КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Кислород (СИ) [Кей Уайт] (fb2) читать онлайн

Возрастное ограничение: 18+

ВНИМАНИЕ!

Эта страница может содержать материалы для людей старше 18 лет. Чтобы продолжить, подтвердите, что вам уже исполнилось 18 лет! В противном случае закройте эту страницу!

Да, мне есть 18 лет

Нет, мне нет 18 лет


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

========== Chapter 1. Prosthesis ==========

— Собираться! Всем немедленно собираться! — орала надрывным железным басом красная мигающая сирена, управляемая умной инфернальной машиной нагрянувшего двадцать второго столетия. — Поднимайтесь! Приказ: всем явиться на инвентаризацию! Приказ: всем явиться на инвентаризацию!

Мертвенно-худосочный и настолько грязный, что кожа давно впитала в себя болотно-угольный оттенок, позабыв о былой неповинности, мальчишка с пепельно-седыми волосами, некогда хранившими предопределенный каштаново-рыжий цвет, не без труда разлепил больные слезящиеся глаза, поморщился под заползшей на слизистую оболочку жирной и жидкой толченой солью. В горло, едва-едва успевшее вернуть себе определяющие рецепторы, тут же ударил привкус едкой тошноты, скручивающейся в готовый вот-вот перелиться через край омерзительный рвотный позыв.

Терпеливо и приученно сглатывая всё, что практически кишело, перемещалось от щеки к щеке и булькало под ложечкой придавливающего языка, мальчик прикрыл ладонью рот, стараясь ползком, не прибегая к помощи слабых ног, выкарабкаться из кучи заросшего грибковой плесенью и белыми тычинками личинок тряпья, где имел глупость накануне заснуть: после подобных ночей многие уже либо никогда больше не просыпались, попавшись под загребущий ковш увозящей помои машины, либо просыпались, да только делали это отнюдь не одни — о тварях, что приучились, пробираясь нырком через уши, рот или нос, откладывать в человеческих мозгах свое проклятущее плотоядное потомство, истории на свалке ходили страшнейшие.

Кое-как он перебрался, извиваясь неуклюжим тощим головастиком, вниз по проваливающемуся зловонному склону, бессильно морщась от поскребывания крысиных носов, хвостов, когтей и костлявых линяющих спинок по обнаженным исцарапанным голеням: мышастые твари, влекомые на чужое тепло, давно заимели привычку спать там, где спали и люди, время от времени предпринимая ту или иную попытку вонзить острые желтые резцы в пригревающее жесткое мясо. Блохи, рассыпанные и ими, и бродячими умирающими кошками, и самими двуногими да двурукими деградировавшими животными, свободно шныряли по телу, не гнушаясь забираться ни в уши, ни промеж бедер, с особенной остервенелой яростью — хотя именно они не знали дефицита в пище, оставаясь всё такими же толстыми, круглыми и блестящими — выжирая — заразную или нет — кровь. Между пальцев ног и той руки, которой получалось загребать, застряли, повязнув в дырке подгнивающих носков и в струпящейся наладонной царапине, вяло шевелящиеся опарыши, прижимающиеся склизким холодом вытягивающихся и снова сокращающихся трубчатых боков…

Мальчик, которого когда-то звали Уиндом Фениксом, покуда дохлая компьютерная система не присвоила ему безликого порядкового номера, пожизненно оклеймив тем болезненно-тусклую кожу, все-таки не выдержал, перегнулся через покачивающийся край и, жмуря брызнувшие щиплющими слезами глаза, испражнил с тихим булькающим хрипом желудок, заливая густой желтой лужей возящееся в отбросах белесое клопьё.

Теперь его звали Четырнадцатым, волосы потеряли малейший намек на былой цвет, обратившись в чахлую копну нездоровой жеваной соломы, выпирающее ребрами и позвонками недоедающее тело приобрело пугающе лихорадочный вид.

Левый глаз, выгрызенный бродячими мусорными собаками, с несколько лет назад сменил дешевый хромающий имплантат, туго ловящий меняющуюся картинку, зато исправно зависающий на одном и том же изображении и посылающий по сведенным нервам отравленные импульсы, выбивающие то из носа, то из горла, то и вовсе из калечной глазницы стекающую ржавыми каплями кровь. Левая же рука, лишенная заживо снятой кожи — спасибо старой доброй кислоте, время от времени проливающейся заместо благословенного прозрачного дождя, — отпугивала сырым инкарнатным мясом, худо-бедно обернутым в силиконовый кожзаменитель, снятый с производства облучающего сырья.

— Всем явиться на инвентаризацию! — визжащим отголоском, разрывающим внутреннюю перепонку оглушенных ушей, повторила проклятая аварийная аларма; мимо Феникса, пытающегося прийти в себя, собраться с силами и подняться на продолжающие отказывать ноги, замельтешили, утопая в смешавшемся говоре и выпрыснутом удушливом страхе, чужие перекошенные лица, грязные босые ступни, оттенки смешавшейся серо-коричнево-желтой кожи, нарывающие язвы, лишаи, выбритые волосы, напоенные ужасом полуслепые глаза. Люди, гонимые выпущенными на задворки машинами, до смерти боялись оказаться раздавленными, люди бежали, орали друг на друга, отталкивали с дороги тех, кто был слабей, нерасторопней, кто сомневался, не решался или образовывал мешающую движению пробку. Люди ползли по вколоченным в жидкую землю головам, рвали тому, кто не мог защититься, одежду и шкуру, готовые на всё, лишь бы не вызвать наблюдающий господский гнев, лишь бы те, кто правили отныне их судьбой, не отключили поддерживающее в чипах питание, не приговорили надеть на глотку страшный усыпляющий ошейник. — Всем явиться на инвентаризацию! Повторения не будет! Те, кто проигнорируют это сообщение, будут в принудительном порядке отловлены и аннулированы на месте!

Уинд, плетущийся на зов шатающейся бестолковой сомнамбулой, постоянно спотыкающейся о собственные ступни, зажимающей ладонями рот и уши, продолжающей и продолжающей проташниваться от стучащего о нёбо отравленного сока, страха не испытывал: только покалывающую злость, надавливающее горбом отчаянье, заползающее в мозг вместе с геномом изуродовавшей проказы, пустотелое безразличие из тех, когда хочется просто лечь и, господи, сдохнуть.

Страх он позабыл, но, кое-как перебирая ногами, падая, ползая на коленках, шевеля разодранными руками, стучась о чужие бедра и голени кружащейся головой, покорно тащился на гремящий техногенный голос, со всеми потрохами втекая в обезумевшую животную толпу, где его раз за разом толкали, отпихивали в стороны, отдавливали конечности. Били локтями и кулаками в лицо, грудь и спину, царапали ногтями и зажатым в пальцах железом, брали под мышки и грубо куда-то швыряли.

На долю минуты мальчику почудилось, будто во всем этом пекле, в воцарившемся на добитой земле монструозном аду кто-то, промелькнув рядом, вдруг защитил его, заслонил, подхватил за рвущийся воротник и помог принять обратное вертикальное положение, но стоило лишь сморгнуть, пытаясь сладить с не вовремя сбойнувшим железным зрением, как всё тут же испарилось, пропало, сменилось на дошедшую до апогея агонизирующую человеческую трансмиссию.

Потный, вшивый, блохастый и заразный мясной поток более не позволял ему никуда уйти от заглатывающей пасти, засасывал расширяющейся желудочной сердцевиной, уносил — едва живого, сдавленного и раздавленного — дальше и дальше, ударяя о появляющиеся углы, загоняя в околоченные свинцом скотобойни, бросая с разбегу на трещащие проволочношипастые стены.

Совсем скоро, через одну или другую сотню замешанных в склизкое месиво метров, серый купол низкого выжженного неба, болтающийся над головой бессмысленным загаженным пластом и никогда не пропускающий ни единого солнечного напоминания, заменился, померкнув до минусового градуса, квадратами потянувшихся ровными рейдами решеток, окаймленных снопами искрящейся оголенной проводки, норовящей замкнуться и сорваться в прожорливый рыжий пожар; обступающие сугробами кучи мусора тоже сошли на нет, постепенно сменяясь грудами привезенного на переработку металлолома и остриями возвышающихся черных смотровых вышек.

Из короткого, тесного, ворующего последние крохи трезвого рассудка коридора их, разделив на несколько потоков и ударяя для надежности штыками в спину — в стенах с обеих сторон недаром вырезали небольшие зауженные бойницы, пропускающие по одному стальному шесту за раз, — загнали, не давая остановиться или опомниться, в исполинских размеров клетку, и Уинд, уже почти не работающий ногами, а попросту зажатый между несущими его туловищами, с ноющей болью слышал, как за втолкнутыми несчастными из хвоста, орущими и воющими от оставленных вдоль позвоночника кровящихся дырок, захлопнулись тяжелые железные створки, отрезая последний, и так никогда не существовавший путь к пресловутой свободе.

Кругом, нагоняя еще больше внедряющегося в поджилья первобытного страха, заливались хриплым лаем здоровенные матерые собаки — обернутые бронирующим металлом поджарые доберманы и угольно-черные немецкие овчарки в передающих хозяйские команды мигающих наноошейниках. Кричали, переходя с языка на язык, голоса убийц-надзирателей, ревел дробным басом, помноженным на зажатый в кулаке переносной громкоговоритель, командующий чертовой изуверской делегации. Откуда-то — не так уж и издалека — доносились предупреждающие, совсем не холостые выстрелы, из-за которых толпа, только чудом пока не растерзавшая скулящего Феникса на клочья, вконец посходила с ума, раздробилась, растеклась по горстям и парам хватающихся друг за друга тварных скотов, принявшись бросаться на решетку, полосовать на лезвия ладони и пальцы, проклинать, материть, выть навзрыд. Плакали, не замолкая, дети и пригибающиеся к земле, чтобы обхватить колени или подобрать ком высыпающегося из рук сухого порохового грунта, женщины, молились дьявол знает кому костлявые нескладные мальчишки одного с Уиндом возраста, кто-то из мужчин пытался наброситься на одного из охранников с припрятанным под тряпьем ножом, за что на виду у всех остальных расплатился пущенной между лопнувших глаз пулей…

— Заткнулись, чертовы безмозглые ублюдки! — голос того, кто стрелял — лязгающий, скомпонованный с давящей на виски психотропной машиной, от пожирающих мозг волн которой спасали разве что блестящие серые шлемы, не полагающиеся обитающему на свалке бездомному сброду, — ударил по беззащитным головам дробным артиллерийским залпом, пустив у тех, кто был поменьше да послабее, потекшую носом кровь. — Быстро закрыли свои грязные пасти, прекратили беспорядки и выстроились по периметру, иначе, клянусь, я буду стрелять по вам до тех пор, пока не перебью каждую тупорылую тварь!

Феникс, успевший свыкнуться с тем, что на нем влияние этой поганой дряни всегда срабатывало как будто даже сильнее, чем на других, стиснув скребнувшиеся зубы, покачнулся, отпрянул чуть в сторону, невольно врезавшись в чей-то отпихнувший бок, сплюнул на болтающееся на груди отрепье сгусток проеденной желчью темно-розовой мокроты, накрыл ладонями раздираемые тонким звонящим гулом уши. Промычав позабытое несвязное проклятие, оставшееся щипаться на горчащем языке, отодвинулся куда-то еще, бездумно шевеля подгибающимися ногами в попытке хоть куда-нибудь деться, убраться и уйти…

Где-то там же почувствовав, как чуть выше локтя, ухватив не то чтобы совсем уж настойчиво, но цепко и крепко, улеглись чьи-то посторонние пальцы, небрежно, но отчасти сочувствующе огладившие покрытую синяками плоть.

Прошитый ужасом, не привыкший абсолютно никому доверять или надеяться на абсурдное пришествие такого же абсурдного чуда, издохшего еще в прошлом столетии, заучивший на собственной шкуре, что если от тебя чего-то и хотят — то хотят без лишних вопросов паршивого и мерзкого дерьма, мальчишка стремительно вскинул глаза, болезненно поморщился, тщетно пытаясь сфокусировать заедающее зрение, да только…

Зрение это чертово, на один глаз имплантированное, а на другой — бездарно сломавшееся, чем дальше, тем изощреннее подводило, обещая в самом скором времени принести в подарок хоронящую слепоту.

Впрочем, абрис чужого расплывчатого лица и общие очертания какой-то со всех сторон «чересчур» фигуры он разглядеть все-таки сумел, равно как и неспешно проступившие из зяблого полутумана взлохмаченные темные космы, падающие вьющимися собачьими кучеряшками на заросшие щетиной впалые щеки и такой же — острый и выступающий, из тех, которые когда-то было принято называть «благородными» — подбородок, отдающие странноватой желтизной нацеленные хищные глаза.

— Ты тут как, малыш…? Живой? Помирать, надеюсь, не собрался? Очень тебя прошу, не доставляй им такой радости, продержись еще немного! — местами размазанный желтоглазый некто, никак не отпускающий захваченной врасплох руки, говорил с ним вроде бы громко, пытаясь перекричать гомон толпящихся вокруг людей, сбивающихся под обрушившимся бичом в послушное блеющее стадо, а вроде бы и настолько невозможно тихо, что страдающий навязанной глухотой мозг отказывался воспринимать, затаптывая чужие слова раскаляющим черепную коробку ноющим гулом.

Уинд, всё же искренне желающий понять, кем был этот причудливый тип и чего он от него хотел, с досадой потер свой несчастный левый глаз, опять и опять показывающий то, что успело случиться и пройти, попытался припомнить нормальную человеческую речь, порастирал сгорающие виски…

А когда худо-бедно вернулся в себя, вскинув кверху лицо и собираясь попросить повторить сказанные мужчиной слова, обнаружил, что снова его, дважды являющегося на помощь и дважды оказывающегося рядом в нужном месте, потерял; в следующее же мгновение кто-то, кого он даже не успел различить, грубо схватив за капюшон драной тряпичной куртки, зашвырнул его сквозь расступившуюся толчею вперед, заставляя встать там, где выталкивали напоказ прибившихся к стаду детей, инвалидов, карликов и прочих отбросных уродцев.

На долю секунды мальчику померещилось, будто причудливый, настораживающий, черт поймешь ради чего прицепившийся незнакомец тоже направился куда-то сюда, затерявшись в беспокойно переступающих с ноги на ногу уязвимых первых рядах, но ни хорошенько запомнившихся желтых глаз, ни более-менее похожего лица он не видел. Вообще ничего не видел, кроме бесконечно серого, бесконечно страшного, бесконечно безликого химерового кошмара, проштопанного простынями да наволочками вытекающей из чужих ушей, носов, ртов и прочих дырявых щелей крови.

— Выстроились, наконец, собаки? — прогрохотал заметно приблизившийся, расползшийся по нескольким десяткам обмундированных человечков ненавистный голос, сбавивший свое невыносимо-пагубное действие до всё еще чинящего болезненное неудобство, но, по крайней мере, уже не пьющего выбиваемую жизнь тона. — Хорошо. Хотя бы на это вы оказались способны. Пусть теперь каждый из вас медленно — повторяю еще раз, медленно — поднимет руки, уберет их за голову и не смеет двигаться до тех пор, пока мы не проведем обход и подсчет вашего мерзкого поголовья! Поняли?! Одно движение — и я разрешу моим ребятам стрелять!

Сопротивляющиеся голоса тех, кто не решался брыкаться, но пытался неуверенно крыситься, проклинать и кричать, практически тут же заглушались ударившими под ребра электрическими дубинками, любые случайные шевеления, оброненные в сторону взгляды или попытки обменяться друг с другом одним незначительным шепотком — брызнутым в лицо оранжевым газом, и всего через одну неполную минуту, за время которой над карательной площадкой разжегся накормленный белым топливом исполинский глаз ошпаряющего прожектора, среди трясущейся, едва дышащей толпы воцарилась заупокойная тишина, нарушаемая лишь цокотом когтей да рыком лишившихся намордников собак, тихим переговором надзирателей, треском привязанных к поясу раций и требовательным шуршанием передаваемой из рук в руки тряпичной мошны, куда сбрасывалось всё то лишнее, не имеющее права иметься и быть, что находилось в карманах или сумках растоптанной и униженной скотины.

Один из черных солдат, расхаживающих среди отделенных и разъединенных рядов, вскоре поравнялся и с Фениксом. Окинул того долгим презрительным взглядом со спутанной белобрысой макушки и до кончиков израненных пальцев, торчащих сквозь желтушные носки, не увидев ничего, кроме перемазанного кровью да грязью искалеченного урода, категорически не пригодного для того, чтобы отправиться в сердце разросшегося за пределами свалки процветающего мегаполиса — крысеныш вполне себе мог переносить какую-нибудь заразу, отожравшую ему руку, глаз и испортившую волосы, да и ни в одном публичном доме, даже самом дешевом и предпочитающем не придерживаться банальных санитарно-нравственных норм, вряд ли нашлось бы много желающих это вот неудавшееся чучело поиметь.

— Окажись ты чуток посимпатичнее — мог бы заполучить право на безбедную жизнь. В городе любят тех, что помоложе, понаивнее да покостлявее… — хмуро выговорил спрятанный под защитной маской человек, повертев из стороны в сторону зажатым между большим и указательным пальцами бледным мальчишеским лицом. — Но, как говорится, не свезло — так не свезло. Сделать я ничего с этим не могу. Поэтому уж извини.

Его, всё так же придерживая за голову, чтобы не рыпался и не мешал, просканировали вдоль и поперек в просвечивающем инфракрасном диапазоне, наклонились, проверили все и каждый внутренние карманы. Не отыскав абсолютно ничего, за исключением горсти разбежавшихся блох да издохшего между слипшимися подкладками таракана, ухватили за глотку, сдернули воротник и, не попытавшись даже предупредить, спокойно вонзили в моментально вздувшиеся вены маленького серебристого жучка, вгрызшегося в шею округлым рядком ввинтившихся игольчатых лап.

— Это медицинский сенсор, — без особой охоты пояснил мужчина, проявляющий к мальчишке-смертнику какое-никакое снисхождение: остальные, впрыскивающие в глотки скулящим людям очередные регулирующие датчики, и вовсе ничего не объясняли, отвечая на каждый испуганный вопрос кулаком в зубы или сгибающим пополам коленом. — Обязательное нововведение, от которого не отвертишься, если не умудришься пробиться в город. Отныне, как только кто-нибудь из вас подхватит что-нибудь смертельное или заразное, тот, кто заправляет этими данными, будет уничтожать бесполезного или инфицированного переносчика одним дистанционным нажатием кнопки. Мир движется по направлению неминуемой катастрофы и в нем осталось слишком мало ресурсов, чтобы кормить еще и тех, от кого все рано нет никакого прока…

Процедив это, не собираясь оставаться рядом с перекошенным от медленно вливающегося в кровь ужаса подростком тогда, когда до него всё в полной мере дойдет и уляжется, человек в черном железе и прошитых вдоль тела наносных проводах, окинув того напоследок тяжелым взглядом, одновременно несущим и сожаление, и больное вбитое превосходство, и повседневно-простое, как похоронный прах, безразличие, ушел, вздергивая за подбородок следующего на очереди отброса.

Феникс же, всё прекрасно услышавший и понявший, но отчего-то готовый не взвыть, не заорать, а немножко безумно и без всякого веселья рассмеяться, краем глаза успел заметить, что тому, следующему, никакого жучка не досталось. Того, следующего, бегло записав на клеящемся листке имя и нацепив то на едва дышащую грудь, вроде бы собрались куда-то вести…

А затем внимание Уинда отвлек вновь появившийся, невольно заинтересовавший желтоглазый мужчина.

Одному дьяволу известно каким чудом столь ловко и незаметно перемещаясь в согнутой животным страхом толпе, единогласно подчиняющейся отданному приказу не рыпаться, не говорить и почти-почти не дышать, тип этот преспокойно вырос за спиной седовласого Четырнадцатого, чуть наклонился к уху, что-то незатейливое и совсем уж неразборчивое на то выдохнул, притронулся к дрогнувшему плечу осторожным и невесомым мазком сильных жилистых пальцев.

Обернуться бы к нему, посмотреть в глаза, получше разглядеть лицо, попытаться спросить и понять, что ему вообще нужно и почему он продолжает так настойчиво бродить по следу, раз за разом выделяя среди сотен и тысяч иных, да только Уинд, поддавшийся повторно ударившему под дых тошнотному головокружению, рассеянно ощупывающий выросший на шее нагревающийся бугор, уставший, измотанный, хотящий закрыть глаза и обо всём на свете позабыть, не сумел заставить себя сделать ничего иного, как просто опустить к груди голову, наплевав и на продолжающую трогать руку, и на едва различимый подбадривающий шепот, и на кого-то невидимого, неведомого, кто, отказываясь уходить по-хорошему, надрывал на периферии слуха умоляющий визгливый голос, просящий не трогать его и оставить умирать прямо тут, среди тех, кого он успел полюбить.

Говорливая аларма с ревущим рёвом выплавленного из железа конвейерного дракона продолжала надрывно гудеть, срываясь на тревожливые плаксивые вопли, собаки рычали и дышали втравленной в шкуру ненавидящей злобой выбредших из сожженного леса озверелых волков. Внизу, под забранными в резиновую кожу ногами, переползали осколки смешавшихся контрастных теней, заляпанных бесконечно проливаемыми красными сполохами, рваными тряпками, обломками разбитых и растоптанных радиопередатчиков…

Странный кучерявый человек со странными желтыми глазами, переместив ладонь на изгиб оснащенной датчиком пульсирующей шеи, продолжал и продолжал неторопливо наглаживать, принося зябкое, мурашчатое, самую капельку наэлектризованное, но почему-то всё еще желанное, всё еще непривычно приятное и согревающее…

Успокоение.

После повторного пересчета и ручного введения изменившихся данных в память генетической железной считальни, оставшихся — пока что не списанных, не отключенных и не попавших в мегаполис — людей разбили на дюжину лагерей, провели, предварительно обвязав вытянутые впереди живота руки удушливыми зубчатыми вервями, узкими сетчатыми лабиринтами, а затем, разделив еще на три группы, разогнали и их, оставляя в каждой колонии по нескольку — от пяти и до восьми с половиной — десятков человек.

Никто не объяснял, что происходит и что с ними станут делать, никто не говорил, для чего продолжается вползающее в сердце сумасшествие и что их поджидает в конце, и вскоре даже Уинд, прежде бросающий все оставшиеся в теле силы, чтобы сохранить натянутое спокойствие, начал ощущать, что вот-вот поддастся ползущей по пятам панике.

В группе, куда его определили, оказались по большей части женщины разных возрастов, маленькие, но вполне самостоятельные для своих лет дети, глядящие вокруг озлобленными и слишком хорошо всё понимающими глазами, несколько ломящихся от неестественной худобы стариков и опять тот самый желтоглазый тип, что ни на минуту не прекращал попыток поиграть с ним в эти свои неуместные заискивающие гляделки. Почему и для чего он был здесь, когда тянул на еще порядком молодого, крепкого, выносливого и не обделенного внешностью куралеса из тех, которых охотно увозили жить и зарабатывать в город — Феникс не знал, но недоверчиво поскребывающееся внутреннее чутье подсказывало, что не поддающийся никакой логике, наверняка всецело спятивший кудлатый человек попытался прибиться сюда в последний момент и, повстречав удачу в лице проявленной халатности со стороны блюстителей закона и порядка, так тут и остался, сумев избежать еще и стесняющих руки удавок — именно поэтому он так преспокойно оказывался то впереди, рядом с косо поглядывающим мальчишкой, то вдруг снова в самом хвосте, откуда с неподдельным вроде бы интересом крутил направо и налево головой, позволяя себе отпускать до ушей улыбчивые, только вот ни разу не солнечные комментарии.

Правда, к некоторому разочарованию Феникса, в его сторону мужчина больше не смотрел, заместо этого со вскинутыми бровями, задранной головой и сложенными посвистывающим «домиком» губами оглядывая грузно проплывающие мимо железные сетчатые ограды, за которыми с монотонной периодичностью показывались и исчезали остовы жилых многоэтажек, называемых за глаза «сотами».

Конвоир — высокий худощавый тип, похожий на едва-едва дожившего до совершеннолетия подростка — попеременно и без особой надобности — пытаясь, очевидно, заранее припугнуть — помахивал электрической дубинкой и маленькой психотропной машинкой, спрятанной под формами старинного револьвера, погоняя нехотя переставляющую ноги процессию нетерпеливыми и раздраженными прикриками, с чувством пиная под ломкие ребра тех, кто, оступаясь, сопротивляясь или пытаясь замедлить остальных и немного передохнуть, становился виновником очередной затянувшейся задержки. Поначалу, будто бы старательно подыскивая повод придраться, он долго и неприязненно посматривал на безропотно подчиняющегося Четырнадцатого, попробовал того задеть, а после, не добившись ожидаемой реакции и с пренебрежительной гримасой отплюнувшись от режущего глаза уродства, стал изо всех сил делать вид, словно никакого седого недоноска, омрачающего его возвышенный интеллигентный мир одним своим существованием, не водилось рядом в принципе.

Лабиринты долгих зарешеченных коридоров между тем тянулись и спутывались сходящимися друг с другом клубками, иногда, особенно пугая, ныряли под землю, где горело, позвякивая, всего по четыре или пять тусклых отмирающих лампочек на отрезок из опасного, прорытого трубными люками, стесняющего четырехсотметрового пути. Затем, выводя кверху довольно резким углом под залитыми сплошным бетоном без опор сорока градусами, вновь сменялись тоннелями открытыми, кое-где оббитыми загораживающими видимость железными листами, щедро проводящими импульсы потрескивающей статики, тянулись муторной прямой, одна из которых завершилась титановой огранкой высоких — выше пяти или шести метров, — распахнутых сейчас врат, охраняемых вооруженным отрядом в плотно облегающей кибернетической термоодежде.

Проведя и сквозь них, уставившихся со всех сторон надраенными дулами, их вытолкнули, наконец, на одну из тех улиц, что вела, должно быть, в город, но с самим городом категорически не пересекалась, а после, позволив вдоволь насладиться нарисовавшимся болотом, усыпанным наполовину разрушившимися сотами, гниющими и копошащимися грудами ползущего мусора и мясистых красных отходов, вновь погнали в разверзшую пасть зауженную подземку, в подвалах которой одернули, позволили остановиться и, столпив тесным полукругом, затеплив обручем надетый на руку слепящий фонарик, прочитали — быстро и бегло — изменившийся план дальнейшего содержания:

— Отныне вы будете жить здесь, в выделенных государством специальных комнатах, по два человека на одно помещение. Мне все равно, есть ли у вас жены, мужья, дети, родители, бабки, деды, любовники, друзья — никакие жалобы по этому поводу не принимаются, комнаты будут заселены в рандомном порядке, крутите шашни и спаривайтесь с тем, кто вам достанется! Вы все равно не люди, а грязные скоты, и нормы приличного общества на вас не распространяются, так что можете смело трахать и трупы, и детей, и стариков, но трахайтесь, если приспичит, в жопу — мы не собираемся кормить еще и напложенных вами крысенышей и выхаживать беременных баб; любая, кто понесет, будет изолирована и подвержена аннуляции, с этим ясно? Пищу на первое время, а также одежду, базовые препараты, вещи и медицину первой необходимости вы отыщете на месте. Предупреждаю сразу: покидать отведенное вам здание и выходить на улицу без специального разрешения, которым заведую не я, строго воспрещается! Вы можете ходить по этажам и коридорам, можете даже на этих чертовых лестницах спать, но вы не имеете права причинять вреда отданному вам в пользование имуществу, находиться за стенами вашей комнаты после прозвучавшего к отбою сигнала или заходить в любую другую комнату, за исключением вашей! За нарушение каждого из этих правил вы будете жестоко наказаны, поэтому советую с несколько раз пошевелить мозгами, прежде чем нарываться на неприятности и усложнять себе жизнь. Если мы посчитаем, что вы создаете слишком много проблем, вы не способны придерживаться банальных устоев, не уживаетесь или замышляете что-то, чего вам никто не позволял — к вам будет послана комиссия, которая, скорее всего, удалит вас и заменит кем-нибудь другим. Избавляться от своих соседей не советую тоже: за любое убийство или же его попытку всякий, кто рискнет, ответит ценой собственной грязной шкуры! Остальное будет донесено со временем. Если есть вопросы — задавайте их сейчас, пока я могу выделить на вас пару свободных минут!

Уинд, внимательно, но вместе с тем частично растерянно выслушавший до конца, отрешенно подумал, что, черт возьми, никто и никогда не станет этого человека ни о чем спрашивать, даже если вдруг жуть как захочет, а вот чокнутый тип с хитрыми желтыми глазами и темнеющей на смуглом — сейчас, наконец, получилось разобрать, что была она именно такой, не загорелой даже, а просто темной, как чайная заварка — лице кожей, как будто в упор не понимая, что нарываться на рожон не следует и последняя фраза была сказана за просто так, потянулся, поразминал затекшую, очевидно, шею и, задумчиво помычав да потерев себя за колючий подбородок, взял да и выдал воистину нахальное, наглое даже, ни в коем разе не смелое — просто, господи, безнадежно тупое:

— А чем это мы внезапно заслужили подобную роскошь, снятую с заманчивого королевского плеча? Отродясь же, сколько помню, спали на помойках и ничего, не жаловались, привыкли. Да и общество ночь за ночкой подбиралось хорошее, не в пример здешнему: крыски там шустрые, блошки, паучки… Красота, а не жизнь. А тут раз — и сюрприз. Так в чем же, собственно, подвох?

Конвоир, только что сам же давший добро говорить, а теперь до пренебрежительной гримасы недовольный необходимостью отвечать и контактировать с какой-то грязной, неотесанной, насмехающейся над ним паршивой низкопробной мразью, лезущей туда, куда ей лезть не позволялось, приобрел такой вид, будто собрался развернуться, снять с пояса дубинку и хорошенько пересчитать зарвавшейся твари явно лишние ребра…

Правда, к изумлению не только отводящего в сторону взгляд Феникса, но и всех остальных, наблюдающих со смешавшимися оттенками испуга, злорадства и некоторого забитого одобрения, все-таки сдержался, рук не распустил, сухо и озлобленно выплюнул:

— Твое племя занимало слишком много места, скот. За каких-то пять несчастных лет вы успели настолько расплодиться и привести все вокруг себя в кишащее помоями запустение, что у кого захочешь лопнуло бы терпение. К тому же, нам начало не хватать земли под строительство и заселение нормальных людей. Такой ответ тебя устроит? А теперь живо заткнулся, если не хочешь лишиться своего чересчур болтливого языка, прекратил паясничать и вернулся в стадо!

Желтоглазый, всем своим видом не гнушающийся показать, что произведенным фурором вполне доволен, неунывающе хмыкнул, но хотя бы, худо-бедно поняв ситуацию и приняв озвученную угрозу на веру, рта больше раскрывать не стал. Вместо этого, вновь притиснувшись поближе к Уинду, успевшему поддаться вцепившимся в разные стороны противоречиям относительно этого сумасбродного придурка, обворожительно улыбнулся и весело подмигнул, отчего мальчишка, окончательно выбитый из колеи, поспешно отвернулся, с трудом перевел участившее бег дыхание…

А всего секундой позже услышал то страшное, то попросту кошмарное, навалившееся сверху прибившим к бетону неподъемным весом, во что отчаянно, до стиснутых кулаков и завывшего в безмолвный голос горла не захотелось верить:

— Ты, который говорливый! Раз ты такой умный и ищешь приключений на свою задницу — будешь делить комнату с этим седым уродцем! Имел бы побольше мозгов — стоял бы и помалкивал и, может, заполучил себе какую-никакую, но бабу, а теперь — приятно тебе скоротать время вот с этим. Остальные — тащите свои жопы сюда для получения порядковых номеров!

Сердце ошарашенного Феникса, отбрыкивающегося от прозвучавшего приговора и истово горящего пробравшим желанием эту проклятую скотину прибить, бухнуло, сорвавшись с насиженной оси, о раздувшиеся и тут же сократившиеся реберные кости, густой продырявленной массой отправившись вдоль колотящих стенок вниз.

Он стоял парализованный, будто чертова дубинка чертового конвоира и в самом деле прошлась, не жалея сил, по хребту, ногам и зубам — предпочтя, правда, хребет его, а не этого лохматого идиота, — и не мог, совершенно не мог понять, что за чертовщина только что в его не задавшейся жизни произошла и с какого же дьявола он должен был теперь расплачиваться за непомерно длинный чужой язык, исполняя роль такого вот невообразимо страшного наказания, хотя единственным наказанным здесь — абсолютно, будь оно всё неладно, однозначно! — являлся непосредственно он сам.

Какого же, отвернувшийся издохший Господь, дьявола?

Ему отчаянно хотелось прекратить это всё, остановить, вытрясти прочь из идущей кругом головы и, наплевав на последствия, попытаться сбежать, куда угодно сбежать, пусть даже обратно на привычную крысиную свалку, где кишели черви да грызли с утра до ночи ненасытные блохи — по крайней мере, там он мог оставаться в привыкшемся одиночестве, избегая навязанной вынужденности разделять свое жалкое существование с тем, кто вообще, кажется, не соображал, во что угодил и в какие игрался игрушки, а теперь…

Теперь же…

На плечо его, сжимая пальцы куда крепче нужного, тем самым обрывая на корню все жалобные скулящие мысли, попытки и подталкивающие в спину губительные безумства, опустилась горячая, чересчур вовремя поспевшая смуглая ладонь. Следом, вопреки тому, что мальчишка искренне старался его игнорировать и глядеть строго на мыски подранных носков, загоревшегося уха коснулось плавящее волнительное дыхание, ощутившаяся покрывшейся мурашками кожей беззлобная усмешка, оставляющая невидимые, но болезненно пульсирующие ожоги…

Последним, поставившим в их маленькой карусельной игре точку и прочно заклеймившим вплавившимся в кровь навязанным бессилием, стал знакомый уже бархатисто-охриплый голос, вышептавший во вставшие дыбом белобрысые космы пораженно опустившего руки Уинда жмурящееся, ленивое, неуместно теплое и по-кошачьи непосредственное:

— Рад, наконец, с тобой по-нормальному познакомиться, паренек. Очень и очень, знаешь ли, рад.

========== Chapter 2. Mutagenesis ==========

— Эй, мальчик! Долго ты еще собираешься там торчать? Будь так добр, затолкай свою тушку внутрь и дай уже этой чертовой двери, наконец, закрыться! Я отнюдь не ненавистник дивной человечьей породы, не подумай грешным делом, но, сдается мне, что если хоть еще одна морда заимеет наглость заглянуть сюда, беззаботно прогуливаясь мимо — я выберусь поприветствовать ее сам, насажу себе на пальцы ее проклятые гляделки и, клянусь тебе, сожру их прямо сырьем. Высосу, как подпорченные голубиные яйца. Ты, к слову, когда-нибудь пробовал так делать? Вкус, конечно, так себе, поэтому предпочтительнее проковырять в скорлупе небольшое отверстие и залпом выпить, предварительно зажав себе нос, дабы ненароком не испортить чувствительного зажратого аппетита…

Уинд, и в самом деле застрявший посреди порога, не решаясь ни ступить вперед, где уже вовсю хозяйничал — ползал практически на карачках из угла в угол, прощупывал, заглядывал в казематы гнездящихся друг на друга пыльных ящичков и пахнущих свежей краской полиэтиленовых пакетов — чокнутый желтоглазый придурок, ни попятиться назад, где дела обстояли еще хуже — несколько человек в черных одеждах пытались разогнать выходящую из-под контроля толпу по комнатам, но отчего-то не справлялись и на повышенных тонах вызывали по барахлящей рации подкрепление, — только убито поморщился, не в силах понять, откуда в голосе навязанного соседа столько лезущей вон из шкуры бодрости и насмешливого да беззаботного увеселения. Ни про какие яйца — ни голубиные, ни вообще — он ровным счетом ничего не знал, даже близко не догадывался, где этот сумасшедший тип умудрился отыскать вымирающих птиц, зато наверняка догадывался, что если раньше в его жизни все было, мягко говоря, не очень хорошо, то теперь собиралось стать воистину…

Плохо.

Паршиво.

Ужасно.

Совсем так, что верить в происходящее до стучащейся в ребрах паники не хотелось, руки тряслись, ладони то и дело взмокали, покрывались липкой прозрачной моросью, зубы отчаянно терзали нижнюю губу и прокушенный язык, а глаза, приобретшие вдруг как никогда ясную видимость, будто откровенно издеваясь, всё продолжали и продолжали обреченно таращиться на раскинувшуюся перед ними комнатушку, больше похожую на клетку для чуточку переросшей положенный размер сторожевой собаки.

Даже не сходя со своего места, Уинд, прорываясь взглядом сквозь воистину микроскопическую прихоженку, обустроившуюся по периметру одного недобитого квадратного метра, абсолютно точно не собирающегося позволять разминуться двум столкнувшимся в нем людям, мог преспокойно рассмотреть донельзя узкую половинчатую кровать, придвинутую вплотную к не то передней, не то левой — обустроено всё это было настолько хитро, что понять так сразу не получалось — стене. Небольшое — малюсенькое, куда если и просунуться целиком в попытках оборвать затянувшийся тлен и самоубиться, так только горизонтальным извивающимся ползком — окошко прямо напротив, света дающее примерно столько же, сколько и болтающаяся под потолком оголенная желтая лампочка — теснящих друг друга сотовых многоэтажек снаружи толпилось настолько много, и тянулись они своими грязными бетонными гробами настолько высоко, что закрывали и просмоленное серое небо, и весь потенциальный пожеванный день. Между тем всюду, куда падал бесприютно блуждающий взгляд, обнаруживались какие-то огромные черные мешки, поваленные один на другой увесистые тюки, груды сомнительно пригодного для использования бытового хлама — от покинутой свалки всё это отличалось разве что не радующим наличием стесняющих неудобных стен, провисшего низкого потолка во вселяющих скорбное подозрение длинных и черных трещинах, утлой духоты и давящего на нервы присутствия того, с кем приходилось невольно разделять каждый продышенный миллилитр застоявшегося кислорода.

— Мальчик…? Ты всё еще там? Ты, скажи-ка мне сразу, дурачок, глухой или просто стесняешься? Или, может быть, ты не умеешь говорить? Если хорошенько припомнить, то ведь да. Мне так ни разу и не пришлось услышать твоего голоса. В этом всё дело? Или я не догадываюсь о чем-то еще? Неужели всё окажется совсем не так весело, как я успел себе намечтать?

Вопреки тому, что звал он очень и очень настойчиво, желтоглазый, полностью поглощенный разрыванием напополам очередного клеенчатого пакета, не оборачивался и в сторону его не смотрел, так что вскоре Феникс в полной мере осознал, что ответа тот вроде как и не ждал. Таких людей, которых вполне устраивали бурные монологи, которые вообще открывали рот единственно для того, чтобы пошевелить изнывающим от безделия языком, и с удовольствием делились копошащимися в голове мыслями даже с ползающими туда-сюда тараканами и улегшимися возле огня бродячими псами, нуждаясь не столько в собеседнике, сколько в том, кто из плоти да крови и уши еще чисто гипотетически не потерял, Четырнадцатый уже прежде встречал, поэтому, уповая на то, что новоиспеченный сосед, увлеченный захватывающей дух беседой, не обратит на его телодвижения внимания, осторожно и тихо, пригнув под низкой порожной балкой седую голову, внутрь все-таки — хоть и, господи, с цепляющимся за ноги умирающим нежеланием — вошел.

Дождался последовавшего бесшумного закрытия защищенной кодовым ключом паровой двери, прошлепал на полтора шажочка в комнатку, споткнулся о выброшенный кучерявым куралесом помятый пластмассовый кувшинчик. Обнаружил, рассеянно оглядевшись вокруг, еще несколько незамеченных ранее шкафчиков — таких же узких, маленьких, склепно-мрачных и намертво вколоченных в стены, чтобы если и приспичило отодрать, то только за компанию с добротным пластом питающего корни бетона — и подвесных полочек, тоже сплошь заваленных коробками, пакетиками, бутылочками из непрозрачного стекла, откровенной трухой и новой порцией долгосрочного мусора, избавиться от которого они, очевидно, права никакого не имели — ведь говорил же сопровождавший их солдат что-то о запрете на порчу отданного в пользу имущества. С правой стороны, занавешенное длинным — концы валялись на полу, собирая пыль и дохлые ошметья склизкой паутины — бесцветным тряпьем, запоздало отыскалось непредгаданное ответвление, до абсурда крохотная пробуравленная дыра, уводящая в некую пародию на подсобочную кухоньку; места там водилось столько, чтобы сделать два относительно размашистых шага — и жизнерадостно врезаться разбитым лицом в нависающую угрюмую стену.

— Ну? И что ты обо всем этом думаешь? Жутковатое местечко, верно? Вот же занятная нас с тобой ждет здесь жизнь. — Когда причудливый смуглый человек, иногда представляющийся в самом прямом смысле спятившим, а иногда вдруг резко раз — и нет, вырос у него за спиной, перевесившись через плечо — как минимум сорок сантиметров разницы в росте способствовали и позволяли, — Феникс понятия не имел, но от касания обжегшего кожу дыхания и движения темной косматой тени невольно дернулся, стиснулся, отскочил на безопасное, как он надеялся, расстояние, врезавшись бедром и плечом в тут же услужливо подступившую навстречу стенку. — Эй, эй, ты что это такой нервный, малыш? Зачем так-то реагировать? Постарайся относиться попроще, мой тебе совет. Я ведь, в самом деле, тебя не съем и даже пальцем не трону, если, конечно, ты сам не… Впрочем, это уже малость другая история. Давай-ка лучше начнем с тобой со старого доброго знакомства. Вот как, говоришь, тебя зовут?

Этого он почему-то не ожидал.

Ожидал какой-нибудь — что-либо конкретное воображение рисовать отказывалось, загадочно ухмылялось, закатывало зрачки и прихрамывало на три ноги из четырех — подлянки, очередного долгого и непонятного взгляда, продолжения рассказа про стухшие голубиные яйца, да чего угодно, только не добродушной вроде бы улыбки на мгновенно помолодевшем лице, с любопытством прищуренных глаз, успевшего приобрести горчащий осадок безобидного прежде вопроса и вскинутой руки, предлагающей, очевидно, ее пылко дачувственно потрогать-потрясти-пожать.

— Четырнадцатый… я… — неуверенно, нерешительно и стушеванно, стараясь держать в голове, что поверхностную неприязнь и почти маниакальное недоверие к этому человеку придумал себе сам, пробормотал потупивший взгляд мальчишка, тщетно пытаясь заставить голос звучать спокойно, ровно, с каким-никаким — пусть и критически лживым — теплом… Правда, получалось из ряда вон плохо: он нервничал, и желтоглазый человек хорошо это различал.

Руку, впрочем, пожал, попутно отрешенно удивившись тому, насколько горячей ощутилась забавная темная кожа, разнящаяся с оттенком его собственным, как летняя грязь разнилась с попытавшимся отбелиться серым снегом, а потом, вновь нахмурившись, поймал на губах мужчины улыбку уже другую — чуть более насмешливую и неприкрыто над ним потешающуюся.

— «Четырнадцатый», говоришь? Что ж, не могу сказать, что это очень приятное прозвище, но не мне, в самом деле, выбирать. Я — Джек, — как будто бы нарочно норовя уколоть поциничнее да побольнее, хмыкнул он, мягко уклоняясь от ненароком попытавшихся оцарапать мальчишеских ногтей. — Джек Пот, чтобы для общего сведения, но обращаться все-таки лучше «Джек». Иначе я чувствую себя не совсем, скажем так, уютно.

Уинд, быстро отпустивший только-только собравшуюся назреть обиду, недоуменно нахмурил брови, опустил потерпевшую поражение руку, с сомнением перебрал в потрескивающих мурашками пальцах щекочущий и холодный, но вместе с тем какой-то ни разу не воздушный воздух.

— Но ведь… как же все эти… номера и… запреты недавние… на такие… прошлые, не цифирные… имена…? — получилось глупо, слабо, тихо, самому себе до тошноты под горлом омерзительно, но остановить дурацкого вопроса, уколом сорвавшегося с тут же поджавшихся губ, он уже не мог.

— И что с того, что запреты? Тебе до них есть некое личное дело, о котором я, в силу своей незнакомости с тобой, не осведомлен, или в тебе просто-напросто скрывается повальная, но отнюдь не похвальная потребность подчиняться да вылизывать чью-либо задницу? — недобро, скаля глаза и рот до оскопленного зверового прищура, прорычал этот чертов Джек Пот, с однозначной издевкой вскидывая аккуратные и темные брови. — Если это так, то можешь вылизывать ее, скажем, мне, потому что я все эти паскудные прихоти вышестоящих козлов на дух не переношу. Хотя, впрочем, что это я на тебя так давлю… Если тебе подобное обращение по вкусу и ты считаешь, что всё в этом мире устроено верно да испокон веков стоит на положенных местах — я легко могу называть тебя по присвоенной порядковой циферке, странный же ты малыш.

Он его злил.

Этот лохматый, кудлатый, ехидный и навязчиво кажущийся не в шутку опасным тип злил и бередил что-то внутри, до чего добираться отчаянно не хотелось, настолько, что частично вспыльчивое сознание, болезненно и с завидным умением покусанное за ущемленные хвостцы, взбеленилось и сорвалось с привязи намного раньше, чем посеревший в лице мальчишка успел то приструнить да заткнуть.

— Уинд я! — мрачно, пылко, раздраженно и напористо, но не до конца веря в то, что не совершает очередной непоправимой ошибки, прорычал седоволосый. — Меня зовут… Уинд. Уинд… Феникс…

Мужчина с желтыми, что луна, расплавленная в лампадном масле, глазами — всё еще слишком неудобно высокий, чтобы он, говоря с ним, мог надеяться испытать хоть малейший намек на уют — вдруг, ничем не предупредив и до чертиков новой непредсказуемой выходкой перепугав, грузно наклонился, придвинулся близко-близко, заглянул в перекосившееся от холодливого ужаса и непонимания лицо. Опустил, не мешкая и не видя причин сдерживаться и не делать, на дрогнувшее, узкое, жилистое плечо тяжелую и наверняка очень и очень сильную ладонь, со впаявшимся в поры снисхождением по тому похлопав так, будто пытался выколотить из найденной на свалке полезной вещицы налепившуюся тусклую пыль.

— О, оказывается, ты у нас не настолько и безнадежен, как мне уж было подумалось. Вот это сюрприз так сюрприз, — выдохнул он это с настолько простой, безобидной и добродушной улыбкой, что Феникс самую капельку оробел, растерялся, позволил проклятой ладони, вновь пересекшей безопасную черту, переползти на шею, чтобы ощупать быстро-быстро бьющуюся жилку и мочку растертого в пальцах горящего уха… Потом же сумасшедший этот резко и без всяких причин посерьезнел, переменился в оскале, наступил еще теснее, заставляя неволей попятиться, и, едва не вжимаясь лбом в лоб другой, распаленный и капельку поднывающий, предупреждающе прохрипел: — Только вот кровать, мальчик, все равно моя.

☣☣☣

Есть хотелось кошмарно.

Голод терзал перемазанными в чумной пене собачьими зубами, скручивал желудок железной проволочной удавкой, поднимался щетинистой тошнотой по пересушенному горлу, отдаваясь на языке отвратительной желчной гарью.

Джек, время от времени издающий животом задумчивые меланхоличные вздохи и с упорным рвением продолжающий демонстрировать приотворенную копилочку собранных за жизнь странностей, перевернув вверх ногами изученную вдоль и поперек комнатушку, теперь торчал в «прихожей», деловито ползая на дырявых в коленках штанах перед наглухо закрытой дверью; что он пытался сделать — Феникс понятия не имел, но, вопреки легкому подкруживающему любопытству, интересоваться не собирался, боясь, что кудлатый придурок вновь отдаст все свое щедрое внимание ему, бесчестной каверзной хитростью выуживая не самые приятные ответы на еще более гадостные вопросы.

С запозданием припоминая оброненные человеком в черном обещания о том, что где-то здесь должна была скрываться некая еда, Уинд, еще разочек покосившись на Пота и убедившись, что тот вроде бы искренне увлечен своим новым занятием и отрываться от того не собирается, осторожно поднялся с шаткой складной табуреточки, на которой все это время тупо сидел, не особо осмысленно оглядываясь по успевшим зазубриться наизусть сторонам, и, полагаясь на шевелящееся под кожей оголодалое внутреннее чутье, полез рыться по тем коробкам и ящикам, редким полкам и нетронутым шкафчикам, в которые отчего-то побрезговал заглянуть причудливый на всю голову мужчина.

В первом ящике, на котором небрежно валялись отломанные от бетона настенные часы — сплошное белое табло с зависшими в пустоте галогенными цифрами, показывающими четверть четвертого, — он, вытряхнув наружу горсть комков из пыльных тряпок, отыскал якобы аптечку, представляющую из себя сборище непонятных, никем не подписанных препаратов, большинство из которых плескалось в шприцах или прозрачных пластиковых флакончиках. Во второй же коробке, нагроможденной на потрескивающий перегруженным напряжением черный спящий монитор, неожиданно отыскались две пары абсолютно одинаковой тошнотно-отталкивающей одежды — безразмерной бежевато-белой робы, сшитой по трафарету на один покров и для детей, и для взрослых, и, наверное, для засунутых в крематорные ящики горящих мертвецов.

Роба эта была холодной и немножечко склизкой, будто брюхо заползшего на кожу слизняка, разила стерильной тухлятиной прохлоренного полиэфира, но, по крайней мере, оставалась чище и целостнее того латаного-перелатаного гниющего отрепья, что кололось молоденькой порослью лишайного грибка и мешком да рванью болталось на устало примеривающемся мальчишке.

На время отложив настойчиво бьющие в виски мысли о необходимом до писка обеде, Уинд, предварительно убедившись, что никто в его сторону не смотрит и вообще о его существовании не помнит, вынул одну пару, повертел туда и сюда в пальцах и, чувствуя себя в некотором роде предателем, все-таки отошел в самый дальний из возможных уголков, принимаясь торопливо стягивать с себя проеденные, точно клеем наклеенные на шкуру тряпки, тем больше воняющие, чем дольше их сминали пытающиеся отодрать трясущиеся руки.

Джек, трижды проклятый Джек, должный делать то, что он там делал, но, разумеется, делать резко прекративший, как будто нюхом почуявший, что вот-вот пропустит кое-что интересное, приперся в комнату аккурат в тот момент, когда Феникс, стянув с себя всё до последней нитки, стоял абсолютным беззащитным голышом, с брезгливым сомнением примериваясь к водруженному на башенку из перекошенных коробок «наряду».

— Опа… А ты что же это здесь устраиваешь, малыш? Подумать только, а я ведь мог не успеть и такое вот интригующее представление упустить… — протянул, задумчиво покусывая нижнюю губу, чертов спятивший тип, немножко растерянно, немножко нечитаемо поглядывая на стремительно заливающегося краской седоголового мальчишку.

Нет, в мире, где приличная одежда в принципе своем давно уже считалась недосягаемой роскошью, а люди, отбросив прежние постулаты, не пытались никакого срама прикрывать, руководствуясь лишь тем, чтобы защититься и не сдохнуть от перепадов звереющей температуры, стесняться своей или чужой наготы зачастую даже не приходило на ум…

Только вот сейчас, в насильно навязанных условиях и заполняющем жадном присутствии конкретно этого человека, всё отчего-то становилось сильно…

Иначе.

С недопустимым припозданием сообразив, что так и продолжает глупо да открыто стоять, демонстрируя себя охотно присматривающемуся Джеку во всей красе и со всех возможных сторон, Четырнадцатый быстро, едва те не выронив, прикрылся кое-как подхваченными штанами, с неловкостью пряча хотя бы ту заветную часть, что смущала его разве чуть меньше проеденной прокаженным уродством руки.

— Т-ты… зачем ты сюда… На что ты так уставился?! — запинаясь, горя пристыженными щеками и вместе с тем всё откровеннее раздражаясь, потому что дурак этот продолжал таращиться, будто трижды вкопанный, вспыхнул разнервничавшийся Уинд. — Чего ты во мне не видел, ну? Что ты вообще здесь делаешь, черт тебя забери?!

Джек, выслушавший с данью должного внимания, но корня взбереженных мальчишечьих проблем так и не постигший, с искренним вроде как удивлением почесал себя за ухом, склонил к плечу бедовую курчавую голову.

— Живу вот теперь, получается. И ты здесь со мной живешь… Разве не интригующе, мальчик? Можно посидеть на досуге и попытаться придумать парочку дельных развлечений, в которых как раз пригодится замечательное число «два», — самую пикантную и настораживающую часть вопроса зараза эта, конечно же, пропустила, не придав видимого значения, и, нисколько не гнушаясь, не стесняясь и не стыдясь, за полтора недобитых шага подобралась прямиком к застывшему Фениксу, чтобы… Чтобы, едва не доведя того до заколотившегося под хрупкой черепной пластинкой сумасшествия, спокойно и насмешливо забрать робу вторую, принимаясь с интересом и ожиданием вот-вот должного нагрянуть подвоха вертеть ту в руках. — Уродливые, однако, штукенции они нам с тобой подкинули, меня аж в дрожь от одного их вида бросает…

— Послушай, ты! Я… я одеться тут как бы пытаюсь! Сам, что ли, не видишь?! — не выдержав, с пугающей скоростью покрываясь захватывающими кожу мурашками уже не столько от задуваемого сквозняками холода, сколько от нависающего невыносимого присутствия, прохрипел сквозь зубы Уинд. Сжал, быстро облизнув пересушенные губы, пальцы в кулаки, с буравящим до дыр вызовом уставившись снизу вверх на вконец обнаглевшего человека, то ли в упор не соображающего, чего от него хотят, то ли, наоборот, соображающего, и более чем прекрасно, а оттого тем упоительнее продолжающего измываться.

Тот же, сволочь такая, даже ухом не повел.

— И что? В чем проблема-то? — поинтересовался вот невозмутимо, с явным недоумением окинув чересчур проблемного мальца ясным-ясным, будто вызолоченный свет испепеляющего прожектора, взглядом. — Одевайся себе на здоровье. Разве я мешаю? Это ведь ты сам, по собственному, так сказать, пожеланию продолжаешь неприкаянно стоять на месте и соблазнять меня своим… заманчивым розовым стручком.

Феникс, нарвавшийся на то, чего, собственно, и впрямь в полной мере заслужил, тем не менее почувствовал, как скопившаяся под щеками злополучная краска, щедротно ошпарив шею и скулы, поползла, разбесившись, выше, добираясь до ушей и раскалывающегося надвое лба. Задохнувшись от отразившегося в грудине кипящего пожара, споткнувшись о собственные ноги и сваленные к тем обноски, развернулся к проклятому Поту спиной и, злостно бурча под нос, поспешно натянул через голову безразмерную куртку, тут же утопившись в той по самое стесненное колено.

Рукава, поглотившие бессильные тощие руки, рухнули вниз бесполезными отяжеленными отростками, пальцы уткнулись в неприятную стылую ткань, обхват намертво исчезнувшей талии немногословно намекнул, что под него смело могло бы уместиться еще несколько таких же Четырнадцатых.

Морщась от вползшей в тело змеистой уязвимости и пришедшей по следу неповоротливости, седой мальчишка, неприюченно потоптавшись на месте, покосившись через плечо и убедившись, что чертов Джек никуда не подевался и продолжает молчаливо и многозначно за ним наблюдать, принялся криво и порывисто заворачивать дурацкие рукава; с левой рукой разобрался относительно быстро, сваляв убогий и угрюмый сжимающий ком, а вот с правой, как ни старался, сладить не мог — наполовину искусственные пальцы всегда слушались плохо, так и не приучившись выполнять мелкой кропотливой работы.

Он тщетно бился, тщетно злился и тщетно упрашивал проклятую бестолковую конечность, приделанную к нему, оказаться хоть сколько-то полезной, пока терзаемую в лопатках спину прожигал взгляд внимательных желтых фитильков; уже практически взвыл, забросил всё это и подумал о том, чтобы просто отыскать где-нибудь что-нибудь режущее да отсечь лишнюю тряпку прочь, когда на прошившееся отзывчивым импульсом плечо, прожегши костяные внутренности, опустилась знакомая чужая пятерня, сопровожденная клубком из просмоленного жаркого дыхания и неожиданно мягкого, резко прекратившего издеваться голоса:

— Давай-ка я помогу тебе, малыш.

Ни гордым, ни упрямым да ослящимся там, где того не требовалось, Уинд не был, но вот недоверчивым и не привыкшим к любого рода добровольной помощи — этим был, и был много. Настолько много, что, не зная, как на предложенное отреагировать, с повальной потерянностью на мгновенно сгладившемся лице, ставшим окончательно открытым и детским, обернулся к Джеку вполоборота, бесцельно приоткрыл и снова закрыл не отыскавший нужных слов рот. Так и не сумев с собой сладить и выдавить из замкнувшегося горла должного ответа, остался стоять и разбито смотреть, как мужчина, понявший всё лучше нужного да мигом избавившийся от злящей и задевающей ухмылки, взяв его за предплечье, пододвинув поудобнее к себе и огладив подушками пальцев проявившуюся светлую ладонь, принялся деловито сворачивать мешающийся рукав и закатывать тот аккуратными равномерными складочками, медленно, но верно заползающими наверх до полусогнутого локтя.

— Вот так, — закончив, отозвался тот, так и не разжав оставшихся удерживать пальцев. — Конструкция не слишком-то удобная, думается мне, но, пожалуй, всё лучше, чем та, в которой они тебя сюда притащили. Верно же?

Четырнадцатый, так и не пришедший в себя, второй раз за последний час оробевший, размыто таращащийся на поглаживающие его пальцы, зашуганно, но согласно кивнул. Едва разлепив сцепившиеся ороговевшей кожей половинки губ, выговорил стесняющееся, нерешительно мнущееся на кончике прикушенной языковой лопаточки:

— Спасибо… тебе, что… помог… мне…

— Всегда к твоим услугам, малыш. Хоть я ничего такого и не сделал, чтобы вот так полыхать своей очаровательной мордахой, — лучезарно улыбнулся странный-странный смуглый человек, просмеявшись в распахнувшиеся серо-синие мальчишеские глаза. Поглядел немного на мелкого, худосочного, легко выводимого из себя ребенка, с неумелой радостью клюющего на все его приманки, и, добив очередным чересчур прямым заявлением, добавил: — Впрочем, сей восхитительный румянец тебе идет гораздо больше, чем прежний нежно-трупный оттенок. Не подумай ничего такого, тот твой цвет мне тоже по-своему нравился, но сейчас… — За каким чертом он не договорил и что вообще сказать собирался — Феникс, ощутивший резкий укол больно ужалившей под ребра досады, не имел даже примерного представления, но тип этот вдруг отпрянул от него, развел — совершенно по-клоунски, с пустышковой помпой и потешным парадом — руками, совсем неубедительно, с нотками за уши притянутой лжи рассмеялся… И, с пинка колена под поясницу возвратив обратно в утлую, грязную и узкую тюремную комнатенку, выдал уже совсем другое, отрешенное да отрезвляющее: — Ну и где здесь, кстати, найти чего-нибудь на пожрать? Я так голоден, что готов задрать хоть больного бешенством добермана и — клянусь тебе, мальчик — сию же секунду, даже не освежевывая, проглотить несчастную псину целиком.

Добермана — ни болеющего бешенством, ни здорового, никакого вообще — они, конечно, не нашли, зато, совместными усилиями перерыв все и каждый оставленные без внимания ящички, грудой втрамбованные в едва умещающуюся кухоньку, обнаружили негустые залежи страннейшего вида дряни, на которую Уинд, протягивающий с гложущего голода обессиленные ноги, глядел с тоскливым отвращением и желанием хорошенько, вот прямо сразу да на месте, выблеваться.

Дрянь эта, категорически никоим образом не классифицирующаяся, больше всего походила на кривоватые шарики подкормленных модифицированным удобрением гигантских помидорин, с обеих сторон от которых, потешаясь злейшей из приходящих на ум шуток, росли рыбьи голова — тупо пучащая заплывшие мертвые глазенки — и хвост. Снизу, где, очевидно, должно было располагаться несчастное томатное брюхо, обнаружились скромно поджатые, почти даже не удивившие хиленькие полупрозрачные плавнички, нежно и робко прилегающее к редкой россыпи из меленькой да дурно пахнущей склизкой чешуи.

Если это все-таки являлось рыбиной, а не таким же сплошь сомнительным овощем — или, ладно, ягодой, раз уж помидоры давно и безнадежно к тем перекочевали, — то оно абсолютно не тухло, наверняка продолжительное время находясь в относительном тепле, и, более того, вообще ни разу не казалось тем, что когда-либо могло обладать собственной сознательной жизнью.

Феникс, с одной стороны несчастную тварюгу жалеющий, с другой — одурело голодный, а с третьей — заранее дожидающимся лакомством подтравленный, уныло утирал тыльной стороной ладони уперто сжимающиеся губы, с показным неприятием отворачивался, стараясь заткнуть то уши, то разрастающуюся в груди истерику, а ни черта не соображающий озверелый Джек, дорвавшийся, наконец, до откопанной еды, оказавшийся ни капли не брезгливым, с радостью и охотой усевшийся прямиком на полу да скрестивший шалашиком неудобные длинные ноги, так спокойно, как будто ничего сверхъестественного вокруг себя не видел, эту самую тварь — вернее, тварей, идущее на десятый отсчет пугающее количество тварей — пожирал.

Отшвыривал зубами сорванную вместе с сочащимся красным соком чешую, сплевывал отгрызенные, со всех краев облизанные головешки, высасывал — совсем как в своем недавнем рассказе про эти ужасные дохлые яйца — из тех хлюпающие сырые глаза. Разрывая сильными умелыми пальцами убивающее невыносимо-живым треском помидорное брюхо, вытаскивал наружу отнюдь не растительные внутренности, чтобы после, вылизав измазанные в странной крови пальцы, рывком раздвинуть мутировавшие бока и, с чувством глубинного удовлетворения выдрав хребет, отправить все остальное себе в рот, давясь не то мясом, не то все-таки извращенным, аморальным, кошмарным, но томатом, брызгающим на пол, руки, лицо, грудь и стены пованивающими струйками густой бордовой жидкости.

Одна «рыбина» целенаправленно уходила за другой, запасы неминуемо сокращались, голод Феникса, оставляя по следу продвижения щиплющие и нарывающие язвочки, неостановимо добирался до замыкающегося в самом себе мозга, попутно отключая все хоть сколько-то пригодные для работы рецепторы, а Джек всё продолжал и продолжал уничтожать их общее заканчивающееся продовольствие, как будто бы напрочь позабыв о чересчур избирательном, по его мнению, мальчишке…

Хотя, наверное, если и позабыв, то все-таки не до конца; когда Уинд, раздираемый пополам, хотящий есть, но не находящий в себе сил притронуться к замученным вскрытым уродцам, готов был искренне проораться и почти попросить мужчину, чтобы он прихватил его за шиворот, от души встряхнул да засунул в рот еду пусть уже и силой, лишь бы только не позволил остаться голодным, тот вдруг, будто услышав и с охотой подчинившись, отодвинулся от разложенных полукругом дохлых тушек, вскинул лицо, прищурил глаза и внимательно, пусть и чуть растерянно, уставился на бледного-бледного еле живого подростка.

— Что не так? Почему ты сидишь сиднем и совсем не ешь, мальчик?

— Потому что я… я не… уверен, что голоден… кажется… — он зачем-то солгал, и солгал настолько жалко, дешево и безбожно, что желтоглазый тип, обладающий неким воистину животным чутьем, не позволяющим ошибаться там, где по обыкновению запинались да падали прочие люди, тут же это чертово вранье раскусил, скорчив предупреждающе-угрожающую гримасу.

— Врешь, — без малейшего сомнения прорычал тем голосом, от которого нехотя пробудились замшелые да ошкуренные мурашки. — Как же, не голоден он, ага… Так я и поверил, когда весь твой вид говорит, что ты вот-вот в недокормленный обморок свалишься. Не знаю уж, пытаешься ли ты в честь чего-то, снова мне, к сожалению, неведомого, бунтовать или просто брезгуешь есть со мной за компанию, но ты это в любом случае брось. Сам ведь потом пожалеешь.

Уинд жалел уже прямо сейчас, и жалел сильно, да только донести этого до смуглокожего так, чтобы честно и с первого слова понятно, при всем желании — огромном, но изломанном и стыдливом — не смог.

— Нет. Не брезгую я ничего. И не бунтую тоже… Я не вру. Правда.

— Тогда в чем же дело, что-то я никак не пойму?

— В том, что эта штука… Штука эта чертова, которую ты так легко ешь, как будто не видишь, что она… что с ней всё не… В общем, всё дело в этой проклятой штуке: я не знаю, как заставить себя ее…

— Эта штука — это «скумбрия», дай-ка мне на всякий случай уточнить? — с зыбким намеком на проскользнувшее сомнение оживленно поинтересовался Джек. — У тебя проблемы со скумбрией, малыш?

Феникс, немножко расстроенный тем, что объяснить не получилось, тем не менее не без рвения откликнулся, отрицательно качнул головой, проявляя бестолковое упрямство там, где ему вообще-то было не то чтобы свойственно.

— Да нет же! То есть да, у меня проблемы, только они не с этой твоей… «скумбрией», а с той штуковиной, которую ты ешь. Только что… ел. Я ведь уже ска…

— Это скумбрия, — непрошибаемо, ведя себя, будто ему вот просто уперлось и было до ломки принципиально, повторил Пот, смотрящий на седоголового так, будто тот умудрился повредиться от недоедания рассудком и начинал — на данный момент безобидно, а оттого разговор пока проходил на пониженных и частично мирных тонах — бредить. — То, что я ем, и что должен есть ты, это, глупый же ты мальчишка, называется скумбрией. Рыбкой такой, которая в большой соленой водичке плавает. Вернее, доплавалась в свое время и теперь в аквариуме сидит, как вот мы с тобой — в этих расчудесных сотах, но кому какое дело? Тебя-то уж точно не станет заботить печальная учесть веселенькой полосатой рыбки. И меня тоже, должен признать, не станет. И…

— Да причем тут эта разнесчастная скумбрия, объясни ты мне уже?! Я вообще не понимаю, что это такое и как оно должно выглядеть! В любом случае не рыба это никакая, а томаты — странные и жуткие, но томаты, в съедобности которых я… не до конца уверен, поэтому и не…

— Ну хорошо, раз тебе так будет легче, пусть будут томаты, забавный малыш. Но томаты эти все равно с геном скумбрии, тут можешь хоть как негодовать, а мы имеем то, что имеем, — сказав это, мужчина чуть задумчиво нахмурился, опустил голову, с сомнением поглядел на дожидающийся возле коленей обед. К вящему ужасу бледного, содрогнувшегося всей тушкой мальчишки, вдруг подхватил одну распроклятую тварь двумя пальцами за склизкий и скользкий хвост, потряс из стороны в сторону, принюхался и, вообще не соображая, что творит, безо всякого предупреждения просунул ту под нос заскулившему седому, надавив на жабры так, чтобы тупая башка безвольно отворила булькнувшую зубастую пасть и лишь еще безнадежнее вытаращила зализанные желтыми бельмами глаза. — Видишь? У нее есть голова и хвост, это не говоря уже о всяких там любопытных плавничках да чудных мокреньких чешуйках. Полосатые голова и хвост, заметь, которые пахнут сыренькой не просоленной рыбкой. Значит, скумбрия. Или тунец, хотя тунцом нас с тобой никто потчевать не станет, поэтому все-таки скумбрия. Ты что же, получается, не видел такой никогда? Если так, то мы с тобой можем попробовать погадать на ее потрошках — уж не знаю, получится ли, но в тех местах, где я уродился, всякий, кто умудрялся добыть нечто живое и с органами, любил неким загадочным образом на тех помагичить… поколдовать… всяким непотребным вуду-худу пострадать, короче. Глядишь, что-нибудь да выйдет и неупокоенный рыбий душок почтит нас своим визитом, доказав всем мелким, худосочным, белобрысым неверующим мальчишкам, кто таков он есть… был… есть… по непостижимому божьему замыслу.

Опешивший Четырнадцатый, опять оказавшийся совершенно неподготовленным к безумствующим вывертам свалившегося на него психопата, беспомощно шевельнул губами, кое-как отпрянул от тычущейся в лицо рыбьей башки, пытаясь поглядеть поверх той на башку другую — смуглую, растрепанную и довольно ухмыляющуюся от одного до другого уха.

— Не знаю я ничего насчет твоей одержимости этой дурацкой скумбрией, но как минимум галлюциногены в этих треклятых помидорах уж точно есть… — стушеванно пробормотал он, тут же напоровшись на обескуражившую вспышку беззаботного и, что никак не укладывалось в идущей кругом голове, отчего-то поощрительного смеха. — Но если это и правда рыба, то ее наверняка нужно сначала приготовить, а я, предупреждаю сразу, делать этого не умею: я вообще ни с какой рыбой никогда прежде нос к носу не сталкивался, так что…

— Зачем готовить? Чем она тебя так не устраивает?

Уинд устало, тщетно и уныло раздумывая о том, что его одного слишком мало на такого слишком неуемно большого типа, заполняющего собой попросту всё и ни на минуту не оставляющего в покое, вздохнул, поскребшись скорченными пальцами о воющий холодными судорогами пол.

— Ты же сам говоришь, что она — рыба. Скумбрия твоя.

— Я рад, что ты, наконец, тоже это понял, мальчик. Рыба, конечно. Только что с того?

— То с того, что не сырой же ее есть, как… как вот ты делаешь. Я так, спасибо, не хочу.

— Почему? Ведь вкусно же. Правда вкусно, слово тебе даю. На вот, давай-ка сам попробуй, а потом уже отнекивайся. — Джек Пот, поначалу удивившийся, потом — слегка расстроившийся, а затем и вовсе ударившийся в напрягший каждую клеточку нехороший энтузиазм, на одних пустых словах не остановился, нет. Джек Пот, желая их тут же воплотить в реальность и эту свою чертову полосатую скумбрию оправдать, с чувством отгрыз от помидорной части — видно, все-таки где-то там понимал, что части рыбной мальчишка чурался и брезговал — кусок пожирнее да посочнее, добил тот рывком измазанных в крови пальцев и, не видя ни малейшей причины стесняться, резко вскинул навстречу застывшему Четырнадцатому жилистую руку, обхватывая того поперек шеи, притягивая ближе к себе и утыкаясь разящим тошнотой куском в инстинктивно сцепившиеся обожженные губы. — Ну же, будь хорошим мальчиком, открой рот и съешь это — я, можно сказать, даже не прошу, а очень и очень убедительно настаиваю.

Седовласый, подсознательного такого исхода всё это время и ждавший, послушаться хотел, правда ведь хотел, да только остановиться, подчиниться, оставить себя на месте и раскрыть наотрез отказывающегося рта не сумел: грузно сглотнул, захлебнувшись мерзкой вспененной слюной, кирпичным обухом свалившейся на дно занывшего желудка, и торопливо, запинаясь в руках да ногах, отшатнулся, едва не свалившись на вытянувшуюся в позвоночнике спину. Забыв, что ретироваться здесь некуда и отпущенное пространство закончится раньше, что он толком сморгнет, практически тут же врезался взорвавшимся затылком в гулкое предплечье сотряхнувшейся карбоновой стены, задохнувшись от болезненного удара, выбившего разом весь дух.

Пока он качался из стороны в сторону, пока плавал на грани подступившего обморока и всеми силами старался выкарабкаться, ни на секунду не теряя драгоценного сознания, зрение его, полуослепленно таращащееся в расплывающееся никуда, вдруг, зацепившись и ненадолго от ужаса прояснившись, выхватило двоящееся и разбивающееся изображение Джека, отчего-то прекратившее быть понятным, безопасным… статичным; обрастая вводящей в бессильную панику центробежной побежкой, картинка эта внезапно стронулась с места, удлинилась, наслоилась на иные контуры, потянулась, протягивая удерживающие что-то сильно неладное руки, вперед…

Когда же она, обретя прежние темные краски и невыносимые запахи, оказалась в одно мгновение рядом, без позволения пересекши ту кромку, которую пересекать категорически не следовало, и, раздвинув настойчивыми пальцами сопротивляющийся да кусающийся рот, пропихнула внутрь шматок доводящего до слез мутанта, оказавшегося далеко не вкусным, а просто-таки оглушительно противным, выкровленно-сырым и гнилостно-липким, мальчишка, распахнувший помокревшие округлившиеся глаза, узрел перед теми целый рыдающий, сцепившийся перепончатыми лапами, необратимо инфернальный хоровод танцующих помидорных рыбин с тоскливыми отгрызенными головешками…

А затем, к вящему разочарованию приунывшего Джека, в действительности просто старающегося сделать как лучше и неразумному ребенку помочь, перекосившись и согнувшись пополам, выблевал не успевшему отодвинуться мужчине прямиком на живот и колени перегнившие остатки старой утренней пищи, приправленной белой желудочной пеной и свеженькими подтеками стекающих с языка слизанных рыбьих кишок.

========== Chapter 3. Stigmata ==========

Ближе к вечеру, когда темнота сделалась густой и чадяще-просмоленной, очередная умная машина, вмонтированная в стены сот переползающими интерактивными корешками, зажгла по всем этажам свет, окутавший блекло-желтые пыльные пятачки, остро обрисовавший скопившуюся сугробиками известняковую стружку, частично скрывший часть бросающегося в глаза гротескного уродства и придавший помещению тот крохотный, но с жадностью принятый микрокюри отогревающего уюта, который мог существовать в обезвоженных запертых клетках.

С водой, кстати, здесь и правда всё обстояло пугающе плохо: возле микроскопической раковинки, лишенной нормального крана, обнаружилась давящая на нервы миниатюрная махинка мрачного активатора, за версту разящего разлитым по кружкам холодом да скорой доброй смертью, и Уинд с Джеком, как-то особо и не сговариваясь, единодушно пришли к одному на двоих выводу, что пить им отныне стоит по возможности реже.

Вместе со светом, повыв да повизжав унылыми электронными голосами, пробудились к жизни и огоньки черного углового монитора, разбереженно перемигивающегося бегающими туда и сюда красно-синими индикаторами; Джек, в равной степени склонный как к лености, так и к любопытству, приблизившись к тому в пятый или шестой — все предыдущие попытки так никаких плодов и не принесли — раз, с сомнением постучал костяшками пальцев по сенсорному экрану…

И, донельзя и собой, и изменившейся обстановкой довольный, обнаружил, что устройство, наконец, соизволило включиться да заработать: теперь непроходимые дебри раздражающей пустоты заполняли голоса давно умерших людей, сохранившихся лишь на старинных пленках ушедших в невозврат веков — в нынешнее время никто больше ничего не снимал, не писал, не рисовал, не пел, погружая пожранный канцерогеном мир в забывающий о духе и душе необратимый упадок.

Правда, довольство Пота, делающегося в лице всё серее да сырее, длилось отнюдь не долго; прошел час, другой, и монотонное орущее бормотание из плоской не переключаемой коробки начало грызть да злить, настырно колотясь в стенки закрывающегося мозга плавным застенчивым отупением. Нехотя поднявшись на ноги снова, мужчина попытался выключить застопорившуюся технику тем же способом, что и включил, но та, отозвавшись короткой рябью белого шума, ни черта подобного не сделала: чуть-чуть притупилась, помедлила и преспокойно вернулась к прокручивающейся круг за кругом задолбавшей картинке про сражающегося с переросшим ящером негроидного мужика.

— И с какого же перепуга ты у нас, скотина, не слушаешься, а…?

Продолжая выстукивать пальцами, мягко сменившимися нежными кулаками, тщетно топчущийся на месте вальс, он, распаляясь, осмелился пнуть чертово приспособление коленом, но то, разве что угрожающе отозвавшись ударившей по сосудам тревожной сиреной, уперто продолжало демонстрировать издохшее больное шоу таких же издохших больных ублюдков; в то же самое время из меленькой кухонной подсобочки, где оставался торчать диковатый седой мальчишка, то ли отказывающийся находиться с ним в одной комнате, то ли что-то непонятное там мутящий, послышался резкий хрипящий вскрик, жалобное мычание, последовавший сопровождающим валом гулкий железный грохот.

Плюнув на проклятого техногенного монстра, неприкрыто над ним глумящегося, Джек последовал было на звук…

Да так и застыл в едва преодоленном проеме, занавешенном свалившимися на плечи тяжелыми зловонными тряпками, растерянно и непонимающе глядя, как его юный сосед, хватаясь скрюченными пальцами за отскакивающий от ногтей пол, вжимается в тот методично стучащимся лбом, продолжая хрипеть, кашлять, едва ли не лаять последним несчастным шакалом, раздирающим похолодевшие внутренности протяжными жалобными всхлипами.

— Мале́ц…? Что ты… вытворяешь такое…? Что с тобой… происходит…? Ни о каких припадках ты меня не предупреждал, эй…

Седой, всё такой же скрюченный и скрученный, не откликнулся. Только прянул головой, будто пытался его, стоящего, вообще-то, за спиной, боднуть, скребнул с новой силой ногтями, снова, забулькав набежавшей на губы пеной, простонал. Попытавшись приподняться хотя бы на колени, тут же покачнулся, быстро сползая обратно на пол да в прежнюю изломанную позу; двигался он между тем заторможенно медленно, а соображал, кажется, и того хуже.

— Эй, мале́ц! Да что такое-то… Отзовись ты хоть как-нибудь!

Джек никогда не выделялся беспокойством за чью-либо подтирающуюся жизнь, но смотреть, как по полу, извиваясь нескладным личинистым червяком, ползал невменяемый мальчишка, еще совсем только что выблевывающий так и не переварившуюся помидорную рыбу, заливающийся бордовой краской, отбивающий его руки и с озлобленными воплями сбегающий в эту чертову подсобку, было как-то…

До стылого неприятия жутко.

С чувством чертыхнувшись, мужчина, оттолкнув проклятущее тряпье, переступил непримечательный иллюзорный порожек, осторожно приблизился к согнутому в три погибели тельцу, наклонился, коснулся дрогнувшими пальцами тонущего в сползшем воротнике плеча… И только тогда с запозданием разглядел разбросанные тут и там окровавленные пятна, продолжающие набираться да стекать из левой половины бледного лица, прикрытого бесцветными прядками налипших на кожу волос.

— Что за дерьмо с тобой приключилось…? Я еще подумал, что вдруг это из-за меня и той проклятой скумбрии, что я пытался тебе скормить, но ведь… ни черта оно не из-за меня, верно? Тогда что? Что, малыш…?

Мальчишка, точно только сейчас заметивший, что его одиночество закончилось и рядом успел нарисоваться чокнутый да наверняка опасный по его представлениям тип, вдруг, без предупреждения взбеленившись, мотнул головой, кое-как перехваченным посторонней ладонью плечом. Отстранившись на парочку недобитых сантиметров, попробовал перевернуться на левый бок, вслепую вытягивая под собой трясущиеся руки да разъезжающиеся ноги…

И в ту же секунду сипловато вскрикнул, оказавшись силой перевернутым на впечатавшуюся в пол спину.

Дыша тяжело, прерывисто, влажно, но часто, он лежал под нависшим на четвереньках Джеком раздавленным и едва живым, корчась от раздирающей бьющееся тело пульсирующей агонии; из левого глаза накрапывали густые, сочащиеся кровавые капли, заляпывающие и светлые волосы, и такую же шею, и собравшуюся комком одежду, и не попадающие друг на друга губы. Вдобавок, разбухая от выжираемого человеческого сока, внедренный в шею мальчишки сенсор, точно взаправдашний тварный клещ, перемигивался красно-синими световыми полосками, то ли сообщая своим создателям о плачевном состоянии калеченной носящей особи, то ли пока не сообщая, но вот-вот собираясь это сделать.

— Как мне тебе помочь? — чернея и серьезнея, тихо и сбито прорычал хватающийся за чужие предплечья Джек. Чертов же птенец, к укусившему за внутренности негасимому раздражению, опять попытался отвернуться, но, опять же пойманный за подбородок всей требовательной, твердой, сталью вцепившейся пятерней, вернулся в прежнее положение, кусая от боли и стыда выкрашенные в алый мокрые губы. — Скажи, как мне тебе помочь, малолетний же ты придурок! Как всё это прекратить?! Что для этого нужно сделать? Ну?!

Четырнадцатый мальчишка — слабо и смутно, но всё же — распустился хилым бутоном незапятнанного весеннего изумления; здоровый правый глаз еще больше повлажнел, переливаясь через кромку слепившихся ресниц обыкновенными прозрачными слезами. Щеки же, провалившись в скулах практически на виду, сделались в разы бледнее, приобретая оттенок заворачивающей трупное мясо выкрахмаленной простыни.

— Я… не знаю… я… — едва переводя дыхание, по слогам проговорил он. — Так… бывает… всегда… иногда… слишком… часто… Оно само… пройдет… потом… должно… пройти… оно так… делает… само…

Джек не поверил ему. Не поверил ни каплей, ни крупицей сопротивляющегося перегруженного восприятия. То, как выглядел совсем еще детеныш сейчас, походило на страшную жестокую карикатуру замученного до изнеможения старого мертвеца, и допустить, что всё перегорит, перебесится да за просто так схлынет, точно по сохранившемуся в редких сказках волшебству, от которого хотелось разве что истерично просмеяться, сумел бы лишь тронувшийся идеалист.

Или просто-напросто безнадежный бесповоротный идиот.

Хмурясь, игнорируя жалкие попытки отползти и отбить, мужчина скользнул ладонью по груди мальца, нащупал скрытое под ребрами сердце и пригревшееся под тем предсердие, пока еще колышущееся в переполошенных тонких ударах; мелкий же, перепугав до полусмерти, в этот самый миг с остервенением выгнулся, едва не переломив себе напополам позвоночник, зажал едва попавшими ладонями рот, распахнул сочащиеся двухцветной мокротой глаза и, захлебываясь набегающей в горло жидкостью, во всю глотку закричал, разрывая слуховые перепонки пробирающим до исступления воплем.

Он бился, он брызгал слюной и кровью, и Джек, с концами прекративший понимать, что ему делать и как всё это остановить, попытался сначала ухватиться за подозрительно хрустнувшие в ладонях плечи, стараясь хотя бы так обездвижить спятившего ребенка, а затем, хорошенько уяснив, что это при всем желании не сработает, плюнув, навалился на того всем своим весом сверху, втискивая в напольный пласт так, чтобы не дать ни толком дышать, ни думать, ни орать.

Это, к облегчающей неожиданности, помогло; по крайней мере, не имея ни сил, ни возможности сбросить с себя вес, как минимум в пару раз превосходящий его собственный, Феникс постепенно затих, прекратил брыкаться и лупить по спине царапающими ногтистыми кулаками, не видя смысла в новом прекословии, когда не достиг ни малейшей удачи в прекословии предыдущем. Феникс лежал, еле-еле вдыхал, бесцельно хватался за куртку на чужой спине, комкал ту в пальцах, тихо и жалобно всхлипывал, и Джеку, застывшему и не шевелящемуся, навязчиво казалось, будто он прямо сквозь тряпки да шкуру чувствует ток замедляющейся горячей крови в тщедушном подростковом теле, будто чувствует, как то сокращается по костям, перекраивается, ломается, старается оттолкнуть, но все равно принимает насильно вшитого цифрового ангела, пожирающего крошащуюся по лоскутам проседенную душу.

Феникс еще дергался, вздрагивал, пытался куда-нибудь подеваться и уползти — слабо, затухая из самого нутра растоптанным окурком, поддаваясь смуглой ладони, опустившейся ему на лицо и пытающейся заставить сомкнуть вспухшие красные веки…

Через несколько мигающих обрывков тикающего электронного табло, убаюканный уползающей ядовитой змеей и успокоившим грузом припечатывающего живого тела, он так и уснул, неосознанно и невольно вклиниваясь в сжавшееся сердце не смеющего пошевелиться Джека ржавыми гвоздями невысказанных вопросов и каруселящих голову бесцветных ватных признаний.

☣☣☣

Проснулся Уинд в разгаре ночи, спросонья растерявшись и обомлев, когда ощутил под руками, щекой и спиной нечто непривычно мягкое, согревающее и шелестящее снятой с клонированного скота свалянной шерстью. Замкнувшийся в самом себе сбойнувший левый глаз разрезала успевшая затупиться боль, правый, пусть и кое-как распахнутый да от пролитых слез опухший — наотрез отказывался видеть, лишь изредка пропуская сквозь себя обрывки мрачно-пыльного света и седину разлетающихся во все стороны воздушных крошек.

Сдавленно простонав, с трудом подавив застрявший в глотке зевок, непонимая, что такое успело произойти, куда он попал и отчего так ломит тело, мальчик попытался через силу приподняться, поскользнулся и шлепнулся обратно на всё то же волнительно-мягкое, забившееся в ноздри щекочущей тряпочной пылью…

И вдруг сообразил, что лежит не в помойной, на скорую руку собранной из разбегающегося из-под пальцев живого мусора, а в самой настоящей человеческой постели.

Рядом, пробившись сквозь заволокшую сдавший рассудок дымку, услужливо обрисовалась прежняя комнатка-клетка, куда его поселили с причудливым желтоглазым мужчиной; спасения от пережитого, пусть и частично закончившегося кошмара не пришло, да и лежать в постели, которую Джек обещался забрать себе, оказалось скорее постыдно-стыло, чем хоть сколько-то убаюкивающе уютно.

Вдобавок, низовье чуточку набухшего и ощутимо выпирающего сквозь кости живота садистично тянуло болезненной резью, напоминая, что за весь прошедший день ему так и не позволили испражниться, из-за чего щеки накрывало паническим чалым жаром, а в горле между тем еще и астмично пересыхало, требуя хотя бы нескольких глотков до скулежа необходимой воды.

Сопя и покусывая губы, Уинд, опираясь на подкашивающиеся руки, кое-как сел, спустил на холодный пол босые ноги, так и не одетые в прилагающиеся к куртке штаны — те были чересчур широкими, длинными и попросту для него огромными, чтобы приладить их не спадать, да и верхняя часть униформы вполне неплохо прикрывала до выступающих шишечками колен.

В то же самое время под стопами, попытавшимися надавить сильнее, приспособиться и встать, отыскалось нечто до мурашек неравномерное, пластилиново-бархатистое, живое…

Дышащее.

Феникс, переменившийся в побелевшем от перепуга лице, содрогнувшись всей своей небогатой тушкой, от неожиданности приглушенно вскрикнул. Отшатнулся, отнял ноги, испуганным зверьком втек обратно на кровать и, прильнув спиной к стене, тяжело и часто задышал, не находя сил успокоиться и привести впавшие в панику разметавшиеся мысли, захлестнутые скорым на подъем сумасшествием, в относительный безопасный порядок.

Нечто же, скрывающееся в темном-темном низу, в тех самых пряточных полигонах, кишащих выдуманной, но оттого не менее зловещей тварью, глухо прокряхтев, шевельнулось. Чуть позже — совсем уже открыто завозилось, зашуршало и, прокашлявшись, застонало. По звукам — попыталось подняться, отряхнуться и, сориентировавшись в пространстве, поползти следом на чертову бестолковую…

Кровать.

— Кто… кто здесь…? — голос выдавился слабым, першащим, жалобным, до слез шальным.

Нечто, чутко его уловившее, в ответ ненадолго застыло, как будто всерьез задумалось над заставшим врасплох вопросом. Затем, капельку язвительно отфыркнувшись, с ударившей обухом утомленностью выдохнуло:

— А сам ты как думаешь? Кто еще здесь может быть, если не я, а, мальчик?

Голос показался знакомым, даже частично… родным. Неповторимые растянутые интонации, так и дышащие беззлобными насмехающимися гримасами — и подавно.

Не без труда переведя дух, припомнив то, чего не должен был забывать, Уинд сделал последний жадный глоток застревающего в легких кислорода и, осунувшись, угомонившись, стыдливо стек на постель безвольным угловатым мешком, вышептывая полумертвое, отчаянное:

— Джек…?

— Он самый, — с добродушным согласием подтвердил мужчина, продолжающий скрываться в настораживающей темени. — Как ты себя чувствуешь, к слову?

Четырнадцатый, меньше всего жаждущий говорить именно об этом, неопределенно повел головой, не показывая ни «хорошо», ни «плохо»… но, впрочем, сообразив, что в окружившей ночи жеста этого разглядеть не получится, скомканно и еле слышно пробормотал:

— Всё… в порядке со мной…

— А похоже на это не больно, знаешь ли… — скептично хмыкнул невидимый Пот. Хмыкнул неодобрительно, каждой расслышанной и распробованной ужимкой говоря, что прекрасно умеет ее разбирать, эту чертову некрасивую ложь, но спорить или настаивать, спасибо уже и на том, не стал. — Дело, однако, твое, и мне хватает мозгов понять, что я как будто бы не имею права в него вмешиваться… Но что вообще это такое было, малыш? Хотя бы это, надеюсь, ты соизволишь мне растолковать?

— Растолковал бы, если бы сам еще знал… — недолго помявшись, честно признался Феникс. Накрыл дрогнувшими пальцами правой руки левый глаз, ощупал впалую, заляпанную высохшим, но всё еще липким и густым отталкивающую щеку, после чего нервозно, вымученно, с привкусом оставшейся на языке тошноты сглотнул. — С тех пор, как его вживили, когда я потерял свой настоящий глаз, оно стало время от времени происходить. Вот это вот… всё, что ты увидел. Становится невыносимо больно, льется кровь, и я до ужаса боюсь, что сдохну прямо сейчас и ни за что не доживу до следующего раза, но, как видишь, доживаю. Правда, сегодня было капельку сильнее, чем… чем обычно… Хотя уверять я не могу: почти ничего ведь и не запомнил совсем…

— Не запомнил, говоришь?

Уинд, потерявший практически все остававшиеся в теле жизненные соки, а потому быстро сдавшийся, уступивший да без особого выбора доверившийся, утвердительно кивнул. Подумав, неловко и настороженно спросил:

— Как… как я очутился здесь?

С учащающейся периодичностью забывая, что кругом — мрак, и во мраке этом не разглядеть даже собственных ног, он тем не менее провел ладонью по постели, не решаясь уточнять подробностей вслух, и Джек каким-то чудом всё верно уловил, просек, понял.

Подобравшись — если верить зазвучавшему глубже да гуще голосу — поближе, ответил:

— Как, как… Так, что я тебя в нее сгрузил, в койку эту, вот и очутился. Откуда я знал, что мне еще с тобой, таким припадочным, было делать…? Предупреждать о своих особенностях заранее не пробовал, нет? А надо бы, если не хочешь, конечно, чтобы и я за компанию сделался таким же седым, как и ты, бестолковый мальчишка…

— Прости…

Неожиданно последовавшее извинение, обухом ударившее по сжавшемуся и иглой кольнувшему сердцу, было неуместным, глупым, наивным, болезненным, и Джек, выругавшийся сквозь плотно сомкнувшиеся зубы, раздраженно и тоскливо выдохнул. Будто ни к кому конкретно не обращаясь, сдавленно пробормотал:

— Раньше, говорят, по земле свободно разгуливали Эндимионы — этакие божественно-прекрасные юноши с ангельской внешностью, — а теперь ползают сраные мутанты с рыбьей башкой и подтухающими помидорными жабрами. Грустно оно как-то, мальчик. Какой только идиот после этого поверит в прогресс и швыряемые нам свинячьими помоями пустые высокопарные обещания… Но, сдается мне, что ты пока слишком мелкий, чтобы всё это в должной мере осознавать. Давай, ложись-ка обратно, забирайся под одеяло и засыпай. Что-что, а сон помочь должен… Ну а я, раз у нас случилась эта маленькая непредвиденная ситуация, подремлю на полу, ничего со мной от этого не сделается.

Следом, закрепляя прозвучавшие слова, скрипнул, примявшись, пол, зашелестели разложенные и раскатанные тряпки.

Уинд, ощущающий всё большее смятение, смешанное с непривычкой говорить с кем-либо о подобных вещах, повозился, поерзал, поджал губы, огладил притягательную прохладу отданной подушки. Но, прислушавшись к требовательно завывающему телу и лучше лучшего уяснив, что то его в покое не оставит, пока не сделает, чего сделать хотело, тихо-тихо вздохнул:

— Не смогу я уснуть, Джек…

— Это еще почему? — послышалось снизу немного недовольное, измотанное, самую толику раздраженное. — Боишься страшных снов, что ли?

— Да нет же! Причем тут это? Прекрати, будь так добр, надо мной измываться! — прошипел задетый за живое Феникс, не собирающийся признаваться и признавать, что по-своему этот немыслимый человек угодил в самую точку снова. — Мне… надо. Понимаешь?

— Нет, не понимаю. Чего тебе еще настолько надо, чтобы сидеть тут, полуночничать и не давать нам обоим спать, когда день был долгим, утомительным, и вообще ты отгреб под себя целенькую мякенькую постельку?

Феникс, благодаря этому придурку изрядно хлебнувший и стыда, и ползающей по венам склизкой вины, обезнадеженно и жалобно пискнул, зажмурил горящие от боли и давления глаза.

— Просто надо… да черт же. Надо мне. Почему ты никак не поймешь…

Пауза, воцарившаяся после, растянулась, поскреблась о ноющие виски и воспаленные нервы; лишь спустя долгую надгрызенную минуту, потревоженную насмешливо-удивленным присвистом, закончилась, оборвалась, с ворчанием убралась куда-то вкось да прямиком сквозь приоткрытую форточку задымленного окна.

— Ты отлить, в смысле, хочешь? Или приспичило чего покрупнее?

Мальчишка, вспыхнув до кончиков ушей, взвился явно остервенелее нужного: напыжился, разгорячился, подскочил на спружинивших коленках и, не зная, куда себя деть, с чувством стиснул в кулаке поминально треснувшее в слабеньких шовчиках одеяло.

— Отлить! И вообще! Зачем ты спрашиваешь незнакомого человека в лоб о таких вещах?!

— А что такого-то? Тем более если ты меня сам в угадайки играть заставляешь… И потом, ты мне никакой не «незнакомый человек» — я знаю твое имя и мы живем теперь с тобой вместе. Вон, даже кровать уже делим, и на руках я тебя таскаю… По мне, тех, кто окажется ближе нас, еще нужно хорошенько так поискать.

Логика в его словах, безусловно, имелась, и имелась, нельзя не признать, крепкая, но Четырнадцатому от этого легче не становилось все равно.

— Но мне… мне всё еще… надо…

— И ты не знаешь, куда пристроиться, поэтому и пытаешься испросить у меня дельного совета, малыш? — с изрядной долей издевки уточнил бывающий просто-таки невыносимым Джек Пот. Пошелестев тем, чем он там прикрывался, кажется, вновь приподнялся; голос его, одновременно очаровывающий и отпугивающий, прозвучал настолько близко, что у Уинда встал дыбом зашевелившийся в волосках загривок. — Изверги они здесь все, правда? Никогда не поверю, что они просто забыли снабдить нас небольшими уютными дырочками в полу, чтобы мы смогли беззаботно и по-божески в те смываться… в смысле, я хотел сказать, смывать. Впрочем, проблемка не такая уж и большая, и лично для себя я ее уже давно решил.

— И куда? — пристыженно всхлипнул седоволосый, еле-еле терпящий, чтобы не взвыть и не напустить в прилипающую к нагим бедрам постель.

— В раковину, — совершенно невозмутимо огорошил Пот. — Так как ты у нас еще не дорос, чтобы делать это со всеми подобающими удобствами, заберись на табуретку и отливай себе на здоровье. А вот с делами иными придется поломать голову, хотя лично мне приглянулась идейка отклянчивать задницу да гадить прямиком в окно — авось повезет насрать кому-нибудь на дивную припудренную башку… Ну, чего ты ждешь? Делай, что там тебе нужно, и давай уже спать. Башка и без того чугунная, вот-вот рванет.

Говорить ему было легко: чертовски легко и чертовски здорово, ну конечно; доведенный до намечающейся истерики Феникс, продолжая внутренне полыхать, но не собираясь в этом признаваться, всё же, поняв и приняв, что лучшей идеи у него нет, насупленно сгрудился к краю постели, нащупал босыми ногами разящий холодом непокрытый пол. Придерживаясь шатко ложащихся под ладонь стен и вообще стараясь всей своей тушкой вжиматься в них, чтобы ненароком не наступить на Джека в очередной смутительный раз, пополз по худо-бедно припомнившемуся направлению кухоньки, вместо нужного провала натыкаясь то на покачивающиеся коробки, то на встречающиеся тут и там стулья, то на мешки переворачивающегося и высыпающегося под стопы рыхлого мусора.

— Да что ты там всё возишься, мальчик? Я ни за что не поверю, будто ты случайно умудрился заплутать в трех с половиной никчемных стенках. Нарочно, что ли, время тянешь, чтобы не дать мне нормально поспать?

Где-то на этих же словах, болезненно ударивших в спину, Уинд, бессильно скрипящий зубами и проклинающий желтоглазую скотину всей известной ему руганью, ощутив под правой ладонью тряпки и пустоту, а не успевший замучить обшарпанный карбон, отыскал искомое, почти кубарем влетел в разверзшее пасть помещеньице и тут же столкнулся с проблемой новой: где и как в этой чертовой вырви-глаз-темноте отыскать и раковину, и табуретку, и при этом не промазать с выпущенной струей, да еще и неким неведомым образом не сломать шею?

Бранясь под нос, едва удерживаясь на ногах от берущего за горло желания сию же секунду освободить переполненный мочевой пузырь, мальчишка, чувствуя себя как никогда беспомощно, согнулся, принимаясь шарить ладонями по пустоте, ощупывать встречающиеся предметы, отбрасывать, резаться, сипло и разбереженно шипеть; табуретка отыскалась быстро, а вот раковина, как будто бы вообще не должная доставлять проблем, умудрилась куда-то испариться.

Сколько он ни ползал по стенам, сколько ни подвывал сквозь щелочку вгрызающихся друг в друга зубов, сколько ни шпынял ногами лезущие да лезущие подозрительные коробки — той не было попросту нигде.

— Эй… ты там в порядке, что-то я никак не пойму…? Хочешь, чтобы я помог? — учтиво поинтересовался распроклятый Пот. — Если хочешь — ты только скажи, я ведь всегда с радостью, все такие дела.

— Заткнись уже, а? К черту вместе со своей помощью проваливай, нашел, в чем помогать, сумасшедший же ты кретин… — злобно шикнул Уинд. Замахнулся, будто мог этого болвана отсюда достать, попытался что-то поднять с пола, чтобы все-таки отвадить да запустить…

И, простонав визгливым скулежом зарезанной невзначай собаки, тут же натолкнулся больно ушибившимся лбом на железные бортики крохотной водянистой емкости.

Обрадованный настолько, чтобы не заметить принявшуюся набухать да пульсировать шишку, угнездившуюся прямо посередине рогом растворившегося в кислотной массе облезшего единорога, подгреб волочимую по следу табуретку, аккуратно на ту забрался и, приподняв мешающую куртку, кое-как прицелился, с несколько раз ощупав и собственный член, и раковину, чтобы у чертового взрослого придурка не возникло новой причины от души над ним посмеяться.

Наверное, в чуточку иных условиях он бы долго не смог успокоить взбунтовавшихся нервов, убедить себя, что Джек не смотрит, и сходить, но угольная темнота укрывала, прятала, охлаждала, да и потребность к тому моменту стала настолько высокой, что пахучая струя ударилась о железо даже прежде, чем мальчишка успел толком расслабиться и вдохнуть.

Закончив с этим, почувствовав себя во много крат лучше, легче, радостнее и свежее, он нащупал краник стоящего рядом активатора, налил в болтающуюся на проволоке железную кружку сдобренной светящейся радиацией водицы, брезгливо плеснул в раковину, и пока слезал, пока пытался не сверзиться со стула, грохотал заваленной хламом полкой и очумело скакал из стороны в сторону залетевшим в окно сказочным воробьем, нарвался на еще один полуудивленный возглас, пытающийся его не то поторопить, не то упрекнуть, не то просто-напросто в очередной раз поинтересоваться, всё ли там с ним хорошо.

Вжимая голову в плечи и недовольно хрипя сквозь зубы, по-прежнему придерживаясь ставшей чуточку более покладистой стены, прополз обратно к постели, уже перед тем, как забраться на проваливающийся изношенный матрас, нарочно уловив источник напряженного дыхания и ловко вытянув ногу, отдавив дурацкому взрослому кусок вальяжно откинутой в сторону руки. Порадовавшись тихому рычащему чертыханию, мстительно фыркнул и, сгрудившись на четвереньки да после — склубившимся свертком на отвернувшийся бок, накрывшись с головой одеялом, забился в теплое лоно постели, прикрывая продолжающие резаться утомляющей болью глаза…

И тогда услышал как Джек, дважды проклятый Джек, одной своей фразой оборвавший весь только-только восстановившийся хрупкий уют, ударив по возвратившимся страхам и замедлившему бег сердцу пулей из горькой урановой крови, проговорил:

— Не понимаю я… Как ни посмотри, здесь ведь далеко не настолько темно, чтобы шариться, будто слепому, по стенкам и не видеть этой несчастной раковины, когда вроде бы таращишься прямо на нее… Ты точно уверен, что всё в порядке? Ничего не хочешь мне рассказать?

В голосе его не было ни смешка, ни привычной уже попытки подтрунить да раззадорить, и это, обдав зарытые в плоть жилы толченым холодком, испугало больше всего остального.

Уинд с трудом сглотнул образовавшийся в горле закупоренный ком, провел, озлобленно надавливая на зрачки и роговицы, пальцами по глазам, по-прежнему не видя ничего, кроме взбалмошной пляски пестрых соцветьев с изнаночной стороны просоленных век. Вяло и чахло мазнул по подушке разнывшейся головой, через упрямое нежелание выдавливая бездарно обманчивое и до тошноты ничтожное:

— Всё… в порядке. Ничего я… не хочу рассказывать… По крайней мере, не сейчас… Ты же сам хотел спать? Так и спи. Всё со мной хорошо. Честно.

Джек Пот помолчал, поглядел ему немым немигающим взглядом в обожженную от пристального внимания спину, и лишь потом — слишком удручающе нескоро, чтобы не сорваться и не забиться переполошенным выдающим пульсом — хмуро и сумрачно проговорил:

— Как знаешь. В таком случае спокойной тебе ночи, мальчик.

— Спокойной ночи, — торопливо отозвался заплетающимся языком Феникс. Прикусил зубами край перекатившейся под щекой подушки, впился ногтями правой руки в бесчувственное левое запястье…

И, прекрасно зная, что никакого сна к нему сегодня не придет, зажмурил глаза, погружаясь в ворох медленно истлевающих, совсем почти незнакомых образов-воспоминаний, теряющих, как и он свое зрение, некогда виденную да важную внешность.

Комментарий к Chapter 3. Stigmata

**Активатор** — одним из популярнейших «гаджетов», свободно продававшихся с самого начала 1900-х по конец 1930-х, были специальные сосуды, которые позволяли «радиоактивировать» воду, добавляя туда радий. Подобные устройства активно рекламировались и носили говорящие названия вроде Radium Vitalizer Health Fount или Radium Spa. Чаще всего они представляли собой керамический или стальной сосуд, внутри которого размещался радиоэлемент — диск из смеси урановой руды и цемента или более сложный фильтр, также включающий урановую руду (порядка 100-200 граммов) или радий. Вода заливалась на ночь, и утром активатор предлагал примерно два литра «натуральной радиоактивной воды, естественного пути к здоровью». Пик производства активаторов пришелся на двадцатые годы прошлого века. Существовало, что характерно, множество мошенников, которые под видом активаторов продавали обычные керамические сосуды, не имеющие фильтра.

**Эндимион** — олицетворение красоты (др.-греч. Ἐνδυμίων) — в греческой мифологии знаменитый своей красотой юноша. Царь Элиды.

========== Chapter 4. Chironomos ==========

Пробуждение встретило Уинда — разбитого, спросонья припухшего и гудящего всей замыкающейся головой — слабым пробившимся светом, ломаными косыми лучиками вливающимся сквозь припорошенные потерянной дремотой ресницы.

Не до конца припоминая и пока что категорически не соображая, что и с ним самим, и просто в целом произошло, мальчишка с трудом перекатился на бок, еле-еле отлепился от заманивающей снова прижаться да утонуть подушки, жадно собирая ускользающий прохладный уют, приподнялся на локтях…

Заметил на бело-серой застиранной ткани темно-бурые подсохшие пятна.

Кисло поморщившись, стараясь не раздумывать и не позволять шевелящимся внутри испугам добраться до тревожливо всхрапывающего рассудка, поспешно перевернулся на другую сторону, чтобы тут же, помрачнев еще больше, вспомнить и о новоиспеченном соседе, и об угнетающих событиях прошедшего дня, и о пришедшей на смену беспокойной ночи, за которую он едва не лишился надолго отказавшего зрения. Сейчас то, конечно, потихоньку возвращалось — медленно и с продолжающими наваливаться сбоями, но он хотя бы мог теперь различить очертания обступивших предметов и спины Джека Пота, что, вполне отсюда видный, согнувшись да сложившись неуклюжей бумажной обезьянкой, сидел на корточках перед входной-выходной дверной железякой, недовольно с той — благо, что безответно — переругиваясь.

Прищурившись да как следует растерев пальцами халтурящий левый глаз, Феникс попытался, не выдавая своего пробуждения, понаблюдать, желая самостоятельно уяснить, чем таким непонятным мужчина, успевший впасть в несколько настораживающую степень ощутимого раздражения, занимался, только вот глаз, так и не успевший оклематься, не справился и ударил в затылок, заставив стиснуть зубы да ломко проскулить, переданной по нервным волокнам электрической болью.

— Утро… доброе… — и без того с лихвой проколовшись на скрипучем жалобном писке, от которого Пот мгновенно напрягся, потвердел в очерчивающихся через куртку мышцах и вскинул лохматую голову, сдавленно пробормотал он, чувствуя себя до невозможности по-дурацки стыдливо.

Джек, к его удивлению, удовлетворенно кивнул, но оборачиваться не стал: чуть приподнял в знак приветствия правую руку, поводил туда-сюда смуглой кистью и, порешив, что этого достаточно, вновь вернулся к тому, с чем он там — кажется, абсолютно тщетно — возился.

— Ага, ты у нас, значит, соизволил, наконец, проснуться, маленький спящий принц из дивного крысьего королевства? — спросил, и не думая прикрывать проступающую сквозь голос подкалывающую насмешку. — Я уж было подумал, что ты, чего доброго, собрался протянуть свои тощие копытца или, как минимум, сбежать от меня в расчудесную страну под названием «кома»… Ты практически до вечера продрых, перепугавший меня до чертиков мальчишка. Это же с какой силой тебя должно было вчера приложить…

Уинд, изменившись в мгновенно побагровевшем лице, торопливо, отчего-то вдруг резко не желая предоставлять этому чертовому типу шанса застать его беспомощно барахтающимся в постели, уселся, в результате едва не сверзившись прямиком на поджидающий пол — голова, не готовая к подобной расторопности, капельку спутала координаты, расслоив потолок и стены на множество уходящих от реальности обманчивых плоскостей.

— Чем ты там… занимаешься всё…? — старательно, хоть и не очень удачливо игнорируя тут же ударивший оплеухой смешок — кудлатая скотина, честное же слово, будто совсем по-настоящему подсматривала затылком, — он заторможенно сгрузил вниз босые ноги, угловато потянулся. Растерянно и полусонно проморгался, по старой да манерной, пусть и неведомо откуда взявшейся привычке прикрывая ладонью сорвавшийся с губ зевок.

Джек Пот, покосившись на него через плечо, скорчил с какого-то перепуга одновременно злобную и минорную гримасу. Точно так же холодно и недружелюбно, будто это не он вчера клещом носился по следу да всё пытался ненароком прицепиться, прибиться, заболтать да ощупать, буркнул:

— Пробую открыть чертову дверь. На что еще это, по-твоему, похоже?

Феникс, стараясь не принимать близко к сердцу саданувшее по окончательно сникшему настроению недовольство — в конце концов, мужчину, запертого в одних казематах с таким вот припадочным им, он понимал, и понимал хорошо, — вяло кивнул, в зародыше давя попросившееся на лицо необоснованно горькое да кислое выражение. Немножечко потерявшись, инстинктивно желая сменить опасную и неприятно бьющую тему, провел ладонью по провалившемуся животу, запоздало осознавая, что не просто хочет есть, а готов, больше уже не выкаблучиваясь и не капризничая, сожрать даже ту проклятую мутировавшую помидорину с обрюзгшей рыбьей чешуей…

О чем, недолго помявшись, и сообщил вслух, моментально напоровшись на внезапную вспышку колючей разбереженной злости.

— Разумеется, ты хочешь жрать — а нехрен было вчера выделываться, мальчик, — отрезал, оскалив зубы, потемневший на глаза Пот. — На-ка, попробуй разгадать увлекательную загадку в один конец: почему, как ты думаешь, я продолжаю здесь торчать, хоть у меня и ни черта, радость моя, не получается?

— Не знаю я… Почему…?

— Потому что и тебя покормить нечем, и вообще жратвы в нашем чудном экзальтированном мирке не наблюдается! Никто ничего не принес, нигде ничего не завалялось — я уже все углы перерыл, на слово поверь, — поэтому я уж было собрался оставить тебя ненадолго одного да выбраться на разведку и прикинуть, где здесь чем-нибудь можно поживиться, но эта проклятущая дверюга…

— Разве человек, приведший нас сюда, не говорил, что оставил где-то в комнате код от нее…? — всё еще непроизвольно мучаясь впивающейся в мясо едкой обидой, но вместе с тем и потихоньку пробуждаясь да начиная кое-что припоминать, пробормотал, по-собачьи тряхнув звенящий головой, Уинд. Придерживаясь удобно легшей под руку груды из переворошенных хламированных коробок, поднялся на не внушившие доверия ноги и, бессильно из стороны в сторону поболтавшись, оставаясь хвататься пальцами за всё, что шатко, нехотя, но помогало сохранять пребывающее не в духе равновесие, прошлепал к Джеку, наклонившись так, чтобы перевеситься тому через плечо да с подслеповатым прищуром уставиться на крепкие темные кисти.

— Конечно же, говорил. И, конечно же, оставил, дьявол бы поимел его добрейшую сострадательную душу. Вот он, наш распрекрасный билетик в прогулочную нирвану, малыш, можешь полюбоваться. — Осклабившись да покопавшись на полу, в тени возле ног, мужчина выудил оттуда мелкий обгрызенный клочок бумаги и, приподняв тот так, чтобы седой мальчишка непременно разглядел, потряс — исписанным проштампованными на машине черными столбцами — в утло пульсирующей вокруг душно-сырой пустоте.

— И в чем тогда проблема, если…

Джек Пот, так же быстро скомкавший несчастную бумажку обратно, с предупреждающей желчью рыкнул, предрекая не пришедшийся по нраву вопрос. Непредсказуемо обернувшись к дернувшемуся Четырнадцатому, поглядел на того с несколько секунд прощупывающими и по-особенному опасными хищными глазами, после чего прихватил того за сбившийся в потопляющую воронку рукав и, потянув на себя, переместил собственнически надавившую руку на загривок, практически вбивая испуганного мальца лбом в жесткую поверхность гулко отозвавшейся двери.

— Позволь праздно полюбопытствовать: ты видишь что-нибудь, куда можно ввести этот сраный код, мальчик мой? — прозвучало ядовито, по-ненавистному цинично и при этом ни разу не насмешливо.

Сгорбленный и согнутый Феникс, трезво рассудивший, что для сопротивления сейчас не самое удачное время, а потому оставшийся покорно ютиться в слетевших с катушек руках, хмуро свел брови, уперся, чтобы не ощущать себя поверженно беспомощным, в дверь ладонями и, кое-как окинув металлическую серь беглым взглядом, обнаружил, что никакой панели с кнопками или сенсорикой, реагирующей на касания или сканирующей сетчатку глаза, на той действительно не имелось.

— Нет, — мрачно признавая за Потом печальную правду, пролепетал он. — Не вижу.

— Вот то-то и оно. Я тоже, как ты уже мог догадаться, не вижу, хотя увидеть очень и очень хочу. Выходит, что либо приволокший нас сюда паршивый шавчоныш нагло соврал, либо мы с тобой настолько тупые ослы, что не можем отыскать очевидного выхода из четырех жалких стен. Последний вариант, надо признать, удручает меня гораздо больше.

Уинд, выпущенный обратно на волю да там же и осевший на приманивший перепачканный пол, откликнулся не сразу; полноценно не собравшись с постоянно ускользающими мыслями, разбито поглядел на Джека, на дверь, снова на приподнявшего брови, без слов вопрошающего Джека…

— Вряд ли он стал бы врать… Зачем оно ему вообще…? Как будто иначе мы могли отказаться от навязанного гостеприимства и убраться восвояси…

— Верно мыслишь, — неожиданно согласно да ладно кивнул мужчина. — Вот и я пытаюсь тебе сказать, что проблема, кажется, не в том скоте и даже не в этой самой двери, а именно что в нас с тобой. Никогда прежде я еще не чувствовал себя таким идиотом… Гадкое, надо сказать, ощущение…

Если бы не удрученное состояние болезненно скребущегося желудка, Уинд, наверное, позволил бы себе поиздеваться и над непривычно подавленной да беспомощной Джекпотовой физиономией, и над сложившейся ситуацией в целом. Еще, пожалуй — над странным полутеплым чувством, что незаметно между ними двумя разгоралось, обращая в ворчащих да подтрунивающих друг над другом, но вполне миролюбиво уживающихся друзей — не друзей, но что-то к этому причудливому словцу безропотно близкое.

В памяти, надавливающей из внутренней стороны на разбухший вакуумный череп, между тем что-то неуловимо шевелилось, переползало, пыталось дозваться и рассказать, что, должно быть, подобным образом их всего лишь проверяли на пригодность: это была игра, которую они не имели права запороть, потому что за невидимыми стенками и наблюдающими счетчиками кто-то за всем этим следил да подсматривал, развалившись в обитом искусственной киберкожей кресле и потягивая красный подсахаренный суп из перемолотых мутагенных лангустов.

— Что ты…? — Джек, не способный, кажется, провести в тишине и минуты, если рядом водился тот, кого можно было подергать да подоставать, с подозревающим нечто неладное прищуром помялся рядом, настороженно потормошил мальчишку за узкое и теплое, вопреки неприятному на ощупь склизкому материалу, плечо. — О чем задумался, мальчик? Неужто попробуешь меня удивить?

Феникс, без охоты переключившийся на отвлекшую помеху да выросшую перед глазами виляющую ладонь, кое-как отмахнулся, сбито попросил подождать. Уперто долбясь о стенки натуго запирающегося сознания, вдруг выхватил посреди расплывающихся прошлых образов уже виденный когда-то похожий листок и похожую же дверь, которая легко и послушно открывалась, если…

— Эй, Джек…

— Собрался, стало быть, удивлять?

— Да ну тебя с твоими кретинистыми шуточками… Лучше посмотри, пожалуйста, наверх, на дверь, и скажи мне, есть ли там что-нибудь, чего, как тебе кажется, не должно быть, или должно, но все равно непонятно для чего оно там приспособлено?

— Это что еще за загадки такие странные, непостижимый же ты малыш…? — растерянно пробормотал мужчина, переводя чуточку заострившийся взгляд с мальчишки на дверь и обратно. Правда, на ноги, хоть и делать того желанием заметно не горел, поднялся, с пару раз повторил, передразнивая, услышанный от седого бедлам, напряг зрение получше, запрокидывая голову так, чтобы выцепить нечто бесформенное да почти что микроскопическое под самым подпотолочным затвором… — Не знаю уж, откуда ты это взял, но да, здесь и впрямь есть какая-то маленькая хренотень. На цветок похожа, если долго на нее смотреть. Или на идиотский рисунок такого же идиотского детского солнышка…

— Она желтая? Эта штука.

— В яблочко. Желтее некуда. Только откуда ты и это-то взял, а? Не могу сказать, что я в восторге от этих твоих…

Четырнадцатый, искренне не хотящий ни выслушивать новых вопросов, ни выдумывать подходящих ответов, ни, тем более, оправдываться, несдержанно шикнул, наугад, потеребив пальцами мочки разгоревшихся ушей, боднул, почти угодив по отпрянувшей мужской ноге, головой.

— Если я не ошибаюсь, их просто нужно зачитать вслух. Эти кодовые цифры с листка. Попробуешь сделать?

Джек, больше совсем не улыбающийся и далеко не паясничающий, скосил с потрохами прекративший доверять взгляд, но, молчаливо приняв из протянутых рук порядком выбешивающую бумажонку, подчинился, проговорил твердым, отчеканивающим каждый звук, до скрипа сухим голосом:

— Три, три, восемь. Эр, пять, девяносто шесть, точка, семь, семь. И? Что дальше? Не знаю, что должно было по твоему измышлению произойти, мальчик, но…

Не понимая уже абсолютно ничего, с нечитаемым смурым лицом поглядывая на старательно отводящего взгляд ребенка, он, так и не договорив да хрустко стиснув в сомкнувшихся пальцах порвавшийся грязный листок, бессильно смолк, когда чертова дверь, поведшаяся на такой базарный, но пришедший явно не за просто так фокус, выбросив завесу протекшего влажного пара, содрогнулась, приподнялась и, не проронив ни единого звука, спокойно отъехала в сторону, открывая овитый унылой желто-мерклой серостью лестнично-подъездный зев.

☣☣☣

— И что это такое было, не хочешь мне объяснить? — Джек был не в духе: шел рядом, время от времени прихватывал за плечо, сжимал до навязчивой боли пальцы, щурил глаза, совсем по-звериному скалил белые с желтоватым налетом зубы.

— Что именно… объяснить? — Уинд прекрасно понимал, что дразнил его зря: чем больше он шутовничал, натянуто улыбался, притворялся недалеким дурачком, отмалчивался или уходил от щепетильной темы любым иным способом — тем больше мужчина злился, и злость его оставляла вполне физические ожоги на покрывающейся черными синяками засветленной коже.

Джек ему совершенно, ни на один чертов грамм не верил.

— Прекрати прикидываться, будь так добр. Откуда ты знал, как пользоваться этой проклятой дверью, если нам об этом никто не потрудился сказать? На свалке подобным премудростям уж точно не обучают.

Бледная осунувшаяся мордаха, за которой Пот следил тем пристальней, чем дальше они забирались, на этих словах слегка посерела, скорчилась от промелькнувших на радужке глаз унылых призраков, обмотанных не в цепи, а в содранные вместе с кровавым мясом жгутики-нервы. Сам мальчишка, всё так же избегающий заглядываться наверх и пересекаться с ним взглядом, погрыз измученную до багровой корки губу и, скулачив в карманах пальцы, хрипло пробормотал:

— Я сам не знаю, если ты хочешь, чтобы я ответил честно. Скорее всего, ты мне не поверишь и решишь, что я опять что-то от тебя утаиваю, но другой правды у меня нет. Я просто… вспомнил вдруг и… и всё.

— Вспомнил, значит? Не уверен, что имею право знать о тебе всё лишь потому, что делю с тобой одну комнату, но знать, чего стоит ждать, связавшись с тобой, мне бы все-таки по понятным причинам хотелось… Впрочем, я вижу, что сейчас ты со мной по-хорошему говорить не станешь, а для того, чтобы переходить на «по-плохому», время не самое, должен признать, подходящее… Так что твоя взяла, мальчик: разговор мы пока отложим.

Что бы там белобрысый детеныш о нем ни думал, а наносное притворство Джек умел разгадывать на ура, поэтому то «как-будто-бы-облегчение», с которым седой выдохнул, ненадолго приподнял голову и попытался ответить смятой освежеванной улыбкой, ему не понравилось тоже. Мальчишка же, наверняка хорошо всё это понимая, наверняка видя, с какой темнотой на него глядели, прожигая до приличной сигаретной дырки, продолжал с ишачьим упрямством делать вид, будто всё между ними просто-таки до восторженной утопии хорошо: протер ребром ладони глаза, проморгался, подковырнул носком напяленного на ногу резинового тапка опустелый пластиковый контейнер и, приняв до идиотичности неунывающий вид, наигранно бодро выговорил:

— А я ведь никогда и не думал, будто окажусь однажды внутри этих дурацких сотовых махин…

На данный момент они, что называлось, осматривались, гуляли, пытались раскусить лишенную указателей запутанную систему, не заблудиться и запомнить, откуда изначально пришли: никаких конкретных целей не преследовалось, затекшие ноги с удовольствием благодарили за возможность немного размяться, и Уинд, приглядевший выдолбленное в стене небольшое, до тошноты просаленное грязное окно, в итоге к тому протиснулся, вжался лбом в холодную поверхность, попытался оттереть верхний зажиренный слой, чтобы хоть что-нибудь с той стороны разобрать.

Джек, безоговорочно за ним последовавший — ходить как будто бы можно было и порознь, никто их вместе не сшивал, но уйти не получалось и до болезненного нытья не хотелось, — остановился рядом и сбоку, смутно поглядывая то на изгиб привлекающей тощей шеи, где поблескивал угрожающими мигалками разбухший железный жук, то за нисколько не интересующее стекло, где, укрыв давно уже стершееся из памяти небо, уносились ввысь угловатыми да уродливыми рядами бесконечно серые стены, усыпанные такими же бесконечно черными квадратами мертвых окон. Одни сплошные соты, соты, соты, два-три десятка этажей внизу и в два-три десятка больше над не могущей поспеть да уследить кружащейся головой.

— Я тоже. Всё это дерьмо — совсем не то, к чему стоит стремиться, мальчик…

Мальчишка, украдкой поглядевший снизу вверх, не то задумчиво, не то отрешенно поскреб пальцами по запотевшему от греющего дыхания стеклу, ответив не до конца решительным, не до конца кротким, но кивком.

Моментами он представлялся Джеку самым обыкновенным ребенком из тех, с которыми жизнь так и не приучила находить общего языка: немного излишне упертым, немного — хотя вот здесь обязательно следовало отнять это дурацкое лживое «не» — милым, немного взбалмошно-глупым и очень, очень проблемным. Моментами же вдруг будто вырастал, становясь едва ли не равным, заставляя теряться и раз за разом не понимать, что на самом деле произошло, когда он вроде бы так спокойно и так ни о чем стоял себе да глазел в треклятое окно, будто видел за тем наверняка никогда не встречаемый зеленый сад, а не кишащую белыми мордами разруху и харкающую ядовитыми нагноениями очеловеченную смерть.

— Кажется, у нас с тобой было какое-то там ограничение в плане времени, а мы и так выбрались на наш увлекательный романтический променад в чересчур поздний час… — в конце концов, когда нагнетающая тишина порядком затянулась, а мальчишка так и не повернул в его сторону головы, рассеянно пробормотал Джек, чувствующий себя как никогда прежде прозрачным и неуместным. — Мне, конечно, жуть как хочется узнать, что же произойдет, если мы нарушим непреложный завет, но лучше бы нам все-таки поторопиться и отыскать за оставшиеся крохоборские сроки какой-нибудь жратвы, как считаешь? Эй… Ты вообще меня слушаешь, малыш?

Детеныш, не реагирующий на него до последнего и очнувшийся лишь тогда, когда ему на плечо опустилась, легонько сжав, знакомая тяжелая ладонь, дернулся, будто утопленник, принесенный на берег заботливым объятием говорящего мертвого кита. Похлопал, уставившись снизу вверх, чуточку заплывшими глазами, бесконтрольно облизнул губы и, вымученно просветлев попытавшимся улыбнуться лицом, наигранно пылко кивнул.

— Слушаю, конечно. Я внимательно тебя слушаю, Джек. И… я тоже голоден, да. Ты ведь об этом говорил, верно…? Я очень голоден и готов, если уж ничего другого не найдется, проглотить и ту твою эту самую… как ее… которая рыбина, а не помидор…

— Скумбрию, мальчик. Скумбрию, — отрешенно и тоскливо хмыкнул Джек, с нарывающим осадком рассматривая незамедлившую вспыхнуть юную физиономию. — Только вот говорил я — хоть ты, должно быть, и так об этом догадываешься — отнюдь не о том…

После же, отняв от удерживаемого плеча руку и не став слушать заплетающихся на кончике языка, так и не приучившегося правдиво лгать, оправданий, повернувшись к седому спиной, прямо и неестественно побито, порешив, что если надо будет — догонит и сам, а нет — так и черт с ним, побрел к песьей матери прочь.

Мальчишка ему уйти не позволил — догнал возле перекрытого решеткой лестничного пролета и, виновато прихватив за рукав да подержав тот с несколько секунд в двух пальцах, так и не обронив вслух ни слова, послушно поплелся туда, куда его поволок капельку приободрившийся да подобревший мужчина.

Впрочем, вопреки всем надеждам, вездесущим лестницам да завершающимся крахом попыткам, они не сумели выбраться даже с отданного им и еще нескольким десяткам насильно страждущих этажа, продолжая и продолжая неприкаянно бродить по заплутанным в кружной клубок запертым коридорам. Коридоры эти — невысокие, узкие, оглушающие эхом оставленных в них шагов — тянулись срубленными ветками в разные странные стороны, трещали срезанными обглодышами пропускающих напряжение кабелей, заканчивались абсолютно одинаковыми тупиками или описывали бесконечные вереницы, кружили и обещали, но в конечном результате выводили обратно на главную дорогу, сталкивая нос к носу с осточертевшими желтыми стенами, обвешанными рядами сушащегося тряпья — остальные, судя по всему, обустроились быстрее да продуктивнее, — и группками шарахающихся оголодалых людей, что, успев сгрудиться сбитыми стайками, теснились да бросали в сторону приблудившихся чужаков одутлые черные взгляды.

Стараясь не таращиться на тех, кто неприкрыто таращился на них, водя перепачканными в грязи языками по шамкающим губам, они миновали занявший добрую половину прохода рядок из высоких синих чанов, булькающих подозрительным кипятящимся варевом, по запаху напоминающим вымоченных в человечьей моче издохших кошек. Дважды — потому что, очевидно, именно это местечко старались миновать по возможности быстрее — обогнули ветку, заваленную трупиками насаженных на железные штыки крыс и кровящейся шкурой разделанной свежей собаки — судя по всему, в доме обитали не только новоприбывшие, но и те, кого переселили сюда намного раньше, поэтому с едой как таковой проблем конкретно здесь не водилось, пусть и желудок оказавшегося чересчур впечатлительным Уинда среагировал на измазанное шерстью да кровью псарное лакомство выблеванным комочком пахучей горькой жижи.

Джек рассеянно похлопал согнувшегося мальца по спине, накрутил несколько волосков на задумчиво заигравшиеся пальцы. Мрачно поглядывая по сторонам, откуда за каждым их шагом постоянно кто-то наблюдал, без слов намекая, что и чертов каннибализм — особенно, когда дело касалось таких вот молоденьких да нежных — в этих краях вполне себе безнаказаннопроцветал, достаточно грубо встряхнул за плечи, отвесил несильной пощечины, заставившей более-менее очнуться да вскинуть наверх глаза, и, не став дожидаться, пока глупый ребенок наиграется в восхитительно зрячего, когда сам, если и видел, то делал это с печальной регулярностью хреново, ухватил того за запястье, сжимая так, чтобы хоть обсопротивляйся, а все равно, бестолковый же ты болван, не вырвешься.

Так стало спокойнее, и настырные посторонние взгляды, ощупывающие тощее калеченое тело, уже не так самоуверенно ложились на костную хребтовину да бугры выступающих седых лопаток; оставаясь в дальнейшем бродить строго-настрого за руку, в какой-то момент они мельком увидели врата — покореженные, пожранные ржавчиной да рубцами от надкусивших плоскогубцев и снова забранные решеткой, — что наверняка вели на нижние уровни, но как следует те рассмотреть не успели — как раз в этот момент позади, обдавая навязчивым стуком чинной железной подошвы, нарисовался очередной бесполый человек в облепляющей тело черной одежде: не вчерашний, но похожий почти как две капли воды, разве что у того, прошлого, не было на щеках веснушек, да и глаза его отливали сталью, не рыжиной.

— Какие-то проблемы? Что вы здесь делаете? Скоро прозвучит отбой, и в ваших же интересах успеть вернуться в комнату, пока на то еще осталось время, — выдыхая в налепленную поверх лица кислородную маску, грубо и отрывисто проговорила обмундированная сторожевая собака, бросая на седого мальчишку успевшие набить порядочную оскомину цепляющиеся взгляды.

— Проблемы-то явно у вас, а не у нас. Мы же здесь просто ходим. Гуляем, что называется. И про отбой этот ваш помним так же хорошо, как и вы, не сомневайтесь, — сухо, хмуро, без намека на прежнюю потешающуюся язву ответил Джек. Ответил тихо, предупреждающе прищуриваясь, и, к неожиданности стиснувшего пальцы Уинда, спросил и сам, глядя настолько нагнетающе, что черный человек непроизвольно отступил на мгновенно прикрытую половинку недозволенного шага: — Быть может, я, конечно, суюсь не в свое дело, но не пробовали не таращиться на людей, когда наглядно же видите, что им ваше внимание не больно-то приятно?

Должно быть, этот ненормальный, не укладывающийся в голове, непонятно что творящий желтоглазый сумасшедший подвинулся в сторонку так, чтобы заслонить собой опешившего от такого поворота обесцвеченного мальчишку, совершенно случайно. Должно быть, он и делать этого не собирался — всего-то оступился, всего-то что-то еще в том же духе, но вышло это абсолютно случайно.

Случайно…

…же?

Человек в черном и вопрос его, и каждое блудливое слово, за которое можно было немало схлопотать, проигнорировал. Повторно окинул и самого мужчину, и припрятанного за его спиной болезного подростка подкисшим взглядом и, вынув из кармана прошитый бессонной сенсорикой конверт, развернувшийся под роспуском нескольких проволочных ниток во внушительный колонтитульный перечень, без лишних эмоций уточнил:

— Ваши имена?

— Четырнадцатый, — тут же — выдрессированная избитая собака, привыкшая подчиняться с полуслова и невесомо приподнятой для удара руки, раздражала и злила, но разрешения никогда не спрашивала, подавая скулящий голос по собственному зашуганному усмотрению — отчеканил Феникс. Виновато, дернувшись от резкого движения загораживающей спины, поглядел на чуть разочарованное лицо помрачневшего Джека и бессильно отвел взгляд, принимаясь остекленело разглядывать шматок синей в серый горошек просмоленной тряпки, задрапировавшей неподалеку очередной никуда не ведущий проход.

— Двести двадцать восьмой, — блеклым скрипучим голосом, досады в котором плескалось ничуть не меньше, тускло проговорил и мужчина, с недоверчивым недовольством наблюдая, как этот чертов уродец в трубках да заменяющих кожах, покопавшись в своем списке, что-то там нашел, кивнул и, протянув проклятую извращенную машинку к ним навстречу, заставил поочередно коснуться пальцами проглотившего экрана, оставляя подтвержденный синим индикатором отпечатанный след.

— Да, всё верно. Я вас вижу. Можете убирать руки. Вчера, выходит, поступили? Провиант уже получали?

Джек открыл было рот, собираясь — чуточку подторможенно, потому как иначе порой попросту не умел, да и сбалтывать даже такой ерунды, заранее не продумав должного ответа, не хотелось — вытрясти из того, кто не был, наверное, так уж виноват, но кого ненавиделось от этого ничуть не меньше, что-нибудь хоть сколько-то дельное, только вот безмозглый седой малец, до самой вскрытой душонки отстеганный ошейниками да поводками, вновь встрял первым, без спросу перебивая и выбиваясь вперед, где заслонить его уже никак, дьявол, не получалось.

— Вчера получали, сегодня еще нет. Потому и вышли из комнаты, чтобы попытаться что-нибудь… или кого-нибудь найти. Из тех, в смысле, кто сможет нам с этим… помочь.

— Хорошо, и это тоже верно. — Человек, оставшийся непосредственной честностью, которую не пришлось ни выковыривать, ни выбивать, удовлетворенным, кивнул и, убрав пиликающий данными конверт в карман, полез в заплечную сумку, выуживая оттуда плотно запечатанный полубумажный пакет — точь-в-точь как тот, что встретил их в комнате вчера. Протянул тот нехотя забравшему Джеку, делающемуся тем сумрачнее, чем дольше раздражающий фарс длился, пояснив: — Это ваша сегодняшняя порция. Будьте с ней бережнее и постарайтесь оставить что-нибудь и на следующий день, чтобы вновь в ее отсутствие не страдать. Вы ведь делите одну комнату, правильно я понял?

Уинд согласно кивнул.

Джек, взвесив на ладони скудную подачку, в которой и одному-то жрать было нечего, хмыкнул с искривленной ухмылкой на всё таком же темном лице:

— А воды вы нам дать не хотите? Так ведь и сдохнуть недолго, скоро в горло ничего не пролезет, если мы так и продолжим глотать одну заканчивающуюся слюну… Хотя о чем это я… Не думаю, что вас наши простолюдинные мусорные проблемы беспокоят.

Если в первую секунду этот черный тип показался замешкавшимся и удивленным, то в секунду следующую тало-рыжие глаза сузились, вспыхнули заостренным пониманием, которое тут же, ошпарив и предупредив, перевоплотилось в ничего не выражающий прогорклый абсолют.

— У вас есть кран и есть вода, — льдисто отрезал он. — Пейте то, что поставили специально для вас, или не пейте вообще — меня это не касается, вы правы. Кроме того, советую припомнить, что время вашей прогулки практически подошло к концу, поэтому я вынужден настоять на том, чтобы вы заканчивали здесь и позволили мне в добровольном порядке сопроводить вас обоих обратно. Если не пожелаете пойти по-хорошему — уговоры закончатся и мне придется начать действовать иначе.

Джек, возможно, и впрямь воспротивившийся бы, да не видящий в том смысла, когда мальчишка рядом всем своим видом выражал позорное смирение и готовность по первому зову делать то, что ему скажут, в сердцах чертыхнулся, но, прихватив для надежности мелкого идиота за запястье, криво да чёрно кивнул, дернул на себя запнувшегося ослабелого Уинда, с тягучим отвращением пошел. Протащился, продолжая придерживать вяло перебирающую ногами мелюзгу за крепко зажатую в пальцах руку, вдоль трех с половиной коридоров и еще двух неглубоких ответвлений, буравя злачную спину злачного конвоирующего ублюдка угрюмым железным взглядом, а затем, несколько огорошенный — где-то в глубине напряженных инстинктов он верил, что им врут да пытаются завести куда-нибудь не туда, — оказался под знакомой уже серо-паровой дверью, с боку от которой притулилась на потертой стене небольшая выдолбленная скважинка постепенно ссыпающейся вниз крошковой трухи.

Он уже почти вошел в покинутую клетку, почти разлепил губы, собираясь быстро, пока помнил, прочеканить этот чертов код да улизнуть внутрь, дабы как следует потолковать с одним недалеким, чересчур послушным, вгоняющим себя из одной задницы в задницу другую малолетним тупицей, когда вдруг эта черная дрянь, должная свалить восвояси, но остановившаяся в нескольких шагах, обернувшаяся и недобро поглядевшая в сократившиеся желтые глаза, с чем-то до тряски нехорошим в голосе да на лице полюбопытствовала:

— Кто из вас, позвольте поинтересоваться, оказался таким умным, чтобы самостоятельно додуматься открыть эту дверь?

Он собирался признаться, этот безнадежный птенцовый кретин.

Вопреки одергивающему взгляду разбесившегося Пота, вопреки тому, что сам же видел, что делать этого нельзя, он все равно собирался признаться и здесь; Джеку, чертыхнувшемуся сквозь зубы, едва хватило времени, чтобы опустить на разлепившийся обветренный рот тяжелую да смольную ладонь, как следует ту прижать, болезненно, но беспощадно натягивая верхнюю нежную плоть на передние резцы, и твердым, блеклым, тоже в свою очередь угрожающим рыком проговорить:

— Я. Я додумался ее открыть, ясно? Я оказался настолько умным, и вы можете меня за это похвалить, хотя, давайте уж честно, как-нибудь и обойдусь. Это был я. А теперь нам, как вы сами недавно сказали, пора срочно возвращаться в нашу комнату, пока мы, по вашей же милости, не нарушили какое-нибудь из этих треклятых правил.

На этом он со звериной обреченностью оскалился, окинул трубочного человека раздирающим на мясо взглядом и, резко обернувшись к тому спиной, сбивчиво назвав заплетающийся на языке код да грубо перехватив пискнувшего мальчишку за шкирку, толчком вогнал того в раскрывшуюся ячейку их крохотного изолированного мирка.

☣☣☣

— Скажи мне, пожалуйста: ты настолько чокнутый, полоумный или попросту больной на всю голову, а, мальчик? — мрачно уточнил Джек.

Пройдя в комнатку, он стянул с ног старое подобие ботинок, в котором еще недавно шатался по помойкам да свалкам — обмотанные тряпками, ремешками да сырьевыми веревками полуразвалившиеся пустые подошвы, с горем пополам привязываемые к ноге, — и, устало выдохнув, свалился плашмя на смятую, всклокоченную, незаправленную кровать, подгребая под себя пахнущую сладковатым мальчишеским духом попользованную подушку.

— Почему ты… Что вообще… случилось такое…? Я вижу, что ты злишься, только не понимаю, на что… именно… Может, объяснишь мне…?

Уинд, в силу этой своей чертовой неубиваемой наивности, которую бы втоптать ногами в грязь да как следует покалечить, казался искренне сбитым с толку.

Неприкаянно помявшись на месте, он покосился краем глаза на временно не откликающегося мужчину, но, так ничего и не дождавшись, ощутив себя донельзя неуютно, в итоге только подобрал небрежно сброшенный Потом пакет со съестным и, еще разочек воровато поглядев по сторонам, сиганул с тем на худо-бедно, но создающую иллюзию некоторой отдаленности кухоньку. Уже даже почти вскрыл хрустящую в руках бумажонку, пусть и никакого особенного голода из-за всего этого нагнетенного не чувствовал, когда чужой голос резко и недовольно догнал, вторгся и сюда, непрекословно одернул:

— Погоди, — велел. — Если ты помнишь, он сказал, что ничего большего нам до завтра не светит, и это, как мне верится, отнюдь не пустой треп. В силу же того, что мы с тобой оба сейчас на нервах, не стоит нам вот так расточительно разбрасываться драгоценной провизией, какой бы она там ни оказалась на этот раз…

— И что ты пытаешься этим сказать? — Фениксу, побелевшему на лицо и на бессильно стиснувшиеся пальцы, очень и очень не нравилось, куда излишне внимательный, приставучий и дотошный мужчина клонил.

— То и пытаюсь, что давай-ка мы с тобой сначала завершим начатый разговор, а там уже и посмотрим, как всё это по-честному разделить: ты ведь меньше, я больше, ты растешь, я уже нет — выходит, и порции должны быть соответствующими. — Никаких разговоров именно сейчас, когда с желтоглазым типом творилось что-то в корне не то, чего он при всем желании не мог понять и обхватить, Уинду завершать не хотелось, а потому, тщетно пытаясь делать вид, будто ничего не слышал и не заметил, он, так и не соизволив ответить, вновь потянул несчастный бумажный пакет за разъезжающиеся концы… Когда вдруг услышал куда более настырное, нешуточно прожигающее и до невеселого кретинизма нелепое: — Смотри, не напорись: я тебя, раз ты такой самостоятельный и ни в помощи, ни в советах не нуждаешься, спасать не побегу, а вдруг там, внутри, еще какая-нибудь скумбрия сидит? Только вот во всех смыслах живая. Живая и очень-очень голодная. Этакая зубастая скумбриевая пиранья. Или крыска. Восхитительная мутагенная крыска в соевом шоколаде, м? С острыми зубками и острыми коготочками. Откроешь пакет, чтобы съесть ее, а она ам — и сама тебя сожрет.

Уинд, одновременно раздраженный на то, что эта детская чертовщина каким-то образом умудрилась сработать, заразив нежелательным недоверчивым подозрением, резко отдернул от колыхнувшегося пакета — скорее всего, он просто поддался провокациям этого гада, а оттого и увидел то, чего и в помине не было — руки, обернул, поджав губы, голову, тут же наткнувшись на сокрушительный пристальный взгляд, всецело удерживающий его на насмехающейся мушке. Сбивчиво сглотнув застрявшую в глотке сухую слюну, нервно отвернулся обратно, таращась на пакет без какого-либо издохшего энтузиазма: в пальцах этой потенциально опасной дряни держать больше не хватало смелости, поэтому мальчишка аккуратно, осторожно, немного испуганно покачав тем из стороны в сторону, убрал сверток на табуретку, брезгливо протерев о куртку ладони. Растерянно, не зная, как избавить себя от оглушающей тишины и заползающего под кожу напряженного неуюта, покосился на мирно дремлющий поблизости беленький активатор, за стенками которого тихо-тихо булькала меленькими прозрачными пузыриками перегоняемая вкруговую вода…

— Эй, Джек… — звать он его, этого трижды доставшего кудлатого придурка, совершенно точно не собирался, но с заражающей воду машинкой творилось что-то не то: чем дольше он на ту таращился, тем сильнее чувствовал, как блаженное пустоватое отупение, поднимающееся из глубин желудка вместе с успевшей замучить жаждой, стремительными рывками вползает в закипающий мозг, защищающийся мягкой, плавной, теплой темнотой, и вот в этом порыве губы, переставшие контролировать то, что несут, пробормотали прицепившееся имя сами. — Как думаешь, может, она не такая и страшная, эта вода? Ведь вода же, ну… Что с нами случится от одной несчастной кружки…? Мне кажется, я так и так сейчас помру, если хоть немного не попью, так какая, скажи мне, разница…?

Джек, как будто бы полностью отрезанный от мгновенно схлопнувшегося мира, но всё еще где-то поблизости существующий, отозвался невнятным мычанием, скрипом резко прогнувшейся постели, перешедшим в пару отчетливо обозначившихся обнаженных шлепков, после которых он вдруг как-то сам по себе вырос на порожке да, нагнув голову под слишком низкой для него балкой, там и застыл, переводя хмурый взгляд с чертового приспособления на забившегося к раковинке мальчишку и обратно.

— Ты мне не увиливай, непутевая мелочь, — сказал как-то сплошь неладно, сердито, глухо и сипло, складывая на внушительной в обхвате груди смуглые руки с небрежно закатанным рукавом. — Закончим наш разговор, а там и подумаем, как быть и с водицей, и со жратвой, и с некоторыми иными… нюансами. И кончай, пожалуйста, так на меня смотреть. Вернее, не смотреть… В общем, мне и лица твоего видеть не нужно, чтобы знать, какое там тебя сейчас грызет выражение, певчая пташка. Не хочешь, значит, со мной говорить? Жаль, конечно, но и это не беда, потому как сделать тебе это в любом случае придется: не надейся, будто сумеешь отвертеться от меня на жалком пятиметровом пятачке.

Четырнадцатый, сам по себе пожизненно спокойный и миролюбивый, не любящий ни с кем выяснять отношений и вообще предпочитающий держать свое — при себе, а из-за этого навязавшегося болвана вынужденный бессильно психовать и бездарно притворяться относительно того, в чем притворяться никогда не умел, очумело растер ладонями щеки, словно вот так надеялся от всего этого отделаться, выкинуть из головы да вусмерть расслышать. Растер следом и глаза со лбом, покачнулся вперед и назад, но грызущих за запястья нервов не угомонил, гореть бы ему всему да гореть.

— Не хочу я ни о чем говорить, да… Я устал, хочу есть, пить, побыть в тишине и отдохнуть, и…

— А я хочу знать, что никто среди ночи не заявится сюда, не наденет нам на шею по ошейнику и не утащит туда, откуда мы никогда уже не вернемся, — подсечкой холодного лезвия отрезал посеревший Пот. Выглядел он на редкость серьезно, на редкость опасно, и Уинду — вконец сбитому с толку — сделалось до тошноты не по себе. — И уж тем более я хочу знать, что ты никого ненароком своей персоной не заинтересуешь, и они не явятся за одним несчастным тобой, потому как защитить тебя от них я, мальчик мой, при всем своем старании не смогу. Это ты понять способен?

— Да о чем ты… о чем ты таком… не нужен я никому…! Откуда ты это взял…? Придумал сам себе какую-то паранойю и…

— Паранойю, значит? — спятивший Джек с какого-то перепуга хохотнул, осклабился, обнажая очертившиеся в пыльном сумраке глазные зубы. Стоя, где стоял, вдруг сполз вниз, с непробиваемой физиономией усаживаясь точно в проходе, чтобы седоволосый идиот, наконец-то удосужившийся к нему всем корпусом обернуться, не смог никуда подеваться, даже если бы очень и очень захотел — а то, что тот хотел, мужчина видел уже прямо сейчас. — Я так не думаю. Ты поразительно наивен, птенчик. Или, если точнее, глуп. Или считаешь, будто глуп я?

— Да ничего я… Я вовсе ничего такого не… И прекрати ты меня обзывать, когда…

— Замолкни. Замолкни и не смей открывать рта, пока я не договорю! — рявкнул, окончательно слетев с катушек, он, искажаясь в лице настолько до монструозной неузнаваемости, что Феникс, поджавшись всем отпрянувшим телом, только испуганно пискнул, невольно вбиваясь ударившейся спиной в глухо прогудевшую под лопатками стенку: он еще никогда, совсем-совсем никогда не встречал никого, от кого бы настолько веяло обгладывающей кости звериной злостью. — Может, ты бы еще выложил им, как зовется каждая твоя кишка? Мало ли ты когда-то, когда чувствовал себя по-особенному одиноко да плачевно, втайне давал своим потрошкам имена, пытаясь отыскать в их кровейшествах чудо-горе собеседничков? Мало ли у тебя там завелись Мсье Печенка или Кровавенький Кругляш? А потом ты мог бы жизнерадостно вспороть себе брюхо и разложить сочные органы по тарелочкам в ядреной тесьме, ведь у нас всё, твою сучью мать, делается для них, ведь ты настолько безмозглый, что вообще не способен сообразить, когда нужно прикусывать язык и позволять другим разбираться за тебя!

— Ты… ты совсем с ума посходил…? — Уинда, таращащегося на мужчину выпученными округлыми глазами, не просто трясло, а от всей души колотило. — Ты послушай… Послушай только себя! Послушай, что ты несешь! Какая еще… «печенка»? Какой… «кругляш»? Причем тут…

— А при том! — вновь рявкнул Джек, резким скачком, которого Четырнадцатый почему-то не ожидал, поднимаясь на спружинившие ноги.

За один шаг преодолел разделяющее их мизерное расстояние, навис над чертовой стенкой и распластавшимся по той мальчишкой и, схватившись болезненно сжавшимися пальцами за узкие детские плечи, с силой толкнул, вдалбливая настолько тесно и настолько вмурованно, что седой в его руках непроизвольно вскрикнул, поспешно стиснул стукнувшиеся друг о друга зубы. Запрокинул, часто-часто дыша придушенным в кулаке котенком, голову, по глупости открывая беззащитное белое горлышко, прошитое бьющимися в агонии незнакомого волнения очертившимися синими жилками…

— При том… — уже тише, глубже, зычнее и по-своему завлекательнее повторил Пот, наклоняясь настолько низко да близко, чтобы самую капельку, наверное, умереть; глаза его вспыхнули чем-то до невыносимости страшным, губы, приманивающие беспокойно мечущийся взгляд, как будто почернели…

— Ты… что ты собрался… делать…? Что ты так… смотришь на… меня…? Что ты… что…

— Кое-что, что заставит тебя меня наконец-то услышать, балбес недорощенный. По крайней мере, мне не остается ничего иного, кроме как на это уповать… — всё той же странно-странностью ответил Джек, заглядывая в поплывшее, нечеткое и перепуганное до мучных поминок лицо. Приподняв пятерню, подтолкнул мальца под косточку оцарапанного подбородка, вынуждая повыше вскинуть бедовую головенку…

И, к вящему смятению, ужасу и ошарашенной ошеломленности забившегося каждой клеткой Уинда, рывком придвинулся навстречу, накрывая раскрывшийся для бессвязного бормотания детский рот требовательным сухим поцелуем.

========== Chapter 5. Poker pair ==========

Они не разговаривали.

Вернее, Джек время от времени предпринимал заведомо гиблую попытку завести одну-другую отрешенную беседу, но Уинд, полыхая лицом да тут же скашивая в сторонку вытаращенные дикие глаза, лишь щерился да скалился, всеми доступными средствами давая понять, что ни слышать, ни отвечать он не хочет и не станет.

Джеку в конце концов пришлось сдаться: ничего катастрофического, чем можно было обидеть или задеть, он в недавнем поцелуе, произошедшем по вине безалаберного мальчишки — потому что не надо было разбрасываться подушками, от которых пахло так, что кишки завязывались в комок и внизу живота одержимо ныло, — не видел, а ребенок этот — глубоко оскорбленный и прибитый настолько, будто повстречал нагрянувший финал всей своей укороченной жизни — уполз в итоге на кухню, затянув болтающиеся в проходе тряпки так, чтобы те закрыли практически всю видимость.

Мужчина же, не понимающий, чего такого страшного сотворил, чтобы начинать его посылать да игнорировать, возвратился на кровать, предварительно отбросив подальше немножечко сводящую с ума подушку да потыкав наудачу сенсорную коробку, не особенно на этот раз интересуясь, включится тупическая система или нет.

Та — потому что не ждали, не просили и вообще плевать хотели, приставая отрешенно да механически — на удивление ладно отозвалась, заползала по прекратившему унывать помещению осколками неповинно убиенных голосов.

Сегодня сеть, по недавней памяти улавливающая строго что-то одно и ни на что иное принципиально не переключающаяся, сбоила, бунтовала, зависала да глючила. Каналы накладывались друг на друга пятнисто-полосатыми помехами, и сюжеты то и дело менялись, скакали, перемежались, образуя этакий психоделический многогранник: в одно мгновение на экране появлялись индейцы около восьмидесяти лет назад рванувшей Канады, в другое — доисторический симпатяга Фредди Крюгер, бегающий за насаженными на когти детскими считалочками, а в третье — Король-Солнце Людовик Четырнадцатый, щеголяющий лохматым аллонжи да накрахмаленными кружевными чулками.

Джек бездумно глазел в монитор, мучился шастающей вверх и вниз по горлу жаждой, сосущим в брюхе голодом и навязчиво поднывающими внутренностями из тех, что отвечали за сердце да давным-давно подвергшуюся анафеме неудачницу-душу; разводить скандалов с поселившимся под боком мальцом хотелось меньше всего, но как до того достучаться, прояснить ситуацию и сделать всё так, как у них было до, не прибегая к противным гордости да ситуации извинениям, он в упор не соображал. Тем более что их небольшое, но крайне волнующее влажное таинство, завершившееся хлесткой пощечиной со стороны запоздало очнувшегося птенчика, ему не просто понравилось, а основательно засело в жилах и наотрез отказывалось оттуда уходить.

Щека обиженно ныла, под костьми озверело скреблось, настроение портилось, а упертый седоволосый болван, слишком мелкий пока, чтобы адекватно воспринимать происходящие между людьми приятные интимные забавности, забурился на этой своей погребенной кухоньке в кокон давящей на воспаленные нервы тишины, изредка перебиваемой ничуть не менее давящим металлическим поскребыванием…

Индейцы, Солнце и милашка-Фредди продолжали носиться друг за другом по пробивающейся четвертым вторженческим слоем одуванчиковой лужайке, периодически игриво окрикиваемые ласковой медсестричкой из заботливого пятислойного дурдома под номером триста семьдесят три.

Уинд злился, Уинд не понимал: проклинал желтоглазого безумца, мечтал сгореть от стыда и даже близко не желал знать, что этому обреченному психопату взбрело в больную отбитую голову, когда он…

Когда между ними, черт возьми…

Случилось…

Это.

Прежде Четырнадцатый, мальчик наивный и в сложных человеческих взаимоотношениях недалекий, никогда не задумывался о подобных аспектах жизни, прежде его мир старательно обходил те лишним навернутым кругом, нисколько не волнуясь, что ему вроде бы стукнуло пятнадцать, шестнадцать… Сколько там, господи, ему было на самом деле вообще? Ни для каких поцелуйчиков, ни для не внушающих доверия любовей, ни для всего остального в их новых издыхающих условиях не оставалось места, если только судьба не сжаливалась и не зашвыривала в приличную городскую среду, где схоронившие редкие краски безмозглые да подставные светские львы кружились под пьяным вальсом, облизывали своих строго непостоянных молоденьких фаворитов да пережевывали телячьи фабрикаты, украшенные копией с две сотни лет назад пропавших отовсюду эдельвейсов.

Феникс твердил себе это весомо, тщательно, с остервенением вбивая перемолотые до косточек правильные мысли в плывущую осоловевшую голову: не хотел он участвовать ни в каких взрослых играх и уж тем более не хотел становиться ходячей потешной куклой для удовлетворения эгоистичных развлечений озабоченного куралеса.

Не-хо-тел.

Хотел он выбраться из этой чертовой клетки — даже не конкретно этой, в стенах из опоясавшего душу легкосплавного карбона, а из чего-то более масштабного, о чем другие заговаривать отказывались, — заткнуть сонм раздражающих голосов, постоянно теперь долетающих из облюбованной Джеком Потом коробки, исправно промывающей мозги, есть и, на данный момент уже гораздо сильнее всего остального, пить…

Поэтому, пораскачивавшись на оприходованной, загнанной в угол табуретке до тех пор, пока не получилось более-менее успокоиться да относительно взять себя в руки, мальчик все-таки поднялся на ноги, отряхнулся да, бросив злостный взгляд на проклятый активатор, продолжающий невозмутимо крутить и пузырить соблазнительно причмокивающую воду, не совсем трезво посудив, что ничего, в принципе, не теряет, отправился объявлять тому непримиримую войну.

Де́ла непосредственно с машинами — не важно, такими вот крохотными, компактными да комнатными, или теми, что вовсю орудовали снаружи, забирая под себя всё больше и больше мяса-земли — он раньше не имел, но видеть, как справлялись другие — видел множество раз, да и слышать обобщенную теорию — слышал тоже. Жить на улице порой становилось полезным хотя бы потому, что, в отличие от тепличных неженок, отупевших посредством защиты никого не защищающих стен, приходилось узнавать намного больше, слышать и запоминать — глубже, оттачивая память до бодрствующих даже сквозь телесный сон глянцевых шлифовок.

Машинка активатора, излучающая тонкий душок настурана, прикреплялась напрямую к водопроводному крану, или, если точнее, заменяла собой этот кран в целом; из трубы, проложенной в стене, сразу же отходила губчатая жестяная помпа, монолитным организмом переходящая в отравленное устройство радиевого облучения. Там вода, проделав несколько круговращений под эгидой сосредоточенной в фильтрующей части радиации, соскребала со стенок налеты старенького попользованного урана, смешивалась с тем особенным первоклассным ядом, что откладывался на дне за восемь или девять часов, и, жизнерадостно журча высвечивающейся в потемках прохладой, выплескивалась в заранее подготовленную кружку, безболезненно снабжая чужое существо смертельной дозой относительно медленного поражения.

Уинд частично признавал, что слишком быстро избавляться от них никто бы здесь не стал — руководство сот само принимало и разрабатывало принципы управления, тайком от верховного правительства снабжая будущих смертников, понапрасну занимающих жилые места и вместе с тем вполне пригодных для проводимых в подполье экспериментов, подталкивающими к уходу да разложению агрегатами, — дабы не привлекать нежелательного внимания со стороны, но проверять не хотелось все равно; он пока еще верил, что лучше позволит себя убить лицом к лицу, заглядывая убийце в глаза и твердо зная, как и когда умрет, чем станет травиться, впадая в сводящую с ума бледную бессонницу, потому что тело начнет болеть, а душу — жрать пресловутый животный страх, нашептывающий, что где-то внутри него медленно подыхают добитые органы, пока клетки мутируют, складываясь в добирающуюся до подкостной структуры смертогонную опухоль.

Устройство отторгаемой конструкции было так или иначе понятно, да и то, что с той — хотя бы приблизительно — следовало сделать, тоже.

Искренне надеясь, что никаких скрытностенных датчиков, отслеживающих каждый их поступок, понатыкано тут не было, Четырнадцатый порылся в кухонных ящичках, отыскав относительно острый ножик, древние ржавые ножницы, несколько вилок с поломанными зубьями, кусок отковырянной от износившегося мебельного атрибута деревяшки. Поразмыслив, сорвал с привинченной крученой проволоки и железную кружку с обшарпанными зазубренными краями обмусоленного кем-то до них горлышка.

Если догадка его оставалась верной, то систему водоснабжения в этих проклятых зданиях установили раньше, чем присобачили сверху активаторы, так что выходило, что и вода в них неким мудреным образом должна была регулироваться вручную; вряд ли внутри спартанского железного бачка таилось хоть сколько-то сложное устройство для управления потоком, и в таком случае всё зависело от того, насколько прочно да глубоко доставляющая напор струя в тот впаивалась.

Уинд, собираясь с прихрамывающим на задние лапы духом, поглубже вдохнул, искоса поглядел на снующие туда-сюда световые полоски, добирающиеся из комнатки, где продолжал отлеживаться Джек Пот. Глотнул ртом душного, больше сушащего, чем остужающего, воздуха…

И, прочитав про себя вынырнувший из детства молитвенный стишок повесившемуся в петле Богу, вонзил острие ножа в поразительно податливый насос угрожающе хлюпнувшей радиационной машинки.

Чем дальше вечер погружался в смердящую заоконным газом серую ночную хмарь, тем гаже, скучнее, тяжелее да муторнее делалось у Джека под сердцем.

Фильмы, остановившиеся на похождениях громадной меховой собаки, отрывающей человечишкам крикливые, совсем не настоящие головенки, и сомнительной плесневеленькой трагедии наголо бритых мужиков в обтягивающих черных костюмах, разбрасывающих направо и налево взрывающиеся шарики холостых патронов, доводили до полудремотного, полутоскливого, полузлостного помешательства, за которым хотелось подняться, разбить надоедливое приспособление ногой и, выбив тем оконную стекляшку, вышвырнуть к чертовой матери вниз, дабы кого-нибудь, если повезет, хорошенько — с крематорием да дешевой могильной урночкой — пришибить.

Джек, впрочем, и поднялся, потянулся, размял затекшие мышцы, протер ноющую от нынешних неудобных «апартаментов», в которых постоянно приходилось пригибаться, шею. Подполз, сонно моргая, к ящику, вяло попытавшись тот вырубить, но на удачу особо не уповая: прошлой ночью они оба — и разнесчастный монитор, и разлапистый желтый свет — погасли лишь тогда, когда ненадолго сбившиеся часы перескочили за половину второго ночи; здравый внутренний голос подсказывал, что было то отнюдь не исключение, а установленное здесь повсеместное правило, нацеленное на то, чтобы не дать им ни нормально спать, ни соображать, ничего — только всё больше да больше деградировать и тупеть.

Жрать между тем хотелось уже просто до изнеможения.

Пить — и того страшнее.

Мальчишка же, ни в какую не выбирающийся из головы даже для того, чтобы ненадолго отлучиться отлить, продолжал баррикадироваться на занятой кухне, плевать хотя, что прошло порядка полутора часов и давно можно было бы прекратить выеживаться да высунуться обратно.

Дабы не тревожить хрупкую юную психику лишний раз, Джек, помаячивший под ненадежной тряпочной перегородкой, приспособился сходить по туалетным потребностям через окно, с непробиваемой безразличной ухмылкой поглядывая на высунувшееся в окно соседнее, разделенное расстоянием в жалких метра три или четыре, оторопелое женское лицо, попытался подглядеть сквозь темные узенькие щелочки в зашторивающем тряпье, вернулся в постель, прихватив по пути подушку да с легкой головной болью умостив ту на груди, задумчиво огладив чуткой смуглой ладонью…

И вдруг, поперхнувшись забившейся не в то горло слюной, подскочив так, чтобы потянуть в злополучной страдалице-шее хрустнувший сустав, да сорвавшись на непроизвольный грубый мат, заслышал резкий вопль снизошедшего, наконец — какого-то сплошь перепуганного да впадающего в отчетливую истерию, — птенчика, сопровождаемый яростным шипением, журчанием и железным звоном посыпавшегося обрушенного барахла.

— Джек! Джек, дьявол же… немедленно тащи свою задницу сюда! Слышишь меня?! Сейчас совсем не время, чтобы… чтобы… да черт… держись, где ты только что держалась, сволочь… Джек! Джек Пот! Поторопись, пожалуйста, ко мне, иначе оно здесь всё вот-вот разнесет!

От подобного интригующего приглашения, столь напористо до него дозывающегося, Пот отказываться ни в коем случае не собирался, только вот чертова шея болела и никак до конца не разгибалась, малюсенькое помещеньице беспощадно отжирало былую подвижность, поэтому откликнуться так сразу, как мальчишка требовал, он оказался не способен. Зато когда сумел встать, когда проделал половинку кривоватого шага и, угодив в нечто до отвращения мокрое, чавкнувшее, паскудно сжавшееся между подогнувшихся пальцев, едва там же не навернулся, поскользнувшись на струящемся полу, когда повторно матернулся, потемнел в предчувствующей нагрянувшую жопу физиономии и с рыком сдернул изрядно бесящие тряпки, то…

Так и остался стоять на с визгом прогнувшемся пороге, уставившись во все вытаращенные глаза на с ног до головы залитого проточной водой Феникса, что, разобрав одну из наносных стен практически по кладочке, расковыряв в той огромную внушительную дырень, продолжал с неистовством выдирать злостно повизгивающую да бьющую паром трубу, испражняющую на пол и в потолок потоки брызгающейся фонтаном серовато-прозрачной жижи.

— Что ты… что здесь… что ты учудил, мальчик…?! Что происходит?! Как ты только сумел устроить всю эту, прости меня… чертовщину…?!

Уинд, отплевываясь от хлещущей в лицо струи, обернулся через плечо, обжег быстрым, размазанным, озлобленным да растравленным взглядом расширившихся перепуганных зрачков. Где-то там же, не забывая и про ревущий да гремящий учиненный погром, с силой вонзил в тающую на глазах настенную намазку отбитую до образовавшихся сколов железную кружку, оплел ту пальцами, крутанул против часовой стрелки — вырвал с потрохами да мерзкой бетонной кровью еще один приличный шмат скукожившейся клейкой известки из искусственного хрупкого камня и, принявшись озверело выгребать пальцами другой руки то, что выгрести получалось, при этом успевая с монотонной регулярностью дергать за заевшую трубу, сорванным голосом проорал:

— Какого черта ты там завис?! Иди сюда и помоги мне! Мне не хватает рук, чтобы со всем этим в одиночку справиться!

Дважды Джеку повторять не пришлось. И без лишних пояснений понимая, для чего мальчишка всё это провернул — птенчик был не единственным, кого успели посетить навязчивые кощунственные мыслишки, — но не соображая, как именно он собирался добиться желаемого, не разрушив при этом всего, что с преогромной радостью прямо сейчас разрушалось, выливаясь на живущие внизу головы очень и очень нехорошим предательским доносом, мужчина безропотно вполз в кухню, по хлюпнувшую лодыжку утопившись в прибывающей и прибывающей леденющей воде. Жилы, подобравшиеся да втиснувшиеся поглубже в мясо, окатило зародышем зимней судороги, вниз от основания лопаток сбежали сотряхнувшей волной синие лапчатые мурашки; то, как стойкий, пылкий, умопомрачительно безбашенный ребенок продолжал терпеть эту адожную температуру, будучи вымокшим до посошкового ниточного клочка, элементарно не укладывалось в голове.

— Я помогу! Ты только скажи мне для начала, что нужно сделать-то?! — прокричал — вода за какие-то чертовы единичные секунды прекратила литься ладно да тихо, ощутимо ударяясь в оглушающий барабанные перепонки вой, — устроившись рядом на корточках да перехватив мальчишку за плечо, Джек, разрывающийся между паникой — их ведь на месте сотрут, не если, а когда пронюхают, что они здесь начудили — и не совсем адекватным, но приятно покалывающим веселящимся ажиотажем: возможность нормально напиться, не боясь отравиться и издохнуть, определенно стоила того, чтобы плюнуть на всё и рискнуть.

— Хватайся за эту проклятую трубу и держи ее, не отпускай, что бы ни произошло! Тяни на себя, как только тебе покажется, что тянуть можно! — откашлявшись от очередных брызг, забившихся в рот, хрипло рявкнул Четырнадцатый, худо-бедно продираясь сквозь скрежещущий рев визжащей ржавой сантехники. — А я продолжу разбирать стену!

Джек, посерьезнев да согласно кивнув, немедля сделал то, что ему и сказали: охотно ухватился за выскальзывающий коричнево-медный шланг, стиснул тот — сопротивляющийся, гудящий и постоянно норовящий уйти — крепко сжавшимися пальцами, потянул что было сил на себя, тут же напоровшись на ругнувшееся, предупреждающее:

— Не так сильно, я тебя умоляю! Если ты ее ненароком вырвешь — мы этого гребаного потопа ни за что не остановим, и тогда нам будет уже хреново, а не просто плохо!

Мужчина кивнул повторно, сконфуженно извинился, ослабил натиск, но удерживать продолжил крепко, не собираясь ни в коем случае разжимать хватки, внимательно наблюдая, как мальчишка, то и дело чихая да отплевываясь, прильнул всей тушкой к отталкивающей его стене, правой рукой раздирая ту ножницами-ножом-кружкой, а левой, не такой подвижной и здоровой — вытаскивая комки ослабевшего от размоченности глиноподобного стройматериала.

— Стена на самом деле полая! — запрокидывая голову так, чтобы слезающая на лицо челка отцепилась от глаз, выкрикнул тот. Мокрый до самых последних волосков, шальной, улыбающийся и, кажется, готовый вот-вот рассмеяться от пробивающегося сквозь поры восторга, с налипшими на лоб и щеки прядками и обхватившей тощенькое тело одеждой, висящей неуклюжими гротескными складками, он, сам о том не догадываясь, прямо здесь и прямо сейчас вызывал в Джеке нешуточный облизывающийся интерес, с каждой новой минутой все ярче разгорающийся желанием несколько более… темным. Порочным. Собственническим. Больным. — Если точнее, она вообще никакая не стена! Так, одна дурацкая перегородка! Кажется, ее здесь совсем недавно поставили! Раньше, судя по всему, тут находился обыкновенный кран, а затем, когда место перераспределили под нас, воздвигли эту притворную обманку, чтобы закрыть доступ к нормальной воде и травить чертовой радиационной дрянью!

Джек, голосом его пристукнутый, готовый стиснуть челюсти и вслух простонать от жрущего за живот горячего желания немедленно притиснуться сзади, вжать в стенку и с чувством провести по тыльной стороне шеи длинную влажную дорожку оголодавшим языком, тщетно попытался успокоиться, тряхнуть головой, выкидывая из той всё, что вилось над ухом науськивающей одержимой змеей. Силком выдирая из груди всю подвластную небогатую собранность, покусал губы, соображая должный, ни на что не провоцирующий ответ, в результате чего оскалил зубы и, испытывая неподвластную, замешанную с удивлением злость, зычным гортанным рыком спросил:

— Как ты… — ненадолго пришлось замолчать: из-за рассеянной халатности, которую он допустил, позабытая труба практически вырвалась из рук, едва не сбив с ног очередной струей поменявшей направление воды. — Как ты вообще до этого додумался?! Как у тебя, такого с виду задохлика и недорослика, хватило, скажи, пожалуйста, духу вот так взять, накласть и пойти против наших замечательных господ, когда еще пару часов назад ты так раболепно перед теми, уж прости за выражение, лебезил?!

— Да никак! Не додумывался я ничего… — капельку стушеванно, если Джеку не показалось, откликнулся птенчик, продолжая с неистовством долбиться в практически до самого основания доломанную стену. Оторвал еще один внушительный пласт, сошедший уже, в принципе, за просто так, потому что держался на размоченном добром слове, отбросил тот в сторону, примерился пальцами к открывшейся приличной дыре: дыра на данном этапе внушала уважение и почти-почти соглашалась принять Феникса в себя целиком, дабы отдать тому запрятанный в глубинах волшебный регулирующий вентиль. Не хватало разве что нескольких сантиметров в радиусе, дабы туда могла протиснуться область головы да плеч, так что мелкий, сам себе кивнувший и ни на миг от прорывания их личной сумасшедшей шахты не отвлекшийся, не мешкая, продолжил скоблить треклятое отверстие и дальше. — Мне нечем было заняться, пить хотелось зверски, я… разозлился на… тебя и всё то, что… ты мне наговорил и что… сделал, и решил сорваться на этой… машине дурацкой, а в процессе, пока резал ее да пинал, понял вдруг, в чём в этих чертовых сотах всё дело. Ну и попытался эту идиотскую стену разрыть, да… На самом деле это оказалось просто, как апельсин!

— «Как апельсин»…? — Джек, изумленный настолько, чтобы ненадолго утихомирить скребущуюся внутри похотливую тварь,нацеленную исключительно на этого ребенка, моргнул. Сплюнул успевшую забиться в горло воду, подавился, случайно заглотив незамеченный глоток ноздрями. После, откашлявшись, кое-как выдавил: — Хорошо, допустим, с апельсином я приблизительно понял, но, скажи-ка мне, как ты собираешься всё это остановить?! В смысле, если мы в самом скором времени чего-нибудь срочно не сделаем, то все, кто под нами, наверняка затопятся и вызовут тех, кто… Думаю, продолжение этой трагичной истории тебе известно и без меня, верно?

Непредсказуемый и неподражаемый мальчишка, к неожиданности просчитавшегося Джека полнящийся сюрпризами так же, как припрятанный в рукаве картежный джокер полнился брошенных из перчатки ножей да кривых хохочущих улыбок, сощурил играющие — или, если точнее, в прямом смысле заигрывающие — глаза, позволив себе прошившую до самых кишок обворожительную улыбку, следом за которой напряженная холодная война, витающая между ними еще совсем только что, бесследно спала, оставив воздушную легкость и то ли понимаемое и даже поощряемое мальцом, то ли существующее исключительно в голове Пота притяжение.

— Сейчас всё будет хорошо. Как надо то есть. Вот увидишь! Но нужно минуточку потерпеть, ладно? — с всё той же издевающейся ласковой улыбкой, приковывающей заряженным магнитом, пообещал сумасшедший птенчик. Надломил очередной — и, кажется, последний на очереди — поддавшийся пласт, а затем, сумев протиснуться в расширившуюся прореху на верхнюю половину угрем проскользнувшего туловища, принялся где-то там в потемках сослепу стучаться головой, чертыхаться, ругаться, отплевываться от потопляющей воды, но с неотъемным упрямством выпущенной на охоту псины прощупывать, отыскивать да шарить.

В какой-то миг он издал, перепугав взволнованно наблюдающего за гибкой спиной да подтянутой худой задницей Пота, то ли рассеянный, то ли удовлетворенный вздох, что-то нечленораздельное бормотнул, напрягся всем видимым корпусом, выудил левую руку да уперся ладонью в еле-еле держащуюся на соплях прогибающуюся стенку — или в то, что от той прискорбно осталось.

В ту же секунду извергающийся напор ослабел, запульсировал, полился неравномерными шлепками, утробно загудел. Потом, выблевав прямо на колени Джека остатки загаженной рыжей пены, и вовсе стих, тонко-тонко истекая в образовавшуюся внизу запруду хлипкими жалобными каплями…

— Краник, — выбравшись обратно наружу, отряхнувшись да обтершись от налипших на шкурку коррозийных пятен, победоносно усмехнулся лучащийся шальной улыбкой Уинд, кивком указывая на дыру, по обломчатым краям которой продолжал с довольством похлопывать оцарапанными и покрытыми кровоточащими бороздками трясущимися ладонями. — Там, на старой трубе, которую они попытались от нас спрятать, остался такой же старый краник. Открываешь его — получаешь свежую и чистую прекрасную водичку без всякого облучающего дерьма, а закрываешь — и вода больше чудесным образом не проливается. Так что проблема решена, я надеюсь… И да, ты можешь ее уже отпустить, эту несчастную железяку.

Джек послушно разжал пальцы, одобрительно, окинув детеныша хищным изучающим взглядом с ног до головы, присвистнул. Приподнявшись на затекшие ноги, размял хрустнувшую в пояснице спину, заглянул, чуть склонившись да с опаской просунув голову, в образовавшееся темное отверстие, и в самом деле находя где-то там, на обратной его стороне, очертания старого тугого вентиля, стекающего потными испаринами да пахнущего сырой грибковой плеснотой.

После, оставив тот в покое и повторно, не без уважения поглядев на сияющего всем нутром Уинда, с нажимом уточнил:

— Так теперь что же, мальчик… выходит, пьем?

Певчий птенчик, чумазый, уставший, мокрый, но донельзя осчастливленный и гордый — даже, кажется, не столько собой, сколько тем, что у них появилась нормальная безопасная вода, — вдруг покачнулся и, не успев ни удержаться, ни за что-нибудь ухватиться, там же, где и стоял, рухнул прямиком на задницу, подняв веер разлетевшихся во все стороны брызг. Впрочем, нисколько тем не расстроившись, провел по водной поверхности руками, бултыхнул, беспечно посмеиваясь, ногами и, состроив черт поймешь в чем виноватую моську, на которую у Джека вновь всё заныло да зажглось, с искренним смехом отозвался:

— Пьем, конечно! Пьем.

Мужчина, зрелищем этим завороженный, наклонился, протянул к мальчишке руку, осторожно погладил того по стремительно покрывшейся бледным румянцем щеке. Подумав и на всё с концами плюнув, тоже уселся в большую холодную лужу, подобрался поближе к заметно напрягшемуся, но не ставшему сопротивляться ребенку и, протерев влажной ладонью благодарно заскулившую шею, с прикрытыми от удовольствия глазами выдохнул:

— А заодно, пожалуй, еще и моемся. Не хотелось, конечно, этого признавать, но мы с тобой оба настолько «чистые», что обзавидовалась бы любая помойная крыса…

Феникс, фыркнув сквозь слабо поджатые губы, тихо-тихо хохотнул.

Отодранный от водоснабжения поверженный активатор, сваленный в ходящую кругами запруду, бессильно шипел, осунувшись надрезанными жилами мерно светящихся проводов.

☣☣☣

Промокшим, казалось бы, до самого подшкурка, им пришлось снять с себя обвисшие холодящие тряпки, кое-как пристроить те развешиваться по стенам да с тоской понадеяться, что те хотя бы через денек-другой в этой их новоявленной причудливой сырости удосужатся высохнуть. Уинд, в обнаженном виде чувствующий себя под острым прицельным взглядом много-много хуже, чем в виде худо-бедно одетом, быстро забился под щедро отданное Потом одеяло, кутаясь по подбородок и старательно прикрывая смущающие причинные места, а сам мужчина…

Сам мужчина, устраивающий очередной спятивший балаган, как назло то и дело маячащий перед глазами неприкрытыми гениталиями, ничего и никого стесняться принципиально не собирался.

Явно подмерзая, но желая то ли побольше позлить, то ли черт знает чего еще добиться, он сидел перед панически отворачивающимся Фениксом совершенно голым, сверкая внушительных размеров эрегированным достоинством; всякий раз, как взгляд красного, что отмороженное и взваренное мясо, Четырнадцатого, изо всех сил пытающегося не думать о причине, по которой у этого кретина стояло, падал ему между ног, кудлатый ублюдок нахально растягивал губы в веселой ухмылке и, раздвигая бедра пошире, как бы невзначай задевал ладонью этот свой паршивый взвинченный член.

— Что, тебе все-таки нравится, но ты настолько привык притворяться невинной да целомудренной овечкой, что никак не можешь в этом признаться, а, ангелок? — спросил в конце концов тот, когда Уинд, не зная, куда себя деть, снова покосился вниз, очерчивая заволоченным стыдом взглядом чужую темную плоть.

Они сидели на кровати, спасаясь от растекшегося на полу моря, и, вдоволь напившиеся, навозившиеся, будто последние дураки, в воде да дочиста отмытые, как раз собирались распотрошить завернутый в бумагу ужин, когда щеки и шея Феникса от наглого заявления Пота, наверняка, если судить по смятому перекошенному лицу, мучившегося нешуточной болью, вспыхнули и занялись сухим потрескивающим трутом.

— Что мне… по-твоему, должно… нравиться…? — перепуганным севшим голосом спросил мальчишка, то ли действительно не втыкая, к чему с трудом дышащий скот клонит, то ли ханжески продолжая напускать обманчивый вид. Взгляд, зацепившийся за нервозно ошивающуюся рядом с мокреющей плотью ладонь, он тем не менее быстро перевел повыше, на лучащуюся лживой бодростью смуглую физиономию. — Ума не приложу, о чем таком ненормальном ты опять болтаешь, психопат…

— Вот как? Ума не приложишь, значит, бедный, непросвещенный ты наш ягненочек…? В таком случае давай-ка я тебе подсоблю. О штучке, мальчик мой. Я спрашиваю тебя о моей штучке, на которую ты так живописно таращишься, будто жизни без нее больше не представляешь, — без хождений вокруг да около и всяких там обиняков сообщил, как в лоб выстрелил, паршивый Джек, прищурив до узких-узких кошачьих щелочек похабные блудливые глаза. — Быть может, ты хочешь ее потрогать, м? Пощупать? Попробовать на язычок? Познакомиться, так сказать, поближе?

Ничего подобного Феникс, не удивленный, подсознательно — да и сознательно, собственно, тоже — догадывающийся, что подобный вопрос рано или поздно — а учитывая, что речь шла о Джеке Поте, то, разумеется, раньше некуда — непременно последует, не хотел. Нет, нет и еще раз определенно нет.

Стараясь не поддаваться на провокацию, не срываться на детские сцены и банально не вестись на закинутый крючок, который так и подмывало сдуру проглотить, шумно вдохнул, выдохнул; механический левый глаз, сведенный пульсом особенно тонких да шатких нервов, бессильно искривился, дернулся.

— Спасибо, конечно, за приглашение, но я уж как-нибудь воздержусь, — с просквозившим оттенком шаткого раздражения буркнул он, из последних сил стараясь держать себя в руках, в то время как этому чертовому Джеку хотелось хорошенько да от души врезать — с размаху, в нос или в глаз кулаком, чтобы заткнулся и прекратил домогаться пошлыми взрослыми шуточками.

— Что, вот так радикально? Даже предложение мое не обдумаешь, малыш? А ведь оно, если ты еще не просек, эксклюзивное — знаешь, как долго я ни с кем не был, а? Если ты думаешь, будто я какой-нибудь повеса, который с радостью всунет в любую подвернувшуюся дырку, то ты глубоко заблуждаешься, мальчик мой. Я совсем не такой. И никогда не полезу трогать того, кто мне так или иначе не приглянулся, — мужчина печально вздохнул, поерзал на голой заднице. С укором поглядев на снова отвернувшегося детеныша, досадливо чертыхнулся, начиная отрезвленно понимать, что светить — по крайней мере, сейчас — ему ничего не светит, покамест возбуждение за просто так сходить не собиралось, оставаясь чинить изнывающий дискомфорт. — Именно с тобой, юноша, я отчего-то очень и очень надеюсь на взаимность, чтобы ты знал. Ты мне нравишься и своих претензий я на тебя оставлять не собираюсь, даже если ты продолжишь меня отвергать и дальше. В конце концов, думаю, у тебя не останется иного выбора, кроме как сдаться и принять меня всего.

Четырнадцатый, признаниями этими насквозь прошитый, до горловины вспоротый, испуганно и потрясенно вздрогнул, вместе с тем мрачно да предупреждающе поглядев на резко прекратившего улыбаться человека: теперь тот сидел каким-то подобранным, выпрямившимся, напряженным, и лицо его выглядело утомленным, серым, внезапно куда более возрастным, чем мальчику обычно представлялось…

Впрочем, мнения он своего не переменил все равно.

— Хватит уже, — угрюмо да ломко отрезал, вкладывая в голос всё то, что, как желалось надеяться, что-то там до лохматого балбеса донесет. — Ни разу не смешная шутка и слышать я ее больше не хочу. Либо говори о чем-нибудь другом, либо уж давай, пожалуйста, помолчим.

Пот, с несколько секунд безответно пронаблюдавший за ним, очерчивая внимательным взглядом каждый вдох и каждое нервное, конвульсивное да замкнутое движение, к ударившему в голову недоумению, стыду и сладковато-тошнотворному кружению, сообщил, заставляя невесть каким аморальным образом всецело поверить в постно да пресно произнесенные слова:

— А я и не шутил, малыш. Более того, никогда прежде не бывал настолько серьезен. Но, раз уж ты пока слишком юн, чтобы участвовать во взрослых беседах, то так и быть, на некоторое неопределенное время я свои посягательства отложу, — сказав это, он приподнялся, подтянул к себе невзрачную тряпицу, наброшенную на монитор, которой прикрывался прошлой ночью. Накинул ту себе на колени, закрывая заметно бросающийся в глаза неудовлетворенный стояк, и, тихо чертыхнувшись да поморщившись, не слишком радостно поинтересовался: — Так тебе будет легче?

Уинд, почувствовавший себя с какого-то дьявола до липкой дряни виноватым, разбито поглядел на стену, позаламывал себе, не зная, куда те пристроить, беспокойно снующие туда-сюда пальцы; чертово нагнетающее напряжение, выбравшееся из-под кровати, ухватило за горло, придушило, дернуло за волосы, косматыми прядками тянущиеся к вздыбленным голым лопаткам. Затем, оставив в покое замученного седого мальчишку, перебралось на Джека, мазнуло по его лицу, свило вокруг шеи плотную удушливую петлю…

И, тут же оказавшись схваченным да стиснутым не привыкшими так легко поддаваться смуглыми пальцами со смеющимся бронзовым налетом, было затолкнуто обратно под ворчливо скрипнувший матрас: желтоглазый, который взрослый и совсем не такой идиот, каким виделся самому себе Феникс, обид держать не стал и, натянуто хмыкнув да наигранно потерев друг о друга ладони, беззлобно проговорил:

— О другом, так о другом, мальчик. Устраивать с тобой молчанок я ни в коем случае не хочу, так что давай и впрямь сменим тему да наконец-то с тобой пожрем, что скажешь? Жду не дождусь увидеть, какой захватывающий дух сюрприз они приготовили для нас на сей раз.

Четырнадцатый, к тому моменту начавший походить на потерявший в красках да тональностях рваный призрак, худо-бедно, но попытался оживиться, отчаянно стараясь выбросить произошедшее из памяти да сфокусироваться на чем угодно, только не на запахе впитавшегося в простыню липкого неуюта. Голодное бурчание ввалившегося в кости желудка и некоторый извращенный ажиотаж, похожий на игру в сомнительную лотерею, выигрыша в которой как такового не водилось, подтолкнули, отрекшись от всего прочего, потянуться к пакету, ощупать тот, напороться на как ни в чем не бывало подмигнувший звероватый взгляд — что ни странно, не жадничающий или сердящийся, а вполне искренне да по-человечески поддерживающий.

— Ты у нас сегодня герой, — объяснил, нисколько не покривив душой, Джек. — Если бы не ты — и дальше продолжали бы куковать в нашей чудной маленькой пустыньке накрывающей смерти. Так что и в ужине ты первопроходец. Но давай договоримся сразу: если вдруг найдешь внутри пакета что-нибудь ходячее да моргающее — не швыряйся слишком уж далеко; хотя бы постарайся сделать так, чтобы я сумел это догнать, пока оно еще будет в поле досягаемости, пристукнуть и подать обратно к столу.

— Не стану я ничего никуда швырять, вот увидишь, — птенчик выглядел уверенным, целеустремленным и очень, просто-таки очень воинственным — вовсе не тем испуганным надломленным ребенком, что увиделся было Джеку в первые минуты их обманчивого торопливого знакомства. — Что бы ни оказалось в пакете, единственное место, куда я им зашвырну — это исключительно мой желудок. Черта с два я просижу помирающим с голода еще одни проклятущие сутки…

Вскрыв сверток, помогая себе зубами, бравадный всколоченный малец тихонько ругнулся, принял крайне серьезный вид, запустил было внутрь руку…

Правда, в решительный момент отчего-то передумав, будто и впрямь напугавшись сгоряча оброненного предостережения, высунул, нервно передернувшись, ту вон, вместо этого хватаясь за нижние оквадраченные углы и принимаясь тормошить содержимое распахнутого мешка над расстеленной постелью, в результате чего наружу высыпалась горстка непонятных железных тюбиков с завинченными крышечками, связка продолговатых и подозрительных темных яиц и пара длинных ярко-красных морковин. Последним, долго не соглашаясь отлипнуть от хрусткого бумажного днища, выкатился этакий бронебойный кирпичик ужасающе-страшного…

— Кажется, нам с тобой попался даже хлебушек, ты только посмотри, — задумчиво поглядывая на кирпич, хмыкнул извечно приходящий к странно-странным выводам психопат-Джек. Где он углядел этот чертов хлеб — Уинд в упор не соображал, а тот вот, преспокойно протянув руку, подцепил тяжелый прямоугольник двумя пальцами, с осторожностью поднес к носу, принюхался и, поморщившись, подтвердил: — Ну да, точно, хлеб. Как я и думал. Правда, малость подпорченный да изрядно переживший свой срок. И с чем-то там еще неинтересно-животным замешанный. Но поднимите руку те, кто ожидал другого? Никто не ожидал? Вот и я, собственно, о том же.

— Да в каком, черт возьми, месте ты его видишь?! — провыл растрепанный, разозленный, не поднявший руку, хотя, кажется, очень и очень хотевший, мальчишка, прожигая и Джека, и паршивый булыжник, и морковку, и безымянные тюбики тухлым замыленным взглядом. Он-то надеялся — как последний идиот, не осмеливающийся в том признаться, надеялся, — будто внутри окажется хоть что-то относительно съедобное, а не очередная аморальная дрянь, не подлежащая никакому определению. — Как ты можешь утверждать, что это — хлеб, когда всё, что вижу я, это какой-то гребаный уродливый кирпич, которым впору кого-нибудь зашибить, но никак его не есть?! Откуда ты только берешь эти нездоровые продуктовые идеи?!

— Да оттуда и беру, мальчик… Откуда — сказать тебе не могу, потому как сам не знаю, но, впрочем, ты всяко можешь считать это, скажем, интуицией, — пожал плечами нисколько не обративший внимания на ожидаемые птенцовые негодования, меланхолично вздохнувший Джек. — На вот, сам попробуй откусить кусочек. Тогда и узнаешь, прав я был или не прав, хлеб это или не хлеб. Ты же сам утверждал, что не хочешь просидеть еще один день голодным, я правильно припоминаю? — с этими словами он разломил кирпич напополам, вложив в это чертово действо немало напрягших мышцы усилий. Поиграл той частью, что выглядела покрупнее, на ладони да, прекратив выдуриваться, протянул ту в итоге нехотя принявшему гаденькое угощение Фениксу.

Тот, перетряхнувшись в плечах, с отвращением принюхался, поковырял серноватую мякоть обкусанным ногтем, с испуганным прищуром присмотрелся, поразглядывал…

С упавшим сердцем признавая навязанную всезнающим Потом правоту, признал:

— Вроде бы и правда чем-то таким… ну, хлебным, в смысле… попахивает…

Если бы не отталкивающая внутренняя субстанция цементно-серого покраса, более напоминающая перемолотую морскую губку — поровые дырки были, к слову, такими же раздуто-огромными и омерзительно уродливыми, — взять надруганное мутантство в рот оказалось бы определенно проще.

Сглотнув застрявшую в подгорловом клапане пустынно-сухую слюну, Уинд, заранее попытавшись подготовить сжавшееся тело к самому страшному, поднес свой кусок ко рту, с недоверием коснулся того кончиком подолгу не соглашающегося высунуться языка, брезгливо ощупал. Ничего такого смертельно опасного не обнаружив, но все равно убито да тяжело вздохнув, вгрызся передними резцами, с трудом вырывая из средоточия липкой, дышлой, тугой пористой вязи единственный цельный кус, поспешно заглатывая тот и крепко-крепко смыкая глаза, чтобы наблюдающий мужчина не разглядел в тех ненароком чего-нибудь чересчур компрометирующего. Чертова же заглоченная дрянь настоятельно присасывалась к зубам, застревала в них, едва пережевывалась, еле проталкивалась по пищеводу и была до критичной невозможности паскудной: наверное, больше всего ее вкус напоминал грязные-грязные подгнивающие носки, с несколько недель пробродившие по заваленной червивыми отходами овощной помойке.

И все же, глядя теперь строго на Джека, потому что тот тоже потянулся за куском, отломил, поморщился да принялся с полуубитым видом поглощать свой ломоть, мальчик продолжал кусать, жевать, проглатывать, есть, стараясь думать о чем угодно, да вот хоть о том же — постепенно опускающемся обратно — темном члене, торчащем из-под сползшей на бедро тряпицы, лишь бы только подавить зачинающуюся под желудком тошноту, бросающую тенета на перепачканный помойным привкусом язык.

Следующими после кошмарного хлеба, с горем пополам засунутого в живот от силы на четвертую часть, в ход пошли яйца, и вот тогда-то, черти его всё дери, и началось самое увеселительное.

— Они, мальчик мой, отчего-то, понимаешь ли… отказываются разбиваться, — с ноткой огорошенного удивления моргнул, констатировав, Джек. — То есть я имею в виду… совсем. Никак. Вот просто не бьются, и всё тут.

Продолжая постукивать по грязно-серой, будто всё тот же углепластик там или замызганный слякотью цемент, скорлупе сперва костяшками пальцев, а затем и вовсе всем лупящим кулаком, он, казалось, искренне недоумевал, с потрохами выдавая не вяжущуюся с внешним обликом забавную подноготную идеального внутреннего мирка, в котором скумбрия оставалась скумбрией просто потому, что отторгаемых перемен с ее трижды проклятым родом принимать не хотелось, а яйца должны были хранить нежную хрупкость девственной скорлупы, даже если и твари, спящие в тех, давным-давно от таковой отказались.

В отличие от Уинда, который, постепенно зверея, начинал привыкать к местным издевкам, принимая новые повязанные правила игры, Джек — романтик до мозга костей, хоть и малость изуродованный копошащимся под шкурой душевным раком — свыкаться или хотя бы смиряться с тем, что прошлое давно себя изжило, оставшись обитать сугубо в прошлом, не желал.

— А с чего бы, по-твоему, им биться, а? — раздраженно — и на идиотского мужчину, и на самого себя, раз уж состояние этого самого идиота его настолько волновало, и — сильнее всего — на проклятые яйца, с какого-то черта не могущие осуществить мизерных никчемных ожиданий — выдохнул Четырнадцатый, сжимая подобранное яйцо в пятерне да глядя на то так, будто поймал долго-долго скрывающегося выродка, виновного во всех его жизненных злоключениях.

— Ну как с чего… — Джек словно бы задумался: покусал губу, похмурил лоб, открыл и закрыл рот. Чуть после, отыскав то самое, что смущало его больше остального, предположил: — Потому что они, полагаю, птичьи, мой мальчик? Птицам полагается быть ломкими, знаешь ли, хрупкими, как вот бумажке там какой-нибудь, кусочку человеческой кожи… Да чему же, право слово, угодно — главное, чтобы хрупкому, беззащитному. На то они ведь и птицы.

Феникс, выслушавший всё это с перевернутой мрачной ухмылкой, не очень жизнеутверждающе просмеялся, оскалил в недобром позыве зубы.

— Не-ет… — всё сжимая да сжимая попавшееся чертово яйцо, вообще никак на его касания не реагирующее, немножечко неадекватно да множечко сбрендивше — потому что есть хотелось страшно, от выданной еды тошнило, а постоянные выкрутасы с ее же стороны начинали до растравившей красной тряпки бесить — просипел он. — Ты ошибаешься. Никакие это не птицы, Джек. Это — дьявольские отродья. Очередные дьявольские отродья, и плевать, выращены они в скорлупе, в кастрюле с ураном или где еще. Плевать на этих поганых бройлерных монстров, потому что со всякими монстрами, которые лезут под руку и мешают нормально жить, делать нужно вот так, — сказав это, седенький ангелочек покрепче ухватился за нижнюю часть яйца и, болезненно осклабившись, с недюжинной силой — зато сразу стало понятно, как он вообще добрался до проклятущих подслойных труб — шандарахнул тем по стене.

Скорлупа, к подобному с собой обращению то ли не привыкшая, то ли что, но оттого тем не менее неравный бой проигравшая, покрывшись сетью пробежавшихся трещин, отшелушилась, встала маленьким паскудненьким дыбком, после чего, хрустнув куда отчетливее, повалилась истолченным поддушенным градиком на перепачкавшуюся протиснувшейся слизью неповинную кровать.

Джек, с запоздалым одобрением прихлопнув в ладони, хитро да хрипло присвистнул.

— Да вы, оказывается, и сами монстр, юноша! Но, надо признать, что шляпу я перед вами снимаю уже во второй раз за день… вечер… за недопустительно краткий срок. Самое бы вам милое время побыть за себя совершенно оправданно гордым, мой очаровательный юный… друг.

Мальчишка, продолжая скалиться, разодрал, торопливо подцепляя запинающимися ногтями, скорлупу, отшвырнул ту куда подальше на чавкнувший да проглотивший мокрый пол, отковырял пальцами налипающую белую пленку, надломил такой же серый, как и внешняя оболочка, белок…

И, к вящему недоумению нахмурившегося Джека, чего-то такого в глубине себя и опасающегося, вскрикнув да побледнев, выпустил добытый да поверженный трофей из рук, запустив — то ли по инерции, то ли шут его разберешь — тем точнехонько в мужчину.

Увернуться тот, конечно же, не успел; чертово яйцо, чудом не угодив в голову, ударилось о грудь, отскочило, сползло по перехваченным коленям вниз и, перевернувшись с несколько раз вокруг собственной елозящей оси, окончательно раскрошившись — а слабым да хрупким-то оно, оказывается, вполне себе было, хоть и малость не там, где от него ждали, — свалилось на поношенное покрывалко до омерзения уродливым трупиком скрюченного окровавленного птенца.

Черные бусинки застывших, покрытых голубоватыми бельмами глаз мертво вытаращились не то в потолок, не то чуть вскользь, задевая и стенку, и отползающего всё дальше и дальше тоже вот мертвенно исказившегося Феникса; подобранные под грудинку, начавшие потихоньку оперяться крылья, покрытые жирным слоем венозной склизкой жижи, просвечивали синими костяшками сквозь тонкую-ломкую жрать-то-там-нечего-плоть…

— Вашу же… мать… А вот этого я, идиот несчастный, предсказать как-то и не… додумался… — чуть виновато, чуть перекошенно и очень, очень устало выдохнул Джек, переводя печальный сочувствующий взгляд на забившегося в кроватное изножье, сбросившего незамеченное одеяло, теперь уже целиком да полностью обнажившегося мальчишку. — Эй… ты как там, малыш? В порядке? Всё с тобой хоро…

Уинд, продолжения выслушивать не ставший, открестившись от того ударившей по воздуху рукой, призывающей, вероятно, отвернуться да не смотреть, хотя можно было уже и привыкнуть, что смотреть все равно станут, согнулся над краем постели и, пробулькав переполненным горлом, с чувством да до блеска отточенным за последние дни мастерством проблевался.

На полу, посреди апатично перемещающейся от края к краю мертвой — Джек, покопавшись в памяти, попутно рассказал притихшему мальчишке несколько баек о существовавшем когда-то Мертвом море, которого уже давным-давно не стало потугами еще тех давних нелицеприятных человечков, от которых произошли человечки нынешние, тоже все сплошь нелицеприятные — лужи, плавали желтые пятна Фениксовой рвоты. Свет, брызжущий под потолком, мягко перемигивался, скользил по стенам яичными шлюзами затонувших космических лодок, потрескивал там, где случилось отверстие для питания, в котором питать было категорически нечего — телеящик, например, стоял на отдаленном аккумуляторном режиме, — терялся в мокрой одежде, выкрашивая ту изнутри растертым теплым рентгеном…

Сами же Джек с Уиндом, кое-как утрамбовавшись, перевернули говорливый монитор к себе под самым удобным углом и, разлегшись на постели, бездумно глазели на смешных покойничков, что на сей раз с донельзя умным, нелепым, чванливым видом трепались о некоей квантовой телепортации, которую их потомки обязательно должны были открыть в ближайшее столетие; если верить годам выпущенного фильма и годам нынешним, то этакое чудо перемещения уже вовсю должно было швырять желающих из одних врат в другие, перетаскивая по любым отрогам земли и, более того, решая проблему и топлива, и транспорта, и подошедших к краху ресурсов, только вот оно что-то всё никак не торопилось, не случалось, никому ничего не облегчало и надежд своих первододумщиков не оправдывало.

На узкой кроватной койке места водилось мало, и Феникс, стиснутый между больно напирающей стеной да боком-плечом-бедром вполне себе габаритного Джека, ерзал, жаловался, ныл, лягался и скулил, пытаясь высвободить то и дело затекающие конечности…

Пока, обнаглев настолько, чтобы поразить даже самого по себе наглого Пота, не додумался вылезти, забраться на того сверху, аккуратно там улечься, устроиться, вытянуться во всю длину, с блаженным стоном высвобождая благодарные руки и засучившие в воздухе ноги.

Пот, то ли настолько пришпоренный проявленным нахальством, то ли один черт знает, что и как еще, среагировал, однако, далеко не сразу: сперва с какое-то время полежал, напрягшись всем телом, не дыша и, кажется, даже не моргая. Подождал, проявив не свойственную ему наивность, пока птенец либо слезет обратно, чего не так уж на самом деле и хотелось, либо удосужится взять и нормально объясниться… извиниться… да хоть что-нибудь выразить по этому чертовому поводу, в котором осмелился так просто и легко его использовать, будто он был всего лишь так, безобидным тюфячком, только и дожидающимся, чтобы в каком-то совершенно извращенном смысле под кого-то… лечь.

Правда, когда паршивый заигравшийся мальчишка, непонятно на что пытающийся нарваться — он ведь ему и по-хорошему, без всех этих выделываний всякое разное да интересное предлагал, — потянулся, лениво дернув ногой, к недоеденным тюбикам, нашарил один из тех, отвинтил крышку, с отвращением высосал прямо на спине Джека подозрительный вонючий суп из перемолотых птичьих кишок да мерзкого рыбного соуса, разящий жучиным тухляком, терпение мужчины закончилось и ждать он резко прекратил, подал голос сам:

— Эй, мальчик мой… — осторожно — вот так вот сбрасывать с себя теплую уютную тушку ему не хотелось, да и дело ведь было сильно-сильно в другом — шевельнулся, попытался повернуть к парнишке голову, нарвавшись на короткое рассеянное мычание и непонятное поползновение вдоль позвоночника, потенциально пытающееся выразить этакое выслушивающее внимание. Наверное. — Ты, скажи мне, перегрелся? Или перемерз? Или это отравление от этих чертовых птиц дошло до твоего бедного мозга, из-за чего ты сам не замечаешь, что начинаешь вытворять?

Даже не видя бледного лица с кроваво-красным глазом, с одной стороны, волнующим и беспокоящим, а с другой — необъяснимым образом притягивающим, Джек чувствовал, как то нахмурилось, зашлось морщинками, так смешно и так по-детски растерялось.

— Ты зачем опять грубишь? — послышалось тихое, обиженное, самую капельку подавленное и пока что только собирающееся брякнуть что-нибудь не очень приятное в ответ. — Я ведь ничего тебе, кажется, не сделал.

— Правда? Не сделал, говоришь? Ты настолько в этом уверен, поразительный мой мальчик?

Седой ангелок на его спине поерзал, повозился. Слетев с последних удерживающих — в смысле, не его, а самого Джека от чего-нибудь нехорошего удерживающих — катушек, вдруг совершенно спокойно подложил себе под подбородок ладонь и, не особо раздумывая, уткнулся носом да мягкими щекотливыми губами мужчине во взъерошенный затылок, обдав сквозь волосы невыносимо бархатным дыханием запросившую продолжения кожу.

— Это из-за того, что я тут на тебе улегся, получается? Ты на это злишься? Так что мне еще оставалось делать, скажи? Ты же всё место занял, мне неудобно, не видно ничего, а на полу слишком мокро, и…

— Я не злюсь, малыш. Это немного другое. Хотя да, причина, впрочем, именно что в этой твоей попытке обустроиться на мне, как на какой-нибудь куче тряпья. Если попытаться объяснить, ты, интересно, сумеешь взять в толк, насколько твой поступок…

— Странный?

— Не совсем. Не странный, нет. Я бы сказал, что, скорее… вызывающий. Совращающий. И, более того, абсолютно намеренный. Не находишь? — Ответ, ударивший жженой оплеухой, мальцу по душе явно не пришелся; он застыл, прекратил и дышать, и возиться кончиком носа в темных да вьющихся волосах, но и слезть, чтобы доказать, что все-таки не у дел и ни о чем таком и близко не додумался подумать, тем не менее тоже не поспешил. Джек, с интересом и поднимающимся возбуждением к нему прислушивающийся да причувствующийся, не удержавшись от того, чтобы накапать в разведенный костер лишнего добротного масла, с нажимом уточнил: — Ты ведь, я надеюсь, понимаешь, что именно я могу подумать, исходя из того, чем ты тут на мне занимаешься? Сначала наш маленький кроткий птенчик стесняется большого голого члена большого голого дяди, а после сам лезет к нему, невинно соблазняя да неприкрыто ерзая на его заднице своим маленьким голеньким дружком.

Феникс, не рискнув отвечать так сразу, с какое-то время напряженно помолчал. Затем, как будто полностью пропустив все до последнего слова мимо отказавшихся слушать да верить ушей, весомо, с совершенно не доходящим до Джека напором выдохнул:

— Я могу на тебе не лежать, но где мне лежать тогда? Мне бы не хотелось теперь постоянно ютиться на полу — там холодно, да и комната эта настолько же моя, насколько и твоя… Точнее, она ничья вообще. Так что почему это обязательно я должен быть тем, кто станет терпеть все эти чертовы неудобства? Только потому, что ты больше, старше и сильнее? Так я ведь не так много от тебя и прошу и вовсе не так много вешу, чтобы тебе было по-настоящему неудобно или тяжело от моего присутствия… Понимаешь же?

Джек понимал. Как и то, что еще совсем немного — и он этого мелкого болвана, старательно напрашивающегося на рожон, завалит да, уж простите кто-нибудь, без спросу изнасилует.

— Хм… такое ощущение, будто ты эту пылкую речь еще заранее подготовил… Что, неужто сразу, как меня увидел, так и стал подумывать, как бы что-нибудь такое провернуть, а, ангелок?

Джек пока сам наверняка не знал, что собирался делать, но, поддавшись ударившему импульсу да без всяких предупреждений перевернувшись вдруг на спину, подхватил сброшенного и вскрикнувшего мальчишку под руки, уместил того у себя на грудине да животе, сцепляя на узкой костистой талии сошедшиеся крепким да надежным замком пальцы. Оставшись такой расстановкой довольным, смешливо мурлыкнул, огладил тощую гибкую поясницу, чуть подался навстречу бедрами и, глубоко заглянув в расширившиеся разноцветные глаза да на покрасневшие разгоряченные щеки, не без удовольствия провел кончиком языка по пересушенным голодным губам, предупреждая, что вот прямо сейчас он этого глупого детеныша и…

— Ч-чего…? Чего ты смотришь на меня… так…? — испуганно, переполошенно покосившись назад да через плечо, где тесно-страшно удерживали не собирающиеся отпускать пальцы, проблеял глупенький мелкий.

— Как — «так»? — с интересом уточнил с наслаждением погружающийся в новую-старую игру Джек, после чего как-то сам собой передумал и, отмахнувшись от мальчишеской попытки что-то несуразное да незначительное вякнуть, уже куда более серьезно, хоть и всё так же хитро, пояснил: — Я вовсе не возражаю побыть твоей личной удобной лежанкой, мальчик мой, ты не так понял. Более того, я с радостью возьму на себя эту привлекательную роль, если только ты, конечно, согласишься соблюсти для меня одно незначительное маленькое «но».

— И какое же…?

Птенчик ему определенно не верил. Птенчик, если судить по шальным сквозящим глазам, неплохо догадывался, супился, напыщенно отфыркивался, закусывал зазывно припухающие губы и, то ли совсем того не замечая, то ли еще как замечая да делая это всецело нарочно, взбудораженно водил кончиками ногтей по обнаженной мужской груди, замирая всякий раз, как руки доведенного почти до грани Пота снимались с места, принимаясь мягко и плавно скользить по изгибу спины, боков, зачинающимся бугоркам сжимающихся от незнакомого ощущения ягодиц…

— А вот такое. Внимательно, что называется, запоминай, малыш, и впредь, как говорят редкие умные люди, будь осторожнее в своих желаниях да нежном праздном любопытстве…

Не объясняя больше ничего, не произнося ни одного лишнего слова, Пот, незаметно переместив ладонь, резко нажал на затылок вспыхнувшего да пискнувшего запозднившегося мальчишки, потянул того, не позволяя ни уклониться, ни уйти, на себя. Заглянув напоследок во вновь взорвавшиеся до влажного блеска дрожащие перепуганные глаза, улыбнулся — так успокаивающе и искренне, как успел научиться — в вяло брыкающиеся горячие губы и, погружаясь в прорубь окутывающего блаженства длинным настойчивым языком, во второй раз за этот странный головокружительный вечер припал к чужому рту — нежным и медленным в отличие от того, первого — поцелуем.

Птенец в его руках, пойманный на усмирившую глупую бабочку ядовитую иголку, попытался было взвиться, оттолкнуться ладонями, уползти, напрячься каждой своей жилкой, скребнуть — слишком невесомо, чтобы принести хоть малейший действительный вред — ногтями по коже, промычать что-то в слизывающие каждый звук раскаленные губы…

Но сопротивляться — чтобы по-настоящему, чтобы с пощечинами, обидами, хлопаньем воображаемых дверей да рычащими матерными воплями — отчего-то не стал.

Просто не стал, и всё, совсем уже скоро приоткрывая рот и позволяя требовательному умелому языку проникнуть глубже, ныряя за влажные стенки разомкнувшихся зубов, попятившегося, но все равно покрытого языка, защекоченных щек и зализанного чувствительного нёба…

Как будто бы умный, а на самом деле до невозможности бестолковый монитор продолжал рассеянно трепаться об удивительной, тоже спророченной на ближайшее будущее болезни геофагии, с которой люди однажды обязательно начнут пожирать истоптанную собственными ногами землю, да о великой и непобедимой крови четвертого тысячелетия, плещущейся в жилах тех, в чьих именах ненароком закрепилась черно-красная стальная четверка.

========== Chapter 6. Mortem ==========

Во сне том, мягко спустившемся на лоб холодной и бледной ладонью, плескался худой острозубый месяц, мочащий слепленные в рог ноги в стоячей темно-красной воде. Равнины, выщербленные траурным цветом мертвого тутовника, уводили строями военно-пехотных камуфляжей в затуманенные дали, где тянулись к обветрившемуся да выгоревшему звездному куполу лысые седые деревья.

По пустошам бродили, неприкаянно оглядываясь вокруг, подтертые из памяти люди в пятнистых маскхалатах, перестреливались пороховыми ружьями, о чем-то кричали, до кого-то пытались дотянуться — правда, руки им раз за разом отстреливало раньше, чем они успевали. Поздневечерние альпийские луга, расцветая головками странных зубастых бутонов, прогибались под прожорливыми черными мотыльками, вонзающими в нежные, но ядовитые лепестки заточенные кости слюнявых клыков.

Феникс — с недоверием осматриваясь и сумрачно ежась так, чтобы незаметно втянуть голову в содрогающиеся плечи — брел по едва уцелевшей тропинке между заросшими бурьяном братскими могилами и быстрой красной рекой, глядел на утопающий месяц и думал, почему он сам не может так же: повиснуть между и между, купая уставшие мозолистые ноги, когда на то, чтобы продолжать идти, не оставалось никаких сил, когда постоянные трупы стали такой же наскучившей, неприметной частью ландшафта, как деревья или залитые жженым закатом валунные камни…

Где-то там же кто-то невидимый и неслышимый, но всё это время следовавший за ним по пятам, схватил его, крепко стиснув пальцы, за предплечье.

Мальчик, не то чтобы даже испуганный — скорее, просто угнетенный и взвинченный, — дернулся, обернулся, вскинул, запрокинув назад, каштаново-рыжую пока еще голову. Прищурил начавшие слепнуть глаза, пытаясь понять, кто же таков этот серый безликий человек в стеклянном термооптическом скафандре, тающий, куда-то прямо на виду испаряющийся, зачем-то лишающийся нижней части прекращающего быть осязаемым тела.

Подумав, что картинка эта, как ни крути, страшная, а в его возрасте подобает плакать по поводу и без — нерешительно разревелся, принимаясь растирать здоровой и человеческой левой рукой такие же человеческие — ну и что, что один из них выгрызла голодная собака, а второй от всех этих дурацких газов, выпущенных в воздух, видел уже не то чтобы сильно хорошо — глаза.

— Не плачь, — сказал ему, мягко потрепав тяжелой ладонью по макушке, человек без головы и нижней части исчезающего туловища. — Оно того не стоит. В смысле, я давно уже не испытываю боли по этому поводу, если ты вдруг из-за меня.

Феникс напомнил себе еще раз, что он сейчас — маленький. А потому, легко расплакавшись, может так же легко успокоиться, прекратив выхныкивать соленые слезы да всхлипывать забитым до самого горла носом.

И, послушавшись, прекратил.

— Кто вы, дяденька? — спросил. — И почему у вас нет головы?

— Есть, — рассмеялся, всё продолжая и продолжая тормошить его волосы, загадочный половинчатый человек. — Вот у меня она как раз-таки есть.

Феникс нахмурился, пытаясь разгадать, о чем таком этот странный и немножко ненормальный, то ли не видевший себя в зеркало, то ли обо всем успевший позабыть, говорит, но разгадать ничего не успел; его требовательно потянули за руку и, грубо сдернув с едва не подломившихся ног, предложили — пусть на самом деле выбора и не предоставляя — отправиться следом.

Феникс, не видя, впрочем, ни единой причины, почему бы стоило воспротивиться или, например, закричать да захныкать снова, пошел.

Месяц, еще только что нависающий покалеченной гипсовой громадой, куда-то подевался, сменившись сначала обжегшей алой пустотой, а затем — прямоугольными древесными бараками с совсем не гостеприимно распахнутыми пугающими дверьми; в бараках и рядом с ними остро пахло не жаренным, а именно что обугленным мясом, каким-то новым кошмарным газом, скопившимися в одном месте убивающими болезнями и проливаемым на раны спиртом. Из высоких вентиляционных труб, котлов да задрапированных грязными марлями решеток валили клубы густого серого дыма, разящего подкопченными головешками, марганцем, железом и обеззараживающей пресной хлоркой.

— Куда мы идем? — зябко спросил Феникс, бессильно артачась на пороге, которого ни за что не хотелось переступать, и думая, что пошел сюда все-таки зря. Что нужно было бежать, нельзя было ни в коем разе соглашаться. — И зачем…? Мне… не нравится здесь. Мне очень-очень не нравится здесь, честно…

— В санитарный барак, — отозвался, ни на секунду не остановившись, скафандровый человек. — Ты ведь плохо себя чувствуешь, правильно? Значит, нечего и бояться: там тебе помогут. И всё. Ты станешь чувствовать себя намноголучше. Обещаю.

Мальчик, таким заявлением огорошенный, рассеянно задумался, прикусил покрытую кровистой корочкой нижнюю губу: сколько он ни копался в себе, а ничего плохочувствующего отыскать так и не сумел.

— Нет, — заупрямившись, возразил. — Я чувствую себя хорошо, вообще-то. Мне не нужно туда. Я бы хотел, чтобы вы меня отпустили и дали уйти обратно, ладно? Я правда не хочу… туда… заходить.

— Ты ошибаешься. — Человек, вовсе не выглядевший ни злым, ни опасным, обернулся к нему, поглазел сверху вниз невидимыми, но пронзительно ощутившимися глазами, сочувствующе покачал затерянной за стекляшками головой. — Тебе очень нужно туда. Очень. Ты просто сам об этом не знаешь. Я могу тебя отпустить, но что ты станешь делать тогда, когда время выйдет и будет уже слишком поздно, чтобы хоть кто-нибудь сумел тебе помочь?

Феникс хоть и продолжал придерживаться своего мнения, но сомнение всё же закралось в его сердце. Может, он действительно чем-то болел, даже не подозревая об этом? Ведь скафандровый человек был гораздо старше, умнее, знал больше и наверняка мог разбираться в таких вещах, как скрытые, но опасные болячки, куда как лучше, чем маленький да глупый мальчишка, проживший всего каких-то десять или одиннадцать лет.

Наверное, из-за этого дураковатого сомнения он и позволил в итоге втолкнуть себя внутрь барака, чтобы, распахнув неподготовленные заслезившиеся глаза, мгновенно встретиться взглядом с раскрытой дверцей огромной крематорной печи. Рядом с той, попахивая так невыносимо, чтобы наклониться да долго-долго блевать, лежала гора обклеенных мухами человеческих трупов, неподалеку от которых встречались отдельные, перемазанные в мясе да в крови, черепа и кости, детские пеленки, выдранные клочки опаленной животной шкуры.

Поджидающий доктор в белом халате, вышедший навстречу из пыльной-пыльной — хотя, скорее, это был пепел — тени, улыбнулся ему широкой блестящей улыбкой, брызнув струей зажатого в пальцах стерильного шприца.

— Пойдем, — позвал он, поманив горстями кистей в таких же белых — они еще смешно скрипели да резинились, когда он шевелился — лекарственных перчатках. — Тебе нужен новый глаз. И, конечно же, новая рука. Твои ведь давно уже стали совсем ни на что не годными.

— Разве? — Феникс, худо-бедно согласный с глазом, но ни в какую не соглашающийся с рукой — с той никогда не случалось проблем, — не хотел ему верить, но, против собственной шаткой воли…

Верил.

Верил и скользкому темнящему доктору, и человеку в скафандре, с наворачивающимися слезами отворачиваясь от предостерегающе таращащихся из общей мясной кучи обожженных уродливых лиц.

Поглядел еще раз на руку, теперь действительно видя что-то не то, что-то жуткое, не плотское да на костях под кожей, а неизвестно откуда взявшуюся изувеченную культю, стекающую зловонной червонной кровью. Левый глаз, заливаясь уже когда-то испытанным багряным соком, больше не смотрел, а только тек, тек да тек в рот горько-солеными противными ручейками.

— Вот видишь? — ласково спросил доктор, склоняясь над ним и тоже прихватывая за ноющее синее предплечье. — Я не обманываю тебя. С тобой всё совсем плохо, а я всего лишь пытаюсь помочь. Облегчить, мальчик мой, твою боль. У тебя нет причин мне не верить.

— Зачем… зачем оно вам…? Зачем вам мне… помогать…?

Доктор рассмеялся, пригладил лохматые каштановые букли, небрежно потрепал по чистой и сухой на самом деле щеке.

— Это ведь моя работа, малыш. Помогать маленьким мальчикам вроде тебя. Ну, идем. Времени у нас не так уж и много.

Феникс поколебался, оглянулся на бездыханную мертвую массу, на безголового застекленного человека, подбодрившего невидимой, но опять ощутившейся яркой улыбкой да помахавшими вслед заперчаточными пальцами.

Вдохнув поглубже, пусть и очень неохотно, но протянул белому доктору руку, позволив крепко-крепко стиснуть попавшуюся в ловушку ладонь, засеменив рядом мелкими спотыкающимися шажочками мимо полыхающей угольями крематорной печи…

Месяц, окрасившийся в густейший киноварно-карминный цвет, грустно глядел ему через низкое запахнутое окошко в спину, утопая в рябящей кровавыми каплями гнилой да прокисшей воде.

— Малыш… Эй, малыш…!

Уинда трясло, тошнило, шатало, вертело. В горле прочно обосновался гадкий обжигающий вкус марганцово-рвотного запаха, обещающий отныне никуда и никогда от него не деваться; в глазах, едва приоткрытых, с закатанными за оболочку дергающимися зрачками, невыносимой каруселью плыло, и на долю секунды Четырнадцатый, впадающий в болезненный липкий бред, увидел вдруг нависшего над собой Иисуса из пережитых прошлотечных веков: заштопанный, залатанный, с терновым венцом на лбу, черными кровящимися стигматами, красными дорожками пролитых слез и мученическим выражением перекошенного смуглого лица — всё это было при нем, только вот желтый блеск в глазах да чересчур громкий голос, кричащий какие-то совсем не молитвенные тризны, общую картинку немного…

Портили.

— Малыш…! Да малыш же, черти тебя забери… Уинд! Слышишь меня?! Очнись и посмотри сюда, птенец!

То, что и без того страшно-прекрасное существо, давным-давно истратившее право на опроверженное существование, так жутко, злостно и громогласно, чтобы звенело в ушах, называло его по имени, пугало еще больше.

Феникс, желая хоть как-нибудь от того избавиться да сбросить с себя прочь, сморгнул один раз, другой; мотнув отчего-то вдруг до помешательства запаниковавшей головой, уперся куда-то, куда посмотреть не получалось — глаза не слушались и таращились всё больше в потолок, — руками, наткнувшись на нечто плотное и вполне осязаемое, на что он, недолго думая, и надавил — жалко, зябко да абсолютно бессильно. Быстро, не оставляя тому, кто продолжал его тормошить и пытаться ухватить за горло, времени вновь отобрать капельку пошатанное преимущество, юркнул хромой бедовой рыбиной под одеяло…

Которое с него тут же — слишком беззастенчиво да по-скотски — стащили и, тесно-плотно прильнув одним горячим лбом к другому, потному и влажному, чуточку лихорадочному, накрыли ломко поддавшиеся, согласно приоткрывшиеся губы чем-то требовательным и сухим, проникая в беззащитный рот знакомым уже…

Поцелуем.

— Приди же ты, наконец, в себя! Не знаю, что там нарисовало твое гипертрофированное воображение, но просто очнись, открой нормально глаза и взгляни на меня! Это всё еще я, видишь? Узнаёшь? Никого постороннего, никого страшного, никаких ночных кошмаров — только и исключительно я, который тебя не обидит, слышишь?!

Четырнадцатый, ухваченный сперва за плечи, а потом и за щеки, стиснутый, вбитый затылком в подушку и шальной, задыхающийся, наполовину мертвый, наполовину пока еще просто больной, нехотя прищурился, пытаясь нацелиться на дозывающийся голос да связать видение прошлое с видением настоящим…

В результате непонимающе уставившись на Джека Пота, который, помешкав, прояснился над ним, но вместе с тем и целиком изменился в лице: теперь заместо завсегдатайской насмешки на том плескалась неподдельная и очень странная, живая, срывающаяся обеспокоенная тревога.

— Дже… к…? Джек, это… правда… точно… ты…? Настоящий… ты…? Я же ведь больше не… сплю, нет…?

— Точно я. Ничего ты не спишь, глупый дурёныш. Всё. Всё уже, ты проснулся, слышишь меня? — Джек выглядел до болезненного скулежа осунувшимся, измотанным, выгоревшим, почерневшим, порядком выпитым, но по-своему, пусть в голове это и не укладывалось, радостным: радостным, что непутевый мальчишка выбрался из гроба перепугавшего и его самого кошмара, прекратив и кричать, и реветь, и называть эти чертовы незнакомые слова, и метаться по постели так, будто вот-вот собирался остановиться сердцем да переломить себе тонкую птичью шейку. — Я уж было подумал, что не смогу до тебя добудиться, я… не знал совсем, что мне делать тогда, потому как ты никак на меня не реагировал, продолжал дергаться, стонать, и я… мне… Что за дрянь тебе снилась, малыш? Какой силы должен быть кошмар, чтобы подействовать настолько страшно?

Уинд, распростертый под ним, немотно открывающий и закрывающий рот, будто скорый паралитик, скованный и спаянный бродящими по надрезанным нервам конвульсиями, но не произносящий вслух ни слова, вдруг бессвязно всхлипнул, влажно шмыгнул припухшим покрасневшим носом…

А затем, окончательно потеряв в лице, сделавшись как будто в несколько раз меньше, беззащитнее, юнее, да с лихвой поддавшись переползшим через глазную грань слезам, рывком, запутавшись и забарахтавшись в оставшемся в ногах одеяле, прильнул к мужчине, впиваясь трясущимися пальцами тому в плечи и волосы, прижимаясь всем быстро-быстро колотящимся существом к застывшей напряженной груди. Он рыдал, он ревел, едва не завывал, мотал из стороны в сторону головой, кусался и скребся поломанными ногтями, когда вдруг почувствовал, как его крепко и уверенно сгребают, мягко, но настойчиво привлекают ближе, начинают баюкать, тешить, укачивать, точно маленького ребенка, только-только проснувшегося посреди ударившей с неба предвоенной грозы. Целуют, что-то туда же вышептывая, в раскалывающийся под жаром лоб, гладят твердой ладонью по щекам, собирая с тех замешавшиеся в одну росу сладкую кровь да соленые слезы. Обхватывают ладонями аккуратно пойманное и зафиксированное лицо, наглаживают большими пальцами мокрые всклокоченные ресницы, заставляя в конце концов приоткрыть блестящие от слез, полопавшиеся в сосудах глаза и встретиться с встревоженным вызолоченным взглядом, вмиг обретшим напористую жестяную сталь.

— Если не хочешь, или тебе просто трудно сказать, ты можешь не говорить, — склоняясь низко-низко, чтобы непривычно бережно коснуться губами кончика носа, прошептал Джек. — Можешь ничего не говорить вообще: что бы ни случилось в этом сне, оно в нем же и осталось, малыш. Оно никуда из него не выберется, поэтому забудь об этом и не плачь, слышишь? Всё уже закончилось, всё… Я с тобой, я не позволю тебя обидеть и никому тебя не отдам. Этому-то ты, надеюсь, веришь?

Мальчик в его руках, пропаще и надрывно всхлипнув, замер: застыл с огромными, удивленными, прояснившимися глазами, выдавил из горла невнятный сбитый хрип, втянул в забитый нос, не особо справившийся, так и оставшийся потешно шмыгать, выливающиеся через край сопли. После, помешкав, слизнул с губ накрапавшую соленую горечь, неуверенно кивнул и, перемазанный опять и опять вытекающей из больного левого глаза кровью, прильнул обратно к мужской груди, зарываясь мордахой в привлекающий сгиб шеи да обнаженного плеча.

Джек, тихонько вздохнув, оставаясь всё таким же напряженным, взвинченным, но старающимся этого мальчишке не показывать, снова гладил его, снова медленно да успокаивающе ласкал, снова убаюкивал, нашептывая нелепую, наверное, но почему-то искреннюю, почему-то работающую сентиментальную ерунду, попутно отрешенно думая, насколько же замечательную они сейчас представляли из себя картину — оба в крови, в слезах, друг на друге, посреди затонувшей комнаты и плавающих в воде желудочных испражнений, хлебных комков да мертвых лысых птенцов, последними из которых сумел кое-как поужинать один только он, взамен отдав отравившемуся мальчишке свой кусок хлеба, разящую хлоркой морковь да три из четырех суповых тюбиков.

— Всё, мальчик… — тихо, тягуче, подхватывая под спину да пытаясь укачать, повторил он. — Всё уже в порядке, малыш. Всё уже хорошо…

Повторить — повторил, а потом вдруг резко понял, что жестоко и мерзко соврал, потому как ничего и близко хорошего не было: уродливый сенсор на взбухшей, покрытой прочертившимися венами мальчишеской шее, прямо на глазах вспыхнув яркими индиговыми индикаторами, с какого-то черта вдруг, будто с цепи сорвавшись, засигналил беззвучной сиреной на всю комнату, распугивая налипшую желтоватую полутемноту. Самым страшным, каким-то попросту абстрактным да сюрреалистическим во всем этом оказалось то, что в углу продолжал болтать идиотский барахлящий монитор, на стенах сушилась их дурацкая лагерная одежда, на кухонном порожке топился, свесив трубчатую башку, убитый активатор, а перед глазами крамольными пятнами взрывалась безмолвно голосящая аларма, взрывалась прошивающая врытые в мясо импульсы тревога, творилось что-то, что разбрасывало следы, прутья, запахи, по которым кто-то наверняка должен был сюда прийти, кто-то должен был найти, протянуть свои вшивые грязные лапы и…

Отобрать.

— Посмотри-ка на меня, малыш…

Птенчик, должно быть, не видел ни черта — ни взорвавших их треклятую квартирку светоидных сполохов, ни перекошенного выражения нависшего Джека, ни общих удручившихся красок, — что, впрочем, было и неудивительно с его-то залитыми кровью да слезами глазами, но зато совершенно точно чувствовал. Чувствовал и переменившийся в тональностях голос похолодевшего Пота, и его участившееся замыленное дыхание, ответными мурашками пробежавшееся по покрытой испариной спине, и внедряющуюся в тело острую гвоздевую боль, пронзившую истерзанную плоть мелкими колючими зубами.

Догадываясь о чем-то, о чем он догадываться всем своим полуубитым сознанием боялся, мальчик еле-еле пошевелился, вскинул на мужчину потухший взгляд, протянул, касаясь щеки, ладонь, приоткрыл булькнувший лопнувшим кровавым пузырем рот…

И там же, круто тот захлопнув, обмер, потому что за дверью, по прилегающему к той коридору, опоясывающему надутыми синекалильными венами их крохотный чумной мирок, загрохотало, вышагивая четным железным топотом, предвестие чужих обмундированных ног.

Подросток в объятиях Джека напрягся каждой своей стрункой, чуть приподнявшись, выпрямился в потвердевшей, покрытой холодной влажностью спине; сам мужчина, оттолкнувшись от постели ладонями, уселся, осторожно сгрудив потерянного Феникса, испуганно, без возможности самого себя остановить, ухватившегося за теплое смуглое запястье.

— Вот этого, милый мой, я и боялся… — надтреснутым голосом, сломавшимся где-то настолько глубоко, что трещины можно было на первый взгляд и не заметить, прорычал потемневший на глаза да стиснувший до когтей кулаки Джек. — Что к нам таким макаром пожалуют они, эти чертовы ублюдские гости…

Он не сомневался, что твари, отпугивающие громким вычурным строем мышей да тараканов, привлекающие внимание каждой второй очеловеченной крысы, неприкрыто радующейся, что пришли не за ней, направлялись сюда. К ним. Наверное, он понимал это даже лучше поражающего не укладывающейся в голове детской наивностью Феникса, который, сжавшись жалобным костлявым комком, только и сумел, что накрыть ладонями виски да уши, подтянуть к груди нагие коленки и, не реагируя на давно спавшее одеяло, уткнуться в те лбом, сотрясаясь крупной и частой горячечной дрожью; по щекам его продолжала, размазываясь и по остальному телу, бежать густая баграя кровь, пальцы, беспорядочно мечущиеся по вискам, бесконтрольно отрывали от натянутых корешков ломкие седые волосинки…

Всё, что мужчина успел сделать, когда дверь, дохнув серым облаком пара, самостоятельно отворилась, впуская внутрь четырех человек в черных металлических униформах, это, встряхнув того да заставив выпрямиться и сесть, заслонить собой тихо-тихо скулящего колотящегося ребенка, обернуть по направлению вторженцев голову, оскалить зубы и так и встретить проклятых косарей, пришедших собрать да распихать по грязным крысиным мешкам выдранные с мясом души; вместе с тем, запрещая самому себе об этом задумываться, он остро чувствовал, что снаружи, облепив периметр коридора, как блохи или клещи облепляли сочащуюся кровью плоть, осталось еще несколько человек, припрятанных козырной валютой на случай, если у них здесь неким немыслимым чудом получится оказать сопротивление да предпринять попытку к карающемуся смертью бегству.

Полностью обнаженный, всё так же закрывающий собой оставленного на кровати мальчишку, выпрямившийся во весь немаленький рост, Джек, жалкая и беспородная свалочная крыса, даже так внушал столпившимся у порога ублюдкам невольную опаску, вынуждая тех, обвешанных оружием, защищенных от фонящей отовсюду радиации, дышащих в пресловутые резиновые трубки с незапятнанным пока кислородом и просто всяко более опасных, приученных заживо снимать не удовлетворяющие завышенные планки бродяжьи скальпы, ютиться на облюбованном пятаке, изредка выглядывая расплывающимися смазанными лицами из-под плотно надвинутых высоких шлемов.

— И что эта ваша выходка должна означать? — злостно, хоть ладони его, до посинения сжимаемые в кулаках, и тряслись, прохрипел ступающий по заряженному минному полю Джек. — Никто не предупреждал, что к нам вот так без всякого спроса будут вламываться гости. Которых здесь, между прочим, никто не ждет.

Он нарывался, он, тщетно пытаясь защитить то, что защищать сам себе черт поймешь для чего поклялся, играл с опаляющим химическим огнищем, и еле живой Уинд, застывший каждой порой за его спиной, прекрасно это понимал, сцепляя на чужом смуглом запястье колотящиеся изнутри пальцы.

Люди в масках, не привыкшие идти у крыс на поводу да вступать с теми в шумные перепалки, с ответом, как и всегда прежде, не спешили; проследив мерклым, мрачным, в чем-то болезненно насмешливым взглядом за колыханиями бултыхающейся под ногами воды, один из них, брезгливо передернувшись в плечах, прошел, не обращая внимания на скрипнувшего зубами Пота, на кухню, с ломающей кости угнетенной тишиной разглядывая учиненный там погром. Но и этот чертов тип не предпринял в свою очередь абсолютно ничего: только вернулся с таким же бледным безразличным лицом и, окинув мужчину да мальчишку долгим полупрозрачным взглядом, доложил об увиденном на ухо своему командиру так, чтобы никто иной ничего не разобрал.

Командир же этот самый, с какое-то время столбом простоявший на месте, в итоге сдвинулся, подступил на шаг ближе и гулким, сырым, сгустившимся голосом спросил:

— Значит, ту воду, которую мы приготовили специально для вас, вы пить не пожелали, господа? И в чем же, если не секрет, причина? Чем наша вода настолько плоха, чтобы столь показательно ею брезговать и устраивать всё… это?

Джек, больше похожий сейчас на одного из тех доберманов, которых экипировали в черную наноброню и отправляли пасти разошедшихся на свалке нелюдей, прогоркло рыкнул, с огромным трудом не сорвавшись с цепи да оставшись послушно топтаться возле удерживающей мальчишеской руки:

— Да как бы вам растолковать подоходчивее… Может быть, она плоха тем, что от вашей расчудесной водицы у нас уже через пару недель и волосы, и зубы, и глаза из глазниц полезут, не думаете? Да что же это я всё на словах да на словах… Давайте-ка вы сами разнообразия ради попробуете ее, а потом поделитесь с нами своими впечатлениями, разве же не замечательная мысль? Оно ведь, стало быть, очень и очень полезное — всё, что вы нам здесь даете, разве же нет?

— Умно́, этого не отнимешь, — фыркнул, неторопливо осматриваясь по сторонам да брезгливо отталкивая прилипающий к сапогу сгусток выжелтенной рвотной массы, черный командир. Затем же, демонстративно прекратив обращать на Джека внимание так, будто тот попросту исчез да растворился, оставив за собой одно сплошное пустое место, чуть стронувшись в сторону, скосил взгляд тому за спину, тянуче выговаривая страшное, нехорошее: — И это тоже, полагаю, идея номера Четырнадцать? Он у нас здесь большой выдумщик, как я погляжу.

— У него есть имя, между прочим, — оскалившись, выплюнул Джек. — И нет, это была моя идея. Всё, что вы видите вокруг, и всё, что вас не устраивает, было сделало исключительно по моей прихоти и исключительно моими ру…

Распроклятый мальчишка Феникс, невыносимое бельмо на глазу и больной нарыв на изрезанной заднице, подчинив да заставив невольно заткнуться всего одним касанием огладившей кулак невесомой ладошки, вдруг, вновь напомнив про извечно забывающуюся силу, спрятанную под наружной инфантильностью, оттолкнул чертыхнувшегося Пота, поднялся на ноги да, проковыляв навстречу к передернувшимся монстрам глупой, измазанной кровью тушкой, как никогда прежде твердо, звонко, испуганно выговорил:

— Он вас обманывает. Обманывает, потому что хочет как лучше и потому что дурак, но это был я. Это я не пожелал пить эту чертову воду и разобрал вашу искусственную стену, добравшись до старой трубы. Так что если кто и виноват, то только и единственно я — Джек не имеет к этому совершенно никакого отношения. Более того, всё то время, что я ломал ваш активатор, он находился в комнате, смотрел телевизор и даже близко мне не помогал, так что и наказывать его не за что.

Джек, и мысленно, и, кажется, вполне телесно взвывший от досады и охватившей сердце черной злости, с тщедушными последними силами удержался от того, чтобы не броситься на идиотского ребенка, удумавшего с какого-то беса его защищать, прямо сейчас, на месте, и не врезать ему так, чтобы долетел до стенки да как следует разбил себе самостоятельную непутевую головенку. Бросаться же, к сожалению, было нельзя, поэтому всё, что мужчине оставалось, это пообещать себе, что если они вдруг сумеют когда-нибудь из всего этого выбраться — мелкому болвану не жить. Просто не жить, черт побери: он будет лупить его, кусать да, хрен уж со всем, трахать, пока до того не дойдет, что старший в их странной, непонятно когда случившейся паре — он, и против его слова и его прихоти недорощенному, чересчур самоотверженному дуралею не разрешал идти никто.

— Честность — похвальное качество, но неподчинение и бунтарские наклонности — нет, — отчеканил железно-резиновый командир. — Ты знаешь, что случается, если кто-то, кому этого не позволялось, начинает нарушать заложенные правила, номер Четырнадцать, и делать так, как приходит в голову ему?

Уинд, заметно ссутулившись, кивнул — Джек из своей позиции увидел скакнувший вверх и вниз белый загривок, налезающие друг на друга поджатые стопы и стиснувшиеся комочки костистых ягодиц. Помолчав с две или три секунды, спокойно — от спокойности этой под черепом у Пота зашевелились отравленные чудовищные мурашки — проговорил:

— Да. Знаю. Тому, кто пошел против всех, надевают на шею ошейник и отправляют в комнату особо строгого режима, откуда он уже никогда не возвращается, потому как исправлению бунтари или те, кто доставляют остальным неудобства, не подлежат.

— Верно. И тебя, я так полагаю, успели предупредить, что случится, если сенсор на твоей шее станет слишком часто посылать нам тревожные сигналы? Один или два позыва в неделю — это наша обычная норма, но то, что происходит с тобой… Мы получаем от тебя сигнал практически ежечасно, номер Четырнадцать. И не обращать на это внимания не можем. Посему я попрошу тебя не оказывать сопротивления и добровольно, не чиня никому беспокойств, отправиться с нами, чтобы…

— Погодите-ка минутку! Какого хрена здесь происходит?! Кто-нибудь объяснит мне, раз уж я, очевидно, слишком туп, чтобы самостоятельно понять творящийся на моих же глазах абсурд?! — с вызовом и першащим зародышем больной истерии прорычал, подступаясь на полшага, как будто бы вообще к чертовой матери позабытый да выброшенный Джек. — То есть вы хотите сказать, что заявились сюда даже не из-за этой поганой дыры в стене? Не из-за того, что мы ее прорыли, кого-то там затопило, эта скотина нажаловалась, хотя могла бы и спасибо сказать, что и ей нормальной воды в кои-то веки досталось, а только потому, что у мелкого сигналит этот сраный жук?! Да что за ересь такая?! Посмотрите на него сами, с ним же всё в порядке! Да, хворает немного, а чего вы хотели, когда жизнь уже давно ни на какую жизнь не похожа?! Единственный, кому он может в своем состоянии помешать, это я, и мне он, заявляю со всей ответственностью, не мешает! Он обычный нормальный ребенок, с которым всё, чтобы вы знали, как надо! И было бы еще лучше, не воткните вы в него сами этот проклятый бракованный глаз, из-за которого он теперь пожизненно и мучается! Страх как здорово нагадить, а потом припереться сюда и с порога заявить о том, как херово да паршиво ведет себя его гребаный сенсор, который тоже вы ему и всунули! Просто признайтесь, наконец, что вы на него сразу запали, на этого чертового мальчишку. Не знаю, чего вам от него нужно, но в вашу ущербную причину, которую вы так старательно пропихиваете нам под нос, получится поверить разве что у конченого имбецила. Да даже мужики умелее член сосут, чем вы мне тут врете!

— Джек… хватит, пожалуйста… Замолчи же ты, ну… Не надо, я очень тебя прошу. Просто прекрати, ладно? Просто… — птенец, где-то там дрожащий, не способный того толком скрыть, попытался было протянуть к мужчине руку, но тот, озверело отпрянув, лишь обдал застывшего ребенка ударившим пощечиной злостным взглядом да, оскалив клыки, тряхнул лохматой, слетающей с орбиты головой.

— Да пошел ты, малолетний кретин! Закрой свой рот и не суйся, когда говорит тот, кто хоть что-то в этой сраной жизни понимает! Если тебе так сильно хочется и дальше оставаться этой дебильнейшей жертвенной подстилкой — прекрасно! Флаг тебе в руки и вперед да с песней! Хочешь — валяй, но учти, что я потащусь за тобой следом, и моя жизнь, отданная тебе или за тебя, ляжет тебе же на плечи. Что, интересно, ты мне скажешь на это?

— Нам нужен, если остались какие-то недопонимания, только Четырнадцатый номер, а вовсе не ты, номер…

— Двести двадцать восьмой, к вашим услугам! — с полубезумной улыбкой, располосовавшей мрачное лицо ровно на две не сходящихся друг с другом половины, подсказал Джек, прежде чем, окинув несчастного застывшего детеныша предрекающим скорую погибель взглядом, улыбнуться тому уже теплее, искреннее, да, резко сорвавшись с места, в один прыжок наброситься на сраного командира, разбивая ударом истерзанного в кровь кулака натянутое на его морду защитное — разлетевшееся на сотни мелких колючих пластинок — стекло.

— Джек… Джек, что ты… да что же ты… зачем ты… Стой! Пожалуйста, остановись! Пожал… не трогайте его! Не трогайте… не смейте… не…

Что и зачем он делал — Уинд уже не понимал. Не понимал, ни откуда в изношенном кошмарами да мокрой болью теле проснулись сведшие мышцы кричащие силы, с приказывающего выстрела толкнувшие его в спину, ни как так вышло, что мизерное расстояние в полтора недобитых метра растянулось на долгий-долгий бесплодный полет, ни что это были за руки, ноги, путы, голоса, что схватили его, оборвали наклеенные медовые крылья, впечатались в затылок, обрушили, разбив о пол да проехавшиеся сапоги, харкающее кровью лицо.

Эти проклятые путы, ощупывая, зарываясь в волосы, перехватывая железной удавкой под горло, вздергивали, били, заставляли подняться на ноги и тут же снова и снова понукали согнуться, когда вторгались под ребра, попадали в живот, выкручивали на шее перекрытые воздушные капилляры да пульсирующие дышащей смертью артерии. Чуть позже они же, изукрашивая в черно-белый монохром ослепительно яркий остановившийся мир, надавили на позвоночник и поясницу, вбивая лбом и грудью в стену так, чтобы из лопнувших легких вытек последний воздух и в голову, отсоединенную от источника догорающего питания, закралась глухая да вакуумная высеренная темнота…

Где-то за спиной, тоже такой же пойманный, обезоруженный, с заломленными руками и разбитым матерящимся лицом, захрипел незнакомыми проклятиями стреноженный Джек Пот. Где-то клацнуло защелкнувшееся на его шее железо, затрещал, прошивая до бесконтрольного резаного крика, ток двух черных, освобожденных из футляров дубинок…

А затем, так и не позволив ни обернуться, ни хотя бы на секунду пересечься с до визга необходимым желтым взглядом, в шею тихо-тихо сползшего по стенке Феникса, безошибочно отыскав страшную передавленную точку, вонзилось острие заполненного влажного шприца, впрыскивающего в тщетно сопротивляющуюся кровь обманчиво успокоительный яд.

☣☣☣

— Дже… к… — это было первым, что Феникс сумел сказать, едва разлепив наотрез отказывающиеся смотреть, постоянно закрывающиеся обратно, зареванные и до скулежа болящие опухлые глаза. Так и не дождавшись того, к чему всем существом стремился — ощутить на губах, щеке или лбу согревающую смуглую ладонь, — шевельнул рукой сам, по насмешливой ошибке пока еще веря, будто находится в их общей маленькой да тесной комнатушке, где места было настолько мало, что потерянное наверняка быстро-быстро отыщется, если попытаться поползти тому навстречу; потому что же куда, ну куда оно там подевается?

Однако Джека, сколько бы мальчишка ни тянулся и ни шарил рядом с собой, от обиды и снова наступающих на ресницы нервозных слез поджимая губы, нигде почему-то не было.

Было железо — очень-очень много пугающего мертвого железа, заточенного под проеденные квадратами-оконцами сетки, надвигающиеся, куда ни сунь руку, стальные решетки, бесконечные сплавы, пропитанные мерцающим в потемках радиоактивным торием. Еще, кажется, если только сгорающее зрение не играло злую шутку, откуда-то из-за щелей проглядывали размытые сгруженные тряпки, проеденные клопами грязные матрасы, повсюду присутствующая чужая рвота и чужая же кровь, перемешанная с поносом и покрывшейся аммиачным налетом загустевшей мочой.

Среди кошмарного зловония, среди предсмертной тошноты и кишащих мелких лапчатых паразитов, почуявших свежую кровь да постепенно облепляющих поджимающееся нагое тело, Феникс, пока всё такой же потерянный, испуганный и не проснувшийся, кое-как приподнялся на отбитых локтях, подался вверх…

И, взвыв от очередной оглушившей вспышки, разбил о низкую потолочную решетку засочившийся лоб, рассеченный следами острых и голодных лезвийных прутьев.

Тем не менее какой-то прок от удара все-таки был: встряхнутое зрение нехотя всколыхнулось, посомневалось, но более или менее впаялось в глазной кристаллик, возвратилось, встало на прежнее место, позволяя мальчишке проморгаться, прищуриться, но не почувствовать, а увидеть, наконец, нависшую над ним клеть — передвигаться здесь получилось бы только ползком, да и передвигаться-то оказалось особо некуда, потому что со всех остальных сторон его обхватывали точно такие же сетки, намертво перегородившие все обманчивые пути и к свободе, и к оставленным снаружи гнилым изнутри надеждам.

Неподалеку что-то грузно гудело, монотонно гремело, отбивая чем-то тяжелым один и тот же повторяющийся ритм, слышались голоса и шлепки обтянутых резиной неторопливых подошв. Лязгали запущенные машины, скрипело бесконечное правящее железо, подвывали проводки запущенных активаторов — не потому что те, кто здесь работали, пили из них, а потому что подопытные, которых оставляли на подольше, частенько вымаливали кружку-другую приводящей в чувства воды. В чанах и ревигаторах промышленного назначения — радиоактивную воду можно ведь было использовать и иначе — плескалась заправленная химическая жидкость, стонали прочие пойманные, прокаженные, запихнутые в точно такие же клетки и пока что не различаемые слабыми глазами едва-едва дышащего Четырнадцатого.

Не понимая, что с ним произошло, как он здесь оказался, почему его тело движется столь медленно и подолгу не соглашается выполнить самые простые команды, Уинд, уставший тянуть в никуда всё кого-то ищущую да ищущую ладонь, попытался дернуться, перевернуться хотя бы на живот…

Чтобы тут же, напоровшись на решетку следующую, оказавшуюся гораздо ближе, чем показывало предательское зрение, отшатнуться, с воющим стоном чувствуя, как кожу вновь и вновь рассекают зверские мокрые раны, покрашенные в приевшийся красный цвет.

Следом за болью — зычной и жестокой — пожаловал и кашель: хриплый, ломающий кости, выбивающий застревающие крохи кислорода, пугающий и отупляющий, длящийся до тех пор, пока сознание не справилось, не сумело кое-как понять — кто-то, кто был чересчур рядом, чересчур близко, откуда-то и для чего-то на него смотрел. Кто-то смеялся, улыбался, о чем-то говорил, подбадривал омерзительным слащавым голоском, стучал какой-то дрянью по вибрирующим железным прутьям, в то время как кто-то другой, кого Феникс не видел тоже, но, по крайней мере, узнавал по успокаивающему запаху да разбередившимся занывшим импульсам, тоже попытался вскричать, дозваться:

— Малыш! Успокойся, слышишь?! Прекрати так дергаться, пока не изранил себя всего! Просто успокойся, полежи немного тихо и попытайся прийти в себя! Малыш…! Да посмотри же ты на меня! — голос, несмотря на то, что старался кричать, не решался говорить громко, голос таился где-то совсем-совсем неподалеку, и Четырнадцатый, тычась, будто народившийся слепой звереныш, пополз, испуганно ежась всем беспомощным слабым тельцем, по издаваемым тем звукам, стоически игнорируя внедряемую в клетки ломающую боль.

Добравшись до остановившего тупика, уперся в стенку клетки, царапнул по острым прутьям ладонями, поскребся, сбито заскулил…

И вдруг ощутил, как совсем другие пальцы, вынырнувшие из-за той стороны перегородки, потянулись к нему, огладили, аккуратно и осторожно, вопреки жрущему их колотью, оплелись — насколько могли далеко — вокруг перехваченных запястий, удерживая крепко, приятно-болезненно, знакомо; один только Джек Пот, странный причудливый человек с опасными выгоревшими глазами, умел дарить ему ее, эту пугающую, пьяную, всем нутром желаемую сладостно-истомную боль.

— Дже… к… — голос не слушался, сбивался, кашлял, хрипел. Глаза, отчаянно желающие увидеть до дрожи нужное лицо, через силу напряглись, выхватили глаза другие — искаженно-желтые, холодные, загнанные, но всё еще…

Всё еще…

— Я здесь, малыш… Я здесь. Не бойся, я держу тебя. Я никуда от тебя не денусь, понял? Я здесь, я с тобой, я же обещал…

Он действительно был здесь, рядом, всего лишь по ту сторону решетки, которую никак не получалось преодолеть, находясь так близко и одновременно так чертовски далеко, что пальцы хватались, трогали, переплетались, а сердце нарывало, кровилось, сходило с ума, подстегнутое жестоким уверением дурацкого вычислительного мозга: им ни за что, никогда больше не очутиться по одну сторону, никогда не порвать проклятого железа…

Никогда…

Не…

Спастись.

— Как мы здесь… почему мы… здесь… что… произошло… как… как же…

— Я не знаю, мальчик. Они накачали нас с тобой транквилизаторами и притащили, как видишь, сюда… — угрюмо пробормотал отведший взгляд Пот. — Куда — я не имею понятия и сам: я не видел, ни где нас проносили, ни в какую степь вели, ни что при этом вытворяли… К сожалению, должен признать, что это отнюдь не то место, откуда так легко получится… выбраться. Если получится… вообще.

Феникс понимал и не понимал, помнил и не помнил, в отчаянном сумасшествии пытаясь сопоставить бьющиеся в голове картинки и даты, просроченное, утекшее сквозь пальцы время и все их глупые, бессмысленные действия, пока глаза его вдруг повторно не намокли, не распахнулись, а губы не скривились в несчастном, избитом, готовом разрыдаться и проклясть ваксово-клоунском оскале.

— Почему?! — плюя на то, что шумы вокруг как будто сделались тише, привлеченные его пробуждением, закричал он, в отчаянии высвобождая обхваченные руки да изо всех сил наваливаясь на крепкую удерживающую перегородку. — Почему ты увязался за мной следом?! Зачем ты… набросился на того человека…? Зачем ты всё это… сделал…?! Если бы не это… если бы ты остался стоять в стороне, то ты бы… тебя бы они не… ты был сейчас в безо…

— Я был бы сейчас последним уродским ублюдком, который позволил тебя забрать и отправил на верную смерть одного. Да, признаю, я не смог ничем существенным помочь и, возможно, частично всё это дерьмо усугубил, но, по крайней мере, ты сейчас здесь не один, и я не один, и… мы просто вместе, малыш. Я ведь уже говорил, что не дам тебе больше взваливать на себя то, что ты взваливать не должен.

Уинд, наотрез не желающий воспринимать, что такое этот дурной на всю голову кретин говорит, с задушенным воплем от того отшатнулся. Шмыгнул, пытаясь не разреветься, носом, чувствуя, что всё бесполезно, что его вот-вот сорвет, что он устроит постыднейший детский припадок в этой проклятой клетке, в которой всё отчетливее да отчетливее начинало разить протухшими кошмарными яйцами и наложенной сверху безымянной гнильцой. Не соображая уже больше ничего, скребя и самого себя, и ломающий ногти пол, согнулся, раскашлявшись, пополам, безуспешно попытался спрятать за ладонями полившиеся из набухших глазных желез слезы, хрипло-хрипло и бито-бито прорыдал:

— Но я… я не хочу… не хочу я… чтобы ты… т-ты из-за меня… чтобы с тобой… чтобы они тебя…

Едкий приторный запах, еще только-только заставляющий кашлять да кривиться, а потом раз — и за единый разрыв остановившейся секунды окутавший всё огромное, пугающее эхом да затихшими голосами помещение, они уловили оба и сразу, а в следующий миг, не оставляя времени ни прикрыться, ни придумать, что делать или чего не делать, извиваясь плотными желтоватыми клубами, из открытых настенных шлюзов потек ужасающий удушливый газ, с концами отрезавший и звуки, и голоса, и чужие крики — всё, кроме настойчиво забивающегося в ноздри, рот и поры убивающего присутствия.

Газ полз, газ, шевеля длинной уродливой шеей, тянулся от клетки к клетке. Газ, обнажая прячущегося развеселого пересмешника, отчего-то теперь уже пах не яйцами и тухлятиной, а нежной пыльцовой бахромой, заставляющей бессильно дернувшиеся губы разъехаться в спятившей улыбке, а сердце, запаянное в умирающую грудь, трепетать, трепетать, столь блаженно, пропади оно всё пропадом, трепетать!

— Не дыши! — портя общее ощущение вливающейся в тело смешливой невесомости, рыкнул из своего загона Джек, ненадолго представившийся большим и злым зверем из тех, что когда-то давно точно так же сидели в клетках иных: тех, на которые приходили поглазеть чуточку более счастливые на тот момент люди.

— Почему… это…? О чем ты таком… оно ведь… приятно… не страш… но сов… сем…

Понять его, этого глупого зверя-Джека, было трудно: тело ведь охватывала славная легкая слабость, руки и ноги, которые прекратили весить хоть что-либо, просили беззаботно те раскинуть да просто вот так полежать, глядя опустевшими угольками глаз в плывущий решетчатый потолок, где, перекачиваясь с боку на бок, неизвестно когда успели расплаваться надутые помидорные рыбины, медленно оборачивающиеся неоперившимися певучими птенцами.

— Не смей дышать, проклятый мальчишка! Ты меня слышал?!

Феникс слышал, но всё еще не понимал. Ни за что и никак не хотел понимать, теперь уже отчасти уверенный, что Джек это специально, что ему просто завидно, потому что сам-то он никаких симпатичных рыбок-птенчиков-овощей в недонебе над собой не видел, а те, в свою очередь, всё продолжали напевать, свистеть да чирикать, те, проходя долгий путь машущей плавниками улыбчивой стерилизации, падали на пол обугленными тушками не проклюнувшихся, но хрупких да ломких белоснежных яиц…

— А птички… такие… грустные… Неужели не видишь их, Джек…? И скорлупки у них почти такие, как ты и… хотел тогда… когда пытался меня… ты… меня… что-то со мной… странное… сделать…

— Да не дыши же ты, я тебе сказал! Кусок идиота! Ты хоть когда-нибудь можешь сделать так, как тебе говорят?!

Чужая рука, ободравшим кожу ударом просунувшаяся через прутья, заплатила за свою дерзость пущенной из пятерни да запястья кровью, но зато сумела дотянуться, сомкнуться на запястье Феникса с такой силой, чтобы накрепко перекрыть тому пару-тройку взбунтовавшихся кровеносных капилляров. Изображения птенцов и красных выпученных рыбин тут же померкли, оброненный мужчиной паникующий приказ добрался до приоткрывшего двери сознания; Четырнадцатый, не став больше ничего спрашивать, поспешно, как ему и сказали, задержал дыхание, накрыл ладонями нос и плотно сомкнувшиеся губы, зажмурил глаза, перекатился на живот и, с болезненно долбящимся о виски стыдом думая о том, что заставил Джека открывать рот, невольно вдыхать да говорить, вжался лицом и всем телом в хранящий остужающую прохладу, но все равно отторгаемый, как и всё здесь, пол.

Он задыхался, он беззвучно скулил, он бил, еле-еле удерживаясь, чтобы не сорваться и не глотнуть отравленного воздуха, ногами, пытался сражаться с охватывающей жилы немеющей судорогой и шкурой чувствовал, что-то же самое происходило и с исчезнувшим из поля зрения смуглым мужчиной. Где-то кто-то, не выдержав первым — потому что, наверное, не было рядом того, кто позаботился и поддержал, — надрывно закричал, грохнуло опущенным железом, взвились, озарив кровянистой краснотой, пылающие инфернальным огнем сирены. Провозгласили, жадно потирая друг о друга копыта, повылазившие из щелей черти, перемигнулись запустившиеся в аварийном режиме инфракрасные лампы, проникая в блаженную темноту под зашторенными веками разрезающей слизистую оболочку глаукомой, а потом…

Потом всё внезапно закончилось, и рука Джека снова касалась мальчишки, без слов говоря, что теперь он, наконец, может попытаться вдохнуть.

— Только делай это поверхностно, понял? Вдыхай редко и поверхностно, не задерживай в себе воздух дольше, чем на две секунды. И ни в коем случае не смей глотать глубоко.

Уинд кивнул, с полувздоха подчинился, сделал то, что ему и велели, опухшими красными глазами вглядываясь в троящееся темное лицо, тоже почему-то измазанное в вытекшей из ноздрей да рта крови. Чуть помедлив, сам того не осознав, истерично зашарил по проклятым прутьям трясущейся правой рукой, пытаясь снова и снова соединиться да переплестись с чужими успокаивающими пальцами — единственным, что удерживало на грани чахлойразлагающейся жизни и дышащей в спину смерти, чьих касаний он еще никогда прежде не чувствовал настолько остро, верно, пусть и в самом ужасном смысле, но хорошо.

Джек руку поймал, понял всё, переплел, крепко-крепко сжал, сберег, а треклятая сигнализация, словно бы наблюдающая за ними понатыканными тут и там искусственными адскими глазами, прогудела зачем-то в третий раз; несколькими десятками секунд позже вентиляционные люки, отворившись до конца, втянули остатки рассеянного газообразного радона. Вновь завибрировали чьи-то мертвые и живые голоса, отзвучал приглушенный смех. Застучали по проложенным на полу металлическим плитам чужие ботинки, отзываясь от ушей болезненным вялым грохотом, рокотом, загоняющим в могилу камланием, от которого Феникс опять тихонько взвыл, задергал, пытаясь вышвырнуть забившийся в череп шум прочь, в припадке головой, уже там, на краю безвозвратного погружения в поджидающую черную пустоту, услышав:

— Здесь еще двое выживших! Двести двадцать восьмой и, как вы и думали, Четырнадцатый.

Уинд, кое-как различивший знакомые буквы, вскинул замученные глаза наверх, тут же с криком зажмурившись от линзованного слепящего света, ударившего через зрачки и дальше, в беззащитную плотскую мякоть, прожигая в скукожившемся мозге невидимую лоботомическую дыру. Рядом прозвучал новый ляскающий грохот, непонятный паровой свист, ругань тоже не обделенного вниманием Джека, который, кажется, сопротивлялся, отбивался, за это свое чертово поведение получал, насильно вытаскивался из единственно связывающей с седым мальчишкой клетки…

Когда же свет спал, оставляя за собой лишь отупляющую пульсирующую боль да такие же отупевшие на реакцию эмоции, выкрашенные в цвета бесконечно красно-красно-красных слез, Феникс, из последних сил приподняв отяжелевшие веки, сквозь белесые пятна-круги и дрожащий пух поредевших ресниц увидел нависающее над ним страшное, сморщенное, почему-то вдруг показавшееся смутно знакомым лицо и тянущуюся следом за тем дряблую морщинистую руку, легко и без сопротивления со стороны глупого мальчишки набрасывающую на шею пропитанную искрящим электричеством перфорированную удавку.

— Вот мы и встретились с тобой спустя столько волнительных лет… — с улыбкой, будто был совсем и не убийцей, а ласковым да добрым дедушкой из позабытых за нечестностью сказок, просмеялся низенький, вяленький, одетый во всё белое сгорбленный старик. — Знал бы ты как долго, бесконечно долго я пытался привести тебя к себе, дорогой мой мальчик…

========== Chapter 7. Amusement ==========

Надеющиеся на Господа обновятся в силе:

поднимут крылья, как орлы, потекут —

и не устанут, пойдут —

и не утомятся.

Исаия 40:31

С ошейниками-удавками на шеях и трупиками умерших от газа паразитов, застрявших в волосах, голых и грязных, покрытых слюной да кровью в каждой видимой частице искалеченных тел, выживших при первом тестировании согнали в напоминающую бестолковое стадо шеренгу, повесили им на руки по браслету с перемигивающимися чуткими сенсорами, отслеживающими пульсацию замедляющих бег сердец, и, снабдив десятком кутающихся в черноту конвоиров, повели прочь из оставленной позади газовой камеры, ударами в спину да едкими шипящими угрозами, действующими ничуть не хуже, заставляя подниматься этажами выше, выше и выше.

Люди, оставаясь тем самым сбродом, который умудрился пойти против поводка, а потому угодил сюда, еще пытались толкаться, огрызаться, оказывать тщедушное, тут же погашаемое сопротивление, и Уинд — бледный и одновременно красный, глядящий в пол стеклянными пустышками остановивших движение глаз — был практически единственным, кто, склонив к груди голову, покорно и отрешенно шел на следующую по очереди пытку, с отменным старанием игнорируя тяжелые да встревоженные взгляды тащащегося рядом Джека.

Мужчина, бессильно кусающий губы, украдкой поглядывающий по сторонам, но всё никак не находящий и не находящий лазейки, посредством которой можно было бы попробовать улизнуть, пытался ненароком касаться, мужчина всеми доступными ему способами изворачивался так, чтобы пересечься глазами, но чертов мальчишка, будто выключенная от питания неживая кукла, оставался глух, продолжая молчаливо отсчитывать босыми ступнями уходящие вспять ледяные ступени.

Прочие скорые смертники — где-то залысевшие, где-то до стылой жути худощавые, со впавшими глазами и вытаращенными обезумевшими лицами — не гнушались между собой переговариваться, не гнушались стонать, скулить, выть, кричать и бросаться на стены, друг на друга, на сопровождающих процессию охранников…

И все равно в итоге оказывались возвращенными в проклятый нерушимый строй, ползущий туда, куда ползти до болезненной истомы ни одному из них не хотелось.

— Малыш… эй, малыш… посмотришь ты на меня или нет? — под шумок тихим полушепотом позвал Джек, наклоняясь так, чтобы хотя бы вскользь мазнуть взглядом по запрятанному под длинную челку и сбившиеся белые космы лицу. Аккуратно, пока никто в их сторону не смотрел, тронул птенца за руку, провел по той кончиками пальцев, попытался сомкнуть в ладони ладонь, но напоролся лишь на слегка да быстро приподнятую и тут же вновь опущенную обратно голову. — Изрядно мы с тобой влипли, ага? Прямо-таки с разгону уселись задницами в наложенное специально по наши души дерьмо. И как теперь будем из этого выбираться? — хоть внутри и было до омерзения паскудно, руки тряслись, шаг становился сухим и железным, а сердце в панике громыхало в висках, он тем не менее пытался делать вид, будто ни-чер-та у них не случилось, будто всё так, как и должно быть, будто они просто могут взять, развернуться, передумать и без лишних вопросов отсюда удрать — не потому что сошел с ума, а потому что надеялся встряхнуть всё глубже и глубже уходящего ко дну замкнувшегося ребенка…

В то время как в существование любого намека на пресловутый выход, способный их отсюда выпустить да позволить об испытанном ночном — за окнами, стало быть, и впрямь где-то там плескалась злополучная тенистая ночь — кошмаре позабыть, с каждой преодоленной перекладиной верилось меньше и меньше.

Феникс, не попытавшийся даже притвориться, что среагировал, что вообще рад его слышать и идти настолько рядом, что от смазанных да беглых касаний болезненно опаляло кожу, со следующие одиннадцать ступеней молчал — только кривился и, слизывая с каемки рта набравшуюся кровь, с отвращением сглатывал то, что из него же и вышло, обратно в самого себя. Затем, когда под ногами нарисовался небольшой площадочный пролет, вяло дернул плечом и, всё так же не смотря в сторону сникшего Пота, одними губами, перекрученными с остывающим бесцветным голосом, проговорил:

— Я не думаю, будто отсюда есть какой-нибудь… выход. Вернее, я знаю, что его… нет.

— И что это за поганый у тебя настрой? — мрачнея, злостно проговорил Джек, сжимая мальчишескую руку так, чтобы не сломать, конечно — хоть и сломать, надо признать, до чертиков хотелось, — но принести осязаемую боль. Помолчав, не добившись никакой реакции, кроме сморщенной мордахи да бестолково прикушенных губ, сжалился, сбавил хватку и, помешкав, спросил то единственное, что не оставляло в покое с того самого момента, как их выудили из сраных клеток, отправив покорять лежащий десятками этажей выше приближающийся гранд финал: — Нет — так нет, и черт с ним. Помечтать-то я могу, по крайней мере? И вот еще что… Скажи-ка мне, пока нам предоставили такую возможность, что там… произошло? Что это за паршивый старикашка, который глазел на тебя так, будто одним взглядом пытался и облизать, и изнасиловать, и заодно сожрать? Убил бы эту мразь собственными руками, если бы смог достать… Откуда эта скотина да чудный праотец пресвятой науки в одном особенно мерзком лице знает тебя?

Уинд, от вопроса его заметно вздрогнувший, точно повторно ударенный электрической статикой, немного — и вроде бы абсолютно безвольно — сбавил ход, отчего Джеку пришлось осторожно приобнять того за плечи да подтолкнуть в спину, чтобы никто не успел приметить еще одно потенциальное слабое звено, задерживающее их чертову парадную прогулку. Похранив тишину — тишина эта мужчине до стылого воя не нравилась, потому что прежде мальчик с ним так себя не вел, а сейчас походил на какого угодно подменыша, но только не на самого себя, — поднял вдруг глаза — ужасающе пустые и красные — и, прошлепав тонкими изодранными губами, изогнувшимися в не менее изодранной улыбке, хрипло пробормотал:

— Он… док-тор… — по слогам, наползающим друг на друга да отгрызающим друг у друга же хвосты, выговорил он, глядя словно бы на Джека, а на самом деле совершеннейше насквозь. — Доктор, он… доб-рый… Он так… говорит. Всем-всем-всем… говорит. И… по-мо-га-ет. Это он тоже… говорит. Однажды под красной луной доктор встретил… маленького… мальчика, который был рыжим, почти как та самая… луна, а потом стал… белым, как сама… смерть. Доктор увидел его и… решил проэкспериментировать на нем свое… изобретение. Он сказал, что мальчик страшно болен, мальчик почти что неизлечим, и единственный способ спастись… от… ужасной… болезни — это принять от него новую руку и новый… глаз. Взамен того, который от него когда-то от… отня… ли. Мальчик, стоя перед лицом большой крематорной печки… испуганный мальчик, но… слишком глупый… к сожалению, поверил… ему; возможно, потому, что выбора у него не было, да и идти ему тоже было… некуда — кругом ведь творилась война. Изобретение, чего мальчик совсем… не ждал… прижилось, только вот потребовало за право быть и… остаться с… ним… слишком много чужой… живой… крови. Мальчику не понравилось это, мальчику не понравилось… там, мальчик не хотел отбирать ничью кровь и мальчик… мальчик сбежал… или, возможно, его просто выпустили за непригодностью… он не знает… не помнит… сам. Понимаешь, Джек, — это, последнее, было сказано уже совсем другим голосом: не разбитым, не дробящимся, а жестким, твердым и, что самое страшное, вполне самого себя осознающим, по-клоунски смеющимся, саркастическим, едким… Опять и опять больным. В красных глазах, разделивших агонический цвет ровно напополам, проявилась, приподняв змеиную голову, прокаженная осмысленная смиренность, уколовшая задохнувшегося Пота под сведенные угарным удушьем ребра. — Они уверяют, будто все на свете дороги рано или поздно приведут идущего обратно к его истокам. Это очень грустно, это, как мне всегда думалось, немножечко несправедливо, особенно, если идущий не хочет никуда возвращаться, но поспорить с этим утверждением, кажется, всё же нельзя.

Джек, и не хотящий на спятившего мальца, с какого-то черта решившего поведать ему свою историю именно сейчас, когда он ничего не мог сделать, смотреть и вместе с тем не могущий и секунды прожить без того, чтобы не выцепить всклоченной седой макушки и не убедиться, что с тем пока всё в порядке и он всё еще здесь, рядом, никуда не девается и остается с ним, сцепил от бессилия зубы, с трудом подавив лезущее из груди черношкурое бешенство: наблюдать за тем, как глупый птенец продолжал вывернуто да наизнанку улыбаться, пока лицо его перекашивала дичайшая, едва ли сполна представляемая мужчиной боль, было тем больше невыносимо, чем меньше ступенек у них оставалось впереди.

— И что же случится с этим мальчиком тогда, когда не знающие жалости дороги приведут его к оставленной колыбели…? — вылинявшим мертвым голосом спросил он, полупрозрачно вглядываясь в подернутые ржавой пленкой, отведенные в сторону, с концами прекратившие его узнавать да помнить глаза. — Он выживет, повстречает кого-нибудь, кто поможет ему спастись, захочет отомстить, или…?

— М-м-м… — Четырнадцатый чуть запрокинул голову, оголил белые — во всяком случае, куда белее, чем у того же Пота — зубы, рисуя не то одуревший звериный оскал, не то новую пошатнувшуюся улыбку. — Так не совсем честно. Это слишком сложный вопрос, Джек. Но, наверное… наверное, мальчик не захочет мстить, да и вряд ли на его пути отыщется тот, кто сумеет его оттуда зачем-нибудь… вытащить… К чему бы это вообще, правда…? Добрый же доктор будет рад, так сильно рад увидеть потерянного было мальчика, что, обняв его за плечи, обязательно приведет в такую же добрую лабораторию, из которой тот — я имею в виду тот «тот», которым он после старой доброй операции стал — когда-то и вышел. А потом…

Договорить он не успел; сторожевая тварь, идущая во главе их небольшого инквизиционного отряда, позывом закашлявшего помехами рупора отдала команду остановиться, не двигаться с места и ждать, следом за чем впавшие в полоумие перепуганные люди заволновались, обдали рокотом нарастающих, теряющих самообладание голосов, до которых, кажется, как никогда ясно стало доходить, что путь они прокладывали последний, билета назад не сулил никто, и пусть и загаженный да зараженный, но все еще такой живой, такой прекрасный кислород они, скорее всего, вдыхали здесь и сейчас в свой ужасающий прощальный раз.

Скотозагонная площадка, на которой их остановили, одернули, будто безмозглую свинарную дрянь, была настолько узенькой, меленькой и попросту крохотной, что собравшиеся, вынужденные вплотную друг к другу прильнуть — путь назад им моментально отрезали, выстроив за спиной блокаду из нескольких охранников, обнаживших токовые палочки, — едва не разрывались по швам, спрессованные потной и липкой, кричащей да кишащей животной давкой, что пыталась сломать кости, заползала по обнажившимся нервам в кровь, заставляла неволей хотеть проблеваться, когда по коже елозили чужие — сухие или влажные, помочившиеся — гениталии, ягодицы, груди, губы и животы, напоминающие на привкус забившихся в ноздри гнилых опарышей…

Затем же некто, кого отсюда не было видно, но кто смотрел на них как на ладони, презрительно кривя уродский обрюзгший рот, зажег одним нажатием громыхнувшего рычага просверленные в потолке прожектора, ударив по потерявшим видимость глазам обескуражившим и болезненно-белым измывающимся светом.

Всеобщий обезумелый гвалт от этой треклятой выходки усилился, вполз в уши нарывающим взрывом, довел до помешательства и пропущенной сквозь пальцы способности трезво сориентироваться; понимание того, где и для чего они находились, резко ушло, рассудок покачнулся, мозг расплавился и впаялся в черепную коробку, почти-почти уговорив обхватить голову трясущимися руками да жалобно согнуться пополам в тщедушной попытке от всего этого гребаного ада заслониться.

Джек уже практически сделал это, Джек практически подчинился, вверяясь тому, чем давно страдали все вокруг него, когда рядом, воткнув между животом да грудиной остановивший невидимый штык, с презрительным рыком прогрохотали створки открывшихся железных дверей, пискнул сенсор отключенной сигнализации, зашумел выбравшийся наружу невыносимо-кипяченый пар и чей-то неживой голос, льющийся оттуда же, откуда продолжал и продолжал лупить ненавистный свет, сонно проговорил:

— У нас всё готово! Можете их запускать.

Джек, не успевший ни очнуться, ни запихать на дно желудка поднявшуюся по пищеводу просмоленную рвоту, почувствовал, как некая безликая мразь, до того себя потерявшая, чтобы поверить, будто впереди будет хоть сколько-то лучше, нетерпеливо и раздраженно толкнула его в спину, как живая толчея, взволнованно завозившись, навалилась, подкосила ноги, заставила насильно, практически не перебирая конечностями, тронуться навстречу несчастной дожидающейся двери, откуда всё лилась и лилась выжигающая белая светлынь…

— Потом, я думаю, мальчик тот просто… умрет. Пш-ш-ш — и всё; смерть — она ведь далеко не такая долгая, трагичная да слезливая, как они о ней почему-то говорят… — уже там, на грани и страшном переступленном пороге, прошелестел рядом с перекосившимся Джеком неживой голос втекшего внутрь тоскливого Четырнадцатого, а затем голодные створки, облученные тихим сиянием обманчиво ласковых желтоватых ламп, поглотили новую порцию прибывшего корма, с остервенелым скрежетом захлопнув за тем запертую на шифрованный замок мортуарную дверь.

☣☣☣

— У доктора всегда был при себе запас того, что он называл «развлечениями», — пусто произнес Феникс, всё так же глядя сквозь Джека, словно тот успел невесть когда сдохнуть и вернуться на прежнее место копирующим, но не совсем плотным призраком, на белую инкубационную стену. Голос его был низок и непривычно хрипуч, глаза — в белене и заслонившем расширившийся зрачок тумане. Стены, на которые мальчик неотрывно смотрел, отливали похожим на его волосы стерильным хромом, моментами слепящим замученные глаза, а решетки, понатыканные попросту везде, стояли, вероятнее всего, за просто так, по одной лишь старой памяти или привычке — никто из тех, кого забрала в мертвую лабораторию несчастливица-судьба, уже и не пытался никуда из той деться, оставаясь покорно сидеть в приютившем углу да, раскачиваясь, дожидаться пронумерованного выхода на бис.

Подопытных, точно овец на мясной забой, сгрудили в очередное маленькое помещеньице, этакую издевательскую тесную подсобочку, разбив на несколько именных группок; доктор, направляя своего молодого помощника, по очереди выбирал из каждой толпы одного-двух человек и на время уходил, растворялся в своих пробирках да кровавых уколах, доносясь до пытающихся оглохнуть ушей надрывными воплями мучимых в иной комнате игрушек.

Джек с Уиндом, выигравшие себе немного просторного места — потому что почти всех остальных из их группы уже успели увести, — сидели чуть поодаль от других, притиснувшись боком к боку да привалившись спинами к стене; только если мальчик, оказавшись настолько малодушным — хотя Джек ведь знал, что нет, — чтобы смириться и принять, не видел смысла сопротивляться или шевелить застывшими под костяшкой мозгами, обернувшись запрограммированной на покорность собакой, то взгляд мужчины отчаянно метался от стенки к стенке, от одной связки чипов, насаженных на панели считывающего управления, к другой, вотще пытаясь ухватиться за малейший лучик к упущенной из виду надежде выкарабкаться да спастись.

— Обычно, если настроение его было особенно хорошим, он позволял своему новому пациенту выбрать развлечение самому, — продолжал — так спокойно, будто речь шла о выборе обеда или какой-нибудь сраной одежды — бормотать Четырнадцатый, выглаживающий себе разбитые коленки да всё покачивающийся вперед-назад, вперед-назад. — Правда, чаще всего пациенты его выбирали совсем не то, чего он от них ждал, и тогда доктор расстраивался. А когда он расстраивался, то начинал вживлять в глупое человеческое мясо что-нибудь… странное.

— «Странное»…? — прохладно, но вполне охотливо отозвался Джек: то, что творилось с мальчишкой, ему не нравилось, только ни помочь, ни что-либо исправить он при всем своем желании не мог, а разговоры, пусть и самые болезненно-гнилостные, отвлекали, запрещая задумываться о том кошмарном, что творилось через одну или две разделяющих с веселящимся белохалатником стены. — Это, к примеру, что…?

— Ну… что-то навроде ржавых гвоздей, от которых случится столбняк или… или что-нибудь похуже. Или какого-нибудь вируса, которого он еще не успел испробовать на других: с вирусом ему интереснее всего, там пациента можно посадить в стеклянную банку и наблюдать до тех пор, пока тот не издохнет. Или вот, скажем… имплантата. Только не простого, а с обязательной подковыркой; вместе с внедренным протезом к пациенту переходили те или иные знания, воспоминания, которых он сам никогда не проживал, а еще он мог приобрести устрашающую силу и даже добиться того, чтобы его забрали в город, сделав таким вот черным обмундированным солдатом из тех, которые станут загонять в подготовленные соты свалочных крыс и добывать для своего господина всё новых и новых испытуемых… выродков, но для этого…

— Для этого что, малыш…?

— Для этого приходилось пройти несколько… тестов, он называл это так. Например, тем самым имплантатом, который тебе внедрили, перебить целую комнату обнаженных и беззащитных людей… детей… кого угодно… перебить… Выкупаться в их крови, налакаться их крови, в этой же самой крови принести доктору вечную верную присягу, чтобы он забрал тебя и сделал одним из… своих.

— И тот мальчик, о котором ты мне рассказывал… Он смог сделать так, как от него хотели…? — тихо, насквозь прокусывая губы глазными клыками, спросил Джек, хоть ведь и заранее знал этот чертов предсказуемый ответ.

Птенчик всё так же спокойно качнул головой, лишь на один короткий миг с каплей ненависти, не укрывшейся от внимательного желтого взгляда, покосившись на зажатую в кулак левую руку.

— Нет, конечно… Мальчик отказался. Мальчик не стал ничего такого делать, за что этого мальчика и вышвырнули обратно на помойку, откуда он когда-то пришел. Хотя, знаешь… его-то родная помойка была далеко-далеко от помойки той, в которую его в итоге посадили. А посадили потому, что успокоиться на его счет не могли: считали опасным, бунтоватым, самому себе на уме. Мало ли что он мог выкинуть? Убивать же его было жалко — доктор слишком трепетно относился к тем, кто сошел живым с его операционного стола. Иногда мальчику казалось, что он скорее сам себе голову отгрызет, чем позволит кому-нибудь эти его извращенные и уродливые игрушки уничтожить.

— Лучше бы, честное слово, нашел себе какую-нибудь бабу… или мужика, если бабы вдруг не нравились или не давали… Самое то приобретение, дабы вложить застоявшийся престарелый потенциал, — шуточка получилась грязной, похабной и вообще так себе, но седой мальчишка к неожиданности хмыкнул, негромко, поглядев заволоченными глазами, прыснул.

Смеяться в их ситуации было заведомо страшно, заведомо нельзя — иначе появлялся риск сорваться с последних рельсов да прямым рейсом уйти под охвативший сумасшествием откос, — и Джеку, вопреки собственному исковерканному чувству юмора, смешно всё еще не было. Уинду же, несмотря на продолжающие стекать по щекам красные слезящиеся капли и крепко стиснутые на коленях белые пальцы с отслоившимися синими ногтями, было.

— Знаешь, чаще всего его пациенты выбирали для себя укол фенола, хотя я… тот мальчик, в смысле… почему-то боялся этой дряни больше всего остального. Поэтому и не выбрал, получив в итоге то, что получил. Но зато он хотя бы остался жить… Пусть, возможно, и ненадолго.

— Что такое «фенол»? — хмуро, изо всех сил, с хохотом поворачивающихся к нему спиной, стараясь выбросить вон из головы и так изначально понятное, но отчего-то обухом ударившее «я», прохрипел Джек.

— Не знаю подробно, — честно признался Четырнадцатый, — но, разумеется, яд, если брать в общем и целом. В лаборатории доброго доктора ведь всё яд. Помню только, что это всегда был самый щадящий выбор, потому что обычно доктор вводил пациенту летальную дозу сразу, с первого укола, хоть и вроде бы делал это не совсем нарочно — ему просто всегда было мало, ему хотелось больше, и он забывал, что люди — они слишком хрупки. Им было больно, но другим было гораздо больнее; здесь же промучаешься всего с несколько рвущих по клочьям часов, а потом отправишься прямиком к Богу… Если тот кого-нибудь из нас еще к себе принимает… хоть когда-либо принимал… вообще…

— Пока что этот укол мне что-то не сильно по душе, малыш… Какие-нибудь еще варианты предусмотрены? Если, конечно, наш с тобой радушный хозяин не сменил к собачьему черту всю свою увеселительную программку за проведенные без присутствия того мальчика годики…

— Еще были таблетки. Они всегда были. Иногда он давал их просто так, даже если человек и не выбирал. «Радитор» назывались, кажется. С каждым разом они становились всё более… опасными, эти чертовы капсулы… Согласившихся людей… людей сажали в стеклокамеры — устраивались они хитро, чтобы изнутри стекла были черными, а снаружи белыми и прозрачными — и какое-то время исправно поили таблетками, заменяя теми практически все приемы пищи, наблюдая за каждым мученическим днем. При этом испытуемым нужно было постоянно позволять забирать из себя кровь, ложиться на все эти машины для вечных анализирующих измерений — таблетки на тот момент были в разработке, и я совсем не знаю, как и что с ними сейчас. Наверное, тем людям было очень и очень плохо: они постоянно кричали, постоянно плакали, умоляли прекратить и позволить им выбрать фенол, и тот мальчик… нет… нет же… я… не он… это я… я не мог сомкнуть глаз, я не мог заставить себя уснуть, я не мог прекратить это слышать… — вышептав всё это, Феникс смолк, закусил изрезанную на мясо нижнюю губу. Руки его, изломившись в вывернутых запястьях, дрогнули, угловато поползли к голове, хватаясь за выбившиеся на виски прядки. Стиснули, потянули, оплелись пальцами, снова, снова и снова вырывая с корнем хрупкие белые волоски, пока глаза — прежде пустые, густые и поволочные — слишком не вовремя начинали проясняться, просыпаться, пропускать сквозь себя первые сполохи возвращающегося узнавания… Которого, как Джек понял лишь теперь, лучше бы никогда и ни за что не приходило. — Я… я сидел в своей клетке… в своей маленькой чертовой пробирке, где зализывал за внедренными железными органами никак не хотящие заживать кровавые раны… и смотрел… постоянно смотрел на них на всех… так долго, так невыносимо смотрел, смотрел и смотрел… Доктор пытался успокаивать меня, доктор иногда обещал, что кто-то из них просто пройдет денационализацию, кому-то помогут избавиться от лишних воспоминаний, и тогда они обязательно вернутся к покинутой нормальной жизни, но они никогда… никогда, Джек, никуда не… возвращались. Они все умирали — один за другим умирали, один за другим, боже… — и я постоянно-постоянно-постоянно смотрел на это… всё… Я всё… видел… я всё это помню… как будто… сейчас, хотя еще вчера… еще вчера или сегодня утром, пока мне не приснился тот проклятый… сон, пока я снова не увидел… увидел… его… мне ничего не… я ничего не мог… вспом… нить… — птенец вдруг содрогнулся так, будто кто-то подкрался к нему сзади и вонзил в хребет острую на когти пятерню, пытаясь выдрать тот прямиком через шкуру да мясо. Потом, застыв на несколько секунд, приоткрыл рот, откуда тонкой струйкой выкатилась липкая ниточка слюны, крепко зажмурил ресницы, близко-близко подтянул к груди коленки и, уткнувшись в те лбом, вновь сорвался на сгусток бесконтрольно выбирающейся наружу рвоты, вспененными желтыми пятнами шлепающейся на обнаженное трясущееся тело. — Доктор… доктор не трогал непосредственно меня, даже когда я подвел его, когда отказался, когда не принял протянутую руку и не стал его преемником… потому что я был… я всегда был проклятой короной его проклятой уродской коллекции, потому что его слишком заботили дорогие, такие редкие и такие дорогие куски дохлого железа, внедренные в меня! Джек… я… я ведь… я… Джек…? Что ты… зачем ты… дела… ешь…?

Джек, о котором всё еще помнилось, но по-настоящему забылось тоже, оказался, прорвавшись сквозь все неумело выстроенные баррикады, слишком недопустимо близко: даже не к телу, хотя и к телу, конечно же, тоже, а к забившейся в опаленной агонии сердечной душе.

Обхватив за узкие трясущиеся плечи, он крепко, до хруста сжатых в ладонях птичьих костей, стиснул глупого несчастного ребенка в охапку, прижимая, подтягивая, притискивая к себе со всей той силой, за которой не позволил бы застывшему, обомлевшему, прекратившему вдыхать и выдыхать мелкому ни вырваться, ни даже просто чем-нибудь невзначай пошевелить. Прошептав что-то, в чем наверняка не было смысла и чего не сумел разобрать сам — зато мальчишка от этого с концами пришибся, принимаясь бессвязно шелестеть губами да пусто хвататься дрожащими белыми пальцами, — уткнулся тому носом да ртом в накрытую пеплом, пылью и кровью запачканную макушку, продолжая удерживать так безжалостно, чтобы по пойманному тельцу поползли бесстыжие пятна темно-черных на альбиносовой коже синяков.

Мальчик, слишком быстро сдавшийся, слишком слабый, беспомощный и вскрытый, снова лил по щекам да мужской грудине обжигающие соленые слезы, снова, всхлипывая и давясь застревающим под языком кашлем, жался, вымаливая так много недостающих тепла и заботы, как только мог получить; вместе с тем его колотило, вместе с тем он горел и без всяких слов рассказывал, как сильно стыдится этих своих порывов, как ему горько и тошно оттого, что каждая чертова клетка в его чертовом теле нуждается в нем, в этом пагубном касающемся тепле, полученном от точно такого же живого человека в завершающемся спятившем мире, что давно, нарушив какую-то идиотскую горсть банальных непреложных заповедей — неужели было так трудно просто не трогать, просто обойти их стороной и вместо того, чтобы пихать в чью-то глотку нож, засадить в землю три яблоневых семечка да черенок от лопаты? — летел в расход распахнувшей створки утилизирующей печи…

Тем временем где-то там, за белыми стенами и белыми решеткам, чужие надрывающиеся крики достигли апогея, раздробились на множество коротких, плачущих, всхлипывающих, жалобных и потихоньку догорающих раздельных визгов, бульканий, затухающих бормотаний, наложенного сверху брезгливого гортанного лая. Лязгнули очередные сошедшиеся прутья, прошлись взад и вперед, окатив эхом, торопящиеся и торопящие тяжелые шаги, оглушив жуткой тактильной поступью, впивающейся в мозг и выковыривающей из пазов застрявшую печень.

Феникс, почти уже полностью спрятанный у Джека на груди, почувствовал вдруг, что руки мужчины стиснули его еще крепче, еще алчнее, жаднее, загнаннее, между тем как сам смуглокожий человек сделался настолько твердым и холодным, будто совсем всерьез обратился в отколовшийся от многоэтажной стены дохлый монолит, но…

Оно было и понятно.

Оно было слишком-слишком хорошо понятно, потому что эти трижды страшные и трижды плачущие смертью шаги, они…

Шли прямиком сюда.

К ним.

Комментарий к Chapter 7. Amusement

**«Радитор»** — существовавший и в реальности лекарственный препарат, представлявший из себя смесь дистиллированной воды, радия-226 и радия-228.

**P. S.** Прообраз доктора частично взят с существовавшего в реальности Эбена Макбёрни Байерса, который устроил в прошлом веке тот самый оздоровительный радиоактивный бум; к тому же, человек этот настолько верил в то, что делает всё, как надо, что в итоге и сам пошел пить свой «Радитор», осилив дозу, в три раза превышающую смертельную. Из-за чего в скором времени и погиб.

========== Chapter 8. Trickster ==========

Если вы будете иметь

веру с горчичное зерно и скажете

горе сей: «перейди отсюда туда»,

и она перейдет; и ничего не будет

невозможного для вас.

Матф. 17:20

— Номер двести двадцать восемь! Раз уж вы так, как мне о вас рассказали, рвались очутиться здесь, то, пожалуй, оце́ните шутку, что я тоже чертовски рад нашей с вами состоявшейся встрече? — белый доктор, отправивший прочь помощника да самолично остановившийся напротив напряженного смуглого мужчины и тощего бледного подростка, с отупляющим ужасом уставившегося в ответ, издавал тихие смешливые звуки, похожие на возню роющейся в помоях собаки, в то время как иные нелюди, отползшие да забившиеся подальше в углы, сообразив, что палач с чавкающими железными подошвами миновал их, падали ниц, распластывались на полу, благословляя за короткую отсрочку, и, наливая окровавленные взгляды сладостным злорадством ухмыляющихся чудовищ, жадно таращились на желтоглазого человека да приклеенного к тому седого уродца, прижизненно похороненного под проливаемой ни за что ненавистью. — И, разумеется, сам номер Четырнадцать! Я так истосковался по встрече с тобой; ну же, не смотри на меня так, будто я тебе враг, не разбивай мне, дорогой мой, старого сентиментального сердца.

Феникс от голоса его, вспомненного, шилом вошедшего в виски да там же застрявшего, пронзившего длинным игольчатым штопором, загнанно отпрянул, врезался лопатками в стену и, ухватившись изломанными руками за уши, срезанно мотнул головой, кривя губы так, точно вот-вот собирался удариться в приступ берущей за горло эпилепсии; ему отчаянно, до надрывного ора хотелось закрыть, зажмурить, да пусть даже выковырять себе эти несчастные бесполезные глаза, лишь бы только никогда больше не видеть этого человека, но…

Но-но-но-но!

Резко, но совсем не так подвижно, не так быстро и ловко, как пытался, мальчишка со скулящим трудом отодвинулся от Джека, отшатнулся, прополз — до поймавшего захлопнувшейся ловушкой угла — на отбитой заднице, где в итоге и поскользнулся, споткнулся, свалился на бок, перекатился на спину и, не понимая уже совершеннейше ничего, подогнул под себя руки да ноги, сворачиваясь в часто-часто дышащий смертельно-белый беспомощный комок. Рот его бессвязно и безостановочно шевелился, не выдавая при этом ни единого осмысленного слова, глаза — распахнувшиеся до слепой режущей боли протекающие слезами стекляшки — не разбирали абсолютно ничего, кроме бесконечно-белого, бесконечно-красного, дышащего крематорными углями вернувшихся из прошлого мясисто-опа́ленных тел.

Белый доктор, уродливо-прекрасный падший апостол, потерявший нимб да крылья и исказивший до неузнаваемости извратившуюся веру, вновь издал те самые кошмарные булькающие звуки — правда, теперь немного смущенные, стесненные и укоряющие, будто он не мог взять в толк, что делал не так и что происходило с отрекшимся от него ребенком.

— Я не понимаю… Неужели ты не рад увидеть меня, мой мальчик, твоего давнего доброжелательного спасителя и творца? Неужели в твоем черством сердце не осталось ничего светлого к тому, кто позволил тебе вновь смотреть на мир обоими глазами, пользоваться твоей удивительной, пусть и не конца доработанной рукой и хранить воспоминания о тех днях, которых твое нынешнее тело не успело застать? Я отдал годы, долгие-долгие годы своей жизни, чтобы однажды создать их и подарить не кому-нибудь, а тебе — беспризорному, ничем не выделяющемуся глупому ребенку с грязной голодной улицы! Ну же! Вместо того чтобы шарахаться от меня, лучше попытайся припомнить, посмотреть с иной стороны и испытать хоть немного благодарности, ведь я был жесток с другими, но тебе не сделал ничего, за что меня стоило бы страшиться… — Доктор, кажущийся хворым, обидевшимся, на самом деле очень и очень слабым — ноги его еле волочились, из-под халата выпирал горб, от лица отшелушивалась облученная кожа, а волос или зубов практически не осталось, — с некоторой нерешительностью сделал по направлению забившегося невменяемого мальчишки аккуратный резиновый шажок, второй, половинку надкушенного третьего… И вдруг, переменившись в выражении, ударившемся в совсем уже младенческие — значит, на грани он все-таки действительно был — годы, с искреннейшим из возможных удивлением уставился вниз, на смуглую руку смуглого человека, накрепко обхватившую его за штанину, а после — и за саму ногу: такую худую, тощую, что получилось сомкнуть кулак и достать большим пальцем до остальных кончиков. — Что бы это, скажите мне кто-нибудь, должно было… означать, трехзначный вы мой… номер…? — злости или пренебрежения, к которым и Джеку, и Уинду успелось привыкнуть, в голосе его не было ни на грамм — лишь всё то же незамутненное детское изумление да чистые голубые глаза.

Джек, прожигая одряхлевшее чудовище из далеких чужих кошмаров, отпечатавшихся на внутренней стороне блеклой детской кожи уродливым кусающим шрамом, залитым кровью холодящим взглядом, медленно-медленно пробирающимся в потайной подгрудный кармашек доброго доктора, так же медленно, наигранно неуклюже разжал пальцы, отнял руку, поднимая ту вместе с рукой второй невинно вскинутыми наружу ладонями; на губах его, подергивающихся и синих, кричала набатом винилово-виноватая улыбка — в расплату она требовала столь многое, что смуглого человека трясло, шатало, едва-едва не прошивало сквозь сведенную глотку сдавленными завывающими хрипами.

— Не нужно с ним так, — перековерканно, с запавшим под нижними веками безумством выдавил из себя он, пытаясь продрать до тошноты заузившееся горло. — Насколько я сумел понять из того, что он успел мне порассказать, старик, то у мальчишки на тебя выработалась нехилая такая аллергийка; вон, сам неужто не видишь? Так что подобным образом ты от него вменяемости не добьешься. Но… если ты позволишь мне перейти на… так сказать… более действенные… методы, то я… — он ненадолго замолк, бросив смазанный беглый взгляд, на самом деле прошедший строго насквозь, на застывшего и затихшего мелкого, приоткрывшего рот да кое-как приподнявшего в сторону того, кому еще только что готов был доверить свою последнюю каплю души, разбитую кружащуюся голову, — я попробую собственноручно развязать ему рот и открыть для тебя его душу. Да и потроха, если пожелаешь, тоже…

Феникс, начинающий с каждой прогремевшей секундой понимать всё лучше и лучше, при этом оставаясь не понимать даже того, как ему не сдохнуть на месте от разрыва отказывающегося качать жизнь клапана и продолжать дышать, когда дышать резко перехотелось, попытался где-то там, на грани размытой видимости, ухватиться разъезжающимися обломанными пальцами за стены, перевернуться, приподняться, подползти. Выдавить глухое, неповинно-убиенное, до хруста жалкое и жалобное:

— Дже… к… Джек… Постой… пого… ди… О чем ты таком… о чем ты, Джк… к…?

Сердце, мечтающее принять это всё за неудавшуюся шутку — от Джека ведь можно было ждать чего угодно, он же был и оставался дурацким клекочущим пересмешником в аляповатом тряпичном наряде, — сопротивлялось, прогибалось под давящим белесым светом, под накрывающей страшной мыслью о том, что он мог остаться здесь совершенно один, как раньше, совсем без того, кто тянулся погладить да сделать лучше, легче и терпимее хотя бы тем, что просто поблизости находился. Сердце раздиралось дробью засаженных под мягкое мясо ржавых оружейных гвоздей, наотрез отказываясь играть в эту невыносимую каннибальную реальность, а чертов добрый доктор, сморгнувший поналипшее на выпадающие ресницы потрясение, перебил, добрый доктор вклинился, когда никто не просил, опять всё испортил, забулькал помойной собакой, восторженно завизжал:

— Вот это поворот! Прекрасно! Превосходно! Просто восхитительно, божественно, достойно высочайших аплодисментов, удивительный вы мой трехзначный номер! Это лучшая комедия, лучшая драма, самая лучшая роль из тех, что мне довелось увидеть или прочитать за всю свою долгую скучную жизнь! Для того, кто добровольно предлагает мне оказать услугу, у меня всегда отыщутся некоторые оригинальные… м-м-м… льготы. — Гребаный лысеющий карлик, должный доставать вытянувшемуся в полный рост Джеку где-нибудь — в лучшем случае — до локтя, по щуплости почти такой же заморенный и скелетоподобный, как и несчастный седой пацан, взволнованно переступил с одной ножонки на другую, огладил сморщенными дрожащими пальцами подбородок, на котором, если верить вошедшему в привычку жесту, росла когда-то давным-давно вылинявшая теперь борода. Улыбнувшись от уха до уха — губы его при этом треснули и закровоточили, слишком уж тонкими да сухими были, — продемонстрировал успевшие начать подгнивать темные золоченые — разумеется, тоже из заменителя, потому как натуральное золото в их ненатуральном больном мирке уже с добрую сотню лет как перевелось — коронки и, указав взмахом тщедушной ручонки куда-то вправо, заниженным до ломающегося верезга голосом проговорил: — Веди мальчика туда. К той комнате, которая виднеется отсюда из-за угла. Но только смотри, никаких шуточек! Не послушаешься — и сам пожалеешь, и мальчишку пожалеть с три дорога заставишь.

Джек, скривившись, едва подавив на мгновение просквозившее на физиономии желание плюнуть чертовому выродку в морду, внутренне передернулся, впервые ощутив, насколько холодно же в этом треклятом склепе на самом деле было. Стараясь держать себя в руках и не сходить с той опасной, ведущей над пропастью тропинки, которую сам же для себя в вящем безвыборье избрал, поднялся, прихрамывая на правую сторону, на ноги, тускло поглядел на низкорослого старикашку сверху вниз и, дав себе зарок смотреть только на мальчишку, хотя на самом деле и ни черта не смотреть, потому что делать это было больно и страшно, подошел к тому, склонился и, невесомо проведя ребром ладони по залитой кровью щеке, одним резким рывком вздернул измотанную тушку, крепко удерживая за выворачиваемую из сустава дохлую руку.

— Пойдем-ка. Делай, что я тебе говорю, и не брыкайся, мелкий. Сам ведь понимаешь, что лучше это буду я, чем он.

Птенец — оторопелый, всё еще плохо соображающий, с распахнутыми глазами и безвольно приоткрытым ртом, откуда текла и текла пугающая красная мразнота — первый шаг худо-бедно сделал, на первом шаге подчинился, прошлепал, позволил себя протащить, а после, будто приняв, наконец, что происходящее — не очередной привидевшийся сон, который можно досмотреть и проснуться, нырнув в приручившие теплые лапы, резко уперся свободной ладонью мужчине в грудь, оттолкнул того, запнулся, остановился. Подняв взгляд — кишащий зародышами готовой вот-вот проклюнуться звериной ненависти, прошивающего ужаса и ментального рвотного душка, — провыл, обнажая молочные, никогда никого по-настоящему не кусавшие щенячьи клыки:

— Пусти… Пусти меня, ты! Пусти, скотина! Сука… Сволочь… Чертов… проклятый… пре… преда… тель…

— Ты же слышал, малыш, что я не могу этого сделать. Никуда тебя отпустить, в смысле, — серея, чернея, теряя в сошедшем лице, потому что это уродское обвинение на уродскую «п» садануло по печени и почкам, прорвав критический запасной кровавый бурдюк, выхрипел Джек, сжимая пальцы на мальчишеской конечности так, чтобы раз и навсегда прекратить волноваться — сломает он ее или нет. — Брось эти игры. Ты ведь уже большой мальчик и должен прекрасно понимать, что иногда человек должен сделать то, что он должен.Поэтому прекрати вести себя, как распоследний святой идиот, и…

Мальчишка, не дав ему договорить — каждое новое произнесенное слово убивало двойным патроном сразу обоих, поэтому Джек, чтобы честно, молча да искренне, был ему очень и очень за это благодарен, — снова дернулся, едва не растрескал себе на известковые сколы чересчур прытко выгнувшуюся спину, а потом взял и…

Заорал.

Заорал оглушительно-громко — чертов доктор подобрался, растерянно попятился, пока его шавки деланно отвернулись, привычно притворяясь, будто вокруг не сотворенная их же тварностью преисподняя, а чудный да райский цветущий сад, случайно затопленный заместо дождя проедающей желтой кислотой, — злостно, безнадежно яростно и раздирающе опустело, так, будто ему с разгона засадили под сердечные створки кинжал, и вместе с этим ором практически тут же, умудрившись каким-то непостижимым хреном вырвать вроде бы железно удерживаемую ручонку, набросился на не ожидавшего подобного порыва Пота. Меньше чем за пару отсчитанных до взрыва секунд подпрыгнул, навалился, впился тому ногтями в плечи, вонзился разрывающим до мяса укусом в горло, ударил коленом во вполне прочувствовавший занывший живот, заставляя оступиться, ненадолго сдать оборону и, словно пропащему трусу, роль которого он здесь и играл, вжаться лопатками в не вовремя подвернувшуюся стену; проклятая ситуация с проклятой пользуемой лежанкой и неверно оцененными позициями повторилась, только теперь намного-много хуже, чем в первый не задавшийся раз. Под ухом — потому что зубы всё пытались и пытались отыскать да перегрызть нужную артерию, действуя серьезно, без всяких шуток, трюков или уловок — послышалось ревущее, рычащее, ледяное и проклинающее, до глубины растоптанной детской души обиженное:

— Ублюдок! Ты всего лишь очередной поганый ублюдок, Джек Пот! Такой же, как и они… все! Паршивое вероломное ничтожество, готовое наврать и продаться за кучу помойного дерьма! А я ведь считал… я правда считал, что ты… ты и я… мы могли бы… что у меня… наконец… хоть кто-то… поя… появил… ся… и я больше… больше совсем не… один…

Он, казалось, готовился вот-вот поддаться пожирающему изнутри Четырнадцатому монстру, отдать себя на растерзание жадной слюнявой твари и с концами сойти с ума, когда взгляд его вдруг — всего на какое-то тщедушное неполноценное мимолетие — пересекся со взглядом Джека, умудрившимся там, на самой-самой глубине, сберечь слишком больную, слишком пугающую уверенность в том, что всё делает правильно, всё делает как надо, не собираясь ни подводить, ни оставлять, ни нарушать даденного однажды слова…

Затем же, скрючившись в три погибели да выблевав из раскрывшегося, отцепившегося от мужской шеи рта грязный кровавый сгусток, мальчишка широко-широко распахнул вновь прояснившиеся голубичные глазищи да, взвыв продырявленной картечью псиной, грохнулся с руганью на пол и, еще неестественнее согнувшись, ударом беспощадно пнувшей ноги отлетел к стене, распластываясь под той потрепанным беспомощным мешком — удары Джека, и окутанного разыгравшимся под шкурой черным бешенством, и четко осознающего, что иначе этого идиота не угомонить, оказались куда весомее, куда болезненнее, куда пригоднее для того, чтобы сломать да покалечить и без того держащееся на обрывающемся волоске тело.

— Болванище… да что же ты настолько-то тупой, черт тебя подери… — сквозь зубы, чувствуя себя донельзя мерзко, мутно, отвратительно и виновато, прошипел прикусывающий язык, чтобы не натворить чего-нибудь еще, Пот, краем глаза покашиваясь на сраного обдолбанного доктора, который, явно не зная, радоваться ему или же носиться с подпаленной задницей, аккуратно вышагивал вдоль противоположной стеночки, то протягивая навстречу трясущуюся за мальчишку руку, то, наоборот, быстро втягивая ту обратно, точно боясь, что неконтролируемый психопатище в лице смуглого громилы потеряет к несчастному ребенку интерес да обратит внимание непосредственно на него. Впрочем, вопреки этим своим ничтожным страхам, белый залысевший козел, помявшись, умудрился — когда всё затихло, мелкий остался лежать, подобрав колени, на полу, а Джек застыл в нерешительности, не зная, что предпринять дальше и как заканчивающееся время растянуть — подать голос, просаженным попискивающим лаем вымасливаясь:

— Будь с ним, всего дорогого ради, аккуратнее! Будь с ним аккуратнее и не повреди его левого глаза и левой руки, я очень тебя прошу! Ты и близко не представляешь, насколько они бесценны для меня!

Джек, от этой его мученической исповеди как будто током осененный, поджался, собрался, застыл, скосил на потерявшего волосы да брови карликового деда недоверчивый, подозревающий в какой-то чертовой подставе, но все равно заметно оживившийся, приободрившийся, сделавшийся свободнее и чище преобразившийся взгляд. Потянув еще несколько размытых секунд, под прикрытием которых у него почти идеально получилось прикинуться недалеким заторможенным дурачком с отличными физическими данными, но поврежденным или и вовсе отсутствующим серым мозговым веществом, капельку резковато кивнул, растягивая губы в фирменной — не предвещающей ничего хорошего, но ведь доктор об этом совсем, бедолага, не знал — полубезумной улыбке.

— Я понял, старик. Глаз и рука этого мальца для тебя дороже некуда — я хорошо это понял, не переживай… — продолжая всё так же нагнетающе улыбаться, уже даже не прорычал, а лучезарно, нехорошо, совершеннейше спятивше промурлыкал он.

Вновь приблизившись к безвольной тушке поверженного мальчишки, больше не пытающегося ни подняться, ни оказать отпора, ни подать малейшего признака сохранившейся в теле жизни, наклонился, ухватил того за покрытое черными синяками изуродованное предплечье, вздернул — так легко, словно даже кости в его существе обернулись крыльями невесомых бумажных дронов — на подгибающиеся ноги…

И вдруг, нарисовав улыбку клинически другую, вот теперь и в полной мере угрожающую, и пожирающую, и ни разу на самом деле не улыбающуюся, заломив сгибом крепкого, жилистого, железно-сильного локтя тонкую задохнувшуюся глотку, прижал даже не подумавшего барахтаться умничку-птенчика к себе спиной, накрывая пальцами свободной руки его бесценный левый глаз, заточенный под бьющую струями кровь да вонзающийся в плоть отсыревший металл.

Феникс, моментально поддавшийся полумертвому параличу, задрожал, затрясся, заколотился то ли от страха, которого, по идее, испытывать у него при таком раскладе особых причин и не было, то ли от гнева, тоже так или иначе Поту непонятного, но, к вящему облегчению заволоченного холодной испариной темнокожего человека, выдираться да вырываться не стал. Зато вот доктор, добрейший ублюдский доктор, отлепившийся от стены, шагнувший вперед, но отчего-то там же и передумавший, быстро юркнувший обратно, буквально на глазах спух, спал, дошел до тихой океанической отмели, на которую единожды в три столетия обязательно напарывался тот или иной корабль, а потом на вечное вечно там и застревал.

— Что… ты… делаешь, трехзначный… номер…? — он выглядел так, будто и впрямь не понимал, будто всё то человеческое, вкупе с чем он когда-то уродился, давно осело под стеклом проспиртованных банок и странных фигуристых колб, рассосалось по чашкам Петри и синим алкалоидным взварам. В этой новой самовыстроенной пародии на мир, где черные солдаты, поставленные шеренгой там, где белел закрытыми воротами теплый желточный выход, наученно приподнимали оружие, снимая то с предохранителя да готовясь наносить удар, не осталось ни единого клочочка места, чтобы осмыслить, как кто-то может пойти против прихоти тех, кто владеет правом прямого приказа, как вообще кто-то может предпочесть быть с кем-то еще, когда каждый сам по себе по вине такого же «кого-то еще» страдал, терпя всё то, что оказался вынужден стерпеть. — Зачем тебе оно…? Зачем тебе делать то, что ты делаешь сейчас…? Зачем тебе… беспокоиться, если вы друг другу абсолютно никто; мне говорили, что вас поместили жить на одной площади всего лишь с несколько дней… назад…?

— И что с того? По-твоему, этот гребаный срок что-то такое прям невообразимо великое значит? В той помойке, в которой мы все дружно влечем свой издыхающий жалкий быт, каждый день похож на последний, каждый день таковым и становится, так какая разница, знакомы мы с ним час, два или все двадцать невозможных лет? — Пальцы Пота огладили, обвели грубыми подушечками выделенную окружность, надавили сильнее, глубже, причиняя стиснувшему зубы, но закричавшему сквозь прорези мальчишке новую мокрую боль, пуская угнетающую темную кровь, заставляя мелкого — почему-то вдруг частично расслабившегося и снова вроде бы доверившегося — вскинуть руку да впиться трясущимися пальцами в мучающую Джекову ладонь, принимаясь ту зверевато и ногтисто драть. — Этих хреновых двадцати лет у нас уже никогда не будет, поэтому я вижу смысл в том, чтобы послать это вшивое время нахер и жить на полную катушку здесь и сейчас, а ты же сам, дед, сказал, что дороже твоих игрушек, расточительно встроенных в этого мальчишку, у тебя ничего нет. Ты сглупил, не обзаведшись ни детьми, ни женой, ни таким вот свалочным парнишкой, магнитом умудряющимся тащить на свою задницу одну беду за другой, и ты не хуже меня понимаешь, что еще совсем немного — и от тебя не останется ничего, кроме сожженного в крематории трупа. Следовательно, ты не захочешь терять то, что тебе важно — пусть это и всего лишь бездушные куски железяки, — на пороге загробного пути, и если я вырву и сломаю этот замечательный глаз, например… Ты будешь не просто расстроен. Ты морально — там, где даже у тебя сохранились останки души — сдохнешь. Я ведь прав?

Он блефовал, он настолько блефовал, что от страха, мечущегося под кожей да за костью, едва-едва не тряслись колени, под сердцем ныло, нервы накаливались до шипящего замыкания, а он, даже примерно не представляя, когда и где нужно остановиться, чтобы не перегнуть начавшую потрескивать хрупкую палку, играл в эту чокнутую пагубную игру, лучше лучшего осознавая, что любой опрометчивый шаг может стать неверным, любая оброненная вслух догадка может не прижиться, опровергнуться, напороться на насмешку и прямую пулю в лоб, а не изящный да вычурный шах извращенных, психопатически-вербальных шахмат.

Он пытался повторять себе, что, колеблясь на грани, разницы не должно быть никакой: либо сразу вперед да на небо, либо туда же, но путем более долгим, подбитым, кружным; наверное, всё это не имело значения, если все дороги так или иначе вели к пресловутой ангельской колыбели, но страх тем не менее не отступал, желание прожить хоть еще немного не становилось меньше ни на грамм, а проклятущая черная солдатня подбиралась ближе да ближе, постепенно расползаясь на окружное полукольцо, и шаг ее был плавен, прилежен, беспечен, смел. Джек, уже не стоящий одной ногой над пропастью, а бултыхающийся в той в общем и целом, задался невольным отрешенным вопросом — а сколькие из них, из этих проклятущих стражей внутреннего порядка, были когда-то такими же мальчишками-подобрышами, в которых тоже что-то вживили да навек оставили при себе не видевшими лучшей участи озлобленными дворовыми псами?

— Не советую меня нервировать, господа! — выкидывая из головы то лишнее, что туда назойливо, будто чумная муха на свежий труп, скреблось да лезло, предупреждающе оскалился он. — Я ведь совсем не шучу. Я на взводе, мои нервы — тоже, и если кто-нибудь из вас ненароком удумает выстрелить — я не побрезгую прикрыться и мальчишкой. Меня вы добьете следующим, не вопрос, но много ли тебе будет проку от твоих бесценных игрушек, когда сам носитель, пусть синхронизировавшийся с ними и не идеально, но всё же, сгинет? Признай уже, что ты привел его сюда вовсе не ради того, чтобы отнять жизнь. Скорее, ты надеялся, что сумеешь убедить его вернуться под родимое крылышко и не улетать больше из пригревшего гнезда. Или станешь спорить, дедуля? Как по мне, то ты, за неимением лучшего, по-своему прикипел и к этому ребенку тоже; как к — пусть ненавистной и не такой, как мечталось, но все-таки — бабе, которая носит бренный эмбрион твоего странного, ненужного, нелюбимого, но суррогатно-единственного внука.

Он понятия не имел, был ли хоть в чем-то прав или невозможно, по-зимнему далек от истины; откуда он вообще мог знать, что творилось в чужой плешивой голове чужого плешивого старика? Откуда мог знать, что ему сделать, чтобы выкарабкаться отсюда живым с таким же живым мальчишкой на руках, а не отправиться парочкой замученных изрешеченных трупов на гребаном нищебродном катафалке в нависшую над городом покойницкую печь?

Он.

Не.

Знал.

Ничего, кроме слепого дешевого блефа — единственного, на что хватало его власти да сил, — и того, что люди, пусть и успевшие превратиться в тупую скотину, всё еще — где-то непостижимо далеко — оставались людьми, имеющими при себе несколько слабостей да непреднамеренных ожиданий, чтобы кто-нибудь на их голые места надавил и заставил проделать роковой уличающий шаг.

Только вот пауза между ним и заткнувшимся, точно назло не открывающим рта стариком затягивалась, сердце обливалось толченой снежной ртутью, ладони потели, пальцы купались в пролитой задыхающимся мальчишкой крови, а сраный докторишка, таращась выбивающимся из-под складчатого лба долгим тяжелым взглядом, не отвечал, не сдвигался с места, будто прямо здесь и прямо сейчас так некстати порешив оборвать в этой паскудной реальности подошедшее к точке пунктира существование.

— Черт возьми, не молчи! Скажи хоть что-нибудь! Скажи, что тебе наплевать или не наплевать, слышишь меня?! Скажи что угодно, но не смей делать вид, будто с тобой говорит никчемное пустое место! — зверея, шалея, переступая грань той истерики, в которую ни в коем случае нельзя было вляпываться, потребовал, срываясь на лязгающий паникующий вопль, Джек. — Если тебе наплевать на этого мальчишку — то и хорошо, и дьявол с ним, но так мне об этом и скажи! Скажи мне, и я выковыряю ему этот чертов глаз и оторву проклятую руку, чтобы хотя бы сдохнуть он мог свободным от навязанного вами всеми дерьма!

— И тебя совсем не волнует, что после того, как ты это сделаешь, ты умрешь тоже…? — прохрипел доктор, отирая о стерильную тряпку такие крохотные, такие нелепые, такие ужасающие в своей поступи взмокшие ладони. — Что никто никого не пощадит и тебя на месте расстреляют, потому что во мне осталось слишком мало сил, чтобы после всего сказанного захотеть с тобой — с кем-либо из вас, кроме моего драгоценного Четырнадцатого… — трехзначный номер, играться собственными руками?

— Да в каком месте меня «не волнует»?! Ты совсем из ума выжил, старый хрен?! Разуй глаза и попытайся пошевелить мозгами, сделай милость! — губы его, еще только что разрывающиеся под гнетом загнанного в смертельный угол волчьего оскала, вновь потянулись углами вверх, преображая темное, мрачное, рассекающееся по швам лицо с налитыми кровью полопавшимися сосудами до граничащего с необратимым безумием полоумия. — Кто закапал тебе в башку эту дребедень?! Конечно, я хочу выжить и хочу сохранить жизнь этому ребенку, но как будто это возможно в том мире, который вы для нас выстроили, чертовы лживые убийцы! Неужели ты всерьез веришь, что мы настолько идиоты, чтобы не понимать, для чего вы перетащили нас в свои паршивые соты и для чего мы вам вообще нужны, хотя, точнее будет сказать, нихера-не-нужны?! Я хочу жить, я до вопля хочу остаться на этой сраной загаженной планете и еще немного пожить, но, если тебе уж так необходимо, чтобы я выбрал, то хорошо, вот он тебе, твой выбор: я с бо́льшим удовольствием предпочту сдохнуть, защищая то, что хочу защитить по собственной прихоти, чем слечь от твоих иголок, таблеток, пуль или куска отравленной жратвы, кинутой как какой-нибудь дворняге! Поэтому, если тебе усралось, убивай нас обоих сразу, убивай на здоровье, добивай, сколько влезет, раздирай на куски, жги, но того, что я сумел хоть что-то сделать так, как хотелось мне, а не тебе, ты изменить не сможешь!

Феникс, уловивший, как трясущиеся, но теперь уже куда более решительные пальцы, оцарапав половинку щеки и слипшуюся от крови редрую бровь, надавали с двух сторон на напрягшееся глазное яблоко, впервые ощутившееся настолько хрупким и хлипким, что сделалось до припадка страшно, попытался руки, за которые продолжал умоляюще цепляться, содрать, поранить, оттолкнуть прочь, только вот практически тут же оказался безжалостно остановлен: та рука, что придерживала его под горлом, нажала в несколько раз сильнее, намекая, что еще хотя бы одно нерасторопное своевольное движение — и она передавит ему к чертовой матери кадык, да заставляя мальчишку, вскинувшегося в потянутом позвоночнике, распахнуть рот и ломанно, надрывно, но совершенно беззвучно завопить, снова и снова хватаясь непослушными кистями за чужую конечность — ни царапать, ни драть он ее уже больше не пытался, а всего лишь, глубже и глубже погружаясь на засасывающее дно, бессильно держал, ища выпрашиваемой защиты у того, кто временно заменил собой очередного багрового палача.

— Я вижу, что он тебе отчего-то… успел стать… дорог. Возможно, даже дороже, чем… мне…? Неужели же ты и впрямь сможешь лишить жизни того, ради кого лишаешь той и… себя?

Джек, разбитыми осколками смотрящий в глаза такого же разбитого старика, не помедлил с ответом ни на секунду, только потом, гораздо позже уже узнав, что в действительности совсем тому не…

Солгал.

— Смогу, — холодно и спокойно ответил он. — Если это последнее, что нам останется сделать, то я с большей радостью убью его своими собственными руками, чем отпущу и позволю слечь в одну могилу с тобой.

Добрый доктор, белый доктор, грустный маленький человечек, увлекшийся чересчур непоплечной для него игрой, почему-то больше не вызывал ни страха, ни ненависти, ни ужаса, ни омерзения. Наверное, всего лишь легкое паутинное презрение. Наверное, странную и болезненную тоску гнедой с блеклым да трупным подпалом масти. Наверное, даже по-своему жалость, пусть и сплошь такую, которая не смогла бы ни согреть, ни укрыть, ни успокоить; с этой же чертовой жалостью старик, безвольно захлопнувший рот, шумно выдохнул, повесил ременные плетья рук и, так смешно да нелепо, будто был заведенным карусельным клоуном на погоревшей цирковой арене, запутавшись вдруг в полах показавшегося слишком длинным для него халата, оступился, отходя на шаг, второй, третий, пятый и седьмой, пока не прижался всеми битыми лохмотьями к молчаливой противоположной стене, не опустил, обдав бьющегося в агонии седого мальчишку последним прощальным взглядом, лицо и, отведя затушенный взгляд, не сказал — так громко, чтобы услышали не только они трое, а все, кто вообще находился здесь:

— Если таково ваше желание… если это то, чего вы оба хотите, номер Четырнадцать, номер… да нет же… нет… Мальчик и… его ручной доберман. Всего лишь мальчик и его большая, злая, верная и добрая собака… Если вы уверены в своем выборе и верите, что сможете отыскать шанс на спасение — уходите. Просто уходите отсюда, пока я не передумал, пока вас не стало слишком поздно и слишком бессмысленно отпускать: мои люди не тронут вас, но те, что находятся за дверьми этой комнаты, слушаться меня не станут. Они подчиняются совсем другим приказам, и если вам не повезет нарваться на кого-нибудь из них… Но, думаю, окончание этой сказки вы придумаете и сами. Поэтому уходите, пока я даю вам такой шанс, мальчик и его доберман. Бегите прочь с моих старых уродливых глаз… Просто, прошу вас, бегите.

========== Chapter 9. Lumen ==========

И не сообразуйтесь с веком сим,

но преобразуйтесь обновлением ума вашего,

чтобы вам познавать,

что есть воля Божия,

благая, угодная и

совершенная.

Рим. 12, 2.

Они бежали — бежал Джек, обжигая о зарешеченные пластины израненные босые стопы, таща на руках доведенного почти до беспамятства измученного мальчишку — по бесконечным коридорам, бесконечным белым лабиринтам, где потолки порой то уносились немыслимо далеко наверх, то вдруг так же резко спадали вниз, заставляя вжимать в плечи голову и переходить на разбивающийся на осколки ползок, в то время как в лицо да в спину ударяли выхлопные струи горячего влажного стима из переживших завершившиеся века списанных паровых машин, разило удушливой вонью дизельных двигателей, дребезжало под опаляющим пятки полом — там, за сомнительно прочной железной прослойкой, работало и коптило моторное сердце оживающих на глазах серокаменных сот.

Под беззащитные обгорелые подошвы то и дело попадались замасленные скользкие лужи пролитой черноты; камеры наблюдения, дающие о себе знать на каждом отрезке из приблизительной сотни метров, перемигивались тихими да красными ионными вспышками. Галогенные лампы, то дающие трескающийся сбой, то врубающиеся на полную мощность, до слез ослепляли, а птенец, добитый и стараниями перегнувшего палку Пота, и вернувшимся из детства непринятым кошмаром, продолжал болтаться в руках тщетно дозывающегося мужчины безвольным болванчиком, наотрез отказываясь включаться и помогать: нести Джек его совсем не возражал, но понимал, что если бы мальчишка зашевелил собственными ногами, то передвигались бы они куда как быстрее.

Тело Пота скручивалось, чертыхалось, болело, перевязывалось застревающими в мышцах узлами; для того, кто уже с несколько суток ничего толком не ел, ска́чки по винтовым этажам с вроде бы легкой, но все равно выматывающей ношей на руках — занятием были тяжелым и одуряющим, ослепляющим, сбивающим пульс и побежку сворачивающейся комками крови; со всей ответственностью осознавая, что здесь и сейчас всё полностью зависело от него, мужчина приближался к заворачивающемуся под сердцем паническому срыву, за которым первая роковая ошибка оставалась вопросом стремительно замедляющихся ходиков.

Если им и везло, то лишь в том, что, не зная, куда вообще податься и в какую сторону держать направление, Джек сворачивал в самых неожиданных местах, пролезал сквозь узкие да мокрые трубы, кое-как, полагаясь на подточенные инстинкты, пытался придерживаться тех лазов, в которых звуки изолировались, исчезали, оставляли один лишь бело-серый пустынный вакуум; людей вокруг пока что не встречалось — если не считать двоих несчастных, будучих вообще, кажется, не в курсе дела, которых вырубить получилось практически на ходу, — камеры горели, фиксировали, но почему-то не реагировали, не присылали по пятам дающих деру отщепенцев напрягающей выжиданием облавы.

Вскоре, пообвыкшись с замазавшей бдительность тишиной и выжравшим нервы посторонним бездействием, пусть то и казалось неестественным да странным, поддавшись утомляющей усталости и поползшей по губам пересушенной белой пене, взмыленный Джек стал двигаться медленнее, еще после — и вовсе уже не бежать, а красться, идти, отчетливо вслушиваться в изредка доносящиеся голоса да рабочие шелесты, приостанавливаться, чтобы перевести дух, за углами, машинами и перегородками, закрывая ладонью мальчишке, что продолжал бессвязно хрипеть, выдающий их рот. Когда сил набиралось чуть больше и то, что представляло угрозу, обтекало мимо — выбирался обратно, обшаривал стены, мрачнел, потерянно оглядывался вокруг, сбивался с пути, налетал на запертые или тупиковые двери, поддавался охватывающей с кишками истерии.

Реактивы, иногда оплетающие кольцом настолько тугим, что закладывало минным детонатором откалывающуюся голову, гремели заправленным жидкотопливным содержимым, шевелились и скрипели, то обрушая, то поднимая тяжелые перегонные коромысла; гудели протонные и плазменные генераторы, поблескивали смазанные спаянным маслом алюминиевые турбины, трубы, переключатели, рычаги. По выхлоренным железным стенам мелькали такие же выхлоренные железные тени, по следам, обозначенным каплями предавшей крови, тянулся, накрывая пальцами выколупленные красные глаза, играющий в «поймай — не поймай» бесшкурый апокриф, чью поступь даже получалось порой услышать: когда на миг до удара замирало сердце и в лёгких звенело пеплой заношенной ржой.

— Малыш…! — За очередным поворотом, чудом умудрившись миновать группку беззаботно переговаривающихся двуногих тварюжек, с ног до головы закутанных в пластилиново-белые термооптические одежды, Джек, едва не поскользнувшись, отпрянул назад, нырнул в заслоненную реакторным боком неглубокую настенную нишу, ухватился сведенными судорогой пальцами за беззащитное мальчишеское горло да, послав всё к рогатому дьяволу, попытался не придушить, конечно, но основательно припугнуть и хоть как-нибудь бестолковую мелюзгу растормошить. — Я всё, клянусь тебе, понимаю, но… Очнись, твою мать! Если не хочешь подохнуть по-настоящему, то, прошу тебя, очнись, слышишь меня?! Сейчас не время, чтобы играть в трупик, болван! И не смей прикидываться! Я же вижу, что ты в сознании! — он шипел, рычал, шептал и тряс-тряс-тряс, не решаясь при этом поднять голоса громче, чем шелестели оставленные на главной дороге скучающие вентилирующие лопасти.

Разбесившись, сорвавшись туда, где остановиться так просто уже не мог, пронзив клыками нижнюю губу да с чувством ругнувшись, осмелился отвесить ни в какую не реагирующему птенцу грубой и хлесткой пощечины, но не помогло и это; мальчишка, бестолково поморщившийся да откинувший голову, продолжал глядеть в потолок ни хрена не узнающими застывшими стекляшками, отказываясь и воспринимать, и вспоминать, и оказывать это гребаное необходимое содействие; сердце его, на всякий случай попеременно проверяемое, билось настолько слабо, что становилось страшно уже и от этого, а за страхом в шаткий и вскрытый рассудок вновь и вновь заползала бесконтрольная, разорвавшая затянутый ошейник злость.

Всё, трижды чертово всё прямо на глазах, только-только попытавшихся возрадоваться да поверить, становилось настолько бессмысленным и обреченным на провал, что хотелось разве что в полную глотку проораться: Пот отдавал себе отчет, что не сможет этого несчастного ребенка долго таскать, если хочет сохранить силы для того, чтобы проложить путь за границами потенциально пройденных сот, что не сможет, как бы ни обманывался, даже банально сообразить, где в этом поганом месте вход, где финальный скотобойный тупик, а где намек хоть на какой-нибудь выход. И, более того, никак, абсолютно никак не сможет продолжать сухим да нетронутым уворачиваться от тех, кто с поворачивающимся задом рвением бороздил здешнее безводное море вездесущими белесыми клиперами; за каким-нибудь поворотом, за каким-нибудь шагом их рано или поздно засекут, обнаружат, изловят, вернут в покинутые клетки или порешат на месте, пустив на раскормку тем доберманам, что были самую-самую чуточку более настоящими.

Глубже и глубже погружаясь в ползущее наравне с отбрасываемой тенью смятение, мужчина, стараясь не зацикливаться на образовывающейся в центре грудины холодящей дыре, не без труда поднялся по еще одной лестнице, миновал три с половиной ходящих кривым зигзагом пролета, свернул, замешкавшись на развилке, налево, щурясь от бьющих в лицо, отсвечивающих алюминизированных покрытий зауживающих движение стен…

В следующую же пригоршню секунд седой мальчишка, выбив впившимся в шею сенсором последний слабенький пульс да позволив сомкнуться белоперым прозрачным ресницам, сморщился, ссохся, скорчился, задушенно простонал и, лишившись худо-бедно обнадеживающих крох присутствующего сознания, глухо и немотно сник, обморочно повиснув на удерживающих руках с концами поверженного Джека.

☣☣☣

Во сне том цвели цветы из слитков собравшегося воедино чахлого никеля, и люди в знакомых черных скафандрах, ворующих головы, глядели сквозь запотевшие стекла с молчаливой улыбкой, протягивая на ладонях буланые бусинки, тихо снятые с собранных по сердечным карманам знающих счёт.

— Что это? Зачем вы… отдаете их… мне…? Ведь отдаете… же…? — в смятении спросил Феникс, едва разлепляя опухшие, увеличившиеся, болящие и разбитые губы, ощущающиеся совсем как будто и не его. Кусать их было больно, и привычка эта мальчику совсем не нравилась, но когда она пришла и как умудрилась остаться — заметить он не успел, просто свыкнувшись однажды с тем, что боль, которую он чинил себе сам, разгрызая до крови и противного красного мяса страдающую плоть, отныне стала неотъемлемой частью его жизни, как и новая рука да плачущий кровью ненавистный глаз.

— Отдаем, — ответив старым усталым кивком, проговорил Белый Король, сидящий на Белом пьедестале из сияющей — они на глазах ее отчистили так, что краска-кожа сошла и чернота засияла снегом, наверное, уже и не оставаясь при этом тем, чем изначально была, но ведь кто ее разберет — сурьмы. На голове его полыхала тоже Белая корона, в глазах поблескивали черные жучиные ягоды — огромные, спелые, будто совсем-совсем сейчас собирающиеся лопнуть да растечься чем-то очень липким и страшным по дряблым безвременным щекам. Губы Короля пили жженый арак из деревянной чарки, а ноги утопали в противно хлюпающей, но отчего-то вовсе не пахнущей мази из жидкого конского навоза. — Мои лучшие подданные собирали эти камни по всему свету — год за годом, день за днем, расплачиваясь за право обладать ими собственными бесценными жизнями… И вот теперь я преподношу их тебе.

— Но… зачем…? — еще более удивленно, недоверчиво и непонимающе переспросил Феникс, неуютно ютящийся под длинной поседевшей челкой, навсегда потерявшей привычный каштановый рыж. — И почему все-таки именно мне? Я ведь вас совсем не знаю…

— Потому что так надо. Я должен отдать их тебе, а ты должен их принять: по-настоящему, я имею в виду, принять. Головой да сердцем. Без жульничества. Потому что от твоей честности станет зависеть твоя же будущая жизнь.

— И что случится тогда, когда… если я их приму? — продолжая недоумевать, он тем не менее протянул — те на самом деле двигались сами по себе, нисколько не интересуясь тем, что говорила или думала не согласная с таким раскладом голова — руки, чувствуя, как на ладони падают неожиданно очень-очень тяжелые шарики, на ощупь оказавшиеся донельзя холодными, идеально — от идеальности этой, не должной, наверное, существовать, становилось до мурашек жутко — отполированными, жгучими да гладкими.

— Ты обретешь знание, — сказал Король, наклоняясь в своем кресле так, чтобы борода, которой не виднелось еще только что, потекла прозрачной слюдой по испачканному черному полу. — Однажды ты сможешь вспомнить всё, что происходит с тобой сейчас, и тогда никто не сумеет одолеть твоего ума. Ты — мое самое совершенное творение, дорогой мой мальчик. Нет, нет… Дорогой мой номер Четырнадцать, в которого я вложил всё, что имел возможность вложить.

Мальчик, болезненно среагировавший на знакомые задевшие цифры, обиженно насупился, качнул головой, с крепким разуверившимся изъяном глядя и на самого Короля, и на его дурацкие шары, тем быстрее растворяющиеся да уходящие куда-то под кожу, чем дольше он их удерживал.

— Меня зовут Феникс, — настойчиво выговорил он. — Я помню, что меня зовут Феникс! Я хочу, чтобы меня так звали! Цифры — они… они слишком… плохие. Грустные. Если у тебя цифры — то и тебя самого как будто тоже не существует. То есть существует, но… понарошку. С цифрами ты ненастоящий. Я не хочу становиться ненастоящим! Я не хочу цифр!

— Вовсе нет. Ты далеко не прав, мальчик мой. Просто ты еще слишком юн, чтобы понять истинный смысл окружающих тебя вещей. В том числе и доставшихся тебе цифр, я полагаю… Однажды ты непременно поймешь, что ничего страшного или грустного в них нет. — Король, шелестя длинными-длинными ледяными мантиями, поднялся вдруг с мерцающего пьедестала. Прошел, горбатясь под давящей на спину прожитой жизнью, по трем ведущим вниз ступеням, вылитым из золота, но запачканным вездесущим навозом, а затем, двигаясь все так же скорченно да угловато, остановился напротив мальчика, опускаясь перед тем на старые скрипучие колени. Взял в ладони зареванное и зацарапанное теплое лицо, поглаживая сморщенными подушечками больших ногтистых пальцев покрытые засохшей кровью впалые щеки. — Однажды ты узнаешь, насколько совершенное и уникальное существо из себя представляешь, мой дорогой. Однажды это обязательно случится, поверь мне, но пока… Пока я хочу, чтобы ты позабыл об этом сне. На время, да, но помнить тебе о нем еще слишком рано.

— Забыть о… сне? — обескураженно переспросил седой, будто пыль, мальчик. — Но разве же это сон…? Разве я… сплю…?

— Конечно, — кивнул Король. — В том другом мире, где я не могу говорить с тобой так открыто, как говорю здесь, ты спишь.

— Но я ведь… я ведь чувствую, как ты трогаешь меня, я ведь… чувствую совсем всё! Это не похоже на сон! Мне никогда не снилось ничего настолько… правдоподобного…

Белый Король рассмеялся, разжал руки, заменяя даруемое человеческое тепло на зыбкую да сквозную пустоту, неприятно покалывающую щеки призрачным ветерком, бушующим, возможно, в одном лишь разыгравшемся мальчишеском воображении.

— А теперь ты меня не чувствуешь, не правда ли? Я не могу заставить тебя прекратить чувствовать, но могу прекратить трогать, и проблема, как видишь, решится сама собой. Ты должен всё забыть, дорогое мое дитя. Ты должен остаться спать, пока для тебя не придет нужный час. Ты должен, запомни. Не потому, что я так захотел, а потому, что так просто надо.

— Я… должен… остаться спать… почему… то… — рассыпанно повторил Феникс, зачарованно, хоть делать этого вроде бы и не хотелось, глядя да глядя в бледное склоненное лицо с неожиданно огромными черными глазами.

Те, таращась на него в ответ, всё росли, росли и росли, наливались спелостью и соком, набухали, разбухали, а потом…

Потом почему-то взрывались, кружа голову шумом полого огнестрельного снаряда, хоть и вместе с тем всё еще оставались на месте, в глазницах, на виду да под наваливающейся на брови черепной костяшкой.

— Потому что ты очень, очень устал, милый мой номер Четырнадцать, — успокаивающе прошептал Король, невесомо коснувшись ладонью встопорщенных на макушке взъерошенных волосков. — Возвращайся в покинутый мир, ложись и отдыхай столько, сколько тебе понадобится, пока не придет, наконец, тот решающий день, когда тебе потребуется проснуться…

Мальчик, больше не спорящий с ним, отчужденно кивнул. Не став, впрочем, никуда уходить, потому что понятия не имел, ни как это сделать, ни откуда он вообще пришел, опустился, наклонился, подгреб под себя ноги, укладываясь крохотным складным сверточком прямо там, где и стоял, на красных атласных коврах, куда-то подевавшемся лошадином навозе да пришедшем тому на смену прахе перемолотых человечьих костей.

— Я… очень устал, да… наверное… наверное, ты прав… — разбито и пусто повторил он, медленно-медленно закрывая настолько отяжелевшие глаза, что держать их открытыми не получилось бы уже все равно.

Белый Король, гладя светлые серебристые прядки, измазанные в выдавленной багряной крови, один за другим внедрял в расслабившееся покорное тельце черные матовые шарики, растворяющиеся под белой кожей да в подлесковом алом соку.

Мальчишка распахнул глаза аккурат в тот момент, когда Джек уже почти опустил руки, не видя, как бы ни старался и куда бы ни бежал, выхода для отходящего спасения; отчаянье, яростно заталкиваемое пятками на дно, так или иначе взяло верх, добралось до мозга, подчинило упавший да сдохший дух и едва не разжавшиеся трясущиеся ладони. Практически там же, надежным ударом снимая с плеч голову, лестничные переплеты оборвались последним случившимся коридором, единственная дверь из которого оказалась намертво запертой, а по следам…

По следам — наверное, пока еще не догадываясь, что в этой вот чертовой лазейке затаилась затравленная да выкуренная крыса — нагоняли чужие ноги, отмеряя сонм молчаливых ступеней неторопливыми звонкими шагами.

Уинд, не дернувшийся, даже не вздрогнувший, не ставший ни о чем спрашивать — в зрачках его при этом встало плотной стальной стеной понимание настолько острое да отточенное, будто он всё это время бодрствовал и никуда не выключался, — бегло оглянувшись кругом, обнаружил себя лежащим у Джека на коленях, а самого мужчину — сидящим на корточках на полу, откуда тот, забившись в закрытую двумя откосыми углами щель, убито поглядывал на главную — и единственную — дорогу, сцепляя зубы так, что из прихваченной губной плоти нарывала вдоль подбородка гротескно-черная кровь.

Кажется, он действительно был близок к тому, чтобы сдаться, чтобы, поддавшись отупляющей проказе, заставляющей склонять голову и мириться с необратимой неизбежностью, оставить этот чертов стерильночудовищный мир, так и не сумевший стать для него хоть сколько-то, хоть в чем бы то ни было потерянно-идеальным.

Заговаривать вслух было чревато — это Уинд понял даже прежде, чем в должной мере осознал, в насколько паршивую да трухлявую ситуацию они угодили: о людях, время от времени прохаживающихся мимо их грязной норы, он не догадывался, да и о том, что произошло в доброй белой лаборатории доброго белого доктора, помнил обрывисто, распыленно, плохо; поэтому, кое-как расцепив пальцы, приподнял руку и, потоптавшись на грани, осторожно, по-возможности мягко притронулся к покрытой колючим ворсом мужской щеке, мазнув по теплой коже льдисто-холодной кистью.

Джек от прикосновения сотряхнулся, едва не ударился затылком о поджидающую сзади стенку, распахнул мгновенно расширившиеся глазные радужки, после чего, под капельку неестественным углом согнув шею, наклонился, неверяще встречаясь с бледным надломленным лицом: искаженным, избитым, окровавленным, шевельнувшимся в той изодранной улыбке, которую вело, но проштопывающими прочными нитками удерживало от горько-соленых слёз. Взгляд белобрысого мальчишки расплылся, спрятался сам за себя, выталкивая наружу привычную серую хлябь, ресницы приопустились, выражение сделалось пустым, исчезнувшим, потерявшим всякую очеловеченную суть…

А затем он, не проронив ни звука, оттолкнув, выкарабкавшись из рассеянно отпустивших рук, поднялся, прихрамывая, на ноги, едва не свалился, запнувшись о собственную же ступню, и, передернув покрытыми мурашками синеющими плечами да на ощупь отыскав плечо чужое, смуглое, тихо-тихо, не позволяя поймать в фокус всячески отводимое в сторону лицо, прошептал:

— Пойдем. Я… думаю, что я… смогу нас отсюда… вывести, Джек.

Сворачивающиеся геометрическими фигурами тоннели, подлючные лазы, которые так опрометчиво никто не охранял, снятые с кодовых решеток паровые ограждения, световые полосы мелькающих над головой аварийных или служебных ламп, под выбросами которых на стенах плясали да корячились угловатые рогатые тени, в конце концов привели Джека с Фениксом к последнему на пути коридору, опоясанному дуговыми стержнями: вытекающими из пола, обхватывающими потолок, сгибающимися да уходящими обратно под пол с иной отзеркаленной стороны.

Что коридор этот был последним — Джек, конечно, наверняка не знал, но как никогда чутко ощущал, что их единственный выход к спасению кроется где-то здесь, что назад им не повернуть, и что если эта проклятая пьяная авантюра и обретет относительно счастливый финал — то только и исключительно так.

Место это, чем дальше они продвигались, тем больше да нагляднее отдавалось обтягивающим синими венами углеродным нанотрубкам, шипящим просачивающимся крионическим газом, таким холодным, чтобы воздух опадал мелкой заснеженной крошкой. Гиперсветовые волны, имеющие неприятный красноватый оттенок, валами ходили сквозь одинаковые промежутки кое-как отсчитанного времени — впрочем, иногда интервалы сокращались, или это мозги у Джека сокращались, потому что думал он совсем не о том, о чем надо бы, и тогда падать, распластываясь на полу, приходилось уже в самый критически поджимающий момент, вжимаясь в белый холод лицом да ладонями, быстро-быстро колотясь испуганным сердцем да с тошнотой чувствуя, как забивается в ноздри омерзительный паленый дымок от случайно задетых блуждающими кровавыми вспышками затылочных волосков.

За ними до сих пор никто не гнался, никто как будто не подозревал, что по чертовому уродливому дворцу якшалось двое бездомных ублюдков, марая грязными лапами надраенный до слепящего блеска больничный пол: седой мальчишка ловко уводил их всякий раз, как кто-нибудь в далекой пока близости появлялся, нерасторопно харкал, кашлял, шлепал навстречу — хватал молчаливо подчиняющегося Джека за запястье и куда-нибудь, будто шустрый свалочный зверек, утаскивал: то открывал дверь, код от которой непременно угадывал — знал, знал, знал и еще раз знал, — то находил лесенку, лазейку, темный уголок, сорванный со штырями — хотя бы тут Пот на что-то годился, выдирая не особо сопротивляющееся белое железо — подножный люк.

Мальчишка Феникс, чертов Четырнадцатый порядковый номер, знал, действительно слишком хорошо знал это проклятое место, всю систему его больного устройства, каждую конструкцию, каждую потенциальную ловушку и западню.

Он, как бы Джек ни пытался самого себя обманывать, просто-напросто…

Знал.

— Куда, скажи на милость, ты все-таки нас ведешь…? — более-менее привыкнув к их безумному вояжу и к тому, что что-то начинало неким немыслимым образом получаться — исходя хотя бы из того, что заканчиваться оно пока не спешило, — пусть и сердце продолжало колотиться так, будто его вот-вот собирались прострелить, не без едкого да низкого подозрения уточнил Джек, пристально оглядывая молчаливо тащащего его дальше мальчишку с худых подгибающихся ног до лохматой окровавленной макушки. — Заметь, больше я тебя ни о чем не спрашиваю, хотя и мог бы… должен бы, чтобы по-хорошему, спросить, но… черт уж с ним. Принцип того, что там в тебя вшито, я относительно понял. Однако знать, куда лежитнаш путь, хотел бы все равно…

Он был уверен, что птенцу известен ответ и на это, он ни на один чертов миллиграмм не сомневался, но измазанный в крови мальчонка вскинул глаза, продемонстрировал плавающую в тех неподдельную растерянность — так, будто вопрос загнал его в безвылазную черную нору — и, спрятавшись под волосами, упавшими на исхудалое лицо, хрипло да сбито пробормотал:

— Не знаю… Не знаю я.

— Это как? — Пот от опешенности, хлестнувшей по щекам сонорной оплеухой, непроизвольно сбавил ход, споткнулся, поскользнулся на выкапанной под ноги капле крови, грубо и матерно чертыхнулся.

Птенец — дождавшийся, тоже замедлившийся, испуганно оглядевшийся по сторонам, какой-то весь подавленный да смущенный и всё такой же потерянный — попытался было покусать привычкой губу, напоролся на разбитую синюю боль, тихо проскулил и, мазнув себе ногтями по обнаженному синюшному бедру, виновато выговорил:

— Так, что… вести-то я нас веду, да, но куда именно веду — не имею ни малейшего понятия. Что-то как будто… зовет меня, оно указывает, куда нужно идти, а куда ни в коем случае не соваться, нашептывает пароли и коды, и я… Я не совсем уверен, что могу это правильно объяснить. Оно… оно внезапно похоже на огромную и очень-очень подробную карту, которую кто-то наклепал у меня под черепом, вбил ее в мозг, как будто в компьютер там или какую-нибудь другую машину, и я… Я иду сейчас здесь с тобой, говорю с тобой, я вроде бы весь тут, а одновременно вижу и… параллельные нам… коридоры, даже то, как по тем бродят люди, как… они что-нибудь делают… вот… Всё не совсем такое, как оно есть — скорее, оно представляется этакими странными… световыми точками, но… я его так или иначе вижу. Так или иначе знаю, куда идти безопасно, а куда — нет. Наверное, это и есть то, о чем говорил… доктор. Про то, что… что он там в меня… внедрил.

— И что же оно говорит тебе насчет этого конкретного коридора? — с мрачным ледком — не к мальчишке, а к этой его треклятой дряни — уточнил Джек, стискивая зубы так, чтобы не позволить себе сболтнуть ничего нагнетающего да лишнего. — Почему именно он? Что в нем находится такого, что мы загоняем себя в чертов тупик для одного лишь того, чтобы до него добраться?

Уинд неопределенно помялся, попытался что-то сказать, будто бы тут же передумал. Помолчав еще с немного, пока они снова валились навзничь, подбирая под себя ноги да руки, с ноткой уколовшего разочарования просипел:

— В конце этого коридора… лежит что-то, что сияет особенно ярко, теплым и желтым светом сияет, рядом с ним хорошо, спокойно, оно всеми силами пытается показать, что поможет нам, если мы сумеем до него добраться, и… всё во мне почему-то… уверено, что это — единственный действенный способ, как нам с тобой вообще отсюда… выбраться… Ты… не веришь мне, так? Опасаешься меня? Сторонишься? Я неприятен тебе и ты… считаешь, что я совсем… спятил, да?

— Вовсе нет. Что же ты за дурень-то такой и почему вечно приходишь к выводам, которые не имеют с реальностью ничего общего…? — качнул головой мужчина. Опустив ладонь на седую макушку, ласково да чуть ребячливо ту потрепал. — Я не «не верю», а не доверяю. Это есть, тут уж не отнимешь. Но, если ты сам не просекаешь, не тебе не доверяю, а той штуке, которая в тебе сидит. Не верить же я уже не могу: после того, как ты протащил нас незамеченными через все эти этажи, вскрыл каждую чертову дверь… Я ведь не настолько слепой. И не настолько тупой. Не стану, конечно, спорить, что в первые минуты ко мне и закралась шальная мыслишка, что, возможно, ты загорелся желанием отомстить мне за всё то, что я позволил себе проделать с тобой на глазах у того лысого урода, но…

— «Но»…? — Феникса потряхивало, грызло, душило нервами, жрало. Ответа он заметно боялся, мрачнел, супился, старался отвернуться и ни за что этого не показать, однако…

— Если бы ты захотел так сделать — уворачиваться мне было бы позорно, потому что вроде как заслужил. Я признаю, что перегнул палку, напугал тебя и наверняка пошатнул твое ко мне доверие — если оно, разумеется, и вовсе имело место… быть. Поэтому я и не стал ни отнекиваться, ни спрашивать, ни сопротивляться. Видишь, мой мальчик? Из всего перечисленного следует, что я полностью и верю, и доверяю тебе.

Губы Четырнадцатого, дрогнув, невольно дернулись, съехали вниз, резким толчком поднялись обратно наверх, приоткрылись, порозовели, залились потерянным было венозным теплом. Глаза, прекратившие прятаться, вновь вскинулись к смуглому лицу, с лучистой синей благодарностью уставившись на чересчур смущенно да незнакомо выглядящего Джека, но…

Сказать Уинд ничего не успел, потому что впереди проявилась, наконец, зияющая темным да теплым предзнаменованием, овитая рабочей электроникой финальная дверь.

☣☣☣

— Разве люди умеют летать…? — недоверчиво переспросил белый как пыль мальчишка, не понимающий, правдиво это новое знание или же нет.

— Не все, — с легкой грустной лаской поправила его большая солнечная птица. — Но некоторым это может оказаться по силам.

— И… ты говоришь, что я — из их числа…? Притом что совсем никогда не летал и даже не пробовал?

— И ты из их числа. Даже тогда, да, — спокойно согласилась она.

Птица стояла на крыше самого высокого из существующих в округе зданий, смотрела умными синими глазами то вдаль, то на топчущегося возле ее ног несмышленого ребенка; черные перья, обсыпавшие крупное, но изящное тело, постепенно становились всё более теплыми, желтыми, оборачиваясь на кончиках крыльев жидкими облаками выдохнутого клубящегося огня.

— Что же мне для этого нужно сделать? Просто спрыгнуть вниз и раскинуть руки, как ты? Тогда я смогу полететь?

— Нет. — Птица, оторвавшись от синего да белого, наклонилась, аккуратно клюнула мальчишку стальным клювом за протянутую ладонь, оставляя на той быстро исчезающий темно-розовый след. — Чтобы летать таким, как ты, кому не досталось настоящих крыльев, нужно попросить помощи у Солнца. Если попробовать — оно обязательно откликнется и поможет, вот увидишь. Обязательно.

Мальчик, сразу спавший в лице, расстроенно вздохнул, подковырнул пальцами ноги закатившийся под те крошащийся камушек.

— У Солнца — это плохо… — обреченно выговорил он. — Это почти означает, что я все-таки никогда не полечу.

— Почему…?

— Потому что его больше не бывает на небе. Разве ты сама не видишь? За последние десять лет, они так говорят, оно не показывалось ни разу. А мне кажется, что даже и еще больше, потому что десять лет назад я уже был, а мир совсем не походил на то место, в котором могло светить это глупое Солнце…

— Ты прав и не прав одновременно, — качнула красивой железной головой печально улыбнувшаяся глазами птица. — Солнце всегда там, на небе, в этом мире… Просто вы не видите его отсюда. Вы не видите, да, но ведь это совсем не означает, что его на самом деле нет. Понимаешь? Оно есть. А еще, если тебе настолько трудно поверить в Солнце то, то ты можешь попытаться обратиться к Солнцу этому.

— Какому такому… «этому»…? — непонимающе пискнул мальчик, растерянно отступая под острым металлическим клювом, указывающим прямо ему на грудь. — Разве на мне есть Солнце? Как оно может там быть?

— Может. Просто может, дитя, — вновь потеплев знающими почти обо всем на свете глазами, рассмеялась птица. — Только, глупый ты человечек, оно не на тебе, а в тебе. В тебе и еще в некоторых людях, которые не сдаются и остаются самими собой, что бы с ними ни приключилось.

Мальчик сумрачно прищурился, погладил себя маленькой грязной ладошкой по груди… И, так ничего особенного и не отыскав, в железный птичий лоб спросил:

— А ты не обманываешь меня? Я не хочу так думать, но… иногда меня… обманывают… часто… обманывают… а я каждый раз верю, потому что… потому что не могу… не верить…

— Нет. Я не обманываю тебе, Феникс. Ты ведь знаешь об этом сам. Узнаешь, если попробуешь прислушаться к себе.

— Меня… меня, если честно… если правильнее… Четырнадцатым… зовут. Так… звать нужно. Они все говорят это. Сердятся, когда я так не делаю и… вспоминаю про… «Феникса»… про «Уинда»… тоже…

— Я знаю. Я правда знаю об этом. Но ведь их здесь сейчас нет, верно? Здесь есть только ты и я, и мне нравится называть тебя Фениксом. Разве тебе неприятно? — Птица, не ставшая дожидаться ответа, кажущаяся очень и очень безнадежно тоскливой, серой, старой и какой-то… выброшенной, забытой, совсем никому не нужной, подошла ближе к краю, расправила ударившие в воздух крылья, запрокинула опаленную желтым огнем голову, повелев: — Смотри на меня внимательно. Смотри внимательно, слушай всё, что услышишь, а затем, когда придет час — повторяй, чему я успела тебя научить. Просто повторяй за мной, хорошо? Тогда у тебя всё обязательно получится, Феникс.

Четырнадцатый, для пущего усердия ухватившийся ладонями за щеки, а пальцами — за нижние веки, чтобы новый глупый глаз не вздумал опять поломаться и развидеть, сосредоточенно кивнул.

Кивнул, смотря, как исполинская серая птица, пророкотав на незнакомом ему языке, оторвалась, два или три раза взмахнув поднявшими ураган крыльями, от камня. Как, подпрыгнув, отбросив все опоры, большой неисправной машиной метнулась в страшный сокрушающий низ, а после, лавируя на поднятом собой же ветру упругими и неожиданно гибкими конечностями, вновь взмыла, ослепив хлестнувшим по глазам лучом, вверх.

Она парила, кружила, ныряла в небесные омуты, проносилась так низко, чтобы почти-почти коснуться когтистыми лапами прижимающейся к земле выседенной макушки, и в какой-то миг Фениксу вдруг почудилось, будто там, в ее странной необъятной груди, и впрямь что-то замерцало, засияло, вспыхнуло жарким белесым светилом…

— Так вот оно, оказывается, где… Настоящее Солнце… — завороженно прошептал он. — Не у меня внутри, а у тебя, глупая…

После же…

После, точно так же отойдя от края, белый пыльный мальчик набрал в бурдючки лёгких застрявшего кислорода, испуганно зажмурился и, разбежавшись, спрыгнул кубарем вниз, уносясь бледным кричащим свертком в разбросанную под ногами черную-черную пропасть.

Дверь, с бесшумным шепотом затворившаяся за спинами двух еле переводящих дух беглецов, действительно оказалась финальной — самой крайней, самой опасной…

Самой такой, за которой не существовало более ничего, кроме нескольких десятков ведущих вниз этажей, задрапированных черных окон, голых стен, котельных машин, пыли, грязи, разбитого выброшенного мусора и если и свободы — то сплошь той, которая обреталась сквозь кровящийся прыжок на верную бетонную смерть.

Чертова дверь звала их, подманивала, терпеливо дожидалась, прекрасно зная, что они рано или поздно придут, клюнут, поверят в свою особенность, удачу и в то, что оказались настолько умны, дабы перехитрить тысячу зашитых в белую соту никогда не спящих человек; едва стоило пересечь ее порог, как насмехающиеся наблюдающие сирены мгновенно встрепенулись, очнулись и, завыв в полную глотку драных срывающихся голосов, взорвали хрупкие барабанные перепонки протяжным тварным визгом. Свет, еще только-только указывающий стирающийся путь, потух, переключившись на аварийный предвоенный режим выковыривающего глаза монохрома, по стенам поползли багряные да армейски-зеленые пятна, перекрюченные рожи шляющихся по стопам подземных уродин, в голос ржущих, смеющихся, глумящихся над наивными идиотами, столь глупо попавшимися в очевидные захлопнувшиеся силки…

Последним — хотя заикаться про это клятое «последнее» не поворачивался ни язык, ни трогающийся с путей разорванный рассудок — аккордом, знаменующим их проигрыш, стал зловонный — густой, больной и снова-снова-снова на вкус зеленый — газообразный дым, выпущенный из всех имеющихся в этом инфернальном помещении трубок, лазеек, шлюзов, кондиционеров, любых обнаженных щелей.

Матерящийся Джек, к чему-то такому заранее готовый, схватив застывшего, замершего, слезно озирающегося мальчишку за голову, надавил тому на затылок и, не интересуясь, разобьет он себе лицо или не разобьет, повалил того на пол — проклятые ядовитые испарения оказались слишком легкими и опускаться так быстро не торопились, ползая на уровне колен, живота да груди. Едва передвигаясь, навалившись на мелкого сверху, зажав по рукам, ногам и бокам собственным телом, будто панцирем нелепой модифицированной черепахи, ползком потащил жалобно попискивающего ребенка в обратную от двери сторону, где не было ничего, кроме голых стен, стен, стен, бесконечных стен и тех самых черных окон с наверняка пуленепробиваемыми стекляшками — что было весьма и весьма абсурдно в ситуации, когда в здравом уме никто бы прыгать вниз не захотел, — но хотя бы чертов газ еще не успел дотуда добраться, оставляя несколько минут — или секунд — на то, чтобы помолиться кому-нибудь перед догнавшей да занесшей лезвие смертью.

— Вот тебе и волшебные карты в твоей бедовой башке, восторженный же ты болванище… Засунуть-то их в тебя этот поганый ублюдок засунул, да только сделал так, чтобы ты поверил, а они в итоге сыграли против тебя же самого… — сжимаясь таранящим кости сердцем, стараясь не разораться, не подняться на ноги и не разбить о стену голову, прохрипел Джек; кое-как с того сползши, подтянул седого подростка за руки и, болезненно толкнув в грудину, просунул в образовавшуюся щель между двумя узкими застенками, вновь наваливаясь сверху так, чтобы его, этого несчастного недокормыша, не было видно хотя бы сходу: питать иллюзий, что ублюдки, вот-вот должные сюда нагрянуть, поверят, будто Четырнадцатый где-нибудь ненароком отбился и потерялся, он, конечно, не питал, но…

Но.

— Джек… Дже… к… Джек…

Ни говорить, ни смотреть ему в глаза до истерики не хотелось — он же был здесь старшим, он отвечал и за него, и за себя, он не доглядел, не придумал, поверил, будто вся эта брехня сойдет им с рук, всё испортил и загнал на верную гибель, — а мелкий, будто назло, цеплялся, мелкий дергал его за ладонь, сжимал пальцы, скулил, подвывал, пытался брыкаться да отпихивать, черт знает зачем норовя выбраться из поглотившей могилки ниши.

— Чего тебе? Время сейчас подходящее разве что для того, чтобы признаваться в любви или в грехах, мальчик. Ничего иного я, уж извини, не оценю. Мало верится, что ты готов поведать о своих ко мне пылких чувствах, поэтому…

— Оно… оно не уходит никуда почему-то… — глотая слова, совсем не слушая весь тот бред, который нес, болезненно скалясь, накрытый потемками Джек, пробормотал, запинаясь, седой, отчаянно лягаясь острыми, но слабыми коленками. — Эта штука в моей голове всё еще… утверждает, что мы находимся в правильном… месте. Что где-то здесь… где-то здесь есть то, что поможет нам сбежать, и мы еще даже успеваем, мы еще можем… понимаешь… мы… — на середине фразы, больше походящей на бессмысленное мычание отбившегося от матери теленка, он вдруг замолк, побледнел, вытянулся. Приподнявшись так, чтобы если и не отпрянуть, то хотя бы выглянуть из-за плеча закрывающего видимость мужчины, мазнул по пространству обожженными глазами, побегал туда и сюда, а потом вот запнулся, споткнулся, смятенно уставился на одну из тех стенок, которая отсюда виднелась, опаляя капельку отличающимся от всего остального теплом. — Это… это, кажется, оно… Джек…

— «Оно»…? — озлобленно да чуть непонимающе переспросил Пот, которому хотелось сказать — а на самом деле прокричать так, чтобы со сраных стенок посыпалась сраная пыль, — что он больше ни-хе-ра обо всем этом дерьме слушать не станет, что пошло бы оно к черту — то, что там сигналило и орало в глупой белобрысой черепушке, — что хватит, что пора смириться и заглянуть правде в уродские, да, но единственно поджидающие их глаза, и всё же… Всё же он, не находя сил начертить придвигающийся заупокойный крест, отпрянул от вяло возящегося птенца, отполз, отпустил, позволяя с горем пополам подняться на ноги и, едва не валясь обратно — потому что газ добирался, первыми зелеными спрутами заползая во вдыхающий нос, — отправиться туда, где у того в очередной бестолковый раз что-то горело, тянуло, скреблось. — Не знаю, что ты пытаешься отыскать, малой. Всё, что вижу я, это гребаная пустота и какой-то хренов гребаный… парус… Какой нам толк от сраного паруса? В гробу я его видал, так что я всё еще не…

Сказал он это мрачно, тёмно, убито, с предвестником залегшего под нижними веками обречения, а мордаха мелкого тощика при этом согласия с ним не выразила от слова совсем: мальчишка, позабыв и про отравляющий газ, и про то, что по коридору нагнеталось да гремело, рванулся к чертовой парусной штуковине так, будто увидел спустившегося воплоти Бога, подпрыгнул, ухватился за тяжелый да грязный занавес, стягивая тот вниз, поднимая тучу прогорклой пыли, кашляя, кашляя, бесконечно чихая и кашляя, но, по неведомой Джеку причине…

Светясь.

— Да неужели же ты не понимаешь?! — зачарованно и взволнованно, трясясь каждой своей косточкой, вскричал он, представляясь вконец тронувшимся из-за необходимости принимать дышащий в загривок печальный проигрыш. — Это же парус! Солнечный, господи-боже-мой, парус! Такой, который летать умеет! Ими же сто лет никто не пользовался, они такими редкими стали, а вот… вот…

Джек, поднявшийся и поторопившийся за Четырнадцатым следом, чтобы хотя бы оставаться рядом, когда судный час пробьет, прикрывая ладонями рот да нос, хмуро покачал головой, окинул скептическим взглядом и самого ребенка, и эту его бестолковую конструкцию и, вяло да кисло поморщившись, без всякого энтузиазма сказал:

— Ты уж извини, что сбрасываю тебя с небес на землю, но, боюсь, мальчик мой, что радуешься ты рано и зазря. Во-первых, ни ты, ни я с этой хренотенью управляться не умеем. А во-вторых, даже если ты снова попытаешься меня поразить, то… ты правильно его назвал. «Солнечный», дорогой мой. Сраный солнечный парус. Который кушает, чтобы летать, то самое солнышко, которого в нашем с тобой загаженном мирке больше нет и никогда уже, подозреваю, не будет. Оттого ими и пользоваться прекратили, как ты верно подметил; теперь каждая такая машина — не более чем кусок бесполезного раритетного хлама.

Чем дольше он говорил, тем острее ощущал какой-то неразумный, старательно ускользающий от понимания подвох, никак при этом не находя сил разобраться, в чем именно тот крылся; мальчишка же, который, судя по всему, не трудился слушать, ловко подпрыгнув да зацепившись руками за борта гулко покачнувшегося небесного суденышка, юрким змеенышем заполз на палубу и, оставаясь пребывать на четвереньках, чтобы ненароком не оступиться и не свалиться, чокнутой пьяной жестикуляцией призывал последовать его примеру.

Джек в это всё не верил.

Ни в то, что у них что-либо может получиться, ни в то, что это не очередная из гиблых птенцовых затей, ни даже в то, что происходящее оставалось чертовой реальностью, а не выкидышем шаткого свихнувшегося воображения. Не верил и верить при любом раскладе не собирался, но, относительно трезво признавая, что терять клинически нечего, подчинился, позволил чокнутому мальчишке за себя решить, повести, нарисовать новую лунатичную тропку: подошел к паруснику, ухватился за борт, согнулся в локтях и со второй попытки забрался по плоской и вертикальной стенке наверх, кубарем грохнувшись на перекошенную жестяную палубу.

Кое-как, по седоголовому трафарету поднявшись на четвереньки — твердо стоять на выпрямленных ногах здесь не получалось в силу резко соскальзывающего вправо срезанного угла, — приподнялся, прополз взад и вперед, внимательно щуря глаза, но ничего даже близко похожего на рулевое колесо или панель управления не отыскал. Всё, что перед ними наблюдалось — это сама лодка, спящий плазменный парус да заделанные железными люками отсеки двигателя, рассказывающие о своем существовании двумя оцинкованными трубками, ведущими сквозь пол да наверх, а больше…

Больше не было ни-че-го.

Отзвук шума, несущего стройный рокот приближающихся шагов — твари ведь не торопились, твари свято верили, что никуда им двоим отсюда не деться, — пробивался через рыдающие красные сирены, лупил по ушам, сплетался с газом, что, распыляясь по каждому участочку пожранного пространства, добирался уже и сюда, стелясь густой зеленой мразнотой вокруг локтей, ладоней, грудин, колен.

— И что, черт подери, ты предлагаешь делать теперь?! — Вой становился невыносимым, поэтому, чтобы достучаться до мечущегося рядышком мальчишки, приходилось надрывать глотку и во весь голос кричать. — Сюда-то мы забрались, хорошо, но что дальше?! Торчать здесь, как двум идиотам, и ждать, когда они придут по наши с тобой душонки да используют их как хренову мишень, изрешетив до последней дырки?! Таков был твой план, птичка Феникс?!

— Я… не знаю… Не знаю я, понимаешь?! Я что-нибудь придумаю, я обязательно сейчас что-нибудь придумаю, ты только ухватись на всякий случай за что-нибудь, пожалуйста, и не отпускай, ладно? Просто ухватись, просто… побудь со мной, пока… пока я… что-нибудь… как-нибудь…

Уинд походил на душевнобольного: ползал из угла в угол, слеп, бился лбом да щеками о корабельные боковины, спотыкался, поскальзывался, падал, снова поднимался и снова принимался метаться туда-сюда, туда-сюда. Чтобы слушать его такого — растрепанного не только на тело, но и на шальной округлившийся взгляд, — надо было быть душевнобольным тоже…

И, наверное, Джек как раз таковым и являлся, потому как, не став больше ни о чем спрашивать, оставив всё свое — при себе, послушно подполз к несчастной мачте да, оплетя ту крепко стиснувшимися пальцами, с силой приложился раскалывающимся кипяченым лбом к остужающей металлической поверхности…

Сделав, что ни странно, это абсолютно вовремя и ни разу не зря, потому как уже в следующий момент чертов именованный Четырнадцатый, завопив так, будто ему всадили в печень разрывающую шальную пулю, дошел до крайней точки и, извинившись перед застывшим Потом, шандарахнул левой больной конечностью по носовому отсеку судна с сюрпризом, разбивая хрустнувшее отшибленное мясо на заискрившие неживые частички и, что страшнее, хлынувшую во все стороны, остающуюся живее всех живых…

Кровь.

— Что ты творишь?! Ты что, последние мозги потерял?! Какого хрена ты решил заняться прямо на моих глазах нанесением себе этих гребаных изувечий?! Самоубиться захотел, идиотище?! Я тебя сейчас сам убью, если не прекратишь немедленно это вытво…

К тому, что его постоянно кто-нибудь перебивал, затыкая рот тем или иным насмехающимся выкрутасом, Джек уже привык, так что на судно, подавшее вдруг сомнительные признаки сомнительной жизни, загудевшее изнутри чем-то нехорошим и хорошим одновременно, зевающим, сонно втягивающим разбегающийся коллайдерный свет, он не обиделся. Более того, из всех доступных эмоций, которыми пока еще можно было попытаться насладиться, испытал не что-то, а сплошь нездоровую радость оттого, что успел столь предусмотрительно последовать птенцовому совету да оплестись вокруг этой гребаной мачты, потому как лодчонку чем дальше, тем больше начинало неприлично…

Трясти.

Мальчишка же, зараженный и заражающий какой-то ненормальной, дичайшей, аморальной даже удачей, следующей за ним да приходящей на выручку всякий раз, когда верилось, что всё, вот и пожаловала доигравшаяся казнь и заупокойные поминки, ненадолго замер, с некоторым изумлением, точно пытаясь осмыслить, что такое только что произошло и как это вообще сработало, поглазел на собственную руку, капающую и капающую мокрой краснотой на серый железный пол…

После чего, не став ни кричать, ни вопить, ни вообще не издавать ни звука, приложив все те внушительные да впечатляющие жизненные ресурсы, которые в нем оставались, ударил по дурацкой парусной штуковине снова, на что та, пошатнувшись ощутимее, загудела, засвистела, задрожала, будто была самой настоящей животной скотиной, готовящейся к долгожданному свободному забегу…

Это всё было ничего, это было даже хорошо, ярко, жарко, с забившимся под ключицами воскрешенным трупиком пернатой надежды, только вот где-то там же птенец, верный ублюдочному монстру, копошащемуся в его голове, а потому на глазах теряющий крохи утекающего да вытекающего рассудка, взвыл, заскулил, подобрал под себя ноги, обдал Джека жалобной перековерканной улыбкой да, зажмурив глаза, впился зубами и ногтями правых пальцев в чертово запястье левой руки, забрызгивая новой порцией хлынувшей крови собственное тело, пол и попавшего под капли опешившего мужчину куда раньше, чем тот успел собраться, очнуться и понять, что произошло.

Мальчишка скулил, мальчишка плакал, мальчишка, кажется, был на грани подступившего да обхватившего за плечи обморока, но упорно продолжал ковыряться в отрываемом мясе, пробиваясь всё глубже да глубже до имплантированных подставных истоков — до тех пор, пока Джек, с горем пополам пришедший в себя, не схватил того за волосы и, грызясь болью да заедающим страхом, не приложил башкой о звякнувшую мачтовину, пробивая до кучи еще и разбитый всмятку бледный-бледный лоб.

— Что ты делаешь?! Что, мать твою, ты делаешь?! Немедленно прекращай эту чертовщину, слышишь?! Хватит! Либо ты остановишься сам, либо, клянусь, я на месте тебя, раз уж тебе так неймется, на куски разорву, малолетний же ты придурок!

Что из того, что случилось дальше, было правдой, а что — лишь плодом его поехавшего крышей рассудка, он уже не знал, но точно помнил, что в этой больной, чокнутой, ни разу не смешной клоунаде были губы: кошмарные мальчишеские губы, измазанные в крови и прослойках отшелушивающейся кожи, что неминуемо растягивались, смеялись, ухмылялись, ползли незнакомым звериным оскалом наверх. Были первые солдаты, открывшие заблокированную с этой стороны дверь, переступившие порог, вломившиеся в помещение, но теряющие внимание и скорость из-за слишком тусклого света, утопившегося в расползшемся повсюду дыму. Был Феникс, сумевший улизнуть из его хватки, отбившийся, отстранившийся, вернувшийся к изголовью судна, вскинувший порванную руку, отодравший от той болтающийся на соплях пласт плохо натянутой красной кожи, зажавший истекающее соком запястье правой кистью, надавивший, снова взвывший, до корней и вен себя вспоровший. А еще…

Еще почему-то был галогенный круг.

Вроде бы совсем ненастоящий, иллюзорный, обманывающий, а с другой стороны — настоящее некуда; круг этот появился над мальчишеским запястьем, вырвался наружу из его глубин, выкупался в крови, раскинулся маленьким миниатюрным солнцем — Джек знал, Джек был одним из тех, кто успел застать, кто видел, кто запомнил, пока над землей не растянулась вечная смоговая отрава. В кругу этом — бесконечные мириады мигающих, бегающих, перемещающихся, перекликающихся друг с другом кнопок, рычажков, световых фибр: треклятая панель такого же треклятого управления от треклятого летучего судна, которого то так опрометчиво, а на самом деле ни хрена, оказалось псевдо-лишено.

Дальше были трясущиеся птичьи пальцы, нажимающие на кнопки, подолгу не попадающие, переключающие тумблеры и вилки, куда-то тыкающие, сливающиеся с губами, что всё просили потерпеть, подождать, кричали, что всё будет хорошо, что всё у них теперь получится и вообще ему, Джеку, в самую пору ухватиться бы обратно за мачту да крепко-крепко ту держать.

Внизу, вокруг, где-то теперь уже совершенно вовне, надрывали глотки незадачливые солдатики, взявшие их под прицел, не понимающие пока — а может, наоборот, потому и так нервничали, так мешкали, так терялись, будто маленькие, нагадившие под себя детишки, — что расстановки и позиции переменились, что происходило нечто из ряда вон странное, небывалое, готовящееся в какой-то там извращенной осмысленности взорваться и взорвать. Парусник, еще только-только представляющий из себя мертвый кусок мертвого холодного сплава, завибрировал, залился болезненно-ярким белым светом, просачивающимся откуда-то, где гудели, просыпались, ревели пожранным топливом реагирующие на мальчишку и его запаянную кощунственную игрушку немыслимо заброшенные двигатели.

Свет этот, дробясь да разбиваясь на лучи, рос, усиливался, плотнел, окутывал их вместе со всей мачтой да двумя запрокинутыми головами, пока не прянул вдруг во все разом стороны, пока не прошелся по отшатнувшимся черным солдатам, пока, сложившись в верную треугольную фигуру, не сделался недостающей парусиной, что, будто поймав под себя поток ударившего тугого ветра, надулась, наполнилась, нетерпеливо и готово затрепетала.

Огромное судно, неуклюжее судно, тяжелое для слишком крутых маневров судно, покачнувшись с боку на бок так, что Джек едва не свалился за борт, перевесившись за тот соскользнувшими ногами, ненамного оторвалось от пола, шандарахнуло носом в качающий газовую отраву чан, протащилось над землей с несколько гулких метров, поднимая пыль да отпугивая ошалело застывших сторожевых псов, да, взревев в конце всех концов накалившимся пламенем плазменных турбин, под оглушающий крик Феникса, которому держаться было нечем, поэтому Поту пришлось отлипать и кое-как подгребать того под себя, опять и опять зажимая сверху так, чтобы мальчишка смог пользоваться спасающей рукой, ринулось к броне черного окна, вонзаясь в то всем полыхающим корпусом.

Ударилось один раз, отскочило, оставив за собой рвущую опасную трещину, ударилось во второй; где-то там до Джека и Феникса донеслись оглушительные раскаты первых выстрелов, пули просвистели пока не рядом, но уже достаточно близко, судно пошло на таран в третий раз…

И, раздробившись звоном, лязгом, пущенными битыми осколками, часть из которых прошлась по голым телам, оставив длинные кровоточащие полосы, выбило проклятую преграду торжествующей взрывной волной, пропуская в затхлое помещение спертый и отравленный, но всё же несоизмеримо свежий да живой воздух озлобленного издыхающего мира.

— Ле… летим…! — уже там, далеко за окнами, за выстрелами, за чертой одинаковых серых этажей, пытающихся их подбить и украсть зародившийся шанс на бесценное спасение, расслышал под собой Джек, и хотящий ответить, хотящий этого невозможного удивительного мальчишку крепко-крепко стиснуть да поцеловать, но не могущий сделать ничего, кроме как теснее навалиться на бьющегося возле груди ребенка да понадежнее того собой заслонить. — Мы… мы летим, Джек! Мы по-настоящему… летим! Летим к этой чертовой украденной… свободе!

Судно, ненадолго провисшее в воздухе, раскрыло еще два поперечных световых крыла-парусника и, выстрелив ослепившим сквозь ресницы ионным столпом, осколком погибшего солнца понеслось по прямой, набирающей гуляющую в ушах скорость, ввысь, растворяясь в густом да сером поднебесном дыму.

========== Chapter 10. Feast of Fools ==========

Солнечный парус, ошпаривая взгляд натянутым вдоль несущего стержня световым полотном, проносился над коробками неизменно серых, злачных, загаженно-белых сот; топ мачты, пугающе визжа да кренясь, то и дело, если судно вдруг пыталось встряхнуться и преодолеть следующую ступень высоты, скребся и ударялся о накрытые городскими парами парящие этажи, скрипело и выбивало искры накаленное докрасна железо, вибрировало пытающееся подбавить мощности питание, и Уинд, используемый как дополнительное расчетное топливо, корчился, сползал вниз да отбивал себе заляпанные кровью колени, вскидывая рассеянные детские глаза: он чувствовал, что преграда, пусть увидеть ее и не получалось, была всё еще здесь, рядом, не собираясь позволять им так просто ускользнуть.

Удары между тем становились сильнее — регулировку над кораблем мальчишка держал, но с управлением не справлялся, отчего посудина болталась, вибрировала, рывками выбивалась то выше, то ниже, едва не налетала на окна и блочные стены, — и вскоре Феникс, давно уже прекративший попадать на вертящийся туда и сюда полупрозрачный круг полумертвыми костлявыми пальцами, сплошь выкупанными в металлической черноте, бессильно принимающий каждый машинный толчок своим собственным живым сердцем, охрипло да булькающе взвыл, на чертову горсть злополучных секунд теряя бесценный контроль с оборвавшимися летальными концами.

В ту же самую минуту светоидные крылья да главный гребень, хлопнув потерявшими вылинявшие перья отростками, сначала обвисли, а затем, перемигиваясь догорающей лампочкой, принялись с устрашающей скоростью растворяться, таять, исчезать; каркас, проскрежетав визглявым рокотом, просел, пол шибанул предупреждающий пульс; клятая и переклятая Джеком лодка накренилась вбок, с паршивой задумчивостью спустилась на несколько метров в головокружительно волнительный — такой волнительный, что сердце вот-вот собиралось пройти через рот, выблевавшись злачной перемолотой субстанцией — низ…

— Малыш! Слышишь меня, малыш?! — опуская голову, чтобы прижаться лицом к взмокшей мальчишеской макушке, проорал, вслепую отыскивая обкусанное грязью да ветром ухо, мужчина, которого колотило так, что пальцы одним лишь чудом не разжимались и не снимались с нагревающейся до болезненного треска мачтовины. — Я хорошо понимаю, что тебе тяжело, и, поверь, если бы эта хрень согласилась послушаться меня — я бы немедля перенял эту чертову ношу, но мы оба осознаем, что сделать я этого при всем желании не могу! Поэтому, прошу тебя, продержись еще немного! Я ничем не могу сейчас помочь, знаю, но как только мы отлетим подальше да сделаем где-нибудь привал, ты обязательно вдоволь отоспишься, а я буду беречь твой сон столько, сколько тебе понадобится! Я не понимаю, как работает эта сраная система, но вроде бы вижу, что чем выше мы поднимаемся, тем больше с тебя за это отжирают; попробуй не забирать так высоко, а держать курс между этими гребаными домишками, вдоль этажа так тридцатого, сорокового… Никто не ожидает нас здесь с тобой увидеть, так что в какой-никакой безопасности мы будем!

Феникс, замешкавшийся лишь на пару мгновений — а может, и не замешкавшийся вовсе, а просто-напросто попытавшийся расслышать, проглотить, переварить и собраться с покинувшими силами да зарывающимся под каменную могилу рыдающим духом, — кивнул, приподнялся на разъезжающихся коленках, кое-как подчинился: отбил пальцами дюжину пиликающих да перемигивающихся комбинаций, попутно переворачивая свой чертов галогенный щиток практически с ног на голову; парус, вновь подсоединенный к раздающейся задарма крови, распахнул сдутые было крылья, покачался увесистым маятником и легко, будто проделать это мог всегда, но в силу редкостно стервозного норова не хотел, поднырнул ниже, тихо и гулко загудев облизнувшим босые ступни нагревшимся полом.

Сделав еще пару ныряющих меж петлями да вырастающими на пути преградами виражей, сволочная паразитическая лодка и впрямь покорилась, опустилась на пару-тройку десятков преодоленных метров, мягко стекла в узенький зазорчик между пугающими рядами угрюмых да оскаленных сот и, заметно снизив скорость, поплыла по извилистым бело-серым лабиринтам, отражаясь в каждом встречном закрытом окне отбивающим зрение ярким солнечным пятном — пятно внимание привлекало, разумеется, знатно, поэтому из каждой второй зияющей щелки на этот самый выдающий свет протаскиваемой сквозь город голгофы одна за другой стекались помятые да побитые уродливые рожи, таящиеся за заляпанными стекляшками, как какие-нибудь, получившиеся в итоге провалившегося эксперимента, монстры или рассаженные по лабораторным аквариумам мыши.

Взгляд Джека, готового, если понадобится, рвать и терзать, хоть и мало представляющего, как в подобной ситуации получилось бы что-то такое провернуть, метался с мальчишки — мертвенно-бледного, нуждающегося в защите и выпитого, но на самую капельку переведшего дух — на стены и оконные дырки, чумазые имбецильные лица за которыми с воистину неприличной быстротой сменялись оголенными гнилыми зубами, налитыми злобой вытаращенными белками или стекающей по подбородку мерзотно-желтой слюной…

— Прямо-таки гребаное шапито гребаных уродов… — демонстрируя особенно пылкой особи, додумавшейся перевеситься через раму да протянуть в их направлении загребущую ногтистую лапищу, вскинутый средний палец, с перекосившим отвращением отплюнулся Пот, оскаливая зубы почти так же, как скалилась и рычащая, оставшаяся без ничего, провожающая мстительным блеском в тупых выпученных глазенках обломившаяся тварь. — Если бы хоть одна из этих скотин научилась вдруг — не допусти кто-нибудь добрый да прозорливый — бегать по воздуху, то, слово тебе даю, мальчик мой, сожрала бы не только тебя да меня, но еще и весь этот расчудесный катер, и я даже, вот чтобы мне прямо здесь сдохнуть, не преувеличиваю. Хотя, конечно, дабы защитить тебя, мне бы тоже пришлось перекинуться печальным каннибалом, лишенным чувства вкуса да замаранного достоинства, а мысль о том, чтобы вот это двуногое да двурукое говнецо сожрать, пугает меня почти так же сильно, как и мысль, в которой оно сжирает меня… Как ты, дорогой мой, к слову, себя чувствуешь? Продержишься еще немного или нам с тобой лучше побыстрее отыскать уединенное местечко, где мы сможем передохнуть?

Птенец, что Джеку не понравилось, с ответом торопиться не стал: повозился, поглядел, высунувшись из-за согнутого возле лица мужского локтя, по сторонам, ощутимо передернулся и, снова потянувшись к приштопанным капитанским оснасткам, ввел заплетающимися полупрозрачными пальцами очередную жертвенно-турбинную симфонию, заставив судно, чуть поджавшее заузившийся косяк теплой парусины, опуститься еще метрами десятью ниже — прямо туда, где царила, моментально забившись в глаза, уши, рот да ноздри, ужасная выхлопная вонь, перемешанная со свободно шляющимися в ничейном пространстве летучими да газовыми взвесями.

— Что, скажи на милость, ты делаешь, маленький психопат?! Мне не нравится, как это пахнет, и не нравится, как выедает глаза! Ты хочешь, чтобы мы с тобой траванулись да ослепли, дурак?! — раскашлявшись так, будто взаправду вот-вот собирался задохнуться, наглотаться, захлебнуться тем, что навязчиво втекало сквозь поры, и протянуть длинные голые ноги, проорал, в сердцах прикусывая — чувственно так прикусывая, чтобы обязательно хрустнул нежный детский хрящ — мальчишеское ухо, Джек. — Я ведь даже не могу закрыть нам с тобой носов, потому что если сделаю так и разожму пальцы — мы тут же кубарем полетим вниз! Об этом ты не подумал?! Прекрати, пожалуйста, сходить с ума и верни нас туда, где мы только что были!

Четырнадцатый, тоже кашляющий, практически сгибающийся пополам в накрывающих хрипящих спазмах, стекающий тщетно пытающимися защитить глазную оболочку слезами, чихающий и першащий, тем не менее упрямо мотнул головой, едва не заехал Джеку макушкой по носу и настолько твердо, что можно было и не надеяться переубедить его чертово малолетнее капитаншество, рыкнул:

— Да, здесь воняет так, что и я готов издохнуть, но и что?! Этот смрад не настолько опасен, насколько все эти люди! Извини, но лучше мы побудем здесь, чем снова отправимся туда, где ты продолжишь выделываться и дразнить их, потому что додразнишься рано или поздно до того, что они и в самом деле выберутся из своих нор и всем скопом на нас напрыгнут. Мне… не кажется, что в их глазах было хоть какое-то осмысление относительно того, чревато это или нет, мы их просто бесим, они голодны и ненавидят нас, да и с чисто физической точки зрения они ведь вполне, ну… могут, к сожалению, до тебя и меня… добраться. Поэтому, пожалуйста, прекрати ныть: ничего страшного, если какое-то время подышишь этим дерьмом, с тобой не случится, Джек Пот. Успокойся и потерпи, хорошо? Я и так ведь… делаю, что… могу.

Джек, к такому повороту и вообще к тому, что недорощенный детеныш возьмет на себя смелость его отчитать, не готовый, рассеянно открыл и закрыл рот, с чувством кашлянул, едва не продрав в гландах забитую говном глотку. Недовольно ругнулся, обязуясь эту вот «я здесь и сейчас главный, мой корабль, мне решать» выходку в скором будущем припомнить, но…

Ни спорить, ни возмущаться, ни затыкать недокормышу рта не стал, волей-неволей признавая за тем верную правду.

Прижался, пытаясь остудить разгорающийся внутренний пыл, лбом и носом к раскалывающемуся стержню, наивно забывая о том, что желанного холода взять в том было неоткуда, зато хотя бы зажмуривая да относительно защищая щиплющие глаза, которые, впрочем, все равно уперто отказывались подолгу оставаться закрытыми, все равно подергивались, приподнимали ресницы, щурились, протекали разъедающими тусклыми слезами, но пытались таращиться — иначе становилось до того тошно, беспомощно и неуютно, что хотелось расшибиться в мясо да взвыть — на вспыхивающие и угасающие обломки окон, изредка пробивающихся сквозь заволокший с головой гадостный дым, на бесконечные антенны и сателлиты, кормящие внедренные в каждую захолустную каморку знакомые черные мониторы, на прекратившие отсвечивать да прозрачить стекла, измазанные в ядовитых испарениях и вездесущей многослойной копоти — а им ведь, оказывается, еще повезло и с квартиркой, и с этажом, и с тем, что оставшиеся в прошлом покинутые форточки вели в обыкновенную хлябную муть, а не в такой вот перегоревший трэшовый ад.

Иногда над макушкой, если получалось вовремя дернуться и заметить, промелькивали — когда начинал задувать ветер, расталкивая обступающую тучевую липкоту — точки да проплешины нетронутого отмирающего небокупола: вроде как пустого, не имеющего ни цвета, ни вкуса, ни запаха, ни даже определенного места и пространства, но оттого не менее серого, трухлого, прахового, напоминающего отсохшее, просушенное до кварцевой нитки, треснутое в прожилках стекло, попасть за которое не получалось ни извне, ни отсюда, где толпились да толкались согнанные в несколько соединившихсяубийц-городов, ни о чем таком не задумывающиеся опустившиеся люди.

Одинаковые да безликие здания постепенно становились ниже да ниже, встречались реже, частота посадки и высадки повсеместно снижалась, свободного, срубленного под пустыри места становилось больше, но вместе с тем усиливалось, нажимая на виски мучающей болью, и давление загаженного до невменяемости неба — так, что совсем скоро Уинду пришлось снизить и без того придерживающуюся пройденного безопасного минимума скорость. Еще чуть погодя взятая высота, опять отбив прозвеневший мачтовый топ, неестественным резким углом — будто кто-то, кого косило и шатало на все четыре не уродившихся стороны, в сердцах да сослепу чиркнул всученным в руки тесаком — срезалась настолько, что и у Феникса, и у прекратившего отмалчиваться да меркнуть Джека получилось извернуться да с любопытством уставиться на крохотные фигурки внизу, тонущие в ревущих транспортных потоках: это были уже отнюдь не соты, а самая обыкновенная часть такого же обыкновенного города, где люди, как и сто, и двести, и пятьсот лет назад бродили до скотобойной работы и обратно, возвращались в свои хлева, лениво и отрешенно скапливались на углах да бордюрах, изредка куда-нибудь заходя, с кем-нибудь встречаясь, от кого-нибудь или за кем-нибудь носясь…

— Эй… Джек…

— В чем дело?

Мальчишка, ощущающийся до такой степени погрузившимся в себя, что трогать его представлялось чем-то абсурдно неуместным, позвал неожиданно, но приятно; Пот, охотно откликнувшийся и к тому моменту накрепко позабывший про недавний самонадеянно-седой инцидент, мягко потерся подбородком о теплое темечко, чутко вслушиваясь в колотящуюся в хрупком растерянном пульсе дрожь.

— Я… не знаю, в какую сторону нам держать… путь. Я запутался, я уже… совсем не понимаю, откуда мы прилетели и куда нужно направляться, чтобы убраться как можно дальше от того… места, я… никогда ведь нигде особенно не… бывал. Помню, что когда-то пытался отсюда уйти, но у меня ничего не получилось, я как будто… как будто постоянно натыкался на какую-то преграду, которую чувствовал, но не видел, и устроена она была так… странно, что когда я к ней приближался — она начинала отговаривать меня, отнимать решимость, говорила, что ничего у меня не получится, что за ней просто-напросто ничего нет, и я тогда… я разворачивался и возвращался обратно на покинутую свалку, я… Карта внутри меня говорит, что я движусь правильно, что если вообще двигаться хоть куда-нибудь, то куда-нибудь мы и попадем, но карта сбоит, не показывает мне ничего конкретного, нет ни одной указующей точки, и я понятия не имею, где… как… Не знаю я, как и куда вести нас, чтобы всё, что мы задумали… получилось. Я пытаюсь сказать, что мне очень жаль, но…

— А вот с этим не волнуйся, — тихо и спокойно отрезал вдруг Джек, дышащий в разгоряченную кожу так плотно и тесно, что по мальчишеской спине давно сигали взбудораженные пупырчатые мурашки. — Это уже не твоя забота. Мне, к счастью, известно, в какую степь нужно держать путь, чтобы убраться от всего этого говна: благо, что движемся мы в верном направлении, а остальное я расскажу тебе попозже, когда мы с тобой отдохнем, наберемся сил и вместе с нашим кораблем дураков, уж прости, продолжим дальнейший путь. Пока что и я и ты слишком измотаны, чтобы водить несусветно долгие да скучные беседы…

Феникс, замерший под ним, а затем попробовавший вскинуть и голову, и взгляд, но не преуспевший, потому что мужчина не сдвинулся с места и не позволил ни пошевелиться, ни свободно вдохнуть, попытался было открыть рот, выдохнуть что-то о том, что откуда он мог нечто такое знать, когда подобное знание — ранг чертовой верхоправящей аристократии и никак не меньше, но…

Не успел даже толком собраться с мыслями: Джек попросту не обратил на него внимания, не стал слушать разбитого да рассыпанного по ветру хмурого бормотания и, ненадолго оторвав от мачты одну руку, ткнул пальцем куда-то сквозь рассеивающуюся дымку да вскользь, выговаривая посерьезневшее и совсем чуть-чуть хмарое:

— Вот там. Там, мальчик, мы вполне сможем перевести дух.

Впереди да северо-западнее вкось, куда Уинд, не произнесший в ответ ни слова — чувствовал, что Пот не хотел ни о чем разговаривать и ни в чем признаваться, — молчаливо перенаправил прошелестевший световым парусом корабль, лежала черная заброшенная фабрика, выглядывающая рядами налегающих друг на друга просмоленных труб, обваливающимся да гниющим старинным кирпичом, наполовину снесенным бетонным забором да бесконечно мертвыми, бесконечными пустыми дырами потерявших опоры полуразвалившихся стен.

☣☣☣

— Как, говоришь, тебя зовут? — пытаясь перекричать бьющие в лицо да в рот потоки непривычно настоящего, непривычно живого, хоть и сплошь прогорклого ветра, прокашлял слезящийся Феникс, накрывая взлохмаченные седые космы, вырываемые, кажется, уже практически с корнем, изуродованной до растерзанного мертвого мяса левой рукой.

Ветер в этих новых краях, не укладывающихся в идущей кругом голове, бушевал с неистовой силой каждую чертову секунду — Джек, знающий порой удивительные и странные вещицы, объяснил, что это потому, что деревьев в их мире почти не осталось, материки сместились, вот и для ветра преград не стало, — со вполне однозначными намерениями пытаясь перерасти в ураган; в воздухе то и дело носились обломки худых металлических крыш, выдранных гнилостных досок, сорванных с чужого плеча заношенных тряпок — от всего этого раз за разом приходилось уворачиваться, чтобы не врезаться, — а единожды неподалеку от присвистнувшего Пота пролетела, зазывно завывая, перепуганная до смерти тощая кошка, ударом бесящегося ветрища вбитая в содрогнувшиеся стены невысокого глинобитного строеньица, в котором жили какие-то — смуглые да сильно недружелюбные — голодно скалящиеся люди.

— Азиза! — щеря крепкие желтые зубенки в передергивающей улыбке, бойко ответила подобранная на трущобных задворках девочка: маленькая, не доросшая и до лет десяти, она обладала упругой темно-шоколадной кожей, поблескивающей в пятнах высушиваемой ветром испарины, гардениево-синими глазами, почти полностью лысой головой с одним только завитым черным-черным чубчиком на макушке и пухлым заниженным тельцем, поверх которого болталось пестрое серо-лиловое платьице, дотягивающее драным подолом до исцарапанных в кровь шишковатых коленок. — Я ведь уже говорила!

— Азиза. Верно. Извини, что не запомнил с первого раза, хорошо? Просто имя у тебя необычное, вот мне и понадобилось переспросить. Так ты, получается, где-то здесь живешь, Азиза? — от той намасленной мягкости, с которой проклятущий мальчишка обращался с этим отродьем — ради его присутствия он даже парус заставил лететь настолько медленно да плавно, что они едва перемещались с места на место, и отродье, прячущее за зубастой улыбкой паскудный звериный оскал, преспокойно держалось одной лапой за мачту или за ногу самого мальчишки, что доводило до точки взрывного кипения, — Джеку, с трудом удерживающемуся, чтобы не схватить нежеланную обузу и не сбросить ту вниз, хотелось проблеваться: чертов гастролирующий цирк редкостных патологических уродцев, которым они с отпетым рвением становились, до матерного воя коробил, а мелкому вот было клинически на всего его проблемы — их проблемы, если уж на то пошло — наплевать.

Джек по сути своей являлся тем еще собственником да одержимым ревнивцем, о котором птенчик, проведший с ним в изоляции несколько жалких замкнутых дней, пока не догадывался, хотя, как искренне верил сам мужчина, догадаться мог бы: он прямо здесь и прямо сейчас наглядно ревновал, оголял скрипящие зубы, матерился, демонстративно отворачивался от мелкого подобранного говна, каждый раз одергивал зарвавшегося мальчишку, с какого-то хера ударившегося в отталкивающую нездоровую ласку, будто был не нормальным парнишкой, а запрятанной под мужское тело трепетной да робкой мамашей, в то время как проклятущая сучка, старательно прячущая свое истинное лицо, той однозначно не заслуживала.

Джек был уверен, Джек задницей и каждой ноющей кишкой чуял, что скотина эта принесет им столько проблем, сколько им и не снилось с тех пор, как они сбежали из доброй докторской лаборатории и даже, наверное, до. Джеку хватало лишь мельком заглянуть той в глаза, чтобы просечь мерзостный одержимый огонек, соображающий на их счет тот или иной паскудский план, но донести этого до птенца при всем старании не мог: попытался разок, попытался другой, нарвался на отменное непрошибаемое нежелание слушать и понимать, а потому теперь просто да обиженно молчал, искоса посматривая на прицепившуюся к его парнишке черную бестию.

Мало того, что безмозглый недокормыш, поставив вопрос настолько ультимативно, что возразить по-настоящему не получилось, протащил эту падаль на их и только их корабль. Мало того, что рисковал их шкурами затем, чтобы выцепить ее из преследующих когтей, вмешавшись и в чужую жизнь, и в чужие сложившиеся отношения, и вообще в то, что их никак не должно было касаться. Мало того, что, окончательно поехав отшибленной головенкой, позволил прицепившейся девке уговорить себя остановиться в загаженной вонючей деревеньке, чертовом обоссанном болоте, где та, мол, проживала. Мало того, что собрался покинуть судно да оставить то в гребаном одиночестве, самонадеянно отмахнувшись, что без него то все равно никуда не полетит, поражая воистину утопической наивностью, так теперь еще, и без того наворотив идущих под откос дел, покладисто трепался с облезшей пухлой крысой, соображающей куда глубже, старше да быстрее, чем приписывал отражающийся на хитрой морде прожитый младенческий возраст.

Антипатия же мужчины, ничего скрывать и не пытающегося, девчонкой заметилась сразу — потому что глаз был наметан и потому что она всё это делала специально да назло, очень и очень хорошо зная, какой хочет добиться реакции, — и та, жмурясь под изредка проходящейся по волосам птенцовой ладонью, продолжала исподтишка посылать звереющему Поту смеющиеся косые взгляды да отточенные обезьяньи гримасы, тут же ныряя мальчишке за ногу да за спину, как будто непоколебимо верила, что новоявленный недородитель, которого она имела тупость себе выкопать, пойдет против того, кого знал получше да подольше, и тварюгу эту во что бы то ни стало защитит.

— Ага. Живу. Я в этой деревне родилась и так в ней и живу. У нас все в ней остаются. Уходить, говорят, нельзя — иначе духи найдут и покарают, что родные истоки предал. Мой дом даже можно отсюда увидеть, — девчонка, состроив горделивую мину, покрутилась возле тощего бледного бедра и, покусав на большом пальце ноготь, указала на ленту тянущегося внизу пыльного раздолбленного шляха, с обеих сторон усыпанного разваливающегося вида неважнецкими домишками. — Вон там, смотри! Он самый большой на дороге и вообще самый большой в нашем поселке! От родителей мне достался.

— «Достался»…? — с очередным подторможенным приступом странноватой разбитой рассеянности, ни разу на него не похожей, переспросил прищурившийся в обозначенную даль мальчишка, слепо разглядывая пока не особо подробную, темную да перекошенную махину. — Значит, они уже всё, родители твои…? Ну… нет их… в живых, получается…? Прости, если вдруг не в свое дело встреваю.

Девчонка на миг помрачнела — искренне или нет, у Джека понять так и не вышло, — потыкала пальцами в покрытое синяками птенцовое бедро, погрызлась сама с собой, полупилась в покачивающийся серый пол. Чуть после, наигранно бодро вскинув шоколадную физиономию да припухший горбоватый нос, покачала головой, без прежней улетучившейся бравады признаваясь:

— Ага, они «всё уже». Померли недавно. Вернее, не совсем померли, а… ты же знаешь, как это бывает, да? — Знал там что-то мальчишка или нет — сказать он не успел, потому как Азиза, шустро сменив грусть на неунывающую невесомость, с не укрывшимся от мужского внимания самодовольством отчеканила: — Зато теперь у меня есть целый собственный дом. Огромный пустой дом, в котором я полноправная хозяйка, вот так. Я сама могу решать, кого приводить в гости, сама думаю, что мне есть, когда спать, что делать, а чего не делать — это совсем не так плохо, знаешь, Феникс? Поэтому… поэтому я приглашаю тебя к себе: я накормлю тебя вкусным горячим обедом и уложу поспать в теплую и мягкую кровать, обещаю. И вообще нам будет очень-очень весело — у нас по вечерам иногда играют музыку, так что нам с тобой может повезти ее даже услышать! И… и… соглашайся же, ну! Честно-честно, что здорово будет! Других детей в нашей деревне нет, поэтому у меня как будто бы есть друзья, но как будто бы и нет, а ты мне по возрасту больше всех остальных подходишь.

Мальчик, спасибо ему хоть на этом, с распростертыми объятиями принимать это ее до отупения выгодное предложение не поспешил: нахмурился, перевел замаранный кровью взгляд сначала на нее, затем — на бесящегося рядом Джека, собственнически обхватывающего крепкой смуглой рукой за талию. Кажется, в какой-то мере до него дошло, что приглашали строго его одного, что Джек во всем этом не учитывался и всячески игнорировался, и…

И сука эта чертова тоже о невовременном озарении просекла, в связи с чем, молниеносно сменив продемонстрированную расчетливость на добродушную непросвещенность, до тошноты елейным голоском запела уже иную песню — еще более вшивую, низкосортную да лживую:

— Я дам и тебе, и этому твоему Джеку много-много еды! У меня правда ее много! Вы и с собой взять сможете, если захотите улетать дальше, и у меня наесться до отвала! И одежды я вам тоже приличной дам, у меня от родителей ведь осталось! Фениксу подойдет то, что мать носила, а Джеку — одежда отца. Думаю, им будет совсем не жалко, к чему им она теперь, когда от них только кости остались? Вы же совсем голыми ходите, стыдно должно быть, даже у нас люди так делать давно прекратили: некрасиво девочкам свои пиписьки показывать, если вы оба мальчики! Так хоть прикроетесь и как нормальные выглядеть станете. У меня много всего, а девать некуда, потому что уже год… два… где-то вот так одна живу.

Феникс, тормошимый за всё ту же пойманную ногу, озадаченно поглядел на возвышающегося недовольного Пота, с легкой разбитой просьбой прося у того своими глупыми безотказными глазищами какого-нибудь дельного, чтобы не обидеть, не ошибиться и не задеть, совета: дурак этот так не научился никому отказывать, и — тут за мальчишку лучше слов говорили бесконечные нательные крестики-шрамики да засевшие с обратной стороны зрачков запуганные занозы — наверняка чаще частого расплачивался за вспышку слабости да услужливой доброты вспарывающим полудохлую печенку ножевым ударом.

Джек, стискивающий его боковину так, чтобы разукрасить гвоздичками не успевающих сходить чернушных синяков, с радостью бы схватил детеныша за шкирку, вздернул к себе на руки и свалил бы с тем куда подальше в гребаный дохлый закат, только засевшая внутри — под венами и в черепной коробке, в сердечном кармане да там, где стонала и копошилась пожранная душа — тварь, избитая испытанной ревностью, не дала, засевшая тварь заставила лишь сухо пожать плечами, отвернуть лицо да выплюнуть грубое, жесткое, надтреснутое:

— И что ты так на меня уставился, дурень? Если не хочешь — идти не обязан. И вообще у нас с тобой, помнится, были совсем иные планы. О них, надеюсь, ты позабыть случайно не удумал? Хотя в целом, конечно, забава твоя, так что и разбирайся с ней, будь уж так добр, сам.

Мальчишка, все равно остающийся под строгим присмотром, пусть в сторону его Джек и деланно не глядел, закусил нижнюю губу и, прищурив глаза, дал с лихвой насладиться отражением той обиды, которая плескалась и внутри задушенного недовольством Джека, но сказать — ничего не сказал, потому что чертова девка, заимевшая наглость ухватить паршивой лапищей его ладонь, просто-таки до срыва настырно дернула ту на себя, притопнула ногой да с надутыми щеками, как будто ей были должны, заканючила:

— Ну, пойдем же! Пойдем, ладно? Тебе понравится и город, и мой дом, Феникс! Вот увидишь, что понравится! Даже этот твой Джек сказал, что решать тебе, так чего же ты медлишь?

Птенец казался вконец сбитым с толку — Джеку подумалось, что некий тонкий, хорошо завуалированный подвох наверняка ведь чувствовал и он, потому так и тянул, потому так дергался, хмурился, нервничал, боялся, но…

Оставался, чтоб его хоть раз уже как следует приложило да проломило непутевой больной головой, упрямо брести у своих чертовых бесполезных принципов на поводу.

— Я… хорошо… думаю, мы можем ненадолго у тебя задержаться. В конце концов, никаких твердых планов у нас ведь… нет, да и неудобно пренебрегать чужим радушием, когда нас вот так вот… приглашают… Поэтому мы с Джеком примем твое предложение с огромной… радостью, да.

Возмущенный таким раскладом дел, в котором конкретно его мнением никто поинтересоваться нужным не счел, Пот хотел было вякнуть, что да пошло бы оно всё в жопу и вообще решай-ка ты за себя, мальчик, но, горело бы оно в доброй адской заднице, не успел и тут: паскудная девка сощурила гляделки, вытянула трубкой потрескавшиеся губы и, раздраженно потеребив пойманную бледную ладонь, в нахмурившийся седой лоб спросила:

— А без него никак нельзя? Без этого твоего Джека? Он мне не шибко нравится и смотрит на меня так, будто сожрать при первой возможности хочет…

— Это ты меня, сучка мелкая, сожрать хочешь, так что кто бы уж говорил! И вообще, если уж начались эти чертовы переходы на личности, то мне ты не нравишься ничуть не меньше, ты никому в здравом уме не понравишься, пиранья хренова, и не смотри, что этот придурок так перед тобой раскланивается — это у него, что называется, в крови. Он перед кем угодно раскланиваться станет, шутило недобитый, поэтому нехер думать, будто ты у нас такая особенная и он в твоей всепрекрасной особе ах ты ж страх как заинтере…

— Да хватит вам уже! — мальчишка, вклинившийся туда, куда его вклиниваться не просили, кое-как отлип от мачты, доверился сомнительной и шаткой устойчивости корабля и, вскинув руку, надавил той разошедшемуся Джеку, исказившемуся в лице настолько, что еще немного — и переклинило бы до самого костного хряща, на грудину, именно его одаривая раздраженным приструнивающим взглядом, а треклятую стерву — лживой, но мягкой картежной улыбкой, равных в которой попросту, малолетний же ублюдок, не знал. — Вы еще подеритесь давайте! Прекрати ты уже ее дразнить, Джек! А ты, Азиза, не говори больше таких вещей и не пытайся вывести его из себя — Джек у нас хоть и взрослый, но на деле — тот еще ребенок, поэтому держать в руках он себя, к сожалению, не только не станет, но еще и не умеет. И нет, без него никак нельзя. Если не пойдет Джек — не пойду и я. Это, нравится оно тебе или нет, не обсуждается.

Что-то важное в последних словах нарывающегося разнимающего мальчишки, продолжающего надавливать тщедушными ручонками ему на грудь в попытке ухватиться за исчезнувший невидимый поводок, должно быть, имелось, но слова другие, сказанные до, всё это проклятущее впечатление стирали; пока мужчина матерился, пока бесился и пытался собраться с мыслями, очень и очень настойчиво хотя высказать всё, что он по этому поводу думал, чертова деваха, чутко да остро уловившая запашок затеплившегося опасного, поспешно свернула паруса, отступилась, оступилась, поперлась на попятную да, намалевав на лице преисполненную любезности да непорочной святости улыбку, торопливо заверещала:

— Да я же ведь пошутила, ну! Я пошутила, подумала, что вы это поймете! Конечно, Феникс не пойдет без Джека, раз уж они друг с другом путешествуют, хоть и непонятно, зачем путешествуют, если оба большие, оба мужчины, оба могли бы отыскать для себе намного более подходящий путь, чем держаться вместе и еле-еле делить тот, на котором им становится тесно… Я пытаюсь сказать, что вы странно смотритесь вдвоем и не выглядите больно-то счастливыми, только и всего. И я совсем не возражаю, чтобы Джек пошел с нами. Я просто…

— Ты просто пошутила. Мы поняли. Да. — Голос мальчика — твердый, холодный, обрезавший на корню и всё еще вежливо, но предложивший заткнуться — Поту почти понравился, но вот то, что этот чертов сопляк, с какого-то хрена вдруг от него отвернувшись, стушевался, сгорбился и больше совершенно ничего не сказал…

Это его, впервые вдруг сообразившего, что проклятая сучка по-своему права, что, наверное, он один так к их бестолковой парочке прикипел, что у мальчишки могли отыскаться совсем другие планы на скорую будущую жизнь, которые он не собирался с ним разделять…

Почти по-настоящему, размазав кишками по серому железному дну…

Убило.

☣☣☣

— Помо… гите… помог… ги… те… кто-ниб… удь…

Феникс, мгновенно напрягшийся каждой жилкой и каждым мускулом, вскинул голову, тревожливо втянул задрожавшими ноздрями воздух, непонимающе огляделся вокруг, после чего, пошевелившись между упирающейся в грудину мачтой да зажимающей сзади грудиной Джека, серьезно да мрачно спросил:

— Ты слышал?

С того времени, как они покинули подарившую худой-бедный ночлег брошенную ткацкую фабрику, минули почти сутки, в течении которых не на шутку увлеченный мужчина всё пытался и пытался то пристать к мальчишке, разводя того на маленькое неповинное баловство, то напирать на того силой — ситуация располагала, оттого, что приходилось постоянно прижиматься одним телом к другому, у Джека болезненно стояло, возле члена крутилась аппетитная соблазняющая задница… в которую он в итоге почти и вставил, успев надавить мокрой ноющей головкой, попутно втемяшивая обомлевшего вскрикнувшего подростка в мачтовый стержень, злостно и животно толкаясь в чересчур узкую да неразработанную, чтобы вот так сходу принять на достаточную длину, анальную дырку, — то хотя бы, когда не проканало абсолютно ничего и птенец едва не вышвырнул его с борта, о чем-нибудь задушевном поговорить.

Наверное, поговорить парнишка был как раз-таки не против, и, наверное, начни он с этого сразу — отношения бы у них задались куда как лучше, а так мелкий разобиделся, надулся, наорал на него, психанул и все последующие часы односторонний монотонный треп с завидной стервозностью игнорировал, предоставляя общительному да не любящему одиночества Поту молчаливо наслаждаться протягивающимися внизу мусорными всхолмиями, залитыми гнилыми реками выгоревшими долинами да изредка попадающимися на глаза почерневшими скукоженными кустичками, похожими на уродливых злачных карликов.

— Что слышал? — чуть растерянно — обратились к нему слишком неожиданно, — но воодушевленно и радостно — практически там же выяснилось, что радовался он зазря — отозвался Джек.

— Крик. Кто-то как будто звал на помощь. Совсем только что.

Пот, в их изгадившихся отношениях единственно виноватый — головой ведь прекрасно понимал, что делать того, что сделал, не должен был, или уж должен был, но попытаться подступиться мог бы иначе, дабы не травмировать и не настраивать против себя определенно девственного ребенка, — а все равно как последний дурак обиженный, прищурил глаза, раздраженно дернул плечом, с яснее ясного прозвучавшим недовольством выговаривая, что:

— Звал себе и звал, нам-то какое дело? То-то ты не знаешь, что здесь каждый второй орет да куда-нибудь кого-нибудь так или иначе зовет… Что, неужто предлагаешь бросить всё и нестись сломя голову на помощь? Имей в виду, дорогуша, что я подобного поведения не оценю.

— Если верить тому, что я услышал, это был детский голос. Что, если там какой-нибудь ребенок в беде, и что, если ему никто, кроме нас, помочь не сможет? Тебе что, и на это тоже наплевать?

— Абсолютно. В беде — и в беде, нам-то с тобой какая разница? Когда нам было паршиво — никто на помощь не спешил, так что запомни ты уже наконец, что каждый сам за себя, болван. О каких детях ты мелешь, когда сам ребенок, и мне за тобой точно так же нужно смотреть, чтобы не наломал еще больших дров, а? — Джек был непреклонен, настойчив, обижен, ревнив, зол, и никаких лишних да посторонних крысят опекать не собирался. — Если хочешь кому-нибудь помочь — помоги лучше мне; у меня из-за твоей черствости болит всё, что болеть может, а ребенка этого пусть себе на здоровье режут, насилуют и жрут. Мне глубоко наплевать, да. Единственный, о ком я согласен заботиться, это ты, а с остальным, пожалуйста, даже не вздумай заикаться. Ты еще слишком мал, чтобы мы с тобой играли во взрослую семью и тащили на борт каких-то там чертовых левых детей. Я о них печься не буду. И тебе, милый мой, не позволю.

Уинд, чувствующий, как о задницу настойчиво трется вновь поднятый колом посторонний член, готовый, кажется, повторять первую незадавшуюся попытку, открыл было рот, желая и предупредить, чтобы больше не смел, и оспорить всё, что эгоистичная смугломордая скотина наплела, но сказать — не сказал ничего, грубо заткнутый ударом ветра, прошелестевшего над поверженными кронами и мертвой землей да донесшего крик уже куда более настойчивый, куда более осязаемый, отчаянный и близкий:

— Помо… гите… мне…! Помогите! Пожалуйста! Кто-нибудь! Скорее! Помогите… помогите… помогите!

— Теперь-то ты слышал?! Только попробуй сказать, что нет! — Четырнадцатый под мужчиной, скорчившимся в лице, попытался дернуться, выкарабкаться, отползти на нос сбавившего ход судна. Не преуспел, потому что Джек, не на шутку разревновавшийся, не пустил, и, разозленно отдавив тому ногу, окончательно чертов провисший парус остановил, принимаясь что-то яростное горланить о том, чтобы проклятый озабоченный кретин его отпустил, если не хотел оказаться высаженным.

— Я тебе дам «высаженным»! Со мной, дорогой мой, вниз полетишь, и со мной же и останешься: что в этом мире, что в том. Не надейся, что так легко теперь от меня избавишься. И нет. Я ни черта не слышал. Сказал же, что тебе просто померещилось.

— Да хватит уже! — вспылил, ударив его кулаком по внутреннему сгибу хорошенько прочувствовавшего занывшего локтя, несговорчивый мальчишка. — Человек в опасности, мы можем попробовать ему помочь, а ты ведешь себя так, будто…

— Будто что?

— Будто тебе совершенно на всё, что вокруг нас творится, накласть!

Джек, с осклабленным злачным смешком пришпиливший дурацкого шебутного подростка, которому эта хренова свобода, ударившая со всей дури по башке, на пользу явно не пошла, обратно к стеблю гудящей мачты, налег на того сверху так, чтобы, скотина, не смог ни размахивать руками, ни толково управлять кораблем, и, уткнувшись губами в лохматую макушку, тёмно да сплошь нехорошо в ту прошептал:

— Почему же это «будто»? Ничего не «будто». Не оскорбляй меня так, малой. Мне и есть накласть. Настолько накласть, что ты себе и представить, небось, не способен, светлый ты наш спаситель всея.

— Но мы… мы ведь… если это зависит от нас и если мы можем хоть что-то… сделать, мы же должны… мы обязательно должны…

— Единственный, кто тут что-то кому-то должен, это Господь Бог, сынок. Хотя бы за одно то, что додумался нас таких вот идиотских создать, а потом оставить одних, пустить всё на самотек и ждать, будто из нашего с тобой брата сможет получиться что-нибудь годное, когда мы по природе своей — глина глиной да безмозглое обезьянье дерьмо. Слыхал когда-нибудь версию, что человечество, мол, было вылеплено всякими там разными божьими помощниками из красной да белой глины, потому и шкура у него всегда такой разной была? Вот то-то и оно. А мы с тобой — и ты в особенности — никому ничего не должны. Поэтому закрой-ка свой прелестный маленький ротик, прекрати вырываться и правь нашей замечательной посудиной дальше, пока уже нам самим не понадобилась чья-нибудь помощь, которую я ни за что, предупреждаю сразу, не собираюсь принимать.

Каким-то немыслимым чудом птенчик его как будто не просто услышал, а еще и, что совсем не укладывалось в голове, хотя очень и очень — сильно преждевременно, а посему глубоко напрасно — радовало, понял. Каким-то чудом этот чертов птичий выкормыш почти позволил понадеяться на то, что они преспокойненько минуют копошащиеся внизу мерзопакостные зловонные трущобы, отыщут местечко поуютнее, устроят временный привал, на котором, возможно, мальчишка станет чуть более сговорчивым и его получится на что-нибудь шибко извращенное и до стона необходимое уломать…

Они уже даже возобновили движение, они снова куда-то плыли-тянулись-летели; Джек, безнадежно увязающий с уходящей под воду головой, с чувством покусывал разросшиеся на теплом темечке буйные космы, вылизывал кожу, ластился к мальчишеской голове щекой, жадно и жарко дышал, терся изнывающим болеющим членом о правую худощавую ягодицу, осознавая, что кончить может и так, что трогать ему вполне достаточно, что мальчик в его руках настороженно дрожит, часто-часто дышит, всё очень и очень хорошо чувствует — член его, долго не подающий признаков жизни, тоже вот практически впервые подернулся, среагировал, потянулся узким и тонким отростком наверх, — а потом…

Потом им с какого-то дьявола приспичило вылететь на открытую местность и на местности этой обнаружить не что иное, как злополучную картину повязывания грубыми толстыми веревками такой же злополучной шоколадной девчонки, рыдающей да визжащей в три разодранных горла от лап трех развязных мужиков.

Потом, все-таки задарма спасенная — Джековыми руками же и спасенная, потому как мальчишка бросился в толчею первым, мальчишку попытались повязать тоже, и вот тогда у мужчины не осталось иного выбора, кроме как вмешиваться, разбивать, ломать и душить, — у них на палубе появилась эта сраная осатанелая Азиза, смиряться с которой Пот, как бы птенец его ни упрашивал, не собирался и собираться не хотел.

☣☣☣

Место, куда их привела упитанная шоколадная девка, оказалось вовсе никаким не толковым человеческим поселением, никакой — пусть даже безнадежно вымирающей — не деревушкой, а самой что ни на есть дырявистой дырой, из которой бежать бы да не оглядываться, а никак не оставаться.

Дороги, растянутые под босыми, изнывающими, перемолотыми в кровь и мясо ногами, кое-где чавкали протекшими грязевыми разводами, разящими так, что хотелось согнуться и от души проблеваться, а кое-где скрипели да хрустели набросанным на скорую руку камнем, успевшим перетереться в песок; в каменных же промежутках старательно попадалось нечто еще: нечто белое, куда более хрупкое, изредка налипающее на отдергивающуюся подошву выдавленным из челюсти загнивающим…

Зубом.

Человеческим, сколько бы Пот ни старался углядеть в нем иной сакральный смысл, зубом.

К зубу, намертво отпечатавшемуся в сбойнувшем подсознании, хотя Джек искренне верил, что к подобного рода баловству восприимчив не был, прибавились еще две занимательные, поднимающие дыбом шерсть вещицы: чертовы звуки да такие же чертовы взгляды; звуки доносились откуда-то из-за жестяных домовых стенок и напоминали не то вой, не то крик, не то перемежающиеся с диким оргазмирующим экстазом рыдания, а взгляды, не стесняясь, но трусливо да со знанием дела таясь, сопровождали их на протяжении всего проложенного пути — таращились в спину, таращились в глотку, забирались куда-то совсем неприлично под-под-под и, что бесило больше всего, особенным вниманием, разумеется, потчевали неуютно ежащегося белого мальчишку: мелкий однозначно принимался за пожаловавшую в гости редкую экзотику, в то время как сам Джек — крупный, хищный, темный да смуглый — вполне тянул за кого-нибудь относительно своего.

— Тебе не кажется, дорогой мой, что всё здесь как-то слишком… немножечко… странно устроено? — придерживая того за сгиб локтя да склоняясь над мальчишкой так, чтобы коснуться пересушенными губами прохладного на ощупь уха, прохрипел, мысленно посылая недовольно уставившуюся Азизу на хер, мужчина, посильнее да побольнее стискивая на глупой тощей руке горячие пальцы. Вспоминая всё, через что они вместе прошли, он рассчитывал получить хоть сколько-то честный ответ, но идиотский птенец, то ли с концами тронувшийся, то ли попавший под развешенные повсюду хитрые путы да позволивший промыть себе поддавшиеся мозги, только рассеянно качнул головой, всем видом говоря, что… — Нет? В таком случае давай-ка я тебе подскажу. Помогу, что называется, прозреть. Например, ты считаешь, что мы здесь одни, верно? А даже если и не одни, то какие же тут бедные да робкие живут людишки: попрятались по своим домишкам, завидев чужаков, трясутся и ни за что не вылезут, пока чужаки эти не уберутся обратно восвояси? Это всё, дорогой мой, хорошо, да совсем, извини меня, не так.

— В смысле…? — Уинд, поднявший помутневшие да потемневшие глаза, привычная синь в которых сменилась разбавленным серым овсом, и в самом деле выглядел так, словно его хорошенько приложили башкой да всё до послей капли из той выгребли: он не моргал, не хмурился, не выражал никаких эмоций в целом — лишь тупо да разбито смотрел, смотрел и смотрел, пока из еле-еле разлепившихся губ вытекал сплошь незнакомый, сплошь не его голос.

— В смысле, что мы их не видим, да, но они очень и очень хорошо видят нас. Не знаю, замечаешь ли ты это, чувствуешь ли, но, радость моя, они нас с тобой всю дорогу обгладывают: причем если меня воспринимают как некоего… самца-осеменителя для продолжения славного двинутого рода, уж прости, пожалуйста, за подробности, то на тебя, я же кишками чую, лупятся да пускают слюни так, будто ты у нас весь из себя аппетитный мясистый ломоть, неведомым колдовством семенящий на собственных поджаренных ножках.

— Я не…

— Не понимаешь? — Пот осклабился, обнажил глазные клыки, огляделся вокруг и, остро ощутив вбиваемый в спину кол с помаркой нового хренового бессилия, болезненно дернув бестолковую мелюзгу на себя, с разрывающим голову бешенством прошипел: — Изволь. Тогда я объясню так, чтобы понял даже ты. Так вот, прелесть моя, я, по их измышлению, должен трахнуть каждую из имеющихся здесь сучек, собирающихся нарожать от меня чудную массу чудных озлобленных ублюдков, а тебя они планируют сожрать. Это до тебя доходит? Если ты вдруг еще сомневаешься, могу подлить в огонек немного лишнего маслишка: пока ты хлопал ресничками и выслушивал всё, что эта чертова малявка вешала тебе на уши, я успел отыскать у нас под ногами и обглоданные косточки, и дивный человеческий зуб.

— Зуб…? — вот сейчас мелкий, просветлевший в лице, относительно протрезвел взглядом, показал появившийся в том одухотворенный блеск, чуточку сморщился и испуганно затрясся покусанной нижней губой, но…

— Ну да, зуб, — хмыкнула, хитро-хитро щуря проклятущие, всё слишком хорошо понимающие, не оставляющие шанса на победу глазенки, гребаная недобитая Азиза, бесцеремонно перехватившая обдолбанного мальца за израненную левую ладонь. — Если нашел зуб — можешь считать, что тебе очень повезло, Джек. Надо было обязательно его подобрать и взять с собой.

— Да с какого бы, спрашивается, хера? — выть ему, смеяться или хватать мальчишку за глотку да насильно тащить отсюда прочь — если, конечно, им бы позволили это сделать, — Джек уже не знал, но птенца все равно хорошенько вздернул, чтобы проявил хоть немного инициативы и прекратил позволять почти что на глазах себя ментально — за не ментальное он бы сейчас отвечал совсем-совсем иначе — насиловать. — Он мне задарма не нужен, этот ваш гребаный зуб. Засунь его себе в жопу и…

— С такого, что вы же должны знать, что такое «деньги», правильно? — невозмутимо пропищала маленькая пережравшая дрянь. — У нас нет таких денег, к которым привыкли люди из городов, поэтому нашей валютой давно стали зубы. Самые разные зубы: человеческие, животные, рыбьи… какие только удастся добыть. Вокруг столько покойников, что собрать их, если улыбнется удача, как нечего делать, а мы не привыкли брезговать мертвыми телами только из-за того, что они мертвые. На один человеческий зуб ты смог бы купить себе очень и очень много всего, поэтому глупо было оставлять его там, где ты оставил, но, думаю, смысла возвращаться уже нет — наверняка его подобрал кто-нибудь другой. Что же до того, что за нами наблюдают… Верно. Ты верно всё почувствовал, Джек. У нас мало мужчин, а ты симпатичный, и нет ничего удивительного, что местным женщинам ты приглянулся. Ну а Феникс… Ты же видишь, что у нас все темненькие. Более того, не только в нашем селе, но и на многие мили окрест: не думаю, что здесь отыщется кто-то, кто хоть когда-то видел отличного от нас человека, потому они так и смотрят. Им просто любопытно. И всё. Никакого зла вам здесь никто не желает и чинить не станет. Тем более тогда, когда вы оба находитесь рядом со мной.

— И чем же ты у нас настолько особенная, поведай-ка мне? — прохрипел, походя на огромного озверелого пса, не собирающийся ни на грамм верить или доверять ей Джек.

— Я-то сама по себе — ничем. Совсем. Истинное слово. Но… мой отец, пока оставался жив, был здешним вождем. А отца теперь нет. Так что, можно считать, что и люди эти — тоже мои. Ведь я — их будущий подрастающий вождь. Видишь? Тебе не о чем беспокоиться, Джек. Вместе со мной вы оба под самой надеждой защитой.

Джек, что бы эта чертова папенькина дочка ни болтала, так не считал. Джек хрустел пальцами, пепелил ту озлобленным взглядом, скалился, гримасничал и с больным остервенением дергал идиотского птенца за руку, чтобы тот ненароком от него не отделился и не поддался очередному сумасшествию, но хренова девка, спасибо хоть за это, о прозвучавшем в напряженных тонах разговоре позабыла уже через дюжинную горсть рассыпанных секунд, лучезарно улыбнулась жалко промямлившему в ответ Фениксу, потрепала того по руке да, затянув незнакомую картавящую песню, принялась тыкать в каждую вторую встречающуюся вдоль дороги дребедень, в преувеличенно живописных красках рассказывая, что она такое из себя представляет и для чего вообще здесь нужна.

— Мы не какие-нибудь животные и любим следить за своей гигиеной, поэтому на улицах, как делают в других деревнях, не гадим. У нас есть кувшины для кала и кувшины для мочи — вон они там стоят, такие большие и коричневые, видите? — Выглядела недоношенная малолетка при этом так гордо, будто собственноручно слепила каждую увесистую байду и каждое-каждое утро носилась здесь по улицам с хлыстом наперевес да со вставленными в челюсть прожорливыми звериными клыками, в принудительном порядке заставляя любую встречную шваль пристраивать задницу над этими вонючими урнами, к которым, вот же мразность, тянулись снизу вверх прочные тростниково-палочные лесенки — высота каждой посудины, тщательно прикрытой крышкой, составляла как минимум два добрых широких метра. — Раз в два или три дня кто-то из деревни, специально назначенный на эту работу, погружает их на телегу и отвозит к горам, где сливает всё, что успело собраться, в реку; тем самым у нас совсем не пахнет и живем мы чисто и хорошо. Разве не замечательно?

— Замечательно, конечно… — сплюнув под ноги, ядовито процедил Джек, с отвращением оглядывая валяющихся в загонцах клонированных хряков о трех, пяти или, что еще лучше, шести ногах, сдыхающих от язвенной гангрены дворовых собак, по которым можно было с чистой совестью пересчитать весь имеющийся подкожный скелет, и подсматривающих в задрапированные оконца уродливых человечков, неприкрыто пускающих на них с мальчишкой жирную желтую слюну. — А то, что вы засираете воду, тогда как этой самой воды остается всё меньше и меньше, вас просто-таки нисколько не волнует…

Азиза — судя по особо паскудному взгляду, — хорошо его расслышавшая, весьма ожидаемо напустила на морду святоневинный вид, будто прицепившийся к ним с Уиндом придурковатый мужик был не более чем старым да славным пустынным местом, и, заприметив новый кусок бесполезного говна, тут же принялась восторженно о том верещать:

— А вот здесь мы мочим жуков!

— «Мочите»? Правда? И в каком же, позволь полюбопытствовать, смысле?

— А вот в таком. Жуки эти лоно… ложно… ложнощитовками называются, живут там, где много трупов скопилось, их же и едят. Нам с ними повезло: обычно там, где мы собираем зубы, находим и колонию этих жуков, ловим, забираем с собой, отмачиваем в бочках с горячей водой, а из полученной субстанции через неделю-другую получаем замечательный красный цвет. Он очень красивый и яркий, мы красим им одежду, разрисовываем дома изнутри, иногда даже добавляем в еду, если готовим ее к какому-нибудь важному дню. Вкус, правда, из-за этого портится и отдает сгнившей трупятиной, но если добавить забродившего спирта — всё нормализуется, и блюдо становится изысканным и интересным.

Мальчишка, бредущий рядышком с Джеком, как-то вяло поежился, сподобившись, вероятно, задуматься над тем, чем его в подобном месте вообще могли потчевать, и пусть мужчине, ощутившему погладившее по загривку злорадство, отплачивающее за все высосанные из него нервы, и захотелось что-нибудь едкое да колючее по этому поводу сказать, он, черти его всё дери, не успел этого сделать опять — задравшая по самые гланды деваха клинически не ведала, когда стоило захлопнуть свою крысиную варежку да остановиться:

— У нас еще термы есть, хоть и мыться в них обычно никто не ходит, несколько лавок, где мы обмениваемся тем, что нашли за пределами деревни, школа для тех, кто хочет, чтобы его забирали с собой на охоту — это очень почетное и увлекательное занятие, пусть и опасное, потому что те, кто ушли, часто больше никогда не возвращаются: поэтому у нас и осталось так мало мужчин. Иногда мы проводим праздники, конкурсы, чтобы люди могли отвлечься от повседневных трудностей и развеяться… Совсем скоро, кстати, будет проходить День Щенков! Вы ведь можете остаться, посмотреть и даже, если захотите, принять участие! Победителям всегда достаются хорошие и полезные награды и они имеют полное право забрать себе все зубы, что успели в процессепраздника собрать!

Феникс, поначалу рассеянно слушавший, а затем вдруг посеревший, почуявший подкравшееся дерьмо, бесшумно, но ощутимо проскуливший, отчего желание над ним поиздеваться отпрянуло и издохло, вскинул на мужчину глупо-наивные непонимающие глаза, как будто умоляющие сделать так, чтобы ему послышалось, что-нибудь не то подумалось, чтобы хренов праздник оказался безобидным фарсом или, на худой конец, чтобы чертова Азиза им просто-напросто мелочно да по-детски лгала.

Азиза между тем была искреннее некуда и, по наивности душевной не догадываясь, что творила своими словами с чересчур впечатлительным мальчишкой, так и не приспособившимся к жизни вовне, неунывающе продолжала:

— К этому дню мы спариваем собак и стараемся сделать так, чтобы суки встречали его беременными, готовыми с часу на час разродиться. Мы перестаем их кормить, чтобы они слабели, затравливаем, выпускаем в пустоши, даем подальше отбежать от деревни и, возможно, избавиться от бремени, а потом выходим на охоту: охота длится примерно сутки, и тот, кто вернется в село с наибольшим количеством туш, шкур да зубов, считается победителем. Если так получается, что находится несколько человек с одинаковым количеством трупов, то, значит, победителей несколько. Затем мы все вместе помогаем их освежевать, варим суп или режем мясо на жаркое, а зубы — это личное поощрение каждого участвующего, тем более что зубы щенят ценятся так же высоко, как и зубы людей, а то, порой, и выше: собак ведь остается всё меньше, доверяют нам сейчас только кобели, мясо у них паршивое и жесткое, так что их мы используем для того, чтобы обрюхатить суку, а суки — те, которым удается выжить и сбежать — слишком быстро дичают и к людям больше не приближаются. Вы слышали когда-нибудь о волках, которые как будто бы когда-то населяли эту землю? Так вот щенки выживших сук уже в третьем или четвертом поколении матереют, становятся крупнее, сильнее и агрессивнее, они часто набрасываются на нас сами, окружают стаей и терзают до тех пор, пока труп становится невозможно узнать, и у нас снова становится принятым называть таких собак «волками».

— Занятная шутка судьбы и занятный праздничек, ничего не скажешь… — Джеку, говоря честно, было на услышанное наплевать: резали — и резали, и хер бы с ними, и гребаным пацифистом он не являлся никогда, признавая и за собой кишащую да толкающуюся вагонетку тошнотных грешков, но… Всё это говно гнобило мальчишку. Гнобило настолько, что тот, вытаращив под ноги больные распухшие глаза, сам того не замечая, инстинктивно ухватился за мужскую руку и, сжав ту так крепко, как только мог, принялся скрестись ободранными колкими ноготками, без слов показывая, насколько ему услышанное претило… А раз претило ему — значит, автоматически да механически претило и тут же почерневшему Джеку. — Правда, знаешь ли, деточка… Вот если бы там надо было резать не псов, а кого-нибудь покрупнее, потемнее да, желательно, чтобы еще и ходил на двух ногах — тогда бы я с удовольствием участие в этом вашем торжестве принял, а так… лучше уж воздержусь, к глубочайшему моему сожалению.

Азиза, снова обдавшая его тем взглядом, за которым стояла отнюдь не маленькая девочка, а устрашающе зрелая женщина, заточенная в не подходящее по возрасту неуклюжее тело, изогнула линию пухлых просмоленных губ, отозвавшихся холодными мурашками по напряженной мужской спине, и, то ли притворившись, что ничего не слышала, то ли приняв так нелепо угрожающие слова к сведению, отцепившись от дернувшейся Фениксовой ладони, вприпрыжку поскакала вперед по петляющей грязной дороге, напевая что-то про чистые голубые сердца в запеченных горчичных горшочках, волшебных синих антилоп из волшебных синих саванн, древне-старую шаманью ворожбу да таких смешных, таких предсказуемых и безвозвратно попавшихся на кусок подпорченного мяса…

Обращенных из человека волчьих щенят.

========== Chapter 11. Voodoo ==========

— И что же за отбросы ты пытаешься нам скормить? — с брезгливым недоверием уточнил Джек, скептически оглядывая поданную к столу сервированную дрянь: дрянь нарезали огромными волокнистыми шматками, вымочили в каком-то блевотном темно-буром соусе, накрошили сверху полупрозрачной белой фигни, похожей на засушенных мертвых личинок, и запечатали в тяжелую глиняную миску, которую, наверное, ни разу за время ее долгой глиняной службы не мыли…

Вернее, сервирована порция была для одного лишь Уинда, а для мешающего Джека Азиза совершать лишних телодвижений не собиралась, просто-напросто запустив глинобитной посудиной в мужчину наудачу, надеясь, что тот ее не поймает и хорошенько пришибется, а потом досадливо подгрызая трухлявые ноготки: мужчина, черт бы его побрал, поймал, да так поймал, будто именно этого поступка ждал и не мог дождаться.

Дрянь выглядела абсолютно неаппетитно, отталкивающе, в чем-то и где-то ужасно и, по мнению Джека, гораздо хуже, чем всё вместе собранное то, чем их потчевали в треклятых сотах: мясистые квадраты были не красными там или серовато-коричневатыми, как положено, даже не белыми, а в прямом смысле потрясающе синими, почти светящимися, кое-где уходящими в страшные черные-черные подпалины, будто в тех местах залегла не срезанная жуткая гниль. На самом посудном дне, намертво прилипшее к грязным стенкам, разлилось кроваво-алое пюре из нахваленных ранее, торжественно раздавленных да замоченных жуков, только эти конкретные бедолаги приготавливались на скорую руку, поэтому домочиться до конца не успели — твари время от времени подергивали длинными хитиновыми лапами и, если как следует придавить ложкой, самозабвенно выделяли густой да смачный красный окрас.

— Мясо голубого гну, на что же еще оно похоже? — Азиза, сидящая напротив, отхлебывающая из здоровенного обшарпанного стакана черный травяной настой да преспокойно болтающая под столешницей обутыми ногами, то и дело задевающими матерящегося Пота, выглядела так, словно искренне недоумевала. — Не знаю, о каких отбросах ты говоришь, потому что это мясо принято считать самой редкой пищей из всего, чем можно полакомиться в наших краях. Так что вместо того, чтобы воротить нос, лучше бы порадовался тому, какой ты счастливчик, Джек. Поблагодарил бы, что ли, Феникса, что тебе выпал шанс столь изысканное кушанье за просто так отведать. Другие бы тебе обзавидовались, а ты вон, неблагодарный какой.

— Без тебя разберусь, кого и за что мне благодарить, хренова зазнавшаяся пигалица. Лучше проясни-ка мне кое-что: что же ты сама его не жрешь, этого своего голубого гну, раз он такой несусветно ценный да весь из себя эксклюзивный? — озлобленно цыкнув, бросил мужчина, с бешенством перехватывая в очередной раз дотягивающуюся до него ногу и предупреждающе стискивая в железных пальцах забившуюся лодыжку, на которую очень и очень подмывало нажать чуть-чуть посильнее да…

— Потому что редкий, потому и не ем. Видно, этикету тебя не учили, и такой бродяжка, как ты, знать не знает, что всё самое лучшее — оно подается для дорогих гостей. Пусть дорогой гость у меня тут и всего один, а с ним пожаловал неотесанный болван да… нахлебник…

Сучка знала, знала же прекрасно, что ногу он ей не решится сломать все равно, догадываясь, что за подобную выходку может схлопотать, и схлопотать сильно, а потому так спокойно да легко чесала языком, корчила паясничающие гримасы и, дождавшись, когда захваченную конечность освободят обратно, с показушной брезгливостью ту оттирала, высовывая изо рта толстый розовый язык.

— Джек не нахлебник, я же уже… просил так не… не гово… рить… он… — птенец, который был всё еще здесь, но вместе с тем и в совершенстве нигде, то ли и впрямь умудрившись куда-то там околдоваться да влипнуть, то ли не собираясь с ним разговаривать из-за недавних инцидентов с приставаниями да отказами закладываться во имя свя́того человеколюбия, в кои-то веки встрял, подал жалобный просевший голос, правда, сделал это настолько не впечатляюще, что Азиза не потрудилась обратить ни на него самого, ни на его скулящие щенячьи писки внимания. — Он мой… друг он… мой, который меня… спас, и с которым мы… мы вместе… путе… путешест… бежим.

— Ух ты! Что я слышу? Неужели же, милый мой? А я уж было грешным делом порешил, что ты на мое присутствие, что называется, принципиально забил; у вас же здесь, славные детишки, в чести играть в эту чертову игру «давай представим, что никакого заколебавшего Джека рядом с нами нет», — раздраженно хмыкнул мужчина, которому чем дальше, тем больше хотелось ухватить недомерка за глотку и хорошенько обо что-нибудь всеми доступными головешками-коленками-спинами-задницами поколотить. — Впрочем, говоря о всяких занятных игрушках… Давайте-ка вернемся к нашей застольной беседе, никто, надеюсь, не возражает? Так что, нормальных, а не синюшненьких антилопок у вас тут больше не водится, сраные вы потомки сраной саванны? Выпрашивать секретный ингредиент и спрашивать, из чего — или, точнее, из кого — вы эту хероту нарезаете, полагаю, будет с моей стороны верхом наглости? А ты, мальчик, лучше бы бросил это говнецо подобру-поздорову, пока опять чем-нибудь на радостях не траванулся — это тебе не томатная скумбрия и даже, заметь, не безобидный птенчик в бронебойной скорлупке, а… мрак. Просто дьявольский мрак по дьявольскому рецепту, пробовать который я тебе очень и очень не рекомендую.

К саданувшему изумлению, мальчишка, прежде всеми силами выеживающийся на казенную жрачку, на слова его не среагировал: опять погрузился в свой чертов уволакивающий туман да, воистину по-дебильному улыбнувшись, когда улыбаться было не от чего, склонился над пододвинутой заботливой Азизой миской, запустил туда ложку, скрученную из присоединенной к деревянной палке вогнутой железной лопасти, и, зачерпнув тот кусок, что был поменьше, погрузил противное всему естественному синее ублюдство в принявшийся безразлично жевать рот, тут же окрашивающийся вдоль причмокивающих губ выдавливаемой из насекомых, случайно прихваченных с фальшивящим мясом, баснословной краснотой.

— Это… на самом деле… вкусно, я… думаю… — захлебываясь стекающим по горлу соком, пробормотал, почти-почти выташниваясь, двинувшийся проседенный пацан, подкрашивая откровенно лживые, никак не могущие быть правдой слова невменяемой судорогой покрывающихся пузырчатой пеной страдающих губ. — Зря ты так… так… Джек… говор… ришь… оно ведь совсем не… не…

— Прекрати ты заливать, идиот! Я же вижу, что тебя сейчас выблюет этим твоим кретинистым «вкусно» да «зря»! Если не нравится, если жрать это говно не можешь — так ей и скажи! — срываясь, прорычал, с силой ударяя кулаком по столешнице — его проклятущая миска от этого дрябло подскочила, попытавшись перевернуться, но так и оставшись стоять, — Джек, едва-едва удерживающий себя в горящих да умоляющих распоясаться и натворить дел руках. — Бросай этот дешевый спектакль, маленький паршивец! Или что, ты только мне мог ныть, что боишься всего, что выглядит не так, как выглядеть положено, и жрать этого по доброй воле не хочешь?! Для того, кто блевал от дохлых неоперившихся птиц, ты ведешь себя, как последний тронутый ненормальный! Неужели ты настолько боишься эту чертову девку задеть, что готов ради ее сраной прихоти пичкаться всем, что она захочет тебе подсунуть?! Так зачем же тогда мелочиться?! Может, сразу попросишь у нее самое забористое, что тут есть, заранее уляжешься в подготовленную по твою душу могилку и там же с восторженным визгом поданный деликатес сожрешь?!

Птенец, который всего на миг напрягся да показался птенцом прежним, знакомым, родным, до крика и разбитых костяшек необходимым, а теперь куда-то от него утащенным да украденным, застыл, ткнулся наполненной ложкой в поджатые отказывающиеся губы, стек на стол не пережеванным слюнявым куском, повернул в сторону Джека простынно-белую, не слушающуюся, практически скрипящую в шее плывущую голову. Ненадолго приоткрыл рот, будто собирался что-то сказать, но никак не мог вспомнить безвозвратно отобранных слов, скривился в смягчившемся лице, тусклым-тусклым светом в повлажневших глазах попросив о мифической невидимой помощи, а затем, отвернувшись обратно, вернулся к своей гребаной миске, принимаясь методично погружать в мясную похлебку ложку, выковыривать не самые черные или волокнистые куски, запихивать их за щеку да со слезами, которые никуда не уходили, оставаясь стоять полупрозрачной тоскливой стеной, монотонно…

Жевать-глотать-подыхать, пока всё, что оставалось Джеку, это бессильно ругнуться и так же бессильно задуматься, что парнишка не походил на самого себя, парнишку как будто подменили, началось всё это в тот миг, как они повстречали мелкую черношкурую паршивку, и…

Оставалось тем еще вопросом — изменилось бы что-нибудь, если бы они немедля отсюда убрались, или…

Или же уже все-таки…

— Это не отрава. Я же только что об этом говорила, — встряла отрава другая, куда более страшная, неперевариваемая, воистину, сволочь хренова, опасная, ядовитая, с экстазом наблюдающая за тем, как ее недобитое угощение уплеталось за обе щеки пристукнутым хворым мальчишкой, и от переизбытка зашкаливающих эмоций время от времени хлопающая в потные коричневые ладони. — Посмотри сам: Фениксу нравится и с ним ничего плохого не происходит. Вот кто из вас двоих действительно знает толк в приличной человеческой пище. Я так рада, что тебе понравилось то, что я для тебя приготовила, Феникс! Правда-правда рада, ты даже не представляешь, как! — продолжая щебетать, малявка ненадолго нырнула вниз, подняла с пола закрытый кувшинчик, тихо дожидающийся своего часа возле левой боковины массивного стола, налила в протянутую Фениксу жестяную кружку эбонитово-черной пахучей жидкости, ухватила седого за руку да так требовательно, будто имела все на свете права, заставила сжать пальцы на чертовой емкости, которую безнадежный олух без вопросов — ничего другого Джек уже и не ждал — принял. — Вот, вот, попробуй еще и этого! Это тебе, чтобы запить!

— Что за новое дерьмо? — с подозрением принюхавшись да от вида черной жижи невольно передернувшись, рыкнул перекошенный на лицо Пот. — Несет от него жутко. Пытаешься этого идиота споить?

— Нет. Не пытаюсь, — девка, Джек не мог не признать хотя бы этого, держалась знатно: наверняка же что-то замышляла, но вид принимала настолько не у дел, что моментами ему начинало закрадываться в голову, что, возможно, он и в самом деле всё это выдумал, вбил себе в башку, налетел по причине своей гребаной больной ревности да просто-напросто свихнулся. — Это настойка на коре обожженного дуба, на подорожнике, сохранившихся корешках разных растений, добытых из насекомых маслах. Черная она такая оттого, что мы добавляем в нее уголь — чтобы промывало желудок и помогало переварить всё то, что не очень-то пригодно в пищу, но что нам приходится в голодные месяцы есть… Что? Неужели ты тоже хочешь попробовать, Джек? Я, как видишь, уже и предлагать тебе не пытаюсь, чтобы ты не бесился и на меня не орал.

— Ага. Хочу. Умираю от нетерпения хорошенько в этот твой кувшинчик как следует плюнуть.

— Вот видишь? Ты опять говоришь гадости. Учти только, что второго шанса тебе не предоставится — мы не любим тех, кто отказывается от нашего угощения, — а эта настойка — самое лучшее, что тебе могут предложить здесь выпить. Потом, если вдруг передумаешь, будешь ползать на брюхе, кусать от обиды локти да пенять на себя.

Мужчина пренебрежительно — так, словно всю жизнь практиковал — скривил рот, со скучающим видом отвернулся, нервозно, тщетно стараясь это скрыть, поглядел на стену, сплетенную из толстянковых просушенных стеблей да простейшей подгнившей соломы, которая, если оглянуться по сторонам, «простейшей» быть резко прекращала: хрен ее такую где-нибудь теперь получалось сыскать, а у этих вон, болталась себе, почем зря, да встречалась на каждом втором шагу.

— Что-то у вас дохерища его водится, этого всего «самого лучшего»… А с виду — быдло быдлом. И как, спрашивается, умудрились?

— Сам ты «быдло быдлом». Это же тебя не устраивает то, что мы тебе предлагаем; видно, привык к таким же быдло-вещам, то-то так и выделываешься, бедняжка… Но ничего, даже эта твоя проблема вполне разрешима: у нас здесь варят вечерами сорговое пиво, которое, наверное, придется тебе по вкусу куда как больше, неотесанный ты наш. Только, вот же несчастье, за пиво это нужно денежку заплатить, а у тебя, можешь и не отвечать, и так ясно, никакой денежки — ни из зуба, ни такой, какими у вас расплачиваются — нет.

— И с чего ты это…

— С того, что у тебя даже карманов нет. Какие тогда деньги, сам посуди? Не в задничную дырку же ты их себе засунул, верно? А если вдруг засунул, то все равно уже давно потерял.

Джек, доведенный до той отметки, за которой еще немного — и всё бы чисто-начисто сорвало, потому как за убийство этой треклятой грымзы их бы наверняка живьем сожрали, скрипнул едва не обломившимися в кончиках зубами, стиснул в кулаках хрустнувшие пальцы. Покосился, дернув занывшей в поврежденном сухожилии шеей, на тупического ягненка-птенца, что продолжал высиживать рядом обдолбанной нежитью, этаким маленьким и славненьким белым упырчиком, да хлебать ложка за ложкой паршивую отравленную похлебку.

— Может, откроешь рот и хоть слово уже скажешь, чертов предательский ублюдок?! — теряя подходящее к финалу терпение, таящееся где-то на кончике клыка да от очередного злостного прикуса неосторожно подломившееся, провыл, отчаянно желая потянуться к притягивающему бледному горлу, дышащий на ладан Пот. — Или что вообще с тобой происходит, я не пойму? Решил променять меня на эту малолетнюю сучку? Обустроить себе с ней теплое уютное гнездышко и нарожать кучу таких же тупых, как и вы сами, детишек? Если вдруг да, то так и скажи мне прямо в лицо, уж очень тебя прошу! Чтобы я мог с чистой совестью послать тебя на хер и уйти доживать свою собственную жизнь, не носясь за тобой, будто вышвырнутая униженная собака.

Мальчишка от каждого выплюнутого слова, сказанного в сердцах да в грызущей обиде, не имеющего отношения к болезненно ноющей под ребрами правде, заметно вздрагивал, подбирал под себя ноги, ссутуливался, скукоживался, наклонялся всё ниже и ниже над своей крематорной урной, миской, мерзким трупятинным корытом для отупевающих трупятинных свиней. Он выглядел так, будто вот-вот заплачет, сдастся, надломится, издохнет, как чертов птенец от чертового разрыва чертового слабого сердца, но…

Сказать — всё так же не говорил ни-че-го; даже в сторону тяжело да грузно дышащего мужчины, буравящего его полумертвым раздолбленным взглядом, демонстративно и натянуто не смотрел.

Именно последнее, становящееся до припадка пугающей закономерностью, нарывающее и всё, что можно и нельзя, рушащее, привело к тому, что Джек, прошипевший несколько желающих всем собравшимся сдохнуть проклятий, стиснул в пальцах собственную поданную миску, поморщился, запустил той в стену, едва не задев башку перекосившейся да притиснувшейся грудиной к столешнице Азизы — нарочно, нарочно, конечно, черти, он сделал это нарочно…

А затем, пока идиотский Четырнадцатый Феникс рассеянно стучал по глиняным стенкам трясущейся в руке ложкой, пока уродливая девка прожигала его задумчивым мстительным взглядом, пока по соломе сползали, чавкая да хлюпая, синие венозные куски, поднялся на ноги, пнул скамейку, на которой сидел, замахнулся было кулаком на магнитом притягивающий мальчишеский затылок…

Но, так и не сумев уговорить себя причинить тому вреда, продырявил ногтями засочившуюся ладонную плоть и быстро да рвано убрался из-под злободневной крыши злободневного дома прочь.

☣☣☣

Сердце скреблось, ныло, выло, болезненно грызлось и с мазохистским рвением раздиралось пополам, поэтому далеко Джек уйти не смог, не решился, до вставшей под горлом судороги испугался; когда же, пробродив возле дома и заглянув в несколько отверстых оконец, понаблюдав за людьми да послушав ползущие по шкуре мурашками толки, он вернулся обратно, попутно потеснее познакомившись с приютившей их хатой, то обнаружил эту сраную темнокожую сучку лежащей у пришибленного птенца на коленях: та преспокойно, будто только так и нужно, прижималась щекой к его животу, довольно жмурясь под медленными и осторожными движениями поглаживающих дрожащих пальцев по лысой да черной голове.

Сам мелкий, завернутый в грязно-белый балахон практически до самых лодыжек, поверх которого некто очень щедрый выделил ему чистенький да серенький свалянный каросс — меховой плащ из шкуры освежеванной собаки, сохранившей на отдельных шерстяных клочках не успевшую толком стереться бурую кровь, — выглядел как никогда бледным, в финальной степени растерянным, с провалившимися мешками под готовящимися раз и навсегда зачахнуть обесцвеченными глазами.

Джеку — неволей одетому похоже, только разве что без собачьей шкуры, потому что проклятый балахон ему не вручали, он сам отыскал тот в прихожей принявшей лачуги и решил, что так лучше, чем шататься по улицам с голым хером да терпеть истекающие слюной бабские взгляды — открывшееся представление приглянулось ровно настолько, чтобы, в три шага приблизившись, уже почти схватить мальчишку за руку, почти дернуть на себя, попутно что-нибудь в обязательном порядке вывихивая да ломая…

Правда, где-то там же он почему-то остановился, где-то там же, едва притронувшись, отпустил, разжал кисть, отошел на полметра назад и, развернувшись к даже не пошевелившемуся птенцу спиной, попытался перевести обратившееся в труху колотящееся дыхание, пульсирующее в ушах так, словно под разнесчастным черепом вовсю гремел да пережевывал предложенные уголья старо-старый металлоломный паровоз.

Решив отныне придерживаться того возведенного до идола мировоззренческого вероисповедания, в котором никакой Азизы не существовало в принципе, и вообще в ее сторону распространялся тот самый замечательный нигилизм, выуженный из подкидывающей чудные идейки верной памяти, Пот, потоптавшись на месте, присел в конце всех концов на худой тюфячный коврик, повернулся вполоборота да, помешкав, спросил, стараясь не трястись голосом и не позволять тому, гори оно костром да огнем, срываться:

— Я и не надеялся услышать от тебя, что ты, мол, успел с трижды соскучиться да понять, какую совершил ошибку, столь опрометчиво от меня отказавшись, но, может, ты хотя бы соизволишь спросить, где я был и что видел, дорогой мой мальчик? Неужели тебя это совсем-совсем не волнует? Если вдруг — то это ты зря, потому как увидел я действительно много такого… любопытного да занятного, что ставит каждую из живущих здесь тварей под большой и некрасивый вопрос.

Феникс, напоминающий выструганную из полена кукляшку, молча, не произнеся ни звука, шевельнул растрескавшимися полудохлыми губами, но Джек, трезво порешивший, что и так сойдет, и срать бы на все эти вычурные приличия, раз он весь из себя гребаное бескультурное быдло, продолжил, короткими мазками звереющего взгляда посматривая и посматривая на елейно лыбящуюся мерзотную девицу:

— Например, я нашел башку. Башку на подвеске, если точнее. Всё бы и ничего — правда? — только вот до этого я нашел тот самый распрекрасный зуб, теперь ее, а она, милый мой мальчик, выглядела настолько свежо, будто еще совсем недавно принадлежала какому-нибудь двуногому да двурукому человечьему туловищу и умела хлопать да лупиться своими очаровательными заштопанными глазками: я, ежели что, нитки эти хреновы оборвал и внутрь, стало быть, заглянул, чтобы не оказаться голословным. Так что со всей ответственностью тебя заверяю: да, ее паршивые глаза всё еще там, на месте, под веками, хоть их и немного попрокалывали да подсушили. Висит наша красавица, раскрашенная да украшенная красными такими перышками, прямо над кроваткой этой очаровательной юной особы — я уж, извиняюсь за наглость, побродил, поглядел, поизучал, пока вы тут… что называется… уединялись.

Птенчик, с какого-то хера удумавший отвернуть мертвенное да изнасилованное личико, промолчал, что уже вовсю входило в говенную привычку, снова, зато, разумеется, Азиза, дразняще поболтав высунутым языком, со смехом, от которого пробирало на бессильное бешенство и закрадывающийся в печень страх, с изрядной долей пренебрежения фыркнула:

— Глупый ты какой. Большой и взрослый, а глупее меня в несколько раз. Ведешь себя так, будто жизни в глаза не видел, хомячок из банки. Эта голова, которую ты нашел, без спросу лазая в моей комнате — просто-напросто оберег. И вообще она ни разу не настоящая.

— Да правда, что ли? — мужчина, старательно проигнорировавший всё, кроме последней фразы, за которую всеми лапищами уцепился, недоверчиво поцокал по верхнему нёбу кончиком языка, насмешливо поморщился, приподнял, ведя себя дурак дураком, выразившие совсем неправдоподобное удивление брови. — А я бы вот поспорил. Из нее еще, как же я сразу забыл об этом вам поведать, вываливались ошметки загустевшей крови — если, конечно, как следует потрясти, что я в обязательном порядке проделал, не сомневайтесь, — и еще червячки, дорогие мои. Там, в опилках, которыми она набита, попадались издохшие личиночки-червячки, что, надо понимать, пытались какое-то время этой дивной падалью питаться, а потом вот подохли, когда падаль как следует обработали. Ну почти, охренеть просто, забытое искусство гребаной бальзамирующей мумификации!

Во вспыхнувших гардениевых глазенках просквозило нечто внимательное, сильно-сильно нехорошее, запоздало понявшее, что насчет этого человека просчиталось, что был он не так прост и так глуп, как им опрометчиво показалось, что с такими знаниями в нынешнем мире встретить какого-никакого простолюдина было не то чтобы возможно, но…

— Да кому какая разница, настоящая она или нет? — отмахнулась, не став, сука же, спорить, мелкая вшивая дрянь. — Главное, что оберег из нее хороший, а для того она там и висит. Даже если она и болталась когда-то на плечах какого-нибудь живого типа — как будто кого-то этим удивишь, ну. Что такого-то? Мне ее подарили, мне она нравится, и я не вижу, в чем твоя проблема, Джек. Все вокруг друг друга убивают, убивали и всегда, ты же сам это прекрасно знаешь, будут убивать, потому что без убийства люди — никакие не люди. Они… мы… просто не можем выжить без того, чтобы не отнять чужую драгоценную жизнь. Так уж, к сожалению или нет, и ты, и я, и вообще все на этом свете устроены. Теперь же, когда на чужой смерти нет прежнего страшного табу, этим и вовсе развлекается всякий, кому некуда себя деть и кто не хочет корячиться да горбатиться, проталкивая неудобный смешной пацифизм.

В чертовой крохотной башке крылась отнюдь не крохотная способность ясно да трезво соображать, за которой Пот вновь глубинно усомнился: а была ли она ребенком, эта ненормальная Азиза, или ему морочил глаза ее мелкий рост, детское лицо, изредка проявляемые ветреные да взбалмошные привычки? Ведь, если подумать, и вполне взрослой бабищей с каким-нибудь генетическим недугом урожденного карлика она тоже быть… вполне себе могла, или…

Или…

Кто-то же когда-то писал про старые обряды, в которых ответственный за племя шаман подселял в избранное тело пришедший извне дух, дух пожирал заложенную в тело изначальную душу и на долгую жизнь в том оставался, а…

Эти вот хреновы дети исчезнувшей Африки, судя по всему, в самом прямом смысле продолжали баловаться каким-никаким…

Колдовством.

— Значит, оберег, говоришь? — думая о том, о чем думать, наверное, было не нужно, и не находя сил ни словом возразить против всей этой исповедальной лекции на тему гремучего человекоубийства, которого не то чтобы особенно чурался сам, мрачно уточнил Джек. — От кого же?

— От ньянга, конечно.

— А это-то что должно означать? — еще более хмуро, потому что кусочки чокнутого паззла складывались и складывались в чокнутую картинку, буркнул он.

Девчонка, не спускающая с него глаз, но всплывшей темой почему-то оставшаяся довольной, даже отлипла от птенца, так и не удосужившегося встрять в закручивающийся под боком святохульный разговор, и, весело покусав ноготь большого пальца, не без искреннего вроде бы удовольствия пояснила:

— Так у нас называют страшных черных колдунов. Есть белые колдуны, и они нам иногда помогают, если как следует попросить да заплатить, хоть и встречаются такие люди всё реже да реже, а есть черные, которые «ньянга». Ночью ньянга ходят между домами спящих и тихо-тихо, крадучись, заглядывают в окна. Тех, над кем висит засушенная голова, они не трогают и обходят стороной, потому что…

— Видят в них своих? — на пробу брякнул неволей втянувшийся Джек и, к собственному неожиданному изумлению…

Угадал.

— Верно, — с непонятно когда успевшим обозначиться на лице серьезным спокойствием, согласилась прекратившая выдуриваться да паясничать, мигом повзрослевшая девчонка. — Всё так, как ты и сказал. Ньянга думает, что дом с головой уже находится под властью мангу — темнейшей из известных нам сил. Значит, в такой дом не имеет смысла и заходить, ведь его успел пометить какой-нибудь другой колдун, его не кровный, но духовный брат или сестра — это всё глупости, что колдунами, мол, становятся одни мужчины. Видишь? Поэтому я и говорю, что засушенная голова — самый лучший из возможных оберегов от темных сил.

— Если прятаться от этих самых темных сил в такой же непроглядной темноте, конечно.

Девка смотрела на него долго, пристально, заглядывала куда-то и под глаза, и под кожу, и туда, где серела, болтаясь без смысла и постепенно воруемой цели, прозрачная плутониевая душа. Мычала себе под нос очередную щенячью колыбельную, качала из стороны в сторону не так уж и прочно держащейся на дохлой шее головой…

После чего, оборвав эту чертову игру мутнеющих взглядов так же внезапно, как и начала, спрыгнула с колен остеклено таращащегося в стену мальчишки, поправила на том задравшийся белый подол и, ласково погладив по запястью да обернувшись к Джеку спиной, отошла к плетеной торцовой стенке, где, медленно и сонно затеплив тучную сальную свечку, пространно да непривычно тихо, рассыпчато, забывчато и по-своему отрешенно пробормотала:

— Конечно, если прятаться от них в темноте, да, ты опять всё верно сказал… конечно, Джек… Конечно.

☣☣☣

Бог, если он существовал и если приложил к строению чертового человека чертову лапу, был козлом и больным извращенцем, — в сердцах думал Джек, пиная валяющиеся под ногами стеклянные бутылки, пластмассовые бочки, камни, тряпки, очередной вонючий мусор нахваленной и перехваленной проклятущей деревни, на задворках которой царила всё та же сраная смрадная сваль. Люди уродились настолько нелепыми, жалкими, ничтожными, ни в чем не уверенными и так неизлечимо сильно любящими перебирать одно и то же липкое говно разрезанными гноящимися руками, что отказывались поверить даже тогда, когда всё и без их веры было ясно, когда ответы плотно ложились на полки, когда все эти ньянга и мангу кружились черным волхвующим вихрем в кружащейся башке, и сердце взапой орало, что ответ найден, что настолько невообразимо изменившийся мальчишка — просто-напросто околдован, что это всё ненормально, что даже если бы он и захотел его предать — то не стал бы от этого душевнобольной мычащей куклой, у которой пока разве что не текло по подбородку соплей да слюней.

Если вокруг всё кишело этим сучьим колдовством, если о нем говорили на каждом шагу, если повсюду болтались, покачиваясь на ветру, отпиленные черт знает от кого заштопанные головешки, если в черную да серую магию тут верили так же, как в покинутом городе верили в неповинность собственных непричастных ручек, а мальчишка менялся на глазах, прекращая не только реагировать, но и банально его узнавать — истина становилась настолько очевидной, что делалось смешно, а Джек всё никак не мог до конца поверить, Джек всё сомневался, мучился презрительно кривящимся тупым человеческим мозгом, проклинал того, кто эту бесполезную серо-розовую мясистую губку придумал и, как последний идиот, шатался по накрытой ночью деревушке, пытаясь отыскать то доказательство невозможного и рехнувшегося, которое сумело бы его крепко-накрепко убедить: не в том, что полюбившийся мальчишка оказался пустомельным вероломным ублюдком, которого если и утаскивать отсюда болью да силой — то критически и клинически зря, а в том, что тот не у дел, что ни в чем не виноват, что ненарочно и что вообще этим своим потенциальным спасением чертовой обиженной гордости чертового обиженного Пота ничем не заденет да не повредит.

Разозленный, трогающийся настойчиво пилящим рассудком, мучающийся унылой головной болью, всей шкурой и всеми костьми ополченный на себя и на всех, кого поблизости видел или слышал, мужчина, страдая накатывающими приступами завывающей бесконтрольной агрессии, продолжал бродить по помойным улочкам и проулкам, заплеванным дворам и растоптанным голым перешейкам; прошелся мимо мелководной попахивающей речушки, хлама в которой плескалось в несколько раз больше, нежели ржавой да вонючей холодной воды. Миновал еще более зловонную аллейку с понатыканными со всех сторон туалетными кувшинами, в которые ходить-то ходили, причем делали это исправно, а вот вычищать, вопреки клятвенным бахвальствам черношкурой Азизы, будто бы напрочь забывали.

Один из перекошенных, одинаковых, настолько жутких, чтобы пятиться, открещиваться да мурашиться, домов действительно встретил его знакомым запахом обещанного горячего пива, другой — коптящимся подтухшим мясом очередного мифического гну, вымершего с добрых полторы сотни годиков назад, а потому представляющегося этакой чудно да дивно завуалированной тривиальной человечиной — и пахло от той подобающе, и на внешность была похожа: краски красками, а Джек не понаслышке знал, что мерзее на вкус — да и не только на вкус — твари, чем гребаный сырожаренный человек, попробуй еще отыщи.

Чем дальше он забредал, бесцельно перепрыгивая через низенькие оградки да чураясь шевелящихся занавесками подсвеченных окон, тем страннее становилась окружающая его местность, тем паршивее делалось от ее присутствия внутри, точно кто-то невидимый, но умелый, умудрившийся поместить ему в кишки такую же невидимую серебряную иголку, всячески той кололся, игрался, вертел, приматывая один сосуд к другому, закупоривая кровь, воруя вытекающий из образовавшихся дырок кислород, превращая если и не в идиотского злополучного зомби, то в такого же идиотского злополучного лунатика, потерявшего пропахшую потом да кровью покинутую кровать.

Лачуги начинали тянуться вниз, следуя изгибам выжженного холмища, на котором всё это фриковое село и взросло, покатые замусоренные крыши, выглядевшие так, будто вот-вот собирались провалиться вглубь да кому-нибудь там на голову, проплывали поначалу на уровне глаз, после — и вовсе по линии плеча, грудины, локтей, всё заметнее превращаясь в уходящие под почву сгорбаченные землянки.

Тропинки, петляющие между них, сужались, зарывались песком да камнем, со временем исчезали и вовсе; голоса, поднимающиеся вымершими ночными птахами там, где пока еще веяло относительно обжитой частью, сходили на нет, позволяя густой да липкой торфяной темноте опускать на макушку несуразно тяжелые и мертвые сморщенные ладони; ни о каких усовершенствованных туалетных приспособлениях тут, вероятно, и слыхом не слыхивали, но к приевшимся запахам гниющего кала да вечной животной тухлятины начинал примешиваться душок надавливающего на горло воска, пыльного мусорного костра, паленых костяшек и совершенно незнакомых смоляных да прожаренных масел.

Еще чуть позже Джек, притершийся к обступившей мгле настолько, чтобы начать различать скрывающиеся в ней формы и контуры, заметил, что под крышей каждой третьей хибары, налипая уродливой физиономией на выпученные стекла или и вовсе их повальное отсутствие, имелась прошитая черными нитками умерщвленная сушеная башка — в общем и целом почти такая же, как и в доме одиозной Азизы; правда, здесь разнообразия встречалось больше, и те, кто, очевидно, не могли себе позволить заручиться головой человечьей, вывешивали на всеобщее обозрение головы кошачьи да собачьи, редкие птичьи, иногда даже вовсе никакие не головы, а странные фигурки, обклеенные скрученным сеном да всё той же красной илистой глиной поверх сложенных крест-накрест палок, веток или спиц. Кое-где, болтаясь этакими фонтанирующими фантазийными изысками, раздувались высушенные желчные или мочевые пузыри, пришитые к высушенным веревочным жилам, вращались насаженные на палочки глазные яблоки, потренькавали ожерелья из аккуратно состриженных ногтей или когтей, развевались стянутые в паклю, снятые скальпом отрощенные волосы…

Последним на пути, который с концами обрывался да заканчивался в разверзшихся каменистых ущельях, уносящихся прямым обрывом вниз, попался дом, бока которого обнесли отталкивающие беленькие колбочки, продолговатые фигуристые полосочки, нанизанные на прутьевую солому корнающих стен, и в миг, когда Джек, протянув руку, почти-почти коснулся их, когда, не зная, радоваться ему, что все-таки нашел, что искал, или орать да выть в голос, что в погоне за чертовыми доказательствами оставил своего мальчишку одного с гребаным племенем гребаных колдующих каннибалов, когда парочка человеческих пальцев, случайно задетых им, отвалилась да грохнулась наземь к брезгливо поджавшимся ногам, сердце его, едва не откинувшись и не издохнув, потонуло в оглушившем металлическом звуке, доносящемся откуда-то из-за застенья этого самого дома, с другой его стороны, где…

Где, должно быть, располагался какой-никакой двор, и где…

Кто-то — валить бы отсюда подобру-поздорову, да ноги, как назло, не слушались, ноги с какого-то черта отлепились от натоптанного пятачка да сами по себе направились ломающимся ходом туда, откуда веяло стылым могильным звуком — копал. Рыл. Разрывал поганую землю, разрывал камни, наталкивался на те черенком методично работающей железной лопаты, и, его же всё дьявольскую мать…

Гово…

рил.

Булькал, хрюкал, рычал, сопел, пах острым и крепким одурманивающим табаком, рыл, рыл, бесконечно рыл и точно так же бесконечно, как будто бы особо ни к кому не обращаясь, а как будто бы и твердо зная, что прямо здесь и прямо сейчас встречал добровольно пожаловавших гостей, го-во-рил:

— Попобава этими двумя новенькими доволен, но… мы все равно не можем оставить их здесь. Большого, возможно, да, но маленького — нет. Маленький пойдет жертвой… После чего, если Попобава и Импундулу не окажут возражения, вы сможете отмыть его, нарядить и съесть.

Комментарий к Chapter 11. Voodoo

**Ньянга** — сильный африканский колдун, заговоренный, одолеть которого считается если и не невозможным, то очень и очень трудным, потому как его не берет ни пуля, ни нож, и любая иная опасность сама сообщает ему о своем присутствии.

**Мангу** — вид колдовства, дурной глаз, который передается из поколения в поколение.

**Попобава** — согласно легендам, злое существо или злой дух, в которое верят некоторые жители Танзании. Описывается как карлик с единственным глазом во лбу, маленькими острыми ушами, крыльями и когтями летучей мыши. Согласно верованиям, насилует спящих в своих кроватях мужчин. Присутствие часто невидимого Попобавы может быть обнаружено по резкому запаху или клубам дыма.

**Импундулу** — птица размером с человека, с мощными крыльями, из кончиков которых вылетают молнии. Когда она хлопает крыльями, слышатся раскаты грома. Клюв импундулу ярко-красного цвета — цвета крови. Перья птицы совершенно белые и контрастируют с ногами и клювом, однако в некоторых легендах говорится, что её тело покрыто перьями всех цветов радуги. Эту птицу почти невозможно уничтожить. Если вы поймаете импундулу, её нужно сжечь, чтобы она вновь не возродилась. Ведьмы и колдуны держат этих птиц в качестве слуг или помощников и посылают их на борьбу со своими врагами. Птиц, доказавших свою верность, ведьмы передают по наследству друг другу.

========== Chapter 12. Cannibal Corpse ==========

Он не должен был, никогда и ни за что не должен был видеть то, на что таращились, не осмеливаясь ни отвернуться, ни сморгнуть, его пригвожденные глаза.

Не должен был, так глупо выглядывая из-за приколоченного к лачуге мелкого сарайчика, смотреть, как тот самый чертов ньянга, в существование которого он до сих пор не решался искренне поверить, белея нанесенной на лицо мучной краской, повторяющей очертания костлявого черепа, выкуривая наверняка заправленную наркотой папиросу, напичканную перемолотым прахом какой-нибудь склонированной иглистой фугу или жабрами выращенного в помоях псилоцинового гриба, как ни в чем не бывало стоял, уставившись черными провалами глазниц в низкое грязное небо, пока его возящиеся рядом приспешники, привычно темнокожие да наполовину обнаженные, пытались разрыть обнаружившуюся во дворе нечетного домишки могилу, попутно перемазываясь в земле, струпьях слезающей с рук кожи и вытекающей изо рта смольной жидкой херне.

Он не должен был ни видеть, ни знать, ни присутствовать здесь тогда, когда пологая и легковесная крышка наспех сколоченного гроба отошла, подковырнутая черенками железных лопат, когда белолицый колдун, шевелясь меланхолично и медленно, плавно, дымно да будто во сне, достал из-под складок длинного и тоже черного тряпичного плаща маленькую пустую бутылочку, суставчатыми, точно у паука, и ногтистыми пальцами ловко откупоривая корковую пробку, выполненную в виде вырезанного на навершии палочного креста. Когда, выплюнув так и не докуренную папиросу да небрежно задавив ту ботинком, забросив на сгиб локтя путающуюся в ногах одежду, подошел к распотрошенной могиле ближе, наклонился, пригляделся и, побыв так с несколькосекунд, всё так же плавно спрыгнул вниз — Джеку удалось разглядеть, что он вроде бы собрался подносить к губам или носу покойника эту свою подготовленную стеклянную пробирку, но-но-но…

Что творилось дальше — увидеть уже больше не получалось, но откуда-то Джек знал, печенью чуял, угадывал, как наяву, будто их не разделяли толстые да осыпающиеся землистые стены, и пространную зубастую улыбку на выкрашенном прашном лице, и завинчиваемую обратно бутыль, когда мертвец — настоящий мертвец, начавший подгнивать и весьма споро разлагаться, — искорячившись так, словно его навылет прошибло высоковольтным разрядом, приподнял тяжелые пухлые веки, вернул в глазную лунку прикатившиеся из-за той стороны белого венозного яблока опустелые и отупелые зрачки, вылупился остекленелыми суррогатами на своего нового вечного господина, брезгливо протягивающего навстречу выкрашенную в черно-белый рельефный скелет смуглую руку…

— Ты вдохнул аромата принадлежавшей тебе некогда души, нзамби, — покачиваясь так, будто что-то не давало ему оставаться в неподвижном ровном положении, прошипел, высовывая изо рта проколотый язык, колдун, и только здесь до прекратившего дышать Пота в полной мере дошло, что то, что опоясывало сильное темное тело, было вовсе не веревками и не поясами, как он ошибочно порешил, а… змеей. Самой натуральной, самой реальной, непонятно лишь, каким образом выведенной и откуда взявшейся редкой и ценной альбиносной змеей, как раз-таки и заставляющей этого человека постоянно наклоняться туда, когда скользкая да жирная откормленная тварюга наклониться хотела. — Я поймал и закупорил твою душу, я откопал тебя, вернув в этот мир, посему отныне ты станешь верно работать на меня, единственного твоего мастера, если не хочешь, чтобы за неповиновение я уничтожил самую твою суть. Если ты исполнишь то предназначение, которое я на тебя возложу, то будешь отпущен в мир мертвых, нзамби. А пока — поднимайся и слушай, что я тебе скажу.

Мертвец, должный оставаться мертвым, дохлым, гнилым, не способным ни мыслить, ни говорить, ни, тем более, шевелиться, с какого-то невозможного перепуга вдруг и впрямь толчком уселся в своей могиле, повел болтающейся на негнущейся шее головой, выглядя при этом так, будто не мог вспомнить, как правильно ту нужно держать. Ухватился трясущимися, разваливающимися, но ощутимо крепкими руками за крошащиеся земляные края, с силой подался вверх, подтянулся. Спотыкаясь, заплетаясь, едва не валясь — а иногда валясь, но тут же снова поднимаясь, — шатаясь и еле держась на выгибающихся под ирреальным углом ногах, подхваченный под мышки теми, кого Джек принял за учеников или фанатичных приспешников, а теперь начинал в зарождающейся истерике угадывать еще двоих самоподвижных трупов, возвратился к ускользающему равновесию, представ лицом к лицу с новоиспеченным инфернальным господином в нахлобученной на голову цилиндрической шляпе с пушистыми перьями не укладывающихся в мозгах невообразимых птиц и с блуждающей на обрисованных губах белой гримуарной улыбкой: примерно так, как этот шаман смотрел на хрипящего беспомощного покойника, только-только обзаведшиеся потомством молодые папаши смотрели на уложенных к ним на колени кричащих да брыкающихся розовых первенцев.

Джек не знал, не понимал, был ли этот заструпелый, что-то бессвязное мычащий, мотающийся туда и сюда воняющий мясной обрубок действительным мертвецом, был ли он засунут в могилу под обдуряющими порошками из ядовитых потрохов той же иглистой ритуальной рыбины, или всё объяснялось гораздо проще и он оставался единственным, кто чего-нибудь нанюхался, напился, поддался, стал видеть не существующие на самом деле болезненные галлюцинации, таращась на пустое место да находя в том возвращающего с того света недобитого некроманта, но…

Когда одетый в кости змеиный ньянга, окинув оборванного покойника, заново учащегося передвигать руками да похрустывающими в коленях ногами, удивленно наступающими на не причиняющую знакомой боли осколочную землю, задумчивым взглядом, вдруг резко обернулся, безошибочно угадывая заузившимися ящерными глазами черную жестяную стенку, куда еле-еле успел поднырнуть потерявший последнее дыхание перекошенный Джек, чертовы сомнения, надломившись да рассыпавшись под окровавленные стопы пеплым прахом, бесследно ушли, потому что и этот самый колдун, и его повылазившие из могил зомбаки, и всё, что творилось в этой двинутой пресловутой деревне, куда их с нелегкой подачи занесло, оно взаправду…

Взаправду…

Было.

Просто, какой-нибудь свихнувшийся Бог какого-нибудь свихнувшегося мира, после увиденного и могущий, и должный, в принципе, существовать, было, и — что для него самого, что для оставленного по непроходимому кретинизму седого мальчишки, что для всего их незадавшегося пути…

Всё.

Просто всё.

Точка.

☣☣☣

— Ты ведь хороший мальчик, правда, Феникс? Ты верный, послушный, такой славный и жертвенный, что меня просто бросает в дрожь. Есть в тебе что-то, что так и кричит, будто Господь создал тебя специально для того, чтобы однажды ты погиб за Его имя; ты ведь полон его, этого внеземного, непривычного, такого редкого теперь белого света, этой невинной нетронутой непорочности, совсем немножко сводящей с ума чистоты…

Чужие маленькие ладони, одновременно теплые и безумно холодные, словно застывающий на камнях снег, продолжали гладить его по расчесанным и уложенным на пробор волосам, протертым влажной тряпицей очищенным щекам, завернутой в ворот белого балахона тонкокостной шее. Уинд, запрятанный куда-то на недостижимую глубину собственного предавшего тела, отказывающегося и двигаться, и говорить, и думать то, что хотел думать-двигать-говорить он сам, тщетно бился, тщетно кричал из-под немых ребер да черепов, тщетно пытался сбросить с себя навеянное черными вдыхами окучивающее наваждение, подняться на ноги, оттолкнуть Азизу, выбраться отсюда, да хотя бы на брюхе выползти, и бежать, вопя во всё горло, туда, где был сейчас Джек. Хватать того за руку, вымаливать прощения, которого, наверное, не заслужил, выть, орать и скулить, что он не виноват, он правда не виноват, он ненарочно, он всего этого не хотел, он даже не успел заметить, как оно произошло и когда успело его проглотить, когда втекло в ноздри да в кровь вместе с притронувшейся к ладони шоколадной девочкой, напитавшей острые ногти тем зельем, что, едва угодив ему на кожу, потянулось дальше, добралось до мозга, усилилось под гнетом съеденного мяса лживого «голубого гну» и витающих вокруг сладковатых запашных дурманов, на которые реагировал и Джек, хоть и реагировал слабее, потому как не ел, не пил, не позволял к себе прикоснуться, но, но, но…

Сколько он ни старался, сколько ни барахтался в опутавших незримых веревках жалким и беспомощным новорожденным щенком из тех, которых неминуемо относили к проруби да швыряли в черную реку, повязав на шее убивающий булыжник, не мог сделать ровным счетом ничего, оставаясь всё таким же бессмысленно верным, преданным, покорным своей самозабвенно улыбающейся маленькой госпоже.

— Не печалься, что с нами нет Джека. Он нам не нужен, Феникс. Ни тебе, ни мне. Он бы всё испортил, он бы не согласился, он бы не дал сделать то, что мы с тобой сделать должны. Возможно, потом, когда… если… он вернется сюда, ко мне, когда не отыщет тебя, когда между вами оборвется эта странная, непонятная, чем-то пугающая меня связь — я и позволю ему подумать над тем, не хочет ли он с нами остаться, но это всё случится немножечко позже. Немножечко тогда, когда ты уже не сможешь находиться здесь, среди живых, всё это видеть, всё это слышать… Мне правда жаль, Феникс. И ты мне правда понравился сразу, как только я тебя увидела. Нет, даже раньше… Как только мы с друзьями заметили ваше приближение, как только устроили ту сцену, проверив, сможем ли мы вас заполучить или нет, клюнете ли вы и согласитесь ли сгинуть по вине собственного благородства в нашем краю, откуда никогда не уходит ни один так наивно забредший к нам чужак… Но иначе совсем нельзя. Наверное, это такая судьба, терять всех, кто мне нравится и кто дорог: сначала брат, которого я даже не успела толком полюбить, потом колдуном нашей деревни были выбраны мама с папой, от которых взаправду — хотя бы в этом я тебе не солгала — не осталось ничего, кроме похороненных под этим домом костей. Теперь вот тем, с кем я должна попрощаться, оказался ты… Иногда ты просто кого-то встречаешь, заглядываешь ему в глаза и понимаешь, что именно он, а не кто-то другой, должен быть выбран жертвой во благо того, чтобы мы все имели возможность продолжить влачить эту жизнь. Поначалу я просто собиралась привести вас к себе и либо усыпить да устроить из вас грандиозный обед на всё село, либо все-таки позволить втереться ко мне в доверие и остаться жить среди нас, но Небо распорядилось иначе, бедный мой Феникс… Нам, как я позже узнала и приняла, вполне подходит Джек. Нам точно так же подходишь ты. Хоть и, понимаешь ли, для совершенно разнящихся целей…

Феникс, старающийся ее не слушать, хоть и ничего не могущий сделать с залезающими в уши терзающими словами, чувствовал боль: не душевную, не ту, которая жрала неосязаемое тело, а грубую, физическую, ту, что грызла и ломала тело самое что ни на есть реальное, сидящее в накрытом песьими шкурами кресле, обряженное в белые с красным тряпки, отмытое и отчищенное, готовящееся для чего-то, что дышало в затылок, трогало за плечи, ощупывало, топталось на пороге да облизывалось жадным коровьим языком. Тело горело и мучилось так, будто в кишках его копошилось что-то еще, будто он был беременным этим чем-то еще, будто оно собиралось выйти наружу, прогрызая его шкуру и плоть, пуская отмирающую кровь, отбирая последние скисающие воспоминания, последнее то, что еще позволяло теплиться на обрывистой мертвой грани собирающимся вот-вот задуться да загаснуть хилым надсвечным огоньком.

Говорить не выходило, язык ощущался отрезанным и сожженным, губы не размыкались, поддаваясь чопорной черной нитке, во рту зияла да гнила тошнотная на привкус дыра, но хотя бы повести в сторону головой — совсем чуть-чуть, но так, чтобы Азиза уловила, заметила, рассеянно вскидывая ничего не выражающие глаза, — он неким не подчиняющимся рассудку чудом сумел.

— «Нет»…? Ты это пытаешься сказать…? Ты не согласен…? С чем именно, Феникс…? С тем, что тебе не нужен твой Джек сейчас, когда уже всё, с тем, что ты хороший и славный ребенок, с тем, что на всё своя воля и тебе, хотим мы с тобой этого или нет, придется нынче ночью раз и навсегда из этого мира уйти…?

Четырнадцатый, асфиксивно задыхающийся тем, что продолжало в нем истово копошиться и зарождаться, засовывая в глотку шевелящиеся лапы, которые росли, росли и нигде уже не помещались, с хрустом сжимая сцепленные конвульсивной судорогой челюсти, ломающие стирающиеся до крошки зубы, повторно двинул головой, правда, на сей раз еще слабее, еще никчемнее, совсем так, что неизвестно, разобрала это Азиза или же нет.

Он, как бы ни пытался и как бы ни агонизировал, разрывая себе на венах плоть, не мог больше ничего: только еле-еле дышать, только чувствовать, как стискивает в силках стирающееся по кускам тело, как сводит пружинами отнимающиеся ноги, как разрывает живот и грудину откладывающая там яйца боль. Как, прорывая последний доступный рубеж, из глаз, медленно переливаясь через опухшую подслеповатую кайму, начинают капать густые, соленые, раздирающие слизистую оболочку, пахнущие кровью слезы, застилающие весь этот больной, про́клятый, сумасшедший неизлечимый мир таким знакомо и правильно красным, красным, бесконечно и беспробудно уродливо-красным…

За которым Азиза, повидавшая, как говорило раздираемое на мясистые струны сердце, столь многое, чтобы не испугаться, не отшатнуться и даже вполне сочувствующе принять, но по-своему не готовая увидеть именно это, застыла где-то между воздухом и полом, оставаясь одним коленом на земле, другим — в полусогнувшейся попытке подняться, руками — в возжелавшей заполниться пустоте, глазами — за оболочкой чужих окровавленных слез, куда никак, вопреки времени и рвущему эгоистичному желанию, не получалось по-настоящему пробиться.

— У тебя слезы почему-то… красные… странные… такие, которых у людей не бывает… Я никогда таких ни у кого не… встречала, хотя существую в этом мире много-много… лет. Гораздо больше, чем ты можешь себе вообразить, Феникс… Никто никогда не плакал при мне красными… слезами… — рассеянно проговорила она, все-таки поднимаясь, все-таки подползая к нему почти на животе, дотягиваясь ладонью, с трепетом и удивлением трогая кончиками темных расцарапанных пальцев, пахнущих знакомой горькой сладостью, убитого мокрого лица. — Такие слезы, мы верим, могут принадлежать одному лишь Импундулу… Ты знаешь об Импундулу, Феникс? Ты когда-нибудь слышал о нем то, что слышали мы…?

Мальчишка, ничем не связанный, ничем не удерживаемый, такой же свободный, как бьющийся за окнами покойницкий ветер, но вместе с тем и безнадежно скованный, бесконечно сломанный, пойманный, проданный и никакому себе не принадлежащий, предпринял финальную попытку воспротивиться и оттолкнуть, но сумел лишь грустно да пусто продолжить смотреть странному взрослому ребенку в глаза, пока тот, наглаживая его щеки, всё собирал и собирал с тех перемазывающую красным маково-черную рыдающую кровь.

— Импундулу — это не просто птица грома, Феникс. Не просто тот, кто приносит дождь и грозы, кто терзает, если гневается, на клочья предавших или использовавших его людей… Импундулу — это на самом деле человек. Тот, кто был когда-то человеком. Тот, кто был слишком печален, слишком предан, слишком одинок, и однажды, когда в мире не осталось ничего, когда он почти засох и умер, этот человек попросил Господа обернуть его птицей, которая сможет возвратить потерянный дождь, сможет тем самым кого-нибудь… спасти. Господь откликнулся, Господь выполнил его просьбу и оборотил человека в белую седую птицу, только к тому времени мир окончательно посходил с ума, людей подвело зрение, и сколько бы Импундулу ни поднимался к небу, сколько бы ни выплакивал дождящих слез, людям всё казалось, будто это страшное чудовище рыдает красной кровью, будто оно — предвестник их скорой кончины, и люди научились ненавидеть Импундулу, люди преследовали его всюду, где бы тот ни появился, и совсем не догадывались, совсем не знали, что недуг крылся в них самих, а вовсе не в нём, что из той воды, которую он посылал на землю, рано или поздно возрождались, воскрешенными, все их новорожденные души… Ты… ты пришел к нам с неба, Феникс, и у тебя красные, о чем я не могла и предположить, слезы. Ты ведь… ты на самом-то деле вовсе и не ты, а всего лишь осколок его разбитого сердца, верно? Осколок мертвого сердца мертвого Импундулу в руинах такого же умирающего без живительного дождя мира… Тебе не стоит страшиться конца, когда ты и так не существуешь в том смысле, в котором существуют остальные: тот же Джек, все, кого ты можешь сейчас вспомнить, даже, наверное, я…

Новое зачинающееся существо внутри Феникса, свободно ползающее по его жилам, сосудам и проводам, отчего-то среагировало на эти слова остро, жарко, болезненно, с охриплым воем загнанной на смерть собаки: прижалось к тонкой внутрителесной оболочке из красной органзы, улеглось на ту лапами, чутко прислушалось, бессильно застонало и попыталось лизнуть оглаживающую щеки шоколадно-красную ладонь, до которой никак не могло дотянуться — оно мучилось, оно сгорало и рыдало, и Феникс, привязанный за одни и те же нитки, мучился вместе с ним.

Феникс кричал, хоть крика его никто и не слышал, Феникс широко-широко — так широко, чтобы челюсть заела, вывихнулась и вырвалась с надоевшими креплениями из порванной черепной кости — открывал рот, хоть никто и не обращал на его потуги внимания. Феникс корчился, точно умирающий от пожравшего ядовитого укуса, Феникс сучил ногами, которые оставались всё теми же подбитыми прутьями лежать на тростниковом полу, метался, царапался, скребся, звал того, до кого не мог дозваться, выпадал душой, волосами и сердцем, а теплая-холодная коричневая ладонь всё гладила его, всё собирала и собирала с ресниц просачивающиеся сквозь пальцы красные слезы, всё успокаивала, утешала, занятым у губ грустным девичьим голосом продолжала шептать:

— Вас не много таких, но вы тем не менее есть. Те, кто носит в себе частицу небесной птицы. Вас во все времена называли по-разному — белыми, кристальными, индиговыми, богоизбранными, юродивыми, прокаженными, но вы всегда были теми, кого особенно нежно любил наш с тобой Господь. Ты ведь знаешь о том, что тех, к кому тянется его непостижимое сердце, он никогда не оставляет в покое и никогда не позволяет просто и спокойно жить, заставляя на собственной шкуре терпеть всю приключающуюся с миром боль? Господь любит мучить. Господь любит терзать. Господь просто боится, что в достатке и радости ты отречешься от него, позабудешь, кто ты есть, и потеряешь всё, что обязательно должен сберечь, за что ты — это именно ты, а не кто-то, Феникс, другой.

Феникс, слышащий ее и не слышащий, немотно воющий под спазмами выталкиваемой из нутра твари, что пыталась и пыталась его порвать, располосовав скребущимися когтями на множество сочащихся лоскутов, ткнулся в ласкающую ладонь протекающим носом и выкашлявшими мокрый черный сгусток ссохшимися губами…

И, даже не сумев прикрыть рыдающих переваренной киноварью слепнущих глаз, без останавливающегося дыхания и парализованных чувств обмяк, позволяя такой взрослой девочке с таким юным телом зарыться руками ему в волосы да так просто, так больно, так прощально и, наверное, сожалеющие прижать себя к груди, в которой глухо-глухо стучалось тихое глиняное сердце.

☣☣☣

Обратная дорога, которую Джек, желающий бежать со всех ног, спотыкаться, валиться, подниматься, ломать на кровавые сколы ногти и снова бежать, не тратя драгоценного времени на то, чтобы таиться, но вынужденный раз за разом уходить в тень, отсиживаться, без терпения дожидаться, когда та или иная тварь, выкурившись из вонючей норы, пройдет мимо, оставив шанс передвигаться дальше, как назло виляла, петляла, будто специально над ним издевалась, постоянно куда-нибудь уходила, не туда уводила, толкала на растущие ленточным червем кружные пути, напрочь стирая из памяти те чудесатые, понапрасну принятые за должное тропинки, помощью которых он попал туда, куда в итоге попал.

На тот момент, когда замыленный, задыхающийся, до смерти перепуганный мужчина, чьи руки колотились так же, как заходящееся в ребрах сердце, узнал огромные да зловонные урны для местных испражнений — не те, мимо которых проходил в последний раз в одиночестве, но те, где проводила их днем чертова сучка-Азиза, — узнал главный грязный шлях, где нашел вырванный из человечьей челюсти коренной зуб, и несколько склепотных домишек — прошло уже слишком много часов, чтобы верить, будто он хоть сколько-то успел, будто ничто еще не началось, будто мальчик дожидался его в целости и невредимости — пусть даже в той сомнительной, до благословенной целости, в которой все его конечности да теплые мягкие органы оставались в нем, на нем и при нем.

Он не помнил, ни какими сворачивал поворотами, ни где, опустившись на четвереньки, полз, ни как уходил от блуждающих вдоль Азизиного дома, в котором этой ночью собрались стекшиеся с деревенских окраин гости — говорили о том растоптанные помноженные следы, оставленные зажженными фонари, острые запахи и монотонные бубнящие звуки из затемненных глубин, привязанные к ограде собаки да зарезанные прямо в загонах мертвые свиньи, готовые к тому, чтобы кто-нибудь их отсюда унес да где-нибудь внутри же и зажарил, — скалящихся в черноту закапюшоненных морд. Всё, что зафиксировалось в плывущей голове, зрение, обоняние и слух в которой неестественно быстро угасали, это то, как он, не встречая на пути ни сторожей, ни ловушек, ни иных препятствий, должных, наверное, быть, перетек, придерживаясь стен, через распахнутый порог, пробрел, всё спотыкаясь да спотыкаясь, опрокидывая гремящую мебель и матерясь сквозь неплотно стиснутые зубы, через две пустующие комнаты на отбрасываемые зажженным в отдалении тусклым огненным светом проблески, а потом где-то там же, между знакомой уже спальней с высушенной на ниточке головешкой да приоткрытым люком, проделанном в полу, остановился, замешкался, уставился отказывающими раскосыми глазами на ведущую вниз лесенку, сколоченную из деревянных досок да залитую всё теми же перетанцовывающими отсвечивающими налетами.

Как он пролез туда, как протащился по оглушительно скрипящим, расшатывающимся под ногами, скользким, намасленным, обглоданным факелами ступеням — он не помнил, не соображал, не воспринимал тоже; в голове кружилось всё больше, виски стискивало заползающим под корку вакуумом, радужки и зрачки расширялись, заполняя собой рвущиеся в капиллярах белки; невыносимо сладкие запахи горелой травы становились сильнее, изо рта что-то капало, булькало, собиралось под лопаткой языка, металлилось, текло. Он вроде бы искренне пытался задуматься о том, как во всей этой чертовой парфюмерной вакханалии выдерживали они, чокнутые колдующие идиоты, вроде бы смотрел на собственные ладони и видел длинные черные щупальца, плетни, когти, упархивающих куда-то мертвых мотыльков, скачущие туда и сюда цветные заслепленные пятна — совсем как те, которые обнаруживаешь под закрытыми да вдавленными веками. Вроде бы опять спотыкался, валился на колени, полз, не находя сил подняться и недоумевая, почему бы, собственно, и нет, по-собачьи, занозил кисти, тупо и пусто слизывал натекающую кровь, пытался прогнать мысли об украденном белом мальчишке, который был вовсе не украденным, которого, не справившись и не защитив от себя же самого, он бросил да предал по собственному доброму усмотрению, паршивой мелочной обиде, а потом…

Потом там, куда он приполз, тычась слепым и потешным животным, зачем-то случилась она: смешная нарисованная пентаграмма, выжженная прямо на полу, залитая чадящей горючей смесью, отмеченная семигранниками маленьких восковых свечек, воткнутых в разложенные созвездием надземного монстра оштукатуренные детские черепки.

Пентаграмма показалась издевающейся, прискорбно-неправильной, неуместной, вернувшейся оттуда, откуда никогда не нужно было приходить; от нее разило кровью, свежим вспененным салом, белым густым жиром, бессменным человеческим уродством, не символом какой-то там страшной силы, а неизменной и грязной низости — именно на эту самую грязь, верил Джек, и стекались всякие потусторонние твари, которых она, мол, должна была призывать. Можно было нарисовать выпущенным из ладоней соком паршивый квадрат, овал, что угодно еще, получая примерно тот же результат, но…

Все-таки там, где была пентаграмма, там были и они, а где были они, там был наверняка и…

Он.

У Джека не получалось бояться, не получалось думать, что будет, не если, а когда они обнаружат его, не получалось даже сообразить какой-нибудь худой, из рук вон неудачный, но план, затаиться, уйти в тень, нанести удар исподтишка: голову вело, по жилам плавала растертая щекочущая дурь, в висках звенело, и всё, что у него выходило, это глупо и слепо тащиться дальше, размыто таращиться на растекающиеся по полу тающие свечи, трогать обжигающие желтые огоньки, механически отдергиваться, чернеть поврежденной кожей, совсем ничего не чувствовать, с какого-то хера почти смеяться и так по-дебильному, будто окончательно выжил из ума, от этого же рыдать.

Следуя за созывающим размазанным светом, на тот момент обратившимся в одну слитную, желтую, мерцающую нераздельную полосу, он прополз первое из двух соединяющихся помещений, расшиб о стену не вписавшийся треснувший лоб. Тихо взвыл, а после, кое-как свернув за угол — податься было больше некуда, — с застывшим на вытянувшемся лицо детским удивлением выбрался к изголовью самозваной духовенствующей метки, в котором, раскрыв за спиной склеенные из перьев да птичьих трупов падальные крылья, стоял вроде как… сам… черт — или что-то, что на черта походило — с торчащей над линией плеч головой дохлой пучеглазой антилопы, надетой, должно быть, поверх головы его собственной: Джек очень и очень старался поверить, что было оно именно так и под забальзамированной рогатой башкой, свисающей на грудь срезанными сухими кишками, крылся всего лишь маленький жалкий человечек, заигравшийся в маленькую жалкую игру.

Выползший из потемок искалеченной нечистотной крысой, облаченной в невинную белую шкурку, Пот долго торчал там, долго щурил и мучил отказывающиеся толком видеть глаза, долго отплевывался и задыхался от назойливо, будто ядовитая навозная муха, лезущего в горло да ноздри жженого дыма. Долго пытался пробиться сквозь его клубы и уяснить, что он здесь делал, зачем приперся, зачем то плакал, то веселился, пока в груди грызлась да жралась жесткая зубастая пустота…

Пока, наконец, не сумел разобрать, что гребаный антилопоголовый черт, голубой сын мифического голубого гну, справлял свои мычащие ритуальные песнопения не в ошибочно пририсованном одиночестве, а с небольшой — или большой, разобрать так сразу не получилось — жертвоприклонной…

Компанией.

Когда Феникс — мокрый, грязный, черно-бледный и кажущийся настолько хрупким, чтобы вот-вот раскрошиться на обожженные угольки да развеяться прахом по ветру — дернулся, дрогнул, вдохнул полной грудью, жадно хватая пахнущий паленой дрянью скребущийся воздух, на него тут же, не успев ни предупредить, ни подготовить, ни нашептать на ухо, что пришло время ее единоличного визита, набросилась да обрушилась страшным, гулким, голодным и оглушающим кошмаром кромешная темнота, выбившая из-под распростертых по земле рук только-только существовавшую там почву.

Поверженный, взятый врасплох и не соображающий, не помнящий, не могущий осмыслить, настолько беззащитный и беспомощный, что можно было, в принципе, занести над ним нож да навылет пронзить желудок или вот огладить по доверившейся шейке, а затем ту немедля свернуть, лишившийся даже того, что горело и пульсировало, разговаривая с ним одинокими ночами, в голове — и карта, и всё остальное, что там постоянно зудело, болело, пиликало и выло, куда-то запропастилось, — он не мог сделать абсолютно ничего с охватившей тело бесконтрольной дрожью и ринувшимися по щекам прогоркло-красными слезами.

Вернее, теми слезами, что скользили лишь по одной-единственной правой щеке, забивались с правой стороны в рот, попадали в правое ухо, на правый висок, доползали до правой обочины шеи, кормили сухую мертвую земь тоже сплошь с правой смирившейся кормы.

Мальчик не звал себе помочь, хоть Джек, сидящий с ним рядом на коленях, и ждал. Мальчик долго не подавал виду и не шевелился — только плакал, плакал, кусал-разгрызал губы и снова-снова-снова плакал, — будто пытался всё постичь самостоятельно, не желая, чтобы кто-нибудь о чем-нибудь мучающем его догадался, или будто настолько повредился существом, что при всем хотении справиться с собой не мог, но спокойствие его рассыпа́лось по ладоням, спокойствие его уходило, терялось, слетало развеянной кукольной золой, и в миг, когда он, не выдерживающий наложенного убивающего запрета, все-таки сдался, все-таки подался вверх, накрывая трясущимися в костях кистями не видящие ни черта больше глаза, когда прошелся по тем кровавыми когтями, пытаясь выцарапать всё, что выцарапать оставалось, запястья его перехватила чужая подчиняющая сила, запечатавшая в зародыше и не позволившая сделать ни единого движения.

— Тише, мальчик мой… — прошептал голос того, кто его держал, но кого не получалось ни увидеть, ни узнать, потому что в голове осталась одна густая липкая каша, заваренная на протекающем из пробитой лобной доли алом молоке. — Тише, маленький. Не двигайся и ничего не делай, слышишь меня? Всё будет в порядке, всё еще обязательно будет в порядке, если ты немного повременишь и с истерикой, и с выводами, и попробуешь поверить тому, что я тебе здесь осмеливаюсь обещать.

Уинд, очень-очень хотящий его понять, хотящий вспомнить и действительно решиться поверить, ненадолго застыл, открыл дрожащий нижней челюстью рот, тихо что-то несвязное пробулькал-проскулил…

А потом каждой жилой напрягся, уперся в землю костлявыми лопатками и бедрами, прогнулся в пояснице, брыкнулся ногами, стиснул перехваченные пальцы в такие глупые, совсем не понимающие, что сопротивляться все равно не смогут, белые с синим да красным кулаки…

После чего, с потрохами поддавшись вынашиваемому безумию, которое озверело грызло, клеймило и жгло раскаленными проволоками умирающие рваные кишки, оставляя в надруганном горле гадкий стебельнотравный привкус, забился со всей той тщедушной силой, которую смог из себя выжать, чиня неудобства не тем, что его де нужно было удержать да справиться, а тем, что сделать это хотелось без причинения лишней переигравшей боли, на которую тот, растакой же неусмиряемый балбес, всеми бодающимися фибрами осатанело напрашивался.

— Да тише же ты, я сказал тебе! — в грубом мужском голосе сквозили перец и растертое горчичное зерно, от голоса веяло тревогой, приказом и всполошенным раздражением, еще — некоторой степенью изнурения, черным анисом и колючим-колючим репейным терно́м. — Я ведь старался не затем, чтобы ты снова сошел с ума и снова, как ты это делаешь постоянно, каждый чертов божий день, начал пробуждение с того, чтобы продолжать себя калечить! Найти, дьяволовы свиньи тебя забери, тринадцать новых способов сделать себе херово — это же твой распроклятый девиз и твой самосмысл, идиотский же ты малолетка, без этого ты не можешь прожить ни дня, без этого у тебя всё, дорогой мой, напрасно, да?! Успокойся уже, прекрати барахтаться, ляг нормально, глубоко дыши, не смей — понял меня?! — останавливаться и дай мне всё тебе объяснить, потому что я же вижу, что сам ты не соображаешь ни хрена!

Что с ним творилось, ради чего он артачился и ослился сейчас, когда представлял из себя жалкий да жалобный поверженный сверток, этакий беспричинный кулек из слепившихся котяток да народившихся розовых мышек, Джек клинически не вникал, а этот болван, то ли ударившийся в недужную самозащиту, которой, дебила же кусок, мог бы застрадать и раньше, когда был какой-никакой прок, то ли никуда и ничего не защищающийся, но банально покалечившийся на рассудок, всё скалил, точно одержимый, зубы, болван даже умудрился извернуться, вцепиться глазными резцами в его руку, напоровшись на взвывший матерный вой, и там же попытаться встать, взгромоздиться на четвереньки, как у них тут становилось уж совсем неприлично модно, отпихнуть прицепившийся смуглокожий груз…

Только вот не учел, что не получится, что напорется, что нагретый кулак смуглокожего груза, с легкостью проломивший блокаду кропотливо и на издыхании выстроенного сопротивления, так просто и так тоскливо, болезненно, опять и опять нехотя, с проглоченным вздохом доберется вдруг до его лица, одним мимолетным касанием заставив откинуться обратно на пропахшую сеном лежанку, отбить затылок да бездумно и испуганно вытаращиться в потолок, которого так и не получалось никакими стараниями разобрать.

Маленький неразумный звереныш, с концами перекинувшийся в заброшенного и забитого дикаренка, подторможенно заверещал — тонко, ломко и нацело по-животному, — нащупал изгвазданными пальцами заходящиеся жидкой красной речкой губы да нос. Потрогал те, отдернул подушечки, пискнул еще разочек, поморщившись под неприятным саднящим ощущением сосущей разбитой плоти, и…

К некоторому удивлению Пота, который и не верил уже, что хоть к какому-нибудь соглашению с настрадавшимся дурачком придет, остался лежать почти-почти покладисто да смирно; даже, помешкав, приподнял ресницы и, проморгавшись с несколько бутылочно-стеклянных раз, хоть и всем видом выдавая, что до сих пор так ничего и не увидел, разбито, пристыженно, непередаваемо охрипло и с долькой разодравшейся надежды прошептал:

— Дже… к…?

Там, в потемках, за спинами одержимых ублюдков, за которыми Джек, теряющий и себя, и вымываемые злачным кадильным дымом воспоминания, и заслоняющиеся причины, по которым он сюда пришел, отыскалась еще одна дверь. Или, вернее, дверца: маленькая, низенька, сложенная из переплетенного кустарника, она оставалась в тени до тех злополучных пор, пока главенствующий антилопоголовый урод не закончил читать экстазирующую молитву, призывающую к какому-то невыговариваемому «Импундулу», не закрыл удерживаемую в руках черную книгу, не затеплил новую свечу, заплясавшую синим салом, и не дал кивком длинных вострых рогов знака этим своим идолопоклонническим приспешникам, что пришло время той, наконец, воспользоваться.

Две черные фигуры, облаченные в волочащееся по полу обглоданное тряпье, ответили беглым поклоном, снялись с насиженных мест, переплелись натянутыми на головы безглазыми и беззубыми скальпами двух беспородных собак, торопливо ринулись к двери: возились они с ней долго, нецеремонно — Джеку, таращащемуся из-за угла, прикрытого сгрудившейся там из-за отпугивающего огня теменью, рассеянно подумалось, что если уж взялись проводить некий богокормительный акт, даже если и божок ваш налицо выдуман или давным-давно издох, то хоть делайте это торжественно, выдержанно да чинно, — шумно, с переговорками-переголосками и гулким хриплым мычанием, с предметными громыханиями, как будто постоянно выранивали что-то из рук и замолкали лишь для того, чтобы это что-то найти да подобрать, а потом…

Потом вот показались обратно, да.

Показались обратно и, распахнув дверь пошире, сгибаясь под чахлым на самом деле весом, вытащили на тусклый свет стол — не стол, а какую-то паршивую перепользованную носилку на шатком постаменте, целиком да полностью, разумеется, черном, ненадежном, в сердцевине которого, обвязанный залитой воском попрочневшей соломой и сдохшими ветками, веревками, нитками да лозами, лежал отсутствующий, не сопротивляющийся и не шевелящийся, стреноженный по рукам и ногам седоголовый мальчишка в белом балахоне, глядящий застывшим стеклом пустых глаз во вращающийся над головой потолок, рисующий оскалами свечей искажающихся в мордах тварей, в то время как в груди его…

На груди…

Из груди, вздымающейся так медленно, будто он вот-вот собирался сдаться да отойти, поблескивая маисовой глиной надраенных до шелка наконечников, торчали пробирающие до холодных мурашек иголки, которые, как почти тут же дошло до пока еще отупелого, невменяемого, отстраненно шевелящего пальцами Пота, были совсем ерундой, сущим детским баловством, неприятным неудобством, но все-таки совершеннейше ничем в сравнении с гребаным толстым прутом, который блеющий антилопоголовый черт, подобрав с земли да накалив докрасна в пламени взбесившихся, поднявшихся прожорливым костром свечей, подержал в руках, да, обратившись к мальчишке, протащенного в сердце звездного знака, с сотрясшим каждую жилу упоением над тем занес, исходясь всей своей шкурой, часто и возбужденно дыша, стекая мертвыми кишками засушенной допотопной зверюги, чье издохшее тело — или, вернее, то, что от того осталось — осквернялось точно так же, как и пропитанный чемеричными ядами тяжелый взвешенный кислород.

Гребаная мразь, еле-еле сдерживающаяся, чтобы не сорваться, не уверенная, кажется, что остальные это примут, что не взбунтуются, не сбросят ее с нагретого чернокнижного трона и не заменят шамашем новым, куда более терпеливым да способным зачатую игру проиграть до завершающей точки, проговорила что-то, путаясь в облизывающемся распухшем языке, про небесную птицу, произнесла несколько непонятных перековерканных строчек, попросила кого-то, в кого, как ощутилось, не верила сама, благословить их и разрешить принять этого ребенка в качестве принесенной в жертву низменной плотской трапезы…

И вот на этом до Джека, покачнувшегося на отбитых исцарапанных коленях, вцепившегося обломанными ногтями в шершащийся пол, наконец, кое-как пробившись сквозь обложившую рассудок спертую духоту, что еще совсем немного, совсем-совсем чуть-чуть — и отняла бы раз и навсегда пугающее всё, дошло.

Дошло, что распятый на столе мальчишка — был не просто мальчишкой, а его мальчишкой, его малышом, его птенцом, его тем, за кого он ухватился всеми лапами и когтями, кого не собирался отпускать, кого каждый чертов день боялся потерять, потому что этот идиот, этот кретин, этот ударенный на всю башку дурила продолжал с завидной охотой принимать возложенную роль белой жертвенной овцы, потому что не сопротивлялся, потому что тупо привык, что так оно зачем-то нужно, что так уж с ним повелось, что надо терпеть и не делать с этим, даже если очень и очень просится, абсолютно ни-че-го.

В голове прояснилось, просветлело, узналось, разложилось по полкам да местам, задалось разбитым и дряхлым вопросом о том, что произошло, что он делал здесь, как добрался, почему стоял и наблюдал, как мог оставить мальчишку одного изначально, как вообще до всей этой дьявольщины закрутилось и добралось; всё, о чем получалось думать, это о том, как одолеть собственное предавшее тело, как прорваться через путы, опоясавшие по рукам и ногам, как заставить конечности подчиниться, пошевелиться, шагнуть навстречу, дорваться, убить, украсть, отобрать, спасти.

Он мучился, он почти выл, хоть воя его никто и не слышал, потому что губы и связки не слушались тоже. Он драл себе ладони и мотал кое-как покоряющейся пластилиновой головой, стоя жалкой, мусорной, побитой, трусливой, немощной псиной на трясущихся лапах, слушая и слушая колотящийся в виски посторонний голос, увещевающий сдаться, побыть тихо, в стороне, отдать, смириться и понаблюдать. Он старался продумывать ускользающие варианты, не понимая, как быть даже в случае, если черная вязь порвется и отпустит, как выстоять в одиночку против восьми, девяти, тринадцати чертовых выродков, как убраться от них с бессознательной мальчишеской тушкой на руках, когда тело разваливалось по кускам, как проснуться, как щелкнуть пальцами и очутиться там, где не было никого и ничего, и тогда…

Тогда, вслепую тараща истекающие темными слезами глаза, впервые за всю долгую, наверное, жизнь — люди ведь в их мире давно не жили дольше пятидесяти, а он успел переступить черту отбивающей неизбежным финалом половины, — чувствуя себя до желчной тошноты никчемным и не могущим справиться там, где стало единственно важно, бессмысленным пустым местом в бессмысленном всепожирающем болоте, он вдруг увидел ее: в самом дальнем углу, возле неприметного, связанного из веток да досок черного алтаря, приютившего какие-то бусины, фотокарточки, тряпки, стаканы с водой и простое старохристианское распятие, он очертил, выточил, узнал проклятую девку Азизу — недоросшую, странную, совсем всё же не детскую, завернутую в серый да ошкуренный собачий капюшон.

Наверное, она почувствовала. Наверное, испила вцепившийся в глотку голодный зверовый взгляд, потому как отвернулась от раскинувшегося представления, приподняла спадающую на лицо мешковатую тряпку, прищурилась и, уставившись в ту точку, в которой едва дышал, затаившись, обращающийся в волка Джек, почему-то застыла, почему-то не скорчила ожидаемой смеющейся гримасы, показывая, что он ничего не сможет сделать все равно. Почему-то, приоткрыв рот, растерялась, быстро посмотрела на черный мальчишеский стол, снова вернулась к Поту, дотронулась двумя пальцами до шеи, как будто бы сглотнула, как будто бы распробовала что-то, что испугало ее до прокравшейся сквозь накожный шоколад белизны…

Она смотрела совсем не туда, когда антилопоголовый, мерно и сонно пробормотавший про какой-то чертов шарик чертового азанде, несущего всякой коснувшейся плоти священное обожествление, вытянулся, исказился в наложенной чучельной морде, приобретшей чумной инфернальный оттенок, выпрямился в полный рост и, заорав так, что заложило уши, пронзил своим сатанинским красным прутом насаженный на острие левый мальчишеский глаз; Джек, ощущающий, как из-под кожи заместо ногтей пролезают острые волчьи когти, намеренно не смотрел в ту самую запретную сторону, будь оно всё проклято, тоже.

Мальчишка где-то на периферии заорал, мальчишка надрывал глотку до лопающихся кровавых швов, плакал, слабо-слабо трепыхался, бился, задыхался, умирал, скулил, звал, хрипел и агонизировал, только его выковыриваемый гребаный глаз чавкал гораздо громче, глаз булькал, лепился, чмокал, отчего-то до невыносимого вопля хрустел; скрипели удерживающие тощее тело ветки, стучался ножками брыкающийся стол, сипела перевозбужденная синяя антилопа, жадно собирающая пальцами с детского лица выпрыснутую кровь, слизывающая ее, почти от этого кончающая, а Джек…

Джек был больше никаким, наверное, не Джеком.

Джек не чувствовал себя никаким Джеком — по крайней мере, тем Джеком, которого он сам когда-то знал: здесь и сейчас в него пришел, гвоздями приколотившись к трескающейся в жилах напряженной шкуре, жаждущий крови, смерти, мести и мяса дикий волк из тех, которых боялись, так боялись эти сраные уродливые людишки, создавшие бродящего ночами по домам монстра сами, своими жалкими грязными ручонками, душонками, обгладывающими белые младенческие косточки языками.

Волк не боялся пут, волк не знал о колдовстве, а потому колдовство не могло сразить его новой, лесной, степной, горной, дикой и каменной сущности. Волк не думал, волк не жалел, волк не собирался просчитывать и продумывать, волк желал лишь спасти, укрыть, защитить, не заботясь, сдохнет ли при этом сам, изранится ли, сумеет отсюда унести или нет, продолжится прописанная для него сказочная повесть или сегодня же прямо на этом самом месте и оборвется. Волк просто хотел забрать обратно то, что было его, и, рыча да завывая так, что черные твари отчего-то прервались, попятились, остановились, не наставили на него факелов да оружия, а отпрянули назад и,переполошенно переглянувшись, окаменели, напрыгнул, слишком быстро и слишком страшно сорвавшись со спружинивших лап, на паршивую синюю антилопу, на гнусную копытную тварь, на того, кого его братья драли из веку в век, пока перепуганные человечки не перебили их всех, пока мир не умер, пока не случился тот веющий тоскливой жутью конец, за котором становилось бесконечным попросту всё.

Волк так легко, будто та была бумажной, искусственной, ненастоящей, пугальной игрушкой, выломал сокрушающейся, мычащей, визжащей антилопе руки, двумя ударами сжатых до когтей лап разбил морду, распахнул всю пятерню, опустил на глаза и виски, сжав так, что когти накрыли прикрытые от ужаса веками глазные бляшки, очертили, погладили и, лишь на миг застыв, нажали с новой силой, выдирая их, прокалывая, выдавливая липким чпокающим муссом из кровящихся глазниц, пронзая виски, второй лапой находя несущую встревоженную жизнь артерию, перекрывая, раздирая, выламывая вставший поперек горла кадык.

Волк ведь привык убивать, волк однажды почти рассказал про тащащиеся за ним по шлейфу зловонные грешки, волк никогда прежде, пока не повстречал глупого белого ягненка, не ценил ничью жизнь. Волк баловался ничуть не лучше этих чертовых гнусавых антилоп, волк не ел, не глотал, не добывал себе мясо — волк просто играл, переступал старые попранные заповеди, развлекался.

Волк не трогал мальчишку, волк старался пока на него не смотреть, не поворачиваться к своим собственным убийцам и жертвам спиной, не оступаться, дойти до конца узкой горной тропинки, вонзить горящие заточенные зубы в каждую встреченную по пути скотину, не пощадить, не изранить, убить: он был сильнее, он был слишком привычен, выпитая некогда кровь не успела полностью высохнуть с испачканных когда-то красных ладоней, и ловить, ловить, охотиться, крутить глотки, не обращать внимания на пронизывающие тело ответные раны, было хорошо, было сладко, было так летуче и упоительно, что волк не выдерживал, волк восторженно хрипел, удовлетворенно скулил, когда, прихватывая одной лапой за горло, другой подбирал с пола свечу и прожигал топленым воском глаза и лица, запихивал жидкий пенящийся воск в глотку, заштопывал, запечатывал, душил, рвал, мстил.

Ребенок, оставленный без казни и без глаза, орал за его плечами, ребенок то бился, то вдруг пугающе затихал. Огонь, попавший на драные песьи шкуры, разбегался по мертвой шерсти трещащими синими искрами, лживые антилоповые собаки загорались одна за другой, налетали на нескладные носящиеся туши, падали в солому, запрягались в полымень, становились проводниками для ломящегося в ущербный мир древнего огневого Бога — Агни ли, Гефеста, пожирающего младенцев Молоха. Стонали стены, стонала потаенная дверь, стонал сам Джек, передвигающийся угловатыми рывками, не совсем на человеческих двоих, между звериными прыжками и крадучей принюхивающейся побежкой, отряхивающейся от кусающих за мясо добирающихся искр, и лишь когда застонал, занимаясь первыми языками, белый ягнячий мальчишка, когда запахло паленым уже с его стороны — тогда волк остановился, опустил занесенную для следующего удара лапу, изменился в позолочённых глазах, успокоился, остановился, осел.

Виноватым набрюшным ползком возвратился к покинутой колыбели, приблизился к тому, ради кого и воскрес, ради кого напоил огненного Бога чертовой дюжинной кровью, склонился над ним, ткнулся носом в щеку, в оставшееся от левого глаза стекающее и размазывающееся киноварное месиво, осторожно слизнул со щеки и глазницы беглую темную кровь. Огладил, отрогал, провел не подчиняющимися трясущимися ладонями, втягивая измазанные в чужом мясе когти, по тощим изломанным рукам с белесо-синими отливами, убрал с искаженного до неузнаваемости лица налипшие багрые волосы, тихо-тихо проскулил свое неумелое, побитое, поджавшее хвост волчье прощение и, разорвав на остылых запястьях кандалы да прутья, подхватив под спину и колени и подняв на руки, крепко да тесно прижав к себе, пораженно и прокаженно провыл, празднуя совсем не победу, а…

Такую горькую…

Такую шепотливую, как будто бы незаметную…

Зачем-то случившуюся с ними этой страшной красной ночью…

Такую же страшную и красную, грустную и одинокую, навсегда унесшую кое-что бесценное, но, наверное, с самого начало отмеченное, помеченное, избранное и даденное только на время да взаймы…

Маленькую печальную…

Смерть.

— Ну наконец-то наш маленький глупый барашек подал признаки осмысленной жизни и сподобился обратить на меня внимание да в кои-то веки узнать, — с заметно огладившим дрогнувший голос облегчением выдохнул осклабившийся желтоглазый мужчина, слоняясь так низко, чтобы мальчишка самой своей кожей ощутил направленное согревающее дыхание с запахом вечного горько-пасленового табака. Откинул, оставаясь для притихшего застывшего ребенка все таким же невидимым да, наверное, из-за этого в каком-то смысле по-новому пугающим, неистово да опасно страшным, с разбитого бледного лба налипшие грязные прядки, приласкал тыльной стороной ладони щеку, потрогал за основание напряженной шеи, вырисовывая нежно ложащийся под подушки забавный бархат, да, убрав из голоса напускное отчужденное веселье, уже куда более искренне, грузно, гулко, хрипло и ни разу не радостно, хоть сердце и колотилось возле самых ключиц, тянясь к очнувшемуся ягненку в руки, проговорил: — Конечно Джек, глупый… Конечно это я. Если ты вдруг хочешь, чтобы я признался — да даже если и не хочешь, все равно уж придется выслушать… — то я практически сошел по тебе и из-за тебя с ума, веришь? Мне, как ни постыдно это должно звучать, было страшно, я не знал, когда ты проснешься и в каком состоянии на этот момент окажешься, выветриться ли наложенная дурь из твоей головы или ты продолжишь глядеть сквозь меня, я… чуть крышей не поехал оттого, что ты несколько — около трех с половиной, кажется — невыносимо долгих дней не приходил в себя. Я в курсе, что от тебя оно чисто гипотетически не зависело, но… не смей так больше делать, понятно тебе? Не смей никогда меня так пугать. Иначе, клянусь, в следующий раз я уже сам с тебя шкурку за все хорошее сдеру. Потом, правда, приделаю обратно, потому что куда я тут теперь без тебя, но содрать — сдеру, так и знай.

— Я… я не… я ничего не… того, что… было и почему я… ты… мы… здесь, я… — мальчишка, выслушавший его старательно и робко, хотя и не больше, чем вполовину уха — впрочем, Джек хорошо видел, что вина была не его и что он даже не мог пока осознать, что такое занятное да любопытное из себя представлял, не говоря уже о том, что представляли или могли представить другие, — зализал ободранным языком ободранные губы, мученически поморщился… и тут же, прекратив и шевелиться, и дышать — а после резко и безнадежно слетев от жадности с катушек, — ощутил, как к тем прижалось холодное и мокрое, напаивая пусть и не самой свежей, но живой да приносящей благословенную трезвость влагой. Лишь тогда, когда в пригоршню широких давящихся глотков выпил содержимое стиснутой в пальцах чашки до самых последних капелек, мальчик закашлялся, свистяще отдышался, слизнул с губ всё, что на тех осталось, собрал с подбородка, утерся, размазал по лицу и вискам и, сбивчиво поблагодарив, стушеванно пробормотал: — Я знаю, что случилось что-то очень плохое и… случилось… мне так кажется… по моей… вине, но… но я никак не могу… вспомнить, что… что… именно, Джек. Я правда никак не… не… могу. Правда. Честно… Клянусь… тебе.

— Вот уж этого, милый мой, делать не нужно. Я и так тебе, болванище ты такое, верю. Серьезно же верю. Разве по мне не заметно? Я ведь не тупой, говорил тебе уже об этом. И не слепой. Да и вообще, чтобы ты знал, это меньшее из всех зол: то, что ты чего-то не помнишь. Помню я, если на то пошло, так что как-нибудь разберемся.

— И я… ничего… ничего не… вижу… я… Не как раньше, когда хоть что-то потихоньку, а… по-настоящему… Совсем… по-настоящему. Как будто оно взяло и… и всё. С концами…

— Об этом я тоже… догадался: по крикам твоим, по лицу, вообще по тому, как ты на меня дичился, а смотрел всё сквозь… Но и это поправимо, малыш. Хотя бы частично, но поправимо. Один твой глаз они забрали от тебя навсегда, это да, его уже не вернешь, но… уж прости меня за то, что я сейчас скажу… я не считаю, что это настолько плохо. Он всё равно не был твоим и все равно не приносил тебе ничего, кроме страданий, которыми я по горло налюбовался. Поэтому и черт с ним: пусть убирается туда, откуда и пришел. А вот глаз правый… глаз правый будет в порядке, мальчик. Почти в порядке. Даю тебе слово, что через некоторое — пусть, возможно, и весьма продолжительное — время он у тебя восстановится и ты снова станешь свободно им пользоваться. Не думай, будто ослеп навсегда, слышишь меня? Это не так. Я не врач, конечно, чтобы разбираться что в медицине, что в сложном устройстве человеческих тел, но и того, что мне известно, хватает, чтобы с твердостью сказать: всё обязательно будет хорошо и всё поправится.

Птенчик на это не ответил — только кивнул и, напряженно подобравшись каждый тощенькой мышцей да на ощупь отыскав пульсирующее жилами мужское запястье, аккуратно вокруг того оплелся, самую капельку успокаиваясь от впитывающегося в кожу знакомого тепла. Чуть попозже, полежав так с пару долгих монотонных минут, в течение которых пытался кое-как пообвыкнуться с новым неполноценным существованием, и поприслушивавшись к доносящимся извне шумам, гремящим, царапающимся да нашептывающим гуляющими на свободе ветрами, неуверенно спросил:

— Где… мы… сейчас?

— В одном странном, но вполне славном местечке, которое мне каким-то — до сих пор не укладывающимся в голове… — чудом удалось найти. Если подробнее, то это развалины некоего дома, который достаточно прилично сохранился. Развалины эти стоят на горе, прямо над утесным обрывом, здесь совсем рядышком сбегает вниз чудный водопадик зловеще черных оттенков, а внизу бурлит да журчит относительно живописная речка — если, конечно, не задумываться, сколько всего в ней интересного да далекого от живописности плавает. Не знаю, как мне повезло сюда прибиться, но к исходу почти целостных суток, на протяжении которых я тебя, бездыханного бессознательного задохлика, всё куда-то тащил и тащил, пытаясь уломать Бога, если он там еще не помер, хоть как-то не мне, а тебе подсобить, он и правда швырнулся нам в морду данной любопытной хибаркой, в которой, к тому же, отыскалось и много всего такого… для безгорестной жизни пригодного. Пусть, конечно, надолго нам этих припасов не хватит, но какое-то время провести на них мы сможем.

Мальчишка его радости не разделил — свел на переносице брови, дернулся тусклым зрачком, скривился от очевидной боли и, помучив отшибленную нижнюю губу острыми кусачими зубенками да оцарапав терпеливое смуглое запястье, нерешительно, определенно очень и очень страшась услышать ответ, о котором и сам, должно быть, догадывался, спросил:

— А как же… как же, ну…

— Что?

— Парус… наш… парус…

Джек, вроде бы и плевать на эту дурацкую железяку хотящий, а вроде бы и нет, потому что мальчишка за нее цеплялся, находя нечто редко да необъяснимо для себя важное, растянуто помешкал, покорчился, впервые испытав облегчение оттого, что птенец его сейчас не видел, а затем, мысленно сплюнув да всё куда подальше послав, чувствуя разъедающую гадкую вину, тащить на себе которую согласия не выражал, скомканно да бесцветно проговорил:

— А никак. Потому что нет его больше. Паруса твоего. Наивный ты бараний выкормыш. — Для того, кто только что картинно помирал да истлевал этаким затоптанным огарком, мальчишка подскочил чересчур оперативно, шустро, безраненно и резво, отчаянно забегав по окружившей пустоте слепым взглядом, травмированным всеми этими чертовыми гарями, дымами, ядами, нервами да кратковременным случайным ожогом. — Чего же ты еще, мальчик мой, ждал? Того, что он будет спокойно торчать там, где ты его оставил, и дожидаться нашего с тобой возвращения, которое по всеобщему плану вообще не должно было приключиться? Уволь, конечно, но ведь я говорил тебе, что мы его просрем, если ты меня не послушаешь и побежишь за той сучьей девчонкой. И что сделал ты? Правильно, ты меня не послушал и побежал, хренов благородный спаситель. Так что суденышко наше мы, разумеется, просрали. Видишь, какой из меня получился одаренный предсказатель? Я не просто был прав, нет. Я был прав клинически и категорически, фатально до последнего во всём. Можешь, если тебя это не затруднит, даже мне поаплодировать, маленький мой агнец… барашек… ягне́ц.

В голосе Пота — скрипучем, протертом жесткой наждачной бумагой, чуть более пустырном, чем самому мужчине хотелось — отчетливо слышалась и покалывающая за живое циника, и легкое презирающее отвращение — не к Фениксу, пусть тот об этом и не знал, а оттого и морщился, оттого скручивался, сжимался да собирался, кажется, взять да на месте от стыда и вины помереть, — и озлобленная да разбитая усмешка, и вконец неверно растрактованная глупой пташкой ревнивая обида, сменившая поутихшее порожнее раздражение.

— Прости… меня… — слова птенчика, с огромным трудом срывающиеся с губ, были до того тихими, что Джеку пришлось хорошенько поднапрячься, чтобы их разобрать; болванистый ребенок, перебравшийся из лежачего положения в сидячее, подтащил к себе ноги, нащупал те трясущимися ушибленными пальцами. Впился грязными неровными ноготками, опустил пониже голову, спрятав в образовавшейся темной лунке мордаху, и, свернувшись в закрывшийся в самом себе клубок, принялся, будто снова обдуренный влитыми в кровь маслистыми травами, круг за кругом повторять, сопровождая каждый вытолкнутый наружу звук бегающими по спине мурашчатыми судорогами: — Прости, пожалуйста. Я… я не… хотел, я… только как… как лучше… просто… просто я думал, что… что не хочу, чтобы ты был… прав, чтобы так… так было, я… я пытался верить, что… всё выйдет… не так, что… с Ази… зой, со всем, что я… я смутно, но… вспомина… ю, что… произо… шло… и… прости меня, Джек. Прости… я не… я просто не…

Он, замечая того или не замечая, теперь уже обнажено плакал, ревел, хлюпал и шмыгал забившимся склизкой водой носом, раскачивался туда и сюда, отталкиваясь от пятки, подаваясь назад, вновь налегая на выставленные вперед ступни, и под тусклым светом старой масляной лампы, вдали от серых сот и белых стерильных лабораторий, от летающих под кровавым солнцем железных парусов и саблезубых деревень, загрызающих очередного вороньего альбиноса, почему-то совсем впервые — настолько впервые, чтобы перемкнуло и больше не отпустило — увиделся Джеку таким…

По-настоящему мелким, по-настоящему беззащитным, обязательно в ком-нибудь нуждающимся, что…

Что….

— Хватит. Кончай это. Не смей, слышишь? Просто не смей, — склонившись над седой макушкой так, чтобы уткнуться в нее губами, а руками вдоль и поперек обхватить весь этот елозящий, старательно прячущийся да зарывающийся лицом в колени сверток, прошептал, ласково оглаживая волосы мальчишки большой и теплой ладонью, Джек. — Прекращай, малыш. Прекращай винить себя, меня, их, вообще всё, что тебе придет вдруг в голову обвинить, о чем пожалеть, в чем засомневаться… Плохие вещи частенько случаются в жизни, и с этим ты никогда ничего поделать не сможешь. Самое лучшее, что нам в такой ситуации подвластно, это просто принять их и идти дальше наперекор всему: даже если та тропа, по которой ты так мечтал пройти свой путь, сгорела дотла и больше тебя не пускает, есть ведь миллионы иных троп, на которых тебе может улыбнуться неожиданная удача. Просто не зацикливайся на том, что сам для себя избрал, и что, по твоему измышлению, стало единственно верным. Мы с тобой всё еще живы и всё еще вместе, вдвоем, если это что-то для тебя значит: да, вид и состояние у нас неважнецкие, но пока мы остаемся жить — всё это поправимо, всё срастется, затянется, рано или поздно заживет. Я ничего не смог поделать с твоим левым глазом, кроме как вытащить из глазницы то, что вытащить был должен, если не хотел, чтобы оно в тебе и загнило, и обеззаразить образовавшуюся рану всеми доступными мне средствами, но правый глаз при тебе и, обещаю, однажды он начнет видеть вновь. Слышишь? Всё, что произошло с нами, поправимо. Всё — сущая, если уж на то пошло, ерунда; настолько жалкая, что отраднее над ней от души посмеяться, чем сидеть, лить слезы и унывать. Что же до потерянного паруса… то и черт бы с ним, в самом же деле. Черт с ним, понял меня? Он за эти свои несчастные и совсем даже не незаменимые услуги с тебя столько крови сдирал, что я бы все равно запретил тебе им пользоваться. Лучше давай-ка пошлем его на хер, отыщем себе какую-нибудь простенькую да не такую заумную лодчонку, украдем ее, если иначе не сторгуемся… Или, что тоже дело, поковыляем на своих двоих. Вернее, даже на четверых. Уверен, что и таким макаром мы с тобой куда-нибудь непременно попадем.

Он говорил, выбалтывал всё, что ударяло в голову да вертелось на подвешенном горчащем языке, смеялся, скептически хмыкал, наглаживал тощую отогреваемую спину, разметанные по лопаткам спутанные волосы, холодную шею, щеки, руки, лицо и чувствовал, всеми клетками чувствовал, что мальчишка, обернувшийся во слух, настороженно и боязливо хватался за каждое кормящее слово, стискивал то тонкими алчными пальцами, дышал им, нанизывал на нитки распущенных из запястий вен, заплетал в бусы и браслеты, прятал в сердечных кармашках и прижимал к груди, тешась, баюкаясь, с благодарностью принимая, проглатывая, переваривая, веря. Дрожь его, прежде неуемно носящаяся по слабой, хоть и удивительно сильной шкурке, затихала, укладывалась на кожу рассосанными белыми леденчиками, сходила на нет; веко — одно, потому что второе Джек удерживал ладонью, собираясь в самом скором времени сообразить для того худо-бедно сшитую повязку — смеживалось, обретало усталый покой, закрывалось ресничным одеялом, дыхание выравнивалось, выдох за вдохом обращаясь теплым да влажным скомканным сопением…

— А вот ты, спор держу, даже и не догадываешься, мальчик мой, что встречаются еще на свете люди — я сам их когда-то видел и сам с ними говорил, — которые верят, будто во всех этих отбросах, во всех мусорных реках и выгоревших дотла лесах сохранилась страна, где живут ручные слоны — не такие большие, какими бывали раньше, не крупнее размером, чем привычная тебе или мне дворняга, но всё еще натуральные ушастые слоны. Белые-белые, будто козье молоко, с длинным трубочным хоботом и без колен, которыми правит вечно молодой и тоже весь из себя белый Король, владыка двадцати четырех зонтов, как его иногда называют. Почему, хочешь узнать ты? Изволь. С удовольствием тебе расскажу. Всё дело в том, что каждый новый день он открывает новый зонт, и от того, который именно он захочет выбрать, станет зависеть, кому нынче улыбнется несусветная удача, а кого настигнет злораднейший рок — зонтов тех, милый мой, намного больше, чем ты сейчас себе вообразишь: просто, понимаешь ли, в той стране месяцы поделены на двадцать четыре дня, но при этом ни один узор, ни один мотив у нашего Короля никогда не повторяется. Простой люд любит почесать языками, что использованные зонты слоновий господин выбрасывает, пока катается на своих зверях по всему миру, и нет в мире же большего счастья, чем отыскать, узнать да подобрать один такой собственными руками — соломенный ли, рисовый, резиновый, бумажный… И я вот думаю, мальчик мой… Отыскать такой зонтик, конечно же, хорошо, кто бы с этим спорил, но теперь, когда нам с тобой обоим уже нечего терять, когда и податься-то особо некуда, а жить без цели, пусть и самой спятившей, как-то так, как и не жить вовсе… Может, вместо того, чтобы гоняться за волшебными игрушками, лучше попробовать отправиться на поиски само́й обетованной страны, м-м-м…? Только представь себе: ты, я, где-то там нелюбимый да нелюдимый король, с которым нам и пересекаться-то вовсе необязательно, и целое стадо гуляющих по холмам миниатюрных белых слоников… Не жизнь, а сошедшая с книжных страниц забытая сказка, не думаешь, нет…? Если же тебе вдруг не по нраву чудные маленькие слонятки, то есть — я, впрочем, не знаю наверняка, так что, ежели вдруг, пеняй на тех, кто все эти байки выдумал, — например, и страны, в которых когда-то грудился один вечный лед, и страны, где раньше всё время светило опустившееся до самой земли солнце — хотя, думаю, что там ничего, кроме ожогов да смерти, не осталось, — и страны, где и поныне гуляет один непонятный мокрый туман, но туман такой, знаешь, не как эти все, которые горькие и помойные, а чуточку более… живой, пожалуй…

Джек, улыбаясь уголками шепчущих да выцеловывающих губ, продолжал говорить, говорить, о чем-то несусветном болтать, на ходу придумывать, украшать, что-то и в самом деле припоминать из тех выстаренных историй, которые когда-то давным-давно услышал или прочел, попутно нежно да легковесно выглаживая взлохмаченную белобрысую шевелюру, незаметно устраивая мальчишку так, чтобы уложить у себя на груди, откинуться назад, обнять потеснее, спуститься ладонями на лицо, аккуратно надавливая на будущий зрячий глаз, уговаривая прикрыться, поддаться, спуститься ниже, ниже, еще немножечко-множечко ниже…

Пока мальчик, наконец, не подчинился, не сомкнул отбеленные ранней сединой ресницы, не откинулся ему на грудину и, подтянувшись так, чтобы снова и снова оборотиться в аккуратный да тощий комок, не задремал в его руках, будто в самой надежной на свете родительской люльке, с сонным удивлением встречая такой яркий, такой непривычный, такой первый за жизнь шелестящий слюдяной сон с запахом разлитой по флаконам янтарной масалы да благовонной бамбуковой щепочки, дымящейся под шепотками постоянно ускользающего от свидания, хитро улыбающегося желтоглазого слоновьего Короля.

Комментарий к Chapter 12. Cannibal Corpse

**Нзамби** — на африканских языках банту означает «мелкое божество» или «душа мертвеца»; по одной из версий именно от этого слово произошло всем известное «зомби».

**Шамаш** — бог солнца у вавилонян и ассириян. Имя его писалось идеограммой, обозначавшей: «Владыка дня».

========== Chapter 13. Los Santos Inocentos ==========

В ночь проглянувшей сквозь развесистый сможень однобокой луны, растекшейся по небу жидкой вылинявшей плазмой, Уинд, полагаясь не на ломкие, со скрипом запоминающиеся ощущения или помощь мрачно ошивающегося под дверью Джека, а на собственный, понемногу возвращающий утраченную ясность уцелевший глаз, впервые выбрел из своей норы, куда, отказавшись впускать или выпускаться, забился в тот самый день, когда зрение почти полностью оставило его.

Осторожно, отмеряя один шажок за другим, мальчик побродил на задворках душной грязной комнатенки, привыкая к новой половинчатой обрезанности, к тому, что у всего вокруг теперь случилась строго одна сторона, что мир заканчивался там, где прочерчивалась сердцевина его лба или носа, да и та его часть, которая оставалась болтаться рядом, больше походила на зализанный помехами, теряющий топливное питание поломанный экран. Ощупал, неуверенно приподнимая волнующиеся руки, обступившие неплотным ящиком мутно-рыжие тростниковые стены, хлопья набросанных по углам тряпок, развешанные под потолком верви да бусы, на которых болтались такие редкие и такие ценные крошащиеся ракушки — что такое «ракушка» и откуда она бралась, Феникс примерно знал, однажды уже такую видел, трогал, на всегдашнее всегда запомнил, — завесы рыболовных сетей, путающихся под ногами, ложащихся в узлы и вообще непонятно, кого должных поймать, если в отравленных реках вот уже с добрую сотню лет не водилось ничего, что не чадило бы просачивающимся через поры да жабры чешуйчатым токсином.

Темнота между тем возвращалась, набрасывалась, налипала, выталкивала случившийся просвет, била с размаху в спину, ставила то и дело выползающие из-за размытых преград подножки, а голова ныла, подкруживалась, шумела и болела от долгой замкнутой неподвижности и поселившегося в завернувшихся кишках голода — Джек каждый истошный день исправно приносил черт знает где добытые куски жирной и хорошо прожаренной мясной пищи, пахнущей черным костром, измазывался с ног до головы в собранной копоти, мелькал порезанными смуглыми руками и осунувшимся потрепанным видом, посредством которого лучше всяких слов признавался, что отдавал всё, что у него было, нашкодившему ему. Джек даже пытался очистить шатающую хижину воду, сооружал, подолгу с теми возясь, сшитые из ситца да песка фильтры, отыскивал в подвальных закромах доставшегося задарма домишки подплесневелые, но пригодные в пищу жестяные консервы, вспарывал металлическими осколками и ломающимися ножами, время от времени притаскивал нечто, смутно напоминающее пахнущий землей картофельный батат, который старательно отмачивал в горячей воде да там же и разрезал на ломти, там же и кипятил, там замешивал с порцией зарезанного мяса, оборачивая в аппетитно дышащий наваристый суп, только Уинд…

Уинд от предложенной пищи почти всегда отказывался: запирался внутри выбранной комнатенки, удерживал дверь, при этом хорошо понимая, что разбесись Пот по-настоящему — пробился бы и так, силой просунув ему в глотку добытый такой же силой корм. Пот, впрочем, бесился, ругался, матерился, бил об стену ногой или кулаком, психовал, но что-то там про то, что идиотскому дичалому мальцу то ли стыдно, то ли просто помирающе, понимал, давал еще немного времени на прийти в себя, отходил, уходил, оставлял принесенную пищу под дверью. Чуть позже возвращался, находил ту на том же месте и в том же количестве, остывшей и совсем уже неаппетитной, облепленной слетевшимися жуками да мухами — что-то в итоге он отковыривал и ел сам, что-то в злобе вышвыривал, но ритуал свой день изо дня повторял, приволакивая да приволакивая к несговорчивым выбеленным ногам всё новые да новые, ни разу не заслуженные подношения.

Феникс ощущал себя тем невыносимее и виноватее, чем дольше продолжал упрямиться и отнекиваться, а из-за крепнущего под сердцем чувства разъедающей душу вины еще больше пугался, отшатывался, наотрез отказывался выползать наружу да встречаться глазами в глаза; лишь сильно позже, когда взор его стал немного легче, яснее, чище, когда он сумел с трудом, но угадать в загостившейся кружащейся темени теплые рыже-желтые отблески, просачивающиеся через щелочную низинку прикрытой двери, мальчик смог уговорить себя на то, чтобы спустя неделю болезненного затворничества выбрести на повернувшийся спиной, до вопля необходимый свет.

С той же стороны двери, будто выглаживая по загривку, подбадривая, читая каждую мысль да всячески успокаивая, заранее обещая, что всё будет хорошо и что никто его не обидит, донеслись взбудоражившие, до сцепленных зубов уютные негромкие шелесты, древесно-железные постукивания, странный мерный плеск, будто что-то то и дело окуналось в воду да радостно в той бултыхалось, методичный и даже по-своему мелодичный скрип, невнятное, но сходу понятно кому принадлежащее бархатистое мурлыканье, напевающее что-то под самый нос, и Уинд…

Уинд, все-таки подняв дрожащую руку, все-таки надавив на запирающую перегородку и отодвинув шаткий-шаткий выструганный засовчик, вдохнув поглубже да постаравшись хотя бы так очевидно не трястись, распахнул неслышно пискнувшую дверь собственной добровольной тюрьмы, с рассеянным удивлением встречая неожиданный сине-черный глянцевый мир, запахи горелого, но в чем-то влажного, стекающего росистыми каплями, чуточку свежего холодного ветра, придых пульсирующих на восковом сале свечей, чадящих факелов, каких-то досок — шебуршащихся, кажется, прямо здесь, возле порога, под босыми напуганными ногами, — большой и незнакомой воды, утихомиренного металла, пахучего гнилого дерева, всковырнутой из сохранившихся глубин земли, пыли, грязи…

Такого важного и такого до самых-самых занывших костей нужного, кровного, влекущего человеческого тепла.

Наверное, мальчишка, не столько видящий, сколько угадывающий, до макушки покусанный страхами, не понимающий, куда ему идти, как не упасть и где то, от чего он отказался сам, во всем этом чересчур свободном пространстве искать, так бы и остался стоять, где стоял, от обиды и грызущего за сердце бессилия прокусывая похожую на синеющий студень полуубитую нижнюю губу, но где-то там же, опередив и не позволив скатиться в обвивающуюся вокруг глотки истерию, случился вдруг он — знакомый, тяжелый, обволакивающий, смешливый, но ни разу не смеющийся голос, созывающий, удерживающий, приласкивающий, позволяющий безболезненнее задышать:

— Неужто пожаловал ко мне на огонек…? Признаюсь, что я безумно по тебе истосковался, мой маленький самоотверженный схимник. Пусть я и догадывался, что со дня на день срок твоего затворничества подойдет к концу, но всё равно места себе не находил. Очень хреново торчать в одиночестве… мне, по крайней мере, уж точно. А как тебе — черт его, конечно, поймешь…

Птенец в призрачных заспинных потемках — оборачиваться Джек, сидящий к мальцу вполоборота, не решался, боясь мелкую безголовую дурость случайно задеть да повышенным оголодалым вниманием спугнуть — переступил с ноги на ногу, замялся, будто кусочек сырого не пригодившегося теста, неприюченно поежился, после чего тихо-тихо крякнул и, не осмеливаясь толком поднять мордахи, продолжая раздирать себе на лоскуты сцепленные замком руки, сконфуженно пробормотал:

— А… ну… откуда…? Откуда ты взял, что я… что я… вый… ду…? Сюда… к… к тебе. Скоро. Что… что не останусь насовсем… там…?

Джек, которого не получалось отчетливо разглядеть — слишком уж отдаленно да малоподвижно тот сидел — и который представлялся темным, еле-еле высвечивающим крупным пятном, ответил невеселым смешком, постучал чем-то — отражающим и звонким — по чему-то другому, продолжая говорить с ним прямо вот так, не отрываясь да не отвлекаясь от того, чем он там занимался:

— С того и взял, что должен же ты был однажды выбраться на пресловутый божий свет, не находишь, нет? Ты же не психопат и не коренной самоубийца, чтобы настолько себя загнобить… Я, стало быть, очень на это надеюсь. Если хочешь честнее, то вот тебе честнее: я для того и торчу здесь вечер к вечеру да ночь из ночи, практически прямо у тебя под дверью рассиживаю да гремлю погромче, и песенки вот тоже пою, и свет поярче зажигаю, чтобы ты поскорее замучился своим бессмысленным одиночеством и вернулся ко мне. — Голос его резко посерьезнел, сделался глубже, хрипотцовее, наполнился виноватой тяжестью и незнакомой Фениксу убаюкивающей лаской, за которой чудилась попытка его такого, идиота распоследнего, то ли упросить, то ли предупредить да урезонить на грядущее будущее чем-то более громоздким и куда же более масштабным, чем невинно-дружественное «имей, милый мой, в виду». — Ничего настолько страшного, чтобы бегать от мира вовне и не давать себе в нем жить, с тобой не стряслось, мальчик, я об этом уже говорил… Ну и потом, если бы ты все-таки оказался тем самым самоубийственным суицидником, светлая моя душа, то я бы просто потерпел еще денек-другой, да и нагрянул к тебе в гости сам, вытаскивая за глотку да за весь чертов облезший шкирман. Целиком и полностью из благих, как ты и сам догадываешься, да бескорыстных побуждений. — Мужчина паясничал, хмыкал, дурачился, а при этом острее острого чувствовал, что с глупым мальчишкой под каждым его словом — или, возможно, вообще в независимости от — творилось что-то не то, что-то ядовито-нехорошее, дерьмовое, не слушающее и не согласное, упрямое и зашуганное, придерживающееся исключительно своих собственных надуманных мыслей-страданий-волооких-и-нахер-задравших-жертв, поэтому, раздраженно цыкнув да попытавшись подобру-поздорову поменять так никуда и не заведшую тему, в итоге похлопал ладонью рядом с собой, приглашая присесть на достаточно широкий дощатый помост: внизу под тем мерно похлюпывала черная проточная вода, в которой он время от времени полоскал, настороженно вытаскивая те через пять или семь протикавших секунд, обнаженные смуглые ноги. — Впрочем, ты прав. Давай-ка оставим эти разговоры на потом, так уж и быть… Сейчас лучше иди сюда, несчастный страдалец моих очей. Иди спокойно, проход здесь надежный, если не будешь забирать сильно в сторону — то и не сверзишься никуда. А если все-таки сверзишься — ничего, выловлю да вытащу обратно, ты же должен об этом знать.

Мальчишка, весь задерганный и ни в себе, ни в чем-либо вокруг не уверенный, ежесекундно дожидающийся собирающейся за спиной прожорливой напасти, задышал взволнованнее, чаще, покосился с догорающей надеждой на приоткрытую тростниковую дверцу, оставленную позади, но, выглядя при этом так, словно совершал каждый шаг, каждое маломальское движение не просто нехотя, а сквозь добивающую силу, ужас и кромешную бренную боль, все-таки послушался, поплелся, пошел, понуро шаркая нагими стопами по трещащим да волнующимся дощатым полосам.

Кое-как добравшись — очень даже точно, верно и без всяких нежелательных инцидентов, потому что видел отнюдь не так плохо, как представлял сам, — осторожно и стушеванно остановился рядом с Джеком, представившимся вдруг как никогда прежде большим, странным, далеким, наверное, в какой-то степени чужим, слишком необхватно… взрослым. После — попытался было протянуть руку да ухватиться за знакомое, столько раз приходящее на выручку надежное плечо, но в последний момент передумал, виновато отпрянул, отдернул ладонь и накрепко сжал в пустоте пальцы, опускаясь вниз строго-настрого собственными хворающими потугами: присел сначала на корточки, затем, огладив пол да убедившись, что тот нигде не заканчивается, уселся на половинки поджатых ягодиц, подбирая под себя усталые побитые ноги — то, что где-то под ним бушевала да пенилась сварливая темная река, он понимал, и понимал хорошо, но вот окунаться в нее, как это делал тот же Джек, желанием не горел.

— Эй… и что, ты так и собираешься делать вид, будто меня тут нет, мальчик мой? — тихо, но слишком весомо, чтобы осмелиться проигнорировать, поинтересовался сидящий бок к боку смуглый человек: голос его говорил, что происходящим он недоволен, и недоволен сильно, и вообще всё вот это, творящееся у них, представлял себе иначе, но хотя бы лезть, дергать или держать у горла выдранного из крови ножа не стал, оставляя возможность собраться с духом, сообразить, определиться и сказать… да хоть что-нибудь на самом-то деле сказать: важнее было слышать, что находишься не один, чем вести осмысленные да витиеватые ролевые беседы. — Не то чтобы это приятно, красиво, хорошо или банально прилично с твоей стороны. Я все-таки всем, что у меня оставалось, рисковал — в том числе и жизнью тоже, да, — чтобы унести тебя оттуда и притащить туда, где ты окажешься в безопасности, чтобы залечить твои раны и чтобы в общем да целом поставить на ноги, поэтому было бы славно, если бы ты удосужился немного со мной потолковать. Поделиться, так сказать, впечатлениями по поводу того, что ты видишь, чувствуешь или… думаешь. Это ни в коем разе не попытка тебя упрекнуть, упаси меня кто-нибудь, просто… Мне серьезно было хреново здесь одному. Все эти последние дни, в которые ты отказывался со мной пересекаться, я где-то шлялся, приучался болтать с камнями или этой чертовой водой, с гребаной молью и назойливыми мухами, в то время как ты со вкусом меня динамил, хотя мне и не кажется, что я этого заслужил. Ты и представить себе не можешь, как долго я ждал этого благословенного дня, когда ты очухаешься, одумаешься и выберешься, наконец, из своей раковины да покажешься мне на глаза… Единственное, что в моих фантазиях ты со мной все-таки общался, а не прикидывался, что знать меня не знаешь.

Белый мальчишка, ведущий себя по всем фронтам непонятно, смято и разбито, чурающийся его, избегающий, не то боящийся, не то присмертно стесняющийся, виновато да торопливо опустил голову, склубочился в мелкий неуклюжий шар, бегло-бегло извинился — так бегло, что Джек угадал это дурацкое «прости» по одной лишь заострившейся звериной интуиции. Заломив себе пальцы так, чтобы еще немного — и непременно те поломать, перегнув тощими древесными прутами, потаращился на плещущуюся темную воду — возможно, даже не такую и темную, просто накрытую сгустившейся бензинной чернотой — и, не находя сил придумать, куда себя такого нелепого да потешного деть, обернулся мимолетом за спину, щуря единственный глаз и на собственную облюбованную комнатенку, и на узенький дощатый коридорчик, и на кое-где встречающиеся под крышей дырявые провалы, сквозь которые то глазела мертвая лунная манка, то что-то вроде бы накрапывало, то пытались просветить тоже сплошь издохшие звезды, а то заползал и заползал спускающийся с облаков тумановый дым…

— Кто, интересно, жил здесь прежде…? Ну… тогда, когда люди еще взаправду жили в своих… домах и никуда из них не бежали. Или, может быть, позже… пока не появились… мы. Место-то совсем и не выглядит заброшенным, а… наоборот, очень даже… обжитым…

Чем дольше он бормотал, проглатывая добрую половину копошащихся на языке слов, тем больше сжимался и тушевался, прекрасно осознавая, какой, господи, несет несусветный, выдоенный из пальца бред, но Джек, к некоторому мальчишескому удивлению — и облегчению, огромному, чтобы честно, облегчению, — ничего такого как будто не подумал. Джек хмыкнул, улыбнулся широко-широко, словно услышал страх какую веселую шутку, и, приготовившись показушно загибать на руках длинные пальцы, хитро-хитро выдал:

— А вот сейчас, ангелок, я в полной мере утолю твое любопытство.

— Утолишь…?

— Ну да. Тут, значится, жила-поживала некая толстогрудая старушка в дрябушку, свора злобных прожорливых карликов в числе целеньких четырех штучек — вроде как ее внучат или нарытых где-то на диких улочках подобрышей, — такой же старый, чтобы прийтись ей как раз впору, пердун с бельмом на правом глазу и разросшаяся на пищевых добавках шустрая да прыткая семейная обезьянка, воскресшая — или, как вариант, воскрешенная — из доэпохальных вымерших молокожрущих. В общем, как ты, должно быть, успел понять и без меня, весьма и весьма колоритное семейство, просто-таки все поголовно, как на подбор, душечки да сплошная безобразная прелесть.

Уинд, напрочь позабывший про наличие добротной стенки, которую сам же всеми скудными силенками между ними возводил, оторопело сморгнул, приоткрыл рот, повернул в сторону Джека хворое лицо да с недоумевающим недоверием спросил:

— Ты говоришь так, будто… будто…

— Будто что?

— Будто… видел их всех… вот. Не знаю, как умудрился, но…

— Само собой, — с еще более раззадоренной усмешкой согласно кивнул Пот. — Разумеется, я их видел. Мне неизбежно пришлось с каждым из них теснее некуда познакомиться да так и сяк получше узнать, чтобы выпал шанс их всех тут под шумок перебить, торопясь освободить это уютное нагретое гнездышко по наши с тобой околевающие души.

— Ага. Так я и поверил, — напустив на посвежевшую мордаху тот упоительный скептичный оттенок, который так необъяснимо да пылко успел полюбиться осклабившемуся мужчине, фыркнул легче да ладнее задышавший мальчишка, не замечающий, что только-только возносимая баррикада убиралась с каждым его выдохом обратно вспять, бросаясь под ноги слегающими взрывающимися кирпичами. Правда, пообдумывав так и этак, парнишка предпочел посерьезнеть, скрестить на коленках пальцы, напустить в единственный глаз побольше уличающей бравады да хмуро, ворсисто и спицево проговорить: — Не смешная шутка, если ты почему-то думаешь, что смешная. Идиотская. Хотя, конечно, очень и очень в твоем духе, этого не отнять.

— А кто тебе сказал, что это шутка? — спокойно осведомился Джек, тоже обращая к мальчишке лицо да вызывающе, как-то так по-особенному приподнимая почти черные взъерошенные брови. — Вдруг я под грузом всей свалившейся ответственности признаюсь тебе в сотворенном холодном убийстве, милый мой? Это твою светлую головушку случайно не посетило, нет?

— Да брось ты уже, хватит дурака валять… Как будто я поверю, что ты мог их всех… ни за что ни про что… зачем-то… убить…

— Вот оно как? А если я попробую преподнести тебе сюрприз и скажу, что ты глубинно не прав, что я как раз-таки и убил, я свернул всем этим расчудесным людишкам — и обезьянке тоже, обезьянке в первую очередь, больно уж морда у нее паскудная была — шеи, с особенным наслаждением расчленил по двенадцать компактных кусочков и сбросил изуродованные сочащиеся трупы в эту самую шуструю речушку, а, ангелок? В это ты тоже не пожелаешь верить? Или хотя бы соизволишь задуматься и вариант подобного исхода в своем распрекрасном мирке рассмотреть?

Птенец под его боком, недоверчиво жмурящий ресницы да хлопающий этим своим посеребренным выстраданным глазом, выглядел сконтуженным, растерянным, раздавленным, даже, что не укрылось от Джека, испуганным, так что резковатый да натянутый качок головой получился не то чтобы совсем уж… честным.

— Не стану я ничего… рассматривать. Никого ты не убивал. Врешь ты всё. По лицу же вижу, что врешь. Ты всегда вот так… паясничаешь и хорохоришься, когда хочешь, чтобы я подумал, что ты… не знаю… круче, что ли, чем есть. Хотя так и ты так круче некуда, а убийство тебя не украсит. Никого, уж извини, не украсит…

— Ну и тебе же хуже. Дурила мелкий… — обиженно — непонятно же на что, но бесспорно искренне, насупившись да каждой поджатой ужимкой разочаровавшись — буркнул сам весь из себя «дурила» Джек. — Твое, конечно, дело, но если и дальше продолжишь лелеять свои гребаные фиалковые надежды на наш с тобой пресловутый сучий мир, то вскоре лишишься и второго глаза, и еще чего-нибудь… повесомее. Руки там, ноги, кусочка сердца… Подумай об этом на досуге, будь так добр. Самое идеальное для тебя занятие, ангелок.

Что мальчишка не был с ним согласен ни на жалкий покусанный грош и думать ни о чем досадливо не собирался — Джек знал и так, поэтому на эти его смурнеющие тяжелые взгляды, попытки отвернуться туда, где шумела да клокотала дикая загаженная водица, ненавязчивые ползочки впротивоположную сторону, должные, очевидно, выразить всю степень задетого сознательного недовольства, обращать не стал…

А оттого, наверное, так и удивился, когда мелкий вдруг затих, что-то там себе иное надумал и вместо того, чтобы продолжать спорить или собачиться, тихо, смущенно, но абсолютно миролюбиво спросил:

— Что ты… делаешь? Ты возился с этим еще тогда, когда я в той комнате… сидел — я слышал, как ты стучал и что-то всё время резал, — и сейчас… возиться продолжаешь…

Пот, не ожидавший — потому что и сам забыл, что он тут чем-то занимался, выскабливая вертящуюся в руках игрушку на чистой выработанной автоматике, чтобы было чем заняться и лишний раз не нервничать, — что его о чем-нибудь таком соизволят спросить, бросил на вытянувшего шею мальчонку приценивающийся взгляд, намеренно затянул с волчком скачущем на языке ответом. Потом уже, чуть погодя, когда парнишка, небось, решил, что им пренебрегают или что, вследствие чего одновременно и помрачнел, и одарил скукожившимся да насупившимся под бровями надутым взглядом, мысленно отсмеялся и, оторвав от поделки одну ладонь, чтобы потрепать поведшегося мелкого по голове, не без удовольствия выдал:

— Я вот никак не возьму в толк, слышу ли в твоем голоске эту дивную отрадную ревность — хотя, как бы она меня ни грела, было бы к кому… к чему… честное же слово… — или это мне просто мерещится, потому что мальчик темнит, а мне так хочется, чтобы он прекратил принимать меня за пустое место и заинтересовался, как я там и куда, что начинаю надумывать себе сам? — Наверное, если бы он не спешил с поступками — птенец бы ему что-нибудь ответил, хоть и далеко не честно, по-детски да чтобы отмазаться и всё самое сокровенное скрыть, а так… Так уже не ответил. Потому что с поступками он не утерпел да знатно поспешил: извернулся, придвинулся ближе да ниже, вжимаясь почти что лбом в лоб, хитро и хищно уставился в расширившийся серый глаз, рисуя на губах тот самый ошкуренный волчий оскал, который — этого он совсем ведь не знал — продолжал ночь из ночи мелькать да бродить по разбитым мальчишечьим снам. — Понимаешь ли, ягненочек мой, в силу последних событий, которых — никак не соображу — ты действительно не припоминаешь, или припоминаешь, но, в силу вящего нежелания их со мной обсуждать, продолжаешь притворяться, я уж было решил, что в твоей жизни и в твоем маленьком уютном мирке есть место для всего, кроме, собственно… меня. Это откровение меня весьма и весьма огорчило, я с трудом удержался, чтобы не сломать тебе за него приманивающую лживую шейку, но подумал, что сначала дам тебе возможность себя и свои действия оправдать, а там уже решу, что стану с тобой делать… Так что же ты, славный мой, скажешь мне на это?

Уинд, панически пробежавшийся по склоненному почерневшему лицу — то, что лицо это продолжало улыбаться, пугало гораздо больше, чем если бы оно скалилось или заживо пожирало рвущуюся на волю живую белую мышь — раздробленным взглядом, приподнял руки, уперся ладонями Поту в плечи — пусть со всех доступных сил и не надавил, — попытался податься назад так, чтобы его навзничь не повалили — в том, что рано или поздно повалят, он не сомневался, но старался оттянуть роковой срок по возможности на подольше, — вместе с чем глухо и пристыженно крякнул.

— Это… не… не так. Неправда… это. Ты… не… не прав ты. Мне… есть до тебя дело, нет… не так, мне… мне ведь… Может, я и темню… немного, но это вовсе не потому, что… я просто… просто, понимаешь… я… — получалось у него плохо, паршиво даже, горло оседало, голос срывался да несся вниз, на ура пересекая критическую шепотливую отметку, так что когда он ожидаемо перевел тему да снова что-то полуубито спросил про то, чем Джек де занимается, не забыв вложить в вопрос и добрую щепотку жалобного скулежа, мужчина стоять на своем не стал: нехотя отстранился, задумчиво передернул плечами, поднял на ладони небольшой округлый цилиндр с пологой пустотой внутри и, понаблюдав за проснувшимся на мальчишеской мордахе любопытством, уже куда добродушнее да покладистее объяснил:

— Да игрушка это. На что еще эта штука, по-твоему, похожа? Тебе, бестолочь малолетняя, игрушка. Чтобы, если вдруг приглянется, не вздумал раскисать, унывать и уползать в свои чертовы крысиные углы. И чтобы не брал на себя больше, чем твоему молочному возрасту брать положено.

Феникс, вновь изрядно засопевший и затушевавшийся, как только уловил в намеренно рычащих пояснениях волнующее и сокровенное «тебе», нерешительно, дождавшись одобрительного кивка, протянул руку, потрогал холодный — деревянный, но и немножечко механический, железный — вещицын бок. Справившись с подводящим переменчивым зрением, подолгу не могущим определиться с тем, что оно видело взаправду, а что — одним шальным воображением, понял, наконец, что предмет этот был желтым, а резные фигурки внутри — черно-красными, точно смешанные с пиками карточные червы, в которые он когда-то давно с кем-то, полностью стершимся из памяти, играл.

— А кто… кто это такие…? Смешные такие и… красивые… хвосты у них хорошие и… и волосы вот тут, где обычно у животных не растут… а еще эти коробочки на ногах — никогда такого не видел… — потерянно, но оттого не менее восхищенно спросил он, указывая кончиками пугающихся притронуться да вдруг случайно поломать пальцев на странных, скачущих друг за другом созданий, вырезанных по стенам такой же странной игрушки. — Мне они нравятся… очень…

— Это-то? — Глаза Джека удивленно скосились в сторону ни о каком его удивлении не подозревающего ребенка, лицо приобрело разбитый сглаженный оттенок, не могущий решить, рассмеяться ему, усомниться, пожалеть или черт же знает что сделать еще. Ну правда же. Черт. Же. Знает. — Ты что, никогда их не видел, не слышал, даже косвенно не встречал то, что там от них осталось, нет…? Эй-эй, погоди-ка, не нужно, не хмурься, и закрываться от меня тоже не надо, я совсем не пытался тебя обидеть или задеть, малыш, я просто… не ожидал, вот и… всего. Подумал, что… В общем, не важно, что я там подумал. Сейчас, сейчас я тебе всё растолкую, идет? Так вот. Это у нас как бы лошади. Лошадки. Коняжки. Жеребятки там всякие. Скакунцы, кобылички, гребаные непарнокопытные скотинушки. Всё еще ни о чем, я так понимаю, не говорит? Не говорит. Можешь не трудиться отвечать, ангелок. Я сам вижу. Вот тебе и великий прогресс налицо… В железе-то мы разбираемся, а распознать несчастную клячу, которой по самую печенку собой нынешними и прошлыми обязаны, но помнить об этом не хотим, не можем.

Расстроенный птенец стиснул между коленками руки, зашуганно ударился в краску, после чего, с концами нахохлившись, буркнул нечто неразборчивое, но зато на высоких тонах и с гортанным рыком, пытаясь донести, очевидно, о том, что он вообще-то не виноват и захрена же вот так измываться, когда он просто хотел спросить и похвалить то, что тупический Джек Пот так красиво сделал.

— Ну, ну, не обижайся на меня, ягненочек. Это я совсем ведь даже не к тебе, а так… к кому-нибудь, кто всё равно никогда не услышит, а если и услышит, то в ответ наложит сверху добротную вонючую кучу и так или иначе взашей попрет, — устало выдохнул мужчина, потерев костяшками пальцев какой-то весь синюшный и расцарапанный, если хорошенько приглядеться, правый — левый, наверное, выглядел ничуть не лучше — висок. — Давай-ка я лучше наглядно тебе продемонстрирую, как эта штуковина работает.

Поднявшись на ноги — напольные доски от этого скрипнули, взвизгнули, резко поднялись вверх и обдали ощущением вставшей под горлом пугающей неустойчивости, — он прошлепал по тому самому проходу, по которому сюда добрался и Феникс, дошел до факела, что, обмотанный промасленными тряпками, беззаботно потрескивал рыжим огнем, втиснувшись в пробитую в стенке хижины лузу. Поджег выуженную из складок да подкладок обвязавшего тело тряпья смятую парафиновую свечку и, вернувшись вместе с той, установил маленький выжелтенный огарок ровно в центре резной лошадкиной шкатулки, после чего осторожно, стараясь не задеть накаляющегося железа и ничего не порушить, крутанул резной шатер вбок, отчего тот покачнулся, тихонечко лязгнул…

И, к изумлению Уинда, не повидавшего за свою жизнь в особом смысле ничего, медленно-медленно завращался, забегал по кругу, вспыхивая да отражаясь такими же рыжими лошадьми по стенам и облитой жидкой янтарной смолой воде, по еще больше почерневшему небу и даже самому вызолоченному Джеку, что, явно донельзя собой довольный, прекрасно знающий, что сделал хорошо и толково, а не так, как делал обычно, давно уже упустив смысл куда-то и для чего-то стараться, опустил хрупкую с виду конструкцию на пол да, проследив взглядом за носящимися, кружащимися, танцующими огненными зверями, с искренней, непривычно мягкой, нечитаемо задумчивой улыбкой обратился к мальчишке, завороженно таращащемуся на появляющиеся тут и там веретенящиеся призрачные фантомы.

— Как ты… как ты только сделал так, чтобы они… вот так двигались, будто и вправду совсем тут… скачут…? И выглядели настолько… живыми, что очень трудно сдержаться, не протянуть руку и… и… не попробовать их… ухватить… — не привыкнув быть верным невыполненному слову, детеныш и в самом деле попытался потянуться за мазнувшим по Джековым скулам конским хвостом, накрыл тот ладонями, попробовал схватить да изловить, будто имел дело с пыльным телесным мотыльком…

А когда с запозданием понял, что скакунец преспокойно ускакал себе мимо, а он стоял на коленках да трогал покрытое колючей щетиной заинтересованное мужское лицо, поспешно убрал похолодевшие руки, отдернулся, упал от переизбытка эмоций на задницу да, стараясь больше в сторону Джека не смотреть, принялся виновато и пристыженно бормотать, расплываясь да распаляясь приобретающими чудный вишневый оттенок запавшими щеками.

— Эта штучка называется зоотропом, — охотно пояснил Пот, буквально каждой костью и каждой жилой чувствуя заполняющую нагретый воздух мальчишескую благодарность: молчать тому не хотелось, а как раскурить просквозившее неловкое напряжение — он не знал и знать. — В моем детстве еще сохранились старые книги из тех, которыми сейчас дотопили костры, а я, удивишься ты или нет, предпочитал любому человечьему обществу общество их. Они, понимаешь ли, молчали, не приставали, не задавали тысячи вопросов, не пытались мне указывать и проповедовать свою тошнильную, вероломную, гнилую изнутри истину: если мне что-то не нравилось, я просто перелистывал страницы или хлопал обложкой, и снова возвращал себе надкушенную свободу. Так вот благодаря одной из таких книг я однажды и узнал, что когда-то у наших с тобой скудоумных — хотя это еще вопрос, как по мне, кто из нас скудоумнее… — предков были в ходу подобные занятные игрушки. Я запомнил это, внимательно изучил конструкцию, даже припер к себе в комнату всё необходимое — до сих пор помню, как визжала моя достопочтимая мамаша, когда обнаружила у меня под подушкой заправский тесачок, горсть канифоли, кусок металлолома, деревяшку и гребаный напильник, которым я один черт пользоваться не умел — и всю свою жизнь мечтал нечто подобное собственными же руками и соорудить, но… поверишь или нет, малыш, решился на это кощунственное бунтарство только теперь. И, давай-ка признаюсь еще, раз у нас пошли бокалы за искренность да пережитки, думать не думал, что у меня что-то на этом поприще получится… — он гулко и гортанно, по-особенному влекуще, чарующе, бархатисто хохотнул, поглядел на заслушавшегося седоголового ребенка с окутывающим честным теплом на донышке расширившихся до маленьких сфер чернильных зрачков… — а вот, погляди-ка, взяло да и получилось. Вполне неплохо, как по мне, получилось. Да и со штуками этими, если ты понимаешь, о чем я, почему-то намного уютнее, чем с той же лампой или зарядом дохлого электричества… Правильнее, что ли… Так, как надо и нужно было всегда, полагаю.

Голос его был спокоен, ровен, немного меланхоличен, немного печален, но совсем не так, как бывал печален или меланхоличен у других; Уинд уже привык, что у него всегда всё было иначе, у этого Джека — будь то обыкновенная человеческая грусть или в кои-то веки проявленная радость, болезненная детская обида или очередной нездоровый азарт, взгляды на проходящую мимо жизнь или выполненные-невыполненные обещания, за которые он цеплялся остро, когтисто, со всей серьезностью, которую порой, заглядывая в желтые глаза, не получалось засечь, выцепить или хотя бы заподозрить. Уинд привык, да, но именно сейчас вдруг впервые осознал, что в совершенстве ничего о нем не знал: чувствовал и угадывал что-то знакомое, становящееся потихоньку родным, но знать — не знал ни-че-го.

Бережно отодвинув в сторонку продолжающий вращаться лошадиный зоотроп, он, украдкой тем полюбовавшись, придвинулся к ощутимо вздрогнувшему и напрягшемуся мужчине, подтянул к груди одну ногу, уткнулся в ту подбородком так, чтобы виском да щекой прильнуть к Джековой ребристой боковине, и, потерзав пальцами обмотавшие ноги изношенные тряпки, с оттенком румяного яблочного стеснения попросил:

— Расскажешь мне о себе, Джек Пот? Ты ведь обещал, что однажды он состоится, наш искренний душа в душу разговор. Ты уже достаточно узнал обо мне, а я, если подумать, даже близко не представляю, что происходило с тобой до тех пор, как мы повстречались тогда… когда нас отправили жить… вдвоем. То есть выходит, что я знаю тебя всего какую-то жалкую пару недель… чуть больше, чуть меньше, но… но вместе с тем совсем тебя не… не знаю… я…

Джек ответил не сразу. Склонив к плечу голову так, чтобы волосы перебрались со спины на грудь — наверное, Феникс был дураком и соображал слишком медленно, дабы в нужной мере заметить, насколько же длинными они у него отросли, струясь вьющимися темными концами ниже отмерительных лопаток, — поглядел с несколько секунд на приподнявшего навстречу лицо мальчишку, а после вдруг, не позволяя седому ни взбрыкнуть, ни сообразить, что только что произошло, резко ухватил того за шкирку да, хорошенько вздернув, повалил, взвизгнувшего, на прогнувшиеся бревенчатые шпалы. Сбросил на бок, играючи перекатил на спину, заставив больно ушибиться затылком, а затем, переместившись так, чтобы отрезать путь к спасению всеми четырьмя конечностями, опустившимися рядом с головой да поджавшимися узкими бедрами, навис на четвереньках сверху, наклоняясь столь низко, чтобы влекущие роскошные волосы опустились Уинду на щеки, губы, шею да грудь, щекоча и будоража зарождающейся… до удушливости стесняющей… сумасшедшей шквальной интимностью.

— Дже… к…? — Птенец, нерешительно протянувший ручонки, чтобы ухватиться за свисающее с мужских плеч тряпье и вот так в уносящем чертовороте удержаться, испуганно поерзал, с трепетом, страхом, волнением и не ускользнувшим заискивающим предвкушением, которого раньше у него в подобные моменты не приключалось, вглядываясь носящимся туда-сюда взрывающимся взглядом в пожирающие золотявые радужки. — Что ты… что ты… такое… дела… ешь…?

— А сам ты как думаешь? — вдоволь налюбовавшись исходящей из приоткрытых мальчишеских пор незапятнанной детской наивностью, мужчина склонился еще ниже, сгибаясь в локтях да касаясь облизнутыми сухими губами губ других — нежных, покусанных, разбитых, но быстро да ладно распахнувшихся, позволивших, отдавшихся, будто только того и дожидавшихся, — пробуя те на позабывшийся сладковато-ягодный вкус. Соскользнул, уловив отпрянувшую сильно назад грань попранного недозволенного, языком в согласившийся и на это рот, обвел смятые завлекающие губы, зубы, десны, нашел и игриво поддел язык вспыхнувшего краской ребенка, перетаскивая тот к себе в рот да принимаясь с чувством и наслаждением, от которого сотряхнулось всё тело, мгновенно затребовавшее полноценного взрослого продолжения, тот посасывать… Уже сильно потом, когда глупый детеныш, то ли понимающий, на что себя обрекает, то ли все-таки нет, изогнулся в его руках, притискиваясь теснее да ближе, а член в штанах неромантично встал, упираясь застывшему дурню в бедро, Пот кое-как, мысленно выломав себе изнывающий кровью позвоночник, отстранился, попытался перевести ни в какую не слушающееся дыхание и, на ощупь ткнувшись губами в багряное, но подмерзшее ухо, прошептал, небрежно прихватывая соблазняющую молочную мочку: — Если будешь и дальше так себя вести, засранец — на этом самом чертовом месте сделаю с тобой что-нибудь… непотребное. Запомни это хорошенько, прежде чем пытаться соблазнить меня в следующий раз. Хотя… однажды — и очень-очень скоро — все равно ведь сделаю, так что разницы, по сути, и нет. Правда, испытать свой первый раз на грязном полу в полубольном состоянии — не совсем стоящее дело, поэтому постарайся все-таки меня не провоцировать. Потому что для меня-то, уж извини за прямоту, раз этот будет далеко не первым, на пол мне посрать, и оттрахаю я тебя так, что ходить ты потом еще добрую неделю не сможешь. Хоть уже и по совершенно иным… причинам.

Мальчишка под ним дернулся, будто это уже ему выломали позвоночник — просунули мерзкую когтистую лапу сквозь досочные щели и вырвали, — но сказать — не сказал ничего: и потому что стыдился, и потому что горел, и потому что Джек бережно, нежно, оторвав от себя одну его руку, переплел с той в плотный замок десять сомкнувшихся пальцев, а другой, огладив теплое перегретое лицо, накрыл оперенные ресницами сомкнутые веки, налипшую на лоб челку и, ласково лизнув бестолковое создание в опухшие от поцелуев губы, хрипло да сорванно спросил:

— Так что там было насчет того, что ты хотел, чтобы я тебе рассказал, птенчик? Имеются какие-нибудь конкретные пожелания или сойдет, в принципе, «что-нибудь»?

Птенец пошевелился, оплетясь свободной рукой да ногами плотнее, ближе — словно совсем случайно и за просто так. Потом, правда, правую свою лапку он от него отлепил, пощупал за плечо, за шею, за волосы. Переметнулся на лицо, с интересом то обведя, огладив, изучив до последней нащечной ворсинки…

И, отыскав под глазом крошечную неприметную родинку, нежно ту потрогав, оставаясь послушно прятаться под впечатывающей в пол ладонью, тихо-тихо — с пробежавшим по мужской спине мурашчатым благоговением — шепнул:

— «Что-нибудь» сойдет тоже. Я просто хочу о тебе знать. Ведь ты же совсем не отсюда, верно? Ты не родился ни на свалке, ни в трущобах, и… принадлежишь к абсолютно иному миру из тех, куда остальным никогда не светит попасть.

Лицо Пота, по-собачьи ткнувшееся в прохладную ладошку, оцеловало ту, потерлось, прикрыло глаза, но все равно тренькнуло рябью звонкого удивления. Губы, одарив продолжающие поглаживать тонкие пальцы мазком теплого, мокрого, шершавого языка, растянулись, издав скомканный беглый смешок, в присвистнувшей надтреснутой улыбке.

— Как же ты до этого, позволь поинтересоваться, додумался, малыш? Подобного проницания я от тебя, уж не обижайся, ждать как-то и не… догадался.

— Было бы до чего додумываться. По тебе и так всё видно… Я никогда не встречал того, кто говорил бы так, как ты, кто использовал бы все эти вымершие словечки, кто смотрел бы в корень и понимал устройство этого мира. И потом… ты только что сболтнул о книжках. Какие, господи, книжки? Я вот, например, видел одну из них только единожды, да и то не где-то, а в лаборатории того самого… дурацкого доктора. Я не очень-то хорошо умею читать — так, разобрать пару букв и всё, — поэтому он, если день проходил удачно, зачитывал мне что-нибудь сам, а ты… ты так спокойно говоришь о собственной комнате, о матери, о книгах, игрушках… Если бы я знал тебя похуже — не поверил бы и решил, что ты врешь, а так… Так и получается, что ты этот самый шишечный аристократ, отчего-то заблудившийся на грязной крысиной свалке.

Мужчина, застигнутый вроде бы врасплох, но совсем таким не ощущающийся, лающе хохотнул, спустился к мальчишескому лицу, дурашливо куснул за один маленький и не в меру любопытный нос. После, смущенно улыбнувшись — увидеть этого, конечно, не получилось, но вот прочувствовать смоглось очень и очень хорошо, — беззлобно согласился:

— Какой ты у нас внимательный да наблюдательный, оказывается… А я вот и не подозревал, что ты там что-то не то за мной умудряешься подсматривать, мон чер. Впрочем, ты попал в яблочко. Во всю разом яблоню, я бы даже сказал. Я имел несчастье уродиться да вырасти среди восхитительнейших вакханальных монастырей и восхитительнейшей тупоумной знати, которая трахалась если и не брат с братом да сестра с сестрой, то с сохранившимися в клетках пампасскими львами, оленями, теми самыми лошадками, породистыми мартышками… Которые, вижу смысл пояснить, после подобных актов либо с концами вымирали, либо быстренько эволюционировали и сжирали того, кто пытался просунуть им между лап свой напыщенный аристократический хер. Я продолжал жить там, кое в чем и кое-где шаля, конечно, но всё же предпочитая оставаться в себе и для себя, пока у моей благочестивой благородной мамочки не случился фатальный выкидыш держащегося на соплях мозга, и я, весь такой неуродившийся, бахвальничающий, чересчур заумный и вообще ненормальный, раз с животинкой не сношался, детишек не заводил, к старым пням не подмазывался, отсасывая им под шумок под столом, и бабам между ног не лизал, не впал у нее в глубочайшую прискорбную немилость. В итоге она однажды заявилась ко мне в спальню и поставила вопрос так, что либо голову с плеч, либо… да голову с плеч, по сути-то, все равно. Жениться я по ее разумению должен был, — пояснил Джек, чувствуя, как под его ладонью вскинулись недоуменно хмурящиеся светлые брови. — А я жениться не хотел. Вот попробуй представить меня — меня то, извращенца с ног до головы да блудного идиота, который готов променять богатенькие званые ужины с натуральным пока еще мяском да отмачивающимися в собственной моче мясистыми крабами на дешевое сотовое дерьмо — и женатым на какой-нибудь дуре с огромными сиськами, огромной задницей, огромным беременным животом и огромной дырой в башке. В конце концов всё бы однажды закончилось тем, что она прибежала бы к моей мамаше жаловаться, что у паршивого меня на нее не стоит, а я бы… ну, я бы свернул шею, пожалуй. Не себе, разумеется, и пока что даже не мамаше, да ты и так всё правильно, думаю, понял. Понял же?

— Понял, — кивнул, поершившись, птенчик. Кивнул тотально ревниво — настолько ревниво да собственнически, что у Джека внутри замурлыкалось и обрадованно заскреблось, — но удовлетворенно, потому как финал истории про потенциальную насватанную зазнобу ему понравился, и понравился очень. Правда, на всякий случай — чтобы дурацкий Пот не заикался про «блудных» и чтобы понял, что он уже не свой собственный да далеко не сам по себе, — притиснулся еще ближе и, к вящему изумлению мужчины, обмотался вокруг того всеми руками-ногами, прикусывая для пущей надежности смятый подранный воротник, каждым движением и каждым выдохом остервенело выкрикивая: «мое-мое-мое».

— Смотри-ка, — довольный до того, чтобы улыбаться во всю ширь последним влюбленным идиотом, подтрунивающе осклабился господин аристократ, забираясь пальцами в лохматые седые прядки и принимаясь те чувственно чесать, — какой ты сегодня храбрый и решительный малыш. Просто-таки заглядение одно.

— Ага. Храбрый и решительный, сам знаю, — сипло пробормотал мальчишка, послушно выгибаясь в спине да притискиваясь до ватного головокружения тесно, липко, кожей к коже, когда Джек вдруг слез с него, перекатился на спину, ухватил за локти, обустроил у себя на груди да, накрепко сцепив на пояснице сомкнувшиеся замком пальцы, раздвинул в стороны согнутые в коленях ноги, вжимаясь пахом в бедро и губами — в покорно подставленную белую шейку. — Только ты, пожалуйста, говори дальше. Не отнекивайся. Я же сказал, что хочу знать о тебе как можно больше.

Джек, от подобного к себе внимания плывущий отказывающейся соображать головой, вновь насмешливо присвистнул, прикусил дрогнувшую мальчишескую шею, облизнул острый и сбитый в черно-красную труху подбородок, неторопливо да умело двигаясь всем телом так, чтобы член, стянутый одеждой, получал от тугого соприкосновения какое-никакое удовольствие, а еще бы получилось попутно ощутить, как и мальчишеский отросток наливается твердостью, скулит, ноет, утыкается ему раззадоренным щенком в живот, и бледная мордаха от этого снова-снова краснеет, разгорается, запыхается, ведется и ведет.

— Если серьезно — мне просто не было в том мире места. Никогда не было, но какое-то время я предпочитал тешить себя иллюзией, будто всё совсем не так, ни во что оно не выльется и вообще всё в моей жизни происходит наилучшим образом, ведь, по сути, о чем еще я мог мечтать, когда владел всеми этими побрякушками, бумажками, титулами, бабами, потенциальными возможностями? Правда, о том, что возможности мои не позволяют мне выйти из семейного склепа, на деньги больше ничего не купишь, от местных баб можно схлопотать неудобоваримую импотенцию, а титул запугивает разве что таких же самообманутых имбецилов, я предпочитал не задумываться. Вместе с тем я не хотел им всем подчиняться, не хотел жить, как считали нужным они, а не я, не понимающий даже, что это вообще такое — какая-то чертова непостижимая «жизнь». Я просто-напросто существовал, мальчик мой. Существовал, как одно из тех животных, которые томились у них в клетках, пока не приходил день и час протягивать лапы да помирать. Мои далекие прадеды занимались постройкой того больного городишки, из которого мы с тобой так весело удрали, они отдавали на это все свои силы и все свои деньги, чтобы только возвести эти гребаные уродские соты, а я бы радостью подорвал его ко всем чертовым матерям разом. Просто пришел бы, обвесился взрывчаткой и подорвал, пусть бы и потребовалось сдохнуть вместе со всем, что они возвели… Впрочем, однажды я, помнится, заимел глупость о чем-то таком заикнуться вслух, за что и поплатился срывающим башку психозом своей истеричной родильницы, блюдущей чистоту крови да каких-то там уважаемых целей рьянее, чем блюла своего старого издохшего мужа — моего, стало быть, папашу, — который откопал ее где-то на помойке, влюбился да притащил в кое-как принявший господний дом; теперь вот мне кажется, что это у нас семейное, что и батенька мой был отнюдь не таким тупицей, как она, но убедиться в этом я, к сожалению, не успел — он скончался прежде, чем я, если верить ее же словам, научился толково ползать. Вроде бы мамаша, вроде бы всё такое, а я ненавидел ее так, как не ненавидел за всю свою долгую — мне, дорогой мой, уже три десятка чертовых лет — жизнь никого. Знаешь всех этих мелких породистых шавок, выводящихся да содержащихся исключительно ради выноса титулованного приплода для последующей драгоценной распродажи? Вот и моя мамаша была такой же. Ума не приложу, как так получилось, если учитывать ее скромное помойное происхождение, но с ролью своей она справлялась знатно, будто вечность к этому готовилась… И, знаешь, вопреки собственной тупости, сумела же как-то уродить и меня — осмелюсь понадеяться, что я в твоих глазах хоть что-то из себя представляю, — и моего старшего братца, феерично принятого нашим интеллигентным обществом, и братца еще одного — он младше меня на десять лет, по всей фазе пристукнут, приходится нам сводным, но все равно зарожденной имбецильностью не блещет… Как бы там ни было, но, день изо дня таращась на нее, выслушивая менструальные вопли, глядя в кислую помятую мину, размалеванную тоннами рыбьей косметики, от которой она становилась только страшнее, я заработал неискоренимую аллергию на всех представительниц этого жуткого впуклого пола, на веки вечные зарекшись иметь с тем какое-либо дело. Меня всё устраивало, я им всем в лицо заявил, что буду, уж извините, идти по полу выпуклому, по мальчикам, то бишь, тем более что симпатичные, беспомощные, нежные, светленькие да хорошенькие нравились мне уже тогда, но они, конечно же, порешили, будто я двинулся с концами, будто это страх как серьезно, будто меня нужно срочно от этого недуга излечить, и…

— Полезли лечить? — прищурив в упор уставившийся глаз, ревниво буркнул Феникс. Так ревниво, что, то ли не соображая, что выдает себя с головой, то ли соображая и плевать на это хотя, наклонился над чужим горлом, провел по тому юрким розовым язычком и, черт поймешь, где так ловко научившись, вдруг вцепился в то губами да зубами, оставляя на темной коже еще более темное, хоть и сплошь неловкое да крохотное, собственническое пятнышко пометившего укуса.

— Учти, что в следующий раз я тебе за подобные выходки по жопе надаю, — слишком увлеченно, чтобы разозлиться, пообещал Джек, распутавший замок, спустившийся вниз, огладивший упругие мальчишечьи половинки да оставивший на тех едва ощутимый, взбудораживший всё тело, томительно-эротичный постыдный шлепок, — но для первого раза, когда ты как будто не знал, что метить здесь дозволено мне мне одному — так уж и быть, прощен. — Успокаивая разошедшегося подростка, горящего так, будто внутрь его засунули вечный источник вечного тепла, он приподнялся на локтях, огладил уходящую себе в собственность аппетитную попку, куснул простонавшего детеныша в плечо и, обхватив взъерошенную седую макушку ладонью, грубо прильнул губами к губам, выпивая жарким, быстрым, не нежащим да не жалеющим поцелуем, в процессе которого, то отрываясь, чтобы вылизать кромку замазанного слюной рта, то вновь проникая в горячее влажное нутро насилующим языком, продолжил рассказывать дальше: — Полезли лечить, верно. И мамаша, и дорогой старший братец — благо, что младшему было глубоко посрать, он и сам не меньше моего мучился по всяким разным причинам, — и все мои левые дядья да каждый день сыплющиеся на голову новые тетки взяли за привычку подсовывать мне под вечер ту или иную девку, веруя, очевидно, будто я образумлюсь да с разбегу, раздирая на клочья платье, понесусь ту пользовать. Они-то веровали, бедолаги, да зазря, потому что неувязочка у нас с ними вышла: половина всех этих барышень, понимаешь ли, в процессе наших вынужденных совместных ночей научилась пользоваться мозгами и даже играть в шахматы, а другая — в картишки на какую-нибудь историю. Например, если выигрывал я, что почти всегда и случалось, они должны были рассказать мне о самом удивительном, чувственном и сокровенном, что успели в своей жизни повидать, а если вдруг госпожа Победа благоволила им — то же самое проделывал я. Хотя, конечно, у меня в коллекции имелся до неприличия огромный процент тех, кто не научился ничему: эти следовали по стопам моей матери, смотрели косо, всю ночь пытались пролезть в кровать и придолбаться к моему члену, чтобы быстренько поднять да оседлать, потому как, видно, ничего больше уметь не хотели. После этого я бесился, выходил из себя, хватал их за волосы и тащил вон из комнаты или убирался оттуда сам, отправляясь спать к младшему братишке, но… Иногда это всё заканчивалось кровопролитием. Когда я был нетрезв или в особо дурном расположении духа… Если в такие ночи я засекал очередную дуру, лезущую ко мне в постель после нескольких недвусмысленных отказов, то просто разбивал ей о стену лицо или сворачивал… ты уж прости меня… шею, заботливо относя теплый свежий трупик, укрытый и одеялком, и простынкой, в постель моей заботливой, нежной на психику родительницы. Это, надо заметить, неожиданным образом возымело успех, и поставка горячих запользованных шлюшек в мою комнату прекратилась, в ту пору как на меня самого повесили весьма ожидаемое клеймо окончательного недобитого психопата… Наверное, имеет смысл закончить эту дивную скорбную повесть на моем незабвенном побеге? — резко сменив одну тональность на другую, задумчиво проговорил вдруг Джек, уставившись немного прозрачно и немного вверх, попутно потерев большим пальцем губы капельку испуганно — рассказы об убитых женщинах его не впечатлили, нет — застывшего птенчика. — Так вот, я, как ты уже знаешь, оттуда сбежал. Поверь, что там было до того душно, мерзко, вязко, в этом моем прежнем доме, который гадюшник гадюшником и больше святейше ничего, что я, прошлявшись и по помойкам, и по сборищам охотящихся за моей шкурой каннибалов, и по тронувшимся серийным убийцам, и по ворам, и по смертникам да страшнейшим отбросам этого мира, ни разу о своем поступке не пожалел. Не знаю, как это возможно, но здесь, мальчик мой, свободнее, здесь хоть что-то зависит от нас, и пусть кислорода почти не осталось, пусть все мы медленно травимся и несемся галопом к порогам хрипящей в затылок смерти, все равно здесь неким удивительным образом во много крат… легче. Так что, зарекаю тебя, не верь тем жлобящимся завидующим идиотам, что восхваляют гребаное племя гребаной высшей аристократии — человеком можно оставаться и тут, а у нас никогда не водилось ничего, кроме беспорядочного траха в чулане, за котором еще и все подслушивают да подсматривают, грязных разговорчиков ни о чем и железной узды, сломавшей все до последнего зубы, чтобы даже из волка вырастить тупую травожрущую корову. Совокупляться с тем, до кого тебе нет дела, совокупляться потому, что все ведь совокупляются и ты почему-то должен делать так же, рожать направо и налево, заранее сортируя — на скотину титулованную или скотину утилизированную, безродную — это и есть наше всё. Сраное производство сраного очеловеченного мяса, раз уж ничего иного, что имело бы толк, у нас производить не получается. Я же шатался то тут, то там, жрал, что придется, спал там же, в конце всех концов загремел на ту самую свалку, где жил-поживал ты, моя причудливая маленькая судьба, а дальше… Дальше, думаю, тебе всё известно и так: вот он ты, вот он я, вот мы вместе, и порознь я уже больше с тобой никуда, малой, не собираюсь.

Закончив говорить, мужчина рассеянно приподнял уголки губ, чувствуя себя непривычно открытым, вскрытым, впервые кому-то доверенным и доверившимся, завязавшимся с этим мальчишкой в один на двоих узел, согретым и приюченным, прирученным, принятым, одомашненным и… наверное, пригодившимся, да. Получил в подтверждение каждой только-только пробежавшей мимо хвостатой мысли смазанный поцелуй между щекой и зачинающимся зародышем рта…

После которого Феникс, бесчестная седая зараза, невозмутимо мурлыкнул, пригрелся, прильнул всей тушкой и, не обронив ни слова, устроил голову на мерно дышащей надежной мужской груди, прижимаясь щекой и сворачиваясь нахальным мелким зверенышем, собравшимся закрыть глаза да вдоволь отоспаться в дарующих недостающее тепло подобравших объятиях.

Джек против вовсе и не был, Джеку всё очень и очень нравилось, но…

— Послушай-ка, ангелок, тебе не кажется, что так немного… нечестно? — нахмуренно, подковыривая глупого ребенка под волосы и выглаживая по лбу, второй рукой все равно обнимая поперек тела да служа этаким своеобразным одеялом, тихо, чтобы лишний раз не тревожить, поинтересовался он. — Я рассказал тебе то, что ты хотел услышать. Душой, если сомневаешься, нигде не покривил, слово тебе даю. Так что, быть может, теперь, если тебе нечего поведать и нечего вот так сходу сказать, пришла моя очередь задавать интересующие меня вопросы?

Уинд на это его — честное и справедливое, в общем-то — заявление с какое-то время поотмалчивался, подышал, бездвижно полежал, не смыкая век, но и никуда не смотря да не шевеля остекленевшим зрачком. Потом, через несколько раздробленных секунд, кое-как приподнял голову, зарылся зверьковым носом в ямочку между обнажившихся мужских ключиц, отрешенно под той поцеловал, неуверенно лизнул и, ощутив чужую быструю дрожь, снова застыв, так смущенно, будто был в том всецелостно виноват, признался:

— А я… я, если честно, и не знаю совсем, что мне тебе про себя рассказать… Я мало что о себе помню, не знаю даже, сколько мне точно лет, понятия не имею, кто меня родил и возился ли он вообще со мной, откуда я родом и где мой, если таковой имеется, дом… Я знаю о себе примерно то же, что и ты обо мне. То, что сказал тогда белый доктор. То, что он подобрал меня, приделал эту руку и этот глаз… которого у меня больше нет, что он, наверное, хотел вырастить из меня одного из своих солдат… Должно быть, летчика того самого солнечного паруса, которого у меня уже нет тоже… Что я провел несколько лет в его лаборатории, потом ушел, вернулся на прилегающую к городу свалку и… в конце всех концов встретил тебя. Или, если точнее, нашелся… тобой. И… и всё, знаешь. Не думаю, что у меня есть еще хоть что-то, чем я мог бы с тобой поделиться, пусть я и правда этого очень и очень хочу. Вот разве что…

— Разве что…?

— Разве что иногда мне снятся всякие странные… сны. Тебе об этом известно, конечно, но… я никогда ведь не рассказывал, что именно в них происходит. Так что если ты вдруг хочешь…

— Хочу. Конечно хочу, малыш. Рассказывай, ладно? Рассказывай мне всё, что сможешь рассказать… — прошептав это, мужчина осторожно-осторожно, точно удерживал в руках вымерший старый фарфор, опустил на серебристую макушку смуглую ладонь, принимаясь неторопливо и успокаивающе поглаживать перебираемые между пальцами волоски, почесывать кожу, ласкать за ушами, нежаще пригревать. — Я всегда, что бы тебе ни вспомнилось, буду с огромным удовольствием тебя слушать.

— Хорошо. Тогда… тогда я начну с последнего, ладно? Я запомнил его лучше всего и… мне он кажется… самым важным, наверное. В этом сне Белый Король, который постоянно мне снится, пришел и стал рассказывать сказку про мальчика, который мальчиком давно уже особо и не был, но… Наверное, это все совсем не так интересно, как сказки того же Короля Слоновьего, и вообще вся его страна, и… вот, например, то, что рассказал мне ты, но… но если ты вдруг…

— Я хочу ее услышать. Интересная она или нет, я просто хочу. Не томи, мальчик. Расскажи мне ее. Я прошу.

Уинд, не привыкший ни к тому, чтобы Джек так с ним говорил, ни к тому, чтобы открывать свое запертое на железный замок поломанное сердце, пристыженно закусил нижнюю губу, нырнул мордахой в отдающуюся мужскую грудь, спрятался там, поскребшись ногтями да поглубже вдохнув забивающегося в поры знакомого горького запаха, а потом все-таки согласился, не успокоился, не стал нервничать меньше, но решился, кивнул. Отдышавшись так, будто собирался уйти на неподъемное дно, где никакого воздуха никогда уже не будет, тихо-ломко, зарываясь в убаюкивающего да обнимающего Пота всё глубже, заговорил, пропуская добрую половину слов, прекрасно об этом догадываясь, а оттого только больше благодаря Джека за то, что тот не одергивал, не переспрашивал, просто слушал, не поправлял:

— Давным-давно жил-был на свете человек, что не имел своих детей. Он так увлекся мечтами о мире, которого никто до него не видел, и идеями, что приходили к нему бессонной ночной порой, не давая ни спать, ни мыслить ни о чем другом, что как-то раз, заслышав особенно звучный голос, шепчущийся в его голове, потерял терпение: сорвался с холодной постели, пал ниц и, обратившись ко всем богам — а в богов в ту пору почти уже и не верили, — вопросил у тех помощи в великой, как он верил, затее — воссоздать, следуя старому образцу, совершенно нового человека, склепав того из сока ягод и крови иных людей, из птичьих сердец и жестокости расплавленного в крематорной печи металла. В глубине души он был уверен, что боги, которых ни у кого не получалось ни увидеть, ни услышать, повернутся спиной, не поддержат дерзкой, противоречащей самой их сущности затеи, но те, вопреки всем страхам, отчего-то откликнулись, награждая единственного, кто осмелился вымолить их благословение, исполнением безумного заветного желания… И так спустя несколько десятков лет на свете появился мальчик, который мальчиком был и не был; расплакавшийся Белый Король, настолько отошедший от людских дел, что позабыл даже о том, что им должны принадлежать чуточку более настоящие имена, назвал его Четырнадцатым, потому что именно с четырнадцатой попытки ему улыбнулась, наконец, несговорчивая шальная удача…

========== Not a chapter but still 14, that wishes Sweet Dreams to your heart ==========

Путь Твой в море,

и стезя Твоя в водах великих,

и следы Твои неведомы.

Псалом 76:20

— А мы вот с тобой, только попробуй об этом задуматься, мальчик мой, идем-бредем практически по следам Ричарда Львиное Сердце, — промурлыкал себе под нос Джек, лучащийся внутренней свободой так, будто засунул себе под ребра маленькую колбочку заряженного сонолюминесцентного катализатора и теперь ни за что и никогда не собирался позволять тому затухнуть да догореть. Их путь, в реальность которого у Четырнадцатого так пока и не получалось поверить, только начинался, их путь не имел ни конца, ни цели, кроме спетой песни про волшебную слоновью страну, которой, скорее всего, на этой планете уже давно и не было. Их путь пролегал сквозь разрушенный озлобленный мир, скалящий измазанные ядом предающие зубы, и всё же на хрупком да бумажном сердечном журавлике трепыхалась для кого-то позабытая, а для кого-то и вовсе незнакомая детская радость, передающаяся от безбашенного Джека к удивленно хлопающему ресницами, смущенно мнущемуся Фениксу. — Тебе известно хоть что-нибудь об этом, мой дорогой?

Уинд, стыдящийся того, что ни на один из вопросов не мог ответить положительно, скосил в сторону смуглокожего сверлящий серый глаз, ковырнул удерживаемой в руке палкой, выполняющей роль старинного этикетного посоха, подкатившийся под ноги железный ребус из четырех разноцветных граней да рассыпчатых не сложившихся кубов, и, надеясь, что мужчина не увидит, продемонстрировал тому кончик высунутого изо рта языка, что означало и некоторую степень обиды, и уязвленности, и просто в кои-то веки проснувшегося да зажившего верной жизнью резвого мальчишечьего баловства.

— Нет, — прицыкнув, буркнул он, по странной новой привычке надувая щеки да старательно отводя не так уж и искренне хмурящийся взгляд. — Только тебе известны все эти причудливые словечки. Я их, если тебя волнует, даже запомнить нормально не могу. Пытаюсь, но не могу. Если раньше мне еще помогала эту штука в голове, так теперь, когда она ушла вместе с глазом, не помогает вообще ничего…

— Словечки словечками, да вот это тройное и длинное, которое я назвал, не совсем, милый мой, они, — поправил, любуясь очаровательной порозовевшей мордахой, оказавшейся наделе очень и очень подвижной да живописной, Пот. — Конкретно это — имя. Славное древнее имечко, которого, ты прав, отныне нигде и не встретишь, так что куда его там запоминать… Но раз уж речь всё же зашла, то давай-ка попробую тебе разъяснить: жил когда-то один такой человек, пусть, сдается мне, и сильно приукрашенный, который был столь храбр, что в сердце его люди постоянно видели не кого-то, а благородного льва, потому, собственно, так и прозвали: «Львиное Сердце». Я бы от такого прозвища не отказался, признаюсь, тоже… Правда, черт их поймешь, почему они считают, будто львы такие все сплошь из себя храбрые да царственные; то, что удалось повидать мне, зрелище представляло жалкое, да и книги тоже утверждали, что в львиных семействах балом правили десять гаремных самок, в то время как сам лев только дрых, пожирал народившихся детенышей, трахался, ни хера не охотился, ждал, когда его ублажат, и пользы приносил примерно столько же, сколько и вся моя семейка… Хотя, вероятно, именно потому, что людские короли вели примерно такой же образ жизни, нашу бесполезную кису и наградили искупавшейся в золоте короной… О. Точно же. Знаешь, возможно, где-нибудь в той же Индии намек на львов еще и сохранился, малыш. Так что у нас есть уже целых две причины, чтобы попробовать туда рано или поздно дойти.

— Куда…? В какой «Индии»…? Ты же мне совсем ничего о ней не гово…

— Говорил. Просто ты не понял, что это я о ней. Страна Слоновьего Короля. Та самая упоительная страна, где живут и прыгают славные белые слоники. Она просто когда-то так называлась, и вот. Решил тебя на этот счет просветить.

Джек улыбался, Джек напевал, Джек тормошил своей палкой встречающиеся на пути груды отбросов, что-то оттуда вытаскивал, отряхивал, складывал в болтающуюся за плечами потрепанную сумку и безустанно болтал о неизвестных Фениксу реинкарнациях, к которым однажды, как сказал последний умерший мудрец, всё вернется и повторит тот же самый старый путь, потому как люди век за веком демонстрировали, что ни на что новое не способны в принципе. Джек вел себя не как пресловутый взрослый, одним из которых чем дальше, тем страшнее делалось стать, а как наплевавший на навязанную обязательность вырастать ребенок с застывшей на лице жестокой наивностью, и седоголовый мальчишка, невольно ощупывая перевязанный черной повязкой умерший левый глаз, не мог подавить улыбки, когда видел эти его насмешливые лучики-морщинки, желтые-желтые, будто свечки, радужки и заигрывающий да дразнящийся взгляд, в котором не плескалось ничего, кроме до мозга костей предвкушающей радости.

— И откуда, не пойму я никак, ты столько всего знаешь… помнишь… как оно вообще укладывается в твоей невозможной голове… — рассеянно бормотал он, смутно думая, что в его-то душу-программу оказались заложены лишь дохлые, твердые, скупые, железные и никому не нужные знания о горючих парусах да убивающих лабораториях, о вечном белом металле и таких же белых, хотя на самом деле черных, докторах, но ни разу — о чем-то, что могло лежать дальше, таясь за пределами разворошенного и сгнившего под ногами неповинного мира: то ли потому, что его создатели и сами ни о чем таком не ведали, то ли потому, что как раз-таки ведали и не хотели, чтобы проведали другие, столкнувшись с тем, что у них с окровавленным шрамом отобрали, хотя права не имели, хотя были такими же мясокостными людьми, только чуточку более хитрыми, змеистыми, успевшими проползти вперед раньше тех, кто доверчиво пресмыкались сзади да глотали всё, что им решали, попрятав правду, преподнести.

— Да из тех же книжек, о которых я тебе рассказывал, и помню, — отозвался Джек, вроде бы пока знать не знающий, о чем глупый Четырнадцатый с постоянной переменностью, успевшей немножечко свести с ума, раздумывал. — Спасибо мамочке хотя бы за это. Книги у нас, конечно, считались некоторым… пороком и пятном позора для всей семьи, нежели едва-едва сберегшейся в редких экземплярах заокеанской экзотикой, но я все равно их любил, и она, предприняв несколько попыток отучить меня от них да приучить любить что-нибудь другое, в конце концов сдалась: просто предупреждала, чтобы я запирался с этими своими книжонками там, где меня никто не увидит, и никогда не заговаривал вслух о том, что умудрился прочесть. Кривых взглядов по моей совести ей и так, мол, хватало… Кстати, мальчик, всё хотел тебя на досуге спросить… Как ты относишься к этому сам?

— К чему…? — Уинд, таких вопросов в свой адрес не ожидавший, мучающийся и мучающийся смещающимся осознанием того, кем он был, кем должен был по чужой прихоти стать и кем стал в итоге по выбору собственному, рассеянно обернулся, непонимающе пошевелил нижней губой.

Встретившись с желтушками нацеленных в самую душу глаз — только здесь до него с ударом обуха дошло, что Джек всё прекрасно знал и всё на свете считывал, — услышал мягкое участливое пояснение:

— К знаниям. К тому, что я тебе рассказываю. К тому, что пытаюсь чему-нибудь обучить. Ты тоже считаешь это пороком? Я хорошо осознаю, ты не подумай, что в нашем с тобой мире особой значимости оно уже и не имеет, но всё же… Всё же некоторые вещи, как по мне, остаются вечными вне зависимости от времени и обстоятельств. И пренебрегать ими, как это делают все кругом, не следует. С этим мы как будто тоже вот… теряем важную часть себя, обращаясь в тупых да пустомельных хрюкающих тварей.

Он развел руками, выглядя при этом так, словно за каждое слово заранее извинялся, и, наверное, хотел сказать что-то еще, но сделать этого не успел, потому что Уинд, чуть виновато улыбнувшись да ухватив его за запястье, мягко и неловко оплетшись пальцами, качнул головой, прошептал:

— Совсем нет. Мне нравится тебя слушать, Джек. Нравится всё, что ты рассказываешь. И… я как раз думал, что хотел бы знать… больше. Так сильно больше, как только сумел бы запомнить. Это немного проблемновато в силу того, что с запоминанием у меня какие-то чокнутые проблемы и обстоит всё очень и очень туго, но… я обещаюсь стараться. Поэтому ты только говори и ничего такого не придумывай, очень тебя прошу.

Если Пот сперва чуть недоверчиво сморгнул, то потом, проглядев на него почти с целую молчаливую минуту, вдруг — снова с зажженным подкостным катализатором — улыбнулся, посмотрел куда-то наверх, где толклись да бились друг о друга плотные серые тучи, собирающиеся пролиться не самым приятным и безопасным дождем, и, не став дожидаться оторопело застывшего птенца, быстрым шагом побрел дальше, целеустремленно вышагивая к нависшей над ними вершине горы, заваленной мусором и заброшенными трущобными домишками, в одном из которых можно было близящееся ненастье переждать, но в крепость стен которого не верилось, на ходу прокричав, подпитывая живой да смеющийся голос вскинутой машущей рукой:

— Кончай там блох считать, милый мой, и поторопись, если не хочешь угодить под намечающийся дождик: с ним может и повезти, а может и не повезти, так что проверять не советую!

Феникс, всё думающий и думающий об этих своих снах, предназначениях и выборе, которого, возможно, никогда и не имел, еще задолго до рождения отойдя в принадлежность к взбалмошному, сумасшедшему, своевольному, бунтарскому, где-то уже вовсю дожидающемуся Джеку Поту, тихо-тихо буркнул тому в спину пару передразнивающих стыдливых словечек и, растянув губы в той самой улыбке, честность которой по непривычке пугала, бросился за нарочито сбавившим шаг мужчиной следом, запинаясь да спотыкаясь о звонкие дребезжащие волны сползающего в низину хлама.

Макушка взятой горы, обрушивающаяся шаткими грядами, уходящая оползнями от налетающего пыльного ветра, вскормленная пластиком, железом, фольговым картоном да сгнившими забродившими шмотками из капронового и силиконового полиэфира, а потому не живая, никем не кишащая и никого не приютившая, встретила их блестящими драными упаковками, покрывающимся коррозией железом, рекламными щитками, резиновыми шинами из тех еще эпох, когда на таких кто-то ездил. Бесконечными стаканчиками и бутылками, не спешащими разлагаться или впитываться в окаменевшую пустую почву, флакончиками с истончающимися кислотами и газами, мебельным барахлом и отвердевшей кровью на усах сдохших да изнутри законсервировавшихся крыс, пока сама гора — вернее, то немногое, что от нее осталось, — похоронившая бетонный постамент разломанной на щебень статуи, некогда символизировавшей не случившуюся свободу, глядела слепыми бляшками в черно-белую даль, за которой, пока по-настоящему не видимые, накрытые туманами и дымками, смогами и грязевыми дождями, лежали такие же города и соты, такие же бесконечные серые улицы, такие же расковырянные холмы и сгинувшие от переизбытка дерьма облысевшие горы, заживо превращенные в переворачивающуюся в гробу омерзительную свалку.

Джек, продолжая пренебрежительно ковыряться вокруг себя толстой и длинной палкой, подобранной в той хижине, которую они несколькими днями ранее покинули, дождавшись, когда мелкий его догонит, но не дождавшись, когда прекратит таращиться туда, куда таращиться было не нужно, покосился на того, с пониманием уловил на погрустневшей мордахе залегшие под глазами пластиковые тени и, обреченно выдохнув — знал ведь, что подобное случится, — опустил на седую макушку ладонь, привлекая поближе к себе да принимаясь ласково, успокаивающе, чуть небрежно, чтобы хоть сколько-нибудь взбодрился, дурашка выбеленный, наглаживать.

— Ну, что это за кислая мина у тебя, ангелок? Разве не ты мне тут бегал, радовался да верещал про эту идиотскую гору, что, мол, это наш переломный кусок и за ним должен лежать новый распрекрасный мир? Мир этот, конечно, ни хера не прекрасный, но вот что новый — это верно. Где-то здесь по старым меркам должны начинаться границы следующего города, что означает, что город прежний мы с тобой миновали, а каждый пройденный город — это на полшажочка, да, но ближе к тем краям, которые станут, я надеюсь, выглядеть действительно иначе.

Говорил он, конечно, красиво да ладно — так, что был почти готов поверить себе сам, — но мальчонка от этого шибко не воспрял, как будто бы и вовсе не поверил: пискнул, шевельнул ртом, совсем сник и выпотрошенно да убито, от досады пиная валяющееся под башмаками говно, попытался признаться:

— Но я ведь… я думал… я правда думал… верил… что здесь… что мы… что что-нибудь…

— Что здесь нас встретит волшебное синее море и запах кружащей голову соленой свободы? — Птенец, которого он теперь на всякий случай обхватил за плечи да крепко втиснул в себя, чтобы чего-нибудь сгоряча не учудил, смолчал, но по глазам и старательно отводимой пристыженной мордашке, которая раз за разом возвращалась, чтобы взглянуть туда, где толпились и клубились загнивающие мусорные вершины, мужчина и так увидел, что оказался, мягко говоря, от истины не далек. — Нет, малыш. Твоя способность верить в хорошее меня однозначно поражает и даже, вот честное слово, душой не кривлю, покоряет, но… Боюсь, этот наш мир, каким бы крохотным он ни был, всё же самую чуточку больше, чем тебе, как я вижу, представляется. Парадокс, да, но это именно так и никак иначе. Я не знаю наверняка, найдется ли где-нибудь хоть сколько-то уютное местечко для нас с тобой, где сохранилось бы что-нибудь, что помогло бы тебе спокойно, радостно да здоро́во вырасти, и сумеем ли мы до него добраться вообще, но для того, чтобы это узнать, нам придется провести в пути не один десяток месяцев. А, возможно, и лет. Ты понимаешь? Пока же мы всего-навсего покинули один пресловутый городок… Плюс, если уж говорить о том самом соленом да морском, то соль из него выкачали едва ли не всю, так что пахнуть оно ею больше, к сожалению, не станет, и вообще весь наш круиз пройдет чуть менее… фурорно, так что если ты что-то и заметишь, то лишь тогда, когда прекратишь высматривать неземное явление несусветно яркого, жаркого да невообразимого света.

Феникс хоть его и слушал, но радостнее не становился: топтался, опускал лицо, что-то тихо да сорванно бормотал, с обидой косился вперед, куда еще совсем только что несся со всех своих ножонок, едва не взлетая от предвкушения на проседающий зловонный воздух.

— Ну что это за предсмертный вид, а? Ты мне это брось, дарлинг, слышишь? Не вздумай тосковать да удручаться, когда мы с тобой рука об руку вступаем в торжественную инаугурацию мирских бродяг и отправляемся нести мир во всем мире, добро, тепло, вящее человеколюбие — я вот просто-таки до смерти залюблю любого, кто посмеет на тебя позариться — и прочие заповедные радости, — выболтав очередную хренотень, которой пытался растормошить да развеселить наивного унылого ребенка, он наклонился, куснул мальчишку за соблазняющее розовое ухо, потерся о то щекой, и птенец, неуверенно отозвавшись, тихо да виновато прыснув в тонкую ленту поджатых, всё еще расстроенных губ, выдохнул чуть более успокоенно, осмелившись взглянуть в открывшуюся серую даль без сокрушающей обреченности. — Вот, так гораздо лучше. Так я хотя бы вижу того чудесного светозарного ангелочка, которого столь безумно — и бездумно вот тоже… — люблю. Если мы хоть когда-нибудь хотим добраться до нашей с тобой слоновьей страны, то должны — оба, милый мой, ровно оба, чтобы один смог вбить это в башку другому, если этот другой вдруг засомневается — запомнить следующее непреложное правило: прячется она от нас очень и очень далеко, на пути нашем повырастают и драконы, и циклопы, и прочие прожорливые чудища, которых нам придется если и не сразить, то хотя бы умудриться от них улизнуть, и вообще будет удачей, если у нас получится прибиться к ее берегам шибко раньше, чем в ветхой старости… Моей, очевидно, дорогой мой, но всё еще не твоей. Не то чтобы это поддерживает, но ведь кто знает, какие приключения встретятся нам по пути этого двинутого, чокнутого, спятившего рискового путешествия, верно, мой юный капитан? Так что ты только не смей мне передумывать, понял?

Птенчик, всё смотрящий и смотрящий на чертов удушливый мусор, снимаемый грязным свалочным ветром и уносимый то ввысь, то вдаль, то в их сторону — иногда уклониться не получалось и что-нибудь налипало на руку, на ногу или на макушку, стекая гадкой зеленой слизнотой, — ощутимо сглотнул, постоял с дюжину секунд молча, пособирался с хрупким и неоперенным еще духом…

И, потом уже поглядев на беспокойно дожидающегося Джека снизу вверх, уверенно да твердо качнул головой.

— Не передумаю, — сказал.

Улыбнулся, пусть на самом деле криво, устало, грустно, но честно, правдиво, с вывернутой наизнанку болеющей душой да висящим на нитке кровоточащим сердцем, снова продемонстрировал игриво высунутый из приоткрывшегося рта розовый язык. Погладил застывшего мужчину по ладони, аккуратно за ту подержался и, нехотя отпустив да точно так же нехотя стронувшись с места, перебравшись с одного обломка на другой, заменяющий какую-никакую тропку среди засасывающих провалистых болот, вприпрыжку понесся вниз с пологого рушащегося склона, жмуря пепельный, что небо под ушедшим туманом, глаз так, чтобы из того ни за что не пролилось дурацких рыдающих слез.

— Эй! А ну-ка остановился, слышишь меня?! Остановился и остался ждать! Сказал же, чтобы не смел далеко от меня отходить и что за подобные выходки я тебе не просто по жопе надаю, а отдеру ее так, что выть и реветь на весь окрест будешь! — торопливо спускаясь следом, запинаясь о лезущее под ноги барахло, злостно отбрасывая то ловко снующей в руках палкой да не в шутку сцеживая зубы, крикнул ему Джек, постепенно нагоняющий, напарывающийся на придуривающуюся, только ведь притворяющуюся вздорной да веселой волну потешливого ребяческого смеха, прекрасно знающий, что мелкий хотел скрыть, выпрашивая совсем немножко времени на то, чтобы принять, свыкнуться, по-настоящему отпустить и по-настоящему же согласиться в этом чертовом, искалеченном на душу мире…

Зажить.

Позади, на кромке смеркающегося серого неба, слишком пока еще блекло, чтобы обернуться и в должной мере заметить или разглядеть, клонилось ко сну впервые за долгие-долгие десятки минувших лет проблеснувшее в смоговых заволоках желто-белое солнце.