одно дело чем-то оставаться и совсем другое — чем-то становиться. Сталь ведь тоже сама собой в нормальных условиях не становится — мы получаем ее из руды (той же ржавчины), создавая особые условия в особых печах. Такие условия, в которых ржавчина энергетически не выгодна, а выгодна именно сталь. Соответственно и алмаз разумно было попытаться получить прежде всего в тех условиях, в которых он термодинамически выгодней, стабильней графита. Вот Лейпунский и написал в «Успехах химии»: «Само собой разумеется, что наиболее прямым и естественным методом получения алмаза явилась бы кристаллизация углерода в таких условиях, когда алмаз представляет собой более устойчивую фазу, то есть кристаллизация при высоких давлениях».

Однако же — заметили? — почему-то Лейпунский не счел нужным написать «единственным методом», а написал — «наиболее прямым и естественным». Значит ли это, что он знал о существовании других методов — менее прямых и естественных? Безусловно! Знал и не скрывал. «Если образование зародыша алмаза менее вероятно, чем образование зародыша графита, — утверждал Овсей Ильич в той же статье, — то очень существенно наличие готовой алмазной затравки».

То есть алмазного фундамента.

«Трудность такого опыта, — писал он далее, — заключается в надлежащем подборе температуры кристаллизации».


Хотя здравый смысл далеко не всегда способен осваивать новейшие веяния науки, диапазон условий, в котором он с достаточной для практики точностью, безо всяких формул, обобщает явления окружающего нас мира, все же довольно широк. К таким обобщениям можно, вероятно, отнести и понятие инерции. Не только то понятие, что выражено известным законом Ньютона, но и гораздо более широкое, в соответствии с которым подобное лечится подобным, клин вышибают клином и большие города становятся еще большими, несмотря на ограничения в прописке. В общем, то самое обобщение, согласно которому легче продолжить начатый процесс, чем заменить его каким-то другим. В политике это именуется консерватизмом, в истории традицией, в быту привычкой.

В соответствии с этим общим принципом, на упомянутой Лейпунским алмазной затравке, а попросту — на грани уже существующего алмазного кристаллика легче расти алмазу, чем граниту. Ну, совершенно так же, как на выкладываемой каменщиком стенке легче приладить кирпич, чем неправильной формы булыжник или круглое бревно.

Роль каменщика на грани алмаза играют так называемые поверхностные силы.

Все поверхности, отграничивающие одно тело от другого тела, одну среду от другой среды, обладают особыми свойствами, обусловленными особыми силами. Разумеется, у разных поверхностей и силы разные. Но во всех случаях они проявляют себя решительным обогащением нашего мира новыми явлениями. На поверхности планеты — жизнью, разумом, наукой. А силы, присущие молекулам, расположенным на поверхности мыла, позволяют нам мыться и стирать. А силы, присущие атомам, расположенным на поверхности алмазного кристаллика, — не прибегая к высокому давлению, строить на алмазных фундаментах алмазные дома.


Кристалл — это человек неживой природы. Самое совершенное ее создание. Возможно — первая ее попытка создать жизнь. И даже разум.

Разумного и просто живого существа не вышло, но вышло нечто в высшей степени выдающееся, в высшей степени прекрасное. Недаром своей формой, своим цветом, игрой отраженного и преломленного света он радует нас не меньше, чем самые прекрасные творения наших собратьев.

Он умеет зарождаться.

Он умеет расти.

Он умеет залечивать свои раны, восстанавливать свое тело.

Он умеет вступать в разнообразные отношения с миром звуков и миром электромагнитных волн, отражая, преображая, накапливая полученную информацию.

То, что вирусы могут принимать форму кристаллов, известно уже давно. Всего несколько лет назад стало известно, что все организмы состоят из жидких кристаллов.

Из кристаллов пытаемся мы создать искусственный мозг.

Кристалл — это человек неживой природы. Понять его было не так-то просто. Да и понят ли он уже до конца?

Что же знал о кристалле Алексей Васильевич Шубников в конце сороковых — начале пятидесятых?

Недавно я разыскал небольшую книжку «Кристаллы в науке и технике», написанную им в 1958 году с целью поведать любителям науки о достижениях кристаллографии и Кристаллографии — науки и института.

Алексей Васильевич рассказал в ней о двух самых больших успехах института — о пьезокварце и корунде.

Маленькие и не очень чистые по составу кристаллики кварца, горного хрусталя, научился выращивать еще Константин Дмитриевич Хрущов в конце прошлого столетия. В середине нынешнего точная прибористика потребовала миллионы, десятки миллионов чистейших и притом крупных кристаллов горного хрусталя. Природные месторождения этого минерала истощались с небывалой дотоле быстротой, грозя отбросить назад самые перспективные отрасли техники. Спасли кристаллографы. Они создали аппараты для выращивания идеальных штучных кристаллов кварца.

Точной прибористике были нужны позарез и кристаллы корунда, прозрачные, окрашенные его разновидности — это рубин и сапфир. Если кварц нужен был из-за его способности изменять свои электрические свойства под действием нагрузки, то в корунде (рубине, сапфире) привлекала в первую очередь твердость (уступающая только твердости алмаза) и во вторую — красота (уступающая только красоте алмаза да, пожалуй, еще изумруда).

Сейчас уже мало кто помнит это — но до войны отечественные часы были большой редкостью, их мог получить, скажем, директор завода в качестве ценного подарка от наркома, а наручных вообще не делали. Первые наручные часы — «Победа» были выпущены в 1947 году. На их крышке можно было прочесть горделивую надпись: «На 12 камнях». А открыв крышку — полюбоваться и самими этими камнями — алыми капельками искусственного рубина.

Рубины и сапфиры выращивали, не прибегая к повышенному давлению, для кристаллов кварца потребовалось и давление — тысяча атмосфер. До области термодинамической стабильности алмаза это было далеко, как до неба.

Так обстояли дела в практическом плане. А в плане теоретическом?

Есть в книжке академика Шубникова такие примечательные фразы: «Из всех процессов, связанных с образованием кристаллов, наиболее интересными являются те, которые мы называем элементарными процессами роста кристаллов. К ним в первую очередь должно быть отнесено зарождение кристаллов, до сих пор еще очень мало изученное».


Кроме наличного опыта, кроме соображений общетеоретического свойства могли быть у кристаллографов еще и другие основания в поддержку их выбора. Например, они не могли не знать про одну любопытную запись в лабораторном журнале Михаила Васильевича Ломоносова, про один удивительный эксперимент Вернера фон Болтона, про одну загадку, сто лет назад загаданную Хэннеем.


Редко кому невдомек, что кристаллы обладают способностью увеличиваться в своих размерах. Собственными глазами это видел каждый, у кого хоть раз выкипала соленая вода. Сперва в ней вообще нет никаких крупинок. Потом появляются мельчайшие. Глядь — а они уже подросли.

Если же говорить не о простой кухне — о химической, то в ней люди выращивали всяческие кристаллы уже сотни и тысячи лет. Селитру — для удобрения земли и для изготовления пороха, квасцы — останавливать кровь, глауберову соль — для облегчения тела и души. Да мало ли какие еще.

Но вот алмазные кристаллы никто и никогда выращивать не умел.

Хотя сказать, что и не пытался, — нельзя. Должно быть, такая естественная мысль приходила людям в голову не раз. Однако письменных свидетельств о том сохранилось не так уж много. От древних веков — ни одного. От средних веков — тоже ни одного. Первое свидетельство содержится в лабораторном журнале Ломоносова.

На все-то находил время этот великан — и оды сочинял, и университеты заводил, и законы природы явными делал. А в один прекрасный момент взял гусиное перышко и вывел им такую запись:

«Поставить на зарод почечные алмазы».

К почечным коликам запись эта не имеет ни малейшего отношения. Почки тут — мера веса. Издавна драгоценные камни мерили, сравнивая их по весу с древесными почками и зернами злаков. Всем известный карат — в переводе с арабского «зерно». В общем, имел в виду Михайла Васильич раздобыть недорогие мелкие алмазики и заставить их подрасти.

Что из этой затеи вышло, не ведомо никому. В лабораторном журнале Ломоносова на сей предмет иных записей не обнаружилось.


Вернер фон Болтон считался одним из искуснейших экспериментаторов начала нашего века. Работал он в электротехнической фирме «Сименс-Гальске».

Победа электрического освещения тогда не была еще свершившимся фактом. В течение нескольких десятилетий с электрическим освещением успешно конкурировало газовое. Мне довелось еще видеть последние газокалильные лампы в Москве, у Красных ворот, заливавшие тротуар и липы, стоявшие тогда вдоль всего Садового кольца, мертвенно-белым светом ауэровских колпачков.

Довольно долго состязание шло с переменным успехом, и даже в самом семействе Сименсов существовал разлад. В то время как брат Вернер усердно совершенствовал электрическую лампочку, брат Фридрих делал ставку на газ.

В одной книге, выпущенной в Петербурге в 1904 году («Новейшие успехи материальной культуры в связи с ее историею»), мне попался следующий пассаж:

«Приведем сравнение стоимости света силою в 1 свечу в течение 1 часа: при стеариновых свечах около 0,83 коп., при керосиновых лампах 0,04 коп., электрических дуговых лампах 0,03 коп., при газокалильной горелке Ауэра всего 0,02 коп. Отсюда мы видим, что в настоящее время газокалильная горелка Ауэра дает нам самое дешевое освещение. С ее изобретением электрическое освещение перестало быть опасным конкурентом для газа».

Где только не прячется наш Уроборос!

Австрийский химик Ауэр фон Вельсбах отыскал материал, ярко светившийся в газовом пламени, — соли редкоземельных элементов. Чтобы добиться победы в соревновании с газом, электричество должно было обзавестись материалами, тоже дающими яркий свет и притом способными выдержать высокую температуру. Вернеру Сименсу нужны были очень тугоплавкие и очень чистые металлы. Над их получением и трудился Болтон. Успешной работе способствовало прекрасное оборудование сименсовской лаборатории, прежде всего вакуумированная печь, в чреве которой гудела мощная вольтова дуга.

Первым в мире Болтон сумел получить чистый тантал и чистый ниобий — как раз в те годы, о которых шла речь, в 1904–1905-м. Он был столь искусен, что полученный им слиточек ниобия оставался единственным в мире чистым образцом этого металла целых двадцать лет — вплоть до 1929 года!

Но ни танталовая, ни ниобиевая нить для лампы накаливания не подошли. И тогда Вернер фон Болтон вознамерился сделать алмазную лампу. А что? Красивая мысль.

Он изготовил алмазную нить, поместил ее в печь, наполнил печь метаном (как сейчас наполняют лампы аргоном и ксеноном) и включил дугу. Через некоторое время он выключил дугу и, когда печь остыла, убедился, что алмазная нить не сгорела. Тогда он решил взвесить ее, чтоб узнать, каков же все-таки «угар» нити. Результат взвешивания мог удивить хоть кого — алмазного вещества стало не меньше, а больше. Нить словно бы стала потолще.

Алмазную лампочку сделать Болтону не удалось. К тому же скоро Эдисон ввел в употребление нить накаливания из угля (близко, не правда ли?). Но статья о странном поведении алмазной нити в атмосфере метана в 1908 году появилась в печати.

Большого интереса она не вызвала. Кому и зачем могла в то время понадобиться алмазная нить?

Несколько лет тому назад член-корреспондент Академии наук Борис Владимирович Дерягин, с которым читатель еще встретится на этих страницах, рассказал мне, как один его знакомый взял статью Болтона — ту самую, чуть не столетней давности, — и в точности повторил описанный в ней эксперимент. И алмазная нить у него тоже прибыла в весе.

Тоже Уроборос.

Не знаю, пытались ли воспроизвести опыт Болтона в Институте кристаллографии. Кажется, не пытались. Но о статье солидного немца Шубников не знать не мог — она была упомянута Лейпунским в «Успехах химии». И это конечно же был аргумент в пользу попыток получить алмаз в обычном лабораторном аппарате, без вулканических давлений, чреватых небывалыми экспериментальными трудностями.

А еще одним аргументом могла быть, повторяю, загадка Хэннея.


Читатель уже знает, как отреагировали на Муассана сообщники (сочлены по Минералогическому обществу) Константина Дмитриевича Хрущова. И сам Хрущов. Они спокойно проглотили пилюлю. Первые так первые, вторые так вторые. Российская наука амбициозностью не отличалась.

Но едва известие об алмазах Анри Муассана достигло меловых утесов Дувра, как в Британии начался настоящий переполох — островитяне ревниво воспринимали научные успехи французов.

Вскоре было объявлено, что искусственные алмазы были получены задолго до Муассана. Шотландцем Хэннеем. И что каждый, пожелавший в этом убедиться, может посетить минералогический отдел Британского музея в Южном Кенсингтоне. Там выставлена на всеобщее обозрение ровно дюжина рукотворных алмазов, изготовленных в 1880 году.

Согласно оставшимся от тех времен скупым сведениям, Хэнней делал свои алмазы так. Брал ружейные стволы. Набивал их костяным маслом. Заклепывал с обоих концов. Грел до белого каления.

Из восьмидесяти стволов нечто замечательное оказалось в двух или трех — маленькие, в долю миллиметра, но все же благородные кристаллики.

Правда, Хэнней не скрывал, что в некоторые стволы он подкладывал («ставил на зарод») натуральные алмазные песчинки. Но утверждал, что в те стволы, откуда были извлечены камешки, переданные затем в музей, затравку не клали.

В этом Хэннею верили. Сомнения были в другом: действительно ли алмазы — эти алмазы?

Дело в том, что опыты Хэннея были многократно повторены известным английским заводчиком и изобретателем Чарльзом Парсонсом, человеком весьма основательным — изобретенные им паровые турбины до сих пор исправно нарабатывают нам электрический ток. Парсонс не прочь был организовать и производство алмазов. Чтоб их получилось побольше, он брал не только ружейные стволы, но и пушечные. И как назло — хоть бы какой завалящий алмазик. Ни одного!

Знатоки порешили так: шотландец принял за алмазы какие-нибудь корунды либо шпинели. И взяли термин «алмазы Хэннея» в кавычки. На том все и успокоилось.

Спокойствие нарушила г-жа Кетлин Лонсдейл, известный английский физик. В 1942 году, в разгар войны, ей захотелось сделать рентгеновские снимки «алмазов Хэннея».

Время было неподходящее, немцы бомбили Лондон, бомбы падали и в том районе, где находился музей, в одной из витрин которого хранился загадочный экспонат. Но все же настойчивость ученой леди и ее авторитет взяли свое — она получила музейное сокровище, привезла в лабораторию, сделала снимки и удостоверилась, что… 11 кристаллов из 12 были настоящими алмазами.


В середине семидесятых годов, когда в лабораторном обиходе появились ядерный магнитный резонанс, электронный парамагнитный резонанс, активационный анализ и другие методы тончайшего исследования веществ, физики снова попросили дирекцию Британского музея дать им на проверку теперь уже раскавыченные и потому еще более загадочные кристаллики.

Новые методы анализа позволяли обнаруживать мельчайшие примеси, по которым можно отличить не только натуральный алмаз от искусственного, но и алмаз одного месторождения от камня, добытого в другом, и даже два разных камня, добытые в одном и том же месторождении. Было даже предложение составить своего рода дактилоскопическое досье на все особо ценные камни, чтобы можно было опознать похищенные, а затем разрезанные или переграненные бриллианты.

Итак хэннеевские алмазы снова легли на лабораторные столы. И равнодушные к славе народов приборы засвидетельствовали подлог. Камешки оказались натуральными, из Южной Африки.

Но это, повторяю, произошло всего несколько лет назад. В сороковые же и в пятидесятые годы алмазики из Британского музея все еще можно было считать искусственными. И думать, что, следовательно, и без чрезмерных давлений атомы углерода могут сложиться в алмаз.


7

Опыт выращивания кварца и корунда, лабораторный журнал Ломоносова, эксперимент Болтона, алмазы Хэннея, — все это отошло на задний план и даже на время вовсе исчезло с научного горизонта, как только швед Лундблад, а вслед за ним американцы Холл, Стронг, Банди, Уинторф получили алмазный порошок в прессе.

В прессе — то есть «наиболее простым и естественным методом».

Алмазный порошок — то есть вещество, заполняющее 80 процентов алмазного фонда, потребного цивилизации во второй половине XX века.


Беседа с Верещагиным. Продолжение

— А что Шубников?

— Шубников сказал: «Пусть Верещагин сделает нам оборудование для синтеза». Я говорю: «Кто достанет лошадь, может и сам ездить на ней». После совещания было подготовлено такое решение: алмазы — Шубникову, а мне боразон.


Небольшое пояснение. Когда американцы сделали из графита алмаз, один из участников этой работы, Уинторф, задался таким вопросом: а нет ли еще каких-нибудь веществ, построенных так же, как графит? Если есть, то почему бы не засунуть его туда же, куда они засовывали графит, и не поглядеть, не получится ли какой-нибудь неалмазный алмаз? А вдруг получится?

Идея была из числа безусловно красивых и очень увлекательных. Уинторф бросился искать неграфитовый графит. Сперва он, естественно, обратился к той группе Менделеевской таблицы, в которой находится углерод. Однако ни кремний, ни германий, ни олово, ни свинец ни во что сходное с графитом не складывались.

Тогда Уинторф стал перебирать не простые тела, а сложные, составленные из атомов не одного, а двух элементов. И быстро нашел то, что ему было нужно. Соседи углерода, стоящие в Менделеевской таблице один справа, а другой слева от него, — бор и азот, оказывается, образовывали точно такую же постройку, как графит.

На вид нитрид бора — так называлось это графитоподобное вещество — оказался невзрачным, вроде талька, порошком. Но это Уинторфа ни капельки не смутило. Он насыпал его в точно такую же камеру, в какую раньше помещал графит и железо. Нагрел. Сдавил. И, вскрыв камеру, обнаружил в ней небольшие, но очень симпатичные оранжевые кристаллики.

Сделали рентгеновский снимок — алмаз, да и только, все атомы в кристаллической решетке расположены совершенно так же.

Попробовали царапать корунд — царапает.

Дальнейшие исследования выявили у нового вещества два очень ценных для человека свойства: высокую кислородоустойчивость и высокую железоустойчивость. Оно не горит в кислороде и при 2000 градусов, тогда как алмаз горит при 800. И режет, как масло, любую сталь, тогда как алмазный резец при соприкосновении со сталью тут же разрушается.

Неалмазный, боразоновый алмаз назвали кубическим нитридом бора, или, сокращенно, КНБ.


Вот какое прекрасное вещество собирались поручить Верещагину, оставив за Шубниковым алмаз. И тем не менее это предложение выглядело несколько странно. Ведь американцы и алмаз и КНБ получили на одном и том же оборудовании, в котором-то и была главная загвоздка. А прежде всего она была в камере высокого давления, в реакторе, который обязан был не плавиться при нескольких тысячах градусов и не разрушаться при сотнях тысяч атмосфер. Каждый квадратный сантиметр которого должен был выдерживать нагрузку, равную весу груженого железнодорожного вагона!

Почему возникло такое предложение? Не хотели обидеть Шубникова? Сомневались в Верещагине? Считали целесообразным устроить своего рода соревнование?

В административных делах тоже есть свои красоты.


Беседа с Верещагиным. Окончание

— Вынесли предложение на Президиум Академии. Все — за, кроме одного. Поднимается Лев Андреевич Арцимович и говорит: «Ни в коем случае, решение плохое, неподготовленное, надо все отдать Верещагину — и боразон и алмазы!»

Решение отложили.

На следующий день Лев Андреевич пригласил меня к себе. Сказал, что его честь поставлена на карту, и спросил: «Вы можете сделать алмаз?» Я ответил: «Я физик. Если бы вы меня спросили, могу ли я повторить опыт Майкельсона, я должен был бы сказать одно из двух — или что могу, или что я не физик».


Договорились об условиях. Лаборатория преобразуется в институт…

— А вам не страшно было? Шубников уже получил под алмазы институт…

— Он получил новое здание, институт у него уже был, а у нас была лаборатория. В общем, так: институт и три года времени. Я сделал алмазы за два года.


Прокрутив в первый раз эту ленту, я, помню, довольно долго размышлял над последней фразой. Меня как-то покоробило это «я сделал».

Почему Леонид Федорович счел возможным употребить местоимение в единственном числе? Вот ведь даже Ленинскую премию он разделил с Рябининым и Галактионовым? А были, конечно, и другие участники…

Разумеется, главная ответственность лежит на руководителе — и перед государством, и перед Академией, и перед собственным коллективом. И все же — можно ли в наше время связывать подобные свершения с именем одного человека, когда работают десятки, сотни, а то и тысячи людей? С именем Курчатова? Королева? Туполева? Верещагина?


Беседа с Рябининым

— Как вы пришли к алмазам? Есть ли связь с работами Химфизики перед войной, с работами Харитона — Лейпунского?

— Я ученик Иоффе. Окончил физфак Политехнического в Ленинграде. Еще студентом пришел в Физтех. Иоффе смотрел далеко вперед. Понимал, для изучения вещества в экстремальных условиях понадобятся сложные инженерные сооружения, физики-инженеры. В двадцатые годы студенты Иоффе сразу начинали работать научными сотрудниками. Никакого деления — окончил ты или еще учишься. В 1927 году меня пригласили в только что организованный харьковский УФТИ…


Это уже даже не смешно. Да что он такое — этот город?

Ранним утром, лучше всего весенним или осенним, когда резные листья каштанов и кленов особенно ярки, а небо особенно сине и высоко, придите на площадь Дзержинского, или, как говорят харьковчане, к Госпрому.

Это самая большая площадь у нас в стране — больше Красной в Москве, больше Дворцовой в Ленинграде.

Встаньте к Госпрому лицом.

Редчайшее творение! Огромный административный корпус высится подобно многовершинному горному хребту, не только не подавляя взгляд своею массой, не только не искажая окружающее пространство, а — напротив — включая в свою конструкцию и это пространство и даже само небо. Рукотворные Гималаи.

А слева от вас будет возвышаться здание Харьковского университета, основанного в 1804 году — раньше, чем Петербургский.

Есть же, значит, что-то особенное в этом городе, если есть в нем и эта площадь, и этот архитектурный шедевр, и этот — один из самых первых в стране — очаг просвещения?

А харьковские книгочеи? Третья по числу книг библиотека страны находилась до войны здесь, в Харькове. Тоже навряд ли ни с того ни с сего?


…Все поверхности, отграничивающие одно тело от другого тела, одну среду от другой среды, обладают особыми свойствами, обусловленными особыми силами. На границе алмазного фундамента возникает алмазный дом. На границе России и Украины возник Харьков…


Беседа с Рябининым. Продолжение

— Начинали с самого начала, с монтажа аппаратуры. Работал в лаборатории Льва Васильевича Шубникова. Мы с ним получили первый советский жидкий водород и жидкий гелий. В конце тридцать третьего года обнаружили явление вытеснения магнитного поля из сверхпроводника. Пытались теоретически понять, не могли. Ландау — он был в УФТИ — тоже не мог. Пока мы размышляли, на то же явление наткнулся Майснер и, не размышляя, опубликовал. Так мы открыли то, что теперь называется эффектом Майснера.

Мы много занимались техническими приложениями. Когда много лет спустя меня удостоили Ленинской за алмазы, Зельдович спросил: «Это тебе за водород?»

В тридцать шестом пригласили вернуться в Ленинград. Родной город, всегда хотелось вернуться. Продолжал заниматься низкими температурами в Институте физических и химических исследований, который в сороковом слился с Химфизикой.

Потом война, эвакуация в Казань, танкодром. Всю войну занимался оружием. В сорок четвертом Химфизику перевели в Москву. Работал в лаборатории Харитона, занимались адиабатическим сжатием.

— Этим как будто занимался еще Парсонс, когда не вышло по методу Хэннея…

— Верно, еще Парсонс. Стрельба не из ружья, а в ружье…

— А чего вы вдруг перешли в совершенно новую область?

— Ну, не совсем так. При холоде атомы сближаются. И здесь, только уже при обычных и даже повышенных температурах. Мы сумели получить такие параметры газов: давление 10 000 атмосфер, температура 10 000 градусов, плотность — единица. Газ превратился в твердое тело без замораживания. Он давал сплошной спектр. И электропроводность была как у твердого тела. Получил за эту работу премию Менделеева первой степени, 20 тысяч рублей. Стал доктором.

Потом занялся теорией взрыва. Тоже естественный переход. Адиабатическое сжатие могло давать давления и выше 10 000 атмосфер, но тогда начинался детонационный процесс, попросту взрыв.

— Как же вы все-таки пришли к алмазам? Нет, не отвечайте, попробую угадать сам. Занялись повторением экспериментов Крукса? Или, еще когда занимались адиабатическим сжатием, закладывали в аппарат графитовый стерженек?

— Не угадали. Зачем вкладывать графит, если давление не больше 10 000 атмосфер, а по Лейпунскому нужно минимум впятеро выше? С Круксом, правда, несколько сложнее…

Уильям Крукс пытался получить искусственные алмазы, закладывая графит в бомбу, начиненную динамитом.


Беседа с Рябининьш. Продолжение

— С помощью взрыва я действительно получил алмазы, но…

— Это было гораздо позже?

— Самое смешное, что, синтезировав алмазы, я их не заметил. И действительно, это произошло позже. Сперва я из Химфизики попал в лабораторию Верещагина.

— Перешли?

— Не тот термин. Я попал под кампанию. Тогда кампании у нас были в моде. Очередная была такая — борьба с семейственностью. Теперь, например, никто не удивляется, что фирму Туполева унаследовал его сын. А в начале пятидесятых директору института было невмоготу держать в своем учреждении даже своего двоюродного брата. Мне пришлось уйти от Николая Николаевича. Ушел к Верещагину.

— Вы были знакомы по УФТИ…

— Конечно, но не в этом дело, а в научных интересах. Физика твердого тела, находящегося под воздействием сверхвысокого сжатия. Сжимаемость. Полиморфизм. Фазовые переходы. Прочность. Пластичность. Мы создали установку, в которой можно было изучать металлы под давлением 100 000 атмосфер. В пятьдесят пятом году в журнале «Огонек» была заметка об этом и наша с Верещагиным фотография у нашей установки. 500-тонный пресс.

На таком прессе были получены и первые алмазы. 100 000 атмосфер — это уже область их стабильности. В общем, когда американцы вели свои работы над алмазным синтезом, мы находились по аппаратуре и знаниям примерно на том же уровне, что и они.

И работу над алмазным синтезом начали еще до создания ИФВД. Организовали три лаборатории. Верещагина. Галактионова. Рябинина. И пошли параллельным курсом — и аппаратура и химия у всех троих. Раз в неделю — общий сбор. Полный обмен всеми результатами.

У нас было джентльменское соглашение: кто бы ни получил первый алмаз, получившими считаются все…


…Вокруг алмазов создается, по-видимому, какое-то не совсем приятное физическое поле. Когда-то даже существовало поверье, будто они могут приносить несчастья своим владельцам. Правда, в наше время приближение к алмазу не приводит к совсем уж трагическим результатам. Однако нельзя утверждать, что влияние алмазного поля теперь не сказывается совсем. Иначе как объяснить такой факт, как уход из «Дженерал электрик» одного из руководителей алмазной программы Холла сразу же по получении первых алмазов? И уход из верещагинского института двух из трех джентльменов, заключивших упомянутое чуть выше соглашение? К счастью, и это произошло уже после успешного завершения программы. Пока работа шла, все было так, будто никаких алмазных полей не существует и в природе. Каждый выкладывался полностью и полностью выкладывал коллегам все, чего удалось добиться за предыдущую неделю.

Впрочем, пока алмаз не был получен, откуда было взяться и полю?..


Беседа с Рябининым. Окончание

— По старой памяти меня еще пускали в Химфизику. И я решил поработать взрывом. Факультативно. В «Докладах Академии наук» за пятьдесят шестой год есть моя публикация — «Динамическое сжатие взрывом неразлетающегося графита». В том и была главная трудность — так взорвать, чтоб графит не разлетелся, а обжался со всех сторон одновременно. Эти трудности я преодолел. И параметры получил превосходные. Температура — 2500 градусов, давление — 300 000 атмосфер. По диаграмме Лейпунского — самые алмазы. Но рентген показывал сплошной графит.

Тогда я решил, что время взрыва слишком мало и графит не успевает перестроиться в алмаз. Однако сегодня именно так получают, если нужно, и алмаз и боразон. Существует немало патентов. Причина моей неудачи была совсем иной.

Все было до смешного просто. Надо было бы весь материал после взрыва обработать кислотами, растворить оставшийся графит. Только тогда можно было обнаружить образовавшиеся алмазы. Но я же работал один. И на это у меня просто рук не хватало. И я посылал на рентген весь материал. А рентген из-за огромного графитного фона не мог выявить рассеянные в материале пылинки алмаза.

Бросил я свои взрывы и все время, без остатка, стал проводить у пресса. Тут народу было достаточно, все делалось как следует. Обработанный материал из-под пресса сначала клали под микроскоп, потом отправляли в рентгеновскую лабораторию. Те давали нам снимки — на них сразу можно было отличить кубические образования от некубических. Но ведь кубические — не одни алмазы. И карбиды, например, — тоже. Рентгенограмму с подозрительными пятнами обсчитывали — алмаз или не алмаз? Пробовали получившимся материалом царапать стекло. Часто царапал. Ну и что? Карбиды, случается, тоже царапают.

Верещагин очень смелый человек — он объявил, что алмаз получен, раньше, чем мы увидели первые кристаллики. Я бы так не сделал.

Наконец обсчитанные рентгенограммы стали показывать, что в материале все чаще скрывается нечто алмазоподобное. Такие опыты пытались повторять. Далеко не каждый раз удавалось это сделать. И камеры не совсем одинаковые. И давления с температурами. Было много ложных радостей и ложных тревог. Алмаз появился не сразу, а постепенно. Поэтому никто из нас не может сказать, в чьей именно лаборатории был получен первый алмаз.


Вопрос, казавшийся мне поначалу элементарным, — кто конкретно получил первый отечественный искусственный алмаз — на поверку оказался не таким уж простым. Как ни старался я уточнить именно эту деталь, ни с Рябининым, ни с Верещагиным у меня ничего не получалось. Может, они не считали возможным даже по прошествии многих лет нарушить джентльменское соглашение?

Версия Верещагина была такой. В некоторых опытах часть прореагировавшей массы, вынутой из камеры, оказывалась столь твердой, что запросто царапала стекло и даже корунд. Когда такие опыты научились повторять, он, Верещагин, понял, что это алмаз, и распорядился изготовить несколько гравировальных карандашей, в которые запрессовали эту царапучую массу, и два таких карандаша подарил приехавшим в институт Петру Леонидовичу Капице и Льву Андреевичу Арцимовичу.

Только один из трех руководителей лабораторий, трех лауреатов, выдал мне версию, хоть и не представляющую прямой ответ на мой вопрос, но все же отличную от прочих. Верней, ответ она давала, но сам вопрос оказывался при этом некорректным. Некорректным не в этическом плане, а в научном.


Беседа с Галактионовым

— Василий Андреевич, помогите. Не могу докопаться. Кто же на самом деле синтезировал у нас первые алмазы? В чьей лаборатории? На чьей установке?

— С Верещагиным говорили?

— Говорил.

— А с Рябининым?

— Говорил.

— И что они?

— В том-то и дело, что…

— Ладно. Я скажу. Первый удачный синтез получился в моей лаборатории, на моей установке.

— Можно еще один трудный момент?

— Давайте.

— А в чем личный вклад Верещагина? Не как организатора, это понятно…

— Вы хотите знать, что именно сделал лично он?

— Хочу понять… это, конечно, сложный вопрос…

— Почему же сложный? Проще некуда. Верещагин придумал самое главное. Самый главный узел. Камеру. Нашел оригинальную схему. Все прежние конструкции не выдерживали. Верещагин очень наблюдателен. Даже не в этом дело. Понимаете, как-то он заметил на пуансоне вмятину, по форме близкую к полусфере. И у нас такие бывали, мы их после очередного опыта устраняли, подшлифовывали пуансон. И никто не догадался, что надо не идти наперекор природе, а использовать ее прихоть в своих интересах. А Верещагин догадался. Он приказал не сошлифовывать вмятину, а, наоборот, углубить и расширить. Так появилась верещагинская чечевица. Она и решила дело.

Вот уж действительно — почему это один играет на рояле, а другой — нет?..

Можно смотреть и в упор не видеть. Можно видеть и не догадываться. С этим тоже связаны некоторые зигзаги истории. Иногда трагикомические.

Вот что произошло в молодости с немецким химиком Юстусом Либихом, впоследствии всемирно известным инициатором удобрения почв минеральными солями. Питать живое неживым — идея смелая, и Либиху человечество обязано по гроб жизни. Но однажды и Либих дал маху.

Прислал ему как-то местный фабрикант бутыль с бурой жидкостью и попросил сделать анализ. Либих поглядел бутыль на свет — похоже на тинктуру йода, только сильно разбавленную. Вынул пробку, понюхал — похоже на хлор. Не иначе как соединение хлора с йодом, решил он. Так и написал фабриканту. А бутыль задвинул в темный угол. Достал он ее снова через три года, когда получил французский журнал с сообщением о том, что никому не известный лаборант из Фармацевтического училища в Монпелье, по фамилии Балар, открыл новый элемент бром — вонючую коричневую жидкость. Помчался Либих со всех ног в кладовку и убедился, что три года назад пропустил шанс сделаться первооткрывателем нового химического элемента. Между прочим, второго такого шанса судьба ему не предоставила.

Взойдя на свою профессорскую кафедру, раздосадованный Либих изрек фразу, оставшуюся в истории: «Не Балар открыл бром, а бром открыл Балара!»

Ну что ж, коли в запасе у природы что-нибудь есть, то рано или поздно она найдет случай поведать об этом человечеству. Но чьими устами — вот в чем вопрос.


Есть и более разительные примеры.

Таблица, сходная с менделеевской, была составлена еще до Менделеева. И не единожды. До полудюжины химиков расположили химические элементы в порядке их атомных весов. Некоторые даже увидели, что при этом элементы с родственными свойствами, так сказать свойственники, периодически повторяются. Самый глазастый — англичанин Джон Ньюлендс даже объявил, что повтор идет через каждые семь элементов.

Но только Менделеев догадался, что периодичность — это закон природы, и, следуя природе, не побоялся объявить о наличии таких-то и таких-то еще не открытых элементов с такими-то и такими-то свойствами.

А ведь и Ньюлендс был человеком не робкого десятка — сражался в рядах гарибальдийцев за свободу Италии…

Надо верить природе. Природа знает, что ей нужно. Если ей нужна чечевица — сделай чечевицу.


8

Не раз и не два видел я искусственные алмазы — и в лупу, и в микроскоп, и просто так — в спичечном коробке и баночке из-под пенициллина, и зачеканенными в стеклорез, в токарный резец, в буровое долото. Но услышу слово «алмаз» или сам произнесу его — и вижу бриллианты, оруденелый свет солнечный.

Почему красота производит на нас такое сильное впечатление — непонятно. Но производит!

И уже по одному тому было бы очень жаль, если бы алмазная эпопея остановилась в своем движении. Банки с алмазным порошком, тюбики с алмазной пастой, всяческий инструментарий — и все.

Когда Мстислав Всеволодович Келдыш — в то время президент Академии — вручал верещагинскому институту орден Ленина, он сказал:

«Следующий рубеж — крупные алмазы!»


Вторая беседа с Верещагиным

— Как вы относитесь к гипотезе сибирских геологов о том, что большие алмазы образуются в результате повторных взрывов?

— Отрицательно.

— Почему?

— Взрывы мгновенны, а хороший кристалл растет медленно. Недавно американцы запатентовали присадку, замедляющую рост кристаллов искусственного пьезокварца.

— Тише едешь, дальше будешь?

— Если бы мне поручили не мелкие монокристаллы, а крупные, я не взялся бы не то что за три года — за тридцать лет. Чистейшая авантюра! Как алмазы образуются в природе? Не знаем. Там камеры с комнату. Даже — с дом. А у нас миллиметры, сантиметры. И никакой возможности иметь камеры такой величины, какие имеет природа, пока нет и не предвидится.

— Значит, на синтез крупных монокристаллов алмаза вы смотрите скептически?

— Да.

Году этак в одна тысяча семьсот семьдесят девятом или, возможно, восьмидесятом поползли по Санкт-Петербургу прельстительные слухи.

Будто в яхонтовой литейке, что налажена в Горном училище, не токмо яхонты льют, но тако ж и адаманты. Ну как стекло! Возьмут худых камушков дюжинку — да в огонь пышущий. И на тебе — брильянт в сто карат! А то напротив — возьмут брильянт да и пожгут, аки угль. И куда казна глядит…

Дошли те толки до президента Берг-коллегии, в велении которой находилось то училище. Тайный советник Соймонов, человек острый умом, многоопытный, только что вернувшийся из путешествий по Европам, быстро прикинул, как тут быть надлежит. На каждый роток не накинешь платок. Да ведь и не всё — лай. В собственном Его Превосходительства присутствии господин профессор Карамышев, Александр Матвеич, демонстрировать изволил сожжение алмаза нарочитой величины. Зрелище паки удивления достойное! Но чтоб сплавить хоть бы две песчинки в одну поболе — то уже сущий навет. А ведь дойдет до матушки-государыни, иди доказывай. Надобно таковые нежелательные последствия упредить. А не пригласить ли к себе ввечеру Ивана Ивановича Хемницера — столь отменно себя в путешествии показавшего? Не подчиненного коллежского асессора пригласить, но любезного приятеля? И дело досконально ведает, как есть он того Горного училища чиновник. И изобразить сумеет.

По прошествии немногих дней заместо слухов, передаваемых из уст в уста, появились в домах петербуржцев передаваемые из рук в руки листы. С новой басней молодого сочинителя.

Как бишь велик алмаз тебе казали.
Который сплавили? Я, право, позабыл.
В фунт, кажется, ты говорил?
— Так точно, в фунт, — Лжец подтвердил.
— О, это ничего, теперь уж плавить стали
Алмазы в целый пуд.
А в фунтовых алмазах тут
И счет уж потеряли. —
Лжец видит, что за ложь хотят ему платить,
Уж весу не посмел прибавить,
И лжой алмаз побольше сплавить.
Сказал: «Ну, так и быть:
Фунт пуду должен уступить».

Финал этой славной истории наступил через двести, без малого, лет. В 1966 году уже упоминавшийся на этих страницах американец Холл решил осуществить то, о чем мечтали еще современники русского баснописца. Он взял мелкие кристаллики искусственного алмаза, поместил их снова в пресс и вынул оттуда один-единственный, зато суммарного размера камень. Сплавил!

Уроборос? Не совсем.

Холл получил не монокристалл, а поликристалл — черный и непрозрачный материал из проросших друг в друга кристалликов.

Тем не менее он тут же объявил о своем достижении, а фирма, на которую Холл трудился, начала продажу нового алмазного материала — спёка.

Дело в том, что крупные алмазы нужны не только для украшений. Прежде всего нужны они для сверления, бурения и прочих операций, когда приходится иметь дело с обработкой твердых материалов, плохо поддающихся даже лучшим вольфрамовым сплавам. В этом случае и прежде, когда искусственных алмазов не существовало, прозрачным монокристаллам алмаза предпочитали не годящиеся на ювелирные поделки, но более прочные поликристаллы. Их именовали карбонадо — от «карбо», уголь. Из-за черного цвета.

…Прошел год-другой, и стало ясно, что алмазный спёк все же уступает по прочности природным карбонадо. Алмазное вещество одних кристалликов недостаточно глубоко внедрялось в другие кристаллики, инструменты, оснащенные спёком, выходили из строя довольно быстро.

Верещагин с самого начала пошел другим путем.


Вторая беседа с Верещагиным. Продолжение

— Мы пробовали делать монокристаллы побольше. Чтоб добраться до предела. Полмиллиметра — еще хорошие. Прозрачные. Сделали чуть ли не в сантиметр. Прозрачность ухудшилась. Прочность ухудшалась. Масса включений, графит, железо, нарушения решетки. И все же сделали крупный алмаз — но не монокристалл, а поликристалл.

— Это хуже?

— Смотря для чего. Для бура лучше. Для резца лучше. Для подвесок королевы не годится совсем. Но королев теперь мало, а буров и резцов много. Правда, был случай, когда из нашего карбонадо сделали четыре короны. Но опыт оказался неудачным.

— Настоящие короны?

— Две для королей и две для королев.

— Серьезно?

— Совершенно серьезно. Шахматы в подарок Спасскому. Алмазные шахматы чемпиона. А он взял да и проиграл Фишеру.

— Так что короны лучше делать из монокристаллов?

— Безусловно.

— Скажите, пожалуйста, какими идеями вы руководствовались, решая проблему синтеза карбонадо?

— Идей не было. Был случай. Но, конечно, его надо было заметить. Я вам, кажется, рассказывал про гравировальные карандаши.

— Которые подарили Капице с Арцимовичем?

— Да, да. Теперь мы вспомнили о том материале. По-видимому, прорастание одних кристаллов в другие шло там с самого начала, с самых зародышей. Подняли старые лабораторные журналы. Повторили опыты. Поварьировали. И получили крепчайшие карбонадные блоки.


…Дрессированный Уроборос…


Вторая беседа с Верещагиным. Окончание

— В Штатах карат карбонадо стоит 25 долларов. Приезжал к нам министр финансов…

— Американский?

— Ну, зачем… Мы привели его в прессовый зал. Показали, как получаем карбонадо. На изготовление одного поликристалла уходит ровно секунда. Секунда — 25 долларов. Секунда — 25 долларов.

— Понравилось?

— Понравилось. Еще больше понравился поликристалл в 20 карат. Такие на мировом рынке идут по две тысячи долларов…


Меня тоже приводили в прессовый зал института.

Цех как цех. Размером — со средней руки мартеновский. Под крышей ходит мостовой кран. А внизу круглые башни и башенки — прессы. Маленькие — тысячетонные, побольше — на пять тысяч тонн, самые большие — на десять тысяч. Числа эти — не вес пресса, а усилие на поршне. С такой силой поршень давит на наковальню, на которой вы можете располагать все, что вам угодно сдавить.

Показывали мне и как делают карбонадо. Выглядит это совсем не завлекательно. Графитовую облатку вкладывают в пресс, нажимают кнопку, секунда — и из камеры извлекается такая же на вид облатка, но уже не графитовая, а карбонадная.

Отработанный процесс. Не интересно.

Куда интересней показалась мне небольшая комнатенка неподалеку от прессового зала. Там стоял обыкновенный токарный станочек, и старик мастер ладил в держателе резец с темной вставочкой.

— Алмаз? — спрашиваю я.

— Ка-эн-бе, — отвечает мастер.

— Но кубический нитрид бора — оранжевый…

— Карбонадо, карбонадо из ка-эн-бе, — терпеливо втолковывают мне.

Вот так, заодно с алмазом, проходил метаморфозы и нитрид бора, боразон. Прав, трижды прав был Арцимович — оба вещества надо было держать в одних руках.

Мастер не торопится, подводит резец к покрытой коркой окалины стальной болванке и раз, и два. Наконец включает станок.

Редкой красоты зрелище — проточка стального вала карбонадно-боразоновым резцом! Без эмульсии, всухую, в праздничном салюте искр завивается кружевом бесконечная прозрачно-багровая стружка. А там, где только что прошел резец, не привычные бороздки — гладкая, полированная поверхность, зеркало, смотреться можно.

Так же хороши и алмазные поликристаллы — только не для стали, а для других материалов — для бронзы, для титана, для алюминия, для стекла, для гранита, да мало ли для чего.

А еще можно делать из них камеры для выращивания новых диковинных веществ. Например, металлического водорода или металлического ксенона. Их получили здесь, в ИФВД, совсем недавно — впервые в мире.

Твердосплавные камеры, в которых велся и сейчас ведется синтез алмазов и КНБ, невелики объемом — считанные кубические сантиметры. Карбонадные могут быть уже кубиков на сто.

Но до камер размером в комнату, о которых говорил Верещагин, все еще далеко.

Значит, и до алмазов с голубиное яйцо — тоже?

Самый прочный твердый сплав, из карбида вольфрама, и даже самый прочный алмазный поликристалл не могут сколь угодно долго сопротивляться одновременному напору вулканических температур и вулканических давлений. Секунды — может, минуты — может. Часы — уже с трудом.

В 1971 году Стронг и Банди в лаборатории «Дженерал электрик» поставили рекорд: их камера, наполненная алмазным порошком, продержалась десять суток. Она одарила исследователей прекрасно ограненными, прозрачными, как слеза, кристаллами весом в полкарата.

Это оказалось пределом.

И тогда снова воспрянули духом сторонники низких давлений.


9

Тише едешь — дальше будешь.

Но сколько же нужно времени, чтоб уехать далеко на первой скорости?


Беседа с доктором физико-математических наук Давидом Альбертовичем Франк-Каменецким

— Мне говорили, чтобы вырастить, не прибегая к высоким давлениям, алмаз весом в один грамм, нужен один год. Это ваши данные?

— Мои. Но очень старые. Хотя нового тут ожидать трудно.

Еще до войны хотел посчитать процессы с затравкой. Не было времени, а потом эвакуация в Казань, все для победы, а тут еще самообеспечение. Важнейшее зимнее дело — дрова. Как-то пилил и задел правую руку. Не работник. Но голова цела и свободна. Целых три дня свободна. И я посчитал. Для роста кристалла алмаза из жидкой фазы. В расплаве. И для роста из газовой фазы. При разных давлениях, при разных температурах. То, что тремя годами ранее мой коллега Лейпунский посчитал без затравки, я посчитал с затравкой. Получилось — многие процессы вполне возможны. Проходят.

— Когда это было?

— Январь или февраль сорок второго.

— А дальше?

— Выздоровел и пошел в лабораторию. Все для победы.

— А как же с алмазами?

— Оформил краткий отчет. Он так и остался в фондах Химфизики. Печатать тогда было несвоевременно.

— А после войны?

— Пошли другие заботы. Прямо как есть печатать нельзя. Время ушло, появились новые эксперименты. Что-то надо уточнить, что-то развить. А времени не было. Потом и вовсе устарело…


Во второй половине пятидесятых годов процессами с алмазной затравкой занялся крупнейший знаток поверхностных сил Борис Владимирович Дерягин. Он и рассказал мне о давней, военного времени, работе известного советского физика, которую раскопали в архивах уже после того, как такие же расчеты были проделаны заново.

Пути прогресса прямо-таки истоптаны Уроборосом.

Время, когда Дерягин начал эту свою работу в московском Институте физхимии, ушло далеко вперед от того времени, когда над теми же проблемами думали в Химфизике. И от того, когда Алексей Васильевич Шубников со товарищи пытался решить их в Институте кристаллографии. Созданные кристаллографами методы выращивания пьезокварца, рубина с сапфиром, монокристаллического кремния и германия, иных замечательных кристаллов легли в основу целой новой отрасли промышленности. Искусственные кристаллы стали материальной базой новой отрасли науки и техники — электроники. Бытом стал транзистор, реальностью лазер, ЭВМ, солнечные батареи спутников и дальних разведчиков Космоса. Тайны зарождения и роста кристаллов раскрывались одна за другой.

В кристалле алмаза атомы углерода крепко сцеплены друг с другом. У каждого атома четыре валентных электрона. Четыре руки. «Возьмемся за руки, друзья, возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке». Так взялись, что крепче и не бывает. Оттого и тверд алмаз. Как алмаз.

Но вот атом очутился не внутри кристалла, а на его поверхности. Одна рука, а то и две руки у него не заняты, не связаны с соседскими — сверху соседей нет. Как на крыше. Свободные руки торчат над крышей, готовые схватить любой неосторожно приблизившийся атом. Кислород так кислород. Азот так азот. Углерод так углерод. Какой угодно.

Если свободной рукой кристалл схватит приблизившийся атом углерода, атом этот тут же пристроится к имеющимся собратьям. Кристалл подрастет. Если свободная рука схватит из воздуха что-то другое, ну хоть атом кислорода, то рука перестанет быть свободной. И если потом ей навстречу протянет свою руку приблизившийся атом углерода, то взяться за руки друзья уже не смогут. «Пардон, я занята». Кристалл не подрастет.

Отсюда вывод. Поверхность выращиваемого кристалла должна быть абсолютно чистой, незахватанной, свежей, кристаллографы говорят — «ювенильной», девственной. Итак, требуется девственность.

Что еще нужно для строительства алмазного дома? Алмазные кирпичи. Наличие в окружающем зародыш пространстве свободных атомов углерода. Иначе — из чего строить. (Или, продолжая другую модель, — засидишься в девицах.)

Что еще? Еще нужно, чтобы порхающие вокруг затравки атомы углерода были достаточно энергичными. Проще — достаточно горячими. Ведь руки у них электронные, как и у тех атомов, что на крыше. И те и те, следовательно, заряжены одинаково отрицательно. Обыкновение одноименно заряженных тел не притягиваться, а отталкиваться общеизвестно. Чтобы превозмочь силы отталкивания и как следует сблизиться, всегда (при всех моделях!) приходится расходовать немалую энергию.

Теперь все? Нет. Нужно, чтобы предложение не превышало спрос. Чтобы порхающих атомов было не слишком много. Чтобы высунувшиеся из кристалла руки успевали подхватывать и укладывать их на нужные места. Иначе новые кирпичи будут валиться как попало. И вместо аккуратного блистательного алмазного слоя на затравочном кристалле появится черная сажа. (Аналогии в иных моделях читатель может поискать самостоятельно.)

Вот сколько условий надо соблюсти, чтобы строительство алмазного дома на алмазном фундаменте шло успешно.

Конечно же ни Хэнней, ни Болтон, ни Хрущов с Муассаном, ни Каразин, ни Ломоносов об этом и не подозревали. А без этих знаний (просвещенья дух!) редчайшее стечение обстоятельств могло приводить лишь к единичным удачам, повторить которые, естественно, никто не мог. Будь он хоть семи пядей во лбу.


Борис Владимирович все подсчитал точно. И каков будет спрос. И с какой горячностью должно поступать предложение. И т. д. и т. п. И вместе со своими помощниками создал нужную аппаратуру.

В одних аппаратах затравочные кристаллики погружались в расплавленный металл, насыщенный атомами углерода. В других аппаратах дело происходило без расплавленного металла, а вокруг кристаллика был какой-нибудь газ, в состав которого обязательно входили углеродные атомы.

Опыты шли день и ночь.


— В этой самой комнате человек впервые увидел собственными глазами, как растет алмаз! — не без торжественности возвестил Дмитрий Валерьянович Федосеев, ближайший сотрудник Дерягина.

И подвел меня к аппарату.

И вручил защитный колпак — вроде того, каким пользуются сварщики.

С некоторым недоумением оглядел я установку. Покрытая тоненьким металлическим кожухом, весьма несолидная по габаритам, она не выдерживала никакого сравнения с внушительными тушами прессового зала. Думаю, даже Каразин, даже Хрущов тоже удивились бы скромным размерам алмазоделательной установки конца XX века.

Но еще больше удивились бы они, несомненно, ювелирной точности процедуры. Точнейшей регулировке температуры и состава реагирующих веществ. Возможности наблюдать за тем, что происходит в любую секунду алмазотворения.

Прикрыв глаза колпаком, я заглянул в прорезанное в кожухе круглое оконце с лупой. В тонкой, как волос, проволочной петельке висел крохотный алмазик с треугольной гранью.

Лейпунский писал: «Трудность такого опыта заключается в надлежащем подборе температуры кристаллизации». Ну какой уж там подбор мог быть в ружейных стволах Хэннея и пушечных — Парсонса? В серебряном слитке Хрущова? В дуговой печи Болтона?

А тут, за кожухом, тепло, излучаемое ксеноновой лампой, фокусировалось параболическим зеркалом точно на грани кристаллика. Поворот реостата — лампа чуть жарче, поворот в обратную сторону — лампа чуть холодней. Кристаллик нагревается ровно на столько градусов, сколько нужно экспериментатору. С такой же тщательностью отмеряются и порции доставляемых к кристаллику атомов углерода.

Перед уходом из института, к вечеру, я снова заглянул в аппарат. На треугольной алмазной поверхности возвышался алмазный же бугорок. Едва заметный — но утром я еще не разглядел никакого.

На алмазном фундаменте начал строиться алмазный дом.


10

С того памятного мне дня минуло уже десять лет.

Сделать из маленького алмаза большой алмаз пока не удалось никому.

Чего-то мы еще не знаем. Чего-то мы еще не умеем.

Не исключено, что прав был Верещагин, считавший авантюрой любую попытку синтезировать крупные кристаллы и что надо ждать времен, когда станут доступными камеры такого размера, в каких создает свои сокровища природа.

Но не исключено и другое. Возьмет вдруг и явится вновь старина Уроборос, дракон, кусающий свой хвост. И то, что вчера, на прежнем витке познания, было отброшено как недостойный внимания казус или попросту забыто, завтра, на новом витке, приведет к долгожданному успеху.

Наш мир только прикидывается евклидовым, а пути творческого вдохновения неисповедимы…

Postcriptum. Когда этот очерк уже был в типографии, в английском журнале «Nature» появилось новое сообщение об алмазах на небе. Физики смоделировали процессы, происходящие в недрах Урана и Нептуна, и пришли к выводу, что каменистые ядра этих планет покрыты толстым слоем алмазов.

II

Ю. Чайковский Почему лиса рыжая

1

Игорь аспирантствовал в математическом институте и с биологией был связан разве только тем, что забавлялся кое-какими моделями динамики биологических популяций. Поэтому он, разумеется, рассчитывал в экспедиции на черную работу, но никак не на черное к нему отношение. Скоро он понял, почему шеф любит ездить один — поскольку не способен даже с ангелом прожить без ссоры более недели. Игорь же не был ангелом.

Они познакомились зимой на конференции, где из доклада шефа (тогда еще и не шефа) Игорь с изумлением узнал, что тот ездит по Восточной Сибири один, без помощников, и вечером в гостиничном баре как бы шутя предложил свои услуги. Тот как бы шутя согласился, а Игорь возьми да и прикати в середине июля в указанный шефом забайкальский поселок. Встретив в Забайкалье шефа бородатым («Прямо Спас Нерукотворный!»), он не нашел ничего лучшего, как съязвить что-то относительно христианства.

— А что вы, собственно, знаете о Христе? — Шеф взглянул, словно с иконы «Спас Ярое око», и Игорю стало жутковато. На миг почудилось, что, задай он сейчас вопрос о бытии божьем, от шефа последует достоверный ответ; и он чуть было даже не спросил о том, что давно его интересовало: как верующие примиряются с тем обстоятельством, что их религия (которую ведь каждый верующий признает единственно истинной, единоспасающей) исповедуется меньшинством людей? Как представлять себе бога всемогущим, если он даже не может толком убедить людей в собственном существовании? Однако он одумался и решил отложить вопрос до более мирного момента, а такого момента больше уже и не наступило.

Вот и сегодня, отведав в поселковой столовой той же надоевшей в тайге тушенки, шеф явно не стал добрее, и надежды на то, что возвращение в поселок разредит донельзя накалившуюся в тайге атмосферу, улетучивались. Вообще, с Игоревой точки зрения, шеф несомненно страдал гортанобесием — так, слыхал он, на Руси когда-то называли порок, считавшийся куда худшим, чем плебейское обжорство: страсть к вкусненькому. Оставалось только одно — угостить шефа, и Игорь в первый раз в жизни собрался на охоту.

Сначала все казалось простым: поселковые собаки люто голодны, так что любая должна пойти за куском хлеба, а уже в тайге сработает охотничий инстинкт. Однако собаки никуда не шли, сколько им ни кидай еды: съест и вернется к своим воротам. Вернулся ни с чем и снова влип: фельдшерский пункт, где они остановились, оказался до отказа забит бехтеревкой и прочими успокоительными средствами, так что Игорь не удержался сострить: как раз для нашего шефа! Сказав все, что может сказать разъяренный шеф, тот замолчал дня на три.

Через три дня собака наконец нашлась: самая субтильная в поселке сучонка, у которой вечно отнимали ее и без того скудный паек, после трехдневной подкормки соблаговолила выйти с Игорем на опушку и тут же (вот удача!) подняла на крыло здоровенного глухаря. Глухарь улетел в чащу, сучонка — за ним, а Игорь — за ней. Дальше все разыгралось мгновенно: увидав глухаря, доверчиво, словно крыловская ворона на лисицу, смотревшего с ветки на тявкающую под сосной лайку, Игорь вскинул мелкашку и, разумеется, сбил его наповал (из мелкашки, как известно, бьют белку в глаз). Охота не заняла и двух минут, и Игорь вернулся в поселок со смешанным чувством: с одной стороны, он нес завидный трофей (петух был кило на четыре), а с другой — щемило ощущение какого-то подвоха, вся «охота» казалась ненатуральной. Может быть, его глухарь был уродом? Нет, местные охотники заверили его, что так обычно глухарь себя и ведет: смотрит на собаку, пока его не подстрелят.

Галя, шефова лаборантка, запекла глухаря с брусникой, и шеф, подобрев, стал объяснять Игорю без всякой злобы, за что он не любит туристов (подразумевалось — Игоря): с любым полевым работником, даже совсем далекой специальности, можно найти общий язык и повспоминать места, где обоим пришлось побывать, а с туристом говорить не о чем, он ничего не видит, кроме пожираемых километров. (Игорь оттого и поехал в экспедицию, что не терпел бесцельного хождения, но не возражал.)

Совсем раздобрев, шеф поведал вот что: он сегодня тоже с добычей, нашел грибное место. К этому месту был знак — на тропинке валялась алая косынка, похожая на пионерский галстук, и едва шеф повесил ее на сучок, увидал грибную полянку. Ему захотелось «отблагодарить лешего», он нашел в кармане конфету, но по скупости решил половину съесть сам и, разрезав ее прямо в обертке, положил половинку на пенек. (Грибы почистили и пожарили, но после глухаря есть их не захотелось.)

А назавтра произошло нечто феерическое. С утра шеф не вышел к столу (что случалось и ранее), затем из-за какой-то разбитой пробирки довел Галю до слез (что, увы, бывало еще чаще), и та убежала в тайгу (что было уже тревожно, так как она абсолютно не ориентировалась), а в середине дня в гости вдруг пожаловали два здоровых бородача — московские туристы (вот уж кого в этих местах никогда не видывали). Лежа за перегородкой, Игорь слушал их беседу с шефом со стыдом и ужасом: они в самом деле ничего не увидали на своем пути — даже могилу шамана (достопримечательность, которую показывали всем), не говоря уж о феноменах из биологии, геологии или этнографии. «Теперь-то он проест мне плешь», — подумал Игорь. Вернулась Галя, и оказалось, что туристы — из того учреждения, где работала ее мама, так что пошли вспоминать общих знакомых. Поев, гости откланялись, а шеф, разумеется, вцепился в Игоря («все вы, туристы, одинаковы»). Чтобы разнять их, Галя стала рассказывать, как заблудилась, как вдруг перед ней возникла незнакомая женщина, указавшая ей на полконфеты, на пеньке, как женщина исчезла, а Галя сразу же нашла тропинку домой. Все это было неудивительно, если учесть ее близорукость и беспомощность в лесу, но шеф спросил испуганно:

— А что за женщина? Как одета?

— Да не помню, какая-то в красной косынке.

Совсем потерянный, шеф попросил с последней надеждой:

— Галя, давайте грибы, пора ужинать.

— Грибы? Я же их при вас москвичам поставила, они все и умяли.

Из шефа как будто воздух выпустили.

— Так я и знал. Не захотел леший со мной дела иметь: забрал грибы и отдал конфету. — В его мрачной речи не было ни тени юмора.

— Что вы говорите? — не выдержал рационалист Игорь. — Подумайте, ведь когда вы клали конфету, туристы уже плыли к нам, неужели леший предвидел ваш щедрый дар и заранее послал их по реке?

Шеф глянул грустно и снисходительно:

— Неужели вы думаете, что они где-то плыли и сейчас где-то плывут?

— Но ведь они же знают Галину маму! — возразил Игорь, уже несколько теряясь.

— Весь этот туристский облик — для того только, чтобы вы увидели его ничтожество.

Игорь выложил последний козырь:

— Они сказали, что были в лагере геодезистов, спросите у тех, когда будет связь.

Через день, оказавшись у местных геодезистов во время радиосвязи с лагерем, Игорь спросил в трубку весело: «Ну как вам наши туристы?» — и услышал в ответ: «Какие туристы?»


2

Так они и плыли который день: на носу Игорь с двухлопастным эвенкским веслом, на корме шеф с таким же веслом, в середине Галя (без весла) и гора экспедиционного багажа. Шеф не терпел моторов, и вот они шлепали веслами вторую неделю по фантастически прекрасной Олёкме, абсолютно безлюдной, какой она была до начала строительства БАМа.

Сентябрь начался солнечный, и в бесчисленных заводях чинно плавали со своими утятами бесчисленные утки, но нечего было и думать подстрелить их из мелкашки — нужен был дробовик, а его-то и не было. Уступая уговорам местного начальства, шеф взял малокалиберную винтовку, но брать охотничье ружье наотрез отказался — мы не туристы, а научная экспедиция.

Жирная осенняя дичь так и просилась на стол, и вот сам шеф, изловчившись, прострелил голову крохалю; но тот, сколько его ни варили, остался несъедобно жестким. Потому, решил Игорь, крохаль и подпустил на выстрел, что его обычно не стреляют. Однако как же быть с глухарем? Он ведь был куда доверчивее крохаля. Правда, глухарь оказался и редок, несмотря на то что тайга прямо-таки истекала брусникой (речь, разумеется, не о том, что их пекут вместе, а о том, что глухарь пасется на бруснике). Все вроде бы вставало по местам: глухарь плохо приспособлен, вот его численность и мала, и, если не взять его под защиту, он скоро вообще исчезнет.

Затарахтел мотор: навстречу, вверх по течению, плыл рыбак, первый за неделю встречный, расставляя сети в устьях речек. Пристал к их стоянке, поговорив, оценил проблему «гортанобесия» и, не говоря лишних слов, снова пошел к лодке. Дальше опять все было мгновенно: разогнав лодку до середины реки, он вдруг заглушил мотор и поднял винт над водой, бесшумно влетел в заводь на том берегу, оттуда вспорхнула утка с выводком едва летавших утят, он бахнул дуплетом вдогонку и сшиб четверых.

Затем рыбак вернулся, бросил в лодку наших путешественников трех утят, молча швырнул вареного крохаля своей собаке и, распрощавшись, затарахтел дальше.

Игорь стоял растерянный, и шеф, видя это, сказал поучительно:

— Ничего особенного, естественный отбор. Выживает тот, кто вовремя удирает.

Шеф был профессором-биологом, а Игорь — аспирантом-математиком и не решился произнести вслух, что такой «отбор» уже оставил Подмосковье без уток, что недаром он запрещен законом. Поплыли дальше, встретили вечером отряд школьников, заброшенный на дальнее зимовье собирать бруснику, и смышленый мальчуган, увидав в лодке утячьи трупики, заметил с едва уловимой ноткой презрения:

— Браконьерничаете?

Что было ответить ему? Про естественный отбор? Нет, ведь все они знали, что, как ни безлюдна Олёкма, но осетр уже стал в ней редкостью, поредела и нельма, а медведь перестал быть «хозяином тайги». Впрочем, именно относительно уток опасения были вроде бы излишни, так как утиные выводки были бесчисленны и, в отличие от осетров, водились на каждой речке и озерце.

С десятого сентября разрешалась осенняя охота, и к этому сроку судьба послала им роскошную белую лайку, как бы специально ждавшую их у одной из охотничьих избушек. Шеф объявил дневку, и Игорь снова (во второй и последний раз в жизни) пошел охотиться. Но не тут-то было: новая собака не умела облаивать глухаря, зато все время пыталась ловить в воде уток — занятие безнадежное, особенно для белой собаки. Вообще-то она была сообразительная и, по-видимому, знавала более дельного охотника. Утки уплывали от Игоря на дальний конец озерца, она заходила с того конца и даже раз подплыла близко к выводку. Ее утки подпускали близко, а вот Игорь даже из мелкашки не мог достать ни одной (голов почти не видно, а в тушку стрелять бесполезно — подранок все равно уплывает). «Откуда такая осторожность? — думал Игорь. — С мелкашкой я здесь один, а дробовик бьет всего метров на пятьдесят, да и дробовика большинство из них не знает. Хоть бы толику их осторожности тому глухарю-бедолаге. Почему глухарь ничему не научился, а эти, наоборот, как будто научены с запасом на будущее — ведут себя так, как надо бы под Москвой? Правда, вон каких много — не потому ли, что они приспособленнее глухарей?»

Однако эту успокоительную мысль тоже пришлось отвергнуть: люди и на Олёкме-то выбивают один-два процента выводков, а на речках и озерах практически никогда никого не бывало, и «отобрать» более осторожных было нечем.

Впрочем, может быть, так и должно быть — чтобы животные были разными. Вот ведь и две лайки оказались совсем разными, да и люди бывают совсем разные. Шеф, например, прекрасно «отблагодарил» того рыбака: стал инспектировать расставленные тем сети. У первой сети Игорь пытался протестовать, и шеф даже пошел на компромисс: если в сети окажется одна рыбина, то ее надо оставить. Результат был тягостно неожидан: рыбин было две, но первую шеф упустил, зато вторую выпутал из сети и бросил в лодку; на протест же ответил сердито: «Я обещал, если рыбин будет две, забрать одну». Логика, как видим, не слишком ограничивает возможности — можно и все оправдать, и все объяснить (браконьерство, например, назвать, отбором). Игорю осталось утешиться тем, что первая рыбина, здоровенная нельма, все-таки ушла на поддержание олёкминского биоценоза. Естественный отбор: выживает тот, кто вовремя удирает.


3

Потом, работая над диссертацией, он несколько лет не думал ни о проблеме разнообразия, ни об олёкминском шефе. Впрочем, знакомство не прошло даром: раньше Игорь, как и всякий молодой математик, смотрел на неточные науки свысока, шеф же несколько раз продемонстрировал, что в биологии есть премудрости, вряд ли сводимые к математике. Как-то он обронил фразу, что придерживается общефилософского принципа: чем система богаче внутренними связями, тем она устойчивее. Игорь сразу прикинул: по-видимому, можно это доказать как теорему, но для этого надо сделать такие допущения, что теорема будет не слишком интересной для нематематика. Зато сам принцип абсолютно очевиден. Можно всю жизнь возиться с этой теоремой, все ослабляя допущения, или даже доказать какую-нибудь «теорему существования», но все это будет не более чем подтверждение правоты шефа, не знающего математики. Не обидно ли?

Для диссертации экспедиция тоже не прошла даром — после сугубо математического текста там примостилось приложение, в котором Игорь разрешил для себя следующий вопрос: помогают ли психические способности выживанию вида и его эволюции? И в книгах, и в беседах с биологами он встречал одно и то же: чем богаче психические возможности индивида, тем больше у него шансов выжить в неблагоприятных условиях и, следовательно, тем больше у его потомков шансов дожить до полезных мутаций. Чем индивид способнее, тем вид более эволюционно перспективен, — этот тезис без особой аргументации подразумевался почти всеми. Игорь, в общем-то не сомневаясь в справедливости всего этого, написал программу для вычислительной машины, которая должна была демонстрировать, при каких конкретных условиях этот тезис верен. Результат показался поразительным: умные неизменно эволюционировали хуже глупых.

Именно, его программа моделировала следующую ситуацию: популяция одинаковых организмов попадает в скверные условия, в которых ее члены должны приспособиться делать что-то новое (те, кто этому не научается, понемногу вымирают); этим новым можно было, согласно Игоревой программе, овладеть двумя способами: либо научиться в ходе индивидуальной жизни (то есть за счет своей психики), либо получить эту способность прямо при рождении (то есть за счет случайной мутации). Разумеется, способные к обучению оказались более живучи, зато они не эволюционировали — их было проще довести до полного вымирания, чем изменить их наследственность. Изменить наследственность оказалось легко только у тех, кто не обладал никакой свободой поведения.

Конечно, вскоре Игорь понял, в чем дело: ну, разумеется, ведь естественному отбору все равно — выжил ли организм в силу удачного поведения или в силу удачной мутации; следовательно, отбору легко выявлять полезных мутантов только там, где разница мутантов ничем не маскируется, а подходящее поведение как раз маскирует плохую наследственность: помогает пронести в следующие поколения скверные гены. (Так, там, где нет медицины, там выше смертность, но меньше наследственных болезней — ведь акт лечения является там поведением, которое позволяет пронести неисправный ген в следующее поколение.) Получается парадокс: чем лучше организован организм, тем меньше у него шансов на дальнейшую эволюцию путем отбора, зато больше шансов к вырождению.

Особого резонанса это изыскание не имело, только оппонент мягко упрекнул Игоря, что, мол, без приложения диссертация была бы лучше. Да и сам Игорь постарался забыть о неприятном парадоксе, который как-то ни с чем не согласовывался: ведь в действительности именно высшие животные, с их самым сложным комплексом поведенческих возможностей, эволюционировали быстрее всего. На происхождение человека, например, не ушло и миллиона лет, тогда как высшие насекомые (у которых поведение в основном закреплено наследственно) почти не изменились за это время. Рекорд же принадлежал, пожалуй, слонам: за миллион лет они породили не только новые виды, но и новый род Elephas (мамонты — это не тот род, что нынешние слоны, а некоторые биологи относят даже и нынешних слонов к двум различным родам), и при этом слонов никогда не могло жить много, поскольку, как мы теперь знаем, уже сотня тысяч слонов так вытаптывает африканскую саванну, что ни слонам, ни другим жить негде. Где же тот материал, из которого можно выбирать, если слонов за всю их историю едва ли набралось миллиард голов? А поведение их настолько совершенно, что они могут, например, прокормить своего урода собрата, которому природа не дала хобота — основного инструмента для добывания пищи. Да, представьте, был однажды в Африке встречен взрослый слон с недоразвитым хоботом — при таком «здравоохранении» как же отбору отсекать неудачные варианты? Ситуация выглядела безнадежной, так что Игорь предпочел вернуться к математике, где, по крайней мере, ясно, что делать.


4

«Глухарь — древнейшая птица Земли» — такой плакат, из серии «Берегите природу», Игорь увидал на озерном полустанке, где основными пассажирами были охотники. Огромный черный петух с красными бровями словно слетел сюда с той олёкминской сосны. Почему-то вдруг стало жалко того доверчивого недотепу, что глазел на лайку и рухнул прямо на нее, ломая сучья. Тогда Игорь успокоил себя мыслью, что ведь это ханжество — спокойно поедать курятину из магазина и охать над убитой в лесу птицей: не все ли равно, человек ли съест его или лесной хищник, или умершего от старости глухаря съедят черви? Однако сейчас этот ход мысли не пошел: домашних кур мы сами разводим на том условии, что пресечем их жизнь, когда нам надо, избавляя их к тому же от тягот старости. Если бы не люди, не их желание есть мясо, то ни одна из магазинных кур не появилась бы на свет, а того черного красавца вывел-то леший! Что мы даем ему, лешему, взамен? Тоже избавление от тягот старости? Словом, Игорь никогда больше не охотился, зато завел грядку с овощами.

«Древнейшая птица, вот почему она плохо приспособлена. — думал он, идя по лесной дороге. — Вот и разгадка: утка — более позднее эволюционное изобретение, поэтому-то она более совершенна. Как у акулы или осетра архаичен скелет (хрящ вместо кости), так у глухаря архаично поведение. Убивая их, мы содействуем эволюции, производим, так сказать, естественный отбор». Однако перед глазами немедленно встал шеф с вилкой, и вся логическая конструкция стала рушиться. Как и тогда, на Олёкме, досадно зашевелилось чувство, что попался на хорошо замаскированную удочку. Слов нет, все эти объяснения имеют свой резон, но разве не резонны были шефовы рассуждения, согласно которым нас по тайге водит леший и за чаем мы обсуждаем московских знакомых, в сущности, с ним же? Может быть, шеф так изысканно шутил? Допустим, но ведь не шутил же он, оправдывая случай с утятами или с рыбой в сети! Результат же один во всех случаях: Игорь не нашел что возразить, то есть не смог разбить формальную аргументацию, хотя и был шокирован ее нелепостью. Разве всю шефову мистику нельзя было истолковать прозаически? Трудность, пожалуй, только с тем приятелем-геодезистом, который не помнил московских туристов, но и это — не аргумент: радист дал Игорю трубку на пол-минуты, и Игорь (говоривший по радио впервые в жизни) больше думал о кнопке, которую надо отпускать, переходя на прием. Встреться они потом, наверняка бы геодезист все вспомнил. Словом, Игорь хотел, как и на Олёкме, остаться рационалистом и повел правильную логическую осаду «древнейшей птицы Земли».

Во-первых, очевидно, что рассуждение с убийством-отбором притянуто для самооправдания, а потому объективность его подозрительна. Во-вторых, «древнейшая» не значит «дряхлейшая», а скорее наоборот: если за миллион лет глухарь сохранился, значит, он соответствовал требованиям среды лучше, а не хуже других. Если даже теперь он со своей доверчивостью и обречен на исчезновение, то это никак не связано с тем, что он — древнейший. В-третьих, чем примитивнее поведение, тем легче действовать отбору, так что скорее наоборот: утка — эволюционный тупик, а глухарь должен эволюционировать (это ведь подтверждено машинным расчетом). Да процветает примитивное поведение!.. Однако — как же тогда произошел человек? Не по глупости ли?

«Тьфу, дьявол, ну и наука — что ни тезис, то тупик, ни одному аргументу нельзя верить, не то что в математике. Нет, прав был Кант, говоря, что во всякой частной науке ровно столько смысла, сколько в ней математики. Потому-то в эволюции всё так запутано, что не занялись еще ею математики».

Игорь решил, что до конца пути надо поразмышлять об одной теореме, которая почему-то никак не доказывалась. От долгого житья в голове все формулы легко вставали в памяти, и бумага почти не требовалась. «Почему же она не выходит? Может быть, это вообще моя фантазия, а теоремы такой в природе не существует? Я проверил ее на ряде частных случаев, но это, разумеется, ни о чем не говорит, тем более что случаи-то все несложные. Мне не удалось подыскать опровергающего примера, но это, возможно, просто от слабости моей фантазии, да честно говоря, всерьез ли я его искал? С тех пор как она пришла мне в голову, весь энтузиазм был в том, чтобы ее доказать. Однако что значит — пришла в голову? Ведь теорема без доказательства — это акт веры, как это… как там на Олёкме, как… ну… Вот! Такой же акт веры, как то, что мы, убивая птиц, содействуем их эволюции».

В самом деле, откуда следует, что гибель одних является шагом эволюции для других? От Чарлза Дарвина, которого Игорь не читал. Здесь логическая цепочка обрывалась, и оставалось возвращаться к теореме, которую он только что квалифицировал как акт веры. После такой квалификации она потускнела, и альтернативный акт стал казаться тоже возможным.

В то время Игорь в ходе своих математических занятий столкнулся с проблемой устойчивости. Вот, например, течет по дну оврага ручеек, и, если перегородить его камнем, он обтечет камень и продолжит свой путь прежним руслом — движение ручейка устойчиво. Как похож на него тот ручеек, что течет в огороде по водосточному желобу к бочке, но там ситуация совсем другая: стоило чуть перекосить подпорку желоба, и поток воды стал хлестать мимо бочки — значит, это движение неустойчиво. Существует глава математики, теория устойчивости, которая по виду уравнений движения должна судить, устойчиво ли данное движение или нет. «Теорема», которая не давала Игорю покоя, утверждала, что решение некоторой системы уравнений всегда устойчиво, — следовательно, альтернативное утверждение состояло в том, что хоть в одном захудалом случае эта система неустойчива. Если такой случай указать, то будет ясно, что «теоремы» не существует. Прилично зная признаки устойчивости, Игорь, как он с досадой сейчас понял, не знал ни одного практического признака неустойчивости. Помнил, конечно, заголовок «Теорема Четаева о неустойчивости», по-видимому, даже глянул когда-то в этот параграф, но интерес был не в нем, и его содержание в голове не задержалось. Впрочем, это легко поправимо, так как, зная остальное, одну теорему нетрудно воссоздать и самому.

Словом, придя в сумерках в нетопленый деревенский дом и орудуя в сырой темноте поленьями, ведрами и ухватом, он уже чувствовал, что «теорема» совсем не теорема, а заблуждение; когда же изба засветилась багровым светом из русской печи и заклокотал в чугунке кипяток, то уже созрел и выплыл из небытия опровергающий пример — тот самый случай, когда Игорева система неустойчива. Вот что значит — взглянуть на свою веру со стороны. Впрочем, настоящий верующий со стороны глядеть не может — в том-то и состоит вера. Неясно только, как он мирится с тем, что его вера исповедуется меньшинством. Конечно, верующий может сослаться на то, что всевышний наделил каждого свободной волей, чтобы тот дошел до истины сам, без принуждения, но вывод получается неутешительный для позиции верующего: почти каждый «доходит» до той веры, в какой его воспитали. Выходит, что свободой воли всерьез распоряжаются только те немногие, что не примыкают к предлагаемой им готовой вере, но их-то верующими и не называют. Жаль, что тогда на Олёкме не хватило духу расспросить шефа. Надо где-нибудь почитать об этом.


5

Вернувшись в Москву, Игорь действительно стал читать о передуманном. Сперва захотел узнать, в самом ли деле глухарь старше утки, но нашел не это, а совсем другое: оказывается, глухарь потому глохнет на току, что имеет гортань уникальной конструкции (в разгар пения она пережимает слуховые проходы). Зачем бы ему это? От такой гортани ему не больше пользы, чем шефу — от «гортанобесия». Можно даже сказать, что у глухаря тоже своеобразный бес в гортани. Никто ведь не станет утверждать, что шефово гортанобесие возникло и сохранилось потому, что страдавшие им шефовы предки оставляли больше потомков (да и страдали ли они им? Вкус — дело индивидуальное). Кстати, на следующей странице: у близкого вида, каменного глухаря, строение немного другое, и он на току не глохнет. Даже если изловчиться и объяснить дефект обычного глухаря как пользу, то как быть с тем фактом, что каменный глухарь обходится без этой пользы? Тем, что эти виды живут в разных условиях? Но именно на Олёкме они спокойно живут рядом, пасутся на брусничниках и токуют в редких сосняках.

Тут-то все и покатилось, как снежный ком: не ставился, оказывается, в биологии вопрос о том, почему у одного так, а не иначе, у другого же — иначе, а не так. Сколькие восхищались, как замечательно птицы приспособлены спать на ветке, но не принято вспоминать, что глухарь и тетерев не очень-то способны к этому, отчего и гибнут едва ли не больше, чем от своей глупой доверчивости. Тем более не принято спрашивать, почему у насекомых шесть ног, а у пауков — восемь, зато принято другое: когда кто-то усомнится в том, что все создано путем отбора полезного, упрекнуть его в незнании фактов.

Действительно, фактов Игорь тогда не знал и решил пополнять эрудицию систематически — занялся сопоставлением свойств различных птиц. Как ни парадоксально, никаких готовых сопоставлений ему найти не удалось, точнее — все оказалось не про то. Так, он прочел, что отряд куриных (в который входит семейство тетеревиных, а в него — глухари) характерен тем, что птенцы здесь — выводкового типа, то есть с рождения ходят за матерью, а уже через неделю могут вспархивать на кусты. Замечательное приспособление — утверждали и учебники и солидные руководства: растительная пища малокалорийна, прокормить ею птенцов в гнезде невозможно, поэтому-то и выработалась у куриных выводковость, а с ней и множество частных приспособлений, таких, как ранний лёт. Более того, в популярной статье за солидной подписью довелось прочесть, что именно от растительных кормов нет у кур ревности к петухам: поскольку не надо носить пищу в клюве, то гуляй с кем хочешь, я с выводком и одна похожу.

Весь этот натурфилософский карточный домик распадался при первом же дуновении фактов, но эти факты Игорь почему-то оказался вынужден группировать сам. Для тех же тетеревиных: разве не насекомыми питаются новорожденные тетеревята, да по большей части и глухарята? Разве не живут куропатки попарно? Позже, когда он прочел, что яркая окраска самцов полезна для того, чтобы отвлекать врагов от гнезда с самкой и потомством, встал еще один вопрос: почему никогда не совершают таких подвигов глухарь и тетерев?

С окраской вообще все было плохо, поскольку толкование ее полезности не устраивало самих биологов. Единственное, что хорошо получалось, это — почему самки не бывают ярче самцов (если только они не меняются своими ролями: у тех немногих видов птиц, где самка оставляет заботу насиживания самцу, она бывает и ярче). Разумеется, тому, кто сидит на яйцах, глупо было бы быть более ярким: главное на гнезде — быть незаметным. Однако все остальное получалось гораздо хуже. Одни были уверены, что самцы ярки для того, чтобы понравиться самке, другие называли это наивным антропоморфизмом, сами же фантазировали про яркую одежду супруга-смертника, уводящего врага от родного гнезда. Рекорд поставил автор, взявшийся истолковать окраску турухтанов (самцы этих куликов мало того, что ярки, но еще и резко различаются друг от друга по расцветке): оказывается, самки турухтанов настолько маловозбудимы, что уступают только оригинальному кавалеру. Интересно, как он это проверил?

Вскоре Игорь пришел к убеждению, что каждое из таких натурфилософских построений базировалось на специально подобранных примерах, а не на многообразии исследуемых явлений. Так, автор, верящий в пользу яркой окраски самцов, приводит длинный ряд изумительно ярких самцов и скромных самок (например, турухтаны, каменные дрозды), игнорируя ярких самок вроде щегла, сойки. Его оппонент указывает именно на эти примеры, утверждая, что расцветка — сигнал для опознания своего вида, скромную окраску он связывает с хорошим голосом — мол, опознание идет не на взгляд, а на слух — и указывает при этом, например, на соловья, камышовку и так далее. Ему, кажется, не приходят в голову опровергающие примеры вроде яркой и голосистой канарейки или ничем не приметного воробья.

Здесь-то Игорь скоро стал мастером — что-что, а контрпримеры — профессиональный навык любого математика. Вот снегирь, алеющий на снегу, вот обширное подсемейство утиных, где самцы зачем-то ярко раскрашиваются к осени, а вот раскраска яиц — просто ирония природы. (Весной у него под навесом крыльца в забытой охапке хвороста оказалось гнездо, а в нем пяток ослепительно голубых крапчатых яичек; к его приезду кто-то уже съел маму, а вскоре исчезли и яйца — Игорь едва успел определить по книге, что они, вероятно, принадлежат певчему дрозду. «Вот и толкование, — резюмировал он, пародируя прочитанное. — Если бы не яркий цвет, яйца могли бы протухнуть незамеченные, а разнообразие окрасок — чтобы кошка могла выбирать не только птиц, но и яйца по вкусу».) Нашлись контрпримеры и к рассуждениям про заботу о потомстве: мало того, что гуси и лебеди образуют прочные пары, а утки (то же семейство) — нет, но у одного старого автора удалось прочесть, что, оказывается, селезень норовит разорить гнездо своей избранницы. Это-то зачем?

Собственно, удивляться здесь было нечему, так как истребление своего потомства, увы, известно каждому — вспомнить хотя бы свиней и окуней. Здесь бы и построить Игорю ряд: сходные явления одинаково группируются в самых различных разделах животного мира. Однако он еще не был к этому готов и, пройдя мимо клада, продолжал копать.


6

Пришлось разбираться в том, что такое польза и что такое отбор. Игорь уже знал, как полагается объяснять полезность всего на свете, и загадка глухариной беспечности больше не была загадкой: достаточно было указать, что глухарь, спасаясь от наземного хищника на дереве, должен знать, не полезет ли враг за ним, вот он и рассматривает собаку. Толкование было не хуже и не лучше напечатанных в книгах, и раньше бы он успокоился; теперь же он стал искать контрпример и быстро нашел его: глухарь, вообще-то чуткая и осторожная птица, проявляет беспечность не только в этой ситуации. У того же старого автора (писавшего под псевдонимом «Лесник») он нашел строки о глухарях, полные еще большего изумления, чем сам испытал на Олёкме: «Держатся они за свой ток невероятно упорно. Перестрелять из них большинство это ничего… На смену исчезнувших явится новое поколение, которому кто-то скажет, что именно тут, вот в этом месте есть какое-то очарование». Не надо думать, что под очарованием автор понимал какой-нибудь невыясненный внешний параметр, жизненно важный для физиологии глухаря, — речь шла именно об очаровании. Глухарь вовсе не так требователен к чему-то дико-лесному, и Лесник писал, между прочим, про глухаря, токовавшего на поленнице дров. Зато сам феномен тока — вот что дико и очаровательно. Зачем глухари и тетерева собираются на тока? Чтобы их перестреляли или переловили? Ведь даже для размножения это не нужно, а они еще и на осенние тока собираются, где и в помине нет размножения! Тот же Лесник: «Летом тетерев живет один. Но, как только опадет с деревьев лист, тот же, столь склонный к одиночеству, тетерев вдруг чувствует неудержимую потребность в обществе». Зачем? «Сторожей тетеревиная стая не выставляет и ведет себя, надо отдать ей справедливость, глупее глупого». Если тетерев-одиночка осторожен, то стаю можно увидеть у самой дороги: «Покажется одному дураку, что уж очень интересно посмотреть на проезжающих, он кокнет и сидит, вытянув шею, глядит — все сидят и глядят, ждут и дожидаются большею частью того, что в них стреляют». Вот вам и приспособленность. Впрочем, намного ли разумнее поведение авторов, которые ничего этого в свои книги не включают, и только из ремарок вроде: «Биологический смысл осеннего тока неясен» — видно, что они это знают.

Ну как не воскликнуть в их адрес: ясен, абсолютно ясен! Точнее, ясно, что биологический смысл здесь нечего искать в терминах приспособления, ясно, что эти птицы к осени дуреют или, если угодно, очаровываются, но никак ни к чему не приспосабливаются. И не только они, и не обязательно осенью… Но к этому опять-таки Игорь еще не был готов, он в то время хотел узнать, как отбор отбирает полезное, и, может быть, так понять, что же считать полезным.

Он обзавелся «Происхождением видов путем естественного отбора» Дарвина и этим даже возвысился в собственных глазах: теперь он принимался за эволюционизм фундаментально. Давно уже ушло время, когда он, ради одной новизны, гонялся за самыми свежими публикациями, боясь, что информация устареет: информация стареет бешеным темпом, и те, кого профессиональный интерес вынуждает бежать в ногу со свежей информацией, бегут без оглядки, не видя за своей спиной самого интересного. Оказывается, состарившаяся информация далеко не всегда умирает (если, разумеется, это информация, а не шум), а засыпает на долгие десятилетия, иногда же и на столетия. Ее как бы и нет в науке, ее никто не знает (один-два историка обычно знают о ней — где она хранится и на какую она тему, но и они нередко бессильны увидеть ее смысл), пока не придет ее новое время. Приблизительно так же, как с глухарем или тетеревом, которых в июле как бы и нет в лесу (только один-два охотника знают, где они в принципе должны летовать, но и те нередко стоят перед кустом и не видят в его центре огромную затаившуюся птицу), пока они снова не вылетят всем напоказ.

Дарвин писал, аккуратно перемежая точно установленные часы работы спокойными развлечениями, и Игорь пытался читать его тоже не торопясь, подчиняясь захватывающей простоте классического текста. Однако Игорю приходилось читать урывками между служебными и семейными делами, и он скоро стал нервничать: когда же будет про естественный отбор, обещанный в заглавии? Он с удовольствием прочел о том, что разнообразие растений и животных, наблюдаемое ныне, содержит ясные следы их прошлой эволюции (например: организмы на острове тем более отличаются от материковых, чем дольше остров отделен от материка), согласился и с тем, что среди организмов не найти двух одинаковых экземпляров, и с нетерпением ожидал главы об отборе.

Здесь его сразу поджидал сюрприз — речь шла про тетерева: «Когда мы замечаем, что… красный тетерев окрашен под цвет вереска, мы должны допустить, что эти краски приносят пользу этим птицам… предохраняя их от опасностей. Тетерева, если бы их не истребляли в известную пору их жизни, размножились бы в несметном числе; известно, что они жестоко терпят от хищных птиц… Отсюда, действие естественного отбора может проявиться как в приобретении соответственной окраски различными видами тетеревов, так и в поддержании постоянства этого признака, раз он приобретен».

Вот и все. О том, что обычные тетерев и глухарь черны, а красны зачем-то их брови, — ни слова. Более того, оказалось, что в книге нет ни единого примера, когда бы естественный отбор наблюдался, а не додумывался. Пришлось, как ни досадно, отложить на время Дарвина и почитать о том, что же наука знает об отборе в наше время.

Выяснилось, что доказательств естественного отбора существует ровно пять (и мессир Воланд спросил Игоря со страниц булгаковского романа: «Как же быть с доказательствами бытия божия, коих, как известно, существует ровно пять?»). Первые два, логические, принадлежали Дарвину, а три других появились после его смерти; они повторены на разных объектах. Игорь выписал все пять доказательств.

1) Человек, заметив у животного или растения полезное уклонение, принудительно размножает нужные ему экземпляры, устраняя из процедуры размножения экземпляры с ненужными качествами. В дикой природе тоже удачно устроенные размножаются, а неудачники не оставляют потомства. Человек скрещивает или изымает особей наверняка, тогда как дикая природа способна только повышать или понижать вероятности, поэтому здесь отбор должен идти медленнее, но результат ожидается сходный: накопление индивидуальных уклонений должно порождать новые породы.

2) Все организмы стремятся размножиться, то есть оставить больше потомков, чем было их самих, следовательно, возникает борьба за «место под солнцем»; вследствие того, что все экземпляры хотя бы немного различаются друг от друга, они имеют различные вероятности накопления полезных уклонений.

3) Замечено, что если условия среды изменяются, то могут измениться и организмы. Впервые это было установлено на березовых пяденицах: эти бабочки потемнели вслед за потемнением стволов берез в индустриальных районах Англии, а уже в наше время доказано, что здесь действовал отбор: птицы чаше склевывали светлых бабочек на темном фоне. Пользу от защитной окраски находили у многих видов (о чем много писали), но у многих не находили (о чем почти никто не писал).

4) В той же Англии в конце XIX века был проведен такой подсчет: после бури подобраны трупы погибших воробьев и проведено сравнение длин их крыльев. Оказалось, что большинство крыльев — слишком длинные или слишком короткие, чем и было впервые показано, что гибнут преимущественно экземпляры с вредными уклонениями от нормы.

5) Многие микробиологи независимо друг от друга выращивали бактерий на пище, которая для них почти несъедобна (но именно почти — если пища была просто несъедобна, бактерии, разумеется, погибали). Оказалось, что у бактерий может чуть-чуть измениться один из ферментов так, что пища становится вполне съедобна и они быстро растут. Огромные численности бактерий (1015, то есть миллион миллиардов), проходивших в таких опытах, демонстрировали, сколько должно было погибнуть, чтобы нашлось из чего отобрать даже такие простые уклонения. (Как же быть с отбором слонов или хотя бы птиц? — думал Игорь.)

…Завершив перечень, он был поражен, насколько тот оказался скромнее, чем можно было ожидать. Сколько раз он читал, что теория отбора случайных вариаций объяснила все главное в эволюции, а вот оказывается, что фактически до сих пор речь идет только о некоторых мелких деталях. Поразительное несоответствие бравых деклараций и реальных успехов — таков был вывод нашего героя.

Выходило, что олёкминский шеф со своим «выживает тот, кто вовремя удирает» был не так уж далек от уровня мировых стандартов. «Ну подумайте, — мысленно обратился к нему Игорь, — если вас осенит догадка, что в организации наследственного аппарата есть какая-нибудь общая закономерность, то вы станете педантично сопоставлять множество фотографий, цифр и диаграмм, сами сядете за микроскоп, возьметесь разгонять фрагменты хромосом на центрифуге и многое, многое другое, прежде чем опубликуете вашу догадку. Даже после этого вы будете ждать реакции коллег с нетерпением и опаской, вполне допуская, что вас опровергнут, указав на какую-то не замеченную вами неточность, или просто — что кто-то предложит более красивую трактовку тех же данных. Так куда же вся ваша аккуратность пропадает, когда вы рассуждаете об отборе? Почему вас не интересует, можно ли дать окружающим явлениям другую трактовку?»

Вообще-то работ по отбору в печати оказалось много, но Игорь не смог найти в них ничего по существу нового. Казалось, многие авторы стремились только увековечить себя новым красивым термином. Например, Игоря позабавила длинная серия работ по «клинальному отбору»: такого отбора никто в природе не наблюдал, термин ввели для обозначения гипотетического фактора, привыкли к нему, стали цитировать, и вот он живет в науке, словно реальный феномен. Известно (это заметил еще Дарвин), что если двигаться вдоль зоны распространения какого-нибудь вида, то часто заметно постепенное изменение облика организмов (деревья, например, мельчают при переходе тайги в лесотундру); эту изменчивость в наше время называют клинальной, а причину ее называют клинальным отбором. Первый, казалось бы, вопрос — может ли наблюдаемая устойчивая разница в признаках быть следствием различной выживаемости? Ведь разница условий существования здесь так мала, что ее не удается измерить (такова, например, бывает ситуация в соседних гектарах северного леса). Парадоксально, но подобных вопросов ставить не принято, наоборот, принято самый факт изменчивости считать доказательством наличия соответствующего отбора. Такие «доказательства» Игорь решил не включать в список, хотя факты и запоминал: они все более убеждали его в том, что биология не в силах вывести разнообразие признаков из идей полезности и отбора.


7

Случилось сменить место работы — перейти из математического института в биологический и тем самым предаться своему хобби на почти законных основаниях, да и не зарываться в литературу с каждым вопросом, а спрашивать у коллег. Не то чтобы ему прямо позволили взять тему «разнообразие и отбор» и не то чтобы коллеги-биологи знали об этой теме больше него, однако все-таки ему не говорили «отстань!», если он задавал какой-нибудь до неприличия наивный вопрос, например: «Почему волк серый, а лиса рыжая?» Более того, выяснилось, что все это многим интересно: ведь не только вывести новые породы, но и сохранить старые нельзя, если не понимать, чем породы различаются, чем полезны эти различия и что такое отбор.

Оказалось, что биологи не очень-то знают, чем естественный отбор отличается от искусственного, и, когда Игорь объявил доклад на эту тему, собрались чуть ли не со всей Москвы.

— Взгляните на эти две схемы, — говорил Игорь, которого, впрочем, большинство присутствующих знало уже как Игоря Викторовича. — Первая демонстрирует общую логику искусственного отбора: красная стрелка — человек выбирает понравившегося ему самца, зеленая — выбирает для этого самца самку, голубая — выбирает оптимальные условия для выращивания их потомства. Эти три цветные стрелки означают три различные группы факторов, никак не сводимых друг к другу. Так, самца можно выбрать за его спортивные качества, самку — за ее плодовитость, а потомство вырастить даже при условии, что мать неспособна их выкормить. Или так: самца выбрать за то, что он — от плодовитой самки, и скрестить с плодовитой же самкой (чтобы вывести плодовитую породу), хотя бы самец и был неспособен к борьбе за самку. Итак, мы имеем не менее чем трехмерное пространство, траектория в котором демонстрирует ход регулируемого породообразования. Далее, множество черных стрелок вокруг цветной схемы — это человек устраняет возможность участия других особей, кроме избранных, в формировании данной породы. Выстроившиеся вокруг нашей системы регулирования черные стрелки охраняют ее траекторию от ненужных возмущений.

Что же касается, — продолжал он, — другой схемы, естественного отбора, то здесь цветная стрелка одна: и все качества самца, и все качества самки передадутся во времени только в зависимости от того, вырастет ли их потомство. Черных же стрелок нет совсем, то есть каждый посторонний член стада норовит пересечь выделенную нами цветную стрелку и протянуть свою, совсем новую для этой схемы. Как видим, общего мало.

— Как же мало? — крикнул кто-то. — Ведь единственная стрелка естественного отбора учитывает действие всех трех цветных стрелок искусственного, даже нет, всех четырех.

— Правильно, всех четырех, — поддержали крикнувшего. — Если посторонний победил вашего, значит, туда вашему и дорога!

— Вы не учитываете обратной связи от фенотипа к генотипу через взаимодействие популяции как целого со средой. Вам следовало бы сначала почитать работы Ивана Ивановича Шмальгаузена!

В автора этой последней реплики, солидного джентльмена, Игорь решил вцепиться. (Он сомневался в том, что подобные реплики произносятся осмысленно.) Он подошел к джентльмену, протянул ему кусочек мела и предложил изобразить на доске требуемую схему. Тот наотрез отказался:

— Вы докладчик, а не я, зачем же я буду обучать вас тому, что вы должны были выучить дома!

Игорь на миг растерялся, председатель, воспользовавшись паузой, попросил продолжать доклад, а джентльмен вскоре демонстративно удалился; потом председатель сделал Игорю наедине выговор за оскорбление уважаемого человека.

Пришлось кое-как заканчивать доклад. Требовалось рассказать, что такое обратная связь: если мы хотим, например, поддерживать постоянно повышенную температуру в инкубаторе, то нам, конечно, необходим нагреватель, но этого еще недостаточно, так как нужен прибор, который будет изменять поток тепла от нагревателя в зависимости от достигнутой температуры. Этот прибор и реализует обратную связь, причем сигнал от этого прибора — никак не тот тепловой поток, который надо регулировать, а какой-то другой сигнал (например, электрический ток, текущий от контактного термометра к выключателю нагревателя). Если нам надо регулировать точно, то приходится вводить несколько регуляторов — например, кроме управляемого нагревателя вводить управляемый охладитель. Однако никак невозможно сделать наоборот, то есть нельзя одним управляющим сигналом регулировать хотя бы две различные величины, тогда как часто приходится слышать, что природа путем регуляции размножения контролирует все качества каждого вида организмов.

— Что же происходит в природе? — Игорь подошел к главному пункту доклада. — Очевидно, что регуляторов должно быть не меньше, чем регулируемых величин, и их следует искать, а не называть все, выясненные и невыясненные, регуляторы одним термином «отбор». Получается вот что: думая, что говорят об одном и том же, исследователи в действительности называют отбором самые разные феномены, и у нас нет оснований списывать на него, не размышляя, все функции мастера, создающего разнообразие наблюдаемых форм.

— Так кто же их создает? — послышалось из зала.

— Не «кто», а «что». Законы, по которым явления связаны друг с другом, в частности — не очень пока понятные законы изменчивости, — ответил Игорь.

— Связанные законы изменчивости — это дарвиновский принцип корреляций? Значит, вы опять возвращаетесь к Дарвину, — слышался все тот же, уже несколько озлобленный голос. — Зачем нам тогда все эти схемы?

— То есть как — зачем? — Игорь не ожидал такого поворота. — Я же пытался показать вам, какие процессы возможны, а какие — нет.

— И пришли к тому же, что мы и без вас прекрасно знаем: что эволюция идет по Дарвину.

— Что значит — по Дарвину или не по Дарвину? — Игорь повернулся к схемам. — Вы же видите, что схемы различны, тогда как у Дарвина об этой разнице и намека нет, и ваш элементарный долг — уточнять и конкретизировать то, о чем раньше не умели говорить аккуратно. Когда же аккуратность достигнута, то становится видно, что вот такой процесс может идти, а другой — не может.

— Назовите хоть один пример, когда эволюция идет не по Дарвину, — крикнул кто-то, — или нам тут нечего делать! — И он засмеялся, довольно озираясь.

Игорь обернулся к председателю: сейчас самый подходящий момент ему вмешаться, чтобы хоть что-то выяснить или просто разойтись, но не продолжать этот спор глухих, этот абсурд (ведь абсурд и значит по-латыни: от глухого). Однако председатель ждал с интересом, ему тоже явно хотелось узнать, бывает ли так, что дарвиновское детище, эволюция, идет не по Дарвину. Ждать помощи было неоткуда, объяснять что-нибудь — абсурдно, и Игорь в отчаянии бросил в зал:

— Почему лиса рыжая?


8

Что было потом сказано, не так существенно, главное — все перестали злиться и наперебой принялись его учить. Он уже несколько ошалел, но крутился невозмутимый магнитофон, и, слушая дома запись, Игорь понял, что биологи не только не знают, почему звери бывают разные, но даже не понимают, что значит этот вопрос.

Волк сер потому, что покровительственная окраска помогает ему при охоте, — это знают все, но почему лиса рыжая? Парадоксально, но этот вопрос не вызывает интереса. Все только разъясняли Игорю, почему вопрос неудачен. Один снисходительно поучал, что цвет лисе безразличен, поскольку она охотится ночью (а волк — разве не ночью?); другой с интригующим видом сообщал, что у жертв лисы нет цветного зрения (что просто неверно); третий пояснял, что мелькание рыжего на желто-зеленом фоне только человеку видится контрастным (он, разумеется, не ставил опытов на этот счет, а Игорь помнил у одного охотника описание: вся живность разбегается и разлетается, едва в кустах мелькнет огненно-рыжий лисий хвост); четвертый, тот самый со злым голосом, указал, что мы не знаем всех корреляций лисьего организма, а когда узнаем, то сможем указать, с каким полезным признаком сцеплена рыжая окраска (возразить было, конечно, нечего, зато вспомнилось «Credo, guia absurdum» — верую, ибо нелепо). Кто-то из профессуры заявил, что рыжий цвет — адаптация к осеннему лесу, а одна симпатичная бабушка стала даже уверять, что лиса не такая уж рыжая, поскольку наблюдаются лисы разных окрасок.

Так реагировали собственно биологи, зато один биохимик взял да и разрубил гордиев узел: лиса рыжая потому, что в ее шерсти преобладает оранжевый пигмент. Это был точный прямой ответ, но он почему-то никого не заинтересовал, как если бы кто-нибудь сказал, что Магомет бежал из Мекки потому, что осел под ним направился в Медину.

А разве биохимик не был прав и в том, что изменил смысл вопроса? Разве есть способ ответить на вопрос о причине цвета, кроме как указав на субстанцию, которая отражает свет данного цвета? Однако Игорь, спросив «почему?», хотел узнать — «зачем?», и именно от этого ответа хотели уйти его оппоненты.

Тут-то Игоря и осенило: лиса рыжая не потому, что это кому-то зачем-то надо, а потому, что она так конкретно устроена. И глухарь дуреет весной и осенью потому, что он так устроен, поэтому «биологический смысл осеннего токования» ясен не меньше и не больше, чем смысл его черно-красной расцветки или его торжественно-забавной бороды. Все создания различны, в этом и смысл и прелесть жизни, вот!

Игорь выключил магнитофон и прошелся взад-вперед по комнате. Замечательно. Однако как быть с тем фактом, что лиса умеет охотиться, а глухарь — пастись? Как быть с тем, что лиса умеет выкармливать лисят, а глухарка умеет водить птенцов по брусничникам? Короче, как быть с тем фактом, что все организмы приспособлены?

А вот как, для начала размышления конечно: биохимик продемонстрировал, сам того не подозревая, что это две разные проблемы — проблема приспособления и проблема разнообразия.

Почему организмы разные — на этот вопрос не надо пытаться отвечать в терминах приспособления, потому что объяснить приспособление — это значит ответить на вопрос «зачем», а совсем не на вопрос «почему». Кстати, и биохимик ответил не на вопрос «почему», а на вопрос «как», то есть просто описал феномен, но не его причину.

Получалось, что у биологов есть в запасе еще один инструмент, который пускают в ход тогда, когда другие не работают: если совсем не приходит в голову, зачем бы могло быть полезно данное качество, то считается допустимым заменить вопрос «зачем» на вопрос «как», то есть вместо объяснения приспособления — начать описание истории вопроса.

В сущности, и про эту подмену Игорь знал давно, но только не мог осознать ее значения. Например, его давно удивляла проблема птичьих перелетов. Если сама идея перелета кажется всем понятной (улетают от холода и голода), то конкретные перелеты большинства видов птиц — загадка, и здесь-то толкователи неизменно переходят на историю, которая подчас трактуется так же лихо, как и приспособление. Летит не на юг, а на запад? Следовательно, в прошлом вид расселялся с запада! Интересно, а как это расселялась полярная крачка, которая летает из Арктики в Антарктику? Вряд ли она могла жить в тропиках (хотя бы потому, что там не останавливается на зимовку), да и кто пробовал выяснять это?

Мы живем в век генетики, но в отношении перелетов про нее все как будто забывают: общепризнано, что все подробности перелетного инстинкта закреплены наследственно, то есть изменяются только путем отбора случайных изменений генов; может ли такой процесс обеспечить наблюдаемые свойства перелетов? Хотя бы — хватит ли времени? Пишут, что многие птицы улетали от ледника, но ведь ледник наступал в считанные тысячелетия; доказано, что многие птицы летят, ориентируясь по звездам, но и звезды за тысячелетия заметно смещаются. Когда-то Дарвин полагал — для ощутимого изменения видов потребны «миллионы веков», а вот оказывается, что система перелетов должна формироваться за десятки веков, то есть идти на наших глазах. Если бы здесь в основе лежали случайные изменения генов, мы наблюдали бы полчища птиц, в одиночку и группами летящих по всем направлениям во все сезоны — только при такой интенсивности случайного поиска перелеты могли бы успевать подстраиваться к переменчивым требованиям среды. Однако мы этого почему-то не видим, зато видим другое: едва перестала замерзать Москва-река (много горячей воды уходит в канализацию), как некоторые утки приохотились зимовать на ней, не улетая.

Словом, некоторый элемент приспособительности в явлениях перелета есть, как есть и некоторый элемент случайности в перелетах отдельных экземпляров — одному полярнику довелось даже видеть сокола, летевшего открытым океаном к полюсу. Однако вывести из этих посылок законы перелета в целом не удается, и недаром, пытаясь описать всю эволюцию через приспособление, биологи не нашли ничего лучшего, чем в трудных случаях описывать приспособление через эволюцию. Ведь перелет — приспособление? Следовательно, когда-то было полезно летать так, а не иначе. Завидная логика! Этого даже читать не хотелось, и раньше бы Игорь, несомненно, на этом месте чтение и прекратил, но теперь он уже давно понял, что биология — не точная наука, в ней свои «правила игры» и своя логика. Как бы она ни была подозрительна для математика, даже из нее надо бы извлечь рациональное зерно. Разумеется, идея «все на свете полезно» и идея «так исторически сложилось» противоречат друг другу, но их не так уж трудно примирить — достаточно чуть-чуть модифицировать их с позиции разнообразия.

Начать надо, Игорь это уже много раз проверил, с поиска контрпримера. Вот хотя бы: далеко не все виды птиц улетают от холода и голода — некоторые улетают еще в середине августа, другие летают в пределах тропиков; некоторые, наоборот, от голода не улетают — если, например, подмосковная ворона улетает на Карпаты от холода и голода, то почему вологодская ворона прилетает зимовать в Подмосковье? Похоже, что всем птицам просто надо куда-то летать (абсолютно оседлых птиц, говорят, не существует). Про этот факт Игорь спокойно мог сказать: так исторически сложилось, а все остальное, все разговоры про адаптивное происхождение конкретных перелетов, казалось ему просто попыткой навязать птицам человеческие мотивы.

И все же… И все же несомненно: большинство видов птиц эксплуатирует эту свою потребность улетать — в целях адаптации (улетают от холода и голода); но именно то меньшинство, которое делает не так, раскрывает внутреннюю, не связанную с адаптацией суть перелета. Слов нет, феномен таинствен (Игорь вспомнил книжку, которая так и называлась: «Таинственные перелеты»), но таинствен не более и не менее, чем, скажем, осенний ток глухарей. И ток и перелет очаровывают птиц, и если очарован целый вид, то биолог ищет объяснения, если же очарована одна особь (глухарь, токовавший на дровах, или сокол, летевший к полюсу), то это игнорируется. Разумеется, очарованность всего вида генетически предписана, а одной птицы, возможно, и нет, но разве это дает нам право не видеть общего?

Кстати, если уж «очеловечивать» птичьи поступки, то лучше это делать явно, не прячась от самих себя. Например: почти все птицы улетают зимовать в мягкий климат, но ведь и люди стремятся отдыхать в мягком климате. Есть, конечно, оригиналы, отдыхающие в полярных льдах, но и у птиц они есть — тот же чудак сокол или те же полярные крачки.

Уже в который раз Игорь натыкался на этот загадочный факт: самые разные объекты проявляют удивительные параллели в свойствах. Ему бы сформулировать какое-то общее правило, но так уж нас всех учили, что познавать природу — значит отвечать на вопросы «зачем», «почему», «как» и т. п., здесь же ни один из них не подходил. Уже держа клад в руках, наш герой продолжал чего-то искать, именно — искать чего-то привычного.


9

У Дарвина было поместье с лугом, парком и «тропинкой раздумий». Игорь, с годами научившись размышлять где угодно — не только в очереди или зажатый автобусной дверью, но и беседуя с начальством, — все-таки завидовал «тропинке раздумий». Времени стало в обрез, и он ездил в свой нетопленый деревенский дом вечерним поездом, чтобы к утру быть на месте и, поспав, к полудню сесть работать. Лесная дорога, где он когда-то покончил с «теоремой», была обычно лучшей частью всего предприятия, но в этот раз он попал в непролазную грязь — весна затянулась, и к концу мая едва утвердилась зелень. Балансируя в темноте на зыбких краях колдобин, много ли обдумаешь? Игорь, стараясь не упасть в очередную «миргородскую лужу», взмахнул пудовым от глины сапогом и оказался на четвереньках. «Вот тебе и тропинка раздумий, — пробормотал он, едва поборов рюкзак, плотно севший на ухо. — К черту это чудо цивилизации!»

Петлять за «испражнением гигантозавра» (так называл проселки Станислав Лем) не имело никакого смысла, и Игорь, обтерев травой руки и сапоги, взглянул на звездное небо, взял правее Полярной звезды и решительно углубился в лес.

В нечастом осиннике было виднее, чем на черной дороге, и Игорь спокойно размышлял о том о сем; но потом, среди елей, Игорь уже брел наугад и казался себе беглым каторжником. Попалась прогалинка, здесь бы сориентироваться, но облачка успели испортить небо, пропали обе Медведицы. Вот, правда, Кассиопея, простенькое созвездие, тоже смотрит на Полярную звезду, но как в точности — Игорь не помнил. Он все-таки пошел дальше, а мысли не клеились — уже от неуверенности. Вот наконец просека, можно пойти по ней на восток и спокойно подумать, но что это? Вправо, в просвете просеки, меж елей угольной черноты, небо чуть серело. Час ночи — светлеть может только на севере, следовательно, просека — меридиональная. Вместо северо-востока он, оказывается, давно идет на северо-запад.

Идти больше не было смысла: через час-другой северо-восток обозначится четко, а пока, чтобы не уйти еще дальше от дома, лучше полежать. Подстелив плащ и ватник, он улегся головой на рюкзак и, медленно потягивая сигарету, глядел на редкие звезды среди ветвей.

«Да, Игорь Викторович, слабо тебе в штурманы. Интересно, а как же ориентируются ночные мигранты, те же утки? Ведь им в планетарии закрывают три четверти неба, а они находят север по любой оставшейся части. Неужто в них запечатлено все звездное небо?» Самое замечательное, что в планетарии находили север и молодые птицы, никогда не видевшие естественного неба. Лет десять назад, вспоминал Игорь, это было сенсацией, а теперь все затихло — почему? Ведь это удачнейшая эволюционная модель: звездный полюс за 13 тысяч лет уходит на 23 градуса, тысяч за 50 лет расползаются и сами созвездия, так что карта звезд, если она действительно запечатлена в птичьем мозгу, быстро устаревает. Как же она успевает обновляться? В книгах уверенно пишут про «наследственный код звездного неба», нимало не смущаясь тем, что этот «код», содержащий много тысяч бит информации, должен обновляться каждые несколько тысяч поколений. И это происходит, как пишут, «не за счет жизненного опыта, а целиком создается отбором». Если не первое, значит, второе.

«Как просто у вас устроен мир!» — ответил Игорь незримому автору, как бы включаясь в беседу с ним. (Был ведь когда-то такой литературный жанр — диатриба, беседа с отсутствующим собеседником.) Интересно, как такой автор представляет процедуру этого отбора? Летят на север мириады уток, и у каждой перед внутренним оком — звездная карта, сложившаяся от случайных соединений нейронов вследствие случайных мутаций. Почему же это — именно образ неба, а не сигареты «Явы», не лисы с утенком в зубах, не утенка с лисой в зубах, не лисы с сигаретой «Ява»?

Незримый автор усмехнулся в ответ: сложный образ не возникает сразу, он сам складывается за счет отбора, и если отбор идет на образ неба, то в ходе его конкурируют все более и более правильные образы неба, а не утята с зубами. Абсурдная картина не сможет сложиться в мозгу, поскольку ни один из ее элементов никогда не был отобран.

«Замечательно! — ответил ему вслух Игорь, тыча в лесную тьму пальцем. — Значит, и элементы звездной карты никогда не были отобраны! Они ведь не могли конкурировать друг с другом, поскольку ни один из них не мог работать. Каждый несовершенный элемент звездной карты так же абсурден с позиции отбора, как звезда с зубами. Взгляните на меня: у меня в мозгу довольно верная картина неба, но она неточна, и результат налицо — никуда не годное направление. Образ неба должен быть фантастически, умопомрачительно близок к точному, чтобы отбор вообще мог начать работать».

Отбираться, следовательно, должна вся карта целиком, а это уже сущий бред. Допустим даже, что отбор тысячелетиями идет только на образ звездного неба, а не на все прочие птичьи качества. Пусть! Далее, пусть образы звезд не возникают где попало, а только перемещаются (то есть прошлая карта каким-то чудом уже запечатлена, и ее надо только подновить) и каждая звезда может только смещаться на один шаг по вертикали и горизонтали. Пусть вся карта состоит из пятидесяти ярчайших звезд, а каждый экземпляр утки — новая карта. Даже в этих допущениях, оптимистических до абсурда, на один акт модификации карты понадобится 2100 экземпляров уток — больше, чем было всех позвоночных за всю историю Земли.

Впрочем, такие подсчеты никого не убеждают: все равно оптимист уверен, что в природе сравниваются всегда две формы — приспособленная и неприспособленная — и побеждает первая. Интереснее другое: почему прекратились опыты в планетариях, когда стояла еще тьма вопросов? Не потому ли, что стало немного страшно? Ведь это, пожалуй, впервые: нашли объект, в эволюции которого все можно измерить — и скорость, и количество информации, и степень допустимой ошибки. Здесь не отговоришься ни опытом прежних поколений, ни корреляцией с неизвестными признаками, ни миллионами веков — или садись с карандашом, подсчитывай, или помалкивай; и все замолчали. Шутка ли — ставить опыты, которых ты заведомо не сможешь объяснить!

«Вот бы мне планетарий!» Игорь, сам не заметив, вскочил, затолкал все в рюкзак и пошел в едва намечавшихся сумерках. «Я бы убирал не созвездия, а отдельные звезды, то есть нет, я бы раздвигал звезды, как они раздвигаются историей; я бы направил полюс Мира на Вегу, как было 13 тысяч лет назад и как будет снова; я бы показал северным птицам небо Антарктики, я бы показал птицам зеркальное отражение неба — куда они полетят?»

…Он скинул надоевший рюкзак и, оглядывая дом, оставленный осенью, вдруг заметил в изумлении, что его тоже оглядывают: из-под навеса крыльца, из старой хозяйственной сумки с шишками, висевшей здесь уже много лет, на него уставился черной бусинкой глаз. Игорь тихонько взошел на крыльцо, глаз исчез в сумке. «Опять певчий дрозд?» Игорь, забыв про рюкзак, бросился, едва войдя, за определителем — тот так и лежал здесь несколько лет и вот дождался работы. Только теперь, с книжкой в руках, Игорь отважился заглянуть в висевшую на уровне глаз сумку — птичка выпорхнула, и он увидел семерку крохотных крапчатых яичек, аккуратно сложенных острыми концами в таком же аккуратном гнездышке. Птичка улетела недалеко — сидела на заборе, он хорошо разглядел ее рыжеватое горло и грудь; он тихонько подошел к забору — птичка перепорхнула обратно в гнездо, и он разглядел белое брюшко. Однако пользоваться определителем Игорь не умел, и ему пришлось перелистать, сидя на рюкзаке, чуть ли не весь подотряд певчих, пока он нашел нужный диагноз: «Спинная сторона оливково-серая, только верхние кроющие перья хвоста рыжеватые; горло, зоб и грудь — светло-рыжие; брюшко белое с сероватыми боками» — зарянка.

«Это же звездный мигрант!» Стоит ли добавлять, что программа задачи, которую следовало в понедельник отдать на перфорацию, так и осталась ненаписанной, — Игорь мечтал об опытах с зарянчатами. Подумать только: гнездо под навесом, следовательно, птенцы не увидят естественного неба, и можно спокойно поручить выкармливание их маме (когда вывелись птенцы, он увидал и папу). К черту планетарий, достаточно оборудовать несколько слабых ламп, загороженных черной бумагой — на этой бумаге он будет выкалывать созвездия, а сами лампы развешивать по комнате, как понадобится. Не так уж трудно сделать и цилиндрическую клетку, пол которой будет устилаться промокашкой, а в середке будет ставиться штемпельная подушка, — прыгая, птички будут запечатлевать лапками направление желаемого полета. Способ был уже описан в литературе, и все казалось проще простого.

Одна трудность: опыты по ориентации можно поставить только осенью, когда птицы захотят на юг, а как содержать их три месяца? Не может же он столько сидеть в деревне. Едва приехав в Москву, Игорь позвонил знакомому орнитологу, но тот уже уехал в поле. Игорю порекомендовали одного благодушного доцента, который заинтересовался и, согласившись, что сам Игорь несомненно уморит птенцов, обещал прислать ему юннатов, которые все умеют — и накормят, и в лабораторию привезут. Однако доцент, как выяснилось, тут же забыл об Игоре, да и никаких юннатов у него не оказалось; Игорь бросился к доцентову начальству — суровому профессору, который тоже заинтересовался и обещал прислать студента-орнитолога. Поговорили об эволюции, об уникальной возможности прямых информационных оценок, профессор, как водится, посоветовал прочесть Шмальгаузена, Игорь ответил как можно мягче, что думает по этому поводу: Иван Иванович был благородный человек и много сделал для зоологии, но о количественных оценках у него решительно ничего нет. Они мило расстались, и Игорь стал с нетерпением ждать.

Ах, не надо было отвечать — профессор не только никого не прислал, но и от телефонного разговора уклонился: задел его Игорь за живое. Так и остался он ни с чем, и желторотый выводок (все семь штук, максимальный выводок у зарянок!) в положенный срок благополучно исчез из гнезда. Впрочем, кое-что почерпнул и Игорь: во-первых, он осторожно сфотографировал мамашу, и та, представьте, позировала ему на поручне крыльца, всего сантиметрах в восьмидесяти от объектива (а ведь пишут, что зарянка осторожна настолько, что даже на гнезде не допускает приближения). Во-вторых, после опустения гнезда он заметил, что за соседским забором время от времени раздается странный шум, и как-то раз, глянув в окно, успел увидеть финал чудесной сцены — из бурьяна пулей вылетела кошка, за ней — мохнатый черный соседский пес, а с другой стороны той же бурьянной куртинки выпорхнуло несколько птенчиков. Симпатичный лохмач пас зарянчат! Вот и верь после этого, что животные живут наследственными реакциями, — подозрительно быстро они меняют в окружении человека стереотипы поведения.

Зимой в библиотеке Игорь встретил знакомого орнитолога, тот посетовал — какую ерунду приходится читать по-английски об эволюции, а Игорь посетовал, что не застал орнитолога в июне, пропала уникальная возможность.

— Ну и хорошо, что пропала, — ответил тот, к полному Игореву изумлению. — Все равно у тебя ничего бы не вышло, только загубил бы выводок и сам бы огорчался. Читай лучше буржуев, наверняка они это скоро сделают.

Предложение было странным, особенно если учесть, что у них приходится читать ерунду как раз по тем вопросам, не задав которые трудно поставить хороший опыт в планетарии; но делать нечего — Игорь взял «Biological Abstracts», без всякого энтузиазма стал искать давно захиревшую тему «Stellar orientation» — звездную ориентацию. И сразу же нашел статью Эмлена, главного американского планетарщика. Орнитолог был более чем прав: в июне, когда Игорь бегал со своим маниловским прожектом, уже и вопрос был поставлен и ответ получен.

Как и Игорь, Эмлен усомнился, что отбор способен сформировать в мозгу птицы звездную карту. По его заказу в планетарии был изготовлен такой вид неба, в котором полюсом Мира является не Полярная звезда, а другая звезда — Бетельгейзе. Небосвод послушно закрутился вокруг нового полюса, и птички, никогда не видевшие естественного неба, послушно приняли курс на Бетельгейзе за курс на север. Они, следовательно, унаследовали не конкретную карту, а общее правило: следить в течение ночи за вращением неба и ориентироваться на единственную неподвижную звезду. Просто и изумительно, фантастически просто. Куда проще, чем то, что придумывали, от неумения рассуждать, про «наследственный код звездного неба».

Однако как быть с отбором и разнообразием? Мог ли эмленовский механизм быть отобран? (Ведь живет же большинство видов без звездной ориентации, да и та же зарянка иногда спокойно зимует севернее Москвы.) Не лучше ли сказать, что этот механизм — такой же элемент разнообразия, как и токование? Словом, Эмлен мало что объяснил Игорю.


10

Снова пришлось сесть за чтение — хотелось понять, что такое объяснение. Ведь и доказать теорему — объяснение, и привлечь первое попавшееся (например, адаптацию лисы к осеннему лесу) — тоже какое-то объяснение. Игорь начал читать про структуру науки, и первое, на что наткнулся — ни к селу ни к городу, — про разнообразие религий. Оказывается, есть такой взгляд, что первые проблески науки родились именно из столкновения религий: представители разных вер, пытаясь убедить друг друга, изобрели первый научный инструмент — критику.

«Вот ведь, никогда не угадаешь, — думал Игорь. — Сколько лет думал, а ответ прост и неожидан, да и не до него сейчас. Впрочем, и из него надо бы что-то извлечь. Прежде всего, я не искал ответа на вопрос, чем полезно разнообразие религий, я хотел узнать, как этот факт уживается в религиозных головах, а мне попался ответ „зачем“. Наоборот же, сколько раз я хотел узнать, зачем зверю или птице то или другое свойство, а узнавал только, как уживается в религиозных головах знание об этом свойстве. В чем дело? Не в том ли, что я всегда интересовался целесообразностью конкретного свойства, а здесь, в вопросе о религии, дан ответ о целесообразности разнообразия? Или, может быть, проще: надо задавать всегда не совсем тот вопрос, на который ищешь ответа».

Разумеется, вспомнился шеф ярое око (ездит, ли? Дошел слух, что, поругавшись, он выгнал кого-то посередь тайги), и тут же, как специально ждавшая ассоциации с шефом, прочлась его главная философская идея: чем многосвязнее система, тем она устойчивее. Автором идеи оказался Герберт Спенсер, тот самый, что за семь лет до Дарвина писал и об эволюции, и о естественном отборе.

Интересно, как же Спенсер увязывал свою идею об устойчивости с идеей эволюции? Ведь столь многосвязанная штука, как биосфера, должна, согласно принципу устойчивости, быть абсолютно неспособной к сдвигам. Однако Спенсер понимал устойчивость не только как стояние на месте, но и как устойчивое движение, устойчивую траекторию. Этот философ заметил, что биологическая эволюция просто не может не идти хотя бы потому, что живое тесно и многосвязанно сцеплено с неживым, а эволюция Земли тогда уже была общепризнана. Хотя он и не считал возможным истолковать жизнь целиком в научных терминах, однако несомненная взаимозацепленность живого с неживым предстала ему как локомотив эволюции. Он одним из первых приветствовал дарвинизм, и мало кто заметил отличие его эволюционизма: в спенсеровской эволюции был указан локомотив, тогда как у Дарвина налицо были одни сталкивающиеся вагоны, локомотив же каждый читатель должен был представлять себе, как может. Недаром, думал Игорь, до сих пор этот локомотив все представляют по-разному.

О Спенсере как философе Игорь едва помнил то, что джеклондоновский Мартин Иден, взявшись за самообразование, восхищался спенсеровскими толкованиями природы, в общем-то для Игоря банальными. Вот уж не думал он, что когда-нибудь возьмется читать Спенсера, а теперь приходилось. И теперь многие места казались ему банальными, но среди них то тут, то там мелькали неожиданно яркие мысли.

Что все течет, сказал еще Гераклит, но Спенсер решился сформулировать — как все течет. Всякая причина вызывает более чем одно следствие, а всякому следствию можно указать более одной причины (вот почему можно дать сотню ответов на вопрос, почему лиса рыжая, и ни один из них не будет интересен, — додумывал Игорь, — а можно ли дать интересный ответ?). Тем самым отпадает необходимость искать причину каждого индивидуального изменения, зато встает во весь рост новая проблема: можно ли сказать что-нибудь существенное о законах движения многосвязных систем вообще? Спенсер сформулировал эти законы в такой афористической форме: все движется от однородного к разнородному (дифференциация) и от несвязного к связному (интеграция). Закономерность, следовательно, следует искать не в феномене как таковом, а в той системе, к которой он принадлежит, в том ряду, членом которого он является. Следовательно, додумал Игорь, рационально объяснять не окраску одного вида — лисы, а найти закон окраски всех видов лис или даже всех хищных. Пусть в самой что ни на есть абстрактной форме, Спенсер все-таки взялся сформулировать именно законы разнообразия.

Только теперь Игоря охватило чувство кладоискателя, со скрипом приподымающего ржавую крышку откопанного сундука. Выходило, что он действительно докопался до того, почему лиса рыжая: этот вопрос оказался бессмысленным сам по себе, зато прояснилась и осмысленная формулировка. А именно: надо спрашивать не «почему лиса рыжая?», а «почему среди хищных есть рыжие?». Ответа на этот вопрос пока нет, но это потому, что его никто, по-видимому, до сих пор не задавал.

Ну хорошо, Спенсер подметил законы разнообразия, но почему и как организмы оказываются приспособленными к своей среде? Мог ли Спенсер провести тот диспут с биологами лучше, чем Игорь? Оказалось, что в вопросах приспособления Спенсер шел почти в ногу с Дарвином, то есть привлекал и упражнение каждой конкретной особи, и отбор удачных вариантов, однако говорил и чуть-чуть другое: что жизнь — непрерывное приспособление внутренних возможностей и потребностей к внешним. Дарвин не возражал против таких формулировок, но у него среда в основном задавала тон, а организм в основном подстраивался, здесь же утверждалась некоторая симметрия отношений — организм использует свои возможности, чтобы воспользоваться возможностями, находимыми им в среде. И Дарвин говорил об этой симметрии (тот факт, что потребности приходится удовлетворять в рамках возможностей природы организма, он называл корреляцией), но вспоминал о ней только тогда, когда без нее что-то не объяснялось, а здесь, у Спенсера, она введена изначально и явно. В чем разница? В том, что возможности организма не выводятся из приспособления, а скорее наоборот: спектр возможных приспособлений выводится из возможностей, заложенных в природе организма.

Вот что следовало бы Игорю усвоить прежде, чем он объявил свой злополучный доклад. Вряд ли, разумеется, он смог бы разъяснить свои выводы тем, кто привык думать иначе, но, по крайней мере, он понимал бы тогда, что же именно следует разъяснять, и не чувствовал бы растерянности. Оппоненты действительно были к нему глухи, но можно ли винить их за это, если он и сам был тогда неспособен их слушать? Ведь он только сейчас стал понимать, что хотел втолковать ему тот, несколько озлобленный, голос из зала, что твердил о корреляциях: если не придираться к словам, то корреляции и являются соответствием потребностей приспособления и возможностей развития.

Теперь стало немного легче. Не будем пока спрашивать, решил Игорь, почему разнообразие существует и растет, как и Дарвин не спрашивал, почему особь стремится размножиться и откуда берутся наследственные вариации — все это принималось как установленный в природе факт. Важно то, что организмы могут быть разными сами по себе, а не только в силу приспособлений — нынешних или прошлых, реальных или надуманных. Тот факт, что глухарь глохнет, абсурдно выводить из какой-то пользы, это такая же неотъемлемая часть его облика, как и все прочее, что делает его глухарем. Так уж устроена его непутевая голова, и разумнее искать тот морфо-физиологический ряд, в котором она заняла бы закономерное место, а никак не придумывать ко всему этому пользу. У глухаря масса дефектов, но в целом он может жить, следовательно, удовлетворяет требованиям естественного отбора. Большего отбор с ним сделать не мог, поэтому бессмысленно спрашивать у адепта идеи отбора, почему глухарь глохнет и все тому подобное.

Как же Игорь был удивлен, когда вскоре узнал, что за 60 лет до него почти то же заявлял Уильям Бэтсон, один из основоположников генетики: он писал, что организмы сохраняются не благодаря своим различиям, а несмотря на них, что если вид существует, то из этого следует только то, что баланс его достоинств и недостатков пока в его пользу, и нет оснований делать выводы о приспособительном характере отдельных признаков. При этом, что самое удивительное, эту идею Бэтсона Игорь уже ранее читал своими глазами — в знаменитом «Номогенезе» Л. С. Берга. Читал, но не заметил, поскольку сам был тогда далек от подобных мыслей. Теперь же ему указали на это, причем указали те, от кого он менее всего мог этого ожидать. Оказалось, что его доклад, который самому Игорю показался гласом вопиющего в пустыне, не пропал даром.


11

— Игорь Викторович? Добрый день. Вы вряд ли меня так уж помните, мы с вами виделись только однажды, когда вы рассказывали про отбор. Тогда мы поспорили о роли корреляций, и я, признаюсь, мало что понял, так что вы уж извините меня, пожалуйста, если мои реплики показались вам грубоватыми. — Голос в телефонной трубке был вполне дружелюбен, и Игорь не сразу сообразил, что собеседник — тот самый, кого он столько раз вспоминал как «злой голос». Это оказался довольно известный зоолог, знаток старой и новой литературы, и вот теперь он звонил, чтобы пригласить Игоря на свой семинар.

Игорь, хотя и был, разумеется, рад приглашению, готовился к встрече как к тяжелому и бесполезному походу: будут бесчисленные вопросы не по делу, колкости не по адресу, а суть дела рассказать так и не удастся. Надо по крайней мере не дать зоологической публике утопить его мысль в болоте незнакомых ему фактов, смысл которых прямо у доски он оценить не сможет, поэтому следует обдумать и подробно изложить один-два примера, а публику просить строить аргументацию в тех же рамках. Удобнее всего разложить по косточкам все ту же рыжую лису — теперь-то он знает весь реестр псевдообъяснений и без труда продемонстрирует им свою идею: лиса существует не благодаря рыжей окраске, а вопреки ей. Так Игорь в докладе и сказал, но тут-то «злой голос» (он теперь председательствовал) и огорошил его Бэтсоном.

Возражение зоолога, разумеется, было не в том, что мысль докладчика уже высказывалась в печати (он, как Игорь вскоре понял, был слишком серьезным ученым, чтобы перебивать докладчика просто ради демонстрации своей учености); отметив, что тезис «организмы существуют вопреки своим различиям» уже обсуждался и не был принят наукой, зоолог спросил:

— Разве ваш тезис вводит в науку что-нибудь новое сверх того, что утверждал дарвиновский принцип корреляции? Ведь и Дарвин понимал, что отбираются не признаки, а целые организмы.

Игорь ответил давно передуманное:

— Новое здесь вот что: коль скоро отбор не формирует отдельные признаки, следовательно, их формирует какой-то другой фактор, какой-то другой закон биологии. Суть вопроса, по-моему, не в том, что именно Дарвин называл словом «корреляция», а в отыскании закономерностей действия этого фактора.

— Так разве против этого кто-нибудь возражает?

— Ого, еще как! Но дело не в том, что кто-то возражает, а в том, что не ищут. Все, кто явно или неявно признает отбор единственным движущим фактором эволюции, закрывают себе путь к отысканию другого движущего фактора — того, что создает разнообразие. Именно там, где действие отбора почему-нибудь ослаблено, мы и видим наибольшее разнообразие форм.

— Разумеется, — закивали слушавшие.

— А это означает, что если такое разнообразие хоть в чем-то проявляет упорядоченность, то эта упорядоченность есть проявление не отбора, а других законов природы.

Слушатели не возражали, и это уже было удивительно (он подумал, что всех убедил, но дело, скорее, было в простой дискуссионной ловушке: он шокировал аудиторию неожиданным поворотом мысли; и его самого ведь когда-то шокировал нелепый возглас, требовавший примера «эволюции не по Дарвину»). Еще удивительнее было то, что сегодня не нашлось желающих отстаивать полезность рыжей окраски лисы: его реестр (отсутствие цветного зрения, адаптация к осеннему лесу и прочее) выглядел странно, и удлинять его никто не хотел. Зато всех неожиданно заинтересовало, почему волк сер.

— Если я вас правильно понял, — сформулировал этот общий интерес председатель, — следует признать, что лиса рыжая не потому, что именно этот цвет ей нужен, а в силу закона разнообразия, не вполне пока нам ясного. Допустим. Но тогда нужно снова вернуться к серому волку, чтобы ответить на вопрос: в самом ли деле мы понимаем, почему он серый? Ведь если следовать вашей логике, общепринятая трактовка его цвета как покровительственного — просто наивный самообман. Допустим и это. Но как быть тогда с тем досадным фактом, что большинство наших хищных серы, тогда как полярный медведь бел, а лев желт, словно жухлая трава степей? Разве не очевидно, что отряд хищных в целом демонстрирует именно покровительственный характер окраски?

Вставая для ответа, Игорь чувствовал и восторг и ужас; наконец-то спор шел о разнообразии, с позиции которого и выступал теперь председатель; с другой же стороны — удастся ли ответить убедительно? Он ответил так:

— Разумеется, некоторое соответствие, и притом — приспособительного характера, в отряде хищных наблюдается, и это естественно. В самом деле, если действительно существует какой-то закон распределения окраски среди организмов вообще и в отряде хищных в частности, то ведь этот закон не может диктовать свою волю сам по себе, а должен как-то притираться к другим законам; ясно, что те, кому «досталась» контрастная окраска, оказываются в худшем положении (вспомним, что от рыжей лисы все норовят разбежаться), поэтому такая окраска сохраняется только у тех, у кого есть какой-то запас по остальным параметрам. Лиса, например, не так окрашена, чтобы легко охотиться на уток, и вынуждена, увы, питаться в основном мышами; зато она выучилась ловить тетеревиных, для чего пользуется их особыми недостатками (такими, как неумение спать на дереве) и своими особыми достоинствами. Все знают из сказок, что лиса хитрее волка (что в общем-то верно), и именно более тонкая психика позволяет ей скомпенсировать недостаток — рыжую окраску.

Собственно говоря, Игорь не смог бы отстоять этот тезис — что психика лисы тоньше, чем волка, — а о том, что эта психика помогает ловить тетеревов, мог бы в этот момент вспомнить разве что стишок из сказки, которую читал своей дочке:

— Терентий. Терентий, я в городе была!
— Бу-бу-бу-бу-бу, была так была.
— Терентий, Терентий, я указ добыла!
— Бу-бу-бу-бу-бу, добыла так добыла!
— Чтобы вам, тетеревам, не сидеть по деревам,
А гулять по зеленым лугам.

Однако стишок был, вероятно, придуман знатоком, биологи не протестовали, и Игорь продолжал:

— Теперь-то понятно, о какой корреляции имеет смысл говорить: рыжая окраска могла удержаться только у зверя с такой сложной психикой, как лиса. Лиса сумела удержаться на арене жизни, несмотря на довольно-таки вредную окраску, средний же хищник с такой шерстью не выживет. В некотором смысле, рыжий цвет лисы скоррелирован с ее хитростью, но это — совсем не та корреляция, о которой говорил Дарвин: дарвиновская корреляция, если ее формулировать в современных терминах, означает управление различными признаками организма со стороны одного генного комплекса. В этих терминах, лиса рыжая якобы потому, что ген рыжей окраски ответствен еще за какой-то неизвестный, но позарез нужный лисе признак.

— Почему «якобы»? — возразил председатель. — Это проще всего: снабдить идею оппонента каким-нибудь уничижительным эпитетом и думать, что она опровергнута.

Он был прав, Игорь сам знал это и был не рад случайно сорвавшемуся с языка пренебрежительному слову; но признавать это очень не хотелось, и оставалось мгновенно прикинуть, что могло бы быть контрпримером к идее генетической сцепленности рыжей окраски и физиологии. Он, к счастью, нашелся: как ни парадоксально, вспомнилась та бабушка (в самом деле симпатичная), которая говорила, что не все лисы рыжи. Действительно, в природе встречаются экземпляры лис с тусклой окраской, они вполне жизнеспособны, но не вытесняют классическую огневку. Интересная параллель: когда в Англии потемнели стволы берез, то отбор заставил потемнеть и березовую пяденицу, но с рыжей лисой отбор ничего поделать не может. Почему? Вернее всего, потому, что только достаточно мощное давление отбора может иметь реальное эволюционное значение. Ведь пяденицы почти все гибнут, если сидят на контрастном фоне, тогда как основная масса лис-огневок может выжить и при не очень удачной шерсти. Выходит, что и Дарвин и Бэтсон оба были правы — но в разных ситуациях, на разных объектах и в разных аспектах.

— У кого еще есть вопросы? — спросил председатель мирно.

Из зала спросили, тоже довольно мирно:

— Вот вы несколько раз выразились против принципа корреляции Дарвина, но тот же принцип в редакции Спенсера вам, по-видимому, по душе. Не могли бы вы сформулировать разницу?

С тех пор как Игорь занялся эволюцией всерьез, почти не приходилось писать формул, и вот захотелось, хотя бы в шутку, записать найденную разницу формулами. Подумав и пошагав перед доской, он записал:

Корреляция по Дарвину:

вредное + непонятное = полезное.

Корреляция по Спенсеру:

возможности × потребности = организация.


12

— Извините, Игорь Викторович, кто вы по специальности? — спросил председатель, когда они вдвоем вышли на пушисто заснеженный бетонный парапет перед институтом, искрящийся под фонарем.

— Математик. Впрочем, это среди биологов, а друзья-математики дружно считают меня биологом.

— Так. Математик, размышляющий о биологии. Я спросил потому, что вы нас сегодня несколько удивили: я с трудом уговорил своих коллег выслушать вас, так как они ожидали, как обычно, что доска будет исписана формулами, вы же будете лишь изредка поворачиваться к залу, чтобы извиниться за пропущенные промежуточные выкладки. Представляете себе наше удивление, когда вашей первой формулой оказалось это, как бы сказать… ироническое резюме Дарвина и Спенсера. Что же, вы бросили математику?

— Это уж вам виднее: если вы не видите в моих конструкциях ничего для себя нового, то, следовательно, я математики в вашу область не внес, то есть я ее бросил. Если же я, по-вашему, вношу что-то вам новое, то это, наверное, математика, пусть и не очень похожая на курс «Математика для биологов».

— Вы имеете в виду уточнение понятий и постановок задач? — спросил зоолог. — Но ведь этим всегда занимались биологи-теоретики, даже не знающие математики. Слов нет, я только сейчас увидал, что мое понимание корреляции не совсем аналогично дарвиновскому, а скорее тяготеет к спенсеровскому, и за это большое вам спасибо, пусть ваша ирония и не вполне справедлива. Однако при чем тут математика?

— Как вам сказать… По-моему, уточнение понятий естественных наук — совсем не дело математики. Если математик здесь и полезен, то не тем, что сам уточняет, а тем, что требует от биолога данных в такой форме, что заставляет того уточнять свою задачу. Я, однако, и этого не делаю, поскольку занимаюсь не прикладными вопросами, а именно теоретической биологией. К сожалению, теоретическая и математическая биология пока что оказались антиподами: те авторы, которые стремятся вычленить из биологической литературы то общее, что можно назвать теорией, как раз и не пользуются математикой; наоборот, те авторы, которые хотят писать биологические формулы, вынуждены так все упрощать, что их описания ничему не соответствуют. Вот они чаще всего и говорят стыдливо о «модели» биологического явления, но слово «модель» значит у них примерно то же, что в кружке «умелые руки», то есть игрушку. Я этому тоже отдал лет семь жизни, пока понял, что задача математики — не упрощение, а обобщение.

— Как здорово. — Зоолог улыбнулся из глубины меховой шапки. — А я-то считал, что в моделях математиков скрыт какой-то смысл, только мне его не понять.

— Не прибедняйтесь! Модели, какие вы могли видеть, все, наверное, упрощающие, а вам, теорбиологу, конечно же интересно обобщение. То общее, что есть у волны света и волны на воде, — общность уравнений. Вот мне и хочется найти общее в разнообразии живого.

— А, так вы ищете математические формулы типологии?

К стыду своему, Игорь слышал слово «типология» впервые, и зоолог, почувствовав это, тактично не стал ждать ответа, а остановился и, прижав коленом свой необъятный портфель к фонарному столбу, стал в нем рыться. Напустив туда снежных пушинок, он извлек из тьмы свежий номер «Журнала общей биологии» и показал статью. Игорь в свете фонаря разобрал: «Основные аспекты типологии организмов».

— Вот, том 39, выпуск 4, запишите, Игорь Викторович, вам будет интересно. Статья свежая, но термин «типология» не нов, он означает науку о разнообразии. Ах, скольким людям казалось, что мир устроен по простым формулам, которые надо только найти. Смотрите не обожгитесь. Мне было бы жаль, если бы вы снова потратили семь лет, а то и больше, на игрушки.

Они распрощались, и Игорь, вопреки своим планам и семейным обязанностям, помчался в библиотеку, чтобы успеть до закрытия почитать о типологии.

Оказывается, все мы пользуемся законами типологии, но мало кто задумывается об их формулировке и истолковании. Смело раскусывая мандарин и с опаской — персик, мы пользуемся важным принципом типологии — принципом взаимозаменяемости признаков: мы уверены, что в данном экземпляре мандарина нет косточки, а в данном экземпляре персика — есть, хотя не исследовали не только данные экземпляры, но, возможно, и данные породы мандарина и персика. Словом, на основании какой-то интуитивной процедуры мы умеем так объединять организмы в группы (таксоны), чтобы можно было экстраполировать свойства изученных экземпляров на всю группу.

Всякий таксон (породу, вид, род, семейство и т. д.) мы определяем как множество организмов с достаточно общими свойствами. Задача типологии — так выбрать классификационные признаки и так сгруппировать таксоны, чтобы можно было предсказывать по одним свойствам другие.

«Ну, разумеется, — размышлял Игорь, поедая что-то в библиотечном буфете, — не в общем предке красота и удобство системы, система должна работать. Если положить, что у всех четвероногих должно быть четыре ноги, то такие близкие животные, как ящерицы и змеи, окажутся в разных группах — ведь у змеи нет даже зачатков ног. В этом смысле змея ближе к рыбе, но правы зоологи, отнеся змею к четвероногим: ведь для всей этой группы характерно общее построение организма — например, легочное дыхание и сердце с двумя предсердиями. Отнеся, вопреки обманчивой очевидности, змей к четвероногим, систематики достигли системы с большой предсказательной силой».

Возвращаясь домой поздно вечером, после закрытия библиотеки, он мог уже довольно свободно разъяснить, что дает типология для общей биологии. И он уверенно повел диатрибу (оппонентом оказался сегодняшний зоолог):

«Зря вы считаете, что сходство организмов задается общностью условий существования или общим происхождением: фактически ведь вы не видите ничего, кроме сцепления сходных признаков, все остальное — и приспособление и родство — вы просто додумываете. Вы не умеете ничего, кроме как констатировать общие признаки, и если таковых много, то говорите о родстве, а если мало — о независимом приспособлении. Хитин — вещество, из которого строится панцирь всех насекомых, — обнаружен у грибов, и вы безапелляционно называете это независимыми приспособлениями. Почему? Да только потому, что не в силах указать или хотя бы вообразить их общего предка, уже имевшего хитин, так как слишком мало у них общих свойств. Наоборот, для всего отряда хищников характерно сращение трех костей запястья, и то же характерно для ластоногих — вы называете эти два отряда млекопитающих близкородственными. Почему? Только потому, что не в силах придумать тут приспособительного толкования, а сходство всех млекопитающих достаточно велико, чтобы кого угодно называть родственниками. Не станете же вы, например, утверждать родство свиней и окуней по признаку поедания собственного потомства! Может быть, вы назовете и это независимым приспособлением, конвергенцией? Да, вы это любите, но скажите, пожалуйста, почему его нет у большинства видов? А с позиции типологии разъяснить этот парадокс — поедание потомства — достаточно просто: конкретные формы признака „забота о потомстве“ принимают все логически возможные значения (в том числе и уродливые) как в пределах класса млекопитающих, так и в пределах класса рыб, почему мы и наблюдаем параллелизм свойств. Наименее адаптивные значения, равно как и наиболее сложные, встречаются реже других — вот и вся роль отбора».

Воображаемый оппонент слушал со вниманием, и Игорь, выйдя из метро в ночную заснеженную окраину, увлеченно продолжал на ходу: «Давайте не обманывать себя, а прямо формулировать те принципы сходства, которыми пользуемся. Почему мы не объединяем птиц и самолеты в один класс, а пауков, планирующих на паутине, — в другой, вместе с планерами? Совсем не потому, что много знаем про историю и про приспособление, а потому, что комплекс свойств, именуемый „живой организм“, для нас главный, такая у нас в двадцатом веке типологическая установка. Вот про историю летающих тарелок мы просто ничего не знаем, но все-таки дружно относим их к летательным аппаратам. Почему? Ведь в прошлом аналогичные наблюдения отождествлялись с драконами или с небесными знамениями».


13

Итак, Игорь выяснил, что он уже много лет занимается наукой типологией. Эта почтенная наука, зачатки которой видны еще у Аристотеля, расцветавшая в XVIII–XIX веках, сейчас живет затаившись, словно летующий глухарь. С тех пор как великий Дарвин убедил ученый мир в том, что организмы существуют благодаря своим приспособлениям, популярность типологии резко упала; а когда, спустя полвека, родилась генетика, то типология вообще как бы исчезла из биологии. Действительно, о каких собственных законах разнообразия можно говорить, если за каждый признак ответствен свой ген, если каждый ген изменяет свои свойства случайно, а мы наблюдаем те организмы, у предков которых оказались полезные комбинации генов? Разве не очевидно, что биология — результат приспособления генетических систем к конкретным обстоятельствам?

Каждая кость, как и другие части тела, — результат приспособления, о чем здесь еще думать? Однако не удивительно ли, что эта очевидная идея ни разу не послужила для предсказания неизвестного науке органа или организма? Типологи видят в этом конфуз всей идеи приспособительного толкования природы, тогда как оппоненты спокойно замечают, что живой мир слишком сложно устроен, чтобы что-то предсказывать конкретно. (Прочтя это, наш герой воскликнул про себя: «Не слишком сложен, а разнообразен! Разумеется, чтобы предсказывать, следует знать законы разнообразия, а не отрицать их наличие. Пока идея приспособления не заслонила идею разнообразия, биологи умели и предсказывать: мог же Кювье верно описывать облик зверя по одной кости или зубу. Он был прекрасный типолог, поскольку умел видеть, какие сочетания свойств возможны, а какие — нет».)

Когда-то, во времена Кювье, вопрос о том, являются ли кости черепа модифицированными позвонками, занимал великого Гёте наравне с переживаниями юного Вертера, а спор ведущих биологов о том, можно ли считать панцирь насекомого вывернутым наизнанку позвоночником, потрясал всю читающую Европу; теперь же все это представляется детской забавой.

Только идет время, желтеет березовый лист, наливается пурпурным соком брусника, и робкий отшельник-глухарь все чаще открыто вылетает на опушки, ища себе подобных, чтобы собраться в стаю.

Напрасно полвека назад энтузиасты-одиночки выстраивали ряды сходных по форме организмов или находили закономерности в числе видов в родах — их едва слушали, да и то лишь тогда, когда они умели придумать, как эти ряды и эти числа свидетельствуют о приспособленности. Теперь эти старые работы начинают цитировать, а какой-нибудь новый доклад о том, что среднее число видов в роде почти одинаково среди раков, рыб, зверей и цветов, привлекает специалистов самых разных профилей, вплоть до математиков и философов. Всем вдруг стало ясно, что исчезающие виды надо сохранять все, во всем их разнообразии, не дожидаясь, пока будет придумано, чем каждый из них полезен, — полезным оказалось само разнообразие, а не акцент на полезность каждого элемента. Неожиданно Игорь даже нашел в «Путях в незнаемое», в 14-м выпуске, два очерка о типологических баталиях времен Гёте и Кювье.

Впрочем, изменилось не только отношение к типологии, но и сама типология. Если 150 лет назад ее более всего интересовала проблема единого плана строения у разных органов (отсюда и интерес к вывороченным позвонкам) и организмов, то теперь в центре ее внимания оказался более общий феномен — параллелизм. Сущность параллелизма проста и наглядна, что видно хотя бы из следующего примера, приведенного Дарвином. Все породы персиков можно разделить на два ряда — бархатистые и гладкокожие, причем все гладкокожие являются результатом единственного акта селекции: однажды (это было документировано) селекционер вывел из бархатистой формы гладкокожую, а из нее уже впоследствии было получено все разнообразие гладкокожих форм. Замечательно здесь то, что оба ряда (гладких и бархатистых форм) почти идентичны, то есть и там и там есть формы с гладкими и «изъеденными» косточками, с круглыми и овальными плодами, яркие и блеклые, с ароматом и без него и т. д. Разглядывая два гладкокожих персика, один — круглый, яркий, ароматный, сладкий, с характерной «изъеденной» косточкой, а другой — без всех этих качеств, любой отказался бы признать их близкое родство, хотя в действительности оно гораздо теснее, чем родство любого из них с похожим на него бархатистым. Сходство гладкокожих и бархатистых порождено не прямым унаследованием отдельных качеств, а законами изменчивости, демонстрирующими параллелизм.

Прошло полвека, пока выяснилось, что подобные параллельные ряды можно построить для самых различных групп организмов. Н. И. Вавилов, исследуя параллелизмы между различными злаками, обнаружил, что можно не только составить ряды разновидностей ржи и пшеницы не хуже рядов персиков, но и предсказать еще неизвестные формы. В его коллекции была памирская безлигульная пшеница (ее листок отходит от стебля, не образуя воротничка — лигулы), а вот безлигульной ржи никто не знал. Из всего характера параллельных рядов следовало, что среди памирской ржи тоже должна быть безлигульная форма, — Вавилов поехал на Памир и нашел недостающий член ряда. Ботаники были в шоке: впервые в истории биолог предсказал новую форму организма, как астроном — новую планету или как химик — новый элемент. Рассказывают, что, когда Вавилов докладывал это открытие летом 1920 года в Саратове, в зале поднялся ажиотаж и кто-то спросил удивленно — что за шум? Ему ответили: «Это биологи чествуют своего Менделеева».


14

Как только Игорь уяснил себе, что такое параллелизм, он поспешил к зоологу — поделиться удачной находкой: вот собственный закон разнообразия, никак не сводимый к другим законам биологии. Однако зоолог едва не осмеял Игоря — разве тот не знает, что параллелизм вызван тем, что у разных организмов могут включаться (или выключаться) сходные гены? Это же так очевидно: чем теснее родство организмов, тем больше у них общих генов и, следовательно, полнее параллелизм. Игорь выразил сомнение, поэтому зоолог привел ему ряд убедительных примеров. Так, у разных видов дрозофил известны одинаковые типы мутационных повреждений — красноглазие, вильчатые щетинки, изрезанные крылья, уродливое брюшко и так далее. Все виды дрозофил образуют единый род, поэтому-то у них так много параллелей; но отдельные общие гены есть и у очень далеких организмов. Например, у самых разных животных черная окраска определяется пигментом меланином, и его отсутствие вызывает у них один и тот же дефект — альбинизм.

— Но как же, — спросил Игорь, — быть с теми случаями, когда параллелизм наблюдается на абсолютно различных структурах, таких, как крыло бабочки и лист? Ведь и здесь наблюдается параллелизм рисунков жилкования, хотя сами жилки и морфологически и физиологически не имеют ничего общего.

Зоолог нисколько не смутился:

— Это — совсем другое дело. Здесь просто реализованы все логические возможности: жилка может отходить от жилки вправо, влево и в обе стороны, и все комбинации этих вариантов реализованы как на крыльях, так и на листьях. Никакого особого закона, который реализовывал бы одни типы, а не другие, здесь нет.

— Как же нет, когда вы сами его сформулировали: в обоих случаях реализованы одни и те же логические возможности.

— Ну, если вы придираетесь, я скажу иначе: здесь нет никакого интересного закона. Вам же ведь не показался интересным тот очевидный закон приспособления, по которому более плодовитая раса вытесняет менее плодовитую? Зачем же вы предлагаете законы той же ценности, только гораздо более частные? Предложите общие нетривиальные законы разнообразия, тогда и потолкуем.

О, этот упрек Игорь слышал многократно и теперь заранее заготовил список тех закономерностей разнообразия, которые успел вычитать в литературе или додумать сам, читая ту же литературу. Теперь он с удовольствием протянул его зоологу:

1) Параллелизм видов и внутри вида. Признак, являющийся для особи данного вида уродством, обычно является у какого-то вида нормой (так, пестрая черно-белая рябь — уродство в окраске глухаря и тетерева — нормальна для рябчика). Чем тяжелее дефект, тем у более далекого вида он возможен в качестве нормы (так, рябчик с рябым глухарем состоят в одном семействе, но с тем глухарем, что пел на поленнице дров, можно сопоставить, в рамках отряда куриных, разве что домашнего петуха).

2) В крупных группах часто находится подгруппа, как бы повторяющая в миниатюре всю изменчивость группы. (Так, в семействе кукушек представлены едва ли не все типы заботы о потомстве, характерные для класса птиц, — от добросовестных пар до полного отсутствия семьи; в отряде журавлей представлены самые разнообразные, хотя и не всевозможные птичьи конструкции тела. Наиболее полно такую концентрацию изменчивости демонстрирует человек: он повторяет изменчивость едва ли не всего живого, — например, склонность разных людей к миграции перекрывает спектр миграционных характеристик всех животных, способных двигаться).

3) Статистика разнообразия. Хотя один род организмов может состоять из многих видов, а другой — всего из одного вида, но при подсчете среднего числа видов в роде наблюдаются удивительные закономерности: так, для большинства групп, богатых родами, среднее геометрическое число видов в роде оказалось около трех.

4) Принцип корреляций. Имеется в виду, разумеется, не то допущение, что рыжий цвет лисы сцеплен с какими-то неизвестными полезными свойствами, а тот, идущий от Кювье, принцип, согласно которому по одним свойствам организма можно предсказывать другие. Кювье говорил о корреляциях в рамках организма, а Спенсер — в основном о корреляциях между организмами.

5) Гомологические ряды — так Вавилов назвал свои параллелизмы. Это был, пожалуй, первый после Кювье успешный типологический прогноз (позже удавшийся и на других видах).

6) Переходные формы, явно не являющиеся предковыми. Хотя, согласно Дарвину, переходные формы между крупными группами должны быть очень примитивными и вообще наблюдаться редко (в качестве вымирающих), однако в действительности мы наблюдаем их повсеместно, и в качестве устойчивых. Так, переход от кошачьих к собачьим возможен, по Дарвину, только на уровне примитивного предка хищных; в действительности же среднее между кошкой и собакой (гепард) — хорошо приспособленное специализированное животное, и считать его близким к предку льва или рыси можно с тем же основанием, как и к их потомкам. То же можно сказать про куриного гуся, про луня (переход от соколообразных к совам), про лиственницу (хвойное с чертами лиственных форм) и многие другие виды. Микробиологи же вообще не любят говорить ни о каких гипотетических предках — считать ли бациллы предками кокков или наоборот — равно бессмысленно. Дело в том, что система микробов никак не получается в виде родословного древа, она явно имеет вид сетки, и с этим все смирились.

Однако типология на то и существует, чтобы сопоставлять разные многообразия: после взгляда на систему микробов ясно, что и система животных — не древо, а сеть, только «дырявая», в ней сращения между нитями не так уж регулярны. И все же они есть, все эти гепарды и луни, этот типологический факт заставляет задать вопрос: верно ли наше предположение, что каждая группа произошла от единственного вида, породившего все разнообразие форм этой группы?


15

Зоолог читал список и задавал мелкие вопросы, а Игорь обдумывал сказанное до этого: что сходство всех свойств организмов следует из сходства их генов, Когда тот дочитал, Игорь спросил:

— Вы правы, такой дешевый параллелизм, как сходство белой вороны, белой собаки и белого негра, действительно связан с дефектом одной и той же генетической системы (у всех нарушен синтез меланина), но можно ли таким же образом истолковать поразительное сходство формы раковин некоторых моллюсков и одноклеточных фораминифер? Или — повторение у птиц тех же форм брачного поведения, что у насекомых?

— Н-да, в генетике развития моллюска и одноклеточного мало общего. — Зоолог закурил и стал расхаживать по комнате. — Однако так ли уж велико сходство их раковин? Микроструктуры их различны, вернее, вся раковина фораминиферы — микроструктура. Не слишком ли вы преувеличиваете сходство некоторых свойств внешней формы? Например, журавли — просто плохо описанный таксон, вот в него и попадает много нечетких форм, а воробьиные классифицированы лучше, вот там таких парадоксов и не отмечено. А то, что в роде в среднем три вида, — это скорее факт не из биологии, а из психологии биологов.

— Нет уж, не увиливайте, — Игорь улыбнулся, чтобы как-то смягчить реплику, вышедшую грубоватой. — Скажите прямо, верно написанное или оно противоречит фактам?

— Да как вам сказать… Явной некорректности я не вижу, но ведь почти все можно объяснить с привычных позиций. Я уверен, что почти все случаи параллелизма проще и естественнее описывать в терминах сходства генов, а с отдельными экзотическими примерами лучше всего просто подождать. Думаю, что все они получат естественное объяснение.

Тут Игорь забыл весь академизм и почти закричал:

— Что значит «естественное»? Я ведь предложил вам куда более естественное предложение, чем ваше «подождать»! Сходством генов вы объясняете почти все параллелизмы, я же предлагаю вам объяснять все параллелизмы общим законом природы — законом параллелизма. Что же касается ваших объяснений, например, мутаций дрозофил, то именно оно-то целиком укладывается в мое, так как параллелизм наблюдается на любых объектах, какие только есть в природе, в том числе и на мутациях. Не потому наблюдается параллелизм, что гены общи, а наоборот — сходство генов есть частный случай параллелизма.

— Ну, это уж вы слишком…

— Почему слишком? Вы же сами навели меня на типологию, а это ее основной метод — объяснять не отдельные факты, а целые многообразия фактов.

— Какое же это объяснение? Вы просто вводите новый термин «параллелизм», но не указываете никакого механизма. Как ваш параллелизм реализуется конкретной генетической программой при развитии организма?

— А как вашей генетической программой реализуется само развитие организма? — саркастически спросил Игорь. — Ведь генетика объясняет только два факта: как на гене делается белок и как в этом белке может замениться одна-единственная аминокислота; да еще указывает, что синтезы белков друг от друга зависимы, а сами гены могут перемешиваться. Претендует же она на другое — на истолкование всей биологии. Почему-то считается, что генетика дает понимание развития организма, но в действительности она в этой области не имеет решительно никаких достижений; наоборот, прокламированный ею 80 лет назад тезис — организм есть набор дискретных признаков — просто лопнул, и взамен ему генетики до сих пор ничего не предложили.

— Игорь Викторович, прошу вас, не пользуйтесь полемическими приемами плохих оппонентов. Пусть генетика чего-то не объясняет, но разве это дает вам основание уходить от ответа на мой вопрос? Каков механизм, реализующий параллелизм?

— Извините, увлекся. Указание на какой-то ген, изготовляющий какой-то продукт, не может быть ответом на ваш вопрос. Не гены, складываясь, образуют организм, а наоборот: зародыш, развертываясь, использует свои гены — вот вывод, который я почерпнул, читая литературу по эмбриологии. Именно законы параллелизма должны объяснить нам, как гены включаются и выключаются, а не наоборот.

— Кошмар! Витализм какой-то. Откуда же берутся сами законы параллелизма?

— По правде говоря, мне не хочется сейчас фантазировать, лучше сперва подметить какие-то четкие закономерности и придать им, если удастся, математическую форму, а потом уже задавать ваши глобальные вопросы.

Однако зоолог не успокаивался:

— Ну все-таки, хоть приблизительно? Не могли же вы об этом не думать.

— Ладно, только не сочтите за иронию — параллелизмы берутся из тесноты. Объектов в природе больше, чем логических возможностей, вот свойства и повторяются. В математике есть такой принцип: принцип Дирихле — если n + 1 шаров лежат по n ящикам, то по крайней мере в одном ящике лежит более одного шара. Мир логики тесен для мира феноменов, они и громоздятся друг на друга, а мы видим в этих скоплениях повторы вариантов.

— Допустим, но ведь это просто экстравагантная точка зрения на разнообразие, а вовсе не указание новых, неизвестных ранее законов природы. Однако вы ополчились на генетику так, словно у вас есть факты, опровергающие ее выводы.

— Нет, не поймите меня превратно, — ответил Игорь примирительно. — Я ополчился не на генетику, а на неуместные претензии толковать с ее помощью проблемы, далеко выходящие за рамки ее компетенции. Новый закон — это не новый факт, а именно новая точка зрения на факты. Вот пример: вы знаете, конечно, что стадии развития зародыша проявляют параллелизм со стадиями эволюции организмов.

— Разумеется. Это — «основной биогенетический закон».

— Вот именно. А как вы его объясняете с позиций генетики?

— Ну, это-то как раз просто. У предков четвероногих, например, жаберное дыхание сменилось на легочное, что и выразилось в генетической программе: сперва у зародыша формируются жабры, а затем легкие. Эволюция идет путем надстройки новых стадий развития зародыша, то есть в форме добавления к прежним генетическим текстам новых.

— Замечательно. — Игорь, едва успокоившись, снова входил в ажиотаж. — Следовательно, если я вас правильно понял, зародыш любого четвероногого должен с самого начала идти как у примитивных рыб.

— Ну, в общих чертах, и не обязательно так же, как у рыб, возможно — как у предков рыб, то есть у бесчерепных, — зоолог стал осторожничать, подозревая ловушку, но было поздно.

— Вот именно. В действительности же с самых первых стадий, то есть с дробления яйца, развитие зародышей позвоночных идет самыми различными путями, а ваш биогенетический закон начинает работать только на поздних стадиях. Следовательно, ваше толкование годится только для тех стадий развития, когда зародыш как целое уже собран; а яйцеклетка, полная тех же самых генов, ничего подобного делать не умеет. При чем же здесь генетические тексты, управляющие развитием?

— А при чем здесь какие-то другие законы, хотя бы и ваши законы типологии?

— Не повторяйте полемический прием плохих оппонентов, в том числе и мой. — Игорь торжествовал. — Типы дробления образуют, как и всё на свете, прекрасные параллелизмы, но, к сожалению, сходные типы дробления наблюдаются именно у тех организмов, которые по остальным признакам признаются очень далекими друг от друга.

— Ну, это-то как раз всем известно! — Зоолог повеселел и стал сыпать фактами: ланцетник, близкий к предкам рыб, имеет тот же тип дробления, что миноги, осетры и лягушки; а утконос, ящерицы, костистые рыбы, акулы и осьминоги по типу дробления близки к скорпионам; что же касается млекопитающих, то их дробление похоже, как ни странно, на дробление плоских червей и медуз. — Что же, вы правы, это интересно, — признал он под конец. — Теперь мне впору идти перечитывать литературу по типологии. Только позвольте еще нескромный вопрос: насколько серьезно вы говорите о предсказаниях? По-моему, это основной предмет вашей гордости — что типология способна на предсказания. Однако вот весь ваш багаж: морфологические прогнозы á la Кювье да таксономические á la Вавилов — не жидковато ли за полтораста лет? По-моему, типология в целом — такая же описательная дисциплина, как и вся биология, так что третировать другие направления вряд ли стоит. Разве типология может предсказать, найдется ли на каком-нибудь еще не изученном острове хищник рыжей окраски?

— Понимаю. Я, разумеется, хотел бы не третирования, а взаимного дополнения. Что же до прогнозов, то я возлагаю большие надежды не на повторение Кювье и Вавилова — те прогнозировали интуитивно, им просто везло с объектами. Кювье, например, утверждал, что невозможно жвачное с когтями, а потом, говорят, палеонтологи такого зверя нашли. В чем же дело? В том, что это сочетание не невозможно, а крайне редко. Типология, по моим представлениям, должна отвечать не на вопрос — есть ли рыжий хищник на таком-то острове, а приблизительно на такой: какую долю в фауне хищных составляют рыжие и, следовательно, какова вероятность встретить такого зверя в такой-то фауне. Это и есть биоматематика. Следует искать вероятностные законы, которым подчиняется структура больших многообразий организмов. Вот.

— Интересно. Ну что же, покажите формулы, я попробую понять.

— Да их пока еще нет, мне только сию минуту пришло в голову (реакция на ваш нескромный вопрос), что типолог прогнозирует по таблице, в которой каждая клетка непуста с вероятностью.

— Ну! Оказывается, и от меня есть польза, — зоолог рассмеялся, Игорь тоже, и они расстались довольные друг другом.

Пересекая знакомый бетонный парапет, теперь уже залитый веселым весенним солнышком, Игорь повел привычную диатрибу. Теперь собеседником оказался уже почти забытый олёкминский шеф. И вот, впервые за много лет, Игорь не почувствовал ни обиды, ни досады, ни желания в сотый раз кого-то в чем-то убеждать. Все встало на свои места: в самом деле, тогда, на Олёкме, он был туристом, хоть и тянулся изо всех сил казаться путешественником, и шеф верно чуял это; он, аспирант-математик, шел и плыл мимо изумительного мира, где причудливо переплелись приспособление и разнообразие, и почти ничего не видел. (Какого хоть вида был тот, убитый им, красавец глухарь?)

Сейчас уже Игорь мог бы не тушеваться перед шефовой эрудицией, потому что у него теперь есть своя область биологического исследования, в которой нужен не микроскоп, не центрифуга, а именно тот аппарат, которым он владеет как математик, размышляющий о биологии.

Как мало он знал тогда и как наивно верил, что все дело в формулах, которые надо записывать вместо обычных рассуждений. Десять лет без единой новой формулы, десять лет размышлений и рассуждений — и только теперь стало немного проясняться, какие, собственно говоря, нужны формулы. Ими-то и предстояло теперь заняться.

И. Дуэль Лед и солнце

Человек, который обрадовался южаку

Среди ночи я проснулся от странного звука: что-то бухнуло в стену, словно взрывная волна, и прочный, сложенный из толстого бруса двухэтажный дом, общежитие метеостанции, жалобно заскрипел своими деревянными суставами. Стекла в пазах рам заколотились, зазвенели. Пол стал вздрагивать, будто корабельная палуба, когда запускают машину. Я подскочил к окну — за стеклами стояла непроглядная мгла. Сероватый сумрак, который начинает в августе ненадолго разрывать в ночные часы полярный день, перемешался с тучами песка, пыли, мелкой гальки, поднятыми в воздух ветром невероятной силы.

Это был южак, о котором я к тому времени уже много слышал. Ни одна из многочисленных сил стихии, бурно проявляющих себя здесь, в Арктике, на Чукотке, не приносит Певеку столько зла, как этот «ветер местного значения».

Когда задувает с материка, с южных румбов, огромные массы воздуха, подойдя к Певекскому массиву, упираются в хребет, расположенный почти перпендикулярно к направлению их движения. Воздух спрессовывается, плотнеет, а новые его массы все подходят и подходят. Наконец, под воздействием чудовищного давления, воздух начинает подниматься вверх, врывается в расселину, прорезавшую хребет, проскакивает ее, мчится над заливом и затем мощной струей, словно выпущенный из брандспойта, прицельно бьет по узкой косе, на которой выстроились аккуратные разноцветные дома Певека.

Скорость ветра достигает двадцати, тридцати, а то и сорока метров в секунду. Южак работает беспрерывно сутки, двое. А самые продолжительные не утихают по две недели.

В зимнее время этот ветер поднимает огромные массы снега, закручивает чудовищную пургу, и передвижение даже на близкое расстояние становится опасным.

Но и летний южак несет серьезные бедствия: срывает крыши, отрывает суда от причалов, переворачивает портовые краны. При сильных южаках жизнь в городе замирает. А на Чукотке каждый летний день — буквально на вес золота. Многими бедами может обернуться его потеря во время долгой полярной зимы.

Если к этому добавить, что еще накануне прихода южака, а тем более во время его свирепствования люди скверно себя чувствуют — жалуются на головную боль, сонливость, звон в ушах, то станет понятно, почему жители Певека так единодушно ненавидят этот ветер, костерят его на все лады.

Южак, разбудивший меня в четвертом часу первыми своими порывами, больше заснуть не дал: вой, свист, грохот нарастали с каждой минутой. Промаявшись без сна до семи, я встал, пошел к умывальнику и по дороге наткнулся на Купецкого.

Он шел по коридору, размахивая полотенцем. Его разношенные сапоги дробно ударяли в пол, будто выстукивали чечетку. Словом, орлом глядел. В ответ на мое «здрасте» дурашливо раскланялся и тут же, заметив, будто сообщал приятную новость: «А южачок нынче не слабый!», сказал, что сегодня совершенно свободен и может уделить мне хоть весь день.

— В восемь жду в своей резиденции!

Купецкий расшаркался и двинулся дальше, стуча сапогами.

В Певеке я жил уже вторую неделю и все время ждал, когда Купецкий найдет время поговорить со мной, но он то был «не в форме», то чем-то озабочен и день за днем откладывал встречу. Мне уже начинало казаться, что рассказывать о своем новом методе прогнозов он просто-напросто не намерен. А между тем поначалу именно Валерий Николаевич Купецкий из всех работников Штаба морских операций Восточного района Арктики отнесся ко мне наиболее радушно. И я подумал: уж кто-кто, а Купецкий времени на меня не пожалеет.

Получилось наоборот. И начальник штаба Владимир Петрович Жеребятьев, и его заместители, и начальники служб в любой день выкраивали часок для разговора, но Купецкий тянул и тянул.

Между тем для большинства работников штаба период наступил трудный. Навигация была в разгаре. А любое судно, входящее в Восточный район, — их многие десятки — сразу попадает под начало штаба. И каждому из них нужно обеспечить быстрое безаварийное движение в условиях арктических морей, ледокольную проводку, скорейшую разгрузку и погрузку в портах.

Потому для оперативных служб штаба наступили горячие денечки. А научная группа, которую возглавлял Купецкий, жила довольно спокойно. Год по ледовой обстановке выдался легкий, как и обещали гидрометеорологи в своих прогнозах, и потому выходило, что никаких оснований для тревог у Купецкого не было.

Но он постоянно находился в каком-то то ли напряжении, то ли удрученном состоянии, имел вид человека, который что-то ищет, живет ожиданием.

Я привык видеть Купецкого нахмуренным, взъерошенным, потому в то утро, когда задул южак, его праздничный вид удивил меня: как раз теперь-то ситуация вроде бы совсем не давала повода для радостей.

Впрочем, размышлять о перемене его настроения было некогда. Решил: раз уж Валерий Николаевич расщедрился, предлагает мне уделить целый день, непременно этим воспользуюсь. А перед долгим разговором надо основательно подкрепиться. Добраться же до ближайшей закусочной, что находилась всего метрах в пятистах, и вернуться назад теперь, когда дует южак, было совсем не легко.

Южак сразу же поступил со мной довольно сурово. Поначалу я было попытался идти привычным путем — по коробам, которые иссекают весь Певек, как и другие заполярные города и поселки. Они тянутся от дома к дому, пряча под толстыми досками обшивки трубы, несущие тепло и воду, телефонные и электрические кабели. Ведь в активный слой вечной мерзлоты, то и дело оттаивающий, а потом снова замерзающий, коммуникации не спрячешь: искорежит, порвет. Вот и приходится вести их по поверхности земли. Местные жители давно превратили короба в удобный пешеходный путь, позволяющий миновать все мутные водоемы, возникающие в самых неожиданных местах — там, где мерзлоте вздумалось напомнить, что на самом деле она не вечная. И я, следуя примеру певекчан, тоже предпочитал ходить по этим удобным трассам.

Однако в то утро южак просто сдул меня с первого же короба. Пикируя с двухметровой высоты, я каким-то чудом удержался на ногах, не плюхнулся плашмя, не разбился, не слетел в лужу. Я прикинул, что в сапогах, в теплой одежде вешу, наверное, с центнер, и проникся особым почтением к ветру, который легко, словно пушинку, перемещает такой груз.

К назначенному Купецким часу я не опоздал, но пришел взмыленный, измотанный, будто пробежал несколько километров. Валерий Николаевич сидел в своем маленьком кабинетике, уютно устроившись за письменным столом, заваленным радиограммами, графиками, чертежами, книгами, и бодро черкал какую-то рукопись. Встретил он меня ехиднейшей улыбочкой:

— Ощутили на собственном опыте, что такое Арктика?

Чтобы обрести чувство юмора, мне нужно было по крайней мере отдышаться. Потому я ответил брюзгливо:

— Конечно, в нормальную погоду у вас не было времени поговорить. Вам непременно надо было дождаться южака.

И тут он, хмыкнув, сказал мне:

— Вы, наверное, сами не представляете, сколь верна ваша догадка.

— Верна? — переспросил я. — Что-то не понимаю.

— Потерпите — позднее объясню. А пока раздевайтесь, садитесь. Прошу немного подождать. Сейчас освобожусь.

Когда он наконец оторвался от рукописи, я спросил:

— Что, новую статью готовите?

— Готовлю, — он снова улыбнулся, — только не статью, и совсем не новую.

— Еще одна загадка? — сказал я как можно спокойнее, хотя его манера — ставить собеседника в дурацкое положение — начинала раздражать.

— Да что вы! Ничего загадочного. Все очень просто. Я готовлю к печати материалы экспедиции Вилькицкого.

— Той самой, знаменитой, начала века?

— Той самой.

— Но разве они не напечатаны?

— Представьте себе — нет, — и он привел длинную цитату из Отто Юльевича Шмидта о недальновидных руководителях, которые любят организовывать (и тем паче — возглавлять) эффектные, дорогие и бессмысленные экспедиции, но не научились по-настоящему использовать труды своих предшественников, полные ценнейших сведений об Арктике.

Купецкий объяснил, что экспедиции Вилькицкого не повезло: она вернулась в годы первой мировой войны, потом наступила революция — было не до публикации трудов. Потом о них забыли. А когда вспомнили, то «иным мудрецам, думающим, что история началась с их вхождения в жизнь», материалы показались устаревшими.

— Но все же больше шестидесяти лет прошло, — возразил я. — Может, действительно, ценность их теперь не так велика?

— Ах и вы туда же! — возмутился Купецкий. — Ну уж нет, не согласен. Велика ценность! У нас совсем мало давних, исторических сведений об Арктике. Сколько мы планомерно изучаем Север? Всего лет пятьдесят. Думаете, за такой короткий срок природа способна продемонстрировать весь калейдоскоп своих капризов? Слышите небось по радио: в такой-то день подобной погоды не было уже пятьдесят лет, сто, двести? Наводит это на какие-нибудь мысли?

— Наводит!

— Ну вот то-то же! — подхватил Купецкий и, разделавшись с одной темой, без паузы перешел к другой: — Вообще, если вы хотите понять, в чем состоит наша работа, работа гидрометеорологов, прогнозистов, запомните одну фразу: мы ищем хоть что-нибудь на фоне ничего. Это не кокетство. Это так и есть.

Купецкий заговорил о специфическом положении руководителя научной группы штаба. Конечно, не один он составляет ледовый прогноз. Этим заняты четыре арктических управления гидрометеослужбы: Амдермское, Диксонское, Тиксинское, Певекское, районные бюро погоды, полярные станции, обсерватории, радиоцентры, ледоколы, вертолеты, самолеты и даже искусственные спутники. А головная организация, ответственная за методическое обеспечение полярного мореплавания, — Арктический и Антарктический научно-исследовательский институт, в котором сам Купецкий работает научным сотрудником отдела ледовых прогнозов.

Но как только начинается навигация, руководитель группы оказывается главным представителем науки в своей половине Арктики. И все «провиры» (от слова «провираться») в прогнозах — кто бы их ни допустил: коллеги по институту, его помощники или действительно он сам, — все равно будут восприниматься как его ошибки. Все претензии, негодование — на его голову.

А между тем любой прогнозист заранее знает, что ошибок ему не избежать. Ведь свои представления о будущем развитии процессов в атмосфере и гидросфере он может строить лишь на тех природных закономерностях, которые уже сегодня известны науке. Однако нынешние знания еще во многих разделах неточны, приблизительны.

Из-за этого иные коллеги, занятые «чистой наукой» (Купецкий почему-то назвал их «аналитиками»), считают, что пока всерьез заниматься прогнозным делом невозможно, и смотрят на прогнозистов как на самоуверенных дилетантов, которых и учеными, по их мнению, не назовешь.

А практики, уверенные во всесилии науки, нажимают. Им высокие материи ни к чему. Им нужен точный прогноз. И ошибку они за счет каких-то там объективных обстоятельств не спишут, а попросту посчитают, что слабый попался начальник научно-оперативной группы — не тянет.

Вот так и живет человек — между Сциллой и Харибдой.

Но все же не одни горести ему выпадают. Уж если прогноз оправдывается раз за разом — тут ты на коне. Значит, основная прогнозная гипотеза выбрана верно, да к тому же интуиция не подвела. Ибо прогноз до сих пор остается не чистым ремеслом, но искусством.

Потому-то его не построишь, если сидишь далеко в уютном кабинете, — пусть даже необходимая информация будет выдаваться тебе щедрым потоком. Цифры, схемы, графики — это еще далеко не все. Нужно самому видеть льды, ощущать на себе ветер, пургу, — словом, прогнозисту необходимо «находиться внутри явления, чувствовать его боками» — самому ходить на судах, говорить с опытными ледовыми капитанами, изучать приметы погоды северных народов, летать на самолете, работать в Штабе морских операций, обедать за одним столом с его сотрудниками, жить с ними одними интересами и даже «собственной шкурой чувствовать заботы каждого капитана, пришедшего в Арктику».

Он излагал свои мысли неторопливо, спокойно, четко. Чувствовалось, что все они отдуманы до последней детали. И лишь одно, казалось мне, не вяжется в его суждениях: как он мог — при таких-то взглядах — обрадоваться южаку.

Когда в речи его наступила пауза, я поспешил спросить об этом.

— Тут нет противоречия! — с ходу возразил Купецкий.

— Но ведь стихийное бедствие! В порту простаивают суда, остановились стройки. Не вышли в дальние рейсы машины…

— Все верно. А дальше будет еще хуже. Произойдет резкое падение уровня воды в устье Колымы, и суда застрянут, кто с морской стороны, кто с речной. И еще будут сильные штормы на мысе Шмидта. А там рейдовая разгрузка. Значит, дней на пять работы остановятся.

— Так что же здесь хорошего?

— Ничего. Один вред. Но остановить все эти процессы все равно невозможно. Зато вот что важно — мы их предсказали еще в январе. Весь этот набор в его последовательности: южак, падение уровня на Колыме, шторм на Шмидте. Написали — в третьей декаде августа они будут. Но время шло. Уже двадцать восьмое, а их все нет. Я, конечно, нервничал, перепроверял данные. Ни о чем другом ни говорить, ни думать не мог. Летал в ледовую разведку, смотрел, сопоставлял. Прогноз верный, а южака все нет. И вот сегодня, двадцать девятого, он наконец задул — первый вестник этой цепочки. Значит, все правильно. Тенденция уловлена точно. И что главное? Главное — еще с месяц трасса будет чистой ото льда. Словом, я контролирую ситуацию, предвижу ее. А именно этого от меня и ждут. И меня радует, — конечно, не сам южак, а то, что в данный момент я оправдываю надежды, которые на меня возлагаются.


Уроки трудного лета

А бывали в его жизни и другие моменты, когда казалось, что наука бессильна помочь арктическому мореплаванию, неспособна понять законы жизни стихии. И особенно запомнился ощущением беспомощности 1965 год.

Нельзя сказать, что к тому времени ничего не было известно о повадках арктических льдов. Многое было известно. Первый прогноз ледовой обстановки в прибрежных морях попытался дать еще в 1915 году Борис Помпеевич Мультановский, в 1923 году свой метод ледовых прогнозов предложил Владимир Юльевич Визе.

А в последующие десятилетия одна за другой работали на полярном льду дрейфующие станции «Северный полюс», высокоширотные воздушные экспедиции, велись исследования с ледоколов, с островных полярных станций. За это время удалось собрать огромный материал о природе Заполярья, установить, какие процессы, в какое время господствуют в атмосфере, как влияют они на дрейф льда.

Словом, многие законы жизни арктического льда были познаны к 1965 году достаточно детально. И казалось бы, прогноз ледовой обстановки, построенный на столь солидной научной базе, не должен подводить.

Так думал и Купецкий, тогда, в 1965 году, заместитель начальника научной группы Восточного района. К этому времени он был уже давно не новичок в Арктике, имел достаточно оснований доверять своему опыту и интуиции. Он кончил географический факультет Ленинградского университета — учился у знаменитых полярных исследователей Визе и Буйницкого… В научной группе работал около десяти лет, исходил на судах, облетал на самолетах и вертолетах всю Арктику. И кандидатскую диссертацию защитил в 1959 году на очень важную для ледового мореплавания тему: «Заприпайные полыньи в замерзающих морях».

Да и природа в этот год вроде бы не загадывала никаких головоломок. В предыдущую навигацию ледовая обстановка была легкой, под осень всю Арктику так раздуло ветрами, что на карте не оставалось почти ни одного закрашенного в коричневый или зеленый — «ледовые» — цвета района, «вся карта синяя». Зима выпала тоже, по арктическим понятиям, теплая. Выходило, что тяжелому льду неоткуда взяться. И прогнозисты посулили такую же легкую обстановку, как и в предыдущее лето.

В конце июня, как обычно, в бухте Провидения собрался штаб Восточного района, чтобы на ледоколе, проводящем первый караван, идти в Певек. Прилетели сюда и ученые из Ленинграда во главе с руководителем научно-оперативной группы Борисом Андреевичем Крутских. Подождали транспортные суда, которые подтягивались с юга, из Владивостока и Находки, провели последние обсуждения похода и двинулись в путь с самыми радужными надеждами.

Купецкий в тот год с первым караваном не пошел, а к началу навигации из Ленинграда прилетел прямо в Певек. Ему предстояло наладить ледовую разведку — прощупать всю восточную часть трассы Северного морского пути, а в случае необходимости помочь каравану. Впрочем, в то, что помощь понадобится, не очень-то верили: все были убеждены в надежности прогноза.

Убежденность не поколебалась и после того, как караван затерло льдами у мыса Шелагского. Беззаботные прогулки по Восточной Арктике в начале июля выпадают редко, и это событие особенного впечатления не произвело: сколько раз так бывало — пожмет лед день-другой, потом отпустит.

Однако на этот раз объятия ледяных полей оказались крепкими. Караван стоял неподвижно неделю, вторую, но никаких признаков облегчения не замечалось. А до Певека было рукой подать — всего несколько десятков миль.

Как только началась подвижка льда, попытались пробиться хотя бы одним ледоколом — руководству штаба необходимо было попасть в Певек. Ледовая разведка показала, что во всем Восточном районе обстановка крайне тяжелая, возникали сотни вопросов, требовавших безотлагательного решения, а связаться со штабом, «загоравшим» на затертом льдами судне, было нелегким делом.

Ледокол подергался взад-вперед и опять встал, толстый торосистый лед не подался. Ждали еще две недели.

Каких только проклятий не наслышались за это время гидрометеорологи. Не одни новички, но и опытные ледовые капитаны теряли терпение и высказывались, не стесняясь в выражениях. Даже те, кто сохранил чувство юмора, шутили довольно мрачно и чаще всего предлагали отдать руководителя научной группы в жертву Нептуну.

Купецкий то и дело вылетал на самолетах в дальнюю разведку. Часами до рези в глазах всматривался во льды, пытаясь найти полынью или хотя бы поля послабее. Но всюду вал за валом громоздились мощные торосы, и ни намека на скорое разрежение не было. Возвращаясь в Певек, он снова видел под крылом самолета замерзший во льду караван, голые обсосанные ветром и волнами скалы мыса Шелагского. И невольно чувствовал вину перед товарищами, уже который день мучившимися во льдах. Во время переговоров по радио интонации Бориса Андреевича Крутских становились все более мрачными. Нетрудно было догадаться, как ему там достается.

Через месяц после того, как застыл во льдах караван, было решено перебрасывать штаб на материк вертолетами, а затем доставлять в Певек по тундре на вездеходах. Впервые за многие годы арктического мореплавания руководители морских операций сами пришли в свою резиденцию «посуху».

Дни бежали стремительно, штаб принимал срочные меры. На Восток были брошены дополнительные ледоколы, пришлось снять несколько десятков грузовых судов с других линий и послать в Арктику.

Льды у Шелаги наконец зашевелились, и первый караван пробился к Певеку. Однако несколько судов пришло с серьезными повреждениями. И неудивительно — ведь, поверив прогнозам, на Север послали и старые пароходы, не имеющие ледового класса.

Ледовая обстановка оставалась небывало трудной в течение всей навигации. Морем не удавалось завезти в Арктику тысячи тонн необходимых грузов. Их пришлось перебрасывать самолетами, что значительно увеличило транспортные расходы, потребовало от авиации работы с перенапряжением.

Словом, шестьдесят пятый остался в памяти Купецкого годом сокрушительного поражения. В Ленинград сотрудники отдела ледовых прогнозов Арктического и Антарктического научно-исследовательского института, работавшие в научно-оперативной группе, возвращались примерно в том состоянии, в каком летит футбольная команда, проигравшая с разгромным счетом.

Итоги навигации обсуждались и на многочисленных заседаниях и в институтских коридорах. «Аналитики» стояли на своем: время давать долгосрочные ледовые прогнозы еще не пришло, самоуверенность и безответственность тех, кто за это берется, обязательно будет приводить к плачевным последствиям.

Слушая их речи, Купецкий со злостью думал, что неплохо было бы спустить этих ученых мужей с их Олимпа на вмерзший во льды караван: пусть попытаются на палубе какого-либо судна излагать морякам свои безукоризненные логические сентенции — он бы с удовольствием посмотрел, чем кончится такая дискуссия.

В отделе ледовых прогнозов на общие темы не говорили, зато этап за этапом проверяли выкладки, на которых было построено неоправдавшееся предсказание. Но даже при самом придирчивом изучении обнаружилось лишь несколько мелких огрехов. В целом прогноз был построен в полном соответствии с официально признанной методикой. И это было совсем скверно, ибо означало, что, если природа еще раз выкинет подобный трюк, предугадать его снова не удастся.

Купецкому такая перспектива рисовалась в особенно мрачных красках. Еще осенью было решено, что в следующую навигацию он станет руководителем научно-оперативной группы. И, значит, теперь отвечать за все предсказания науки будет целиком и полностью. После недавнего провала повышение в должности больше пугало, чем радовало.

Конечно, если бы отойти от традиционной методики, попытаться найти другой принцип построения прогноза… Но он хорошо знал, что эта мысль уже не раз приходила в голову куда более маститым и опытным его коллегам, однако успеха пока не приносила.

Общий прогноз ледовой обстановки на трассе Северного морского пути составлялся так: основываясь на предсказаниях синоптиков о температуре воздуха и господствующих ветрах в различных районах Арктики, гидрологи давали прогноз состояния льда в отдельных морях, заливах и проливах, а потом из этой мозаики пытались сложить общую картину, уловить основные тенденции.

Словом, путь был один: от частного к общему. Недостаточность его понимали все. Купецкий хорошо помнил, как еще в шестьдесят первом году, когда он переходил на работу в Арктический и Антарктический научно-исследовательский институт, начальник отдела ледовых прогнозов, известный полярник Николай Александрович Волков говорил ему о том, как важно попытаться в построении прогнозов идти от общего к частному.

Но на чем строить ледовый прогноз, если не на данных синоптики? Где искать новый надежный фундамент для его построения? С чем можно связать состояние льда, если не с температурой воздуха, господствующими ветрами? Купецкий не раз задавал себе эти вопросы, но ответа не находил. Без данных синоптики мысли не за что было зацепиться, она оказалась перед стеной, столь же гладкой и отвесной, как обточенные ветрами и волнами скалы мыса Шелагского, на который он до тошноты насмотрелся, пока летал над вмерзшим в лед караваном.

Между тем долго размышлять, витать в облаках Валерий Николаевич не мог. Подошло время составлять прогноз на новую навигацию. И был он снова сработан по старым методикам. Синоптики предсказывали голодное лето с господствующими северными ветрами. Это и легло в основу ледового прогноза. Навигация по нему представлялась похожей на предыдущую, хотя все же не такой катастрофически тяжелой. С этим и улетел Купецкий в начале лета в Арктику.

Прогноз в основных тенденциях оправдался. Но это вовсе не создавало радужного настроения. Купецкий понимал, что нельзя сбрасывать со счетов элемент случайности, везения. Да и некоторые ошибки заставляли признать — до благополучия весьма далеко.

Навигация следующего, шестьдесят седьмого года окончательно убедила Купецкого в несовершенстве традиционных методов. Он уже не сомневался, что мелкими улучшениями дела здесь не исправить. Для создания надежного долгосрочного ледового прогноза необходим был новый — независимый от синоптического прогноза — фундамент. Однако и за этот год даже нащупать направление поиска не удалось.


Поправки к книжному знанию

Об Арктике так много написано, что иной раз и человеку, который за тысячу километров не подъезжал к Заполярью, кажется, что он основательно осведомлен о ее делах.

И особенно, как я убедился, запомнились людям многочисленные заверения газетчиков, будто Арктика раз и навсегда покорилась человеку. В не столь далекое время, когда было в ходу словосочетание «покорение природы», победные реляции этого типа печатались весьма часто.

Среди них терялись набранные мелким шрифтом заметки о покореженных льдами судах, о целых караванах, надолго ставших пленниками ледовых полей.

И даже когда лет двадцать назад кто-то первым вспомнил мудрые слова Фридриха Энгельса: «…мы отнюдь не властвуем над природой так, как завоеватель властвует над другим народом. Все наше господство над ней состоит в том, что мы… умеем познавать ее законы и правильно их применять», — немногим пришло в голову соотнести это суждение с делами Арктики. Ее все равно по старой памяти продолжали считать покоренной.

Вот и возникло у меня опасение, что при столь крепко засевшем в умах читателей стереотипе рассказ о трудном поиске новых путей в создании ледового прогноза может показаться надуманным и даже фальшивым. Ведь на первый взгляд и верно: чего там особенно мучиться с этим прогнозом, если Арктика покорена, если есть у нас ледоколы, которые свободно и легко крушат любые льды. Так ли уж важен для современных гигантов прогноз?

Чтобы попытаться внести ясность в эту коллизию, мне придется на время остановить Валерия Николаевича Купецкого и рассказать о нескольких эпизодах работы ледоколов, проводящих караваны судов, свидетелем которых мне довелось быть.

Впервые я прошел трассу Северного морского пути в легкую по ледовым условиям навигацию. Весь западный участок трассы, до Енисейского устья, был ото льда совершенно свободен. И лишь когда с Диксона вышел я на лесовозе «Ангарсклес» в восточном направлении, стало известно, что вдоль побережья Таймыра от Енисейского залива до пролива Вилькицкого сплошные десятибалльные льды.

«Ангарсклес» вышел с Диксона вместе с двумя другими судами — небольшим сухогрузом «Красноборск» и мощным новеньким танкером «Каменск-Уральский» — под вечер. Транспортам предстояло самостоятельно добраться до кромки льдов, где назначил им встречу ледокол «Красин».

Ранним утром, когда я поднялся на мостик, ледокол уже вел за собой караван. Он маячил громадой впереди в нимбе солнечного света, придававшем неожиданно яркие цвета всей округе. Снег был розовый. Боковины обломанных льдин — изумрудные. Лужицы снежниц — голубые. Вода дальней полыньи — черная, нитка канала перед форштевнем судна — синяя.

Но как ни завораживал окружающий вид, более всего хотелось мне разглядеть ледокол. Я знал, что он новый, третьего поколения, что мощностью обладает завидной — тридцать шесть тысяч лошадиных сил, и не терпелось увидеть это чудище в работе.

Возможность эта представилась вскоре, всего через какой-нибудь час после начала проводки, когда маломощный «Красноборск», шедший за «Ангарсклесом», заклинившись на очередной перемычке, попросил помощи. «Красин» развернулся и пошел обратным курсом вдоль каравана.

Представьте себе шестиэтажный дом, поставленный на цоколь высотой метров в восемь. Примерно так выглядел ледокол. Впрочем, в дальних плаваниях встречались мне суда и длиннее «Красина» и, пожалуй, выше его. Но точно могу сказать, ни одно судно до этих пор не производило такого впечатления силы, сгустка мощи. «Красин» мчался через нетронутые льды, будто не замечая их, — казалось, он вовсе не тратит усилий на их поломку, хотя с двух сторон форштевня, словно усы, постоянно стояли в воздухе брызги льда, и некоторые из них были величиной с изрядный арбуз. Тогда подумалось: и верно, такому богатырю никакие льды нипочем…

По контрасту вспомнились рассказы великолепного писателя русского Севера архангелогородца Бориса Шергина о ледовых плаваниях поморов.

В книге «Океан — море русское» Борис Шергин приводит отрывки из рукописного наставления мореходу, изученного им еще в годы юности:

«Многа она стадна, льдина-матушка. В своем море не столь груба, а в окияне страшно с торосом со становым за ручку поздороваться. У станового тороса плывущего видно только верховище, а вся нога в водах. По образу верхушки должно разгадать, широка ли нога. Садкое судно близко не води.

…Молода льдинка осенью твоего судна боится, что тонка и хила. А весной ты ее боишься: отечную матерую старуху толкнешь, она тебе ребро и бортовину выломит».

И вот теперь я вижу, как мчит «садкое судно» (у «Красина» осадка более десяти метров) сквозь «грубы» льды и совершенно не боится «отечной матерой старухи», ибо «ребра» его (шпангоуты) и «бортовины» так прочны, что даже у куда более толстого льда не хватит сил с ним справиться.

Стало грустно, что мудрость, доставшаяся такой дорогой ценой, выраженная так четко и красиво, таким великолепным русским языком, вдруг оказалась совсем не нужна современному полярному мореплавателю. Подумалось, что мощь нынешней техники перечеркнула ее, сделала архивной ценностью.

…Около полудня «Ангарсклес» заклинился на трудной перемычке… Пришлось звать на помощь ледокол. «Красин» подошел вплотную к лесовозу, и с его мостика было дано милостивое разрешение пересесть мне на ледокол.

Потом более двух недель ходил я на «Красине», видел проводку трех очередных караванов сквозь таймырские льды и смог узнать самые разные тактические ходы ледовой проводки.

Я много раз читал про арктические походы, и потому мне казалось, что довольно ясно представляю работу ледокола. По книгам выходило, что идет он так: забирается носом на лед, продавливает его своей тяжестью, и за его кормой остается широкий просторный канал, которым спокойно идут суда.

Такой способ прокладки канала существует, но в чистом виде подобное движение редко можно увидеть. Преодолевать лед приходится множеством разных способов.

Самое же главное отличие реальной ледокольной проводки от ее описаний состоит в том, что чистого канала — канала в прямом смысле этого слова — за ледоколом почти никогда не остается.

Сдвинутые им, растолканные обломки, выскользнувшие из-под форштевня куски полей сразу за кормой судна начинают сходиться, возвращаться на то место, которое занимали прежде. Канал заносит быстро. То один транспорт, то другой начинают клиниться.

Потому проводка ледоколом меньше всего напоминает плавное движение нескольких судов, бегущих за мощным лидером, словно утята за своей матерью. Она связана с возвращениями, околками, взятием на буксир, снятием с буксира, проталкиванием судов по одному, возвращением за оставшимися, поиском обходных путей, пробиванием новых каналов и так далее до бесконечности.

В первый же день моего пребывания на «Красине» много хлопот доставил ледокольщикам танкер «Каменск-Уральский», который из трех судов был самым большим, самым крепким и самым могучим. Именно из-за своих размеров танкер с трудом «вписывался» в канал.

И вот под вечер, когда низкие тучи плотной завесой скрыли незаходящее солнце и надо льдом поплыл серый клочковатый туман, «Каменск-Уральский» засел на одном из поворотов канала.

С полчаса капитан «Красина» Ефим Владимирович Акивис-Шаумян давал советы капитану «Каменска-Уральского», какие пробовать маневры, чтобы вырваться из плена. Потом стало ясно, что своими силами танкеру не пробиться, «Красин», оставив «Красноборск» и «Ангарсклес», пошел на помощь «Каменску-Уральскому».

Капитан отстранил вахтенного штурмана от пульта управления, сам встал у небольших серых рычагов, похожих на молоточки, которыми запускают и выключают электродизель-генераторы. Сейчас молоточки стояли в одном положении — все генераторы работали на полную мощь.

«Красин» подошел ближе к «Каменску-Уральскому», и круглое птичье лицо Акивиса — со срезанным подбородком, с большим хрящеватым носом, седым ободком вокруг лысины, волосы на котором растрепались, поднялись словно перья, с круглыми, почти без ресниц глазами, окаймленными морщинами, мешочками кожи, — вдруг обрело хищное выражение. Он напрягся, подался вперед кругленьким телом, будто нацеливаясь на жертву. Движения стали точны, филигранны, руки, дергавшие рычаги, обрели цепкость птичьих лап, а голос его, когда отдавал команды, стал гортанным, словно клекот. Пружинность, сила, вдруг обозначившаяся во всей короткой его фигуре, показалась недоброй, будто он весь нацелен был на жертву — бросал свой мощный ледокол, чтобы раздавить застрявшее во льду судно. Не сбавляя скорости и не меняя курса, Акивис вел «Красин» прямо на танкер.

По застывшим лицам штурманов и вахтенных матросов я понял, что не одному мне страшно глядеть на этот рискованный маневр. А дублер капитана Александр Петрович Кузнецов, архангелогородец, опытнейший полярный мореход, вышедший на «Красине» в последнюю свою — перед уходом на пенсию — навигацию, сказал с той обычной осторожностью и робостью, с какой всегда моряк обращается на мостике к капитану — тем более если решается ему возразить:

— Очень близко взяли, Ефим Владимирович, — навалиться можем.

Акивис смерил его строгим, коротким взглядом:

— Успеем довернуть!

Только когда до танкера осталось метров пятьдесят, капитан скомандовал:

— Тридцать градусов лево!

«Красин» послушно повернулся и пошел вдоль борта «Каменска-Уральского». Трещины из-под форштевня ледокола, змеясь, поползли сперва перед носом танкера, а потом к его корпусу. Между бортами судов ломались и дробились льдины.

Акивис взял трубку радиотелефона — «Акации».

— «Каменск-Уральский», полный вперед!

Ответ раздался мгновенно, как эхо:

— Вас поняли: «полный вперед!»

Акивис вдруг выжал все рычаги — поставил их в положение «стоп» — и, выждав минуты две, спросил по «Акации»:

— «Каменск-Уральский», ход имеете?

— «Красин»! Ход имеем очень слабый. Вот-вот снова застопоримся.

Акивис схватился за рычаги, дал «средний назад».

— «Красин»! — позвал танкер. — Застряли. Работаем «полный вперед». Стоим на месте.

— Вас понял! — ответил Акивис. — Сейчас поможем.

«Красин» вынужден был обойти танкер с кормы, пройти вдоль другого борта и еще раз пять утюжить лед перед самым его носом. В последний заход, когда, казалось, трудная перемычка уже пройдена, а «Каменск-Уральский» снова начал стопориться, Акивис сказал ласково, сразу потеряв сходство с хищной птицей:

— Да ползи же ты, чертенок. Морковку, что ли, перед носом повесить?

Можно было подумать, будто это замечание подействовало: именно в тот момент танкер выкарабкался из льда окончательно и резво побежал за «Красиным» к заждавшимся двум судам.

Должен признаться, хотя «Красин» и вытащил танкер, но утренний мой восторг перед всепобеждающей мощью современного ледокола после этой околки сильно поугас. Если даже в благоприятный по ледовой обстановке год приходится работать с таким перенапряжением — какая уж тут всепобеждающая мощь!

И еще — возник у меня один недоуменный вопрос: как же ходили по этим местам в тридцатые — сороковые годы? Ведь тогдашние паровые ледоколы мощностью своей немного превосходили нынешние транспорты: десять — четырнадцать тысяч лошадиных сил — вот все, чем они располагали.

Я задал этот вопрос Кузнецову, который ходил на всех почти ледоколах того времени.

Александр Петрович, высокий, массивный, постриженный по бог весть какой давней моде — под полубокс, с седым чубом, свисавшим на лоб, выслушал меня, чуть склонив голову набок, что, как я поздней подметил, обозначало внимание и напряжение. Потом на всякий случай переспросил, сильно окая:

— В таком льду? Именно в таком, как этот?

— Ну да, — подтвердил я. — Вот, скажем, через то поле, где застрял танкер, как в те годы удавалось пробиться?

— А никак, — спокойно ответил Кузнецов. — Туда бы просто соваться никто не стал. Не по зубам было.

— Что же вы делали, если попадалось такое поле?

— А ничего. Стопорили машину и ждали.

— Но ведь это значит, что каждую мало-мальски трудную навигацию продвижение грузов было под угрозой срыва?

— Бывало и так. Плетью-то обух не перешибешь.

Этот разговор лишний раз убедил меня в том, сколь торопливы были восторги моих коллег, еще сорок, а то и пятьдесят лет назад уверявших мир, будто Арктика раз и навсегда покорилась человеку.

Конечно, все сказанное нисколько не снижает огромных побед и успехов ледового плавания. Однако история много раз учила, что преувеличение достигнутого, потеря чувства реальности в конечном счете наносит серьезный ущерб делу. Ибо создается впечатление, будто уж в наши-то дни с Арктикой можно обращаться запросто, запанибрата, ходить по ней где и как вздумается. Вот один маленький пример того, к чему столь оптимистические суждения могут привести.

В те дни проводку судов сквозь льды Таймырского массива вели три ледокола: «Красин», «Мурманск» и атомоход «Ленин».

Выбирая дорогу для очередных судов, они постоянно руководствовались прогнозами гидрометеорологов, данными самолетной разведки, сообщениями собственных судовых гидрологов, то и дело обследовавших район с вертолета. Лишь однажды, когда «Мурманску» требовалось как можно скорее добраться до каравана, который «Ленин» и «Красин» с трудом вели по тяжелому участку, ледокольные капитаны решили махнуть рукой на все предосторожности. «Мурманску» было разрешено идти к каравану не проторенным путем, а более коротким прямым маршрутом через льды — срезать угол.

Поначалу он шел вполне благополучно, но всего через десяток миль влез в сильно торошенные поля. Часов шесть бился с ними ледокол в одиночку и, хоть медленно, все же продвигался вперед. Но возле острова Белуха, уже на виду у каравана, милях в пяти от него, «Мурманск» намертво заклинился на одной из грядок торосов.

На «Красине» была вахта Кузнецова. Александр Петрович мелкой трусцой бегал от борта к борту, чтобы лучше разглядеть надвигающиеся торосы, причитал в духе поморских плакальщиц: «Господи, да куда же они залезли! Глаз, что ли, нет? Да как же туда идти? Ведь винты обнесем! Свой пароход угробим!»

Однако он вел судно мастерски. Отыскивал места, где торосы были пониже, использовал каждую трещину, по каким-то неуловимым признакам догадывался, где лед потоньше, и бросал туда судно, Атомоход «Ленин» шел с «Красиным» параллельным курсом.

Зрелище получилось страшное и в то же время эффектное. Перед форштевнем громоздились торосы высотой в три, четыре, пять метров, а какова толщина льда под ними, и представить трудно. Ледоколы ползли на эти горы, словно альпинисты.

Потом торосы стали попадаться чаще. Суда не успевали разбежаться, набрать инерцию перед очередным препятствием. Идти становилось все труднее.

Наконец, на особенно высокой гряде торосов, атомоход заклинился и встал в неудобном, странном положении. Нос его висел в воздухе, над льдами, а корма низко осела в воду.

Еще через несколько минут застрял «Красин». А до «Мурманска» оставалось всего четыре-пять кабельтовых. Я упоминал: в то время в районе Таймыра работало три ледокола. И вот теперь все они замерли в бездействии. Не трудно представить, какой бедой обернулась бы эта ситуация, затянись она надолго!

Кузнецов причитал безостановочно. На чем свет стоит поносил он штурманов «Мурманска», втравивших его в эту историю, жаловался на судьбу и едва не плакал от обиды. Но все это не помешало ему сразу же, как только «Красин» застыл, отдать приказ механикам, чтобы те запустили креновую систему.

Минут десять «Красин» покачался, подергался и наконец двинулся, ухнул назад.

Потом — уже с разбегу — ледокол разбил очередное препятствие. Капитан атомохода «Ленин» Борис Макарович Соколов, старший в караване, приказал «Красину» идти к «Мурманску», а уже на обратном пути силами двух судов околоть атомоход.

Выбрав узенькую речку, Кузнецов повел по ней ледокол. Каждый рывок давался с трудом. Трижды «Красин» вновь клинился на грядах торосов, и все же через час он добрался до «Мурманска», размолотил крепкое поле за его кормой, и «Мурманск» плавно соскользнул назад.

А часа через два все три ледокола уже подходили к заждавшимся транспортам.

Вечером, повстречав Кузнецова в кают-компании, я попытался рассказать ему все, что чувствовал, когда застревал ледокол, и как радовался его освобождению.

Александр Петрович слушал как обычно, чуть наклоня набок седую голову, и с наслаждением покуривал неизменный «Беломор». Комплименты в свой адрес он пропустил мимо ушей, а на мои восторги по поводу технического вооружения «Красина» отозвался одной лишь фразой:

— Что и говорить — хорош ледокол, не чета старым, только знаете, какая у нас, у поморов, сложилась поговорка: «Самый лучший ледокол — ветер».

И эта вроде бы нехитрая сентенция вдруг свела воедино, сомкнула, соединила рассуждения о покорении Арктики, только что виденные эпизоды борьбы ледокола в торосистых льдах и ту самую мысль Энгельса, которую я привел в начале главы.

Спору нет — современные ледоколы значительно расширили возможности арктического мореплавания, позволили штурмовать такие преграды, которые прежде были неодолимы. В нашем ледокольном флоте уже сегодня есть два гиганта — атомоходы «Сибирь» и «Арктика», мощность машин которых семьдесят пять тысяч лошадиных сил. Цифра эта звучит впечатляюще, обладает большой эмоциональной силой. И рождается мысль о том, что, когда появятся еще более мощные суда, все проблемы полярного мореплавания будут решены раз и навсегда…

Но тут хочется привести расчет совсем из другой сферы. В свое время ученые, считая, что на повестку дня встал вопрос о переходе от пассивной обороны против коварства природы к наступлению на нее, попытались прикинуть, какой энергией надо для этого обладать. Скажем, для того, чтобы повернуть циклон. Выяснилось, что на создание нескольких облаков, идущих перед холодным фронтом циклона, природа затрачивает такое количество энергии, которое за это время смогут выработать двадцать Куйбышевских ГЭС. А на то, чтобы создать за то же время штормовой ветер, потребуется энергия уже двухсот таких станций. Хоть цифры эти огромны, но фантастическими они на сегодняшний день не выглядят, и потому можно сказать, что в принципе задача в относительно близком будущем решаемая.

Однако возникает сомнение: не слишком ли дорогой окажется цена победы над природой, если вести атаку лоб в лоб, строить отношения с позиции силы? Вопрос этот имеет прежде всего экономический аспект, но только им не ограничивается. Ведь энергию для лобовых атак человечество может брать только из самой же природы. А запасы ее — включая и атомную — небеспредельны.

Тут снова мы приходим к идее Энгельса о том, что господство над природой состоит в познании ее законов и правильном их применении. Из нее прямо следует, что в Арктике надежда на одни только мощные ледоколы может завести в тупик. Ибо, как бы ни были они мощны, «самый мощный ледокол — ветер». А он дует сам по себе, никаких затрат энергии от человечества не требуя. Важно только знать, когда он задует, в каком направлении, с какой силой. (Тут, конечно, не об одном ветре речь — обо всей гамме проявлений стихии.)

Значит, открытия природных закономерностей, которым подчиняется движение воздушных масс, морской воды, ледяных полей, столь же важны для развития мореплавания, как и рост технической мощи флота.

Но такое понимание задач науки в освоении Арктики четко показывает, какова в этом деле роль прогнозов, позволяющих предугадать природные процессы, а значит, и заставить их служить себе на пользу, экономя силы, средства, энергию.

…Все эти соображения возвращают нас к тем проблемам, решения которых уже несколько десятилетий отыскивают работники арктической науки, в том числе и Валерий Николаевич Купецкий.


Возвращение к классическому примеру

Два года размышлений о том, что же можно положить в основу надежных предсказаний ледовой обстановки, ни к чему конструктивному Купецкого не привели. Зато традиционный метод был разобран «по косточкам», и все его несовершенства обозначились еще яснее, чем прежде.

Купецкий понял, что сам этот метод рожден неравномерным развитием науки. Две половины гидрометеорологии — та, что изучает атмосферу, и та, на чью долю приходится гидросфера, в какой-то момент оказались совершенно неодинаково подготовлены к решению проблемы прогнозов. Метеорологи создали в своей науке две особые ветви — климатологию и синоптику. Первая из них занимается долгосрочным прогнозом, вторая — краткосрочным. А в гидрологии подобных ответвлений нет. Потом самостоятельного предсказания гидролог дать не может. Ему приходится брать готовый прогноз погоды и во всех своих построениях исходить из него. Но при этом выходит, что атмосфера объявляется полным властелином океана. Однако воздух ведь тоже не самостоятелен. Его состояние зависит от внешних сил. А этого исходная посылка не учитывает. Она как бы замыкает все отношения в двоичной системе: «атмосфера — гидросфера».

Если же все это перенести на ледовый прогноз, то, несколько утрируя, можно сказать, что весь он строится на давнем наблюдении полярных мореплавателей: «Ветер дует — лед дрейфует». Суждение вполне справедливое, но уровню современной науки оно явно не соответствует.

Между тем именно этим и объяснялись два главных несовершенства ледовых прогнозов, которые на языке гидрологов именуются «недостаточная надежность» и «недостаточная заблаговременность». То есть состояние льда нельзя предсказать с более или менее высокой степенью достоверности и на много месяцев вперед. Это последнее обстоятельство доставляло немало мучений Купецкому и его коллегам даже в благополучные по ледовой обстановке годы.

В марте институт давал ледовый прогноз на первую половину навигации, точнее, до конца июля. Более долгосрочного по данным синоптики не построишь. А прогноз на вторую половину навигации приходил лишь в середине августа. Получалось, что как раз в самый разгар лета руководитель научно-оперативной группы оставался без институтского прогноза. И на вопросы руководства Штаба морских операций о будущей ледовой обстановке все ответы должен был находить сам. Тут уж каждый «колдовал» как умел. Иной раз случалось, что прогноз на ближайшую декаду определялся только одним — темпераментом руководителя научной группы. Если попадался человек со слабыми нервами, то начинались шараханья из крайности в крайность: нажмет лед чуть посильнее, чем ожидалось, — и прогноз сразу обещает тяжелую обстановку; наметятся признаки разрежения — предсказания немедленно сулят «синюю карту». Словом, в таких историях наукой и вовсе не пахло.

Из всех этих критических суждений вывод напрашивался один: необходимо выйти за пределы системы «вода — воздух», искать связи между состоянием льда и теми силами, которые определяют изменчивость обеих оболочек Земли.

Саму по себе эту мысль новой никак не назовешь. Более того, вся цепочка природных связей в атмосфере и гидросфере была уже давно прослежена и никаких сомнений не вызывала: лед зависит от температуры воды; температура воды — от температуры воздуха; состояние воздуха — от ветра; ветер — от атмосферного давления, давление — от циклонов и антициклонов; циклоны и антициклоны — от общей циркуляции атмосферы; атмосферная циркуляция — от состояния активности Солнца.

Эту последовательность Купецкий накрепко запомнил еще со студенческих лет. Но главное оставалось неясным: как именно привязать ее к составлению ледовых прогнозов.

Купецкий хорошо знал, что в свое время такую попытку предпринял его учитель Владимир Юльевич Визе. Он был убежден, что возмущения в атмосфере Земли, а значит, и порождаемый ею обмен теплом и влагой между полярным и тропическим районами зависят от активности Солнца. Исходя из этого, Визе утверждал: основной опорой в составлении долгосрочных ледовых прогнозов должны стать солнечно-земные связи.

В студенческие годы Купецкий изучил чуть ли не все работы Визе. А его знаменитый труд «Основы долгосрочных ледовых прогнозов» еще с тех пор стал для Валерия Николаевича настольной книгой. Теоретические построения Визе представлялись столь глубокими и убедительными, что, казалось, они навсегда останутся на вооружении полярного гидролога.

Однако с долгосрочными прогнозами, составленными по методу Визе, происходила странная история: несколько лет подряд они удачно предсказывали ледовую обстановку, потом год за годом прогноз «вылетал в трубу». Случалось даже, что реальная ситуация оказывалась прямо противоположной предсказанной. Затем снова несколько лет совпадений, и опять — провал за провалом. Естественно, что к столь своенравной теории гидрологи скоро потеряли интерес. В учебниках пятидесятых годов можно было прочесть, что работы Визе — «классический пример» того, как бесполезны для составления ледовых прогнозов солнечно-земные связи.

Волей-неволей пришлось в свое время и Купецкому в практической работе отказаться от идей учителя. Обидно было, но факты слишком явно противоречили теоретическим построениям.

Теперь же, когда, перебрав все возможные варианты, Валерий Николаевич так и не нашел ни одного, сулящего хотя бы намек на успех, он снова решил поискать ответ в работах Визе. Перечитал в который раз «Основы долгосрочных ледовых прогнозов» и, закрыв последнюю страницу, ясно понял: что бы ни говорили факты, основные идеи Визе все равно верны. Может быть, они нуждаются в какой-то коррекции, связанной с последними достижениями науки, но суть схвачена точно. Да и как может быть, чтобы лед не испытывал на себе влияния Солнца, если оно столь ясно проявляется на множестве других объектов?

Астрономы давно обратили внимание на то, что наше дневное светило год от года меняет свою активность. В шестидесятых годах прошлого века немецкий ученый Рудольф Вольф попытался дать этим изменениям количественную оценку. Уменьшение и увеличение активности он связал с пятнами, появляющимися на Солнце. Относительное число пятен, меняющееся год от года, вошло в науку под названием «числа Вольфа».

В дальнейшем было установлено, что активность Солнца связана не только с пятнами, но и с факелами и с протуберанцами, что изменения ее происходят циклично в течение периода, близкого к одиннадцати годам. Так появилось представление о циклах солнечной активности.

Ученые разных специальностей неоднократно пытались связать фазы солнечной активности с самыми разными явлениями, происходящими на Земле. Работа шла с переменным успехом.

Однако уже к концу прошлого века в арсенале науки собралось несколько убедительных доказательств существования таких связей.

Первыми успеха добились биологи. В 1892 году в журнале «Метеорологический вестник» появилась статья Ф. Швецова «Дерево как летописец засух», автор которой показал, что ширина годовых колец, нарастающих на стволе дерева, зависит от уровня солнечной активности. В двадцатых годах нашего столетия учение о зависимости самых разных живых организмов, в том числе и человека, от фаз солнечной активности разработал советский ученый Л. А. Чижевский. С его именем связано рождение новой науки — гелиобиологии.

Казалось бы, если установлено, что изменение активности Солнца влияет даже на замкнутые саморегулирующиеся биологические системы, то связь его с процессами, происходящими в океане и атмосфере, должна быть еще более тесной.

Однако именно здесь связи улавливались с трудом и потому долгое время вызывали сомнение. Визе был одним из пионеров этого направления. Правда, в последующие десятилетия появилось немало ученых, убежденных, что связи эти существуют. Академик С. В. Калесник в одной из своих статей писал: «Пора уяснить, что Земля — космическое тело и не может развиваться как внутризамкнутая система, изолированная от действия космических влияний».

А известный советский астроном М. С. Эйгенсон, считая влияние активности Солнца на климат Земли несомненным фактом, даже распределял роли в исследовании этой проблемы между специалистами различных наук. Изучение самой солнечной активности он относил на долю астрономии, взаимоотношение Солнце — Земля отводил геофизике, а далее писал: «Выяснение того, в каких гидрометеорологических элементах, когда и где можно ожидать циркуляционно обусловленные, а за ними и солнечно обусловленные макроскопические эффекты, есть прямая обязанность гидрометеорологической науки».

Все эти суждения Купецкому, который постоянно следил за работами «солнечников», были хорошо известны. Но он знал и другое: хотя многие ученые успешно работают над поиском солнечно-земных связей, никто после неудач Визе не пытался использовать эти идеи в составлении ледовых прогнозов. Рассуждали просто: одно дело вообще изыскивать какие-то там небесные закономерности, совсем другое — ставить в зависимость от зыбких конструкций ума навигацию в Арктике.

Однако Валерий Николаевич был уже твердо убежден, что составление прогнозов традиционным методом — тоже ненадежно. И потому после долгих колебаний решил рискнуть.

Осенью 1967 года он заявил руководству института, что хочет попытаться наряду с обычным прогнозом составить опытный прогноз ледовой обстановки на всю следующую навигацию, основываясь на солнечно-земных связях. Скептики тут же пустили шутку: «Утопающий прогнозист хватается не то что за соломинку — за солнечный лучик». Начальство не возражало, предупредив только, что исполнению прямых обязанностей это не должно мешать.

Следующий, 1968 год должен стать высшей точкой в очередном одиннадцатилетнем цикле. В предыдущем цикле максимум солнечной активности приходился на 1957 год. Ледовая обстановка в тот год была тяжелой. Это положение Купецкий принял за исходное, за основную тенденцию. И потому дал прогноз, что год будет по ледовым условиям трудным, во многом совпадающим с пятьдесят седьмым.

Но Арктика выкинула злую шутку. Льды в 1968 году унесло с трассы в конце июля. И до самого октября вся восточная часть Северного морского пути была чиста ото льда. Словом, опытный прогноз Купецкого с треском «вылетел в трубу».


Конкурс аналогов

Как ни горько было поражение, оно не смогло поколебать вновь обретенную веру в то, что более надежного фундамента для долгосрочного ледового прогноза, чем солнечно-земные связи, в природе не существует. И значит, ошибка была не в самой идее, а в конкретном ее применении.

Размышлениями об этом Купецкий не раз делился с коллегами. Ему сочувствовали, однако ничего конструктивного не предлагали.

Лишь однажды заведующий сектором краткосрочных ледовых прогнозов Анатолий Леонтьевич Соколов, который прежде в течение нескольких лет руководил научной группой штаба Восточного района Арктики и потому хорошо понимал заботы Валерия Николаевича, посоветовал:

— Слушай, а почему бы тебе не поговорить с дядюшкой Олем? Он как будто нащупал что-то новое в связях климата с Солнышком. Может, и тебе будет от этого прок?

Купецкий был хорошо знаком со многими работами известного геофизика Александра Ивановича Оля. Но ему в голову не приходило, что между его проблемой и тематикой Оля может оказаться непосредственная связь. Александр Иванович занимался физикой высоких слоев атмосферы, он доказал, что их состояние зависит от солнечной активности. Но между объектом его исследований и морским льдом — слой воздуха в несколько километров толщиною.

Потому совет Соколова показался Валерию Николаевичу не очень дельным. Да, кроме того, зная Оля только по научным трудам, Купецкий совершенно не представлял, в каком городе тот живет, где работает. Не хотелось тратить долгое время на поиски, когда будущая польза от них весьма сомнительна.

Соколов, выслушав эти суждения Купецкого, расхохотался. Он сообщил Валерию Николаевичу, что, во-первых, Оль — ленинградец, а во-вторых, уже несколько месяцев назад перешел в сектор геофизики их родного Арктического и Антарктического института. Потому, чтобы увидеться с ним, даже пальто надевать не нужно.

Словом, в тот же день Купецкий встретился с Олем, и произошел разговор, который стал поворотным моментом в разработке нового метода ледовых прогнозов.

Они уселись на широком подоконнике в одном из извилистых институтских коридоров. Оль внимательно слушал долгий рассказ Купецкого о том, как трудно работать в Арктике руководителю научной группы, но, как только Валерий Николаевич начал излагать историю последнего своего пробного прогноза, Александр Иванович сразу его перебил:

— Какой год вы взяли аналогом шестьдесят восьмому?

— Пятьдесят седьмой.

— И у вас все вышло наоборот?

— Да, — удивился Купецкий.

— Отлично! — воскликнул Оль.

— Как отлично? — с недоумением спросил Купецкий. — Ведь полный провал.

— Отлично, потому что именно так и должно быть!

И он рассказал Валерию Николаевичу о своей последней, только что законченной работе.

В ней исследовалось влияние Солнца на климат Земли в двух соседних одиннадцатилетних циклах: четном и нечетном.

То, что природа самой солнечной активности в этих циклах неодинакова, астрономы установили давно. Наше дневное светило представляет собою огромный магнит, обладающий весьма интересным свойством: полярность его полушарий изменяется от цикла к циклу вплоть до полного исчезновения перемены знака. А Земля — тоже магнит, но совсем иного типа — полярность ее полюсов постоянна. Между тем при поиске связей между солнечной активностью и климатом Земли учитывались только «числа Вольфа» — то есть абсолютная величина этой активности. А знак во внимание не принимался.

Олю удалось доказать, что знак магнитной полярности оказывает большое влияние практически на все климатообразующие факторы Земли. Изменения, скажем, давления и температуры воздуха под действием солнечной активности в четном цикле идут совсем иначе, чем в нечетном.

Потому совпадение каких-либо земных проявлений солнечной активности можно ожидать лишь в том случае, если четный цикл сопоставляется с четным, нечетный с нечетным.

Купецкий и поныне с восторгом рассказывает о том давнем уже разговоре на институтском подоконнике. По его словам, он испытал такое чувство, какое бывает в море, когда ветер вдруг уносит клочья тумана и сразу открывается четкий абрис невидимого прежде берега.

Казалось, теперь наступила полная ясность. Прежняя его ошибка состояла в том, что он сопоставлял годы двух соседних циклов — четного и нечетного. А если брать солнечные циклы через один, то можно сразу же давать верный прогноз, основываясь на солнечно-земных связях.

Однако потребовались еще годы, прежде чем метод, в общих чертах представившийся еще тогда, в 1968 году, обрел свой нынешний вид. И сам Валерий Николаевич, разрабатывая ледовые прогнозы на основе солнечно-земных связей, внес в это исследование очень важное дополнение. Он показал, что теснота солнечно-земных связей зависит не только от места года в одиннадцатилетнем цикле, не только от четности или нечетности этого цикла, но и от высоты его максимума (а циклы, даже сходные по всем остальным показателям, могут различаться по этому параметру). Его исследованиями было установлено, что связь уровня солнечной активности того или иного года с уровнем Мирового океана прямая, а с ледовитостью арктических морей — обратная.

Зависимость многих земных климатообразующих факторов от солнечной активности удалось продемонстрировать на примерах из самых разных географических зон планеты. С событиями, происходящими на «дневном светиле», связаны возникновение тропических ураганов, изменения в стоке крупнейших рек Земли, колебания уровня таких озер, как Каспий, Арал, Байкал, Ханко, Ладога, перепады температур в Северной Атлантике, накопление и таяние снегов в Антарктиде и, наконец, ледовитость морей Арктики.

Но самой «изюминкой» нового прогноза Купецкий по-прежнему называет предложенный Олем «метод наложения эпох» — с его помощью подбирается год-аналог тому году, ледовую обстановку которого нужно предсказать. Критерий отбора прежний — сходство по состоянию солнечной активности. Однако представление об этом сходстве стало весьма сложным, составляется из нескольких компонентов.

В языкознании давно уже получил хождение удачный афоризм: «Чем лучше знаешь язык, тем меньше для тебя в этом языке синонимов». Иначе говоря, если человек тонко чувствует самые незаметные оттенки языка, он не согласится признать тождества многих слов, которые другому кажутся совершенно одинаковыми по смыслу, взаимозаменяемыми.

Примерно такая же ситуация и с годами-аналогами. Поначалу создается впечатление, что претендентов на это звание много, но постепенно они отсеиваются, словно на конкурсе в несколько туров.

Первый тур относительно прост. Основа здесь — закон Швабе — Вольфа, согласно которому солнечная активность претерпевает непрерывные периодические колебания со средней продолжительностью цикла — одиннадцать лет.

Руководствуясь этим законом, прогнозист устанавливает, в какой стадии цикла находится искомый год, то есть насколько он удален от минимума или максимума солнечной активности в своем одиннадцатилетнем цикле, и подбирает ряд годов из других циклов, стоящих на таком же месте.

Словно на настоящем конкурсе, отбор, проводящийся в первом туре, особенно жесток: из каждой группы, включающей в среднем одиннадцать участников, остается только по одному победителю, получившему право участвовать в дальнейшем соревновании.

О следующем туре уже шла речь. Он определяется тем, к какому циклу принадлежит искомый год: к четному или нечетному. Исследования астрономов и геофизиков показали, что одиннадцатилетний цикл солнечной активности как бы половина истинного цикла — двадцатидвухлетнего, за время которого пятна не только максимально удаляются от своих изначальных координат, меняя при этом знаки, но успевают вернуться в исходное положение и обрести прежний знак. Причем две одиннадцатилетних половинки не равны. Двадцатидвухлетний цикл начинается с более низко