КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

7 лучших юмористических рассказов [Джером Джером] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



7 лучших юмористических рассказов

Антон Павлович Чехов Лошадиная фамилия

У отставного генерал-майора Булдеева разболелись зубы. Он полоскал рот водкой, коньяком, прикладывал к больному зубу табачную копоть, опий, скипидар, керосин, мазал щеку йодом, в ушах у него была вата, смоченная в спирту, но все это или не помогало, или вызывало тошноту. Приезжал доктор. Он поковырял в зубе, прописал хину, но и это не помогло. На предложение вырвать больной зуб генерал ответил отказом. Все домашние — жена, дети, прислуга, даже поваренок Петька предлагали каждый свое средство. Между прочим, и приказчик Булдеева Иван Евсеич пришел к нему и посоветовал полечиться заговором.

— Тут, в нашем уезде, ваше превосходительство, — сказал он, — лет десять назад служил акцизный Яков Васильич. Заговаривал зубы — первый сорт. Бывало, отвернется к окошку, пошепчет, поплюет — и как рукой! Сила ему такая дадена…

— Где же он теперь?

— А после того, как его из акцизных увольнили, в Саратове у тещи живет. Теперь только зубами и кормится. Ежели у которого человека заболит зуб, то и идут к нему, помогает… Тамошних, саратовских на дому у себя пользует, а ежели которые из других городов, то по телеграфу. Пошлите ему, ваше превосходительство, депешу, что так, мол, вот и так… у раба божьего Алексия зубы болят, прошу выпользовать. А деньги за лечение почтой пошлете.

— Ерунда! Шарлатанство!

— А вы попытайте, ваше превосходительство. До водки очень охотник, живет не с женой, а с немкой, ругатель, но, можно сказать, чудодейственный господин.

— Пошли, Алеша! — взмолилась генеральша. — Ты вот не веришь в заговоры, а я на себе испытала. Хотя ты и не веришь, но отчего не послать? Руки ведь не отвалятся от этого.

— Ну, ладно, — согласился Булдеев. — Тут не только что к акцизному, но и к черту депешу пошлешь… Ох! Мочи нет! Ну, где твой акцизный живет? Как к нему писать?

Генерал сел за стол и взял перо в руки.

— Его в Саратове каждая собака знает, — сказал приказчик. — Извольте писать, ваше превосходительство, в город Саратов, стало быть… Его благородию господину Якову Васильичу… Васильичу…

— Ну?

— Васильичу… Якову Васильичу… а по фамилии… А фамилию вот и забыл!.. Васильичу… Черт… Как же его фамилия? Давеча, как сюда шел, помнил… Позвольте-с…

Иван Евсеич поднял глаза к потолку и зашевелил губами. Булдеев и генеральша ожидали нетерпеливо.

— Ну что же? Скорей думай!

— Сейчас… Васильичу… Якову Васильичу… Забыл! Такая еще простая фамилия… словно как бы лошадиная… Кобылин? Нет, не Кобылин. Постойте… Жеребцов нешто? Нет, и не Жеребцов. Помню, фамилия лошадиная, а какая — из головы вышибло…

— Жеребятников?

— Никак нет. Постойте… Кобылицин… Кобылятников… Кобелев…

— Это уже собачья, а не лошадиная. Жеребчиков?

— Нет, и не Жеребчиков… Лошадинин… Лошаков… Жеребкин… Всё не то!

— Ну, так как же я буду ему писать? Ты подумай!

— Сейчас. Лошадкин… Кобылкин… Коренной…

— Коренников? — спросила генеральша.

— Никак нет. Пристяжкин… Нет, не то! Забыл!

— Так зачем же, черт тебя возьми, с советами лезешь, ежели забыл? — рассердился генерал. — Ступай отсюда вон!

Иван Евсеич медленно вышел, а генерал схватил себя за щеку и заходил по комнатам.

— Ой, батюшки! — вопил он. — Ой, матушки! Ох, света белого не вижу!

Приказчик вышел в сад и, подняв к небу глаза, стал припоминать фамилию акцизного:

— Жеребчиков… Жеребковский… Жеребенко… Нет, не то! Лошадинский… Лошадевич… Жеребкович… Кобылянский…

Немного погодя его позвали к господам.

— Вспомнил? — спросил генерал.

— Никак нет, ваше превосходительство.

— Может быть, Конявский? Лошадников? Нет?

И в доме, все наперерыв, стали изобретать фамилии. Перебрали все возрасты, полы и породы лошадей, вспомнили гриву, копыта, сбрую… В доме, в саду, в людской и кухне люди ходили из угла в угол и, почесывая лбы, искали фамилию…

Приказчика то и дело требовали в дом.

— Табунов? — спрашивали у него. — Копытин? Жеребовский?

— Никак нет, — отвечал Иван Евсеич и, подняв вверх глаза, продолжал думать вслух. — Коненко… Конченко… Жеребеев… Кобылеев…

— Папа! — кричали из детской. — Тройкин! Уздечкин!

Взбудоражилась вся усадьба. Нетерпеливый, замученный генерал пообещал дать пять рублей тому, кто вспомнит настоящую фамилию, и за Иваном Евсеичем стали ходить целыми толпами…

— Гнедов! — говорили ему. — Рысистый! Лошадицкий!

Но наступил вечер, а фамилия все еще не была найдена. Так и спать легли, не послав телеграммы.

Генерал не спал всю ночь, ходил из угла в угол и стонал… В третьем часу утра он вышел из дому и постучался в окно к приказчику.

— Не Меринов ли? — спросил он плачущим голосом.

— Нет, не Меринов, ваше превосходительство, — ответил Иван Евсеич и виновато вздохнул.

— Да, может быть, фамилия не лошадиная, а какая-нибудь другая!

— Истинно слово, ваше превосходительство, лошадиная… Это очень даже отлично помню.

— Экий ты какой, братец, беспамятный… Для меня теперь эта фамилия дороже, кажется, всего на свете. Замучился!

Утром генерал опять послал за доктором.

— Пускай рвет! — решил он. — Нет больше сил терпеть…

Приехал доктор и вырвал больной зуб. Боль утихла тотчас же, и генерал успокоился. Сделав свое дело и получив, что следует, за труд, доктор сел в свою бричку и поехал домой. За воротами в поле он встретил Ивана Евсеича… Приказчик стоял на краю дороги и, глядя сосредоточенно себе под ноги, о чем-то думал. Судя по морщинам, бороздившим его лоб, и по выражению глаз, думы его были напряженны, мучительны…

— Буланов… Чересседельников… — бормотал он. — Засупонин… Лошадский…

— Иван Евсеич! — обратился к нему доктор. — Не могу ли я, голубчик, купить у вас четвертей пять овса? Мне продают наши мужички овес, да уж больно плохой…

Иван Евсеич тупо поглядел на доктора, как-то дико улыбнулся и, не сказав в ответ ни одного слова, всплеснув руками, побежал к усадьбе с такой быстротой, точно за ним гналась бешеная собака.

— Надумал, ваше превосходительство! — закричал он радостно, не своим голосом, влетая в кабинет к генералу. — Надумал, дай бог здоровья доктору! Овсов! Овсов фамилия акцизного! Овсов, ваше превосходительство! Посылайте депешу Овсову!

— На-кося! — сказал генерал с презрением и поднес к лицу его два кукиша. — Не нужно мне теперь твоей лошадиной фамилии! На-кося!

Влас Михайлович Дорошевич Женихи Одесская трагедия

Я шёл по опушке Хаджибейского парка. Как вдруг из куста вылетел молодой человек.

Я даже вздрогнул:

— Бешеный!

Без шляпы. Костюм в клочьях. Зрачки глаз расширены от ужаса. Мокрые волосы прилипли ко лбу.

И прямо мне в ноги:

— Ради Бога!.. За мной гонятся!.. Я кинусь в эти кусты, — не выдавайте меня!.. Они!!!

И молодой человек ринулся в кусты.

Что такое? Что случилось? Что человек наделал?

Убил кого-нибудь? Зарезал?

Может быть, просто украл, — нынче у молодых людей это в моде.

По парку шёл треск.

Вправо от меня слышался лёгкий треск, словно летела какая-нибудь легконогая серна.

Полевее слышался треск посолиднее, словно прыгала тигрица.

И, наконец, прямо кусты трещали так, словно валил медведь.

Треск слышался всё ближе и ближе. Послышалось тяжёлое, прерывистое дыхание, какое-то сопение…

Может быть, и на самом деле медведь?..

Я оглянулся на всякий случай, — близко ли дерево?

— У-лю-лю! — раздался отчаянный вопль; кусты раздвинулись, — и я остолбенел.

Из кустов показался Иван Иванович, милейший Иван Иванович, добрейший Иван Иванович, почтенный отец семейства, — но в каком виде!

Лицо налилось кровью, в глазах ярость, волосы дыбом, и прямо ко мне.

— Подлеца видел?

— Какого подлеца?

— Подлец тут пробежал. Не видал?

— Да почему же, Иван Иванович, отличить человека, подлец он или нет? Нынче это трудно…

— Не видал, значит? Ну, да всё равно. Он от меня не уйдёт, не уйдёт, негодяй!

Иван Иванович погрозил кулаком:

— Благословлю!.. Благословлю анафему!..

И он так кричал «благословлю», словно хотел оторвать голову:

— Благословлю!.. Не убежишь! Нет, ты только вообрази, какова шельма: из-под благословения вырвался… Ну, да, брат, ладно! От меня не уйдёшь! У меня это всё правильно устроено: облава! Я, брат, охотник. На медведей ходил! У меня сторожа подкуплены. Куда ни побеги, — на сторожа наткнёшься. Весь парк оцеплен. А по кустам жена и дети пущены. Сынишка Петька на велосипеде рыщет. Дочь бегает, жена. Как только увидят, сейчас на меня гнать начнут и «у-лю-лю!» кричать. Хорошо бы гончими его, ракалию, потравить. Ну, да за неимением гончих своим семейством обойдёмся. Жене прямо сказано: увидишь, мёртвой хваткой за шею бери и вали. А отбиваться начнёт, — за ноги кусай, чтоб бегать не мог. А я тем временем подойду и благословлю.

— Да что с тобой, Иван Иванович? От жары это у тебя, что ли? С чего это ты таким неподходящим делом вздумал заняться! Анафем благословлять?!

— А что ж с ними делать, как не благословлять? Благословлю, — и кончено. Нет, ты себе представить не можешь, до чего подлый нынче молодой человек пошёл! Ты ему всякое удовольствие, угощаешь, окрошку для него делаешь, а он в благодарность хоть бы на твоей дочери женился. Хоть бы из вежливости! Окрошку ест, и даже по две тарелки, а как до свадьбы дошло, — «не расположен», говорит. К одной окрошке расположение и чувствует. Ты только представь себе. Приезжает на лиман молодой человек. Ну, я, натурально, сейчас через кухарку узнал. У меня ведь все чужие кухарки на жалованье. Как где показался молодой человек, сейчас обязана бежать и извещать. А уж я прихожу и знакомлюсь.

— Как, к незнакомому приходишь?

— А мне плевать, что он незнакомый. Познакомлюсь! Прихожу — вижу, молодой человек. «Ногой, — говорит, — страдаю». Мы в нём участие приняли, дочь даже за него замуж выдать хотели. А он, на-ко! Через перила!

— Как так? Через перила?!

— Очень просто. Сидим это мы перед обедом на террасе. Жена окрошку приготовляет. Она какую-то особенную делает, горчицы в неё много кладёт, — словом, от этой окрошки человек в некотором роде чувств лишается: сам не понимает, что говорит, что делает. Я поодаль сижу, чтоб молодым людям не мешать. А Олечка с ним, с анафемой, около перил об окрошке говорит. «Вы, — спрашивает, — Семён Иванович, окрошку любите?» — «Люблю, — говорит, — особенно с раковыми шейками! Раковые шейки — это восторг, что такое! Что может быть лучше шейки?» Кажется, объяснение прямое? Чего ж ещё ждать? Я к ним: «Я, говорю, вас, Семён Иванович, понял! Берите Олечку, целуйте её шейку, сколько вам угодно»… И только что хотел благословить, а он, подлец, ногу через перила — и в кусты. Мы и погнали!

В эту минуту где-то вдали послышался отчаянный вопль:

— Иван Иванович! Сюда! Держу!..

— Жена вцепилась!

И Иван Иванович шарахнулся в кусты.

— Держи!.. За ноги кусай!.. Я сейчас!.. За ноги… За ноги…

Голос Ивана Ивановича слышался всё ближе и ближе к тому месту, откуда раздавались вопли.

— Скорее! — вопил женский голос. — Рвётся!

— За ноги кусай, за ноги!.. Олечка, Петька! У-лю-лю! К матери на помощь! — раздавался голос Ивана Ивановича. Вот он, вот я!..

Но в эту минуту раздался страшный, отчаянный крик — и всё смолкло.

Я стоял ни жив ни мёртв. Что за драма разыгралась в чаще? Убили?

Снова затрещали кусты — и на дорогу вывалился Иван Иванович.

Именно, вывалился, а не вышел. Истомлённый, измученный:

— Вырвался!.. И ведь как, подлец, ухитрился. Жена ему в икры зубами вцепилась. Сын его два раза велосипедом переехал. Дочь за волосы держала. Думал: «благословлю». Нет! Увидал меня, анафема, словно калёным железом кто его прижёг. Ведь раздавленный, а как кинулся! У дочери в руках даже волос клок остался. А всё Петька, каналья, виноват! Не умеет с женихами обращаться. Разве по жениху на велосипеде нужно ездить? Сел бы ему на голову, — и всё тут. Вот как с женихом нужно!

Иван Иванович присел на скамейку.

— Не поверишь, брат, как трудно нынче жениха отыскать!

— Да, может, насчёт женихов вы очень разборчивы?

— Мы?! Да нынче, брат, лакеев с большей разборчивостью берут, чем женихов. Это прежде было: чтоб жених не курил, в карты не играл. А нынче просто; одно от него, от идола, только и требуется: женись! И того не хочет!

— Что ж это они?

— А вот поди, спроси у них, у идолов. Вот какие они нынче молодые люди пошли! Никак не благословишь… Да я тебе вот что ещё скажу…

Но Ивану Ивановичу не удалось договорить.

К нам летела горничная:

— Барин! Барин! Домой скорее бегите! К вам кухарка с соседской дачи пришла!

Иван Иванович вскочил как встрёпанный.

— Прощай, брат, некогда… Новый появился… Благословлять побегу! Может быть, и удастся…

Мы встретились с Иваном Ивановичем недели через две на бульваре.

Он шёл, понурив голову, изнемогая от жары.

— Иван Иванович! Что это тебя в такую жару в город принесло?

— По делам был. В управе, потом в справочную контору…

— Ужели жениха чрез контору искал?

— Его самого. У меня, брат, хитрая механика теперь подстроена. С членом управы с одним познакомился. Обещался для меня в управе место столоначальника попридержать. Ты знаешь, это выгодно. Так вот по справочным конторам и хожу: нет ли какого-нибудь молодого человека без определённых занятий? Я ему место в управе, а он в благодарность чтобы на дочери женился. И ему хорошо, и мне выгодно: управский столоначальник — это, брат, по нынешним временам жених — слава Тебе, Господи! Конечно, это не скотобойщик, но всё-таки…

— Ну, и что ж?

— И на это не идут. Место, — говорит, — возьму с удовольствием, а к женитьбе расположенья. не чувствую! По газетным объявлениям ходил. Какой-то молодой человек 100 рублей предлагает, чтоб место ему доставить. «Вот вам, говорю, и без ста рублей и жена и место. И сто целковых целы останутся и жену ещё получите!» Да он, дурак, оказывается, уж женат. Детей семеро. Конечно, жену можно бы и отравить, у меня порошок такой есть, а детей по приютам…

— Иван Иванович!!!

— Да что ты мне «Иван Иванович!» «Иван Иванович!» Я сорок пять лет Иван Иванович! Была бы у тебя дочь на возрасте, — посмотрел бы я, что бы ты запел.

Зашли тут же на бульваре позавтракать.

Иван Иванович рыбу съел, но над котлетой задумался.

— Ты что ж, Иван Иванович, не ешь?

— Постой, — мне в голову одна мысль пришла.

— Что ещё?

— А знаешь ли, мне этот лакедрон очень нравится!

— Кто такой?

— Лакей, что нам подаёт! Приличный такой, почтительный! В Одессе немного и молодых людей таких найдёшь. Очень-очень приличен!

— Иван Иванович, да неужели же ты…

— Что ж тут такого необыкновенного? Что лакей? Так что ж, небольшое приданое дам, — сами ресторан откроем, жена по кулинарной части, окрошку будет делать, я по винной кое-что смыслю. Право, сейчас ему предложение сделаю!

Но подошёл кто-то из знакомых, и Ивану Ивановичу помешали.

— В другой раз, — решил он, — а теперь к себе на лиман поеду. Да что ты к нам никогда не заедешь? Заехал бы, окрошки поел. Ты хоть и женатый человек, а всё-таки заезжай, поешь!

Я собрался к Ивану Ивановичу как-то на неделе.

Подъезжаю, — слышу вопли.

«Батюшки, думаю, должно быть, Иван Иванович кого-нибудь благословляет».

Хотел было повернуть назад, как вдруг с дачи вылетает в растерзанном виде жена Ивана Ивановича.

— Спасите! — кричит. — Изверг меня уродовать хочет!

— Как так уродовать?

— А вот спросите у него, он на даче с хирургическими инструментами возится.

Вхожу.

— Иван Иванович, что ты тут за зверства. делаешь?

— Никаких, — говорит, — зверств; просто хотел. жене на носу оспу привить.

— Это ещё зачем? У неё не привита разве?

— Привита, и даже два раза, — этой зимой ещё прививала. А я хотел на носу — для спокойствия.

— Иван Иванович, опомнись, выкупайся, воды выпей, что ли…

— Да что ты меня за сумасшедшего принимаешь, что ли? Я, брат, знаю, что делаю! Это я для женихов.

— Для каких женихов?

— Для Олечкиных. Отыщешь для Олечки жениха, а он за мамашей ухаживает. Ведь нынче молодёжь какая! А будет нос в оспе, — небось, не станет ухаживать. Вот я и хотел…

— Иван Иванович!

— Да что ты ко мне пристал: «Иван Иванович!» Ты вот меня поздравь лучше! Подлеца поймал.

— Какого подлеца?

— А вот, за которым тогда по парку гонялся. Не миновал моих рук. — Благословлю!

— Как же это тебе удалось?

— А очень просто. Объявил всем сторожам, будто он у меня пятьсот рублей украл, и сто рублей награды обещал тому, кто приведёт.

— Иван Иванович, да ведь это клевета!

— Уж это там что бы то ни было! А только поймали и привели.

— Да ведь за это под суд можно!

— Вот, вот! И он меня из погреба судом пугает.

— Как из погреба?

— В погреб я его посадил. Запер и ключ у себя держу. Кормлю селёдкой, а пить не даю. Пока идти под благословение не согласится.

— Да ведь это истязание!

— Я и сам знаю, что истязание! А он согласись жениться, — вот и истязание кончится. Надо же их, наконец, заставлять жениться.

— Ох, Иван Иванович, попадёшь ты на каторгу!

— Не попаду, — согласится, Я на своём поставлю: благословлю. Долго не продержится. Он и теперь уж — в чём душа держится! Хочешь, пойдём, посмотрим!

Смотреть я не пошёл, но расчёты Ивана Ивановича сбылись.

Через два дня я получил пригласительный билет:

«Иван Иванович и Матрёна Карповна Фунтиковы имеют честь покорнейше просить вас пожаловать на благословение их дочери Ольги с коллежским регистратором Семёном Ивановичем Скриповым, имеющее быть в субботу, 20 июля, во дворе дачи Фунтиковых».

Я отправился.

Зрелище, которое мне представилось, было поистине изумительно.

Посреди двора два дворника держали за руки и за ноги распростёртого на земле «жениха», а Иван Иванович стоял над ним, плакал от умиления и говорил:

— Дети мои, благословляю вас, будьте счастливы!

В тот же вечер я встретил Ивана Ивановича в Гранд-Отеле.

Он был выпивши:

— Дочку замуж выдаю! Жениха нашёл!

И даже хвастает:

— А уж как её любит!!!

Александр Иванович Куприн Белая акация

Дорогой старый дружище Вася!

А я вас все ждал и ждал. А вы, оказывается, уехали из Одессы и не забежали даже проститься. Неужели вы испугались той потребительницы хлеба, которая, по моей оплошности, ворвалась диссонансом в наше милое трио (вы, Зиночка и я)?

Успокойтесь же. Это тип вам известный, по частям в разных местах хорошо вами описанный. Это — «Халдейская женщина», из семейства «собаковых», specias — «халда vulgaris».

Удивляетесь ли вы тому, что спустя год после свадьбы я пишу таким тоном о своей собственной жене? Не удивляетесь ли еще больше тому, как это я, человек с большим житейским опытом, человек проницательный и со вкусом, мог заключить такое чудовищное супружество? Ведь вы все хорошо заметили — не правда ли? И это нестерпимое жеманство, изображающее, по ее мнению, самый лучший светский тон, и показную слащавую интимность с мужем при посторонних, и ужасный одесский язык, и её картавое сюсюканье избалованного пятилетнего младенца, и нелепую сцену ревности, которую она закатила нашей бедной, кроткой, изящной Зиночке, и ее чудовищную авторитетность невежды во всех отраслях науки, искусства и жизни, и пронзительный голос, и это безбожное многословие, заткнувшее нам всем рты, наконец, эту трижды дурацкую ссору, где полезло наружу все грязное белье нашей семейной жизни — одностороннюю ссору, потому что — вы помните? — кричала только она, а я молчал с видом христианского мученика, или, вернее, с видом побитой собачонки, давно привыкшей к жестокому и несправедливому обращению.

Но еще удивительнее причина, толкнувшая меня на этот злосчастный брак. Верите ли вы в колдовство? Ну, конечно, не верите. Так вот, в наши прозаические дни именно надо мной было совершено чудо, волшебство, очарование — называйте, как хотите. Я был отравлен, одурманен, превращен в слюнявого, восторженного и влюбленного идиота не чем иным, как этой проклятой, черт ее побери, белой акацией.

Вы помните, конечно, очаровательную весну у нас на севере, с ее тихими, томными, медленно гаснущими зорями, с несказанными ароматами трав и цветов, с соловьиными трелями, с отражениями звезд в спящей воде спокойной реки, между камышами… со всеми ее чудесами и поэзией? Здесь, на юге, нет совсем весны. Вчера еще деревья были бледно-серыми от покрывающих их почек, а ночью прошумел теплый, крупный дождь, и, глядишь, наутро все блестит и трепещет свежей зеленью, и сразу наступило южное лето, знойное, душное, назойливое, пыльное…

И цветы здесь ничем не пахнут, или, вернее, пахнут не тем, чем следует. В запахе сирени чувствуется примесь бензина и пыли, резеда отдает нюхательным табаком, левкой — капустой, жасмин — навозом.

Но белая акация — дело совсем другого рода. Однажды утром неопытный северянин идет по улице и вдруг останавливается, изумленный диковинным, незнакомым, никогда не слыханным ароматом. Какая-то щекочущая радость заключена в этом пряном благоухании, заставляющем раздуваться ноздри и губы улыбаться. Так пахнет белая акация.

Однако на другой день совсем другое впечатление. Вы чувствуете, что весь город, благодаря какой-то моде, продушен теми сладкими, терпкими, крепкими, теперешними духами, от которых хочется чихать и от которых, в самом деле, чихают и вертят носом собаки. На следующий день пахнет уже не духами, а противными, дешевыми, пахучими конфетами, или тем ужасным душистым мылом, запах которого на руках не выветривается в течение суток. Еще через день вы начинаете злостно ненавидеть белую акацию. Ее белые, висячие гроздья повсюду: в садах, на улицах, в парках и в ресторанах на столиках, они вплетены в гривы извозчичьих лошадей, воткнуты в петлички мужчин и в волосы женщин, украшают вагоны трамваев и конок, привязаны к собачьим ошейникам.

Нет нигде спасения от этого одуряющего цветка, и весь город на несколько недель охвачен повальным безумием, одержим какой-то чудовищной эпидемией любовной горячки. Таково весеннее свойство этого дьявольского растения. Влюблены положительно все: люди, животные, деревья, травы и даже, кажется, неодушевленные предметы, влюблены старики, старухи и дети, гласные думы, хлебные маклеры, бурженники и лапетутники (две загадочные профессии, известные только Одессе), гимназисты приготовительного класса, телеграфные барышни, городовые, горничные, приказчики, биржевые зайцы, булочники, капитаны кораблей, рестораторы, газетчики и даже педагоги. Какая-то неисследованная зараза, какой-то таинственный микроб заключен в аромате белой акации.

На коренных обывателей эта болезнь действует сравнительно умеренно, — так же, как на природных жителях Кавказа слабо отражается болотная лихорадка, или на европейцах — корь. Но свежему, приезжему человеку, На коренных обывателей эта болезнь действует сравнительно умеренно, — так же, как на природных жителях Кавказа слабо отражается болотная лихорадка, или на европейцах — корь. Но свежему, приезжему человеку, особенно северянину, весенние цветы белой акации сулят преждевременную гибель.

Так случилось и со мной. Я нанял дачную комнатку на одном из бесчисленных одесских Фонтанов. У моих окон росла акация, ее ветви лезли в открытые окна, и ее белые цветы, похожие на белых мотыльков, сомкнувших поднятые крылья, сыпались ко мне на пол, на кровать и в чай. Когда я обосновался на даче, весенняя эпидемия была уже в полном разгаре. По вечерам на станцию трамвая выплывало все местное молодое население. Юноши и девицы ходили друг к другу навстречу целыми сплошными, тесными массами, подобно рыбе во время метания икры. И все смеялись, и ворковали, и грызли подсолнухи. Над вечерней толпой стоял оплошной треск семечек и любовный, бессмысленный говор, подобный болботанию тетеревов на токовище. И акация, акация, акация… Тут-то я и захватил мою болезнь, постигшую меня в самой тяжелой форме.

Она была дочерью той дамы, хозяйки столовой, где я питался скумбрией, баклажанами, помидорами и прованским маслом. Мать была толстая крикунья, с замасленной горой вместо груди, с красным лицом и руками Она была дочерью той дамы, хозяйки столовой, где я питался скумбрией, баклажанами, помидорами и прованским маслом. Мать была толстая крикунья, с замасленной горой вместо груди, с красным лицом и руками прачки. Дочь присутствовала в столовой для украшения стола. У нее был свежий цвет лица, толстые губы, миндалевидные темные глаза и молодость. С матерью была она схожа так же, как два экземпляра одной и той же книги: экземпляр свежий и экземпляр подержанный. Но даже и это не остановило меня. Я уподобился летней мухе на липкой бумаге. Было и сладко и противно… и чувствовалось, что не улетишь.

О том, как я признался, как я делал предложение мамаше и как нас повенчали, — я ничего не помню. У меня был жар в 60 градусов, вздорный бред, хроническое слюнотечение и на лице идиотская улыбка.

Очнулся я только осенью, когда настали холода…

А теперь прошел год, и опять осень. Идет дождь, ветер дует в щели окон. Белая акация, — черт бы ее побрал! — облысевшая, растрепанная, грязная, как старая швабра, свешивает беспорядочно вниз свои черные длинные стручья, и качает головой, и плачет слезами обиженной ростовщицы… А я предаюсь грустным размышлениям.

Жена моя говорит: «тудою», «сюдою» и «кудою». Она говорит: «он умер на чахотку», «она выше от меня ростом», «с тебя люди смеются», «зачини фортку» (запри калитку), «я за тобой соскучилась».

Но ее уверенность во всех вещах мира необычайна, и она на мои поправки гордо отвечает, что одесский жаргон имеет такое же право на существование, как и русский.

Она знает все, решительно все на свете: литературу, музыку, светские обычаи, науку, и дрожит в ожидании очередного номера Пинкертона. Она считает признаком хорошего тона ходить каждый день на Николаевский бульвар или на Дерибасовскую и толкаться там бесцельно в человеческой тесноте и давке три или четыре часа подряд, щебеча и улыбаясь. Она любит яркие цвета в одеждах, шелк и кружева, но сама — неряха. Она хочет одеваться по моде, но так ее преувеличивает и подчеркивает, что мне стыдно с нею показаться на люди: мне все кажется, что ее принимают за кокотку. На улице она, как дома, ибо давно известно, что улица — родная стихия одессита.

Она скупа, жадна и обжора, она жестока и глупа, как гусеница, она терпеть не может детей и не уважает старости. Она ругается с женской прислугой, как извозчик, на их ужасном одесском жаргоне, и я вижу, что умственный уровень и такт моей жены и те же качества моей кухарки — одинаковы. Она наводняет мой дом своими бесчисленными родственниками с «Пересыпи» и «Молдаванки», и все они одесситы, и все они все знают и все умеют, и все они презирают меня, как верблюда, как вьючную клячу.

Она читает потихоньку мои письма и заметки и роется, как жандарм, в ящиках моего письменного стола. Она закатывает мне ежедневно истерику, симулирует обмороки, столбняки, летаргический сон и пугает самоубийством. Она посылает по почте грубые, ругательные анонимные письма как мне, так и моим добрым знакомым. Она сплетничает обо мне с прислугой и со всем городом. И она же уверяет меня, что я — чудовище, сожравшее ее невинность и погубившее ее молодость. Она еще не бьет меня, но кто знает, что будет впереди?

Милый мой! Была бы в моих руках огромная, неограниченная власть — власть, скажем, хоть полицейская, — я приказал бы вырубить за одну ночь всю белую акацию в городе, вывезти ее в степь и сжечь. Вырывают же ядовитые растения, убивают вредных насекомых, сжигают зачумленные дома, и никто не видит в этом ничего диковинного!

Прощайте же, дорогой мой. Завидую вашей холостой свободе, и да хранит вас аллах от чар белой акации. Обнимаю вас сердечно.

Ваш — прежде вольный казак, а теперь старый мул, слепая лошадь на молотильном приводе, дойная корова — NN.

Саша Черный Колбасный оккультизм Рассказ делового человека

Человек я не суеверный, некогда в эмигрантской жизни таким пустякам предаваться. И, по логике рассуждая, черному коту, либо проезжающему покойнику, либо католическому попу поперек прохожих передвигаться по Парижу приходится. Не на аэропланах же им перелетать.

Тем не менее, с некоторых пор русские объявления за салатом пробегая, стал я задумываться. Печатают же. Не зря Гутенберг свой наборный шрифт изобрел…

Предсказываю прошедшее, рассказываю настоящее, заглядываю в будущее. Брюнетам скидка. Имеющим свою квартиру — льготные условия платежа. С оккультным приветом, Веранда Брахмапутра.

И личико изображено соответственное.

В скидке я (хотя и бывший брюнет) не нуждаюсь. Подножные франки, слава богу, не перевелись. Перфектум и презенс меня тоже не интересуют. И даром известно: несла наша курица в прошлом золотые яйца; курицу зарезали, яйца разбили, пух по ветру гуляет… А кто ее зарезал, до сих пор на диспутах спорят. Может, интеллигенция, а может, и неграмотные…

Настоящее наше вроде братской могилы. Что в ней зря ковыряться? Но вот будущее, футурум, как выражались древние греки, — вещь заманчивая. Вроде маяка на неизвестном острове. Может, там финики сами в рот падают, может, там вроде собачьей пещеры близ Неаполя: тварь высокого роста выживает, а низкорослая ноги протянет.

Дела разные наворачиваются. Стоит перед тобой как бы эмигрантский столб, а на столбе написано: пойдешь прямо — последний капитал потеряешь, пойдешь вправо — из Франции вышлют, пойдешь влево — компаньон зарежет… Неразменным рублем, однако, тоже не обзавелся. Ждать нельзя. Мысли, сомнения — как быть, с кем посоветоваться? Вдов я, живу в меблирашках, на манер бесплодной смоковницы… Сын один в Африке фельдшером, неграм пиявки к пупкам ставит; другой в Риге в танцклассе на какой-то собачьей кишке играет. От таких, хоть и по радио, какой же совет.

От французов тоже толку на сантим. «Са-ва, са-ва»… Как, мол, поживаете? А чуть ты ему начнешь про ишиас свой рассказывать или что вчера во сне видел, его и звания не осталось. Так, больше для упражнения в вежливости спрашивают.

Со своими земляками тоже разговор короткий. Каждый, как кот в океане, барахтается в неизвестном направлении. Компас в ломбарде, во рту горькая соль. Станет тебе такой советовать…

Стал я свое довоенное образование перетряхивать. Окончательным интеллигентом сделаться не успел, пришлось в Рязани после отца переплетное дело разворачивать. Кормился — ничего. Тогда книги переплетали, теперь только зачитывают… Прогимназию успел все-таки кончить: векселя и любовные письма писал без ошибки.

Стал я вспоминать. Верили же классические разные личности в ауспиции, по кишкам-внутренностям гадали. Гороскопы тоже астрологи составляли: по планете, проходящей через меридиан дня рождения, все штатские и военные операции предсказывали. А уж пифии совсем вроде гадалок были. Только бесплатно работали и серой от них пахло. Да еще сидели не на четвероногом акажу-кресле, а над пропастью на трех ножках. Разница несущественная. Александр Македонский насчет плана кампаний гадал, Клеопатра, может, на внутренностях любовников в будущее заглядывала… Сам Конан Дойл, мировой автор полного собрания похождений, у загробных сыщиков насчет подброшенной младенческой ноги неизвестной национальности мнения спрашивал. Ужели я, Иван Трофимов, рязанский переплетчик, скептические вензеля выводить буду? Глупо.

Взял карту Парижа, разложил на сомье. Улицу разыскал, метро красным карандашом обвел, котелок рукавом навощил, с ботинок меблированной салфеткой пыль веков смахнул — поехал. Потому подробно все описываю, что случай, действительно, выдающийся…

* * *
По дороге все думаю — правильно ли я к ней, к Брахмапутре, в коричневой тройке, как парикмахер на панихиду, заявлюсь. Может, визитку бы рязанскую надеть (она у меня вроде мумии Тутанхамона, без износу!). Случай все же торжественный, все равно что судьбе визит наносишь. Да и дама ведь она, пифия-то эта монмартрская. Доктор оккультных наук, почетный член бабелмандебской теософской академии — пес натощак не выговорит… Про хвост ничего не сказано: с хвостом она, как по Гоголю ведьме полагается, или, так сказать, в уровень с модой — отрубила…

Выскочил из метровой дырки. Совестно. Будто голый в витрине лежишь, а на грудях этикетка: «Вот старый дурак к гадалке собрался». Идти, не идти? Решил положиться на оккультную арифметику: если первый автомобиль на три делится — перст судьбы, надо идти. Гляжу — из-за угла выкатывает, и сзади, так я и ахнул: 567. Четыре раза, подлец, делится! Не пойдешь — рыбьей костью, чего доброго, в наказание за обедом подавишься…

Поднялся я на третий этаж; лестница тухлой консьержкой припахивает. Ткнул я кнопку, дверь как дверь — ничего магнетического.

Отворяет этакая Агаша, домашняя рабыня российского привоза. Глаз голубой, веселый, вся в припухлостях. И румянец естественный — арбуз астраханский в разрезе. Даже отодвинулся я немного. Не затем-с пришел.

— Погадать, батюшка? Пожалуйте в ожидальную, номерок я вам очередной выдам.

— Да там много народу ли?

— Слава богу. Табурет дополнительный из кухни принесла.

— Ну, мать моя, я после зайду. Некогда мне в хвосты гадальные у вас становиться…

Конфузно стало. Не предбанник тут, гром их побей… Буду я себя, солидный человек, ножки под табуретом поджавши, на общий позор выводить.

Рабыня, однако, свое дело знала. Дверь за спиной щелк, сама у меня палку и котелок из рук, словно у грудного младенца, берет, голосок под сурдинку перевела:

— У нас, сударь, многие из мужчин стесняются. Не сомневайтесь. Коридорчиком я вас в столовую проведу. Уж вас там и водолаз не найдет. А если вы мне пять монет на сберегательную книжку пожалуете, я вас промеж двух барынь вне очереди втисну.

Втискивай. Что ж поделаешь, если в пятьдесят пять лет сдуру в гадальную мышеловку влетел.

— Занятие ваше, — спрашивает, — какое?

— Тебе зачем?

— Да так… На капитана одного черноморского очень вы в профиль похожи.

— Гм… У меня, душа моя, и профиля почти нету: разнесло от меблированной сидячей жизни. Занятие мое в прошлом сухопутное… Переплетное дело в Рязани держал. А теперь к колбасному производству тяготение имею. Впрочем, тебе это ни к чему… Поворачивай пятки.

Вхожу в столовую. Действительно, кроме летающей моли, никого. Да в дальнем углу на мои шаги проснулся на жердочке ревматический попугай, пегий старик. Почесал себя меланхолическим клювом под мышкой и этак отчетливо, барственным баском по-русски на всю столовую хрипло выразился:

— Еще один.

Я от удивления даже пиджак на верхнюю пуговицу застегнул.

— Кто же это, — спрашиваю, — еще один?

А он в ответ без всякого стеснения (разве ж он, дьявол носатый, не на деньги клиентов свои насущные семечки лущит?) — прямо мне в нос традиционно ляпнул:

— Дурррак.

* * *
Впрочем, в дураках я, слава Богу, не оказался. Совсем наоборот. Провела меня Агаша сквозь коридорные Фермопилы, в дверь по телеграфному коду постучалась: мужчина, мол — солидный — с икрой.

Впустили. Сидит в обыкновенной венской качалке этакий кулич необъятный. Щечки — земляничное желе, грудь на пульмановских корсетных рессорах, глаза — две коринки, — ничего мистического. Что ж, может, у нее главная сила внутри скрыта. Как жемчуг в устрице… На столе тоже ни черепов, ни змей в банке. Самая ординарная бутылка мадеры да халва на блюдечке.

Поздоровалась за руку и завела сразу. Весь свой гадальный прейскурант выложила:

— Желаете на картах в две колоды с вариациями? За прошлое десять франков приплаты. Или по-болгарски на кофейно-турецкой гуще? Специально для пожилых особ, которые еще не погасши… Можно и по руке, по разверстой ладони, полная хиромантия души со всеми буграми, линиями и перекрестками за 25 франков. Многие тоже по почерку, как на рентгеновской скелетной фотографии, обнаруживаются. Способ особо научный… Выбирайте.

Я ее сразу и укоротил.

— Если я к вам, как к врачу по внутренним душевным болезням пришел, с какой стати я сам для себя лечение выбирать буду? Банки ли мне наружные ставить, или цитварное семя внутрь принимать? Это, простите, вашу фирму не рекомендует.

Она насупилась, зубами и корсетом скрипнула и говорит:

— Я и без вас знаю, какой способ кому соответствует. Мне только надо было тембр голоса услышать, чтоб фибры ваши сообразить. Голос у вас тихий, но несимпатичный… А гадать я вам по книжной рулетке буду… Покажите, между прочим, вашу руку. Гм… Бугор Юпитера у вас вон как выпячивается. Властолюбие.

— Действительно, — отвечаю, — Каракалла во мне тайный сидит, только наружу выйти не может. Французские законы не позволяют.

Покосилась она на меня вбок, насмешки не поняла, образование не такое…

— Может быть, желаете десять франков доплатить, попугай вам из урны билетик с настоящим вытянет.

— Спасибо, матушка. Он мне в столовой бесплатно уже все изустно сообщил. Прошедшим не интересуюсь: подобно оно одуванчику на могильной плите. А настоящее, пока мы болтаем зря из пустого в порожнее, в прошедшее переливается. Дело мое серьезное, ответственное. Одна нога здесь, другая там, посредине Рубикон. Либо из меня золотой телец выскочит, либо собачий хвост в репейнике. Не томите, матушка, прошу вас покорно.

— Так бы сразу и сказали.

Снимает она с полочки над головой пузастенькую книжечку. Жест франкмасонский сделала, открыла где попало и спрашивает:

— Правая страница или левая? Отвечай сразу, не подумавши, будто кто тебя шилом в бок колет.

— Правая.

— Строка какая?

— Двенадцатая.

— Сверху или снизу?

— Снизу…

Повела она пальцем, нашла и… читает:

Свиную щетинку в кудри не завьешь.

— Скажи на милость! Ведь это ж прямо намек. Валите, — говорю, — дальше. — Опять она раскрыла.

— Страница?

— Правая!

— Строка?

— Семнадцатая!

— Слева?

— Справа!

Около кости мясо слаще…

Так я и взвился. Ясный намек на колбасное производство. Ну, до трех раз… валите, Веранда, как вас по батюшке… Брахмапутровна.

И представьте себе, по третьему разу полное, можно сказать, подтверждение:

Свинья чешется — к теплу, а визжит — к ненастью…

Вот тебе и суеверие! Прямо в мою свиную мишень все три стрелы.

Выпил я воды, паузу сделал — взволновался очень. Что в самом деле за колбасный спиритизм?..

А она сидит, перстами играет, улыбка во весь медальон: что, мол, фирма моя тебе нравится?

— Как же, — говорю, — сударыня, вы так навели, что все мои колбасные мечтания перед вами, как на ладони, вскрылись?

— Кто, милый, каким товаром торгует: один обыкновенными сосисками, другой высшим животным гипнотизмом… Теперь я вам самое существенное за тот же гонорар и предскажу. Недорогую подержанную машину для производства небось ищете?

— Ищу.

— И мастера, который непьющий, из русских?

— Господи! Третью неделю по всем газетам объявление тискаю.

— Помещение тоже, поди, требуется? Бай на девять лет, да на окраине, чтоб колбасные твои ароматы жильцам не мешали?

— Прямо в точку!

— Ну ладно. Открывай смело. Моя рука полевого ветра легче. Какое имя?

— Иван Трофимов.

— В крутом буераке лютые собаки. В лес дорога, на пупке тревога, внутри ярмарка… На море, на взморье, на белой салфетке, в бурой жилетке сидит раб Иван под деревом-лозою, торгует ливерною колбасою… Ступай теперь домой, а вечером наведайся. Насчет непьющей машины, подержанного мастера и всего прочего все тебе точно обскажу…

Устала, бедная, от напряжения фибр — заговариваться стала и глаза прикрыла. Даже серой, могу сказать, запахло… Сунул я ей за ошейник двойную против таксы мзду и на цыпочках вышел. С лестницы от радости козлом скатился… Вот тебе и суеверие!

* * *
Дело мое (тьфу-тьфу!) теперь на мази. Мастер только тогда и пьет, когда я сам запиваю, — надо же хозяина уважить. Машина подержанная попалась прямо как новобрачная. И помещение — ателье первый сорт. Все она — Брахмапутра…

Чайная, ливерная, охотничьи сосиски, полендвица так залпом и расходится. Не то что среди эмигрантов, этих не удивишь — французы народ гастрономический, нарасхват берут. А что процент гороховой муки в чайной колбасе у меня свыше нормы, наплюйте тому промеж глаз, кто говорит. Из зависти. Горох — не стрихнин… Хоть розовое масло клади, все равно брехать будут…

Гадалке, конечно, каждое первое и пятнадцатое разного свинства посылаю: она для меня все равно что Муза, все дело направила, нельзя свиньей себя оказать. И Агаше перепадает. Разживусь еще, перетяну ее в свой розничный — кассиршей. Руно ей на голове подстричь, совсем вроде пасхального поросенка, — симпатичная дамочка выйдет.

А книжку, по которой гадалка колбасную мою судьбу мне раскрыла по дружбе я у нее на подержание взял. «Том второй, пословицы русского народа, собранные Далем».

Пробовал было на разные случаи сам себе гадать — фасон не тот. Я о скоропостижной любви, к примеру, загадаю (в 55 лет в Париже только бодрая осень разворачивается, особливо кто при своем деле), а по книжке, бес его знает что выходит:

Будет корова, будет и подойник.

Или:

У кого голоса нет, тот и петь охоч.

Как будто вроде насмешки. Нет, стало быть, во мне этого самого оккультного перцу. И придется уж, видно, к пифии моей по специальному этому вопросу опять обращаться.

О. Генри Тысяча долларов

— Тысяча долларов! — строго и торжественно повторил нотариус Тольмен. — А вот и деньги!

Молодой Джилльян весело рассмеялся, когда прикоснулся к тоненькой пачке новеньких пятидесятидолларовых бумажек.

— На редкость несуразная сумма! — так же весело объяснил он нотариусу. — Будь еще хоть десять тысяч долларов, такой парень, как я, мог бы здорово кутнуть и даже заставить о себе говорить. Даже пятьдесят долларов причинили бы мне менее хлопот, чем эта несчастная тысяча.

— Вы внимательно выслушали пункты дядиного завещания? — сухим, официальным тоном спросил нотариус. — Я не уверен в том, что вы должным образом усвоили некоторые детали. Об одной я должен вам напомнить. Вы обязуетесь дать нам полный отчет в том, как вы израсходовали эту тысячу долларов, причем должны сделать это тотчас же по израсходовании. Завещание особенно подчеркивает это. Я не сомневаюсь, что вы в точности выполните волю завещателя.

— Можете вполне рассчитывать на это! — весьма вежливо ответил молодой человек. — Обещаю вам это, если даже мне придется израсходовать личные средства. Ввиду того, что я всегда был очень слаб в расчетах и подсчетах, мне придется пригласить специального секретаря.

Джилльян вернулся в свой клуб, где выудил одного знакомого, которого фамильярно величал «Старичина Брайзон».

«Старичина Брайзон» был человек лет сорока, очень спокойный и довольно нелюдимый. В данную минуту он сидел в углу и читал книгу. При виде Джилльяна он тяжело вздохнул, опустил книгу на колени и сбросил с носа очки.

— Ну, старичина Брайзон, проснитесь! — окликнул его Джилльян. — Я должен рассказать вам презабавную историю.

— Правду сказать, я предпочел бы, чтобы вы рассказали ее кому-нибудь в бильярдной! — ответил Брайзон. — Ведь вы отлично знаете, как я ненавижу все ваши забавные и незабавные истории.

— Но эта история совсем особенная и гораздо лучше и интереснее всех предыдущих! — произнес Джилльян, свертывая папиросу. — Нет, правда, я страшно рад, что могу вам, первому рассказать ее. Она такая печальная и вместе с тем такая смешная, что рассказывать ее под шум бильярдных шаров не представляется ни малейшей возможности. Я только что из конторы легальных корсаров, приставленных к наследству моего покойного дядюшки. Он оставил мне ни больше и ни меньше, как тысячу долларов. Ну, скажите по совести, что такой субъект, как я, может сделать с этакой ерундовской суммой? Ну, что за деньги — тысяча долларов!

— А я думал, — сказал Брайзон, проявляя столько же интереса к этому делу, сколько пчела — к уксусу, — я думал, что покойный Септимус Джилльян обладал капиталом по меньшей мере в пятьсот тысяч.

— И это верно! — весело подтвердил Джилльян. — Но в том-то и вся штука. Все свои тонны дублонов он завещал микробу. Это надо понимать в том смысле, что часть наследства поступает в пользу человека, который найдет какую-то там бациллу, а остальная часть ассигнуется больнице, которая будет бороться с этой бациллой. Кое-какая мелочь оставлена посторонним. Так, например, дворецкому оставлены перстень с печаткой и десять долларов. То же самое получает экономка. Его племяннику досталась одна тысяча долларов.

— А ведь вы всегда до сих пор тратили очень много денег! — заметил Брайзон.

— Очень много! — согласился Джилльян. — Что касается ежемесячных выдач, то покойный дядюшка вел себя по отношению ко мне лучше всякой матери.

— А других наследников нет? — спросил Брайзон.

— Ни одного!

Джилльян хмуро посмотрел на свою папиросу и затем почему-то в сердцах лягнул ни в чем не повинный кожаный диван.

— Правда, там еще есть мисс Хайден, воспитанница моего дядюшки, жившая в его доме и живущая там теперь. Она — очень милый и спокойный человек, очень музыкальна и приходится дочкой одному человеку, который во времена оны имел несчастье быть другом покойного. Да, я забыл сказать, что она тоже получила перстень с печаткой и десять долларов. Ужасно жаль, что я не получил такого наследства. Тогда бы я купил две бутылки вина, подарил бы перстень лакею и окончательно разделался бы с этим грязным делом. Послушайте, старичина Брайзон, ради бога, не важничайте так, опустите-ка нос и скажите мне по-дружески: что может такой тип, как я, сделать с тысячью долларов?

Брайзон протер стекла очков и улыбнулся. А когда он улыбался, то Джилльян заранее знал, что «старичина» будет более едок, чем обыкновенно.

— Тысяча долларов, — начал Брайзон, — представляет и очень большую, и очень малую сумму. На эти деньги иной человек может устроить себе такой чудесный семейный очаг, что сам Рокфеллер будет ему завидовать. Другой человек может послать свою больную жену на Юг и тем спасти ее от верной смерти. На тысячу долларов можно в продолжение июня, июля и августа кормить цельнейшим молоком целую сотню ребятишек и пятьдесят из них спасти. На тысячу долларов можно в продолжение получаса побаловаться в «фаро» в одной из многочисленных «художественных» студий, которые чрезвычайно ловко замаскировали свои истинные намерения. Этой суммы вполне достаточно для того, чтобы дать чудеснейшее воспитание любознательному юноше. Мне вот на днях рассказывали, что за такую именно сумму на одном аукционе продали настоящего «Коро». Имея тысячу долларов в кармане, вы можете двинуть в один из нью-гэмпширских городков и чудеснейшим образом преспокойно прожить там два года. А если хотите, то можете снять на один вечер Мэдисон-сквер и прочесть назидательную лекцию на тему о том, как неприятно при больших надеждах получать малое наследство.

— Вы были бы страшно симпатичным парнем, если бы только не любили так морализировать! — шутливо сказал Джилльян. — Отвечайте мне прямо на вопрос: что мне делать с тысячью долларов?

— Вам что делать? — с мягким смешком ответил Брайзон. — Ну, конечно, вам остается только одно: подарить на эти деньги бриллиантовый кулон мисс Лотте Лаурьер, а затем поселиться на каком-нибудь ранчо. Я лично рекомендую вам овечье ранчо, так как я ненавижу овец.

— Сердечно благодарю вас! — сказал Джилльян, подымаясь с места. — Я так и знал, что могу всецело рассчитывать на вас. Вы посоветовали мне именно то, что нужно. Самое лучшее будет — сразу потратить деньги. Так гораздо легче будет дать отчет, потому что разбираться в бухгалтерских деталях я не в состоянии. Это противно мне.

Джилльян вызвал по телефону кеб и приказал кучеру:

— Коламбиан-театр! К артистическому подъезду!

Мисс Лотта Каурьер помогала Природе, разгуливая пуховкой по своему лицу. В театре было множество народу, и артистка уже готова была к выходу на сцену, когда ей доложили о приходе мистера Джилльяна.

— Попросите его сюда! — сказала мисс Лотта. — В чем дело, Бобби? Мне через две минуты выходить!

— Не мешает пройтись лапкой по правому уху! — с видом знатока посоветовал Джилльян. — Вот теперь лучше. Двух минут для меня вполне достаточно. Какого мнения вы держитесь о безделушке, вроде бриллиантовой подвески? Я располагаю сейчас капиталом, который выражается тремя нулями с одной единицей в авангарде!

— О, об этом предмете я держусь наилучшего мнения! — пропела мисс Лотта. — Адамс, дайте мне мою правую перчатку. Скажите, Бобби, не заметили ли вы случайно, вчера кулона на Делле Стейси? Он куплен у Тиффани и стоит всего-навсего две тысячи двести долларов. Конечно, если… Адамс, поправьте мне, пожалуйста, пояс слева.

— Мисс Лаурьер, ваш выход! — раздался где-то сбоку голос помощника режиссера.

Джилльян побрел к тому месту, где его ждал кеб.

— Что бы вы сделали, будь у вас тысяча долларов? — с таким вопросом он обратился к кучеру.

— Открыл бы трактир! — быстро и хрипло ответил тот. — Я знаю такое местечко, где я мог бы обеими руками загребать денежки. Это — четырехэтажный кирпичный угловой дом. В голове у меня все готово. Во втором этаже я устроил бы закусочную, в третьем — маникюр и разные другие заграничные штучки, а в четвертом — бильярдную. Если вам угодно втесаться в это дело, то…

— О нет, нет! — быстро ответил Джилльян. — Я просто из любопытства спросил об этом. Я беру вас по часам. Гоните, пока я не прикажу вам остановиться.

Проехав восемь кварталов по Бродвею, Джилльян с помощью тросточки откинул подножку и вышел. Сбоку, на тротуаре, на стуле, сидел слепой и продавал карандаши. Джилльян направился прямо к нему.

— Извините меня за беспокойство, — сказал он, — но я очень хотел бы услышать из ваших уст, что вы сделали бы, будь у вас тысяча долларов?

— Это вы только что приехали в кебе? — осведомился слепой. — Я сразу понял, что вы человек со средствами! — сказал торговец карандашами. — Днем в кебе могут разъезжать только богатые люди. Если угодно, взгляните вот на это!

С этими словами он вынул из бокового кармана записную книжку и протянул ее молодому человеку. Джилльян открыл ее и увидел, что это банковская книжка на имя слепого, капитал которого равнялся 1785 долларам.

Джилльян вернул ему книжку и снова сел в кэб.

— Я забыл кое-что, — сказал он кучеру. — Поезжайте, пожалуйста, в контору нотариусов Тольмен и Шарп, Бродвей, номер…

Нотариус Тольмен довольно недружелюбно вопросительно глянул на него поверх золотых очков.

— Простите великодушно, — весело заявил молодой человек, — но разрешите мне задать вам один вопрос. Надеюсь, что вы не сочтете меня назойливым. Разрешите узнать, оставлено ли что-нибудь мисс Хайден помимо перстня с печаткой и десять долларов?

— Ровно ничего! — отрезал нотариус.

— Премного благодарен вам! — сказал Джилльян. — Имею честь!

Он снова сел в кеб и дал кучеру адрес покойного дяди.

Мисс Хайден писала письмо в библиотеке. Она была невысокого роста, но очень стройна и одета во все черное. Мимо ее глаз никто не мог равнодушно пройти. Джилльян направился к ней со своим обычным видом полнейшей беззаботности.

— Я только что от старого Тольмена, — пояснил он. — Они все время разбирались в бумагах и вот нашли… — Джилльян попытался было найти в своей памяти специальный юридический термин. — Ну… нашли… Добавление… постскриптум… в этом… самом… в завещании. Оказывается, что наш старик в последнюю минуту передумал и решил дать вам еще тысячу долларов. Я специально поехал к вам для того, чтобы сообщить эту новость, а Тольмен просил меня передать вам деньги. Вот они! Вам бы лучше сосчитать их: все ли правильно?

Он положил деньги рядом с девушкой, на столе.

Мисс Хайден побледнела.

— О! — сказала она и повторила: — О!

Джилльян повернулся и взглянул в окно.

— Я позволяю себе думать, — тихо произнес он, — что вы знаете, до чего я люблю вас!

— Мне очень жаль! — ответила девушка, взяв со стола деньги.

— И никакой надежды для меня? — с почти легким сердцем спросил молодой человек.

— Мне очень жаль! — снова повторила она.

— В таком случае вы разрешите мне написать пару слов? — с улыбкой спросил он и сел за большой библиотечный стол. Она подала ему бумагу и перо и вернулась к своему столу.

Джилльян написал следующий отчет о том, как он потратил выданные ему деньги: «Полученная блудной овцой Робертом Джилльяном 1000 долларов во имя вечного счастья передана лучшей и самой дорогой женщине на свете».

Написанное Джилльян положил в конверт, затем конверт в карман и отправился своей дорогой. Через некоторое время его кеб снова остановился у нотариальной конторы Тольмена и Шарпа.

— Имею честь довести до вашего сведения, что полученная мной тысяча долларов истрачена! — доложил он Тольмену. — И вот, согласно нашему условию, я явился к вам для того, чтобы дать полный отчет. Вы не находите, мистер Тольмен, что в воздухе уже определенно пахнет летом?

С этими словами он положил на стол нотариуса белый конверт и прибавил:

— Здесь, сэр, вы найдете меморандум, касающийся modus'a operandi в деле исчезновения полученных мною долларов.

Не притрагиваясь к конверту, мистер Тольмен подошел к двери и позвал своего компаньона, мистера Шарпа, после чего оба нотариуса с головой ушли в непроглядные глубины огромного сейфа. Через некоторое время они извлекли оттуда трофей в виде большого конверта с сургучной печатью.

Проделав над этим конвертом все, что в сих случаях полагается, они одновременно склонили свои почтенные головы над извлеченным листом бумаги. Через некоторое время мистер Тольмен снова обрел дар речи.

— Мистер Джилльян! — начал он официальным тоном. — Мы только что нашли добавление к завещанию вашего почтенного дядюшки. Этот конверт был поручен нам с тем, что мы вправе открыть его лишь тогда, как вы отдадите нам полный отчет в израсходовании полученной тысячи долларов. Ввиду того, что этот пункт завещании вами выполнен согласно требованиям, мы с мистером Шарпом решили ознакомиться с дополнением. Я не позволю себе досаждать вам нашей профессиональной фразеологией и в двух словах изложу содержание означенного добавления: в том случае, если способ израсходования вами тысячи долларов докажет наличие у вас чувств, заслуживающих вознаграждения, вы получите добавление к той сумме, которую уже получили. Мы с мистером Шарпом назначены душеприказчиками вашего дядюшки, и разрешите уверить вас, сэр, что мы в точности выполним волю покойного, причем постараемся проявить при этом максимум лояльности. Ради бога, мистер Джилльян, не подумайте, что мы хоть сколько-нибудь настроены против вас. Но разрешите нам вернуться к содержанию дополнения. Если способ израсходования вами тысячи долларов обнаружит осторожность, мудрость и полное отсутствие эгоистических импульсов, то нам надлежит вручить вам пятьдесят тысяч долларов в государственных ценных бумагах, каковые бумаги в настоящее время находятся в наших руках. Но в том случае, если — как это предвидел и точно указал наш покойный клиент! — вы потратили деньги обычным для вас способом — простите, но я только цитирую покойного! — потратили деньги в кругу недостойных товарищей и самым недостойным образом! — то означенные в дополнении пятьдесят тысяч долларов должны быть незамедлительно вручены мисс Мириам Хайден, воспитаннице покойного мистера Джилльяна. А теперь, с вашего разрешения, мы с мистером Шарпом рассмотрим ваш отчет об израсходовании тысячи долларов. Если не ошибаюсь, вы представили ваш отчет в письменной форме. Разрешите надеяться на то, что вы отнесетесь с полным доверием к нашему решению.

С этими словами мистер Тольмен потянулся к конверту, но Джилльян успел опередить его. Он схватил конверт с отчетом, совершенно спокойно порвал его на мельчайшие клочки и положил их в карман.

— Все обстоит совершенно благополучно! — с неизменной улыбкой на устах произнес он. — По-моему, не стоит беспокоить вас рассмотрением моего отчета, тем более что я не уверен, разберетесь ли вы во всех тонкостях, которые там имеются. Я вам скажу всю правду: я проиграл эти деньги на бегах. А теперь, джентльмены, имею честь откланяться!

Тольмен и Шарп мрачно поглядели друг на друга, так же мрачно покачали головами и посмотрели вслед молодому Джилльяну, который вышел и, весело насвистывая, стал дожидаться лифта.

Джером Клапка Джером Как зародился журнал Питера Хоупа

— Войдите, — сказал Питер Хоуп.

Питер Хоуп был высок, худощав и гладко выбрит, если не считать коротко подстриженных бакенбард, оканчивавшихся чуть-чуть пониже уха; волосы его были из тех, о которых цирюльники сочувственно говорят: «Немножко, знаете, редеют на макушке, сэр», но зачесаны с разумной экономией, лучшей помощницей бедности. Что касается белья мистера Хоупа, чистого, хотя и поношенного, в нем замечалась некоторая склонность к самоутверждению, неизменно останавливавшая на себе внимание даже при самом беглом взгляде. Его положительно было слишком много, и впечатление это еще усиливалось покроем визитки с расходящимися полами, которая явно стремилась убежать и спрятаться за спиной своего обладателя. Она как будто говорила: «Я уже старенькая. Во мне нет лоску — или, вернее, слишком много его, на взгляд современной моды. Я только стесняю тебя. Без меня тебе было бы гораздо удобнее». Чтобы убедить ее не расставаться с ним, хозяин визитки вынужден был прибегать к силе и нижнюю из трех пуговиц все время держать застегнутой. И то она каждую минуту рвалась на свободу.

Другой особенностью Питера, связывавшей его с прошлым, был его черный шелковый галстук, заколотый парою золотых булавок, соединенных цепочкой. Увидав его за работой, — скрещенные под столом длинные ноги в серых брюках со штрипками, свежее румяное лицо, озаренное светом лампы, и красивую руку, придерживающую полуисписанный лист, — посторонний человек, пожалуй, начал бы протирать глаза, дивясь, что это за галлюцинация: каким образом перед ним очутился этот юный щеголь начала сороковых годов. Но присмотревшись, он заметил бы на лице щеголя немало морщинок.

— Войдите! — повторил мистер Питер Хоуп, повысив голос, но не поднимая глаз.

Дверь приотворилась, и в комнату бочком просунулось маленькое белое личико, на котором светились яркие черные глаза.

— Войдите, — повторил мистер Питер Хоуп в третий раз. — Кто там?

Пониже лица появилась рука, не слишком чистая, и в ней засаленный суконный картуз.

— Еще не готово, — сказал мистер Хоуп. — Садитесь и подождите.

Дверь отворилась пошире; в нее проскользнула вся фигура и, затворив за собою дверь, присела на кончик ближайшего стула.

— Вы откуда: из «Центральных новостей» или из «Курьера»? — спросил мистер Питер Хоуп, все еще не отрываясь от работы.

Яркие черные глаза, только что приступившие к тщательному осмотру комнаты, начиная с закопченного потолка, спустились пониже и остановились на маленькой, ясно очерченной плеши на голове мистера Питера Хоупа, которая доставила бы ему много горьких минут, если бы он знал о ее существовании. Но полные алые губы под вздернутым носом не разжались.

Вопрос остался без ответа, но мистер Хоуп, по-видимому, не обратил на это внимания. Тонкая белая рука его продолжала скользить взад и вперед по бумаге. К листам, лежавшим на полу, прибавилось еще три. Тогда только мистер Питер Хоуп отодвинул свое кресло и в первый раз посмотрел на вошедшего.

Для Питера Хоупа, старого журналиста, давно знакомого с разновидностью рода человеческого, именуемой «мальчик из типографии», бледные мордашки, лохматые волосы, грязные руки и засаленные картузы были самым обыденным зрелищем в районе подземной речушки Флит[1]. Но тут перед ним было что-то новое. Питер Хоуп не без труда разыскал под грудой газет свои очки, укрепил их на горбатом носу и, наклонившись вперед, долго с ног до головы осматривал гостя.

— Господи помилуй! Что это?!

Фигура поднялась во весь рост — пять футов с небольшим — и медленно подошла ближе.

Поверх узкой синей шелковой фуфайки с огромнейшим декольте на ней была надета совершенно истрепанная мальчишеская куртка перечного цвета. Вокруг шеи обмотано было шерстяное кашне, оставлявшее, однако, большой кусок шеи повыше фуфайки открытым. Из-под куртки падала длинная черная юбка, шлейф которой был обернут вокруг талии и подоткнут под ременный пояс.

— Кто вы? Что вам нужно? — спросил мистер Питер Хоуп.

Вместо ответа фигура, переложив засаленный картуз из правой руки в левую, нагнулась и, схватив подол своей длинной юбки, начала заворачивать его кверху.

— Что вы делаете? — воскликнул мистер Питер Хоуп. — Нет, знаете ли, вы…

Но к этому времени юбка исчезла, оставив на виду во многих местах заплатанные штаны, из правого кармана которых грязная рука извлекла сложенную бумагу, развернула ее, разгладила и положила на стол.

Мистер Питер Хоуп сдвинул очки на лоб и вслух прочел:

— «Бифштекс и пирог с почками — четыре пенса; то же (большая порция) — шесть пенсов; вареная баранина…»

— Мне там пришлось служить последние две недели — в трактире у Хэммонда, — последовало разъяснение.

По звуку этого голоса Питер Хоуп понял — так же ясно, как если бы он раздвинул красные репсовые занавески и посмотрел в окно, — что снаружи, на Гоф-сквер, призрачным морем разлился густой желтый туман. В то же время он с удивлением отметил, что у странной фигуры правильный выговор и правильные ударения.

— Спросите Эмму. Она может вам меня рекомендовать. Она сама мне сказала…

— Но милейш… — Мистер Питер Хоуп запнулся и снова прибегнул к помощи очков. Когда же и очки не помогли разрешить загадку, он поставил вопрос ребром:

— Вы мальчик или девочка?

— А я не знаю.

— Как не знаете?

— А не все равно?

Мистер Хоуп встал и, взяв странную фигуру за плечи, дважды медленно повернул ее, очевидно, предполагая, что это может дать ему ключ к загадке. Но напрасно.

— Как вас зовут?

— Томми.

— Томми… а дальше как?

— Да как хотите. Разве я знаю? Меня всякий по-своему зовет.

— Что вам нужно? Зачем вы пришли?

— Вы ведь мистер Хоуп, Гоф-сквер, дом шестнадцать, второй этаж?

— Да, это мое имя и адрес.

— Вам нужно кого-нибудь ходить за вами?

— Вы хотите сказать: экономку?

— Про экономку не было речи. Я говорю: вам нужно кого-нибудь, чтоб ходить за вами — ну, стряпать, убирать, мести? Об этом толковали давеча в лавке. Старуха в зеленой шляпке спрашивала тетушку Хэммонд, не знает ли она кого подходящего.

— Миссис Постуисл? Да, я просил ее приискать мне кого-нибудь. Вы что же, знаете кого-нибудь? Вас кто-нибудь послал ко мне?

— Вам ведь не очень мудреную нужно кухарку? Они говорили, что вы славный, простой старичок, и хлопот с вами немного.

— Нет, нет. Я не требователен — только бы была опрятная и приличная женщина. Но отчего же она сама не пришла? Кто она?

— А хоть бы и я! Чем я не гожусь?

— Извините, но…

— Чем я не гожусь? Я умею стелить постели и убирать комнаты и все такое. А что касается стряпни, то у меня к этому прирожденная склонность, — спросите Эмму, она вам скажет. Ведь вам не мудреную нужно?

— Элизабет! — позвал мистер Питер Хоуп и, перейдя на другой конец комнаты, стал мешать угли в камине. — Элизабет, как ты думаешь, это во сне или наяву?

Элизабет поднялась на задние лапы и впилась когтями в ляжку своего хозяина. А так как сукно на брюках мистера Хоупа было тонкое, то ответ вышел самый вразумительный, какой только она могла дать.

— Сколько уж мне приходилось возиться с другими людьми ради их удовольствия, — услышал он голос Томми. — Не вижу, почему бы мне не делать того же ради себя.

— Друг мой, я все-таки хотел бы знать, мальчик вы или девочка. Вы серьезно предполагаете, что я возьму вас в экономки? — спросил мистер Питер Хоуп, грея спину у камина.

— Я отлично гожусь для вас. Вы мне дадите постель и харчи и — ну, скажем, шесть пенсов в неделю. А ворчать я буду меньше их всех.

— Полноте, не смешите.

— Вы не хотите меня испытать?

— Конечно, нет! Вы с ума сошли.

— Ну что ж, — ваше дело. — Грязная рука потянулась к столу, взяла меню из трактира Хэммонда и приступила к операции, необходимой для того, чтобы снова спрятать его в надежное место.

— Вот вам шиллинг, — сказал мистер Хоуп.

— Нет уж, не надо, а все-таки спасибо.

— Вздор, берите, — сказал мистер Питер Хоуп.

— Нет, лучше не надо. В таких делах никогда не знаешь, что из этого может получиться.

— Как хотите, — сказал мистер Питер Хоуп, кладя монету обратно в карман.

Фигура двинулась к двери.

— Погодите минутку, — раздраженно сказал Питер Хоуп. Фигура остановилась, уже держась за ручку двери.

— Вы вернетесь обратно в трактир?

— Нет. Там кончено. Меня взяли только на две недели, пока одна из девушек хворала. А нынче утром она пришла.

— Кто ваши родные?

На лице Томми выразилось удивление.

— Вы это про что?

— Ну, с кем вы живете?

— Ни с кем.

— Так за вами некому смотреть? Некому заботиться о вас?

— Что я — младенец, что ли, чтобы обо мне заботиться?

— Куда же вы теперь пойдете?

— Куда пойду? На улицу.

Раздражение Питера Хоупа росло.

— Я хочу сказать: где вы будете ночевать? Есть у вас деньги на квартиру?

— Да, немножко есть. Но на квартиру мне неохота идти — не очень-то там приятная компания. Переночую на улице, только и всего. Дождя сегодня нет.

Элизабет издала пронзительный вопль.

— И поделом тебе! — свирепо крикнул на нее Питер Хоуп. — Как же на тебя не наступить, когда ты вечно суешься под ноги. Сто раз тебе говорил!..

Правду сказать, Питер злился сам на себя. Без всякой к тому причины, память упорно рисовала ему Илфордское кладбище, где в забытом уголке спала вечным сном маленькая хрупкая женщина, чьи легкие не приспособлены были вдыхать лондонские туманы, и рядом с нею — еще более хрупкий, маленький экземпляр человеческой породы, окрещенный в честь единственного сравнительно богатого родственника Томасом — имя самое заурядное, как не раз говорил себе Питер. Во имя здравого смысла, что общего мог иметь давным-давно умерший и похороненный Томми Хоуп с этой непонятной историей? Все это чистейшие сантименты, а сантименты мистер Хоуп презирал всей душой: не он ли написал бесчисленное множество статей, доказывая пагубное влияние сентиментальности на наше поколение? Не он ли всегда осуждал ее, где бы она ему ни встречалась: на сцене или в романе? И все же порой в его уме рождалось подозрение, что, несмотря ни на что, сам он в сущности порядком сентиментален. И каждый раз это приводило его в бешенство.

— Погоди, я сейчас вернусь, — проворчал он, хватая удивленного Томми за кашне и вытаскивая его на середину комнаты. — Сиди здесь и не смей трогаться с места, пока я не приду. — И Питер быстро вышел, захлопнув за собой дверь.

— Немножко тронувшись — а? — обратился Томми к Элизабет, когда звук шагов Питера Хоупа замер на лестнице. К Элизабет часто обращались с разными замечаниями. В ней было что-то располагавшее к доверию.

— Ну да ладно, чего не бывает в жизни, — бодро резюмировал Томми и уселся, как ему было велено.

Прошло пять минут, может быть, десять. Затем Питер Хоуп вернулся в сопровождении полной, солидной дамы, совершенно неспособной — это инстинктивно чувствовалось — удивиться чему бы то ни было.

Томми поднялся с места.

— Вот то, о чем я вам говорил, — объяснил Питер.

Миссис Постуисл поджала губы и слегка покачала головой. Она почти ко всем человеческим делам относилась с таким же добродушным презрением.

— Да, да, — сказала миссис Постуисл, — я помню, я ее видела там. Тогда-то она была девчонкой. Куда ты девала свое платье?

— Оно было не мое. Мне его дала миссис Хэммонд.

— А это — твое? — спросила миссис Постуисл, указывая на синюю шелковую фуфайку.

— Мое.

— С чем ты ее надевала?

— С трико. Только оно износилось.

— С чего же это ты бросила кувыркаться и пошла к миссис Хэммонд?

— Пришлось бросить. Нога подвернулась.

— Ты у кого в последнее время служила?

— В труппе Мартини.

— А раньше?

— У-у, всех не перечтешь!

— Тебе никто не говорил, мальчик ты или девочка?

— Никто из таких, кому можно верить. Одни говорили так, другие этак. Смотря по тому, что кому нужно.

— Сколько тебе лет?

— Не знаю.

Миссис Постуисл обернулась к Питеру, бренчавшему связкой ключей.

— Что же — наверху есть кровать. Ваше дело — решайте.

— Понимаете, — объяснил Питер, понижая голос до конфиденциального шепота, — я терпеть не могу валять дурака.

— Правило хорошее, — согласилась миссис Постуисл, — для тех, кто это может.

— Ну да одна ночь — не велика беда. А завтра что-нибудь придумаем.

«Завтра» всегда было любимым днем Питера Хоупа. Стоило ему назвать эту магическую дату, чтобы воспрянуть духом. Когда он посмотрел на Томми, на лице его уже не было ни малейшего колебания.

— Ну что ж, Томми, сегодня ты можешь переночевать здесь. Ступай с миссис Постуисл, она покажет тебе твою комнату.

Черные глаза просияли.

— Вы хотите испытать меня?

— Об этом мы потолкуем завтра.

Черные глаза омрачились.

— Послушайте, я вам прямо говорю, не выйдет.

— То есть как? Что не выйдет?

— Вы хотите отправить меня в тюрьму.

— В тюрьму?

— Ну да, я знаю, вы называете это школой. Пробовали уже и до вас. Но только это не пойдет. — Черные глаза сверкали гневом. — Я никому ничего худого не делаю. Я хочу работать. Я могу содержать себя. Я всегда… Какое кому до этого дело?

Если б черные глаза сохранили свое вызывающее, гневное выражение, Питер Хоуп, может быть, и не утратил бы здравого смысла. Но судьбе угодно было, чтобы они вдруг наполнились слезами. При виде их здравый смысл Питера в негодовании удалился из комнаты, и это положило начало многому.

— Не глупи, — сказал Питер, — ты не понимаешь. Конечно, я хочу испытать тебя. Я только хотел сказать, что мы обсудим подробности завтра. Ну перестань же. Экономки не плачут.

Мокрое личико просветлело.

— Вы правду говорите? Честное слово?

— Честное слово. Теперь иди умойся. А потом приготовишь мне ужин…

Странная фигурка, все еще тяжело дыша, поднялась со стула.

— Значит, вы мне даете квартиру, харчи и шесть пенсов в неделю?

— Да, да. Я полагаю, это будет недорого. Как вы находите, миссис Постуисл?

— И еще платье… или штаны с курткой, — подсказала миссис Постуисл. — Это уж как водится…

— Да, да, конечно, раз это принято… Так вот, Томми, шесть пенсов в неделю и одежда.

На этот раз Питер в обществе Элизабет дожидался возвращения Томми.

— Надеюсь! — говорил ей мистер Хоуп, — надеюсь, что это мальчик. Ты понимаешь, всему виной туманы. Если б у меня тогда были деньги, чтобы отправить его на юг…

Элизабет задумчиво молчала. Дверь отворилась.

— А, вот так лучше, гораздо лучше. Ей-богу, у тебя совсем приличный вид.

Стараниями практичной миссис Постуисл с длинной юбкой было достигнуто временное соглашение, одинаково выгодное для обеих сторон; выше талии наготу скрывал большой платок, искусно скрепленный булавками. Питер, сам до щепетильности аккуратный, с удовольствием заметил, что дочиста отмытые руки Томми совсем не запущены.

— Дай-ка мне свой картуз, — сказал Питер. Он бросил его в ярко пылавший огонь, отчего по комнате распространился странный запах.

— Там в коридоре висит мой дорожный картуз. Можешь пока носить его. Вот тебе полсоверена: купи мне холодного мяса и пива на ужин. Все, что нужно, ты найдешь вот в этом шкафу или где-нибудь на кухне. Не приставай ко мне с расспросами и не шуми. — И Питер опять углубился в свою работу.

— Прекрасная мысль эти полсоверена, — говорил себе Питер. — Теперь «мистер Томми» больше не будет тебя беспокоить. В мои годы завести у себя детскую — безумие! — Перо в его руке брызгало и царапало по бумаге. Элизабет не сводила глаз с двери.

— Четверть часа, — заметил Питер, взглянув на часы. — Я тебе говорил. — Статья, над которой трудился Питер, по-видимому, сильно раздражала его.

— Так почему же, — рассуждал он сам с собой, — почему он тогда не взял шиллинга? Притворство, — заключил он, — уловка, ничего больше. Ну, старушка, мы с тобой еще дешево отделались. Прекрасная была мысль дать ему полсоверена. — И Питер даже рассмеялся, чем сильно встревожил Элизабет.

Но в этот вечер Питеру, очевидно, не везло.

— У Пингли все распродано, — объяснил Томми, появляясь с пакетами, — пришлось идти к Бау на Фаррингдон-стрит.

— А, вот что, — сказал Питер, не поднимая головы.

Томми исчез за дверью, ведущей в кухню. Питер быстро писал, наверстывая потерянное время.

— Хорошо, — бормотал он, — это ловко сказано. Это им не понравится.

Он писал, сидя за столом, а Томми бесшумно и невидимо сновал сзади, то в кухню, то из кухни. И что-то странное происходило с мистером Питером Хоупом: он чувствовал себя так, как будто долгое время был болен — так болен, что даже сам не замечал этого, — а теперь начинает выздоравливать и узнавать знакомые предметы. Эта солидно обставленная, длинная комната, обшитая дубовыми панелями, хранившая вид старомодного достоинства, такая спокойная, приветливая, — комната, где прошло больше половины его рабочей жизни, — почему он забыл о ней? Она встречала его теперь с радостной улыбкой, как старого друга после долгой разлуки. И улыбались выцветшие фотографии в деревянных рамках на камине, и между ними портрет маленькой, хрупкой женщины, чьи легкие не могли перенести лондонского тумана.

— Господи помилуй! — сказал мистер Питер Хоуп, отодвигая свой стул. — Тридцать лет. Как, однако, время бежит. Неужели мне уже…

— Вы как пиво любите: с пеной или без пены? — послышался голос Томми.

Питер словно очнулся от сна и пошел в столовую ужинать.

Уже в постели Питера осенила блестящая мысль. «Ну конечно, — как я не подумал об этом раньше? Все сразу станет ясно». И Питер сладко заснул.

— Томми, — начал Питер, садясь за стол на следующее утро. — Кстати, что это такое? — И он в недоумении поставил чашку обратно на стол.

— Кофе. Вы ведь сказали кофе приготовить.

— Ах, кофе! Так вот что, Томми, на будущее время, если тебе все равно, я буду пить по утрам чай.

— Мне все равно, — любезно согласился Томми, — завтракать-то вам, а не мне.

— Да… что бишь я хотел сказать… у тебя, Томми, не очень здоровый вид.

— А я ничего. Я никогда не болею.

— Может быть, ты не замечаешь. Бывает так, что человек очень нездоров и не знает этого. Я не могу держать у себя человека, если не уверен, что он совершенно здоров.

— Если вы хотите сказать, что передумали и хотите избавиться от меня…

И подбородок Томми моментально задрался кверху.

— Нечего губы дуть! — прикрикнул Питер, напустив на себя ради этого случая такую строгость, что он и сам себе дивился. — Коли здоровье у тебя в порядке, как я надеюсь, я буду очень рад пользоваться твоими услугами. Но это я должен знать наверное. Так уж принято. Так всегда делают в хороших домах. Сбегай-ка вот по этому адресу и попроси доктора Смита зайти ко мне, прежде чем он начнет свой обход. Ступай сейчас же, и, пожалуйста, без разговоров.

— Очевидно, с ним так и следует говорить, — сказал себе Питер, прислушиваясь к удалявшимся шагам Томми.

Когда хлопнула наружная дверь, Питер прокрался в кухню и сварил себе чашку кофе.

«Доктора Смита», вступившего в жизнь в качестве «герр Шмидта», но, вследствие разницы во взглядах со своим правительством, превратившегося в англичанина и ярого консерватора, огорчало только одно обстоятельство — его постоянно принимали за иностранца. Он был коротенький, толстый, с густыми кустистыми бровями и такими свирепыми седыми усами, что дети начинали реветь при виде его и ревели до тех пор, пока он, погладив их по головке, не заговаривал с ними таким нежным голосом, что они умолкали от удивления — откуда взялся этот голос. Он и ярый радикал Питер с давних пор были закадычными друзьями, хотя каждый из них и питал снисходительное презрение к взглядам другого, умеряемое искреннею привязанностью, которую он едва ли сумел бы объяснить.

— Што же такое, по-фашему, с фашей маленькой тэвочкой? — спросил доктор Смит, когда Питер объяснил ему, зачем он его приглашал. Питер оглянулся. Дверь в кухню была плотно закрыта.

— Почем вы знаете, что это — девочка?

Маленькие глазки под нависшими бровями стали совсем, круглые.

— Если это не тэвочка, зашем ее так отэвать?

— Я не одевал. Я именно хочу одеть — как только узнаю…

И Питер рассказал все по порядку.

Круглые глазки доктора наполнились слезами. Эта нелепая сентиментальность его друга больше всего раздражала Питера.

— Бедняжка! — пробормотал мягкосердечный старый джентльмен. — Само профитение привело ее к вам — или его.

— Какое там провидение! — рявкнул Питер. — А обо мне провидение не позаботилось? Подсунуло мне это дитя улицы — изволь возись с ним.

— Как это похоже на фас, радикалов, — презирать ближний за то, что он не родился в пурпуре и тонком белье!

— Я послал за вами не для того, чтобы препираться о политике, — возразил Питер, усилием воли подавляя негодование. — Я послал за вами, чтоб вы определили, мальчик это или девочка, чтобы я по крайней мере знал, что мне с ним делать.

— И што же ви тогда стелаете?

— Не знаю, — признался Питер. — Если это мальчик, — а мне думается, что это так и есть, — пожалуй, можно найти ему местечко где-нибудь в редакции; конечно, придется сначала немножко пошлифовать его.

— А если тэвочка?

— Какая же это девочка, когда она ходит в штанах? К чему заранее придумывать затруднения?

Оставшись один, Питер зашагал по комнате, заложив руки за спину, прислушиваясь к каждому звуку, доносившемуся сверху.

— Хоть бы оказался мальчик, — бормотал он про себя.

Он остановился перед портретом хрупкой маленькой женщины, глядевшей на него с камина. Тридцать лет тому назад, в этой самой комнате, Питер так же шагал из угла в угол, заложив руки за спину, ловя каждый шорох, долетавший сверху, повторяя те же слова.

— Странно, — пробормотал Питер, — очень странно.

Дверь отворилась. Появилась сначала часовая цепочка, колыхавшаяся на круглом брюшке, а затем и сам доктор. Он вошел и затворил за собой дверь.

— Совсем здоровый ребенок, — объявил он, — лучше нефозможно шелать. Тэвочка.

Два старых джентльмена посмотрели друг на друга. Элизабет, по-видимому успокоенная, замурлыкала.

— Что же я с ней буду делать? — спросил Питер.

— Да, ошень неловкое положение, — сочувственно заметил доктор.

— То есть самое дурацкое!

— У вас некому присмотреть за тэвочкой, когда вас нет дома, — озабоченно соображал доктор.

— А насколько я успел познакомиться с этим созданием, — добавил Питер, — присмотр здесь понадобится.

— Я тумаю… я тумаю, я нашел выход.

— Какой?

Доктор наклонил к нему свое свирепое лицо и с лукавым видом постукал себя указательным пальцем правой руки по правой стороне своего толстого носа.

— Я восьму эту тэвочку на свое попечение.

— Вы?

— Мне это не так трудно. У меня есть экономка.

— Ах да, миссис Уэтли.

— Она тобрая женщина, — когда ее узнаешь ближе. Ей только нужно руковотительство.

— Чушь!

— Почему?

— Вам воспитывать такую упрямицу — что за идея!

— Я буту тобр, но тверт.

— Вы ее не знаете.

— А ви тавно ее знаете?

— Во всяком случае, я не ношусь со своими сантиментами — этим только погубишь ребенка.

— Тэвочки не то, что мальшики: с ними нужно инаше обращаться…

— Положим, и я ведь не зверь, — огрызнулся Питер. — А что, если она окажется дрянью? Ведь вы о ней ничего не знаете.

— Конешно, риск есть, — согласился великодушный доктор.

— Это было бы недобросовестно с моей стороны, — сказал честный Питер.

— Потумайте хорошенько. Где не бегают маленькие ножки, там нет настоящий home[2]. Мы, англичане, любим иметь home. Вы не такой. Вы бесшувственный.

— Мне все же кажется, что на мне лежит какое-то обязательство, — сказал Питер. — Девочка пришла ко мне. Я в некотором роде за нее отвечаю.

— Если ви так на это смотрите, Питер… — вздохнул доктор.

— Всякие там сантименты, — продолжал Питер, — это не по моей части, но долг — долг иное дело!

И, чувствуя себя древним римлянином, Питер поблагодарил доктора и распрощался с ним. Затем он кликнул Томми.

— Ну-с, Томми, — начал Питер Хоуп, не поднимая глаз от бумаги, — отзывом доктора я вполне удовлетворен, так что ты можешь остаться.

— Было вам говорено, — возразила Томми. — Могли бы поберечь свои деньги.

— Но только нам надо придумать тебе другое имя.

— Это зачем же?

— Да ведь ты хочешь быть у меня экономкой? Для этого нужно быть женщиной.

— Не люблю бабья.

— Не скажу, чтоб и я его очень любил, Томми. Но ничего не поделаешь. Прежде всего, надо тебе одеться по-настоящему.

— Ненавижу юбки. Они мешают ходить.

— Томми, не спорь!

— Я не спорю, а говорю то, что есть. Ведь правда же, они мешают — попробуйте сами.

Тем не менее женское платье для Томми было заказано и понемногу вошло в привычку. Но привыкнуть к новому имени оказалось труднее. Миловидная, веселая молодая женщина, широки известная под вполне пристойным и добропорядочным именем и фамилией, бывает теперь желанной гостьей на многих литературных сборищах, но старые друзья и до сих пор зовут ее «Томми».

Неделя испытания подошла к концу. Питера, у которого был слабый желудок, осенила счастливая мысль.

— Знаешь что, Томми… я хочу сказать: Джейн, не худо бы нам взять женщину — только для кухни, чтоб варить обед. Тогда у тебя будет больше времени для… для другого, Томми… то есть я хочу сказать: Джейн.

— Для чего «другого»?

Подбородок поднялся кверху.

— Ну — для уборки комнат, Томми, для… для вытирания пыли.

— Мне не нужно двадцать четыре часа в сутки, чтоб убрать четыре комнаты.

— И потом — иной раз приходится послать тебя с каким-нибудь поручением, Томми. Мне было бы гораздо приятнее знать, что я могу послать тебя куда угодно, не нанося этим ущерба хозяйству.

— Да вы к чему это клоните? Ведь я и так полдня сижу без дела, я все могу успеть.

Питер решил проявить твердость.

— Если я что-нибудь сказал, значит, так и будет. И чем скорей ты это поймешь, тем лучше. Как ты смеешь мне перечить! Ах ты!.. — Питер чуть было не выругался, такую решительность он напустил на себя.

Томми, не говоря ни слова, вышла из комнаты. Питер посмотрел на Элизабет и подмигнул ей.

Бедный Питер! Недолго он торжествовал. Пять минут спустя Томми вернулась в черной юбке со шлейфом, перехваченной кожаным поясом, в синей фуфайке с огромнейшим декольте, в засаленной куртке и шерстяном кашне. Алые губы ее были крепко сжаты, опущенные длинные ресницы быстро мигали.

— Томми (строго), что это за комедия?

— Чего уж тут! Я вижу, что не гожусь. Недельку подержали и на том спасибо. Сама виновата.

— Томми (менее строго), не будь идиоткой.

— Я не идиотка. Это все Эмма. Она мне сказала, что я умею стряпать. Что у меня прирожденная способность. Она мне не хотела зла.

— Томми (без всякой строгости), сядь. Эмма была совершенно права. Ты… ты подаешь надежды. Эмма правильно говорит, что у тебя есть способности. Это доказывает твоя настойчивость, твоя вера в свои силы.

— Так зачем вы хотите взять другую кухарку?

Ах, если бы Питер мог ответить по совести! Если бы он мог сказать ей: «Дорогая моя, я старый, одинокий человек. Я этого не знал до… до очень недавнего времени. А теперь уже не могу об этом забыть. Моя жена и ребенок давным-давно умерли. Я был беден, а то, может быть, мне удалось бы спасти их. Это ожесточило мое сердце. Часы моей жизни остановились. Я сам забросил ключ. Я не хотел думать. Ты добралась до меня сквозь этот жестокий туман, разбудила старые сны. Не уходи, останься со мной», — возможно, Томми, как ни была она горда и самостоятельна, осталась бы без всяких условий, и Питер достиг бы цели без особого вреда для своего желудка. Но кара для тех, кто ненавидит сентиментальность, именно в том и состоит, что они не могут так говорить, даже наедине с собой. И Питеру пришлось изыскивать другие способы.

— Почему я не могу держать двух прислуг, если мне так хочется? — вскричал он с оскорбленным видом.

— Какой же смысл держать двух прислуг, когда дел-то всего для одной? Значит, меня вы будете держать из милости? — Черные глаза сверкнули гневом. — Я не нищенка.

— Ты вправду думаешь, Томми… я хочу сказать: Джейн, что ты одна можешь справиться с работой? Ты не будешь в претензии, если я тебя пошлю куда-нибудь как раз в то время, когда тебе нужно будет стряпать? Я ведь вот что, собственно, имел в виду. Некоторые кухарки за это сердятся.

— Ну, так и подождите, пока я начну жаловаться, что у меня слишком много работы.

Питер опять уселся за свой письменный стол. Элизабет подняла голову. И Питеру показалось, что Элизабет подмигнула ему.

Следующие две недели принесли Питеру много волнений, ибо Томми стала подозрительна и всякий раз допытывалась, что это за «дела» такие, которые непременно требуют, чтоб ее хозяин обедал с кем-то в ресторане или завтракал с кем-то в клубе. Подбородок ее моментально поднимался кверху, черные глаза становились угрожающе мрачными. И Питер, тридцать лет проживший холостяком, совершенно неопытный по этой части, смущался, путал, давал сбивчивые ответы и в конце концов провирался в самом существенном.

— Положительно, — ворчал он про себя однажды вечером, распиливая баранью котлету, — положительно, я у нее под башмаком. Этому нет другого названия.

В тот день Питер мечтал о вкусном обеде в своем любимом ресторанчике, со своим милым, старым другом Бленкинсопом. «Он, знаешь, Томми, большой гурман, это значит, что он любит, как ты выражаешься, мудреную стряпню!» Но он забыл, чти три дня тому назад он ужинал с этим самым Бленкинсопом, причем ужин был прощальный, так как на следующий день Бленкинсоп отплывал в Египет. Питер был не очень изобретателен, в особенности по части имен.

— Мне нравятся независимые характеры, — рассуждал сам с собой Питер, — но в ней этой независимости слишком уж много. И откуда она только берется?

Положение становилось весьма серьезным для Питера, хоть он и не признавался в этом. С каждым днем Томми, несмотря на свою тиранию, становилась для него все более и более необходимой. За тридцать лет это была первая слушательница, которая смеялась его шуткам, первая читательница, убежденная в том, что он самый блестящий журналист на всей Флит-стрит. За тридцать лет Томми была первым существом, за которое Питер тревожился и каждую ночь осторожно крался наверх по скрипучей лестнице, чтобы, затемнив рукою свечу, подойти к ее постели и посмотреть, спокоен ли ее сон. Если б только Томми не стремилась непременно «ходить за ним»! Если б она согласилась делать что-нибудь другое!

Питера снова осенила блестящая мысль.

— Послушай-ка, Томми… то есть Джейн, я знаю, что мне с тобой делать.

— Ну, что вы еще придумали?

— Я сделаю из тебя журналиста.

— Не говорите вздора.

— Это не вздор. И, кроме того, ты не смеешь мне так отвечать. Как мой заместитель — это значит, Томми, что невидимое существо, которое помогает журналисту работать, — ты будешь мне очень полезна. Это для меня было бы даже выгодно, Томми, очень выгодно. Я на тебе много денег наживу.

Этот довод был, видимо, понятен Томми. Питер с тайным удовольствием отметил, что подбородок остался на нормальном уровне.

— Я раз помогала одному продавать газеты, — припомнила Томми, — он говорил, что я шустрая.

— Вот видишь! — с торжеством воскликнул Питер. — Здесь только методы различны, а чутье нужно такое же. И мы возьмем женщину, чтоб избавить тебя от домашних забот.

Подбородок взлетел кверху.

— Я могу делать это в свободное время.

— Видишь ли, Томми, мне придется брать тебя повсюду с собой, — ты мне будешь постоянно нужна.

— Вы лучше испытайте меня сначала. Может, я еще и не гожусь.

Питер постепенно усваивал мудрость змия.

— Отлично, Томми. Мы сначала испробуем, годишься ли ты. Может быть, и окажется, что тебе лучше быть поварихой. — В душе он сильно в этом сомневался.

Но семя упало на добрую почву. Первый опыт в области журналистики был сделан Томми совершенно самостоятельно. В Лондон приехал некий великий человек, он остановился в апартаментах, специально для него приготовленных в Сент-Джеймском дворце. И каждый журналист в Лондоне говорил себе: «Вот бы получить у него интервью, — как это было бы для меня важно!» Питер целую неделю носил всюду в кармане лист бумаги, озаглавленный: «Интервью нашего собственного корреспондента с принцем Иксом», а дальше — узенький столбец вопросов слева и очень много места для ответов справа. Но принц был человек многоопытный.

— Удивительное дело, — говорил Питер, кладя перед собою на стол аккуратно сложенный лист, — до него положительно невозможно добраться! Чего я только не перепробовал! Кажется, все хитрости, все уловки… Нет, не берет.

— Вот и старикашка Мартин — тот, что называл себя Мартини, — такой же был, — сообщила Томми. — Как придет, бывало, время платить нам в субботу вечером, — ну, нет к нему приступа, и кончено, и никак ты его не поймаешь! А только я его раз перехитрила, — не без гордости похвасталась Томми, — и вытянула у него десять шиллингов. Он сам дивился.

— Нет, положительно, — продолжал думать вслух Питер, — по совести могу сказать, нет такого способа, дозволенного или недозволенного, которого я бы не испробовал. — Питер швырнул в корзину заготовленный лист и, сунув в карман записную книжку, отправился пить чай к романистке, которая, как было сказано в постскриптуме ее приглашения, больше всего стремилась избежать широкой известности.

Не успел Питер закрыть за собой дверь, как Томми вытащила лист из корзины.

Час спустя в тумане у Сент-Джеймского дворца стоял мальчишка в заплатанных штанах и куртке перечного цвета с поднятым воротником, восхищенными глазами разглядывая часового.

— Ну, ты, полфунта сажи, что тебе здесь нужно? — осведомился часовой.

— Я все думаю: хлопотно, должно быть, сторожить этакую важную птицу?

— Понятное дело, беспокойство, — согласился часовой.

— А как он в разговоре — ничего, обходителен?

— Да как сказать, — часовой переступил с ноги на ногу, — мне-то, собственно, пока с ним не много пришлось разговаривать. Но все-таки ничего, не сердитый. Как присмотришься к нему, ничего.

— Это ведь его окна светятся там, наверху?

— Его. Да ты, братец, уж не анархист ли? Ты лучше скажи.

— Как почувствую, что на меня накатывает, обязательно скажу, — заверил его мальчишка.

Будь часовой более сметлив и проницателен, он мог бы предложить этот вопрос не столь шутливым тоном. Ибо тогда он заметил бы, что черные глаза мальчугана любовно остановились на водосточной трубе, по которой при известной ловкости нетрудно было взобраться на террасу, приходившуюся под самыми окнами принца.

— Хотелось бы мне поглядеть на него, — продолжал мальчик.

— Он тебе что, приятель? — усмехнулся часовой.

— Не то чтобы… а так, больно уж любопытно. На нашей улице только и разговора что про него.

— Ну, брат, так ты торопись. А то он нынче вечером уезжает.

У Томми вытянулось лицо.

— Как же так? А говорили — в пятницу.

— Ага, это ты в газетах прочел? — Часовой заговорил тоном человека, которому все известно. — Я тебе скажу, что ты можешь сделать. — Наслаждаясь непривычным сознанием собственной значимости, часовой оглянулся вправо, потом влево. — Он уезжает сегодня совсем один, в Осборн, поездом в шесть часов сорок минут с вокзала Ватерлоо; никто об этом не знает, кроме, конечно, некоторых, — это уж у него такая манера. Он терпеть не может…

В коридоре раздались шаги. Часовой превратился в статую.

На вокзале Ватерлоо Томми обследовала все вагоны поезда, который должен был отойти в 6.40. Только одно купе сулило кое-какие возможности, — огромное купе в конце вагона, ближайшее к служебному. На нем была надпись «занято», а вместо обычных диванов там стоял стол и четыре мягких кресла. Заметив хорошенько, где находится это купе, Томми прошлась по платформе и растаяла в тумане.

Двадцать минут спустя принц Икс быстро прошел через платформу, никем не замеченный, кроме полудюжины услужливых чиновников, и занял оставленное для него купе. Чиновники низко кланялись. Принц Икс по-военному приложил руку к козырьку. Поезд медленно тронулся.

Принц Икс был тучен, хоть и старался скрыть это. Он редко оставался один, но когда это случалось, он обыкновенно позволял себе, в интересах здоровья, маленькое послабление. До Саутгемптона два часа езды, и, уверенный, что никто не нарушит его уединения, принц Икс расстегнул пуговицы тугого жилета из очень плотной материи, откинул лысую голову на спинку кресла, вытянул огромные ноги поперек другого кресла и закрыл сердитые маленькие глаза.

На минуту принцу Иксу показалось, что в вагоне сквозит. Но так как это ощущение тут же прошло, он не дал себе труда проснуться. Затем принцу привиделось во сне, будто он не один в салоне, будто кто-то сидит напротив него. Сон этот ему не понравился, и он открыл глаза, чтобы рассеять докучную грезу. Против него действительно кто-то сидел. Маленькое, измазанное существо, отирающее кровь с лица и рук грязным носовым платком. Если бы принц способен был удивляться, он удивился бы.

— Не беспокойтесь, — заверила его Томми, — я вам ничего худого не сделаю. Я — не анархист!

Принц усилием мышц сократился на пять-шесть дюймов и начал застегивать пуговицы жилета.

— Как ты сюда попал? — спросил он.

— Это оказалось потруднее, чем можно было рассчитывать, — сказала Томми, отыскивая сухое местечко в своем перепачканном платке и не находя его. — Но это неважно. Все-таки я здесь.

— Если ты не хочешь, чтобы я передал тебя в руки полиции в Саутгемптоне, советую отвечать на мои вопросы, — сухо заметил принц.

Томми не боялась принца, но слово «полиция» в словаре ее бурной юности всегда звучало устрашающе.

— Мне нужно было до вас добраться.

— Это я уже понял.

— Иного способа не было. Вас трудненько поймать. Вы на этот счет очень ловки.

— Расскажи, как это тебе удалось.

— За Ватерлоо есть маленький сигнальный мостик. Поезд, понятно, должен был пройти под ним. Залезть туда, дождаться поезда — и все. Ночь, как видите, туманная, никто и не заметил. Послушайте, ведь вы — принц Икс, да?

— Я принц Икс.

— С ума бы можно сойти, если бы попасть не на того человека.

— Продолжай.

— Мне было известно, который вагон ваш, по крайней мере, можно было догадаться; ну, как он подошел, я скок вниз. — В виде иллюстрации Томми вытянула вперед руки и ноги, потом опять вытерла платком лицо. — Фонари, знаете, — фонарь подвернулся.

— А с крыши?

— Ну, это уж было не трудно. Там, сзади, есть такая железная штука и ступеньки. Надо только спуститься по ним, потом за угол — и готово. По счастью, ваша дверь была не заперта. Мне это и в голову не приходило. Послушайте, у вас не найдется носового платка?

Принц вынул платок из-за обшлага и подал Томми.

— Ты хочешь сказать, мальчик…

— Я не мальчик. Я девочка.

Это было сказано грустным тоном. Считая своих новых друзей людьми, на которых можно положиться, Томми поверила им, что она девочка. Но долго еще мысль об утраченной мужской доле вносила нотку горечи в ее голос.

— Девочка!

Томми кивнула головой.

— Гм, — сказал принц, — я много слышал об английских девушках. Я уже было думал, что это преувеличено. Ну-ка, встань.

Томми повиновалась. Это не совсем соответствовало ее привычкам, но под взглядом маленьких глаз, смотревших на нее из-под густых нависших бровей, иного выхода как будто и не было.

— Так. Ну-с, а теперь, раз ты здесь, что тебе нужно?

— Поинтервьюировать вас.

Томми вытащила вопросный лист. Густые брови нахмурились.

— Кто тебя подбил на эту глупость? Назови мне его имя, сейчас же.

— Никто.

— Не лги мне. Его имя?

Маленькие сердитые глаза сверкали гневом. Но у Томми тоже были глаза. И они загорелись таким негодованием, что великий человек положительно спасовал. Это был новый для него тип противника.

— Я не лгу.

— Прошу прощенья, — сказал принц.

И так как он, будучи на самом деле большим человеком, обладал чувством юмора, то ему пришло в голову, что разговор в таком духе между государственным деятелем, заправляющим делами империи, и дерзкой девчонкой лет двенадцати на вид может в конце концов стать смешным. Поэтому принц придвинул свое кресло к креслу Томми и, пустив в ход свой несомненный дипломатический талант, мало-помалу вытянул из нее всю правду.

— Я склонен думать, мисс Джейн, — сказал великий человек, когда рассказ был окончен, — что ваш друг мистер Хоуп не ошибся. Я бы тоже сказал, что ваше призвание — журналистика.

— И вы мне позволите поинтервьюировать вас? — спросила Томми, показав ослепительно белые зубы.

Великий человек встал, опираясь своей тяжелой рукой на плечо Томми, — он и не знал, как тяжела эта рука.

— Полагаю, что вы заслужили это право.

— «Каковы ваши взгляды, — прочла Томми, — на будущие политические и социальные отношения?..»

— Может быть, — предложил великий человек, — мне проще будет написать это самому?

— Ладно, — согласилась Томми, — пишу-то я действительно неважно.

Великий человек придвинул кресло к столу.

— Вы ничего не пропустите, нет?

— Я постараюсь оправдать ваше доверие, мисс Джейн, — торжественно произнес он и взялся за перо.

Только когда поезд замедлил ход, принц кончил писать. Он промакнул написанное, сложил бумагу и поднялся с кресла.

— На обороте последней страницы я прибавил кое-какие указания, на которые я прошу вас обратить особенное внимание мистера Хоупа. А затем я бы желал, чтобы вы мне обещали, мисс Джейн, никогда больше не проделывать таких опасных акробатических трюков, даже ради столь святого дела, как журнализм.

— Понятное дело, если бы до вас не так трудно было добраться…

— Я знаю, это я виноват, — согласился принц. — Теперь у меня нет ни малейшего сомнения в том, к какому полу вы принадлежите. И все-таки я хочу, чтоб вы мне дали слово. Обещайте же, — настаивал принц. — Ведь я много сделал для вас — вы и не знаете, как много.

— Ну, ладно уж, — нехотя согласилась Томми. Она терпеть не могла давать обещания, потому что всегда исполняла их. — Ладно, обещаю.

— Вот вам ваше интервью.

Первый фонарь Саутгемптонской платформы осветил лица принца и Томми, стоявших друг против друга. Принц, пользовавшийся, и не совсем незаслуженно, репутацией человека раздражительного и вспыльчивого, сделал странную вещь: взял в свои огромные лапы измазанное кровью личико и поцеловал его. От колючих седых усов пахло дымом, и этот запах навсегда остался в памяти Томми.

— Еще одно, — строго сказал принц, — обо всем этом ни слова. Понимаете — рта не раскрывать, пока не вернетесь домой.

— Вы что же думаете — я дура? — обиделась Томми.

После того как принц исчез, все вели себя по отношению к Томми ужасно чудно. Все с ней носились, но никто как будто не знал, почему, собственно, он это делает. Люди приходили посмотреть на нее, потом уходили, потом возвращались и опять на нее смотрели. И чем дальше, тем больше росло их недоумение. Иные задавали ей вопросы, но неосведомленность Томми, да еще в сочетании с твердым намерением скрыть то немногое, что она знала, была так потрясающа, что само Любопытство вынуждено было отступить перед нею.

Ее вымыли, вычистили, накормили отличным ужином и в отдельном купе первого класса отправили обратно на вокзал Ватерлоо, а оттуда в кебе на Гоф-сквер, куда она прибыла уже около полуночи, мучимая сознанием собственной важности, — недугом, следы которого сохранились у нее и поныне.

Отсюда все и пошло. С полчаса Томми трещала без умолку со скоростью двухсот слов в минуту, потом неожиданно уронила голову на стол и заснула; ее с трудом разбудили и уговорили лечь в постель. В эту ночь Питер, удобно расположившись в кресле, долго еще сидел у огня. Элизабет, любившая покой, тихонько мурлыкала. Из темных углов к Питеру Хоупу подкрадывалась давно забытая мечта — мечта о совсем особенном новом журнале, ценою всего один пенни в неделю, издаваемом неким Томасом Хоупом, сыном Питера Хоупа, его всеми уважаемого инициатора и основателя, — замечательного журнала, который будет отвечать давно назревшей потребности развлекать и в то же время воспитывать, доставлять удовольствие публике и барыши — издателям. «Неужели ты не помнишь меня? — шептала Мечта. — А сколько мы об этом думали и говорили с тобой! Утро и полдень прошли. Вечер еще наш. И сумерки несут с собой надежду!»

Элизабет перестала мурлыкать и с удивлением подняла голову. Питер смеялся.

Аркадий Тимофеевич Аверченко Рыцарь индустрии

Мое первое с ним знакомство произошло после того, как он, вылетев из окна второго этажа, пролетел мимо окна первого этажа, где я в то время жил, — и упал на мостовую.

Я выглянул из своего окна и участливо спросил неизвестного, потиравшего ушибленную спину:

— Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезным?

— Почему не можете? — добродушно кивнул он головой, в то же время укоризненно погрозив пальцем по направлению окна второго этажа. — Конечно же можете.

— Зайдите ко мне в таком случае, — сказал я, отходя от окна.

Он вошел веселый, улыбающийся. Протянул мне руку и сказал:

— Цацкин.

— Очень рад. Не ушиблись ли вы?

— Чтобы сказать вам — да, так — нет! Чистейшей воды пустяки.

— Наверное, из-за какой-нибудь хорошенькой женщины? — подмигивая, спросил я. — Хе-хе.

— Хе-хе! А вы, вероятно, любитель этих сюжетцев, хе-хе?! Не желаете ли — могу предложить серию любопытных открыточек? Немецкий жанр! Понимающие люди считают его выше французского.

— Нет, зачем же, — удивленно возразил я, всматриваясь в него. — Послушайте… ваше лицо кажется мне знакомым. Это не вас ли вчера какой-то господин столкнул с трамвая?..

— Ничего подобного! Это было третьего дня. А вчера меня спустили с черной лестницы по вашей же улице. Но, правду сказать, какая это лестница? Какие-то семь паршивых ступенек.

Заметив мой недоумевающий взгляд, господин Цацкин потупился и укоризненно сказал:

— Все это за то, что я хочу застраховать им жизнь. Хороший народ: я хлопочу об их жизни, а они суетятся о моей смерти.

— Так вы — агент по страхованию жизни? — сухо сказал я. — Чем же я могу быть вам полезен?

— Вы мне можете быть полезны одним малюсеньким ответиком на вопрос: как вы хотите у нас застраховаться — на дожитие или с уплатой премии вашим близким после — дай вам Бог здоровья — вашей смерти?

— Никак я не хочу страховаться, — замотал я головой. — Ни на дожитие, ни на что другое. А близких у меня нет… Я одинок.

— А супруга?

— Я холост.

— Так вам нужно жениться — очень просто! Могу вам предложить девушку — пальчики оближете! Двенадцать тысяч приданого, отец две лавки имеет! Хотя брат шарлатан, но она такая брюнетка, что даже удивительно. Вы завтра свободны? Можно завтра же и поехать посмотреть. Сюртук, белый жилет. Если нет — можно купить готовые. Адрес — магазин «Оборот»… Наша фирма…

— Господин Цацкин, — возразил я. — Ей-богу же, я не хочу и не могу жениться! Я вовсе не создан для семейной жизни…

— Ой! Не созданы? Почему? Может, вы до этого очень шумно жили? Так вы не бойтесь… Это сущий, поправимый пустяк. Могу предложить вам средство, которое несет собою радость каждому меланхоличному мужчине. Шесть тысяч книг бесплатно! Имеем массу благодарностей! Пробный флакончик…

— Оставьте ваши пробные флакончики при себе, — раздражительно сказал я. — Мне их не надо. Не такая у меня наружность, чтобы внушить к себе любовь. На голове порядочная лысина, уши оттопырены, морщины, маленький рост…

— Что такое лысина? Если вы помажете ее средством нашей фирмы, которой я состою представителем, так обрастете волосами, как, извините, кокосовый орех! А морщины, а уши? Возьмите наш усовершенствованный аппарат, который можно надевать ночью… Всякие уши как рукой снимет! Рост? Наш гимнастический прибор через каждые шесть месяцев увеличивает рост на два вершка. Через два года вам уже можно будет жениться, а через пять лет вас уже можно будет показывать! А вы мне говорите — рост…

— Ничего мне не нужно! — сказал я, сжимая виски. — Простите, но вы мне действуете на нервы…

— На нервы? Так он молчит!.. Патентованные холодные души, могущие складываться и раскладываться! Есть с краном, есть с разбрызгивателем. Вы человек интеллигентный и очень мне симпатичный… Поэтому могу посоветовать взять лучше разбрызгиватель. Он дороже, но…

Я схватился за голову.

— Чего вы хватаетесь? Голова болит? Вы только скажите: сколько вам надо тюбиков нашей пасты «Мигренин» — фирма уж сама доставит вам на дом…

— Извините, — сказал я, закусывая губу, — но прошу оставить меня. Мне некогда. Я очень устал, а мне предстоит утомительная работа — писать статью…

— Утомительная? — сочувственно спросил господин Цацкин. — Я вам скажу — она утомительна потому, что вы до сих пор не приобрели нашего раздвижного пюпитра для чтения и письма! Нормальное положение, удобный наклон… За две штуки семь рублей, а за три — десять…

— Пошел вон! — закричал я, дрожа от бешенства. — Или я проломлю тебе голову этим пресс-папье!!

— Этим пресс-папье? — презрительно сказал господин Цацкин, ощупывая пресс-папье на моем письменном столе. — Этим пресс-папье… Вы на него дуньте — оно улетит! Нет, если вы хотите иметь настоящее тяжелое пресс-папье, так я вам могу предложить целый прибор из малахита…

Я нажал кнопку электрического звонка.

— Вот сейчас придет человек — прикажу ему вывести вас!

Скорбно склонив голову, господин Цацкин сидел и молчал, будто ожидая исполнения моего обещания. Прошло две минуты. Я позвонил снова.

— Хорошие звонки, нечего сказать, — покачал головой господин Цацкин. — Разве можно такие безобразные звонки иметь, которые не звонят. Позвольте вам предложить звонки с установкой и элементами за семь рублей шестьдесят копеек. Изящные звонки…

Я вскочил, схватил господина Цацкина за рукав и потащил к выходу.

— Идите! Или у меня сейчас будет разрыв сердца…

— Это не дай Бог, но вы не беспокойтесь! Мы вас довольно прилично похороним по второму разряду. Правда, не будет той пышности, как первый, но катафалк…

Я захлопнул за господином Цацкиным дверь, повернул в замке ключ и вернулся к столу. Через минуту я обратил внимание, что дверная ручка зашевелилась, дверь вздрогнула от осторожного напора и — распахнулась. Господин Цацкин робко вошел в комнату и, прищурясь, сказал:

— В крайнем случае могу вам доложить, что ваши дверные замки никуда не годятся… Они отворяются от простого нажима! Хорошие английские замки вы можете иметь через меня — один прибор два рубля сорок копеек, за три — шесть рублей пятьдесят копеек, а пять штук…

Я вынул из ящика письменного стола револьвер и, заскрежетав зубами, закричал:

— Сейчас я буду стрелять в вас!

Господин Цацкин с довольной миной улыбнулся и ответил:

— Я буду очень рад, так как это даст вам возможность убедиться в превосходном качестве панциря от пуль, который надет на мне для образца и который могу вам предложить. Одна штука — восемнадцать рублей, две дешевле, три еще дешевле. Прошу вас убедиться!..

Я отложил револьвер и, схватив господина Цацкина поперек туловища, с бешеным ревом выбросил в окно. Падая, он успел крикнуть мне:

— У вас очень непрактичные запонки на манжетах! Острые углы, рвущие платье и оцарапавшие мне щеку. Могу предложить африканского золота с инкрустацией, пара два рубля, три пары де…

Я захлопнул окно.


Примечания

1

Речушка Флит, впадающая в Темзу в пределах Лондона, была в 1765 г. заключена в трубу; она дала имя лондонской улице Флит-стрит, где расположены редакции почти всех столичных периодических изданий. Улицу называют в шутку «Чернильной улицей».

(обратно)

2

Дом, домашний очаг (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • Антон Павлович Чехов Лошадиная фамилия
  • Влас Михайлович Дорошевич Женихи Одесская трагедия
  • Александр Иванович Куприн Белая акация
  • Саша Черный Колбасный оккультизм Рассказ делового человека
  • О. Генри Тысяча долларов
  • Джером Клапка Джером Как зародился журнал Питера Хоупа
  • Аркадий Тимофеевич Аверченко Рыцарь индустрии
  • *** Примечания ***