КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Закат империи [Олег Валентинович Суворов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Закат империи





Мир наделён гармонией для того,

чтобы прекрасные части сливались

в прекрасное целое.

Боэций

Глава 1. ОСТГОТЫ


Большинство великих исторических эпох имеют своим финалом какое-либо малозначительное, хотя и символическое событие, представляющее интерес не столько современникам, сколько историкам, любящим расставлять верстовые столбы на всём протяжении многовекового пути, проделанного человечеством. Роясь в остывающей золе былого величия, всегда любопытно найти хотя бы один ещё мерцающий огонёк, оставшийся от того зарева, что озаряло целую эпоху. Причём этот огонёк, это событие, — такова уж непреходящая ирония истории, — как правило, оказывается жалким, фарсовым подобием того, что когда-то завораживало своим могуществом и великолепием.

Когда в 476 году нашей эры предводитель германских наёмников, скир по происхождению, Одоакр, могучий, чернобородый, громогласный воин отобрал у худенького пятнадцатилетнего Ромула, кусающего при этом губы, чтобы не расплакаться от обиды, его детские игрушки — знаки императорского достоинства, то никого из современников, включая даже непосредственных свидетелей — пожилых римских сенаторов и грязных, немытых германских варваров, не потряс этот поступок. А ведь это был финал одной из самых великих империй, оказавшей сильнейшее влияние на весь последующий ход мировой истории! Да, вот уже свыше восьмидесяти лет прошло с того времени, как она окончательно разделилась на западную и восточную части; Византия, ставшая вторым Римом, пережила первый Рим почти на тысячу лет, но всё это уже была иная эпоха, получившая впоследствии название средневековья. А пока царственный подросток Ромул Август, носивший имена основателя Вечного города Ромула и первого императора Римской империи Августа, оказался единственной жертвой её финала. Отправленный Одоакром в Неаполь, на виллу того самого Лукулла, который, сохранись римское многобожие, вполне бы мог стать покровителем всех любителей роскошных застолий, Ромул тихо угас, не сумев пережить того позора, который судьбе было угодно возложить на его худенькие плечи.

Но эпоха римского величия, утратив могущество, продолжала господствовать в умах, заставляя даже собственных могильщиков перенимать чуждые им привычки. Тот же Одоакр не смог удержаться и заставил летописца записать напыщенную фразу, сочинённую его тяжеловесными германскими мозгами: «Как на небе существует только одно солнце, так и на земле должен быть только один император». Скир не стал претендовать на императорскую власть, а потому признал главенство Восточной Римской империи, отослав свои бескровные трофеи, атрибуты этой власти, — императорскую мантию и скипетр — в Константинополь, сопроводив их этой фразой, оставшейся в истории благодаря верным летописцам.

Впрочем, в те «тёмные века» любое господство было весьма непрочным, ибо всегда, когда рушится главный авторитет, непременно наступает период разброда и шатания, и тогда любой авантюрист может овладеть властью, освящённой веками, а ныне ослабленной и истерзанной своими алчными соискателями.

Прошло двенадцать лет, и с Балкан вторглось войско вождя остготов Теодориха, потомка знаменитого рода варваров Амалиев. Одоакр с воинами расположился у реки Изонцо, неподалёку от развалин города Аквилеи. Нельзя сказать, что это была одна из тех битв, в которых решалась судьба мировой истории, тем более что у Теодориха было не больше двадцати тысяч воинов, за которыми тянулся огромный обоз почти в восемьдесят тысяч человек из стариков, жён и детей, а у Одоакра и того меньше. И всё же эта, казалось бы, мелкая стычка между несколькими тысячами варваров, принадлежавших к различным германским племенам, послужила причиной того, что мировая история пошла именно таким путём. Только поэтому и стоит отметить, что завоевание остготами Италии началось 28 августа 489 года.

Дав отдохнуть своей коннице, Теодорих повёл её вброд и с ходу обрушил на пеших воинов Одоакра. За двенадцать лет своего правления над давно утратившими былую доблесть римлянами солдаты Одоакра настолько привыкли к ленивой и неспешной жизни победителей, что не выдержали дикого рёва и азартного блеска глаз новых покорителей империи и разбежались. Всадникам Теодориха оставалось лишь догонять и закалывать своих слабых противников или, набросив на шею верёвку, волочить их в собственный лагерь. Спустя несколько недель, разливаясь по равнинам Италии подобно бурной лавине воды, уничтожившей главную плотину они овладели всей венецианской провинцией вплоть до Вероны. Однако неподалёку от этого города их снова ждал Одоакр, успевший за то время, что воины Теодориха предавались грабежам и веселью, собрать новую армию.

Но и на этот раз его войска не смогли оказать достойного сопротивления остготам, и победоносное покорение Италии продолжалось. Одоакр вынужден был бежать в Равенну, а вдохновлённый Теодорих поспешил к Медиолану. На всём протяжении пути рассеянные отряды противника встречали его приближение приветственными криками, не оказывая никакого сопротивления. Но произошло неожиданное.

Один из военачальников Одоакра по имени Туфа вместе со своим отрядом перешёл на сторону победителя, а потом вдруг передумал и решил вернуться обратно. И чтобы заслужить прощение за своё первое предательство, он совершил второе, заманив авангард Теодориха в ловушку, образованную лесным ущельем неподалёку от города Фаэнцы. Остготы отчаянно сопротивлялись, но их кожаные доспехи не выдерживали тяжёлых копий, которые в них метали со скал нападающие, а лохматые буйные головы, увенчанные стальными шлемами, под градом камней раскалывались, точно орехи, разбрызгивая во все стороны окровавленные мозги.

Узнав о гибели своего авангарда и о том, что несколько вождей попали в плен, Теодорих приостановил дальнейшее продвижение вглубь Италии и преследование Одоакра. У него оставалось не более пяти тысяч воинов — остальные были ранены или убиты, поэтому он просто не осмелился двигаться дальше. Разбив укреплённый лагерь близ Тичина, Теодорих послал гонцов в Галлию, призывая на помощь соплеменников. Пока Теодорих ждал подкрепления, быстро прошла тёплая итальянская зима и наступила весна следующего, 490 года. Пополнив свою армию за счёт выздоровевших и новых воинов, Теодорих продолжил покорение Италии и даже сумел склонить на свою сторону римский сенат, который уже давно с тревогой следил за борьбой двух германских вождей. Выбор был сделан, и, когда Одоакр попытался войти в Рим, стены города оказались перед ним закрыты, и он, проклиная «римское вероломство», был вынужден отступить.

11 августа 490 года на берегах реки Аддуа в третий раз сошлись бородатые воины двух германских варваров, претендующих на обладание столицей цивилизованного мира. На этот раз битва должна была стать решающей, а потому и кровопролитной. Теодорих прекрасно это понимал и решил вдохновить своих воинов. Но чем вдохновишь жадных и грубых варваров? Естественно, лишь золотом, и потому вождь, отобрав у своей матери и сестры все золотые украшения, облачился в них с головы до ног и предстал перед войском, точно золотая статуя.

— Каждый из вас будет так же богат, когда мы разгромим Одоакра и овладеем сокровищами Римской империи! — громогласно провозгласил он, выехав на коне перед строем алчных соплеменников.

Эффект превзошёл все ожидания — остготы принялись яростно колотить мечами о щиты и требовать вести их в бой. Однако и войска Одоакра, наконец поняв, что могут лишиться всей своей безбедной жизни, были настроены весьма решительно. Вскоре неширокую равнину заполонили яростные вопли дерущихся и стук мечей. Сражающиеся рвали друг другу бороды, отсекали головы, отрубали руки и вспарывали животы — и всё это под палящим полуденным солнцем безоблачного италийского неба.

Битва продолжалась с переменным успехом, и, хотя Теодорих яростно дрался в первых рядах, напоминая о золоте и срубая своим гигантским мечом каждого, кто попадался у него на пути, наступил момент, когда его солдаты не выдержали ожесточённого сопротивления оборонявшихся и обратились в бегство. Тщетно Теодорих пытался остановить своё воинство и метался как одержимый, издавая звериные рыки и щуря залитые кровью глаза. И тут ему на помощь пришла его мать. Выйдя из шатра, эта высокая пожилая германка сделала то, что заставило бегущих воинов её сына сначала опешить и остановиться, а затем устыдиться и повернуть назад, яростно сжимая рукоятки мечей. Одним порывистым движением она задрала вверх свои одежды и обнажила перед разгорячёнными беглецами своё морщинистое лоно.

— Уж не желаете ли вы вернуться туда, откуда вышли? — с хриплой издёвкой прозвучал её надтреснутый голос, и смущённые беглецы попятились назад и снова бросились в бой. Зелёная трава побурела от крови, обе стороны не досчитались несколько тысяч человек, но зато победа досталась Теодориху, а Одоакр в очередной раз бежал.

Спустя ещё год практически вся Италия признала власть короля остготов, и только Равенна, сильно укреплённый город на побережье Адриатического моря, не желала капитулировать. Сначала Теодорих окружил этот город на суше, затем, перехватив несколько кораблей, организовал и морскую блокаду. Все попытки укрывшегося в Равенне Одоакра прорвать блокаду, терпели неудачу. Теодорих решил воспользоваться старинным римским изобретением — так называемым «бараном» — и взять город штурмом. «Бараном» называлось огромное бревно вроде корабельной мачты, имевшее большой железный наконечник в виде бараньей головы. Оно подвешивалось на канатах за середину к балке, укреплённой на двух столбах. Несколько человек оттягивали «барана» назад, а затем со всей силой толкали вперёд, чтобы он пробил стену своим железным наконечником. Не было такой стены, которая смогла бы устоять перед чередой ударов. Лучники и метатели камней из пращи окружали «барана» со всех сторон, мешая осаждённым расстреливать тех, кто управлял им, прикрытым для большей безопасности кожаным плетёным навесом.

Штурм начался, и глухие удары, сотрясавшие крепостную стену, приводили в уныние осаждённых. Они забрасывали «барана» горящими факелами, но тут же падали вниз, пронзённые стрелами или сбитые камнями. Но Одоакр оказался достойным соперником и придумал средство, позволявшее смягчить силу ударов. По его приказанию жители города набили соломой большие кожаные мешки и спустили их на верёвках к тому месту стены, которое таранил «баран». Они действовали с таким проворством, что, куда бы ни направлялся очередной удар, всюду его ждал мешок. Тогда осаждающие привязали к длинным шестам острые серпы и стали срезать верёвки, на которых висели мешки. После этого удары «барана» возобновились с прежней силой, и Одоакр решился на отчаянную вылазку. Поставив в середину своего отряда людей с горящими смоляными факелами, он приказал открыть ворота.

Осаждённые настолько яростно напали на воинов Теодориха, что те не выдержали и попятились прочь от стен города. Воспользовавшись этим, защитники Равенны перебили всех, кто управлялся с «бараном», и, используя смолу и серу, проворно подожгли его. Пока Теодорих собрал воинов и загнал осаждённых обратно, пока искал воду для тушения, от «барана» осталась лишь гигантская обугленная головешка, а его железную голову осаждённые взяли с собой и выставили на посмешище в бойнице крепостной стены. Вождь остготов заскрипел зубами от ярости и поклялся, что будет осаждать город до тех пор, пока его жители «не начнут есть крыс».

Начались три долгих года осады. Всё это время оба германских вождя ждали, у кого раньше сдадут нервы. Нервы стали сдавать у жителей Равенны. Когда истощились все городские склады продовольствия, голод стал настолько невыносим, что подавлял все остальные чувства, в том числе и чувство стыда. По свидетельствам перебежчиков, мужья вырывали пищу у жён, жёны — у своих детей, а все вместе — у престарелых родителей. Хуже того, по городу носились озверевшие воины Одоакра, врываясь в запертые дома, ибо запертый дом был верным признаком того, что внутри что-то едят, и безжалостно вырывали остатки пищи буквально из глоток его обитателей. Если же им не удавалось ничем поживиться, они начинали их пытать, стараясь добиться признания о спрятанных запасах.

В результате всё большее количество жителей Равенны стремилось любыми путями выбраться из города и сдаться в плен Теодориху, который обходился с перебежчиками весьма милосердно, кормил их и посылал под крепостные стены чтобы те убеждали своих сограждан открыть ворота.

Впрочем, вскоре возникло одно неожиданное обстоятельство, поставившее под угрозу жизни спасавшихся от голода горожан. Дело в том, что те из них, у кого были кое-какие сбережения, драгоценности или золотые монеты, перед тем, как бежать из города, набивали ими свои пустые желудки. Благополучно добравшись до Теодориха, они торопились получить драгоценное содержимое своих желудков обратно. К несчастью, кто-то из воинов-остготов застал одного такого перебежчика за непривычным занятием и понял, в чём дело. После этого многих горожан, бежавших из Равенны, стали находить на полпути к лагерю Теодориха со вспоротыми животами и развороченными внутренностями. Когда число разрезанных людей, большинство из которых были убиты совершенно напрасно, ибо никаких драгоценностей у них не было, достигло тысячи человек, об этом узнал и сам Теодорих.

Поначалу он пришёл в ярость, поскольку вовсе не хотел настраивать против себя жителей Равенны, которую задумал сделать своей будущей столицей. Первой его мыслью было жестоко наказать виновных. Но когда ему сообщили о том, сколько воинов было замешано в этих чудовищных злодеяниях, он поневоле был вынужден подавить свой гнев. Выступив перед войсками, король остготов заявил, что не желает им дурной славы, и пригрозил казнить каждого, кто будет застигнут на месте подобного преступления. Но к тому времени известия об этих злодействах уже достигли жителей Равенны, и количество перебежчиков резко уменьшилось. Тем более что по городу поползли слухи о скорой капитуляции. К Одоакру явился городской епископ и, рассказав о первом случае людоедства, попросил его проявить милосердие и сжалиться над страданиями жителей Равенны.

И вот на исходе третьего года осады ворота наконец открылись и глазам Теодориха предстала небольшая делегация, состоявшая из равеннского епископа, двух слуг и одного из приближённых Одоакра. Именно им было поручено вести переговоры об условиях сдачи города.

— Можете передать моему брату Одоакру, что я ничего так не желаю, как заключения долгожданного мира, а потому гарантирую жизнь ему самому и всем его доблестным воинам, — высоко вскинув голову и надменно блестя глазами, заявил Теодорих. — Чем скорее прекратится бессмысленная вражда между нами, тем быстрее мы раскроем друг другу объятия на дружеском пиру.

Обрадованный епископ поспешил вернуться в Равенну, передал эти слова Одоакру, и на следующий день, 5 марта 493 года, ниспровергатель последнего римского императора и его воины покорно вышли из города, неся мечи рукоятками вперёд в знак отказа от сопротивления.

Теодорих, сидя на лошади, радостно наблюдал за тем, как разоружают воинов Одоакра и как тот, исподлобья поглядывая на своего победителя, приближается к нему в сопровождении двух остготов.

Услышав, как его побеждённый противник судорожно пытается пробормотать фразы, приличествующие данному случаю, Теодорих великодушно поднял руку:

— Оставь это, брат мой, я не нуждаюсь в твоих заверениях. Я жду тебя как равный равного на своём пиру, который я дам через неделю в честь наступления долгожданного мира. Надеюсь, что ты не откажешься принять это приглашение, и за доброй чарой вина мы поговорим о том, как будем управлять этой чудесной страной, где даже зимой бывает теплее, чем у нас летом.

Ошеломлённый Одоакр не поверил своим ушам, а когда наконец решился ответить и поднял голову, Теодорих был уже далеко. Пока в лучшем дворце Равенны шли приготовления к пиру, который должен был ознаменовать окончание борьбы за власть над Италией, вождь остготов проводил непрерывные совещания, то и дело отправлял с поручениями гонцов, вообще был так оживлён и озабочен, словно и не являлся теперь властителем былой Западной Римской империи.

Настал день пира. Теодорих восседал в центре роскошно убранного зала, посадив по правую руку от себя Одоакра, а по левую начальника личной стражи. Приближённые Одоакра заняли отведённые им места, причём по обе стороны от каждого из них находились два остгота. Вначале оба германских вождя поклялись друг другу в вечной дружбе и выпили по полной чаше неразбавленного фалернского вина. Их клятвы были одобрены нестройным рёвом собравшихся, после чего началась вакханалия, мало чем отличавшаяся от традиционных римских пиров времён упадка империи. Теодорих зорко следил за тем, чтобы его гости не сдерживали себя, предаваясь возлияниям, милостиво улыбался и раздавал подарки. Одоакру он подарил любимую наложницу — стройную семнадцатилетнюю гречанку с красивым смуглым лицом, воплощением невинности благодаря постоянно потупленным глазам, полуприкрытым длинными ресницами.

— Эта девица одарит тебя такими радостями любви, о которых ты и не мечтал, — с плохо скрываемой насмешкой заявил Теодорих своему гостю. — Она родилась на Кипре, а жительницы этого острова издавна славятся своим искусством любви.

Одоакр кивнул, жадно впиваясь взглядом в пышные полуобнажённые груди рабыни. Он почти поверил в добрые намерения своего победителя и не обратил внимания на то, как Теодорих что-то сказал начальнику стражи, поскольку в этот момент жадно поглощал жареную индейку. Но кусок застрял у него в горле — между его лопаток вонзился острый меч. Одоакр вскрикнуть не успел и мешком рухнул набок, изумлённо вращая глазами. Он уже не увидел, как остготы закалывают кинжалами его безоружных приближённых, обагряя их кровью столы и великолепный мраморный пол.

— У любого государства может быть только один император, — донёсся откуда-то сверху голос Теодориха. — Ведь на небе сияет только одно солнце!

К неподвижному, истекающему кровью Одоакру медленно приблизился начальник стражи, держа в руке меч. Однако он не стал закалывать бывшего правителя Западной Римской империи, а просто поставил ему на горло свою могучую толстую ногу и надавил с такой силой, что тот побагровел, выпучил глаза и захлебнулся в густом потоке чёрной крови, хлынувшей у него изо рта.

В этот же день 493 года новой эры, согласно тайному приказу Теодориха, во всех городах Италии были перебиты сторонники Одоакра. На развалинах тысячелетней империи возникло ещё одно недолговечное варварское королевство, которому суждено было просуществовать немногим более шестидесяти лет — срок жизни одного поколения. Константинопольский император Зенон, который в своё время приложил немало дипломатических усилий для того, чтобы бесприютное войско Теодориха вторглось именно в Италию, а не в Византию, признал его королём и наградил титулом патриция.

В год, когда происходили все эти события, будущему первому министру остготского королевства Аницию Манлию Торквату Северину Боэцию исполнилось всего-навсего тринадцать лет.

Глава 2. УТЕШЕНИЕ ПОЭТА


Для философа, размышляющего о вечных первоначалах бытия, политический триумф — это суета сует, ненужная и пустая трата времени. Но для потомственного римского аристократа, наследника тщеславного римского духа и надменной римской государственности, подобный триумф — это признание личных заслуг и миг наивысшего торжества. А потому августовский день 522 года, когда король Теодорих назначил Боэция magister officiorum, то есть первым министром своего королевства, а двух его несовершеннолетних сыновей, Боэция-младшего и Симмаха-младшего, — консулами, мог по праву считаться пиком его политической карьеры. Боэций стал вторым человеком государства и достиг вершины того, чего мог добиться римлянин в остготском королевстве, стремившемся воскресить из праха величие павшей империи.

В сопровождении многочисленной толпы патрициев и возбуждённых горожан, оба сына Боэция прошли по залитым ярким солнцем улицам Равенны, на которых величаво возвышались дворцы, храмы и портики, и дошли до курии. Заняв там свои места консулов, они вместе со всеми выслушали вдохновенно-благодарственную речь отца, которую тот произнёс в честь короля остготов. И хотя народ приветствовал эту речь оглушительными криками, предвкушал щедрые подарки от нового magister officiorum, никто бы не посмел упрекнуть Боэция в неискренности, тем более что он благодарил Теодориха не столько за себя и своих сыновей, сколько за мудрое и справедливое правление. Почти тридцать лет прошло со дня победы над Одоакром и двенадцать лет — после окончания войны с Византией. Официальной государственной идеологией стала идея общего блага — utilitas publica, и именно ею руководствовался Теодорих, издавая свои эдикты. Были отменены пошлины с товарооборота зерна, масла и вин; улучшены породы скота; осушены равеннские и понтийские болота; активно разрабатывались железные рудники Далмана и золотые месторождения Брутгия. Жизнь в государстве стала совсем безопасной, и городские ворота перестали запирать на ночь. Бытовала поговорка о том, что «не пропадёт даже кошелёк с золотом, оставленный в поле». Теодорих всячески старался примирить победителей и побеждённых, а потому, обращаясь к своим готам, не раз говорил: «Римляне — соседи вам по владениям, так пусть же их с вами объединяет любовь». Хотя сам король и его соплеменники исповедовали арианство, Теодорих не стремился ущемить права римской католической церкви, полагая, что никому нельзя навязывать веру.

Впрочем, не всё было безоблачно — шла подготовка к двум локальным войнам против Вандальского и Бургундского королевств; однако во время проведения больших государственных торжеств о проблемах и неприятностях не вспоминают. И весь этот день, день величайшего торжества любимца римлян Аниция Манлия Торквата Северина Боэция, невысокого сорокадвухлетнего аристократа и философа с коротко стриженной бородой и задумчивым выражением лица, прошёл в празднествах и играх, сопровождавшихся бесплатной раздачей вина и хлеба.

К тому времени, когда раскалённое солнце закатилось за морской горизонт и над городом пленительной прохладой опустилась летняя ночь, Боэций почувствовал себя утомлённым. Добравшись до своего дома, он ласково простился с провожавшей его толпой и скрылся за высокой каменной оградой. Однако прежде чем встречавшие хозяина рабы успели захлопнуть ворота, во двор, вырвавшись из толпы, проникнул высокий и бледный юноша с всклокоченными чёрными кудрями. Не обращая внимания на преследовавшего его привратника, он догнал Боэция и схватил его за край тоги.

— Подожди, о почтеннейший Северин Аниций! Мне необходимо с тобой поговорить!

Боэций с удивлением оглянулся и узнал в юноше сына одного из своих старых друзей — сенатора Альбина Фавста.

— Что случилось, Максимиан?

— Мне необходимо с тобой поговорить, — чуть не плача, снова повторил юноша и вдруг добавил слегка переиначенную цитату из Эсхила: — Один только ты способен помочь беде многотрудной советом.

Боэций давно знал и любил Максимиана, — юноша снискал известность своими любовными элегиями, — и поэтому ласково кивнул ему головой. Кроме того, он и сам был поэтом, хотя и не считал свои гекзаметры достойными опубликования.

— Ну хорошо, тогда пойдём в таблиний[1], где нам никто не будет мешать. — Повернувшись к атриенсису[2], который молча стоял рядом с ним, Боэций приказал принести вина и фруктов, а сам дружелюбно улыбнулся Максимиану. — Только постарайся рассказать обо всём aequa anima[3], ибо, чтобы помочь тебе советом, я должен знать все обстоятельства твоего дела.

Максимиан сокрушённо вздохнул, и они проследовали в таблиний, где опустились в золочёные кресла, стоявшие по обе стороны круглого стола из каррарского мрамора.

— Я не могу говорить спокойно, — начал юноша, почувствовав на себе внимательный взгляд Боэция, — а потому, если позволишь, лучше прочитаю тебе элегию, которую сочинил накануне.

— Я всегда знал, что Евтерпа[4] никогда не покидает поэтов в беде, — улыбаясь, заметил Боэций и приготовился слушать.

Максимиан поднялся, откашлялся и, сделав трагическое лицо, принялся декламировать:


Домициана глазами, подобными светлому морю,
Всех соблазняет поплыть с нею по волнам любви.
Ставлю свой парус и я, смело вослед устремляюсь,
Только невиданный шторм вмиг меня с ней разлучил.
Стрелы метал её взгляд, молний зловещих страшнее,
Согнутых луков грозней эти изгибы бровей.
Что за причина была? И кто ниспослал эту бурю?
Ведь не могла же её вызвать поэта любовь!
Грустно один я брожу, выброшен на берег штормом;
Грустно взываю к судьбе, снова о встрече молю.
Не был ли я так учтив, кроток, покорен и нежен?
Домициану едва ль кто-то другой так любил!
Можно ли тронуть её видом несчастий поэта,
Если она же сама стала причиною их?

— Замечательная элегия, — сказал Боэций, когда Максимиан вновь опустился в кресло. — Однако надо тебе заметить, что «стрелы метал её взгляд, молний зловещих страшнее; согнутых луков грозней эти изгибы бровей» — весьма и весьма избитая метафора. Сколько уже раз женские брови сравнивали с луками, а взгляды со стрелами! Я бы советовал тебе переделать это двустишие.

— Но мне нужны совсем не поэтические советы, — болезненно поморщился Максимиан и принял из рук раба чашу с вином. — Я пришёл... я пришёл... потому что меня прогнали... потому что я так несчастен... — Он низко наклонил голову и последние слова произнёс совсем глухо.

— Всё ясно, ты влюблён, — как можно мягче произнёс Боэций и сделал знак рабу удалиться. — Но кто эта Домициана, я её знаю?

— Да, знаешь, это младшая дочь Тригвиллы.

Боэций удивлённо вскинул брови.

— Как? Дочь придворного гота, управляющего королевским дворцом? А я думал, что твоя возлюбленная — римлянка.

— Увы, нет, — печально вздохнул Максимиан. — В своей элегии я назвал её Домицианой лишь потому, что побоялся открыть настоящее имя — Амалаберга.

Боэций быстро и внимательно взглянул на юного поэта. Наступила тишина. Насколько непредсказуем лукавый бог любви, как странно мечет он свои коварные стрелы! Низкорослый и кривоногий Тригвилла, как и его всегдашний собутыльник — красавец Конигаст, были двумя главными противниками Боэция при дворе Теодориха. Именно они настраивали своего короля против римлян, именно они пользовались малейшим случаем, чтобы совершить очередное беззаконие и завладеть имуществом какого-нибудь несчастного. И горе было тому, кто решал обратиться за защитой в высшую судебную инстанцию — королевскую курию! Прежде чем дело доходило до суда, ответчик исчезал, а через некоторое время его обезображенный труп находили на городской свалке. Как только угораздило Максимиана влюбиться в дочь злобного готского герцога?! И неужели она так хороша, ведь её отец урод? Боэций не мог вспомнить, как выглядит Амалаберга, зато помнил слишком хорошо толстый нос, глубоко посаженные глаза и низкий лоб Тригвиллы.

— Но как ты с ней познакомился? — наконец спросил он, прервав затянувшееся молчание. — И вообще, что между вами произошло?

Максимиан не мог усидеть спокойно и, сорвавшись с места, принялся расхаживать по таблинию, едва не натыкаясь на древнюю статую Венеры, которой было уже не менее пятисот лет. Боэция утомляло его непрестанное хождение, но он терпеливо ждал, пока Максимиан успокоится и начнёт говорить.

— Познакомился я с ней на Узкой улице, той самой, на которой не могут разминуться две повозки. Мои носилки донесли уже почти до середины, когда в начале этой улицы вдруг показались носилки какого-то знатного гота. Я, разумеется, не захотел уступать, да это было бы и несправедливо, ведь я занял улицу первым. Но, когда наши рабы стали препираться, я вдруг увидел, как из тех носилок выглянула женская головка. О, Северин Аниций, какая же это прелестная и надменная девушка!

— А тебе не кажется, что два этих определения — прелестная и надменная несколько противоречат друг другу?

— Совсем нет! — горячо возразил Максимиан. — Она прелестна своей надменностью и надменна, поскольку сознает свою прелесть!

Боэций покачал головой, но не стал спорить.

— И что же дальше?

— А дальше я приказал своим рабам вернуться назад, и мои носилки, уподобившись раку, выползли задним ходом из ущелья этой злополучной улицы. Честно признать, я рассчитывал на какую-нибудь благодарность, на взгляд или улыбку, но красавица проследовала мимо меня, даже не взглянув в мою сторону!

— А она действительно красива? — снова вспомнив внешность её отца, не удержался от вопроса Боэций и был награждён укоризненным взглядом молодого поэта. — Ну, хорошо, хорошо. Что же ты сделал потом?

— Я приказал слугам следовать за её носилками и таким образом проводил её до самого дома.

«Когда-то принадлежавшего несчастному Секстилию, но приглянувшегося Тригвилле, — отметил про себя Боэций. — Знал бы Максимиан, какое злодейство было совершено отцом его возлюбленной! И не оно одно!»

— Благодаря этому я выяснил, чья она дочь, и уже на следующий день послал туда раба со своей элегией.

— И что?

— Мой раб едва ноги домой донёс, так жестоко он был избит! А поперёк моей элегии было накарябано гнусное и непристойное ругательство.

— Надеюсь, что вслед за рабом ты не отправился туда сам?

— Напротив, я был так возмущён, что тут же приказал доставить себя в этот дом!

— Как неосторожно с твоей стороны!..

— Я это и сам понял, когда меня не пустили дальше перестиля[5]. Более того, слуги Тригвиллы едва не спустили собак, когда я стал настаивать на том, что хочу повидаться с хозяином дома. Но больше всего меня потрясло другое... — и Максимиан судорожно сглотнул. — Я видел, как Амалаберга наблюдала за мной из криптопортика[6], но не сделала ни малейшей попытки подойти и вмешаться, хотя я знаками показывал ей, что пришёл сюда ради неё.

— И даже после этого ты не проклял её надменность и не отказался от своей готской красавицы?

— Именно после этого я понял, что полюбил впервые в жизни, и теперь не отступлюсь от неё, чего бы мне это ни стоило! Я хочу узнать её поближе, хочу поговорить с ней, хочу ввести её в свой дом как жену!

— Безумец! Впрочем, как и все поэты... способные влюбиться с одного взгляда, даже не ведая о том, насколько глупа или умна окажется избранница.

— Лучше помоги мне, а не осуждай!

— Безумец вдвойне, ибо если именно я заговорю с Тригвиллой о его дочери, то этим не помогу тебе, а только наврежу. — Боэций устало потёр рукой свой выпуклый лоб.

— Так что же делать? Ведь я третий день просто не нахожу себе места... Никак не могу успокоиться... с ума схожу... готов перерезать себе вены...

По этой отрывистой речи Боэций понял, что Максимиан вот-вот разрыдается, а потому решительно встал с места.

— Прежде всего веди себя как римлянин и мужчина, а не как изнеженный любовник-грек! Я могу поговорить о твоём деле с королём, поскольку он вправе распоряжаться рукой любой знатной девушки. Теодорих одобрительно относится к смешанным бракам, так что если не найдётся каких-то непреодолимых препятствий... Насколько я знаю, между твоим отцом и Тригвиллой нет особой вражды?

Максимиан недоумённо пожал плечами.

— Но неужели ты действительно хочешь жениться на Амалаберге, ведь ты даже ни разу не разговаривал с ней!

— О, Северин Аниций, да по мне пусть она будет хоть немой или не знает латинского языка! Моего красноречия хватит на нас обоих!

Боэций улыбнулся и положил руку на плечо юноши.

   — Раз ты начал хвастать — значит, почти успокоился. А потому я могу напомнить тебе забавное двустишие:


Два дня всего бывают милы нам жёны —
В день свадьбы, а потом в день выноса тела.

— Но ты же не относишь это к своей собственной жене Рустициане? — уходя, неожиданно спросил Максимиан.

Боэций вздрогнул и, проводив юношу, прошёл в атрий, опустился на ложе и глубоко задумался. Все бурные события сегодняшнего дня вмиг смыло тёплой волной воспоминаний. Сейчас ему сорок два, и в его короткой курчавой бороде тонкими, серебристыми нитями уже начинают пробиваться следы времени, а тогда он был почти вдвое моложе...

Его отец был консулом при Одоакре, а потому пал от руки убийц в собственном доме, когда, выполняя негласный приказ Теодориха, по всей Италии происходила резня сторонников побеждённого скира. Тринадцатилетнего Боэция усыновил знатный патриций Квинт Аврелий Меммий Симмах, и именно в его римском доме рос и воспитывался будущий первый министр короля остготов. У его приёмного отца была родная дочь Рустициана, и Боэций делил своё время между общением с ней и интенсивными штудиями. Тогда он был слишком молод и увлечён науками, чтобы досконально разбираться в своих чувствах, а Рустициана, на два года старше Боэция, была слишком невозмутимой и строго воспитанной девушкой, чтобы давать волю бурным страстям. Всё решал Симмах, и он обручил их по старинному римскому обычаю, надеясь поженить, когда Боэций достигнет двадцати одного года. Но, как всегда это и бывает, когда пытаются обойтись без коварного бога любви, он вмешался, едва не сорвав все планы.

Боэцию исполнилось двадцать лет, и он приступил к написанию задуманной им серии трактатов по арифметике, музыке, геометрии и астрономии, которые должны были называться «Наставлениями». Он уже в совершенстве владел греческим языком, поэтому усиленно искал и изучал греческие рукописи, которые ещё сохранились после времён правления императора Феодосия. Сто лет назад этот император одержал решающую победу над сторонниками римского многобожия, после чего, подстрекаемый христианскими епископами, стал усиленно преследовать языческую культуру: разрушил Александрийскую библиотеку, запретил Олимпийские игры, а в конце своей жизни (он умер в 395 году) написал завещание, по которому окончательно разделил Римскую империю на две части — Западную и Восточную, поручив управление ими двум своим сыновьям — Аркадию и Гонорию. В период правления Феодосия безжалостно разрушались античные статуи и храмы, сжигались рукописи и преследовались учёные — короче, христианство на многие века стало из гонимого гонителем.

В небольшом римском храме Кастора и Поллукса, который был сооружён ещё во времена республики и давно заброшен, хотя и находился неподалёку от Священной дороги, каким-то чудом уцелело немало древних греческих рукописей. Боэций, узнав об этом от своего приёмного отца, стал проводить там целые дни. Он приходил с самого утра, будил старого сторожа, тот открывал ему ворота, а потом снова уходил спать. И при слабом свете старинных бронзовых светильников Боэций с упоением рылся в куче полусгнивших манускриптов, порой даже вскрикивая от неожиданности при виде особо ценных находок. Каких только рукописей греческих поэтов, философов и историков он там не находил, унося потом всё это домой! Считавшиеся давно утерянными сочинения Левкиппа и письма Диогена, неизвестные диалоги Платона и философские поэмы Эмпедокла, комедии Аристофана и элегии Феогнида, книги Полибия и трактаты Аристарха Самосского — да разве можно перечислить все те сокровища античной мысли, которые раскрывались перед его восхищенным взором, когда он дрожащими от волнения руками разворачивал рваные и мятые свитки! По его настоянию Симмах нанял трёх писцов, которые день и ночь снимали копии с бесценных творений давно минувшей культуры.

Но однажды, когда Боэций в очередной раз явился в храм, к своему удивлению, он застал двери открытыми. Недоумевая, он вошёл внутрь и удивился ещё больше: в храме юная женщина, держа перед собой свиток, приятным и нежным голосом читала нараспев какие-то греческие стихи. Впрочем, Боэций сразу узнал в них любовные элегии Сафо.


Луна и Плеяды скрылись,
Давно наступила полночь,
Проходит; проходит время,
А я всё одна в постели.

Он осторожно приблизился, и женщина, оторвавшись от свитка, испуганно вскинула на него ярко-голубые глаза. Прошло свыше двадцати лет, но он всё ещё помнил то мгновенное волнение, которое содрогнуло его юношеское сердце от одного только взгляда этой удивительной женщины. У неё было нежное, милое лицо совсем юной девочки, хотя под её греческим платьем угадывались развитые формы вполне зрелой женщины. Но этот по-детски нежный в своей непосредственности взгляд, кудрявые чёрные волосы, удивлённо полуоткрытые губы не давали Боэцию почувствовать себя моложе этой женщины. А её милая взбалмошность, которая потом обернулась таким роковым образом!..

— Кто ты? — негромко спросил, скорее даже прошептал он.

— Элпис... — вибрирующим от волнения шёпотом произнесла она, роняя на пол свиток.

Так произошло его знакомство со своей первой любовью — тридцатилетней сицилийской поэтессой Элпис. Боэций никогда ничего не узнал ни о её прошлом, ни о её настоящем. Где она жила в Риме и чем занималась, кроме сочинения своих религиозных гимнов? — на все эти вопросы она лишь кокетливо потряхивала пышными волосами и соблазнительно смеялась. Но зато каждый день она появлялась в храме Кастора и Поллукса, и они часами разговаривали о поэзии и Боге. Его настолько поражали её странные, полубезумные, мистические суждения, что он порой был готов считать её сумасшедшей, хотя это нисколько не мешало его горячей юношеской влюблённости, которую она не только не отвергала, но...

Проворно спуская к ногам своё старенькое платье и оставаясь совсем нагой, Элпис умело обнажала его стройное и сильное тело, лаская при этом невероятно дразнящими и возбуждающими поцелуями, от которых он сначала буквально цепенел, а потом принимался дрожать, как в лихорадке. Они опускались на сброшенные одежды, и он неумело и неуклюже тыкался влажными губами в её пленительные своей упругой тяжестью груди, порываясь как можно быстрее оказаться между горячими смуглыми бёдрами, чтобы проникнуть туда, что казалось ему центром вселенной. Но она своими опытными, невероятно нежными прикосновениями заставляла его полностью подчиняться её воле, благодарно следуя во всём желаниям своей страстной учительницы. О, это обжигающее дыхание и тишина, которую только обостряет слабое потрескивание факела! О, эта медлительность, позволяющая не захлёбываться, а упоительно смаковать каждый поцелуй и каждую ласку, изощряясь в утончённой любовной игре до тех пор, пока не происходил взрыв бешеного животного содрогания, сопровождающийся взаимными всхлипываниями и стонами... А потом, когда, казалось, весь мир полностью растворялся в неистовых, задыхающихся вздохах, наступали полное опустошение и нега, упоительная нега любви, после которой хочется говорить шёпотом и думать о чём-то великом вроде вечной любви, бессмертия души или поэзии...

За стенами храма шёл 500 год от рождества Христова, кипели страсти Вечного города, византийский флот опустошал побережья Апулии и Калабрии, а император Теодорих, заняв со своими войсками Прованс, выдавал свою сестру замуж за короля вандалов Тразамунда.

Однажды Боэций вместе с приёмным отцом Симмахом прогуливался по Капитолию, неподалёку от театра Марцелла. Симмах давно заметил странное состояние воспитанника, однако не досаждал ему никакими расспросами. Когда они проходили мимо портика Октавия, внимание обоих привлекла странная сцена. Невысокая, в одной тунике, женщина с обнажённой грудью — Боэций с ужасом и болью мгновенно узнал Элпис, — стоя между колоннами портика, читала стихи столпившимся внизу зевакам, поощрявшим её нестройным рёвом и откровенно непристойными восклицаниями. Речь её была быстрой, движения беспорядочными, лицо раскраснелось. Вдруг от толпы отделился какой-то пьяный ремесленник, поднялся к поэтессе и повелительно схватил её за руку. Боэций и Симмах находились слишком далеко и потому не могли слышать, что говорил он, а что кричала толпа. Видно было, что Элпис отчаянно вырывалась, а ремесленник то хватал её грязными руками за грудь, то тянул вниз, подстёгиваемый неистовым рёвом зрителей.

Боэций, обезумев от гнева, бросился бежать к портику, расталкивая на ходу прохожих. Когда он пробился поближе, ремесленнику уже удалось стащить Элпис на нижние ступени здания, и теперь он, сам нетвёрдо стоя на ногах, пытался поднять на руки отчаянно отбивающуюся и плачущую женщину.

— Не брыкайся так, шлюха, я сумею тебе заплатить, — обращаясь не столько к ней, сколько к толпе, бормотал он.

— Оставь её! — повелительно приказал Боэций срывающимся от волнения голосом.

— А ты кто такой? — рявкнула в ответ чесночно-зловонная пасть ремесленника, обрамленная кустистой рыжей бородой.

— Оставь её, мерзавец!

Ремесленник вдруг отпустил Элпис, тут же осевшую на землю, и с неожиданной ловкостью нанёс Боэцию сильный удар в лицо. Зажатый толпой, тот не успел увернуться и упал, обливаясь кровью, хлынувшей из рассечённой брови. Прежде чем он, пошатываясь, успел встать на ноги, подоспел Симмах в сопровождении двух могучих рабов. Толпа, увидев пурпурную тогу сенатора, послушно расступилась; рабы Симмаха принялись колотить ремесленника, а тот отчаянно кричал и ругался. Боэций, оглушённый ударом, склонясь над своей возлюбленной, старался поднять её с земли и прикрыть её наготу сорванным с себя плащом.

— Элпис, Элпис! — растерянно повторял он, пытаясь уловить хоть малейшую искру понимания в её безумном взоре. — Это же я, почему ты меня не узнаешь?

Какими странными были её затуманенные синие глаза, как отчаянно извивалась она в его нежных объятиях! На мгновение он выпустил её, чтобы стереть с лица кровь, и Элпис, почувствовав свободу, внезапно скинула его плащ и бросилась бежать прочь.

— Остановись! — простонал он и хотел было пуститься следом, как вдруг ощутил на своём плече твёрдую руку Симмаха. Боэций дико взглянул на него мутными от крови и слёз глазами, хотел что-то сказать и неожиданно потерял сознание.

Сколько раз после этого он приходил вхрам, надеясь застать там свою странную возлюбленную! Сколько раз вздрагивал он при малейшем шорохе крыс, слыша в нём лёгкие звуки её шагов! Но Элпис так больше и не появилась. Через месяц один из домашних рабов передал ему вощёную табличку, которую, по его словам, оставил для Боэция какой-то бродяга.

С одного взгляда он узнал скользящий по воску почерк Элпис, но, как ни старался, не мог понять смысл этого прощального стихотворения:


Тайна двоих — в Одном, и она неподвластна печали;
Вечно печалится то, что неспособно расти.
Только лишь там, у ворот беспредельного Царства,
Я и открою тебе тайную жизнь Одного.

Кроме воспоминаний, это стихотворение было единственным, что осталось ему от его первой возлюбленной. А через два года он женился на Рустициане, которая родила ему двух сыновей.

Глава 3. ЗАГОВОР


Начальнику императорской канцелярии и личному другу Теодориха Флавию Магну Аврелию Кассиодору шёл тридцать пятый год. Это был высокий крупный мужчина с величественной осанкой, которую не сумели испортить долгие годы пребывания при дворе его царственного друга, и бесстрастным выражением лица. Его можно было бы назвать даже красивым той классической, чеканной красотой, которой отличались римские статуи и бюсты времён расцвета империи, если бы не глаза — выпуклые, серые глаза, прочно сидящие в глазницах под густыми чёрными бровями. Они настолько привыкли сохранять спокойное и неподвижное выражение, что в них порой можно было глядеться как в зеркало.

Именно об этом подумал королевский референдарий[7] Киприан — невысокий, щуплый и горбатый человечек с редкими волосами на огромном, шишковатом черепе, когда возлежал на ложе, напротив своего собеседника, составляя ему компанию за прандиумом[8]. Они лишь недавно покинули баню и ункторий[9] и теперь вели неспешную беседу, пока вокруг суетились рабы, приносившие очередные блюда — вымя молодой свиньи и мясо пятимесячного ягнёнка.

— Как продвигается твоя «История готов»? — вежливо поинтересовался гость, щурясь на красивого юного раба, наливавшего ему вина.

— Настолько успешно, что я вскоре надеюсь представить её королю, — спокойно отвечал Кассиодор.

Киприан мгновенно метнул в его сторону слегка ироничный взгляд и тут же опустил веки, столкнувшись с холодными глазами хозяина. Оба в этот момент подумали об одном и том же. Несмотря на то что Теодорих с восьми до восемнадцати лет жил при дворе византийского императора Льва в качестве заложника, он так и не научился грамоте, а все свои эдикты подписывал с помощью золотого трафарета, обводя по нему четыре греческие буквы — TEOD. Более того, хотя он и поощрял римскую систему образования, разрешая учиться всем женщинам из своего рода Амалиев — его дочь Амаласунта, кроме латинского, знала и греческий язык, — всё это было категорически запрещено для мальчиков-готов. «Страх перед плёткой учителя приведёт к тому, что они никогда не будут способны смело смотреть на меч или копьё, — говорил Теодорих. — Сами римляне утратили всё своё могущество и мужество лишь благодаря учёности». Поэтому естественно, что поднесение неграмотному королю остготов учёного труда Кассиодора, написанного блестящим литературным языком, нельзя было рассматривать иначе, чем умелый политический трюк.

— И на какую награду ты рассчитываешь? — слегка откашлявшись, спросил королевский референдарий.

— Не на ту, о которой ты подумал, почтенный Киприан. Моей главной задачей было доказать непрерывность исторической цепи событий, а для того убедительно продемонстрировать всем сомневающимся в этом, что королевство остготов является достойным преемником великой римской славы. Эти несчастные живут мечтой о невозвратно утраченном прошлом вместо того, чтобы подобно нашему королю работать во имя будущего. Вспомни о том, как много наш повелитель сделал для сохранности памятников Вечного города. Вспомни и скажи сам: разве можно оспаривать тот очевидный факт, что в лице Теодориха мы имеем истинного поборника справедливости и законности, истинного охранителя прославленных римских традиций?

Оспаривать это было весьма опасно, а потому Киприан поспешно утвердительно кивнул головой. Впрочем, и он, и Кассиодор прекрасно знали о тех «сомневающихся», которые отказывались считать варварское королевство преемником разрушенной варварами Западной Римской империи, хотя и не слишком афишировали свою точку зрения. К таким «истинным римлянам» относились и принцепс сената Симмах, и его приёмный сын Боэций, и влиятельный сенатор Альбин, и папа Иоанн I. Но надо отдать должное и Теодориху. Когда на седьмом году своего правления он впервые побывал в Риме, то пришёл в такое восхищение от знаменитых памятников времён империи — форума Траяна, театра Марцелла, амфитеатра Тита, квиринальских коней (среди этих коней, привезённых из Александрии, по преданию находилось и изображение легендарного коня Александра Македонского — Буцефала), что приказал их тщательно оберегать. Особенно ему понравились бронзовые слоны, стоявшие по обеим сторонам Священной дороги. Первым побуждением короля остготов было желание отдать приказ о перевозке этих замечательных слонов в свою столицу Равенну. Однако по здравом размышлении Теодорих решил не возбуждать понапрасну население Рима, чтобы не склонить его на бунт; и слоны, высоко задрав свои бронзовые хоботы, так и остались стоять на прежнем месте.

Завтрак уже подходил к концу, когда Киприан наконец решил напрямую спросить любезного хозяина о причине своего приглашения в столь ранний час:

— Насколько я понимаю, тебя озаботило недавнее назначение нового magister officiorum?

— С какой стати ты вдруг решил, что я не одобряю такого важного решения императора? — вопросом на вопрос ответил Кассиодор, и Киприан снова поёжился. Что за неприятная и лукавая манера постоянно ставить под сомнение лояльность своего собеседника!

— Я совсем не это имел в виду, уважаемый Магн Аврелий, — собравшись с мыслями, ответил Киприан. — Просто мне показалось, что ты пригласил меня не только для того, чтобы продемонстрировать бесподобное искусство своего повара.

— Я дарю его тебе, — неожиданно заявил Кассиодор, — и того красивого раба, на которого ты так умильно заглядывался во время завтрака.

Ошеломлённый Киприан даже открыл рот от изумления. Впрочем, через несколько секунд он уже внутренне напрягся, понимая, что взамен от него потребуется какая-то значительная услуга. Зная рыночную цену хорошо обученному рабу, в этом не приходилось сомневаться, так же, как и в том, что начальник императорской канцелярии не такой человек, чтобы совершать беспричинные поступки.

Он снова открыл рот, чтобы выразить свою благодарность, но Кассиодор остановил его повелительным жестом.

— Не надо лишних слов. Лучше ответь мне на такой вопрос — насколько хорошо ты знаком с решениями I собора вселенских церквей?

Час от часу не легче! Теперь уже Киприан почувствовал, как потеет, и взволнованно вытер лоб краем своей коричневой таларис[10]. За этим, казалось бы, невинным вопросом стояла такая обширная и опасная тема, что у несчастного референдария задрожали руки. Конечно же, он знал о первом знаменитом расколе, который возник в христианстве при императоре Константине двести лет назад. Раскол этот происходил из-за главного вопроса победившего вероучения — как следует понимать догмат о святой Троице?

Александрийский епископ Афанасий учил тому, что Бог-сын существует извечно, а не сотворён Богом-отцом; что первый не «подобосущен», а «единосущен» второму, то есть они имеют одинаковую, равноценную природу. Его противник, пресвитер Арий, тоже выходец из Александрии, категорически возражал против такого толкования догмата. Бог-отец и Бог-сын не равны и не едины по своей сущности, Христос является творением Бога-отца и не мог существовать вечно. Святой дух, в свою очередь, тоже был сотворён, но не Богом-отцом, а Богом-сыном.

«Единосущее» звучит по-гречески как «гомоусиос», а «подобосущее» — «гомойусиос», то есть оба термина различаются лишь на одну-единственную букву греческого алфавита — йоту. Арий и арианцы не хотели её уступать, а Афанасий — принимать. Императора Константина весьма беспокоили эти яростные разногласия, ибо главное преимущество христианства перед язычеством он видел именно в единстве. Поэтому для решения этого спорного вопроса в 325 году он созывает в малоазийском городе Никее конгресс всех христианских епископов Востока и Запада, а сам становится на нём председателем, хотя к тому времени ещё не принял христианства и не крестился. Трудно сказать, что побудило императора поначалу поддержать именно Афанасия, но, несомненно, благодаря этой поддержке тот одержал верх, а Арий был проклят, сослан и его учение объявлено ересью. Впрочем, это не прекратило яростной борьбы двух доктрин, и в конце концов Арий сумел добиться реванша. Его возвратили из ссылки, отправив туда Афанасия. Более того, когда император Константин уже перед самой своей смертью наконец-то принял христианство, то окрестил его епископ-арианин. Кстати, Константин решил креститься, лишь чувствуя приближение смерти, не потому, что так долго колебался в отношении христианства, а из-за одного весьма популярного в те времена соображения: если приобщиться к христианской церкви незадолго до кончины, то не успеешь осквернить себя новыми грехами и попадёшь в рай таким же невинным, как и новорождённый младенец!

Новый император Констанций тоже разделял убеждения Ария, и всё же в результате длительной, более чем полувековой борьбы окончательную победу одержала доктрина Афанасия, хотя и после смерти своего создателя. В 381 году состоялся второй Константинопольский собор вселенских церквей, на котором афанасьевское понимание Троицы было увековечено в качестве официального догмата христианства. Арианство было объявлено ересью, но именно эту ересь исповедовали остготы. Непросвещённым германцам явно было не под силу постичь диалектические тонкости официального вероучения, непостижимым образом уравнявшего нерождённого Бога-отца и сотворённого им Бога-сына. Гораздо проще было почитать Бога-сына в образе одного из великих героев, подобных героям их древней языческой мифологии. И хотя Теодорих объявил свободу вероисповедания, наиболее дальновидные политики предпочитали придерживаться того же учения, которое исповедовал сам император Поэтому-то вопрос, имевший в качестве своей подоплёки осуждение арианства на I Никейском соборе вселенских церквей, и поверг в такое смущение Киприана.

Кое-как собравшись с мыслями, он пробормотал, что достаточно знаком с решениями этого собора, и тут же, в третий раз за сегодняшнее утро, был озадачен новым вопросом Кассиодора:

— А что ты знаешь о диспуте, который состоялся в 384 году при дворе императора Феодосия в Милане между прадедом нынешнего главы сената Симмаха и епископом Амвросием Медиоланским?

Тут уж Киприан развёл руками и заявил, что ничего не знает о данном диспуте. Тогда Кассиодор пустился в разъяснения:

— Прадед Симмаха требовал восстановить в Риме алтарь богини Победы — символ римского могущества — и всячески отстаивал язычество. Его противник же подверг уничтожающей критике многобожие, противопоставив ему христианскую идею Единого и Всемогущего Бога, который гарантирует каждому справедливое посмертное воздаяние.

— И кто же одержал победу? — осторожно поинтересовался Киприан.

— Разумеется, достославный епископ, — невозмутимо ответил Кассиодор.

После этого наступила долгая пауза. Киприан делал вид, что любуется прекрасной картиной, нарисованной на противоположной стене зала и изображавшей Орфея, усмиряющего своим пением диких зверей, а Кассиодор задумчиво вертел в руке кисть винограда, медленно отщипывая от неё по одной ягоде.

— Объясни же наконец, чего ты от меня хочешь? — не выдержав тишины, внезапно взмолился референдарий.

Кассиодор насмешливо посмотрел на него.

— Вот странно! А я был уверен, что ты уже всё понял...

— Что я должен был понять? Что ты хочешь организовать ещё один диспут между нынешним Симмахом и каким-нибудь арианином? Но зачем и что это тебе даст? Ведь наш император терпимо относится ко всем вероисповеданиям...

— Пока да, — медленно и отчётливо произнёс Кассиодор, — но кто знает, что может произойти в самое ближайшее время.

Он произнёс это так зловеще, что Киприан напрягся, призывая на помощь всю свою сообразительность, которой он так гордился.

— Ты хочешь сказать, что возможны религиозные гонения?

— В нашем мире всё возможно, Киприан. Человек дальновидный и с богатым воображением просто обязан просчитывать все варианты возможного будущего. Сейчас, спустя четыре года после восшествия на византийский престол императора Юстина, прежнее охлаждение между восточной и западной церквями сменяется оживлёнными контактами. Более того, по слухам, которые доходят из Восточной Римской империи, Юстин объявил войну всем ересям и уже начал гонения на ариан и монофизитов. Думаю, в самое ближайшее время он издаст эдикт о полном запрете на исповедание арианства. И как, по-твоему, отнесётся к данному эдикту наш благочестивый император-арианин?

— Для того чтобы представить это, не обязательно иметь богатое воображение, — тут же откликнулся Киприан.

— Прекрасно, — спокойно продолжал Кассиодор. — А если при этом принять во внимание участившиеся связи наших «истинных римлян» с их восточными единоверцами, то, как ты считаешь, Киприан, изменится ли отношение нашего благочестивого императора к тем, кому он доверяет самые высокие посты в своём государстве?

После столь явного намёка на первого министра Боэция Киприан разгадал грандиозный замысел начальника королевской канцелярии и не мог не восхититься им. Ведь если в тот момент, когда в Византии готовят запрет на арианство, организовать диспут между представителем этого вероучения, которого придерживается сам Теодорих, и противной стороной, относящейся к этому учению как к ереси, то в случае его благополучного исхода можно одним ударом покончить со своими политическими противниками, заняв высокие государственные посты, которые освободятся в результате их падения! Нет, недаром он всегда считал Кассиодора умнейшим человеком королевства!

Однако, вспомнив о недавнем триумфе первого министра, Киприан умерил свой восторг.

— Но ведь сейчас magister officiorum влиятелен как никогда, — робко напомнил он Кассиодору.

— Влиятельность политика — это недолговечная прихоть фортуны. Так почему бы не помочь ей разобраться в своих пристрастиях? — парировал тот.

— Но в чём должна заключаться моя роль?

— А в том, что именно тебе пришла в голову идея подобного диспута. И именно ты изложишь её императору Теодориху в присутствии Северина Аниция Боэция.

— Но где гарантия, что он согласится представлять противную сторону?

— А это уже не твоя забота, любезный Киприан. Ты лишь начнёшь охоту, а я позабочусь о том, чтобы загнать зверя в капкан. У меня на руках имеется одно средство, которым меня снабдил, сам того не ведая, наш учёнейший первый министр. Так что, благодаря этому средству он окажется в circulus vititiosus[11] и вынужден будет согласиться.

Киприан шумно вздохнул.

— Итак? — настойчиво спросил Кассиодор.

— Когда я должен буду это сделать?

— На ближайшем заседании королевского совета, которое состоится в следующем месяце.

— Хорошо. А если наш замысел потерпит неудачу?

— Qui vivra verra[12], — холодно сказал Кассиодор, поднимаясь со своего ложа и провожая гостя. — А обоих рабов я пришлю в твой дом сегодня же.

Глава 4. КОРОЛЕВСКИЙ СОВЕТ


Ещё со времён империи Равенна славилась изысканной архитектурой своих дворцов, храмов и портиков, украшенных великолепной мозаикой, мастера которой были известны по всей Италии. Тогда в искусстве господствовал коринфский стиль, отличавшийся изяществом и изысканностью. Но постепенно с упадком государства стал приходить в упадок и художественный вкус — новые здания уже отличались какой-то дисгармонией и эклектическим смешением самых разнообразных стилей и элементов. Более того, архитекторы, словно бы чувствуя это и желая искупить неуловимые пороки своих творений, начали увлекаться украшениями и декоративными элементами. Возникает непосредственное соединение колонн и сводов, а самим колоннам начали придавать форму прямоугольных стенных выступов, украшенных сверху капителью, — так называемых пилястров.

Для своей резиденции Теодорих выбрал построенный в подобном упадочном стиле дворец городского префекта Авла Рувина — знаменитого взяточника, вольноотпущенника самого императора Феодосия. Дворец этот был громоздким и возвышался над остальными зданиями, чем и прельстил варварский вкус короля остготов. Кроме того, по его приказанию он был заново отделан изнутри. При этом главным критерием красоты для Теодориха продолжало оставаться количество золота, а там, где нельзя было заменить мраморные статуи и бронзовые фонтаны на золотые, их просто покрывали позолотой. В тщеславном желании постоянно находиться в окружении золота он уподоблялся легендарному царю Мидасу, так что от постоянного блеска у некоторых посетителей дворца начинали слезиться глаза и болеть голова.

Зал заседаний королевского совета был отделан в намного более строгих тонах, золотыми здесь были только статуи двенадцати апостолов и многочисленные светильники. Зато его украшали две гигантские настенные мозаики — одна с изображением Христа, но не распятого, каким его привыкли видеть католики, а гордо шествующего в окружении своих учеников — остготы были слишком воинственным племенем, чтобы поклоняться слабому и умирающему Богу. Вторая мозаика изображала самого Теодориха, одетого в римские боевые доспехи и находящегося рядом с богиней-воительницей, которая должна была символизировать Римскую империю. Равенна в виде нереиды выплывала из моря и простирала свои обнажённые руки к остготскому королю.

В центре зала на небольшом подиуме находилось кресло Теодориха, сделанное из позолоченной слоновой кости, а прямо перед ним располагался гигантский круглый стол. Сначала стол был продолговатым, но в королевский совет входили десять римских патрициев и десять готских герцогов, которые назывались proceres или primati, и каждый раз получалось так, что римляне садились по одну сторону стола, а готы — по другую, в результате любое заседание превращалось в яростную перепалку со взаимными обвинениями. Теодорих, который официально провозгласил своей главной целью союз двух народов в рамках единого государства, не смог долго терпеть подобных разногласий и по совету Боэция заменил продолговатый стол круглым. При этом все участники королевского совета должны были рассаживаться за ним так, чтобы римлянин чередовался с готом. Однако даже это новшество мало изменило характер самих заседаний — римлянам постоянно приходилось жаловаться на притеснения со стороны победителей, а надменным готам — оправдываться перед королём. Все прежние государственные должности, которые остались от Римской империи и которые могли занимать римляне, теперь утратили большинство своих властных полномочий. Так, даже магистр оффиций ныне не имел права контролировать должностных лиц, что и приводило к тому, что он мог только жаловаться на эти злоупотребления королю Теодориху, а не пресекать их собственной властью.

Жалобы в основном касались раздела земельных владений. Дело в том, что сразу после победы над Одоакром Теодорих образовал специальную комиссию под руководством римского патриция Либерия, которая должна была заняться переделом италийских земель. Хотя число завоевателей не превышало двухсот тысяч человек, а римское население составляло от пяти до семи миллионов, готы владели третью всех земельных участков, правда, в основном тех, которые в своё время уже были предоставлены варварам Одоакра, а потом отошли к готам по праву победителей. Помимо самих остготов, на территории Италии проживали гениды, герулы, сарматы, рутины, тайфалы, алеманны, а они тоже претендовали на свою часть земель.

Комиссия Либерия работала до 507 года. Каждый гот получил земельный надел, называвшийся tertia, право на который был закреплён специальной грамотой — pictacium. И хотя благодаря стараниям председателя комиссии при этом разделе почти не были затронуты земельные владения римской знати, беззастенчивая жадность готов побуждала их постоянно посягать на земли своих соседей. Один только Теодат, племянник Теодориха, ухитрился стать крупнейшим земельным магнатом, захватив почти всю территорию Тусции. А поскольку готские комиты[13] стояли во главе всех городских общин (civitates), причём это было даже в тех городах, где не было изолированных кварталов, в которых обычно селились победители, воздвигая там свои арианские базилики, постольку любые земельные споры решались местными властями в пользу своих соплеменников. Да и сам Теодор их боялся раздражать собственных воинов — военную службу несли только остготы, в то время как римляне привлекались к строительству оборонительных сооружений да набирались во флот. Он смотрел на эти злоупотребления сквозь пальцы, вмешиваясь лишь в тех случаях, которые грозили перерасти в открытые столкновения.

Именно об одном из таких случаев, правда, на этот раз связанном не с земельными спорами, а с закупками хлеба, и собирался доложить Боэций на очередном заседании королевского совета. При этом он находился в большом затруднении, ибо помнил о своём обещании Максимиану поговорить с королём о дочери Тригвиллы, которого ему пришлось бы обвинить в неумеренном корыстолюбии, грозившем обречь на вымирание целую провинцию! Впрочем, чего можно было ожидать от человека, который раньше был городским префектом и по ночам выпускал из тюрем воров, чтобы поутру они возвращались в тюрьму и делились с ним своей добычей! Конечно, Боэций мог бы передоверить поручение сына его родному отцу, сенатору Альбину, тоже являвшемуся членом королевского совета, однако он не стал этого делать, зная о давней неприязни, которую испытывал к нему Теодорих.

Исходя из этих соображений, Боэций постарался с максимальной дипломатичностью выстроить свою обвинительную речь. Суть дела сводилась к следующему. В Кампанской провинции, издавна славившейся своим плодородием, нынешним летом разразилась невиданная засуха, погубившая большую часть урожая. Однако префект претория, втайне подстрекаемый Тригвиллой и Конигастом, занимавшимися хлебными спекуляциями, требовал от голодающего населения сдать государству такое же количество хлеба, которое было продано этой провинцией в прошлом, урожайном году.

— Это губительное требование, — горячо говорил Боэций, стоя по правую руку от Теодориха, — способно привести к самым непредсказуемым последствиям. Впрочем, непредсказуемыми эти последствия представляются лишь тем слепцам, которые горят желанием обратить отнятый за бесценок хлеб в полновесное золото, полученное от иноземных купцов. Но голодающее население одной из самых густонаселённых провинций Италии, чтобы избежать мучительной смерти для себя, своих жён и детей, может разбить старые арсеналы и взяться за оружие. Об этом эти люди, мнящие себя государственными деятелями, предпочитают не думать! Но ты, о великий король, — и он поклонился Теодориху, — обязан позаботиться о своих несчастных подданных, взывающих к твоей мудрости и милосердию!

Королю остготов вскоре должно было исполниться шестьдесят лет, однако его круглая борода и пышные волосы оставались такими же густыми и русыми, как и тридцать лет назад, когда он вторгся в пределы Италии и в первый раз разгромил Одоакра. Казалось, время отражается в одном только взгляде его внимательных, жёстких глаз, с годами становившемся всё более мрачным и угрюмым, да в паутине морщинок, окружавших глазные впадины и разбегавшихся к самым вискам, когда Теодорих гневно прищуривался. Именно так произошло и сейчас, когда он выслушал речь своего первого министра.

— Кого ты обвиняешь? — глухо произнёс король.

Боэций уже заранее приготовился к этому вопросу и потому без колебаний назвал имя римского префекта претория Септимия Тертуллия, который уже давно утратил всякое представление о чести, преданно служа двум своим готским покровителям. Назвать в этот момент имена Тригвиллы и Конигаста значило вызвать страшную бурю, тем более что последний был любовником дочери Теодориха Амаласунты. Боэций понимал, что пока он просто не в состоянии избавить королевство от двух этих негодяев, а потому решил сосредоточиться на главном — спасении жителей Кампанской провинции.

— Хорошо, — всё так же глухо сказал Теодорих. — Я верю, что дело обстоит именно так, как ты говоришь, и потому я издам особый эдикт, отменяющий на этот год все закупки хлеба в этой провинции.

Боэций, не ожидавший столь лёгкой победы, быстро взглянул в сторону Тригвиллы, словно ожидая, что тот начнёт протестовать, однако управляющий королевским дворцом лишь переглянулся с Конигастом, а затем злобно посмотрел на Боэция. Тот предпочёл не замечать этого взгляда и опустился на своё место.

Со вторым сообщением о делах в королевстве выступил Кассиодор. В качестве вступления он так долго перечислял все мыслимые достоинства короля остготов, особенно упирая на то, как он заботится о процветании обоих народов, что Теодорих не выдержал и прервал начальника своей канцелярии двумя короткими требовательными словами:

— Ad rem![14]

— Слушаюсь! — мгновенно отозвался Кассиодор и безо всякого перехода продолжил: — К сожалению, кое-кто из твоих подданных по своему неразумению или злобе совершают гнусные поступки в отношении инородцев.

Большинство из присутствующих обменялись удивлёнными взглядами. Особенно удивились Боэций, Симмах и Альбин, поскольку все трое подумали о том, что речь пойдёт о каких-то новых обидах, причинённых римлянам готами. Обычно Кассиодор предпочитал не касаться тем, которые могли вызвать обострённую реакцию короля. Впрочем, как оказалось, он не изменил своему обычаю и на этот раз.

— Не далее как три дня назад в Аримине произошли массовые беспорядки, — выдержав небольшую паузу, заговорил Кассиодор. — Еврейская община этого города, которая, кстати сказать, является весьма многочисленной, собралась на центральной площади, чтобы отметить праздник Пасхи. За их собранием наблюдала городская стража и толпа зевак, состоявшая в основном из римлян. И вот в самый неподходящий момент какой-то римский гражданин вдруг забрался на колоннаду, задрал вверх свои одежды, неприличным образом нагнулся и, поворотив в сторону евреев зловонный зад, издал громкий непристойный звук. Толпа немедленно пришла в ярость и стала громогласно требовать от начальника городской стражи наказания виновного. Молодые вспыльчивые евреи, в силу своей молодости склонные к беспорядкам, бросились на римлян, закидывая их камнями. Произошла свалка, и начальник стражи послал за подкреплением. Прибывшие воины не разобрались в ситуации и, сочтя, что во всём виноваты евреи, принялись рубить их мечами. Ободрённый поддержкой, римский плебс начал преследовать и избивать разбегающихся евреев, учинил погром. Только на следующий день городским властям удалось восстановить спокойствие, и, по их данным, количество жертв превысило десять тысяч человек. Так, из-за какого-то глупца праздник обернулся бедствием, принеся горе почти в каждую еврейскую семью. Dixi[15].

После этих слов Кассиодор посмотрел в сторону Теодориха, но тот сидел неподвижно, явно о чём-то задумавшись.

— Подумаешь, какие-то евреи, — недовольно пробурчал Теодат.

— Надеюсь, этот глупец получил по заслугам? — строго спросил Симмах, не терпевшей ни малейшей несправедливости. Но Кассиодор лишь невозмутимо пожал плечами и снова посмотрел на Теодориха. Наконец король очнулся от задумчивости.

— У тебя, кажется, для нас есть ещё одно сообщение?

— И намного более важное, чем первое, — подтвердил Кассиодор.

— Излагай, но постарайся быть покороче.

— Его можно изложить в одной фразе: как сообщил прибывший вчера гонец из Византии, император Юстин издал эдикт о полном запрете арианского вероисповедания.

На этот раз присутствующие начали яростно кричать, а кое-кто готов был вскочить со своих мест. Теодорих тоже был вне себя. А Кассиодор, добившись желаемого эффекта, победно посмотрел на Боэция, который успел обменяться с Симмахом скорбными взглядами. Оба в этот момент подумали об одном и том же — гонения на ариан в Восточной Римской империи неизбежно вызовут ответные гонения на католиков в Остготском королевстве. Надо было как-то спасать положение, тем более, что Боэций уже успел хорошо изучить Теодориха и ему несложно было догадаться о том, какая мысль в данный момент свербит огромный череп короля. И, прежде чем тот успел открыть рот и произнести хоть что-то, Боэций решительно поднялся с места, воздев правую руку в знак того, что просит слова.

— Ты собираешься оправдывать императора Юстина? — устремив на него тяжёлый от злобы взгляд, спросил король.

— О нет! Я лишь хочу предостеречь тебя от поспешных шагов, — спокойно заметил Боэций. — Конечно, сейчас ты горишь желанием издать такой же эдикт, но направленный против католиков, однако никогда не стоит поддаваться первому побуждению, хорошенько его не обдумав. Неужели ты хочешь в одно мгновение лишить всякого спокойствия своё королевство? Неужели ты разом обрушишь то здание, которое строил годами?

— Ты, кажется, осмеливаешься поучать короля? — выкрикнул со своего места Тригвилла.

— Я осмеливаюсь дать ему совет, к чему меня обязывает моя нынешняя должность, — холодно ответил Боэций. — А принять этот совет или отвергнуть...

— Говори! — хрипло велел Теодорих, повелительным жестом приказывая возмущённым готам замолчать.

— Прежде всего стоит проверить достоверность этого известия, а для этого немедленно послать гонцов в Константинополь, — сказал Боэций, хотя в глубине души почти не сомневался в реальности такого эдикта и лишь надеялся выиграть время.

— Дальше!

— А если же всё обстоит именно так, как сообщил нам почтенный Кассиодор, то... — Боэций глубоко вздохнул и, прекрасно сознавая, какой опасности подвергает своего друга, не так давно возглавившего римскую католическую церковь, решительно закончил: — следует направить ко двору императора делегацию во главе с папой Иоанном. Возможно, ему удастся уговорить Юстина отказаться от преследования ариан. Тем более что сам император уже весьма дряхл и делами империи всё больше начинает заправлять его племянник Юстиниан.

Подобное предложение вызвало новый взрыв возмущения готов, однако Теодорих задумался, а затем перевёл вопросительный взгляд на Кассиодора.

— А что ты думаешь по этому поводу?

— Я думаю, что с ним следует согласиться, — осторожно заметил Кассиодор, и Боэций едва заметно вздохнул. — Однако мне кажется, что у королевского референдария Киприана есть какое-то дополнение к тому, что сказал нам первый министр.

Киприан, который прекрасно помнил о своём обещании Кассиодору и с трепетом ждал своего часа, теперь невольно поёжился под множеством устремлённых на него глаз. Трепеща от волнения, он встал со своего места и, опустив глаза, пробормотал:

— Да, почтенный Кассиодор, ты прав. Мне действительно пришла в голову одна мысль... Недавно я узнал о знаменитом диспуте, который полтора века назад состоялся между прадедом нашего уважаемого принцепса сената Симмахом и епископом Амвросием Медиоланским. Они спорили о том, какое из двух вероисповеданий, языческое или христианское, является истинным. Тогда победа досталась достославному епископу, и мне подумалось о том, что было бы полезно вновь свести при дворе нашего славного короля двух знаменитых представителей, исповедующих католичество и арианство. Что может быть убедительнее честного спора, в котором, как уверяли древние, рождается истина?

— Любой спор лучше всего решать с мечом в руке, — не выдержал Конигаст и, обращаясь к королю, добавил: — Мы — народ воинов, а не философов, так зачем давать этим римлянам лишний повод для торжества?

— А почему ты так уверен в торжестве католичества? — неожиданно спросил его Кассиодор. — Если бы наш великий король согласился провести подобный диспут, то я сам бы взял на себя труд найти такого арианского проповедника, который смог бы убедить в своей правоте даже папу Иоанна. Думаю, что и наш первый министр сможет выставить достойного соперника.

«Так вот откуда исходит эта идея, — подумал Боэций, бросая холодный взгляд на Кассиодора. — Впрочем, это было очевидно с самого начала. Но зачем ему всё это нужно? Лишний раз доказать превосходство своих готских хозяев над истинными римлянами? Как гнусно всё это выглядит со стороны представителя древнего римского рода... Однако надо ему что-то ответить, тем более что король уже явно утомлён и всё чаще поглядывает на часы».

Действительно, Теодорих в очередной раз посмотрел на большие водяные часы — клепсидру, представлявшие собой точную копию тех часов, которые были сделаны под руководством Боэция в качестве подарка бургундскому королю Гундобаду. В своё время они так понравились самому Теодориху, что он пожелал иметь такие же, установив их в зале заседаний королевского совета.

— Мне думается, что в подобной ситуации этот диспут будет не совсем уместен, поскольку может накалить страсти при любом исходе, — заявил Боэций. — И, кроме того, почтенный Кассиодор, я не совсем понимаю, почему ты считаешь меня достаточно компетентным в вопросах богословия...

— О, Северин Аниций, а разве можно усомниться в этом, хотя бы раз прочитав твой глубокомысленный трактат, посвящённый проблеме понимания сущности Божественной Троицы? — живо возразил Кассиодор и, к немалому изумлению Боэция, проворно извлёк из складок своей тоги небольшой свиток. — Неужели ты сам забыл о том, что писал совсем недавно?

Нет, разумеется, Боэций не забыл об этом трактате, в котором он решительно выступал против арианства, доказывая превосходство афанасьевского понимания Троицы. Однако он давал читать своё сочинение только узкому кругу друзей, поэтому не мог понять, откуда Кассиодор добыл ту копию, которой он сейчас потрясал перед Теодорихом. Дело принимало опасный оборот — Боэций всегда тщательно скрывал свои антиарианские взгляды.

— Хорошо, — решительно сказал он. — Если наш король соблаговолит приказать, я сумею найти проповедника, хотя мне кажется, что гораздо лучше соединять наши народы самыми прочными на свете узами брака, а не разделять их, устраивая публичное состязание двух вероисповеданий. Кстати, сын нашего почтенного сенатора Альбина недавно обратился ко мне с просьбой, непосредственно касающейся и тебя, великий король, и тебя, Тригвилла, — произнося последнюю фразу, Боэций слегка поклонился в их сторону.

— А в чём состоит его просьба? — немедленно поинтересовался Теодорих, на мгновение забыв о диспуте.

— Этот юноша по имени Максимиан увидел на улице города дочь нашего почтенного Тригвиллы. — Слово «почтенный» далось Боэцию с немалым трудом, а потому он не удержался от чуть заметной иронии. — И влюбился в неё так, как только можно влюбляться, когда тебе всего двадцать лет...

— После чего этот юный прохвост явился в мой дом и потребовал встречи с моей дочерью! — возопил Тригвилла.

— Мой сын не прохвост! — грозно заявил Альбин, привставая со своего места.

Они смерили друг друга яростными взглядами, и Боэций поспешил разрядить обстановку, обращаясь прямо к королю:

— Подумай, о великий король, насколько сплотит этот брак членов твоего королевского совета, которые не понимают, что этой нелепой враждой лишают счастья своих прекрасных детей!

Тригвилла возмущённо фыркнул, а Альбин с силой сжал кулаки. Однако ни тот, ни другой не сказали ни слова, понимая, что теперь всё зависит только от решения Теодориха. Воцарилось тягостное молчание, во время которого готы и римляне напряжённо переглядывались, а Боэций так и остался стоять возле короля, забыв вернуться на своё место. Наконец Теодор их медленно поднялся.

— Через два месяца в столице моего королевства состоится диспут между представителями арианского и католического вероисповедания. Проповедников для этого диспута предоставят от ариан — начальник моей канцелярии, от католиков — мой первый министр. В этот же день дочь герцога Тригвиллы Амалаберга и сын сенатора Альбина Максимиан станут мужем и женой в соответствии с обрядами победившего вероучения. Королевский совет окончен.

Случайно получилось так, что на выходе из зала Боэций столкнулся с Кассиодором. Обоим патрициям слишком многое хотелось сказать друг другу, но они лишь молча обменялись гневными взглядами, прекрасно сознавая, что теперь между ними началась борьба не на жизнь, а на смерть.

Глава 5. «ПРЕЛЕСТНАЯ НАДМЕННОСТЬ»


Узнав от отца о том, насколько успешно Боэций выполнил его просьбу, Максимиан поначалу не мог поверить своим ушам. Через два месяца состоится его свадьба и эта надменная готская принцесса станет его женой! Было от чего впасть в изумление. Юный поэт не находил себе места, пока наконец не решился отправиться к первому министру, чтобы выразить ему свою благодарность. Однако Боэция не оказалось дома, и тогда Максимиан, подумав о том, что уж теперь-то Тригвилла не посмеет отказать ему в свидании со своей дочерью, направился в дом готского герцога.

И, действительно, на этот раз слуги тут же открыли ему ворота и впустили во двор. Максимиан медлил, волнуясь от предстоящей встречи. Как поведёт себя Амалаберга и что он должен будет сказать ей в первую очередь? Выразить свою радость и любовь? Но если она совсем этому не рада и не испытывает к нему ни малейшей симпатии? Вести себя сдержанно и скромно? Но этому помешает его собственный темперамент и неумеренный восторг от одной только мысли о предстоящей свадьбе. Опустив голову и размышляя об этом, Максимиан несколько раз обошёл мраморный фонтан, изображавший трёх речных наяд, а когда наконец решился и направился к парадной лестнице, то вдруг столкнулся с самой Амалабергой, которая в окружении двух служанок спускалась ему навстречу.

И снова он был настолько поражён её надменной красотой, что замер на нижних ступенях лестницы, беспомощно прижав левую руку к груди словно бы для того, чтобы сдержать бешеный стук сердца. Амалаберге недавно исполнилось восемнадцать лет. Она была высокой и гибкой блондинкой с великолепными карими глазами, в которых не отражалось ничего, кроме презрения и надменности. Впрочем, совершенной красавицей она могла показаться только влюблённому поэту, а любой другой непредубеждённый ценитель женской красоты непременно отметил бы и крупный нос, и чересчур густые и чёрные, почти мужские брови, слегка сросшиеся на переносице. Но свежий и здоровый цвет лица многое искупал. Словом, Амалаберга, хотя и не полностью соответствовала классическим римским эталонам красоты, была, несомненно, девушкой очень эффектной и привлекательной. Как и большинство знатных готских женщин, она предпочитала одеваться в римскую одежду, в то время как готы-мужчины так и не смогли привыкнуть к тогам и туникам, не желая расставаться со штанами и куртками. Сейчас она была одета в фиолетовую столу, обшитую по подолу серебристой плиссированной оборкой, называемой «инстита», и изящные башмачки из цветной кожи, украшенные драгоценными камнями. Многие женщины, чтобы придать стройность своей фигуре, стягивали тунику под грудью специальной повязкой и обматывали талию куском специальной ткани на манер корсета. Но Амалаберге не было необходимости прибегать к подобным ухищрениям, с её фигуры можно было ваять статую Венеры.

При виде Максимиана полные алые губы Амалаберги мгновенно подёрнулись непередаваемо горделивой усмешкой. И только благодаря этой усмешке он понял, что она его узнала, но прошла мимо с таким видом, словно он был прислугой.

Четыре носильщика мгновенно поднесли паланкин. Максимиан, прислонившись к широким перилам лестницы, растерянно наблюдал за тем, как она садится внутрь. Ничего себе встреча между будущей женой и будущим мужем! Сорвавшись с места, он подбежал к носилкам и взволнованно воскликнул:

— Подожди! Я пришёл сюда лишь для того, чтобы повидать тебя...

— Ты меня уже повидал, чего же тебе ещё надо?

Впервые он услышал её голос и поразился его низкому, чуть-чуть хрипловатому, но зато такому обольстительному тембру. От одной мысли о том, как этот голос будет стонать во время яростного столкновения их обнажённых тел, как эти надменные губы будут раскрываться навстречу его неистовым поцелуям, Максимиана мгновенно охватила сладострастная истома. Он положил руку на край паланкина и, пытаясь перехватить взгляд Амалаберги своим затуманенным взором, произнёс:

— Куда ты направляешься, драгоценная? Позволь мне сопровождать тебя!

— А если я еду на встречу со своим возлюбленным?

От одного этого вопроса у него перехватило дыхание. До Максимиана и раньше доходили рассказы о том, насколько успешно готские женщины переняли свободные нравы своих римских соперниц. Но услышать подобное из уст той, которой он был готов поклоняться и которую, ещё и сам до конца не веря в это, уже называл про себя женой, было как обжигающий удар плети. И хотя римский патриций Максимиан никогда не испытывал таких ударов, он почему-то подумал именно об этом и даже схватился рукой за мгновенно вспыхнувшие щёки. Амалаберга с насмешкой взирала на то, как он меняется в лице, и явно ждала ответа.

«Она то ли испытывает меня, то ли просто издевается надо мной, — подумал он. — Но зачем? И откуда такое злорадство?»

— Ты меня задерживаешь! — видя, что он продолжает молчать, нетерпеливо произнесла Амалаберга.

— Я... я хотел спросить... — неуверенно пробормотал он. — Ты уже знаешь о решении нашего короля?

— Знаю, мне сказал об этом отец. И что дальше?

— Как? Ты знаешь, что через два месяца я стану твоим мужем, а ведёшь себя так, словно я надоевший и назойливый поклонник? — невольно возмутился Максимиан.

— А ты надеешься, что если я стану твоей женой, то ты дождёшься другого обращения?

Нет, от этой надменности можнопотерять рассудок! Ещё никогда в жизни Максимиан не сталкивался с подобным обращением и поэтому вдруг почувствовал злые уколы самолюбия.

— Да, — сказал он и на этот раз покраснел от гнева, — надеюсь и клянусь всеми святыми апостолами, что ты будешь обращаться со мной совсем по-другому!

Амалаберга презрительно усмехнулась и что-то сказала носильщикам на готском языке. Максимиан немного знал этот язык, поэтому понял, что она приказала им трогаться в путь, и снова почувствовал мгновенную слабость. Ему ужасно не хотелось расставаться с этой удивительной девушкой, хотя она и ведёт себя с ним так дерзко.

— Подожди минутку! — снова взмолился он, преграждая путь паланкину, перед которым уже открывали ворота.

— Не задерживай меня, иначе я могу пропустить первый заезд! — раздражённо сказала Амалаберга, и Максимиан мгновенно и облегчённо вздохнул.

— Так ты едешь в цирк, о божественная? Позволь же мне сопровождать тебя!

— В моём паланкине нет для тебя места... Но если ты хочешь меня сопровождать, то я позволяю тебе бежать следом! — Амалаберга ядовито улыбнулась и задёрнула занавес.

Паланкин тронулся, раздражённый Максимиан вышел из ворот, а затем остановился и яростно посмотрел вслед быстро удалявшимся носильщикам. Проклятье! Она, разумеется, нарочно приказала им двигаться как можно быстрее, но он не доставит ей этого удовольствия и не побежит за ней. Напрасно он вышел из дома пешком и даже не захватил с собой ни одного раба. Если теперь послать за собственными носилками кого-нибудь из уличных мальчишек, то он потеряет слишком много времени. А ему так необходимо прибыть в цирк как можно быстрее, чтобы занять место рядом с Амалабергой!

— Приветствую тебя, дружище! Чем это ты так озабочен?

Максимиан поднял голову и вскрикнул от радости. Из остановившейся рядом колесницы выглянула насмешливая физиономия Корнелия Виринала. Они дружили ещё с детских лет и совсем недавно вместе предавались необузданным развлечениям молодости, проводя ночи в пирах с гетерами. Корнелий Виринал был остроумным и циничным юношей, а потому считал себя просто обязанным опекать и наставлять намного более стеснительного Максимиана. Кроме того, он являлся сыном богатого римского всадника Луция Виринала и знаменитым щёголем, позволявшим себе носить лицерн — парадный плащ, покрывавший оба плеча и застёгиваемый на горле золотой фибулой[16]. Такой плащ, затканный серебром и золотом, стоил настолько дорого, что обычно делался весьма коротким, не достигая даже колен. Лицерн Виринала доходил ему до щиколоток!

Корнелий сидел рядом с разодетой, накрашенной девицей и призывно махал ему рукой. Максимиан поспешно подошёл к колеснице.

— Можешь мне ничего не говорить, ибо я уже знаю, что ты стал женихом прекрасной Амалаберги, — не дожидаясь ответного приветствия, тут же заговорил Корнелий. — Но одного я не знаю — то ли тебя поздравлять, то ли выражать свои соболезнования?

— Делай что хочешь, но только поскорее доставь меня в цирк Флавиана, — торопливо проговорил Максимиан.

— Вот уж не думал, что ты увлёкся скачками, — изумился Корнелий. — А мне всегда казалось, что поэтов вдохновляют не столько лошади, сколько женщины. К какой же партии ты примкнул — венетов[17] или прасинов[18]?

— Ни к той и ни к другой. — Максимиан всегда знал, что его друг любит поговорить, но сейчас его только раздражали эти неуместные расспросы. — Амалаберга уже отправилась туда, и мне хочется занять место рядом с ней.

— А, ну тогда всё ясно. Как мне ни жаль, прекрасная Хлоя, или как там тебя... но я вынужден просить, чтобы ты уступила место моему другу. — Корнелий повернулся к своей спутнице и небрежно толкнул её в бок. — Надеюсь, эти несколько монет послужат достаточным извинением моей невежливости.

Ворча и ругаясь, греческая гетера слезла на землю, а Максимиан поспешно занял её место. Корнелий отдал приказание вознице, и колесница быстро покатилась по улицам Равенны, заставляя прохожих с криками шарахаться в стороны.

Цирк Флавиана находился в небольшой долине неподалёку от берега моря. Он был воздвигнут ещё четыре века назад, повидал за это время немало празднеств и игр и даже однажды горел, но был отстроен заново. Когда колесница Виринала лихо подкатила к небольшой площади перед центральным входом (а простые горожане, прибывавшие пешком, пользовались иными воротами), Максимиан поспешно спрыгнул на землю и жадно осмотрелся по сторонам. Они непременно должны были опередить паланкин Амалаберги! Убедившись в том, что среди прибывающей публики, состоящей из всех этих надменных патрициев и матрон, которых сопровождали целые толпы причудливо наряженных слуг, её ещё нет, он отошёл на небольшое возвышение и приготовился ждать.

— Зачем? — удивился Корнелий, подходя к своему приятелю. — Если ты хочешь покорить женщину, то не стоит уподобляться её рабу! Пройдём в цирк, займём лучшие места, а когда появится твоя готская красотка прикажем моему слуге проводить её к нам.

— Она не пойдёт, — качая головой, произнёс Максимиан. — Она для этого слишком горда.

— Или глупа, что почти одно и то же, — не удержался Корнелий. — Но я не позволю тебе оставаться здесь и позорить свой славный род. Идём в цирк, а всё остальное предоставь мне.

И он почти насильно увлёк Максимиана за собой. Огромная чаша цирка, уже почти доверху заполненная взволнованной предстоящими скачками толпой, представляла собой весьма оживлённое зрелище. Центральное возвышение, предназначавшееся для короля Теодориха, в данный момент пустовало, но зато места вокруг и рядом с ним белели тогами римлян, которые группировались по левую сторону, и пестрело яркими одеждами готов, рассевшихся справа. Специальные каналы — эврилы, окружённые стеной и перилами, отделанными янтарём и слоновой костью, отделяли места для сенаторов от остальной публики, но самих сенаторов было очень немного, поскольку большинство из них по-прежнему находились в Риме. Верхние ряды занимали простые горожане, и именно там сновали разносчики подслащённой мёдом воды, жареного мяса и фруктов. Все цирковые колонны были украшены гирляндами цветов, причём те, что находились в нижнем ярусе, обвивали венки из роз, а верхние — плющ и виноград.

На самой арене возле белых столбов, отмечавших начало первого стадия[19], уже нетерпеливо рыли копытами землю великолепные лошади, запряжённые в разноцветные цирковые квадриги. Знатоки и завсегдатаи скачек спускались по проходам до самого ограждения, оживлённо заключали пари, обсуждали достоинства лошадей, подбадривали возниц. Все ждали сигнала труб, означавшего начало первого заезда.

С того момента, как они заняли свои места под роскошным веляриумом — огромным покрывалом, укреплённым на специальных шестах, служившим защитой от солнца и дождя, — Максимиан ещё ни разу не взглянул на арену. Полностью повернувшись назад, он жадно высматривал появление Амалаберги. Его нетерпение стало передаваться и Корнелию, который проявил удивительную предусмотрительность, постаравшись занять те пустовавшие места, которые находились как бы на нейтральной полосе между местами римлян и местами готов. Более того, он приказал своему слуге принести из колесницы все находившиеся там подушки, а также огромное великолепное опахало из страусиных перьев.

— Неужели она действительно так красива? — небрежно спросил он, заскучав от долгого молчания и поворачиваясь к Максимиану, который в этот момент протирал слезившиеся от солнца глаза.

— Тот же вопрос задавал мне и Северин Аниций, — недовольно буркнул Максимиан, — и, право же, мне странно это слышать. Почему те люди, которые знают меня уже много лет, вдруг засомневались в моём вкусе?

— О нет, мой друг, совсем не во вкусе, — проворно возразил Корнелий, — и если бы ты заявил мне, что купил красивую рабыню, я бы тут же поверил и даже не просил бы показать свою покупку. Но ты говоришь, что влюблён, а значит, смотришь на предмет своего обожания не глазами эстета, а опьянённым и помутившимся взором. Вот потому мне и интересно сравнить, так ли она хороша, как, например, вон та высокая блондинка с надменным взором, которую сопровождают две служанки...

— Это Амалаберга! — встрепенулся Максимиан, который только теперь заметил её появление в цирке.

— В самом деле? Тогда тебе можно позавидовать!

— Что ты собираешься делать?

— Пригласить её занять место рядом с нами, разумеется!

— Я сам это сделаю!

— Хорошо, хорошо, я не собираюсь тебе мешать.

Корнелий сбавил шаг, позволив Максимиану первым приблизиться к Амалаберге. Лишь на мгновение она удивлённо повела бровью, а затем отвернулась к одной из служанок.

— Я уже приготовил для тебя место, а потому не о чем беспокоиться, — поспешно проговорил Максимиан.

— А я совсем не уверена, что моё место именно рядом с тобой, — холодно сказала она, не поворачивая головы.

Максимиан растерянно обернулся к Корнелию, на что тот слегка присвистнул и покачал головой, как бы говоря: «Действуй смелее!» В этот момент зрители верхних ярусов дружно затопали ногами, тем самым призывая поскорее начать состязания, и как бы в ответ на их требование взревели сигнальные трубы.

— Прошу тебя, драгоценная моя, пройдём с нами, — настойчиво повторил Максимиан.

— Надеюсь, ты не боишься на виду у всех сесть рядом с римлянами? — неожиданно поддержал его Корнелий и тут же был удостоен такого же презрительного взора, какой уже не раз ловил на себе сегодня его друг.

— С каких это пор победители-готы стали бояться побеждённых римлян? — гордо заявила Амалаберга. — Разве было хоть одно сражение, где они показывали вам спину?

— О, я не сомневаюсь, что спина у тебя не менее красива, чем грудь! — бесстыдно съязвил Корнелий, зло сверкнув глазами на надменную готскую принцессу. — Однако, чем дольше мы будем спорить, тем больше рискуем пропустить самое интересное...

Действительно, публика уже взревела и встала на ноги, а четыре квадриги резко рванули с места в карьер и помчались по овальной арене, в центре которой возвышался земляной бруствер, украшенный скульптурами знаменитых возниц. При виде этого зрелища глаза Амалаберги вспыхнули, и она, слегка кивнув, прошла на место, приготовленное ей Максимианом, и поспешно села, не отводя глаз от несущихся колесниц. Приятели обменялись вопросительными взорами и проследовали вслед за девушкой, расположившись справа и слева от неё.

— Я бы хотел узнать... — начал было Корнелий, но Амалаберга резко перебила, даже не взглянув в его сторону:

— Вы, римляне, ужасно болтливы, а настоящий воин говорит лишь для того, чтобы продиктовать свои условия побеждённому неприятелю.

— Однако нельзя же быть такой воинственной! — не выдержал Максимиан. — Ты слишком прекрасна для того, чтобы быть амазонкой!

— А ты слишком труслив для того чтобы быть моим мужем!

Максимиан даже скрипнул зубами, услышав подобную дерзость.

— Проклятье! Да как ты смеешь!

И только теперь, словно проверяя впечатление от своих крайне обидных слов, Амалаберга бросила на него быстрый любопытный взгляд. Однако она не успела ничего сказать, поскольку в этот момент весь цирк потряс дружный пронзительный вопль. На одном из поворотов вырвавшаяся вперёд квадрига слишком сильно наклонилась в сторону, и возница не справился с управлением. Выпустив вожжи из рук, он слетел вниз, прямо под колёса следующей за ним квадриги. Ударами копыт ему мгновенно снесло полголовы, а тяжёлое колесо переехало его пополам.

Максимиан не выдержал этого зрелища и поторопился перевести свой взгляд с арены на Амалабергу.

— А ты побледнел, — холодно заметила она. — Можешь попросить у моей служанки флакон нюхательной соли.

— Почему ты меня ненавидишь?

— Ты в этом уверен? Ненависть — это сильное чувство, а ты не вызываешь во мне даже самого слабого...

— Зато ты буквально переполняешь меня чувствами!

— Я к этому совсем не стремлюсь...

— Сейчас остатки этого увальня счистят с арены и состоится второй заезд, — вмешался в разговор Корнелий. — О чём это вы тут спорите?

— Твой приятель доказывал мне, что ты целые дни проводишь в лупанариях, а я утверждала, что у тебя хватает время и на пьянство!

— Я рад, что вы обо мне такого лестного мнения, — усмехнулся Корнелий и удивлённо подмигнул Максимиану. — Однако хочу напомнить, что и то, и другое прекрасно совмещается, о чём свидетельствует прелестное стихотворение Руфина.

Он слегка откашлялся и, не переставая улыбаться, продекламировал:


Против Эрота мне служит оружием верным рассудок;
Выйдя один на один, не победит он меня.
Смертный, с бессмертным готов я бороться, но если Эроту
Вакх поможет; один, что я могу против двух?

Амалаберга уже готова была улыбнуться, но в последний момент сдержалась и вновь горделиво вскинула голову:

— Это моё мнение не только о тебе, но и обо всех римлянах!

— И всё же тебе предстоит стать женой именно римлянина! — яростно заявил Максимиан, волнуясь от того, что никак не может найти нужного тона в разговоре с этой надменной красавицей, а потому постоянно или злится, или теряется.

— Но только потому, что мы, готы, верны и преданы своему королю!

«Она говорит о чувстве долга, — размышлял Максимиан, пока длился второй заезд и цирк буквально взорвался таким неистовым свистом и рёвом публики, что невозможно было расслышать собеседника, а потому все трое замолчали. — А всё же, не кроется ли за её надменностью любовь? Ведь самое очевидное объяснение её невыносимого поведения — это именно то, о чём она уже сегодня упоминала. Среди готов у неё наверняка есть возлюбленный, поэтому она так злится и досадует на то, что король отдал её руку мне. Но если это правда, то не благороднее ли с моей стороны будет отказаться от нашего брака? Достанет ли у меня сил, ведь она так хороша собой! Однако, прежде чем думать об этом, надо досконально убедиться в своих подозрениях».

Придя к такому выводу, Максимиан извлёк из-за пазухи вощёную табличку и стило, которые он постоянно носил с собой, чтобы записывать приходящие на ум стихи. «Будь добр отправить своего раба ко мне домой за носилками», — проворно написал он и передал эту табличку Корнелию. Тот прочитал, пожал плечами, а затем написал ответ. Максимиан поспешно развернул створки таблички и прочитал: «Зачем? Я отвезу тебя на своей колеснице».

Второй заезд, к явному разочарованию публики, закончился благополучно, и все четыре квадриги домчались до финишного столба. Воспользовавшись небольшим затишьем, во время которого и проигравшие, и выигравшие торопились заключить новые пари, Максимиан громко сказал Корнелию:

— Будь добр выполнить мою просьбу, не спрашивая, зачем мне это нужно.

— Хорошо, — кивнул тот и подозвал своего слугу.

Во время их короткого разговора Амалаберга подозрительно взглянула на Максимиана, и поэту на мгновение показалось, что она поняла его тайное намерение проследить за её возвращением из цирка, укрывшись за занавесками собственного паланкина. Однако через минуту внимание публики привлекло шумное появление в цирке знаменитой равеннской гетеры, которую звали так же, как и византийскую императрицу, Феодорой, и которая отличалась не меньшим бесстыдством и безудержным развратом. Рассказывали, что она, явившись на пир, устроенный десятью знатными молодцами, отличавшимися огромной физической силой и распущенностью, в течение целой ночи одна отдавалась всем сотрапезникам. А уже под утро, когда они, измождённые, вынуждены были «сдаться», отправилась к их слугам, которых было не менее тридцати человек, и даже после этого так и ушла неудовлетворённой, жалуясь на то, что природа обделила женщин инструментами любви, предусмотрев лишь три отверстия для близости с мужчиной.

И «зелёные», и «синие», на миг забыв о своём соперничестве, приветствовали, её появление такими аплодисментами и градом непристойных замечаний, что Амалаберга поневоле заинтересовалась и тоже обернулась, чтобы посмотреть на Феодору. Знаменитая развратница была невероятно красива, а её порочные голубые глаза и полные чувственные губы в сочетании с белоснежной кожей, не уступающей в своей нежности коже девочки-подростка, способны были мгновенно всколыхнуть вожделение у любого мужчины. Она была завёрнута в длинный алый плащ, её сопровождали двое слуг, один из которых нёс под мышками двух гусей.

Не зная, что она задумала, но ожидая какой-нибудь эффектной выходки, зрители позабыли о начале третьего заезда и теперь жадно следили за всеми движениями Феодоры. И она не обманула всеобщих ожиданий! Приблизившись к своему месту, гетера помедлила, искусно выдержала паузу, — а начинала она именно как актриса, участвуя в непристойных представлениях мимов, — затем взмахнула руками и проворно сбросила плащ, оставшись совсем обнажённой.

— А-а-х! — единодушно вырвалось из мгновенно пересохших мужских глоток.

Феодора коварно улыбнулась и, обхватив обеими руками свои полные груди с ярко накрашенными пурпурной краской сосками, медленно опустилась на сиденье, а затем легла, отклонившись назад и слегка согнув ноги. Один из рабов опустил рядом с ней обоих гусей, а второй принялся доставать из небольшого мешка зерна ячменя и бросать женщине на низ живота. Гусей явно тренировали именно для этого трюка, они принялись осторожно вытягивать шеи, пропустив их между ног лежащей Феодоры, и вытаскивать клювами брошенные зёрна, слегка пощипывая её курчавые подкрашенные хной волоски.

Толпа взревела и вновь разразилась аплодисментами. А через мгновение раздался и безудержный хохот — какой-то зритель, с раскрытым ртом засмотревшийся на эти порочные чудеса, оступился и упал в жёлоб, который тянулся между рядами, чтобы в случае дождя по нему стекала вода, а в случае жары, напротив, бежала, благоухая ароматизирующими эссенциями. Сломав ногу, бедняга заскользил вниз, издавая жалобные вопли, что лишь добавило веселья публике.

— Какая бесстыжая тварь! — вдруг вспыхнула Амалаберга и стремительно поднялась с места. — Я не желаю больше смотреть на эту мерзость!

Максимиан и Корнелий только сейчас отвели глаза от соблазнительно раскинувшейся Феодоры и при этих словах готской принцессы даже слегка смутились.

— Позволь мне хотя бы проводить тебя! — вскочив с места, попросил Максимиан.

— Тогда ты пропустишь самое интересное! — иронично заметила Амалаберга, презрительно кивнув в сторону гетеры. — О нет, я не хочу лишать тебя этого удовольствия, мне не нужны никакие провожатые.

Эти слова мгновенно всколыхнули в нём все недавние подозрения, и он стал настаивать и настаивал до тех пор, пока не дождался ледяного тона, пригвоздившего его к месту:

— Ты мне надоел!

После этого Амалаберга поспешно покинула цирк, не дожидаясь окончания очередного заезда, а подавленный Максимиан вернулся к Корнелию. К этому времени Феодора уже закончила своё необычное представление, поднялась с места и завернулась в плащ, после чего стала раскланиваться во все стороны и посылать воздушные поцелуи.

— Я вижу, ты опечален, но о причине даже не спрашиваю, — посылая гетере ответный воздушный поцелуй, торопливо проговорил Корнелий. — И, чтобы тебя хоть немного утешить, предлагаю немедленно отправиться к ней, — и он кивнул на Феодору.

— О нет, только не это! — буквально простонал Максимиан.

— Почему?

— Разврат легко доступен, поэтому и не слишком интересен. Гораздо сильнее влечёт то, что своенравно и не хочет даваться нам в руки... А заменять одно другим всё равно что пить прокисший сок вместо вина.

— Но король дал обещание, можешь считать, что твоя готская принцесса почти что у тебя в руках...

— Да мне же хочется от неё любви, а не соблюдения долга! — раздосадованно воскликнул Максимиан.

— Ну, мой друг, судя по её ангельскому характеру... Впрочем, зная этого отъявленного мерзавца Тригвиллу, её отца, трудно было ожидать чего-то иного. Так ты упорно не хочешь позабавиться с Феодорой? Она умеет делать много интересного...

— Не сомневаюсь. Однако прощай, — и Максимиан, боясь упустить Амалабергу, направился к выходу.

— Куда ты, ведь заезды ещё не кончились! — удивлённо воскликнул Корнелий, но его приятель, не оборачиваясь, лишь махнул рукой и заспешил по лестнице, ведущей в галерею, проходящую внизу.

Пробежав под аркой, Максимиан поспешно спустился вниз и вышел на площадь, надеясь, что к этому времени его носилки уже окажутся там. И действительно, четверо знакомых рабов, стоя возле его паланкина, коротали время за игрой в «мору», которая состояла в том, что нужно было угадать число внезапно разжимаемых пальцев. Максимиан внимательно огляделся по сторонам: хотя прошло не больше десяти минут с момента ухода Амалаберги, её паланкина уже нигде не было видно. А что, если она действительно торопилась к любовнику и её гнев на непристойности Феодоры был всего лишь хорошо разыгранным фарсом? Как он теперь узнает об этом?

Помрачневший ото всех этих неудач, Максимиан приблизился к носилкам, небрежно кивнул рабам и влез внутрь, тщательно задёрнув занавески. Носильщики дружно взялись за ручки и подняли паланкин на плечи. И только в этот момент юный поэт вдруг почувствовал, что находится здесь не один и что у его ног, спрятавшись под покрывалом, которое использовалось тогда, когда с моря начинали дуть холодные ионийские ветры, кто-то шевелится.

— Кто здесь? — невольно вздрогнув, негромко спросил Максимиан. На какое-то мгновение он решил, что это может быть тайный посланец Амалаберги. Вдруг да за её надменной презрительностью кроется что-то иное? — Отвечай, не то я позову рабов!

Из-под покрывала показалась голова мужчины лет тридцати с бледным и испуганным лицом.

— О, не делай этого, господин! Не выдавай меня! — и он умоляюще обнял ноги Максимиана.

Тот брезгливо высвободился, с трудом сдержав разочарование, и спросил:

— Кто ты такой и как здесь оказался?

По лицу мужчины пробежала лёгкая судорога, и он шумно вздохнул, тут же испуганно прикрыв себе рот.

— Я расскажу, сейчас я тебе всё расскажу...

Со лба он уже начинал лысеть, хотя взгляд его глаз был настолько простодушным и открытым, что вся испуганность выглядела слишком детской — так ведут себя напроказившие подростки, страшась родительского наказания. Однако густые брови, рыжеватая щетина и крупные, сильные руки выдавали взрослого мужчину, который, судя по одежде, был слугой в каком-то богатом доме, а может, и владельцем собственной лавки.

«Только бы он не оказался беглым рабом! — успел подумать Максимиан, отодвигаясь подальше от своего неожиданного спутника. — Как от него воняет потом! Сейчас я или упаду в обморок, или прикажу выкинуть его на дорогу...»

— Смилуйся, господин! — торопливо заговорил мужчина, словно прочитав мысли Максимиана по его нахмуренному лицу. — Я не раб, а свободный римский гражданин, и до недавнего времени служил конюхом у Арулена... О, я вижу ты его не знаешь... Это богатый судовладелец, который живёт на улице Старых холмов. Меня зовут Павлиан, я буду твоим преданнейшим слугой, если ты соблаговолишь выслушать меня до конца и не выдашь моим гонителям.

— Говори, но только дыши при этом в другую сторону, — холодно сказал Максимиан, сам удивляясь своей снисходительности.

— Я полюбил, господин! — вдруг жарко выдохнул Павлиан, и юный патриций даже вздрогнул от изумления. — Я влюбился так, как ни разу ещё не любил, хотя уже был женат. Не далее как две недели назад я случайно прогуливался в порту и увидел, как с корабля, только что прибывшего из Нового Карфагена, сгружали рабов. Любопытство потянуло меня подойти поближе, и я замешался в толпу зевак. Одна из рабынь, проходя мимо меня, споткнулась, и я чисто инстинктивно поддержал её. Она вскинула глаза и тут же пошла дальше, опасаясь плети надсмотрщика, но и одного этого взгляда хватило для моей погибели — я никогда в жизни не видел такой красоты! Кто-то в толпе громко сказал, что большинство рабов — иберийцы, которых прислал сюда на продажу Тевд, наместник Испании, и что они будут выставлены на торгах в ближайший четверг. А в тот день, когда я увидел свою иберийку, было воскресенье.

Поверишь ли, господин, но я точно заболел, поклявшись достать денег, чтобы выкупить эту рабыню и жениться на ней! Я готов был пойти на самое страшное преступление, но Бог миловал меня от убийства, указав другой путь. До вторника я ещё колебался, но когда, проходя мимо бараков, где содержали предназначенных на торги рабов, снова увидел свою иберийку — какой же она была бледной и подавленной! — я понял, что непременно совершу задуманное. Той же ночью я украл из конюшни своего хозяина лучшего жеребца и продал его какому-то герулу, с которым познакомился в винной лавке незадолго до этого. Получив от него деньги — о, как я боялся, что этой суммы может оказаться недостаточно, ведь моя рабыня была так красива! — я долго слонялся по городу, пока не нашёл самый захудалый постоялый двор, находившийся где-то на окраине. Там я решил дожидаться следующего дня, надеясь, что за это время хозяин просто не успеет меня найти.

Мне не раз случалось объезжать диких лошадей, но по натуре я человек не слишком воинственный, можно даже сказать — робкий, и только неожиданная любовь к прекрасной рабыне побудила меня пуститься во все тяжкие. Я долго крепился, господин, а потом всё-таки не выдержал и заказал кувшин вина. И сразу стало легко, появилась надежда, страх отступил, а потому за первым кувшином последовал второй, за вторым третий, и... — Павлиан снова вздохнул, и по щекам его покатились крупные слёзы. Максимиан внимательно слушал его рассказ и теперь с удивлением ощутил в себе сочувствие конюху.

— Ну и что было дальше? — нетерпеливо спросил он, пока Павлиан утирал слёзы краем грязной туники.

— А дальше я уже не помню. Проснулся я на следующий день без единого гроша в кармане, а когда стал расспрашивать хозяина этого проклятого постоялого двора, куда девались мои деньги, то он едва не вышиб из меня дух да ещё пригрозил позвать стражу. Короче, я ушёл оттуда, стянув по дороге обрывок верёвки. Про себя я решил, что пойду на торги, чтобы в последний раз взглянуть на прекрасную иберийку, а потом выберусь за город и повешусь на ближайшем же дереве. Возможно, именно так я всё бы и сделал, но представь себе моё изумление, а потом и ярость, когда, замешавшись в толпу зевак и обливаясь горючими слезами, я вдруг увидел, что иберийку купил не кто иной, как мой хозяин Арулен! Эта прыщавая жирная свинья выложил за неё лишь половину той суммы, которую я получил за его лучшего жеребца, отчего я стал ещё больше страдать. На аукционе объявили о том, что иберийка — искусная швея, но я не сомневался, что она нужна ему лишь в качестве новой наложницы, поскольку недавно он продал двух старых! И тогда я понял, что умирать мне ещё рано.

Я знал, что по закону короля Теодориха, если свободный человек изнасилует рабыню, то и сам становится рабом того же хозяина. Конечно, это произойдёт в том случае, если у него не будет денег, чтобы заплатить штраф. Денег у меня всё равно не было, жить не хотелось, и поэтому я решился на крайнюю меру.

Я проработал у Арулена почти четыре года и прекрасно знал в его доме все ходы и выходы, а потому мне не стоило особого труда дождаться ночи и проникнуть в помещение, где содержались рабы. Чтобы меня не узнали, я вымазал лицо и руки чёрной грязью, понадеявшись, что в темноте буду походить на одного из четырёх нумидийцев, которые служили носильщиками. И вот я тайком пробираюсь туда, где по всем моим расчётам должна была находиться иберийка, — а я так надеялся, что Арулен оставит её в покое хотя бы на первую ночь! — и вдруг вижу... — Тут Павлиан снова заплакал, а Максимиан, раздосадованный его внезапными слезами, сердито прикрикнул:

— Хватит скулить, как женщина! Что ты там увидел — её не было на месте?

— О нет, она была, но лучше бы её там не было! — с трудом проговорил заплаканный конюх. — Совсем нагая, она стояла на ложе на четвереньках, закусив зубами подушку и высоко воздев свой зад, в который изо всех сил вонзался своим гигантским членом один из этих дьявольских нумидийцев! У меня помутился рассудок. Я схватил первое, что попалось мне под руку, кажется, это был светильник, и изо всех сил ударил по голове её любовника. Тот рухнул на пол, извергая из своего чёрного шланга могучие струи семени, а она повернула голову, увидела мою чёрную, перемазанную в глине физиономию и отчаянно закричала. Тут уже я испугался и бросился бежать, переполошив весь дом. Не знаю уж, каким чудом меня не поймали в ту ночь, но с тех пор я скрывался в городе, не зная, что мне делать дальше и ради чего жить. Теперь мне уже не хотелось кончать жизнь самоубийством, поскольку я всё время представлял себе одну и ту же сцену: пока я, высунув язык на плечо, буду болтаться в петле, как удавленная собака, моя порочная иберийка будет заниматься развратом с очередным нумидийцем, благо их осталось ещё трое! И так я скрывался до тех пор, пока два часа назад не наткнулся на одного из рабов Арулена, который ходил вместе с двумя стражниками. Они явно искали именно меня, поскольку раб тут же закричал: «Вот он!» — и все трое бросились за мной. Убегая от них, я добежал до самого цирка, увидел твои носилки и, воспользовавшись тем, что рабы были увлечены игрой в «мору», юркнул внутрь, чувствуя, что уже не в силах больше бежать. Прости меня за это кощунство, но с тех пор, как меня околдовала эта проклятая иберийская колдунья, я уже с трудом отдаю себе отчёт в своих поступках. А ведь я даже хотел сочинить в честь неё элегию и уже придумал первую строку: «Хочу я пить устов твоих нектар...»

Тут, несмотря на трагический вид Павлиана, Максимиан не выдержал и улыбнулся.

— Не устов, а уст.

— Знаю, господин, — вздохнул бывший конюх. — Но тогда нарушается размер...

— Значит, эту строку надо просто переделать.

Произнося это, Максимиан услышал снаружи звук открываемых ворот, приоткрыл занавеску и увидел, что они уже находятся возле его дома.

— Что же мне делать, господин? — испуганно спросил Павлиан. — Ты хочешь прогнать меня?

— Пожалуй, нет, тем более что моему отцу нужны конюхи. — Максимиан задумался. Как поступить ему с этим несчастным влюблённым конюхом, который к тому же мнит себя поэтом? Чувствуя на своём лице бегающие глаза Павлиана, он медленно произнёс: — Твой хозяин и дальше будет тебя разыскивать, поэтому тебе следует прибегнуть к королевскому покровительству.

Это означало, что королю докладывали о судебном преследовании того или иного человека и он мог поручить какому-нибудь должностному лицу — как правило, это были сайоны, специально предназначенные для выполнения разовых поручений короля, — защитить преследуемого. В этом случае дела изымались из обычного суда и тот, кто осмеливался преследовать своего противника и дальше, мог быть подвергнут крупному денежному штрафу.

— Но я же простой конюх, кто доложит обо мне королю? — отчаянно вскричал Павлиан.

— Говори всем, что я нанял тебя на работу, отправляйся ночевать в помещение для слуг, а об остальном не беспокойся, — заявил Максимиан, выходя из паланкина, как только его поставили на землю. — Позаботься об этом человеке, — коротко сказал он одному из изумлённых рабов, кивнув в сторону Павлиана, который жалобно выглядывал из носилок. Затем Максимиан медленно прошёл в дом.

Уже тогда он подумал о Боэции, зная первого министра как человека, который, несмотря на свою занятость, редко отказывает в помощи. Вот только захочет ли он заступаться за этого пусть даже столь необычного вора?

Однако когда на следующий день Максимиан явился в дом своего покровителя, то узнал, что первый министр уехал в провинцию и вернётся лишь через несколько дней.

Глава 6. «ТАЙНАЯ ЖИЗНЬ ОДНОГО»


— Смелее, братья, смелее! Разбейте постамент этого проклятого языческого идола. А ты, брат Клемент, приготовь свой могучий молот, чтобы расколоть его на части, когда он наконец рухнет. — Высокий и худощавый пожилой монах стоял у подножия прекрасной античной статуи бога Аполлона и, нетерпеливо притопывая ногой, резким и крикливым тоном отдавал команды. У него было красивое, резко очерченное лицо, длинная, но всё ещё чёрная борода и ястребиный взгляд, который из всего многообразия человеческих чувств, казалось, мог выражать только чувство гнева. Одет он был в такую же поношенную и подпоясанную обрывком верёвки рясу, как и другие монахи, суетившиеся со своими кувалдами и ломами у мраморного постамента. Однако один только горделивый жест указующего перста, одно только бесспорное право гневаться на неумелость других четырёх братьев выдавали отца-настоятеля нового аббатства, которое возводилось в местечке Монтекассино неподалёку от Неаполиса, на месте старинной, лежащей в развалинах римской усадьбы. Наружные стены строили крестьяне из окрестных деревень, сами привозя для этого гигантские камни на своих повозках, запряжённых быками, а храм и кельи возводили монахи, используя для этого остатки некогда роскошной виллы.

Увидев, как неуклюжие удары молотов не раскалывают, а лишь крошат когда-то белоснежный, а ныне пожелтевший мрамор, отец Бенедикт Нурсийский, прославленный суровостью своих обетов отшельник из Субианских гор, распалился ещё больше.

— О неумелые воители Господа! — возопил он, вздымая вверх худые жилистые руки. — Зачем же вы портите мрамор, предназначенный для оратории святого Иоанна, которая будет стоять на этом месте? Вам нужно всего лишь уничтожить изображение этого нечестивца, когда-то почитавшегося духовными слепцами за бога, а не превращать его статую в пыль!

— Постамент слишком прочно врос в землю, — робко пожаловался один из монахов — невысокий, длинноволосый, с испуганно бегающими глазами. — Будет намного лучше, если брат Клемент просто перебьёт ноги этому идолу и свалит его.

Брат Клемент — огромный и тучный монах с тупым выражением смуглого некрасивого лица, на котором выделялись толстые вывернутые губы, молча кивнул и выразительно помахал большим молотом, держа его чёрными волосатыми руками.

— Сейчас время собирать, а не разбрасывать камни, брат Валент, — проворно возразил отец Бенедикт. — Так что мрамор этого постамента нам всё равно будет необходим для постройки оратории. Но если у вас не хватает сил справиться самостоятельно, то я сейчас пришлю к вам поселян. А вы шока сотворите молитву, дабы Господь даровал вам сил.

Он повернулся и быстро направился в тот конец усадьбы, откуда раздавались голоса крестьян. Однако на полпути ему повстречался какой-то невысокий худой юноша в бедной одежде с небольшой котомкой за плечами, который до этого сидел возле старой туи, но, заметив отца-настоятеля, поспешно поднялся с земли.

— Мир вам, отец Бенедикт, — робко сказал он, опускаясь на одно колено.

— Мир и тебе, отрок! — немного смягчив свой резкий голос, отозвался монах. — Что скажешь?

— Я бы хотел стать послушником в вашем аббатстве...

— Оно принадлежит не мне, но Господу!

— Да-да, конечно, — забормотал юноша. — Позвольте мне стать одной из овец вашего стада.

— Не моего, но Господа! Встань с колен. — Отец Бенедикт вперил в своего собеседника ястребиный взгляд. — А знаешь ли ты, какая суровая жизнь во имя вечного спасения тебя здесь ожидает? Аббатство станет твоим единственным домом, пребывать в котором ты будешь обязан до конца дней своих. Послушание и воздержание, обязательный труд и молитва, которую ты будешь возносить к Христу семь раз в день...

— Ради вечного спасения я готов на всё, — поспешно перебил юноша, вскидывая робкие глаза на священника и тут же опуская их долу.

— Ну, хорошо, ступай к братьям, — вдруг спокойно сказал отец Бенедикт, — они укажут тебе кельи послушников.

— Благословите, святой отец.

— Бла... А это что такое? — Настоятель осёкся, и его уже поднятая было для благословения рука гневно указала на какой-то свиток, торчавший из котомки.

— Это? — Юноша скинул котомку и развязал её. — Это книги, наставления по геометрии, арифметике...

— Немедленно сожги их в ближайшем очаге! — яростно загремел настоятель. — Как только у тебя хватило наглости и неразумия брать их с собой, словно ты направлялся в обычную римскую школу!

Юноша потрясённо посмотрел в его гневные глаза и растерянно опустил руки.

— Но ведь это же... это же... Я хотел учиться наукам, чтобы... я думал...

— Настоящему христианину нужна только одна наука — наука служения Господу! Всё остальное — тлен и суета. Молиться и трудиться — и это всё, что необходимо, дабы пред тобой растворились сверкающие врата рая. А теперь ступай прочь, ибо я вижу, как в тебе ещё сидит бесовской соблазн, которым так одержимы миряне.

Отец Бенедикт говорил столь быстро и горячо, что его тонкие бледные губы брызгали слюной во все стороны, попадая и на испуганное лицо юноши. Однако тот стоял, смиренно опустив руки, боясь отодвинуться или утереться. Услышав слова настоятеля, он зарыдал и вновь опустился на колени.

— Простите меня, святой отец. Мне некуда идти, поэтому я умоляю вас, позвольте мне остаться. Я сожгу свитки, сделаю это прямо сейчас...

— Как? — снова возопил священник. — Так ты пришёл сюда лишь потому, что искал пристанища, а не желая послужить Господу? Вон!

Со стороны построек, в которых находились временные жилища монахов, прибежала тоненькая стройная девушка с распущенными чёрными волосами. Она хотела было подойти к отцу Бенедикту, но, увидев эту бурную сцену, в нерешительности остановилась немного поодаль. С другой стороны, оттуда, где возводились ворота аббатства, приблизился пожилой монах и тоже остановился, испуганный видом разъярённого отца-настоятеля.

Буря продолжалась недолго. Отец Бенедикт с силой вырвал руку, которую пытался поцеловать рыдающий юноша, и снова жестом велел ему уходить. Несчастный медленно поднялся с колен и, шатаясь, побрёл прочь, а девушка, проводив его сожалеющим взглядом, робко выступила вперёд. При виде её нежного миловидного лица отец Бенедикт сурово нахмурился. Месяц назад она явилась в аббатство вместе со своей тяжело больной матерью, которая то и дело впадала в тяжёлый бред безумия, и он вынужден был согласиться дать им кров. Однако старый отшельник достаточно хорошо знал людей, а в своё время и сам испытал ту дьявольскую силу соблазна, которая таится даже в самом смиренном женском взоре, особенно, если он принадлежит столь привлекательной юной особе. И перед этой силой порой были готовы отступить самые страстные проповеди, и эта чудовищная сила способна была разрушить самые благие начинания! Нет, он не мог допустить, чтобы создаваемая им святая обитель превратилась в гнездо разврата, и пусть даже эта Беатриса будет целомудренна, как сама Дева Мария, он не позволит ей остаться здесь дольше, чем того потребует состояние её матери!

А Беатриса и раньше замечала на себе суровые взоры настоятеля, хотя и не понимала, чем они могут быть вызваны. Страшась быть изгнанной подобно этому бедному юноше, она упорно смотрела в землю, боясь столкнуться с огненным взором священника.

— С чем ты пришла, дочь моя? — не слишком приветливо произнёс он.

— Моей матери стаю совсем плохо, и она хочет исповедаться вам.

— Хорошо, я иду к ней...

Однако тут же к нему приблизился старый монах.

— А ты что хочешь поведать, брат Фотий?

— К воротам аббатства подъехала роскошная колесница, в которой находится сам первый министр королевства, — испуганно округлив глаза, забормотал монах. — Он говорит, что хочет побеседовать с тобой по очень важному делу.

Отец Бенедикт задумался, а затем сухо кивнул Беатрисе.

— Передай своей матери, пусть ждёт меня и уповает на Господа. Пойдём, брат Фотий.

Оба монаха прошли мимо девушки и скрылись за деревьями. Беатриса несколько мгновений смотрела им вслед, а затем побежала назад.

Совершить это путешествие в две тысячи стадий Боэция побудила необходимость найти яркого проповедника для предстоящего диспута. Не ожидая от диспута ничего хорошего, Боэций долго колебался, пытаясь представить себе различные варианты, к которым может привести победа как той, так и другой стороны. Если верх одержит католический проповедник, то это может разъярить короля остготов и подтолкнёт его к карательным мерам против католицизма. Теодорих был достаточно мудрым правителем, чтобы не понять, в какое волнение он может привести всё своё королевство, особенно если подавляющее большинство его подданных-католиков будут уверены в том, что защищают истинно правильное вероучение. Ну а что произойдёт, если победит арианин? Успокоит ли это Теодориха настолько, что он откажется от всякой мысли преследовать католичество? Но ведь поражение способно не только нанести сильный удар по чувствам верующих, но и привести их в волнение, которое неизвестно, чем закончится...

В любом случае вступало в действие слишком много тех факторов, которые с трудом поддаются учёту; любой исход мог вызвать массовые беспорядки и даже кровопролитие. Понимая всё это, Боэций собрал в своём доме единомышленников — Симмаха, Альбина и Иоанна I, который уже готовился к отъезду в Константинополь во главе делегации из четырёх влиятельных сенаторов. Все обменялись мнениями, и наступило глубокое задумчивое молчание. Альбин колебался, полагая, что не стоит особенно упорствовать и что победа арианского священника может быть даже полезна в целях сохранения гражданского мира. Симмах, как всегда, был абсолютно непоколебим: надо поступать в соответствии с законами чести и благородства, а потому победить должна истинная вера. Иоанн I соглашался с этим, но соглашался с теми оговорками, что при некоторых политических обстоятельствах необходимо проявлять известную долю гибкости, а потому, если диспут закончится безрезультатно, то это и будет лучшим исходом.

— Ну а что касается истинной веры, — добавил он, — то сам Господь позаботится о том, чтобы она воссияла в заблуждающихся сердцах. Ведь истина — это нектар, питающий преданные ей умы.

Боэций долго колебался, поскольку он признавал лишь убедительность логических доводов и нынешние политические обязанности, требовавшие максимальной дипломатичности, висели на нём тяжким грузом.

— Странное дело, — наконец заговорил он, — но мы, веруя в правоту своего учения, спорим о том, скрывать ли нам его истинность от других? Разве можно скрыть истину под каким бы то ни было обличьем? Ведь если истина приятна, то это не истина, а лесть; если истина отвратительна, то это не истина, а клевета; и лишь когда она поражает в самое сердце своей властнойнеумолимостью, то это — истина. Оставим же наши споры и подумаем о достойном проповеднике.

И вот тогда-то папа Иоанн и предложил Бенедикта Нурсийского. Боэций слышал об основателе нового монашеского ордена, но никогда с ним не встречался, поэтому поверил на слово Иоанну, уверявшему в ярких достоинствах данной кандидатуры.

— Его ещё предстоит уговорить, — в конце своей речи заявил он. — Бенедикт — человек непредсказуемый и, издай я хоть буллу, обязывающую его явиться на диспут, вполне может оказать неповиновение.

И вот теперь, прибыв на строительство нового аббатства, Боэций с нетерпением ожидал встречи со знаменитым отшельником. Когда он наконец увидел двух монахов, идущих к нему, то сразу и без труда, по одному только цепкому, сверкающему взору тут же узнал Бенедикта.

— Приветствую тебя, святой отец! — первым произнёс Боэций.

— Благослови тебя Господь, благородный Аниций, — сдержанно отозвался Бенедикт. — Брат Фотий сказал, что ты оказал мне честь и приехал побеседовать... Извини, что не могу пригласить тебя в свою келью, это слишком неподобающее место для столь знатного патриция. Но мы можем прогуляться по саду, хотя он, увы, всё ещё дик и запущен...

Пока монах говорил, Боэций внимательно следил за выражением лица Бенедикта и за интонацией его голоса. Нотки иронии, но при этом удивительная для отшельника учтивость.

— Прекрасная мысль, — заметил он, когда священник умолк. — И хотя важно не где, а с кем беседуешь, прогулка по саду, без сомнения, украсит наш разговор.

Бенедикт отступил в сторону и, движением руки отослав брата Фотия, повёл Боэция в сад. Когда-то эти выложенные мраморными плитами и обсаженные с обеих сторон миртами и кипарисами аллеи вели к бронзовым фонтанам, изображавшим играющих фавнов, когда-то здесь стояли каменные скамьи и росли роскошные кусты роз, аккуратно подстригавшиеся рабами... Но теперь сквозь плиты дорожек бурно пробивалась трава, фонтаны и скамьи были давно разбиты, деревья срублены, а кустарники разрослись настолько, что во время прогулки их ветви приходилось отводить руками.

После нескольких ничего не значащих слов Боэций рассказал о цели своего приезда. Бенедикт внимательно слушал, изредка бросая на него цепкие взоры.

— Ты славишься своим красноречием, так попробуй же убедить еретиков в их заблуждениях и наполнить радостью сердца истинно верующих! — закончил свою речь первый министр.

Бенедикт задумчиво покачал головой.

— Давно известно, что труднее всего доказать самое очевидное и опровергнуть самое нелепейшее. Всё это суета сует, ибо мудрейшим сказано: «Всё из праха и всё возвратится в прах».

— А как же «пасите овец моих»? — удивлённо спросил Боэций, ожидавший, что Бенедикт непременно согласится на его предложение.

— Неужели по дороге сюда ты не видел, какое количество страждущих устремляется в эту обитель? — Бенедикт сделал паузу, а потом задал ещё один, довольно неожиданный вопрос: — А почему ты сам, как истинный христианин и мудрый философ, не хочешь принять участие в защите истин нашего догмата?

Боэций задумчиво отломил ветвь кустарника и отмахнулся ею от осы. Что было отвечать? — Что христианство ещё не стало его внутренним убеждением? Что мудрость языческих философов Платона и Аристотеля он почитает наравне, а то, пожалуй, и больше, чем мудрость Библии?

— Признаюсь тебе искренно, святой отец, — наконец сказал он, — но я ещё недостаточно твёрд в вере и мне не хватает чувства сопричастности к Христу.

— Да уж, — словно бы довольный таким ответом, выдохнул Бенедикт, — а ведь чувства и их святилище — сердце для истинной веры самое главное. Если идеи ещё могут за себя как-то постоять, то чувства были бы совершенно беззащитны, не опирайся они на могучую веру. А знаешь ли ты, почему человек бывает нетвёрд в ней?

— Думаю, что знаю, но хотел бы услышать и твой ответ.

— Прежде скажи, что ты думаешь.

— Все сомнения проистекают из отношения к смерти, точнее говоря, из противоречивости этого отношения, — словно бы размышляя сам с собой, заговорил Боэций. — Почему люди рыдают и убиваются при виде смерти близкого человека, хотя, казалось бы, должны радоваться при мысли о том, что он на пороге в рай? Зачем и откуда эта странная жалость к недолговечному и бренному телу, к его потере, ведь душа приобщается к вечной жизни и вечному блаженству? Это равносильно ситуации, в которой человек оплакивает потерю обола[20], получая в наследство миллион сестерциев. Согласись, что это странно! Ты можешь сказать, что не каждый уверен в том, что будет принят в рай, что многим угрожают адские муки, но опять-таки странно оплакивать то, что ещё не случилось, и уж тем более странно для родственников чересчур горевать, ещё не зная посмертной участи своего усопшего. Судьба души неизвестна, но судьба тела — могила, вот она, перед глазами, в неё даже не надо верить, поскольку каждый и так знает: «всё из праха и всё возвратится в прах»! Короче, покуда в одном нам ещё предстоит убедиться, в другом же мы убеждаемся постоянно! И как же такому противоречию не породить шаткости веры?

— А ты веришь в бессмертие души? — вдруг быстро спросил Бенедикт.

И вновь Боэций задумался и не смог сразу ответить. Да, он уже давно осознал, что в отличие от древних философов ему не хватает их языческого спокойствия перед лицом вечного круговорота природы, что его волнует посмертная судьба души, точнее — того человеческого «Я», которое подобно крохотному огоньку свечи в тёмной, грозной, продуваемой всеми космическими ветрами Вселенной. И он мучился оттого, что не находил ответа, пребывая как бы на стыке двух мировоззрений — стоического презрения к смерти и лучезарной надежды на бессмертие.

— Стараюсь поверить, отец Бенедикт. И для этого пытаюсь постичь самую суть божественной истины, выраженной в догмате Троицы...

— Но эта истина непознаваема! Скудный человеческий разум не в силах постичь то, во что заповедано верить!

— Может быть и так, — задумчиво согласился Боэций, — но прежде надо испытать все силы и возможности разума, а лишь потом склониться перед Непознаваемым.

— Вот о таких тщеславных мудрецах и сказано Екклезиастом: «От многой мудрости много скорби, и умножающий знание умножает печаль», — наставительно заметил отец Бенедикт. — И потому одна только вера способна избавить от скорби, к которой приводит неуёмная гордыня разума... Я не буду участвовать в этом диспуте, поскольку истинная вера приходит к человеку не через врата разума, а через сердце. И никакими софизмами и силлогизмами нельзя убедить человека в том, во что он не хочет верить.

— Жаль, — со вздохом сказал Боэций, сознавая, что отец Бенедикт во многом прав. Но стоит ли объяснять, что этот диспут — событие не столько духовное, сколько политическое и что он был навязан ему его политическими противниками? Ведь это ещё сильнее оттолкнёт старого отшельника...

Он поднял голову и с удивлением увидел перед собой запыхавшуюся девушку с нежными заплаканными глазами. Ему почудилось, что эти голубые глаза он уже где-то видел... Она порывисто склонилась перед монахом и дрожащим голосом забормотала:

— Святой отец, моей матери совсем плохо... Она умирает... Пожалуйста, умоляю вас, поторопитесь к ней...

— Я иду, — кивнул отец Бенедикт и повернулся к Боэцию. — Прощай, благородный Аниций и да благословит...

— Могу я пойти с тобой и повидать эту женщину? — неожиданно спросил первый министр.

Монах удивлённо сверкнул глазами.

— Но я не могу позволить тебе присутствовать при её исповеди!

— Я и не прошу тебя об этом. Я лишь взгляну на неё и тут же уйду.

— Хорошо, хотя мне и непонятна твоя просьба. — Отец Бенедикт кивнул Беатрисе и быстро пошёл вперёд.

Боэций и Беатриса последовали за ним, причём министр задумчиво кусал губы и изредка бросал на взволнованную и дрожащую девушку внимательные взгляды. Ему очень хотелось задать ей только один вопрос, но он видел, в каком она состоянии, и потому сдержался. Неужели?.. Нет, это слишком невероятно, ведь прошло уже столько времени...

Через несколько минут все трое приблизились к небольшому полуразрушенному строению, в котором когда-то содержались рабы, принадлежавшие хозяину этого поместья. Отец Бенедикт и Беатриса тут же вошли внутрь, а Боэций, чуть помедлив и глубоко вздохнув, последовал за ними. Сначала он ничего не увидел, поскольку внутри было темно и лишь сверху, просачиваясь сквозь дырявую крышу, лилась тонкая струйка дневного света, отбрасывая причудливые тени на чёрные закопчённые стены. Под одной из этих стен неподалёку от очага находилась грубая подстилка, на которой лежала женщина. Она бредила, выкрикивая бессмысленные фразы и отчаянно мотая головой. Её хриплый, пронзительный голос мгновенно заставил Боэция содрогнуться. Он поспешно приблизился и опустился перед ней на колени. Монах и Беатриса с изумлением смотрели, как первый министр отвёл седые грязные пряди волос, закрывавшие её лицо, и вдруг негромко вскрикнул:

— Элпис!

Да, это была она, его первая возлюбленная, лукавая и непредсказуемая Элпис, чьи горячие бесстыдные поцелуи когда-то доводили его до безумия. В этой грязной, безумной и вонючей старухе сохранились только глаза — всё те же синие глаза да ещё слегка хрипловатый голос. Боэций почувствовал, как что-то сдавило ему горло. Вот оно — время, бороздящее кожу морщинами и превращающее любое из самых прекрасных творений в кучу смердящего праха. Вот она — смерть, скалящаяся беззубым ртом и потрясающая седыми космами волос.

И тут произошло какое-то чудо. Беатриса опустилась рядом с Боэцием и надрывно воскликнула:

— Мама!

Элпис перестала мотать головой, посмотрела на неё, затем перевела взгляд на Боэция, и вдруг в её мутных глазах промелькнуло такое выражение, словно она узнала обоих. На её жилистой шее судорожно задёргался кадык, а в углах губ показались пузырьки слюны. Она что-то пыталась сказать, но ей не хватало дыхания и вместо слов изо рта вырвался какой-то зловещий клёкот. Боэций и Беатриса буквально перестали дышать, с трепетом ожидая, что будет дальше. Отец Бенедикт, сложив руки перед собой, тихо молился. Элпис побагровела от напряжения и, устремив на своего бывшего возлюбленного тот самый узнаваемый взгляд, в котором, как показалось Боэцию, сквозила даже какая-то насмешка, вдруг хрипло, но отчётливо произнесла:


Только лишь там, у ворот беспредельного Царства,
Я и открою тебе тайную жизнь Одного...

И указала ему на Беатрису. Девушка недоумённо вскинула глаза на Боэция, а он резко поднялся и вышел из кельи. Сердце его бешено билось. У него есть дочь! Несколько минут он взволнованно ходил взад-вперёд перед входом, пытаясь разобраться в собственных чувствах. Из глубины кельи донёсся отчаянный крик Беатрисы, и он понял, что для его бывшей возлюбленной наступило вечное успокоение. Но каким образом двадцать лет назад она сумела предвидеть его появление у своего смертного одра?

Глава 7. ПОЛЁТ СТРЕЛЫ


«Разум прекрасней всего, что только есть в человеке; Глупость из качеств людских, самое худшее, Кирп», — словами любимого Феогнида подумал про себя Кассиодор, наблюдая за круглым полным лицом своего гостя. Это был Магн Феликс Эннодий, епископ города Тичина и дальний родственник самого Боэция, неуёмный льстец и откровенно бездарный поэт, прославившийся, если только это можно назвать славой, «Панегириком королю Теодориху», в котором он называл его «величайшим из королей». Более того, Эннодий совершил то, чего не сделал даже Кассиодор, — стал исповедовать арианство, надеясь снискать милостивое внимание короля остготов. Именно поэтому начальник королевской канцелярии и решил выставить его в качестве участника диспута. О, разумеется, он прекрасно сознавал всю тупость и ограниченность епископа, но в отличие от Боэция Кассиодор знал, что не стоит стремиться к победе в предстоящем споре. В приватных беседах с Теодорихом он неоднократно говорил своему правителю: «Я жалею, что не родился готом, ибо именно готов ждёт великое будущее». Это была высшая лесть, которая только могла прозвучать из уст римского патриция, поэтому Теодорих испытывал особое расположение к начальнику своей канцелярии и именно ему поручил подготовить эдикт о полном запрете католического богослужения. Победа в диспуте сторонника Боэция должна была непременно вызвать ярость короля и способствовать скорейшему подписанию эдикта.

Исходя из этих соображений Кассиодор решил вызвать из Тичина Эннодия и поручить ему защиту арианского догмата о сущности Божественной Троицы. Тем более что епископ был римлянином и, таким образом, сам спор выглядел бы не враждой двух племён, а всего лишь теоретическим разногласием между сторонниками двух вероучений. Эннодий прибыл в Равенну накануне, а сегодня явился к Кассиодору, чтобы засвидетельствовать своё почтение и получить необходимые инструкции.

— А у тебя прекрасное вино, почтенный Магн Аврелий, — уже в третий раз повторил он, опустошая очередную чашу и словно гигантский, разжиревший кот присматриваясь к юным рабыням в прозрачных косских одеждах, которые под звуки форминты медленно изгибали перед собеседниками свои грациозные тела. — И не менее прекрасные танцовщицы.

— Можешь воспеть их в своих прекрасных стихах, — усмехнулся начальник королевской канцелярии, зная все слабости поэта-епископа, которые тот и не скрывал, сочиняя порой весьма фривольные элегии.

— О, разве могу я состязаться с божественным Овидием! — самодовольно улыбнулся тот и, облизав свои полные алые губы, продекламировал:


Жарко было в тот день, а время уж близилось к полдню;
Поразморило меня, и на постель я прилёг.
Тут Коринна вошла в распоясанной лёгкой рубашке,
По белоснежным плечам пряди струились волос...

— Цитировать дальше мне не позволяет скромность и мой сан. Однако, благородный Кассиодор, ты до сих пор так и не поведал мне, кто будет моим противником на предстоящем диспуте?

— Об этом тебе лучше спросить Северина Аниция.

Музыка стихла, и танцовщицы застыли на месте. Кассиодор сделал лёгкое движение рукой, и они проворно убежали, сопровождаемые сладострастными взорами епископа. Когда до него наконец дошёл смысл последней фразы Кассиодора, он удивлённо раскрыл рот и захлопал глазами.

— Как? Мне придётся выступать против своего знаменитого родственника, в котором огонь древней мудрости засиял с удвоенный жаром?

— Насколько я помню, То же самое ты говорил и о нашем короле? — усмехнулся Кассиодор.

Эннодий слегка смутился и пожал своими мощными округлыми плечами.

— Неужели? Впрочем, нет ничего удивительного в том, что и наш мудрый король, и его достославный первый министр вызывают во мне сходные чувства. Однако неужели ты хочешь, чтобы я отправился в дом к Северину Аницию и спросил его, какого противника он мне приготовил?

Кассиодор с плохо скрываемым насмешливым сожалением посмотрел на своего собеседника.

— Зачем? Неужели ты, Магн Феликс, известный своим красноречием и глубочайшими познаниями в богословии, не одолеешь любого из тех соперников, которых сможет выставить против тебя первый министр? Да я могу заключить пари на пять к одному, что ты разгромишь кого угодно, зная, что твои мудрые речи будет слушать наш великий король! Что? — с деланным изумлением воскликнул он, заметив, как Эннодий неуверенно зашевелился на своём ложе. — Ты хочешь мне возразить и заявить, что это не так?

— Нет, почему же... — забормотал несколько озадаченный епископ, — просто мне пришло в голову... А что, если против меня выйдет принцепс сената Симмах? Это человек учёный и достойный во всех отношениях... А вдруг коварное волнение от мысли о том, что меня слушает наш великий король, лишит меня красноречия? Трудную задачу задаёшь ты мне, Магн Аврелий...

— Но ещё труднее тебе придётся в том случае, если ты вздумаешь отказаться, — резко меняя тон, холодно заметил Кассиодор. — Что подумает наш король, если узнает, что ты не стал защищать те самые догматы, в которые он имеет счастье верить и которые ты сам добровольно согласился исповедовать?

Повисла тяжёлая пауза, прерываемая лишь бурным дыханием Эннодия да плеском воды в фонтане, находившемся в центре атрия. Трусливые колебания епископа так явственно проявлялись на его гладком лице с бегающими бледно-голубыми глазами, что Кассиодор мог читать по нему, как по восковой табличке. В тот момент, когда Эннодий подумал о том, какова будет реакция Теодориха, если он вдруг проиграет этот спор, начальник канцелярии решил прервать размышления своего собеседника.

— Отбрось же свои неуместные колебания, почтенный Эннодий, — весело заговорил он. — Ведь кем бы ни оказался твой противник, он будет заведомо отстаивать прошлое, в то время как за тобой будущее!

— Что-то я тебя не очень понимаю...

— И это тем более странно, что ты должен быть хорошо знаком с воззрениями своего знаменитого родственника и всего его ближайшего окружения. О чём мечтают эти люди? О временах Октавиана Августа и Марка Аврелия! А на что надеются эти несчастные? На восстановление великой Римской империи в прежних границах! Согласись сам — можно ли обладать большим безумием, чем стремиться повернуть вспять колесо истории и возродить то, что давно уже стало прахом? Что толку кричать о крушении мира и отчаянно цепляться за устаревшие предрассудки вместо того, чтобы отважно взглянуть в лицо новой реальности? А она такова, что прежней империи уже нет и никогда — слышишь? — никогда не будет! Об этом можно сожалеть, этому можно радоваться, но все эти чувства не имеют никакого отношения к самому безжалостному факту: время течёт только в одном направлении, а потому мы не можем вернуть ни прошедшие годы, ни былого величия. Нельзя снова оказаться в прежнем государстве, как и в собственной молодости! Так зачем предаваться бесплодным сожалениям?! Римской империи нет, но зато есть Остготское королевство, которое может стать, да и уже стало наследником большинства римских государственных традиций. Пройдёт время, и на смену этому королевству придёт... — Тут Кассиодор понял, что слегка увлёкся, и резко сменил тему: — Короче, я ещё раз повторяю, что уверен в твоей победе. Ну а что касается твоего противника, то, я полагаю, им станет сенатор Альбин.

— Но он же никогда не занимался богословием, да и вообще, судя по всему, так и остался язычником!

— Зато у него есть мудрый наставник в лице твоего высокочтимого родственника, и, кроме того, он стремится к победе. Дело в том, что сразу после диспута должна состояться свадьба его сына с дочерью Тригвиллы, причём наш король решил, что бракосочетание пройдёт в соответствии с обрядами того вероучения, которое одержит победу...

— А сына сенатора Альбина зовут Максимианом? — вдруг спросил Эннодий и, дождавшись утвердительного кивка Кассиодора, заявил, заранее радуясь тому, что и ему есть чем удивить начальника королевской канцелярии: — В таком случае эта свадьба не состоится. По крайней мере в назначенный день.

— Почему?

— Видишь ли, достопочтенный Кассиодор, — не торопясь начал епископ, — вчера, когда я подъезжал к городу, мне довелось стать свидетелем одного происшествия...


— Я не помню точно, что именно писал Гораций, но, кажется, он сравнивал таких женщин с молодыми кобылицами, которым нравится играть, но которые упорно не даются в руки, резко отбивая натиск всех влюблённых, — говорил Корнелий Виринал Максимиану, когда оба, сидя на лошадях, следили за приближением Амалаберги. Они находились сейчас на западной окраине Равенны, откуда с левой стороны начиналась дорога в Рим, а с правой тянулись ещё не осушенные болота. Готская принцесса стремительно мчалась к ним на белоснежной лошади, длинный шлейф её головного убора развевался на ветру. Трое слуг едва за ней поспевали.

Вчера по совету Корнелия Максимиан отправил к Амалаберге раба с предложением поохотиться за городом на диких уток. Он неплохо стрелял из лука и в глубине души надеялся поразить своим умением надменную амазонку. Корнелий Оказался прав. Амалаберга с неожиданной лёгкостью согласилась на это предложение, и вот теперь, слегка запыхавшись и осаживая свою кобылу, подъехала к ним. Оба юноши с молчаливым восторгом наблюдали за очаровательной готской принцессой, одетой в ярко-красную столу, поверх которой был накинут модный розовый плащ, именуемый «палла». Седло Амалаберги, щедро украшенное золотыми бляхами, на которых были искусно изображены фантастические птицы, так замечательно отражало солнечные лучи, что оба римлянина начали щуриться.

— Привет тебе, о прекраснейшая и ослепительнейшая из всех женщин! — радостно сказал Максимиан, любуясь румянцем Амалаберги.

— Привет и тебе, знаменитый поэт! — насмешливо сказала она и кивнула в сторону Корнелия, — Ты взял своего друга для того, чтобы он натягивал твой лук?

— О нет, совсем нет, — засмеялся Виринал. — Максимиан стреляет куда лучше меня, хотя в схватке на мечах мне частенько удавалось брать над ним верх.

— И вы готовы продемонстрировать мне своё умение? — неожиданно спросила девушка, и оба друга удивлённо переглянулись.

— Ты хочешь, чтобы мы сразились перед тобой, как два гладиатора? — первым спросил Максимиан.

— Хочу, — последовал короткий ответ.

— Ну что ж... — и Максимиан пожал плечами, — когда-нибудь мы так и сделаем. Но сейчас мы собирались на охоту и не захватили с собой мечей. Кстати, наши собаки уже давно скулят от нетерпения, — и он кивнул на свору борзых, которые рвались с поводков.

— Тогда прикажи спустить их, и давайте начнём охоту, — решительно заявила Амалаберга.

Максимиан подозвал раба, который передал ему и Клавдию луки и колчаны со стрелами. Борзые, спущенные с цепей, с громким лаем устремились в лесок, росший по краям болота; оба приятеля и девушка поскакали следом за ними. Домчавшись до ближайших кустов, вся свора исчезла из вида, а всадники остановились на опушке, с нетерпением вскидывая головы. Через мгновение в небе показалась первая утка, затем вторая, третья, и вскоре вся стая с испуганным кряканьем покинула своё гнездовье, сопровождаемая истеричным лаем борзых.

Максимиан, закусив губу и прищурив глаза, выпустил пять стрел подряд, сбив на излёте трёх уток, а Корнелий успел сделать только три выстрела, ни разу не поразив цель. Амалаберга, блеснув азартным взглядом, лишь издевательски покачала головой, пока рабы разнимали собак, дравшихся за право первыми принести своему хозяину добычу.

— Ну вот, я же говорил, что стреляю намного хуже, — смущённо пробормотал Виринал, чувствуя лёгкую досаду, несмотря на то, что сам же вызвался помочь Максимиану покорить надменное сердце его готской невесты.

— Интересно, со скольких шагов ты сумел бы попасть в слона? — ехидно поинтересовалась она, и он с досады отвернулся.

— А почему ты сама не взяла лук, драгоценная моя? — улыбаясь, спросил Максимиан, очень довольный собой. — Я слышал, что некоторые готские женщины владеют оружием не хуже мужчин, а зная твою воинственность...

— О, я охочусь лишь на самую опасную дичь, — пренебрежительно ответила Амалаберга. — А стрельба по уткам — это занятие для детей.

И вновь оба юноши быстро переглянулись, Максимиан грустно улыбнулся, а Корнелий слегка пожал плечами. Все трое шагом выехали на небольшой пригорок, с которого открывалась широкая дорога. По ней, вздымая пыль, мчалась богатая колесница в окружении десяти всадников в развевающихся красных плащах. Корнелий, обладавший феноменальным зрением, внимательно пригляделся к седокам, а затем обернулся к Максимиану и воскликнул:

— Да ведь это же первый министр! Но кто та красавица, что сидит рядом с ним? Ты с ней знаком?

— Впервые вижу, — отозвался Максимиан, который уже давно ждал встречи с Боэцием и теперь решил не упускать такого случая. — Извините меня, я сейчас. — Он попытался было поймать взгляд Амалаберги, но она с досадой отвернулась в сторону.

Тогда Максимиан хлестнул коня и быстро помчался вниз. Корнелий Виринал и Амалаберга остались на месте, внимательно следя затем, как он устремился на перехват колесницы. Сначала его остановили два всадника, но после недолгих переговоров из колесницы вышел Боэций, взял под руку спешившегося Максимиана, и они стали прогуливаться вдоль дороги.

— Всё-таки я не понимаю, — пробормотал Корнелий, поглядывая искоса на девушку, — почему ты так равнодушна к моему другу?

— О нет! — проворно возразила она. — Теперь я к нему уже совсем не равнодушна.

Корнелий так удивился, что едва не выронил поводья.

— Тогда почему же ты ведёшь себя так, словно постоянно стремишься разозлить его и унизить?

Амалаберга презрительно взглянула на него.

— Тебе этого не понять, потому что я не римская шлюха, с которыми ты привык иметь дело.

— Но я имел дело не только со шлюхами!

— Ты намекаешь, что увлекаешься ещё и мальчиками?

Даже Корнелий не нашёлся, что ответить на подобную издёвку.

— Значит, ты искренне заинтересован в судьбе этого человека? — задумчиво спросил Боэций после того, как выслушал торопливую просьбу Максимиана по поводу сбежавшего конюха.

— Да, Северин Аниций.

— Тогда, я думаю, нет смысла прибегать к королевскому покровительству.

— А что же мне делать?

— Гораздо проще обратиться к его хозяину и предложить ему столько денег, сколько он сочтёт нужным запросить и за украденного жеребца, и за то, чтобы отказаться от дальнейшего преследования своего конюха.

— Но если вопреки здравому смыслу он всё-таки на это не пойдёт?

— Не думаю, чтобы он отказался, поскольку существуют только две вещи, которые сильнее всякого здравого смысла, — это страх или, как в данном случае, выгода... Так это и есть твоя невеста Амалаберга, там, на холме? — и Боэций указал в направлении двух всадников.

— Да.

— А почему ты грустен?

Максимиан вздохнул.

— Она ведёт себя со мной просто враждебно, и я уже не знаю, что сделать, чтобы добиться от неё хотя бы одного благосклонного взгляда.

— Значит, тебя совсем не радует предстоящая свадьба?

От этого вопроса Максимиан снова вздохнул и неопределённо покачал головой. Они подошли к колеснице, и молодой поэт, подняв голову, неожиданно поймал на себе взгляд красивой черноволосой девушки. У неё были такие грустные и ласковые глаза, что казалось, тёплые слабые лучи солнца, случайно пробившиеся сквозь унылые тучи после холодного осеннего дождя, ласкают его. Ах, если бы Амалаберга умела смотреть так! Максимиан вопросительно посмотрел на Боэция, и тот, немного поколебавшись, сказал:

— Это моя дочь Беатриса.

— Так у тебя есть дочь? — поразился Максимиан. — Но почему же ты скрывал её до сих пор? — И он вновь посмотрел на девушку, стараясь найти в чертах её бледного лица сходство с первым министром.

— Не я скрывал её от людей, а сама судьба скрывала её от меня, — тихо ответил Боэций, думая о том, как отнесётся его жена Рустициана к внезапному появлению Беатрисы. Дочь Симмаха была подлинной римской матроной с решительным характером и непреклонными убеждениями. Найдётся ли в её сердце хотя бы капля сочувствия к судьбе Беатрисы?

Максимиан ласково улыбнулся и поклонился девушке, которая вдруг смутилась и неловко кивнула головой.

— Нам пора ехать дальше, — заметил Боэций, делая знак начальнику своей стражи, — да и тебя явно заждались. Приходи ко мне, когда сочтёшь нужным, и мы ещё поговорим о твоих личных делах. Да, и передай своему отцу, что я непременно должен с ним повидаться не позднее завтрашнего дня.

— Хорошо, благородный Аниций, я обязательно передам. — Максимиан вскочил в седло и снова поклонился Беатрисе.

— Долго же он там любезничает, — сквозь зубы пробормотала Амалаберга, и Корнелий с любопытством взглянул на неё. «Неужели и этой странной красотке ведомо чувство ревности?» — подумал он, но сказать ничего не успел, поскольку Амалаберга вдруг резко вскинула голову и вскрикнула:

— Смотри, смотри, орёл!

Действительно, в бледно-голубой лазури безоблачного неба, широко раскинув крылья, медленно проплывал огромный орёл, высматривая в полях зайцев.

— Вот это добыча по мне! — грозно воскликнула Амалаберга и, обращаясь к Корнелию, повелительно потребовала: — Дай свой лук!

Он нагнулся в седле, протянул ей лук и стрелу и с любопытством стал ждать, что произойдёт дальше. Амалаберга резким и сильным движением вложила стрелу, натянула тетиву и злобно прищурилась, сама в этот момент напоминая хищную птицу. Максимиан продолжал стоять на дороге, глядя вослед удалявшемуся отряду и даже не замечая орла, медленно летевшего в его сторону. Амалаберга подняла лук, и Корнелий, успев перевести взгляд с неё на Максимиана, вдруг почувствовал, как у него тревожно забилось сердце. Орёл плавно взмахнул крыльями и стал медленно снижаться. Амалаберга пристально следила за ним и, поймав мгновение, когда он находился на одной линии с Максимианом, резко спустила стрелу. Услышав звон тетивы, Корнелий вздрогнул.

Стрела высоко взмыла вверх, описала гигантскую дугу, пролетела над снижающимся орлом и стремительно понеслась вниз. Корнелий затаил дыхание, приподнявшись на стременах, чтобы лучше видеть её полёт.

— Максимиан! — Ему показалось, что он крикнул, но на самом деле он лишь прохрипел это слово, когда его приятель, вздрогнув от внезапного удара и удивлённо оглянувшись, стал медленно сползать с седла. — Ты убила моего друга!

Корнелий гневно взглянул на Амалабергу, на что она, слегка побледнев, небрежно пожала плечами.

— Я просто промахнулась...

— Нет, клянусь святым причастием, ты целила именно в него! — выкрикнув это, он помчался вниз, туда, где на дороге корчился от боли Максимиан. Испуганные рабы поскакали следом, а Амалаберга осталась стоять на месте, прекрасная, бледная и взволнованная, как сама Артемида.

Когда Корнелий, едва не свернув себе шею от бешеной скачки, выскочил на дорогу, рядом с Максимианом уже остановилась какая-то колесница, из которой выглядывал бледный рыхлый толстяк с бледно-голубыми глазами. Виринал стремительно спрыгнул с коня и склонился над своим другом. Максимиан был жив и даже не потерял сознание. Стрела пробила ему правое плечо, и он, морщась от боли, полулежал на левом боку.

— Это она стреляла? — только и спросил поэт, увидев встревоженное лицо Виринала.

— Да-да, проклятая ведьма!

— Не говори так... о... о... о моей невесте.

Бледный толстяк, одетый в роскошную епископскую мантию, спустился на землю с помощью своих слуг и быстро засеменил к ним.

— Кто этот бедный юноша и что с ним?

— Несчастный случай на охоте, — сквозь зубы пробормотал Корнелий. — Помогите, святой отец, это Максимиан, сын сенатора Альбина.

— Конечно, конечно, надо отнести его на мою колесницу. К счастью, со мной личный врач. Эй, рабы, немедленно позвать сюда Пассена!

— Подождите, — прохрипел Максимиан, когда к нему приблизились его слуги. — Сначала дайте мне взглянуть на неё...

— Ты истечёшь кровью, дружище! — яростно кусая губы, закричал Корнелий при виде того, как по белой тунике Максимиана стремительно расплывается кровавое пятно, а торчащее из раны оперение стрелы угрожающе подрагивает при каждом движении его приятеля.

— Ничего... пусть с этой кровью вытечет и моя любовь к ней... Поверните меня в её сторону!

Виринал сделал знак слугам, и Максимиан, весь дрожа от напряжения, смог взглянуть на пригорок, где высилась конная фигура Амалаберги, зловещей неподвижностью своей напоминая статую.

— «Стрелы метал её взгляд, молний зловещих страшнее...» Как ты думаешь... это ревность... или ненависть? — успел прошептать Максимиан, прежде чем потерял сознание.

Глава 8. КИРП


Боэций не напрасно опасался реакции жены на появление в их доме Беатрисы. Рустициана внимательно выслушала рассказ мужа обо всех обстоятельствах появления на свет его дочери и холодно заявила, что не желает её знать. Впрочем, от неё трудно было ожидать чего-то иного. Ведь непреклонная дочь Симмаха впервые увидела своего будущего мужа, когда он робким и застенчивым подростком впервые появился в их доме после трагической гибели родного отца. Боэцию тогда было тринадцать, ей — пятнадцать, поэтому она с самого начала относилась к нему и как старшая сестра, и как мать, и это слегка покровительственное отношение сохранилось даже тогда, когда они стали мужем и женой. Каково же было теперь, спустя двадцать с лишним лет, узнать о том, что её суженый изменил ей буквально накануне их свадьбы, более того, изменил по любви, хотя по всем законам, божеским и человеческим, должен был любить только её, Рустициану!

Боэций слишком поздно понял, что его тесть Симмах так никогда и не рассказал своей дочери о той драматической сцене на площади, после которой он навсегда потерял Элпис. А ведь об этом следовало догадаться хотя бы по тому, что сам Симмах ни разу не заговорил с ним о его сицилийской возлюбленной, словно бы на той площади Боэций вступился за совершенно постороннюю женщину. И вот теперь Рустициана заявила, что Беатриса не существовала и не будет существовать для неё никогда! О, эти суровые патриархальные нравы, которые когда-то позволили Риму сначала стать властелином Италии, а затем и всего мира! И не потому ли погибла великая империя, что на смену этим нравам пришёл самый разнузданный разврат, сокрушивший все святыни добродетели?

Однако если Рустициана не пожелала даже взглянуть на Беатрису, то её сыновья, названные в честь отца и деда Боэцием-младшим и Симмахом-младшим, отнеслись к своей новой сестре совсем иначе. Юные консулы, одному из которых едва исполнилось шестнадцать, а второму не было ещё и восемнадцати лет, заговорили с Беатрисой так просто и дружелюбно, что у смущённой девушки полились слёзы.

— Не надо плакать, дорогая, — растроганно сказал Боэций, наблюдавший эту сцену. — Теперь ты дома, и здесь тебя никто не обидит.

Он поцеловал девушку в низко склонённую голову и, поднявшись с места, предложил сыновьям показать Беатрисе всё, что она пожелает увидеть.

— Пойдём же, сестричка, — первым сказал шестнадцатилетний Боэций-младший, беря её за руку. — Ты ещё не видела нашего дворца и сада.

Беатриса подняла заплаканные глаза и слабо улыбнулась. «О любовь моя, — уже уходя, подумал про себя её отец, — чьё сердце сможет устоять перед твоими глазами и твоей улыбкой!»

А Беатриса вместе с обоими юношами отправилась бродить по дому, с восторгом оглядывая высокие лепные потолки, подпираемые стройными колоннами, заканчивавшимися коринфскими капителями, с изумлением останавливаясь перед картинами и статуями, укрывшимися в многочисленных нишах, радостно погружая свои маленькие ручки в прозрачную воду фонтанов. Они побывали повсюду — в атриумах, триклиниях, кубикулах, зашли даже в бани и элеотезий, не говоря уже об отцовской библиотеке, отделанной слоновой костью и уставленной множеством шкафов, заполненных свитками книг. У Беатрисы стала кружиться голова от всей этой роскоши и красоты, ведь она была во дворце первый раз в своей Жизни! Из воспоминаний детства остались лишь сельские хижины бедняков да густонаселённые многоэтажные дома городской бедноты. И теперь всё окружающее казалось ей таким невероятным, словно она попала в сады Эдема.

Это ощущение усилилось, когда все трое вышли из дворца в сад, где тёплый воздух был пронизан восхитительным ароматом роз и жимолости, где находились удивительно уютные беседки, увитые виноградом и плющом, а в маленьких голубых водоёмах неторопливо шевелили плавниками невиданные рыбы.

И только в одно место не повели её сыновья Боэция. То был маленький одноэтажный домик, стоявший в самом углу сада вплотную к высокой каменной стене.

— Там живёт один страшный раб по имени Кирп, который с утра до ночи разбирает разные свитки, а их привозят нашему отцу со всего света, — понизив голос, пояснил Беатрисе Боэций-младший.

— А ещё он умеет делать совершенно невероятные вещи, — подхватил старший брат, по-юношески восторженными глазами глядя на свою милую сестру. — Говорят, что он сириец, является жрецом какой-то ужасной восточной религии и поклоняется богу с головой собаки.

— А что он умеет делать? — с любопытством спросила Беатриса, присаживаясь на скамью и поглядывая в сторону домика.

— Во-первых, он умеет гипнотизировать людей и подчинять их своей воле, — заговорил Боэций-младший.

— Потом он может зажать между двумя пальцами зерно, и через несколько минут оно начинает прорастать прямо на глазах! — поддержал его Симмах-младший.

— Он умеет предсказывать будущее!

— Вылечивать страшные болезни!

— Разговаривать с животными!

— Находить спрятанные вещи и видеть сквозь стены!

— Появляться и исчезать в любом месте, причём неожиданно!

— Особенно когда обо мне так громко говорят вслух!

От звука этого странного голоса, словно исходившего из-под земли, все трое разом вздрогнули. Беатриса внезапно увидела перед собой невысокого чернобородого и совершенно лысого человека, у которого было смуглое, испещрённое мелкими морщинами лицо и пронзительные глаза. Одет он был в старую хламиду и чёрный плащ. Боэций и Симмах глядели на него с откровенным ужасом и отвращением, но Беатриса была не столько испугана, столько заинтересована, а потому он вдруг заговорил именно с ней:

— Знаю, знаю, что твоя мать умерла. Знаю, что ты нашла своего отца. Знаю, что тот, о котором ты думаешь, тяжело ранен. — При этих словах он вдруг схватился за правое плечо и сморщился, словно от невыносимой боли.

Беатриса задрожала всем телом и с испугом посмотрела на обоих братьев.

— Замолчи, Кирп, и не смей пугать нашу сестру! — вдруг твёрдо сказал Симмах-младший. — Убирайся в свою нору и не появляйся нам больше на глаза.

— Подожди, — вдруг пролепетала девушка. — Кто ранен, когда? О ком ты говоришь?

— О том, чей отец сейчас входит в этот дом.

Оба брата и Беатриса непроизвольно оглянулись, словно ожидая кого-то увидеть на дорожках сада, а Кирп воспользовался этим и исчез.

— Ну вот, что мы говорили... — раздосадованно и зло сказал Боэций-младший. — Пойдём отсюда, Беатриса, мы отведём тебя в твои покои.

Когда они приблизились к дому, то увидели, как с другой стороны в сопровождении слуги идёт седовласый патриций в белоснежной тоге.

— Это сенатор Альбин, — сказал своему брату Симмах-младший. — Неужели проклятый Кирп прав и с Максимианом что-то случилось?

Беатриса вспомнила юношу, которого они с отцом встретили по дороге сюда, и на мгновение крепко-крепко зажмурила глаза, чтобы сдержать слёзы.

— Приветствую тебя, благородный Альбин! — Боэций поднялся с кресла и пошёл навстречу своему гостю. — Я давно тебя жду и рад видеть.

— И я рад нашей встрече, — хмуро отозвался сенатор, — а если и явился с опозданием, то лишь потому, что мой сын потерял сознание от потери крови и сумел передать мне твою просьбу всего лишь два часа назад.

Боэций удивлённо вскинул брови.

— Но ведь я видел Максимиана только вчера! Что могло произойти за столь короткое время?

Альбин сел в предложенное кресло и коротко, с трудом сдерживая негодование, рассказал о «несчастном случае на охоте». Сам он узнал обо всём происшедшем со слов Корнелия Виринала, который и привёз домой своего раненого друга. И если Корнелий по дороге ещё колебался — рассказывать ли обо всём до конца, то, представ пред грозные очи разъярённого сенатора, не сумел устоять и назвал имя Амалаберги.

— Так что эта готская cunnus[21] едва не лишила меня сына! — воскликнул Альбин.

— Странная история, — опечаленно заметил Боэций, думая о последствиях, которые она может вызвать при дворе. — Так, значит, свадьба не состоится...

— Надеюсь, что нет, хотя этот безумец, мой сын, что-то лепечет о глазах, мечущих стрелы, и бровях, изогнутых, как луки. Однако перейдём к делу. Зачем ты меня звал?

Боэций прошёлся по залу, уставив глаза в пол, выложенный мозаикой, изображавшей одну из ключевых сцен морской битвы при Акции, когда Клеопатра приказала повернуть назад свой корабль, а затем осторожно сказал:

— Через два дня состоится диспут.

— Знаю, — коротко бросил Альбин. — И кто будет выступать на нём с нашей стороны?

— Ты, благородный сенатор!

Крупные, рельефные черты лица Альбина исказились таким удивлением, что Боэций поспешил добавить:

— Я не сумел уговорить Бенедикта Нурсийского, а Иоанн I, как ты знаешь, находится в Константинополе, так что времени искать нового проповедника просто нет.

— Но какой же из меня богослов...

— Об этом не беспокойся, ибо я уже приготовил для тебя основные тезисы, с которыми ты вполне успеешь ознакомиться. — Боэций подошёл к столу, взял в руки свиток и передал его Альбину. Тот нерешительно развернул его, пробежал глазами, а затем вскинул взгляд на Боэция.

— И всё же, почему я? Почему не принцепс сената, который известен своими учёными сочинениями? Почему не ты, который является первым философом королевства?

Боэций затруднялся ответить, зная, насколько горд и самолюбив его собеседник. Данный диспут должен был состояться против воли Боэция, поэтому он хотел придать ему как можно меньшую значимость. Что такое догматический спор сенатора с арианским священником? Не больше, чем дворцовое развлечение... Но если в этом споре примут участие первые люди королевства — глава сената или magister officiorum, тогда он наверняка будет иметь самые грандиозные последствия. Но как объяснить это Альбину, не затрагивая его амбициозности? Сенатор славится своей отвагой, что ж, тогда есть смысл апеллировать именно к ней...

— Видишь ли, благородный Альбин, — после некоторый паузы снова заговорил первый министр, — в случае неблагоприятного исхода этого спора моего влияния и влияния главы сената может хватить на то, чтобы избавить от наказания одного из его участников... Но кто спасёт нас самих, если мы вдруг разгневаем готского короля? Он и так сейчас достаточно раздражён тем поистине императорским почётом, который был оказан в Константинополе делегации Иоанна I. До меня доходят слухи, что готовится королевский эдикт о полном запрете нашей литургии. Конечно, это может оказаться только слухами, и всё же в такой ситуации нам надо быть достаточно осторожными и тщательно продумывать свои поступки.

— Прекрасно! — гордо блеснув глазами, воскликнул Альбин. — Если дело идёт об опасности, то я, разумеется, согласен. Единственное, чего я опасаюсь, так это отсутствия всякой привычки к учёным диспутам...

— Обстоятельства не всегда потворствуют нашим привычкам, а потомумы должны быть выше своих привычек, чтобы суметь возвыситься над обстоятельствами. Впрочем, по-видимому, соперник у тебя будет не слишком силён... Вчера мне стало известно, что в город прибыл епископ Тичина.

— Магн Феликс Эннодий, твой дальний родственник?

— Совершенно верно. И поскольку он не явился ко мне с визитом, я полагаю, что в Равенну его пригласил Кассиодор. Более того, я почти не сомневаюсь, что эдикт о запрете католического богослужения готовится именно в недрах королевской канцелярии.

— В таком случае и у меня для тебя есть одно предложение.

Пока сенатор Альбин произносил эти слова, Боэций задумчиво вращал перед собой глобус, стоявший на специальной подставке, поэтому и не смог увидеть того странного, пожалуй, даже коварного выражения, которое непроизвольно проскользнуло в хмуром взгляде его собеседника.

— Я слушаю тебя.

— Необходимо направить к Иоанну гонца с предложением переговорить с Юстином или Юстинианом о подготовке вторжения в Италию. Пусть они воспользуются тем возмущением римлян, которое вызовет запрет на отправление обрядов нашей святой церкви! Сколько ещё можно терпеть владычество этих проклятых готских варваров!

Боэций вздрогнул и непроизвольно оглянулся по сторонам. Если бы слова, призывающие к государственной измене, мог услышать кто-то посторонний, то... Он быстро обошёл близлежащие покои, а затем, не найдя никого из рабов, приблизился к сенатору, смотревшему на него с откровенной усмешкой.

— Тебе, видно, не терпится поскорее переправиться в лодке Харона на тот берег Стикса, с которого уже не возвращаются, раз ты предлагаешь мне такой безумный план? — звенящим от внутреннего напряжения голосом тихо спросил он, опершись обеими руками о край стола и сверху вниз глядя на Альбина.

— А ты называешь безумием восстановление той величайшей в мире империи, которую столько веков создавали наши доблестные предки?

— Империи создаются именно доблестью, но никак не предательством, которое таится в твоих речах.

— Предательство по отношению к врагам называется военной хитростью!

Они обменялись напряжёнными взглядами, после чего Боэций выпрямился и шумно вздохнул.

— Я, пожалуй, действительно направлю гонца к Иоанну, но не за тем, о чём ты только что говорил... Пусть приложит максимум усилий, пусть идёт на любые подкупы и обещания, но он должен непременно убедить Юстина прекратить гонения на ариан. Только это сможет спасти римлян Остготского королевства от таких же преследований со стороны Теодориха и сохранить мир и спокойствие.

— Позорный мир и шаткое спокойствие!

— Но это лучше массовых кровопролитий и жестокой резни...

— Во имя свободы и могущества Римской...

— Нет, — резко перебил Боэций, — я чувствую, что ты не сумеешь сдержать себя и своими речами на диспуте вызовешь именно то, чего я больше всего опасаюсь. Верни мне мой свиток, и пусть догматы нашей религии отстаивает принцепс сената.

— Как угодно, — холодно сказал Альбин и резко поднялся с места. — Но боюсь, что твои pia desideria[22] произведут на свет гораздо больше несчастий. Ex oriente lux![23]

После его ухода Боэций принялся взволнованно прохаживаться по залу. Мысль о надвигающейся катастрофе не давала ему покоя. Хватит ли у него сил, чтобы её предотвратить? Гонец... Да, необходимо написать Иоанну и получить от него обстоятельный ответ о настроениях, царящих в Византийской империи. Но кого послать, ведь в таком деле нельзя доверять почте. Этот человек должен быть хитёр, ловок и отважен, поскольку ему предстоит проделать длинный и небезопасный путь. Более того, необходима уверенность в том, что он ещё захочет вернуться обратно. Кирп? Но сириец не отличается мужеством, да и под силу ли ему проделать верхом такое расстояние? Тогда кто же?

Перебрав в уме всех своих слуг, Боэций вдруг вспомнил о той истории, которую ему вчера рассказал Максимиан. Этот беглый конюх ради рабыни-иберийки пошёл на такие безумства, которые могли стоить ему головы. А что, если выкупить эту рабыню у её нынешнего хозяина и подарить её ему по его возвращении из Константинополя? Что может быть сильнее любовной страсти, да ещё отягощённой ревностью? Никакое золото или даже страх смерти не сравнится с подобным стимулом... Да, и ещё надо переговорить с Симмахом. Придётся старику по примеру своего знаменитого предка снова выступить в защиту истинно римской веры. Только теперь такой верой считается не многочисленный пантеон богов во главе с Юпитером, а догмат о единосущей природе Троицы...

Кирп появился настолько бесшумно, что Боэций, увидев его, непроизвольно вздрогнул. Откуда он взялся и каким образом ухитряется всякий раз появляться столь неожиданно? Недаром среди домашних слуг о нём ходили такие невероятные слухи... Говорили даже, что он может предсказывать будущее. Когда-то Боэций купил этого сирийца, узнав от его прежнего хозяина о том, что тот владеет тремя языками — еврейским, латинским и греческим, не считая своего родного. Сначала он доверял ему только переписывание рукописей, но позднее, убедившись в незаурядном уме и образованности Кирпа, стал поручать ему и более сложную работу. Теперь сириец фактически стал его секретарём и помощником, он прежде самого Боэция читал приобретаемые рукописи и делал краткие сообщения о теме и основных идеях, которые там содержались. Это позволяло первому министру, занятому государственными делами, экономить время для собственных научных занятий. Кроме того, сириец обладал гипнотическим даром и рядом других необычайных способностей, что позволяло Боэцию проводить весьма любопытные эксперименты.

И всё бы ничего, но змеиный взгляд и восточное раболепие пополам с лукавством постоянно заставляли Боэция быть с ним настороже. У него было такое чувство, что Кирп выдаёт себя за кого-то другого. Несколько раз Боэций посылал рабов проследить за тем, куда заходит и какие места посещает сириец во время своих редких отлучек из дома. Однако тот постоянно ухитрялся исчезать из поля зрения своих соглядатаев. Кончилось тем, что Боэций запретил ему покидать дом без его личного разрешения.

— Слушаю тебя, Кирп, — спокойно сказал он, глядя на склонившегося в глубоком поклоне сирийца.

— Позволь мне сегодня отлучиться из твоего дома, о господин, — пряча свой острый взгляд, забормотал тот. — От одного из твоих рабов я узнал о том, что в наш город прибыл какой-то богатый афинянин. Разреши мне найти этого человека и узнать, нет ли у него с собой каких-нибудь книг, которые он, может быть, захочет продать в твою библиотеку?

Просьба была самой обычной, и Боэций даже слегка улыбнулся, вспомнив, как в молодости он и сам посещал Афины, чтобы воочию увидеть те места, которые хранили память о великих философах Эллады.

— Хорошо, иди. И если у этого афинянина действительно найдётся что-то интересное, немедленно сообщи мне, и я тут же пришлю раба с деньгами.

— Я именно так и сделаю, господин.


Выйдя из ворот, Кирп быстро и не оглядываясь пошёл по улице, добрался до рыночной площади и только здесь замедлил шаги. Бродя между торговыми рядами гончаров, зеленщиков, мясников, он старательно изображал из себя привередливого покупателя и порой даже вступал в дерзкие разговоры с продавцами. Когда он выбрался из толпы и свернул в узкий грязный переулок, ведущий к портовым тавернам, его руки были по-прежнему пусты, и потому он прятал их в свой чёрный плащ, словно желая согреть. Оглянулся назад он только один раз, и то очень быстро и незаметно, делая вид, что поправляет завязку на своей сандалии.

Вскоре Кирп достиг района порта и, снова замедлив шаг, не торопясь вошёл в таверну. Присев за грубый, неструганый стол неподалёку от входа, он заказал кувшин вина и принялся терпеливо ждать с беззаботным видом. Через несколько минут в ту же таверну вошёл ещё один человек. Прямо от входа он беглым взором осмотрел всех присутствующих — разноплеменных моряков с торговых кораблей, стоявших в гавани, дешёвых грязных шлюх с крикливыми голосами и несколько совсем тёмных личностей из породы тех, которые за несколько сестерциев готовы на любые услуги. Заметив Кирпа, незнакомец небрежно подошёл к его скамье и грузно опустился рядом, после чего громко позвал хозяина.

Кирп, делая вид, что целиком погружен в смакование своего вина, мгновенно оценил внешний вид своего соседа. Плащ на нём был такой, какой носила только самая беднота. Он назывался пенулой и представлял собой полукруглый кусок материи с дыркой для головы и пришитым капюшоном. Но гладко выбритое лицо и холёная белая кожа незнакомца как-то не сочетались с руками, намеренно запачканными грязью.

— Не хочешь ли угоститься, приятель? — развязно спросил этот человек Кирпа, когда хозяин таверны принёс кувшин и ему.

— Неужели такой знатный господин унизится до того, что будет пить с рабом? — вдруг тихо, но внушительно спросил сириец, немного отодвинув стакан от своих губ. Незнакомец вздрогнул и негромко выругался.

— Какого чёрта! — гневно, растерянно, но тоже тихо спросил он. — Ты, видно, уже напился, что несёшь такую чушь? С чего ты взял, что я какой-то там господин?

— Если вам угодно таиться, то я не настаиваю, — с лёгким поклоном сказал сириец. — Однако хочу заметить, что чем скорее мы перейдём к сути дела, тем вернее сойдёмся в цене. Ведь вы же шли за мной от самого дома благородного Боэция не для того, чтобы пить эту кислятину в захудалой таверне?

Незнакомец, поднявший стакан и сделавший несколько вынужденных глотков, действительно закашлялся, и лицо его исказила гримаса отвращения.

— Оставьте в покое это вино, иначе ваш благородный желудок просто извергнет его обратно, и тогда хозяин может выкинуть нас вон, — с лёгкой насмешкой заметил Кирп.

— Хватит болтать о моём мнимом благородстве, — свирепо заметил незнакомец и с угрозой в глазах наклонился к сирийцу. — Запомни, я всего лишь слуга в богатом доме. Всего лишь слуга — и не более!

— Лучше всего я запомню именно то, что ваш дом богат, — мгновенно отозвался Кирп. — Поскольку и я когда-то знал, как это прекрасно — быть богатым. Любая философия пытается научить своих последователей, как быть свободными духом, но делает это лишь потому, что не может научить их тому, как стать свободными телом. Сам же я давно постиг эту простую, но великую истину — освободить нас от телесных страстей могут не аскетизм или стоицизм, заставляющие подавлять или пренебрегать этими страстями, тем самым лишь загоняя их внутрь, но лишь подлинный гедонизм, дающий им вырваться наружу и приносящий блаженное утомление, которое и позволяет нам почувствовать себя свободными... Но как же гнетут дух эти проклятые страсти, когда ты настолько беден, что вынужден притворяться перед самим собой, проклиная собственное смирение...

— Ты служишь в доме Боэция?

— Зачем задавать вопрос, ответ на который заранее известен, — меланхолично заметил Кирп. — Да, я служу у благородного magister officiorum и льщу себя надеждой, что он доволен моей службой.

— Однако ты, судя по этим нелепым речам, не очень-то доволен своим господином?

— О да, ибо он слишком добродетелен, а я слишком порочен и потому не могу надеяться на его сочувствие своим потаённым желаниям. Он вволю питает меня целомудренным молоком мудрости, забывая о том, что многим философам необходимо ещё и порочное вино желаний. Но что угодно от меня вашей милости? Отравить его я не возьмусь, навести порчу тоже... Ого, да вы вздрогнули!

Незнакомец с каким-то непередаваемо странным выражением лица отодвинулся прочь от Кирпа. Сириец усмехнулся одними уголками губ и посмотрел на своего собеседника, так сильно прищурившись, что тот уже не мог разобрать выражения его глаз.

— А, дело идёт всего лишь о соглядатайстве? Вас интересуют разговоры, которые ведёт благородный Боэций?

— Ты демон, — глухо произнёс этот человек.

— О нет, я просто чудом услышал последний разговор своего господина, который состоялся между ним и благородным сенатором Альбином не далее как пару часов назад. Случилось так, что в тот момент я оказался за прекрасной статуей Юпитера-громовержца, пытаясь изучить полустёртую латинскую надпись на спине этого языческого бога. Знали бы вы, какое это удовольствие — слушать беседу учёных мужей! Там содержалось столько интересного, что я, пожалуй, смогу напрячь свою память и кое-что пересказать, но лишь при условии...

— Я заплачу.

— Прекрасно. Тогда пять тысяч сестерциев, и завтра встречаемся в это же время.

— Пять тысяч? Да это цена целого дома!

— А разве мысли мудрейшего из министров и философов нашего королевства не стоят этого?

Незнакомец резким движением хлебнул вина, поперхнулся, закашлялся и, уже поднимаясь со скамьи, прохрипел:

— Я приду завтра с деньгами.

— А я с мыслями своего мудрого господина.

Оставив Кирпа, незнакомец проворно выскочил из таверны и быстро пошёл по улице, направляясь к центру города. Пройдя квартал, он решил, что движется слишком медленно, и тогда пустился бегом, отшвыривая по пути уличных мальчишек и путавшихся под ногами собак. Пробежав ещё квартал и окончательно запыхавшись, он остановился напиться воды у уличного фонтана.

— Проклятый раб! — пробормотал он, вытирая лоб смоченным концом пенулы и вспоминая недавний разговор. — Никогда не думал, что придётся... Ну, братец, дорого мне даются твои поручения!.. Проклятый раб!

Наконец он двинулся дальше и вскоре оказался перед воротами дома, который принадлежал королевскому референдарию Киприану. Ни минуты не раздумывая, он решительно постучал, а когда ему открыли, с силой оттолкнул раба и вошёл внутрь.

Глава 9. ДИСПУТ


В тот день тронный зал королевского дворца Равенны вместил в себя представителей самых влиятельных и знатных римских и готских семей. По давно установившейся традиции, преодолеть которую не смог даже Теодорих, римляне толпились справа, а готы — слева от возвышения, на котором находились два трона — для самого короля и его супруги королевы Элии. Многие пришли с жёнами и дочерьми, чьи экзотические наряды и сверкающие драгоценности придавали этому собранию атмосферу придворного пира. Впрочем, подавляющее большинство присутствующих явились сюда, лишь повинуясь требованиям дворцового этикета, а сам спор их мало интересовал. Тем более что разобраться во всех этих догматах и силлогизмах, да ещё касающихся такого сложного вопроса, как сущность Божественной Троицы, могли, пожалуй, только два человека — Кассиодор и Боэций.

Несмотря на то что за стенами дворца был ясный осенний день, в этом огромном мраморном зале ярко пылали светильники, покрывая разноцветными бликами мозаики и фрески, изображавшие разные сцены из прославленной римской истории. Но некоторые из мозаик были уже переложены. Теодорих посчитал, что его победа над Одоакром имеет не меньшую значимость, чем победа Цезаря над Помпеем в битве при Фарсале, и приказал равеннским мастерам заменить изображение одной битвы на другую.

К королеве Элии — дочери франкского короля Хлодвига — приблизился придворный гот и, опустившись на одно колено, протянул ей большой золотой кубок, на дне которого перекатывались два шара из слоновой кости — белый и чёрный. Королева Элия, надменная, но уже сильно увядшая женщина, покрывавшая своё лицо толстым слоем притираний и румян, чтобы скрыть многочисленные морщины, не глядя на кубок, опустила туда руку и извлекла белый шар. Это означало, что начать спор предстояло Симмаху, который уже нетерпеливо прохаживался перед королевской четой, одетый в белую сенаторскую тогу с широкой пурпурной полосой. Боэций с лёгким беспокойством посмотрел на своего тестя, которому недавно исполнилось шестьдесят пять лет, но который ещё ухитрялся сохранять гордую осанку, упругую походку и звучную, энергичную речь. Но чёрные глаза его видели уже не так хорошо, как в молодости, большой лоб бороздили многочисленные морщины, а седые волосы заметно поредели, обнажив затылок. День накануне диспута Боэций и Симмах провели в многочасовой беседе, обговаривая все детали. Принцепс сената пообещал вести себя максимально сдержанно и в споре ограничиваться исключительно заданной темой. Но он был вспыльчив и горд, а потому легко мог поддаться безудержной вспышке гнева, особенно если его умело спровоцировать. Кто знает, какие инструкции получил Эннодий от Кассиодора?

Итак, по взмаху королевского жезла оба противника низко поклонились королевской чете, а затем Симмах откашлялся, дождался полной тишины и начал говорить:

— Предметом нашего диспута является самая сложная из тех проблем, которые только осмеливается поставить перед собой человеческий разум. Как можно понять то Высшее Единство, которое создало всё видимое многообразие нашего мира, в том числе и сам вопрошающий разум? Откуда у нас может появиться уверенность в том, что это Единство вообще доступно нашему пониманию, а не является сверхразумным? Какими фактами и доказательствами мы можем пользоваться, отстаивая тот или иной догмат? — Симмах обвёл притихшее собрание сверкающим взглядом, сделал паузу и продолжил: — И тем не менее, несмотря на всю грандиозность нашей темы, я возьму на себя смелость изложить, следуя главному риторическому правилу — multa paucis[24], те пределы её понимания, до которых можно дойти, руководствуясь логикой, то есть тем оружием, которое сам Бог вложил в наши умы для того, чтобы мы могли постигать его премудрость.

Всё наше умозрительное знание делится на три части. Во-первых, это знание физическое, которое изучает формы тел вместе с их материей, ибо в действительности одно неотделимо от другого, причём рассматривает их в движении, поскольку только в движении и существуют физические тела.

Математическое знание рассматривает формы тел без материи, а потому и без движения; однако же поскольку эти формы существуют в материи, то и они не могут быть отделены от тел.

Наконец, высшее из всех видов умозрительного знания — это знание теологическое, которое имеет своим предметом чистую форму, существующую неподвижно и вне зависимости от материи.

Обратим внимание на тот важный факт, что всякое бытие происходит именно из формы. Действительно, статуя является статуей, — тут Симмах сделал широкий жест и указал всем присутствующим на установленные в зале двенадцать позолоченных статуй первых апостолов, — не потому, что сделана из бронзы, а вследствие формы, запечатлённой в ней. Да и сама бронза является бронзой не потому, что состоит из элементов земли — её материи, а потому, что эти элементы имеют определённую форму, которую мы и называем бронзой.

Божественная субстанция — это форма без материи, поэтому она едина и есть то, что она есть. Всякое множество происходит именно из материи, все другие вещи состоят из своих частей, а потому от них зависят. Божественная субстанция едина, потому что не зависит ни от чего другого, кроме неё самой. Мы можем мыслить Бога лишь как абсолютное первоначало, а следовательно, Единое, ведь если бы в Нём было что-то иное, кроме Него самого, то оно бы уже не было Единым.

В этот момент Эннодий поднял руку в знак того, что он хочет возразить, и Симмах умолк. Боэций был доволен и вступлением, и тем, как спокойно и уверенно держится принцепс сената. Высокий и по-прежнему статный Симмах выглядел намного внушительнее своего соперника — толстого суетливого епископа, облачённого в тяжёлую, расшитую золотом рясу, которая явно стесняла его движения.

— Я внимательно выслушал речь мудрейшего Симмаха, — торопливо заговорил Эннодий, — и хочу задать ему два вопроса, на которые, как я надеюсь, он сумеет ответить так же ясно и убедительно, как и всё то, о чём он говорил до сих пор.

— Задавай, — кивнул головой Теодорих.

— Вопрос первый: почему мы можем мыслить Бога лишь как Единое? На каком основании это является conditio sine qua non[25] нашего мышления? Что мешает нашему разуму мыслить Божество Троичным? Откуда берётся стремление именно к Единству?

И вопрос второй: если всё же дело обстоит именно так, как утверждает почтенный принцепс сената, и Бог действительно Един, тогда откуда в мире берётся множественность? Сказав, что она происходит из материи, он не многое нам объяснил.

Боэций вздохнул и искоса взглянул на Кассиодора, стоявшего по другую сторону от трона Теодориха. Да, в этих труднейших вопросах явно чувствовались тонкий ум и глубокие знания начальника королевской канцелярии. Сам Эннодий был слишком недалёким и сластолюбивым человеком, чтобы задаваться этими сложнейшими философскими проблемами... Кассиодор заметил взгляд Боэция и чуть заметно усмехнулся.

— Я отвечу на твои вопросы, премудрый епископ, — уверенно заявил Симмах, — и начну по порядку. Ты спрашиваешь, откуда в нашем разуме берётся стремление мыслить Божественное Первоначало именно Единым? О, на этот вопрос имеются как минимум три достойных ответа! Во-первых, как я уже говорил об этом раньше, Единое не зависит ни от чего другого, кроме самого себя, а кто станет отрицать, что подобное можно утверждать лишь о Боге? Во-вторых, человеческий разум и сам един, то есть едина та божественная искра, которую мы называем душой или «Я», а если такого единства нет, то данный человек считается нами душевнобольным. Отсюда вытекает и имманентное стремление нашей души придавать форму единства всем мыслимым вещам. И, наконец, в-третьих... не будешь же ты отрицать, что Единое в силу самой своей природы более совершенно, чем Многое? Ведь Многое подвластно времени, которое есть переход от одного к другому, следовательно, оно подвержено тлену и праху, тогда как Единое царит в вечности, ведь ему некуда и не во что изменяться!

Теперь, что касается второго твоего вопроса, почтенный Эннодий: откуда в мире берётся множество? Клянусь... — Симмах на секунду замялся, поскольку по старой римской привычке чуть было не поклялся Юпитером-громовержцем, что в данной ситуации могло бы прозвучать богохульством, — клянусь, что на этот вопрос ответить намного сложнее, хотя я попытаюсь это сделать. Дело в том, что Единое — это чистая форма, абсолютно простое бытие, которое едино именно в силу своей простоты. Многое возникает тогда, когда Единое перестаёт быть Единым, смешиваясь с материей и утрачивая свою абсолютную простоту.

«Ответ неудачный, — отметил про себя Боэций, — ведь если помимо Единого существует ещё и материя, тогда получается, что у мира есть два первоначала. Если бы на месте Эннодия был кто-то поумнее, то он бы наверняка это подметил... Хотя, с другой стороны, существование материи можно объяснить тем, что её сотворило из ничего Единое, но это объяснение уже выходит за рамки всякой логики...»

Неожиданно епископ нелепо всплеснул руками, чем вызвал лёгкий смешок у публики, и воскликнул:

— Но как ты можешь называть Единым то, что называется Троицей, каждый из членов которой носит своё собственное имя — Отца, Сына и Святого Духа? Как может быть Единым то, что является Троичным?

— И на этот вопрос я отвечу, — неподвижно застыв на месте и холодно наблюдая за суетящимся епископом, заявил Симмах. — Тождество, как и различие, бывает трёх видов. Первое, это тождество по роду — например, человек тождествен лошади, поскольку оба относятся к одному и тому же роду — одушевлённых. Надеюсь, что, поскольку Отец, Сын и Святой Дух относятся к роду Божества, ты не будешь отрицать за ними подобной тождественности? — дождавшись вынужденного утвердительного кивка Эннодия, Симмах продолжал говорить дальше: — Второе тождество — это тождество по виду. Так, Симмах то же самое, что и Эннодий, поскольку оба относятся к одному и тому же виду «человек». Отец, Сын и Святой Дух также тождественны, поскольку относятся к виду Троицы. Теперь возьмём третье тождество, то есть тождество по числу. Моё полное имя — Квинт Аврелий Меммий Симмах, поэтому можно заявить, что Квинт Аврелий — это то же, что и Меммий Симмах, поскольку обозначают одного и того же человека. Таким образом, мы смело можем утверждать, что Бог-Отец, Бог-Сын и Бог-Святой Дух — это просто три разных имени для одного и того же высшего Первоначала!

И они не создают различия в самой сущности Божества, ибо всё это лишь отношения. Чтобы тебе было проще понять, я приведу пример в виде отношения «раб — господин». Если исчезнет раб, то господин не перестанет существовать, а просто лишится права называться господином, ибо раб не является неотъемлемым свойством, атрибутом своего господина. И в этом отличие предложений, в которых мы говорим об отношениях между вещами, от тех предложений, в которых мы говорим о сути самих вещей. Например, белизна является атрибутом, а не акциденцией[26] белого, а потому с исчезновением одного исчезнет и другое.

Утверждая, что в Божестве имеется отношение «Сын-Отец», мы не говорим, что там имеются какие-то сущностные отличия, а просто фиксируем различие имён трёх Божественных ипостасей, которые обладают единой сущностью.

— Сущностью или субстанцией? — проворно переспросил Эннодий.

— В Божественной простоте и то, и другое совпадает. Субстанция в Боге тождественна со своей акциденцией, сущность — с существованием, бытие — с действием. Субстанция тождественна сущности и бытию, поэтому «быть» для Бога означает и «быть тем, что он есть», и «быть равным всем своим свойствам». «Быть» и «быть справедливым» — для Бога одно и то же. Для наглядности я могу привести ещё один пример — это наше собственное сознание. Наше «Я» едино и тождественно всем своим свойствам. Быть для нас означает мыслить, быть тем, что мы есть, и обладать определённой душой, тождественной всем своим качествам. Когда я мыслю, то, говоря о себе «Я», имею в виду одновременно и свои мысли, и сам процесс мышления. Однако в отличие от души, почтенный Эннодий, обрати внимание на то, что высказывая о Боге такие предложения, как «Бог — справедлив», мы по неразумию своему совершаем кощунство.

— Каким образом? — удивился епископ.

— А таким, что мы как бы делаем справедливость равной Богу, если говорим, что он обладает ею как одним из своих качеств. Ведь можно подумать, что этим же качеством наравне с Богом может обладать и кто-то ещё! Правильнее говорить: «Бог есть справедливость», равно как «Бог есть благо», «Бог есть истина», «Бог есть любовь».

После этих слов Симмаха многие из собравшихся начали негромко переговариваться, и в зале мгновенно возник лёгкий гул. Кассиодор очень тонко почувствовал настроение присутствующих, равно как и настроение Теодориха, который слегка нахмурил брови. Начальник королевской канцелярии с досадой взглянул на Боэция, и тот понял этот взгляд. Для его противника самым неприятным итогом данного спора было бы попадание епископа в смешное и нелепое положение, ибо далеко не сентиментальный король готов не стал бы жалеть своего опозоренного и побеждённого сторонника, к тому же вполне мог бы выместить свою досаду на том, кто рекомендовал ему этого слабого «воителя» арианства. Впрочем, и сам Эннодий вдруг почувствовал недовольство короля, а потому покраснел, наморщил лоб и пустил в дело главный аргумент:

— Значит, ты утверждаешь, что в Троице различны только лица, в то время как субстанция едина, а потому отношение между её ипостасями — это отношение того же самого к тому же самому? Поистине это невозможно помыслить, благородный Симмах! Я категорически отрицаю, что Отец и Сын обладают единой субстанцией! Как можно говорить о единой субстанции у порождающего и порождённого? Ведь одно существует раньше другого и одно не может быть без другого!

— Тогда разберём это дело повнимательнее, — спокойно заметил Симмах. — Как хорошо известно, имеются субстанции телесные и бестелесные. Могут ли телесные субстанции переходить друг в друга? Да, поскольку обладают одной и той же материей. Могут ли бестелесные субстанции переходить в телесные или, напротив, телесные в бестелесные? Нет, ибо у них нет общей материи, которая бы позволяла им воспринимать свойства друг друга и изменяться в соответствии с этими свойствами! Ведь бестелесные субстанции вообще не имеют материи, которую имеют телесные! Согласись, что всё это очевидно, а потому не менее очевиден и ответ на вопрос: могут ли бестелесные субстанции переходить одна в другую? Не только переходить, но не могут даже смешиваться, так что уж говорить о порождении одной такой субстанцией другой! Поэтому я и беру на себя смелость утверждать, что бестелесная субстанция Сына не порождена Отцом, а равносущна ему и существует от века!

— В таком случае одного нельзя называть Отцом, а другого Сыном! — отчаянно возопил Эннодий. — Ведь ясно же, что Отец — это тот, кто порождает Сына, а если он этого не делает, то на каком основании можно именовать его Отцом? Человеческий разум не в состоянии уловить, как Отец может быть равнозначен Сыну!

— Этого не может сделать лишь тот разум, который ещё не углубился в сферы изучения духа, — зло отрезал Симмах. — Задумайся сам, любезный Эннодий, в чём субстантная разница между двумя твоими мыслями: первая мысль — ты подумал о Боге, вторая мысль — ты подумал о том, что подумал о Боге. И в первом, и во втором случае субстанция этих мыслей едина — твоя бессмертная душа, но ты же не будешь отрицать, что первая из этих мыслей была причиной или, можно сказать, породила вторую? Субстанция едина, мысли различны...

Это было уже слишком — спор достиг таких метафизических высот, что по залу пролетел лёгкий ропот. Большинство из присутствующих ничего не понимало в этих диалектических тонкостях и с нетерпением ожидало окончания затянувшегося диспута.

— Один не может быть Тремя, — окончательно растерявшись и запутавшись, вскричал Эннодий, искоса бросая взгляд на мрачного Теодориха.

— Не может лишь с точки зрения обыденного, а не мистического опыта!

В этот момент королева Элия вдруг сильно побледнела, задрожала всем телом и откинула голову на высокую спинку своего трона. Теодорих поспешно встал и склонился над супругой.

— Королеве плохо, — прошелестело по залу. — Врача!

— Благодарю вас обоих, учёные мужи, — с сумрачной язвительностью заговорил король, обращаясь к Симмаху и Эннодию, по-прежнему стоявшим в центре зала. — Но из всего вашего диспута мы можем вынести только одно убеждение — все эти споры совершенно невыносимы для тех, кто предпочитает верить не умом, но сердцем. Так пусть же каждый из наших подданных верит именно в то, что подсказывает ему его сердце, а мы не будем выносить своего вердикта и провозглашать чьё-то мнение более истинным.

Боэций радостно и с гордостью за своего короля взглянул на Теодориха. Нет, всё-таки этому готу не откажешь ни в государственной мудрости, ни в природном уме! Лучшего исхода нельзя было и придумать.


Однако совсем иначе думал Кассиодор, вечером того же дня стремительно расхаживая по атрию своего дома и гневно кусая губы. Диспут так и не перерос рамок теоретической дискуссии, а потому не смог вызвать живой заинтересованности или гнева короля. Теперь эдикт о запрете католицизма будет отложен на неопределённое время, а позиции Симмаха и Боэция только укрепятся. Нет, несмотря на всю тупость и комичность Эннодия, начальник королевской канцелярии не мог не признавать и собственной вины. Разумеется, его подвело самомнение, ведь он решил сразиться со знаменитым философом на его же территории, так что же удивляться сегодняшнему поражению? Кассиодор не мог воспринимать всё произошедшее иначе, как поражение, поскольку главная его цель оставалась всё так же далека.

«В конце концов будем рассуждать логически, — немного успокоившись, решил он. — Я попытался одолеть своего противника в той сфере, где он наиболее силён. Это не получилось, да и не должно было получиться. Остаётся прибегнуть к самому очевидному — нанести удар там, где неприятель наиболее слаб. Да-да, знаю, — тут же досадливо перебил он сам себя, — конечно же, это область политических интриг, то есть та самая область, в которой издавна применимы самые грязные средства. Но мне нужно любой ценой показать этим надменным и гордящимся своим старинным благородством защитникам империи, что история идёт уже совсем не так, как они того желают. Не сделав этого, я проиграю окончательно...»

— О чём задумался? — раздался голос Тригвиллы, и Кассиодор вздрогнул, только сейчас вспомнив о своём госте, который до этого момента молча возлежал на ложе, лениво потягивая неразбавленное вино из виноградников начальника королевской канцелярии.

«Теперь мне не обойтись без помощи этого хитрого и жадного варвара, — подумал тот, бросая быстрый взгляд на своего собеседника. — Осталось лишь придумать способ, благодаря которому он сможет быть мне полезен...»

— Я думал о том, благородный Тригвилла, — вслух сказал Кассиодор, останавливаясь и присаживаясь напротив него, — что тебе не слишком бы хотелось видеть свою дочь женой единственного сына сенатора Альбина.

— Проклятье! — выругался тот. — Это ещё мягко сказано! «Не слишком бы хотелось...» Конечно же, нет, тем более что ещё в те времена, когда она была совсем девчонкой, я обещал её Конигасту. Обещание моё так и осталось невыполненным, поскольку в то время это могло вызвать недовольство дочери нашего короля Амаласунты. Впрочем, — и тут он хитро прищурился, — я бы не отказался увидеть её и у твоего домашнего очага.

Собеседники обменялись быстрыми взглядами. «А ведь Амалаберга весьма хороша собой, и в её чертах нет ни малейшего сходства с гнусной рожей её папаши, — подумал про себя Кассиодор, — Женитьба на ней была бы для меня не только полезна, но и приятна».

«Из всех придворных римлян этот самый хитрый, — думал в эти же секунды Тригвилла, — недаром он пользуется таким доверием короля. Кроме того, он чертовски богат и у него прекрасные виноградники...»

Теодорих, узнав о случае на охоте, который помешал назначенной на сегодняшний день свадьбе, заявил, что не собирается брать назад своего решения, поэтому бракосочетание состоится тогда, когда жених сможет встать под венец. «Если, разумеется, до этого дня она его не отравит, не задушит и не заколет мечом», — с грубым смехом добавил при этом король, заставив побледнеть сенатора Альбина и помрачнеть Боэция.

— Я готов принять твоё предложение, — вдруг быстро сказал Кассиодор, — однако нам надо обдумать дальнейшие действия...

Он не закончил, поскольку в зале незаметно возник раб-атриенсис и, склонившись перед хозяином, знаком попросил его разрешения говорить. Кассиодор коротко кивнул.

— Королевский референдарий Киприан и его брат Опилион просят твоего разрешения войти.

— Проводи их сюда, — отрывисто сказал Кассиодор и, повернувшись к Тригвилле, добавил. — Что-то подсказывает мне, что два этих негодяя явились сюда неспроста. Будем надеяться, что они принесут нам такую новость, которая искупит горечь сегодняшнего дня.

Тригвилла кивнул и снова занялся чашей с вином, буквально обсасывая её своими толстыми губами. Через минуту в зале появился Киприан, позади которого шёл его брат, с явной робостью поглядывавший по сторонам. Королевский референдарий выглядел откровенно торжествующим, поэтому даже его поклон готу и римлянину был переполнен какой-то затаённой гордостью. Опилион же, напротив, выглядел намного смиреннее брата. Тригвилла ограничился холодным кивком, а Кассиодор насмешливо улыбнулся и заявил своему новому гостю:

— Однако, почтенный Киприан, ты выглядишь, как тот гонец, который приносит известие о победе в битве. Я бы даже сравнил тебя с ангелом, если бы из-под твоей далматики[27] проглядывал не горб, а крылья.

— О, благородный Кассиодор! — не менее насмешливо улыбаясь, отвечал королевский референдарий. — Будь я даже ангелом, я бы не смог принести тебе более полезных известий. Этими известиями я во многом обязан своему младшему брату, который скромно стоит позади меня и который действовал по моим указаниям и на мои деньги.

— Если твои известия именно таковы, то ты немедленно получишь вдвое против того, что потратил.

— Я не сомневался в этом, зная твою щедрость.

— Ну, говори же, говори! — нетерпеливо прикрикнул Тригвилла, презиравший элементарную римскую учтивость.

— Мой брат Опилион познакомился с одним рабом, который служит секретарём у нашего достопочтенного первого министра, — начал Киприан, после чего Кассиодор и Тригвилла мгновенно насторожились.

— Дальше!

— Этот раб потребовал неслыханную сумму в пять тысяч сестерциев и, получив её, рассказал о подслушанном им разговоре между своим хозяином и сенатором Альбином. Оказывается, этот неугомонный сенатор предложил magister officiorum отправить гонца к императору Юстину.

— Дальше, чёрт возьми, и прекрати делать эти мелодраматические паузы! — нетерпеливо прикрикнул Кассиодор.

— Этот гонец должен будет отвезти письма, в которых византийскому императору предлагается начать подготовку к вторжению на территорию нашего королевства сразу после того, как римское население возмутится королевским эдиктом о запрете католического богослужения.

— А что ответил первый министр? хрипло поинтересовался Тригвилла и в ожидании ответа приподнялся со своего ложа.

— Он отказался, — коротко вздохнул Киприан, отметив, как изменились лица Кассиодора и Тригвиллы. — Однако он согласился отправить гонца к папе Иоанну, чтобы побудить того уговорить Юстина отменить его эдикт о гонениях на ариан.

— И это всё? — недовольно воскликнул готский герцог, случайно смахнув на пол золотую чашу из-под вина. Звеня, она покатилась по мраморному полу, а Киприан молча проводил её взглядом, ожидая, пока она остановится и лишь затем сказал:

— Да, это всё, благородный Тригвилла.

— Так что же ты, мошенник... — гневно начал тот, и Опилион даже попятился к двери. Его брат взглянул на Кассиодора, и он мгновенно перебил гота:

— Кто этот гонец?

— Пока неизвестно, — ответил Киприан, радостно блеснув глазами — начальник королевской канцелярии сразу же подумал о том, о чём и он сам, когда ещё шёл сюда. — Но подкупленный раб обещал это узнать.

— Прекрасно. Ты заслужил свои деньги. И ещё надо выяснить, каким путём отправится гонец в Константинополь — по морю или по суше.

— Опилион сообщит тебе об этом немедленно, как только сможет узнать.

— Ты собираешься перехватить гонца? — спросил Тригвилла.

— Да, и для этого мне потребуется твоя помощь, почтенный герцог, — ответил Кассиодор. — Надо будет организовать негласную проверку всех выходящих из гавани кораблей, а также установить круглосуточное дежурство у городских ворот.

— Но зачем, если он повезёт всего лишь письма к папе Иоанну?

— А вот здесь ты ошибаешься, любезный Тригвилла. — И Кассиодор вновь усмехнулся своей непередаваемой, хорошо знакомой Киприану усмешкой. — Этот гонец повезёт именно те письма, которые нам и нужно будет перехватить, чтобы раскрыть государственную измену.

Глава 10. У ФЕОДОРЫ


Кубикул[28] знаменитой гетеры способен был пробудить мужскую чувственность даже в отсутствие самой хозяйки. В нём преобладали два цвета — красный и золотистый. Красными были колонны, облицованные каррарским мрамором, дорогие персидские ковры и покрывала, золотистыми — непристойные фригийские статуэтки, изображавшие фавнов с возбуждёнными мужскими достоинствами гигантских размеров и нимф в самых откровенных позах. На стенах в окружении неярких светильников, излучавших не только свет, но и аромат мускатного ореха, касия и амбры, висело несколько картин, иллюстрирующих самую откровенную элегию знаменитой «Науки любви» Овидия:


Женщины, знайте себя, и не всякая поза годится.
Позу сумейте найти телосложенью под стать.
Та, что красива лицом, ложись, раскинувшись навзничь,
Та, что спиной хороша, спину подставь напоказ.
Миланионовых плеч Аталанта касалась ногами,
Вы, чьи ноги стройны, можете брать с них пример

И на пологе огромного ложа была выткана именно эта сцена, изображавшая Меланиона, сидящего на коленях перед Аталантой и держащего на своих плечах её стройные ноги. Глаза девушки были полузакрыты, губы полуоткрыты, а смущённое и раскрасневшееся лицо отвёрнуто в сторону от страстно взирающего на неё прекрасного юноши.

Впрочем, ни Корнелий Виринал, ни Максимиан в этот момент уже не замечали ничего окружающего. Обнажённые, они стояли на коленях на ложе, а Феодора, на которой не было ничего, кроме золотых ручных и ножных браслетов, а также тонкого витого пояса, раскачивалась между ними, всё более убыстряя темп. Максимиан придерживал её обеими руками за талию, Корнелий — за затылок, и оба вздыхали, кусали губы и закатывали глаза. Да, Феодора в совершенстве владела искусством доводить мужчин до исступления, а ведь ещё несколько минут назад они весело перемигивались и обменивались неприличными жестами. Но этот неистовый темп, сопровождаемый вакхическими мелодиями, льющими откуда-то сверху, эти невыносимо сладостные содрогания красивой развратницы с распущенными волосами, эта неутомимо-неистовая работа её языка, губ и бёдер довели обоих до безумия. И сама Феодора, казалось, уже совсем не играла, а полностью отдалась экстазу, заполняя своими томными стонами и хриплыми вздохами полутёмное пространство спальни.

Ещё мгновение, ещё — и из обоих юношей практически одновременно полились бурные потоки кипящего семени, а она наслаждалась этим, впитывая его в себя словно губка. Наконец оба обессиленно упали на ложе, а Феодора, проворно соскользнув на пол, томно улыбнулась им и исчезла за занавесом, оставив друзей одних Но не успел ещё Корнелий поинтересоваться впечатлениями Максимиана, впервые посетившего знаменитую гетеру, не успел ещё юный поэт слабо улыбнуться и закатить глаза, как перед обоими сладострастниками возникли две юные рабыни в прозрачных одеждах, которые молча взяли их за руки и повели за собой.

Они прошли в баню, совершили омовение, освежились в бассейне и уже затем завели разговор, нежась на соседних ложах от лёгкого, дразнящего массажа, который им делали рабыни, втирая в белую кожу юных патрициев душистый египетский бальзам.

— А куда делась сама Феодора? — вяло спросил Максимиан, краем глаза любуясь стройными ногами рабыни, которая в этот момент растирала плечи Корнелия

— О, она, видимо, пошла удовлетворять свою страсть с двумя другими посетителями! Помнишь, как там у Эсхила.


Безумной похоти женской класть
Опасней чудищ, страшнее бури?

А о сладострастии Феодорыходят легенды. Но согласись, что ты не напрасно поддался на мои уговоры и пришёл сюда?

— Согласен, ибо подобной роскоши и совершенства я не встречал ни у одной другой гетеры. А почему она так поспешно скрылась? Мы её ещё увидим?

— Да, когда будем готовы повторить наш подвиг, — усмехнулся Корнелий. — А скрылась она потому, что слишком хорошо разбирается в мужчинах и знает, что нужно для скорейшего пробуждения страсти. Вот она и дала нам передохнуть и насладиться этими чудными рабынями... Когда же они своими нежными ручками снова пробудят в нас желание, то ускользнут, как ящерки, и позовут свою хозяйку.

— Я ещё не совсем оправился от своего ранения, ведь прошёл всего месяц, — сказал Максимиан, — зато...

— Зато спокойнее относишься к Амалаберге и даже позволил мне затащить тебя сюда.

— Дело не в ней, — с затаённым оттенком грусти заметил Максимиан, — дело в другой, благодаря которой я не то чтобы исцелился, но... Помнишь, я рассказывал тебе о том, как на следующий день после моего ранения меня пришёл навестить Северин Аниций со своей дочерью?

— Я даже помню, как ты, находясь в бреду, принял её за ангела...

— О, я и сейчас думаю, что не ошибся. Ведь она приходила потом ещё несколько раз, помогая моему врачу выхаживать меня. Это не девушка, а чудо! Она подобна Психее, так же красива, нежна и скромна. Я... я настолько переполнен новыми чувствами, что не могу облечь их в подходящую форму, не могу написать ни одной элегии! Эти чувства слишком сильны и необычны, а слова и метафоры кажутся слишком слабыми и банальными, чтобы можно было хоть что-то выразить. Оказывается, чувственное желание легче изложить в стихах, чем ту невероятную, просветлённую нежность, которую я испытываю к Беатрисе.

— И при этом продолжаешь оставаться женихом Амалаберги!

— Увы!

— Увы?

— Я же тебе сказал, что пока не могу разобраться в своих чувствах, — со вздохом пояснил Максимиан. — Порой мне кажется, что я желаю эту надменную готскую принцессу гораздо сильнее, чем прежде, стремлюсь увидеть её перед собой обнажённой, овладеть ею с такой силой, чтобы она застонала жалобно и покорно... Я хочу увидеть её слабость и слёзы! Иногда я просто задыхаюсь от злобы и в такие моменты боюсь потерять Амалабергу, чтобы не сойти с ума от ненависти к ней.

— А Беатриса?

— Не знаю, люблю ли я её уже или нет, не знаю! — так отчаянно выкрикнул Максимиан, что обе рабыни удивлённо переглянулись.

— Да, дружище! — насмешливо заметил Корнелий, переворачиваясь на спину и делая знак белокурой бледной рабыне, смотревшей на его мужскую наготу откровенно оценивающим взглядом, принести вина. — Ты похож на осла, которому хочется и воды, и сена, но они находятся от него на равном расстоянии, и он стоит на месте и не знает, на что решиться. А хочешь, я дам тебе один совет?

Хочу, только «не впрягай же уст в повозку слов недобрых», — и Максимиан процитировал Эсхила, как несколько минут назад это сделал Корнелий. Когда-то оба приятеля соревновались между собой в знании греческой классики и с тех пор даже изобрели свой особый язык, переговариваясь при посторонних цитатами из Эсхила, Софокла, Еврипида или Аристофана и при этом прекрасно понимая друг друга.

— Чтобы помочь тебе сделать выбор, я могу начать ухаживать за одной из твоих красавиц, а то, пожалуй, и за обеими. Ничто так не пробуждает интереса к женщине, как соперник.

Максимиан удивлённо посмотрел на своего друга.

— Ты шутишь? Ты всерьёз хочешь стать моим соперником?

— Но ты же не можешь жениться на обеих, мы всё-таки не персы! Как только ты решишь, какая из двух тебе дороже, я тут же утешу проигравшую...

Поняв, что Корнелий говорит вполне серьёзно, Максимиан задумался, затем, отстранив рабыню, закутался в поданное покрывало и сел на ложе. Виринал же невозмутимо попивал принесённое вино, ожидая решения своего друга.

— В твоих словах есть резон, — наконец пробормотал Максимиан. — Но учти, ты сам вызвался, и не мне тебя предупреждать, как метко стреляет Амалаберга!

Виринал громко расхохотался.

— Так, значит, ты уступаешь мне свою воинственную готскую невесту, а сам, как истинный буколический поэт, будешь ухаживать за робкой и скромной пастушкой? Браво, Максимиан, но раз уж ты принял мой первый совет, то позволь дать тебе и второй!

— Ты заманил меня к Феодоре для того, чтобы учить обращению с женщинами?

— Согласись, что это самое подходящее место!

— Если бы все женщины были подобны этим, то и поэзия была бы не нужна.

— Ты почти угадал, ибо поэзия — это удел возвышенных душ, а я хотел предостеречь тебя от излишней доверчивости.

— Доверчивости? — Максимиан не понял своего друга. — Что ты имеешь в виду?

— Я скажу, только, пожалуйста, сохраняй благоразумие. — Виринал устремил на него внимательный взгляд и вдруг спросил: — А ты уверен, что Беатриса — дочь Северина Аниция?

Изумление Максимиана было столь велико, что Корнелий так и не дождался ответа, а потому продолжил:

— Не удивляйся моему вопросу, а просто задумайся над тем, каким образом немолодой мужчина может скрыть от своей старой жены юную возлюбленную, нисколько её при этом не скрывая...

— Ты говоришь мерзости! — с негодованием воскликнул Максимиан. — И я прощаю тебя лишь потому, что ты слишком мало знаешь благородного Аниция, хотя и позволяешь себе делать такие предположения!

— И при этом я совсем не настаиваю на своей правоте, — словно не замечая раскрасневшегося лица друга, спокойно сказал Корнелий, — а просто размышляю вслух о том, что бы я сделал на твоём месте, дабы не оказаться последним ослом и увериться в добродетели своей возлюбленной... О, ты можешь притворяться, что не желаешь меня слушать, поэтому я скажу это не тебе, а вон тому каменному болвану, который так похож на пьяного Конигаста, — и Виринал насмешливо кивнул в сторону статуи обнажённого Геракла, неудачной латинской копии с греческого оригинала. — Ты, помнится, что-то рассказывал мне о том конюхе, который влюбился в рабыню, купленную его хозяином? Ты спас его от преследования, поместил его в дом Боэция, так почему бы тебе не... Всё, всё, умолкаю, — раздражённо воскликнул Корнелий, заметив гневный жест Максимиана, — и больше ничего тебе не буду советовать до тех пор, пока ты сам меня об этом не попросишь! Чем гневаться на меня, лучше пойди, возьми плеть и отстегай Феодору. Некоторым гостям она это позволяет, хотя и берёт потом тройную цену...


Павлиан чувствовал себя на вершине блаженства: его хозяину Арулену была выплачена стоимость украденного жеребца, и он пообещал оставить своего бывшего конюха в покое, но щедрый первый министр королевства выкупил и прекрасную рабыню-иберийку, взяв её в свой дом. Павлиан теперь тоже служил у Боэция, поэтому мог почти каждый день видеться со своей возлюбленной, которой уже давно простил того злополучного нумидийца, как истинный поэт утешая себя мыслью о том, что женщины, созданные для любви, не ведают стыда.

Оказалось, что иберийка почти не знает латинского языка, и теперь Павлиан с помощью знаков, жестов, а порой и поцелуев пытался научить её простым словам и фразам. Кроме того, он научил её ездить верхом, в благодарность за что прекрасная иберийка, которую звали Ректой, подарила Павлиану кушак, расшитый её собственными руками. Когда она немного освоилась с языком и смогла рассказать о себе, Павлиан узнал, что на своей родине, в Испании, она была замужем и у неё двое детей. Мужа Ректы убили во время той самой стычки между её родным племенем и готами Тевда, её с детьми захватили в плен. Их разлучили, Ректу отправили в Равенну, и о дальнейшей судьбе своих детей она ничего не знала.

Павлиан жалел её, хотя втайне радовался гибели её мужа. Сам он однажды был женат, но женщинам предпочитал лошадей. Первый министр, перед которым Павлиан искренне благоговел, сообщил ему о предстоящем поручении и обещанной награде. Вчера он сказал своей иберийке, сжимая её сильные смуглые руки и заглядывая в её всепонимающие чёрные глаза:

— Скоро я должен буду съездить в Константинополь, а когда вернусь обратно, то получу много денег и тебя в придачу. Я дам тебе свободу и женюсь на тебе. А потом мы купим дом в деревне и заведём своих собственных детей. Ты понимаешь, что я говорю?

Она кивала, улыбалась, и Павлиан был счастлив. Однако, незадолго до его отъезда — по договорённости с Боэцием он должен был отправиться в Константинополь по суше, поскольку плохо переносил морскую качку, — произошло одно странное событие, которое несколько встревожило суеверного конюха.

В тот день он вышел в город и отправился на площадь перед цирком Флавиана, где собирались свободные римские граждане, чтобы послушать ораторов, призывавших горожан помнить о том, что они прямые потомки и наследники великой Римской империи. В толпе шныряло немало шпионов королевской цензуры, которые на самом деле были агентами тайной политической полиции, поэтому разговоры велись достаточно осторожно, но особой откровенности не требовалось, поскольку все до одного римляне тосковали по тем временам, когда они были властелинами мира, а варвары — их покорными подданными.

— С помощью Византии Рим обязательно возродится! — негромко говорили одни.

— Но ведь византийцы не столько римляне, сколько греки! — возражали другие. — Греция была одной из самых захудалых наших провинций. Нет, возрождение должно прийти только через Рим, который снова станет величайшим городом мира.

Особые надежды собравшиеся возлагали на сенат и его главу Симмаха, а также на первого министра Боэция. Оба считались «истинными римлянами», а имя Кассиодора вызывало всеобщую ненависть.

Среди этих римских ремесленников, торговцев, моряков, слуг, колонов больше всего было тех, кто еле сводил концы с концами, а то и откровенно пользовался щедротами готского короля, возродившего давнюю традицию бесплатной раздачи хлеба и вина, а также организации различных зрелищ для плебса. Но именно они-то и ненавидели Теодориха больше всего, считая его главным виновником своих бед. Самые же преуспевающие чувствовали себя несчастными и обделёнными оттого, что являются гражданами всего лишь варварского королевства, а не величайшей империи в мире. Наиболее страшным обвинением среди собравшихся было обвинение в дружбе или просто в симпатиях к готам. Те, кто призывал к сотрудничеству со своими нынешними покорителями, которые, кстати, тоже старались не смешиваться с римлянами и селились отдельными колониями в деревнях или отдельными кварталами в городах, с позором изгонялись, а то и побивались палками. Стоило появиться городской страже, состоявшей из вооружённых готов, тогда как римлянам запрещалось носить оружие, собравшиеся начинали обсуждать результаты очередных скачек.

Павлиан издавна пристрастился к подобным сборищам, а с тех пор, как начал служить у первого министра, стал удостаиваться особого внимания собравшихся. На этот раз его даже попросили выступить, и он не удержался от искушения — влез на ближайший камень и под громкие аплодисменты заявил, что «римляне — величайшая нация в мире, которой самим Богом даны права господства над всеми остальными. А все наши беды произошли от чрезмерного великодушия и доверчивости к тем варварам, которых мы пустили на свою территорию».

Однако на обратном пути к дому Боэция, когда воодушевление уже прошло, он понял, что хватил лишку, и всю дорогу испуганно оглядывался. И вдруг он заметил за спиной закутавшегося в плащ человека со смуглым морщинистым лицом. Темнело, поэтому Павлиан не стал вглядываться в своего преследователя, а поспешил ускорить шаг.

— Прекрасная речь, произнесённая прекрасным оратором!

Павлиан вздрогнул и остановился. Незнакомец подошёл вплотную, откинул капюшон плаща, и конюх, к своему величайшему облегчению, узнал в нём раба Боэция по имени Кирп. Это меняло дело, а потому данную похвалу можно было воспринять с удовольствием.

— Ты тоже слышал мою речь? — спросил он.

— Не только слышал, но и аплодировал.

— И ты разделяешь всё, о чём я говорил?

— Да, хотя от рождения я не римлянин, а сириец.

Это признание заставило Павлиана насторожиться, и Кирп не преминул это заметить.

— Чему ты удивляешься? — насмешливо произнёс он. — Тому, что лучше быть рабом в столице империи, чем господином на её окраине? Но разве служба такому человеку, как magister officiorum, не является величайшим благом? А поскольку наш господин хочет величия Рима, того же должны хотеть и его слуги!

— Я никогда не слышал от него подобных речей, — осторожно заметил Павлиан.

— А ты и не мог их услышать, ведь ты проводишь своё время или в обществе его лошадей, или в обществе его рабынь. Точнее говоря, одной рабыни...

— Откуда ты знаешь? — удивился Павлиан. Они уже проходили центральную рыночную площадь Равенны, сворачивая на Римскую улицу, которая вела к дому первого министра.

— О, знания буквально носятся в воздухе, — беззаботно махнул рукой Кирп, — и нужно только иметь хороший нюх, чтобы суметь их уловить. — И он для вящей убедительности с шумом втянул воздух широкими ноздрями своего короткого носа.

— Скажу тебе больше, — добавил Кирп после небольшой паузы. — Я знаю и о том, что вскоре тебе предстоит дальнее путешествие, по возвращении из которого ты получишь свою прекрасную иберийку.

— Откуда ты всё это знаешь? И вообще, что тебе от меня надо? — глухо спросил Павлиан, которому всё меньше нравился этот странный собеседник.

— Да ничего, — ещё более беззаботным тоном заявил сириец, — могу лишь напомнить тебе двустишие одного замечательного митиленского поэта Архия:


Те, кто живут, те всегда подвергаются бедствиям разным;
Тот же, кто умер, нашёл верное средство от бед.

— Пошёл прочь, собака! — яростно закричал конюх и, размахнувшись, обернулся к рабу. Кирпа уже не было рядом. Улица опустела, лишь издалека доносились пьяные вопли двух подгулявших моряков. Павлиан поёжился, огляделся по сторонам и, решив, что сириец скрылся в одном из ближайших закоулков, которые чёрными прямоугольниками темнели между стенами домов, направился дальше. Но теперь его уже не оставляло какое-то скверное предчувствие, и, чтобы избавиться от него, он постарался заставить себя думать о Ректе.

Глава 11. ВО ИМЯ ГРЯДУЩЕГО


«Странно, — думал Боэций, сидя за овальным столом из лимонного дерева в своей любимой библиотеке, — что имел в виду мудрейший Платон, когда говорил, что государством должны управлять философы? Да, безусловно, поскольку государству необходимо руководствоваться идеей блага, а её лучше всего понимают именно философы, постольку им и надлежит проводить эту идею в жизнь. Безусловно также и то, что ради помощи всем добродетельным и порядочным людям и защиты их от безответственных глупцов и негодяев во главе государства должны стоять те, кто снискал всеобщее уважение своей мудростью, знаниями и справедливостью, то есть опять-таки философы... Но неужели же Платон не понимал того, как много времени отнимают повседневные государственные дела? Один посетитель терзает меня разговорами о своих тяжёлых бедствиях, виною которых стала его собственная скупость, другой жалуется на столь незначительные притеснения и ущемления своих прав, что вопрос о них вполне мог бы решить даже городской префект. Третьи втягивают в самые яростные дрязги и раздоры, а четвёртые готовы обвинить и меня самого во всех тех делах, к которым я не имею ни малейшего отношения. А сколько времени отнимают заботы о своевременной доставке в город продовольствия, сколько дней уходит на устранение нелепейших бюрократических неполадок, сколько раз на день я вынужден не просто отдавать приказания, но ещё и назначать бдительных судей, которые бы следили за их исполнением!.. Я стал забывать о собственных философских занятиях, став первым министром! Занимаясь делами, я перестаю быть философом! Поэтому мне и странно, что великий Платон говорил о них как о лучших правителях государства... Но, может быть, всё объясняется тем, что он сам был весьма далёк от реальных государственных дел и, создавая в своей академии проект идеального государства, воспарял мыслью слишком высоко? Хотя и пытался убедить Дионисия Сиракузского создать подобное государство на Сицилии, но что бы могло выйти из этого? Странное противоречие. Философы должны думать об истине, любить истину, искать истину; их занятие — Бог, Фортуна, Благо, а снабжать города продовольствием следует администраторам».

Боэций устало потёр лоб и приподнял голову. Тишина и полутёмный покой царили вокруг, лишь снаружи, из перистиля[29], доносился слабый плеск фонтана. Загадочно замерли любимые статуи древних богов и героев, неясными силуэтами темнели картины с изображениями пейзажей и исторических сцен. Но не было среди них ни одной, написанной на библейский сюжет, как не было в комнате и распятия, хотя и имелся экземпляр Библии. Комнату освещала единственная масляная лампа, стоявшая перед ним на столе, её блики отражались на стёклах книжных шкафов из слоновой кости, за которыми высились бесконечные ряды книг. Сколько их уже прочитано и написано, сколько отдано четырём домашним писцам! Но сколько ещё он собирался сделать, пытался сделать и делал до тех пор, пока не занял свой нынешний пост!.. Старинная пословица гласила: habeat sua fata libelli[30], хотя, конечно же, это относилось к настоящим книгам, тем, которые переживают своих создателей. И Боэций заботился о судьбе таких книг едва ли не так же, как о судьбе собственных детей!

Слишком мало людей теперь знали греческий, а потому надо было перевести на латынь сочинения двух величайших философов — Платона и Аристотеля, надо было дать к ним комментарии и попытаться доказать, что различия их грандиозных систем не столь велики и имеются пути к примирению. Но пока он успел перевести только некоторые логические трактаты Аристотеля из его знаменитого «Органона», да ещё комментарии к ним Порфирия. Он даже не сумел взяться за «Метафизику».

Кроме того, ещё в молодости, основываясь на трактатах греческих и латинских авторов, Боэций написал ряд учебников по арифметике, геометрии, музыке и астрономии — учебным дисциплинам второго цикла, названного им «квадривиумом», в отличие от первого, состоявшего из грамматики, диалектики (то есть логики) и риторики, который назывался «тривиумом»[31]. Был ещё и ряд собственных логических сочинений, но на божественного Платона просто не хватало времени! И перед первым министром поневоле вставал вопрос: если не хватает времени даже на то, чтобы передать грядущим векам одного из величайших философов веков прошлых, то какой же жизнью он живёт? В чём её смысл? Что оставит он после себя и с чем войдёт в историю культуры? А ведь в смутные времена, тянувшиеся с момента распада империи, рукописи так легко гибнут, уничтожаются, теряются. Скольких сокровищ мысли может недосчитаться человечество, если сейчас даже он, человек, лучше кого бы то ни было понимающий значение культуры, ищет не рукописи, а продовольствие, спасает не великие мысли, а голодный плебс!

Боэций вздохнул и вновь притянул к себе старый свиток, недавно доставленный Кирпом. Эта рукопись содержала в себе копии с некоторых считавшихся утраченными писем знаменитого киника Диогена, причём одно из этих писем настолько шокировало своей откровенной непристойностью, что Боэций поневоле задумался над странной проблемой: стоит ли сохранять для потомства слабости и пороки великих людей? Не лучше ли скрыть эти пороки и не марать облик тех, кто может стать объектом для подражания? Какую пользу принесёт будущим поколениям знание тех плотских мерзостей, которых отнюдь не стыдились некоторые мудрецы?

Вот что содержало это письмо Диогена, в котором он описывал Сополиду своё посещение милетской палестры[32].

«...Сняв с себя плащ и взяв скребок, я вышел на середину и намазался маслом. Вскоре прямо ко мне по местному обычаю подошёл юноша с очень красивым лицом, ещё без бороды. Он протянул мне руку, пробуя, насколько я опытен в борьбе. А я, вроде бы застеснявшись, стал притворяться, будто совсем ничего не умею. Но, как только мне стало угрожать поражение, я схватился с ним по всем правилам искусства. Вдруг у меня неожиданно «встал конь» (других слов я не рискую употребить, опасаясь оскорбить почтенное общество), мой партнёр смутился и убежал, а я, стоя, довёл дело до конца, обойдясь своими средствами.

Это заметил надсмотрщик, подбежал и стал бранить меня. «Послушай, — обратился я к нему, — если бы существовал обычай после умащивания маслом нюхать чихательный порошок, ты бы возмущался, если бы кто-то из умастившихся чихнул в гимнасии? А теперь ты негодуешь, когда у человека, обнявшегося в борьбе с красивым мальчиком, невольно поднялся член.

Не полагаешь ли ты, что наш нос целиком зависит от природы, а вот он всецело находится в нашей власти? Перестань бросаться на входящих и, если хочешь, чтобы ничего подобного не случалось, убирай отсюда мальчиков. Ты уверен, что твои инструкции способны усмирить то, что от природы рвётся в бой, когда сплетаются в борьбе мужчины с юношами?» Я всё это высказал надсмотрщику, и он удалился, а я, подняв свой плащ и котомку, направился к морю».

Боэций снова задумался. Стоит ли философу или историку бояться нареканий переменчивой черни? Ведь умные люди поймут, а, рассчитывая на дураков, нельзя думать о будущем.

Действительно, умные люди поймут... Да и не может он брать на себя ответственность цензора, он, который добровольно взял на себя роль сохранителя культуры! Это письмо Диогена надо обязательно сохранить для будущего наряду со всеми другими его письмами.

Боэций поднялся с кресла и задумчиво прошёлся по комнате. Будущее, будущее, будущее... Что-то в последнее время он стал слишком часто думать о нём, забывая, а то и пренебрегая сиюминутными проблемами. Даже письмо к Иоанну было написано совсем недавно, а гонец отправился в Константинополь всего два дня назад. Нет ли в этом нетерпеливом желании заглянуть в грядущее какого-то предзнаменования? Исторического нетерпения? Попытки понять свою значимость и тот самый высший смысл, который содержит в себе судьба каждого человека, приходящего в этот мир времени и уходящего из него в забвение или в вечность?

Но что такое вечность и что такое время? И как они соотносятся друг с другом? Вечность проста и неделима, в ней нет «до» и «после», прямо противоположные качества принадлежат времени. В вечности господствует Божественное провидение, которое созерцает факты бытия всё и сразу, а во времени смятенно мечется человеческая свобода. Провидение так же просто и неизменно, как центр колеса Фортуны, и именно там пребывает разумная и свободная воля Бога. А все постоянно движущиеся концентрические круги на этом колесе — это судьбы созданных Богом творений, это их внутренние законы, управляющие жизнью творений во времени и пространстве. Чем дальше от центра, тем ощутимее движение колеса Фортуны, чем ближе к центру, тем больше свободы от тлена и изменения обретает человек. Только в вечности и неизменности есть бессмертие и полная свобода, а наша временность и изменчивость обрекают нас на смерть и рабство! И как страшно представить поэтому, что не существует ничего вечного и неизменного, нет никакого Бога, а в мире царит лишь закон постоянного развития и изменения! Но ведь если нет ничего неизменного, то как бы мы узнали об изменениях? Рыбы не подозревают о том, что плавают в воде, до тех пор, пока не оказываются выброшенными на сушу. Так же и мы не знали бы о наличии времени, не будь в мире чего-то вечного.

Нет, конечно же, Бог существует, Всемогущий и Всезнающий, хотя Его Всезнание отнюдь не лишает человека свободы. Пусть Богу известно будущее, но он знает его лишь как настоящее, поскольку в вечности нет перехода от прошлого к будущему, а всё существует сейчас и сразу. Мы знаем прошлое и настоящее — и тем не менее свободны! Если я наблюдаю за наездником и знаю, как управлять лошадью, то это моё знание никак не влияет на его собственную способность управлять. Так же и Бог, предвидя все наши поступки, не вмешивается в нашу свободу... Не вмешивается? Но почему? Почему он разрешает существовать злу и злодеям, почему допускает несчастье достойных? Значит, он Всезнающ, но не Всемогущ? Или всемогущ, но не Всеблаг?

Много раз философ задавал себе эти вопросы, чувствуя себя при этом на краю беспредельной бездны незнания, бездны, в которой таились ответы на самые главные вопросы мироздания, жизни и смерти. И без ответа на них невозможно было ни жить достойно, ни умереть спокойно! Но как найти эти ответы, не доводя себя до мистического экстаза, стирающего все границы пространства и времени и позволяющего приобщиться к Единому Первоначалу? Другой путь — это логика, это строгое осмысление тех понятий, которые позволяют проникнуть в самую суть бытия — если только принять за аксиому, что у бытия есть эта сокровенная суть! И Боэций шёл именно этим путём, переводя с греческого старые и создавая в латинском языке новые философские понятия.

«Субстанция» — то есть то, что лежит в основе и чему принадлежат неотъемлемые свойства — «атрибуты» и привходящие — «акциденции».

«Персона» — то есть уникальная личность, или неделимая субстанция рациональной природы. Но природа личности может быть не только «рациональной», но и «иррациональной», «интеллектуальной», «натуральной», «формальной», наконец![33]

Слова, термины, понятия, и за всем этим неистовая жажда истины и бессмертия! Если мы в состоянии познать истину о вечном, то она приобщит нас к бессмертию... Но кто даст гарантию в том, что принятое нами за истину именно ею и является? Логика! Однако в мире слишком много чудес, которые неподвластны её объяснениям и в которые приходится только верить... Любовь, например...

Боэций вздохнул и вдруг вспомнил о Беатрисе — милом напоминании о той любви, которой он уже никогда в жизни не испытает. Давно спустилась ночь, но ему захотелось прогуляться по саду, и он кликнул лампадария[34], чтобы тот сопровождал его во время прогулки. Проходя вслед за рабом через перистиль, он увидел, что на другой стороне бассейна на фоне белевшей колоннады стоят две тесно прижавшиеся друг к другу фигуры. Сначала Боэций лишь усмехнулся про себя, приняв их за домашних слуг, но, когда подошёл немного ближе, с неожиданным волнением понял свою ошибку. Это были Беатриса и Максимиан.


Никогда в жизни за все свои двадцать два года Максимиан ещё не знал счастья обладания любимой женщиной, хотя как поэт посвятил этой теме немало элегий. Некоторые из них даже снискали одобрение знатоков за тонкость метафор и изящество чувств, но всё это было не более чем имитация, свободный полёт воображения, а не переложенный в гекзаметры опыт. Конечно же, кроме гетер и рабынь, у него были лёгкие увлечения и приятные, хотя и не слишком запоминающиеся связи с некоторыми знатными женщинами. Все эти связи, начинавшиеся с откровенной и необузданной чувственности, так и не становились ничем большим, а потому и не могли претендовать на то чувство, которое, по уверениям древних поэтов, правит миром.

И только сегодня, когда он явился в дом Боэция и, даже не заходя к первому министру, велел рабу-номенклатору[35] доложить о себе его дочери, Максимиан наконец-то стал понимать, чем отличается любовь от обычной страсти. Они с Беатрисой долго гуляли по саду, разговаривали, сидели в беседках, любуясь фонтанами, озарёнными пленительно-пурпурными красками заката, и Максимиан, внимательно присматриваясь к девушке, стал испытывать какую-то всеохватную трепетную нежность. Беатриса была невысокой, но обладала идеально стройной и пропорциональной, без малейших изъянов фигурой. Её тёмные длинные густые волосы слегка кудрявились, что придавало бледному милому лицу девушки какое-то чуть-чуть плутоватое выражение. Губы, не тронутые помадой, имели естественный бледно-алый цвет, а тонкие брови и ресницы служили великолепной оправой драгоценным глазам.

0 да, именно эти невероятно живые глаза, именно эти тонкие нежные руки, рассеянно поправляющие прядь волос, именно эта лёгкая и лукавая усмешка губ придавали Беатрисе такое тонкое очарование, с которым не могли сравниться ни самые пышные полуобнажённые формы, ни самая откровенная эротичность. И Максимиан, давно познавший самые непристойные и изощрённые ласки, которые только изобретает воображение, чтобы обострить утомлённую чувственность, вдруг понял, как может взволновать простое пожатие руки, которую Беатриса робко, но твёрдо тут же отнимала обратно; каким невероятным возбуждением может отзываться лёгкое касание её стройного бедра; как сильно может хотеться обычного поцелуя, если только эти красивые целомудренные губы успевают прошептать «нет», овеяв его собственные губы тёплым и нежным дыханием, и тут же уклониться в сторону.

И он не обижался, не злился, не настаивал, а воспринимал всё это как должное, понимая, что если бы Беатриса вела себя хоть немного иначе, и он бы не смог с новым, неизведанным ранее восторгом повторять про себя: «Да, я влюблён в это маленькое чудо! Да, ради неё я теперь готов на всё».

Погас закат, умолкли птицы, взошла полная луна, а они всё никак не могли расстаться, увлечённые этой упоительной игрой, когда лёгкие, заигрывающие прикосновения сменяются лукавым благодаря лёгкой паузе, но быстрым отстранением, когда сам тон, которым девушка говорит «не надо», возбуждает невысказанным «не надо пока, потому что...» и дополняется загадочным взглядом.

Беатриса мало и неохотно рассказывала о своём прошлом, явно потому, что слишком тяжело давались ей эти воспоминания, но Максимиан и не настаивал на этом, поскольку его теперь больше всего волновало будущее.

— Как же я счастлив, что узнал тебя, carissima[36], — тихо и быстро говорил он. — Как же я рад, что это произошло не слишком поздно, когда бы уже ничего нельзя было поправить. Ты так непохожа на других девушек, что с тобой я могу говорить обо всём, как с собственной душой. Но существует один вопрос, который всегда и всюду мужчины задают тем женщинам, которые им по-настоящему дороги. Позволь же и я спрошу тебя об этом.

— Спрашивай, — так же тихо ответила Беатриса и отвела взгляд.

— Ты уже когда-нибудь любила?

— Нет, но... Нет, Максимиан, нет. — Последнее «нет» прозвучало достаточно решительно, однако он уже почувствовал лёгкую тень колебания и стал настаивать. Беатриса вздыхала, молча качала головой и всё же, побеждённая его настойчивой нежностью, в конце концов рассказала ему о своём первом девичьем увлечении.

Они с матерью постоянно странствовали, редко оседая на одном месте, и виной тому была беспокойная, мятущаяся на грани безумия натура Элпис. Впрочем, порой именно это безумие спасало их от грубостей и преследований плебса, испытывавшего какое-то мистическое почтение к одержимости. Однажды осенью — Беатрисе тогда едва исполнилось восемнадцать лет — они устроились на работу к римскому колону, имевшему прекрасный фруктовый сад. С утра до вечера вместе со всем семейством почтенного арендатора они убирали урожай персиков, груш и винограда. Те же немногие часы, которые отводились для отдыха, Элпис отдавала сочинению религиозных гимнов, а Беатриса проводила в обществе своего ровесника, восемнадцатилетнего сына колона. Этот некрасивый и хрупкий юноша от рождения был глухонемым.

Когда Беатриса в своём рассказе дошла до этого места, Максимиан почувствовал, что перестал ревновать, и всё дальнейшее выслушал уже достаточно спокойно. Да и как можно было ревновать к несчастному, который, конечно же, влюбился в Беатрису, всеми силами старался ей угодить и даже выполнял большую часть её дневной работы! Хотя сама девушка стеснялась говорить об этом, но Максимиан понял, что и Беатриса почувствовала к юноше нечто такое, что ныне ей казалось первой любовью.

— Он был таким трогательным и милым, — говорила она Максимиану, — и всегда смотрел на меня так преданно, что я даже испытывала какую-то неловкость, потому что не знала, как и чем смогу ответить на его чувства. Я не понимала языка жестов, и мы не могли разговаривать, поэтому только гуляли по окрестностям, и он каждый день учил меня одному замечательному искусству, которое потом спасло меня от бесчестия... Вот смотри, — и тут Беатриса вдруг извлекла из складок своей туники небольшой, но очень острый нож с утяжелённой рукояткой. — Он подарил мне этот нож, а мама сшила для него специальный чехол, чтобы я всегда могла носить его при себе.

— Зачем?

Вместо ответа Беатриса ловко взяла нож за лезвие, привстала со скамьи и быстрым движением метнула его в тонкий ствол молодой туи, которая росла почти в двадцати шагах от их беседки. И хотя аллея освещалась только лунным светом, Максимиан услышал глухой стук, свидетельствовавший о том, что нож попал точно в цель. Поражённый её ловкостью, он сорвался с места, добежал до дерева и, выдернув нож из ствола, принёс его Беатрисе.

— А что было дальше? — спросил он, когда она снова опустилась на скамью.

— Ничего, — и при этом ответе ему показалось, что она даже вздохнула. — Когда работа закончилась, арендатор не только расплатился с нами, но и предложил нам остаться жить у него.

— Он хотел женить на тебе своего сына?

— Не знаю... может быть. Но этого не захотела моя мама, и мы отправились дальше.

— Какое счастье! — невольно воскликнул Максимиан. — Иначе мы никогда бы не встретились.

Беатриса слабо и задумчиво улыбнулась. Воспользовавшись этой задумчивостью, поэт немедленно завладел её рукой и, чтобы отвлечь её внимание, спросил:

— Ну, а когда же тебе пригодилось это удивительное умение так ловко метать нож?

— Когда мы оказались в Капуе, — просто ответила она.

Видимо, благодаря тёплой лунной ночи Беатриса подпала под власть какого-то странного настроения, когда всё кажется столь необыкновенным, что можно позволить себе особую доверительность и рассказать о том, о чём никогда не осмелилась бы рассказать при дневном свете. Максимиану не пришлось настаивать — он просто держал девушку за руку и упивался звуками её голоса.

В Капуе Элпис познакомилась с одним богатым вольноотпущенником, имевшим свою книжную лавку. Он охотно и щедро заботился о матери и дочери, хотя сам был женат. Элпис надеялась, что его интерес к ней объясняется её собственной красотой и стихами, а потому охотно принимала все подарки и ухаживания книготорговца. Однако её всё чаще посещали приступы безумия, во время которых Беатриса могла надеяться лишь на помощь их покровителя. И тот весьма искренне заботился о больной поэтессе, приводил к ней врачей и нежно опекал Беатрису. По воспоминаниям девушки, это был рослый, красивый и статный мужчина, который хорошо разбирался в поэзии и умел говорить убедительно и красноречиво. Именно там над постелью больной матери Беатриса вдруг снова почувствовала, что испытывает к нему нечто большее, чем просто благодарность. Она испугалась этих чувств, испугалась того, что придётся обо всём рассказать матери, но тут произошло нечто страшное. Однажды, поздно вечером, когда Элпис лежала в бреду, книготорговец, придя к ним, стал откровенно заигрывать с Беатрисой. Сначала ей были даже приятны его ласки, и потому она почти не отстранялась, но когда он, всё более возбуждаясь, стал срывать с неё пеплум[37], Беатриса испугалась и стала отчаянно вырываться. Она боялась кричать, боялась звать на помощь, поскольку они жили в большом многоквартирном доме и на её крики могли бы сбежаться соседи или городская стража, а Элпис с детства учила свою дочь опасаться людей и не доверять им.

А книготорговец, поняв, что девушка не будет звать на помощь и поэтому целиком находится в его власти, стал играть с Беатрисой, как кот с мышью. Он бросался на неё, она уворачивалась, он повторял свою попытку — и она уворачивалась снова. Дверь была заперта, а комната не отличалась большими размерами, так что рано или поздно он бы достиг своей цели. Беатриса тоже это поняла и, выбрав момент, решилась на отчаянный шаг. Книготорговец отдувался после неудачного нападения, оперевшись рукой о деревянный столб перекрытия, подпиравший потолок, и хищно улыбался ей, готовясь к очередному прыжку. Лучшего момента не стоило и дожидаться — она быстро выхватила свой нож и, метнув его, пригвоздила ладонь книготорговца к столбу. От неожиданности и боли он взревел так, что мгновенно разбудил всех соседей. И даже Элпис очнулась от своего глубокого забытья. После этого начался жуткий переполох — дверь выломали, и в комнату ворвались какие-то люди, но у Беатрисы в её разорванном платье был столь красноречивый вид, что истекающий кровью торговец, которого освободили от ножа, не вызвал ничьего сочувствия и вынужден был поспешно удалиться. На следующий день мать и дочь покинули Капую и больше там никогда не появлялись.

«Странно, — подумал Максимиан, дождавшись конца её рассказа, — но женщины любят или тех мужчин, которые слабее их самих, или тех, кто сильнее, но никогда равных себе по достоинствам. Почему? Потому что они могут только покорять или покоряться, но никогда — дружить, поскольку дружба предполагает именно равенство. Или потому, что любить можно, только жалея или восторгаясь, — и никак иначе?»

— Я буду любить тебя и заботиться о тебе, как о самом дорогом, что у меня есть, — нежно сказал Максимиан, когда она закончила, и он услышал, как задрожал её голос. Сейчас он чувствовал себя невероятно сильным и... счастливым. — И я сделаю всё, чтобы наше с тобой будущее было таким же ясным, как твои чудные глазки, когда их не туманят слёзы. Ну же, не надо плакать, — удивился он, заметив, как Беатриса низко опустила голову. — Лучше пойдём в дом, а то уже стало совсем холодно.

Она позволила ему обнять себя за талию, и, когда они проходили перистиль, Максимиан, повинуясь безотчётно-волнующему побуждению, вдруг замедлил шаг, остановился, медленно наклонился к Беатрисе и осторожно поцеловал её в слегка полуоткрытые пухлые губы. Она слабо дёрнулась, попыталась освободиться, но Максимиан прочно держал её в объятиях, и вскоре она перестала вырываться. Отпрянуть друг от друга их заставил лишь голос Боэция. Беатриса застенчиво опустила голову и, поклонившись отцу, быстро убежала, а Максимиан, радостный, гордый и немного смущённый, остался стоять на месте, чувствуя на себе внимательно-доброжелательный взгляд первого министра. Наконец он вздохнул, поднял глаза и твёрдо сказал:

— Я люблю твою дочь, Северин Аниций, я безумно люблю твою дочь!

— Это прекрасно, — спокойно и даже ласково ответил Боэций, чувствуя лёгкую зависть к этому юноше, зависть любви родителей к любви детей, — но как же твоя свадьба с Амалабергой? Ведь это решение самого короля!

Максимиан растерянно пожал плечами. За весь этот вечер он впервые вспомнил об Амалаберге и теперь умоляюще посмотрел на Боэция. Тот понял его взгляд и задумчиво потрепал юношу по плечу.

— Я попробую поговорить с королём, как только выберу подходящее время. Но не сейчас, а в будущем, так что наберись терпения... — Произнося эту фразу, Боэций даже не подозревал о том, при каких драматических обстоятельствах он сумеет выполнить своё обещание!

Глава 12. ПСОВАЯ ОХОТА


Читая письмо от Корнелия Виринала, Амалаберга почти непрерывно хмурила свои красивые брови. Какой же бесцеремонный и циничный наглец этот самоуверенный римлянин! Насколько же развратна и бесстыдна вся их порода! Кто позволил ему обратиться к ней с этим посланием?

«Корнелий Виринал приветствует прекраснейшую изо всех покорительниц Италии и шлёт ей свой самый низкий поклон. Да будет тебе известно, что написать это письмо меня побудило не только искреннее восхищение твоей воинственной красотой и разящими наповал стрелами глаз — и не только глаз! — но и целый ряд других обстоятельств. Начну по порядку и надеюсь, что тебе хватит терпения дочитать это письмо самостоятельно, не передавая его в другие руки...» После слова «терпения» так явно напрашивалось и слово «умение», что Амалаберга шумно задышала от ярости. Этот самодовольный римлянин сомневается в её грамотности!

«Итак, первое известие, которое тебя, о прекраснейшая, без всякого сомнения, обрадует и разочарует одновременно. Только обрадуешься ты при свидетелях, а разочарование будешь тщательно скрывать даже от самой себя, яростно покусывая свои прелестные губы». Его самоуверенность простирается даже на то, чтобы предсказывать ей её же реакцию! При этой мысли она невольно прикусила нижнюю губу и тут же её отпустила.

«Известие это состоит в том, что мой лучший друг и твой наречённый жених Максимиан после одного прискорбного случая на охоте потерял слишком много крови и теперь уже не слишком горит желанием лишиться оставшейся, вступив в законный брак с самой надменной из красавиц. Более того, он изложил мне свою сокровенную просьбу — уговорить и тебя отказаться от данного брака по взаимному согласию. Но, поскольку любое расставание происходит намного легче, если только не перерастает в одиночество, постольку он сам уже нашёл себе утешение и искренне советует тебе последовать его примеру. Его утешение зовут Беатрисой, хотя он сам предпочитает называть её «ангелом». Твоё утешение могло бы зваться Корнелием, то есть по тому имени, которым его наградили родители, или по тому имени, которым ты соблаговолишь наградить меня сама, например, «мой львёнок». О, я прекрасно представляю себе твой гнев по поводу моего друга, но посуди сама, разве мог он поступить иначе, ведь каждое живое существо приручается лаской, а отталкивается побоями и злобой. Что уж тут говорить о человеке, а тем более о поэте, самом чутком и легкоранимом существе на свете!

Позволь же теперь немного рассказать о себе, чтобы ты легче могла уяснить, что сможешь обрести от такой замены...» «Мерзавец, он даже не сомневается, что я приму его гнусное предложение! — сжимая кулаки, подумала Амалаберга. — Он крупно заплатит мне за свои оскорбления!»

«...Во-первых, ты любишь унижать и оскорблять, а я кроток и миролюбив, так что мы отлично поладим. На каждое твоё оскорбление я буду отвечать лаской, а на каждую ласку... лаской вдвойне. Далее, ты девушка умная и надменная, а я человек весёлый и недалёкий, так что мы представляем из себя такие крайности, которые могли бы прекрасно сойтись вместе. Ведь согласись, будь мы оба умны, то не избежали бы споров, а так я буду с тобой соглашаться и ты будешь иметь надо мной верх. Ты любишь всегда и всюду иметьверх... ну и прекрасно, потому что я тоже люблю позу «всадница»...» Амалаберга так рассвирепела, что издала сдавленное рычание.

«О, я, кажется, несколько увлёкся, так что оставим обсуждение этой интересной темы на потом. Итак, чтобы тебя не слишком расстраивало непостоянство моего друга Максимиана, позволь мне сделать для тебя то, что не сумел и не захотел сделать он. А чтобы тебе легче было понять, о чём идёт речь, в заключение своего письма я хочу привести небольшое стихотворение Асклепиада Самосского:


Брось свою девственность, что тебе в ней? За порогом Аида
Ты не найдёшь никого, кто полюбил бы тебя;
Только живущим даны наслажденья любви; в Ахероне
После, о дева, лежать, будем мы, кости и прах.

С трепетом и почтением жду твоего ответа»


Корнелий намеренно шёл на риск, отправляя Амалаберге столь циничное и откровенное послание. Весь его уже достаточно богатый любовный опыт говорил о том, что женщина должна сходить с ума от ярости или любви к своему поклоннику, терзаться любыми, пусть даже самыми злыми чувствами, но только не быть к нему равнодушной! Невозмутимость — это самый надёжный щит, поэтому для того, чтобы завладеть вниманием женщины и заставить её думать о себе, надо в первую очередь лишить её этого щита. А чем можно «возмутить невозмутимость» у той, которая отличается особой надменностью? Разумеется, нанеся удар по её самолюбию!

Он был не слишком высокого мнения об уме Амалаберги, а потому ожидал, что она просто не ответит на его письмо, и мысленно повторял про себя любимую эпиграмму:


Милой своей написал. Нет ответа. Не даст она, значит?
Но ведь, наверно, прочла, что я писал. Значит, даст?

Однако спустя день появился слуга из дома Тригвиллы и передал ему запечатанные дощечки. Корнелий задумчиво улыбнулся, повертел их в руках и решил, что там содержится самая грубая и яростная отповедь. Но, когда он начал читать, то поневоле изумился тому, как явно недооценивал Амалабергу. Вот что писала ему готская принцесса:

«Амалаберга шлёт привет благородному Корнелию Вириналу и выражает ему свою глубочайшую признательность за его остроумное и почтительное письмо, которое доставило ей большое удовольствие. Я и раньше имела возможность оценить твои блестящие способности, «отважный львёнок», и теперь была рада получить новое им подтверждение. Слов нет, чтобы выразить, в какую глубокую печаль повергло меня известие о коварной измене твоего друга! И что бы я только делала, если бы ты не предложил мне в этот тяжёлый момент опереться на твою могучую руку и... не только руку! Да, я смущённо признаю свою ошибку, на которую ты так тонко указал мне в своём мудром письме. Конечно же, любое существо хочет ласки, а потому зачем изобилие ненужных слов? Приходи навестить меня завтра во второй половине дня, а своему другу можешь передать мои искренние пожелания быть поосторожнее с ангелами. Ведь, как писал один учёный богослов: «Если бы лик одного какого-нибудь ангела ты бы увидел рядом со своей подругой, то подруга показалась бы тебе столь отвратительной и страшной, что ты бы отвернулся от её лица, словно от лица трупа, и всего себя устремил бы к красоте ангела. А если бы в тот момент, когда ты держишь в руке зеркало, сбоку, рядом с твоим изображением появилось бы изображение ангела, то, несомненно, или зеркало бы выскользнуло из твоих рук, настолько неприятно бы тебе стало собственное безобразие, или ты никогда бы не смог положить его на место, поскольку, неподвижно устремив на него взгляд, восхищался бы ангельской красотой и прелестью».

Так что пусть лучше не сравнивает своих возлюбленных с ангелами, ведь это может обидеть и тех, и других.

С трепетом и нетерпением жду твоего визита».

Да, после такого неожиданного письма стоило поосновательнее задуматься над дальнейшими действиями. Итак, Амалаберга сумела сдержать первый порыв гнева и решила ответить ему в его же стиле. Таким образом, всё складывалось как нельзя прекрасно, ведь когда иронизируешь над собственной обидой, то вряд ли думаешь о том, как за неё отомстить. Если гордость и мстительность легко представить рядом, то коварство и остроумие не слишком совместимы… И всё же в письме Амалаберги было что-то такое, что заставило Корнелия насторожиться. Он внимательно перечитал его ещё раз. Нет, придраться было не к чему, если бы не это поспешное и совершенно неожиданное приглашение. В конце концов, она дочь варвара, а варвары отличаются от римлян тем, что не признают никакой логики и поступают лишь так, как это сообразуется с их представлениями о чести. Амалаберга просто не в состоянии уступить кому бы то ни было так быстро, да ещё тогда, когда задето её самолюбие! Поэтому поневоле напрашивался вывод, что она затаила желание отомстить. Если он рискнёт воспользоваться её приглашением, а не воспользоваться им просто невозможно, иначе и не стоило затевать всего этого, то следует быть готовым к самым неприятным сюрпризам.

Подумав об этом, Корнелий горделиво вскинул голову и расправил плечи. Он был невысок ростом, но коренаст и широкоплеч, прочно стоял на ногах и отличался прекрасной реакцией и подвижностью. Лицо его было достаточно заурядным, если не считать отважных и плутоватых глаз, а также полных чувственных губ, всегда готовых к поцелуям и дерзостям. Разумеется, завтра он пойдёт на это свидание, но пойдёт, соответствующим образом приготовившись. Эта подготовка состояла в том, что под тунику Корнелий надел тонкую кольчугу, а в складках тоги постарался укрыть короткий и широкий боевой меч. При этом он позаботился приторочить его к своему туловищу так, чтобы достать его из ножен было делом одной секунды. Конечно, римлянам запрещалось носить оружие, но это был тот случай, когда подобным запретом приходилось пренебречь. Когда Корнелий закончил приготовления, то убедился, что со спрятанным мечом он уже не сможет сесть. Впрочем, боевое чутьё подсказывало, что сесть ему и не придётся. Виринал был настолько уверен в себе, что даже не стал предупреждать Максимиана и брать с собой слуг.

Впрочем, «излишняя самоуверенность может и погубить», — подумал он, когда раб-номенклатор проводил его в зал дома Тригвиллы и Корнелий увидел Амалабергу. Одного взгляда на неё было достаточно, чтобы понять, что его предосторожности были не напрасны. Она приняла своего гостя в большом триклинии, стоя на возвышении, где находилось кресло из слоновой кости. Лицо её было бледным, глаза хищно прищурены, а губы тверды и красны от непрерывного покусывания. По левую и правую сторону от девушки находились двое рабов-галлов, каждый из которых держал на привязи огромного молосского дога. Собаки непрерывно рычали, сердито поводя налитыми кровью глазами, и Виринал внутренне напрягся, готовясь к самому худшему.

— Ого, мы, кажется, собираемся на охоту? — весело поинтересовался он, отвесив готской принцессе самый изящный поклон. — Но почему же ты не предупредила меня заранее?

— Потому что охотиться буду только я, глухо сказала Амалаберга, тщетно пытаясь найти в лице римлянина хотя бы малейшее проявление беспокойства. — А ты будешь моей добычей.

— Согласен! — тут же откликнулся Корнелий. — Но лишь при том условии, что ты будешь охотиться на меня с помощью стрел Амура, а не этих милых собачек.

— Ты по-прежнему нагл и храбр, холодно заявила Амалаберга, — но это тебе не поможет. После такого письма, которое ты осмелился написать мне, я могла бы добиться твоей смерти, если бы показала его своему отцу. Но я люблю всё делать самостоятельно — и мстить тоже.

— А чего бы мог добиться я, если бы сделал то же самое с твоим письмом? — усмехнулся Корнелий. — Ручаюсь, что ты ещё никогда и никому не писала ничего подобного!

— О да, ты был первым и единственным!

— Лестно слышать, — нахально заявил Корнелий, — быть первым у такой красавицы.

— Спускайте собак! — резко и хрипло крикнула Амалаберга, поворачиваясь к рабам.

Виринал мгновенно обмотал свой знаменитый лицерн вокруг левой руки и стремительно выхватил меч. Два огромных пса с громким лаем помчались на него, а он лишь злобно оскалился и слегка пригнулся. В тот момент, когда первая собака уже делала последний прыжок, Корнелий резко отскочил в сторону, коротко и сильно рубанув мечом. Раздался какой-то странный и страшный звук — это захрустели перерубленные шейные позвонки а громкий лай сменился пронзительным, шипящим скулежом. Дог, словно бы споткнувшись, упал и заскользил по мраморному полу, уронив полуотрубленную голову на передние лапы и заливая всё вокруг потоками крови. Однако второй дог ухитрился опрокинуть Корнелия на спину и теперь яростно терзал зубами его левую руку, которой тот прикрывал горло. Но и его хватка вскоре резко ослабла, поскольку Виринал, и падая, не выронил меч, а потому, изловчившись, вонзил его снизу прямо в сердце собаки. Проклятый дог всё-таки ухитрился разорвать плащ и сильно искусать ему руку. Поэтому, когда Корнелий быстро, хотя и не слишком проворно поднялся на ноги, то оказался весь залит кровью — и собак, и своей, обильно смачивавшей остатки драгоценного плаща.

Он тяжело дышал, но взгляд его голубых глаз, устремлённых на застывшую Амалабергу, был по-прежнему дерзок и насмешлив.

— Если тебе не жалко собак, то мы могли бы продолжить эту забавную охоту!

— Выгоните его прочь! — простонала она, указывая на Корнелия рабам.

Но всё получилось совсем наоборот. Рабы были поражены кровавым побоищем, которое этот невысокий, но отважный юноша так быстро учинил их гигантским псам, околевавшим теперь в лужах собственной крови. Стоило только Корнелию шагнуть в их сторону, слегка помахивая мечом, как они оба с животным воем устремились прочь, оставив Амалабергу одну. А она словно в оцепенении смотрела на окровавленного, но улыбающегося римлянина, медленно приближающегося к ней с мечом в руке, широкое лезвие которого дымилось от свежей крови, обильно стекавшей на пол, — и не шевелилась.

Корнелий подошёл к возвышению и поднялся на три ступеньки туда, где застыла Амалаберга. Теперь они стояли почти вплотную, глядя друг другу прямо в глаза. Её взгляд был встревоженно-затуманенным, почти безумным, язык лихорадочно облизывал полуоткрытые губы, а руки отчаянно теребили подол расшитой золотыми нитями голубой столы. Виринал ещё машинально улыбался, но, пристально всматриваясь в эти отчаянные глаза, яростно и упорно думал про себя, стараясь вложить как можно больше воли в свой напряжённый взгляд: «Ну, теперь ты убедилась, что значит — настоящий мужчина? Теперь ты поняла, что я должен и буду владеть тобой по праву сильного? Теперь ты поняла, что будешь моей и никуда от меня не уйдёшь?»

Оба вздрогнули от глухого стука меча, упавшего на помост. Виринал, не обращая внимания на боль в искусанной руке, медленно притянул девушку к себе и властно поцеловал. Она дрожала, но не осмелилась отстраниться. Он с силой прижался губами к её холодным губам, запрокинул ей голову и проник языком в рот, энергично нащупывая там язык Амалаберга, тот самый дерзкий и непослушный язык, который был способен свести с ума любого мужчину. Видимо, он слишком переусердствовал, стараясь быть грубым, как настоящий воин, потому что она вдруг застонала — и застонала так жалобно, как он никогда ещё не слышал. И только после этого он оторвался от её губ и стал жадно целовать её глаза, щёки, волосы... Каким образом её руки оказались у него на плечах? Неужели это она сама невольно его обняла?

«Проклятье! — подумал про себя Кассиодор, случайно проходя мимо триклиния и заглядывая в зал. — Откуда тут взялся этот дерзкий щенок? И что означают эти поцелуи на фоне кровавого собачьего побоища?»

Он не стал заходить в триклиний, а проследовал дальше, в покои Тригвиллы. Управляющий королевского дворца только недавно пообедал и теперь развлекался весьма своеобразной игрой, которой его научил Конигаст. Прямо перед сидящим в кресле Тригвиллой спиной на столе лежала обнажённая рабыня. Герцог кидал ей большой надувной мяч, а она должна была поймать его ногами. Тригвилла шумно дышал, сладострастно раздувая ноздри и глядя на то, как сходятся и расходятся розовые устья влагалища лежавшей перед ним женщины. Всякий раз, когда рабыня роняла мяч на пол, он вынимал из-за пояса плётку, лениво подходил к ней и, знаком приказав перевернуться на живот, сильно стегал её по смуглым пышным ягодицам, оставляя на них багровые рубцы. Переворачиваясь потом на спину, рабыня морщилась от боли, хотя и старалась улыбаться, чтобы не разозлить хозяина.

«Что за животное!» — с отвращением подумал Кассиодор, приветствуя готского герцога.

— Хорошие новости, благородный Кассиодор? — лениво поинтересовался тот, с явной неохотой отрываясь от своего развлечения.

— Загляни в триклиний или поинтересуйся у своей дочери, — холодно сказал начальник королевской канцелярии. — А я пришёл сюда не развлекать тебя новостями, а для того, чтобы побудить к действиям, от которых может зависеть и твоё, и моё будущее.

— Пошла вон, cunnus! — заорал Тригвилла, проследил взглядом за тем, как рабыня, сверкая исполосованным задом, с явным облегчением скрылась за занавесом, после чего с любопытством посмотрел на Кассиодора.

— Вчера вечером или сегодня утром из дома первого министра выехал тот самый гонец, которого мы давно ждём, — пояснил римлянин. — Надо дать ему отъехать от города и немедленно схватить.

Глава 13. ПОГОНЯ


Путешествие в Константинополь началось для Павлиана с недоброго знамения. Когда он рано утром направлялся к городским воротам Равенны, то по неосторожности сбил юродивого. Это был знаменитый на весь город продавец бобов, которого нанял один зеленщик не столько в расчёте на его торговые способности, сколько из желания сделать себе рекламу. Юродивый с такой комичной жадностью поедал те бобы, которые приготовил на продажу, что собирал вокруг себя большую толпу зевак. Владелец овощной лавки пользовался этим, расхаживая вокруг и похваливая качество своих бобов.

И вот теперь этот невесть откуда взявшийся юродивый угодил прямо под копыта вороного жеребца Павлиана. Тот не успел осадить коня, и юродивый с диким воплем рухнул в водосточную канаву. Сначала Павлиан хотел было остановиться и оказать ему помощь, но, оглянувшись и увидев, что на помощь юродивому уже поспешили несколько прохожих, гневно размахивающих руками, испугался непредвиденной задержки и помчался дальше. Однако подобное начало поневоле смутило его суеверную душу, и он быстро перекрестился, умоляя Господа простить ему это невольное прегрешение.

И последний немногословный, но многозначительный разговор с первым министром, во время которого тот вручил ему два тщательно запечатанных письма, и трогательное прощание с Ректой, когда она едва не расплакалась, словно предчувствуя, что уже никогда его больше не увидит, переполняли Павлиана тревогой. Только этим и можно объяснить то обстоятельство, что такой опытный наездник, как он, ухитрился сбить юродивого, да ещё на узкой улице города, где поневоле приходилось сдерживать горячего молодого жеребца, которого он сам для себя выбрал в конюшне Боэция.

Павлиану и в голову не приходило задаваться вопросом о содержании тех писем, которые он бережно держал за пазухой, однако воспоминание о странном поведении того проклятого раба внушало ему поистине мистический ужас. Откуда он мог узнать о предстоящем путешествии? И что хотел сказать своим нелепым двустишием?

Выбравшись за пределы города, Павлиан пустил коня вскачь и быстро понёсся по старинной хорошо мощённой дороге, проходившей вдоль побережья и обсаженной с обеих сторон высокими кипарисами. Равенна уже осталась позади, и теперь он видел только белые виллы, стоявшие на берегу моря и принадлежавшие придворным — любителям морских купаний. Впрочем, дорога была весьма оживлённой, поскольку по ней на скрипучих повозках ехало множество окрестных крестьян, спешивших со своим товаром на городские рынки. В сторону Латавия, ближайшего от Равенны прибрежного города, скакал только он один, и это его немного успокоило. Низко пригнувшись к холке коня, Павлиан зорко следил за дорогой, непрерывной полосой ложившейся под копыта коня, стремясь как можно быстрее отъехать подальше от Равенны. Несколько раз он оглядывался, словно ожидая погони, но всё было спокойно, а неяркий ноябрьский пейзаж не предвещал ничего зловещего.

За первый день он преодолел почти шестьсот стадий, а потому, ввалившись в таверну на окраине Латавия, почувствовал себя таким усталым, что, кроме ужина, попросил принести и кувшин молодого красного вина. Павлиан знал свою слабость, помнил о том, до какого несчастья его уже однажды довело неумеренное пьянство, и всё же не смог удержаться. Впрочем, ему не пришлось об этом долго жалеть — уж очень славно это вино взбодрило усталые силы и разом сняло все тревоги и подозрения, освежив надежду на счастливый исход путешествия и благополучное возвращение к Ректе. Ещё день такой скачки — и он достигнет Аквилеи, приграничного города, захваченного Византией почти десять лет назад. Оттуда уже начинались владения Восточной Римской империи, там можно будет вздохнуть посвободнее... Хозяин таверны, грузный рыжий человек, не похожий ни на римлянина, ни на гота, был весьма приветлив, словно почувствовал в Павлиане богатого путешественника. А Павлиан действительно ощущал себя богатым, поскольку первый министр не поскупился на дорожные расходы, разрешив ему не жалеть своего жеребца и в случае необходимости купить другого.

В таверне было немноголюдно — несколько неизменных для такого заведения пьяниц, два торговца, монах и странного вида горожанин с пронырливым и неприятным лицом, который, впрочем, вскоре исчез. Насытившись зайчатиной и двумя ржаными лепёшками, выпив полкувшина вина и видя, что на него никто не обращает внимания, Павлиан блаженно рыгнул и поискал глазами хозяина, желая узнать, какую комнату тот отвёл ему для ночлега. Однако вместо хозяина из задней части дома, отгороженной старым замасленным занавесом, в зале появилась смуглая и полная, с пышными курчавыми волосами и ленивым, развратным взглядом женщина. Павлиан несколько мгновений пристально смотрел на неё, но отнюдь не потому, что она ему понравилась — у неё была слишком расплывшаяся талия и короткий, толстый нос, а потому, что этот её взгляд вдруг чем-то напомнил ему Ректу. У них обеих были не только одинаково пышные волосы, но и одинаковые чёрные глаза, которые при виде мужчин сразу же принимали откровенно призывное выражение. Может, она тоже иберийка и расскажет ему про обычаи их страны?

А женщина, поймав на себе задумчивый взгляд Павлиана, неторопливо подошла к нему и опустилась рядом на лавку.

— Угостишь? — лениво спросила она, кивая на его кувшин.

— Из каких ты краёв? — поинтересовался он, наливая ей вина в свою кружку. В её речи был какой-то странный акцент, от которого так и не могли избавиться многие рабы, привезённые в Италию и прожившие здесь уже многие годы.

— А чёрт его знает... — вяло сказала она, выпив и поставив кружку на стол. — Мамочку забыла спросить. Тебе не всё равно?

— А в Испании когда-нибудь была?

— Чего я там забыла? Ты какой-то чудной...

Павлиан тоже выпил и пустился в разъяснения:

— Я спросил лишь потому, что в этой стране живут чудесные женщины... И у них такие же густые чёрные волосы и чёрные глаза, как у тебя. — Он осторожно погладил её по голове и снова налил вина. — Пей, а то мне уже довольно и пора идти спать.

Женщина насмешливо прищурилась, придвинулась поближе, так что он сразу ощутил терпкий запах её пота, и вдруг проворно проникла рукой под его тунику. Павлиан не успел ей помешать, и она ловко схватила его за член, мгновенно ставший твердеть, после чего умело проделала рукой несколько колебательных движений.

— Оставь... что ты... — неуверенно пробормотал он.

— Да ты никак стесняешься? — усмехнулась она. — Тогда пойдём наверх.

— Да нет... я не могу... не хочу...

— Ну как же нет, когда можешь и хочешь? — проворковала она. — Смотри, уже какой большой. Ведь приятно, не правда ли? А в постели нам будет ещё приятней. Ты не бойся, я дорого не возьму...

Павлиан заколебался, не зная, на что решиться, и тут в таверне появились трое новых посетителей. Один из них, перепоясанный мечом и одетый в роскошный чёрный плащ, был явно готом, а двое других откровенно походили на римских головорезов, которых всегда можно было нанять в городских притонах для самых отчаянных поручений. Под их дрянными плащами умело скрывались кинжалы, которые и служили им основным средством заработка. Гот быстро огляделся, и Павлиан почувствовал, как начинает холодеть под его резким и злобным взглядом, который делали ещё свирепее густые брови и огромный шрам поперёк носа и левой щеки. Скинув плащ, он порывисто сел за свободный стол, а оба его спутника примостились по другую сторону, голодными глазами смотря на своего господина.

— Эй, хозяин! Ужинать и вина.

Все трое были покрыты дорожной пылью и явно устали — именно это испугало Павлиана больше всего. Неужели это та самая погоня, которой он так боялся от самой Равенны? Но ведь он выехал рано утром и проскакал целый день! Какими наездниками надо быть и каких лошадей иметь, чтобы догнать его уже к вечеру! Павлиан чувствовал на себе взгляд гота даже тогда, когда тот явно не смотрел в его сторону, по нему пробежала дрожь.

— Ну так что, идём? — настойчиво повторила женщина, отнеся этот трепет Павлиана за счёт своих усилий по пробуждению его страсти.

— Хорошо, но только на всю ночь.

— О чём речь, дорогуша! Тебе так понравится, что ты останешься и на следующую.

Павлиан, делая вид, что не замечает реакции присутствующих — один из пьяниц захихикал и ткнул в него грязным пальцем, — поднялся со своего места и пошёл вслед за женщиной. Он согласился на её уговоры по одной простой причине — если это действительно погоня, они вряд ли нападут на него этой ночью, особенно, если он будет не один, опасаясь скандала. Но даже если это произойдёт, женщина сможет разбудить его или поднять тревогу. Стараясь не оглядываться на страшного гота, Павлиан по скрипучей деревянной лестнице поднялся вслед за женщиной, и они оказались в глухом коридоре, который освещал всего один тусклый светильник. Впрочем, и при таком свете конюх сумел разглядеть, что в дальнем конце коридора имелся ещё один выход. Женщина оглянулась на Павлиана, чему-то усмехнулась и распахнула перед ним дверь одной из комнат. Там тоже горел светильник, но ещё более тусклый, чем в коридоре. Обстановка была достаточно простой — одна не слишком широкая кровать, на которой лежал соломенный тюфяк и смятое покрывало, два грубых табурета и старый дубовый стол.

Павлиан первым делом осмотрел дверной запор и остался крайне удручён этим осмотром — щеколда была прибита настолько небрежно, что могла слететь при достаточно резком напоре.

— Не бойся, воров у нас не бывает, — усмехнулась женщина, по-своему истолковав его встревоженный вид. — И, кроме того, я такая горластая, что в казармах городской стражи сразу же услышат.

Павлиан кивнул, делая вид, что успокоен такими заверениями, но про себя решил не раздеваться и провести эту ночь одетым. Поэтому, когда женщина, быстро скинув платье и оставшись совсем голой — с большими отвислыми грудями, на которых темнели пятна расплывшихся сосков, — подошла к нему и попыталась снять с него тунику, он слегка отстранился.

— Не надо.

— Почему? — удивилась она. — Со мной будет жарко, не замёрзнешь... Давай я тебе помогу.

— Не надо, — снова повторил он и отстранился ещё решительнее, вспомнив о письмах, хранившихся у него на груди в маленьком холщовом мешке. Там же лежал и кошелёк с большей частью тех денег, которые ему дал Боэций.

— Ну как хочешь, — покачала головой женщина. — Тогда хоть сними плащ и задери всё остальное.

Впервые за этот день Павлиан слегка улыбнулся и взял её снизу за тёплые мягкие груди, словно взвешивая, какая из них тяжелее. Она закинула руку ему на плечо и, ловко отстегнув фибулу, сняла плащ. Затем подвела к постели, села и приподняла его тунику до самого пояса. Павлиан вдруг почувствовал такой прилив страсти, что нетерпеливо схватил женщину за уши и притянул к себе. Какое-то время она громко чмокала и кряхтела, а когда конюх уже начал нетерпеливо ёрзать и стонать, выпустила его, подвинулась на постели и приказала:

— Ложись.

Павлиан лёг, а она проворно, несмотря на свои короткие ноги и большой живот, взгромоздилась сверху, затем просунула руку, вставила и принялась смачно раскачиваться на Павлиане, буквально припечатывая его к ложу своими массивными бёдрами. Лёжа внизу, он стонал и мычал, хватал её за ляжки и груди, а потом резко напрягся и издал полурев-полувопль:

— А-а-а-а-х!

— Ну что, понравилось? — спросила она, тихо смеясь.

— Да, — так же тихо ответил он, только теперь с некоторым смущением вспомнив о Ректе. Где она сейчас и чем занимается, пока он сам лежит в объятиях толстой трактирной шлюхи? А женщина тем временем легла рядом с ним, пробормотала: «Захочешь ещё, разбудишь» и, полностью завернувшись в покрывало, так что Павлиан был вынужден укрыться собственным плащом, принялась похрапывать. Впрочем, он тоже недолго прислушивался к шороху крыс и мужским голосам, доносившимся снизу, и очень скоро провалился в сон.

Ему показалось, что не прошло и десяти минут, как кто-то стал дёргать его за плечо и что-то бормотать. Невероятным усилием воли он заставил себя разлепить глаза и проснуться.

— Слышь, приятель, к нам кто-то стучит, — негромко сказала женщина. — Я пойду отворю?

— Нет! — вскрикнул Павлиан, резким рывком сел на постели и прислушался. Действительно, в дверь громко и сильно стучали, в коридоре раздавались чьи-то грубые голоса.

«Неужели началось? — мгновенно цепенея от страха, подумал он. — Погоня?» Павлиан ни на минуту не усомнился в том, что это тот самый гот и два его наёмника, которых он видел в таверне.

Женщина, всё так же сидя на постели и прикрываясь покрывалом, растерянно смотрела на него.

— А деньги? — взвизгнула она, когда Павлиан метнулся к окну, выбил его ногой и сел на подоконник. В этот момент дверь распахнулась, тёмные мужские силуэты ворвались в комнату, а женщина завопила так, что смогла бы испугать и целый табун лошадей.

Павлиан, не раздумывая, выпрыгнул из окна, упал на крышу пристройки первого этажа, и только после этого, обдирая руки и ноги, скатился вниз. Мгновенно вскочив, задыхаясь и не разбирая дороги, он помчался в конюшню. Женщина продолжала вопить, ей вторили разъярённые мужские голоса, а в некоторых окнах зажгли огни. Павлиан хорошо помнил, где находилась конюшня, поскольку сам ставил туда своего жеребца, и через несколько минут уже был там. Его чёрный жеребец испуганно покосился на конюха своим заспанным глазом, а Павлиан быстро накинул узду и вывел его из стойла. Седлать уже было некогда, поэтому он поспешно вскочил на спину своего коня и яростно лягнул его в бока голыми пятками. Жеребец недовольно заржал, но вялой иноходью устремился к выходу со двора.

— Стой! — заорал кто-то хриплым голосом, и прямо перед Павлианом в проёме ворот возникла тёмная фигура человека. Он попытался было стащить конюха с лошади, но тот изо всей силы толкнул его ногой в грудь, и человек, глухо выругавшись, упал на спину.

Путь был свободен, и Павлиан принялся нетерпеливо погонять коня. Ему повезло: после окончания последней войны с Византией городские ворота не запирались на ночь, так что не прошло и десяти минут, как он уже вылетел за пределы Латавия, сопровождаемый отчаянным собачьим лаем, и понёсся по дороге, освещаемой тусклым светом луны. Топот копыт звонко отдавался в ночной тишине, разносимый по всем окрестностям холодным ноябрьским ветром. Павлиан был в одной тунике и поэтому, несмотря на будоражащую кровь скачку, вскоре стал замерзать. Когда конь начал храпеть и задыхаться, конюх и сам вдруг почувствовал, что изнемогает, тем более что езда без седла требовала большого напряжения. Оглянувшись назад, он увидел лишь тёмную полосу леса и серебристо-пустынную полосу дороги. Перейдя с галопа на шаг, Павлиан перевёл дух и стал думать, что делать дальше. В той таверне он оставил седло, плащ и башмаки, но зато при нём были драгоценные письма и большая часть денег.

Немного поразмыслив, Павлиан свернул с дороги прямо в лес, затем слез с жеребца и, ведя его за собой на поводу, углубился в чащу. Пройдя ещё немного, он привязал коня к дереву, а сам отошёл чуть подальше, сгрёб в кучу опавшие листья и, опустившись на землю, зарылся в них как можно глубже. Было холодно и тревожно, тем более что ветер раскачивал верхушки деревьев, издавая жуткие завывающие звуки. «Ректа, милая моя Ректа, смогу ли я вернуться и стать твоим мужем и господином?» — устало подумал Павлиан, вспомнив дразнящий взгляд её влажных чёрных глаз, после чего провалился в сон.

Проснулся он уже поздним утром, разбуженный призывным ржанием голодного жеребца. Разворошив кучу листьев, он сел, сонно протирая глаза и с недоумением озираясь по сторонам. Вспомнив о том, что произошло вчера, и поняв, где находится, Павлиан уныло вздохнул — эти воспоминания мгновенно испортили его настроение. Затем медленно поднялся с земли и, потягиваясь, подошёл к своему коню. Отвязав его от дерева, конюх направился к опушке леса, откуда была видна дорога, по которой ехали всего две арбы, груженные сеном. Несколько минут он всматривался вдаль, но, не заметив ничего подозрительного, вывел жеребца из леса, сел верхом и пустился лёгким галопом.

Вскоре на пути показалось небольшое селение. Павлиану ужасно не хотелось рисковать, но делать было нечего. Он заехал на постоялый двор и объяснил по-деревенски любопытному хозяину, что вчера находился у своей любовницы и был вынужден срочно удирать от внезапно явившегося мужа. Тот лукаво прищурил свои внимательные глаза, полуприкрытые кустистыми седоватыми бровями, но ничего не сказал. Впрочем, Павлиан и так понимал причину его сомнений — уж очень не вязался его собственный простоватый вид с великолепным жеребцом, достойным самого знатного патриция, не говоря уже о тех золотых, на которые он хотел купить башмаки, седло и плащ.

Оставалось только надеяться на то, что жадность и желание хорошо подзаработать одержат верх над сельской осторожностью и недоверием. Так оно и вышло — за рваный плащ, деревянные башмаки и какое-то старое, истёртое седло хозяин постоялого двора запросил с Павлиана впятеро больше того, что стоил тот хлам. Впрочем, за те же деньги он ещё накормил жеребца, а Павлиану дал на дорогу большой свежеиспечённый каравай.

Наскоро перекусив и ободряя себя тем, что при свете дня ему нечего особенно опасаться, конюх отправился дальше. И действительно, день прошёл достаточно спокойно — он ни разу не встретил своих вчерашних преследователей и даже начал надеяться на то, что всё произошедшее могло быть каким-то недоразумением. В конце концов мало ли за кого они могли его принять! А ведь он везёт письма самого магистра оффиций к римскому папе и может сослаться на официальное поручение! Однако, подумав об этом, Павлиан тут же погрустнел, ведь при расставании Боэций, напротив, просил его ни в коем случае не говорить о том, кто и куда его послал. Если бы возникла какая-то реальная опасность, то Павлиану следовало выкинуть или уничтожить доверенные ему письма.

— В них нет ничего противозаконного, но ими вполне могут воспользоваться мои политические враги, — грустно улыбнувшись, сказал Боэций, и Павлиан горячо поклялся ему Девой Марией, что сохранит всё в строжайшей тайне.

Когда стало смеркаться и настало время подумать о ночлеге, Павлиан решил проявить осторожность и не рисковать, тем более что по его расчётам, уже на следующий день он должен был пересечь границу и оказаться в той части Далмации, которая принадлежала Восточной Римской империи. У встреченного на дороге торговца он купил две лепёшки и небольшую флягу вина, поэтому об ужине можно было не беспокоиться. Уже под вечер, когда Павлиан достиг окрестностей небольшого городка, название которого было ему неизвестно, он заметил, что слева от дороги, в роще, находится древний полуразрушенный храм.

Недолго думая, конюх свернул туда и подъехал к храму, который, судя по полустёртой надписи, когда-то являлся святилищем бога Меркурия. Павлиан был убеждённым христианином, поэтому относился к древним языческим богам без всякого страха и почтения. Он смело ввёл внутрь своего жеребца, привязав его к сохранившейся статуе, а сам присел на алтарь и принялся за ужин.

Сквозь полуобвалившуюся крышу виднелись яркие осенние звёзды, зато стены надёжно предохраняли от ветра, и на сегодняшнюю ночь у него был хотя и рваный, но шерстяной плащ. Однако в этом храме, где гулко отдавалось каждое движение и малейший шорох, заснуть оказалось сложнее, чем в лесу. Сначала Павлиану казалось, что кто-то вот-вот войдёт внутрь, и он пугливо приподнимал голову, пристально всматриваясь в темневший проём входа. Затем он стал думать о том, как на него спящего могут случайно наткнуться его преследователи, и эта мысль поневоле приводила конюха в такой ужас, что от него не спасало даже лёгкое опьянение после выпитого вина. А что, если вдруг ночью разыграется сильный ветер и, оторвав от крыши кусок черепицы, размозжит ему голову? В конце концов, чтобы успокоиться и уснуть, он стал думать о Ректе, но в итоге лишь возбудился и беспокойно заёрзал, а спать приходилось на какой-то куче мусора, чтобы не ложиться прямо на холодный каменный пол. Тогда Павлиан попробовал сочинять стихи:


Хочу я пить устов твоих нектар
И трогать волосы дрожащею рукою…

Это средство оказалось наиболее действенным, так что он вскоре уснул.

Пробудившись с первыми лучами солнца, Павлиан тут же настороженно поднял голову, словно ожидая кого-то увидеть, но всё было спокойно. Его жеребец фыркал и косился на хозяина одним глазом, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, словно призывая в путь. Сладко потянувшись, конюх поднялся и подошёл к нему, по привычке ощупав на груди свой холщовый мешок с деньгами и письмами. Выведя лошадь из храма, он прищурился на яркое, но холодное солнце и мысленно сотворил молитву, умоляя Господа помочь ему уже сегодня благополучно пересечь границу Византийской империи.

Эта мысль так прочно засела в его мозгах, что он даже пренебрёг чувством голода, отказавшись от желания заехать в находившийся на пути городок, хотя голодный жеребец отчаянно фыркал и ржал, призывая своего хозяина именно к этому. «Ничего, — думал Павлиан, изо всех сил натягивая узду и поворачивая коня, — доберёмся до Аквилеи, а там можно будет и передохнуть».

Он объехал городок стороной и, когда солнце уже перевалило через зенит, выбрался на прямую дорогу, которая, как уверяли местные крестьяне, должна была привести его прямо в Аквилею. Местность была равнинной и безлюдной, а далеко впереди, на горизонте, виднелся длинный пологий холм, за которым должен был протекать неглубокий ручей, служивший естественной границей, отделявшей Остготское королевство от Византийской империи. Павлиан глубоко вздохнул, чувствуя, что начинает волноваться. Ни впереди, ни сзади никого не было, поэтому он поехал шагом, рассеянно напевая про себя старинную любовную песенку: «Ты госпожа моя, а я твой верный раб».

Однако, чем ближе он приближался к холму, тем большее беспокойство начинало терзать его сердце. Павлиан поминутно оглядывался и поневоле торопил коня, который недовольно фыркал и тянулся к чахлым придорожным кустам, пытаясь сорвать хоть несколько листьев.

— Подожди, подожди, приятель, — хрипло, сквозь зубы, бормотал конюх. — Если мы доберёмся благополучно, то ты получишь сегодня столько овса, сколько сможешь съесть.

Удивлённый своей неожиданной хрипотой, он откашлялся и снова оглянулся назад. И тут у него сердце упало — по дороге стремительно неслись три всадника: один впереди, а двое других немного сзади. У Павлиана волосы поднялись дыбом, когда он увидел, что за плечами первого всадника зловеще развевается чёрный плащ! Дико вскрикнув, он изо всех сил пришпорил своего жеребца, понуждая его перейти в галоп.

— Быстрее, быстрее, быстрее! — отчаянно кричал он то ли жеребцу, то ли самому себе, уже боясь оглядываться и проклиная свою предыдущую медлительность.

Голодный и усталый жеребец с трудом поддавался понуканиям и всё же, хрипя и роняя пену, взобрался на вершину холма. Здесь Павлиан ещё раз оглянулся, и до него донеслись дикие крики преследователей. Зато там, внизу, по другую сторону неширокого ручья он увидел отряд всадников, на оружии и доспехах которых ярко играло солнце. Это был пограничный дозор византийцев. Теперь уже счёт пошёл буквально на минуты.

Павлиан погнал коня вниз, в то время как его преследователи взбирались на вершину. «Только не споткнись, только не споткнись», — мысленно умолял он жеребца, чувствуя, как в ушах свистит ветер, а перед глазами рябит от пожухлой травы, земли и песка. До ручья оставалось совсем немного, и Павлиан, на секунду подняв голову от конской гривы, успел заметить, что византийцы заинтересовались погоней, повернули коней и поскакали навстречу ему. «Господи, спаси, Господи, спаси!» — шептал он, не смея оглядываться назад.

Именно поэтому он и не увидел того, как первый из взобравшихся на холм всадников резко остановил коня, натянул лук и прицелился. Бешеному перестуку копыт вторило собственное сердце Павлиана, оглушительными толчками отдававшееся в ушах и затмевавшее глаза кровавой пеленой. Ручей был уже совсем рядом, переливаясь на солнце холодными яркими бликами. Но свист ветра в ушах заглушил свист стрелы... Павлиан не успел даже понять, что случилось, как мгновенная адская боль в правом боку вышибла его из седла, но, ещё не успев упасть с лошади, он уже потерял сознание.

Когда конюх очнулся и с величайшим трудом разлепил глаза, то увидел вокруг себя только лошадиные копыта. Сил, чтобы приподнять голову, у него просто не было, зато из гула голосов до него стали доноситься отдельные фразы:

— Это раб, беглый раб, который обокрал своего хозяина! Мы гнались за ним целых два дня и наконец-то настигли...

Голос кричавшего был странно знаком. «Эй, хозяин, ужинать и вина! — вдруг вспомнил Павлиан. — О Боже, ведь это говорят обо мне!» Он сделал отчаянное усилие и всё-таки повернул голову так, что смог разглядеть нескольких византийских воинов, перетаптывавшихся на лошадях по другую сторону ручья. «Это ложь! — хотел закричать он. — Я не раб, а гонец к римскому папе, который гостит у вашего императора... Помогите!»

Но едва он раскрыл рот, как из него густым ручьём хлынула кровь, и Павлиан снова потерял сознание.

Глава 14. ЧЁРНАЯ ПАНТЕРА


Прочитав письма, которые были найдены у гонца и доставлены Кассиодору рабом Тригвиллы, начальник королевской канцелярии погрузился в глубокие размышления. Конечно же, в этих посланиях не было ничего компрометирующего первого министра, да на это было бы странно рассчитывать. В первом из своих писем Боэций сообщал Иоанну I о недавних событиях и, в частности, описывал состоявшийся диспут; во втором — давал папе подробные инструкции, как вести себя и что говорить византийскому императору, чтобы побудить его к отмене своего злополучного эдикта о преследовании ариан. Среди этих советов было и пожелание отказываться от излишне торжественных церемоний, которые Юстин мог устраивать в честь своего гостя, а также ни в коем случае не вести разговоры о возможном восстановлении империи под эгидой Константинополя и даже об объединении двух церквей — западной и восточной.

Возможно, что в этих письмах за самыми общими фразами и советами содержалось и что-то иное, понятное лишь тому, кто их отправлял и кто должен был получить, — в эти коварные и неустойчивые времена язык условностей и тонких намёков достиг своего подлинного совершенства. Существовал и другой, маловероятный вариант — гонцу поручили передать тайное сообщение на словах. В любом случае предъявлять эти письма Теодориху не было никакого смысла. Однако Кассиодор строил совсем иные планы и уже составлял в уме совсем другие письма...

Любую политическую комбинацию он любил просчитывать на несколько шагов вперёд, что в данном случае, зная врождённое благородство соперника, было совсем несложно сделать. Грубый подлог и обвинение самого магистра оффиций в тайных и предательских сношениях с Константинополем здесь явно не годились: Теодорих всё ещё доверял своему первому министру, а потому обязательно провёл бы самое тщательное расследование любых и уж тем более столь суровых обвинений в адрес Боэция. Разоблачение же подлога грозило крахом самому Кассиодору. Поэтому следовало действовать намного тоньше и обвинить для начала не самого Северина Аниция Боэция, а кого-нибудь из его ближайших единомышленников, который был бы весьма неприятен королю и в предательские замыслы которого он бы с лёгкостью поверил. Найти такого человека было совсем несложно — сенатор Альбин давно вызывал гнев Теодориха своей исконно римской надменностью и — по доносам соглядатаев — многочисленными высказываниями о восстановлении Римской империи.

Следующий шаг было несложно угадать: Боэций непременно вступится за своего сподвижника, особенно если будет абсолютно уверен в его невиновности. А как можно в этом сомневаться, если у твоего гонца вдруг будут найдены совсем другие письма?.. А потом, когда уже начнётся расследование, суд священной консистории, можно будет распространить это обвинение и на второе лицо в государстве. Как это сделать и каким именно предлогом воспользоваться — вот об этом и думал сейчас Кассиодор, лёжа в собственном тепидарии[38] и наслаждаясь массажем и растираниями, которые проделывали над его белым мускулистым телом хорошо обученные бальнеаторы[39]. К тому моменту, когда он, бодрый и энергичный, вышел из элеотезия[40], решение было готово — следует поговорить с Кирпом. Если этот раб начал предавать своего Боэция, то теперь уже не сможет остановиться и вынужден будет идти до конца — своего собственного или своего господина.

Кассиодор немедленно разослал слуг, которые должны были найти и доставить ему этого сирийца, если он находится сейчас где-то в городе. Когда ему доложили, что раб найден и ждёт позволения войти, Кассиодор уже находился в своём кабинете.

— Введи его, — приказал он своему номенклатору, а самотложил пергамент, содержавший проект королевского эдикта об очередных подарках готским воинам. Эти ежегодные подарки назывались donativa и вручались как в случае войны, так и в случае мира.

Ждать пришлось недолго, и вскоре Кирп уже стоял перед ним, почтительно согнувшись в поклоне и устремив на Кассиодора свой пронзительный взгляд. Какое-то время они молча изучали друг друга, при этом Кассиодор смотрел открыто и внимательно, а Кирп — исподлобья и выжидательно.

— Так, значит, это ты решил предать своего господина и сыграть роль нового Иуды? — наконец спросил начальник королевской канцелярии, рассчитывая одним этим вопросом смутить своего собеседника.

— Но ведь без помощи Иуды Иисус Христос не смог бы искупить наши грехи и совершить чудо Воскресения! — мгновенно отозвался Кирп.

Кассиодору понравился этот неожиданный ответ, и он одобрительно усмехнулся.

— Так ты оправдываешь предательство?

— Только как средство дать возможность засиять истинной добродетели!

— Хорошее оправдание, позволяющее всегда находиться в ладах со своей совестью!

— О, господин, не каждый может позволить себе содержать такую благочестивую и дорогостоящую особу, которая именуется совестью, не говоря уже о том, что, когда начинают говорить страсти, совесть скромно удаляется...

— Ты обуян страстями? — удивился Кассиодор. — И что это — вино, женщины, игра, деньги?

— О нет! — проворно возразил Кирп. — Это эликсир бессмертия, господин.

— Бессмертия? — ещё больше удивился Кассиодор. — Это ты, раб, мечтаешь о бессмертии? О вечном рабстве?

— Ты меня неправильно понял, господин, — почтительно возразил Кирп. — Я имел в виду бессмертие души, а в ином мире нет деления на души рабов и господ.

— Но ведь души и так бессмертны, — увлечённо заговорил Кассиодор, изумляясь про себя этому странному разговору. — И никакой эликсир для этого не требуется! Все мы после смерти предстанем перед Отцом Небесным и будем осуждены им на вечное блаженство или вечные муки. Так говорит Библия, и всякие сомнения в этом кощунственны.

— Однако ты и сам в этом сомневаешься, господин, — проницательно заметил Кирп, иронично блеснув глазами.

— А ты наглец! — вдруг сказал Кассиодор. — С чего ты взял, что я сомневаюсь в одном из главных догматов христианства?

— Да потому, что все эти догматы рассчитаны на тех, для кого вера дороже разума. А ты, господин, слишком умён, и тебе хочется иметь доказательства, которые не противоречили бы разуму, а подкреплялись им!

Кассиодор только покачал головой и прикрыл глаза рукой. Поразительно, но ведь он действительно занимался поиском таких доказательств и даже написал небольшой трактат «О душе», в котором пытался ответить на главный вопрос: что есть душа? Если она является нематериальной разумной субстанцией, то может существовать и после смерти материального тела, поскольку любая субстанция самодостаточна и не нуждается для своего существования ни в какой другой, кроме разве что главной «сверхсубстанции» — Боге. Но если душа — это всего лишь иная форма телесности, способ жизнедеятельности тела, то она так же неизбежно погибает вместе с телом, как зрение — способ жизнедеятельности глаза — погибает вместе с ним. Пытаясь обосновать предположение о субстанциальной сущности души, Кассиодор исходил из следующего предположения: душа, без сомнения, причастна к познанию интеллигибельных[41] сущностей вроде истин математики и метафизики, которые вечны и неизменны, а потому должна быть в чём-то им подобна. То есть если своим разумом мы можем постигать вечные и неизменные истины, существующие в этом мире, например, истины геометрии, то и сам разум должен обладать какими-то свойствами вечности и неизменности.

Однако после этого рассуждения сразу возникало множество сложнейших вопросов. Если дело лишь в вечности разума, подчинённого строгим логическим законам, которые обязательны для всех, то каким образом и в чём душа одного человека отличается от души другого? Как сам Господь в день Страшного суда сможет отличить душу Кассиодора от души Боэция, если они мыслили об одних и тех же вещах по одним и тем же правилам логики? Если же душа — это не только логический разум, но и эмоции, чувства, память, опыт, то как могут все эти психологические свойства претендовать на вечность, если были вызваны временными явлениями вроде сегодняшнего вкусного обеда? Более того, они различны у одного и того же человека в разные периоды его жизни, значит, изменяются со временем, а всё временное тленно. Получался странный парадокс — если душа субстанциальна, то вечным в ней может быть только разум, законы которого едины для всех и который поэтому делает души неотличимыми друг от друга. Память же и эмоции, которыми действительно различаются души людей, вечными быть не могут, поскольку порождены временными явлениями и непрестанно изменяются в течение всей человеческой жизни. Есть, правда, главная эмоция, достойная вечности, — любовь, но снова возникает тот же вопрос: как наши души смогут отличаться друг от друга? Неужели лишь по степени любви?

Впрочем, может быть, душа — это всего лишь наши мысли и эмоции, всё то, что мы подразумеваем под словом «Я»? Однако это самое «Я» никак не может быть вечным, поскольку «Я» семилетнего ребёнка не тождественно «Я» того же самого человека, когда он достигает семидесятилетнего возраста. Более того, оно может быть утрачено ещё при жизни тела — например, после травмы головы или когда человек сходит с ума. Так что же такое душа и как обосновать её субстанциальность, а следовательно, и вечность?

Утомлённый всеми этими проблемами, Кассиодор вспомнил о Кирпе и открыл глаза.

— А что ты говорил об эликсире бессмертия? Любой эликсир лишь укрепляет тело, но не может способствовать его бессмертию!

— Позволь с тобой не согласиться, господин, — проворно возразил Кирп. — Существует множество веществ, укрепляющих не только тело, но и душу. Более того, они придают ей силы выйти за пределы собственного тела и отправиться в путешествие по таким мирам, для рассказа о которых душе потом не хватает слов.

— Ты хочешь сказать, что с помощью подобных чудодейственных веществ можно почувствовать, как душа ещё при жизни покидает своё тело, а потом в него же и возвращается? То есть не просто доказать, но и убедиться в её субстанциальности?

— Ты верно понял мою мысль, господин. Во время этих странствий душа даже может смотреть с вышины на собственное тело, которое в этот момент становится бесчувственным, ничего не ощущает и похоже на труп с бьющимся сердцем.

— И что же это за вещества?

— У них очень сложный состав, господин. Туда входит и печень тритона, и корень мандрагоры, и кровь девственницы, и многое другое, о чём я узнал из древних восточных рукописей.

— Ты или мошенник, или сумасшедший! — гневно воскликнул Кассиодор. — Неужели ты и впрямь думаешь, что я поверю во все эти бредни?

— То же самое говорил мне и мой господин, — почтительно ответил Кирп, отвешивая поклон и всем своим видом изображая раскаяние от того, что осмелился вызвать гнев собеседника. — Однако впоследствии, когда я сумел продемонстрировать ему некоторые из своих чудес, он благосклонно переменил своё мнение.

— Ты хочешь сказать, что занимался магией в доме первого министра? — поспешно спросил Кассиодор.

— И даже в его непосредственном присутствии, — снова склонился Кирп.

Они обменялись быстрыми взглядами, и по лёгкой усмешке, чуть-чуть искривившей уголки губ раба, Кассиодор понял, что тот догадался о его мыслях.

Самым сильным желанием на свете оказалось не желание любви, а желание смерти. Павлиан понял это своим затуманенным от мучений рассудком на обратном пути, когда его, терзаемого дикими болями при каждом малейшем движении, немилосердно трясли, перекинув через луку седла. Стрела пробила правый бок с такой силой, что остриё вышло через живот. Один из наёмников отломил это остриё и вытащил стрелу, но Павлиану казалось, что она всё ещё сидит в нём, и не просто сидит, а раскаляется так, что от её жара его внутренности горят адским пламенем. Это была не просто боль, это были такие муки, что Павлиан непрерывно и со стоном повторял одну и ту же фразу даже тогда, когда впадал в беспамятство: «Убейте меня, убейте меня, убейте меня!».

Гот в чёрном плаще понял, что он не довезёт пленника живым, поэтому в ближайшем городе купил дорожную колесницу и положил туда Павлиана, предварительно заставив местного лекаря сделать ему перевязку.

«Зачем меня мучают, зачем куда-то везут? Что им от меня надо, ведь я всё равно умираю!» — сквозь бред и лихорадку думал иногда Павлиан, и глаза его наполнялись горячими и горькими слезами. Почему же он не сумел уйти от погони? Почему ему так не повезло?! Теперь уже не жениться на Ректе, не завести детей, не купить дом... Он никогда её больше не увидит. О нет, увидит, только на небесах, куда ныне изо всех сил рвалась его истерзанная душа. «Умереть, умереть, как же я хочу умереть!» Ну почему душа так прочно держится в своём теле, почему сознание так отчаянно цепляется за возможность не исчезнуть?

Разумеется, в таком состоянии он потерял представление о пространстве и времени, поэтому никак не осознал того факта, что через четыре дня его привезли обратно в Равенну и поместили в доме Тригвиллы. Когда Павлиан с большим трудом и страшным нежеланием возвращаться в этот жестокосердный мир в очередной раз очнулся, то обнаружил, что лежит на соломе в тёмном подвале и его поливают холодной водой из просмолённого полотняного ведра. Затем кто-то грубо задрал ему голову, раздвинул ножом зубы и стал лить в глотку вино. Когда Павлиан поперхнулся и закашлялся, к его лицу поднесли горящий факел.

— Очнулся, собака? Можешь говорить?

Павлиан слабо прищурился, пытаясь рассмотреть страшное лицо говорившего, но ничего не увидел, кроме пляшущих языков пламени. «А может, я уже в аду и это тот огонь, на котором поджаривают грешников?» — с внезапным испугом подумал он.

— Ты был послан Боэцием к римскому папе?

«Странно, ведь говорили, что дьявол всезнающ... А он вдруг спрашивает о римском папе. Интересно, сумел бы папа справиться с дьяволом?»

— Почему ты молчишь, пёс?

«Всё-таки непонятно, что у меня сейчас болит — душа или тело? И могут ли они болеть отдельно — тело, когда у него нет души, и душа, когда у неё нет тела? Нет, но ведь если я по-прежнему желаю умереть, значит, я ещё не умер?» — от этой неожиданной мысли Павлиана сначала передёрнуло, и он слегка содрогнулся, но затем успокоился, подумав, что это и к лучшему, ибо со смертью должно наступить облегчение и теперь это будет его главной надеждой. Вино всё-таки подействовало, и боль слегка утихла, так что в глазах Павлиана понемногу появилось осмысленное выражение. Тригвилла, который и задавал вопросы, не преминул это заметить.

— Ага, теперь ты явно пришёл в себя! — торжествующе воскликнул он. — А ну-ка ответь на последний вопрос: тебя посылал Боэций?

— Да... — Это был голос его, Павлиана, но звучал он как-то странно, со стороны, и был абсолютно неузнаваем.

— А что ты должен был передать папе в Константинополе?

— Письма...

— А на словах? — быстро спросил Тригвилла, но Павлиан отрицательно помотал головой — А на словах?

— Ничего...

— Врёшь, римское отродье, врёшь! — Тригвилла с такой яростью ткнул ему факелом в лицо, что едва не поджёг волосы. Но разве боль от этого ожога могла сравниться с той, которая уже столько дней жила в самом Павлиане? От этой мысли он слегка усмехнулся, чем вызвал новый приступ ярости у готского герцога.

— А, так ты издеваешься и не хочешь говорить? Ну тогда, прежде чем сдохнуть, ты увидишь нечто такое, чего не придумают даже в аду! Возьмите его и позовите лекаря!

Павлиана грубо схватили под руки и волоком потащили по ступенькам куда-то наверх. Впрочем, от этих резких движений он слабо вскрикнул и почти сразу же потерял сознание. Снова очнуться его заставило вещество с резким запахом, которое ему сунули под нос и заставили вдыхать. Первым же звуком, который он услышал, ещё не успев открыть глаза, был голодный звериный рык. От этого сильного запаха сознание Павлиана настолько прояснилось, что он по одному рычанию мгновенно узнал пантеру.

Стоило ему открыть глаза, как он обнаружил, что опять находится в подвале, но намного более светлом и просторном по сравнению с тем, в котором он был раньше. Его посадили, прислонив спиной к каменной стене. Прямо напротив Павлиана стояла большая клетка с мощными частыми прутьями, в которой, бешено извивая хвост и злобно поглядывая на людей, металась чёрная пантера.

На мгновение перед Павлианом снова возникло лицо Тригвиллы.

— Я спрашивал о том, что поручалось тебе передать на словах? — медленно и отчётливо произнёс он.

Павлиан замер от страха, видя перед собой не просто пантеру, а собственную смерть. Странно, что он так долго её желал и призывал, но стоило ей принять конкретный облик и он тут же испугался до такой степени, что даже забыл о боли!

— Будешь отвечать?

Ужас парализовал Павлиана, и он, онемев и не в силах совладать с языком, отчаянно помотал головой, пытаясь выразить этим жестом единственную мысль: «Да ничего, ничего я не должен был передать, кроме писем!» Однако Тригвилла понял это по-своему и, выпрямившись, коротко кивнул рабам, стоявшим за его спиной. Один из них схватил Павлиана за руку, вытянул её вперёд и с такой силой перетянул жгутом, что она тут же онемела. В этот момент второй раб резко взмахнул мечом и отрубил руку по локоть. Брызнула кровь, а Павлиан резко вскрикнул и стал проваливаться в беспамятство, как тут под его носом снова оказалось то проклятое ароматическое вещество, которое не позволило его сознанию ускользнуть от бешеных сигналов о диких муках, посылаемых истерзанным телом.

А раб, который отсёк руку Павлиана, помахал ею у него перед лицом, заливая его собственной кровью, а затем размахнулся и швырнул её пантере, угодив между прутьев клетки. Волосы Павлиана встали дыбом, глаза полезли из орбит. Он дико захрипел и задёргался, не в силах вынести этого чудовищного зрелища — пантера, высунув алый язык, сначала слизала кровь, сочившуюся из обрубка, а затем, довольно урча, схватила его посередине и принялась грызть, придерживая лапами.

— Так что ты должен был передать на словах? — снова спросил Тригвилла. — Если ты ответишь на этот вопрос, то тебя прикончат сразу, если будешь молчать, то увидишь, как эта кошечка съест и вторую руку, а затем и ноги. Ну?

— А-а-а!! — из последних сил стонал Павлиан, и в его безумных, залитых слезами глазах плясали блики пламени.


— Ты хочешь сказать, что замучил его до смерти? — бешено вопрошал Кассиодор, узнав о смерти гонца. Тригвилла равнодушно пожал плечами.

— Он всё равно бы сдох. Мой лекарь сказал, что после таких ран не выживают. Я пытался добиться от него признания об устном поручении, которое ему наверняка дал первый министр. Однако этот упрямец так ничего и не сказал, поэтому мне пришлось скормить его своей пантере. Это милое животное осталось очень довольно...

— Это ты — животное, причём самое дикое и страшное изо всех, которые только существуют! — не выдержав нервного напряжения, закричал Кассиодор, большими шагами расхаживая по своему атрию. «И такой варвар ещё считает себя христианином!» — добавил он про себя.

— А ты — изнеженная баба, которая боится вида крови, — презрительно отозвался Тригвилла. — Зачем тебе был нужен этот олух? Ведь на тех письмах, что он вёз, всё равно никакого обвинения не построишь.

— А кто подтвердит подлинность тех писем, на которых будет строиться обвинение? — выпив вина и чуть успокоившись, язвительно поинтересовался Кассиодор. — Ты, управляющий королевского дворца, или я — начальник королевской канцелярии? У нас в руках был свидетель, которого видело множество людей. Даже если бы он сам ничего не сказал, за него бы это сделали другие, видевшие его в доме Боэция. А что теперь?

— Теперь этого свидетеля переваривает моя пантера, — грубо сострил Тригвилла и тоже потянулся за вином.

Кассиодор поморщился, и тут вдруг ему пришла в голову одна мысль, которая настолько поразила его, что он застыл от изумления. Ведь это он, истинный римлянин, пытается верно служить готам, думая, что с точки зрения исторической перспективы поступает правильно. Но какой перспективой может обладать королевство, высшими сановниками которого являются такие отъявленные и кровожадные мерзавцы, как Тригвилла? Неужели умный и утончённый Боэций может ошибаться в чём-то таком, в чём является правой эта вонючая скотина? И каким же мерзавцем в глазах потомства становится он, Кассиодор, помогая неграмотному дикарю в борьбе против такого же, как и он сам, образованного и благородного римлянина!

Ещё раз с плохо скрываемым отвращением он взглянул на самодовольного Тригвиллу, развалившегося на ложе, и почувствовал подступающую к горлу тошноту. Ради чего он всё это делает? Ради чего стремится погубить представителей прославленных римских родов? Неужели эти варвары хоть когда-нибудь смогут стать достойными преемниками римлян? Кассиодор отчаянно потёр виски, пытаясь разобраться в нахлынувших мыслях. Однако — и если в этом сразу не признаться самому себе, то всё остальное самокопание становится бессмысленным — за всеми этими мыслями находилось одно невысказанное и не сформулированное в словах чувство, которое побеждало любую интеллектуальную брезгливость. Власть — это высшая сила, а потому её обладатель всегда будет оправдан историей. А Кассиодору сильнее чего бы то ни было хотелось именно такой власти. Лишь добившись её, он непременно вспомнит о добродетели и благородстве, чтобы проповедовать их с высот своего трона...

— Так что будем делать дальше? — спросил Тригвилла, явно утомлённый затянувшимся молчанием.

— Искать трёх лжесвидетелей, — очнувшись от задумчивости, коротко ответил Кассиодор.

Глава 15. ТЕОДИЦЕЯ


Какая странная вещь — бессонница! Как бы ни слипались глаза и ни ломило всё тело от дневной усталости, каждый раз происходит одна и та же вещь — сознательное «Я» упорно не желает исчезать, упорно не желает совершать таинственный скачок в своё подсознательное состояние, в котором его ожидают самые странные видения, именуемые снами, и отчаянно цепляется за саморефлексию, за постоянное размышление о самом себе и наблюдение за всеми своими состояниями. Днём, когда все мысли поглощены будничными делами, мы ведём себя настолько инстинктивно и автоматически, что почти не уступаем в этом животным, но зато ночью, в полутьме-полусне, оставаясь наедине с самими собой, никак не можем избавиться от яростных и соблазнительных воспоминаний, которые не дают возможности позволить душе на какое-то время оставить тело и отправиться в странствия по царству Морфея. У животных не бывает подобной бессонницы, и они могут не спать лишь потому, что их мучает боль или голод; но почему наше «Я» так упорно не желает оставлять земной мир и отправляться в потустороннее царство сна? Неужели потому, что у него нет уверенности в благополучном возвращении обратно, в том, что непременно наступит пробуждение?

Боэций в который раз перевернулся с бока на бок и снова лёг поудобнее, в очередной раз пытаясь избавиться от всех этих мыслей и заснуть. Однако возбуждённое сознание вдруг прояснилось настолько, что изгнало последние остатки дремоты, таившиеся в уголках глаз и побуждавшие их слипаться, поэтому ничего не оставалось делать, как продолжить наблюдение за собственными размышлениями. Когда-то, когда он был моложе и страстно хотел женщин, лучшим средством от бессонницы и ночного ужаса перед тем самым единственным и беспробудным исчезновением сознания, которое зовётся смертью, была приятная, томная усталость от любовных игр и ласк. Да и сама обнажённая теплота нежного женского тела навевала такой умиротворённый покой, что смерть представлялась лишь в виде жалкого призрака, поспешно отступающего перед любовью. О, эта пленительная ночная страсть, когда весь мир сокращается до размеров постели, зато возбуждённые чувства переполняют вселенную!

С годами чувств становилось всё меньше и всё реже любовное возбуждение могло всколыхнуть застоявшуюся кровь. Зато всё больше становилось мыслей и всё чаще эти мысли обращались к одной и той же теме: что будет с их духовной субстанцией — «Я», когда перестанет биться сердце? Бессонная ночь и одиночество — вот два главных условия, позволявших глубоко проникнуться мистическим трепетом перед неизбежным уходом из этого мира.

Боэций уже давно, ещё задолго до появления в его доме Беатрисы, перестал спать с женой, и причиной здесь были не столько угасавшие в своей привычной успокоенности чувства, сколько классическая холодность самой Рустицианы. Для неё, истовой христианки и непреклонной римлянки, любви, как сладострастного соития двух нежных сердец, просто не существовало. Был лишь греховный акт, который можно было оправдать деторождением и осквернить наслаждением. Стоило ли удивляться, что она точно истукан лежала в постели, а это могло погасить любовный пыл самого похотливого фавна. Поэтому супружеская постель не давала Боэцию ничего, кроме разочарования, да к тому же в последние годы, когда ей уже перевалило за сорок, Рустициана принялась немилосердно храпеть!

И тогда он окончательно переселился в свою спальню и больше не появлялся в покоях жены. Однако Боэций был ещё крепок душой и телом, а потому иногда позволял себе — «лишь для того, чтобы отдать дань природе и не позволять избытку семени давить на мозг и отвлекать от философских размышлений» — пригласить в свою постель юную рабыню. Чтобы это не имело характера любовной связи и не пробуждало в нём самом никаких иных чувств, кроме чистого сладострастия, эти рабыни постоянно менялись. Впрочем, в последнее время и подобные ночи становились всё реже.

«Это и понятно, — думал про себя Боэций, — ведь если в молодости, когда все члены полны животного огня, мы уделяем большую часть времени удовлетворению своих телесных желаний, то в зрелости нам всё больше хочется заглянуть за тот порог, переступая который мы оставляем свои тела...»

Его дисциплинированный, логический разум был просто не в состоянии уступить вере, тем более вере слепой и нерассуждающей, а потому он всё чаще и неистовее пытался найти неопровержимые доказательства бытия Бога — единственного гаранта бессмертия наших душ. Однако, чем тщательнее он над этим размышлял, тем больше противоречий обнаруживал. Последнее из таких противоречий, не дававшее ему спать ни в эту, ни в предыдущие ночи, состояло в следующем.

Свобода человеческого духа для любого, кто в состоянии присмотреться к спонтанности собственного сознания, к мгновенному возникновению и исчезновению в нём самых противоречивых мыслей, — вещь самоочевидная. Наше «Я» свободно по определению, свободно даже тогда, когда добровольно заключает себя в рамки всевозможных догм и запретов. Оно свободно следовать правилам логики или нарушать их, свободно мыслить любое положение и его отрицание, свободно отказаться от своих мыслей, если понимать под мыслями именно то, что имеет вербальную форму, и сосредоточиться на ощущениях или образах; короче — свободно ото всего, кроме своей свободы!

И вот из этой-то самоочевидной для нас свободы собственного духа вытекало самое сильное сомнение в существовании Бога! Ну действительно, если он наделил нас свободой, то как можно понять и оправдать существование того зла, которое мы совершаем? Это была всё та же проблема теодицеи — «Богооправдания», которой Боэций уделял последнее время очень много внимания. Пусть всеведение Бога, — а он знает всё в вечности, где мировые события существуют одномоментно и сразу как одно настоящее, — не лишает нас свободы, ведь мы действуем во времени, где есть прошлое, настоящее и будущее, пусть наша свобода и всеведение Бога действуют в непересекающихся областях — всё равно это не слишком приближает нас к пониманию существования зла. Ведь, допуская зло, Бог является или не Всеблагим, или не Всемогущим, то есть лишается одного из двух своих важнейших предикатов, а вместе с этим и права называться Богом!

Получается, что наша свобода, обвиняя Бога в наличии зла, тем самым заставляет сомневаться в Его существовании! «Ну хорошо, — продолжал размышлять Боэций, уставившись в темноту, которая начинала сереть, предвещая скорое наступление рассвета. — Если не существует ничего, обладающего большим могуществом, чем Бог, а для того, Кто Всемогущ, нет ничего невозможного, то, значит, Бог может содеять и зло? Нет, конечно же, нет, ведь Бог — это любовь, это высшее благо! Получается, что если тот, Кто Всемогущ, не может содеять зла, тогда зло есть ничто? Оно лишь видимость, призрак, который мы считаем реально существующим только потому, что ограничены в познании Вселенной. А Вселенная исполнена полноты бытия, а следовательно, и блага, поскольку всё, что имеет в этом мире бытие, создано Богом, который есть высшее благо...»

Рассуждение казалось достаточно убедительным, но против него активно протестовал обычный здравый смысл. Если зло — это «ничто», тогда страдания и лишения, достающиеся порядочным людям, — тоже «ничто»? Адские мучения невиновного — «ничто»? Поруганная добродетель и торжествующая мерзость — «ничто»?

От этих будоражащих вопросов можно было сойти с ума. И так бывало всегда, когда абстрактная логика входила в противоречие с полнокровной жизнью. То, что разуму казалось правильным и справедливым, активно опровергалось чувствами, и это вечное противостояние не давало смятенной душе возможности успокоиться в вере.

Заметив тонкий розовый луч, проникавший сквозь неплотно прикрытый оконный занавес, Боэций понял, что ночь философского смятения уже прошла и пора возвращаться к обычным государственным делам. Тем более что и двор, и сенат сейчас находились в Вероне, так что все столичные проблемы ложились на плечи первого министра.

Тяжело вздохнув, он поднялся с ложа, ощущая во всём теле неприятную вялость — очевидное последствие бессонной ночи. От неё могли избавить только утреннее омовение и бодрящий массаж, поэтому Боэций первым делом направился в тепидарий. Ему не хотелось никого видеть, ведь удел философа — одиночество, а он, как политик, был вынужден постоянно общаться с толпой, так что сейчас он даже не стал звать рабов, решив сделать это лишь после того, как искупается в бассейне.

В доме было тихо, и на пути в тепидарий Боэций встретил лишь заспанного атриенсиса, который с откровенным недоумением взглянул на хозяина. Домашние привыкли, что он засыпал очень поздно и просыпался ближе к полудню.

— Пришли ко мне бальнеаторов и распорядись о завтраке, — негромко сказал Боэций и проследовал дальше, направляясь на мерный плеск воды, которая лилась в бассейн из широко разинутых пастей двух бронзовых львов. Бесшумно отодвинув занавес, он вошёл в тепидарий, и тут вдруг какое-то странное неосознанное чувство заставило его мгновенно отпрянуть назад и укрыться за колонной — в бассейне купалась Беатриса.

То пускаясь вплавь, так, что над водой виднелась одна её голова с небрежно заколотыми красивыми волосами, то становясь на мелкое место и начиная шаловливо разбрызгивать вокруг себя воду, окружавшую её мелкой радугой брызг, она была похожа на речную наяду... Осознав это банальное, но пришедшее на ум первым сравнение, Боэций невольно усмехнулся и мысленно добавил: «На наяду, которая и не подозревает о присутствии рядом старого фавна».

Но чего ждёт он сам и почему не выходит из-за колонны? Задав себе этот вопрос, Боэций вдруг почувствовал внутреннюю неловкость. Ему нравилось любоваться обнажённой девушкой, особенно когда она взбиралась на край бассейна, чтобы потом, разбежавшись, с тихим визгом броситься в воду. У Беатрисы были идеально красивые ноги, от которых пришёл бы в восторг любой скульптор, и округлые женские бёдра — бёдра взрослой, полностью сформировавшейся женщины. Но эти женские бёдра через плавный изгиб лона и ягодиц переходили в тонкую девичью талию. Совсем девичьими были и небольшие округлости нежных грудей, увенчанные перламутровыми сферами сосков, и худые плечи, и трогательная шея... Впрочем, глаза мужчины, смотрящего на обнажённую женщину, всегда затуманивает пелена желания, если только он не художник и не пресыщенный развратник. Поэтому, воспринимая женскую наготу через призму своего желания сразу и целиком, мужчина готов порой принять это впечатление за красоту и совершенство. Но стоит только начать оценивать по отдельности пятки, икры, лодыжки, колени, бёдра, ягодицы — и всё целостное очарование исчезает.

Поймав себя на том, что его дыхание становится всё более взволнованным, Боэций смутился окончательно. Он смотрит на Беатрису не глазами отца, а как на девушку, уже созревшую для любви! Конечно, понять истоки подобного отношения было несложно, ведь, чтобы относиться к ней как к ребёнку, он должен был бы взять её на руки сразу после рождения и видеть ежедневно, год за годом, отмечая превращение грудного младенца в маленькую девочку, маленькой девочки в девочку-подростка, девочки-подростка во взрослую девушку. А он узнал Беатрису всего несколько месяцев назад, не успев даже хорошенько изучить её характер!

И всё же в этом невольном подглядывании было что-то постыдное, тем более, что история Рима эпохи империи изобиловала случаями инцеста, начиная от императора Гая Калигулы, который жил со своими сёстрами как с жёнами, и кончая одним из многочисленных «солдатских императоров», который, по слухам, отличался таким безмерным сладострастием, что начал со своей матери, когда ему едва исполнилось четырнадцать лет, а закончил собственным сыном, разменяв шестой десяток. Поэтому Боэций обрадовался, когда Беатриса окончательно вылезла из бассейна и облачилась в короткую тунику, едва доходившую ей до середины бёдер. Он уже хотел было выйти из-за колонны и подойти к дочери, как вдруг Беатриса, всё ещё не замечая присутствия отца, опустилась на колени, молитвенно сложила перед собой руки и прикрыла глаза. Слегка приоткрытые губы её заметно шевелились.

«Почему она молится здесь и что за внезапная перемена настроения? — удивлённо подумал Боэций. — Неужели ей тоже передался экзальтированный и взбалмошный характер её матери?»

Стараясь ступать как можно тише, он осторожно вышел из своего укрытия и направился к Беатрисе. Ему оставалось дойти до неё не больше пяти метров, когда она, видимо, что-то услышав, широко открыла глаза, негромко вскрикнула и тут же вскочила на ноги.

— Доброе утро! — ласково сказал Боэций, откровенно любуясь свежим и нежным лицом дочери, которое мгновенно стал заливать восхитительный румянец, и это придало ей восхитительное очарование невинности.

— Доброе утро, отец! — тихо сказала она, опуская глаза.

— Я не помешал тебе?

Она отрицательно покачала головой, по-прежнему смотря в пол и не замечая того, как откровенно её тонкая туника, надетая на влажное тело, обрисовывает очертания груди и сосков.

— Извини, что я вошёл незаметно, — продолжал Боэций. — Я увидел, что ты молилась.

Она снова кивнула, всё так же не поднимая глаз.

— Но почему в таком странном месте? — продолжал настаивать Боэций. — И о чём ты хотела попросить нашего Бога?

— Когда я ещё жила с мамой, то привыкла молиться после каждой, пусть даже самой незначительной радости, которую нам посылал Господь, — нерешительно ответила Беатриса, робко посмотрев на отца, — а это купание доставило мне такую радость...

— Милое дитя!

— И, кроме того, я хотела попросить Бога заступиться за Максимиана и оберегать его во имя нашей любви...

— Оберегать? — удивился Боэций. — Но разве ему что-то угрожает?

— Да, — кивнула дочь, — ведь через несколько дней он должен жениться на готской принцессе, а поскольку он обещал мне этого не делать, то может навлечь на себя гнев короля.

— Ах, вот в чём дело! — воскликнул магистр оффиций, мгновенно вспоминая о том, что обещал Максимиану поговорить с Теодорихом, но так и не смог этого сделать, поскольку тот со всем своим двором отправился в Верону. Оттуда король собирался поехать в Байи — знаменитый курорт с целебными источниками, где проводили италийские зимы многие римские императоры и где у Теодориха, заядлого садовода, был любимый сад, посаженный им собственными руками. Боэций давно уже не видел юного поэта, которому пришлось последовать за своим отцом и который в этот момент тоже должен был находиться в Вероне. Собственная забывчивость заставила его нахмурить брови и задуматься. Беатриса молча стояла перед отцом, ожидая, когда он снова заговорит.

— Да, — наконец произнёс Боэций, — нашему милому юноше действительно может понадобиться Божья помощь... Ну-ну, не бойся, ничего страшного, — поспешно добавил он, заметив, как Беатриса переменилась в лице, — просто на какое-то время, до тех пор, пока я не смогу убедить короля отменить своё решение, Максимиану лучше всего будет скрыться в одном из самых отдалённых поместий своего отца. Ведь ты переписываешься с ним, правда? — вдруг быстро добавил он и лукаво взглянул на дочь.

Она молча кивнула головой, но на этот раз её взгляд был не смущён, а внимателен.

— Вот и отлично. Напиши ему о моём совете и поскорее отправь письмо. До Вероны не так далеко, и гонец успеет обернуться за трое суток. Если хочешь, я сам напишу Максимиану и отправлю письмо с королевской почтой. Я всё равно собирался через два дня написать в Верону.

Беатриса кивнула, и Боэций, давно забыв о своём невольном подглядывании, вдруг почувствовал себя счастливым оттого, что у него есть дочь, которую рано или поздно он выдаст замуж. Расставшись с ней, — а Беатриса направилась в свои комнаты, — Боэций решил, что напишет в Верону не через два дня, а сразу же после бани и завтрака, и отправит письмо завтра же. Однако из послания Симмаха, которое два часа спустя доставил измученный гонец, Боэций понял, что в Верону — и немедленно — придётся отправиться ему самому.

«Плохие новости, Северин Аниций, — писал его тесть, — очень плохие новости! Я потому пишу об этом в самом начале, чтобы ты, пока будешь читать моё письмо, уже заранее настроился на самый решительный лад. Наступают времена, когда нам всем предстоит проявить и твёрдость, и находчивость, и мужество. Наступают тяжёлые времена, сын мой!

Итак, по порядку. На вчерашнем заседании сената, которое происходило в присутствии короля Теодориха, королевский референдарий Киприан заявил, что две недели назад на границе с Византийской империей королевским дозором был перехвачен секретный гонец в Константинополь.

Имени его он не назвал — оно якобы осталось неизвестным, поскольку гонец был ранен стрелой и умер, когда его везли обратно в Равенну. То, что Киприан лжёт, было очевидно, неясно лишь, в чём именно лжёт и для чего он это делает.

После этого он зачитал письмо, найденное при обыске гонца. Оно адресовано императору Юстину и написано нашим общим другом Альбином. Так это на самом деле или не так, мне лично сказать сложно, поскольку сам сенатор, разумеется, отрицал своё авторство, но те идеи и предложения, которые в нём содержались, и ты, и я неоднократно слышали из уст нашего неосторожного друга. Эти идеи хорошо известны, поэтому я не буду их повторять, дабы меня не обвинили в том, что я их разделяю, — на тот случай, если моё письмо вдруг постигнет участь писем Альбина.

Король был явно разъярён, но, пытаясь сохранить перед сенатом видимость объективности, потребовал доказательств подлинности этого письма. И тогда на сцену вышли три шута, три персонажа, о которых можно говорить словами комедии Аристофана:


Взглянуть с небес — вы подленькими кажетесь,
Взглянуть с земли — вы подлецы изрядные.

Каждый из них тебе хорошо знаком. Во-первых, это мерзавец Василий, который был некогда изгнан с королевской службы за то, что, наделав долгов, пытался рассчитаться со своими кредиторами, строча на них доносы в королевскую цензуру. Во-вторых, это Гауденций, которому за его многочисленные преступления та же королевская цензура повелела отправиться в изгнание. Когда же он, не желая подчиниться, устремился под защиту святого убежища, то сам Теодорих приказал ему покинуть Равенну, угрожая в случае повторного отказа заклеймить и сослать силой. О третьем, Опилионе, можно сказать только то, что это родной брат Киприана, а потому все дальнейшие слова излишни. К сожалению, все трое римляне...

И вот эти три преступника, в отношении каждого из которых уже был вынесен приговор (разумеется, не превративший их в порядочных людей), оказались главными свидетелями. Все трое поклялись на Библии, подтвердив, что письмо является подлинным и что они готовы поддержать все обвинения, которые выдвинул королевский референдарий против сенатора Альбина. Союз четырёх негодяев, достойный умиления!

О дальнейшем писать тяжело и грустно. Наш бедный друг был арестован прямо в том здании, где заседал сенат. Отдавая приказ об аресте, король имел такой зловещий и торжествующий вид, что я, кажется, понял его дальнейшие намерения. Видимо, он решил воспользоваться этими обвинениями для того, чтобы разом избавиться от неугодных сенаторов. Поэтому я почти уверен, что арест Альбина первый, но далеко не последний.

В конце заседания сената король распорядился немедленно послать за тобой, чтобы по прибытии в Верону ты смог участвовать в суде священной консистории, перед которым вскоре должен будет предстать наш общий друг. Королевский гонец прибудет или одновременно с моим, или немного позже.

Я тоже бы очень хотел тебя видеть, тем более что наступают такие времена, когда негодяи объединяются, чтобы обвинять людей порядочных. Что ещё нам остаётся делать, как не, объединившись, выступить против негодяев? Я знаю, как тяжело на сенаторов подействовал арест Альбина, и с уверенностью могу предположить, что в решающий момент они окажутся на нашей стороне.

До скорой встречи, и да хранит тебя Бог!»

Глава 16. УСМИРЁННАЯ НАДМЕННОСТЬ


Корнелий откровенно торжествовал и даже не пытался скрывать своих чувств. То, о чём лишь мечтал его друг, удалось совершить ему, неотразимому покорителю женских сердец. Прекрасная Амалаберга лежала перед ним, послушно раскинув ноги, покорясь его могучему мужскому напору. И Виринал старался на славу, вонзаясь в неё такими отчётливо упругими содроганиями, что надменная готская принцесса кусала губы и жалобно, по-детски стонала.

Эта сцена происходила после того дня, когда она сначала пыталась затравить его собаками, а потом даже не посмела воспротивиться решительному поцелую победителя огромных псов. Корнелий понял, что Амалаберга теперь целиком находится в его власти, а всё дальнейшее — дело подходящего случая. Такой случай настал после приезда королевского двора в Верону. Корнелий был сыном и единственным наследником богатого римского всадника, поэтому ему не составило особого труда снять небольшую, но очень изящную виллу в окрестностях города. После этого он вновь послал Амалаберге письмо, в котором самым любезным и вместе с тем непреклонным тоном назначил ей свидание в роще за городскими воротами.

В назначенный день он ожидал её там, сидя верхом на великолепном идумейском жеребце и нетерпеливо посматривая на дорогу. Не сомневался он только в одном — что она приедет; однако всё остальное — каким окажется их свидание и как поведёт себя Амалаберга — зависело от слишком многих обстоятельств, и потому он не загадывал наперёд. Его опыт говорил Корнелию о том, что женская душа непредсказуема, и поэтому уверенность в победе даёт лишь первый вздох, который раздаётся из женских уст в тот момент, когда вступает в дело твёрдая мужская плоть.

Стоял чудесный зимний день, когда подмороженная за ночь земля так весело звенит под конскими копытами, а прозрачный морозный воздух украшает лицо бодрым румянцем. Издалека, от ворот Вероны, доносился нестройный гул голосов, скрип повозок, щёлканье бичей и мычание коров, которых вели на городскую бойню. Сияющее зимнее солнце наполняло оживлённым блеском скромный пригородный пейзаж, и даже оголённые деревья казались тонким акварельным рисунком, нанесённым рукой божественного художника на жёлтое полотно сжатых полей.

Корнелию не пришлось долго ждать, и он даже не успел толком замёрзнуть, когда из городских ворот выехали две всадницы, в одной из которых, умело правившей белой кобылой, он сразу же узнал Амалабергу. Второй, судя по всему, была её служанка. Амалаберга тоже заметила Виринала, потому что вдруг осадила лошадь и, повернувшись к своей спутнице, что-то сказала ей, после чего та поехала обратно. Корнелий сразу же повеселел: раз девушка отсылает служанку — значит, она ждёт от свидания чего-то такого, что предстоит скрывать!

Застыв на месте, он ждал приближения Амалаберги и, лишь когда расстояние сократилось до двух стадий, тронул жеребца и шагом поехал ей навстречу. В светло-серой шерстяной столе, серебристом плаще и изящном головном уборе Амалаберга была очень хороша собой, а смущённый вид и тонкий румянец делали её необыкновенно соблазнительной. По правилам этикета ему полагалось заговорить первым, но он намеренно затягивал паузу, улыбался и с удовольствием смотрел на девушку.

В любое другое время Амалаберга бы мгновенно возмутилась и повернула обратно. Но теперь она чувствовала, что с ней происходит что-то непонятное для неё самой, поэтому лишь отводила глаза и растерянно покусывала губы, которые приобретали всё более алый оттенок. Ей казалось, что она виновата перед Вириналом, что ей нужно перед ним оправдаться, и это смущало и сбивало с толку Амалабергу, которая никогда раньше не испытывала ничего подобного. Из-за своей неопытности в подобных делах она даже не задумывалась над тем, что желание оправдаться возникает как следствие желания нравиться, и не просто нравиться, а именно этому человеку. Ну а это последнее желание уже верный признак любви.

— Здравствуй, — наконец произнесла она. — Я приехала, потому что... Я хочу сказать, что...

— Не надо оправдываться, моя драгоценная, — вдруг весело сказал Виринал, прекрасно поняв её состояние. — Ты приехала, и я уже счастлив!

Он наклонился в седле и ловко поцеловал её в губы, так что она не успела ни удивиться, ни отстраниться, покорно принимая его поцелуй.

— Едем! — отрываясь от её тёплых губ, решительно сказал Корнелий, и Амалаберга послушно, даже не спросив, куда, подобрала поводья и поскакала рядом с Вириналом.

Они быстро промчались через рощупо старой лесной дороге, проехали под аркой ворот и вскоре уже слезали с лошадей, отдавая их на попечение проворных молчаливых рабов. Амалаберга вела себя так, словно находилась в каком-то лунатическом сне: не стала рассматривать виллу или расспрашивать, кому она принадлежит, а всё так же молча позволила Корнелию взять себя за руку и провести внутрь. Тот же действовал уверенно и решительно, руководствуясь классическим правилом любого ловеласа: пока женщина не говорит «нет», надо успеть зайти как можно дальше, чтобы пресечь все возможные пути к отступлению.

Поэтому он быстро провёл её через внутренние покои, не давая возможности остановиться и оглядеться, в кубикул. Здесь царила волнующая полутьма — темно-бордовые занавесы были плотно задвинуты, горел единственный масляный светильник, стоявший на столике перед широким ложем, от белоснежных покрывал которого исходил аромат жасмина. В комнате было тепло от бронзовой жаровни, таинственно светившейся раскалёнными углями, и тихо — даже снаружи не доносилось ни малейшего звука, словно во всём доме, кроме них, никого не было.

Амалаберга вскинула голову, мгновенно осмотрела спальню, и, так ничего и не сказав, испуганно перевела взгляд на Корнелия. Ему даже показалось, что она начала дрожать. «Вот так оно всегда и бывает, — вдруг подумалось ему. — Вся эта наигранная надменность мгновенно сменяется робким испугом и трепетом, как только дело доходит до неизбежного момента в жизни любой, пусть даже самой гордой девушки». В своих отношениях с женщинами он уже давно достиг той стадии цинизма, когда любовная опытность или, напротив, целомудренность и девственность очередной возлюбленной интересовали его лишь постольку, поскольку могли помочь или затруднить в удовлетворении его желаний. А то, что Амалаберга была девственна, он понял почти сразу, как только начал её раздевать и наткнулся на слабое и робкое сопротивление, вызванное, как он это прекрасно сознавал, стеснительностью и страхом.

Однако Корнелий был так нежен, настойчив и твёрд, так горячо целовал каждый обнажаемый участок её тела, шепча при этом самые интимные и страстные признания, что вскоре они оба, обнажённые, оказались на ложе. Теперь уже и он сам, начиная терять голову от её статного прекрасного тела, забыл о своей роли умелого соблазнителя, полностью отдавшись упоительной игре любовных ласк. Но когда настал самый решительный момент и Корнелий, осторожно приподняв и разведя её ноги, с нежной силой вошёл в Амалабергу и она начала стонать, тогда, глядя сверху вниз на её покорное лицо со страдальчески закушенной нижней губой, он вдруг вспомнил полёт стрелы и Максимиана, истекающего кровью у него на руках, резкий приказ и огромных псов, с бешеным лаем мчащихся на него. Прежняя нежность внезапно сменилась яростной жаждой мести. Он напрягся, стиснул зубы и стал терзать её могучими и резкими ударами, каждый из которых порочно сотрясал её полные груди и вызывал у Амалаберги то полувскрик, то полустон. А Корнелий, всё более возбуждаемый этими стонами и сотрясениями, ускорял и ускорял темп до тех пор, пока не почувствовал накатывающееся приближение оргазма. Вырвав у Амалаберги последний, самый громкий вскрик, он резко вышел из неё и тут же сделал то, что всегда делал тогда, когда стремился до конца насладиться победой над женщиной, подвергнув её дополнительному унижению.

Резко приподнявшись, он сел на неё верхом и принялся заливать её груди горячим семенем, причём делал это с нарочитой небрежностью, так что отдельные брызги попадали на лицо Амалаберги, которая, слегка приоткрыв глаза, с испуганным недоумением следила за его действиями, не смея пошевелиться или запротестовать. Наконец он окончательно успокоился и даже наградил её снисходительным поцелуем, после чего лёг рядом и шумно вздохнул. Наступило молчание. Через несколько минут Корнелий искоса взглянул на Амалабергу и подумал, что теперь, одержав нелёгкую победу, можно проявить снисходительность.

Поднявшись с ложа, он взял со стола стеклянный кувшин, сделанный в виде фазана, гордо изгибавшего голову-горлышко, и разлил вино в две золотые чаши. Потом он снова приблизился к Амалаберге, одну из чаш протянул ей, а из второй принялся омывать её груди, при этом лукаво улыбаясь.

— У тебя совершенно изумительные груди, драгоценная моя, — сказал он. — И я хочу приказать своему скульптору сделать по форме одной из них чашу, чтобы всегда иметь её перед глазами и вспоминать о тебе.

— Кроме тебя, их ещё не видел ни один мужчина, — слегка охрипшим голосом произнесла Амалаберга, приподнимаясь на ложе и делая быстрый глоток.

— В самом деле? — деланно удивился Корнелий. — Такое сокровище, и, кроме меня, ещё никто не видел? — Он наклонился и нежно провёл кончиком языка по влажному от пролитого вина упругому соску левой груди. — Тогда я могу только гордиться, что ты удостоила меня этой чести.

Амалаберга бросила на него быстрый взгляд, словно пытаясь понять, насколько искренне он это говорит. Корнелий постарался избавить свой взор от излишней лукавости и снова вздохнул.

— Жаль только, что я недолго буду наслаждаться этим блаженством!

— Почему ты так говоришь? — быстро спросила Амалаберга.

— Потому что ты должна будешь выйти замуж за моего лучшего друга.

— Этого не будет!

— Да? — Корнелий пристально взглянул на неё. — А как же воля короля?

— Мой отец уговорит его изменить своё решение. — Амалаберга произнесла это недостаточно твёрдо, что не ускользнуло от внимания Корнелия. «Уж не собирается ли она вместо Максимиана взять в мужья меня? — подумал он. — Честно признаться, я ещё не готов к семейной жизни, да к тому же стать зятем Тригвиллы... Брр!»

— Хорошо, если так, — задумчиво заметил он вслух. — И всё же, почему ты предпочла меня моему другу? Ведь он гораздо красивее, кроме того, поэт...

— Потому что ты — воин! — прозвучал ответ, и Амалаберга неожиданно придвинулась к Корнелию и стала покрывать его мускулистую грудь быстрыми застенчивыми поцелуями. Он вздохнул, отставил в сторону чашу и ласково погладил её по голове. Она перехватила его левую руку, на которой алели глубокие следы, оставленные собачьими зубами, и стала нежно, словно извиняясь, целовать их своими тёплыми губами...


Спустя три часа они расстались и порознь возвратились в Верону. Корнелий направился домой, но, проезжая через центральную площадь, обрамленную с трёх сторон невысокой крытой колоннадой, заметил возле фонтана знакомую фигуру.

— Максимиан! — окликнул он приятеля и направил свою лошадь к нему. Поэт вздрогнул и очнулся от задумчивости.

— Хорошо, что я тебя встретил, — сказал Максимиан своему приятелю, когда тот спрыгнул на землю. — Прикажи своему рабу отвести коня домой, и давай пройдёмся. Мне надо о многом с тобой посоветоваться.

— Да и мне есть о чём тебе рассказать, — согласился Виринал, передал поводья следовавшему за ним рабу и пошёл рядом с другом.

Они вступили под своды колоннады и стали прогуливаться взад и вперёд, не обращая внимания на шумную, пёструю городскую толпу. Вот через неё медленно проследовал богатый паланкин с плотно задёрнутыми занавесами, впереди которого шёл огромного роста слуга в красном плаще, криками, а то и кулаками разгонявший прохожих. Вот уличный торговец пирожками вступил в шумную перепалку с пьяным цирковым наездником, чья туника носила на себе явные следы извергнутого назад вина. Вот прошёл бородатый готский стражник, ведя под руку толстую накрашенную шлюху. В окружении уличных мальчишек медленно двигался флейтист, наигрывая на ходу какую-то унылую мелодию. С большим свитком под мышкой торопливо проследовал писец королевской канцелярии, едва не столкнувшись с крестьянкой, нёсшей большую корзину яиц.

— Ты уже знаешь о том, что три дня назад мой отец был арестован прямо на заседании сената? — мрачно спросил Максимиан.

— Да, — кивнул Корнелий и неуверенно добавил: — Я даже слышал о тех обвинениях, которые против него выдвинуты. Надеюсь, что всё это окажется вздором и он будет освобождён...

— О нет, даже если это окажется вздором, его уже не освободят, — покачал головой Максимиан. — Он сам это понимает и сумел прислать мне из тюрьмы записку, в которой советует приготовиться к самому худшему и говорит о том, что сам уже мысленно готов ко всему.

— Но почему, почему?

— «Море зла нахлынуло!»[42]. Видимо, из-за своего резкого характера и неосторожных высказываний он сумел навлечь на себя гнев короля.

— Так бывало и раньше, но никого за это не казнили!

— Видимо, что-то изменилось...

— А как же твоя свадьба?

— Вот об этом-то я и хотел с тобой посоветоваться, — вздохнул Максимиан. — Понимаешь, если король всё же решит не отказываться от своего слова, то я вынужден буду жениться на Амалаберге, поскольку это единственное, что можно сделать, чтобы спасти моего отца! Мысленно я уже примирился с этим и, когда ты меня окликнул, как раз обдумывал, как сообщить об этом Беатрисе, но...

— Но теперь она сама на это не согласится! — неожиданно воскликнул Корнелий.

— Кто? Беатриса? — недоумённо спросил Максимиан.

— При чём тут Беатриса? Амалаберга! Я хочу сказать, что теперь она не согласится выйти за тебя замуж.

— Почему ты в этом так уверен?

— Да потому, что сегодня она стала моей любовницей и теперь я имею над ней такую власть, что на следующее свидание мы даже можем отправиться вместе! — хвастливо заявил Корнелий.

Максимиан удивлённо посмотрел на друга и вдруг почувствовал резкий укол ревности.

— Ты стал возлюбленным Амалаберги?

— О да, и не только возлюбленным, но и её господином. — Виринал не удержался и подробно рассказал слегка побледневшему Максимиану о том, что произошло несколько часов назад на загородной вилле. — Так что ты скажешь о моём предложении в следующий раз овладеть ею вдвоём? — в заключение своего рассказа спросил он.

Максимиан был взволнован и не сразу нашёлся с ответом. Уж слишком соблазнительно-порочным было видение Амалаберги, отдающейся им обоим так же, как это когда-то делала Феодора.

— Не знаю... — наконец пробормотал он, чувствуя и зависть к своему удачливому другу, и злость по отношению к этой надменной твари, которая однажды чуть было не убила его в угоду своей гордости, а в итоге оказалась такой же развратной, как и все женщины. — Не знаю... Но подожди, я ещё не сказал тебе о том письме, которое сегодня получил из Равенны от первого министра. Он советует мне на время скрыться и подождать, пока пройдёт намеченный день свадьбы, уверяя, что впоследствии сумеет смягчить гнев короля.

— Прекрасный совет, которому надо непременно последовать! — неожиданно раздался уверенный голос, и оба приятеля вздрогнули от неожиданности. Они так увлеклись своей беседой, что не обратили внимания на высокого статного человека в белой тоге, который остановился неподалёку и уже некоторое время внимательно прислушивался к их взволнованным голосам.

— Кассиодор! — пробормотал Максимиан, а Корнелий лишь изумлённо передёрнул плечами.

— Да, мой юный друг, — заговорил Кассиодор, подходя к ним вплотную, — случайно получилось так, что я подслушал ваш разговор, прошу вашей снисходительности, и теперь вынужден повторить ещё раз: непременно последуй совету благородного Боэция!

— Значит, мне надо скрыться из города и не являться на собственную свадьбу?

— Именно так, тем более что благодаря твоему другу, — Кассиодор улыбнулся и взглянул на Виринала, — сама невеста будет этому только рада.

— Но мой отец?

— У твоего отца есть могучие заступники — принцепс сената и magister officiorum, который прибудет в Верону со дня на день, так что они сами постараются сделать всё возможное, чтобы отвести от него обвинения. А если ты останешься в городе, но заявишь о своём нежелании жениться, то этим самым только вызовешь приступ гнева короля.

Кассиодор говорил так просто и серьёзно, что Максимиан поневоле начинал ему верить. Не зная, что делать, он вопросительно взглянул на Корнелия, который молча кивнул, явно соглашаясь с начальником королевской канцелярии.

— Хорошо, пожалуй, я последую твоему совету, — медленно произнёс Максимиан. — Но лишь после того, как увижусь с первым министром.

— Передавай ему мои уверения в самом глубоком почтении, — невозмутимо сказал Кассиодор и, кивнув обоим молодым людям, неторопливо последовал дальше, сопровождаемый на некотором отдалении двумя вооружёнными рабами — привилегия, которой удостаивались очень немногие знатные римляне. «Забавно, — подумал он, чувствуя, что оба друга пристально глядят ему вслед, — но что бы сказал милейший Тригвилла, узнав о похождениях своей дочери? Право же, сама судьба благоприятствует моим целям... Ну а то, что мне придётся жениться на возлюбленной этого щенка Виринала... Что ж, отнесёмся к этому с философским спокойствием и спишем всё на неисправимую порочность женской натуры!»

Глава 17. НЕСЧАСТЬЕ


— Ты обратил внимание на то, как странно он держит руки? — спросил Боэций своего тестя Симмаха, воспользовавшись небольшой суматохой перед началом совместного заседания сената и суда священного консистория, когда присутствующие рассаживались по своим местам, ожидая прибытия короля.

— О да! — тяжело вздохнул Симмах, бросая соболезнующий взгляд туда, где в окружении готской стражи одиноко томился бледный изнурённый Альбин. — Они, наверное, пытали его калёным железом или вздёргивали на дыбу.

— Нет! — вздрогнул первый министр. — Я не верю, король бы этого не допустил, ведь он считает себя христианином!

— А остаётся варваром. Впрочем, если они прибегли к пыткам, то это верный признак того, что у них не хватает доказательств и они пытаются восполнить эту нехватку признаниями самого обвиняемого, — рассудительным тоном заметил принцепс сената. — Поэтому будем внимательны, Северин Аниций, будем внимательны!

Они разошлись по своим местам, поскольку Теодорих, сопровождаемый небольшой свитой, в которой выделялся гигант Конигаст, уже входил в зал через широко распахнутые двери нижнего яруса, украшенные огромными бронзовыми ручками в виде львиных лап. Всего в зале имелось три больших яруса, устроенных полукругом, почти как в здании театра. Только внизу вместо сцены находился небольшой подиум для курульного кресла[43] принцепса сената. Каждый из ярусов заполняли складные стулья, на которых восседали сенаторы, причём те из них, которым дозволялось выступать благодаря большому стажу или занимаемой должности, сидели в нижнем ярусе по обе стороны от подиума; средний ярус принадлежал священникам, а верхний отводился для тех, кто имел только одно право — принимать участие в голосовании.

Поскольку это заседание сената проводилось совместно с судом священного консистория и королём, в зале было возведено ещё два подиума: один в непосредственной близости от входа — для Теодориха, второй в нише высокого стрельчатого окна — для суда, состоявшего из двенадцати священников высшего ранга — шести католических кардиналов и шести арианских епископов. Именно напротив этого подиума в окружении стражи и должен был стоять обвиняемый.

При появлении короля все присутствующие встали и снова опустились на свои места лишь после того, как Теодорих подал к этому знак. Остались стоять на ногах лишь те, кто составлял королевскую свиту, — рядом с королевским подиумом не было ни единого стула. Боэций, который обычно занимал место в нижнем ярусе, ближайшее к подиуму принцепса, на этот раз решил изменить своей привычке и тоже подошёл к Теодориху, встав по другую сторону от Кассиодора, Тригвиллы и Конигаста. Король ответил на приветствие своего первого министра, не разжимая губ, лёгким наклоном головы.

Судебное заседание началось с того, что перед собравшимися выступил королевский референдарий Киприан и в очередной раз повторил все свои обвинения против Альбина. Сенатор выслушал своего обвинителя, гордо вскинув голову, и на вопрос председателя суда, чью должность обычно исполнял сам папа и которая на этот раз была поручена Эннодию, решительно заявил:

— Вины своей не признаю, поскольку всё сказанное королевским референдарием от первого до последнего слова является клеветой. Я не писал императору Юстину и не посылал к нему никаких гонцов.

Боэций вспомнил их разговор, когда Альбин предлагал ему сделать именно то, в чём его сейчас обвиняют. Как жаль, что он не может поговорить с ним наедине и выяснить, насколько истинными являются эти обвинения! В любом случае сейчас они с Симмахом находятся в сложном положении: как защищать их общего друга, не зная подлинных поступков Альбина, но зная, что обвинения по сути своей полностью соответствуют его внутренним убеждениям! Ведь опальный сенатор всегда мечтал возродить Римскую империю под эгидой Константинополя, а именно это и вменялось ему в вину под видом государственной измены, а также он был очень невысокого мнения о Теодорихе, не раз называя его варваром и мерзавцем, то есть подпадал и под второй пункт обвинения в «оскорблении величества». «Кто полон мыслей суетно-заносчивых, того накажет собственный язык»[44]. «Что делать и на чём строить свою речь в защиту Альбина?» — размышлял Боэций. В такой ситуации осталось только отрицать подлинность самих писем, тем более, что эту подлинность свидетельствовал не гонец, а три отъявленных негодяя, в продажности которых можно было не сомневаться.

Вскоре три этих негодяя предстали перед судом и торжественно поклялись на святом распятии, что письма являются подлинными. Причём один из свидетелей, Гаудеиций, разгорячившись и желая отличиться, заявил даже о том, что видел, как сенатор писал эти письма. Потом Теодорих вопросительно посмотрел на Боэция, который прекрасно понял этот взгляд, ведь ради своего выступления он и был вызван из Равенны, именно его свидетельство и должно было уравновесить свидетельства Василия, Опилиона и Гауденция. Но зачем король так стремился привлечь к этому делу своего первого министра? Ради соблюдения объективности или для каких-то иных целей?

Боэций встал и произнёс весьма краткую и не слишком энергичную речь, в которой для начала напомнил присутствующим о прошлых преступлениях нынешних свидетелей:

— А среди этих преступлений есть даже отказ повиноваться твоей королевской воле! — заметил он Теодориху.

Затем он упомянул о том, что такой прямолинейный и честный человек, как сенатор Альбин, уже в силу своего характера имеет множество врагов, которые рады воспользоваться любым предлогом, чтобы лишить его репутации, а то и жизни.

— А ведь тот же Василий является должником сенатора! — не забыл вставить Боэций.

Закончил он указанием на бессмысленность самих предложений, содержавшихся в перехваченных посланиях:

— Из Константинополя доходят известия о том, что император Юстин уже настолько стар и выжил из ума, что вряд ли даже поймёт, о чём идёт речь, если ему прочитать хотя бы одно из этих писем.

— Последнее возражение является несущественным для обвинения, — тут же заметил председатель суда Эннодий, а Киприан что-то пробормотал о том, что, хотя император действительно стар, всеми делами империи теперь заправляет его честолюбивый племянник Юстиниан, который настроен весьма воинственно.

— Ну, хорошо, — сказал Теодорих, когда лёгкая перепалка, возникшая по окончании речи Боэция, смолкла, — можно согласиться со всеми твоими доводами, но берёшься ли ты утверждать, что Альбин никогда и не замышлял ничего подобного?

Магистр оффиций ждал подобного вопроса и очень боялся его услышать. Вопрос этот прозвучал слишком рано: с момента начала заседания прошло не более получаса, но вместе с этим вопросом наступил самый критический момент, от которого может зависеть судьба не только сенатора Альбина, но и многих других людей, в том числе и самого Боэция.

— Согласись, о мудрейший король, — осторожно начал он, глядя прямо в глаза Теодориху, — что ты требуешь от меня такого всезнания, которое под стать только Господу Богу. Разве могу я утверждать или отрицать что-то о том, что думал или не думал сенатор Альбин? Нам не дано знать мысли нашего ближнего, ведь даже свои чувства мы научились умело скрывать...

— Возражение уклончивое, — заметил Теодорих. — Альбин был одним из твоих друзей, а кому же, как не друзьям, поверяются самые тайные мысли?

Боэций глубоко вздохнул и решился на отчаянный шаг.

— Перед всеми присутствующими в этом зале я могу поклясться на распятии, что никогда и нигде не слышал от сенатора Альбина оскорбительных речей в адрес нашего короля и не был сведущ о его преступных замыслах в отношении нашего государства! Более того, я хочу заявить, что если бы донос на сенатора Альбина был истинен, тогда виновным можно было бы считать не только его, но и сенат, его главу Симмаха и меня как магистра оффиций!

Ряды сената зашумели, а судьи стали растерянно переглядываться, поворачиваясь к Теодориху, словно пытаясь по выражению его мрачного лица понять свои дальнейшие действия. Альбин побледнел, а Симмах чуть-чуть улыбнулся Боэцию. Тот смотрел в сторону своего тестя, поэтому и не заметил того, с каким выражением переглянулись Киприан и Кассиодор. «Вот теперь он угодил в ловушку, — подумал последний. — Всё произошло именно так, как я и рассчитывал». И он сделал знак Киприану, на что тот ответил утвердительным кивком.

— Хорошо, — снова согласился Теодорих, — подайте ему распятие.

В какой-то момент Боэцию показалось, что победа близка, поэтому он достаточно легко принёс ту клятву, которая была наполовину заведомым лжесвидетельством, но зато спасала его друга. Альбин знал об уважении, с которым Боэций относился к королю готов, и действительно в его присутствии не позволял себе оскорбительных выпадов в адрес Теодориха. Ну а преступные замыслы сенатора должны были остаться на его совести...

Подняв голову и заметив взгляд Кассиодора, магистр оффиций поневоле насторожился. Начальник королевской канцелярии имел самый отсутствующий вид, словно всё происходящее его совсем не касалось.

— Разреши, о великий король, задать мне ещё один вопрос? — вдруг каким-то плачущим голосом взмолился Киприан. — Один вопрос — и дело можно будет считать решённым!

— Задавай, — разрешил Теодорих.

— Известен ли нашему почтенному первому министру, — заговорил Киприан, обращаясь к Боэцию, но не отходя при этом от трона Теодориха дальше, чем на три метра, словно трусливая собака, которая хочет тявкнуть и тут же укрыться за спиной хозяина, — свободнорождённый римский гражданин по имени Павлиан?

Ужасная догадка зловещей молнией сверкнула в мозгу первого министра. До сих пор он считал, что всё происходящее является результатом или навета, или неосторожного поведения самого сенатора, который всегда отличался решительностью, порой необдуманной, и который вполне мог отправить гонца в Константинополь без ведома своих единомышленников Боэция и Симмаха. Но этот вопрос Киприана... Неужели этот гонец, якобы убитый при задержании на границе, — Павлиан? И вот сейчас его выведут из заднего помещения и предъявят суду. Но тогда почему речь идёт о письмах Альбина к Юстину, а не о письмах Боэция к папе Иоанну I?

На этот раз в зале воцарилась полная тишина. Все почувствовали какую-то зловещую подоплёку, содержавшуюся в этом простом с виду вопросе, и затихли. Боэций напряжённо и лихорадочно обдумывал свой ответ. Сказать, что неизвестен? Но для опровержения этой лжи достаточно опросить его домашних рабов. Подтвердить, что известен? Но тогда его спросят, посылал ли он его в Константинополь?

— Да... — с большим трудом выговорил он. — Некоторое время назад я выкупил этого человека у его прежнего хозяина — судовладельца Арулена, который обвинял его в краже жеребца. Этот Павлиан какое-то время служил у меня конюхом, но затем исчез, и с тех пор я его больше не видел. Я решил, что он сбежал от меня так же, как сбегал постоянно от своего первого хозяина...

По залу прошелестел лёгкий вздох, все стали переглядываться и переговариваться. Многие лихорадочно вытирали вспотевшие лбы.

— Тогда, о великодушный король, — снова заговорил Киприан и, к величайшему ужасу Боэция, вдруг извлёк из своей тоги какие-то заляпанные бурой засохшей кровью свитки, в которых он мгновенно узнал свои письма к Иоанну, — позволь мне задать ещё один вопрос благородному Северину Аницию.

— Задавай, — кивнул Теодорих, так же, как и все остальные, заинтригованный видом этих свитков.

— Почему у этого сбежавшего конюха, кроме писем сенатора Альбина к императору Юстину, были обнаружены и письма магистра оффиций к папе Иоанну I, которого ты сам, достославный король, направил в Константинополь? Я надеюсь, что наш благородный первый министр не будет отрицать, что эти письма написаны его рукой и не являются поддельными?

Это был сильный удар и нанёс его, конечно же, не Киприан, талантливый, хотя и трусливый исполнитель, а начальник королевской канцелярии, который теперь, как и все остальные, пристально смотрел на Боэция и ожидал ответа, тая усмешку в уголках холодных серых глаз. Но что было отвечать на этот раз? Сказать, что не знает, откуда у Павлиана взялись его письма, и этим вызвать всеобщее недоверие? Рассказать всю правду? Но кто теперь поверит в то, что письма Альбина являются подложными, если у того же самого гонца оказались подлинные письма самого Боэция? Да, Кассиодор недаром славился своим тонким умом — задумать и довести до конца такую тонкую комбинацию мог только человек поистине незаурядный! Но чего он добивается? Гибели Боэция? Унижения сената? Гибели последних истинных римлян?

Киприан не вытерпел и, так и не дождавшись ответа первого министра, радостно выпалил в зал свою собственную версию:

— Северин Аниций молчит потому, что он сам участвовал в этом заговоре! Сговорившись с сенатором Альбином, они дали своему гонцу и те, и другие письма: одни, которые написал первый министр, — для отвода глаз, другие, написанные сенатором, — для передачи императору Юстину! Я обвиняю Боэция в причастности к заговору сенатора Альбина и в государственной измене!


Вернувшись в Равенну, Максимиан не решился направиться в городской дом своего отца, боясь встретить кого-нибудь из знакомых и тем самым обнаружить своё возвращение. Вместо этого он остановился на загородной вилле, где зимой было совсем мало слуг и где он мог жить, не опасаясь того, что его найдут. На следующий день он послал в дом Боэция раба с запиской для Беатрисы и теперь нетерпеливо прохаживался по опустевшему зимнему саду, ожидая или ответного послания, или приезда самой девушки. Настроение у него было тревожное — он думал о предстоящем суде над отцом и грозящей всему его семейству конфискации имущества. Будущее представлялось ему мрачным фоном, и единственным светлым пятном на нём была его любовь к Беатрисе. Но сохранила ли она к нему прежние чувства? Женское сердце так переменчиво, а после неудачи с Амалабергой он невольно засомневался в собственном обаянии.

Замёрзнув, Максимиан прошёл в дом и, расхаживая по полутёмным, гулким залам, попытался сочинять стихи.


Нежностью сердце полно, трепетно жду я свиданья,
Только не знаю пока, примешь ли ты нежность мою?

Дальше этого двустишия дело не пошло, и Максимиан, надев ещё одну тунику, снова вышел во двор. Когда вдалеке показалась крытая колесница, он разволновался так, что даже вспотел. Гонец бы вернулся верхом, значит, это ехала Беатриса! Быстрым шагом он пошёл, почти побежал ей навстречу и, когда колесница остановилась, с невыразимой радостью увидел, как из неё выглянуло милое, но чем-то опечаленное лицо.

— Драгоценная моя!

— Максимиан!

Он помог ей сойти на землю и, не удержавшись, тут же обнял и нежно расцеловал. На этот раз она не отстранилась, а спокойно приняла его возбуждённые ласки.

— Я так ждал и так боялся, что ты не приедешь!

— А я так боялась, что не смогу этого сделать!

— Почему?

Забыв обо всём, они медленно пошли по каменным плитам садовой аллеи. Максимиан держал её за руку, смотрел в синие глаза и чувствовал, что его волнение всё более усиливается, а вместе с ним усиливается и его способность к решительным поступкам. Беатриса, склонив голову, тихим голосом рассказывала ему о том, как после отъезда Боэция резко осложнилась её жизнь в его доме. Рустициана отняла обеих рабынь, которых предоставил в распоряжение своей дочери её муж, и приказала всем домашним слугам обращаться с Беатрисой как с равной. Она не смогла бы приехать к Максимиану, если бы старший сын Боэция не отдал ей свою колесницу.

— За что она тебя ненавидит? — сердито пробормотал Максимиан. — За то, что ты не её дочь?

— О нет, — грустно усмехнулась девушка. — За то, что я дочь её мужа.

— Ну тогда послушай меня внимательно! — охваченный тем самым порывом чувств, который бывает только внезапным и который способен перевернуть жизнь любого человека, заговорил поэт. — Я люблю тебя и хотел бы видеть тебя своей женой...

Её милые глаза удивлённо блеснули. Максимиан заметил это и поспешно сжал её руку.

— Подожди, позволь мне договорить до конца. В самом скором времени я могу лишиться и своего отца, и своего имущества. Более того, именно сегодня я должен был вступить в брак с Амалабергой, но, как видишь, нахожусь сейчас рядом с тобой, поэтому могу навлечь на себя гнев короля. Я не знаю, что меня ждёт, так что я просто не должен, не имею права делать тебе сейчас предложение. Но в такие смутные времена приходится жить одним днём, а я всего лишь поэт, который безумно любит тебя, Беатриса. Не знаю, что мне делать! — Последние слова он произнёс с таким отчаянием, что на этот раз она сама пожала ему руку. Почувствовав это, Максимиан вскинул на неё глаза и вдруг увидел, что она улыбается.

— Моя бедная мать тоже была поэтом, Максимиан...

— И что?

— И она научила меня больше всего на свете ценить именно любовь! Я стану твоей женой в любую минуту и там, где ты этого захочешь.

«Какое чудо — услышать такие слова из уст любимой девушки!» — подумал он и вдруг растерялся, растерялся до такой степени, что лишь слабо улыбался, смотрел на Беатрису и не знал, что говорить дальше. Каким лихорадочным трепетом охвачено сердце, как же он волнуется... но какой невероятной сладостью наполнено это волнение! Нет, только ради тех минут, когда любимые губы говорят «да», и имеет смысл жить, а все остальные дни и ночи — это только прелюдия к подобным мгновениям! От этого внезапно нахлынувшего счастья он ощутил такую слабость, что у него задрожали колени, а на глаза навернулись слёзы. И тут ему пришла в голову неожиданная мысль.

— Здесь имеется домашняя церковь, так что мы можем послать в город за священником и обвенчаться прямо сегодня! Ведь ты согласна?

— Да, Максимиан! — И он понял, что она взволнована не меньше него.

И тогда, переборов волнение и слабость, он заторопился так, словно его ожидал немедленный арест и надо было успеть совершить то, что потом уже, может быть, никогда не удастся. Он послал раба в Равенну за священником, приказал слугам готовить свадебный обед и при этом успел несколько раз повторить Беатрисе, как счастлив и как сильно он её любит. Только раз за всё время этих лихорадочных приготовлений Максимиан, на мгновение помрачнев, вспомнил о судьбе своего отца и о своей так и не состоявшейся свадьбе с Амалабергой.

Прибыл священник, и Максимиан, взяв Беатрису под руку, повёл её в домашнюю церковь, где алтарь был ограждён золочёной решёткой, а голубой свод, поддерживаемый восемью стройными колоннами, расписан сценами из Ветхого завета, изображавшими жизнь Адама и Евы в раю. И священник прочитал католическую молитву, и обвёл их вокруг алтаря, и объявил мужем и женой...


— Кроме того, — продолжал говорить Киприан, — я обвиняю магистра оффиций в святотатстве! У него в доме живёт раб из Сирии по имени Кирп, который не только не верит в учение нашей святой церкви, но своим богопротивным колдовством смущает умы христиан. И Северин Аниций не просто знал об этом, но и сам участвовал в богохульственных опытах своего раба! Этому обвинению имеется несколько свидетелей, которые готовы предстать перед судом и подтвердить каждое моё слово. Сириец Кирп, раскаявшись в содеянном, сейчас находится в моём доме и сам может рассказать о содеянном святотатстве.

— Протестую! — вдруг громко и резко заявил Симмах и обратился к Теодориху: — Великий король, неужели ты позволишь какому-то мерзкому рабу обвинять благородного патриция? Неужели ты доверишься показаниям такого свидетеля?

Теодорих был явно застигнут врасплох этим прямым вопросом и после некоторой паузы, чувствуя враждебное ожидание сената, отрицательно покачал головой:

— Нет, мы не станем выслушивать здесь речи какого-то раба. Но я бы хотел услышать, что скажет в ответ на все эти обвинения мой первый министр.

Боэций в белой тоге с яркой пурпурной полосой, по-прежнему стоял в центре зала, своей неподвижностью и бледностью напоминая прекрасную мраморную статую, одну из тех статуй, которые во времена империи любили возводить богам и героям. Как можно ответить на обвинения в святотатстве и тех «опытах», которые они проводили вместе с Кирпом, не рассказав о собственных философских воззрениях на природу души? А ведь именно этим воззрениям он и искал подтверждение... Но что может понять в этих утончённых философских изысканиях неграмотный король, который даже не читал Библию?

А суть опытов состояла в следующем. Боэций исходил из того, что если душа является субстанцией, которая окончательно покидает разрушенное смертью тело, чтобы продолжить свою вечную жизнь в загробном мире, то почему она не может покидать тело тогда, когда оно ещё полно жизненных сил, а потом возвращаться обратно? Что мешает ей свободно отделяться от тела в соответствии с желаниями своего владельца?

Одного из рабов, погруженного в гипнотическое состояние Кирпом, клали на ложе, над которым была полка, где находились два или три предмета — чаша, светильник или рабочий инструмент этого раба. Если бы душа раба способна была выйти из тела, то после своего пробуждения раб смог бы рассказать о том, какие предметы лежали на полке, которая была прибита к стене почти под самым потолком, так что увидеть эти предметы снизу было практически невозможно. Большинство случаев давало отрицательный результат, а Боэций проводил этот опыт со стариками и молодыми, мужчинами и женщинами. Но вот однажды рабыня по имени Ректа после своего пробуждения сумела абсолютно точно ответить на все заданные ей вопросы. Вдохновлённый этой удачей, Боэций повторил свой опыт, и снова Ректа правильно назвала все предметы, находившиеся на полке, а если там лежало нечто такое, название чего она не знала, то описывала этот предмет по его внешнему виду.

Что было в этих опытах святотатственного? Напротив, они даже служили подтверждением библейских представлений о природе души. Но как объяснить это судьям и враждебно настроенному королю? Тем более что фанатичные священники могли бы тут же обвинить Боэция в недостатке веры и сомнениях, недостойных истинного христианина...

— Всё, что сказал Киприан, является ложью! — глубоко вздохнув, заявил Боэций. — Всё, кроме одного. Я действительно писал папе Иоанну I, надеясь, что он сможет убедить императора Юстина отменить эдикт о запрете арианского вероучения. Об этом и только об этом можно прочесть в моих письмах. И я готов снова и снова присягать на распятии, что никогда не замышлял государственной измены, а обвинения в святотатстве являются откровенным вздором. Никакой философ не может быть святотатцем, ибо служит высшему, что только есть на свете, — Истине!

— И ты можешь поклясться в том, что никогда не вёл разговоров с обвиняемым Альбином о свержении власти нашего короля с помощью византийских войск? — вдруг вкрадчиво поинтересовался Тригвилла.

Боэций слегка вздрогнул. Проклятый Кирп! Зачем он так доверял ему, позволяя свободно ходить по всему дому, ведь восточные люди всегда отличались вероломством! Надо было держать его на цепи, как собаку!

— Нет, никогда, — ответил он, отчётливо сознавая, что в такой ситуации возможно лишь полное отрицание всех обвинений. Любая правда мгновенно погубит и Альбина, и его самого.

— И никогда не называл готов варварами, которые недостойны не только управлять римлянами, но даже жить с ними на одной земле?

— Нет.

— Это ложь, благородный король! — услышав ответ Боэция, мгновенно возопил Тригвилла. — Ты помнишь, что именно по просьбе первого министра сам отдал руку моей дочери сыну сенатора Альбина? И вот сегодня должна была состояться свадьба, моя дочь готова пойти под венец, но где же жених? Он скрылся, и скрылся по совету первого министра, с которым встречался в день его прибытия в Верону! Сын Альбина пренебрёг моей дочерью, не желая брать в жёны готскую девушку! Пусть Северин Аниций скажет, что это не так и что он не давал сыну сенатора Альбина советов о том, как избежать этой свадьбы!

«Это конец, — устало подумал Боэций. — Я не могу защищаться, снова и снова отрицая истину, которая так искусно переплетена с ложью. Это конец...» Из сотен устремлённых на него глаз он видел лишь взгляд Кассиодора, но не мог понять того странного выражения, с которым смотрел на него начальник королевской канцелярии. Боэций постарался вложить в свой ответ всё то презрение, которое он испытывал к торжествующему сопернику, и небрежно пожал плечами:

— Я могу повторить лишь то, что уже говорил. Я никогда не замышлял государственной измены, благородный король, и никогда не утверждал ничего подобного тому, что приписывают мне мои обвинители...

— Я тебе не верю! — Теодорих встал и, указав на Боэция, обратился к начальнику своей стражи Конигасту: — Арестуй его!

Царившую в зале тишину мгновенно прервал общий вздох, похожий на стон, после чего раздался нестройный гул голосов. Некоторые сенаторы, громко протестуя, вскочили со своих мест; Симмах тоже поднялся с кресла и направился к королю, но был остановлен двумя готскими стражниками; Эннодий побледнел и схватился за сердце. И среди всеобщего шума Конигаст, зловеще улыбаясь, приблизился к Боэцию и положил ему руку на плечо.

— Ты арестован, предатель.

Боэций брезгливо стряхнул его руку и печально улыбнулся. Сколько раз на заседаниях королевского совета он обличал этого самого Конигаста во взяточничестве и казнокрадстве! Однажды тот даже похитил драгоценности Амаласунты, дочери Теодориха и своей любовницы, но король не захотел и слушать никаких обвинений. И вот теперь именно он назвал его предателем. Достойный конец фарса!

Уже уходя и словно прощаясь, Боэций последний раз обвёл глазами ряды сенаторов и судей священного консистория. Потом он взглянул на короля и вдруг вспомнил цитату из самой философской книги Библии — книги Екклезиаста: «И то ещё я увидел под солнцем — место праведного, а там нечестивый. Место суда — а там нечестье».

Глава 18. ЧЁРНАЯ МАГИЯ


Когда Киприан говорил о том, что Кирп находится в его доме и в любой момент может предстать перед судом, чтобы подтвердить обвинения в святотатстве, он не знал о бегстве сирийца. А тот был слишком умён, чтобы дожидаться решения своей судьбы от королевского референдария, тем более что он прекрасно понимал: по тому же самому обвинению могут казнить и его самого как сообщника магистра оффиций. Воспользовавшись невнимательностью домашних слуг Киприана, он сумел бежать, прихватив с собой и Ректу, которая была похищена из равеннского дома Боэция Опилионом в качестве главной свидетельницы «святотатственных опытов». Кирп пообещал ей скорую встречу с Павлианом, хотя уже знал о судьбе несчастного конюха.

Выбравшись из дома Киприана, сириец привёл Ректу, закутанную в плащ до самых глаз, на постоялый двор неподалёку от городских ворот Вероны. Впрочем, находились они там недолго — ровно столько времени, сколько потребовалось Кирпу, чтобы воспользоваться деньгами, полученными за предательство первого министра, купить крытую повозку и продолжить своё бегство. Уже темнело, когда они выехали на безлюдную дорогу, и Кирп, правивший лошадью, пустил её вскачь.

Однако ему не повезло — в темноте лошадь споткнулась о придорожный камень и захромала. Яростно проклиная всё на свете, Кирп отчаянно хлестал её кнутом, но ответом ему было лишь жалобное ржание. Наконец он сам выбился из сил и, свернув на просёлочную дорогу, медленным шагом поехал в сторону небольшого селения, на огоньки хижин да лай собак.

Ректа молча сидела в глубине повозки и лишь однажды выглянула наружу и испуганно вскрикнула, указав Кирпу на придорожные склепы и надгробия: по обе стороны дороги тянулось старое римское кладбище.

— Ну и что? — грубо отозвался он. — Чего бояться покойников, когда нас могут преследовать только живые?

Сам он дважды испуганно оборачивался на широкий тракт, с которого съехал и преодолел уже три стадия. В ночной тишине отчётливо слышался стук копыт, высекавших искры из каменных плит, и ему мерещилась городская стража, которую взбешённый Киприан не преминет направить по его следу.

Достигнув спящего селения, Кирп вылез из повозки и направился в ближайшую хижину договариваться с хозяином о ночлеге и покупке новой лошади. Разбуженный поселянин — старый римский крестьянин с тупым морщинистым лицом — только испуганно моргал глазами, глядя на чёрную бороду страшного ночного пришельца, и долго не мог взять в толк, что от него требуется. Наконец, окончательно пробудившись при виде блеска сестерциев, он покорно кивнул головой и отправился ночевать в хлев, предоставив свою убогую хижину в распоряжение Кирпа. Низкая, без всяких перегородок, потолка и окон, она состояла из одних стен, обмазанных глиной, утрамбованного земляного пола и соломенной крыши. Из всей утвари в ней находилось только несколько горшков и корзин, бочка для воды, котёл, ухват и ручная меленка.

Вернувшись к повозке, Кирп помог выбраться Ректе, выпряг хромую лошадь, пустив её на волю. Затем он проводил женщину в дом и плотно затворил дверь. Раздув тлеющие угли очага, сириец осмотрелся и указал иберийке на единственное жалкое ложе — грязный соломенный тюфяк. Она попросила есть, и он, всё так же молча, кинул ей пресную лепёшку и кусок овечьего сыра.

Вскоре женщина наелась и уснула, а Кирп остался сидеть у очага, глядя в огонь и напряжённо размышляя. Эта женщина, чья душа обладала необыкновенной способностью на время покидать своё тело, была нужна ему только для его опытов, но теперь становилась опаснойобузой, поскольку двоих всегда легче найти, чем одного. Он не мог везти Ректу дальше, но тогда следовало немедленно получить у неё то, чего не хватало его эликсиру бессмертия, основные компоненты которого он постоянно носил у себя на груди, зашив в холщовый мешок.

Прервав свои размышления, Кирп поднялся, прошёл к ложу и, убедившись, что Ректа крепко спит, снова вернулся на своё место, прихватив небольшой глиняный горшок, стоявший на грубо сколоченном столе. После этого он полез под свою хламиду, достал мешок и, взрезав его широким острым ножом, высыпал содержимое в горшок. Какое-то время он перебирал пальцами тёмно-серый сухой порошок, вдыхая его странный запах и вспоминая о том, не упустил ли он какой-нибудь важный компонент из тех, которые требовались согласно древнему рецепту жрецов Изиды. Здесь были собраны те вещества, которые придавали жизненные силы всему живущему: и растёртый корень мандрагоры, которая могла расти лишь у подножия виселиц, светилась в темноте и издавала пронзительный визг, когда её вырывали, и сухие плоды витаутария — таинственного дерева, которое росло только в стране гипербореев и могло пробуждать мёртвых, если им влить в рот несколько капель отвара из этих плодов не позднее чем через три часа после смерти. Кроме того, имелись и вытяжки из яичников слона — самого могучего из всех существующих в мире животных, семенные железы которого вырабатывали самое жизнестойкое семя. А сколько усилий стоило Кирпу добыть сердце феникса — вечно умирающей и восстающей из пепла птицы, которая по воле богов обладала даром бессмертия!

Когда Кирп говорил Кассиодору о печени тритона и крови девственницы, то он лукавил, не желая открывать истинного рецепта. На самом же деле полученную смесь надо было сварить в крови молочных желёз той женщины, которая уже вскормила двоих детей, ведь именно эти железы вырабатывают самое чудодейственное вещество в мире.

Пора было решаться, и он снова поднялся с места, держа в одной руке нож, а в другой — горшок, и неслышными, крадущимися шагами приблизился к спящей женщине. Ректа лежала на спине, разметав свои густые чёрные волосы и укрывшись до подбородка плащом. Дыхание её было тихим и ровным, лишь изредка, словно кому-то жалуясь, она слегка всхлипывала и судорожно сжимала руки, придерживавшие край плаща. Оставив горшок на полу рядом с ложем, Кирп склонился над ней и осторожно, стараясь не разбудить, стянул с неё плащ. Затем он отстранил её длинные волосы, надрезал платье и обнажил груди. Занеся руку с зажатым в ней ножом над горлом Ректы, он вдруг передумал, отошёл в сторону и что-то поискал глазами. Заметив полено, валявшееся неподалёку от очага, он одним прыжком метнулся к нему, схватил и снова вернулся к женщине.

Увидев, что она уже не спит, а, прикрывая руками нагую грудь, расширенными от ужаса глазами следит за его действиями, Кирп на мгновение замер.

— Что ты делаешь? — шёпотом спросила Ректа, но он уже бросился на неё и, не давая встать с ложа, два раза ударил поленом по голове. После первого удара она ещё дико вскрикнула, поскольку он пришёлся по рукам, которыми она пыталась прикрыть голову, но после второго удара молча откинула назад залитое кровью лицо. Кирп склонился над ней, убедился, что она потеряла сознание, и поднял с пола свой зловещий горшок.

Приставив его к левой груди Ректы, он круговым движением ловко надрезал кожу и, помогая себе ножом, отделил сосок. Кровь струёй полилась в горшок. Затем он направился к очагу. Поставив горшок на закопчённый бронзовый треножник, сириец подложил дров в очаг, сел прямо на землю, поджав под себя ноги, и принялся ждать, когда закипит его адское варево. Время от времени Кирпа охватывало такое нетерпение, что он начинал что-то уныло бормотать, монотонно раскачиваясь перед очагом и не сводя глаз с горшка.

Какой-то шорох заставил его вскинуть голову. Окровавленная полуобнажённая Ректа проворно вскочила с ложа и, сверкая безумным взором, с воем бросилась к двери. Кирп встрепенулся, встал на ноги и попытался её удержать, но она с неожиданной, звериной силой оттолкнула его так, что он, чудом извернувшись при падении, едва не рухнул прямо в огонь. Женщина поспешно откинула засов и выбежала наружу, оставив дверь распахнутой настежь, а Кирп замешкался, снимая горшок с треножника и подбирая с пола свой нож.

Выбежав следом, он на мгновение остановился, ослеплённый ночной темнотой, затем посмотрел по сторонам и тут же сорвался с места, помчавшись вслед за женщиной, бежавшей по дороге, ярко освещённой луной. Ректа обезумела и вместо того, чтобы добежать до ближайшего дома или разбудить жителей, она неслась по той самой просёлочной дороге, которая привела их сюда и по обеим сторонам которой находилось испугавшее её кладбище. Поэтому Кирп зловеще скалился, уверенный в том, что непременно её догонит.

Обернувшись назад, она заметила его, когда он уже был совсем рядом, заметила и попыталась закричать. Но, ослабев от быстрого бега и потери крови, Ректа сумела издать лишь какой-то жалобный тонкий вой, сменившийся судорожными всхлипами. Этот крик настолько её обессилил, что, пробежав ещё несколько метров, она вдруг споткнулась и упала прямо посреди дороги.

Через мгновение он бросился на неё и вонзил свой страшный нож в её судорожно дергающееся горло.

В этот момент невдалеке раздался стук копыт и чьи-то голоса. Кирп вскинул голову, заметил впереди группу всадников и метнулся было в сторону от дороги, но споткнулся о труп Ректы и тяжело рухнул на землю.

— Взять его! — повелительным тоном приказал первый из всадников, и двое других, мгновенно спешившись, подхватили под руки дрожащего окровавленного сирийца, одним рывком подняли его и поставили на ноги. Ещё один всадник подбежал к Ректе.

— Ты убил эту женщину? — полувопросительным-полуутвердительным тоном спросил начальник отряда, и Кирп по его произношению, да и по виду державших его стражников понял, что перед ним готы.

— Это... это моя рабыня... — хриплым голосом пробормотал он, дрожа всем телом. — Она ограбила меня и хотела убежать...

— Эге! — пробормотал старший гот. — Мне кажется, что этот каркающий голос я уже где-то слышал... Разверните-ка его лицом к луне.

Он подъехал поближе и, наклонившись в седле, всмотрелся в сирийца. Кирп увидел его густые чёрные брови и огромный шрам, пересекавший нос и левую щёку. Он дёрнулся и попытался было упасть на колени, узнав Декората — доверенное лицо Тригвиллы. В своё время он видел его в домах Киприана и Кассиодора, когда тот приходил с поручениями от своего хозяина.

— У неё отрезана левая грудь и перерезано горло! — закричал тот из всадников, который осматривал Ректу.

— Ничего удивительного, — усмехнулся Декорат, — ведь это же наш славный Кирп, который известен своими колдовскими делами. Напрасно ты удрал из дома королевского референдария, даже не попрощавшись! Мы ищем тебя целый день, а ты, оказывается, развлекаешься тем, что кромсаешь ножом свою подружку! Захотелось напиться свежей крови?

— Пощади! — отчаянно захрипел Кирп, испуганный этим невозмутимо-зловещим тоном. — Я ещё очень пригожусь благородному Тригвилле, почтенному Киприану и достославному Кассиодору! Я многое могу рассказать о магистре оффиций!

— Теперь уже в этом нет необходимости, — небрежно ответил Декорат. — Сегодня днём твой бывший хозяин был арестован, так что твои новые предательства и ломаного гроша не стоят. Эй, Аригерн, Тривал и Тулучин, свяжите-ка этого пса да выройте могилу для несчастной женщины!

— Не надо! — завопил Кирп, мгновенно поняв намерения Декората. — Пощади меня, и я одарю тебя эликсиром бессмертия!

— Предпочитаю доброе старое вино, — со смехом отозвался гот, — а бессмертием нас одарит Иисус, а не такой поганый пёс, как ты.

Извивающегося и умоляющего Кирпа связали и сволокли с дороги, бросив в придорожную канаву. Потом готы вынули свои длинные и широкие мечи, быстро выбрали место между двумя старинными надгробиями и принялись за дело. Кирп ухитрился приподняться с земли, повернулся лицом к луне и вдруг страшно, по-волчьи завыл и выл до тех пор, пока один из готов не оглушил его, ударив по голове ножнами.

На этот раз их свидание затянулось до глубокой ночи. Корнелий, сполна насладившись своей победой и вдоволь потешив мужское тщеславие, теперь уже испытывал совсем иные чувства. Сам того не ожидая, он сумел пробудить в Амалаберге такую страсть, нежность и ревность, что теперь не просто наслаждался их бурными проявлениями, не только снисходительно позволял себя любить и удовлетворять свои порочные прихоти, но и начинал ощущать привязанность к этой странной и страстной девушке. Она была с ним искренна и покорна, и это тем более ему льстило, ведь с другими — он знал это наверняка — она продолжала вести себя всё так же презрительно и надменно.

Кроме того, в её характере была такая непредсказуемость, которая заставляла его каждый раз удивляться своей готской возлюбленной. Вот и сегодня она вдруг затеяла с ним странный разговор, поводом для которого послужила одна из настенных картин его виллы, изображавшая пир Антония и Клеопатры.

— Я так счастлива, — негромко сказала Амалаберга, лёжа рядом с ним, — что теперь даже не отказалась бы разделить судьбу Клеопатры.

Корнелий усмехался, подумав, что совсем бы не желал себе судьбы Антония, но ничего не сказал.

— Помнишь, как после смерти своего возлюбленного она приказала доставить себе корзину со скорпионами и опустила туда руку? — продолжала Амалаберга. — Смотри, и у меня есть кольцо, которое изображает такого же скорпиона.

Виринал давно уже обратил внимание на это странное золотое кольцо весьма необычной формы, с которым Амалаберга никогда не расставалась. Сейчас он взял руку своей возлюбленной, поднёс её к губам и поцеловал.

— Любопытное кольцо... Откуда оно у тебя?

— Мне подарил его отец. Видишь, этот скорпион может поворачивать голову, и тогда у него выступает жало... — говоря это, Амалаберга слегка повернула крошечную золотую головку скорпиона, и Корнелий действительно увидел, как на гладкой поверхности кольца вдруг появился какой-то острый выступ.

— И что это значит?

— Ничего, — вдруг сказала она и вновь повернула головку скорпиона так, что жало исчезло, — не будем больше говорить об этом...

«Ну разве есть мужчина, который сможет устоять перед такими ласками такой женщины! — спустя несколько мгновений подумал про себя Корнелий, наблюдая за раскрасневшейся Амалабергой, которая принялась самозабвенно ласкать своими тёплыми губами его сильное стройное тело. — Самое удивительное, что мне с ней так хорошо, как ни с кем другим. Неужели секрет лишь в том, каким странным образом она мне досталась? Неужели я тоже влюбился, хотя всегда полагал, что любовь — это выдумка поэтов, неспособных добиваться взаимности?» Подумав о поэтах, он вспомнил и о своём друге, от которого не имел вестей с тех пор, как тот уехал в Равенну. «Надеюсь, что он доволен жизнью не меньше меня и Беатриса оказалась достойной преемницей Амалаберги!»

Что может придавать большую уверенность в себе, чем успех у женщин, особенно тогда, когда ты ещё молод и ценишь нежные ласки гораздо более всех других благ? Корнелий был настолько доволен собой, что его даже не смутило это позднее возвращение в Верону. Амалаберга уехала, как только начало темнеть. Они продолжали сохранять конспирацию, приезжая и уезжая с арендованной им виллы порознь, а он теперь горделиво гарцевал на своём идумейском жеребце по пустынной залитой лунным светом дороге, напевая популярную любовную песенку с весьма ироничным припевом:


Когда б могла ты дать мне больше,
Чем я и сам того хочу!

Миновав рощу, Корнелий объехал небольшое погруженное в сон селение, где спали даже собаки. Выехав на просёлочную дорогу, он уже хотел было направиться в сторону города, как заметил, что в одной из хижин, стоявшей несколько поодаль от остальных, дверь распахнута настежь и наружу льётся такой яркий свет, словно внутри начинается пожар. Осадив жеребца, Виринал выждал, надеясь увидеть появление хозяев или начало той суматохи и паники, которые неизбежны при любом пожаре, но вокруг всё по-прежнему было тихо. А между тем из распахнутой двери уже начинал валить густой белый дым, смешиваясь за порогом с лёгким ночным туманом.

Странно! Виринал пожал плечами, тронул жеребца и поехал дальше. Какое ему дело до этого? Даже если в хижине кто-то есть, одним крестьянином больше, одним меньше — какая разница!..


Когда б могла ты дать мне больше,
Чем я и сам того хочу.
Явлюсь я снова этой ночью
И все услуги оплачу!

Громко распевая, он старался заглушить лёгкий трепет, который охватывает даже самого отважного человека при виде кладбищенских надгробий по обе стороны дороги да ещё при ярком свете луны и в полной тишине. Он давно бы мог пустить коня галопом, но намеренно сдерживал его, побуждая идти шагом. Какого чёрта! Чтобы он, Корнелий Виринал, струсил при виде какого-то заброшенного деревенского кладбища?!.

Вдруг жеребец шарахнулся в сторону и дико заржал. Корнелий, едва не выпав из седла, глухо выругался и посмотрел на дорогу, словно ожидая увидеть там труп. Однако ничего подобного перед ним не было, не считая большой чёрной лужи, тускло поблескивавшей в серебристом свете луны. Кровь! И кровь совсем свежая, словно убийство произошло не более часа назад. Этот тяжёлый приторный запах ни с чем нельзя было спутать, он-то и испугал жеребца.

Корнелий осмотрелся по сторонам и на всякий случай нащупал на боку короткий боевой меч, с которым никогда не расставался во время своих рискованных похождений, хотя и знал, что за этот меч может быть арестован и подвергнут большому штрафу, поскольку даже самым знатным римлянам запрещалось носить оружие. Жеребец снова заржал, и с таким испугом, что у самого Виринала стали лязгать зубы... Нет, ну в чём, чёрт подери, дело? Какую опасность почуяла его лошадь и... О Боже! Волосы у него встали дыбом, а дыхание перехватило, когда он увидел, как прямо за придорожной канавой, у подножия одного из обелисков, стала шевелиться земля. Мертвец! Это мертвец встаёт из могилы!

Корнелий хотел что было силы хлестнуть жеребца и умчаться прочь, но его занесённая рука, сжимавшая плеть, так и повисла в воздухе... Из-под земли донёсся глухой протяжный стон, и снова — теперь уже в этом не могло быть никаких сомнений — небольшой свеженасыпанный холм зашевелился, и из него показалась сначала обнажённая окровавленная рука, а затем и голый, перепачканный в земле череп.

Так, значит, действительно, есть такие мертвецы, которые встают по ночам из могил, чтобы пить свежую кровь! Ну нет, с ним, Вириналом, никакому мертвецу не справиться! С коротким лязгом выхватив меч, Корнелий пришпорил жеребца и заставил его перепрыгнуть через канаву.

— По... помогите... спасите... — прохрипело это страшное существо, уже выбравшееся из могилы почти по самые плечи.

Корнелий меньше всего ожидал призывов о помощи, а потому в растерянности опустил меч, не зная, что делать дальше. А может, это только ловушка и стоит ему спешиться, как этот мертвец схватит его и утащит с собой под землю? И разве поможет тогда его меч — ведь мертвеца нельзя убить, а из его раны не польётся кровь...

— Помогите... — словно заметив его колебания, снова прохрипело это существо, в котором Виринал опознал лысого бородатого мужчину, — умираю... Я жив... я не покойник...

У него не хватало сил выбраться из ямы, и он лишь бессильно хрипел, жалобно вращая глазами и делая слабые жесты свободной правой рукой. Виринал решился и, спрыгнув с коня, осторожно приблизился к могиле, крепко сжимая рукоятку меча.

— Кто ты? И как ты там оказался? — Переложив меч из правой руки в левую, он поспешно перекрестил незнакомца. Нет, тот явно не принадлежал к потусторонним силам зла, поскольку — к большому облегчению Корнелия — после этого ничего не произошло.

— Отвечай! — потребовал Виринал. — Кто ты такой?

— Я купец... возвращался с женой в город... По дороге напали разбойники... повозку отняли... жену убили... меня посчитали мёртвым и закопали вместе с ней... Помогите!

— Разбойники? — подозрительно поинтересовался Корнелий. — Что-то я давненько не слышал ни о каких разбойниках, да ещё в окрестностях того города, где находится королевский двор...

— Разбойники... — прохрипел этот человек, — или пьяная готская стража... Темно, не смог разобрать... Ударили по голове... Умоляю...

Да, вот в это уже можно было поверить, и всё же Виринал колебался. Но тут ему вспомнилось кровавое пятно на дороге — несомненное подтверждение слов этого человека, и он отбросил свои сомнения, приблизился к могильному холму и стал мечом разрывать землю. Откопав человека почти по пояс, Виринал положил меч на траву, взял купца под мышки и, поднатужившись, вытащил из могилы. Тот мешком свалился на землю, бессильно бормоча какие-то слова благодарности.

— Ладно, ладно, — отмахнулся вспотевший Виринал, — теперь давай выкопаем твою жену, может быть, и она ещё жива...

— О нет! — со стоном воскликнул купец. — Ей на моих глазах отрезали голову!

— A-а, тогда понятно, почему на дороге осталось столько крови, — почти поверив, заметил Корнелий, засовывая меч в ножны. — Ну, приятель, соберись с силами, сейчас я перекину тебя через седло и повезу в город.

— Хорошо, молодой господин, я потерплю. Да благословит тебя Господь!

— Лучше бы он не допускал зла, — задыхаясь от тяжести купца, сквозь зубы пробормотал Виринал. Кое-как перекинув его через луку седла, он вскочил на коня и, тронув его шагом, выехал обратно на дорогу. Только одно зрелище на несколько мгновений привлекло его внимание, когда он уже поворачивал в сторону города. Далеко в темноте, в том селении, которое он миновал полчаса назад, ярко пылала крестьянская хижина, возле которой испуганно суетились маленькие тёмные фигурки.

Глава 19. ПРЕДАННОСТЬ И ПРЕДАТЕЛЬСТВО


Когда Симмах появился на пороге его тюремной камеры, Боэцию достаточно было одного взгляда на суровое лицо принцепса сената, чтобы понять, с каким настроением тот пришёл навестить своего приёмного сына и зятя. Сам он в глубине души надеялся на то, что Симмах принесёт хорошие вести, что эти коварные обвинения рухнут и Теодор их снова призовёт его ко двору. Да и как было не надеяться, когда ещё несколько дней назад он был вторым человеком в государстве — и вдруг оказался узником сырой тёмной камеры, находившейся в глухом подвале тюрьмы, без окон, куда не доносилось ни малейших звуков, так что от постоянной тишины начинало звенеть в ушах. Но вот теперь, видя мрачное лицо своего тестя, осматривавшего холодный топчан и низкий маленький стол, на котором стоял закопчённый светильник, Боэций с внезапным ужасом понял, что ему уже никогда — н и к о г д а! — не вырваться на свободу!

С трудом подавив слабость и волнение, он поднялся с ложа и подошёл к Симмаху. Они молча обнялись и какое-то время держали друг друга в объятиях.

— Мужайся, сын мой, мужайся, — дрогнувшим голосом произнёс принцепс сената. — Мы всё-таки римляне, и нам не привыкать к ударам судьбы.

— Как мои сыновья, как Рустициана? — отступив назад, упавшим голосом спросил Боэций.

— Я по мере сил пытаюсь поддержать их в эти трудные дни... Твоя жена — отважная женщина, она не льёт слёзы.

«О да, чего-чего, а отваги ей не занимать!» — грустно усмехнулся про себя бывший магистр оффиций и, помедлив, спросил:

— А как моя дочь?

— Она бежала из твоего дома, и о ней ничего не известно, — сухо и решительно ответил Симмах. — Но не беспокойся, когда она найдётся, я позабочусь и о ней.

— Благодарю тебя.

— Не стоит.

Симмах, низко опустив голову, задумчиво прошёлся по камере, а Боэций украдкой следил за его движениями и не торопился с расспросами. Он уже догадывался о том, что тесть явился рассказать ему об очередном заседании сената и...

— Предатели! — тихо, с невероятной горечью вдруг воскликнул Симмах. — Подлые и трусливые предатели, которые пекутся только о том, чтобы спасти свои паршивые шкуры. Мне стыдно, Северин Аниций, мне невыносимо стыдно, что я столько времени был принцепсом сената и председательствовал на заседаниях этого жалкого стада овец... Эта кучка убогих негодяев недостойна даже называться римским сенатом!

— Что произошло? — тихо спросил Боэций, подавленный этой откровенной вспышкой отчаяния.

— А произошло то, во что я до сих пор не могу поверить. На вчерашнее заседание явился Кассиодор и в качестве представителя Теодориха потребовал, чтобы мы вынесли свой вердикт по поводу всех этих гнусных обвинений, как в адрес тебя, так и в адрес нашего общего друга Альбина.

— И что же?

— Horribile dictu[45], но ни один человек — представь себе, Северин Аниций! — ни один человек не посмел заявить, что всё это вздор и лживые выдумки! Каждый из них так боялся разделить вашу участь, что никакого обсуждения не было! Как ни старался я расшевелить это жалкое стадо, как ни пытался напомнить им о том, что бессловесность — это отличительное свойство скотов, а не людей, всё было тщетно. Один только раз по рядам пробежал слабый ропот, но стоило мерзавцу Кассиодору напомнить о том, что, отказавшись подтвердить вашу виновность — твою и Альбина — в государственном заговоре, они могут вызвать у короля подозрение на свой счёт, и всё мгновенно стихло! Они так и не поняли того, что понимаем мы с тобой: спастись можно было только всем вместе, а теперь, предав двоих своих собратьев, сенат будет вынужден делать это всякий раз, когда у Теодориха возникнет очередное подозрение в отношении новых жертв!

— Знаешь, о чём я сейчас подумал? — неожиданно спросил Боэций.

— О чём?

— Если уж мне суждено будет предстать перед судом и понести незаслуженное наказание за попытку возродить величие империи, то, может быть, стоило принять предложение Альбина и действительно составить заговор?

Они обменялись быстрыми взглядами, и каждый подумал об одном и том же: «Поздно!»

— Вчера вечером Альбин умер, — глухо произнёс Симмах, отводя глаза в сторону.

— Как?!

— Его удавили прямо в тюремной камере. Имущество конфисковано, сын скрывается...

«Неужели и меня вскоре ждёт та же участь? — задрожав от внезапного ужаса, подумал про себя Боэций. — Но ведь ещё не было суда, потому что то, что произошло в Вероне, нельзя назвать судом. Да состоится ли он вообще?»

Он не удержался и спросил об этом Симмаха, который опечаленно покачал головой.

— Не знаю, но даже если он состоится, то...

— То?

— То лишь для того, чтобы подтвердить уже готовый в королевской канцелярии вердикт. Я ещё не сказал тебе о том, что на следующий день после твоего ареста председатель суда Эннодий скончался от разрыва сердца. А новым председателем назначен самый злобный изо всех готских епископов.

— Странно, — пробормотал Боэций, думая о том, что он, видимо, недооценивал своего дальнего родственника епископа Тичина. — Неужели в наш век сердца ещё способны разрываться при виде явной несправедливости? Бедняга Эннодий... — Подняв голову, он посмотрел на своего тестя. — Будь добр, выполни одну мою просьбу.

— Говори.

— Распорядись, чтобы мне предоставили письменные принадлежности.

— Ты хочешь написать завещание?! — поражённый своей догадкой, воскликнул Симмах.

— Нет... то есть да... — задумчиво пробормотал Боэций, думая в этот момент совсем о другом. Но тут до его сознания дошёл вопрос тестя, и он быстро спросил: — А ты считаешь, что уже пришло время? Но ведь моё имущество тоже конфискуют в пользу казны, так что мне не о чем беспокоиться...

Симмах промолчал, и это было самым красноречивым ответом.

— Я ещё приду к тебе, чтобы сообщить о дне суда, — справившись с волнением, сказал он, — а письменные принадлежности у тебя будут сегодня же. Думаю, что ни король, ни магистр оффиций не будут возражать.

— Магистр оффиций?! — потрясённо воскликнул Боэций, и Симмах слишком поздно осознал, что проговорился. — Значит, хотя я ещё жив, уже назначен новый магистр оффиций?

Они снова посмотрели друг на друга, и на этот раз в глазах принцепса сената блеснули слёзы.

— И кто же он? — спросил Боэций, прекрасно понимая всю бессмысленность своего вопроса и не ожидая услышать ничего иного, кроме того имени, которое и прозвучало из уст его тестя:

— Кассиодор.


— Всё цветёшь, развратница, — насмешливо говорил Кассиодор, любуясь Феодорой, отвесившей ему учтивый поклон. — А ведь философы уверяют, что порок обезображивает, а добродетель украшает. Глядя на тебя, я готов поверить в обратное.

— Но, благородный Кассиодор, — таким же насмешливым тоном отвечала знаменитая гетера, — согласись сам, что любое растение, если его хорошо поливать, обязательно расцветёт... А ты же не будешь отрицать, что то вещество, которым мужчины поливают женщин, даёт самые обильные всходы, ведь людей на этой земле становится всё больше!

Разговор происходил в одной из комнат дома Кассиодора, которую он сам называл «волшебной шкатулкой». И действительно, у человека, впервые попавшего сюда, создавалось впечатление, что он находится внутри прихотливо разукрашенного ларца. Всё вокруг было отделано разными сортами мрамора: стены были облицованы мрамором эпирским, имевшим пурпурные прожилки на белом фоне, колонны, поддерживавшие высокий свод, сделаны из карийского дымчато-красного мрамора, испещрённого блёкло-голубыми и ярко-жёлтыми пятнами, а пол — из серо-зелёного мрамора из Кариста. Сам хозяин возлежал на ложе из красного дерева, инкрустированного драгоценными камнями, а Феодора, воспользовавшись его разрешением, присела в кресло, придвинутое вплотную к ложу.

Кассиодор явно пребывал в превосходном настроении, а потому она даже позволила себе маленькую вольность, но он резко хлопнул её по руке и приказал сесть на место.

— Странное дело, господин, — обиженно надув губы, заявила гетера. — Ты всегда делаешь комплименты моей красоте, но ни разу не соблаговолил ею насладиться!

— И тем самым уравнять себя с целой армией разношёрстной сволочи? А ты знаешь, что у меня вызывает отвращение то вино, которое хвалят буквально все и которое действительно превосходно? Но я с удовольствием могу пить вино, от которого отвернётся даже самый убогий пьяница. Чем больше беснуется толпа в цирке при виде самых кровожадных игр с участием диких зверей, тем вернее я успокаиваюсь... Зато всё то, что вызывает равнодушие толпы, влечёт меня с какой-то странной силой... Я словно бы создан из противоречий, которые подобны сообщающимся сосудам чем больше жидкости в одном, тем меньше в другом. — Кассиодор задумался, а затем вскинул глаза на Феодору. — Однако, какого чёрта! Я позвал тебя совсем не для того, чтобы рассказать о странностях собственного характера.

— О да! — с коварной усмешкой подтвердила она. — Ты всегда ждёшь от меня рассказов о странностях других.

— Ты всё понимаешь... Этим ты ценна — и опасна!

— Совсем нет — энергично запротестовала гетера, слегка испуганная его многозначительным намёком. — Какую опасность я могу представлять для нового магистра оффиций? Я даже не...

— Рассказывай, — прервал её Кассиодор.

— О ком ты желаешь услышать, господин?

— О тех клиентах, что побывали у тебя за последнюю неделю. Если среди них были те, чьи пороки мне уже известны, то рассказ об этом можешь пропустить.

— Хорошо, — кивнула Феодора. — На этой неделе у меня были два сенатора — Лонгин и Демецин, но о них я могу сказать лишь, что это люди приличные, замученные старыми сварливыми жёнами. Я просто обслужила их по очереди, и они мне хорошо заплатили. Затем был королевский референдарий Киприан. Впрочем, ты уже знаешь, что для него я всегда держу молоденьких деревенских мальчиков... Надо сказать, что ни один из них ещё не жаловался на плохое обращение. Заходил богатый вольноотпущенник Демохор, потребовавший, чтобы одна из рабынь стегала его плетью, пока другая лежит под ним и делает ему феллатио. Потом явился Конигаст... О, это такой могучий мужчина, что ему требуется не менее трёх девушек сразу!

— Дальше.

— А дальше явились эти два жестоких негодяя — Василий и Гауденций, которые сначала вволю поиздевались над двумя моими рабынями — Юлией и Плавтией, доведя бедных девушек до слез. Затем они напились до такой степени, что Василий стал требовать, чтобы одна из девушек на их глазах отдалась козлу, и даже хотел послать своего раба на рынок за этим вонючим животным.

— Дальше.

— А дальше... О господин, — воскликнула Феодора, увидев, что Кассиодор слегка прикрыл глаза, словно утомившись их беседой, — позволь мне узнать, кто именно тебя интересует, иначе мой рассказ грозит быть слишком долгим!

Магистр оффиций поднял веки и пристально посмотрел на нёс. Феодора очень не любила этого взгляда, а потому слегка поёжилась.

— Я сохраню это в тайне, господин...

— Как и все свои визиты ко мне, — холодно добавил Кассиодор. — Давно ли у тебя был сын римского всадника по имени Корнелий Виринал?

— Давно, — тут же кивнула гетера. — Я хорошо знаю этого милого юношу, раньше он был моим частым и самым желанным гостем. Впрочем, когда он заводил роман с какой-нибудь знатной женщиной, то пропадал на пару недель... Когда же я вновь видела его на пороге своего дома, то с уверенностью могла заявить, что в городе стало одной брошенной любовницей больше.

— Значит, ты хочешь сказать, что в данный момент он опять кем-то увлечён?

— Видимо, да, господин.

— И ты не знаешь имени его новой возлюбленной?

— Пока нет, но могу постараться узнать.

— Не стоит, — покачал головой Кассиодор, — оно мне известно. Кстати, этот юноша много пил?

— Не больше других... Хотя иногда... — Тут Феодора не удержалась и захихикала, словно вспомнив что-то смешное, — хотя иногда он просил не просто вина, а мой знаменитый любовный напиток, возбуждающий мужскую силу. Но это не потому, что он слаб от природы и ему не хватает любовного пыла, — неправильно истолковав задумчивый взгляд магистра оффиций, тут же добавила она, — а потому, что он слишком щедро его тратит!

— Хорошо, — кивнул Кассиодор, — я узнал от тебя всё что хотел. Можешь получить у атриенсиса причитающуюся тебе сумму.

Но атриенсис в этот момент сам вошёл в комнату и, почтительно склонившись перед хозяином, знаком попросил разрешения говорить.

— Что скажешь, любезный Антиох? — спросил Кассиодор, делая Феодоре знак подождать за дверью. Греческий раб проследил за её уходом, а затем вновь склонился перед хозяином.

— Тебя хочет видеть какой-то странный человек, который в Равенне уже был в твоём доме. Его зовут Кирп, и он...

— Введи его! — немедленно приказал Кассиодор.

Через минуту перед ним, низко кланяясь, предстал Кирп — в грязном и рваном плаще, с испуганно бегающими глазами и трясущимися руками. Его вид был столь жалок, что Кассиодор вспомнил Эсхила: «Лишь тем, кто жалок, люди не завидуют!»

— О господин, меня пытались казнить, и казнить самой страшной казнью на свете — похоронить заживо!

— Сильно же ты кому-то досадил, демон!

— О нет, это пытались сделать люди Тригвиллы, хотя я всего лишь выполнял то, что мне приказывали...

— Ты в этом уверен? — встрепенувшись, спросил Кассиодор. «Опять это животное по своей неразумной злобе лишает меня самых ценных свидетелей!»

— Как же не быть уверенным, господин, если я узнал Декората, да и он узнал меня! — плачущим тоном пожаловался Кирп.

— А что же твой эликсир бессмертия? — вдруг вспомнив о давнем разговоре, ехидно поинтересовался Кассиодор. — Или ты стоишь здесь живым именно благодаря ему?

— Мой эликсир погиб в огне! — понурив голову, таким тоном сказал Кирп, словно говорил о смерти живого существа. — И теперь мне уже вряд ли удастся снова собрать все необходимые компоненты.

— А знаешь ли ты рецепт эликсира смерти?

Кирп мгновенно вскинул голову и посмотрел в глаза магистра оффиций.

— Ты... ты имеешь в виду...

— Да-да, ты меня правильно понял.

— Я знаю рецепты ста двадцати ядов самого разного действия, господин! — с невольной гордостью признался сириец. — Среди них есть и те, что убивают мгновенно, и те, чьё действие растягивается на несколько недель. Их можно добавлять в еду и питьё или пропитывать ими одежду и книги. Есть даже такой яд, который передаётся через собачью шерсть! Хочешь испытать мои знания и умения?

— Хочу... только не на себе, — усмехнулся Кассиодор. — С сегодняшнего дня ты будешь жить в моём доме. Тебе дадут всё необходимое, в том числе и новую одежду. Но, запомни, я запрещаю тебе выходить в город или общаться с моими рабами, кроме тех, которых я сам назначу тебе в помощь! Если же ты посмеешь нарушить мой запрет, то я придумаю для тебя казнь пострашнее той, которую ты сумел пережить...

Глава 20. ВЫСШЕЕ ПРАВОСУДИЕ


Райское блаженство, уготованное на небесах, иногда кажется нам бледной химерой лишь потому, что блаженство земное способно достигать невероятных высот, лишая нас возможности представить себе какое-то иное, высшее счастье. Проснуться утром после первой брачной ночи и обнаружить на своём лице мягкие пряди любимых волос, почувствовать волнующую теплоту той, которую ты впервые так страстно ласкал до самого рассвета, и снова захотеть этих ласк, осознать, что теперь это твоя жена, которая никуда уже больше не уйдёт, и вы будете вместе долго-долго, может быть, даже всегда... Что можно вообразить более желанным? Максимиан так растрогался от этих мыслей, что едва не прослезился. Неужели это и есть начало новой, счастливой жизни, полной любви, доверия и нежности?

Он осторожно перевернулся на живот и, затаив дыхание, чуть-чуть коснулся губами мягких губ Беатрисы. Потом медленно и плавно провёл кончиком языка по её подбородку, шее, плечам, груди, остановившись лишь на бледно-розовом соске восхитительно круглой формы. Даже не поднимая глаз, по одному только лёгкому трепету её обнажённой кожи он понял, что она проснулась и теперь следит за ним сквозь слегка приоткрытые веки. Делая вид, что не замечает этого, он продолжал ласкать языком её груди до тех пор, пока тонкая рука Беатрисы не стала поглаживать его голову. Только тогда он приподнялся на локте и посмотрел ей в глаза.

— Доброе утро, любимая…

— Доброе утро, Максимиан.

— Ты хорошо спала?

— А ты?

— Не знаю... Не помню, что мне снилось, но зато когда я проснулся, то почувствовал себя бесконечно счастливым... ведь ты здесь, рядом, такая нежная, красивая, любимая...

— Я всегда буду такой для тебя, Максимиан.

— Благодарю.

Откинув покрывало, он лёг на неё сверху, чувствуя, как эластично вжимаются её груди в его грудь, и надолго приник к её губам жадным, будоражащим кровь поцелуем. Но именно в этот момент, когда страсть опьяняет сознание шальной кровью и клокочет в горле жаждой излиться, где-то там, вдалеке, за дверью спальни, послышались громкие незнакомые голоса и глухие тяжёлые шаги калиг Максимиан инстинктивно почувствовал опасность и всё же сумел оторваться от губ Беатрисы лишь тогда, когда шаги раздались уже совсем рядом.

Он успел заметить испуганный взгляд жены и немой вопрос, застывший на её полуоткрытых губах, когда кто-то с силой ударил ногой в двери и они мгновенно распахнулись. На пороге стоял высокий гот в чёрном плаще и с мечом на поясе, а за его спиной виднелся стражник.

— Декорат! — похолодев от ужаса, прошептал Максимиан, мгновенно узнав по характерному шраму и злобно-торжествующему виду ближайшего подручного Тригвиллы.

— Какая прелестная сцена! Влюблённые голубки в своём гнёздышке! — издевательски заявил гот. — А у твоей подруги недурные груди...

Беатриса вскрикнула и, покраснев, поспешно натянула покрывало.

— Пока мой Тулучин будет заковывать тебя в кандалы, я, ей-богу, не откажусь заменить тебя в этой постели, — продолжал Декорат к ужасу Максимиана и Беатрисы. А гот повелительно вытянул перед собой руку и, возвысив голос, добавил: — Именем короля Теодориха объявляю тебя арестованным. Твой отец казнён за государственную измену по приговору суда священного консистория и всё ваше имущество подлежит конфискации. Немедленно вставай и одевайся. Надеюсь, после таких новостей у тебя не отшибло рассудок? — Эта фраза была вызвана сосредоточенным видом Максимиана, который, казалось, уже не реагировал на последние слова гота. Беатриса, не смея даже плакать, с ужасом смотрела на мужа, а он медленно встал и, обнажённый, подошёл к своей одежде, лежавшей на кресле.

Декорат со злобной усмешкой кивнул на него своему стражнику, и тот приблизился к Максимиану, настороженно глядя на поэта. Вчера вечером, после венчания с Беатрисой и свадебного пира, на котором присутствовали только они двое, у Максимиана не было никаких тревожных предчувствий, и всё же он предпринял некоторые меры предосторожности... Поднимая тунику, он обронил золотой перстень, который со стуком покатился по мраморному полу. Готский стражник проворно нагнулся за ним, а Максимиан, мгновенно скинув на пол всю остальную одежду, схватил кинжал, лежавший под ней, и изо всех сил вонзил его в правый бок гота.

Тот дико вскрикнул, вытаращив глаза и выгнув спину, попытался схватиться рукой за лезвие кинжала, но Максимиан проворно выдернул его из тела врага, потом за рану, из которой бурно лилась кровь. Наконец, закусив бороду и застонав, он свалился на пол и поджал ноги.

— Ну берегись! — взревел Декорат, обнажая меч и бросаясь на Максимиана.

Сознавая, что его кинжалу не устоять против боевого меча, Максимиан кинул в Декората кресло. Тот уклонился не слишком удачно и взревел от ярости, схватившись за ушибленную ногу. А поэт успел вытащить меч у неподвижно лежащего стражника. После этого произошла короткая бурная схватка, сопровождаемая яростным лязгом мечей и прерывистым дыханием дерущихся. Вдруг Максимиан поскользнулся на крови убитого им гота и отлетел в угол спальни, сбив по дороге столик с вином и фруктами.

Декорат издал торжествующий крик, одним прыжком подскочил к поэту и занёс над ним меч, чтобы разрубить голову. Максимиан не успел ничего понять, не успел даже испугаться, но гот вдруг дёрнулся, захрипел и тяжело рухнул на него. Когда Максимиану удалось скинуть его на пол и подняться, он увидел, что из горла гота торчит небольшой нож с тяжёлой металлической рукояткой.

— Максимиан! — закричала обнажённая Беатриса, стоя на постели и указывая ему рукой на распахнутые двери. Вдалеке раздавался тяжёлый топот бегущих. — Там ещё двое!

Он поспешно метнулся к стене, сорвал с неё свой охотничий лук и, прилаживая стрелу, выскочил на порог спальни. Из глубины длинной анфилады комнат к нему бежали два гота, чётко выделяясь на фоне дверных проёмов. Промахнуться было невозможно. Просвистев через несколько пустых залов, стрела вонзилась в грудь первого из бегущих. Тот содрогнулся, сделал несколько шагов вперёд, а затем тяжело рухнул ничком, вбивая в себя стрелу, окровавленный наконечник которой, прорвав его кожаную куртку, вышел из спины. Второй гот застыл на месте, оторопело раскрыв рот, а потом, видя, что Максимиан снова натягивает лук, закричал и бросился назад. Его спасла только сообразительность — домчавшись до ближайшего дверного косяка, он успел закрыть за собой обе створки дверей, в одну из которых тут же вонзилась вторая стрела, пущенная Максимианом.

Осознав, что готу удалось уйти, Максимиан поспешно повернулся к Беатрисе.

— Одевайся! Нам надо бежать.

— Я убила его? — спросила она, указывая рукой на труп Декората.

— Habeat sibi![46] — коротко бросил Максимиан, торопливо натягивая тунику. — Однако сегодня нас спасло только твоё искусство, которому тебя научил тот юноша...

— Но я первый раз в жизни убила человека!

— Будем надеяться, что и последний. Одевайся, дорогая, а я пойду распоряжусь о колеснице.

— Куда мы едем?

Вопрос застал Максимиана врасплох, и он застыл на месте. А действительно, куда? Во всех домах и имениях его отца уже наверняка хозяйничают готы, так что об этом нечего и думать.

Обратиться к Северину Аницию?.. — Ну нет, он этого не сделает, чтобы не подвергать опасности своего благодетеля и отца Беатрисы. Попросить помощи у Корнелия Виринала? Но он находится сейчас в Вероне, там же, где и королевский двор, поэтому ехать к нему слишком опасно. Тогда куда? Где они смогут быть в безопасности?

Он растерянно взглянул на Беатрису, и она, поняв его взгляд, вдруг неуверенно сказала:

— Я подумала об отце Бенедикте...

Ну конечно же, тот самый монастырь, где она впервые встретилась с отцом! Бенедикт обладает правом предоставлять церковное убежище — и тогда даже сам король не посмеет их преследовать.

— Да, мы поедем в Монтекассино, только, умоляю тебя, поторопись!

Не прошло и часа, как большая дорожная колесница, запряжённая парой лучших лошадей, вырвалась из ворот усадьбы и быстро понеслась по дороге. Лошадьми правил сам Максимиан, а Беатриса сидела рядом с ним, закутавшись в лёгкое покрывало. Один только раз Максимиан взглянул на её напряжённое лицо и вдруг вспомнил стих из трагедии Эсхила «Жертва у гроба»:


Так знайте же: чем кончу, сам не ведаю,
Как будто кони взмыленные ринулись.
Прочь с колеи!
Неудержимо мчат меня
Взметнувшиеся мысли…

Корнелий Виринал застал принцепса сената Симмаха за довольно неожиданным занятием — тот задумчиво прохаживался перед большим мраморным столом, на котором лежало множество мелких разноцветных камней и кусочков стекла — смальты. Время от времени он брал в руки один из камней и вкладывал его в почти законченную мозаику. Воспользовавшись задумчивостью Симмаха, Корнелий осторожно приблизился и с любопытством заглянул ему через плечо.

Перед ним был портрет сурового старца с размётанными волосами, бородой и усами в окружении рыб, осьминогов, морских раковин и каких-то странных существ, напоминавших полурыб-полулошадей. Взгляд тёмно-синих глаз этого старца был проницательным и одухотворённым — это был взгляд философа, познавшего всю тщету жизненных усилий и обретшего высшую мудрость в вечном и нетленном.

Внезапно Симмах обернулся, и Корнелий, оторвав взгляд от мозаики, отвесил ему учтивый поклон.

— Приветствую тебя, достопочтенный принцепс сената. Извини, что помешал, но...

— Привет и тебе, благородный Корнелий, — ничуть не рассердившись на неожиданное появление Виринала, ответил Симмах. — По твоему лицу я вижу, как удивляет тебя моё занятие.

— Честно говоря, да...

— А между тем нет ничего лучше для душевного успокоения, чем играть в этидетские игры — перебирать цветные камешки и составлять из них разные картины.

— Но это совсем не похоже на детские игры, — горячо запротестовал Корнелий. — Мозаика так совершенна, что у меня просто не хватает слов. Однако этот портрет мне кого-то явно напоминает... Постой, да ведь это же Сенека!

— В самом деле? — немного удивился Симмах. — Вообще-то я назвал эту мозаику «Головой Океана», но вполне возможно... — Он внимательно присмотрелся к собственному творению и добавил: — Да, действительно, есть сходство с Сенекой. Впрочем, в моём доме стоят два бюста этого великого философа, так что подобное сходство неудивительно.

— «Наибольшую часть жизни мы тратим на дурные дела, немалую — на безделье и всю жизнь — не на те дела, что нужно», — радуясь возможности блеснуть своими познаниями перед столь почтенным собеседником, процитировал Корнелий. Симмах узнал начало одного из знаменитых «Писем к Луциллию» и одобрительно усмехнулся.

— Но что это за странные животные? — указывая пальцем на полулошадей-полурыб, спросил Виринал.

— Греки называли их гиппокампами, — пояснил Симмах и указал Корнелию на кресло. — А теперь присаживайся и поведай мне о цели своего визита. К сожалению, я не смогу уделить тебе достаточно много времени, поскольку сегодня состоится заседание суда... — Тут его голос невольно дрогнул, и он поспешно отвёл глаза в сторону. Потупился и Корнелий, испытывая какое-то смятение чувств перед тяжело сдерживаемым горем. А как же тяжело видеть горе того человека, который всегда славился своим мужеством и непреклонностью!

Ему не нужно было расспрашивать Симмаха, о каком заседании суда идёт речь — об этом знал уже весь город. Суд священного консистория, осудив на смерть сенатора Альбина, теперь готовился решить судьбу бывшего магистра оффиций Боэция. Однако Корнелий не знал того, что знал Симмах и что повергало его в ужас и уныние, которые он изо всех сил старался скрыть от окружающих, — суд должен был состояться в отсутствие самого обвиняемого! По личному приказу короля Северина Аниция недавно перевезли в тюрьму небольшого местечка Кальвенциано, по какой-то странной иронии судьбы находившегося неподалёку всё от того же Тичина. Это было в пятистах милях от Вероны! Симмах терялся в догадках, почему он так распорядился, и единственное объяснение, которое ему приходило на ум, было таким — Теодорих стыдился собственных поступков и потому хотел осудить Боэция заочно! «О tempora, о mores!»[47]. Никаких надежд на сенат уже не было, и Симмах готовился к тому, что единственным защитником своего приёмного сына и зятя будет только он сам. Разумеется, это вызовет новый гнев короля и этот гнев, без всякого сомнения, падёт на его одинокую седую голову. Оставалось лишь позаботиться о дочери и её детях...

Корнелий с волнением и сочувствием наблюдал печальное лицо старого патриция, не решаясь прервать его размышлений Наконец Симмах поднял голову.

— Итак, юноша, что я могу для тебя сделать?

— О нет, благородный Симмах, — горячо возразил Виринал, — это я хотел предложить тебе свою помощь и заодно узнать, нет ли у тебя каких-нибудь известий о моём друге Максимиане, сыне сенатора Альбина?

Симмах покачал головой.

— Мне известно лишь, что незадолго до казни своего несчастного отца он скрылся. Это не очень хорошо характеризует твоего друга...

— О, позволь тебе возразить! Максимиан уехал, не желая вступать в брак с дочерью Тригвиллы, потому что любит Беатрису, дочь твоего приёмного сына!

— В таком случае ты знаешь о нём больше, чем я, — с грустным спокойствием заметил Симмах. — Остаётся надеяться, что он не попадёт в руки готов, которые посланы, чтобы конфисковать всё имущество его отца...

— Подлые собаки!

После этого неожиданно вырвавшегося восклицания Симмах с искренней симпатией взглянул на молодого римлянина, но промолчал.

— Я знаю, что сегодня должен состояться суд над Северином Аницием, — продолжил Виринал, видя, что принцепс сената продолжает молчать. — И что единственным защитником и его, и всей римской свободы будешь только ты, Квинт Аврелий... Чем я могу помочь?

— Благодарю тебя за твой благородный порыв, юноша. Он делает честь и тебе, и твоему почтенному отцу. Но перед торжествующей подлостью бессильно любое благородство.

— Значит, Северин Аниций будет осуждён на смерть?

— Против него имеются три лжесвидетеля, а на его стороне только один...

— Но есть же ещё один выход!

Симмах печально улыбнулся.

— О да, принять смерть самому!

— Нет, я говорю не об этом. — Корнелий настолько разволновался, что встал с кресла и принялся расхаживать по залу. — Ты забываешь о судейском поединке.

Сам он узнал об этом древнем, ещё дохристианском обычае германских племён от Амалаберги, чей прадед погиб во время поединка на мечах, пытаясь защитить свою правоту в споре с другим королевским приближённым. Симмах удивлённо посмотрел на юношу и только теперь переменил позу.

— Это не римский, а варварский обычай решать правоту дела не в справедливом судебном разбирательстве, а в схватке двух противостоящих сторон.

— Да, это так, — согласился Корнелий, — но, если варвары ещё не доросли до нашей цивилизации, надо биться с ними их же оружием!

Теперь уже Симмах почувствовал такое волнение, что тоже поднялся с места и приблизился к Корнелию.

— И ты готов лично отстаивать невиновность Северина Аниция с мечом в руке?

— Я сочту это величайшей честью, которая сделает мой род знаменитым не менее, чем род Муция Сцеволы! — гордо заявил Виринал.

При этих словах на глазах старого патриция блеснули слёзы.

— Нет, вопреки всяким кассиодорам римский дух не погиб, если ещё рождает таких юношей, как ты! На сегодняшнем заседании суда я постараюсь убедить Теодориха прибегнуть к высшему правосудию, а пока позволь мне обнять тебя в знак признательности за твоё мужество и благородство.

И он крепко прижал к груди Виринала, а затем выпустил его из объятий.

— Мы ещё возродим величие Римской империи!

Глава 21. УТЕШЕНИЕ ФИЛОСОФИИ


Это был не сон, но это не было явью. Ослеплённый фантастически ярким светом, вмиг залившим самые отдалённые углы его тюремной камеры, Боэций удивлённо приподнялся на ложе и увидел перед собой прекрасную женщину. Её строгое классически правильное лицо было исполнено царственного достоинства, а глаза пора жали живым блеском и неисчерпаемо притягательной силой. В правой руке она держала книгу, в левой — скипетр. Одежды её чем-то напоминали одежды римской матроны, но были вытканы из странной блестящей ткани, покрытой какими-то мелкими, чёткими рисунками. На одном из них были изображены яростно спорящие мудрецы Афинской школы, на другом — развалины и одинокие колонны древнего города, на третьем — таинственные знаки, символизирующие какую-то высшую мудрость. Большего Боэций рассмотреть не успел, поскольку женщина неслышными шагами приблизилась к нему и опустилась на край ложа, пристально смотря в его глаза, залитые слезами после недавнего пробуждения. А снилось ему, что он стоит в суде лицом к лицу со своими клеветниками, снова выслушивает их гнусные обвинения и не может найти слов, чтобы доказать свою невиновность.

— Кто ты? — чуть слышно прошептал Боэций. — Неужели я тяжело болен и у меня начались галлюцинации? Впрочем, ради такого прекрасного видения я готов никогда не выздоравливать!

— Ты действительно болен, — мелодичным и очень приятным, хотя и несколько строгим голосом ответила женщина, — если настолько опечален своими мнимыми горестями, что даже не узнаешь меня, свою кормилицу и целительницу, под чьим неусыпным присмотром ты находился с самых ранних лет молодости.

— Философия! — потрясённо воскликнул он. — О, как же я рад увидеть тебя воочию! Как долго я ждал этой встречи и как мне жаль, что она произошла в столь жалкой обстановке, где я не могу достойно принять тебя, свою царственную гостью… — По его щекам потекли горючие слёзы, а голос дрожал и срывался, но стоило ей заговорить, как он почти мгновенно успокоился, боясь упустить хотя бы одно слово.

— Какие пустяки ты говоришь! — начала Философия. — Неужели меня когда-нибудь смущали темницы, в которые злобствующие невежды бросали самых верных моих учеников? Разве я похожа на развратницу Афродиту, которая не может обходиться без золотого блеска всей той мишуры, что украшает любовные игры? Сам подумай, неужели ты только здесь понял, что при дурных нравах мудрость всегда подвергается опасности? Неужели ты забыл историю великого Сократа, который тоже был несправедливо обвинён тремя гнусными негодяями — бездарным оратором Диконом, бездарным поэтом Мелетом и владельцем кожевенных мастерских Анитом, чьи имена остались в истории лишь благодаря клевете на гениального человека? Подумай, имена Василия, Опилиона и Гауденция тоже могут остаться в истории по той же самой причине! Да и как ещё прославиться негодяю, как не связав своё имя с именем великого человека?

Но, кроме истории Сократа, неужели имена Зенона и Сенеки тебе ни о чём не напоминают?[48] Разве мало философов погибло из-за деспотизма, доносов, травли? А ведь их привело к смерти не что иное, как то, что, воспитанные в моих обычаях и наставлениях, своими поступками и образом мыслей они резко отличались от дурных людей. Так почему же ты так угнетён своим нынешним положением, которое не хуже и не лучше того, чему подвергались великие умы древности?

— Ты пришла готовить меня к смерти? — внезапно задрожав, глухо спросил Боэций.

— И вновь ты разочаровал меня этим вопросом, — со вздохом отвечала она. — Не говорил ли великий Платон, что удел философа — это размышления о смерти? Так почему же ты так напуган, словно намеревался жить вечно и никогда не верил в то, что твой жизненный путь придёт к неизбежному концу — по несправедливому приговору или в силу естественных причин?

— Совсем нет, — живо возразил он, — но ведь размышления о смерти должны приводить к познанию истины жизни, а следовательно, и к утешению Высшей мудростью, перед которой бессильна даже смерть!

— Наконец-то я слышу разумные речи, — произнесла Философия. — Ведь я здесь именно ради этой цели, а потому, не теряя времени даром, расскажи о том, что сильнее всего гнетёт твою душу, и мы вместе попытаемся найти лекарство.

— Но разве ты сама не видишь, что больше всего меня гнетёт пребывание здесь? Разве такой награды заслужил человек, решивший последовать словам величайшего из твоих учеников Платона, который говорил: «Блаженствовало бы государство, если бы им управляли учёные мудрецы или его правители стремились бы научиться мудрости»? И я тоже поверил в необходимость этого, дабы власть в государстве не попала в руки подлых мерзавцев, которые начали бы губить людей порядочных. Как часто приходилось мне вступать в тяжёлые непримиримые разногласия с негодяями, не желавшими следовать велениям законов! Скольких несчастных, подвергавшихся козням из-за неумеренного корыстолюбия варваров, удалось мне спасти! Никогда ещё не поступался я справедливостью. И что же? Сенат, в защиту которого я всегда и везде выступал, единодушно приговорил меня к смерти! Да если бы я даже поджёг храм Божий, убил священника и на алтаре изнасиловал ребёнка или совершил какое-нибудь другое столь же гнусное, сколь и нечестивое преступление, то и тогда меня должны были бы сначала судить публичным судом — я ведь был далеко не последним человеком в государстве! — и уж затем подвергать наказаниям и пыткам! Меня же по одному только обвинению самых презренных негодяев бросили в такую темницу, где себя скверно чувствуют даже крысы...

— Короче! — вдруг перебила его Философия. — Насколько я поняла из твоих патетичных жалоб, ты страдаешь от того, что утратил благосклонность Фортуны, и именно несправедливость этой ветреной чародейки тебя и гнетёт больше всего?

— Да, — с некоторым удивлением подтвердил Боэций, — пожалуй, моё состояние можно объяснить именно этим.

— Однако ты же не думаешь, что Фортуна переменчива только к тебе и существует некто, кому она хранит постоянство? Ведь если бы хоть один из смертных был защищён от её предательства, то она бы утратила свою природу, которой чужды верность и неизменность. Поэтому странно жаловаться на ту, которая и не может быть иной! Гораздо разумнее не слишком надеяться на её милости, но и не очень опасаться угроз. Фортуна не может не зависеть от случая, и все её дары — богатство, слава, власть, любовь — принадлежат только ей, и уж её право наделять или отнимать их у смертных. Но, я вижу, ты не слишком со мной согласен? Неужели ты хочешь сказать, что, например, слава или богатство является неотъемлемой собственностью кого-то из людей?

— Нет, — задумчиво сказал Боэций, — как это ни трудно, но я вынужден с тобой согласиться. Если бы это было так, то всего этого нельзя было бы лишиться, а мы всего лишаемся, когда умираем. Правда, в случае смерти тех, кому Фортуна благоволила до самого смертного ложа, можно сказать, что это не она их покидает, а они её.

— Но разве это меняет дело? Зачем же пытаться удержать стремительное вращение колеса Фортуны? Неужели мне надо доказывать тебе, сколь тщетны все земные блага? А ты получил их сполна, как мало кто другой!

— О да, но стоит Фортуне отвернуться от тебя, ты вспоминаешь, что всего несколько мгновений назад ты был счастлив!

— В таком случае ты просто обладаешь превратными представлениями о счастье! Неужели даже для философа счастье состоит в славе? — с нескрываемой усмешкой в голосе воскликнула Философия. — Подумай о том, что, прославившись в своём отечестве, ты всё равно будешь неизвестен множеству других народов, населяющих землю. Разве не смешно самодовольство мыши, прославленной среди своих сородичей, занимающих одну нору? О, пусть даже ты прославишься среди всех народов и возомнишь себя бессмертным, но стоит тебе сравнить свои амбиции с вечностью, как сразу перестанешь радоваться долговременности своего имени. Слава, пусть даже на много веков, всё равно конечна, а потому, сравнив её с вечностью, ты и сам сочтёшь её столь ничтожной, что смысл стремления к славе будет утрачен. А если душа гибнет вместе с телом, то разве утешит тебя в этом твоя слава? Когда же душа устремится к вечному блаженству, как учит тебя твоя религия, то не смешны ли ей самой будут её жалкие земные деяния? А сколько негодяев прославились благодаря собственной низости? Одно это соображение должно было подсказать тебе, что счастье мудреца отнюдь не в славе, ибо не может он быть счастлив благодаря тому же самому, что делает счастливым мерзавца.

— Подобные соображения, — продолжала Философия, — легко отнести и к богатству. Я не стану говорить о том, что чаще всего богатеют не благодаря уму, доблести и порядочности, а благодаря прямо противоположным качествам. Кроме того, кто много имеет, тот постоянно озабочен тем, чтобы иметь ещё больше, а разве озабоченность — это признак счастливого человека? Да неужели же обладание всеми этими тленными благами, из-за которых смертные так отчаянно завидуют друг другу, позволяет убедительно ответить на тот вопрос, без ответа на который не может быть счастлив ни один разумный человек: для чего я живу?

— А власть? — спросил Боэций.

— О, это вообще самая страшная вещь на свете! — немедленно откликнулась Философия. — Сама природа власти такова, что она никогда не улучшает природу своего обладателя, но всегда только портит её. Но стоит ей оказаться в руках какого-нибудь негодяя — и губительные последствия этого не смогут сравниться ни с самым страшным извержением Этны, ни с самым большим наводнением. Согласись сам, что счастье немыслимо без свободы, ибо что это за счастье, когда твоя судьба зависит от другого? Но ведь власть лишает свободы не только других, но и самого её обладателя! Кому же, как не тебе, страдавшему от бесконечного множества государственных дел, мешающих заниматься философией, знать об этом?

— Однако я могу тебе возразить. Сильнее всего людей влечёт именно любовь, которая является добровольной зависимостью от любимого человека. Поэтому счастье возможно и без свободы, если только отказ от неё не вынужден, а совершается по доброй воле.

— И это говорит автор глубокомысленных трактатов по логике! — со смехом воскликнула Философия. — Свободный отказ от свободы — да существует ли большая нелепость? Ведь ты же только что сказал, что любовь влечёт сильнее всего! А почему? Да потому, что это неодолимое стремление к продолжению своего рода, которое заложено в натуре людей так же, как и в натуре животных. Другое дело, что животные выполняют своё предназначение в отведённые для этого сроки, а люди ещё и одушевляют своё чувство, украшая его поэзией и романтикой, наделяя им природу и Бога. Но разве эта зависимость от собственных страстей не делает вас чаще всего несчастными? Хорошо, ты скажешь мне, что бывает и счастливая любовь, но вспомни, как она недолговечна! Как быстро проходят первые радости и наступает утомление или привычка! Как быстро увядает красота! Вспомни о ревности или стремлении к новизне, и ты сразу согласишься со мной, что лишь безумно влюблённый будет твердить, что любовь — это счастье. И что уж говорить о том, как сильно зависит любовь от прихотей Фортуны! Как много жестоких или ничтожных негодяев в силу необъяснимой природы любви пользуются успехом у тех женщин, которых пытались добиться люди порядочные. Так не смеши же меня утверждением, достойным наивного отрока, что счастье состоит в любви.

Боэций был так увлечён этим необычайным спором, что давно забыл о недавних жалобах на своё печальное положение. Вот и теперь он задумался, подыскивая наиболее весомые аргументы, а затем обратился к Философии с новым вопросом:

— Ну, хорошо, хотя я и не полностью согласен со всеми твоими доводами. В чём же тогда состоит подлинное счастье, если утраченные мною блага в силу своей случайности и призрачности таковыми не являются?

— Вот это уже тот вопрос, который я давно хотела от тебя услышать, — одобрительно заметила Философия. — Теперь ты не просто желаешь, но уже встал на путь выздоровления. Мой ответ покажется тебе достаточно очевидным, хотя и не столь очевидно его законченное обоснование. Подлинное счастье — это блаженство, то есть столь полное благо, которое, когда оно достигнуто, не оставляет желать ничего большего.

— Ты хочешь сказать, что блаженство — это совершенное состояние, соединение всех благ?

— Совершенно верно, и я очень рада, что ты сразу это понял. Но мы уже разобрали с тобой те формы, в которые рядится высшее благо. Именно эти формы, то есть богатство, власть, славу, любовь смертные ошибочно принимают за само благо и делают так потому, что не видят за тленным нетленное, за кажущимся — истинное.

— Так помоги же мне увидеть это высшее благо! — нетерпеливо воскликнул Боэций, и Философия благосклонно кивнула головой.

— Именно это я и пытаюсь сделать. Во всех земных благах имеется какое-то несовершенство, которое и не позволяет нам признать их подлинными благами. Но ведь несовершенство — это не что иное, как недостаток совершенства. Значит, должен иметься какой-то высший источник всех благ, истинное совершенство, отпадая от которого, земные блага вырождаются и становятся несовершенными. Что же это за источник, как не первоначало всего сущего, которое мы можем назвать Единым, ибо именно единство и составляет подлинное совершенство. Вспомни о том, к чему приводит наблюдение за всем живущим — пока тот или иной организм, благодаря присущей ему жизненной силе, способен поддерживать своё единство — он живёт и благоденствует. Но стоит нарушиться этому единству — и наступают вырождение и гибель. Следовательно, и я хочу повторить это ещё раз, только в Первоедином начале всего сущего и заключено подлинное совершенство и истинное блаженство.

— Всё это прекрасно и удивительно, — заметил Боэций, — и сам я не раз уже приходил к подобным выводам. Однако согласись, что смертного терзают сомнения, мешающие ему признать эту Истину. Ведь каждый знает, как достичь тех земных благ, которые принято называть счастьем и в несовершенстве которых мы уже убедились. Чтобы прославиться, надо совершить героический поступок или чудовищное злодейство, чтобы разбогатеть — выгодно жениться или заняться торговлей, чтобы обрести власть родиться королём или устроить заговор. Наконец, чтобы обрести любовь, не нужно ничего иного, кроме способности влюбиться и добиться предмета своих желаний. Но как приобщиться к этому Высшему Первоначалу, чтобы стать подлинно счастливым и жить, наслаждаясь истинно-нетленным блаженством?

— Что в человеке является главным? — вдруг быстро спросила Философия. — Душа или тело?

— Душа, — отозвался Боэций, — хотя меня всегда мучил вопрос, как можно отличить одного человека от другого, когда они утрачивают свои тела, а с ними и все телесные различия.

— Тогда ответь мне на второй вопрос. Что является главным в душе?

— Мудрость.

— А что такое мудрость?

— Знание и следование высшим истинам и добродетелям.

— Прекрасно! — оживилась Философия. — Теперь ты уже и сам можешь сделать тот вывод, к которому я тебя подвожу. Если высшей истиной является признание господствующего в мире Первоединства, если высшей добродетелью и высшим блаженством является приобщение к этому Первоединству, тогда, чтобы достичь всего этого, у смертного есть только один путь, приобщающий его к Бессмертному — мудрость. И мы достигли того, quod erat demonstrandum[49].

Она замолчала, устремив свой сияющий взор на Боэция, однако он был задумчив и печален.

— Тебя не убеждают мои слова? — после недолгого молчания осторожно спросила Философия.

— Убеждают.

— Почему же ты так невесел?

— Потому что, кроме мудрости, у нас ещё есть сердце. И когда с помощью мудрости мы преодолеваем пространство и вырываемся из времени, чтобы постичь какую-то истину, открывающую перед нами смысл мироздания, тогда сердце, тоскующее и непрерывно отбивающее часы нашей жизни в данном месте и в данное время, внезапной болью может напомнить о том, что мы не всесильны и являемся пленниками своей эпохи и своего общества, «ибо кто нас приведёт посмотреть, что будет после?» — как сказано в книге Екклезиаста.

— Я понимаю природу твоих сомнений, — задумчиво сказала Философия. — И в том повинна вечная раздвоенность человеческой природы, ибо, когда разум устремляется к звёздам, сердце остаётся на земле. И когда очами души вы восторгаетесь Всевышним, очи тела видят перед собой лишь сырую пасть могилы.

— О, помоги же мне преодолеть эту раздвоенность! — отчаянно вскричал Боэций. — Придай же моим очам божественную зоркость, чтобы я смог так же ясно увидеть будущую обитель своей души, как вижу сейчас эти мрачные холодные стены и тяжёлые решётки — нынешнюю обитель своего тела.

— Я непременно сделаю это во время своего следующего посещения, — пообещала Философия и начала медленно исчезать. — Сюда идут, и мне пора удалиться... Прощай и помни, что перед лицом Вечности придать мужество способна только мудрость...

Таинственное сияние, заполнявшее все углы камеры, постепенно исчезло, и Боэций вновь увидел перед собой только тусклый свет светильника, висящего возле дубовой окованной железом двери. Он ещё был взволнован, и его сердце билось с такой учащённой неистовостью, что перед глазами плыли красные пятна.

Поэтому он не сразу узнал Симмаха, появившегося на пороге камеры после того, как тюремщик с лязгом распахнул тяжёлую дверь. А принцепс сената с неизъяснимой грустью смотрел на своего приёмного сына и, не говоря ни слова, ждал, пока их оставят одних.

— Ты болен? — с тревогой спросил он, когда Боэций, поднявшись со своего ложа, заключил его в свои объятия. В какой-то момент, заметив странный, отсутствующий взгляд бывшего магистра оффиций, Симмах подумал, что тот лишился рассудка.

— Я здоров, — глухо сказал Боэций. — И в своём уме. Садись и рассказывай. Судя по твоему мрачному виду, ты принёс мне самые печальные новости. «Ах, если бы лёгкую, быструю смерть, без изнуряющей боли, без мук, сон бесконечный, блаженный покой мне даровала судьба!»[50]

— Нет, я принёс надежду! — горячо возразил Симмах. — А ты решил, что судебное заседание закончилось твоим смертным приговором? О нет, Северин Аниций, хотя дело шло именно к этому.

— Но тогда что же помешало? — Как ни старался он рассчитывать на худшее и не поддаваться надежде, но дрогнувший голос поневоле выдал естественную жажду жизни, которая постоянно жила в сердце.

— Я вновь заявил королю, что свидетельские показания всех трёх негодяев лживы, и предложил решить дело с помощью Божьего суда, то есть высшего правосудия.

— Каким образом?

— Через судейский поединок.

— И король согласился?

— Да, — усмехнулся Симмах. — Эти варвары так падки до подобных зрелищ, что обычных гладиаторских боёв им явно не хватает. Предвкушение предстоящего удовольствия было столь велико, что, как ни старался Кассиодор немедленно вынести приговор, мне удалось отстоять твоё право на поединок. И знаешь, кто вызвался защищать твою правоту с мечом в руке? Корнелий Виринал, сын ныне покойного всадника Луция Виринала.

— Я не знаю этого юношу... — удивлённо пробормотал Боэций.

— Зато он хорошо тебя знает, он лучший друг Максимиана. Кстати, поддерживать обвинение будет один из лжесвидетелей — Опилион.

— Когда состоится поединок?

— Через три дня.

— Я буду молить Бога, чтобы из-за меня не погиб этот доблестный юноша.

— А я немедленно явлюсь к тебе лично, чтобы рассказать обо всём произошедшем.

Они вновь обнялись. Симмах передал Боэцию несколько табличек для письма и стило, после чего за ним снова закрылась тюремная дверь. Он не пришёл ни через три дня, ни через три месяца. Он уже больше не пришёл никогда.

Глава 22. ЭЛИКСИР СМЕРТИ


— Здравствуй, красавец! Ты что же это давно не появляешься? Стыдно забывать старых друзей...

Корнелий Виринал задумчиво шёл по малолюдной улице Вероны и теперь удивлённо поднял голову, увидев улыбающуюся Феодору, которая выглядывала из-за занавесок остановившегося рядом с ним паланкина. На знаменитой гетере была надета прозрачная накидка, через которую соблазнительно просвечивали так хорошо знакомые ему красивые груди с ярко накрашенными сосками. Самой Феодоре явно доставляло удовольствие демонстрировать свою порочную наготу, а её подведённые сурьмой глаза были неспособны изобразить смущение, если бы от их хозяйки хоть раз потребовалось что-то подобное. А ведь застенчивость гораздо сильнее возбуждает пресыщенных развратников, чем откровенно завлекающий взор, на который способны ловиться только юноши, впервые вступающие на стезю порока. И это вполне понятно, ибо если юноши стремятся скорее удовлетворить страсть, что им сулит легкодоступный порок, то старым развратникам нужно разжечь угасающий костёр вожделения, на что способна только сопротивляющаяся невинность.

Корнелий усмехнулся, приблизился и положил руку на край паланкина.

— Привет и тебе, прекрасная Феодора. Разве найдётся такой мужчина, который способен забыть тебя, хоть раз побывав в твоих объятиях?

— О, да ты всё такой же галантный и остроумный, как и прежде! — весело отвечала она. — А я, глядя на твой опечаленный вид, уже было решила, что ты либо заболел и утратил свою мужскую удаль, либо решил жениться.

— Но неужели женихи выглядят такими печальными? — со смехом спросил Корнелий. — А я почему-то всегда думал, что предстоящая свадьба должна радовать, иначе зачем же тогда жениться?

— Тому есть много причин, — и Феодора беззаботно махнула рукой, — и главной из них является мужская глупость. Зачем привязывать себя к одной женщине, когда можно иметь их столько, сколько позволяет тебе твой кошелёк? А печальный вид женихов можно объяснить тем, что они уже заранее представляют себе все те склоки и ссоры, которыми их станут развлекать будущие жёны. И кроме того, они уже заранее клонят свои злополучные головы к земле, словно сгибаясь под тяжестью рогов, которыми их непременно наградят в будущем.

— А как же любовь? — Корнелия искренне забавлял этот разговор.

— О, любовь, это такое занудство! Печальных влюблённых сколько угодно, но ты хоть раз видел печального развратника? Неужели и ты влюбился, друг мой?

Этот прямой вопрос застал Виринала врасплох, и он только растерянно пожал плечами. Сколько раз он уже спрашивал себя об этом сам — и столько же раз мысленно пожимал плечами. Последнее время ему хотелось только Амалабергу, хотелось вновь и вновь видеть её красивое напряжённое от страсти лицо с закушенной нижней губой, хотелось снова и снова испытывать те покорные, стыдливые ласки, которым он сам её научил.

Вот уже три дня перед его поединком, — а он должен был состояться уже завтра, — Корнелий не только не мог увидеть своей готской возлюбленной, но даже не получил от неё ни одной записки. Чем можно было объяснить такое странное исчезновение? Тем, что её нет в городе? Но всего полчаса назад он побывал у дома Тригвиллы и, подкупив раба-привратника, узнал от него, что Амалаберга никуда не уезжала. Тогда, может быть, она его просто разлюбила? Но и в это невозможно было поверить, особенно вспоминая их последнее расставание, когда она, уже сидя в седле, вдруг наклонилась к нему и стала покрывать его лицо такими страстными поцелуями, что он едва сдержал новый порыв страсти, изумлённый этим молчаливым признанием в любви, которую сумел внушить.

Но тогда что могло ей помешать назначить ему очередную встречу, ведь она не боялась ни Бога, ни чёрта? Тем более что завтра ему предстоит тяжёлое испытание и он даже может по... Нет-нет, об этом нечего и думать! Он не погибнет, а обязательно победит, хотя его соперник Опилион выше его на целую голову и чуть ли не вдвое шире в плечах. Ну и что? Ведь им предстоит не состязание в борьбе, а схватка на мечах, и его небольшой рост и проворство будут иметь несомненное преимущество. Но в любом случае Амалаберга должна была знать о предстоящем поединке и сможет присутствовать на нём, поскольку он состоится на арене амфитеатра Тита. Так почему же она не беспокоится о своём возлюбленном и не хочет повидаться с ним перед смертельной схваткой?

Размышляя над этими вопросами, Корнелий встретил по дороге домой Феодору. Устав ждать ответа на свой вопрос, она наклонилась вперёд и положила свою руку поверх его руки, которую он по-прежнему держал на краю паланкина.

— Ах, несчастный, мне тебя так жаль!

— Что такое? — Корнелий очнулся от задумчивости и с негодующим изумлением посмотрел на неё. — Какого чёрта ты вздумала меня жалеть?

Феодора только и ждала этого вопроса, потому что тут же страдальчески закатила глаза и произнесла нараспев:

— О, как грустно, мой дружочек, избегать сетей Амура.

И вновь Корнелий не удержался от улыбки. Нет, всё-таки Феодора умела обращаться с мужчинами, и лучшей напарницы для того, чтобы провести оставшуюся часть дня, не предаваясь мрачным мыслям, трудно было и желать.

— Ага, развеселился! — тут же заметила она. — Ну тогда хватит строить из себя буку и немедленно полезай в мой паланкин.

Корнелий не заставил себя упрашивать и уже через мгновение полулежал на мягких подушках, одной рукой обнимая Феодору, а другой опуская занавеску. Строфанты[51] тронулись с места, а гетера тут же припала к губам Корнелия и не давала ему покоя всю дорогу. Однако, вяло реагируя на её умелые ласки и прислушиваясь к ощущениям собственного тела, по которому проворно шарили опытные руки Феодоры, Корнелий вдруг с неожиданным удивлением понял, что в нём уже нет прежнего сладострастия, что его былая пылкость словно бы осталась в объятиях Амалаберги!

Виринал был так поражён этим открытием, что, когда носилки остановились у дома Феодоры, он отстранил от себя гетеру и, пробормотав что-то невразумительное, хотел выйти.

— Куда ты? — с неподдельным испугом спросила она.

Этот внезапный испуг так не вязался с её прежним насмешливым тоном, что Корнелий удивлённо оглянулся на женщину.

— Прости, но я бы хотел пойти домой. У меня завтра будет тяжёлый день, поэтому...

— Поэтому тебе обязательно надо расслабиться и разогнать тревожные мысли, — поспешно подхватила она. — А какой замечательный массаж сделают тебе мои рабыни, каким великолепным, укрепляющим силы эликсиром я смогу напоить тебя сама! Не уходи...

В её голосе прозвучали столь жалобные нотки, что теперь уже Корнелий не смог удержаться от ехидного замечания:

— Да что ты, милая, неужели влюбилась? Или мне изменяет слух, или я слышу не речи гетеры, а мольбы Психеи, не желающей отпускать от себя Амура.

— Смейся сколько хочешь, но, прошу тебя, пойдём в дом!

Корнелий заколебался, а затем пожал плечами.

— Ну, если тебе этого так хочется...

Обрадованная Феодора мгновенно выпрыгнула из носилок и, подхватив его под руку, повела в дом. Корнелий вяло улыбался, но больше не противился. Гетера провела его прямо в баню и передала в руки своих искусных рабынь, после чего незаметно исчезла. Корнелий смыл с себя городскую пыль, немного поплавал в прохладном бассейне, а потом, блаженно прикрыв глаза, растянулся на ложе, подставив спину и плечи нежным, благоухающим мускусом рукам массажисток. Пожалуй, он напрасно сопротивлялся и Феодора была права. Лучше провести нынешний день здесь, где можно ни о чём не думать, целиком отдавшись ленивому блаженству, чем изводить себя мыслями об Амалаберге да завтрашнем поединке. Вот интересно, увидит ли он её на трибуне, придёт ли она? Только не надо сегодня пить вина, ибо завтра ему потребуется и ясный ум, и твёрдая рука...

— Что, проклятый раб, ты уже приготовил своё мерзкое снадобье? — с нескрываемой злобой спросила Феодора, завидев Кирпа на пороге спальни. Сириец держал в обеих руках прозрачный оправленный в золото кувшин, а потому только молча склонил голову, предварительно кольнув гетеру своим острым взглядом.

— Поставь его вон на тот столик и убирайся прочь, гнусная тварь! Если бы не приказание магистра оффиций, я сварила бы снадобье из тебя самого, а потом бы угостила им своих дворовых псов!

— Я вижу, ты принимаешь большое участие в этом юноше, — осмелился заметить Кирп, осторожно ставя кувшин между двумя золотыми чашами.

— Не твоё это дело, старый mentula[52]! Пошёл вон!

Однако вместо того, чтобы уйти, сириец вдруг ещё раз взглянул на лежащую гетеру, которая, подперев голову рукой, с ненавистью смотрела на него. Кирп сделал несколько шагов в её сторону, устремил на Феодору внезапно засверкавший взгляд и сделал руками несколько медленных плавных пассов. Феодора привстала со своего ложа навстречу Кирпу, их взгляды встретились, и оба замерли. Это напоминало какой-то странный поединок двух воль, причём мужская воля пыталась подчинить себе волю женскую, но та, черпая свои силы в презрении и ненависти, упорно сопротивлялась. Так продолжалось несколько томительных минут, и чем яростнее становился пристальный взгляд Кирпа, тем чаще и глубже дышала Феодора.

— Прочь, прочь отсюда, отродье! — с трудом, задыхаясь, прохрипела она.

Кирп горестно вскрикнул и стукнул себя по голове обоими кулаками.

— Что-то случилось, — невнятно пробормотал он. — Я утратил эту божественную силу... я не могу ничего сделать...

А Феодора, одержав победу, хотя так и не поняв до конца, в чём она заключалась, вскочила с ложа и гневно топнула ногой.

— Сколько раз мне повторять, чтобы ты убирался отсюда? Ты хочешь, чтобы я позвала рабов и они отхлестали тебя плетьми?

— Нет-нет, ухожу, — униженно забормотал Кирп, пряча голову в плечи. — Но всё-таки скажи, драгоценнейшая: могу я доложить магистру оффиций, что его приказание было исполнено нами обоими?

— Можешь, — буркнула Феодора.

— Тогда я немедленно передам ему это, — уже с порога заявил Кирп и в последний раз угрожающе сверкнул взглядом. — И горе тому, кто посмеет ослушаться великого Кассиодора!

— Собака! — выкрикнула гетера вослед рабу и, чтобы успокоиться, несколько раз прошлась по кубикулу, сжимая кулаки и бормоча проклятия.

— Ого! — весело и томно воскликнул Корнелий, отодвигая роскошный, затканный золотом занавес. — Да моя кошечка сердится! А как же обещанная любовь и покой? Где эликсир, укрепляющий силы? Где улыбка и нежные ласки, которыми ты так долго заманивала меня к себе?

Он подошёл к Феодоре, взял двумя пальцами за подбородок и поднял её покрасневшее от недавнего гнева лицо.

— Первый раз вижу тебя в таком состоянии, — с любопытством заметил он, слегка коснувшись губами её губ. — Хотя я и не знаю, чем вызван твой гнев, но с уверенностью могу сказать, что он тебя только красит. Вот ещё увидеть бы тебя в слезах!

— О да, не далее как завтра я, может быть, впервые в жизни заплачу, — тихо произнесла гетера и с лёгким вздохом прижалась к Вириналу.

— Да что тебя так взволновало? — продолжал недоумевать он. — Неужели ты боишься за исход моего поединка? Ну, успокойся, я в прекрасной форме и в схватке на мечах смогу одолеть любого. А если ты ещё и угостишь меня своим знаменитым эликсиром, после которого я, бывало, за одну ночь ухитрялся заниматься любовью с десятью женщинами подряд, то и говорить не о чем. Я растерзаю этого несчастного Опилиона на части и подарю тебе его глупую голову!

Он поднял голову и, бегло осмотрев спальню, заметил прозрачный кувшин, стоявший на изумительной красоты столике, сделанном из каррарского мрамора.

— Ага, да вот же он!

Феодора сделала какое-то резкое движение, но Корнелий, не обратив на это внимания, спокойно пересёк комнату, подошёл к столику и взял кувшин в руки. Она следила за его действиями широко раскрытыми, потемневшими от страха глазами и не двигалась с места, прикусив губами указательный палец правой руки, которую машинально поднесла ко рту, словно запрещая себе говорить. А Виринал был по-прежнему спокоен и весел. Налив полную чашу эликсира, он поднёс его ко рту, попробовал на вкус и, одобрительно, по-детски причмокнув, выпил всё до конца.

«Я ничего ему не предлагала, — думала про себя Феодора, испытывая какой-то невероятный, мистический ужас, — он всё сделал сам, словно им двигала неведомая сила! Неужели от судьбы и впрямь не уйти и каждому человеку, как бы здоров и молод он ни был, намечено прожить строго отмеренное количество лет и дней? Но ведь это я заманила его к себе, значит, я тоже действовала по велению судьбы... или Кассиодора? Виновата ли я или это неминуемо произошло бы в любом случае?»

— Странно, — заметил Виринал, возвращаясь к ней и сбрасывая с себя тонкое льняное покрывало, в которое он был завернут после бани и элеотезия, — но я всё равно что-то не чувствую особой бодрости... Может, ещё просто не начало действовать?

— Сейчас я сама буду твоим эликсиром и вдохну в тебя бодрость, — нежно прошептала Феодора, поспешно обнажаясь и склоняясь над Корнелием, который уже лениво распростёрся на её ложе, заложив руки за голову.

— О да, но только не слишком усердствуй, — насмешливо заметил он, следя за тем, как яркие губы Феодоры и её змеино-проворный язык, дразняще скользя по его бёдрам и животу, приближаются к мужскому достоинству, — мне ещё нужно оставить сил и для завтрашней схватки... А-а-а-х!


Выйдя из дома Феодоры, Кирп немедленно устремился к первому министру, но, к своей величайшей досаде, не застал его дома. Помня о том, что Кассиодор запретил ему покидать его дворец, сделав исключение лишь для единственного визита к Феодоре, сириец не посмел ослушаться приказания и покорно прошёл в свою комнату. Но здесь он стал яростно метаться из угла в угол, повторяя словно заклинание:

— Только бы не сорвалось! Только бы не сорвалось!

На миг остановившись и словно желая привести себя в чувство, он с силой дёрнул себя за жёсткую курчавую бороду.

— Если эта шлюха предаст нас обоих и если магистр оффиций не получит того, чего добивается... О, проклятье!

Ему вдруг вспомнилась собственная могила — удушающая тяжесть земли и отчаянные, на пределе срыва усилия, когда каждый вздох, каждое движение даются с таким трудом, что гаснущее сознание повторяет: «Смириться и уснуть, смириться и умереть...»

В отличие от Феодоры, Кирп не был фаталистом. Более того, даже снискав себе славу прорицателя, он не только не верил в существование заранее предначертанного будущего, но даже был убеждён в обратном, то есть в наличии человеческой способности предусматривать ход дальнейших событий и направлять его в нужную сторону. Но, начиная с той самой ночи, когда Ректа, предназначенная им на роль жертвы, едва вдруг не стала — пусть даже опосредованно — его палачом, Кирп стал ощущать, что теряет контроль над достаточно элементарными ситуациями. И вот сегодня новое тому подтверждение... Проклятые бабы! Неужели его действительно начинает покидать та загадочная сила, перед которой не могли устоять даже самые могучие и агрессивные рабы Боэция, превращаясь в послушных исполнителей воли сирийца? Ведь в этой силе — залог его жизни!

От этой последней мысли его, хладнокровно умертвившего ради своих опытов не один десяток людей, вдруг охватила такая неистовая паника, что он, отталкивая по пути слуг? выбежал из дома и устремился к дворцу Тригвиллы. Кирп знал, что Кассиодор отправился к готскому герцогу, и даже догадывался о цели этого визита. Но, сколько он ни молил привратников доложить своему господину или магистру оффиций о своём появлении, сколько ни клялся, что Кассиодор озолотит их за это, его не впустили во двор. Тогда он отошёл чуть поодаль, присел на землю, прислонившись спиной к каменному забору, и принялся ждать, убеждая себя тем доводом, который так яростно опровергал раньше: судьба не только не повинуется нашим стремлениям, но гораздо чаще идёт им наперекор.


— Значит, твоя дочь, как я и просил, последнюю неделю не выходила из дома? — неторопливым тоном произнёс Кассиодор, смотря при этом не на своего собеседника, а на чеканный орнамент в виде узора из виноградной лозы, украшавший наружные стенки его чаши. Только услышав утвердительный ответ Тригвиллы, он отпил маленький глоток вина.

— Знал бы ты, чего мне это стоило, — с усмешкой пожаловался управитель королевского дворца. — Девчонка рычала и рвалась на волю словно молодая пантера, так что мне приходилось запирать её в спальне, благо, что там на окнах имеются стальные решётки. Но ты мне так и не объяснил, для чего это было нужно.

— Я объясню тебе это или завтра, или сразу после свадьбы, — лениво процедил Кассиодор.

— Свадьбы?

— Да, я женюсь на твоейдочери.

Всё это было сказано таким небрежным тоном, что Тригвилла расхохотался, приняв подобное заявление за шутку.

— Что же тут удивительного? — Кассиодор устало поднял свои холодные глаза на будущего тестя. — Насколько мне помнится, мы даже когда-то уже вели этот разговор...

— Нет-нет, я совсем не удивлён, — поспешно перебил Тригвилла, — конечно женись, если тебе этого хочется. Ты единственный римлянин, за которого я бы мог отдать свою дочь. Но...

— А есть ещё какие-то «но»?

— Сама Амалаберга...

— Завтра твоя дочь освободится от своих сердечных привязанностей, через неделю успокоится, а через две мы уже обвенчаемся. Только у меня к тебе просьба.

— Говори, — с готовностью услужить тут же откликнулся Тригвилла и был немало обескуражен яростной вспышкой Кассиодора.

— Не убивай людей без моего ведома! Однажды ты собственноручно лишил меня ценного свидетеля, недавно это едва не сделал твой Декорат...

— А, ты имеешь в виду раба по имени Кирп?

— Совершенно верно. Тем более что именно этот раб окажет мне сегодня самую ценную услугу, сделав нашего юного римлянина неспособным заколоть даже ягнёнка. Потом, потом я тебе всё объясню, — добавил Кассиодор, заметив удивление на лице Тригвиллы. — А пока поговорим о более приятных вещах. Предстоит раздел конфискованного имущества Альбина, на очереди имения и дома Боэция, затем последует собственность Симмаха...

— Но он же ещё принцепс сената!

— А разве это порука тому, что наш славный Симмах счастливо избегнет участи своих единомышленников?..

Увлечённые столь приятным разговором, ни тот, ни другой из собеседников не услышали лёгкого шороха, раздавшегося с верхней галереи. Она была умело замаскирована мозаичным панно, которое благодаря скрытым механизмам могло бесшумно раздвигаться, открывая для наблюдателя большой зал триклиния, находившийся внизу Тригвилла, разумеется, не знал, что облюбованный им дом с тяжеловесным, угрюмым фасадом двести лет назад принадлежал сошедшему с ума патрицию Лициану, который был казнён императором Константином после одного кошмарного случая. Собрав полон дом гостей и устроив роскошный пир, в самый разгар веселья Лициан незаметно удалился. Прятавшиеся на верхних галереях рабы мгновенно раздвинули панно и устроили настоящую охоту на пирующих, засыпая их стрелами. Большинство пьяных гостей было убито, не успев даже понять, откуда их настигла смерть, остальные принялись отчаянно метаться по тому самому залу, где сейчас сидели Кассиодор и Тригвилла, вопя и стучась в запертые двери Через какое-то время они растворились, и во главе отряда вооружённых рабов явился хозяин. Рабы переловили оставшихся в живых гостей, после чего стали по очереди подтаскивать их к Лициану, который лично закалывал их мечом. Когда слухи об этом диком побоище дошли до Константина, он пожелал увидеть Лициана, чтобы убедиться в подлинности его безумия. Этого патриция, закованного в цепи, доставили ко двору императора, и он поразил всех присутствующих на аудиенции дикими утверждениями о том, что все собравшиеся в его доме гости хотели покончить жизнь самоубийством, поэтому он только облегчил им эту задачу. После этого Лициана удавили, а всё его имущество было конфисковано и выставлено на публичные торги.

Запертая в своей спальне, Амалаберга чисто случайно обнаружила потайной ход, который вёл из её комнаты наверх, на галерею. А случилось это так. Она, в очередной раз придя в ярость, швырнула в стену, украшенную фреской, изображавшей обнажённую Венеру, тяжёлый бронзовый светильник — и он вдруг пробил в этой стене брешь и провалился куда-то внутрь. Поражённая открытием, девушка схватила другой светильник и, расширив пролом, увидела лестницу, ступени которой терялись в темноте. Решительности ей было не занимать, а потому она тут же подобрала подол платья, пролезла внутрь и поднялась наверх. И вот уже здесь, осторожно продвигаясь в полной темноте по какой-то галерее, Амалаберга услышала раздававшиеся внизу голоса, в одном из которых она сразу же узнала голос отца. В одном месте мозаичное панно неплотно прилегало к стене, оставляя едва заметную щель. Приникнув к ней одним глазом, Амалаберга смогла увидеть собеседников и подслушать большую часть их разговора.

Главное, что её поразило и заставило мгновенно затрепетать от волнения, — Корнелию угрожает опасность! Его надо срочно предупредить о том, чтобы он остерегался какого-то раба Кассиодора по имени Кирп. Уже не обращая внимания на шорох, производимый расшитым подолом её столы под гулкими сводами пустой пыльной галереи, Амалаберга направилась в её дальний конец, где, к своему облегчению, обнаружила ещё одну лестницу. Быстро спустившись вниз, она буквально уткнулась в какую-то дверь, с силой навалилась на неё плечом и оказалась в коридоре. Проходивший в этот момент раб едва не упал в обморок, увидев, как в стене мгновенно треснула штукатурка и образовался чёрный пролом, из которого выскочила его хозяйка.

— Молчи! — грозно приказала Амалаберга, увидев, как он, упав на колени и выронив поднос с фруктами, открыл было рот. — Молчи, иначе я прикажу запороть тебя до смерти.

Она быстро пошла по коридору, свернула за угол и, не обращая внимания на испуганных её странным видом слуг, ни один из которых не посмел преградить ей дорогу, выбралась во двор. Раб-привратник послушно открыл ворота, и Амалаберга, облегчённо вздохнув, выбежала на улицу.

Она, разумеется, не обратила внимания на лысого бродягу, который, завернувшись в плащ, сидел неподалёку; зато Кирп, увидев взволнованную девушку, моментально насторожился и встал на ноги. Проводив взором быстро удалявшуюся Амалабергу, он заколебался — то ли следовать за ней, то ли вновь попытаться проникнуть в дом.

Пока он метался перед воротами, терзая свою бороду и не зная, на что решиться, Амалаберга уже смешалась с уличной толпой и скрылась из виду. Однако Кирп был достаточно проницателен для того, чтобы понять как причину её странного бегства, так и куда она направлялась. Он снова приблизился к воротам и уже хотел было постучать, как вдруг они сами открылись и из них выехали несколько всадников. Раб-атриенсис, узнав о бегстве Амалаберги, поспешил доложить об этом Тригвилле, и тот вместе с Кассиодором устремился в погоню.

— Господин, господин! — закричал Кирп, подбегая к магистру оффиций и хватаясь рукой за его стремя. — Позволь мне сказать...

— Ты видел девушку? — мгновенно спросил Кассиодор, узнав Кирпа.

— О да! Она побежала в сторону улицы, на которой находится церковь святого Иоанна. Там живёт...

— Молчи, — тихо, но внушительно сказал магистр оффиций и наклонился в седле, приблизив своё грозное лицо к лицу сирийца. — Я знаю, кто там живёт, но об этом необязательно знать остальным. Ты выполнил моё поручение?

— Да, и хочу сказать, что он всё ещё должен находиться в том доме, где я его оставил...

— Превосходно. Тогда немедленно возвращайся в мой дворец и держи язык за зубами.

— Какого дьявола? — возопил Тригвилла, подъезжая ближе. — Пока ты беседуешь с этим поганым рабом, мы можем её упустить!

— О нет, — и Кассиодор усмехнулся. — Я не упустил ещё ни одну из поставленных перед собой целей, не упущу и эту!

Глава 23. ЦЕРКОВНОЕ УБЕЖИЩЕ


«Бедная моя Беатриса! — с жалостью думал Максимиан, пристально всматриваясь в спящее лицо жены. — Она должна была вырваться из той проклятой нищеты, в которой прошла её юность, она могла и должна была жить красиво и счастливо! Но любовь ко мне снова обрекла её на нищету — и в этом виноват только я!»

Тусклый, нещадно коптящий светильник, стоявший на табурете у изголовья их ложа, которым служил рваный тюфяк, набитый прошлогодней соломой, едва освещал мрачные нештукатуренные стены кельи, хотя она была не более пяти шагов в длину и трёх в ширину. А за небольшим оконцем, заложенным рваным мешком всё с той же соломой, уныло завывал холодный ветер. Они спали не раздеваясь, укрывшись толстым шерстяным плащом Максимиана, но Беатрисе было холодно — она лежала на боку, поджав ноги и обхватив себя руками. Поэт с грустью смотрел на её милый профиль и чуть приоткрытые губы. Как ужасно, что не можешь предложить любимой женщине ничего, что раньше мог с лёгкостью бросить к её ногам! Внезапно они оказались вырванными из своего привычного пленительного окружения красотой, роскошью и негой, когда можно было целые дни посвящать только любви и поэзии, оставляя житейские заботы слугам. Максимиан был в отчаянье и не осмеливался ласкать Беатрису в этой холодной неуютной келье.

За те три дня, что прошли с их приезда в монастырь отца Бенедикта, она ни разу не пожаловалась, ни в чём не упрекнула мужа... вот только совсем перестала улыбаться! Бедная жена отверженного, чудесный хрупкий цветок! От сознания собственного бессилия на его глаза навернулись слёзы.

На следующее утро, проснувшись под звуки монастырского колокола, созывавшего на утреннюю молитву, они позавтракали овсяной кашей и двумя кусками чёрствого хлеба, потом помолились Богу — Беатриса молилась о своём отце, а Максимиан и сам не знал, о чём он просил Всевышнего, — и пошли на прогулку, как бывало раньше.

Наступала весна, погода была неустойчивой и ветреной. То небо заволакивали тучи, моросил холодный дождь, а то вдруг разыгрывалась настоящая метель из мокрого мартовского снега. Но в этот день 524 года от рождества Христова солнце словно бы решило порадовать их своими робкими нежными лучами. Беатриса, закутавшись в плащ и набросив на голову капюшон, держала Максимиана под руку и осторожно ступала маленькими ножками по мягкой земле, старательно обходя лужи. А муж, положив правую руку поверх её руки, рассеянным взглядом смотрел на снующих среди хозяйственных построек монахов, готовившихся к весенним полевым работам, изредка вскидывал голову, чтобы проследить за полётом птиц, садившихся на оголённые вершины деревьев, и упорно молчал. Вдали лаяли собаки, гоготали гуси и где-то блеяла голодная коза. А в самом центре монастыря возвышался главный собор — его было видно отовсюду, — на строительных лесах которого громко стучали и переговаривались каменщики — шли работы по окончательной отделке фасада. Там, на погосте, была похоронена мать Беатрисы, и она каждый день туда ходила. На скромном чёрном надгробии было высечено не очень-то скромное, по мнению Максимиана, двустишие, сочинённое когда-то самой Элпис в качестве собственной эпитафии:


Бедное сердце моё долго томилось печалью,
Пусть же теперь хоть душа будет в раю весела!

— О чём ты думаешь?

Максимиан вздрогнул и перевёл грустный взгляд на жену.

— О тебе, дорогая. Давай выйдем за ограду и немного пройдёмся по дороге, что ведёт в сторону Неаполиса.

— Я боюсь, Максимиан, тебя могут узнать и схватить!

— Ну что ты, глупышка, откуда же там появятся готы? Да, у меня отросла такая борода... — и он с лёгкой улыбкой провёл рукой по щекам, — что даже ты меня скоро перестанешь узнавать. Скажи честно, — тут он немного помедлил, — тебе хочется узнать, что сейчас происходит с твоим отцом?

— Конечно, — тут же согласилась Беатриса, — но...

— Тогда пойдём, — перебил её Максимиан, крепко беря за руку, — и не будем ничего бояться. Перед Богом мы чисты, а это самое главное.

— Не говори так! — вдруг возмутилась она. — Ведь мы оба стали убийцами, нарушили одну из десяти заповедей!

Максимиан с удивлением взглянул на жену.

— Так вот что тебя мучает? Но, любовь моя, мы защищали свою жизнь!

— Какая разница...

— Нет, подожди. Может ли человек, который сам готовится убить другого, надеяться на защиту той заповеди, которая повелевает «не убий»? Сознательно нарушая эту заповедь, он ставит себя вне всякой морали и уже не имеет права жаловаться, что с ним обошлись так, как он хотел обойтись с другим. Иначе будет просто невозможно пресечь зло! — Максимиану его речь показалась столь убедительной, что он почувствовал лёгкую досаду, увидев, что Беатриса качает головой.

— Нет, Максимиан, нет. Если эти заповеди начнут нарушать и добрые люди, и злые, то как же тогда мы сможем отличить одних от других?

— Значит, по-твоему, нам надо было позволить себя убить?

— Они не собирались нас убивать.

— Пусть так, но меня хотели заковать в кандалы, а тебя изнасиловать! Неужели мы должны были позволить им измываться над нами, опасаясь преступить какие-то абстрактные заповеди?

— Не знаю... — с таким жалостным вздохом сказала она, что Максимиан пожалел об этом ненужном споре.

— Не надо вспоминать об этом, дорогая. Давай лучше выйдем на дорогу, ведь мы у ворот, и подождём там кого-нибудь из проезжающих.

Беатриса не стала возражать. Они прошли мимо сторожа, кормившего хлебом лохматую собачонку, и оказались за оградой монастыря. Неподалёку от ворот, сразу за небольшой рощей из молодых платанов, начиналась старинная дорога, мощённая ещё во времена Республики и пересекавшая весь Апеннинский полуостров от одного побережья до другого. По обе стороны этой дороги царил однообразный пейзаж полей, и лишь кое-где это однообразие приятно оживляли деревья или поросшие кустарниками овраги. Зато вдалеке, у самой линии горизонта, виднелись отчётливые очертания гор, среди которых находился и знаменитый вулкан Везувий. Со времени последнего извержения прошло уже почти четыре с половиной столетия, и теперь мало кто помнил о трёх погибших тогда городах — Помпеях, Геркулануме и Стабии.

Рассказывая об этой трагедии Беатрисе, Максимиан пристально всматривался в повозки, неспешно катившие по дороге. Расспрашивать о чём-либо окрестных крестьян было бесполезно, а редкие почтовые курьеры проносились так быстро, что не стали бы останавливаться ради удовлетворения любопытства одинокого путника. Надо было дожидаться какой-нибудь богатой медленно катящей колесницы, владелец которой или путешествовал ради собственного удовольствия, или слишком любил комфорт, чтобы подвергаться жестокой тряске, неизбежной при быстрой езде.

Прошло полчаса, погода испортилась, и Беатриса явно начала замерзать. Максимиан уже хотел было повернуть обратно к монастырю, но тут она сама указала ему на приближающийся экипаж. Судя по отливающему золотым блеском балдахину и ярко-красным колёсам, это мог быть какой-нибудь неаполитанский патриций. Тем более что за экипажем следовали трое конных слуг, одетых в одинаковые серые плащи.

Максимиан потянул Беатрису за руку, и они сошли на обочину дороги, с волнением наблюдая за приближением колесницы. Когда до неё оставалось уже не более тридцати метров, Максимиан выступил вперёд и поднял руку. Он ожидал, что экипаж остановится, и мысленно приготовил учтивое приветствие для его владельца, чтобы тот сразу понял, что имеет дело с равным себе в знатности, однако произошло то, чего он меньше всего ожидал. Из-под балдахина выглянуло толстое, обрюзгшее лицо, затем в воздухе мелькнула могучая волосатая рука — и на мощённой камнями дороге зазвенела какая-то монета. Колесница проследовала мимо, а Максимиан всё продолжал стоять с поднятой рукой, медленно сжимая её в кулак и заливаясь горячим румянцем — его, сына одного из самых богатых сенаторов, приняли за нищего и кинули ему милостыню! Воистину это Бог испытывает его гордыню!

Беатриса, откинув на спину капюшон, робко потянула мужа за рукав, и тут вдруг один из слуг, следовавших за экипажем, оглянулся на неё, придержал коня, а затем шагом подъехал к ним. Максимиан угрюмо взглянул на розовощёкого юнца, а Беатриса, наоборот, улыбнулась. Она узнала того самого юношу, который когда-то, год назад, приходил к отцу Бенедикту и хотел стать послушником, но был им с позором изгнан, поскольку принёс с собой в монастырь несколько учебников.

— Я могу вам чем-нибудь помочь? — учтиво спросил он.

Максимиан промолчал, и тогда, к его изумлению, заговорила Беатриса:

— О да, мы очень благодарны тебе за то, что ты остановился!

— Тогда говорите быстрее, а то мне надо догонять своего хозяина.

— Ты знаешь придворные новости? — вдруг глухо спросил Максимиан. — Что слышно о короле и его магистре оффиций?

— Я знаю очень немного, — глядя не на него, а на Беатрису, быстро ответил слуга. — Король по-прежнему находится в Вероне, хотя, по слухам, собирается возвращаться в столицу. Ну а благородный Кассиодор...

— Я спрашивал тебя о магистре оффиций!

— Так вот я и говорю: благородный Кассиодор...

Максимиан и Беатриса с ужасом переглянулись, и, заметив их взгляды, слуга испуганно умолк.

— Ты ничего не путаешь, юноша? — строго спросил Максимиан таким тоном, словно и не был всего лет на пять старше него. — Разве в этом государстве магистром оффиций является не Северин Аниций Боэций?

— Он... он уже несколько недель как заключён под стражу и находится в тюрьме города Тичина, дожидаясь исполнения смертного приговора...

— За что? — с ужасом выкрикнула Беатриса.

— За государственную измену, — растерянно отвечал слуга. — Но, простите, мне пора.

Действительно, колесница его хозяина уже въехала на пригорок и вот-вот могла скрыться из виду. Учтиво поклонившись, слуга проворно развернул лошадь и галопом помчался по дороге.

— Отец, отец... — рыдала Беатриса, а Максимиан, обнимая её за талию, молча прижимал к себе и хмурил брови.

Молчал он и всю обратную дорогу до монастыря, молчал и тогда, когда они вернулись в свою келью. И только после того, как Беатриса, опустившись на колени перед висевшим на стене распятием, принялась горячо молиться, Максимиан впервые разжал губы и горестно воскликнул:

— Ты молишься, а там готовятся к казни!

Эта фраза прозвучала слишком театрально, и Максимиан с некоторым запозданием понял причину — она принадлежала одному из персонажей трагедии Эсхила «Агамемнон». Более того, обращённая к беспомощной девушке, она оказалась настолько нелепой, что ему стало стыдно.

— Что? — услышав его голос, переспросила Беатриса.

И Максимиан вдруг порывисто опустился перед ней на колени, взял в свои ладони её молитвенно сложенные руки и горячо заговорил:

— Послушай меня, любимая, послушай, ибо я не могу тебе этого не сказать. Я должен, понимаешь, должен попытаться что-то сделать для твоего отца и своего благодетеля!

— Но что ты можешь?..

— Не знаю, Беатриса, не знаю... Более того, мне страшно оставлять тебя одну...

— Максимиан!

— Подожди и, умоляю тебя, выслушай до конца! Я поговорю с отцом Бенедиктом, чтобы он позаботился о тебе до моего возвращения А сам поеду в Тичин и если даже не смогу ничего сделать, то хотя бы попробую увидеться с Северином Аницием.

— Но ведь тебе же самому грозит казнь за убийство трёх готов!

— Знаю, но надо же попытаться хоть что-то сделать! Мой отец арестован и, наверно, уже казнён, теперь то же самое грозит твоему отцу... Я не могу всю жизнь прятаться в этом монастыре, словно жалкая мышь, забившаяся в нору, выход из которой замурован!

До этого момента они говорили быстро, лихорадочно, перебивая друг друга, и вот только теперь Беатриса задала ему тот вопрос, которого он больше всего боялся:

— А как же я? Что будет со мной, если тебя схватят?

Что он мог ей на это ответить? Лишь дать ещё одну клятву, столь же надёжную, как клятва в вечной любви:

— Я обязательно вернусь, Беатриса, и клянусь тебе, мы ещё будем счастливы!

Через час он оставил жену и отправился искать отца Бенедикта. Найти настоятеля оказалось просто — он был в своей келье, немного большей и лучше освещённой, чем кельи простых монахов, однако Максимиану пришлось долго ждать, пока Бенедикт не закончит свою дневную молитву. Когда наконец он получил дозволение войти, священник встретил его довольно враждебно.

— Вы мне не слишком рады, отец Бенедикт? — растерянно спросил Максимиан, надеявшийся на совсем другое отношение.

— Совсем не рад, — сердито буркнул настоятель, избегая смотреть на Максимиана.

— Но почему?

— Мой монастырь — это не модный курорт где-нибудь в Байи, чтобы проводить здесь свой медовый месяц... Смущение в умах и нетвёрдость в вере...

— Что вы говорите! — воскликнул Максимиан. — Мы приехали сюда в поисках убежища. Меня разыскивают готы!

— Тебя — да, — согласился отец Бенедикт, — но не твою жену! Она не могла совершить никакого преступления...

— О, Беатриса — ангел! — неосторожно воскликнул Максимиан и тут же получил гневную отповедь:

— Не смей богохульствовать! Ангелы — непорочны!

— Но ведь мы муж и жена...

— Даже если так, это дело не меняет. Любое сношение, не имеющее целью рождение детей, греховно!

— Почему вы так ненавидите женщин? — вдруг спросил Максимиан и, взглянув в глаза священника, уже и сам понял ответ: «потому что никогда их не знал!» Ему даже не нужно было слушать яростные вопли Бенедикта об источнике соблазна, дьявольском искушении и сосуде греха — всё было ясно. Старый аскет ещё смолоду настолько запугал себя мыслями о греховности плотской любви, что природную чувственность воспринимал не иначе, как происки дьявола. Но разве можно было после этого относиться к женщинам как-то иначе?

И тут Максимиану пришла в голову настолько странная мысль, что поначалу он даже сам её испугался. Такие люди, как отец Бенедикт, отвергают главную радость жизни или потому, что она им просто недоступна, или во имя загробного блаженства, не сравнимого, по их мнению, с любовью... Но любовь есть, существует, её можно увидеть в глазах и ощутить на губах, но есть ли там... в ином мире... что-то такое, что превосходит земную любовь? А вдруг нет? И тогда все эти аскетические жертвы и адские муки умерщвления плоти оказываются бессмысленными! И всё закончится сырой могилой, и, кроме мук, ничего в жизни не было! Неужели самому отцу Бенедикту не приходили в голову такие ужасающие мысли?

Впрочем, он уже не стал расспрашивать его об этом. Дождавшись, пока священник хоть немного успокоится, Максимиан объяснил ему свою просьбу и даже встал на колени.

— Умоляю вас, отец Бенедикт, позаботьтесь до моего возвращения о Беатрисе. Она — это самое драгоценное, что у меня есть в этой жизни! Сохраните её для меня!

Видимо, что-то, если не в словах, то в интонации, задело отца-настоятеля. Он поднял руку и медленно перекрестил Максимиана.

— Её сохранит для тебя Бог. Езжай спокойно, а она будет оставаться под защитой святых стен вплоть до твоего возвращения. Но только...

— Да, — кивнул Максимиан, мгновенно поняв эту невысказанную просьбу, — когда я вернусь, мы немедленно уедем.

Выходя из кельи настоятеля, он вдруг столкнулся с братом Клементом — могучим, но глуповатым монахом, который, как он давно заметил, испытывал странную нежность к его жене. Это была нежность чудовища, — а брат Клемент был весьма уродлив, — к красавице, и потому Максимиан даже не знал, злиться ему на него или не обращать внимания. Но сейчас он вдруг подумал о том, что лучшей защиты у Беатрисы не будет, и повторил свою просьбу брату Клементу.

Великан растрогался так, что едва не заплакал.

— Можешь не беспокоиться, — заверил он Максимиана, — пока я жив, ни один волосок не упадёт с её головы. Беатриса — ангел!

— Только не говори об этом отцу Бенедикту, — криво усмехнулся Максимиан и направился в свою келью.

В эту ночь, последнюю ночь перед завтрашним расставанием, юные супруги впервые за всё время их пребывания в монастыре, предались любви. Как сладостны были эти прощальные ласки! Что значили жалкая келья и холодное ложе, когда обнажённые тела согревала любовь, а обострённые чувства возбуждала предстоящая разлука. Помня о ней, они изо всех сил старались угодить желаниям другого, и всё это было настолько прекрасно, что Беатриса впервые начала проявлять — поначалу несколько стыдливо и непроизвольно — настоящую женскую чувственность. О, эти милые вздохи и несмело-эротичные прикосновения, о, эти застенчиво-откровенные поцелуи!..

Когда на следующий день верхом на лошади он покинул пределы монастыря и в последний раз оглянулся на ворота, где темнела стройная фигурка жены, то именно воспоминание об их необыкновенной ночи заставило его лишний раз пожалеть об отъезде. Впрочем, хотя он и не воин, а поэт, но и ему знакомо чувство долга! Северин Аниций нашёл для него Беатрису, ну а он найдёт для Беатрисы Боэция!

За последнее время Максимиан настолько изменился, что теперь не боялся быть узнанным. Длинные волосы, а также усы и борода, хотя и недостаточно густые, но достаточно заметные, делали его похожим на простолюдина, и это сходство усиливала одежда обычного городского жителя, которую он получил ещё в монастыре, обменяв на свою патрицианскую тогу. Единственным, что он ещё сохранил от прежней жизни, был великолепный кинжал из дамасской стали, которым он заколол готского стражника. Рукоятка кинжала была щедро украшена драгоценными камнями, и среди них находились столь крупные сапфиры и изумруды, что, извлекая их из гнёзд, как из некоей сокровищницы, можно было безбедно прожить пару лет. Согласно семейному преданию, он принадлежал самому царю Митридату и оказался в семействе сенатора Альбина благодаря одному из предков, который был военным трибуном Суллы и участвовал в войне с парфянским царём. Кинжал, несколько драгоценных безделушек, в том числе и золотые браслеты Беатрисы, две лошади да пять тысяч сестерциев — вот и всё, что они успели захватить во время своего поспешного бегства, вот и всё, чем располагали в начале своей супружеской жизни. Впрочем, что такое бедность, когда есть любовь и есть молодость!

Долгий путь до Тичина Максимиан проделал практически без приключений. Но не успел он доехать и до городских ворот, как приключения начались. Спускались сумерки, когда поэт, проделав за день не меньше трёхсот стадий и изрядно устав, не спеша трусил по дороге, уже различая вдалеке неясные очертания городских стен Тичина. И тут произошло нечто странное — слева из придорожных кустов на дорогу выскочил человек и с воплями помчался к городу. Максимиан не успел прийти в себя от неожиданности, как следом из тех же кустов выскочили ещё два человека и, держа в руках нечто напоминавшее мечи, молча побежали вслед за первым. Всё это очень походило на обычный грабёж, а потому Максимиан, недолго думая, пришпорил коня и быстро поскакал за грабителями. Услышав за своей спиной стук копыт, они обернулись, заметили преследующего их одинокого всадника, а когда он уже был совсем рядом, с громкой руганью попытались напасть на него и выбить из седла.

Но Максимиан был готов к нападению, поэтому действовал молча, с хладнокровной и жёсткой решительностью. Взмахнув своим кинжалом словно мечом, он с силой рубанул по голове ближайшего из грабителей, лошадиной грудью сбил с ног другого и, не оборачиваясь на яростные вопли и стоны, помчался дальше. Бегущий впереди него человек, явно выдыхаясь, продолжал испуганно оглядываться на Максимиана. Когда тот уже почти поравнялся с ним, беглец резко шарахнулся в сторону, усталые ноги его заплелись, и он кубарем покатился по дороге. Максимиан осадил коня.

— Не бойся, я хочу спасти тебя, — проговорил он и оглянулся назад. — Вставай и садись сзади меня на лошадь.

— Хорошо, хорошо, благородный господин, — забормотал человек, проворно вскакивая с земли и подбегая к Максимиану. — Эти проклятые разбойники чуть было меня не прикончили... Да благословит тебя Господь за твою доброту!

— Садись скорее, не то они могут очухаться..

— Уже сажусь, господин.

Но от волнения и усталости он был настолько неловок, что дважды срывался и падал на землю, прежде чем сумел взгромоздиться на лошадь позади Максимиана. Тот уже не слишком опасался преследования, поэтому не стал погонять лошадь, отягощённую двойной ношей, и они не спеша затрусили в сторону Тичина. «Почему он назвал меня благородным господином? — думал про себя Максимиан. — Ведь я же одет как горожанин, да и не мог он толком разглядеть моей одежды... Что во мне такого, что заставило его признать патриция? Повелительная интонация голоса? А может, он просто хотел выразить мне свою признательность или не соображал, что говорит? В любом случае его послала сама судьба. Я никогда не был в Тичине, а он, видно, местный, поможет мне в городе. У меня ещё есть немного денег, так почему бы не нанять его?»

Они как раз въехали в городские ворота, на столбах которых были укреплены четыре больших смоляных факела. Несмотря на поздний вечер, здесь, в пределах города, было шумно и суетливо — стражники переругивались с возницами, звякала сбруя и мычали волы, а какие-то гуляки нескладно орали непристойную песню, приставая к двум нервно повизгивавшим женщинам.

— Ты знаешь, где находится ближайшая таверна? — полуобернувшись к своему спутнику, спросил Максимиан.

— Езжай направо, господин, по той улице, что ведёт в сторону Кальвенциано.

— А что это такое?

— Пригород Тичина, где находится городская тюрьма.

При этих словах Максимиан вздрогнул, но от дальнейших расспросов воздержался. Он направил лошадь в указанный переулок, но не проехал и ста метров, как почувствовал, что его спутник тянет его за рукав.

— Мы приехали.

Пока Максимиан озирался по сторонам, рассматривая вывеску двухэтажного каменного дома, на которой был изображён баран с позолоченными рогами, человек за его спиной сделал резкое движение и соскочил на землю.

— Пойдём, я угощу тебя ужином и славной выпивкой, — обратился к нему Максимиан, боясь, что тот исчезнет. За время своих странствий — сначала вместе с Беатрисой, а потом и в одиночестве — Максимиан уже научился разговаривать с простонародьем и тщательно скрывать свою патрицианскую надменность. Единственное, что ему пока не удавалось, так это справиться с брезгливостью — плебс ужасно вонял!

— Я и сам могу за себя заплатить! — с неожиданным вызовом заметил его спутник, но потом взял лошадь Максимиана под уздцы и провёл её в ворота, громко зовя хозяина.

Владельцем таверны «Золотой баран» оказался неуклюжий толстяк с гладко выбритым подбородком и такой же гладкой, сияющей при свете факелов лысиной, обрамленной остатками белокурых кудрей, делавших его похожим на патриарха. С редкой учтивостью, приятно удивившей Максимиана, он тут же провёл его в лучшую комнату второго этажа, пообещав позаботиться о лошади и немедленно подать ужин.

— Почему он назвал эту комнату лучшей? — с иронией спросил Максимиан, осматриваясь. — Потому что здесь стоят свежеоструганный стол и табуреты?

— Не только поэтому, — ответил его спутник, который нерешительно вошёл в комнату вслед за Максимианом и теперь стоял в дверях, словно ожидая дальнейших приказаний. — Просто в этой комнате убираются после каждого гостя.

— Понятно, — усмехнулся поэт и только теперь присмотрелся к спасённому им человеку. Он был невысокого роста, с кривоватыми ногами, зато крепкого телосложения. Волосы его были грязны и всклокочены, а не слишком-то красивое лицо с перебитым носом перемазано в земле, но взгляд, который он исподлобья устремил на Максимиана, отличался изрядной долей смышлёности, и это сразу понравилось поэту.

— Ну, садись, — произнёс он, указывая на табурет и опускаясь на другой. — Я Фений Руф, торговец, прибыл в этот город по своим делам...

— Меня зовут Афраний...

Но тут хозяин принёс кувшин вина и чаши. Пока он ходил за копчёным окороком, сыром и хлебом, Максимиан и Афраний успели опорожнить по одной чаше, продолжая присматриваться друг к другу. И только после того, как хозяин, принеся ужин, окончательно ушёл и плотно прикрыл за собой дверь, разговор возобновился.

— Почему ты всё время называешь меня господином? — поинтересовался Максимиан, дождавшись, пока его собеседник снова нальёт им обоим вина.

— Потому что я был слугой в богатом доме и умею разбираться в людях.

— А что бы ты сказал, если б я предложил тебе наняться ко мне на то время, что я проведу в этом городе?

— Я благодарен тебе жизнью, поэтому не стал бы отказываться...

— Ну, тогда расскажи, за что тебя преследовали те люди?

— Поклянись, что не выдашь меня стражникам!

Максимиан не слишком удивился этой просьбе, но с трудом сдержал уже готовые сорваться с языка слова: «Клянусь честью патриция!» Вместо этого он поискал глазами распятие, перекрестился и торжественно сказал:

— Клянусь пресвятой Богородицей! — Чуть помедлив, он добавил: — Да и зачем бы я стал выдавать своего слугу?

Афраний кивнул головой, запрокинул голову назад и, допив вино, со стуком поставил чашу на стол.

— Я убил человека.

Максимиан кивнул головой с таким видом, словно говоря: «Эка невидаль», а вслух произнёс:

— Расскажи подробнее.

Видимо, его невозмутимая реакция успокоила Афрания, потому что он стал рассказывать всё более откровенно. И чем дольше он говорил, тем более удивительным становился его рассказ. Оказывается, вчера вечером в одной из таверн города к нему и его приятелю подсел какой-то странный человек. Он всё время кутался в плащ, однако Афраний сумел его разглядеть. Это был крупный и сильный старик лет пятидесяти, с седой бородой, выпученными, как у рака, глазами и огромным отвисшим носом. Он был явно богат, поскольку сделал обоим приятелям предложение, повергшее их в изумление.

— Завтра вечером, — заявил он, — из того входа в катакомбы, который начинается в пригородном некрополе, неподалёку от Кальвенциано, вылезут два человека. Вас будет четверо, и вы должны будете убить этих людей, тут же похоронить их, а затем явиться в эту же таверну за окончательной расплатой. Вот вам аванс, а остальную сумму я на ваших глазах передам хозяину.

Ошеломлённые видом одного только аванса, оба приятеля тут же согласились, и незнакомец исчез. А дальше началось самое странное. В назначенный предзакатный час Афраний и его друг явились к входу в катакомбы, начинавшиеся прямо на территории некрополя, и застали там ещё двух подозрительных типов. Все четверо обменялись настороженными взглядами, а затем, обнажив принесённое оружие, стали терпеливо ждать. Уже тогда Афранию очень не понравилось, что у него с приятелем были только кинжалы, а у тех двоих мечи, но он постарался не подавать виду, напоминая себе об осторожности.

Вскоре откуда-то из глубины катакомб раздались ужасающие вопли, которые стихли так быстро, что могли бы показаться обманом слуха, если бы их не услышали все четверо. Прошло ещё полчаса и стало темнеть, когда из чёрной дыры входа появились два человека, окровавленные и перемазанные в земле. Едва они вылезли наружу, как все четверо молча набросились на них и прикончили. Затем, оттащив трупы в сторону, они стали копать могилу... И тут Афрания тоже прикончили бы, не держи он ухо востро. Заметив, как один из их коллег сделал едва заметный знак другому, он проворно выскочил из ямы и бросился бежать. Его приятель не успел этого сделать и был убит на месте.

— Всё остальное ты знаешь, господин, — закончил Афраний. — И клянусь тебе, что всё рассказанное мной — чистая правда, хотя я и сам многого не понимаю. Зачем нужно было убивать первых двух и почему вторые двое хотели убить нас? Кто кричал в катакомбах и за что его убили?

— Ну, это не так сложно объяснить, — задумчиво заметил Максимиан. — В древности один греческий философ по имени Периандр, чувствуя приближение смерти, решил скрыть от сограждан свою могилу. Для этого он нанял двух человек, приказав им убить и похоронить первого встречного. Затем он нанял четырёх человек, приказав им убить первых двух. И, наконец, он нанял ещё восемь, приказав им убить предыдущую четвёрку. После этого он пошёл навстречу первым двум, был ими убит и похоронен, но благодаря досконально выполненному плану никто так и не узнал, где находится его могила.

— А-а! — воскликнул Афраний, напряжённо морща лоб. — Значит, кричавший в пещерах и был тем, кто нас нанял! Те двое убили его, мы убили этих двоих...

— Совершенно верно, — дополнил Максимиан, — но только вместо того, чтобы нанимать ещё восемь человек, ваш хозяин, видимо, приказал тем двоим, у которых были мечи, убить вас, пообещав им вашу долю вознаграждения.

— Странно! — тупо уставившись в свою чашу, заявил Афраний. — Но мы с ним вчера разговаривали, и он не показался нам сумасшедшим! Быть убитым и похороненным в катакомбах, да ещё так, чтобы никто не знал, куда ты вдруг делся!..

— А кстати, — осторожно заметил Максимиан, — что это за катакомбы и куда они ведут?

— В этих катакомбах во времена императора Нерона прятались христиане! — заявил Афраний. — Впрочем, они существовали задолго до самих христиан. Говорят, эти катакомбы были уже тогда, когда Тичин только начинал строиться, а потому он весь стоит на земле, изрытой подземными ходами. Некоторые даже уверяют, что их проделал гигантский крот размером со слона! Впрочем, ты можешь этому не верить, господин, — обидчиво добавил он, заметив усмешку Максимиана, — я-то не могу ничего доказать... Но если хочешь, мы можем спуститься в подвал, и наш хозяин сам покажет тебе то место, которое он заложил кирпичами, — там начинается один из ходов.

— Нет, сейчас мы лучше ляжем спать, — деланно равнодушным тоном заметил Максимиан, вставая из-за стола, — а завтра продолжим наш разговор...

Афраний не стал спорить, послушно расстелил свой плащ рядом с дверью, затушил светильник и улёгся прямо на пол.

Однако радостное возбуждение от этой неожиданной удачи ещё долго не давало поэту заснуть. Если под городом тянутся катакомбы, значит, один из ходов наверняка ведёт к тюрьме! Надо его обязательно найти, он найдёт его, чего бы ему это ни стоило! Только бы Северина Аниция не успели казнить! Уже засыпая, он снова подумал о Беатрисе, и это настроило его на умиротворённый лад. «Милое моё солнышко, да хранит тебя Бог и. брат Клемент!»

Спал он глубоко, без сновидений, и поэтому не имел ни малейшего представления о том, долго ли продолжался его сон. Но когда проснулся, на душе было тревожно — Максимиан почувствовал, что кто-то трясёт его за плечо. Он открыл глаза, увидел перед собой искажённое ужасом лицо Афрания и едва узнал спросонья своего новоиспечённого слугу.

— О господин, я видел его! Только что я выходил на улицу и едва с ним не столкнулся!

— С кем, чёрт бы тебя подрал, с кем?

— Да с тем, кто меня нанимал!

Глава 24. СУДЕЙСКИЙ ПОЕДИНОК


Это было похоже на какое-то странное наваждение. Руки и ноги налились свинцовой тяжестью, и, чтобы пошевелить ими, каждый раз требовалось делать неимоверное усилие. Зрение лишилось привычной остроты, и все находящиеся перед глазами предметы расплывались и колебались, словно утратив свою обычную земную весомость. Уши были точно залеплены воском, и звуки, доносившиеся до сознания, казались настолько глухими и отдалёнными, как если бы раздавались из глубокого подземелья.

А между тем толпа, заполнившая до отказа амфитеатр Тита, немилосердно шумела, подбадривая и саму себя, и участников предстоящего поединка. Этот амфитеатр был невелик по размерам: начавшееся строительство было прервано очередным дворцовым переворотом, а сменявшим друг друга «солдатским императорам» вечно не хватало денег, поскольку все они уходили на оплату преторианской стражи, свергавшей и возносившей их на шаткие троны. Наскоро достроенный амфитеатр вмещал не более двадцати тысяч зрителей, зато ныне здесь присутствовал весь цвет Остготского королевства, начиная от самого короля Теодориха, восседавшего рядом с королевой Элией, и кончая сенатом и членами суда священного консистория.

Задолго до начала судейского поединка все подходы к амфитеатру были оцеплены готской стражей, которая подозрительно косилась на простых римлян. Получив приказ Конигаста, готы перекрыли вход, оставив на площади огромную толпу, громко негодующую на то, что ей не хватило мест, и тем не менее не желающую расходиться Готской знати было не по себе — зрители и толпа на улице были взбудоражены. Они надеялись на победу Корнелия Виринала, на то, что всеобщего любимца Боэция освободят из-под стражи простые римляне, а также на торжество великого римского духа, заставлявшего их гневно сжимать кулаки и бросать злобные взгляды на заметно постаревшего угрюмого Теодориха.

Однако всеобщие надежды омрачались тревожными слухами. Пошёл слух, что кто-то видел, как накануне стая ворон растерзала вялого больного орла, и эта скверная примета вызывала уныние римлян. Ведь орёл всегда считался символом Рима, недаром ещё во времена империи каждый победоносный легион имел собственный знак в виде серебряного орла. Уныние только усилилось, когда зрители, поначалу радостно приветствовавшие появление Виринала, увидели, в каком странном состоянии он находится Торжественный рёв вскоре сменился гулом сострадательного изумления: Корнелий проявлял такую поразительную вялость, что даже для того, чтобы просто стоять на ногах, вынужден был постоянно на что-то опираться. И по толпе мгновенно пронёсся новый слух: «Он отравлен!»

Услышав об этом, Амалаберга побледнела так, что своим зловеще-неподвижным лицом она стала напоминать статую богини Возмездия. Она так и не смогла вчера повидаться с Корнелием, поскольку у самых дверей его дома была перехвачена своим отцом и Кассиодором, которые почти насильно усадили её в паланкин и отвезли домой. И вот теперь, глядя на своего едва державшегося на ногах возлюбленного, она и сама поневоле стала впадать в то странное состояние, которое чаще всего бывает во сне, когда человек чувствует надвигающуюся угрозу, но абсолютно бессилен её избежать.

А Корнелий, опираясь на плечо своего раба, стоял на арене у самого подножия трибуны, с которой незнакомый ему католический епископ громко читал молитву и осенял широким крестом лежавшие перед ним мечи. По другую сторону от трибуны стоял Опилион, с некоторым недоумением и даже испугом поглядывая на своего соперника. В глубине души он боялся предстоящего поединка, тем более что был наслышан о бойцовских качествах Виринала. И вот теперь мутный взор Корнелия и его готовые подогнуться колени вызывали у Опилиона откровенную растерянность: а вдруг это всего лишь военная хитрость и стоит начаться поединку, как соперник полностью преобразится?

Когда епископ, явно торопясь и проглатывая окончания слов, закончил молитву обращением к Божественному правосудию, Опилион первым поднял свой меч. Воинственно взмахнув им, он поприветствовал короля, после чего отошёл немного в сторону, сопровождаемый презрительным воем трибун. Корнелий попытался нагнуться и едва не упал. Раб Виринала, придерживая своего господина, едва не насильно вложил рукоятку меча в его вялую влажную ладонь. Согласно условиям поединка, на сражающихся не было никаких доспехов, кроме боевых шлемов и небольших круглых щитов. На Виринале был надет старинный римский шлем с пышным алымплюмажем, а Опилион, словно надеясь на симпатию короля готов, выбрал конусообразный шлем готского воина.

Раздались громогласные звуки труб, после чего герольды покинули арену, оставив соперников друг против друга. Корнелий, лишившись поддержки своего раба, с трудом разлепил веки и посмотрел на королевскую ложу Ему ещё удалось различить, как Теодорих взмахнул рукой, подавая сигнал к началу поединка.

Стиснув зубы, он подобрался, напряг изменяющие силы и неверными шагами устремился на Опилиона, который вдруг испуганно попятился назад. Корнелий взмахнул мечом — и первый же его удар достиг своей цели, вызвав восторженные рукоплескания трибун. Опилион неудачно подставил щит, и меч Корнелия, с лязгом скользнув по нему, несильно задел правое плечо противника, из которого мгновенно брызнула кровь. Однако это усилие так дорого далось Вириналу, что он едва не пропустил ответный удар. Его спасла только внезапно пробудившаяся реакция, и он сумел щитом отбить меч соперника в сторону.

Противники, настороженно поглядывая друг на друга, сделали небольшой круг по арене. Снова быстрая стычка, и вновь лязг мечей и дружный рёв толпы при виде того, как на обнажённом бедре Опилиона быстро расплывается кровью огромный порез, нанесённый неловко отбитым мечом Виринала. Корнелий, прижимая к груди щит и выставив вперёд меч, видел перед собой лишь неопределённо-расплывчатый силуэт своего противника и где-то на окраине сознания понимал: стоит тому отважиться и нанести прицельный удар — и он не сможет его отразить. Как же тяжело было бороться не с этим явно трусливым соперником, а с проклятой непонятно откуда взявшейся слабостью! Эх, возвратить бы его прежние силы — и через пять минут он бы уже поставил ногу на грудь Опилиона!

А тот явно не торопился нападать, словно выжидая роковой ошибки Корнелия. «Мерзавец! — злобно подумал Виринал, снова пытаясь пробудиться от своей таинственной апатии. — Ну, получай!» Но на этот раз Опилион был наготове и ловко парировал удар собственным мечом. И снова наступила напряжённая пауза.

При любой другой схватке зрители были бы недовольны таким замедленным темпом и давно принялись бы свистеть. Но сейчас все чувствовали, что с этим невысоким юным бойцом в шлеме с пышным плюмажем происходит что-то странное, что он готов вот-вот упасть без чувств на песок арены и тем не менее, шатаясь и скрежеща зубами, постоянно нападает на своего намного более рослого соперника. И потому все, затаив дыхание, следили за малейшим движением Виринала, моля Бога, чтобы тот не упал. Иногда вдруг воцарялась такая тишина, что слышен был даже шорох песка под сандалиями участников поединка.

Корнелий выбирал подходящий момент, поскольку уже был полностью вымотан своей проклятой изнурительной слабостью. Ещё немного, и он просто опустится на арену и закроет глаза от полного истощения сил!

— А-а! — с резким выдохом вдруг выкрикнул он и бросился на Опилиона, занося меч для решающего удара. И снова тот испуганно попятился назад, попытался увернуться, едва успел отбить удар меча и, столкнувшись щитом к щиту с набегавшим Вириналом, неожиданно для всех упал на песок. И в тот же момент все зрители вскочили на ноги с единым воплем:

— Прикончи его, Корнелий, прикончи его!

Этот рёв всё нарастал и нарастал, потому что дальше на арене стало происходить что-то чудовищно необъяснимое и несправедливое. Виринал был так обессилен столкновением с соперником, что и сам едва удержался на ногах. Чтобы не упасть, он даже вынужден был опереться на меч. Шум трибун отдавался в ушах ужасающим гулом, от которого звенело в голове, зрение полностью заволокло сплошным красным фоном, на котором издевательски плясали какие-то чёрные блики, сознание померкло. Выронив щит, понурив голову и опираясь обеими руками на меч, он стоял на раздвинутых ногах и шатался из стороны в сторону, словно готовясь вот-вот упасть. Зрителей уже нельзя было удержать: они видели, как поверженный Опилион, так и не дождавшись повторного нападения, поднимается с земли, и отчаянно вопили, ревели и топали ногами, словно стараясь заставить Виринала очнуться.

На какой-то миг он действительно поднял голову и тут вдруг услышал резкий свист, а затем и сильный удар в левую сторону шеи. И всё — боли не было, но земля мгновенно завертелась перед глазами и наступила мёртвая тишина. «Что это? — ещё успел подумать Виринал. — Почему у меня на щеке тёплый песок? А кто это странно знакомый лежит неподалёку?» И тут он понял, кто там лежит, и открыл рот, пытаясь закричать от ужаса. Но изо рта полилась густая кровь, а широко раскрытые глаза застыли и стали быстро тускнеть.

Весь стадион словно сошёл с ума, увидев, как Опилион, подкравшись к своему беспомощному сопернику, одним ударом отсёк ему голову, которая тут же покатилась по песку, заливая его фонтаном алой крови. А обезглавленное тело, всё так же опираясь руками на меч, ещё несколько секунд продолжало стоять, а затем тяжело рухнуло навзничь.

— Мерзавец, ублюдок, скотина! — кричали растерянному победителю, который поспешил убраться с арены. — Убийцы, отравители, лжесвидетели! — раздавалось в адрес королевской ложи.

Готская знать озлобленно переглядывалась, а сам Теодорих, растерянно потирая лоб, искал глазами Кассиодора.

Амалаберга рухнула на землю без сознания, как подкошенная.

В цирке точно буря грянула, и казалось, что сейчас начнётся мятеж. Римский плебс, грозно размахивая руками и палками, напирал на готскую стражу, отбивавшуюся копьями и мечами, что ещё больше его озлобляло. Обезглавленный труп Виринала лежал на арене, словно взыскуя о мщении. Слыша неистовый шум в амфитеатре, огромная толпа, собравшаяся на площади перед ним, тоже набросилась на готов, пытаясь прорваться внутрь и разузнать, в чём дело. Только Кассиодор оставался хладнокровен. Неторопливо достав белый платок, он словно бы нехотя взмахнул им — и вновь взревели трубы. Взревели и продолжали реветь до тех пор, пока собравшиеся не начали останавливаться и успокаиваться. Их ждало ещё какое-то зрелище? В чём дело?

Когда воцарилась относительная тишина, Кассиодор, который стоял по левую сторону от королевского трона, резко взмахнул рукой в знак того, что намерен говорить. Он был римлянин — по осанке, по тоге, по красноречию, а потому толпа смолкла и приготовилась слушать.

— Сограждане! — как можно громче воскликнул первый министр. — Король и я прекрасно понимаем и разделяем ваше возмущение. Да, этот доблестный юноша, по-видимому, был отравлен, а потому его нелепая смерть нуждается в отмщении! Вы согласны со мной?

— Да-а-а! — так дружно взревели трибуны, что даже толпа снаружи амфитеатра прекратила драку и стала прислушиваться.

— Прекрасно, — продолжал Кассиодор. — Тогда зададимся вопросом: кто же его отравил? Вы не знаете? — Он уже настолько владел вниманием толпы, что даже позволил себе сделать небольшую паузу. — Тогда я вам скажу. Это сделала всё та же развратная тварь, которая недавно отравила и сенатора Клавдия, — Феодора!

Шумный вздох изумления пронёсся над амфитеатром. Люди переглядывались, обсуждали слова Кассиодора, передавая их по рядам всё дальше и дальше. А он с едва заметной усмешкой на твёрдых устах продолжал стоять молча, выжидая, пока толпа окончательно переварит его слова. Сенатор Клавдий, старый развратник и пьяница, был любим плебсом за то, что часто устраивал бесплатные раздачи хлеба и вина, а также организовывал на площадях города откровенно непристойные представления мимов, присутствуя на них в качестве рядового зрителя. Кассиодор прекрасно знал о том, что неделю назад он скончался в доме у Феодоры совсем не от яда, а от своего чрезмерного, не по возрасту, сладострастия, но заранее продумал этот ход на тот случай, если понадобится отвлечь внимание толпы. Вчера Кирп поведал ему о колебаниях, одолевших гетеру при выполнении его поручения, и Кассиодор понял, что она становится для него опасной свидетельницей, и решил её участь.

Снова взмахнув рукой и дождавшись тишины, Кассиодор продолжал:

— Итак, сограждане, вы требуете мщения?

И вновь дружный вопль:

— Да-а-а!

— В таком случае вот оно!

Повинуясь новому знаку Кассиодора, снова взревели трубы, а в нижнем ярусе амфитеатра отворились большие ворота, через которые во время игр обычно выпускали гладиаторов или диких зверей. Всеобщее внимание зрителей мгновенно переключилось на арену, и зрелище, которое увидели собравшиеся, не разочаровало ожиданий даже самых привередливых из них.

Сначала из ворот выбежала обнажённая Феодора, за которой волочилась длинная верёвка. Общее недоумение — и вдруг дикий рёв медведя, огромного бурого медведя, который, нелепо переваливаясь, быстро появился из-под арки и засеменил по арене за истерично визжавшей женщиной. Верёвка, обмотанная вокруг её талии, была привязана к ошейнику медведя! Когда она натягивалась, длина её не превышала двух метров.

Да, это зрелище было не менее увлекательным, чем предыдущее! Феодора отчаянно бегала по кругу, уворачиваясь от наскоков медведя, а тот всё более раздражённо ревел и убыстрял своё движение. В один из моментов, когда верёвка сильно натянулась, медведь, которому она явно мешала, вдруг с силой ударил по ней лапой, и Феодора мгновенно упала на арену. Более того, её даже немного протащило по песку в направлении медведя. А тот только этого и ждал и в два прыжка оказался над лежащей гетерой. Дикий женский визг был резко оборван на самой высокой ноте, когда медведь с хрустом перегрыз ей горло, придерживая дергающееся в агонии тело обеими лапами.

Все были так увлечены видом огромного зверя, лежавшего рядом с обнажённым залитым кровью женским телом, что уже никто и не обратил внимания на двух служителей арены. Один из них, взяв за ноги, тащил за собой безголовый труп Виринала, а другой нёс его шлем, повернув его верхом вниз, чтобы не выронить окровавленную голову бывшего владельца.

Глава 25. ЗАПОЗДАЛОЕ ВОЗМЕЗДИЕ


Самые страшные времена наступают именно тогда, когда исчезают последние надежды. Осознание бессилия и безысходности придавливает мятущуюся душу тяжёлой могильной плитой отчаяния. Окружающий мир становится мрачной обителью скорби и слёз, а вид торжествующих негодяев пробуждает беспомощное желание закрыть глаза, закрыть их навеки, чтобы никогда уже больше не видеть того, чего не в силах изменить и с чем нет сил смириться. И отступает мужество, и сквозь плотно сжатые веки медленно проступают тяжёлые слёзы, а из самых глубин сознания отчаянно рвётся безмолвный крик, обращённый к Тому, кто обещал даровать последнее прибежище: «Где справедливость?»

Именно в таком состоянии пребывал принцепс сената Симмах спустя два дня после судейского поединка, когда прощался со своей дочерью Рустицианой и внуками, один из которых носил его собственное имя, другой — имя его несчастного зятя. После ареста Боэция они перебрались в дом Симмаха, но и этот дом мог стать для них лишь временным убежищем. Принцепс сената отправлялся на аудиенцию к нынешнему магистру оффиций Кассиодору, но гнетущее предчувствие заставляло его вести себя так, словно к нему в дверь уже стучалась готская стража. Надеяться на лучшее имеет смысл только в благополучные времена, во все иные надо сохранять в душе постоянную готовность к жестоким поворотам Фортуны.

Вопреки ожиданиям Симмаха Кассиодор не заставил его томиться в одиночестве, а вышел к своему гостю почти сразу, едва тот переступил порог атрия. Принцепс сената мог бы посчитать это хорошей приметой, тем более что он явился именно в расчёте на великодушие этого хитроумного придворного; однако вид холодного торжества, которое Кассиодор и не пытался скрывать, слишком явно говорил о тщетности всех усилий. Но отступать уже было поздно, да и некуда.

— А ведь я ждал твоего прихода, — заметил Кассиодор, после того как они обменялись приветствиями и опустились в кресла друг напротив друга.

— Значит, ты уже догадываешься, зачем я пришёл?

— Не просто догадываюсь, а знаю наверняка.

Симмах вздохнул. Как тяжело иметь дело с таким человеком! Он умён, проницателен, образован — и при этом зол, коварен и бесчестен! Ну что ему теперь скажешь, если он не только всё знает, но уже, наверное, принял решение?

— Зачем тебе его смерть?

Кассиодор невозмутимо улыбнулся и медленно покачал головой.

— Мне его смерть не нужна...

Симмах встрепенулся и уже открыл было рот, когда магистр оффиций остановил его небрежным жестом руки.

— Не утруждай себя бесполезными просьбами. Казнь твоего зятя нужна самому королю.

И тут, хотя он готов был услышать самое худшее, Симмах побледнел и схватился за сердце.

— Ты хочешь знать, зачем?

Принцепс сената кивнул, и тогда Кассиодор всё так же медленно, словно он не только не тяготился, но даже наслаждался этой сценой, заговорил:

— Судьба политика всегда зависит от политической ситуации, даже тогда, когда он лишён своего поста. Разумеется, это истинно для настоящих политиков, то есть для тех, у кого имеется имя, которое может послужить знаменем для их сторонников. К счастью или к несчастью, но Северин Аниций относится к числу именно таких политиков, поэтому его судьба связана с грозящим возвышением Византии. Император Юстин так стар, что может умереть в любую минуту. Но у него готов весьма достойный преемник в виде энергичного и честолюбивого племянника Юстиниана. А тот никогда и не скрывал, что мечтает сделать Средиземное море внутренним морем своей будущей империи, как это было ещё в те времена, по которым ты так тоскуешь.

Армия византийцев сильна как никогда, и, к нашему несчастью, её возглавляют два талантливых полководца — Велизарий и Нарсес. Теперь ты понимаешь, что перед лицом столь серьёзной угрозы наш славный король поневоле начинает ощущать свою слабость...

После этих слов Кассиодора Симмах не удержался от удивлённого взгляда. В устах столь осторожного человека, как магистр оффиций, подобная откровенность, да ещё перед своим политическим противником, могла означать слишком многое!

— Ну а когда король ощущает свою слабость, — продолжал Кассиодор, делая вид, что не замечает состояния собеседника, — тогда он начинает искать тех, на кого можно свалить вину за нынешнее положение дел. Согласись сам, что всё это обычная политическая практика, а уж более удобной фигуры для этого, чем Северин Аниций, трудно и придумать!

— А сам ты не боишься подобной же участи? — хрипло спросил Симмах и тут же пожалел о своём вопросе, потому что по выражению лица Кассиодора мгновенно понял, что попал в цель. Однако ответ магистра оффиций заставил его пожалеть ещё больше.

— Боюсь, — жёстко сказал Кассиодор, — и именно поэтому постараюсь уйти со своего поста, не дожидаясь, пока у короля созреет решение сделать меня козлом отпущения. Но в данном случае мы говорим не обо мне. Итак, королю нужна жертва... а ещё лучше и не одна! Альбин стал первой, хотя он был и не слишком значительной фигурой, Боэций станет второй...

— А третьей стану я? — гордо выпрямившись, спросил Симмах.

— О нет, почтенный Симмах, — тонко улыбнулся Кассиодор. — Третьей станет папа Иоанн, чья миссия в Константинополе оказалась на редкость неудачной. Скоро его посольство возвратится в Рим, а кого удобнее всего обвинить в сотрудничестве с врагами, как не того, кто только что вернулся из вражеского лагеря?

— Зачем ты мне всё это говоришь? — глухо спросил Симмах, вдруг понимая, что теперь, выслушав все эти откровенные речи, он уже не сможет вернуться домой! Его могут отравить, как и Корнелия.

— А затем, чтобы ты понял одну весьма простую вещь, — самым спокойным тоном ответил магистр оффиций. — У меня нет личной ненависти к Северину Аницию, более того, я искренне уважаю его ум и научные занятия, но...

— Но что?

— А, кстати, мне сейчас пришла в голову одна интересная философская мысль, — неожиданно сменил тему Кассиодор. — Тебе никогда не казалось, что над жизнью всех выдающихся людей властвует Судьба? Поэтому они заканчивают свой путь лишь тогда, когда уже совершили всё то, что им было предназначено совершить, — не раньше и не позже, хотя нам это может представляться совсем иначе. Вспомни о великих примерах. Несмотря на свою молодость, Александр Македонский умер, покорив уже всё, что только мог покорить, его дальнейшие походы привели бы лишь к таким же неудачам, которой завершился его поход в Индию[53].

А возьми жизнь Юлия Цезаря. Чем бы ещё он смог прославить своё имя, не оборви его жизнь кинжалы заговорщиков? И ведь сколько знамений предсказывали ему подобную участь, но Цезарь не был бы Цезарем, если бы поступал согласно знамениям, а не по своей собственной воле! Впрочем, я вижу, что в данный момент тебя не слишком интересуют подобные проблемы...

— Меня интересует жизнь моего зятя...

— Но твой зять великий человек, и потому его судьба находится не в моей власти, как ты мог об этом подумать, а лишь во власти Божественного провидения. Если он ещё не совершил того, ради чего и появился на свет, то ему уготованы многие лета, если же совершил, то даже сам Теодорих не сможет помешать.

Такой утончённый интеллектуальный цинизм откровенно сбивал с толку принцепса сената, и он уже не знал, что говорить и о чём просить этого глубокомысленного мерзавца, у которого на всё был готов ответ — ответ логичный, обоснованный и... лишённый всего человеческого! Симмаху пришла в голову только одна, достаточно тривиальная мысль, всякий незаурядный мерзавец любит рядиться в тогу благородства...

— Я пришёл к тебе в расчёте на то, что в глубине души ты продолжаешь оставаться римлянином и это не позволит тебе равнодушно взирать на то, как эти варвары будут глумиться над таким же, как и ты, представителем древнего римского рода...

— О да, и поэтому я могу обещать тебе только одно — пытать его не будут!

Симмах вздрогнул как от удара и с негодованием проворно поднялся с места.

— Нет, ты не тот человек, с которым можно разговаривать как с равным! Ты раб, лакей, ничтожество! Мне следовало сразу отправиться к твоему хозяину, который, хоть и гот, всё же не столь подл, как ты! И я немедленно сделаю это, как только выйду из твоего дома!

Хотя Кассиодор и сохранял хладнокровие, он был явно задет, поэтому, зло блеснув глазами, тоже поднялся на ноги.

— Поздно же ты об этом подумал... «старый дурак, суеверия глупого полный!..[54]» Кроме того, король слушает всех, даже тех, кого приводят к нему под конвоем, но вот прислушивается он только к тем, за кем посылает сам!

Последние слова были произнесены столь угрожающе, что, когда, выходя из дома, Симмах увидел приближающегося к нему Конигаста, которого сопровождали четыре вооружённых готских воина, то совсем не удивился зловещей улыбке начальника королевской стражи.

— Ты арестован, старик...


Прежде чем вернуться к Амалаберге, обед с которой был прерван появлением Симмаха, Кассиодор несколько раз прошёлся по атрию, стараясь успокоиться и привести свои мысли в порядок. Нет, всё-таки эти представители старинных патрицианских родов неисправимы и неудержимы. Застыв в своих дремучих представлениях о честности и благородстве, они не способны реально оценить новую ситуацию, чтобы вести себя в соответствии с ней, а не так, словно бы взяв за образец одного из многочисленных героев тысячелетней римской истории. Поэтому они и выглядят такими трагичными и... жалкими, хотя и пытаются сохранять остатки величия. Смешон старый щёголь, рядящийся в одежды своей молодости и воображающий себя всё таким же неотразимым, но разве не смешон человек, ведущий себя в соответствии со старыми идеалами, когда уже наступила новая эпоха? «Теmроrа mutantur[55]...», и мы должны меняться вместе с ними!

Один вопрос — есть ли пределы для таких изменений? Существует ли нечто такое, чем нельзя поступаться ни при каких переменах? Сам Кассиодор убеждал себя в том, что нет ничего вечного и даже представления о добре и справедливости различны не только во времени, но и в пространстве. Спартанцы считали воровство доблестью, афиняне — преступлением, язычники поклоняются многим богам, для христиан это грех. Любой принцип — это застывший утёс в море непрестанно меняющегося бытия, и те, что толпятся на этом утёсе, не решаясь пуститься в открытое плавание, неизбежно погибнут от собственной консервативности. Принципы губят, но спасает ум, способный пренебречь этими принципами! Так почему же этот старый догматик лишил его душевного спокойствия? Что за таинственная сила исходила из его убеждённости?

Кассиодор задумчиво прошёл в триклиний, где его ждала Амалаберга, неприятно поразив магистра оффиций таким же суровым и строгим выражением своего бледного лица, какое он только что видел у Симмаха. И что это за странная болезнь — непреклонность?

— Извини, что мне пришлось оставить тебя одну, — ласково произнёс он. — Но существуют дела, ради которых приходится отвлекаться даже от самых прекрасных мгновений.

Она ничего не ответила и даже не кивнула в знак того, что расслышала его извинения. Кассиодор пожал плечами, подошёл к столу и, наливая себе вина, случайно заглянул в чашу Амалаберги. К ней явно не прикасались, поскольку она была полна до краёв.

— Тебя не радует предстоящая свадьба? — спросил он, подсаживаясь поближе и стараясь понять выражение её глаз.

— Нет, — самым равнодушным тоном ответила Амалаберга, а Кассиодор мысленно выругался. Если не хочешь получать неприятных ответов, то не надо задавать бессмысленных вопросов!

— Неужели у тебя нет никаких желаний, которые я мог бы выполнить? — Он попытался было поцеловать её в плотно сомкнутые губы, но она уклонилась лёгким движением головы. Однако через какое-то мгновение Амалаберга уже вскинула глаза на своего жениха.

— Есть.

— Тогда говори, и я клянусь тебе всеми святыми, что оно будет немедленно исполнено!

— Позови сюда раба по имени Кирп.

Меньше всего он ожидал подобной просьбы, а потому в первый момент даже растерялся.

— Зачем?

— Я этого хочу, — медленно и чётко произнесла Амалаберга и посмотрела ему прямо в глаза. — Сделай мне свадебный подарок — подари этого раба.

Кассиодор всё ещё не мог понять её взгляда, поэтому после небольшого раздумья пожал плечами и крикнул раба-домоправителя. И только потом ему вдруг пришла в голову запоздалая мысль: «А откуда она вообще знает о существовании сирийца? Неужели...»

Явившийся Кирп явно не ожидал увидеть Амалабергу, это было написано в его испуганном взгляде и поклоне, который он отвесил Кассиодору.

— Ты звал меня, господин?

— Тебя звала я, — вдруг резко и надменно произнесла Амалаберга и поднялась с места.

Кассиодор промолчал, переводя заинтересованный взгляд с сумрачно-прекрасного лица своей невесты на испуганное лицо Кирпа.

— Подойди сюда, — повелительным тоном приказала она.

Сириец умоляюще взглянул на магистра оффиций, но, так и не дождавшись ответа на свой взгляд, сделал несколько нерешительных шагов. Амалаберга медленно взяла со стола свою чашу с вином и протянула её рабу.

— Я хочу, чтобы ты выпил за здоровье своего господина и пожелал ему удачной женитьбы.

Кирп задрожал так, что расплескал вино, брызгая на мраморный пол и собственный хитон.

— О, господин!.. — только и сказал он плачущим тоном и попытался встать на колени.

Кассиодор продолжал молчать. Неужели она успела отравить это вино, пока он беседовал с Симмахом? Так вот, значит, какую женщину он решил взять себе в жёны!

— Пей, собака! — гневно сказала Амалаберга, устремив пристальный взгляд на сирийца. — Пей, не то... — Она не закончила своей угрозы, а просто продолжала с таким поразительным выражением смотреть на Кирпа, что он, не в силах противостоять этому напору, стал медленно подносить чашу к губам.

И всё же в последний момент ему удалось совладать с собой и, сделав намеренно неловкое движение, он выронил чашу, забрызгав вином всё вокруг, в том числе и подол роскошной тёмно-бордовой столы Амалаберги. Она презрительно улыбнулась, собственноручно взяла со стола другую чашу, медленно наполнила её вином и снова протянула Кирпу. И вновь повторилась всё та же зловещая сцена, при полном молчании её участников. Сириец, дрожа и бросая умоляющие взгляды на Кассиодора, нерешительно поднёс чашу к губам и в итоге вновь выронил её из рук.

— А, так ты не хочешь пить за здоровье своего господина? — каким-то отчётливо безжизненным тоном произнесла Амалаберга. — Так знай, что он подарил тебя мне. Сейчас я прикажу рабам вывести тебя во двор и запороть до смерти. Тебя будут бить долго, так что сначала кожа покроется рубцами, побагровеет и лишь потом лопнет и польётся кровь. Ты потеряешь сознание от боли, но тебя откачают и продолжат пороть. К тому времени кожа уже превратится в лохмотья и начнёт рваться мясо... Бичи намокнут от крови, но их сменят и возьмут новые. Прежде чем умереть, ты ещё успеешь почувствовать, как один из ударов переломит тебе позвоночник... Ты будешь пить?

— Да! — отчаянно закричал Кирп. — Да!

— Прекрасно! — кивнула Амалаберга.

И вновь уже третья чаша оказалась в руках Кирпа. Посерев от страха, мелко дрожа и лязгая зубами, он поднёс её ко рту и медленно выпил. Прошло несколько секунд — и вдруг он выпучил глаза, схватился за сердце и, судорожно дёргая кадыком так, словно ему не хватало воздуха, тяжело рухнул навзничь, разбив затылок о мраморный пол.

Кассиодор вскочил на ноги, несколько мгновений пристально смотрел в широко раскрытые, начинавшие быстро стекленеть глаза сирийца, а затем перевёл взгляд на Амалабергу.

— Зачем ты это сделала?

— Терпеть не могу, когда рабы не торопятся выполнять приказы своих хозяев.

— Это вино было отравлено?

Амалаберга со злой усмешкой отрицательно покачала головой.

— Нет.

— Тогда от чего же он умер?

— Я дала ему понять, что он обязательно умрёт, и он испугался этого, заглянув в лицо собственной смерти. Он умер от того, что слишком боялся умереть!

Глава 26. БЕССМЕРТИЕ ДУШИ


Это был странный сон, странное, невероятное ощущение того, как душа покидает тело и, оставляя его далеко внизу, с бешеной скоростью летит по какому-то длинному тёмному тоннелю. Сознание было отчётливо-ясным и не только не пугалось того, что лишено привычных границ телесности, но, напротив, радовалось фантастическому сиянию, которое ждало его в конце пути. Свет, восхищение и невероятное, неописуемое томление духа...

Неожиданно Боэций понял, что его глаза уже давно открыты, но сияние не исчезало, а становилось всё более осязаемым, и так продолжалось до тех пор, пока он не почувствовал, что находится в камере не один.

— Это опять ты, моя повелительница? — радостно прошептал он, приподнимаясь на ложе.

— Да, мой питомец, ведь я же обещала прийти снова. — Философия уже сидела на краю его ложа и ласково смотрела на изнурённое лицо Боэция. — Ты меня ждал?

— О да, и даже записал нашу первую беседу. Боюсь только, как бы мои старания не пропали даром, если эти таблички попадут в руки моих тюремщиков...

— Неужели ты думаешь, что истина может исчезнуть? Неужели бессмертные идеи слабее, чем грубая тленная материя?

— Надеюсь, что нет, — отозвался Боэций, — иначе жизнь была бы совсем безнадёжна. Однако ты обещала побеседовать со мной на ту же самую тему, на которую в ожидании казни беседовал со своими учениками великий Сократ, — о бессмертии души. И я с нетерпением жду выполнения твоего обещания.

— А мы уже начали этот разговор, — спокойно заметила Философия, — ведь нам предстоит ответить на тот вопрос, который я тебе только что задала. Бессмертие подразумевает нетленность, а следовательно, и нематериальность, ибо всё, что сотворено из материи, тленно. Значит, бессмертно лишь идеальное, а что такое душа, как не вместилище идей, образов и представлений?

— Получается, что если идеи бессмертны, то и их вместилище тоже бессмертно? — обрадованно спросил Боэций.

— О нет, всё далеко не так просто. Поэтому разберёмся по порядку и начнём с главных свойств человеческой души. Скажи мне: чем отличаются душевнобольные от нормальных людей?

Боэций задумался. Философия терпеливо ждала ответа, но, увидев его затруднения, решила подсказать.

— Неужели ты сам никогда не был настолько болен, что впадал в горячку, бредил и вёл себя как душевнобольной?

— Да, — с некоторым удивлением ответил он, — со мной такое бывало, и благодаря твоему вопросу я понял ответ. У душевнобольных нарушена целостность сознания и утрачено их человеческое «Я» Недаром же говорят, что сойти с ума — это умереть при жизни.

— Совершенно верно, — подтвердила Философия. — Итак, первое качество души — её целостность, которую, как правило, обозначают словом «Я». Пойдём дальше, и сейчас ты назовёшь мне второе главное свойство души.

— Пожалуй, на этот раз я не задержусь с ответом, — задумчиво пробормотал Боэций, — тем более если вспомнить знаменитые доказательства бессмертия души, которые, устами Сократа, приводит Платон. Это её непрерывная активность, та самая самодвижущая сила, которая постоянно порождает все наши образы, идеи и представления.

— Превосходно. И теперь осталось назвать третье свойство. Да, собственно говоря, мы уже упоминали о нём. Пока душа существует — пусть даже мы говорим только о её существовании в теле, — она непрерывно мыслит и представляет. Как же мы назовём это её свойство — свойство непрерывно иметь, мыслить и порождать собственные образы и идеи?

— Может быть, интенциональностью, — неуверенно заметил Боэций, — ведь интенция — это направленность на что-то, а то свойство, о котором мы говорим, в сущности, и состоит в постоянной направленности души на свои образы и идеи...

— Хорошо, — согласилась Философия, — пусть будет так. А вот теперь внимательно следи за ходом моих рассуждений и задавай вопросы, как только почувствуешь, что упустил нечто важное. Вспомни, как один из учеников Сократа по имени Симмий сравнил душу с гармонией здорового тела, которая возникает в нём так же, как и гармония в хорошо настроенной лире. Но при этом, соответственно, и так же разрушается при разрушении телесных частей. Что возражает на это Сократ? Он говорит так: чтобы настроить лиру, надо уже заранее иметь представление о гармонии, а потому и душа должна существовать прежде тела, чтобы уже потом, внедряясь в него, создавать гармонию всех его частей. Кроме того, он выдвигает и второе возражение — гармония лиры всегда соответствует расположению её частей и зависит от того, как натянуты струны. Душа же, напротив, властвует над телом и способна противостоять тому, что для него наиболее желательно. Например, люди способны добровольно отказаться от пищи и всех иных плотских вожделений, пусть даже это идёт во вред гармонии их тел.

Однако не будем подпадать под влияние грубых аналогий, а задумаемся вот о чём. В сущности, спор между Сократом и Симмием сводится к тому, как понимать душу: как субстанцию, способную существовать независимо от тела, или как всего лишь главное свойство, которое исчезает вместе с его разрушением. Самое сложное для человеческого рассудка — обрати внимание, я говорю. сложное, но не невозможное! — это представить возможность существования чего бы то ни было без какой-то подпорки в виде носителя свойств, которую и называют субстанцией. Но душу, как целостную непрерывную активность, которая протекает в идеальной сфере идей, образов, смыслов — вот то слово, о котором следовало упомянуть ещё раньше! — нет надобности мыслить в виде субстанции! Субстанция — это нечто неподвижное, а душа — это процесс!

— Но тогда невозможно поверить в её бессмертие!

— Почему? Разве есть в мире что-нибудь бессмертнее процесса? Субстанции находятся в постоянном взаимодействии — но ведь это и есть процесс! Любой процесс в материальном мире действует с частицами материи, любой процесс в идеальном мире — с идеями и их смыслами, но и то, и другое одинаково бессмертно! Если душа — это процесс, и процесс целостный, протекающий внутри «Я», да, собственно, им самим и являющийся, то что в мире материи может помешать ему существовать вечно?

— А что прерывает идеальный процесс, который ты называешь душой, когда мы погружаемся в сон?

— Если бы этот процесс что-то прерывало, то люди просыпались бы иными, чем засыпали, — возразила Философия. — А этот процесс продолжается и называется сном. Только есть сны, о которых вы помните, а есть те, о которых забываете при пробуждении, уверяя себя и других в том, что спали слишком глубоко и никаких сновидений не видели!

— Но ведь «Я» ребёнка отличается от «Я» того же самого человека, когда он становится стариком!

— Совершенно верно, но чем? Только идеями, с которыми оперирует один и тот же процесс!

— Но тогда душа сапожника вечно будет думать о том, как латать сапоги!

— А душа философа — о том, как устроено мироздание. И что?

Боэций тяжело вздохнул.

— Всё это воистину настолько глубоко и удивительно, что у меня захватывает дух. Одно я понял наверняка, если душа — это то, о чём ты говоришь, то она не может существовать без наличия идеального мира, который находится за пределами мира материального или где-то в глубинах.

— «За» или «где-то» можно сказать лишь в отношении материальных вещей, — возразила Философия, — а идеальный мир не имеет пространственных границ, как не имеет границ и твоя мысль о границах мироздания.

— И именно этот идеальный мир мы называем Богом?

— Конечно, и все души существуют именно в нём!

— Час от часу не легче! — снова вздохнул Боэций. — Но ведь тогда нам нужно доказывать и существование Бога...

— Но это же доказывается наличием твоей собственной идеальной души! Разве ты найдёшь в Боге что-то иное, чего нет в твоём собственном «Я»? Разве та же Божественная Троица не имеет сходства с тремя главными свойствами человеческого «Я»? О да, у теологов есть обычай приписывать Богу все свойства души, но в превосходной степени, уверяя при этом, что он всё равно выше всего того, что только можно помыслить о нём. Но всё это говорит не столько о Боге, сколько об уме того или иного теолога. И разве ты забыл тот сон, в который я намеренно тебя погрузила, чтобы приготовить к нашему разговору?

— Нет, не забыл, но не очень-то понял его, приняв за плод собственного воображения...

— Как можно представить себе незримое, если только не в виде какого-то необычного света? А идеальный мир незрим, поэтому-то люди и пытаются представить его себе с помощью тех образов, которые им подсказывает земное окружение, и впадают в отчаяние, когда не находят той достоверности, к которой привыкли во время своей земной жизни! Когда мы встретились с тобой в первый раз, ты пребывал именно в таком отчаянии, хотя причины у него были несколько иные...

— Да, согласился Боэций, — я никак не мог примирить существование Бога и наличие в мире зла, от которого сейчас страдаю и жду позорной казни. К каким только рассуждениям я не прибегал! «Зло есть ничто», — говорил я сам себе, поскольку его не мог сотворить Бог, который может всё на свете. А значит, и злые люди ничтожны и бессильны, если способны творить только то, что является ничем. Более того, они и не люди вовсе, хотя и сохраняют ещё человеческий облик, поскольку уклоняются от блага, которое только и обладает бытием. Таким образом, следуя пороку, к бытию не причастному, они разрушают свою человеческую природу и перестают быть людьми, недаром же многие великие считали, что уже сам по себе порок является достаточным наказанием негодяев.

— Ну и как? — усмехнулась Философия. — Ты сумел убедить себя в этом?

Боэций пожал плечами и грустно покачал головой.

— А знаешь, почему? — спросила она. — Да потому, что мораль отнюдь не является главным в том идеальном мире, который мы имели в виду, когда говорили о Боге. Все попытки приписать морали какие-то божественные свойства говорят лишь о том важном месте, которое она занимает в жизни общества, но отнюдь не о том, чем она является на самом деле. Поэтому и не правы те, которые уверяют, что наивысшим служением Богу является соблюдение моральных заповедей. Смешно думать, что, делая добро ближнему, ты тем самым влияешь на вечный мировой порядок!

— Так что же такое мораль?

— Не что иное, как способ организации общества на основании тех представлений о наилучших и наихудших способах, которые именуются добром и злом. Лучше всего устроено и наиболее жизнеспособно общество, построенное на принципах добра и управляемое порядочными людьми, хуже всего то, где властвуют зло и негодяи. Но в любом случае мораль — это не Бог, а Бог — это не только мораль, но и все другие идеальные сферы, о которых способна иметь представления и идеи человеческая душа. Поэтому связывать одно с другим — значит, упрощать представление о Боге, сводя его к образу Небесного Царя и наделяя свойствами царя земного, но только взятыми в наивысшей степени. А мы с тобой уже знаем, что Бог — это идеальный мир, существующий помимо мира материального.

— И в этом мире добро и зло равноправны?

— Странный вопрос, — усмехнулась Философия. — Конечно же, нет, как не могут быть равноправны истина и заблуждение.

— В Библии сказано: «Бог есть любовь!»

— А разве мы не установили, что в Боге нет ничего, чего не было бы в человеческой душе? Так что же удивительного в том, что любовь, заложенная в вас природой, отождествляется с Богом?

— Значит, винить за наличие зла некого?

— Кроме тех, чьи души чужды идеям справедливости и совершенства! Поэтому и никогда не устареет завет, который и не устаю повторять смертным: «Отвернитесь от пороков, позаботьтесь о добродетели и устремите свой дух к праведным надеждам!»

— Но зачем, если за одно не будет воздаяния, а за другое — наказания?

— А разве это не наказание — вечно терзаться своей собственной злобой, утопая в тине невежества и заблуждений?

— Ты уходишь! — отчаянно воскликнул Боэций, заметив, как яркий свет, исходивший от Философии, стал постепенно меркнуть, а её очертания расплываться и исчезать.

— Да, мне пора, ибо не один ты нуждаешься в утешении, — печально произнесла она, качая головой. — Но мы ещё обязательно встретимся с тобой в том мире, о котором я тебе сегодня рассказала...

— Скажи мне ещё вот что, — заторопился Боэций. — Ты не плод моего воображения? Ты действительно существуешь? Это не я сам себя убеждал в бессмертии души?

— Нет, — донёсся до него её тихий, отдалённый голос, — я действительно существую, а потому и через сто с лишним веков ты ещё будешь жить... жить... жить...

Всё смолкло и потемнело, а Боэций внезапно почувствовал себя таким несчастным и одиноким, что опустил голову на руки и разрыдался. И вдруг откуда-то сверху, из-под самого потолка, раздался сначала шорох и посыпался песок, а затем послышался и тихий голос, звавший Боэция. Не зная пока, считать ли это продолжением необыкновенного визита, плодом воспалённого воображения или чем-то реальным, бывший магистр оффиций встал со своего ложа и осторожно приблизился к той стене, откуда раздавался шорох. Нет, ошибиться было невозможно — там, наверху, в стене возникла щель не шире трёх пальцев, из которой доносился знакомый голос Максимиана.

Глава 27. КАТАКОМБЫ


Три недели Максимиан и Афраний не вылезали из катакомб. В течение первых пяти дней они каждый раз возвращались в гостиницу на ночлег, а потом, ради экономии времени, стали спать прямо в сухих известняковых пещерах, где постоянно держалась одна и та же температура, а воздух благодаря неведомой вентиляции был достаточно свеж и не вызывал удушья или головной боли. Запасаясь едой, водой и свечами, они порой целыми днями не вылезали на поверхность, а уж в Тичине появлялись только тогда, когда их запасы иссякали. Максимиан упорно искал тот штрек, который должен был привести его к зданию городской тюрьмы, а цель Афрания была совсем иной. А следующее утро после их знакомства он разбудил Максимиана и испуганно сообщил ему, что видел того самого человека, который его нанимал. Между ними состоялся следующий разговор.

— И ты уверен, что не ошибся? — выслушав сбивчивый рассказ своего нового слуги, первым делом спросил Максимиан.

— Абсолютно уверен, хозяин! — горячо подтвердил Афраний.

— Ну что ж, значит, моя версия о спрятанной могиле оказалась ошибочной, — немного поразмыслив, продолжил поэт. — Но тогда какого дьявола ему понадобилась вся эта череда таинственных убийств? А почему бы тебе самому его об этом не расспросить, тем более что он ещё не расплатился с тобой за работу?

— А чем он расплатится — ударом меча? — резонно возразил Афраний. — Если он уже один раз заплатил за то, чтобы меня сделали покойником, то почему бы ему не заплатить за это и второй раз?

— Возможно, ты и прав, — согласился Максимиан, — особенно если в этих катакомбах тот первый, которого убили ещё под землёй, спрятал что-то такое, чем особенно дорожит его хозяин, который и послал убийц...

Тут господин и слуга посмотрели в глаза друг другу и подумали об одном и том же.

— Значит, это клад? — внезапно охрипнув, спросил Афраний.

— Трудно предположить что-то иное...

— Но тогда его надо найти!

— Перекопав все пещеры? — насмешливо поинтересовался Максимиан. — Для этого потребуется такой же гигантский крот, который их когда-то вырыл.

— Нет, — с неожиданной рассудительностью вдруг заявил Афраний, — надо искать следы убийства. Сокровище должно находиться неподалёку от трупа...

— Почему ты в этом так уверен? Ведь если ты слышал вопли, значит, его убили неподалёку от входа.

Афраний пожал плечами.

— Всё равно, если я найду труп, то найду и то, что этот человек спрятал, пока ещё был жив! — убеждённо заявил он.

Максимиан пожал плечами, но спорить не стал. С этого дня оба приступили к поискам, регулярно спускаясь в катакомбы. Сразу от входа тянулась большая штольня, которая фактически являлась древним христианским кладбищем. Здесь вдоль стен располагалось несколько рядов ниш, куда христиане помещали своих покойников. Снаружи эти ниши были заделаны черепицей и замазаны цементом. На каждой из черепиц было высечено имя и какое-нибудь изображение — крест, якорь, пальмовая ветвь или голубь, держащий в клюве ветку оливы. Добираясь до большой пещеры, куда вела эта штольня и где, по-видимому, когда-то было место тайных молений, ибо в центре этой пещеры высился большой крест, высеченный из мягкого песчаника, а на стенах виднелись изображения различных сцен из Библии, напоминавших о смерти, они расходились в разные стороны, и каждый принимался искать своё. Максимиан шёл налево, а Афраний направо, и время от времени онивозвращались в центральную пещеру и делились своими открытиями. Впрочем, особых успехов не было ни у того, ни у другого, а потому оба ложились спать в самом мрачном расположении духа. Им приходилось ходить под низкими сводами штреков, полусогнувшись и опираясь на небольшие вырезанные из дерева костыли, чтобы не слишком утомлять ноги и спину, а в наиболее узких местах пробираться на карачках, а то и ползком, так что блестящий патриций стал грязным измученным оборванцем, как и его слуга. Однако ни тот, ни другой упрямо не желали покидать катакомб и продолжали свои поиски. Иногда происходило одно из тех событий, которые и создали этим старинным катакомбам весьма мрачную славу, как тому месту, где происходят страшные убийства и бесследно исчезают люди.

Однажды Максимиан набрёл на люминарий — вертикальный колодец, обложенный кирпичом, который вёл на поверхность и был нужен для вентиляции штреков. Там, наверху, был ещё день, и поэт, видя над собой четырёхугольный клочок тёмно-синего неба, устроил себе небольшой отдых, чтобы вдоволь надышаться свежим воздухом. Где-то высоко-высоко пролетела стая птиц, и он с невольным изумлением почувствовал себя в положении узника, наблюдающего за ними из окна темницы. А ведь он стал этим узником добровольно и в любой момент может отказаться от своих поисков и выбраться на поверхность! Но как тогда возвращаться в монастырь и смотреть в глаза Беатрисы? А вдруг Северин Аниций уже казнён и он напрасно старается его спасти? А вдруг никакого хода в подземелья городской тюрьмы не сохранилось? Но нет, ведь он сам всего два дня назад сумел добраться до какого-то винного погреба, отгороженного от штрека лишь дубовой перегородкой. Сквозь щели этой перегородки Максимиан сумел рассмотреть двух слуг, переливавших вино из бочки в большие амфоры. Более того, подслушав их разговор, он узнал об аресте принцепса сената Симмаха и смерти Корнелия Виринала, которого народная молва называла героем, павшим во имя величия Рима. Максимиан был так потрясён гибелью друга, что отполз подальше в штрек, чтобы не выдавать себя, и затрясся в глухих рыданиях. Как чудовищна и несправедлива судьба, в какое отвратительное время он живёт! Лучшие люди погибают или сидят в тюрьмах, и это позволяет мерзавцам чувствовать себя хозяевами жизни! А поскольку злые в отличие от добрых ведут себя совершенно непредсказуемо, руководствуясь в своих поступках не моральными принципами, а лишь собственными порочными прихотями, постольку ни один рядовой гражданин не может чувствовать себя в безопасности, не может быть уверен в любом, случайном или неслучайном несчастье, которое способно разразиться над ним каждый день и каждую минуту. Но у него, Максимиана, есть Беатриса, и это единственное, ради чего стоит жить и дорожить жизнью. Даже поэзия оказывается неспособна придать мужество под ударами судьбы, и только любовь может озарить жизнь тем смыслом, который позволяет дорожить любыми, даже самыми ничтожными мгновениями.

Его размышления были прерваны двумя грубыми мужскими голосами, доносившимися с поверхности земли. Максимиан насторожился и снова заполз в штрек, ожидая, что последует дальше. Говорили по-готски, но он немного знал этот язык и сумел уловить смысл разговора.

— И эти старые шлюхи ещё пытались содрать с нас чуть ли не вдвое больше! — со смехом заявил один из мужчин. — Если бы они остудили свою похоть и остановились, то, глядишь, и спасли бы свои потрёпанные cunni.

— Но платья с них всё же надо снять, — заявил второй. — Пусть это и тряпьё, мы продадим это в городе за несколько сестерциев.

— Однако это опасно, Алистарт! Нас могут заподозрить в убийстве.

— Не болтай ерунды! Кого интересует жизнь этих тварей и кто их будет искать?

Послышалась какая-то возня, и через несколько мгновений мимо Максимиана пролетел труп обнажённой женщины, с глухим звуком шлёпнувшись на дно колодца. За ним последовал и труп второй женщины, который упал поперёк тела её подруги. У обеих было перерезано горло, а под большими грудями зияли глубокие раны. Одна из женщин упала так, что её лицо оказалось обращено в сторону Максимиана, который с невольным ужасом увидел смотрящий на него тусклый приоткрытый глаз. Пятясь, как рак, он отполз в глубину штрека, а затем поднялся на ноги и пошёл назад.

Во время своих подземных странствий он уже не раз находил скелеты, причём на многих из них ещё сохранились остатки одежды, но свежие трупы пришлось увидеть впервые. Впрочем, в этот же день, когда они вновь встретились с Афранием в той самой пещере, где хранили запасы провизии и воды, его слуга имел самый торжествующий вид. Оказывается, он тоже нашёл труп и был абсолютно уверен, что это труп именно того человека, которого послали спрятать сокровища.

— В этих пещерах то и дело находишь чьё-нибудь тело, — с сомнением заметил Максимиан. — Не горячись.

— О нет, господин, я уверен, что не ошибся, — восторженно блестя глазами, заявил Афраний. — Во-первых, он был убит не больше месяца назад, поскольку уже совсем не воняет и превратился в мумию. Во-вторых, его убили несколькими ударами кинжала. Ну и, в-третьих, убийцы, видимо, поленились закапывать труп, а просто положили в тупиковый штрек и завалили камнями.

— Ну, хорошо, хорошо, — сонно пробормотал Максимиан, закутываясь в плащ и укладываясь поудобнее, — желаю тебе завтра найти своё сокровище...

— Давай поищем его вместе, господин! — горячо сказал слуга, подсаживаясь к нему поближе. — Вдвоём мы найдём его быстрее и тогда поделим пополам, а после этого начнём искать ход в городскую тюрьму.

«Странное благородство! — подумал Максимиан, не открывая глаз. — Он хочет поделиться со мной тем, что едва не стоило ему жизни. Впрочем, а существует ли вообще этот клад?»

Афранию явно не спалось. Максимиан слышал, как долго он ходил по пещере, рассматривая изображённые на стенах сцены из Библии, а затем неожиданно спросил:

— Господин, ты уже спишь?

— Нет.

— Тогда позволь задать тебе один вопрос.

— Спрашивай.

— Когда-то давно, ещё во времена империи, когда наши предки были язычниками, они избегали всякого напоминания о смерти и даже хоронили своих покойников за пределами городов. Но почему христиане так упорно стремятся постоянно напоминать о смерти? Неужели можно быть счастливым, всё время помня о ней и окружая себя изображениями покойников и могил?

Подобный вопрос да ещё из уст простолюдина оказался для Максимиана настолько неожиданным, что он даже открыл глаза.

— Не знаю... никогда не задумывался. Впрочем, постой, постой... — Он поворочался и сел на своём жалком ложе, напряжённо хмуря лоб. — Наверное, это связано с представлением о загробном мире. Язычники думали, что после смерти попадают в Аид, где их всех ждёт одна и та же ужасная участь... А христиане верят в рай, а потому не боятся смерти!

Афраний с сомнением покачал головой.

— А мне кажется, наоборот, они боятся её даже больше язычников. Боятся настолько, что пытаются привыкнуть, думая о смерти...

— Но разве к смерти можно привыкнуть?

Вопрос этот остался без ответа, но, уже засыпая, Максимиан подумал о том, что привыкнуть можно лишь к зрелищу чужой смерти, но не к мысли о своей собственной.

Когда он проснулся, — а они уже настолько потеряли представление о времени, что даже не знали, когда утро, а когда глубокая ночь, — Афраний снова и ещё более настойчиво повторил свою просьбу, уверяя, что уж сегодня-то они точно найдут закопанный клад. Согласиться на его уговоры Максимиана побудило одно простое соображение: если они всё же найдут это сокровище и оно окажется достаточно велико, то у него появятся средства для покупки небольшого загородного поместья или хотя бы фермы, чтобы жить там вдвоём с Беатрисой.

Итак, они двинулись в путь и спустя какое-то время миновали тот штрек, где Афраний обнаружил убитого человека. Они шли несколько часов, пока не набрели на ещё одну пещеру. Здесь Максимиан и Афраний посовещались и решили разойтись в разных направлениях, тем более что от того места, где они стояли, вело сразу четыре штрека. Прошло ещё два часа бесплодных блужданий, пока они не зашли в тупик и вынуждены были вернуться к исходному месту.

— В этих местах уже начинаются скальные породы, поэтому ничего невозможно закопать, — удручённо заметил Афраний. — Я пытался сделать хоть маленькую ямку, но едва не сломал кирку.

— Да, — кивнул Максимиан. — Не расстраивайся, ведь у нас остаётся ещё два штрека. И... — тут он поднёс масляный светильник к одной из стен. — Будь я проклят, но ведь это следы штукатурки!

Действительно, два других штрека напоминали уже не столько катакомбы, сколько подвалы, во всяком случае, их явно старались обтесать и сделать высотой не ниже человеческого роста. Более того, в нескольких местах имелись следы старой штукатурки. Максимиан ещё только осматривал стены, как Афраний уже азартно устремился в один из штреков, и спустя всего несколько минут оттуда донёсся его радостный вопль:

— Сюда, господин, сюда! Я нашёл его! Я нашёл его!

Максимиан, взволнованный не меньше своего слуги, устремился следом и, пройдя сто метров, увидел Афрания, который яростно махал ему свечой, стоя возле небольшого ларца, находившегося на чём-то вроде постамента. Поэту оставалось пройти не больше десяти шагов, как вдруг произошло что-то непонятное. Он успел заметить, как Афраний склонился над ларцом, затем раздался тихий, но грозный шорох, несколько ударов камня о камень — и весь коридор заполнился удушливой пылью. Максимиан инстинктивно замер, прислонившись к стене и закрыв голову руками. Он решил, что произошёл обвал, и, откашлявшись, громко позвал Афрания. Ответом была пугающая тишина. Тогда Максимиан осторожно двинулся вперёд со светильником, опираясь рукой на стену и осматривая потолок. Когда он добрался до того места, где несколько минут назад стоял Афраний, то сначала увидел только ноги своего слуги, торчавшие из-под обломков стены. Он поднял свечу как можно выше и посмотрел наверх, затем опустился на колени и тщательно обследовал труп своего слуги, из разможжённой головы которого обильно текла кровь, наконец приблизился к ларцу, всё так же стоявшему на постаменте и, достав из-за пазухи кинжал, перерезал теперь уже не опасную верёвку. Конструкция была предельно простой — верёвка, привязанная к задней стенке ларца, другим концом была укреплена и замаскирована в шаткой стене из старых оштукатуренных кирпичей. Когда Афраний попытался снять ларец с постамента, верёвка натянулась и, разрушив кирпичную стену, погребла его под обломками. Эта ловушка и объясняла то, почему ларец стоял на самом видном месте.

Максимиан осмотрел его со всех сторон, а затем поднял крышку. Его спасли только напряжённые нервы и отменная реакция. Из передней стенки ларца благодаря скрытой пружине стремительно выскочило длинное тонкое лезвие. Если бы он не успел отшатнуться, расцарапав в кровь подбородок, оно пронзило бы ему горло. Да, этот ларец хранил свои сокровища не хуже змеи, и Максимиан снова склонился над ним лишь после того, как слегка успокоился и вытер струившуюся кровь. Никаких смертельных сюрпризов больше не было, зато имелась россыпь драгоценных камней и золотых монет старинной чеканки с портретами императора Константина. Максимиан не слишком хорошо разбирался в драгоценных камнях, хотя в своих стихах постоянно сравнивал с ними женские глаза и зубы, но и он мог отличить изумруды от бирюзы, а алмазы от жемчуга. Всего этого богатства здесь было не меньше пяти килограммов, и он, уже забыв о гибели Афрания, стал мысленно прикидывать, как будет выносить всё это из подземелья.

За время, проведённое в катакомбах, слух Максимиана обострился до такой степени, что теперь он мог различать даже шорох крыльев летучей мыши, пролетавшей по соседнему штреку. Поэтому, услышав какое-то странное бормотание, он сразу же насторожился и двинулся к той стене, откуда исходил этот шум. Стена была сделана весьма странно, и поначалу он даже не понял, что именно его удивило. Только тщательно осмотрев её и ощупав, он осознал эту самую странность — в сущности, это была даже не стена, а кусок гранитной скалы. Но на самом её верху, там, куда едва доставала рука со светильником, начинались обычные кирпичи, скреплённые цементом. Бормотание из-за стены продолжалось, и тогда Максимиан начал действовать. Подтащив к этой стене постамент, на котором находился ларец, он взобрался на него, достал кинжал и попытался раскрошить цемент, чтобы вынуть из кладки хоть один кирпич. Дело пошло на удивление быстро — очевидно, цемент был такого же качества, как и тот, который использовался на строительстве многоэтажных городских домов, сдававшихся внаём бедноте и рушившихся на головы своих жильцов спустя несколько месяцев после постройки.

Вскоре ему уже удалось проделать такую щель, что лезвие кинжала стало явно проходить и по другую сторону стены. Теперь уже до Максимиана явственно доносился голос, в котором он с невольной дрожью узнал голос Боэция. Причём бывший магистр оффиций не жаловался и не стонал, а словно бы рассуждал сам с собой — и рассуждал хотя и взволнованно, но методично, приводя доводы за и против. Слыша это, Максимиан невольно ускорил усилия и, как только проделал в стене достаточную щель, приложился к ней губами и позвал Боэция.

Послышался лёгкий шорох, а затем и удивлённый голос Северина Аниция:

— Кто меня зовёт? Это ты, Максимиан?

— Да-да, это я! — радостно отозвался поэт, боявшийся безумия, которое могло постичь его бывшего покровителя из-за долгого одиночного заключения. — Подожди ещё немного, и я сделаю в этой стене пролом и смогу освободить тебя.

— Боюсь, что у тебя ничего не выйдет, — после некоторой паузы с грустью сказал Боэций. — С моей стороны почти вся эта стена — сплошная скала... Да если бы ты даже и сумел пробить её, мой дорогой друг, всё равно это было бы бесполезно. Вчера меня заковали в кандалы и приковали к кольцу, вмурованному в стену.

У Максимиана перехватило дыхание, а на глазах появились слёзы. Он так долго шёл к этой цели — и всё оказалось тщетно! Боэций, удивлённый его молчанием, снова окликнул Максимиана и попросил рассказать о новостях:

— Как поживает Беатриса? Симмах? А что слышно о том доблестном юноше, твоём друге?

— Он погиб на судейском поединке, принцепс сената арестован, а твоя дочь стала моей женой, — коротко, чтобы не разрыдаться, поведал Максимиан.

На этот раз замолчал Боэций, и Максимиан, который успел вынуть один кирпич, явственно услышал, как горестно он вздыхает. Но когда бывший магистр оффиций заговорил снова, его голос прозвучал спокойно и ласково.

— Надеюсь, что ты сумеешь сделать её счастливой! Как жаль мне твоего бедного друга! — Он сделал небольшую паузу, после чего продолжил чуть более деловым тоном: — А теперь, Максимиан, слушай меня внимательно. Мою жизнь уже не спасти никому, но есть нечто такое, что спасти ещё можно...

— Говори, Северин Аниций, говори!

— Я сумел написать свой последний трактат, который назвал «Утешение Философии», и это лучшее, что мне удалось сделать в своей жизни. Той щели, которую ты уже проделал в стене, вполне достаточно для того, чтобы передать тебе эти таблички. А уж ты позаботься о том, чтобы они стали достоянием тех, кто ещё способен мыслить в этом несчастном королевстве...

— Хорошо, — тут же согласился Максимиан, после чего послышался звон цепей, и вскоре в проделанную им щель одна за другой пролезли пять табличек.

— Там пять книг, хотя я хотел бы написать и шестую, — задыхаясь от напряжения, вызванного усилием, предпринятым для того, чтобы дотянуться до щели в стене, проговорил Боэций. — Надеюсь, что хотя бы это мне ещё удастся сделать...

— Когда ты напишешь её, я обязательно приду и заберу, — пообещал Максимиан.

— Прекрасно. Я слышу шаги, так что положи кирпич на место.

Максимиан поспешно проделал это, но не ушёл со своего постамента, а продолжал прислушиваться к тому, что происходило в камере. Голоса доносились настолько глухо, что он уже с трудом разбирал отдельные слова. Ему подумалось, что один из голосов явно напоминает голос Тригвиллы, но дальше началось то, после чего он соскочил вниз и отчаянно зажал уши руками. Из-за стены послышался дикий, обезумевший крик боли — и в этом крике он едва признал голос Боэция.

Глава 28. ПОСЛЕДНИЙ ФИЛОСОФ


— «Те дураки и глупцы, которые плачут о мёртвых. Юности вянет цветок, надо бы плакать о ней!» — задумчиво бормотал Кассиодор, прохаживаясь по залу. С озабоченностью и довольно необычной на его лице жалостью он посматривал на Амалабергу, глаза которой имели отсутствующее выражение.

— Я не плачу, — едва слышно сказала она побелевшими губами. — Я не умею плакать...

— И очень жаль! — внезапно взорвавшись, выкрикнул магистр оффиций. — Своим упрямством и удивительной, просто-таки нечеловеческой бесчувственностью ты добьёшься несчастий и на свою и на мою голову!

— Ах, если бы я могла это сделать! — Только теперь в её голосе блеснул проблеск выражения.

— О да, я знаю, что ты ходила к королю. И что же? Чего ты хотела добиться — моей головы? Или головы своего отца? Откуда такая неистовая жажда мести, ведь те, кто повинен в отравлении этого юноши, давно мертвы?.. А вчера по моему личному приказу в одном из тёмных переулков как последнюю собаку закололи Опилиона.

Это была ложь, хотя если бы Амалаберга высказала такое желание, Кассиодор ни минуты бы не колебался, прежде чем отдать подобное приказание. Однако она в этот момент подумала совсем о другом.

— Но живы те, по чьему приказу это было сделано!

— Значит, ты, подслушав наш разговор с твоим отцом, хочешь погубить нас обоих? Его — отравить на нашем свадебном пиру? А меня заколоть кинжалом в супружеской спальне? Ну, ответь же наконец внятно: ты этого хочешь, да?

Если бы в этот момент кто-то ещё, кроме Амалаберги, увидел магистра оффиций, то был бы весьма поражён его искренней взволнованностью, покрасневшим лицом и дрожащим голосом. Куда девался надменный придворный, который даже в присутствии короля ухитрялся иметь самый непринуждённый вид!

— Нет, — вдруг ответила Амалаберга, неподвижно сидевшая в кресле перед яростно прохаживавшимся Кассиодором. — Теперь я этого уже не хочу...

— Чего же ты хочешь?

— Ни-че-го...

— Такого не может быть! Пока мы живём — мы желаем. Прошу тебя, выскажи мне хотя бы одно, пусть даже самое невозможное желание!

И тут она с таким невероятно спокойным выражением взглянула на него, что прежде, чем он услышал её ответ и схватился за голову, он уже и сам прочитал желание Амалаберги в её прекрасных глазах:

— Умереть...

Никогда раньше Кассиодор не думал, что способен испытывать подобные чувства и совершать подобные поступки — он упал перед ней на колени и поднёс её руку к губам. Амалаберга вырвала у него руку и встала, причём сделала и то, и другое с полнейшим равнодушием, но так непреклонно, что он не посмел её удерживать. Стыдясь своей слабости, магистр оффиций тоже встал, отвернулся от готской принцессы и снова зашагал по атрию, смотря себе под ноги и яростно стискивая руки. Всю жизнь он умело добивался своих целей — и вот первый раз натолкнулся на то, что был не в силах преодолеть! И кто бы сказал ему, что этой непреодолимой вещью на свете окажется женское настроение! Не далее чем завтра в присутствии самого Теодориха должна была состояться их свадьба, и вот его невеста ведёт себя с ним бездушнее, чем труп. Ни разу за всё время их разговора в голосе или глазах Амалаберги не промелькнуло чего-то такого, тёплого и человеческого, что позволяло бы ему питать хотя бы самые ничтожные надежды. И теперь Кассиодор, коварный и хитроумный политик и самый влиятельный министр своего короля, бесился от сознания собственной беспомощности перед равнодушием в глазах этой непреклонной любовницы погибшего римского мальчишки. Что было причиной его волнений? Любовь? Упрямство? Уязвлённое самолюбие? Или то самое свойство характера, о котором он говорил Феодоре, — способность пылать от холода и холодеть от жара? Сейчас он не знал этого, да и трудно разобраться в своих чувствах, когда глаза заволакивает пелена страсти, а зубы стискивает ярость бессилия.

Чего он хотел от Амалаберги? Признания в любви, ласки, покорности? Но всего этого надо было добиваться, и добиваться собственной любовью и лаской. А он же всего лишь получил разрешение на брак с ней у её отца и готского короля... Все эти размышления не успокаивали Кассиодора, и он продолжал взволнованно вышагивать по залу, боясь смотреть в сторону Амалаберги. А она молчала и тоже не смотрела в его сторону, и когда он заметил это, бросив взгляд исподлобья, то снова не выдержал и яростно подбежал к ней.

— Всё уже кончено, понимаешь ты, кончено! — завопил он, удивляясь про себя тому, что кто-то может не понимать столь очевидных вещей: прошлого не воротишь и никого не воскресишь, а потому и нечего об этом жалеть!

— Да, — словно угадав его мысли, вдруг ответила Амалаберга, — но и прощать ничего нельзя!

— Так убей же меня, ибо я позаботился о смерти этого римского юноши! Убей меня... или прости! Ведь я сделал это потому, что хотел стать твоим мужем!

Кассиодор окончательно потерял самообладание и, подскочив к девушке, с силой схватил её за плечи и повернул к себе. Сначала он хотел просто поцеловать её плотно стиснутые губы, но, заметив выражение её глаз, мгновенно отпустил.

— Ты станешь им., прямо сейчас... Хочешь этого?

Меньше всего он ожидал подобного вопроса, поэтому попытался снова поймать выражение её глаз и, когда ему это не удалось, растерянно кивнул.

— Что... ты имеешь в виду?

— Проводи меня в свою спальню.

И вот только теперь она посмотрела ему прямо в глаза и протянула руку, на которой блестело золотое кольцо со скорпионом. Словно зачарованный этим взглядом, он медленно подошёл к ней и уже хотел было коснуться протянутой руки, как вдруг услышал какой-то шум. Лишь потом, спустя какое-то время, Кассиодор понял, что его жизнь спас неожиданный гонец, который, задыхаясь, вбежал в зал, преследуемый разъярённым номенклатором, и, с ходу упав на колени, завопил, протягивая свиток:

— Прости, господин, но мне наказывали доставить это тебе как можно скорее!

— Кто? — машинально спросил Кассиодор, протягивая руку за свитком.

— Королевский референдарий Киприан, который сейчас находится в Тичине.

«Боэций!» — мелькнуло в сознании Кассиодора, и он растерянно обернулся в сторону Амалаберги Опустив руку и понурив голову, она пошла, но пошла не к выходу, а в сторону внутренних покоев его веронского дворца. Двигалась она столь странно, а руки держала так, словно вот-вот могла упасть и хотела за что-нибудь уцепиться чтобы удержаться на ногах. Магистр оффиций двинулся было за ней, но услышал умоляющий возглас гонца и, оставаясь на ногах, распечатал письмо.

Амалаберга прошла в спальню, усмехнулась, отметив, как её приготовили к первой брачной ночи, и, не раздеваясь, легла на постель Невыносимое отвращение к жизни давило ей грудь, а полная апатия душила всякие желания, даже желание мстить. Она задумчиво поднесла руку к лицу и посмотрела на своё кольцо. Несколько минут назад она незаметно повернула головку скорпиона таким образом, чтобы он выставил наружу своё крохотное, но смертельное жало, в котором содержался мгновенный яд. Кассиодора спасло чудо... Теперь ей было уже всё равно. Что даст ей смерть этого человека? Чего она вообще ждёт? Всё было кончено ещё там, на арене, когда она упала в обморок при виде отрубленной головы Виринала. Когда её привели в чувство, первым же образом, возникшим в её сознании, был образ обезглавленного трупа возлюбленного. Амалаберга тогда же решила уйти из жизни. И лишь одна жажда мести удержала её в тот момент от такого шага. Кассиодор... Неужели этот человек, говоря о своей любви, унижаясь и вставая перед ней на колени, не понимал, насколько же он омерзителен?

Лучшей местью ему будет не смерть, а лишение всех надежд. Он так ждёт завтрашней свадьбы! Амалаберга тяжело вздохнула и с силой разорвала свою столу, обнажив левую грудь. Какое-то время она задумчиво любовалась её идеальной формой, обводя тонкими пальцами вокруг крупного алого соска. Корнелий хотел сделать себе чашу, которая бы полностью соответствовала форме её груди... При этой мысли глаза Амалаберги наполнились слезами. Как мало она успела в этой жизни, как мало увидела и испытала, а ведь ей всего двадцать лет! Заплакав, она прикрыла веки, чувствуя, как горячие слёзы медленно омывают её щёки. Она вдруг представила себе, как обнажённый Корнелий наклоняется над ней и нежно целует в губы, и, стараясь подольше удержать в памяти вкус его уверенного поцелуя, подняла руку с кольцом и уколола себя в обнажённую грудь.

Тем временем Кассиодор торопливо читал письмо:

«Киприан приветствует достопочтенного магистра оффиций. Я счёл необходимым сообщить тебе первому ту новость, которая способна вызвать некоторую смуту в нашем королевстве. Впрочем, будем надеяться, что всё обойдётся тихо, тем более если ты примешь необходимые меры предосторожности. Надеюсь я также и на то, что мой гонец опередит гонца Тригвиллы, поэтому ты узнаешь всё именно так, как оно было на самом деле, а не так, как может рассказать тебе управитель королевского дворца.

Ты сам понимаешь, что речь пойдёт о Северине Аниции, который уже семь месяцев содержался в городской тюрьме Тичина, ожидая окончательного решения своей участи от нашего великого короля. Я сопровождал Тригвиллу в его поездке в Рим, но на обратном пути он вдруг изъявил желание заехать в Тичин и посмотреть, «как поживает бывший магистр оффиций». Я пытался отговорить его, но он пьянствовал чуть ли не на каждом постоялом дворе, так что не внял бы голосу самого Господа Бога.

Мы приехали в Тичин поздно вечером, и, когда я ушёл спать, Тригвилла ещё был на ногах и пьян; когда проснулся — уже на ногах и опять-таки пьян. В тюрьму мы направились в сопровождении двух его слуг, сам он едва передвигался. Северин Аниций был в добром здравии, если только можно сохранить доброе здравие, просидев столько времени в камере, находящейся практически под землёй.

Дальше я вынужден перейти к самому печальному, поэтому надеюсь, что ты простишь меня, если мой рассказ будет краток. Управителю королевского дворца так явно не понравилось спокойное, я бы даже сказал, какое-то просветлённое настроение нашего знаменитого философа, что он приказал своим слугам подвергнуть его страшной пытке. Вокруг головы несчастного Северина Аниция обмотали грубую толстую верёвку из тех, которые используют крестьяне, привязанную к палке, после чего начали закручивать эту палку так, что верёвка стала натягиваться. Сдавливая голову Боэция, она причиняла несчастному такую адскую боль, что глаза у него буквально вылезали из орбит, и я готов поклясться, что слышал, как трещит его череп. Крики Северина Аниция разрывали мне уши, и я, хотя и никогда не относил себя к числу особо чувствительных людей, всё же не выдержал и в какой-то момент выскочил за дверь камеры. Вернулся я обратно лишь тогда, когда эти крики сменились стонами и звуками ударов.

Тригвилла и оба его слуги избивали окровавленного узника палками с такой силой, что вскоре он потерял сознание и перестал стонать. Я пытался остановить это побоище, но ты и сам знаешь нравы наших союзников — готов: стоит им вкусить крови, как их уже ничто не остановит. Наконец, когда Тригвилла устал, я сумел подойти к Северину Аницию. Он был мёртв. Когда наступила смерть, я сказать не берусь, но то, что причиной её явились побои, сомнений не вызывает.

Оставив тело узника в камере, мы с управителем королевского дворца вышли из тюрьмы. Вскоре нам предстоит тронуться дальше, так что это письмо я пишу за несколько часов до отъезда. Кстати, тайком от Тригвиллы я всё-таки успел распорядиться о похоронах бедного узника.

Надеюсь, что Господь Бог примет его душу с миром».

Опустив руку с письмом, Кассиодор вдруг почувствовал, как на лбу его выступил холодный пот. Машинальным движением руки он отослал гонца и тяжело опустился в кресло, на котором всего несколько минут назад сидела Амалаберга. Какая страшная смерть — и в этом повинен именно он, Кассиодор! А ведь он обещал Симмаху избавить бывшего магистра оффиций от пыток, да и сам не хотел бы видеть того, как готы глумятся над поверженным римлянином. Найдёт ли он оправдание у потомства, да и существует ли какое-то оправдание для его дел?! Или единственным вердиктом ему будет «виновен»? В чём смысл любого политического торжества, если заведомо невиновного человека ожидает столь подлая смерть, от которой волосы встают дыбом? Последний философ великой античной культуры забит до смерти палкой пьяного варвара!

Кассиодор очнулся от задумчивости только тогда, когда внезапно вспомнил об Амалаберге. Подойдя к столу, он налил себе полную чашу вина, хотя всегда отличался умеренностью, выпил и нетвёрдыми шагами направился в свою спальню.

Когда на крик, бессмысленный и отчаянный крик своего господина в спальню прибежали рабы, они застали такую сцену, что долго не решались прервать своего оцепенелого молчания. На постели лежала невероятно красивая Амалаберга, у которой были открыты глаза и обнажена левая грудь. В этих глазах застыло такое выражение, которое бывает у человека, достигшего после долгих усилий блаженного успокоения. Зато магистр оффиций — крупный, сильный и уверенный в себе мужчина отчаянно стонал, стоя на коленях перед ложем и цепляясь руками за покрывало. И его серые затуманенные слезами глаза неотрывно смотрели на мёртвую готскую принцессу.

Глава 29. ТРАВА ЗАБВЕНИЯ


За те несколько часов, которые Максимиан провёл в катакомбах, слыша из-за стены сначала душераздирающие крики, а затем и предсмертные стоны своего благодетеля, он сильно изменился. Сам он понял это уже на следующий день, когда явился в таверну «Золотой баран» и хозяин, не узнав его, предложил снять комнату, приняв за нового постояльца. Да и мудрено было узнать в этом измученном и оборванном человеке с потухшим взором, дрожащими руками и седыми прядями волос того самого самоуверенного юношу, каким он был во время своего первого приезда в город. Он не мог спать, не мог думать — в ушах звенели дикие крики того, кого он всегда видел спокойным, доброжелательным и улыбающимся. Максимиан приказал подать вина. И вот здесь, сидя в своей комнате и отчаянно пытаясь заглушить невыносимые воспоминания, он и допустил первую ошибку: расплатился за вино золотой монетой времён императора Константина из ларца. Перед тем, как выбраться из катакомб, Максимиан пересыпал всё содержимое ларца в мешок, в котором они с его несчастным слугой хранили свои запасы хлеба и мяса. И ему даже не пришло в голову, как странно будет выглядеть в этой жалкой таверне золотой, особенно учитывая то, что все старались расплачиваться более поздними монетами императора Феодосия, имевшими меньший вес при том же номинале.

Впрочем, Максимиану было уже всё равно. Он даже не обратил внимания на удивлённый взгляд хозяина «Золотого барана», позабывшего принести ему сдачу. Но ещё более этот толстяк удивился второму требованию своего постояльца — доставить ему принадлежности для письма. А Максимиан, проливая отчаянные слёзы над кружкой неразбавленного вина, решил вдруг сочинить эпитафию тому, кто ещё недавно был надеждой всех честных римлян и чей холодный, покрытый синяками и запёкшейся кровью труп теперь лежал в подземелье местной тюрьмы, словно труп жалкого бродяги.


Здесь славный Северин Боэций
Отдал последний долг природе.
О нём скорбят и Рим, и Греция,
Зато теперь он стал свободен.
А наши души пусть согреют
Слова Философа — луч солнца.
В сырой земле лишь тело тлеет,
В веках же имя остаётся!

На следующий день Максимиан отправился к представителю гильдии гробовщиков и, передав ему текст своей эпитафии, снова расплатился золотыми императора Константина. У него просто не оставалось других денег, хотя на этот раз он обратил внимание на то, с каким удивлением хмурый невзрачный гробовщик долго рассматривал сначала золотые монеты, а затем и самого заказчика. Это удивило и заставило насторожиться Максимиана, но в любом случае дело уже было сделано и теперь оставалось только дождаться похорон Боэция и немедленно покинуть Тичин.

На выходе из мастерской, где делали саркофаги, он вдруг столкнулся с каким-то стариком, который показался ему подозрительно знакомым. Они разминулись, обменявшись пристальными взглядами, и лишь потом, спустя несколько часов, Максимиан понял, что этот старик полностью соответствовал тому описанию, какое Афраний давал своему нанимателю: седая борода, выпученные, ракообразные глаза и огромный отвисший нос. Да, человека с подобной внешностью трудно с кем-нибудь спутать. Максимиан решил соблюдать максимальную осторожность, ведь если всё обстоит именно так, то он стал невольным похитителем драгоценностей, принадлежавших этому человеку!

Тем временем слухи о смерти бывшего магистра оффиций успели распространиться по всему городу, поэтому его похороны вызывали большой интерес. Ещё днём, когда могильщики копали землю под скромный, чёрного мрамора, саркофаг, к месту будущего погребения стали стекаться толпы любопытных. Старинный обычай запрещал хоронить кого бы то ни было в пределах городской черты, и Боэцию предстояло упокоиться на небольшом кладбище, находившемся в ограде старинной церкви Святого Павла, неподалёку от городской тюрьмы, но за стенами города. И то, что Боэция должны были похоронить именно в церковном приделе словно уже канонизированного мученика, придавало его похоронам особое значение. Начальник городской стражи — старый гот по имени Лангодист собрал большой отряд воинов, дабы не допустить массовых столкновений между представителями римской и готской общин города. И тем не менее обстановка успела накалиться до такой степени, что, когда после отпевания из церкви вынесли простые деревянные носилки, на которых покоилось зашитое в саван тело Боэция, в толпе раздались яростные проклятия в адрес всех готов и короля Теодориха.

Одного из последних защитников римской вольности хоронили как погибшую надежду — с мрачно сжатыми кулаками и слезами на глазах. И Максимиан был в толпе и также плакал и проклинал готов вместе со всеми. Впрочем, готская стража была настроена весьма решительно, а римские горожане безоружны, поэтому дальше проклятий дело не зашло. К вечеру, когда стало темнеть, а тело бывшего магистра оффиций уже было погребено в саркофаге, толпа начала быстро расходиться, и вскоре кладбищенский придел опустел. Максимиан остался один и не торопился уходить, медленно бродя по старинному некрополю, зачем-то толкаясь в железные двери склепов и рассеянно читая надгробные надписи. Но странное дело — чем свежее было погребение, тем реже надписи на гробницах, на иных даже не указывалось никаких имён! Словно покойники были уверены в том, что Господь на небесах сумеет отличить их одного от другого, а потому и нет надобности указывать, где именно похоронено тело.

Но Максимиан думал совсем о другом. Со смертью Боэция закончился какой-то, может быть, даже самый важный и самый счастливый период в его жизни. Поэта настолько угнетала мысль о будущем, что даже не пугал вид ночного некрополя. Впрочем, проведя столько времени в катакомбах, Максимиан уже разучился пугаться темноты, её таинственных шорохов и звуков. Это было ценное качество, благодаря ему он не растрачивал силы, сохраняя их для настоящей опасности. О такой опасности очень скоро его возвестило негромкое лошадиное ржание, раздавшееся где-то неподалёку.

Было совсем темно, поскольку луна пряталась за тучи, и Максимиан, легко укрывшись в тени большого склепа, стал напряжённо всматриваться в темноту, ожидая появления таинственного всадника. Почему-то он вновь вспомнил о сокровище, которое, зашив в мешок, носил под своим плащом. А что если оно проклято и может принести несчастье его обладателю? Сколько таинственных смертей связано с ним? Кто знает, кто его таинственный обладатель?

В этот момент послышался скрип открываемой металлической калитки, а затем стал медленно приближаться перестук лошадиных копыт. Незнакомец был или язычником, или самим дьяволом, если осмелился въехать верхом на освящённую землю церкви! Когда луна на какой-то миг осветила дорожку между надгробиями, Максимиан осторожно выглянул из-за своего укрытия и... застучал зубами от ужаса!

По дорожке верхом на вороном жеребце ехал всадник, одетый во всё чёрное — просторный плащ, широкий головной убор, чёрные перчатки. Чёрная маска закрывала половину лица, и из-под неё выглядывала густая седая борода. Было так тихо, что слышалось лишь дыхание лошади, пугливо фыркавшей и раздувавшей ноздри.

Максимиан, по-прежнему укрываясь в тени склепа, стал медленно пятиться назад, ощупывая рукоятку своего верного кинжала, спрятанного на груди. Внезапно он оступился и едва не упал на землю. Боясь быть услышанным, он ухватился за каменную стену, затем осторожно нагнулся и поднял с травы тот предмет, который задела его нога. Сначала он подумал, что это обычный камень, только округлой формы, но затем, поднеся его поближе к лицу, убедился, что это череп, тяжёлый и чёрный череп, забитый землёй и травой.

Стук копыт раздавался совсем рядом. Очевидно, всадник уже подъезжал к склепу. Максимиана лихорадило, он влажной рукой ощупывал череп, ему сделалось безумно страшно. Как только чёрный силуэт всадника показался из-за угла склепа, он резко выскочил вперёд и с такой силой метнул череп, что едва не потерял равновесие. В следующее мгновение, выхватив кинжал, он бросился вперёд, но лишь затем, чтобы успеть перехватить жеребца. Максимиан так и не понял, куда он попал, но всадник боком рухнул на землю, даже не вскрикнув.

Жеребец вскинул голову, но Максимиан уже натягивал поводья и через минуту был в седле. Не оглядываясь на лежащее в траве тело и не думая ни о чём другом, кроме скорейшего бегства, он развернул жеребца и тронул его к выходу с кладбища. Спустя каких-нибудь полчаса он уже мчался галопом по ночной дороге, удаляясь прочь от города.

Только под утро, отъехав как можно дальше и едва не загнав жеребца, Максимиан остановился на первом попавшемся постоялом дворе и, едва успев войти в комнату и запереть за собой дверь, тут же повалился на ложе и глубоко заснул. Снились ему пещеры, могилы, черепа, летучие мыши и чей-то хриплый каркающий голос, повторявший одно и то же слово: «Дьявол, дьявол, дьявол...» Проснулся он только к вечеру, выспавшийся, но в мрачном расположении духа. Впрочем, что было томиться тяжёлыми воспоминаниями, когда теперь у него оставалась главная забота — Беатриса и были деньги на то, чтобы обеспечить их безбедную жизнь за пределами сурового бенедиктинского монастыря!

На следующий день, отдохнув и переодевшись, он снова тронулся в путь. Вскоре ровная дорога, непрерывно мелькавшая под копытами его жеребца, да буйная кровь молодости, стучавшая в висках в такт копытам, подняли его настроение В конце концов, он был поэтом, а потому не просто понимал, но чувствовал одну простую истину — пока есть желание любви и успех в ней, всё остальное не так уж и страшно. Всё поправимо на свете, пока есть любимые глаза, которые ты стремишься увидеть сияющими от радости твоего возвращения! А люди, одержимые подлостью, страхом, жестокостью... не потому ли они таковы, что никогда не любили или не ценили любви так, как она того заслуживает? Горячая от любви кровь не потерпит холодных житейских мерзостей, нежность к любимому существу не станет мириться с жестокостью к другим — так не поэтому ли Бог есть любовь? А раз это так, то какая разница, на каком языке, какими обрядами и в какой религии его славить?

Лишь через несколько дней, уже подъезжая к окрестностям монастыря, Максимиан снова помрачнел, представив слёзы Беатрисы при известии о гибели её отца. И всё равно неистовое желание поскорее увидеть жену заставляло его спешить. Он свернул на дорогу, что вела к монастырю, и ещё издали услышал унылый колокольный звон. Не в силах сдержать безумного волнения, Максимиан осадил коня и перешёл на шаг Новая тревога с неистовой силой овладела его сознанием, и он почувствовал себя так плохо, что едва удерживался в седле.

А вдруг за те почти два месяца его отсутствия произошло что-то непоправимое? А вдруг, этот колокольный звон возвещает о похоронах Беатрисы? И как назло на всём протяжении пути не было видно ни одной повозки, ни одного всадника, ни одного странника, чтобы спросить о причине неумолкающего гула колоколов! У Максимиана закружилась голова. Он был просто не в силах двигаться дальше, остановил коня, спрыгнул на землю и опустился на колени. Никогда в жизни он не молился так горячо и неистово, никогда у него не перехватывало горло и не наворачивались слёзы при этом внутреннем разговоре с Богом. «Только бы она была жива! Умоляю Тебя, только бы она была жива!»

— Что с тобой, сын мой?

Максимиан удивлённо поднял голову и увидел остановившегося неподалёку священника, маленького роста, седого, с непокрытой головой и приветливыми глазами, которые с искренним сочувствием и недоумением смотрели на него. Шатаясь от слабости, Максимиан поднялся на ноги и, непроизвольно приложив руку к беснующемуся сердцу, спросил:

— Скажи мне, отец... скажи... что означает этот колокольный звон? Это хоронят... хоронят... кого?

— Нет, юноша, этот колокол созывает братию на молитву за упокой души трёх добрых христиан...

— Кого? — обессилев от волнения, прошептал Максимиан.

— Нашего доброго папы Иоанна I, отравленного в тюрьме, куда он был заключён по злому навету после того, как вернулся из Константинополя, а также двух благородных патрициев, зверски казнённых по приказу нечестивого короля, — Симмаха и Боэция.

— А в самом монастыре... никто не умер? — ещё не веря своему счастью, спросил Максимиан.

— Нет, — осуждающе покачал головой священник, заметив облегчённый вздох юноши — Бог миловал. Впрочем, месяц назад произошло несчастье...

— Какое?

— Брат Клемент надорвался, пытаясь в одиночку перетащить павшую лошадь и...

Не слушая дальше, Максимиан взлетел в седло и принялся неистово понукать жеребца. Всё остальное происходило как в бреду. Распугивая в сторону монахов и служек, он влетел в ворота, спрыгнул на землю, отбросил поводья и побежал в свою келью. В дверях он столкнулся с Беатрисой, сначала обнял её и принялся лихорадочно целовать глаза, щёки, губы, а потом, не в силах выразить то, как много она для него значит, опустился наземлю и устало прижался лицом к её коленям.

— Максимиан!

— Беатриса... Беатриса... Беатриса... — Он плакал и не находил слов от счастья, снова и снова повторяя её имя.


То, что должно было стать свадебным пиром, оказалось тризной. Теодорих выглядел совсем не так, как должен был бы выглядеть король, успешно расправившийся со своими политическими противниками, и это приводило в изумление и Конигаста, и Тригвиллу, но зато повергло в глубокую задумчивость Кассиодора. Когда-то красивое лицо короля было мрачным, изуродованным глубокими морщинами, лишь на щеках прикрытыми седой бородой, а глаза обведены столь обширными чёрными кругами, что один только взгляд был способен привести в ужас. Поэтому, не желая поймать на себе такой взгляд, все сотрапезники сосредоточенно хмурились и желали про себя скорейшего окончания этого странного пира.

Впрочем, у каждого из них были собственные причины для мрачного безмолвия: Тригвилле предстояли похороны дочери, к которой он был очень сильно привязан; Конигаст боялся предстоящего возвращения своей бывшей любовницы и дочери короля Амаласунты, которая была замужем за вестготским королём Аталарихом II, но, по слухам, недавно овдовела; Киприан всегда вёл себя так, словно был точной копией Теодориха, ну а Кассиодор...

Магистр оффиций вдруг почувствовал такую ненависть к этим жующим и сопящим готам, что вспомнил о том, как некогда, много лет назад, король Теодорих специальным эдиктом запретил своим готским придворным во время пира громко выпускать газы, требуя, чтобы для этого они каждый раз успевали покинуть тот зал, где происходило пиршество. Однажды это даже стало причиной сердечного приступа у одного старого готского графа, который столь усердно сдерживался, помня об эдикте короля, что его сердце просто не выдержало.

«За всё время готского господства над Италией это их единственное достижение в области хорошего тона, — злобно подумал Кассиодор, глядя на смачно чавкающего Тригвиллу, — но, Боже мой, сколько ещё потребуется лет, чтобы они научились есть тихо!»

Женщин за столом не было — королева Элия давно болела и не выходила к гостям, Тригвилла и Конигаст были вдовцами, а Киприан никогда и не женился потому, что откровенно предпочитал мальчиков. «Я не император Нерон, чтобы позволить себе обвенчаться с собственным возлюбленным!» — подвыпив, со смехом говорил он.

Впрочем, на этот раз за столом не было не только смеха, но даже малейшего оживления, которое обычно вызывает вино: танцовщиц и музыкантов давно отправили прочь, а из придворных шутов по залу, печально звеня бубенцами, бродил лишь один, старый и горбатый карлик Пенелон, который, несмотря на всё своё внешнее уродство, усугубляемое дурацким нарядом, имел удивительно живые глаза — в меру печальные и в меру насмешливые.

Кассиодор знал, что этот уродец умница, и не сомневался, что ему была прекрасно известна причина всеобщего уныния. Поэтому, когда во время очередной молчаливой смены блюд Тригвилла вдруг сделал едва заметное движение ногой и Пенелон с криком полетел на пол, он молча напрягся, ожидая возможного скандала.

И действительно, Пенелон вскочил на ноги с явным желанием досадить своему обидчику. Тригвилла ненавидел карлика за одну из его шуток, которую тот позволил себе проделать над готом во время очередного пира. Дождавшись того момента, когда Тригвилла напьётся до такой степени, что станет клевать носом, Пенелон осторожно привязал к его рукам сандалии, после чего, громко застучав в бубен над ухом готского герцога, разбудил его. Очнувшийся Тригвилла под общий хохот присутствующих машинально принялся тереть себе лицо надетыми на руки сандалиями Именно после этого случая он и стал злейшим врагом маленького уродца.

— Знаешь, дядюшка, — вдруг заговорил Пенелон, приближаясь к Теодориху и бесцеремонно дёргая его за рукав, — мне почему-то кажется, что теперь не ты должен молиться Господу Богу, а Он тебе!

— Что ты несёшь? — устремив на него хмурый взгляд, хрипло спросил король. — Почему?

— Да потому, что благодаря твоей светлейшей мудрости Господь Бог проводит сейчас время в куда лучшей компании!

Это был настолько дерзкий намёк на три недавние смерти Боэция, Иоанна I и Симмаха, что Киприан даже поперхнулся, а Кассиодор бросил быстрый взгляд на короля.

— Всемогущий король! — возопил Тригвилла, поднимаясь со своего места, и его примеру, но только молча последовал Конигаст.

— Молчать! — вдруг рявкнул Теодорих. Всем молчать и пусть говорит шут!

— А я хочу выпить! — вдруг заявил Пенелон.

У меня есть тост!

По молчаливому знаку Теодориха один из слуг подал шуту чашу с вином, и тот, отважно взгромоздившись на стул, вдруг заплакал.

— Господи, спаси и помилуй это несчастное государство, в котором мой бедный король уничтожает лучших из лучших, оставляя вокруг себя одних предателей! Кто поможет ему в трудную минуту, кто даст ему умный совет? Ведь он отправил к Богу тех, кто прославил его царствование, а не тех, «чья память порастёт травой забвения»!

Пока Пенелон, запрокинув назад голову и отчаянно дрожа всем телом, пил свою чашу, в зале повисла такая тишина, что присутствующие могли слышать собственное дыхание. Глаза четырёх сотрапезников боязливо устремились на лицо короля, но тот смотрел совсем не на шута.

Незадолго до тоста Пенелона слуга поставил перед королём блюдо с гигантским осётром. Нижняя губа рыбы была прикушена, а вместо глаз вставлены блестящие чёрные оливки. Благодаря этому голова рыбы производила очень странное впечатление, и теперь широко раскрытые глаза Теодориха с безумным ужасом были устремлены на неё. Король отчаянно приподнялся с места и принялся тыкать пальцем в сторону рыбы, отодвигаясь от стола всё дальше и дальше.

— Симмах, Симмах! — кричал он. — Прости, ради Христа, прости!

Тут какой-то суеверный ужас охватил и всех присутствующих, ибо они знали, что принцепс сената в отличие от Боэция и Иоанна I был казнён через отсечение головы. Тригвилла бросился к рыбе, словно и впрямь надеясь узнать в её голове голову Симмаха, Конигаст жадно припал к чаше с вином, а Киприан принялся горячо молиться Кассиодор побледнел не меньше самого короля и на несколько мгновений прикрыл глаза, ощущая сильное головокружение.

А Теодорих, продолжая кричать, бросился вон из зала и уже где-то там, за порогом, потерял сознание, упав на руки своего придворного врача Эльпидия.

Кассиодор провёл всю ночь без сна, а на следующее утро обнаружил в своих волосах первые седые пряди. Когда он явился во дворец, то узнал, что Теодорих тяжело болен кровавым поносом и чуть ли не ежечасно впадает в бред, продолжая умолять принцепса сената о прощении. Через три дня король умер, и в соответствии с его последним приказанием всё конфискованное имущество было возвращено семьям Боэция и Симмаха.

Глава 30. СПАСЁННЫЙ КОНТРАКТ


Теодорих был похоронен в роскошном мавзолее, представлявшем из себя круглую двухэтажную капеллу, увенчанную крестом из цельного гранита. По всему ярусу первого этажа были сделаны ниши, в одной из которых находился центральный вход, а второй этаж был окружён балконом с решетчатыми перилами. Внутри этой капеллы в центре зала стояли четыре колонны, поддерживавшие вазу из порфира, где и покоились останки одного из самых знаменитых варварских королей, который под именем Дитриха Бернского вошёл в германский эпос о Нибелунгах.

После его смерти в Остготском королевстве наступили смутные времена. На королевский престол взошёл десятилетний внук Аталарих, регентшей при котором стала его мать Амаласунта. К тому времени ей исполнилось всего двадцать восемь лет, и она славилась своим умом, образованностью, решительностью и красотой. Впрочем, этого оказалось недостаточно, чтобы усмирить недовольство готских герцогов, не желавших видеть на троне женщину. Одно время она даже собиралась бежать в Константинополь под защиту императора Юстиниана, чем очень обеспокоила его жену сорокалетнюю императрицу Феодору, которая совсем не желала видеть при византийском дворе такую опасную соперницу.

Вскоре Амаласунте удалось организовать тайное убийство своих основных политических соперников, и необходимость в бегстве отпала сама собой. Спустя пять лет малолетний король Аталарих погиб в битве с франками, и Амаласунте пришлось уступить настояниям готской знати и выйти замуж за племянника Теодориха Теодата — трусливого, лицемерного и невероятно корыстолюбивого человека. То ли уступая тайным настояниям Феодоры, то ли и сам желая избавиться от решительной жены, Теодат сослал её в замок, находившийся на острове, расположенном посередине Вольсиненского озера. Вскоре дочь Теодориха была таинственным образом задушена прямо в купальне.

И это убийство стало поводом для начавшейся войны. В 534 году войска Велизария захватили Сицилию, а затем высадились и на территории Италии. Одновременно с этим войска другого византийского полководца — Нарсеса — вторглись в Остготское королевство со стороны Греции. Теодат, видя своё бессилие, отчаянно предлагал мир, однако готская знать сместила его с королевского престола, избрав Витигиса. Чтобы придать своей власти видимость законности и преемственности, он женился на внучке короля Теодориха Матасунте. А тем временем, в 536 году, Велизарий без особых усилий преодолел сопротивление слабого готского гарнизона и захватил Рим. Впрочем, год спустя Витигису удалось собрать стопятидесятитысячную армию и осадить Вечный город. Но ещё через год осада была снята, поскольку войска Нарсеса продолжали успешное наступление в Северной Италии. До тех пор, пока вслед за византийскими войсками не явились и чудовищно жадные византийские чиновники, обложившие римское население огромными налогами, италийцы встречали солдат Восточной Римской империи как освободителей.

В один из ярких солнечных дней 542 года отряд византийских войск вступал в город Тичин, из которого заблаговременно бежал немногочисленный готский гарнизон. Толпа горожан собралась на главной улице, чтобы полюбоваться блестящим вооружением византийцев и обсудить их боевые достоинства в сравнении с прежними легионами империи. Впереди ехала конница — сначала лёгкая, вооружённая лишь копьями, щитами и луками, а затем и тяжёлая, которую составляли так называемые катафракты, то есть воины, одетые в кольчуги, покрывавшие даже крупы их могучих лошадей, и имевшие при себе длинные пики, палицы, щиты и мечи.

Прогремев копытами по мощёной мостовой, конница уступила место пехоте, впереди которой опять-таки шли легковооружённые воины — метатели стрел, камней и дротиков, а потом и тяжеловооружённые, составлявшие основную боевую силу. Римляне, сохранившие любовь к оружию и военной мощи, наслаждались видом их блестящих кольчуг, могучих щитов и грозных даже в ножнах мечей.

Среди толпы зевак выделялись два стройных патриция тридцати шести—тридцати восьми лет. Один из них был чуть моложе, другой чуть старше, но оба так походили друг на друга, что любой взглянувший на их горделивые лица, уверенно заявил бы, что это родные братья. И он бы не ошибся, поскольку это были сыновья бывшего магистра оффиций и внуки бывшего принцепса сената Боэций-младший и Симмах-младший.

— Какие всё-таки славные воины! — сказал младший из них, Боэций, обращаясь к старшему. — Неужели даже подобное зрелище не соблазнит тебя вступить в их ряды?

— И что дальше? — без всякой улыбки отозвался Симмах. — Отправиться покорять родную Италию? Или вновь, как и сотни лет назад, попытаться завоевать весь мир?

— Не покорять, а освобождать от готов, — с лёгкой досадой, свидетельствовавшей о давних разногласиях братьев, заметил Боэций. — Вижу, ты слишком хорошо впитал поучения нашего наставника.

— Да, мне чужд имперский дух, и я совсем не хочу умирать во славу очередного императора...

— Но почему императора, а не Рима?

— Да потому, что Рима больше нет, остался лишь город с таким названием, который ничуть не лучше и не хуже остальных городов Италии.

— Зато есть держава, которая называется Восточной Римской империей и которая пытается ныне присоединить к себе западную её часть...

— А во главе этой державы стоит малограмотный сын крестьянина Юстиниан, женатый на самой чудовищной развратнице, которую только можно вообразить! Это ради их славы ты хочешь возрождения прежней Римской империи?

Боэций не успел ответить, как толпа разразилась бурей нестройных криков и рукоплесканий, приветствуя одетого в красный плащ и золочёные доспехи полководца, проехавшего на боевой колеснице. И лишь когда крики стихли и возбуждённые горожане стали расходиться по домам, он вновь обернулся к брату.

— Этот малограмотный крестьянин приказал составить самый полный кодекс римского права! И именно он начал строить храм Святой Софии — самый большой христианский храм в мире!

— И при этом запретил все ереси и разогнал последние философские школы!

— Тебя не переспоришь... Недаром ты был так силён в логике, которую нам преподавал почтенный Кассиодор... Пойдём на могилу нашего отца, ведь ради этого мы приехали в Тичин.

— Пойдём, — согласился Симмах и впервые улыбнулся брату.

В одинаковых одеждах, которые уже давно пришли на смену классическим римским тогам, они вышли за городские ворота и направились в сторону церкви Святого Павла, возле которой находилось всё более разраставшееся кладбище. Во времена раннего христианства хоронить рядом с церковью было не принято, дабы не оскорблять живых зловонием покойников. Однако постепенно на смену этому стало приходить другое верование — похороны на освящённой земле, да ещё там, где лежит какой-нибудь праведник, являются самым желанным делом.

— Посмотри вон туда! — вдруг воскликнул Боэций и схватил брата за рукав, указывая в сторону обогнавшей их колесницы.

— Ну и что?

— Ты видел эту женщину?

— С затылка...

— Эх! — с досадой вздохнул младший брат. — А мне показалось... Впрочем, неважно...

Боэций всё же проводил глазами колесницу и, увидев, что она начинает замедлять скорость и сворачивать к кладбищу, стал торопить брата.

— Да в чём дело? — удивлялся тот.

— Эта женщина... Я клянусь тебе... Впрочем, нет... сам всё увидишь! Ну, прошу тебя, пойдём побыстрее!

Симмах только пожал плечами, но, не желая обижать брата, прибавил шагу, и вскоре они поспешно миновали кладбищенскую ограду и быстро зашагали по аллее среди старинных склепов и обелисков, направляясь к хорошо известному им саркофагу, сделанному из чёрного мрамора, на котором были высечены стихи. Ещё издали оба увидели фигуру одинокой женщины, закутанную в светлое покрывало. Теперь уже и Симмах понял нетерпение брата, так что оба подбежали к ней почти одновременно. И стоило ей поднять на них свои прекрасные задумчиво-ласковые глаза, как они в один голос воскликнули:

— Беатриса!


Вернувшись домой, в поместье своего мужа, находившееся неподалёку от Нурсии, Беатриса в тот же день взволнованно поведала Максимиану о своей неожиданной встрече с братьями.

— Двадцать лет! Я их не видела почти двадцать лет — и вдруг встречаю на могиле отца! Но самое удивительное, что они оба меня узнали.

— Я бы тебя узнал и через сорок, — ласково заметил Максимиан, целуя жену. — У тебя такие удивительные глаза, которые совершенно не меняются с возрастом!

Действительно, Беатриса, достигнув сорока лет и родив двух девочек, из которых выжила только одна — Октавия, которой уже исполнилось шестнадцать лет, стала зрелой матроной, но сохранила удивительно нежный, почти девичий взгляд, в котором сквозило всё то же невинно-испуганное любопытство к жизни, причём похожим любопытством отличались и глаза её дочери.

— Но ты знаешь, что самое удивительное? — спустя некоторое время снова заговорила она.

— Что? — рассеянно поинтересовался Максимиан, проглядывая счета, поданные ему управляющим его имением.

— Оказывается, что до самого совершеннолетия они находились под опекой магистра оффиций..

— Кассиодора?! — вскрикнул Максимиан.

— Да, — кивнула Беатриса. — И оба очень тепло о нём отзываются... Более того...

— А как же Рустициана?

— Она умерла два года назад, я не стала больше ничего о ней расспрашивать. Но ты не дал мне договорить... — наморщила лоб Беатриса.

— Ты говорила о Кассиодоре.

— Так вот, он уже не магистр оффиций. Оказывается, Кассиодор добровольно оставил этот пост и основал свой монастырь в окрестностях Корфиния, то есть всего в дне езды от нас.

— Что ты хочешь этим сказать? — таким холодным тоном поинтересовался Максимиан, что жена поневоле смутилась.

— Не смотри на меня так, — отводя глаза, взмолилась она. — И Симмах, и Боэций ближайшие два месяца собираются прожить у него, так что я подумала...

— Прекрасно, — всё так же холодно кивнул Максимиан, — а ты подумала о том, кто виноват в гибели великих людей, чьи имена теперь носят твои братья?

— Но...

— Только не говори мне о христианских добродетелях вроде раскаяния и всепрощения! Ты не слышала криков Северина Аниция, которые слышал я, когда был в подземелье!

— Но Кассиодора простили сыновья моего отца! — Беатриса с таким выражением глаз и такой умоляющей улыбкой посмотрела на своего мужа, что он вдруг дрогнул и прижал её к себе.

— Любовь моя, ну кто же сможет устоять перед твоей улыбкой и твоими глазами! Конечно, мы поедем, куда скажешь, но...

— Но что?

— Но лучше бы мы этого не делали!

И всё-таки эта поездка состоялась. Монастырь, основанный Кассиодором в его собственном имении на юге Италии, уже захваченном византийскими войсками, назывался Виварий и славился тем, что здесь жили самые просвещённые и трудолюбивые монахи Италии. Место для него было выбрано чрезвычайно живописное, да, строго говоря, это был не столько монастырь, сколько классическая и весьма комфортабельная римская усадьба, переделанная под нужды монастыря, но сохранившая прежнюю роскошь. Так, кельи монахов располагались в прекрасном саду, а на главной вилле, где жил сам Кассиодор, вообще мало что изменилось, хотя христианская атрибутика заметно потеснила языческую. В отличие от суровых бенедиктинцев, порядки в Виварии были достаточно либеральными, а главное, чего требовал сам хозяин и настоятель от своих подопечных, было не столько строгое соблюдение обрядов, сколько усердие и тщательность в работе по переписке и реставрации древних рукописей.

Кассиодор при первом свидании с Максимианом был спокоен и сдержан, гость — насторожен. Раньше они мало знали друг друга, а потому и не могли оценить произошедшие с ними перемены. Максимиан, став зрелым сорокалетним мужчиной, сохранил юношескую бледность и пышные, когда-то чёрные, а теперь наполовину седые волосы Курчавая и тоже наполовину седая борода прикрывала шрам на подбородке. Кассиодор, которому миновало пятьдесят пять лет, приобрёл поистине царственную величественность, а взгляд его выпуклых серых глаз был столь суров, что перед ним согнулась бы любая даже самая сильная воля.

Впрочем, в том взгляде, который он устремил на Максимиана, не было ничего, кроме доброжелательности, поэтому его гость вскоре стал отводить глаза. Чёрт возьми! Этот человек, погубивший всех своих политических противников и ухитрившийся оставаться у власти при четырёх готских правителях, начиная от Теодориха и кончая Витигисом, ведёт себя так, словно его совесть абсолютно чиста и ему не страшны никакие упрёки. А ведь и за меньшие проступки люди каялись всю оставшуюся жизнь, а то и кончали самоубийством. Откуда же у него такое поистине языческое, олимпийское спокойствие старинных греческих богов?

Но разговор их явно не клеился, и Кассиодор едва заметно улыбнулся и пригласил Максимиана в скрипторий — большое рабочее помещение, отведённое его монахам для учёных занятий. Это был длинный сводчатый зал с большими окнами, уставленный рядами столов и скамей. За каждым рабочим местом сидел монах в тёмно-коричневой рясе и, сосредоточенно макая гусиное перо в чернильницу, переписывал лежавший перед ним манускрипт.

— Зачем ты меня сюда привёл? — спросил Максимиан.

Кассиодор молча улыбнулся и подвёл его к ближайшему монаху. Заметив настоятеля, тот встал и поклонился.

— Над чем работаешь, брат Диомед? — поинтересовался Кассиодор.

— Переписываю «Наставление к музыке» Северина Аниция.

— Прекрасно, — кивнул настоятель, — садись же и продолжай свой труд.

Он подвёл Максимиана к следующему монаху и повторил свой вопрос.

— Над перепиской второй книги великого Боэция «Утешение Философии», — ответил этот очень молодой, но некрасивый монах с глубоко посаженными глазами.

Максимиан почувствовал такое волнение, что попросил хозяина снова выйти в сад. Ведь это именно он в своё время спас и отдал размножать тот великий последний трактат Боэция, знание которого теперь считается непременным для образованного человека. Однако что этим пытается доказать ему Кассиодор? «Не судите, да не судимы будете?»

— Всё в руках Божьих, — после некоторой паузы заговорил Кассиодор, когда они медленно пошли по аллее парка, приветствуемые молчаливыми поклонами монахов и служек, — а потому и всё, что происходит на этой земле, делается по его воле и с его ведома.

«Общие слова, которыми можно оправдать что угодно», — думал Максимиан.

— Любая справедливость осуществляется либо здесь, либо на небесах, поэтому, если я ещё жив, то лишь для того, чтобы пройти отмеренный мне путь до конца и исполнить своё предназначение.

«Если это и оправдание, то крайне неубедительное».

— Знаешь ли ты, чем кончили Тригвилла и Конигаст? — так и не дождавшись ответа Максимиана, вдруг спросил Кассиодор.

— Нет.

— Конигаст погиб в бою с византийцами, а Тригвилла пытался перейти на сторону Велизария, но был повешен.

— Зачем ты мне это го во... — начал было Максимиан, но вдруг, вспомнив о чём-то, изменил свой вопрос: — А что стало с Киприаном и его братом Опилионом?

— О, в отличие от первых двух это весьма достойные люди, — с явной неохотой ответил Кассиодор. — Поэтому именно Киприану я передал свой пост магистра оффиций, а Опилион стал главою комита священных щедрот[56].

— Достоинство этих в отличие от достоинства тех заключается лишь в одном — если те делали зло по собственной воле, то эти выполняли волю других! — внезапно вспыхнув, резко сказал Максимиан.

— Но все мы выполняем Божью волю!

— Даже тогда, когда губим своих ближних?

— Наши ближние сами губят себя, когда пытаются удержать колесо истории, и потому оказываются раздавленными им при новом повороте!

— Так вот почему ты покинул свой пост магистра оффиций? — не без ехидства спросил Максимиан.

— Да, — с неожиданной печалью отозвался Кассиодор, — и раз уж мы начали этот разговор и нас никто не слышит, я могу сделать тебе одно признание, но не для того, чтобы оправдаться, — он гордо вскинул голову, блеснув своими надменными глазами, — но лишь чтобы поделиться сомнениями.

Максимиан бросил на него быстрый взгляд, но промолчал.

— Так вот, я покинул свой пост, потому что понял своё главное заблуждение — готы оказались слишком слабы, глупы и ничтожны, чтобы занять место римлян, которое те покинули, уйдя на задворки истории. И даже переняв обычаи, законы и государственные установления Рима, они не смогли стать достойными наследниками той самой империи, которая в любом случае уже не сможет возродиться.

— И ты говоришь это сейчас, когда войска восточной части империи продолжают своё наступление и вскоре могут завладеть всеми утраченными провинциями, вновь сделав Средиземное море нашим внутренним озером? — не без некоторого удивления спросил Максимиан.

— Нет, — после долгого раздумья отвечал Кассиодор, — я в это уже не верю. Я достаточно много пожил на этом свете, а потому могу лишь повторить вслед за Екклезиастом: «Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, всё — суета и томление духа!» Политика, война, власть, слава, богатство — всё это «суета и томление духа»!

— Но тогда что же нетленно?

— Поиски истины!

ЭПИЛОГ


В 555 году Остготское королевство окончательно перестало существовать, ибо византийские войска захватили всю территорию Италии и истребили её готское население. Более того, императору Юстиниану почти удалось восстановить Римскую империю так, что Средиземное море стало «Византийским озером». Но на большее сил уже не хватило, и прежние римские провинции — Британия, Галлия, Дакия, Дальняя Испания так и остались непокорёнными. Впрочем, даже приобретённые завоевания оказались настолько непрочными, что ни о каком восстановлении прежней Римской империи говорить не приходилось. О слабости Византии достаточно красноречиво говорит хотя бы тот факт, что, будучи не в силах оборонять свои южные границы, она вынуждена была откупаться ежегодной данью от нападений персидского царя Хосрова.

В самой Италии власть Константинополя продержалась всего тринадцать лет, и Кассиодор, благодаря своему Виварию ставший основателем одного из крупнейших культурных центров средневековья, спокойно скончался в возрасте почти ста лет, успев ещё застать тот момент, когда северную и центральную часть Италии захватило германское племя лангобардов, основав там собственное королевство. Именно по приказу одного из лангобардских королей, Лиутпранда, в 721 году прах Боэция был перенесён в собор Чьельдоро города Павии, как стал называться Тичин.

В шестом веке территория Византийской империи была ещё максимально велика, а уже с седьмого стала неуклонно сокращаться — сначала под натиском арабов, затем болгар, венгров, славян, норманнов, половцев, печенегов, пока наконец не пала 29 мая 1453 года под натиском Османской империи. При штурме Константинополя погиб и последний император Константин XII, чья племянница Зося под именем Софьи стала женой московского князя Ивана III, который благодаря этому принял герб Византийской империи — двуглавого орла, потомка знаменитых римских орлов, и стал считать Москву «Третьим Римом».

Но посмертная судьба Римской империи к тому времени уже давно разошлась с посмертной судьбой того человека, которому суждено было войти в историю под именем «последнего римлянина». По учебникам Боэция учились школьники на протяжении всего средневековья, а его трактат «Наставление к музыке» изучали студенты Оксфордского университета ещё в XVIII веке, то есть почти через полторы тысячи лет после его написания!

В истории философии имеется всего два трактата, которые были написаны их авторами в ожидании смертной казни. Первым был трактат Боэция «Утешение Философии», вторым — «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума», принадлежавший перу французского философа Жана Антуана Кондорсе, казнённого во времена Великой французской революции в 1794 году. Но слава первого намного превзошла славу второго. Достаточно сказать, что «Утешение» стало настольной книгой всех образованных людей на много веков вперёд. Этому небольшому трактату оказывался такой почёт, что среди его переводчиков с латинского языка были даже царственные особы! Так, в девятом веке англосаксонский король Альфред перевёл его на староанглийский, а в семнадцатом, шекспировском веке новый перевод сделала сама королева Елизавета I. Что уж говорить о переводах многочисленных учёных и поэтов, а также огромном числе комментариев и подражаний!

Одним из его самых горячих поклонников был и Данте Алигьери, в произведениях которого насчитывается множество реминисценций, а то и цитат из «Утешения Философии». «Связью единой скрепляет всё лишь любовь в этом мире», — писал Боэций. «Здесь изнемог высокий духа взлёт, но страсть и волю мне уже стремила, как если колесу дан верный ход, любовь, что движет солнце и светила!» — завершает свою «Божественную комедию» Данте.

Что может быть лучшим доказательством бессмертия и величия духа человека, как не тот факт, что его жизнь и творения вдохновляют других людей и через множество веков после его физической смерти!

История никогда не кончается, и в этом её главное преимущество перед теми из участвующих в ней людей, чьи судьбы и жизни приносятся ей в жертву.


Примечания

1

Крытая терраса (здесь и далее прим. авт.).

(обратно)

2

Раб — смотритель дома.

(обратно)

3

Спокойно.

(обратно)

4

Муза лирической поэзии.

(обратно)

5

Внутренний двор, обнесённый колоннадой.

(обратно)

6

Крытая галерея.

(обратно)

7

Советник, который принимал жалобы, поступавшие на имя короля, и переадресовывал их должностным лицам.

(обратно)

8

Второй завтрак, происходивший около полудня.

(обратно)

9

Помещение в бане для растирания и умащений.

(обратно)

10

Туника с длинными узкими рукавами, которую носила римская знать.

(обратно)

11

Здесь — безвыходное положение.

(обратно)

12

Поживём — увидим.

(обратно)

13

Органы местного самоуправления.

(обратно)

14

К делу!

(обратно)

15

Я высказался.

(обратно)

16

Застёжка.

(обратно)

17

«Синие».

(обратно)

18

«Зелёные».

(обратно)

19

Стадий — мера длины, равная 185 метрам.

(обратно)

20

Мелкая монета.

(обратно)

21

Непристойное латинское ругательство.

(обратно)

22

Благие намерения.

(обратно)

23

С востока идёт свет.

(обратно)

24

Многое в немногих словах.

(обратно)

25

Непременным условием (лат.).

(обратно)

26

Привходящим, случайным свойством.

(обратно)

27

Туника с широкими рукавами.

(обратно)

28

Спальня.

(обратно)

29

Прямоугольный двор с бассейном посередине, окружённый с четырёх сторон колоннадой.

(обратно)

30

Книги имеют свою судьбу (лат.).

(обратно)

31

Отсюда русское слово «тривиальный» — то есть «известный всем».

(обратно)

32

Гимнастическая школа для мальчиков в городе Милете.

(обратно)

33

Слова в кавычках — это только немногие из тех терминов, которыми обогатил современный научный язык Северин Аниций Боэций.

(обратно)

34

Раб-факелоносец.

(обратно)

35

Раб, в чьи обязанности входило делать доклад (сообщение) о прибывшем посетителе.

(обратно)

36

Драгоценнейшая (лат.).

(обратно)

37

Лёгкое женское платье без рукавов, надевавшееся поверх туники.

(обратно)

38

Баня.

(обратно)

39

Рабы-банщики.

(обратно)

40

Последнее отделение бани.

(обратно)

41

То, что можно постичь разумом.

(обратно)

42

Эсхил.

(обратно)

43

Инкрустированное слоновой костью кресло консула, претора.

(обратно)

44

Эсхил.

(обратно)

45

Страшно сказать.

(обратно)

46

Поделом ему!

(обратно)

47

«О времена, о нравы!»

(обратно)

48

Зенон Элейский — представитель философской школы элеатов. Участвовал в заговоре против тирана Неарха. Когда заговор был раскрыт и его стали допрашивать о сообщниках, он откусил себе язык и выплюнул его в лицо тирану. Был истолчён в ступе. Сенека — римский стоик, воспитатель императора Нерона По приказу своего воспитанника был вынужден покончить жизнь самоубийством.

(обратно)

49

Что и требовалось доказать.

(обратно)

50

Эсхил. «Агамемнон».

(обратно)

51

Рабы-носильщики.

(обратно)

52

Непристойное ругательство.

(обратно)

53

После вторжения в Индию и завоевания царства раджи Пора войска Александра отказались двигаться дальше, и он вынужден был повернуть обратно.

(обратно)

54

Аристофан «Облака».

(обратно)

55

Времена меняются.

(обратно)

56

Комит священных щедрот занимался финансовыми делами королевства — чеканил монету, собирал таможенные пошлины и т д.

(обратно)

Оглавление

  • Глава 1. ОСТГОТЫ
  • Глава 2. УТЕШЕНИЕ ПОЭТА
  • Глава 3. ЗАГОВОР
  • Глава 4. КОРОЛЕВСКИЙ СОВЕТ
  • Глава 5. «ПРЕЛЕСТНАЯ НАДМЕННОСТЬ»
  • Глава 6. «ТАЙНАЯ ЖИЗНЬ ОДНОГО»
  • Глава 7. ПОЛЁТ СТРЕЛЫ
  • Глава 8. КИРП
  • Глава 9. ДИСПУТ
  • Глава 10. У ФЕОДОРЫ
  • Глава 11. ВО ИМЯ ГРЯДУЩЕГО
  • Глава 12. ПСОВАЯ ОХОТА
  • Глава 13. ПОГОНЯ
  • Глава 14. ЧЁРНАЯ ПАНТЕРА
  • Глава 15. ТЕОДИЦЕЯ
  • Глава 16. УСМИРЁННАЯ НАДМЕННОСТЬ
  • Глава 17. НЕСЧАСТЬЕ
  • Глава 18. ЧЁРНАЯ МАГИЯ
  • Глава 19. ПРЕДАННОСТЬ И ПРЕДАТЕЛЬСТВО
  • Глава 20. ВЫСШЕЕ ПРАВОСУДИЕ
  • Глава 21. УТЕШЕНИЕ ФИЛОСОФИИ
  • Глава 22. ЭЛИКСИР СМЕРТИ
  • Глава 23. ЦЕРКОВНОЕ УБЕЖИЩЕ
  • Глава 24. СУДЕЙСКИЙ ПОЕДИНОК
  • Глава 25. ЗАПОЗДАЛОЕ ВОЗМЕЗДИЕ
  • Глава 26. БЕССМЕРТИЕ ДУШИ
  • Глава 27. КАТАКОМБЫ
  • Глава 28. ПОСЛЕДНИЙ ФИЛОСОФ
  • Глава 29. ТРАВА ЗАБВЕНИЯ
  • Глава 30. СПАСЁННЫЙ КОНТРАКТ
  • ЭПИЛОГ
  • *** Примечания ***