Ловец бабочек. Мотыльки (СИ) (fb2)


Настройки текста:



Ловец бабочек. Мотыльки Карина Демина

Глава 1. Где пан воевода изволит выбирать гробы в следственных целях и для личного пользования

Если вам нечего делать, то не надо делать этого здесь.

…суровые будни одной заставы.


Утро у гражданина Понятковского не задалось.

Во-первых, он проспал, чего за ним не водилось в последние полста лет. Во-вторых, сон — в кои-то веки Герберт Понятковский был удостоен этакой чести — был самый что ни на есть обыкновенный, про работу, а потому совершенно не понятно, отчего это Герберт так увлекся. В-третьих, сломался будильник, подаренный еще матушкой Герберта Понятковского и с немалым успехом переживший два неудачных брака. Было еще и в-четвертых — Герберт Понятковский от души ненавидел от такую погоду, когда и снежит, и холоду нормального нет, а потому снег получается мокрый, липкий. В снегу этом застревали и лошади, и люди, разбивая его, что ногами, что копытами в безобразное месиво. А месиво затекало в ботинки, несмотря на галоши, и портило обувь.

А Герберт Понятковский был существом в высшей степени рачительным.

И туфли, купленные на похороны последней супруги — женщины сквернейшего нрава и дурных привычек, которые и свели ее в могилу, а вовсе не его характер — рисковали утратить всякий внешний вид.

Он спешил.

Конечно, спешил, но…

С разумом! Именно! Не то, что иные, бегут по лужам, толкают людей степенных. Нет, Герберт Понятковский спешил именно так, как его учила матушка — упокой Хольм душу ее многострадальную — обходя лужи по краюшку и, коль случалось им вовсе бескрайними быть, выбирая путь по ледяному месиву тщательно, осторожно. Успокаивало, что собственные клиенты Герберта, коль случалось им появляться в столь ранний час, были терпеливы и незлобливы, в отличие от беспокойных их родственников, но с родственниками он ладить давно уж приучился.

Он успел добраться до конторы.

И даже снял замки числом четыре. Не то, чтобы Понятковский и вправду опасался ограбления — все ж товар у него был весьма специфического толку — однако не им установленные правила не ему и менять. Он избавил окна от ставен.

Нахмурился.

Стекла выглядели грязными, а ведь не прошло и недели, как их мыли под личным Герберта контролем. И вот… снег всему виной. И дождь. И что делать? Мойщиц приглашать? Или все-таки… зима грядет, а зимой… в тени-то особо не заметно… матушка, конечно, выговорила бы, она-то семейное дело блюла строго, но и клиент у нее иной был. Ныне-то люди всякое представление о приличных похоронах утратили, им подавай чего попроще, подешевле, а с дешевизны этой и налог уплати государству, и храмовую десятину, и аренду, и…

Мысли сделались грустны.

И от них на лице Понятковского застыло выражение величайшей скорби.

Он, вооружившись метолочкой из гусиных перьев, прошелся по залу. Смахнул пыль с выставленного на помосте образца модели «Возрождение».

Дуб.

С инкрустацией. И бронзовыми накладками, которые Герберт протер замшевой тряпочкой. Надо бы пастой отполировать, для пущего блеска, но…

…он расправил ленты на траурных венках.

И пересмотрел скромные, но полные сдержанной скорби букеты…

…матушка торговала живыми цветами, но Герберт от сего варианту отказался с немалым сожалением. Живые цветы были, несомненно, красивы, но убыточны. Искусственные, может, не столь хороши, но зато не вянут, да…

Он вытащил конторскую книгу.

Чернильницу.

Перо стальное.

Протер очочки, которые носил исключительно для солидности. Гребешком прошелся по редеющим волосам, уже понимая, что нынешний день, столь отвратительно испорченный поздним пробуждением, будет пуст и неудачен. И все же… все же матушка, чей портрет Герберт держал на столе, смотрела строго, всем видом своим показывая, что не потерпит от единственного сына малодушия.

Терпение, Герберт.

Терпение.

И случится на твоей улочке праздник. Вспомни хотя бы деда, личность серьезную, которую Герберту не единожды в пример ставили. Он был бедным мастеровым, едва-едва державшимся на плаву и, как знать, не сгинул бы он в долгах, если б не война. А поморская эпидемия опять же? Сколь много брезгливых и боязливых отказались от подобного контракту? А дед ничего, подписался и получил достойную плату. И сама матушка… эпидемий ей пришлось целых три пережить, и с каждой семейное предприятие богатело. А что Герберту не везет, так это пока…

…он ведь старается.

— Да, матушка, — сказал Герберт со вздохом. — Конечно… я понимаю… помню… терпение — высшая благодетель…

Он хотел добавить, что, верно, просто не приспособлен для этой работы, когда медный колокольчик звякнул. И дверь открылась, пропуская господина препримечательнейшей наружности. Он был высок и худ, темноволос, носат и нос сей живо напомнил Герберту птичий клюв. Темные глаза господина блестели, будто бы он, невзирая на вполне солидные годы и состояние — а костюм выдавал, что состоянием господин обладал немалым — измыслил некую каверзу, которую и собирался воплотить в жизнь.

За господином вошла девица внешности обыкновенной, но…

Вот не понравилась она Герберту. На первую его жену похожа. То же обманчиво миловидное личико с некоторой сладкою припухлостью даже, но жесткая линия губ и квадратный подбородок выдавали характер жесткий.

…супруга всякую мягкость утратила на третий день общей жизни, превративши оную в сущий кошмар…

— Доброго дня, — произнес господин, озираясь с немалым интересом.

Щелкнули каблуки туфель. И сами оные туфли, как обратил внимание Герберт, мало того, что были на диво хороши, так еще и дразнили изрядным блеском.

— И вам доброго, — Герберт изобразил легкий поклон.

Говорил он тихо.

Сдержанно.

С достоинством.

И руки сцепил в замок, дабы удержаться и не поправить бутоньерку.

— Сочувствую вашему горю, — сказал он, разглядывая гостя.

…и костюмчик-то не белый, как ему подумалось сперва, но цвета слоновой кости, аккурат, что матушкино погребальное платье — ткань пришлось из королевства выписывать. И супруга, которая еще супругой была, помнится, очень убивалась, что такая красота в могилу уйдет. А понявши, что уговоры не действуют, устроила безобразнейший скандал с битьем посуды.

…цвет хорош, но непрактичен.

…тем более для костюма. Сам Герберт привык к нарядам из серого сукна, в которых смотрелся строго и хорошо.

— Спасибо, — гость вытащил платочек и смахнул несуществующую слезу. Девица скривилась. То ли горе их вовсе не было общим, то ли…

Додумать Понятковский не успел.

Гость отодвинул его в сторону, причем сделал это легко, хотя весу Герберт был изрядного — сказывался, что образ жизни, что любовь сердечная к пирогам — и решительным шагом направился в глубь выставочного зала.

К образцам, стало быть.

Остановился у соснового гроба. Поцокал языком.

— Это простая модель, — поспешил объяснить Герберт. — Суконная обивка, цвет можно выбрать…

Он с некоторой поспешностью — все же гость внушал непонятную робость — раскрыл альбом с образцами.

— Да и ткань, собственно говоря, тоже… и посмотрите, невзирая на кажущуюся простоту, изделие выглядит дорого. Дерево мы тщательно обрабатываем… никаких заноз… покрытие лаком…

— Чудесно…

— Если изволите взглянуть… все-таки сосна — это, как мне кажется, чересчур просто…

…а одежда гостя выдавала, что человек он скорее состоятельный и состояния немалого, этакому сосновый гроб и для тещи покупать невместно…

— Вот здесь у нас представлены самые изысканные модели. Обратите внимание на эту… материал — лиственница… выполнена в белом цвете. Обивка — атлас оттенка топленого молока. Впрочем, есть и иные… очень хорошо смотрится с обивкой в темном цвете. Можно украсить…

Герберт выдохнул, ибо никогда-то он не любил долгих бесед, даже когда сие требовало дело. Он вытащил из рукава платочек и отер лоб. Надо же, испарина… а супруга, та самая первая, подавшая на развод и наглым образом потребовавшая половину семейного дела, смела заявлять, что будто бы Герберт сух и эмоционально скуп. И потому с ним жить невозможно.

— Чудесно, — гость потер руками.

А девица, его сопровождавшая, отвернулась.

— Просто замечательно… не возражаете, если примерю? — гость постучал по крышке гроба пальцем, и звук получился хороший, звонкий, деревянный. Что-что, а дерево Герберт слышать умел.

Он вовсе хотел пойти на столяра, чтобы после краснодеревщиком стать, но матушка…

…ее взгляд буравил спину.

Или не ее, но этой девицы, которая будто бы примерялась, в какой из выставленных гробов Герберта уложить.

Он сглотнул и, поправив шейный платок, уточнил:

— Примерить?

А то мало ли… вдруг ослышался. Или недослышал. В прошлом-то месяце даром что ушами маялся, застудил где-то…

— Примерить, — гость осклабился, демонстрируя зубы ровные и хорошие.

Нельзя такие людям показывать.

Обзавидуются.

— З-зачем?

— Мало ли, — гость пожал плечами. — Вдруг да коротковат будет… неудобно, знаете ли, — сообщил он доверительным тоном, — купишь вот гроб, а он тебе в пятках натирает…

Шутник.

Герберт мысленно вздохнул. Случалось забредать в тихую гавань похоронной конторы особам, лишенным не то, что страха перед неотвратимостью смерти, но и всякоего к ней уважения. И этот, стало быть…

— На мои гробы еще никто не жаловался, — он поджал губы.

— Так… а все одно?

И не дожидаясь ответа, гость спешно скинул туфли, оставшись в полосатых носках. И в костюме полоска была продольною, а на носках — поперечною.

Гость поскреб ступню и ловко запрыгнул на постамент. Крышку откинул.

Поднял охапку несколько запылившихся лилий — увы, складские помещения давно уж стали тесноваты, вот и приходилось хранить товар, где придется — и протянул девице.

— Это вам, коллега…

Цветы она приняла молча и едино затем, чтобы протянуть букет Герберту. А уж он водрузил лилии в гроб сосновый…

…а если украшения составить цветочные? Венок из еловых ветвей или вот можжевельника, а в центре — композиция из лилий. Белое и зеленое… и недорого выйдет, народу понравится.

— А все-таки жмет, — произнес гость, ерзая в гробу.

— В пятках? — уточнил Герберт Понятковский с неудовольствием: все ж на его гробы пока и вправду жалоб не поступало.

— Ага… и в плечах узковат.

— У вас просто плечи широковаты…

— И что? — гость сел и уставился на Герберта с явственным недоумением. — Мне теперь вовсе не помирать?

И бровку смоляную поднял.

— Почему же, помирайте, коль охота будет, — Герберт всегда находил в себе душевные силы идти навстречу пожеланиям клиентов, сколь бы странны они ни были. — Но вот гроб стоит сделать на заказ… или иной примерить. Это все же женская модель…

— Женская? А есть разница?

Гость взял подушечку, отороченную кружевом — пусть не самым дорогим, но все одно исполнена она была качественно, ибо за качеством Герберт Понятковский следил строго — и понюхал.

— Конечно, есть. Дамы предпочитают дерево легкое. И атласы светлые… иногда красный, конечно, берут, но редко, это уж если покойная волю такую изъявила.

— Ага… — подушечку гость возвернул и соизволил представиться. — Себастьян… а вы, выходит, специалист?

Понятковский скромно поклонился.

Специалист или нет, не ему решать, но дед его гробами занимался, и отец короткую свою жизнь, матушка опять же… прадед вот могильщиком при храме работал и на хорошем счету был.

— Мерить станете? — почти дружелюбно предложил он, откидывая крышку дубового гроба.

— А то как же… — Себастьян ковырнул ноготочком бронзовый завиток. — Надо же, какая роскошь… и часто такие берут?

— На заказ…

— Заказывают?

Себастьян заглянул в ящик. Пощупал обивку. Приподнял вторую бровку.

— Шелк. Натуральный. Высочайшего качества… кружево, обратите внимание, ручной работы…

— А все одно тесновато, — Себастьян улегся в гроб и руки на груди сцепил. Глаза закрыл. На лице его появилось выражение превдохновенное, вполне соответствующее гробу. — Не повернуться…

— Знаете, — не выдержал Герберт, — обычно мои клиенты не ворочаются…

— Уговорили. Беру, — Себастьян приоткрыл глаз. — Две дюжины…

— Сколько?

Герберт Понятковский был удивлен.

Поражен.

Сражен.

Сердце пропустило удар: неужели где-то началась эпидемия, а он… но эту ужасную мысль он немедля отбросил. Во-первых, ему бы сообщили. Во-вторых, на эпидемии заказывают особые гробы, дешевые в изготовлении, без обивки и прочих излишеств, а не исполненные из дуба.

— Две дюжины, — повторил Себастьян. — Давайте часть из темного дерева… часть из светлого… обивку… а пусть на ваш вкус…

— Зачем вам? — не выдержала девица.

— Ну… мало ли, — Себастьян пожал плечами. — Друзьям подарю, родственникам опять же. Хороший гроб в хозяйстве всегда пригодится.

С таким утверждением Герберт был согласен.

И кивнул даже.

Хотя… оно, конечно, его гробы всегда отличались высочайшим качеством, но… чтобы вот так… в подарок…

Две дюжины гробов.

И не просто гробов, но отменнейших дубовых. Сразу кольнула тревожная мыслишка: а хватит ли материалу? Дубовую доску Герберт брал у одного и того же поставщика, в количествах небольших. Литье опять же, уголочков-то всего на четыре гроба. Кто ж знал…

— Единственно, — как ни велико было искушение немедля согласиться, но Герберт сей порыв душевный сдержал. — Я не могу обещать, что исполню ваш заказ в кратчайшие сроки…

— Сколько?

— До трех недель…

Он замер, предчувствуя недовольство, но Себастьян вновь лег в гроб, поерзал, выбирая положение удобное, и руки сложил на груди.

— Если до трех, то пускай себе… и даже до четырех…

— Пан Вевельский, — девица-таки отмерла, но исключительно затем, чтобы испортить день, — вы уверены, что вам нужны две дюжины гробов?

— Уверен.

— Вы…

— Просто необходимы, — над гробом поднялась смуглая длань и погрозила девице пальцем. — Не сбивайте с мысли…

— С какой?

— Важной…

— Как вы их отсюда повезете? — девица щелкнула по ближайшему цветку. Никакого уважения к чужой собственности! И пусть цветок тряпичный, но все одно исполнен искусно и стоил немало.

— А это уже другой вопрос. И полагаю, господин Понятковский нам в том поможет. Поможете? — над гробом показался край пренаглейшей физии. — Вы ведь занимаетесь экспортом гробов и прочего…

Он обвел контору рукой.

— Занимаюсь, — подобрался Герберт, предчувствия, что радость от этакого заказу будет недолгой. Небось, из Особого отдела явились, учетные книги проверять, а прочее все — исключительно за-ради контролю…

— Чудесно! — расплылся в улыбке Себастьян. — Значит, оформлять бумаги ему не впервой. Вы ведь оформляете на каждую партию?

Герберт кивнул.

Само собою.

И справки. И ходатайства. И прочие бумаженции числом немалым. Кто ж без них-то товар выпустит? Чай, гробы — не пыльца феечек, которую иные умельцы в запонках перевозят. Нет, гроб не спрячешь и лесной тропой не провезешь, тем паче, когда он не один. А надо сказать познаньцы к превеликому удивлению Герберта в похоронах толк знали. И заказы с той стороны шли постоянно, невзирая на воистину запредельную цену, которую приходилось ставить не ради баловства, но исключительно чтобы все подати с налогами оплатить…

…признаться, пан Герберт подумывал вовсе переехать, но мысли сии были трусливыми, осторожными, ими он и с матушкиным снимком делиться стерегся.

Мало ли…

— Значит, — Себастьян все-таки выбрался из гроба. — Оформляем договор?

Герберт кивнул.

— Две дюжины… аванс?

Снова кивнул.

Само собою. Без аванса ему никак…

— Половина? — деловито предложил Себастьян, постукивая пальцем по крышке гроба. — Вторую половину после того, как документы на партию предоставите…

И тут сердце Герберта Понятковского екнуло.

И во взгляде дражайшей матушки появилось… неодобрение? Разочарование? Или скорей предупреждение, не внять которому Герберт не мог.

— Я, — он вздернул подбородок, отчаянно силясь казаться выше, — незаконными делами не занимаюсь…

…а то ведь находились умельцы, которые, проведавши про маленький Герберта бизнес предлагали ему оный бизнес существенно расширить. И золото обещали. И прочие блага. Мол, есть свои люди на границе, прикроют… чего гробам пустыми ехать.

— Чудесно, — Себастьян расплылся в улыбке. — Мы за вас премного рады.

— Я…

Его приобняли. И Герберт ощутил терпкий запах хорошей туалетной воды. Ткнувшись носом в самую, почитай, подмышку — а был гость безобразно высок — он сделал вялую попытку высвободиться.

Бесполезно.

— Вы, дорогой мой грободел, — ласково промолвил Себастьян, — нужны мне исключительно по прямому предназначению. Две дюжины гробов. И документы на провоз всей партии. Можете запечатать, если вам с того спокойней будет.

Герберт икнул.

И все же вывернулся из слишком уж дружеских объятий. Поправив перекосившиеся очки, он мрачно произнес:

— Хорошо…

— Я бы даже сказал, что отлично… сейчас мы подпишем договор… пересчитаете деньги… вам как удобней, векселем или наличными?

— Н-наличными…

…с векселями всегда возни изрядно, да и… нет, Герберт Понятковский был честным человеком, но порой честность эта доставляла множество неудобств, особенно когда дело доходило до налогов. Ведь, если хорошенько посчитать, то получалось, что почти вся прибыль отходила государству, и сей факт премного Герберта печалил…

…иногда печаль становилась совсем уж всеобъемлющей, и тогда…

…там талер, там два… государство с двух талеров не оскудеет, а Герберту прибыток…

Себастьян усмехнулся. И показалось, что он неким чудом сумел заглянуть в мысли Понятковского, и счел оные мысли забавными.

— Наличными. Тогда нам придется ненадолго отлучиться… с собой, знаете ли, подобных сумм не вожу, но меня заверили, что ваш банк принимает дорожные чеки…

— Принимает, — со вздохом отозвалась девица и очи закатила, разглядывая потолок. А его, меж тем, не мешало бы побелить.

Побелит, решил пан Понятковский.

Всенепременно.

И витрины обновит. И с цветами подумает… оно-то самому торговать — один убыток, а вот если со Шмульцевым договориться, чья лавочка была через дорогу, о скидке для клиентов, то всем выгода выйдет.

— Вот вам задаток, — на крышку гроба — красная береза и сатиновая обивка черничного цвета — легла стопка золотых монет.

Познаньских полновесных злотней.

— Оформляйте договор…

Он выставлял монету за монетой, создавая из них этакую золотую башенку, вид которой завораживал. Все ж следовало признать, что в этой жизни, кроме, конечно, дорогой и безвременно почившей матушки, Герберт Понятковский нежно и со всем пылом любил деньги. Он, не смея отвести взор — вдруг да исчезнет заветная башня — вытащил бланк стандартного договора. Перо. Чернильница. Задумавшись на мгновенье, Понятковский решительно нарисовал цену, развернул бланк к гостю, который за маневрами следил с легкою насмешкой, и дождавшись кивка — цена устраивала — быстро принялся заполнять прочие графы.

— А скажите, милейший, — Себастьян наклонился и, опершись на конторку, вытянул длинную шею, заглянул на ту сторону. — К вам, стало быть, приходили с предложением?

— Кто?

— А вы нам расскажите, кто приходил… когда приходил… чего предлагал…

— Ничего и никогда, — Герберт ответил сие решительно.

— Совсем ничего?

— И совсем никогда, — он едва не поставил уродливое чернильное пятно. Благо, работа в похоронном бюро требовала немалой сдержанности, вот и пригодилось.

— Какая печаль, — Себастьян ему не поверил. И поставив на конторку монету ребром, подтолкнул ее к Герберту. Толстый злотень, нарядный и новый, сияющий, покатился, крутанулся и…

…исчез в Себастьяновой ладони.

— Все ж подумайте, — взгляд гостя сделался печален. — Хорошенько подумайте…

— О чем?

— Обо всем… о жизни вот… мы передумаем… уйдем… вы ведь не единственная похоронная контора в городе…

— Уходите, — Герберт решительно отер тряпицей перо. — Уходите и…

— И вызвать вас на допрос? — девица вытащила бляху. — Возможно, в Особый отдел…

Она говорила тихо, но…

…матушка взирала на Герберта с печалью: сколько раз говорила она ему, не связываться с личностями подозрительного свойства. И вот, пожалуйста… сам не связался, так они заявились… и как ему быть?

— Я ни в чем не виноват! — он поднял договор без особой надежды, что этот листок бумаги защитит его.

— Верю, — девица криво усмехнулась, аккурат как его первая жена перед тем, как заявить, что она-де на развод подает. — И думаю, в Особом отделе вам тоже поверят… вы ведь на хорошем счету… честный торговец, но… в нынешней ситуации недостаточно быть просто честным… вы ведь не хотите, чтобы вашу лицензию на торговлю с королевством просто-напросто отозвали…

Герберт замотал головой.

Не хотел.

Если эту лицензию отзовут, то… то ему только и останется — пыльная контора, искусственные лилии и надежда, что когда-нибудь где-нибудь вспыхнет эпидемия, которая и спасет его от разорения.

— Чего вы хотите? — устало спросил Герберт, уже смирившись с тем, что неудачно начавшийся день столь же неудачно и завершится.

— Правду, друг мой, — Себастьян ткнул в договор. — Ну и гробы…

— Князь, вы…

— Да, дорогая Катарина, я все еще намерен прикупить гробов…

— Для друзей, да, — хмыкнула Катарина.

— И для родственников… полагаю, жена моего брата оценит, она на редкость деловая женщина, а ваши гробы давно уж снискали себе славу… но вы не отвлекайтесь, господин Понятковский… так кто и когда вам предлагал… сомнительное предприятие?

И Понятковский вздохнул.

В конце концов столько времени прошло. И сомнительно, чтобы тот человек еще был в городе… и вообще, он честный гражданин…


— Пять лет тому… да, — лысоватый господин в строгом костюме, который сидел почти хорошо, раскрыл вечный календарь. Слегка нахмурился. Ущипнул себя за густую бровь и кивнул, соглашаясь с какими-то своими мыслями. — Мне два дня как лицензию выдали. Долго рассматривали. Признаться, и не надеялся…

Он почесал вторую бровь.

И обе эти брови, густые, сросшиеся над переносицей, растрепались, отчего в благообразном облике господина, в целом соответствовавшем месту его службы, появилась некая несуразно диковатая нота.

— Пришел утром. Вот как вы, — это прозвучало почти обвинением. — Запер дверь. Сказал, что у него ко мне предложение, что…

Он дернул узел шейного платка.

— Поймите, я не желал связываться ни с чем… подобным. Я понимаю, что многие промышляют… я… — он запнулся и с какой-то излишней явно поспешностью добавил.

— Мы вас не обвиняем, — Себастьян толкнул злотень, который покатился по конторке, чтобы попасть в дрожащие, но цепкие пальцы Понятковского. — Мы ни в чем вас не обвиняем. И даже не будем привлекать как свидетеля…

Катарина нахмурилась. Похоже, идея не привлекать Понятковского не нашла отклика в ее очерствевшем сердце. А зря. Свидетель из него аховый, видно, что боязлив до невозможности и ныне им один страх движет, а попроси под протокол свой рассказец записать, и мигом иной проявится.

Понятковский испустил тяжкий вздох и, спрятав монетку в нагрудном кармане, погладил его.

— Он говорил… говорил, что бояться не стоит, что у него есть знакомые… и грузы будут идти… туда и обратно… мне всего-то надо будет документы оформлять.

— Что за грузы? — уточнила Катарина.

Ишь, подобралась.

А главное, что с утра какая-то не такая, как намедни. Злая? Раздраженная? И еще, пожалуй, растерянная, пусть и всячески пытается это скрыть. Интересно…

Себастьян исподволь разглядывал напарницу, находя новые и новые признаки ее недовольства.

Уголки губ опущены. И левый нервно подрагивает, будто Катарина изо всех сил сдерживает истерический смех. Под глазами тени. Волосы… волосы зачесаны гладко. Слишком уж гладко. А вот воротничок платья измят.

И пальцы то и дело касаются этого несчастного воротничка.

Щиплют.

Крутят.

Любопытно… что вчера случилось? Спросить напрямую? Не расскажет… и личное это? Или же дела касается?

— Да разве ж мне сказал он? Нет… я сразу заявил, что не стану связываться… ни за какие деньги не стану. Голова дороже, — немного нервозно произнес Понятковский. — Я думал… боялся… что он станет уговаривать… угрожать… а он… он лишь визитную карточку оставил…

— Какую?

Себастьян подобрался.

— Не свою… купца познаньского, который… сказал, что мы с ним найдем общий язык… и что я могу лично убедиться, что… — Понятковский рванул узел. — Я эту карточку сжег.

— Плохо, — сказала Катарина.

И Себастьян был с нею согласен.

— Очень плохо…

— Но… — Понятковский облизнул губы. — Я запомнил фамилию и… и мне случалось встречать этого человека… он… он пытался пристроить свой товар сюда. Явился неделей после…

Интересно.

Совсем интересно.

— И что за товар? — Себастьян уже знал ответ. Более того, пожалуй, он мог бы и имя назвать, не сразу, но… не так уж много купцов торгует с Хольмом. А грузы оформлялись официально, и потому достаточно лишь поднять бумаги.

— Так… — Понятковский поправил очочки и, послюнявив палец, провел по бровям, возвращая им прежнюю ухоженность. — Гробы же… но качества преотвратного. Хотя… все равно их берут.

Это он произнес с немалым неодобрением.

— Думают, что если из Познаньска, то лучше наших. А наши гробы, чтоб вы знали, самые лучшие во всем Хольме…

Глава 2. В которой охота на жениха идет не по плану

Не всякий гранит науки одинаково полезен для желудка.

Размышления некоего студиозуса.


Панна Гуржакова разглядывала жениха через лорнет. Не то, чтобы со зрением у нее проблемы были, отнюдь, но по собственной убежденности лорнет придавал ей солидности.

— Вы прелестны, — промолвил жених, прикладываясь к ручке Гражины. И та зарделась, что маков цвет, пролепетала нечто неразборчивое, но ручку, что характерно, не забрала.

Хороший признак.

Панна Гуржакова отвернулась, скрывая торжествующую улыбку. Получилось! А ведь дочь, вот упертое создание, в кого только пошла? — наотрез отказывалась знакомиться со сродственником панны Белялинской. Заявила, мол, сама себе найдет жениха.

— Милые дети, правда? — ласково поинтересовалась панна Белялинска, поправляючи складочки нового платья из алого бархату. И надо сказать, пусть и яркий колер был — сама панна Гуржакова в жизни б не решилась одеть такой — но платье старой подруге шло несказанно.

Да и сама она… помолодела будто бы.

Посветлела.

— Они будто созданы друг для друга, — пропела панна Белялинска и смахнула накатившую на глаза слезу батистовым платочком.

С монограммою.

— Да, Гражинке он глянулся, — степенно ответила панна Гуржакова, — но не след торопить события…

По личику панны Белялинской скользнула тень. И на мгновенье показалось, что личико это, набеленое, напудренное, уродливо.

— А разве кто торопит? Впрочем, дело, конечно, ваше, но… сговориться следует, потому как уедет он и что тогда?

— Куда уедет? — тревога кольнула материнское сердце.

Как это уедет?

Зачем?

— Так ведь он в столице живет, — развела руками панна Белялинска. — И к нам погостить прибыл. На пару недель, а потом дела… сами понимаете, хозяйство без присмотра оставить никак неможно. Мигом все разворуют.

Этот аргумент был панне Гуржаковой более чем понятен. Оно и вправду, чуть ослабь руку хозяйскую, отверни глаз и люд подневольный сразу же расслабляется. А при расслаблении лезут ему в голову мысли всякого зловредного свойства.

— Я, конечно, не настаиваю, — панна Белялинска подняла кофейничек, подержала на ладони и поставила на стол, точно передумала на гостей этаких неблагодарных кофе изводить. — Но все же, как лицо заинтересованное настоятельно рекомендовала бы вам не медлить. Посмотрите на дочь… она расцвела, похорошела…

Гражинка и вправду поутратила обычную свою дебеловатость.

И смеялась.

И чегой-то там лепетала, всяко понятно, глупое, но паренек слушал превнимательно. И ручку не отпускал.

— Так… предложения еще не сделал, — сказала панна Гуржаковая, у которой этакая картина душевного единства дочери и жениха ейного, вызывала отчего-то не умиление, но глухую тревогу.

А предчувствиям своим она доверяла.

— Поверьте, за этим дело не станет…

— От как не станет, так и… — она вздохнула и с некоторой поспешностью, которая хозяйке определенно пришлась не по нраву, сменила тему. — Слыхали? В городе упырь завелся.

— Неужели?

Панна Белялинска с немалым трудом удержалась, чтобы не разбить кофейник о покатый лоб подруги. Вот же… чего ей, спрашивается, еще надо? Молод.

Хорош собой.

Состоятелен. При титуле.

А она носом крутит, будто заподозрила чего…

— А то, — панна Гуржакова откинулась на диванчике и, сцапав третий уж эклер, отправила его в рот. А эклеры ныне недешевы, и пусть получилось рассчитаться с некоторыми долгами, но… это еще не значит, что всяких тут эклерами закармливать можно. — Влюбленный…

— Кто?

— Упырь, — она и пальцы облизала, совершенно не чинясь.

— В кого влюбленный? — панна Белялинска изволила изобразить интерес и удивление. Удивление было наигранным, а вот интерес — вполне себе живым. Упырь…

Упырь — это необычно.

А необычное — дорого.

— Кто ж знает, — пожала панна Гуржакова полными плечами. — Говорят, ходит, рыщет, ищет свою суженую…

Она поерзала, потому как диванчик с виду прелестный, оказался жестким до невозможности.

…и подсвечники на каминной полке явно позолоченные.

— А куда пропали твои нефритовые кошечки? — панна Гуржакова ткнула пальцем в ту самую полку, где в прошлым годе имела честь лицезреть пару очаровательных статуэток из нефриту.

— Переставила в другое место… значится, рыщет, говорите? Влюбленный… и как определили, что упырь?

— По крылам… а чего переставили? Хорошо ведь смотрелись…

…и ваза, помнится, стояла перед лестницей цианьская, какого-то там веку, древность, стало быть, немалой стоимости. Куда подевалась?

…а ткань, если приглядеться, крашеная. Нет, в том беды нетуть, но крашена неровно, стало быть, перекрашивали… и было у панны Белялинской бархатное платье бледно-ружового колеру, от его, выходит, и перекрасила на красный. Девки ейные и носу в гостиную не кажут. Куда подевала? Или велела наверху сидеть, потому как им и перешитых нарядов не досталось?

Темнит она.

И женишок этот. Уж больно ко времени объявился, что бес из коробки… до того о сродственниках своих панна Белялинска не упоминала даже, а тут вдруг… нет, не надобно им этакого счастья.

Решение далось легко и панна Гуржакова вздохнула с немалым облегчением, будто камень с души свалился. Правда, подруженьке, которая глядела внимательно настороженно даже, она ни слова не сказала: ни к чему.

Просто…

Просто придет молодой человек важную разговору, а там… там панна Гуржакова чего-нибудь да придумает, вежливого, чтоб отношения не портить… а если не получится вежливого, то… то и демон с ними, с отношениями…

Родная дочь ей всяко дороже.


Родная дочь думала о том, что если ей еще раз поцелуют ручку, то она не сдержится и ручкой оною приложит нахала по уху, даром, что уши у жениха были крупными и розоватыми. Слегка оттопыриваясь, они вносили ноту диссонанса в изящное его обличье. И вот странное дело, сама-то Гражина никогда прежде не считала себя красавицею, а потому придерживалась мнения, что судить по людям надобно не по внешности, теперь же…

— Вы так прельстительно прелестны, — жених изволил наклониться к самому уху, в которое дыхнул ядреною смесью одеколоны и мятного ополаскивателя для рта.

Матушка тоже такой пользовала.

А еще пастилки рассасывала, чтоб, значится, дыханье обрело легкость и изящество, как сие писали в рекламном листке. Гражине всегда ж непонятно было, легкость легкостью, но изящество?

— Я как увидел вас, так весь прозрел, — ручку слюнявить он, верно, почуявши скептический настрой невесты, поостерегся, зато подвинулся ближе.

Еще немного и спихнет ее с диванчика.

Впрочем, отодвигаться Гражина не стала — некуда. Да и матушка следит зорким глазом. И небось, не одобрит подобного поведения, зудеть станет, выговаривать… этот-то ей по нраву… конечно, и странно даже, что самой Гражине жених не глянулся.

Ведь хорош.

Красивей даже князя, хотя… князь, тот настоящий, пусть и с хвостом, а вот этот. Гражина глядела и не могла понять, отчего же несомненная красота Вильгельма оставляла ее равнодушной.

Высок.

Строен.

Черты лица правильные… лопоухий… так это почти незаметно.

А вот дурость — так очень даже заметно. Что жених не шибко умен, Гражина поняла сразу, стоило ему рот открыть. Ну не будет разумный человек сходу другого разумного человека в благоглупостях топить.

— Вы прям меня вдохновили, — промолвил жених, приложивши обе руки почему-то не к сердцу, но к животу.

— На подвиг? — не удержалась Гражина.

— На стих! Я пописываю, знаете ли, иногда, — скромно потупился он.

— Главное, чтоб не при людях…

— Что?

— Ничего. Я всегда восхищалась поэтами, — солгала Гражина.

За ложь эту простится. Положено девице ее лет поэтами восхищаться, особенно теми, которые пишут о любви, а вряд ли жених ее потенциальный отыскал иные темы.

— О, что вы, я не поэт, я так…

— Пописываете…

— Именно… а хотите, я вам прочту!

— Нет, — Гражина, как и подозревала, осталась неуслышанной. Жених вскочил. Вновь прижал ладони к животу — может, мается им? — и очи воздел к потолку. Очи эти он имел дурную привычку пучить, отчего лицо, и без того не слишком омраченное интеллектом, вовсе обретало некоторую дуроватость.

Он сделал глубокий вдох.

И возопил.

— Расцвела над поляной калина…

Гражина закрыла глаза.

— Отвечай же скорее, Гражина…

И на колено бухнулся.

Весело захлопала панна Белялинска.

— Браво, браво…

Она всерьез, что ли?

— Очень мило… — выдавила Гражина, чувствуя, как заливается краской. Вот что за глупая особенность организму — чуть что, так краснеть. И со стороны, верно, выглядит все так, будто бы покраснела она от девичьей стыдливости.

— Так вы согласны? — с придыханием поинтересовался женишок.

— На что?

— Как на что? — его левая бровь поднялась выше правой. — Я ж сказал?

— Расцвести над поляной? — Гражина подобрала юбки и поднялась. Хватит с нее. Уж лучше привычное матушкино зудение, чем эти, с позволения сказать, поэтические экзерсисы. — При всем моем уважении, это не в моих силах…

В выпуклых глазах жениха мелькнуло что-то… нехорошее.

— Замуж, — севшим голосом произнес он. — Вы согласны составить собою мое личное счастье? И выйти за меня замуж.

— Нет.

— Гражина! — возопила панна Белялинска, хватаясь за грудь, но за правую. После, конечно, вспомнила, что у приличных людей сердце слева пребывает и руки перекинула. Оглянулась, прикидывая, не упасть ли в обморок, но поняла, что ловить ее некому, а на козетке матушка восседает, стало быть, падать на пол придется, и передумала. — Гражина, что ты такое говоришь?!

Нет, еще бы седмицы две тому Гражина промолчала бы.

И уже дома, слезами и вздохами, попыталась бы матушку разжалобить, но ныне она вдруг явственно осознала, что та она, прежняя, была жалкою и никчемною.

— Правду, — она выдержала взгляд панны Белялинской. — Мы только познакомились, и сразу замуж?

— Я в вас влюблен!

— Уже?

— С первого взгляда, — жених неловко поднялся и отряхнул костюмчик. — Я как узрел вас, так сразу и понял, что вот она, женщина, с которой я могу быть счастлив!

Звучало хорошо.

И, та, прошлая Гражина, мечтала о подобном. Чтобы любовь, чтобы с первого взгляда и на всю жизнь… чтобы сердца в унисон и за руку держаться… и робкий поцелуй в щеку… стоило представить, как жених целует ее, прикасается к щеке розовыми влажными губами, и Гражину передернуло.

— Боюсь, — сдержанно сказала она, — не могу сказать о том же.

Воцарилось молчание.

Настороженное.

Злое?

— Мы с вами толком и не знакомы, — та прошлая Гражина никуда не исчезла. Ей было до жути неудобно за поведение Гражины нынешней, за злые ее слова и то смущение, которое должен был бы испытывать несчастный юноша после отказа. А вот нынешняя почему-то была уверена, что испытывает он отнюдь не смущение, а ярость, которую отчаянно силится скрыть. — И при всем уважении, я не готова связать свою жизнь с человеком, которого вижу впервые…

Она подхватила юбки.

Показалось вдруг, что панна Белялинска сейчас ударит.

Глупость… конечно, показалось… а матушка встала, чашечку с кофием нетронутым на столик вернула и произнесла.

— Нам, пожалуй, пора… — и голос ее был на диво спокоен.

— А я…

— Еще встретимся, надеюсь, — солгала Гражина. И жених ожил, встрепенулся.

— Конечно, встретимся, и в сердце своем я буду хранить надежду, что вы, о прекрасная Гражина, смилостивитесь…

— Храните, — Гражина решила быть великодушной.

В конце концов, чужие надежды ей жить не мешают.

Уже в экипаже матушка поинтересовалась:

— Он и вправду тебе не нравится?

Гражина вздохнула.

Началось? Сейчас ей выскажут и за поведение неподобающее. И за грубость. И еще за неспособность хоть раз в жизни послушать маму и ответить согласием своему счастью…

— Он глуп.

— Так и ты не шибко разумна, — матушка вытащила любимую табакерку и, откинувши крышечку мизинцем, ухватила щепоть табаку.

— Вот именно, — Гражина наблюдала за матушкой искоса. Странно, что та столь спокойна и даже довольною выглядит. — Если даже мне заметно, что он дурак…

— Зато красивый.

— Я не любоваться им собираюсь, а жить…

— Состоятельный?

— Мы сами не бедны.

— При титуле…

— Как нам сказали…

Матушка чихнула и довольно зажмурилась. А Гражина, радуясь тому, что неприятная беседа откладывается, продолжила.

— Что мы о нем знаем? Появился вдруг. Состоятельный и знатный. Красивый, как вы сказали… не особо умный. Почему тогда до сих пор не женатый? Неужели в Познаньске охотников не нашлось? Охотниц, — поправилась она. — А если там не сгодился, чтоб женить, то нам тогда зачем?

Матушка закрыла табакерку.

Сделала глубокий вдох, очи прикрыла… задумалась, стало быть…

— Верно говоришь, доченька, — наконец, произнесла она. — Всем хорош, да только… как петушок золоченый. Сковырнешь позолоту и сахар один. А от сахару зубы болят… нет, нам такой жених не нужен.

Никакой не нужен.

У нее уже есть один, тот, чье имя в королевстве произносить не принято. И матушка, услышь это имя, придет в ужас, а то и вовсе обезумеет от гнева… что сделает? Запретит упоминать? Сразу за вожжи возьмется? Нет, вожжами она только грозится горазда, а никого никогда не тронула, даже Матренку, которая новое бархатное платье испоганила, только за косу оттаскала во гневе, после ж сама винилась и платье порченное отдала. Матренка из него юбку себе пошила, форсила после перед остальными…

…вожжи вожжами, а вот в монастырь какой на покаяние отправит.

…или, коль Гражина сама ехать откажется, — а она откажется, ей в монастырь неможно, — письмецо пошлет. Слыхала Гражина, что в иных монастырях человеку сгинуть легче легкого.

Страшно?

А то… она ведь живой человек. Ей неохота в каменную утробу, чтобы дни в постах да молитвах коротать… и чего уж проще, отступиться, да…

…она снова сон тот видела, который почти как наяву. И луг. И травы были душисты, тяжелы. И жарило солнце. И она, Гражина, бежала к человеку… будто бы к человеку, который на вершине холма ждал ее, терпелив и прекрасен… и вот же, лица его не разглядеть — солнце глаза слепит — а Гражина все одно знала, что был он прекрасен, прекрасней всех людей…

— Не переживай, — матушка молчание по-своему оценила, погладила Гражину по руке. — Мы тебе иного найдем, лучше прежнего…

— Спасибо.

Гражина сдержала вздох.

Уже нашла.

…почти…

…ныне вечером ее ждать будут на старом месте… и… и страшно было с того.

Глава 3. Где речь идет об угнетателях, угнетенных и гробах

Если бы Земля была плоской, кошки бы уже всё с неё скинули.

Вывод, к которому пришла некая старая дева после длительных научных изысканий.


Горячий чай.

Сырники горочкой. Сметана найсвежайшая в фарфоровой креманке. Булочки с тмином. Масло. Варенье. Скатерку и ту поменяли. Сколько себя Катарина помнила, ей не случалось видеть этаких от скатерок, чтоб накрахмаленные до хруста и белоснежные…

Голодною волчицей кружила официантка, не спуская с князя томного взгляду.

А Катарине доставались редкие, оценивающие и ревнивые. В какой-то момент почудилось даже, что не совладает официантка с этакими чувствами да и учинит какую-нибудь пакость…

…чай подала холодный.

Слабый.

Не чай — водица крашеная.

— Зачем вам гробы? — не выдержала молчания Катарина. Нервы были натянуты до предела.

Хелег.

Харольд.

И Нинель.

И Вересковский, который скончался скоропостижно. Слишком все завязалось в один узел, а Катарина не представляла, с какой стороны к этому узлу подступиться.

— Я же не спрашиваю вас, что вчера произошло? — вопросом на вопрос ответил князь, и хвост его лег на стол, аккурат между двумя креманками.

Официантка испустила вздох, то ли томный, то ли испуганный. Конечно, хвост — это не то, что женщина ожидает увидеть в мужчине, но… во всем остальном князь был прекрасен, а потому с этакою мелочью — подумаешь, хвост — она готова была смириться.

— А почему не спрашиваете?

Катарине стало обидно.

Ей, значит, холодный чай и черствый хлеб. А ему сырнички горкой… и где справедливость?

— А вы ответите? — он крутанул ложечку в пальцах.

— Может, и отвечу…

— Продам.

— Кого? — не поняла Катарина.

— Гробы. Втридорога. Может, в четыре, тут как получится. Обогащусь. И угнету тем самым простой рабочий люд, — князь ложечку облизал и зажмурился от удовольствия. — Варенья хотите?

— Хочу, — Катарина решительно подвинула креманку к себе. — Значит, обогатитесь?

— А то… это ведь нормальное стремление любого человека… так что случилось?

— По-вашему, значит, все хотят обогатиться?

— Не в прямом смысле слова, но да… и дело не только и не столько в деньгах как самоцели…

Официантка поспешно подала еще одну креманку. А уж какой гневный взгляд адресовала Катарине, посмевшей столь наглым образом объедать мужчину. От этого взгляда варенье поперек горла встало. Катарина закашлялась.

— Скорее уж речь идет об улучшении общего благосостояния. Скажем, шелковые чулки вместо шерстяных. Четыре пары туфель вместо трех… и сапоги…

— Ну да… а как же служение обществу?

— Одно другому не мешает. Служите… но и о себе забывать не стоит.

— То есть, вы не верите в альтруистов?

— Не верю.

— Моему наставнику было безразлично, сколько у него пар обуви. И костюму его было десять лет. Он не понимал, зачем ему тратить время на поиски нового… или…

— Чем он занимался? — перебил князь.

— Наукой. Он… у него была теория… он работал с ней. Над ней. Собирался книгу издать, но…

Рассказывать о наставнике, пожалуй, не стоило.

— Книгу… книги — это хорошо… источник мудрости… а вот если, скажем, у него появилась бы возможность издать свою книгу, но за личные средства?

Сырники Себастьян разрезал на четыре части. Каждую поливал щедро черничным вареньем и, наколов на вилку, отправлял в рот. При чем умудрялся это провернуть так, что ни капли варенья не упало на скатерть.

— Или вот захотелось бы ему школу основать… или не школу, но взять учеников… не одну девицу, с которой судьба свела, но с полдюжины талантливых ребят… конечно, хорошо бы, чтоб родители этих ребят за учебу платили, но сие навряд ли… а вот ситуация, когда наши гипотетические ученики сами бедны, что храмовые мыши, вполне себе реальна. Следовательно, что?

— Что? — эхом повторила Катарина.

— Следовательно, нуждаются в поддержке, пусть и в малой… обед там горячий. Ужин. Одежонка зимняя, да и летняя… — он мечтательно зажмурился. — И вот представьте ситуацию, когда возможность передать накопленные знания и вырастить талантливого преемника зависит исключительно от такой низменной вещи, как деньги…

— Вы… не понимаете.

Вот что за нелюдь! Так и норовит все опошлить… и главное, сходу и не поймешь, что возразить.

— Объясните, — этот нахал проводил томным взглядом официантку, которая — вот что за манера заниматься на рабочем месте нерабочими делами? — далеко от столика не отходила. Встала, оперлась на декоративную колонну, пуговку на блузе будто случайно расстегнула, волосы взбила…

— Вчера убили мою соседку, — Катарина заставила себя не смотреть на официантку. Если князю охота — пускай, в конце концов ее не моральный облик случайного гостя блюсти поставили. — Мой коллега.

— Бывает, — он нисколько не удивился. — Вас это задело?

— Нет. Да. Не знаю… я… — она вздохнула и призналась. — Я запуталась. Мне кажется, что это имеет отношение к… к нашему делу… но все вокруг говорят, будто я ошибаюсь.

Он чужак.

Случайная величина. Он точно не заинтересован ни в перераспределении мест, ни в том, как процент раскрываемости на карьеру повлияет, ни… и выслушать выслушает.

— Все… все — это кто?

— Мой начальник…

— Которому неохота устраивать долгое разбирательство?

— Да.

— А ваш коллега?

— Он умер.

Князь оглядел стол и, подвинув к себе высокую креманку, произнес:

— Весьма удобно… для вашего начальника. Дело можно списать в архив. Ни суда, ни…

— Он признался. Перед смертью. Точнее все, им сказанное, можно истолковать как признание…

— А можно…

— А можно и не истолковать, — Катарина злилась. Она тут, можно сказать, душу изливает или почти душу, а он, вместо того, чтобы внимать и сочувствовать, варенье ест.

— Любопытно… но вас смущает не только это?

— Не только… убитая незадолго до смерти предлагала мне сделку. Информацию по делу взамен на кое-какие вещи…

— Контрабанду.

Какое удивительное понимание.

— Ничего особенного. Чулки там и…

— И вы отказались?

— Да.

— А теперь жалеете?

— Да.

— Не можете отделаться от мысли, что убили ее из-за вас, из-за этой информации, которой она якобы обладала, — варенье князь ел столь же аккуратно, как и сырники. И эта его манерность, костюм из светлого сукна — надо же, сыскался в универмаге такой под нестандартную князеву фигуру — невероятно раздражали.

— Да. Скажете, я не при чем?

— Скажу, что не имею ни малейшего представления, при чем вы или нет. Вполне возможно, что начальник ваш прав, и это дело не имеет никакого отношения к нашему…

— Учителю, — подсказала Катарина.

— Учителю, — Себастьян повторил это слово с видом презадумчивым. — Да, пожалуй… из того, что я прочел… так вот, бывают совпадения. Самые странные. Порой страшные. Порой и вовсе кажущиеся невозможными… бывают. Но равновероятно и обратное.

Официантка продефилировала мимо с подносом на левой руке.

— Вы можете быть правы в ваших предположениях. И соседку вашу убили именно потому, что она решила поделиться с вами информацией.

Себастьян провел по скатерти пальцем, словно отделяя себя от Катарины.

— И это плохо… очень плохо…

— Потому что я позволила… — слова застряли в горле, но Катарина справилась с ними. — Ее убить?

— Позволили? Вашего позволения, как мне сдается, никто и не спрашивал. А что до остального, то… знаете, если человека хотят убить, то как правило его убивают. Кем была ваша соседка?

— Буфетчицей.

— Не люблю буфетчиц, — светским тоном заметил князь. — Вечно меня обвесить норовят. А однажды заветрившуюся рыбку подсунули, так я потом трое суток животом маялся. Вот поверите, травили… по-разному травили, но только этой рыбой на трое суток. С той поры и не люблю…

Он вздохнул и подвинул к себе последний сырник.

— Это так, лирическое отступление… значит, буфетчица… если она и вправду что-то знала, то есть два варианта. Первый, она узнала сие на работе, а значит, нам с вами стоит заглянуть в оный буфет и побеседовать с коллегами. И второй… ваше окружение.

Катарина молчала. И Себастьян не спешил продолжить разговор.

Напротив, он сосредоточенно жевал, будто не было занятия важней, чем этот несколько затянувшийся и изрядно припозднившийся завтрак.

— Она… — Катарина сжала салфетку. — Она говорила о моем женихе… бывшем женихе… и официально мы не были помолвлены, просто… он из Особого отдела.

Это она добавила шепотом.

— Интересно, — князь вытер губы. — Очень интересно. И многое объясняет.

— Что?

— К примеру, как ему удавалось уводить девушек. Я читал материалы. Он забирал их. Без шума. Без… — взмах вилкой. — Не привлекая ненужного внимания. Самый простой вариант — роман… тайный или явный. Но тут тоже сложности. У некоторых из девиц были… женихи? Скажем, так… а это неудобно… зачем рисковать, нарываясь на ревнивца? Опять же, почему ни одна не упомянула о поклоннике? Ни подругам. Ни коллегам… ладно бы рассказ, но хотя бы маленькие оговорочки. Женщинам, да и мужчинам, руку на сердце положа, сложно хранить секреты. Это факт. А вот если представить, что не было никакого романа, но была, скажем, вербовка… маленькие грехи из прошлого, которые могли навредить настоящему… ваш Особый отдел, полагаю, как и наша Канцелярия, изряден подобные прегрешения находить.

— Да.

Не стоило заводить этот разговор, и все же… если дело одно, если он прав… оба правы, ведь сама Катарина думала о том же…

— Тайные свидания… и молчание логично. Они боялись, что кто-то узнает о… скажем так, работе. Никто не любит доносчиков. И если в какой-то момент он назначал встречу в тихом и укромном месте, они приходили. Сами. Добровольно. А там… Особый отдел — это ведь неплохая физическая подготовка? И дар… сродни нашим ведьмакам. Позволит оглушить. И затереть следы. Да… и с гробами складывается.

— Что складывается? — несколько нервозно поинтересовалась Катарина, у которой гробы вовсе ни с чем не складывались.

— Трупы, — Себастьян поднялся, оставив на столе пару злотней. И ручку подал. — Предлагаю прогуляться, мне в движении думается легче. Итак, как можно переправить крупный и неудобный груз? А труп крайне неудобный груз. Тяжелый. Объемный. Тропой? Представьте, что вы тащите тело, пять пудов веса минимум… и ладно, девица сама пришла… а вот наш живописец? Он был связан с контрабандистами, но… мелочевка… особые заказы, как вы сами выразились. Пара-другая ботинок и тело — две очень большие разницы.

Он подал пальтецо, которое самой Катарине показалось вдруг до отвращения нелепым. Из серой вяленой шерсти шитое, оно сидело не слишком-то удачно, делая плечи шире, а на спине подымаясь пузырем.

— Нет, тайными тропами этакое сокровище перевезти можно, но уж больно затруднительно. Остается что?

У него же — перчатки из тончайшей кожи.

А вот шапку князь не носит. И зря, ветра тут дуют холодные, и уши застудить легче легкого.

— Что? — эхом переспросила она, натягивая вязаную зеленую шапочку, подаренную коллегами на прошлый день рожденья. Шапочка была нелепой, но на удивление теплой, а большего ей и не надо было.

— Официальный груз… нет, полагаю, труп не декларировали, однако же границу он пересек составом… да, составом… как? В коробке… а что есть коробка, подходящая по размеру для тела?

— Гроб.

— Именно, — Себастьян любезно открыл дверь, пропуская Катарину. И она, выбравшись на свежий воздух, с наслаждением его вдохнула. Холодный. Просто-таки ледяной.

И снежило.

Кружило.

Вьюжило. За ночь сугробы целые насыпало, и эту улочку, еще не окраинную, но всяко находящуюся в стороне от проспекта, не успели прибрать. Снегом занесло мостовую и тротуары, и тонкие столбы электрических фонарей выступали из него, что диковинные одноногие звери.

Серые стены домов.

Темное небо.

И бледная долька луны, которая ныне и днем не исчезала. Ветерок… и снег, но мелкий редкий.

— Гроб среди иных гробов… и груз стандартный, человека, который не первый день и даже не первый год занимается торговлей. Его знают. К нему привыкли. И не досматривают столь уж пристально. А если предположить, что некто, обличенный властью, настоятельно порекомендовал не проявлять излишнего рвения и вовсе не совать свой нос в груз уважаемого купца… намекнул, что купец этот имеет отношение к делам, слишком сложным и секретным, чтобы в них мешались простые таможенники…

Проклятье!

Тысяча проклятий!

Все получается… отвратительно. И мерзко. Но логично. До отвращения логично…

— Значит, вы думаете, что…

— Я пока думаю, что нам с вами старательно подсовывают вполне конкретную версию и, более того, конкретную личность, — князь остановился у витрины с часами.

Массивные напольные, донельзя напоминавшие недавние гробы, разве что чуть приукрашенные резьбою. И махонькие, с кулачок, утонувшие в завитках и медное чеканке. Каминные.

И настольные.

Раковины карманных.

И даже тонюсенькие браслеты с вовсе крошечными наручными.

— Имя вашего жениха всплыло недавно, верно? При прошлом расследовании… и те два года, когда Кричковец ожидал казни, о нем никто не упоминал?

— Не упоминал.

Князь качнулся, уставившись не то на часы, не то на собственную тень в витрине.

— И первым о нем заговорила твоя соседка, а потом ее убили… убийство — лучший способ привлечь внимание к чему-либо… или к кому-либо. Дальше проще. Связать имя твоего благоверного с потерпевшими. Отметить факт их тихого исчезновения… про гробы, полагаю, ты бы тоже додумалась сама, не так это и сложно. Для них, полагаю, тела нам и оставили, — он щелкнул по витрине пальцем. — А заодно припомнила бы пяток-другой преподозрительных моментов из вашего общего прошлого. Все это красиво… слишком уж красиво, чтобы быть правдой. К слову, полагаю, что наш новый свидетель, почтеннейший пан Белялинский, уже мертв и рассказать ничего не способен… тоже, если подумать, подозрительно…

Глава 4. О союзниках неожиданных

Во мне постоянно борются добро и зло, но все время побеждает дурь.

Из последнего слова некоего пана Р., вора, мошенника и многоженца, произнесенного пред великим судом.


Пан Белялинский, против ожиданий, был еще жив. Он лежал на кровати, глядя в потолок и силясь позвать кого-нибудь. Однако же из открытого рта раздавался лишь тяжкий сип. И сомнительно было, чтобы кто-нибудь его услышал.

И табличка на двери… пан Белялинский просил не беспокоить…

…кто ж знал?

…она расстроится… или нет? Переменилась… куда исчезла та хрупкая застенчивая девочка, которая так радовалась каждой безделице?

…или не было ее никогда? Выдумал… сочинил… теперь вот поплатился.

С хрипом пан Белялинский все ж сумел повернуться на бок. Боль в груди усилилась и разлилась, заполняя все его тело. И потому, когда протяжно заскрипела дверь, пан Белялинский сперва решил, что скрип этот ему почудился.

Бывает перед смертью, он слыхал.

Но нет.

Вот и пол застонал. И свет окна заслонила знакомая фигура.

— Т-ты… — получилось сказать.

— Я.

Он присел на кровать и положил руку на грудь пана Белялинского.

Полегчало. Боль отползла. И сердце застучало ровно, спокойно.

— Ты… меня все равно убьешь?

— Лежи тихо, — велел гость, руку убирая. Тотчас жар нахлынул, но был он… потише? Полегче? Да, пожалуй что… и терпимо уже.

Гость же снял перчатки и положил их на прикроватную тумбу.

Пальцы размял.

— А говорили же тебе, обратись к целителям, — с упреком произнес он. — Нет, упрямый.

— Я… обращался…

— И что?

Он сам расстегнул сорочку пана Белялинского и провел белесым ногтем по груди, будто разделяя эту грудь пополам. И холод от прикосновения проник сквозь кожу. Рот наполнился вдруг горькою слюной, которую пан Белялинский глотал, но ее лишь прибывало и прибывало, пока он не понял, что вот-вот этой слюной захлебнется.

— Плюй на пол, — велел гость.

— Зачем ты…

— Я забочусь о своих партнерах, — он воткнул пальцы в грудь, и те пронзили, что бледноватую пупырчатую кожу, что дряблые мышцы, что кости. Последние только хрустнули, и пан Белялинский ощутил, как расползлись они, будто мокрый сахар, пропуская чужую руку. — Не бойся. Будет неприятно, но результат того стоит.

Пан Белялинский закрыл было глаза: слишком уж страшно было видеть этакое — руку, торчащую из его груди.

— Твое сердце в отвратительном состоянии, — пальцы сдавили это самое сердце.

И пан Белялинский глаза открыл.

Нет уж, лучше смотреть, чем ощущать шевеление там, где шевелиться ничего не должно.

— Скажу больше, судя по всему ты должен был умереть еще месяц назад. Почему ты не принимал лекарства?

— Ганна…

— Твоя жена?

— Закончились, — говорить было тяжело, но разговор отвлекал.

— А новые купить? Мы платим тебе достаточно.

Пан Белялинский сглотнул и губы облизал, не зная, что ответить. Проклятая слюна текла, свисала тонкими нитями, которые пан Белялинский хотел бы вытереть, но сил его не хватало руку поднять.

— Ганна… мы… много тратим…

— Она много тратит, — спокойно произнес гость. — Платья? Драгоценности? Приемы? Так?

Пан Белялинский только и сумел, что кивнуть.

Становилось легче. Эти пальцы внутри, они обминали сердце, будто поправляя его, и заодно уж вытягивали опасный жар.

— Ты рискуешь. Свободой и даже жизнью, — гость потянул руку, и пан Белялинский зажмурился, потому что стало вдруг невыносимо больно. Ему пришлось закусить губу, чтобы не заорать. — Ты совершаешь то, что тебе противно. Я вижу. И все это потому, что твоей супруге захотелось жить красиво. Я не осуждаю…

Тянул.

Не сердце, но что-то иное, будто крючок, засевший в груди. И получалось, что крючок этот раздирал слабую плоть, причиняя почти невыносимую муку.

— …мне лишь хочется понять. Ты настолько ее любишь?

— Любил, — сдавленно произнес пан Белялинский. — Я очень ее любил…

— Раньше?

— Да.

— Что изменилось? — он не спешил.

Почему он помогает? Не проще было бы избавиться от ненужного свидетеля? Пан Белялинский не обманывался. Партнер? Такого партнера найти несложно… нет… и сантиментов гость не испытывал, а потому в добрую волю его верилось слабо.

— Я изменился. Она… мы… я больше не хочу… не стану… я перееду… тут… открою магазин…

— Похвальное желание, — крючок-таки выскользнул, и пальцы, которые — пан Белялинский осмелился подсмотреть, — были чисты. — Но к сожалению, ты мне еще нужен. Ты же понимаешь, что теперь я никак не могу отвлекаться на поиски нового партнера.

— Д-да…

— Замечательно, — он все же отер пальцы платком. — И позволь совет. Избавься от нее.

— От кого?

— Твоей жены.

— Как?

Гость пожал плечами и очень тихо произнес:

— Обычным путем… она ведь тоже женщина? Красивая для своего возраста женщина… так почему бы и нет?

Мысль ужаснула.

Оглушила.

И все-таки… все-таки не вызвала отторжения.

— Ее… — пан Белялинский облизал губы. — Ее станут искать.

— Пускай, — гость кривовато усмехнулся. — Не найдут… если, конечно, тебе не нужно, чтобы ее нашли… а так… скажи, что сбежала с любовником…

…объявить себя банкротом?

…нет, это чересчур… скорее уж признаться, что давно уж пребывает в затруднительном положении. Выставить дом на торги. Сколько б ни удалось выручить, а все пойдет кредиторам. Там, рассчитавшись, можно будет приобрести другое жилье, попроще… можно и комнату снять, в городе сие дешево. А ему много не надо…

Дочери, конечно… девочки вряд ли поверят в побег… или… если грамотно построить все… плохо, что он, сердечной слабостью обуянный, перестал понимать, что происходит в доме. Что им известно?

Вряд ли многое. Да и обе слишком рациональны, чтобы отправиться в полицию…

— Я… я пока не готов.

…это ведь Ганна. Не безвестная девица, которую, конечно, было жаль, но супруга. С ней он без малого три десятка лет прожил… две дочери… и она по сути своей неплохая женщина, просто запуталась.

И он запутался.

— Никто к такому не готов. Но сам посуди, разве ее небрежение вашим здоровьем не напоминает убийство? Не думаю, что ваши лекарства столь уж дороги. Более того, я знаю людей, готовых расстаться со всем, лишь бы дорогой им человек жил. От твой супруги этакой жертвенности не требовалось, но она оставила тебя без лекарств, прекрасно, полагаю, понимая, что для тебя в нынешней ситуации это почти приговор.

Он сложил платок и спрятал в боковом кармане.

— Обрадуй ее, что здесь тебе помогли… скажи, что теперь твое сердце выдержит еще пару лет… да, — ответил гость на молчаливый вопрос, — оно действительно выдержит еще пару лет, хотя я бы все же настоятельно рекомендовал принимать вам укрепляющую настойку. Но приступ больше грозить не будет… как думаете, обрадуется ваша супруга?

— К-конечно.

— Что ж… хорошо, если так… но возьми, — из кармана гостя появился камешек на веревке. — Носи у тела. Если нагреется, вас отравили…

— Что? Ганна никогда… Ганна…

Гость ответил печальной улыбкой, мол, хотел бы он разделять уверенность пана Белялинского, однако же сомнения не оставляют.

— Амулет одноразовый, но зато способен нейтрализовать почти любой яд. Или проклятье средней силы… да… — гость поднялся. — А теперь вынужден откланяться.

Он ушел.

И дверь не скрипела.

Он ушел, будто его и не было, осталась лишь тягучая боль в груди, холодный камень и растерянность. Ганна желала его смерти?

Нет, конечно, нет…


Вечером того же дня Себастьян, сердечно поприветствовав квартирную хозяйку, которая появлению его откровенно удивилась — неужто и вправду живым увидать не чаяла? — поднялся к себе. Он отворил окна и с наслаждением вдохнул сырой промозглый воздух.

Было хорошо.

Свободно.

Вот ведь… а там, на той стороне, он и не замечал, как давило… что давило? Все ведь было таким, почитай, как здесь. Город как город. Улочки там. Магазины. Ресторации. Гостиница, опять же вполне приличного свойства. Люди… и все одно, иначе.

Будто небо ниже.

Воздух плотней. И за каждый вдох воевать пришлось…

— Нагулялись? — раздался тихий голос.

Этак с них и вправду нервическое расстройство получишь. И главное, моментец подобрал душевный… подобрал и испоганил.

Себастьян окно закрыл.

— Извести желаете? — осведомился он найлюбезнейшим тоном. — Так есть способы попроще…

— Отчего ж извести? — тайник весьма удобно расположился в кресле. В любимом, между прочим, Себастьяновом кресле. Сидит себе, книжицу листает пальчиком, и вид при том имеет задуменный, мечтательный даже. — Зачем извести? Вы нам, княже, дороги безмерно…

— Как таракану тапки, — пробормотал Себастьян.

— Не сердитесь, — тайник книжицу закрыл. — Я понимаю ваше возмущение, оно оправдано, но и вы поймите… лучше уж я к вам, чем вы к нам…

В этом была толика истины.

— Отчет писать заставите?

— Хотелось бы… да, хотелось… — Лев Севастьяныч зажмурился. — Отчет вышестоящему начальству многие грехи с души подчиненной снимает…

— Это вы сейчас о чем?

— О том, что вашим прошлым все наше управление, уж простите, зачитывалось. Очень познавательно… а уж некоторые особо героические моменты…

— Медаль вручите.

— Всенепременно, — пообещал Лев Севастьяныч. — У вас, однако, талант, князь… талант…

— Я за себя рад.

Лев Севастьяныч махнул рукой.

— Вы не стесняйтесь. Переодеться хотели с дороги? Ванну принять?

— А вы мне спинку потрете?

— Если родина попросит…

Себастьян дернул плечом, очень надеясь, что родина все же об этаком просить не станет. И вообще, какое дело ей, родине, до Себастьяновой спины, если разобраться? А помыться хотелось. И чем дальше, тем больше. Вдруг показалось, что он весь, от макушки до пят и от пят до макушки покрыт не то пылью, не то грязью, но чем-то тяжелым, плотным. И если это нечто не отскоблить, оно присохнет к коже намертво.

— Зачем вы здесь? — Себастьян кинул пиджак на кровать.

— Затем, что мы о вас беспокоимся… скажем, вчера вы изволили не вернуться.

— Снег был…

— И снег, и дождь, и ветер… да, не лучшая погода для прогулок, но все-таки… вы понимаете, князь, что являетесь фигурой весьма важной, исчезновение которой может иметь самые непредсказуемые последствия?

Легкий упрек в голосе. Еще бы пальчиком погрозил.

— Многим не по нраву наметившееся потепление… многие желали бы вернуть прошлое, когда граница на замке, занавес и все такое… — Лев Севастьяныч провел пальчиком по столу и поцокал. — И эти многие… непатриотично настроенные личности способны предпринять некоторые шаги…

Он замолчал, позволяя Себастьяну осмыслить услышанное. Осмысливать не хотелось. Хотелось помыться. Сесть в любимое кресло. И чаю… или кофию… даже панну Гжижмовску тревожить не станет, сам спустится на кухню, сварит на песке черный и густой, к которому тут и пристрастился.

И с кофием да в кресло.

Пледик на колени.

Тоску в душу, глядишь, сочинилось бы по старой памяти чего-нибудь этакого.

— Вы уж больше не пропадайте, князь, — молвил Лев Севастьяныч, поднимаясь. — И за вашим… коллегой приглядите.

— Пригляжу.

— А то ведь… и там не все рады, да…

— И нигде все не рады, — Себастьян ослабил петлю галстука. — Так вы за этим приходили?

— Нет. Не совсем… завтра вы ведь здесь встречаетесь? Развлеките девушку. Сводите в театр там… по магазинам…

— На расходы выделите?

Лев Севастьяныч развел руками: мол, и рад бы, да бюджет, холера лихая, давно уж расписан и этаких излишеств, как магазины для посторонних девиц, не предусматривает.

— Билеты в ложу, — он вытащил их и положил на столик. — И еще гостиничный номер… на двоих.

— Зачем на двоих?

— А вы не захотите продолжить знакомство? — приподнятая бровь и этакое наигранное удивление, от которого кулаки чешутся. — Ходят слухи, что вы, князь, несколько… невоздержанны в том, что касается слабого полу…

— Не верьте. Врут люди.

— Надо же… а все-таки… если родина попросит…

— Вот когда родина сама попросит, — Себастьян кинул галстук на пол, — тогда и поговорим, а теперь будьте так любезны…

— Буду, несомненно…

— Хотя нет, постойте. Что у вас есть на Белялинского? — раз уж приперся тут со своими домыслами препогаными и настроение столь замечательное испортил, пусть пользу делу принесет.

— Белялинский… — Лев Севастьяныч изобразил глубочайшую задумчивость. — Вы ведь с ним знакомы, верно? Бывали в их доме…

— Я много где бывал, — Себастьян и рубашку стянул, с трудом удержавшись, чтобы не вытереться ею. Ощущение грязи не исчезло, напротив, усилилось.

— Что ж… простого звания… всего, что говорится, достиг сам. Начал с небольшой лавки скобяных товаров. Дело пошло и лавка разрослась. Потом был магазин и другой, и третий. В числе первых ему удалось получить разрешение на торговлю с Хольмом… проверку их тоже прошел. Возил сперва всякую мелочь. Грабли. Лопаты. Дверные ручки и засовы. После перешел на похоронные принадлежности…

— Когда?

— Когда? — переспросил Лев Севастьяныч и задумался, на сей раз не притворно. — Когда… дай, Вотан, памяти… а лет так с пять тому… меня только назначили. Помнится, первый груз я еще лично досматривал. Каждый гроб велел вскрыть…

— И что нашли?

— Две дюжины шелковых чулок и перчатки лайковые. Пять пар.

— Сотрудничает?

Лев Севастьяныч слегка поморщился.

— Исполняет долг… кстати, весьма и весьма ответственный человек, если подумать, несколько раз крепко помог нам… информация, княже, это многое, если не все…

— Информация, значит… информация…

— Он не тот, кто вам нужен, — Лев Севастьяныч поднял шляпу, которую водрузил на макушку и прихлопнул ладонью, чтоб села покрепче. — Я говорил с ним. Тихий суетливый человечек, озабоченный исключительно денежным вопросом. Его вершина — шелковые чулки без декларации…

…в этом он ошибался.

Себастьян был уверен, что дражайший пан Белялинский, с которым ему ныне днем случилось иметь беседу, куда как непрост.

И на умирающего он похож не был. Напротив, выглядел весьма и весьма бодро.

…сидел в ресторации, будто бы ждал.

Столик круглый под пальмою.

Скатерка белая с красным шитьем опустилась до самого пола, скрывая и колени пана Белялинского, и тонкие изогнутые ножки столика. На скатерке — ваза с фруктами.

Тарелочки.

Салфеточки.

Серебро столовое. Стекло сияющее до того, что глядеть больно. И в этом серебре да стекле отражалось бледноватое лицо пана Белялинского. Щеки его пылали румянцем, и сам он, слегка ошалевший, но явно радостный — уж не с графинчика ли настою на перце и лимонных корочках, которым радостно Себастьяна попотчевал — выглядел беспредельно счастливым.

— Пейте, пейте, — он самолично наполнил рюмку на высокой ножке и подал Себастьяну. — А то я заказал, а пить… пить неможно, сердце, понимаете?

И рученьку к груди приложил.

— Вчера вот грешным делом прихватило, думал, душу богам отдам… ан нет, попустило… и вот такая радость, такая радость… — он осекся, понимая, что счастье его незваные гости не готовы разделись. И чуть тише пролепетал. — Такая радость…

— Какая?

— Ах, оставьте, князь… вы к нам уже и не заходите… совсем дорогу позабыли… Ганна обижается… а узнает, что я тут с вами… — он кивнул на чарку, — и вовсе… знаете, у моей Ганны характер не сахарный. Не женитесь… послушайте моего совета… человека, который думал, что он в браке счастлив, а после осознал, что сие счастье — исключительнейшим образом иллюзия дурная.

Он всхлипнул тихонечко и, рюмку отнявши, опрокинул ее. Занюхал перцовку кусочком яблока и всхлипнул:

— Извести меня пытается…

— Заявление подавать будете? — поинтересовался Себастьян, отодвигая стул. Но Катарина покачала головой, мол, постоит лучше.

— Заявление? Ах, бросьте… какое заявление? Скажут, оклеветал… а я не клеветник… я понимаю, прекрасно понимаю, она ведь ничего дурного не делает, а что пилит, так все такие… и что лекарства не купила… мы разорены… почти разорены… что-то я много говорю.

— Вы гробы возите? — Катарине надоело слушать этот пьяноватый лепет. А было ясно, что пан Белялинский изрядно набрался, уж не понятно, с радости ли иль с печали.

— Гробы? — он растерянно моргнул. — Гробы… ах, да… гробы… вожу… вот давече привез двадцать штук. Двадцать!

Он поднял палец.

— Куда?

— Туда, — пан Белялинский махнул рукой. — Смотрите, пан воевода… женщины, они все такие… сперва сладкие и ласковые, что зефир твой…

Он огляделся, но зефира в обозримой близости не отыскал и потому наполнил рюмку вновь. Поднес крепкою рукой к носу, скривился.

Выдохнул.

Да и опрокинул, осушивши одним глотком. Закусывать на сей раз не стал, так занюхал собственным рукавом и содрогнулся всем телом.

— Ох… хороша… о чем я? А… зефир. Вы зефир любите? А вот Ганна любит. В шоколаде чтоб… и три злотня за коробку. А коробка-то махонькая. Спрашивается, за что платить? Три злотня! — пан Белялинский поднял палец. — Три!

— Мы поняли, — ответила Катарина, поморщившись. Пьяных не любила?

— Вот… я ей сказал, чего платить, когда на рынке такой же за два сребня можно взять. А она нос воротит, мол, на рынок только бедные ходят. И зефир там прогорклый… я ж сам пробовал. Найсвежайший. И знаете, — он огляделся, будто опасаясь, что драгоценная супружница изволит пребывать рядом, поманил Себастьяна пальцем. Пришлось наклоняться. — В последние-то годы у меня дела не ахти шли… совсем не шли… и я коробочку-то в кондитерской прикупил, а зефир на рынку брал. Экономно выходило. А она… не заметила она… только нахваливала, мол, хорош…

Пан Белялинский пьяненько захихикал.

— Только вы ей не говорите, ладно?

— Не скажу, — пообещал Себастьян, испытывая странную неловкость. Человек этот, волей ли или неволей замешанный в делах престранных, был все ж соотечественником, а потому видом своим нынешним, состоянием, позорил не только себя самого, но и целое королевство.

— Вот и ладно… а гробы? Что гробы… документы у меня имеются. В номере. Изучать станете?

— Станем, — ответила за Себастьяна Катарина, но пан Белялинский ей пальцем погрозил и сказал:

— Ша, девка… нос у тебя короток, чтоб в мои бумаги лезть… я свои права знаю…

— Хотите проблем?

— Смотря у кого они возникнут, — пан Белялинский подбоченился. — Она пусть остается… не люблю, когда наглые бабы в мою жизнь лезут. А вы, пан воевода, сходите… почитайте… авось и вычитаете чего…

И ключ кинул.

Себастьян ключ поймал, а заодно явственно осознал, что ничего-то в номере он не найдет. Однако же поднялся. И дверь открыл. И хмыкнул, убеждаясь, что этот конкретный номер был куда похуже того, в котором остановился сам Себастьян.

Победней.

Потесней.

И темный какой-то, неуютный…

Бумаги отыскались на столе и, как следовало ожидать, были в полном порядке. Из них следовало, что накануне пан Белялинский пересек границу, сопровождая груз в два десятка гробов деревянных с суконной обивкой цвета «экрю», полусотни венков похоронных и еще всякой прочей мелочи, подробный перечень которой составлял полтора листа.

Накладные.

Разрешение на реализацию.

Договор. И подпись некоего гражданина Шумского, груз принявшего. Акт сдачи и приемки. Чек, небрежно сложенный пополам… а гробы познаньские в Хольме изрядно стоили. Но… не то.

Не так.

Неужели ошибка вышла?

Себастьян прислушался к себе. В комнате воняло. Он даже не сразу понял, откуда исходил этот омерзительный запах, чем-то напоминающий смрад тухлых яиц. Сперва едва ощутимый, он, стоило обратить внимание, сделался вдруг резким, почти нестерпимым. Себастьян заткнул нос и повернулся.

Прошелся по комнатушке.

Остановился у разобранной постели… а ведь от нее воняет. Он и наклонился, осторожно вдохнул и едва не потерял сознание, до того резким сделался запах. Себастьян отпрянул.

Чихнул.

И спешно распахнул окно, но… запах не исчез и не стал слабей. И стоило признать, что происходит он вовсе не от причин естественных.

Себастьян сделал вдох и заставил себя вернуться к кровати.

Воняло.

Резко.

Едко.

И явно… и слева больше, чем справа.

Ему удалось определить место, но… что за обряд здесь проводили? Ведьмака вызвать? Откуда в Хольме ведьмаку взяться. Кого из местных? Но… можно ли верить местным?

Нет.

Если все так, как Себастьян предполагает, пана Белялинского стоит оставить в покое… временно… а то ж ты ему слово, а он и надумает себе недоброго. Сбежит, паскуда этакая, на просторах Хольма растворившись. Попробуй-ка его тогда вылови.

Тут уж лучше денек погодить, а уж на родине с визитом, так сказать, и явиться.

Он вышел из нумера…

…и все-таки теперь его не отпускало ощущение, что, отступив, он совершил серьезнейшую ошибку.

Глава 5. В которой вновь появляется демон

Только очень ленивая женщина выходит замуж один раз.

…запись в дневнике панны Кульбачей, сделанная аккурат после четвертого ее замужества.


Катарину ждали в парадной.

Ждали, судя по всему, давно, потому что стоило ей толкнуть тяжелую дверь, и в лицо пахнуло перегаром. Запах его, застоявшийся, тяжелый, был столь отвратителен, что Катарина сделала шаг назад. Это, собственно говоря, ее и спасло.

Громыхнуло.

Оглушило.

И ослепило вспышкой. И все это как-то сразу… она отшатнулась. Щеку обожгло жаром, и Катарина, прежде чем понять, что, собственно говоря, происходит, выбросила руку. Пальцы сами перекрестились, оживляя встроенный в перстень амулет. Песчаный вихрь вырвался из руки, эту руку выворачивая, болезненно, почти до перелома. И Катарина стиснула зубы, сдерживая стон.

Кто-то закричал.

И снова громыхнуло. А вихрь, разворачиваясь, полоснул шершавыми крыльями по лицу, заставляя опомниться.

Отступить. Упасть.

Перекатиться.

И плевать, что новые чулки, а с ними и юбка — отличнейшая, между прочим юбка, к которой Катарина успела душевно привязаться — испорчены. Холод опалил колени. И подтаявший за день снег забился в сапоги.

…крик перешел в визг. А визг был заглушен шелестом. Песчаный змей, воплотившись на мгновенье, выглянул из темноты. Он, огромный, с трудом помещался в тесноте парадной, и золотые кольца его заполнили и саму парадную, и узкий лестничный пролет, и площадку.

…только бы никто не выглянул…

…в золоте колец, таком ярком, что иного освещения не требовалось, тонули люди. Двое?

Нет, трое.

Третий уже почти исчез в раззявленной пасти змея, чьи черные глаза смотрели на Катарину. С насмешкой? С жалостью?

…хочеш-сь… хочеш-сь я дам тебе попробовать? — этот голос прошелестел в голове. — Коне-с-ш-но хочеш-с-с…

— Уйди, — попросила Катарина, затыкая уши пальцами. Кажется, по щеке плыло что-то мокрое. Кровь?

— З-саш-шем? — демон наслаждался. Он, получив свободу, пусть и ненадолго, не собирался упускать ни секунды. — Ты сама меня позвала…

— Позвала. А теперь уходи…

Человеческая тень растворилась в золоте, и змей повернулся ко второй жертве…

…они ждали…

…Катарину ли?

…или…

…нет, дом ее, пусть и не на центральной улице, но и не на окраине…

…да и время не сказать, чтобы позднее. Наверняка, люди проходили… да… проходили… и будь банальный грабеж… уже бы нашли кого-то… и сгинули… и вообще…

— С-смешные мыс-с-ли, — произнес демон, заглотив вторую жертву. До Катарины донеслась волна удовольствия. — Хош-шешь я позволю тебе расспросить?

— А взамен?

— Еш-шо один, — демон медленно выбирался на улицу.

…а сигналки сработали.

…не могли не сработать, и скоро появится дежурный наряд Особого отдела…

…вопросов избежать не выйдет. Дядя Петер учил ее отвечать правильно, но… все зависит не от ответов Катарины, а от того, насколько она действительно им нужна.

— Нет, — она сглотнула. — Уходи…

— Как с-скаш-шешь… — демон был на редкость сговорчив, что внушало определенные подозрения. И выкатившись из подъезда — третья тень исчезла, будто стертая песчаной его чешуей — змей рассыпался.

Ушел.

И остался.

Свернулся в перстне кольцом силы, ныне темной, сытой… довольной. А Катарина поднялась на карачки. Надо же, а еще утром ей казалось, что хуже уже не будет.

…группа зачистки.

…оцепление.

…красная лента с флажками, на которые быстро налип снег.

Холодный стальной бок повозки. От него пахнет спиртом и еще едковатой полынной настойкой, которой человек в черном протирает руки. Он не смотрит на Катарину, то ли занят своим делом, то ли счел ее слишком ничтожной, чтобы обращать внимания.

Никто не стал связывать ей руки.

И ноги свободны.

И вовсе она стоит, просто стоит, а могли бы запереть… не опасаются побега? Ну да, куда ей бежать-то… вот и стоит. Смотрит. Прижимает к щеке носовой платок… да уж, была красавицей, а стала и того лучше…

…а демон мог бы изменить все. Стоило лишь намекнуть…

…красота? Что есть красота… Катарина получила бы куда более ценный дар — очарование… и за малую цену.

— Заткнись, — прошипела она и со злостью ударила в стену, будто та могла бы причинить проклятому перстню вред.

— Не отстает? — раздался знакомый голос, в котором послышалась толика сочувствия. — Демоны, они такие… кстати, уровень третий?

— Второй.

Запираться не имело смысла.

…что теперь будет? Сочтут ли ее действия превышением пределов допустимой самообороны? Вовсе немотивированным нападением? Она ведь знает, как легко представить почти любую нужную картину. Свидетелей ведь не осталось.

— Второй, — задумчиво произнес Нольгри Ингварссон. — Ну да, конечно… стоило подумать… Песчаный змей Ассшара… вот, значит, куда он подевался… наследие учителя?

— Да.

…прощальный подарок, который она не желала принимать, но дядя Петер не привык к отказам. Обругал. И сказал, что перстень не должен попасть в чужие руки, а он попадет. Вон, соседи добрые уже хоронят, а похоронив, станут делить нехитрые пожитки…

…тетка, колечко увидав, стала требовать, чтобы Катарина его отдала. Конечно, куда ей, шестнадцатилетней посвистушке, серебро? Тетке нужней… тетка знает, как кольцо продать, а деньги… деньгам в хозяйстве всегда применение найдется.

…и ссора вышла.

Безобразная такая… из-за этой ссоры Катарина и ушла. А еще из страха, что тетка найдет способ кольцо отобрать…

— Позволите? — Нольгри Ингварссон стоял во дворе.

Темный плащ.

Высокие ботинки. Черная кожа. Белые шнурки. Странно это… кто так носит? И кто заправляет брючины в голенища? А на ботинки галоши надевает, но в этом как раз-то смысл имеется, да. Собственные туфли Катарины промокли.

И холодно.

В ноги тоже.

Разбитая коленка саднит… а могла бы затянуться сразу… если не очарование, то восстановление… разве не чудесно было бы забыть о ранах? О болезнях? О старости? Нет, не вечная жизнь, люди к ней не приспособлены, однако очень и очень долгая…

Катарина стинула зубы.

И попыталась стянуть серебряное колечко с мизинца. Как всегда — безуспешно.

— Настроился на вас? Бывает, — Нольгри Ингварссон взял руку Катарины. — Вы поранились… сильно досталось?

— Нет… ерунда… царапины… я даже не поняла сразу, что происходит…

— Но среагировали. Вас хорошо учили… да… поставьте за того, кто учил, свечу…

— Демон…

Он был рядом, заточенный в серебро, плененный и все равно куда более сильный, нежели Катарина. Всеведущий? Нет, но знающий много больше, чем жалкие людишки. И если бы она согласилась, демон рассказал бы многое…

…о ее снах.

…о ее врагах.

…и о тех, кто притворяется друзьями.

…о забавной игре с женщинами-бабочками и о том, кто считает себя учителем. Демон, пожалуй, мог бы указать на этого человека. И подсказать, как справится с ним. И многого не попросил бы, нет… всего-то пара жизней…

— Искушает? — Нольгри Ингварссон повернул руку влево. И вправо. Наклонился к самому кольцу, будто желая обнюхать его.

— Да.

— Не поддавайтесь.

— Не поддаюсь, — Катарина вздохнула. — Я знаю, дядя Петер рассказывал… и показал даже… мне было двенадцать. Старый козел. И пустырь. И демон… он не сразу этого козла несчастного…

— И вы испугались? — ее руку отпустили.

— Я… да… я перестала к нему приходить. Не к демону. К дяде Петеру. Я решила, что не смогу так… и не хочу так… и он сам меня нашел. Во дворе. Обозвал трусихой. Слабохарактерной. Он думал, я крепче, а я испугалась… я до сих пор боюсь, что однажды он сожрет меня…

…смех демона, что шелест песка. И кажется, Катарину затягивает в эту песчаную яму.

— Скажите, вы можете его снять? — она дернула кольцо, которое приросло к коже.

— Боюсь, что нет, — Нольгри Ингварссон наблюдал за ее попытками с немалым интересом. — Даже если отрезать вам палец, оно, полагаю, материализуется на другом… от подобных подарков непросто избавиться.

— Как… я никогда раньше… никогда… он учил выпускать, но я… я боялась… проклятье… я убедила себя, что это просто кольцо…

— Его не видят. Знаете? — Нольгри Ингварссон вытащил флягу. — Вот, выпейте. Вам не помешает. Демоны делятся на несколько категорий. Первая — разрушители. Само собой, названия условны, поскольку все они в той или иной степени разрушительны для нашего мира… дестректурирующие объекты.

Коньяк.

Опалил горло.

И демона почти заткнул. Вспомнилось, что демоны не любят пьяных, в затуманенное алкоголем сознание сложнее проникнуть…

…а ведь цена не так и высока. Пара жизней всего…

…и он не говорит, чьих жизней… пусть это будут какие-нибудь ублюдки… всегда ведь есть кто-то, кто заслуживает смерти… Катарина не согласна? Демон не станет спорить… но те девочки, которые умерли, неужели Катарине их не жаль? А других, что еще живы, но как надолго? Она ведь понимает, что игра началась и ставки выросли? И сама она не справится.

— Разрушители не отличаются умом, но обладают невероятной силой. Стереть с лица земли дом? Просто… что дом, они и с городом справятся без особого труда. Некогда эту способность разрушителей пытались применить. Идеальное ведь оружие… мощь, неуязвимость.

От коньяка становилось тепло, но вот голос в голове не исчез.

Он был слабым, не голос — эхо его…

…Катарина боится наказания? Но при толике таланта наказания избежать легко. Сегодня она убила троих, но ее оправдают, если бы не желали оправдать, разве вели бы просветительскую эту беседу?

— …однако выяснилось, что в силу своего… скажем так, небольшого ума, разрушители почти не поддаются контролю. Они с равным удовольствием стирали и свои армии, и вражеские… да и земли после их… скажем так, войн, становились совершенно непригодными для жизни. Однако при всем том куда более опасной была признана группа Менталистов. Опять же, понимаете, название весьма условное, — Нольгри Ингварссон практически силой вложил флягу в руки Катарины. — Пейте. Не стесняйтесь.

Она не стесняется.

Она пьет… и демона не слушает. Это ведь крайне неразумно, слушать демона, даже когда кажется, что говорит он разумные вещи.

— Они слабы… для демонов. Любой демон много сильней человека, что физически, что магически. И если бы не их неспособность существовать в нашем мире, нам было бы сложно, да…

…ничтожное создание, которое пытается поработить Катарину, использовать ее в собственных жалких целях. Его стоило бы сожрать.

Катарине достаточно захотеть и…

— Менталисты обладают способностью чувствовать людей. Они всегда знают, что предложить. Наши недостатки, жадность там или честолюбие, или вот жажда справедливости…

— А это недостаток?

С сожалением Катарина вернула флягу.

— Смотря насколько она сильна, — Нольгри Ингварссон убрал флягу и похлопал себя по плечам. — Быть может, продолжим беседу в месте куда более удобном? Скажем, не желаете ли пригласить меня на чай?

— Не желаю.

— А придется. Так вот, менталисты умеют проникать и сюда, — особист коснулся головы, а затем и сердца. — И сюда. Они питаются эмоциями, причем не слишком-то разборчивы… что радость, что боль…

…ложь.

…радость сладкая. И боль сладкая. По-своему. Но люди ничего не понимают в оттенках души. Эмоции — лишь часть ее… те трое были горьковаты, подпорчены… это как плесень на сыре. Катарина пробовала сыр с плесенью? Нет? Конечно, она слишком бедна… а вот наставник ее не брезговал. Катарина полагает его идеальным? Отнюдь. Он был редкостной сволочью, помешанной на своих экспериментах. И далеко не все они были безобидны. Катарине хотелось бы узнать больше?

— Поэтому и убивают, если случается, жертву медленно, сполна наслаждаясь агонией. Вашей вины в том не было, не стоит и думать…

Нольгри сказал это как-то так, что Катарина моментально ощутила себя виноватой. Из-а нее ведь… те трое… она могла бы иначе… оружие… револьвер… и выстрелить… убежать и вызвать подмогу… а она демона выпустила…

— …вы сделали то, чему вас учили. Вот к вашему наставнику, останься он жив, у нас были бы вопросы, — Нольгри Ингварссон подал руку.

Он провел ее мимо группы зачистки, которая завершила работу и теперь неторопливо сматывала красные предупреждающие ленты. Завтра явится жрец, чтобы наново освятить дом…

…соседи.

…кто-то что-то видел… кто-то всегда что-то да видит, пусть и не особо охотно увиденным делится. Но смерть Нинель — одно, а демон — другое…

Нольгри Ингварссон довел Катарину до дверей.

И дверь открыл.

Собственными ключами. У нее же не осталось сил на возмущение.

— Пальто испорчено. Завтра вам привезут новое. Что еще? Вас стоит приодеть… и лицо… попросите у князя о помощи.

— Зачем? — она отстранилась, не позволив особисту прикоснуться к разбитому лицу.

— Затем, что вы определенно ему симпатичны… знаете, он отослал наших девочек…

— Сочувствую.

…змей смеялся. И Катарина чувствовала себя колоколом, который заполняется этим безумным болезненным смехом. Кажется, у нее кровь носом пошла и пришлось нос закрыть ладонью.

— Умойтесь, — неожиданно жестко велел Нольгри Ингварссон. — И приведите себя в порядок. Разговор предстоит не самый приятный.

Еще бы…

Она ведь уже знает, что ей скажут. И потому умывается долго, трет щеку и прикладывает к ссадине — через всю щеку — жесткое полотенце. Дерет гребнем всклоченные волосы. Возится с чулками, которым самое место в мусорной корзине…

Нольгри Ингварссон устроился в гостиной, подвинул кресло к окну, сел боком, чтобы и улицу видеть, и комнату. И подумалось, что Хелег держался точно также.

— Вот так-то лучше. Успокоились? — спросил он, указывая на второе кресло.

…мебель Катарина приобрела в комиссионном магазине. Повезло наткнуться на почти новую. Вернее, дело не в везении, а в Вареньке, которая при комиссионке работала и в ее парне, имевшем дурную привычку Вареньку поколачивать. И в том деле, где этот парень всплыл… всплыл и сел.

А Варенька осталась.

Ее Катарина пожалела, вычеркнула из материалов, и Варенька за жалость отплатила по-своему.

— Садись. Еще коньяка?

— Спасибо. Нет.

В голове и так шумело. То ли от выпитого, то ли от пережитого, то ли просто от усталости.

— Мы постараемся разобраться быстро. Итак, от Петера тебе достался некий артефакт, потенциально, прошу заметить, опасный артефакт… ты знала про демона?

— Да.

Врать не имело смысла.

— Сколько тебе было, когда ты получила кольцо?

— Шестнадцать.

Читает. И не скрывает этого. Неприятно. Опасно и… и не Катарине сопротивляться.

…она могла бы, если бы захотела… что человек против демона? Стоит пожелать и…

— Не поддавайтесь, — посоветовал Нольгри Ингварссон, глядя пристально, изучающе. И в какой-то момент Катарине показалось, что он и вправду не отказался бы препарировать ее. Нет, не здесь, не в квартире, но в тихой лаборатории, где найдется для Катарины и тихая комната без окон, и стол блестящий, и новехонький набор инструментов…

— Не поддамся, — пообещала она без особой, впрочем, уверенности.

— Он ищет ваше слабое место.

— Он нашел изрядно моих слабых мест, — вынуждена была признаться Катарина.

— Теперь вы осознаете, насколько подобные контакты опасны?

Осознает.

И даже раскаивается. И знай она то, что знает сейчас, скорее позволила бы убить себя, чем…

— Почему вы не заявили? — особист указал на кольцо. — Я понимаю еще юный возраст… шестнадцать лет, сложная жизнь… вы тогда подали первое заявление в школу? И вас приняли… да, благодаря рекомендательным письмам вашего наставника…

Катарина кивнула. К чему слова? К чему вообще этот разговор издалека? Они оба взрослые и оба понимают, что сейчас произойдет.

— Но вы стали старше. И все равно молчали.

— Я… я опасалась, что… что мне не поверят…

Нольгри Ингварссон погрозил Катарине пальцем.

— Не лгите. Конечно, звучит правдоподобно, но мы-то знаем, вам просто не хотелось расставаться с вашим демоном.

— Нет!

Ложь.

Она бы рассталась. Немедленно. И Катарина отчаянно попыталась подцепить колечко, тонюсенькое такое колечко, которое…

— Тогда в чем дело?

— Я… — она сглотнула, понимая, насколько неправдоподобно прозвучат ее слова. — Я забыла… я просто-напросто забыла про него… я не лгу…

А он молчал.

Смотрел и молчал. И глаза такие… стеклянные глаза. Нельзя, чтобы у людей были стеклянные глаза. Это противоречит… всему противоречит.

— Хорошо, — наконец, соизволил сказать Нольгри Ингварссон. — Вот в это я верю. Все-таки демон-менталист второго уровня на многое способен и в заточении. Да, не удивляйтесь.

Она не удивлялась.

Слишком устала, наверное. И в кресло не села — упала. Закрыла лицо руками.

— Он… он не может… воздействовать на меня… не может… дядя Петер обещал…

— Дядя? Вы по-прежнему воспринимаете его своим родственником? Хотя… естественно… вы сирота, в доме вашей тетки ощущали себя чужой… и тут кто-то, кто проявляет интерес… детей легко приручить. Вы были его экспериментом, Катарина. Последним. И вижу, что удачным. Когда-то он написал докладную… развернутую рекомендацию, где изложил свои взгляды на обучение. В частности, рекомендовал начинать его в куда более юном возрасте, нежели принято. Лет этак с десяти. Или девяти. Сколько вам было?

…ложь.

— Не отвечайте. Еще он рекомендовал создавать устойчивые группы. Несколько учеников и один учитель, он же куратор. Максимально плотный контакт и прочные доверительные отношения. А в результате — непререкаемость учительского авторитета. Рычаги влияния… да… особое внимание уделять сиротам. Эффект замещения, так он это назвал… у нас в отделе к нововведениям относятся скептически и доклад… не восприняли. А он, выходит, решил доказать, что методика работает. И знаете, что самое удивительное? Она действительно работает!

…а ведь демону он на один зуб… нет, зубов у Песчаного змея нет и плоть как таковая ему не нужна, если разобраться, то плоть даже лишнее, слишком уж она упорядочена, чтобы безболезненно поглотить, однако он не побрезгует.

— Вам неприятно? Понимаю, вы полагали себя особенной. И по-своему вы особенная, да… а что касается демона, то это распространенное заблуждение, что он не способен влиять на носителя. Он не способен причинить вред, — Нольгри Ингварссон провел пальцем по подоконнику и скривился. — А вы уборкой себя не балуете.

— Чего вы хотите?

— Демоны подводят вас к мысли… к мыслям… о том, скажем, что вы достойны большего… лучшего… или что способны спасти этот несчастный мир… сделать его чуточку получше… главное, решение принимаете вы сами. Сначала одно, потом другое… а там, глядишь, и с ума сойдете, освободите страдальца. Долго, конечно, он не просуществует, но и того малого времени, которое будет отведено ему, хватит, чтобы ранить мир. Ваш перстень опасен. Вы сами, Катарина, потенциально опасны для общества. И мой прямой долг — эту опасность устранить.

— Как?

— Физически, — меланхолично заметил Нольгри Ингварссон. — Согласно инструкции носители артефактов второго и первого уровня в случае отказа сотрудничать подлежат ликвидации.

— Я… не отказываюсь.

— Вы способны снять кольцо? Нет? Следовательно, отказываетесь.

— Но… — это было несправедливо.

…девяносто девять, девяносто восемь. Мысли о справедливости никогда и никого не спасали. Ее ведь доводят… нарочно… девяносто семь. Девяносто шесть. Счет должен быть четкий.

— Я понимаю, что вы хотели бы избавиться от этой опасной ноши, но это не в ваших силах. Вы не знаете, как… ваш наставник не открыл вам секрета…

Голос стал мягким, убаюкивающим.

…девяносто пять… девяносто четыре.

— И если бы вы знали способ, то не стали бы скрывать… демоны опасны… и вы теперь опасны, Катарина… нет, я безусловно верю, что вы не сойдете с ума… в ближайшее время…

…восемьдесят семь. Восемьдесят шесть…

— Но вы должны понять, что, оставляя вас на свободе, я нарушаю все возможные предписания…

…семьдесят девять. Что ему нужно?

Что-то на редкость неприятное…

— …и потому я должен быть уверен, что делаю это…

…семьдесят три… и семьдесят два…

Если цифрам придавать цвета, то считать сложнее. Семерка зеленая. Единица красная. А вот шестерка — темно-лиловая…

…шестьдесят девять — лиловый с оранжевым. Неприятное сочетание.

…а ведь и демон заткнулся…

…перстень стабилизировался? Или дело в этом проклятом счете… шестьдесят четыре — лиловый с зеленью. Тоже не самое удачное сочетание. Лиловому вообще крайне сложно найти пару.

— Мне нужно от вас послушание. Полное. — Нольгри Ингварссон замолчал.

Правильно.

Эта пауза — для Катарины. Она должна испугаться и обрадоваться шансу, и поклясться исполнять малейшую прихоть куратора. И она поклянется…

— Я сделаю, — она облизала губы, продолжая счет.

Пятьдесят девять.

Пятерка ослепительно белая, как давешний снег…

— Я сделаю, что вы хотите…

— Отлично, — он хлопнул в ладоши. — Я в вас не сомневался. Итак, давайте поговорим о ваших с князем отношениях… вы ведь не станете возражать, если отношения эти станут немного более… личными?

Глава 6. Где говорится о вреде бессонницы для здоровья и репутации

На скользкой поверхности количество воспитанных людей значительно сокращается.

Из наблюдений пана Филятского, потомственного швейцара.


Себастьяну не спалось.

Он был абсолютно уверен, что, стоит прилечь и он провалится в сон. Но нет… вдруг простыни стали жестки, подушка — слишком мягка, одеяло показалось душным, да и сама комната донельзя напоминала клетку.

Не в комнате дело.

А в этой чужой игре, в которую его втянули.

Себастьян некоторое время ворочался, упрямо зажмуриваясь. Попробовал было овец посчитать, однако те упорно отказывались прыгать через заборчик, а потом вовсе скинули безобидные овечьи шкурки…

…пан Белялинский, за ручку ведший панну Белялинскую. Две дочери ее держались в стороночке, подмигивая Себастьяну то правым, то левым глазом, отчего лица их кривились, будто бы приличные панночки корчили вовсе неприличные рожи.

…купец и сестрица его покойная, в чьих очах читался упрек.

…мошенник опечаленный.

…контрабандист-художник… хорошая, однако, компания… и гробы вереницею…

На гробах терпение лопнуло и Себастьян поднялся. Может, кофий не стоило на ночь потреблять, а может, беседы беседовать со всякими преподозрительными личностями, но сон ушел. И Себастьян, сделавши круг по комнате, остановился у окна.

Морозило.

Узоры на стекле. Трава седая. Поблескивают выбеленные морозцем крыши, и луна, с одное стороны похудевшая, зависла над забором, приглашая прогуляться.

Отчего б и нет?

Холод.

Запах хвои и дыма. И странное ощущение нереальности происходящего. Себастьян выбрался на подоконник, а там, повинуясь внутреннему порыву, развернул крылья. Душа стремилась к полету, а тело, слишком тяжелое для хрупких с виду крыл, тянуло к земле. И земля эта больно ударила в пятки.

Себастьян зашипел.

Выругался.

И крылья убирать не стал. Прохладно, однако… он завернулся в них, что в плащ.

Отчего б и нет?

Шел… а куда глаза глядят, и шел… неспешно.


Не спалось и панне Ошуйской. Трепетная натура ее плохо переносила полнолуние, впрочем, как и новолуние, а еще луну растущую и убывающую. Супруг, черствейшая личность, не способная уловить тончайшие эманации сущего, засыпал легко, сразу, о чем и возвещал громогласным храпом.

И ныне вот вытянулся.

Колпак съехал с лысоватого его чела.

Из-под пухового одеяла выглядывали заскорузлые пятки и некрасивые пальцы. Особенно мизинцы были отвратительны, темные, поджатые, напоминали они панне Ошуйской не то червей, не то колбаски, не то еще какую мерзость.

Она горестно вздохнула и подтянула одеяло, скрывая от больных глаз своих этакое непотребство…

Супруг лишь ногою дернул и на бок перевернулся.

…давно пора бы сделать раздельные спальни, где она, в тиши и покое будуара, могла бы предаваться страданиям, не отвлекаясь на такое непотребство, как этот храп.

И ведь с присвистом.

С причмокиванием. А пенять станешь, скажет, что он работает много. Устает. И что, если б сама панна Ошуйская не почивала б днем, то и ночью спала б спокойней… а как ей не прилечь, когда после ночной бессонницы дурнота так и накатывает?

И капли не помогают.

И стихи.

Она вздохнула и встала.

Накинула на плечи шаль, с которой не расставалась, подозревая за супругом своим дурное: он как-то пригрозился шаль эту подарить кухарке, мол, в ней панна Ошуйская на призрака похожа…

Ничего-то он в модах не понимает.

И в утонченности.

Глянув в зеркало, панна Ошуйская поправила чепчик, отделанный алым кружевом, и провела пальчиками по воротнику рубашки. Вдруг подумалось, а что если за нею наблюдают? И сердце ухнуло, и в голове родились строки о неразделенной любви… и даже страсти…

…я вас любил, — прошептала она с надрывом, и Барсик, столь же равнодушная скотина, как и супруг, изволил открыть левый глаз. Но убедившись, что хозяйка стоит сама по себе, безо всякого интересу — а интерес Барсику виделся исключительно материальным, скажем, воплощенным в рыбьи потрошка или печенку — глаз закрыл, потянулся, спихивая с туалетного столика склянки.

— Я вас любил, — чуть громче произнесла панна Ошуйская, нисколько не опасаясь разбудить супруга. — И вы меня любили. Но единенью душ мешалась нам судьба. Я не забыл. А вы меня забыли. И мы расстались с вами навсегда!

Как обычно, ночью стихи рождались особенно легко.

И панна Ошуйская, вдохновленная сим творением, решительно двинулась в гостиную, где давече оставила свой альбом. Стих требовалось записать немедля, пока трепетная память еще хранила слова.

Подумалось, что стоит разбудить горничную, пусть подаст горячего шоколаду, но от мысли сей панна Ошуйская отказалась: после девка опять мужу нажалуется, что ночью спать не дают, а днем работой загружают. И тот, к бедам собственной супруги равнодушный, вновь будет выговаривать ее за черствость.

Ее и за черствость…

Да более трепетной тонкой чувствующей нежной дамы не сыскать во всем городе, а может и во всем королевстве!

Панна Ошуйская не стала зажигать свет. Все же электрический новомодный казался ей слишком уж жестоким. Безжалостно выявлял он в дамах малые и большие недостатки, подчеркивал каждую морщинку, словно издеваясь…

Да и не было в нем романтизму.

Она зажгла свечи.

И альбом открыла.

Чернильница… чернила… алые, само собой, синими пусть писари балуются, а у ней не отчет какой-то там, но творчество… кровь души, можно сказать.

Эта мысль пришлась панне Ощуйской крепко по нраву.

Стихи она писала медленно, выводя каждую буковку. Перечитав, горестно вздохнула, выцедила слезинку, которой и капнула на плотный лист… подумав, пририсовала увядшую розу символом почившей страсти… спать все одно не хотелось.

И завернувшись в шаль, панна Ошуйская подошла к окну.


…наводку на дом Васька, в узких кругах больше известный как Ханыжка, получил давно. И к дому приглядывался пристально, изучаючи. Был тот хорош. Крепенький такой особнячок, из старых. А главное, что обретались в нем людишки простые, от которых честному вору подвоху ждать невместно. Оно ж как бывает, полезешь куда, а там то чары сторожевые, то проклятье, с которого рука отсохнуть способна, если сразу не голова… нет, много всяких гишторий ходило средь честного люду. И понятно, что две из трех суть байки и болботня, но ведь и взаправдошние встречались.

Помнится, в прошлым годе Мотыль, Васькин дружок сердешный, от так от сунулся к одной старушке, думал, слегку возьмет, если не золотишка, то всяко-разного добра, и что? Выбрался с одною вазою ночной, и сам сказать не мог, с чего он оную вазу ухватил, будто не было другого имущества. Неделю с этою вазой носился, ни днем, ни ночью не расставаясь, а после и помер. Может, и не от вазы, а от серой пыли, которой баловался, но…

…а бывает, что и хозяева крепко забидятся, крик подымут, наймут ведьмаков. Полиция-то что, полиции Васька не боялся, а вот ведьмаки наемные — дело иное…

…или вот человек дюже важный попадется, который всему чесному обчеству жизню попортит, тогда и свои заклюют…

Нет, тяжкое это дело, промысел воровской.

Особливо в городке махоньком.

Вот потому и имел Васька на особняк виды…

…все узнал…

…с девкой одною снюхался, которая в этом доме служила. Та еще стервозина. Хвостом крутила-вертела, гимназистку из себя корчила, а после-то… не каждая шалава этак сумеет.

Васька зажмурился.

…девку, руку на сердце положа, было жаль бросать. Такую отвязную поди-ка отыщи… главное, что хозяйку свою она ненавидела люто. Стоило только словечко сказать, мигом позабыла, чего ради в комнатушку сбежала.

Ох и вывалила…

…в таком дерьмище и утонуть недолго. Небось, будь посмелей, сама б хозяйку придушила б…

Васька сплюнул и вытер соплю рукавом.

…зато и растрындела все, где там и чего. И про подсвечники серебряные, которые хозяйка-стервь прикупила по блажи своей, и про сервиз, и про драгоценности, что в спальне держит, прям жемчуга с топазами вперемешку… и про гарнитурчик, супругом поднесенный… за такой бы гарнитурчик — не чета колечку скудному — она все б сделала, а эта только рожу скривила, мол, нехорош.

Неизяществен.

Ну, ей, может, не изяществен, — этих баб пойди-ка разбери, чего им надобно — а Ваське вот сойдет. Глядишь, если каменья и вполовину так хороши, как сказано, то и грехи Васькины за них спишутся, те, которые за карточным столом приключились.

Васька потер ребра.

О грехах давече ему напомнили и покаяние такое поставили, что какой там жрец… нет, если б не грехи, Васька б, может, еще подумал… девка-то его физию хорошо запомнила, но… глядишь, и поостережется языком трепать, потому как сама наводочку дала…

Стемнело.

Давно уж… и домашние, небось, угомонились. Хозяин-то крепко дрыхнет, его и пушкою не разбудишь, а вот у дамочки бессонница случается.

…ага, цельный день бока вылеживает, стихи пишет или вдохновения ищет по лавкам, а ночью, стало быть, бессонница.

…ничего, если осторожне…

Он решился и скользнул за решетку, которая хоть и была оградою солидной на вид, а препятствием не являлась. Не для Васьки. Перемахнул разом. И ко двери.

Нет, не черный ход, он для неудачников и новичков, которым мнится, что, ежель черным ходом войти, то шкура целей будет. Как бы не так… небось, хозяева не дурней честного народу и черные ходы еще как заговаривают. Иные и собак запирают в узеньком коридорчике или лакеям стелют, чтоб, значится, стерегли хозяйское добро. А вот парадная… отчего-то думают, что Васька совестливый, постыдиться мрамурные ступеньки собственною лапищей поганить.

Ничего.

Не стыдлив родился.

Матушка, пусть смилуются боги над пропащею душей ее, еще когда Ваську обзывала кобелем блудливым да с зенками лядащими…

По ступенечкам поднялся.

К двери приник, с нею сродняясь. Была у Васьки этакая особенность, теряться на ровном-то месте. Его еще Филером за это дело прозывать хотели, да кулаками Васька новое прозвище, попристойней, выбил. А то ишь, удумали… где это он филер?

Отмычечки звякнули.

Под пальцы попали. И нужная сама прыгнула. Замочек, даром что особняк огроменный, простенький, слабенький, этакий открыть — что сопливому чихнуть. Раз и все…

…щелкнул.

…и дверь поддалась, и главное, без звука, что хорошо: еще одно преимущество парадного ходу, а то с черного находятся умники такие, которые вовсе петли не смазывают. И скрипят тогда двери, стонут, что грешник на смертном одре.

Нет…

В какой-то момент показалось, что кто-то да смотрит аккурат на Ваську, но тот оглянулся.

Никого.

Пуста улица. Тиха.

Осенивши себя крестом Вотановым — а все карты-картишки и фарт, к иному ушедший — Васька скользнул во тьму особняка.

Пахло хорошо.

Цветами.

И вспомнилось, как жаловалась девка на хозяйку, что, мол, букеты каждый день менять заставлет, а цветочницы с мылом драить, те ж неподъемные…


…человека, замершего у ограды особняка Ошуйских, Себастьян заметил издали, хотя и держался этот человек в тени.

Держался, да не задержался.

Вдруг разом перемахнул через ограду и решительною походкой — вот наглец-то! — направился к особняку. Себастьян потянулся было к свистку, но обнаружил, что оставил его дома.

Звать городового?

Так пока дозовешься… и этот сбежит…

Нет уж.

Себастьян огляделся, но улица была пуста, что, в общем-то объяснимо, ночь на дворе, и честные люди с чистою совестью десятый сон видят.

Меж тем ночной гость — определенно незваный — вскрыл дверь и исчез в гулкой черноте особняка. И Себастьян решился. Преодолевши ограду, он добрался до двери…

…закрыта.

Надо же… то ли сама, то ли ворье ныне предусмотрительное пошло.

Себастьян огляделся.

И заметил дрожащее пятно света на втором этаже. Вор? Или кому-то не спится? По прикидкам его хозяйские покои находились где-то рядом. Ладно, если просто обнесут, а ведь могут и по горлу… придется дело открывать… искать… опять же, отчеты, бумажная возня…

Себастьян потерся крылом о пухлую колонну и, поплевавши на руки, вцепился в виноградную плеть. Та изрядно подмерзла и, мало того, что скользкою сделалась невыносимо, так еще и норовила руки ободрать.

Стремления к подвигу поубавилось.

В конце концов, он воевода, если кто увидит… а и плевать.

Себастьян выпустил когти, а ладони покрылись мелкою цепкой чешуей. Так-то лучше. А то мало ли, что ночному гостю в голову-то взбредет… нет, риск, конечно, дело благородное, но с дуростью его путать не стоит.

На второй этаж Себастьян забрался без труда.

И оказавшись на махоньком балкончике, огляделся. Пара цветочниц, покрытых серебристою коркой инея. Заснеженное окно. Дверь стеклянная и бледное пятно света за нею…


…панна Ошуйская страдала вдохновением.

Нет, как сказать, что страдала. Ее прямо-таки распирало от желания написать шедевр. И шедевр, что характерно, писался, слово за слово, однако ж разве приличный творческий человек может творить, не страдаючи? Скажи кому, так засмеют, особенно шовинисты, которые утверждают, будто бы женщина вовсе не способна создать великое творение.

…особенно пан Кузьмин, председательствовавший в кружке любителей изящного слова, изгалялся. В тот единственный раз, когда панна Ошуйская, превозмогая трепет сердечный решилась-таки представить на публику лучшее свое стихотворение — муж, между прочим, очень хвалил и горничная тоже — пан Кузьмин и не дослушал.

Рассмеялся.

А после едко и хлестко высказал все, что думает…

…слог хромает.

…рифма избита.

…и смысл примитивен.

Разве в смысле дело? В рифме? В эмоциях! В душе, которая развернулась, а в нее взяли и плюнули. И пусть случилось сие года четыре тому, когда панна Ошуйская только-только осознала себя поэтессою, но рана не заросла. Как и желание доказать Кузьмину, по сути своей столь же ограниченной личности, как и супруг, что она, панна Ошуйская, способна…

…про трепет рук.

Или лучше ног?

…я трепетом рук постиг вашу страсть, — повторила она шепотом и прикусила мизинчик. После опомнилась — истинные поэты, небось, мизинцы не грызут, но покусывают перо. Надо будет потребовать, чтобы привезли пару дюжин гусиных. Или лучше лебединых? Гусиными пусть всякие посредственности пишут, а шедевр, который ныне рождался в муках, достоин был самых лучших перьев.

— Я трепетом рук постиг вашу страсть! — повторила панна Ошуйская прикрывши очи, дабы в полной мере ощутить вкус каждого произнесенного ею слова. — Устами сорвал поцелуи…

Сердце встрепенулось.

Да, именно так. Женщины будут плакать на этом месте… или лучше стыдливо вздыхать. Быть может, поэму, которую панна Ошуйская назвала непритязательно — «Тайные грезы о запретных страстях» — даже запретят, как непристойную.

Это будет скандально!

— И ныне должны вы немедля сказать… — она задумалась, подыскивая рифму к слову «поцелуи». Рифма ускользала… зато вдруг раздался шорох, заставивший панну Ошуйскую оцепенеть.

Неужели…

Нет, показалось… конечно, показалось… быть того не может… или банальные мыши, на которых жаловалась кухарка таким тоном, будто панна Ошуйская самолично оных мышей вредительствовать на кухню отправила. И чего она ждала?

Поставила б мышеловок… а что котенька не ловит? Так он натура нежная, не приспособленная к подобному времяпровождению.

Тишина.

Темнота.

Из приоткрытой двери доносится бодрый храп супруга, которому неведомы душевные томления и вообще, небось, опять одеяло скинул, выставивши свои пятки на всеобщее обозрение. А если и вправду явится тот несчастный упырь? И что он увидит? Съехавший ночной колпак, слюни на губах и волосатые мужнины ляжки? Иржина-заступница, неудобно-то как будет…

Панна Ошуйская отложила перо.

Вдохновение ушло, как вода в песок, зато появилось неясное беспокойство. Заглянув в спальню, панна Ошуйская убедилась, что подозрения ее были не беспочвенны. Вот супруг. Лежит. На бок повернулся, руки под щеку сунул, губы приоткрыл, как карп на блюде, и пузыри пускает, сладко причмокивая. Одеяло вовсе сбросил и, замерзнув оттого, свернулся калачиком.

До чего смешон.

И ночная рубашка задралась…

Панна Ошуйская укрыла супруга одеялом и вздохнула. Какой ни есть, а свой… вдруг да взревнует упырь? И убьет? Мысль эта была нова и ужасающа. Она холодила спину предчувствием беды и еще сладостным предвкушением — никогда-то из-за панны Ошуйской не то, что не убивали, но даже не дрались…

…воображение живо нарисовало сцену, в которой она рыдает над телом убиенного супруга, проклиная злодея, как проклинала его Кинеида в прошлогодней постановке. Постановка, к слову, была дрянной, а игра местных актрисок вызывала лишь зевоту, не хватало им экспрессивности и вообще… в общем, рыдать у панны Ошуйской получилось бы лучше.

И проклинать тоже.

А упырь, осознавши, что ревностью своей он убил зарождающееся чувство, самолично растоптал любовь, стоял бы в сторонке понурившись, голову опустив и покорно принимая проклятья… потом были бы похороны… и одинокие долгие вечера… и страдания, страдания… и письма, которые бы писал ей упырь, умоляя о прощении… и камин, где бы они сгорали… поначалу… первые лет пять… или десять? Потом бы сердечная рана затянулась бы… или нет, скорее уж он, поняв, что не способен сломить гордый дух одинокой женщины, явился бы к ней, дабы покаяться и покончить с собой, не имея сил жить дальше. А она, узнав о том, простила бы. Панна Ошуйская, что б там ни говорили, была великодушна…

Она посмотрела еще раз на мужа и шепотом пообещала:

— Если он тебя убьет, я заставлю его страдать. Долго.

Муж причмокнул во сне и пробормотал что-то непонятное… как есть, черствый человек. Как ее угораздило выйти замуж за такого?

И что ей делать?

Стоять?

Или может… нет, панна Ошуйская не чувствовала в себе усталости, разве что вдохновение вернулось… пожалуй, в ее поэме будет этакий эпизод.

— Я проклинаю вас понеже! — что такое «понеже» она не очень знала, но ведь легло же слово, а значится, на своем месте. — И бед бессчетное число… пусть вас закружит вороньем!

Как-то так, да… или поподробней расписать, каких именно бед?

Панна Ошуйская выскользнула из супружеской спальни в будуар, где на столике кипарисовом ждали ее свечи и альбом с набросками будущего шедевра… выскользнула и замерла: над святая святых, ее альбомом и серебряным сундучком, в котором хранились предыдущие альбомы — ее поэтическое наследие, за которое потомки будут сражаться — склонилась тень.

Черная горбатая тень.

Эта тень была кособока и уродлива… и желала похитить то, что… панна Ошуйская, до конца так и не успев осознать, что мечты ее становятся явью, завизжала…


Васька в доме чувствовал себя привольно. Пройдясь по первому этажу, он сгреб в сумку пяток статуэток, про которые подружка сказывала, что будто бы они нефритовые и стоят немало. Прихватил серебряную пепельницу. И еще махонькие, но увесистые часы. Оглядел рамы. Рамы были хороши, но тяжеловаты… сунулся было на кухню, но басовитый храп остановил. Стало быть, кухарка ныне не отправилась домой…

Что ж, не везет так не везет. Ничего, фарт — дело наживное. Он прислушался — в доме было тихо… и решился. Наверху, в хозяйских комнатах, небось, прибарахлиться легче выйдет. А если гарнитурчик тот прибрать, то и…

…в темном коридоре он остановился.

Огляделся.

Прислушался.

А слух у Васьки был отличнейшим, и если кто ходит… нет, тихо… темень расступалась — привыкали глаза. И вот уже на светлых стенах проступили черные рамы картин…

…Васька слыхал, что есть фартовые, которые за мазней этою вот ходят. Оно-то понятно, что картинка картинке рознь, за одну тебе гору золотишка насыплют, а за другую и пары медней не допросишься. И знать бы, которая ценна, да… эх, права была мамка, подзатыльниками мудрость в голову вбиваючи: учиться надо было.

Глядишь, отыскал бы картинку верную.

Снял бы…

Половицы тихо поскрипывали, но Ваську не выдавали.

Он заглянул в одну комнату, та была пуста и принесла красивый бабский веер и серебряного оленя, который едва-едва в мешок влез, уж больно рогастым был.

…пара птичек из слоновой кости.

…нож для бумаг.

…и в ящике стола — надо думать, попал Васька в хозяйский кабинет, — целую пачку злотней, лентою перевязанную. Пачку Васька сунул за пазуху, так оно верней. А в мешок отправил еще нож для бумаг и брегет, забытый на краешке стола.

Мешок от этаких подношений раздулся и сделался тяжел, потому Васька перекинул его на спину. И можно было б уходить, да… не отпускала мыслишка об драгоценностях хозяйкиных, которые в Васькином воображении сделались вовсе уж невероятными, небось, у самой королевы таких не было. А если и были, то где та королева?

Гостиная…

…пахнет пылью, знать, убираются тут нечасто…

…а дальше, как и сказывала разбитная подруженька, хозяйские личные покои. Дверь отворилась беззвучно, и Васятка замер.

Комната была пуста, но…

Подсвечник.

И пара свечей стеариновых, полупрозрачных — Васькина мамаша такие катала, по сребню за дюжину. Гора чернильницы. Книга какая-то… и огроменный короб, серебром облицованный.

Васька облизал губы.

Здравый смысл подсказывал, что надо уходить, но… короб был так близок…

…Васька даже чеканку разглядеть мог, и еще камушки красные… или синие — при свечах не разберешь… и если схватить да…

Быстро…

Он решился.

Первый шаг. Замереть. Прислушаться. Нет, тишина… если кто и был в комнате этой, то вышел по собственной надобности… оно и правильно, оно и к лучшему… второй… третий… и вот уже Васька у стола. Он схватил короб и прикусил губу, чтоб не выругаться — тяжеленный, падлюка! Показалось даже, что короб этот к столу прикручен намертво, ан нет, поддался… его б в мешок, да некогда…

И тут за спиной раздался тихий-тихий вздох.

Васька обернулся.

И едва не выронил короб… он слыхал, что в таких от старых особняках всякое водится, да только не верил в брехню… да и подумаешь, призрак… но нынешний…

Она стояла в дверях.

В полупрозрачном одеянии, простоволосая, страшная… белый овал лица, черные провалы глаз и губы красные, будто крови насосалась… Васька сглотнул.

Бежать!

Только вот ноги застыли. А тварь протянула к Ваське когтистые руки, раскрыла рот и издала звук, высокий и тонкий, оглушающий, лишающий разума…


…услышав крик, Себастьян все ж решился и, обернувшись крылом, высадил стеклянную дверь. Брызнули осколки, запутавшись в тонком пологе штор. Да и сам он, признаться, споткнулся и повис в них, таких обманчиво легких, шелковых.

Вот же не хватало беды!

Себастьян дернулся было, но проклятые шторы скользили и норовили спеленать покрепче, будто именно в нем узрели злоумышленника. И, потерявши терпение — в последнее время с терпением у него вовсе было тяжко, Себастьян распахнул крылья.

Затрещала горестно ткань.

Визг смолк.

Что-то упало, покатилось…

…Себастьян сдернул с головы шелковый обрывок.


Васька понял, что жизнь его бестолковая — ах, мама-маменька, мало вы колотили, мало таскали за космы, мало стучали да полбу скалкою, едино боль головную вызывая — подошла к концу, когда тварь, вытянувши руки с тонкими длинными когтями, шагнула к нему навстречу.

Обнять желала?

Пахнуло вдруг холодом лютым.

По спине протянуло ледком, будто тот, о котором упоминать вслух не стоило, возник за Васькиной спиной. Зазвенело что-то… он оглянулся, понимая, что все еще оглушен криком, обездвижен, только и может, что смотреть.

…вторая тварь возникла в окне.

Вдруг качнулись полупрозрачные занавеси, слиплись и распались, выпуская нечто… оно было огромно.

Крылато.

Рогато.

И ужасно настолько, что Васька зажмурился, не способный выдержать огненного взгляду.


…панна Ошуйская, конечно, готова была ко встрече с любовью всей своей жизни, даром что любовь эта изрядно запаздывала, но…

…вот чтобы так…

…при живом — во всяком случае пока — муже…

…и в окно… разбил, вона как холодком потянуло? этак и просквозит. Романтика романтикой, но панна Ошуйская с прошлого разу еще кашлем маялась.

Она поплотней запахнула белые крылья шали и, вздернувши подбородок для пущей горделивости, решительно шагнула к крылатому гостю. Он же, выплюнув ошметок шелковой гардины — а между прочим, ткань панна Ошуйская из Познаньска выписывала, по каталогу, — склонил пред ней рогатую голову…

Всхлипнул подлый похититель, почуявши неотвратимость возмездия.

А заодно уж раздался сонный голос мужа:

— Что, помилуйте, тут происходит?

О, Иржена, как он был жалок! Босой. В ночном колпаке, сползшем на глаза. В рубахе этой, что задралась выше колен, явив всеобщему взору эти самые вспухшие колени. С волосатыми ногами и огромной вазой в руке…

— Я требую ответа! — он замахнулся вазой и не нашел ничего лучше, чем швырнуть ее в упыря, который этакой наглости не ожидал, а потому едва успел отбить вазу взмахом крыла.

И та, отскочивши, ухнула на голову злодея.

— Не надо! — возопила панна Ошуйская, заламывая руки. — Умоляю вас, не надо!

Она и очи к потолку воздела для пущей одухотворенности облика.

Откашлялась. И громче, с завываниями трагическими — драмы без завываний не бывает, это всякому известно — произнесла.

— Ваша настойчивость ранит мое сердце… — сердце упомянутое ухало, особенно встревожено было оно некой несообразной верткостью супруга, которому вздумалось ухватиться за кочергу. Панна Ошуйская и не представляла, что тихий ее муж может быть столь вызывающе примитивно агрессивен!

И главное, что на упыря это тоже произвело впечатление, заставивши отступить.

Правда, когтистая лапа выдрала кочергу из мужниной руки и зашвырнуло в камин… точнее, панна Ошуйская надеялась, что упырь метил именно в камин, а не на полочку и пятью фарфоровыми девицами изящного свойства, весьма дорогими сердцу хозяйки.

— Судьба жестока! И я, поверьте, желала бы ответить вам взаимностью… — панна Ошуйская пустила слезу. В этот момент ей искренне было жаль себя, поставившую долг выше личного счастья, пусть счастье это и имело вид несколько жутковатый. — Но я другому отдана…

Упырь, погрозивши пану Ошуйскому пальцем, подошел к вору.

— …и буду век ему верна… — горестно завершила панна Ошуйская.

Подхвативши беспамятное тело, упырь хорошенько его встряхнул и закинул на плечо.

— Тогда, — молвил он хриплым голосом. — Я пойду?

— И-идите…

Взгляд панны Ошуйской заметался по комнате.

— Вот, — она подняла лоскуток злосчастной гардины и протянула его отвергнутому возлюбленному, сердце которого — в этом панна Ошуйская не сомневалось — рыдало от боли. — Возьмите…

— Зачем?

— На память… обо мне… о нас… — она всхлипнула и отерла с лица слезинку.

И вновь протянула лоскуток…

Нахмурилась, заметивши белое пятнышко. Принюхалась и, ощутивши знакомый аромат, лишилась чувств. К счастью супруг, пусть все же черствый и полысевший, но такой привычно надежный, успел подхватить безжизненное ее тело…

…Себастьян чувствовал себя… да давно уж он не чувствовал себя настолько глупо. Оставалось надеяться, что в нынешнем обличье опознать в нем воеводу, лицо немалого чина и властью облеченное непросто. Он закинул полубессознательного вора на плечо и, потеснивши пана Ошуйского, который явно желал продолжить занимательную беседу и для того подыскивал аргументы, навроде улетевшей кочерги, покинул комнату. По лестнице парадной Себастьян спускался быстро, да и к оградке проследовал бодрым шагом. И лишь свернувши в темный переулок, стряхнул добычу в снег.

— Я… — паренек живо перевернулся на спину. — Я больше так не буду!

— Как? — Себастьян завернулся в крылья.

— Н-никак не б-буду!

— Никак — это хорошо…

И вот что с ним делать? В Управление сопроводить, как сие полагается? Тогда и дело надобно будет открывать, а значится, приглашать свидетелей, а те молчать не станут… Себастьян представил встречу с паном Ошуйским и, что хуже, с панной Ошуйской, которая явно разумом от страху повредилась, и содрогнулся.

— Я… я в монахи пойду! — Васька размашисто осенил себя крестом. — Буду людям добро учинять!

…а потом и слухи пойдут.

…и главное, пойди попробуй объясни, что действовал Себастьян исключительно общественного блага ради. Нет, не поверят.

И решившись, он поднял Ваську за шиворот. Тот и повис кулем, слабо повизгивая, глаза зажмурил, ручонки скрюченные к груди прижал…

— В монахи, значится? — переспросил Себастьян и, озаренный внезапной идеей, велел. — А расскажи-ка ты мне, друже…

На этом слове вынужденный приятель, который явно не желал продолжать столь чудесно начавшиеся отношения, икнул.

— …что в городе у вас творится…


…когда чудище поволокло Ваську, он, признаться, с жизнью-то распрощался. И только об одном молился, что, коль уж пришел час смертный, то пусть себе смерть этая, ранняя, будет легкою… однако чудище в доме Ваську жрать не стало.

И на улице.

И после вовсе, скинувши с плеча, заговорило человеческим голосом. Этаким смутно знакомым голосом…

— В… в г-городе? — переспросил Васька, силясь понять, что ж ему, ироду, любопытственно будет.

— В городе, в городе, — ответило чудище, Ваську будто бы отпуская.

И самое время дернуть в переулочек темный да со всею урожденною прытью — а Васька бегать умел, как и все хлопцы заречные, но что-то, может даже разум, подсказало, что мысль сия не больно-то успешна.

Догонит.

И тогда точно сожрет.

— А… а третьего дня Марфушка, которая н-на В-выселках, сверзлась с лествицы, — Васька оперся на холодную стену. — И ейные племянницы понаехали. Делять, сталы-ть, наследствие…

…Марфушка была старухой суровой, и Васька сомневался, что помрет она, как на то племянницы надеялись. Переживет всех, очуняет и разгонит клюкою, а после вновь откроет свой дом для людей тихих… Марфушка дачу[1] хорошо берет, не жмется.

С племяшками ее дела не будет.

Заполошные бабы. И пустоголовые.

Чудище кивнуло и когтем тыкнуло в Васькино плечо многострадальное, мол, продолжай.

— А еще жохи[2] залетные той неделей куролесили. Малютку на перо подняли, но наши с того в обиду крепкую вошли и сделали им начисто[3].

— Трупы где?

— Так это… жмуров яманщик[4] один берет. И рыжьем платит.

— А вот это уже любопытно, — чудище похлопало Ваську по плечу. — Ты давай, дорогой, пой, что за яманщик, где обретается, не стесняйся. Ночь у нас долгая, времени хватает…

Васька сглотнул.

Одно дело так языком ветра гонять, свои-то, узнай, точно банки б поставили[5], но не до смерти, а для науки и вразумления, ибо негоже честному вору балакать о делах воровских, пусть и со тварями страхолюдными. А вот сдай он кого… коль дознаются… тут уж одними банками не отделаешься, перо в бочину присунут и яманщику тому отвезут.

— Я… я не знаю, — он зажмурился. — Я ж не по мокрому делу! Я честный жох!

Тварь бить не стала.

Коготочком подбородок подняла и ласково так спросила:

— А что знаешь?

— Знаю… знаю… — Васька только заглянул в глаза желтые, что злотни, и разом накатило этакое желание рассказать обо всем и сразу… а после покаяться и в монастырь. И вправду, мысль показалась предивною. Чем в монастыре плохо?

Кормят.

Крыша над головою есть.

— Знаю, что он не из наших… что чистенький… навроде как купчина? А может, вообще штымп[6] какой… с ним Пихта базлает… когда нужда приходит. Слышал только, что он… ну вроде как жмуров прибирает так, что после с концами. Салмаки, хоть бы все перерыли, и кусочка не найдут…

Чудище молчало.

Ждало продолжения. И коготь от Васькиной шеи не убирало. И в сей миг особенно остро осознал Василий всю никчемность прожитой своей жизни. Двадцать два годочка… а что он сделал?

Пил.

Гулял.

Девок тискал, когда рыжье имелось. А как не имелось, то все одно пил и гулял… и догулялся вот.

— Еще… еще базлали люди, что будто бы Хрипша, которая лоретками[7] ведает, трепалась, что девки на улицу ходить боятся. Совсем от рук отбились. Мол, там сгинуть, что чихнуть, и молодых не поймать…

— А вот с этого места поподробней, — попросило чудище.

Экое оно любопытственное… а поподробней? Пущай себе, раз уж все одно не жить, так… эх, коротка ты, дорожка воровская… а матушка упреждала… матушка молила, чтоб одумался… и денег скопила, да только пустил те деньги Васятка не на учебу, но на винцо зеленое, друзей закадычных и картишки…

…сказывать.

…сказывал, и про девок трех, которые были-были, а после взяли и сгинули. И мыслится, что куда больше их сгинуло, чем три. Кто ж лореток считает, особенно, когда они — полные шмары…

…про то, как Хрипша на вокзалу ходит, выискивая девок приезжих…

…сама-то Хрипша собой хороша, толстая и в бархатах, на плечи шальку цветастую повесит с бахромой, на волосья шарф накрутит, что кубло гадючье, перчаточки белые, сапожки красные. И вправду купчиха. Приезжие-то робеют, когда заговаривает, мол, сразу-то девка глянулась, а в доме руки нужны свободные, и обещает им жизню такую, что девки-дуры про всю материну науку забывают. Идут за Хрипшей.

Куда?

А на малину… у ней домов-то несколько, то в одном, то в другом веселие с торгами. Эта, как его, аукциона, на которой новых девок за рыжье продают. Васька одного разу заглянул, когда при фарте был, но ушел. Почему? Не, карманы у него тем вечером звенели, да только не по нраву: девки рыдают, мужики хохочут… противно.

…только сказывала Хрипша, что еще одна сводня в городе объявилась, мол, перебивает. Пара девок от места отказались, дескать, уже сговорены, а оно понятно, что с такими сговариваться никто не будет. А главное, что из аристократов[8] никто ни сном, ни духом про новую-то малину… от и выходит…

Чудовище слушало превнимательно, как жрец на покаянии.

И Васька вдруг понял, что и вправду кается…

Матушка вспомнилась, и что была она своднею, что сама от так искала новеньких, пусть после и клялася, что никого-де не принуждала, сами девки летели на легкую работу, да…

…коль кривая у Васьки жизня, может, с проклятия?

…и надобно грехи отмаливать, егоные и материны…

— А скажи-ка, — чудище ткнуло пальцем в плечо, — друг мой случайный, а не встречался ли тебе один человечек…


Панну Ошуйскую привела в сознание вода.

Холодная вода, отчетливо пованивающая болотом. Стало быть поганка-горничная вновь поленилась сменить ее в вазах, просто цветы переставила. Панна Ошуйская так возмутилась, что села и лицо отерла… глянула на руки и завыла от тоски… как она могла забыть? Как?!

— Дорогая, — супруг с опустевшей вазой стоял подле, — все в порядке?

Нет! Не в порядке! И никогда уж не будет… это только представить… невозможно… чтобы в тот единственный раз, когда провидение ниспослало панне Ошуйской этакий шанс на личное счастье — пусть она и не собиралась им пользоваться, но все же — она встретила оное счастье в подобном неподобающем виде! А все панна Кулякова с ее экспериментами…

Слезы текли из глаз, и панна Ошуйская размазывала их и еще злополучную маску, которая была призвана отбелить лицо и придать коже фарфоровое сияние. Во всяком случае панна Кулякова утверждала, что именно эта чудодейственная смесь — два злотня за крохотную баночку, между прочим — сотворила с нею чудо. Поелику чудо панна Ошуйская лицезрела воочию — прежде-то у панны Куляковой кожа была дурна, ноздревата и с угрями, которые не получалось запудрить — то и рискнула приобресть.

Намазалась перед сном.

Легла и… и забыла…

Забыла!

— Я… — она всхлипнула и, отстранивши руку мужа, поднялась. Мокрая ночная рубашка бесстыдно прилипла к телу, волосы растрепались, а в зеркале, которое панна Ошуйская вытащила из короба с альбомами, на нее взирало чудище.

Узкое лицо.

Кожа в каких-то белесых разводах.

А глаза черные, запавшие…

И уронив зеркало, панна Ошуйская разрыдалась… он видел ее такой! Он… да как он посмел!

— Может, за доктором послать? — нерешительно поинтересовался супруг и, поднявши кочергу, чуть тише добавил. — Или за полицией?

— Н-не надо…

— Чего не надо?

— П-полиции… он приходил ко мне?

— Кто? — кочерга описала полукруг, сбив с каминной полочки последнюю уцелевшую статуэтку.

— У-упырь…

— Какой упырь?

Нет, пан Ошуйский не был ревнив. Человек разумный, он прекрасно понимал разницу между пустым женским кокетством, до которого была охоча хрупкая его жена, и изменой.

Он верил ей.

А тут упырь посреди ночи…

— Я… — она заломила руки. — Я знаю, что он тайно влюблен в меня… и пришел за мной…

…лепет жены был безумен, но как ни странно, это безумие успокаивало.

Упырь? Пускай себе… лучше упырь, чем какой-нибудь щеголоватый офицерик, до которых так охочи дамочки…

— И вот, я знаю, что он пришел забрать меня… защитить меня от этого… того… — панна Ошуйская указала пальчиком на короб с драгоценными альбомами, — которых покусился… и он бы тебя убил.

— Не убил, — пан Ошуйский потер шею.

Вся эта история выглядела на редкость дурацкою. И теперь мысль позвать полицию больше не казалась удачной. Что он им скажет?

Про вора?

Про упыря, который оного вора уволок?

Или про нервическое расстройство супруги, которой мерещились то воры, то упыри, то еще какая блажь?

— А хочешь? — он вытер заплаканное лицо ошметком дорогой гардины, — мы тебе гарнитур купим новый? Топазовый?

— Да? — в глазах ее мелькнула искра интереса, но впрочем, быстро погасла.

Разве какой-то гарнитур мог спасти ее от позора?

— Или… — пан Ошуйский призадумался. — Или вот книгу издадим? С твоими стихами?

Он прикинул, что выйдет сие даже дешевле топазового гарнитуру.

— К-книгу? — тихо переспросила панна Ошуйская, светлея лицом.

— Книгу. На хорошей бумаге, этаким дамским альбомом… картинок там побольше… — пан Ошуйский погладил супругу по волосам, а руку тихонько вытер о ночную сорочку. Волосы панна Ошуйская натерла смесью из касторового масла и барсучьего жира, для росту и блеска, о чем в порыве вдохновения успела позабыть.

Напоминать об этой мелочи пан Ошуйский не стал.

— Тогда… — она еще раз всхлипнула и прижалась к мужу, который, во-первых, был рядом, в отличие от всяких там упырей, убоявшихся такой безделицы, как маска для лица, во-вторых, был теплым, а из окна сквозило. — Тогда мне нужно будет отобрать лучшие из творений… или вот… я решила написать поэму!

— Напиши…

— Чтоб про любовь… а еще про то, как она ему призналась в любви, но он ее отверг… и потом, годы спустя, встретил вновь и пожалел, понял, что всегда любил ее и только ее…

Пан Ошуйский только вздохнул.

…а все одно дешевле гарнитуру выйдет. И жене в радость. Что еще надобно?

Разве что окно застеклить.


[1] Дача — воровская добыча, жарг., прим. авт.

[2] Воры, разбойники, жарг.

[3] Сделать начисто — убить, жарг.

[4] Скупщик краденого

[5] Ставить банки — избить, жарг.

[6] Обычный человек.

[7] Проститутка

[8] Авторитетный вор

Глава 7. В которой неожиданно воскресает чужая любовь

А счастье было так возможно. И так возможно. И вот так…

…размышления о жизни и творчестве пана Пискунчика, уездного живописца и большого сластолюбца, что весьма огорчало честную его супругу, женщину крайне строгих правил и крепких кулаков.


Домой Себастьян вернулся ближе к рассвету.

Он был бодр.

Зол.

И весел, хотя для веселья, если разобраться, не было ни малейшего поводу. Взлетевши по стене — крылья только хлопнули, помогая удержать равновесие, он забрался на балкончик, а уж с него — в комнату, надеясь все ж на пару часов здорового и крепкого сна.

Он, содравши ошметки рубашки, скинув изгвазданные ботинки, которые вряд ли подлежали восстановлению, рухнул в постель, чтобы…

…визг оглушил.

А чувствительный пинок по ребрам заставил задуматься, в ту ли постель он рухнул.

— Ты… — Ольгерда выдохнула. — Иржена милосердная, это ты…

— Я, — Себастьян дернул одеяло. — Всего-навсего…

Одеяло не отдали.

Ольгерда решительно натянула его по самую шею и недовольно произнесла:

— Между прочим, у тебя прохладно. Не понимаю, почему ты ютишься в этой убогой квартирке, неужели нельзя найти что получше?

— Между прочим, я тебя не приглашал.

Она надула губки и приспустила одеяло, показав округлое плечико с полоской алого кружева.

— Ты еще дуешься?

— Ольгерда…

— Я понимаю, ты приревновал меня, — она опустила одеяло еще ниже. Кружева стало больше.

Надо же, это Себастьян еще не видел.

— Но пойми, он для меня ничего не значит… меня огорчили наша ссора и твоя холодность… и тут этот купец… и конечно, я подумала, что…

— Что не стоит упускать подходящий случай?

Она фыркнула и, бросив одеяло — вид на бюст и алое кружево был чудесен, но Себастьян слишком устал, чтобы и вправду впечатлиться.

Он забрался на кровать и лег, скрестивши руки на груди.

Ольгерда молчала.

И молчала.

И молчание становилось все более напряженным.

— Что ты делаешь? — нервно поинтересовалась она, вовсе скидывая одеяло.

И ножку поверх него положила, в чулочке алом. С подвязочкой.

Себастьяна, впрочем, в данный конкретный момент куда больше интересовала не подвязочка с чулочком, и не ножка, но нагретое Ольгердой одеяло, которое он, улучив момент, и утащил, чтобы завернуться в него, словно в кокон.

— Себастьян!

— Сплю я, — ответил он, не открывая глаз.

— Сейчас?

— Ага…

— Я к тебе пришла, а ты… ты спишь?

— Я тебя, к слову, не звал…

Ольгерда засопела. Выразительно так засопела, испытывая преогромное желание ткнуть это черствое существо каблуком…

— Кстати, — существо приоткрыло глаз, — обувь обычно снимают…

— Это особые туфли, — Ольгерда вытянул ножку и провела пальчиком по золотистому узору на чулке. — Разве тебе не нравятся.

Тонкий каблучок блеснул в лунном свете. Кованый носочек… этаким и ребро, пиная, проломить недолго.

— Нет, — Себастьян повернулся на бок. — Мне сейчас подушка нравится.

— Не будь букой, — Ольгерда прижалась к ватному кокону и сделала попытку его обнять. — Себастьянушка…

Она дыхнула духами в самое ухо, отчего стало щекотно и еще неприятно.

И Себастьян вынужден был признать — спать ему не позволят.

Он сел.

Подтянул повыше одеяло, потому что чешуя чешуей, а замерз за эту ночь он изрядно. И хорош будет, если насморка подхватит…

— Ольгерда, — Себастьян убрал тонкую ручку, которая потянулась было к шее, и от поцелуя увернулся. — А давай ты сделаешь вид, что тебя здесь нет?

— Но я есть…

Вот же настырная… соблазнительница. На живот прилегла, зад оттопырила, показывая, что и кругл он, и прекрасен…

— Именно. Ты есть. А быть тебя не должно. И мне вот крайне любопытно, каким таким образом ты здесь оказалась… и главное, зачем?


Ольгерде хотелось устроить скандал.

И не просто скандал, нет, этот стал бы самым ярким из всех, которые когда-либо видело это жалкое жилище… и жалкий нелюдь, который вместо того, чтобы вести себя, как подобает нормальному мужику — наглому и постоянно озабоченному — закрутился в одеяло и теперь взирал на Ольгерду с немым упреком в очах. Она от этого взгляду разом начинала чувствовать себя подлою развратительницей, жаждущей едино добраться до трепетной невинной плоти.

И ладно бы…

Той плоти — полтора пуда ребер да шкура жесткая, но… ценить же надо женский подвиг! А подвиг она и совершила, пробираясь тайком через черный ход.

Амулет отвода глаз.

И крепкого сна для старухи, которая была слишком уж любопытна. И еще один, известного назначения, пристроенный в изголовье кровати. Правда этот, похоже, не действовал. Набрасываться на Ольгерду князь не спешил. И вовсе не спешил.

Сидел.

Глазел.

А потом и вовсе зевнул, скотина…

…нет, будь ее воля, Ольгерда бы…

…воли не было.

Пока.

— Себастьянушка, — она прижалась к одеялу, чувствуя себя на редкость глупо. — Я так по тебе скучала… я… ты не поверишь, но я поняла, что все, что было раньше, это… это пустое… моя жизнь пуста без тебя…

Она всхлипнула и пустила слезу.

И еще одну.

Но слезы хвостатую сволочь не разжалобили.

— Я… я понимаю, ты злишься… я виновата… боги, я так виновата… — и руки прижать к трепещущей груди. Я люблю тебя…

— А я тебя нет, — сонно ответил Себастьян.

— Не важно! — Ольгерда не собиралась отступать. Не здесь. Не сейчас. — Моей любви хватит…

— На что?

…как он дожил-то до этаких лет? Его хотелось и отравить, и удушить, и еще поглумиться над телом. Ольгерда сделала глубокий вдох.

— Я понимаю, что ты не хочешь связывать себя узами брака… не надо… мы оба взрослые современные люди… к чему эти буржуазные пережитки…

— Эк тебя припекло-то…

Ольгерда постаралась выбросить эту фразу из головы.

— Мы можем быть счастливы вместе…

Князь испустил тяжкий вздох. И открывши оба глаза — на миг показалось, знает он все распрекрасно, и про нее, и про братца драгоценного, которому недолго осталось, но пока осталось, Ольгерде приходится выполнять его капризы, — уставился на Ольгерду.

Смотрел он долго.

Нет, не раздевая, будто вовсе не замечая ни ее наготы, ни шелкового белья, наготу эту подчеркивавшего. Он смотрел… с укоризной?

— Ольгерда, — наконец, произнес Себастьян. — Ты переигрываешь.

— Сильно? — она вдруг явственно осознала, что ничего-то не получится.

И разозлилась.

На Себастьяна… на братца ненавистного, которому Себастьян вдруг понадобился… и на себя тоже за неспособность отделаться от мужчин… а потом злость ушла.

А ведь и вправду…

…нет, сегодня же…

…она уйдет. И вернувшись к себе, скажет, что ничего не получилось… а вздумай он руки распускать,… что ж, среди ее поклонников всякие имеются, достаточно намекнуть, и исчезнет дорогой брат, словно его и не было… и странно даже, что это, вполне себе логическое решение старой проблемы, ей прежде не приходило в голову.

А потом… потом она уедет.

Куда?

Куда-нибудь, лишь бы подальше от этого серого унылого городка с его закостеневшими жителями, старыми сплетнями и старыми же сплетницами… а может… Порфирий с горя запил, но тем лучше… он оправится и… он нехорош собой, лишен всякой изящности и неманерен, похож на медведя-шатуна, зато просто-таки неприлично богат, и денег его хватит, чтобы примириться с недостатками.

— Изрядно, — признался Себастьян и, вновь зевнув, — вот же сволочь, знает, что теперь и Ольгерду зевать потянуло, поинтересовался. — Чего ты на самом деле хочешь?

— Свободы. И денег.

— А я при чем?

— В принципе, не при чем, но… меня родственник попросил, — приняв решение, Ольгерда не без удовольствия избавилась от маски. Если бы кто знал, как ее утомили эти маски. — Побыть рядом, приглядеться…

— Родственник, значит… приглядеться… и давно ты приглядываешься?

А вот теперь он разозлился.

Ишь, как глаза блеснули. И выражение лица… почти не изменилось, но той малости хватило, чтобы осознать — оскорблен.

Самолюбив, как все мужики.

— Да нет… сначала мне было самой интересно… столько разговоров… как же… в нашей-то глуши и холостой князь собственною персоной, как было не взглянуть… Если хочешь знать, твою шкуру начали делить задолго до твоего здесь появления, — Ольгерда фыркнула и, стянув туфельку, швырнула ее в угол. Спать в туфлях и вправду было на редкость неудобно, каблуки так и норовили за простынь зацепиться и оную простынь продрать. — И мне захотелось позлить всех этих… благопристойных клуш. И да, я честолюбива, мне захотелось стать княжной, чтобы те, кто еще недавно от меня носы свои воротили, кланялись… и вообще…

Вторая туфля отправилась следом за первой, едва не снеся древнюю вазу со столь же древнего столика.

— Если тебя утешит, то… ты мне нравился. Сперва.

— А потом?

— А потом… потом… ты не походил на князя.

— Это еще почему?

Он и в самом деле не понимает? Или очередная игра… хотя какая разница? Раз уж начала этот разговор, то и продолжить стоит. Давно уж Ольгерда не разговаривала откровенно. Или совсем никогда не разговаривала откровенно? Главное, что сейчас собственные признания, изливавшиеся легко, будто освобождали ее.

— Почему… потому что князья другие… они если и служат, то уж точно не пропадают на службе днями и ночами. Они являются в присутствие и с них того довольно. Они не снимают комнаты у безумных старух, не избегают общества… и балуют своих женщин…

— Ясно. Разочаровал.

— Не без того. Я уж думала разорвать наши отношения. Пойми меня правильно, ты интересный мужчина, но одним ангажементом сыт не будешь. А предложение делать ты не спешил. И вовсе начал ко мне остывать. Женщины это чувствуют, так что…

— Прости.

— Ничего страшного… мы бы просто разошлись, но появился мой братец, — она аккуратно скатала чулок. Пригодится. Небось, Порфирий — не князь, кобенится, заставши в постели почти обнаженную красавицу, не станет. — И попросил меня не расставаться…

— И ты послушала?

— Он был настойчив, да и… — Ольгерда прикусила губу, чтобы не сболтнуть лишнего. — Как не помочь родственнику?

— И что твоему родственнику было нужно?

— Ничего особенного… поверь, государственные тайны его интересовали мало. Узнать, берешь ли ты взятки, от кого и сколько… он не хотел верить, что ты не берешь… дело с контрабандой… он, полагаю, с нею подвизается, а ты ввел новые порядки…

Себастьян молчал.

— Он игрок… и деньги ему нужны постоянно, поэтому… иногда у меня занимает, но я вовсе не так богата, чтобы содержать мужчину. У меня и себя-то содержать выходит с трудом… ты не представляешь, во что обходится красота…

Чулками Ольгерда швыряться не стала.

Легла и за край одеяла дернула. Шелка шелками, но старуха, кажется, вовсе не знала о существовании каминов.

Себастьян подвинулся. И одеяло отбирать не стал. Только уточнил:

— Контрабанда, значит?

Ольгерда пожала плечами: каждый выживает, как умеет.

— И что именно твой братец… возит?

— Я не уточняла, но… через него можно достать интересные зелья… скажем, «Лунный свет». Или вот «Очарование». Я не пользовалась, ты не думай…

— А приворотное? Нестандартное?

Ольгерда призадумалась. Приворотными она не пользовалась принципиально. Во-первых, результат непредсказуем. Во-вторых, незаконно. А в-третьих… она и без этой гадости неплохо справлялась.

Раньше.

— Не знаю, — честно сказала она. — Мне без надобности, но могу поинтересоваться…

— Твой родственник случайно не упоминал Белялинских?

Ее что, допрашивают?

— Ему и упоминать не надо. Он у них приказчиком подвизается.

— Что ты про них знаешь?

Определенно, допрашивают.

— А что мне за это будет?

— Мое хорошее к тебе отношение, — Себастьян еще подвинулся. — И кусок одеяла.

— А разве ты плохо ко мне относишься?

— Ольгерда!

— Что? Признай, тебе ведь было удобно. Являлась по первому зову. Когда становилась не нужна, исчезала. Ни тебе претензий. Ни тебе скандалов… почти… извини, но себя не переделаешь. Главное, что никаких усилий…

— Чего ты хочешь?

А вот это уже другой разговор. И Ольгерда, подтянув одеяло — не хватало еще насморка получить, хороша она будет, соблазнительница, с текущим носом, — сказала:

— Мне нужен Порфирий.

Себастьян повернулся к ней и, смеривши насмешливым взглядом, поинтересовался:

— Тебе как, указом его во владение? Или просто бантик повязать?

Издевается?

Ведь понял распрекрасно, что ей нужно, но вот…

— Я хочу, чтобы ты его проверил, — Ольгерда не собиралась упускать этот шанс. — Ты ведь можешь? Его состояние…

…а то бывают и такие, которые золотишком сыплют щедро, но все в кредит, за душой и медня ломаного нет. Конечно, Порфирий производил впечатление человека серьезного, но чем Хельм не шутит?

— …его интересы…

…ибо ничего так не сближает с мужчиной, как общие интересы…

— И главное, нет ли за ним обещаний… личного свойства. Понимаешь?

— Нет.

— Невесты! — рявкнула Ольгерда так, что Себастьян подскочил. — Боги милосердные! Нет ли у него невесты! А то…

…есть и такие, которые соловьями разливаются о будущей прекрасной жизни, а после раз и женятся, что характерно, на какой-нибудь дурнушке с немалым приданым. Нет, Ольгерде не так много осталось, чтобы рисковать попусту.

— Хорошо, — Себастьян согласился как-то подозрительно быстро. — Слово даю.

Что ж, слову его можно было поверить.

— Белялинские… честно говоря, не самые приятные люди. Нет, не подумай, я вообще людей не особо… — Ольгерда откинулась на подушки и глаза прикрыла.

Завтра надо будет заехать в салон мадам Рушье, чтобы восстановила цвет лица, а то ведь годы не те, чтобы ночные бодрствования сами собой исчезали.

Уже маловато будет ромашкового льда.

И сыворотка молочная не поможет.

…двадцать злотней, не меньше. А если с аппаратом паровым, который в прошлый раз мадам весьма рекомендовала, и того дороже… но внешность — единственный капитал, а капиталы надобно беречь.

— Меня несколько недолюбливают… Белялинские и вовсе года два тому принимать отказались… мол, репутация… можно подумать, сама она — белокрылая лебедушка… и дочки еще их.

— По порядку.

Порядок… всем порядок нужен, а Ольгерда эти порядки ненавидит еще с тех самых пор, когда дражайшая тетушка, что сейчас трясется за своего урода-сыночка, заставляла ее перебирать старые чулки.

Натягивать на банку.

Штопать.

Сворачивать клубочком…

— По порядку, — Ольгерда облизала пересохшие губы. А ведь тетушка с панной Белялинской знакома… определенно… — Раньше Ганна Белялинска, тогда еще не Белялинска… не спрашивай, фамилию тогдашнюю не вспомню, с теткой соседствовала. Она сама, хоть и из дворян, но бедных. Тетка сказывала, что она вечно голодной ходила. И одежду в лавке старьевщика брала… и ненавидела жутко все это… ее родители разорились и как-то быстро, поэтому…

Ольгерда поднесла ладонь к лицу.

…руками тоже пора заняться. Восковое обертывание? И чтобы медом натерли… с меда руки становятся удивительно мягкими, а для ногтей соляные ванночки хороши.

…еще пяток злотней.

— Не то, чтобы они дружили… от тетки моей сложно добиться правды, только вроде как она Ганну с Белялинским познакомила. Она не любит об этом вспоминать. Я думаю, что сперва-то он за теткой ухаживал, а потом увидел Ганну и все… бывает.

…и пятки… конечно, пяток ее никто не видит, она и не стремится их показывать, даже в постели не снимая чулок, однако же пора. Пятки огрубели еще тогда, когда Ольгерда только училась танцевать. Всем-то кажется, что парить над сценой легче легкого, а что за этим парением стоят сбитые в кровь ноги, мышцы ноющие, кости, которые, кажется, вот-вот треснут, то никому и дела нет.

И голод постоянный.

Страх поправиться.

Нет, она давно уже не танцорка, но страх остался, и пятки костяные, и пальцы некрасивые, будто сросшиеся. Их она даже мадам стеснялась показывать. Но может, сыщется у нее особое средство, которое вернет былые мягкость и нежность?

— Белялинский сперва был мелким купцом, и Ганна долго думала, принимать предложение или нет. Наверное, надеялась кого получше подцепить, но потом у него дела пошли, она и выскочила. Тетка моя обмолвилась как-то, что ей только деньги и нужны, что их она любит.

И Ольгерда отчасти понимала эту любовь.

Деньги…

Злотни, сребни, медни… они не отвернутся от тебя лишь потому, что в волосах появилась седина, а на лице — морщины. Они не скажут, что за прошедший год ты подурнела. И что актерского таланту в тебе с капля, что надобно подвинутся, уступая сцену молодым…

— А вот знаешь, что странно? — Ольгерда потрогала пальцами щеки, убеждаясь, что за прошедшие пару часов они не поплыли.

— Что?

— Они встречались. Тетка и Белялинска… уже потом, когда я была… то есть, когда в доме появилась… дружбы не было, а они встречались. И не тетка ходила к Белялинским, а наоборот.

Ольгерда закрыла глаза, вспоминая

…ей тринадцать.

…поганый возраст. Тонкая. Голенастая. И тетка постоянно кривится, мол, в кого пошла, ведь матушка у Ольгерды красавицей была, а эта…

…ни в мать, ни в отца, точно в заезжего…

…братец не упускает случая, чтобы за задницу ущипнуть. А зеркало, единственное, в которое Ольгерде дозволено глядеться — нечего самолюбие тешить — отражает уродство сплошное. Это уже потом Ольгерда узнает, что зеркала бывают разными.

Ей хотелось плакать.

Тогда еще она умела плакать, скажем, по мамке, которая была доброй, а тетка ее обзывает. И за косу Ольгерду тянет, для порядку и чтобы из нее всякую потаскушью дурь выбить. Не важно. Главное, что сидела она в чулане и тихо-тихо.

Плакала себе.

Обещала, что вырастет и тогда…

…скрипнула дверь. Она у тетки на редкость поганого свойства была. Почти как зеркало. Сколько ни выравнивай, чем ни смазывай петли, а не успокоится. Ноет и ноет, предупреждая о гостях.

…гостье.

Ольгерда высунула-таки нос — все ж к тетке редко кто заглядывал.

Дама.

В платье бархатном.

В пальто-далмане с меховою оторочкой. И не какая-то кошка драная, которую себе тетка вместо воротника справила и тем гордилась, нет, дама гордо несла чернобурку. Пальто с рукавом в три четверти, чтоб видны были высокие перчатки, украшенные теми самыми полосками темного меха. Шляпка высокая.

Перо синее покачивается, изгибается причудливо, почти касаясь фарфорового личика.

Волосы у дамы темные.

А кожа белая.

И вся она такая… дух захватило.

— Девочка, ты кто? — дух захватило, похоже, настолько, что Ольгерда всяческую осторожность утратила.

— Ольгерда…

— Ах, какое имя… — женщина повторила его, и в ее исполнении имя было сладким, что медовая карамелька. — И сама хороша… бесспорно, хороша… как ты здесь оказалась?

— Не дури девке голову, — пробурчала тетка, появившись с кухни. Высокая. В бумазейном платье какого-то непонятного цвету — то ли коричневый, то ли болотно-зеленый, — она являла собой полную противоположность гостье.

Нехороша.

Лицо покраснело… тетка сегодня стирку затеяла, и самолично на плиту взгромоздила таз, а в нем, в подогретой воде, разводила серое мыло и сыпала порошок, а потом кидала простыни с наволочками, по одной, притапливая длинными, что клюв цапли, щипцами. Белье булькало и серая жижа пускала пузыри, от которых вся кухонька полнилась вонью.

И странно было, что Ольгерде не поручили этакое дело.

— А ты иди… посмотри, как белье…

— Прислугу наняла?

— Племянница это. Сирота… — тетка махнула рукой и осведомилась. — Чего надобно?

На кухню-то Ольгерда ушла. И в таз заглянула, как было велено. Убедилась, что в этом тазу все идет своим чередом — булькать вареву предстояло несколько часов — Ольгерда на цыпочках подошла к противоположной стене. Стены в доме были тонкими, а слух у Ольгерды хорошим. Особенно, если через стакан слушать.

— Племянница… — задумчиво протянула дама. — Сколько ей? Выглядит вполне взрослой…

— Тринадцать.

— И возраст подходящий… а главное, прелестная девочка. Есть у меня один знакомый, большой любитель прелестных девочек… не хочешь…

— Нет, — резко ответила тетушка.

— Послушай, он хорошо заплатит… очень хорошо… хватит, чтобы ты убралась из этой дыры. И девчонку не обидит. Будет куколка куколкой…

— А потом куда, как наиграется?

— Куда и все… или думаешь, лучше будет, если она невинности с каким-нибудь проходимцем лишится? И бесплатно…

— Замуж…

— Вот не надо, дорогая, мы обе знаем, что такие, как она, замуж не выходят. А если и выходят, то счастливы не бывают.

— А кто бывает?

— Ты подумай, — дама не стала отвечать на вопрос. — И если надумаешь, черкани записочку… как сегодня…

— Принесла?

— Конечно… вот, сорок пять злотней, как и договаривались. Но ты можешь получить больше, много больше… в твоей больничке найдется изрядно людей, согласных…

…хлопнула входная дверь, заставив отпрянуть от стены.


…она появлялась еще несколько раз. Иногда она приносила деньги. Иногда наоборот… однажды тетка послала меня отнести флакончик одной даме. Я ее знала. Я иногда приходила к тетке на работу, помогать. Она думала, что я тоже стану сестрой милосердия, — Ольгерда вздохнула. В этот предрассветный час сия идея не показалась такой уж нелепою.

А если бы стала?

Серое платье.

Накрахмаленные юбки. Обязательный чепец. И вечно недовольные пациенты.

Судна. Свечи из китового жира… голые задницы, дряблые руки. Кровь на простынях. Рвота и кашель… нет уж, лучше так, как оно сложилось.

— Она страдала какой-то кожной болезнью… неприятная женщина… я ей передала этот флакон и инструкцию, которую тетушка написала… еще мужчина был…

Ольгерда замолчала, наматывая прядку волос на мизинец.

…пациенты.

…сперва-то она мало что понимала, только радовалась, выполняя нехитрые эти поручения, за которые нет-нет, да перепадала медяшка, а порой и сребень. Деньги она прятала.

Копила.

— Я думаю, они вместе работали. Белялинская приносила зелья оттуда, а тетушка находила клиентов, за что и получала свой процент. А потом они рассорились. Я уже в театре была… тетушка театр крайне не одобряла. Мы даже рассорились…

Тетка кричала.

Она никогда так не кричала. И белое лицо ее стало еще белей. Вокруг губ проступила лиловая кайма, а глаза налились кровью.

— Потаскуха!

Этот крик разносился по улочке, на радость соседям, которые были весьма охочи до чужих бед.

И пощечина звонкая, хлесткая, избавила Ольгерду от угрызений совести. А ведь они были, те угрызения… а еще стало очевидно: не будет она слушать, дорогая тетушка. Ни про театр, ни про сыночка своего, который…

— Я ушла из дому, — она закрыла глаза. — Первый год… пробивалась.

И вспоминать о том Ольгерда не любила. В театре хватает актрисок разного пошибу, и всем охота в примы, и все грызутся меж собой и за роли, и за тех, чьи деньги со связями эти роли способны обеспечить. Чтобы выжить, приходилось…

…нет, к Хельму прошлое.

Было и нет.

— Он сам объявился, мой дорогой братец, пришел с предложением. Выгодным. Товар… я помогаю сбывать. Слышал про «Сонные грезы»? Слышал. Кто не слышал… на самом деле еще та гадость, но наши… лучше, чем пить. Кроме того, аппетит отшибает напрочь. Нашим не грезы нужны были, а это вот… особенно девки из кордебалета старались. Только худая корова еще не газель. Почему-то про это они забывали напрочь.

— Торговала? — поинтересовался Себастьян, до того лежавший тихо.

— Осуждаешь? Мне нужны были деньги. А за чужую дурость я ответственности не несу, — она произнесла это сварливо и сама удивилась.

Оправдывается?

Нет… разве что самую малость… они ведь к ней приходили. Ольгерда никого не заставляла покупать белый жир, разложенный по крохотным коробочкам. Он и пах-то жиром. И тянуло попробовать, но…

— Он не только грезы приносил. Крема… бальзамы для волос… от них волосы и вправду становились чудо до чего хороши. И кожа… белая-белая… пока пользуешься. А стоит прекратить, и волосы лезут клочьями. Я предупреждала. Я была по-своему честна…

…кроме того раза со старухой Свиржевской, которая возомнила себя театральною королевой. Прима… да в ее возрасте смешно играть невинную девицу, ни одним гримом этакие морщины не замазать.

…она Ольгерду ненавидела тихою змеиной ненавистью, и выживала понемногу, не сама, нет. Сама она бы не снизошла до какой-то там, а вот стая придворная, готовая на все ради мимолетной благосклонности, старалась. И соль в туфлях — меньшее, что ей устраивали.

А потом старуха подобрела.

Услышала про чудодейственные бальзамы. Снизошла.

Явилась сама в общую гримерку и взмахом руки отослала прочих.

— Милочка, — обратилась к Ольгерде снисходительно, в том видя свое великодушие, — говорят, у тебя можно найти кое-что для лица… не то, чтобы мне было нужно…

В полутьме — общую гримерную освещали скудно, здраво полагая, будто кордебалету особый макияж не надобен — ее лицо гляделось белым и совершенным. Хороший грим на многое способен.

— Смотря что вам нужно, — сказала Ольгерда.

И продала самый сильный из кремов.

И спустя неделю — еще один… и еще… а потом… потом крема закончились. Вдруг… и не столько в них дело, сколько в особых каплях, которые Ольгерда добавляла. Капли эти, поднесенные братцем — иногда и он делал подарки — оказывали благотворнейшее влияние на характер Свиржевской.

А когда их не стало…

…о, старуха никогда-то не отличалась кротостью нрава, но ныне… истерика за истерикой, скандал за скандалом… и разбитая о голову директора театра ваза стала последнею каплей.

Или не она, но роль, которую Свиржевская отказалась исполнять?

Или может, голос, сорванный вдруг…

…и как-то так вышло…

…удачно вышло…

— Тетка рассорилась с Белялинской после того, как кто-то там умер… испугалась? Не знаю, я не вникала, но вышло так, что из-за этой ссоры Белялинска потеряла клиентов. Это ведь не так просто. Сама она не пойдет торговать запретным. Да и… теперь я лучше понимаю ее характер… одно дело принести запретный груз старой подружке и остаться с чистыми руками, и другое — превратить свой салон в этакий рынок. Нет, она слишком трясется над своим лицом…

Глава 8. О тяжких буднях душегубских

Коты существуют затем, чтобы было на ком выместить избыток доброты.

Жизненное наблюдение почтеннейшей панны Юговой, известной строгим нравом своим и некоторой степенью мужененавистничества.


Панне Белялинской вновь не спалось.

Одиноко.

Холодно.

И пусть прежде супруг донельзя раздражал ее своим сопением и вообще самой своей способностью спать, когда вся жизнь рушится, но ныне в его отсутствие она вдруг почувствовала себя… беззащитной?

Комната огромна.

Сумрачна.

Тени.

Пыль. И запах этот, сладковатый, то ли ветоши, то ли гнилья… с окон сквозит, а камины вновь не топили… ничего, вот вернется и тогда…

…она накинула на плечи старую шаль, подаренную Феликсом еще в те времена, когда он лишь начал ухаживать за нею. Давно бы выкинуть ее. Поизносилась. Вытерлась. И вид утратила совершенно. Да и было у панны Белялинской множество иных шалей, куда лучше этой, но вот поди ж ты, привыкла.

Не то, чтобы стало теплей.

Спокойней?

Верно.

Она зажгла свечу, слепленную из огарков — прием стоил непозволительно дорого, и ныне приходилось вновь экономить — и вышла из комнаты. Коридор выстыл. И здесь, на втором этаже, становилось очевидно, что хозяева дома, как и сам дом, переживают далеко не лучшие времена.

Пол скрипит.

Стены голые. И темные прямоугольники на этих стенах — следы картин, которых не стало… уцелел лишь портрет панны Белялинской и то потому как ценности не имел.

Исчезли напольные вазы.

И рыцарский доспех, стоявший некогда в углу. За него выручили едва ль четвертую часть изначальное суммы. Скупщик кривился и все норовил сказать, будто бы доспех этот — новодел, которому едва ль полсотни лет исполнилось, а такое ныне покупать не станут.

Мода вышла-с.

Тишина.

И доски рассохшиеся скрипят под ногами. Ковер… ковер отдали, почитай, за бесценок… и тот огромный комод, которого ничуть не жаль, потому как был он уродлив.

Панна Белялинска вздохнула бесшумно.

…одиночество стало почти невыносимым. Она спустилась в гостиную и уже там, забравшись в кресло, ждала утра. А дождалась гостя.

— Не спится? — осведомился дорогой нелюбимый родственник, выпуская клубок желтого дыму.

— И тебе, как вижу?

Он был слегка пьян. А может, не в вине дело? Панна Белялинска вглядывалась в лицо дражайшего кузена, выискивая на нем малые приметы больших страстей.

Слегка обрюзг.

И морщины появились, пока едва заметные, но все же… и вот эта оттопыренная губа… ноздри раздуты… привычка преглупая то и дело касаться их, будто проверяя, на месте ли нос. Ногти желтоваты. И глаза… теперь как-то особенно заметен этот ядовитый оттенок.

Братец усмехнулся.

— Не по нраву?

— Какая разница?

— Ты права, никакой. Знаешь, я удивился, получив от тебя приглашение… — он курил трубку с тонким длинным чубуком, который, казалось, чудом не ломался в неловких его пальцах.

Растрепанный.

С закатанными по локоть рукавами грязной рубахи, кузен был именно таков, каким она его запомнила. И смешно стало — столько лет, а ничего-то не изменилось. Разве что на руках этих проступили темными жилами вены. И на коже появился мелкий узор шрамов.

— Слушай, а тебе эту девчонку совсем не жаль? — поинтересовался он, сделав длинную затяжку.

— Да что вы все заладили… не жаль! Не жаль! — воскликнула панна Белялинска, вскочив с диванчика. — Никого не жаль! И…

— Успокойся, — жестко велел Вилли. — Я ж просто так, для информации.

Он выдыхал дым медленно, выпуская тоненькой струйкой.

Выдохнул.

И глаза закрыл. Лег, запрокинув голову…

— Я знаю, что не жаль… тех девок не жалеешь, и эту тоже…

Она застыла.

Знает?

Откуда? Он в доме, но… но в этом доме не говорят о делах, о которых говорить опасно. Да и товар… подземелья подземельями, однако панна Белялинска после того раза больше не заглядывает в них. Есть иные места…

— Не дергайся, — лениво произнес братец. — И не притворяйся, что не понимаешь, о чем говорю. Мне Мария все рассказала…

— Дура!

— Женщина, — он пожал плечами. — Девушка… наверное… слишком давно девушка… ей бы замуж… вот и тянет, к кому попало.

Панна Белялинска с трудом сдержала гнев.

Вот…

Дура!

Дважды дура… повелась на смазливое личико?

— Опасную игру ты затеяла, — меж тем продолжил Вилли, не открывая глаз. — Одно дело всякую ерунду через границу таскать, по головке, если поймают, не погладят, верно, но… другое дело — такие штуки… тут не каторга, дорогая… тут костром дело пахнет.

— Костры отменили.

— Не для таких дел. Поверь. Для тебя, коль вскроется, разложат… и местные дровишек принесут.

— Зачем ты это говоришь?

— Затем, что любопытно, — он выронил трубку. — Как далеко ты готова зайти?

— А то не ясно?

Поздно каяться. Она пересекла черту, еще там, в подвале… а может, и раньше, когда дала свое согласие на этакую… мерзость! А все он, ее супруг никчемный, не способный самостоятельно разрешить проблему… долги, счета… разве настоящий мужчина станет взваливать на женские плечи этакое?

— Губы сейчас сгрызешь, — заметил кузен лениво. — Не трясись. Я тебя сдавать не стану.

— Чего ты хочешь?!

Он не спроста завел эту беседу.

— Денег.

— У меня нет денег!

— Будут, — он не повышал голоса. — Ты сказала, я получу треть… мне мало.

— Сколько?

— Две трети.

— Ты зарываешься, — панна Белялинска уняла дрожь в руках. — Половина.

— Разве? А за мою невестушку ты, дорогая, сколько возьмешь? Полагаю, изрядно… а еще и состояние… я не дурак, Ганна… может, и есть у меня недостатки, — он вяло щелкнул пальцами, — но я не дурак… две трети… и я исчезну… и не стану задавать вопросов о том, куда подевалась моя нареченная.

— Половина…

— А ведь, если подумать, я могу… да… скажем, дождаться свадьбы… и отдать эту дурочку благообразную тебе. Даже не отдать, просто подождать… уехать куда… по делам, да… — он улыбался счастливою улыбкой, частью сознания пребывая уже в стране грез, — а потом… потом заявить в полицию… пусть расследуют… а если еще подсказать, где… я останусь вдовцом… ты пойдешь на костер… и не одна, да… а я…

— Отправишься следом. Думаешь, хороший ведьмак не вытащит из тебя правду?

— Не вытащит, — он тихо рассмеялся. — Ни один ведьмак не справится с этим…

Вилли ткнул пальцем в висок.

— Я слишком долго курю, чтобы из меня можно было вытащить что-то внятное… нет, дорогая… и если думаешь, что сможешь оговорить меня, то… кто поверит хладнокровной убийце? Твое письмо? Оно потерялось, сгорело… а на словах… ты пригласила меня взглянуть на милую девушку… ты знала о моем желании жениться… и сочла бедную Гражину подходящею кандидатурой.

Сволочь.

— Мне девушка тоже понравилась… и приданое… в любви к деньгам нет ничего плохого, если эта любовь не переходит рамки закона.

Определенно, сволочь. Думает, он чистенький? А сколько вот таких девочек, куда моложе Гражины, к которой панна Белялинска испытывала лишь раздражение — и угораздило ту родиться богатой — он развратил?

Приучил к этому вот куреву.

И уже после, наигравшись, остывши, перепродал в публичный дом? И он будет говорить о том, что хорошо, что плохо?

— Когда ты злишься, стареешь, — произнес Вилли. — Я сказал слово. А ты думай…

— Половина…

— Половина… — эхом отозвался этот гад. — Но тогда от всего…


…самой Гражине тоже не спалось.

Мучило странное предчувствие грядущей беды. Она уж и за молоком послала, которое с медом донниковым всегда-то действовало, а ныне выпила, давясь сладостью, а сна ни в одном глазу. И овечек считала… и даже повторяла про себя таблицу умножения — зануднейшее занятие, а вот…

…матушка-то, небось, спала.

Панна Гуржакова никогда не испытывала проблем со сном, скорее уж и ныне, будучи в годах зрелых, если не сказать больше, она спешила возместить недостаток его, испытанный в далекой молодости. И ко сну отходила рано.

С ритуалом.

Облачалась в белую рубаху из прохладного льну.

Умывала лицо ключевою водой. А после лопаточкой наносила смесь из бобровой струи, барсучьего жира и двух дюжин трав, самолично купленных в лавке. Смесь сия изрядно воняла, но по твердым убеждениям панны Гуржаковой весьма и весьма способствовала сохранению молодости.

После было молоко и тот же мед, всенепременно донниковый, ранний, с собственной пасеки.

Зубной порошок из аптеки на Бронной улочке.

Вечерняя молитва, в которой заставляли принимать участие и Гражину — добре, хоть кремом не мазали — а после уж и постель. Пяток перин, делавших эту постель высокой, что Хинская стена, одеяло в накрахмаленном до хруста пододеяльнике. И сонное повеление идти…

…обычно, отправивши матушку почивать, Гражина с немалым удовольствием предавалась запретному — чтению и булочкам. Нет, по отдельности-то матушка не имела чего возразить, но вот читать за едой иль есть за чтением — это никак невозможно.

Мол, память Гражина съест.

А у нее с памятью и без того не ладно… глупость какая… но разве ей возразишь? Вот и приходилось. Зато вечером Гражина устраивалась в малой гостиной, аккурат под лампою, и столик ломберный рядышком был, куда не только булки поставить можно, нет…

…орехи в меду.

…цукаты.

…шоколадные конфеты из кондитерской.

…и многое иное, что, конечно, премило, но…

Гражина была далека от мысли, что матушка ее вовсе не ведает об этаком тайном пороке. Скорее уж матушка премудро не запрещала того, чего не видела.

Сегодняшним вечером шоколад показался пресным. Орехи — прогоркшими, а булки, испеченные ныне утром — Гражина сама опару проверяла — зачерствели.

Неспокойно.

Перина комковата. Одеяло жарковато. Да и саму ее с неудержимою силой к окну тянет. И Гражина решилась. Распахнула. Вдохнула с наслаждением холодный воздух. Только подумала, что надо было бы туфли домашние надеть, а то ведь просквозит, но…

Луна.

И небо.

Звезды. Музыка, которая вдруг зазвучала в голове. И была она столь прекрасна, что Гражина встала на цыпочки. Потянулась. Покачнулась, почти падая и… никогда-то прежде не было ей так легко. И танцевала она, говоря по правде, с большою неохотой, осознавая в полной мере свою неуклюжесть. А тут… она закрыла глаза и закружилась по комнате, ведомая этой чудесной музыкой.

Она танцевала и не считала шаги.

Не думала о спине.

Голове.

Осанке.

Она была такой, какой… какой должна была быть. И эта удивительная мысль заставила Гражину рассмеяться.

Именно!

Она остановилась, но лишь затем, чтобы содрать такую неудобную рубаху. И вовсе одежда показалась не просто лишней, она была оковами, что мешали раскрыться сути…

…музыка вдруг прекратилась.

И Гражина зашипела от злости. Рано!

Она топнула ногой и…

— Не спеши, прекраснейшая, — раздался тихий голос. — И не кричи. Не стоит. Я от нашего общего друга…

Сперва ей показалось, что голос этот, как и музыка, примерещились. Нет никого в комнате. И быть не может… забор, сад и пара собак презлющих, которых в этот сад выпускали, потому как маменька очень уж ворья боялась. Да и комната ее на втором этаже, попробуй-ка заберись по гладкой стене. Тут тебе ни плюща, ни винограду, ни простынь, которые приличная узница сама скинула бы спасителю…

— Я здесь, — тьма, собравшаяся в углу комнаты, аккурат под картинами рукодельными, вышитыми Гражиной в минуты меланхолии, расступилась, выпуская человека в маске.

Маска была знакома.

Человек — нет.

— А… где… — Гражина сглотнула, не зная, как спросить.

— Он больше не придет.

Тень поняла распрекрасно.

Не придет? И гнев вновь вспыхнул да так, что Гражине показалось на секунду, будто ее саму охватило пламя. И пламя это сейчас испепелит…

— Спокойно, — ночной гость оказался вдруг рядом и ледяные пальцы его впились в плечи Гражины Остудили. И вытянули ярость. — А ты к нему и вправду успела привязаться, глупая девочка…

— Я не…

— Ты девочка. И глупая.

А она вдруг вспомнила, что стоит перед этим человеком совершенно нагая…

— В наготе нет дурного, — он что, мысли ее читает? И все же Гражина приняла поданное им одеяло, торопливо закрутилась и только затем повернулась к гостю.

— Кто ты?

— Друг.

Она не столь наивна…

— Нет никакого тайного общества… — он сел в кресло, в то, в котором любила сиживать сама Гражина, с книгою ли, с рукоделием. Руки гость сцепил на груди. Качнулся. Запрокинул голову, выставивши на обозрение худющую белесую шею. — Хельм не нуждается в этаких… глупых игрищах.

— Нет?

…но как же… те случайные встречи… знаки… и подслушанный разговор… теперь Гражине самой стало смешно: неужто такие от разговоры стали бы вести открыто?

— Вижу, ты поняла… мне было интересно, чего ты стоишь.

— Кто вы?

Сложно вести себя правильно, будучи облаченной лишь в пуховое одеяло. Матушка бы не одобрила… какое счастье, что сон ее по обыкновению крепок.

— Я же сказал. Друг. А вот ты не задумывалась над тем, кто ты?

— Кто я?

— Колдовка.

Что? Она, Гражина… нет, быть того не может… про колдовок писали в газетах… и еще в романах, правда, там они были злодейками, коварными, прекрасными и обольстительными, а Гражина… какое в ней коварство? Не говоря уже о красоте.

— Ты себя недооцениваешь, девочка.

— Но как… и откуда…

…ее отец был простым человеком. И мать… и… и ведь колдовками не становятся по желанию, да и желания, говоря по правде, у Гражины не имелось.

— Твоя любезная матушка, надо полагать, не рассказывала тебе о своей семье?

— Н-нет… она… она сирота…

— Она так решила. На самом деле у нее две тетушки… и обе с даром. А вот твою матушку боги обделили. Она весьма переживала по этому поводу… поверь, ее никто не обижал, но она предпочла уйти из дому. Забыть о родстве… это нехорошо, но мы приняли ее выбор.

— Вы?

— Семья. Твоя, девочка, семья.

Ее семья — это матушка. И старая нянька, которая теперь редко поднимается на второй этаж, предпочитая теплую сытную кухню.

А он, ночной гость…

— Не спеши отказываться, — он раскачивался в ее кресле. — Видишь ли, дорогая, твоя бабушка… твои бабушки… в нашей семье обычно рождаются девочки, я так, исключение… мы все обеспокоены.

— Чем?

— Тем, что твоя сила останется без должной… опеки, — он щелкнул пальцами. — И без контроля. Были знаки, что в роду появилась колдовка необычайной силы.

Она?

Ошибка…

— Страшно? — поинтересовался родственник.

— Маску сними.

Он и снял.

Обыкновенный. Лицо такое вот… серое, будто припыленное. Черты прямые. Нельзя сказать, что вовсе нехорош собой, но и не красавец. А главное, ее тоже разглядывает, интересу своего не скрывая.

— Я не хочу, — жалобно произнесла Гражина.

Колдовка — это… это чересчур.

— Во-первых, твоего желания, как и моего, никто не спрашивал. Дар или есть, или… его можно получить, но цена… — он вновь щелкнул пальцами. — А во-вторых, не так давно тебя отнюдь не отталкивала мысль о служении Хельму. Так что изменилось?

— Я… я не знаю… — и вновь вышло донельзя жалко.

Гражина села.

Приобняла одеяло растреклятое, которое так и норовило сползти. А родственник или нет, но нечего пялиться на нее…

— Это было… было… — она пыталась подобрать правильное слово, — не всерьез было… я думала, что по-настоящему, только…

— Только чувствовала, что не всерьез, — кивнул гость.

— Звать тебя как?

— Геральд. И я ведьмак.

— А я Гражина… хотя… ты же знаешь… и что я Гражина… и что колдовка…

— Пока нет, но сила пробуждается, а это опасно. И не только для тебя…

Сила? Гражина не чувствовала в себе никакой такой силы… конечно, она вела себя немного странно, но это еще ничего не значит и…

— Ты кинула в меня проклятьем, — он протянул руку и раскрыл ладонь, на которой появилось нечто, больше всего напоминающее спутанный волосяной ком. Вот только волосы эти шевелились, изгибались, норовили охватить ладонь Геральда. — Сильным проклятьем. Смертельным.

— Я не…

— Ты не хотела. Ты просто испугалась, — он дунул, и волосы застыли, чтобы в следующее мгновенье осыпаться горсткой пепла. — И ты будешь пугаться. Злиться. Радоваться… испытывать эмоции, а у вас сила во многом зависит от эмоций. Ты же не хочешь, разозлившись однажды, убить свою мать? Или еще кого-то? А потом пойти под суд, потому то найти неопытную колдовку легко, поверь человеку, который всю жизнь этим занимается.

Убить?

Она и убить?

Да она мух-то не бьет, жалеючи… и мыша, который в кувшин попался, самолично в сад вынесла, до того противна ей была сама мысль об мышиное смерти. Маменька только посмеивалась, мол, до чего нежною, чувствительною дочка выросла.

— Я говорю о непредумышленном убийстве. Пока ты не научишься контролировать свою силу, ты будешь опасна для всех.

— И… и что мне делать? Сбежать с тобой? — Гражина почувствовала, что вновь начинает злиться. Злость появлялась в животе, этаким горячим клубком, который норовил распутаться и наполнить все ее тело.

— Дыши глубже, — посоветовал Геральд. — Помогает. И бежать… куда? А главное, зачем?

Откуда ей знать?!

— Забудь все, что тебе говорили, — Геральд поднялся, движения его были текучими, плавными. — Закрой глаза.

Он оказался вдруг рядом и, присев на кровать, обнял. Руки холодные.

И сам он, что кусок льда, в который уходит ее ярость.

— Поплачь, если хочешь, я понимаю, тебе тяжело… у меня-то никогда другой жизни не было, — он говорил тихо и гладил Гражину по плечу, а она и вправду разрыдалась. — Меня с малых лет учили это контролировать. А твоя матушка повела себя безответственно.

— П-почему?

— Обиделась на нас. А может, решила, что если у тебя раньше сила не пробудилась, то уже и все… ты помнишь, тебе было восемь, когда мы встречались?

— Нет.

— Совсем?

Гражина помотала головой. Ведьмака она бы точно запомнила, а…

— Мне тогда было тринадцать. И я сопровождал твою бабушку… бабушка у нас в семье самая главная. Ее все слушаются. Кроме твоей матери.

— Это да, — Гражина всхлипнула, понимая, что почти успокоилась. — Маменька никого не слушает…

— Есть такое… на тебе было белое платье с бантами. С синими. И волосы тебе завили такими вот кудельками…

Он покрутил пальцем.

— И вокруг тебя еще осы крутились…

…и Гражина вспомнила. Нет, не его, потому что мальчишка в черном строгом костюме, слишком плотном для жаркого летнего дня, не имел ничего общего с этим вот человеком. Тот мальчишка держался рядом с женщиной, которая злила матушку.

…платье цвета весенней зелени. И еще кружево. Шляпка крохотная, украшенная речным жемчугом и лентами. И Гражине предложили шляпку примерить, а матушка не велела трогать. И конфеты забрала, мол, Гражина и так слишком много сладкого ест.

— Ты хотела посмотреть? Смотри, — матушка сердилась. — Она самый обычный ребенок… я бы заметила, если бы что-то было не так…

…цвела липа.

…и в пышных кудрях ее гудели пчелы. То есть, сперва они гудели в липе, а потом одна стала кружить над Гражиной. И вторая, и третья… и пчел стало множество, а Гражина их боялась жутко.

Она вдруг вспомнила, как сидела, боясь шелохнуться. И дышала-то через раз, и…

— Пожалуй, — женщина щелкнула пальцами, и пчелы исчезли. А парень в черном костюме отвернулся. — Да, пожалуй, ты права…

— Видишь, вспомнила, — Геральд улыбнулся. — Тебя проверяли… обычно к этому времени сила, если и есть, раскрывается. А страх или гнев — лучший способ заставить колдовку к этой силе обратиться.

— Значит, сила нужна была…

— Не только, — он подтянул сползшее одеяло. — Мы бы виделись чаще, но твоя матушка была категорически против. Она не желала иметь с семьей ничего общего. Увы, мы привыкли уважать желания друг друга и потому оставили ее в покое…

…матушка.

…а та женщина, выходит, бабушка… и еще другие есть, он сказал.

— Почему тогда ты вернулся, — Гражина смахнула слезы рукой.

— Я же говорил. Были знаки. И карты ложились. И на крови… не пугайся, мы если и гадаем, то на собственной крови, — он улыбнулся и стал почти красив.

…на папу чем-то похож. Тот тоже был спокойным, в противовес матушке с буйным ея норовом.

— Меня отправили проверить…

— Силу?

— Не только, — он вздохнул и отодвинулся. — Сила — это еще не все, далеко не все… это сложно объяснить, но… мне нужно было понять, на что ты способна. И говорю сейчас не о колдовстве… ты легко согласилась служить Хельму…

— Это плохо?

— Забудь про плохо и хорошо, — Геральд коснулся лба Гражины. — Есть Закон. И я говорю не о человеческом. Нельзя менять богов по желанию своему, ибо однажды переступив черту, ты не вернешься назад. Ты вступила в игру сразу, даже не пытаясь задуматься над тем, что делаешь. И душу бы продала, думаю, с легкостью. Чего ради?

— Любви?

— Любовь не оправдание глупости, — теперь Гражина получила щелчок. — Тем более надуманная… ты давала ему деньги. Сначала свои. А потом те, которые брала у матушки. Верно? И молчала, когда матушка обвинила в воровстве постороннего человека?

Было стыдно.

Настолько стыдно, что… а ведь тогда казалось правильным… общему делу нужны средства, а у Гражины их много… и матушка не одобрила бы? Гражина просто не желала ссоры, а брала тихо… горничную обвинили? Если бы матушка полицию позвала, Гражина рассказала бы правду…

…почти правду.

…но девку просто выставили из дому… и она никогда Гражине не нравилась. Слишком наглая для горничной, а еще ленивая и развратная…

— Ищешь себе оправдания? — Геральд не улыбался.

Какое вообще право имеет он, посторонний по сути своей человек, осуждать Гражину?

— Но ты не подлила своей матери те капли…

— А если бы…

— Она бы слегла с почесухой, что послужило бы неплохим наказанием за глупость, а ты… к сожалению, нам пришлось бы с тобой расстаться…

— Что?

— Расстаться, — повторил Геральд. — Совсем.

Это… это выходит, что он… он ждет, позволяя Гражине самой додуматься. И она вдруг поняла. И от понимания этого стало дурно до того, что Гражина схватилась руками за горло.

— Ты… ты… ты бы меня…

— Прости, но сила — это сила и только. Она не добавляет ни ума, ни порядочности. А рисковать, оставляя в живых человека, наделенного такими способностями, но либо не особо умного, либо не слишком разборчивого, мы не можем.

Прозвучало жестко, но… справедливо?

Когда это Гражину волновала справедливость? Особенно такая, которая способна была навредить ей самой. И все-таки…

— Что случилось с тем человеком, который…

— Он уехал.

Лжет. Гражина осознала это ясно, хотя и не поняла, откуда взялось это знание.

— У него была работа, он ее выполнил. Или ты действительно влюбилась в этого проходимца? — прозвучало презрительно, однако само это презрение казалось фальшивым, что позолота на сахарных петушках.

— Нет, — Гражина заставила себя сесть.

— Вот и чудесно. Завтра я загляну в гости… на правах родича. Надеюсь, твоя матушка проявит должное благоразумие?

Гражина в том сомневалась.

— А если нет?

— Если нет… у меня найдутся средства ее уговорить…

…и вновь же, темное послышалось… недоброе…

— Не бери в голову, — поспешно добавил Геральд, — я не собираюсь вредить ей, все-таки она — член семьи, а семья — это самое ценное, что есть…

…лжет.

…пускай. Явится завтра. Матушка… матушке придется о многом рассказать. И вряд ли она будет довольна, но как бы там ни было, Гражина не позволит ее обидеть.

— …я буду тебя учить. Познакомимся получше… а потом, если ты не против, поженимся. Дар такой силы не должен пропасть.

…о да, в нем все дело, в даре…

…пускай.

…если все хотя бы отчасти так, как он говорит, Гражине нужно учиться. А когда она выучится… тогда и будет видно, за кого ей замуж идти или не идти. Хотя… мысль была чужой, но Гражине пришлась по вкусу.

Глава 9. Кладбищенская

Познакомившись с невесткою, панна Нумулева свято уверилась, что всякое зло происходит от женщин…

Простая житейская история.


Катарина стояла над телом, понимая, что если сядет, то препозорнейшим образом уснет. И усталость была такова, что она даже угрызений совести не испытывала.

Просто стояла.

Покачивалась. И надеялась, что вид ее говорит сугубо о глубине размышлений. Меж тем в голове царила неприятная пустота.

Падал снег.

Мелкий такой. Он ложился и на тело, и на плиты, которые становились одинаковы, безлики, и в том чудился какой-то недоступный человеческому разуму смысл.

Серое утро.

Войлочное небо. Старая липа, чей ствол вызывающе черен, а ветви распластались по-над кладбищем. Плиты. И мавзолей, оставшийся с незапамятных времен. Тело, распятое на дереве вниз головой. Руки и ноги широко разведены, и потому поза при всей невозможности ее кажется вызывающе непристойной. Вывернута голова. Рот раскрыт в немом крике.

Вспорот живот…

— Скажи, что ее не собственными кишками привязали? — тихо спросил кто-то рядом. Стоило бы оглянуться, посмотреть, кто, но… сил не было. И Катарина моргнула.

Да что с ней такое?

…демон.

…и разговор.

…и бессонница, которая не бессонница даже, скорее страх закрыть глаза и…

…и она все-таки уснула, наверное, потому что очнулась от грохота в дверь. Та ходуном ходила. И когда Катарина открыла, то увидела Хелега.

— Собирайся. Тело нашли, — сказал он и развернулся. А Катарина, наверное, ошалев от усталости, спросила.

— Ты убиваешь?

— Нет.

И ей так захотелось поверить. Она даже поверила. Ненадолго. Пока спускалась к машине, которую занесло снегом, но не так, чтобы вовсе не выехать. И уже очищая этот самый снег, Катарина подумала: верить нельзя.

Хелег слишком хорошо ее знает.

Потом была дорога, на которой пришлось сосредоточиться. И еще один вопрос:

— Телеграфировали?

— Да. Едет. Будет через час…

…час.

…и кладбище… и надо бы толковую версию создать, да только не думалось совершенно. Не о деле. Не о мертвой девушке, которая сейчас и на человека-то походила слабо… не о том, о чем стоило бы подумать. Катарина закрыла глаза и, кажется, задремала стоя, если пропустила появление князя.

— Недоброго вам дня, — сказал он, протянув металлическую кружку. — Кажется, вам, как и мне, стоит взбодриться. Спать рядом с посторонними трупами — не самая лучшая идея.

Кружку Катарина приняла машинально.

И сделав глоток, выругалась. Мог бы и предупредить.

— Осторожно, горячо, — любезно предупредил князь.

Он тоже выглядел каким-то потрепанным. А вот кофе был крепок, черен до густоты и горек. От горечи этой скулы сводило, но сон отступил.

И ясность сознания вернулась.

Катарина заставила себя допить черную жижу до дна и, протянув кружку, сказала:

— Спасибо.

— Сочтемся, — князь отряхнулся и, окинув место действия пытливым взглядом, заметил. — А он у нас склонен к излишней театральности, я бы даже сказал — к драматизму. Это ведь не случайно?

Ну да… вряд ли можно случайно привязать человека его же кишками к дереву.

— Я не о том, — князь потянулся и смачно зевнул. — Все это… кладбище… рассвет… кто нашел тело?

— Сторож.

— Вот… и сообщил в полицию… и вы приехали немедля, увидали все… сторож давно здесь работает?

Катарина пожала плечами: она понятия не имела, давно ли.

— Давно, — сам себе ответил князь. — И полагаю, человек из бывших военных.

— Почему…

— Порядок… чтобы все пошло именно так, как задумано, он должен был быть уверен в нерушимости здешнего порядка. Обход в одно и то же время… и увидав вот этакое, не каждый человек сразу в полицию побежит. Одни убегут в страхе. Другие обмороком порадуют. Третьих и вовсе стошнит, как и четвертых. А чужая блевотина, согласитесь, вовсе не то, что хочется видеть рядом с произведением искусства.

В словах князя была логика.

Извращенная, странная, но меж тем логика.

А главное, он оказался прав.

Кладбищенский сторож, крепкий, пусть и в годах, мужчина, был хмур и мрачен. Он кутался в старый плащ и курил на редкость вонючие самокрутки. Ядреным запахом его табака пропахла крошечная сторожка. Здесь было чисто и по-своему уютно.

Отскобленный до белизны пол.

Стол, укрытый газетами. Топчан и печурка. В глаза бросались белоснежные занавески с вышитыми петушками, а еще огромные рыбацкие сапоги.

— Баба, — изрек сторож, сплюнувши на пол, после спохватился, посмурнел. — И хвостатый… я таких, как ты, паря, на столбах вешал!

— Это навряд ли, — весело отозвался князь. — Таких как я слишком мало, чтобы расходовать нас столь бездарно…

— Ишь, языкастый… и наглый… дружите, стало быть?

— Как кошка с собакой, — князь устроился на низеньком стульчике, и сидеть на нем было по всему неудобно. Острые колени князя торчали едва ль не выше плеч, сам он изогнулся, ухитрившись втиснуться меж топчаном и столиком.

— А оно по-другому и не буде… — сторож вытащил папироску, обмял ее и, кинувши взгляд на Катарину, поинтересовался. — Не сомлеет?

— Не должна, — ответил почему-то князь. — Она крепкая.

— А все одно баба. Баба и на службе…

— Куда мир катится…

— Оно и верно, — эти двое, похоже, непостижимым образом сумели найти общий язык, и Катарине оставалось лишь не вмешиваться.

— Значит, ничего не слышал? — князь дым вдохнул и, прищурившись, заметил. — А табачок хороший. «Черная карта»?

— А то… разбираешься?

— Не без этого…

— Будешь? — сторож подобрел и протянул портсигар, как успела Катарина заметить, именной.

— Воздержусь.

— Оно и верно… табачок — для здоровья вреден… так моя баит… все канючит, мол, кидай, кидай… а как кинуть, когда я уж тридцать годочков смалю… и смалить буду… даст Хельм, до самое…

Он вздохнул и, затянувшись, продолжил.

— А слыхать… я на ухо туговат… одно вовсе никак, а другое вот закладывает на мороз. Ваши чем-то на Подовецкой когда бахнули, то меня и накрыло. Балкою по башке… спал… мы тогда крепко накатили, я и отрубился, а очнулся — мать мою за ногу… орут, матюкаются… воют… огонь, дым повсюду… ну я только поднялся на ноги, а оно как хряснет по башке, я и ушел. Уже в госпитале очухался, а там и под списание…

— Тогда сторожем и устроились?

— А то… сперва-то помыкался, то туда, то сюда. Никуда брать не хотят. В документах значится, что я башкою ударенный, кому оно надо? А туточки… туточки с радостью…

— Кладбище старое? Неспокойное? Желающих не было? — уточнил князь, рукою разгоняя дым. И сторож кивнул.

— Твоя правда. Старое. И шалили тут… мне-то чего? Я на Проклятых землях всякого повидамши был. Мне оные шалости — раз плюнуть… и пить не пью… и платят славно… и довольный был.

Он вздохнул и, упрятавши сигаретку в огромную руку, произнес.

— Тепериче поменяется… от же ж… как чуял… неспокойно оно было… и ухо опять закладывать стало… оно-то обычно на рассвете, аккурат в половине пятого… в ушах гудеть начинает, будто там рой пчелиный, — он ткнул пальцем в левое ухо, — особливо в этом… потом накатывает и все…

— Поэтому вы и обходите кладбище?

— А то… шаришь, хоть и нелюдь… чего спать? От встану, оно, когда на ногах, то и полегче будет… и обхожу. Туточки тихо, мирно. Воздухом подышу, погуляю часок-другой и возвертаюсь, там уж и прилечь можно будет до девятой годины.

Огромный мужик.

Характерный, как сказал бы дядя Петер.

Бугристая голова. Стрижен коротко, оттого и видны эти бугры распрекрасно. И шрамы. И черное родимое пятно на левом виске, такое красивое, ровное, будто и не пятно, но монета прилипшая. Левое ухо смято. От правого и вовсе половина осталась. Под ним начинается пухлый старый рубец, который, обвивая шею этаким ожерельем, спускается на грудь, под рубаху.

Руки тяжелые.

Пальцы короткие, с квадратными ногтями.

Одежда простая, но чистая.

— А тут… — он дернулся и тронул пятно. — Тут с вечера начало нудеть… и так меленько, мерзенько. Я уж и накатил. Так-то я не пью. Совсем не пью после того-то разу, даже сладенького не принимаю, а вот что-то прямо…

— Водку где взял? — князь поерзал, верно, сидеть на табурете ему было не слишком-то удобно.

— Водку? — сторож нахмурился, и от того кожа его растянулась неравномерно. Шрам держал ее, выдубленную ветрами Проклятых земель, и само лицо исказилось уродливою гримасой. — Водку… а от…

Он задумался.

И поскреб затылок.

И нахмурился еще больше. Что так взволновало его в простом этом вопросе?

— Так… тут взял. На столе… я с обходу вернулся… ограду правил. Там от обвалилась… с чего обвалилась? Крепкая была. Я свое хозяйство, верите, блюду…

— Верим.

— А тут обвалилась. Может, конечно, снег или дерево гнилое… я досок хороших взял. Пошел. И с утреца возился… а потом оно гудеть стало. И так мерзенько… и никак не успокаивается… и тут шкалик… у дверей… в ведре вот стоял.

— Просто стоял?

Сторож сгорбился, будто пытаясь казаться меньше, чем он есть.

— Так… родственники… порой просят за могилкой приглядеть. Убрать там или еще чего… я и так гляжу, дело нехитрое, а они…

— Приносят подарки?

— Да… только… — он зажевал губу, а сигаретка-то позабытая погасла. — Та… сперва-то, как работать стал, то водку носили, а я ж не пью. От совсем не пью. Мне еще тогда сказали, что неможно, что с моею головой, если даже по малости, то могу вовсе оглохнуть. Или ослепнуть. Или еще чего… помереть-то не помру, да только кому я калечный нужен буду?

Философский вопрос.

Катарина вздохнула. Кажется, ее присутствие здесь было лишним, но что-то мешало уйти. Вот и жалась она в угол, разглядывала, что топчан, что вышитые занавески…

— Я-то говорил… носить не перестали, только уже иное. Кто вот пирожков там. Или яиц еще. Яишенку я люблю, — у сторожа от этакого признания шея покраснела. — Или вот сапоги одного разу… у меня-то нога такая, не всяк сапог подойдет, а тут покойник выдался знатным, от жена его и принесла… хорошие, яловые.

Он похвастался этакой удачей, не видя в том дурного.

— Значит, ты выпил? — князь вернулся к исходной беседе. — Много?

— Рюмашку… так ведь не хотел… а потом глядь, и рюмашка стоит… и в голове оно гуде, гуде… прям всю душу выматывает. Я и опрокинул. Вторую хотел, да…

— Передумали?

— Ага…

— И дальше?

— А чего дальше? Дальше я от прилег… такая слабость вдруг накатила, что прям ноги отымались. Я и спужался, да… вдруг и вправду? И лег, думаю, все, вот она, моя кончина, глаза прикрыл… а как открыл, то уже и утречко… вновь в голове гудение этое, только уже обыкновенное, как завсегда.

Он поглядел на сигаретку.

Горестно головой покачал. И продолжил.

— Я-то и вышел… прошелся по главное дорожке, как завсегда, а там уж на северную свернул, к липе, стало быть…

— Всегда так ходишь?

— Ага… привык. Ну а у липы и увидал ее… издалека увидал.

— Подходил?

— А то. Вдруг да живая?

— Не испугался?

Сторож усмехнулся и до того кривою вышла эта усмешка, что Катарина вздрогнула. Этому сторожу в театре злодеев бы играть…

…а вдруг это он?

…почему нет? Случайный человек… легко нашел, и дурно не стало, как князь заметил, хотя половина полицейских желудки опорожнили, нынешнее представление увидавши…

…собрать доказательства… скоренько так… ее поддержат.

…и признание добудут.

…в Особом отделе умеют получать чистосердечные признания. И главное, что, случись новое убийство, можно будет легко найти еще одного подозреваемого.

Катарина потерла виски. Это не ее мысли, демона.

…легко все списать на демона, а разве ей самой не хотелось бы закрыть дело поскорее? От нее ведь именно этого и ждут. А будет тянуть… разве недостаточно неприятностей?

— Да… — сторож потер глаза. — Я всякого повидал… пятнадцать лет на границе… девку от жаль. За что ее-то? Хорошо, что не тут померла, а то б повадилась бы ходить.

— А с чего вы взяли, что не здесь? — Катарина устала притворяться невидимой.

— Так… крови-то не было, снег белый, на снегу кровь хорошо видна. Когда б живую пластали, небось, знатная б лужа накапала. А раз немашечки, то не тут… и без того от этакой погани мои бузить станут. Внове порядковать придется.

…было еще что-то.

…возможно, пустое, вовсе неважное, но Катарина должна была спросить.

— Скажите, а давно у вас… отношения?

— Чего?

…бровей у него нет. Вот что смущало. И ресниц тоже. И лицо глядится голым, хотя на подбородке и проклевывается сизая щетина.

— Вы ведь с кем-то… встречаетесь. С кем?

— А тебе на кой? — он подобрался, набычился, в вопросе ее простом увидев опасность то ли для себя, то ли для своей безымянной пока подруги.

— Надо.

Насупился.

Запыхтел.

Вздох испустил тяжкий, но имя назвал-таки. И после отвернулся, показывая видом своим, что неудобная эта беседа с девкою, которая никак не могла быть следователем — ибо это аккурат свидетельствовало бы, что мир переменился слишком уж сильно — закончена.

…она выглядела усталой.

Себастьян и сам-то был лишен обычной своей бодрости, сказалась бессонная ночь, да и вообще…

…срочную телеграмму выбили в половине шестого. А в шесть — еще одну. Зачем? Или…

…телеграфиста допросят, но Себастьян сомневался, что тот скажет что-то внятное. Кто бы ни играл, но ему нравилось водить полицию за нос.

А нос мерз.

Все же в Хольме было как-то попрохладней…

…шубу прикупить, что ли? Чтоб такую, старомодную, до пят. Из лисы? Волка? Бобровую тяжеленную, которая сама по себе доспех? А может, сразу медвежью? И чтоб подклад атласный, а пуговицы огроменные, каждая с детский кулачок, золоченые. Или с каменьями?

Что за бред в голову-то лезет?

Он потер переносицу, мысленно приказав себе сосредоточиться на деле.

Снегом бы лицо протереть…

…в шесть…

…подняли нарочным, разбудивши, верно, половину улицы…

…сборы.

…дорога, которую замело, но жеребец прошел. Он тоже был зол, а то и понять можно, вытащили из теплого денника, седлом наградили да недовольным всадником. Хорошо, что заботливый Лев Севастьяныч с жеребцом и конюхом передал зачарованную фляжку кофию.

Пригодился.

И ей вот по вкусу пришлось. Или уже дошла до той степени усталости, когда вкус-то не особо ощущается? Стоит, к стеночке прислонившись, думает… или засыпает? Забавная… Еще бы прическу другую, а то ишь, обкорнала волосы… и шапку… этакая грива не особо греет, а к чему Себастьяну коллега с ушами отмороженными?

…или ей шубу? Но уже из легкомысленной норки, до которой так девицы охочи? Или темных соболей? Ей соболя к лицу будут.

— Зачем, — он заставил себя отбросить неподобающие мысли, раньше как-то шубы не увлекали, а поди ж ты.

Катарина вскинулась.

Выходит, и вправду засыпала.

— Что?

— Зачем вам имя его любовницы?

— Это… может, глупость… — прежде чем ответить, она покинула сторожку и, зачерпнув горсть легкого снегу, отерла лицо. — Скорее всего глупость, но… он жил один долгое время. Здесь. Заметили? И понятно. С его внешностью, справкой этой и работой не так-то просто найти пару…

Глаза блестят.

А под глазами тени залегли. Тоже бессонная ночь выдалась? Расспросить бы, но… после, в месте тихом, где не будет любопытствующих. Тут же вроде и кладбище, а народу, что на площади в праздничный день. И все-то вроде бы по делу, но суетятся и больше не на жертву глядят, а на Себастьяна.

Точно, шубу.

В шубе, чай, посторонние взгляды не страшны.

— Он и привык… один стакан на полке. Один подстаканник. Тарелка одна. Миска. Кастрюлька крохотная… у нас такие покупают, чтобы детям варить, а этот для себя. Сковородка маленькая. Все чистое, целое… функциональное, если понимаете. И тут эти занавесочки.

Занавесочки Себастьян тоже отметил.

— Подарок родственницы? Купил?

— Недавно? Они чистые и даже табаком не пропахли, а он один и привык курить в доме. Там табаком даже стол воняет, а занавесочки чистые. Купил? Нет. Вышивка ручная. Счетный крест. Несложная, но время потратить придется. А родственница… не знаю… если отношения близкие, она бы за ним приглядывала… а если нет, то к чему эти занавески?

…белые. И с петушками.

Вышивка, стало быть.

А вот Себастьяну в жизни никто не дарил вышитых не то, что занавесок, но даже платка носового. Хотя нет, платки аккурат дарила матушка, но ведь матушка — это совсем иное.

— Его распорядок знали. Вы правы. И привычки. И вот… конечно, можно было бы вести наблюдение, но…

— Это долго, — согласился Себастьян и, окинув кладбище взглядом, добавил. — Наблюдатель будет заметен.

— Именно. Тогда откуда? Да и… не ошибусь, если скажу, что на бутылку накинули «очарование»… потом-то точно установят, но я думаю, что накинули, иначе откуда это желание напиться…

Катарина потерла виски и поморщилась.

— Голова болит?

— Нет… еще нет, просто…

— Погано?

— Именно… и вот отключился он быстро, но…

— Бутылка чистая будет, — Себастьян кивнул, соглашаясь. — Да. Сонное зелье ненадежно. Нужно точно рассчитывать вес. Да и наш друг мог бы не ограничиться рюмашкой, и тогда проспал бы и труп, и возвращение Хельма…

— Не шутите так, — Катарина разом посерьезнела. — Не произносите его имя всуе. Здесь этого не поймут.

— Извините.

Она кивнула.

…расчет. Точный.

…если не зелье, то… заклятье? Амулет… или что-то вроде… пустяковина, которую находят на дорожке… было дело еще в Познаньске, когда нашлись умельцы сонные метелочки вязать. И с виду штука безобидная — перышки там, ниточки, смех, а не страх.

На колыбели такие вешают, чтобы дети спали спокойно. Или вот нервическим дамочкам прописывают. Только эти умельцы дамочек стороною обходили, в кабаках охотились, в ресторациях, выискивали клиента, чтоб посолидней, в карман подкидывали, а там, как жертва начинала носом клевать, то и уводили под белы рученьки…

…и главное, все-то думали, что человек меру потерял, вот и приключилось с ним несчастие. Первые-то вовсе заявления не писали, сами поверили, что спьяну…

— Он опытный, — Себастьян подхватил подброшенную мысль, которая оказалась такой удачной. — Он не стал бы поднимать незнакомые предметы. Подкинуть в комнату? Может и не сработать. Нет, амулет нацепили на него… вернемся?

Катарина, подавив зевок, кивнула.

А сторож не удивился.

И молча — сказывалась выучка военная — принялся разоблачаться. Пальто. Пиджак, тесноватый в плечах. И рубаха с тонкою вышивкой…

— Подарили? — Катарина рубаху и потянула к преогромному неудовольствию хозяина. — Скажите, накануне ведь подарили? И попросили… настоятельно попросили надеть, верно? Или не попросили, но… она обещала прийти, так?

— Ишь ты… и чего? — он явно не желал вновь отвечать на вопросы, особенно столь неудобные. И пусть пока никто ни в чем не обвинял его, да и сам он за собой вины не знал, но чутье, выработавшееся за годы службы близ границы, подсказывало, что неприятности близки.

— Собиралась прийти… вы убрались… занавески ведь только-только повесили, поэтому чистые и не пахнут?

— Ну…

— И рубаху надели, чтобы ей приятное сделать…

Она разгладила рубаху.

— Это я заберу. Под расписку, само собой. Вернут по окончанию следствия.

— Она хорошая, — сторож натянул пиджак на голое тело. — Она больным помогает… она…

— Она подсунула вам интересный узор, — Катарина ткнула пальцем в переплетение красных и белых нитей. — Вот эта часть больше известна как «Зуд покойника». Вступает в реакцию с остаточными эманациями проклятий. Для диагностики и используется… именно из-за нее вам стало дурно. А вот это…

Нити синие.

И зеленые.

И желтизны самую малость. Узор красив, он даже кажется живым. Линии меняются, одни гаснут, другие вдруг появляются, становятся болезненно четкими… Себастьян моргнул.

Не только шуба нужна, но и очки.

Синие.

Те, которые остались памятью о хорошем человеке…

— Не стоит вглядываться, — Катарина поспешно свернула рубаху. — Это «Сон покойника». Его, к слову, тоже применяют в медицине, скажем, при серьезных ранениях, Человек спит настолько крепко, что не ощущает боли…

— Она… она не могла… — сторож обнял себя и жалобно, словно требуя подтвердить, что она и вправду не могла, произнес. — Она хорошая… она людей лечит…


…госпиталь.

Еще одна громадина, которую и выпавший снег не способен был облагородить. Слепые окна, то ли снегом этим залепленные, то ли занавешенные одинаковыми белесыми шторками. Скользкие ступени. Дверь на тугой пружине, открыть которую Катарине удается не с первого раза. Ей вовсе начинает казаться, что она не справится.

Ни с дверью.

Ни с делом.

Князь молча отстранил ее и сам открыл, поклонился, пропуская Катарину и тихо произнес:

— Нам ведь не случайно подбросили такого удобного подозреваемого… бывший военный. Полтора десятка лет на границе. Ранение в голову, потеря сознания… потеря контроля. Легко представить, что именно он и убил девушку. Скажем, наступило помутнение…

— Где убил? — Катарине этот разговор не нравился, как не нравился и сам госпиталь, слишком большой и неуютный.

Здесь пахло болью.

И еще смертью.

— А когда и кого интересовали подобные мелочи? Дело ведь закрыть просто… более того, — Себастьян огляделся, — я почти уверен, что наш с вами общий друг попритихнет… на год или два.

Искушение.

А ведь за год или два многое можно успеть.

…довести дело до суда, приговора и исполнения — затягивать не станут.

…подать заявление о переводе. Удовлетворят. Харольд спит и видит, как бы от нее избавиться.

…вовсе сменить профессию. Пойти, скажем, в учительницы… или в библиотекари… или стать кем-нибудь другим, мирного свойства.

Демон смеялся.

…второй этаж.

Северное крыло. Полупустые коридоры. Приоткрытые двери и палаты. Кто-то поет, кто-то стонет. Сестры милосердия в темно-синих платьях с обязательными чепчиками на волосах.

…и доктор.

Ей слегка за тридцать, хотя выглядит она старше. Некрасива. И темно-зеленый халат, наброшенный поверх простого платья, ей не идет. Платье темное, из какой-то плотной ткани, и пошито неудачно — на груди висит мешком, а на животе натягивается.

Белый воротничок подчеркивает нездоровую бледность кожи.

И лицо женщины кажется мертвым.

— Не понимаю, чего вы от меня хотите, — голос у нее красивый, низкий, выразительный.

— Вы подарили эту рубашку вашему любовнику…

— Я.

— С какой целью?

— А вы, многоуважаемая, никогда не делали мужчинам подарков? И если делали, то с какой целью? — взгляд ее насмешлив.

И Катарина понимает — ничего-то они не добьются.

— У Роберта вся одежда стара. Дрянь, а не одежда. Мне неприятно было видеть, что он ходит в лохмотьях. Это преступление?

Нет.

И она прекрасно знает, что при всем желании их, обвинить ее не в чем.

— Где вы взяли эту рубашку? — Катарина злилась. На эту вот женщину, которая смотрела на Катарину с издевкой, мол, зря стараешься.

— Купила.

— А вышивка?

— Вышила.

— Сами?

— Сама, — она достала часы на цепочке. — Это запрещено?

— Нет.

Кабинет крохотный.

Чистый.

Стерильный даже. И занавесочки здесь обыкновенные, казенные с синим штемпелем в углу, который на этой белизне выделяется ярко, этаким клеймом приуроченности. Стол. Пара стульев.

Неуютно.

Ни цветов, ни снимков. Хотя, пожалуй, собственное рабочее место Катарины выглядит немногим лучше.

— Вы знаете, что за узор вышили?

— Обыкновенный, — Марена повела плечом. — Мне от бабушки целая тетрадь таких осталась…

…и ведь найдется тетрадь. От бабушки ли, от дедушки, не важно, главное, предъявят ее по первому требованию и со всем возможным почтением. И даже возражать не станут, если случится нужда изъятие оформить, а то мало ли, какие узоры там будут.

— Я взяла два…

…и переплела их между собой таким вот случайным образом, что случайнее некуда… а эффекты… кто мог знать?

— …мне хотелось сделать Роберту приятное.

— И только?

— В чем меня подозревают? — она откинулась на стуле и руки вытянула. Руки вот красивые, узкие ладони, тонкие пальцы, такие, кажется, называют музыкальными. И Катарина не удивилась бы, узнав, что женщина эта неплохо играет на пианино.

Или еще на чем-нибудь.

Музыкальная школа — это так естественно…

— Нет. Пока нет.

— Тогда к чему этот тон? Не возражаете, если закурю? Хотя… если и возражаете, это сугубо ваши личные проблемы… кстати, молодой человек, не желаете ли пройти освидетельствование?

— Зачем?

— Вам незачем, а мне любопытно… — она вытащила серебряный портсигар.

Сигаретки тонкие коричневые.

Такие не купишь в магазине, верней, в простом не купишь.

— Пациент отблагодарил, — пояснила Марена. — К слову, у меня много пациентов… всяких…

Дым пах шоколадом. Мягкий оттенок, обволакивающий.

— Убили девушку, — хвост князя щелкнул, и в этом Катарина увидела признак раздражения. — И пока убивали, ваш любовник спал…

— Неужели? У него будут проблемы? Впрочем, не важно. Я говорила Роберту, что ему нечего делать на том кладбище. Он достоин большего. Теперь, быть может, послушает. Я всегда сумею устроить его на работу…

— А из петли вынуть? — Катарина присела, и стул заскрипел, угрожающе покачнулся. Впрочем, выдержал, а Марена лишь плечами пожала и сказала:

— Финансирование отвратительное. Не хватает на бинты, не говоря уже о мебели. Вот и починяем все, что еще можно… что до петли, то, простите, Роберт не способен на убийство. Он очень добрый мягкий человек, и если вдруг вам захочется сделать виноватым его…

— То вы обратитесь к благодарным пациентам.

— Именно, — она улыбнулась, демонстрируя крупные чуть желтоватые зубы. — А это, полагаю, невыгодно ни вам, ни мне…

Бред.

Она ведь не случайно… или все-таки… нет, эта женщина точно знает, что делает… и совпадение… чтобы именно та связка, которая способна оказалась отключить сторожа, и не просто, но в тот день, когда кладбище понадобилось Учителю… и…

— А вы не боитесь? — спросил Себастьян. — Будем откровенны. Вас ведь попросили вышить именно этот узор. И отдать рубашку накануне… допустим, вы не знали, зачем. Вы спрашивали. Вы слишком умны, чтобы действовать вслепую.

— С чего вы взяли? — она прикусила сигарету. И голову склонила. Поправила очки в тяжелой роговой оправе. — Может, я глупа, как пробка…

— Глупая женщина не удержалась бы среди мужчин, тем более не дослужилась бы до звания старшего врача… добавим ряд медалей… вы бывали на границе. И выжили. Что там, что здесь. Не знаю, где сложнее, — князь отвернулся к полкам с делами и провел по ним пальцем. Пальцы потер.

Понюхал.

— Пыли нет. Здесь хорошо убирают.

— Вы небогаты… неизбалованны. Вы всю жизнь посвятили карьере, но поняли, что достигли потолка. Женщину не пустят выше, если, конечно, у нее нет правильных связей. У вас они есть, но не такие, которые позволили бы стать главврачом… это первое. Второе — возраст. Детей у вас нет. Замужем вы не были. И вдруг осознали, что годы бегут, а вы рискуете остаться одной… не то, чтобы совсем испугались. Не тот характер, полагаю, но призадумались крепко. Вам нужен был мужчина…

— Он всегда такой говорливый? — поинтересовалась Марена. — Излишняя болтливость зачастую свидетельствует о глубоких внутренних проблемах. Не желаете поговорить о них? Все полезней будет.

— Воздержусь, — ответил князь. — Итак, мужчина… сильный, потому что слабых вы презираете. Не амбициозный. У вас самой амбиций слишком много, чтобы терпеть рядом еще такого же карьериста. Не дурак, но и не слишком умный. Кто-то, кто принял бы ваше главенство, однако не стал бы подкаблучником.

— Добавьте, что я еще не слишком хороша собой, — спокойно добавила Марена.

— И это, без сомнений… плюс немолоды и, полагаю, о детях не мечтаете.

— Не могу иметь.

— Да, несомненно… в итоге получается, что подходящего партнера вам найти… затруднительно. Среди пациентов выбирали?

Марена кивнула.

Кажется, ей было любопытно.

— Полагаю, подошли практично. Сначала исключили тех, кто так или иначе не удовлетворял требованиям. А с оставшимися… осталось ведь немного?

— Трое… увы, оказалось, что все более-менее пристойные мужчины давно и прочно женаты. А заводить тайный роман безо всякой перспективы… не в моем характере.

…эта хладнокровность пугает.

— Из троих вы выбрали Роберта… вы наблюдали его? Как давно?

— С момента ранения. К слову, именно я сняла с него проклятье… — она зажмурилась, — помню прекрасно… новая форма… этакая смесь черной чумы и безумия… он не понимает, насколько ему повезло… когда его доставили, тело уже начало таять. А сам он орал, не понимая, где находится… никто не думал, что у меня получится…

…почему? Не верили в силы?

Или…

…ей ведь тоже нелегко приходилось, Катарине ли не знать, каково это…

— Я пыталась доказать, что дар не так уж необходим. У меня его зачатки, но и их хватило, чтобы справиться с проклятием, — она погладила рукой руку. — Тогда я еще надеялась, что моя научная работа будет кому-то интересна…

— И чем же…

— Проклятия. Структура. Базовые компоненты. Критические точки…

— Не получилось?

— Почему же? Получилось, — она поджала губы и отвернулась к окну. — Настолько хорошо получилось, что мои записки изъяли… все изъяли… а мне посоветовали заняться медициной, раз уж я хочу людям помогать.

Она стиснула кулачки.

И успокоилась.

— Если хотите, то Роберт для меня не только мужчина, с которым я проведу остаток жизни…

…прозвучало угрожающе и вместе с тем…

— …он еще и напоминание о том, что я умела делать… и умею… он лучшее мое творение. И поэтому я не сделала бы ничего, что причинило бы ему вред…


…снежило.

…небо потемнело, прорезались черные жилы, будто и его освежевали, а снег пошел уже не сыпкою мелкой крупой, но тяжелый липкий. И к вечеру сугробы наметет, а за сугробами легко след прятать. И в том вновь же видится чужой замысел.

Катарина прислонилась к стене.

— Думаете, она говорит правду? — надо было бы спуститься в мертвецкую, куда должны были доставить тело, но сил для сего простого действия не осталось.

Никаких не осталось.

И стоит-то Катарина исключительно благодаря стене.

— Думаю, она не скажет правду даже под пыткой, — князь смотрел на снег задумчиво, будто бы впервые видел этакое предивное творение природы. — На то и расчет.

— То есть?

Мысли медлительны.

…разуму тоже отдых нужен, и отдохнувший, тот работает не в пример лучше…

…третья записная книжка… бессонница… эксперимент, в котором дядя Петер принимал участие… добровольно ли? Почему об этом он не упоминает? А если сам этот эксперимент во всей чудовищности своей есть его выдумка?

…семь ночей без сна… всего-то семь ночей… точнее, по задумке, но никто из испытуемых не продержался всю неделю. Двое отключились на пятые сутки. Третий — на шестые. Кома.

…четвертая книга. Продолжение эксперимента… спать разрешали, но мало, по три-четыре часа… замедление реакций, потеря критичности мышления… потеря самой способности мыслить… упрощение… деградация…

— Полагаю, на это и расчет… нас сначала поманили одной разгадкой. Потом подсунули этот, с позволения сказать, след, в который при здравом рассудке стоит вцепиться зубами… только, сколько бы ни мучили эту женщину, мы не добудем более-менее внятной информации. Вероятнее всего, она и сама не знает, кто и когда попросил ее вышить рубашку… не стоит времени терять.

Глава 10. В которой раскрываются некие особенности нежной женской дружбы

Настолько разочаровалась в подругах, что теперь, когда возникает непреодолимое желание пожаловаться на супруга, то жалуюсь ему же.

Запись в дневнике панны Полеляевой.


Приглашение в ресторацию стало для панны Белялинской неприятным сюрпризом, поелику, превосходно зная характер своей давней подруги, она в том увидела недобрый знак. Панна Гуржакова была скуповата, если не сказать вовсе скаредна и гостей предпочитала принимать дома. Кухарка-то своя всяк дешевше обходится, нежель ресторации.

А тут вдруг…

Но отказать в такой малости было невежливо. И панна Белялинская, скрепя сердце, собралась. Облачилась в строгое платье из гишпанского бархату, купленное еще в незапамятные времена за вызывающую роскошность ткани, которая цвет имела глубокий винный и ко всему была расшита махонькими жемчужинами.

Жемчуга пришлось продать, как и золотые пуговицы с аметистами. Ломом пошли, будто бы не было в них никакой художественной ценности.

А вот само платье осталось.

И панна Белялинска, вспомнивши давние навыки, взяла в руки иглу с ниткой. Талию приподнять, по нынешней моде. Пустить по корсажу узкую ленту, споротую с другого наряду. Юбки спереди сделать прямыми, гладкими, благо, фигура позволяет носить такие, а сзади собрать в этакие складки, под ложный турнюр. В нынешнем «Модном доме» про такие писали.

И рукава.

Из остатков ткани с юбки манжеты вышли, узенькие и присобранные, самое оно, чтобы ладонь до середины прикрыть, как вновь же в «Зерцале модъ» писано.

Нет, платье обновленное было хорошо, очень даже хорошо, но…

…сама мысль о том, что она, Ганна Белялинска, вновь вынуждена носить перешитые наряды, вызывала глухое раздажение.

…шляпка… зонт.

И меховой капор, к счастью, купленный столь давно и надевавшийся мало, ибо после него были куплены иные капоры, из куда как приличных мехов, что навряд ли кто упомнит его. Брошь.

Колечко обручальное.

Скромность ныне в моде.

— Куда-то собралась? — с супругом она встретилась на пороге и нельзя сказать, чтобы эта встреча панну Белялинскую обрадовала. Она лишь отметила, что муж ее вдруг переменился, а вот в чем состояла эта перемена, уловить не смогла. Подтянулся? Помолодел? Порозовел? Бледность обыкновенная его исчезла?

С чего вдруг.

— Привез? — она облизала губы, уже не заботясь о помаде.

— Тебя только это интересует?

Держится он иначе. Куда подевалась привычная робость? И виноватое выражение лица исчезло… и в глазах появилось что-то такое, недоброе.

— Не только, — панна Белялинска взбила пальчиками лисий мех, который от долгого хранения слегка потускнел, да и пах, несмотря на мешочки с лавандой, которыми перекладывали одежу, пылью.

— Так куда ты собралась? — он поставил мокрый зонт, на котором таял снег, в стойку. Снял перчатки, шапку, которая делала его похожим на купчишку средней руки, которым он, в принципе, и являлся. Отряхнул бобровый воротник пальто. Расстегнул первую в ряду пуговицу, какую-то особенно крупную и вызывающе дешевую.

…она смотрела ему другое пальто, не из уродливого драпу, но кашемировое, в гусиную лапку. И с пуговицами посеребренными. А он же, упрямец, не пожелал. Мол, тонковато будет, замерзнет… какая разница?! Главное ведь, как сидит, но…

— В «Паньску ружу», — с неудовольствием вынуждена была сказать панна Белялинска. Муж не спешил робеть и оправдываться, и уж тем паче — а это вовсе было несвойственно ему прежнему — выкладывать перед ней золото. — Аделька приглашение прислала… я опаздываю.

— Тогда иди, — он посторонился, пропуская. — Опаздывать нехорошо…

Прозвучало…

Как-то неправильно прозвучало, будто он ее упрекает… в чем? Или не верит… или… ревнует? Смех какой… более чем за двадцать лет брака панна Белялинска супругу ни разу не изменила, не то, что телом, но и в мыслях. А он, бестолочь этакая, все еще ревнует…

На душе вдруг стало легко.

Спокойно.

И даже необходимость идти к кофейне пешком почти не расстроила. Благо, зимние ботинки были еще крепки, пусть и разношены.

Она все-таки опоздала.

Аделия устроилась у окошка. Пред нею, на скатерочке, расшитой серебряными и золотыми розами — вышивка была искусна, но мотив примитивно-уродлив, возвышался высокий кофейник.

Чашечки крохотные.

Найсвежайшие сливки. Сахар желтоватый, колотый крупно.

Профитроли с малиновым кремом. Махонькие корзиночки. И круассаны, политые шоколадным соусом… пироги горочкой…

…подозрения окрепли. Прежде за панной Гуржаковой не водилось этакой склонности к мотовству. И коль случалось ей заходить в кофейню, то кофием она себя и ограничивала. Разве что порой позволяла побаловать пирожком-другим.

— Прости, дорогая, — панна Белялинска кинула меха лакею и уселась за столик. — Феликс вернулся… я его раньше вечера и не ждала.

Панна Гуржакова покивала: мол, понимаю.

Муж, некстати вернувшийся, завсегда забот доставляет. Кофию налила собственноручно. Подала. И панна Белялинска, приняв чашечку, вдохнула умопомрачительный аромат. Ох, как давно она не пила кофию… а ведь прежде любила сиживать в «Панской руже». Здесь все-то было хорошо, даже этакая провинциальное вызывающее роскошество со всеми этими позолотами.

Кофий.

Пирожные.

Сплетни.

Случайные и неслучайные встречи, которые и нужны-то лишь затем, чтобы продемонстрировать новый наряд. Или на чужие поглядеть ревнивым взором, убеждаясь, что не столь они и хороши… а если и хороши, то запомнить, дабы после у модистки…

Панна Белялинска подавила тяжкий вздох. Ничего, скоро уже… все вернется. И кафе. И неторопливые прогулки в летнем парке. И наряды со шляпками, чулочки-сумочки-веера… посиделки долгие… гости и приемы…

— Ах, дорогая, — она сделала первый глоток и зажмурилась от сладковатой горечи. — Если бы ты знала, до чего порой я тебе завидую… муж — это так хлопотно…

— Вот-вот, — живо подхватила панна Гуржакова, отправляя в рот сырную корзиночку целиком. И проглотила не жуя. Отвратительные манеры! — От и мы с Гражинкой так же подумали.

— Что?

— Так куда ей замуж-то? Дите горькое, в голове одни книжки. Ни дому вести не умеет, ни хозяйством заниматься. Оно-то, конечне, моя вина… разбаловала я ее… как же, единая доченька… — панна Гуржакова испустила тяжкий вздох, который насквозь фальшивым был. — Так то, уж прости, Ганнушка, но… не можем мы предложение твоего сродственника принять.

Кофе стал горек.

И накатило.

Она почувствовала волну этого гнева, всесокрушающего, тяжелого, издали. И закрыла глаза, смиряясь с тем, что произойдет. Она вдруг увидела себя со стороны, моложавую, верней уже молодящуюся женщину в платье роскошного пурпурного цвета. И отметила, что пурпур очень даже к лицу… и кружевного воротника не хватает.

Потом увидела, как эта женщина раскрывает рот и…


…панна Гуржакова глядела на подруженьку, не узнавая ее.

Слушала.

И дивилась.

Этаких-то словесей она не слыхала, хотя ж не сказать, чтоб вовсе глухою уродилась. Случалось всякого… порой и муженек, уж на что тих был, а отпускал словечко-другое, попутавши дом родной с казармою. Или вот егоные подчиненные на язык невоздержанны были. А солдаты и вовсе народ простой, к манерам изящным не приученный.

Не то, что благородные дамы…

Из благородного на панне Белялинской одно платьюшко и было.

А так прям перекосило всю.

Физия белым бела. Глаза черны, что кротовы норы. Губы красные… страсть просто. А уж словами-то сыплет… и сыплет… от, и человек застыл с подносиком, на котором пирожочки свежие с грибами возвышались ароматною горой. Роту приоткрыл, глаза выпучил, а уши ажно огнем полыхают.

Знание, стало быть, входит.

Панна Гуржакова вздохнула и поднялась. Ей-то ничего, она в жизни и не такое слыхивала, да Ганне после самой стыдно будет… особенно, ежель в эту самую «Ружу» пущать перестанут за скандальность норову. Вона, в позапрошлым годе Соложухиной от ресторации отказали, так разговоров было на весь город. Вытеревши рученьки салфеткой, панна Гуржакова сделала то, что делала всегда, когда случалось ей становится свидетельницей чьей-то истерики, — отвесила пощечину.

Смачную такую.

Душевную.

Панна Белялинска, которую, несмотря на всю тяжесть ее бытия, по лицу прежде не били, рот раскрыла. И закрыла. И моргнула с немалым удивлением. Потрогала губы.

Села.

— Боги, — прошептала она, — ты меня… ты меня ударила?

— Нервы, — панна Гуржакова несколько торопливо — все ж отпечаток ладони на мраморной щечке панны Белялинской свидетельствовал, что ударила она сильней, нежели требовалось — запихнула в рот эклер. — Я вот настойку принимаю, на корне валерияны. И еще пустырник. Но не помогает.

— Валериана… пустырник…

— И тебе, дорогая, рекомендую, — почти от чистого сердца сказала панна Гуржакова. — А то ж этак вовсе ума лишиться недолго… ты уж извини, что я так… но ведь дочь родная, не могу кровиночку взять и отпустить.

Панна Белялинска лишь рукой махнула.

Вытащила платочек.

Прижала к вискам. Запахло мятою и еще лавандой, и еще чем-то неуловимым, но таким знакомым… от запаха этого закружилась голова. И недоеденный пирожок — с перепелиными яйцами и луком-шалот упал на скатерть, аккурат на желтую розу.

— Прости, дорогая, — панна Белялинска перегнулась и, дотянувшись, отерла лицо старой подруги тем самым платком. — Я действительно хотела решить все по-хорошему… а теперь, будь добра, послушай…

Она отмахнулась от лакея с его предупредительностью, за которой сквозило беспокойство — а ну как дама, которой подурнело вдруг, платить откажется? И придвинулась к панне Гуржаковой близко-близко.

— Сейчас ты сделаешь вот что…

…конечно, все это было не совсем законно, даже более того — совсем уж незаконно, но… но разве ей оставили выбор?

Нет.

И значит, сами виноваты… конечно, сами…


…Ольгерда знала, что ей надо делать.

Она почти успела, благо, подняли ее в несусветную рань. Она и в прошлой-то своей жизни на рассвете не подымалась, а уж в театре обосновавшись и вовсе взяла за привычку почивать до полудня. Сон надобен красоте.

Но ныне, как ни странно, раннее пробуждение не то, чтобы не разозлило, но напротив, придало решимости и сил. Она, в кои-то веки не озаботившись тем, как выглядит в чужих глазах, наскоро умылась, расчесала волосы, пощипала щеки для румянцу и уже, накинувши полушубок из голубой норки — ах, прощальный подарок одного премилого поклонника — покинула негостеприимный дом. И хозяйка его престарелая лишь хмыкнула, запирая за незваною гостьей дверь.

— Ишь ты… вырядилась, — донеслось незлое.

Вырядилась.

Вчера.

А нынешним утром платье из алой шерсти в узкую полоску гляделось, пожалуй, несколько вызывающим.

Шляпка с вуалеткой и брошью. Мушка на вуалетке. Перчатки горчичного оттенку с тремя медными пуговками. Аглицкие сапожки.

Сумочка.

Разве ж этакой красавице возможно ногами грязь утрешнюю топтать? Нет. И стоило руку поднять, как тотчас извозчик остановился подле. Не лихач, конечно, но с коляскою вида приличного да при лошаденке крепенькой, сытой. Этакая споро домчит. Мужик и руку подал, помогая подняться. Сам же бережно укрыл ноги теплою полстью.

…помчали.

…полетели по белым улочкам, которые еще были сонны и пусты.

…по площади, где возвышались стражею темные дерева. Мимо заиндевевшего памятника Миклошу Доброму, который и впрямь казался добрым.

Извозчик свернул на Померанцову, а после нее — на Шкидловский тракт, в народе больше известный как Висельников. Оттуда — на Забытово.

Разом посмурнело.

И потемнело будто бы. Эта часть города была неприглядна. И сию неприглядность не способен был исправить и снег. Ишь он, лег пеленою на низенькие крыши, затянул крохотные окна, а порой и вовсе глухие стены. Дворы укрыл, плетни… только то тут, то там в снегу прорехи виднеются. Да дышут чернотою печные трубы, добавляют небу угля.

Тетушка жила там же. Да и удивительно было бы, смени она этот захудалый жалкий домишко на ту же квартиру.

— Можешь не ждать, — Ольгерда кинула извозчику сребень за старание.

И себе на удачу.

Подобравши юбки, спрыгнула с пролетки, порадовалась лишь, что, будто предвидя этакий поворот, одела сапожки поплоше. Небось, новенькие из нубука этакой встречи не пережили бы.

Хлюпнуло.

Чавкнула разморенная земля, ухвативши беззубым ртом за каблуки. Надо же, местечковой грязи и мороз не страшен. Ольгерда поморщилось. И воняет свиньями, которых держат соседи, забивая прямо тут, на дворе, и тогда к запаху свиного дерьма, прелой соломы примешивается вонь паленой кожи.

Крови.

…дорогой братец очень любил смотреть, как свиней разделывают.

Ольгерда прошла по узенькой дорожке, мощеной камнем. Некогда тетушкин супруг, тогда еще живой и перспективный, решил облагородить убогое жилище, а может, надоело топить сапоги в грязи. Дорожка вышла кривой и что осенними дождями, что дождями весенними, ничем-то от осенних не отличавшимися, ее все ж затапливало черной жижей, в которую превращался двор. Однако, если помнить, где лежат камни, к дому можно было пройти.

Ольгерда постучала.

Открыли не сразу.

— Ты? — спросила тетка. — Проходи… рановато что-то… разувайся.

На полу в сенях лежала тряпка. Всегда лежала, сколько Ольгерда себя помнила. А за нею, будто за преградой, выстроился ряд одинаково стоптанных туфель, которым тетка отрезала задники, тем самым превращая в воистину безразмерные.

Ольгерда на тряпке потопталась. Сапожки сняла, из туфель выбрала те, которые показались ей менее всего ношеными.

Вошла.

И вновь подивилась: все по-прежнему. Узорчатые половички, что протерлись, но тетушка латала дыры. Выцветшие обои. Стена, газетными листами заклеенная и снимки, множество снимков. Вот теткин свадебный снимок. Она юна и сама на себя не похожа. Стоит за спиной усатого типа со скучным лицом. И ручку в кружевной перчатке этак на плечо типу положила, то ли перчатку демонстрируя, то ли показывая, что оный господин отныне всецело ей принадлежит.

Вот они же с кулечком.

И с пухлым щекастым младенцем в матросском костюмчике. Тогда дела теткиного мужа аккурат в гору пошли, потому и позволила она себе, что костюмчик, что снимок, что платье поплиновое, по которому вздыхала едва ль не горше, чем о муже.

…он же, приболевший, но еще верящий, что поправится. Худой. Только и остались, что усы и глаза выпученные.

…и в гробу…

…и вновь двое — мальчишка на стульчике и женщина за его спиной. Эта женщина потеряла очарование юности, зато обрела уверенность, что жизнь нынешняя несправедлива. И жестока. И потому-то, чтобы в ней не потеряться, надлежит быть такою же, несправедливой и жестокой.

— Соскучилась? — спросила тетка, вытирая руки куском холстины.

— В некотором роде, — Ольгерда отвернулась от стены, где для нее места не нашлось.

Она с самого первого дня была в этом доме лишней. И пусть не просила о милости, но разве могла женщина столь выдающихся моральных качеств не приютить племянницу-сироту? Что бы соседи сказали?

— Я хочу поговорить с тобой, — Ольгерда присела за столик. — О Белялинских.

Тетушка удивленно приподняла брови.

А ведь актриса из нее дурная. Еще бы переспросила, кто таковы эти Белялинские.

— И о твоем сыночкее.

— Он не виноват.

Конечно, он у нее никогда и ни в чем виноват не был. Дорогой мальчик, отрада сердца и единственная радость в унылой теткиной жизни. Ольгерде стало ее жаль.

Ненадолго.

А потом злость охватила. Это из-за нее, из-за безумной этой любви, которая делала тетку слепой и глухой, и вовсе не способной понять, что происходит у нее под носом, Ольгерда стала тем, кем стала. И вообще…

— У вас с Белялинской были какие-то дела, — Ольгерда прошлась по комнате, которая когда-то казалась куда больше. А теперь становилось очевидно, что комната эта убого тесна. Темна. И пара окон не прибавляют света, может, потому что занавешены плотной жесткой тканью.

Розовой?

Голубой?

Зеленой? В полумраке ткань выглядит серой, как и скатерть на круглом столике. И вазочка та же, стеклянная, со сколом на горловине. И даже букет, казалось бы, остался тот же.

— Она тебе носила кое-что… оттуда, — Ольгерда указала на потолок.

…белили его дважды в год. Сначала тетка сама, потом и Ольгерде пришлось помогать ей. А дорогой Анджей обладал слишком хрупким здоровьем, чтобы возиться с побелкой. Ему нельзя было дышать ядовитыми испарениями, а Ольгерда… Ольгерде достаточно было повязать на лицо мокрую тряпку.

— Ты находила клиентов. Знала, кому и что предложить, и все были довольны, пока не случилась неприятность. Кто-то умер, да? Я помню ваши разговоры.

— Всегда была слишком любопытна.

— Увы, приходилось… вдруг бы ты меня и вправду продала?

— Ты сама себя продала, — тетка села на стул. Спина прямая. Руки на коленях. Складки на юбке и те аккуратны. Белый воротничок. Узкие полоски манжет, подчеркивающих, что кожа рук потемнела и огрубела.

— Были причины… и вы, думаю, прекрасно о них знаете, стены в этом скворечнике слишком тонки, чтобы вы не слышали, но… как всегда предпочли закрыть глаза, верно? Что вам до меня, если сынок доволен?

— Ты опять клевещешь…

— Нет, — Ольгерда положила перчатки на столик. — Я пришла к вам с миром… и да, я понимаю, что мне есть за что быть благодарной. Вы не сдали меня в приют. Не отправили в работный дом… вы воспитывали меня, как умели.

Губы тетки дрогнули и на мгновенье показалось, что она вот-вот расплачется.

— Не наша с вами вина, что мы слишком разные. А где вина… там боги простят. Та история… кто умер?

— Не важно.

— Одна ваша пациентка. Вы всегда вполне искренне привязывались к пациентам. И совесть… во всем, что не касается вашего ублюдочного сынка, вы на редкость совестливый человек. И еще страх… испугались, что будет расследование? И на вас выйдут? Посадят…и вы закрыли ваше маленькое, но такое доходное предприятие. Вы закрыли, а ваш сынок открыл…

Молчание.

И поджатые губы.

Подбородок задран так высоко, что становится видна тонкая гусиная шея. Зоб наметившийся. Кожа темная, в мелкие морщинки. Уродливо, однако.

— Он ведь частенько бывал у вас на работе. Вы все мечтали, что он станет доктором. Откроет практику. Найдет себе богатую невесту и заживет тихой жизнью, радуя вас внуками…

Тетка умеет держать удар.

— Но из университета, на который вы так копили, его отчислили на второй год учебы. Деньги он просадил в карты… да… и не только ваши. Он завязался с Белялинской… продолжил ваше дело, но, полагаю, за совсем иной процент. В отличие от вас Анджей умеет торговаться.

— Чего тебе надо.

— Предупредить. Сейчас Белялинскими заинтересовался воевода. И поверьте, отнюдь не из-за того, что очарован семейством…

А все-таки она дрогнула.

— Ты…

— Рассказала ему все, что знала. Успокойтесь, тетушка, Себастьян не тот человек, чтобы гоняться за такой мелочью, как раскаявшаяся сестра милосердия. Ему интересны Белялинские. Они как-то связаны с убийствами, точнее, я думаю, что он так думает. А значит, будет копать. И раскопает… многое раскопает. Ваш дорогой сынок рискует попасть на каторгу… если, конечно, только на каторгу, а то ведь за иные дела и плаха причитается.

— Да как ты смеешь! — тетушка взвилась и попыталась отвесить пощечину, только Ольгерда не была уже той девчонкой, которая позволяла себя бить. И перехватив жилистое теткино запястье, сдавила его. Тетка дернулась.

Не ждала, что изнеженная актриса может оказаться сильной?

Почему никто не воспринимает актрис всерьез?

— Смею. На правах девчонки, которую ваш ублюдок растлил… изнасиловал, а потом и продал… не вы, так он… и мучил годами… о да, будь я умнее… не такой пугливой, я бы пошла в полицию… хотя… конечно, кто бы мне поверил?! Шлюхина дочь и сама шлюхой стала. Так вы, кажется, повторять любили? Так вот, мне плевать на то, что с ним станет. Посадят? Отправят в каменоломни? Повесят? Лишь бы сгинул он из моей жизни.

Ольгерда оттолкнула тетку.

— И то, что я пришла… не думайте, что из благодарности. Мне не меньше вашего не хочется копаться в прошлом. Слишком много там дерьма. И я не хочу, чтобы оно всплыло…

Тетка потерла запястье.

И мрачно поинтересовалась.

— Боишься?

— Чего? Сплетен? Вам ли не знать, сколько раз обо мне говорили и… мне не нравится жалость, а жалеть станут… жалеют слабых, а я не слаба.

Она выдохнула, почувствовав, что сердце теперь бьется спокойней.

— Поэтому, послушайте совета. Забирайте своего сынка, если, конечно, сможете и уезжайте из города.

— Куда?

— А куда хотите… я бы рекомендовала в Хольм. Может, ваша старая подруга поспособствует… хотя… сомневаюсь…

…из дома Ольгерда не выходила — выбегала. И по дорожке каменной пролетела, показалось, не касаясь… и уже там, на улице, вспомнила про перчатки забытые.

Вспомнила и…

Перчаток, конечно, жаль, но… возвращаться… и стать свидетелем теткиных слез. Она всегда-то пряталась, прежде чем поплакать, наивно полагая, что так никто-то не догадается. Ольгерда тряхнула головой. Нет уж… у нее оставалось еще одно дело, которое требовало скорейшего решения.

Сейчас, пока кураж имеется.

Извозчика удалось поймать лишь на выходе из улочки, и оказавшись в холодной пролетке, Ольгерда выдохнула, велела:

— Гони к «Королевской»…


…когда за племянницей закрылась дверь, панна Куркулева тонко всхлипнула и вцепилась зубами в руку, сдерживая злые слезы.

Неблагодарная девчонка!

Сколько на нее потрачено! Что сил, что сил душевных, что денег… одни платья, из которых она вырастала с какой-то неудержимою силой, будто нарочно, чтобы позлить тетку. И пусть платья эти были дарены благотворителями для приюту, но все одно… а ботинки?

Еда… она ведь никогда не морила Ольгерду голодом.

Место в доме… комната, которую до того панна Куркулева сдавала, но постояльцу пришлось отказать из-за глупой девчонки… и все это, пусть по медню, по два, но за месяцы складывалось в злотни… может, в те самые злотни, которых Анджею не хватило на экзамен.

…он бы сам сдал его, конечно, сдал… он умный мальчик… очень талантливый… только куда таланту, когда кругом одни мздоимцы? И тот преподаватель по анатомии…

Тварь неблагодарная!

Вот чем она отплатила… еще и грозится клеветой…

— Матушка? — Анджей вышел из комнаты и обнял, прижал, провел ладонью по волосам. — Успокойтесь, матушка… вам ли не знать, Ольгерда всегда была большой выдумщицей…

— Но…

— И все, что она тут говорила… это глупости, — он был спокоен и от того успокаивалась сама панна Куркулева. Конечно, глупости.

Выдумка злая.

Дышать стало легче.

Мальчик… ее добрый славный мальчик… ему пришлось нелегко в этой жизни. Она старалась дать ему как можно больше, однако разве в слабых ее силах было… он так болел маленьким… бессонные ночи, страх… особенно тогда, когда начинались сипы… или вот коклюш… а у нее ни медня, чтобы заплатить ведьмаку, только кольцо обручальное…

…сестрица успешна.

…и деньги кидает легко. На, мол, возьми… и от этой легкости злость разбирает… почему одним все, а другим…

…и школа… ей так хотелось отдать мальчика в достойное заведение, но разве ж потянет сестра милосердия… и предложение старой подруги поначалу показалось спасением. Всего-то и надо… безвредно…

— Ну, матушка, бросьте, не надо слез, — он улыбался, ее драгоценный мальчик, такой славный, такой добрый. — Захотелось ей нервы вам попортить… небось, у самой жизнь не ладится. Все говорят, что воевода ей отставку дал, а у Ольгерды годы уж не те, вот и бесится…

…а что панна Жужкова умерла, так ведь у нее здоровье было слабым. Ей ли не знать… она к панне Жужковой частенько заглядывала, то обертывания делала, то плечи растирала скипидарной мазью, то еще какую блажь… и все за лишний медень… и ведь вышло, почти вышло накопить на первый взнос, когда…

…испугалась, верно девчонка подметила, еще как испугалась, когда в госпитале сообщили, что панна Жужкова умерла, будто бы отравилась, а чем — не понятно…

…понятно.

…ей было сказано, что не больше двух капель на ванну, а она половину флакона вылила, все желала поскорей омолодиться. В ее-то степенные тридцать пять, а туда же… и главное, повезло, что панна Куркулева ее первою обнаружила, как Хельм сворожил… пришла в оговоренный час, дверь ключом своим открыла — лениво было панне Жужковой всякий раз в коридор идти, а там…

…до конца жизни, казалось, не забудет она этой картины — раздутое, посиневшее какое-то тело в ванне. И резкий цветочный аромат. Рот раззявленный. Лицо заплывшее, только и хватило, что воду спустить да свежей набрать.

И пузырек с зельем…

Его панна Куркулева в реке утопила от греха подальше. И с подруженькой… со страху, само собою… и не тюрьмы испугалась, не каторги, чай, работа в госпитале еще та каторга, но того, что малыш ее один останется одинешенек.

Пропадет.

…а может, зря боялась? Надо было продолжить и, глядишь, собрала бы, что на школу, что на университет. Стал бы Анджей доктором…

…практику тоже как-нибудь да собрал бы. Она читала, что можно купить недорого, если где-нибудь в провинции… невесту богатую… почему бы и нет? Ее мальчик хорош собой, силен. Впрочем, невеста у него имеется, не сказать, чтобы она так уж по сердцу была панне Куркулевой, но мешаться она не станет.

Пусть себе.

Заживут молодые… а она… она будет рядом, если вдруг мальчику помощь понадобится, а то ведь нынешние девки — не чета ей, в голове одни наряды и праздники, ни понимания, ни экономности…

— Что у тебя с Белялинскими, — все ж колыхнулось в душе недоброе подозрение.

— А что у меня может быть с Белялинскими? — хохотнул Анджей. — Матушка, вы ж сами знаете! Служу я у них… и поженимся мы с Марией скоро… думаю, к весне.

…весна?

…слишком уж быстро… и двух лет с помолвки не прошло, а он уже женится собрался. Или девка торопит? Она немолода… мог бы кого и получше сыскать.

— Сами подумайте, стал бы я рисковать будущим? Мы с паном Белялинским ныне хорошо приятельствуем, — он прошелся по комнате и, поднявши перчатки Ольгерды, сунул их в карман. Отнесет? Да, надо бы вернуть, а то с этой гордячки станется про перчатки вовсе забыть, а они дорогие. — Сыновей у него нет, а дело имеется. И передать его кому-то надобно… я пока в тонкости вникаю, но после свадьбы пан Белялинский от дел отойдет.

Он так хорошо говорил, ее дорогой мальчик, что слушать бы и слушать.

Она и слушала.

Может, конечно, купец — совсем не то, что доктор, но… смотря какой купец… лавка у Белялинских знатная была… когда-то, теперь-то и не ясно, открыта она или нет. Все больше с Хольмом торговлю ведут. Она когда-то пыталась узнать, исключительно из любопытства досужего, чем же торгуют, но Анджей отмахнулся, мол, не поймешь.

Куда ей.

Мысль скакнула на другое.

— Послушай, — она старалась не лезть в дела сына, чтобы не подумал он, что матушка, не приведи Иржена, все никак не сподобится его отпустить. — В городе говорят, что Белялинские… что…

Ей было совестно сплетничать, однако дело ныне касалось любимого сына, который был, пусть и умен, но все ж наивен. И с Белялинской вполне бы стало окрутить мальчика, поманивши несуществующей перспективой.

— В затруднительном положении пребывают, — сказала она, слегка краснея. — Что дела их вовсе не так хороши, как прежде…

— Ах, матушка, все-то вы знаете, — в голосе Анджея почудилось недовольство. — Конечно, сейчас мы испытываем некоторые затруднения… торговое дело не так просто, каким может казаться, но… скоро все поправится.

— Да? Ты уверен?

— Конечно, матушка, я совершенно уверен, что все будет хорошо. Тебе не о чем волноваться.

Он наклонился и коснулся губами ее виска. И этот нежный поцелуй окончательно развеял сомнения. Все будет хорошо. Как иначе? Кто, если не ее дорогой мальчик, достоин счастья?

Глава 11. Где следствие идет своим чередом

Недостатки супруга надо любить, ибо борьба с ними придает жизни некий оттенок героизма.

Жизненное наблюдение панны Кувайковой, потратившей без малого три десятка лет на перевоспитание мужа.


В мертвецкой все было как в прошлый раз, только тело другое. Его успели обмыть, уложить и прикрыть простыночкой, словно обитатели подвала этого стыдились подобной вызывающей наготы.

— Недоброго вам утро, — промолвил Сан Саныч, дожевывая кусок колбасы. Судя по запаху, та была чесночною, домашнею.

И в животе Себастьяновом неприлично заурчало.

— И вам недоброго, — ответствовал он и, оглядевшись, убедился, что колбаса, если и была, то давно и отыскать ее не выйдет.

— Есть что по… — Катарина тоже носом повела.

Слюну сглотнула.

От же… служба, сердце очерствело, если тут, рядом с жертвой, Себастьян не о жертве этой думает, а о том, что было бы неплохо позавтракать.

И пообедать.

— Есть… как не быть, — Сан Саныч отер руки о халат. — Поближе подойдете или как? А то ж некоторые особы такие прям трепетные, что трепетней некуда. Пришли, принесли, коридор заблевали. А мыть кто будет, спрашивается? Не из наших девка. Познаньская.

…а вот это куда как интересно.

Еще одна деталь чужой головоломки, в которой Себастьян и вправду вот-вот голову сломает?

— С чего вы…

— А ты подойди, — Сан Саныч хитровато сощурился. — Покажу…

И простыночку снял.

Наверное, девушка была когда-то молода и хороша собой. Все юные девицы хороши собой, но после, став старше, огрубела. Себастьян отметил короткую шею. Плечи слишком широкие для женщины. Руки мускулистые. Торс вытянутый с плоской грудью…

…с тем, что осталось от груди.

Он старался не смотреть на разверзстый живот, в который кто-то заботливо уложил кишки. И на освежеванную половину.

…что это значит? Ведь значит же. Почему шкуру содрали с левой руки и с левой ноги. Срезали с левого бока… грудь опять же… а справа нетронутой оставили.

— На шею. Вот тут, — Сан Саныч не без труда повернул голову. Видишь?

Кожа темная, загоревшая.

Не из благородных. Дамы и иже с ними кожу от солнца берегут. А эта… белая тонкая полоска выделялась.

— Он вам специально подсказку оставил, — Сан Саныч ткнул меж ключиц на белое узорчатое пятно, в котором Себастьян далеко не сразу вотанов крест признал.

…женщины почитали Иржену-заступницу.

А она Вотана.

И… и выходит, вправду из королевства родом, здесь, в Хольме, один бог и он ревнив… но как попала… выяснит.

Все выяснит.

Гнев подымался черной волной. Привычно заныла кожа. И спина зачесалась, предупреждая… надо успокоиться. Сосредоточиться на том, что действительно имеет значение.

…кожа темная.

…на солнце бывала часто… загар рабочий, шея и руки… ноги? Не так сильно и лишь до середины голени. Выходит, что порой она поднимала юбку… зачем? И сзади шея темнее, чем спереди… полола? Убирала? Во дворе?

Нет, не городская… все же в городе солнца не так и много, да и работы такой, чтобы целый день на улице… руки задубевшие. Ногти обрезаны коротко и кривовато, а под ними — земля.

Земля…

…но как… в деревне чужие на виду… там, если кто пропадает, то сразу… вызывают… и доклад… или просто не успел дойти? С бумагами бывает, что идут они долго, порой и вовсе в пути теряются…

…а из деревни поди-ка вывези… слишком опасно… замкнутое пространство, свидетели были бы… там все про всех знают… нет, не стал бы рисковать. Другое дело, если она сама приехала. Скажем, работу искать…

…тогда…

…к кому бы пошла? На вокзалах сводни… и та, новая, которая поперед других… девки к мужчине не пошли бы, но…

…похоже, у него было, о чем поговорить с Белялинскими. Вот только доказательства… чтоб их.

— Она была жива, — тихо произнес Сан Саныч, о присутствии которого Себастьян, признаться, и позабыл уже. Как и о госпоже-следователе. — Пока резали… долго жила… в ней поддерживали жизнь искусственно, чтобы боль чуяла…

…плевать на доказательства.

…если выгонят, так уйдет… и вообще, быть может, сам уйдет с этой службы… слишком все стало… не так?

Или это он постарел?

Поумнел?

И начал понимать Евстафия Елисеевича с его язвою.

— Есть еще кое-что, — Сан Саныч посторонился, поманил Катарину. — Кто бы ни делал это, человеком он занялся впервые… вот тут, с плеча… видите, как неровно? Рука явно дрожала… но тренировался. Нетренированный человек вообще шкуру не снимет. А этот…

…скотина.

…ничего… повстречается… и Себастьян, пожалуй, не станет тянуть с судом… на судах ведь всякое бывает, что присяжные попадутся излишне доверчивы и милосердны, что у судей вдруг возникнут государственные резоны, что…

…ни к чему на волю случая полагаться.

И переглянувшись с Катариной, он понял, что она думает о том же.

— Он нашел нового ученика, — тихо произнесла она. И Себастьян кивнул.


«Корона» и вправду была хороша, как может быть хороша лучшая гостиница провинциального города. Разместившаяся в старом особняке, историей которого хозяин гордился так, будто бы самолично сию историю вершил, она отличалась некоторою пафосностью, дороговизной, должной подчеркнуть элитарность заведения, и хорошею кухней.

До кухни Ольгерде дела не было.

Как и до усатого швейцара, любезно распахнувшего дверь пред столь обворожительною особой. И что за беда, если сия особа оставила на красной дорожке грязные следы?

В «Короне» на этакие мелочи внимания не обращали.

Отмахнувшись от лакея, что появился будто бы из ниоткуда, Ольгерда решительно направилась к лифтам. Сердце ее колотилось.

А если…

Нет, сегодняшний день должен быть особенным… она вновь переменит свою жизнь… и к удаче, она чувствовала…

Третий этаж.

Вазы с искусственными лилиями и розами, на которых, невзирая на все усилия обслуги, накопилось изрядно пыли. Вновь же дорожка. И вновь же лакей, что репьем прицепился и следовал за дамой. А то, выглядела она изрядно возбужденною, не замечала даже ни растрепавшейся прически, ни шляпки, что съехала набок, а вуалетка и вовсе бесстыдно задралась.

Нет, останавливать даму лакей не собирался.

Разве что скандалу учинит… а надо сказать, что несмотря на дороговизну, скандалы в «Короне» порой приключались. Публика-то, хоть и приличного виду, денежная, а все одно при страстях да слабостях. Вот в прошлом году, помнится, явился некий господин с супругой, честь по чести, а после-то выяснилось, что никакая она не супруга, а так, особа разгульная. Истинная супруга позже явилась, да не одна, а с матерью своею… оная мать, мало что в выражениях не стеснялась, так еще и голосом обладала на редкость трубным. И скандалу, ей учиненную, все крыло слыхало.

…а уж вид полунагой девицы, что, выскочивши из нумера-люкс вихрем пронеслась по коридору, и вовсе многих порадовал. Вслед девице полетели чулочки и цветной корсет с ленточками, и пожелания всякие, не самого доброго свойства…

…или вот еще случай был, когда господин дочь свою с полюбовником искал… и нашел, на беду… тут уж без мордобития не обошлось. А еще револьвера… после-то лепнину восстанавливать пришлось, добре, господин оказался из состоятельных и без судебного спору весь ущерб оплатил.

— Свободен, — дамочка остановилась у дверей нумера-люкс. Обернуться она не соизволила, но лишь кинула злотень, который лакей поймал в воздухе и благоразумно сгинул.

Пред дверью нумера решительность вдруг покинула Ольгерду.

А если…

Если ее высмеют?

Ничего, выдержит. Вон, в театре на первых-то порах над нею смеялись и в глаза, и за глаза, и норовили укусить побольней. А Порфирий Витюльдович, даром что диковат и неухожен, но человек прямой.

Она прикусила нижнюю губку и толкнула дверь.

В нос ударил отчетливый ядреный запах перегару, изрядно сдобренный табачной вонью. Ольгерда сморщила носик. Вот уж… пьяных она не любила и этакого повороту не ждала… но вошла. Подняла пустую бутылку из-под «Королевской беленькой», поставила к стеночке.

Огляделась.

Не то, чтобы ей не доводилось бывать в «Короне», но…

Нумер-люкс был обширен, обстоятелен и полосат, как пляжный зонтик, модный в прошлом сезоне.

Полосатые, зеленые с золотом, обои. Полосатые, золотые с белым, креслица. И козетка, скромно притаившаяся под разлапистою пальмой, тоже была полосата, и даже тяжелая рама зеркала гляделась неровною, будто стремясь слиться со стеной.

Картины на стенах.

Пара напольных ваз. Ковер пушистый, ныне изрядно изгвазданный — видать, горе Порфирия Витюльдовича не терпела этакой приземленной вещи, как уборка нумеров — и сам хозяин, скорбною фигурой сидевший аккурат в центре ковра.

Он был облачен в просторный халат из красного бархату. На лысоватой голове чудом, не иначе, удерживалась крохотная шапочка. Из кармана халата выглядывало весьма характерное горлышко бутылки, а на пальцах заместо перстней сидели сушки.

— Доброго утра, — сказала Ольгерда громко и нарочито бодро. — А вы все пьете?

Он повел головой и замычал.

Узнал?

Ох, боги… ей бы уйти и вернуться, когда купец протрезвеет, хотя бы самую малость, но… Ольгерда не привыкла отступать. И оглядевшись, она заметила серебряное ведерко для льда. Шампанское заказывал? Не для себя, явно… горевал, стало быть, с размахом и бланкетками, которых, если верить градоправителю, в городе вовсе нет.

Шампанское было выпито.

Поздняя малина оранжерейная съедена. Бланкетки сгинули, Ольгерда лишь надеялась, что попались порядочные и сгинули сами по себе, а не с бумажником Порфирия Витюльдовича. Главное, что лед, пусть и заговоренный, слегка подтаял… а может, и к лучшему?

Она взвесила ведерко.

И повернулась к Порфирию Витюльдовичу.

— Я пришла поговорить с вами, — произнесла Ольгерда с упреком, — а вы тут пьете безобразно…

И вывернула содержимое ведерка на голову купца.

Сначала тот лишь головой мотнул. Вперился в Ольгерду взглядом затуманенным, будто пытаясь сообразить, кто она и что делает в его одиночестве. Сунул руку за шиворот, пытаясь нащупать кубики льда… и заорал.

Ох, как он орал!

Не в каждой опере этакий бас встретишь.

— Ты… ты… чего т-творишь? — он вскочил.

И халат содрал, оставшись в одних не слишком чистых подштанниках.

— Тебя спасаю, — Ольгерда отступила.

А ведь хорош… нет, не красив, это не то, скорее уж крепок. Ни тебе дряблое кожи, ни брюшка мягкого, которым каждый второй ее благодетель обзаводился, надо полагать, вместе с кошелем. А что волосат… ничего, это даже интересно.

— Иди, ванну прими, — велела она.

И как ни странно, Порфирий Витюльдович вдруг смутился, подобрал мокрый халат и исчез в душевой. Ольгерда же, сняв телефонный рожок, потребовала:

— Кофе в люкс. И покрепче, будьте добры.

Она лишь надеялась, что кофий подадут раньше, чем Порфирий Витюльдович вернется.

Пройдясь по номеру, она собрала бутылки, во всяком случае те из них, что на глаза попались. Сняла со стула шелковый чулочек с найвульгарнейшей красной подвязкой, который отправила прямиком в мусорную корзину. Пальчики вытерла…

…а тут и кофий подали.

Накрыли предусмотрительно на двоих.

Отлично.

Она вытащила из ридикюля флакон темного стекла, подняла, наморщила носик — все же «Ясный разум» достать не так легко, особенно теперь, но… дело того стоило.

Три капли в чашку.

И кофий.

Сливок щедро добавить, все ж вкус у зелья специфический.

— Выпей, — она протянула чашку Порфирию Витюльдовичу, который аккурат изволил явиться, слегка протрезвевший и оттого преисполненный печали. Впрочем, спорить не стал, чашку принял и осушил одним глотком.

Этак пить никакого кофию не напасешься.

Ольгерда присела в мягкое креслице и сложила руки на коленях. Она сосчитала про себя до десяти… до двадцати… ничего не происходило. Может, три капли — маловато? Все ж человек он крупный и…

Порфирий Витюльдович встрепенулся вдруг и охнул, схватившись за голову. Согнулся.

Позеленел.

И опрометью бросился в уборную. Ан нет, достало и трех капель.

Свою чашку Ольгерда приняла изящно. Кофий в заведении варили неплохой, а вот круассаны свежайшие да с клубникою, да со сливками взбитыми, были вовсе великолепны.

— Что… — Порфирий Витюльдович явился, мрачен и свиреп, впрочем, банный халат бледно-зеленого колеру, украшенный коронами, этой свирепости несколько убавлял. — Что ты мне подлила?

— «Ясный разум», — она не собиралась скрывать. — Мне показалось, пойдет на пользу.

— Ага…

Он поскреб бороду, насупился.

— Зачем пришла?

К счастью, выяснять, откуда взяла она запретное зелье, не стал. Да и вовсе сделал вид, будто бы ничего такого не произошло.

Хорошо.

— По делу, — Ольгерда отставила чашку. — Присядь. Возможно… я ошибаюсь. Скорее всего ошибаюсь, но попытаться стоит.

Она сделала глубокий вдох.

— Мне двадцать семь. Не столь юна, как бы хотелось. Не столь талантлива… как бы хотелось, — она позволила себе кривоватую усмешку. — Не столь богата…

— Как бы хотелось? — хмыкнул Порфирий Витюльдович.

— Именно. В театре меня терпят. Пока. Надолго ли их терпения хватит? И мне подумалось, что пора бы в этой жизни что-то да изменить.

Она провела ногтем по подлокотнику, чувствуя каждую жесткую ниточку. Еще не больно, но уже почти…

— Я заметила твой ко мне интерес. И хотела бы предложить сделку. Тебе нужна жена.

Молчание.

Бровь приподнята. Удивление изображает? Не без того. Только смеяться не спешит. И ладно. Она бы не вынесла смеха.

— Конечно, ты можешь найти кого… помоложе… какую-нибудь невинную деву с отменной репутацией, с неплохим приданным.

— Могу.

— Но полагаю, тебя они не устраивают, — она позволила себе взглянуть на собеседника. Ишь, сел, руки на груди скрестил. А халат-то на плечах натянулся, того и гляди треснет. Не рассчитаны местные халаты на этаких гостей. — Иначе ты бы давно женился… тебе с такими вот барышнями приличного толку невыносимо скучно. Да и приданое… своих денег хватает.

— Поэтому ты?

— Почему нет? Я не юна. И врать не стану, что невинна… зато практична. Мне сложно задурить голову каким-нибудь… романчиком. Я точно знаю, что за всеми этими романчиками…

— Что?

— Сладкая славная ложь, — Ольгерда все-таки не выдержала, поднялась. — Я тоже когда-то мечтала, что однажды появится прекрасный шляхтич и спасет меня…

— От чего?

— Не важно, — она махнула рукой. — Глупости все это. Я красива. У меня отменный вкус, а тебе, уж поверь, его не хватает. Не знаю, кто тебя одевает, но он делает это, явно над тобой издеваясь… и дом, полагаю, такой же… ты привык покупать, что подороже, не особо задумываясь о том, как одно сочетается с другим и… и раньше это не имело значения, но теперь… я не дура. У тебя дела с Хольмом. И явно ты станешь еще богаче. Откроются многие двери в Познаньске… и на тебя станут смотреть иначе, оценивать… смеяться. Ты ведь тоже не любишь, когда над тобой смеются?

Он хмыкнул.

И бороду поскреб.

И хоть бы сказал что…

— Ты хорош в своем деле, но перед титулами робеешь, а робких сожрут и не подавятся. Тебе нужен кто-то рядом, способный дать отпор.

— Ты, что ли?

— Я, — она повела плечиком. — Поверь, я еще та стерва. И я с удовольствием перегрызу глотку любому, кто попытается разрушить мою новую красивую жизнь.

Вот так.

Откровенно.

И молчит… все еще молчит…

— Конечно, ты скорее видишь во мне любовницу, но… я устала быть чьей-то любовницей, поэтому или так, или никак…

— Если откажусь?

Не откажется, она вдруг поняла это явственно, и сердце заколотилось от этакой удачи. Но Ольгерда не зря была примой, пусть и уездного театра.

— Найду того, кто согласится… быть может, больше не стану откровенничать.

Она остановилась у зеркала. Нахмурилась: волосы растрепались, теперь спутаются, замучаешься вычесывать. И шляпка сбилась. Шляпку она поправила, делая вид, что только ею, только шляпкою одной и заинтересована. А он все молчал.

Ждал.

— Что ж, — Ольгерда повернулась к двери. — Не пей больше… пьют слабые, а ты сильный. Ты найдешь того, кто свел твою сестру…

— Погоди, — он все ж встал и руку протянул. — Присядь. Я… знаешь ли, не каждый день мне тут такие предложения делают.

Ложь.

Не такие, но делали. Не может быть, чтобы купец с его-то состоянием и не женат был. Предлагали. И партнеры деловые, и… и всегда найдется изрядно охотниц, что на мужчину, что на кошель его. Однако Ольгерда подчинилась.

— Актерствовать не дам, — сказал он.

— И не надо. Наактерствовалась уже…

…почему-то мысль о расставании со сценой не причинила боли. Наверное, права была старуха, говоря, что Ольгерда в театре случайный гость. Для тех, истинных, которые живут самим духом театральным, уйти со сцены равносильно приговору.

— И характер у меня тяжелый. Как скажу, так оно и будет, — он еще кулачищем по столику бахнул, тот и закачался.

— Посмотрим, — Ольгерда позволила себе улыбку.

— Детишек…

— Тут как боги дадут…

— Не врешь. От и ладно… от и хорошо… завтра в храм пойдем или тебе там чего надобно? Платьев там? Еще какой филиперди? Погодь… — он поднялся и вышел, чтобы вернуться с бумажником. Вытащил стопку ассигнаций, которую протянул Ольгерде. — На от, а то ж мало… бабам завсегда мало…

— Спасибо, но…

— Я сказал, бери… — он насупился. — Чтоб завтре раскрасавицей была…

…и Ольгерда, не выдержав, рассмеялась. А все-то оказывается просто. Куда как проще, чем ей представлялось. И быть может, эта новая жизнь у нее сложится?

Должна.

Глава 12. В которой панну Гражину настигает горячая родственная любовь

…их взаимная ненависть была куда крепче и надежней иной любви.

Из воспоминаний некой панны Тушлаковой о своих дядьях.


…он явился пополудни, как и обещал. Незваный гость в сером двубортном пиджаке, какие уже и в провинции-то из моды вышли. Штаны со штрипками. Туфли остроносые, пропыленные. В руках саквояжик. В петлице — чахлая гвоздичка.

При свете дня дальний родственник подрастерял всякое очарование.

И Гражина вздохнула.

Сейчас скандалит начнут. Матушка после разговору с панной Белялинской вернулась сама не своя. Сперва Гражину кликнула, а когда та явилась, замахала руками, мол, не до тебя сейчас. Велела к себе возвращаться… и вновь позвала…

…и сказала, что мигрень началась, велела окна закрывать ставнями.

…а матушкины мигрени длились долго, и хуже времени для знакомства с родичем придумать было неможно. Гражина хотела было предупредить, но…

Почему промолчала?

Неужто и вправду стала просыпаться поганая колдовскина натура? Или, может, захотелось посмотреть, как поведет себя родич.

Он вошел в дом хозяином, и на Лушку, которая кинулась было остановить, глянул строго, с укоризной. От этого взгляду Лушка разом с лица спала да и сгинула на кухне. И верно, Гражина бы тоже там сгинула, в безопаности сытой, но ей пришлось играть хозяйку.

Она поприветствовала гостя, пусть и незваного, но все ж.

Предложила чаю.

И поднос для визиток подала, заведенный исключительно по моде, но использовавшийся редко, как и огромный талмуд гостевой книги, который возлежал на столике у окна.

— Матушка твоя где? — гость позволил себе быть возмутительно нагл, фамильярен. Гражине ответил кивком, будто старой знакомой, от чаю отказался, а, увидав поднос, и вовсе хмыкнул.

— Почивать изволит, — Гражина старалась не глядеть родственнику в глаза, вот не отпускал ее полудетский страх — заворожит.

— Рановато она…

Он кинул перчатки на столик с гостевым талмудом. Пристроил рядом тросточку из темного дерева, самую простенькую, если не сказать, вызывающе дешевую. Поправил воротничок серой рубашки.

И решительно шагнул к лестнице.

— Здесь воняет черной волшбой, — сказал он уже на втором этаже и, повернувшись к Гражине, строго спросил: — Ты баловалась?

— Когда?

— Не знаю. Дурное дело — нехитрое.

Матушка тоже частенько это повторяла, особенно, когда взятая в дом горничная вдруг оказалась беременной… ох, скандал тогда был.

— Я не баловалась, — она поджала губы, как делала матушка, желая показать свое недовольство.

— Тогда кто? Не важно… сейчас узнаем, — он поманил Гражину за собой, будто бы так она взяла б и оставила его без присмотру.

— Гражиночка, это ты? — матушка стояла у окна. — Как хорошо, что ты пришла… где ты была?

Она вдруг сделалась строга.

— Дома, матушка…

— Дома… хорошо, что ты пришла… я за тобой посылала!

— Я приходила, разве вы не помните?

Геральд сделал знак продолжать разговор, сам же, скользнув к стеночке, у нее и затаился. Он вдруг слился с этою стеной, и Гражина даже моргнула, избавляясь от наваждения.

— Приходила? Ах, оставь свои глупости, — матушка вскинула руки, уперлась пальцами в виски и застыла так. Лицо ее было бело, а рот мучительно искривился. — У меня голова болит…

— Может, вам стоит прилечь?

Геральд крался.

Он перетекал из тени в тень, и это было одновременно и жутко, и завораживающе. В его обличье осталось мало человеческого. Уродливо удлинились руки, а пальцы и вовсе сделались тонки, нитяны. Выгнулась спина, ноги же колесом стали.

— Прилечь? Что за глупости ты говоришь! Почему ты всегда говоришь глупости? Тебе нужно выйти замуж…

— Замуж?

— Замуж, замуж, — раздраженно повторила панна Гуржакова, понимая, что говорит что-то не то, неправильное. И вовсе… голова разламывалась от боли.

Нет, с ней приключались мигрени.

Иногда.

И больше от баловства и жалости к себе, когда хотелось перин, простыней накрахмаленных и чтобы вокруг все на цыпочках ходили. Теперь же боль была тягостной, ноющей, будто в голову гвоздь загнали. Она даже потрогала макушку, убеждаясь, что этого выдуманного гвоздя на самом деле нет.

Что-то она должна была сделать.

Но что?

Боль отступила.

Замуж… выдать Гражину замуж… это очень-очень важно… немедленно… сегодня же…

Зачем?

Какой нелепый вопрос.

Надо.

Ей так сказали.

— Кто сказал? — ласково спросили панну Гуржакову.

…жених хорош. Молод. Красив.

Богат.

Он увезет их в Познаньск…

Насовсем.

…а хозяйство как же? В Познаньск ей никак неможно насовсем. Дом… усадьба… и не собиралась она Гражину замуж… молода еще… Белялинска со своими глупостями.

Надо слушать.

— Не надо, — раздался вкрадчивый голос, и марево боли взметнулось, поднялось алою стеной, грозя обрушится на панну Гуржакову.

…надо.

…подруга плохого не посоветует.

…вдруг да случится беда с панной Гуржаковой? Кто тогда за Гражинкой присмотрит? Она же тетеха, ничего-то сама не может, не умеет…

— Не слушай, — уже жестче приказал странный голос. И панна Гуржакова рада была бы не слушать, но как, если больно? Если от боли этой в ушах звенит?

…а муж увезет в Познаньск… красивый город… модные лавки… балы… разве ж не хотелось панне Гуржаковой для дочери красивой жизни? Хотелось… и вот мечта исполнится, всего-то надо — бумаги подписать… ныне же вечером.

Нет.

Никаких бумаг подписывать она не станет. Не хватало еще.

От возмущения огненная стена подалась назад, да и само пламя присело будто бы.

— Правильно, — одобрил голос, который ныне вдруг показался удивительно знаком.

…не надо сопротивляться. Бумаги… что есть бумаги? Наследство Гражинкино… всякое наследство… хорошо, не то, проклятое… забыть… она сама себе велела забыть, а вот теперь…

— Прогони его.

Пламя?

А разве панна Гуржакова может? В ней ведь ни капли дару… позор семьи…

— Прогони.

И панна Гуржакова велела огню:

— Кыш пошел…

…будут ей тут всякие указывать, что и как делать… и вообще, ее дочь, хочет, замуж отправит, а хочет — и в монастырь.

Она засмеялась.

Да, именно… в монастырь… и все имущество отписать… пусть там отмаливает грехи… какие у Гражинки грехи? Мало ли, вдруг да проснется проклятая кровь… нет, нельзя ее отпускать… и одну оставить никак…

— Давай же, — голос был строг.

…давай, сделай это, — матушка стояла за спиной. Всегда стояла, и ее присутствие оказывало на Делечку удивительное воздействие. Сердце сразу обмирало. Леденели руки. А пальцы становились неловкими. Не то, что узор нанести тончайшею иглой да на серебряную монетку, она и монетку эту удержать не могла. И та падала, катилась по столу, и под стол, и оттуда — под длинную матушкину юбку.

Та никогда не носила подъюбников.

Черная ткань.

Гладкая.

И белая блуза с пышным бантом у горла. Камея-брошь. Волосы зачесаны. Лицо застывшее, будто не лицо, но маска. И в глазах, единственно живых на маске этой, вновь видится разочарование.

— Ты плохо занималась, — говорит матушка и отворачивается…

…у тебя выйдет… на этот раз выйдет, — вкрадчиво обещает голос. — Ты только погляди хорошенько… смотреть-то ты умеешь?

Смотреть?

О да, умеет.

Смотреть, пока глаза не заслезятся. Не моргая. Не двигаясь с места. Не дыша… в стену впериться взглядом… и долго так… до слез кровавых. Только стена все одно стеной оставалась, и ничего-то на ней… и злость такая…

…бездарная.

…не понимаю, — матушкин голос доносится с кухни. В нем звучит растерянность, и тетушки кивают головами, они, рожденные близнецами, как-то совсем уж трепетно относились к своему сходству, берегли его, что матушка бабкин перстень. — В ней ведь есть сила, я чувствую.

…тетушки носили одинаковые юбки, тоже прямые, но из темно-синей ткани. И блузы цвета слоновой кости. Воротники-стойки под горло. И маленькой Делечке казалось, что именно эти воротники, накрахмаленные до жесткости, и поддерживают головы.

…ряды крохотных пуговок.

…серьги-колечки в ушах. Совсем простенькие. Перстенечки. Часики. Тетушки были добры. И смеялись, когда Делечка их путала. А путала она постоянно, потому как очень уж они были похожи.

…они позволяли ей трогать пуговицы. И делать прически, давали играть гребнями и щетками, золотыми цепочками, которые хранили в огромных круглых шкатулках. Цепочки путались, а Делечка разбирала. Ее порой даже звали, мол, иди-ка, помоги тетушке разобраться… она с радостью…

…были еще нити жемчуга.

…а позже — тонкие конопляные веревочки… или ленты… правда, их уже не только распутать надобно было, скорее уж наоборот, сделать так, чтобы эти веревочки-ленточки в узел завязались.

— Не думай о том, что ты делаешь, — тетушка Ада, а может, Аделаида, оказалась вдруг рядом. Она улыбнулась ласково так, как никогда не улыбалась матушка. — Ты слишком уж стараешься, деточка… просто… представь, что это игра… смотри…

…и огненная стена вдруг перестала быть сплошной. Конечно! Как сразу-то не понять было! Ее сплели. Взяли огненные нити, рыжие и еще желтые, самую малость белых, чтоб узор получился, и капельку темно-красных, и перепутали меж собой.

Надо стену разобрать, и тогда…

…возьми голубя. Держи крепче, — тетушкины руки легли поверх ее собственных. — Понимаю, тебе жаль его…

Голубь не пытается вырваться. Он доверчив. Только головой дергает и тонкая пленочка третьего века то и дело прикрывает глаз.

…голубей держат на крыше, и в ее обязанности входит носить им корм. Ей нравится. Она высыпает зерно в кормушки, или вот еще кашу, сама растирает в порошок скорлупу яичную, которую надо к каше подмешивать, и темный порошок тетушкин сыплет… и голуби едят.

Курлычут.

Кланяются ей. А она, кружась, воображает себя заколдованной королевной, как в сказке про Эльзу и братьев ее, в лебедей обращенных…

— Крепче держи… вот так… слышишь, как бьется его сердце? — Ада, все-таки Ада. От Аделаиды сегодня пахнет шоколадом — она пекла печенье, а вот Ада работала, и к ней привязались злые запахи лаборатории.

…раньше сюда не пускали, а вот теперь…

— Умница, а теперь закрой глаза…

…она закрывает, только стена не уходит, где-то в ней, в ворохе нитей, которые Делечка не знает, как распутать, бьется голубь. Теперь она слышит хлопанье белоснежных крыльев, и надо бы помочь.

Только нити обжигают.

Они такие… неудобные.

Зачем ее опять заставляют возиться…

Тетушка убирает руки, но велит:

— Не отпускай. И не открывай глаз.

Она слушает.

Она хочет быть хорошей девочкой и чтобы тетушка похвалила, и быть может, тогда мама перестанет расстраиваться. А голубь вдруг затихает и что-то происходит, что-то настолько страшное, что она не выдерживает, с криком отбрасывает голубя…

…и открывает глаза.

Птица мертва.

Она лежит на столе, меж веточек розмарина и пустынной полыни, прямо поверх странного рисунка, выведенного тетушкой, и рисунок этот воняет.

— Вот так, — тетушка не думает ругать, наоборот, она выглядит весьма и весьма довольной. — Ты умная девочка, ты очень мне помогла…

…голубь здесь. И надо выпустить его сейчас. Это он всегда был рядом с Делей он шел за нею, и он остался даже сейчас, только крылья обгорели…

— Правильно, — этот голос тоже рядом, за спиной, но если обернуться, то за спиной пусто.

Только стена.

— Давай, ты должна сама, а потом я помогу…


Гражина смотрела на мать.

Застывшую.

Страшную. Лицо побелело. Исказилось. Глаза выпучены. Рот приоткрыт. И слюна течет. Смотреть на это не хочется, но Гражина смотрит.

— Что с ней? — она почти видит и черное душное облако, которое окружило матушку.

И облако это живое.

Оно шевелится, то отползая, почти отпуская, то вновь подбираясь. Оно ложится на матушкины плечи этаким страшным меховым воротником, сползает на руки, обвивает талию. Оно уже не мех, но змея, которая вот-вот сожмет кольца, и тогда матушки не станет.

— Проклятье, — Геральд выгляди хмурым. — И серьезное, с подчинением разума. Будь она обыкновенным человеком, то просто исполнила бы то, что приказано.

— А что приказано?

— Откуда я знаю? Но она исполнила бы все, что угодно, а после скоропостижно скончалась. Такие проклятья питаются от жертвы, силой души. Снять их практически невозможно.

— Мама… — страх кольнул.

Не может такого быть, чтобы мама умерла. Нет, она, конечно, порой заговаривала про смерть, начинала требовать к себе то жрецов, то гробовщика, то еще завещание очередное писать усаживалась, похороны свои оговаривая. Волю б дай, и репетицию устроила бы.

Но ведь то — не взаправду!

— Ты… ты можешь…можешь помочь ей?

— Я пытаюсь, — Геральд кривовато усмехнулся. — Но она должна сама, и у нее получается, просто надо поверить, что она сможет.

— А я…

— А ты позови. Скажи, чтоб возвращалась…

…было так просто. Позвать. Только Гражина не знала, как. Она подошла. И черная змея проклятья оживилась, почуяв еще одну жертву.

— Не прикасайся, — велел Геральд, — оно сейчас способно и перекинуться.

И пусть!

Зато мама останется жива. Это ведь просто — руку протянуть и… теперь Гражина видела проклятье четко и ясно, будто оно и вправду было змеею. Никогда-то она не любила змей, а тут… красивая даже. Длинное тонкое тело покрыто мелкой чешуей всех оттенков черного. И чешуя эта переливается, словно драгоценными камнями усыпана.

Глаза красные.

Пасть приоткрыта.

Язык раздвоенный мелькает.

Змея ждет и…

— Подумай, — Геральд прислонился к стене, — ты точно не справишься. Ты сильна, но пока ничего не умеешь, в отличие от твоей матушки. Поэтому сгинешь. Она-то очнется, да… долго ли проживет, зная, что тебя убила?

Правда.

Или… очередное испытание? По лицу не понять? Надо выбор сделать. И тогда Гражина узнает. Или она все-таки боится?

Боится.

Она с детства трусихой была. Собак боялась. И пчел с осами. И вообще… а тут проклятье смертельное. И Гражина, протянув к змее руку, строго сказала:

— Уходи.

Та качнулась, поднялась, раздувая капюшон. Зашипела.

— Уходи! — повторила Гражина строже. — Немедленно.

Ах, ей не хватало уверенности. И змея знала.

— Уходи, или я тебя уничтожу…


…голубь бился, опаляя крылья. И она решилась. Протянула руки и не закричала, хотя огонь обжигал. Она взяла голубя и, вытащив его из тенет, прижала к груди.

— Тише, — сказала Деля, — успокойся, пожалуйста, я больше не позволю тебя обидеть. Никому.

Перья потемнели.

И ясно, их ведь опалило огнем…

…девочка идеальный проводник, — голос тетушки звучал ясно, пробиваясь сквозь ватнее одеяло. И слезы высохли. А может, она просто устала плакать. — Удивительный талант…

— Ты преувеличиваешь.

— Нет, Анна, ты должна признать, что подобное встречается редко. Даже у тебя не получится взять больше двух третей, а девочка изъяла все! И все же отдала… мы должны…

— Нет!

Мамин окрик заставляет съежиться и зажать руками уши.

Снова недовольна.

Что она сделала не так?

— Послушай, я понимаю…

— Она еще ребенок!

— Она не останется ребенком, но… сколько силы она может сберечь? Нам не придется так часто…

— Нет!

— Анна…

— Я не позволю… она ребенок и…

…тетушкин голос вползает в сон. Надо же, а она и не заметила, что заснула.

— Что…

— Тише, — тетушка прижимает палец к губам. Ада или Аделаида? В темноте их и вовсе не различить. — Не надо никого тревожить. Пойдем. У меня к тебе есть очень важное дело. Ты ведь хочешь помочь мне?

— С голубем?

— Нет, дорогая… не с голубем… мне тоже жаль голубя, но иначе нельзя, — она сама надела тапочки на ноги Делечке. И шаль свою накинула. — Голубь умер, но сила его ушла в амулет. А амулет мы отдадим маленькой девочке, которая очень сильно болеет. И девочка выздоровеет. Ты ведь хочешь помочь ей?

Нет.

Ей было жаль голубя. Голубя она кормила. И привыкла к нему, а другая девочка… ей не разрешали играть с детьми.

— Конечно, ты еще слишком мала, чтобы понять, насколько это несопоставимо, но мы справимся. Идем, — теткины пальцы сдавили руку, и Делечка захныкала, но тетушка, которая всегда утешала, лишь сердито велела: — Успокойся. Или ты хочешь разбудить маму?

…нитки запутались. Врезались в пальцы, а голубь на груди затих.

…во дворе трава, на траве роса, и тетушка снимает обувь. Ступает, морщится. Все же холодно. Но следом на траву падает и халат, а за ним — длинная белая рубаха. Тетушка остается нага и, повернувшись к Делечке, с неудовольствием спрашивает:

— А ты чего ждешь? Раздевайся немедленно…

Вытоптанный круг.

Камень кривоватый, черный. От него тянет плесенью и еще чем-то, и ей не хочется приближаться, но тетке нельзя перечить. А та идет к камню.

— Привела? Умница. Деточка, не надо дрожать. Поверь, все будет хорошо. Нам очень нужна твоя помощь. Ты же поможешь?

…за алтарем привязана овечка.

Она стоит смирно, будто неживая, но Делечка чувствует, как быстро колотится овечье сердце.

— Тебе только и надо, что рядышком постоять… мы все за тебя сделаем…

— Ада…

— Не все сразу, Ида, — тетушка убирает пряди, прилипшие к лицу. — Не нужно пугать девочку…

Натянутая улыбка.

…ложь.

…всюду ложь, и голубка с опаленными крылами затихает. Она лишь смотрит, часто-часто моргая, не веря, что получится выбраться.

…мама, — кто-то говорит, кто-то очень близкий.

…мама пришла уже после того, как кровь несчастной овцы пролилась на камень. А Делечка даже не могла бы объяснить, что же с нею произошло. Она вдруг словно бы стала этой овцой.

Беспомощной.

Не способной даже закричать от ужаса. И холод ощутила. И то, как медленно с кровью уходит жизнь. И лед камня. И того, кто был заточен в него…

Небо крутанулось и упало.

…нитей слишком много.

…мама, послушай меня, пожалуйста…

— Послушай меня, — мама сидела у постели. Строга и печальна.

Все та же белая блуза. Все та же юбка из зеркального шелка. Черная лента на волосах.

— Тебе придется уехать, — она провела холодными пальцами по щеке. — И чем скорее, тем лучше…

— Мы все равно считаем, что ты не имеешь права… — за двоих сестер говорила Ида.

Они обе держались в тени и выглядели отражениями друг друга.

— Заткнитесь, — жестко обрезала мама. — Мне бы вас выгнать…

— Ты не можешь.

— Не могу.

— Мама…

— Нет, дорогая. Тебе здесь не место…

…нигде не место. Их было множество, мест, в которых она побывала… сначала с сухой строгой женщиной, которую матушка выбрала на роль опекуна. Та курила вонючие сигареты и постоянно пребывала в каком-то состоянии полусна, едва ль замечая происходящее вокруг. Ей не было дела до Делечки и приходилось все делать самой.

Она научилась.

Отплакала.

…потом была встреча с мужем, тогда еще молоденьким офицером… чем привлек? Своею искренней любовью, которой так не хватало. Она и не знала, что не хватало, пока он не появился.

…гарнизоны.

…поезда и вокзалы, порой огромные, как Краковельский, а порой и вовсе махонькие станции, где поезд останавливался на минуту-другую.

Казармы.

Городки, где все обо всех знают. Комнатушки казенные и тщетные попытки навести уют. И только-только обживешься, как тебя вновь отправляют…

…рождение сына.

И похороны.

И горе необъятное, в котором она растворилась…

…как в огне.

…мама, ты ведь слышишь меня? Мама, пожалуйста…

…они помогли, тетушки… на той безымянной заставе посреди полынной степи. Год. И ковыль, который распускал на ветру тонкие цепкие косы. И запах дурмана, что появлялся под вечер, когда солнце уже касалось горизонта, а тени становились длинны. Она тогда полюбила смотреть на тени. И на солнце это. Садилась под сухим деревом, что росло за кладбищем, и сидела часами.

Тетки появились без приглашения.

— Совсем расклеилась, — сказала Ада, которая с возрастом сделалась строже и жестче.

— Бедная девочка, — проворковала Ида.

Они по-прежнему старались походить друг на друга, но теперь получалось не слишком хорошо. Во всяком случае, Деля их различила с легкостью.

— Ничего, дорогая, скоро тебе станет легче, — Ида коснулась губами темя. И стало вдруг легко. Горе, в котором она спряталась от прочего мира, треснула, словно скорлупа. — Вот увидишь, все еще образуется…

— Мама…

— Она не захотела приехать, — Ада раскрыла кожаный саквояж. Она перебирала склянки, доставая то одну, то другую, чтобы потом покачать головой и спрятать. Наконец, выбрав нужную, она вытащила зубами пробку и велела. — Пей.

Деля выпила.

Честно говоря, ей снова стало все равно. Трещина зарастала, и это было правильно.

— Нельзя было тебе уезжать, — Ида присела рядышком и обняла, а после накинула на плечи широкое крыло вязаной шали. — Мы говорили твоей матушке, что твое место в семье, но она так упряма. Разве послушала бы… испугалась… и чего, спрашивается?

Чего?

Камня? Той овцы… детские страхи теперь казались такими нелепыми. Ей ведь приходилось убивать, пусть и не овец, но огромных лобастых карпов, которых продавали живыми, а кухарки, чтобы сделать грязную работу, не было. Еще куры… с курами пришлось повозиться, пока она не приноровилась…

— Вот видишь, — тетушка Ида поцеловала в щеку.

Горячая какая.

— Ничего… что сделано, то сделано… она тебя отослала, но если вдруг захочешь вернуться, мы всегда будем рады.

Нет.

Не хочет.

Там… там мама, которая точно не обрадуется… и что ей делать дома? Она, если честно, этот дом почти забыла… ей казалось, что забыла… старый… стены плющом затянуло, и глянцевые листья норовят закрыть и окна. Свет проникает неяркий, разбавленный, он будто дразнит людей…

…травяные ароматы.

…старые статуи, которые оживают по вечерам. А может, это все игра воображения? Библиотека, куда ей запрещено входить. Гостиные… ими редко пользуются… лаборатории… и тетушкина коллекция камней… куклы… их слишком много для одной девочки.

Белоснежный мезонин.

Чаепития на веранде.

Старый ворон, который изредка позволял себе говорить. Нет, не с девочкой, та слишком ничтожна, чтобы обращать на нее внимание, но с матушкой…

— Вот видишь, — шепот тетушки Иды проник в самое сердце, — ты все помнишь… ты наша…

— Не торопи, — это уже произнесла тетушка Ада, — к слову, и мужа своего возьми, если, конечно, не испугается с колдовками жить…

…нет…

…не это… она задумалась, запуталась и забыла, что должна развязать красные нити, а те, поганки, вновь запутались. И только голубка у сердца курлычет.

…мама…

— Что ты, дорогая, — тетушка Ида успокаивает. — Опять выдумываешь себе какие-то страхи? Никто тебя не заставляет. Мы просто подумали, что вам будет спокойней… мы хотим помочь…

— Твоему ребенку нужен дом, чтобы выжить, — это вновь Ада. — Ида, не морочь девочке голову. Все просто… мы живем там, потому что в ином месте жить не способны. Такова цена силы, детонька…

И снова склянка.

Темный пузырек, от которого отчетливо пахнет мятой. Мята сладка, и значит, содержимое пузырька на самом деле весьма противно, вот и пытается Ада его спрятать за этой прохладною свежестью.

Пускай.

— Если бы твоя матушка не была столь безответственна…

— Ах, Ада…

— Я правду говорю. Кто-то ведь должен… или, думаешь, если я привыкла к этой тюрьме, то мне она стала нравиться? Я бы тоже уехала с превеликим удовольствием, но кто ж меня отпустит…

…нити свиваются змеями, и вот уже она не распутывает сеть — как она вообще могла подумать, что справится с нею? — но вязнет. И каждое движение, каждый вдох лишь крепче привязывают ее к этой проклятой сети.

…видишь ли, деточка, Ада, пусть и несколько… бесцеремонна…

— Кто бы говорил…

— Но права… некогда наш предок…

— …чтоб ему икалось на том свете…

— …заключил сделку с тем, чье имя всуе поминать не стоит…

— …особенно по нынешним временам…

— …он боялся лишиться сил…

— …идиот кромешный…

…не надо их слушать. Это проклятье… где она подцепила его? Когда… потом, сначала выбраться… успокоиться. И не дышать. Здесь легко не дышать. Ее ведь учили… начинали учить… а она бесталанной оказалась.

Врали.

…он получил в залог камень… ты помнишь наш камень? Конечно, его никак не забудешь, даже если очень захочется… и силу… небывалую… только за все надо платить…

— Какое неожиданное открытие!

— Ада, не язви, тебе не идет. Мы не можем надолго покинуть дом. Сразу слабеем. И не только в силе, жизнь уходит.

— Еще поплачь…

— Я не плачу, Ада, я лишь объясняю девочке. Ей повезло, ее отпустил камень… но все равно… у тебя не будет детей здесь, милая… а дома… дома, быть может, если отпустил тебя, то и твою дочь…

— Почему дочь?

…дочь…

…Гражина… у нее есть дочь… розовый младенец, ручки-ножки в перевязочках… щеки пухленькие, а носик-кнопка… сладкий запах молока.

Надо возвращаться…


Геральд наблюдал за женщинами, застывшими в липкой сети чужого проклятья. Устав стоять, он развернул тяжелое кресло. Хмыкнул — гобеленовая обивка была один-в-один с домашней — и уселся. Вытянул ноги.

Глаза прикрыл.

Будет обидно, если девушка погибнет. Он ее предупредил, но…

Марево колыхалось.

Оно тянулось то к одной женщине, облепляя ее с ног до головы, то отступало, будто вспоминая, что есть еще одна жертва, которую никак невозможно оставить без должного внимания.

…старшая умрет. Скорее всего.

…это будет печально, но удобно. И главное, что сам Геральд в этой смерти не виновен. Он даже не без удовольствия отыщет ту, что наслала проклятье.

Накажет.

И привяжет вторую. Если она выживет…

…тетушка не обрадуется. Она изначально была против, но возраст… и силы… слишком много отдавала, вот и состарилась до срока. Мама права, скоро отойдет… может, месяц, может, год… а ведь могла бы еще сотню-другую прожить, не будь столь щепетильна.

…с другой стороны оно и к лучшему.

Матушка займет то место, которое причитается ей по праву рождения. А он… он сумеет доказать свою полезность роду. И всего-то нужно — подождать…


Гражина решила, что она умерла.

Сперва.

Было больно.

И холодно. Однажды она, распахнувши окно зимою — ах, хотелось тогда холодного свежего воздуха глотнуть — застудилась и слегла с кашлем. И вот тогда, это она помнила распрекрасно, в груди образовался точно такой же тяжелый ком, который на сердце давил.

Ком топили теплым молоком, мешая его с медом и барсучьим жиром.

Жиром же натирали грудь, укутывая поверху клетчатым шерстяным шарфом. Мазали пятки. И отступило.

Холод вдруг сменился жаром, и Гражина разозлилась: колдовка она или как?

…слабая.

…матушка всегда повторяла, что Гражина слаба, бестолкова, ленива… и в том есть правда… ей все-то неинтересно было. Науки, конечно, давались кое-как, особенно арифметика, но…

…она заставила себя сосредоточиться, как некогда сосредотачивалась на преглупых задачах с землекопами и соседскими яблонями…

…колдовка.

…и сила есть. Умений нет, но ничего, справится. Если нет, то матушка умрет… Гражина, превозмогая боль — грудь будто железным обручем стянуло — сделала глубокий вдох. И обруч затрещал. А марево превратилось в клубок путаных нитей.

Протянув руку, Гражина тронула одну.

И зашипела — нить поранила палец. Как ни странно, но малая эта боль вновь вызвала гнев.

Да как смеют они…

…она!

Панна Белялинска со своим женихом… матушка с нею встречаться ездила, чтобы отказом порадовать… только, мнится, вовсе не обрадовалась дорогая соседка… и Гражина, зацепив горсть нитей, рванула. Больно?

Потерпится.

Она смяла их, скатав в махонький шарик, и с удивлением обнаружила, что нити не оторвались, но… надо продолжить… она катала этот шарик в ладонях, наматывая сразу десятки нитей… сминая пальцами, сплющивая, вылепливая из них нечто…


…дом.

…матушка строга. Постарела-то как. А колдовки ведь не стареют? Так говорят люди. Неужели обманули?

Дорожка, выложенная речным камнем. Розы разрослись, затянули беседку колючей стеной. Пахнут хорошо, но под пологом их и душно, и влажно.

— Зачем ты приехала? — мама пьет чай.

Старый самовар. Еловые шишки в деревянном коробе. Пузатые кружки расписаны золотыми цветами. Сушки. Варенье. И осы не смеют тревожить покой колдовки.

— Ты не рада?

Ей почему-то представлялось, что матушка обрадуется… всенепременно обрадуется. Обнимет. Поцелует. Скажет, какою красавицей Деля стала. А она лишь нахмурила седые брови.

— У тебя получилось уехать однажды. К чему рисковать?

— Я хочу ребенка.

— Зачем?

…стена редеет.

…и голубка вновь оживает в руках… не о том надо думать, но…

…снова дом. И комната, в которой она провела детство. Здесь еще остались куклы, великое множество кукол, тряпичных и фарфоровых, деревянных и сплетенных из темной соломы. Старых и вовсе древних, но одинаково неприятных.

И новая, привезенная ею самой, садится в уголке.

Кровать маловата. И перину давно не выветривали. Она сделалась комковата, неудобна, и за ночь всю спину намозолила.

Зеркал нет.

Во всем доме нет ни одного зеркала, зато есть мальчишка, получается, двоюродный братец? Чей он сын? Иды или Ады? Они одинаково заботятся о нем, а он не делает меж ними различий.

— Наша надежда, — говорит Ада.

— Хорошо бы, если бы у тебя была девочка, — вторит Ида, поглаживая живот Дели. Он еще не так и заметен, но это прикосновение неприятно. — Были бы жених и невеста…

— Не говорите глупостей, — матушкин голос скрипуч. Она появляется из ниоткуда, всякий раз именно тогда, когда заводят эти разговоры о девочке и женитьбе. — Вы знаете правила. Она сама выберет…

…легче…

…дышать становится легче. И память тускнеет. Дни сливаются в один, длинный, в котором уместилось и сливовое варенье — его тетки варят и ссорятся, кидать ли корицу или же имбиря тертого щепотку, или еще чего — и первый затяжной дождь. Жухлые листья на дорожках парка.

Камин.

Плед.

Надоедливый мальчишка с рогаткой. И постаревший ворон с подбитым крылом…

…день все тянулся…

…роды.

Боль. И страх, живой, явный, вдруг да опять…

…пищащий комок, который суют в руки, присюсюкивая. Тетушки рады, а она… она боится взять этот комок в руки, потому что если возьмет, то непременно привяжется, прикипит сердцем. И сердце это не выдержит, случись что…

…ее дочь все плачет, не способная успокоиться, и наплакавшись, наоравшись до хрипоты, замолкает, впадая в странное подобие полусна. Тетки хмурятся. Мать молчит. И все к Деле так ласковы, что и врач не нужен, чтобы приговор вынести.

Врач не поможет, а вот…

…черный камень.

Холод под ладонью. И просьба, обращенная к тому, кто в камне. Она пришла сюда от отчаяния, не веря, что просьба эта будет услышана. Да и вправе ли она просить, если…

…он помнит ее.

…и ту овцу… и силу… и муку, которую Деля приняла на себя. Он помнит и отзывается теплой тьмой, а следом приходит понимание — теперь все будет хорошо. Надо лишь…

…ребенок на камне. И матушка тут же…

— Зима, — говорит она очевидное, и Деля понимает, что действительно зима.

Холод.

А она младенца на камень положила. Голого. И та не кричит, лишь смотрит темными пока глазенками, будто ждет… чего?

— Он… он не навредит… он поможет… — Деля протягивает руку к камню.

Тепло.

Вокруг зима, а от камня исходит тепло. И это он убаюкал Гражину…

…да, именно Гражину.

Имя родилось из камня. И Деля приняла его, как приняла и дитя. Подняла. Прижала к себе…

— Что ж… ей повезло, — в голосе матери нет уверенности. — Наверное…

…на следующий день Аделаида уехала. Она точно знала, что здесь не место ни ей, ни дочери. И тетки, вышедшие провожать, не пытались остановить, но при том выглядели настолько счастливыми, что сердце кольнуло подозрение.

Нет.

Прочь подозрения. И сомнения прочь. Она теперь свободна.

Она забудет обо всем. Дом? Нет у нее дома… мать? Дорогой супруг считает ее сиротой и, может, оно к лучшему. А старую троюродную тетку не обязательно навещать, хватит с нее и открыток.

…она ими камин растапливать будет.

Вдох.

И выдох.

И страх, который нет-нет да оживал, особенно на полную луну, когда вдруг представлялась она же, желтая, отраженная на гладкой поверхности камня. Луна будила сомнения.

А если Гражина…

…обычная.

…матушка, которая все ж явилась однажды, нарушив шаткое перемирие, подтвердила… силы нет… глухая ветвь. И радоваться надо бы, радоваться…

…а еще голубя держать, а то ж вырвется и не поймаешь.


…нити катались.

Клубок становился больше, но Гражина обминала его, словно тесто. А когда нити вовсе истончились, она даже испытала нечто, похожее на огорчение. Вот так и проклятье…

Она спешно домотала клубок.

Подкинула на ладони.

А потом, усмехнувшись, — пусть будет, как оно будет, но подобные шутки Гражина никому не собиралась спускать — приказала ему вернуться. Пусть найдет хозяина и… и пусть тот, кто повесил проклятие на матушку, дальше сам с ним и разбирается.

Глава 13. В коей герои задумываются о годах преклонных и старости грядущей

Бывают справедливые войны, например, за наследство…

…из воспоминаний некоего нотариуса.


Дорога.

Усталое молчание.

Пограничники, которые, пусть и привыкать стали к этаким визитам, а все одно глядели недобро, будто выискивая причину пальнуть. И на той стороне не лучше.

Хмурые взгляды.

Узкая полоса леса…

…конь, брошенный в Хольме. О нем позаботятся, но… запах керосину и магии.

Холод.

— Все равно не понимаю, — лицо Катарины кажется серым, как и она сама.

— Чего?

Хотелось спать.

Безбожно. Вот просто закрыть глаза на минуту… кому от этого плохо будет? Все одно едут.

— Зачем ему вот это все? Игра, да… показать, что он умнее нас?

— Возможно.

…и вечереет уже.

…пока доберутся, пока… неудобно… нумер в «Короне» заказать надобно, и пусть канцелярия тайная платит…

— Но это можно было сделать куда как проще… к чему вот это все, с границей? — она повернулась к Себастьяну. — Это как-то… неоправданно? Смотри, он буквально тычет нас носом в то, что границы этой для него не существует. Что он, при желании, и человека проведет… переведет… и мы ничего не сделаем… и если только…

— Закрыть границу? — Себастьян потер глаза.

Слезились.

Старость.

А ведь раньше он сутками мог не спать, и ничего, был бодр и весел. Теперь же веселье куда-то да ушло, даже с ностальгией вспоминались ненавистные бумаги, которых, надо полагать, скопилось вовсе преогромное количество…

…в тайную канцелярию отправить, что ли? Пусть Лев Севастьяныч сам разберется, что с ними делать, то ли в ход пускать, то ли камин топить. Причем, Себастьян крепко подозревал, что бы ни было решено, прочие этого не заметят.

— Думаете?

— Пока это самое очевидное… потепление отношений. Торговое партнерство… с вашей стороны наверняка найдется немало народу, кому эта затея не по вкусу.

— А с вашей?

— И с нашей, хотя… у нас мотивы скорее иные были бы, — он откинулся на кресле. — Товары все одно ходят через границу, но… цены.

Он щелкнул пальцами, выловив нужную мысль.

— Те же чулки, если разобраться… это ж мелочь, но у вас за эту мелочь готовы хорошо платить, поэтому и цену можно задрать не в двое, а втрое… вчетверо… спрос рождает предложение. И теперь представьте, что границу приоткроют… слегка… для избранных товаров. В Хольм поедут чулки с духами. К нам — ваши зелья… и кто тогда останется не у дел?

Очевидно.

Просто.

И пригород встречает едкими дымами. Топят щедро, и дым, вырываясь из печных труб, стелется по дворам, покрывает редкие кучки снегу черною пеленой. Здесь и без того довольно темноты.

Кривые улочки.

Куры, копошащиеся в мусорной куче… четверо девиц на перекрестке. Наряды их, слишком легкие для вечера, явно указывали на род занятий. Рядом прислонился к стене паренек невзрачного вида, курил. Палочку ножиком строгал. И по сторонам поглядывал.

Красные фонари зажигались один за другим.

И становится вдруг неловко, будто бы Себастьян сам их повесил.

— Здесь задеты интересы не только лихарей. Они ведь редко бывают сами по себе, точней, те, которые сами по себе, или находят заступника, или… перестают быть.

…девки выходили на улицы.

Позевывая.

Поправляя мятую одежду. Те, которые помоложе, летели к фонарям, пытаясь занять местечко поудобней. Другие напротив скрывались в тени. В ночи все кошки серы и, глядишь, повезет найти дружка…

…в окнах выставляли другой товар.

Подороже.

Покрасивше, для тех, в чьем кошеле звенит серебро, а то и золотишко.

…почему не они? Ведь просто же… здесь продадут любую, были бы деньги… и не спросят, зачем… да и не обязательно к сводне ходить. Всегда отыщется девка, смелая или глупая, главное, что согласная отъехать в тихое местечко…

…а они на вокзале промышляют.

Почему?

Два варианта. Первый — опасаются лезть в криминал, все ж там иные законы, мизинец покажешь и руку отхватят, причем с головою вместе. Вот и думают, что в обход надежней. Второй… второй Себастьяну не нравился категорически.

Меж тем машина свернула на Цветочный бульвар, а оттуда уже и к центру. Надо же, запомнила, куда ехать.

Город же переменился и вдруг, словно вывернувшись на изнанку, отрешаясь от тех, поганых улочек с их шлюхами и котами, ворьем, нищими и прочим сбродом, недостойным даже упоминания. Здесь все было иначе.

Широкая мостовая.

Благородная стража фонарных столбов. Редкие господа. И еще более редкие дамы в мехах и перьях, ныне, надо полагать, премодных. Собачки.

Сплетни.

Витрины и кофейни. Коляски… смех… нет, смех Себастьян выдумал.

— Остановитесь где-нибудь, — попросил он.

…а ведь мог бы вот так же прогуливаться. До клуба или от клуба. Или просто так, наслаждаясь вечерним променадом. А потом домой, к камину и рюмочке коньяку. Или не домой, но с вечерним визитом. Салоны. Музыка. Сплетни и дамы ряженые с дочками, изнемогающими от желания составить чье-нибудь семейное счастие…

…и может, нашел бы кого.

…румяненькую и в рюшечках, чтобы ротик бантиком, бровки домиком, чтобы в голове никаких иных забот, кроме как обустройства дому. Салфеточки, гардиночки, обивочка для креслиц… и жил бы в этаком доме-шкатулке, заполненном доверху всякими нужностями. Ходил бы в присутствие, дабы подпись поставить и людей принять, жаждущих уважение выразить.

Носил бы жене омулей и вина.

Отрезы ткани.

Когда и золотишко. Обеды бы посещал званые. И сам бы устраивал, после помогая супружнице пересчитывать серебряные ложечки. А что, гость ныне не тот пошел, так и норовит то ли в супницу плюнуть, то ли рулет из почек заячьих обхаять, то ли серебра семейного спереть. А заскучавши, завел бы любовницу из актрисок, как сие принято в обществе… нет, актриска у него была. Тогда балерину… балерины еще выше актрисок ценятся.

Тьфу.

Себастьян, живо представив себе этакую жизнь и себя, осоловевшего, раздавшегося и с пузом, коие есть явственное свидетельство воистину праведной жизни чиновника обыкновенного, вздрогнул.

Нет уж.

Лучше трупы.

— Скажите, — мысли вернулись на дело. — А это… не может быть обряд?

— Что? — Катарина, собиравшаяся было выйти, замерла.

— Обряд… во имя Хельма там или… погодите. Не спешите обижаться, я в этих вопросах разбираюсь слабо. Да и среди наших вряд ли кто сейчас найдется, кто разбирается. Слишком долго здесь и имя Хельмово поминать не стоило.

Он оправдывался?

Оправдывался. И чувствовал себя при том найпоганейше.

Катарина скрестила руки на груди. И как это мысль, в общем-то здравая, не пришла в голову раньше? Логична же… тем и пугает.

— Я знаю, что ему приносят в жертву людей. Что, чем мучительнее смерть, тем больше он получает. А девочки умирали очень тяжело… и понятно тогда, почему убивали у вас. У нас такой выброс ведьмаки почуяли бы…

— Жертва ведь должна быть чиста? Не в смысле, что девственна… но ведь подходит, верно?

— Нет, — сказала Катарина, но Себастьян ей не поверил.


…а она сразу поняла, что не верит. И это было странно, потому что прежде за собой Катарина не замечала особой проницательности. Скорее уж наоборот, она привыкла людям доверять.

— Не здесь, — попросила она. — Я расскажу вам, почему это… не то, что вы думаете, но не здесь, ладно?

…темно.

…и снега нет, а все одно темно, несмотря на фонари. Ночь, будто нарисованная. Лиловая. И синяя. И черная краски. Смешали и плеснули на небо. Потом наспех мазнули желтою и алой, навесив ожерелье фонарей.

Под фонарем и остановились.

Князь вышел и, обойдя машину, дверцу открыл, руку подал разлюбезнейше, только от этого стало еще горше.

…ей велено…

…она не представляет, как исполнить, что велено.

— К слову, вы не желаете отужинать? — князь огляделся и поманил за собой. — К Белялинским лучше наведаться попозже. Когда люди не ждут визита, они так радуются гостям, что порой говорят больше обычного.

— Вы на это надеетесь?

— Не слишком. Но попробовать стоит, — он вел Катарину мимо витрин.

Шляпки.

Платья.

Ленты… тетушке купить бы в подарок, она обрадовалась бы, не столько самим лентам — такие штуки она полагала сущим баловством, сколько тому, что Катарина о ней вспомнила.

Быть может.

А может, приняв подарок, сухо бы кивнула и спрятала треклятые ленты в буфете, где складывала всякие, по ее мнению, не слишком нужные вещи, выбросить которые, однако, ей не позволяла жадность. Она бы налила чаю, настоенного на двух чаинках, и белого хлеба нарезала бы. Масла… масло было только для гостей, как и сахар…

…а вот принарядить бы ее, в платье вот такое, белое с полосочкой, чтобы корсаж расшитый да с медными пуговицами в два ряда. Рукав-окорок и узенькая полоска манжет по краю. Воротничок-стоечка.

Шляпка.

Прелесть, а не платье… на этом месте Катарина споткнулась, все ж и в королевстве тротуары были не столь уж ровны.

— О чем вы задумались? — поинтересовался князь, придержав за локоть.

— О платье, — Катарина отвела взгляд.

Было… неудобно?

Они убийцу ищут, где уж тут о платьях думать…

— А я сегодня о шубах все утро, — князь не стал смеяться или закатывать очи, видом своим показывая, что только женщина в легкомысленной манере своей станет отвлекаться от дела.

— И как?

— А никак… что-то передумалось. Кстати, мы пришли…

Это место мало походило на ресторацию, где ее любезно угощали завтраком. Не было оно похоже и на хельмские кафе. Конечно, Катарина была далека от мысли, что все кафе одинаковы, и быть может где-нибудь в столице и сыщется подобное, но…

Дерево.

Стены накатом. Столпы-подпорки с тележными колесами на них. Потолок закопченный. Солома на полу. Столы будто бы грубые, сработанные наспех, но стоило присесть и коснуться дерева, как Катарина убедилась, что впечатление обманчиво. Столешница была гладкою, что шелк.

Шумно.

Людно.

И при том никто-то на них не глазеет. И хорошо, Катарина слишком устала, чтобы выдержать чужое внимание.

— Рекомендую вепрячье колено… хотя, — князь помахал рукой, и мигом возле столика возник подавальщик. — Что сегодня?

— Суп на заячьих потрошках, — он был степенен и даже солиден в своем нарочито простом одеянии. И белоснежное полотенце, перекинутое через руку, казалось этаким тайным символом принадлежности его к великому племени половых. — Зайчатина в горшочках со сливками тушена. Для дамы — самое оно. Вепрево колено печеное с кислою капустой. Дичина копченая. Сальце… колбаски из лосятины, очень рекомендую…

— А неси все, на месте разберемся. И запить… квасу. Есть?

Ему величественно кивнули, в том кивке выражая легкое презрение: как можно было усомниться, что в месте столь высокого классу да не сыщется этакой малости.

— Мне воды… — опомнилась Катарина.

— Как пожелаете…

Он ушел, и Катарина вновь осталась наедине с князем. Надо было что-то сказать… молчание становилось неудобным, неуютным, а он не торопился начинать беседу.

— Принести человека в жертву не так и просто, — Катарина не выдержала первой. — И не только человека… вообще жертву… я покупала при храме голубей… раньше. Надо бы еще, но как-то вот… времени нет… сейчас действительно другие времена. Я помню, как с мамой… мама еще была жива, и мы ходили в храм часто. Каждое воскресенье… и молились. И она платила медяшку за общую жертву.

Она отвернулась.

Тяжело рассказывать об этом чужаку. Что он знает о храмах?

Ничего.

Они все похожи друг на друга, и не в том дело, что выстроены по одному проекту — огромные пирамиды из черного камня — но самой сутью своей.

Узостью дверей, проходя через которые взрослому человеку приходится наклоняться. Полумраком, расцвеченным россыпью свечей. Белые. Красные. Желтые огоньки. И синие… синие стоили дорого, матушка покупала их раз в году, на поминовение…

Были еще зеленые, тем, кто оплатил большую жертву.

Имена не назывались.

Перед Хельмом все едины, дети его, сотворенные из плоти и крови, живущие одолженной жизнью и обязанные эту жизнь чтить…

Запах крови.

Тогда она не знала, что это именно кровь, но… стоило переступить порог, и этот запах шибал в нос, заставляя отворачиваться, зарываться в пышные мамины юбки. Сбежать бы, но мама держит крепко.

Служба.

Ритмичные удары барабанов, которые отзываются в самом сердце. И в какой-то момент исчезает все, остается лишь мягкий голос жреца…

— Жертва — это дар… подарок… и главное, чтобы он шел от чистого сердца… поэтому и приносят жертву жрецы, — сложно объяснять то, что знаешь с детства, человеку, которому само это знание кажется странным. — Раньше… да, раньше приносили людей… часто… это дань времени. У вас вот сжигали…

— У нас сжигали, — подтвердил князь меланхолично. — У вас резали…

Почему-то почудилась насмешка, хотя он оставался серьезен.

— Сейчас… иначе. Смерть по приговору… не так часто они выносятся, но есть… и еще те, кто сам ложится на алтарь.

…смотри, видишь, этот человек решил отдать себя, — матушкин шепот мешается с шелестом толпы. Люди расступаются, пропуская старика в белых одеждах. Он бредет, стараясь не смотреть по сторонам, и все равно жутко, вдруг да увидит.

Схватит.

Потянет за собой.

Этот страх заставляет сильней цепляться за мамины юбки, и та хмурится.

— Добровольная жертва — это великое благо… — вот только словам ее не хватает убежденности.

…а стоят они слишком далеко, чтобы видеть алтарь.

Мама пытается пройти сквозь толпу, но люди смыкаются стеной.

— Иногда… людям нужна сила. Скажем, чтобы исцелить близкого человека… или деньги… или еще что-то… — Катарина потерла глаза. В словах все казалось таким… приземленным? — Хельм щедр к детям своим. И на семью добровольца снисходит его благословение…

…а еще, помнится, льготы, уже не от Хельма, но от государства…

— Понятно.

— Ничего тебе не понятно! — она вспылила вдруг и сразу же устыдилась этой вспышки. — У вас другие боги! Они не требуют ничего, кроме веры или вот цветочков… я бы тоже с радостью приносила в храм цветочки, но ему нужна моя кровь!

Она замолчала.

Огляделась.

Ничего.

Ни взглядов заинтересованных. Ни осуждающих. Будто вовсе никто и не заметил гневного ее всплеска.

— Ваши боги… иные… они могут и не отозваться. А он… он всегда отзывается. Нужна помощь? Приди в храм. Помолись. Принеси жертву. Сам или заплати, но все одно… ты можешь купить голубя или барана… или своего принести, но в храме дешевле, они разводят их специально. А мясо отдают тем, кто не способен купить. Мяса столько не нужно… ты морщишься, думаешь, что это все равно мерзко?

— Непривычно, — спокойно заметил князь.

— У нас нет нищих. Есть бедные, но нищих нет. И тех, кто голодает… при храме всегда накормят. Найдут работу. Помогут. Сироты? Если бы не тетка, я бы росла при храме. Все наши приюты — храмовые, и за счет храма содержатся.

Перепела на блюде, в гнездах свежайшего салата, на листьях которого роса не обсохла. А может, обсохла и сбрызнули эти листья то ли водой, то ли уксусом ароматным, для вида и вкуса.

Миска с мочеными яблоками.

Капуста.

И блюда подносили, подносили… противоестественное изобилие. Разве ей нужно все это? Да и не только ей… вдвоем не съесть, и значит, все пойдет… куда?

В мусор?

Вряд ли хозяин трактира раздаст остатки еды неимущим.

— И убить именем Хельма… просто взять и убить, значит навлечь на себя гнев его, понимаешь?

— Не очень, — князя подобное изобилие отнюдь не смущало.

— В моей практике был… один случай. Когда я только начинала… не мое дело, само собой. Кто мне чего серьезного доверил бы…

…музыка.

…скрипач ходит меж столиков. Он худ и выглядит несчастным, а может, оттого, что это скрипка печальна? И на самом-то деле у старика все неплохо.

— Тройное убийство. Мать и двое детей. Семь и двенадцать лет… убийцу нашли сразу. Он и не запирался. Муж и отец… рабочий… сказал, что принес их в жертву. Во славу… и потому неподсуден. Сослался на древний закон… был такой, его потом отменили, но ведь был… и получилось, что его выпустить обязаны.

— И?

Князь выглядел заинтересованным.

— Выпустили. Только… суток не прошло, как он сам прибежал, каяться начал… ему виделись псы оттуда… всю ночь гнали. И только в отделении отступили. Не исчезли. Он их и там видел… он рыдал… умолял о прощении…

Неприятно было вспоминать.

А вот в храм заглянуть бы стоило. Просто зайти. Не обязательно покупать свечу или приносить голубя… или вообще делать хоть что-то.

— Он умирал несколько ночей. Кричал. Наши пытались помочь… жрецов пригласили, но те, только заслышали про псов, как сразу отказались. Он лучше знает, кого наказывать… поэтому… ты не прав. Если бы кто-то решился сделать подобное его именем…

Князь не стал спорить.

Катарина ожидала возражений. Или хоть чего-то, а не молчания, которое опять длилось и… и в какой-то момент, она поняла, что молчание не так уж и утомляет. Напротив, ей нравится эта тишина, и место, и запахи странные, непривычные, которые и дерева, и соломы… и скрипка тоже нравится.

И много позже, когда они покидали трактир, князь проронил:

— Есть один нюанс. Возможно, наш с вами общий недруг просто знает, как делать правильно…

Глава 14. Где добро вынуждено встречаться со злом к обоюдному неудовольствию

Мой дедушка в любой ситуации может показать свое достоинство, лишь бы это не причинило вреда…

Из сочинения юного пана Бизкульского о своей семье.


Пан Белялинский, занявши место в гостиной, приник к окну. Он глядел на снегопад и думал… после, когда снегопад закончился, то просто так думал, вспоминая все годы своего, казавшегося таким счастливым, супружества.

И чем больше думал, тем больше убеждался, что счастье это ему привиделось.

Ах, до чего слеп он был!

…вот первый год.

…и дом, купленный для драгоценной Ганны. Ему за этот дом пришлось в долги такие влезть, что чудом расплатился. Но разве ж возможно было допустить, чтобы первенец их появился на свет в той убогой квартирке, что досталась ему от матери?

…и разве ж услышал он хоть бы слово благодарности?

Нет. Только жалобы. Место ей не по нраву пришлось.

Спален мало.

Окна темны.

Крыша низка. И выглядит дом бедновато… ему это ворчание казалось чем-то естественным, этаким подзатянувшимся капризом беременной жены, которая была даже очаровательна…

…ложь.

…сколько лет…

…обои шелковые… обои расписные… гарнитуры мебельные из Познаньска, которые Ганна выписывала, нимало не задумываясь, чем за эти гарнитуры он платить будет. Картины, корзины, портреты в дубовых рамах… причем портреты людей чужих, но ликом достаточно благообразных, чтобы сойти за благородных предков…

Ложь.

С первого дня… а он, дурень, поверил.

— Батюшка? — Бавнута скользнула в гостиную и присела рядом. — Что-то случилось, батюшка?

…младшенькая.

…старшая отца сторонится. Стыдится? Ей всегда-то внушали, что, дескать, он простого звания, будто есть в этом дурное.

— Ничего, дорогая, — он вымученно улыбнулся. — Не знаешь, куда матушка подалась?

— А то, — Бавнута присела на подлокотник. — Отправилась Гуржакову уговаривать… вчера, ты представляешь, Гражина отказалась за Вилли замуж идти.

— Неужели?

…Ганна свела Марию с этим мальчишкой и неспроста. Знать, мутят что-то за спиной… известно, что… Ганне нужен кто-то, кто будет грязную работу исполнять, если вдруг с ним самим несчастие случится.

Не сама ж она станет груз возить.

В Хольме не поймут чужака. Парень же, в семью вступивши, вроде как своим станет… и получит с того, дрянной человечишко, жадный и глупый, коль надеется при Ганне свободным остаться. Тоже, небось, думает, что скоренько все в рученьки свои приберет и Ганну…

— А то, — пальцы дочери коснулись щеки. — Я ей говорила, что не надо… глупая затея. И опасная.

…жизнь-праздник.

Только не для него. Ему на этом празднике никогда-то места не было… нет, он присутствовал, что на балах, что на салонах ее, на суаре и утренних чаепитиях, но все одно чувствовал себя чужим. И то, каким извиняющимся тоном она представляла его новым своим подругам…

…случайным знакомым…

…взгляды.

…вздохи. Будто просила прощения, что всем этим замечательным людям приходится снисходить до какого-то там купца… даже не первой сотни.

Противно.

— Скажи ей, батюшка, — младшая дочь встала. — Скажи, что она всех нас погубит. Гуржакова не так проста, какой кажется… если на нее очарование не подействовало. А этот, с позволения сказать, матушкин родственничек, вовсе ведет себя неподобающим образом… они с Марией…

…слезы.

…упреки.

…сапфировое колье в дар за рождение дочери… и вновь же недовольство. Всегда недовольство. Ей вечно было мало, что бы он ни делал, как бы ни старался угодить, но ей было мало…

— Она не послушает… Ты же знаешь, она меня никогда не слушала…

…и никогда не любила. А разве ж о многом он просил?

— Батюшка, — Бавнута откинула с лица тонкую прядку. — Извини… я бы никогда не заговорила о таком, но… она… она совсем потеряла край. И мы должны ее остановить.

— Зачем?

— Затем, что иначе мы все… окажемся в королевской тюрьме. А я в тюрьму не хочу, — она опустилась на пол и теперь глядела снизу вверх, и выглядела такой молоденькой. — Я жить хочу, нормальной простою жизнью… мне не нужны все эти…

Тонкие руки.

Кружева.

— Когда она решила приворожить воеводу, я согласилась помочь Марии. Мне не нравится этот нынешний ее жених… гнилой, грязный человечишко… он ко мне… меня…

Вздох.

И взмах ресниц. Дрожащая рука с кружевным платочком. Все так мило и… фальшиво? Что сделали с ним там, в Хольме, если ныне он стал живо ощущать эту фальшь, которой не видел прежде.

— Я не хотела тебе говорить… расстраивать, но… он предлагал мне такое… такое…

Голос срывается.

Слеза ползет по смуглой щеке.

И утешить бы. Или, как подобает хорошему отцу, преисполниться праведного гнева, да только в душе пусто. Вот и сидит он, наблюдая за спектаклем, пытаясь понять, что же нужно ей на самом-то деле?

— И я подумала, что уж лучше воевода наш… он хотя бы порядочным выглядит…

Пауза выразительна.

Ну же, скажи что-нибудь, знак подай, что проникся… вон, сколь жаден взгляд.

— А потом… все как-то завертелось… и ты… мы… мы все теперь… — она замолчала в растерянности, ибо беседа эта шла вовсе не так, как ей бы хотелось. Отец, представлявшийся прежде человеком недалекого ума, а характеру и вовсе ничтожного, суетливый и беспокойный, ныне вел себя… неправильно?

Именно.

Он потер грудь, будто болело там. Вздохнул. И усталым голосом поинтересовался:

— Чего ты хочешь?

— Я… я хочу, чтобы мы…

— Прекрати, — он прервал этот монолог, который готовился долго и тщательно, и пожалуй, от актерства своего она получала преогромное удовольствие. А потому почти даже обиделась на него, не способного оценить красоту игры.

Он же поморщился и, отвернувшись к окну, покрытому рябью дождя, произнес:

— Не надо больше представлений. Просто скажи, чего ты хочешь. Или уходи.

Вот ведь…

— Двадцать тысяч злотней, — сказала Бавнута, и произнесенная вслух сумма показалась столь огромной, что во рту пересохло.

— Двадцать?

— Я… — она вскочила, испытывая преогромное возбуждение, потому что до того дня лишь мечтать себе позволяла. — Я все посчитала. Я уеду.

— Куда?

— Познаньск. Краковель… не важно… или нет, поеду в Познаньск, все ж столица… сниму квартиру. Заплачу за учебу…

— И на кого учиться станешь? — в этом вопросе почудилась скрытая насмешка, которая вызвала обиду.

— Живопись, — Бавнута вскинула голову. — У меня талант…

…а они не понимают.

…снисходительно смеется сестрица, а матушка и вовсе недовольна. Конечно, девице рода знатного подобает уметь рисовать, но не проводить же за мольбертом сутки напролет. И слышать не желает о вдохновении.

Цветах.

И светотени. О том, что душу раздирают чувства, которые надобно выплеснуть на холст, иначе она растворится в них вся, без остатку.

— Я писала… я списывалась со многими… и картины свои отправляла. И наброски. Меня примут, как в Краковеле, так и в Познаньске, и надо лишь выбрать. Мне хватит этих денег на первое время…

…пять тысяч за учебу.

Квартира.

И прочее — в банк, ибо так надежней. Она не сестрица, которая, как и матушка, готова немедля потратить последнюю монетку на какую-то глупость. Ей не нужны ни наряды, ни палантины, ни драгоценности…

…краски вот, холсты…

— А дальше? — взгляд у отца холодный, оценивающий.

И пожалуй, именно таким она его напишет, застывшим у окна, и главное будет не само лицо, усталое и помятое, нехорошее такое, но отражение его в залепленном дождем окне.

— Дальше… я буду продавать картины… или выйду замуж, — она присела на край козетки. — Поверь, я не столь безголова, как матушка и здраво оцениваю перспективы. Сейчас у меня может все получиться… но мне нужны деньги.

— Двадцать тысяч?

— Самое меньшее — двадцать.

…не даст.

…скажет, что денег нет… что… и тогда придется угрожать… ах, до чего нехорошо это, шантажировать отца родного, но что ей остается делать? Из дома этого надобно бежать и поскорее, потому как игры эти зашли слишком уж далеко. Того и гляди на пороге возникнет полиция с парой ведьмаков в придачу. И тогда…

— Хорошо, — сказал отец, и Бавнута, не веря своему счастью, переспросила:

— Ты… согласен?

— Да.

— Матушка… будет против, — у нее на эти деньги собственные планы имеются. И потому, верно, так долго ее нет… с Гуржаковой побеседовать — дело недолгое, минут на десять или, коль уж сильно любезничать станут, то получаса… а дальше что?

Кафе.

И шляпки разнесчастные.

Модистки… кружева, ткани… новые каталоги, которые матушка всенепременно захватит, ибо вчера весь вечер причитала, что дом дошел до ужасного состояния. Пройдется по лавкам, наберет всякой мелочи, если дадут…

…ей этих двадцати тысяч хорошо, если на неделю хватит.

— Ничего. Я с ней поговорю.

И отец отвернулся к окну.

— Так… я пойду вещи собирать? — Бавнута так и не знала, как ей быть.

— Иди…

…и все-таки стоило бы в полицию письмо написать… потом, когда прибудет в Краковель… анонимное… или нет нужды? Сами разберутся… вон, матушка всякую осторожность утратила, и сестрица не лучше…

Она вытащила старый саквояж из темно-желтой кожи. Местами она побурела. Местами протерлась. Но, невзирая на убогий вид, саквояж этот был прочен и вместителен.

Белье.

Рубахи. Юбки из тех, что попроще. Бархаты ей ни к чему, а вот добротная шерсть — самое то. Платья, что она отыскала на чердаке, давно вышли из моды, а ткани их показались матушке излишне простыми. А Бавнуте сгодятся.

— Собираешься, — сестрица вошла в комнату и, подняв двумя пальчиками подъюбник, уронила его на пол. — Сбежишь?

Про деньги говорить нельзя.

— А что, предлагаешь остаться и с вами на плаху…

— Ты преувеличиваешь, дорогая, — за подъюбником последовала меховая горжетка, изрядно свалявшаяся и грязная. Как только попала она сюда?

Случайно.

— Преувеличиваю? — Бавнута сдержала дрожь в руках. — Я преувеличиваю? Или быть может, мне кажется, и ты не ввязалась в эту историю? И в подвал, если заглядываешь, то исключительно по хозяйственной надобности?

Сестрица отвернулась.

— И то, чем торгует отец… с кем торгует… и ваши дела с Гуржаковыми… — она запихивала в саквояж вещи, уже не пытаясь притворяться, будто спокойна. — И то, чем это обернется…

— Ах, дорогая, — сестрица подняла кружевную подвязку и, покрутив в руках, повесила на медный рожок канделябра. — Ты слишком близко все принимаешь к сердцу…

Она подошла к окну.

Отодвинула гардину.

Провела пальчиком по запотевшему стеклу и, полюбовавшись на кривую линию, задумчиво произнесла:

— И ты не права… нельзя уходить… кто, если не мы?

— Что?

— Отец болен. У него сердце слабое, ты же знаешь, и в любой момент может случится так, что его не станет, — Мария говорила об этом так спокойно. — Что тогда?

Ничего.

— А там и матушка… ты же знаешь, как она отца любит…

— Как блоха собаку, — не выдержала Бавнута.

— Похоже, — сестрица рассмеялась. — Очень похоже… но это не важно… главное, что она уйдет…

…нет, Мария вовсе не о том говорит, что… но с чего бы матушке уходить-то? Она здорова.

— Ты не можешь просто так уехать и бросить семейное дело на произвол судьбы… кто мне поможет?

— Твой жених. Или твой любовник?

— А тебе и завидно?

— Было бы чему… оба дерьмо.

— Не без того, — сестрица улыбнулась и, приобняв Бавнута, шепнула на ухо. — Зато оба могут… многое могут…

— Уходи.

— Как знаешь, — сестрицыны пальцы вдруг впились в шею. — Дело, конечно, твое и задерживать не стану, но, дорогая, если хочешь уехать, уезжай… но ни копейки ты не возьмешь.

— Кто…

Пальцы были холодными.

Крепкими.

Того и гляди, шея хрустнет. И ведь сестрица не шутит.

— Не думай, что самая умная, — сестрица отпустила и легонько толкнула к окну. — Ты ведь давно собралась… только что-то тянула и тянула, но это понятно… кому ты нужна сама по себе… нет, дорогая, без денег ты никто и ничто. И если вдруг сорвалась… значит, где-то ухватила кусок. У папочки, верно? Не пустым приехал.

Она подошла к двери и, прислонившись к косяку, пропела нежно.

— И все ж подумай, сестрица… подумай хорошенько…


Панна Белялинска наслаждалась.

Кофейня.

Прогулка по центру города. И пусть снежит, но… это лишь повод заглянуть в лавку…в лавки… примерить меховую шапочку, столь крохотную, что и не видать на волосах. Или, напротив, бурку собольего меха… палантин, который она всенепременно купит и, быть может, завтра.

Разве ж она не достойна маленькой награды?

Палантин, само собою, недешев, но…

…он так мягок, так приятен…

…и панна Белялинска может позволить себе этакие траты.

Она заслужила! Столько нервов, столько переживаний… надо будет послать за доктором… или нет, он показал себя корыстным человеком, а потому…

…на воды. Когда все закончится, то она отправится на воды.

…одна.

…или… если… супруга жаль, но на курорте дама, пусть и зрелых лет, но все еще прекрасная, а, главное, не бедная, имеет неплохие шансы обзавестись сердечным другом… или больше, чем другом. Вдовы, случается, вновь выходят замуж.

Она с сожалением вернула палантин.

Перебрала ворох сумочек, но ни одна не глянулась. Почему-то мысль о водах, в которых она себе отказывала уже не один год, не вызвала должного воодушевления. Напротив, показалось все таким…

Не таким.

Усталость, не иначе…

…и она не отпускала панну Белялинску, портя всякое удовольствие, ни в лавке с перчатками, ни в магазинчике тканей, портя всякое удовольствие от выбора, ни даже в лавке модистки, которая, правда, приняла некогда дорогую клиентку с ощутимым холодком.

Ах да, счета.

Долги.

Все будет оплачено… и может, вовсе стоит покинуть никчемный этот городишко? Денег, если правильно распорядиться ими, хватит надолго…

…она перебирала листы эскизов, прикидывая, как будет смотреться тот или иной наряд. И старательно представляла себе ту, новую жизнь, набережную светлую, желтый песочек пляжу, шезлонги и зонтики для дам-с, синеву моря, которое всецело прекрасно, и дамочек, решившихся войти в купальную бочку.

Чайки.

Солнце.

И вот это платье из легчайшего батиста. Узкая синяя полоска на фоне экрю и кружево восточным огурцом, только шея чересчур уж открыта. Но если взять кружевной же шарф…

…завтра же состоится венчание…

…а потом к нотариусу. Пусть Гуржакова оформит доверенность на все дела свои, на имущество… объявить, что молодые отбывают в путешествие… в Европу, конечно, ныне это модно… главное, правильный слух пустить…

…а там… буде у кого вопросы появятся, то и сказать, что померла в Европе… да… случается… в Европах этих заразы всякое множество…

Ганна потерла виски.

Все складывалось наилучшим образом, разве что родственник дорогой, но ничего, и на него управа найдется… он тоже не вечен… нет, панна Белялинска не была чудовищем, и скажи кто так, возмутилась бы пренатуральнейшим образом.

Чудовище?

Отнюдь.

Она просто желала жить так, как привыкла…

И заказав-таки наряд из плотной шерсти темно-синего оттенка — все ж будущей вдове не пристало носить яркие наряды — и кроя простейшего, она-таки покинула модистку, чтобы прямо за дверьми встретить человека, встречать которого панна Белялинска не желала.

— Доброго вечера вам, — воевода одарил панну Белялинску преочаровательнейшей улыбкой.

И поклонился.

И ручку поцеловал, что вовсе порадовало. Жаль, конечно, с женитьбою не вышло, но… с другой стороны, все ж метаморф, существо, пусть и к человеческому роду относящееся, а все ж мало предсказуемое. Вон, одно зелье на него не подействовало, как знать, что с другим было бы.

— И вам доброго, — панна Белялинска величественно кивнула. — Премного рада встрече…

— А уж я как рад! Мы рады… позвольте представить вам панну Катарину.

…это что за особа?

…ишь какая. Серая. Строгая. Похожа на давешнюю гувернантку аглицких кровей, которая год билась над девочками, втолковывая им какие-то свои правила…

— …она следователь из Хольма.

— Следователь? — голос предательски дрогнул, но панна Белялинска взяла себя в руки. — Из Хольма? Какие удивительные новости!

И странно, как это они прошли мимо, вот что значит уйти в собственные заботы.

— Или вы шутите?

Она изобразила удивление. И даже рассмеялась преглупо. Лучше уж за дуру сойти, чем возбудить подозрения. Сердце заколотилось. В висках закололо.

Нет.

Это случайность… конечно, случайность… следователь? Пускай себе… какое этой смурной девке может быть дело до панны Белялинской, особы благородной и блистательной?

Именно.

Она, панна Белялинска, и в Хольме-то ни разу не бывала.

— Ах, как я рада… но разве женщина может быть этим… простите, как его? Следователем? Это вы чему-то следуете… — панна Белялинска раскрыла зонт.

Осторожней.

Не стоит переигрывать.

И она рассмеялась, показывая, до чего довольна собственною нехитрой шуткой.

— Нет, я, конечно, слышала, что в Хольме женщин заставляют работать, — панна Белялинска приняла руку, предложенную воеводой. — Но чтобы вот так, на мужских профессиях… вам, наверное, тяжело приходится?

И не дав девице рта раскрыть, сама же ответила.

— Мужчины порой так жестоки… грубы… примитивны… вас это не касается, князь, вы редкое исключение из правил. Он на удивление обходителен. Все-таки происхождение, что ни говори, многое значит…

— Вы так полагаете?

Голос у девицы оказался довольно приятным.

И это неожиданно разозлило.

— Само собой… вот возьмите моего супруга, к примеру. Достойнейший человек широкой души… меня любит беззаветно, однако при всем том напрочь лишен чувства такта. Как и чувства стиля. Он способен надеть красный жилет к сиреневой рубашке, повязать розовый галстук и не увидеть в том беды. Мне постоянно приходится следить, чтобы он не поставил нас в неловкое положение…

— Сочувствую.

— К счастью, мои дочери взяли от него лишь фамилию. У обеих утонченное чувство прекрасного… они бы в жизни не надели, уж простите меня за прямоту, столь… ужасающий наряд… конечно, в том не ваша вина, не подумайте…

…говорить.

…не замолкая… не оставляя собеседникам и мгновенья передышки… пусть девица морщится… кто ж ей еще правду скажет? Впрочем… панна Белялинска позволила себе снисходительную улыбку: пусть лучше думает о том, как выглядит, чем о делах, сюда приведших…

…а уезжать надобно.

…свадьба.

…доверенность…

— …но платье сидит отвратительно. Я слышала, в Хольме приличная одежда — удел избранных…

— Как и у вас.

Задело?

Это хорошо… это пускай себе…

…и с супругом надобно решать что-то… и немедля, пока эта, в сером, до него не добралась. Он слаб. Испугается… проговорится…

…с мертвого спросу нет.

…и если вдруг… всегда можно будет сделать вид, что она, панна Белялинска, знать не знала о мужниных делах… да и то, разве пристало женщине…

— Ах, вы так мило шутите! У нас любой может обратиться к модистке и сшить то платье, которое пожелает… я вам рекомендую посетить. У нас, конечно, не Познаньск… в Познаньске всяко больше выбор, но мадам Сонье неплоха… только, умоляю, не бросайтесь на яркое! Обычно особы вашего круга сразу норовят приобресть красное платье, но, милочка, это дурной тон. И кружево… с ним определенно нужно знать меру…

— Ваш супруг уже вернулся? — воеводе надоело слушать это щебетание.

— Утром еще… ах, вы не представляете, как это неудобно, когда муж возвращается после завтрака… со стола уже убрали, прислуга отдыхает, а тут он… будто не мог часом раньше, чтобы переодеться, как полагается, позавтракать со всеми… у меня визит…

— Значит, он дома?

— Наверное. Помилуйте, я не имею ни малейшего представления… и знать не хочу… в последнее время он стал сам не свой, — доверительно призналась панна Белялинска. — Весь такой… грубый… и в работе… я его умоляла немного отдохнуть… в конце концов, нельзя забывать о семье!

— А он?

— Ах, когда вы, мужчины, прислушивались к просьбам слабых женщин. Он только и твердит, что о делах… помилуйте, разве могут дела быть настолько важны?

Ее вопрос оставлен был без ответа.

А стоило поднять руку, подзывая извозчика, как Себастьян ее перехватил и с этакою улыбочкой, которая показалась панне Белялинской издевательской, сказал:

— Уж позвольте мы вас до дому доставим. А то ж вечер… мало ли что случится?

— Да что может в нашем городке случиться…

— Но все же позвольте…

— Мне так неловко…

…она уже поняла, что отпустить ее не отпустят. И прокляла себя за слабость. Надо было возвращаться. Поговорить с супругом, который как-то переменился, но не сказать, чтобы сильно. И значит, в любой момент мог слабость изъявить, в раскаяние удариться и тем самым подвести панну Белялинску…

…все же, как ни печально было сие сознавать, во вдовстве имелись свои преимущества.

…а в лавке мадам — удивительной красоты ткани, что черный бархат, переливистый, как шкурка чернобурой лисы, что креп, что тончайшая шерсть с вышивкой…

— Ах… я не ждала гостей, — панна Белялинска сделала последнюю попытку. — Это неудобно…

— Увы, я вынужден настаивать…

…и все-таки жаль, что зелье на него не подействовало. Собственный воевода в нынешних обстоятельствах был бы весьма удобен.

Глава 15. Где всплывают дела темные и мрачные

Условием вступления в брак является беременность хотя бы одного из супругов.

Из записной книжки некоего пана Тутинского, мечтавшего о поприще юридическом, однако не поднявшемся выше мелкого кляузника, не иначе ввиду происков конкурентских.


Этот особняк стоял наособицу.

Он был стар и видел, верно, времена, когда Гольчин был не приграничьем, а всего-то одним из многих городков, раскиданных по просторам королевства в великом множестве. Быть может, в те стародавние времена, о которых ныне и не помнили, случались в нем истории трагические или даже зловещие, оттого и вид дома сделался мрачен, тяжел.

Высокая ограда с тонкими стрелами.

Калиточка, отворившаяся с протяжным скрипом.

Курчавые кусты, что, несмотря на осень, не спешили расставаться с листвою. И чудилось, что в глубине их ворочается нечто этакое, живое и недоброе.

Погасшие фонари.

Белесая громадина особняка. Два крыла. Махонькие башенки с четырехскатными крышами. Флюгерочек поворачивается то влево, то вправо, точно не способный решить, куда ж таки ветер дует.

Окна темны.

И особняк глядится не живым.

— Уж простите, — панна Белялинска сложила зонт. — Мы и вправду не готовы были принимать гостей… а для себя… к чему тратиться? Мы привыкли ложиться рано…

Врет.

И нервничает.

У ее беспокойства острый запах духов, которыми панна Белялинска, казалось, облилась с головы до ног. А все одно сквозь эту, амброво-цветочную смесь, изрядно сдобренную резкой вонью сандала, пробивалось что-то такое, кисловатое.

Пот?

Благородные дамы не потеют.

А эта… пальчики порхают. То лягут на руку Себастьянову, то отпустят, пробегутся по гладкой ручке зонта, то тронут шаль, собьют капли воды, ее пропитавшие. Застынут. Коснуться губ, будто приказывая им молчать. И те растянутся в притворно-дружелюбной улыбочке.

Щелкают каблучки по камню.

Дорожка вьется, вьется, а никак не приведет к ступеням.

…место глухое.

Здесь криком кричи, не услышат. Вон, за забором старый парк начинается, который городская управа давненько желает облагородить, но все никак не сыщет для благого этого дела средств. И парк разрастается, поглощая старую слободу, которая сама давно уже стала прибежищем для всякого сброда.

И вырубить не дают. Историческое, мол, наследие. А что преступный элемент его облюбовал, так это, пан воевода, исключительно ваши заботы. Вы с элементом и разбирайтесь, для того и назначены.

— Мы привыкли рано ко сну отходить, — панна Белялинска все ж подвела к парадной. — И слуг отпускаем, не любим, знаете ли, посторонних… конечно, порой приходится терпеть, все-таки дом огромен…

Она не спешила отворять дверь.

И Себастьяну вспомнился вдруг совсем другой дом, в котором сходства с нынешним было мало, но было же… и мурашки побежали по спине. Крылья зачесались, готовые раскрыться, спеленать, защищая…

— Держись меня, — шепнул он Катарине.

Та была спокойна.

Слишком уж спокойна. Шла. Головою крутила. Разглядывала. Неужели не ощущает этого? Будто деготь в воздухе разлили, отчего сам воздух сделался тягуч, темен. И он залепляет нос, заклеивает рот, и слова вязнут в нем, что мухи в паутине.

Найдя руку Катарины, Себастьян легонько сжал ее.

И отступил, пропуская панну Белялинску вперед.

— Держись рядом. Очень рядом. И если вдруг что произойдет, то… не удивляйся, просто делай, что скажу. Хорошо?

— У меня револьвер, — она сунула руку в ридикюль.

Револьвер — это хорошо, но вот порой пользы от него немного. Впрочем, говорить этого Себастьян не стал. Может, ему мерещится просто?

— Прошу вас, — панна Белялинска распахнула дверь и позвала. — Феликс! Ты дома? К тебе пан воевода пожаловал… с вопросами!

И повернувшись к Себастьяну, извиняясь, произнесла.

— Он, быть может, спать лег. Дорога выматывает, а возраст уже, чай, не юный. И сердце пошаливать стало. Я ему говорила, чтоб не блажил, к доктору обратился, так ведь нет же… упрямый, как все мужчины. Может, вы посодействуете?

— Посодействую, — пообещал Себастьян.

В холле царила темень. Сперва она показалась кромешной, но после, смилостивившись над незваными гостями, расступилась. Свет проникал в узкие оконца, расположенные под самым потолком. Стекал по куполу потолка, по стенам голым, повисал лохмотьями паутины на балясинах лестницы. И дом в нем выглядел до отвращения заброшенным.

— Феликс! — голос панны Белялинской породил эхо.

И на зов ее откликнулись.

Желтый круг свечи.

И дева в длинном белом платье. Она будто бы плыла над полом и такою эфемерной гляделась, что Катарина попятилась, потянулась к револьверу, но вовремя взяла себя в руки.

— Матушка, — с упреком произнесла Мария, — что вы голосите? Папа спать отправились… о, пан Себастьян… вы к нам с визитом?

Голос ее сделался низким, мурлычущим, и от этого голоса по шкуре побежали мурашки.

— Дорогая, поднимись к папеньке, пусть будет любезен подняться. У пана Себастьяна к нему вопросы имеются.

— Важные?

Свеча опустилась чуть ниже. И лицо Марии оказалось в тени, а рыжеватые всполохи легли на белую кожу шеи, подсветив ее, подчеркнув прозрачность, мягкость.

Белое платье.

Глубокий вырез.

Пышная грудь в нем вздымается волнительно. А в воздухе пахнет черемухой. Аромат этот слаб, но раздражающ. И сама Мария, такая маняще близкая, пугает.

— Важные, — подтвердил Себастьян внезапно севшим голосом.

— Очень важные, — Катарина говорила сухо. — А использование приворота, насколько я знаю, незаконно.

— Какого приворота? — Мария коснулась пальчиком ушка.

Розового.

С белой бусиной жемчужной серьги.

— Если не ошибаюсь, — закрыв глаза, Катарина сделала глубокий вдох, — «Весенняя ночь»… концентрированная… вызывает всплеск сексуального влечения к объекту.

Эти казенные фразы отрезвляли.

И все-таки…

Объект? У кого язык повернется назвать эту очаровательнейшую женщину объектом? Сухо. Цивильно. Нет, она — душистый цветок…

…в руку впилась булавка, заставляя очнуться. Себастьян обернулся.

— Легче стало? — Катарина булавку загнала в ворот жакета. — Или еще помочь?

— Спасибо, — руку саднило, но эта боль защищала от коварной черемухи. Мария рассмеялась.

— Вы такие забавные…

Она облизала губы.

— Кстати, не только у объекта, — Катарина отодвинула Себастьяна в сторону и, приблизившись к панночке Белялинской, подняла пальцами подбородок. Как ни странно, но панночка не сопротивлялась. — Вы использовали концентрат. Эссенцию обычно разбавляют, потому что концентрат опасен…

Мария попыталась поймать губами пальцы Катарины.

— Вам стоит отдохнуть.

— Не хотите ли со мной…

— О Боги, — панна Белялинска отвесила дочери пощечину. — Мари! Как ты могла… это не она… это ее жених… дурной мальчишка. Я изначально была против этой помолвки! Что он мог дать моей девочке, а у нее любовь…

— У всех любовь…

— Лучше отведите ее куда-нибудь. Пройдет. Но, — Катарина отступила, избегая горячих объятий завороженной панночки, — но учтите, что частое использование таких вот эликсиров вызывает зависимость…

Ее услышали?

Вряд ли.

— Ах, дорогая… тебе надо прилечь… отдохнуть… пан Себастьян, вы уж сами здесь… пойдем, — панна Белялинска вцепилась в плечо дочери, и та вдруг разом утратила пыл. Поникла. И свеча почти погасла. — Пойдем, милая…

— Лучше любить, чем убивать, — произнесла Мария, дернувшись было, но панна Белялинска держала крепко.

— Кого убивать? — поинтересовался Себастьян.

— Боги… девочка не в себе! Вы же видите… идем, дорогая… немедленно!

— Убивать… убивать… ать-ять…

…эхо молчало.

И холл, вдруг опустевший, показался мрачнее обычного.

— Знаете, — Катарина подвинулась ближе. — Мне здесь не нравится. Совершенно не нравится…

— Мне тоже.

Уйти? И вернуться с ведьмаком? Или с некромантом, если тот некромант пребывает в ясном сознании? И быть может, опоздать.

Что-то должно было произойти и в самом скором времени, но…

— Идемте, — решился Себастьян. — Я ведь тут бывал раньше, когда только назначили… первый прием… и дом выглядел обыкновенно.

Фонарики в саду для создания обстановки изысканно-романтичной. Клетки с пташками. Ленты. Цветочные арки.

Любезные хозяева.

Шампанское.

Лед.

Легкая музыка. Вальс… и глупые шутки, очередь желающих немедля засвидетельствовать свое почтение. Усталость. Тесные туфли, которые с каждой минутой будто бы становились еще теснее. Милые панночки и дородные панны, чей взгляд суров, а помыслы направлены единственно на то, чтобы из всех особей мужского полу и брачного возрасту выбрать наилучшую…

Это было не так уж давно.

Но было.

…второй этаж.

И вновь темнота, которая сгустилась, не желая пускать незваных гостей. Револьвер Катарины темноту не пугал. Она клубилась.

Шевелилась.

И отступила, когда кто-то включил свет.

— Что вы тут делаете? — поинтересовался молодой мужчина изможденного виду. Он был высок, статен и лицо имел довольно смазливое. Правда, общее впечатление несколько портили темные круги под глазами, да и лихорадочный румянец не красил.

Темные волосы были всклочены.

Воротничок рубашки расстегнут, как и винного оттенка жилет, пуговицу которого мужчина вертел в пальцах.

— А вы? — в свою очередь поинтересовался Себастьян.

Катарина лишь выдохнула.

И револьвер убрала. Правильно, не хватало еще подстрелить кого из хозяев на нервической почве. После замучаешься объяснительные писать.

— А я тут невесту навестил, — мужчина оперся на стену. — Слышу, кто-то внизу разговоры разговаривает… потом и крадется. Уж подумал грешным делом, что воры… правда, красть здесь нечего.

Он шмыгнул носом.

— Это вы напоили девушку «Весенней ночью»? — строго поинтересовалась Катарина. Впрочем, на мужчину строгость ее впечатления не произвела. Он подкинул пуговицу на ладони.

Вздохнул.

И задумчиво так произнес.

— Опять набралась? Извините, она такая… непредсказуемая… не хватает острых ощущений… удивлены? Я тоже сперва решил, что скромница, почти старая дева, да… и не я… она сама любит попробовать что-нибудь новенькое… зря вы пришли.

— Почему?

— Такой вечер испортили, — он похабно усмехнулся. — Небось, тещенька моя будущая Маришку увела? Теперь будет сидеть у кровати до утра… а могли бы…

Он закатил глаза.

И все-таки поинтересовался.

— Вы зачем пришли?

— Есть вопросы к пану Белялинскому, — Себастьян понял, что дом этот и жильцы его весьма раздражают. И надо бы всех под арест, на ночь в камеру. А там, как остынут, отойдут от заразы, и порасспросить, к примеру, откуда эта зараза взялась.

Благо, основания имеются.

— А… он прилег. Хороший мужик. Угораздило же на этой твари жениться. Вы вот правильно делаете, пан воевода, что женитьбы избегаете. Ничего-то хорошего в ней нет. Я бы тоже… постель постелью, а женитьба… какая из Маришки жена? Потаскушкой была, потаскушкой останется. Натура такая… но наследство, — он щелкнул пальцами и пуговица, выпав, покатилась по грязному полу. — Оно, конечно, невелико, дела неважно идут, однако перспектива, да… перспектива… отойдет мой тесть дорогой, тогда уж я развернусь…

Он и сейчас развернулся.

На пятках.

И сам себе велел:

— Ать-два…

— Это уже «Забвение», — прокомментировала Катарина и покачала головой. — У вас здесь… слишком легкомысленно относятся к подобным снадобьям.

— Всех посажу, — мрачно пообещал Себастьян.

— Думаете, поможет?

Вряд ли… как бы ни плохи были дела пана Белялинского, но связи свои он, надо полагать, сохранил. И стоит запереть, как немедля явится адвокат какой, который начнет пенять за произвол, а за ним и людишки какие при чинах да званиях, требуя честного купца отпустить…

…отговорятся какой-нибудь глупостью… мол, приобрела крем для лица, духи новые… еще что, столь же легкомысленного свойства. Желала стать краше, а оно… сама пострадала…

…нет, надо мягче.

Осторожней.

А в одном не соврал женишок-то, дела у Белялинских и вправду не слишком-то хорошо идут, если дом запустили. Исчезли гобелены. И картин стало меньше. Напольные вазы куда-то сгинули. Сабля, про которую панна Белялинска рассказывала, что будто бы принадлежала она славному ее предку…

И даже не в том дело, а в духе запустения.

В паутине, которая появилась под потолком. В грязном полу и брошенной посреди коридора тряпке. В запахах тлена, гниющего дерева.

И опять же пустота.

Про них словно забыли. Это было даже не странно. Обидно.

И куда дальше? Идти, заглядывая за каждую дверь? Гостиная. Пустая. Погасший камин. Столик. Шахматная доска. Партия не доиграна, но видно, что бросили ее давно. И фигуры, и доска покрыты толстым слоем пыли.

Следующая дверь.

Еще одна…

И еще.

И кажется, что не будет конца и края этим самым дверям, а еще коридору, дому, который проглотил их и теперь тужится переварить. Не выйдет.

Пан Белялинский обнаружился в очередной гостиной. Он сидел у мертвого камина, в котором виднелась горстка серого пепла, вытянувши ноги, обнявши бутылку коньяка.

— Доброго вам вечера, — Себастьян решил быть вежлив. Пан Белялинский лишь руку поднял, то ли приветствуя, то ли изъявляя несогласие с тем, что вечер и вправду добр. — А у нас тут к вам вопросы…

И вновь молчание.

От окна сквозит. И сквозняк шевелит белесые гардины. Те шевелятся и кажутся живыми, того и гляди дотянутся, спеленают…

— Я ее любил, — вдруг произнес пан Белялинский скорбно.

— Сочувствую.

Ковер столь грязен, что за грязью этой не различить узора. А ведь узор некогда имелся, да…

— Я действительно очень ее любил… — это сказано было со всхлипом. — А она… она мною пользовалась.

— Очень сочувствую.

Кресло-качался с разъехавшимися полозьями, того и гляди рассыплется за старостью. Но пану Белялинскому то ли невдомек было, то ли поглощенный душевною печалью, он не желал думать о подобных мелочах.

— Всегда пользовалась… всю жизнь погубила… сердце сбоит. Думает, станет и умру… смерти моей желает! — он поднял палец.

— Желаете заявление подать?

— Кто? Что? Я? Нет… Хельм все видит… он справедлив… и каждому воздастся по делам его… мне вот тоже… воздастся…

Себастьян подошел к креслу и, остановившись напротив человека, который ныне выглядел прежалко, произнес:

— Я все знаю.

Правда, фраза сия действия нужного не возымела, ибо пан Белялинский меланхолично заметил:

— Никто не знает всего…

Инфернально.

— Послушайте…

…нечего слушать.

Разве что ветер за окном. И дом хнычет детским нудным голосом. В этом голосе — тоска, и проникает она в самую душу. Впору повесится… может, дому того и надо? Пара самоубийц — именно то, чего не хватало ему для полноты черное славы своей.

— Я вот думал, что знаю жену. Детей. Себя самого. А выяснилось, что ничего-то я не знаю… и вы, пан Себастьян, не знаете. И если повезет, то не узнаете, какая бездна в вас таиться… в каждом из вас.

Он вытащил камушек на веревочке.

— Видите? Теплый… значит травит… и горячей, горячей становится…


Катарине категорически не нравилось место.

И люди.

Что панна Белялинска с ее нарядами и ужимками, с черным душным флером, который чувствовала и Катарина, хотя и не одарена была в полной мере; что дочь ее, обезумевшая от зелья, что этот вот человек, притворявшийся пьяным.

А ведь и вправду притворяется.

Взгляд вот трезв.

Насмешлив даже.

И читается в нем этакое, снисходительное… мол, зря вы сюда пришли.

— Мы знаем, — а еще она зверски устала молчать, притворяясь тенью, этаким молчаливым и бессловесным сопровождением князя, — что вы занимаетесь контрабандой.

Пан Белялинский осклабился.

— Какой ужас! — воскликнул он фальшиво. — Я раскрыт…

Смешно?

А ведь и вправду не боится. Почему? Так уверен, что доказательств у них нет? Или дело не в доказательствах, а в высоких покровителях, которые помогут? Если так, то худо…

— Вы перевозите в гробах людей…

— Милая, — пан Белялинский погладил горлышко бутылки. — Вы сами-то понимаете, сколь дико сие звучит? У нее богатая фантазия, пан Себастьян. Или вы тоже?

Князь встал напротив кресла.

И руки скрестил.

И выглядел он… грозно? Нет, не то слово. Не было угрозы ни в позе его, ни в голосе. Скорее уж становилось очевидно, что князь не собирается отступать.

— Эта девушка умирала долго. Мучительно. Разве заслужила она подобное?

— Не мне судить, кто и чего заслужил. Я лишь человек…

…он не признается.

…и вовсе не от страха, но…

— Пан Белялинский, мы ведь докажем. Понадобится время, но мы докажем, что именно вы переправили несчастную через границу. И вы передали ее убийце, и стало быть, виновны не только в контрабанде… контрабанда — по сути своей мелочь, кто ею тут не занимается, верно? А вот убийство… и если подумать, то не одно…

Слушает.

Голову на плечо положил и слушает. Улыбается. Губа нижняя вывернулась, поблескивает лаково. Из уголка рта слюна течет тонкою струйкой, по щеке синеватой, по подбородку гладенькому. На шее кадычок подергивается, стало быть, не так уж спокоен пан Белялинский, как силится показать.

— Греется, — сказал он, крутанув амулет в пальцах. — Того и гляди полыхнет.

Князь же присел.

Поглядел снизу вверх. И мягко так продолжил.

— Знаете, я ведь не постесняюсь и к короне обратиться. Вы ж слышали, небось, что с их высочеством мы одно время весьма дружны были… глядишь, и не забыл, и откликнется по старой памяти… тем паче, что не для себя прошу. А там… особые полномочия — вещь такая… вон, ей не понять… у нас тут кровавая диктатура короны, надобно поддерживать репутацию невинными жертвами средь обычных горожан. Палачи там. Застенки. Иглы под ногти… еще и храмовников привлечь можно. Они ребята толковые, помогут… где советом, где и…

Рука пана Белялинского взметнулась к горлу.

И опала, но амулет не выпустила.

Что-то в нем было, в этом амулете. Что-то на редкость неправильное.

— Только ж вы сами понимаете, — хвост князя скользнул по пыльному ковру. — Дело такое… где храмовники, там места нет всяким там конвенциям с запретами. Признание они выбьют, а после и до суда дело доведут. Приговор? Думаю, покаянием и монастырем дальним вы не обойдетесь. На полноценный костер хватит. Оно, конечно, не слишком-то в духе нашего просвещенного времени, ну да храмовники еще те ретрограды, хлебом не корми, дай кого сжечь…

— Вы… не посмеете! Я жаловаться буду!

— Жалуйтесь. Я ж не запрещаю. Я ж понимаю, что человеку тяжело в себе этакое держать… так вот, мы о чем? Ах да… вы, конечно, можете уехать… это ведь пока отзвонюсь, пока соизволение получу… храмовников, опять же, в городишке нашем нету… упущение, да… и вам тоже странным кажется? Город на само границе, тлетворное влияние Хольма ощущается, можно сказать, всею моею горемычною шкурой, тут бы бдить и бдить за душами верующих…

Ветер взвыл.

Дом застонал, содрогнувшись от подвалов до самой крыши. И по крыше этой черепитчатой, прохудившейся наверняка, застучало, мелко и дробно, но не дождем, а будто пробежал кто…

Катарина поежилась.

Сквозит?

Холодает? Нет, сквозняков она не боится, чай не неженка какая. И холод… холод, если разобраться, пустяк… а почему тогда…

…зацокало, загремело, заскрежетало, словно волокут что-то. И звук этот заставил пана Белялинского рот закрыть.

И сжать в кулачке амулет.

— Я все равно ничего не скажу…

— Так я разве требую? — ненатурально удивился князь. — Отнюдь… я вам даже больше скажу, молчите. Молчание — суть золото. А то ведь вдруг каяться станете? Что мне с вашим покаянием делать? Привлечь, конечно, привлеку, не без того, но ведь тогда и конфискации избежите. И семейство ваше — позора… и за сотрудничество со следствием срок скостят, а там, поторговавшись крепко, и от каторги избавиться можно, посидите пару-тройку годочков за контрабанду в какой тюрьме из тех, что получше…

Он всерьез это?

Похоже.

И… и кажется, выхода иного нет. Или пан Белялинский заговорит, сдавая подельников, или же… тот, кто затеял игру, не мог не знать, что союзник его слаб духом.

Тогда почему в живых оставил?

Скрежет затих. И все вдруг затихло. И в тишине этой слышно было, как тяжело с присвистом дышит пан Белялинский. Пойдет ли на сделку? Вспомнилась девушка та несчастная, распятая на дереве. И захотелось вдруг, чтобы этот ничтожный грязный человек промолчал, чтобы князь и вправду обратился к храмовникам… и пусть уж они выбивают признание.

Пытки?

Пускай.

Ее ведь тоже пытали, ту девочку, держали на краю, не позволяя умереть. И пусть пан Белялинский на собственной шкуре почувствует, каково это, когда шкуру сдирают.

…а ведь она может и сама.

…к чему храмовники? У нее перстенек есть. Достаточно отдать приказ, и ничтожный человечишко…

…нет. Она не такая…

…а какая? Пытка чужими руками ее ведь нисколько не смутила. Храмовники? Это долго. А демон поможет здесь и сейчас. Просто Катарине надобно признать, что она слаба, как все люди.

Мстительна.

— Нет.

— Что? — Себастьян обернулся.

— Простите. Я не вам… просто… — она повернулась к тому, кто был истинным виновником ее внезапной слабости. — Вы думаете, что можете укрыться у нас. Что ваш покровитель, кем бы ни был он, поможет. Но реальность такова, что вы живете лишь пока полезны ему. Как только вы перестанете приносить пользу, вы умрете.

Поджатые губы.

Затравленный взгляд. И рука с амулетом у сердца.

— Вы похожи на мою жену, — проскрипел пан Белялинский. И Катарина удивилась. Она? Похожа? На ту молодящуюся женщину, насквозь фальшивую и с легкою безуминкой?

— Она тоже считает, что знает все и обо всех… что права всегда… и не оставляет иного выбора, кроме как согласиться с этой правотой… — он потер грудь. — Но все не так, девочка… совсем не так… как тебе кажется… как тебе хочется… и ты поймешь.

Он откинулся на кресле и дрожащею рукой расстегнул воротничок рубахи.

— А вы, пан Себастьян, уж угомонитесь… корона, храмовники… оно-то, может, и страшно, только вот… понимаете, сердце у меня слабое. До того слабое, что сам не понимаю, как живу… малейшее волнение убьет… а вы про пытки…

— Ничего. Некроманты у нас хорошие. Поднимут и допросят…

— Не всех ушедших призвать выйдет…

Он улыбался.

Этот ублюдок улыбался. Открыто. Нагло.

И…

…демон не даст ему умереть.

…он будет сдирать шкуру с медленно, с наслаждением… демон способен сделать так, что человечишко этот будет жить… долго-долго… и расскажет, конечно… и раскается… люди всегда начинают каяться, попадая в лапы демона… это даже забавно.

Катарина не смеется?

Почему?

— Вы ведь пришли уговаривать меня, пан Себастьян, — пан Белялинский протянул бутылку. — Лучше выпейте. Доказательств у вас нет, одни фантазии. И ваши же высокие друзья, коль решите этими фантазиями поделиться, первыми ж спросят, откуда у вас этакие взялись… храмовники? Они ныне поутратили хватку… вы верно говорите, граница… души заблудшие, а пастырей нет. И не будет. Знаете почему?

И вновь цокот.

Царапанье, будто кто-то силится попасть внутрь… и крышу скребет… и вдруг стало жутко, до того, что по спине поползла струйка холодного пота.

Катарина обернулась.

Ничего.

Комната прежняя. И за окном совсем уж темень. А скрип со скрежетом не утихают, только, кажется, слышны они лишь Катарине, иначе почему эти двое так спокойны? Или… или причины просты? Скажем, голуби какие… нет, ночь, не самое лучшее время для голубей.

Тогда совы?

Возятся на чердаке. Гнездо вьют.

…из черепицы?

Демон отчетливо хихикал. Или не демон?

Катарина повернулась спиной. Ничего-то человек этот не скажет…

— …потому что им глубоко плевать на наши с вами души. Раньше, быть может, они и заботились о слабых, с демонами сражались, веру крепили, но раньше… а теперь… зажирели, обленились… храмы поставили. А мы в эти храмы ходим. Молимся. Лбы расшибаем, а заодно уж золотишко несем… да…

Звук стал громче.

Явственней.

Уже не скрежет, а… а будто бы крышу раздирали чьи-то когти. И появилось такое вот беспокойство… револьвер, который сам собой в руку скользнул показался ничтожною защитой. Не против того, кто пробирался в дом.

И проберется.

Еще немного… еще чуть-чуть… почему же они так спокойны?

— Себастьян, — Катарина подошла к князю. — Вы ничего не слышите?

— Нет.

Он поднялся.

Голову наклонил. Прислушался. Нахмурился. И повторил.

— Нет. Только… неспокойно.

— Это да, — согласился пан Белялинский, который тоже прислушался. — В этом доме совершенно точно никому нет покоя. И вы бы шли, пока отпускают. А то мало ли…

…заскулило.

…нет, не ветер… ветер иначе воет, а это — собака плачет, брошена за порогом. И неужто злые люди не откроют? Очерствели сердца их? Там, снаружи, холодно.

И темень.

И твари всякие прячутся. Собаки тоже боятся темноты. А люди… откройте же дверь.

Нельзя.

— Поздно, — Катарина сжала револьвер.

Пули заговоренные.

И серебряные есть… но она не уверена, что серебро причинит твари, кем бы она ни была, хоть какой-то вред…

— Надо собрать всех, кто есть в доме, в одну комнату… — Катарине не хотелось отпускать руку князя, более того, ей показалось, что если эту самую руку отпустить, она потеряется.

Глава 16. В которой панна Ольгерда познает всю силу родственной любви

Надо было ликвидировать неграмотных…

…из речи министра образования об историческом процессе и грамотности.


Ольгерда почувствовала дурноту еще в гримерной.

…сегодня она скажет о том, что уходит…

…обрадуются?

…или станут пенять, что так скоро, что без предупреждения… контракт опять же… ангажемент… когда он истекает? Скоро… она ведь не даром беспокоилась о будущем своем… но ничего, Порфирий оплатит неустойку… или нет? Нет, не будет никакой неустойки, пусть только попробуют стребовать, она живо напомнит директору о маленьких его шуточках, что с актрисами, что с билетами будто бы не проданными, что с иными… делишками.

Правильно.

Ольгерда коснулась пуховкой лица и, сделав вдох, прикрыла рот. Боги… как воняет… розой? Нет, не розой… плесенью… падалью…

Кто посмел?

Твари… ни на мгновенье нельзя отвернуться, никак налили в пудреницу…

Ольгерда взяла коробочку двумя пальцами и, добравшись до двери — от запаха мутило и голова пошла кругом, — вышвырнула ее в коридор. Пусть там… но странное дело, не полегчало. Запах будто бы привязался к пальцам.

И к коже.

Ванну… ей немедленно надо ванну принять… иначе смерть… иначе…

Сердце вдруг остановилось, и Ольгерда явственно осознала — она умрет. Здесь и сейчас… и пол закружился, грязный такой… в углу пыль, во втором — паутина серая… паутина к удаче…

Листы с ролью рассыпались.

Дурная примета.

Папильотки под кроватью… и лента… ленту надо взять…

— С вами все в порядке? — дверь вдруг распахнулась, и наваждение сгинуло.

Что это было?

Потом.

Сейчас в дверях стояла рыженькая стервочка, которая с самого первого дня портила Ольгерде кровь. Сразу надо было выставить из театру, ан нет, пожалела сиротинушку, а эта сиротинушка, быстро разобравшись в местных делах, отыскала себе покровителя.

Ишь, разоделась.

Платье новое, с воротником отложным, с рукавами прямыми, аккуратными. На корсаже бантики. На рукавчиках этих тоже бантики. И на юбке. И даже в рыжих кудрях. И вся такая скромная, милая… улыбается.

Она?

Больше некому…

— Чего тебе? — Ольгерда провела языком по губам. Сухие. И потрескались. Надо будет на ночь маслом смазать или лучше жиром барсучьим, пусть и мерзость, но губы живо в порядок приведет.

— Я хотела с вами поговорить, — дрянь протиснулась бочком. — Если вы не возражаете…

…время.

…на грим осталось всего ничего и выход скоро… и наверняка принесла дурные вести, ишь как глазенки поблескивают… нечего ей делать сегодня, в этом спектакле она не занята… и вообще… знать, желает вывалить на Ольгерду ворох дрянных новостей, выбить из равновесия, чтобы… правильно, чтобы играть не могла.

Ах, до чего мысли путаются.

— Говори, — милостиво разрешила Ольгерда.

Роль она сыграет, что бы ни случилось.

— Видите ли… — рыжая дрянь осмотрелась и сморщила носик. — Чем это у вас тут пахнет?

— А чем пахнет?

Смрад не исчез.

Изменился. Черемуха? Нет, скорее кошатины… да, старая шутка… тряпка, которую кошки метили… или песок… в угол подсыпать, чтобы воняло. Запах не сразу появится, но появившись, заполонит всю комнатушку, благо, она невелика. И вывести его будет невозможно.

— Не знаю, — с лаковой улыбочкой ответила рыжая.

Ишь, ресничками хлопает… но хороша… Ольгерда раньше тоже красавицей была. И осталась. Только теперь ее красота несколько иного свойства.

Она заставила себя повернуться к зеркалу.

Пудра.

Румяна.

Тени. Лицо она рисовала куда более тщательно, чем обычно. И отложив кисточку для ресниц, все ж поинтересовалась:

— Так чего ты хотела? Мне скоро на выход.

— Ах… простите, я не отниму много времени… вы, конечно, завтра все узнаете, но мне хотелось бы самой… — ручонки заломила, глазенки опущены, поза почти скорбящая, но сквозь скорбь прорывается этакое… довольство?

— …видите ли… наш директор посчитал, что… вы, безусловно, талантливы, но публика желает свежих лиц…

— Твоего что ли?

Ольгерда фыркнула.

И рассмеялась. Публика желает… публика здесь такого свойства, что сама знать не знает, чего пожелать, пока ей об этом не скажут.

— А хоть бы и моего, — девчонка не выдержала, вскинулась. — Мне были предложены некоторые роли… и я согласилась.

— Еще бы…

— Мы подписали контракт…

…а может, ну его?

Порфирий поймет, девку надо на место поставить, а то возомнила себе невесть что. И директор осмелел, думает, что Ольгерда поостережется скандалить?

Зря.

В том же контракте многое прописано. И с театру можно взять немалую неустойку.

Ольгерда улыбнулась собственному отражению. А что? Стоит сказать, что сама уходишь, и грозиться будут, а вот заставь их поверить, что остаться желаешь, так из шкуры сволочь этакая выскользнет, но избавится.

— …и мне, конечно, жаль, что так получается, но… вы же понимаете, это неизбежно… — рыженькая вздохнула горестно.

— Конечно, понимаю. Сегодня я. Завтра ты… — Ольгерда наклонилась к зеркалу, разглядывая свое отражение. Морщины почти не видны. И при должном старании долго будут не видны. Цвет лица свежий. Румянец неброский.

Да и сама она хороша.

— Вы злитесь, я понимаю…

— Ничего-то ты, дурочка, не понимаешь, — Ольгерда аккуратно ноготочком поддела черную соринку в уголке глаза. — Быть может, со временем поймешь, но сомневаюсь… слишком глупа. Думаешь, если забралась в постель к директору, то теперь ты здесь главная?

Рыжая вспыхнула.

Ах, легко краснеет. И не от стыда, здесь быстро забывают о стыде. Злится? Хорошо. И чем злее будет, тем лучше для Ольгерды.

— Нет, милая… есть контракт, в котором указано, какие роли и когда я буду играть. И я буду, поверь, даже если мне и не хочется…

— Вы… вы можете…

— Уйти? — Ольгерда повернулась к ней. — Уступить тебе? С чего бы вдруг такая доброта?

— Н-но…

— Ты, деточка, никто и будешь никем… твой контракт? Выкинь его. А лучше прочти дважды или трижды… ты ведь подмахнула сразу, не вникая, верно?

По глазам рыжей было видно, что Ольгерда угадала. Конечно, она и сама свой первый вот так же, а потом корячилась за гроши, когда театр забирал все прибыли. Ничего, после стала умнее, научилась и свою выгоду не упускать.

И эта научится.

Ишь, взгляд заметался. Вспоминает, что же там написано было?

— Тебе обещали роли? Дадут… когда-нибудь… какие-нибудь… или вот третьим составом, потому что на второй ты не тянешь. Конечно, если вдруг еще доработаешь твоего… друга, хорошенько так постараешься… он за тебя вступится… быть может, настолько вступится, что решит вовсе разорвать со мной контракт.

О да, бестолковая готова немедля бежать к покровителю, падать на колени или что он там ныне любит, главное, вцепится в этот шанс и зубками, и коготками.

— Правда, обойдется это недешево… — Ольгерда встала. — А теперь, извини, мне пора на сцену…

…она выходила довольная собой.

И даже мерзковатый аромат черемухи больше не раздражал. А что в конце второго акта вновь стало дурно, так от слабости и переживаний. Ничего, скоро все закончится… скоро…

…а все-таки кто и как умудрился облить одежду кошачьей мочой?

Найти бы этого умельца и…


…тоска.

…она приходила с севера вместе с пронизывающим ветром. А иногда подбиралась с востока. Эта пахла прелыми листьями и водой, совсем как тогда. Она подбиралась исподволь, разбрасывая нити ароматов.

…краски.

…слова. Кто-то просто ронял в разговоре одно-другое, будто бы случайно, но он давно уже не верил в случайности. И замирал, усмиряя колотящееся сердце. Вдруг да…

…нет, совпадение.

…просто совпадение. Они ничего не знают. Ни о чем не догадываются. Слишком глупы. Приземлены. И даже те, кто поставлен был над этим человеческим стадом, оказались всего-навсего людьми.

Сегодня тоска явилась с запада, хлестанула по губам холодной ладонью ветра…

…что ты творишь? — мамин грубый голос раздался в ушах. — Дрянной мальчишка! Тебе что было сказано?

— Тебя нет, — спокойно сказал он, заставив себя успокоиться.

С каждым разом получалось все лучше. И когда-нибудь, через десяток ли смертей, через сотню ли, но он освободится и от этой женщины, и от своей памяти.

Она расхохоталась.

Она всегда смеялась, выпив. А выпивала часто, не видя в том беды…

…это всего-навсего ветер.

— С вами все в порядке? — городовой оказался слишком близко.

— Что?

Ветер.

Память.

И еще он, кажется, слегка простыл. Это плохо. Он не любил болеть. Слабел. Раскисал. И проклятая память оживала.

— Ах да… конечно… все в полном порядке, — он улыбнулся.

Людям нравятся улыбки.

Люди доверяют улыбкам. Глупцы.

И этот… смотрит так внимательно… лживая забота. Все врут…

…и соседи, которые знали правду про матушку и про него, но предпочитали делать вид, будто ослепли и оглохли. При встрече они улыбались.

Здоровались.

Спрашивали, как у него дела в школе…

…игра.

…смотрит. И во взгляде сомнение читается… плохо… а если запомнит… само собой, запомнит, но… убрать? Нет, труп привлечет внимание.


…мать в итоге подсела на зелье. Сама ли? Или один из любовников помог? Их было так много. Приходили и исчезали, оставляя ее одну, и одиночество ее бесило. А злость она вымещала на нем.

…затрещины.

…свист узкого кожаного пояска.

…удар по ребрам… угол… и кровь, хлынувшая из носа. Мамашкин визг… что-то про скатерть… или про простынь… главное, что на него ей было плевать.

…пинок. Она сильна, несмотря на кажущуюся хрупкость. А уж когда приходит в ярость…

…боль. Ощущение беспомощности… сознание ускользало… а еще он решил, что умирает…

…очнулся в больнице. И притворно-заботливый доктор сокрушался, мол, как можно было так играть, чтобы упасть с крыши… каким надо было быть уродом, чтобы не понимать, что случилось на самом деле? Или… да, тот новый ее любовник был, кажется, каким-то начальником…

…больница запомнилась тишиной. Сытной пищей, которую подавали всегда вовремя. И медсестры, переглядываясь друг с другом, тихонько вздыхали. Приносили добавку. И отворачивались, когда он спрашивал, можно ли остаться здесь жить.

Ему было шесть.

Кулаки сжались.

…храм.

…подсказали пойти… Хельм услышит, если его попросить, и он отправился… сам… храм их стоял за чертой города. Запах свечей. Темнота. И колонны, уходящие, казалось бы, в никуда. Эхо шагов. И резкий сладковатый аромат, очаровавший его. Он, израненный, вдруг понял, что нет ничего, лучше этого аромата…

…он просто стоял в храме и наслаждался.

А потом пришел жрец.

Из младших Безликих. Теперь-то он понимал, что за костяною безротой маской прятался обыкновенный человек. И был тот человек, наверняка, не слишком молод, изрядно утомлен службой в заштатном их городишке. И желал, быть может, поесть. Или поспать. Или заняться еще каким-то важным делом, а не выслушивать детские жалобы.

И эта его неготовность, равнодушие даже, ощущались.

Но он все равно заговорил.

Он рассказывал о своей жизни не человеку, но Хельму, чьим воплощением тот выступал. И тот, выслушав, коснулся распростертой ладонью лба.

— Иди, — прозвучало будто бы со стороны. — Ты услышан.

Он ждал… чего?

Чуда?

Того, что человек этот скажет, что отныне все беды позади, разрешит остаться при храме, где угодно, лишь бы не у нее… или накажет их, ее и того любовника… и возвращался домой с этой робкой надеждой.

Но ничего не произошло.

…разве что в квартире стало вдруг чисто. Исчезли груды тряпья и старый ковер. Выветрились запахи, столь раздражавшие его прежде — мочи и кислой капусты, которая мокла в старой бочке. Бочка, впрочем, тоже пропала.

— А, это ты… — мать, выглянувшая в коридор, выглядела… иначе?

Помолодевшей?

Просто более чистой, чем обычно? Он разглядывал эту женщину, удивляясь тому, что она действительно красива, и еще тому, что раньше он не видел этой красоты. Белое лицо. Темные глаза. Кудри, уложенные аккуратными волнами.

Длинная шея.

Платье с глубоким вырезом. Тонкая цепочка и кулон на ней.

Белые руки.

Ногти выкрашены алым. Матушка помахала растопыренной рукой и велела:

— Сходи куда погуляй, раз приперся…

В голосе ее слышалось недовольство, и он привычно прижался к стене. Гулять? Он ведь только вернулся. И на улице дождь. Осень. Ботинки промокли. И носки. И ног он почти не ощущает, а она…

— Иди, иди, — матушка указала на дверь. — Ко мне сейчас придут…

Он вышел.

Он просидел на лестнице этажом выше до утра. Сначала все ждал, когда же гость ее уберется восвояси и надеясь, что оставит тот достаточно выпивки, чтобы мамаша уснула до утра. А если повезет, то и закуска будет… он хотел есть.

А гость все не уходил…

…и он заснул.

…проснулся.

Улица. Проспект. Ветер. И снег с дождем. Темное здание управы. Пара фонарей. Ощущение безвременья. Так случается…

…на сегодня у него было еще одно дело.

Важное?

Пожалуй.

Жаль, что новый материал доставят нескоро, но…

Он поднял воротник пальто.

…тот роман длился и длился. Мать была счастлива. Она даже мягче стала, добрей и теперь, выгоняя его из дому, совала пару монет на пирожки. Он почти проникся к ней любовью. А потом заметил, что приливы доброты, даже слезливости, сменялись вдруг припадками гнева. Лицо ее белело, вокруг губ появлялась лиловая кайма этаким безмолвным предупреждением грядущей бури. Глаза наливались кровью, а голос становился низким, осипшим.

Она некоторое время бродила, натыкаясь то на стены, то на скудную их мебель.

Вздрагивала.

Останавливалась.

Запускала пальцы в волосы и, вцепившись, тянула их, порой выдирая пряди. Но боль не останавливала, напротив, смешила. И мать принималась хохотать, пока не захлебывалась смехом. Тогда вдруг вздрагивала, озиралась дико, и не приведи Хельм было попасться ей на глаза.

…он потрогал горло, избавляясь от тени ее прикосновения.

Пальцы ледяные впивались в кожу.

Норовили пробить. Добраться до глотки… и бесполезно было молить о пощаде.

— Ты… — она, поймав его, делалась даже будто бы счастливей. — Это ты все виноват! Ты… если бы не ты… я бы замуж вышла…

Она трясла его, пока сама, лишившись сил, не падала.

Затихала.

И лежала, беспомощная и жалкая.

…ее любовник приходил вечером. Приносил очередной рожок с сероватою пудрой, которую матушка вдыхала жадно, уже не таясь. И оживала. Расцветала.

Пела.

…совала ему деньги. Целовала в обе щеки. Просила пойти погулять или к соседке, будто не зная, что соседям он нужен еще меньше, чем ей. Но он не перечил.

Уходил.

Недалеко. До лестницы. Он поднимался на третий этаж и, если дверь на чердак была открыта, то и на чердак забирался. Потом уже научился сам открывать этот замок, простенький и нужный лишь затем, чтобы сберечь дверь от детей.

…детям не разрешали играть с ним.

На чердаке было спокойно.

Голуби.

Пауки.

Паутина, что кружево. И мошкара в ней. Бабочки ночные, которые обретались здесь же, моль и мошкара. Мошкара его не интересовала, а вот бабочки… однажды бражник угодил в паутину, такой огромный, неуклюжий. И он даже решил, что паутина не выдержит, уж больно тонкими казались нити. Но бражник бился.

Трепыхался.

И запутывался лишь больше. И когда он, утомленный, затих, появился хозяин паутины. Рядом с бражником он казался до смешного маленьким, безопасным, а на деле…

…тогда, кажется, он представил вместо бражника свою мать. И еще подумал, что было бы неплохо избавиться от нее. Нет, он был еще далек от мысли об убийстве, но… но ему понравилось представлять, что ее будто бы нет…

— Извините, — его окликнули, избавляя от цепких лап памяти. — Вы не подскажете, как пройти…

…девушка.

Совсем юная. Круглое личико. Брови дугой. Нос курносенький. Губы крупные, чуть вывернутые. На щеках — румянец.

Одета просто.

Пожалуй, слишком просто.

Шубка явно с чужого плеча и ношена изрядно, перетянута по талии широким солдатским ремнем. Вместо шапки — серая шаль, закрученная плотно.

В руках — перевязанный веревкой чемодан.

— Да? — он улыбнулся почти искренне.

Приезжая?

Да, этот городок, пусть невелик, но все больше иных, вот и манит обманчивым светом надежды бабочек-мотыльков.

— А вы не подскажете, как проехать на Княженскую?

— А вам куда?

Смотрит ясно и прямо. Не боится? Никто из них не боялся… глупые мотыльки.

— К общежитию, верно? — он припомнил, что на этой самой Княженской, которая была в любом городе, стоят три общежития.

Набор давно закончился, а эта…

— Д-да…

— Текстильщиков?

Она кивнула и зарделась.

— Перевели? — выдвинул он очередную догадку, и девица вздохнула. Стало быть, и вправду перевели. Откуда? Какая разница, главное, что эту встречу можно было считать удачей.

…она приехала… вечерним, судя по всему.

…одна?

Определенно, если бы с кем-то, то этот кто-то и сопровождал бы, но улица пуста. Села на вокзале явно не на ту линию, Княженская совсем в другой стороне…

…хватятся?

…определенно, но не сразу…

— Вы далеко уехали, — сказал он, оглядываясь.

…дар его молчал. Значит, нет на девице ни скрытых плетений, ни амулетов, ничего, что могло бы помешать приватной их беседе, которая всенепременно состоится в ближайшем времени.

Он сглотнул.

Рот наполнился вязкою слюной, а в животе закололо.

Как тогда…

…они стали часто ссориться, мамаша и ее любовник. Всегда начинал он, гулким тяжелым басом. Потом голос срывался, и вступала мамаша. Ее визг пробивался сквозь стены, доходил до самой крыши, заставляя его вздрагивать…

Она кричала.

И бросалась уже на того, кто был виновен в этом ее гневе. Она забывала, что любовник, в отличие от сына, способен дать сдачи. И пускать в ход кулаки он не стеснялся.

Гремело.

Кто-то стучал, пытаясь стуком успокоить соседей. Что-то падало. Ломалось.

Потом хлопала дверь.

Любовник уходил. А она оставалась. Когда он все-таки решался покинуть свое убежище на чердаке, то находил ее в разгромленной квартире. Она обычно лежала на полу, свернувшись калачиком, жалкая, безобразная. Она поскуливала и в целом во всем облике ее не было ничего человеческого. На звук открывающейся двери она вскидывалась, но увидев вовсе не того, кого жаждала, отворачивался. Взгляд тускнел. Она поднималась и уползала в ванну. Там, он знал точно, хранился заветный пузырек с зельем. Но и оно не возвращало матери хорошее настроение. Просто придавала сил, чтобы убраться. Она сметала осколки в совок, кое-как раскладывала вещи и, отвесив ему затрещину, уползала.

— Мне так неудобно, — девичьий голосок звенел, мешая вернуться в прошлое полностью.

И хорошо.

Ничего там, в прошлом, не осталось, о чем стоило бы сожалеть. А пока он чувствовал легкую девичью ручку на сгибе локтя.

И тяжесть чемодана в руке.

…тяжесть?

…а чемодан-то как раз веса почти не имеет, будто и вовсе пустой или, скорее уж, набитый тем тряпьем, которое первым попалось под руку.

— Вам приходится идти так далеко… — девица вцепилась в рукав.

Идет.

Скользит… и сапожки-то, если приглядеться, хороши. С круглыми носочками, которые только месяц как в моду вошли. И конечно, может статься, что в глухомани ее случилось чудо, привезли пар пять этаких вот сапожек, но чтобы достались они вот ей?

Есть ведь нужные люди, которым этакий товарец и отложить можно.

…чья-то дочь или племянница?

…тогда почему одета так… неправильно? Будь оно так, как он думает, на ней красовалась бы шубка или пальто, пусть вычурное и не сказать, чтобы модное, возможно, перешитое на ее фигуру и не факт, что удачно, но… не заношенное.

— А я ехала-ехала, так устала… — девица нервничала, хотя не понятно, с чего вдруг.

Ей бы прежде переживать, одно в чужом городе, ночь, снег… и тоже… что сделала бы любая другая вменяемая особа женского полу на ее-то месте? Отыскала бы полицмейстера, перекресток вон рядом.

— …и вот дядя мой говорит, что нечего мне соваться… он, конечно, важный человек, только ничего не понимает. Думает, если я замуж выйду, то и все. А я не хочу замуж.

— Правильно, — одобрил он, думая о своем. — Нечего там делать…

— От и я так подумала. Мне моя подруга написала, я выучусь в начальники… я вещи собрала и…

…зачем она это рассказывает?

Так простодушна?

Или просто изо всех сил пытается показаться именно такой, простодушной и недалекой, заблудившейся в чужом городе. Поссорилась с родственниками, значит, если и станут искать, то не сразу.

— Что ж подружка не встретила? — поинтересовался он, пытаясь заглушить внезапную тревогу.

— Подружка? — она на мгновенье смешалась. — Я… телеграмму не отбила. Она меня ждет. Не сомневайтесь…

— Конечно…

…почему она ждала середины зимы?

…и не перевод, а поступление. Перевести студента могут и осенью, и зимой, а вот ехать куда-то в другой город в преддверии зимы? Нет, это совсем уж безголовой быть надобно.

— …и мы… а дядя… я ему…

Она лепетала какие-то благоглупости, которые он слушал с вежливой улыбкой… и кивал.

И притворялся внимательным.

…вышел на Первую Пряничную, откуда уже до общежития было рукой подать.

Девица споткнулась.

Почти повисла на руке, одарила такой многообещающей улыбкой, что захотелось ее ударить.

…обманула.

…появилась. Поманила. Почти пообещала, что станет его.

Тварь, как и все они…

— Вот, — он остановился у фонаря. — Иди прямо. Видишь?

Не увидеть серую громадину многоэтажного дома способен был лишь слепой. Как и неудовольствие, промелькнувшее на лице девицы.

— Ой, спасибочки вам! — она быстро спохватилась, возвращая утраченную было маску. — Ой, огромное… я тут боялась так… а вы мне помогли!

И прижавшись телом, спрятанным где-то там, под слоями шубы и зимней теплой одежды, девица клюнула в щеку сухими губами.

— Я был рад, — он заставил себя стоять смирно.

И чемодан протянул.

— А теперь извините, пора…

Он не стал дожидаться ответа, равно как попыток завязать знакомство, на которые настроена была девица. И подавил желание поддаться на эту игру и самому, подхватив мелкую сучку на крючок, вытряхнуть правду.

Кто ее послал?

Нельзя.

Слишком опасно. Он стал несдержан и… и у него есть уже цель и надобно думать о ней. Это успокаивает. Он отступил, растворяясь в лиловых сумерках, изрядно просоленных снежной крупой. Он уходил быстро, пожалуй, слишком быстро, почти убегая. И девица, вцепившись в ручку чемодана обеими руками, смотрела ему в спину.

— Ты ошибся, — сказала она человеку, который тоже умел прятаться в тенях. — Это не он.

— Или он, просто ты его не заинтересовала.

— Я старалась.

— Знаю. Возможно, слишком старалась. У него чутье, как у кабана… и клыки такие же… это была дурная затея.

Девица пожала плечиками.

— Но я все-таки пойду… завтра попробуем встретиться. Или через пару дней? Как ты думаешь?

— Никак. Хватит. Слишком опасно…

Вот только она была не из тех, кто слушает.


…память вернулась. Впрочем, не стоило обманываться, она всегда была рядом, если и притворяясь, что ее нет, то лишь затем, что это притворство было частью игры.

…ссора.

…крики.

…голуби беспокоятся. К нему-то привыкли, а тут вдруг…

…знакомый хлопок двери. Как-то быстро на этот раз. И благословенная тишина. Только голуби все никак не успокаиваются. Их беспокойство передается ему. И он покидает убежище раньше, чем обычно. Он крадется по лестнице, и с каждой пройденной ступенькой крепнет ощущение беды.

Какой?

Дверь приоткрыта. Он толкает ее, и та отзывается знакомым протяжным скрипом. Полумрак прихожей. Мамины туфли.

Чулок отлинявшей змеиной шкурой.

Запах душный, навевающий воспоминания о храме.

Стекло хрустит.

Бутылка?

Мамины духи? Нет, от духов разлитых воняло бы, а так…

…она лежала на кухне. Еще живая. Сипела, прижав руки к животу, будто придерживая ими рукоять ножа. Черный. Кухонный. Тяжелый.

Он остановился.

Он как-то сразу понял, что произошло. Очередная вспышка ревности. И ссора. И она, схватившая нож… или он? Главное, что в конце-то концов, нож оказался именно там, где должен был. В ее животе.

Мать увидела его.

И темные, словно вишня, глаза ее вспыхнули.

— П-по… — она пыталась говорить, но изо рта пошла кровь. И пожалуй, ему это понравилось. Он наклонился к самому ее лицу.

Помочь?

Об этом она просит?

Позвать кого-нибудь. В доме ведь есть телефон? И помощь придет. Нож вытащат. Дыру зашьют. И она, полежав в больничке неделю-другую вернется домой.

— Нет, — сказал он и ласково дотронулся до накрахмаленных ее локонов. Жесткие какие… она вымачивала волосы сахарным раствором, потом закручивала тонкие прядки на деревянные палочки, перевязывая полосками ткани.

…она расчесывала брови и ровняла их тонкими щипчиками.

Пудрила лицо.

Рисовала глаза.

Она была такой красивой… раньше… а сейчас она умирала.

— Т-ты…

Долго умирала, глупая бабочка, до которой-таки добрался паук. И он, сев рядом, взял ее за руку. Теплая. Влажная. Пальцы чуть подрагивают. И пальцы эти жестокие прежде ныне бессильны. Они не вцепятся в волосы, не ущипнут больно, с вывертом, вымещая ее раздражение.

— Тебе не нравится? — он погладил руку.

Повернул.

Наклонился и понюхал. От руки слабо пахло анисом и еще серым порошком, который и виновен был в их безумии.

— Ты никогда меня не любила. Почему не отдала в детдом? — он гладил пальцы и, ухватив один зубами, прикусил. Потом испугался, что останутся следы. Тогда он почти ничего не знал о следах, иначе был бы еще осторожней. — Потому что за меня платили, да? Мой отец? Кто он?

Она захрипела.

И ногой дернула, будто пытаясь уползти. Но разве ей дозволено будет? Нет, он не отпустит первую свою бабочку…

— Не важно. Не говори. Мы с тобой никогда не разговаривали… ты кричала, а я слушал. Теперь ты молчишь. И мне это нравится… а знаешь, еще что нравится? Ты скоро умрешь, и я останусь один. Совсем-совсем один. Разве не хорошо?

Ее лицо исказилось.

Она до сих пор не смирилась с мыслью о собственной смерти. Какая смешная…

— Не переживай, — он поправил локон. — Я буду хорошо себя вести. Обещаю.

Солгал.

Впрочем… тогда он был искренен.

Он остановился в каком-то закоулке, переводя дыхание. Достал портсигар. И сигаретку. И зажигалку, которая сработала не сразу.

— Эй, мужик, закурить будет? — эти вышли сами.

Пятеро.

Интересно… и пожалуй, именно то, что нужно в этот отвратный вечер.

— Держите, — он миролюбиво протянул портсигар, который совершенно по-хамски выбили из руки.

— Ша, мужик, ты попал, — сказали над ухом и тяжелая длань легла на плечо.

Кто-то, совсем уж нетерпеливый, стянул ондатровую шапку.

— Ребята, что вы делаете? — поинтересовался он.

Без страха. С любопытством даже, поскольку случалось ему читать в сводках про подобное, но чтобы самому…

— А че, не допер? — заржали в темноте. — Сымай пальтишко…

— И боты…

— Вы бы шли своею дорогой, — он сделал еще одну попытку разрешить дело миром.

Естественно, его не услышали. И уж тем паче не послушали. Он даже знал, каким выглядит в их глазах, — обыкновенным человеком, который то ли по глупости, то ли по урожденной своей невезучести зашел туда, где ходить не следовало бы.

Хорошее пальто с меховым воротом.

Крепкие ботинки.

Перчатки кожаные… завидна добыча, если разобраться.

Он улыбнулся.

И принял первый удар, больше похожий на затрещину… что ж, теперь мастер-дознавателю честно можно будет сказать, что не он начал эту драку.

Он перехватил руку второго, сдавив пальцами запястье.

Капля силы, и вот уж герой, еще мгновенье тому преисполненный уверенности в собственных силах, верещит… он упал на колени и попытался отползти, но сила, повинуясь зову, хлынула потоком, унося жалкие капли жалкой же жизни. И ублюдок умер, не успев понять, что произошло.

А он повернулся ко второму.

Швырнул в лицо комком проклятья… к третьему… всего-то пятеро. А шестой, стоявший на стреме, что-то да сообразил. Он успел убежать.

Почти.

У него всегда хорошо получалась дистанцированная работа с силой. И последний урод запнулся на бегу, покатился, вереща и завывая, что ж, его смерть, возможно, была чересчур жестокой, но ведь никто не заставлял его принимать участие в грабежах.

Наклонившись над телом, он забрал свой портсигар.

Глава 17. О страстях потаенных провинциальных

…и всякое мечтание души мужской разобьется о женскую уверенность, что мечтание оное не способно состояться без ея помощи.

Из записок некоего пана Нуникова, непризнанного гения, о жизни тягостной своей.


Пану Штефану снился преудивительный сон, в котором он, скромный уездный доктор, вдруг становился известен и даже знаменит. Слава, пришедшая из ниоткуда, преобразила его, сделавши выше, стройней и несоизмеримо краше для окрестных панночек.

Они, некогда при виде пана Штефана кривившиеся брезгливо, не скрывавшие своей неприязни, которую не способны были превозмочь ни малая его практика, ни скудное состояние, теперь всячески выказывали свой восторг от знакомства с этакой предостойною особой.

Панночки кружили, что пчелы над стаканом медовухи.

Рыженькие.

Беленькие.

И темненькие. Последние были особенно наглы. Они позабыли о том, что особам благовоспитанным никак невозможны лукавые усмешки, нежные поглаживания и вовсе бесстыдные намеки, что читались в очах панночек. Но пан Штефан при всем обилии искушений оставался слеп и глух, предпочитая со всеми держаться равно вежливо.

За панночками потянулись панны.

Зрелые особы, порой вдовые, но куда чаще — счастливо связанные узами брака.

— Ах, — лепетала панна Шебневска, лениво обмахиваясь узорчатым веером, — если б вы знали, пан Штефан, как не хватает мне внимания и душевного тепла…

Веер не помогал, и крупная капля пота сползала по длинной шее панны, грозя скатиться в пропасть меж пышными ея персями.

Пан Штефан, во сне сам на себя не похожий, — бесстрашный пред ликом особ слабого полу и к ним поразительно холодный, созерцал сие падение со всею задумчивостью, каковую способен был изобразить.

— Не хватает, — вторила панна Кулякова, пухлявая блондиночка, поправляя белый куделечек, выбившийся из прически. — Только вы…

— Вы… — рыжая панна Поржаевская, вдовица, известная все округе строгостью своих нравов, оттеснила обеих панн. — Способны пробудить в остывшем сердце моем…

Кружевной шалик приличного траурного черного колеру стек с покатых плеч, позволяя полюбоваться и плечами оными, что были белее снега, и длинной шеей, и грудью, на которой вызывающе темнела мушка.

Пан Штефан засмущался.

А тот, которым он был во сне, протянул пальчик и, сковырнувши мушку, назидательно произнес:

— Глубокие декольты весьма вредны особам зрелого возраста. Этак, матушка, и застудиться недолго… — он заглянул в упомянутый вырез, — будете потом ходить, лечиться…

— Будем, — с немалой готовностью выдохнули все три панны.

И пан Штефан проснулся.

Нет, не от выдоха их, в коим чудилось нечто такое… может быть, даже готовность презреть брачные клятвы и попрать общественные устои, но от грохоту. Грохот происходил откуда-то сбоку и сопровождался громкою руганью.

Хозяйка.

Пан Штефан вздохнул, смиряясь с долею своей.

Нет, конечно, он давным-давно мог бы позволить себе сменить эту убогую квартирку на приличное жилье, а то и вовсе приобресть собственную — малое дело его оказалось на удивление выгодным, но… мешали страхи.

Люди любопытны.

Вдруг да зададутся вопросом, откуда это простой уездный доктор, про которого весь город знает, что доктор он так себе, взял денег на покупку?

Придумывать начнут.

А там уже одни Боги знают, до чего додумаются.

Нет, поводов для сплетен давать никак не можно… еще годик-другой и пан Штефан попросту продаст практику… не задорого, просто, чтоб избавиться от нее, муторной, обрыдлой.

Наведается в банк.

Снимет деньги со счета.

И уедет куда-нибудь к морю. Там купит махонький домик на окраине какого-нибудь курортного городка, который и оживает лишь к сезону, и уж в том домике займется делом настоящим.

Напишет книгу.

О жизни.

И о смерти.

О тщетности человеческого бытия… и тогда действительно, быть может, станет известен всемирно. А панны с панночками обождут.

С этой вдохновляющей мыслью пан Штефан спустил ноги. Пол был, конечно же, холоден. Тапочки сгинули… вот каждый вечер пан Штефан ставил их возле кровати, а поутру оказывалось, что тапочки исчезали. Нет, не насовсем, но оказывались то под табуретом, то вовсе у подоконника, а одного разу и вовсе отыскались на кухне.

Пан Штефан точно знал, что виноват в том рыжий наглый кошак, которого панна Цецилия любила куда сильней жильца. Кошак умудрялся непостижимым образом проникать сквозь запертые двери, пакостил и исчезал, свидетельством своего визиту оставляя клочья рыжей шерсти.

Обычно спокойный, пан Штефан вдруг почувствовал, как душит его гнев.

В конце-то концов, сколько можно?! Разве не заслужил он малой толики уважения! Двенадцать лет… двенадцать лет квартируется он здесь и, как жилец, он безупречен!

Ни разу ни на день не задержал оплату.

Никогда не жаловался, даже если панна Цецилия в своем стремлении сберечь лишний медень становилась вовсе уж невозможна, как той зимой, когда решила топить печь сушеным навозом, купленным задешево, и провоняла весь дом. Он пользовал бесплатно и ее, и шумных подруг, которые все как одна страдали от безделья и неумения занять себя чем-то иным, помимо выдуманных болячек… так разве многого он желает?

Всего-то лишь, чтобы тапочки стояли на положенном им месте!

Один отыскался на подоконнике, и дохлая мышь, бережно сунутая в шелковое нутро его, стала последней каплей, переполнившей чашу терпения. На кухне ж вновь громыхнуло.

Этак крепко громыхнуло.

И пан Штефан, подхвативши тапок, ринулся туда, дабы предъявить вещественное доказательство своих, так сказать, претензий.

Панна Цецилия, несмотря на ранний час, пребывала в отменнейшем настроении. Она надраивала медный таз, в котором не так давно варила яблочный джем из поздних яблок.

Она напевала.

И отнюдь не вполголоса. Впрочем, панна Цецилия никогда и ничего не умела делать наполовину.

— Вот, — пан Штефан швырнул дохлую мышь аккурат в таз.

И панна Цецилия пение прекратила. Двумя пальцами она оную мышь подняла за ниточку хвоста, покрутила да и произнесла низким грудным голосом.

— Пан Штефан, ежель ви с подарком, то другим разом прикупите лучше пастилы.

— Я с претензией!

Панна Цецилия, надо сказать, была росту невысокого, но весьма обширна, особливо сзади.

— Та ви шо! — синие очи панны Цецилии округлились, а три подбородка задрожали от душевной обиды.

— Ваше рыжее отродье, — пан Штефан к обидам остался глух, более того проявил изрядную душевную черствость и ткнул пальцем в кота, который с видом к скандалу непричастным возлежал на банках с тем самым, недавно сваренным яблочным джемом, — вновь пробралась в мои покои. И испоганило мою обувь!

Выдержать тон не удалось.

Голос вдруг дал петуха, и проклятая тварь осклабилась, будто насмехаясь над паном Штефаном.

— Горе-то какое, — панна Цецилия взяла тапочек, покрутила, понюхала и, послюнявивши палец, потерла некое, одной ей заметное пятнышко. — Он же ж не нарочно.

Вот в этом-то пан Штефан изрядно сомневался.

А погрызенные в том месяце бумаги? Или вот клок рыжей шерсти, явно срыгнутый поганцем, на новенький пиджак, который весьма — редкость неимовеная — неплохо сидел на пане Штефане? Или его манера леживать на свежепостиранных рубахах?

— Ах, пан Штефан, — панна Цецилия руки о передник отерла и, взявши жильца под локоток, потянула его к столу. А когда панна Цецилия кого-то куда-то тянуло, сопротивляться было бесполезно.

От и пан Штефан смирился.

Пыл его боевой разом угас. И он позволил усадить себя за стол. Принял слегка зачерствевшую плюшку и кружку недопитого вчера кофею, которую панна Цецилия то ли не успела, то ли не пожелала мыть, мысля этакий расход напитку вовсе невозможным.

— Это же ж кот, а не отродье Хельма, — примиряюще произнесла она. — Скотина безмозглая и бессловесная. Нам ли за него ссору поиметь?

Ссориться пан Штефан больше не желал.

Но и уйти просто так…

— Вы его…

— Ах, дорогой ви мой, — панна Цецилия не без труда устроилась напротив. Для внушающих уважение форм ее стул был маловат, как и стол, который, принявши тяжесть объемной груди, лишь жалобно скрипнул. — Это все с одиночества… с тоски изрядное… мой супруг, пусть примет его Иржена, был еще тем поганцем… но о мертвых плохо не принято, я и молчу, да…

Она всхлипнула.

И прижала отнюдь не трепетную длань к груди.

— Как помер, так я все одна и одна… смотрю и вы один одинешенек…

Этот разговор был каким-то… неправильным.

И пан Штефан забеспокоился.

Вспомнился вдруг давешний сон с обильными панночками и славой… будто предупреждение… и захотелось сгинуть с этое кухни, но панна Цецилия, будто чувствуя этакую нехорошую слабость в жильце, поспешила накрыть руку его своею. А рукою панна Цецилия цитроны выжимала до последней капли сока.

— Сколько уж мы друг друга знаем? — продолжила она вкрадчивым баском.

— Д-долго…

— Вот, — она улыбнулась, блеснувши заманчиво золотом передних зубов. — Долго. И я от подумала, отчего б нам и дальше…

— Я не собираюсь съезжать, — соврал пан Штефан, прикидывая, что с идеею этой воистину здравой он несколько опоздал. Коль вздумается ныне ему сменить квартирку, то новую искать надобно будет в другом городе.

…а у него тут не все дела решены.

…самая малость осталась…

— Так я и радая, — панна Цецилия легонько погладила жертву. — Ой, вам и не сказать, до чего я радая… я за вами давно приглядываю. Хороший ви человек, пан Штефан. Аккуратный. Ученый…

Он смутился.

Нет, оно, конечно, пан Штефан отдавал себе отчет, что похвала сия неспроста, однако же… его так редко хвалили в этой жизни.

— Не то, что иные… и все-то сами и денно, и нощно в трудах… совсем себя не жалеете… — панна Цецилия покачала головой, выражая легкую укоризну. — Вона, как сбледнули…

— Что?

— Прям-таки высерели с лица. И схуднули. Это все от одиночества…

— Думаете? — одиночество пана Штефана отнюдь не тяготило, скорее уж он лишь наедине с собой ощущал себя комфортно.

— Знаю, — панна Цецилия отобрала кофий и ватрушку.

Вместо черствой появилась вдруг найсвежайшая, едва ль не горячая.

И вареньице к ней в высокой стеклянной вазочке.

Мазнуло по столешнице полотенчико, смахнув крошки и белые крупинки сахару на пол. А панна Цецилия, выпутавшись из объятий воистину необъятного фартука, вновь присела на табуреточку.

— Вот и подумалось мне, а чего искать?

— Чего? — осторожно поинтересовался пан Штефан, прикидываючи, что до двери с кухни ему далече, да и путь к оное двери аккурат мимо панны Цецилии пролегает, которая выглядела, пусть и задуменною, но всяко не готовою упустить добычу.

— Вот и я вам говорить имею! Чего?! Есть ви. Есть я. Мы живем давненько… уж сколько я вашего бельишка грязного перестирала, не каждая жена этаким похвастается.

— Я… простите, но я не готов…

— Ты булочку-то кушай, — панна Цецилия, дотянувшись до пана Штефана, погладила его по лысоватой голове. — Ишь какой… не готовый… я от подумала, что твоей готовности ждать, так и помереть недолго.

— Простите…

— Сядь, — было велено пану Штефану голосом престрогим. — Я ж тебе не просто так… у меня и приданое имеется…

Не надобно пану Штефану было ее приданое. И накопленная ныне сумма вдруг показалась вполне достаточной, чтобы немедля отбыть из негостеприимного города, который и без того пана Штефана недолюбливал, а ноне и вовсе этакую от штуку сотворил.

Ныне же вечером…

И нет, не вечером, но ближайшим поездом… и вещей брать не будет, разве что любимый набор инструментов от «Кюхнера» прихватит. И чековую книжку, само собою…

— Дом от. Дачка за городом. Хорошая дачка. Крепкая… — панна Цецилия глядела на потенциального жениха ласково, как жаба на комара. — Летом таки ездить станем.

— Простите, но…

— Не спеши. От счастья не уйдешь, — с некоторой угрозой произнесла панна Цецилия. — Сонечку помнишь? Ай, хорошая девочка… варенье-то как варит крыжовенное… и хозяйственная. Только замуж собралась. И не за простого человека, — панна Цецилия смахнула с женихова плеча махонькую ниточку. — Вот он и разузнал по-свойски… пятьдесят тысяч злотней — хороший капиталец…

Что?

Пан Штефан заледенел.

Откуда она… о нет, Боги милосердные… по-свойски?

Что за дикая страна!

Что за нравы?!

А как же тайна банковская?

Да он жаловаться будет! Немедля! Наверное, на лице его что-то этакое отразилось все ж, если панна Цецилия с укором в голосе произнесла:

— Что ж ты, обиделся? Да какие промеж родственниками обиды? И жаловаться не надо… от ты на Додика пожалуешься, что он такой, нехороший, карьеру мальчику поломаешь, жизню Сонечке попортишь. А я от возьму и на тебя пожалуюсь…

— Кому?

— А хоть бы пану воеводе. Говорят, видный мужчина. И женщин слухает. Оно-то, конечно, не всякую слухать надо. Вот Шимазовска, та завсегда брешет. Но я-то с правдою. Приду и скажу, мол, пан воевода, а что такого с моим жильцом? Зело я за человека переживаю. Уходит затемно. Всю ночь гуляет где-то. А возвертается, так матерь моя покойница…

…сам виноват.

…привык к ней, глуповатой шумной тетке, которая, казалось, ничем-то не интересуется, кроме кота, варений и родственничков многочисленных… и вот как теперь быть?

— …и главное, не с пустыми руками возвращается. Золото приносит. А порой и работу на дом береть. Руку там… ногу… зубов склянку целую. Чьих? А мне того не ведомо. Тетушка Цецилия — человек маленький, у ей один интерес — было б по закону все. Вот пан воевода пускай и проверит…

— Хватит! — тоненько воскликнул пан Штефан и кулачком по столу ударил. — Вы меня шантажировать вздумали! Нет! Не бывать тому! Я… я немедля…

— От и мой так… накатит граммулечку и давай кричать, — панна Цецилия подперла щеку кулаком. — И весь такой грозный… как каплун в курятнике…

— Я…

Пан Штефан почувствовал, что задыхается.

Он вскочил.

И хотел заявить, что уходит немедля, а если панне Цецилии вздумается его остановить, то на помощь позовет и… и еще что-то… точно собирался… только потолок вдруг качнулся, пол и вовсе дыбом встал, а гладкая, натертая до блеска столешница метнулась к лицу. И впечаталась бы аккурат в перносицу, когда б ни была остановлена могутною рукой панны Цецилии.

— От же ж, дуровин, как и мой покойный… все-то вы рветесь кричать… доказывать, — она подхватила обеспамятовавшего жильца на руки легко. А и то правда, весу в нем, горемычном, осталось меньше, чем в мешке с сахаром. А мешков оных панна Цецилия для варений покупала изрядно.

— А ты, — обратилась она к кошаку, наблюдавшему за хозяйкою с тех же банок, — чтоб больше тапочки не трогал. Видишь, переживает человек. Здоровье у него слабое.

Кот отвернулся.

Пан Штефан пришел в себя не скоро.

Он лежал в своей постели, на накрахмаленных простынях, раздетый и укрытый пуховым одеялом. И не старым, от которого отчетливо воняло плесенью, но новехоньким, легчайшим да в цветастый пододеяльник обряженным.

Лоб холодил резиновый мешок со льдом.

Под руками обнаружилось теплое полотенчико.

Панна Цецилия сидела у постели с вязанием.

— Совсем ты себя не бережешь, — произнесла она с упреком. — Этак и помереть недолго.

— Все мы там будем, — пан Штефан прикрыл очи.

— Оно-то да, оно-то понятне, но от торопиться ж куда? Не надобно торопиться…

Пан Штефан прикрыл очи и смирился.

Уехать?

Этак он далеко не уедет. И поблекли разом красоты курортного городка вместе с улочками его тихими, пляжами да лежаками, панночками и прочими милыми сердцу прелестями. Он вздохнул, и панна Цецилия истолковала сей звук по-своему.

— Этаж розуму иметь не надобно, чтобы этак надрываться. Совсем ты, пан Штефан, себя не бережешь… мой супруг покойный тоже все сам да сам… — в руках ее появился хорошо знакомый блокнотик, про который пан Штефан думал, что надежно заперт он в ящике стола. А выходит, что вовсе не надежно, что ныне и блокнотик со всем содержимым, и сам пан Штефан пребывают всецело во власти этой ужасной женщины. — Он же ж уездным доктором был… аккурат, как ты.

Панна Цецилия листала странички.

Хмурилась.

Языком цокала.

— Ишь ты… и вправду только десятку дают? Пан Штефан! Как можно! — воскликнула панна Цецилия.

— Простите, но у меня не было иного выхода, — пан Штефан отвернулся к стене, не желая видеть эту ужасную женщину, которая взяла и разрушила все планы его на прекрасное будущее.

— Как можно так дешево… — продолжила панна Цецилия. — Да приличный набор зубов втрое стоит! Уж поверьте мне…

— Что? — ему показалось, что он ослышался.

— И за кости… да тебя обмануть, что дитя обидеть… нет, я этим займусь, самолично… когда встречаетесь?

— Т-третьего дня, — сопротивляться не было сил.

Обманет?

Или… и вправду отправится на встречу?

А потом… потом деньги прикарманит… и…

— Лежи, — панна Цецилия взбила подушки. — И не думай ни о чем… я от супа с флячками сварила. Сейчас принесу. И колбасок печеных…

— Мне нельзя…

— Ай, брось, кому колбаски печеные во вред шли?

— Язва…

— Я ныне твоя язва, — с немалой гордостью произнесла панна Цецилия, — потому меня слухай. Овсяночка, она поутру хороша. И льняное семя надо запаривать, пить…

Эта женщина будет его учить, что с язвою делать? Да он доктор, если подумать…

— Эх ты, горемыка, — панна Цецилия поправила одеялко. — Отдыхай… мой покойный супруг тоже этаким от промышлял… только поменьше… кости там, зубы…а ты ишь как… молодец. Не переживай, я местных хармальщиков знаю. А если не я, то дядя Йося сподмогнет… у дяди Йоси много полезных знакомых… а ты от глаза закрывай. Поспи.

Пан Штефан послушал.

Он закрыл глаза и как-то легко и сразу провалился в сон. Где-то на грани его еще он ощутил, как упало на ноги нечто тяжелое и живое. Придавило. Заурчало.

И стало вдруг так хорошо.

Тепло.

Спокойно.


Панна Цецилия, оглядев приснувшего жениха, улыбнулась. Гляди ж ты, не обманула Сонечка, хорошее зелье… дай-то Боги, не выветрится до завтрего, пока в храм, а там… там уж Цецилия сумеет убедить супруга, что это ему немалое счастье выпало.

Главное, чтоб не окочурился до срока.

…поберечь.

…ишь какой слабенький, беленький… умненький… ничего, она уж как-нибудь да откормит, обиходит… это раньше он жильцом значился, человеком посторонним, ныне же — свой, родный…

Цецилия удовлетворенно кивнула.

Жизнь ее заиграла новыми красками.

Глава 18. Где высшая справедливость принимает странные формы

С головой не обязательно дружить. Вот у меня с ней чисто деловые отношения: я ее кормлю, а она думает.

Из ненапечатанного интервью с паном Себастьяном, воеводой славного города Гольчин.


Гостиная.

Свечи. Медный канделябр на столе. И свет отражается на лаковой поверхности столешницы. Впрочем, лак покрыт изрядным слоем пыли, отчего кажется, будто свет этот исходит изнутри темного дерева. Панна Белялинска полулежит в кресле, прижавши ко лбу надушенный платочек. В другой руке она держит флакон с нюхательными солями. Время от времени она приподнимает руку, будто желая поднести флакон к носу, но одумывается, а может, лишается сил или скорее уж изображает несказанную усталость, и рука падает…

Пан Белялинский занял диван.

Он так и не расстался с бутылкой, однако же пить из нее не пытался. Да и видно было, что сия бутылка — не более чем атрибут.

Как зеркальце Марии.

Та сидела, закутавшись в простыню, и лишь изящная ручка с упомянутым зеркалом выглядывала из этого кокона. Да еще и глаза томно поблескивали, стоило взгляду остановиться на Себастьяне. Панночка покусывала губки.

Вздыхала.

Ерзала.

Но покинуть отведенное ей кресло не смела.

Жених ее благоразумно занял место напротив двери, на изрядном расстоянии от невесты, на которую если и смотрел, то с нескрываемым раздражением. И раздражение это копилось, заполняя комнату, грозя вырваться…

Бавнута явилась в дорожном сером платье. Волосы зачесаны гладко, заплетены в косу. Лицо бледное, изможденное. Губы поджаты. Взгляд прямой. Раздраженный.

Последним на зов появился незнакомый Себастьяну, но тем не менее раздражающий видом своим, господин. Причем нельзя было сказать, что именно в облике сего господина вызывает такое отторжение. Грязная ли белая рубаха, бесстыдно распахнутая, обнажающая грудь. Или сама грудь с черно-белым рисунком, который, казалось, был подвижен.

Змей?

Дракон?

Или дело в выражении лица? Надменен? Леноват? И явно не понимает, по какой это надобности оторвали его от дел важных? А вот взгляд блуждающий, этакий пьяноватый…

— И что, позвольте узнать, происходит? — голос низкий и с хрипотцой, заставившей Катарину вздрогнуть. Она, застывшая было у окна, повернулась на этот голос.

Может, нос ему сломать?

Не то, чтобы желание было неестественным, следовало признать, что иные люди самим своим существованием побуждали к насилию, скорее уж несколько неожиданным.

Халат поверх рубахи.

Сетка для волос, сбившаяся на затылок, обнажившая и припухлую полосу лба, и пряди волос, смазанные воском столь щедро, что гляделись они жирными.

Штаны домашние мятые.

Тапочки шелковые с кистями. И томный осоловевший слегка взгляд.

— Это Вилли, мой родственник, — сказала панна Белялинска, одарив родственника взглядом, полным этой самой родственной любви. — Приехал в гости.

— Гости-кости, — Мария рассмеялась собственной шутке. — Родственник… дядюшка… а этот дядюшка… знаете, что он делает?

— Девочке дурно! — панна Белялинска разом передумала изнемогать от неведомой хвори и, подскочив к дочери, обняла ее.

А заодно уж рот открыла.

— Объясните в конце концов, что здесь происходит, — потребовала Бавнута. — Мне собираться надо…

— Уезжает… сестричка уезжает…

— Дорогая, что ты такое говоришь?

— То и говорю, — Бавнута пригладила волосы. — Мне надоело жить в этом безумном доме. И меня ждут…

— Ждут ее… как же… гений живописи наш… куда без нее…

— Заткнись.

— Вот такая моя семья, — пан Белялинский обвел комнату. — Мила и разнообразна… а главное, все преисполнены друг к другу горячею любовью. Впечатляет?

Себастьян кивнул.

Еще как впечатляет. А главное, что сам он едва не стал частью этой пусть и небольшой, но очаровательной семьи. И неизвестно, какому богу свечку ставить, что не стал-таки…

— И все-таки, — Бавнута щелкнула пальцами. — Для чего мы здесь собрались?

— А вы не слышите? — Катарина склонила голову набок.

Сейчас, в полумраке, она казалась много моложе своих лет. Или же, напротив, выглядела аккурат на возраст свой? И залюбоваться бы, да мешает… что мешает?

Ничего.

Просто… шкура чешется этак, нехорошо, предупреждая, что того и гляди прорежется неприличная для человека светского чешуя. А там и до крыльев недолго, что вовсе некомильфо-то будет. Себастьян тихонечко отступил к стене и потерся плечом, пытаясь утихомирить зуд. Приворотное? Отнюдь. Всплеска симпатии к кому-либо из находившихся в комнате он не испытывал, скорее уж желание немедленно оную комнату покинуть.

И не только комнату, но и дом.

Побыстрей.

Пока не поздно…

— Что мы должны услышать? — поинтересовалась Бавнута и, подобрав юбки, направилась к дверям. Но те закрылись и так резко, будто кто-то стоявший за порогом, захлопнул их. Звук ударил по нервам, и крылья едва не выстрелили, укрывая Себастьяна от неведомой опасности.

— Вой, — Катарина потрогала мочку уха.

Не проколоты.

И серег не носит, как и цепочек, браслетов, а ей бы пошли браслеты, руки у нее красивые, с тонкими запястьями и длинными кистями. Пальцы тонкие…

— Ветер, — нервически произнесла панна Белялинска и повторила, сама себя убеждая, — это всего-навсего ветер. По осени здесь частенько ветра бывают.

— Думаете?

Улыбка Катарины Себастьяну совсем не понравилась. Этакая… с легкой безуминкой, а еще с сожалением, будто бы знала она что-то, ему недоступное. Не только ему, но и прочим, в комнате собравшимся. Пан Белялинский поежился и проворчал.

— Из окон тянет.

— Я же говорю, ветер. А вы тут… устроили…

— У них фантазия богатая, — поддержал супругу пан Белялинский. — Представляешь, заявили, что будто бы я занимаюсь контрабандой!

— А вы не занимаетесь? — поинтересовался Вилли который занял самое дальнее кресло, сдвинувши его в угол. И ногой этак качнул, едва не потерявши тапочек.

— Нет, конечно! — не слишком искренне возмутился пан Белялинский.

— А зря…

Катарина вздрогнула и жалобно поинтересовалась:

— И теперь не слышите?

…далекий скрежет. И стон будто бы, протяжный, тяжелый. Вздох. И совсем рядом — дробный стук, то ли каблуков, то ли когтей.

— У нее слуховые галлюцинации, — Бавнута дернула головой, — а мы тут должны это вот…

С подоконника скатилась вазочка. Дешевенькая, из тех, которые продают по три медня. Даже удивительно, как вазочка эта очутилась здесь. Она катилась обманчиво медленно…

Упала.

Рассыпалась прахом.

— Сильно сквозит, — воскликнула панна Белялинска. — Но сквозняки — это еще не преступление…

— Сквозняки — да, — Катарина проводила вазочку прахом и повернулась к Себастьяну, — но вот…

Вздохнула.

И тихо произнесла:

— У вас есть еще шанс.

— А эта лапочка откуда? — Вилли лениво потянулся. — Такая строгая… люблю строгих…

— Этот урод опять наширялся, — произнес Анджей брезгливо.

— Кто бы говорил…

— Господа, пожалуйста, не надо ссориться…

— А мы не ссоримся, мамаша, — Анджей ковырнул ногтем меж зубов. — Мы так… исключительно по-родственному… значит, в контрабанде обвиняют?

— Пока не обвиняем, — уточнил Себастьян и заставил-таки себя отойти от стены.

— Пока — это хорошо…

— Вы виновны, — голос Катарины звучал глухо, надсадно.

— В чем? Простите, но я не намерена выслушивать подобное в собственном доме! — панна Белялинская вскочила, но Себастьян велел:

— Сядьте.

И она подчинилась.

Катарина разжала руку и, подняв, продемонстрировала револьвер. А потом положила его на подоконник. И повернулась к Себастьяну.

— Это гончие Хельма… сперва я думала, это наведенное… демоны… но мой демон притих. И пахнет. Ощущаете запах?

Мокрой шерсти?

Только после того, как она сказала, Себастьян явственно ощутил этот запах псины. Резкий. Хищный.

…ветра.

…ветивера.

…камня и пламени. И присутствие чего-то иного, чуждого, стало явственным.

— Забавно, да? — Катарина обращалась к Себастьяну, и глаза ее отливали желтизной. — Только сегодня мы говорили о Его справедливости, и теперь вы увидите ее воочию…

— Что несет эта дура? — брюзгливо поинтересовался Вилли.

— Они не тронут невинных. А виновным оставят шанс для покаяния… сейчас и здесь.

Что-то коснулось ноги Себастьяна, а в раскрытую ладонь ткнулся горячий влажный нос. Стоило немалого труда не заорать. И руку не убирать, когда ее осторожно прихватили острые зубы.

Неужели они ничего не ощущают, эти люди, уверенные в собственной безнаказанности?

— Патетично. И не страшно, милочка…

— Это пока не страшно, — с грустью произнесла Катарина.

Панна Белялинска лукавила.

Страшно было.

Жутко даже.

И она изо всех сил уговаривала себя, что, мол, жуть эта происходит исключительно от богатого ея воображения. И еще от тонкости души. И от иных, не связанных с прочими делами.

Пугают.

Нашли кого. Панна Белялинска нервическим движением взбила волосы и велела себе успокоиться. Воет? Ветер воет. Буря вон, что не удивительно. На границе погода всегда была особенно скверною, и потому мысль о море, которое ее ждет, окрепла.

Завтра же…

Или послезавтра… надобно сумки собрать будет. И документы оформить… и… или задержаться на пару дней, себя пересилив?

Взвыло как-то вовсе уж надсадно, и по ногам что-то скользнуло. Сквозняк?

…под юбки пробрался?

…нет, мерещится все…

…из-за девки этой. Стоит. Выпялилась. И в глазах читается то ли сожаление, то ли упрек. Ей ли панну Белялинску укорять… к совести взывает. А у самих-то… если разобраться, то ничего дурного панна Белялинска не делала.

Убивала?

Тот раз не считается. На нее затмение нашло. Других же она не трогала.

Вывозила? Не она… супруг ее, который будто бы придремал в кресле, вывозил…

Обманывала? А кто не лукавит прислуге… обещают одно, спрашивают другое, а платят и вовсе за третье… чисты руки.

Она и поглядела на них, убеждаясь в этой чистоте. И вздрогнула, потому как белую кожу — даром что ли столько времени тратила она на ванночки с лимонным соком, луковые притирки и восковые обертывания, силясь удержать ускользающую красоту — покрыла вдруг будто бы корка.

Черная.

Ссохшаяся.

И только увидев ее, панна Белялинска ощутила, как стягивает эта корка кожу, и удивилась вяло, отчего раньше не заметила, что измазалась.

Краска?

Где только влезла… или это братец, сволочь изрядная, воспользовался женской слабостью, втерся в доверие… и толку-то? Если б не панна Белялинска…

Она с раздражением вытерла руку о юбки, забывши, что за юбки эти еще не уплочено, и на светлой ткани осталась багряная полоса, а вот ладонь чище не стала. Да что ж это творится?! Или… конечно, это все шуточки хольмской девки.

Вон, улыбается.

— Прекратите, — потребовала панна Белялинска. — Не знаю, как вы это делаете, но прекратите немедленно! Пан Себастьян, прикажите ей?

— Что приказать?

…а прежний воевода в дом заглядывал частенько. Усаживался вот в креслице у камина, милостиво принимая подношения из коньяка да соленых огурчиков, которыми имел привычку коньяк закусывать. Он целовал ручки девочкам, шутил беззлобно и готовность изъявлял служить… не за даром, конечно, но…

…уж лучше платить установленную мзду и жить спокойно.

Как все люди.

— Пусть прекратит!

— Что прекратит?

— Вот, — панна Белялинска показала свои руки

— Не понимаю я вас, — Себастьян к рукам наклонился. — Перчатки шелковые…

…не перчатки! Как не видит он! Корка уже и не корка даже, а жижа будто бы… темная, густая, но сочится прямо из кожи, и капает на пол…

…и капает.

…и пробирается сквозь дубовый паркет… и камень… и ниже… ниже… камня много… пещера… темнота… жижа-жижа… капля за каплей… этак панна Белялинска вся вытечет, изойдет на эту отвратительную…

— Прекратите же! — взвизгнула она, вытеревши руки о юбки. Ее больше не заботила чистота их, но лишь собственное здоровье, которого немного осталось.

И все прекратилось.

Вправду.

Ненадолго. Она только вздохнула, увидев, что руки ее обыкновенны, что и вправду на них — перчатки шелковые укороченные да на пуговке жемчужной. На тыльной стороне запястья крохотная розочка вышита…

…красной нитью.

— Это… это ужасно, — панна Белялинска пошатнулась, но была подхвачена князем в притворной заботе. Он наклонился и…

…не князь.

…тварь уродливого свойства, костюм человеческий напялившая. Ишь скалится. Харя длинная, крысиная. Нос пуговкой. Усищи дергаются, а в пасти — зубы преострые. Того и гляди, вцепится…

— Не трогай меня! — панна Белялинска ручку-то выдернула, пока тварь в нее не впилась и ридикюлем мерзотную огрела. — Не смей! Феликс, ты позволяешь, чтобы…

— Он ничего уже не позволяет, — сказала девка, из-за которой все и началось. — Он умер.

— Что?

Панне Белялинской показалось, что она ослышалась.

Умер?

Ее муж взял и умер?

Именно сейчас, когда ей понадобилась его поддержка? Когда она рассчитывала на эту поддержку, а он взял и умер?! Никогда нельзя было положиться на никчемного этого человечишку. Всю жизнь свою, все годы этого бестолкового брака — ах, не стоило соглашаться на предложение первого попавшегося дурака — панна Белялинска только и делала, что подвигала его на свершения… и вот теперь он взял и умер?!

— Его забрали, — девица подняла юбки. — Странно, что только его… хотя…

Она наклонила голову и уставилась на панну Белялинску.

— Хельм… не милосерден.

А глаза-то у твари желтые.

Желтые-желтые.

Как злотень.

И вправду, не глаза — злотни. Яркие такие. Новехонькие… чеканка свежая… а ведь не только у нее… вон, сидит Мария в кресле, смехом заходится, а глаза тоже золотые! У всех глаза золотые! Панна Белялинска крутанулась — где-то в комнате зеркало было — и обнаруживши его в углу — что оно там делало? — застыла. У нее тоже глаза были золотыми!

Разве не чудесно?

Этот шепоток раздался в голове. И панна Белялинска поспешно согласилась: конечно, это чудесно! Это просто замечательно! Никакой кровавой жижи на руках — жижа, это отвратительно — но лишь благородное чистое золото… и не одно! Теперь, если вдруг захочется ей заплатить, скажем, за новую шляпку, достаточно будет вытащить глаз.

— Что вы делаете? — ее схватили за руку, но панна Белялинска решительно вывернулась.

Она должна убедиться!

Вытащить злотень…

— Прекратите…

Супруг умер.

У женщины горе, так отчего ей не позволено просто взять и погоревать, лезут всякие тут, мешаются… а ей погоревать надобно… и пересчитать злотни! Их же не два, их много больше… просто надо один за другим… один за другим… вытащить и пересчитать… пока не украли!

Ужасная мысль заставила замереть.

А ведь и вправду…

…теперь надо быть осторожной. Очень-очень осторожной, потому что злотни в глазах не спрячешь, и теперь каждый, с кем панна Белялинска встретится, будет…


Катарина знала, что в этом доме им делать больше нечего.

И когда огромная тварь замерла перед ней, почувствовала, как останавливается сердце. Гончих Хельма описывали уродливыми созданиями, чей облик сводил с ума людей, а эта была прекрасна.

Белая.

Снежная.

Будто вытесанная из полупрозрачного льда. Узкое тело. Спина горбом. Лапы столь хрупки, что удивительно, как держат ее. Змеиная шея. И вытянутая голова.

Шерсть? Скорее изморозь с тонкими ледяными иглами.

Катарина протянула руку. Она осознавала, что идея не самая лучшая, этак и без руки остаться можно, но тварь лишь усмехнулась.

Клыки полупрозрачны.

Язык вот темен, он скользнул по ладони, оставляя клеймо…

— Забери, — попросила Катарина шепотом. — Демона… забери, пожалуйста… я не хотела их убивать.

Гончая склонила голову на бок. Она, если и явилась за Катариной, не спешила исполнить приговор. Нет… конечно… Катарина слишком самоуверена… кто она такая, чтобы присылать за ней это чудо…

— И допросить не позволите?

Рядом возник еще один пес, он легонько куснул первого и растворился… и стало вдруг тихо. Время исчезло, а с ним исчезла и сама Катарина. И все, что еще недавно было важным, тоже перестало существовать. Сколько это длилось, Катарина не знала… а когда очнулась, то поняла — все, чему суждено было случиться, произошло.

Она стала видеть как-то иначе.

Комната.

Раздробленные грани кристалла, внутри которого находится она, Катарина. И в каждой грани — по человеку.

Кресло.

И хозяин дома, навсегда застывший в этом кресле. Он мертв и в то же время жив. Приоткрытый рот. Застывшая нить слюны, будто кто-то пытается этот рот зашить. Побелевшие пальцы и круглый камешек в них. Ужас в глазах.

Он видит их.

Гончих.

Отнюдь не прекрасных существ, выглянувших с той стороны мира. Нет, для него это отвратительные твари, которые…

…голова правой исчезла в животе жертвы, а левая выглядывает из груди ее. Пена на клыках розовая, с кровью, и ошметок тряпки какой-то виднеется. Гончие не трогают тела. Им души хватает. И Катарине не хочется думать, что будет с этой вот самой душой.

Она заставляет себя отвернуться.

Еще грань.

И девушка, одурманенная запретным зельем. Теперь она выглядит неимоверно старой, хотя на лице — ни морщинки…

…еще одна…

…эта не стара, но… как она смотрит. Тоже видит? Не то, что Катарина, но взгляд жадный, если не сказать, жаждущий. Приоткрытые губы. Кончик языка выглядывает змеиным жалом.

…безумец, зажатый меж двух зеркал, распластанный на них. Он — словно лягушка, которую вот-вот препарируют во имя науки, и понимает это, и радуется. Его безумие лезет наружу, хотя он тщательно скрывает его.

…второй выглядит… черным.

Обугленным?

И это тоже что-то значит, но Катарина не понимает, что именно. Она словно во сне и сон этот тяжел, неподъемен для разума. Катарина поворачивается к князю, и это движение забирает у нее почти все силы. Она готова увидеть князя… каким?

…прежним.

Он не изменился?

…все заканчивается резко.

Звон на грани слышимости, будто где-то там, на крыше, а то и дальше, рассыпался прахом хрустальный бокал. И следом за ним — заклятье, которым их всех связали, внушив, что они едины…

Вернулась способность дышать.

И…

Смех.

И хохот даже. Это Мария заходится, а из глаз ее текут слезы. Жених, устав слушать безумие невесты, просто отвесил ей пощечину, но это не помогло. Смех только стал тише.

— Прекратите! — потребовала хозяйка дома, и Катарина не сразу поняла, что обращаются к ней. Женщина со сморщенным лицом меж тем раздраженно повторила:

— Не знаю, как вы это делаете, но прекратите… немедленно! Пан Себастьян, прикажите ей?

— Что приказать? — поинтересовался князь.

Женщина же топнула ножкой и прекапризным голосочком повторила.

— Пусть прекратит!

— Что прекратит?

— Вот, — панна Белялинска вытянула руки, пальчики раскрыла.

— Не понимаю я вас, — Себастьян к рукам наклонился. — Перчатки шелковые…

Шелковые.

Красивые.

И руки тонки. И платье хорошее, такого у Катарины никогда не было и вряд ли будет.

…будет, если она поведет себя с умом.

Всего-то и надо, что послушаться Нольгри. В упрямстве нет ни смысла, ни выгоды. Князь есть, а потом его не станет, в отличие от дознавателя, который не потерпит самовольства… и Катарине ли не знать, как легко переступить тонкую нить закона.

Была следователем?

Была.

А там… и ладно, если просто осудят. Но ведь могут отправить и в лечебницу… дядя Петер про лечебницу вспоминать не любил. Только если случалось напиваться — а иногда на него накатывало вдруг — то мрачнел, наливался глухой злобой. Он не ругался. Не проклинал. Просто сидел и раскачивался, обнимая себя. И если случалось Катарине появиться в такой вот неудачный день, то говорил:

— Лучше в петлю, чем лечится…

…в петлю ей не хочется.

Это ведь совсем несложно. А если и сложно, то надо лишь попросить, и демон поможет. Демону будет в радость поиграть…

— Нет, — прошептала Катарина.

Почему псы не забрали перстень? Не могли? Не захотели? Или дело в том, что это — испытание Катарине? Поступи правильно, и тогда душа твоя останется при тебе…

…возможно.

Меж тем панна Белялинска вдруг взвизгнула и, подхвативши юбки, крутанулась.

— Не трогай меня! — взвизгнула она. — Не смей! Феликс, что ты позволяешь, что…

— Он ничего уже не позволяет, — Катарина никогда не умела преподносить подобные новости. — Он умер.

Князь приподнял бровь.

Удивлен?

Нет, скорее играет удивление. Мария вновь рассмеялась и от смеха у нее мелко и часто тряслись плечи, а потом смех перешел в икоту, икота — в слезы, и очередная пощечина жениха оборвала рыдания. Жених же вытер пальцы платочком и пробормотал что-то.

Ему жаль?

Ложь.

Младшая дочь нахмурилась.

— Как не вовремя, — пробормотала она, и Катарина удивилась, что услышала эти слова, произнесенные даже не шепотом.

Но ни удивления в них.

Ни сожаления.

— Надо же, какая печаль, — громко произнес Вилли, потягиваясь. И голую грудь почесал. — А то у нас тут свадьба… как бы не пришлось отложить.

Сказано это было явно с намеком. Но кому он адресовался? Панне Белялинской, больше некому. Только она не слушала. Она вдруг отшатнулась от князя и повернулась к стене. Уставилась в эту стену, будто видела что-то, иным недоступное.

Шелковые пальчики скользнули по щеке.

Замерли.

И ткнулись в глазницу…

Панна Белялинска вздохнула. Стянула перчатку зубами и потом, всецело сосредоточившись, не ведая занятия иного, более важного, попыталась вырвать себе глаз.

Князь не позволил.

— Что… что она делает? — слабым голосом поинтересовалась Бавнута, изрядно растерявшая прежний апломб.

— Сходит с ума, — любезно пояснил князь, скручивая панну Белялинску.

И благодарно кивнул, когда Катарина подала шелковые чулочки. Оно, может, и не веревка, только не хуже стянет руки. Панна Белялинска верещала и трепыхалась пойманною рыбкой.

А уж какие слова говорила… не в каждой подворотне такие услышишь.

— Это… это все вы виноваты! — младшая Белялинска заломила руки. — Вы нарочно, да? Вы… вы взятку у них вымогали! А когда папа отказался, убили его!

Она сорвалась на визг.

И Анджей на пламенную эту речь ответил парой вялых хлопков.

— Браво, родственница дорогая будущая… давай-ка и без того здравую мысль разовьем. Вы не против, князь? А если и против, какая разница… итак, что мы имеем? Мой будущий тесть скоропостижно скончался после разговора с вами, пан Себастьян. Экая незадача. Моя будущая теща сошла с ума…

— Его убили гончие… — Катарина понимала, что влезать в этот разговор неразумно, однако и дальше молчать терпения не хватало.

— Гончие? Как любопытно… хольмская штучка? А это даже лучше… преступный сговор… вы, пан Себастьян, привели сюда особу, которая убила моего тестя с помощью хольмского чародейства. Заметьте, не просто какого-нибудь там побродяжку, но известного в городе купца.

Он оскалился.

А Катарина ощутила легкое дыхание за спиной.

Она оглянулась. Так и есть, ледяная гончая не исчезла, она села и сидя, оказалась почти в рост Катарины. Гончая улыбалась. И взгляд ее сизых талых глаз был разумен.

Ей смешно?

И над чем она смеется?

Или над кем? Над этим человечишкой, которому вздумалось запугивать князя? При том напуганным князь отнюдь не выглядел, скорее уж утомленным и заодно разочарованным, будто бы большего ждал от людей. Или над Катариной с ее демоном и демоновыми сомнениями? Над безумной панной Белялинской, которая все никак не желала успокоиться и ерзала, поскуливая, норовила вытянуть руку из шелково-чулочное петли.

Как знать?

Но если гончая не ушла, то…

Почему?

Не всех забрала? Или же…

…гончая подошла к мертвецу и, ткнувшись носом в руку с круглым камешком, заскулила.

— Скандал-с… одного убили, другую лишили разума… да с дюжину человек присягнут, что еще ныне утром моя дорогая будущая теща была более чем в своем уме. А тут вдруг…

— Меньше запретной волшбой баловаться надо, — веско произнес князь и, не выдержав, потерся спиной о стену. — Извините… у вас тут дома такая чернота, что меня попросту тянет в крылья завернуться.

Он стянул пиджак, который бросил на спинку стула, и далее не умея себя сдержать, выпустил-таки крылья.

…невозможно.

…гончие приходят от имени Его…

…или ей было позволено так думать? А если…

Гончая потерлась о камень, который стал просто камнем, будто подернулся изморозью, и исчезла.

Глава 19. В которой появляется старый знакомый

На ранней стадии брака супружеский долг исполняется, позже — приводится в исполнение.

Жизненное наблюдение пана Циюна, счастливо состоящего в браке двадцать семь лет.


А небо прояснилось.

И потеплело вдруг, будто то, что произошло в доме, вытянуло все силы у зарождающейся бури. Снег еще шел, но редкий, остаточный.

Хотелось пить.

И отнюдь не воды. Или просто упасть и… в отставку, немедля. И к матушке под крылышко ейное, в дали далекие, за границы, чтоб ни заклятьем, ни приказом, ни каким иным способом извлечь невозможно было. Конечно, порыв сей являлся явственным свидетельством трусости, каковую слуга государев испытывать был не должен, однако Себастьян был далек от мысли о собственном совершенстве.

…матушка.

…тихий аглицкий городок. Непременные чаепития о пяти часах пополудни, да без самовара, но со столиком на колесах, канапе и пустыми разговорами. Визиты дам элегантного возраста, старинных матушкиных знакомиц, каждая из которых всенепременно Себастьяном восхитится. Хорошо, воспитанием связаны, за щечки щипать не станут… и то, не факт.

Зато припомнят всех родственниц подходящего брачного возрасту, ибо неприлично мужчине в столь зрелых годах на свободе оставаться. Это просто-таки свинство полнейшее по отношению к современным идеалам и матушкиным планам.

А безумцы… что безумцы, одним больше, одним меньше…

…получасом раньше Себастьян разломил тревожную палочку.

— Что с ней будет? — на крыльцо выглянула Катарина. — С этой женщиной. Ей помогут?

…два экипажа.

…и позевывающий дежурный, которому по протоколу надлежало бы оставаться в полицейском управлении, однако же он, то ли любопытством мучимый, то ли жаждою продемонстрировать немедля служебное рвение, явился пред начальственные очи. И с ним — с полдюжины молодцев с револьверами.

И при дубинках.

С глазами, в коих читалась готовность немедля оные дубинки в ход пустить…

…не с кем тут воевать.

Панну Белялинску вывели под ручки, благо, ручки эти надежно были скручены шелковыми чулками. Надо же, до чего полезная вещь оказалась. Всенепременно стоит и себе этакую пользительную привычку завести — шелковые чулки в кармане. С другое стороны, и в неприятность вляпаться недолго. Полезешь, скажем, за платочком, а вытащишь этакое непотребство…

— Сомневаюсь. Вы ведь чувствуете?

Он так и не разобрался со странной способностью этой женщины. Там, в доме, она вела себя так, будто видела что-то, чего Себастьян не замечал, хотя глядел в упор. А теперь вот вновь стала обычной.

Или…

Нет, вон, полицейские, которым выпала честь панну Белялинску сопровождать, от нее сторонятся, пусть дара и лишены, а все одно чуют неладное и силятся оказаться подальше.

— Ее будто в деготь окунули, — Себастьян вдохнул прохладный воздух. — С головой… я такое прежде видел… раньше… еще в Познаньске.

…выносили тело пана Белялинского, укутанное в шелковую простыню. Надо будет попросить пана Штефана, чтобы лично занялся. Конечно, общаться с ним удовольствие сомнительного свойства, однако в этом городишке иного специалисту не отыскать.

Некромант?

Чуялось, что этого мертвяка он вряд ли поднять сумеет.

— Я еще актором был… вызвали нас… мол, неладно в доме… громыхает там, молоко киснет. Или мухи повадились… верные признаки. Ведьмаку бы глянуть, но ведьмаков и так не хватает, чтобы каждый кувшин скисшего молока проверять. Пришлось мне ехать.

Зачем он рассказывает эту, в общем-то совершенно безынтересную, даже мерзотную при всей своей поучительности историю?

А она слушает.

Наверное, потому что ей тоже не хочется возвращаться в дом, который предстоит обыскать, хотя и чуется, что вряд ли обыск этот даст хоть что-то.

— Я неплохо чувствую темную силу, — Себастьян поскреб плечо. — Извините, что пришлось…

Пиджак прикрывал рваную рубаху, да и чешуя давно исчезла, но перед коллегой было несколько неудобно.

— Ничего, — она махнула рукой. — Так, значит, молоко киснет?

— Один из первейших признаков… у нас так считают.

— У нас тоже… мне эти рапорты с кислым молоком вот где стоят, — она схватила пальцами за горло. — Я на них ответы одно время писала. Умаялась. Правда, у нас выделяют штатные амулеты проверки. Приходилось на каждую жалобу ездить, проверять… в девяти из десяти случаев пустое.

— Аналогично. Только без амулета. Наши пробовали делать, но выяснилось, что он на любое магическое действо реагирует. Хозяйка там волосы уложила или кремом новым намазалась, а ее — в колдовки… неудобно.

Она сочувственно покачала головой.

Правильно.

Лучше об амулетах, чем о девице, которую пытались допросить, а она то выла, то плакала, то лезла со слюнявыми поцелуями. И возникало нехорошее такое желание — отправить ее следом за матушкой в богадельню местную.

— Вот… и тогда я ехал… да домой ехал. К обеду. Аккурат по дороге было, вот и заглянуть решил, думал, скоренько управлюсь… а у меня прямо на пороге шкура гореть стала. И ощущение такое, будто живьем в кипяток сунули. Мухи… да, были мухи. Весь потолок облепили. Дом-то, к слову, из приличных. Я как сейчас помню. Потолки высокие, белые… только этой белизны не видно по-за мухами… ползают, шевелятся. Жуть такая пробрала… мне бы вызвать подмогу, но я ж молодой, дурковатый…

Признаваться в этом было легко.

И вообще та история ныне казалось не более чем сказкою. Хотя и вправду помнился, что потолок с мухами, что сонный швейцар, дверь открывший и замерший. Не человек — восковой голем, силою напоенный, а потому при всей этой силе равнодушный к тому, что происходит вовне. Он не замечал ни мух, ни почерневших фикусов в горшках.

Ни старушки, которая застыла в кресле и, судя по запаху, преставилась пару дней как, ни махонькой болонки, что не то от голода, не то от безумия — а дом был пропитан им — смачно грызла хозяйскую ногу…

…мертвая ворона на лестнице.

…чей-то хохот.

Двери… тревожная палочка, которая сама собой распалась, ибо дурь дурью, а находится здесь самому было страшно.

Холод.

И жар.

И нестерпимое желание подняться на крышу.

— С крыши меня и сняли. Вовремя подъехали. Я уж взлететь собрался.

— А вы… не можете? — робко уточнила Катарина.

— Увы. Пробовал как-то, да неудачно… говорят, слишком тяжелый для полета.

— А крылья тогда зачем?

Себастьян подумал и ответил.

— Зимой вместо плаща можно… или вот, когда подстрелить хотят… пару раз спасали.

— Удобно.

— А то… — он поймал языком снежинку. Сладкая. — Там-то все было куда как тяжелей. Некая девица, имевшая богатого любовника, решила за этого самого любовника замуж выйти. Но сперва, само собой, надо было от жены его избавиться. Он-то все врал, что чахоточная супруга, того и гляди отойдет, и потому ни развестись, ни бросить ее не может. Жалеет… вот она и заказала один обрядец. На крови, между прочим…

…комнаты, некогда роскошные. Мухи.

Жирные.

Мясные. Они залепили не только потолок, но стены и окна, и пол. И даже не пытались взлететь, когда по живому этому ковру пошли люди. Хрустели под ногами мушиные тела. И рой лишь гудел беспокойно, но…

— …только женщина та оказалась весьма… набожной, — Себастьян щелкнул пальцами. — Так мне потом ведьмак наш объяснил. Сказал, что проклятье — вещь такая, не за каждого зацепиться способна… и вот когда не выходит, оно откатом и возвращается.

Чернота.

Удушающая. Уродливая.

И женщина, застывшая перед зеркалом с ножом в руках. Она была жива. Она смеялась и чувствовала себя совершенно счастливой.

Баночки и скляночки.

Фиалы с духами и притираниями. Едкий запах крови.

Пятна рвоты на шелковом пеньюаре.

Пеньюар она не тронула, но руки изрезала.

— Посмотрите, — она повернулась к Себастьяну, и тот с трудом удержался, чтобы не отшатнуться. Разрисованное порезами лицо женщины было отвратительно. Рот-расщелина. Содранная со скул кожа. Срезанные брови. Раскуроченный нос. — Разве я не красавица?

Позже сказали, что она чудом осталась жива.

…было расследование.

…и швейцар угодил в больницу, а с ним и две дюжины жильцов, повинных лишь в том, что выбрали неправильное место.

…старушку схоронили, а после хозяева дома долго судились с ее наследниками, жаждавшими компенсации за жизнь невинно почившей матушки, которую, впрочем, при оной-то жизни не больно жаловали… многое было.

— Заклятье, возвращаясь, набирает силу. Оно расплескивается и разрастается. С каждым темным словом. С каждой темной мыслью. Чем больше, тем сильней. И тянет из людей силу. И многие не понимают, что происходит, а потом им становится все одно.

…тот дом, кажется, в итоге продали с молотка. После еще раз и еще, и все-то в нем не было удачи, пока новые хозяева не устроили там то ли спиритический салон, то ли игорный дом, то ли еще что-то столь же непотребное.

— Так что, можно сказать, ей повезло. Ведьмак почистит, — впрочем, в этом Себастьян был не особо уверен, как и в том, что панне Белялинской стоит возвращать разум. — Полечит… и дальше видно будет.

— Понятно.

— А вы ничего не желаете объяснить?

Она повела плечиком, а лицо сделалось несчастным, как у гимназисточки, которую поймали за воровством варенья. Катарина потрогала невзрачное колечко, и Себастьяну подумалось, что прежде этого колечка на ней как раз и не было.

Впрочем, о подобной безделице он тотчас думать забыл.

— Его забрали гончие Хельма, — жалобно произнесла Катарина. — Вы их не видели… а я видела… они приходят, когда кто-то…

— Вы рассказывали.

— Да. И за ним… и тут ничего нельзя сделать. Даже жрецы не спасли бы… и не стали бы… если гончие, то… то он виновен, понимаете?

— Понимаю.

— А я не понимаю! Они… они не просто так пришли… их пригласили к нему! Я почти уверена, что пригласили и… пусть ваши камешек посмотрят. Тот, который он в руке держит, ладно?

И Себастьян согласился.

А что, ему не сложно.


С приходом полиции дом ожил.

И даже не то, чтобы ожил, скорее очнулся от прежнего полусна.

Желтые пятна фонарей.

Тени.

Люди.

Суетливые. Громкие. Не дающие себе труда вытереть ноги. И вот уже на пыли забытых коридоров появляется новый узор — чужих следов.

Руки чужаков бесстыдны. Они шарят по шкафам и комодам, вытряхивая содержимое их на пол. Перебирают простыни и прочее белье, не брезгуя даже женскими кружавчиками. И бледнеет Бавнута, прижимая кулачки к губам. В полголоса матерится Анджей. Этот следит за полицией внимательно, будто подозревает их всех в желании вынести из дому то малое ценное, что еще осталось здесь.

Ничего не осталось.

— И как долго это будет продолжаться? — а вот Вилли спокоен. Он курит трубку и сладковатый запах травы мешается с ароматами полежавшей лаванды и дурмана.

Перекладывать белье дурман травой… кому такое в голову придет?

Причитает единственная горничная, она же кухарка, она же просто старуха столь древняя, что не рассыпается, кажется, единственно потому как не позволяет ей развалиться черное бумазейное платье. Ткань давно уж лоснится от старости, но кружевной воротничок бел и накрахмален, как и тяжелый чепец старухи.

Она всхлипывает.

И тут же успокаивается. И начинает ругаться каркающим голосом, грозить кому-то сухим кулачком, но… пусто. Она не знает ничего о делах хозяйских. Нет, не потому как слепа и глуха, хотя и поэтому тоже, костяной рожок, который она вставляет в ухо, чтобы расслышать вопрос, вряд ли помог бы ей узнать что-то и вправду ценное.

Она ленива.

И кости болят, особенно на осень. А осень ныне на редкость стылая, поганая. Кости болят все время, потому старуха редко поднимается на второй этаж. Лестница крута. Ступени скользки. Этак и упасть можно. И в подвалы она не ходит.

Хозяйка не велела.

И конечно, в прежние-то времена этот запрет старуху не удержал бы, но теперь… колени не гнутся, спину и вовсе приходится оборачивать поясом из собачьей шерсти. Хозяин подарил. Он-то человек хороший, только с женой не повезло…

…стерва и тварь.

…и ему изменяла. Почему? А потому… особенно в последнее время. Вовсе страх потеряла. Вон, только он уедет по делам торговым в Хольм, а ездить много приходилось, ибо дела эти не ладились. Распродаться пришлось… вона, скатерти и те ушли, а хорошие были, льняные да с прошивкой. Или вот серебро…

Что? Хозяйка? Как есть стервозина. Никогда доброго слова не услышишь, только и пеняет, то не так, это… сама-то приоденется в платье какое. Морду размалюет и из дому шась… и день не кажется, другой… на третий аккурат объявится и этак, гоголицей, пройдет.

Дочки знали да молчали.

Чего с них? В мамашу пошли. Старшая вона хвостом крутит, то с одним, то с другим, а замуж не идет. Оно и понятно, кому жена-шалава надобна… еще поглядите, бросит ее ейный женишок. Еще тот паскудник… а младшая задуменная. Сядет у окна и выпялится… подвал?

А чего подвал?

Сказано ж было, не ходила она туда. Ноги не гнутся. А дверь на замку. У хозяйки ключ. Небось, ценное чего прятала, что хозяин возил. Чего уж тут… подвалы-то в доме знатные. Раньше вона прислуга шепталась, мол, незаконное там ховают. Так и пущай, ежели человек хороший, то сильно незаконное не будет… а он хороший…

Чего?

Нет, не выносили… может, конечно, чего и было, так ить она ж старая, слепая… и спать вохотку. Ночью-то бессонница крутит, лежишь, вертишься на топчане, слухаешь, как дом скрипит и сквозняки шарапонятся, а днем от этого слабость накатвает.

…тоже вздумала сродственника своего да Гуржаковскую девку сватать. Он-то рожей смазливый, а все одно гнилой человечишко. И Гуржаковы, пусть не такие шляхетные, а живехонько разобрались, чем от женишка смердит, вот фигу и скрутили.

Когда?

А от давече и были. Приему устроила. Наняла девок, чтоб в гостиных блеску навели. Со всего дому стащили вещички. Пылюку подтерли. Окны помыли… своих вон заставила работать. И фыркали. Носами крутили. А против мамки не пошли.

Стирали.

И вытирали.

И наверсе сели курами и сидели тихонько. Ну, чтоб, значится, на наряды не тратить. А то ж как это, когда девки в старых нарядах… хозяйка-то больно гоноровая была ж. Другая б давно подруженькам поплакалась по-бабьи, а эта… так от, Гуржаковы чайку похлебали, а этот ейный родственник бухнулся на колено и давай предлагать. Чего? Вестимо чего, руку с сердцем, как оно у благородственных заведено. Только ж Гуржаковская девка, даром, что телушка телушкой, глазищи выпучит, ресницами шлеп-шлеп, а все одно не дурней иных оказалась.

Она-то сама не знает, вестимо, хозяйка за стол не покликала, не та честь, однако ж девки пришлые языками только так молотили. Ни стыда, ни совести. Да чтоб она сама в ихние годы так себя вела?! Ныне б осталась без крыши над головою б… а то ишь… так говорили, что девка ответствовала, что, мол, титул титулом, да женишок не по сердцу. Так что бывайте здоровы, а мы себе другого глянем.

Чего хозяйка?

А злая была, что собака иная! Прям с лица вся сошла. После еще ругалась со сродственником. Об чем? Так ить на ухо совсем туга она стала, потому и не слыхала, только как верещит и усе. У самого попытайте… не, в подвал он не хаживал.

И хозяин не хаживал.

Старшая? А кто ж ее знает. Девка-то засиделась, в самым соку, такой бы своим домом и деток, чтоб было чем заняться, а не сракой перед мужиками крутить. Все мамка виноватая их…


…простите, господа, но пан Вильгельм не имеет ни малейшего представления о том, что происходило в доме. Да, он не станет отрицать, что прибыл в этот захудалый городишко по приглашению родственницы. Нет, до этого они давненько не общались. Ни писем там, ни карточек к именинам, ни прочих глупостей. Ганна была практичной женщиной, и раз уж в жизни ей повезло, то везением этим с родней она делиться не собиралась.

В чем повезло?

В замужестве. Вы ведь не в курсе, верно? Родители Ганны, которых пан Вильгельм не помнит, потому как во времена, когда семья была едина и огромна, пребывал в нежном юном возрасте и интересовался совсем иными вещами, изволили отбыть из Познаньска. Что-то там не поделили, не то прабабкино наследство, не то прадедовы долги, что легли неподъемным грузом на плечи всего семейства, десять лет выплачивать пришлось, распродались едва ль не до последнего поместья.

Так вот, родители Ганны думали, что, коль уж на наследство не претендуют, то им не достанется, однако же должен был прадед людям серьезным, которые сами и постановили, чего с кого брать и сколько. Вот и вышло, что сбежать сбежали, да не от того… а может, и вправду с торговлей не сложилось. Главное, что по переезду вскорости разорились они.

О чем это?

О Ганне, вы же сами спросили.

Ее-то пытались к родственникам отправить, да только кому оно надобно? Тем более все-то на это бегство обижены были. Вот и разругались в конец… что с ними стало? Так кто знает… вы, если любопытно, архивы поднимите, небось, сыщутся какие записи…

Пан Вильгельм это говорит, чтоб вы поняли, Ганна рано осознала, что в жизни этой о ней заботиться некому, вот и нашла идиота, за которого замуж и выскочила. Почему идиота? Потому что только идиот позволит женщине собой управлять. Этот же… да, влюблен был… все говорили.

Что?

Приехал… когда… да уж пару дней как приехал. Признаться, удивлен был, письмецо получив… нет, мне невеста, если подумать, не особо нужна. А с другой стороны, девица неизбалованная вниманием, Познаньские-то переборчивые, чуть у которой пара тысяч злотней за душой, то и мнят себя миллионщицами… тьфу… а эта тихая, книги любит. У меня ж потребности.

Вы, как мужчина, понять должны, пан воевода.

Какие?

Всякие… карты? Что дурного в хорошей игре? И да, клуб… женщины… никто ведь не чужд чувства прекрасного. А пан Вильгельм не настолько лицемерен, чтобы клясться, будто женитьба разом его переменит. Никого еще не меняла, и он не собирался становиться исключением. Он бы с ней неплохо поладил.

Она здесь.

Пан Вильгельм в Познаньске. Встречи раз в пару месяцев… нежные письма. В письмах пан Вильгельм был бы очень внимателен к супруге… да… девушка отказала? Случается.

Ганна?

О да, разозлилась… не просто разозлилась, она побелела прямо. Сказала, что ей в душу плюнули… могла ли? Не знаю. Сами разбирайтесь, чего она могла, а чего нет. Это дело полиции.

Подвалы?

Ключи?

Нет, на глаза не попадались. А самому спускаться, помилуйте, что пан Вильгельм там забыл? Ему и наверху неплохо жилось… даже жаль, что придется покинуть сей город…

…задержаться?

…следствие?

…право слово, не знаю…

…ах, полиция настаивает? Применить особые полномочия… пан воевода, вы же взрослый человек. И один взрослый человек вполне способен договориться с другим без всяких там полномочий и иных угроз. Поэтому сделайте милость, не пугайте.

Это утомляет.

А про подвал лучше Анджея спросите. Почему? Мне кажется, ответит… если спросите правильно.


…этот на вопросы отвечал неохотно.

Медленно.

Пережевывая каждое слово, будто боясь ненароком сболтнуть лишнего. И подобная неговорливость гляделась донельзя подозрительной. Впрочем, что в этом доме было не подозрительно?

Панна Белялинска?

Само собою, знакомы… и давно знакомы. Прежде-то она соседкою была. С маменькой приятельствовали, конечно, не так, чтоб уж совсем близкие подруженьки, все ж разные они, о чем панна Белялинска никогда не позволяла забыть.

Потом?

Замуж вышла. У мужа дело… и когда срок пришел, то маменька ходатайствовала, чтоб на работу взяли. Да… пришлось… что поделать, норов у Анджея дурной, а в младые годы и вовсе удержу не знал. Из университету выгнали, деньги проигрался, вот и пришлось возвращаться под матушкино крыло. Ей бы за ремень взяться, да она ж любит…

…работу искал, мыкался, пока она к подружке не сходила. Та-то, конечно, не особо рада была, но не отказала. Думала, небось, он чего-нибудь да учинит, за что выгнать можно.

Только он сам уж осознал, что пора за ум браться.

Работал потихоньку… кем?

Да то одно, то другое. В лавке убирался, заказы разносил. После, когда уж пан Белялински гробы стал делать, то ездил в Крево за тканями всякими, там оно дешевле брать. Или еще за лаками, гвоздями и молотками.

…искал опять же баб, чтоб венки плели или там цветы из ткани делали, они дешевле выходят, чем живые. Потом то одно, то другое… третье… так и вышло, что в приказчики выбился.

Ну и Мария помогла, конечно.

Нет, любви тут особой нет. Сперва-то он увлекся, не без того. А что, девка видная, красивая. Только скоренько раскусил, что она крепко на передок слаба. Стыдно? Чего тут стыдного, когда правда одна. Она отойдет и сама о том поведает.

С чего?

Ну так… договоренность у них. Анджей тоже не без греха, так чего ему на другие пенять? Первый раз, когда с конюхом застал, то думал кулаками полечить, да… она правильно сказала, что каким боги создали, таким и жить. Ей это дело паче еды надобно. Ему де… что ж, жили бы, друг другу не мешая, чем не счастливый брак? Дети? Так… у нее детей быть не может. Она по молодости лет какую-то болячку подцепила, и вот… оно и к лучшему. Дети Анджею надобности. А вот дело ее отца очень бы пригодилось.

Он знал?

Нет, само собою. Он-то, конечно, мужиком был деловитым, да только слепым, что крот.

Вот… об чем это? Ах да, невестушку пославши и без места остаться можно было. А так-то сыновей у Белялинского нет. Сердечко пошаливает, стало быть, долго он не протянет. Вот и сплошная выгода.

Про дела?

Гробы мы возим. Наши в Хольм, ихние — нам. Смех один. Бывало, когда повезти не успеваем, то просто ставим табличку, мол, в Хольме сделано, и цену даем втрое супротив обычной. И стоят два гроба с одной мастерской, так народец ходит, головами качает, цокает, мол, сразу разницу видать. В Хольме-то делать умеют, а наши, стало быть, грубы и занозисты.

Тьфу…

Помимо гробов?

Что ж, не стану лукавить, случалось нам и иное возить. Скажем, ботинки. Запонки. Духи там или прочие бабьи притирания. Бельишко всякое. Да кто, помилуйте, этим не балуется-то? Главное что? Главное, не попасться… хозяин-то давно на тропе стоял, всяких знакомцев имел во множестве, вот и закрывали глаза на мелкие шалости.

Оттуда?

Тоже везли. Правда, что — не скажу, тут хозяин стерегся…

Дела плохо шли?

Так дела-то нормально шли, то хозяйка совсем край потеряла. Она ж деньгам не знала счету, ей, что злотни, что пыль… все пускала.

То платье.

То мебель новая.

То кружавчики-чулочки-сумочки, и все без удержу. На этакое никаких денег не хватит. Он-то потакал, платил по всем счетам, только ж никакого доходу не хватит, чтоб эти дыры да заткнуть. Вот и выходило… а ерунда выходила.

Потому-то со свадьбою и не складывалось. Оно-то одно дело, когда невестушка с приданым, и другое, когда от этого приданого одни воспоминания того и гляди останутся. Теперь и вовсе…


Бавнута стоит.

В руке карандаш и в карандаш этот она вцепилась крепко, будто опасалась, что полиция его отберет. Личико беленькое. Губы поджаты. На щечках ямочки. Хороша?

Миловидна.

…мамочку жаль… и отца… отца больше. Она их любила. Это ведь нормально, любить собственных родителей, пусть и несовершенных.

Взять, к примеру, папочку.

Он был замечательным человеком. Очень добрым. Мягким. Славным. Слабым. У него никогда не хватало духу ответить матушке отказом.

А она?

Да, жесткая, порой и жестокая… в чем? В том, что касалось творчества. Ей было категорически не понятно стремление дочери развивать свои способности. Стать художницей? Помилуйте, разве девушка из благовоспитанной семьи может быть какой-то там художницей? Ее задача — выгодно выйти замуж… вы простите, пан Себастьян, за ту шутку… матушка придумала. А Бавнута все-таки хорошая дочь и не хотелось родителей огорчать.

И замуж тоже не хотелось.

Именно поэтому и выбрали Марию. Она славная. Невезучая только… но мы же о матушке… она всегда вела себя так, будто бы сделала отцу огромное одолжение, согласившись выйти за него замуж.

Тратила?

Да, тратила матушка много… смешно. Уже понятно, что денег нет, что счета накопились пачками, а она в благотворительном комитете председательствует и на последнее выписывает чек, потому что иначе о ней станут думать дурно. И выходило, мы тут последнее продавали и тайно, не приведите Боги кто дознается, а она на благотворительность…

…в подвал?

Нет, не спускалась. Что там делать-то? Мрак и ужас… во мраке есть своя красота. Мама картин не понимала. Ей казалось, что если ты девушка, то писать надо исключительно акварельные пейзажи. Или там натюрморты. А душа иного требует, запретных страстей… простите, это в книге какой-то вычитала.

Про страсти… вы с Марией поговорите.

С ее женихом, вижу, уже перемолвились? Дрянной человек. Не знаю, почему матушка предложила его. Да, конечно, это была ее идея. И отцу она пришлась не по нутру. Он вообще, говоря по правде, Анджея недолюбливал. Дело передать?

Кто вам сказал такую глупость?

Дело отец планировал продать. Даже искал, кому бы, а вырученные деньги пошли бы на приданое мне и Марии. Матушка не знала…

Гуржаковы?

А что с Гуржаковыми? Свадьба? Простите, но какое отношение… нет, мне не сложно. Да, Вилли приехал. Он тоже весьма сомнительных душевных свойств человек. Не знаю, что от него матушке понадобилось, скорее всего хотела, чтобы панна Гуржакова от вас отстала. Что поделать, пан Себастьян, она очень целеустремленный человек. Но теперь-то все переменится. Бавнута вот уедет. Планировала, говоря по правде, сегодня, но придется задержаться.

Отца похоронить.

Дом продать или хотя бы выставить на продажу. Деньги понадобятся.

…дела?

…нет, Бавнута в дела не лезла, ей это было не интересно. Вы лучше у Марии спросите. Или у жениха ее. Он точно знает куда больше, чем говорит…


Мария забралась в кресло, закрутилась в шаль. Огромные глаза. В них тоска и еще эхо безумия. Может, и вправду стоило отправить ее с матушкой? Как знать, не задело ли проклятье?

Мертв?

Папа мертв?

Удивление.

И слезы, которые катятся по щекам. Впрочем, вскоре остывают. И губы растягиваются в глупой улыбке.

— Теперь я свободна, да?

Она гладит себя по шее, а потом спохватившись, впивается ноготками в горло. И приходится удерживать, выкручивать тонкие руки, вязать.

Как это все надоело.

А дом… дом будто нарочно огромен. Он готов проглотить и дюжину полицейских, и две, и самого Себастьяна, буде вздумается тому заглянуть, куда не просят.

К примеру, в подвал.

Ему ведь интересно, что там, за тяжелой дубовой дверью. Ведь не зря ж на этой двери и щеколда, и новехонький блестящий еще замок. Замок манит черным глазом, дразнит, мол, попробуй открой.

— Позвольте, — Катарина присаживается рядом. — Он несложный…

Какая женщина носит в ридикюле помимо кружевного платочка, пудреницы и иных исключительно женских мелочей, связку отмычек? И сколь Себастьян успел убедиться, отмычек великолепнейшего качества, мало хуже, чем его собственные.

— Трофей, — слегка зардевшись, сообщила Катарина.

— Понимаю.

О собственных, бережно хранимых в особом тайном кармане пиджака, Себастьян упоминать не стал. Оно, конечно, отмычки — вещь зело полезная, иногда даже спасительная, но не та, которую пристало иметь воеводе.

Замок не долго сопротивлялся. Щелкнув, повис на дужке. А со щеколдой вот повозиться пришлось, до того оная щеколда вросла в дерево.

— Дверь давно не открывали, похоже, — заметила Катарина и поежилась.

Из черного провала тянуло плесенью.

Сыростью.

И такой от характерной вонью, которую случается издавать падали, ежели оную падаль кто-то взял да, презревши королевский указ о поддержании порядку, забыл на солнцепеке.

Хорошо забыл.

Денька этак на три.

— Знаете, я вот даже не уверена, что нам стоит спускаться, — Катарина прижала к носу платок.

— Если хотите, то…

— Нет-нет, что вы… это просто минута слабости.

Ничего. Женщине позволено быть слабой.

Подали фонарь на длинной ручке, и странное дело, полицейских в доме вилось, что ос над гнездом, каждый, кому случилось нынешнею ночью вызов принять, так и норовил на глаза начальству попасться, а лучше не по разу, и чтоб всенепременно в делах и заботах… кто-то что-то писал.

Кто-то глаза пучил, работу мысли изображая.

Кто-то с видом строгим и презадумчивым колупал побелку на стене. Но вот желающих начальство прелюбимое сопроводить в подвалы что-то не наблюдалось. Напротив, стоило запаху расползтись по кухоньке, как количество полицейских, на оной сгрудившихся, изрядно уменьшилось.

— И все-таки, — Себастьян принял и связку свечей, фонарь — дело хорошее, но свечи лишними не будут, — стоит обождать некроманта.

И тише добавил:

— Если эта скотина не появится через пять минут, я лично…

…он не успел подумать, что именно сделает с некромантом, который если и боялся чего, то отнюдь не Себастьянова гнева, когда дверь хлопнула.

Выразительно так хлопнула. Дом явственно желал сообщить, что на пороге его появился человек воистину достойный почета и уважения.

Мелко задребезжали стекла. А то, что сидело в подвале, взвыло дурным голосом, напрочь отбивая последнее любопытство. И даже подумалось, что стал Себастьян слишком стар, если не влекут его приключения.

Меж тем на кухне объявилась новая персоналия, каковая разом вытеснила всех прочих, поелику неприязнь к ней оказалась сильней благоговения, испытываемого чиновником обыкновенным пред начальственным ликом. Не сказать, чтобы оная персоналия была и вправду так уж страшна. Нет. Ежель отрешиться от неприятнейшего ощущения, которое охватывало при взгляде на этого молодого человека, то следовало признать, что виду он был преобыкновенного.

Среднего росту. Виду слегка заморенного, будто бы не так давно случилось ему перенести тяжелую болезнь, последствия коей по сей день сказывались на несчастном.

Кожа его была смугла, с желтизною.

Глаза запали, да и синие круги под ними не прибавляли гостю здорового виду.

Длинная шея.

Острый кадык.

Серебряная серьга в форме птичьей лапы. И само ухо престранное, вытянутое к верху. Знать, отметились в родословной парня пресветлые. С другое стороны, тем удивительней, что, невзирая на альвийскую кровь, выбрал он все ж темный путь.

— Доброго вечера, — вежливо поприветствовал Себастьяна ночной гость. И потянувши хрящеватым носом воздух, уточнил. — Не для всех, как я понимаю? Изволите темными искусствами баловаться?

И сказано сие было с немалою укоризной, от которой Себастьян пришел в смущение и даже поспешил оправдаться:

— Это не мы.

— Вижу, — гость протянул руку. И та оказалась тонка до прозрачности, этакую не то, что пожать, тронуть страшно, а ну как раздавишь ненароком. Однако пожатие оказалось крепким, а рука не такой уж хрупкой на вид. — Зигфрид. Если вы часом запамятовали…

— Ну что вы, как можно… то знакомство сложно было забыть. Это старший следователь Катарина…

— Из Хольма, — а вот глаза у парня пустые, вымерзшие будто бы. Ни удивления. Ни возмущения. Ничего-то в них нет. Не глаза — стекляшки.

— Имеете что-то против?

И пусть взгляд остался равнодушен, но почудилось вдруг, что стоит пареньку пальцем шевельнуть, и сам Себастьян прахом рассыплется, и Катарина, которая тоже, видать, ощутила что-то этакое, если сглотнула и от двери попятилась. Но Зигфрид усмехнулся, при том усмешка вышла кривою — левая половина лица поднялась, а правая осталась бездвижно — и произнес:

— Ничего. Нижайше прошу простить меня. Увы, некоторые воспоминания моего детства и, скажем так, затянувшейся юности, имеют дурное обыкновение негативно сказываться на моем настрое. Уверяю вас, я ни волей, ни неволей не причиню вам вреда.

И прижав руки к груди, он поклонился.

— А теперь убедительно прошу оказать мне любезность и позволить спуститься… одному, — уточнил он. И с некоторой толикой поспешности добавил. — Живым там делать нечего. Пока. Я подчищу, а дальше вы…


…здесь было почти как дома.

И речь шла именно о том доме, который так долго держал Зигфрида в плену, не позволяя умереть, но и отравляя каждое мгновенье жизни. Тогда, раньше, ему казалось, что, если выпадет хотя бы малейший шанс сбежать, причем не важно, в жизнь ли, в смерть ли, Зигфрид им воспользуется.

Но его освободили и оказалось…

Оказалось, что мир переменился. И в новом, перекроенном по каким-то вовсе безумным лекалам, Зигфриду не осталось места.

Его род исчез.

Забыт.

И имущество его отошло, что к дальней родне, которая вовсе не обрадовалась возвращению Зигфрида и поспешила объявить его самозванцем, что к короне. Та тоже не обрадовалась и учинила проверку.

Дознание.

И еще одно дознание.

Зигфрида смотрели. Щупали. Заглядывали в глаза и в рот, и в уши. Святые братья орошали его святою же водой, заставляли произносить слова молитв, которые для Зигфрида давно уж утратили всякий смысл. И это длилось, длилось… и быть может, закончилось бы иным заключением, он чуял, что именно к тому все идет. Нет, не тюрьма, но монастырь.

Тихий.

Удаленный.

Закрытый. Самое место для того, кто столь долгое время един был с тьмою первородной. И все душеспасительные беседы подводили его к мысли об этом, Вотаном благословенном, месте, в котором отыщет он покой.

Покоя не хотелось.

И Зигфрид всерьез начал подумывать о побеге, когда однажды к нему не появился гость.

— Я тебе верю, — сказал он с порога и взмахом руки отослал храмовника. А тот, пусть и недоволен, но подчинился. И это уже было удивительно. — И я не думаю, что ты представляешь опасность для общества.

Гость был нехорош.

И не сказать, чтобы черты его лица были вовсе уродливы, скорее уж складывались они так, что лицо это становилось дисгармонично. Нос крупноват. Рот широковат. Губы тонки.

И главное, портрет-то узнаваем, пускай и минули сотни лет, а династия-то не сменилась.

— Матеуш, — представился гость.

— Зигфрид, — ответил ему Зигфрид. Кланяться не стал.

Зол был.

— Мой прапрадед велел бы тебя сжечь, — сказал королевич, закинув ногу на ногу. — Просто на всякий случай. Он многих жег, то ли характер был таков, то ли со страху… мой прадед кострами не баловался, но объявил бы самозванцем…

— Я не самозванец.

— А это не важно. Дело не в том, кто ты есть, а в самом прецеденте. Знаешь, сколько ныне исчезнувших родов? Сотни. И вот представь, объявился якобы утраченный потомок одного из них. И корона признала его право на имя, на собственность… а вот теперь вопрос, сколько через год объявится других таких вот…

— Таких больше не будет.

— Хорошо, — миролюбиво согласился королевич, — тогда других. Воистину самозваных. На самом деле довольно сложно определить, правду ли человек говорит или же… у вас в роду имелись особые приметы. Да и печать на тебе.

Зигфрид смотрел.

Королевич молчал. И тоже смотрел. Разглядывал. И странное дело, его внимание, в отличие от пристального назойливого даже любопытства, что ведьмаков, что храмовников, не вызывало злости.

— Так что, — Матеуш первым нарушил молчание, — если подумать, то нам проще избавиться от одного истинного наследника, чем возиться с сотней-другой ложных. Мой дед не стал бы долго колебаться. Конечно, не костер, но, скажем, внезапная кончина… сердце там не выдержало испытаний. Или еще что… допускаю, тебя бы даже в родовом склепе похоронили. Все ж дедушка был незлым человеком, по-своему даже сочувствующим…

Он кивнул сам себе и, уцепившись пальцами за жидковатый ус, потянул.

— Мой отец… колеблется. Он почти готов согласиться с храмовниками.

— Монастырь?

— А то… тихий и дальний… ты будешь жить…

— Я уже жил в клетке, — Зигфрид сжал кулаки. В монастырь он не пойдет. Чего бы ему это не стоило, но…

— Вот и мне показалось, что ты не обрадуешься. Кроме того, храм требует половину твоего имущества, которое было отчуждено короной. Раз уж ты пойдешь в монахи…

— Я не…

— И я думаю, что обнаглели они совершенно, — королевич улыбнулся широко и искренне, так у Зигфрида и прежде не получалось. — Поэтому предлагаю иной вариант…

…возвращение имени и титула.

…восстановление записи в родовой книге.

Но взамен — отказ от имущественных претензий на земли, за исключением родового поместья, которое никому-то не нужно, поелику находится на проклятых землях.

…государственная компенсация в размере двадцати тысяч злотней и еще одного поместьица, ибо как можно при титуле и вовсе без земли? Конечно, понимать надобно, что поместье ему выделят отнюдь не самое лучшее, скорее уж из числа тех, которые за казною числятся, доставляя казначею головной боли…

…и компенсация невелика, но…

…с родичами, если вздумает Зигфрид судиться, то дело его личное.

Он слушал.

И не мог поверить, что его все-таки отпустят… имущество? Плевать… он все одно понятия не имеет, что ему с конопляными заводами делать, с верфями и старою свечной фабрикой, со стадами овец тонкорунных, с конями и коровами…

Торговаться? Верно, можно было бы вытянуть и тридцать тысяч, и сорок, но… он устал сидеть взаперти, и от молитв тоже, от храмовников…

И потому просто подписал бумаги.

— Что ж, — Матеуш первым протянул руку. — Добро пожаловать в мир…

…мир был недружелюбен.

И в прежние-то времена Зигфрид избегал общества, а ныне и вовсе стал изгоем. Родня, которую отнюдь не обрадовало королевское решение — все ж монастырь виделся всем куда более приемлемым вариантом — избегала встречи. А по Познаньску расползлись самые удивительные слухи. До Зигфрида они доходили стараниями квартирных хозяек, которые, поначалу радовавшиеся, что жилец их тих, спокоен и некапризен, вскорости узнавали правду…

…о том, что чудище он на самом-то деле в человеческом обличье.

…и убивает.

…и кровь пьет.

…и творит многое, за что приличному человеку и от дома отказать не стыдно.

Отказывали.

Снова и снова, пока не выселили в Пьяную слободку, где, как известно многим, порядочным людям делать нечего. Впрочем, обитатели этого места отличались поразительным равнодушием к своим соседям и уж тем паче к слухам, оных окружавших. Нет, Зигфрида попытались ограбить.

Обокрасть.

Обмануть… и лишь когда он, потерявши всякое терпение — у некромантов оно все ж не бесконечно — проклял очередного умельца кожной гнилью, то успокоились.

Приняли за своего.

Так бы он и жил, перебираясь изо дня в день, бродил бы по Познаньску, не способный принять его, изменившегося.

…улочки.

…мостовые.

…девицы с компаньонками и подружками. Лицеисты. Гимназисточки в одинаковых платьях, которые бы матушка, несомненно, сочла б даже интересными, хотя… без корсету платья — это почти неприлично…

…дворы.

…дома.

…белизна и чистота. Степенные городовые. Коляски. Лошади.

Телефон и телеграф чудом технической мысли. Выставка в королевской Академии, на которой он окончательно потерялся и осознал, сколь отстал от жизни… попытка отыскать работу. Деньги имелись, но тоска изводила.

Только кому нужен чужак?

Опасный.

Неприятный с виду. Живущий, Хельм знает где… и как знать, не мошенник ли он? Нет, бумаги ему выправили, только кому и что они докажут? А родня все не успокаивалась.

И однажды заявился троюродный племянник, лысоватый господин с чековою книжкой в руках. Он хмурился. Грозно шевелил пышными усами. Говорил пространные речи, смысл которых сводился к тому, что со стороны Зигфрида было крайне непорядочно взять и воскреснуть, когда его не только схоронили с почестями, но и возвели даже памятник из дорогого карасского мрамора.

На могиле он не был?

А зря, памятник хорош… его, к слову, частично из казны оплатили, в память о героической жертве. И как теперь быть? С памятником. С титулом, который вдруг взял и, вместо того, чтобы быть в семью возвращенным, о чем уже не один десяток лет ходатайства писались — а и вправду, чего добру пропадать-то — оказался занят.

Пожалуй, именно это обстоятельство и возмущало дорогого родственника куда сильней, нежели угроза суда и потери имущества. Благо, пронырливые стряпчие с имуществом дело давно уже решили и так, что ни один суд не подкопается…

…а вот титул…

— Двадцать тысяч злотней, — предложил родственник и поморщился, все ж претило его натуре отдавать деньги за то, что могло быть получено, если не бесплатно, то все ж меньшей ценой.

— Идите в задницу, — вежливо ответил Зигфрид.

Воспитание воспитанием, но он и вправду дошел до грани. Появились даже трусливые мысли вернуться. На Проклятых землях, каковыми бы они ни были, он чувствовал бы себя куда спокойней.

— Мальчишка!

— Я постарше вас буду.

Родственничек запыхтел, отер чело платочком, в который же и высморкался, громко, с чувством.

— Тридцать. И девку.

— Какую девку?

Девок ему еще не предлагали.

Кур вот черных. Или ворон. И даже пару кошаков, которых местные мальчишки отловили, движимые желанием и подзаработать, и посмотреть вживую на страшного некроманта. А если получится, то и на зловещий кровавый обряд.

Куры отправлялись кухарке.

Вороны получали свободу. Кошаки прижились при доме и, пожалуй, были единственными, кто отнесся к Зигфриду по-человечески.

— Хорошую, — родственник почесал мизинчиком кончик носа. — Замуж.

— Я не хочу замуж.

То есть жениться… глупость какая. Хватит с него, что любви, что… уже была одна невеста, и чем все обернулось.

— Так, — родственничек поерзал. — У меня дочка есть. Женишься. Потом сынок родится. Ты ему титул, а мы тебя в люди.

И сам разулыбался, до того удачной показалась эта, кажется, неожиданная мысль.

— Нет, — сказал Зигфрид.

И родственничек огорчился.

Конечно, он тут со всей душой, а ему отказывают. Он, если подумать, к отказам не привык. У него, пусть и не титул, но миллионы за спиной. И дочке своей, младшенькой, единственной непристроенной пока, он жениха купить способен наилучшего. А этот вот…

…все мысли читались на круглом лице. И захотелось вдруг сделать так, чтобы эта гневливая гримаска сползла, а с нею и снисходительность, с которою родственничек обращался к Зигфриду, и брезгливость легкая, и…

— Гляди, пожалеешь.

— Уходите, — и Зигфрид позволил тьме выплеснуться. Он так давно держал ее… он не собирался причинять вред человеку, все-таки отец бы не одобрил этакое, да… черная лужа возникла на полу, растянула щупальца, норовя коснуться чужой тени.

И родственничек заверещал.

Что-то там про полицию, про проклятие… про… многое верещал, грозился, убегая, а Зигфрид разглядывал тьму, и кошаки, почуявшие ее, тоже подобрались к черной луже, гляделись в нее, что в зеркало. Старший, матерый с рваным ухом, даже осмелился лапой коснуться.

И верно.

Тьма сама по себе никому не вредила.

А вечером за Зигфридом пришли. Пятеро. Полиция. Ведьмак. И храмовник с благословенною печатью на толстой цепи.

Сопротивляться Зигфрид не стал.

Только хозяйку попросил, чтобы кошек не обижала. Кошки не виноваты, что люди меж собой договориться не способны. И пару злотней оставил, на печенку.

…он даже почти смирился с неизбежностью суда и приговора, который вряд ли будет справедлив, да и ему ли справедливости желать, когда в камеру, куда его засунули, явился человек полный, пожалуй, чересчур уж полный.

Он был лысоват и краснолиц.

Зажат в тиски благообразного костюма, который — и это становилось очевидно — был ему тесен и неудобен. Он то и дело трогал костяные пуговицы, щипал широкий бант галстука и горестно вздыхал, не смея этот бант распустить.

— Бестолочь ты, — сказал он первым делом. И Зигфрид согласился: как есть, бестолочь.

Уезжать надо было.

Познаньск? Нечего ему в Познаньске делать. Не тот это город, чтобы принял потерявшегося во времени некроманта со снисходительностью, не говоря уж о какой-никакой симпатии.

— Вот ты понимаешь, что этот твой… — человек уселся-таки на стул, поерзал, пытаясь уместиться и вновь вздохнул. — Он же ж людям моим покоя не даст. Будет писать клязу за кляузой. Бумагу переводить. Время мое отнимать… тьфу.

Он растер плевок ногой и поморщился: лаковые штиблеты сияли.

— И чего мне с тобой делать?

— А чего хотите, то и делайте, — Зигфрид уставился на пол.

Или вот на штиблеты.

Длинные, с вытянутыми клювастыми носами. Неужто не натирают такие? Или натирают, и с того человек недоволен? Оно понятно. Зигфрид тоже был бы недоволен, если б его этакою обувкой пытали.

— Гордый, значит… гордый и бестолковый… на от, — человек протянул лист. — Пиши.

— Что писать?

— Заявление… ты ж работу, мнится, искал? Так мол и так, челом бью, прошу принять меня… на должность штатного некроманта.

Зигфрид тогда подумал, что толстяк шутит, но тот подтолкнул лист и повторил:

— Пиши, кому говорят, а то приказ уже составлен, и будет неладно, если в архив пойдет без заявления.

— А как же…

…троюродный племянник с его тысячами и кляузами? Вряд ли он обрадуется.

— А никак… обойдется, — человек-таки потянул за галстук. — В конце концов, будут тут всякие полиции угрожать. Только в Познаньске я тебя не оставлю. Но есть один хороший человек, которому зело некромант толковый нужен… ты ж толковый?

Зигфрид кивнул.

И еще подумал, что, наверное, затем его в Познаньск и послали…

Глава 20. Где долг перед родиной входит в противоречие со здравым смыслом

Если навстречу вам бежит слон — отойдите в сторонку.

Не ровен час, столкнетесь с тем, от кого он убегает.


Тьма ластилась.

Она была родной, близкой, что любимая тетушка. Так и норовила заключить Зигфрида в ласковые свои объятья. От нее и пахло-то, что мятными леденцами, что лавандою, которой тетушка перекладывала драгоценные свои шали.

Она коснулась пуховкой лица, и в носу тотчас засвербело.

— Не шали, — с притворной строгостью велел Зигфрид.

И тьма отступила.

Притворилась покорной. Это такая игра, и оба знали ее правила. С тьмой, если разобраться, куда как проще, нежели с людьми.

…он собирался быстро. Да и что собирать-то, кроме пары кошаков, которых пришлось оставить на попечение хозяйки, благо, и сама она успела к кошакам привязаться.

Чемодан.

Скудные пожитки.

И юркий человечишко с густыми волосами, зачесанными на пробор. Волосы курчавились, хотя человечишко щедро смазывал их воском. Еще он подкручивал усики и пудрился, силясь скрыть неподобающую стряпчему красноту.

— Вы понимаете, что если дело дойдет до суда, у вас нет шансов! — человечишко дергался и силился казаться выше, чем он есть. — Ваши обвинения смехотворны!

А Зигфрид не понимал, чего от него хотят, и вообще мысли его были заняты двумя десятками склянок, которые он приобрел в ближайшей лавке и теперь маялся, как бы сложить их так, чтоб не побились. Ладно, вытяжка из болиголова только рубашки зальет, но вот ведьмина трехлистка и воняет-то так, что вонь эту не выведешь.

— Мой клиент так добр, что предлагает мировую… он, понимая положение, в котором вы оказались не по своей вине, готов предоставить компенсацию… небольшую…

…полторы тысячи злотней.

…это не взятка, отнюдь, но…

Тьме было интересно. Она готова была слушать Зигфрида, и, прояви он малейшую слабость, забрала бы воспоминания.

Он знал.

И в свою очередь сам желал бы услышать о сокровищах, которые здесь таились.

…нет, не о ржавых крюках, которые помнили времена иные.

…и не о молоденькой колдовке, что умирала, на этом крюке подвешенная… кем? Собственным супругом, не поверившим в этакую любовь.

…не о проклятии.

…не о крысах и узнике, что стал законною их добычей… кем он был? Особой королевской крови, лишним в своем семействе. И этакая малая услуга позволила проклятому роду подняться. Кости его и по сей день лежат здесь, неупокоенные.

Разве Зигфриду не хотелось бы оказать иную услугу уже нынешнему королевскому роду? Ему ведь нужны друзья…

…позже.

…пусть тьма расскажет о том, что происходило сейчас.

И она, послушная, плеснуло в лицо густым запахом крови. А с ним — и криком. Потом засмеялась звонко и сплела полупрозрачный девичий силуэт.

Она стояла на носочках.

Юна.

Обманчиво невинна.

Темные волосы волной закрывали лицо. Тонкие руки тянулись, отнюдь не затем, чтобы обнять Зигфрида. Он ощутил холод, исходящий от призрака.

Надо же… не степенное привидение фамильного замка, которое, пусть и после смерти, а все одно пребывает в плену собственной благовоспитанности. Нет, дикий призрак.

Обиженный.

Жаждущий мести и, что хуже, жизнь. Позволь такому коснуться, и пропадешь.

— Стой, — велел Зигфрид и раскрыл ладонь с выбитой на ней татуировкой. Знак Хельма заставил призрак попятится.

— Дай, дай, дай… — бледные пальчики зашевелились. — Дай, дай, дай…

— Чего ты хочешь?

Впрочем, ответ Зигфриду был хорошо известен. Он вытащил из-за манжета посеребренную булавку.

— Договор? Ты говоришь, что с тобой было. Я позволяю тебе напиться. Три капли.

— Дай! — близость живого лишала призрак остатков разума и воли. Она кинулась было на Зигфрида, но отшатнулась, завыла и, развеявшись было, превратилась в иную тварь.

Темная.

Пожалуй, из тех темных, о которых и ведьмаковские книги пишут с немалою опаской. Длинношеея, с хребтом вытянутым, с ребрами, что виноградными лозами из этого хребта вырастали, переплетались меж собой, шестилапая, тварь была уродлива.

Многоглазая голова ее с трудом держалась на хворостине шеи.

Но пасть она раззявила широко, дабы видны были клыки.

— Дай! — потребовала она, дыхнув на Зигфрида воплощенным страхом. И пожалуй, будь он обыкновенным некромантом, этого хватило бы, чтобы остановить.

Ненадолго.

Но ей бы хватило и малости. Призрачные клыки твари способны были впиться в плоть, выдрать горло, выпуская темный кровяной поток.

Только Зигфрид не был обычным.

Он отступил.

И снял с пояса плеть. Плел ее еще когда-то батюшка, из колдовкиных волос и плетей безвременника, который кличут нечистой травой, потому как растет он исключительно на могилах самоубийц. Плеть змеей скользнула в руку, и тьма отшатнулась.

Кровь.

И правильный заговор. И еще кое-что, не совсем законное и в те времена, когда батюшка был в самой силе, а ныне и вовсе запретное.

Тьма отшатнулась.

А вот тварь не сочла плеть тем оружием, которого стоило опасаться. Клацнув зубами, она взвыла и кинулась на человека.

…такого теплого.

…сладкого.

…живого.

И беззащитного. И тем обидней было, когда человек, отступив в сторонку, просто перетянул тварь по хребту чем-то горячим.

— Не шали, — велел Зигфрид, захлестнув плеть вокруг тонкой шеи. — Будешь дергаться, голову оторву, а это нам обоим добавит ненужной работы.

Тварь скребла когтями, оставляя в камне глубокие борозды. Все-таки интересно, как это у призраков получается, будучи нематериальными, действовать в тварном мире?

Зигфрид кивнул сам себе. Тема была интересной и, пожалуй, стоила работы. А если так, то упокаивать тварь пока нельзя. Пригодится.

Он затянул петлю, перекрывая энергетические каналы, и тварь застыла. Даже полубезумная, она все-таки не лишена была своеобразного чувства самосохранения. И оно подсказывало, что человеку стоит подчиниться. Пока…

…пусть решит, что победил.

…успокоится.

…расслабиться.

…а она подождет. Призраки, в отличие от живых, могут позволить себе долгое ожидание.


…былинка в руках Катарины вспыхнула, показывая, что путь свободен. И все-таки темное нутро подвала не вызывало желания его исследовать. Напротив, захотелось вдруг сказаться слабой и беззащитной, а то и обморок изобразить, лишь бы не соваться туда.

Но Катарина решительно встала.

— Если хотите, — князь, кажется, почувствовал ее нежелание. — Нет необходимости лезть туда обоим…

— Нет, — согласилась Катарина, — но я пойду… а то как-то…

— Понимаю.

Нет, она отнюдь не подозревала его в желании сокрыть какие-то важные факты, но отпускать одного…

— Я первым. Вы за мной. И об одном умоляю, — князь сложил руки. — Только не пристрелите…

— Постараюсь.

Она выдавила вялую улыбку. И револьвер убрала.

Тьма расступилась.

И сомкнулась за спиной Катарины. Она была плотной, тяжелой, что бархатная портьера в школьном зале… на постановки Катарину не приглашали. Таланта у нее не было.

…никаких талантов не было.

…и нет.

…старик Петер ошибся, связавшись с нею… соседская девчонка… эксперимент… как приручить… приручают животных, а она, Катарина, и была зверенышем. Любопытным не в меру, но столь же бестолковым.

…он бы не стал тратить на нее время, будь у него выбор.

…не было.

Тьма шептала. Она всколыхнула все страхи Катарины, обрушив на нее шепот и шепоток… сотни голосов… упреки.

Не сумела.

Не отыскала. Возомнила.

Хрипловатый смех Кричковца… обманули дурочку… обманули…

…плач Нинель… ведь предлагали же… чулочек жалко стало? Чистой захотела остаться? И что теперь… голоса роились, множились, в какой-то момент Катарина остановилась, понимая, что еще шаг и заблудиться в круговерти их.

Она растерялась.

И наверное, потерялась бы, если бы не князь. Он просто оказался рядом и взял Катарину за руку.

И голоса исчезли.

Лестница оказалась не такой и длинной, ступеней десяток и те скошенные, вытертые многими ногами. Низкий потолок. Влажноватый камень. Скобы, в которые, надо полагать, вставляли факелы. И подтверждением догадки — пятна сажи. Узкая горловина коридора. И двери.

У последней сидел некромант.

Прямо на полу сидел. Ноги скрестил. Руку правую на колено положил, а левой удерживал тонкую, что нить, веревку. Веревка же тянулась к бледной девушке, что стояла пред некромантом на коленях.

Тонкие руки.

Белое личико.

Темные глаза, в которых застыли слезы. Губы дрожат… и неужели Катарина столь жестока, что не поможет? Не защитит?

Она моргнула, прогоняя видение.

Дух. А духи могут быть опасны.

— Умная, да? — дух склонил голову к самому плечу. — Не жалко меня? А меня убили! Сиротинушку убили! Девочку обидели…

Она говорила мерным речетативом, заморачивая, завораживая.

— Душеньку погубили… я ль у маменьки росла… я ль у папеньки была…

— Тихо, — некромант дернул веревку, и призрак заткнулся. — Меня Евстафий Елисеевич прислал. Сказал, что вам некромант нужен. А мне вот работа… она бы вас сожрала.

— Не шлеплявь! — призрак переменился.

Исчезла хрупкость, кожа потемнела, покрылась мелкими язвочками. Глаза запали. Губы сделались пухлыми, синими. Нижняя лопнула, выпуская ниточку крови, которую призрак слизала.

— Приперлись? А где лягши были, когда меня мордовали? — она уперла руки в боки. — Ишь! Гоголистый! Ходит! Шкеря гладенька. Морда сладенька! Уж я б с таким замиловалась!

— Успокойся, сказал…

— А не то что?

Некромант дернул за веревку, и призрак упал на колени, вцепился себе в горло, хрипя и матерясь изрядно. Впрочем, никого это не тронуло, и она скоренько успокоилась.

— Ее тут недалеко убили, — сказал он. — Жестоко. Она злится. Кости там…

Странным образом присутствие некроманта успокаивало. Вдруг собственные страхи показались донельзя глупыми, девичьими даже. Голоса? Что голоса… мерещатся, не иначе. И Катарина, спеша доказать себе же, что не боится, первой ступила за дверь.

Она ожидала увидеть кости.

Белые.

Опутанные паутиной и остатками истлевшего одеяния, но никак не тело. Изуродованное, оно лежало огромною сломанной куклой. Темные волосы залепили лицо, но вот вывернутая рука, иссохшая и какая-то темная, будто вырезанная из дерева.

Нога оголившаяся.

Растопыренная ладонь и переломанные пальцы… месиво, в котором, как показалось, копошились мухи… нет здесь мух. Откуда?

Катарина зажала рот рукой и подумала, что, быть может, тому, кто мнит себя учителем, это зрелище понравилось бы. Оно столь же отвратительно, сколь и завораживающе.

Она сглотнула вязкую слюну и заставила себя подойти.

— Здесь холодно и довольно сухо, поэтому тело не разлагается, — некромант оказался рядом. Он по-прежнему держал на поводке скулящего духа, который утратил всякую грозность. Он визжал и хныкал, умоляя увести его отсюда.

— Она…

— Судя по тому, что я вижу, — некромант присел рядом с телом и приподнял прядь. Она показалась твердой, будто склеенной, — ее убили не так давно. Неделя, может, чуть больше… забили до смерти чем-то тяжелым…

Он поискал взглядом, но не обнаруживши предмета нужного, повторил.

— …но смерть наступила не сразу. Видите, как лежит? Будто в комок желает сжаться. Это вполне характерная поза защиты…

Тошнота подкатывала к горлу, и Катарина любезно предоставила князь возможность подойти поближе. А она… она послушает.

— Избили… и проломили череп. Так она умерла. И в любом ином случае, на этом было бы все, — некромант ослабил поводок, позволяя призраку отступить к двери. — Однако само это место, если позволите заметить, весьма и весьма древнее. И отнюдь недоброе. Правда, не настолько недоброе, как сие возможно…

…в его словах Катарине почудилась насмешка.

Конечно, почудилась.

Что может быть смешного в чужой смерти.

— Здесь и прежде умирали, — некромант провел сложенными щепотью пальцами по лицу мертвой девушки. И ведь не брезгует же… — Не своей смертью. А чистить дом не чистили. Непростительная беспечность, хочу заметить…

Призрак зашипел.

— Ее удерживали остатки чужих душ, тех, которые не получили свободы. Сперва. А потом… рассказывай, что было.

— Нет! — взвизгнул призрак, пытаясь перевоплотиться в нечто жуткое, но обессиленный, он вернул прежнее обличье. — Нет, нет, нет… нельзя, нельзя… она пришла… пришла она… принесла… сказала, ешь… сказала, мне… крови мне!

И заныла вдруг.

— Крови, кровушки… капельку… капелюшечку… все-все знаю… все-все расскажу…

— Не обольщайтесь, князь, — посоветовал некромант. — Знает она не так и много, поскольку еще молода и привязана к месту своей смерти.

— Сволочь!

— Рассказывай уже…

— Больно! — захныкал призрак. — Она пришла… она взяла… пальчик взяла. Резала-пилила… копала… куру принесла черную… черную-сладкую.

Она облизала губы.

Сглотнула.

Глаза закатила. И в этот миг она выглядела до отвращения живой.

— Ритуал проводили вон там, — некромант указал в угол комнатушки. — Не самое удобное место, но к превеликому удивлению своему я вынужден признать, что эта женщина все сделала верно. Я не ошибусь, полагаю, сказав, что у нее имеется опыт…

…растерзанная тушка курицы, которая выглядит до того жалкой и отвратительной, что Катарине вновь приходится успокаивать себя, дыша глубоко, ртом.

Пара оплывших свечей из прозрачного воска. Такие, кажется, зовут слезливыми и льют, добавляя в жир свечной весьма специфические ингредиенты. Рисунок на полу. Сухие листья.

Пара камней черного угольного цвета, будто случайно попавшие сюда. И махонькая чашка с водой. Во всяком случае, Катарина надеялась, что использовали все-таки именно воду.

— Слеза мертвеца? — спросила она, не сомневаясь, что странный этот человек, который не спешил развеять душу, предпочитая держать ее на привязи, знает точный ответ.

— Она самая, прекрасная панна, — некромант поклонился. — И я полагаю, она успела воспользоваться…

…темное знание.

…запретное.

…и то, что Катарина узнала ритуал. Здесь трое и… и вряд ли князь обратит внимание на такую безделицу, как знания, которых у нее не должно было быть… а некромант? Смотрит с усмешкой и по нему невозможно понять, что он видел.

Что скажет…

…дядя Петер и его блокноты.

…он потом спрятал те, особо опасные… или не спрятал, а сжег, как говорил?

…о демонах… и подчинении.

…о ритуалах, которые влияют на душу… и пометки, те маленькие, аккуратные, сделанные тончайшим карандашом. Он сам их стер позже, только карандаш продавил бумагу и, при желании, пометки можно было прочесть. А желание у Катарины имелось.

Умений тоже хватало.

— Жертва уже известна? — поинтересовался некромант.

— Да, — князь разглядывал останки вполне равнодушно, верно, случалось ему видеть и более уродливые. — Только… насколько я успел понять, она не совсем, чтобы жертва. Ей удалось скинуть заклятие.

Некромант впервые посмотрел на князя с удивлением.

— У вас святые завелись? — и этот вопрос отнюдь не был насмешкой.

— Да… не то, чтобы святые…

— Тогда колдовки. И сильные, — некромант поднялся. — Я тут зачищу, а потом наведаюсь, если, конечно, вы не будете против…

…против князь не был.


Ольгерде казалось, что она умерла. Точнее, она точно знала, что жива, но вот все вокруг решили, будто она мертва.

— Милочка, — произнесла с упреком старуха Вызнятовска, которая прежде вовсе предпочитала делать вид, что Ольгерды не существует. — Разве мертвые ведут себя этак неприлично?

Ольгерда хотела возразить, что она жива, но панна Вызнятовская лишь отмахнулась веером.

— Я лучше знаю! — сказала она тоном, не оставляющим сомнений, что она и вправду знает лучше, жива Ольгерда или нет. — Вы только посмотрите на себя!

И зеркальце, крохотное, из тех, что к вееру цепляли забавы ради, Ольгерде сунула.

А в зеркальце…

Нет, Ольгерде случалось бывать на похоронах, хотя, говоря по правде, всякий раз являлась она на сие мероприятие с большим опозданием и, отдарившись цветами, исчезала, здраво полагая, что притворные ее сочувствия никому особо не надобны. Приличия соблюдены?

И довольно.

Однако не в приличиях дело, но в том, что покойники на тех малых похоронах изволили выглядеть достойно. Они лежали в гробах, разодетые и нарумяненные, а вот Ольгерда…

Она, не веря глазам своим, провела пальцами по синеватой коже, украшенной россыпью темно-зеленых бляшек. Тронула потрескавшиеся губы.

Закрыла глаза.

Открыла. И вяло удивилась, что глаза эти желтоваты и лишены обычного блеска.

— Теперь понимаете, милочка, о чем я говорю? — панна Вызнятовска зеркальце отобрала и вытерла платочком. — Вам нужно вести себя сообразно!

— Как?

Признаться, Ольгерда несколько растерялась. Все ж не каждый день узнаешь, что ты умер! И как ей надлежит поступить?

— Лягте в гроб, — панна Вызнятовска снизошла до объяснений.

Она вообще любила поучать людей, здраво полагая, что прожитые годы наделили ее изрядной мудростью, которую было просто-напросто бесчеловечно держать в себе.

— Я не хочу лежать в гробу! Гроб жесткий.

— Экая вы капризная! Другие покойники не жалуются…

Ольгерда нахмурилась. Она — не другие…

— Это все исключительно от вашей беспечности, — панна Выжнятовска разглядывала Ольгерду сквозь монокль. — Иные люди к собственным похоронам загодя готовятся! А вам ныне придется все в спешке делать…

— Зачем?

— Помилуйте! Что значит, зачем? А само, с позволения сказать, действо? Соберутся гости, а вас нет… или есть, но не в гробу. Не знаю, как уж принято у вас там, а здесь этакого пренебрежения традициями-с не поймут. Так что извольте не капризничать, а лечь в гроб… если жестко уж очень, не знаю, перинку там подстелите, одеяльце…

И чуть в сторону брюзгливо проворчала.

— Экий нежный покойник ныне пошел…

…и вот уже Ольгерда в гробу.

Гроб неудобен.

Тесен. И спину она отлежала. И руки, на груди сложенные, перевитые узорчатой лентой, затекли. Мизинец чешется. И надо бы встать, почесать, но нельзя.

Неприлично.

А людей вокруг собралось множество превеликое. Весь театр явился. И рыжая стерва, которая на Ольгердино место метила, первою подошла. Наклонилась к самому уху и прошептала.

— Видишь? И к чему было упрямиться?

А не она ли Ольгерду извела?

Из зависти?

Рыжая меж тем коснулась губами щеки и слезу пустила.

— Ах, какой талант погиб… ушла во цвете лет…

…и директор театру, паскудник и сластолюбец, подхватил стервозину под ручку, запел блеющим голосочком что-то такое, про талант и судьбу горькую. И правды в его словах не было ни на медень, но слушать Ольгерде было приятно.

Следом потянулись прочие.

Становились возле гроба. Вздыхали. Говорили что-то такое, вежливое и пафосное одновременно. Кто-то смахивал притворные слезы. Кто-то, из третьего состава, не иначе, даже трубно высморкался, подчеркивая тем глубину своей печали…

…Ольгерда лежала.

А вот и тетушка.

Эта разглядывала пристально и хмурилась. Не верила? И правильно. Ольгерда-то живая! Мысль показалась донельзя смешной. А изрядная шутка выйдет, однако! Соберутся ее нести на кладбище, а она встанет…

— Опять все врешь! — с упреком произнесла тетушка. — Не стыдно тебе, Ольгерда?!

Стыдно? А от чего ей должно быть стыдно?

Она ж не сама.

— Всю жизнь врала, и после смерти снова…

Когда это она врала?

— Мальчика моего оговорила. А он хороший… и это ты во всем виновата!

— В чем? — не выдержала Ольгерда и села в гробу, впрочем, никто из гостей этого не заметил. Они пили шампанское, закусывали маленькими бутербродами. Кто-то, уже набравшись, — видно явился нетрезв, — затянул песню.

И подумалось, что похороны — это почти день рождения, разве что именинник мертвый.

— Во всем! — тетушка была строга. — Ты сломала ему жизнь!

— Но он…

— Не оправдывайся! Теперь-то все изменится. Тебя закопают, а он, наконец, заживет так, как должен…

Ольгерда не успела ответить, как тетушка отступила и растворилась в толпе гостей. А место ее занял двоюродный братец. Он был нетрезв и весьма доволен. И по-свойски присев на край гроба, поинтересовался.

— Ну и чего ты, дурочка, добилась?

— Чем? — Ольгерда попыталась избавиться от ленточки, связывавшей руки, но оказалось, что та приросла к коже.

— Своими инсинуациями… матушку расстроила, шантажировать пыталась. Нехорошо, Ольгерда…

— Это ты меня убил?

— Я, — не стал отрицать братец. Он поднял хрустальный фужер. — За твое посмертие… мне даже жаль. Немного. Но ты сама понимаешь, после того, что ты устроила, я не мог иначе… категорически не мог…

— Я лишь хотела свободы.

— А кто свободен, Герда? Я? Я тоже зависим, вот теперь еще больше… я, быть может, давно уж душу заложил и недолго ждать осталось. Скоро потребуют долга… а ты пойдешь за проценты.

— Я не хочу…

— Никто не хочет умирать, маленькая, — он даже смахнул слезы с ее щеки. — Но иногда приходится. Веди себя прилично, не позорь семью…

— Помогите!

Шум стих.

И люди, собравшиеся в зале обернулись. Нахмурилась рыжая, вцепилась в рукав директора. А тот, закашлявшийся было, скоро взял себя в руки, расправил шейный платок и строгим голосом произнес:

— Многоуважаемая Ольгерда, извольте исполнять условия контракта!

— Какого контракта?

Директор вытащил из рукава бумагу, которую сунул под нос Ольгерде.

— Вы сами его подписали, надумавши помереть. Вот, пункт третий. Покойник обязан вести себя сообразно новому своему статусу, сиречь быть тих, смирен и не устраивать скандалов. А также присутствием своим всячески украшать мероприятие.

Глупость какая!

Не бывает подобных контрактов! А если бы и существовали, Ольгерда в жизни не подписала бы… или…

Ее рука.

И подпись какая-то…

— Кровью, милочка, — рыжая оскалилась, показывая мелкие острые зубки. — А вы как думали? Только кровью и никак иначе…

— Я не собираюсь…

— А придется, — директор толкнул ее. — Лежите же смирно и улыбайтесь!

И Ольгерду утянуло в гроб. Она хотела кричать, но не сумела раскрыть рта. И пошевелиться… тело ее больше ей не принадлежало.

…двоюродный братец наклонился и поцеловал в лоб. Прикосновение его губ обдало жаром, и даже когда он отстранился, жар остался. Он проникал в Ольгерду, пускал корни…

…и разбудил.

Она не сразу осознала, что виденное было всего лишь сном. Ужасающе ярким, какие с ней случались редко, но сном. И поняв, рассмеялась от счастья. Подняла руки… пошевелила пальцами…

Конечно, тело ее принадлежало ей и только ей.

…натопили.

…бывает.

…или от кошмару этакого в жар бросило… нет, надобно распрощаться как можно скорее и с театром, и с городом этим…

Она подошла к окну и не без труда распахнула отяжелевшие створки. Холодный воздух принес облегчение, правда, недолгое. Жар не думал никуда исчезать. Он расползался по телу предвестником скорой болезни.

Как, однако, не вовремя…


В «Короне» гостей встречали по одежке, здраво полагая, что оная прямо свидетельствует не только и не столько о благосостоянии человека, сколько о готовности его расстаться с кровными злотнями. А скаредность в сем заведении почиталась едва ль не величайшим из грехов.

Себастьяна окинули придирчивым взглядом, от которого не укрылись ни попорченный пиджак, ни изрядно изгвазданные туфли, ни уж тем сомнительного виду спутница. А где это видано, чтобы приличные дамы, мало что разгуливали по вечерам в мужской компании, так еще и вид имели пренепонятный.

На благообразную панночку Катарина не походила, впрочем, как и на содержанку, а потому швейцар несколько растерялся. И дверь приоткрыл. И поклон изобразил, одновременно и любезный, и снисходительный, мол, мы-то вас примем и вид сделаем, будто рады, но вы-то знаете, что не по чину лезете…

Первым, кого они увидали в «Короне», был Порфирий Витюльдович, устроившийся под пальмою в кадке. Над пальмою висел электрический фонарь, подсвечивая не только глянцевые, слегка запылившиеся листья, но и купеческую макушку, и газетенку в руках.

— Пан Себастьян! — Порфирий Витюльдович отложил «Охальника» и поднялся, раскрыл объятья, увернуться от которых не вышло. — Панночка Катарина… премного радый вас видеть… однако же… устали? Вижу, что устали. День такой… а я от о жизни думаю. Протрезвел и думаю…

— И как? — вежливо поинтересовалась Катарина.

— А так… выходит, что жить надобно, пока оно не того.

Сия философская сентенция была глубока и широка, как местная речушка на разливе. И Себастьян кивнул, показывая, что всецело с оным утверждением согласен.

А то ведь в правду бывает, что оно и того, и этого.

…и в нумер бы.

Сняли.

Лев Севастьяныч обещал позаботиться. Вон, и портье спешит с поклоном…

…конечно, для новобрачных.

…иных не осталось.

…и взгляд прехитрый. А Катарина темнеет, поджимает губы, только скандалить не спешит. И выражение лица делается таким… с таким лицом только подвиги свершать.

Себастьян фыркнул.

— А вы голодные? А то целый день в заботах… а я вот запил изрядно… давненько со мной этакого не приключалось, — Порфирий Витюльдович с бодростью человека, напрочь лишенного природою столь ненужной вещи, как чувство такта, приобнял Себастьяна. — И так, знаете, крепко запил, вот прям сердце из груди рвалось, до того тоска… хоть волком вой.

— И выли? — Катарина огляделась.

Гостиница была утомительно роскошна.

Лепнина.

Позолота. Зеркала. Электрические фонари.

Телефонный аппарат на стойке, и не обыкновенный, но отделанный костяными пластинами. Слуховой рожок серебром оправлен. И лик лакея, поставленного за ценностью бдить — цена ценой, но постояльцы всякие случались — печален и строг.

— А после-то осознал… Гердочка явилась… вы уж извините, пан Себастьян, но я на ней женюся, если вам без нужды?

— Без нужды, — подтвердил Себастьян.

…телефон — это хорошо.

И телеграф по слухам тут имелся, что было вовсе уж отлично. И надобно отбить Евстафию Елисеевичу пару слов благодарных за некроманта…

— …на свадьбу я вас не покличу, — Порфирий Витюльдович пальцем погрозил. — Вы уж не обижайтеся, но что люди скажут?

— От всей души желаю вам счастья, — Себастьян был вполне искренен. — А теперь, если позволите… нам бы отдохнуть.

— Ага… — Порфирий Витюльдович утер бороду. — Оно-то да… оно-то это… самое оно.

И подмигнул.

От этого подмигивания Катарина вздрогнула.


…все было неправильно.

Место это.

Оглушающая роскошь его заставляла Катарину ощущать себя ничтожной. Вдруг вспомнилось, что служебный серый наряд и без того скушен, а на ней и вовсе сидит плохо. Да и за день измялся, сделался несвеж. Блуза пропотела.

Волосы растрепались.

Сама она пропахла пылью и подвалом. Соблазнительница… на этакую не то, что князь, и нормальный-то мужчина не позарится. А все одно… номер для новобрачных… глупость какая! Неужели в городе нет иных гостиниц?

Или…

Конечно, у него свои инструкции, а Катарине еще отчет писать. И про этот злосчастный номер для новобрачных, к которому она идет, что на каторгу.

Узкий коридорец.

Дверь двустворчатая, резная. И вырезаны-то лебеди, шеями перевившиеся. Экая пошлость, хотя исполнена с душой. А ручка позолочена.

— Прошу, — князь любезно распахнул дверь. — Осваивайтесь, а я ужин пока закажу. Вы ведь не будете против отужинать в номере? На ресторан у меня сил нет…

…он подтолкнул Катарину и сам исчез.

Нумер… да этот нумер на три поделить можно и с него не убудет. Огромная гостиная в розово-золотых тонах, причем розового больше.

Розовый шелк козеток.

Темно-розовые гардины, перехваченные золочеными шнурами. Бледно-розовое великолепие ковров и покрывал. И зефирная нежность фарфоровых статуэток, изображавших парочки…

Ванная комната с жемчужиной ванны.

И халаты.

И полотенца, столь пышные, что само к ним прикосновение казалось святотатством.

…спальня.

…темно-розовые, в полоску, обои. Круглое ложе, кое именовать кроватью язык не поворачивался. Балдахин. И бессчетное количество подушек с подушечками, укрывавших не только кровать, но и пол.

Огромные вазы.

Букеты цветов. Тяжелый и душный аромат роз…

— Да уж, — князь возник за спиной. — Вы не будете против, если я окно открою? А то этак и задохнуться недолго…

— Нет. Конечно. Открывайте.

Катарина не стала спорить, и когда содержимое ваз отправилось в упомянутое окно. Его князь не просто открыл — распахнул настежь, ветром прохладным вымывая запах. Дышать стало легче.

— Ужин скоро подадут и… вы не против компании? Надеюсь, что не против?

Катарина покачала головой.

Нет.

Не против. И… и дальше-то что?

— Советую принять ванну. Или позволите…

— А вы домой не собираетесь?

— Нет, — совершенно искренне ответил князь.

— Но может быть…

…у него совесть есть? Или он настолько уверен в собственной привлекательности?

— Видите ли, — князь вытащил розу на длинном колючем стебле. — Если я пойду домой, то выспаться мне точно не позволят. То одно, то другое… опять же Тайная канцелярия со своими отчетами. С вас не требуют?

Катарина стиснула розовое полотенце.

Он издевается?

— Требуют наверняка… мне вот поручили вас соблазнить.

— И вы…

— И я намерен воспользоваться ситуацией, — он вдруг оказался рядом и, приобняв, наклонившись, прошептал. — И нормально выспаться. Что и вам советую.

Катарина почувствовала, что краснеет.

С чего бы?

— Ванна там, — князь развернул ее и подтолкнул в спину. — Халаты в шкафу…

…склянки и скляночки.

Мыло, перевязанное шелковой ленточкой.

Банка с розовой — кто бы сомневался — солью, от которой мягко и приятно пахло травами. Горячая вода и какая-то странная покорность судьбе. Катарине стало вдруг смешно… выходит, и ему поручили? Конечно, разве такой обратил бы внимание на не слишком-то красивую — мягко говоря — женщину, если бы не поручение…

…выспаться.

…спать и вправду хотелось. Усталость накатила, как бывает, сразу, и тело сделалось неподъемным, а голова — тяжелой. В ней не осталось вдруг места мыслям иным, кроме как о треклятой кровати, которая была близка и наверняка мягка… и еще одеяло… забраться бы под него с головой, как в детстве, и глядишь, сгинут все страхи.

Живот заурчал, напоминая, что ела Катарина не так давно, но мало.

— Надеюсь, вы любите паштеты? Здесь повар отменнейший, — князь выглядел до отвращения довольным. — И рекомендую попробовать салат нисуаз, пока не остыл… а я, простите, покину вас на некоторое время…

…ну да, ванна, куда еще…

…а салат хорош. И паштеты в крохотных мисочках тоже. И кажется, она проголодалась куда сильней, чем думала.

Жаркое.

Рыба.

— У вас хороший аппетит, — князь бросил полотенце на спинку стула. — Это радует. Знаете, сейчас, конечно, не время говорить о делах, но меня не отпускает чувство, что мы не оттуда начали.

— А откуда надо? — ей не хотелось думать о деле.

Вообще думать.

Она осоловела от сытости и тепла, и даже присутствие князя больше не смущало. И вправду, глупо смущаться, когда тебе почти тридцать и любовники имелись, и отнюдь не все — по огромному чувству…

— Пока не знаю, — князь сунул в рот лист салата и захрустел, при том вид у него был презадумчивым. — Но утром, надеюсь, пойму… в любом случае, сейчас мы играем по его правилам…

— А должны по своим?

— Нет, — дожевав лист, князь облизал пальцы. А раньше он этакой травоядностью не отличался. — Должны вообще выйти за рамки игры.

Пожалуй, в этом имелось зерно здравого смысла.

— Идите- ка спать, — велел Себастьян.

— А вы?

— И я пойду.

— Куда?

— В кровать. Она большая. Вдвоем поместимся.

Катарина широко зевнула. Да уж, соблазнительница из нее получилась. Впрочем, князь не лучше. В махровом халате, столь объемном, что в него троих князей завернуть можно было бы, он выглядел домашним и обманчиво безопасным.

И зевком на зевок ответил.

— Я просто подумал, что раз уж нас друг другу поручили, то грешно этим не воспользоваться… вы напишете в отчете, что изо всех сил меня соблазняли. Я сочиню что-то подобное… может, слегка более героическое…

Что героического может быть в соблазнении?

— А сами ляжем и выспимся.

В этом было зерно здравого смысла.

— Прямо теперь?

— Так а чего тянуть-то? Третий час ночи…

Он поднялся и руку подал.

И Катарина приняла.

Кровать была велика, пожалуй, слишком велика, в этакой кровати и заблудиться недолго. Пуховые перины, воздушные одеяла. Подушки, которые князь просто-напросто смахнул на пол. Он рухнул на кровать, как был, в халате.

— И что, совсем меня соблазнять не будете? — Катарина присела на свою сторону.

От кровати пахло розами.

— А вы соблазнитесь? — князь приоткрыл один глаз, черный и лукавый.

— Нет.

— Тогда к чему силы тратить?

И он повернулся к Катарине спиной.

Наверное, стоило бы порадоваться, но… откуда это горячее желание взять и пнуть беззащитного человека… ладно, не человека и не совсем, чтобы беззащитного, и не пнуть, то хотя бы выпихнуть из-под кровати.

Катарина легла.

На бок.

Прямо.

Дернула одеяло, которое не дернулось, поскольку держали его крепко. Она потянула. И еще потянула. И отчаявшись отвоевать кусок более-менее пригодный для укрывания, со вздохом подвинулась ближе. В конце концов, не укусит же ее князь.

Хотя…

Уснула она мгновенно. И сон ее был на удивление спокоен.

Глава 21. О том, что нечистая совесть до добра не доводит

Глядя на попугаев, воробьи размножаются чаще, у воробьёв летом брачный период и им всё равно, какого птица окраса, главное — приблизительно одного размера…

…из записок пана Неуша, натуралиста-любителя и человека, необремененного личным счастьем.


Пан Штефан же, напротив, во снах маялся.

Бежал, бодро перепрыгивая с кочки на кочку, а за ним, подхвативши кружевные юбки, скакала вдовица, крича:

— Стой, поганец!

В руке у нее был зонт, которым панна Цецилия размахивала, что копьецом, а в другой — букет флердоранжа.

— Нет, не уйдешь! — она приостановилась, чтобы упомянутый зонт метнуть. — Вдовой ты меня взял, вдовой и оставишь!

Пан Штефан присел, уклоняясь от зонта, и проснулся.

Он схватился за сердце, которое стучало, что сумасшедшее. И ныло. И боль отдавала в лопатку, что было вовсе дурным уж признаком.

Холодный пот.

Влажная вялая кожа…

И острое чувство беспокойства. Руку обожгло болью и на тыльной стороне запястья черной вишней набрякла метка.

Как не вовремя.

Пан Штефан метку потер — зудела, паскудина, — и сполз с постели. Огляделся. Прислушался.

Тихо.

Темень за окном непроглядная. И тюремщица его, женой будущей возалкавшая быть, спит сном глубоким. И кот ее тоже куда-то подевался. И разум подсказывал, что сие — весьма даже благоразумно. Метка меткою, но не обязанный пан Штефан по первому зову являться.

О том договоренности не было.

Однако…

Он огляделся. И вспыхнул вдруг в душе гнев, коего прежде пан Штефан лишен был. Смирившийся, он вдруг сам себе показался смешным и ничтожным. Всю-то сознательную жизнь он провел, избегая ссор… и может, оно и правильно, но…

В приступе вольнодумства, от которого беспокойное сердце застучало еще быстрей, а на губах появилась характерная горечь, пан Штефан оделся. Облачался он спешно, но все ж заметил, что костюм его чист и хорошо пахнет, а в шкафу появились свежие рубашки.

Спускался он на цыпочках.

И тросточку прихватил. И сундук с инструментами… и внизу вновь остановился, прислушался. Нет, тихо… разве что храп невестушки его доносится…

А туфли не убрала, стоят, поблескивают, аки новые…

…а может, и вправду…

…никто никогда еще не проявлял этакой от заботы о пане Штефане. И пусть невестушка нравом не кротка, не так молода и не сказать, чтоб красотой одарена сверхмеры, но так что ему с той красоты? Кому, как не пану Штефану, перевидавшему не одну сотню тел, знать, сколь скоротечен женский век?

Он дал себе зарок подумать.

После.

Метка зудела вовсе нестерпимо. И удивительно, что он, человек в высшей степени благоразумный, позволил связать себя кровью.

Ах, до чего разумными казались прежние доводы…

…и деньги нужны были.

…для книги его.

…для работы, про которую никто не знает и вряд ли дознается. Всем-то тут, в захолустье этом, мнится, что пан Штефан — личность ничтожная, никчемная, исчезни он и не сразу спохватятся…

На улице дождило. И он пожалел, что не догадался взять зонт, однако ж не возвращаться за ним. Пан Штефан поднял воротник пальтеца, силясь хоть так защититься от пронизывающего ветра. Этак бы самому не простудиться…

…теплая постель.

…чай на малиновых веточках. Липовый мед, который панна Цецилия привозила с собственной пасеки.

…пышные куличи.

…булки маковые, они отменными выходили, пусть прежде пану Штефану не доставались.

И захотелось вдруг плюнуть на все, вернуться в дом, прокрасться в комнату свою и там, укрывшись пуховым одеялом, ждать утра…

Нет.

Пан Штефан так поступит, но сперва избавится от метки. Конечно, навряд ли его партнер обрадуется, но у пана Штефана найдется, чем его убедить. И вздернувши подбородок — по тощей шее тотчас полоснуло ветром — он расправил плечи.

Именно.

Он взрослый человек и не позволит…

…идти пришлось долго. Пан Штефан свернул на боковую улочку, а с нее — на другую, с каждым поворотом удаляясь от центра. Стало темней. Здесь дома были лишены всякой благообразности. Они липли друг к другу то ли в страхе, то ли в неспособности стоять самостоятельно.

Люди…

Нет, люди тут были. Пану Штефану случалось прогуливаться по сим улочкам и днем, и вечером, и его, можно сказать, тут знали. Не то, что почитали за своего, но памятуя о некоторых… моментах первого знакомства, предпочитали не связываться.

А потому тип, заступивший дорогу, стал некоторой неожиданностью.

— Куды прешь? — поинтересовался прохожий с любезностью человека, правую руку которого несколько отягощал кистень.

— К другу, — пан Штефан вытащил бумажный сверток. — И был бы вам весьма благодарен, если бы вы позволили мне пройти…

Тип хохотнул.

И крякнув, кистенем по стеночке ближайшего дома ударил. Этак, стало быть, намекая на нехорошее. Пан Штефан поправил сползшие было очочки и предупредил:

— Если вы настаиваете, то я вынужден буду применить меры…

Кистень вспорол воздух рядом с головой, что было вовсе уж невежливо, и пан Штефан решился. Он кинул сверток под ноги столь невежливой особе, верно, из пришлых, если оная особа с паном Штефаном не знакома, и отступил.

Громила же сделал шаг и, само собой, раздавил своею лапищею сверток.

Сперва-то ничего не произошло. Сердце даже дрогнуло, а ну как повыветрилось заклятье? Но нет. Мгновенье, и из раздавленного свертка пополз черный дым. Он, стелющийся по земле, обрел вдруг плотность. Взметнулись щупальца, облепив ногу громилы.

Сдавили.

— Что за… — тот остановился. Сошлись над переносицею брови, тяжелые, низкие. Рот приоткрылся. Отвисла нижняя губа. И вид у громилы сделался одновременно и обиженный, и растерянный. Он попытался было стряхнуть темную тварь, сплетенную уже не из дыма, а будто бы из спутанных женских волос. Но сидела та крепко, впиваясь в тело незадачливого бандита всеми щупальцами.

И человек закричал, тоненько, испуганно… а спустя секунду и рухнул, вытянулся предсмертною судорогой.

— Я ведь предупреждал, — назидательно промолвил пан Штефан, присевши рядом с телом. Он приподнял веки, проверяя реакцию зрачка.

Глубокий паралич.

И не пройдет часа, как сменится оный паралич естественной смертью… сердце не выдержит. Или легкие откажут? Главное, что к тому времени, как проклятье рассыплется прахом, громила будет мертв… а после… после пойди-ка, докажи, отчего умер.

Пан Штефан поднялся.

Огляделся.

…а удачно получилось. Прямо за поворотом нужный дом… и конечно, сам пан Штефан вряд ли управится, но вот если с партнером. Тот, само собой, будет недоволен. Лишнее внимание… с другой стороны было бы преступным позволить столь замечательному материалу пропасть.

И пан Штефан, подхватив чемодан — вот как чуял, что надо его взять — поспешил.

Его партнер сидел на лавочке, вытянув ноги, и курил. К счастью, он выкурил еще не так много и потому пребывал в сознании.

— А… док… вот и вы… я ждал-ждал… звезды считал. Вы когда-нибудь глядели на звезды? Нет? А я вот глядел… и гляжу… а то подумалось, что живешь, живешь себе… пыль топчешь… перед глазами, что земля разверзтое могилы, что кости, где уж звездам…

— Вставай, — пан Штефан поморщился.

Порой партнер раздражал его неимоверно, настолько, что пан Штефан почти уже был готов облечь свое недовольство в слова. Однако всякий раз слова терялись.

— Звезды прекрасны…

— Тело надо перевезти. У тебя тачка есть?

Он, тощий и нескладный, все ж был силен, однако и громила рост имел изрядный, а потому с тачкой оно надежней будет.

— Сюда?

— Можешь в мертвецкую, официально оформим… потом будем маяться, где заказ взять, — недовольство выплеснулось ворчанием. — У меня времени немного. Чего звал?

— В городе новый некромант, — тачку Йошер выкатил из сарайчика, прильнувшего к дому горкой гнилых досок. Впрочем, хлипкость этого строения, как и самого дома, была обманчивой.

— А ты?

— А я, похоже, старый некромант… уволят… или отстранят… и хорошо. Буду на звезды смотреть.

— Идиот, — пан Штефан покачал головой.

И надо же было…

Когда все только начиналось, Йошер Киннахи показался ему весьма перспективным молодым человеком. Тонко чувствующим. Способным понять всю хрупкую прелесть искусства смерти… и надо же было ему связаться с зельем?

…тело лежало в подворотне.

— Он первым на меня напал, — оправдываясь, произнес пан Штефан. — И на той неделе нам двоих доставили. Помнишь, я рассказывал? Забили до смерти и обобрали… так что все справедливо.

— А тебе так важно, чтобы справедливо? — Йошер с необычайной легкостью поднял тело, перевалив его в тачку. — Разве становится легче?

Вновь эти разговоры.

Легче… по совести… а раз у иных людей совести вовсе нет, то почему у пана Штефана она быть должна? К тому же, он не убивает никого… почти не убивает… нынешняя встреча — несчастный случай. Именно так… и если бы пан Штефан не использовал заклятье, то самого его нашли бы поутру, обобранного до исподнего и с раздробленною головой.

Йошер катил тачку сам, и в подвал тело тоже он пер