Кремлевские тайны (fb2)


Настройки текста:



Семенов Владимир Николаевич Кремлевские тайны



ОТ АВТОРА

Кремль — древняя резиденция правителей Московии, Руси, Российской империи, СССР. Сегодня Кремль — резиденция президента России, стремящаяся к традиционным образцам своей политической культуры.

Имперская сверхценность — авторитет власти, который очень быстро сменяется культом власти. Часты ситуации, когда культ есть, а ЛИЧНОСТЬ отсутствует. Отсутствие личности при наличии культа — одна из самых незамысловатых, но тщательно скрываемых тайн авторитарных режимов.

Для меня этой тайны не существовало никогда. Меня мучила иная загадка, я все время задавал себе вопрос, ответ на который ищу до сих пор: почему существует чудовищный кремлевский беспредел. Я был уверен, что ЗЛО поселилось в Кремле прежде всех правителей. И я не ошибался: Дмитрий Донской приказал уничтожить первых строителей Кремля, чтобы они никому ничего не рассказали.

Зло искало надежное убежище и нашло его за стенами Кремля.

Иногда мне казалось, что я близок к истине, но это было очередное заблуждение. Я снова погружался в мучительные раздумья.

Моя работа располагала к размышлениям. Из своих знаменитых коллег могу назвать Феликса Дзержинского. Нет, я не чекист! Я — переплетчик. Феликс Эдмундович в молодые годы тоже был переплетчиком. В Ков-но. В одном из писем к сестре Альдоне будущий председатель ВЧК писал: «Я устроился на работу в переплетную мастерскую и весьма бедствовал. Не раз текли слюнки, когда приходил на квартиру, и в нос ударял запах блинов или чего-то другого. Иногда приглашали меня рабочие поесть, но я отказывался…» Работая переплетчиком, молодой Феликс научился оформлять нелегальные документы, прятать их незаметно в переплетах книг, в рамках невинных картинок и фотографий. Паспорта, деньги партии в этих тайниках пересылались по почте.

Я переплетчик. Долгое время я переплетал тайны. Тайны подлинные и мнимые. Раскрытые и нераскрытые.

Мои заказчики хотели, чтобы тайны оставались тайнами, им казалось, что в переплетенном виде они лучше сохраняются. В душе я смеялся над своими заказчиками: они «не ведали, что творят».

Тайна в переплете — сюрприз для потомков. Приходит время, тесемочки развязываются, у тайны вырастают крылья — она вылетает в раскрытое окно… Не поймать! Тайна обретает СВОБОДУ.

Я переплетал всю макулатуру, которая не выходила за пределы Кремля. В Кремле умели превратить в тайну буквально ВСЕ — от новых, только что сочиненных первомайских лозунгов до ассортимента буфетов.

Партийные функционеры любили блеснуть мудреной цитатой из Маркса. Сошлюсь и я на классика: «Бюрократию обуревает любовь к тайнам. К тайне во всем. Поэтому верхи не знают, что творят низы. А низы, преклоняясь пред тайнами верхов, вводят их в заблуждение своими». Кажется, это из «Критики гегелевской философии права».

Карьеру кремлёвского переплётчика я начал в 1960 году, когда в Кремле был большой строительный переполох, связанный с возведением Дворца Съездов. Стройка была в разгаре. На территории Кремля можно было встретить бородатых археологов, на которых с явным подозрением поглядывала охрана. Что и говорить: время перемен, по крайней мере, так нам тогда казалось…

По пути на работу меня всякий раз поражал переход из многолюдия и грязи московских улиц в чистое пространство кремлевских площадей. Из их пустоты я неизменно попадал в теснину мертвых храмов. Их нагромождения напоминали мне скалы и горные ущелья. Наша мастерская находилась в одном из бесконечных подвалов. Здесь были слышны крики кремлевских ворон, сюда почти не доносился шум города. Мы переплетали подшивки газет поступающих в Кремль, гроссбухи хозяйственной документации, отчеты неведомых мне организаций. Все имело свой срок, объем и счет. Все это неизвестно откуда поступало и неизвестно куда исчезало. Все было «СС» — «совершенно секретно».

Пустяки приобретали таинственный смысл. Там, где его не было изначально, он появлялся поздней…

Кремль всегда казался мне местом зловещим и таинственным. И не только мне. Подобным образом отразился он в дорожном зеркале маркиза де-Кюстина — французского путешественника и писателя 19 века:

«В хаосе штукатурки, кирпича и бревен, который носит название Москва, две точки неизменно приковывают к себе взоры: это церковь Василия Блаженного и Кремль, тот Кремль, который не удалось взорвать самому Наполеону!

Я никогда не забуду дрожи ужаса, охватившего меня при первом взгляде на колыбель современной русской империи. Это не дворец, каких много, это целый город, имеющий, как говорят, милю в окружности. И город этот корень, из которого выросла Москва, есть грань между Европой и Азией. При преемниках Чингис-хана Азия в последний раз ринулась на Европу; уходя, она ударила о землю пятой — и отсюда возник Кремль.

Знаете ли вы, что такое стены Кремля? Слово «стены» вызывает в уме представление о чем-то слишком обыкновенном, слишком мизерном. Стены Кремля — это горный кряж. По сравнению с обычными крепостными оградами его валы то же, что Альпы рядом с нашими холмами. Кремль — это Монблан среди крепостей. Если б великан, именуемый Российской империей, имел сердце, я сказал бы, что Кремль — сердце этого чудовища.

Его лабиринт дворцов, музеев, замков, церквей и тюрем наводит ужас. Таинственные шумы исходят из его подземелий; такие жилища не под стать для нам подобных существ. Вам мерещется страшные сцены, и вы содрогаетесь при мысли, что сцены эти не только плод вашего воображения. Раздающиеся там подземные звуки исходят, грезятся вам из могил. Бродя по Кремлю, вы начинаете верить в сверхъестественное.

Кремль — вовсе не то, чем его обыкновенно считают. Это вовсе не национальная святыня, где собраны исторические сокровища империи. Это не твердыня, не благоговейно чтимый приют, где почивают святые, защитники Родины. Кремль — меньше и больше этого. Он попросту — жилище призраков.

Башни, башни всех видов и форм: круглые, четырехугольные, многогранные; приземистые и взлетающие ввысь островерхими крышами; башни и башенки, сторожевые, дозорные, караульные; колокольни, самые разнообразные по величине, стилю и окраске; дворцы, соборы, зубчатые стены, амбразуры, бойницы, валы, насыпи, укрепления всевозможного рода, причудливые ухищрения, непонятные выдумки, какие-то беседки бок о бок с кафедральными соборами.

Во всем виден беспорядок и произвол, все выдает ту постоянную тревогу за свою безопасность, которую испытывали страшные люди, обрекшие себя на жизнь в этом фантастическом мире.

Все эти бесчисленные памятники гордыни, сластолюбия, благочестия и славы выражают, несмотря на их кажущееся многообразие, одну-единственную идею, господствующую здесь над всем: это война, питающаяся вечным страхом.

Кремль, бесспорно, есть создание существа сверхчеловеческого, но в то же время и человеконенавистнического. Слава, возникшая из рабства, — такова аллегория, выраженная этим сатанинским памятником зодчества.

Хотя каждая башенка, каждая отдельная деталь имеют свою индивидуальность, все они говорят об одном и том же: о страхе, вооруженном до зубов.

Жить в Кремле — это значит не жить, но обороняться. Гнет порождает возмущение, возмущение вызывает меры предосторожности, последние, в свою очередь, увеличивают опасность восстания. Из этой длинной цепи причин и следствий, действий и противодействий возникло чудовище — деспотизм, который построил для себя в центре Москвы логовище — Кремль!

В искусстве нет термина, которым можно было бы охарактеризовать архитектуру Кремля. Стиль его дворцов, тюрем и соборов — не мавританский, не готический, не римский и даже не чисто византийский. У Кремля нет прообраза, он не похож ни на что на свете. На нем лежит отпечаток, если можно так выразиться, архитектуры царского стиля.

Иван Грозный — идеал тирана, Кремль — идеал дворца для тирана.

Царь — это тот, кто живет в Кремле. Кремль — это дом, где живет царь. Я не люблю новоизобретенных слов, в особенности тех, которыми пользуюсь я один, но «архитектура царского стиля» или «царская архитектура» — выражение необходимое, ибо ни одно другое не вызовет в уме человека, знающего, что такое «царь», соответствующих представлений.

В Москве уживаются рядом два города: город палачей и город жертв последних. История России показывает нам, как эти два города возникли один из другого и как они могли существовать друг подле друга».

Я далеко не молод, но и старым себя не считаю. Не утратил и профессиональных навыков. Я решил объединить часть известных мне кремлёвских тайн под одним переплетом.

Как я уже говорил, почти все тайны раскрываются — обретают крылья и свободу. Люди не знают всех последствий своих действий, как бы тщательно они эти действия не планировали. Гегель назвал тайну «незапланированным результатом» — никто не хотел, «оно само так получилось». Именно такие результаты чаще всего скрывают — рождается тайна.

Любовь к тайнам — это и моя любовь. Любовь первая, трепетная. Я не могу ее забыть. Любовь к правде пришла поздней. Я подозреваю, что ей суждено стать безответной любовью…

Владимир Белоусов.

ПОДЗЕМНЫЕ ПАЛАТЫ

Иван III решил превратить Кремль в символ государства.

Для воплощения в жизнь замысла Ивана III архитектура была одним из наиболее важных средств. И князь превратил Кремль в монументальный ансамбль. Практически все строения Кремля — башни, стены, здания на центральной кремлевской площади — не только стоят на тех же местах и носят те же названия, где их начал строить и как их назвал еще Ивана Калита в 30-е годы XIV века, но они выглядят так, как выглядели в годы правления Ивана III.

К середине XV века белокаменный Кремль настолько обветшал, был настолько залатан бревнами, что венецианский посол в 1476 году даже назвал его в своем донесении деревянным. Не в лучшем состоянии были и храмы.

Реконструкцию Кремля Иван III решил начать с главного собора земли русской — Успенского. Московские мастера Кривцов и Мышкин взялись за эту работу и даже возвели стены, но 20 мая 1474 года стены эти рухнули. Пригласили более опытных мастеров, из Пскова, но те, ознакомившись с положением дел, от работы отказались. И тогда взгляд великого князя обратился в сторону Европы.

Нет сомнения, что решающую роль в выборе зодчих для грандиозной перестройки Кремля сыграла женитьба Ивана III на племяннице последнего византийского императора Константина Палеолога на царевне Зое.

Дело в том, что в 1467 году скончалась жена Ивана III, и владыки целого ряда стран стали делать попытки укрепить контакты с восточным соседом, удачно породнившись с ним. Выбор князя пал на Италию, где жила в изгнании после падения Византийской империи и взятия Константинополя турками Зоя Палеолог.

Венчание состоялось в ноябре 1472 года в Москве, и с этого дня княгиня получила русское имя Софья.

На Руси тогда уже были известны итальянские мастера — фрязины — и многие выходцы из других стран Европы (последних называли немцами). Архитекторов князь по совету «грекини Софьи» пригласил из Италии. Первым в 1474 году прибыл из Болоньи Аристотель Фиораванти с сыном Андреем.

Было итальянскому зодчему в ту пору 58 лет, и он уже успел войти в историю Италии как автор дворцов, крепостей и фортификационных сооружений для многих итальянских герцогов и даже для венгерского короля, как человек, который передвинул с места на место огромную колокольню. В Болонье Фиораванти вот-вот должен был приступить к строительству Палаццо-дель-Подеста, модель которого так восхищала соотечественников. Но он поехал далеко на восток, чтобы войти в историю еще одного народа — русского.

Аристотеля поселили в Кремле, наделили огромными полномочиями, и работа закипела. Иван III и сам понимал, что белокаменные стены — ненадежный защитник, пушечный огонь они не выдержат. Кремль надо ставить кирпичным. И итальянец сначала построил на реке Яузе кирпичный завод. Кирпичи, полученные на этом заводе по рецепту самого Фиораванти, были необычайно крепки. Были они поуже и подлиннее обычных, и называть их потому стали «аристотелевыми».

Создав генеральную схему Кремлевской крепости и ее центра — Соборной площади, итальянец возглавил возведение Успенского собора — главного собора Московской Руси. Храм должен был нести огромный «проповеднический» смысл, ему предстояло возвестить миру о рождении нового государства, а потому в нем необходимо было воплотить подлинно национальный характер культуры. Аристотель начинает знакомиться с образцами русского зодчества во Владимире, на севере Руси, и когда после четырех лет работы пятиглавый собор был готов, он поразил воображение современников. Выглядел он, «яко един камень», и этим своим ощущением монолита внушал мысль, что именно через год после завершения строительства собора Иван III отказался платить дань Золотой Орде.

В те же годы неизвестные нам пока псковские мастера перестраивали Благовещенский собор — домовую церковь царского двора. В подклетке этого собора был сделан новый Казенный двор — казнохранилище, глубокие белокаменные подвалы которого просуществовали три столетия. Строил казнохранилище другой итальянец — Марко Руффо, имя которого мы связываем с еще одним замечательным строением Кремля — Грановитой палатой — парадным тронным залом будущих русских царей. Для XV века Грановитая палата представляет уникальное творение: зал площадью в 500 квадратных метров, своды которого опираются на один центральный столб.

Марко Руффо только заложил эту палату. Завершил же он работу вместе с прибывшим из Италии зодчим Пьетро Антонио Солари — одним из легендарных строителей Миланского собора. Именно Солари принадлежит главное инженерное решение Грановитой палаты, названной так впоследствии за четырехгранные камни, которыми она облицована. Оба архитектора одновременно строили и каменный государев дворец.

Остается только сожалеть, что Солари прожил в Москве так мало — в 1493 году, спустя три года после приезда, он внезапно умер. Но и за три года он сделал слишком много, и, главное, воплотил в жизнь замысел Ивана III: превратить Московский Кремль в самую неприступную крепость в Европе. Новые крепостные стены длиной 2235 метров имели в высоту от 9 до 19 метров. Внутри стен, толщина которых достигала от 3,5 до 6,6 метров, были устроены закрытые галереи для тайного передвижения воинов. Чтобы предотвратить вражеские подкопы, со стороны Кремля шло множество тайных ходов и «слухов».

Центрами обороны Кремля стали его башни. Первая была возведена по самой середине стены, обращенной к Москве-реке. Ее сооружали под руководством итальянского мастера Антона Фрязина в 1485 году. Так как под башней был тайный родник, назвали ее Тайницкой.

После этого почти ежегодно возводится новая башня: Беклемишевская (Марко Руффо), Водовозная (Антон Фрязин), Боровицкая, Константино-Еленинская (Пьетро Антонио Солари). И наконец в 1491 году были возведены две башни на Красной площади — Никольская и Фроловская — последняя впоследствии станет известна всему миру как Спасская (так она была в 1658 году названа царским указом по образу Спаса Смоленского).

Спасская башня и стала главным, парадным входом в Кремль.

Обе последние башни строил в 1491 году Солари. Спустя год появилось еще одно, оно уже последнее творение Солари — Арсенальная башня, у входа в Александровский парк. А вскоре замечательного мастера не стало.

Близкие и знакомые нам черты Кремль приобрел уже в 1516 году. Марко Руффо, разрушив старую Фло-ровскую башню с воротами, создал новую, с подъемным мостом через ров. Кроме него в перестройке Кремля участвовали и другие русские и «фряжские» мастера, имена которых история в большинстве случаев, к сожалению, не сохранила.

В 1494 году приехал в Москву Алевиз Фрязин (Миланец). Десять лет он строил каменные палаты, вошедшие в состав Теремного дворца Кремля. Возводил он и стены кремлевские, и башни вдоль реки Неглинной. Ему же принадлежат и главные гидротехнические сооружения Москвы тех лет: плотины на Неглинной и рвы вдоль стен Кремля.

В 1504 году, незадолго до своей смерти, пригласил Иван III в Москву еще одного «фрязина», получившего имя Алевиза Фрязина Нового (Венецианца). Приехал тот из Бахчисарая, где строил дворец для хана. Творения нового зодчего увидел уже Василий III. Это при нем Венецианец построил одиннадцать церквей (до наших дней не доживших) и собор, который и сейчас служит украшением московского Кремля, — Архангельский, решенный в традициях древнерусского зодчества. Чувствуется, что его создатель находился под большим воздействием самобытной русской культуры.

Тогда же, в 1505–1508 годах, строится знаменитая колокольня «Иван Великий». Ее зодчий Бон-Фрязин, возведя этот столп, достигший впоследствии 81 метра, точно рассчитал, что эта архитектурная вертикаль будет доминировать над всем ансамблем.

…Василий III (отец Ивана Грозного), как и Иван III, тоже был женат дважды. В первый раз государевы писцы переписали по всей стране дворянских девок-невест, и из полутора тысяч притенденток Василий выбрал Соломонию Сабурову.

Брак оказался бездетным. После 20 лет супружеской жизни Василий III заточил жену в монастырь. Право-славная церковь и влиятельные боярские круги не одобрили развод в Московской великокняжеской семье.

Составленные задним числом летописи утверждали, будто Соломония постриглась в монахини, сама того желая. В действительности великая княгиня противилась разводу всеми силами. В Москве толковали, будто в монастыре Соломония родила сына — законного наследника престола Юрия Васильевича. Но это были пустые слухи, с помощью которых инокиня пыталась помешать новому браку Василия III.

Второй женой великого князя стала юная литвинка княжна Елена Глинская.

Елена, воспитанная в иноземных обычаях и не похожая на московских боярышень, умела нравиться. Василий был столь увлечен молодой женой, что в угоду ей не побоялся нарушить заветы старины — сбрил бороду.

Только на пятом году брака Елена родила сына, нареченного Иваном (Иван Грозный). Недоброжелатели-бояре шептались, что отец Ивана — фаворит великой княгини.

Поэтому не только жизнь Ивана Грозного, но и само его появление на свет является очередной кремлевской тайной.

В тайники Ивана Грозного хотели проникнуть многие. С разными целями, в разные времена.

В декабре 1724 года в Петербург на попутной подводе прикатил из Москвы бывший пономарь московской церкви Рождества Иоанна Предтечи, «что за Преснею», Конон Осипов и подал в канцелярию фискальных дел пространное «доношение», в котором писал:

«Есть в Москве под Кремлем-городом тайник, в том тайнике есть две палаты, полны наставлены сундуками до стропу (то есть до сводов). А те палаты за великою укрепою; у тех палат двери железные, поперег чепи в кольца проемные, замки вислые превеликие, печати на проволоке свинцовые, и у тех палат по одному окошку, а в них решетки без затворов.

А ныне, — сообщал пономарь, — тот тайник завален землею за неведением, как веден ров под Цекхаузный двор и тем ров на тот тайник нашли, на своды, и те своды проломаны, и, проломавши, насыпали землю накрепко».

Пономарь писал, об этих подземных палатах он доносил на словах еще в 1718 году ведавшему в то время всякого приказа князю Ивану Федоровичу Ромодановскому. И князь велел его допросить, почему «стал он о палатах сведом». И он сказал: «Стал сведом Большой казны от дьяка Василья Макарьева. Сказывал он, был-де по приказу благоверные царевны Софьи Алексеевны посылай под Кремль-город в тайник, и в тот тайник пошел близ Тайницких ворот, а подлинно не сказал, только сказал подлинно, куда вышел — к реке Неглинной в круглую башню, что бывал старый точильный ряд.

И дошел оный дьяк до вышеупомянутых палат, и в те окошка он смотрел, что наставлены сундуков полны палаты: а что в сундуках, про то он не ведает; и доносил обо всем благоверной царевне Софье Алексеевне, и благоверная царевна по государеву указу в те палаты ходить не приказала.

А ныне в тех палатах есть ли что, про то что он не ведает, потому что оный дьяк был послан в 90 (1682) году».

Пономарь сообщал также, что после снятия допроса князь Иван Федорович Ромодановский приказал ему с одним подьячим осмотреть место расположения тайника и отбыл в Петербург.

«…И дьяки Василий Нестеров и Яков Былинский, — продолжал свой рассказ Осипов, — послали с ним подьячего Петра Чечерина для осмотра того выхода; и оной подьячий тот выход осмотрел и донес им, дьякам, что такой выход есть, токмо завален землею. И дали ему капитана для очистки земли и 10 человек солдат, и оной тайник обрыли, и две лестницы обчистили, и стала земля валиться сверху…»

Руководящий земляными работами капитан потребовал еще людей для предотвращения обвала, но «дьяки», — жаловался пономарь, — людей не дали и далее им идти не велели, и по сю пору не исследовано…»

Это «доношение» было оглашено в сенате в присутствии самого императора Петра I, который наложил на нем резолюцию: «Освидетельствовать совершенно вице-губернатору».

Как видно из найденных в архиве сената документов, обратный путь из Петербурга в Москву пономарь совершил уже на казенный счет. По приговору сената ему была предоставлена ямская подвода и выданы прогонные деньги, а также «кормовые» — по гривне в день. Столько же он должен был получать ежедневно и в Москве, «пока оное дело освидетельствуется».

Московскому вице-губернатору Военкову в тот же день расчетливый сенат послал указ, подписанный четырьмя государственными деятелями: князьями Репниным и Юсуповым и графами Апраксиным и Петром Толстым, «чтобы он освидетельствовал о той поклаже без всякого замедления, дабы пономарю кормовые деньги даваны туне не были».

На связанные с «исканием поклажи» земляные работы было истрачено всего 51 рубль 6 копеек, когда из московской сенатской конторы в Петербург уже было отправлено донесение, что «с надала-де искания той поклажи ничего не сыскано, да и впредь нечаяться невозможно». Ввиду того что «к пользе никакого виду нет», контора запрашивала» «Впредь ему, Осипову, у того изыскания быть ли и на материалы и корм деньги давать ли?»

В это время Петра I, давшего ход «доношению» пономаря, уже не было в живых, и из канцелярии фик-сальных дел прибыл «экстракт»: «Той поклажи больше не искать и кормовых денег Осипову не давать».

Должно быть, рассказ о хранящихся под землей сундуках, поведанный перед смертью бывшим дьяком Большой царской казны Василием Макарьевым, вопреки запрету правительницы Софьи кому-либо разглашать об этом, произвел неизгладимое впечатление на пономаря Конона Осипова и был убедительным, если через девять лет, 13 мая 1734 года, несмотря на неудачу первых поисков, этот же пономарь подал в сенат «доношение», в котором сообщал:

«Повелено было мне под Кремлем-городом в тайнике две палаты великие, наставлены полны сундуков обыскать; и оному тайнику вход я сыскал и тем ходом итить стало нельзя…»

По предложению Забелена, землекопы наткнулись на сооруженный еще в 1492 году при деде Ивана Грозного тайник для добывания воды из речки Неглинной. Осипов доложил о встретившемся препятствии вице-губернатору, и тот передал этот вопрос на разрешение городского архитектора, который, однако, запретил все дальнейшие работы.

Ссылаясь на то, что он уже «при старости», и ни словом не упоминая о своем первом обращении в сенат, пономарь просил дать ему «повелительный указ, чтоб те помянутые палаты с казною отыскать». Работы, по его мнению, нужно было начать «в самой скорости, дабы земля теплотою не наполнилась». В помощь себе он просил двадцать человек арестантов «беспременно до окончания дела».

«А ежели я, — писал, очевидно, уверенный в удаче затеянного им предприятия пономарь, — что учиню градским стенам какую трату, и за то повинен смерти».

Поднятый пономарем вопрос о возобновлении раскопок в Кремле сенат обсуждал дважды: сначала, в мае 1734 года, пономарю было предложено представить точные сведения, где он предполагает найти поклажу. Осипов указал четыре места: «в Кремле-городе, первое — у Тайницких ворот, второе — от Константиновой пороховой палате, третье — под церковью Иоанна Спасителя, четвертое — от Ямской конторы поперег дороги до Коллегии иностранных дел, а что от которого по которое место имеет быть копки, — добавил он от себя, — того я не знаю. А та поклажа в тех местах в двух палатках и стоит в сундуках, а какая именно — того не знаю».

Разрешение было дано 19 июня при условии, «ежели для искания по показанью его поклаж от вынимания земли не будет какого в строении повреждения и казне большому убытку…»

И уже через две недели после начала поисков в московскую сенатскую контору из Петербурга полетело предписание «подать ведомость немедленно: поклажа в Москве под Кремлем-городом в тайнике свидетель-ствована ль и что явилось?»

Одновременно сенатские чиновники начали наводить справки об Осипове и выяснили два подозрительных обстоятельства: что за ним недоимка казне и что «оный Осипов в 1734 году о позволении в искании тех поклаж просил, утая прежде правительствующего сената определение, за что подлежит наказанию».

Как именно должен был быть предприимчивый пономарь наказан, в определении не упомянуто. В архиве сохранилось только донесение секретаря сената, что «рвы были копаны даже не в четырех, а в пяти местах: у Тайницких ворот, за Архангельским собором, против колокольни Ивана Великого, у цейхаузной стены — в круглой башне, и в самих Тайницких воротах… И той работы было немало, но токмо поклажи никакой не отыскал».

Поиски таинственной поклажи, проведение пономарем Осиповым с разрешения Петра I и после его смерти с ведома императрицы Анны Иоанновны на основании устного сообщения умершего дьяка Большой казны Василия Макарьева, указывают на то, что в кремлевских подземельях, возможно, имелись секретные хранилища, о которых было известно лишь очень немногим.

В 19 веке, на площади между Благовещенским и Архангельским соборами была вырыта глубокая траншея, обнажившая каменные стены древнего «казенного двора». Ломать их землекопы не стали, но вскрыли пол поблизости — в нижнем этаже Благовещенского собора. Под ним оказалось пустое пространство, кое-где засыпанное землей и мусором. После его расчистки нащупали второй каменный пол, под которым тоже ничего не было. Поиски подземного хода под Грановитой палатой оказались также безуспешными.

Тогда князь Щербатов стал вести подкоп под Троицкую башню со стороны Александровского сада и через месяц наконец обнаружил большую и высокую подземную палату с отлично сохранившимися белокаменными сводами. Посредине этого тайника лежала каменная плита, под которой оказался ход во второй тайник, тоже пустой. В стене первого тайника был узкий проход, ведший в третий просторный тайник с разрушенным люком посредине. Спустившись в этот люк, землекопы нашли под ним четвертую подземную палату, почти доверху заваленную землей и мусором. Каменный свод над этой палатой был настолько сильно поврежден, что наблюдавший за работами инженер запретил дальнейшие раскопки. Так и не выяснили, сообщаются ли эти пустые палаты с каким-нибудь другим подземным тайником.

Просторную подземную палату обнаружили и при раскопках под Боровицкими воротами, но она была на четыре аршина засыпана землей и не имела выхода.

Предполагая, что таинственный ход, которым шел дьяк Василий Макарьев, а после него пытался пройти пономарь Конон Осипов, находится в фундаменте кремлевской стены. Князь Щербатов в двух местах обнажил ее до основания, но и там не нашел прохода в тайник. Внутри зубцов этой стены зияли подозрительные отверстия — «продухи». «Не для вентиляции ли тайника они устроены?» — всполошились исследователи. Однако оказалось, что их пробили для просушки стен.

Последней была тщательно осмотрена круглая Арсенальная башня, построенная в XVI веке прибывшим в Москву из Италии искусным зодчим Пьетро Антонио Солари. В первом ее надземном этаже нашли замурованную дверь, возможно, служившую когда-нибудь выходом из тайника. За ней действительно оказался ход, круто уходивший вниз на глубину восьми аршин и разветвлявшийся в двух направлениях. Едва сделав по этому ходу несколько шагов, рабочие наткнулись на серьезное препятствие — огромный белокаменный столб, по-видимому, часть фундамента кремлевской арсенала, построенного в начале XVIII века. Такой же столб мешал продвижению и по второму проходу, уходившему вправо.

На этом раскопки прекратились. Ломать столбы князь Щербатов не стал, надеясь потом перехватить тайник за пределами арсенала. Но отпущенные на раскопки средства иссякли, и осуществление этого плана было отложено на неопределенный срок.

Исследованиями подземельев занялся Игнатий Стеллецкий — археолог и пещеровод.

Сын великого псаломщика Игнатий Стеллецкий в награду за прилежание был принят в киевскую духовную академию, славившуюся в конце прошлого века своими историками. Они разбудили в способном юноше острый интерес к прошлому. Окончив духовную академию, Стеллецкий священиком не стал. После поездки в Палестину он твердо выбрал профессию археолога.

Стеллецкому пришлось снова сесть на студенческую скамью и закончить еще одно высшее учебное заведение — только что открывшийся в Москве археологический институт. Захламленные, дышавшие сыростью и часто кишевшие крысами подвалы старинных московских домов и монастырей интересовали его больше, чем самые живописные наземные архитектурные памятники. Нет ли под ними какого-нибудь замурованного тайника или подземного хода? Как врач, прежде всего прослушивающий сердце больного, пещеровод-любитель начинал обычно свои обследования с простукивания стен и пола подземелья. Почти под каждым старым московским домом, построенным не меньше чем полтораста-двести лет тому назад, утверждал Стеллецкий, есть какие-нибудь таинственные сооружения, подземные палаты и ходы, проложенные на случай непредвиденных событий. Такие ходы были ныне снесенными башнями Китайгородской стены, например под Варшавской, а также и под Сухаревской, под фундаментами зданий, принадлежащих когда-то наперснику Ивана Грозного свирепому Малюте Скуратову и князю Пожарскому. Они тянулись под старой Голицынской больницей и вблизи Новодевичьего и Симонова монастырей. По предположению Стеллецкого, ходы, например, должны были соединять дома некоторых живших в Кремле царских приближенных, например, князей Черкасских и Трубецких, и царских родичей — бояр Морозовых и Милославских — с их городскими владениями. На это, между прочим, указывала запись летописца, будто слишком глубоко запустивший руку в казну царский свояк, знаменитый боярин Борис Иванович Морозов, в 1648 году только потому спасся от народной расправы, что успел по тайному ходу ускользнуть в Кремль.

Тщательно выискивая в древних делописях и рукописях сведения о всякого рода подземельях и тайных ходах, что итальянский архитектор Пьетро Антонио Со-лари построил в Москве «две отводные стрельницы, или тайники и многие палаты и пути к оным с перемычками по подземелью. На основаниях каменных водные течи, аки реки, текущие через весь Кремль-град осадного ради сидения».

Ознакомившись в обширной литературой о якобы спрятанной в одном из подземелий Кремля библиотеке Ивана Грозного, в том числе и с опровергавшим это предположение фундаментальным исследованием Белокурова, энтузиаст-«подземник» встал, конечно, на сторону его противников.

Разрешить вопрос окончательно! — вот какую задачу поставил перед собой начинающий археолог и стал искать доводы для обоснования необходимости возобновления поисков знаменитой галереи Ивана Грозного. Стеллецкий высказал мнение, что правильней было бы назвать ее библиотекой византийских императоров или греческой принцессы Зои, более известной в России под именем Софьи Палеолог.

Вероятно, она сначала жалела о том, что привезла византийские книжные сокровища в деревянный город, плохо защищенный от пожаров.

Библиотеке угрожала опасность превратиться в пепел. Именно Софья Палеолог, по убеждению Стеллецкого, была главной вдохновительницей перестройки деревянного Кремля, превращая его в каменную крепость про образцу средневековых замков. По ее совету Иван III, отправляя в Италию первого русского посла Семена Толбухина, дал ему задание привезти в Россию способных осуществить этот план итальянских архитекторов. Приглашение было принято знаменитым итальянским зодчим Родольфо Фиорованти дель Альберти (носившим так же имя Аристотеля), отправившимся в далекую Московию вместе со своим сыном и с учеником Пьетро Антонио Солари. За ними последовали и другие. Известно, что Аристотель Фиорованти построил в Кремле Успенский собор с тайником под ним для хранения дорогих церковных сосудов и других ценностей. Стеллецкий смотрел на это иначе. «Постройка собора, — утверждал он, — была завесой, с помощью которой он хотел скрыть от нескромных взоров творимые им чудеса в подземном Кремле». Именно им и его учеником Солари были сооружены под Кремлем, по утверждению Стеллецкого, многочисленные подземные палаты и ходы. На преемника Солари — Адевиза Стеллецкий указывал как на строителя двух подземных палат для привезенной Софьей Палеолог библиотеки — впоследствии либереи Ивана Грозного.

Ватикан долго не мог примириться с тем, что книжные сокровища Палеологов куда-то от него ускользнули, и через разведчиков делал попытки их разыскать и вернуть.

Такое задание получили, например, как свидетельствуют найденные в архиве Ватикана документы, приезжие в 1601 году в Москву Лев Сапега и специально с этой целью включенный в состав делегации иезуит Петр Аркудий.

16 марта 1601 года он писал из Можайска кардиналу Сан-Джорджо о греческой библиотеке, относительно которой некоторые ученые люди подозревают, что она находится в Москве. «При всем нашем великом старании, а также с помощью авторитета господина канцлера не было никакой возможности узнать, что она находилась когда-нибудь здесь».

Одним из таких разведчиков был, по мнению Стеллецкого, и получивший образование в Италии просвещенный грек Паисий Лигарид, посланный Ватиканом в Москву, где он упорно добивался допуска в царское книгохранилище.

И, видимо, усилия этих разведчиков не были напрасными. Иначе каким образом могла бы попасть в руки польского короля Владислава принадлежавшая Ивану Грозному древнейшая жалованная грамота византийского императора Константина папе Сильвестру? Поднося ее через своего посла Оссолинского Римскому папе, польский король, конечно, не знал, что она была всего только очень древним и очень искусно сделанным списком с подлинной грамоты. Но этот список мог, по убеждению Стеллецкого, попасть к Ивану Грозному лишь от его бабки Софьи Палеолог.

В своих далеко не всегда обоснованных выводах Стеллецкий шел дальше всех историков и археологов, исследовавших вопрос о происхождении библиотеки Ивана Грозного. Теория археолого-энтузиаста выглядела очень стройной, но при внимательной проверке обнаруживались существенные пробелы. Доказательства часто притягивались искусственно или подменялись домыслами.

Чтобы подтвердить тот факт, что книжные сокровища вывезены из Византии, Стеллецкий приводил цитату из сочинений современника Максима Грека — князя Курбского, слышавшего от учившегося в Италии греческого книголюба, что император Константин перед падением Византии «царицу свою со всей казной, с газофи-лакцией книжной (то есть библиотекой) выпустил на Белое море в кораблях до Родоса и до Венеции…» Там же было сказано, что последний патриарх бежал от турок «до Венеции и с собою всю газофилакцию (либра-рию, или книгохранительницу церковную) изнесе…»

Кто же вывез все-таки библиотеку: жена императора Константина, последний патриарх или деспот Фома Палеолог со своей дочерью Софьей? На эти вопросы Стеллецкий не смог дать ясного ответа. Ничем не подтвердил он и факт перевозки книг Софьей Палеолог во время ее путешествия в Москву. Но это, видимо, его не очень смущало. Он был глубоко убежден, что все эти расхождения не имеют серьезного значения, так как многолетний спор будет решен заступом.

Момент для возобновления раскопок был, однако, совсем неподходящий.

Несмотря на то, что все цари из династии Романовых, начиная с Петра Первого, постоянно жили в Петербурге и московский дворец в Кремле обычно пустовал, проникнуть в его покои или древние кремлевские башни, а тем более в расположенные под ними подземные сооружения, было совсем нелегко. Приходилось подбираться к ним окольными путями, выискивать подходящий предлог. Такой предлог подвернулся Стеллец-кому только в 1909 году.

Еще будучи студентом, он вступил в члены московского археологического общества, исследовавшего памятники старины и заботившегося об их охране, и пытался с его помощью проникнуть в подземный мир Москвы. Одновременно он начал рыться в архивах, разыскивать в записях приказных дьяков сведения о забытых кладах, подземных палатах и ходах.

Как представителя Археологического общества Стеллецкого пригласили принять участие в разборке пришедших в ветхость документов, скопившихся в Московском губернском архиве старых дел. Архив этот размещался в Китайгородских и кремлевских древних башнях. Дела эти касались главным образом нескончаемых тяжб между московскими купцами. Но участие в работах междуведомственной комиссии по разборке этого архива открывало доступ в кремлевские башни. Стеллецкому представилась возможность попутно познакомиться с их устройством, сделать, так сказать, первую разведку.

Волнуясь, поднимался он по витой заржавленной лестнице в так называемую наугольную Арсенальную башню, возведенную в XVI веке. Суровая и строгая снаружи, она внутри производила впечатление обжитой, так как была доверху загромождена полками с архивными делами. Стеллажи закрывали стены, но Стеллецкий знал, что внутри одной из стен есть лестница, ведущая в подземный тайник с колодцем, обнаруженный князем Щербатовым, и с загадочным тоннелем, наглухо загороженным белокаменным устроем арсенала. Хоть бы одним глазом заглянуть в этот тайник!

Однако сделать это не решился.

Только спустя три года Стеллецкому удалось найти новую лазейку в Кремль.

Московское отделение Русского военно-исторического общества по его просьбе обратилось с ходатайством к заведующему придворной частью и начальнику дворцового управления Кремля князю Оболенскому о разрешении члену общества Стеллецкому с научной целью осмотреть кремлевские стены и башни с их подземельями. Ходатайство это было удовлетворено, но с существенной оговоркой: «За исключением подземелий».

Напуганный, вероятно, взрывом бомбы, брошенной Каляевым в великого князя Сергея Александровича, начальник дворцового управления был неумолим.

Оговорка сводила на нет выданное Стеллецкому разрешение, но он все же им воспользовался.

В 1912 году в Кремле в связи с приближающейся юбилейной датой — сотой годовщиной Отечественной войны 1812 года — производились работы по приспособлению части арсенала под музей трофеев этой войны.

Археолог смекнул, что запрещение заглядывать в подземелья кремлевских башен не касалось подвала арсенала. Воспользовавшись тем, что ремонтировавшие подвал рабочие ушли на обед, Стеллецкий не упустил случая забраться туда и тщательно осмотреть его. Он даже простучал молотком все земляное дно. В одном месте отчетливо послышался гул пустоты. Схватив оставленную рабочими железную лопату, Стеллецкий принялся поспешно копать землю. Он выбросил щебень и известь и вскоре наткнулся на твердый кирпичный свод, издававший при каждом ударе такой звук, словно это был не камень, а пустая бочка.

«Было очень соблазнительно пуститься в отважную авантюру: на свой страх и риск пробить свод, и, юркнув в пролом, исследовать подземный Кремль», — записал археолог в своем дневнике, — но это было слишком опасно. Озадаченный еще одной загадкой, он поспешил подняться наверх.

Через год еще один юбилей — трехсотлетие дома Романовых — дал повод твердо верившему в успех Стеллецкому поставить наконец вопрос об отпуске денежных средств, необходимых для подземных работ.

В печати было торжественно объявлено о «великой монаршей милости»: личная канцелярия царя получила указание в связи с юбилеем принимать просьбы от верноподданных об удовлетворении их самих неотложных нужд.

Археолог сообразил, что у него есть веские основания для вручения такой просьбы.

Он испытывал острую нужду в разрешении жизненно важного для него вопроса: возобновление поисков книжных сокровищ Ивана Грозного, по его мнению, нельзя было дольше откладывать.

Необычная просьба поставила, вероятно, в тупик чиновников личной канцелярии царя. Ответ Стеллецко-му пришел от императорской Археологической комиссии. Автора прошения ставили в известность, что «проекту разыскания библиотеки царя Ивана Грозного на средства государственного казначейства не может быть дано дальнейшего движения» впредь до представления им «сколько-нибудь точных предположений о месте, где могла сохраниться названная библиотека».

Стеллецкий никаких предположений не предоставлял: он тогда еще сам не знал, с чего начинать.

Летом 1913 года в Кремле в связи с реставрацией Успенского собора снова начались подземные работы, не имевшие никакого отношения к поискам библиотеки Ивана Грозного, но опять напомнившие о ней.

Раскопав мостовую возле собора, землекопы обнаружили неглубокий подземный ход. Возникло предположение, не ведет ли он к исчезнувшему книгохранилищу? Но судя по найденному на его дне окаменевшему илу, это была всего только канава, доставлявшая воду в живорыбный садок царя Алексея Михайловича.

«Если бы библиотека Ивана Грозного находилась под площадью между соборами, — заявил по этому поводу репортеру «Русского слова» руководивший работами инженер. — Не следует забывать, что в старину здесь было самое людное место в Москве. Здесь, у Красного крыльца, вечно толпился народ, здесь буквально кишела жизнь. Вероятнее всего, что библиотека помещалась под каким-нибудь дворцом. Если это так, что отыскать ее будет довольно трудно…»

«Трудно, но не невозможно, — поспешил поправить его Стеллецкий. Надеясь втайне, что работы по реставрации собора будут способствовать возобновлению поисков, он на страницах другой московской газеты — «Утро России» — даже указал, где их следует вести: «Между соборами Успенским, Благовещенским и Архангельским, ближе к двум последним».

Непризнанному искателю либереи удалось поступить делопроизводителем в архив министерства юстиции. Директор его, профессор Цветаев, отнесся к археологу по-дружески, так как тоже интересовался судьбой исчезнувших книжных сокровищ и разыскивал сведения о них в своем архиве. В 1914 году Цветаев взял на себя смелость снова потревожить дворцовое управление Кремля. Он просил разрешить Стеллецкому производить «археологический осмотр» подземелий в башнях Арсенальной и Тайницкой «с целью восполнения и проверки содержащихся в документах архива о них сведений». На этот раз разрешение было дано.

Вдвоем со смотрителем губернского архива Стеллецкий спустился, наконец, в особенно интересовавшее его подземелье Арсенальной башни. Куполообразный свод отходившего от него подземного хода нетрудно было обнаружить. Но как в него попасть? Тщательно исследовав подземелье, они нашли давнишний пролом, сделанный, очевидно, первооткрывателем тоннеля Кононом Осиповым, с торчавшей в нем деревянной лестницей.

«По ней мы и спустились в неведомую мрачную пустоту с фонарем в руках, — вспоминал впоследствии Стеллецкий. — Ноги ступали по зыбкому мусорному дну тайника… В центре тайника возвышалась сложенная из камней пирамида. Только налево чернело устье огромного сводчатого макарьевского тоннеля, ведшего когда-то под Тайницкую башню, а ныне перегороженную на пятом метре устоем арсенала…»


…Дочь горничной, служившей когда-то во дворце князя Юсупова, обратила внимание на исчезновение ниши, заменявшей раньше шкаф для хранения метел и швабр. Она была заделана кирпичом и выкрашена в такой же цвет, как и вся стена.

Когда кирпичи разобрали, за ними оказался сундучок с изделиями из золота и серебра. Там же была найдена и редчайшая скрипка Страдивариуса, которую потом передали в Московскую консерваторию.

Узнав об этом, Стеллецкий тщательно обследовал все подземные помещения дворца, но ничего в них не обнаружили. Неудача искупилась находкой во дворе четырех загадочных люков. Два из них были плотно забиты землей, третий оказался круглым цементированным колодцем и только последний был связан с подземным ходом, разветвлявшимся в двух направлениях. Пройти эти ходы насквозь Стеллецкому помешали подземные газы.

В 1925 году в Москве было заложено девяносто буровых скважин для выяснения вопроса первостепенной важности: о направлении трассы первых линий будущего метро.

Исследуя почву во многих местах, метростроевцы часто натыкались на подземные сооружения и пустоты, буравили древние кладбища, извлекали из земных глубин останки старинной утвари и орудий труда. Вот уж когда Стеллецкий мог с полным основанием сказать: наступил и на моей улице праздник! Самый подходящий момент для решительной постановки вопроса о поисках подземной либереи Ивана Грозного!

Еще в июле 1924 года в Историческом музее Стеллецкий сделал доклад на эту тему перед авторитетным собранием московских и ленинградских историков, археологов и инженеров. В разгоревшихся после доклада прениях голоса разделились. Одни были «за», другие «против», но большинство склонялось к тому, что, если даже библиотека и не будет найдена, раскопки помогли бы добыть много ценных сведений о подземном мире Кремля.

В начале следующего, 1925 года кладоискатель повторил свои доводы на публичной лекции в большой аудитории Политехнического музея. Вступительное слово перед этой лекцией произнес убежденный сторонник продолжения поисков, не изменивший своих взглядов и после появления труда Белокурова — академик Соболевский.

Слушатели были взбудоражены, доклад их явно заинтересовал, но практическое разрешение вопроса не продвинулось ни на шаг.

Пользуясь любым поводом для проталкивания своего проекта, Стеллецкий в дни празднования двухсотлетнего юбилея Российской Академии наук обратился к ее президенту, академику Карпинскому, с просьбой о поддержке. Ученый переслал это письмо на заключение историкам: знатоку русского XVI века С. Ф. Платонову и известному археологу Н. П. Лихачеву, написавшему первое исследование о либерее Ивана Грозного, спорившему по поводу нее с Белокуровым, но согласившемуся с ним в главном — что эта библиотека не существует. Оба академика остались при своем прежнем мнении. «Надежды на открытие каких-либо ценностей в подземных помещениях Кремля я считаю неосновательными и несерьезными», — заключил академик Платонов, а Лихачев добавил: «Клад царя Иоанна Грозного не может быть найден!»

Но Стеллецкий не унывал. В подходивших к Кремлю шахтах особенно часто можно было встретить долговязую фигуру ученого в резиновой спецовке, мелькавшей то тут, то там. Если где-нибудь сносилось мешавшее метростроевцам ветхое здание, он первым забирался в его подвал и тщательно, как дятел, выстукивал его стены. Нельзя же было допустить, чтобы землекопы засыпали какой-нибудь еще не исследованный подземным ход! Спускаясь на самое дно шахт, археолог не уставал разъяснять проходчикам необходимость бережного отношения к находкам, хотя бы и не имеющим в их глазах никакой ценности.

Почти каждый день Стеллецкому что-нибудь приносили: стертую медную монету, ржавую подкову или шпору, черепок разбитого кувшина, глиняную трубку или печной изразец, человеческий череп с остатками волос и бороды. Но еще больше, чем такие находки, археолога интересовали подземные пустоты, в которых можно было подозревать пещеру доисторического человека, забытый ход или тайник. Как только где-нибудь обнаруживалась такая пустота, ее старались не засыпать до осмотра археолога. Но шахт было много, и Стеллецкий не мог всюду поспеть. Иногда сообщение об обнаруженной пустоте приходило как раз в такой момент, когда он был на другой шахте. В июле 1933 года на углу улицы Горького и Охотного ряда снесли отслужившее свой срок здание, принадлежавшее когда-то князю Василию Васильевичу Голицыну, государственному советнику сестры Петра Первого, правительнице Софьи. Именно она, руководствуясь одной ей известными загадочными соображениями, дала задание дьяку Макарьеву обследовать подземные ходы под Кремлем.

Работы по сносу дома были уже закончены, когда на прилегающей к Охотному ряду Театральной площади случилось «чрезвычайное происшествие». Вблизи загороженной дощатым забором шахты начала оседать почва. Оказалось, что проходчики соседней с ней шахты перерезали встретившийся им по пути никому не известный колодец.

На землекопов посыпались сверху песок и мусор, а мостовая дала такую трещену, что в самом центре Москвы пришлось остановить движение. Аварийные работы были проведены в большой спешке. Стеллецкий же узнал о происшедшем, когда повреждения уже были устранены.

Рабочие в один голос уверяли археолога, что засыпанная ими пустота была обыкновенным колодцем.

Сам же он был другого мнения: не колодец, а подземный ход!

«Ход лежал на материковой горелой глине на глубине шести метров и состоял из толстейших дубовых колод, под которыми шел тротуар из толстых досок», — записал археолог в своем дневнике и с грустью добавил, — «картина ясная, как на ладони, только мне одному на целом свете».

Стеллецкому, быть может, казалось, что, если бы колодец не успели засыпать, он прошел бы по идущему подземному ходу прямо в Кремль и обнаружил бы по пути тайник с книжными сокровищами.

Мнение археолога о причине провала мостовой на Театральной площади не было принято во внимание. Однако в следующий раз, когда трещины появились уже не на мостовой, а на стенах старого здания Ленинской библиотеки, выстроенной вблизи того места, где некогда находился Опричный дворец Ивана Грозного, снова возник вопрос: кто в этом виноват? Проходчики метро или изрывший Москву своими подземными ходами Иван Грозный?

В XX веке большое распространение получили истории о подземных владениях компартии.

Место, где восстанавливается взорванный в 30-ые годы храм Христа Спасителя, полно загадок.

На тридцатиметровой глубине здесь обнаружена полость, которая могла быть либо бункером, либо засекреченной веткой метро.

Диггеры (англ, digger букв, копатель) давно говорили о тайных бомбоубежищах в метро для кремлевских жителей. Пробовали туда проникнуть, но все ходы нашли замурованными. Тогда они попытались «рыть» в архивах разведывательных служб: по мнению диггеров, там должна храниться информация о таинственных подземельях. Хотели собрать все возможные документы — засекреченные и нет — о гражданских и военных сооружениях в этом районе.

Однако попасть в архивные лабиринты не менее трудно, чем в подземелья.

Тем временем историй о подземных владениях компартии становится все больше.

Геологи перед повторным строительством храма, как и полагается, пробурили несколько скважин. В одной из них бур остановился на тридцатиметровой глубине, уткнувшись в сверхпрочную глыбу. Заподозрили, что она сделана из особой танковой брони и закрывает бункер. Видимо, плита не сплошная, поскольку другая скважина оказалась намного глубже. К тому же бур зацепил кусок вагонетки и негнилое бревно. Это подтверждает наличие шахты. Инженеры предполагают, что шахта затоплена и заполнена газом.

ПРИДВОРНАЯ ПОМПА. ВЕК XVIII

15 февраля 1729 года Анна имела торжественный въезд в Москву и поселилась в Кремлевском дворце. Окруженная здесь самым бдительным надзором, она тем не менее сумела завязать тайные сношения со сторонниками абсолютизма и была в курсе их замыслов. Настроение их становилось все более и более повышенным и, наконец, разрешилось характерною сценой, положившей конец русской конституции.

25 февраля во дворец пришли члены Сената и генералитета, множество дворян и гвардейцев, всего человек 800, и подали Анне петицию о пересмотре в выборном собрании всех проектов организации правительства и установлении, по большинству голосов, новой формы правления. Анна подписала петицию, но тут гвардейцы и многие из шляхетства громко потребовали восстановления самодержавия. «Мы сложим головы на службе вашего величества, — ревели они, став на колени, — но не хотим терпеть, чтобы вас притесняли. Прикажите, государыня, и мы принесем к вашим ногам головы ваших злодеев!» Анна ушла обедать, и в это время была составлена другая петиция: «всепокорнейшие рабы» униженно просили, в знак благодарности за принятие первой петиции, о восстановлении «самодержавия».

Конституционалисты, бывшие, очевидно, в большинстве, без боя сдали свою позицию кучке крикунов, сильных только подъемом рабьего духа. Во вторичной аудиенции Анна, выслушав новую просьбу, приказала подать себе акт, подписанный ею в Митаве, и торжественно изорвала его. Самодержавие возродилось!

Рабы поставили над собой властелина, какого были достойны.

«Те, которые заставляют меня плакать, — сказал кн. Дм. М. Голицын вечером 25 февраля, — будут плакать дольше моего».

Все десятилетнее царствование Анны было временем плача для России, и только русский народ мог стерпеть до конца оргию деспотизма, известную под именем «Бироновщины».

Анна была среднею из трех дочерей царя Ивана Алексеевича и царицы Прасковьи Федоровны (Салтыковой). При Петре I она была выдана замуж за курляндского герцога Фридриха-Вельгельма, который вскоре умер. Старшая ее сестра, Екатерина, вышла за герцога мекленбургского Карла-Леопольда, прижила с ним дочь Анну, ставшую после смерти Анны Ивановны правительницей, потом покинула его и из Мекленбурга переселилась в Россию. Младшая, Прасковья, была в морганатическом браке (брак лица, принадлежащего к царствующему дому, с лицом не царского рода, не дающий прав престолонаследия) с Иваном Дмитриевым-Мамоновым. Царица Прасковья Федоровна, женщина крутого и жесткого нрава, не ладила со своими дочерьми и даже прокляла Екатерину и Анну — с последней, впрочем, сняла проклятие незадолго до своей смерти, по просьбе Петра I. Сестры Анны ничем особенным не выдавались: о Екатерине было известно только, что она любит мужчин, Прасковья слыла просто за женщину недалекого ума.


В семье Анна была, несомненно, самой сильной индивидуальностью. Молодость ее прошла в мизерной обстановке курляндского двора, не дававшей возможности развернуться ее власти и самолюбивой натуре. Приходилось терпеть постоянные унижения, жить подачками богатой русской родни, а потребность в роскоши, влечение к придворной помпе и тогда уже были у нее сильны. Нетрудно представить себе, как эта жизнь должна была действовать на ее от природы вовсе не мягкий характер. Она стала осмотрительна и сдержана, но внутренне ожесточилась.

В год избрания на русский трон Анне было 37 лет. Тогда это была высокая, тучная женщина, не лишенная известной грубоватой представительности, с некрасивым, почти мужским лицом, покрытым рябинами.

Общее впечатление было скорее в ее пользу, если верить наблюдателям-иностранцам, но русская современница, правда, очень враждебно относясь к ней, Наталья Бор. Шереметева, невеста Ив. Долгорукого, нарисовала такой портрет ее: «Престрашного была взора, отвратное лицо имела; так была велика — когда между кавалеров идет, всех головой выше и чрезвычайно толста».

Все внешние путы спали с Анны, когда толпа, собравшаяся во дворце 25 февраля, вручила ей самодержавие, и, очутившись, наконец, на просторе, она поспешила устроить себе жизнь по своему вкусу.

С первых же шагов в Москве она была не одна — следом за нею проскользнул в ее дворец фаворит Эрнст-Иоганн Бирень (Buren) или Биронь, как он писался впоследствии, «волгавшись» в древний французский род Biron’ob. В России этого человека знали и раньше. Было известно, что попав ко дворцу в Митав, где отец и дед его состояли на службе в герцогских конюшнях, он быстро подкопался под своего предшественника по должности фаворита, обер-гофмейстера Петра Бестужева, и прочно сел на его место.

До конца жизни Анны он остался единственным ее обладателем — заметим, кстати, что из всех русских императриц XVIII века она была наиболее приспособленной по природе к монологам.

Фавор ее и слепая привязанность к нему Анны бросились всем в глаза в Москве, когда они вместе с нею приехали на коронацию Петра П; влиятельные сферы тогда уже стали коситься на эту связь, и как ни старался он втереться в милость у сильных людей, как ни ревностно разыскивал собак для Ив. Долгорукого — отношение к нему русского двора не изменилось, и Анне, добивавшейся увеличения своей субсидии, пришлось проглотить горькую пилюлю в виде заявления Совета, что деньги будут даны с условием, чтобы Бирон не распоряжался ими. Депутация, предложившая Анне в Митае корону, потребовала от нее обещания не брать с собой фаворита в Россию. Неудивительно, что, появившись вновь в Москве уже в качестве первого друга императрицы, он принес с собой затаенную злобу и желание мести, которые должны были еще более обостриться, когда они заметили всеобщее раздражение против себя и прочих влиятельных немцев.

С именем Бирона неразрывно связано представление о мелочно-злом, мстительном тиране, крайне неразборчивом в средствах и ни в ком не уважавшем человеческого достоинства. Таков и был в действительности этот представительный господин, говоривший, по выражению одного современника, о лошадях или с лошадьми, как человек, а о людях или с людьми, как лошадь.

Многие тиранические акты правительства Анны ставились ему в вину, но в сущности трудно разобрать, к кому из них прилипло больше грязи и крови, испачкавших эту страницу русской истории. Верно то, что эти два существа казались созданными друг для друга и жили душа в душу. Анна была безгранично предана своему фавориту, отождествляла его интересы со своими, сливала свою жизнь с его жизнью. Его воля часто была для нее знаком.

Говорили, что, щедрая по природе, она не решалась без его ведома даже оделять денежными подачками домашнюю прислугу.

Часа не могла она пробыть без своего любимца и старалась ни на шаг не отпускать его от себя. Каждое утро он проводил в конюшне и манеже, и, чтобы не разлучаться с ним в эти часы, грузная Анна выучилась ездить верхом.

На вечеринки и всякие увеселения в домах частных лиц она смотрела очень косо, боясь, как бы они не отвлекли от нее Бирона, называла их распутством и колко выговаривала за них. Сам Бирон порою тяготился такой привязанностью своей подруги и часто жаловался, что у него нет даже четверти часа на свои удовольствия.

Эта жизнь в конце концов могла бы надоесть нежной паре, если бы она не разнообразилась постоянными забавами, приспособленными к интеллектуальному уровню дочери царя Ивана и ее фаворита-конюха. Анна не могла обойтись без шутов и женщин, способных болтать без умолку, которых свозили к ней со всех концов России. Целые вечера она просиживала на стуле, слушая трескотню бабьих речей и забавлялась криком и драками шутов. Характерен подбор последних: странная и уродливая внешность, глупость или просто косноязычие составляли достаточный ценз для приема в «дурацкий орден» при дворе; остроумные выходки ценились меньше, чем ругань и драка, и такие шуты, как итальянцы Пьеро Мира, он же Педрилло, наживший остроумием более 20 тыс. рублей, были очень редкие.

Представительство, придворная помпа поглащали тот избыток свободного времени, который не был заполнен развлечениями в интимной обстановке.

Царствование Анны можно считать временем расцвета придворной жизни в настоящем смысле слова. При ней эта жизнь превратилась в сплошную феерию, затянувшуюся на десять лет, тщательно и обдуманно налаженную. Это была непрерывная цель сцен и актов, имевших почти ритуальный характер.

«При дворе, — говорил кн. М. Щербатов, — начались порядочные многолюдные собрания» — собрания регламентированные, участие в которых было сделано обязательным для толпы статистов, допущенных в царские передние. Анна и Бирон в полной мере использовали неожиданно доставшиеся им ресурсы, чтобы проявить во всем блеске организаторские способности, долго не находившие себе достойного приложения в сравнительно убогой обстановке митавского двора».

Впервые после долгого перерыва Анна доставила Москве возможность наблюдать подлинную придворную жизнь. 28 апреля 1730 года совершилось ее коронование, затмившее, по отзывам очевидцев, своим великолепием коронование Петра II, затем начались коронационные торжества, продолжавшиеся целую неделю, — приемы во дворце, балы, банкеты. В городе устраивались фейерверки и иллюминации, подобных которым, по словам Ли-рия, в России до той поры не видали.

Но и после коронации, когда придворная жизнь вошла в обычную колею, характер ее не изменился. Праздники следовали один за другим, балы и банкеты чередовались с маскарадами, концертами, спектаклями. При дворе появились итальянская опера, оркестр и солисты-виртуозы — императрица сама любила театр и музыку. Маскарадами тешились иногда, — как, например, в феврале 1731 года — в течение дней десяти подряд. Сверх того, установились регулярные придворные собрания, бывавшие еженедельно два раза, и благодаря им карточная игра достигала небывалых до тех пор размеров. В один присест проигрывались целые состояния, тысяч до двадцати, в квинтич и банк. Анна собственно поощряла игру, хотя не увлекалась ею и нимало не интересовалась выигрышем.

Не посчастливилось в ее царствование только вакхическим торжествам, составлявшим при ее дяде неотъемлемую часть придворного ритуала: не терпя пьянства, она допускала лишь раз в год, в день ее восшествия на престол (29 января), церемонию такого рода, «праздник Бахуса», очень, впрочем, скромный по размерам, — все участники его должны были выпивать по большому кубку венгерского, преклонив колена перед императрицей.

Аннинский двор обходился государству вшестеро дороже, чем двор Петра I. Но, ложась тяжелым бременем на государственный бюджет, блеск придворной жизни оказывался не менее, если не более, разорительным, для частных лиц. Обязательные расходы на представительство непомерно возросли, а средств на их покрытие было по-прежнему мало у верхов тогдашнего общества, все богатство которых сводилось к продуктам их деревенского хозяйства.

Правда, уже в царствование Петра II при дворе вошло в обычай делать новый костюм ко всякому празднику — о чем не без горечи упоминает Лириа, сам постоянно испытывавший денежные затруднения вследствие неаккуратности испанского казначейства, — но праздники тогда бывали сравнительно очень редко. При Анне, хотевшей видеть постоянно на своих придворных новые богатые костюмы, траты на гардероб вызывали всеобщий ропот. Придворный, который издерживал в год на платье только 2–3 тыс. рублей, не мог похвастать щегольством. Один саксонец сказал польскому королю Августу II, глядя на его пышно одетый двор, что следовало бы расширять городские ворота для впуска дворян, напяливших на себя целые деревни, — этот bon mot был бы не менее уместен при Анне в России, где костюмы оплачивались именно деревнями.

Зато развитие вкуса далеко не шло вровень с прогрессом роскоши.

Манштейн говорит, что Анне не без труда и не сразу удалось облагородить придворную роскошь, но это отзыв в значительной степени подрывается тем, что тот же современник сообщает о внешней культуре русского общества. В быту высшего класса кричащая роскошь, по его словам, уживалась с полным отсутствием вкуса и поразительным неряшеством. Часто при богатейшем кафтане парик был отвратительно вычесан; прекрасную штофную материю неискусный портной портил неуклюжим покроем; или, если туалет был безукоризнен, экипаж был из рук вон плох: господин в богатом костюме ехал в дрянной карете, которую тащили клячи.

Женские наряды соответствовали мужским, и на один изящный туалет попадалось десять безобразно одетых женщин.

Из другого источника мы узнаем, что Анна и Бирон сами не могли считаться образцами хорошего вкуса. Ни она, ни он не терпели темных цветов, и их эстетика допускала только пестроту. Бирон пять или шесть лет сряду ходил в пестрых женских штофах. Даже седые старики, в году Анны, являлись ко двору в костюмах розового, желтого и зеленого попугайного цвета. Убранство домов было отмечено тем же вкусом: наряду с обилием золота и серебра в них бросались в глаза страшная нечистоплотность.

За время пребывания в Москве Анна несколько раз перекочевывала из дворца во дворец. После коронационных торжеств в мае она заглянула в Головинский дом на Яузе, а затем переехала с двором в свою родовую вотчину, село Измайлово, где и оставалась до конца октября, пока в Кремле возле цейхгауза строился, по плану Растрелли, новый дворец, деревянный «Анненгоф».

Летом она ездила на праздник преп. Сергия (5 июля) в Троицкую лавру в сопровождении министров, двора, обеих своих сестер и Елизаветы Петровны.

Зимою она жила в Кремле, в следующем, 1731 году, летом перебралась во вновь отстроенный для нее «летний» Анненгоф на Яузе, подле Головинского дома, и оставалась там до самого отъезда в Петербург — 7 января 1732 года.

В Измайлове и при яузском Анненгофе было приступлено к разбивке дворцовых садов; по плану, составленному тогда придворным садовником, вся местность вокруг Головинского дома и Анненгофа должна была превратиться в сплошной сад с каналами, прудами, затейливыми беседками и прочими декоративными ухищрениями во вкусе того времени.

Поддерживался и Слободской дворец, стоявший против Головинского дома на другом берегу Яузы, и на него вместе с летним Аннегофом была затрачена очень крупная сумма — 219 тыс. рублей.

Анна, по-видимому, одно время колебалась в выборе резиденции, но, раз покинув Москву, уже не возвратилась в нее, и старая столица вновь приютила у себя двор только при Елизавете. В общей сложности, Елизавета прожила в Москве четыре года с лишком. В 1742 году после коронации она прогостила там до декабря, там же провела 1744, 1749 и 1753 года. В год коронации впервые появился в Москве выписанный незадолго перед тем из Киля племянник Елизаветы, гольштинский герцог Петр, который в ноябре того же года был объявлен наследником русского престола, а в 1744 году в Москве же праздновалось его обручение с ангальт-цербстской принцессой Софией-Августой-Фредерикой, принявшей в православии имя Екатерины Алексеевны.

Елизавета обыкновенно совершала свои переезды по зимнему пути. В те времена зимнее почтовое сообщение между Петербургом и Москвою пользовалось отличной репутацией. «В свете нет страны, — говорит Манштейн, — где бы почта была устроена лучше и дешевле, чем между этими двумя столицами. Обыкновенно везде дают на водку ямщикам, чтобы заставить их скорее ехать, а между Петербургом и Москвой надобно давать на водку, чтобы тише ехали». Императрица проезжала все расстояние — тогда от Петербурга до подмосковного села Всесвятского считалось 715 верст — в трое суток с небольшим, несмотря на остановки в пути и отдых.

В Москве она, как и ее предшественники, видимо, тяготилась неуютной обстановкой обветшавших кремлевских хором. Приезжала в Кремль только на короткое время в дни торжеств, когда церковная церемония в Успенском соборе считалась необходимой.

В последний свой приезд в 1753 году она, впрочем, задумала обновить кремлевскую резиденцию и поручила Растрелли построить зимний дворец подле Благовещенского собора, но жить в этом дворце ей не пришлось. Главной резиденцией было по-прежнему Лефортово с его тремя дворцовыми зданиями — старым Головинским домом и примыкавшими к нему Анненгофами, летним и зимним (последний был перенесен из Кремля на Яузу в 1736 году); этот комплекс деревянных строений при Елизавете назывался Головинским двором и домом.

В 1742 году в Лефортове был построен оперный дом, а в 1753 году 1 ноября пожар истребил главную часть дворца, «зимние покои». Немедленно тогда же были приняты самые экстренные меры для возобновления сгоревшего здания — мобилизованы московские плотники, выписаны рабочие из Ярославля, Костромы и других городов, набраны отовсюду строительные материалы, — и через шесть недель после пожара придворная жизнь потекла обычным порядком в «скоропостроенном» зимнем дворце. На лефортовские сады обращалось самое заботливое внимание: их оранжереи были наполнены редкими экзотическими фруктами, тщательно подстриженные аллеи обрамляли полноводные пруды и каналы, у пристаней стояли расписанные и раззолоченные гребные суда. Как курьезную деталь, отметим энергичную борьбу с лягушками, которых ловили неводами. Может быть, их размножение обуславливалось только природными свойствами болотистых берегов Яузы, но предание приписывало его заботам императрицы Анны, очень, будто бы, любившей лягушечье кваканье.

Не менее старательно поддерживалась другая подмосковная резиденция Елизаветы, с. Покровское, где также был «регулярный» сад и где она построила, на месте прежнего деревянного, каменный дворец (на правом берегу Яузы против Покровского моста).

Придворная жизнь была чуть ли не более интенсивна, чем даже при Анне Ивановне. Елизавета придавала громадное значение внешнему блеску, и при ней выписывались, в качестве руководства, из Парижа и Дрездена подробные церемониалы придворных празднеств. В смысле разнообразия и великолепия увеселений, действительно, удалось достигнуть замечательных результатов, и русская копия в этом отношении заняла почетное место на ряду с европейскими образцами.

К известным уже ранее видам придворных забав прибавилось несколько новых — балет, лотерея, маскарады публичные, на которые допускались кроме лиц, имевших приезд ко двору, рядовое шляхетство и купцы.

Вот взятая наудачу выдержка из веденной при дворе записи, «банкетного журнала», рисующая, так сказать, схематически придворное время — препровождение в разгар зимнего сезона 1744 года. Октябрь: 11, 18, 25, 30 — маскарад, 13, день рождения матери Екатерины, княгини цербстской, — бал и банкет, 14 — французская комедия, 19 — концерт в оперном доме, 23 — поездка императрицы с двором и генералитетом в масках в с. Покровское, бал и ужин, 26 — итальянская интеркомедия, 4, 11, 18 — куртаги с концертами, «итальянской вокальной и инструментальной музыкой», 13, 15, 22, 28 — маскарад, 14 — аудиенция венгерского посла, 19 — итальянская комедия, 21 — праздник Семеновского полка, банкет, 24,— именины Екатерины, — обед и бал, 25 — годовщина восцарения, праздник, справлявшийся с особыми церемониями.

В этот день после обеда во дворцовой церкви придворные являлись на поклон к императрице, дамы «в робах», кавалеры в цветных платьях. Вечером устраивался парадный ужин для лейб-компании, — Елизавета в гренадерском мундире ужинала с офицерами за особым столом, рядовые размещались за столом «фигурным», представлявшим на плане правильную фигуру с волнистыми линиями; на столах красовались затейливо убранные десерты в виде эмблематических картин.

Еще более торжественно праздновался день коронации, 25 апреля. Празднество растягивалось по крайней мере на три дня: в первый бывал парадный обед, за которым императрица сидела на троне под балдахином, вечером бал, в следующие вечера давались маскарады и оперный спектакль, причем в общем веселье принимали участие и архиереи, появлявшиеся в оперном доме среди масок.

В июле 1744 года четыре дня подряд праздновали заключение мира со Швецией, которое было ознаменовано молебствием в Успенском соборе, торжеством с «генеральной галой» (gala) в Головинском дворце, балами-маскарадами, оперой, иллюминациями и угощением народа в Лефортове.

Прибавим к этим обычным и экстраординарным праздникам еще свадьбы придворных, справлявшиеся неизменно во дворце, — и получится почти непрерывный придворный спектакль прямо подавляющих размеров.

Елизавета любила разнообразить свое времяпрепровождение выездами в московские окрестности, где она тешилась соколиною и псовой охотой. У нее были дворцы в Тайнинском, Братовщинском, Воскресенском монастырях, на Воробьевых горах. Охотно посещала она также подмосковные имения своих вельмож, в особенности имения своего фаворита Алексия Разумовского Горенки, Знаменское и Перово (в Перово, по преданию, она была обвенчана с Разумовским осенью 1742 г.).

Несколько раз совершались «походы» в Воскресенский монастырь (Новый Иерусалим) и в Троицкую лавру. Последнюю Елизавета навещала не менее трех раз в каждый приезд в Москву и считала долгом придать очень своеобразный характер этому: пройдя в день верст пять, она возвращалась в карету к исходному пункту, отдыхала, потом опять шла пешком, опять ехала в карете, — нужно было только пройти известное число верст, хотя бы при этом и приходилось топтаться на месте. Такой «поход» длился целые недели, иногда не меньше месяца. В лавре устраивалась торжественная встреча: архимандрит в воротах монастыря говорил приветственную речь, семинаристы в белых одеждах, с венками на головах и зелеными ветвями в руках, пели сложенные ad hoc канты, палили пушки, зажигалась иллюминация. Дня три-четыре проходили в хождении по церквам и пирах в императорских покоях и у архимандрита. В Воскресенском монастыре Елизавета любила справлять именины (5 сентября) с целою толпой придворных, деля время между молитвой и вечеринками во дворце.

Современники отмечают новое усиление придворной роскоши в царствование Елизаветы.

«Двор, — говорит кн. М. Щербатов, — подражая, или, лучше сказать, угождая императрице, в златотканые одежды облекался; вельможи изыскали в одеянии все, что есть богатое, в столе — все, что есть драгоценное, в питье — все, что есть реже, в услуге — возобновя древнюю многочисленность служителей, приложили к оной пышность в одеянии их».

Известную роль в этом случае сыграла, конечно, строгая регламентация представительства, простиравшаяся на экипажи, число прислуги, костюмы. Для каждого придворного съезда назначался особый род костюма — робы, самары или шлафоры для «женских персон», цветное или «богатое» платье для мужчин. Военные при дворе не имели права танцевать в мундирах. В маскарадных костюмах, даже на «публичных» маскарадах, не допускались хрусталь и мишура. Иногда эта регламентация принимала даже экстравагантный характер.

В 1744 году, по приказу Елизаветы, мужчины должны были являться на придворные маскарады в женском платье, женщины — в мужском. Ничего не могло быть, по словам Екатерины II («Записки»), безобразнее и забавнее этого зрелища: дамы в громадных фижмах казались гигантами в сравнении с кавалерами, которые выглядели мальчиками в своих придворных кафтанах. Метаморфоза никому не была по душе, кроме императрицы, которая, обладая стройным станом и очень красивыми ногами, выигрывала в мужском костюме.

Вообще Елизавета любила страстно наряды, и если они не блистали особым изяществом, зато богатство и количество их были изумительны. Она сама рассказывала Екатерине после пожара Головинского дворца, что в огне погибло 4000 ее платьев, а после ее смерти Петр III нашел в ее гардеробе более 15 000 платьев, два сундука шелковых чулок, несколько тысяч лент, башмаков и туфель и пр.

Обилие и богатство при сомнительном вкусе — характерная черта роскоши общества, еще не вышедшего из варварского состояния. На фаворите Алексее Разумовском, милостью его высокой подруги, не жалевшей для него казенного сундука, сияли в виде аляповатых бриллиантовых пуговиц, апилет и орденские знаки.

Фельдмаршал Степан Апраксин славился гардеробом, состоявшим из многих сотен богатых кафтанов; граф Иван Чернышев навез из Парижа «платья тьму»; канцлер Бестужев укреплял на даче свои палатки на шелковых веревках. Он же обладал запасом вин, за который после его смерти Орлов отдал «знатный капитал», по словам кн. Щербатова.

Великолепие стола также считалось признаком высшего тона, и электрическая кухня того времени, в которой национальные кулинарные рецепты уживались с «последними словами» европейской гастрономии, стоила громадных денег двору и вельможам. Сама Елизавета, тонкая ценительница туземной кухни, держала однако, в качестве главного повара иностранца Фукса, получавшего 800 рублей в год и имевшего бригадирский чин.

Таковы были блестящие декорации придворной феерии, но за кулисами наблюдатель сразу накатывался на чисто азиатское неряшество, убожество материальной и духовной культуры.

КРЕМЛЕВСКАЯ ГРЯЗЬ

Грязь на улицах, грязь во дворах — неизбежная принадлежность русского быта. Москва в этом отношении была большой деревней. В центральных частях города, где дворы были наиболее кучны, воздух был насыщен миазмами, особенно во время оттепелей. При Екатерине I петербургский генерал Волков, застигнутый в Москве февральскою оттепелью, писал, что опасается занемочь в этом «пропащем месте»: «Только два дня, как началась оттепель, но от здешней известной вам чистоты такой столь бальзамовый дух и такая мгла, что из избы выйти нельзя». Опустевшие и заброшенные по разным причинам дворы и лавки превращались, по русскому обыкновению, в места свалок. В 1748 году московская полиция доносила сенату, что в Москве после пожара 1737 года, опустошившего город на громадном пространстве, стоят ветхие каменные строения, запустевшие и безобразные, и что в них «множество помета и всякого средства, от чего соседям и проезжающим людям, особенно в летнее время, может быть повреждение здоровью». В 1752 году по случаю приезда двора в Москву властям пришлось обратить внимание на состояние московских дворов и строений. У Пречистенских ворот были усмотрены ветхие каменные лавки, в которых была набросана «всякая нечистота и мерзость». Подобные же лавки, наполненные навозом и грязью, находились в Иконном ряду на Никольской. В самом Кремле центральная Ивановская площадь оказалась завалена всякими отбросами. Были приняты экстренные меры для приведения города в благообразный вид, но с московской грязью было не так то легко сладить. При Екатерине II комиссия, учрежденная для борьбы с чумой в 1770–1772 годах, в своем отчете («Описание моровой язвы, бывшей в столичном городе Москве с 1770 по 1772 г.») объясняла быстрое распространение в Москве заразы отсутствием санитарного надзора и неупорядоченностью городского быта. Загрязненности города способствовали в значительной мере многочисленные кладбища при приходских церквях.

От XVII века Москва унаследовала постоянную грязь на незамощенных улицах и примитивных бревенчатых мостовых. Петр I принял энергичные меры для упорядочения городских проездов: в 1705 году он велел мостить улицы камнем и для этого вменил в обязанность приезжающего в Москву крестьянина и торговца доставлять дикий камень и песок в определенном количестве. Тогда же на домовладельцев было возложено поддержание в порядке деревянных мостовых. Сначала в Кремль, потом в Китае и Белом городе появились мостовые из дикого камня. В 20-х годах замащивалось не систематически, а после Петра стало подвигаться совсем туго, встречая помеху в консерватизме деревенского уклада московской жизни. В конце века еще оставались незамощенными крупные участки городской территории, и не только на окраинах, но и в ближайших к центру местностях. Даже в XIX веке, как известно, число таких участков убывало очень медленно, и городские проезды постоянно были больным местом муниципального хозяйства.

Та же косность сказывалась в типе городских построек. Грандиозные пожары были хроническим злом в городе, но эти тяжкие уроки не могли искоренить пристрастия москвичей к деревянным жилищам. Московская хроника за XVIII век не менее богата такими пожарами, чем за предыдущее время. Именно к этому веку относится вошедший в пословицу случай, когда Москва сгорела буквально «от копеечной свечки»: это был памятный «троицкий пожар» 1737 года, опустошивший в самый Троицын день, 29 мая, Кремль, Китай, Белый город, слободы Басманные, Немецкую и Лефортовскую и начавшийся в чулане, загоревшемся от свечки перед иконою.

Преобразовательная деятельность Петра I поставила впервые на очередь регламентацию московского строительства в целях борьбы с разорявшем город «Вулканусом». В 1704 году был издан указ о строении каменных домов в Кремле и Китае по новому образцу — не внутри дворов, а вдоль улиц и переулков; тем, кто не в состоянии был выполнить это предписание, грозила принудительная продажа дворовых мест. В 1722 году указ был вновь подтвержден. Но внимание Петра от Москвы отвлекалось Петербургом, ради которого он даже затормозил каменное строительство в старой столице, приостановив на время во всем государстве строение каменных домов, чтобы стянуть все материалы и рабочих в новую резиденцию. Впоследствии дело пошло еще хуже, и указы Петра о строении каменных домов в Москве были совсем отменены при его внуке, Петре II. Вновь этот вопрос выдвинулся уже при Екатерине II в связи с проектированной по ее инициативе планировкой города. В «прожекте» нового городского плана, конфирмованном в 1755 году, был намечен ряд преобразований, изменивших до известной степени традиционную внешность Москвы. Строение деревянных домов и мазанок было допущено только в Земляном городе, а в Кремле, Китае и Белом городе предписывалось строить дома только каменные.

В плане 1775 года было удержано старое деление Москвы на «города»: Кремль, Китай, Белый и Земляной, хотя тогда уже существовало и другое деление ее — на 14 полицейских частей. Решено было только уничтожить обветшавшую стену Белого города, а на ее месте проложить улицу, «к знанию границ и к украшению города», обсаженную деревьями.

В самый год утверждения нового городского плана землемер-поручик Охтенский составил «Описание Москвы» (оно сохранилось в бумагах Г. Ф. Миллера), в котором сообщаются любопытные сведения о ее тогдашнем состоянии и укреплении, отмечены границы древних ее частей.

У Кремля с восточной стороны, т. е. со стороны Красной площади, был глубокий и широкий сухой ров, выстланный кирпичом и плитой, на нем — каменный мост у Спасских ворот и деревянный — у Никольских; на мостах помещались «живописные емблематические картины». На Неглинной был каменный мост у Троицких ворот, деревянный — у Боровицких.

Вдоль Китайгородской стены шел с восточной стороны также глубокий сухой ров, а перед ним, подле самой стены, был насыпной земляной вал с бастионами. У Ильинских и Никольских ворот — деревянные мосты, у Воскресенских, украшенных с обеих сторон эмблематическими картинами, — каменный мост. Против Москворецких ворот, замыкавших улицу того же имени, наводился летом на Москве-реке деревянный мост на сваях, называвшийся «живым».

Белый город «составлял третью каменную крепость», у которой «с одной стороны, подле каменной стены, сделан небольшой земляной вал, с другой — выкопанный глубокий сухой ров». Стена, в XVII веке служившая украшением города, была в крайне ветхом состоянии и частью уже разобрана — именно на том участке, который отошел под Воспитательный дом, построенный в 60-х годах XVIII века. Ворота, впрочем, еще оставались в целости, Тверские дома украшались эмблематическими картинами.

Земляной город опоясывался валом «нарочитой высоты» и широким и довольно глубоким рвом, выложенным деревянными бревнами на сваях. На валу были ворота: Триумфальные деревянные (на месте пересечения Садовой улицы с Тверской, называемой и теперь, по старой памяти, старыми Триумфальными воротами) с живописными картинами, Сретенские — Сухарева башня, Красные деревянные, Серпуховские каменные и Калужские.

При Екатерине II стена Белого города была постепенно разобрана, при чем последними, по преданию, подверглись сломке в 1792 году Арбатские ворота; вал заровняли и стали сажать на месте его «проспектом» березы. Устройство аллей шло, впрочем, медленно, и бульвары на границе Белого города возникли далеко не сразу — Страстной бульвар, например, был устроен только в конце второго десятилетия прошлого века, и деревца на нем были тогда только что посажены.

Земляной вал не поддерживался и к концу столетия местами совершенно сравнялся с землей, но память сохранилась до нашего времени в топографической номенклатуре — узкая часть Садовой все еще называется Земляным валом. Из его ворот уцелели только Сретенские в виде Сухаревой башни и Красные (каменные теперь).

Что касается Камер-коллежского вала, то он был устроен московским главнокомандующим Чернышевым и имел не ворота, а заставы, которых насчитывалось более двадцати.

Проектированные в 1775 году реформы не коснулись Кремля. Но не потому, что правительство XVIII века бережно относилось к этому палладиуму московской старины. Напротив, ни в одной части года презрение к ней не проявлялось в таких характерных формах, как именно в Кремле. Правительство не решалось наложить руку на памятники церковной старины, но менее церемонилось оно с вещественными остатками прежнего государственного быта. XVIII век был веком постепенной ликвидации их, и на помощь правительству в его разрушительной работе, принимавшей порою характер настоящего вандализма, пришли и время, и стихийные явления, — всегда Москва «много способствовавшие украшению», — пожары.

Разрушение кремлевской старины началось с того времени, когда Петр I перенес московскую царскую резиденцию на берега Яузы, куда влекло его общество Немецкой слободы, бывшее первою школой его преобразовательной деятельности. Преображенское, с которым царь сжился с детства, и, позднее, Лефортово были его любимыми резиденциями. Опустевший кремлевский дворец остался без призора и стал быстро ветшать. Сильный толчок его разрушению дал пожар 1701 года, на самом рубеже нового столетия «очистивший Кремль от многих остатков старины. Дворец частью выгорел, но еще более пострадал северовосточный угол Кремля, у Никольских ворот, весь густо застроенный. Петр не позаботился о реставрации дворца, но на расчищенной пожаром площади подле Никольских ворот заложил здание цейхгауза или Арсенала (оно было достроено уже при Анне Ивановне). Дворец был окончательно заброшен и превратился понемногу в строение, непригодное для жилья. К коронации Екатерины I Петр счел возможным обновить для придворных торжеств, которые по традиции должны были происходить непременно в Кремле, только некоторые части дворца (палаты Грановитую и Столовую и жилой корпус Теремного дворца). Те же части подновлялись и к следующим коронациям, а остальные, предоставленные своей участи, разрушались постепенно от ветхости. Некоторые дворцовые постройки были истреблены пожаром 1737 году. При Елизавете началась разборка обветшавших частей дворца, продолжавшаяся и при Екатерине II, в царствование которой ликвидация кремлевской старины получила даже более планомерный характер: тогда были снесены почти все находившиеся в Кремле монастырские подворья, здания приказов, поповская слободка у церкви св. Константина и Елены и единственный, уцелевший к тому времени, боярский двор — хоромы кн. Трубецких, стоявший на месте, занятом теперь зданием Судебных установлений.

Наряду с ветхими памятниками изжитого быта и на очищенных от них площадях вырастали одно за другим здания, резко нарушавшие своим видом гармонию архитектурного ансамбля Кремля. Первой новинкой такого рода было Арсенальное здание. Подле него Растрелли построил для Анны Ивановны деревянный дворец, прозванный Анненгофом. При Елизавете им же был выстроен каменный дворец более крупного размера близ Благовещенского собора, на месте снесенной тогда же части царских палат. Екатерина II расширила этот дворец несколькими новыми пристройками за счет опять-таки остатков прежнего царского дворца. Но мало того, — есть основание думать, что екатеринское царствование могло оказаться роковым для исторического Кремля в целом.

Чтобы дать Европе убедительное доказательство прочности русских финансов, которые считались расшатанными продолжительной войной с Турцией, Екатерина объявила, что будет сооружен колоссальный дворец в Кремле. По проекту, составленному архитектором Баженовым, этот дворец-реклама должен был, так сказать, поглотить весь Кремль: громадное здание казарменного типа, созданное фантазией зодчего, заполняло весь кремлевский холм, вытесняло массу старых построек и заслоняло своими стенами соборы — на их целостность проект не посягал. Осуществление последнего казалось обеспеченным. Было приступлено к расчистке места под новый дворец, и стали исчезать одна за другой постройки, назначенные Баженовым к сломке; разобрана была уже и часть кремлевской стены, обращенной к Москве-реке. 1 июня 1773 года на месте сломанной Тайницкой башни совершилась с большой помпой закладка дворца. Но — сочла ли Екатерина эффект, произведенный шумными приготовлениями, достаточным для поддержания репутации русских финансов, или, — что менее вероятно, — неожиданно для нее обнаружилось, что состояние их не допускало осуществления ее затеи, или, наконец, — что еще менее вероятно, — кто-нибудь открыл ей глаза на вандализм Баженовского проекта, — только дело не дошло дальше торжества закладки и уничтожения нескольких статков старины. Тайницкая башня и стена были восстановлены вскоре в прежнем виде.

Кремль, впрочем, не был пощаден строительной манией Екатерины. Кроме дворцовых помещений, при ней были выстроены «в новейшем вкусе великолепные здания» — дом для московского архиерея Платона (позже, после перестройки, превратившийся в Николаевский дворец) и дом московских департаментов Сената, занятый теперь Судебными учреждениями. При ней же был устроен подле Вознесенского монастыря каменный шатер, под которым поместили старые пушки — в их числе Царь-пушка, — стоявшая до того времени на Красной площади перед рядами.

Несмотря однако на все усилия правительства, опальная старина не была окончательно вытеснена из Кремля, и внутренность его в конце XVIII века все еще представляла картину причудливого смешения ветхого с новым, старых архитектурных форм с образцами более или менее европейского стиля. Над модернизацией Кремля пришлось немало поработать в следующем столетии, и в самом начале его много было сделано в этом направлении начальником дворцового ведомства, большим ревнителем казенного благообразия П. Валуевым, при котором были сломаны все здания заднего Государева двора, Троицкое подворье, Цареборисовский дворец и Сретенский собор.

Благочестивые немцы, подъезжая к Москве, восторгались ее красотой и говорили, что это Иерусалим, но когда съезжали в самый город, то их ждало разочарование: простые деревянные избы, огороды, заборы и плетни, грязная мостовая убеждали их, что Москва не величественный Иерусалим.

Капитан Джон Перри, прибывший в Россию в 1698 году, так описывает свои первые впечатления от Москвы: «Когда путешественник подъезжает к городу, то этот последний представляется ему со множеством церквей, монастырей, боярских и дворянских домов, колоколен, куполов, крестов над церквями, позолоченными и раскрашенными, и все это заставляет думать, что это самый богатый и красивый город в мире. Так казалось и мне с первого взгляда, когда я подъезжал по Новгородской дороге, с которой вид всего красивее. Но когда разглядишь все это поближе, то являются разочарование и обманутые ожидания. Проезжая по улицам, замечаешь, что дома, за исключением домов боярских, принадлежащих немногим богатым людям, все построены из дерева, преимущественно же лицевая сторона, выходящая на улицу, и очень непредставительны с виду. Стены и изгороди между улицами и домами такие же деревянные, а сами улицы, вместо того, чтобы быть вымощены камнем, выложены деревом, сосновыми балками».

Господство деревянных построек объясняется дешевизной строительных материалов, так как в то время вблизи Москвы еще достаточно было леса, и быстротой, с которой можно было выстроить дом. Готовые срубы целого дома или одной клади (избы в одну комнату) продавались на торгу; их можно было в очень короткое время разобрать, перевезти, поставить на другом месте и оборудовать под жилой дом; цена сруба целого дома, по словам голландца де-Бруина, доходила от 100 до 200 рублей, клети же продавались гораздо дешевле.

Но деревянные постройки, представляя удобства в одном отношении, были весьма неудобны в другом: благодаря им в Москве свирепствовали частые пожары. По свидетельству современников-очевидцев, в Москве пожар, раз начавшись, в особенности в сухое лето, распространялся с такой яростью, что не было никаких сил и возможности его остановить. Жители нередко при начале пожара ломали соседние дома и изгороди, не давая пищи огню; если же огонь перебрасывался, то тогда приходилось надеяться на счастливый случай, дождь, перемену ветра и т. п., иначе при неблагоприятных обстоятельствах огонь уничтожал значительную часть города. Один иностранец (Перри) был свидетелем того, как менее, чем в полдня, было уничтожено несколько тысяч домов, при чем жители имели возможность спасти едва ли десятую часть своего имущества.

Во время пожара 13-го мая 1712 года, по сообщению из Московской губернии в кабинет Петра, в Белом, в Земляном городе и за Земляным сгорело: 9 монастырей, 86 церквей, 32 государевых двора, 3491 двор «разных чинов людей», а всего с кельями, богадельнями, часовнями, лавками, харчевнями и кузницами — 4543 места; «людей сгорело и от гранатного двора побито» было 136 человек.

Одна современная летопись так описывает большой кремлевский пожар 1712 года: «19-го июня в 11-м часу волею Божею учинился пожар, загорелись кельи в Новоспасском подворье; и разошелся огонь по всему Кремлю, и выгорел Царев двор весь без остатку, деревянные хоромы и в каменных все нутры, в подклетьях и в погребах запасы и в ледниках питья и льду много растаяло от великого пожара, ни в одном леднике человеку стоять было невозможно. Ружейная и мастерская палаты, святые церкви на Государевом дворе, кресты и кровли, иконостасы и всякое деревянное строение сгорело без остатку; также и дом святого патриарха, монастыри, и на Ивана Великом колоколе многие от этого пожара расселись, и все Государевы приказы, многие дела и всякая казна погорела; дворы духовенства и бояр все погорели без остатка. Во время пожара монахов и монахинь, священников и мирских людей погибло много в пламени. Огонь был так велик, что им уничтожены были Садовническая слобода, Государевы палаты и сад, даже стоги и плоты на Москве-реке погорели без остатка. Во время пожара в Кремле невозможно было ни проехать на коне, ни пешком пробежать от великого ветра и вихря: «с площади поднять, да ударить о землю и несесь далеко, справиться не даст долго; и сырая земля горела на ладонь толщиною».

Заботясь о внешности столицы, Петр обратил внимание на праздношатающихся, увечных, больных и нищих, которые во множестве ходили по улицам, рынкам и площадям, целыми группами сидели около церквей, ожидая себе милостыни. Московские цари и бояре, вся Москва издавна были известны своей благотворительностью: любовь к нищим, раздача милостыни были необходимыми чертами древне-русского благочестия. Благодаря этому, в Москве в сильнейшей степени развилось нищенство, которое для многих стало промыслом. Иностранцы, приезжавшие в Москву, поражались тому количеству нищих, которые попадались всюду, и той беззастенчивости, с какой они просили милостыни. Один из них, де Бруин, сообщает, что «нельзя было выйти из церкви без того, чтобы толпы нищих не преследовали вас с одного конца улицы до другого»; что стоит только остановиться около лавочки и купить какую-нибудь вещь, как тотчас же вас окружает толпа нищих, назойливо просящих милостыни.

Петр предпринимает ряд мер к тому, чтобы искоренить нищенство. Первые меры направлены были против «нищих притворных», которые, «подвязав руки, таком и ноги, а иные глаза завеся и зажмуря, будто бы слепы и хромы, притворным лукавством просят на Христово имя милостыни, а по осмотру они — все здоровы». 30 ноября 1791 года был издан указ, которым велено всех таких «гулящих людей», как только они объявятся в Москве в описанном «нищенском образе», хватать и «за то притворное лукавство чинить жестокое наказание, бить кнутом и ссылать в ссылку в дальние сибирские города».

Но этот строгий указ значительных последствий не имел. Более рациональные способы борьбы с нищенством вводятся в 1712 году. Указом этого года наряду с запрещением нищенства было велено построить в Москве около приходских церквей 60 богоделен, в которых могли бы находить себе приют убогие, слепые, престарелые и дряхлые, не имеющие крова. Богадельни вскоре и были построены; в 1717 году их насчитывалось уже до 90 (мужских — 31, женских — 59) с 3402 чел. призреваемых, в 1729-м году — 94 (31 мужская, 63 женских); в них находили себе приют 3727 человек. Затем в Москве учреждаются госпитали, в которых бедные больные получали бесплатное лечение. Указом 1741 года велено было устроить при церквях особые госпитали для младенцев, которых «беззаконно и стыда ради отметывают в разные места». В первый же год таких младенцев было собрано 90, в 1719 году их же было 125, в 1723-м году — 934; при них кормилиц было 218.

Этими мероприятиями Петр хотел людям действительно бедным и беспризорным дать кров и пропитание, другим же нищим готовил кары. Указ 1718 года предписывал, чтобы «неистовых монахов и нищих», которые «являются в Москве и ходят по гостям, и по рядам, и по улицам и сидят по перекресткам» и «просят милостыни по дворам и под окны», брать и приводить в Монастырский приказ для наказания, за первый привод нищего бить битогами, а за следующий бить кнутом и посылать в каторжные работы, с помещиков и хозяев же их за несмотрение брать штраф по 5 рублей; также запрещено было обывателям Москвы подавать милостыню под угрозой штрафа в 5 рублей.

Кроме внешности в отношении построек, улиц, мостовых и площадей, Петр вводит много новшеств в развлечениях, преимущественно заимствуя их от голландцев и немцев. Здесь следует припомнить «всепьянейший собор», «асамблеи», театральные представления, триумфальные шествия и другие празднества.

В пиршествах «всешутейшего и всепьянейшего собора» была откинута чиновность московская, все участники пирушки рассматривались как друзья, равные члены одного сообщества Ивашки Хмельницкого. То же начало положено было в основу знаменитых петровских «асамблей», которые Петр стал вводить в Москве по возвращении из-за границы. Присутствие женщин в обществе было самой значительной новостью.

Хотя Петр вводил разные новшества в Москве и готов был силой своей власти изменить ее облик, привить новые обычаи и нравы, но он видел, что одними указами сделать много нельзя, московские люди привыкли к старому укладу жизни, при котором жили отцы их и деды, и что здесь старина чувствуется на каждом шагу.

К тому же сам Петр совсем не питал нежных чувств к Москве в противоположность большинству тогдашнего русского общества. Петру живо памятны были его детские годы, когда в московском Кремле на его глазах убивали близких ему людей, а затем и выдворили его вместе с матерью из дворцовых палат; в Москве господами положенья были ненавистная Софья с сообщниками и стрельцы. Весь ужас перед последними, вся горечь детских лет переплелись у него с именем Москвы и вытравили любовь к этому городу, которую обычно питали к нему цари и царевичи. Преувеличенно, но характерно изображает иностранец Фокеродт эту нелюбовь Петра к Москве, возводя ее даже в степень ненависти. Он пишет: «Ненависть (Петра) к Москве за случаи его молодости доходила до того, что он сравнял бы Москву с землей, если бы только это можно было сделать благовидным образом и без большого раздражения народа». Конечно, у Петра намерения уничтожить Москву не было, но что он ее не любил, это несомненно.

Современники отмечают новое усиление придворной роскоши в царствование Елизаветы. «Двор, — говорит кн. Щербатов, — подражая или, лучше сказать, угождая императрице, в златотканные одежды облекался; вельможи изыскивали в одеянии все, что есть богатее, в столе — все, что есть драгоценнее, в питье — все, что есть реже».

В 19 веке известного французского путешественника Маркиза де Кюстюна поразили в Москве клопы и блохи. Им он посвятил отдельные страницы в книге «Николаевская Россия». «Не успел я улечься с обычными предосторожностями, как убедился, что на этот раз они меня не могут спасти, и вся ночь прошла в ожесточенной битве с тучами насекомых. Каких там только не было! Черные, коричневые, всех форм, и боюсь, всех видов. Смерть одного, казалось, навлекла на меня месть всех его собратий, бросившихся туда, где пролилась кровь павшего на поле битвы. Я сражался с отчаянием в душе, восклицая: «Им не хватает только крыльев, чтобы довершить сходство с адом!» По-видимому, на них и их потомстве почиет небесное благословение, ибо плодятся они здесь так, как нигде на свете. Видя, что вражеские легионы не убывают, несмотря на все мое рвение, я совершенно пал духом. А вдруг, мерещилось мне, в этой омерзительной армии имеются невидимые эскадроны, присутствие которых обнаружится только при дневном свете? Мысль, что окраска вооружения скрывает их от моих глаз, привела меня в исступление. Кожа моя горела, кровь стучала в висках, я чувствовал, что меня пожирают невидимые враги. В эту минуту я предпочел бы, пожалуй, иметь дело с тиграми, чем с полчищами этой мелкой твари. Я вскочил с постели, бросился к окну и распахнул его. Это дало мне краткую передышку, но кошмар преследовал меня повсюду. Стулья, столы, потолок, стены, пол — все казалось живым и буквально кишело.

Мой камердинер вошел ко мне раньше обычного часа. Несчастный пережил те же муки и даже большие, потому что, за отсутствием походной кровати, он пользуется набитым саломой мешком, который располагается на полу, дабы избежать диванов и прочих местных предметов обстановки с их традиционными предложениями. Глаза Бедного Антонио были как щелочки, лицо распухло. Увидя столь печальную картину, я воздержался от расспросов. Без слов указал он мне на свой плащ, ставший из голубого, каким он был вчера, каштановым. Плащ словно двигался на наших глазах, во всяком случае, он покрылся подвижным узором, напоминая оживший персидский ковер. От такого зрелища ужас охватил нас обоих. Вода, воздух, огонь, все оказавшиеся в нашей власти стихии, были пущены в ход.

Наконец, кое-как очистившись, я оделся и, притворившись, что позавтракал, отправился в монастырь. Там меня поджидала новая армия неприятелей, состоявшая на сей раз из легкой кавалерии, расквартированной в складках одежды монахов. Эти отряды меня нимало не испугали. После ночной битвы с гигантами, стычки среди бела дня с разведчиками казались сущими пустяками. То есть, говоря без метафор, укусы клопов и страх перед вшами так меня закалили, что на тучи блох, скакавших у нас в ногах повсюду, куда бы мы ни шли, я обращал столь же мало внимания, как на дорожную пыль. Мне даже было стыдно за свое равнодушие. Это утро и предшествовавшая ему ночь снова разбудили во мне глубокое сострадание к несчастным французам, попавшим в плен после пожара Москвы. Из всех физических бедствий паразиты представляются мне самым тягостным и печальным. Нечистоплотность — нечто большее, чем может показаться с первого взгляда: для внимательного наблюдателя она свидетельствует о нравственном падении, гораздо худшем, чем телесные недостатки. Она является как бы результатом и душевных, и физических недугов. Это и порок, и болезнь в одно и то же время».

«ЭТА БОЛЕЗНЬ ИМЕЛА ЗНАЧЕНИЕ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ТАЙНЫ…»

Кто может лучше учителя рассказать про ученика? Про Алексея Николаевича — наследника русского престола рассказал читающей публике его преподаватель французского.


В начале сентября 1912 года царская семья отправилась в Беловежскую пущу, где она пробыла две недели, потом в Спалу, в Польшу, для более продолжительного пребывания. Туда я приехал в конце сентября, вместе с г. Петровым. Немного спустя после моего приезда, Императрица изъявила желание, чтобы я занялся с Алексеем Николаевичем, которому было в то время восемь с половиной лет, и он не знал ни слова по-французски. Я дал ему первый урок и наткнулся вначале на серьезные трудности. Моя преподавательская деятельность вскоре прервалась, потому что Алексей Николаевич, который с самого начала показался мне недомогающим, должен был лечь в постель. Когда мы приехали с моим коллегой, мы оба были поражены бледностью ребенка, а также тем, что его носили, как будто он не способен был ходить. Значит, недуг, которым он страдал, без сомнения, усилился…

Несколько дней спустя стали шопотом говорить, что его состояние внушает живейшее беспокойство и что из Петербурга вызваны профессора Раухфуст и Федоров. Жизнь, однако, продолжалась по-прежнему; одна охота следовала за другой, и приглашенных было больше, чем когда-либо… Однажды вечером, после обеда, Великие Княжны Мария и Анастасия Николаевны разыгрывали в столовой, в присутствии Их Величества, свиты и нескольких приглашенных, две небольшие сцены из пьесы Мольера «Мещанин во дворянстве» («Le bourgeois gentilhomme»). Исполняя обязанности суфлера, я спрятался за ширму, заменявшую кулисы. Немного наклонившись, я мог наблюдать в первом ряду зрителей Императрицу, оживленную и улыбающуюся в разговоре со своими соседками.

Когда представление окончилось, я вышел внутренней дверью в коридор перед комнатой Алексея Николаевича. До моего слуха ясно доносились его стоны. Внезапно я увидел перед собой Императрицу, которая приближалась бегом, придерживая в спешке обеими руками длинное платье, которое ей мешало. Я прижался к стене, она прошла рядом со мной, не заметив меня. Лицо ее было взволновано и отражало острое беспокойство. Я вернулся в зал; там царило оживление, лакеи в ливреях обносили блюда с прохладительными угощениями; все смеялись, шутили, вечер был в разгаре. Через несколько минут Императрица вернулась; она снова надела свою маску и старалась улыбаться тем, кто толпился перед ней. Но я заметил, что Государь, продолжая разговаривать, занял такое место, откуда мог наблюдать за дверью, и я схватил на лету отчаянный взгляд, который Императрица ему бросила на порог. Час спустя, я вернулся к себе, еще глубоко взволнованный этой сценой, которая внезапно раскрыла предо мною драму этого двойного существования.

Хотя состояние больного еще ухудшилось, однако во внешнем образе жизни не было перемен. Только Императрица казалась все меньше и меньше; но Государь, подавляя свое беспокойство, продолжал охотиться, и каждый вечер к обеду являлись обычные гости.

17 октября прибыл, наконец, из Петербурга профессор Федоров. Я видел его на минуту вечером; у него был очень озабоченный вид. На следующий день были именины Алексея Николаевича. Этот день был отмечен только богослужением. Следуя примеру Их Величества, все старались скрыть свою тревогу.

19 октября жар еще усилился: 38,7° утром, 39° вечером. Императрица вызвала профессора Федорова среди обеда. В воскресенье, 20 октября, положение еще ухудшилось. За завтраком было, однако, несколько приглашенных. Наконец, на следующий день, температура дошла до 39,6° и сердце стало очень слабо, граф Фердерикс спросил разрешения Государя публиковать бюллетени о здоровье: первый бюллетень был в тот же вечер послан в Петербург.

Значит, потребовалось вмешательство министра, чтобы решились открыто признать серьезность положения Царевича.

Почему Император и Императрица подвергли себя столь ужасному принуждению? Зачем, раз у них было только одно желание — быть подле своего больного ребенка, они заставляли себя показываться, с улыбкой на устах, среди своих гостей? Дело в том, что они не хотели, чтобы стало известно, какой болезнью страдает Великий Князь Наследник. Я понял, что эта болезнь в их глазах имела значение государственной тайны.

Утром 22 октября температура ребенка была 39,1°. Однако к полудню боли понемногу утихли, и доктора могли приступить к более полному обследованию больного, который до тех пор не позволял этого, вследствие невыносимых страданий, которые он претерпевал.

В три часа был отслужен молебен в лесу; на нем присутствовало множество соседних крестьян.

С кануна этого дня стали служить по два раза в день молебны об исцелении Великого Князя Наследника. Так как в Спале не было храма, то с начала нашего пребывания в парке поставили палатку с маленькой походной церковью. Там теперь и утром, и вечером служил священник.

Прошло еще несколько дней, в течение которых острая тревога сжимала все сердца. Наконец наступил кризис, и ребенок начал выздоравливать, но это выздоровление было медленное и, несмотря на все, чувствовалось, что беспокойство еще продолжается. Так как состояние больного требовало постоянного и очень опытного наблюдения, профессор Федоров выписал из Петербурга одного из своих молодых ассистентов, хирурга Владимира Деревенко, который с этого времени остался состоять при ребенке.

В печати того времени много говорилось о болезни Цесаревича; по этому поводу ходили разные, самые фантастические рассказы. Лично я узнал истину лишь позднее из уст доктора Деревенко. Кризис был вызван падением Алексея Николаевича в Беложеве: выходя из маленькой лодки, он стукнулся левым бедром об ее края, и удар вызвал довольно обильное внутреннее кровоизлияние. Ребенок был уже на пути к выздоровлению, когда в Спале недостаточная осторожность внезапно осложнила его состояние. У него образовалась кровеносная опухоль в паху, которая угрожала перейти в тяжкое заражение крови.

6 ноября, когда опасность повторения стала менее угрожающей, ребенка перевезли с бесконечными предосторожностями из Спалы в Царское село, где семья провела зиму.

Состояние здоровья Алексея Николаевича требовало постоянного и очень специального медицинского ухода. Болезнь в Спале вызвала временное омертвение нервов левой ноги, которая отчасти утратила свою чувствительность и оставалась согнутой — ребенок не мог ее вытянуть. Потребовалось лечение массажем и применение ортопедического аппарата, который постепенно вернул ногу в нормальное состояние. Нечего говорить, что при таких обстоятельствах я не мог помышлять о возобновлении занятий с Наследником Цесаревичем. Такое положение продолжалось до летних вакаций 1913 года.

Я имел обыкновение каждое лето возвращаться в Швейцарию; в этом году Императрица дала мне знать, за несколько дней до моего отъезда, что она намерена по моему возвращению доверить мне обязанности наставника Алексея Николаевича. Это известие преисполнило меня одновременно радостью и страхом. Я был очень счастлив доверию, которое мне оказали, но боялся ответственности, ложившейся на меня. Я чувствовал, однако, что не имею права уклониться от тяжелой задачи, которая мне предстояла, раз обстоятельства дозволяли мне, быть может, оказать непосредственное влияние, как бы оно ни было мало, на духовное развитие того, кому придется в свое время быть Монархом одного из величайших государств Европы.

Я ожидал, что буду позван к Императрице и от нее получу точные указания и распоряжения. Но она оставалась невидима, не присутствовала даже за столом. Она только просила мне передать через Татьяну Николаевну, что, во время прохождения курса лечения, последовательные занятия с Алексеем Николаевичем невозможны. Чтобы ребенок мог ко мне привыкнуть, она меня просила сопровождать его во всех прогулках и проводить около него возможно больше времени.

Тогда у меня произошел длинный разговор с доктором Деревенко. Он мне сообщил, что Наследник Цесаревич болен гемофилией (кровоточивостью), наследственной болезнью, в известных семьях, передающейся из поколения в поколение через женщин к детям мужского пола. Ей подвержены только мужчины. Он объяснил мне, что малейшая царапина могла повлечь за собой смерть ребенка, так как кровообращение гемофилика ненормально. Кроме того, оболочка артерий и вен так хрупка, что всякий ушиб, усиленное движение или напряжение вызывают разрыв сосудов и приводят к роковому концу. Вот какова была ужасная болезнь, которой страдал Алексей Николаевич; постоянная угроза смерти висела над его головой: падение, кровотечение из носа, простой порез — все было для него смертельно.

Его нужно было окружать особым уходом и заботами в первые годы его жизни и постоянной бдительностью стараться предупреждать всякую случайность. Вот почему к нему, по предписанию врачей, были приставлены, в качестве телохранителей, два матроса с Императорской яхты: боцман Деревенко и его помощник Нагорный, которые по очереди должны были за ним следить.

Когда я приступил к моим новым обязанностям, мне было не так-то легко завязать первые отношения с ребенком. Я должен был говорить с ним по-русски, отказавшись от французского языка. Положение мое было щекотливо. Не имея никаких прав, я не мог требовать подчинения.

Как я уже сказал, я был вначале удивлен и разочарован, не получив никакой поддержки со стороны Императрицы. Целый месяц я не имел от нее никаких указаний. У меня сложилось впечатление, что она не хотела вмешиваться в мои отношения с ребенком. Этим сильно увеличилась трудность моих первых шагов, но это могло иметь то преимущество, что, раз завоевав положение, я мог бы более свободно утвердить свой личный авторитет. Первое время я часто терялся и даже приходил в отчаяние. Я подумывал о том, чтобы отказаться от принятой на себя задачи.

К счастью, я нашел в докторе Деревенко отличного советника, помощь которого мне была очень ценна. Он посоветовал мне быть терпеливее. Он объяснил, что, вследствие постоянной угрозы жизни ребенка и развивавшегося в Императрице религиозного фатализма, она предоставила все течение времени и откладывала день ото дня свое вмешательство в наши отношения. Не желая причинять лишних страданий своему сыну, если ему, быть может, не суждено было жить. У нее не хватало храбрости вступать в борьбу с ребенком, чтобы навязывать ему меня.

Я сам сознавал, что условия неблагоприятны. Но несмотря на все, у меня осталась надежда, что со временем состояние здоровья моего воспитанника улучшиться.

Тяжелая болезнь, от которой Алексей Николаевич только что начал оправляться, очень ослабила его и оставила в нем большую нервность. В это время он был ребенком, плохо переносившим всякие попытки его сдерживать; он никогда не был подчинен никакой дисциплине. Во мне видел человека, на которого возложили обязанность принуждать его к скучной работе и вниманию, и задачей которого было подчинить его волю, приучить его к послушанию. Его уже окружали бдительный надзор, который, однако, позволял ему искать убежища в бедствии, к этому надзору присоединился теперь новый элемент настойчивости, угрожавший отнять это последнее убежище. Не сознавая еще этого, он это чувствовал чутьем. У меня создалось вполне ясное впечатление глухой враждебности, которая иногда переходила в открытую оппозицию.

Я чувствовал на себе страшную ответственность; несмотря на все предосторожности, было немыслимо предупредить возможность несчастных случайностей. Их было три в течение первого месяца.

Тем временем дни шли за днями, и я чувствовал, как укрепляется мой авторитет. Я мог отметить у своего воспитанника все чаще и чаще повторявшиеся порывы доверчивости, которые были для меня как бы залогом того, что вскоре между нами установятся более сердечные отношения.

По мере того, как ребенок становился откровенным со мной, я лучше отдавал себе отчет в богатстве его натуры и убеждался в том, что при наличии таких счастливых дарований было бы несправедливо бросить надежду.

Алексею Николаевичу было тогда 9,5 лет. Он был довольно крупным для своего возраста, имел тонкий, продолговатый овал лица с нежными чертами, чудные светло-каштановые волосы с бронзовыми переливами, большие сине-серые глаза, напоминавшие глаза его матери. Он вполне наслаждался жизнью, когда мог, как резвый и жизнерадостный мальчик. Вкусы его были очень скромны. Он совсем не кичился тем, что был Наследником Престола, об этом он всего меньше помышлял. Его самым большим счастьем было играть с двумя сыновьями Деревенко, которые оба были несколько моложе его.

У него была большая живость ума и суждения и много вдумчивости. Он поражал вопросами выше своего возраста, которые свидетельствовали о деликатной чуткой душе. Я легко понимал, что те, которые не должны были, как я, внушать ему обаяние, могли без задней мысли легко поддаваться его обаянию.

В маленьком капризном существе, каким он казался вначале, я открыл ребенка с сердцем от природы любящим и чувствительным к страданиям, потому что сам он уже много страдал. Как только это убеждение вполне сложилось во мне, я стал бодро смотреть в будущее. Моя работа была бы легка, если бы не было окружавшей нас обстановки условий среды.

Я поддерживал, как уже об этом выше сказал, лучшие отношения с доктором Деревенко, но между нами был один вопрос, на котором мы не сходились. Я находил, что постоянное присутствие двух матросов — боцмана Деревенко и его помощника Нагорного было вредно ребенку. Это внешняя сила, которая ежеминутно выступала, чтобы отстранить от него всякую опасность, казалось мне, мешала укреплению внимания и нормальному развитию воли ребенка. То, что выигрывалось в смысле безопасности, ребенок проигрывал в смысле действительной дисциплины. На мой взгляд, лучше было бы дать ему больше самостоятельности и приучить находить в самом себе силы и энергию противодействовать своим собственным импульсам, тем более, что несчастные случаи продолжали повторяться. Было невозможно все предусмотреть, и чем надзор становился строже, тем более он казался стеснительным и унизительным ребенку и рисковал развить в нем искусство его избегать, скрытность и лукавство. Это был лучший способ, чтобы сделать из ребенка, и без того физически слабого, человека безхарактерного, безвольного, лишенного самообладания, немощного и в моральном отношении. Я говорил в этом смысле с доктором Деревенко. Но он был так поглощен опасением рокового исхода и подавлен, как врач, сознанием своей тяжелой ответственности, что я не мог убедить его разделить мои воззрения.

Только одни родители могли взять на себя решение такого вопроса, могущего иметь столь серьезные последствия для ребенка. К моему великому удивлению, они всецело присоединились ко мне и заявили, что согласны на опасный опыт, на который я сам решился, сознавали вред, причиняемый существующей системой тому, что было самого ценного в их ребенке. Они любили его безгранично, и именно эта любовь давала им силу идти на риск какого-нибудь несчастного случая, последствия которого могли быть смертельны, лишь бы не сделать человека, лишенного мужества и нравственной стойкости.

Алексей Николаевич был в восторге от этого решения. В своих отношениях к товарищам он страдал от постоянных ограничений, которым его подвергали. Он обещал мне оправдать доверие, которое ему оказывали.

Как ни был я убежден в правильности такой постановки дела, мои опасения лишь усилились. У меня было как бы предчувствие того, что должно было случиться…

Вначале все шло хорошо, и я начал было успокаиваться, как вдруг внезапно стряслось несчастье, которого мы так боялись. В классной комнате ребенок влез на скамейку, поскользнулся и упал, стукнувшись коленкой об ее угол. На следующий день он уже не мог ходить. Еще через день подкожное кровоизлияние усилилось, опухоль, образовавшаяся под коленом, быстро охватила нижнюю часть ноги. Кожа натянулась до последней возможности, стала жесткой под давлением кровоизлияния, которое стало давить на нервы и причиняло страшную боль, увеличивающуюся с часу на час.

Я был подавлен. Ни Государь, ни Государыня не сделали мне даже тени упрека; наоборот, казалось, что они всем сердцем хотят, чтобы я не отчаялся в задаче, которую болезнь делала еще более трудной. Они как будто хотели своим примером побудить и меня принять неизбежное испытание и присоединиться к ним в борьбе, которую они вели уже так давно. Они делились со мною своей заботой с трогательной благожелательностью.

Императрица сидела у изголовья сына с начала заболевания, нагибалась к нему, ласкала его, окружала его своей любовью, стараясь тысячью мелких забот облегчить его страдания. Государь тоже приходил, как только у него была свободная минута. Он старался подбодрить ребенка, развлечь его, но боль была сильней материнских ласк и отцовских рассказов, и прерванные стоны возобновлялись. Изредка отворялась дверь и одна из Великих Княжен на цыпочках входила в комнату; целовала маленького брата и как бы вносила с собой струю свежести и здоровья. Ребенок открывал на минуту свои большие глаза, уже глубоко очерченные болезнью, и тотчас снова их закрывал.

Однажды утром я нашел мать у изголовья сына. Ночь была очень тихая. Доктор Деревенко был в беспокойстве, так как кровотечение еще не удалось остановить и температура подымалась. Опухоль снова возросла, и боли были еще нестерпимее, чем накануне. Цесаревич, лежа в кроватке, жалобно стонал, прижавшись головой к руке матери, и его тонкое, бескровное личико было неузнаваемо. Изредка он прерывал свои стоны, чтобы прошептать только одно слово «мама», в котором он выражал все свои страдания, все свое отчаяние. И мать целовала его волосы, лоб, глаза, как будто этой лаской она могла облегчить его страдания, вдохнуть ему немного жизни, которая его покидала. Как передать пытку этой матери, беспомощно присутствовавшей при мучениях своего ребенка в течение долгих часов смертельной тревоги, этой матери, которая знала, что она причина этих страданий, что она передала ему ужасную болезнь, против которой бессильна человеческая наука! Как понимал я теперь скрытую драму этой жизни и как легко мне было восстановить этапы ее долгого крестного пути.

За рождением Ольги Николаевны последовало явление на свет трех полных здоровья и жизни дочерей, которые составляли радость своих родителей. Но эта радость была не без примеси, ибо заветное их желание не было еще осуществлено: его могло осуществить только появление на свет Наследника. Рождение последней Великой Княжны, Анастасии Николаевны, было в первую минуту крупным разочарованием… А годы проходили. Наконец, 12 августа 1904 года, в разгар русско-японской войны, Государыня родила столь долгожданного сына. Радость была безграничная. Казалось, что все былые горести забыты, что перед супругами откроется новая пора счастья. Увы! Это было лишь короткой передышкой, за которой последовали новые несчастья: сначала, в январе, кровопролитие на Дворцовой площади, воспоминанию о коем, как ужасному кошмару, суждено было преследовать их в течение всей жизни, затем плачевное окончание русско-японской войны. Их единственным утешением в эти сумрачные дни был их любимый ребенок, и увы, скоро пришлось убедиться в том, что Цесаревич болен гемофелией. С этой минуты жизнь матери стала сплошной, душу разрывающей тревогой. Она знала ее — эту страшную болезнь: ее дядя, ее брат и два ее племянника умерли от нее. С детства ей говорили об этой болезни как о чем-то ужасающем и таинственном, против чего люди бессильны. И вот ее единственный сын, этот ребенок, который ей был дороже всего на свете, был поражен ею, и смерть будет сторожить его, следовать за ним по пятам, чтобы когда-нибудь унести его, как уже унесла стольких детей в ее семье.

Нет, надо бороться, надо спасти какой угодно ценой. Невозможно, чтобы наука была бессильна, средство спасения, быть может, все же существует, и оно будет найдено. Доктора, хирурги, профессора были опрошены, но тщетно они испробовали все способы лечения.

Когда мать поняла, что от людей ей ждать помощи нечего, она все надежды возложила на бога. Он один мог совершить чудо! Но это вмешательство надо заслужить! Будучи и без того очень набожной, она отдалась всецело, со страстью и порывом, которые во себе носила, — православной вере. Жизнь дворца приняла строгий, почти суровый характер. Избегались празднества и сократилась до пределов возможного вся внешняя, показная жизнь, требованиям которой монархам приходится подчиняться. Мать мало-помалу уединялась от окружающих и замыкалась в себе.

Тем временем между приступами болезни ребенок возрождался к жизни. Возвращалось здоровье, и он забывал страдания и принимался за игры и веселье. В такие минуты невозможно было поверить, что он подвержен неумолимому недугу, который может унести его с минуты на минуту. И каждый раз, как Императрица видела его розовые щечки, слышала его веселый смех, видела его резвые прыжки, огромная надежда наполняла ее сердце, и она говорила себе: «Господь услышал мою молитву и, наконец сжалился надо мною».

Но внезапно болезнь снова обрушивалась на ребенка, вновь повергала его на одре страданий, приводила его к самым вратам смерти.


Поставленный генералом в известность о последних петроградских событиях, Государь поручил ему передать по телефону Родзянко, что он готов на все уступки, если Дума считает, что она в состоянии восстановить порядок в стране. Ответ был: уже поздно. Было ли это так в действительности? Распространение революционного движения ограничивалось Петроградом и ближайшими окрестностями. И несмотря на пропаганду, престиж царя был еще значителен в армии и среди крестьян. Разве недостаточно было дарования конституции и поддержки Думы, чтобы вернуть Николаю II популярность, которою он пользовался в начале войны?

Ответ Думы ставил перед Царем выбор: отречение или попытка идти на Петроград с войсками, которые оставались ему верны; но это была гражданская война в присутствии неприятеля… У Николая II не было колебаний, и утром он передал генералу Родзянко телеграмму с уведомлением председателя Думы о своем намерении отречься от престола в пользу сына.

Несколько часов спустя, он приказал позвать к себе в вагон профессора Федорова и сказал ему:

— Сергей Петрович, ответьте мне откровенно, болезнь Алексея излечима?

Профессор Федоров, отдавая себе отчет во всем значении того, что ему предстояло сказать, ответил:

— Государь, наука говорит нам, что эта болезнь неизлечима. Бывают, однако случаи, когда лицо, одержимое ею, достигает почтенного возраста. Но Алексей Николаевич, тем не менее, во власти случайностей.

Государь грустно опустил голову и прошептал:

— Это как раз то, что мне говорила Государыня… Ну, раз это так, раз Алексей не может быть полезен Родине, как я бы того желал, то мы имеем право сохранить его при себе.

Решение им было принято, и вечером, когда приехали из Петрограда представители Временного правительства и Думы, он передал им акт отречения, составленный им заранее; в нем он отрекался за себя и за своего сына от русского престола в пользу своего брата Великого Князя Михаила Александровича. Вот текст этого документа, который своим благородством и горячим патриотизмом привел в восхищение даже врагов Государя:

АКТ

об отречении Государя Императора Николая II от престола Государства Российского в пользу Великого Князя Михаила Александровича.

В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего отечества требует доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша, совместно со славными нашими союзниками, сможет окончательно сломить врага. В эти решающие дни в жизни России почли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и, в согласии с государственной Думой, признали мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя Верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном нашим, мы передаем наследие наше брату нашему Великому Князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на престол Государства Российского. Заповедуем брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу. Во имя горячо любимой Родины призываем всех наших верных сыновей Отечества к исполнению своего святого долга перед ним, повиновением Царю в тяжелую минуту всенародных испытаний помочь Ему, вместе с представителями народа, вынести государство Российское на Бог России».

г. Псков, 2 марта 15 час. 3 мин. 1917 года

НИКОЛАЙ.

Министр Императорского Двора, генерал-адъютант Граф Фредерикс.


Царь был свергнут. Германия готовилась одержать самую крупную свою победу, но это торжество могло еще быть вырвано из ее рук. Для этого достаточно было, чтобы сознательная часть общества вовремя спохватилась и сплотилась вокруг Великого Князя Михаила Александровича, который по воле брата — акт об отречении ясно на это указывает — должен был сделаться конституционным монархом в полном смысле этого слова. К этому не было никаких препятствий, потому что еще не было наличности такого большого народного движения, которое не поддается никакой логике, увлекая народ в пропасть и неизвестность. Революция была делом исключительно петроградского населения, большинство которого без колебания стало бы на сторону нового монарха, если бы Временное правительство и Дума подали ему в этом пример. Армия, еще хорошо дисциплинированная, представляла значительную силу; что же касается большинства народа, то оно не знало даже о том, что что-нибудь случилось.

Желание закрепить за собой власть и страх, который внушали крайние левые, привели к тому, что была упущена эта последняя возможность предотвратить катастрофу. На следующий день после отречения Государя Великий Князь Михаил Александрович, по совету всех членов Временного правительства, отрекся в свою очередь и предоставил Учредительному собранию разрешение вопроса о будущем образе правления в России.

Непоправимое совершилось. Исчезновение Царя оставило в душе народной огромный пробел, который она была не в силах заполнить. Сбитый с толку и не знающий, на что решиться в поисках идеала и верований, способных заменить ему то, что он утратил, народ находил вокруг себя лишь полную пустоту.

Весь день 15 марта прошел в подавленном ожидании событий. В 3,5 часа доктор Боткин вызвал к телефону и справился о здоровье Алексея Николаевича. Как мы узнали впоследствии, по городу распространился слух о его смерти.

Пытка Государыни продолжалась и на следующий день. Она уже третьи сутки была без известий о Государе и ее мучительная тревога возрастала от вынужденного бездействия.

Муки Императрицы в эти дни смертельной тревоги, когда без известий от Государя, она приходила в отчаяние у постели больного ребенка, — превзошли все, что можно себе вообразить. Она дошла до крайнего предела сил человеческих; это было последнее испытание, из которого она вынесла то изумительно светлое спокойствие, которое потом поддерживало ее и всю ее семью до дня их кончины.

К концу дня во дворец получилось известие об отречении Государя. Государыня отказывалась ему верить, считая это ложью. Однако, немного позднее, Великий Князь Павел Александрович подтвердил это известие. Она все еще отказывалась верить ему, и только когда великий Князь сообщил ей подробности, Ее Величество сдалась, наконец, перед очевидностью. Государь отрекся от престола накануне вечером, в Пскове, в пользу своего брата Великого Князя Михала Александровича.

Отчаяние Государыни превзошло все, что можно себе представить. Но ее стойкое мужество не покинуло ее. Я увидел ее вечером у Алексея Николаевича. На ней лица не было, но она принуждала себя, почти сверхчеловеческим усилием воли, прийти, по обыкновению, к детям, чтобы ничем не обеспокоить больных, которые ничего не знали о том, что случилось с отъезда Государя в Ставку.

Поздно ночью мы узнали, что Великий Князь Михаил Александрович отказался вступить на престол и что судьба России будет решена Учредительным собранием.

На следующий день я вновь застал Государыню у Алексея Николаевича. Она была спокойна, но очень бледна. Она ужасно похудела и постарела за эти несколько дней.

Днем Ее Величество получила телеграмму от Государя, в которой он старался успокоить ее и сообщил, что ждет в Могилеве предстоящего приезда Вдовствующей Императрицы.

Прошло три дня. 21 марта, в 10 часов утра, Ее Величество вызвала меня и сказала, что генерал Корнилов от имени Временного правительства только что объявил ей, что Государь и она арестованы, и что все те, кто не желает подвергаться тюремному режиму, должны покинуть дворец до четырех часов. Я ответил, что решил остаться.

— Государь возвращается завтра, надо предупредить Алексея, надо все ему сказать… Не сделаете ли вы этого? Я пойду поговорить с дочерьми.

Было заметно, как она страдает при мысли о том, как ей придется взволновать больных Великих Княжен, объясняя им об этом отречении их отца, тем более, что это волнение могло ухудшить состояние их здоровья.

Я подошел к Алексею Николаевичу и сказал ему, что Государь возвращается завтра из Могилева и больше туда не вернется.

— Почему?

— Потому, что ваш отец не хочет быть больше Верховным Главнокомандующим!

Это известие сильно его огорчило, так как он очень любил ездить в Ставку. Через несколько времени я добавил:

— Знаете, Алексей Николаевич, ваш отец не хочет быть больше Императором.

Он удивленно посмотрел на меня, стараясь прочесть на моем лице, что произошло.

— Зачем? Почему?

— Потому, что он очень устал и перенес много тяжелого за последнее время.

— Ах, да! Мама мне сказала, что, когда он хотел ехать сюда, его поезд задержали. Но папа потом опять будет Императором?

Я объяснил ему тогда, что Государь отрекся от престола в пользу Великого Князя Михаила Александровича, который в свою очередь уклонился.

— Но тогда кто же будет Императором?

— Я не знаю, пока никто!

Ни слова о себе, ни намека на свои права наследника. Он сильно покраснел и был взволнован. После нескольких минут молчания он сказал:

— Если нет больше Царя, кто. же будет править Россией?

Я объяснил ему, что образовалось Временное Правительство, которое будет заниматься государственными делами до созыва Учредительного собрания и, что тогда, быть может, его дядя Михаил взойдет на престол. Я еще раз был поражен скромностью этого ребенка.

В 4 часа двери дворца запираются. Мы в заключении! Сводно-гвардейский полк заменен одним из полков царскосельского гарнизона, и солдаты стоят на часах уже не для того, чтобы нас охранять, а с тем, чтобы нас караулить.

22 марта, в 11 часов утра, приехал, наконец, Государь в сопровождении гофмаршала князя Долгорукова. Он немедленно поднялся к детям, где его ожидала Государыня.

После завтрака он зашел к Алексею Николаевичу, где я находился в ту минуту, и разговаривал со мною с обычной простотой и благожелательностью. Но при виде его побледневшего и похудавшего лица ясно, что он также много перестрадал за время своего отсутствия.

Возвращение Государя, несмотря на обстоятельства, было большим счастьем для его семьи. Государыня Мария Николаевна и больные дети, когда их осведомили о положении, испытали на его счет столько страха и тревоги! Для них было большим утешением чувствовать себя вместе во время такого сурового испытания. Им казалось, что это облегчало их скорбь и что громадная любовь, которую они испытывали друг к другу, давала им достаточно сил, чтобы перенести страдания.

Несмотря на обычное его самообладание, Государю не удавалось скрыть глубокого потрясения, которое он пережил, но он быстро оправился, окруженный лаской своей семьи. Он посвящал ей большую часть своего дня; остальное время он читал или гулял с князем Долгоруковым. Вначале ему было запрещено ходить в парк и предоставлено лишь пользование примыкавшим к дворцу маленьким садом, еще покрытым снегом и окруженным часовыми. Но государь принимал все эти строгости с изумительным спокойствием и величием духа. Ни разу ни слова упрека не слетело с его уст. Дело в том, что одно чувство, более сильное даже, чем семейные связи, преобладало в нем — это была его любовь к Родине. Чувствовалось, что он готов все простить тем, кто подвергал его унижению, лишь бы они оказались способными спасти Россию.

Государыня проводила почти все свое время на кушетке в комнате Великих Княжен или у Алексея Николаевича. Волнения и жгучая тревога физически истощили ее, но по возвращении Государя она почувствовала нравственное успокоение; она жила очень сильной внутренней жизнью и мало разговаривала, уступая, наконец, той повелительной потребности в отдыхе, которая так давно ощущалась ею. Она была счастлива, что не приходится больше бороться, и что она может всецело посвятить себя тем, кого она любила такой великой любовью. Одна Мария Николаевна продолжала еще ее беспокоить. Она заболела гораздо позднее сестер, и ее болезнь осложнилась злокачественными воспалениями легких; организм ее, хотя и очень крепкий, с трудом боролся с болезнью. Она к тому же была жертвой своего самоотвержения. Эта 17-тилетняя девушка без счета расходовала свои силы в дни революции. Она была самой твердой опорой матери. В ночь на 13-ое марта она неосторожно вышла на воздух вместе с Государыней, чтобы поговорить с солдатами, подвергаясь холоду в то время, как уже чувствовала первые приступы заболевания. По счастью, остальные дети чувствовали себя лучше и находились на пути к полному выздоровлению.

Наше царскосельское заточение, казалось, должно было долго длиться: был поднят вопрос о предстоящей отправке нас в Англию. Но дни проходили, и отъезд наш постоянно откладывался. Дело в том, что Временное правительство было вынуждено считаться с крайними элементами, и чувствовалось, что власть мало-помалу ускользает из его рук. Мы были, однако, всего в нескольких часах езды от железной дороги до финляндской границы, и необходимость проезда через Петроград была единственным серьезным препятствием. Таким образом, казалось, что, действуя решительно и с соблюдением полной тайны, было бы не так трудно перевезти царскую семью в один из портов Финляндии, а оттуда за границу. Но все боялись ответственности, и никто не решался себя скомпрометировать. Злой рок тяготел над ними!

В конце января 1919 года я получил телеграмму от генерала Жанена, которого знал в Могилеве в бытность его начальником французской военной миссии при Ставке. Он приглашал меня приехать к нему в Омск. Несколько дней спустя, я покинул Тюмень и 13 февраля приехал во французскую военную миссию при омском правительстве.

Отдавая себе отчет в исторической важности следствия, производившегося с исчезновением царской семьи, и желая знать его результаты, адмирал Колчак поручил в январе генералу Дитрихсу привезти ему в Екатеринбург следственное производство, а также все найденные вещи. 5 февраля он вызвал следователя по особо важным делам Николая Алексеевича Соколова и предложил ему ознакомиться с расследованием. Два дня спустя, министр юстиции Старынкевич поручил ему продолжать дело, начатое Сергеевым.

Тут я познакомился с г. Соколовым. С первого нашего свидания я понял, что убеждение его составлено, и у него не остается никакой надежды. Что касается меня, то я еще не мог поверить такому ужасу.

— Но дети, дети! — кричал я ему.

— Дети разделили судьбу родителей. У меня по этому поводу нет и тени сомнения!

— Но тела?

— Надо искать на поляне — там мы найдем ключ от этой тайны, так как большевики провели там три дня и три ночи не для того, чтобы просто сжечь кое-какую одежду.

Увы, заключения следователя не замедлили найти себе подтверждение в показании одного из главных убийц — Павла Медведева, которого незадолго перед тем взяли в плен в Перми. Ввиду того, что Соколов был в Омске, его допрашивал 25 февраля в Екатеринбурге Сергеев. Он признал совершенно точно, что Государь, Государыня и пять детей, доктор Боткин и трое слуг были убиты в подвальном этаже дома Ипатьева в течение ночи с 16 на 17 июля.

* * *

Воспоминания учителя полны теплоты и понимания: дети всегда дети. Детей надо воспитывать в любви и уважении ко всему живому. Наследник появился на этот свет несчастным, ребенок был неизлечимо болен. Но не болезнь стала причиной ранней смерти Алексея Николаевича. Его убили люди, которые не имели представления о любви к ближнему и сострадании. Эти люди напоминали лагерных овчарок, знающих только слова команды, страх перед хозяином.

Палачи гордились совершенным убийством.

Эта гордость — отличительная черта советских палачей, которая старательно культивировалась. Их вполне могли пригласить в школу, чтобы они рассказали юным пионерам о том классовом удовлетворении, которое испытали они, расстреливая царскую семью.

Привожу здесь воспоминания Петра Ермакова — участника расстрела.

В 1947 году — к 30-летию Октября — Петр Захарович Ермаков написал свою автобиографию, чтобы она жила в памяти потомков, и сдал в архив воспоминания о своих «славных подвигах».

В автобиографии он приводит и свой послужной список — после расстрела.

С 20-го года он работает в НКВД, в 1931 году назначен заместителем начальника Уральского управления мест заключения и заместителем директора объединения фабрично-трудовых колоний, и затем начальником административно-строевого сектора областного управления местами заключения и дослужил Ермаков до заслуженной пенсии… В своей автобиографии 1947 года Петр Захарович, член партии большевиков с января 1906 года, так описывает свой звездный час.

(Орфография подлинника в основном сохраняется).

«…На меня выпало большое счастье произвести последний пролетарский советский суд над человечьим тираном, коронованным самодержцем, который в свое царствование судил, вешал и расстрелял тысячи людей, за это он должен был нести ответственность перед народом. Я с честью выполнил перед народом и страной свой долг, принял участие в расстреле всей царствующей семьи…»

Из воспоминаний Ермакова П. З. о расстреле бывшего царя.

«…Итак, Екатеринбургский исполнительный Комитет сделал постановление расстрелять Николая, но почему-то о семье, о их расстреле в постановлении не говорилось, когда позвали меня, то мне сказали: «На твою долю выпало счастье — расстрелять и схоронить так, чтобы никто и никогда их трупы не нашел, под личную ответственность сказали, что мы доверяем, как старому революционеру».

Поручение я принял и сказал, что будет выполнено точно, подготовил место, куда везти и как скрыть, учитывая все обстоятельства важности момента политического.

Когда я доложил Белобородову, что могу выполнить, то он сказал: «Сделай так, чтобы были все расстреляны, мы это решили». Дальше я в рассуждения не вступал, стал выполнять так, как это нужно было.

Получил постановление, 16 июля в 8 часов вечера сам прибыл с двумя товарищами и другим латышом, теперь фамилию не знаю, но который служил у меня в моем отряде в отделе карательном. Прибыл в 10 часов ровно в дом особого назначения, вскоре пришла моя машина малого типа грузовая.

В 11 часов было предложено заключенным Романовым и их близким, с ними сидящим, спуститься в нижний этаж, на предложение сойти к низу были вопросы — для чего? Я сказал, что вас повезут в центр, здесь вас держать больше нельзя, угрожает опасность. Как наши вещи, — спросили? Я сказал — ваши вещи соберем и выдадим на руки, они согласились, сошли к низу, где для них были поставлены стулья вдоль стены.

Хорошо сохранилось в моей памяти, с первого фланга сел Николай, Алексей, Александра, старшая дочь Татьяна, далее доктор Боткин сел, потом фрейлина и дальше остальные. Когда все успокоились, тогда я вышел, сказал шоферу: «действуй», он знал, что надо делать, машина загудела, появились выхлопки. Все это нужно было для того, чтобы заглушить выстрелы, чтобы не было звука слышно на воле.

Все сидящие чего-то ждали. У всех было напряженное состояние, изредка перекидывались словами. Но Александра несколько слов сказала не по-русски. Когда все было в порядке, тогда коменданту дома Юровскому дал в кабинете постановление Областного Исполнительного комитета, то он усомнился — почему всех. Но я ему сказал: надо всех и разговаривать нам с вами долго нечего, времени мало, пора приступать. Я спустился к низу совместно с комендантом, надо сказать, что уж заранее было распределено кому и как стрелять, я себе взял самого Николая, Александру, дочь, Алексея, потому что у меня был маузер, им можно было работать. У остальных были наганы. После спуска в нижний этаж мы немного обождали. Потом комендант предложил всем встать, но Алексей сидел на стуле.

Тогда стал читать приговор — постановление, где говорилось: по постановлению Исполнительного комитета — расстрелять. Тогда у Николая вырвалась фраза: Так нас никуда не повезут? Ждать больше было нельзя, я дал выстрел в него в упор, он сразу упал, но и остальные также. В это время поднялся между ними плач, один другому бросались на шею. Затем дали несколько выстрелов, все упали. Когда я стал осматривать их состояние: которые были еще живы, я давал новый выстрел в них. Николай умер с одной пули, жене дано две, и другим также по несколько пуль.

При проверке пульса, когда уже были мертвы, я дал распоряжение всех вытаскивать через нижний ход в автомобиль и сложить. Так и сделали, всех покрыли брезентом. Когда эта операция была окончена около часа ночи с 16 на 17 июля 1918 года автомобиль с трупами направился в лес через Верх-Исетск по направлению дороги в Коптяки, где мною было выбрано место для зарытия трупов. Но я заранее учел момент, что зарывать не следует, ибо я не один, а со мной еще есть.

Я вообще мало кому мог доверять это дело, и тем паче, что я отвечал за все, то я заранее решил их жечь. Для этого приготовил саперную кислоту и керосин, все было усмотрено. Но не давая никому намека сразу, я сказал: мы их спустим в шахту, и так решили.

Тогда я велел всех раздеть, чтобы одежду сжечь, и так было сделано. Когда стали снимать с них платья, то у самой и дочерей были найдены медальоны, в которых вставлена голова Распутина. Дальше под платьями на теле были особо приспособленные лифики двойные, подложена внутри материала вата и где были уложены драгоценные камни и прострочены. Это было у самой и четырех дочерей. Все это было штуками передано члену Уралсовета Юровскому. Что там было я вообще не поинтересовался на месте, ибо было некогда. Одежду тут же сжег. А трупы отнесли около 50 метров и спустили в шахту. Она не была глубокая, около 6 саженей, ибо все эти шахты я хорошо знаю. Для того, чтобы можно было вытащить для дальнейшей операции с ними. Все это я проделал, чтобы скрыть следы от своих лишних присутствующих товарищей.

Когда все это было окончено, то уж был полный рассвет, около 4 часов утра… Это место находилось совсем в стороне дороги около 3 верст.

Когда все уехали, то я остался в лесу, об этом никто не знал. С 17 на 18 июля я снова прибыл в лес, привез веревку, меня спустили в шахту, я стал каждого по отдельности привязывать, по двое ребят вытаскивали (эти трупы). Когда всех вытащили, тогда я велел класть на двуколку, отвезти от шахты в сторону, разложили на три группы, облили керосином, а самих (то есть трупы) серной кислотой. Трупы горели до пепла и пепел был зарыт. Все это происходило в 12 часов ночи 17 на 18 июля 1918 года. После всего 18 доложил. На этом заканчиваю все. 29.10.47 года. Ермаков».

В этих воспоминаниях множество фактических ошибок, которые опровергаются показаниями других свидетелей: машина прибыла не в 10, а в полночь. Маузер был не только у Ермакова, но и у Юровского… и т. д. Но все эти детали Ермакову неважны. Главный его пафос: доказать, что он, Ермаков, все сам организовал и всех, всех убил.

И он щедро приписывает себе и то, что совершили другие расстрельщики…

Множество разговоров вызвала напечатанная Эдуардом Радзинским история о странном человеке, находившемся в 1949 году в психиатрической больнице в Карелии, который доказывал, что он и есть спасшийся сын последнего царя. Письмо врача этой больницы Д. Кауфман было столь загадочно и красочно, что возникал вопрос: существовал ли вообще такой больной в действительности, не мистификация ли это?

Вот письмо заместителя главного врача психиатрической больницы номер 1 Карельской АССР. В. Э. Киви-ниеми, который проверял историю болезни этого пациента, находившуюся в архиве больницы. Он пишет:

«…Итак, у меня в руках история болезни номер 64 на Семенова Ф. Г., 1904 года рождения, поступившего в психиатрическую больницу 14.01.49 года. Красным карандашом помечено «заключенный»… Выбыл из больницы 22.09.49 года в ИТК номер 1 (имеется расписка начальника конвоя Михеева).

В больницу Семенов поступил из лазарета ИТК. В направлении врача… описывается острое психическое состояние больного и указано, что Семенов все время «ругал какого-то Белобородова» (фамилия председателя Уралсовета, руководившего расстрелом царской семьи). В психиатрическую больницу поступил в ослабленном физическом состоянии, но без острых признаков психоза… За время лечения окреп физически. С момента поступления был вежлив, общителен, держался с достоинством и скромностью, аккуратен. Врачом в истории болезни отмечено, что он в беседе не скрывал своего происхождения. «Манеры, тон, убеждение говорят за то, что ему знакома была жизнь высшего света до 1917 года». Семенов Ф. Г. рассказывал, что он получил домашнее воспитание, что он сын бывшего царя, был спасен в период гибели семьи, доставлен в Ленинград, где жил какой-то период времени, служил в Красной Армии кавалеристом, учился в экономическом институте (по-видимому, в городе Баку), после окончания работал экономистом в Средней Азии, был женат, имя жены Ася, затем говорил, что Белобородов знал его тайну, занимался вымогательством… В феврале 1949 года был осмотрен врачом-психиатром из Ленинграда Генделевичем, которому Семенов заявил, что у него нет никакой корысти присваивать чужое имя, что он не ждет никаких привилегий, так как понимает, что вокруг его имени могут собраться различные антисоветские элементы, и чтобы не принести зла, он всегда готов уйти из жизни. В апреле 1949 года Семенову была проведена судебно-психиатрическая экспертиза, был признан душевнобольным, подлежащим помещению в психиатрическую больницу МВД. Последнее следует рассматривать как гуманный акт по отношению к Семенову для того времени, так как есть разница между лагерем и больницей. Сам Семенов положительно относится к этому…»

А палачи все оспаривали право главного «расстрельщика».

При Хрущеве сын старого большевика Михаила Медведева обратился в ЦК партии с просьбой о помощи, поскольку его отец расстреливал царя.

Медведев-младший просил разрешения сдать в ЦК воспоминания отца об участии в расстреле семьи царя, подарить Никите Сергеевичу «браунинг», из которого убит Николай II, и оставить за его матерью право пользоваться «столовой лечебного питания» — закрытым распределителем ЦК.

Глава расстрельной команды Юровский в выступлении на совещании старых большевиков говорил:

«…Покончив с расстрелом, нужно было переносить трупы, а путь сравнительно длинный, как переносить? Принимать трупы я поручил Михаилу Медведеву, это бывший чекист…»

Воспоминания Михаила Медведева не были напечатаны из-за их «незначительности», пистолет сдан в Музей революции. «Учитывая заслуги М. А. Медведева перед Советским государством, за его вдовой было оставлено «право пользоваться столовой лечебного питания (филиал № 2)».

КРАСНЫЙ НЕКРОПОЛЬ

С утра в городе царила необычная тишина. Не ходили трамваи, не работали заводы, не открылись магазины. «Но со всех сторон, — писал современник, — издалека и вблизи был слышен тихий и глухой шум движения, словно начинался вихрь».

В 9 часов грозную тишину Москвы разорвали траурные марши. С Пресни, из Лефортова, Замоскворечья, Хамовников, Сокольников, Симоновки, Марьиной Рощи — со всех рабочих окраин медленно двинулись бесконечные потоки людей, знамен и венков. Двинулись к центру — на Красную площадь. Впереди каждой процессии ехал на коне распорядитель с красно-черной лентой через плечо.

Десятки тысяч москвичей толпились на тротуарах и смотрели на середину улиц и площадей, где среди бескрайнего моря голосов, леса знамен и штыков плыли вереницы красных гробов.

«Потрясающее впечатление, — писали газеты, — произвела процессия из Пресненского района, которая несла гробы со своими павшими героями открытыми. Их мертвые, застывшие тела были трагическими символами совершившегося столкновения общественных классов». За ними «шел батальон Красной Гвардии. Стройные ряды красногвардейцев, их мерный и твердый шаг производил впечатление стальной крепости и силы».

Безбрежная лавина рабочих и солдат залила улицы и площади. В их суровых песнях звучали горе утраты, вера в правоту своего великого дела, в победу светлого будущего. Как победный гимн, гремело пророчество: «Кто был ничем, тот станет всем».

Многие «бывшие» не рискнули появиться в эти часы на улице и отсиживались дома. «Ворота больших домов на запоре, — писали «Известия Московского совета». — За железными решетками толпятся существа, на лицах которых написаны испуг и любопытство… Приближаются новые людские лавины, сурово блестит лес штыков Красной Гвардии… Расступайтесь! Новый мир идет!»

Около 10 часов утра до Красной площади донеслись далекие рыдания траурного марша. Они звучат все сильней и сильней. У тысячи людей, заполнивших площадь, больней сжимаются сердца… Наконец из темнеющей арки Иверских ворот показалось скорбное шествие. Первым несли гроб с красным крестом: в нем провожали в последний путь молодую санитарку…

«ЖЕРТВАМ — ПРОВОЗВЕСТНИКАМ ВСЕМИРНОЙ СОЦИАЛЬНОЙ РЕВОЛЮЦИИ!» — было напечатано на гигантском красном знамени, свисавшем с зубцов Кремлевской стены до самой земли. Лозунги на других знаменах:

«ДА ЗДРАВСТВУЕТ РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКАЯ РЕСПУБЛИКА!»

«ДА ЗДРАВСТВУЕТ ЧЕСТНЫЙ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЙ МИР!»

«ДА ЗДРАВСТВУЕТ БРАТСТВО РАБОЧИХ ВСЕГО МИРА!»

На песчаном гребне у Кремля стояли члены Московского военно-революционного комитета, исполкома Моссовета, городского комитета большевиков. Тут же делегаты Петрограда, Нижнего Новгорода, Ивано-Вознесенска, Харькова, Одессы, Рязани, Тулы, иностранные журналисты…

А из арки ползла и ползла бесконечная лента красных гробов с солдатскими фуражками и рабочими шапками на крышках. И огромная площадь стала вдруг маленькой… Дрогнули и медленно склонились знамена.

И в эту минуту рабочий хор запел: «Вы жертвою пали».

Не раз на демонстрациях и митингах звучали их голоса: «Настанет пора и проснется народ, великий, могучий, свободный…» И теперь хор исполнял эту песню. Обращаясь к погибшим, он впервые пел ее по-новому:

Настала пора и проснулся народ,
Великий, могучий, свободный!
Прощайте же, братья, вы честно прошли
Свой доблестный путь, благородный!

4 ноября Московский Военно-революционный комитет обсудил вопрос о похоронах погибших в дни революционных боев.

Состоявшееся в тот же день совместное заседание представителей Московского и районных ВРК впервые назвало Красную площадь местом вечного упокоения павших борцов. В резолюции говорилось: «Устроить похороны 12 ноября. Могилы устроить на Красной площади».

Поздно вечером, в 22 часа 30 минут, МВРК поручил члену исполкома Моссовета Ф. И. Ильюшину создать «комиссию по организации похоронной процессии с привлечением в нее т. Малиновского и представителей районов». На следующий день Ф. Ильюшин докладывал ревкому, что в комиссию кроме архитектора П. П. Малиновского включены член исполкома Моссовета А. Ф. Вимба, солдат П. С. Пальгунов, Дикарев, представительница Красного Креста А. О. Прохорова, Л. И. Каменская (секретарь) и др.

Чтобы установить число жертв, трижды — 5, 7 и 8 ноября — в газете «Социал-демократ», органе Московского комитета РСДРП (б), публиковалось обращение ко всем учреждениям и частным лицам, «где есть убитые и раненые, сообщить в редакцию по возможности все сведения, выясняющие их личность и партийную принадлежность».

Дата похорон обсуждалась еще несколько раз. 7 ноября на утреннем заседании Московской Военно-революционный комитет постановил: «Устроить братскую могилу на Красной площади между Никольскими и Троицкими воротами вдоль стены. Похороны назначить на пятницу, 10 ноября, в 12 час. дня…»

Членам похоронной комиссии были выданы специальные удостоверения и предоставлено право «принятия мер для устройства братской могилы жертв революции, получения автомобилей, необходимых строительных материалов».

Немедленно в другие города России были посланы телеграммы, извещавшие, что 10 ноября Москва хоронит борцов революции на Красной площади.

8 ноября 1917 года у стен Кремля появились сотни рабочих и солдат с лопатами и кирками.

— Здесь, в этом священном месте, — сказал студент американскому журналисту Джону Риду, — в самом священном по всей России, похороним мы наших святых. Здесь, где находятся могилы царей, будет покоиться наш царь — народ…»

Площадь наполнилась гулом голосов и стуком ломов и лопат. Рядом с Кремлевской стеной быстро росли горы булыжника и земли. Рабочие и солдаты рыли две братские могилы между стеной и лежавшими параллельно ей трамвайными рельсами. Одна могила начиналась почти у самых Никольских ворот и тянулась до Сенатской башни, затем шел промежуток примерно в ширину основания башни, далее копали — длиною почти до Спасских ворот.

В тот же день, 8 ноября, «Известия Московского Военно-революционного Комитета» сообщали, что в день похорон «должны быть закрыты все фабрики, заводы, а также торговые предприятия, помимо пищевых». Позднее было объявлено о закрытии всех театров, кинематографов и увеселительных заведений. 9 ноября газеты опубликовали подробные маршруты траурных процессий 11 городских районов и часы их прибытия на Красную площадь. Свой путь большинство колонн начинало от районных Советов.

В специальном воззвании к жителям Москвы ВРК предупреждал, что «контрреволюционерами ведется усиленная агитация за устройство погромов в день похорон жертв революции», и заявлял о решимости прибегнуть «к самым крайним мерам против зачинщиков погромов и их попустителей».

Первой, в 10 часов утра, на Красную площадь должна была вступить колонна близлежащего городского района, затем с интервалами в полчаса следовали колонны Сущевско-Марьинского, Рогожско-Симоновского, Басманского, Сокольнического, Лефортовского, Замоскворецкого, Пресненского, Хамовического и Дорогомиловского районов. Последней, в 14 часов 30 минут, должна была пройти колонна Бутырского района.

Медленно, один за другим опускали гробы в братские могилы… 100… 150… 200… «Начали прибывать рабочие фабрик и заводов отдаленных районов, — писал Джон Рид, — через ворота лился бесконечный поток знамен всех оттенков красного цвета с золотыми и серебряными надписями, с черным крепом на верхушках древков. Было и несколько анархистских знамен, черных с белыми надписями. Оркестр играл революционный похоронный марш, и вся огромная толпа, стоявшая с непокрытыми головами, вторила ему…» «Между рабочими, — продолжал Джон Рид, — шли отряды солдат также с гробами, сопровождаемыми воинским экскортом — кавалерийскими эскадронами и артиллерийскими батареями, пушки которых увиты красной и черной материей… А за гробами шли… женщины — молодые, убитые горем и морщинистые старухи, кричавшие нечеловеческим криком».

Собрание раненых и служащих московского госпиталя 1765 приняло резолюцию: «Товарищам-героям вдень их похорон мы шлем наш пламенный привет: вечная память вам, герои…» Телеграфисты Лосиноостровских мастерских писали: «Дорогие товарищи! Посылаем вам последний привет — последний прощальный взор. Земля покроет вас… Но то великое дело, за которое вы пали жертвой, на страницах истории воздвигнет вам памятник несокрушимый и бессмертный». 600 крестьян села Богородское Московской губернии, почтив память героев вставанием и пением «Вы жертвою пали», поклялись «охранять заветы погибших товарищей, отстаивая завоевания революции своей кровью».

…Весь день, до сумерек, лился к Кремлевской стене поток красных знамен, на которых были написаны слова надежды и братства. Как писал Джон Рид, «знамена развевались на фоне пятидесятитысячной толпы, а смотрели на них все трудящиеся мира и их потомки отныне и навеки…»

В братские могилы было опущено 238 гробов.

В 17 часов прошли последние колонны… 200 рабочих взялись за лопаты. Застучали смерзшиеся комья земли по крышкам уложенных в два ряда гробов. К ночи засыпать братские могилы не удалось, и добровольцы работали до утра.

…14 ноября замоскворецкие рабочие на скрещенных ружьях принесли к Кремлевской стене свою любимицу — 20-летнюю Люсик Лисинову. Ее не похоронили 10-го: ждали родителей из Тифлиса.

Гроб с телом молодой революционерки опустили в разрытую братскую могилу на другой гроб, на крышке которого лежала измятая рабочая кепка…

17 ноября у Кремлевской стены вновь грянул прощальный ружейный залп: лефортовские красногвардейцы хоронили рабочего Яна Вальдовского, умершего в госпитале от ран.

Вскоре повалил густой снег.

Революционный некрополь — это не только братские могилы и захоронения в Кремлевской стене. Он включает в себя Мавзолей Ленина, являющийся его композиционным центром. Архитектурный облик некрополя дополняют Спасская и Никольская башни Кремля.

Уже на следующий день после похорон, 11 ноября 1917 года, Замоскворецкий Совет рабочих и солдатских депутатов, «желая, чтобы память о товарищах, убитых при защите народной свободы… была сохранена навсегда», постановил начать «по всем фабрикам, заводам и прочим предприятиям сбор на памятник». 15 ноября к сбору стредств на памятник призвали «Известия Московского Совета».

19 декабря 1917 года президиум Моссовета, заслушав доклад комиссара по охране исторических памятников П. П. Малиновского о проведении конкурса на сооружение «памятника на могилах жертв революции», поручил ему выработать условия конкурса и представить их Московскому Совету. Накануне массовой демонстрации рабочих 9 января 1918 года президиум Моссовета признал «желательным начать фундаментальные работы по украшению братской могилы» на Красной площади и выделили 5 тыс. рублей.

23 апреля 1918 года на пленарном заседании Московского Совета было принято решение объявить конкурс «на сооружение монумента Пролетарской Революции и павшим товарищам-борцам на Красной площади». Это был первый конкурс на создание архитектурных памятников после установления Советской власти.

Президиум Московского Совета 28 июня 1918 года утвердил проект оформления братских могил. Предусматривалось установить в центре некрополя — на стене Сенатской башни — мемориальную доску, справа и слева от нее соорудить две высокие строгие колонны и по их сторонам высадить декоративный кустарник. К доске должна была вести торжественная лестница, заканчивающаяся широкой площадкой. По обе стороны от нее, под сенью трех рядов лип, тянулись братские могилы. Таким предполагался общий вид Революционного некрополя. 17 июля Совет Народных Комиссаров обратил особое внимание народного комиссариата по просвещению, ведавшего в то время вопросами монументальной пропаганды, на желательность сооружения «памятников павшим героям Октябрьской революции» и, в частности, установки «барельефа на Кремлевской стене в месте их погребения». Секция изобразительных искусств отдела народного просвещения Моссовета предложила московским художникам представить проекты мемориальной доски. На призыв откликнулись скульпторы А. В. Бабичев, А. М. Гюрджан, С. А. Мезенцев, С. Т. Коненков, архитектор В. И. Дубенецкий, художник И. И. Нивин-ский.

Художники с большим энтузиазмом взялись за работу. «Никогда я еще не трудился с таким увлечением и подъемом, — вспоминал скульптор С. Т. Коненков. — Один набросок следовал за другим. На улицах звучали революционные песни, и мне так хотелось, чтобы на древней Кремлевской стене зазвучал гимн в честь грядущей победы и вечного мира. Я должен был все это выразить не словами и звуками, а в барельефе». Репортер «Вечерних известий Московского совета», посетивший в те дни студию скульптора А. М. Гюрджана, писал, что художник сделал эскиз доски «не на заказ», а стремился воспроизвести «свой душевный порыв».

Тем временем у Кремлевской стены шли спешные работы по приведению в порядок братских и индивидуальных могил. 17 июня 1918 года Московский совет ассигновал для этой цели 34,54 тыс. рублей. Земляные холмы над могилами были выровнены, обложены дерном, украшены цветами. Рабочие спланировали две липовые аллеи, установили чугунные столбы с электрическими фонарями. Строители соорудили восьмиступенчатую «каменную лестницу, ведущую к Сенатской башне, где должна была быть установлена мемориальная доска. На аллее вдоль Кремлевской стены поставили свежевы-крышенные скамейки. Работами руководили инженеры Д. А. Палеолог и Л. Г. Чехолин.

15 сентября 1918 года открылась выставка проектов мемориальной доски. Газеты призвали рабочих посетить помещение секции изобразительных искусств при Московском Совете и «высказать свое отношение к выставленным там эскизам». Вокруг проектов будущего памятника развернулась оживленная дискуссия.

18 сентября жюри рассмотрело представленные работы. Два проекта: Коненкова (барельеф: крылатый Гений — символ победы — с Красным знаменем в одной руке и пальмовой ветвью в другой) и Дебенецкого («Первый камень фундамента будущего») — получили по одинаковому числу голосов. Остальные были отклонены.

Эксперты заявили, что барельеф Коненкова имеет преимущество, поскольку он цветной. Он «побеждает тот постоянный серый полумрак, который царит в этом месте» Кремлевской стены. Жюри подчеркнуло, что «по своему внешнему виду доска будет вполне гармонировать со всей площадью, где находятся многоцветные собор Василия Блаженного, золото куполов и крашеная черепица башен». Касаясь художественной формы, жюри отметило гармоничность построения: «Все части уравновешены, линии просты и легко воспринимаемы глазом, отношение глубины рельефа к широким плоскостям его правильное, не развлекающее глаз и обеспечивающее ясность восприятия темы: «Павшим в борьбе за мир и братство народов»… Темою взяты не временные моменты борьбы, а конечные идеалы, изображая победу мира над войной, причем мощь фигуры указывает на силу того, кто несет этот мир».

Открытие мемориальной доски в честь павших борцов Октября явилось кульминационным моментом празднования 1-й годовщины революции.

…На высокую трибуну у Кремлевской стены поднялся председатель Московского совета П. Г. Смилдовия.

— Волею Совета, выбранного народом, — начал он речь, и мгновенно площадь затихла, — мы открываем теперь памятную доску нашим павшим в борьбе за освобождение товарищам. Московский Совет поручает открыть эту доску вам, Владимир Ильич Ленин…

Ленин приблизился к доске. Скульптор Коненков передал Владимиру Ильичу ножницы. Вождь революции, приподнятый на руки окружающими, перерезал шнур, соединяющий полотнища занавеса. Покрывало спало, и перед тысячами присутствующих предстала аллегорическая белокрылая фигура Гения, олицетворявшая Победу. В правой руке она крепко сжимала древко темно-красного знамени с изображением герба РСФСР, а в вытянутой в сторону левой — зеленую пальмовую ветвь мира. У ног Победы — воткнутые в землю сабли и ружья, перевитые траурной лентой. На склоненных в прощальном боевом привете знаменах — слова «Павшим в борьбе за мир и братство народов». В золотые лучи солнца, восходящего за крылом Победы, была скомпонована надпись, полукругом огибавшая солнечный диск, — «Октябрьская 1917 революция».

Под гром аплодисментов и приветственные крики Ленин поднялся на трибуну. В глубокой тишине он произнес речь:

«Товарищи! Мы открываем памятник передовым борцам Октябрьской революции 1917 года…

На долю павших в Октябрьские дни прошлого года товарищей досталось великое счастье победы. Величайшая почесть, о которой мечтали революционные вожди человечества, оказалась их достоянием: эта почесть состояла в том, что по телам доблестно павших в бою товарищей прошли тысячи и миллионы новых борцов, столь же бесстрашных, обеспечивших этим героизмом массы победу.

Пусть их лозунг станет нашим лозунгом, лозунгом восставших рабочих всех стран. Этот лозунг — «Победа или смерть!».

— Победа или смерть! — загремела в ответ Красная площадь.

— Победа или смерть! — вторило гулкое эхо у Кремлевской стены. И казалось, что герои, спящие в братстких могилах, отдают боевой приказ живым.

Победа или смерть! И вслед за этой клятвой, гремевшей как могучий прибой, над Красной площадью полились мелодии революционной кантаты, специально написанной к этому дню, которую исполнял свободный рабочий хор.

В последующем Ленин и его соратники не раз приветствовали демонстрации и парады, стоя на ступеньках лестницы, ведшей к надмогильному стражу, как образно назвал Коненков крылатую фигуру на барельефе.

В марте 1918 года, после переезда Советского правительства в Москву, на куполе здания судебных установлений, над Кремлевской стеной и братскими могилами затрепетал на весеннем ветру красный флаг. Он был поднят по указанию В. И. Ленина. Тогда же Владимир Ильич указал помощнику народного комиссара государственных имуществ Н. Д. Виноградову на необходимость починить часы на Спасской башне, поврежденные в дни октябрьских боев.

— Заодно хорошо бы, — сказал Ленин, — заставить эти часы говорить нашим языком. Наверное, можно будет сделать так, чтобы они исполняли «Интернационал» и «Похоронный марш», ведь Спасская башня находится около братских могил жертв революции.

18 августа 1918 года в «Бюллетене» бюро печати ВЦИК сообщалось о том, что Кремлевские куранты отремонтированы и что теперь они играют революционные гимны. Первым, в 6 часов утра, звучал «Интернационал», через три часа, в 9 часов, раздавалась величественная мелодия похоронного марша. Она повторялась в 15 часов.

Через несколько лет часовой механизм подвергся реконструкции. Звучание курантов было ограничено только боем через каждые 15 минут.

Идея коллективной жертвы во время победы пролетариата была осуществлена в 1930 году при перепланировке некрополя в связи со строительством каменного Мавзолея. Правда, по иному проекту: железобетонных наклонных плит не установили, разнохарактерные монументы и надгробия убрали, отдельные и небольшие коллективные захоронения у Спасской и Никольской башен объединили общим холмом с двумя основными братскими могилами. При этом липовые аллеи были сохранены. Братские могилы заново оформили и обнесли оградой из блоков кованого серого гранита. Лишь за мавзолеем Ленина остались могильные холмики, под которыми покоился прах выдающихся деятелей Коммунистической партии и Советского государства — Я. С. Свердлова, М. В. Фрунзе и Ф. Э. Дзержинского. Одновременно по обе стороны от мавзолея параллельно Кремлевской стене были сооружены гостевые трибуны.

В 20—40-х годах продолжалось дальнейшее формирование архитектурного облика некрополя, принявшего окончательный вид к весне 1947 года.

Четырехметровая статуя — рабочие у наковальни — из белого камня, воздвигнутая у Сенатской башни к 5-й годовщине Великого Октября, — символ могучей созидательной силы творцов нового мира, выпала из архитектурного ансамбля после сооружения Мавзолея Ленина и была перевезена в другое место города. Правительственная трибуна из красного кирпича, возведенная в 1922 году под стиль Кремлевской стены, уступила место монументальной ленинской усыпальнице. Не сохранились золотые буквы на древних камнях стены над братской могилой «Слава передовому отряду пролетарской революции. Слава борцам за социализм». И мемориальная доска работы Коненкова, обветшавшая от времени, в 1947 году была бережно снята и передана в один из московских музеев.

С 1925 года на Кремлевской стене вытянулась лента небольших черных квадратов с золотыми буквами. Эти мемориальные доски закрывают собой ниши, в которых установлены урны с прахом.

Осенью 1931 года в некрополе сменился «зеленый караул». Вдоль братских могил и у Мавзолея вместо «ветеранов» — лип — высадили «новобранцев» — голубые ели.

В декабре 1918 года «Известия ВЦИК «в заметке под выразительным заголовком «Доколе?» писали: «Над могилами беззаветных, подчас безвестных героев, жертв Октябрьской победы пролетариата… на Историческом музее и Спасской башне высоко и четко рисуются в воздухе… двуглавые орлы, символ царского произвола. Доколе?» К 20-й годовщине революции на Кремлевских башнях укрепили рубиновые пятиконечные звезды.: они были выполнены по эскизам художника-академика Ф. Ф. Федоровского.

В сентябре 1946 года Совет Министров СССР принял постановление о благоустройстве могил у Кремлевской стены на Красной площади.

Разработка проекта поручена была архитектору И. А. Французу и скульптору С. Д. Меркулову.

Художникам предстояло соорудить полированные надгробья и установить бюсты на могилах Я. М. Свердлова, Ф. Э. Дзержинского, М. И. Калинина, М. В. Фрунзе и сделать гранитное обрамление братских могил.

Как вспоминает архитектор И. А. Француз, прежде всего требовалось «увязать» три элемента — Кремлевскую стену, Мавзолей и братские могилы — и одновременно подчеркнуть, что места захоронения — это в какой-то мере самостоятельное сооружение. Сложность создания прямой торжественной перспективы некрополя заключалась в том, что характер ансамбля не допускал обилия художественных деталей и украшений. Чтобы заранее представить, как будут сочетаться бюсты на постаментах с архитектурой Кремлевской стены и Мавзолея, над могилой М. И. Калинина был сооружен макет монумента в натуральную величину.

Всего для благоустройства некрополя потребовалось добыть 1750 кубических метров гранита.

К середине апреля 1947 года все строительные работы были закончены. 1 Мая — до начала парада и демонстрации на Красной площади — благоустроенный некрополь осмотрели руководители Коммунистической партии и Советского правительства. В центре высились четыре бюста — Я. М. Свердова, М. В. Фрунзе, Ф. Э. Дзержинского и М. И. Калинина.

РАНА, НАНЕСЕННАЯ КРЕМЛЮ

Март 1918-го… Советское правительство переезжает в Москву, и Кремль становится его резиденцией. Тяжелые двери проездных башен закрываются перед простыми москвичами, как когда-то перед завоевателями. А через месяц из-за древних стен выходит интереснейший документ — декрет Совнаркома «О снятии памятников, воздвигнутых в честь царей и их слуг, и выработке проектов памятников Российской Социалистической Революции». Что ж, стремление поскорее соорудить монументы в ознаменование великого переворота, преобразившего Россию, хотя было и объяснимо, но мировая история еще не знала правительственного документа, призывавшего к массовой ликвидации старых памятников. Декрет требовал не откладывать дела в долгий ящик и выражал желание, «чтобы в день 1-го Мая были уже сняты некоторые наиболее уродливые истуканы».

Роль «наиболее уродливого истукана» сыграл в Кремле памятник Александру II. Это было величественное сооружение. Над обрывом, на кромке холма возвышался шатер, по бокам — галереи с портретами коронованных особ царствующей фамилии. Под шатром — статуя «царя-освободителя и мученика». Да, придворный архитектор Жуковский явно перестарался, и памятник получил немало укоров в помпезности, псевдорусскости, неудачном подражании кремлевскому стилю. Но автором статуи был известный скульптор А. Опекушин, создатель монументальной Пушкинианы. Однако и это не спасло памятник. Единственный в двух русских столицах монумент одному из самых значительных реформаторов был снесен в 1918 году, через двадцать лет после открытия.

Главным результатом этих событий было рождение мысли о возможности каких-либо разрушений в Кремле. Древний ансамбль становился лишь комплексом более и менее ценных сооружений, где можно было что-то менять с учетом новых условий. Разрушение двух памятников стало прелюдией к настоящему разгрому — варварскому, беспощадному…

* * *
Пятисоборный несравненный круг
Прими, мой древний, вдохновенный друг…

Пятисоборный круг… Это О Кремле. Но ведь В Кремле только три собора: Успенский, Архангельский и Благовещенский? Цветаевские строчки, как старая фотография, запечатлели то, чего давно уже нет. Нет и не будет больше в Кремле двух удивительных памятников, двух древних соборов XVI века — Вознесения Господня и Чуда архангела Михаила. Исчезли с ними и постройки двух одноименных монастырей, исчезла вся древняя часть восточной стороны кремлевского ансамбля.

В 1928—29 годах в Кремле происходили бурные политические события. Решалась, как известно, судьба НЭПа, судьба социализма. Древние памятники мало кого интересовали. Редкие группы иностранцев и организованные экскурсии советских рабочих (по специальным спискам) проникали порой за охранявшиеся ворота. Здесь их ждала четко отработанная программа: три храма на Соборной площади, потом Оружейная палата. И ни шагу в сторону.

Чудов и Вознесенский монастыри никому не показывались. То ли из-за близости к правительственному зданию, то ли из-за проживания в их кельях многочисленной кремлевской обслуги, не желавшей лишнего беспокойства. Пятисоборный круг распался. Два собора остались как бы не у дел и медленно стали относиться временем к роковому концу.

Забота о древних кремлевских сооружениях была возложена на отдел памятников, входивший в состав Оружейной палаты. В отделе работали четверо: заведующий Николай Николаевич Померанцев, архитектор Дмитрий Петрович Сухов, ведавший реставрацией, и двое молодых специалистов, выпускников МГУ, — Владимир Николаевич Иванов и Софья Алексеевна Зомбе. Никому из них, конечно, не могло и в голову прийти, что скоро их первостепенным делом станет спешное спасение всего, что хоть как-то можно спасти из заминированных монастырей…

Ну, а пока реставратор И. А. Баранов изучал и обновлял иконы, а В. Н. Иванов регулярно ходил в «изолированные» монастырские соборы проветривать церковные одеяния. «Что, опять царские пеленки пошел сушить?» — хохотал ему вслед помощник коменданта.

Сегодня Владимир Николаевич Иванов — один из старейших московских искусствоведов, член правления Общества охраны памятников, член президиума научно-методического совета Министерства культуры СССР, почетный член международного совета по охране памятников, персональный пенсионер.

В 1928 году выпускником университета он пришел в Кремль, где ему суждено было стать свидетелем одного из величайших преступлений в нашей культуре. Ныне он единственный из свидетелей.

— Кто руководил вами, музейными работниками, нес ответственность за кремлевские постройки? Нар-компрос?

— Вообще-то, наркомпрос. Но на деле вся кремлевская жизнь подчинялась коменданту. Он был здесь полный хозяин, и никто со стороны не мог вмешаться. Комендант подчинялся только Енукидзе, а тот слушал лишь Сталина.

— Стало быть, хозяйственные, «придворные» интересы заменяли в Кремле все остальные?

— Конечно. Здесь шла большая внутренняя жизнь. Все гражданские и монастырские постройки занимали работники аппарата, обслуга и охрана. Некоторые здания служили казармой.

— А где же работали вы?

— В подвале. Наш отдел, например, располагался под Благовещенским собором.

Наш разговор с В. Н. Ивановым подходит к главному вопросу. Я мысленно перебираю все известные мне данные о погибшем ансамбле: прекрасный и загадочный главный храм Чудова монастыря с великолепными фресками, соединенные церкви Андрея Первозванного, Благовещения и св. Алексея (XV–XVII веков), Малый, или Николаевский, дворец работы М. Казакова с церковью Петра и Павла (XVIII век), огромный Вознесенский собор архитектора Алевиза Нового, строителя Архангельского собора (XVI век, перестроен в XVIII веке), церковь Михаила Малеина (XVII век), небольшая колокольня XVIII века с церковью Иосифа Белгородского, удивительной красоты церковь св. Екатерины, редчайший образец московской готики (начало XIX века). Здесь дышала российская история. Вот инок Чудова монастыря Григорий Отрепьев бежит в Польшу и возвращается царем Дмитрием с невестой Мнишек, которую поселяют до свадьбы в Вознесенском монастыре… А вот уже Василия Шуйского, сокрушившего самозванца, самого насильно постригают в Чудове в монахи, здесь мученически погибает святой патриарх Гермоген, здесь открывают греко-латинскую школу, здесь низвергают в надвратной (какое унижение!) монастырской церкви всесильного Никона, крестят Петра Великого, ведут вернувшегося из ссылки Пушкина на аудиенцию к царю, рождается Александр II…

— Скажите, Владимир Николаевич, неужели все это, эти бесценные исторические, культурные сокровища стали жертвой строительства лишь какой-то военной школы?

— Да, конечно… Школа красных командиров имени ВЦИК была привилегированным военным учебным заведением. Она давно обосновалась в Кремле, занимала несколько построек. Но вдруг ей стало тесно, да и новый клуб понадобился. Решили строить новые корпуса. Свободного же места в Кремле больше нет, стало быть…

— И никто не пытался остановить?

— Пытались. Померанцев кинулся в соответствующие инстанции, привлек видные авторитеты — Грабаря, Щусева и других. Говорить тогда о культуре было уже бесполезно. Главный довод нашли такой: нельзя строить военную школу в правительственной резиденции.

— Правительство и казармы — соседство действительно не из лучших. Но это уже не смущало. Вопрос, видимо, давно и окончательно решился чьим-то само-званческим приказом. Сколько же времени вам отвели на эвакуацию?

— Подготовительные работы по расчистке строительной площадки заняли около 4 месяцев. Территорию обнесли забором, привезли технику. Нужно все было делать быстрей-быстрей, спешно производили обмеры, фотографировали, вывозили утварь, одеяния. Работали наши сотрудники реставрационной мастерской Нарком-проса. Самое печальное, что нам не удалось спасти фрески Чудова монастыря. Часть уже была снята и лежала на фанере, кое-что успели даже унести (сейчас все это в Третьяковке). Но утром, когда работы должны были продолжаться, мы увидели собор уже взорванным со всем, что в нем осталось.

— А иконостас?

— Его успели разобрать. Иконы сейчас в запасниках. Успели — не успели… Успели вынести иконостас из Вознесенского собора, он теперь в экспозиции кремлевских музеев. Но не удалось провести раскопки, а ведь здесь были древнейшие московские некрополи. Зато успели спасти из разрушенной церкви Михаила Малеи-на камень с барельефом Георгия Победоносца, гербом-стражем Москвы, помещавшемся в XV веке над парадным въездом в Кремль…

* * *

В Москве, в кафедральном патриаршем Богоявленском соборе, известном в народе под названием Елоховской церкви, перед иконостасом, с правой стороны от Царских врат стоит под шатром и лампадами рака с мощами святого Алексея, митрополита Московского.

Святитель Алексей — выдающаяся историческая личность. Духовный подвижник церкви, соратник Сергия Радонежского, опытный политик, сторонник просвещения.

На знаменитой иконе «Митрополит Алексей с житием» мастер Дионисий изобразил как одно из главных событий в жизни святого постройку Чудова монастыря. Здесь же мы видим погребение митрополита в этой обители и чудеса, творившиеся над его гробницей. Икона дошла до наших дней, но гробница была разрушена вместе с монастырской Алексеевской церковью.

И все же сотрудникам кремлевских музеев не удалось спасти раку с мощами митрополита. Ее вынесли из церкви, поставили на телегу и перевезли в Успенский собор, где установили в одном из приделов рядом с гробницей святого митрополита Петра. Так неожиданно оказались погребенными рядом двое самых известных московских святых, чьи имена Русская православная церковь часто упоминает вместе.

Не будем забывать, что в то время прошений и «конфискаций» мощей заступиться за останки канонизированного церковного деятеля, спрятать их было рискованным делом. Именно в том же 1929 году религиозная нетерпимость в обществе достигала невиданных размеров. Росли ряды «воинствующих безбожников» (1929-й — 465 тысяч; весна 1930-го — 3,5 миллиона), шли аресты религиозной интеллигенции. Рождество 1929 года объявлено «Днем индустриализации», по Москве прошли «карнавалы — похороны религии», появилось печально заметное постановление ВЦИК и СНК… А тут, в самом Кремле; перезахороняют святого! Не забудем же о тех людях… Только после войны патриарх Алексий осмелился просить власти о передаче церкви мощей, спасенных в Чудове, и перенес их в свой собор.

…К Алексеевской церкви в монастыре примыкало небольшое сооружение начала XX века — усыпальница великого князя Сергея Александровича. Через И лет после того, как снесли крест на месте его гибели, добрались и до могилы. Как в 1905 году разлетелась вдребезги от взрыва карета Сергея Александровича, так через четверть века рассыпалась его надгробная часовня с прекрасной мозаикой…

…В 1389 году овдовевшая Великая Княгиня Евдокия Дмитриевна, супруга Великого Князя Московского, народного героя Дмитрия Донского, основала возле Спасских (Фроловских) ворот Кремля Вознесенский монастырь. Здесь она приняла постриг под именем Ефросинии, здесь была погребена. С тех пор монастырский собор Вознесения Господня стал усыпальницей женщин великокняжеского и царского рода. С. М. Соловьев писал, что государь Всея Руси в светлый праздник Пасхи, после богослужения шел вначале в Вознесенский собор поклониться гробу матери, и только после — в Архангельский, к гробнице отца. Таким было значение храма.

Монастырь стал первой привилегированной женской обителью. Созданный в XVI веке новый богатейший приют получил название Новодевичьего, то его нового по сравнению с Вознесенским. Ныне только это название косвенно напоминает об исчезнувшем монастыре в Кремле.

Мысль о спасении царицыных могил появилась сразу, как только стало ясно — уничтожения монастыря не избежать. Кому первому она пришла в голову — неизвестно, но сомнений ни у кого из музейных сотрудников не возникло. Так как дело было необычное, ответственное, создали специальную государственную комиссию в составе Н. Н. Померанцева, Д. П. Сухова, В. К. Клейна, А. В. Орешникова. Секретарями назначили В. Н. Иванова, С. А. Зомбе.

Прежде всего, составили схему расположения всех надгробий в Вознесенском соборе. Определили порядок работы: начать с западного входа и от крайнего правого угла постепенно продвигаться к алтарю.

Вначале секретарь комиссии списывал с надгробья весь текст. Затем за дело брались трое каменщиков и превращали памятник в кучу щебня. Под ним оказывался двадцати — тридцати сантиметровый слой песка. В ход пускались лопаты, и вот уже видна расчищенная плита, закрывающая могилу. На ней тоже текст, более подробно рассказывающий о покоящемся здесь лице. В протокол тщательно переносится каждое слово, фотограф делает снимок. Плиту отваливают и на поверхность поднимают белый каменный саркофаг. Снимают крышку, и снова щелкает фотоаппарат.

Высокие царицы лежат спеленутые. Ткань разворачивают, и она разваливается прямо в руках. Ее кусочки помещают между стеклами, помечают. Кроме непонятного назначения сосудов, в саркофагах нет бытовых предметов, украшений, даже крестов. Лишь у одной из сестер Петра на пальце золотое кольцо.

Мария Долгорукая, первая жена Михаила Романова, одна из всех погребена в парчовом сарафане (он сейчас в Оружейной палате), волосы в серебрянной нитке. У других — в простых волоснянках.

Постепенно собор с разрытыми могилами и выставленными гробами принимает жуткий, апокалипсический вид. И вдруг среди этого кошмара появился один из тех, кто правил тот бал. Гулко простучали кованые сапоги, и над могильной плитой замер легендарный Клим Ворошилов. То ли проверяя ход строительства, то ли по бесхитростному любопытству пожаловал будущий маршал посмотреть на бывших цариц. Щелкнул фотограф, снимая очередной саркофаг, и заодно увековечил над ним героические сапоги наркомвоенмора.

…Выкопанные саркофаги нужно было куда-то срочно убрать из собора, который уже готовились взрывать. Вначале перенесли их в помещение звоницы возле Ивана Великого. Но оставлять останки в служебных помещениях показалось слишком кощунственным. Тогда местом размещения выбрали подвал Судной палаты, пристройки у Архангельского собора. Большие каменные саркофаги по одному или сразу по нескольку ставили на телегу, и единственная лошадь медленно везла через Ивановскую площадь Анастасию Романову и Ефросинью Старицкую (ее предполагавшуюся отравительницу), Елену Глинскую (мать Грозного) и Марфу Собакину (знаменитую царскую невесту). Сместилось время, и рядом могли оказаться две жены царя Михаила и две — царя Алексея; властолюбивая Софья Витовна и беспринципная Мария Нагая, что признала за сына-царевича беглого расстригу… Через дыру по доскам 52 гробницы спустили вниз, и вскоре уже мало кто знал о содержимом сырого подвала.

Впрочем, не совсем. Однажды антропологи около трех месяцев зачем-то провозились, обмеряя останки несчастных цариц. Потом подвал превратился в свалку… Его снова расчистили, установили, кто где лежит, вытащили из саркофагов последнее, что можно отнести в музей…

Рано нанесенная Кремлю в 1929–1930 годах, была мучительно тяжелой. Взрывы, уничтожившие древние святыни, варварство и кощунство…

Рана была слишком велика, чтобы остаться незамеченной даже за высокими красными стенами. Московская интеллигенция не на шутку заволновалась. Но… шепотом. О таких вещах вслух уже не говорили. А если откликалась пресса, то не иначе как радостным объявлением социалистического соревнования за лучший проект Дворца культуры на месте снесенного в Москве (начало 1930 года) Симонова монастыря — этой «крепости царско-поповского мракобесия». Но то, что творилось в Кремле, уже не касалось «народных масс», соцсоревнования по проектам казармы не устроили. Однако сохранилась московская легенда о том, что некоторые крупнейшие архитекторы (в том числе и Щусев) отказались принимать участие в постройке зданий на «расчищенном» месте. Пассивный протест? Очень хотелось бы верить.

В воспоминаниях В. Бонч-Бруевича есть широко известный эпизод. Из книги С. Бартенева «Московский Кремль в старину и теперь» В. И. Ленин узнал, что арка собора Двенадцати апостолов была заложена кирпичом при Николае I и превращена в сарай для фуража. Распорядившись о реставрации, Ленин заметил: «Ведь вот была эпоха — настоящая аракчеевщина… Все обращали в сараи, казармы: им совершенно была безразлична история нашей страны». Десять лет спустя новая эпоха, превзойдя все ужасы аракчеевщины, на руинах истории стала строить казарму невиданной архитектуры — казарменный социализм. К 1934 году с его громкими «победами» в этой великой стройке закончилось и строительство кремлевской школы командиров по проекту архитектора И. Рерберга. Теперь предстояло как следует подготовить Кремль к историческому съезду самих партийных победителей. Ряды «победителей» росли, им требовался простор (никто еще не подозревал, как скоро и как сильно они поредеют…).

Прежде всего взялись за Большой Кремлевский дворец. Из двух парадных залов XIX века, названных в честь русских орденов Александра Невского и Андрея Первозванного, соорудили просторный, но кабинетно-казенный зал заседаний.

Новые масштабы партийно-правительственной работы требовали и расширения обслуги. Для работников этой сферы при дворце решили построить новую спецстоловую. Долго места не искали и разместили ее между Благовещенским собором и Грановитой палатой, для чего возле последней были снесены Золотая Красная лестница и знаменитое Красное кольцо — парадный вход в Кремлевские древние палаты, реликвии, веками бережно сохранявшиеся при всех дворцовых перестройках.

Изменился и внутренний двор Большого дворца. Здесь в 1932—33 году исчезло древнейшее московское сооружение — церковь Спаса на Бору (XIV век, перестройка XVII века). Святыня глубочайшей старины, церковь никак не вписывалась в самый центр победного апофеоза и потому бесследно пропала…


«Привели в порядок» и Тайницкий сад. Стоявшие в нем старинные церкви Благовещения и Константина и Елены снесли уже без всякой причины.

Известно, что к работам на этом этапе кремлевской «расчистки» были привлечены некоторые «мастера», зарекомендовавшие себя на взрывах храма Христа Спасителя. Были, конечно, и защитники. Но что они могли сделать, когда борьба за национальную культуру уже расценивалась как классовая. «Характерно, — заявил в сентябре 1933 года Л. Каганович, — что не обходится дело ни с одной завалящей церквушкой, чтобы не был написан протест по этому поводу. Ясно, что эти протесты вызваны не заботой об охране памятников старины, а политическими мотивами — в попытках упрекнуть советскую власть в вандализме».

В самый разгар победных гимнов и кровавых потоков Москву посетил английский министр Иден. Его визит неожиданным образом способствовал некоторому вниманию со стороны одного из кремлевских хозяев к культурным проблемам собственной резиденции. В. И. Иванов, уже знакомый нам бывший смотритель соборов, должен был показать Идену знаменитые кремлевские памятники. Но министр на экскурсию так и не собрался. Соборы велели закрыть. И вот, обходя площадь, смотритель столкнулся с самим В. М. Молотовым:

— Вы здесь работаете, молодой человек? Не могли бы вы показать эти соборы, рассказать о них?

И началась удивительная экскурсия — для одного экскурсанта. Молотов остался не вполне доволен, смущенно сказал:

— Сколько здесь работаю, а все не заходил. В первый раз…

Случай в первый (а может быть, и в последний) раз заставил главу правительства взглянуть на Кремль чуть-чуть иначе. Он даже обещал похлопотать о музейных нуждах, и действительно комендатура в чем-то помогла. Случай… Впрочем, замечает В. Иванов, после убийства Кирова работать в Кремле стало невыносимо тяжело, а вскоре штат сотрудников музея был значительно сокращен. Некоторые из тех, кто недавно спасал кремлевские памятники, были репрессированы: арестован и осужден Померанцев, умер в тюремном заключении Клейн…

* * *

Но муки Кремля на том не закончились. Едва затянувшуюся рану вновь разбередили в хрущевскую оттепель. Новым «победителям» понадобился новый дворец-гигант. И непременно в Кремле. И снова резанули по живому.

От здания старых кремлевских казарм (1810) перетаскивали к Арсеналу тяжелые орудия работы известных мастеров, перевезли Царь-пушку, а само здание, немало послужившее Кремлю (одно время в нем размещалась Оружейная палата), прочное и строгое, не задумываясь, снесли. Между прочим, это сооружение было своеобразным памятником славы России. В XIX веке его украшали бюстами православных полководцев, барельефами на исторические сюжеты. Разбили стоявшие за ним корпуса — кавалерские, офицерский, кухонный. Кавалерские имели особое значение. Здесь в одной из квартир некоторое время жил В. И. Ленин. На этом основании фрагмент корпусов уцелел, но пропал интересный архитектурный комплекс. Там же, в кремлевских квартирах, жили когда-то многие из «победителей» прошлых лет. Именно там происходило то, что описано в знаменитых записках Бажанова. В одном из зданий была и квартира Сталина, полученная им в 1919 году, по свидетельству Троцкого, вместо намеченных императорских апартаментов Большого Кремлевского дворца. Здесь жили Дзержинский, Калинин, Куйбышев… Немало мемориальных досок могло бы открыться в Кремле, если бы не появилась тут железобетонная махина для рапортов о новых и новых победах.

Впрочем, дело не в досках, новый Дворец Съездов практически завершил разрушение кремлевских улиц, определяющих линии многих построек, нарушал целостность оставшегося ансамбля, закрыл окончательно вид на Теремной дворец, хотя и сохранившийся, но практически потерявшийся для посетителей Кремля.

* * *

Города не возникают раз и навсегда в законченном виде. Их жизнь неизбежно связана с многочисленными изменениями — разрушениями и новыми постройками. Кремль, как часть Москвы, не исключение. Более того, помимо естественного отбора, с постепенным исчезновением менее ценного или менее прочного в его истории (с XIX века) бывали и настоящие «вырубки». К таковым справедливо относят и деятельность начальника дворцового ведомства П. Валуева, стоившая Кремлю немалых потерь, и варварство французов в 1812 году, и строительные работы в николаевскую эпоху. Нередко вспоминают и баженовский проект кремлевского дворца, предполагавший снос большого числа строений.

Все это так. Но порой эти факты пытаются превратить в оправдания разрушений Кремля в советское время. И напрасно…

Прежде всего, несравнимы сроки и масштабы. Кроме того, если сносу сопутствовало новое строительство, то в минувшие века в Кремль приглашали лучших архитекторов (Фиораванте, Ухтомского, Баженова, Казакова, Тона), создавших здесь отнюдь не безликие казармы или уродливые стеклянно-бетонные коробки.

Не забудем, кроме того, что Кремль в покинутой правительством Москве и Кремль — политический центр — две разные вещи. Ведь за заброшенными строениями в прошлом веке здесь почти не следили, многое было проще сломать, чем спасти от ветхости. В 1918 году новая власть взяла все памятники под свою опеку, обязалась их охранять и даже начала заботиться. Но итог превзошел все мыслимое…

Наконец, никогда разрушения не касались главных кремлевских святынь. Так, отказавшись по ряду причин от баженовского проекта, Екатерина II сочла вполне уважительным и достаточным предлогом близкое расположение одного из углов будущего дворца к царской усыпальнице. В свою очередь, стараясь не задеть построек Чудова и Вознесенского монастырей, М. Казаков выстроил здание Сената в необычайной форме — углом. Истинный смысл этой задумки не так-то просто понять сегодня, когда от древних зданий не осталось и следа.

Бережно обогнули и Спас на Бору при постройке Большого Кремлевского дворца.

Так что оправдания не выходит…

«ВОПЛОЩЕНИЕ ДУХОВНОЙ СИЛЫ ПРЕДКОВ ВАШИХ»

Из воззвания Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов к гражданам России, 1917 г.

ГРАЖДАНЕ!

Старые хозяева ушли, после них осталось огромное наследство.

Теперь оно принадлежит народу.

Берегите это наследство…

Берегите картины, статуи, здания — это воплощение духовной силы вашей и предков ваших…

Не трогайте ни одного камня, охраняйте памятники, старинные вещи, документы — все это ваша история, ваша гордость.

Помните, что все это почва, на которой вырастет наше новое народное искусство.


А вот документы, относящиеся к осени 1918 года. 19 сентября.

Документ о запрещении вывоза и продажи за границу предметов особого художественного значения.

«Воспретить вывоз из всех мест республики и продажу за границу, кем бы то ни было, предметов искусства и старины без разрешений, выдаваемых Коллегией по делам музеев и охране памятников искусства и старины в Петрограде и Москве при комиссариате народного просвещения или органам Коллегией на то уполномоченным.

Комиссариат по внешней торговле может давать разрешение на вывоз за границу памятников старины и художественных произведений только после предварительного заключения и разрешения Комиссариата народного просвещения.»

В чем подтекст, в чем загадка этого документа?

В том, что Наркомвнешторгу предоставлено право вывозить за границу памятники культуры, а за Нар-компросом закреплялась монополия на «культурную торговлю».

5 октября.

Декрет о регистрации, приеме на учет и охранении памятников искусства и старины, находящихся во владении частных лиц, обществ и учреждений.

Впервые в мировой истории брались под государственную охрану и учет все памятники культуры, кому бы они ни принадлежали.

Ценности брались под охрану, чтобы удобнее было продавать.

Не ради музеефикации понадобился тотальный учет ценностей.

Этот строгий закон открыл дорогу работе экспертных и конфискационных комиссий.

21 ноября

Декретом Совнаркома при ВСНХ была образована Комиссия использования материальных ресурсов, в задачи которой входило:

установление общего товарного фонда республики; установление и определение размеров специальных фондов, предназначенных для промышленного потребления, для распределения среди населения, для экспорта и для образования государственного резерва;

составление планов использования товарных ресурсов страны.

В ведении этой комиссии находились все экспортные фонды, включая антикварный.

* * *

А. Николаев, а вскоре вслед за ним Н. Семенова и А. Мосякин предали гласности дикое преступление советского режима: о распродаже за рубежом в годы первой пятилетки значительной части национального культурного достояния.

Излагая свои версии событий, трое авторов опирались на доступные им факты, почерпнутые либо из зарубежной прессы, либо из книги профессора Гарвардского университета Роберта Уильямса «Русское искусство и американские деньги». Журналисты не знали, даже не догадывались, что при желании легко могли познакомиться в Центральном государственном архиве народного хозяйства СССР (ЦГАНХ) с дюжиной дел из фонда Наркомата внешней торговли СССР (ф. 5240). Тех самых дел, которые и содержат ключ к разгадке столь, как оказалось, неумело оберегаемой государственной тайны.

По чистой случайности не уничтоженные при сдаче в архив, чудом избежавшие спецархива и многие годы доступные любому исследователю сотни бесценных документов — подлинники докладных записок, отчетов, служебной переписки, приказов и соглашений — раскрывают не только подоплеку, но и все детали, подробности преступной акции, стыдливо именовавшейся внешнеторговыми операциями.

Документы эти посчастливилось обнаружить, изучить и сопоставить с уже ранее опубликованными, известными историку Ю. Н. Жукову. Он и положил их в основу своей книги «Тайна операции «Эрмитаж».

… В понедельник, 23 января 1928 года, после пятидневного перерыва, в Кремль на очередное заседание собрались члены союзного Совнаркома. Алексей Иванович Рыков болел, а потому председательствовал его заместитель, Ян Эрнестович Рудзутак.

Вопросов, как обычно, накопилось изрядно, и лишь под вечер, к концу заседания — по девятому пункту повестки дня — слово для доклада получил Лев Михайлович Хинчук, человек для правительства сравнительно новый, хотя и известный многим.

Шестьдесят лет. За плечами — полтавская гимназия, университет в Берне, революционная деятельность, начиная с 90-х годов прошлого века. Был близок к группе Плеханова, после второго съезда партии примкнул к меньшевикам. С февраля 1917 года — председатель Моссовета. Вместе с товарищами по фракции резко выступил против захвата власти большевиками, однако осенью 1919 года пересмотрел свои взгляды и вступил в РКП (б). Был введен в коллегию Наркомпрода, назначен руководителем Центрсоюза. Лояльность новому режиму оценили. В 1926 году Хинчука избрали в ЦИК СССР и назначили торгпредом в Великобританию. Осенью же следующего года, когда Великобритания разорвала с нами дипломатические отношения, вернулся в Москву и получил новое назначение — заместителя наркома внешней и внутренней торговли СССР.

Лев Михайлович говорил уверенно, со знанием дела. Обрисовал ситуацию на международном рынке, сказал, что его наркомат сделал все возможное, однако расходы по импорту, как это ни прискорбно, продолжают превышать, и весьма значительно, поступления от экспорта. Разумеется, сократить ввоз в страну машин, оборудования невозможно. Следовательно, необходимо всемерно расширять вывоз. Любой ценой. Сотрудники наркомата, торгпредств давно пытаются найти выход из создавшегося чрезвычайно опасного положения. Использовали все имевшиеся резервы, изыскивают новые и новые. Вот один из них — наш антиквариат. Естественно, только то, что не входит в музейные коллекции, а выделяется самими учеными как ненужное, идущее в открытую продажу. По твердым прикидкам, экспорт антиквариата может дать только в ближайшее время миллионов пять. В целом же — около 30 миллионов золотых рублей. А это уже немало.

Но проблема в том, продолжал Хинчук, что и тут есть свои трудности. Работники Наркомпроса не хотят осознать всю важность такой экономической меры. Без конца чинят всевозможные препятствия, выступают с мелочными придирками. Мешают делу тем, что продолжают цепляться за давно устаревшие постановления и инструкции. Да и Наркомфин, также причастный к распродажам ненужного музеям имущества, слепо следуя все тем же инструкциям, тормозит выполнение важнейшей задачи — обеспечение страны в ответственный момент подготовки осуществления первой пятилетки валютными поступлениями. Вот поэтому и необходим вынесенный на рассмотрение документ. Он позволит, наконец, навести должный и твердый порядок, ускорит расширение экспорта.


Возражений не последовало, и проект утвердили без поправок, сразу же. Единогласно.

СЕКРЕТНО

О МЕРАХ К УСИЛЕНИЮ ЭКСПОРТА И РЕАЛИЗАЦИИ ЗА ГРАНИЦЕЙ ПРЕДМЕТОВ СТАРИНЫ И ИСКУССТВА

Совет Народных Комиссаров Союза ССР постановляет:

1. Признать необходимым усилить экспорт предметов старины и искусства, в том числе ценностей музейного значения, за исключением основных музейных коллекций.

2. Для руководства работами по выполнению и отбору предметов старины и искусства, имеющих экспортное значение, в том числе входящих в состав музейных фондов, находящихся в ведении Народного Комиссариата Просвещения, НКТоргом СССР назначаются особые уполномоченные.

Советом Народных Комиссаров союзных республик предлагается обязать НКПросы этих республик назначить для той же цели своих уполномоченных.

Те и другие уполномоченные действуют на основании инструкции, издаваемой Народным Комиссариатом Внешней и Внутренней торговли Союза ССР и уполномоченными Народных Комиссариатов Просвещения союзных республик.

3. Разногласия, возникающие между уполномоченными народного Комиссариата Внешней и Внутренней Торговли Союза ССР и уполномоченными Народных Комиссариатов Просвещения союзных республик окончательно разрешаются комиссиями, образуемыми в районах деятельности уполномоченных, в составе председателя, назначаемого Советом Народных Комиссаров соответствующей союзной республики, и указанных уполномоченных.

4. Какое бы то ни было изъятие и распределение предметов старины и искусства из музейных фондов без согласия упомянутых в ст. 2 уполномоченных воспрещается.

5. Вывоз за границу предметов старины и искусства допускается лишь при наличии согласия Народного Комиссариата Просвещения соответствующей республики, причем лицензионные разрешения выдаются исключительно органам НКТорга СССР в установленном порядке.

6. Народному Комиссариату Внешней и Внутренней Торговли Союза ССР предоставляется право устанавливать предельный размер суммы и иные условия, при которых вывоз предметов старины и искусства допускается в безлицензионном порядке.

7. Предложить Народному Комиссариату Внешней и Внутренней Торговли Союза ССР установить порядок реализации предметов старины и искусства, обязательный для всех учреждений, организаций и предприятий, производящих таковую реализацию.

8. Предложить Народному Комиссариату Финансов Союза ССР представлять в Народный Комиссариат Внешней и Внутренней Торговли Союза ССР все данные о вывозе имеющихся в его (НКФ СССР) распоряжении предметов старины и искусства, а самый вывоз таковых производить по генеральным лицензиям, выдаваемым народным Комиссариатом Внешней и Внутренней Торговли Союза ССР.

Председатель

Совета Народных Комиссаров Союза СССР Я. РУДЗУТАК

Секретарь

Совета Народных Комиссаров Союза СССР И. МИРОШНИКОВ

23/1—28 г. 1 Москва, Кремль


Три дня спустя, 26 января, этот нормативный акт, как и предусматривалось, повторило аналогичное постановление СНК Российской Федерации. Так, еще вчера казавшееся немыслимым, просто невозможным стало реальностью, принципиально новой государственной политикой.

Стремясь к сиюминутной выгоде, правительство страны откровенно проигнорировало вечное, непреходящее — культуру. Предало забвению десятилетнюю благородную политику охраны памятников. Отныне не профессионалы решали судьбу музейных собраний. Решали люди, весьма далекие от насущных проблем сохранения, изучения произведений искусства. Первенствующая роль теперь отводилась особоуполномоченному Нарком-торга СССР и директору-распорядителю специализированного объединения по экспорту и импорту актикварно-художественных вещей «Антиквариат» А. М. Гинзбургу, уполномоченным по Ленинграду — Простаку, по Москве — Н. С. Ангарскому.

Разумеется, идея такого постановления СНК СССР родилась отнюдь не вдруг, не случайно и не на пустом месте. Подготовили, обусловили ее неизбежное появление многие факторы, и главный из них — отсутствие средств на культуру.

Когда большевистская партия приняла решение о переходе к новой экономической политике, она считала: нищее, окончательно разоренное шестью годами войн государство должно срочно восстановить промышленность, сельское хозяйство, транспорт. Лишь потом задуматься о духовном. Поэтому Наркомпросу предлагалось немедленно перейти на хозрасчет остаточного финансирования.

Раньше, в годы военного коммунизма, Наркомпрос когда, угодно получал буквально по первому же требованию необходимые ассигнования. Да при том в любых размерах. С октября же 1922 года бюджет республики больше не подвергался никаким коррективам и изменениям по требованиям горкоматов. Разрабатывался загодя и вводился с 1 октября по 30 сентября — на хозяйственный год.

Ничего не поделаешь — оздоровление финансовой системы!

Да, Совнарком медленно, но неуклонно ликвидировал бюджетный дефицит, но за счет того, что, скажем, Наркомпросу давал только треть тех сумм, которые до революции имело министерство народного просвещения. А ведь сфера Наркомпроса теперь была гораздо шире, значительнее. Ему оказались подведомственны не только все без исключения школы (раньше они подчинялись и министерству, и Синоду, и местному самоуправлению), но и театры, музеи, издательства, библиотеки… Даже литература и искусство. И все требовали своей доли. Даже Главполитпросвет — учреждение сугубо партийное, занимавшееся пропагандой, внедрением в умы неграмотного люда коммунистических взглядов.

Результаты остаточного принципа не замедлили сказаться.

Закрывались университеты, институты, а профессура оказывалась на улице. Даже учителя начальных школ перестали получать зарплату. Теперь вели уроки лишь после того, как родители учеников приносили — в счет оплаты — продукты, дрова. Крестьяне же не очень заботились об образовании своих детей. Те прежде всего должны были работать по хозяйству. В результате, биржи труда вскоре зарегистрировали более полумиллиона безработных учителей.

Та же участь постигла и Отдел по делам музеев и охране памятников искусства и старины. НЭП обрушился на него, как снежная лавина, как землетрясение. Стал катастрофой. Ведь теперь за все приходилось платить. За воду, свет, отопление, охрану. За ремонт крыш, остекление окон. За реставрацию. И еще — своим сотрудникам. А деньги не поступали. Их просто не было.

Сначала пошли на сокращение штатов.

Если к началу 1921 года в Отделе, его 66 местных органов — в автономных республиках, губерниях и уездах — работало свыше 500 человек, то к маю 1923 года осталось чуть больше 60: самых незаменимых, обладающих блестящей профессиональной подготовкой, огромным опытом. Заодно ликвидировали и почти всю сеть местных органов. Остались они лишь в 30 губернских центрах, насчитывая по одному сотруднику.

Но и такой меры оказалось недостаточно. Повседневная деятельность требовала расходов, а ассигнований все не было. И тогда, в июле 1922 года, коллегия Отдела задумала страшный, как показало будущее — самоубийственный шаг: пойдя на коммерческие операции. Сдавая в аренду землю и здания, продавая ненужное имущество.

Неожиданно возникшее предложение обсуждали, обдумывали долго — девять месяцев. И только убедив-шились, что помощи ждать неоткуда, подготовили текст законопроекта. Провели его через коллегию Наркомп-роса, направили в Совнарком. А тот 19 апреля 1923 года утвердил его как совместное со ВЦИК постановление «О спецсредствах для обеспечения государственной охраны культурных ценностей», предоставив этим актом музеям право сдавать в аренду для извлечения доходов находящиеся в их владении землю и здания.

Так появились политические изоляторы и лагеря в Соловецком, Суздальском монастырях; казармы и арсеналы в московских Крутицком подворье, Провиантских складах, на территории Херсонского городища; санатории, дома отдыха, детские дома, школы и техникумы в старинных усадьбах.

Затем пришла очередь и самих музеев.

12 сентября 1923 года под председательством члена президиума ВЦИК П. И. Кутузова приступила к работе Комиссия ВЦИК по концентрации музейного имущества. А проще говоря — по переводу большей части музеев с республиканского имущества. А проще говоря — по переводу большей части музеев с республиканского бюджета на местный. Сначала оставили в подчинении Отдела 200 музеев, потом довели их число до полутора десятков. Самых крупных. Таких, как Эрмитаж, Русский, Третьяковская галерея, новой западной живописи, Ясная Поляна, Дом Л. Н. Толстого в Хамовниках. Остальные оказались обреченными на закрытие — денег на культуру в местных бюджетах просто не предусматривали.

Однако и теперь финансовое положение памятников и музеев не улучшилось, и горькую чашу пришлось испить до дна. Пойти на последнюю, самую крайнюю меру.

Опять же по инициативе Отдела Совнаркома РСФСР 6 марта 1924 года приняли новое постановление: «О выделении и реализации госфондового имущества». Отныне музеи могли через антикварные магазины и аукционные залы Главнауки наркомпроса в Москве и Ленинграде продавать «имущество, находящееся во дворцах-музеях, усадьбах, церквах, монастырях и др. исторических памятниках, не имеющее исторического значения, не входящее в состав коллекций данного учреждения и не относящееся к музейному оборудованию». При этом устанавливалось, что далеко не вся выручка пойдет самим музеям, а всего 60 процентов. Остальное — в доход государства.

Собственно, с этого момента и началась распродажа музеев. На прилавках вдруг появились подержанные, не очень старые мебель и картины, фарфор и хрусталь, бронза и гравюры. Появились одежда и обувь вышедших из моды фасонов, но все же привлекательные. Одним сдовом, все то, что до февраля 1917 года являлось предметами повседневного обихода… в императорских дворцах. Служило и семьям Николая II, великих князей, и многочисленному штату их слуг, лакеев.

Продажа из фондов императорских дворцов столь поразила современников, что послужила сюжетом для двух и поныне популярных произведений.

«В этом году в Зимнем дворце разное царское барахлишко продавалось. Музейный фонд, что ли, этим торговал…»

Так начинал Михаил Зощенко рассказ «Царские сапоги», написанный и опубликованный в 1927 году.

О том же идет речь и в до сих пор остающемся бестселлером романе Ильи Ильфа и Евгения Петрова «Двенадцать стульев», увидевшем свет в 1928 году. В нем основной поворот сюжета связан с тем, что стулья Кисы Воробьянинова, временно оказавшиеся в Музее мебели (отнюдь не фантазия автора, а реальный музей, существовавший в Москве, в Нескучном дворце до 1928 года), попадают на аукцион, где и идут с молотка как «дворцовая мебель».

Однако в открытую продажу — для всех, за рубли — шли действительно не представлявшие никакого значения вещи. Самая заурядная посуда, мебель, одежда, вещи, которых тогда столь остро не хватало, ибо отечественная промышленность их и в то время не выпускала в достаточном количестве. Лучшее же из запасников, действительно имевшее художественную значимость, интересное для любителей искусства предназначалось иностранцам, которые готовы были платить.

Всего два магазина — ленинградский, на Дворцовой набережной в доме 18, в нескольких шагах от Эрмитажа, и московский, на Тверской, в доме 26,— покупали за рубли и продавали за доллары, фунты, марки, франки «старинные вещи, картины, рисунки, гравюры, мебель, бронзу, иконы, фарфор, серебро, парчу, всевозможные ткани, рамы для картин (позолоченные, красного дерева) и пр.» Два года они действовали под неусыпным контролем Музейного отдела, осуществляя, но в разумных пределах, советский экспорт произведений искусства. И поставляя средства на охрану культурно-исторического наследия.

Только теперь доходы с расходами начали сходиться. Денег стало хватать и на содержание сотрудников, и на музейную работу, и даже на реставрацию памятников зодчества. Но именно тогда и произошло сцепление случайностей, которые и направляют подчас историю.

В Ленинград после пятилетнего отсутствия приехала Мария Федоровна Андреева. Приехала в отпуск. Отдохнуть, подышать воздухом Отчизны. И невольно обратила внимание на антикварный бум.

В январе 1922 года для многих стало неожиданным назначение заведующей киноподотделом Торгпредства РСФСР в Германии Марии Федоровны Андреевой. Урожденной Юрковской, по мужу — Желябужской.

Жизнь ее, казалось, не только навсегда связана с театром, но и предопределена служению Мельпомене. Еще бы, отец, из дворян Харьковской губернии, — главный режиссер Александрийского театра. На той же сцене, актрисами, и ее мать, и старшая сестра. С мужем, действительным статским советником, видным чиновником Министерства путей сообщения, связывает только сын. Вся жизнь — только в театре, для театра.

Мария Федоровна создавала, вместе со Станиславским, Немировичем-Данченко, Книппер, Москвиным, Лужским, Мейерхольдом, Лилиной, Артемом Московский художественный театр. Сыграла там Леля в «Снегурочке», Ирину в «Трех сестрах», Наташу в «На дне», другие роли. Тогда же познакомилась с Максимом Горьким, дружба с которым вскоре перешла в любовь. Короткий перерыв в театрах Суходольского, Незлобина, не менее популярных тогда, чем МХТ.

В 1917 году Андреева переехала в Петроград. После Октября работала заведующей местным театральным отделом, художественным подотделом. И вот, вдруг — торговля. Правда, поначалу, четыре года, искусством. Кинофильмами. Но душа к новому делу не лежала. Все сильнее и сильнее тянуло домой. Очень хотелось назад, в театр. На сцену. Но приходилось себя пересиливать.

В 1925 году М. Ф. Андрееву повысили в должности. Назначили заведующей художественно-промышленным отделом торгпредства. Поручили уже не покупать немецкие кинофильмы, а продавать изделия кустарей России и Украины, Закавказья и Средней Азии: ковры, холстины, рогожки, вышивки, игрушки, изделия из бересты и кости, бочонки… А заодно и антиквариат. Точнее, контролировать выполнение долгосрочного соглашения, заключенного еще в октябре 1923 года с одной из ведущих берлинских фирм, проводившей аукционы произведений искусства — кунстаукционхауз «Рудольф Лепке».

Соглашение было выгодным для обеих сторон. Немцы авансировали половину суммы на закупки, за свой счет отправляли в Ленинград экспертов, которые обходили частные и государственные магазины и лавочки на Невском, в Гостином дворе, на Апраксином рынке. Отбирали, покупали, за свой счет паковали и отправляли в Берлин приглянувшиеся картины, бронзу, фарфор, хрусталь. За свои же труды получали 7,5 процента от оценочной стоимости выставленного к продаже и 25 процентов от прибыли.

Три года продолжалась спокойная, не волновавшая никого, но и не приносившая особых доходов, коммерция. Положение изменилось, и весьма резко, лишь поздней весной 1927 года, когда Андреева заинтересовалась распродажами Главнауки. Она вспоминала призыв Ленина учиться торговать. Припомнила и апрель 1921 года, когда она, по заданию Л. Б. Красина, ездила в Германию, Данию, Швецию, читала лекции о голоде в России, а заодно и продавала первые партии произведений искусства, собранные в Петрограде для экспорта.

Далекая от музейной деятельности, от искусствоведения, Мария Федоровна наивно решила, что напала на золотую жилу, неиссякаемый источник ценностей. Задумала воспользоваться открывшимися перспективами, как ей показалось, возможностями и повысить валютные поступления своего отдела в Советский Союз. Договорились с «Рудольф Лепке» о расширении сотрудничества, проведении особого аукциона. Но тут же натолкнулись на конкуренцию.

До сих пор немецкие антиквары действовали на ленинградском рынке монопольно. Кроме них, никто не платил валютой за оптовые партии, а потому и не сбивал довольно низкие цены. А это-то и давало берлинской фирме возможность хорошо зарабатывать, создавало у нее заинтересованность. С июля же у них появился конкурент, готовый заплатить более высокую цену — некий Степан Михайлович Муссури, греческий гражданин из Москвы.

В отличие от других деловых людей из Европы, предпочитающих жить в комфортабельных отелях, Муссури обосновался на тогдашней окраине, на Божедомке, в доме № 20 по первому Лазаревскому переулку. А действовать решил вполне легально, не нарушая законов. После долгих переговоров заключил 12 июля 1927 года договор с региональным учреждением внешнеторгового ведомства — Мосгосторгом.

Соглашение позволяло Муссури «производить в пределах СССР закупку и прием на комиссию предметов старины и роскоши: старинной мебели, предметов домашнего обихода, религиозного культа, предметов из бронзы, фарфора, хрусталя, серебра, парчи, ковров, гобеленов, картин, автографов, русских самоцветов, кустарных изделий и т. п., не представляющих музейной ценности, а также экспортировать указанные предметы по лицензиям, выдаваемым Наркомторгом СССР».

Но только после легализации будущих сделок С. М. Муссури занялся поиском денег. Их ему удалось получить у берлинского банкирского дома «Бернгейм, Блюм и К’» на весьма кабальных условиях. Представитель банка, доктор Фридрих Пинофф и Муссури образовывали «Товарищество для экспорта предметов старины и роскоши» с уставным капиталом, в 25 тысяч рублей и гарантированным банковским кредитом в 200 тысяч рублей. Но так как Степан Михайлович не вносил в дело ни копейки, фактически он становился всего лишь служащим — оценщиком и скупщиком.

Антикварный магазин товарищества, вскоре открытый в Москве на улице Герцена и близ консерватории, сразу же приобрел известность. И не только у москвичей, но и у жителей Ленинграда, куда Муссури наведывался регулярно и часто. Как же, ведь он давал настоящую цену, не то что Главнаука или «Антиквариат». Да еще мог — правда за действительно очень редкие произведения искусства — заплатить не рублями, а долларами.

Отлично чувствовал себя после подписания договора и руководитель Мосгосторга Николай Семенович Клестов, более известный по партийному псевдониму Ангарский. Теперь без каких-либо трудов и затрат он мог пополнять казну государства, получая с Муссури полную стоимость купленных хам вещей в валюте. А значит, и отдаться тому, что было ему ближе всего, — литературе. Ведь одновременно он возглавлял и издательство «Недра».

Именно Николай Семенович Ангарский вместе с Марией Федоровной Андреевой сделали первый шаг на том роковом пути, который через несколько месяцев привел к распродаже национального культурного достояния. К разграблению Эрмитажа. А помог им Наркомфин РСФСР, также внесший собственный вклад в развитие трагических событий.

Операции фирмы «Рудольф Лепке», соглашение с С. М. Муссури, никто не стремился афишировать, но никто и не скрывал. Да и не было в них чего-либо такого, что требовало соблюдения если не государственной, то хотя бы коммерческой тайны. Ведь мы лишь разрешали иностранцам доступ на внутренний рынок, сохраняя полный контроль за их действиями. Позволяли им покупать у населения и вывозить из страны только то, что разрешали эксперты Отдела по делам музеев и охране памятников искусства и старины. Все остальное для предпринимателя являлось делом случая да удачи. Может, повезет, а может, и нет. Ну, а чем больше будет зарубежных антикваров, тем лучше. Ведь конкуренция повышала цены и, следовательно, то количество валюты, которое оседало в Госбанке. Повышало количество рублей, которые шли на охрану и реставрацию памятников. Поэтому и не подозревал никто, чем обернется приезд в СССР в сентябре 1927 года еще трех антикваров. На этот раз из Вены.

Так называемая Комиссия Госфондов Наркомфина РСФСР, которая и получила из музеев страны «немузейные» ценности для продажи в пользу государства и Наркомпроса, также возмечтала заработать валюту. Снеслась с советским торгпредством в Австрии и через него пригласила представителей венской аукционной фирмы «Доротеум». Показала прибывшим — Бауму, Зильберману и Ледереву — свои склады в Москве и Ленинграде, в принципе договорились о продаже в Вене того, что отберут австрийские антиквары по соглашению со своим руководством. И вызвала грандиозный скандал.

В октябре с дипломатической почтой в Наркомторг СССР поступило гневное послание Марии Федоровны Андреевой:

«… Считаю необходимым довести до Вашего сведения, что Берлин сейчас полон слухов о грандиозных концессиях, о чрезвычайно льготных условиях договоров, заключаемых в СССР и Наркомторгом, и Наврком-просом. О договоре Муссури здесь не только известно, но текст договора, переведенный на немецкий язык, имеется в руках немецких фирм, под этот договор ищут денег — Вы представляете себе, как это «выгодно» для нас и как вредно отзовется на нашей работе, на аукционе, назначенном на 9 ноября.

Я писала Рам в своей записке, что на нашем внутреннем рынке, благодаря появлению нескольких закупающих групп, создается ажиотаж и частные владельцы уже подняли цены на 200–400 процентов, что в дальнейшем сделает покупку вещей на рынке совершенно невозможной (…)

Только что Севзапгосторг (организация, аналогичная Мосгосторгу, действовавшая в Ленинграде и его  окрестностях. — Ю. Ж.) начал рационально и с выгодой для себя экспорт трудного и сложного для реализации антикварного товара, причем не пользуясь никакими льготами, уплачивая все пошлины и налоги, как немедленно появилось несколько конкурентов, что уже само по себе вредно, но когда эти конкуренты — частные лица, как Муссури, или иностранцы, как Ледерер, Баум и Зильберман от венского аукционного дома «Доротеум», наконец, какой-то банк для американского миллиардера, совершенно теряешься и не знаешь, что думать.

(…) Этот вопрос далеко не пустяковый и было бы чрезвычайно важно, если бы Вы выяснили, в чем дело и урегулировали бы все так, чтобы Севзапгосторг и Госторг (в те годы внешнеторговое ведомство РСФСР. — Ю. Ж.) в целом получили монополию на заготовку и экспорт в этой области, и чтобы наше торгпредство являлось единственным органом, реализующим этот товар за границей».

Если бы большевики действительно научились торговать!

Если бы актрисы играли на сцене, а торговлей антиквариатом занимались бы маршалы!

Если бы вообще забыли о самой возможности экспорта антиквариата из нашей страны!

Но нет, все было совершенно иначе. Наоборот.

Реакция на послание М. Ф. Андреевой последовала незамедлительно, хотя и не совсем такая, как она надеялась. А события с этого момента стали развиваться даже слишком уж стремительно. Но удивляться тому не приходилось, ибо был, наконец, получен ответ на вопрос, давно мучивший экспорт, увеличив тем самым поступление столь необходимой валюты.

Общее мнение руководства наркомата было однозначно. Андреева права: расширять наш экспорт следует и за счет антиквариата. Разумеется, никакой особой привилегии, монополии Севзапгосторгу и берлинскому торгпредству давать не следует. Включаться в работу должны все. И обе конторы Внешторга — московская и ленинградская, и все торгпредства — в Германии, Австрии, Италии, Франции, других странах, включая «Аркос» в Лондоне и «Амторг» в Нью-Йорке.

Ну, а источником столь широкой распродажи должно стать то самое имущество Главнауки, которое переходит в Госфонды. И прежде всего — из собраний музеев Ленинграда и его окрестностей. Ведь о них работники Наркомфина рассказывают легенды…

Решение было принято, и уже в октябре 1927 года — впервые за весь период Советской власти, как своеобразный подарок к ее юбилею — Наркомторг СССР установил твердый план экспорта по антиквариату. Определил его размер на три последние месяца года в 500 тысяч рублей.

И, как бы подтверждая правильность избранной линии, в Москву поступила свежая информация:

«В Берлине состоялся 9 ноября аукцион первой партии наших антикварных предметов, отправленных сюда в августе с (его) г(ода) (…) Коммерческий результат вполне благоприятный: несмотря на то, что свыше ⅓ ценностей осталось непроданной, вследствие высокой оценки, выручка за проданную часть уже покрыла с некоторым превышением полную себестоимость всей партии. Реализация остатков будет производиться на ближайшем аукционе».

Отныне сомнений в предстоящем получении баснословных доходов ни у кого уже и быть не могло.

* * *

Академик Д. Лихачев утверждал:

«Наши культурные ценности, которые хранились в музеях, усадьбах, церквах, домах, в библиотеках, — это не просто вещи и памятники, не просто ценности, лежавшие втуне.

Вещи живут и действуют, создают культурную атмосферу. Я бы сказал — культурную ауру.

Поэтому отсутствие или исчезновение многих этих вещей означало падение, снижение культуры страны.

Ослабело силовое поле культуры.

Скажем, в Эрмитаже были выставлены «малые голандцы». Они в значительной мере повлияли на возникновение живописи передвижников. В том же Эрмитаже собраны замечательные портреты. Это помогло русскому портрету достигнуть своей высоты.

Вообразить глубину трагедии, которая произошла с нашей культурой, невозможно. Это бездонная пропасть».

БОЛЕЗНЬ ДВИГАЛАСЬ ВПЕРЕД…

Эффект клада имеют многие научные журналы 20— 30-х годов, особенно узкоспециальные, издававшиеся отдельными ведомствами. К ним относился журнал «Наша Искра» — ежемесячный орган коллектива Р. К. П. (б) Медицинской академии Рабоче-Крестьянской Армии и Флота (ныне Военно-медицинская академия имени Кирова), в котором были опубликованы воспоминания о болезни и смерти В. И. Ленина одного из лечивших его врачей, профессора В. П. Осипова. Этого журнала сейчас практически нет. Его экземпляры в частных собраниях, не говорят уже о государственных хранилищах, сжигали, уничтожали из страха как «крамолу», сдавали в макулатуру.

В этих материалах содержатся подробности последних двух лет жизни Владимира Ильича. Осипов Виктор Петрович с 1915-го года — начальник кафедры психиатрии Санкт-Петербургской военно-медицинской академии, с 1917-го — председатель Петроградского общества психиатров и невропотологов, с 1933-го — заслуженный деятель науки РСФСР, с 1939-го — член-корреспондент Академии наук, с 1944-го — действительный член (академик) Академии наук СССР, умер в 1947 году.


«Многоуважаемые товарищи, мне уже не в первый раз приходится рассказывать о болезни покойного Владимира Ильича Ульянова-Ленина, сопровождая это некоторыми личными воспоминаниями из этого периода. Каждый раз я при этом испытываю чувство значительного волнения, вполне понятного и объяснимого…

Начну с описания его болезни. Я лично познакомился с Владимиром Ильичом в качестве врача в первых числах мая 1923 года и затем почти все время был у него, за исключением очень коротких промежутков. Вся болезнь его может быть разделена на три больших периода. Начало первого из них относится к марту 1922 года, второго — к декабрю 22-го года, и третьего — к марту 23-го года. Это деление болезни на три периода показывает, что она не текла, непрерывно нарастая, а шла скачками, давая промежутки, во время которых больной оправлялся, чувствовал себя относительно хорошо, а потом она обострялась, процесс развивался дальше, болезнь двигалась вперед. Болезнь, которая была у Владимира Ильича, обыкновенно не начинается внезапно, и нужно допустить, что перед началом заболевания, которое относится к марту 1922 года, был некоторый подготовительный период времени. Когда она еще не принимала таких размеров, которые бы привлекали внимание окружающих и к которым сам больной отнесся бы с известной серьезностью. Поэтому точно установить, с какого именно момента Владимир Ильич заболел, трудно, но что болезнь началась раньше марта 1922 года — на это есть некоторые доказательства. По крайней мере, люди, близко к нему стоявшие, говорили, что временами Владимир Ильич жаловался на небольшое недомогание, а иногда были и более серьезные признаки, заставлявшие задумываться. Владимир Ильич был страстным охотником, и вот один из тех, кто ездил с ним на охоту, рассказывал, что он иногда на охоте присаживался на пень, начинал растирать правую ногу, и на вопрос, что с ним, говорил: «Нога устала, отсидел».

Владимир Ильич был человеком исключительной воли, который ставил свои идейные задачи выше всего и шел к ним неуклонно, жертвуя личными интересами и своим здоровьем, так что вполне понятно, что если он что-нибудь и замечал, то не обращал внимания и даже скрывал кое-что ст окружающих. Но с марта 1922 года начались такие явления, которые привлекли внимание окружающих… Выразились они в том, что у него появились частые припадки, заключавшиеся в кратковременной потере сознания с онемением правой стороны тела. Это были мимолетные явления. Онемеет правая рука, затем движение восстановится. Во время таких припадков начала расстраиваться речь, то есть после припадка наблюдалось, что в течение нескольких минут он не мог свободно выражать свои мысли. Эти припадки повторялись часто, до двух раз в неделю, но не были слишком продолжительными — от 20 минут до двух часов, но не свыше двух часов. Иногда припадки захватывали его на ходу, и были случаи, что он падал, а затем припадок проходил, через некоторое время восстанавливалась речь, и он продолжал свою деятельность. В этом периоде болезни и были приглашены русские и заграничные профессора, под наблюдением которых Владимир Ильич находился в течение дальнейшего времени. В начале болезни, еще до марта, его иногда навещали отдельные врачи, но признаков тяжелого органического поражения мозга в то время не было обнаружено, и болезненные явления объясняли сильным переутомлением, так как Владимир Ильич, признавая для всех шести- и восьмичасовой рабочий день, для себя не признавал срока работы и иногда работал сутки почти напролет. Тогда ему был предписан отдых и выезд из Москвы в деревенскую обстановку. Он переехал в усадьбу Горки (по имени деревни, которая там находится, по Каширскому тракту, в 35 верстах от Москвы). Там очень хороший, удобный дом, в котором он поселился, отдыхал и лечился. Лечение пошло настолько успешно, что к августу месяцу Владимир Ильич был здоров настолько, что уже желал приступить к работе. Припадки прекратились, прошли также тяжелые головные боли, но тем не менее ему не было разрешено приступить к занятиям, и только в октябре ему позволили снова вернуться к работе, но с большими ограничениями, в смысле времени. В это время здоровье его было настолько удовлетворительным, что он, не придерживаясь строго предписаний врачей, выступал с большими речами. Насколько он тогда владел речью, видно из того, что в большом заседании Коминтерна он произнес речь на немецком языке, которая продолжалась 1 час 20 минут. Так продолжалось до декабря месяца, после чего наступает новое ухудшение в состоянии его здоровья. Оно выразилось в развитии паралича правой стороны тела. Речь тогда не пострадала, парализованы были правая рука и нога. Через некоторое время паралич уступил лечению, движения улучшились, но полного восстановления движений уже не получилось. Правые рука и нога были в полупарализованном состоянии. Понемногу оправившись, он даже начал работать, но домашним образом, то есть писал статьи — не сам писал, правая рука у него была в параличе, — но диктуя их стенографистке и секретарше. К февралю месяцу 1923 года относятся его последние политические статьи.

С марта месяца наступает третий период заболевания, который выражается в тяжелом параличе правых конечностей и в резком поражении речи. Владимир Ильич должен был слечь в постель: в его распоряжении находилось всего несколько слов, которыми он пользовался; и не имея возможности выражать свои желания, он должен был прибегать к помощи этих нескольких слов и жестов; речи окружающих он так же не мог полностью усваивать. Первый раз я увидел Владимира Ильича в мае 1923 года совместно с другими профессорами. Положение его тогда было настолько тяжело, что возникал вопрос о том, как долго может протянуться болезнь. Нельзя было утверждать, что его состояние улучшится и что он снова оправится. Но крепкая натура больного, заботливый уход и лечебные мероприятия все-таки сделали свое дело. Владимир Ильич начал оправляться настолько быстро, что около 20-х чисел мая оказалось возможным из кремлевской квартиры опять перевезти его в Горки, где рассчитывали на действие хорошего воздуха, покоя и лечения. Он был перевезен со всеми мерами предосторожности в автомобиле, шины которого, для устранения тряски, были насыпаны песком. Перевозка производилась медленно и произошла вполне благополучно. В Горках началось постепенное оправление, и к концу мая он чувствовал себя уже настолько хорошо, что начал интересоваться восстановлением речи.

Вы понимаете, какое несчастье для такого человека, каким был Владимир Ильич, лишиться способности выражать свои мысли. В таких условиях прибегают к особым упражнениям речи, которые ведутся специалистами этого дела. Тогда же был приглашен из Ленинграда врач, специалист по части речевых упражнений, которого Владимир Ильич встретил радостно и очень заинтересовался этими упражнениями. Они велись регулярно почти в течение месяца и имели успех. К тому времени Владимир Ильич прекрасно мог понимать речь окружающих и даже мог сам повторять слова. Но около 22 июня начинается новое и последнее обострение болезни, которое продолжалось около месяца. У него было в то время состояние возбуждения, были иногда галлюцинации. Он страдал бессонницей, лишился аппетита, ему трудно было спокойно лежать в постели, болела голова, и он только тогда несколько успокаивался, когда его в кресле возили по комнате. Это тяжелое состояние продолжалось около месяца.

Во второй половине июля обострение затихло, здоровье начало улучшаться, и уже скоро Владимир Ильич мог выезжать в парк около дома, в котором он жил; восстановился сон, улучшился аппетит, он пополнел, чувствовал себя бодрым, появилось хорошее настроение, и, конечно, первое, чем он заинтересовался — это снова речевые упражнения.

Уход за ним был безукоризненный. Все хозяйственные работы лежали на его сестре, Марии Ильиничне Ульяновой, а весь уход, так сказать, духовный, приняла на себя Надежда Константиновна Крупская, его жена. Эти две женщины жертвовали для него всеми личными интересами и окружали его всевозможными удобствами. Только вот какая разница получилась в смысле речевых упражнений: до этого обострения речевые упражнения производил врач, а здесь Владимир Ильич выразил жестами определенное желание, чтобы речевые упражнения вела Надежда Константиновна. Он, видимо, не хотел, чтобы этот его речевой недостаток видели другие. Это было ему неприятно. Надежда Константиновна — опытный педагог, но для этих занятий нужно иметь специальные знания. Поэтому мы каждый вечер собирались и давали ей определенную инструкцию, и таким образом под нашим руководством она проводила эти занятия, протекавшие весьма успешно.

В отношении речи — понимание речи окружающих восстановилось вполне и настолько хорошо, что он заинтересовался содержанием газет; ему прочитывались газеты, передовицы, телеграммы и другие сведения, его интересовавшие; затем, будучи сам газетным работником, он разбирался в содержании газеты; раскрывая газету, он знал, где передовица, где телеграммы, и сразу указывал пальцем, чем он интересуется. Иногда в газетах бывали волнующие статьи, содержание которых Надежда Константиновна избегала ему передавать. Заинтересовавшись каким-нибудь местом, он требовал повторения, а кое-что мог прочитывать сам. Понимание цифр у него сохранилось, и в связи с этим и по рисунку газеты он прекрасно отличал старые газеты от новых. Что же касается произвольной речи, то она была задета сильнее всего; он был в состоянии пользоваться только несколькими словами, но повторять слова он мог, почему в эту сторону и были направлены упражнения, чтобы посредством многократного повторения слов восстановить самостоятельную речь. Сначала дело шло туго. Владимир Ильич мог повторять только односложные слова, а затем стали удаваться двухсложные и даже многосложные слова; сначала записывали слова, которые он мог повторять, но потом перестали, потому что цифра записанных слов превысила полторы тысячи, и стало ясно, что если он может сказать полторы тысячи слов, то он сможет повторить две, три тысячи и больше.

Начала постепенно восстанавливаться также и способность чтения, которая была утрачена вместе с речью в период обострения болезни в марте 1923 года.

Он мог уже различать буквы и прочитывать некоторые слова: ему показывали для этого рисунки, и при взгляде на них он мог называть изображенные на них предметы и даже произносил фразы. Обыкновенно показывали рисунок с подписью, а затем без подписи, и он уже называл изображенный на рисунке предмет; он находил также самостоятельно соответствующие изображенному предмету словесные обозначения среди других написанных слов. Были начаты упражнения в письме левой рукой, что, особенно в данном случае, является значительной трудностью, но Владимиру Ильичу удалось осилить это препятствие, и он мог недурно писать левой рукой — писал буквы и слова и уже хорошо копировал слова.

У вас возникает теперь вопрос, что это за болезнь, которая дает возможность, парализуя правую сторону, понимать то, что говорят, лишает возможности читать, лишает возможности говорить самостоятельно, в то же время сохраняя возможность повторять произносимые слова.

В нашем головном мозге, как вы знаете, для речи точно так же, как и для движений наших членов, существуют определенные участки, центры, области, в частности, речевые центры находятся в левом полушарии головного мозга, причем, как вам известно, каждое полушарие головного мозга заведует функциями противоположной половины тела.

Развитие паралича конечностей шло у Владимира Ильича соответственно областям расположения двигательных центров в коре головного мозга; на поражение коры указывало и нарушение речи.

Значит, мы должны заключить, что у Владимира Ильича имелось поражение двигательной области левого полушария головного мозга, причем поражение обширное, так как центры ноги и руки занимают две верхние трети передней центральной извилины; но этим дело не ограничивается, так как было еще поражение речи. Когда мы говорим, мы производим известные движения языком, щеками, небом и т. д. Эти речевые движения зависят от работы заднего отдела третьей лобной извилины: если он цел, вы можете говорить вслух, если этот участок разрушен, человек не может произносить слова. Вначале Владимир Ильич не мог произносить слов, потом научился. Очевидно, участок этот был несколько затронут, но до известной степени восстановлен; следовательно, мы должны к пораженной области присоединить часть и этого участка. Дальше, от целости височной области зависит понимание речи; если височная область будет разрушена, то вы будете слышать звуки, но не будете их понимать, то есть узнавать, оценивать их значение. Владимир Ильич не вполне понимал речь вначале, значит, частичное поражение височной области было, но, в общем, она была в удовлетворительном состоянии. Владимир Ильич мог повторять слова, то есть когда ему их произносили, то он их понимал и передавал на двигательные центры, ведающие речевыми движениями. Но в это же время он не мог самостоятельно говорить. Что это обозначает? Центр цел, но что-то неладное происходит: мыслит человек, думает, когда он что-нибудь хочет, он делает рукой жест, если его мысль угадали, он доволен, мысли его текут, а произнести слов не может. Значит, от той области, где возникают словесные впечатления и сохраняется память слов, проводники (идущие в виде пучков, которые можно сравнить с электрическими проводами) к другим речевым центрам прерваны, и вот получается, что из центра восприятия слов к двигательному речевому аппарату есть сообщение, а с областью запаса слов, которые держатся в памяти, сообщение прервано. Дальше: человек не может прочесть. Для чтения тоже существуют особые центры, поражение которых лишает человека возможности понимать читаемое. Он видит глазами, но прочесть не может. В этом центре, непосредственно прилегающем к заднему отделу первой височной извилины, тоже было поражение. Также определялось поражение на внутренней стороне левого полушария, следовательно, поражение левого полушария было весьма обширным, а, кроме того, были определенные указания, которые говорили о том, что в правом полушарии тоже должны быть небольшие гнезда поражения.

Болезнь постепенно отходила. Но около половины октября появились некоторые угрожающие симптомы, которые заставляли сильно задумываться. В то время Владимир Ильич настолько хорошо себя чувствовал, что иногда подолгу проводил время на воздухе: пользуясь хорошей погодой, он выезжал в автомобиле кататься в лес; брали с собой кресло, и в нем возили больного по лужайкам; он дышал воздухом, отдыхал и возвращался домой. С половины октября начались легкие припадки в виде кратковременной потери сознания, которая продолжалась 15–20 секунд. Сначала они были редкими, раз в три-четыре недели, потом участились, причем был один припадок, который сопровождался судорогами. Это являлось указанием на то, что в коре мозга временно возникало состояние раздражения, которое бывает при этой болезни.

20 января Владимир Ильич испытывал общее недомогание, у него был плохой аппетит, вялое настроение, не было охоты заниматься; он был уложен в постель, была предписана легкая диета. Он показывал на свои глаза, очевидно, испытывая неприятное ощущение в глазах. Тогда из Москвы был приглашен глазной врач профессор Авербах, который исследовал его глаза. Исследование глаз имеет очень важное значение при болезнях мозга. Глаз тесно связан с мозгом, и застойные явления или недостаток крови в мозгу тотчас же выражаются изменением наполнения кровью глазного дна. Профессора Авербаха больной встретил очень приветливо и был доволен тем, что, когда исследовалось его зрение при помощи стенных таблиц, он мог самостоятельно называть вслух буквы, что доставляло ему большое удовольствие. Профессор Авербах самым тщательным образом исследовал состояние глазного дна и ничего болезненного там не обнаружил.

На следующий день это состояние вялости продолжалось, больной оставался в постели около четырех часов, мы с профессором Ферстером (немецкий профессор из Бреславля, который был приглашен еще в марте 1922 года) пошли к Владимиру Ильичу посмотреть, в каком он состоянии. Мы навещали его утром, днем и вечером, по мере надобности. Выяснилось, что у больного появился аппетит, он захотел поесть; разрешено было дать ему бульон. В шесть часов недомогание усилилось, утратилось зрение, и появились судорожные движения в руках и ногах, особенно в правой стороне. Правые конечности были напряжены до того, что нельзя было согнуть ногу в колене, судороги были такие и в левой стороне тела. Этот припадок сопровождался резким учащением дыхания и сердечной деятельности. Число дыханий поднялось до 36, а число сердечных сокращений достигло 120–130 в минуту, и появился один очень угрожающий симптом, который заключается в нарушении правильности дыхательного ритма (тип чейн-стокса), это мозговой тип дыхания, очень опасный, почти всегда указывающий на приближение рокового конца. Конечно, морфий, камфора и все, что могло понадобиться, было приготовлено. Через некоторое время дыхание выровнялось, число дыханий понизилось до 26, а пульс до 90 и был хорошего наполнения. В это время мы измерили температуру — термометр показал 42,3— непрерывное судорожное состояние привело к такому резкому повышению температуры; ртуть поднялась настолько, что дальше в термометре не было места.

Судорожное состояние начало ослабевать, и мы уже начали питать некоторую надежду, что припадок закончится благополучно, но ровно в 6 час. 50 мин. вдруг наступил резкий прилив крови к лицу, лицо покраснело до багрового цвета, затем последовал глубокий вздох и моментальная смерть. Было применено искусственное дыхание, которое продолжалось 25 минут, но оно ни к каким результатам не привело. Смерть наступила от паралича дыхания и сердца, центры которых находятся в продолговатом мозгу.

На следующий день было произведено бальзамирование тела Владимира Ильича. Бальзамирование производится введением в кровеносную систему, через аорту, дезинфицирующей жидкости, которая состоит из спирта, формалина и некоторых примесей. Произведенное вслед за бальзамированием вскрытие обнаружило распространенное заболевание сосудов тела, именно артерий. Оно заключается в развитии атеросклероза.

С возрастом развивается процесс отложения извести в стенках сосудов, которые утрачивают от этого свою эластичность. Но в пожилом возрасте это бывает в легкой степени. Сильный склероз развивается уже в старческие годы, а Владимиру Ильичу было всего 53 года, следовательно, этот склероз был у него преждевременным, болезненным, и резче всего он оказался выраженным в сосудах головного мозга. Склероз сосудов выражается не только в том, что стенки плотнеют, он также уменьшает просвет сосудов, и, следовательно, кровь в меньшем количестве притекает к участкам тела. От отложения извести появляются шероховатости на внутренней гладкой поверхности сосудов, а раз там появляются шероховатости, происходит свертывание крови, образуются свертки, и просвет сосуда суживается. Явления склероза сосудов были особенно резко выражены в мозгу. Одним из самых важных сосудов, питающих мозговые полушария, является артерия Сильвиевой ямки, и вот представьте себе, что закупоривается просвет артерии на уровне ее общего ствола, тогда все, что питается этой артерией, страдает, начинается явление размягчения мозга; но склероз может захватывать отдельные веточки, тогда будут выпадать из работы отдельные участки мозга. У Владимира Ильича мы должны представить обширную закупорку ветвей, питающих участки, которые были у него поражены. Вскрытие показало, что в этой области была большая киста, то есть пузырь, наполненный жидкостью… Выяснилось, что питание правого полушария тоже было недостаточным. Общий ствол левой сонной артерии был до того закупорен, то можно было в просвет его пропустить только щетину. Через такой суженный просвет сосуда шла кровь для этого полушария. Артерия основания мозга, которая дает ветви для питания продолговатого мозга, оказалась тоже закупоренной настолько, что оставался просвет лишь с толщину булавки. Когда у Владимира Ильича разлился тяжелый припадок, продолжавшийся 50 минут, сопровождавшийся сильным приливом крови к голове, то наступил момент, когда кровь не могла продвинуться дальше, питание продолговатого мозга прекратилось и работа его выпала. Это и был момент паралича дыхания и сердца, вызвавшего смерть.

Естественно возникает вопрос: почему‘у человека 53 лет, человека очень умеренной жизни, который не пил и не курил, развивается такой болезненный процесс? Ответ на этот вопрос мы находим в наследственности Владимира Ильича. Его отец умер как раз 53 года и тоже от склероза мозговых сосудов. Мать умерла значительно позже, под 70 лет, но умерла тоже от склероза, однако в этом возрасте склероз неудивителен. Наследственное предрасположение отразилось на сыне, у которого развился преждевременный склероз. В связи с этой предрасполагающей причиной целый ряд моментов обострили его болезненное расположение и способствовали развитию склероза; сюда относятся усиленная и напряженная мозговая деятельность. А если вы вспомните различного рода потрясения из жизни Владимира Ильича в сибирской ссылке, тяжелую революцию, во главе которой он стоял и которую вынес на своих плечах, то вы легко представите себе, сколько потрясающих моментов было у этого человека; сколько было чрезмерной, напряженной работы, которая способствовала усилению наследственного склероза.

Мозг и сердце Владимира Ильича были переданы в музей имени Ленина на Дмитровке в Москве. Если будете в Москве, то я советую посетить этот музей. Там собрано все, касающееся Владимира Ильича, начиная с рождения и кончая смертью. Там имеются его детские портреты, рукописи, палатка, котелок — вещи, которые были в его распоряжении, когда он скрывался от властей в Финляндии, одним словом, все, что можно было собрать. Туда поступил и его мозг. Вес мозга оказался 1340 граммов, но это вес не полный, так как часть мозга была уничтожена болезнью, он ниже нормы. Средний вес человеческого мозга 1300–1400 граммов. Если себе представить здоровый мозг Владимира Ильича, то, принимая во внимание его сложение, в нем было, вероятно, около 1400 граммов, т. е. несколько выше среднего. Здоровые отделы мозга развиты очень хорошо, что указывает на мощный мозг. И вообще при той степени поражения, которая была, нужно удивляться, как его мозг работал в этом состоянии, и надо полагать, что другой больной на его месте уже давно был бы не таким, каким был Владимир Ильич во время своей болезни.

Теперь я поделюсь с вами некоторыми впечатлениями от этого замечательного человека. Вы все много слышали о нем, читали и представляете себе, какая это выдающаяся личность; с политической стороны, как уже было сказано, я его характеризовать не буду, а коснусь некоторых черт, с которыми мне пришлось познакомиться во время его болезни.

Надо сказать, что история болезни Владимира Ильича велась чрезвычайно тщательно. Она составила обширный том в 400 страниц. Там прослежено все заболевание не только по неделям, но по дням и даже по часам, до мелких подробностей включительно. Насколько это был исключительно крупный политический и общественный деятель в жизни, настолько он оказался необычайно терпеливым, необыкновенно крупным духовно человеком и в болезни, здраво и трезво смотревшим на свое болезненное состояние. Уже в начале болезни, когда тяжесть заболевания, может быть, еще не вполне отчетливо сознавались некоторыми, он смотрел на свое будущее скептически; по крайней мере на утешения, которые ему подавали врачи, говоря, что все пройдет, вы поправитесь, он безнадежно махал рукой и говорил: «Нет, я чувствую, что это очень серьезно и вряд ли поправимо». И убедился в этом, по-видимому, прочно, когда парализовалась рука. Он был очень внимателен к каждому, кто приходил к нему с помощью, и всегда до мелочей заботился о тех лицах, которым приходилось с ним соприкасаться. На свое болезненное состояние он продолжал смотреть скептически и в дальнейшем. Например, в то время, когда летом в Горках наступило улучшение, когда он начал ходить по лестнице, я говорил ему: «Владимир Ильич, посмотрите, ваше здоровье улучшается, вы ходите, гуляете, ездите кататься». Видимо, это было ему приятно, нельзя было оспаривать фактов; он улыбался в ответ и махал рукой, как бы говоря: «Непрочно это» — так как было уже два периода обострения болезни.

В смысле лечебных мероприятий, относясь внимательно к тому, что предписывали врачи, он больше ценил видимые, реальные меры. Он очень охотно подвергался массажу, очень охотно принимал ручные и общие ванны. Дело в том, что у него была контрактура парализованной руки (сгибательное положение), а теплые ванны ослабляли эту контрактуру и болезненность. Но разные средства он принимал менее охотно, не рассчитывая на то, что они принесут пользу.

Он и в болезни был радушным хозяином, приветливо встречающим навещавших его лиц. Правда, частые посещения Владимира Ильича избегались, потому что излишнее волнение, тревога и беспокойство могли принести вред его здоровью. Но когда такие посещения бывали, он оживлялся, принимал участие в беседе, знаками указывая, что его интересует, и очень заботливо относился к тем, кто приходил. Если кто-нибудь приезжал из Москвы, он показывал знаками, чтобы гостя накормили, напоили чаем и т. д. Я, например, помню один случай, который развеселил окружающих: несколько санитаров дежурили около него с начала болезни и до конца; это были студенты-медики Московского университета, и среди них один молодой врач. Однажды он приезжает из Москвы, это было днем. Обыкновенно между четырьмя и пятью часами пили чай. Владимир Ильич сидит в столовой вместе с Надеждой Константиновной. Я часто заходил к ним в эти часы… И вот приезжает молодой санитар. На столе чай, самовар и больше ничего. Владимир Ильич начинает обнаруживать беспокойство, что-то показывает, его не понимают. Санитар подходит и спрашивает: «Может быть, вас подвезти в кресле?» Владимир Ильич кивает утвердительно. Садится в кресло, санитар его везет. Владимир Ильич знаками показывает, куда его везти; проезжает коридор, приемную комнату и подъезжает к буфету; показывает на его содержимое, заставляет вынуть все и принести на стол. Владимир Ильич становится веселым, оживленным, поддразнивает Надежду Константиновну за ее недогадливость и угощает всех присутствующих. Чрезвычайно упорно, до мелочей аккуратно он занимается речевыми и письменными упражнениями.

К Надежде Константиновне Владимир Ильич относился удивительно любовно и внимательно до последних дней. Она жертвовала для него всем. День проводился таким образом: утром, после прогулки они занимались, около часу был обед, затем час на отдых. В это время Надежда Константиновна подготовляла материал для занятий с Владимиром Ильичем — от двух до трех часов. По ночам она спала тоже очень мало и подготовляла материал для следующего дня. Владимир Ильич твердо знал, что Надежда Константиновна после обеда должна отдыхать в своей комнате; она же шутя говорила: «Это время, так называемое, я сплю». Как-то приходим мы к Владимиру Ильичу, желая устроить ему ручную ванну. Владимир Ильич указывает осторожно на соседнюю дверь — Надежда Константиновна спит, шуметь нельзя… Приносят воду, наливают в сосуд, приходится двигаться по комнате, и все время Владимир Ильич следит, чтобы не было шума, все время улыбается и грозит пальцем, и когда все это было проделано без шума, он доволен и благодарит нас. Помню, как-то утром, в сырой день он сидит на террасе. Входит Надежда Константиновна. Он смотрит, есть ли на ней галоши, и когда видит, что нет, то сейчас же отсылает ее обратно.

В своем жизненном обиходе он был очень прост. По своему расположению его квартира в Кремле была неважная, было мало света и воздуха… В Горках дом был великолепный, и здесь, пока он был тяжело болен и не мог распоряжаться собой, он лежал в большой комнате; но когда он оправился, то выбрал небольшую комнату в два окна и там жил до самой смерти. Он был необычайно скромен в своих потребностях, начиная от костюма и кончая едой. Каждое лишнее блюдо, которое ему приготовляли, иногда ввиду диетических соображений, он встречал отрицательно и никаких индивидуальных забот о себе не любил. И диета, которую ему назначили, вызывала в нем отрицательное отношение, исключением быть в этом отношении он не любил, признавая порядок, заведенный для всех.

Два роскошные, комфортабельные кресла, привезенные для него из Англии друзьями, стояли без употребления, и Владимир Ильич был, видимо, очень доволен, когда одно из этих кресел облюбовал себе большой белый кот. Температура в его комнате поддерживалась в 12° — более высокой температуры Владимир Ильич не любил.

Несколько слов об отношении к окружающим, к населению, крестьянам. Когда Владимир Ильич выезжал на прогулку, он очень приветливо раскланивался со всеми, и нельзя было не отметить, что население относилось к нему необыкновенно тепло и приветливо. Например, я не забуду такого случая: в Горках производились большие мелиоративные работы, улучшалась малярийная местность, прорывали дренажные канавы, и работало много землекопов из Калужской губернии. Как-то вечером Владимир Ильич поехал кататься с Марией Ильиничной в автомобиле на Каширский тракт. Я пошел пройтись. Спускаюсь с горы и вижу: навстречу едет автомобиль — Владимир Ильич возвращается обратно. В это время пересекают дорогу два крестьянина: один пожилой, другой молодой. Когда автомобиль поравнялся со мной, я раскланялся с сидевшими в нем, а автомобиль замедлил ход, потому что был как раз подъем в гору. В это время вижу, крестьяне остановились, молодой впился глазами во внутренность автомобиля, стоит и смотрит. Только что автомобиль прошел, он обращается ко мне, в голосе надежда и страх разочарования: «Скажите, это Ильич?» Я говорю: «Да, Ильич». Он просиял: «Ну, слава богу. В Москве бывал, видел разных, и никогда его не привелось видеть; счастлив теперь, что увидел его». Действительно, была искренняя радость в лице этого человека и неподдельный страх, когда он боялся, что я отвечу: «Нет». Он бы думал, что он увидел Ильича, и вдруг бы его догадка оказалась неверной…

Простота его жизни была чрезвычайной, а отношение к окружающим в высшей степени любовное. Если человек живет в описанном болезненном состоянии, то вы можете себе представить, как это мучительно. Часто появлялась мысль о том, как развлечь больного. Ведь если его оставить со своими мыслями, то они направятся на волнующие вопросы — на политику, на мысли о болезни. Он героически переносил свою болезнь, настроение бывало хорошим, но временами он задумывался. Подойдете и видите, что он не с вами, где-то витает, не обращая внимания на окружающих; в эти моменты иногда вдруг на глазах Владимира Ильича появлялись слезы. Человеку было не легко… Старались придумывать что-нибудь, привезли небольшой кинематограф из Москвы, показывали разные фильмы, но его, конечно, интересовали только фильмы, касающиеся фабричного быта, организации фабричной жизни и крестьянской. Но если показывали фильмы веселого содержания, он не смотрел на них.

На Рождество была устроена елка для местных детей. Их собралось порядочно, дети играли, бегали, шумели. Владимир Ильич принимал очень живое участие в этом, сидя тут же. Возник вопрос: не утомился ли он, не мешают ли ему шум и беготня детей? Но он показал, чтобы оставили детей в покое. Опять здесь видна забота о других и меньше всего о себе. До каких мелочей доходила у него заботливость о людях и внимание к ним, видно из следующего примера. Приехал к нему один старый товарищ. Владимир Ильич был очень доволен, очень оживленно беседовал с ним; потом выяснилось, что тот захватил с собой маленькую дочку. Тогда Владимир Ильич выискивает маленькие кукольные туфельки — надо сказать, что ему присылали различные кустарные изделия — и вот он вспомнил о них, отыскал и передал для маленькой девочки.

Когда пришел трагический конец Владимира Ильича, то весть об этом тотчас же разнеслась, и дом, в котором жил Ленин, наполнился людьми. Круглые сутки ходило окрестное население поклониться телу покойного. Когда тело перевезли из Горок в Москву, то вся дорога до станции (версты две с половиной) была одной сплошной процессией. Я уже не говорю о Москве, вы все читали об этом. Когда тело Владимира Ильича уже увезли из Горок, началось длительное паломничество из окрестностей: люди шли посмотреть дом, в котором он жил, комнату, в которой он умер. То, что происходило в Москве, вы знаете. Я только укажу на одно: в Колонном зале, где было выставлено тело, сплошной вереницей шли люди круглые сутки, а дефилирующая делегация мимо гроба, который был выставлен на Красной площади, проходила по-видимому, больше суток.

Несколько времени тому назад, будучи в Москве, я посетил Мавзолей Ленина — покойный лежит и выглядит так, как если бы он умер накануне…

Вот как окончилась жизнь этого замечательного человека. Его болезнь — это была величайшая трагедия, очень тяжелая трагедия. Это был человек необыкновенного ума, ума аналитического, который мог разбираться не только в окружающих, но и в самом себе. Я сказал, как он относился к своей болезни: он понимал ее тяжесть. И вы представляете себе положение такого человека, который всего достигал своей упорной деятельностью, своим словом, которое все ценили на вес золота — его партийные товарищи, члены правительства, для которых слово Ленина было законом, — и вдруг этот человек лишился способности говорить. И ведь это продолжалось не неделю, не две, а много месяцев — с марта 1922 года, в течение 11 месяцев продолжалось такое состояние — глубокая трагедия, которую он переносил с поразительным спокойствием, с поразительным терпением.

Это был человек исключительного внутреннего достоинства и человек титанического ума».

СМЕРТЬ ВОЖДЯ

«Охлаждение между Лениным и Дзержинским началось тогда, когда Дзержинский понял, что Ленин не считает его способным на руководящую хозяйственную работу, — пишет Троцкий, — это и толкнуло Дзержинского на сторону Сталина. Со смертного одра Ленин направлял свой удар против Сталина и Дзержинского…»

Но — поздно. В кремлевской склоке вождей ставка Дзержинского оказалась правильной. Паралич Ленина прогрессировал. На пятом году революции Ленин уже лишился речи, а на шестом умер. Дзержинскому выпала честь хоронить вождя.

Перед моим взором предстает пропахшая кислыми щами (за стеной — столовая) кремлевская квартира «наркома невидимого фронта». Софья Сигизмундовна Дзержинская пришла с работы, проверила уроки Ясика, поужинала вместе с сыном, уложила спать и принялась приводить в порядок его одежду. Мальчик есть мальчик — то придет с оторванными пуговицами, то пятно где-нибудь посадит.

Около полуночи пришел Феликс. Молча опустился на стул, даже фуражку не снял и замер, словно окаменел. Софья Сигизмундовна испугалась. Что с ним? Никогда не видела своего мужа в таком угнетенном состоянии.

— Феликс, что с тобой?

— Владимир Ильич умер, — ответил Феликс, не меняя позы.

— Что ты говоришь, Феликс?

— Ленин умер, — повторил Дзержинский.

Софья Сигизмундовна заплакала.

Как жить без любимого вождя? Что же теперь будет? Ведь это так приятно, когда тобой умело руководят. И вдруг — руководителя не стало…

Ночью экстренно собрался Пленум ЦК. Он принял обращение ЦК РКП (б) «К партии. Ко всем трудящимся». Президиум ЦИК СССР образовал комиссию по организации похорон Владимира Ильича Ленина. Председателем комиссии назначен Дзержинский.

Феликс должен был организовать все!

Шесть суток непрерывного действия. Поток делегаций в Горки, траурный поезд с телом Ильича из Горок в Москву, девятьсот тысяч человек, прошедших перед гробом Ленина в Доме Союзов, подготовка Мавзолея и сами похороны — все требовало глубоко продуманной организации, четкого выполнения принятых решений.

Эти решения были обсуждены неоднократно.

Из стенограммы заседания комиссии 23 января 1924 г.

МУРАЛОВ:

…Кроме трудящихся нашего Союза Республик, естественно, желание возникает и у всего пролетариата увидеть своего вождя. Я полагаю, вполне целесообразным, поскольку позволят обстоятельства, с точки зрения врачебной и физиологической, устроить склеп так, чтобы все делегаты, откуда бы они ни приезжали, могли видеть Ильича. С того момента, когда будет опасность в смысле разложения, ведь мы сможем заделать склеп наглухо.

САПРОНОВ:

Как желательно: чтобы гроб только видели или гроб будет открытый?

ДЗЕРЖИНСКИЙ:

Конечно, только гроб…

ВОРОШИЛОВ:

Вся речь Н. И. Муралова — это чепуха. Я бы сказал позор. Он говорит, что выгодно, когда будут приезжать массы и поклоняться праху Ильича. Дело не в трупе. Мне думается, что нельзя нам прибегать к канонизированию. Это — эсеровщина. Нас могут просто даже не понять. В чем дело? Мы перестали быть марксистами-ленинцами. Если бы Владимир Ильич слышал речь Муралова, он не похвалил бы за это. Ведь культурные люди сжигают труп, и остается пепел в урне… Я был на могиле Маркса, чувствовал подъем… нужно устроить склеп, сделать хорошую могилу, но не открытую. Все будут знать, что здесь лежит то, что осталось от нашего великого учителя, и сам он будет жить в наших сердцах… Не нужно превращаться под влиянием величайшего горя, которое настигло, в ребят, которые теряют всякий политический разум. Этого делать нельзя. Нас начнут травить наши враги со всех сторон. Крестьяне это поймут по-своему — они, мол, наших богов разрушали, посылали работников ЦК, чтобы разбивать мощи, а свои мощи создали. Кроме политического вреда, от этого ничего не получится. Я оставляю за собою право заявить Политбюро свое мнение.

БОНЧ-БРУЕВИЧ:

Политбюро постановило сделать склеп… Что касается того, чтобы оставить гроб открытым, это — вопрос очень большой. Политбюро этот вопрос не решало, был разговор только о склепе. Что касается канонизирования, то я не боюсь. Мы можем написать целый ряд статей, брошюр и т. д. по этому поводу. Я считаю, что нужно устроить просто склеп, как, например, имеется могила Достоевского, Тургенева…

ДЗЕРЖИНСКИЙ:

Быть принципиальным в этом вопросе — это быть принципиальным в кавычках. Что касается мощей, то ведь раньше это было связано с чудом, у нас никакого чуда нет, следовательно, о мощах не приходится говорить. Что касается культа личности, это не есть культ личности, а культ в некоторой степени Владимира Ильича… Здесь говорили, что В. И. протестовал бы против этого. Да, такие люди, как В. И., отличаются величайшей скромностью. Ведь мы другого Ильича не имеем. Он лично не мог бы здесь сказать что-либо, так как сам для себя он не судья, а второго, подобного ему, к кому бы это можно было применить, нет. Если наука может действительно сохранить его тело на долгие годы, то почему бы это не сделать. Царей бальзамировали просто потому, что они цари. Мы это сделаем потому, что это был великий человек, подобного которому нет. Для меня основной вопрос — можно ли действительно сохранить тело…

АВАНЕСОВ:

…Дело не в культе личности и т. д. Но тяжело все-таки видеть все время Ильича мертвым. Мне казалось, что было бы лучше на этом месте поставить памятник, хорошую скульптуру, изображающую его могучую фигуру. Почему она не может удовлетворить больше, чем мертвое тело? Мне кажется, что все обстоятельства и наука и т. д. все-таки не дадут гарантии сохранения живости тела, придется создавать искусственную маску, почему же не сделать это в виде памятника?..

АБРИКОСОВ:

…Тот метод, к которому мы прибегли, — метод общепринятый. Он очень хорош и может явитья ручательством за то, что труп предохранится от гниения в течение нескольких лет, но в том случае, если не делается вскрытие, если кровеносные сосуды наливаются этой жидкостью и труп оставляется в таком виде. Так как в данном случае была необходимость сделать и вскрытие, то это вскрытие всегда несколько нарушает эффект бальзамирования. Это вполне понятно, потому что при вскрытии перерезаются сосуды, и из сосудов часть консервирующей жидкости вытекает, теряется… Резюмируя, я должен сказать, что будут происходить процессы высыхания и изменения внешнего облика. В дальнейшем могут присоединиться и процессы разложения, когда кожа высохнет как следует, сделается пергаментной, как это бывает на мумиях, а в тех частях, где не высохнет, подвергнется распаду. Имеется еще один способ… Теперь же наложить на лицо тонкую восковую маску, которой придать облик, соответствующий нормальному облику.

ДЗЕРЖИНСКИЙ:

Это нам нужно было все для сведения. Просить проф. Абрикосова послать нам справку о лучших специалистах по маскам и сообщить тов. Семашко.

МУРАЛОВ:

Можно ли разрешить снимать маску скульпторам? АБРИКОСОВ:

…Сейчас я бы советовал совершенно не касаться лица.

ДЗЕРЖИНСКИЙ:

Запретить снимать какие бы то ни было маски и каким бы то ни было образом прикасаться к лицу. Не держать цветов около лица.

Из стенограммы 28 января.

БОНЧ-БРУЕВИЧ:

Вчера был вызван Абрикосов для осмотра тела Ильича, после того, как он был внесен в склеп. Он нашел, что тело замерзло, в особенности правая рука и, образовались красные жилки. Но это незаметно, как бывает у живого человека. Замерзло одно ухо и лицо. Он принял меры…

МОЛОТОВ:

Я не в курсе дела. Абрикосов является специалистом по бальзамированию и сохранению тела. Нет ли других специалистов? Является ли он наилучшим и единственным, или он второпях так сделал, а теперь нужно более обдуманно это сделать и организовать более правильно? Можно специалиста пригласить из-за границы.

БОНЧ-БРУЕВИЧ:

Проверить всегда не мешает. Но я сам лично знаю Абрикосова. Это — крупнейшее имя в Европе.

МОЛОТОВ:

Можно ли ему довериться?

ДЗЕРЖИНСКИЙ:

Я думаю, не стоит сегодня поднимать этого вопроса. Нашу комиссию нужно будет ликвидировать, и ликвидация ее должна заключаться в том, чтобы создать целый ряд комиссий, которые бы занялись этим вопросом. Между прочим, вопрос о Мавзолее и сохранении тела является вопросом основным, над которым придется долго всем работать. Поэтому я думаю, что та комиссия, которую мы наметили на прошлом заседании, у нас 4 члена комиссии были, нужно в Политбюро внести, чтобы это была постоянная комиссия.

МОЛОТОВ:

У меня такое предложение. Пока комиссия пройдет в Политбюро, я предлагаю немедленно избрать продкомиссию в составе Енукидзе, Бонч-Бруевича и Семашко… А эта комиссия должна свое сообщение сделать в ту комиссию, которая будет постоянной. Я лично не знаю Абрикосова, может быть, он черносотенец, может быть, кто другой, который сделает это не с полной гарантией. На одного человека положиться в высшей степени опасно.

ЕНУКИДЗЕ:

…У меня общее опасение. Я по опыту лечения Владимира Ильича знаю, что чем больше врачей, тем хуже. Как бы еще не напортили!

Каких экспериментов только не проводили над Владимиром Ильичом… Ферстер и др. У них вечные споры и раздоры. А оказалось, что толком никто не лечил…

Из протокола заседания подкомиссии 29 января.

1. Доклад Н. А. Семашко. «Была вскрыта восходящая часть аорты и в отверстие из большого шприца под сильным давлением была влита по току крови консервирующая жидкость (раствор спирта, формалина, глицерина). Жидкость эта под напором шприца — точно так же, как кровь под напором сердца, — прошибла по всему телу и наполнила его. Видно было, как наполняется височная артерия… как свежеет лицо…

2. Об измерении температуры в склепе.

Просить т-ща Н. Семашко предоставить точный термометр из учреждений Наркомздрава (с десятыми долями градуса).


Я, нижеподписавшийся, Аросев, получил от тов. Беленького 24 января в 18 часов 25 минут вечера для Института В. И. Ленина стеклянную банку, содержащую мозг, сердце Ильича, и пулю, извлеченную из ЕГО тела.

Обязуюсь хранить полученное в Институте В. И. Ленина и лично отвечать за его полную сохранность и целостность.

Подпись: (Аросев).


Дзержинский хорошо обдумал похоронный обряд вождя. Он был исполнен в духе средневековой Польши и включал в себя целый ряд запрограммированных действий, складывавшихся в единое целое. Похороны Ленина живо напоминают о сильной власти средневековья над душой их организатора — Дзержинского.

Большевики на словах отвергали традиции, но традиции властвовали и над душами большевиков, проникали в подсознание, которое имеется даже у самых «железных».

Средневековый польский обряд похорон назывался «pompa funebris».

В траурной церемонии должны были участвовать близкие и далекие родственники покойного, друзья, должностные лица, десятки, а то и сотни представителей духовенства. Чтобы такая масса народа могла собраться, а хозяева дома могли бы заранее подготовиться к приему, требовалось время, в течение которого надо было произвести работы в костеле, построить катафалк и пр.

Иногда давались специальные распоряжения относительно захоронения сердца — его предпочитали помещать в каком-либо костеле, любимом при жизни.

К месту последнего успокоения покойного провожали отряды солдат и ксендзов, по пути следования в придорожных костелах служили мессы. Летом переходы происходили ночью. «Кондукт» (так называлась погребальная процессия) тянулся медленно через обширные пространства. Палатки, которые разбивали на стоянках, участие солдат уподобляли эту процессию военным переходам. От всего этого веяло слиянием религиозного и военного духа. В костеле при отпевании всех брало светское начало: до нас дошло много церковных сочинений, авторы которых резко выступают против потоков панегирического красноречия и излишней роскоши на похоронах.

Похороны заканчивались пиршеством с театральными выступлениями, богослужения перемежались охотами и приемами.

«Pompa funebris» включает в себя несколько обязательных элементов. Костел, где происходило отпевание, должен был быть украшен согласно определенной программе, источником каковой часто был, как указывают специалисты, трактат К. Менестрие, изд. в 1683 г. в Париже. Избиралась ведущая тема «кончетт», которая должна была быть воплощена в различных видах искусства, характеризуя личность умершего, его происхождение, деяния. Для этого применялись… статуи, персонифицирующие добродетели покойного, картины, девизы, эмблемы, изображения героических деяний, отдельные стихотворные инскрипции и т. п. Во всех этих программах велика была роль литературы — обильные цитаты из античных авторов перемежались с творениями местных панегиристов и строками священного писания.

По представленной программе делалось все убранство костела, фасада, алтаря, стен. В результате, появлялась своего рода кулисная декорация… Особую роль играл катафалк. Он мог быть различных типов: излюбленным был катафалк с балдахином, центрическое здание, обелиск, пирамида.

Декор собора делался по рисункам и проектам придворных магнатских художников руками местных мастеров. В него входило много скульптур: аллегорические фигуры, резьба прикладного характера (как фигурные подставки под гроб, которые делали то в виде львиных лап, то в форме птиц или геральдических животных).

Отряды ксендзов Дзержинский заменил на отряды чекистов, костел на колонный зал Дома Союзов, и т. д.

Посмертную маску вождя доверили изготовить скульптору Сергею Меркурову, который в свое время учился в Академии художеств в Мюнхене, работал в Париже. Скульптор оставил воспоминания.

«Ночь с 21.1 на 22.1.1924 года.

Мороз. Пурга. Лес. Измайлово.

Вечер.

Работаю в полушубке. Холодно. В большое окно студии стучит ветер. Слышно, как кругом в лесу кряхтят и стучат старые сосны.

Задребезжал телефон.

— Что ты делаешь?

— Работаю.

— Что так поздно?

— Какое «поздно», ведь только 8 часов.

— А ты будешь все время в мастерской?

— Что, прикажешь в такой мороз и пургу в лес идти?

— Ну, прости! Работай.

Через пять часов опять звонок.

— Что, ты работаешь?

— Да!

— Прости, мы здесь в Совете поспорили, хотим проверить: скажи пожалуйста, что нужно, чтобы снять чью-нибудь маску?

— Четыре кило гипса, немного стеариновой мази, метр суровых ниток и руки хорошего мастера.

— Все?

— Все!

— Спасибо. Прости за беспокойство. Ты все будешь работать и никуда не уйдешь?

— Нет, не уйду.

Пурга в лесу. Собака жмется в печи.

Снова дребезжит телефон.

— Сейчас за тобой будет автомобиль. Приезжай в Совет, ты нужен.

Через час стук в двери. Автомобиль у опушки леса. Не добрались.

— Одевайся. Едем. Ты нужен по делу. Узнаешь в Совете.

Как был в полушубке, вышли. Дошли до автомобиля. Приехали в Московский Совет.

Мертвые комнаты. Неестественная тишина. Огни потушены. Темно. Кое-где горят дежурные лампочки. В одном углу большой комнаты два товарища во всем кожаном. За поясом оружие. Ждут меня.

— Вот ты поедешь с ними.

— Куда?

— А туда, куда надо. Приедешь и узнаешь!

Автомобиль подан. Я прощаюсь.

— Итак, до завтра.

В автомобиле. По бокам два товарища в кожаном. Мой полушубок мало спасает меня от холода. Автомобиль идет по Замоскворечью. Мы у Павелецкого вокзала. Нас встречает человек десять — в штатском пальто. Под пальто замечаю военную форму. Мелькает мысль: если вопрос касается меня, то десять человек для меня слишком много, могли обойтись двумя-тремя. Значит, я отпадаю. Мысли совершенно отказываются работать.

Ко мне подходят.

— Вам придется довольно долго ехать в автодрезине. Будет холодно. Наденьте еще вот эту шинель.

Я в автодрезине. С двух сторон два товарища в кожаном. Последние распоряжения.

Все закрывается кругом. Замахали сигнальными огнями, засвистело, загудело, и мы понеслись в ночную мглу. Только на станциях и полустанках нас встречали огнями, и мы неслись дальше. Наконец, красный огонь. Мы останавливаемся. Предлагают выходить.

Платформа. Ночь. Мороз. Трудно дышать. Мгла.

— Товарищи, а что теперь?

— Нам приказано доставить нас на эту платформу и ждать дальнейших распоряжений. Больше мы ничего не знаем.

Хожу по платформе. Мгла. Через четверть часа около платформы вырисовываются силуэты саней. Предлагают сесть в сани. Едем дальше. Освещенные ворота. Часовой в тулупе пропускает нас. Шагаю через двор - не узнаю двора. Я уже в помещении. Кто-то в форме ГПУ докладывает по телефону:

— Приехал Меркуров.

Меня вводят в полутемную комнату и предлагают сесть. Сажусь в угол, в глубокое кресло. В это время открывается дверь: в просвете два женских силуэта — направляются к другим дверям. Открывают двери в большую комнату; там много света, и, к моему ужасу, я вижу лежащего на столе Владимира Ильича… Меня кто-то зовет.

Все так неожиданно — так много потрясений, что я как во сне.

У изголовья Владимира Ильича стоит Надежда Константиновна. Она крепится. Но безмерное горе задавило ее.

В противоположной стене полуоткрыты двери в темную комнату. В дверях застывшая в горе Мария Ильинична.

Слышу тихий голос Надежды Константиновны: «Да, вы собрались лепить бюст Владимира Ильича, ему все было некогда позировать и вот теперь… маску…»

В комнате я нахожу все, что мне нужно для снятия маски.

Подхожу к Владимиру Ильичу, хочу поправить голову — склонить немного набок. Беру ее осторожно с двух сторон: пальцы просовываю за уши, к затылку, чтобы удобнее взять за шею. Шея и затылок еще теплые. Ильич лежит на тюфяке и подушке. Но что же это такое?! Пульсируют сонные артерии! Не может быть! Артерии пульсируют! У меня страшное сердцебиение. Отнимаю руки. Прошу увести Надежду Константиновну.

Спрашиваю у присутствующего товарища, кто констатировал смерть.

— Врачи.

— А сейчас есть кто-нибудь из них?

— А что случилось?

— Позовите мне кого-нибудь.

Приходит.

— Товарищ, у Владимира Ильича пульсирует сонная артерия вот здесь, ниже уха.

Товарищ нащупывает. Потом берет мою руку, откидывает край тюфяка от стола и кладет мои пальцы на холодный стол. Сильно пульсируют мои пальцы.

— Товарищ, нельзя так волноваться — пульсирует не сонная артерия, а ваши пальцы. Будьте спокойны.

Сейчас вы делаете очень ответственную работу.

Слова возвращают меня к реальности.

Маска — исторический документ чрезвычайной важности. Я должен сохранить и передать векам черты Ильича на смертном одре. Я стараюсь захватить в форму всю голову, что мне почти удается. Остается незаснятым только кусок затылка, прилегающий к подушке.

В темных дверях неподвижно стоит Мария Ильинична.

За время работы она не вздрогнула.

Я чувствую ее застывший взгляд.

В голове у меня мелькает художник Каррьер с его полотнами в полутенях — в полумраке.

Наконец к четырем часам утра работа готова. Меня торопят. Приехали профессора для вскрытия. Последний прощальный взгляд.


В Комиссию ЦИК по организации похорон В. И. Ленина Скульптор С. Д. Меркуров

Заявление

По поручению Л. Б. Каменева мной была снята гипсовая маска В. И. Ленина в Горках в день смерти в 4 часа утра. Тогда же я снял слепки кистей рук, правой и левой. Правая кисть была сведена, поэтому я принужден был снять ее в сжатом виде. После осмотра этих работ Л. В. Каменев поручил мне отлить и отпанировать слепки для следующих товарищей: 1. Н. К. Крупской, 2. М. И. Ульяновой, 3. А. И. Елизаровой-Ульяновой, 4. Г. М. Кржижановскому, 5. Л. Б. Красину, 6. Ф. Э. Дзержинскому, 7. В. В. Куйбышеву, 8. А. Д. Цурюпе, 9. ЦК РКП, 10. И. В. Сталину, 11. М. П. Томскому, 12. Л. Д. Троцкому, 13. Г. Е. Зиновьеву, 14. Л. Б. Каменеву, 15. А. И. Рыкову, 16. Я. Э. Рудзутаку, 17. В. М. Молотову, 18. М. И. Калинину, 19. Н. И. Бухарину, 20. МК РКП. Теперь мной выполняется эта работа, и по мере исполнения маски доставляются вышеуказанным товарищам. Оригинал задерживался мной, так как мне необходимо было делать с него клеевую форму для отливки.

В настоящее время работа по отливке закончена, и маска и кисти рук доставлены в Институт В. И. Ленина.

Довожу до сведения Комиссии, что мной начаты по своей инициативе работы по выполнению означенной маски из мрамора, а также начат бюст, и я приступил к предварительным работам по исполнению гранитной фигуры В. И. Ленина.

26.02.1926 г., Москва.


22 января в Горках профессором Абрикосовым про изведено вскрытие тела, продолжавшееся почти 5 часов. В результате его появился акт о патолого-анатомическом состоянии умершего. Немедленно опубликованный в газетах, он произвел на многих шокирующее впечатление. Этот акт говорит решительно обо всем, что в болезненном или здоровом состоянии находилось внутри Ленина. Все было вскрыто. Ничто не оставлено без анализа. Обо всем и всех изъянах дан самый детальный отчет — о головном мозге, покрове черепа, сердце, легких, брюшной полости, селезенке, почках, мышечной системе. Никаких анатомических секретов, все показано. Этот анатомический акт был напечатан одновременно с выражением чувств любви, скорби, почтения к умершему.

О похоронах Ленина оставила воспоминания и Софья Мушкат-Дзержинская. Она тоже любила похороны, марш Шопена был для нее любимой с детства музыкой.

«Никогда не забуду тяжелых январских дней, когда непрерывно днем и ночью тысячи и тысячи людей стояли на трескучем морозе на улицах Москвы, согреваясь у костров, в ожидании доступа в Колонный зал Дома Союзов, чтобы взглянуть на дорогое лицо и отдать последний долг безвременно ушедшему от нас вождю, отцу и другу».

25 января 1924 года Дзержинский как председатель комиссии по похоронам В. И. Ленина разослал по радио всем республикам, областям, губисполкомам СССР, Реввоенсовету, ВСНХ и всем Наркомам Союза распоряжение, согласно которому, 27 января в 16 часов по московскому времени в момент опускания гроба В. И. Ленина был произведен одновременный военный салют по всей территории СССР. На фабриках и заводах СССР в течение трех минут раздавались траурные гудки; работа на всех предприятиях и движение на транспорте были приостановлены на 5 минут.

О смерти великого вождя вместе с советским народом скорбили трудящиеся всего мира; в день похорон рабочие многих капиталистических стран остановили на 5 минут работу.

По желанию народа, правительство приняло решение о бальзамировании тела В. И. Ленина. Это было поручено группе ученых во главе с акад. В. П. Воробьевым. Дзержинский, являвшийся членом комиссии по увековечению памяти Ленина, помогал ученым в их трудной и ответственной работе. Об этом ярко написал принимавший непосредственное участие в сохранении тела В. И. Ленина проф. В. И. Збарский в своей брошюре «Мавзолей Ленина».

Первые дни В. П. Воробьеву и В. И. Збарскому приходилось круглые сутки непрерывно работать в Мавзолее. Без сна и отдыха они настолько переутомились, что едва держались на ногах. Узнав об этом, Дзержинский вызвал к себе проф. Збарского и взял с него слово, что он и акад. Воробьев будут поочередно отдыхать.

В тот же день Феликс распорядился проложить к Мавзолею трамвайные рельсы и провода, что и было сделано в течение одной ночи. На следующий день возле Мавзолея появился специально оборудованный вагон трамвая с постелями, умывальными принадлежностями, электрическими плитами и т. д. В этом вагоне ученые отдыхали и получали горячую пищу.

После месяца трудной работы над консервацией тела В. И. Ленина акад. Воробьев уехал на несколько дней в Харьков. В его отсутствие проф. Збарскому показалось, что на лице Владимира Ильича появились некоторые изменения.

В 2 часа ночи проф. Збарский направился в ОГПУ и из комнаты секретаря Дзержинского срочно вызвал по телефону акад. Воробьева, потребовал его немедленного приезда. По слова В. И. Збарского, он был крайне взволнован, разговаривая с В. И. Воробьевым. Когда разговор был окончен, и Збарский повернулся, он с изумлением увидел перед собой Феликса Дзержинского.

— Что с вами? — спросил Дзержинский. — На вас лица нет. Разве так можно волноваться?

Он пригласил профессора Збарского в свой кабинет и в течение двух часов разговаривал с ним, успокаивая его.

«Я ушел успокоенный, — рассказывает Збарский. — Вспоминая много раз ту ночь, я вижу перед собой чудесного Феликса Эдмундовича».

И в течение всей трудной работы ученых в Мавзолее Дзержинский продолжал оказывать им помощь. «Он это выполнял с такой чуткостью, — вспоминал В. И. Збарский, с таким тактом, что удачными результатами нашей работы мы во многом обязаны ему».

«ПРЕКРАСНАЯ СМЕРТЬ НА БОЕВОМ ПОСТУ»

«Железный Феликс» умер на боевом посту. А как же иначе? Для чекиста такая смерть — естественна. Вот если бы переплетчик умер в мастерской — я бы удивился и выразил соболезнования, а чекистов можно не жалеть, ведь им была неведома жалость.

ВЧК — советская инквизиция. Председатель ВЧК — великий инквизитор с «чистыми руками». Руки чисты, потому что кровь людей — не грязь, она святая, как сама жизнь.

Советские карательные органы, как и средневековая инквизиция, действовали из «благочестивых побуждений». Они были «вынуждены» карать, мучить, прибегать к террору. Они стремились внушить и доказать всему миру, что эти кары не зло, а «спасительное лекарство»…

Торквемада считался подлинным творцом и идеологом испанской инквизиции. Судя по всему, Дзержинский, как и Торквемада, не любил людей, не доверял им, и считал себя инструментом божественного провидения. Со спокойной совестью истреблял их. Только Богом Дзержинского была партия.

Из воспоминаний заместителя председателя ОГПУ В. Р. Менжинского: «В чем же был секрет его неотразимого действия на людей?

Не в литературном таланте, не в ораторских способностях, не в теоретическом творчестве.

У Дзержинского был свой талант, который ставит его на свое, совершенно особенное место. Это моральный талант, талант непреклонного революционного действия и делового творчества, не останавливающегося ни перед какими препятствиями, не руководимого никакими побочными целями, кроме одной — торжество пролетарской революции.

Его личность внушала непреодолимое доверие.

Возьмите его выступления. Он говорил трудно, неправильным русским языком, с неверными ударениями, все это было неважно. Безразлично было построение речи, которую он всегда долго готовил, уснащая ее фактами, материалами, цифрами, десятки раз проверенными и пересчитанными им лично.

Важно было одно — говорил Дзержинский. И в самой трудной обстановке по самому больному вопросу его встречала овация и провожала нескончаемая овация рабочих, услышавших слово СВОЕГО Дзержинского, хотя бы по вопросу о том, что государство не в силах прибавить им заработной платы».

Дзержинский внешне отличался скромностью и простотой нравов, но под этой лицемерной оболочкой скрывалось неограниченное честолюбие, жажда славы, неуемная страсть к власти.

У попавших в адскую машину ЧК (ГПУ) были ничтожные шансы на спасение. Участь жертв была заранее предрешена. Невиновность доказать невозможно… Да и какую невиновность? Невиновность по отношению к дьявольскому тоталитарному режиму? Для этого самому надо быть чертом. Методы работы с задержанными и обвиняемыми у инквизиции и ЧК (ГПУ) были сходны — жертвы всегда были виновны.

Иезуит Фредрих Шпе, исповедовавший сотни ведьм, прошедших через застенки инквизиции в Вюрсбурге, писал в 1631 году в своем трактате: «Если обвиняемая вела дурной образ жизни, то, разумеется, это доказывало ее связи с дьяволом; если же она была благочестива и вела себя примерно, то ясно, что она притворялась, дабы своим благочестием отвлечь от себя подозрение в связи с дьяволом и в ночных путешествиях на шабаши. Если она обнаруживает на допросах страх, то ясно, что она виновна: совесть выдает ее. Если же она, уверенная в своей невиновности, держит себя спокойно, то нет сомнений, что она виновна, по мнению судей, ведьмам свойственно лгать с наглым спокойствием. Если она защищается и оправдывается против возводимых на нее обвинений, это свидетельствует о ее виновности; если же в страхе и отчаянии от чудовищности возводимых на нее поклепов она падает духом и молчит, это уже прямое доказательство ее преступности… Если несчастная женщина на пытке от нестерпимых мук дико вращает глазами, для судей это значит, что она видит своего дьявола и смотрит на него. Если она находит в себе силу переносить ужасы пытки, это значит, что дьявол ее поддерживает, и что ее необходимо терзать еще сильнее. Если она не выдерживает и под пыткой испускает дух, это значит, что дьявол умертвил ее, дабы она не сделала признаний и не открыла тайны».

Итак, палач всегда прав, а жертва виновна. Но приходит время, к палачам приходит Смерть, и они оказываются бессильными…

Смерть пришла к Феликсу Дзержинскому в 1926 году.

Феликс переживал глубокое нервное истощение, связанное с «кризисом в партии». На XIV съезде партии было принято решение об индустриализации страны. Пожалуй, никого из наркомов это решение не касалось так непосредственно, как Дзержинского: руководство индустрией было поручено ему. За это время финансовый голод в промышленности ничуть не уменьшился — напротив, возрос. Денег на индустриализацию — строительство новых советских фабрик и заводов — катастрофически не хватало. В очередной раз был объявлен режим «строжайшей экономии». В это же время на фабрики и заводы хлынул из деревни поток новых рабочих — «несознательных».

Из доклада Дзержинского на XXIII чрезвычайной Ленинградской конференции ВКП(б) в феврале 1926 года:

«…Крестьяне, чернорабочие, которые впервые приходили на фабрики и относились к производству, безусловно не как к своему пролетарскому делу, а как к тому, что не является их кровным делом.

Ряд донесений с Юга и Урала с несомненностью показывают, что очень часто вновь приходящие на фабрику смотрят на нее, как на чужую, стремясь только что-нибудь урвать и использовать для себя.

Эти новые пришедшие рабочие не прошли той героической мученической школы, которую прошел наш фабрично-заводской пролетариат в своей борьбе с самодержавием, с капитализмом.

Они подходят к предприятию, как к чему-то чужому. Как профсоюзы, так и партийные организации должны посвятить особое внимание тому, чтобы переварить в котле пролетарской политики и пролетарской солидарности тех вновь пришедших, которые должны научиться видеть в заводе или фабрике основу социализма, а не подсобное предприятие для своего хозяйства».

Это противоречие так и не было разрешено! Если смотреть на предприятие как на «свое», то почему бы не вынести оттуда что-нибудь «для своего хозяйства»? Даже из кремлевской переплетной мастерской мы выносили клей, коленкор и другие материалы… Да и сам Феликс Дзержинский в период работы в переплетной мастерской в Ковно выносил бумагу, краску и другие материалы, необходимые для гектографирования листовок и прокламаций.

Из доклада на чрезвычайной Ленинградской партконференции:

«Одним из органических недостатков нашей внешней торговли было то, что внешняя торговля была не только государственной монополией, но монополией одного ведомства (Наркомвнешторг), которое к другим, весьма заинтересованным ведомствам относилось враждебно, замкнуто.

На этой почве происходили в торгпредствах и разных торговых организациях неслыханные злоупотребления и ужасное загнивание».

Из речи Дзержинского на Пленуме ЦК партии в апреле 1926 года:

«Почему крестьянин не дает нам хлеба?

Да потому, что мы не даем ему товаров. Стоит только посмотреть, какая у нас еще организация производства, какие у нас раздутые штаты, какой страшный неслыханный бюрократизм не только в составлении планов, а на каждом шагу…

Там, где может работать один человек, там есть зам., пом. зама и к нему секретарь — и так без конца».

Нервы организатора «красного террора» были на пределе.

Из письма Дзержинского — Куйбышеву:

«Дорогой Валериян!

Я сознаю, что мои выступления не могут укрепить тех, кто наверняка поведет партию и страну к гибели, т. е. Троцкого, Зиновьева, Пятакова, Шляпникова.

Как же мне, однако, быть?

У меня полная уверенность, что мы со всеми врагами справимся, если найдем и возьмем правильную линию в управлении на практике страной и хозяйством.

Если не найдем этой линии и темпа, оппозиция наша будет расти и страна тогда найдет своего диктатора — похоронщика революции, какие бы красные перья не были на его костюме…

От этих противоречий устал и я».

Эти слова были написаны 3 июля 1926 года.

Оставалось всего семнадцать дней до того часа, когда все поняли, до чего же безмерно он устал.

20 июля был Пленум. Дзержинский незадолго до этого перенес приступ грудной жабы. Врачи считали, что выступать на Пленуме ему нельзя. Феликс был уверен — лучше смерть, чем не выступить на Пленуме.

На Пленуме Дзержинский обрушился с критикой на оппозицию:

«Надо сказать, что область, у которой народным комиссаром стоит Каменев, является больше всего неупорядоченной, больше всего поглощающей наш национальный доход.

При чем тут развитие нашей промышленности?

Пятаков предлагает, со свойственной ему энергией, все средства, откуда бы они не шли, гнать в основной капитал.

Но именно такая постановка — разве она не есть сдача позиций частному капиталу. Если мы в наших промышленных и торговых организациях изымем и обратим оборотные средства на основной капитал, ясно, что частник на рынке сможет овладеть процессом обращения.

Если говорят вообще о росте частного капитала, это неправильно, но есть участки, на которых он растет и развивается. Это именно те участки, которыми ведает Каменев, участки заготовок среди крестьянства.

А если вы посмотрите на наш аппарат, если вы посмотрите на всю нашу систему управления…

От всего этого я прихожу прямо в ужас. Я не раз приходил к председателю СТО и Совнаркома и говорил: «Дайте мне отставку или передайте мне Наркомторг, или передайте мне из Госбанка кое-что, или передайте мне и то и другое!»

В этом месте Каменев перебил:

— Чтобы Дзержинский не засаживал 45 млн. руб. напрасно.

Это значило, что крыть нечем: про 45 миллионов, которые «засадили напрасно», пять минут назад Дзержинский сказал сам: тресты Главметалла «припасли» материалов сверхнормы на 45 миллионов рублей.

Дзержинский ответил на реплику Каменева относительно спокойно:

— Для того, чтобы Дзержинский не засаживал 45 млн. руб. напрасно. Да, да!

И снова Каменев:

— Вы 4 года нарком, а я только несколько месяцев. Дзержинский:

— А вы будете 44 года, и никуда не годны, потому что вы занимаетесь политиканством, а не работой. А вы знаете отлично, моя сила заключается в чем?

Я не щажу себя, Каманев, никогда!»

Каменеву не суждено было быть наркомом 44 года. Но это отдельная история…

Для нас важно, что в то время, когда Дзержинский ругался с Каменевым, смерть вплотную подобралась к «железному» Феликсу. А он думал о партийных и хозяйственных проблемах, о бесчисленных врагах…

Софья Мушкат-Дзержинская оставила воспоминания о смерти мужа — советского инквизитора.

«В июле 1926 года состоялся Пленум ЦК и ЦКК ВКП(б). Феликс был болен. Еще в конце 1924 года у него был первый приступ грудной жабы. Врачи потребовали, чтобы он ограничил свою работу до четырех часов в день, но он категорически отверг это требование и по-прежнему продолжал работать 16–18 часов в сутки.

За несколько недель перед Пленумом ЦК и ЦКК он начал тщательно готовиться к нему, подбирая материалы и цифры для опровержения лживых данных о положении народного хозяйства, распространяемых троцкистско-зиновьевской оппозицией.

По воскресеньям, будучи на даче за городом, вместо отдыха он сидел над бумагами, проверял представляемые ему отделами ВСНХ таблицы данных, лично подсчитывал целые столбцы цифр (он, как и раньше, не чурался никакой черной работы). Я помогала ему в этом.

В последнее воскресенье перед смертью Феликс сразу после обеда вернулся с дачи в Москву и работал в ОГПУ до поздней ночи, готовясь к своему выступлению на Пленуме. В понедельник, как и всегда, в 9 часов утра он был уже на работе, а потом на заседании президиума ВСНХ, где выступил с речью по вопросу о контрольных цифрах промышленности на 1926—27 год. В этот день я увиделась с ним лишь в 2–3 часа ночью, когда он страшно усталый вернулся домой.

На следующий день, 20 июля 1926 года, он встал в обычное время и к 9 часам уехал в ОГПУ, чтобы взять недостающие ему материалы. Он ушел из дома без завтрака, не выпив даже стакана чаю. Обеспокоенная этим, я позвонила в ОГПУ секретарю Феликса В. Гереону и попросила организовать для Феликса завтрак, но его самочувствие было, по-видимому, настолько плохое, что он отказался что-либо взять в рот. И так, совсем натощак, он направился в Большой Кремлевский дворец на очередное заседание Пленума.

В 12 часов он выступил на Пленуме с большой пламенной речью, посвященной исключительно хозяйственным вопросам. Но как раз по этим вопросам троцкистско-зиновьевская оппозиция направляла свои нападки на ленинское руководство Центрального Комитета. Это была его последняя речь. В ней он резко критиковал троцкистов и зиновьевцев, мешавших партии в ее созидательной работе. Дзержинский горячо отстаивал линию партии, которая была единственно правильной. Оппозиционеры прерывали его, бросали реплики, пытаясь вывести из равновесия, но Феликс, приводя факты, продолжал разоблачать их антиленинскую деятельность.

В этой речи он произнес знаменательные слова, правдиво характеризующие его: «Я не щажу себя… никогда. И поэтому вы здесь все меня любите, потому что вы мне верите. Я никогда не кривлю своей душой; если я вижу, что у нас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них».

Этими словами он невольно дал не только верную характеристику себе, но и отношение к нему партии. Речь свою Феликс закончил словами, направленными против оппозиции: «…Все те данные, и все те доводы, которые здесь приводила наша оппозиция, основаны не на фактических данных, а на желании во что бы то ни стало помешать той творческой работе, которую Политбюро и Пленум ведут».

Присутствующий на июльском Пленуме ЦК и ЦКК член ЦК Чехословацкой компартии Б. Шмераль так описал эту последнюю речь Феликса Эдмундовича: «Он говорил с большой энергией, абсолютно деловито, но со страстной горячностью, когда он в своей речи касался интересов партии. Последнюю фразу… он произнес твердо и почти с торжественной серьезностью. На поверхностного наблюдателя он мог произвести впечатление крепкого, здорового человека. Но от тех, которые особенно внимательно присматривались, не ускользнуло, что он часто судорожно прижимал левую руку к сердцу. Позже он обе руки начал прижимать к груди… Мы знаем, что свою последнюю большую речь он произнес, несмотря на большие физические страдания.

Это прижимание обеих рук к сердцу было сознательным жестом сильного человека, который всю свою жизнь считал слабость позором и который перед самой смертью не хотел, пока он не закончит своей последней речи, показать, что физически страдает, не хотел казаться слабым».

Я со своей стороны думаю, что главной причиной того, что Феликс, несмотря на сильную физическую боль, довел речь до конца, было чувство партийного долга, стремление высказать все, что он считал необходимым для разоблачения оппозиции.

Еще за несколько дней до выступления на Пленуме ЦК и ЦКК у Феликса было несколько сердечных приступов, о которых он, однако, никому ничего не говорил.

Об этом стало известно лишь после смерти Феликса из сделанных им в блокноте записей. Эти записи он сделал, по-видимому, потому, что после Пленума хотел показаться профессору. До Пленума он избегал врачей, боясь, что они запретят ему выступление.

Во время речи на Пленуме ЦК и ЦКК у Феликса повторился тяжелый приступ грудной жабы. Он с трудом закончил свою речь, вышел в соседнюю комнату и прилег на диван.

Здесь он оставался несколько часов, отсылая врачей и вызывая к себе из зала заседания товарищей, расспрашивая их о дальнейшем ходе прений и выдвигая новые факты и аргументы против оппозиции, которые сам не успел привести.

Спустя три часа, когда закончилось заседание и сердечный приступ у Феликса прошел, он с разрешения врачей поднялся и медленно по кремлевским коридорам пошел в свою квартиру, находившуюся в корпусе против Большого Кремлевского дворца рядом с Оружейной палатой.

Я в это время работала в агитпропе ЦК ВКП(б), где руководила Польским бюро. Надеясь встретиться с Феликсом в кремлевской столовой во время перерыва в заседаниях Пленума ЦК ЦКК, я раньше обычного пошла в столовую, находившуюся тогда в Кремле в несуществующем уже сейчас так называемом Кавалерском корпусе. (Сын наш был тогда на даче). Феликса там не было, и мне сказали, что обедать он еще не приходил. Вскоре в столовую пришел Я. Долецкий (руководитель ТАССа) и сказал мне, что Феликс во время речи почувствовал себя плохо; где он находится в данный момент, Долецкий не знал. Обеспокоенная, я побежала домой, думая, что Феликс вернулся уже на нашу квартиру.

Но и здесь его не было. Я позвонила в ОГПУ секретарю Феликса В. Гереону и узнала от него, что у Феликса был тяжелый приступ грудной жабы, и что он лежит еще в одной из комнат Большого Кремлевского дворца. Не успела я закончить разговор с Гереоном, как открылась дверь в нашу квартиру и в столовую, в которой я в углу говорила по телефону, вошел Феликс, а в нескольких шагах за ним сопровождавшие его А. Я. Беленький и секретарь Феликса по ВСНХ С. Редене. Я быстро положила трубку телефона и пошла навстречу Феликсу. Он крепко пожал мне руку, и, не произнося ни слова, через столовую направился в прилегающую к ней спальню. Я побежала за ним, чтобы опередить его и приготовить ему постель, но он остановил меня обычными для него словами: «Я сам». Не желая его раздражать, я остановилась и стала здороваться с сопровождающими его товарищами. В этот момент Феликс нагнулся над своей кроватью, и тут же послышался необычный звук: Феликс упал без сознания на пол между двумя кроватями.

Беленький и Редене подбежали к нему, подняли и положили на кровать. Я бросилась к телефону, чтобы вызвать врача из находившейся в Кремле амбулатории, но от волнения не могла произнести ни слова. В этот момент вошел в комнату живший в нашем коридоре Адольф Варский и, увидев лежащего без сознания Феликса, вызвал по другому телефону врача. Л. А. Вульман сделал Феликсу инъекцию камфоры, но было уже слишком поздно. Феликс был уже мертв. Это произошло 20 июля 1926 года в 16 часов 40 минут. Ему не исполнилось еще 49 лет.

В обращении ЦК и ЦКК ВКП(б) «Ко всем членам партии. Ко всем рабочим. Ко всем трудящимся. К Красной армии и флоту» от 20 июля 1926 года говорилось: «Товарищи!

Сегодня партию постиг новый тяжелый удар. Скоропостижно скончался от разрыва сердца товарищ Дзержинский, гроза буржуазии, верный рыцарь пролетариата, благороднейший борец коммунистической революции, неутомимый строитель нашей промышленности, вечный труженик и бесстрашный солдат великих боев.

Товарищ Дзержинский умер внезапно, придя домой после своей речи — как всегда страстной — на Пленуме Центрального Комитета. Его больное, в конец перетруженное сердце, отказалось работать, и смерть сразила его мгновенно. Славная смерть на передовом посту!

Да здравствует коммунизм!

Да здравствует наша партия!»

На другой день после смерти Дзержинского начались коммунистические словословия в обязательно-елейном тоне и причитания плакальщиков в честь умершего вождя. Тут были и фальшь, но тут была и искренность. Вместе с Дзержинским сама партия схватилась за сердце: ушел наиболее яркий воплотитель полицейской диктатуры коммунизма. В лице Дзержинского из коммунистической машины выпал важный винт. Это был тип идеального коммуниста, к тому же гениальный чекист.

Он был абсолютно равнодушен к интересам страны, народа, ко всему, кроме одного, — диктатуры своей партии, то есть — диктатуры коммунистической аристократии. А об этом стоило плакать.

Максим Горький плакал: «Нет, как неожиданна, не своевременна и бессмысленна смерть Дзержинского. Черт знает что!» Троцкий написал почти что стихотворение в прозе: «Законченность его внешнего образа вызывала мысль о скульптуре, о бронзе. Бледное лицо его в гробу под светом рефлекторов было прекрасно. Горячая бронза стала мрамором. Глядя на этот открытый лоб, на опущенные веки, на тонкий нос, очерченный резцом, думалось: вот застывший образ мужества и верности. И чувство скорби переливалось в чувство гордости: таких людей создает и воспитывает только пролетарская революция. Второй жизни никто ему дать не может. Будем же в нашей скорби утешать себя тем, что Дзержинский жил однажды». И как во времена испанской инквизиции поэты спасались от подозрений соответствующими посвящениями своих стихов, так и во времена коммунистической инквизиции нашлись поэты, посвятившие стихи смерти «гениальному чекисту». Один из них, Николай Асеев, оплакал Дзержинского так:

Время, время! Не твое ли зверство
Не дает ни сил, ни дней сберечь!
Умираем от разрыва сердца,
Чуть прервав, едва окончив речь!

К гробу чекисты понесли венки; лучший из них, бесспорно, был привезен тульским ГПУ, венок был сделан из винтовок, револьверов и скрещенных шашек.

Правящая же партия среди прочего материала выбросила на газетные столбцы жуткую цитату из самого Дзержинского: «Если б пришлось начать жизнь снова, я бы начал ее так же». И, утверждая в потомстве память о пролитой крови, страшную в сознании народа ЛУБЯНСКУЮ площадь коммунистическое правительство переименовало в площадь Дзержинского.

Его товарищи по ордену «Серпа и молота» давно канонизировали главу террора как «коммунистического святого» и, вспоминая о нем, не щадят нежнейших названий, чтоб охарактеризовать его душу «рыцарь любви», «голубиная кротость», «золотое сердце», «несказанно красивое духовное существо», «обаятельная человеческая личность». А поэт Маяковский даже посвятил вдохновителю всероссийского убийства такие строки:

Юноше, обдумывающему житье,
Решающему — сделать бы жизнь с кого? —
Скажу не задумываясь: «Делай ее
С товарища Дзержинского!»

Дзержинский умер, отдав все свои силы любимому детищу — ВЧК (ГПУ). Детище оказалось на редкость жизнестойким, породив бесчисленное множество «красных палачей».

ЧТО ПРОИСХОДИТ В МАВЗОЛЕЕ

Лучше быть переплетчиком, чем работником Мавзолея!

Посвятить всю свою жизнь одной мумии — что может быть страшнее!

Геродот упоминает о трех способах мумификации. Самый совершенный, пишет он, заключается в том, что «прежде всего с помощью железного крючка извлекают из головы через ноздри мозг; так извлекается, впрочем, только часть мозга, другая часть — посредством вливаемых туда медикаментов; потом острым эфионским камнем делают в паху разрез и тотчас вынимают из живота все внутренности; вычистивши полость живота и выполоскавши ее пальмовым вином, снова вычищают ее перетертыми благовониями; наконец, живот наполняется чистой растертой сирной, касией и прочими благовониями, только не ладаном, и зашивается. После этого труп кладут в самородную щелочную соль на семьдесят дней…

По прошествии семидесяти дней покойника обмывают, все тело обворачивают в тонкий холст, порезанный в тесьмы и снизу смазанный гумми, который в большинстве случаев употребляется у египтян вместо клея. Когда родственники получают труп обратно, приготовляют деревянную человекоподобную фигуру (саркофаг), кладут туда труп, закрывают ее и сохраняют в могильном склепе…»

Однако мумификация далеко не всегда обеспечивала сохранность тела усопшего. Поэтому египтяне из твердых пород камня и дерева изготовляли портретные статуи, которые в случае гибели тела служили местом обитания души. Эти статуи помещались в специальные замурованные камеры (сердабы), лишь через узкую щель, пробитую на высоте глаз, соединявшиеся с внешним миром. Им приносились заупокойные жертвы, сопровождаемые молитвами и заклинаниями, которые должны были обеспечить покойному вечное блаженство в царстве мертвых.

Предположим, что пожелания о сохранении тела Ленина действительно родились в «гуще народа», а не были инспирированы. Тогда почему из множества предположений, в том числе, например, и о захоронении Ленина в Петрограде, руководство вняло лишь тем, что отвечали его интересам, и оставило без внимания остальные?

«Ленин и из гроба продолжает служить делу социальной революции», — этот мотив бесконечно повторялся в газетах. Это ли не подтверждение тому, что выпестованная Лениным партия использовала имя и даже тело Ленина в своих политических целях? «Цель оправдывает средства». Принцип «полезности», «революционной целесообразности» позволял во имя высших целей пренебречь тонкими этическими соображениями, пренебречь даже волей умершего, его принципиальной позицией в этом вопросе, желанием родных и близких. Н. К. Крупская так и не смогла с этим смириться, и в мавзолей ходила крайне редко, это было слишком тяжело для нее, как свидетельствует сопровождавшая ее В. С. Дридзо, секретарь Крупской.

Соответствовал ли уникальный ритуал массовому, обыденному представлению о похоронах? Во всяком случае ленинградские газеты писали в те дни об общепринятом церемониале: «Сегодня в Москве прах великого учителя будет предан земле». «Вчера тело Ленина опустили в землю, освобожденную им от власти угнетателей».

Как этот церемониал реально преломлялся в сознании народа, говорят немногочисленные фольклорные свидетельства. Например, вятская сказка 1925 года. «Вот сидит раз Ленин у себя в комнате после обеда и разные книжки и газеты почитывает. Только в какую газету ни заглянет, какую книжку ни раскроет, все про себя чтение находит… Чудно стало Ленину…

Вызывает он доктора и говорит…

— Можешь сделать так, чтобы я умер, только не совсем, а так, для виду?

— Могу, Владимир Ильич, только зачем же это?

— А так, — говорит, — хочу испытать, как без меня дела пойдут. Что-то все на меня сваливают, во всяком деле мной загораживаются.

— Что ж, — отвечает доктор, — это можно. Положим тебя не в могилу, а в такую комнату просторную. А для прилику стеклом накроем, чтобы пальцем никто не тыкал, а то затычут.

— Только вот что, доктор, чтобы это было в пребольшом промежду нас секрете. Ты будешь знать, я, да еще Надежде Константиновне скажем.

И скоро объявили всему народу, что Ленин умер.

Народ заохал, застонал, коммунисты тоже не выдержали — в слезы… Положили Ленина в амбаришко — мавзолей называется, и стражу у дверей приставили…»

Далее рассказывается о том, как Ленин просыпается по ночам и идет в Кремль, на завод, в деревню, разговаривает, проверяет, как идут дела. Все в порядке.

«В мавзолей лег упокоенный… Теперь уже, наверное, скоро проснется. Вот радость-то будет».

Факт сохранения нетленного тела в сознании простого народа был признаком святости. Возможно, формирование образа божества и было осознанной или неосознанной целью мумификации тела вождя. Раз тело нетленно, значит, вождь бессмертен — этот мотив повторяется и в узбекской песне:

«Ленин ли умер? Нет,
умерло его тело.
А сам он не мог умереть.
Пророки не умирают…
…Он не умер. Это видно
из того, что его тело
До сих пор цело. А тело
всякого другого
Давно бы страхом стало прахом.
Он спит, и иногда
Он открывает глаза, и они
горят радостно,
Потому что он видит
что у него есть
достойные заместители
в лице Рыкова и Калинина;
Он видит, что они
не допустили смуты
и исполнили все его
приказания.
Пусть спит спокойно.
Он может быть уверенным,
Что ни одного его слова
не переиначат».

Эти легенды объясняют место, которое занимал Ленин в сознании простого народа, — место, предназначенное для божества, в какой-то степени — для доброго царя. Мифологизированное сознание жило по своим законам.

Письмо в «Известия» профессор Хомутов написал за полмесяца до смерти. Он хотел передать его газете вместе со своими материалами, документами с результатами исследований намного раньше, но тяжело заболел.

Борис Изотович Хомутов — доктор биологических наук, профессор, известный специалист, автор множества научных работ, в том числе 6 авторских свидетельств, книг, 102 статей в закрытой печати, 62 — в открытой. В лаборатории при мавзолее Ленина работал с 1956 года, в течение более тридцати лет — член «мав-золейной группы».

Письмо Хомутова говорит само за себя…

Э. Максимова, «Известия».


Уважаемая редакция!

Роль личности В. И. Ленина в нашей новейшей истории велика, неоднозначна, а ее оценка остро затрагивает интересы различных сил. В связи с этим определенную социальную и историческую значимость имеет судьба находящегося в мавзолее тела Ленина.

Подлинная история его бальзамирования и сохранения до сих пор неизвестна общественности, хотя в перечислении того, что составляет гостайну, она не значится. Однако эти сведения с конца тридцатых годов наглухо засекречены. Неудивительно, что информация на эту тему в многочисленных публикациях, на радио и телевидении является, как правило, недостоверной, а зачастую заведомо ложной.

В 1924 году был использован способ «полувлажного» бальзамирования Н. Мельникова-Разведенкова (до революции — профессор Харьковского университета), разработанный им в конце прошлого века. Метод этот заключается в обработке тела водными растворами фор-мальдэгида, затем этилового спирта и последующим водным раствором глицерина и ацетата калия. Правда, как пишет Мельников-Разведенков, его коллега по университету профессор В. Воробьев, руководивший всей операцией, дополнил методику с помощью химиков А. Баха и Б. Збарского «своим научно-практическим усовершенствованием относительно уничтожения неизбежных на лице и кистях рук посмертных, так называемых «пергаментных», пятен: «Мы бальзамировали тело двумя способами: проф. Мельникова-Разведенкова и моим». С тех пор и до настоящего времени работа продолжается в соответствии с методом Мельникова-Разведенкова, хотя, как оказалось, он не только не предотвращает, но способствует развитию разрушительных процессов.

Уже в 1924 году экспертная комиссия в своем официальном акте записала: «Предпринятые для бальзамирования меры дают право рассчитывать на сохранение тела в течение нескольких десятилетий».

В то время еще не были известны и изучены многие физико-химические процессы, протекающие в тканях. Поэтому не существовало научных основ для действительно эффективного бальзамирования. А к 50-м годам стала очевидной теоретическая и практическая несостоятельность эмпирических способов полувековой давности. В теле, насыщенном бальзамирующим раствором и сохраненном в атмосфере воздуха и при сравнительно высокой температуре — + 16 С (а именно так сохраняется тело В. И. Ленина), неизбежно протекают определенные химические и физико-химические процессы, сопровождающиеся разрушением тканей тела (главное — костной!), постепенным изменением облика, что делает абсолютно бессмысленным и даже аморальным такое сохранение тела покойного. Это стало заметно уже к концу тридцатых годов, особенно усадка тканей лица и покоричневение кожи. Пришлось сооружать саркофаг с особой системой подсветки.

В конце 37-го года внезапно одновременно скончались Воробьев и Мельников-Разведенков, и руководство всей работой перешло к Б. Збарскому, благодаря инициативе которого была организована специальная лаборатория, подчиненная НКВД. Ее деятельность носила конспиративный характер, и в открытую печать достоверная информация больше почти не поступала. С этого времени начинает распространяться миф о том, что советскими учеными разработан и постоянно совершенствуется уникальный, не имеющий аналогов в мире способ бальзамирования, позволяющий сохранять тело без изменений неограниченно долго.

По свидетельству Збарского, в 1944 году правительственная комиссия констатировала, что «тело В. И. Ленина за двадцать лет не изменилось. Оно хранит облик Владимира Ильича, каким он сохранился в памяти советского народа». И все это стало возможным потому, что ему совместно с Воробьевым удалось составить жидкость, «которая предупреждала процессы высыхания тканей и изменения цвета кожи». Однако в закрытом докладе в том же году тот же Збарский отмечает, что произошли заметные изменения объемов мягких тканей лица и кистей рук и для маскировки делались инъекции из смеси парафина, глицерина и каротина в расплавленном виде.

…В январе 1952 года в Кремлевской больнице скончался монгольский маршал X. Чойбалсан. Однако уже в марте стало ясно, что его бальзамирование, которое провела наша лаборатория, не удалось. Збарский был немедленно освобожден от должности и арестован. Директором стал его заместитель С. Мардашев. Появились новые научные сотрудники. Правительственная комиссия впервые отметила изменения в состоянии тела, срочно начались научные исследования. Увы, они оказались малорезультативными. Попытки снять покоричневение не удалось, как и восстановление формы носа и ушей.

В шестидесятые и последующие годы шла деградация тканей, облик и внешний вид продолжали ухудшаться, кожа приобретала неестественный блеск. Однако руководство лаборатории продолжает утверждать в актах и отчетах, что все необходимое для надежного длительного сохранения сделано и важно лишь тщательно придерживаться сложившейся практики. Между тем, ее научная несостоятельность и непригодность очевидны. Для этого достаточно увидеть «объект» вне саркофага, без специального комбинезона, и познакомиться с материалами закрытых научных конференций, протоколами заседаний мавзолейной группы и ученого совета лаборатории, а также с диссертациями, хранящимися в спецархиве лаборатории.

К сожалению, ее руководство скрывает истинное положение, отвергая, в частности, мои и ряда сотрудников предложения по усовершенствованию, о которых мы твердим уже долгие годы.

В лаборатории сложилась обстановка, исключающая какие-либо нововведения. Способствует еще режим секретности, подчинение в течение длительного времени непосредственному министру здравоохранения и 9-му управлению КГБ. Результаты объективных наблюдений и исследований замалчивались, их авторы изгонялись. Очковтирательство, научная беспринципность, безответственность сопровождались получением высших государственных наград, званий и премий, загранкомандировками. За работы по оснащению саркофага техническими средствами автоматизированного контроля и регистрации параметров условий сохранения тела дирекция лаборатории и большая группа лиц из других учреждений в 1979 году была удостоена Государственной и Ленинской премий. Несколько позднее директору НИЛ С. Дебову присвоено звание Героя Социалистического Труда. Последнее незамедлительно привело к резкому возрастанию административного давления на некоторых научных сотрудников. В июне 1979 года двое (доктор и кандидат наук) из трех старших научных сотрудников моего отделения были уволены. Не могу именовать все это иначе, как паразитизмом.

Начиная с конца 70-х годов я много раз обращался в вышестоящие инстанции, писал Ю. Андропову, Е. Чазову, Е. Лигачеву, В. Крючкову, М. Горбачеву. Но никаких конструктивных последствий мои обращения не имели.

Сотрудник социально-экономического отдела ЦК КПСС С. И. Иванов в ответ на мое повторное заявление на имя М. С. Горбачева заявил мне, что ЦК КПСС хозяйственными вопросами больше не занимается, потому и это заявление направляется в Минздрав. При этом подчеркнул, что гриф секретности с проблемы не снят.

У нее есть и международный аспект. Точно таким же способом были забальзамированы Хо Ши Мин, Аго-стиньо Нето… Состав бальзамирующего раствора держится в секрете от вьетнамских специалистов. Однако совершенно очевидно, что вскоре и они неизбежно придут к печальным выводам.

Уже давно мне стало ясно, что руководство страны положение в мавзолее не интересует. В 1991 году лаборатория была передана в НПО «ВИЛАР» Министерства сельского хозяйства РФ. Сотрудники и я в их числе занялись лекарственной тематикой, против всякой другой руководство объединения возражает. Я понял, что продолжать писать наверх бессмысленно. Сохранение тела Ленина потеряло былую значимость. Но ведь оно до сего дня и не похоронено, пребывает в мавзолее в ожидании неминуемого финала.

Независимая открытая компетентная научная экспертиза состояния тела Ленина могла бы внести полную ясность в этот вопрос.


Антропометрическое измерение тела Владимира Ильича Ленина.

На вопрос сотрудника «РОСТА», произведено ли антропометрическое измерение тела Владимира Ильича, наркомздрав т. Семашко ответил:

«…Относительно веса мозга Владимира Ильича в газетах уже сообщалось — он весит 1340 граммов… Но для характеристики мозговой деятельности важен не абсолютный вес мозга (в отношении к росту Владимира Ильича этот вес велик), а развитие извилин на серой коре мозга».

Профессор Бунак устанавливает, что «мозг Владимира Ильича характеризуется значительным количеством и сложностью извилин. Это указывает на очень развитую мозговую деятельность…»

«Мимические особенности, — пишет профессор Бунак, — поскольку их можно констатировать при изучении трупа, хорошо сохранившего, в общем, свойственное покойному выражение лица, характеризуется низким положением внутренних концов бровей (мускул размышления), средней величины поперечными складками на лбу (мускул внимания) и на переносье при отсутствии вертикальных складок в этой области. Концы губ приподняты, придавая лицу выражение иронической улыбки, губы сжаты плотно, носо-губная складка развита средне, подбородочная также. Все это характеризует преобладание активных процессов в психике Владимира Ильича при сравнительно меньшей интенсивности различных эмотивных движений».

Эта характеристика Владимира Ильича ученым-антропологом, никогда не видавшим раньше Владимира Ильича, — делает заключение тов. Семашко, — вполне совпадает с его действительным характером. Мы все отлично знаем, что действительно «размышление» и «внимание» преобладали у Владимира Ильича над эмоциями».

30 января 24 года.

Резолюция Н. Бухарина: Я не возражаю. Но, по-моему, так мало и так жидко, так тоще, если не сказать больше: так неряшливо составлено, что сомневаюсь, стоит ли печатать в таком виде. Не лучше ли собрать БОЛЬШЕ данных, подождать ИЗУЧЕНИЯ, подождать ферстеровской статьи и т. д. А то результат: «размышление» и «внимание», что и кому это говорит?


Из стенограммы заседания Комиссии 5 марта.

КРАСИН… Нам сообщили, что в Харькове имеется проф. Воробьев, который является большим специалистом по анатомическому консервированию. Мы решили вызвать этого специалиста. Он приехал на днях, осмотрел тело Владимира Ильича и нашел, что появились уже несомненные признаки начавшегося изменения: в углах рта, глаз и т. д. Он говорит, что при таких условиях, по его мнению, имеется только одно средство полного надежного сохранения на определенный срок тела в том виде, в каком оно есть, — это погружение его в консервирующую жидкость… Пришлось бы построить такой прочный ящик из металла или из стекла, в который поставить гроб Ильича, залить все это жидкостью доверху. Жидкость совершенно прозрачная, так что снаружи это будет не видно…

ВОРОШИЛОВ… Следовало бы обратиться к Востоку. Многие товарищи видели и тов. Красин тоже, что в Британском музее лежит ассирийский царь… Прекрасно сохранившийся, и борода рыжая сохранилась, лежит он в таком виде тысячи лет; а мы не можем на сотни лет сохранить и вообще на какой-нибудь длительный срок. Происходит какая-то ерунда. Или эти ученые — псевдоученые, или мы не умеем подойти к этому вопросу и не знаем, откуда ученых привлечь. Ведь умеют же вообще сохранять тела! В том же Азербайджане, если умирает зажиточный человек, то сейчас же вынимают внутренности и сохраняют тело до бесконечности, чем-то бальзамируют, начиняют, и тело сохраняется очень долго. Я предлагаю тов. Красину поручить и назначить, в какой срок он должен сделать в Комиссии свой доклад, и потом принять те или другие меры…

Из стенограммы заседания Комиссии 26 июля.

ВОРОБЬЕВ… Когда обсуждался вопрос о том, каким путем сохранить тело Владимира Ильича, старые способы оказались непригодными. Второй способ сохранения тела в жидкости оказался тоже неприменим. Наконец, остался третий способ, на который я тоже своевременно указывал и который был применен — это именно введение в бальзамические вещества глицерина… Через сосудистую систему работать не представлялось возможным, потому что сосудистые трубки были настолько сужены… приходилось «канализировать» все тело В. И., и таким образом получилась возможность дать доступ к глубоко лежащим частям. Жидкости, введенные в тело, представляют собой смесь глицерина с кали-ацетикумом… Вследствие того, что глицерин не летуч и жадно поглощает влагу из воздуха, эти жидкости не дают возможности высохнуть в течение долгого времени хотя бы одной части тела…

КРАСИН: Я хотел бы предложить в соответствии с только что зачитанным протоколом с участием проф. Воробьева выработать инструкцию относительно периодических осмотров тела и вообще надзора за дальнейшим сохранением тела Владимира Ильича и за ходом всех процессов, которые могут быть обнаружены в дальнейшем. Я прошу обсудить состав этой комиссии…

ВОРОБЬЕВ: Я настоятельно просил бы, что в случае, если кто-нибудь будет касаться тела Владимира Ильича, чтобы без нас это не производилось. Кроме того, нужен уход. Нужно регулировать количество влаги, которая находится под колпаком…

КРАСИН: Я тут имею в виду будущие дальние времена, когда и нас не будет на свете, чтобы ваши наблюдения и плоды вашей работы были бы зафиксированы определенным образом, и чтобы в протоколах нашего учреждения они сохранялись для тех поколений, которые будут после нас.

ВОРОБЬЕВ: Есть вещи, которые самим производством работы чрезвычайно интересны для Истпарта. Я предложил бы написать, ввиду того, что вам известно, что в публике ходят всевозможные слухи о состоянии тела Владимира Ильича…

КРАСИН: Все оригинальные записи, чертежи и рисунки и т. д. в связи с бальзамированием тела Владимира Ильича подлежат представлению в Институт им. Ленина через председателя Комиссии.

ЕНУКИДЗЕ… Само собой разумеется, что ни мы, ни наши товарищи не хотели создать из останков Владимира Ильича какие-то мощи, посредством которых мы могли бы популяризировать или сохранять память о Владимире Ильиче. Он своим гениальным учением и революционными действиями, которые он наследовал всему мировому революционному движению, достаточно увековечил себя… Я думаю, что за ближайшее столетие едва ли родится такой человек. Все это говорит за то, что мы сохранить хотели Владимира Ильича не для того, чтобы просто популяризировать его имя, а мы придавали и придаем величайшее значение сохранению облика этого замечательного вождя для подрастающего поколения и для будущих поколений, а также для тех сотен тысяч, может быть, и миллионов людей, которые были бы в высшей степени счастливы увидеть облик этого человека… Проф. Воробьев взял на себя, я бы сказал, очень смелую задачу.


В комиссии по увековечению памяти В. И. Ленина. Вопрос о постройке постоянного мавзолея движется вперед очень медленно. В то же время дальнейшее длительное пребывание тела в существующем мавзолее мы считаем совершенно недопустимым в силу следующих соображений.

Здание мавзолея деревянное и внутри обито материей. Ежедневное посещение мавзолея большим количеством людей обуславливает занос инфекции в виде грибков, которыми заражено буквально все здание. Доказательством сказанного служит поражение грибком материи — обивки стен, знамени Парижской Коммуны, и, наконец, это является абсолютно угрожающим, появление грибка внутри саркофага, на тканях, которыми выложен гроб, и на одежде тела. Посевы его замечены даже на руке, за правым ухом и на лбу…

Мы просим принять меры, дабы устроить постройку нового мавзолея…

Воробьев 31.XII.25 г. Збарский.


Из протокола заседания комиссии по осмотру тела Владимира Ильича Ленина, состоявшегося 7-го января 1934 г. в Мавзолее:

Проф. АБРИКОСОВ… Я помню, как на заседании ученых, собраном под председательством товарища Дзержинского, единодушно была высказана мысль, что задача длительного сохранения тела является делом безнадежным.

Тем более замечательно, что профессор Воробьев и профессор Збарский так блестяще это дело закончили. Лицо преобразилось, побурение, оскал, высыхание в некоторых местах — все это исчезло. Я утверждаю, что лицо вернулось к тому состоянию, которое я наблюдал в первый день смерти Владимира Ильича при вскрытии его.

Проф. ДЕШИН: То, что здесь произошло, т. е. сохранение тела на воздухе в течение 10 лет, прямо невероятно. Я заявляю — то, что я сегодня видел, меня глубоко поразило…


Председателю Совета Народных Комиссаров Союза ССР тов. В. М. Молотову:

Для дальнейшего сохранения тела В. И. Ленина необходимо:

1. Описать подробно весь процесс бальзамирования, проведенный нами в 1924 году, а также все манипуляции, которые производились за эти 14 лет для сохранения тела в неизменном виде. Такого описания не существует… Этот труд представляет огромный интерес для потомства…

4. Необходимо подчинить мавзолей кому-нибудь из ответственных руководителей партии, ибо то, что имеет место сейчас, далее нетерпимо. В сущности, нет хозяина, и я часто с трудом и безуспешно добиваюсь разрешения вопросов, решения по которым надо принимать быстро. Если мне позволено высказать свое пожелание, то я считал бы лучше всего подчинить нас тов. Н. И. Ежову…

5. Еще просьба, если можно, разрешить помещать в печати статьи и заметки об этом достижении, имеющем огромное политическое и научное значение. До сих пор все попытки поместить подобные статьи были безуспешны. В результате, вокруг сохранения тела В. И. Ленина создана нездоровая конспирация…

Проф. Б. И. Збарский. Москва, 7 сентября 1938 года.


Из протокола заседания комиссии Наркомздрава Союза ССР по осмотру тела Владимира Ильича Ленина, состоявшегося 19 января 1939 года в Мавзолее.

Проф. ЗБАРСКИЙ:… У нас были случаи появления грибка на теле, один раз занесенного со знаменем Парижской коммуны. Теперь нам удается сохранять полную асептичность при помощи «бактерицида»…

Некоторое расхождение век произошло недавно. Обладая способом регулировать набухание тканей, мы сумеем исправить это.

Время пребывания тела в ванне зависит от состояния тканей. Ткани, так сказать, «живут». Мы меняем как продолжительность пребывания тела в ванне, так и концентрацию раствора. В среднем мы кладем тело на 2–3 недели.

Взвешивать тело мы стали недавно, так как только в последнее время получили для этого подходящие весы…


Из доклада Б. Збарского «О работе по сохранению тела Владимира Ильича за 20 лет».

…Хотя ткани тела все время находились в хорошем состоянии, сохраняли тургор (напряжение тканей — Э. М.) и асептичность, мы, тем не менее, наблюдали некоторые процессы, могущие в дальнейшем повлиять на сходство.

На лице происходило западение глазниц, расхождение век и углубление в местах носогубных складок. Изменения объема имело место также в области нижней губы и подбородка. Пальцы левой руки сморщивались, уменьшились в объеме и заострились. На правой руке в области пясти и первых фаланг пальцев появились значительные углубления. На теле в разных местах появились небольшие уменьшения объемов.

Все эти дефекты медленно накапливались в течение многих лет…

В лаборатории мы начали опыты по замещению подвергшихся гидролизу жировых веществ инертными веществами, совпадающими по своим физическим свойствам с жировыми.

В результате многочисленных экспериментов нами была составлена смесь парафина, глицерина и каротина с точкой плавления 57°. Эту смесь можно было инъецировать в расплавленном виде под кожу…

Предварительно для определения точных границ и объема инъекции мы накладывали на это место массу (подкрашенная смесь воска с парафином) и производили фотографирование. Меняя границы и объемы этих накладок, мы сравнивали фотографии с пожизненными и посмертными снимками с лица Владимира Ильича. Только после определения границ и объема мы осторожно производили инъекции.

В результате этих инъекций сходство значительно улучшалось.

Вес тела В. И. Ленина составлял:

5. XI — 38 г. — 53,00 кг

З.III. — 40 г. — 50,20 кг

3.I. — 42 г. — 51,27 кг

19. IV. — 42 г. — 52,30 кг

10.VII. — 42 г. — 52,45 кг

24. XI. — 43 г. — 53,95 кг.

…Работа в течение более 2,5 лет пребывания в Тюмени представляет из себя в сущности перебальзамирование тела В. И. Ленина с устранением почти всех дефектов, имевшихся в момент прибытия тела в г. Тюмень… Благодаря энергичному содействию и постоянной заботе со стороны непосредственно наблюдавшего за нашей работой Народного Комиссара Госбезопасности Союза ССР товарища В. Н. Меркулова.

В настоящее время тело Владимира Ильича подготовлено к перевезению его обратно в Москву. В любое время, когда мы получим распоряжение от нашего вождя товарища И. В. Сталина, мы сможем доставить тело Владимира Ильича в Москву в значительно лучшем состоянии, чем оно было при его отбытии из Москвы.

КОМЕНДАНТ КРЕМЛЯ

Павел Дмитриевич Мальков через несколько дней после Октябрьского переворота был назначен комендантом Смольного, а с переездом Советского правительства в марте 1918 года в Москву — комендантом Кремля. На этом посту П. Д. Мальков оставался до лета 1920 года. Потом пришлось Павлу Дмитриевичу испытать все прелести советских лагерей. Лагерные страницы биографии коменданта Кремля покрыты мраком. Возможно, эти страницы — достояние секретных архивов. Выйдя на свободу П. Мальков вспоминал не о лагере, а о своем «звездном» комендантском часе.

Павел Дмитриевич был страшным человеком. Чекист и палач. Он постоянно находился на подхвате у Ленина, Дзержинского, Свердлова, всегда был готов выполнить их ЛЮБОЕ пожелание. Именно он собственноручно расстрелял эссерку Фанни Каплан и сжег ее, облив бензином… Арестовывал британского агента Роберта-Брюса Локкарта.

Свои воспоминания Павел Дмитриевич создавал в «творческом содружестве» с Андреем Свердловым — сыном Якова Свердлова, следователем НКВД, который плюс ко всему был кандидатом исторических наук.

Это воспоминания коменданта, который два года руководил кремлевским бытом.

«В Москве я никогда ранее не бывал и ко всему присматривался с особым интересом. Надо признаться, первое впечатление было не из благоприятных. После Петрограда Москва показалась мне какой-то уж очень провинциальной, запущенной. Узкие, кривые, покрытые щербатым булыжником улицы невыгодно отличались от просторных, прямых, как стрела, проспектов Питера, одетых в брусчатку и торейц. Дома были облезлые, обшарпанные. Там и здесь на стенах сохранились следы октябрьских пуль и снарядов. Даже в центре города, уже не говоря об окраинах, высокие, пяти-шестиэтажные каменные здания перемежались убогими деревянными домишками.

Против подъезда гостиницы «Националь», где поселились после переезда в Москву Ленин и ряд других товарищей, торчала какая-то часовня, увенчаная здоровенным крестом. От «Националь» к Театральной площади тянулся Охотный ряд — сонмище деревянных, редко каменных, одноэтажных лабазов, лавок, лавчонок, среди которых громадой высился Дом Союзов, бывшее Дворянское собрание.

Узкая Тверская от дома генерал-губернатора, занятого теперь Моссоветом, круто сбегала вниз и устремлялась мимо «Националя», Охотного ряда, Лоскутной гостиницы прямо к перегородившей въезд на Красную площадь Иверской часовне. По обеим сторонам часовни, под сводчатыми арками, оставались лишь небольшие проходы, в каждом из которых с трудом могли разминуться две подводы.

Возле Иверской постоянно толпились нищие, спекулянты, жулики, стоял неумолчный гул голосов, в воздухе висела густая брань. Здесь, еще на Сухаревке, где вокруг высоченной Сухаревой башни шумел, разливаясь по Садовой, Стретенке, 1-й Мещанской, огромный рынок, было, пожалуй, наиболее людно. Большинство же улиц выглядели по сравнению с Петроградом чуть ли не пустынными. Прохожих было мало, уныло тащились извозничьи санки да одинокие подводы. Изредка, веерами разбрасывая далеко в стороны талый снег и уличную грязь, проносился высокий мощный «Паккард» с желтыми колесами, из Авто-Боевого отряда при ВЦИК, массивный, кургузый «Ройс» или «Делане-Бельвиль» с круглым, как цилиндр, из гаража Совнаркома, а то «Нэпир» или «Лянча» какого-либо наркомата из Моссовета. В Москве тогда, в 1918 году, насчитывалось от силы три-четыре сотни автомашин.

Основным средством передвижения были трамваи, да и те ходили редко, без всякого графика, а порою сутками не выходили из депо — не хватало электроэнергии. Были еще извозчики: зимой небольшие санки, на два седока, летом пролетка. Многие ответственные работники — члены коллегий наркоматов, даже кое-кто из заместителей наркомов — за отсутствием автомашин ездили в экипажах, закрепленных за правительственными учреждениями наряду с автомобилями.

Магазины и лавки почти сплошь были закрыты. На дверях висели успевшие заржаветь замки. В тех же из них, что оставались открытыми, отпускали пшено по карточкам да по куску мыла на человека в месяц. Зато вовсю преуспевали спекулянты. Из-под полы торговали чем угодно, в любых количествах, начиная от полфунта сахара или масла до кокаина, от драных солдатских штанов до рулонов превосходного сукна или бархата.

Давно не работали фешенебельные московские рестораны, закрылись роскошные трактиры, в общественных столовых выдавали жидкий суп да пшеничную кашу (тоже по карточкам). Но процветал и «различные ночные кабаре и притоны. В Охотном ряду, например, невдалеке от «Националя», гудело по ночам пьяным гомоном полулегальное кабаре, которое так и называлось: «Подполье». Сюда стекались дворянчики и купцы, не успевшие удрать из Советской России, декаденствующие поэты, иностранные дипломаты и кокотки, спекулянты и бандиты. Здесь платили бешенные деньги за бутылку шампанского, за порцию зернистой икры. Тут было все, чего душа пожелает. Вино лилось рекой, истерически взвизгивали проститутки, на небольшой эстраде кривлялся и грассировал какой-то томный, густо напудренный тип, гнусаво напевавший шансонетки. В этих заведениях в последних судорогах корчились обломки старой, приконченной Октябрем, Москвы.

Новая, голодная и оборванная, суровая, энергичная Москва была на Пресне и в Симоновке, на фабриках Прохорова и Цинделя, на заводах Михельсона и Гу-жонга. Там, в рабочих районах, на заводах и фабриках, был полновластный хозяин столицы и всей России — русский рабочий класс.

Такой была Москва в конце марта 1918 года.

Впрочем, узнал я Москву не сразу. Новая столица Советской России раскрылась передо мной постепенно. Шаг за шагом я узнавал не только ее фасад, но и изнанку. В день же приезда навалилось столько неотложных хлопот, что и вздохнуть как следует было некогда, не то что смотреть или изучать.

Прибыли мы на Николаевский вокзал часов около одиннадцати утра 20 или 21 марта 1918 года. Ехал я поездом, в котором переезжал из Петрограда в Москву народный комиссариат иностранных дел. В этом же поезде разместился отряд латышских стрелков в двести человек — последние из тех, что охраняли Смольный и ныне перебазировались в Кремль. Надо было организовать их выгрузку, выгрузить оружие, снаряжение.

Была и еще забота. Поскольку в Москве с автомобилями было плохо, переезжавшие из Петрограда учреждения везли с собой закрепленные за ними машины. Погрузил и я на специально прицепленную к нашему составу платформу автомобиль, который обслуживал комендатуру Смольного. Теперь надо было его снять с платформы и поставить на колеса.

На вокзале царила невероятная толчея. Пришлось немало пошуметь и поругаться со станционным начальством, пока все было сделано.

Наконец по прошествии часа или двух латыши разгрузились и походным порядком двинулись в Кремль. Машина была снята с платформы и, урча мотором, стояла возле вокзала. Можно было трогаться. Так нет! Откуда ни возьмись бежит секретарша Наркомата иностранных дел и слезно молит взять какой-то ящик с ценностями, принадлежащими наркомату. Пришлось нам с шофером отправиться за грузом.

Ящик оказался солидным. Он был лишь слегка прикрыт крышкой, и мы разглядели золотые кубки, позолоченные ложки, ножи и еще что-то в том же роде. Секретарша объявила, что это банкетные сервизы Наркомата иностранных дел. Когда разгружали эшелон, про этот ящик попросту забыли.

Мы благополучно доставили ценности в Кремль и оставили их во дворе здания бывших Судебных установлений. Там злополучный ящик и стоял недели две-три, никто за ним так и не пришел. Тогда я сдал ценности в Оружейную палату.

Добирались мы с вокзала до Кремля не без труда — ведь ни шофер, приехавший со мной из Петрограда, ни я дороги не знали. Но вот, наконец, и Манеж, вот и Кутафья башня. На часах — латышские стрелки, наши, смольнинские. Дома!

Через Троицкие ворота едем по Троицкому мосту вверх. Проникнуть в Кремль тогда можно было только через Троицкие ворота, все остальные — Никольские, Спасские, Тайницкие, Боровицкие — наглухо были закрыты. Лишь месяца три-четыре спустя мы открыли для проезда машин и экипажей Спасские ворота, оставив Троицкие только для пешеходов. Боровицкие же и Никольские долго еще оставались закрытыми, а Тайницкие не открываются и поныне.

Поскольку все основные указания по охране Смольного да и по организации переезда из Питера в Москву я получал от Президиума ВЦИК, и теперь первым делом я отправился во ВЦИК, к Якову Михайловичу Свердлову. Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет разместился, как и Совет Народных Комиссаров, в бывшем здании Судебных установлений. Совнарком — на третьем этаже, в угловых помещениях против Царь-пушки, а ВЦИК — в самом центре здания, на втором этаже.

Аппараты ВЦИК и Совнаркома были столь невелики, что не занимали и половины комнат огромного здания Судебных установлений. Значительная часть помещения длительное время пустовала.

Яков Михайлович работал в просторной комнате, направо от входа по коридору. Отдельного кабинета первые дни у него не было. В одной комнате с ним работала Глафира Ивановна Теодорович, заведовавшая Аги-тотделом Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, кандидат в члены Президиума ВЦИК. Тут же помещался и помощник Якова Михайловича — Графов, приехавший с ним из Смольного. В кабинете напротив, через коридор, разместился Варлам Александрович Аванесов, секретарь ВЦИК.

Когда я вошел, у Якова Михайловича сидело несколько человек, с которыми он оживленно разговаривал. Я поздоровался. Яков Михайлович энергично пожал мне руку и кивком указал на стул, стоявший возле стены.

— Прибыли? Вот и ладно. Обождите немного, сейчас кончу с товарищами, тогда и покалякаем.

Закончив через несколько минут разговор, Яков Михайлович пригласил меня к своему столу.

— Ну, как доехали? Как дела в Смольном?

Я коротко доложил. Яков Михайлович не любил многословных докладов, не терпел излишней «болтовни», как он говорил. Внимательно выслушав меня и задав несколько вопросов, он перешел к организации охраны Кремля.

— Дело придется ставить здесь солиднее, чем в Смольном. Масштабы побольше, да и мы как-никак солиднее становимся. — Яков Михайлович чуть заметно усмехнулся и вновь посерьезнел. — Нарождается новая, советская государственность» Это должно сказываться во всем, в том числе и в организации охраны Кремля. Я думаю, нам надо будет создать Управление. Аппарат раздувать не надо, ничего лишнего, никакого бюрократизма, но организовать все надо прочно, солидно.

Кому будет подчиняться Управление? Ну, это, по-моему ясно: президиуму ВЦИК. Штаты вы разработайте сами и представьте на утверждение. Только, повторяю, ничего лишнего. Обсудите все с Аванесовым, посоветуйтесь с Дзержинским. С Дзержинским обязательно. С ЧК вам постоянно придется иметь дело. Нести охрану будут латыши, как и в Смольном, только теперь это будет не отряд, а батальон или полк. Подумайте, что лучше. Учтите при составлении штатов. Довольствие бойцов охраны и всех сотрудников Управления возложим на военное ведомство, но оперативного подчинения военведу никакого.

С чего начать? Конечно, с приемки дел, и ни часа не откладывая, немедленно. Ознакомьтесь получше с Кремлем. Сами лично все обойдите и осмотрите.

Подумайте схему расстановки постов. Постами надо обеспечивать не только ворота, но и стены. Надо будет кое-где установить посты и внутри Кремля: у входа в Совнарком, у кабинета и квартиры Ильича. У Ильича — непременно. Туда надо ставить особо надежный народ.

Присмотритесь к населению Кремля. Народу тут живет много, в значительной части не имеющего к Кремлю никакого отношения. Кое-кого, как видно, придется выселить.

Я внимательно слушал четкие, предельно ясные и уверенные указания Якова Михайловича. Мои задачи становились мне все яснее, а Яков Михайлович продолжал:

— Распределением квартир в Кремле тоже вы будете заниматься. Подумайте об оборудовании квартир: мебель, посуда, постельное белье. Ведь у большинства товарищей ничего нет, даже пары простыней, чашек, тарелок. А жить люди должны по-человечески. И столовую в Кремле надо поскорее наладить, небольшую, для наиболее загруженных и нуждающихся в усиленном питании товарищей — наркомов, их заместителей, членов коллегий. Есть у меня на примете отличный товарищ — Надежда Николаевна Воронцова. Хорошая из нее получится заведующая. Вот ей и поручите это дело.

Да, когда будете оборудовать квартиры — а мы в ближайшее время ряд товарищей из «Националя», «Метрополя» переселим в Кремль — на дворцовое имущество особо не рассчитывайте, лучше берите из гостиниц, из того же «Националя». Дворцы надо сохранить в неприкосновенности, со временем мы там музеи организуем и откроем самый широкий доступ народу. Вообще, дворцы будут не в вашей власти. Ими распоряжается Управление дворцового имущества, товарищ Малиновский, человек знающий, грамотный.

Ну вот, пожалуй, для начала и все. Кстати, вы-то сами где поселились? Пока нигде? Так я и думал! Что? Собираетесь поставить себе койку в комендатуре? Нет, батенька! Мы поселяем здесь всерьез и надолго. Извольте кончать с походным образом жизни. Занимайте квартиру и располагайтесь основательно.

Заканчивая разговор, Яков Михайлович быстро набросал несколько слов в своем блокноте, вырвал листок и протянул мне. Я прочел:

«ВСЕРОССИЙСКИЙ ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ИСПОЛНИТЕЛЬНЫЙ КОМИТЕТ СОВЕТОВ РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ ДЕПУТАТОВ 21.11 — 1918 года

УДОСТОВЕРЕНИЕ

Дано сие удостоверение тов. Малькову в том, что он является комендантом Кремля.

Председатель ЦИК Я. Свердлов.»


Бережно сложив удостоверение, я спрятал его в карман, вышел от Якова Михайловича и отправился разыскивать комендатуру. Как оказалось, она разместилась на Дворцовой улице, недалеко от здания Судебных установлений, в трех-четырех комнатах первого этажа небольшого трехэтажного дома, вплотную примыкавшего к Кавалерскому корпусу, почти напротив Троицких ворот. Окна комендатуры выходили к Троицким воротам.

В комендатуре я застал несколько сотрудников, большинство которых работало раньше в Смольном. Не было только Стижака, исполнявшего до моего приезда обязанности коменданта Кремля.

Стрижак был тоже питерцем. После Октября он работал в Таврическом дворце. Как только был решен вопрос о переезде правительства из Петрограда, его послали в Москву готовить Кремль. У него-то я и должен был принять дела.

Не успел я толком побеседовать с товарищами, расспросить, как идут дела, не успел выяснить, как встретили и разместили прибывших со мной из Питера латышских стрелков, как они сами напомнили о себе. Дверь неожиданно распахнулась, и в комендатуру ввалилось человек десять-пятнадцать латышей. Все с винтовками.

— Где Стрижак?

Прервав беседу с сотрудниками комендатуры, я поднялся из-за стола.

— В чем дело?

— Ничего особенного, — ответил один из латышей, — пришли Стрижака сажать. Тут он?

— Что? Как это сажать? Куда сажать?

— Обыкновенно. Посадим за решетку. В тюрьму Такое решение.

Я вскипел.

— Да вы что говорите?! Какое решение? Чье решение?

— Наше решение. Мы на общем собрании отряда постановили посадить Стрижака как саботажника…

Оказалось, что когда усталые после утомительного переезда из Петрограда и пешего марша по Москве, донельзя проголодавшиеся латышские стрелки прибыли в Кремль и обратились к Стрижаку с просьбой накормить их, он отказался выдать предназначенные для них консервы, сославшись на какую-то кем-то несоблюденную формальность, — не так оформленную ведомость. Всегда спокойные, выдержанные, но не терпевшие непорядка и несправедливости латыши возмутились, тем более, что их товарищи, прибывшие в Москву раньше, сообщили, что консервы у Стрижака есть. Латышские стрелки собрали тут же митинг и приняли решение: объявить Стрижака саботажником и как саботажника арестовать.

Говорили латыши спокойно, держась уверенно. Нет, по их мнению, они не анархисты, самоуправлением не занимаются. Действуют согласно революционным законам: единогласное решение общего собрания — закон. Суть не в консервах, а в том, что Стрижак — саботажник, разговор же с саботажником короткий…

Разобравшись, наконец, в чем дело, я вызвал интенданта и велел ему немедленно выдать латышским стрелкам консервы, а латышей разнес на чем свет стоит. Хороша, говорю, законность, нечего сказать!

Собрались, погалдели и на тебе — арестовать. Будто ни командования, ни советской власти, ни порядка нет. Самая настоящая анархия!

Едва ушли пристыженные латыши, как появился Стрижак. Отчитав его как следует, я начал принимать дела. Обошли мы вместе с ним все посты, ознакомил он меня с организацией охраны, с порядком выдачи пропусков в Кремль, передал несложную канцелярию комендатуры, и я вступил в исполнение обязанностей коменданта Московского Кремля. Стрижак был назначен комендантом одного из домов Совета, в которые были превращены гостиницы «Националь» (1-й Дом Советов), «Метрополь» (2-й Дом Советов), здания на углу Садово-Каретной (3-й Дом Советов), на углу Моховой и Воздвиженки (4-й Дом Советов) и в Шереметьевском переулке (5-й Дом Советов).

С первого же дня дела комендатуры лавиной обрушились на меня. Надо было и посты установить, и проверять, и пропускную систему налаживать, и быт кремлевской охраны организовать, и квартиры для переселения в Кремль товарищей готовить — всего не перечтешь. И так же, как в Петербурге, — оперативные задания одно за другим, то от Дзержинского, то от Аванесова, а то и прямо от Якова Михайловича или даже от самого Владимира Ильича.

Я с трудом вырывал время, чтобы тщательно изучить Кремль, ознакомиться с его населением, без чего нельзя установить твердый порядок.

Уже внешний осмотр Кремля показывал, что работы здесь — непочатый край. Кремль к моменту переезда советского правительства из Петрограда в Москву был основательно запущен. Часть зданий значительно пострадала еще в дни Октябрьских боев и никем не восстанавливалась. Во дворе Арсенала уродливо громоздились груды битого кирпича, стекла, всякой дряни. Верхний этаж огромных казарм, тянувшихся чуть ли не от Троицких ворот почти до самого подъезда Совнаркома, начисто выгорел, и его окна зияли мрачными черными провалами.

На улицах была несусветная грязь. Весна стояла в 1918 году ранняя, дружная. Уже в конце марта было по-апрельски тепло, и по улицам Кремля разливались настоящие озера талой воды, побуревшей от грязи и мусора. На обширном плацу, раскинувшемся между колокольней Ивана Великого и Спасскими воротами, образовалось такое болото, что не проберешься ни пешком, ни вплавь.


Общее впечатление запущенности и неприбранности усиливало бесконечное количество икон. Грязные, почерневшие, почти сплошь с выбитыми стеклами и давно угасшими лампадами, они торчали не только в стенах Чудова, Архангельского и других монастырей, но везде: в Троицкой башне, у самого входа в Кремль, над массивными воротами, наглухо закрывшими проезды, в Спасской, Никольской, Боровицкой башнях.

Все надо было чистить, прибирать, ремонтировать, а рабочих рук было до смешного мало. Латышские стрелки были полностью загружены караульной службой и выполнением боевых заданий ВЦИК и ВЧК. В моем распоряжении имелось всего десятка два-три водопроводчиков, электромонтеров, подметальщиков улиц, да примерно столько же старых царских швейцаров, следивших за порядком в дворцовых покоях. Пришлось на уборку Кремля мобилизовать всех его жителей, не занятых работой в советских учреждениях. Кое-как, с грехом пополам очистили улицы, но до полного порядка было далеко.

Уборка, конечно, была делом серьезным: Кремль должен был выглядеть как следует; однако главной моей заботой была все же не уборка, а организация охраны Кремля. Дело здесь было еще сложнее, чем в Смольном.

Как и в Смольном, пропуска в Кремль существовали постоянные и разовые. Постоянные выдавались по заявкам учреждений на месяц, разовые — на одно посещение. Выдача производилась в небольшой деревянной будке, прилепившейся к стене Кутафьей башни, у входа в Троицкие ворота. Правом заказа разовых пропусков пользовались большинство сотрудников ВЦИК, Совнаркома и почти все жители Кремля. При таком порядке в Кремль мог проникнуть кто угодно.

Я начал с того, что договорился с Аванесовым и Бонч-Бруевичем, чтобы круг сотрудников правительственного аппарата, имеющих право заказывать разовые пропуска, был резко ограничен. Так, во всем Управлении делами Совнаркома мог отныне заказывать пропуск непосредственно в Троицкой будке только сам Бонч-Бруевич. Все остальные сотрудники Управления делами должны были обращаться в комендатуру, ко мне, а я уже давал распоряжение о выдаче разовых пропусков. Одна эта мера сразу резко снизила количество заявок на разовые пропуска. Затем пересмотрел я также и порядок заказа пропусков жителями Кремля, значительно сократив круг лиц, которым предоставлялось это право.

С пропусками дело понемного налаживалось. Однако весь пропускной режим был бы ни к чему, если бы можно было проникнуть в Кремль, минуя охрану. Вновь и вновь обходил я Кремль, лазил по Кремлевским стенам, присматриваясь и изучая, как лучше расставить посты, чтобы исключить такую возможность. Оказалось, что если со стороны Красной площади, Москвы-реки и Александровского сада стены были достаточно высоки, то возле Спасской и Никольской башен они возвышались всего на несколько метров, и влезть там на стену не представляло большого труда, в особенности если бы со стены кто-нибудь помог. Насколько это практически было несложно, я убедился самым неожиданным образом.

Однажды под вечер, обходя кремлевскую стену невдалеке от Спасской башни, ближе к Москве-реке, я внезапно натолкнулся на группу кремлевских мальчишек лет десяти-двенадцати. Спокойно и деловито они спустили со стены толстую веревку и, сосредоточенно сопя, пытались втащить наверх здоровенного парня. Дело двигалось довольно успешно, и парень болтался уже метрах в двух-трех над землей, еще минута, и он будет на стене. Завидев меня, ребята кинулись врассыпную, бросив впопыхах веревку. Парень рухнул вниз. Быстро вскочив на ноги, он грязно выругался, погрозил мне кулаком и пустился наутек. Догнать его не было никакой возможности. Однако выяснить, кто это пытался прорваться в Кремль, зачем, следовало.

На другое утро я вызвал в комендатуру «нарушителей» пропускного режима, принялся их расспрашивать со всей строгостью. Только зря! Ничего толком сказать они не могли. Для мальчишек это была просто игра. Парня они встретили днем в Александровском саду. Когда он, быстро завоевав их расположение, заявил, что им «слабо» втащить его в Кремль на веревке, мальчишки готовы были расшибиться в лепешку, чтобы доказать, что «не слабо». Интерес к занятному приключению только увеличился, когда парень потребовал, чтобы они побожились, что ничего не скажут взрослым, так как иначе помешают. Что за парень, кто он таков, никто из ребят, конечно, не знал.

Если подобную штуку могли устроить мальчишки, то нечего и говорить, насколько проще это было взрослым. Среди многочисленного и разношерстного населения Кремля 1918 года вполне могли оказаться охотники помочь кому-либо нелегально пробраться в Кремль. Чтобы предотвратить подобные случаи, пришлось усилить подвижные посты по всей Кремлевской стене, а вблизи Спасских и Никольских ворот установить на стене постоянных часовых.

Немало хлопот доставляло мне первое время кремлевское население. Кого только тут не было весной 1918 года! В Кремле жили и бывшие служители кремлевских зданий со своими семьями — полотеры, повара, кучера, судомойки и т. д. — служащие некогда помещавшихся в Кремле учреждений. Все они, за исключением стариков швейцаров, давно в Кремле не работали.

Прелюбопытный народ были эти самые швейцары. Насчитывалось их в Кремле несколько десятков, все старики лет за шестьдесят, а то и больше, бывшие николаевские солдаты. В Кремле было тогда три дворца: Большой, Потешный, и Малый Николаевский. На месте последнего году в 1934–1935 построено новое здание, где ныне помещается Кремлевский театр. Вот за сохранностью имущества в этих дворцах, да еще в Оружейной палате и Кавалерском корпусе, старики и следили. Они же убирали помещения. Жили старики в Кремле испокон веков, помнили не только Николая II, но и Александра III, к обязанностям своим относились чрезвычайно ревностно. Не давали сесть и пылинке ни на кресло, ни на одно зеркало. Как занимались они своим делом в прежние времена, так занимались и теперь, после революции.

К советской власти большинство из них относилось поначалу с открытой неприязнью: какая, мол, это власть? Ни тебе пышности, ни величавости, с любым мастеровым, любым мужиком — запросто. Только со временем, присмотревшись к Ленину, Свердлову, Дзержинскому, Цюрупе, к другим большевикам, начали понимать старики природу нового, советского строя и горячо, искренне привязались к нашим руководителям, хотя и поругивая их втихомолку за излишнюю, с точки зрения царских служителей, скромность и простоту.

— Не то! — вздыхал порой тот или иной старик швейцар, глядя на быстро идущего по Кремлю Ильича в сдвинутой на затылок кепке или Якова Михайловича в неизменной кожаной куртке.

— Не то! Благолепия не хватает. Ленин! Человек-то какой! Трепет вокруг должен быть, робость. А он со всяким за руку, запросто. Нет, не то.

Занятные были старики! Они опасности не представляли. А вот другие…

Целый квартал, тянувшийся от Спасских ворот до площади перед колокольней Ивана Великого и от плаца до здания Судебных установлений, был застроен тесно лепившимися друг к другу двух-трех-этажными домами и домишками, заселенными до отказа. Полно было жильцов и в небольших зданиях, расположенных во дворе Кавалерского корпуса. Что это был за народ, пойди разбери, во всяком случае, их пребывание в Кремле необходимостью не вызывалось.

Но больше всего хлопот и неприятностей доставляли мне монахи и монахини, так и сновавшие по Кремлю в своих черных рясах. Жили они в кельях Чудова и Вознесенского монастырей, приткнувшихся возле Спасских ворот.

Подчинялись монахи собственному уставу и своим властям. С нашими правилами и требованиями считались мало, свою неприязнь к советской власти выражали чуть не открыто. И я вынужден был снабжать ту, в подавляющем большинстве враждебную, братию постоянными и разовыми пропусками в Кремль. Вот тут и охраняй и обеспечивай Кремль от проникновения чуждых элементов!

От этих монахов мне просто житья не было, что ни день, то что-нибудь новое. Мало того, что они сами не внушали никакого доверия, что в гости к ним ходила самая подозрительная публика, они и того хуже удумали: организовали розничную торговлю пропусками в Кремль, поставив дело на широкую ногу.

Не знаю, насколько кремлевские монахи были благочестивы и как строго блюли монашеские обеты и церковный устав, но что большинство из них были отменными спекулянтами и пройдохами, это уж точно. Сам убедился! Взять хотя бы игуменью Вознесенского монастыря. Оказалось, что она торгует ценными бумагами на черной бирже, возле Ильинских ворот, у стены Китай-города. И на крупные суммы. Не сама, конечно, а через подставных лиц.

Затем еще эта история с продажей разовых пропусков в Кремль. Да ведь как торговали? Совершенно открыто, прямо возле Троицких ворот, по пять рублей за пропуск. Подходи и покупай, кто хочет.

Тут уж я не стерпел. Пошел к Якову Михайловичу и заявил, что пока монахов из Кремля не уберут, я ни за что поручиться не могу.

Яков Михайлович сразу согласился. Давно, говорит, пора очистить Кремль от этой публики. Только надо спросить Владимира Ильича, нельзя без его ведома ворошить этот муравейник.

Я — к Ильичу. Так и так, говорю, надо монахов выселить из Кремля. Яков Михайлович поддерживает.

— Ну, что же, — отвечает Ильич, — я не против. Давайте выселяйте. Только вежливо, без грубости!

Прямо от Ильича я пошел к настоятелю монастыря (мне с ним и до этого несколько раз приходилось беседовать). Есть, говорю, указание Ленина и Свердлова переселить всех из Кремля, так что собирайтесь.

Настоятель особо артачиться не стал, старик он был умный, понимал, что спорить бесполезно.

Предупредив настоятеля, дал команду вывозить монахов, а самого тревога разбирает: кто его знает, что у них там в соборах припрятано. Теперь наверняка ценности порастащат.

Договорился я с Аванесовым, и у настоятеля затребовали описи церковного имущества, а ему передали, что ценности, являющиеся народным достоянием, вывозить категорически воспрещается. Выделили специальную комиссию для приема ценностей.

Описи монастырская канцелярия предоставила сразу, а передать имущество отказалась наотрез.

— Выедем, — заявили монахи, — тогда и принимайте, как вам заблагорассудится, а добровольного согласия на передачу ценностей не дадим. Уступаем насилию. Тащить же никто из святых отцов ничего не будет… Как бы ваши не стащили…

Ладно, думаю, не хотите передавать добром, не надо, а добропорядочность «святых отцов» мне доподлинно известна. На торговле пропусками проверил! Выставил я в Троицких воротах латышей и велел обыскивать выезжающих монахов подряд.

Монахи — на дыбы. Коли так, кричат, никуда не поедем!

Ничего, говорю, голубчики, поедете. Никто на ваше имущество не покушается, везите свои рясы и подрясники, а тащить народное добро не позволю!

Видят монахи, что меня не переспоришь. Начали было уступать, а тут — телефон. Бонч-Бруевич звонит:

— Безобразие! Немедленно прекратить обыск!..

— Нет, — говорю, — Владимир Дмитриевич, не прекращу, и вы не вмешивайтесь. Я подчиняюсь Владимиру Ильичу и Якову Михайловичу, а не вам, так что не приказывайте.

Отрезал и положил трубку. Однако минут через десять-пятнадцать снова звонок. Яков Михайлович:

— Что у вас там с Бонч-Бруевичем стряслось?

— Да ничего особенного. Просто я велел монахов при выезде обыскивать, чтобы они ценности не украли, а Бонч-Бруевич протестует. Вот и все.

— Утащить они, конечно, что-нибудь утащат, но и обыск устраивать не следует, тут вы не правы. Это не метод. Да и незачем давать повод монахам поднимать лишний шум, так что отпустите их на все четыре стороны. А если что особо ценное украдут, потом отберем. Никуда они не денутся.

Пришлось отпустить монахов восвояси. Только через день после их отъезда являются ко мне члены комиссии и выкладывают длиннющий список: полюбуйся, мол, чего не хватает. А в списке и митра золотая с бриллиантами, патриаршья, изготовленная в древние времена, и пятнадцать золотых панагий (это были такие иконы, их на груди носили), и кресты золотые, большие и малые, и прочее и прочее. В описях значатся, а на месте нет — у крали-таки «святые отцы»!

Надо искать, только как? Тут я вспомнил об одном монахе, вернее бывшем послушнике.

Этого монаха в Кремле все знали. И все звали просто Гришкой. Гришка и Гришка, ничего больше. Ни его родословной, ни даже фамилии толком никто не знал.

Парень Гришка был здоровенный, лет этак тридцати — тридцати двух, себе на уме. Я с ним познакомился вскоре после своего приезда в Кремль. Явился он ко мне в комендатуру и решительно заявил:

— Комендант, а комендант, приставь меня к какой должности?

Я рассмеялся.

— К какой же тебя «должности» приставить? У меня для монахов должностей нет.

— К какой, это мне все едино. А из монахов я уйду, надоело. Ну их куда подальше. Да и не монах я вовсе, хотя и в рясе, так — послушник.

— Выходит, ты вроде холуя при монахах? — спрашиваю.

— Выходит, так.

Устроил я Гришку дворником, и стал он подметать кремлевские улицы. Из монастыря Гришка ушел, но приятели среди монахов у него остались. Уж не знаю почему, вероятно потому, что отнесся я к нему по-человечески, внимательно, а в монастыре его, как и других послушников, не очень баловали человеческим отношением, но Гришка ко мне искренне привязался и частенько заглядывал в комендатуру; привязанность эта не ослабевала даже тогда, когда я ругал его за какие-либо провинности. А это случалось. Начал, например, Гришка одно время погуливать, разных девиц в Кремль водить. Ну, я его и вызвал. Ты, говорю, что это тут развел? Мигом из Кремля вылетишь!

Он удивился:

— А что такого? Я теперь не монах, мне можно… Изругал я его за это «можно» как полагается, такую острастку дал — лучше не надо. Ничего, не обиделся.

Всю подноготную монахов Гришка знал прекрасно. Вот с его-то помощью я и решил провести необходимую разведку, куда припрятали монахи украденные ценности.

Велел я разыскать Гришку и прислать ко мне. Он явился сразу, будто ждал приглашения.

Рассказал я Гришке, что мне от него надо, и дал три дня сроку.

— Н-да, дело хитрое, — полез он пятерней в затылок. — Однако попробуем.

Два дня Гришка пропадал, на третий явился. Физиономия опухла, под правым глазом здоровенный синяк, а вид довольный. Улыбается.

— Где это, — спрашиваю, — тебя так здорово разукрасили?

— Это-то? Так нешто это здорово? Обойдется! Просто по основам веры немножко поспорили. Не без рукоприкладства, конечно.

Время Гришка провел недаром. Разыскал он старых приятелей, с одним выпил, с другим подискутировал, с кем просто так поговорил, но узнал многое. Основная часть монахов, выехавших из Кремля, обосновалась, оказывается, на Троицком подворье, чуть выше Трубной площади, прямо в резиденции патриарха Тихона.

— Есть там отец эконом, — закончил Гришка свое повествование, — жулик, прости господи, каких свет не видел. Он и помещение это готовил загодя. Чуял, что при новой власти в Кремле не удержаться. Не иначе как он ценности упер. Монахи, кои видели, говорят, что в его келье подпол сделан. Вот там небось все и схоронено.

Информация была ценная, и я отправился в ЧК, к Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому. Выслушав мой доклад, Феликс Эдмундович выделил мне в помощь двух чекистов, и прямо с Лубянки мы пошли на Троицкое подворье, благо по соседству.

Смотрим — настоящая крепость. Высокая каменная стена, ворота на замке. Вход через узенькую калитку, и та заперта. Еле достучались.

Впускать нас сначала не хотели, все допрашивали: кто, да что, да зачем. Только когда я пригрозил, что буду вынужден прибегнуть к оружию, впустили. Смотрим — обширный двор и вокруг снуют монахи. На нас поглядывают с любопытством и с откровенной враждебностью. После долгих расспросов добрались мы, наконец, до кельи отца эконома. Увидав меня, тот так и расплылся, а глаза у самого злющие, настороженные. Не тратя попусту времени, я сразу приступил к делу. Нам, говорю, все известно. Выкладывай ценности, не то худо будет.

— Ценности?! — изумился эконом. — Какие ценности? В первый раз слышу.

Я и так и сяк, по-хорошему, и угрозами — никакого толку. Стоит на своем: знать не знаю, ведать — не ведаю.

Пошел я тогда к самому Тихону. Нехорошо, говорю, получается. Поверили мы монахам на слово, а они все наиболее ценное прихватили. Ведь там и исторические ценности были, теперь же спустят их на толкучке, и поминай как звали.

Угрюмо глядя на меня из-под косматых, нависших бровей, Тихон усталым жестом прервал мои излияния:

— То — дело мирское. Прошу к отцу эконому, а я вам не советчик…

Вижу, он тут ни при чем, ничего не знает. Пришлось уходить несолоно хлебавши.

Вышел я из кельи патриарха в узкий коридор — навстречу шесть дюжих молодцов в сюртуках из личной охраны Тихона. Рожи у всех зверские, как на подбор, пришибут, и не пикнешь. А я, как назло, один, чекисты внизу остались, у эконома. Ну, думаю, дело дрянь. Виду, однако, не подаю. Иду на них напролом, как ни в чем не бывало. Толи мой решительный вид подействовал, то ли им не было приказано меня трогать, только они молча расступились, и я беспрепятственно спустился вниз.

Вошел к эконому сам не свой, злость разобрала.

— Не отдашь, — говорю, — ценности добром, все в твоей келье вверх дном переверну, а докопаюсь, куда ты их спрятал.

Вижу, перетрусил эконом не на шутку, но молчит, только глазами по сторонам шныряет и все больше в один из углов посматривает. Глянул и я туда. Вроде ничего особенного: на стене рукомойник, под ним таз на табуретке, на полу коврик. Постой-ка, постой, зачем же он там лежит? Как будто ковру там не место, возле рукомойника. Отодвинул табуретку, отшвырнул коврик: так и есть. Под ковриком в полу щель, в половицу вделано железное кольцо. Дернул я за кольцо, и открылся вход в подвал.

— Ну, святой отец, что теперь скажешь?!

А тот ни жив, ни мертв. Подтолкнул его один из чекистов к зияющему ходу, вынул из кармана электрический фонарь, и мы втроем спустились в глубокий сырой подвал, оставив чекиста сторожить наверху, чтобы кто не захлопнул крышку.

Посветил товарищ мой фонариком — сундук. В нем и митра, и панагии, и другие ценности, да еще деньгами и ценными бумагами около миллиона.

Собрав все в оказавшийся здесь же мешок, мы поднялись наверх, и, не мешкая, распростились с мрачным Троицким подворьем, прихватив с собой и отца эконома. Ценности я отнес в ЧК, а отцом экономом занялись чекисты, по назначению.


С чекистами я не раз совместно участвовал в различных операциях. Народ это все был мужественный, инициативный, боевой, преимущественно из рабочих. Многие из них вступили в большевистскую партию еще до Октября. Нередко вместе с чекистами действовали и латышские стрелки. Приходилось им выполнять боевые задания и самостоятельно.

С латышами прошли первые, самые трудные месяцы моей кремлевской жизни, когда все только налаживалось, входило в норму.

В Кремле латышей было больше, чем в Смольном. К нашему приезду там уже был расквартирован 4-й Вид-земский латышский стрелковый полк. С прибытием пятисот латышских стрелков из Питера сформировали еще один полк, 9-й. 4-й вскоре из Кремля вывели, и 9-й полк нес в 1918 году охрану Кремля и выполнял различные боевые задания. Входил полк в Латышскую стрелковую дивизию, командовал которой Вацетис, впоследствии Главком вооруженных сил республики, комиссаром дивизии был большевик-подпольщик Петерсон. Подчинялся же полк фактически мне.

Размещались латыши в казармах, что напротив Арсенала, направо от Троицких ворот.

В боевых операциях действовали они энергично, самоотверженно, караульную службу несли превосходно, хотя порою кое-кто из латышей и пошаливал.

Невзлюбили, например, латышские стрелки ворон, которых действительно возле Кремля была тьма-тьмущая. Вороны в те годы кружились над Кремлем и особенно над Александровским садом целыми тучами, оглашая все вокруг неистовым карканьем. По вечерам, едва темнело, вороны сплошной черной массой висели на деревьях Александровского сада.

Латыши объявили смерть вороньему племени, войну не на жизнь, а на смерть и действовали столь энергично, что в дело вмешался даже Ильич.

Излюбленным местом дневного пристанища ворон были позолоченные двуглавые орлы, венчавшие Кремлевские башни. Вороны облепляли орлов гроздьями, ожесточенно дрались за право уцепиться за орлиную лапу или усесться на самой маковке. Вот тут-то и развернулись боевые действия. Сначала по воронам, садившимся на орлов, постреливали отдельные часовые с кремлевских стен, потом начали стрелять и с других постов. День ото дня больше, того и гляди пулеметы выкатят. Я было говорил, чтобы прекратили стрельбу, но особых строгостей не проявлял, все как-то руки не доходили, недосуг было. Вдруг звонок:

— Товарищ Мальков? Ленин. Позвольте узнать, по чьему распоряжению сплошь и рядом в Кремле ведется пальба по воронам, расходуются драгоценные патроны, нарушается порядок?

— Владимир Ильич, никто такого распоряжения не давал. Это просто так, ребята балуются.

— Ах, балуются? И вы, комендант Кремля, считаете это правильным, одобряете это баловство?

— Нет, Владимир Ильич, не одобряю. Я уже говорил, не слушают…

— А уж это ваше дело — заставить вас слушаться, да, ваше дело. Немедленно прекратить возмутительную пальбу!

Я, конечно, тут же отдал строжайший приказ, и стрельба прекратилась, хотя одиночные выстрелы изредка еще и раздавались, только тут уж с виновников стали спрашивать как следует.

В просторном, но отнюдь не громадном кабинете Ленина было три двери. Одна, направо от письменного стола, выходила в коридор, связывавший кабинет и приемную председателя СНК с его квартирой. У этой двери стоял часовой. Никто, кроме самого Ильича, пользовавшегося обычно именно этой дверью, никогда через нее не ходил. Часовой возле этой двери имел строжайшую инструкцию: кроме Ленина не пропускать ни одного человека, кто бы то ни был. Второй пост был установлен в конце коридора, возле квартиры Ильича. На эти посты я всегда ставил самых надежных людей, следил за этими постами особо тщательно, проверял их постоянно.

Вторая дверь, расположенная прямо напротив стола, вела в приемную, где работала Лидия Александровна Фотиева и другие секретари Совнаркома. Входили в приемную через дверь, находившуюся в том же коридоре, что и первая дверь — в кабинет Ильича. Возле этой двери поста не было. Все посетители, будь то Народный комиссар или рядовой рабочий, член Центрального Комитета партии или крестьянский ходок из-под Тулы, командарм или ученый, — попадали к Ильичу только через эту дверь, через приемную, только по вызову и в строго определенное время. Это было правилом, установленным почти для всех. Не распространялось это правило только на Якова Михайловича Свердлова и Феликса Эдмундовича Дзержинского.

Яков Михайлович и Феликс Эдмундович обычно пользовались третьей, маленькой, дверью, находившейся позади письменного стола, за спиной у Ильича. Дверь эта вела в небольшую комнату, смежную с кабинетом Ленина, именовавшуюся аппаратной.

В аппаратной помещался так называемый Верхний кремлевский коммутатор, имевший всего несколько десятков абонентов. Аппараты Верхнего коммутатора были установлены в кабинетах особо ответственных работников — наркомов, членов ЦК — и кое у кого на квартирах, а также в некоторых учреждениях: ВЧК, Реввоенсовете, комендатуре Кремля, гараже Авто-боевого отряда, обслуживающего Президиум ВЦИК. Вот, пожалуй, и все. Был в Кремле и другой коммутатор, именовавшийся Нижним, аппараты которого были установлены во всех кремлевских учреждениях и в большинстве квартир.

В аппаратной круглые сутки находились дежурные, и всякий, кто попытался бы проникнуть к Ильичу через аппаратную, никак не мог миновать дежурных, превосходно знавших свои обязанности.

К часовым, стоявшим на постах возле кабинета и квартиры, к дежурным в аппаратной Владимир Ильич всегда относился исключительно тепло и внимательно. Нередко он с ними задушевно беседовал, а, проходя мимо, обязательно приветливо здоровался. Так же относился Ильич ко всем сотрудникам Совнаркома и к часовым других постов, никогда не раздражаясь и не впадая в неоправданный гнев, если возникали какие-либо недоразумения. А они, бывало, возникали.

В 1918–1919 годах время от времени бывали перебои с подачей электроэнергии, и порою здания Кремля погружались в темноту. Только здания, так как улицы освещались тогда в Кремле не электричеством, а газовыми фонарями, которые специальный фонарщик каждый вечер зажигал, а по утрам гасил.

Однажды свет погас в тот момент, когда Владимир Ильич с Надеждой Константиновной возвращались откуда-то домой. Дошли они до своей квартиры, а часовой их в темноте не узнал и в квартиру не пустил. Как они ни уговаривали — не пускает, и все. Хорошо, согласился позвонить начальнику караула.

Начальник караула доложил мне, и я поспешил к квартире Ильича, захватив с собой несколько толстых церковных свечей, которыми как-то «разжился» в одном из кремлевских монастырей. Прибежал. Владимир Ильич стоит себе с Надеждой Константиновной возле часового, посмеивается. Начал было я часового ругать, Ильич вступился:

— Что вы, товарищ Мальков, что вы! Нет ничего страшного в том, что товарищ нас не узнал в такой темноте, а вот обеспечить всех часовых свечами на случай, если погаснет электричество, следует. Об этом подумайте.

Часовые хорошо знали Владимира Ильича в лицо, и он обычно входил и въезжал в Кремль, не предъявляя пропуска. Нередко поэтому Ильич, уезжая из Кремля, не захватывал с собой кремлевского пропуска. Как-то он уехал из Кремля, а за время его отсутствия караул сменился, и на пост к Спасским воротам, которые были тогда уже открыты для транспорта, встал часовой, не знавший Ильича в лицо. Он и задержал Ленина. Шоферу разрешил ехать — у того пропуск был, а Ильичу говорит: не пропущу!

Еле уговорил его Ильич позвонить начальнику караула. Он вначале и этого не хотел делать: я, мол, на посту, не мое дело звонить по телефону. Тебе нужно, ты и звони. Иди в Троицкую будку и звони (возле Спасских ворот будки не было, разовые пропуска выдавали в Троицкой будке, там же был и телефон).

Только после долгих уговоров часовой уступил и вызвал начальника караула. Тот, конечно, сразу узнал Ильича и страшно разволновался. Ленина велел пропустить, а сам звонит мне и докладывает: так и так, скандал! Только я положил трубку, снова звонок. Ильич.

— Товарищ Мальков, прошу отметить часового, который сейчас стоит на посту возле Спасских ворот. Хороший товарищ. Прекрасно знает свои обязанности и превосходно несет службу.

Поражало меня всегда в Ильиче то, как он, будучи постоянно завален делами огромной государственной важности, не проходил мимо мелочей и даже к мелочам подходил неизменно с глубоко партийных, государственных позиций. Впрочем, некоторые их этих мелочей были на самом деле далеко не мелочами.

Вскоре после переезда правительства в Москву вызывает меня Владимир Ильич.

— Товарищ Мальков, надо бы на здании Судебных установлений водрузить красное знамя. Сами подумайте, Советское правительство — и без знамени. Нехорошо.

— Сделаем, — говорю, — Владимир Ильич, сейчас займусь.

Ушел от Ильича, а сам думаю: пообещать-то пообещал, а как его установить, это самое знамя? Всего неделю назад, когда принимал комендатуру, я весь Кремль облазил, все крыши осмотрел. Здание же Судебных установлений — особо тщательно. Там наверху большой железный купол. В него так просто знамя не воткнешь, надо гнездо в железе делать, а штука это не простая.

Однако, раз Ильич сказал, делать надо.

На мое счастье, работал в Кремле с давних времен один слесарь, Беренс. Лет ему было за пятьдесят, роста он был небольшого, плотный, коренастый. Числился водопроводчиком, а смастерить мог что угодно. Настоящий русский умелец. Руки и голова были у него золотые. Вот этого Беренса я и вызвал.

— Велел, — говорю, — Владимир Ильич поднять над зданием Судебных установлений красное знамя. Надо в куполе гнездо сделать. Сделаешь?

— Почему не сделать? — отвечает Беренс. — Дело вроде не хитрое.

Взял инструмент и полез на крышу. Несколько дней там сидел, возился. И соорудил прочное, хорошее гнездо. Подняли мы над Кремлем, над зданием Советского правительства, красное знамя. Навсегда!

Прошло некоторое время, звонит Бонч-Бруевич:

— Павел Дмитриевич! Владимир Ильич велел вас спросить, нельзя ли часы на Спасской башне пустить (а они с самой революции стояли), да чтобы они опять, как прежде, заиграли, только уж не церковное, а наше — «Интернационал».

— Не знаю, Владимир Дмитриевич, выйдет ли, а попробовать попробуем.

Вызвал я опять Беренса, отправились мы с ним на Спасскую башню, и начал он в механизме копаться. А механизм там солидный, части, колеса разные, маховики — все огромное, и на часы не похожее. Лазил Беренс, лазил, перемазался весь, а вид довольный.

— Ничего, — говорит, — сделаем.

С тех пор начал Беренс ежедневно взбираться на Спасскую башню и возиться с часами. Немало дней прошло, только вдруг, что это? Звон какой-то несется над Кремлем. Прислушался — «Интернационал»! Пошли часы на Спасской башне, зазвучала музыка, наша, советская.

Не знаю, может, после 1920 года, когда я ушел из Кремля, ремонтировали Спасские часы разные люди, но в 1918 году впервые после революции пустил их и заставил вызванивать «Интернационал» не кто иной, как Беренс, простой русский мастер, кремлевский водопроводчик.

Забота Ленина об установке красного флага на здании Советского правительства и о пуске часов на Спасской башне мелочью, пожалуй, и не назовешь. Но у Ильича доходили руки и до самых настоящих мелочей.

Осенью 1918 года завезли в Кремль дрова и сложили штабелями против Детской половины Большого дворца. Только завезли, звонит Ильич.

— Товарищ Мальков, по вашему распоряжению дрова в Кремль завезены?

По голосу чую недоброе, хоть и не пойму, в чем дело.

— Да, Владимир Ильич, по моему. Надо на зиму запасаться.

— Чем запасаться? Дровами? А вам что привезли? Вы смотрели?

— Смотрел, конечно. Дрова…

— Дрова! Да какие это дрова? Шпалы же вам привезли, самые настоящие железнодорожные шпалы. Нам транспорт восстанавливать надо, каждый рельс, каждая шпала должны быть на учете, а вы железнодорожные шпалы будете в печки совать? Нет, это же надо додуматься! Немедленно, слышите, немедленно отправьте шпалы обратно да разыщите головотяпов, которые вместо дров прислали шпалы. Мы их примерно накажем.

Пришлось, конечно, шпалы из Кремля вывезти и подержать Кремль в отношении топки на голодном пайке, пока не удалось возобновить запас дров. Ну, а тем, кто прислал шпалы, досталось по первое число.

Или, скажем, счищают снег с крыши здания Совнаркома. Вдруг звонит Владимир Ильич: разве можно так сбрасывать снег? Его же кидают прямо на провода, пооборвут все, придется восстанавливать. Куда это годится? Надо лучше инструктировать рабочих, не допускать подобных безобразий.

Как-то летом 1918 года решили мы с Демьяном Бедным и Иваном Ивановичем Скворцовым (Степановым) поехать половить рыбы. А как ловили? Греха таить нечего — глушили гранатами. Рыбы набрали, конечно, порядочно. Приехали домой, я часть рыбы Владимиру Ильичу понес. Занес и еще ряду товарищей. Надежда Константиновна никак рыбу брать не хотела, но я ее уговорил. Сказал, что не куплена, сам, мол, наловил. А как ловил, ей невдомек.

Проходит день, другой. Сидит Демьян Бедный у себя дома, работает. Вдруг — телефон. Ильич звонит:

— Вы что еще там с Мальковым удумали, браконьеры вы эдакие! Да вас обоих в тюрьму за такие штуки посадить следует.

Демьян, как известно, за словом в карман не лез. Он попытался было все обратить в шутку:

— Верно, — говорит, — Владимир Ильич, нехорошо! Только ведь и вы вроде наш сообщник. Рыбку-то эту оглушенную вы же тоже кушали! Вам первому ее Мальков отвез.

Ильич разгневался не на шутку:

— Ваш Мальков обманщик. Он не сказал, каким способом ловил рыбу. И его и вас предупреждаю — повторится такая история, буду требовать для вас обоих самого сурового наказания.

Приходит ко мне Демьян туча тучей.

— Видишь, что получилось?! А все Бонч! Ведь это он рассказал Владимиру Ильичу, что Демьян с Мальковым разъезжают по Подмосковью и почем зря глушат рыбу.

Почти ежедневно Владимир Ильич гулял по Кремлю, чаще всего по тротуару напротив Большого дворца, откуда открывалась широкая перспектива Москвы, или внизу, в Тайнинском саду, где густо разрослась никем не ухоженная зелень. Иногда он гулял днем, иногда вечером, а то, бывало, и ночью. Гулял почти всегда один, думал. Страшно не любил, чтобы ему во время прогулок мешали.

Как-то во время ночной прогулки Владимир Ильич заметил, что в некоторых квартирах поздно горит свет. Утром вызывает меня.

— Возьмите бумагу, ночью проверьте и запишите, кто свет напрасно жгет. Электричество у них выключите, а список мне дадите, мы их взгреем, чтоб даром энергию не расходовали. Мы должны каждый килограмм топлива, каждый киловатт электроэнергии экономить, а они иллюминацию устраивают! Надо прекратить это безобразие.

Очень внимательно, с горячей заботой, относился Владимир Ильич к нуждам трудящихся, неустанно пекся о том, как бы в тех тяжелых условиях улучшить жизнь рабочих и крестьян. А уж об отношении Ильича к товарищам по партии и говорить нечего. Как-то зайдя к Ильичу в кабинет, я услышал его разговор по телефону с продкомиссаром московской губернии. Тоном, не терпящим возражений, сурово и властно Владимир Ильич приказывал продкомиссару обеспечить в тот же день московских рабочих хлебом.

— Имейте в виду, проверю. Лично проверю. Не выполните — пойдете под суд. Так и знайте.

Зимой 1918 года докатилась до Москвы эпидемия тифа. На всех московских вокзалах начали срочно сооружать санпропускники. Вызывает меня как-то Ильич, да не к себе, а прямо к подъезду Совнаркома.

Я пошел. Возле подъезда стоит машина, выходит Ильич.

— Поехали. На Николаевский вокзал. Посмотрим, как там санпропускник работает.

Стал было я его отговаривать: и народу там много, и заразиться можно. Куда там! Даже не слушает.

Доехали до вокзала. Владимир Ильич вышел из машины, я за ним. Пошли искать санпропускник. А он, оказывается, хоть и сделан, но еще не открыт, какую-то формальность соблюсти не успели.

Услыхав, что по вокзалу ходит Ленин, прибежало, на свою беду, вокзальное начальство. Ну и дал же им Ильич жару! Такую баню устроил, лучше всякого санпропускника. Мигом пропускник открыли.

Приезжает как-то из-за границы Фридрих Платтен, тот самый, который в марте 1917 года сопровождал Ленина из Швейцарии в Россию, а в январе 1918 года, в момент покушения на Ильича, заслонил его от пуль собственным телом.

Звонит мне ночью Владимир Ильич. Надо, говорит, устроить товарища Платтена с ночлегом.

Я отвечаю, что у меня сейчас нет ничего, поместить негде. Могу только взять к себе на квартиру, благо можно одну комнату освободить без особого ущерба.

— А это удобно, — спрашивает Владимир Ильич, — он вас не будет стеснять?

— Да, ничего, как-нибудь устроимся.

Взял я Платтена к себе, а через полчаса стук в дверь. Владимир Ильич пришел. Интересуется, хорошо ли Платтену, и не мешает ли он мне, не стеснил ли мою семью.

Если позволяло время, Владимир Ильич охотно ездил к своим товарищам, к старым членам партии. Играл в шахматы, смеялся, шутил. Бывал он у П. Н. Лепешинского на Остроженке (ныне Метростроевская), несколько раз ездил к П. Г. Дауге в Архангельский (теперь Телеграфный) переулок. Дауге, старого большевика, по профессии зубного врача, Владимир Ильич очень любил.

Однажды к Дауге ездил с Владимиром Ильичом и я. Приехали — большой дом, лифт не работает. Пришлось на пятый этаж пешком подниматься. Дауге тогда все убеждал Ильича, что пора начинать писать историю партии. Очень, мол, нужно. Ильич согласился».

Трудно назвать эти воспоминания правдивыми и объективными, но представление об абсурдном и парадоксальном быте послеоктябрьского Кремля они дают достаточное.

ПОКУШЕНИЯ И РАССТРЕЛЫ

В 1918 году эсеры начали вооруженную борьбу против советской власти, которая по своей сути являлась ничем иным, как диктатурой партии большевиков.

Вооруженная борьба против Советов закончилась достаточно быстро и безуспешно.

Большевики победили в гражданской войне. После этого началась борьба с идеями. Борьба идей — нормальное явление, но только не для партии диктаторского типа. Коммунисты ставили перед собой цель — не допустить смычку недовольного народа с оппозиционными партиями.

Решение провести процесс против лидеров ПСР было принято ЦК РКП (б) в декабре 1921 года, по предложению председателя ЧК Феликса Дзержинского.

В центре внимания на процессе стояло покушение Фанни Каплан на Ленина во время его выступления на заводе Михельсона.

Главным «вещдоком» на процессе против эсеров был пистолет, из которого стреляли в Ленина.

Официальное объявление о предстоящем процессе было опубликовано в печати в феврале 1922 года. Незадолго до этого в Берлине появилась брошюра бывшего эсера Григория Семенова. В своей брошюре он «разоблачал» товарищей по партии: ПСР якобы составила заговор против Советской власти вместе с русскими контрреволюционными организациями и с представителями Антанты, получала от них деньги, готовила мятежи и, самое важное, не исключала из своей деятельности террор. В частности, по словам Семенова, ПСР организовала покушение Фанни Каплан на Ленина 30 августа 1918 года.

«Разоблачения» Семенова, опубликованные в советской печати, спустя несколько дней были подтверждены и дополнены его близкой сотрудницей Лидией Коноплевой. Есть основание предполагать, что Семенов и Коноплева написали свои статьи по поручению ЧК (с февраля 1922 года — ГПУ). Вслед этому ГПУ объявило, что руководители ПСР, которые уже несколько лет сидели в тюрьме, будут преданы суду.

Большевистское руководство не собиралось вести непредвзятого судебного расследования. Это очевидно из инструкций, данных Лениным за неделю до объявления о процессе народному комиссару юстиции Курскому: «Ни малейшего упоминания в печати о моем письме быть не должно». Ленин настаивал на организации ряда «образцовых процессов» с целью усиления репрессий против меньшевиков и эсеров, образцовых «по разъяснению народным массам, через суд и через печать, значения их», «образцовых, громких, воспитательных процессов», сопровождаемых значительным шумом в печати. Ведь «воспитательное значение судов громадно». Судьи должны были руководствоваться «революционным правосознанием», «считаться не только с буквой, но и с духом» коммунистического законодательства и не отступить перед приговором к расстрелу. Партия должна была воздействовать на судей и «шельмовать и выгонять» тех, которые поступали иначе. Таким образом, целью процесса эсеров не было выявление правды — он должен был служить средством пропаганды против политических противников.

Следствие вел чекист Яков Агранов. Методы следствия в сравнении с 30-ми годами еще очень «гуманные», но уже используются и давление, и угрозы. И еще любопытный штрих к картине советской «законности» — эсеров судили по законам, которые не существовали при совершении их деяний, так как новый Уголовный кодекс вступил в силу лишь за неделю до начала процесса.

Объявление о процессе эсеров вызвало реакцию в международном социалистическом движении. Эсеры и меньшевики в эмиграции требовали от Второго Интернационала поддержать подсудимых. Обе организации во время международной социалистической конференции в апреле 1922 года в Берлине добились от Коммунистического Интернационала определенных гарантий. В частности, им было обещано, что подсудимые не будут приговорены к смертной казни. Второй Интернационал в качестве защитников послал в Москву известных социалистов Эмиля Вандервельде и Артура Вотеса из Бельгии, Курта Розенфельда и Теодора Либкнехта (брата Карла Либкнехта) из Германии. Большевики оскорбились таким «давлением». И выставили в противовес «своих», проверенных членов Коминтерна (например, Клару Цеткин). Таким образом, процесс эсеров превратился в своего рода выяснение отношений между коммунистами и социалистами на международной арене. Процесс эсеров проходил в Колонном зале Дома Союзов в центре Москвы с 8 июня по 7 августа. Заседания шли шесть дней в неделю, с полудня до 17 часов и вечером с 19 до полуночи. В нем принимали участие некоторые высокопоставленные большевики. Председателем трибунала был Георгий Пятаков, государственным обвинителем — Николай Крыленко, по левую и правую руку от первого красного прокурора восседали первые красные интеллигенты Анатолий Луначарский и Михаил Покровский.

Перед судом предстали двенадцать членов Центрального комитета ПСР и десять рядовых членов партии. Из них самые известные — Абрам Гоц и Евгений Тимофеев. Все они по меньшей мере уже два года отсидели в тюрьме. В число обвиняемых следственными органами были включены еще двенадцать находившихся на свободе бывших эсеров (Григорий Семенов, Лидия Коноплева и др.). Их ролью, по сочиненному сценарию, было признать свою вину и обвинить своих бывших товарищей по партии. Этих обвиняемых «второй группы», защищали Николай Бухарин, Михаил Томский и другие, то есть защитники «второй группы» на самом деле выступали обвинителями «первой группы».

Защитниками обвиняемых «первой группы» выступали вышеупомянутые западные социалисты и несколько видных русских адвокатов: Николай Муравьев, Александр Тагер, Владимир Жданов и другие.

С первого дня процесса возникли конфликты между ними и трибуналом. Вандервельде и его коллеги ссылались не только на советские законы, но и на берлинское соглашение между Социал-интернационалами и Коминтерном, согласно которому обвиняемые не могут быть приговорены к смертной казни. Защите сразу стало понятно, что трибунал не слишком озабочен соблюдением правовых норм. Большая часть просьб обвиняемых и защитников была отклонена. Трибунал вызвал значительно меньше свидетелей защиты, чем свидетелей обвинения. Четыре защитника, которые были приглашены по просьбе обвиняемых, судом не были допущены. Публика в зале оказалась соответствующе подготовлена и постоянно издевалась над обвиняемыми и защитниками. Кроме того, суд не считал себя связанным берлинским соглашением. Западные социалисты после первой недели пришли к выводу, что их присутствие на суде бессмысленно, и уехали, предоставив подзащитным «выкручиваться» самим (что, по всей вероятности, вполне отвечало духу социалистической морали).

20 июня перед зданием суда проходила огромная демонстрация, организованная Коммунистической партией. По данным советской печати, в ней участвовали 300 000 человек. Демонстранты требовали смерти обвиняемых; к ним обращались председатель трибунала Пятаков и государственный обвинитель Крыленко. На вечернем заседании, несмотря на протест защитников, суд пустил в зал демонстрантов, которые при поддержке публики продолжили свой митинг. В течение двух с половиной часов, до глубокой ночи, они обвиняли подсудимых в чем попало и требовали смертной казни.

На следующем заседании защитники опротестовали происходящее. Они указали, что суд грубо нарушал правопорядок, и потребовали прекращения процесса с возобновления его при другом составе трибунала. Суд отверг протест и ответил оскорблениями и угрозами в адрес защитников, после чего защитники отказались участвовать в судебном процессе. Их за это на несколько месяцев посадили в тюрьму, а потом административным путем выслали из Москвы.

После этого обвиняемые «первой группы» сами взяли на себя защиту. Но их цели отличались от целей адвокатов. Предотвратить смертный приговор не было их первой заботой. Они также не стремились к исключительно юридической защите — процесс, на их взгляд, был методом политической борьбы. Если большевики смотрели на процесс как на политическую демонстрацию против эсеров, эсеры, наоборот, хотели превратить процесс в политическую демонстрацию против диктатуры большевиков, обвинить обвинителей.

В центре внимания на процессе стояло покушение Фанни Каплан на Ленина: обвинительное заключение, базируясь на показаниях Семенова и других, гласило, что покушение было совершено по поручению членов ЦК ПСР. Подсудимые отрицали обвинение. Хотя доказательства были на стороне обвиняемых, суд все же принял версию Семенова.

По версии Семенова, в эсеровских партийных организациях культивировались террористические методы. Эсеры Гоц, Ратнер и Чернов неоднократно выступали с заявлениями о необходимости террора. За применение террора высказывались целые эсеровские организации (петроградская, харьковская).

Наконец, в феврале 1918 года ЦК партии эсеров официально обсуждал этот вопрос. На заседании выявились две точки зрения: одни (В. М. Чернов и другие) высказывались за террор, другие (М. С. Сумгин) — считали невозможным применение террора против Советского правительства и большевиков. Победили сторонники террора. Однако принятое решение держалось в секрете. На суде эсеровские руководители уверяли, что ЦК партии принял большинством голосов отрицательное решение о терроре.

Первые попытки организовать антисоветский террор предпринимались отдельными эсерами и местными эсеровскими партийными организациями. В частности, в Петрограде зародился план — устроить взрыв поезда Совнаркома во время переезда правительства из Петрограда в Москву, а эсеровская активистка Коноплева обещала совершить покушение на В. И. Ленина.

Замысел у сотрудницы петроградского комитета партии эсеров Коноплевой возник в феврале 1918 года. О своем намерении она сообщила руководителю военной работы при ЦК партии эсеров Б. Рабиновичу и члену ЦК А. Гоцу. Заботясь о том, чтобы партия не несла ответственности за покушение, Коноплева предложила придать покушению форму «индивидуального акта». Это означало, показывала позже на суде Коноплева, что «акт должен совершиться с ведома партии, с ведома ЦК, но я, идя на это дело, не должна была заявлять, что это делается от имени партии, и даже не должна была говорить, что являюсь членом партии».

Рабинович и Гоц от имени партии санкционировали задуманное Коноплевой покушение. В марте Коноплева вместе с приглашенным ею эсером Ефимовым выехала из Петрограда в Москву для осуществления своего замысла. В организации слежки за В. И. Лениным, добывании оружия, финансировании «предприятия» Коноплевой оказывали содействие находившиеся в Москве члены ЦК партии эсеров В. Рихтер и Е. Тимофеев.

ЦК партии эсеров старался организовать дело так, чтобы на него не пала ответственность за террористический акт. Гоца, который приехал в Москву, очень испугало впечатление, произведенное на него Коноплевой. Она выглядела «душевно удрученным и морально разбитым человеком». Такой человек мог, конечно, «подвести».

Гоц, согласно его показаниям, сказал Коноплевой: «Бросьте не только вашу работу, которую вы ведете, но бросьте всякую работу и поезжайте в семью отдохнуть».

В этот раз покушение на жизнь В. И. Ленина не состоялось.

В мае 1918 года начальник эсеровской боевой дружины в Петрограде Семенов предложил образовать при ЦК партии «центральный боевой отряд» и начать организованный террор против представителей Советской власти. Члены ЦК партии Гоц и Донской, с которыми Семенов вел переговоры об этом, дали от имени партии санкцию на образование такого отряда под начальством Семенова. Тот привлек в отряд эсеров, которые и раньше действовали в этом же направлении (Коноплеву, Иванову-Иранову, Усова, Сергеева и других), и отряд начал свою работу.

Решено было убить В. Володарского, М. С. Урицкого и других. Эти цели были тайно санкционированы членами ЦК эсеровской партии. В результате 20 июня был убит В. Володарский.

Не скрывая своей ответственности за это, начальник отряда Семенов на суде показал: «Когда один из моих боевиков — Сергеев — направился на очередную слежку на Обуховскую дорогу, он спросил меня, что, если будет случайная возможность легко произвести покушение, как быть? Я указал что… вопрос ясен, тогда нужно действовать, поскольку вопрос санкционирован ЦК, а время и день действия, бесспорно, принадлежит боевой организации… Как раз такая возможность представилась, и товарищ Володарский был убит. Сергееву удалось благополучно бежать».

Не имея возможности опровергнуть показания Семенова и других членов его отряда, подсудимые — члены ЦК и их единомышленники из эмигрантской группы — вынуждены были признать, что они знали об убийстве В. Володарского членом эсеровской боевой группы Сергеевым, который «не стерпел», встретившись случайно с В. Володарским. Тем не менее 22 июня 1918 года Гоц от имени петроградского бюро ЦК партии эсеров опубликовал дезориентирующее извещение о том, что «ни одна из организаций партии к убийству комиссара по делам печати Володарского никакого отношения не имеет».

Центральный комитет партии социалистов-революционеров сохранил террористическую группу Семенова и после убийства Володарского, лишь перебазировав ее в Москву. Группа продолжала террористическую работу, готовя покушение на жизнь В. И. Ленина. 30 августа 1918 года Ленин был тяжело ранен в результате покушения Фанни Каплан.

Через 4 года на суде показаниями участников «центрального боевого отряда» при ЦК партии эсеров Семенова, Коноплевой, Усова, Федорова-Козлова, Зубкова, Ставской, а также Дашевского и других было установлено, что покушение на жизнь В. И. Ленина являлось делом «отряда». Они заявили, что члены ЦК Гоц и Донской в июле 1918 года санкционировали великое покушение.

На суде выяснились такие подробности. Террористка Каплан начала готовить свой подвиг еще в феврале-марте 1918 года, приехав специально для этого в Москву. Она считала, что «будничной работой» сейчас заниматься не время, нужно «вспомнить старые заветы партии», и организовала небольшую эсеровскую террористическую группу для совершения покушения на жизнь В. И. Ленина.

Осуществить тогда этот план Каплан не удалось, она совершила покушение только после вступления в отряд Семенова.

«Центральный боевой отряд» Семенова, переехавший в Москву, насчитывал в то время около 15 человек. Каплан была принята в состав отряда по рекомендации члена военной комиссии партии эсеров Дашевского. В начале июля он узнал о твердом намерении Каплан совершить террористический акт против Ленина. Да-шевский считал необходимым, чтобы такого рода покушения, могущее иметь серьезнейшие последствия, совершались под контролем и руководством ЦК. Поэтому он решил связать Каплан с Семеновым, работа которого санкционировалась и проходила под контролем ЦК.

Отряд Семенова деятельно готовил покушение. В то время в Москве еженедельно по пятницам проходили митинги на предприятиях города, и В. И. Ленин часто выступал на них. Заговорщики разделили город на части и назначили исполнителей, которые должны были стрелять в Ленина, когда он прибудет на митинг. На крупные предприятия посылались дежурные террористы, которые при появлении Ленина должны были сообщить об этом исполнителю. Один из членов террористической группы, подсудимый Усов, говорил на суде: «Все наши руководящие лица: Семенов, Елена Иванова и Коноплева — категорически настаивали, чтобы убийцей Ленина непременно был рабочий. Это, мотивировали они, послужило бы большей агитацией против Коммунистической партии…» Кроме Усова, исполнителями террористического акта были назначены Федоров-Козлов, Каплан и Коноплева.

Усов, встретив на одном из митингов В. И. Ленина, не смог выполнить задуманное. На суде он объяснил это так: «Ленин был встречен громом аплодисментов и восторженными криками, и конечно, вырвать Бога у полуторатысячной рабочей массы я… не решился. Я стрелять не стал». Так же поступил в другом случае и Федоров-Козлов.

Говорят, что Ленин обладал особого рода магнетизмом. Таким, что под влияние его сильной воли попали даже террористы, которые как на сеансе гипноза отказывались от собственных планов, подарив пролетарскому диктатору жизнь. Хоть я просто переплетчик, но всегда боялся массовых сборищ — митингов, собраний (а я, конечно, был членом той партии, которая «ум, честь и совесть эпохи»), демонстраций… Все это напоминало массовый психоз. Мне совсем не хотелось быть психом, не хотелось растворять свою личность в «народных массах», которые следуют за своими вождями безвольно, как крысы за крысоловом, играющем на дудке.

30 августа на заводе Михельсона дежурил член террористической группы Новиков, который и сообщил Каплан о приезде Ленина. Она явилась на завод.

Когда Ленин, окруженный рабочими, выходил из помещения, где только что закончилось собрание, Новиков умышленно споткнулся и застрял в двери, сдерживая выходящих людей. В это время Каплан произвела выстрелы.

Семенов рассказывал: «После покушения на Ленина в газетах появилось сообщение от московского бюро ЦК о том, что партия эсеров непричастна к этому покушению. Это произвело на наш отряд впечатление ошеломляющее… Я предложил, чтобы кто-нибудь из боевиков вместе со мной пошел бы к Донскому… Донской сказал, что партия обратно не возьмет этого решения, что сейчас идет красный террор, что если мы это решение возьмем обратно, то вся партия в целом будет подвергнута разгрому… Он сказал, что единственная возможность, которая осталась, — эта мысль ему понравилась — действовать как народные мстители, черные маски, вот это дело хорошее, тут партия будет в стороне, и, с другой стороны, капитал приобретем, удар основательный нанесем Советской власти…»

Причастность членов ЦК партии эсеров к покушению на жизнь В. И. Ленина подтверждали другие данные. Донской, Гоц, Тимофеев, Морозов признали на суде, что Каплан являлась членом их партии, и подтвердили, что эсеровские боевики, уверенные в том, что ЦК партии санкционировал применение террора, выражали свое возмущение отказом признать покушение 30 августа «партийным делом».

Коноплева рассказала о своей беседе в июле 1918 года с Гоцем, который говорил: «Сейчас нужны террористические акты на Ленина и других… Партия эти акты если сейчас не признает, то она их позже признает». Коноплева также рассказала, что член ЦК партии Донской предложил Новикову, участвовавшему в покушении, написать воспоминания об этом с тем, чтобы оставить их в архиве партии. А позже, весной 1919 года, член ЦК партии Морозов приобрел карточку Каплан для партийного архива.

Когда Морозова спросили на суде, для чего ему понадобилась карточка Каплан, он сказал: «Я был секретарем, и все бумаги, которые имели касательство к партии, я всегда собирал». Так эсеровские лидеры, официально отрицая причастность своей партии к покушению, фактически руководили им.

На суде установили, что Каплан стреляла из револьвера, данного ей Семеновым — командиром эсеровского «центрального боевого отряда». Вот почему в 1918 году Каплан упорно не отвечала на вопросы следователей о том, где она взяла браунинг. Теперь стало понятно и то, почему у Каплан в портфеле находился железнодорожный билет Томилино-Москва.

Из показаний участников семеновского отряда выяснилось, что на даче в Томилино находилась конспиративная квартира отряда, и там неоднократно бывала Каплан, приезжавшая из Москвы.

Верховный революционный трибунал после 50-дневного тщательного судебного разбирательства приговорил членов ЦК партии социалистов-революционеров A. Р. Гоца, Д. Д. Донского, Л. Я. Герштейна, М. Я. Гендельмана-Грабовского, М. А. Лихача, Н. Н. Иванова, Е. М. Ратнер-Элькинд, Е. М. Тимофеева, членов различных руководящих органов партии С. В. Морозова, B. В. Агапова, А. И. Альтовского, члена ЦК партии народных социалистов В. И. Игнатьева и членов центрального боевого отряда при ЦК партии эсеров» Г. И. Семенова, Л. В. Коноплеву и Е. А. Иванову-Иранову к расстрелу.

Десятерых подсудимых — ответственных деятелей партии эсеров, в том числе членов ЦК Д. Ф. Ракова, Ф. Ф. Федоровича и М. А. Веденяпина, а также непосредственных участников террористической и боевой деятельности партии эсеров П. Т. Ефимова, К. А. Усова, Ф. В. Зубкова, Ф. Ф. Федорова-Козлова, П. Н. Пелевина, И. С. Дашевского, Ф. Е. Ставскую — к разным срокам тюремного заключения. Двое подсудимых — Г. М. Ратнер и Ю. В. Морачевский — были оправданы. Вместе с тем, Верховный трибунал обратился в Президиум ВЦИК с ходатайством об освобождении осужденных Семенова, Коноплевой, Ефимова, Усова, Зубкова, Федорова-Козлова, Пелевина, Ставской, Дашевского и Игнатьева от наказания, так как нашел, что эти подсудимые заблуждались при совершении ими тяжких преступлений, а затем вполне осознали всю их тяжесть, поняли контрреволюционную роль партии эсеров, вышли из нее и из стана врагов рабочего класса.

Убийство М. С. Урицкого тоже было партийной загадкой для большевиков. Исполнитель этого преступления — Л. Каннегисер — был пойман, расстрелян, но возникал вопрос: кто его сообщники?

Как известно, в тот самый день, когда в Петрограде был убит М. С. Урицкий, 30 августа 1918 года, в Москве на заводе Михельсона Каплан стреляла в Ленина и тяжело ранила его.

Естественно было предположить, что совершенные в один день в Петрограде и Москве покушения представляют собою акты организованного террора и были подготовлены одной политической группой. При расследовании выяснилось, что Каплан в прошлом была анархисткой, затем эсеркой, а Каннегисер состоял в партии народных социалистов. Центральный комитет партии правых эсеров и другие социалистические партии выступают с официальными публичными заявлениями о том, что их организации не имеют никакого отношения к убийству М. С. Урицкого и покушению на жизнь В. И. Ленина. Еще раньше они заявляли то же по поводу убийства В. Володарского. Конкретных данных, опровергающих утверждения этих партий, ВЧК не имела.

Чрезвычайная комиссия обратила внимание на связи убийцы М. С. Урицкого с Филоненко. В сообщении Петроградской чрезвычайной комиссии указывалось, что Каннегисер являлся родственником Филоненко. Этот интерес к Филоненко не был случайным.

М. М. Филоненко, по образованию инженер, поручик царской армии. Он был человеком огромного честолюбия, склонным к авантюрам, Керенский назначил его военным комиссаром Временного правительства.

Материалы судебного процесса по делу эсеров выявили более подробные данные о личности Каннегисера. Как выяснилось, последний постоянно вращался среди антисоветски настроенных офицеров и юнкеров, участвовал в подпольных военных группировках, создававшихся в Петрограде.

Он являлся сторонником активных методов борьбы с Советской властью. Член ЦК партии народных социалистов В. И. Игнатьев показал, что Каннегисер, как член партии народных социалистов, предложил ему использовать в партийных интересах военные группы, в которых он работал. «Приблизительно в конце марта, — рассказывал Игнатьев, — ко мне явился… Каннегисер, который предоставил мне определенные рекомендации от знакомых мне лиц и после некоторого разговора предложил мне сорганизовать или, вернее, оформить уже существующую организацию беспартийного офицерства, которая поставила своей задачей активную борьбу против Советской власти.

Он сказал, что свыше 100 человек разбиты по разным районам города. Город разделен на комендатуры. Я осведомился, каково политическое кредо этой группировки. Ответ получил такой, что они стоят на точке зрения идейного народоуправства. Затем мы более детально обсудили этот вопрос… Я просил более ответственных руководителей (организации) и комендантов прийти ко мне на совещание. Около полумесяца пошло на эту организационную работу». В конце концов офицерские военные группы, в которых участвовал Каннегисер, перешли в ведение партии народных социалистов, и член ЦК этой партии Игнатьев взял на себя политическое руководство ими.

Между тем в городе существовали и военные группы правых эсеров. Впоследствии все городские военные группы слились в единую организацию, ставшую военным костяком «Союза возрождения России».

В районах Петрограда были созданы низовые объединенные военные организации «Союза» — военные комендатуры, большая часть которых возглавлялась правыми эсерами. Комендантом же Выборгского района был Каннегисер.

Игнатьев рассказал, что Каннегисер предлагал ему вступить от имени партии народных социалистов также в связь с действовавшей в городе самостоятельной организацией Филоненко. «Каннегисер неоднократно говорил мне, — показывал Игнатьев, — о своих личных связях с Филоненко, о своей прошлой работе с ним, о встречах с ним в период своей работы в «Союзе возрождения». От встречи с Филоненко я отказался, от вхождения в связь с его организацией уклонялся, так как, по моей информации, организация его носила правый уклон и слишком личный характер, служила не для достижения общих целей, а для честолюбивых устремлений Филоненко к власти… Непременным условием для совместной работы с его организацией ставилось признание Филоненко в качестве будущего премьера и военного министра». Отвечая на вопрос о причастности Филоненко к убийству М. С. Урицкого, Игнатьев сообщил на следствии, что он встречался с Филоненко в Архангельске во время господства там «союзных» оккупантов, при этом «во время разговора с Филоненко у последнего пробегала мысль о том, что он что-то знает по делу убийства Урицкого, но, скорее, был склонен приписать ее желанию похвастаться своей актуальностью в борьбе с большевиками перед правыми кругами и союзниками, с которыми Филоненко был тесно связан».

Новые данные о личности Каннегисера, его связях с право-эсеровскими организациями были рассмотрены следственными органами, которые пришли к выводу, что они, однако, недостаточны для определенных суждений. В обвинительном заключении по делу правых эсеров указывалось: «Следствием установлено, что Каннегисер находится в тесной связи с организацией партии с.-р., входил в организацию Филоненко и в свое время был одним из назначенных военных комендантов партии с.-р. в Выборгском районе при подготовке попытки восстания и был на одном из заседаний военного штаба на Невской заставе».

В 1926 году в эмигрантском сборнике «Голос минувшего на чужой стороне», издававшемся в Париже под редакцией С. П. Мельгунова и В. А. Мякотина, была опубликована статья-воспоминание под названием «Белые террористы». Автор статьи, бывший капитан лейб-гвардии Преображенского полка, принимавший участие в борьбе с большевиками в Петрограде, скрывавшийся за инициалами «Н. Н.», рассказал в ней о Каннегисере и об обстоятельствах убийства М. С. Урицкого.

По словам автора, в мае 1918 года по приглашению Каннегисера он вступил в террористическую группу, возглавляемую Филоненко, которая поставила своей целью «истребление видных большевистских деятелей».

«Слежка подвигалась медленно, — писал «Н. Н.», — хотя Каннегисеру и удалось проследить Урицкого до его квартиры, но оказалось, что он почти не бывал дома, оставаясь даже ночевать в ЧК.

Вторым препятствием являлась малолюдность улицы. Я выходил на слежку несколько раз в роли разносчика папирос, но безрезультатно, и первоначальный план — убить Урицкого у его квартиры — нам пришлось оставить. Вскоре через Филоненко были получены сведения, что Урицкий едет на совещание в Москву. Эти сведения ему удалось добыть, пробравшись под видом маляра в саму ЧК».

Но и замысел убить Урицкого на вокзале не был проведен в жизнь (Урицкий не поехал в Москву). Тогда в организации возник новый проект.

«На одном совещании, — продолжал автор, — Филоненко было предложено несколько изменить тактику. Представлялось возможным произвести террористический акт над целой группой лиц.

Филоненко удалось достать 5 баллонов с сильной кислотой, которые, по его плану, должны были быть разбиты на предполагавшемся в скором времени Всероссийском съезде Советов, результатом чего явилась бы смерть если не всех, то большинства собравшихся».

Автор подробно рассказал, как шли приготовления к этому акту, как чекисты арестовали рассказчика, как Урицкий допрашивал его и отпустил на свободу под подписку о том, что он не будет в дальнейшем заниматься контрреволюционной деятельностью.

Далее анонимный автор писал: «После выхода из ЧК я не принимал уже активного участия в организации, так как вскоре уехал из Петербурга. Работа же там шла своим чередом. Каннегисеру наконец удалось проследить Урицкого и… он убил его 4 выстрелами в упор».

Владимир Ленин должен был выступать в этот день на заводе быв. Михельсона. Соратники, узнав о гибели Урицкого, пытались удержать, отговорить его от поездки на митинг. Чтобы их успокоить, вождь пролетариата сказал за обедом, что, может, он и не поедет, а сам вызвал машину и уехал. Разве могло что-нибудь остановить Ленина? Он был безгранично самоуверен, как и все, кто наделен природной способностью манипулировать людьми.

А в это время среди тысячной толпы рабочих завода, носящего впоследствии имя Ильича, затаились террористы. После окончания митинга Ленин, сопровождаемый криками рабочих, вышел на улицу, направился к машине и… упал, пронзенный пулями террористки Каплан.

Верный ленинец — комендант Кремля П. Мальков в своих не самых правдивых мемуарах свидетельствовал:

«Я работал у себя в комендатуре, как вдруг тревожно, надрывно затрещал телефон. В трубке послышался глухой, прерывающийся голос Бонч-Бруевича:

— Скорее подушки. Немедленно. Пять-шесть обыкновенных подушек. Ранен Ильич… Тяжело…

— Ранен Ильич?.. Нет! Это невозможно, этого не может быть! — Владимир Дмитриевич, что же вы молчите? Скажите, рана не смертельна? Владимир Дмитриевич!..

Отшвырнув в сторону стул и чуть не сбив с ног вставшего навстречу дежурного, я вихрем вылетел из комендатуры и кинулся в Большой дворец. Там, в гардеробной Николая II, лежали самые лучшие подушки.

Ворвавшись во дворец, ни слова не отвечая на расспросы перепугавшихся служителей, я вышиб ногой запертую на замок дверь гардеробной, схватил в охапку несколько подушек и помчался на квартиру Ильича.

В коридоре около квартиры растерянно толпился народ: сотрудники Совнаркома, кое-кто из наркомов. Обхватив руками голову, упершись лбом в оконное стекло, в позе безысходного отчаяния застыл Анатолий Васильевич Луначарский…

Всегда плотно прикрытая дверь в квартиру Ильича стояла раскрытой настеж: возле двери, загораживая собою вход, держа винтовку наперевес, замер с каменно-неподвижным лицом часовой. Увидев меня, он посторонился, и я передал находившемуся в прихожей Бонч-Бруевичу принесенные мною подушки.

Потянулись томительные, долгие минуты. Я стоял, словно прикованный, не в силах сдвинуться с места, уйти от этой двери. Взад и вперед проходили, пробегали люди, а я все стоял и стоял…

Вот в квартиру Ильича вбежала Вера Михайловна Бонч-Бруевич, жена Владимира Дмитриевича, чудесная большевичка и опытный врач. Ни на кого не глядя, ни с кем не здороваясь, стремительно прошел необычно суровый Яков Михайлович Свердлов. В конце коридора показалась, поддерживаемая под руку кем-то из наркомов, сразу постаревшая Надежда Константиновна.

Она возвращалась с какого-то заседания и до приезда в Кремль ничего, ровно ничего не знала. Все расступились. Прерывисто дыша, с трудом передвигая внезапно отяжелевшие ноги, Надежда Константиновна скрылась за дверью.

Наконец появился профессор Минц, еще кто-то из крупнейших специалистов… Наступил вечер, надвигались сумерки, надо было расходиться, а толком все еще никто ничего не знал, не мог сказать, что с Ильичем, насколько опасны раны, будет ли он жив.

Я вернулся в комендатуру, но работать не мог. Все валилось из рук. Мозг упорно сверлила одна неотступная мысль: как-то сейчас он, Ильич?

Ночь прошла без сна, да и думал ли кто-нибудь в Кремле в эту ночь о сне? Несколько раз за ночь я отправлялся к квартире Ильича. Все так же неподвижно стоял перед дверью часовой. Царила глубокая, гнетущая тишина. Там, в глубине квартиры, в комнате Ильича, шла упорная борьба со смертью, борьба за его жизнь. Там были Надежда Константиновна и Марья Ильинична, профессора и сестры.

Как хотелось в эти минуты быть рядом с ними, хоть чем-нибудь помочь, хоть как-то облегчить тяжкие страдания Ильича! Казалось, будь от этого хоть какая-нибудь, самая малая польза, самое ничтожное облегчение, всю свою кровь до последней капли, всю жизнь до последнего дыхания я отдал бы тут же, с радостью, с восторгом. Да разве один я?

Но сделать я ничего не мог, даже в мыслях не решался переступить заветный порог и уныло бродил из конца в конец пустынного коридора мимо обезлюдевшей в ночные часы приемной Совнаркома, мимо дверей в кабинет Ильича.

Из-под этой двери, за которой еще сегодня днем звучал такой знакомый, такой бодрый голос, в полутемный коридор пробивался слабый свет. Там, за столом Ленина, склонившись над бумагами, бодрствовал Яков Михайлович Свердлов.

Жизнь продолжалась. Пульс революции дал глубочайший перебой, но ничто не могло остановить его мощного биения.

Уже в день покушения на Владимира Ильича, 30 августа 1918 года, было опубликовано знаменитое воззвание Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета «Всем, всем, всем», подписанное Я. М. Свердловым, в котором объявлялся беспощадный массовый террор всем врагам революции.

Через день или два меня вызвал Варлам Александрович Аванесов.

— Немедленно поезжай в ЧК и забери Каплан. Поместишь ее здесь, в Кремле, под надежной охраной.

Я вызвал машину и поехал на Лубянку. Забрав Каплан, привез ее в Кремль и посадил в полуподвальную комнату под Детской половиной большого дворца.

Комната была просторная, высокая. Забранное решеткой окно находилось метрах в трех-четырех от пола. Возле дверей и против окна я установил посты, строго наказав часовым не спускать глаз с заключенной. Часовых я отобрал лично, только коммунистов, и каждого сам лично проинструктировал. Мне и в голову не приходило, что латышские стрелки могут не усмотреть за Каплан, надо было опасаться другого: как бы кто из часовых не всадил в нее пулю из своего карабина.

Прошел еще день-два, вновь вызвал меня Аванесов, предъявил постановление ВЧК: Каплан — расстрелять, приговор привести в исполнение коменданту Кремля Малькову.

— Когда? — коротко спросил я Аванесова.

У Варлама Александровича, всегда такого доброго, отзывчивого, не дрогнул на лице ни один мускул.

— Сегодня. Немедленно.

— Есть!

Да, подумалось в тот момент, красный террор — не пустые слова, не только угроза. Врагам революции пощады не будет!

Круто повернувшись, я вышел от Аванесова и отправился к себе в комендатуру. Вызвав несколько человек латышей-коммунистов, которых лично хорошо знал, я их обстоятельно проинструктировал, и мы отправились за Каплан.

По моему приказу часовой вывел Каплан из помещения, в котором она находилась, и мы приказали ей сесть в заранее подготовленную машину.

Было 4 часа дня 3 сентября 1918 года. Возмездие свершилось. Приговор был исполнен. Исполнил его я, член партии большевиков, матрос Балтийского флота, комендант Московского Кремля Павел Дмитриевич Мальков, собственноручно.

И если бы история повторилась, если бы вновь перед дулом моего пистолета оказалась тварь, поднявшая руку на Ильича, моя рука не дрогнула бы, спуская курок, как не дрогнула она тогда…

На следующий день, 4 сентября 1918 года, в газете «Известия» было опубликовано краткое сообщение:

«Вчера, по постановлению ВКЧ, расстреляна стрелявшая в тов. Ленина правая эсерка Фанни Ройд (она же Каплан)».

Жизнь и смерть Фанни Каплан — загадка. Есть сведения, что и звали то ее вовсе не Фанни, а Дора.

Британский агент Роберт Брюс Локкарт писал в своем дневнике: «В пятницу 30 августа Урицкий был убит Каннегисером, а вечером того же дня молодая еврейская девушка Дора Каплан стреляла в Ленина. Одна пуля попала в легкое, над сердцем. Другая попала в шею, близко от главной артерии…»

Нет ничего удивительного в этой путанице с именами. Дора или Фанни — какая разница. Жившие в конспирации профессиональные революционеры сами забывали свои настоящие имена. Вы лучше вспомните, кто нами руководил… Кто из вождей осуществлял руководство массами под именем, данным ему при рождении родителями? Большинство пользовались партийными кличками и псевдонимами. Своеобразная игра? Прятки? От кого?

Летом 1994 года я повредил ногу на рыбалке и был вынужден провести несколько дней не выходя из дома. Я не люблю телевизор, предпочитаю ему радио. Радио не приковывает к себе, его можно слушать, занимаясь своими делами.

Я слушал «Маяк». Передавали сенсационные воспоминания историка, в свое время работавшего в карательных органах. Голос пожилого человека объяснял, что утверждение П. Малькова о том, что он собственноручно застрелил Фанни Каплан, — лживо.

Я услышал о том, что комендант Кремля вернулся из ссылки сломленным, на него оказывали давление, и писал он свои мемуары под чужую диктовку. Последнее не вызывает сомнения. Хотя, диктовал может и сам Мальков, но коррективы и акценты, конечно, вносили и расставляли другие люди.

Выступающий утверждал, что Фанни Каплан не была расстреляна осенью 1918 года. До 1939 года она якобы содержалась в одном из лагерей под Свердловском в особо секретной камере со всеми удобствами. Кому и зачем понадобилось это тайное оружие в виде террористки, покушавшейся на Ленина — абсолютно не ясно.

Мое отношение к палачам однозначно отрицательное и брезгливое, но в данном случае я склонен больше верить Павлу Дмитриевичу, рука которого не дрогнула, спуская курок.

КАК ТРОЦКИЙ ПОТЕРЯЛ ВЛАСТЬ

Борьбу за власть в Кремле можно воспринимать и описывать по-разному.

Роман Гуль — главный редактор «Нового журнала» (с 1966 до кончины писателя в 1986 году) описывал кремлевские интриги образно, так, что перед глазами читателя появлялась яркая картина.

«Над Москвой — светло-голубые облака. Горят купола полузаброшенных церквей. Вздымаются остовы недостроенных конструктивных домов. На древней Красной площади, где двести лет назад Петр Великий собственноручно порубил головы мятежникам стрельцам, наркомвоен Клим Ворошилов принимает парад красных войск.

На замкнутой караулами громадной площади в каре сведена молодцеватая пехота в стрелецких шишаках. Волнуется кавалерия. Приготовились оркестры. Но вот подана команда. Замерли войска. И глаза площади, не отрываясь, глядят на ворота Кремля.

Из этих ворот выезжала колымага Ивана Грозного, выезжал верховой, с боярами, Борис Годунов, выезжала карета разорванного каляевской бомбой великого князя Сергея. Древние ворота Кремля растворяются медленно, совершенно один, выезжает наркомвоен Ворошилов.

И вдруг, как бешеные, со всех сторон загремели серебряные фанфары. С фанфарами, тушами оркестров смешались крики.

Кряжистый, со скуластым лицом, крепко сидит на играющем коне, бывший слесарь Клим Ворошилов. Под музыку навстречу ему едут Красные командиры с рапортом. Красная Армия бурно приветствует своего вождя.

А девять лет назад на эту же площадь выезжал Троцкий. Выезжал на автомобиле.

Троцкисты любят анекдот: «Когда из кремлевских ворот показывался Троцкий, все говорили: «Глядите, глядите, Троцкий, Троцкий!» Теперь, когда из ворот выезжает Ворошилов, все говорят: «Глядите, глядите, какая лошадь, нет, как-к-кая лошадь!»

Но Троцкий в Турции, и Ворошилова едва ли выбьешь из седла анекдотом.

После Троцкого выезжал и другой маршал революции, наркомвоен Михаил Фрунзе. Но в 1925 году под ножом кремлевского хирурга он умер от наркоза. На хирургический стол недомогающего Фрунзе уговорило лечь Политбюро. И после этой кремлевской операции поползли жуткие слухи, напоминающие времена Борджиа. Говорили, что Фрунзе замышлял переворот, что больное сердце не могло выдержать наркоза. И как бы в подтверждение слухов жена Фрунзе покончила самоубийством».

Это восприятие профессионального литератора. Взгляд издалека, можно сказать, — со стороны. Метафора.

А бывает еще взгляд изнутри. Этот взгляд обычно трудно назвать объективным.

Лев Давыдович Троцкий раскрыл механизм потери СВОЕЙ власти в мастерски написанной биографии — «Моя жизнь».

«Меня не раз спрашивали, спрашивают иногда и сейчас: как вы могли потерять власть! Чаще всего за этим вопросом скрывается довольно наивное представление об упущении из рук какого-то материального предмета: точно потерять власть это то же, что потерять часы или записную книжку. На самом же деле, когда революционеры, руководившие завоеванием власти, начинают на известном этапе терять ее — «мирно» или катастрофически, — то это само по себе означает упадок влияния определенных идей и настроений в правящем слое революции, или упадок революционных настроений в самих массах, или то и другое вместе. Руководящие кадры партии, вышедшие из подполья, были воодушевлены революционными тенденциями, которые вождями первого периода революции яснее и лучше формулировались, полнее и успешнее проводились на практике. Именно это и делало их вождями партии, через партию — рабочего класса, через рабочий класс — страны. Таким путем определенные лица сосредотачивали власть в своих руках. Но и до первого периода революции теряли незаметно власть над сознанием того партийного слоя, который непосредственно имел власть над страной. В самой стране происходили процессы, которые можно охватить общим именем реакции. Эти процессы захватывали в той или другой степени и рабочий класс, в том числе и его партийную часть. У того слоя, который составлял аппарат власти, появились свои самодовлеющие цели, которым он стремился подчинить революцию. Между вождями, которые выражали историческую линию класса и умели глядеть поверх аппарата, и между этим аппаратом — огромным, тяжеловесным, разнородным по составу, легко засасывающим среднего коммуниста, — стало намечаться раздвоение. Сперва оно имело больше психологический, чем политический характер. Вчерашний день был еще слишком велик. Лозунги Октября еще не выветрились из памяти. Личные авторитеты вождей первого периода были высоки. Но под покровом традиционных форм уже складывалась другая психология. Международные перспективы тускнели. Повседневная работа поглощала людей целиком. Новые методы, которые должны были служить старым целям, создавали новые цели, и, прежде всего, новую психологию. Временная обстановка стала превращаться для многих и многих в конечную станцию. Создавая новый тип.

Революционеры сделаны в последнем счете из того же общественного материала, что и другие люди. Но у них должны быть какие-то резкие личные особенности, которые дали возможность историческому процессу отделить их от других и сгруппировать особо. Общение друг с другом, теоретическая работа, борьба под определенным знаменем, коллективная дисциплина, закал под огнем опасностей постепенно формируют революционный тип. Можно с полным правом говорить о психологическом типе большевика в противоположность, например, меньшевику. При достаточной опытности глаз даже по внешности различал большевика от меньшевика, с небольшим процентом ошибок.

Это не значит, однако, что в большевике все и всегда было большевистским. Претворить определенное миросозерцание в плоть и кровь, подчинить ему все стороны своего сознания и согласовать с ним мир собственных чувств — это дано не всем, скорее немногим. У рабочей массы это заменяется классовым инстинктом, который в критические эпохи достигает большой изощренности. Есть, однако, в партии и в государстве большой слой революционеров, которые, хотя и вышли в большинстве из массы, но давно уже оторвались от нее и продолжением своим противовластны ей. Классовый инстинкт уже выветрился из них. С другой стороны, им не хватает теоретической устойчивости и кругозора, чтобы охватить процесс в целом. В психологии их остается немало незащищенных мест, через которые — при перемене обстановки — свободно проникают инородные и враждебные идейные влияния. В периоды подпольной борьбы, восстаний, гражданской войны, такого рода элементы были только солдатами партии. В их сознании звучала почти только одна струна, и она звучала по камертону партии. Когда же напряжение отошло, и кочевники революции перешли к оседлому образу жизни, в них пробудились, ожили и развернулись обывательские черты, симпатии и вкусы самодовольных чиновников.

Нередко отдельные, случайно вырвавшиеся замечания Калинина, Ворошилова, Сталина, Рыкова, заставляли тревожно настораживаться. Откуда это? — спрашивал я себя. Из какой трубы это прет? Прийдя на какое-нибудь заседание, я заставал групповые разговоры, которые при мне нередко обрывались. В разговорах не было ничего, направленного против меня. Не было ничего противоречащего принципу партии. Но было настроение моральной успокоенности, самоудовлетворенности и тривиальности. У людей появилась потребность исповедываться друг другу в этих новых настроениях, в которых немалое место, к слову сказать, стал занимать элемент мещанской сплетни. Раньше они стеснялись не только Ленина и меня, но и себя. Если пошлость прорывалась наружу, например, у Сталина, то Ленин, не поднимая низко склоненной над бумагой головы, чуть-чуть поводил по сторонам глазами, как бы проверяя, почувствовал ли еще кто-либо другой невыносимость сказанного. Достаточно было в таких случаях беглого взгляда или интонации голоса, чтобы солидарность наша в этих психологических оценках непререкаемо обнаружилась для нас обоих.

Если я не участвовал в тех развлечениях, которые все больше входили в нравы нового правящего слоя, то не из моральных принципов, а из нежелания подвергать себя испытаниям худших видов скуки. Хождение друг к другу в гости, прилежное посещение балета, коллективные выпивки, связанные с перемыванием косточек отсутствующих, никак не могли привлечь меня. Новая верхушка чувствовала, что я не подхожу к этому образу жизни. Меня даже и не пытались привлечь к нему. По этой самой причине многие групповые беседы прекращались при моем появлении, и участники расходились с некоторым конфузом за себя и с некоторой враждебностью ко мне. Вот это и означало, если угодно, что я начал терять власть.

Я ограничиваюсь здесь психологической стороной дела, оставляя в стороне социальную подоплеку, т. е. изменения анатомии революционного общества. В последнем счете решают, конечно, эти изменения. Но непосредственно приходится сталкиваться с их психологическими отражениями. Внутренние события развивались сравнительно медленно, облегчая молекулярные процессы перерождения верхнего слоя и почти не открывая места для противопоставления двух непримиримых позиций перед лицом широких масс. К этому надо еще прибавить, что новые настроения долго оставались, остаются еще и сейчас, прикрытыми традиционными формулами. Это делало тем более трудным определить, насколько глубоко зашел процесс перерождения. Термидорианский заговор в конце XVIII века, подготовленный предшествующим ходом революции, разразился одним ударом и принял форму кровавой развязки. Наш термидор получил затяжной характер. Гильотину заменила, по крайней мере, до поры до времени, кляуза. Систематическая, организованная методом конвейера, фальсификация прошлого стала орудием идейного перевооружения официальной партии. Болезнь Ленина и ожидание его возвращения к руководству создавали неопределенность провизориума, длившуюся, с перерывом, свыше двух лет. Если бы революционное развитие пошло к подъему, оттяжка оказалась бы на руку оппозиции. Но революция терпела в международном масштабе поражение за поражением, и оттяжка шла на руку национальному реформизму, автоматически укрепляя сталинскую бюрократию против меня и моих политических друзей.

Насквозь филистерская, невежественная и просто глупая травля теории перманентной революции выросла из этих именно психологических источников. Сплетничая за бутылкой или возвращаясь с балета, один самодовольный чиновник говорил по моему адресу другому самодовольному чиновнику: «У него только перманентная революция на уме». С этим тесно связаны обвинения в неартельности, в индивидуализме, в аристократизме. «Не все же и не всегда для революции, надо и для себя», — это настроение переводилось так: «Долой перманентную революцию!» Протест против теоретической требовательности марксизма и политической требовательности революции постепенно принимал для этих людей форму борьбы против «троцкизма». Под этим флагом шло освобождение мещанина в большевике. Вот в чем состояла потеря власти, и вот что определяло те формы, в каких эта потеря произошла.

Я рассказывал, как со смертного одра Ленин направлял свой удар против Сталина и его союзников, Дзержинского и Орджоникидзе. Ленин Дзержинского очень ценил. Охлаждение между ними началось тогда, когда Дзержинский понял, что Ленин не считает его способным на руководящую хозяйственную работу. Это, собственно, и толкнуло Дзержинского на сторону Сталина. Тут уж Ленин счел нужным ударить по Дзержинскому, как по опоре Сталина. Орджоникидзе Ленин хотел за проявление генерал-губернаторских качеств исключить из партии. Свою записку, в которой он обещал грузинским большевикам полную поддержку против Сталина, Дзержинского и Орджоникидзе, Ленин адресовал Мдивани. На судьбе этих четырех лиц ярче всего обнаруживается переворот, произведенный сталинской фракцией в партии. Дзержинский после смерти Ленина был поставлен во главе ВСНХ, т. е. всей государственной промышленности. Орджоникидзе, намеченный к исключению, был поставлен во главе Центральной Контрольной Комиссии. Сталин не только остался, вопреки Ленину, Генеральным секретарем, но и получил от аппарата неслыханные полномочия. Наконец, Буду Мдивани, с которым Ленин солидаризировался против Сталина, сидит сейчас в тобольской тюрьме. Подобная «перегруппировка» произведена во всем руководстве партии, сверху донизу. Мало того: во всех без исключения партиях Интернационала. Эпоху эпигонов от эпохи Ленина отделяет не только идейная пропасть, но и законченный организационный переворот.

Сталин — главное орудие этого переворота. Он одарен практическим умом, выдержкой и настойчивостью в преследовании поставленных целей. Политический его кругозор крайне узок. Теоретический уровень совершенно примитивен. Его компилятивная книжка «Основы ленинизма», в которой он пытался отдать дань теоретическим традициям партии, кишит ученическими ошибками. Незнакомство с иностранными языками вынуждает его следить за политической жизнью других стран только с чужих слов. По складу ума это упорный эмпирик, лишенный творческого воображения. Верхнему слою партии (в более широких кругах его вообще не знали) он казался всегда человеком, созданным для вторых и третьих ролей. И то, что он играет сейчас первую роль, характеризует не столько его, сколько переходный период политического сползания. Еще Гельвеций сказал: «Каждый период имеет своих великих людей, а если их нет — он их выдумывает». Сталинизм — это прежде всего работа безличного аппарата на спуске революции.

* * *

Ленин скончался 21-го января 1924 года. Смерть уже явилась для него только избавлением от физических и нравственных страданий. Свою беспомощность и прежде всего отсутствие речи при полной ясности сознания Ленин не мог не ощущать как невыносимое унижение. Он уже терпел врачей, их покровительственного тона, их банальных шуточек, их фальшивых обнадеживаний. Пока он еще владел речью, он как бы мимоходом задавал врачам проверочные вопросы, незаметно для них ловил их на противоречиях, добивался дополнительных разъяснений и заглядывал сам в медицинские книги. Как во всяком другом деле, он и тут стремился достигнуть, прежде всего, ясности. Единственный из медиков, которого он терпел, был Федор Александрович Гетье. Хороший врач и человек, чуждый царедворческих черт, Гетье был привязан к Ленину и Крупской настоящей человеческой привязанностью. В этот период, когда Ленин уже не подпускал к себе остальных врачей, Гетье продолжал беспрепятственно навещать его. Гетье был в то же время близким другом и домашним врачом моей семьи в течение всех годов революции. Благодаря этому, мы всегда имели наиболее добросовестные и продуманные отзывы о состоянии Владимира Ильича, дополнявшие и исправлявшие безличные официальные бюллетени.

Не раз я допрашивал Гетье о том, сохранит ли, в случае выздоровления, ленинский интеллект свою силу? Гетье отвечал примерно так: увеличится утомляемость, не будет прежней чистоты работы, но виртуоз останется виртуозом. В промежутке между первым и вторым ударом этот прогноз подтвердился целиком. К концу заседаний Политбюро Ленин производил впечатление безнадежно уставшего человека. Все мышцы лица опускались, блеск глаз потух, увядал даже могучий лоб, тяжело свисали вниз плечи — выражение лица и всей фигуры резюмировалось одним словом: усталость. В такие жуткие моменты Ленин казался мне обреченным. Но проведя одну хорошую ночь, он снова обретал силу своей мысли. Статьи, написанные им в промежутке между двумя ударами, стоят на уровне его лучших работ. Влага в источнике была та же, но ее становилось все меньше и меньше. И после второго удара Гетье не отнимал совсем последней надежды. Но оценки его становились все сумрачнее. Болезнь затягивалась. Без злобы затягивалась, но и без сожаления, слепые силы природы погрузили великого больного в бессилие и безвыходность. Ленин не мог и не должен был жить инвалидом. Но мы все еще не теряли надежды на его выздоровление.

Мое недомогание приняло тем временем затяжной характер».

«По настоянию врачей, — пишет Н. И. Седова — перевезли Л. Д. в деревню. Там Гетье часто навещал больного, к которому он относился с искренней заботой и нежностью. Политикой он не занимался, но жестоко страдал за нас, не зная, как выразить свое сочувствие. Травля застигла его врасплох. Он не понимал, выжидал, томился. В Архангельском он мне с волнением говорил о необходимости отвезти Л. Д. в Сухум. В конце концов мы решились на это. Путешествие, длинное само по себе — через Баку, Тифлис, Батум — удлинялось еще снежными заносами. Но дорога действовала скорее успокаивающим образом. По мере того, как отъезжали от Москвы, мы отрывались несколько от тяжести обстановки ее за последнее время. Но все же чувство у меня было такое, что везу тяжело больного. Томила неизвестность, как сложится жизнь в Сухуме, окружающие нас там будут друзья или враги?»

«21 января застигло нас на вокзале в Тифлисе, по пути в Сухум. Я сидел с женой в рабочей части своего вагона — как всегда в тот период, с повышенной температурой. Постучав, вошел мой временный сотрудник Сермукс, сопровождавший меня в Сухум. По тому, как он вошел, с серо-зеленым лицом, и как, глядя на меня остекленевшими глазами, подал мне листок бумаги, я почуял катастрофическое. Это была расшифрованная телеграмма Сталина о том, что скончался Ленин. Я передал бумагу жене, которая уже успела понять все…

Тифлисские власти получили вскоре такую же телеграмму. Весть о смерти Ленина быстро расходилась кругами. Я соединился прямым проводом с Кремлем. На свой запрос я получил ответ: «Похороны в субботу, все равно не поспеете, советуем продолжать лечение». Выбора, следовательно, не было. На самом деле, похороны состоялись только в воскресенье, и я вполне мог бы поспеть в Москву. Как это ни кажется невероятным, но меня обманули насчет похорон. Заговорщики по-своему правильно рассчитывали, что мне не придет в голову проверять их, а позже можно будет всегда придумать объяснение. Напоминаю, что о первом заболевании Ленина мне сообщили только на третий день. Это был метод. Цель состояла в том, чтобы «выиграть темп».

Тифлисские товарищи требовали, чтобы я немедленно откликнулся на смерть Ленина. Но у меня была одна потребность: остаться одному. Я не мог поднять руку к перу. Короткий текст московской телеграммы гудел в голове. Собравшиеся, однако, ждали отклика. Они были правы. Поезд задерживали на полчаса. Я писал прощальные строки: «Ленина нет. Нет более Ленина»… Несколько написанных от руки страниц я передал на прямой провод».

«Приехали совсем разбитые, — пишет жена. — Первый раз видели Сухум. Цвели мимозы — их там много. Великолепные пальмы. Камелии. Был январь, в Москве стояли лютые морозы. Встретили нас абхазцы очень дружески. В столовой дома отдыха висели рядом два портрета, один в трауре — Владимира Ильича, другой — Л. Д. Хотелось снять этот последний — но мы не решились, опасаясь, что будет похоже на демонстрацию».

«В Сухуме я лежал долгими днями на балконе лицом к морю. Несмотря на январь, ярко и тепло горело в небе солнце. Между балконом и сверкающим морем высились пальмы. Постоянное ощущение повышенной температуры сочеталось с гудящей мыслью о смерти Ленина. Я перебирал в уме этапы своей жизни, встречи с Лениным, расхождения, полемику, сближение, совместную работу. Отдельные эпизоды всплывали с фантастической яркостью. Постепенно и целое стало вырисовываться с все большей отчетливостью. Я гораздо яснее представлял себе тех «учеников», которые были верны учителю в малом, но не в большом. Вместе с дыханием моря я всем существом своим ассимилировал уверенность в своей исторической правоте против эпигонов…

27 января 1924 года. Над пальмами, над морем царила сверкающая под голубым покровом тишина. Вдруг ее перерезало залпами. Частая стрельба шла где-то внизу, со стороны моря. Это был салют Сухума вождю, которого в этот час хоронили в Москве. Я думал о нем и о той, которая долгие годы была его подругой и весь мир воспринимала через него, а теперь хоронит его и не может не чувствовать себя одинокой, среди миллионов, которые горюют рядом с ней, но по иному, не так, как она. Я думал о Надежде Константиновне Крупской. Мне хотелось сказать ей отсюда слова привета, сочувствия, ласки. Но я не решался. Все слова казались легковесными перед тяжестью совершившегося. Я боялся, что они прозвучат условностью. И я был насквозь потрясен чувством благодарности, когда неожиданно получил через несколько дней письмо от Надежды Константиновны. Вот оно:


«Дорогой Лев Давидович.

Я пишу, чтобы рассказать вам, что приблизительно за месяц до смерти, просматривая вашу книжку, Владимир Ильич остановился на том месте, где вы даете характеристику Маркса и Ленина, и просил меня перечесть ему это место, слушал очень внимательно, потом еще раз просматривал сам.

И еще вот что хочу сказать: то отношение, которое сложилось у В. И. к вам тогда, когда вы приехали к нам в Лондон из Сибири, не изменилось у него до самой смерти.

Я желаю вам, Лев Давидович, сил и здоровья и крепко обнимаю.

Н. Крупская».


В книжке, которую Владимир Ильич просматривал за месяц до смерти, я сопоставлял Ленина с Марксом. Я слишком хорошо знал отношение Ленина к Марксу, полное благодарной любви. Отношение учителя к ученику стало ходом истории отношением теоретического предпочтения к первому воскрешателю. Я нарушал в своей статье традиционный пафос дистанции. Маркс и Ленин, исторически столь тесно связанные и в то же время столь разные, были для меня двумя предельными вершинами духовного могущества человека. И мне было отрадно, что Ленин, незадолго до кончины, со вниманием и, может быть, с волнением, читал мои строки о нем, ибо масштаб Маркса был и в его глазах самым титаническим масштабом для измерения человеческой личности.

С неменьшим волнением читал я теперь письмо Крупской. Она вобрала две крайние точки связи с Лениным: октябрьский день 1902 года, когда я, после побега из Сибири, поднял Ленина ранним утром с его жесткой лондонской постели, и конец декабря 1923 года, когда Ленин дважды перечитывал мою оценку его жизненного дела. Между этими двумя точками прошли два десятилетия, сперва совместной работы, затем жестокой фракционной борьбы и снова совместной работы на более высокой исторической основе. По Гегелю: тезис, антитезис, синтезис. И Крупская свидетельствовала, что отношение ко мне Ленина, несмотря на длительный период антитезиса, оставалось «лондонским»: это значит отношением горячей поддержки и дружеской приязни, но уже на более высокой исторической основе. Даже если б не было ничего другого, все фолианты фальсификаторов не перевесили бы пред судом истории маленькой записочки, написанной Крупской через несколько дней после смерти Ленина.

«Со значительными запозданиями из-за снежных заносов стали приходить газеты и приносили нам траурные речи, некрологи, статьи. Друзья ждали Л. Д. в Москву, думали, что он возвратится с пути, никому в голову не приходило, что Сталин своей телеграммой отрезал ему путь. Помню письмо сына, полученное нами в Сухуме. Он был потрясен смертью Ленина, простуженный, с температурой в 40° он ходил в своей совсем не теплой куртке в Колонный зал, чтобы проститься с ним и ждал, ждал, с нетерпением нашего приезда. В его письме слышались горькое недоумение и неуверенный упрек». Это я привожу снова из записей жены.

В Сухум приезжала ко мне делегация Центрального Комитета, в составе Томского, Фрунзе, Пятакова и Гусева, чтоб согласовать со мной перемены в личном составе военного ведомства. Но это была уже чистейшая комедия. Обновление личного состава в военном ведомстве давно совершалось полным ходом за моей спиной, и дело шло лишь о соблюдении декорума.

Первый удар внутри военного ведомства пришелся по Склянскому. На нем прежде всего выместил Сталин свои неудачи под Царицыным, свой провал на Южном фронте, свою авантюру под Львовом. Кляуза высоко подняла змеиную голову. Для подкопа под Склянского, в перспективе — и против меня, был водворен в военное ведомство за несколько месяцев перед тем Уншлихт, амбициозный и бездарный интриган. Склянский был смещен. На его место был назначен Фрунзе, командовавший до того войсками на Украине. Фрунзе был серьезной фигурой. Его партийный авторитет, благодаря каторжным работам в прошлом, был выше, чем молодой еще авторитет Склянского. Фрунзе обнаружил, кроме того, во время войны несомненные способности полководца. Как военный администратор, он был несравненно слабее Склянского. Его увлекали абстрактные схемы, он плохо разбирался в людях и легко подпадал под влияние специалистов, преимущественно второстепенных.

Но я хочу досказать о Склянском. Его грубо, т. е. чисто по-сталински, даже не побеседовав с ним, перевели на хозяйственную работу. Дзержинский, который рад был избавиться от Уншлихта, своего заместителя в ГПУ, и приобрести для промышленности такого первоклассного администратора, как Склянский, поставил последнего во главе суконного треста. Пожав на ходу плечами, Склянский вошел в новую работу с головой. Через несколько месяцев он решил съездить в Соединенные Штаты, посмотреть, поучиться и обзавестись машинами. Перед отъездом он зашел ко мне, проститься и посоветоваться. Годы гражданской войны мы проработали с ним рука об руку. Но мы гораздо больше говорили о маршевых ротах, военных уставах, ускоренных выпусках комсостава, о запасах меди и алюминия для военных заводов, о гимнастерках и приварке, чем о чисто партийных вопросах. Нам обоим было слишком некогда. После заболевания Ленина, когда интрига эпигонов стала просовывать свои щупальца на партийные темы, особенно с военными работниками, положение было слишком неопределенно. Разногласия едва намечались, создание фракций в армии таило в себе слишком большие опасности. Потом я хворал. В это свидание со Склянским, летом 1925 года, когда я не стоял уже во главе военного ведомства, мы переговорили о многом, если не обо всем.

— Скажите мне, — спросил Склянский, — что такое Сталин? Склянский сам достаточно знал Сталина. Он хотел от меня определения его личности и вместе объяснения его успехов. Я задумался.

— Сталин, — сказал я, — это наиболее выдающаяся посредственность нашей партии.

Это определение впервые во время нашей беседы предстало предо мною во всем своем не только психологическом, но и социальном значении. По лицу Склянского я сразу увидел, что помог собеседнику прощупать нечто значительное.

— Знаете, — сказал он, — поражаешься тому, как за последний период выдвинулась середина, самодовольная посредственность. И все это находит в Сталине своего вождя. Откуда это?

— Это реакция после великого социального и психологического напряжения первых лет революции. Победоносная контрреволюция может иметь своих больших людей. Но первая ступень ее, теромидор, нуждается в посредственностях, которые не видят дальше своего носа. Их сила в их политической слепоте, как у той мельничной лошади, которой кажется, что она идет вверх, тогда как на деле она лишь толкает покатый круг. Зрячая лошадь на такую работу не способна.

В этой беседе я впервые с полной ясностью, я бы сказал, с физической убедительностью подошел к проблеме термидора. Мы уговорились со Склянским вернуться к беседе после его возвращения из Америки. Через небольшое число недель получилась телеграмма, извещавшая, что Склянский утонул в каком-то американском озере, катаясь на лодке. Жизнь неистощима на злые выдумки.

Урну с прахом Склянского доставили в Москву. Никто не сомневался, что она будет замурована в Кремлевской стене, на Красной площади, которая стала пантеоном революции. Но секретариат ЦК решил хоронить Склянского за городом. Прощальный визит ко мне Склянского был, таким образом, записан и учтен. Ненависть была перенесена на урну. Кроме того, умаление Склянского входило в план общей борьбы против того руководства, которое обеспечило победу в гражданской войне. Не думаю, чтобы Склянский при жизни интересовался вопросом о том, где его хоронят. Но решение ЦК получало характер политической и личной низости. Преодолевая брезгливость, я позвонил Молотову. Но решение осталось непреклонным. История перерешит и этот вопрос по-своему».

* * *

«Температура возобновилась у меня осенью 1924 года. К этому времени вновь разыгралась дискуссия. На этот раз она была вызвана сверху, по заранее разработанному плану. В Ленинграде, в Москве, в провинции происходили предварительно сотни и тысячи тайных совещаний по подготовке так называемой «дискуссии», т. е. систематической и планомерной травли, направленной на этот раз не против оппозиции, а против меня лично. Когда тайная подготовительная работа была закончена, по сигналу из «Правды» открылась единовременно со всех концов, со всех трибун, со всех страниц и столбов, во всех углах и щелях кампания против троцкизма. Это было в своем роде величественное зрелище. Клевета получила видимость вулканического извержения. Широкая партийная масса была потрясена. Я лежал с температурой и молчал. Пресса и ораторы ничем другим не занимались, кроме разоблачения троцкизма. Никто точно не мог сказать, что это значит. Изо дня в день преподносили эпизоды прошлого, полемические цитаты из статей Ленина, написанных двадцать лет тому назад, путая, перевирая, искажая, а главное, так, как, если бы все это было вчера.

Никто ничего не понимал. Если все это было в действительности, то ведь Ленин это должен был знать. Ведь Октябрьская революция совершилась после всего этого. Ведь после переворота была гражданская война. Ведь Троцкий вместе с Лениным создавал Коминтерн. Ведь портреты Троцкого висят везде рядом с портретами Ленина. Ведь… Ведь… Но клевета извергалась холодной лавой. Она меланхолически давила на сознание, и еще более уничтожающе — на волю.

Отношение к Ленину, как к революционному вождю, было подменено отношением к нему, как к главе церковной иерархии. На Красной площади воздвигнут был, при моих протестах, недостойный и оскорбительный для революционного сознания мавзолей. В такие же мавзолеи превращались официальные книги о Ленине. Его мысли разрезали на цитаты для фальшивых проповедей. Набальзамированным трупом сражались против живого Ленина и — против Троцкого. Благодаря своему количеству, невежественная стряпня приобретала политические качества. Она оглушала, подавляла, деморализовала. Партия оказалась обреченной на молчание. Воцарился режим чистой диктатуры аппарата над партией. Другими словами: партия переставала быть партией.

На первом же московском «открытом» судебном процессе в августе 1936 года Троцкий был заочно приговорен к смертной казни. В это время он жил еще в Норвегии, и формально ему было запрещено заниматься деятельностью. Однако, узнав первые подробности о московском процессе, Троцкий сразу же нарушил запрет: делал заявления для печати, направлял телеграммы в Лигу Наций, посылал обращения к различным митингам. Правительство Норвегии немедленно предложило Троцкому покинуть страну. Однако ни одна страна Запада не хотела пускать его. Только в конце декабря Мексика дала соглашение предоставить Троцкому политическое убежище. В глубокой тайне, под охраной, не на пассажирском судне, а на танкере, нанятом норвежским правительством, Троцкий с женой отплыл в Мексику. Он прибыл туда 9 января, а через две недели в Москве начался процесс «параллельного центра», на котором среди обвиняемых преобладали бывшие троцкисты.

В Мексике Троцкий развернул бурную деятельность, однако она находила очень слабое отражение в мировой прессе, ибо он не был популярен ни в буржуазных, ни в либеральных, ни в социал-демократических, ни тем более в коммунистических кругах. К тому же Троцкий не слишком-то понимал, что происходит в Москве, и в своих оценках часто выдавал желаемое за действительное.

Едва в Москве завершился последний большой «открытый процесс», Сталин поставил перед НКВД задачу — уничтожить Троцкого. Для убийства Троцкого, а также для расправы с некоторыми дипломатами и разведчиками, оставшимися в 1936–1938 годах за границей, в системе НКВД был создан специальный отдел. В начале 1938 года в одной из французских больниц после успешно проведенной операции аппендицита при странных обстоятельствах умер сын Троцкого Лев Седов. Был арестован и вскоре погиб его второй сын, Сергей, который был далек от политики и отказывался выехать с отцом за границу. В это же время по всем лагерям прошли массовые расстрелы троцкистов — и бывших, и тех, кто сохранял верность Троцкому и содержался в заключении еще с конца 20-х годов. В живых никого не осталось.

Зимой 1938—39 годов Троцкий занимался организацией нового, I Интернационала. Его сторонникам удалось собрать учредительный конгресс, однако фактически это было весьма узкое собрание троцкистов — всего около 20 человек, представляли несколько стран. Троцкий не мог присутствовать на этом собрании, которое состоялось тайно неподалеку от Парижа и продолжалось только один день — с утра до позднего вечера без перерыва.

Судьба самого Троцкого была трагична. Охота за ним продолжалась, в ней приняли участие и некоторые видные мексиканские коммунисты. Дом Троцкого в Койоакане, превращенный в настоящую крепость, постоянно охранялся. Однажды его обстреляла из пулеметов, а потом атаковала группа, возглавляемая мексиканским художником Сикейросом. Нападавшие сумели разоружить охрану и на 20 минут захватить дом. Троцкий и его жена спрятались в темной комнате. Нападение удалось отбить, дом стали охранять более тщательно, вокруг возвели новые укрепления. В это время в ближайшее окружение Троцкого был уже внедрен молодой испанский коммунист Рамон Меркадер, выдававший себя за американского коммерсанта. 20 августа 1940 года Меркадер смертельно ранил Троцкого ударом ледоруба, который пронес под пальто в его кабинет. Убийца был схвачен и после длительного судебного процесса приговорен к 20 годам тюремного заключения. Руководивший операцией полковник НКВД и мать убийцы, также принимавшая участие в подготовке этого террористического акта, сумели скрыться.

Рамону Меркадеру было присвоено звание Героя Советского Союза, его мать награждена орденом Ленина, ее принимал лично Берия. Руководитель операции получил генеральский чин.

БЕГСТВО ИЗ КРЕМЛЯ

В ночь под Новый 1928 год двое молодых мужчин вышли из кишлака Лютфабад на крайнем юге Туркмении. Оба были тепло одеты, у каждого на плече висел карабин, а в кармане каждого было разрешение ашхабадских властей на охоту в горно-лесных дебрях вдоль персидской границы.

Дорога шла по приграничному ущелью. Еще миля — и двое охотников дойдут до советской пограничной заставы.

Когда уже показалась застава, один из охотников — тот, что был меньше ростом и более хрупкого сложения, — неожиданно снял с плеча карабин и направил ствол на своего спутника. «Послушай-ка, — сказал он, не повышая голоса, — я знаю твое настоящее имя, знаю, что ты работаешь в ГПУ и какие тобой получены инструкции насчет меня в Москве. Здесь рядом — граница и сегодня не составляет никакой сложности ее перейти: пограничники, забыв обо всем, пьянствуют еще со вчерашнего вечера. Впереди — Персия, а за ней — Индия, куда я и направляюсь, и не советую мне мешать. Но если ты готов пойти со мной, я даю слово, что переправлю тебя в Европу. Там ни одна душа не будет знать, кто ты такой. Разумеется, если ты пойдешь со мной, они ни перед чем не остановятся, чтобы выследить нас, где бы мы ни оказались. Ну, а если я перейду границу один и ты вернешься без меня — тебя тоже не помилуют. Так что решай, только побыстрее!»

Его спутник не в силах был скрыть изумление, потом на его лице появилось замешательство. Последний довод о том, что по возвращении его не помилуют, был достаточно веским, и ему ничего не оставалось, как в знак согласия молча кивнуть головой. Оба осторожно приблизились к заставе и обнаружили, что пограничники не теряли времени даром, встречая приход Нового года: из небольшого дома, где размещалась застава, доносился мощный храп. Никто их не окликнул, и минуту спустя они направились уже по ничейной полосе к персидской границе. Побег состоялся.

Значение того второго, колеблющегося, в нашей истории близко к нулю. Его звали Аркадием Романовичем Максимовым, и он выдавал себя за бывшего командира Красной Армии (позднее он как будто работал в наркомате путей сообщения). В действительности он являлся одним из многочисленных агентов ОГПУ, и его настоящая фамилия была Биргер. Ему было поручено неотступно сопровождать своего компаньона и докладывать о его действиях, не вызывая у него подозрений, но и никоим образом не допуская, чтобы человек ускользнул из СССР.

Такое задание становится более понятным, если учесть, что опекаемого звали Борис Георгиевич Бажанов. Это тот самый Бажанов, который, не достигши еще и тридцати лет, успел поработать восемнадцать месяцев личным секретарем Сталина, а затем стал секретарем Политбюро — всемогущего высшего органа коммунистической власти.

Только личная связь со Сталиным и спасла Бажанова от ареста и гибели в ходе первых массовых чисток. Руководитель ОГПУ Ягода уже в течение ряда лет сомневался в благонадежности этого молодого интеллигента, которого никак не удавалось поймать на чем-нибудь серьезном. Эти сомнения были не просто плодом подозрительности главы секретной полиции. Ягода испытывал личную ненависть к Бажанову, который с подчеркнутым отвращением относился и к самому начальнику ОГПУ, и ко всем, кто за ним стоял. Когда в 1925 году Бажанов был смещен со своей кремлевской должности, слежка за ним со стороны «органов» лишь усилилась. Никоим образом нельзя было допустить, чтобы человек с независимым образом мыслей, занимавший ключевые посты в партийной иерархии, покинул страну, унося с собой во внешний мир секреты Кремля. Но Ягоде представлялось особенно заманчивым схватить Бажанова уже на границе, при явной попытке к бегству из СССР, ведь это было бы самым бесспорным доказательством его измены. Вероятнее всего, именно по этой причине Ягода и не чинил препятствий поездке Бажанова в Туркмению. Здесь, на границе, ОГПУ удалось схватить многих неудачливых беглецов. Однако в канун 1928 года произошла осечка: сталинский секретарь сбежал, прихватив с собой агента ОГПУ.

Уже в Персии на первой же пограничной заставе Бажанова с Максимовым окружила взбудораженная толпа босоногих персидских солдат. Никто из них не знал ни слова по-русски (не говоря уже о французском, которым хорошо владел Бажанов). Наконец обоих привели в местный полицейский участок в кишлаке, где они провели далеко не спокойную ночь — слишком уже близка была советская граница. Местный полицейский инспектор чувствовал себя не в состоянии что-либо решить сам. Он отправил гонца в ближайший административный центр, и на следующий день, когда гонец вернулся, беглецов перевезли чуть дальше от границы, в город Музаммадабад. Именно здесь шеф окружной полиции, некто Пасбан, оказался одним из тех двух официальных лиц, которым беглецы были обязаны спасением. Пасбан, выслушав мольбу перебежчиков о предоставлении им политического убежища, взял на себя ответственность помочь им перебраться в Мешхед, административный центр Хорасанской провинции.

Поначалу название «Мешхед «ужаснуло Бажанова. Ему было известно, что там орудует многочисленная агентура ОГПУ. При этом она действовала настолько эффективно, что годом раньше два штатных агента ОГПУ, дезертировавших к персам из Ашхабада, были похищены их же коллегами в Мешхеде средь бела дня и переправлены обратно на советскую сторону, где их тут же расстреляли.

Между тем, уже поступили сообщения, что советские агенты появились на этой окружной дороге. Пасбан был убежден, что они устроят засаду поблизости от советской границы, в Кучане, через который придется пробираться беглецам, если они рискнут отправиться этим маршрутом.

Чтобы не угодить в ловушку, им предстояло верхом на лошадях в сопровождении проводника преодолеть перевал Кухи-Назар на высоте трех тысяч метров. Зимой он был практически непроходим, и советские агенты вряд ли рискнут сунуться. Последнее напутствие Пасбана звучало так: «Не доверяйте проводнику, доверьтесь лошадям, они найдут дорогу».

Лошади действительно нашли дорогу, и после четырехдневного тяжелого пути по горам, проводя ночи в горных хижинах, маленький караван спустился в долину и сделал привал в кишлаке, не доехав немного до Мешхеда. Гепеушники тем временем успели сообразить, что беглецы избрали горный маршрут, и отправились окружной дорогой из Кучана им наперерез. Едва сойдя с лошадей, Бажанов и его спутник поняли, что в кишлаке их уже ждут.

В этот день отсюда в Мешхед отправилась только одна машина — грузовичок, переоборудованный под автобус. По-видимому, это было подстроено советскими агентами: шофер автобуса, по всем признакам, находился на содержании ГПУ. К тому же с беглецами должен был следовать и некто Пашаев, известный в округе как советский секретный агент, действовавший под маской торгового представителя. Бажанов и Максимов вместе с проводником-персом вскочили в автобус первыми и заняли сиденья сзади, что было явным тактическим выигрышем. Появившимся следом за ними двум агентам пришлось расположиться спереди, спиной к ним. Хотя все в машине прекрасно знали, кто есть кто, ни одна сторона не проронила ни слова.

Приблизительно на середине пути их остановила встречная машина, в которой следовали сотрудники ОГПУ, включая Осипова, главного советского агента в Мешхеде. Он и Пашаев (оба вооруженные до зубов) долго о чем-то переговаривались, стоя на обочине дороги, по-видимому, о том, как бы расправиться с перебежчиками на месте. Но, ошибочно полагая, что те тоже имеют при себе оружие, они пришли к выводу, что перестрелка — чревата осложнениями. Наконец Осипов принял решение и втиснулся в маленький автобус. Компания следует в Мешхед. Никто не нарушает молчания.

Между тем, на линиях Москва — Тегеран и Тегеран — Мешхед лихорадочно стучат телеграфные аппараты. Приказы Москвы настойчивы и категоричны: бывший сталинский помощник должен быть ликвидирован на месте, любым способом и любой ценой. Товарищ Платте, советский генеральный консул в Мешхеде, Осипов и его агенты заверяют начальство, каждый по своей линии: они делают все, что в силах, чтобы по возможности быстро выполнить приказ. Никто из них не допускает и мысли о возможности провала.

Похоже, они действительно делают все от них зависящее. Такси доставляет беглецов к единственной в городе гостинице «Доганов». Пока убирают для них номер, служащий отеля приносит кофе. Бажанов подносит чашку к губам — и тотчас отставляет ее, предлагая сделать то же Максимову. Кофе имеет запах горького миндаля — признак подмешанного цианистого калия.

Однако агенты ОГПУ не думали отступать. Когда беглецам показали отведенный им номер, Бажанов заметил, что задвижка на внутренней стороне двери снята. Другую комнату получить не удалось: в гостинице были свободные номера, но все они оказались для кого-то забронированы. Выбившиеся из сил беглецы проспали несколько часов, забаррикадировав дверь изнутри. Как только они поднялись, им предложили ужин. От ужина они тоже отказались и, должно быть, не напрасно. В гостинице работал армянин по фамилии Колтухчев, состоявший на содержании у советского консула Платте. Онто и подмешал в еду смертельную дозу яда. За это ему были обещаны деньги, советский паспорт и безопасный проезд в СССР. На тот случай, если яд снова не «сработает», Колтухчеву вручили револьвер и приказали пристрелить обоих беглецов ночью в постели. Колтухчев и попытался проникнуть среди ночи в их номер, но полиция Мешхеда, оказавшаяся на этот раз на высоте, устроила засаду в коридоре и прямо перед дверью номера арестовала убийцу. Кто направлял действия полиции, так и осталось загадкой.

Вспоминая все это как некое чудо, Бажанов был склонен приписать ее оперативность нажиму главного соперника ОГПУ в Мешхеде — английской секретной службы «Интеллидженс сервис», которая славилась своей информированностью.

Так или иначе, в эти критические дни Бажанов и Максимов нашли надежных защитников. Им было сказано, что, поскольку местные власти не могут гарантировать их безопасность в гостинице, придется перевести их в другое здание, которое служило одновременно и полицейским участком, и тюрьмой. Бажанову и Максимову ничего не оставалось, как отправиться в указанное место. Бажанов немного успокоился лишь после того, как ему устроили ночлег в кабинете начальника полиции. В осаде они пробыли целых шесть недель. Из окна Бажанов мог постоянно видеть агентов ОГПУ, круглосуточно дежуривших перед зданием в надежде на то, что он вдруг появится без сопровождения вооруженной охраны.

Бажанов и Максимов получили наконец возможность встретиться с капитаном Маканном, местным британским вице-консулом. В своем отчете об этой встрече, отправленном в тот же день в Нью-Дели, вице-консул подчеркнул, что беженцы представляют значительный интерес. «Они владеют исключительно важными политическими секретами, — докладывал он, — которые хотели бы сообщить правительству Его Величества, но отказываются раскрывать их, находясь в Персии. Они готовы полностью сделать это, как только окажутся в Индии. Можно ли разрешить им, — спрашивал в заключение вице-консул, — проследовать в Кветту?»

И получил однозначно отрицательный ответ. Их утверждение, будто они знают какие-то важные государственные секреты, «выглядит неубедительно».

Бажанов начал приходить в отчаяние — и было отчего! Однако на сцене появляется второй его спаситель. Фамилия спасителя была Скрайн. Он служил консулом Его Величества в районах Кайн и Систан. Именно его тогдашним энергичным действиям (однако не поддержанным начальством) мы обязаны тем, что спустя много лет смогли появиться на свет главы настоящей книги, посвященные Бажанову, и, больше того, сам Борис Бажанов остался в живых и смог в дальнейшем рассказывать о себе. (Имеется в виду книга Бажанова «Воспоминания бывшего секретаря Сталина»).

По свидетельству Бажанова, советские финансовые эксперты (без сомнения, набранные в основном из числа дореволюционных специалистов) в подтверждение своих выводов привели следующее любопытное сравнение с положением царской России накануне первой мировой войны:

«В 1914 году денежное обеспечение рынка составляло примерно двадцать миллиардов рублей золотом. Это создавало чрезвычайно подвижный резерв, на который можно было рассчитывать в случае войны и под который можно было взять военные ссуды, то есть получить необходимые государству средства и произвести необходимое перераспределение ресурсов национальной экономики, приспособив ее к изменившимся условиям военного времени. В настоящее время в СССР полностью отсутствует золотое обеспечение денежного обращения — необходимейшее условие мобилизации средств на военные нужды.

Банковские средства, составлявшие миллиардные суммы, могли быть использованы царской Россией для военных займов под золотое обеспечение. При существующей же системе банковский капитал представляет собой только активный рычаг, заставляющий работать промышленность, которая полностью зависит от банковского кредита. Любая попытка взять из этого источника ссуду на военные нужды нанесет промышленности тяжкий удар и чрезвычайно повысит стоимость промышленных товаров в стране, где их и без того катастрофически недостает. Эта проблема сейчас приобрела неизмеримо большее значение чем когда бы то ни было в прошлом. В 1914 году страна располагала огромными запасами товаров, достаточными для обеспечения жизнедеятельности государства и населения на многие годы. Сейчас резерва не хватает даже на две недели, и любая сумма, направленная на восполнение потерь военного времени и поддержание промышленного производства, будет означать немедленный рост очередей в городах и угрозу вспышки недовольства населения.

К началу первой мировой войны, — продолжал Бажанов, — денежные накопления мелких вкладчиков в банках и сберкассах составляли два миллиарда рублей. К лету 1927 года обнищавшее население держало в сберкассах ничтожную сумму в сто миллионов рублей.

Бажанов, опираясь на выводы компетентных советских экспертов, рассмотрел другие возможности военного финансирования. Так, продажа золота. и иностранной валюты из резервных фондов Государственного банка для закупки товаров хотя и могла быть предпринята, однако не достигла бы цели. В случае войны Запад осуществил бы экономическую блокаду Советской России, а на Востоке закупать нечего.

Увеличение таможенных сборов будет иметь отрицательные политические последствия. Рост денежного оборота без должного покрытия приведет лишь к полному обесценению рубля, а повышение прямых налогов мало что может дать, потому что хоть сколько-нибудь состоятельная прослойка населения попросту отсутствовала.

Наилучшим вариантом финансирования военных акций следует считать выпуск облигаций военных займов, но и это, не дав в советских условиях существенных результатов, вызовет лишь дальнейшее снижение уровня жизни населения, который и без того крайне низок. В любом случае, приблизительно на третьем месяце войны наступит финансовая катастрофа».

Этот трезвый анализ Политбюро неохотно принял к сведению на своем заседании в сентябре 1927 года, за несколько месяцев до побега Бажанова. По-видимому, именно финансовой несостоятельностью советского режима можно объяснить военную сдержанность, которую Сталин продемонстрировал наряду с идеологической агрессивностью в последующие несколько лет.

Хотя все эти соображения выглядели очень вескими, однако в глазах офицеров британской разведки подобные проблемы относились скорее к отдаленному будущему и носили слишком специальный технический характер. Гораздо более интересным для себя они сочли другой документ, который Бажанов предложил их вниманию три недели спустя и который также дожил до нашего времени. Этот документ, адресованный правительству Его Величества, носит гриф «чрезвычайно секретно» и подписан: «С искренним уважением, Бажанов». В нем идет речь уже не о теоретической, а о реально осязаемой финансовой ценности — фонде драгоценных камней, доставшихся большевикам в наследство от царских времен. Этот неприкосновенный фонд члены Политбюро, по-видимому, хранили для себя — на случай, если советская власть вдруг потерпит крах.

Бажанов сообщает, что в феврале 1924 года, после шока, вызванного смертью Ленина, его, как секретаря Политбюро, обязали представить схему тайного распределения запасов бриллиантов и других драгоценностей из фондов Государственного банка. Открытого обсуждения, как распределить, не было. Решение, очевидно, было принято ведущими членами Политбюро (Сталин, Каменев, Зиновьев), что называется, келейно. В то время это обстоятельство не вызвало у Бажанова никаких подозрений. Подобные решения — по крайней мере в отношении иностранной валюты — нередко принимались именно так, в частности, когда требовалось срочно выделить крупные суммы денег в поддержку революционных движений за границей.

Однако этот эпизод невольно припомнился ему спустя три года, когда он работал в качестве ответственного сотрудника народного комиссариата финансов. Однажды утром он собирался войти в кабинет наркома финансов Брюханова — и вдруг что-то заставило его остановиться на пороге.

Бажанов в своих воспоминаниях пишет об этом так:

«Я уже открывал дверь в кабинет наркома, когда услышал, как он берет трубку телефона-автомата. Надо заметить, что автоматическая телефонная связь в Кремле охватывала ограниченное количество номеров, ею пользовалась только большевистская верхушка, обеспечивая строгую секретность телефонных разговоров. Я задержался в дверях, не желая беспокоить наркома. В приемной никого, кроме меня, не было: секретарь отсутствовал. Дверь оставалась приоткрытой, и я отчетливо слышал разговор Брюханова с собеседником, которым оказался, судя по первым же фразам, Сталин.

Из реплик Брюханова я понял, что существует абсолютно секретный фонд драгоценностей (возможно, тот самый, с которым я заочно имел дело в 1924 году, в бытность мою секретарем Политбюро). Брюханов оценил его стоимость лишь приблизительно, сказав: «несколько миллионов». Сталин, очевидно, спрашивал, не может ли Брюханов дать более точную оценку. Тот ответил: «Это сделать трудно. Стоимость драгоценных камней определяется обычно целым рядом переменных факторов: и то, как они котируются на внутреннем рынке, не является решающим показателем. К тому же, все эти драгоценности рассчитаны на реализацию за границей и при обстоятельствах, которых сейчас предвидеть просто невозможно. В любом случае, полагаю, достаточно исходить из того, что они стоят несколько миллионов. Но я все же постараюсь уточнить эту цифру и тогда позвоню вам».

Впоследствии Бажанов узнал, что этот секретный фонд драгоценных камней был предназначен исключительно для членов Политбюро и хранился на случай падения советской власти.

«Хотя Брюханов говорил понизив голос, — продолжает Бажанов, — я услышал, что он сказал Сталину, посмеиваясь: «Как это вы смело выразились — «в случае утраты власти»! Услышь это Лев Давыдович (Троцкий), он бы вас тут же обвинил, в неверии в возможность победы социализма в одной стране!»

В этот момент Сталин, не склонный выслушивать подобные шутки, очевидно, перевел разговор на другую тему и заговорил о необходимости соблюдения строжайшей секретности, так как Брюханов поторопился ответить: «Конечно, конечно, я отлично все понимаю. Это просто временная предосторожность на случай войны. И это делается не только «анонимно», но у нас даже ничего не зафиксировано на бумаге!»

Далее Бажанов пишет:

«Я понимаю, — продолжал Брюханов, — что это необходимо для членов Политбюро, чтобы предотвратить паралич в работе Центра в случае чрезвычайных обстоятельств. Но вы сказали, что хотели бы изменить систему хранения… Что я должен сделать в этом смысле?» Последовал длинный ответ Сталина, затем Брюханов сказал, что он полностью согласен: лучшего места для хранения драгоценностей, чем квартира Клавдии Тимофеевны, не найти.

Со всеми предосторожностями ценности были перевезены на новое место хранения.

В этом мероприятии участвовало несколько особо доверенных людей, каждый из которых знал не больше того, что ему было необходимо по его положению определенного звена в цепи.

Что касается самих членов Политбюро, им, конечно, было сообщено об этом фонде, созданном «на случай возникновения чрезвычайных обстоятельств», однако без уточнения, где именно он находится.

Только Сталин, Брюханов, «Клавдия Тимофеевна» и — волею случая — Бажанов знали все.

Эта женщина, фамилию которой Брюханов избегал называть даже в доверительном телефонном разговоре со Сталиным, была хорошо известна Бажанову. Он знал, что речь шла о К. Т. Новгородцевой, вдове покойного председателя ВЦИК Якова Свердлова, которая обладала двумя необходимыми для этого дела качествами. Во-первых, она была известна своей неподкупной честностью и принципиальностью. Во-вторых, ее квартира находилась на территории Кремля, что весьма удобно.

Затем Бажанов рассказал, как он получил подтверждение этой необычной информации. Он был знаком с сыном Новгородцевой Андреем, подростком лет пятнадцати, который жил с матерью. В конце лета 1927 года ему удалось завести с мальчиком беседу на интересующую его тему. Андрей рассказал, как его мать открывает ключом буфет в своей комнате. В буфете хранились документы ее покойного мужа, и там же лежала «целая куча» драгоценных камней. Когда Андрей спросил, что это такое, мать ответила, что это «семейные украшения», «стекляшки» и «безделушки», которые ничего не стоят, однако, казалось, была сильно раздражена тем, что он заинтересовался ими. Но Андрей поверил матери. «Конечно, они все фальшивые, — сказал он Бажанову. — Откуда бы у нее могло взяться столько настоящих драгоценностей?» Естественно, Бажанов согласился с этим.

Заканчивет Бажанов свои показания просьбой, обращенной к британскому правительству: не разглашать эту информацию, так как она представляет ценность только пока сохраняется в секрете.

В области международной политики Кремлем действительно был разработан обширный план подрыва западных демократий путем организации волнений, заговоров и террористических актов. Наиболее амбициозной из всех намеченных акций была попытка коммунистического переворота в Германии в 1923 году. Как секретарь Политбюро, Бажанов присутствовал на всех заседаниях, где в глубокой тайне вынашивался этот грандиозный замысел. Первое заседание по этому вопросу состоялось в Кремле 23 августа 1923 года. В Москву был вызван представитель Коминтерна Карл Радек, чтобы доложить о положении в Германии и о перспективах, какие обещала планируемая акция. Радек нарисовал радужную картину растущего в рядах немецкого народа революционного движения, которое в ближайшие недели должно достигнуть апогея.

Он ждал дальнейших инструкций. Как и следовало ожидать, Лев Троцкий, страстный защитник был всецело за то, чтобы нанести немедленный удар по немецкой буржуазии — ковать немецкое железо, пока горячо. Если коммунистам удастся захватить власть в Берлине, утверждал он, то это станет началом конца ненавистного для всего человечества капиталистического порядка, первая брешь в котором была пробита на русском фронте. Он призывал не упустить случай и во что бы то ни стало использовать ситуацию в Германии. Игра стоила свеч. Но Сталин и другие члены Политбюро понимали, что риск очень велик, и предлагали повременить. В результате было достигнуто компромиссное решение, типичное для Политбюро того времени. Не разделяя в полной мере оптимизма товарища Троцкого, Политбюро все же решило предпринять активные действия с целью вызвать в Германии кризисную ситуацию.

Была выделена руководящая четверка, которой было поручено спровоцировать и возглавить германскую революцию. В ее состав вошли: «связной от Коминтерна» — он же член ЦК партии — Карл Радек, заместитель председателя ВСНХ (Высшего совета народного хозяйства) Юрий Пятаков, заместитель председателя ОГПУ Уншлихт и народный комиссар по вопросам труда Шмидт. Эта четверка, наделенная широкими полномочиями и снабженная фальшивыми паспортами, отбыла в Германию. Каждый имел свой круг задач, которые надлежало выполнить в обстановке абсолютной секретности.

На Пятакова были возложены агитация, пропаганды и связь с Москвой. Радек играл роль эмиссара Коминтерна и немецкой компартии, на него была возложена задача придать акции в целом политически респектабельный вид. Уншлихт — в соответствии со своим положением в ОГПУ — должен был выполнить грязную работу: организовать множество так называемых «красных сотен», которые будут непосредственно осуществлять «революционное насилие», а затем, после победы, станут костяком германского отдела ОГПУ, необходимого для окончательного искоренения буржуазии и других врагов большевизма. В задачи Шмидта — специалиста по рабочему движению — входило создание коммунистических ячеек на предприятиях и подготовка создания рабочих советов, которые должны будут стать «зародышем новой государственной власти».

Вскоре в помощь этой четверке был призван тогдашний посол СССР в Берлине Крестинский. На него были возложены чисто технические функции — получение из Москвы и распределение огромных денежных средств, которые требуются для проведения подготовительной кампании, в частности агитационной (агитаторы, кстати, тоже засылались из Москвы). Руководителям германской компартии, в частности Брандлеру, была отведена только совещательная роль, местные коммунистические организации остались за бортом. Вместо них в качестве командных рычагов планировались советские дипломатические, консульские и торговые службы. «Революционные» агитаторы — немцы и другие лица, говорящие по-немецки, — были переброшены в Германию в составе «торговых делегаций». Оружие и поджигательские листовки поступали по дипломатическим каналам. Финансирование переворота шло из сумм, предназначенных для оплаты обычных торговых операций.

В конце сентября в Москве было получено сообщение Пятакова, что все будет готово в самое ближайшее время, и секретное заседание Политбюро, куда не были приглашены даже члены ЦИК, назначило окончательную дату начала операции. Бажанов, как секретарь Политбюро, заверил это решение своей подписью и запер его в сейф. Решающее выступление было намечено на 7 ноября 1923 года. Появление на улицах толпы народа в день празднования шестой годовщины Октября будет выглядеть вполне естественно. «Красные сотни» должны будут спровоцировать столкновение с полицией, после чего произойдет «стихийное» выступление масс с оружием в руках, которое завершится захватом государственных учреждений и провозглашением советской власти.

Что произошло дальше, остается по сей день загадкой истории. «Великая революция» провалилась, похоже, главным образом из-за того, что в последний момент не все центры восстания успели получить депеши из Москвы об отсрочке выступления. Так, например, курьер, направленный с такой депешей в Гамбург, заведомо опоздал: «красные сотни» уже завязали на улицах кровавые бои, которые продолжались три дня. Это вызвало замешательство в других центрах намеченного восстания, не знавших, что им предпринять: то ли воздержаться от участия в путче, то ли поддержать гамбургских товарищей. Несколько беспорядочных и недостаточно подготовленных выступлений в разных частях Германии без труда были подавлены немецкими воинскими частями и полицией.

Из доклада Бажанова следует, что, хотя в немецкой компартии было достаточно тупиц, однако в провале путча большевикам приходилось винить только себя. Политика, проводимая ими в компартии Германии, была типично сталинской — ставить на ключевые партийные посты исключительно рабочих и крестьян, независимо от уровня их образования и способностей. Причем Бажанов особо подчеркивал, что эта политика была не проявлением самодеятельности немцев как добросовестных учеников, а прямо диктовалась из Москвы.

Кто бы ни был ответственен за провал, бажановские разоблачения потрясли французское и английское руководство масштабами советской подрывной деятельности, ведь она велась в самом сердце европейского континента. Из обширного досье следовало, что Борис Бажанов являлся уникальным и незаменимым специалистом, раскрывшим ряд неразрешимых до того загадок, связанных с политикой СССР.

Бажанов вел жизнь напряженную и в то же время монотонную, типичную для российского эмигранта. Он зарабатывал на хлеб журналистским трудом. Как ни трудно ему было порой сводить концы с концами, он никогда не торговал пером.

Бажанов умудрялся довольно сносно жить на свои журналистские гонорары только потому, что уж слишком ничтожны были его потребности. Даже в ранней молодости его вкусы и привычки были почти спартанскими: он не курил, пил только чай, решительно отказывался даже от рюмки вина; он не был гурманом, и пища была для него лишь средством поддержания жизни, но никак не удовольствием. Он никогда не покупал дорогих вещей, не имел никаких ценностей, одевался очень скромно, не давая себе труда следить за модой.

Такой образ жизни, увы, не способствовал его популярности среди русской эмиграции. Это общество, в силу привычки и традиций, нередко вело беззаботную жизнь, не сообразуясь с реальными возможностями. Даже спустя десять лет после революции эта среда почти не изменилась, продолжая оставаться белоэмигрантской — не только по происхождению, но и по взглядам и пристрастиям. Появление здесь бывшего сталинского секретаря было явление экстраординарным.

Помимо того, что Бажанов занимал в коммунистическом Кремле столь высокий пост, он вообще был первым коммунистом, с которым белоэмигранты столкнулись на французской земле.

Только в одном отношении Бажанов вполне отвечал представлениям, которые обобщенно принято именовать «парижским стилем»: он был неравнодушен к хорошеньким женщинам. Он так никогда и не женился, предпочитая независимую жизнь в отелях семейному уюту и меблированной квартире, которую можно было бы назвать домом. Когда его спрашивали, почему он и в Советской России не делал попыток «создать семью», он просто отвечал: «Я не имел морального права жениться. Моя жена автоматически стала бы заложницей в глазах Сталина. Кроме того, она легко могла бы остаться вдовой». Это мрачное объяснение было вполне справедливым. Бажанов мог бы насчитать множество случаев, когда его жизнь подвергалась опасности, но о которых нельзя было с полной уверенностью сказать, что они были подстроены ОГПУ. Наряду с этим, он насчитывал с десяток настоящих покушений, например, попытку подстроить автомобильную аварию или нападение какого-то испанского анархиста, вооруженного ножом. Другие явные попытки разделаться с Бажановым были задуманы более тонко. Так, на него однажды натравили темпераментного и ревнивого мужа некой дамы, с которой Бажанов якобы находился в связи. Дело по чистой случайности не кончилось убийством…

Как-то Сталин направлял во Францию одного из самых известных чекистов-убийц — Якова Блюмкина. Любопытно, что Бажанов, еще находясь в Симле, на одном из первых допросов охарактеризовал этого человека как самого опасного террориста международного масштаба. История Блюмкина, его возвышения и падения — наглядный пример, характеризующий кровавую и предательскую сущность большевизма.

Карьера Блюмкина началась в 1917 году. Он сделался тогда членом партии левых эсеров, слившейся вскоре с большевиками и показавшей себя во многом даже более фанатичной, чем они. Этот альянс с большевиками распался в 1918 году в связи с заключением Брест-Литовского мира. Левые эсеры осудили Брест-Литовск как небывалое предательство дела революции и решили, что их партии пришло время взять власть в свои руки, свергнув большевиков. Сигналом к восстанию должно было стать убийство немецкого посла в Москве — графа Мирбаха. Эта акция была поручена Блюмкину.

Хотя фактически убийство совершал никому не известный матрос, убийцей посла Мирбаха считается Яков Блюмкин, что и зафиксировано в «анналах истории». Вначале этот подвиг не принес Блюмкину никаких лавров, скорее напротив. Мятеж эсеров был подавлен. Блюмкина объявили вне закона, впрочем, вскоре, спасая свою жизнь, он решил помириться с победителями-большевиками. В Москве его провели через процедуру показного суда и вынесли за убийство Мирбаха предельно мягкий приговор.

Осенью 1919 года он снова был уже на свободе и действовал вдали от Москвы — в северной части Персии, на этот раз в качестве советника при коммунистическом бандите Качук-хане.

С 1923 года он опять становится исполнителем «особых заданий» — террористом иностранного отдела ОГПУ. На первом этапе своей экзотической карьеры Блюмкин изменил внешность, отрастив бороду и усы. Теперь ему было поручено наладить подрывную деятельность ОГПУ на Среднем Востоке, с базой в Палестине. Под новым псевдонимом — Моисей Гурфинкель — Блюмкин организовал тут нелегальную штаб-квартиру под видом прачечной, открытой в Яффе. Отсюда Блюмкина отозвали в Москву, чтобы послать командовать отрядом головорезов ОГПУ в Закавказье: необходимо было срочно подавить восстание, вспыхнувшее в Грузии. После кровавой расправы с восстанием Блюмкин был с аналогичным заданием переброшен на восток, в Монголию.

Именно этот профессиональный убийца и был послан во Францию, чтобы ликвидировать наконец Бажанова. Это ему не удалось, но Сталин не признавал подобных провалов, и, должно быть, в Кремле было доложено, что все в порядке. Чтобы деморализовать подпольную оппозицию внутри страны и напугать тех, кто мог бы последовать примеру Бажанова, чекисты распространили слух, что Блюмкин покончил с Бажановым. Этот слух оказался очень живучим; даже много лет спустя Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» пишет о Блюмкине: «Его держали, видимо, для ответственных мокрых дел. Как-то, на рубеже 30-х годов, он ездил в Париж тайно убить Бажанова (сбежавшего сотрудника секретариата Сталина) — и успешно сбросил того с поезда ночью». Инцидент с поездом действительно имел место, но и это покушение на жизнь Бажанова провалилось. Бажанов так никогда и не столкнулся лицом к лицу с Блюмкиным, но ему удалось выяснить, что Блюмкин завербовал в Париже человека, лично заинтересованного в ликвидации беглеца. Этим человеком был не кто иной, как Максимов, благополучно доставленный Бажановым на Запад и живший здесь под новым фальшивым именем. Теперь, пробыв в Париже всего один год или два, Максимов снова начал служить ОГПУ. Он был, кстати, двоюродным братом Блюмкина.

Бажанов ничуть не удивился, узнав о вероломстве Максимова. Он всегда считал, что Максимов продажен, как почти все представители его профессии. Приходилось учитывать и то обстоятельство, что, не обладая ни умом, ни обаянием, ни писательскими или какими-нибудь иными способностями, Максимов чувствовал себя в Париже одиноким и никому не нужным. А тут вдруг о нем вспомнили, он снова понадобился родному ОГПУ и мог рассчитывать на прощение, если окажется на высоте порученного задания.

Не приходится удивляться и тому, что, со своей стороны, Бажанов испытал известное удовлетворение, узнав о печальном конце сначала Якова Блюмкина, а затем Максимова. Рассказом о судьбе этих двух гепе-ушников мы и закончим наше повествование о Бажанове.

20 января 1929 года главному сопернику Сталина Льву Троцкому, который уже год как жил в ссылке в Алма-Ате, было приказано вместе с семьей покинуть пределы Советского Союза. Он направляется в Турцию. Турецкие власти предоставили в его распоряжение захолустную виллу в Бююк-Ада, на Принцевых островах (в Мраморном море), до которых можно было добраться только пароходом.

Но избавиться от влияния Троцкого было значительно труднее, чем удалить его лично. Он продолжал оставаться центром притяжения для многих коммунистов вплоть до самой смерти, последовавшей десятилетие спустя (и даже после смерти). Из всех стран мира в Бююк-Ада прибывали люди с одной только целью — повидаться с Троцким. Среди таких гостей оказался и Яков Блюмкин, который в то время был руководителем агентуры ОГПУ в Стамбуле.

Напомним, что Блюмкин начал свою революционную карьеру как левый эсер и какое-то время находился в оппозиции к большевикам. Возможно, в нем снова вспыхнул давний политический идеализм, и ему по-прежнему, как в годы юности, импонировал фанатик революции Троцкий. Может быть, была тут и какая-нибудь иная причина, но во всяком случае Блюмкин согласился доставить Троцкому секретное послание из Советской России, написанное сторонниками изгнанного деятеля.

Летом 1929 года он вернулся в Москву. Его уже подозревали в симпатиях к Троцкому, однако день массовой кровавой расправы с троцкистами еще не наступил. Ветерана революции, да к тому же находящегося на блестящем счету в ОГПУ, нельзя было арестовать просто так, на основании слухов. Его шеф Ягода решил добыть необходимые доказательства. Зная слабость Блюмкина к прекрасному полу, он предложил Лизе Горской, одной из самых неотразимых женщин-агентов ОГПУ, вступить в связь с Блюмкиным и попытаться выведать у него секретные данные.

Можно предположить, что Лиза «обслуживала» не только Блюмкина, но и их общего шефа Ягоду. Как бы там ни было, Блюмкин не только откровенно рассказал ей все подробности своего путешествия на Принцевы острова, но пытался завербовать ее в сторонники Троцкого. Так Ягода получил подтверждение, которого ему недоставало. Где-то в конце августа или в начале сентября 1929 года он нанес удар: в одно прекрасное утро оперативники ОГПУ подъехали к московской квартире Блюмкина точно в тот момент, когда он вместе с Лизой отъезжал из дома, направляясь на вокзал — выполнять очередное служебное задание. Последовала короткая погоня по московским улицам, выстрелы — и Блюмкин сдался.

Якову Блюмкину было всего тридцать лет. Бывшие коллеги расстреляли его в подвале московской тюрьмы.

Конец Максимова последовал семь лет спустя. По причинам, не выясненным до сих пор, он прыгнул — или его столкнули? — с площадки Эйфелевой башни. Смерть этой совершенно незначительной личности не привлекла особого внимания ни в Париже, ни в Москве.

Уход из жизни этих убийц принес Бажанову понятное облегчение. Во мраке, клубившемся над ним в первое десятилетие его пребывания за границей, появился просвет. Однако бывший сталинский секретарь смог окончательно вздохнуть полной грудью лишь после смерти самого Сталина, унесшего с собой в могилу жажду личной мести Бажанову.

МЕССА КРЕМЛЕВСКОГО ГОРЦА

«Сын же сказал ему: «Отче! я согрешил против неба и перед тобою и уже недостоин называться сыном твоим»

(Лука, XV, 21).

«Пока имеем время для врачевания, предадим себя врачующему Богу, давая ему плату. Какую? Покаяние от искреннего сердца»

(Святого Климента, Епископа Римского к коринфянам послание второе).


Идя на заседание (открытие Учредительного собрания), Владимир Ильич вспомнил, что он оставил в пальто револьвер, пошел за ним, но револьвера не оказалось, хотя никто из посторонних в прихожую не входил, очевидно, револьвер вытащил кто-то из охраны. Ильич стал корить Дыбенко и издеваться над ним, что в охране нет никакой дисциплины. Дыбенко волновался. Когда потом Ильич пришел с заседания, Дыбенко возвратил ему револьвер, охрана вернула.

Н. К. Крупская. Воспоминания о Ленине.


Двадцатый век, как известно, породил множество философских, политических направлений. Наиболее важным и показательным в этом отношении является известный тезис: «Бог умер».

Сталин имел определенное духовное образование. Действия его в жизни никак не назовешь христианскими. Если не тезис, так антитезис.

Обратимся к предметам сталинских взглядов.

У психологов есть известное наблюдение о том, что первое движение есть движение сердца, а не разума. Оно-то и является наиболее искренним. По первым поступкам можно достаточно верно определить характер человека, по первым литературным пробам — талант писателя.

В 1895–1896 годах в тифлисских газетах «Иверия» и «Квали» были напечатаны несколько стихотворений, подписанных никому не известным именем И. Дж-шви-ли и Соселло. Новорожденный поэт писал:

И знай: кто пал золой на землю,
Кто был так долго угнетен,
Тот станет выше гор великих,
Надеждой яркой окрылен.

(Естественно, цитируется в переводе с грузинского на русский).

Стихи принадлежали юному Иосифу Джугашвили, будущему «отцу народов».

Едва ли следует верить всерьез нынешним, столь обильным задним числом утверждениям о невежестве Сталина. Разумеется, он не был крупным теоретиком, но многочисленные свидетельства людей, близко знавших Сталина, говорят о том, что это был человек, наделенный природным умом, великолепной памятью, хитростью. Распиливая на куски поваленные на землю памятники Иосифу Виссарионовичу, не следует забывать, что он был среди ближайших соратников Ленина: я сомневаюсь, чтобы Ленин стал держать около себя совершеннейшее интеллекутальное ничтожество. Вопрос в другом: какая черта была в Сталине доминирующей? И здесь строчка из стихотворения «Луне» — «тот станет выше гор великих» — дает первое представление о черте характера, которая предопределила не только судьбу самого стихотворца, но и на многие десятилетия судьбу страны. Черта эта была — честолюбие.

Многие исследователи сталинского феномена считают, что идея власти доминировала в помыслах и поступках Сталина. Не обладая на фоне блистательной плеяды ленинских сподвижников теми качествами, которые могли бы вывести его в вожди, Сталин сумел тем не менее овладеть техникой аппаратного манипулирования, и в этом смысле именно его следует считать основателем советской номенклатуры.

Суть номенклатуры — в подмене власти идей голой идеей власти.

Идеология в руках номенклатуры из путеводной звезды превращается в инструмент удержания власти.

Номенклатура, которая досталась стране в наследство от генералиссимуса, напоминает разбитую вдребезги вазу из бывшего музея подарков Сталину, где в каждом фрагменте, тем не менее, присутствует осколок вождя, ибо при всех отличиях нынешней номенклатуры от прежней суть ее осталась неизменной: идея власти поглощает власть идей. В этом свете становится понятней, почему, например, во главе идеологии на протяжении всего послеленинского периода у нас стояли не мыслители, а «серые кардиналы» — митины, Поспеловы, Ильичевы, Сусловы, не оставившие в памяти людей ни одной животворной идеи. Все «идеи» номенклатуры были лишь шпорами, позволяющими понукать оседланную Россию.

Сейчас нам сделалось известным, как неприятно был поражен В. И. Ленин той властью, которую Сталин успел перетянуть на себя за время его болезни. Сталин же за эти месяцы 1922 года убедился в том, как многого можно достичь, умело двигая фигурами в партийном аппарате. Должность генерального секретаря ЦК давала ему такую возможность. Еще не будучи вождем, почти неизвестный широкой партийной массе, Сталин, благодаря аппаратным рычагам Секретариата ЦК, получил доступ к реальной власти. Этот урок он усвоил на всю жизнь.

Были усвоены и другие уроки. Духовенство всегда стремилось в большей или меньшей степени влиять на государственную политику. Революционная ситуация начала века выдвигает новую фигуру — Гапон.

Когда после убийства в феврале 1901 года Н. П. Боголепова (министра народного просвещения) бывшим студентом Петром Карповичем, началась вакханалия политического террора, в лидеры «на кратчайшем пути к революции» вышла партия эсеров, основанная Григорием Гершуни и Евно Азефом. Именно эсеры совершили самые громкие террористические акты: убийство великого князя Сергея Александровича, премьер-министра П. А. Столыпина, министров внутренних дел Сипяги-на и Плеве; неоднократно готовили покушения на императора.

К партии эсеров примыкало множество групп.

Взбалмошные юнцы и девицы, коим не терпелось пострелять, тоже называли себя эсерами. Дело доходило до курьезов: пойманная на подготовке террористического акта восемнадцатилетняя дочь якутского вице-губернатора Татьяна Леонтьева, которой предстояло назначение во фрейлины царицы, находясь в Петропавловской крепости, психически заболела и была отпущена для лечения в Швейцарию. Там, едва оправившись, она предложила свои услуги в качестве боевика Борису Савикову, а получив совет отдохнуть и подлечиться, лихая девица по собственной инициативе пристрелила семидесятилетнего французского миллионера Шарля Мюллера, по ошибке приняв его за бывшего русского министра внутренних дел И. Н. Дурново.

На пути этой неуправляемой вольницы мощно встал Евно Азеф, возглавлявший сначала вместе с Гершуни, затем с Савинковым, а затем и единолично БО («Боевую организацию») ЦК партии эсеров. БО принимала ответственные решения по каждому выстрелу, она намечала жертвы, способ покушения и финансировала террористические акты, которые обходились недешево, — например, на убийство Плеве было ассигновано 7000 рублей. Деньги у Азефа были — и от партии, и от полиции…

Окладский из «Ванечки» стал иудой ради собственной шкуры; Гольденберг и Дегаев попались на провокацию людей изощренных; самый кровавый из русских провокаторов — Азеф — обрекал людей на смерть ради тридцати серебреников. Тридцати — это фигурально выражаясь: Азеф в конце карьеры имел 1000 рублей в месяц, не считая чрезвычайных единовременных получений.

В 1892 году он, будучи двадцатитрехлетним студентом Политехнического института в немецком городе Карлсруэ, добровольно стал секретным сотрудником русской полиции. Одной из удачных операций была выдача полиции нелегальной типографии, которая печатала «Революционную Россию». Затем Азеф прошел курсы повышения квалификации у самого Сергея Васильевича Зубатова, а на связь Азеф выходил с П. И. Рачковским, до 1902 года возглавлявшим заграничную агентуру департамента полиции.

После отставки Рачковского взаимоотношения Азефа с полицией постепенно прекратились. Впрочем, по старой памяти он изредка отправлял доносы в известный дом у Цепного моста. В апреле 1906 года агенты начальника петербургской охранки А. В. Герасимова арестовали Азефа во время подготовки покушения на министра внутренних дел П. Н. Дурново, хотя один из филеров в своих донесениях постоянно называл Азефа «нашим».

Обер-предатель потребовал свидания с Рачковым. «Вы покинули меня на произвол судьбы. Чтобы заработать деньги, я вынужден был связаться с террористами», — кричал Азеф на своего бывшего начальника. Вскоре Герасимов взял Азефа к себе на содержание, а через некоторое время назвал его своим самым ценным сотрудником.

«Он был наблюдательный человек и хороший знаток людей. Меня каждый раз поражало и богатство его памяти, и умение понимать мотивы поведения самых разнокалиберных людей, и вообще способность быстро ориентироваться в самой сложной и запутанной обстановке. Достаточно было назвать имя какого-либо человека, имевшего отношение к революционному лагерю, чтобы Азеф дал о нем подробную справку. Часто оказывалось, что он знает об интересующем меня лице все: его прошлое и настоящее, его личную жизнь, его планы и намерения, честолюбив ли он, не чересчур ли хвастлив, его отношение к другим людям, друзьям и врагам…

Во время наших бесед касались мы, конечно, и общеполитических вопросов. По своим убеждениям Азеф был очень умеренным человеком — не левее умеренного либерала. Он всегда резко, иногда даже с нескрываемым раздражением, отзывался о насильственных революционных методах действия. Он был решительным врагом революции и признавал только реформы. Меня всегда удивляло, как он, с его взглядами, не только попал в ряды революционеров, но и выдвинулся в их среде на одно из самых руководящих мест», — так вспоминал об Азефе генерал Герасимов.

Жизнь члена ЦК, главы БО, лидера революционной партии была на виду. Он был завсегдатаем роскошных борделей и кабаков, мотом, бросавшим тысячи из партийной кассы на танцовщиц-кокеток… Уже в конце 1906 года ЦК партии эсеров располагал сведениями о двурушничестве Азефа, но им не дали хода, тщательного расследования не провели — провели его сумбурным объяснением. Летом 1908 года Азеф на время вынужден был прекратить активную деятельность и зажил частной жизнью с семьей в Париже. Но доносы Герасимову посылал исправно и деньги получал все те же — тысячу в месяц.

Именно в это время революционный историк В. Л. Бурцев открыто обвинил Азефа в измене. Перепуганный провокатор объявился в Петербурге у Герасимова. Он, рыдая, сообщил начальнику охранки, что его выдает революционерам бывший директор департамента полиции Лопухин. Герасимов пытался уговорить Лопухина пожалеть Азефа, стращал его карой за разглашение государственной тайны — Лопухин был неумолим.

Герасимов выплатил Азефу несколько тысяч рублей в виде выходного пособия, снабдил его надежными фальшивыми паспортами. Азеф метался по всему миру: он знал, что ЦК партии эсеров приговорил его к смерти. Наконец, под именем негоцианта Александра Неймайера он поселился в Берлине. В 1915 году Азеф был арестован там как русский шпион и посажен в тюрьму, из которой его выпустили в декабре 1917 года. Через несколько месяцев провокатор умер своей смертью…

Во время бурной встречи с Рачковским в апреле 1906 года Азеф между потоками матерщины злорадно выкрикнул: «Хорошую агентуру вы в лице Гапона обрели?.. Знаете, где Гапон теперь находится? Он висит в заброшенной даче на финской границе…» Азеф сказал правду. Во встроенном шкафу нетопленного дома на границе с Великим Княжеством вот уже неделю висел лицом к стене тот, кого еще недавно называли героем «красного воскресенья».

Георгий Гапон, еще будучи студентом Петербургской духовной академии, обнаружил пристальный интерес к положению самых обездоленных слоев народа. Миссионер по призванию, человек очень честолюбивый, Гапон становится весьма популярным лицом на фабриках, в общежитиях и ночлежках Петербурга.

В 1902 году Гапон познакомился с Зубатовым и по его совету начал организацию рабочих кружков, которые, в отличие от московских или минских, почти не занимались экономическими вопросами. Своим организациям Георгий Аполлонович придал уклон религиозно-нравственный и культурно-просветительский. С помощью Плеве Гапон сумел добиться в феврале 1904 года утверждения устава «Собрания русских фабрично-заводских рабочих». К трагическому дню 9 января в этом «Собрании» состояло около девяти тысяч человек.

Тем временем беспорядки в империи нарастали: волновались студенты, был убит Плеве, злосчастная война с Японией выматывала последние силы государства; в ноябре стало ясно, что падение Порт-Артура — вопрос времени; глухо роптали национальные окраины…

Встревоженный ростом «Собрания рабочих» петербургский градоначальник генерал Фуллон в декабре 1904 года вызвал к себе Гапона и стал укорять священника, что тому доверили укреплять основы религиозной нравственности, а он разводит социалистическую агитацию. Гапон твердил, что не выходит за пределы дозволенной программы. «Поклянись мне на священном Евангелии, тогда поверю!» — потребовал генерал. Гапон перекрестился, и Фуллон отпустил его с миром.

Между тем сменивший Плеве П. Д. Святополк-Мирский провозгласил «эпоху доверия» между обществом и правительством. Началась петиционная земская кампания — на высочайшее имя посыпались десятки прошений о введении в России представительного образа правления. Пресса подняла вокруг петиций невообразимый шум и навела Гапона на мысль ускорить манифестацию с подачей прошения царю от имени рабочих. Чтобы заручиться поддержкой высшей власти, Гапон пытался пробиться на прием к министрам юстиции и внутренних дел, но это ему не удалось.

13 декабря 1904 года разразилась всеобщая стачка в Баку — забастовка неистовой силы: 20 декабря был сдан Порт-Артур и практически проиграна война; 3 января в ответ на увольнение четырех рабочих из гапоновской организации встал Путиловский завод; 6 января во время крещенского водосвятия в присутствии императорской семьи начался салют, и одна из пушек Петропавловской крепости ударила по процессии боевым снарядом (выстрел признали за оплошность, жертв не было).

9 января священник Георгий Гапон повел рабочих к Зимнему дворцу бить челом, просить у царя «правды и защиты» от угнетателей. Царя в городе не было, он с женой и детьми накануне уехал в Петергоф. За два дня перед этим, на массовом митинге, Гапон выдвинул план действия — нечто среднее между прошением и бунтом: «Мы скажем царю, что надо дать народу свободу. И если он согласится, то мы потребуем, чтобы он дал клятву перед народом. Если же не пропустят, то мы прорвемся силой. Если войска будут стрелять, мы будем обороняться. Часть войск перейдет на нашу сторону, и тогда мы устроим революцию… разгромим оружейные магазины, разобьем тюрьму, займем телеграф и телефон. Эсеры обещали бомбы… и наша возьмет».

Петиция рабочих начиналась словами: «Государь, воззри на наши страдания», а кончилась требованием Учредительного собрания! Большинство участников митинга и воскресного шествия к царю слова про бомбы и оружейные лавки воспринимали как браваду, рабочие люди шли просить у царя-батюшки заступничества.

На заседании министров 8 января охранное отделение Петербурга дало исчерпывающую и объективную информацию о том, что предстоящее шествие будет носить исключительно мирный характер, что рабочие пойдут с семьями, с женами и детьми, что манифестанты будут нести требования, написанные «в приличной форме», а также иконы, хоругви, портреты царствующей четы; многие колонны возглавит духовенство.

Но было решено вызвать войска. Дальнейшее хорошо известно… Тщетно пытались представители общественности вечером 8 января предотвратить расстрел.

Среди же манифестантов никто не верил, что войска станут стрелять в мирное шествие, более других не верил в это Гапон. Он шел на штыки, рядом с ним падали убитые, и, если бы не верный друг, эсер Петр Ру-тенберг, Гапон скорее всего был бы убит; Рутенберг повалил в снег обезумевшего отца Георгия, прямо под пулями обстриг загодя длинные волосы и привел рыдающего в истерике Гапона на квартиру Максима Горького.

Там, слегка успокоившись, Гапон написал свое обращение к русскому народу, призвал «братьев, спаянных кровью», к всеобщему восстанию. Уже вечером это воззвание читали на улицах Петербурга эсеровские агитаторы; за неделю отпечатанное неслыханным тиражом, оно обошло всю Россию.

За границей Гапона ждала триумфальная встреча. Напрасно правые газеты трубили, что Георгий Аполлонович — полицейский агент; вожди русских левых партий заявили о своем доверии к романтическому священнику. Он раздавал интервью, ему щедро заплатили за книгу воспоминаний «История моей жизни».

Гапон встречался с Плехановым, Лениным, Азефом, но не спешил делать выбор. Он кутил широко, безобразно, по купеческому трафарету — дорогие проститутки, рулетка в Монте-Карло, коллекционные вина. Теперь трудно разобраться, кто первый поманил Гапона в Россию…

Как бы то ни было, Гапон вновь появился в Петербурге в декабре 1905 года и приступил к созданию рабочих организаций, полностью подконтрольных департаменту полиции, на что правительство выделило 30 тыс. рублей. Но дело не пошло. Кассир Матюшенский сбежал с деньгами; популярный в пролетарских кругах рабочий Черемухин, боготворивший Гапона, доведенный до отчаяния разгульным поведением Георгия Апполоновича, покончил с собой.

Полиция стала добиваться от Гапона выдачи «Боевой организации» эсеров, плохо понимая, что он кустарь-одиночка и ни в какие партийные тайны не посвящен. Гапон очень нуждается в деньгах — слишком привык к сладкой жизни — и сделал роковую для себя глупость: решил купить Рутенберга, который, без сомнения, знал много, но не продавался ни по какой цене.

Гапон запросил у департамента 50 000: по 25 000 себе и Рутенбергу. Герасимов с первой встречи глубоко разочаровался в Гапоне и вообще отказался платить. Тогда Гапон начал переговоры с Рутенбергом без копейки в кармане; эсер предложил Гапону встречу 10 апреля на даче в Озерках, в пригороде Петербурга. В заброшенный дом Рутенберг пригласил заодно и рабочих-боевиков, которым дал возможность убедиться в предательстве Гапона. Когда накидывали петлю на шею, Гапон плакал…

Тщеславие съело Гапона, и оказалось, что он пастырь на час, маленький вождь в большой революции, не устоявший перед минутной славой и светскими соблазнами.


Новая «ситуация» выдвинула новые средства.

Спорить о ленинских цитатах не только трудно, но и не нужно. Ведь начиная с 1917 года теоретические положения кончились, начались дела. Миллионы расстрелянных — это уже не цитата, а дело. Зверски уничтожена царская семья, население посажено на голодный паек, разруха, насильственное изъятие церковных ценностей, сопровождавшееся массовыми расстрелами, заложники во всех городах с последующими неизбежными расстрелами, полное и неоднократное изъятие хлеба у крестьян, голод, людоедство, тиф, гражданская война, разбазаривание национальных ценностей, катастрофическое падение жизненного уровня — это все уже, увы, не цитаты. Ну, а какие «контрцитаты» можно выдвинуть против следующих распоряжений вождя:

В Нижегородский Совдеп… 9.VIII.18.

«В Нижнем, явно, готовится белогвардейское восстание. Надо напрячь все силы, составить тройку диктаторов, навести тотчас массовый террор, растрелять и вывезти сотни проституток, спаивающих солдат, бывших офицеров… Ни минуты промедления… Надо действовать вовсю: массовые обыски. Расстрелы за хранение оружия. Массовый вывоз меньшевиков и ненадежных…

Ваш Ленин».

(Том 50. Стр. 142–143.)


«Пенза Губисполком

Копия Евгении Богдановне Бош

Необходимо… провести беспощадный массовый террор… Сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города. Экспедицию (карательную. — В. С.) пустите в ход. Телеграфируйте об исполнении.

Предсовнаркома Ленин».

9. VIII.1918. (Там же. Стр. 143–144)


«12. VIII.1918

Пенза Губисполком, Бош.

Получил Вашу телеграмму. Крайне удивлен отсутствием сообщений о ходе и исходе подавления кулацкого восстания пяти волостей. Не хочу думать, чтобы Вы проявили промедление или слабость при подавлении и при образцовой конфискации всего имущества и особенно хлеба…»

(Там же. Стр. 148)


Телеграмма в Саратов Пайкесу:

«Расстреливать заговорщиков и колеблющихся, никого не спрашивая и не допуская идиотской волокиты». 22.VIII.1918. (Том 50. Стр. 165.)


Сталину в Царицын:

«…Будьте беспощадны против левых эсеров и извещайте чаще». «Повсюду необходимо беспощадно расстреливать этих жалких и истеричных авантюристов…».

7. VII.18. (Том 50. Стр. 114.)


Шляпникову в Астрахань:

«Налягте изо всех сил, чтобы поймать и расстрелять астраханских спекулянтов и взяточников. С этой сволочью надо расправиться так, чтобы все на годы запомнили». 12.XII.1918. (Том 50. Стр. 219.)

«Нельзя не арестовывать, для предупреждения заговоров, всей кадетской и околокадетской публики… Преступно не арестовывать ее».

18. IX.1919. (Том 51. Стр. 52)


Совсем недавно было опубликовано письмо Ленина с директивой Политбюро об изъятии церковных ценностей и о способах проведения этого изъятия. Не напрасно это письмо все эти десятилетия хранилось в строжайшем секрете. Только не нужно, читая все эти тексты, принимать за чистую монету определяющие словечки: «спекулянты», «истеричные авантюристы», «заговорщики», «колеблющиеся», «ненадежные»… Восстание — кулацкое, духовенство — реакционное, жители Шуи — черносотенцы и т. д. Ведь если назвать восстание просто крестьянским (а именно крестьянские восстания и были), то как же давить и расстреливать. Если сказать просто «духовенство» — это одно, а «реакционное» — это уже другое. И вот фраза: «Чем больше число представителей реакционного духовенства удастся нам… расстрелять, тем лучше». Грубая схема всего этого нам знакома: если за нас — отряд, партизаны, если против нас — банда. Ведь и тамбовское восстание, хотя в нем участвовали десятки тысяч крестьян, не называется иначе как кулацким, а повстанцы не иначе как бандитами. А подавляла это восстание регулярная армия под командованием Тухачевского, из которого пытаются теперь сделать мученика.

И — самое главное — не нужно говорить в оправдание кровавого, людоедского террора, что он был вызван обстановкой, что этого требовала обстановка, что была не просто жестокость для блага народа, что это были вынужденные меры.

Обстановка не с неба свалилась. Она была создана насильственным захватом власти, страны.


А дальше… Просто изгнания из рая?

…Тюремщик уже несколько раз напоминал о чаше. Омовение было совершено, друзьям сказано последнее прости. Когда принесли кубок с цикутой, Сократ поклонился близким, звездам, проступившим на палевом небе, и медленно выпил чашу с ядом.

…Прежде в Афинах приговоренных к смерти сбрасывали со скалы. Но со временем, по мере того, как цивилизация смягчала нравы, в обиход были введены иные, более гуманные способы наказания. Одного из учителей Сократа, греческого философа Анаксагора, правители Афин изгнали из города, вменив ему в вину, как и Сократу, растление молодежи неподобающими мудрствованиями. Случилось это в V веке до нашей эры.

С тех пор прошло почти 25 веков. Минуло средневековье с печально знаменитыми аутодафе, испепелившими в Испании 36 тысяч человек. Как память тех лет хранится в европейских библиотеках изуверский труд «Молот ведьм», служивший инструкцией для судилищ над инакомыслящими. Казалось, что время костров навсегда кануло в Лету. Но вот пришел жестокий XX век. Век идеологий. И теперь уже под небом России застучал «молот ведьм», расплющивая идеологических еретиков.


Тени минувшего.

…Осенью 1922 года из Советской России была выслана большая группа философов. История этой групповой высылки у нас почти неизвестна, хотя уже в то время официальная версия о том, что высылаемые были пособниками Антанты, «растлителями молодежи» (помните обвинение против Сократа?), вызвала сомнения. Сегодня же это и вовсе выглядит бредом, облеченным в пропагандистскую обертку. Что же в действительности соблазнило разумных, облеченных высшей властью людей на этот малообъяснимый с точки зрения нынешнего дня шаг?

Ответить на этот вопрос, не вникнув в сложную политическую анатомию того года, едва ли представляется возможным. Итак, год 1922-й…


Год 1922-й сулил радужные надежды. Тем более, что после кровавых, холодных, бездушных лет «военного коммунизма» для воспарения души многого и не требовалось. Голод 1921 года, унесший пять с лишним миллионов жизней, приучил довольствоваться самым малым: ломоть хлеба, несколько поленьев дров, жбанчик керосина… В этом же 1922 году приспущенная с идеологического поводка свобода торговли уже насытила российские рынки снедью, оживила обезлюдевшие города. В подвальных трактирчиках на Сретенке, на Мясницкой, на Рождественке, в улочках, льнущих к Охотному ряду, снова замерцали огни, замелькали тени, и по вечерам из раскрытых форточек вместе с густым извозчичьим духом выносились ожившие трели трехрядки. Гражданская война, приняв «социальный выкуп» в 13 миллионов душ, откатилась. Россия снова училась жить по часам гражданского мира.

И было в электричестве тех лет такое, что заставляло людей надеяться и мечтать. И этим «нечто» была живая вера в то, что все лишения, кровь, насилие, распад жизни и человеческих отношений — временные, что все это лишь трагический переход от одного состояния общества к другому, от прошлого к светлому будущему. Ощущения интеллигенции тех лет хорошо передает Михаил Осоргин в книге воспоминаний «Времена»:

«От революции пострадав, революции не проклинали и о ней не жалели; мало было людей, которые мечтали бы о возврате прежнего. Вызывали ненависть новые властители, но не дело, которому они взялись служить и которое оказалось им не по плечу, — дело обновления России. В них видели перерядившихся старых деспотов, врагов свободы, способных только искажать и тормозить огромную работу, которая могла бы быть — так нам казалось — дружной, плодотворной и радостной. Смотря вперед, верили или хотели верить, что все это выправится, и потому так мечтали о прекращении гражданской бойни, мешавшей успокоению и питавшей террор…»


Год 1922-й обещал быть едва ли не самым плодотворным в интеллектуальной жизни Советской России. Не отменяя декрета 1917 года о запрещении оппозиционных газет, о вводе драконовской цензуры, большевики позволили некоторое послабление для жизни духа. В основе этого послабления лежала уверенность в силе.

Москва забурлила лекциями, кружками, клубами. Центром возрождающейся интеллектуальной жизни становится Московский университет. В Богословской (ныне Коммунистической) аудитории кипят споры. Молодежь, прошедшая через окопы гражданской войны, яростно потянулась к культуре и валом валит слушать Н. А. Бердяева, Ф. Степуна, М. Осоргина. Атеисты пробуют силы в открытых диспутах с религиозными философами и монахами.

Год 1922-й даже нам, смотрящим на него с расстояния шестидесяти с лишним лет, кажется во многих отношениях странным годом, годом парадоксов. Похоже, что российская судьба еще не сделала своего окончательного выбора и кружится, и мечется под ветром истории. Большевистская Россия, вышедшая из страшного чистилища гражданской войны, «кровью умытая», точно бы колеблется относительно своего выбора: вернуться в привычный мир европейских отношений со всеми вытекающими отсюда последствиями — поисками компромиссов, допуском политического плюрализма, свободным рынком, свободной игрой экономики и политики; или отгородиться от Европы железным занавесом, надеть гремящие идеологические латы, замкнуться в одиночестве классового превосходства.

Политическая гибкость Советской России в этот период питает и надежды русской эмиграции на примирение. Волны нэпа, дошедшие до эмиграции, вызывают ответную волну «сменовеховства» и возвращения на родину. Эмиграция хотела поверить и поверила, что идея национального примирения, отлитая в форму нэпа, — это действительно «всерьез и надолго». На родину возвращается более 120 тысяч беженцев.

В этом отношении весьма характерна эволюция писателя И. С. Соколова-Микитова. В июле 1921 года, когда эмиграция еще не осознала новизны экономической политики, писатель публикует в берлинской эмигрантской газете «Руль» свой знаменитый памфлет «Вы повинны», обвиняя большевиков в беспримерной по масштабам национальной катастрофе:

«…Вы повинны в том, что довели народ до последней степени истощения и упадка духа.

Вы повинны в том, что истребили в народе чувство единения и общности, отравили людей ненавистью и нетерпимостью к ближнему. И от кого ожидаете помощи, если вы же научили людей смотреть друг на друга, как на врага и радоваться чужому страданию».

В эмигрантской среде И. С. Соколов-Микитов числился в стане «непримиримых», и его неожиданный отъезд в «совдепию» в августе 1922 года поразил многих. «Неужели Микитов сбрендил? Невероятно!» — восклицает Зинаида Гиппиус. А между тем в возвращении известного писателя была своя логика, логика национального единения, которая лежала в политической основе нэпа.

Увы!

Чутко уловив конструктивный заряд нэпа, увлекшись им, писатель вскоре по возвращении улавливает и диссонансы новой политики. В письме из России в Берлин своему другу и издателю журнала «Новая русская книга» профессору А. С. Ященко уже два месяца спустя звучат ноты горького отрезвления: «…Сгоряча я многого не разглядел, многое мне показалось не того цвету. Теперь я, кажется, знаю всех и видел все. И вот знаю, есть в России две породы людей — те, что помнят, и те, которым помнить нечего. И этот раздел, разделивший Россию, виден в лицах и в слове… Почти все теперь сбиваются на «лакейский» стиль. Попадаются книги рассказов, написанные смердяковским слогом. Писали их не Смердяковы. Но это впадение в смердяковский тон — неспроста и кое-что значит».

Первые наблюдения писателя носят, казалось бы, чисто внешний характер: он улавливает нюансы общественной атмосферы, взаимоотношений людей, специфику новой литературной среды. Но все эти «мелочи» смердяковщины имели более глубокие корни.

Разрушение саморегулирующегося свободного рынка и предпринимательства, национализация земель, промышленности, торговли потребовали создания огромной армии бюрократии, во много крат более громоздкой, нежели администрация царская. Врожденным пороком этой новой казенной системы была вопиющая некомпетентность. На руководящие посты чаще всего назначались не специалисты, а «сознательные большевики», прошедшие кровавую школу гражданской войны и умеющие обеспечивать повиновение. Некомпетентность новых чиновников вынуждает брать на место одного работника нескольких. Масштабы хозяйства по сравнению с предвоенными годами резко сузились, а бюрократический аппарат разрастался с катастрофической быстротой. По сравнению с 1917 годом число чиновников, называвшихся теперь «совслужащими», увеличилось с 1 миллиона до 2,5 миллиона. В условиях «военного коммунизма» и распределительной экономики рождалась новая каста людей, которые начинали мнить себя солью земли. Нэп для них был только помехой. В возрождении свободного рынка они безошибочно рассмотрели смертельную угрозу своим портфелям, своим пайкам, своим партийным привилегиям. Контратака была неизбежной. Но открыто атаковать нэп новый класс не решался: слишком очевидны были плоды свободного рынка. Наступление повели в той единственной сфере, где большевики мнили себя непререкаемыми, в идеологии. Первой жертвой этого скрытного наступления на нэп стала интеллигенция.


История высылки ведущих русских философов, историков, профессоров, социологов осенью 1922 года мало исследована не только у нас, но и за границей. Эмигрантская мемуаристика дает об их отъезде и прибытии в Берлин лишь самые скупые сведения. Одна из причин такой скудности в том, что сами изгнанники по причинам малообъяснимым (можно предположить, нравственного свойства), по сути дела, не оставили свидетельств о перипетиях отъезда. Сказалось, вероятно, и то, что высылаемые надеялись на то, что высылка будет временной, и не хотели обострять своими откровениями отношений с Москвой.

Решение о высылке упало на их головы неожиданно. Никто не предполагал, что большевики пойдут на такую экстравагантную меру «идеологической ассенизации», как групповое изгнание лучших умов России. Все это было тем более неожиданным, что условия нэпа, казалось, позволяли надеяться на более тесное сотрудничество Советской власти с интеллигенцией. Имелись и политические условия. Реальная оппозиция в лице меньшевиков и эсеров была разгромлена. Весной 1922 года среди меньшевиков были проведены массовые аресты. Часть из них была выпущена за границу. Процесс над эсерами в июне — июле 1922 года завершил разгром и этой партии. В стране ликвидируются последние крохи оппозиции и воцаряется однопартийность, для которой несколькими годами спустя Сталин придумает софистскую формулу — «сложилась исторически». Формулой этой ничтоже сумняшеся нас потчуют до сих пор.

С точки зрения политической целесообразности, высылка группы интеллигентов представляется необъяснимой. За высылаемыми профессорами и философами не стояло никакой политической партии, не были они и лидерами какого-либо движения. Отсутствие суда над изгоняемыми свидетельствует о том, что им невозможно было официально инкриминировать никакого противозаконного деяния, а тем более — преступления. Философы изгонялись без суда, в административном порядке, простым решением ГПУ.

Представляет интерес разъяснение, которое Лев Троцкий дал 30 августа 1922 года американской журналистке Луизе Брайант, жене Джона Рида:

«Те элементы, которые мы высылаем и будем высылать, сами по себе политически ничтожны. Но они потенциальное оружие в руках наших возможных врагов. В случае новых военных осложнений, а они, несмотря на все наше миролюбие, не исключены — все эти наши непримиримые и неисправимые элементы окажутся военно-политическими агентами врага. И мы вынуждены будем расстрелять их по законам войны. Вот почему мы предпочли сейчас, в спокойный период, выслать их заблаговременно. И я выражаю надежду, что вы не откажетесь признать нашу предусмотрительную гуманность и возьмете на себя ее защиту перед общественным мнением».

Кто же был в той интеллектуальной «посылке», которую Советская власть отправила Западной Европе? Среди изгнанных находились ректор Московского университета профессор Новиков (зоолог), ректор Петербургского университета профессор Карсавин (философ), группа математиков во главе с деканом математического факультета МГУ профессором Стратоновым, экономисты — профессора Зворыкин, Бруцкус, Лодыженской, Прокопович; теоретики и практики кооперативного движения Изюмов, Кудрявцев, Булатов; историки — Кизиветтер, Флоровский, Мякотин, Боголепов; социолог Питирим Сорокин; философы Бердяев, Франк, Вышеславцев, Ильин, Трубецкой, Булгаков.

На западе высылка породила длительный спор об иррациональной природе большевизма. Эмиграция, естественно, ликовала, ибо ее авторитет и вес были подкреплены крупнейшими именами. Были и весьма экстравагантные попытки оправдания. Один из идеологов «сменовеховства», Н. Устрялов, утверждал, что идет «процесс восстановления органических государственных тканей. И мозг страны не должен мешать этому процессу».

Высылка настолько поразила Запад своей кажущейся нелепостью, что не было сделано даже попытки логического осмысления этого хода конем.

А между тем логика была. Железная логика диктатуры. И суть ее состояла в том, что, захватив однажды власть методом насилия, ее невозможно удержать, не распространяя насилие на все сферы человеческих и государственных отношений. Эта логика диктовала свой порядок вещей и свою очередность действий. Прежде всего, было срублено древо гласности. Декрет Совета Народных Комиссаров о печати, запретивший большинство буржуазных газет, был принят два дня спустя после Октябрьской революции. Большевики весьма пунктуально выполнили «обещание» В. И. Ленина: «Мы и раньше заявляли, что закроем буржуазные газеты, если возьмем власть в руки». В последующие годы были запрещены и партии; причем не только либеральные, кадетского толка, но и те, что принадлежали к семейству российской социал-демократии, — эсеровская и меньшевистская. К весне 1922 года в стране воцарилась, выражаясь словами Г. Зиновьева, «монополия легальности». В широких масштабах идет «чистка» меньшевиков и эсеров, недавних союзников и товарищей по борьбе с царизмом.

Подводя итоги первого года нэпа, XII Всероссийская конференция РКП (б), проходившая в Москве 4–7 августа 1922 года, приняла резолюцию «Об антисоветских партиях и течениях», где все некогда существовавшие в России демократические партии, за исключением, разумеется, большевистской, объявляются «антисоветскими».

Характерно то, что с этого же времени, как только была устранена возможность критики со стороны оппозиции, появляется неодолимая тяга к созданию партийной верхушкой привилегированного «самоснабжения». Первый шаг к номенклатурному спецобеспечению был сделан уже в 1922 году, когда большевики сами для себя провели на XII партконференции резолюцию «О материальном положении активных партработников». В 1922 году к таким активистам, а в сущности, уже к номенклатуре, было отнесено 15 325 партийных функционеров. В п. 4 резолюции уточнялось, что, кроме денежного вознаграждения по высшему разряду (с 12-го по 17-й разряд), «все указанные товарищи должны быть обеспечены в жилом отношении (через местные исполкомы), в отношении медицинской помощи (через Нарком-здрав), в отношении воспитания и образования детей (через Наркомпрос). Соответствующие мероприятия должны быть проведены ЦК за счет взносов рядовых членов партии. Доклад по этому вопросу делал В. Молотов.

Молодая советская номенклатура, входившая во вкус номенклатурного снабжения, с особым энтузиазмом воспринимала логику неограниченной власти: вслед за уничтожением независимых партий нужно было уничтожать и то, что питало политический плюрализм — независимость мысли. Мыслители и философы становятся «нежелательным элементом».

Мистические процессы сталинских времен очень напоминают деятельность инквизиции мрачного средневековья.

Чудовищные обвинения, выдвинутые Сталиным против старых партийцев, ошеломили весь мир. Обвиняемые, представшие перед судами в Москве, пользовались известностью далеко за рубежами страны. Это были люди, вместе с Лениным и Троцким поднявшие массы российских трудящихся на величайшую социальную революцию и основавшие государство, подобного которому не знала история.

Что могло заставить этих выдающихся деятелей вдруг изменить своим идеалам, своей партии, рабочему классу и совершить ряд гнуснейших преступлений — таких, как шпионаж, предательство, подрыв советской промышленности, вплоть до массового убийства рабочих, — и все это ради единственной цели — восстановить в СССР капитализм?

Московские процессы поставили мир перед дилемой: либо все товарищи и ближайшие помощники Ленина действительно превратились в изменников и фашистских шпионов, либо Сталин является небывалым фальсификатором и убийцей.

Замешательство, вызванное чудовищностью обвинений, еще более возросло, когда все обвиняемые признали свою вину в ходе публичного процесса. Еще более усилилось недоверие к подобному суду. Странное поведение обвиняемых на суде породило самые разнообразные предположения и догадки: будто бы они давали свои показания под действием гипноза, или показания были вырваны пытками, или же подсудимых пичкали специальными снадобьями, парализующими их волю. Только одно никому не приходило в голову: что Сталин прав и что старые товарищи Ленина сознавались в кошмарных преступлениях потому, что действительно совершили их.

Эта особенность московских процессов представлялась еще более странной, если вспомнить, что, согласно обвинительному заключению, масштаб заговора, инкриминированного подсудимым, был гигантским: он охватывал всю территорию Советского Союза, а его участники подозревались в нелегальных поездках в Германию, Францию, Данию, Норвегию, где якобы совещались относительно убийства руководителей Советского правительства и расчленения СССР. По всему Советскому Союзу были раскиданы десятки активно действующих террористических и диверсионных групп, которые будто бы совершали покушения на жизнь вождей, взрывали мины и выводили из строя целые промышленные предприятия. В общем, сотни человек в течение целых четырех лет подготавливали распад государства. Чем же объяснялся тот факт, что НКВД не сумел обнаружить ни единой бумажки, ни иного вещественного доказательства?

В беседе с несколькими иностранными писателями Сталин объяснил это так: обвиняемые — старые и опытные конспираторы — заранее уничтожили все документы, которые могли бы повредить. Считая себя знатоком сыскной практики охранного отделения и современного НКВД, Сталин, вероятно, про себя посмеивался над наивностью собственного разъяснения, которое не выдерживало никакой критики.

Партийцы-подпольщики в царской России были не менее опытными конспираторами, чем обвиняемые на московских процессах. Вернее, на скамье подсудимых и до революции, и теперь, при Сталине, сидели одни и те же люди. Тем не менее, полиция постоянно находила на их конспиративных квартирах массу документов, которые затем предъявлялись суду как вещественные доказательства их революционной деятельности. После Феь-ральскои революции в архивах охранного отделения были обнаружены сотни секретных партийных документов, включая письма самого Ленина.

НКВД, подобно дореволюционному охранному отделению, получал в свое распоряжение разного рода «зацепки» и документальные свидетельства с помощью агентов-провокаторов. Замечу, что в распоряжении НКВД было гораздо больше возможностей для вербовки секретных сотрудников, то есть осведомителей, чем у охранного отделения. Последнее, стремясь принудить революционера стать агентом-провокатором, не могло угрожать ему смертью в случае отказа. НКВД не только угрожал, но имел действительную возможность убивать строптивых, так как не нуждался в судебном приговоре. Дореволюционный департамент полиции мог отправить в ссылку самого революционера, однако не имел права сослать или подвергнуть преследованиям членов его семьи. НКВД такими правами обладал.

Когда Советское правительство опубликовало отчет о судебных заседаниях по первому процессу, западная пресса, с самого начала подозревавшая, что Сталин просто сводит счеты с бывшими лидерами оппозиции, подчеркнула тот факт, что суду не было представлено никаких доказательств вины подсудимых Сталина, и он потребовал от государственного обвинителя Вышинского дать на следующем процессе публичное объяснение. И вот в своей речи на втором московском процессе, состоявшемся в январе 1937 года, Вышинский заявил:

«Приписываемые обвиняемым деяния ими совершены… Но какие существуют в нашем арсенале доказательства с точки зрения юридических требований?.. Можно поставить вопрос так: заговор. Вы говорите, но где же у вас имеются документы?..

Я беру на себя смелость утверждать, в согласии с основными требованиями науки уголовного процесса, что в делах о заговорах таких требований предъявлять нельзя».

Таким образом, сам государственный обвинитель с циничной откровенностью признал, что обвинение не располагало какими бы то ни было вещественными доказательствами вины подсудимых. У любого думающего человека не мог не возникнуть вопрос: если следователи не смогли предъявить арестованным никаких улик, что же заставило старых большевиков сознаться в преступлениях, которые по советским законам караются смертью?

Люди, севшие ныне на скамью подсудимых, не раз представали перед царскими судами и прекрасно ориентировались в основах уголовного законодательства. Они знали, что не обязаны доказывать свою невиновность, что, напротив, бремя доказательства возлагается на государственного обвинителя. Казалось бы, самым разумным для них было хранить молчание и ждать, пока расследование их «дела» не потерпит фиаско. Вместо этого подсудимые, к изумлению всего мира, единодушно сознавались во всех преступлениях, какие только им не приписывались. Этот необъяснимый феномен повторялся на всех трех московских процессах. Зная, что следственные органы не располагают ни малейшими уликами против них, арестованные партийцы из каких-то таинственных побуждений согласились обеспечить единственным компрометирующим материалом, на котором вообще строили процессы, — своими признаниями!

Вдобавок, они делали это с такой готовностью, что юристам и психологам всего мира оставалось только ломать голову: что же происходит? На каждом из процессов подсудимые без малейшего колебания сознавались в самых чудовищных преступлениях. Они называли себя предателями социализма и пособниками фашистов. Они помогали прокурору подыскивать самые ядовитые и уничижительные эпитеты, нужные тому для характеристики их личностей и деятельности… Они старались превзойти друг друга в самобичевании, объявляя себя самыми активными участниками заговора, главными виновниками. С необъяснимым усердием обвиняемые играли роль собственных обвинителей.

Нежелание старых большевиков даже пальцем пошевельнуть в свою защиту — само по себе уже настораживало. Но еще более показателен такой факт: проявляя столь странное равнодушие к собственной защите, обвиняемые в то же время постоянно отстаивали правоту Сталина и его политику, оправдывая даже московские процессы, которые он затеял против них.

— Партия, — говорил Зиновьев в своем последнем слове, — видела, куда мы идем, и предостерегала нас. В одном из своих выступлений Сталин подчеркнул, что эти тенденции среди оппозиции могут привести к тому что она захочет силой навязать партии свою волю… Но мы не внимали этим предупреждениям.

Подсудный Каменев в последнем слове сказал:

— В третий раз я предстал перед пролетарским судом… Дважды мне сохранили жизнь. Но есть предел великодушию пролетариата, и мы дошли до этого предела.

Вот уже действительно необычайное явление! Очутившись на краю пропасти, под гнетом обвинения, старые большевики рвутся на помощь Сталину, вместо того чтобы спасать себя — будто не им грозит смертная казнь. А ведь из простого чувства самосохранения они должны были хотя бы в последнем слове сделать отчаянную попытку защитить себя и спастись, а вместо этого они тратят последние минуты жизни на восхваление своего палача. Они заверяют окружающих, что он всегда был слишком терпелив и слишком великодушен по отношению к ним, так что теперь имеет право их уничтожать…

Оценивая их поведение, можно подумать, что каждым из них владело единственное непреодолимое желание: поскорее умереть. Но это не так. Они отчаянно боролись за жизнь, но не доказывая свою невиновность, как поступают обвиняемые перед настоящим, беспристрастным, справедливым судом, а лишь стремясь возможно более точно соблюсти уговор со Сталиным: оклеветать себя, восславить его…

Если соратники Ленина падали в обморок от недоедания и переутомления (исключение, пожалуй, являл собой Троцкий, любивший поистине великокняжескую роскошь) и жили в Кремле в скромных казенных квартирах; если Ленину в мае 1922 года кажется, что кремлевский гараж, имевший 6 машин и 12 человек персонала, чрезмерно велик, и он просит Ф. Дзержинского «сжать сие учреждение», то сталинские «меченосцы» уже не озабочивают себя моральными соображениями. Происходит быстрый отрыв доходов и уровня жизни правящей элиты от огромной массы населения. Сталин сознательно откармливает свое оружие, понимая, что голодный сатрап ненадежен. Ему важно было и нравственно оторвать создаваемую им элиту от народа. Отменяется установленный при Ленине партмаксимум зарплаты. В первой половине тридцатых годов для ответственных работников создаются закрытые распределители, спецстоловые и спецпайки. Постепенно спектр спецобслуживания расширяется, охватывая, по сути дела, все сферы жизни и быта: появляются спецмагазины, спецавтобазы, спецпарикмахерские, спецбензоколонки, особые номера для автомашин, отдельные залы ожидания на вокзалах и аэропортах и, наконец, спецкладбища, куда простому смертному невозможно войти ни живым, ни мертвым. Я думаю, что если бы существовал атеистический рай, то номенклатура выгородила бы себе спец-местечко и там.

Таким образом, человек, однажды попавший в высшую номенклатуру, весь остаток жизни мог провести в особом «спецмире», так ни разу и не столкнувшись с представителями класса-гегемона, именем которого он осуществляет диктатуру. Порочный этот «спецкруг» был порван лишь после XXVII съезда партии. Встречи М. С. Горбачева не со «спецмассами», а с реальными рабочими, показали, насколько полезны такие встречи.

Хитрый политик, Сталин понимает необходимость отвлекающих жестов, показывающих, что новая знать не имеет классовых барьеров. Наряду с понятием «простой советский человек» появляются «знатные рабочие», «знатные колхозницы». О них, в отличие от настоящей элиты, пишут газеты, их прославляют в песнях, стихах, кинофильмах. История стахановского движения еще недостаточно изучена с материальной и нравственной точек зрения. Но можно предположить, что, наряду с искренним порывом рабочих, их трудовым энтузиазмом, существовало сознательное манипулирование в целом малограмотным еще населением. Стахановцев осыпают почестями, их выбирают в Верховный Совет, где они своим «рабочим голосом» вместе с почетными трактористами, почетными свиноводами создают иллюзию широкого народного участия в управлении страной. Действительность, увы, была иной.

Материальный и нравственный отрыв правящей элиты от народа еще раньше был подмечен А. Сольцем, которого называли «совестью партии». Он предостерегает, что долгое пребывание у власти в эпоху диктатуры пролетариата возымело свое разлагающиее влияние на значительную часть старых партийных работников. Отсюда бюрократия, отсюда крайне высокомерное отношение к рядовым членам партии и к беспартийным рабочим массам, отсюда чрезмерное злоупотребление своим привилегированным положением в деле самоснабжения. Вырабатывается и создается коммунистическая иерархическая каста.

Читатели, вероятно, помнят описание больничного «полулюкса» в одной из привилегированных больниц в романе А. Бека «Новое назначение».

«…Полулюкс вмещал кабинет и спальню, балкон, ванную комнату, прихожую с выходом прямо на лестницу, устланную ковровой дорожкой. В этом светлом, просторном обиталище… мягкие кресла, ковры, дорогие статуэтки, тяжелые позолоченные рамы развешанных по стенкам картин».

Это описание, вероятно, не ранило бы так больно (в самом деле, чего же дурного, если человек лечится в достойных условиях?), если бы мы не знали об убожестве городских больниц для гегемона: железные койки в коридорах, сквозняки, драный линолеум на полах, отсутствие санитарок, нищенское питание, отсутствие необходимых лекарств…

Чтобы принять и в течение десятилетий сохранять вопиющее неравенство, номенклатура, вероятно, должна была обладать особыми спецкачествами. О них тоже позаботился «великий архитектор».

В апреле 1922 года Сталин становится генеральным секретарем ЦК и, по сути дела, руководителем аппарата. Первая ступенька к вешалке, на которой висел «кафтан Ленина» (в середине 20-х годов это выражение было очень в ходу), была пройдена. В наследство ему достался весьма сложный и фрагментальный по своим личным симпатиям и уровню аппарат, отражавший сложное и мгновенное соотношение сил в рядах партии. Сталину потребовался год времени, чтобы понять, какой именно аппарат нужен ему для укрепления власти; предстояла сложная, изнурительная борьба вначале с Троцким, затем с другими наследниками Ленина.

Казалось, ни одно из многочисленных сталинских преступлений уже не сможет нас удивить. Тем не менее, думаю, читателям будет небезинтересно узнать подробности еще одного убийства. Речь идет об убийстве Пауке