КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Сборник "Рота добрых услуг" [Марио Варгас Льоса] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Марио Варгас Льоса Рота добрых услуг

Город и псы

1

Кин. Мы играем героев, потому что мы трусы, и святых, потому что мы злы; мы играем убийц, потому что нам до смерти хочется убить ближнего; мы играем, потому что родились лжецами. [1]

Жан Поль Сартр

I

– Четыре, – сказал Ягуар.

В мутном свете, струившемся из запыленного плафона, было видно, что лица смягчились: опасность миновала всех, кроме Порфирио Кавы. Белые кости замерли и теперь резко выделялись на грязном полу. На одной выпало три, на другой – один.

– Четыре, – повторил Ягуар. – Кому идти?

– Мне, – пробормотал Кава. – Я сказал четыре.

– Пошевеливайся, – сказал Ягуар. – Сам знаешь, второе окно слева.

Каве стало холодно. В умывалке окон не было, и от спальной ее отделяла тонкая деревянная дверь. В прошлые зимы дуло только в спальнях, из щелей и разбитых окон. А теперь ветер разгуливал по всему зданию и по ночам свистел в умывалках, выдувая и вонь и тепло, накопившиеся за день. Но Кава родился и вырос в горах, он привык к стуже. Ему стало холодно от страха.

– Все? Можно ложиться? – спросил, моргая сонными глазками, Питон – огромный, громогласный, увенчанный сальной копной волос. Голова у него большая, лицо – маленькое, рот – всегда разинут, к оттопыренной нижней губе прилипла крошка табаку.

Ягуар обернулся к нему.

– Мне в час заступать, – сказал Питон. – Хоть бы немножко вздремнуть.

– Идите, – сказал Ягуар. – В пять разбужу.


Питон и Кудрявый вышли. Кто-то из них чертыхнулся, споткнувшись о порог.

– Придешь – буди меня, – сказал Ягуар. – И не копайся. Скоро двенадцать.

– Ладно, – сказал Кава. Его лицо, обычно непроницаемое, сейчас казалось усталым. – Пойду оденусь.

Они вышли. В спальной было темно, но Кава впотьмах не спотыкался о ряды коек; в этой длинной, высокой комнате он все знал на память. Сейчас здесь было тихо, спокойно, разве что кто захрапит или забормочет во сне. Он добрался до своей койки, второй справа, нижней, в метре от входа. Ощупью вынимая из шкафа ботинки, штаны и защитного цвета рубаху, он чувствовал табачное дыхание негра Вальяно, который спал на верхней койке, поблескивая в темноте двумя рядами крупных белых зубов. «Грызун», – подумал Кава. Бесшумно и неторопливо он снял фланелевую голубую пижаму, оделся, накинул суконную куртку. Потом, осторожно ступая – ботинки скрипели, – пошел к койке Ягуара. Тот спал в другом конце, у самой умывалки.

– Ягуар…

– На. Бери.

Кава протянул руку. Оба предмета были холодные, один из них еще и шершавый. Фонарь Кава оставил в руке, напильник сунул в карман.

– Кто дежурит? – спросил Кава.

– Писатель и я.

– Ты?

– Меня Холуй заменяет.

– А в других взводах?

– Трусишь?

Кава не ответил. На цыпочках пробрался к дверям. Осторожно открыл одну створку, она скрипнула.

– Грабят! – крикнул кто-то в темноте. – Бей его, дежурный!

Голоса Кава не узнал. Он выглянул; пустой двор слабо освещали фонари с плаца, отделявшего кадетские казармы от луга. Контуры трех цементных блоков стерлись в тумане, и обиталище пятого курса стало призрачным, смутным. Кава вышел. Прижался спиной к стене, постоял, ни о чем не думая. Теперь он был совершенно один, даже Ягуар вне опасности. Он завидовал тем, кто спит, – и кадетам, и сержантам, и даже солдатам, храпящим вповалку под навесом по ту сторону спортплощадки. Он понял, что, если постоит еще немного, вообще не сможет двинуться от страха. Прикинул расстояние – надо пройти двор, потом плац, прячась в тени, обогнуть корпус столовой, служебные корпуса, офицерские и снова пересечь двор – маленький, асфальтированный, упирающийся в учебный корпус. Там опасности нет – патруль туда не заходит. Потом – обратно. Смутно захотелось ни о чем не думать, выполнять все слепо, как машина. Сам того не замечая, он жил день за днем, подчиняясь распорядку, решали за него другие. Теперь положение изменилось. Ответственность легла на него, и мозг работал необычно ясно.

Он пошел вперед, прижимаясь к стене. Двор пересекать не стал – сделал крюк – и начал пробираться вдоль казармы пятого курса. Дойдя до угла, напряг зрение: перед ним лежал плац, бесконечный и таинственный, очерченный прерывистой линией фонарей в туманных ореолах. Дальше – там, куда не доходил свет, – он различил луг в густой, плотной тьме. Когда было не очень холодно, дежурные валялись в траве, спали, шептались. Он понадеялся, что на сей раз они режутся в карты где-нибудь в умывалке. Сторонясь пятен света, он быстро пошел вдоль левого ряда зданий. Шум прибоя заглушал шаги – океан был рядом, у стен, за грядой утесов. Поравнявшись с офицерским корпусом, он вздрогнул и прибавил шагу. Пересек плац, нырнул в темноту луга. Вдруг кто-то зашуршал совсем рядом, и побежденный было страх вернулся, обрушился на него. Он помедлил – близко, шагах в трех, сверкали, словно светлячки, робкие глаза ламы. «Пошла отсюда», – прошипел он. Лама не двинулась. «А, чтоб тебя! Когда она спит? – подумал он. – И не ест. Как только живет?» Он двинулся дальше. Когда два с половиной года назад он приехал в Лиму учиться, его очень удивило, что в серых, изъеденных плесенью стенах училища бесстрашно бродит эта горянка. Кто, из каких уголков горной цепи привез ее в столицу? Если кадеты соревновались в меткости, она стояла под градом камней с безучастным видом, медленно уклоняясь от ударов. «Как индейцы», – подумал Кава. Теперь он шел по лестнице, в классы. Скрип ботинок больше не пугал его – здесь не было никого, только парты и кафедры, ветер и тени. Широким шагом он миновал галерею. Остановился. В бледном свете фонаря разглядел окно. «Второе слева», – сказал Ягуар. Действительно, стекло держалось слабо. Он принялся счищать напильником замазку, она была мокрая. Потом осторожно вынул стекло, положил его на пол. Ощупал раму изнутри, нашел петлю и крючок. Окно открылось настежь. Он вошел, посветил фонариком; на одном из столов, рядом с мимеографом, лежали три стопки билетов. Он прочитал: «Двухмесячный экзамен по химии. Пятый курс. Продолжительность опроса – сорок минут». Билеты напечатали днем, чернила еще блестели. Он быстро, не вникая, списал вопросы в книжечку. Погасил фонарь, вернулся к окну, перелез через раму и спрыгнул. Стекло задребезжало, захрустело под подошвами. «А, черт!» – застонал он. От страха замер на корточках. Он ждал: сейчас поднимется шум, посыплются, как пули, оклики офицеров. Но было тихо, только вырывалось со свистом его собственное тяжелое дыхание. Он подождал еще. Потом – не вспомнив, что можно зажечь фонарик, – подобрал с грехом пополам осколки с плит и сунул их в карманы. Обратно он шел без опаски. Он хотел поскорей добраться, юркнуть в постель, закрыть глаза. Во дворе, выбрасывая стекло, он поранил руки. У дверей казармы постоял – совсем выдохся. Кто-то вышел ему навстречу.

– Готово? – спросил Ягуар.

– Да.

– Пошли в умывалку.

Ягуар шел впереди. Он толкнул дверь умывалки обеими руками. В желтоватом мутном свете Кава заметил, что Ягуар босой. Ноги были большие, белые, с грязными ногтями, от них воняло.

– Я разбил стекло, – тихо сказал Кава.

Ягуаровы руки вцепились в полы его куртки. Кава покачнулся, но не опустил глаз под гневным взглядом, сверлившим его из-под загнутых ресниц.

– Ты, дикарь, – процедил Ягуар. – Чего от вас ждать!… Ну, если влипнем, помяни мое слово…

Он держал Каву за полы куртки. Кава попытался отвести его руки.

– Пусти! – сказал Ягуар, и Кава почувствовал на лице брызги слюны. – Дикарь!

Кава отпустил.

– Там никого не было, – зашептал он. – Никто не видел.

Ягуар оттолкнул его и прикусил костяшки правой руки.

– Что я, гад? – сказал Кава. – Засыплемся – отвечу один, и все.

Ягуар смерил его взглядом и усмехнулся.

– Эх ты, дикарь вонючий, – сказал он. – Обмочился со страху. Посмотри на свои штаны.


Он забыл дом на улице Салаверри, в Новой Магдалене [2], где поселился по приезде в Лиму, и восемнадцать часов в машине, когда мимо мелькали бедные деревни, пустыри, заборы, кусочки моря, посевы хлопка, деревни, пляжи. Он прижимался носом к стеклу, дрожа от волнения: «Я увижу Лиму». Мама то и дело обнимала его и шептала: «Ричи, Рикардито». Он думал: «Почему она плачет?» Другие пассажиры дремали, читали, а шофер все время мурлыкал какой-то веселый мотив. Рикардо смотрел в окно и утром, и днем, и вечером – все ждал, что вот-вот, как в факельном шествии, засверкают огни столицы. Сон овладевал им исподволь, притуплял зрение и слух, но, погружаясь в дремоту, он повторял сквозь зубы: «Не засну». Вдруг кто-то нежно встряхнул его. «Приехали, Ричи, проснись». Он сидел у мамы на коленях, привалившись головой к ее плечу. Было холодно. Ее губы знакомо коснулись его губ, и ему показалось со сна, что он, пока спал, превратился в котенка. Теперь они ехали медленно; он видел расплывчатые дома, огни, деревья, а улица была длинней, чем главная улица в Чиклайо [3]. Он понял не сразу, что все уже вышли. Шофер что-то все еще напевал, но как-то вяло. «Какой он из себя?» – мелькнуло в голове. И снова отчаянно захотелось в Лиму; так было уже третьего дня, когда мама отозвала его в сторонку – чтобы тетя Аделина не слышала – и сказала: «Папа не умер, это была неправда. Он долго путешествовал, а теперь вернулся и ждет нас в Лиме».

«Подъезжаем», – сказала мама. «Улица Салаверри, если не ошибаюсь?» – пропел шофер. «Да, тридцать восемь», – ответила мама. Он закрыл глаза, как будто спит. Мама его поцеловала. «Почему она целует меня в губы?» – подумал Рикардо, правой рукой он крепко держался за сиденье. Машина несколько раз свернула и наконец остановилась. Не открывая глаз, он привалился к маме – она все так же держала его на руках. Вдруг ее тело напряглось. Кто-то сказал: «Беатрис». Кто-то открыл дверь. Кто-то поднял его – тело сделалось почти невесомым, – опустил на землю, и он открыл глаза: мама, обнявшись, целовалась с мужчиной. Шофер уже не пел. На улице было пусто и тихо. Он смотрел на мужчину и на маму, отсчитывая время. Наконец мама отделилась от мужчины, повернулась к нему и сказала: «Ричи, это папа. Поцелуй его». Его снова подняли в воздух незнакомые мужские руки, взрослое лицо приблизилось к нему, голос шепнул его имя, сухие губы коснулись щеки. Он сжался.

Он забыл все, что было дальше: холодные простыни чужой постели, и одиночество, с которым боролся, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в темноте, и тоску, острым гвоздем ковырявшуюся в душе. «Знаешь, почему степные лисы воют в темноте как сумасшедшие? – говорила когда-то тетя. – Тишины боятся». Ему хотелось кричать, чтоб хоть чем-нибудь оживить эту мертвую комнату. Он встал и, босой, полуодетый, трясясь от стыда (а вдруг войдут, увидят?), подошел к дверям. Приложился щекой к дереву. Ничего не услышал. Вернулся в постель и разрыдался, зажимая рот обеими руками. За окном рассвело, ожила улица, а он все лежал с открытыми глазами и настороженно вслушивался. Шло время, наконец он услышал. Они говорили тихо, до него долетал только невнятный гул. Потом он различил смех и шум. Потом – скрип двери, шаги, шелест, знакомые руки укрыли его, знакомое горячее дыханье коснулось щек. Он открыл глаза, мама улыбалась. «Доброе утро, – нежно сказала она. – Разве ты не поцелуешь маму?» – «Нет», – сказал он.


«Я бы мог пойти к нему и попросить двадцать солей [4], прямо вижу, как он прослезится и скажет: бери сорок, пятьдесят; только это все равно что сказать: я прощаю, что ты обидел маму, и таскайся сколько влезет, а мне давай отступного». Губы Альберто беззвучно шевелятся под вязаным шарфом, который мать подарила два месяца назад. Берет натянут на уши, воротник поднят – тепло. Плечо привыкло к винтовке, ее и не чувствуешь. «Пойти бы сказать ей, какой смысл так упираться, пускай он раз в месяц присылает чек, пока не раскается и не вернется, но я уж знаю, она заплачет и скажет, надо нести крест, как наш Спаситель, а если даже согласится, сколько еще проволынятся – не получить мне завтра двадцать солей». По уставу дежурный должен обходить плац и двор своего курса, но Альберто шагает взад-вперед между корпусом и высокой оградой, отделяющей от улицы фасад училища. Сквозь облезлые прутья он видит полосатую, как зебрин бок, асфальтовую дорожку, извивающуюся вдоль решетки, и гряды утесов; слышит шум волн; когда редеет туман – различает вдали, как волнорез на пляже Пунга сверкающим копьем вонзается в море; а еще дальше переливающийся веер огней окаймляет невидимую бухту – это его район, Мирафлорес [5]. Офицер проверяет дежурных каждые два часа; что ж, в час он будет на месте. А пока что Альберто обдумывает, как в субботу пойдет в город. «Может, этот фильм и приснится десятку наших типов. Насмотрятся баб в штанах, всяких ног, животов, того-сего, и закажут мне рассказики, и вперед заплатят; только когда я их сделаю, если завтра химию сдавать и еще платить Ягуару за вопросы? Правда, может, Вальяно подскажет в обмен на письма, да разве можно на негра положиться?… Может, попросят писем написать, только кто заплатит под конец недели, когда в среду все спустили у Гибрида и в карты? Можно, конечно, у штрафников перехватить, если попросят купить сигареты, а расплачусь письмами или там рассказами, или найти кошелек с двадцатью солями в столовой, или в классе, или в уборной, или забраться в казарму к псам да порыться у них в шкафах, пока не наберу двадцать солей, с каждого по пятьдесят сентаво, открою сорок шкафов, – никто и не проснется, уж по пятьдесят-то со шкафа наскребу, а то пойти к сержанту или к лейтенанту, сказать: одолжите двадцать солей, мне тоже надо к Золотым Ножкам, что я, не мужчина… А, черт, кто там орет?…»

Альберто не сразу узнает голос и не сразу вспоминает, что сам он – на дежурстве, но не там, где положено. Кто-то кричит еще громче: «Что он тут делает?», и на сей раз, стряхнув задумчивость, подтягивается, поднимает голову и видит, как в водовороте, стены проходной, солдат на скамье, бронзового героя, угрожающего туману и теням обнаженной шпагой; и представляет свое имя в списке наказанных; сердце колотится, накатывает страх, губы машинально шевелятся. Между ним и героем, метрах в пяти, стоит лейтенант Ремихио Уарина и, подбоченясь, смотрит на него.

– Что вы тут делаете?

Лейтенант приближается. Альберто видит за его плечами темное пятно мха на камне постамента – он угадывает пятно: свет из проходной слабый, мутный, а может, ему просто мерещится, ведь солдаты чистили памятник.

– Ну? – говорит лейтенант, надвигаясь на него. – Что скажете?

Альберто стоит неподвижно, прямо, настороженно, приклеив руку к берету, а щуплый офицер, расплывчатый в тумане, тоже не движется и не снимает с пояса рук.

– Разрешите спросить совета, сеньор лейтенант, – говорит Альберто. «Может, сказать, что живот болит, помираю, надо принять аспирину, или что мама при смерти, или что ламу подстрелили, может, его попросить: „Разрешите по личному вопросу"».

– У меня вопрос, – вытягивается в струнку Альберто. «…скажу, у меня папа генерал, контр-адмирал, маршал, если меня накажете, так и будете сидеть в лейтенантах, и еще можно…» – Сугубо личный. – Он минуту колеблется, потом врет: – Полковник говорил, что можно спрашивать у офицеров. Про личные дела.

– Имя, фамилия, взвод, – говорит лейтенант. Он опустил руки – теперь он еще ниже, еще невзрачней, – шагнул вперед, и Альберто видит совсем рядом острый носик, жабьи глаза, насупленные брови, всю его круглую мордочку, искаженную гримасой, которая должна выражать непреклонность, а выражает разве что напыщенность. Так он морщится, когда назначает наказание собственного изобретения по жребию: «Взводные, влепите-ка по шесть штрафных каждому третьему и седьмому».

– Альберто Фернандес, пятый курс, первый взвод.

– К делу, – говорит лейтенант. – Ближе к делу.

– Я, кажется, заболел, сеньор лейтенант. То есть психически. У меня каждую ночь кошмары. – Альберто смиренно опустил глаза, говорит медленно, в голове пусто, язык сам плетет какую-то чушь, паутину для жабы. – Жутко сказать, сеньор лейтенант. То я кого-то режу, то за мной гонятся звери с человечьими головами. Просыпаюсь весь в поту. Просто ужас, сеньор лейтенант, честное слово.

Лейтенант вглядывается в лицо кадета. Альберто замечает, что жабьи глаза ожили – мутные звездочки недоверия и удивления зажглись в них. «А вдруг я засмеюсь, заплачу, заору, убегу». Лейтенант Уарина кончил поверку и резко шагнул назад.

– Что я вам, черт вас дери, священник, что ли? – заорал он. – У родителей спрашивайте.

– Я не хотел вас беспокоить, сеньор лейтенант, – лепечет Альберто.

– Эй, а это что? – говорит лейтенант, приближая острый нос к повязке и тараща глаза. – Вы на дежурстве?

– Да, сеньор лейтенант.

– Вы что, не знаете: пост нельзя покидать, пока вы живы?

– Знаю, сеньор лейтенант.

– Личные вопросы ему понадобились! Вы кретин! – Альберто затаил дыхание, лейтенантово личико больше не кривилось, рот открылся широко, глаза – еще шире, лоб прорезали складки. Он смеялся. – Кретин, черт вас дери! Идите на свой пост. И скажите спасибо, что обошлось без взыскания.

– Так точно, сеньор лейтенант.

Альберто отдает честь, поворачивается и видит уголком глаза, что часовые корчатся, сдерживая смех. Он слышит за спиной: «Что мы вам, черт вас дери, священники, что ли?» Впереди, по левую руку, стоят три цементных корпуса: пятый, четвертый и третий, где живут псы. Подальше растянулся спортивный комплекс – поросшее густой травой футбольное поле, спортплощадка, изъеденные сыростью деревянные трибуны. Еще дальше, за дырявым навесом, под которым спят солдаты, стоит бурая стена; там кончается территория военного училища и начинаются обширные пустыри Перлы. «А если б лейтенант посмотрел вниз и увидел мои ботинки; а если Ягуар не раздобыл билеты; а если раздобыл, все равно в долг не поверит; а если мне завалиться к Золотым Ножкам и сказать: я из училища, в первый раз, принесу тебе счастье; а если сходить к себе, на Диего Ферре, и попросить у ребят двадцать солей; а если заложить часы; а если я химию провалю; а если завтра на поверку выйду без шнурков – влипну как миленький». Альберто идет медленно, чуть волоча ноги, ботинки уже неделю без шнурков и могут свалиться в любую минуту. Он прошел полдороги от памятника до казарм. Два года назад пятый курс жил у спортплощадки, а псы – поближе к проходной; ну а четвертый всегда был посередине, во вражеском окружении. Потом пришел новый начальник и расселил, как сейчас. Новый объяснил так: «Соседство с героем, давшим училищу имя, надо заслужить. С этих пор кадеты третьего курса будут спать в дальнем корпусе. По мере продвижения они будут приближаться к статуе героя. И я надеюсь, что, окончив училище, они будут хоть немного походить на Леонсио Прадо [6], сражавшегося за свою страну, когда она еще не носила нынешнего имени. В армии почитают символы, черт подери!»

«А если я сопру шнурки у Арроспиде, буду последний гад: что ж у своего тащить, у городского, когда тут сколько хочешь приезжих, им что идти в город, что нет – все равно, так что поищем другого. А если спереть у кого из Кружка, у Кудрявого или у Питона, гадюки, тоже нельзя: билетов не дадут, опять провалю химию. А если у Холуя? Большая честь, такую соплю трогать, я негру так и сказал: „Чего ты связался с этой дохлятиной?" Да по глазам видно – сам негр трус, хоть и корчит героя, все они трусы, таращится, понимаете, трясется, носится как угорелый: кто его пижаму упер? Убить грозится. А тут лейтенант, а тут сержанты, а он орет: „Верните пижаму, мне на этой неделе в город", ну мог бы облаять, обматерить, отлупил бы потом или хоть объяснил бы, на что ему пижама, но чтобы так, во время поверки рвать из рук – нет, это уж черт те что. Вздуть бы Холуя, чтоб страх из него вышибить, а шнурки сопру у Вальяно».

Он добрел до прохода, который вел во двор пятого курса. Было серо, темно, шумел прибой, и Альберто представил себе там, за цементом стены, душную мглу и свернувшихся на койках ребят. «Наверно, лежит на койке, наверно, сидит в умывалке, наверно, ушел, наверно, подох, ах, где ты, мой Ягуарчик?» В мутном свете фонарей, доходящем сюда с плаца, пустой двор похож на деревенскую площадь. Дежурных не видно. «Наверно, дуются в карты, была б у меня монетка, одна – та-ра-ра – монетка, я б выиграл двадцать солей, а то и больше. Играет, наверно, и само собой даст мне вопросы в долг, а я напишу ему писем, рассказиков, за три года ничего мне, подлец, не заказывал, а все к черту, все равно провалят меня по химии». Он обходит галерею: никого нет. Входит в спальни первого и второго взвода; умывалки пусты, в одной воняет. Осматривает все умывалки, одну за другой, нарочно топает погромче, но кадеты дышат, как дышали, – кто мерно, кто неровно. В спальне пятого взвода он останавливается, не дойдя до двери в умывалку. Кто-то бормочет во сне, в потоке неясных слов он различает имя «Лидия». «Лидия? Кажется, у этого, из Арекипы, была Лидия, я ему еще письма писал, а он мне карточки показывал, ныл: пиши ей покрасивше, я ее люблю, что я вам, черт вас дери, священник, что ли, а вы кретин. Лидия?» В умывалке седьмого взвода, у самых стульчаков, скорчившись, сидят кадеты, куртками накрылись, как будто горбатые. Восемь винтовок на полу, одна – у стены. Дверь открыта, Альберто видит их издалека, с порога. Он делает шаг вперед, тень кидается ему наперерез.

– Что там? Кто идет?

– Полковник. Кто вам разрешил резаться в карты? С поста уходить нельзя, пока живы.

Альберто входит в умывалку. Дюжина усталых лиц повернулась к нему; дым висит шатром над головами дежурных. Из знакомых никого; все лица одинаковые, смуглые, грубые.

– Ягуара не видели?

– Нет.

– Во что играете?

– В покер. Садись, а? Сперва, конечно, посидишь на шухере, минут пятнадцать.

– Я с дикарями не играю, – говорит Альберто, поднося руку к ширинке. – Я на них…

– Уматывай, Писатель, – говорит кто-то. – Не воображай.

– Доложу капитану, – говорит Альберто, делая полоборота. – Дикари режутся на дежурстве в покер. На вшей.

Брань летит ему вслед. Вот он снова на воздухе. Постоял, подумал, пошел к полю. «А если он спит на травке, а если он спер билеты, сучья порода, пока я дежурю, а если он просто смылся…» Альберто пересек поле, дошел до задней стены. Здесь смываться лучше всего: другая сторона гладкая – ногу не сломаешь. Было время, каждую ночь тут прыгали, а к утру лезли обратно. Новый полковник выгнал четверых – их тут застукали, и теперь за стеной ходят всю ночь два солдата. Смываться стали меньше и в других местах. Альберто идет обратно, к пустому серому двору пятого курса. На полпути он различает голубой огонек. Подходит.

– Ягуар?

Ответа нет. Альберто вынимает фонарь – у дежурных, кроме винтовки, фонарь и темно-красная повязка – и водит им по земле. В пучке света возникает бледное, по-девичьи гладкое лицо; полузакрытые глаза робко смотрят на него.

– А ты чего тут делаешь?

Холуй поднимает руки, прикрываясь от света. Альберто гасит фонарь.

– Дежурю.

Смеется Альберто или нет? Как будто срыгнул несколько раз кряду, переждал, а потом как захрюкает…

– За Ягуара небось? – говорит он. – Эх, и жалко мне тебя!

– Ты себя пожалей, – мягко говорит Холуй. – Ягуару подражаешь – смеешься, как он.

– Мамаше твоей подражаю, – говорит Альберто. Он снимает винтовку, кладет на траву, поднимает воротник и, потирая от холода руки, подсаживается к Холую. – Покурить нету?

Влажная рука коснулась его пальцев и отдернулась; на ладони лежит вялая, пустая с концов сигарета. «Осторожно, – шепчет Холуй. – Патруль заметит». – «Тьфу! – говорит Альберто. – Обжегся». Перед ними – плац, освещенный фонарями, словно широкий проспект, прорезающий скрытый в тумане город.

– Как это у тебя сигарет хватает? – спрашивает Альберто. – Я дольше среды недотягиваю, хоть плачь.

– Я мало курю.

– Чего ты такая сопля? – говорит Альберто. – Не стыдно Ягуара заменять?

– Это мое дело, – говорит Холуй. – Тебе-то что?

– Он с тобой, как с холуем, – говорит Альберто. – С тобой все, как с холуем, обращаются. Чего ты всех боишься?

– Я тебя не боюсь.

Альберто смеется. И вдруг замолкает.

– Правда, – говорит он. – Смеюсь, как Ягуар. И чего это ему все подражают?

– Я не подражаю, – говорит Холуй.

– Ты вроде пса, – говорит Альберто. – Затюкал он тебя.

Альберто бросает окурок. Он тлеет секунду-другую в траве у его ног, потом гаснет. Двор пятого курса по-прежнему пуст.

– Да, – говорит Альберто. – Затюкал. – Он открывает рот, закрывает. Трогает кончик языка, берет двумя пальцами табачинку, расщепляет ее, кладет на губу, сплевывает. – Ты вот что скажи, ты дрался хоть раз?

– Один раз дрался, – говорит Холуй.

– Тут?

– Нет. Раньше.

– Потому тебя и затюкали, – говорит Альберто. – Все знают, что ты боишься. Чтоб тебя уважали, надо драться. Не хочешь – плохо твое дело.

– А я не собираюсь быть военным.

– И я тоже. Только мы тут пока что все военные. А в армии слюнтяев не любят, ясно? Или ты их слопаешь, или они тебя. Я вот не хочу, чтобы меня слопали.

– Я не люблю драться, – говорит Холуй. – Верней, не умею.

– Такому не учатся, – говорит Альберто. – Просто ты слаб в коленках.

– И лейтенант Гамбоа так сказал.

– То-то и есть. Я тоже не хочу быть военным, зато здесь мужчиной станешь. Научишься спуску не давать.

– Ты не так уж много дерешься, – говорит Холуй. – А тебя не изводят…

– Я придуриваюсь. Дурачка корчу. Тоже ничего, не связываются. С ними добром нельзя, сразу на голову сядут.

– Ты писателем будешь? – спрашивает Холуй.

– Сбрендил? Инженером. Отец меня в Штаты пошлет. А что я письма, рассказики пишу – это я на сигареты зарабатываю. Так, чепуха. А ты кем будешь?

– Я хотел быть моряком, – говорит Холуй. – А теперь не хочу. Может, тоже инженером.

Туман стал плотнее, фонари на плацу кажутся меньше и свет слабей. Альберто шарит в карманах. Он уже два дня без сигарет, но руки сами лезут в карманы всякий раз, как хочется курить.

– Еще сигаретка найдется?

Холуй молчит, но тут же задевает Альберто локтем за пояс. Альберто хватает его руку, в ней почти непочатая пачка. Он вынимает сигарету, сует в рот, трогает языком приятную, плотную поверхность. Потом зажигает спичку и подносит к лицу Холуя огонек, чуть вздрагивающий в пещерке ладоней.

– А ты никак ревешь, – говорит Альберто, ладони раскрываются, спичка падает. – Опять обжегся, ч-черт.

Он зажигает другую спичку, закуривает. Затягивается, выпускает дым и через нос и через рот.

– Ты чего? – спрашивает он.

– Ничего.

Альберто затягивается снова, кончик сигареты светится, дым смешивается с туманом, который тем временем спустился к самой земле. Двор пятого курса исчез. Корпус – большое, неподвижное пятно.

– Что тебе сделали? – спросил Альберто. – Хныкать, знаешь, не годится.

– Куртку украли, – говорит Холуй. – Пропал мой выходной.

Альберто смотрит на него. Поверх зеленой рубахи натянута коричневая безрукавка.

– Мне завтра идти, – говорит Холуй. – А они стащили.

– Ты знаешь кто?

– Нет. Из шкафа взяли.

– Сто солей вычтут. А то и больше.

– Да не в том дело. Завтра поверка, Гамбоа оставит меня без увольнительной. Я и так две недели дома не был.

– Сколько сейчас времени?

– Без четверти час, – говорит Холуй. – Можем идти спать.

– Постой, – говорит Альберто, вставая. – Время есть. Пошли, упрем куртку.

Холуй вскакивает, как на пружине, но с места не двигается, словно что-то неминуемое, страшное нависло над ним.

– Давай пошевеливайся, – говорит Альберто.

– Дежурные… – лепечет Холуй.

– А, чтоб тебя! – говорит Альберто. – Сам, того и гляди, без увольнительной останусь из-за твоей куртки. Ну и трус ты, смотреть противно! Дежурные в умывалке режутся.

Холуй плетется за ним. Они идут в густеющем тумане к невидимым корпусам. Подошвы приминают мокрую траву; мерному шуму волн вторит свист ветра, гуляющего в том здании без дверей и без окон, что стоит между учебным и офицерским корпусами.

– Пойдем в десятый или в девятый, – говорит Холуй. – Мальки спят крепко.

– Тебе куртку или слюнявчик? – говорит Альберто. – Пошли в третий.

Они идут по галерее. Альберто мягко толкает дверь, она беззвучно поддается. Он заглядывает внутрь, принюхивается, как зверь, забравшийся в пещеру. Сумрак, тихий, неясный гул. Дверь закрывается за ними. «А если он сбежит – во как трясется; а если заревет – во как сопит; а если правда, что он у Ягуара на побегушках, – во какой потный; а если свет зажгут – во как влипну». «У задней стенки, – шепчет Альберто, касаясь губами Холуевой щеки. – Там один шкаф далеко от коек». – «Что?» – говорит Холуй, не двигаясь с места. «А, дерьмо! – говорит Альберто. – Давай иди». Тихо, осторожно они пересекают комнату, протянув руки вперед, чтобы ни на что не напороться. «Был бы я слепой, вынул бы свои стекляшки, вот, Золотые Ножечки, бери мои глаза, только дай; папа, хватит таскаться, хватит; не оставляй пост, пока ты жив». Они остановились у шкафа. Альберто ощупывает доски, сует руку в карман, вынимает отмычку, другой рукой нащупывает замок, закрывает глаза, сжимает зубы. «А если я скажу – честное слово, я пришел за книжкой, сеньор лейтенант, хочу химию подзубрить, а то завтра срежусь. Честное слово, папа, я тебе никогда не прощу, что ты маму обидел. Вот что, Холуй, пропаду я из-за твоей куртки». Отмычка скребет по металлу, входит в скважину, цепляется, движется взад-вперед, налево, направо, входит глубже, останавливается, сухо щелкает. Альберто с трудом вынимает отмычку. Дверца потихоньку открывается. В дальнем углу кто-то сердито бормочет. Пальцы Холуя впиваются в локоть Альберто. «Тихо, – шипит Альберто. – Убью…» – «Что?» – спрашивает Холуй. Альберто тщательно шарит в шкафу; рука его движется в миллиметре от ворсистой поверхности куртки, словно он собирается приласкать девицу, и, оттягивая наслаждение, щупает вокруг нее воздух, самый ее запах. «Вытащи два шнурка из ботинок, – говорит Альберто. – Для меня». Холуй отпускает его локоть, наклоняется, ползет куда-то. Альберто снимает куртку с вешалки, вставляет замок в скобу, нажимает всей горстью, чтоб тише. Потом крадется к дверям. Находит Холуя, тот снова хватается за него, теперь – за плечо. Они выходят.

– Метка есть?

Холуй тщательно водит по куртке фонариком.

– Нет.

– Иди в умывалку, посмотри, нет ли пятен. И пуговицы. Может, цвет не тот.

– Скоро час, – говорит Холуй.

Альберто кивает. У дверей первого взвода он оборачивается к Холую.

– А шнурки?

– Я один вытащил, – говорит Холуй. Потом прибавляет: – Прости.

Альберто смотрит на него, но не ругается и не смеется. Только пожимает плечами.

– Спасибо, – говорит Холуй. Он снова кладет руку на локоть Альберто, униженно смотрит ему в глаза и робко улыбается.

– Это я для развлечения, – говорит Альберто. И быстро добавляет: – Билеты есть? Я по химии ни бум-бум.

– Нет, – говорит Холуй. – А у Кружка, наверное, есть. Кава не так давно пошел к учебному корпусу. Наверное, они теперь задачки решают.

– Денег нет. Ягуар – большая сволочь.

– Хочешь, я тебе одолжу?

– А у тебя есть?

– Немножко есть.

– Двадцать солей дашь?

– Двадцать дам.

Альберто хлопает его по плечу.

– Красота. А то я совсем обнищал. Хочешь – рассказиками заплачу.

– Нет, – говорит Холуй, потупясь. – Лучше письмами.

– Письмами? У тебя что, девица есть?

– Еще нету, – говорит Холуй. – Может быть, будет.

– Ладно. Хоть двадцать штук. Конечно, ее письма покажешь. Стиль надо изучить.

В спальнях зашевелились. Отовсюду доносятся шорох, шум шагов, брань.

– Сменяются, – говорит Альберто. – Пошли.

Они входят в свою спальню. Альберто идет к койке Вальяно, наклоняется, выдергивает шнурок. Потом обеими руками трясет негра за плечо.

– А, мать твою! – орет негр.

– Час, – говорит Альберто. – Тебе заступать.

– Если раньше разбудил – угроблю.

В другом углу Питон орет на Холуя, который его будит.

– Вот винтовка, вот фонарь, – говорит Альберто. – Спи, если хочешь. Только – патруль у второго взвода.

– Врешь! – говорит Вальяно и садится. Альберто идет к своей койке, раздевается.

– Ну и народ у нас, – говорит Вальяно. – Ну и народ…

– А что? – спрашивает Альберто.

– Шнурок стянули.

– Заткнитесь вы там! – кричит кто-то. – Дежурный, чего они орут?

Альберто слышит, как Вальяно крадется на цыпочках. Потом что-то подозрительно шуршит.

– Шнурок тащат! – кричит он.

– Дождешься, Писатель, расквашу тебе рыло,– говорит, зевая, Вальяно.

Через минуту-две ночную тишину пронзает свисток дежурного офицера. Альберто не слышит: он спит.


Улица Диего Ферре короткая, метров триста, и случайный прохожий примет ее, чего доброго, за простой тупичок. И правда, если смотреть с угла проспекта Лар-ко, откуда она отходит, видно, что через два квартала она упирается в двухэтажный дом и садик за зеленым забором. На самом же деле так только, кажется издали – дом стоит на узенькой улочке Порта, пересекающей Диего Ферре. Дальше действительно не пройти. А между проспектом и этим домом ее пересекают еще две улицы – Колумба и Очаран. Если свернуть по ним к востоку, скоро – метров через двести – упрешься в старую набережную, охватывающую район Мирафлорес извилистой полоской кирпича. Здесь кончается город и обрываются утесы над беспокойными, серыми, чистыми водами лимской бухты.

Между улицей Ларко и улицей Порта стоят дома: несколько штук жилых, две-три лавки, аптека, закусочная, сапожная мастерская (зажатая между гаражом и высокой стеной) и огороженный пустырь, на котором расположилась незаметная прачечная. Поперечные улицы обсажены деревьями; на Диего Ферре деревьев нет. Места эти – пуп квартала. Квартал – безымянный; когда ребята сколотили футбольную команду, они на годовом чемпионате клуба назвались «Веселым кварталом». Но после чемпионата название не привилось. А вообще в полицейской хронике «веселым кварталом» окрестили Уатику, место весьма злачное, так что получалось двусмысленно. И вот ребята говорят просто «квартал». А когда их спросят какой (чтоб не путать с другими кварталами района – с кварталом 28 Июля, Редутной улицы, Французской или Камфарной), они отвечают: «Квартал Диего Ферре». Альберто живет в третьем доме по левой стороне. В первый раз он увидел дом поздно вечером, когда уже перевезли почти все вещи из их прежнего дома на улице Св. Исидора. Ему показалось, что тут просторней и в двух отношениях лучше: во-первых, его комната дальше от родительской, а во-вторых, есть садик, так что могут разрешить собаку. Были и недостатки. Там, на улице Святого Исидора, отец одного мальчика водил их по утрам в школу. А теперь надо будет ездить автобусом-экспрессом, сходить на остановке «Проспект Вильсона» и еще шагать кварталов десять до проспекта Арика. Их школа, хоть она и для приличных,– в самой гуще района Бренья, где так и кишат всякие метисы и рабочие. Придется раньше вставать и выходить сразу после завтрака. Напротив прежнего дома был книжный магазин, и хозяин разрешал ему читать у прилавка «Приготовишку» и другие детские журналы, а иногда – давал домой на сутки, только предупреждал, чтоб он их не мял и не пачкал. Ну, и еще тут нельзя залезать на крыши, смотреть, как Шхары играют утром в теннис, днем закусывают в саду под пестрыми зонтиками, а вечером танцуют, и подглядывать за парочками, когда они целуются на теннисной площадке.

В день переезда он встал пораньше и в школу шел веселый. Вернулся он прямо в новый дом. Вышел из экспресса у парка Салазар – он еще не знал, как называются эти уступчатые газоны над морем, – прошел по безлюдной Диего Ферре и вошел в дом; мать кричала на служанку – грозилась выгнать, если она и тут сведет знакомство с шоферами и кухарками. После еды отец сказал: «Я пойду. Дела». Мать заорала: «Опять ты меня обманываешь, и не стыдно смотреть мне в глаза!», а потом, прихватив лакея и служанку, отправилась проверять как можно тщательней, не попортилось ли что при переезде. Альберто поднялся к себе, лег на кровать и принялся рассеянно рисовать на книжных переплетах. Вскоре он услышал за окном мальчишечьи голоса. Время от времени они замолкали, звучно шлепался в стену мяч, и снова поднимался крик. Он встал и вышел на балкон. Один из ребят был в желто-красной, огненной рубахе; другой – в белой шелковой, расстегнутой на груди. Белый был повыше, посветлее и понаглее; огненный – потолще и потише, смуглый, кудрявый, юркий. Вратарь (высокий, белый) стоял в воротах гаража, а маленький забивал ему гол за голом. «Эй, Богач, бери!» – кричал маленький. Богач страдальчески морщился, тер нос и лоб обеими руками, кидался туда-сюда, а взявши мяч – хохотал оглушительно. «Эх ты, Мексиканец! – кричал он. – Я твои штрафные носом беру». Маленький ловко вел мяч, клал его, примерял на глаз расстояние, поддавал ногой и почти всегда забивал в ворота. «Эй, дырявые руки! – измывался он. – Голубок! Держи по заказу, в правый угол, крученый». Сначала Альберто смотрел на них равнодушно, а они притворялись, что его не видят. Но понемногу его разобрало – конечно, в исключительно спортивном смысле. Когда Мексиканец забивал гол или Богач брал мячи, он одобрительно, сурово кивал с понимающим видом. Потом стал реагировать на шутки. Они смеялись – смеялся и он, а они, судя по всему, его заметили и поглядывали на него иногда, словно призывая в свидетели. Вскоре они вовсю переглядывались, пересмеивались, кивали друг другу. Наконец Богач отбил один гол, мяч улетел далеко, Мексиканец побежал за ним, а Богач посмотрел вверх, на Альберто.

– Привет, – сказал он.

– Привет, – сказал Альберто.

Богач держал руки в карманах. Он подскакивал на месте, как настоящий футболист, для разминки перед матчем.

– Будешь тут жить? – спросил Богач.

– Да. Сегодня переехали.

Богач кивнул. Мексиканец шел обратно. Мяч он нес на плече, придерживая рукой. Он тоже взглянул на Альберто. Оба улыбались. Богач посмотрел на приятеля.

– Он переехал, – сказал он. – Будет тут жить.

– А! – сказал Мексиканец.

– Вы тут живете? – спросил Альберто.

– Он живет на Диего Ферре, – сказал Богач. – В самом начале. А я за углом, на Очаран.

– Нашего полку прибыло, – сказал Мексиканец.

– Меня зовут Богач. А его Мексиканец. Играет – смотреть противно.

– У тебя отец ничего?

– Да так… – сказал Альберто. – А что?

– Нас отовсюду гонят, – сказал Богач. – Мяч отнимают. Не дают играть.

Мексиканец стучал о землю мячом, как в баскетбол.

– Брось, – сказал Богач. – Давай еще по штрафному. Придут ребята, сгоняем в футбол.

– О'кей, – сказал Альберто. – Только я в футбол не очень.

II

Когда утренний ветер налетает на Перлу, гонит к морю туман, рвет его в клочья и на территории училища воздух становится чище, словно в прокуренной комнате настежь открыли окно, неизвестный солдат выходит из-под навеса и, протирая глаза, направляется к казармам кадетов. Горн качается в его руке, отсвечивая в сером рассветном воздухе. Добредя до казармы третьего курса, солдат останавливается на равном расстоянии от стен, замыкающих двор. Туман еще не совсем рассеялся, и зеленовато-бурая фигурка смахивает на привидение. Понемногу солдат оживает, потирает руки, притопывает, сплевывает. Потом прикладывает горн к губам. Прислушивается к эху, к злобному лаю собак, злящихся, что кончилась ночь. Под градом неясной за дальностью брани идет к четвертому курсу. Кое-кто из дежуривших под утро вышел к дверям на лай собак посмеяться над ним, а то и пошвырять камни. Солдат идет к корпусу пятого. Теперь он совсем проснулся и шагает живо. Здесь тихо: ветераны знают, что от побудки до свистка «стройся» целых пятнадцать минут и добрых семь с половиной можно поваляться. Поплевывая, потирая руки, солдат идет под навес. Он не боится ни злых собак, ни сердитых четверокурсников; он их всю неделю, можно сказать, не замечает. Кроме субботы! В субботу – ученья, побудка на час раньше, и солдаты боятся дежурить. В пять еще полная темень, и кадеты со сна и со злости кидают в горниста из окон чем попало. Так что по субботам горнисты нарушают устав – они дудят поскорей и дальше плаца не идут.

В субботу пятый курс может валяться минуты две-три, не больше. Чтобы умыться, одеться, постелить постель и построиться, у них остается восемь, а не пятнадцать минут. Но сегодня – день особый. Из-за экзамена по химии ученья отменили. И ветераны слушают горн, пока псы и четвертый курс вышагивают из ворот на пустырь, отделяющий Перлу от Кальяо.

Через несколько секунд после побудки Альберто, не открывая глаз, думает: «Сегодня – в город». Кто-то сказал: «Без четырех минут шесть. Дать бы ему, гаду». Снова тихо. Альберто открывает глаза: в окно сочится серый, мутный свет. «По субботам должно быть солнце». Открывается дверь умывалки. Альберто видит бледное лицо Холуя; он идет по проходу, ребята лежа исхитряются задеть его. Он умыт и причесан. «До побудки поднимается, чтобы первым встать в строй», – думает Альберто. Закрывает глаза. Чувствует, что Холуй остановился рядом; так и есть – тронул за плечо. Он приподнимает веки: худое, как скелет, тело в синей пижаме, большая голова.

– Сегодня дежурит Гамбоа.

– Знаю, – говорит Альберто. – Время есть.

– Как хочешь, – говорит Холуй. – Я думал, ты спишь.

Он жалко улыбается, уходит. «Хочет со мной подружиться», – думает Альберто. Снова закрывает глаза, вытягивается под одеялом; блестит мостовая на Диего Ферре; тротуары поперечных улиц усыпаны листьями – нападали за ночь; элегантный молодой человек идет и курит «Честерфилд». «Лопну, а пойду к ней сегодня».

– Семь минут! – хрипло орет Вальяно, стоя в дверях.

Ребята зашевелились, скрипят ржавые койки, визжат дверцы шкафов, цокают каблуки по плиткам пола; тупо, глухо толкаются ребята; брань как языки огня в гуще дыма. Ругаются все, не умолкая, в один голос, но без особого пыла – поминают Бога, начальство, маму скорей для красоты, чем от злости, очень уж хорошо звучит.

Альберто вскакивает с койки, натягивает носки, ботинки (все еще без шнурков), чертыхается. Пока он вдел шнурки, почти все постелили постели и начали одеваться. «Холуй! – орет Вальяно. – Спой мне что-нибудь.Люблю под музыку мыться». – «Эй, дежурный! – вопит Арроспиде. – Шнурок сперли. Ты отвечаешь. Тебя, осла, в город не пустят». – «Это Холуй спер, – говорит кто-то. – Кому ж еще? Я сам видел». – «Надо капитану доложить, – предлагает Вальяно. – Мы не потерпим воров!» – «Ах! – томно восклицает кто-то, – негритяночка воров боится». – «Ай-ай-ай-ай!» – распевают ребята. «А-я-я-яй!» – воют все хором. «Сучьи вы дети», – говорит Вальяно. И выходит, хлопнув дверью. Альберто оделся. Он бежит к умывалке.

За фанерной перегородкой перед зеркалом Ягуар кончает причесываться.

– Мне надо билеты по химии, – говорит Альберто сквозь зубную пасту. – Сколько сдерешь?

– Засыплешься, Писатель. – Ягуар перед зеркалом тщетно пытается пригладить волосы – рыжие космы упорно вырываются из-под расчески. – Нету у нас билетов. Не достали.

– Не достали?

– Нет. Мы и не ходили.

Свисток. Гулкий шум в умывалках и в спальных достигает апогея и вдруг обрывается. Со двора доносится громовой голос лейтенанта Гамбоа:

– Взводные, записать трех последних!

Гул возникает снова, на этот раз более слабый. Альберто срывается с места; зубную щетку он сунул в карман, полотенце обмотал, как пояс, поверх нижней рубахи. Ребята строятся. Он валится с размаху на переднего, кто-то валится сзади на него. Охватив за пояс Вальяно, он скачет на месте, уворачиваясь от подножек, – вновь прибывшие расчищают себе место. «Не лапай!» – орет Вальяно. Понемногу впереди налаживается порядок, и взводные начинают подсчет. В хвосте еще толкаются, опоздавшие отвоевывают место ногами, локтями и бранью. Лейтенант Гамбоа, высокий и плотный, смотрит на кадетов с плаца. Берет лихо сдвинут набок; он медленно качает головой и ехидно улыбается.

– Ти-хо! – кричит он.

Кадеты замолкают. Лейтенант стоял подбоченясь; теперь он опустил руки, они поболтались, замерли. Он двинулся к батальону, его сухощавое, темное лицо одеревенело. За ним, шага за три, идут сержанты – Варуа, Морте и Песоа. Вот он остановился. Взглянул на часы.

– Три минуты, – говорит он. Обводит взглядом ряды, словно пастух. – Псы строятся за две с половиной!

Приглушенный смешок пробегает по рядам. Гамбоа вскидывает голову, поднимает брови – тут же наступает тишина.

– Я хочу сказать: кадеты третьего курса.

Снова смех, на сей раз – смелее. Лица неподвижны, смех идет из живота и замирает у губ, глаза смотрят серьезно.

Гамбоа быстро подносит руку к ремню, и снова, словно он срезал шум ножом, воцаряется тишина. Сержанты зачарованно смотрят на него. «Сегодня он в хорошем настроении», – бормочет Вальяно.

– Рапорт, – говорит Гамбоа. – Повзводно.

Он подчеркивает последнее слово, растягивает его и чуть-чуть щурится. В конце батальона – вздох облегчения. Гамбоа делает шаг вперед, глаза его буравят ряды неподвижных кадетов.

– И рапорт на трех последних, – добавляет он.

Из недр батальона доносится глухой ропот. Взводные с блокнотами и карандашами ныряют в свои взводы. Гул громче, навязчивей, словно стайка мух не может выбраться из-под марли. Альберто видит краем глаза жертв первого взвода: Уриосте, Нуньес, Ревилья. Тихий шепот Ревильи доносится до него: «Слушай, Павиан, ты все равно месяц без увольнительной, уступи место, а?» – «Десять солей», – говорит Павиан. «Денег нету. Хочешь – считай за мной».– «Еще чего! Пшел к черту».

– Разговорчики! – орет лейтенант.

Гул неспешно утихает, замирает, глохнет.

– Ти-хо! – кричит Гамбоа.– Ти-хо, так вас растак!

Кадеты замолкают. Взводные вынырнули из рядов, встали смирно. За два метра от сержантов щелкнули каблуками, отдали честь. Вручив рапорт, они спешат сказать: «Разрешите вернуться в строй!» Сержант машет рукой или говорит: «Идите». Кадеты быстрым шагом идут в строй. Сержанты вручают рапорты лейтенанту Гамбоа. Он щелкает каблуками особенно молодцевато и честь отдает по-своему: руку подносит не к виску, а ко лбу, прикрывая ладонью правый глаз.

Кадеты, вытянувшись в струнку, смотрят на него. Бумажки в руке лейтенанта шевелятся, как веер. Что ж он не командует «марш»? Пристально и ехидно вглядывается в ряды. Потом улыбается.

– Шесть штрафных или прямой угол? – говорит он. Кадеты ревут от восторга. Кто-то орет: «Да здравствует Гамбоа!»

– Разговоры в строю? Или мне померещилось? – спрашивает лейтенант.

Кадеты умолкают.

Заложив руки за пояс, он ходит вдоль рядов.

– Трое последних – ко мне! – кричит он. – Живо. Повзводно.

Уриосте, Нуньес и Ревилья бегут к нему. Вальяно успевает шепнуть: «Скажите спасибо, голубчики, что сегодня Гамбоа». Они вытягиваются перед лейтенантом.

– Выбирайте, – говорит Гамбоа. – Шесть штрафных или прямой угол. Ваша воля.

Все трое отвечают: «Угол». Лейтенант пожимает плечами. «Я их знаю как облупленных», – тихо бормочет он, а Нуньес, Уриосте и Ревилья благодарно улыбаются.

– На прямой угол – становись! – командует Гамбоа.

Все трое сгибаются, как дверные ручки, – грудь параллельно земле. Гамбоа глядит на них, поправляет локтем голову Ревильи.

– Между ног прикройте, – говорит он. – Обеими руками.

Потом делает знак сержанту Песоа, коренастому метису с короткой шеей. Песоа – хороший футболист, удар у него зверский. Он отходит, примеряется. Чуть-чуть наклоняется вбок, молнией мелькает нога – удар! Ревилья взвыл. Гамбоа показывает пальцем: можете встать в строй.

– Эх, ты! – говорит он. – Сдал, сдал, Песоа. Он и не двинулся.

Песоа бледнеет. Его раскосые глазки вонзаются в Нуньеса. На этот раз он бьет как следует, носком сапога. Кадет визжит, пролетает два метра и шлепается на землю. Песоа жадно заглядывает в лицо лейтенанту. Тот улыбается. Кадеты вторят. Нуньес встает, потирает зад и тоже улыбается. Песоа собирается с силами. Уриосте – самый сильный во взводе, а может, и в училище – расставил для равновесия ноги. Песоа ударяет, он не движется.

– Второй взвод, – командует Гамбоа. – Трое последних.

И так взвод за взводом. Щуплые кадеты из восьмого, девятого и десятого катятся по земле до самого плаца. Гамбоа не забывает спросить каждого, что он хочет: шесть штрафных или прямой угол. И всякий раз говорит: «Воля ваша».

Сперва Альберто смотрел; потом стал вспоминать последние уроки химии. В памяти плавают нечеткие формулы, какие-то термины, буквы. «Может, Вальяно подзубрил?» Ягуар стоит рядом, вытолкал кого-то. «Ягуар, – шепчет Альберто, – дай хоть двадцать вопросов. Сколько сдерешь?» – «Сбрендил? – отвечает Ягуар. – Сказано, нету. Больше не спрашивай. Хуже будет».

– Повзводно – марш! – командует Гамбоа.

Кадеты входят в столовую; ряды расстроились; все стаскивают береты и, переговариваясь на ходу, идут к столам. Столы – на десять человек; пятый курс занимает места получше. Когда вошли три курса, дежурный капитан дает первый свисток; кадеты вытягиваются у своих мест. По второму свистку они садятся. Во время обеда включен репродуктор, огромную залу оглашают марши, вальсы, матросские песни, народные -и с побережья, и с гор. Во время завтрака звучит только нестройный гул кадетских голосов: времена меняются, разве раньше ты слопал бы целый бифштекс?… Ну оставь хоть кусочек, хоть капельку, хоть крошечку!… Эй, Фернандес, чего рису жалеешь? А мяса? А подливки?… Эй, не плюй в тарелку, со мной шутки плохи, псина, а это видал?… Если бы мне псы в тарелку плюнули, мы бы с Арроспиде их разделали, дали б им жизни… Псы, знайте свое место… Еще мяса, сеньор кадет?… Кто сегодня мне стелет постель?… Я, сеньор кадет… А кто покурить угостит?… Я, сеньор кадет… А кто поставит рюмочку у Гибрида?… Я, сеньор кадет… А кто за мной тарелку вылижет, кто, а?

Пятый курс входит, садится. Три четверти мест свободны, столовая кажется еще больше. Первый взвод занял три стола. За окном – сверкающее небо. Лама застыла в траве, насторожив ушки, устремив вдаль большие влажные глаза. «Думаешь, я не знаю, я сам видел, ты всех растолкал, чтоб рядом со мной сесть; думаешь, не знаю; а когда Вальяно сказал: «Кто дежурит?», а все заорали: «Холуй», а я сказал: «Сами вы дежурите, мать вашу, еще чего», а они завыли: «Ай-я-я-яй!», я видел, ты опустил руку и почти что тронул мое колено». Восемь глоток визжат вовсю женскими голосами: «Ай-я-я-яй!», Холуй встает, разливает молоко. Хор грозится: «Не дольешь – изувечим!», Альберто оборачивается к Вальяно.

– Негр, химию знаешь?

– Нет.

– Может, выручишь? Сколько сдерешь?

Быстрые, выпуклые глаза Вальяно подозрительно глядят по сторонам.

– Пять писем, – тихо говорит негр. – Согласишься на пять – скажешь.

– Кому писать, матери? – спрашивает Альберто. – Как она?

– Хорошо, – говорит Вальяно. – На пять согласишься – скажешь.

Холуй сел. Он тянется за хлебом. Арроспиде бьет его по руке, хлеб подпрыгивает по столу и падает на пол. Арроспиде ржет и наклоняется за ним. Вдруг перестает смеяться. Лицо его показывается снова – оно серьезно. Он встает, протягивает руку, хватает за глотку Вальяно. «Нет, каким надо быть скотом, чтобы при полном свете шнурки перепутать! Воровать тоже надо умеючи, хоть бы и шнурки». – «Я не заметил, что он черный», – говорит Вальяно, вытягивая шнурок из ботинка. Арроспиде хватает шнурок, он успокоился. «Не отдал – схлопотал бы в рыло», – говорит он. Хор нежно, медоточиво заводит свое «ай-я-яй!». «Ладно, – говорит Вальяно. – Еще перерою твой шкаф до конца года. Как же мне без шнурка? Продай, Кава, ты у нас коммерсант. Эй, вшивый, не слышишь, тебе говорю?» Кава быстро поднимает глаза от пустой кружки и в ужасе глядит на Вальяно. «Чего? – говорит он. – Чего?» Альберто наклонился к Холую:

– Ты уверен, что видел вчера Каву?

– Да, – говорит Холуй. – Уверен.

– Никому не говори. Тут что-то нечисто, Ягуар сказал, билетов нету. Посмотри на дикаря.

Свисток. Все вскакивают и бегут во двор, где, скрестив руки, со свистком во рту, их поджидает Гамбоа. Лама улепетывает. «Я ей скажу – не видишь, из-за тебя срезался по химии, совсем по тебе сохну, Золотые Ножки, не видишь? Возьми двадцать солей, что мне дал Холуй, только не мучай ты меня, не томи, хочешь – писем тебе напишу; только б не запороли по химии, Ягуар не продает билетов, ни одного вопросика; не видишь, положение у меня – хуже Худолайкиного». Взводные еще раз пересчитывают кадетов и докладывают сержантам, а те – Гамбоа. Пошел мелкий дождик. Альберто трогает коленом ногу Вальяно. Тот искоса смотрит на него.

– Ты, негр, три письма.

– Четыре.

– Ладно, четыре.

Вальяно кивает и проводит языком по губам в поисках последних крошек.

Первый взвод занимается в новом корпусе, -на втором этаже. Здание, хоть и новое, уже облупилось, и пятна сырости испещрили его; к нему примыкает уставленный грубыми скамьями актовый зал, где раз в неделю кадетам крутят фильмы. Моросит, и мокрый плац похож на бездонное зеркало. Обутые в ботинки ноги ступают на блестящую гладь, опускаются и поднимаются в такт свистку. Ближе к лестнице ребята припускают рысью; подошвы скользят, сержанты орут. Из класса виден асфальтированный двор, по которому чуть не каждый день идут к своим корпусам четвертый курс и псы с третьего под градом плевков и снарядов, которыми их осыпают старшие. Негр Вальяно швырнул один раз деревяшку. Раздался вопль, и по двору метеором промчался пес, зажимая рукой ухо; сквозь пальцы лилась кровь, расплываясь темным пятном на сукне куртки. Взвод сидел без увольнительной две недели, но виновника не нашли. А когда их наконец выпустили в город, Вальяно принес на тридцать кадетов по две пачки сигарет. «Жирно будет, – ныл он. – Хватит по пачке на рыло». Но Ягуар и его приближенные сказали твердо: «По две, или соберем Кружок».

– Двадцать вопросов и примеров, – говорит Вальяно. – И все. Буду я рисковать из-за каких-то четырех писем.

– Нет, – просит Альберто. – Хоть тридцать! Я тебе покажу пальцем. И вообще ты не диктуй. Ты покажи, что сам напишешь.

– Чего там, продиктую.

Кадеты сидят по двое. Негр и Альберто – в последнем ряду; перед ними – Питон и Кава, у них плечи широкие – отличные ширмы.

– Как тот раз? Нарочно ошибок наделал.

Вальяно смеется.

– Четыре письма, – говорит он. – По две страницы.

В дверях появился сержант Песоа с пачкой экзаменационных билетов. Он смотрит на кадетов злыми глазками, то и дело смачивая языком кончики жидких усов.

– Кто вынет книгу или заглянет к соседу, считайте, что не сдал, – говорит он. – И еще получит шесть штрафных. Взводный, раздавайте листы.

– Крыса!

Сержант вздрагивает, краснеет; глазки его как царапины. Детская рука мнет рубашку.

– Пакт аннулирован, – говорит Альберто. – Я не знал, что Крыса придет. Лучше списать с книжки.

Арроспиде раздает листки. Сержант смотрит на часы.

– Ровно восемь, – говорит он. – У вас есть сорок минут.

– Крыса!

– Трусы поганые! – ревет Песоа. – Кто говорит «Крыса»? А ну, покажись!

За партами зашевелились. Крышки чуть-чуть приподнялись, упали. Сперва они падают вразнобой, потом – в такт голосам. «Крыса, Крыса».

– Ма-алчать, трусы! – орет Песоа.

В дверях появляются лейтенант Гамбоа и щупленький учитель химии. Он в штатском, все на нем висит, особенно он тщедушен и жалок рядом с атлетом Гамбоа.

– Что происходит, Песоа? Сержант козыряет.

– Упражняются в остроумии, сеньор лейтенант. Все замерли. Полное молчание.

– Ах, вон что? – говорит Гамбоа. – Идите во второй взвод. Этим займусь я.

Песоа опять козыряет и выходит. Учитель идет за ним; кажется, его пугает такое скопление военных.

– Вальяно, – шепчет Альберто, – соглашение в силе.

Не глядя на него, негр проводит пальцем по горлу – «не могу». Арроспиде раздал листки. Кадеты склонились над ними. «Пятнадцать очков набрал, еще пять… еще три… пять… три… пас… еще три… пас, пас, а, черт, три, нет, пас, и три – сколько же это будет? Тридцать один, хоть бы он отошел, хоть бы его позвали, хоть бы что стряслось и он убежал, Золотые Ножки». Альберто отвечает медленно, печатными буквами. Каблуки лейтенанта стучат по плиткам пола. Поднимая глаза от вопросов, кадеты встречают ехидный взгляд и слышат:

– Может, подсказать? Голову опустите. На меня разрешается смотреть только жене и служанке.

Альберто написал все, что знает, и смотрит на негра; тот бойко пишет, прикусив язык. Осторожно, исподтишка он оглядывает класс. Многие делают вид, что пишут, а сами водят пером, не касаясь бумаги. Он перечитывает вопросы, отвечает с грехом пополам еще на два. Где-то возникает смутный гул; кадеты забеспокоились. Атмосфера сгущается, что-то незримо нависло над склоненными головами, что-то вязкое, теплое, мутное, туманное засасывает их. Как бы это хоть на секунду ускользнуть из-под взглядов лейтенанта?

Гамбоа смеется. Он перестал шагать, остановился посреди класса. Руки скрещены, бицепсы вздулись под кремовой рубахой, а глаза видят всех сразу, как на ученье, когда он загонит роту в грязь, махнет рукой или свистнет и они ползут по камням и по мокрой траве. Другие офицеры бьются со своими, а его кадеты рады и горды выполнить его приказ, они всегда побеждают чужих, окружают, разбивают. Когда его шлем сверкает в утренних лучах, а он, показывая пальцем на кирпичную стену, кричит бестрепетно и смело: «Вперед, орлы!», не робея перед невидимым противником, засевшим на ближних высотках, дорогах и даже у моря за утесами, кадеты первого взвода метеорами срываются с места, штыки их смотрят в небо, сердца разрываются от храбрости, они несутся по лужам, яростно топчут посевы (крак! – это головы чилийцев, эквадорцев [7], из-под ботинок хлещет кровь, враг издыхает!), подбегают, бранясь и пыхтя, к стене, берут винтовку на ремень, вскидывают распухшие руки, впиваются в щели ногтями, прижимаются к кирпичам, ползут вверх, не отрывая глаз от гребня – а он все ближе, – прыгают, сжимаются в воздухе, падают и слышат только собственную брань и шум крови в висках и в горле. А лейтенант – впереди, на вершине утеса, чуть поцарапанный, подтянутый – стоит, вдыхает морской воздух, подсчитывает что-то. Лежа на брюхе или сидя на корточках, кадеты смотрят на него; движение его губ вот-вот решит их судьбу. Внезапно взгляд его звереет – где орлы? Это слизняки! «Встать! В кучу сбились!» Слизняки встают, разгибаются (старые рубахи раздувает ветер, и заплаты кажутся ранами, струпьями), снова плюхаются в грязь, сливаются с травой, не отрывая от лейтенанта глаз, умоляющих и жалких, как в ту жуткую ночь, когда он прикончил Кружок.

Кружок родился почти сразу, сорок восемь часов спустя после того, как они сменили штатское на еще новенькую форму цвета хаки; и стали похожи друг на друга, выйдя из рук парикмахеров, оболванивших их под машинку, и построились в первый раз на плацу под свистки и громовую брань. Был последний день лета, небо хмурилось, в Лиме три месяца пекло нестерпимо, а теперь начиналась долгая серая спячка. Они приехали со всех концов страны, никогда не видели друг друга, и вот, сбившись в плотную массу, стояли перед цементными, незнакомыми корпусами. Голос капитана Гарридо сообщал им, что гражданская жизнь кончилась на три года, что здесь они станут мужчинами, что армейский дух сводится к трем простым вещам: повиновению, труду и храбрости. «Это» случилось позже, после первого армейского завтрака, когда они наконец остались без начальства и вышли из столовой, смешавшись с кадетами двух старших курсов, на которых они поглядывали с опаской, с любопытством и даже с восторгом.

Холуй спускался один из столовой, когда две клешни схватили его за руку и кто-то шепнул в ухо: «Пошли с нами, пес». Он улыбнулся и кротко пошел с ними. Многих ребят, с которыми он познакомился утром, тоже волокли и подталкивали к казармам четвертого курса, замыкавшим луг. В тот день занятий не было. Псы находились в руках старшекурсников часов восемь, до самого обеда. Холуй не запомнил, кто его вел и куда. Комната была полна дыму, кадетов, хохота, криков. Не успел он, еще улыбаясь, переступить порог, как его толкнули в спину. Он упал, перекувырнулся и остался лежать плашмя. Попытался встать – и не смог: кто-то стал ему ногой на живот. Десять равнодушных лиц склонились над ним, как над букашкой, закрывая от него потолок. Кто-то сказал:

– Для начала спой сто раз «Ах, я собака» на мотив «Кукарачи».

Он не мог. Он очень удивлялся, от удивления глаза на лоб лезли и горло перехватило. Чья-то нога придавила живот.

– Не хочет, – сказал тот же голос. – Пес не хочет петь.

Тогда все десять открыли рты и плюнули в него, и не один раз, а много, так что пришлось закрыть глаза. Потом все тот же неизвестный голос повторил, ввинчиваясь в уши:

– Спой сто раз «Ах, я собака» на мотив «Кукарачи».

На этот раз он запел, фраза хрипло вырывалась из горла. Петь было трудно – в голову лезли настоящие слова, он путался, сбивался на визг. Но старшие, кажется, не замечали; они слушали внимательно.

– Хватит, – сказал голос – Теперь на мотив болеро.

Потом он пел на мотив мамбо и на мотив креольского вальса. Потом они сказали:

– Вставай.

Он встал, утерся, вытер ладонь о штаны. Голос спросил:

– Кто ему сказал вытирать рожу?

Никто не говорил. Рты открылись снова, он машинально закрыл глаза и не открыл, пока это не кончилось. Голос произнес:

– Рядом с вами, пес, два кадета. Станьте «смирно». Так, хорошо. Эти кадеты заключили пари, вы будете судьей.

Тот, что справа, ударил первым, и Холуй ощутил жгучую боль в руке. Почти сразу ударил левый.

– Хватит, – сказал голос. – Кто бьет сильней?

– Левый.

– Ах, так? – спросил другой голос. – Значит, я сплоховал? Что ж, попробуем еще раз. Держитесь.

Холуй покачнулся, но устоял – кадеты, сгрудившиеся вокруг него, не дали ему упасть.

– А сейчас вы что скажете? Кто сильней?

– Оба одинаково.

– Он хочет сказать, ничья, – уточнил голос. – Значит, надо переиграть.

Через несколько секунд голос осведомился:

– Что, пес, руки болят?

– Нет, – сказал Холуй.

Так оно и было: он перестал ощущать свое тело и время. Он видел тихое море у порта Этен [8] и слышал мамин голос: «Осторожно, Ричи, там скаты», – и мамины длинные спасительные руки тянулись к нему, и солнце пекло ему лицо.

– Врете, – сказал голос. – Если не больно, чего вы плачете?

Он подумал: «Кончили». Но они только начинали.

– Вы пес или человек? – спросил голос.

– Пес, сеньор кадет.

– Что ж вы стоите? Псы ходят на четвереньках.

Он наклонился и, коснувшись руками пола, ощутил нестерпимую боль. Рядом, тоже на четвереньках, стоял еще один мальчик.

– Так, – сказал голос. – Что делают псы, когда встречаются? Отвечайте, кадет. Я вам говорю.

Холуй почувствовал пинок в зад и быстро ответил:

– Не знаю, сеньор кадет.

– Дерутся, – ответил голос. – Кидаются друг на друга, лают и кусаются.

Холуй не помнил мальчика, которого крестили вместе с ним. Он был низенький – наверное, из последних взводов. Лицо его исказилось от страха; не успел голос кончить, он залаял, будто взбесился; и Холуй почувствовал на плече собачьи зубы, и сам напрягся, и кусался, и лаял, и ничуть не сомневался все это время, что кожа его покрылась жесткой шерстью, нос и рот превратились в морду, а хвост хлещет бичом по спине.

– Хватит, – сказал голос. – Вы выиграли. А малек подкачал. Он не пес, а сучка. Вы знаете, что делают пес и сучка, когда они встречаются?

– Нет, сеньор кадет, – сказал Холуй.

– Лижутся. Сперва обнюхиваются, потом лижутся

А затем его выволокли из комнаты и потащили на спортплощадку, и он не помнит, был еще день или уже стемнело. Там его раздели и приказали плавать на спине по треку, вокруг футбольного поля. А потом его опять пригнали в казарму, и он стелил кровати, и пел, и плясал на шкафу, и изображал киноактеров, и чистил ботинки, и лизал пол, и насиловал подушку, и пил мочу, все как во сне, как в лихорадке, и вдруг он оказался у себя на койке и подумал: «Убегу. Завтра же убегу». Было тихо. Кадеты смотрели друг на друга. Их избили, оплевали, размалевали, обделали, но вид у них был серьезный и даже важный. В ту самую ночь, после отбоя, и родился Кружок.

Они лежали, но никто не спал. Горнист ушел со двора. С одной из коек кто-то поднялся, пересек комнату, вышел в умывалку – закачались створки двери. Потом до них донеслись утробные, воющие звуки, и почти сразу кадет зашелся в громкой и страшной рвоте. Чуть ли не все вскочили с коек и, как были босые, кинулись к нему. Вальяно, худой и длинный, стоял посреди умывалки, залитый желтоватым светом, и держался за живот. Кадеты не подходили, они смотрели, как при каждом приступе корчится черное лицо. Наконец Вальяно подошел к умывальнику и вытер рот. Тогда все заговорили, заволновались, задвигались, поливая отборной бранью четвертый курс.

– Так нельзя. Надо что-то делать, – сказал Арроспиде. Его белое лицо выделялось среди медно-смуглых, резко очерченных лиц. Кулак дрожал – Арроспиде был нервный.

– Позови этого, Ягуара, – предложил Кава. Так они в первый раз услышали его имя.

– Кого? – спросил кто-то. – Он из наших?

– Да, – сказал Кава. – Он не встал. Первая койка, у самой умывалки.

– На что нам Ягуар? – сказал Арроспиде. – Сами справимся.

– Нет, – сказал Кава. – Он не такой, как все. Его они не крестили. Я сам видел. Он им опомниться не дал. Нас с ним вместе вели на спортплощадку, туда, за корпуса. Он им в рожу смеялся, говорил: «Значит, крестить собираетесь? Посмотрим, посмотрим». А их было человек десять.

– Ну? – сказал Арроспиде.

– Они вроде бы удивились, – сказал Кава. – Вы заметьте, человек десять. Это когда вели. А там еще набежали штук двадцать, чуть не весь курс. А он им в морду смеется: «Крестить собрались? – говорит. – Прекрасно, прекрасно».

– Ну? – сказал Альберто.

– Они спрашивают: «Вы что, пес, любите драться?» А он, представьте, как набросится на них! И смеется. Вот лопнуть мне, их там было не знаю сколько, штук двадцать, наверное. И хоть бы что. Они ремни поснимали, махают, а подойти боятся, чтоб мне лопнуть. Ей-богу, все испугались, а некоторые упали, кто за что держится, морды в крови. А он смеется и орет: «Крестить, значит? Посмотрим, посмотрим».

– А почему ты его зовешь Ягуар? – спросил Арроспиде.

– Это не я, – сказал Кава. – Это он сам. Они его обступили, а про меня забыли. Ремнями машут, а он ругается, мать поминает, всех на свете. А один говорит: «Отведем его, гада, к Гамбарине». И привели одного кадета – ну и дядя, морда – во! – они сказали, он у них гири поднимает.

– А зачем привели? – спросил Альберто.

– Нет, а почему его зовут Ягуар? – не отставал Арроспиде.

– Чтобы они подрались, – сказал Кава – Они говорят: «Эй, пес, ты такой смелый, так вот тебе пара». А он отвечает: «Я не пес. Меня зовут Ягуар».

– А они засмеялись? – спросил кто-то.

– Нет, – сказал Кава. – А вот он смеялся. Вы заметьте, бьет их и смеется.

– Ну? – сказал Арроспиде.

– Они недолго дрались, – сказал Кава. – И я понял, почему он Ягуар. Он очень ловкий, ужас какой ловкий. Не то чтоб очень сильный, а верткий, прямо как смазанный, никак его этот ихний не мог схватить, чуть не треснул от злости. Ягуар его и головой, и ногами, раз-раз-раз, а тот никак. В общем, этот Гамбарина сказал: «Поразвлекались – и хватит». А мы-то видели, он еле стоит.

– Ну? – сказал Альберто.

– Ну и все, – сказал Кава. – Отпустили его, стали крестить меня.

– Зови, – сказал Арроспиде.

Они сидели на корточках, в кружок. Кто-то закурил, дал затянуться соседу. Умывалка наполнялась дымом. Когда вошел Кава, а за ним – Ягуар, все поняли, что Кава приврал: и скулы, и подбородок, и бульдожий широкий нос были в синяках. Ягуар сел посреди круга и стал обводить их из-под длинных светлых ресниц ярко-синим, наглым взглядом. Он явно позировал, всё было продумано – и наглость, и улыбка, и лень, и медленный взгляд, изучавший одного за другим. И даже резкий смешок, внезапно прорезавший тишину. Но никто не мешал ему. Все тихо ждали, пока он всех осмотрит, отсмеется.

– Говорят, они крестят целый месяц, – сообщил Кава. – Что ж нам, каждый день такое терпеть?

Ягуар кивнул.

– Правильно, – сказал он. – Надо защищаться. Отомстим четвертому курсу, за все заплатят. Главное – запомнить лица, а еще лучше – фамилии. И взводы. Поодиночке не ходить. Собираться вечером, после отбоя. Да, надо название для шайки.

– Соколы? – робко предложил кто-то.

– Нет, – сказал Ягуар. – Это вроде игры. Назовем ее «Кружок».

Занятия начались на следующей неделе. На переменах четвертый курс ловил псов и устраивал утиные бега: кадетов десять – пятнадцать строились в ряд, упирали руки в бока, подгибали колени, четверокурсник давал команду, и они, громко крякая по-утиному, двигались вперед. Тем, кто не выдерживал, делали «прямой угол». Псов обыскивали, забирали мелочь и сигареты и в довершение пыток заставляли их выпить залпом коктейль из ружейного масла, оливкового и мыльной пены, придерживая зубами стакан. Кружок начал действовать через два дня после завтрака. Когда все три курса гурьбой высыпали из столовой и разбрелись по территории, вдруг неизвестно откуда на непокрытые головы обрушился град камней, и один четверокурсник, визжа, покатился по асфальту. Строясь, кадеты видели, что товарищи несут его в госпиталь. На следующую ночь дежурный с четвертого курса, развалившийся поспать на травке, подвергся нападению замаскированных незнакомцев; его раздели, связали, и наутро горнист нашел его на дворе – он был весь в синяках и трясся от холода. Одним устраивали темную, других били камнями, а после самого смелого рейда, когда псы помочились в кастрюлю с супом, многих четверокурсников отправили в госпиталь. Четвертый курс извели вконец, но он не сдавался и крестил пуще прежнего. Кружок собирался еженощно, обсуждал проекты, Ягуар говорил последнее слово, вносил поправки и распределял задания. Месяц вынужденного заключения летел быстро, только поворачивайся. Вскоре к прежним заботам Кружка прибавились новые: приближался первый выход в город, им уже раздавали выходные темно-синие брюки. Офицеры по часу в день объясняли им, как ведет себя на улице кадет в форме.

– Форма для баб, – говорил Вальяно, плотоядно вращая глазами, – все равно что мед для мух.


«Не так оно было плохо, как мне говорили или как я сам тогда думал, если не считать того дня, когда Гамбоа вошел в умывалку после отбоя. В тот месяц воскресенья были хорошие, хоть и сидели в училище. Не то что потом – и сравнить нельзя». В тот месяц по воскресеньям третий курс был сам себе хозяин. Днем показывали кино, а к вечеру приходили родители и заботливо гуляли с псами по всей территории – и на плацу, и во дворах, и на спортплощадке. За неделю до первого выхода им примерили суконную форму: брюки синие, гимнастерка черная, с золотыми пуговицами, белое кепи. Правда, волосы росли туго, и очень хотелось в город. После заседания Кружка они обменивались планами. «Да, а как он узнал? Случайно? А может, стуканули? А если б тогда дежурил Уарина или лейтенант Кобос? Мне вот что кажется, если бы Кружок не накрыли, не началась бы у нас во взводе такая муть. Ну, может, и началась бы, да не сразу, хоть пожили бы немного по-человечески». Ягуар стоял перед ними и описывал приметы одного взводного с четвертого курса. Они сидели на корточках, как всегда; окурки гуляли по кругу. Дым поднимался к потолку, спускался вниз и плыл по комнате, как призрачный, изменчивый дракон. «Нет, Ягуар, это ты перебрал, только нам еще мертвеца не хватало», – говорил негр. «Мстить – мсти, но знай меру», – говорил Уриосте. «Не нравится мне, что он может без глаза остаться», – говорил Пальяста. «Зачем пойдешь, то и найдешь, – говорил Ягуар. – Вывели из строя – и ладно». А что же было сперва, стук или крик? Наверное, Гамбоа толкнул дверь ногой или обеими руками, но кадетов он застал врасплох, они не слышали ни стука, ни крика Арроспиде, они заметили его только тогда, когда увидели, что плотный дым поплыл в темную дыру дверей, которые Гамбоа держал обеими руками. Окурки, дымясь, упали на пол. Кадеты не решались погасить их босой ногой. Все смотрели прямо вперед, вытянувшись в струнку. Гамбоа затоптал окурки. Потом пересчитал кадетов.

– Тридцать два, – сказал он. – Весь взвод. Кто взводный?

Арроспиде шагнул вперед.

– Объясните мне вашу игру, – спокойно сказал Гамбоа. – С самого начала. Во всех деталях.

Арроспиде косился на ребят, а лейтенант Гамбоа стоял спокойно, как дерево, и ждал. Потом мы стали ему плакаться в жилетку – вы, мол, наш отец, мы ваши дети, сеньор лейтенант, какой срам, вы не знаете, как нас крестили, ведь мужчина должен защищаться, и какой срам, они нас били, сеньор лейтенант, мучили, оскорбляли, смотрите, какой у Монтесинаса зад, это прямой угол, сеньор лейтенант, а лейтенант хоть бы хны, знай только: «Еще факты, конкретней, без комментариев, по очереди, не орите так, других разбудите, какой срам», – стал говорить из устава: нас бы всех надо выгнать, но армия славится терпимостью, понимает, что мы сопляки, не знаем, что такое армейская жизнь, и уважение к старшим, и законы товарищества, и кончилась ваша игра; так точно, сеньор лейтенант, первый и последний раз; не доложу по начальству; так точно, сеньор лейтенант; оставлю без увольнительной; так точно, сеньор лейтенант; может, выйдут из вас люди; так точно, сеньор лейтенант; учтите, застану еще раз – доложу в офицерский совет; так точно, сеньор лейтенант; а устав заучите наизусть, если хотите в город через неделю, а теперь спать, а дежурные – по местам, через пять минут дадите рапорт; так точно, сеньор лейтенант.

Больше Кружок не собирался, хотя через некоторое время Ягуар стал называть Кружком свою небольшую шайку. В первую июньскую субботу взвод, рассыпавшись у ржавой ограды, смотрел, как псы из других взводов, важные и наглые, хлынули из ворот на Приморский проспект, сверкая формой, белизной кепи и новенькой кожей ранцев. Они смотрели, как псы толпятся на осыпающейся насыпи, спиной к шумному морю, ждут автобуса Мирафлорес – Кальяо; или идут по мостовой к Пальмовому проспекту, чтобы свернуть на проспект Прогресса (который, прорезая сады, входит в Лиму в районе Бреньи, а в конце широким изгибом спускается к Бельявисте и Кальяо); они смотрели, как псы уходят, а когда на влажном от тумана асфальте уже никого не было, все еще прижимали носы к решетке. Потом они услышали горн – второй завтрак – и молча побрели к корпусу, а бронзовый герой слепыми глазами глядел, как ликуют счастливчики и как тоскуют штрафники, исчезающие за углом свинцово-серых зданий.

В тот же день, выходя из столовой под томным взглядом ламы, они подрались в первый раз. «Я бы не спустил, Вальяно бы не спустил, и Кава, и Арроспиде, никто, он один сдрейфил. В конце концов, Ягуар не Бог, все пошло бы иначе, если б он ответил, дал бы ему, схватил камень или палку или хоть бросился бежать, только бы не дрожал, нельзя же так, честное слово». Они еще толпились на лестнице, и вдруг что-то случилось, и, перебирая ступеньки, двое покатились на траву. Однако они встали; тридцать пар глаз смотрели на них сверху, как с трибуны. Никто не двинулся, никто даже не понял, что же такое случилось, потому что Ягуар вдруг извернулся, как кошка, и ударил того прямо в лицо, без предупреждения, и навалился на него, и бил, и бил по голове, по спине, по лицу; кадеты смотрели, как мелькают его кулаки, и, кажется, совсем не слышали, как тот, другой, кричал: «Прости, Ягуар, я тебя нечаянно толкнул, честное слово, нечаянно». Он не должен был вставать на колени. Ни за что. И руки складывать, как мама на молитве или дети, когда первое причастие, как будто Ягуар – епископ или он исповедуется. Роспильоси говорит: «Как вспомню, прямо мурашки бегают, тьфу». Ягуар стоял и смотрел презрительно на коленопреклоненного мальчика, занеся кулак, словно снова собирался ударить прямо в бледное лицо. Остальные не двигались. «Смотреть противно, – сказал Ягуар. – Никакого достоинства. Холуй».


– Восемь тридцать, – говорит Гамбоа. – Осталось десять минут.

Все засопели, завозились, захлопали крышками парт. «Пойти покурить в умывалку», – думает Альберто, подписывая работу.

И вдруг бумажный шарик падает на парту, катится сантиметра два и останавливается у его локтя. Раньше чем взять шарик, он смотрит по сторонам. Потом поднимает взор: лейтенант улыбается ему. «Заметил?» – думает Альберто, опуская глаза; лейтенант говорит:

– Не дадите ли вы мне то, что упало на вашу парту? Ти-хо!

Альберто встает. Гамбоа, не глядя, берет бумажный шарик. Разворачивает его, поднимает листок, смотрит на свет. Он читает, а его взгляд, как кузнечик, скачет с листка на парты и снова на листок.

– Вы знаете, кадет, что тут написано? – спрашивает Гамбоа.

– Нет, сеньор лейтенант.

– Формулы, ни больше ни меньше. Что скажете? Вы знаете, кто вам преподнес подарок? Ваш ангел-хранитель. Как его фамилия?

– Не знаю, сеньор лейтенант.

– Идите на место и сдайте работу. – Гамбоа рвет листок и кладет клочки на кафедру. – Ангел-хранитель, – добавляет он, – может назвать себя. Даю тридцать секунд.

Кадеты переглядываются.

– Пятнадцать секунд, – говорит Гамбоа. – Я сказал: всего тридцать.

– Я, сеньор лейтенант, – говорит жалобный голос.

Альберто оборачивается. Холуй стоит, он совсем белый и, кажется, не слышит смешков.

– Имя, фамилия, – говорит Гамбоа.

– Рикардо Арана.

– Вам известно, что экзамен каждый сдает за себя?

– Да, сеньор лейтенант.

– Так, – говорит Гамбоа. – Зато вам еще не известно, что я оставляю вас без увольнительной на субботу и воскресенье. Что поделаешь, армия… Тут ангелы не в почете.

Он смотрит на часы.

– Все. Сдавайте работы.

III

«Я учился на Сане Пенье и домой, в Бельявисту, ходил пешком. Иногда я встречал Игераса, он с братом дружил, пока того не призвали. Он меня всегда спрашивал: „Как там Перико?" – „Не знаю, он не пишет с тех пор, как их в сельву загнали". – „Куда бежишь? Пошли потолкуем". Я хотел поскорей вернуться, но он был старше и мне честь оказывал, когда со мной говорил как с равным. Приведет он меня в кабачок, спросит: „Тебе чего?" – „Не знаю, все равно". – „Ладно, – говорил Тощий Игерас, – эй, две рюмки! – А потом хлопнет по плечу: – Смотри не напейся". У меня от водки в горле пекло и текли слезы. Он говорил: „Лимончику пососи, легче будет. И выкури сигаретку". Говорили мы про футбол, про школу, про Перико. Я думал, братец мой – тихоня, а он, выходит, был прямо петух, один раз до ножей дошло из-за бабы. И вообще, кто б сказал – любил он, оказывается, баб. Когда мне Тощий рассказал, что он одну обрюхатил и его чуть силой не женили, я так и сел. „Да, – говорит, – у тебя племянничек, ему уж года четыре. Вон ты какой старик!" Ну, я с ним недолго прохлаждался: а что как мать заметит? Книжки выну, говорю: „Я тут пойду позанимаюсь", а она даже не ответит, кивнет другой раз, а то и совсем ничего. Соседний дом был больше нашего, но тоже очень старый. Прежде чем стучать, я тер руки до красноты, чтоб не так потели. Иногда мне открывала Tepe. Увижу ее – и вздохну с облегчением. Только чаще тетка выходила. Они с матерью дружили, а меня она не любила: говорят, я, когда маленький был, всегда ей гадости делал. Откроет и ворчит: „На кухне занимайтесь, там светлее". Мы садились учить уроки, а тетка обед готовила, и в кухне здорово пахло луком и чесноком. Tepe все делала аккуратно, на ее тетрадки и книжки приятно было посмотреть, все в оберточках, буквы маленькие, ровные, ни одной кляксы, а заглавия подчеркнуты цветными карандашами. Я ей для смеху говорил: „Будешь художница". Она всегда смеялась, только я рот открою, а как она смеется – в жизни не забыть. По-настоящему, как говорят – от души, и еще хлопала в ладоши. Иногда я смотрел – идет она из школы, и сразу видно, что она не такая, как все девчонки, – те лохматые, руки в чернилах. Мне у нее больше всего нравилось лицо. У нее ноги были длинные, грудь еще плоская, а может, и не плоская, я не думал ни про грудь, ни про ноги, только про лицо. Ночью, конечно, лежишь в постели, то-се, а вспомнишь о ней, и сразу станет стыдно. А вот поцеловать ее – это я хотел. Как глаза закрою, так ее вижу, обоих нас вижу, мы взрослые, женатые. Мы занимались каждый день, часа по два, а то и больше, я врал: «Ужас сколько задали!», чтоб дольше с ней побыть. Правда, я говорил: «Если ты устала, я пойду», но она ни разу не уставала. В том классе у меня были самые лучшие отметки, и учителя меня любили, и в пример ставили, и вызывали к доске, и говорили, что я их помощник, а ребята, наоборот, говорили, что я подхалим. Я с ребятами не водился, так, в классе поговорю и уйду себе. С Игерасом дружил. Встретишь его на углу, у площади Бельявиста, он меня увидит и сразу подойдет. Тогда я про одно думал: когда ж будет пять часов, и еще я не любил воскресенья. Мы с Tepe занимались всю неделю, а по воскресеньям они с теткой ходили в город к родным, ну а я сидел дома или на стадионе смотрел, как играют команды второго класса. Мать никогда мне денег не давала, вечно она жаловалась, что ей за отца мало платят. „Хуже нет, – она говорила, – чем тридцать лет правительству служить. Неблагодарное оно, правительство". Пенсии хватало только-только на дом и на еду. В прошлом году я в кино ходил пару раз с ребятами из школы, а в этом году ни разу не был, и на футболе не был – нигде. А вот на следующий год деньги водились, зато как вспомню наши занятия – глядеть ни на что не хочется».


«А интересней всего получилось тогда в кино. Тихо ты, Худолайка, зубы в ход не пускай. Куда интересней. Мы тогда на четвертом были, и, хоть Гамбоа уже год как прикончил большой Кружок, Ягуар все говорил: „Ничего, все вернутся, голубчики, а мы четверо будем главные". И даже лучше стало, потому что когда мы были псами, в Кружок входил один взвод, а теперь так получалось, что весь курс – Кружок, а мы распоряжаемся, особенно Ягуар. Как он на нас глядел, как глядел! „Я боюсь высоты, сеньоры кадеты, голова кружится". Ягуар прямо корчился от смеха, а Кава сердился: „Знаешь, пес, с кем ты шутишь?" И тот полез, пришлось ему полезть, а наверное, очень боялся. „Ползи, ползи!" – говорил Кудрявый. „А теперь пой, – сказал Ягуар, – как артист, и руками махай". Он вцепился в перекладину, как обезьяна, а лестница по плиткам – туда-сюда! „А если я упаду, сеньоры кадеты?" Я отвечаю: „Значит, такая тебе судьба". Он затрясся весь и запел. „Ну, сейчас сломает шею", – сказал Кава, а Ягуар уже за живот держится. Упал – это ладно, на учениях и не с такой высоты падать приходилось. Только зря он за умывальник схватился. „Кажется, палец сломал", – сказал Ягуар. „Месяц без увольнительной, – говорил капитан каждый вечер. – И дольше будете сидеть, пока не узнаем виновных". Взвод вел себя как следует, и Ягуар всем говорил: „Если вы такие храбрые, почему не вернетесь в Кружок?" Псы были тихие, противно связываться. Так что крестили мы их не очень, а вот с пятым дрались – это да, помру – не забуду прошлый год, особенно то кино. И все Ягуар, мы с ним рядом сидели, и мне чуть не сломали хребет. Псам повезло, мы их, можно сказать, и не трогали, пятым занялись. Месть – приятное дело, в жизни так не радовался, когда на спортплощадке увидел, какое лицо у этого, который меня раньше крестил. Нас чуть-чуть не накрыли, а все равно дело было стоящее, чтоб мне лопнуть. У четвертого с псами – так, шуточки, а с пятым – это я понимаю. Разве забудешь, как они нас крестили? А в кино мы нарочно сели между пятым и псами, чтобы драку затеять. С беретами тоже Ягуар придумал. Увижу пятикурсника, подпущу поближе и поднесу руку ко лбу, как будто его приветствую. Он отвечает, я снимаю берет. „Вы что, издеваетесь?" – „Нет, я в голове чешу, перхоти много". Да, бились не на жизнь, а на смерть, и на спортплощадке, и раньше, в кино. Аж жарко стало, хоть и зима. Под этой цинковой крышей набилось столько ребят – дышать нечем. Я его не видел, когда мы вошли, только слышал, не иначе как дикарь, а Ягуар говорит: „Что-то тесно, у меня зад на скамейке не помещается", он сидел крайний с четвертого курса, а Писатель уже к кому-то прицепился, а свет уже потушили, а те говорят: „Слушай, заткнись, а то взгреем". Нет, Ягуар не назло подложил кирпичи, он по правде хотел лучше видеть. Я нагнулся, спичку зажигал, а как услышал, что у того, с пятого, сигарета упала, я стал на колени, чтоб ее найти, и все задвигались. „Эй, кадет, уберите кирпичи, я тоже хочу смотреть". – „Вы мне говорите?" – спрашиваю. „Нет, вашему соседу". – „Мне?" – говорит Ягуар. „А кому ж еще?" – „Сделайте одолжение, – говорит Ягуар, – заткнитесь, дайте посмотреть ковбоев". – „Значит, не уберете кирпичи?" – „Кажется, нет", – говорит Ягуар. Тут я сел, бросил сигарету искать – кто ее там найдет. Обстановка накаляется, я на всякий случай подтягиваю пояс. „Не уберете?" – говорит пятикурсник. „Нет, –говорит Ягуар и подзуживает: – Зачем их убирать?" А сзади стали свистеть. Писатель затянул „ай-ай-ай-ай", взвод – за ним. „Вы надо мной смеетесь?" – спрашивает пятикурсник. „Кажется, да, сеньор кадет", – говорит Ягуар. Ну, тут оно и пошло – ни в сказке сказать, – в актовом зале тьма кромешная, и мы заводим драку. Ягуар говорит, это он начал, но у меня память хорошая – начал не он. Или тот пятикурсник, или его приятель за него заступился. Прямо спятил, как навалится на Ягуара, до сих пор в ушах звенит, так они орали. Все повскакивали, какие-то тени мечутся, ногами пинаются. Ну, картину я не запомнил, она еще только началась. Интересно, Писателю правда всыпали или он так орал, придуривался? А лейтенант Уарина кричал: „Дайте свет, сержант, свет, вы что, оглохли?" А псы туда же: „Свет, свет!", они не знали, в чем дело, наверное, думали, сейчас оба курса на них в темноте навалятся. Сигареты летают, никто не хочет, чтоб его с сигаретой накрыли, – еще чудо, что дом не подожгли. Да, было дело, спуску не давали, настал, как говорится, час расплаты. Как еще Ягуар уцелел? Тени так и прыгали, у меня руки-ноги устали, конечно, и из своих кой-кого треснул – разве разберешь в темноте. „Что там, черт побери, со светом? – кричит Уарина. – Сержант Варуа, вы что, не слышите? Эти скоты друг друга перебьют". И правда, бились повсюду, как еще никого не укокошили? А когда дали свет – все тихо, только одни свистки. Уарина куда-то делся, только офицеры с пятого и с третьего да сержанты: „Дайте пройти, чтоб вас всех, пройти дайте!" Хитрый какой, так мы и дадим! Они, гады, сами разошлись, дали в темноте рукам волю, уж я-то помню, мне Крыса так двинул, дух захватило. Я смотрю, где Ягуар, говорю: „Ну, если вы его пришибли, худо вам будет", а он дубасит направо-налево и смеется – живучий, гадюка. Здорово мы придуривались. Начальству насолить – это мы можем. „А в чем дело? Да все в порядке, да я ничего не знаю". И пятый тоже горазд врать. Ну, выгнали на двор псов, они совсем прибитые, а потом – пятый. Остались мы одни и запели: „Ай-ай-ай". И все стали говорить: „Пятый бесится, что мы их перед псами уделали, ночью жди атаки". Офицеры рыщут, как крысы: „Кто начал? Кто затеял? Не скажете – карцер". А мы и не слышим, шепот идет: „Ночью придут, ночью придут", – а только мы их ждать не будем, встретим их во дворе. Ягуар полез на шкаф, и все его слушались, как тогда, на третьем, когда Кружок обсуждал в умывалке планы мести. „Надо защищаться, один подготовленный двух неподготовленных стоит, пускай дежурные идут на плац и смотрят в оба. Как те покажутся, пускай кричат, мы выйдем. Готовьте снаряды, сворачивайте в комья бумагу из уборной и держите в руке, так удар крепче – будто осел копытом, суйте бритвы в ботинки, в карманы кладите камни и подтяжки не забудьте, а пах берегите как зеницу ока". Мы слушали, а Кудрявый скакал по кроватям, все было как тогда, на третьем, только теперь весь курс взялся за дело, слыхали, что и в других взводах готовятся. „Вот черт, – сказал Писатель, – с камнями туго. Давайте плитки выковыривать". И все друг друга угощали сигаретами, и все обнимались. Легли мы одетые, кое-кто даже не разулся. Идут, идут? Тихо, ты, Худолайка, зубами нельзя. Собака и та завелась, скачет, лает, уж на что тихая. Эй, Худолайка, пойдешь спать к ламе, а я должен ребят стеречь, чтобы их пятый не исколошматил».


Угловой дом, выходящий из Диего Ферре и Очаран, отгорожен от обеих улиц белой стеной в метр высоты и в десять метров длиной. На самом углу, у края тротуара, стоит фонарь. Проход между стеной и этим фонарем служил воротами команде, вытянувшей жребий; другая команда строила ворота сама, метрах в пятидесяти, – на Очаран клали камень или складывали куртки на краю тротуара. Но хотя и те и другие ворота были шириной в тротуар, полем считалась вся улица. Они играли в футбол. Обували кеды, как в клубе «Террасы», и мяч надували не слишком, чтоб не отскакивал. Играли короткими низкими передачами, по воротам били с близкого расстояния и не сильно. Линию ворот обозначали мелом, но через несколько минут она стиралась от мяча и от подошв, и начинались яростные споры, засчитывать гол или нет. Разыграться они боялись. Но все же бывало, что Богач или кто-нибудь еще, войдя в раж, даст по мячу как следует или ударит головой, и мяч, перелетев через стену, попадет в садик, сомнет герань, угодит в дверь или, не дай бог, в окно; дверь хлопает, стекло вылетает, а игроки, простившись с мячом, удирают со всех ног. Улепетывают по улице, а Богач орет на бегу: «Погоня, погоня!» И никто не смеет обернуться, проверить, все припускают еще скорей и кричат: «Погоня, полиция!», и тут Альберто, задыхаясь, кричит: «К обрыву, скорей к обрыву!» И все бегут за ним, повторяя: «Да, да, к обрыву», и он слышит, как у самого уха дышат приятели: Богач – неровно, по-звериному; Мексиканец – ровно и коротко; Малышка – все тише и тише, он отставал; Эмилио – спокойно, как спортсмен, который, не растрачивая силы, научно, вдыхает носом, выдыхает через рот; а Пако, Сорбино, все остальные – глухо, тяжело. Звук дыхания подбадривал его, он нажимал, дотягивал до перекрестка, сворачивал направо, прижимаясь к стене, чтобы его не обошли на повороте. Дальше было легче, улица Колумба идет под гору – там видны совсем близко красные кирпичи набережной, а за ней, до самого неба, серое море – рукой подать. Ребята над ним смеялись; только они растянутся у Богача в саду, на крохотной полянке, и начнут гадать, что бы такое сделать, он сразу предлагал: «Пошли к обрыву». Походы эти были долгие и нелегкие. Сперва, на Колумба, перемахнув через кирпичную стену, все плюхались на немощеную площадку и, глядя оттуда серьезно, наметанным глазом, на зубья утесов, обсуждали, как спуститься вниз, и пересчитывали препятствия, отделявшие их от каменистого пляжа. Альберто был самым пылким из стратегов. Не отрывая глаз от обрыва, он отдавал короткие команды, подражая голосу и жестам киногероев: «Сюда. На эту скалу, где птичьи перья, она крепче… Прыжок – один метр… Потом – по черным камням, они плоские… Там будет легче… С той стороны – мох, сползем… Заметьте, так мы попадем в новое место…» Если кто-нибудь возражал (например, Эмилио – он любил командовать), Альберто страстно защищал свой вариант, и ребята разделялись на два лагеря. Горячие споры согревали их в те прохладные, туманные утра. За спиной, по набережной, непрерывным потоком шли машины; бывало, пассажир высунется в окошко, посмотрит на ребят, и, если сам он не взрослый, в глазах его вспыхнет зависть. Обычно побеждал Альберто, он спорил упрямо, убежденно, кого угодно доводил. Спускались медленно, тихо и мирно, в высшей степени дружно, подбадривая друг друга взглядом, словом, улыбкой. Когда кто-нибудь брал трудное препятствие или ловко приземлялся, все хлопали. Время замедляло свой ход, каждая минута напрягалась до предела. Потом, к концу пути, они становились смелее; уже совсем недалеко был тот ни с чем не сравнимый шум, который долетал по ночам до их постелей. Вода гремела о камни; пахло солью и чистыми ракушками; пляж был рядом – узенький веер между утесами и морем; они врывались туда, валились в кучу, хохотали, толкались, вспоминали трудности пути, веселились вовсю.

Если утром было не слишком холодно или теплое солнце появлялось под вечер на сером небе, Альберто разувался под ободряющие крики, засучивал штаны и начинал прыгать возле берега. Он ощущал холод воды и гладкую поверхность камней и, придерживая штаны одной рукой, брызгал другою на ребят. Те прятались друг за друга, потом разувались сами, кидались на него, брызгались, начинался бой. Позже, промокнув до нитки, они вылезали на берег и, разлегшись на камнях, обсуждали обратный путь. Лезть вверх было особенно трудно. Дотащившись до своей улицы, они валились на траву у Богача, курили сигареты, прихваченные на углу, в таверне, и сосали мятные лепешки, чтоб потом не воняло табаком.

Когда не играли в футбол, и не ходили к морю, и не обсуждали велогонки, они шли в кино. По субботам ходили на утренний сеанс в «Эксельсиор» или на Рикардо Пальма, чаще всего – на балкон. Садились в первом ряду, шумели, бросали вниз зажженные спички и громко комментировали вслух то, что происходило на экране. По воскресеньям все было иначе. Им приходилось идти к обедне в школу Champagnat, только Эмилио и Альберто учились дальше, в центре. Почти всегда, не заходя домой, прямо в школьной форме, они встречались в десять у Центрального парка, садились на скамейку, глазели на тех, кто шел в церковь, и переругивались с ребятами из соседних кварталов. После обеда шли в кино, теперь уже в партер, нарядные и причесанные, задыхаясь в твердых воротничках и в галстуках, которые завязывали мамы. Кое-кто приходил с сестрами; остальные плелись за ними по проспекту и обзывали их няньками или кавалерами. Девочек в их квартале было не меньше, чем ребят, они тоже между собой дружили, а с мальчишками были на ножах. Если ребята видели девчонку, они гнались за ней, драли ее за косы и смеялись над ее братом, а тот ныл: «Она папе пожалуется, а он мне всыплет, что я ее не защищал». Если же кто-нибудь из ребят попадался один девчонкам, они показывали ему язык и дразнились, а ему приходилось терпеть позор и, багровея от стыда, идти, не ускоряя шага, чтобы они не думали, что он трус, юбок боится.


«А они не пришли – офицеры, наверное, помешали. Мы уж думали, идут, повскакали, а дежурные говорят: „Тихо, это солдаты". Подняли ночью всех этих дикарей, собрались они на плацу, с винтовками, прямо хоть в бой, и сержанты и лейтенанты, не иначе как разнюхали. Пятый, правда, хотел прийти, мы потом узнали, они всю ночь готовились, говорят, пращей наделали и аммиачные коктейли припасли. Ну а материли мы этих солдат – они совсем сбесились, штыки нам показывали. Кто-кто, а он это дежурство не забудет, говорят, полковник его чуть не побил, а может, и стукнул разок. „Уарина, вы просто размазня", – говорит. Мы его так осрамили перед министром, перед послами, что он чуть не плакал. Так бы оно и кончилось, если бы не этот праздник на другой день, – „превосходно, полковник, превосходно", – они как обезьян нас показывали, строевые упражнения на плацу перед архиепископом, и обед, и гимнастика перед генералами, и маршировка в парадной форме, и речи, и обед с послами. Все знали: что-то будет, как перед грозой. Ягуар говорил: „Сегодня мы должны их победить по всем видам, чтоб ни одного очка не получили, ни по гимнастике, ни по бегу". Сперва было ничего, заваруха началась с каната, до сих пор руки болят, а как они орали: „Давай, Питон!", „Так его, Питон!", „Жми, жми, жми!" Еще утром, до завтрака, мы с Ягуаром ходили к Уриосте. Он нам сказал: „Хоть тресните, а победите, дело идет о чести взвода". Один Уарина ничего не знал, вот балда. А у Крысы нюх что надо, говорит: „Вы мне только попробуйте при полковнике что-нибудь затеять! Эй, кто это там ржет?" Тихо ты, Худолайка, зубы в ход не пускай.

Народу собралась куча, солдаты принесли стулья из столовой, нет, это, кажется, было в другой раз, ну все равно, куча народу, все в мундирах, и не разберешь, кто из них генерал Мендоса. Наверное, у которого больше орденов, а как вспомню про микрофон, не могу, смешно, вот уж, можно сказать, не везет, оборжались мы, прямо уделались со смеху; эх, был бы Гамбоа на его месте; нет, как вспомню, прямо уделаюсь. Кто бы мог подумать, что до такого дойдет, правда, пятый на нас сразу зверем смотрел, и губами шевелили, как будто матерятся. Мы, конечно, тоже ругаемся. Эй, Худолайка, полегче! „Построились, кадеты? Ждите свистка". В микрофон говорят: „Вольные движения". „Так, поворот, еще, еще". „Вперед, шагом марш". „А теперь турник, надеюсь, хорошо помылись, паршуки?" „Раз, два, три, быстрым шагом. Приветствуйте". Этот малек на турнике – будь здоров, вроде бы и мускулов нету, а как вертится. Полковника мы тоже не видели, да нам и ни к чему, уж я его помню, выпендривался, а сам свинья свиньей, вот говорят – „военная выправка", а как его вспомню – ремень отстегнет, и сразу брюхо до земли, морда кирпича просит. Я думаю, он любит одни торжества и парады. „Смотрите, какие у меня молодцы, все как на подбор"; бренц-бренц, начинается цирк, вот собачки, а вот дрессированные блохи, а вот слоны-эквилибристы, бренц-бренц. Если бы я так пищал, я бы курил все время, чтоб голос стал погуще, нельзя военному такой голос. Я его на ученьях не видел и даже представить не могу в окопах, а вот парад – это пожалуйста; „Третья колонна, равняйсь, кадеты, внимание, офицеры, свободней, не так напряженно, выправка, выправка где? Тверже шаг"; ах ты, гад, зато какую рожу скривил, когда началось с канатом. Говорят, министр весь вспотел, и все его спрашивал: „Они что, в своем уме?" Мы встали точно друг против друга, четвертый и пятый, а между нами футбольное поле. Ребята на трибунах так и ерзают, а псы таращатся, ничего не понимают; подождите минутку, разберетесь, что к чему. Уарина крутится, ноет: „Думаешь, осилите?" Ягуар говорит: „Не выиграем – год не давайте увольнительной!" Я, правда, так бы не сказал: у них тоже подобрались ничего лбы – Гамбарина, Веселый, Мясник – здоровые ребята. У меня уже заранее руки болели, так я нервничал. На трибунах кричат: „Ягуара вперед!", и еще: „Питон, вся надежда на тебя!" Наши, из первого, завели „ай-ай-ай-ай". Уарина смеялся, смеялся, а потом доперло, что мы хотим пятому всыпать, и пошел: „Гады, что делаете, тут генерал Мендоса, посланник, полковник, что делаете!" Слюной брызжет. А нам смех один. Полковник говорит: „Учтите, для каната нужна не только сила, нужна еще и сноровка, нужны ум, расчет, согласованные усилия", я от смеху чуть не лопнул. Ребята нам хлопали, прямо озверели, тут уж совсем бессердечным надо быть, чтоб не расчувствоваться. А пятый, все в черных майках, стоят ждут – им тоже хлопали. Лейтенант провел черту. Еще игры нет, а на местах орут – разрываются. „Четвертый! Четвертый!", „Во всех схватках пятый на лопатках! Хоть молитесь черту, победит четвертый".

Ягуар говорит: „Чего орешь? Береги силу". А я не могу, очень уж здорово: „Хоть молитесь черту, победит четвертый! У-ра, у-ра!" – „Так,– сказал Уарина, – начинаем. Что же, ребята, не посрамите чести курса", – не знал, дурак, что его ждет. „Бегом!" Ягуар впереди, давай, давай, давай, ату-ату, Уриосте, давай, давай, жми, Питон, Рохас, гони, Торрес, жарь, Риофрио, Пальяста, Пестана, Куевас, Сапата, не сдавать, умри – не уступи ни миллиметра. Вот трибуны, может, увидим близко Мендосу, не забудьте поднять руки, когда Торрес скажет „три". Народу – ужас один, военных сколько, наверное, адъютанты министра, хотел бы я послов рассмотреть, ух и хлопают, а мы еще и не начинали. Так, теперь – на-ле-во, лейтенант сейчас даст канат, ой, Боже милостивый, хоть бы узлы были хорошие, ой, пятый какие рожи строит, не пугайте меня, помру. „Стой! У-ра-у-ра!" Тут Гамбарина подходит, лейтенант уже тянет канат, узлы считает, а он хоть бы хны, говорит нам: „Значит, на рожон лезете? Смотрите, как бы не пожалели…" – „Мать свою пугай, а не нас", – говорит Ягуар. „После поговорим", – отвечает Гамбарина. „Хватит шутить, – говорит лейтенант, – капитаны команд, сюда, стать в шеренгу, сейчас дам свисток, если кто переступит линию – даю сигнал отставить. Выигрывает тот, кто наберет на два очка больше. И не жаловаться, я человек справедливый". Разминочка, разминочка, попрыгаем; ч-черт, ребята орут „Питон", мало кто – „Ягуар", больше „Питон", и чего он ждет? Свистел бы скорей. „Приготовились, ребята, – говорит Ягуар. – Держись". А Гамбарина выпустил канат и нам показал кулак; они все нервничали, как тут не проиграть. Правда, очень ребята нас поддерживали, кричали, так что сразу силы прибавлялось. „Так, так, братцы, раз, два, три, сорвалось, ой, Господи, ой, Боженька, четыре, пять, канат как змея, так и знал, узлы маленькие, руки – пять, шесть – скользят, семь, ей-богу, продвигаемся – вспотел, как боров, девять, давай, давай, еще капельку, ребята, уф, уф, свисток, тьфу". Пятый верещит: „Нечестно, сеньор лейтенант", „Мы линию не переступали", а наши на местах повскакивали, береты поснимали, ну и беретов! Что они кричат? „Питон"? Поют, ревут, орут, да здравствует Перу, смерть пятому курсу, не корчите вы такие рожи, а то лопну. У-ра, у-ра! „Отставить разговоры, – говорит лейтенант. – Один – ноль в пользу четвертого. Готовьтесь ко второму заходу". Да, наш четвертый орать умеет, вот это рев так рев, эй, Кава, дикарь, я тебя вижу, эй, Кудрявый, кричите, кричите, помогает, мускулы согреваются, ч-черт, течет, как из лейки, да не скользи ты, канат, – прямо змея. Лежи тихо, не кусайся, Худолайка. А хуже всего – ноги, скользят по траве, как по льду, того и гляди что-нибудь сломаешь, шея лопнет; кто отпустил? Крепче! Не сгибайся, нет, какой гад отпускает, держи его, змеюку, подумай о курсе, четыре, три, уф, а на местах что делается! А черт, Ягуар, перетянули, гады. Нелегко это им далось – стали на колени, чуть не крестом легли, отдуваются, пот с них так и льется. „Один – один, – говорит лейтенант, – и без истерики, что вы, бабы?" Тут они стали нас ругать, хотели ослабить боевой дух: „Чтоб вам сдохнуть!", „Душу вам вымотаем, как Бог свят!"; ну и мы не молчим: „Закройте хавальник, взгреем!" – „Кретины, – говорит лейтенант, – не видите – на трибунах слышно, вы мне еще за это заплатите!" А мы так и чешем, гады вы, так, так и так. На этот раз быстрей пошло, веселей, у всех чуть шеи не треснут, надулись, жилы синие, ухаем все вместе. Ребята орут: „Четвертый, четвертый, свисток дайте, у-ра!"

Хоть молитесь черту,
Победит четвертый!
Во всех схватках
Пятый на лопатках.
„Ну-ну, разик, еще раз, рванем – что, съели?" Ягуар говорит: „Сейчас они нам дадут – плевать им, что тут генералы. Будет исторический бой. Видели, как на меня Гамбарина смотрит?" Ребята на местах матерятся, Уарина мечется туда-сюда: „Полковник и министр все слышат, взводные, записывай по пять человек, по семь, по десять, месяц, нет, два без увольнительной". А ну, ребята, нажми, еще разок, покажем, что мы настоящие мужчины, а не бабы. Ну, мы нажали, и тут вижу я, с трибун, где пятый, ползет пятно, бурое, в красных пятнышках, растет, расплывается. „Пятый идет! – орет Ягуар. – Держись, ребята!" Тут Гамбарина выпустил канат, и они все свалились, прямо на черту, я кричу: „Победа!", а Ягуар и Гамбарина уже схватились – катаются, а Уриосте и Сапата бегут мимо меня и давай лупить пятый, языки вывалили, а на трибунах пятно растет, а тут Пальяста сорвал с себя майку и машет нашим: сюда, ребята, линчуют! Лейтенант хотел разнять Ягуара и Гамбарину, не видит, что сзади куча мала. „Вы что, гады, слепые? Полковник смотрит". И тут поползло другое пятно – наши идут! Весь курс – один Кружок, где ты, Кава, друг, где ты, Кудрявый? – все плечом к плечу, все вернулись в стадо, а мы – главари. Тут полковник заверещал: „Офицеры, офицеры, прекратить безобразие! Какой позор для училища!" А я вижу, прет тот самый тип, который меня крестил, с синим рылом, – подождите, ребятки, один счетец сведу, видел бы меня брат, ух он этих дикарей не любит; разинул пасть, трус поганый, – все они трусы, а тут ка-ак стали нас ремнями стегать, офицеры и сержанты сняли ремни, и еще, говорят, с трибун поднабежали, и из приглашенных тоже ремни сняли, хоть и чужие, а не струсили, мне, кажется, пряжкой попало, и не раз, всю спину ободрали. „Это заговор, сеньор генерал, я им покажу!" – „Какой, к чертовой матери, заговор, сеньор, остановите их, так и так". – „Сеньор полковник, выключите микрофон", свистят, секут, лейтенант на лейтенанте, ничего не поймешь, спину печет, а Ягуар с Гамбариной сцепились на траве – прямо осьминоги. Ну ничего, Худолайка, вывезла нелегкая, только не кусайся. Стали мы в шеренгу, все тело печет, а устал как – сил нету, так и бросился бы на травку. Все молчат, тихо – не поверишь, только дышим, раз-раз, грудь так и ходит, про увольнительную небось никто и не думал, только бы до койки добрести.

Ясное дело – влипли, министр прикажет, год отсюда не выйдем, как пить дать. Вот псы очень смешные были, им-то чего, уж они тут ни при чем, а испугались. Идите по домам и не забывайте, что видели, а лейтенанты перепугались еще больше. Уарина, ты совсем желтый, в зеркало посмотрись, испугаешься! А Кудрявый говорит: „Это какой Мендоса? Тот, жирный, с которым баба в синем платье? Я думал, он пехотный, а у него красные просветы, артиллерия". А полковник чуть не жует микрофон, не знает, чего сказать, пищит „кадеты", и опять „кадеты", и опять „кадеты", и петуха пускает, а я не могу, смех меня разобрал, вот оно как, собачка, а все стоят, трясутся. Так что я говорил, Худолаечка? Да, значит, он пищит: „Кадеты, кадеты, давайте все уладим по-семейному, только принесем от вашего имени, от имени офицеров, от моего самые нижайшие извинения". А бабе этой мы хлопали пять минут, говорят, ревела, расчувствовалась, что мы чуть руки не отбили, и стала нам посылать воздушные поцелуи, жаль, далеко, не разглядел, ничего она или морда мордой. Ты-то, Худолаечка, не тряслась, когда они сказали: „Третьему курсу – надеть форму, четвертому и пятому – остаться". А знаешь, собачка, почему никто не двинулся, ни офицеры, ни взводные, ни гость, ни ты? Потому что есть на свете черт. Тут она и выскочила: „Полковник". – „Мадам?" Все задвигались, кто там еще? „Полковник, умоляю". – „Мадам, у меня нет слов". – „Выключите микрофон!" – „Умоляю вас, полковник". Сколько мы времени стояли, а, Худолаечка? Не знаю, все смотрели на жирного, и на нее, и на микрофон, орали в один голос, а по выговору мы заметили, что она – из Штатов. „Ну для меня, полковник!", а на поле тихо, все замерли. „Кадеты, забудем этот прискорбный случай… безграничная доброта ее превосходительства…" Гамбоа потом сказал: „Позор, что у нас, монастырская школа, чтоб бабы распоряжались?" „Поблагодарите ее превосходительство". У нас хлопать умеют, и кто только придумал, как поезд, сперва потихоньку, потом быстрее, быстрее – пам-м, раз-два-три, четыре, пять, – пам-м, раз-два-три-четыре, – пам-м, раз-два-три, – пам-м раз-два, – пам-м, раз, – пам, пам, пам-м-м-м – и опять сначала. Эти, с пятого, локти себе кусают, что мы победили по атлетике, а мы пам-пам-пам, и еще крикнули ей: „Ура!", даже псы хлопали, и сержанты, и лейтенанты, и опять – пам-пам-пам, – на полковника смотрите, послиха и министр уходят, он сейчас опять заведется, скажет: „Вы думаете, вы такие прыткие, а я вас – в бараний рог", нет, смеется, и генерал Мендоса, и послы, и гости, и офицеры, пам-пам-пам, у-ух какие мы молодцы, ох, папочка, ох, мамочка, пам-пам-пам, не кто-нибудь, училище Леонсио Прадо, первый сорт, да здравствует Перу, кадеты, мы еще понадобимся родине, всегда готовы, да, выше голову, смотри веселей. Ягуар кричит: „Где Гамбарина? Сейчас его поцелую! Если он жив, конечно, очень уж я его…", послиха плачет, мы хлопаем, вон оно как, Худолаечка, трудная в училище жизнь, много терпеть приходится, но есть у нее и хорошие стороны, жаль, Кружка больше нет, вот раньше, как сердце радовалось, когда мы, тридцать ребят, собирались в умывалке. Всегда, черт, карты смешает, что ж это теперь будет? Влипнем мы из-за Кавы, его выгонят, нас выгонят, за какое-то паршивое стекло. Ну сколько тебе говорить, не пускай ты в ход зубы, Худолайка!»


Забыл он и следующие дни, одинаковые и обидные. Вставал он рано – тело ломило от бессонницы, – бродил по полупустым комнатам необжитого дома. На чердаке, в башенке, он нашел кипы газет и журналов и лениво листал их целые дни напролет. Родителей он избегал, отвечал им отрывисто, коротко. «Что ты думаешь о папе?» – спросила как-то мать. «Ничего, – отвечал он, – ничего я о нем не думаю». А другой раз: «Ты доволен, Ричи?» – «Нет». На другой день по приезде отец подошел к его постели и, улыбаясь, подставил щеку. «Доброе утро», – сказал Рикардо, не двигаясь. Тень появилась в глазах отца и исчезла. В тот день и началась невидимая борьба. Рикардо не вставал, пока не услышит, как закрывается за отцом входная дверь. За обедом, под вечер, его вывозили на прогулку. Он сидел один на заднем сиденье и притворялся, как мог, что восхищается парком, улицами, площадями. Рта он не раскрывал, но слушал внимательно, что говорят отец и мама. Иногда какие-то намеки не доходили до него; потом он всю ночь мучился в догадках. Он был всегда настороже. Если к нему внезапно обращались, он говорил: «А, что?» Один раз, ночью, он услышал, что они говорят о нем в соседней комнате. «Ему только восемь лет, – говорила мать. – Он привыкнет». – «У него было более чем достаточно времени», – отвечал отец, и голос у него был сухой и резкий. «Он тебя никогда не видел, – настаивала мать, – подожди, потерпи». – «Ты плохо его воспитала, – говорил отец. – Ты виновата, что он такой. Совсем как девчонка». Потом они перешли на шепот. Через несколько дней он почуял недоброе – родители вели себя странно, говорили загадками. Он подслушивал и подглядывал с удвоенным рвением, не упускал ни жеста, ни шага, ни взгляда. Однако ни до чего не докопался. Как-то утром, целуя его, мама сказала: «А что если у тебя будет сестричка?» Он подумал: «Если я себя убью, они будут виноваты и попадут в ад». Кончалось лето. Он места себе не находил, не мог дождаться апреля [9], когда он пойдет в школу и почти весь день его не будет дома. Один раз, просидев и продумав на башенке несколько часов, он пошел к маме и сказал: «Вы не могли бы отдать меня в интернат?» Он думал, что не сказал ничего обидного, но мама смотрела на него полными слез глазами. Он сунул руки в карманы и добавил: «Я не очень-то люблю учиться. Помнишь, еще тетя Аделина говорила. Папа будет сердиться. А в интернате меня учиться заставят». Мама пристально смотрела ему в глаза, и это его смутило. «А кто же останется со мной?» – «Она, – твердо ответил Рикардо. – Сестричка». Тоска в маминых глазах сменилась испугом. «Никакой сестрички не будет, – сказала мама. – Я забыла тебе сказать». Он думал весь день, что поступил плохо, и мучился, что выдал себя. Ночью, в постели, он лежал с открытыми глазами – думал, как исправить промах; он будет говорить с ними совсем мало, целый день сидеть на чердаке. Вдруг поднялся шум, потом шум усилился, чей-то голос выкрикивал ужасные слова. Он испугался, перестал думать. Брань с ужасающей четкостью долетала до него, а иногда сквозь ругательства и крики прорывался умоляющий и слабый мамин голос. Потом все стихло, потом что-то свистнуло, шлепнулось, а когда мама крикнула «Ричи!», он уже вскочил, бежал к дверям, распахнул их, крикнул: «Не бей маму!» Он успел увидеть, что мама – в ночной рубашке, какая-то чужая в боковом свете лампы, она что-то бормочет… Но тут перед ним встало что-то огромное, белое. «Голый», – подумал он и испугался. Отец ударил его ладонью, он упал без крика. Но тут же встал; все медленно завертелось. Он хотел сказать, что его никогда не били, что это нельзя, но отец снова его ударил, и он снова упал. С полу он видел, хоть все и кружилось, что мама вскочила с кровати, отец схватил ее, легко толкнул обратно, а потом повернулся, громко ругаясь, подошел к нему, поднял его, и он очутился у себя в темной комнате, и человек, белый на темном, опять ударил его по лицу, и еще он успел увидеть, как этот человек опять становится между ним и мамой, появившейся в дверях, и хватает ее за руку, и тащит, как тряпичную куклу. А потом дверь захлопнулась, и он погрузился в круговорот кошмара.

IV

Он вышел из автобуса на остановке «Камфарная» и крупными шагами отмахал три квартала до дому. Перейдя дорогу, он увидел стайку ребят. Кто-то насмешливо сказал за его спиной: «Шоколадками торгуешь?» Другие засмеялись. Много лет назад он тоже дразнил «шоколадниками» кадетов из военного училища. Небо затянуло свинцом, но воздух был теплый. Мать открыла ему дверь и поцеловала его.

– Ты поздно, – сказала она. – Что случилось, Альберто?

– Трамваи переполнены, мама. Ходят раз в полчаса. Мать взяла ранец и кепи и пошла в его комнату.

Дом был маленький, одноэтажный, чистый. Альберто снял галстук и гимнастерку, бросил на стул. Мать подобрала их и аккуратно сложила.

– Пообедаешь?

– Я сперва помоюсь.

– Ты скучал без меня?

– Да, мама, очень.

Он стащил рубашку и, еще в брюках, надел халат. С тех пор как он поступил в училище, мать не видела его голым.

– Я форму поглажу. Она вся в грязи.

– Ладно, – сказал Альберто. Он сунул ноги в шлепанцы. Открыл комод, вынул рубашку с воротничком, трусики, носки. Взял из ночного столика сверкающие черные ботинки.

– Я их утром почистила, – сказала мать.

– Не надо, мама. Ты руки испортишь.

– Кому мои руки нужны? – вздохнула она. – Кому я нужна, несчастная?

– Сегодня была письменная, – прервал ее Альберто. – Трудно пришлось.

– Бедняжка!… – посочувствовала мать. – Налить тебе ванну?

– Нет. Я душ приму.

– Хорошо. Пойду приготовлю завтрак. Она повернулась и пошла к дверям.

– Мама!

Мать остановилась в дверях. Она была миниатюрная, худенькая, с очень белой кожей и запавшими усталыми глазами, ненакрашенная, непричесанная, в мятом фартуке. Альберто вспомнил, что еще не так давно она проводила часы перед зеркалом, пудрилась, мазалась кремами, подводила глаза. Каждый день она ходила к парикмахеру, а вечером, отправляясь куда-нибудь, до истерики долго выбирала платье. С тех пор как ушел отец, она стала совсем другая.

– Ты не видела папу?

Она опять вздохнула и зарделась.

– Представь себе, во вторник был, – сказала она. – Я не знала, кто это, и открыла. Ну никакой совести, Альберто, ты просто себе не представляешь. Он хотел, чтобы ты к нему зашел. Опять деньги предлагал. Нет, он хочет меня убить! – Она прикрыла глаза и понизила голос: – Ты должен терпеть, дорогой…

– Я приму душ, – сказал он. – А то я грязный… Проходя мимо нее, он погладил ее по голове и подумал: «Теперь у нас не будет ни гроша». Мылся он долго – мылился, терся обеими руками, пускал то горячую, то холодную воду. «Как с перепою», – думал он. Потом оделся. Как всегда по субботам, штатская одежда показалась ему странной, слишком мягкой; когда шершавый холст не тер кожу, ему казалось, что он голый. Мать ждала в столовой. Он молча поел. Всякий раз, как он съедал кусок хлеба, мать поспешно придвигала хлебницу.

– Ты уходишь?

– Да, мама. Надо передать поручение, товарищ просил. Я скоро.

Мать несколько раз закрыла и открыла глаза, и он испугался, что она заплачет.

– Я тебя совсем не вижу, – сказала она. – Ты целый день где-то бродишь. Неужели тебе меня не жалко?

Ему стало не по себе.

– Да я на часик, мама. Даже меньше.

Садясь к столу, он был голоден, а теперь ерзал на месте. Он ждал свободного дня целую неделю; и вот пожалуйста! Не успеешь прийти домой – хочется отсюда вырваться: цепляется, во все суется, прямо хоть в училище сиди. Кроме того, он еще не привык к ее новым вкусам. Раньше она сама гнала его из дому под любым предлогом, чтобы насплетничаться всласть с легионом подруг, каждый день собиравшимся у нее и сражавшимся в лото. Теперь все было не так – она впивалась в него, она хотела, чтобы он сидел только с ней и слушал часами ее нескончаемые жалобы. Каждый раз она взвинчивала себя, громко взывала к Богу, молилась вслух. И тут она изменилась – раньше то и дело забывала пойти к мессе, и Альберто нередко слышал, как она злословит с подругами про священников и святош. Теперь она ходила в церковь чуть ли не каждый день, завела себе духовного наставника, иезуита, по ее словам, «истинного святого», назначала себе послушания, а однажды у ее изголовья Альберто видел «Жития Св. Розы Лимской». Мать убирала со стола и сметала рукой крошки.

– Я к пяти вернусь, – сказал он.

– Приходи скорей, – откликнулась она. – Я к чаю куплю печенья.


Женщина была толстая, грязная, засаленная. Прямые волосы падали ей на лоб, она откидывала их левой рукой, не забывая при этом поскрести в голове. В другой руке она держала кусок картона, которым раздувала пламя; уголь отсырел, дымил, стены кухни были черные, щеки у женщины – в пятнах сажи. «Ослепнешь тут», – бормотала она. От искр и дыма глаза ее слезились, веки опухли.

– Что? – спросила Тереса из комнаты.

– Ничего, – пробурчала женщина, склоняясь над котелком; суп еще не кипел.

– Что там? – переспросила Тереса.

– Уши заложило? Я говорю – ослепнешь тут.

– Хочешь, я помогу?

– Куда тебе, – отрезала женщина; теперь она одной рукой мешала ложкой в котелке, а другой ковыряла в носу. – Ничего ты не умеешь. Ни шить, ни стряпать – ничего. Эх ты…

Тереса не ответила. Она только что вернулась с работы и прибирала. В будние дни прибирала тетя, по субботам и воскресеньям – она. Это было несложно, всего две комнаты – спальня и еще одна, где ели, отдыхали и шили. Дом был старый, ветхий, вещей – немного.

– Сегодня сходишь к дяде, – сказала тетка. – Может, получше примут, чем прошлый раз.

На поверхности супа показались пузыри; неяркие огоньки вспыхнули в теткиных глазах.

– Я завтра пойду, – сказала Тереса. – Сегодня не могу.

– Не можешь?

Тетка яростно обмахивалась куском картона.

– Нет. У меня свидание.

Картон застыл в воздухе, тетка подняла глаза. Потом пришла в себя и снова принялась махать.

– Свидание?

– Да. – Тереса остановилась, метла замерла у пола. – Меня пригласили в кино.

– В кино пригласили? Кто ж это?

Суп кипел. Тетка, по-видимому, о нем забыла. Она повернулась к двери и ждала ответа, неподвижно, терпеливо, не поправляя волос.

– Кто тебя пригласил? – повторила она и стала быстро обмахиваться картоном.

– Один мальчик. Он на углу живет, – сказала Тереса, опуская метлу на пол.

– На каком еще углу?

– В кирпичном доме. Ну, в двухэтажном. Его фамилия Арана.

– Фамилия такая?

– Да.

– Это что, который в форме ходит? – не отставала тетка.

– Да. Он в военном училище. Их отпускают по субботам. Он в шесть часов ко мне придет.

Тетка подошла к Тересе, тараща и без того выпученные глаза.

– Они люди приличные, – сказала она. – Одеваются шикарно. Машину имеют.

– Да, – сказала Тереса. – Голубую.

– Ты каталась на ихней машине? – забеспокоилась тетка.

– Нет. Я с этим мальчиком только один раз говорила. Две недели назад. Он должен был прийти в то воскресенье, а его не пустили. Он прислал мне письмо.

Вдруг тетка резко обернулась и кинулась в кухню. Огонь погас, но суп еще кипел.

– Лет тебе не так мало, – сказала тетка, возобновив борьбу с непокорной прядью. – А все дура дурой. Вот ослепну, и помрем с голоду. Ты его держи, парня-то. Это тебе подвезло, что он тебя приметил. Я в твои годы уже с брюхом ходила. И зачем мне Господь детей посылал, не пойму. Всех забрал.

– Да, тетя, – сказала Тереса.

Подметая, она смотрела вбок и видела свои серые туфли на высоких каблуках. Они были грязные, поношенные. А вдруг Арана поведет ее в хорошее кино?

– Он что, военный? – спросила тетка.

– Нет. Он учится. У них такая же самая школа, только начальство военное.

– Школа? – рассердилась женщина – А я-то думала, приличного подцепила. Конечно, тебе что, хоть тут разорвись, хоть тут лопни, тебе что с гуся вода…

Альберто поправлял галстук. Неужели это он в зеркале? Свежевыбритое лицо, аккуратные, еще мокрые волосы, белая рубашка, светлый галстук, платочек в верхнем кармане. Неужели вот этот чистенький, с иголочки одетый пижон – он сам, Альберто?

– Ты красивый, – сказала мать из комнаты. И печально прибавила: – В отца…

Альберто вышел из ванной. Наклонился, поцеловал мать. Она подставила ему лоб. Какая она хрупкая, маленькая – ему до плеча! И волосы почти седые… «Перестала красить, – подумал он. – Теперь она выглядит куда старше».

– Это он! – сказала мать.

И действительно, в ту же секунду зазвенел звонок. «Не открывай», – сказала мать, когда Альберто шагнул к дверям, но не двинулась с места.

– Здравствуй, папа, – сказал Альберто.

Отец был невысокий, плотный, лысеющий, в безупречном синем костюме. Целуя его щеку, Альберто услышал резкий запах духов. Отец улыбнулся, похлопал его по спине, окинул взглядом комнату. Мать стояла в коридоре, у ванной, в смиренной позе: голова опущена, глаза прикрыты, руки сложены под фартуком, и шея немножко вытянута, как у жертвы под топором палача.

– Здравствуй, Кармела.

– Зачем ты пришел? – еле слышно сказала мать, не меняя позы.

Ничуть не смутившись, отец запер дверь, бросил на кресло кожаный портфель, сел, непринужденно улыбаясь, и жестом пригласил Альберто сесть рядом. Альберто взглянул на мать; она не шевельнулась.

– Кармела, – весело сказал отец, – иди сюда, детка, поговорим. Ничего, Альберто уже взрослый.

Альберто стало приятно. Отец выглядел моложе матери, здоровее, крепче. И в жестах его, и во взгляде, и в голосе была какая-то неуемная живость. Может, он просто счастлив?

– Нам не о чем говорить, – сказала мать. – Не о чем.

– Ну, ну, – сказал отец. – Мы ведь культурные люди. Обсудим спокойненько…

– Ты мерзавец! – крикнула мать и сразу изменилась: сжались кулаки, побагровело лицо, мгновенно утратившее кротость, вспыхнули глаза. – Вон отсюда! Это мой дом, я за него плачу.

Отец шутливо зажал уши. Альберто взглянул на часы. Мать уже плакала, трясясь и всхлипывая. Она не утирала слез, и в мокрых бороздках на ее щеках был виден светлый пушок.

– Кармела, – сказал отец, – успокойся. Я не хочу скандалов. Дальше так идти не может, это глупо. Переберись из этой халупы, найми прислугу, живи по-человечески. Ты не имеешь права опускаться. Подумай о сыне.

– Вон отсюда, – взвизгнула мать. – Это порядочный дом! Не таскай сюда грязь! Иди к своим шлюхам. Мы не хотим тебя знать! Оставь свои деньги при себе! Я сама сумею дать сыну образование.

– Ты живешь, как нищая, – сказал отец. – Где твое достоинство? Я хочу тебя обеспечить. Что ты уперлась, черт побери?

– Альберто! – отчаянно крикнула мать. – Он меня оскорбляет! Мало ему, что он меня ославил на всю Лиму! Он хочет моей смерти. Помоги же мне!

– Папа, не надо… – без особого пыла сказал Альберто. – Не ссорьтесь…

– Молчи, – сказал отец. Теперь он смотрел торжественно и строго. – Молод еще. Когда-нибудь поймешь. Не так все просто в жизни.

Альберто стало смешно. Он как-то видел отца в центре с очень красивой блондинкой. Отец его тоже видел, но отвел взгляд. А вечером зашел к нему в комнату и, глядя так же, как сейчас, сказал те же самые слова.

– Я хочу предложить тебе выход, – говорил отец. – Послушай меня минутку.

Мать снова стояла перед ними олицетворением скорби. Однако Альберто заметил, что из-под ресниц она зорко следит за отцом.

– Тебя беспокоят условности, – сказал отец. – Я тебя понимаю, общепринятую форму надо уважать.

– Циник! – крикнула мать и снова сжалась.

– Детка, не перебивай меня. Если хочешь, давай жить вместе. Снимем приличный дом тут, в Мирафлоресе. Поселимся снова на Диего Ферре или на улице Святого Антония – в общем, где хочешь. Конечно, я требую абсолютной свободы. Я хочу распоряжаться своей жизнью. – Он говорил негромко, ровно, a в глазах его, к удивлению Альберто, прыгали чертики. – И давай без сцен. В конце концов, мы не плебеи.

Теперь мать рыдала в голос, восклицая: «Развратник!», «Мерзавец!», «Грязный тип!» Альберто сказал:

– Прости, папа. Мне надо уйти по делу. Можно? Отец не сразу понял, потом улыбнулся и кивнул.

– Иди, сынок, – сказал он. – А я попробую убедить маму. Так будет лучше всего. Ты не волнуйся. Учись как следует, у тебя большое будущее. Если хорошо кончишь, я пошлю тебя в Штаты.

– О будущем моего сына я позабочусь сама! – вопила мать.

Альберто поцеловал родителей и быстро закрыл за собой дверь.

Тетка отдыхала в комнате. Тереса вымыла тарелки, взяла полотенце, мыло и на цыпочках вышла из дому. Рядом стоял узкий дом с желтоватыми стенами. Она поскреблась у двери. Ей открыла веселая тощая девица.

– Здравствуй, Tepe.

– Здравствуй, Роса. Можно, я помоюсь?

– Идем.

Они прошли по темному коридору. На стенах висели фотографии киноактеров и футболистов, вырезанные из газет.

– Этого видела? – сказала Роса. – Сегодня подарили. Гленн Форд. Ты смотрела с ним картины?

– Нет, – сказала Тереса. – Надо сходить.

Они вошли в столовую. Родители Росы молча ели. У одного стула не было спинки; на нем сидела женщина. Мужчина, оторвавшись от газеты, взглянул на Тересу.

– Тересита, – сказал он и встал.

– Здравствуйте.

Мужчина – пожилой, пузатый, кривоногий и сонный – улыбнулся и протянул руку к Тересиной щеке. Тереса отступила, рука повисла в воздухе.

– Я хотела помыться, сеньора, – сказала Тереса. – Можно?

– Да, – сухо сказала женщина. – Один соль. Принесла?

Тереса разжала руку. Монета не блестела – она была тусклая, неживая, захватанная.

– Ты там побыстрей, – сказала женщина. – Воды мало.

Ванна была темная, в метр величиной. На полу лежала склизкая, старая доска. Из стены, не очень высоко, торчал кран, выполнявший функции душа. Тереса заперла дверь и повесила на ручку полотенце, стараясь прикрыть замочную скважину. Потом разделась. Она была тоненькая, стройная, очень смуглая. Тереса открыла кран; потекла холодная вода. Намыливаясь, она услышала крик: «А ну, пошел отсюда, старый козел!», потом – удаляющиеся мужские шаги и гул ссоры. Она оделась и вышла. Мужчина сидел за столом; увидев ее, он подмигнул. Женщина скривилась.

– Наследила на полу… – буркнула она.

– Я пошла, – сказала Тереса. – Большое вам спасибо, сеньора.

– Пока, Тересита, – сказал мужчина. – Приходи когда хочешь.

Роса проводила ее до дверей. В коридоре Тереса ей шепнула:

– Росита! Дай мне, пожалуйста, синюю ленту. Которую ты в субботу надевала. Я сегодня принесу.

Роса кивнула и приложила палец к губам. Потом исчезла во тьме коридора и вскоре вернулась, осторожно ступая.

– На, – сказала она, хитро поглядывая на подругу. – Зачем тебе? Куда ты идешь?

– У меня свидание, – сказала Тереса. – Меня мальчик пригласил в кино.

Глаза у нее блестели. Кажется, она радовалась.


Мелкий дождик шевелил листья на Камфарной. Альберто зашел в угловой магазин, купил пачку сигарет и направился к проспекту Ларко. Проносились машины, яркие капоты последних моделей выделялись в сереньком воздухе. Народу было много. Он засмотрелся на высокую, гибкую девицу в черных брючках. Автобус-экспресс все не шел. Рядом смеялись два паренька. Он узнал их не сразу, покраснел, буркнул «привет»; они кинулись к нему.

– Куда ты провалился? – спросил один, в спортивном костюме и с петушиным хохолком. – Нет тебя и нет!

– Мы уж думали, ты переехал, – сказал другой, низенький, жирный, в мокасинах и пестрых носках. – Сто лет тебя не видели!

– Я теперь живу на Камфарной, – сказал Альберто. – А вообще-то я в интернате, в военном училище. Нас только по субботам отпускают.

– В военном училище? – сказал петушок. – За что это тебя? Вот жуть!

– Да нет, ничего. Привыкнуть можно.

Подошел переполненныйэкспресс. Они стояли, держась за поручни. Альберто думал о тех, с кем он ездит вместе по субботам в автобусах и в трамваях, – запах грязи и пота, галстуки кричащих расцветок… А тут, в экспрессе, куда ни глянь – чистые рубашки, приличные лица, улыбки.

– А где ж твоя машина? – спросил Альберто.

– Машина? – сказал толстый. – Это отцовская. Он мне больше не дает. Я ее грохнул.

– Ты что, не знаешь? – заволновался петух. – Не слыхал про гонки на Набережной?

– Нет, не слыхал.

– Где ты живешь? Наш Мексиканец – будь здоров! – затараторил и заулыбался петух. – Они поспорили с этим психом Хулио, ну с Французской, помнишь?… Поспорили, значит, кто кого обгонит на Набережной. Дождь, понимаешь, а им хоть бы что. Я, конечно, с ними, за второго пилота. Психа сцапали, а мы – ничего, удрали. С вечеринки ехали, сам понимаешь…

– И грохнулись? – спросил Альберто.

– Это потом, в Акотонго. Ему вздумалось попетлять. Напоролся на столб. Видишь, тут шрам? А ему – хоть бы что! Везет… Нет на свете справедливости!

Мексиканец блаженно улыбался.

– Молодец, – сказал Альберто. – Как там у нас вообще?

– Порядок, – сказал Мексиканец. – Мы теперь по будним дням не собираемся, у девчонок экзамены. Времена меняются. Их всюду с нами пускают – и в кино, и на танцы. Цивилизуются старушки. Богач теперь с Эленой.

– Ты с Эленой? – спросил Альберто.

– Завтра месяц, – сказал Богач и покраснел.

– Ее с тобой пускают?

– А как же! Сама мамаша к завтраку приглашает. Ой, да ты ж за ней бегал!

– Я? – сказал Альберто. – Вот еще!

– Бегал, бегал! – настаивал Богач. – Еще как с ума сходил. Помнишь, мы тебя учили танцевать? Ну, у Эмилио. Показывали, как ей объясниться.

– Да, было времечко! – сказал Мексиканец.

– Рассказывай, – сказал Альберто. – Врешь ты все.

– Эй, вы! – сказал Богач, вглядываясь в глубь экспресса. – А я чего увидел!

Он протолкался к задним местам. Мексиканец и Альберто последовали за ним. Девушка, чуя опасность, уставилась на мелькающие деревья бульвара. Она была хорошенькая, кругленькая; носик ее трепетал, как у кролика, и стекло запотело.

– Привет, душечка! – пропел Богач.

– Не лезь к моей девочке, – сказал Мексиканец. – В морду схлопочешь.

– И пожалуйста, – сказал Богач. – Я готов за нее умереть. – Он театрально распростер руки. – Я ее люблю.

Оба заржали. Девушка смотрела на деревья.

– Не слушай его, – сказал Мексиканец. – Он хам. Извинись перед дамой.

– Ты прав, – сказал Богач. – Я хам, но я искренне каюсь. Прости меня! Скажи, что ты меня простила, или я не отвечаю за себя!

– Бессердечная! – вскричал Мексиканец. Альберто тоже глядел в окно; листва была мокрая, мостовая блестела. Поток машин несся навстречу за деревьями бульвара. Разноцветные здания Оррантии остались позади. Теперь дома были серые, низенькие.

– Никакого стыда! – сказала пожилая женщина. – Оставьте девочку в покое!

Ребята хохотали. Девушка на секунду оторвалась от улицы и метнула по сторонам быстрый, беличий взгляд. Улыбка сверкнула и исчезла.

– С удовольствием, сеньора, – сказал Мексиканец и обернулся к девушке. – Простите нас великодушно, сеньорита.

– Мне выходить, – сказал Альберто и протянул им руку. – Пока.

– Пошли с нами, – сказал Мексиканец. – Мы в кино. И для тебя девочка есть. Подходящая.

– Не могу, – сказал Альберто. – У меня свидание.

– В Линсе? – хихикнул Богач. – Желаем удачи! Не пропадай, заходи. Все тебя вспоминают.

«Так я и знал. Некрасивая», – подумал он, как только увидел ее на первой ступеньке. И быстро сказал:

– Здравствуйте. Тереса дома?

– Это я.

– У меня к вам порученье от Араны. От Рикардо Араны.

– Входите, – сдержанно сказала девушка. – Садитесь.

Альберто осторожно сел на край стула. Не сломается? В просвет занавески он видел кусочек кровати и большие темные женские ноги. Девушка стояла рядом с ним.

– Арана не мог прийти, – сказал Альберто. – Не повезло – без увольнительной оставили. Он мне сказал, что у вас свидание, и просил за него извиниться.

– Без увольнительной? – разочарованно сказала Тереса. Ее волосы были подвязаны синей лентой.

«Интересно, целовались они?» – подумал Альберто.

– Бывает, – сказал он. – Не повезло. Он придет в ту субботу.

– Кто там? – спросил ворчливый голос. Ноги исчезли. И почти сразу над занавеской показалось жирное лицо.

Альберто встал.

– Это приятель Араны, – сказала Тереса. – Его зовут…

Альберто назвался и почувствовал в своей руке жирную, потную ладонь, студенистую, как медуза. Жеманно улыбаясь, женщина затараторила. В бурном потоке ее речи мелькали формулы вежливости, которых он не слышал с детства, карикатурные штампы, преувеличенно-пышные эпитеты, почтительные обращения, бесчисленные вопросы.

– Сидите, сидите, – тараторила женщина, неуклюже, как бегемот, сгибая жирное тело. – Не стесняйтесь, будьте как дома, мы люди бедные, но честные, да, зарабатываю на хлеб, бьюсь, можно сказать, в поте лица, я, знаете, портниха, Тересе дала образование, я ей тетя, она, бедняжечка, сирота, представьте себе, буквально всем мне обязана, сидите, сидите, сеньор дон Альберто.

– Арану оставили без увольнительной, – сказала Тереса, стараясь не смотреть на тетю и Альберто. – Сеньор пришел по его поручению.

«Сеньор?» – подумал Альберто. Он постарался поймать ее взгляд, но теперь она смотрела в пол. Женщина выпрямилась и распростерла руки. Улыбка исчезла, но еще улыбались скулы, широкий нос, свиные глазки, полузакрытые мешками век.

– Бедненький, – говорила она. – А матери-то каково, у меня тоже детки были, я знаю, что такое материнские слезы, всех Господь прибрал, вам этого не понять; в ту субботу, значит, придет; вот она, жизнь-то, а вам, молодым, лучше про такое и не думать; вот что вы мне скажите, куда вы поведете Тереситу?

– Тетя, – сказала Тереса, и губа ее дернулась. – Он зашел передать поручение. Он совсем не…

– Вы обо мне не беспокойтесь, – великодушно, смиренно, понимающе говорила тетка. – Молодым без нас-то лучше, сама была молодая, а вот и старость пришла, да, жизнь, она это… и вас припечет, плохо старым-то, вот слепну…

– Тетя, – снова сказала девушка. – Пожалуйста…

– Если разрешите, – сказал Альберто, – мы можем пойти в кино. Если вы не против.

Девушка опять смотрела в пол. Она молчала и не знала, куда девать руки.

– Приведите ее пораньше, – сказала тетка. – Молодым поздно гулять нельзя, дон Альберто. – Она обернулась к Тересе. – Иди-ка сюда. С вашего разрешения, сеньор…

Она взяла Тересу за руку и повела в другую комнату. Слова долетали до него плохо, точно их уносил ветер, – он разбирал каждое в отдельности, но связи не находил. С грехом пополам он понял, что Тереса не хочет идти, а тетка, не отвечая ей прямо, набрасывает крупными мазками портрет Альберто, вернее – некоего идеального существа, богатого, красивого, шикарного, – словом, мужчины что надо.

Занавеска приподнялась. Альберто улыбался. Тереса сжимала руки: она была смущена и недовольна еще больше, чем раньше.

– Идите, – сказала тетка. – Она у меня воспитанная. Я ее не со всяким пущу. Не поверите, она очень работящая, даром что тощенькая.

Тереса пошла к дверям и пропустила его вперед. Дождик перестал, но пахло сыростью, и скользко блестел асфальт. Альберто пошел с краю тротуара. Вынул сигареты, закурил. Взглянул на Тересу искоса. Она ступала неуверенно, мелкими шагами и смотрела вперед. Молча дошли они до угла. Тереса остановилась.

– Мне сюда, – сказала она. – У меня тут рядом подруга. Спасибо за все.

– За что? – сказал Альберто.

– Пожалуйста, извините тетю, – сказала Тереса. Теперь она смотрела ему в глаза и казалась много спокойней. – Она хорошая, так для меня старается.

– Да, – сказал Альберто. – Она очень милая. Такая любезная.

– Только говорит много, – вдруг сказала Тереса и засмеялась.

«Некрасивая, а зубы хорошие, – подумал Альберто. – Интересно, как он ей объяснялся?»

– Арана рассердится, что ты со мной пошла?

– А ему-то что? – сказала она. – Мы первый раз собирались встретиться. Разве он вам не сказал?

– Почему ты говоришь мне «вы»? – спросил Альберто.

Они стояли на углу. По улице ходили люди. Снова накрапывал дождик. Легкий, негустой туман спускался на них.

– Ладно, – сказала Тереса. – Давай на «ты».

– Давай, – сказал Альберто, – на «вы» трудно, как старики.

Они помолчали. Альберто бросил сигарету и притушил ногой.

– Ну, – сказала Тереса, протягивая ему руку, – до свиданья.

– Вот что, – сказал Альберто. – К подруге сходишь завтра. Пошли в кино.

Она стала серьезной.

– Не стоит, – сказала она. – Правда. Ты, наверное, занят.

– Все равно, – сказал Альберто. – А вообще-то не занят, честное слово.

– Ну что ж, – сказала она и протянула руку ладонью вверх. Она смотрела в небо, и он увидел, что глаза у нее светятся.

– Дождь идет.

– Моросит.

– Сядем в экспресс…

Они пошли к проспекту Арекипа. Альберто закурил.

– Только что одну бросил… – сказала Тереса. – Ты много куришь?

– Нет. Я только в свободные дни.

– А там у вас нельзя?

– Нельзя. Но мы курим потихоньку.

Теперь дома были выше, кварталы – длиннее, и больше попадалось прохожих. Какие-то парни в рубашках что-то крикнули Тересе. Альберто дернулся к ним, она его удержала.

– Брось, – сказала она. – Не обращай внимания. Глупости.

– Нельзя приставать к девушке, если она не одна, – сказал Альберто. – Это хамство.

– У вас в училище все отчаянные!

Альберто покраснел от удовольствия. Вальяно прав: бабам кадеты нравятся, не в центре, конечно, а вот в таких районах. Он заговорил об училище, о распрях между курсами, о строевых занятиях, о ламе и о собачке Худолайке. Тереса слушала его внимательно и смеялась где нужно. Потом она рассказала ему, что работает в центре, в конторе, а раньше училась на курсах стенографии и машинописи. На остановке «Школа Раймонди» они сели в экспресс и слезли на площади Генерала Сан-Мартина. Богач и Мексиканец слонялись по тротуару. Они оглядели Тересу с головы до ног; Мексиканец улыбнулся и подмигнул Альберто.

– Что ж вы не в кино?

– Дамы не явились, – сказал Богач. – Пока! Заходи.

Он услышал, что они шушукаются за его спиной; и ему показалось, что косые усмешки густо, как дождик, посыпались на него со всех сторон.

– На какую картину ты хочешь? – спросил он.

– Не знаю, – сказала она. – Все равно.

Альберто купил газету и стал читать с выражением названия картин. Тереса смеялась, прохожие оборачивались. Наконец решили идти в «Метро». Альберто купил два билета. «Если б Арана знал, на что пошли его деньги, – думал он. – И к Золотым Ножкам не попаду…» Он улыбнулся Тересе, и она улыбнулась ему. Они пришли рано, зал был полупустой. Альберто разошелся; он не стеснялся Тересы и с ней пустил в ход все остроты, словечки, анекдоты, подхваченные у ребят.

– Это кино красивое, – сказала она. – Шикарное.

– Ты тут не была?

– Нет. Я редко хожу в центре. Работа поздно кончается, в полседьмого.

– А ты любишь кино?

– Ой, очень! Я смотрю каждое воскресенье. Только там, у нас.

Картина была цветная, с танцами. Танцор-эксцентрик смешил вовсю – путал имена, спотыкался, гримасничал, косил. «Кривляется, как баба!» – подумал Альберто и обернулся; Тереса не сводила глаз с экрана, самозабвенно полуоткрыв рот. Позже, когда они вышли, она заговорила о картине, как будто он ее не видел. Она расписывала туалеты, драгоценности и, вспоминая комические сцены, хохотала до упаду.

– У тебя хорошая память, – сказал он. – Как ты все это помнишь?

– Я ж тебе говорила, люблю смотреть кино. Прямо все забываю, будто в рай попала.

– Да, – сказал он. – Я видел. Ты была как зачарованная.

Подошел экспресс; они сели рядом. Площадь Сан-Мартина была полна народу – посетители хороших кино шли в свете фонарей. Квадрат мостовой кишел машинами. Не доезжая до остановки «Школа», Альберто дернул звонок.

– Меня не надо провожать, – сказала она. – Я одна дойду. Ты и так на меня потратил столько времени!

Он не послушался. Они пошли в дебри Линсе [10] по темноватой улице. Навстречу проходили парочки; некоторые, завидев их, переставали целоваться и отрывались друг от друга.

– Ты правда был не занят? – сказала Тереса.

– Честное слово.

– Я тебе не верю.

– Нет, правда. Почему ты не веришь? Она не сразу решилась ответить.

– У тебя есть девушка?

– Нет, – сказал он, – нету.

– Так прямо и нету! Ну было, наверное, очень много.

– Не то чтоб много, – сказал Альберто. – Так, несколько. А у тебя было много мальчиков?

– У меня? Совсем не было.

«А если я сейчас ей объяснюсь?» – подумал Альберто.

– Неправда, – сказал он. – Наверное, очень много.

– Не веришь? Хочешь, я тебе скажу? Меня еще ни один мальчик не водил в кино.

Они ушли далеко от проспекта Арекипа, от двух непрерывно движущихся рядов машин. Улица стала уже, сумрак – гуще. С деревьев сыпались невидимые капли, оставшиеся после дождика на ветках и листьях.

– Значит, сама не хотела.

– Ты про что?

– Не хотела, чтоб за тобой ухаживали. – Он замялся. – У всех хорошеньких девушек есть поклонники.

– Ну! – сказала Тереса. – Я не хорошенькая. Думаешь, я не знаю?

Альберто запротестовал.

– Я лучше тебя почти никого не видел, – твердо сказал он.

Она снова взглянула на него.

– Ты нарочно? – пробормотала она.

«Чурбан я, чурбан», – думал Альберто. По асфальту постукивали Тересины каблучки; она шагала мелко – два шага на его шаг, – голову склонила, сжала губы, скрестила на груди руки. Лента то казалась черной и сливалась с волосами, то вспыхивала синим в лучах фонаря, то снова таяла в темноте. Они молча дошли до ее дверей.

– Спасибо, – сказала Тереса. – Большое спасибо. Они протянули друг другу руки.

– До свиданья.

Альберто отошел было и вдруг вернулся.

– Тереса.

Она опустила протянутую к звонку руку. Обернулась, удивилась.

– Ты завтра занята?

– Завтра? – сказала она.

– Да. Пойдем в кино. Ладно?

– Нет, не занята. Спасибо.

– Я приду в пять, – сказал он.

Тереса не входила в дом, пока он не скрылся из виду.

Мать открыла ему дверь, и он сразу начал оправдываться. Она вздыхала, в глазах ее был упрек. Они пошли в комнату, сели. Мать молчала и укоризненно смотрела на него. Нестерпимая тоска охватила его.

– Прости, – повторил он еще раз. – Не сердись, мама. Честное слово, я старался уйти, а они не пускали. Я немножко устал. Можно, я пойду лягу?

Мать не ответила; она все так же смотрела на него, и он подумал: «Ну, скоро она начнет?» Она не заставила себя ждать – поднесла руки к лицу и со вкусом зарыдала. Альберто погладил ее по голове. Она спросила, зачем он ее мучает. Он поклялся, что любит ее больше всего на свете, а она сказала, что он циник, весь в отца. Всхлипывая и призывая Бога, она говорила о пирожных и печенье, которые купила за углом и выбирала, а чай остыл, и она так одинока, Господь послал ей горе, чтоб испытать ее дух. Альберто гладил ее по голове и, наклоняясь, целовал в лоб. Он думал: «Вот и на этой неделе я не попал к Золотым Ножкам». Потом она затихла и потребовала, чтоб он пообедал, – ведь она сама стряпала, собственными руками. Он согласился, и, пока он ел овощной суп, мать целовала его и приговаривала: «Ты – моя единственная опора». Она рассказала, что отец сидел еще час и предлагал ей всякое: поехать за границу, развестись, сойтись для отвода глаз, расстаться друзьями, – а она отвергала все без колебаний. Они вернулись в гостиную, он попросил разрешения закурить. Она не возражала, но когда он закурил, расплакалась и принялась говорить о временах, о бренности всего земного и о том, как незаметно дети становятся взрослыми. Она вспомнила свое детство, путешествия по Европе, школьных подруг, блестящую юность, поклонников, великолепные партии, от которых она отказалась ради этого человека, а он теперь губит ее, губит!… Понизив голос и глядя печально, она говорила о муже. Раньше он был не такой, повторяла она, и вспоминала, какой он был спортсмен, как всех обыгрывал в теннис, как элегантно одевался, как они после свадьбы ездили в Бразилию и гуляли, взявшись за руки, по пляжу Ипанема. «Его погубили приятели! – восклицала она. – Лима – истинный Вавилон. Но я спасу моего мужа, я молюсь за него!» Альберто молча ее слушал и думал о том, что скажет Холуй, когда узнает про кино и о том, что Богач с Эленой, и об училище, и о ребятах, у которых не был года три. Мать зевнула. Альберто встал, пожелал ей спокойной ночи и пошел к себе. Он начал раздеваться, как вдруг увидел на столике конверт, на котором печатными буквами было написано его имя. Он открыл конверт; там лежала бумажка в пятьдесят солей.

– Это он тебе оставил, – сказала мать с порога. И вздохнула: – Я приняла. Бедный мой мальчик, не страдать же тебе из-за меня!

Он обнял ее, поднял, покружил по комнате, крикнул: «Все будет хорошо, мамочка, я для тебя все сделаю!» Она блаженно улыбалась и повторяла: «Нам никто не нужен». Целуя ее и обнимая, он попросил разрешения выйти.

– На минутку, – говорил он. – Подышать немножко.

Она нахмурилась, но пустила. Он снова повязал галстук, надел пиджак, причесался и вышел. Мать крикнула ему из окна:

– Не забудь перед сном помолиться!


Это Вальяно сообщил им ее прозвище. Как-то ночью, в воскресенье, когда кадеты стаскивали выходную форму и извлекали из кепи пачки тайком пронесенных сигарет, Вальяно возвысил голос и хрипло рассказал им про бабу из четвертого квартала Уатики [11]. Его бычьи глаза вращались, как металлический шарик в магнитном поле. Он захлебывался от восторга.

– Заткнись, чучело, – сказал Ягуар. – Надоел.

Но тот говорил и говорил, прибирая постель. Кава спросил его с койки:

– Как, ты сказал, ее зовут?

– Золотые Ножки.

– Наверно, новенькая, – сказал Арроспиде. – Я там у них всех знаю, а такой не помню.

На следующее воскресенье Кава, Ягуар и Арроспиде уже сами рассказывали о ней, смеясь и подталкивая друг друга. «Говорил я! – торжествовал Вальяно. – Всегда меня слушайтесь». Еще через неделю ее знало полвзвода, и слова «Золотые Ножки» звучали для Альберто привычно, как знакомая мелодия. Многозначительные, хоть и не слишком конкретные, намеки разжигали его воображение. Во сне это прозвище обрастало странными, противоречивыми, соблазнительными деталями, а женщина была все такая же – и всегда другая, она исчезала, когда он хотел ее коснуться или открыть ее лицо, и от этого он разгорался еще сильней или растворялся в безграничной нежности, и тогда ему казалось, что он не выдержит, умрет от нетерпения.

Он сам говорил о ней чуть ли не больше других. Никто и не думал, что он знает понаслышке о кварталах Уатики – так много рассказывал он забавных случаев и мнимых приключений. Но от этого ему не было легче; чем больше расписывал он свои любовные успехи, чем больше ржали приятели, тем сильнее он боялся, что никогда ему не быть с женщиной наяву, а не во сне; и он умолкал и клялся себе, что в следующую же субботу отправится туда, к ней, хотя бы ради этого пришлось украсть двадцать солей или даже подцепить сифон.

Он вышел на пересечении улицы 28 Июля и улицы Уилсона. «Мне пятнадцать, – думал он. – Но я выгляжу старше. Беспокоиться нечего». Он закурил, затянулся два раза, бросил сигарету. Народу на проспекте было еще больше. Он пересек трамвайную линию и попал в густую толпу рабочих и служащих, гладковолосых метисов, приплясывающих на ходу, медных индейцев, улыбчивых чоло. Он понял, что площадь Победы – рядом, потому что почти осязаемо пахло креольской стряпней, шкварками, колбасой, водкой, похмельем, потом и пивом.

Он пересек огромную, шумную площадь Победы, увидел каменного инка, указующего на запад, и вспомнил, как Вальяно говорил: «Ну и похабник этот Манко Капак [12] – дорогу в бордель показывает». Он медленно продвигался в толпе, задыхаясь от вони. В слабом свете редких фонарей смутно вырисовывались профили мужчин, которые проходили, косясь в сторону одинаковых домишек. На углу проспекта и Уатики, в заведении одного японца, ругались на все голоса. Мужчины и женщины яростно бранились у заставленного бутылками стола. Он постоял на углу, засунув руки в карманы и вглядываясь в лица; у одних глаза были остекленелые, у других как будто веселые.

Он обдернул пиджак и вступил в четвертый, самый злачный квартал. На лице его блуждала презрительная полуулыбка, а в глазах была тоска. Пройти предстояло несколько метров – он помнил твердо, что Золотые Ножки обитает во втором от угла доме. В дверях стояли друг за другом трое. Альберто заглянул в окно. Крохотный деревянный тамбур, освещенный красным светом стул, выцветшее фото на стене, скамеечка у самого окна. «Низенькая», – разочарованно подумал он. Кто-то тронул его за плечо.

– Эй, парень, – сказал кто-то, дыша луковой вонью. – Ты что, слепой или чересчур шустрый?

Фонари освещали мостовую, красный свет был слабым, и Альберто не мог разглядеть, кто с ним говорит. Только сейчас он понял, что тут, на Уатике, люди лепились к стенам – где потемней,– а тротуар был пуст.

– Ну? – сказал мужчина. – Как порешили?

– Что вам нужно? – спросил Альберто.

– Ни черта мне не нужно, – сказал мужчина. – Только я тоже не дурак. Мне пальца в рот не клади, ясно?

– Хорошо, – сказал Альберто. – А в чем дело?

– Становись в очередь. Надо совесть иметь.

– Ладно, – сказал Альберто. – Успокойтесь.

Он отошел от окна – мужчина его не удерживал, – встал в очередь и, привалясь к стене, выкурил одну за другой четыре сигареты. Тот, что стоял перед ним, вошел, вскоре вышел, бормоча, что жизнь вздорожала, и удалился во тьму. Женский голос сказал из-за двери:

– Заходи.

Он прошел через пустой тамбур. В комнату вела застекленная дверь. «Я уже не боюсь. Я взрослый». Он толкнул дверь. Комната оказалась не больше тамбура. Свет был тоже красный, но резче, грубее; у Альберто зарябило в глазах – перед ним замелькали пятна, покрупней и поменьше, и в этой пестрой мешанине он не сразу различил женщину в кровати, а различив, увидел не лицо, а только темный рисунок на капоте – не то звери, не то цветы. Он успокоился. Женщина села. Она и правда была низенькая, ноги едва доставали до полу. Волосы у нее были спутанные, рыжие, у корней – черные. Размалеванное лицо улыбалось. Он опустил голову и увидел двух перламутровых рыб, живых, налитых, нежных («Так бы и съел без масла», – говорил Вальяно). Ноги были как будто от другого тела, они совсем не подходили ни к вялому рту, ни к мертвым глазам, тупо глядевшим на него.

– Из военного училища? – сказала она.

– Да.

– Первый взвод, пятый курс?

– Да, – повторил Альберто. Она хихикнула.

– Сегодня ты восьмой,– сказала она.– А на той неделе я и счет потеряла. Пристрастились ваши ко мне…

– Я в первый раз,– сказал, краснея, Альберто.– Я… Она хихикнула громче.

– Я не суеверная, – сказала она. – Даром не работаю. Да и стара я для сказок. Каждый день младенчики ходят, ах ты, сейчас расчувствуюсь.

– Я не к тому, – сказал Альберто. – У меня деньги есть.

– Так-то лучше, – сказала она. – Положи на стол. И пошевеливайся, кадетик.

Альберто раздевался медленно, аккуратно складывая вещи. Она безучастно смотрела на него. Когда он разделся, она неохотно легла на спину и распахнула халат. Теперь она была голая, но в бюстгальтере – розовом, обвисшем, сильно открытом. «Она и вправду блондинка», – подумал Альберто и лег рядом с ней…

Под часами на площади Сан-Мартина – конечной остановке трамвая, который идет в Кальяо,– колышется море белых кепи. Перед отелем «Боливар» и «Цыганским баром» газетчики, шоферы, бездельники и полицейские смотрят, как со всех сторон к часам, на остановку, прибывают кадеты: одни – издалека, другие – из здешних заведений. Они загораживают проезд, огрызаются на шоферов, пристают к женщинам, решившимся в этот час выйти на улицу, болтаются без дела, ругаются, острят. Подходит трамвай – и тут же он весь увешан гроздьями кадетов; штатские пассажиры благоразумно жмутся в хвосте. Ребята с третьего чертыхаются, – не успеешь занести на подножку ногу, как тебя хватают за шиворот: «Сначала – кадеты, потом – псы».

– Пол-одиннадцатого, – говорит Вальяно. – Успеть бы к последнему…

– Десять часов двадцать минут, – отвечает Арроспиде. – Успеем.

Трамвай был набит; они стояли. По воскресеньям грузовики из училища приезжали за кадетами в Бельявисту.

– Смотри, – сказал Вальяно. – Два песика. Обнялись, чтоб нашивок не видели. Ловкачи…

– Прошу прощенья, – сказал Арроспиде, протискиваясь к бедным псам. Завидев его, они принялись беседовать. Трамвай миновал площадь Второго мая и плутал среди невидимых домишек.

– Здравствуйте, кадеты, – сказал Вальяно. Мальчишки не шелохнулись. Арроспиде ткнул одного в лоб.

– Мы устали, – сказал Вальяно. – Вставайте. Кадеты встали.

– Что вчера делал? – спросил Арроспиде.

– Да ничего. Вечеринка была – до утра протрепались. День рождения, что ли. Народу – битком. Да, еще на Уатику ходил. Кстати, узнал кое-что про Писателя.

– А что? – спросил Арроспиде.

– Расскажу всем сразу. История – что надо.

Но до барака он не дотерпел. Когда последний грузовик двинулся по Пальмовой к утесам Перлы, Вальяно сказал, трясясь на своем чемодане:

– Прямо для нашего взвода грузовик. Чуть не все тут.

– Да, негритяночка, – сказал Ягуар, – смотри в оба, как бы не обидели.

– А что, я расскажу! – сказал Вальяно.

– Что? – спросил Ягуар. – Тебя уже обидели?

– Да нет, – сказал Вальяно. – Про Писателя!

– Чего-чего? – спросил из угла Альберто.

– Ты тут? Тебе же хуже. Я в субботу был у Ножек, и она мне сказала, ты ей заплатил за боевое крещение.

– Слезай! – крикнул сержант Песоа.

Грузовик остановился у ворот училища; кадеты попрыгали на землю. Входя в ворота, Альберто вспомнил, что не спрятал сигареты. Он повернул было назад и тут заметил, что у проходной стоят только два солдата. Офицеров не было. Он удивился.

– Что, лейтенанты перемерли? – спросил Вальяно.

– Эх, хорошо бы!… – откликнулся Арроспиде.

Альберто вошел в казарму. Там было темно, только из умывалки сочился свет; кадеты раздевались у шкафов, и казалось, что тела их смазаны маслом.

– Фернандес! – позвал кто-то.

– Привет, – сказал Альберто. – Чего?

Перед ним стоял Холуй в пижаме, с перекошенным лицом.

– Ты не слышал?

– Нет. А что?

– Они узнали насчет билетов по химии. Там стекло разбито. Вчера был полковник. Кричал в столовой на офицеров. Они теперь все злые, как черти. А тем, кто в пятницу дежурил…

– Ну, – сказал Альберто, – дальше что?

– Не будет увольнительной, пока не найдут виновника.

– А, черт! – сказал Альберто. – Туда их, растуда!

V

«Как-то раз я подумал: „Мы никогда не оставались одни. Подожду-ка я ее у школы…" И все не решался. Что я ей скажу? Где возьму денег? Тере обедала у родных, недалеко от школы, в городе. Я и подумал – встречу ее в двенадцать, провожу до этих родных, вот и пройдемся немножко. За год до того один парень дал мне пятнадцать реалов – я там за него смастерил одну штуку, – но теперь мы труд не проходили. День и ночь я ломал себе голову, где бы достать денег. И придумал: займу-ка я у Тощего Игераса. Он всегда угощал меня кофе с молоком, сигаретой, рюмочкой, для него монетка не проблема. Встретил я его в тот же день на площади и попросил эту самую монетку. „Дам, – говорит, – как не дать, мы ж с тобой друзья". Пообещал я, что верну, когда крестный на именины подарит, а он засмеялся: „Ладно, сможешь – отдашь. Держи". Почувствовал я деньги в кармане и очень обрадовался, всю ночь не спал, а на другой день зевал в классе. Потом, через три дня, говорю матери: „Обедать у приятеля буду, в Чикуито". С уроков я отпросился на полчаса– раньше, учился я хорошо, так что отпустили.

В трамвае почти никого не было, пришлось заплатить, спасибо кондуктор взял только за полпути. Слез я на Второго мая. Как-то мы с матерью шли по Альфонсо Угарте [13], к крестному, и она мне сказала: „Вот в этом большом доме учится Тересита". Я этот дом запомнил, сразу бы узнал с виду, но только я никак не мог найти проспект Угарте. Наконец я вспомнил, что он недалеко от „Улья", и скорей туда. И верно – поближе к площади Бологнеси [14] стоит тот самый черный домина. Как раз уроки кончились, ученицы выходили, и большие и маленькие, а я стою и прямо хоть провались. Хотел уж было уходить, отошел немного, к закусочной, спрятался за дверь и смотрю. Зима была, а я весь вспотел. Наконец вижу – идет. Перепугался я и зашел внутрь. Потом выглянул, а она уже далеко, чуть не у самой площади. Она шла одна, а я все равно боялся. Свернула она, а я пошел обратно на Второго мая, сел в трамвай и сижу, злюсь. Школа еще не открылась, рано было. У меня осталось 50 сентаво, только я есть не стал, весь день прошлялся злой, вечером к ней пришел и почти не разговаривал. Она спросила, что со мной такое, а я покраснел.

На другой день, прямо на уроке, я подумал, что надо опять пойти, и – к учителю отпрашиваться. „Иди, – говорит, – только скажи матери, что она тебя испортит, если каждый день будет отрывать от занятий". Теперь я знал дорогу и пришел раньше. Увидел девочек, испугался, но держусь, повторяю про себя: „Все равно подойду, все равно подойду". Она вышла одна, чуть ли не после всех. Я подождал, пока она отойдет немного, и пошел за ней. На площади я поднажал, догнал ее и говорю: „Здорово, Тере". Она удивилась немножко – я по глазам увидел – и отвечает: „Здравствуй. Ты что тут делаешь?" И так она просто это сказала, что я ничего не мог придумать, только сказал: „Нас раньше отпустили, ну я и решил за тобой зайти. А что?" – „Да ничего, – говорит. – Я просто так". Спросил я ее, куда она идет. „К своим, – говорит. – А ты?" Я говорю – не знаю, если ты не против, я тебя провожу. „Ладно, – говорит. – Это тут, рядом". Они жили на проспекте Арика. По дороге мы мило разговаривали. Отвечать она отвечала, но не смотрела на меня. Дошли мы до угла, она и говорит: „Мои живут вон там, так что лучше мы тут попрощаемся". Я ей улыбнулся, а она мне дала руку. „Чао, – говорю, – значит, до вечера?" – „Да, да, мне ужас сколько учить!" А потом прибавила: „Спасибо, что пришел"».

«Жемчужина» притаилась в самом конце территории, между столовой и учебным корпусом, у задней стены. Домик маленький, цементный, с широким окном, которое служит прилавком, а в этом окне целый день маячит гнусная рожа Паулино. В ней намешано всяких кровей, и потому у него раскосые японские глаза, широкий негритянский нос, а медные скулы, гладкие волосы и подбородок – как у индейца. Он торгует печеньем и колой, кофе, шоколадом, леденцами, а за лавкой, в закутке без крыши, откуда до патрулей очень хорошо было смываться, продает сигары и выпивку по двойной цене.

Паулино спит на тюфяке, у стенки, и муравьи гуляют по нему, как по пляжу. Под тюфяком – доски, а под ними – тайник. Паулино вырыл его собственными руками, чтоб прятать пачки «Национальных» и бутылки, которые он тайком проносит на территорию. Штрафники заходят в закуток по субботам и воскресеньям, после второго завтрака, по двое или по трое, чтоб не возбуждать подозрений. Рассаживаются на полу, и пока Паулино лазит в свой тайник, давят плоскими камешками крупных муравьев. Гибрид – человек добрый и хитрый, он отпускает в долг, но любит, чтоб его хорошенько попросили. Закуток маленький, там помещается не больше двадцати кадетов. Когда нет места, вновь прибывшие сидят на дворе и кидают камешки в ламу, пока другие не выйдут. Псам почти никогда не удается покутить – четвертый и пятый их гонят или ставят дозорными. Кутят кадеты долго, до самого ужина. Из-за этого в воскресенье штрафникам не так тоскливо торчать взаперти, меньше хочется в город; правда, накануне, в субботу, они все еще надеются, что обдурят офицера или, набравшись смелости, смоются на глазах у всех прямо через проходную. Но уйти удается двум-трем из нескольких десятков; остальные же болтаются по пустой территории, а потом валяются на койках и, не закрывая глаз, пытаются воображением победить смертную тоску. Ну а кто припас денег – идет к Паулино выпить и покурить, хоть муравьи и кусаются как черти.

По воскресеньям после завтрака – месса. Капеллан в училище рыжий, веселый, проповедует он лихо, расписывает беспорочную жизнь великих воинов, их любовь к Перу и к Богу, сравнивает офицеров с миссионерами, героев – с мучениками, а Церковь – с армией. Кадеты его уважают, он дядька что надо,– они сами видели, как он – в мирском платье, полупьяный – ходит, блудливо озираясь, по злачным кварталам.


Он забыл, что наутро, проснувшись, долго не открывал глаз. Приотворилась дверь, и страх снова овладел им. Он затаил дыхание. Он был уверен – это отец идет его бить. Но это была мама. Она серьезно смотрела на него. «Где он?» – «Ушел, уже одиннадцатый». Он перевел дух и встал. Комнату заливало солнце. Только теперь он заметил уличный шум, гудки, перезвон трамваев. Слабость сковала его, словно он выздоравливал после долгой, тяжелой болезни. Он ждал, что мама заговорит о вчерашнем. Она молчала; ходила по комнате и делала вид, что прибирает, передвигает стулья, поправляет гардины. «Давай уедем в Чиклайо», – сказал он. Мама подошла и обняла его. Ее длинные пальцы скользили по его голове, нежно касались волос, трогали спину, и ему стало уютно, тепло, как прежде. И голос, ручейком звеневший в ушах, был тот, прежний голос его детства. Он не вникал в ее слова, не в словах было дело – его убаюкивала музыка. А потом мама сказала: «Мы никогда не уедем в Чиклайо. Ты должен всегда жить с папой». Он взглянул на нее – он был уверен, что она тут же раскается, – но она смотрела спокойно, даже улыбалась. «Я лучше буду жить у тети Аделы!» – крикнул он. Мама все так же мягко успокаивала его. «Все дело в том, – серьезно говорила она, – что ты с ним раньше не жил, и он тебя не знал. Все уладится, вот увидишь. Когда вы хорошо познакомитесь, вы друг друга полюбите, как в других семьях».– «Он меня побил,– хрипло сказал он.– Кулаком, как будто я взрослый. Я не хочу с ним жить». Мама все гладила его по голове, но теперь ему казалось, что она не ласкает, а мучает его. «У него тяжелый характер, – говорила мама, – но, в сущности, он добрый. К нему надо приноровиться. Ты тоже виноват, ты совсем не пытаешься с ним поладить. Он очень обижен за вчерашнее. Ты маленький, тебе не понять. Вырастешь – поймешь, что я права. Когда он придет, попроси у него прощения за то, что вошел без спросу. Надо ему угождать. С ним только так и можно». Он чувствовал, как нестерпимо бьется сердце, словно в груди у него – огромная жаба, вроде тех, что водились в их старом саду и всегда напоминали ему пузырь с глазами или пульсирующий шар. И тут он понял: «Они заодно, она его сообщница». Он решил притаиться, он уже не верил маме. Он остался один. Днем, заслышав скрип входной двери, он вышел навстречу отцу. Не глядя ему в глаза, он выговорил: «Прости за вчерашнее».


– А еще что она сказала? – спросил Холуй.

– Больше ничего, – ответил Альберто. – Как только не надоест спрашивать? Целую неделю одно и то же.

– Прости, – сказал Холуй. – Понимаешь, сегодня суббота. Она подумает, что я наврал.

– Чего ей думать? Ты ж ей написал. И потом, какое твое дело – пускай думает.

– Я в нее влюблен, – сказал Холуй. – Я не хочу, чтоб она плохо про меня думала.

– Ты лучше о чем-нибудь размышляй, – сказал Альберто. – Кто его знает, сколько мы тут проторчим. Может, месяц. Лучше про баб не вспоминать.

– Я не такой, как ты, – жалким голосом сказал Холуй. – У меня нет характера. Я хотел бы ее забыть, а вот не могу. Если я и в эту субботу не выйду, я сойду с ума. Скажи, она про меня спрашивала?

– А ну ее! – сказал Альберто. – Я и видел-то ее пять минут, даже не зашел. Сколько тебе повторять? Я ее и разглядеть не успел.

– Почему ж ты не хочешь ей писать?

– Потому, – сказал Альберто. – Не хочу, и все.

– Странно, – сказал Холуй. – Ты всем пишешь письма. А мне не хочешь…

– Других я не знаю, – сказал Альберто. – И вообще, не хочу я писать. Денег мне сейчас не надо. На кой мне деньги, если я тут торчу?

– В следующую субботу я выйду, – сказал Холуй. – Не выпустят – сбегу.

– Ладно, – сказал Альберто. – Пошли к Паулино. Осточертело все, напьюсь.

– Иди, – сказал Холуй. – Я тут посижу.

– Боишься?

– Нет. Просто не люблю, когда ко мне вяжутся.

– Никто к тебе приставать не будет, – сказал Альберто. – Пошли напьемся. Полезут к тебе с шуточками – дай в рыло, и все. Давай, давай. Пошли.

В спальне почти никого не было. После второго завтрака все десять штрафников легли на койки покурить; но Питон подбил кое-кого пойти к Паулино, а остальные ушли с Вальяно во второй взвод, где штрафники резались в карты. Альберто и Холуй встали, закрыли шкафы и вышли. Ни у казармы, ни на плацу, ни во дворах никого не было. Молча, засунув руки в карманы, они шли к «Жемчужине». День был тихий, теплый, пасмурный. Вдруг кто-то хихикнул. В траве, неподалеку, валялся кадетик, надвинув на глаза берет.

– Не заметили? – веселился он. – Я мог бы вас запросто кокнуть.

– Не узнаете старших по чину? – сказал Альберто. – А ну, смирно!

Кадетик вскочил и отдал честь. Улыбки как не бывало.

– Много там народу? – спросил Альберто.

– Нет, сеньор кадет. Человек десять.

– Да вы лежите, лежите, – сказал Холуй.

– Куришь, псина? – спросил Альберто.

– Да, сеньор кадет. Только сигарет нету. Хоть обыщите. Две недели без увольнительной.

– Ах ты, бедняга, – сказал Альберто. – До слез довел! Держи. – Он вынул пачку сигарет; кадетик смотрел недоверчиво и не решался протянуть руку. – Бери две, – сказал Альберто. – Смотри, какой я добрый.

Холуй рассеянно глядел на них. Кадетик робко протянул руку, не сводя глаз с Альберто, взял две сигареты и улыбнулся.

– Большое спасибо, – сказал он. – Вы очень хорошие.

– Не за что, – сказал Альберто. – Услуга за услугу. Вечером придешь, постелешь мне койку. Я из первого взвода.

– Слушаюсь, сеньор кадет.

– Идем, – сказал Холуй.

В закуток вела дверца – лист жести, прислоненный к стене. От малейшего ветерка дверца падала. Альберто и Холуй оглянулись и, убедившись, что начальства нет, подошли ближе. За дверцей, заглушая хохот, гремел голос Питона. Альберто подошел на цыпочках, нажал на дверцу обеими руками, жесть звякнула, и в отверстии показались испуганные лица.

– Всех под арест! – сказал Альберто. – Пьянчуги, поганцы, идиоты, р-разгоню!

Они стояли у входа; Холуй смотрел покорно и робко из-за спины Альберто. Кадеты валялись на полу. Один по-обезьяньи ловко вскочил и встал перед Альберто.

– Заходи, – сказал он. – Скорей, скорей, а то увидят. И давай без трепотни, влипнем из-за тебя.

– Ты мне не тыкай, дикарь вонючий, – сказал Альберто входя. Кадеты снова повернулись к Паулино – тот хмурился, его раздутые губы приоткрылись, как края ракушки.

– Чего завелся, беленький? – сказал он. – Загреметь отсюда захотел или что?

– Или что, – сказал Альберто, растягиваясь на земле.

Холуй лег рядом. Кто-то водрузил на место дверцу. Среди распростертых тел Альберто заметил бутылку. Он потянулся за ней, но Паулино схватил его руку.

– Пять реалов глоток.

– Ворюга, – сказал Альберто.

Он вынул бумажник и протянул Гибриду пять солей.

– Десять глотков, – сказал он.

– Один будешь пить или с дамочкой? – спросил Паулино.

– На двоих.

Питон заржал. Бутылка пошла по кругу. Паулино считал глотки и, если кто жульничал, вырывал бутылку. Холуй выпил, закашлялся, и глаза его наполнились слезами.

– Всю неделю вместе ходят, – сказал Питон, тыкая пальцем в Холуя и Альберто. – Хотел бы я знать, что там у них.

Положив голову на руки, Альберто смотрел на Холуя; маленький рыжий муравей бежал по его щеке, а Холуй, кажется, не чувствовал. Глаза его влажно блестели; лицо было бледное-бледное. Альберто перевернулся на спину, лег головой на землю и увидел наверху кусок жести и кусок серого неба. Холуй наклонился к нему. Не только лицо – и шея его, и руки были совсем белые, в синей сеточке вен.

– Уйдем отсюда, Фернандес, – шептал Холуй. – Пойдем.

– Нет, – сказал Альберто.

Холуй лежал неподвижно, прикрыв голову руками. Гибрид стоял над ним; снизу он казался огромным.

– Трахни его, Паулино! – орал Питон. – Трахни дамочку! Двинешься, Писатель, – убью!

Альберто посмотрел вниз; по коричневой земле двигались темные точки, но камня под рукой не было. Он напрягся, сжал кулаки.

– Тронешь его – морду разобью, – сказал Альберто.

– В Холуя влюбился! – сказал Питон. Гибрид улыбнулся, открыл рот, смочил слюнявым языком толстые губы.

– Ничего я ему не сделаю, – сказал он.

Холуй не двигался. Альберто повернул голову; жесть была белая, небо серое, в ушах звенела музыка, шептались пестрые муравьи в подземных лабиринтах, освещенных разноцветными огнями – красным светом, в котором все кажется темным, и белеет кожа той женщины, снедаемой пламенем от крохотных, прелестных ножек до корней крашеных волос, и темнеет пятно на стене, и девушка идет под дождем легко, прямо, свободно.

Все пили и курили. Паулино, печальный и потухший, сидел в уголке. «А теперь мы уйдем и помоем руки, а потом будет свисток, и мы построимся, и пойдем в столовую, ать-два, ать-два, и поужинаем, и выйдем из столовой, и войдем в казармы, и скажем, мы были у Гибрида, а Питон скажет, и Холуй там был, его привел Писатель, и не дал его тронуть, и просигналят отбой, и мы заснем, и завтра, и в понедельник, и так – много недель».


Эмилио хлопнул его по плечу и сказал: «Вот она». Альберто поднял голову. Перевесившись через перила галереи, Элена смотрела на него и улыбалась. Эмилио толкнул его локтем и повторил: «Вот она, вот. Иди». Альберто шепнул: «Тихо ты. Не видишь, она с Аной?» Рядом с белокурой головкой появилась другая, темная – Аны, сестры Эмилио. «Ерунда, – сказал Эмилио. – Это беру на себя. Пошли». Альберто кивнул. Они поднялись по лестнице клуба «Террасы». На галерее было много народу; с другой стороны, из комнат, неслась веселая музыка. «Не подходи ни в коем случае, понял? – тихо говорил Альберто, поднимаясь по лестнице. – И не пускай сестру. Хочешь – смотри на нас, только не подходи». Когда они приблизились к девочкам, те смеялись.Элена казалась постарше Аны; она была тоненькая, миловидная, хрупкая, на вид очень скромная. Но ребята знали: если к ней привяжешься, она не ревет, как другие, не смотрит в землю, не ломается и не трусит; она смотрит прямо в лицо, сверкая глазами, как зверек; звонко парирует шутку, а потом, перейдя в наступление, обзовет мальчишек самыми обидными прозвищами, гордо выпрямится, взмахнет кулачком и вырвется из круга с победным видом. Правда, с недавних пор – никто не знал, наверное, с каких (может, с летних каникул, когда к Мексиканцу пригласили на день рождения и мальчиков, и девчонок), – с недавних пор вражда полов вроде бы утихла. Ребята уже не поджидали девчонок на улице, чтоб их напугать и подразнить; когда они видели девочку, им хотелось услужить ей, помочь, хоть они и не решались. И когда девочки с балкона Лауры или Аны замечали мальчишку, они понижали голос, шептались, секретничали, окликали его по имени, а он, млея от удовольствия, убеждался, что его появление не безразлично там, на балконе. Расположившись в саду, друзья Эмилио говорили не о том, что прежде. Кто вспоминал теперь футбол, перегонки, трудные походы к морю? Беспрерывно куря (уже никто не давился дымом), они обсуждали, как проникнуть на сеансы «До 15 лет не допускаются», и строили планы вечеринок. Разрешат родители поставить пластинки и устроить танцы? Удастся, как в прошлый раз, веселиться до двенадцати? И каждый рассказывал о своих встречах, о беседах со здешними девочками. Теперь необычайно много зависело от родителей. Папа Аны и мама Лауры пользовались всеобщим признанием – они здоровались с мальчиками, не мешали им разговаривать с дочерьми и даже сами спрашивали про отметки; а вот у Мексиканца и Элены родители были вредные, всех разгоняли и ругались.

– Ты пойдешь на утренний сеанс? – спросил Альберто.

Они шли по набережной. Он слышал за спиной шаги Эмилио и Аны. Элена кивнула: «Да, в кино „Леуро"». Альберто решил подождать – в темноте объясняться легче. Мексиканец прощупывал на днях почву, и Элена ему сказала: «Кто его знает! Если хорошо объяснится – может, не прогоню». Утро было летнее, ясное, солнце сверкало на синем небе, океан шумел под боком, и Альберто приободрился – знаки хорошие. Он не смущался с другими девчонками, отпускал остроты, мог поговорить и серьезно. А вот с Эленой не умел – она возражала на самые простые вещи, никогда не соглашалась, вечно его срезала, отбривала. Как-то раз он сказал ей, что пришел в церковь, когда уже прочитали Евангелие. «Не стоило ходить, – холодно ответила она. – Если сегодня умрешь, попадешь в ад». Другой раз она смотрела с балкона на футбол. Он спросил ее позже: «Как, ничего?» А она ответила: «Ты очень плохо играл». А все-таки, когда неделю назад они гуляли с ребятами в парке Мирафлорес, у памятника Рикардо Пальме, он шел с ней, и она не сердилась, а все смотрели на них и шептались: «Хорошая парочка».

Они прошли набережную и по улице Хуана Фаннинга подходили к Элениному дому. Альберто уже не слышал шагов Эмилио и Аны. «В кино увидимся?» – спросил он. «А ты тоже идешь?» – с неподражаемой наивностью сказала она «Да, – сказал он, – иду». – «Ну, тогда, может, увидимся». На углу, у дома, она протянула руку. Здесь, в самом сердце их квартала, на перекрестке Колумба и Ферре, никого не было – ребята остались на пляже или в клубном бассейне. «А ты обязательно пойдешь в кино?» – спросил Альберто. «Да, – ответила она, – если ничего не случится». – «Что же такое может случиться?» – «Не знаю, – серьезно сказала она, – ну простужусь, например». – «Я тебе там кое-что скажу», – сказал Альберто. Он посмотрел ей в глаза, она удивленно заморгала. «Скажешь? А что?» – «В кино узнаешь». – «А почему не сейчас? – сказала она. – Никогда не надо откладывать». Он изо всех сил старался не покраснеть. «Ты и сама знаешь, что я хочу сказать», – выговорил он. «Нет, – все так же удивленно отвечала она. – Не представляю». – «Хочешь, могу прямо сейчас», – сказал Альберто. «Давай, – сказала она. – Говори».


«А сейчас мы выйдем, и потом будет свисток, и мы построимся, и пойдем в столовую, ать-два, ать-два, и поедим среди пустых столов, и выйдем в пустой двор, и войдем в пустую казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и просигналят отбой, и мы заснем, и наступит воскресенье, и ребята вернутся из города, и продадут нам сигарет, и я расплачусь письмами или рассказиками». Альберто и Холуй лежали в пустом бараке на соседних койках. Питон и другие штрафники ушли в «Жемчужину». Альберто курил окурок.

– Может, и до конца года, – сказал Холуй.

– Что?

– Продержат нас тут.

– И кто тебя тянет за язык? Спи. Или заткнись. Не ты один без увольнительной.

– Я знаю; только, может быть, нас тут продержат до конца года.

– Да, – сказал Альберто. – Если не пронюхают про Каву. Нет, куда им!

– Это несправедливо, – сказал Холуй. – Он ходит каждую субботу. А мы тут сидим по его вине.

– Эх, жизнь! – сказал Альберто. – Нет на свете справедливости.

– Сегодня месяц, как я не выходил, – сказал Холуй. – Никогда так долго не был без увольнительной.

– Мог бы привыкнуть.

– Тереса не отвечает, – сказал Холуй. – Я ей написал два письма.

– Плюнь, – сказал Альберто. – Баб много.

– Какое мне дело до других? Мне она нравится, понимаешь?

– Что ж тут не понять. Втрескался.

– Знаешь, как мы познакомились?

– Нет. Откуда мне знать?

– Она каждый день проходила мимо нашего дома. А я на нее смотрел. Иногда здоровался.

– Небось представлял ее ночью в постели, а?

– Нет. Мне просто нравилось на нее смотреть.

– Ишь ты, какой романтик!

– А один раз я вышел раньше и подождал ее внизу.

– И ущипнул?

– Я подошел и поздоровался.

– А что ты сказал?

– Сказал, как меня зовут. И спросил, как ее зовут. И еще я сказал: «Рад с тобой познакомиться».

– Вот кретин! А она что?

– Она тоже сказала, как ее зовут.

– Ты с ней целовался?

– Нет. Я с ней даже не гулял.

– Врешь, как свинья. А ну, дай честное слово, что не целовался.

– Что с тобой?

– Ничего. Не люблю, когда врут.

– Зачем я буду врать? Думаешь, я не хотел с ней целоваться? Я же с ней мало виделся, раза три или четыре, на улице. Все из-за этого училища. Наверное, у нее кто-нибудь есть.

– Кто?

– Не знаю. Кто-нибудь. Она такая красивая.

– Ничего особенного. Скорей уродина.

– Для меня красивая.

– Сопляк ты! Я предпочитаю бабу, с которой можно переспать.

– Понимаешь, я, кажется, ее люблю.

– Ах, сейчас заплачу!

– Если б она согласилась ждать, пока я кончу образование, я бы на ней женился.

– Рога наставит. Хотя какое мое дело. Хочешь, пойду к тебе в шаферы?

– Почему ты так говоришь?

– Лицо у тебя такое, рога пойдут.

– Наверное, она не получила мои письма.

– Наверное.

– Почему ты не хотел написать? Ты на этой неделе всем писал.

– Не хотел, и все.

– Что я тебе сделал? Чего ты сердишься?

– Надоело тут торчать. Думаешь, тебе одному на волю хочется?

– Почему ты поступил в училище?

Альберто засмеялся:

– Чтоб спасти честь семьи.

– Ты не можешь говорить серьезно?

– А я серьезно, Холуй. Папаша сказал, я втаптываю в грязь честь семьи. И сунул меня сюда, чтоб я исправился.

– Почему ты не провалился на вступительных?

– Из-за одной девчонки. Разочаровался во всем, ясно? И в наше заведение так поступил – с горя и ради чести семьи.

– Ты был влюблен?

– Она мне нравилась.

– А она красивая была?

– Да.

– Как ее звали? И что у вас было?

– Элена. Ничего не было. И вообще не люблю про себя рассказывать.

– Я вот тебе рассказываю.

– Твое дело. Не хочешь – не говори.

– Сигареты есть?

– Нет, сейчас достанем.

– Я без гроша.

– У меня есть два соля. Вставай, пошли к Паулино.

– Не могу, надоело. Меня прямо тошнит от Питона и от этого Гибрида.

– Тогда спи. А я пойду.

Альберто встал. Холуй смотрел, как он надевает берет и поправляет галстук.

– Хочешь, я тебе кое-что скажу? – проговорил Холуй. – Я знаю, ты будешь смеяться. А мне все равно.

– Говори.

– Ты мой единственный друг. Раньше у меня были только знакомые. Да и тех не было – так, здоровался. Мне только с тобой хорошо.

– Наверное, так дамочки в любви объясняются, – сказал Альберто.

Холуй улыбнулся.

– Грубый ты, – сказал он. – А добрый.

Альберто пошел к выходу. В дверях он обернулся.

– Достану сигарет – принесу.

Во дворе было мокро. Пока они говорили в казарме, пошел дождь, а он и не заметил. По ту сторону луга сидел на траве кадет. Тот, что в прошлую субботу, или другой? «А теперь я туда войду, а потом мы выйдем на пустой двор, и войдем в казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и мы заснем, и будет воскресенье, и понедельник, и много недель».

VI

Он вынес бы и позор и одиночество – к ним он привык, они только ранили душу, но этой пытки заключением он вынести не мог, он ее не выбирал, его скрутили насильно, словно надели на него смирительную рубаху. Он стоял у дверей лейтенанта и не решался поднять руку. Он знал, что постучится, – он тянул три недели и теперь не боялся и не тосковал. Просто рука не слушалась, вяло болталась, висела, не отклеивалась от брюк. Так бывало и раньше. В школе св. Франциска Сальского [15] его дразнили куколкой, потому что он всегда трусил. «Куколка, а ну поплачь, поплачь!» – кричали ребята на переменах. Он отступал спиной к стене. Лица надвигались, голоса крепчали, детские рты хищно скалились – вот-вот укусят. Он плакал. Наконец он сказал себе: «Надо что-то сделать». При всем классе он вызвал самого сильного – сейчас он уже не помнил ни его имени, ни лица, ни грозных кулаков, ни сопенья. Когда он стоял перед ним – на свалке, в кругу кровожадных зрителей, – он не боялся, даже не волновался, он просто пал духом. Его тело не отвечало на удары и не уклонялось от них – оно ждало, пока тот, другой, устанет. Он хотел наказать, переделать свое трусливое тело, потому и заставил себя обрадоваться, когда отец заговорил об училище, потому и вытерпел здесь двадцать четыре долгих месяца. Теперь надежда ушла; он никогда не станет сильным, как Ягуар, или хитрым притворой, как Альберто. Его раскусили сразу – никак не скроешь, что ты беззащитный, трус, холуй. Теперь он хотел одного – свободы; делать что хочешь со своим одиночеством, вести его в кино, запираться с ним наедине. Он поднял руку и трижды постучал в дверь.

Может быть, Уарина спал? Его припухшие глаза багровели на круглом лице, как две язвы; волосы были всклокочены, взгляд мутный.

– Мне надо с вами поговорить, сеньор лейтенант. Лейтенант Ремихио Уарина был среди офицеров таким же изгоем, каким Холуй среди кадетов: он не отличался ни ростом, ни силой, его команды вызывали смех, его никто не боялся, сержанты отдавали ему рапорт, не вытягиваясь, и презрительно смотрели на него; его рота была хуже всех, капитан Гарридо распекал его на людях, кадеты рисовали его в непристойных позах. По слухам, он держал лавочку в Верхних Кварталах, его жена торговала там сластями и печеньем. Почему он пошел в военное училище?

– Что там у вас?

– Разрешите войти? Я по важному делу, сеньор лейтенант.

– Вы хотите побеседовать со мной? Обратитесь к своему непосредственному начальнику.

Не одни кадеты подражали лейтенанту Гамбоа. Уарина перенял у него привычку стоять навытяжку, цитируя устав. Но в отличие от Гамбоа у него были хилые ручки и дурацкие усики – черное пятнышко под носом. Кто такого испугается?

– Это тайна, сеньор лейтенант. Дело очень важное.

Лейтенант посторонился, он вошел. Постель была в беспорядке, и Холуй сразу подумал, что, наверное, вот так – голо, печально, мрачно – в монастырской келье. На полу стояла пепельница, полная окурков; один еще дымился.

– Что у вас? – повторил Уарина.

– Я по поводу того стекла.

– Имя, фамилия, взвод, – быстро сказал лейтенант.

– Кадет Рикардо Арана, пятый курс, первый взвод.

– Что там еще со стеклом?

Теперь трусил язык – не шевелился, высох, царапал, как шершавый камень. Что это, страх? Кружок изводил его; а после Ягуара Кава был хуже всех, он крал у него сигареты и деньги и как-то раз, ночью, помочился на него. В определенном смысле он, Холуй, действовал по праву – в училище уважали месть. И все же в глубине души он чувствовал себя виноватым. «Я не Кружок выдаю, – думал он, – а всех ребят, весь курс».

– В чем дело? – сердито сказал Уарина.– Вы что, посмотреть на меня пришли? Никогда не видели?

– Это Кава, – сказал Холуй и опустил глаза. – Меня отпустят в субботу?

– Что? – сказал лейтенант. Он не понял. Значит, еще можно выкрутиться, уйти.

– Стекло разбил Кава, – сказал Холуй. – Он украл вопросы по химии. Я видел, как он туда шел. Отпустят меня?

– Нет, – сказал лейтенант. – Посмотрим. Сперва повторите то, что вы сказали.

Лейтенантово лицо округлилось, на щеках и у губ задрожали складочки. Глаза довольно заулыбались. Холуй успокоился. Вдруг стало безразлично, что будет с ним, с субботой, с училищем. Правда, лейтенант Уарина не выражал особой благодарности. Что ж, это понятно, он ведь чужой, и лейтенант, должно быть, его презирает.

– Пишите, – сказал лейтенант. – Садитесь и пишите. Вот бумага и карандаш.

– Что писать, сеньор лейтенант?

– Сейчас продиктую. «Я видел, что кадет… как его?… да, Кава, из такого-то взвода, в такой-то день, в таком-то часу направлялся в учебный корпус, дабы незаконно присвоить экзаменационные вопросы по химии». Пишите четко. «Заявляю об этом по требованию лейтенанта Ремихио Уарины, который обнаружил похитителя, а также раскрыл мое участие в деле…»

– Простите, сеньор лейтенант, я…

– «…мое невольное участие в качестве свидетеля». Подпишитесь. Печатными буквами. Крупно.

– Я не видел, как он крал, – сказал Холуй. – Я только видел, как он шел в классы. Меня четыре недели не отпускают, сеньор лейтенант.

– Не беспокойтесь. Это я беру на себя. Не бойтесь.

– Я не боюсь! – закричал Холуй, и лейтенант удивленно взглянул на него. – Я четыре субботы не выходил. Эта будет пятая.

Уарина кивнул.

– Подпишите бумагу, – сказал он. – Я разрешаю вам выйти сегодня, после занятий. Вернетесь к одиннадцати.

Холуй подписался. Лейтенант прочитал донос; глаза его прыгали, губы шевелились.

– Что ему сделают? – спросил Холуй. Он знал, что вопрос глупый, но должен был что-то сказать. Лейтенант взял бумагу. Осторожно, двумя пальцами, чтоб не помять.

– Вы говорили об этом с лейтенантом Гамбоа? – Бесформенное, бабье лицо на секунду застыло; лейтенант напряженно ждал ответа. Как легко сбить с него форс – скажешь «да», и он сразу угаснет.

– Нет, сеньор лейтенант. Ни с кем не говорил.

– Так. Никому ни слова, – сказал лейтенант. – Ждите моих распоряжений. Зайдете ко мне после занятий, в выходной форме. Я сам отведу вас в проходную.

– Слушаюсь, сеньор лейтенант. – Холуй замялся. – Я бы не хотел, чтоб кадеты знали…

Лейтенант снова встал по стойке «смирно».

– Мужчина, – сказал он, – должен отвечать за свои действия. Это первое, чему нас учит армия.

– Да, сеньор лейтенант. Но если они узнают, что я донес…

– Знаю, – сказал Уарина, в четвертый раз поднося к глазам бумагу. – Они вас съедят с кашей. Не бойтесь. Совет офицеров всегда проходит в обстановке секретности.

«Может, и меня исключат», – подумал Холуй. Он вышел. Никто не мог видеть его – в этот час кадеты валялись на койках или на траве. Посреди поля неподвижно красовалась лама, нюхала воздух. «Печальная скотина», – подумал он. Что-то было не так – ему бы радоваться или каяться, хоть как-то чувствовать, что он доносчик. Он думал раньше, что убийцы цепенеют после преступления, ходят как во сне. А сейчас ему было просто безразлично. «Я уйду на шесть часов, – думал он. – Пойду к ней и ни о чем не смогу ей рассказать». Не с кем поговорить, никто не поймет, не выслушает. Разве доверишься Альберто? Ведь он не захотел писать Тересе и последнее время изводил его – правда, наедине, на людях он его защищал. «Никому не могу довериться, – подумал он. – Почему все – мои враги?»

Чуть-чуть задрожали руки – только так откликнулось тело, когда он толкнул дверь и увидел Каву у шкафчика. «Посмотрит – сразу увидит, что я на него донес», – подумал он.

– Что с тобой? – спросил Альберто.

– Ничего. А что?

– Ты бледный какой-то. Иди в госпиталь, сразу положат.

– Я здоров.

– Все равно, – сказал Альберто. – Что тебе, полежать трудно? Так и так не выходим. Вот бы мне побледнеть. В госпитале хорошо кормят, учиться не надо.

– Зато не выпустят, – сказал Холуй.

– А так выпустят? – сказал Альберто. – Все равно сидим взаперти. Правда, говорят, в то воскресенье всех выпустят. У полковника день рождения. Может, врут. Чего смеешься?

– Так, ничего.

Как может Альберто равнодушно говорить об этом, как может он привыкнуть к этой тюрьме?

– Может, хочешь перемахнуть? – сказал Альберто. – Из госпиталя – легче. Там ночью не следят. Конечно, придется лезть со стороны Набережной. Еще напорешься на решетку, как баран.

– Теперь мало кто бегает, – сказал Холуй. – С тех пор, как ходит патруль.

– Да, раньше было легче, – сказал Альберто. – Но вообще-то и сейчас можно. Вот Уриосте сбежал в понедельник ночью. Вернулся в четыре часа.

В сущности, почему бы не лечь в госпиталь? Зачем ему выходить? «Доктор, у меня темно в глазах, голова болит, сердце колотится, меня знобит, я трус». Когда кадетов оставляли без увольнительной, они всегда старались попасть в госпиталь. Лежишь в пижаме, ничего не делаешь, кормят хорошо. Правда, врачи и фельдшера становились все вреднее. Жара им мало – они знают: подержишь на лбу часа два банановую кожуру, и температура поднимается до тридцати девяти градусов. И в гонорею не верят с тех пор, как Ягуар и Кудрявый обмазались сгущенным молоком. Еще Ягуар придумал хорошую штуку: задержишь дыхание несколько раз, пока слезы не брызнут, а потом, когда подойдешь к врачу, сердце колотится, как барабан. Фельдшер тут же скажет: «Госпитализировать. Симптомы тахикардии».

– Я ни разу не смывался, – сказал Холуй.

– Куда тебе! – сказал Альберто. – А я смывался, в прошлом году. Один раз мы с Арроспиде пошли на вечеринку и вернулись к самой побудке. Да, на четвертом лучше жилось…

– Эй, Писатель! – крикнул Вальяно. – Ты учился в школе Франциска Сальского?

– Да, – ответил Альберто. – А что?

– Кудрявый говорит, там одни дамочки. Верно?

– Нет, – сказал Альберто. – Там негров не держат. Кудрявый засмеялся.

– Съел? – сказал он Вальяно. – Подсек тебя Писатель.

– Я хоть и негр, а мужчина что надо, – хорохорился Вальяно. – Не верите – проверьте.

– Ой, страшно! – сказал кто-то. – Ой, мамочки!

– Ай-ай-ай-ай! – пропел Кудрявый.

– Холуй! – крикнул Ягуар. – Иди проверь. Потом нам расскажешь, врет он или как.

– Холуй, надвое перешибу, – сказал Вальяно.

– Ой, мамочки!

– И тебя тоже! – заорал Вальяно. – Давай иди. Я готов.

– Что такое? – хрипло спросил Питон. Он только что проснулся.

– Негр говорит, что ты дамочка, – сказал Альберто.

– Говорит, он точно знает.

– Ей-ей, так и говорит.

– Целый час над тобой издевается.

– Врут, браточек, – сказал Вальяно. – Буду я за спиной трепаться!

Все снова зафыркали.

– Смеются они, – продолжал Вальяно. – Что, не видишь? – Он повысил голос. – Вот что, Писатель. Еще раз так пошутишь – дам в рыло. Чуть с дружком не поссорил.

– Ой! – сказал Альберто. – Слыхал, Питон? Он сказал, что ты его дружок.

– Цепляешься ко мне, негритяга? – спросил хриплый голос.

– Что ты, браточек! – сказал Вальяно. – Ты мне товарищ.

– Тогда не говори, что я дружок.

– Писатель, дам в рыло.

– Не всяк негр кусает, что лает, – сказал Ягуар.

Холуй думал: «В сущности, все они дружат. Ругаются, дерутся, как звери, а в сущности, они вместе. Только я для них чужой».


«У нее были толстые, белые, гладкие ноги, прямо хоть укуси». Альберто перечитал фразу, прикинул, хватит ли секса, и решил, что хватит. Солнце сочилось сквозь грязные стекла беседки, грело ему спину, а он лежал на полу, подперев подбородок рукой. Карандаш застыл над полуисписанным листом бумаги. Кругом, среди пыли, окурков, обгорелых спичек, валялись другие листы, и чистые и готовые. Беседка стояла недалеко от бараков, в маленьком садике, рядом с замшелым, пустым бассейном, над которым летали тучи москитов. Никто – даже полковник – не знал, зачем тут беседка. Она стояла на четырех столбах, в двух метрах от земли. Наверное, ни один человек не поднимался по ее узкой, кривой лесенке, пока Ягуар не придумал открыть двери специальным крючком, который мастерили чуть ли не всем взводом. Именно их взвод нашел беседке применение – здесь скрывались те, кто хотел поспать в учебное время. «Комната вся тряслась, как будто было землетрясение. Женщина стонала, рвала на себе волосы…» Он сунул карандаш в рот, перечитал всю страницу и прибавил еще одну фразу: «Последние укусы понравились ей больше всего, и она обрадовалась, что он придет завтра». Альберто взглянул на листы, исписанные синими буквами. Меньше чем за два часа он написал четыре рассказика. Неплохо! До свистка – конца занятий – оставалось несколько минут. Он перекувырнулся и полежал на спине, расслабив все мышцы. Теперь солнце грело лицо, но глаза закрывать не пришлось – грело оно слабо.

Во время обеда вся столовая вдруг осветилась, и назойливый гул голосов немедленно стих. Тысяча пятьсот кадетов повернулись к окнам. И правда, на золотой от солнца траве чернели тени корпусов. С тех пор как Альберто поступил в училище, солнце ни разу не показывалось в октябре.

Он тут же подумал: «Пойду в беседку писать». Когда построились, он прошептал Холую: «Если будет поверка, отзовись за меня», – и в учебном корпусе, улучив минуту, когда сержант отвлекся, юркнул в умывалку. Кадеты пошли в классы, а он по-быстрому проскользнул в беседку. Он написал единым духом три рассказика по четыре страницы; только на последнем, четвертом, почувствовал, что выдыхается, ему захотелось бросить карандаш и помечтать ни о чем. Сигареты кончились несколько дней назад, и он пытался курить окурки с полу, но хватало затяжки на две, табак слежался, а от пыли першило в горле.

«Повтори, Вальяно, ту, последнюю, повтори, негритюшечка, а то моя бедная покинутая мама думает, как там ее сынок среди этих дикарей, а может, по нашему-то времени и она не очень испугалась бы, если б оказалась тут и услышала „Услады Элеодоры", повтори, Вальяно, крестить уже кончили, мы уже вышли в город, а когда вернулись, ты всех обставил: принес „Элеодору" в портфеле, а я только еду пронес, эх, кабы знать наперед! Ребята сидят на койках и на тумбочках и слушают как зачарованные негра Вальяно, а он с чувством читает. Иногда он останавливается и ждет, не отрывая глаз от книжки; тут же поднимается шум, все кричат, протестуют. А ну, Вальяно, мне пришла в голову хорошая штука – и развлечение, и подработать можно; а мама молит Бога и святых по субботам и воскресеньям – всех нас влечет на путь зла, отца околдовали Элеодоры. Прочитав три или четыре раза крохотную книжечку на пожелтевшей бумаге, Вальяно сует ее в карман и обводит ребят гордым взглядом, а они на него смотрят с завистью. Кто-то осмеливается: «Дай почитать». Потом пятеро, десятеро, чуть не все навалились и заорали: «Дай почитать, негритяга, дай почитать!» Вальяно растягивает в улыбке огромный рот, глаза смеются, пляшут, шевелится кончик носа, он торжествует, все окружили его, просят, подлизываются. Он издевается: «Эй вы, сопляки, Библию почитали бы лучше или „Дон-Кихота". А они гладят его, ублажают, приговаривают: «Ну и неф у нас, ну и чешет, у-ю-юй!» Тут он смекает, что можно поживиться, и говорит: «Даю напрокат». Они толкают его, ругаются, кто-то плюнул, кто-то крикнул: «Шкура поганая». А он хохочет, валится на койку, вынимает «Элеодору», держит поближе к глазам – они так и прыгают – и притворяется, что читает, похотливо шевеля губами, толстыми, как пиявки. «Пять сигарет, десять сигарет, эй ты, негр, дай почитать „Э-ле-о-до-ру", „Э-ле-о-до-ра" любого раз-за-до-рит». Мамочки, тут мне в голову и пришло, когда неф читал, – вот это мысль! – и развлечешься, и подработаешь, вообще-то у меня много мыслей, только случая не было». Альберто видит, что прямо к ним идет сержант, а уголком глаза видит и другое: Кудрявый увлекся чтением, приладив книжку к спине кадета, который стоит перед ним. Наверное, ему нелегко читать: буквы мелкие. Альберто не может его предупредить: сержант смотрит на него и подкрадывается тихо, как дикая кошка к своей добыче. Вот сержант сжался, прыгнул, схватил Кудрявого – тот заверещал – и вырвал у него «Элеодору». «Только не надо было книжку топтать, не надо было уходить из дому к шлюхам, не надо было бросать маму, не надо было уезжать из дома с садом на Диего Ферре, не надо было знакомиться с ребятами и с Эленой, не надо было оставлять Кудрявого две недели без увольнительной, не надо было писать эти рассказики, не надо было порывать с Мирафлоресом, не надо было знакомиться с Тересой и любить ее. Вальяно ржет, а скрыть не может, как ему гадко, погано, хреново. Иногда посмотрит серьезно и скажет: «Черт, втрескался я в Элеодору. Из-за тебя, Кудрявый, лишился я своей бабы». Кадеты затягивают «ай-я-я-яй» и качаются, как в румбе, щиплют негра в щеку и в зад, а Ягуар кидается на Холуя как бешеный, поднимает его – все затихают, смотрят – и швыряет в негра. «Бери новую шлюху!» – кричит он. Холуй встает на ноги, оправляет рубаху, идет к двери. Питон хватает его за шиворот, поднимает, надуваясь от натуги, держит в воздухе несколько секунд и выпускает. Холуй шлепается, как тюк, потом уходит – медленно, припадая на одну ногу. «А, чтоб вас, – говорит Вальяно. – Честное слово, тоскую я по ней». Вот тогда я и сказал: «За полпачки сигарет напишу вам рассказик почище „Элеодоры", а в то утро я знал, что случилось – телепатия или промысл Божий, – знал и сказал: «Что с папой, мамочка?», а Вальяно сказал: «Правда? Hа тебе карандаш, бумагу и желаю вдохновения», и она сказала: «Мужайся, сынок, нас постигло тяжелое горе, он погиб, он покинул нас», и я начал писать, сел на тумбочку, и все вокруг собрались, как тогда, когда негр читал…»

Альберто пишет фразу сбивчивым, неспокойным почерком; полдюжины голов заглядывают через плечо. Он останавливается, поднимает голову, карандаш – и читает. Одни его хвалят, другие отпускают замечания, на которые ему начхать. Он пишет дальше, все смелей. Грубые слова сменяются великолепными эротическими образами, но события все те же. Просмотрев десять тетрадочных листов, исписанных с обеих сторон, и внеся поправки, Альберто, охваченный внезапным вдохновением, объявляет заглавие: «Пороки плоти», – и громко, торжествующе читает свое творение. Кадеты слушают с уважением и смеются где следует. Потом все аплодируют, обнимают его. Кто-то говорит: «Да ты писатель!» – «Да, – вторят остальные, – писатель!» «А позже, когда мы мылись, ко мне подошел Питон, состроил таинственную рожу и сказал: «Напиши мне такую же, я куплю». Молодец, цыпочка, ты мой первый заказчик, век тебя не забуду, а я сказал: «Пятьдесят сентаво страница», ты ругался, да ничего не поделаешь, и вот тогда-то я и правда ушел из квартала, из настоящего Мирафлореса, и стал писателем – ничего подрабатывал, хоть и обжуливали».

Воскресенье, середина июня. Альберто сидит на траве и смотрит на кадетов, гуляющих с родными по плацу. В нескольких метрах сидит кадет, тоже с третьего, но из другого взвода. Он держит письмо и, озабоченно хмурясь, снова и снова читает его. «Дневальный?» – спрашивает Альберто. Тот кивает и показывает красную повязку с буквой «Д». «Хуже, чем без увольнительной», – говорит Альберто. «Да», – говорит кадет. А потом мы пошли в шестой взвод, и легли, и курили «Инку», и он мне сказал: «Я из Икитос, а отец меня сюда упек, потому что я влюбился в девицу из плохой семьи, – и показал мне ее карточку и сказал: – Как выпустят, женюсь», а мать в тот же день перестала краситься, и носить драгоценности, и ходить к подругам, и играть в карты, и каждую субботу я думаю: «Она еще постарела».

– Разонравилась? – спрашивает Альберто. – Чего ты так кисло про нее говоришь?

Кадет понижает голос и говорит, словно про себя:

– Я не могу ей писать.

– Почему? – спрашивает Альберто.

– Как – почему? Не могу, и все. Она очень умная. Такие письма пишет, будь здоров!

– Письма писать легко, – говорит Альберто. – Куда уж легче!

– Нет. Легко придумать, а сказать – трудно.

– Ну!… – говорит Альберто. – Я могу за час написать десять любовных писем.

– Правда? – спрашивает кадет, пристально глядя на него.

«И я написал письмо, потом другое, и девица мне отвечала, а этот тип угощал меня сигаретами и колой у Гибрида, а как-то раз он привел ко мне другого типа, из восьмого взвода, и спросил: „А ты можешь написать его девице, в Икитос?"; а я сказал маме: „Хочешь, я пойду поговорю с ним?"; а она мне сказала: „Ничего делать не надо, только молиться", и чуть что – в церковь и меня учит: „Альберто, молись, люби Господа, чтоб, когда ты вырастешь, тебя не погубили искушенья, как твоего отца"; а я сказал „о'кей", а за письма назначил цену. Больше двух лет прошло, – думал Альберто. – Как время летит…» Он закрыл глаза; Тересино лицо встало перед ним, и острое желание пронзило тело. В первый раз за три курса он не страдал, что остался без увольнительной. Он получил от Тересы два письма и все равно не хотел идти в город. «На дешевой бумаге, – думал он, – и почерк плохой. Да, видал я письма получше…» Он перечитывал ее письма много раз, всегда – тайком. (Они лежали за подкладкой кепи, как сигареты, которые он контрабандой приносил по воскресеньям.) Когда он получил первое письмо, он хотел ответить сразу, вывел дату, заволновался, расстроился и не нашел слов. Все слова казались ему неподходящими, лживыми. Он порвал несколько черновиков и наконец решил написать кратко и сухо: «Нас оставили без увольнительной за одну штуку. Не знаю, когда выберусь. Очень был рад твоему письму. Я всегда про тебя думаю и, как только выйду, приду к тебе». Холуй преследовал его неотвязно: и в строю, и в кино, и в столовой, угощал сигаретами, фруктами, сандвичами, изливался. Альберто вспомнил бледное лицо, холуйский взгляд, кроткую улыбку, и ему стало гадко. Всякий раз при виде Холуя его мутило. Разговор неизбежно переходил на Тересу, и, чтобы не выдать себя, Альберто корчил циника или уверенным тоном давал мудрые советы: «Нет, писать не стоит. Объясняться надо устно, чтобы видеть, как она реагирует. Вот как выйдешь, пойдешь прямо к ней и все выложишь». А тот, зануда, слушал серьезно и покорно кивал. Альберто думал: «Я ему скажу, когда выпустят. За ворота выйдем, и скажу. Очень уж у него сейчас бледный вид, чего бить лежачего? А тогда так и скажу: „Весьма сожалею, но она мне нравится. Если к ней пойдешь – получишь в рыло. Что, на ней свет клином сошелся?" А потом пойду к ней и поведу ее в Мирафлорес, в парк Некочеа (он в самом конце старой Набережной, на крутых темно-желтых склонах, о которые с шумом бьются волны, и зимой сквозь туман виден сверху призрачный пляж, каменистый, глухой, тихий). Сяду на последней скамейке, – думал он. – У самых перил, у белых столбиков». Солнце припекало спину и щеки; он не хотел открывать глаза, чтобы не исчезло лицо Тересы.

Когда он проснулся, солнца не было, сквозь стекла сочился серый свет. Он поерзал; ломило спину, и голова болела – неудобно спать на полу. Он поморгал, захотелось курить. Неуклюже поднялся, выглянул. В саду никого не было, в цементных блоках учебных корпусов, кажется, тоже. Интересно, который час? К ужину свистят в половине восьмого. Он осторожно огляделся. Училище как вымерло. Он вышел из беседки, быстро прошел по саду, миновал корпуса и никого не встретил. Только на плацу несколько кадетов носилось за ламой. С того конца плаца, чуть не за километр, он смутно видел ребят в зеленых куртках и скорее чувствовал, чем слышал, шум, вырывавшийся из бараков. Нестерпимо хотелось курить. Во дворе пятого курса он остановился. И пошел не к себе, а в караульную. Среда, могут быть письма. В дверях стояли кадеты.

– Пустите. Меня вызвал дежурный офицер. Никто не шелохнулся.

– Становись в очередь, – сказал один.

– Я не за письмами, – соврал Альберто. – Меня офицер вызывал.

– Заткнись. Тут очередь.

Пришлось подождать. Когда выходил кадет, очередь оживлялась – каждый хотел пройти первым. Альберто рассеянно читал приказы, вывешенные на двери: «Пятый курс. Дежурный: лейтенант Педро Питалуга. Сержант Хоакин Морте. Наличный состав – 360. В лазарете – 8. Специальные распоряжения: снимается взыскание, наложенное на дневальных 13 сентября. Подпись: капитан курса». Он перечитал последние фразы еще раз и еще. Выругался вслух, и голос сержанта Песоа откликнулся из-за двери:

– Кто тут ругается?

Альберто понесся к бараку. Сердце колотилось от нетерпения. В дверях он столкнулся с Арроспиде.

– Сняли взыскание! – крикнул Альберто. – Капитан спятил.

– Нет, – сказал Арроспиде. – Ты что, не знаешь? Кто-то настучал. Кава сидит.

– Что? – переспросил Альберто. – На него донесли? Кто ж это?

– Узнаем, – сказал Арроспиде. – Такое не скроешь.

Альберто вошел в барак. Как всегда, когда случится что-то важное, все стало другим. Даже стучать подошвами в такой тишине было как-то стыдно. С коек за ним следило множество глаз. Он подошел к койке, огляделся – ни Ягуара, ни Кудрявого, ни Питона. Только Вальяно листал что-то на соседней койке.

– Узнали кто? – спросил Альберто.

– Узнаем, – сказал Вальяно. – Надо узнать раньше, чем Каву вытурят.

– Где ребята?

Вальяно кивнул в сторону умывалки.

– Что делают?

– Не знаю. Совещаются.

Альберто встал и подошел к койке Холуя. Она была пуста. Он толкнул дверь в умывалку; весь взвод смотрел ему в спину. Ребята сгрудились в углу, они сидели на корточках вокруг Ягуара. Все уставились на него.

– Чего тебе? – спросил Ягуар.

– Отлить, – ответил Альберто. – Что, нельзя?

– Нельзя, – сказал Ягуар. – Пошел отсюда.

Альберто вернулся в комнату и снова подошел к койке Холуя.

– Где он?

– Кто? – спросил Вальяно, не поднимая глаз.

– Холуй.

– Ушел.

– Зачем?

– После уроков ушел.

– В город? Ты точно знаешь?

– А куда еще? У него, кажется, мать заболела.

«Стукач собачий, так я и знал – с такой-то мордой. И чего он ушел? Может правда мать при смерти. А что если я войду и скажу: „Ягуар, это Холуй настучал, не вставайте, ребята, ни к чему, он ушел, сказал, что мать заболела, ладно, не огорчайтесь – время быстро летит, и примите меня в Кружок, я тоже хочу отомстить за Каву"». Но лицо Кавы заволокло туманом, и Кружок заволокло, и ребят, гнев и презрение исчезли, и новый туман заклубился, разгоняя тот, прежний, а из него возникли жалкое лицо, жалкая улыбка. Альберто идет к койке, ложится. Шарит в карманах, находит только крошки табака. Ругается, Вальяно поднимает глаза и смотрит на него. Альберто прикрывает лицо рукой. Сердце нетерпеливо колотится, нервы натянуты до предела. «А вдруг кто-нибудь поймет, что со мной творится?» – проносится смутная мысль, и он демонстративно громко зевает. «Дурак я, – думает он. – Сегодня же ночью он меня разбудит, так и вижу, скорчит рожу, ну вот как будто сейчас передо мной стоит, как будто уже сказал: „Подлец, ты ее водил в кино, и пишешь ей, и она тебе пишет, и ничего мне не говоришь, и слушаешь, как я изливаюсь, значит, вот почему ты слушал, вот почему отказывался, почему советы давал", но он не успеет рот раскрыть, не успеет меня разбудить, я на него кинусь раньше, чем он меня тронет за плечо, раньше, чем подойдет, и повалю на пол, и всыплю как следует, и заору: „Вставайте, я стукача изловил, гадюку, который донес на Каву". Но эти чувства и мысли переплетаются с другими, и очень неприятно, что в бараке стоит тишина. Если открыть глаза, видишь узкую щель между кожей и рукавом рубахи, кусочек окна, потолок, почти черное небо, отблески далеких фонарей. Может, он уже там, выходит из автобуса, идет по улочкам Линсе, может, он с ней, может, объясняется ей, морда поганая, хоть бы он не вернулся; мамочка, а ты сидишь одна у себя, на Камфарной, отец тебя бросил, и я брошу, уеду в Штаты, и никто обо мне не узнает, только сперва, гад буду, если не расквашу его рыбью морду и не раздавлю, как червя, и всем скажу: „Посмотрите-ка на этого стукача, понюхайте его, потрогайте, пощупайте", и пойду в Линсе, и скажу ей: „Дрянь грошовая, под стать этому сопляку, я как раз только что его отделал"». Он лежит, вытянувшись на узкой скрипучей койке, уставившись в тюфяк верхних нар, и ему кажется, что ромбы проволочной сетки совсем близко и нары вот-вот упадут на него, раздавят.

– Который час? – спрашивает он у Вальяно.

– Семь.

Он встает и уходит. Арроспиде стоит в дверях и смотрит с интересом на двух кадетов, орущих посреди двора.

– Арроспиде.

– Чего?

– Я ухожу.

– А мне-то что?

– Я смываюсь.

– Твое дело,– говорит Арроспиде.– Говори с дневальными.

– Нет, я не вечером, – говорит Альберто. – Я сейчас ухожу. Пока идут в столовую.

Тут Арроспиде смотрит на него.

– Надо, – говорит Альберто. – Это очень важно.

– Свидание? Или в гости собрался?

– Ты отдашь без меня рапорт?

– Не знаю, – говорит Арроспиде. – Накроют – погорю.

– Вы ведь только разик построитесь, – не отстает Альберто. – Ты один раз скажешь: «Все в сборе».

– И все, – говорит Арроспиде. – Если вторая поверка будет, я скажу, что тебя нет.

– Спасибо.

– Ты лучше иди через спортплощадку, – говорит Арроспиде. – Спрячься там, скоро свисток.

– Ладно, – говорит Альберто. – Сам знаю.

Он вернулся в барак. Открыл шкаф. Два соля есть, на автобус хватит.

– Кто дежурит две первые смены? – спросил он негра.

– Баэна и Кудрявый.

Он поговорил с Баэной, и тот согласился сказать, что он присутствует. Потом пошел в умывалку. Те трое все так же сидели на корточках; завидев его, Ягуар встал.

– Ты что, не понял?

– Мне надо поговорить с Кудрявым.

– С мамашей своей говори. Давай уматывай.

– Я сейчас смываюсь. Пускай он скажет, что я присутствую.

– Сейчас смываешься? – сказал Ягуар.

– Да.

– Ладно, – сказал Ягуар. – Про Каву знаешь? Кто это его?

– Знал бы, сам бы пристукнул. Ты что? Может, на меня думаешь?

– Надеюсь, не ты, – сказал Ягуар. – Для твоего же блага.

– Вы стукача не трогайте, – сказал Питон. – Вы его мне оставьте!

– Заткнись, – сказал Ягуар.

– Сигарет принесешь – скажу, что присутствуешь, – сказал Кудрявый.

Альберто пообещал. Входя в комнату, он услышал свисток и крики сержанта: «Строй-ся!» Он побежал, искрой мелькнул по двору, где уже начинали строиться. Пронесся через плац, закрывая руками нашивки, чтоб не опознал офицер с другого курса. У казарм третьего батальон уже построился, и Альберто, замедлив шаг, прошел мимо него, как будто так и надо. Приветствовал их лейтенанта, тот машинально ответил. На спортплощадке, далеко от казарм, он совсем успокоился. Проходя мимо солдатского навеса, услышал брань и вопли. Побежал вдоль стены, до конца, до самого угла. Там еще лежали кучей кирпичи, много раз помогавшие кадетам «перемахивать». Он лег на землю, пристально вгляделся в казармы, отделенные от него зеленым прямоугольным пятном футбольного поля. Почти ничего не было видно, но долетали свистки; батальоны шли в столовую. У навеса тоже вроде никого не было. Не вставая, он вытащил несколько кирпичей и сложил столбиком у стены. А если не хватит сил подтянуться? Он всегда перемахивал в другом конце, у «Жемчужины». Он в последний раз огляделся, вскочил, влез на кирпичи и поднял руки.

Верх стены царапал ладони. Альберто подтянулся, приподнялся, заглянул за стену. Увидел в сумерках пустынное поле, а за ним – стройные пальмы, охраняющие проспект Прогресса. Через несколько секунд он видел только стену, но рук не разжимал. «Ну, гад буду, а ты мне за это заплатишь, Холуй, перед ней заплатишь, вот упаду, ногу сломаю, домой позвонят, и если отец явится, я ему все выложу: „Меня выгнали за побег, а ты сбежал из дому к шлюхам, это похуже"». Ступни и колени прижимаются к шершавой стене, упираются в щели, в выступы, карабкаются вверх. Наверху Альберто сжимается, как обезьяна. Он едва успевает высмотреть кусочек ровной земли. Прыгает. Ударяется о землю, катится назад, зажмуривается, яростно потирает колени и голову, садится; потом, поерзав на месте, встает. Бежит по лужам, топчет посевы. Ноги вязнут в рыхлой земле, трава колется. Колосья ломаются под его ботинками. «Черт, меня могли заметить и узнать, все же форма, берет. „Эй, кадет, бежать собрался", как отец; а если бы пошел к Ножкам, а ей сказал: „Мама, довольно, пожалуйста, примирись, ты же старая, хватит с тебя Церкви"; а эти двое мне заплатят, и тетка с ними, старая ведьма, сводня, портниха, видите ли, чтоб ей пусто было». На остановке автобуса никого нет. Автобус подходит к ней в ту же секунду, что и он: приходится вскакивать на ходу. Он снова спокоен; его сжали, стиснули, а в окошки ничего не видно, стемнело сразу, но он знает, что автобус едет полями и пустырями, мимо фабрики, мимо лачуг, слепленных из толя и жести, пересекает площадь. Он вошел, сказал ей: «Здравствуй», а на губах эта его холуйская улыбка, и Тереса сказала: «Здравствуй, садись», а ведьма вылезла и завела свое, сеньором его величала и ушла, и они остались одни, и он сказал: «Я пришел для того, потому, представь себе, знаешь, тебе сказать…» – «А, Альберто! Да, водил в кино, больше ничего не было, я ему писала, ах». – «А я влюблен в тебя», – и поцеловались и целуются, не иначе как целуются, Господи, сделай так, чтоб они целовались, когда я войду, в губы и чтоб раздетые были, Господи!»

Он выходит на Альфонсо Угарте, идет к площади Бологнеси, мимо служащих, выходящих из кафе или группами жужжащих на углах; пересекает четыре параллельные асфальтовые полоски – по ним потоком несутся машины – и выходит на площадь, в центре которой еще один герой, пронзенный чилийскими пулями, вот-вот испустит дух в темноте (туда свет не доходит). «„Клянитесь священным знаменем родины, кровью наших героев"; мы шли по берегу, под утесами, и Богач мне сказал: „Посмотри вверх", а там была Элена; мы клялись и маршировали, а министр сморкался, ковырял в носу; бедная мама, больше никаких карт, никаких вечеринок, ужинов, путешествий; „Папа, поведи меня на футбол!" – „Что ты, это спорт для негров, я тебя на будущий год запишу в клуб, будешь грести", а сам ушел к таким, вроде Тересы». Он идет по бульвару Колумба, пустому, как улица другой планеты, и нелепому, как эти кубы старомодных зданий, где приютились призраки хорошихсемейств; фасады в надписях, машин нету, сломанные скамейки, статуи. Альберто садится в экспресс, сверкающий, как холодильник; смотрит на пассажиров, которые не говорят и не смеются; выходит у школы Раймонди и ныряет в мрачные улочки Линсе: кабак, другой, умирающий свет фонарей, неосвещенные домишки. «Значит, ни с кем не гуляла, рассказывай, это после всего-то, да еще с такой мордой, как у тебя, значит, понравилось тебе кино, ах ты, ах ты, посмотрим еще, будет ли Холуй водить тебя в центр на дневные сеансы, и в парк, и на пляж, и в Штаты, и в Чосику по воскресеньям; мама, я хочу тебе кое-что сказать, я влюбился в девицу из Линсе, а она мне наставила рога, как папа тебе, только до свадьбы и до того, как я ей объяснился, у нас еще ничего не было». Он дошел до угла Тересиного дома и стоит у самой стены, в темноте. Осматривается – всюду пусто. За спиной, в доме, что-то стучит, кто-то наводит порядок или беспорядок, медленно, размеренно. Он проводит рукой по волосам, приглаживает их, проверяет пальцем, на месте ли пробор. Вынимает платок, вытирает лоб и губы. Одергивает рубашку, поднимает ногу, вытирает носок ботинка обшлагом брюк; потом поднимает другую ногу. «Войду, подам им руку, улыбнусь: „Я на минутку, простите, Тереса, пожалуйста, мои два письма, – вот твои; тихо ты, Холуй, после поговорим как мужчина с мужчиной, зачем заводиться при ней? Ты мужчина или кто?"» Альберто стоит перед домом, три цементные ступеньки отделяют его от двери. Он прислушивается и ничего не слышит. А все-таки они там – тонкая полоска света обрамляет дверь, и несколько секунд назад что-то – может, воздух – легко коснулось его, словно чья-то рука искала опоры. «Приеду в машине с открытым верхом, в американских ботинках, в белой рубашке, в кожаной куртке, в шляпе с красным пером, с дорогой сигаретой в зубах; посигналю: „Эй, садитесь, я вчера из Штатов; прокатимся, заходите ко мне в Оррантию, познакомитесь с женой, американка, снималась, знаете ли; мы поженились в Голливуде, когда я получил диплом, заходите, садись, Холуй, садись, Тереса, радио включить?"»

Альберто стучится дважды, второй раз сильнее. Через несколько секунд на пороге возникает женский силуэт, безликий и безголосый. Свет, падающий из комнаты, едва освещает плечи и начало шеи. «Кто там?» – говорит она. Альберто не отвечает. Тереса отклоняется влево, и прямо в лицо ему ударяет поток несильного света.

– Здравствуй, – говорит Альберто. – Я хочу с ним поговорить. Это очень важно. Позови его, пожалуйста.

– Здравствуй, Альберто, – говорит она. – Я тебя не узнала. Заходи. Ну заходи. Я даже испугалась.

Он входит и подчеркнуто мрачно оглядывает пустую комнату; занавеску, разделяющую комнаты, сдвинул ветер, видна широкая неприбранная кровать, а рядом другая, поменьше. Лицо его смягчается. Он смотрит назад. Тереса запирает дверь, спиной к нему. Он видит, что, прежде чем обернуться, она быстро приглаживает волосы и расправляет складки на юбке. Вот она стоит совсем близко. И вдруг он понимает, что лицо, столько раз встававшее перед ним за эти недели, было гораздо четче, строже того лица, что он видит сейчас, или видел тогда, в кино, и за дверью, когда они прощались. Лицо у нее робкое, глаза глядят испуганно, ускользают, мигают, словно их слепит летнее солнце. Тереса улыбается; ей, кажется, не по себе – она сжимает и разжимает руки, опускает их, трогает стену.

– Я сбежал, – говорит он. Краснеет и опускает взгляд.

– Сбежал? – Тереса открыла рот, но больше не говорит ничего, только смотрит и смотрит; руки снова сцеплены, они совсем близко, в нескольких сантиметрах. – Что случилось? Рассказывай. Да ты садись, тети нет дома.

Он поднимает голову и говорит:

– Холуй у тебя?

Она смотрит на него широко открытыми глазами.

– Кто?

– Ну, Рикардо Арана.

– А! – говорит она вроде бы спокойно и улыбается снова. – Мальчик, который живет на углу.

– Он к тебе пришел? – настаивает Альберто.

– Ко мне? – говорит она. – Нет. А что?

– Скажи мне правду, – громко говорит он. – Зачем ты врешь? То есть… – Он обрывает фразу, что-то лепечет, замолкает.

Тереса очень серьезно смотрит на него, чуть-чуть качая головой; руки не шевелятся, но в глазах засветилось что-то новое, еще неясное – лукавство, что ли?

– Почему ты меня спрашиваешь? – мягко, медленно, чуть насмешливо говорит она.

– Холуй сегодня сбежал, – говорит он. – Я думал, он пошел к тебе. Сказал, что мать заболела.

– Зачем ему ко мне идти? – говорит она.

– Он в тебя влюблен.

Теперь все ее лицо светится этим новым светом – и щеки, и губы, и гладкий лоб под кольцами волос.

– Я не знала, – говорит она. – Я с ним говорила одну минуту.

– Вот я и убежал, – говорит Альберто и замолкает, открыв рот. Наконец он произносит: – Я ревновал. Я тоже в тебя влюблен.

VII

«Она всегда была изящная, чистенькая, я все думал: почему других таких нету? И нельзя сказать, что она меняла платья, наоборот, у нее их было мало. Когда мы занимались, она, бывало, запачкает пальцы чернилами и сразу кладет книжки на пол, идет мыть руки. Капнет на тетрадку хоть немножко – вырвет листик, пишет заново. Я говорю: „Зачем время терять? Ты лучше сотри. Возьми бритву и подчисти, ничего не будет видно". Нет, куда там! Уж на что была тихая, а тут рассердится; на виске, где черная прядка, забьется жилочка – медленно, как сердце, и уголки губ опустятся. А помоет руки, придет – и улыбается снова. В школу она надевала форму – белую кофточку и синюю юбку. Бывало, смотрю, как она идет домой, и думаю: „Хоть бы пятнышко, хоть бы складка!" Еще у нее было клетчатое платье, без рукавов, но закрытое, до шеи, и на шее бантик. Она носила бежевую жакетку, верхнюю пуговицу застегнет, а на ходу полы развеваются, очень ей шло. Это платье она надевала по воскресеньям, в гости. Воскресенье был самый плохой день. Я вставал пораньше и шел на площадь Бельявиста; сяду на скамейку или около кино топчусь, смотрю фотографии, а сам поглядываю на ее дом, чтоб не упустить. В будние дни она ходила за хлебом к метису Тилау, возле самого кино. Я говорил: „Вот тебе на, опять встретились!" Если было много народу, она оставалась на улице, а я пробивался к прилавку, и метис по дружбе отпускал мне без очереди. Один раз он увидел, что мы зашли, и говорит: „А, жених и невеста! Что, как всегда? По горячей булочке?" Покупатели засмеялись, Tepe покраснела, ну а я сказал: „Ладно, Тилау, оставь свои шуточки да обслужи поскорее". По воскресеньям булочная была закрыта. Я смотрел на Тересу и на тетку из вестибюля кино или со скамейки. Они ждали автобуса, который ходит по Набережной. Иногда я нарочно выйду, руки в карманы, посвистываю, ногой гоню камушек или пробку и пройду мимо них так это небрежно: „Здрасьте, сеньора, привет, Tepe", а потом иду за ними до самого своего дома или до Саенс Пеньи, вот оно как.

Дома она носила коричневую юбку, старую, линялую. Тетка ее чинила, я сам видел, и совсем получалось незаметно, все же портниха. А когда Tepe чинила сама, она оставалась в школьной форме и подкладывала на стул газету. С коричневой юбкой она носила белую кофточку на трех пуговицах, только верхнюю не застегивала, и шею было видно, а шея у нее длинная, загорелая. Зимой она надевала наверх бежевую жакетку нараспашку. А я думал: „И как она все одно к одному подбирает!…"

Туфель у нее было две пары, тут не особенно подберешь. В школу она носила черные полуботинки, вроде мужских, только маленькие. Начистит их, блестят, ни одной морщинки. Домой придет и опять, наверное, чистит – я часто видел, она по улице идет в черных, а придешь к ней заниматься – она уже в белых, черные стоят на кухне и блестят, как зеркальце. Вряд ли, конечно, она их каждый день ваксой чистила, но уж бархаткой натирала.

Белые туфли были старые. Иногда она забудет, положит ногу на ногу, и видно, что подметки худые, в дырках. Один раз она стукнулась ногой о стол и закричала, тетка пришла, стала ей ногу тереть, сняла туфлю, а в туфле-то картон вложен. Ну, думаю, значит, дыра. Один раз я видел, как она чистит белые туфли. Она их мелом мазала, прилежно, будто уроки готовила. Вот они и были как новенькие, только недолго – зацепит за что-нибудь, мел обсыплется, и сразу темное пятно. Я как-то подумал: „Если бы у нее было много мелу, туфли бы всегда были чистые. Она бы носила мелок в кармане. Запачкается туфля – она вынет и замажет". У нас напротив школы был канцелярский магазин, и я туда зашел, спросил, почем коробка мелу. Большая стоила шесть солей, а маленькая – четыре с половиной. Я не знал, что так дорого. И Тощего Игераса я стеснялся просить, я ему и те деньги не отдал. А мы с ним к тому времени подружились, хоть и редко виделись, все в той забегаловке. Он мне рассказывал анекдоты, про школу спрашивал, сигареты давал, учил затягиваться и пускать дым из носа. Один раз я набрался храбрости и попросил у него четыре соля с половиной. „Бери, – говорит, – сколько надо", дал и не спросил, на что мне. Я скорей в магазин и купил коробку. Думаю, скажу ей: „Вот, Tepe, принес тебе подарок", и когда к ней входил, так думал, а увидел ее – и не смог, только сказал: „Нам в школе дали, а мне мел ни к чему. Нужно тебе?" А она говорит: „Ну конечно"».


«Я в чертей не верю, а посмотрю иногда на Ягуара и думаю, может, правда есть черти. Он говорит, он неверующий, только это он врет, форсит. Я сам видел, как он двинул Арроспиде, когда тот трепался про святую Розу. „Кто святую Розу обижает, тот обижает мою мать. Она святую Розу любила". Наверно, черт похож на Ягуара и смеется так, только у черта еще рожки. „За Кавой идут, – говорит, – все раскрыли". Мы с Кудрявым так и сели, дыхнуть не можем, а он смеется. Как он узнал? Я всегда представляю: подкрадусь к нему сзади – и ка-ак дам, а он повалится, а я – пах, пах, трах! Посмотрел бы, что он сделает, когда очухается. Наверное, Кудрявый тоже про это думает. Он мне сегодня сказал: „Вот что, Питон, твой Ягуар – гад, каких мало. Видал, как про Каву унюхал и еще смеется? Если б меня зацапали, он бы с хохоту обделался". А потом Ягуар прямо сбесился, только не за Каву, за себя: мол, они меня оскорбили, не знают, с кем связываются. Ну сидит-то не он, а Кава; и подумать жутко: что если б мне тогда выпало идти за билетами? Я бы хотел, чтоб Ягуар попался, посмотрел бы я на него, его-то небось никто не трогал, вот что обидно. Он все наперед знает. Говорят, звери все знают по запаху: понюхают – и все носом чуют. Мать рассказывала, она в сороковом про землетрясение наперед знала, потому что соседские собаки сбесились – бегали, выли, будто черта рогатого увидели. А потом пошло трясти. Так и Ягуар. Морду скроил и говорит: „Кто-то настучал, лопнуть мне на этом месте", а Морте и Уарина даже не появились, никто их шагов и не слышал. А ведь Каву не застукали – да если б хоть сержант видел, его бы давно упекли, уже три недели как выгнали бы, ах ты, черт, ему ведь надо кончить! Наверное, пес какой-нибудь или с четвертого. Эти, с четвертого, те же псы, только побольше, похитрей, а так – псы псами. Мы вот никогда псами не были, а все из-за Кружка, мы умели себя поставить, тоже не просто было. Небось в прошлом году мы никому с пятого коек не стлали! Ка-ак двину, ка-ак хрястну: „Ягуар, Кудрявый, Кава – ко мне!" Они даже к малькам не лезли, из десятого, а все Ягуар, он один не дал себя крестить, показал пример, да, мужчина что надо. Хорошее было время, не то что потом, а вот не хотел бы я, чтоб оно вернулось, лучше бы кончить, если, конечно, Кава со страху всех не сыпанет. Кудрявый сказал: „Я за него ручаюсь, хоть они там что делай, хоть каленым железом, он не скажет". Да, что называется, не везет, перед самым концом влипнуть из-за дерьмового стекла. Что-что, а псом бы я стать не хотел. Когда все знаешь, как тут и что, опять три года отбарабанить – спасибо большое. Псы говорят: я буду военный, а я буду летчик, а я моряк – все городские, из богатеньких, хотят в моряки. Не-ет, ты тут поучись, а потом потолкуем!»


Распахнутые окна гостиной выходили в большой и пестрый, полный цветов сад. Оттуда пахло мокрой травой. Малышка поставил пластинку в четвертый раз и крикнул: «Вставай, чего развалился! Для тебя стараюсь». Альберто и правда развалился в кресле, он очень устал. Богач и Эмилио сидели тут же как зрители и отпускали шуточки, поддразнивали, намекали на Элену. Сейчас он снова прилежно закачается в объятиях Малышки, и увидит себя в зеркале, и весь окаменеет, и Богач скажет: «Готов. Опять танцуешь, как робот».

Он встал. Эмилио закурил сигарету, дал затянуться Богачу, затянулся сам. Альберто видел, как они сидят на тахте и спорят, какой табак лучше – американский или английский. На него они не смотрели. «Так, – сказал Малышка, – теперь ты ведешь». Он повел, сперва очень медленно, тщательно выполняя па креольского вальса, шаг направо, шаг налево, поворот, поворот. «Сейчас лучше, – сказал Малышка, – только надо быстрей, в такт. Слушай: тан-тан, тан-тан и поворот, тан-тан, тан-тан и поворот». И правда, теперь шло легче, проще, он почти не думал о танце и не наступал Малышке на ноги.

«Хорошо, – говорит Малышка, – только легче, легче двигайся телом. На повороте изгибайся, вот так, смотри», – и Малышка выгибался, на молочном его лице появлялась дежурная улыбка; а когда, повернувшись на пятке, он выпрямлялся снова, улыбка исчезала. «Это штука хитрая, надо знать разные фигуры и ловко менять шаг, ну ничего, научишься. Теперь главное, чтоб ты хорошо вел. Ты не бойся, дама тоже помогает. Руку держи крепко, по-мужски. Давай сейчас я поведу. Вот, видишь? Понятно? Левой рукой ты жмешь ей руку, а когда растанцуетесь, если заметишь, что она не против, сплетаешь пальцы. А другой рукой, понемножечку, потихонечку, притягиваешь даму к себе. Для этого надо, чтоб вся рука лежала как следует, не пальцы, а вся рука, вот тут, у плеча. Потом опускаешь ниже, ниже, как будто случайно, вроде сама рука слезает на поворотах. Если дама упирается или откидывается назад, ты о чем-нибудь заговори, говори, понимаешь, смейся, а руку не отпускай. Притягивай даму, и все. Побольше крутись, и в одну сторону. Если крутиться вправо, голова не закружится, а дама-то крутится влево и сомлеет. Вот увидишь, у нее в голове зашумит и она сама к тебе прижмется. Тогда опускай руку на талию и смело сплетай пальцы. Можешь даже тронуть щеку щекой».

Вальс кончился. Иголка елозит на месте. Малышка ее снимает.

– Этот знает, что к чему, – говорит Эмилио про Малышку. – Будь здоров!

– Ничего, – говорит Богач, – Альберто уже танцует. Может, резанемся в «Веселый квартал»?

Первоначальное имя квартала, отвергнутое из-за сходства с Уатикой, вернулось – так назвали игру, которой Мексиканец научился в клубе месяца три назад. Играют в нее вчетвером, двое против двоих, с банком и козырями. Теперь в квартале не признают других карточных игр.

– Он выучил только вальс и болеро, – говорит Малышка. – Еще надо мамбо.

– Сейчас не могу, – говорит Альберто. – В другой раз.

В два, когда они пришли к Эмилио, Альберто веселился и отвечал на шуточки. Проучившись четыре часа, он выдохся. Теперь резвился один Малышка; остальные заскучали.

– Как хочешь, – сказал Малышка. – Только помни, вечеринка завтра.

Альберто вздрогнул. «Правда, – подумал он, – да еще у Аны. Весь вечер будут мамбо ставить». Ана, как и Малышка, танцевала на славу – изобретала па, умела делать фигуры и, когда партнер кружил ее в вальсе, млела от счастья. «Что ж мне, весь вечер торчать в углу, а другие пусть танцуют с Эленой? И хорошо, если только наши!»

С недавнего времени их квартал уже не был ни островом, ни укрепленным замком. Все кому не лень – и с 28 Июля, и с Кривой, и с Французской, и со Св. Исидора, и даже самые дальние, из Оврага, – хлынули к ним, заполонили лучшие улицы. Не обращая внимания на явную враждебность хозяев и даже на прямой вызов, они цеплялись к девчонкам и часами болтали с ними у дверей. Они были старше здешних и не боялись лезть на рожон. А девчонки сами их приваживали, обрадовались, видите ли, успеху. Сара, кузина Богача, водилась с одним со Св. Исидора, он приводил с собой еще двух приятелей, а те чесали язык с Лаурой и Аной. Особенно много этих нахалов таскалось сюда, если где-нибудь намечалась вечеринка. Они еще засветло бродили у дома, заигрывали с хозяйкой, подлизывались. Если же она все-таки их не приглашала, они весь вечер торчали под окнами, прижимались носами к стеклу и глазели на парочки. Они корчили рожи, ломались, хныкали, чего только не делали, чтобы девчонки посмотрели на них и пожалели. Иногда какая-нибудь (которую меньше приглашали) заступалась за них перед хозяйкой. И пожалуйста, ворвутся оравой, а потом, забив здешних, приберут к рукам и пластинки, и девчонок. Ана, честно говоря, была не лучше других: никакого патриотизма! Ей эти, чужие, даже больше нравились, она их пускала, а то и звала заранее.

– Да, – сказал Альберто. – Ты прав. Давай учить мамбо.

– Ладно, – сказал Малышка. – Только докурю. Потанцуй пока что с Богачом.

Эмилио зевнул и подтолкнул Богача локтем: «Покажи класс!» Богач заржал. Он смеялся особенно – от смеха у него все тело тряслось.

– Идешь или нет? – мрачно спросил Альберто.

– Не лезь в бутылку, – сказал Богач. – Иду.

Он встал и принялся рыться в пластинках. Малышка курил и отбивал такт ногой, вспоминая какую-то мелодию.

– Слушай, – сказал Эмилио. – Что-то я не понимаю. Ты ведь раньше всех умел танцевать. Ну когда мы только начали с девчонками. Забыл?

– Какие это танцы! – сказал Альберто. – Скакал, и все.

– Все мы сперва скакали, – не отставал Эмилио. – А потом научились.

– Да он сколько времени на вечеринки не ходит! Что, не заметил?

– Не хожу, – сказал Альберто. – То-то и плохо.

– Мы уж думали, ты в священники собрался, – сказал Богач; он выбрал пластинку и вертел ее в руке. – Все дома торчал.

– Да, – сказал Альберто, – я не виноват. Мать не пускала.

– А сейчас?

– Сейчас пускает. У нее с отцом лучше.

– Не понимаю, – сказал Малышка. – При чем тут отец?

– У него отец – донжуан, – сказал Богач. – Не знал? Что, не видел, как он домой приходит? Всегда перед дверью помаду вытирает.

– Да, – сказал Эмилио. – Мы его один раз встретили в городе. В машине ехал с бабой, первый сорт. Ух и сильна!

– Красавец мужчина, – сказал Богач. – И одевается что надо.

Альберто не возражал; он был польщен.

– А при чем тут вечеринки? – спросил Малышка.

– Когда отец загуляет, – сказал Альберто, – мама за мной следит, чтоб я не вырос такой, как он. Она боится, что я буду бабник.

– Вот это да! – сказал Малышка – Это мама так мама.

– Мой тоже дает жизни, – сказал Эмилио. – Иногда утром приходит, и платки у него всегда перемазаны. А маме хоть бы что. Посмеется и скажет: «Седина в бороду». Вот Ана, та его ругает.

– Эй, ты, – сказал Богач, – ты пойдешь танцевать или нет?

– Подожди, – сказал Эмилио, – дай поговорить. Завтра натанцуемся.

– Как про вечеринку скажем, так он бледнеет, – засмеялся Малышка, показывая нa Альберто. – Не дури. На сей раз не отошьет. Пари хочешь?

– Ты думаешь? – сказал Альберто.

– Готов, голубчик, – сказал Эмилио. – В жизни такого не видел. Я бы так не мог.

– А что я делаю? – спросил Альберто.

– Двадцать раз объясняешься.

– Три раза, – сказал Альберто. – Чего врать?

– А по-моему, так и надо, – твердо сказал Малышка. – Он имеет полное право ее преследовать, пока она не сдастся. Потом помучает.

– А гордость? – сказал Эмилио. – Меня одна отошьет – я сразу к другой.

– На этот раз не отошьет, – сказал Малышка. – Вчера, у Лауры, она про тебя спрашивала. Мексиканец говорит: «Ты по нему тоскуешь?», а она покраснела.

– Правда? – спросил Альберто.

– Втрескался, как собака, – сказал Эмилио. – Смотрите, глаза блестят!

– Понимаешь, – сказал Малышка, – ты не так объясняешься. Важнее всего произвести впечатление. Ну вот хотя бы: ты знаешь, что будешь говорить?

– Да вроде знаю, – сказал Альберто. – Приблизительно.

– Это главное, – твердо сказал Малышка. – Надо все продумать.

– Как когда, – сказал Богач. – Я, например, импровизирую. Я, когда втрескаюсь, очень волнуюсь, а начну говорить – так и чешу. Вдохновение!

– Нет, – сказал Эмилио. – Малышка правильно говорит. Я тоже все заранее готовлю. Тогда остается думать про форму – как посмотреть, как взять за руку.

– Все держи в голове, – сказал Малышка. – Если можешь, прорепетируй перед зеркалом.

– Ладно, – согласился Альберто. Он замялся. – А ты что говоришь?

– Разное, – ответил Малышка. – Смотря кому. – Эмилио серьезно кивнул. – Элену так прямо не спросишь, согласна она или нет. Надо подготовить почву.

– Наверное, я на том и погорел, – признался Альберто. – Прошлый раз я ее спросил: «Хочешь стать моей возлюбленной?»

– Кретин, – сказал Эмилио. – Потом, ты объяснялся утром. И на улице. С ума сойти!

– Я один раз объяснялся в церкви, – сказал Богач. – И знаешь, ничего!

– Нет, тут не то! – прервал его Эмилио и обернулся к Альберто. – Вот что. Завтра ты ее приглашаешь. Подожди, пока поставят болеро. Мамбо не подходит! Тут нужно романтическое.

– Положись на меня, – сказал Малышка. – Как решишься, сразу мне кивни, и я поставлю Лео Марини «Ты мне нравишься».

– Моя пластинка! – обрадовался Богач. – Когда я под нее объясняюсь, всегда порядок. Без промаху.

– Ладно, – сказал Альберто, – я тебе кивну.

– Значит, приглашаешь ее, – сказал Эмилио. – Ведешь потихоньку в уголок, чтоб другие пары не слышали, и говоришь ей на ухо: «Эленита, я по тебе страдаю».

– Тьфу, черт! – крикнул Богач. – Хочешь, чтоб она его еще раз отшила?

– А что? – удивился Эмилио. – Я всегда так говорю.

– Не пойдет, – сказал Малышка. – Грубо и безвкусно. Сперва надо сделать серьезное лицо и начать так: «Элена, я должен сказать тебе очень важную вещь. Ты мне нравишься, я в тебя влюблен. Ты хочешь дружить со мной?»

– А если она молчит, – вмешался Богач, – ты говоришь: «Элена, неужели я для тебя ничего не значу?»

– И тут ты ей жмешь руку, – сказал Малышка. – Потихоньку, очень нежно.

– Опять побледнел! Эх ты, – сказал Эмилио и хлопнул Альберто по спине. – Не беспокойся! Теперь не отошьет.

– Правда, правда, – сказал Малышка. – Вот увидишь.

– А когда ты объяснишься, мы вас окружим, – сказал Богач. – И споем: «Парочка, парочка». Беру на себя!

Альберто улыбался.

– Ну, теперь учи мамбо, – сказал Малышка. – Давай сюда, дама ждет.

Богач театрально раскрыл объятия.


«Кава говорил, он будет военным – не пехотинцем, артиллеристом. Последнее время он, правда, не говорил, ну уж, наверное, думал. Дикари – народ упрямый, вобьют себе в голову – не выбьешь. Почти все военные из них. Городской вряд ли пойдет в армию. У Кавы и лицо такое, военное, а теперь его, можно считать, выперли, все к черту – и училище, и карьера, вот что, наверное, ему хуже всего. Этим дикарям вообще не везет, вечно на них все шишки валятся. Настучал какой-то гад, неизвестно кто, а у Кавы нашивки сорвут перед строем, прямо так и вижу, подумать страшно – выпало бы мне, я бы так сейчас сидел. Ну я б стекло не разбил, это дураком надо быть, чтобы разбить стекло. Эти дикари, они немножко того… Со страху, наверное, хотя он вроде и не трус. А тут перетрусил, не иначе. Ну и не повезло. Не везет им, вечно они влипнут. Хорошо, что я не дикарь. Главное, он и не думал, никто не думал, он был веселый, изводил нашего француза, на французском вообще весело – ну и тип этот Фонтана. Кава говорил: „У Фонтаны всего по половинке: он полуфранцуз, полуумный и, наверное, полумужчина". У него глаза голубые, поярче Ягуаровых, только смотрит он так, что не поймешь – серьезно или нет. Говорят, он совсем не француз, а самый что ни на есть перуанец – да, нужно быть последним гадом, чтоб отказаться от своей страны, это уж черт знает что! А вообще-то врут, наверное. И откуда про него слухи берутся? Каждый день что-нибудь. Может, он и не дамочка совсем, только почему он так пищит и вихляется, прямо хоть ущипни? Если он правда не француз, хорошо, что я его изводил. Хорошо, что все его изводят. Я его буду изводить до самого последнего урока: „Сеньор Фонтана, как по-французски „дерьмо"?" Иногда, конечно, он ничего, только у него не все дома. Один раз ревел, кажется, из-за бритв, из-за этого зум-зум-зум. Ягуар сказал: „Все принесите бритвы, и засунем в щелку на парте, и пальцем, чтоб жужжали". Фонтана рот разевает, а ничего не слышно, только ж-ж-ж. Отставить смех, с такта собьетесь! А он рот разевает, ж-ж-ж, громче, громче, посмотрим, кто кого. Минут сорок продержались, а может, и больше. Кто кого, кто раньше уступит? Фонтана – хоть бы что, как немой, губами шевелит, а бритвы жужжат – ничего музыка! А потом он закрыл глаза, открыл и заплакал. Дамочка. А губами все шевелит – упорный, гад. Зум-зум-зум-м-м! И ушел. Мы говорили: „Ну засыпались, сейчас лейтенанта приведет", а он ничего, он только попросил, чтобы его заменили. Каждый день его изводят, и ни разу не позвал офицера. Боится, наверно, что всыплем; правда, он вроде бы не трус. Может, ему нравится, что его изводят. Эти дамочки чудные… А вообще-то он ничего, никогда не провалит. Сам виноват, что изводят. С таким голоском и манерочками нечего было лезть в мужское училище. Кава ему спуску не дает, он его, правда, видеть не может. Только Фонтана в класс – он тут как тут: „Как по-французски „дамочка"? Вы любите вольную борьбу? А вы, наверное, артист, спойте нам что-нибудь французское, у вас такой голосок, сеньор Фонтана, у вас глаза как у Риты Хэйворт". А дамочка отвечает, только все по-французски. „Эй, сеньор Фонтана, полегче, вы чего ругаетесь? Вызываю вас на бокс, а ты, Ягуар, не хами". Тут вот что – мы его поедом ели, совсем затравили. Один раз он писал на доске, а мы стали на него плевать, прямо всего оплевали. А потом еще Кава говорит: „Тьфу, какая гадость, надо мыться, когда идешь в класс". Да, правда, тут он позвал лейтенанта, первый раз, ну а потом что было – после такого не позовешь. Гамбоа – первый сорт, мы все знаем, что самый первый. Посмотрел на него сверху вниз, тихо, никто не дышит. „Чего вы от меня хотите, сеньор Фонтана? В классе распоряжаетесь вы. Заставить себя уважать очень легко. Смотрите". Поглядел на нас и говорит: „Встать!" А мы оглянуться не успели – стоим. „На колени!" – мы на полу. „Утиный шаг на месте!" – а мы уже скачем на корточках. Минут десять скакали. Как будто скакалкой бьют по ногам, раз-два, раз-два, серьезно, прямо утки, пока он не сказал: „Отставить!" И спрашивает: „Может, кто-нибудь обиделся?" Мы все молчим, Фонтана смотрит и не верит. „Надо себя поставить, сеньор Фонтана. С этими нужно матом, тут хорошие манеры ни к чему. Оставить их без увольнительной?" – „Не утруждайте себя, – сказал Фонтана – вот так ответ! – не утруждайте себя, сеньор лейтенант". И мы стали говорить „пе-де-раст, пе-де-раст" животом, как раз дикарь тогда отличился. Он, можно сказать, чревовещатель. Морда серьезная, смотрит прямо, а изнутри идет такой писк, увидишь – не поверишь. Тут Ягуар и сказал: „Сейчас Каву заберут, все открыли". И засмеялся, а мы смотрели туда-сюда, и Кава, и я, и Кудрявый, – что случилось? И вошел Уарина и сказал: „Кава, идите с нами; простите, сеньор Фонтана, очень важное дело". Наш дикарь – молодец, встал и вышел, ни на кого не взглянул, а тут Ягуар начал: „Не знают, с кем связываются", – и стал Каву поливать: „Дикарь вонючий, влип, кретин, все они такие", как будто Кава сам виноват, что его выгоняют».


Он забыл те одинаковые мелочи, из которых складывалась жизнь после того, как он открыл, что и маме верить нельзя; он не забыл тоски, горечи, злобы, страха, воцарившихся в сердце и терзавших его по ночам. Труднее всего было притворяться. Раньше он не вставал, пока отец не уйдет. Но вот однажды кто-то сдернул с него простыню, когда он еще спал; ему стало холодно, и светлый утренний свет ударил в глаза. Сердце остановилось: отец стоял над ним, и глаза у него горели, как тогда.

– Сколько тебе лет? – услышал он. И ответил:

– Десять.

– Ты мужчина или баба?

– Мужчина, – пробормотал он.

– А ну вставай! – прогремел голос. – Только бабы целый день валяются. Им делать нечего, на то они и бабы. Тебя воспитали, как девчонку. Ну ничего, я из тебя сделаю мужчину!

Он уже вскочил, одевался и второпях все делал невпопад – терял башмак, рубаху надевал навыворот, криво застегивал, не мог найти ремень, не мог завязать шнурки дрожащими руками.

– Каждый день, когда я спущусь к завтраку, ты будешь меня ждать. Умытый и причесанный. Ясно?

Он завтракал с отцом и подлаживался к нему. Если отец улыбался, не хмурился, смотрел спокойно, он задавал ему льстивые вопросы, внимательно слушал, кивал, широко открывал глаза и предлагал помыть машину. А если отец был хмур и не здоровался с ним, он молчал и потупясь слушал его угрозы, всем видом выражая раскаяние. К обеду напряжение спадало, мама была с ними и отвлекала внимание отца. Родители говорили и забывали о нем. Вечером пытка прекращалась. Отец возвращался поздно. Он ужинал раньше, один. С семи часов приставал к маме, ныл, жаловался на усталость, на головную боль, просился спать. Ужинал наскоро и бежал к себе. Иногда, раздеваясь, слышал скрип тормозов. Тогда он гасил свет и прятался в постель. А через час на цыпочках вставал, раздевался и надевал пижаму.

Иногда он гулял по утрам. В десять часов на улице Салаверри было пусто, разве что прогремит полупустой трамвай. Он доходил до Бразильской, стоял на углу. Широкую мостовую не переходил никогда – мама не разрешала. Глядя на рельсы, убегавшие вдаль, к центру, он представлял себе площадь Бологнеси, в которую упиралась улица, – он бывал там с родителями и видел, как много там машин и трамваев, какая толчея на переходах, как отражаются в зеркальных капотах сверкающие вывески и непонятные, ослепительно яркие буквы реклам. Лима пугала его, она была слишком большая, заблудишься – не выберешься, на улицах все чужие. В Чиклайо он гулял один, люди гладили его по головке, окликали по имени,-он всем улыбался – он видел их часто и дома, и на площади, и в церкви, и на пляже.

Потом он шел по Бразильской, до конца, и садился на скамейку в полукруглом скверике, где район Магдалена обрывается в серое море. В Чиклайо садов мало, он знал их все на память – они тоже старые, но там нет ржавчины на скамейках, нет мха, нет этой тоски, которую нагоняют одиночество, и серый воздух, и грустный шум воды. Он сидел спиной к морю, смотрел на Бразильскую, уходившую на север, туда, откуда он приехал в Лиму, и ему хотелось заплакать, закричать. Он вспоминал, как тетя Адела возвращается из лавки, и подходит к нему, улыбаясь, и говорит: «А ну, угадай, что я тебе принесла», и вынимает из сумки кулечек конфет или шоколадку, и он вырывает гостинец у нее из рук. Он вспоминал, как светло и солнечно было весь год на улице, как тепло, как уютно, как весело по праздникам; вспоминал прогулки на пляж, и мягкий желтый песок, и чистое-чистое небо. Потом поднимал глаза – все серое, небо обложено, ни одного просвета. Он медленно шел домой, как старик, волоча ноги. «Вырасту, – думал он, – вернусь в Чиклайо. И никогда не приеду в Лиму».

VIII

Лейтенант Гамбоа открыл глаза. Неверный свет фонарей, освещавших плац, сочился в его окно; небо было черное. Через несколько секунд зазвенел будильник. Лейтенант вскочил, ощупью нашел полотенце, мыло, зубную щетку и электрическую бритву. В коридоре и в ванной было темно. В соседних комнатах стояла тишина – как всегда, он встал первым. Когда через пятнадцать минут он возвращался к себе, умытый и выбритый, зазвенели другие будильники. Начинало светать: вдалеке, за желтоватым сияньем фонарей, занимался голубой слабый свет. Лейтенант неторопливо оделся. Потом вышел. На этот раз он пошел к проходной не через казармы, а двором, по воздуху. Было еще прохладно, а он не надел кителя. Часовые приветствовали его, он отвечал. Дежурный офицер, лейтенант Педро Питалуга, прикорнул на стуле, подперев голову руками.

– Смир-рно! – крикнул Гамбоа.

Офицер вскочил раньше, чем открыл глаза. Гамбоа засмеялся.

– А, чтоб тебя! – сказал Питалуга и сел. Он поскреб в затылке. – Я уж думал, это Пиранья. Совсем замучился. Который час?

– Скоро пять. У тебя есть сорок минут. Маловато. Ты зря пытаешься заснуть. Так хуже.

– Знаю, – сказал Питалуга и зевнул. – Не по уставу.

– Да, – улыбнулся Гамбоа. – Только я не к тому. Когда сидя поспишь, потом все тело ломит. Самое лучшее – что-нибудь делать. И не заметишь, как время пройдет.

– А что делать? С солдатами разговаривать? «Так точно, сеньор лейтенант, никак нет, сеньор лейтенант». С ними не соскучишься. Им только слово скажи – сразу попросят увольнительную.

– Я на дежурстве занимаюсь, – сказал Гамбоа. – Ночью заниматься лучше всего. Днем я не могу.

– Ясно, – сказал Питалуга. – Ты у нас образцовый. Да, кстати, чего ты вскочил в такую рань?

– Забыл? Сегодня суббота…

– А, ученья! – вспомнил Питалуга и протянул сигарету. Гамбоа покачал головой. – Хорошо, хоть я на дежурстве, идти не надо.

Гамбоа вспомнил военную школу. Они с Питалугой были в одном взводе. Питалуга учился средне, но стрелял превосходно. Однажды, на годовых маневрах, он прыгнул верхом на коне в реку. Вода доходила ему до плеч, конь ржал от страха, ребята кричали: «Вернись!», но Питалуга одолел теченье и – весь мокрый, счастливый – выбрался на тот берег. Капитан, их начальник курса, похвалил его перед строем, сказал: «Молодец!» А теперь Питалуга ноет, и служба ему в тягость, и ученья. Только об увольнительной и думает, как солдаты или кадеты. Но тем простительно, они в армии временно; одних пригнали силой, оторвав от земли, других родители сюда спихнули. Питалуга выбрал сам. И не он один такой: Уарина каждые две недели врет, что заболела жена; Мартинес пьет на дежурстве – все знают, что у него в термосе водка, а не кофе. Почему же они не уходят в отставку? Питалуга разжирел, не учится, приходит из города пьяный. «Долго просидит в лейтенантах, – подумал Гамбоа. И тут же поправился: – Если у него нет руки». Сам он любил в армейской жизни как раз то, что другие ненавидели: дисциплину, иерархию, ученья.

– Я позвоню.

– Чего так рано?

– Надо, – сказал Гамбоа. – Жена уже встала. Она уезжает в шесть.

Питалуга равнодушно пожал плечами и втянул голову в ладони, как черепаха втягивает под щит. Гамбоа говорил в трубку тихо и нежно, спрашивал о чем-то, напоминал о таблетках от тошноты, советовал одеться потеплее, просил, чтоб ему прислали откуда-то телеграмму, много раз повторял: «Ты хорошо себя чувствуешь?» – и наконец отрывисто простился. Питалуга во сне отвел от лица руки, голова его повисла, как колокол. Он поморгал, открыл глаза. Вяло улыбнулся.

– Ты прямо как молодожен, – сказал он. – С женой говоришь, как будто вчера поженились.

– Я женат три месяца, – сказал Гамбоа.

– А я год. И черта с два я ей позвоню! Ведьма, вся в мамашу. Вот бы она орала, если б я ее разбудил!

Гамбоа улыбнулся.

– Моя жена очень молодая, – сказал он. – Ей восемнадцать. Мы ждем ребенка.

– Сочувствую, – сказал Питалуга. – Не знал. Надо предохраняться.

– Я хочу ребенка.

– Ясно, – сказал Питалуга. – Как же, как же! Чтоб сделать его военным.

Гамбоа, кажется, удивился.

– Не знаю, хочу ли я, чтоб он был военный, – медленно сказал он. Потом оглядел Питалугу с ног до головы. – Во всяком случае, не такой, как ты.

Питалуга выпрямился.

– Это что, шутка? – мрачно спросил он.

– Ладно, – сказал Гамбоа. – Брось.

Он повернулся и вышел. Часовые опять отдали честь. У одного из них съехала на ухо фуражка; Гамбоа хотел было сделать замечание, но сдержался, чтобы не связываться с Питалугой. А Питалуга снова охватил руками растрепанную голову, однако спать не стал. Он выругался, крикнул солдата и приказал принести кофе.

Когда Гамбоа пришел во двор пятого курса, горнист уже протрубил побудку перед другими корпусами и собирался будить старших. Завидев лейтенанта, он опустил горн, поднесенный было к губам, вытянулся и отдал честь. И солдаты и кадеты знали, что из всех офицеров один Гамбоа отвечает по-уставному на их приветствие; другие кивали на ходу, и то не всегда. Гамбоа скрестил на груди руки и подождал, пока горнист кончит. Потом взглянул на часы. В дверях маячили дежурные. Он обошел их одного за другим, а они поочередно подтягивались, надевали береты, поправляли брюки и галстуки раньше, чем поднести руку к виску. Потом, сделав поворот, они исчезали в недрах казармы, где уже начался обычный утренний гул. Через минуту явился сержант Песоа. Он бежал.

– Здравия желаю, сеньор лейтенант.

– Здравствуйте. Что случилось?

– Ничего, сеньор лейтенант. А что, сеньор лейтенант?

– Вы должны быть во дворе, с горнистом.

– Знаю, сеньор лейтенант.

– Что ж вы тогда здесь делаете? Возвращайтесь в казарму. Если через семь минут курс не будет построен, отвечаете вы.

– Слушаюсь, сеньор лейтенант.

Песоа побежал к первым взводам. Гамбоа стоял посреди двора, поглядывая на часы, и чувствовал, что напряженный гул, вырывающийся из окон и справа, и слева, и спереди, и сзади, стягивается к нему, как стягиваются к мачте стропила циркового шатра.

Ему не нужно было заходить в спальни, чтоб убедиться в том, как злятся кадеты, что им не дали спать и что у них так мало времени на одеванье и на заправку коек; как не терпится тем, кто любит пострелять, поиграть в войну; как недовольны лентяи, которые там, в поле, будут действовать вяло, из-под палки; и как все они в глубине души предвкушают, что после учений пробегут через стадион, примут душ, вернутся, торопливо натянут черно-синюю форму и выйдут в город.

В пять часов семь минут Гамбоа дал длинный свисток. В ответ немедленно посыпалась брань, и тут же отворились двери, изрыгая зеленоватую массу. Кадеты толкались, на бегу одной рукой оправляли обмундирование (в другой была винтовка), бранились, чуть не дрались, и все же вокруг него возникали ряды взводов в смутном утреннем воздухе второй субботы октября, пока что – такой же самой субботы, как другие. Вдруг что-то громко звякнуло, кто-то чертыхнулся.

– Кто уронил винтовку – выйти из строя! – крикнул Гамбоа.

Шум тут же утих. Все смотрели вдаль, прижимая к ноге винтовки. Сержант Песоа приблизился на цыпочках к лейтенанту и встал рядом с ним.

– Я сказал: кто уронил винтовку – ко мне, – повторил Гамбоа.

Тишину нарушил стук каблуков. Теперь весь батальон смотрел на лейтенанта. Он взглянул кадету в глаза.

– Фамилия.

Кадет невнятно назвал свою фамилию, роту, взвод.

– Осмотрите винтовку, Песоа, – сказал лейтенант.

Сержант подбежал к кадету и обстоятельно осмотрел винтовку: медленно приглядывался к ней, вертел ее, поднимал, словно хотел взглянуть на свет, открывал затвор, щелкал курком.

– Приклад поцарапан, сеньор лейтенант, – сказал он. – И плохо смазана.

– Сколько лет вы в училище, кадет?

– Три года, сеньор лейтенант.

– За три года не научились смазывать винтовку? Лучше сломать себе шею, чем выронить винтовку. Оружие для солдата не менее важно, чем голова. Вы бережете свою голову, кадет?

– Да, сеньор лейтенант.

– Прекрасно, – сказал Гамбоа. – Вот так берегите винтовку. Идите в строй. Песоа, запишите ему шесть штрафных.

Сержант вынул книжечку и стал писать, смачивая карандаш языком.

Гамбоа приказал идти в столовую.

Когда последний взвод пятого курса скрылся в дверях, Гамбоа пошел в офицерскую столовую. Там было пусто, но вскоре явились младшие офицеры. Командиры взводов пятого курса – Уарина, Питалуга и Кальсада – сели рядом с Гамбоа.

– Поворачивайся, индейская морда, – сказал Питалуга. – Офицер вошел – завтрак на столе!

Солдат виновато забормотал, но Гамбоа его не расслышал: утреннюю тишину прорезал гул самолета, и лейтенант пытался сквозь туман разглядеть его в сером небе. Потом он посмотрел вниз, во двор. Тысяча пятьсот винтовок, правильными рядами составленные по четыре в козлы, маячили в тумане; лама бродила среди рядов и нюхала пирамидки.

– Офицерский совет был? – спросил Кальсада, самый толстый из четырех. Говорил он невнятно, потому что жевал кусок хлеба.

– Да, вчера, – сказал Уарина. – Поздно кончили, в одиннадцатом часу. Полковник рвал и метал.

– Он всегда бесится, – сказал Питалуга. – Одно раскрылось, другое не раскрылось… – Он подтолкнул локтем Уарину. – Тебе жаловаться грех. На сей раз повезло. Занесут в послужной лист.

– Да, – сказал Уарина. – Нелегко это было.

– Когда будут нашивки срывать? – спросил Кальсада. – Занятная процедура.

– В понедельник, в одиннадцать.

– Прирожденные уголовники, – сказал Питалуга. – Ничем не проймешь. Подумать только! Кража со взломом, ни больше ни меньше. При мне выгнали пятерых.

– Они не по своей воле сюда идут, – сказал Гамбоа. – Вот в чем беда.

– Да, – сказал Кальсада. – Они себя чувствуют штатскими.

– Они нас принимают за священников. Да, да, – сказал Уарина. – Один хотел мне исповедаться, совета спрашивал. Черт те что!

– Одних сюда посылают, чтоб не стали хулиганами, – сказал Гамбоа. – А других – чтобы не были маменькиными сынками.

– Что тут, исправительный дом? – сказал Питалуга и стукнул кулаком по столу. – У нас в Перу ничего не могут довести до конца, потому все и не ладится. Вот возьмите новобранцев. Придут в казарму – вшивые бездельники. А попробуют палок – и становятся похожи на людей. Год в казармах – глядишь, человек как человек, разве что щетина индейская. А здесь наоборот: чем дальше, тем хуже. Эти, с пятого, хуже младших.

– Не отлупишь – не научишь, – сказал Кальсада. – Жаль, нельзя им всыпать. Тронешь хоть одного – такой вой поднимется!

– Пиранья идет, – тихо сказал Уарина.

Лейтенанты встали. Капитан Гарридо приветствовал их кивком. Он был высокий и такой бледный, что скулы отливали зеленью. Его прозвали Пираньей потому, что у него, как у этих хищных рыб, изо рта высовывались огромные зубы и челюсти вечно клацали. Капитан протянул всем четверым по бумажке.

– Вот инструкция, – сказал он. – Пятый двигается за хлопковым полем по открытой местности в обход высоте. Поторапливайтесь. Идти минут сорок пять, не меньше.

– Построить их или вас подождать, сеньор капитан? – спросил Гамбоа.

– Идите, – ответил капитан. – Я вас догоню.

Четверо лейтенантов вышли вместе, а во дворе разошлись, выстроились в одну линию и поднесли к губам свистки. Шум в кадетской столовой достиг апогея, и через несколько секунд из нее повалили кадеты. Подбежав к пирамидке, они хватали винтовку и на плацу строились повзводно.

Вскоре батальон вышел из главных ворот – часовые взяли на караул, – замаршировал по Набережной. Чистый асфальт сверкал. Кадеты шагали группами по трое и так разомкнули строй, что центр колонны шел посреди мостовой, а боковые шеренги – у самыхтротуаров.

Батальон прошествовал до Пальмовой, и Гамбоа приказал свернуть к площади Бельявиста. Улица шла под гору, и сквозь густую листву деревьев кадеты различали громады Морского арсенала и портовых строений. По сторонам высились старые, увитые плющом дома; ржавые решетки отделяли от улицы палисадники и сады. Когда дошли до проспекта Прогресса, утро уже вступило в свои права: босые женщины с корзинами и кошелками зелени останавливались взглянуть на кадетов, шествующих в заплатанном походном обмундировании; собаки лаяли и кидались на них; а хилые, грязные дети следовали за ними, как рыбы в открытом море следуют за кораблем.

На проспекте Прогресса батальон остановился – автобусы и легковые машины мчались потоком. Гамбоа дал знак – оба сержанта встали посредине мостовой, приостановили поток, как останавливают кровь, и батальон перешел дорогу. Шоферы бранились и сигналили; кадеты бранились в ответ. Гамбоа – он шел впереди – поднял руку и приказал идти не прямо, к порту, а вбок, через поле, огибая по пути поля с молодыми посевами хлопка. Когда же весь батальон вышел на пустынь, Гамбоа кликнул сержантов.

– Видите высоту? – указал он пальцем на темное возвышение за полем.

– Да, сеньор лейтенант, – ответили в один голос Морте и Песоа.

– Это наша цель. Вы, Песоа, возьмите шестерых и идите вперед. Обойдите высотку со всех сторон. Если там кто-нибудь есть, прикажите уйти. Ни там, ни поблизости посторонних быть не должно. Ясно?

Песоа кивнул, повернулся и пошел к первому взводу.

– Шесть добровольцев! – крикнул он.

Никто не шелохнулся. Кадеты смотрели куда угодно, только не вперед. Гамбоа шагнул к ним.

– От первого до шестого – выйти из строя, – сказал он. – Пойдете с сержантом.

Песоа побежал через поле; правой, сжатой в кулак рукой он размахивал в воздухе, подгоняя кадетов. Гамбоа отступил назад, к офицерам.

– Я приказал ему очистить местность.

– Хорошо, – сказал Кальсада. – По-моему, тут все просто. Я с моими останусь здесь.

– А я атакую с севера, – сказал Уарина. – Вечно мне не везет. Шагай четыре километра!

– За час до вершины добраться непросто, – сказал Гамбоа. – Нужно карабкаться побыстрее.

– Надеюсь, мишени хорошо видны, – сказал Кальсада. – Прошлый раз их ветер сорвал. Стреляли по облакам.

– Не беспокойся, – сказал Гамбоа – Теперь они не картонные. Из холста, метр в диаметре. Солдаты вчера их установили. Только пусть начинают стрельбу не раньше чем с двухсот метров.

– Слушаюсь, генерал, – сказал Кальсада. – Ты и этому хочешь нас учить?

– Зачем зря порох тратить? – сказал Гамбоа. – Все равно твои не попадут.

– Пари, генерал? – сказал Кальсада.

– Пять фунтов.

– Я свидетель, – вызвался Уарина.

– Идет, – сказал Кальсада. – Тихо! Пиранья. Капитан подошел к ним.

– Чего вы ждете?

– Все готово, – сказал Кальсада. – Мы ждали вас, сеньор капитан.

– Выбрали позиции?

– Да, сеньор капитан.

– Послали проверить, нет ли кого на местности?

– Да, сеньор капитан. Послал сержанта Песоа.

– Хорошо. Сверим часы, – сказал капитан. – Начнем в девять. Огонь откроете в девять тридцать. Как только начнется штурм холма, огонь прекратите. Понятно?

– Да, сеньор капитан.

– В десять всем собраться на вершине. Там места много. Роты выводите на исходный рубеж беглым шагом, пускай ребята разогреются.

Офицеры разошлись. Капитан не двинулся с места. Он слушал команды; Гамбоа командовал громче и энергичней всех. Потом капитан остался один. Батальон разделился на три группы, они двинулись в разные стороны окружать холм. Кадеты переговаривались на бегу; капитан различал отдельные фразы. Лейтенанты шли впереди взводов, сержанты шагали сбоку. Капитан Гарридо поднес к глазам бинокль. На холме через каждые четыре-пять метров стояли безупречно круглые мишени. Ему тоже захотелось пострелять. Но сейчас полагалось стрелять кадетам; его дело скучное – стой, посматривай. Он открыл пачку черных сигарет, вынул одну. Ветер дул сильный, задувал спичку за спичкой. Наконец удалось закурить, и капитан быстро пошел к первой роте. Забавно было смотреть на Гамбоа, он так серьезно относится к этим ученьям.

Когда они достигли подножья, Гамбоа заметил, что кадеты и вправду устали. Некоторые совсем побелели, хватали ртом воздух, и все тоскливо поглядывали на него – ждали команды «стой!». Но он не дал приказа и взглянул на белые мишени. Под ними голые желтые склоны спускались к хлопковому полю, а над ними, метрах в пяти, ждал тяжелый гребень холма. Гамбоа не остановился, он побежал вдоль холма, потом – полем, развивая максимальную скорость и упрямо сжимая губы, хотя сам чувствовал, что сердцу его и легким не помешал бы хороший глоток ветра; жилы на шее вздулись, а все тело, от головы до пят, покрылось холодным потом. Он обернулся, взглянул еще раз – удалились ли они от холма хотя бы на километр – и, закрыв глаза, припустил еще быстрее – несся длинными прыжками, размахивал руками, едва переводил дух. Так добежал до кустов; они росли на незасеянной земле, у канавы, которая по инструкции считалась границей расположения первой роты. Тут он остановился и только тогда открыл рот, вдохнул воздух, раскинул руки. Прежде чем повернуться, вытер пот с лица, чтобы кадеты не знали, что он тоже выдохся. Первыми добрались до кустов сержанты и взводный Арроспиде. Потом в полном беспорядке прибежали остальные; колонны расстроились, кадеты бежали группками по нескольку человек. Но вскоре все три взвода построились подковой вокруг лейтенанта, приставив винтовки к ноге. Он слышал тяжелое, шумное дыхание ста двадцати кадетов.

– Взводные – ко мне, – сказал Гамбоа. Арроспиде и еще два кадета шагнули к нему. – Рота – вольно!

Он отошел на несколько шагов – сержанты и взводные шли за ним – и стал рисовать на земле черточки и крестики, подробно объясняя задачу.

– Ясно? – спросил он; все пятеро закивали. – Так. Боевые группы начнут развертываться в цепь, как только я дам сигнал. Развертываться в цепь – это значит не переть гурьбой, как телята, а двигаться цепью, соблюдая дистанцию. Задача нашей роты – атаковать с юга. Южный фронт высоты – перед нами. Видите?

Сержанты и взводные посмотрели на холм и сказали: «Видим».

– А как двигаться, сеньор лейтенант? – пробурчал Морте. Взводные повернулись к нему, и он покраснел.

– К этому я и веду, – сказал Гамбоа. – Перебежки по десять метров. Сочетать огонь с движением. Кадеты пробегают десять метров как можно быстрее и падают. Кто обронит винтовку – всыплю как следует. Когда вся первая цепь заляжет, я даю свисток, и вторая цепь открывает огонь. Одним патроном каждый. Ясно? Потом вторая цепь вперед, перебежка десять метров. Цепь ложится. Третья цепь стреляет и продвигается вперед. Потом все сначала. Все перебежки и огонь – по моему сигналу. Наконец нам остается сто метров до цели. Тут цепи могут немного сомкнуться – кругом другие роты. Последний штурм ведут все три роты вместе, так как высота почти очищена и на ней останется только несколько огневых точек противника.

– Сколько у нас времени? – спросил Морте.

– Час, – ответил Гамбоа. – Но это уж мое дело. Сержанты и взводные должны следить, чтоб кадеты не рассыпались, не держались слишком близко и чтоб никто не отставал. Они должны на всякий случай все время поддерживать связь со мной.

– Мы идем в первом эшелоне или в арьергарде, сеньор лейтенант? – спросил Арроспиде.

– Вы в первой цепи, сержанты – сзади. Еще вопросы есть? Так. Идите объяснять операцию командирам групп. Начнем через пятнадцать минут.

Сержанты и взводные удалились почти бегом. Гамбоа увидел, что к нему идет капитан Гарридо, собрался было вытянуться, но Пиранья махнул рукой: сидите, мол. Они стали смотреть вдвоем туда, где взводы делились на группы по двенадцать человек. Кадеты подтягивали ремни, перешнуровывали ботинки, натягивали глубже береты, смахивали пыль с винтовок и проверяли, легко ли ходит затвор.

– Это они любят, – сказал капитан. – Ах вы, сопляки! Смотрите – как на бал явились!

– Да, – сказал Гамбоа. – Им кажется, что они в бою.

– Если б им действительно пришлось сражаться, – сказал капитан, – разбежались бы кто куда. К счастью, у нас в Перу стреляют только на маневрах. Не думаю, чтоб у нас была когда-нибудь война.

– Не скажите, сеньор капитан, – возразил Гамбоа. – Мы окружены врагами. Вы же знаете, что Эквадор и Колумбия только и ждут случая, чтоб отнять у нас кусок сельвы. А с Чили мы еще не рассчитались за Арику и Тарапаку [16].

– А, ерунда! – пожал плечами капитан. – Теперь все решают великие державы. В сорок первом я участвовал в эквадорской кампании. Дошли бы до самого Кито. Но тут вмешались великие и нашли дипломатический выход, видите ли. Все решают штатские. Надо быть кретином, чтобы в Перу служить в армии.

– Раньше было не так, – сказал Гамбоа. Сержант Песоа и шесть кадетов возвращались бегом. Капитан подозвал их.

– Всю высоту обошли?

– Да, сеньор капитан. Никого нет.

– Без одной минуты девять, сеньор капитан, – сказал Гамбоа. – Я начинаю.

– Валяйте, – сказал капитан. И прибавил угрюмо: – Дайте им жизни, лежебокам.

Гамбоа пошел к роте. Он обвел кадетов медленным взглядом, словно прикидывая на глаз, что они могут, сколько выдержат, на что готовы. Голову он чуть-чуть откинул, ветер рвал его защитного цвета рубаху и ерошил черные пряди, выбивавшиеся из-под берета.

– Не сбивайтесь в кучу! – крикнул он. – Хотите, чтобы вас ухлопали? Дистанция не меньше пяти метров. Вы что, в церковь собрались?

Все три колонны дрогнули. Командиры групп, выскочив из строя, кричали: «Разомкнись! Разомкнись!» Три цепи растянулись, как резина, просветы стали шире.

– Двигаться змейкой, – сказал Гамбоа; он говорил очень громко, чтоб слышали сзади. – Три года долбим! Не идите в затылок, вы не процессия. Кто не заляжет или тронется с места без приказа – считать убитым. А убитым увольнительная ни к чему. Ясно?

Он обернулся к капитану Гарридо, но тот, кажется, не слышал – он рассеянно смотрел вдаль. Гамбоа поднес свисток к губам. Колонны слегка дрогнули.

– Первая цепь атаки – приготовиться. Взводные – вперед, сержанты – сзади.

Гамбоа взглянул на часы. Было ровно девять. Он дал долгий свисток. Пронзительный звук резанул слух капитана, он удивленно повернулся, понял, что на несколько секунд забыл об учениях, почувствовал себя виноватым и поспешным шагом направился к кустам, чтобы оттуда следить за ходом событий.

Не успел отзвучать свисток, а капитан уже видел, как первая цепь, разделенная на три группы, двинулась вперед. Кадеты неслись по полю, развертываясь на бегу, словно павлиний хвост. Впереди бежали взводные, за ними, пригибаясь, – кадеты. Правой рукой они крепко держали винтовку – дуло смотрело в небо, а приклад был в нескольких сантиметрах от земли. Капитан услышал второй свисток, короче, но пронзительней первого; Гамбоа бежал сбоку, чтобы управлять действиями, и вдруг цепь как ветром сдуло – исчезли в траве. Капитан вспомнил – так сметает со стола костяшки проигравший игрок в домино. Резкие крики Гамбоа молниями прорезали тишину: «Почему эта группа бежит? Роспильоси, хотите, чтоб вам башку оторвало? Осторожней, не волочить винтовку!»; и снова свисток, и цепь показалась из травы и бежит; свисток – и она исчезла, и голос Гамбоа глохнет вдали. Капитан еще слышал урывками брань и неизвестные фамилии; видел, как движется первая цепь, отвлекся на секунду, а вторая цепь и арьергард уже приходили в движение. Забыв о его присутствии, кадеты вслух издевались над теми, кто бежал с лейтенантом: «Смотри, негритяга валится, как мешок! Наверное, кости резиновые. А Холуй-то, Холуй, вот сопля! Боится личико поцарапать».

Вдруг перед капитаном возник лейтенант Гамбоа. «Вторая цепь – приготовьсь!» – кричал он. Командиры групп подняли правую руку, тридцать шесть кадетов застыли на месте. Капитан посмотрел на Гамбоа: спокойное лицо, кулаки сжаты, только глаза живые, светлеют, улыбаются, хмурятся. Вторая цепь понеслась по полю. Кадеты становились все меньше, лейтенант снова бежал с фланга, размахивая свистком и повернув голову к цепи.

Теперь капитан видел, как две цепи то исчезают, то встают, оживляя пустынное поле. Он не мог разглядеть, правильно ли кадеты падают – сперва на колено, потом на бок и левую руку – и прижимают ли винтовку к бедру раньше, чем коснутся земли; он не знал, сохранились ли уставные дистанции в цепи, и не рассыпались ли боевые группы, и по-прежнему ли взводные бегут впереди, словно кончик летящего копья, не теряя из виду лейтенанта. Фронт роты растянулся на несколько сотен метров. Глубина боевых порядков возросла. Вдруг снова возник Гамбоа, по-прежнему спокойный, только глаза сверкают, – дал свисток, и третья цепь с сержантами во главе кинулась к холму. Теперь все три цепи бежали далеко впереди, он остался один у колючих кустов. Постоял, подумал немного о том, как неповоротливы кадеты, если сравнить с солдатами или слушателями военной школы. Потом двинулся вслед за ними, время от времени поднося к глазам бинокль.

Гамбоа размахивал руками, тыкал пальцем в кадетов – словно стрелял, – и, хотя звуки не доносились, капитан легко представлял себе его команды и брань.

Вдруг он услышал выстрелы и взглянул на часы: «Минута в минуту, – подумал он. – Девять тридцать». Поднял бинокль – первая цепь находилась уже на расстоянии двухсот метров от мишеней. Мишени он видел, но не смог разглядеть попадания. Пробежал метров двадцать, взглянул снова и теперь увидел примерно десять отверстий. «Солдаты и те лучше стреляют, – подумал он. – А этих выпускают офицерами запаса. Позорище!» Он шел, почти не отнимая от глаз бинокля. Перебежки стали короче. Вторая цепь открыла огонь, и, не успело смолкнуть эхо, свисток возвестил первой и третьей цепям, что они могут идти вперед. Крошечные фигурки на фоне неба прыгали, падали, вставали. После каждого залпа капитан вглядывался в мишени, подсчитывал попадания. По мере приближения к холму попаданий становилось все больше – круги мишеней стали похожи на сито. Он посмотрел на лица: все безбородые, детские, красные, один глаз зажмурен, другой прижат к рамке прицела. Приклад при выстреле ударял в еще некрепкое плечо, плечо болело, а приходилось вскакивать, бежать согнувшись, снова падать и снова стрелять, опьяняясь мнимой жестокостью. Капитан Гаррида знал, что война не такая.

И тут он заметил зеленую фигурку – он чуть не споткнулся о нее – и винтовку, против всяких правил уткнувшуюся дулом в землю. Он не понял, почему здесь лежат кадет и винтовка, и наклонился. Лицо кадета исказила гримаса боли, глаза и рот были широко открыты. Пуля попала ему в голову. Струйка крови текла по шее.

Капитан уронил бинокль, поднял кадета – одну руку под колени, другую под плечи – и побежал к холму, крича: «Лейтенант Гамбоа! Лейтенант Гамбоа!» Ему пришлось пробежать немало, прежде чем его услышали. Кадеты первого взвода, одинаковые, как жуки, ползли по склону к мишеням; им было не до его криков, они слушали только Гамбоа и совсем выбились из сил. Капитан пытался различить светлую форму лейтенанта и сержантов. Вдруг жуки остановились, повернулись, и капитан почувствовал, что десятки глаз глядят на него. «Гамбоа, сержанты! – крикнул он. – Скорей сюда!» Кадеты со всех ног бежали вниз, и ему было неловко стоять тут под их взглядами с кадетом на руках. «Везет как утопленнику, – подумал он. – Полковник это мне запишет в послужной лист».

Первым добежал Гамбоа. Он ошеломленно посмотрел на кадета и наклонился, чтоб разглядеть, кто это, но капитан крикнул:

– В госпиталь! Немедленно! Сержанты Морте и Песоа подхватили парня и побежали по полю; за ними бежали капитан, лейтенант и кадеты. Со всех сторон десятки глаз с ужасом смотрели на мотающуюся голову, на бледное, худое, всем знакомое лицо.

– Скорей, – говорил капитан. – Скорей. Гамбоа вырвал кадета у сержантов, взвалил его на плечи и понесся вперед. Через несколько секунд он вырвался метров на десять.

– Кадеты! – крикнул капитан. – Остановите первую машину.

Кадеты кинулись на шоссе.

Капитан остался позади, с сержантами.

– Он из первой роты? – спросил капитан.

– Да, сеньор капитан, – сказал Песоа. – Из первого взвода.

– Имя?

– Рикардо Арана, сеньор капитан. – Песоа замялся и прибавил: – По прозвищу Холуй.

2

Мне было двадцать лет. И я никому не позволю утверждать, что это лучший возраст [17].

Поль Низан

I

«Жаль бедную Худолайку, как она скулила вчера ночью. Я укутывал ее одеялом, а сверху накрывал подушкой, но куда там – воет на весь барак, да протяжно так, жалобно. А вдруг как завизжит, заскулит, точно давится криком, всех разбудила – вот ужас! В другой бы раз наплевать, а теперь все больно нервные стали, ругаются, грозятся: „Выгони ее, не то темную устроим", – еле отбрехался. К полуночи стало и впрямь невмоготу. Мне самому хотелось спать, а Худолайка все воет и воет. Несколько ребят встали с коек, взяли по ботинку и двинулись на меня. Не хватало только сцепиться со всем взводом, да еще теперь, когда и без того тошно. Я вышел с собакой на улицу и оставил ее посреди двора, потом обернулся – вижу, идет за мной. „Назад, – кричу, – зануда! Стой, где тебя оставили". Худолайка ковыляет следом, вся извивается, лапу больную поджала, жалко смотреть. Взял я ее на руки, понес к газону, положил на травку и почесал за ушами, вернулся в казарму, и на этот раз она осталась. Но спал я плохо, вернее, совсем не спал. Только начну засыпать, и вдруг – раз! – глаза сами собой открываются. Оказывается, это я про собаку думаю; к тому же я чихать начал, потому что во двор выходил босиком, пижама дырявая, а дул сильный ветер и, кажется, дождь накрапывал. Бедная, мерзнет там на улице, я-то знаю, как она любит тепло. Часто, бывало, слышу среди ночи, как она поднимает возню, когда я ворочаюсь и ее раскрываю. Вскочит, рассердится, схватит зубами одеяло и ворчит, натягивает на себя; или поднырнет безо всяких поближе к моим ногам, погреться.

Преданные твари эти собаки, лучше всяких там родных, это точно.

Вот Худолайка – дворняжка, сколько всяких кровей в ней намешано, а душа у нее все же есть. Так и не знаю, откуда она взялась. Скорее всего, забрела сюда сама. Проходила, наверное, мимо, забрела к нам, понравилось ей у нас, взяла да и осталась. Не помню, была она здесь до нас или нет. Может, она вообще тут родилась, в училище. Я ее сразу приметил, помню, она ходила в наш барак, еще когда нас крестили, – совсем маленькая тогда была. Сразу у нас освоилась. Войдет кто с четвертого – кинется под ноги и лает, укусить норовит. Собачонка была с характером: пнет ее кто-нибудь, а она снова лает, рвется в бой, зубы скалит, а зубки мелкие такие – молоденькая еще.

Теперь она уже выросла, больше трех лет ей, наверно, а для собаки это, пожалуй, немало. Собаки долго не живут, а особенно дворняжки, если они к тому же мало едят. Что-то не припомню, чтоб Худолайка досыта ела. Иногда я бросаю ей объедки, и тогда у нее пир. А траву она только жует, не глотает: высасывает сок, и все. Возьмет в пасть немного травы и целый час пережевывает, как индеец коку. И вечно торчала в нашем бараке, многие говорили, что у нее блохи, и гнали вон, но она всегда возвращалась, хоть сто раз ее прогони, а все равно уже через минуту дверь заскрипит и низко-низко, у самого пола, появляется хитрая мордочка. Нам нравилось, что она такая упрямая, и мы иногда впускали ее поиграть. Не знаю, кому пришло в голову назвать ее Худолайкой. Вообще трудно сказать, откуда берутся прозвища. Когда меня Питоном прозвали, я сначала смеялся, потом начал злиться и ко всем приставал, у каждого спрашивал, кто да кто это придумал, и все говорили „не я", а теперь прилипло, и даже на улице меня так называют. Не иначе это Вальяно придумал. А вообще-то кто его знает!»


Альберто почувствовал, что его берут за локоть. Лицо было незнакомое. Однако улыбался ему парень по-свойски. Позади неподвижно стоял еще один кадет, пониже ростом. Альберто не мог хорошенько разглядеть их, было только шесть часов вечера, но уже спустился туман. Они стояли во дворе пятого корпуса неподалеку от плаца. По двору слонялись кадеты.

Он быстро зашагал к офицерскому корпусу и там свернул за угол. До госпиталя оставалось шагов десять, но он едва различал стену: очертания окон и дверей заволокло туманом. В коридоре никого не было, и в маленькой проходной тоже. Прыгая через ступеньку, он взбежал на второй этаж. У двери сидел человек в белом халате. В руках он держал газету, но не читал, а угрюмо смотрел в пространство. Заслышав шаги, он встал.

– Выйдите, кадет, – сказал он. – Сюда запрещено входить.

– Мне нужно увидеть кадета Арану.

– Нельзя, – сказал человек угрюмо. – Уходите. Кадета Арану видеть нельзя. Он изолирован.

– Мне очень нужно, – настаивал Альберто. – Пожалуйста, разрешите поговорить с дежурным врачом.

– Я дежурный врач.

– Неправда, вы санитар. Мне нужно поговорить с дежурным врачом.

– Я не люблю шуток, – сказал санитар. Он положил газету на пол.

– Не позовете – сам к нему пойду, – сказал Альберто.

– Что с вами, кадет? Вы что, с ума спятили?

– Позовите врача, – закричал Альберто, – позовите, чтоб вас всех!

– В этом училище все какие-то дикие, – сказал санитар. Он встал и пошел по коридору.

Стены были недавно выкрашены белой краской, но от сырости они уже поплыли серыми потеками. Через минуту санитар вернулся; за ним шел высокий мужчина в очках.

– Что вам угодно, кадет?

– Я хотел бы навестить кадета Арану, доктор.

– Это невозможно, – сказал доктор и развел руками. – Разве часовой не сказал вам, что сюда входить нельзя? Вас могут наказать, молодой человек.

– Вчера я три раза приходил, – сказал Альберто. – Солдат не пустил меня. А сегодня никого не было. Пожалуйста, доктор, мне надо его повидать, хотя бы на минуту.

– Я очень сожалею, но это от меня не зависит. Вы знаете, что такое устав. Кадет Арана изолирован. К нему никого не допускают. Вы его родственник?

– Нет, – сказал Альберто. – Но мне необходимо с ним поговорить. Это очень важно.

Доктор положил руку ему на плечо и посмотрел на него с состраданием.

– Кадет Арана ни с кем не может говорить, – сказал врач. – Он без сознания. Подождите, пока он поправится. А теперь уходите. Не вынуждайте меня вызвать офицера.

– А я смогу увидеть его с разрешения майора?

– Нет, – сказал доктор. – Только с разрешения полковника.


«Я ждал ее у школы два или три раза в неделю, но редко решался подойти. Мать уже привыкла обедать одна, хотя не знаю, верила она или нет, что я хожу к приятелю. Во всяком случае, она не мешала мне, ведь так обед обходился дешевле. Когда я возвращался домой в полдень, она иногда смотрела на меня недовольно и говорила: „Разве ты сегодня не идешь в Чукуито?" Я-то ходил бы хоть каждый день, но у нас в школе не отпускали раньше времени. По понедельникам было легче, у нас была физподготовка; на перемене спрячусь за колонну, подожду, пока преподаватель выведет группу на улицу, и уйду через парадное. Сапата был когда-то чемпион по боксу, а теперь состарился и не хотел работать. Он никогда не делал перекличку. Выведет нас на поле и говорит: „Погоняйте мяч, это полезно для ног, только не разбегайтесь". И сядет на траву – газету читает. По вторникам уйти раньше никак нельзя: математик знал каждого в лицо. Зато в четверг у нас было рисование и пение, а Сигуэнья вечно витал в облаках, так что после перемены, в одиннадцать утра, я уходил – прокрадусь позади гаражей и сажусь в трамвай, за полквартала от школы.

Тощий Игерас по-прежнему давал мне деньги. Он всегда поджидал меня на площади Бельявиста, угощал вином и сигаретами, рассказывал про брата, про женщин, то да се. „Ты уже мужчина, – говорил. – Настоящий мужчина".

Иногда он сам предлагал мне деньги. Много, правда, не давал, восемьдесят сентаво или один соль, но на проезд хватало. Я сходил на площади Второго мая, шел по бульвару Альфонсо Угарте до ее школы и всегда останавливался у углового магазина. Иногда я подходил к ней, и тогда она говорила: „Привет. Сегодня ты тоже кончил раньше?", а потом заводила разговор о чем-нибудь другом, и я тоже. „Она умница, – думал я про себя, – переводит разговор, чтобы меня не смущать". Мы шли к ее тетке, кварталов за восемь, и я старался идти как можно медленнее и останавливался у витрин, но все равно больше получаса не натягивал. Мы говорили всегда об одном и том же, про школу – что задали на дом, когда будут экзамены, переведут ли нас в следующий класс. Я знал имена всех девчонок из ее класса, а она – прозвища моих товарищей и преподавателей и все истории про самых башковитых ребят из нашей школы. Однажды я решил ей сказать: „Вчера ночью мне приснилось, что мы с тобой совсем взрослые и поженились". Я, конечно, понимал, что она станет задавать вопросы, и заранее подготовился, чтобы не попасть впросак. На следующий день, когда мы шли по проспекту Арика, я вдруг сказал ей: „Послушай, вчера мне приснилось…" – „Приснилось? А что?" – спросила она. И я сказал только: „Что нас обоих перевели в следующий класс". – „Дай Бог", – ответила она.

Когда я провожал ее, нам часто попадались на глаза ребята из школы Франциска Сальского, и мы про них тоже говорили. „Бабы они, – говорил я. – Куда им до наших со Второго мая. Маменькины сыночки, вроде этих, из „Братьев моряков", что на Кальяо. Знаешь, как там играют в футбол? Ударят их по ноге, а они сразу: „Ой, мамочка!" Ты только посмотри на их рожи". Она смеялась, а я вот так трепался, но в конце концов и про них много не наговоришь, и я думал: „Мы уже подходим к дому". Я всегда беспокоился, что все говорю одно и то же и ей станет скучно, только ведь и она часто повторялась, а я вот не скучал. По два и по три раза рассказывала мне фильмы, которые они с тетей видели на женских сеансах. Кстати, мы как раз про кино говорили, когда я решился ей намекнуть. Она спросила, видел ли я какой-то фильм, а я ответил, что не видел. „Ты не ходишь в кино?" – спросила она. „Сейчас редко, – ответил я. – В прошлом году ходил чаще. По пятницам я и еще двое наших проходили зайцами в Саенс Пенье. У моего приятеля двоюродный брат служил в полиции. Он, когда дежурил в кино, проводил нас бесплатно. Как свет погасят, мы спускались с галерки в бельэтаж, там такой низенький барьерчик, его легко перепрыгнуть". – "И ни разу не попались?" – спросила она. А я сказал: "Кому же нас сцапать? Полицейский-то свой". А она сказала: „А в этом году что ж не ходите?" – „Они-то ходят по четвергам, у полицейского дежурство изменилось". – „А ты не ходишь с ними?" – спросила она. А я вдруг возьми да скажи: „Мне больше нравится у тебя". Сказал – и сам испугался, молчу. А от этого только хуже вышло, потому что она уставилась на меня. „Вот и обиделась", – подумал я. И тогда я сказал: „Может, на этой неделе схожу. Хотя, по правде говоря, я не очень-то люблю кино". И заговорил о другом, только никак не мог забыть, какое у нее лицо тогда сделалось – совсем другое, чем всегда, видно, она вдруг поняла все, что я не мог ей сказать.

Однажды Тощий Игерас дал мне полтора соля. „Это тебе на сигареты, – говорит, – или на вино, если любовная тоска замучит". На следующий день мы гуляли по проспекту Арика, где кино, и почему-то остановились у витрины кондитерской. Там были шоколадные пирожные, и она сказала: „Как вкусно!" Я вспомнил, что у меня деньги есть, и так обрадовался, передать трудно. Я сказал: „Погоди, я возьму пирожное, у меня есть один соль", а она сказала: „Не надо, не траться, я пошутила", а я все-таки вошел и спросил у китайца пирожное. Я так ошалел, что не взял сдачу, но китаец оказался честный, он догнал меня и говорит: „Я вам должен песету"; я дал ей пирожное, а она сказала: „Только я одна не буду. Давай поделимся". Я отказывался: мол, мне совсем не хочется, а она все настаивала и наконец сказала: „Тогда хоть откуси", протянула руку и поднесла пирожное к моим губам. Я откусил немножко, а она засмеялась. „Ты испачкал лицо, – это я виновата, дай вытру". И подняла к моему лицу другую руку. Я так и замер на месте, когда она коснулась меня, улыбаюсь, вздохнуть боюсь, только б не пошевелить губами – еще потом догадается, как мне хочется поцеловать ей руку. „Ну вот", – сказала она, и мы пошли. Молчим оба, а я ни жив ни мертв, мне все казалось, что она немного задержала руку на моих губах, когда провела по ним несколько раз, и я себе говорил: „Может, она это нарочно?"»


«И потом, неправда, что это Худолайка развела блох; наверняка она сама их подцепила в училище, у наших дикарей. А один раз бедняге клещей подпустили. Все эти гады – Ягуар и Кудрявый. Ягуар куда-то протырился, скорее всего в этот свинарник на Уатике, и набрал там огромных клещей. Он пускал их в умывалке, по кафельному полу, а они бегали, большущие, прямо жуки. Ну Кудрявый и сказал: „Давай подпустим их кому-нибудь". Худолайка, на свою беду, там крутилась, вот ей и подпустили. Кудрявый поднял ее за шкирку, она лапами сучит, а Ягуар обеими руками сует ей в шерсть этих тварей. Потом страсти у них разгорелись, Ягуар кричит: „Тут у меня их пропасть, кого еще окрестить?" А Кудрявый: „Холуя, Холуя!" Я пошел с ними. Он, помню, спал. Я схватил его за голову, закрыл ему глаза, а Кудрявый за ноги держал. Ягуар запускал ему в волосы клещей, а я кричал: „Осторожней, черт, а то еще мне в рукава сунешь". Если бы я знал, что с ним такое стрясется, я б, наверное, не стал его держать и вообще бы его не мучил. Правда, ему от этих клещей особого вреда не было, а вот Худолайке здорово досталось. Она облезла, все время терлась о стены, запаршивела, точно бродячая собака, а спину всю раскусали, одна рана. Здорово, наверное, чесалась, терлась и терлась, особенно у барака, там стена корявая. Спина стала как перуанское знамя – красное и белое, белое и красное, кровь да известка. И тут Ягуар сказал: „Если ее посыпать перцем, она небось по-человечьи заговорит", – и велел: „А ну, Питон, достань-ка на кухне немного перца". Я пошел, и повар мне дал несколько стручков. Взяли мы камни, растолкли этот перец на кафельном полу, а Кава все визжал: „Скорей, скорей!" Потом Ягуар говорит: „Подержи собаку, пока я лечить буду". И точно, она и впрямь чуть не заговорила. Подпрыгивала выше гардероба, змеей извивалась, а уж выла как оглашенная. На шум прибежал сержант Морте, посмотрел, как она скачет, и ну ржать! Все приговаривал: „Ох, идиоты! Ох, идиоты!" А что самое удивительное, вылечилась она. Обросла шерстью и даже вроде пополнела. Не иначе она подумала, это я ее обсыпал перцем, чтобы вылечить. Простаки они, животные, поди разбери, что ей взбрело в голову. Только с этого дня она за мной увязалась, не отходила ни на шаг. В строю путалась у меня под ногами, мешала, в столовой ложилась под моим стулом и все помахивала хвостом, объедки клянчила, поджидала меня у класса; как звонок зазвенит, я выйду, так и ластится – мордой тычется, а по ночам забиралась в постель, и непременно ей нужно было всего меня облизать. А поколоти ее – ей того и надо, отскочит и опять подкрадется, следит за мной: будешь ты меня бить или нет; подойду поближе, нет – лучше отойду немного, теперь ты меня не достанешь – ужас какая хитрая. Поначалу я сердился, что она такая прилипчивая. Правда, иногда, бывало, и почешу ее за ушами. Потом я понял, где у нее слабинка. Ночью она все карабкается ко мне на постель, кувыркается, спать не дает, а я запущу ей пальцы за уши, почешу легонько – она и затихнет. А, шельма, вот что ты любишь, да? Дай-ка почешу тебе башку и животик. Она сразу замрет, и я чувствую под рукой, как она дрожит от удовольствия, а стоит мне на секунду остановить руку – она подскакивает, и я вижу в темноте ее ощеренную морду. Не могу понять, отчего у собак белые зубы, у всех собак такие, никогда не видал я собаку с черными зубами и не слышал, чтобы у какой-нибудь вырвали больной зуб или он выпал. Странная это штука, и еще мне непонятно, почему они не спят. Я думал, только Худолайка так, а потом мне сказали, что собаки вообще не спят. Сперва я беспокоился, даже боялся чего-то. Проснешься среди ночи, а она глядит. Иногда заснуть не мог, знал, что она всю ночь глядит на меня – не отрывается, да и кто заснет, если знает, что за ним следят, хотя бы и собака. Она, конечно, не соображает, а все же мне часто кажется, будто она понимает все как есть».


Альберто повернулся и спустился по лестнице. На последних ступеньках он столкнулся с пожилым человеком. Глаза человека и осунувшееся лицо выражали беспокойство.

– Простите, – сказал Альберто.

Человек уже успел подняться на несколько ступенек, но сразу остановился и обернулся к нему.

– Простите, – сказал Альберто, – Вы не родня кадету Аране?

– Я его отец. В чем дело?

Альберто поднялся на несколько ступенек; их глаза оказались на одном уровне. Отец Араны пристально и тревожно смотрел на него, словно пытался что-то понять. Под глазами у него лежали синие тени.

– Не могли бы вы сказать, как его здоровье? – спросил Альберто.

– Он изолирован, – глухо ответил мужчина. – К нему никого не пускают. Даже нас. Они не имеют права. Вы его друг?

– Мы с ним из одного взвода, – сказал Альберто. – Меня тоже не пустили.

Отец Араны кивнул. Он был подавлен, растерян. На щеках и подбородке темнела редкая щетина, воротник рубашки был нечистый, измятый, а галстук повязан маленьким несуразным узлом.

– Мне позволили взглянуть на него издали и только одну секунду, – сказал он. – Разве так можно?

– Как он себя чувствует? – спросил Альберто. – Что сказал доктор?

Отец Араны сжал виски рукою, потом вытер кулаком губы.

– Не знаю, – сказал он. – Его дважды оперировали. Мать совсем обезумела. Не понимаю, как это могло случиться. И как раз перед самым окончанием училища. Лучше не думать, этим не поможешь. Будем молиться. Бог выведет его живым и здоровым из этого испытания. Его мать в часовне. Доктор сказал, может быть, нам удастся увидеться с ним этой ночью.

– Он выздоровеет, – сказал Альберто. – В нашей школе хорошие врачи, сеньор.

– Да, да, – подхватил отец Араны. – Сеньор капитан тоже так сказал. Он был очень любезен. Капитан Гарридо, кажется? Он, знаете, передал нам привет от полковника.

Отец Араны снова провел рукой по лицу, поискал в карманах пачку сигарет, предложил сигарету Альберто, тот отказался. Он еще пошарил в карманах, но спичек так и не нашел.

– Подождите минутку, – сказал Альберто, – я схожу за спичками.

– Я пойду с вами. Не хочу опять оставаться в этом коридоре, тут не с кем и слова вымолвить. Я уже два дня так провел. Все нервы расшатаны. Молю Бога, чтобы не случилось самое худшее.

У выхода, в маленькой проходной, стоял дежурный солдат. Он с удивлением посмотрел на Альберто, подался было вперед, но раздумал и ничего не сказал. На дворе было уже темно.

Альберто пошел через газон прямо к «Жемчужине». Вдали светились окна бараков. В учебном корпусе света не было. Оттуда не доносилось ни звука.

– Вы были там, когда это случилось? – спросил отец Араны.

– Да, – ответил Альберто, – только не очень близко. Я шел в другом конце. Это капитан его заметил, а мы уже были на холме.

– За что? – сказал отец Араны. – За что мы так наказаны? Мы люди честные, ходим в церковь каждое воскресенье, никому зла не сделали. Жена всегда отличалась милосердием. За что послал нам Бог такое несчастье?

– У нас весь взвод беспокоится, – сказал Альберто. Помолчал, потом добавил: – Мы его очень любим. Он хороший товарищ.

– Да, – сказал мужчина. – Он неплохой парень. Знаете, это мое воспитание. Иногда приходилось быть немножко суровым. Но все для его же пользы. Мне стоило труда сделать из него мужчину. Это мой единственный сын, и я ничего не жалею для его блага. Для его будущего. Расскажите что-нибудь о нем, пожалуйста. О его жизни в школе. Рикардо очень скрытный. Он ничего не рассказывал нам. Иногда мне казалось, что он чем-то недоволен.

– Военная служба нелегка, – сказал Альберто. – Надо к ней привыкнуть. Вначале она никому не нравится.

– Но она пошла ему на пользу, – с чувством сказал отец Араны. – Он так переменился, стал буквально другим человеком. Тут ничего не скажешь. Вы не знали его мальчиком. Здесь его закалили, пробудили в нем чувство ответственности. Этого я и хотел: чтобы он стал, понимаете ли, мужчиной, человеком самостоятельным. К тому же он мог бы оставить училище, если бы захотел. Я только предложил ему поступить сюда, а он сразу согласился. Я не виноват. Я думал о его будущем.

– Не волнуйтесь, сеньор. Я уверен, что самое страшное позади.

– А его мать меня винит, – сказал отец Араны, словно не расслышав. – Все женщины несправедливы, ничего не хотят понять. Но совесть моя чиста. Я отдал его сюда, чтобы сделать из него человека, полезного обществу. В конце концов, я не пророк. Можно ли вот так обвинять человека без всяких оснований? Ну как вы думаете?

– Не знаю, – неуверенно произнес Альберто. – То есть я хотел сказать, конечно нет. Главное, чтобы Арана поправился.

– Я ужасно расстроен, – сказал отец. – Не слушайте меня. Иногда я Бог знает что говорю.

В это время они подошли к «Жемчужине». Паулино стоял за прилавком, подперев голову руками. Он взглянул на Альберто так, словно видит его впервые.

– Коробку спичек, – сказал Альберто. Паулино с недоверием покосился на отца Араны.

– Спичек нет.

– Не для меня, для сеньора.

Не говоря ни слова, Паулино достал из-за прилавка коробок спичек.

Отец Араны зажег три спички, тщетно пытаясь прикурить. В коротких вспышках света Альберто увидел, что его руки дрожат.

– Дайте чашечку кофе, – сказал отец Араны. – А вы выпьете что-нибудь?

– Нету кофе, – вяло сказал Паулино. – Колы не желаете?

– Хорошо, – сказал отец Араны. – Дайте колу, все равно.


Ушел из памяти и тот светлый день без дождя и без солнца. Он вышел из трамвая Лима – Сан-Мигель у самого кино «Бразилия», за остановку до дому. Он всегда, даже в дождь, старался пройти пешком эти десять кварталов, чтобы как-то оттянуть неизбежную встречу. Сегодня он шел этим путем в последний раз: экзамены кончились на прошлой неделе, сегодня им вручили табели, жизнь в школе замерла, теперь надолго – на три месяца. Все радовались каникулам – он их боялся. Школа была его единственным убежищем. Лето целиком погружало его в мучительный домашний круговорот.

Он не повернул на проспект Салаверри, как обычно, а пошел дальше, по Бразильскому, до парка. Сел на скамейку, спрятал руки в карманы, съежился и застыл в раздумье. Он чувствовал себя стариком, жизнь казалась ему однообразным, скучным бременем. Его товарищи могли шутить на уроках, едва преподаватель поворачивался к ним спиной, гримасничали, кидались бумажными шариками, пересмеивались. Он же, всегда серьезный, смотрел на них озадаченно. Почему он не такой, как они, не умеет жить беззаботно, нет у него ни друзей, ни добрых родственников? Он закрыл глаза и долго сидел так, вспоминая Чиклайо, тетю Аделину и еще – с каким радостным нетерпением ожидал он в детстве наступления лета. Потом он встал и пошел домой медленно, волоча ноги.

Метрах в ста от дома сердце у него упало: голубой лимузин стоял у дверей. Неужели он потерял представление о времени? Он справился у прохожего. Было одиннадцать часов. Отец никогда не возвращался раньше часу. Он ускорил шаги. Еще с порога услышал голоса родителей. Они спорили. «Скажу, что сошел с рельсов трамвай, что мне пришлось идти пешком от Старой Магдалены», – думал он, держа палец на кнопке звонка. Открыл отец. Он улыбался, глаза его смотрели добродушно. И, уж совсем неожиданно, он дружелюбно хлопнул сына по плечу и воскликнул чуть ли не радостно:

– А, наконец-то! Мы с матерью как раз говорили о тебе. Проходи, проходи.

Он сразу успокоился, и лицо расползлось в тупой, вымученной, бледной улыбке, служившей ему лучшей защитой. Мать была в гостиной. Она обняла его, и он забеспокоился: как бы эти нежности не рассердили отца. В последнее время отец стал привлекать его в качестве арбитра или свидетеля в домашних спорах. Это было унизительно, бесчеловечно, его вынуждали отвечать «да, да» на все риторические вопросы, соглашаться со всеми обвинениями, которые падали на мамину голову, – в бесхозяйственности, в бестолковости, в распутстве. Чему же он должен будет поддакивать сейчас? – Посмотри, – сказал отец ласково. – Там на столе есть кое-что для тебя.

Он взглянул на стол; на обложке какой-то брошюры он увидел расплывчатое изображение огромного здания, под которым крупными буквами было написано: «Училище Леонсио Прадо не только преддверие военной карьеры». Протянул руку, взял брошюру, поднес ее к глазам, начал перелистывать, стараясь выразить живейший интерес, увидел стадион, зеркало бассейна, столовые, чисто прибранные пустые спальни. Две средние страницы занимала яркая фотография, изображавшая безупречные линии кадетов, дефилирующих перед трибуной в боевом строю – ружья со сверкающими штыками, белые кепи, золотые значки, знамя, развевающееся на конце флагштока.

– Неплохо, а? – сказал отец. Отцовский голос звучал как будто сердечно, но он слишком хорошо его знал, чтобы не уловить легкое изменение интонации, предвещавшее опасность.

– Да, – быстро ответил он. – Просто замечательно!

– Вот именно, – сказал отец. Помолчал, повернулся к матери: – Видишь? Я же говорил, что он сам будет в восторге.

– А я не согласна, – слабым голосом возразила мать, не глядя на него. – Если хочешь, чтобы он туда поступил, делай как знаешь. А меня не спрашивай. Я не хочу, чтобы он учился в военном училище.

– В военном училище? – Глаза его загорелись. – Это было бы здорово, мама, я был бы очень рад.

– Ах, эти женщины! – снисходительно сказал отец. – Все они одинаковы. Глупые, сентиментальные, ничего не понимают. Объясни-ка ей, что ты хочешь поступить в военное училище.

– Он и не знает, что это такое, – пробормотала мать.

– Нет, знаю, – возразил он горячо. – Это очень хорошее место. Я всегда говорил, что хочу туда поступить. Папа прав.

– Видишь, – сказал отец. – Твоя мать считает тебя маленьким и глупым. Ты понимаешь теперь, сколько вреда она тебе принесла?

– Это будет замечательно, – повторил он. – Просто замечательно.

– Хорошо, – сказала мать. – Вижу, спорить нечего. Но знайте, что я не согласна.

– А я твоего мнения и не спрашивал, – сказал отец. – Такие вопросы решаю я. Просто хотел поставить тебя в известность.

Мать встала и вышла из комнаты.

– У тебя два месяца на подготовку, – сказал отец. – Экзамены, наверное, трудные,но ты ведь неглупый малый и легко их сдашь, а?

– Я хорошо подготовлюсь, – пообещал он. – Приложу все силы, чтобы поступить туда.

– Вот так-то, – сказал отец. – Я тебя запишу и куплю тебе программу. Это стоит денег, конечно. Но я пойду на это. И все ради тебя. Там из тебя сделают мужчину. Еще не поздно.

– Я уверен, что сдам экзамены, – сказал он. – Уверен.

– Хорошо. Хватит об этом. Ты доволен? За три года военной службы ты станешь другим. Военные – народ дельный. Они закалят тебя телом и духом. Ах, если бы в свое время кто-нибудь заботился обо мне, как я о тебе!

– Да, спасибо, большое спасибо, – сказал он и, помедлив секунду, впервые добавил: – Папа.

– Сегодня можешь пойти в кино после обеда, – сказал отец. – Я дам тебе десять солей.


«Что-то Худолайка стала по субботам канючить. Раньше такого не было. Наоборот, она ходила с нами на учения и носилась по полю как угорелая, подпрыгивала, когда над ней пролетит пуля, вертелась – прямо верещала от радости. А с тех пор как привязалась ко мне, стала совсем другая. Теперь, когда настает суббота, она сразу делается какая-то чудная, липнет к ногам, лижет меня и смотрит, а глаза у нее слезятся. Я давно заметил: каждый раз, как мы придем с учений, – когда нас ведут в душевую или позже, когда идем в барак, чтобы выходную форму надеть, – она залезет под кровать или зароется в мой шкаф и скулит тихонечко – тоскует, что я ухожу. И когда нас выстраивают, все скулит тоненько и плетется за мной как неприкаянная. У ворот остановится, морду поднимет и смотрит мне вслед, а я издали чувствую ее взгляд, до Пальмового дойду, а знаю, что Худолайка стоит у проходной, смотрит на дорогу и ждет. Правда, она ни разу не пыталась за мной пойти, хотя никто ее не удерживал, как будто решила сама себя наказать, ну вроде покаяния. Странно… А когда я возвращаюсь в воскресенье вечером, эта псина уже у ворот, снует среди кадетов, вертит носом во все стороны, а почует меня – бежит навстречу, лает, прыгает, так и извивается вся. Преданная животина, зря я бил ее раньше. Не скажу, что сейчас я с ней очень ласковый, иногда поколачиваю – в шутку или со зла. Правда, Худолайка не обижается, похоже, ей даже нравится, думает, наверное, это такие ласки. „Прыгай, Худолайка, не бойся!", а она стоит на шкафу, лает, рычит, озирается, как цирковая собачка на перекладине. „Прыгай, прыгай, Худолайка", а она никак не решается, пока не подойду сзади – хлоп, и она падает, вся ощетинится и подпрыгивает на полу, как резиновая. Но это все так, шутя. И сама Худолайка не обижалась, хотя ей и больно было. А вот сегодня совсем другое дело, сегодня я ей всыпал всерьез. Но и меня тоже винить нельзя. Надо учитывать обстоятельства. Тут Кава-бедняга из головы не выходит, ходишь сам не свой, да еще Холую свинец в черепушку всадили, понятно, что у всех нервы натянуты. И еще, черт его знает зачем, приказали нам надеть синюю форму, как раз в самую жару, и мы стоим – пот течет градом, синяя форма парит. Стоишь и думаешь: сейчас приведут его, здорово, наверное, изменился, столько дней взаперти, небось сидел-то на хлебе и воде, день за днем в четырех стенах, под надзором этих чучел из совета, и выходил, только чтобы стать навытяжку перед офицерами, уж представляю эти крики да вопросы – наверно, всю душу ему вымотали. А зачем? Правда, дикарь вел себя как мужчина, о товарищах – ни слова, один кашу расхлебывал: это я сделал, свистнул билеты по химии, разбил стекло, оцарапал руку, вот смотрите, я один, никто ничего не знал. И опять в карцер, и жди, пока солдат подаст еду в окошко, а еда известно какая – солдатские харчи, а ты снова думай, что сделает отец, когда вернешься в горы и скажешь: „Меня исключили". Отец его, наверное, зверь, у них в горах все такие, у меня в школе был друг оттуда, так он иногда приходил в школу весь избитый, папаша его сек ремнем. Невеселые деньки переживал, наверное, наш дикарь, жаль его. И больше уж наверняка не увидимся. Вот так в жизни бывает, три года проучились вместе, а теперь вернется в свои горы – и прощай, учеба, будет там с дикарями да ламами, на всю жизнь останется бревно бревном. Вот это-то и дерьмово в нашем училище – не засчитываются пройденные курсы, если исключат. Знают, стервы, как лучше насолить людям. Неважные денечки провел дикарь в карцере, все в нашем взводе об этом думали, и я думал, пока нас манежили во дворе, в синей форме, на самом солнцепеке. Я боялся голову поднять, – не ровен час, заплачу. Так мы и стояли без всяких происшествий. Потом явились лейтенанты в парадной форме и майор – начальник казармы, и вдруг сам полковник, и мы все вытянулись. Стали лейтенанты один за другим подходить и отдавать рапорт, тут мурашки по спине и забегали. А когда заговорил полковник, стало так тихо, что я кашлянуть боялся. Не скажу, чтобы нам только страшно было. Больше было грустно, особенно нашему взводу, и как не загрустишь, когда знаешь: через минуту поставят перед тобой человека, с которым столько лет вместе прожил, и видел его в чем мать родила, и шкодничал вместе, – тут и каменное сердце растает. А полковник уже заливается, рулады выводит, весь побелел, всех дикарей обкладывает, ругает наш взвод, пятый курс, весь мир, и тут я чувствую, проклятая Худолайка треплет и треплет мой шнурок. Пошла к черту, Худолайка, отцепись, шкура чесоточная, поди погрызи шнурки у полковника, а ну перестань, лучше не доводи меня. И не могу ее ногой двинуть, чтобы отошла прочь. Лейтенант Уарина и сержант Морте вытянулись в двух шагах от меня, шелохнешься – заметят. Ты, скотина, нельзя же так злоупотреблять моим положением. Куда там, никогда она так не усердствовала, трепала шнурок до тех пор, пока не порвала, и я почувствовал, что ноге стало просторно в ботинке. „Ну, – думаю, – добилась своего, теперь отстанет". Почему же ты не отвязалась, а, собака? Ты во всем и виновата! На том бы и успокоиться, нет, принялась за второй ботинок, будто понимает, что я не могу ни пальцем пошевельнуть, ни посмотреть на нее, а уж не то что отматерить как следует. И вот привели Каву. Идет меж двух солдат, словно на расстрел, бледный-бледный. У меня в животе забурчало и что-то к горлу подкатило. Кава, желтый как тыква, шагал между солдат, а они тоже дикари, все трое – на одно лицо, как близнецы, только что Кава – желтый, а они нет. Идут они по плацу, и все смотрят на них. Сделали полуоборот и шагают на месте, лицом к батальону, за несколько метров от полковника и лейтенантов. Я подумал: „Чего они все топают на месте?" – и понял, что они просто растерялись перед офицерами, не знают, что делать, а скомандовать „Стой, к ноге!" никто не догадался. Наконец выступил вперед Гамбоа, сделал знак рукой, и все трое вытянулись. Потом солдаты отступили на несколько шагов, и он остался одинешенек перед палачами и глаз не смеет поднять. „Братишка, не горюй, Кружок всегда с тобой, мы тебя любим, и мы еще за тебя отомстим. Сейчас он заплачет, – подумал я. – Не плачь, дикарь, не радуй этих подонков, держись твердо, стой прямо, не бойся, пускай знают наших. Ты не беспокойся, все это быстро кончится, ну улыбнись, вот увидишь – они позеленеют". Я чувствовал, что ребята клокочут, того и гляди взорвутся. Полковник опять заговорил, все ругал Каву, хотел доконать его, нет, это изувером надо быть, чтобы так истязать парня, вроде бы уж и так всласть накуражились. Советы ему давал – они нам давно оскомину набили; говорил, это все должно послужить ему хорошим примером; рассказывал про Леонсио Прадо, как он сказал чилийцам перед расстрелом: „Я сам скомандую солдатам", идиот слюнявый. Потом раздался звук трубы, и Пиранья – у него желваки ходуном ходили – подошел к Каве, и я подумал: „Сейчас заплачу от злости", а проклятая Худолайка все треплет и треплет шнурок и обшлага брюк. За все заплатишь, тварь неблагодарная, еще пожалеешь. Держись, дикарь, сейчас будет самое страшное, зато потом пойдешь спокойненько на улицу и – ни тебе военных, ни погонов, ни дежурных. Кава стоял неподвижно, у него лицо всегда такое темное, а тут – белое как мел, и даже издали было видно, как дрожит у него подбородок. Ничего, выстоял. С места не двинулся и не заплакал, когда Пиранья сорвал с него нашивки на берете и на петлицах, а потом эмблему на кармане, всего распотрошили, всю форму изодрали и снова задудели в трубу, два солдата стали по бокам – шагом марш на месте. Кава еле ноги передвигал. Потом зашагали к плацу. Мне пришлось скосить глаза, чтобы видеть, как он уходит. Трудно было бедняге держать шаг, все спотыкался и голову опускал на грудь, смотрел, наверное, как разделали гимнастерку. Солдаты, наоборот, ноги чуть не задирали, перед полковником выслуживались. Потом они скрылись за стеной, и я подумал: „Ну все, Худолайка, теперь держись, сжевала мои ноги – сейчас я с тобой за все рассчитаюсь", но нас продержали еще в строю, потому что полковник опять завелся про героев. А ты, наверное, стоишь у остановки автобуса и смотришь в последний раз на проходную. Не забывай нас, а если и забудешь – все равно твои друзья из Кружка не забудут тебя, отомстят. Ты больше не кадет, ты теперь обыкновенный штатский, встретишь лейтенанта или капитана, и не нужно отдавать честь, уступать ему место или, там, дорогу… Худолайка, почему бы уж тебе не подпрыгнуть и не вцепиться мне в галстук или в нос, делай что хочешь, не стесняйся – будь как дома. Жара стояла жуткая, а полковник все трепался да трепался».

Когда Альберто вышел из дому, начинало уже смеркаться, хотя было только шесть часов. Он потратил не меньше получаса, чтобы привести себя в порядок, вычистить ботинки, усмирить упрямый хохолок на затылке, уложить поволнистей волосы. Он даже взял отцовскую бритву и сбрил пушок на верхней губе и на щеках. Дойдя до угла Очаран и Хуана Фаннинга, он свистнул. Через несколько секунд в окне появился Эмилио; он тоже был тщательно одет и причесан.

– Уже шесть часов, – сказал Альберто. – Бегом.

– Сейчас, минуточку.

Альберто взглянул на часы, поправил брюки, еще чуточку высунул платок из верхнего кармана пиджака и украдкой взглянул на свое отражение в окне: бриолин не подвел, волосы лежали как следует. Эмилио вышел через черный ход.

– В гостиной полно народу, – сказал он. – Званый обед. Тьфу, дрянь какая! Перепились, всюду виски воняет. А папаша надул меня под пьяную лавочку. Придуривается, денег не дает.

– У меня есть деньги, – сказал Альберто. – Хочешь, одолжу?

– Да. И давай пошли куда-нибудь. А если останемся в парке, тогда и денег не надо. Послушай, как ты ухитрился с отца деньги содрать? Он видел табель?

– Еще нет. Только мать видела. Старик взвоет от злости. В первый раз проваливаюсь сразу по трем предметам. Придется все лето просидеть за книгами. Некогда будет и на пляж сходить. Ладно, наплевать. А может, ничего не скажет. Неприятности у нас.

– А в чем дело?

– Вчера отец не ночевал дома. Утром вернулся умытый и выбритый. Вот нахал.

– Да, он дядя что надо, – подтвердил Эмилио. – Баб у него хватает. Что мать сказала?

– Запустила в него пепельницей. А потом заревела на весь дом.

Они шагали к Ларко по улице Хуана Фаннинга. Японец увидел их из ларька фруктовых соков, куда они заходили в прежние годы после футбольных матчей, и помахал им рукой. Фонари только что зажглись, но тротуар оставался в тени, листва деревьев загораживала свет. Пересекая улицу Колумба, они бросили взгляд на дом Лауры: там обычно собирались девочки, прежде чем пойти в парк. Никого еще не было – окна гостиной были темные.

– Кажется, они собирались зайти к Матильде, – сказал Эмилио. – Малышка и Богач отправились сюда после обеда. – Он засмеялся. – Малышка совсем рехнулся – надумал пойти в Сосновую рощу, да еще в воскресенье. Если не нарвется на Матильдиных стариков – шпана душу вытрясет. Заодно и Богачу достанется, хотя он-то и ни при чем.

Альберто засмеялся:

– Он совсем из-за нее спятил. До точки дошел. Сосновая роща далеко, на другом конце проспекта

Ларко, за Центральным парком, близ трамвайной линии, ведущей в Чоррильос. Раньше этот район был частью неприятельской территории, но время все смешало, и все уже не отделяет запретная черта. Чужаки могут фланировать на улице Колумба, Очаран и Портовой, ходить в гости к девушкам, кружить им головы, водить в кино. Местным ребятам, в свою очередь, пришлось мало-помалу эмигрировать. Сначала собирались группами по восемь – десять человек и обходили ближние улицы Мирафлореса – 28 Июля, Французскую, а потом и отдаленные: Ангамос и проспект Грау, где живет Сузуки, дочь контр-адмирала. Многие нашли себе подруг в чужих краях и освоились там, не забывая, однако, родного логова – Диего Ферре. Кое-где их встретили в штыки – парни издевались, девицы фыркали. Но в Сосновой роще туземцы перешли к открытому насилию. Когда Малышка начал похаживать к Матильде, на него напали ночью и облили водой. Несмотря на это, он продолжал свои набеги, а с ним и другие ребята; ведь там живет не одна Матильда, но и Грасиэла и Молли, которые еще ни с кем не гуляют.

– Смотри, это не они? – спросил Эмилио.

– Нет. Не видишь разве? Это девчонки Гарсия.

Они на проспекте Ларко, в двадцати метрах от парка Салазар. Вереница гуляющих гигантской змеей медленно ползет по тротуару, свивается кольцом перед площадкой, теряясь за темными шпалерами машин на краю парка, появляется с другой стороны и, уменьшенная расстоянием, движется по Ларко обратно. Во многих машинах включены радиоприемники: Альберто и Эмилио слышат танцевальную музыку и взрывы молодого смеха. Пустынный в остальные дни недели, тротуар по соседству с парком полон народу. Но не это занимает их сейчас; магнит, притягивающий сюда каждый воскресный вечер всех обитателей Мирафлореса моложе двадцати лет, давно держит их в своей власти. Они не чувствуют себя чужими в толпе, они ее частица, они – в своей семье. Они оглядываются вокруг, и многие улыбаются им и говорят на одном с ними языке. Лица все те же, они их тысячу раз видели в клубном бассейне, и на пляже, и на Подкове, и в яхт-клубе, и в кино на Рикардо Пальма, или Леуро, или Монте-Карло; те же самые, что встречают их в гостиной субботними вечерами. Им знакомы не только черты, цвет кожи, повадки молодых людей, идущих, как и они, на воскресное свидание в парк Салазар. Им известна их жизнь, их желания и заботы, они хорошо знают, что Тони несчастлив, несмотря на спортивную машину, которую подарил ему отец на Рождество, ибо Анита Мендасавал – ветреница и кокетка (не он один, весь Мирафлорес глядит в зеленые глаза, опушенные длинными ресницами); что Вики и Маноло, которые только что прошли мимо, взявшись за руки, еще и недели нет, как подружились; и что Пакито очень страдает оттого, что он прыщавый и сутулый, и над ним смеется весь Мирафлорес. Знают, что Сонья уедет завтра за границу, может быть надолго, – ее отца назначили послом, и что ей грустно оставлять школу, подруг и верховую езду. И еще они знают, что с этими людьми они тесно связаны, – ведь их тоже знают все. Их любовные подвиги или неудачи тоже подробно обсуждаются, а на праздниках, когда составляются списки приглашенных, их не забывают. Может, именно в эту минуту Вики и Маноло говорят о них: «Видишь Альберто? Элена наконец снизошла, а ведь отказывала пять раз. На прошлой неделе она согласилась, а теперь опять хочет его оставить. Вот бедняга!»

Парк Салазар полон народу. Едва Альберто и Эмилио входят за ограду, окружившую стриженые прямоугольники газонов вокруг фонтана с красными и золотыми рыбками, выражение их лиц мгновенно меняется: рот приоткрыт, скулы напряжены, в ищущих, беспокойных глазах та же мягкая улыбка, что светится на всех лицах. Группы пришлых молодых людей стоят неподвижно у парапета Набережной и созерцают живое колесо, кружащееся у зеленых прямоугольников. Пары приветствуют друг друга быстрым механическим движением бровей, не меняя застывшей полуулыбки; это знак узнавания, а не приветствия – что-то вроде пароля. Альберто и Эмилио обошли два раза вокруг парка, отмечая друзей и отличая знакомых от чужих, приехавших сюда из центра, из Магдалены или из Чоррильоса [18], чтобы высмотреть себе девушек, похожих на кинозвезд. Со своего наблюдательного пункта чужаки бросали в людское колесо замысловатые фразы, гарпунами пролетавшие в воздухе к скамейкам, где сидели девушки.

– Они не пришли, – сказал Эмилио. – Сколько на твоих?

– Семь. Может, гуляют где-нибудь здесь, а мы их не видим. Лаура утром сказала мне, что придут обязательно. Она хотела зайти за Эленой.

– Элена опять оставила тебя в дураках. Что ж, не удивляюсь. Уж очень она любит водить тебя за нос.

– Теперь уж нет, – сказал Альберто. – Это раньше было. Теперь другое дело, теперь она со мной.

Они покружили еще, жадно оглядываясь по сторонам, но так и не нашли девочек. Зато им повстречались несколько пар своих: Малышка и Матильда, Мексиканец и Грасиэла, Богач и Молли.

– Что-нибудь случилось, – сказал Альберто. – Им давно пора прийти.

– Если появятся, подойдешь один, – угрюмо сказал Эмилио. – Не нравится мне все это, надо гордость иметь.

– Может, они не виноваты. А вдруг их не пустили?

– Рассказывай! Если девушка захочет, она придет.

Они опять пошли кружить, молча дымя сигаретами. Полчаса спустя Богач сделал им знак. «Вон они, – сказал он, показывая в сторону. – Чего вы ждете?» Альберто бросился туда, расталкивая пары. Эмилио последовал за ним, ворча сквозь зубы. Так и есть, они были не одни – их окружали чужие. «Разрешите», – сказал Альберто, и те покорно разомкнули круг. Через минуту Эмилио и Лаура, Альберто и Элена уже шли вместе со всеми по кругу, взявшись за руки.

– Я уж думал, ты не придешь.

– Не смогла уйти раньше, мама оставалась одна. Пришлось подождать, пока сестра не вернулась из кино. Я ненадолго. Мне нужно быть дома к восьми.

– Ты только до восьми? Сейчас уже половина восьмого.

– Нет еще. Только пятнадцать минут.

– Все равно.

– Что с тобой? Ты не в духе?

– Нет, ничего. Но попытайся понять мое состояние.

– Что тут ужасного? Не понимаю, о чем ты говоришь.

– Я говорю о наших с тобой отношениях. Мы почти не видимся.

– Вот видишь? Я тебя предупреждала. Потому я и не хотела гулять с тобой.

– При чем тут все это? Теперь мы с тобой дружим. Должны же мы как-то встречаться? Когда мы не дружили, тебя отпускали, как всех. А теперь держат взаперти, будто маленькую. Я думаю, во всем виновата Инее.

– Пожалуйста, не трогай мою сестру. Я не люблю, когда ругают моих родных.

– Я их не ругаю. Но сестра у тебя противная. Она меня терпеть не может.

– Тебя? Она даже имени твоего не знает.

– Ты так думаешь? Когда мы встречаемся в клубе, я здороваюсь, а она не отвечает. Я несколько раз заметил, что она смотрит на меня исподтишка.

– Возможно, ты ей нравишься.

– Перестань надо мной смеяться. К чему это?

– Да так.

Альберто сжимает слегка Эленину руку и смотрит ей в глаза. Ее лицо очень серьезно.

– Ты пойми, Элена, нельзя же так. Почему ты такая?

– Какая? – сухо говорит она.

– Не знаю. Иногда кажется, что тебе неприятно со мной. А ты мне нравишься все больше. Вот я и страдаю, что мы редко видимся.

– Я предупреждала тебя. Меня винить не в чем.

– Больше двух лет я бегал за тобой. Ты меня отталкивала, я думал: «Ничего, когда-нибудь она смягчится, и я забуду все огорчения». А вышло наоборот. Раньше я хоть видел тебя чуть ли не каждый день.

– Знаешь что? Перестань, мне это не нравится.

– А что я делаю?

– Не говори мне все это. Имей хоть немного самолюбия. Не надо меня упрашивать.

– Кто тебя упрашивает? Я просто говорю все как есть. Мы же с тобой дружим? На что тебе мое самолюбие?

– Оно не мне нужно, а тебе.

– Уж какой есть, такой есть.

– Ладно, тогда пеняй на себя.

Он снова сжимает ее руку и хочет поймать взгляд, но на этот раз она прячет глаза и становится совсем серьезной и строгой.

– Давай не будем ссориться, – сказал Альберто. – Мы ведь так редко видимся.

– Мне нужно с тобой поговорить, – говорит она внезапно.

– Хорошо. Что такое?

– Я долго думала…

– О чем, Элена?

– Будет лучше, если мы останемся друзьями.

– Как? Хочешь поругаться со мной? Из-за того, что я тебе сказал? Ну что ты! Забудь об этом.

– Нет, не поэтому. Я еще раньше подумала. Мне кажется, лучше будет, если между нами все останется как раньше. Слишком мы с тобой разные.

– Ну и что же? Это меня не смущает. Ты мне нравишься такая, как есть.

– А ты мне – нет. Я все взвесила и поняла, что не питаю к тебе никаких чувств.

– А, – говорит Альберто. – Тогда что ж…

Они все еще медленно шагают по кругу; кажется, они позабыли, что идут взявшись за руки. Прошли так еще метров двадцать, не глядя друг на друга и не говоря ни слова, но, когда поднялись к фонтану, она тихо, будто по рассеянности, разжала пальцы. Он понял и отпустил ее руку.

Молча шагая рядом, они обошли вокруг парка, глядя на парочки, идущие им навстречу, и улыбаясь знакомым. На проспекте остановились. Посмотрели друг на друга.

– Ты хорошо взвесила? – спрашивает Альберто.

– Да, – отвечает она. – Думаю, что да.

– Хорошо. В таком случае не будем больше говорить об этом.

Она кивает и улыбается ему и сейчас же принимает равнодушный вид. Он протягивает ей руку. Она подает свою и говорит спокойно и приветливо:

– Мы ведь останемся друзьями, правда?

– Да, – отвечает он. – Конечно.

Альберто уходит по проспекту, мимо машин, стоящих вдоль ограды парка. Доходит до Диего Ферре, сворачивает. Улица пустынна. Он идет крупным шагом посередине мостовой. Не доходя до улицы Колумба, он слышит за спиной торопливые шаги и чей-то голос, окликающий его по имени. Он оглядывается. Это Малышка.

– Привет, – говорит Альберто. – Почему ты здесь? А где же Матильда?

– Ушла. Ей надо вернуться домой пораньше. Малышка подходит и хлопает Альберто по плечу.

Его лицо светится дружелюбием.

– Жаль, конечно, что так получилось с Эленой, – говорит он. – Но я думаю, это к лучшему. Она тебе не подходит.

– Откуда ты знаешь? Мы же только что поссорились.

– Я еще вчера знал. Все знали. Только ничего не говорили, чтобы не огорчать тебя.

– Я тебя не понимаю. Говори, пожалуйста, яснее.

– А ты не обидишься?

– Да нет! Скажи, наконец, в чем дело.

– Элена без ума от Ричарда.

– От Ричарда?

– Да, от этого, со Святого Исидора.

– Кто тебе сказал?

– Никто. Все знают. Они вчера были вместе у Нати.

– Ты хочешь сказать – на вечеринке у Нати? Неправда, Элена там не была.

– Была, в том-то и дело. Мы не хотели тебе говорить.

– Она сказала, что не пойдет.

– Потому я и говорю, что тебе не стоит с ней встречаться.

– Ты видел ее?

– Да. Она весь вечер танцевала с Ричардом. Ана подошла к ней и спросила: «Ты что, поссорилась с Альберто?» А она сказала: нет еще, но все равно я объяснюсь с ним завтра. Только не расстраивайся.

– Вот еще, – говорит Альберто. – Наплевать. Она мне самому что-то надоела.

– Молодец, – говорит Малышка и опять хлопает его по плечу. – Так и надо. Подцепи другую. Пускай помучается. И тебе удовольствие. Возьмись, например, за Нати. Высший сорт. И сейчас одна.

– Пожалуй, – говорит Альберто – Неплохая мысль.

Они прошли второй квартал Диего Ферре и прощаются у дверей. Малышка несколько раз хлопнул его по плечу в знак солидарности, Альберто вошел в дом и направился прямо к себе. Там горел свет. Он открыл дверь: перед ним стоял отец и держал в руках табель, мать в задумчивости сидела на кровати.

– Добрый вечер, – сказал Альберто.

– Здравствуй, – сказал отец.

Он был в черном, как обычно, свежевыбритый, гладко причесанный. Глаза смотрели строго, но когда их взгляд остановился на сверкающих ботинках, на галстуке в серый горошек, на белом платочке, выступающем из кармана пиджака, на безупречно чистых руках, на манжетах рубашки и стрелках свежевыглаженных брюк, в них мелькала улыбка. Отец оглядывал себя как бы невзначай, но то, что он видел, ему нравилось, и он улыбался, а затем вновь напускал на себя строгость.

– Я ушел пораньше, – сказал Альберто. – У меня голова разболелась.

– Наверное, грипп, – сказала мать. – Ложись, Альберто.

– Нет, молодой человек, сначала мы немного поговорим, – сказал отец, помахивая табелем. – Я только что просмотрел вот это.

– По некоторым предметам дела неважнецкие, – сказал Альберто. – Но главное – закончить год.

– Помолчи, – сказал отец. – Не говори глупостей. Мать посмотрела на мужа с досадой.

– Такого в нашем роду еще не было. Я сгораю со стыда. Знаешь ли ты, сколько времени наша семья занимает первые места в школе, в университете, везде? Двести лет. Если бы твой дедушка увидел этот табель, он бы тут же умер.

– И моя семья тоже, – бойко вставила мать. – Что ты думаешь? Мой отец дважды был министром.

– Теперь этому пришел конец, – сказал отец, оставив ее слова без внимания. – Какой позор! Я не позволю, чтобы ты пачкал мое доброе имя. Завтра же начнешь заниматься с частным преподавателем и подготовишься к экзаменам.

– К каким экзаменам? – спросил Альберто.

– Поступишь в училище Леонсио Прадо. Интернат пойдет тебе на пользу.

– Интернат? – Альберто удивился.

– Мне не совсем нравится это училище, – сказала мать. – Он может там заболеть. В тех районах очень сыро.

– Ты хочешь, чтоб я учился с этим мужичьем?

– Что поделать, иначе ты не образумишься, – сказал отец. – У попов ты можешь дурака валять, а с военными тебе это не удастся. Кроме того, наша семья всегда славилась демократизмом. И вообще, порядочный человек везде останется порядочным. А теперь ложись спать. С завтрашнего дня засядешь за книги. Спокойной ночи.

– Куда ты идешь? – воскликнула мать.

– У меня важное дело. Не беспокойся. Я скоро вернусь.

– Несчастная я, – вздохнула мать, опуская голову.

«А когда нас отпустили, я решил сначала притвориться. „Поди сюда, Худолаюшка, хорошая моя собачка, поди сюда". И она подошла. Сама виновата: зачем поверила, если бы убежала, ничего б не случилось. Теперь мне ее жаль. А тогда, даже когда я в столовую ушел, так прямо себя не помнил от злости и ничуть ее не жалел. Она охромеет как пить дать. Открытая рана и то лучше – зажила, остался бы только шрам. Но крови не было, она даже голоса не подала. Правда, я зажал ей морду одной рукой, а другой начал закручивать лапу, словно курице голову отрывал. Больно ей было, я по глазам видел, очень больно. Вот тебе, помесь несчастная, не смей доводить меня, когда я в строю, будешь теперь знать. Я тебе не пес, никогда не кусайся при офицерах. А она дрожит, и все. Ну отпустил я ее, понял, что крепко ей досталось, всю ногу покалечил, она не могла стоять, все на бок валилась – встанет и упадет, встанет и упадет – и тихо так повизгивает. А меня подмывает всыпать ей еще. Вечером возвращался я с уроков, вижу, лежит на прежнем месте, и жалко мне ее стало. Я сказал ей: „Поди сюда, сука беспризорная, давай проси прощения". Она встала и сразу упала, два-три раза вставала, и все падала, и наконец стронулась с места на трех лапах, и воет, воет, очень больно, наверное. Да, здорово ей досталось – охромеет на всю жизнь. Стало жаль мне собаку, взял я ее на руки, хотел прощупать лапу, а она как завизжит, и я решил, что сломано там что-нибудь, лучше уж не трогать. Худолайка зла не помнит, стала лизать мне руку – это после всего, что я с ней сделал! – и уронила голову мне на руки, а я стал почесывать ей шею и живот. Только отпущу ее на землю, чтобы она пошла сама, она валится и головой мотает, не может сохранить равновесие на трех-то лапах и воет-заливается, видно, пошевельнуться не могла – в больной лапе отдавалось. Кава ее не любил, терпеть ее не мог. Он кидал в нее камнями, ногой бил исподтишка, я несколько раз подловил его. Все эти дикие – подлый народ, а уж Кава – дикарь из дикарей. Мой брат любит говорить: „Посмотри человеку в глаза. Отведет взгляд – значит, дикий". Мой брат их знает, недаром он работает на грузовике. В детстве я тоже мечтал быть, как он, шофером. Он два раза в неделю ездил в горы, в Аякучо, и возвращался только на следующий день, и так годами, и не помню, чтобы он хоть раз вернулся оттуда и не поносил дикарей. Пропустит несколько рюмок и сейчас же ищет, кому бы из них набить харю. Говорит, они его пьяного врасплох захватили, и думаю, это правда, иначе не смогли бы они его так разделать. Когда-нибудь я приеду в Уанкайо, узнаю, кто это сделал, и они еще наплачутся. „Послушайте, – сказал легавый, – здесь живет семья Валдивьесо?" – „Да, – говорю, – если вам надо Рикардо Валдивьесо", а мать схватила меня за волосы, втолкнула в дом, выступила вперед, глядит на легавого так это с недоверием и говорит: „На свете много разных Валдивьесо, мы за всех не в ответе. Мы люди бедные, но честные, сеньор полицейский. Вы, пожалуйста, не обращайте внимания, маленький он, сам не знает, что плетет". А мне-то было уже больше десяти, совсем я был не маленький. Легавый улыбнулся и сказал: „Да нет, Рикардо Валдивьесо ничего такого не натворил, его самого разделали под орех, и он лежит в больнице. Порезали его. Он просил известить семью". – „Посмотри, сколько денег осталось в миске, – сказала мать. – Надо будет купить ему апельсинов". Фрукты-то мы купили, да только зря тратились – он был весь забинтованный, одни глаза остались. Полицейский, тот с нами разговорился и все рассказал: „Ну и буйвол! Знаете, сеньора, где его порезали? В Уанкайо. А знаете, где его нашли? Недалеко от Чосита. Да, одно слово – буйвол! Он сел в свою машину и доехал до Лимы как ни в чем не бывало. Когда его нашли, машина стояла в стороне от шоссе, а он спал, голову на руль положил. Думаю, не так раны его подкосили, как вино. Вы бы видели его машину – вся липкая от крови. Всю дорогу из него, из буйвола, текло, вы уж простите, сеньора, а только он буйвол, каких мало. Знаете, что ему доктор сказал? „Нет, брат, не смог бы ты доехать сюда из Уанкайо в таком состоянии, ты бы на полдороге умер. Шутка ли – тридцать ножевых ран". И мать моя ответила: „Да, сеньор полицейский, точно такой же был его отец, один раз привезли его мне еле живого, не мог и слова выговорить, а все просил, чтобы я пошла за вином, сама же я его и поила из горлышка, вот какая у нас семья. Рикардо пошел в отца, на мою беду. Однажды тоже уйдет из Дому, и не будем знать, где он скитается, что делает". Потом хлопнула меня по шее и говорит: „А вот у этого отец был тихий, смирный, все дома сидел. С работы – домой, и всю получку мне приносил до медяшечки, а я ему выделяла на сигареты и на развлечения. Совсем не то что первый, сеньор полицейский, и спиртного почти что не брал в рот. Только вот старший мой, вот этот самый перевязанный, терпеть его не мог. Ну и намучился, бедняга! Рикардо тогда был совсем молодой. Как не придет вовремя домой – муженек мой несчастный весь трясется: знает, что пьяный заявится и начнет приставать: „А ну, где этот тип, который мне в отчимы лезет? Хочу с ним поговорить". Муж на кухне спрячется, а Рикардо и тут его найдет и давай гонять по всему дому. До того довел – выжил из дому. Что ж, тут и винить нельзя". Легавый ржал, как боров, а Рикардо ерзал в постели, бесился, что не может рта раскрыть, чтоб мать его не срамила. Мать дала легавому апельсин, а остальные мы взяли домой. А когда Рикардо поправился, он сказал: „Берегись этих диких – хуже их нету, ничего не сделают прямо, всегда по-шакальему, за спиной. Обождали, пока я напьюсь как следует – сами же и угощали, – и накинулись на меня. А теперь отобрали у меня права, и я не могу поехать в Уанкайо с ними расквитаться". Наверное, поэтому меня прямо от них тошнит. В школе-то их было немного, несколько человек, и то не чистых. Зато когда пришел сюда, прямо не поверил. Их здесь больше, чем креолов. Можно подумать, изо всех горных сел сюда спустились, черт бы их побрал, и все чистопсовые, вроде бедняги Кавы. В нашей группе их много, а уж Кава самый породистый. Одни волосы чего стоят! Трудно поверить, что у людей могут быть такие жесткие волосы. Думаю, он их даже стеснялся. Хотел уложить их, купил какой-то бриллиантин и давай мазать голову, чтобы волосы не торчали, все причесывал их и причесывал, рука небось уставала. Только, думает, уложил, как не тут-то было: встанет торчком один волос, за ним другой, потом пятьдесят и тысяча, особенно на висках, у них, у дикарей, там вроде как иглы, и сзади тоже, на затылке. Ну и донимали его за эти волосы и за бриллиантин, очень уж разило какой-то гнилью. Никогда не забуду, как мы ржали, когда он выйдет из умывалки, а башка так и блестит. Окружим его и вопим, считаем: „Раз, два, три, четыре". И не успеем сосчитать до десяти – волосы начинают подниматься; он терпит, зубы сожмет, а они поднимаются один за другим, и, как досчитаем до десяти, волосы торчат во все стороны, как у ежа иглы. Мучились они с этими своими волосами, опять-таки Кава больше всех – шевелюра начинается прямо над самыми бровями, не очень-то приятно, наверное, ходить без лба с этаким париком. Очень он, видно, от этого мучился. Однажды он решил сбрить волосы со лба, и кто-то его застал, – кажется, негр Вальяно. Вошел в комнату и крикнул: „Бежим скорей – Кава волосы на лбу сбривает, зрелище – не пожалеете". Мы побежали в учебный корпус к душевым – вон куда забился, чтобы никто его не видел, – видим: намылил лоб, будто бороду, и осторожно водит бритвой, чтобы не порезаться. Ух и раздразнили мы его – он чуть не взревел! В тот раз он и подрался с Вальяно, прямо там, в душевой. Здорово они схлестнулись, только негр сильней, дал ему как следует. А Ягуар сказал: „Послушайте, раз ему так мешают волосы, почему бы нам не помочь?" Только, по-моему, это не дело, Кава – член Кружка, но Ягуар, он такой – не упустит случая кого-нибудь уделать. Неф Вальяно вышел чистенький из драки и первый набросился на Каву, а потом и я, и когда мы прижали его как следует, Ягуар намылил весь его волосатый лоб, прихватил еще чуть не полголовы и давай брить. „Стой смирно, дикарятина, а то сам всадишь себе бритву в череп". У Кавы мышцы надувались под моими руками, а пошевельнуться он не мог, только смотрел на Ягуара и бесился. А Ягуар – жиг да жиг – сбрил ему полголовы, потеха, да и только. Потом Кава перестал дергаться, вытер с него Ягуар пену с волосами и вдруг сунул Каве все это в рыло: „Ешь, не бойся, вкусная пеночка, ешь!" А какой стоял хохот, когда он к зеркалу побежал! Кажется, никогда я так не смеялся, как в тот раз, когда Кава шел впереди нас по плацу с выбритой наполовину головой, а на второй половине волосы стояли торчком, а Писатель подпрыгивал и кричал: „Вот последний из могикан, надо сообщить по начальству!", и все подходили смотреть, и все над ним потешались, и его увидели два сержанта и тоже начали смеяться, и тогда ему ничего не оставалось, как самому захохотать. А после, когда построились, Уарина сказал: „Что с вами, болваны? Что вы гогочете, как идиоты? А ну, взводные, ко мне". А взводные: „Все в порядке, сеньор лейтенант, отсутствующих нет", а сержанты сказали: „Здесь у кадета из первого взвода наполовину выбрита голова", а Уарина сказал: „Ко мне этого кадета". Все так и покатились, когда дикарь стал навытяжку перед Уариной и тот приказал: „Снимите берет", и он снял. „Тихо, – сказал Уарина, – что за смех в строю?", но посмотрел на Кавину голову и тоже хихикнул. „Послушайте, что это значит?", а наш дикарь в ответ: „Ничего, сеньор лейтенант". – „Как так ничего, что это, по-вашему, военное училище или цирк?" – „Военное училище, сеньор лейтенант". – „Почему у вас голова в таком состоянии?" – „Сбрил волосы, жарко, сеньор лейтенант", и тогда Уарина засмеялся и сказал Каве: „Ах ты, черт! Наше училище не для кретинов! Пойдите в парикмахерскую, и пусть вас остригут наголо, так вам будет прохладнее. Кроме того, вы не выйдете отсюда, пока волосы не вырастут, как положено по уставу".

Бедный Кава, неплохой был парень, после мы подружились. Сперва я его невзлюбил, потому что он из дикарей, а они так обошлись с Рикардо. Я ему портил кровь, как мог. Собирается, бывало, Кружок, бросим жребий, кому идти на четвертый – морды бить, выпадает Каве, а я и говорю: „Пусть пойдет кто угодно, только не он, его ж накроют, и тогда все погибло". А Кава голову опустит и молчит. А позже, когда Кружок распался и Ягуар нам предложил: „С Кружком покончено, но, если хотите, можем составить новый, вчетвером", я сказал: „Только без дикарей, они все трусы", и Ягуар сказал: „В этом надо разобраться раз и навсегда. Ни к чему такие фокусы между нами". Он позвал Каву и сказал ему: „Питон говорит, что ты трус и тебя нельзя принимать в Кружок. Докажи, что он ошибается". И дикарь сказал: „Ладно". В ту же ночь мы пошли вчетвером на стадион, сняли нашивки – чтобы четвертый и пятый не увидели, что мы псы, и не послали стелить постели. Мы прошли благополучно, и на стадионе Ягуар сказал: „Драться без шума и без мата, в тех бараках гадов полным-полно", а Кудрявый сказал: „Вам бы лучше снять рубашку, еще порвете, а завтра проверка", так что мы сняли рубашки, и Ягуар сказал: „Можете начинать". Я знал, что дикарю со мной не сладить, но не думал, что он такой упорный. Правду говорят, они очень выносливые в драке, а так с виду никогда не скажешь – уж больно они малы. И Кава низенький, а крепкий, черт. Фигура у него все равно что пень – такой кряжистый пень, квадратный. Это я сразу заметил. Дубасишь его, а ему хоть бы что. Зато он тупой как баран – вцепится в меня, обхватит за шею и за пояс, и никакими силами не оторвешь, уж я колошматил его и по голове, и по спине, чтобы он отцепился, а он опять кидается как бык – жуть какой цепкий. А неповоротливый, прямо жалко его. Я, правда, знал, что эти дикие не умеют драться ногами. Только ребята из Кальяо орудуют ногами как полагается, лучше, чем руками, у них и удар свой есть, специальный, но это не так просто, не всякий сможет поднять враз обе ноги и ударить ими в рыло. А дикари дерутся только руками. Они даже не умеют бить головой, как креолы, хоть голова-то у них твердая. Я думаю, в Кальяо лучшие бойцы на свете. Ягуар говорит, что он из Бельявисты, но я думаю, он из Кальяо, во всяком случае он им не уступит. Я не знаю другого, кто бы так ловко орудовал головой и ногами, как он. Кулаки он почти не пускает в ход, все время головой да ногами, не хотел бы я связаться с Ягуаром. „Давай кончим, что ли", – сказал я. „Как хочешь, – ответил он, – только больше не говори, что я трус". – „Наденьте рубашки и вытрите рыла, – сказал Кудрявый, – кто-то идет, – кажется, сержанты", но это были не сержанты, а кадеты с пятого. Пять штук. „Почему без беретов? – говорят. – Вы либо с четвертого, либо псы, не притворяйтесь". А другой крикнул: „Постройтесь и выворачивайте карманы, нам нужны деньги и сигареты!" Я жутко устал и не шелохнулся, пока этот тип шарил у меня по карманам. А тот, который обыскивал Кудрявого, сказал: „У этого полно грошей и сигарет целый клад", а Ягуар скривился и говорит: „Вы такие храбрые, потому что с пятого, да?", а кто-то из них спросил: „Что сказал этот пес?" Лиц нельзя было разглядеть, темень страшная. А другой сказал: „Повторите, пожалуйста, что вы сказали, пес?" – и Ягуар сказал: „Если бы вы не были с пятого, сеньор кадет, вы бы не посмели забрать у нас деньги и сигареты", и кадеты засмеялись. Спрашивают его: „Вы, как видно, любите драться?" – „Да, – говорит Ягуар, – люблю. И думаю, что за воротами училища вы бы не осмелились залезть ко мне в карман". – „Что я слышу, что я слышу?" – сказал один, а другой: „Нет, как вам это нравится?" А третий: „Если желаете, кадет, я могу снять нашивки. Я и без них могу обыскивать кого хочу". – „Нет, сеньор кадет, думаю, что нет". – „Давайте попробуем", – сказал кадет. Он снял куртку и нашивки, и в ту же секунду Ягуар повалил его и стал дубасить так, что тот хмырь сразу закричал: „Чего ждете, гады, помогите!" И все остальные навалились на Ягуара, и Кудрявый сказал: „Вот уж этого я не позволю". И я тоже бросился в кучу; да, хорошая была потасовка, ни черта не видно. Мне иногда казалось, что в меня булыжниками швыряют, и я подумал: „Не иначе это Ягуаровы ноги". И мы проваландались в таком духе, пока не раздался свисток, а тогда разбежались врассыпную. Здорово нас отделали. В бараке, когда сняли рубашки, все мы были в синяках и ссадинах. Ну и ржали! Весь взвод столпился в душевой, пристают: „Расскажите". А Писатель помазал нас зубной пастой, чтобы отеки скорей сошли. Ночью Ягуар сказал: „Вот вам и боевое крещение нового Кружка". А потом я подошел к Кавиной койке и сказал: „Давай помиримся, что ли". А он ответил: „Давай"».


Они молча пили кока-колу. Паулино нагло глядел на них порочными глазками. Отец Араны пил небольшими глотками из горлышка. Иногда его поднятая рука с бутылкой замирала, и он смотрел перед собой пустым взглядом. Потом вдруг кривил рот и снова отпивал из бутылки. Альберто пил нехотя, газ щекотал горло. Он не хотел прерывать молчание – боялся, что этот человек снова начнет рассказывать. Он глядел по сторонам. Ламы нигде не было, – наверное, паслась на стадионе. Когда кадеты были свободны, она всегда удирала в дальний конец территории. Зато во время уроков она любила обходить поле медленным гимнастическим шагом. Отец Араны расплатился и дал Паулино на чай. Учебного корпуса не было видно: огни на плацу еще не зажглись, а туман спустился до самой земли.

– Он сильно страдал? – спросил отец Араны. – В субботу, когда его привезли. Сильно страдал?

– Нет, сеньор. Он был без сознания. Остановили машину на проспекте Прогресса и привезли его прямо в госпиталь.

– Нас известили только в субботу вечером, – глухо сказал отец Араны. – Около пяти часов. Он целый месяц не появлялся дома, мать хотела его навестить. Вечно его наказывали по той или иной причине. Я считал, что это к лучшему, – заставит его подтянуться. Позвонил капитан Гарридо. Да, молодой человек, это был страшный удар для нас. Мы немедленно приехали, чуть не разбили машину на Набережной. А нам даже не разрешили побыть с ним. В больнице так бы не поступили.

– Если вы хотите, можете положить его в клинику – Они не посмеют вам отказать.

– Врач говорит, что сейчас его трогать нельзя. Он в очень тяжелом состоянии. Это правда, незачем себя обманывать. Мать сойдет с ума. Она, понимаете ли, не может мне простить того, что было в пятницу. Вот что меня возмущает! Все женщины таковы, всегда перевернут по-своему. Возможно, я и был строг, но ведь для его же пользы. И вообще, в пятницу ничего такого не было, так, чепуха. А теперь она меня упрекает.

– Арана мне не говорил, – сказал Альберто. – А он всегда мне все рассказывал.

– Я же говорю вам, ничего не случилось. Он пришел домой на несколько часов, ему дали почему-то разрешение. Целый месяц его не выпускали. И не успел прийти, как сразу же ему понадобилось куда-то там пойти. Это невежливо, в конце концов! Как так, прийти домой – и тут же бегом на улицу! Я сказал ему, что он должен побыть с матерью, ведь она так сокрушается, когда он не приходит. И больше ничего. Ну не глупо ли, посудите сами? А теперь она говорит, что я мучил егодо самого конца. Разве это справедливо?

– Ваша супруга, наверное, слишком встревожена, – сказал Альберто. – Это естественно. Такой случай…

– Да, да, – сказал отец Араны. – Просто невозможно заставить ее прилечь. Целый день провела в госпитале, ждала врача. И все бесполезно. Сказал: успокойтесь, имейте терпение, мы сделаем все возможное, мы вас известим – и все. Конечно, капитан – добрый человек, он пытается нас успокоить, но надо войти и в наше положение. Все это так невероятно после трех лет учебы – как могло случиться такое с кадетом?

– Не знаю, – сказал Альберто. – Трудно сказать.

Вернее…

– Капитан уже говорил нам. Мне все известно. Вы же знаете, военные любят прямоту. Называют все своими именами. Они не церемонятся.

– Он рассказал все подробно?

– Да, – сказал отец. – У меня волосы встали дыбом! Кажется, ружье зацепилось, когда он спускал курок. Понимаете? Отчасти виновато училище. Как же вас инструктируют?

– Он сказал вам, что Рикардо ранил сам себя? – прервал его Альберто.

– Это было несколько грубо с его стороны, – сказал отец. – Не надо было говорить это в присутствии матери. Женщины – слабые существа. Но ведь военные – люди прямые. Я хотел, чтобы мой сын стал таким же – твердым как камень. Знаете, что он нам сказал? «В армии дорого расплачиваются за ошибки» – так и сказал. Эксперты осмотрели ружье. Оно было в полном порядке, во всем виноват сын. Но у меня есть кое-какие сомнения. Я думаю, этот выстрел не был случайным. Но кто его знает… Военные лучше меня разбираются. Да и не все ли теперь равно?

– Так он и сказал? – настаивал Альберто. Отец Араны посмотрел на него.

– Да. А что такое?

– Ничего, – ответил Альберто. – Мы не видели. Мы были на холме.

– Извините, – сказал Паулино. – Пора закрывать.

– Вернусь-ка я лучше в госпиталь, – сказал отец. – Может быть, теперь нам удастся повидать его.

Они встали – Паулино помахал им рукой – и опять пошли по лугу, приминая траву. Отец Араны заложил руки за спину и поднял воротник пиджака. «Холуй никогда не говорил мне о нем, – подумал Альберто. – И о матери тоже».

– Можно просить вас об одном одолжении? – сказал он отцу Араны. – Я хотел бы повидать его хоть на одну минуту. Не сейчас, конечно. Завтра или послезавтра, когда ему станет лучше. Помогите мне пройти к нему. Скажите, что я ваша родня или друг семьи.

– Хорошо, – сказал отец Араны. – Посмотрим. Я поговорю с капитаном. Он кажется мне очень корректным. Правда, несколько суховат, как все военные. В конце концов, такова их профессия.

– Да, – сказал Альберто. – Военные все такие.

– Знаете? – сказал отец Араны. – Сын обижается на меня. Я это вижу. Я поговорю с ним, и, если он не совсем тупица, он поймет, что все делается для его же блага. Поймет, что во всем виноваты его мать и эта безумная старуха Аделина.

– Это, кажется, его тетя? – спросил Альберто.

– Да, – ответил раздраженно отец Араны. – Форменная истеричка. Воспитала его, словно девчонку. Покупала ему кукол, завивала волосы. Меня не проведешь. Я видел его старые фото. Мой сын ходил в юбочке и в буклях – вы понимаете? Воспользовались тем, что я был далеко. Не мог же я этому попустительствовать!

– Вы много путешествуете, сеньор?

– Да нет, – простодушно сказал отец Араны. – Я в жизни не покидал Лимы. И не собираюсь. Когда он ко мне вернулся, он никуда не годился. Как можно меня упрекать? Я хотел сделать из него мужчину. Что в этом постыдного?

– Я думаю, он скоро поправится, – сказал Альберто. – Я уверен.

– Может быть, я проявил излишнюю суровость, – продолжал отец Араны. – Но только из любви. Из настоящей любви. Его мать и эта дура Аделина никак не могут этого понять. Хотите, я дам вам добрый совет? Если у вас будут дети, держите их подальше от матери. Никто не умеет так портить ребят, как женщины.

– Ну вот, – сказал Альберто. – Мы пришли.

– Что там случилось? – сказал отец Араны. – Куда все бегут?

– Это сигнал, – сказал Альберто. – Зовут строиться. Мне надо идти.

– До свидания, – сказал отец Араны. – Спасибо, что побыли со мной.

Альберто побежал. Он догнал одного из кадетов. Это был Уриосте.

– Что это? Еще семи нет, – сказал Альберто.

– Холуй умер, – сказал Уриосте. – Сейчас объявят.

II

«На этот раз мой день рождения совпал с праздником. Мать сказала: „Иди скорей к крестному, а то он иногда уезжает за город". И дала один соль на дорогу. Я поехал к крестному, он жил очень далеко, за мостом, но его не оказалось дома. Открыла его жена, она никогда нас не любила. Посмотрела на меня угрюмо и говорит: „Мужа дома нет. Вряд ли вернется до вечера, так что лучше не жди". Домой, в Бельявисту, я возвращался с неохотой, уж очень я надеялся, что крестный подарит мне пять солей, как всегда. На них я думал купить Tepe коробку мелков, теперь уж как подарок, всерьез, и еще общую тетрадь в клетку, в пятьдесят листов, – у нее кончилась тетрадка по алгебре. Или пригласить ее в кино, конечно, вместе с теткой. Я даже все рассчитал: на пять солей я мог взять три билета на бельэтаж, и еще оставалось несколько реалов. Дома мать мне сказала: „Твой крестный такая же дрянь, как и его жена. Я уверена, что он был дома, скряга этакий". И я подумал: „Пожалуй, она права". А мать сказала: „Да, вот что, Tepe приходила. Она тебя зовет". – „Да? – сказал я. – Странно. Что ей надо?" Я в самом деле не знал, зачем я ей нужен, она звала меня первый раз, правда я кое о чем догадывался, но не совсем. „Она узнала, что сегодня мой день рождения, и хочет меня поздравить", – говорил я себе. Через минуту я уже был у нее. Дверь открыла тетя. Я поздоровался, она меня узнала, повернулась и ушла в кухню. Тетя всегда относилась ко мне так, будто я не человек, а вещь какая-нибудь. Я стою у открытой двери, не решаюсь войти, а тут появилась она и по-особенному так улыбается. „Привет, – говорит. – Входи". Я сказал только „привет" и через силу улыбнулся. „Поди сюда, – говорит. – Пойдем в мою комнату". Я молчу, иду за ней. Пришли в комнату, она открыла какой-то ящик, подошла ко мне, сверток держит и говорит: „Возьми, это тебе подарок". А я спросил: „Как ты узнала?" А она ответила: „Я еще в прошлом году узнала". Я не знал, что делать с пакетом, он был довольно объемистый и не завязан бечевкой. Наконец я решил, что его надо развернуть. Подарок был завернут в коричневую бумагу, точно такую, как в булочной на углу, и я подумал: наверное, она специально там попросила. Я достал вязаную безрукавку почти такого же цвета, что и бумага, и сразу понял, что это не случайно, просто у нее вкус хороший – вот она и позаботилась, чтобы безрукавка и обертка были в тон. Оставил я бумагу на полу, разглядываю безрукавку и все повторяю: „Ну и красота, вот спасибо, ну и здорово сделано!" Tepe кивала головой – она была еще больше меня рада. „Я связала ее в школе, – говорит, – на уроках рукоделия. Все думали, что это для брата". И громко засмеялась. Она хотела сказать, что уже давно решила сделать мне подарок, а значит, она тоже обо мне думала, раз дарит такое, значит, я для нее больше чем товарищ. Я все повторял: „Большое спасибо, большое спасибо", а она смеялась и говорила: „Нравится? Правда? Да ты померь".

Я надел безрукавку, и она оказалась чуточку маловата, но я быстро растянул ее, чтобы Tepe не видела, и она ничего не заметила, и так была рада, что сама себя хвалила: „Она тебе в самый раз, а я ведь не знала твоего размера, все сама рассчитала". Я снял безрукавку и хотел завернуть ее снова, но у меня получалось совсем не то, и она стала рядом и сказала: „Пусти, у тебя получается некрасиво, дай я". И она завернула сама без единой морщинки, и вернула мне, и тогда сказала: „А сейчас я должна обнять тебя и поздравить". И обняла меня, и я тоже обнял, и несколько секунд я чувствовал ее тело, а ее волосы коснулись моего лица, и я снова услышал ее смех. „Ты не рад? – спросила она – Почему у тебя такое лицо?" И я опять через силу улыбнулся».


Первым вошел лейтенант Гамбоа. Он еще в коридоре снял берет, так что теперь, войдя, он только стал навытяжку и щелкнул каблуками. Полковник сидел у письменного стола. За его спиной, в тумане, стелившемся за широким окном, Гамбоа угадывал ограду училища, шоссейную дорогу и море. Спустя несколько секунд послышались шаги. Гамбоа отступил в сторону от дверей и снова встал по стойке «смирно». Вошли капитан Гарридо и лейтенант Уарина. Их береты были засунуты за пояс. Полковник все еще сидел за столом, не поднимая головы. Кабинет недавно обставили заново, мебель блестела. Капитан Гарридо повернулся к Гамбоа; челюсти его ходили туда-сюда, словно он жевал.

– Где же остальные?

– Не знаю, сеньор капитан. Я назначил всем на этот час.

Вскоре в комнату вошли Кальсада и Питалуга. Полковник встал. Он был значительно ниже остальных, ужасно толстый и почти совсем седой. Из-за очков недоверчиво смотрели серые, ввалившиеся глаза. Он оглядывал всех по очереди.

Офицеры стояли навытяжку. – Вольно, – сказал полковник. – Садитесь. Лейтенанты еще помедлили, пока капитан Гарридо не выбрал себе место. Несколько кожаных кресел стояли полукругом, капитан сел рядом с торшером, лейтенанты – вокруг него.

Полковник встал и подошел к ним. Офицеры, несколько подавшись вперед, смотрели на него внимательно, серьезно, с уважением.

– Все в порядке? – спросил полковник.

– Да, сеньор полковник, – ответил капитан. – Его отнесли в часовню. Пришли родственники. Первый взвод стоит в почетном карауле. В двенадцать часов его сменит второй. Затем пойдут остальные. Уже принесли венки.

– Все? – спросил полковник.

– Да, сеньор полковник. Я сам прикрепил вашу карточку к самому большому венку. Еще принесли венки от офицеров, от родительского совета и от каждого курса по венку. Родственники тоже принесли цветы.

– Вы говорили с председателем совета относительно похорон?

– Да, сеньор полковник. Два раза. Он заверил меня, что придет все правление.

– Он задавал вопросы? – Полковник поморщился. – Этот Хуанес любит всюду совать свой нос. Что он говорил?

– Я старался не вдаваться в подробности. Сказал только, что умер кадет, не указывая причины. И еще сообщил, что мы заказали венок от имени совета, а они должны оплатить его из своих фондов.

– Погодите, он еще будет расспрашивать, – сказал полковник, сжимая кулак. – Все начнут расспрашивать. В таких случаях всегда находятся интриганы и пролазы. Я уверен, что это дойдет до министра.

Капитан и лейтенанты внимали ему не мигая. Голос полковника постепенно повышался, последние слова он почти выкрикнул.

– Все это может иметь ужасные последствия, – добавил он. – У нашего училища много врагов. Им представился удобный случай. Они попытаются использовать это идиотское происшествие, чтобы оклеветать наше заведение, а следовательно, и меня. Необходимо принять меры. Для того я вас и созвал.

Лица офицеров стали еще более серьезными. Все закивали.

– Кто дежурит завтра?

– Я, сеньор полковник, – сказал Питалуга.

– Хорошо. На утренней линейке прочтете приказ. Пишите: «Офицерский состав и учащиеся глубоко скорбят по поводу несчастного случая, послужившего причиной смерти кадета Араны». Отметьте, что все произошло по вине самого кадета. Все должно быть ясно – тут не место сомнениям. Далее. «Все это должно послужить предостережением и побудить всех к более строгому выполнению устава и инструкций». И так далее. Напишите все сегодня же вечером и принесите мне черновик. Я сам отредактирую. У кого находился в подчинении этот кадет?

– У меня, сеньор полковник, – сказал Гамбоа. – Он из первого взвода.

– Соберите весь курс перед похоронами. Проведите с ними небольшую беседу: мы искренне сожалеем о случившемся, но в армии нельзя ошибаться. Всякая сентиментальность преступна и т.д. Вы останетесь со мной, и мы обсудим этот вопрос. Но сначала давайте покончим с похоронами. Вы говорили с родителями, Гарридо?

– Да, сеньор полковник. Они согласились на шесть часов вечера. Я разговаривал с отцом. Мать очень расстроена.

– Пойдет только пятый курс, – прервал его полковник. – Потребуйте от кадетов абсолютного молчания. Нельзя выносить сор из избы. После завтрака соберем всех в актовом зале, и я поговорю с ними. Всякий нелепый казус может привести к скандалу. Министр будет недоволен, а доносчики всегда найдутся – вы знаете, что я окружен врагами. Так, начнем по порядку. Лейтенант Уарина, позаботьтесь о том, чтобы военная школа предоставила нам машины. Вы проследите за отправлением. Машины вернете в положенный срок. Понятно?

– Да, сеньор полковник.

– Питалуга, вы отправитесь в часовню. Будьте полюбезнее с родственниками. Я сейчас же пойду и лично выражу им свое соболезнование. И смотрите, чтобы кадеты соблюдали строжайшую дисциплину в почетном карауле. Не потерплю ни малейшего нарушения! Вы отвечаете. Нужно создать впечатление, что пятый курс очень удручен его смертью. Так будет лучше.

– Не беспокойтесь, сеньор полковник, – сказал Гамбоа. – Все кадеты его взвода очень взволнованы.

– Вот как? – сказал полковник, с удивлением глядя на Гамбоа. – Почему?

– Они очень молоды, сеньор полковник, – сказал Гамбоа. – Старшим по шестнадцать лет, семнадцатилетних совсем мало. Они прожили вместе с ним три года. Как же им не волноваться?

– Почему? – повторил полковник. – Что они говорят? Что делают? Откуда вы знаете, что они взволнованы?

– Они не могут заснуть, сеньор полковник. Я обошел весь корпус. Кадеты лежат на койках и говорят об Аране.

– Но ведь у нас запрещается говорить после отбоя! – крикнул полковник. – Как же так? Вы что, не знаете об этом, Гамбоа?

– Я приказал молчать, сеньор полковник. Они не шумят, разговаривают вполголоса. Бормочут так, что слов не разобрать. Я приказал сержантам обойти все спальни.

– Неудивительно, что на пятом курсе происходят подобные инциденты, – сказал полковник и снова сжал кулак; но кулак был маленький и белый и не вызывал страха. – Сами офицеры способствуют нарушению дисциплины.

Гамбоа ничего не ответил.

– Можете идти, – сказал полковник Кальсаде, Питалуге и Уарине. – Еще раз напоминаю: осмотрительность и молчание.

Офицеры встали, стукнули каблуками и вышли. Звук шагов затих в конце коридора. Полковник сел в то кресло, где только что сидел Уарина, но тут же встал и принялся расхаживать по комнате.

– Хорошо, – вдруг сказал он и остановился. – Теперь я хочу знать, что произошло.

Капитан Гарридо посмотрел на Гамбоа и кивнул: «Говорите».

– В сущности, сеньор полковник, все, что я знаю, занесено в рапорт. Я руководил продвижением на другом конце, на правом фланге. Я ничего не заметил, почти до самой вершины. В это время капитан уже нес кадета на руках.

– А сержанты? – спросил полковник. – О чем они думали, когда вы руководили атакой? Что они, оглохли? Ослепли?

– Они шли в арьергарде, сеньор полковник, согласно инструкции. Но они тоже ничего не заметили. – И, помолчав, добавил почтительно: – И это занесено в рапорт.

– Но это же немыслимо! – воскликнул полковник, руки его взметнулись кверху, упали на объемистый живот и ухватились за ремень. Он сделал над собой усилие, чтобы успокоиться. – Как я могу поверить, что человека ранило и никто не заметил? Он, наверное, крикнул. Вокруг него были десятки кадетов. Кто-то должен знать!…

– Нет, сеньор полковник, – сказал Гамбоа, – дистанция между кадетами была немалая. И перебежки делались быстро. Вероятно, кадет упал в тот момент, когда в цепи стреляли. Шум выстрелов заглушил его крик, если только он крикнул. В том месте трава высокая, и, когда он упал, она почти скрыла его. Те, что шли сзади, ничего не видели. Я опросил всю роту.

Полковник повернулся к капитану:

– А вы тоже витали в облаках?

– Я наблюдал за продвижением сзади, сеньор полковник, – сказал капитан Гарридо и быстро заморгал; его челюсти перемалывали каждое слово, точно жернова. Он широко взмахнул рукой. – Цепи продвигались поочередно. Кадет, по всей вероятности, был ранен, когда вся цепь бросилась наземь. При следующем свистке он уже не смог встать и остался лежать в траве. Вероятно, он шел в цепи несколько позади остальных, и поэтому при новом броске его не заметили.

– Все это очень хорошо, – сказал полковник. – Теперь скажите мне, что вы сами об этом думаете?

Капитан и Гамбоа переглянулись. Наступило неловкое молчание, которое никто не решался прервать. Наконец негромко заговорил капитан:

– Может быть, пуля вылетела из его собственной винтовки. – Он взглянул на полковника. – При падении спусковой крючок мог зацепиться за что-нибудь.

– Нет, – сказал полковник. – Я только что говорил с врачом. Никаких сомнений: выстрел произведен сзади. Он получил пулю в затылок. Вы не дети и прекрасно знаете, что винтовки сами не стреляют. Эта версия годится только для родственников – во избежание осложнений. Настоящие виновники – вы. – Капитан и лейтенант слегка выпрямились в креслах. – В каком порядке вели огонь кадеты?

– Согласно инструкции, сеньор полковник, – сказал Гамбоа. – Огневая поддержка поочередно. Огонь был хорошо согласован с перебежками. Прежде чем скомандовать «огонь», я проверял, чтобы впереди идущая цепь была в укрытии, чтобы все как следует залегли. Я наблюдал за продвижением с правого фланга – оттуда лучше видно. На поле не было никаких естественных препятствий. Я держал роту под наблюдением все время. Не думаю, чтобы я совершил какую-нибудь ошибку.

– За последний год мы повторили это упражнение больше пяти раз, сеньор полковник, – сказал капитан. – А пятый курс за все годы повторил его не меньше пятнадцати раз. Кроме того, они находились в условиях, еще более приближенных к боевым и сопряженных с большей опасностью. Я устанавливаю виды упражнений в согласии с учебным планом, составленным майором. Учения, не предусмотренные планом, не проводились никогда.

– Все это меня не интересует, – медленно проговорил полковник. – Я хочу знать, в чем ошибка, какая оплошность привела к гибели кадета. У нас не казарма, сеньоры! Если солдат получит пулю в затылок, его хоронят, и дело с концом. Но ведь это школьники, маменькины сыночки. Может разгореться страшный скандал. А что если бы этот кадет оказался сыном генерала?

– Я вот что думаю, сеньор полковник, – сказал Гамбоа. Капитан с завистью посмотрел на него. – Сегодня вечером я тщательно проверил все оружие. В большинстве это старые, малонадежные винтовки, да вы и сами это знаете, сеньор полковник. У одних сбита мушка или прицельная планка, у других разъеден канал ствола. Конечно, этого еще недостаточно. Но, может быть, один из кадетов неправильно установил прицельную планку и взял неверный прицел. Пуля могла в таком случае пойти в сторону. А кадет Арана, по несчастному стечению обстоятельств, занял невыгодную позицию, оказался плохо прикрытым. Конечно, это только гипотеза, сеньор полковник.

– Пуля не упала с неба, – сказал полковник более спокойным тоном, как будто решение было наконец найдено. – Ничего нового вы мне не сказали. Пулю случайно пустил кто-то из лежащих в арьергарде. Но у нас не должно быть подобных случайностей! Завтра же свезите винтовки в оружейный склад. Пусть заменят все негодные. Вы, капитан, позаботьтесь о том, чтобы во всех ротах было сделано то же самое. Но не сейчас, пусть пройдет несколько дней. И прошу проявить величайшую осторожность: никому ни слова. Под угрозой находится честь училища и даже всей армии. К счастью, врачи оказались очень понятливыми. Они напишут соответствующее медицинское заключение – без гипотез. Мы поступим наиболее благоразумно, если поддержим версию, согласно которой во всем виноват сам кадет. Необходимо в корне пресекать всякие слухи, всякие комментарии. Вы поняли?

– Сеньор полковник, – сказал капитан, – позвольте вам заметить, что ваша версия кажется мне более правдоподобной, чем версия лейтенанта.

– Почему? – спросил полковник. – Почему она более правдоподобна?

– Скажу больше, сеньор полковник. Я осмелюсь утверждать, что пуля вылетела из винтовки кадета. Пуля не может врезаться в землю, направляясь к мишеням, находящимся на возвышении. Вполне возможно, что кадет спустил курок случайно, при падении. Я собственными глазами видел, что кадеты совершенно не умеют падать. Никакой сноровки! А Арана всегда был слабым кадетом.

– В конце концов, все возможно, – сказал полковник, окончательно успокоившись. – Все возможно на этом свете. А вы что улыбаетесь, Гамбоа?

– Я не улыбаюсь, сеньор полковник. Извините, вам показалось.

– Надеюсь, – сказал полковник, хлопая себя по животу и впервые улыбнувшись. – И пусть это послужит вам уроком. Пятый курс испортил нам много крови, сеньоры, особенно первый взвод. Всего несколько дней назад мы исключили кадета за кражу билетов – и при этом он разбил стекло, как гангстер из кинофильма. Теперь этот случай. Будьте осторожны в будущем. Я не хочу угрожать, сеньоры, поймите меня. Но я обязан выполнить свою миссию. Так же, как и вы. Заметьте, мы должны ее выполнить, как подобает военным, как подобает перуанцам. Без церемоний и сантиментов. Преодолевая любые преграды. Можете идти, сеньоры.

Капитан Гарридо и лейтенант Гамбоа вышли. Полковник с важностью смотрел им вслед, пока они не скрылись за дверью. Тогда он почесал живот.

«Как-то вечером, когда я возвращался из школы, Тощий Игерас сказал мне: „Ничего, если мы пойдем в другое место? Что-то не хочется в эту забегаловку"' Я сказал, что мне все равно, и он повел меня в какой-то бар на бульвар Саенс Пенья. Там было темно и грязно. Низенькая дверь у самой стойки вела в большую залу. Тощий Игерас поговорил немного с китайцем, который стоял за стойкой, – по-видимому, они хорошо знали друг друга, – и заказал ему пару рюмок, а когда мы выпили, он поглядел мне в глаза и спросил, такой ли я смелый, как мой брат. „Не знаю, – говорю. – Кажется, да. А что?" – „Ты должен мне около двадцати солей, – ответил он. – Верно?" У меня по спине будто ящерица пробежала – забыл, что все эти деньги он давал мне взаймы, и струсил: а что как потребует их сейчас? Но Тощий сказал: „Я с тебя сдирать не собираюсь. Просто я подумал, что ты уже мужчина и тебе деньги нужны. Я могу одолжить сколько нужно. Только сначала надо их достать. Хочешь помочь мне?" Я спросил, что я должен делать, и он ответил: „Дело опасное. Если боишься – считай, что я тебе ничего не сказал. Есть один такой дом, сейчас там никого нету. Это люди богатые, денег у них куры не клюют". – „Что, воровать зовешь?" – спросил я. „Да, – сказал Тощий Игерас. – Хотя и не нравится мне это слово. Они сами не знают, куда деньги девать, а ты гол как сокол, я тоже. Боишься? Я тебя не неволю. Откуда, думаешь, было столько денег у твоего братца? Твое дело маленькое". – „Нет, – сказал я. – Ты уж извини – не могу". Я не испугался, а просто все это было так внезапно, и, кроме того, я все думал, как же это я не догадался, что Тощий с братом – воры. Он больше ничего не сказал, спросил еще пару рюмок и угостил сигаретой. Анекдоты рассказывал. Каждый день он знал новые анекдоты и здорово рассказывал, строил разные рожи, изменял голос. А когда смеялся, так разевал рот, что видны были все зубы и горло. Я слушал его и тоже смеялся, но, видно, он заметил по моему лицу, что я все думаю о чем-то другом, потому что сказал: „Что это ты скис? Испугался, а? Считай – Ничего не было". И я сказал: „А если сцапают?" Он Перестал смеяться. „Все легавые – кретины и к тому же сами первые воры. А если накроют – что ж, будет скверно. Ничего не поделаешь, такова жизнь". Мне хотелось еще поговорить, и я спросил: „А сколько лет дадут, если поймают?" – „Не знаю, – говорит. – Смотря сколько денег найдут у тебя в кармане". И он рассказал, как однажды накрыли брата, когда он залез в один дом на Перле. Какой-то легаш проходил мимо, вынул пистолет, взял брата на мушку и говорит: „Пять шагов расстояния – и марш в участок, а то пулями прошью, ворюга". И будто брат захохотал как ни в чем не бывало и говорит ему: „Ты что, пьяный? Я к кухарке пришел, она меня ждет в постели. Не веришь – подойди обыщи, сам увидишь". Легавый остановился было, а потом его взяло любопытство, он и подошел. Приставил пистолет к его глазу и, пока шарил по карманам, приговаривал: „Попробуй только шелохнуться – глаз продырявлю. Если не умрешь, так окривеешь – лучше стой тихо". И вынул у него из кармана пачку ассигнаций. Мой брат засмеялся и говорит ему: „Ты парень свойский, и я не дурак. Бери себе деньги и отпусти меня, а к кухарке я зайду как-нибудь в другой раз". Легаш и говорит: „Пойду отолью тут за углом. Если будешь здесь, когда я кончу, заберу тебя в участок за подкуп должностного лица". Тощий Игерас рассказал еще, как однажды чуть не схватили их обоих около церкви Марии с Младенцем. Накрыли, когда они уже вылезали из дома, и один легаш засвистел, а они побежали по крышам. В конце концов они спрыгнули в сад, и брат вывихнул ногу и кричит: „Беги, я уже накрылся!" А Тощий Игерас не захотел бежать один и доволок брата до угла – там был железный мусорный ящик. Они залезли туда, друг к другу прижались и просидели там почти что без воздуха несколько часов, а потом сели на такси и поехали в Кальяо.

После этого я не видел Тощего Игераса несколько дней и думал: „Вот и попался", но через неделю я встретил его на площади Бельявиста, и мы опять пошли к китайцу выпить рюмочку, покурить и поболтать. Он ни разу не заикнулся о том разговоре, и на другой день тоже, и в следующие дни ничего не говорил. Я каждый день ходил к Tepe готовить уроки, но больше не ждал ее у выхода из школы, потому что денег не было. Попросить у Тощего я не решался и по целым дням ломал голову, где бы достать несколько солей. Однажды в школе попросили нас купить новый учебник, и я сказал об этом матери. Она прямо взбесилась, стала кричать, что чудом добывает деньги на обед и что в следующем году я больше не пойду в школу, потому что мне уже тринадцать и пора самому зарабатывать. Помню, как-то в воскресенье тайком от матери пошел я к своему крестному. Шел больше трех часов, всю Лиму отмахал пешком. Стучать не стал, заглянул сперва в окно – не увижу ли его: боялся, что опять откроет его баба и соврет, как тогда. Но вышла не жена, а дочка, тощая такая и беззубая. Она сказал, что отец ушел в горы и вернется только дней через десять. Так я и не смог купить книжку, ну ничего, мне ребята одалживали, и я все же готовил уроки. Хуже всего было, что я не мог встречать Tepe у школы. Однажды вечером, когда мы сидели за уроками, а ее тетя ушла на минуту в другую комнату, она сказала: „Ты что-то перестал меня встречать". И я покраснел и сказал: „Я собирался пойти завтра. Ты всегда кончаешь ровно в двенадцать, да?" И в тот же вечер я отправился к Тощему Игерасу на площадь Бельявиста, но его там не было. Я решил, что он, должно быть, сидит в том баре на Саенс Пенье, и пошел туда. Народу было полно, дым стоял столбом, пьяные орали. Увидел меня китаец и крикнул: „Марш отсюда, сопляк!" А я сказал ему: „Мне надо видеть Тощего Игераса по важному делу". Тут китаец узнал меня и показал на заднюю дверцу. Большой зал был совсем переполнен, шум, гам – ничего не разберешь, женщины сидят за столом или на коленях у разных типов, а те облапят их и целуют. Одна схватила меня за лицо и сказала: „Что ты тут делаешь, карапуз?", а я ответил: „Заткнись, шлюха!", и она засмеялась, а пьяный мужик, который ее обнимал, сказал: „Сейчас получишь по шее – зачем обижаешь даму?" Тут появился Тощий. Он взял пьяного за руку и говорит: „Это мой двоюродный брат, кто его тронет – будет иметь дело со мной". – „Ладно, Игерас, только пусть не обзывает моих дам. Вежливым надо быть, особенно смолоду". Тощий Игерас взял меня за плечо и подвел к столу, за которым сидели трое мужчин. Я никого не знал, двое были креолы, а третий – индеец. Он представил меня как друга и велел принести бокал. Я сказал, что хочу поговорить с ним наедине. Мы зашли в уборную, и там я сказал ему: „Мне нужны деньги, Тощий, дай, Христа ради, пару солей". Он засмеялся и дал денег. А потом говорит: „Послушай, ты помнишь, о чем мы тогда толковали? Так вот, ты мне помоги. Ты мне нужен. Друзья должны помогать друг другу. Только один раз, идет?" И я ответил: „Идет, но только один раз и в счет моих долгов". – „Договорились, – сказал он. – Если дело выгорит – не пожалеешь". Мы вернулись к столу, и он сказал: „Разрешите представить вам нового коллегу". Все трое развеселились, обняли меня и стали со мной шутить. Тут к нам подошли две женщины, и одна начала приставать к Тощему. Она хотела его поцеловать, а индеец сказал: „Оставь его, ты лучше поцелуй этого малька". И она сказала: „С удовольствием". Все заржали, а она поцеловала меня в губы. Тощий Игерас отстранил ее и сказал мне: „А теперь иди. Больше не приходи сюда. Завтра в восемь вечера жди меня на Бельявиста у кино". Я ушел и старался думать только о том, что завтра пойду встречать Tepe, но ничего не выходило, слишком я был взволнован. Я воображал самое худшее – легавые сцапают нас, и меня отправят в исправительную колонию, и Tepe все узнает и не захочет больше слышать обо мне».


Уж лучше бы в часовне было совсем темно. В слабом неровном свете свечей все выглядело слишком мрачно: на стенах, на плитках пола дрожали черные тени, уродливо повторявшие силуэты и движения, а выхваченные из мрака лица казались слишком суровыми, почти грозными. Кроме того, в часовне непрерывно и жалобно бормотал чей-то голос, повторяя без перерыва одно-единственное слово и сливая последний слог с первым в бесконечную цепь монотонных звуков. Этот голос тонким сверлом проникал в душу, ранил ее. Уж лучше бы женщина кричала, взывала бы к Богу и к Деве Марии, хватала бы себя за волосы, но нет: с той самой минуты, когда сержант Песоа привел их в часовню, разбил на две шеренги и поставил у стены по обеим сторонам гроба, это жалобное бормотание доносилось до них из дальнего придела, где стояли скамейки и исповедальни. Прошло немало времени, пока Песоа приказал взять на караул, и они поскорей это выполнили без шума, без воодушевления и начали различать другие голоса, почувствовали, что в часовне есть люди, кроме скорбящей женщины. На часы посмотреть они не могли – стояли по стойке «смирно», молча, в полуметре друг от друга. Самое большое, что они могли сделать, – это слегка повернуть голову, чтобы взглянуть на покойника; но им были видны только черная блестящая поверхность гроба и белые венки. Никто из стоящих у входа не подошел к гробу. Наверное, они уже подходили раньше и теперь стояли около женщины и старались утешить ее. Капеллан училища, против обыкновения – печальный, несколько раз проходил мимо них к алтарю, возвращался к притвору, подходил, наверное, к стоявшим там людям и опять шел к алтарю, опустив глаза, придавая молодому, цветущему лицу спортсмена приличествующее случаю выражение. Он ни разу не остановился у гроба и не посмотрел на него. Кадеты давно уже стояли там, у некоторых рука заныла от тяжести винтовки. И жара не очень мучила, хотя часовня была узкая, горели все свечи, а они стояли в суконных парадных формах. Многие взопрели, но не двигались: пятки вместе, левая рука у бедра, правая – сжимает приклад. Но они только совсем недавно стали такими строгими. Когда Уриосте, распахнув двери, глухо выкрикнул: «Холуй умер!» – и они увидели его искаженное от быстрого бега потное лицо, дрожащий рот, а позади, над плечом Уриосте, голову Писателя, смертельно бледного, с расширенными зрачками, кое-кто даже засмеялся. Не успели захлопнуться двери, как неописуемый голос Кудрявого пропел: «Наверно, он в ад попал, у-ух, мамочки!», а человека три засмеялись. Но это был не тот дикий, издевательский хохот, который, казалось, застывал в воздухе и держался сам по себе, отдельно от глоток, исторгавших его; это были короткие, невыразительные, беспомощные смешки. А когда Альберто крикнул: «Если кто-нибудь еще полезет с шуточками – ребра поломаю», его слова прозвучали в полной тишине – никто ему не ответил. Кадеты лежали на койках или стояли у шкафов, смотрели на изъеденные сыростью стены, на красные плитки пола, на беззвездное небо в окне, на хлопающие створки дверей в умывалке. Все молчали и почти не глядели друг на друга. Потом начали понемногу приводить в порядок шкафы, стелить постели, чинить походное обмундирование, перелистывать тетради, закурили. Постепенно завязались и разговоры, однако без шуток и без издевок и даже без обычной скабрезности. Все говорили вполголоса, как после отбоя, и о чем угодно, только не о смерти Холуя: просили друг у друга черных ниток, лоскутков, сигарет, записей, почтовой бумаги. И наконец осторожно, издалека, стараясь не затрагивать существа дела, стали спрашивать: «В котором часу он умер?», «Лейтенант Уарина сказал, что его хотели оперировать еще раз. Может, он умер во время операции?», «А на похороны мы пойдем?» Потом начались несмелые рассуждения: «Загнуться в его годы – хуже некуда», «Уж лучше бы там, на поле, ноги протянул. Шутка ли – целых три дня умирать», «И только два месяца оставалось до окончания, вот уж не повезло». Несколько человек мусолили все ту же тему, ни к кому не обращаясь, замолкая надолго. Остальные молчали, только кивали утвердительно. Потом раздался свисток, и все не спеша вышли из барака. Пересекли плац и спокойно встали где положено, не спорили за место в строю, мирно уступали друг другу, тщательно выровнялись и в довершение всего стали по стойке «смирно» без приказания. И за ужином почти не разговаривали: в громадной столовой они чувствовали на себе взгляды сотен кадетов и слышали, как псы шептались: «Вот эти – из его взвода, из первого», – и показывали на них пальцем. Они вяло и без всякого удовольствия прожевывали пищу. Когда вышли из столовой, отвечали односложно кадетам из других взводов или коротко огрызались, раздраженные их назойливостью. А вечером, в бараке, все окружили Арроспиде, и Вальяно сказал за всех: «Поди-ка ты к лейтенанту и скажи, что мы хотим встать в почетный караул». И, повернувшись к остальным, добавил: «Мне кажется, он все же был из нашего взвода и это наш долг». И никто не сострил, некоторые кивнули, другие сказали: «Конечно, конечно». Взводный пошел к лейтенанту, вернулся и велел надеть выходную форму, перчатки, кепи, почистить ботинки и через полчаса построиться с винтовками и примкнуть штыки, только оставить белые ремни. Потом они опять отправили Арроспиде к лейтенанту, сказать, что они хотят остаться в часовне на всю ночь, но лейтенант не разрешил. И вот теперь прошло уже больше часа, как они стояли там, слушали жалобы женщины, искоса поглядывали на стоявший в центре гроб, который казался пустым.


Но он лежал там. Они окончательно в этом убедились, когда лейтенант Питалуга вошел в часовню, скрипя ботинками. Кадеты слушали этот скрип, пока лейтенант приближался, проходил перед ними, минуя пару за парой. С удивлением они увидели, что он направляется прямо к гробу. Вперив глаза ему в затылок, они следили за ним: он остановился, почти коснувшись одного из венков, опустил голову, слегка нагнулся, чтобы лучше видеть, и постоял так некоторое время; потом они невольно вздрогнули: одна рука его вдруг задвигалась и поднялась вверх, он снял кепи, быстро перекрестился, выпрямился, повернул к ним одутловатое лицо с пустыми глазами и прошел мимо них. Они видели, как он постепенно скрывается из виду, слушали удаляющиеся шаги, и опять зазвучали жалобно стоны невидимой женщины.

Немного позже лейтенант Питалуга опять подошел к ним и прошептал всем на ухо, что можно опустить винтовки и стоять «вольно». Они повиновались. Вскоре ряды задвигались: кадеты потирали себе плечо и постепенно, почти незаметно, укорачивали расстояние, отделявшее их друг от друга. В рядах возник слабый говор, и от этого стало еще мрачней, еще печальней. Потом кадеты услышали голос Питалуги. Они сразу поняли, что он говорит с женщиной. По его голосу можно было догадаться, что он пытается говорить тихо и страдает, что это ему плохо удается. Он был убежден, что сила характера и мужество связаны в какой-то мере с мощной глоткой, и потому взял себе манеру говорить хрипло, басовито.

Теперь, когда он старался говорить тихо, выходило одно кряканье, и они разбирали только имя Араны. Многие не сразу поняли, о ком идет речь, – тот, кто лежал в гробу, был для них Холуем. Женщина, по-видимому, не обращала на Питалугу внимания; она все стонала, а лейтенант смущался, умолкал время от времени, потом продолжал свою речь.

«Что говорит Питалуга?» – спросил Арроспиде, не разжимая зубов и почти не шевеля губами. Он стоял во главе одной шеренги. Стоявший за ним Вальяно спросил Питона, Питон – следующего, и таким образом вопрос дошел до конца шеренги. Последний кадет, стоявший ближе всех к скамейкам, где Питалуга говорил с женщиной, сказал: «Рассказывает ей про Холуя». И стал повторять за лейтенантом каждую фразу, ничего не прибавляя и не убавляя, стараясь скопировать даже интонацию. Получалось примерно так: «Это был блестящий кадет, все его очень ценили, примерный товарищ, способный ученик, любимец преподавателей, все скорбят о его безвременной кончине, в его казарме царит унынье, он всегда одним из первых вставал в строй, был дисциплинированным, подтянутым, из него получился бы прекрасный офицер, преданный и храбрый, никогда не избегал опасности, в походах ему давались самые трудные поручения, и он их выполнял не колеблясь, беспрекословно; в жизни случаются несчастья, и надо уметь перебороть их; все офицеры, педагоги, кадеты разделяют горе семьи; сам полковник придет, чтобы лично выразить родителям свое соболезнование; его похоронят с почестями, весь пятый курс пойдет за гробом в парадной форме и с оружием, кадеты его взвода понесут венки и ленты; родина потеряла одного из своих сынов; теперь требуется выдержка и смирение; он войдет в историю училища и будет жить в сердцах новых поколений; семья может ни о чем не беспокоиться, училище возьмет на себя все расходы по проведению похорон, как только мы узнали о несчастье, немедленно были заказаны венки, венок полковника – самый большой». Пользуясь живым телеграфом, кадеты не пропустили ни одного слова, слушая в то же время непрерывные жалобы женщины. Временами слышались другие мужские голоса.

Потом появился полковник. Они сразу узнали его птичьи шаги, короткие и торопливые. Питалуга и остальные замолчали, и жалобный голос женщины звучал теперь мягче, как бы отдалившись. Все напрягли внимание. Кадеты не взяли винтовки на плечо, но вытянулись, поставили пятки вместе, опустили руки вдоль черных кантов на брюках. Так, стоя навытяжку, они слушали пискливый голосок полковника. Он говорил еще тише, чем Питалуга, а живой телеграф прервал свою работу, так что только конец шеренги мог расслышать, что он говорит. Они не видели полковника, но хорошо представляли его таким, каким он бывал всегда на торжественных выступлениях, когда вытягивался перед микрофоном, окидывал всех гордым и самодовольным взглядом и поднимал руки вверх, будто хотел показать, что на ладонях ничего не написано. Теперь, наверное, он тоже говорил о ценности высоких моральных качеств, о военной жизни, которая воспитывает здоровых, деятельных людей, и о том, что дисциплина – основа всякого порядка. Они не могли его видеть, но хорошо представляли себе его чопорное лицо, маленькие пухлые руки, которые, наверное, мелькали перед покрасневшими глазами женщины, если только не отдыхали, ухватившись за ремень, опоясывавший великолепный живот. Они представляли его короткие ноги, широко расставленные, чтобы легче было выдержать тяжесть тела. Они угадывали, какие примеры он приводит, как поминает героев и мучеников войны за независимость [19] и войны с Чили [20], проливших во имя отечества свою благородную кровь. Когда полковник умолк, женщина уже не плакала. И часовня вдруг показалась совсем иной. Кадеты переглянулись, не зная, что делать. Но тишина длилась недолго. Полковник в сопровождении Питалуги и штатского в черном подошел к гробу, и все трое некоторое время смотрели на него. Полковник скрестил руки на животе, нижняя губа выступала вперед и закрывала верхнюю, а веки были полузакрыты: такое выражение он придавал лицу во всех трудных случаях. Лейтенант и мужчина в штатском стояли рядом с ним, штатский держал в руках белый платок. Полковник повернулся к Питалуге и что-то сказал ему на ухо, потом оба подошли к штатскому, и тот кивнул несколько раз. Затем все вернулись туда, вперед, поближе к алтарю. Тогда женщина опять начала стонать. Лейтенант приказал им выйти во двор, где второй взвод ждал своей очереди, но даже там, во дворе, они слышали ее стоны.

Выходили по одному. Поворачивались на месте и на цыпочках направлялись к выходу, бросая быстрые взгляды туда, где стояли скамейки, – хотели увидеть женщину, но ее закрывали мужчины, их было еще трое, кроме полковника и Питалуги, все очень серьезные. Кадеты второго взвода ожидали на плацу, напротив часовни, тоже в парадных формах и с винтовками. Первый взвод построился в нескольких метрах позади второго, у края площадки. Взводный, приблизив голову к первому кадету, проверил равнение. Потом отошел к левому краю, чтобы произвести расчет. Кадеты стояли неподвижно и говорили вполголоса о женщине, о полковнике, о похоронах. Через несколько минут они заволновались, не забыл ли Питалуга про них. Арроспиде все ходил перед строем.

Когда из часовни вышел Питалуга, взводный велел замолчать и направился к нему. Лейтенант приказал отвести взвод в барак, Арроспиде повернул голову, чтобы отдать приказ, и в это время в конце строя раздался голос: «Одного не хватает». Лейтенант, взводный и некоторые из кадетов посмотрели туда, а другие голоса уже повторяли: «Да, одного не хватает». Лейтенант шагнул к ним. Арроспиде забегал во всю прыть и для большей верности считал кадетов, загибая пальцы. «Да, сеньор лейтенант, – сказал он наконец. – Нас было 29, а в строю 28». И тут кто-то крикнул: «Нет Писателя!» – «Нет кадета Фернандеса, сеньор лейтенант», – сказал Арроспиде. «Он был в часовне?» – спросил Питалуга. «Да, сеньор лейтенант. Он стоял за мной». – «Как бы тоже не умер», – пробормотал Питалуга и сделал знак взводному, чтобы тот следовал за ним.

Они увидели его, едва приблизились к дверям. Он стоял посредине часовни, заслонял собой гроб – видны были только венки, – винтовка завалилась в сторону, голова упала на грудь. Лейтенант и взводный остановились у порога. «Что он там делает, болван? – сказал офицер. – Выведите его немедленно». Арроспиде шагнул вперед и, проходя мимо стоявших у входа, встретился глазами с полковником. Взводный кивнул и быстро отвел взгляд. Альберто не шелохнулся, когда Арроспиде взял его за руку. Позабыв на минуту о своем поручении, взводный заглянул в гроб: сверху. он был закрытдосками, кроме передней части, где сквозь тусклое стекло смутно виднелись голова и берет. Лицо Холуя вспухло и казалось багровым в окружении белых бинтов. Арроспиде растолкал Альберто. «Все уже построились, – сказал он. – Лейтенант ждет тебя в дверях. Ты что, хочешь схлопотать наряд?» Альберто ничего не сказал и пошел за Арроспиде, точно лунатик. На плацу к ним подошел Пита-луга: «Вы что, очень любите смотреть на покойников?» Альберто и тут ничего не сказал, подошел к строю под взглядами товарищей и тихо занял свое место. Некоторые спросили его, что случилось. Но он не обращал на них внимания, и, кажется, до него не дошло, когда немного позже Вальяно, который шагал рядом с ним, сказал довольно громко, чтобы весь взвод слышал: «Смотрите, Писатель плачет».

III

«Выздороветь она выздоровела, только останется на всю жизнь колченогой. Что-то, видно, в ноге искривилось, косточка какая-нибудь, хрящ или мышца, я пробовал выпрямить ей лапу – ни в какую, твердая, прямо железный крюк, бился я, бился, так и не смог разогнуть. Да еще Худолайка начинала так выть и лапами дрыгать, ну и оставил я ее в покое. Она теперь почти что привыкла. Только бегает как-то чудно, припадает на правый бок, и уж совсем не то получается: прыгнет раз, прыгнет два и остановится. Еще бы ей не уставать, на трех-то лапах. Да, теперь уж навсегда калекой осталась. К тому же, как назло, эта лапа – передняя, как раз на нее опиралась ее здоровенная башка. Да, не та уж собака. И ребята теперь зовут ее иначе – Худолайка. Это небось Вальяно – любит он всем прозвища давать. Да, все вокруг меняется, не только моя Худолайка; с тех пор как я в училище, никогда еще не было за такой короткий срок столько происшествий. Сперва накрывают Каву с билетами по химии, судят его, срывают с него нашивки. Наверное, он уже в своем краю, бедняга, с этими дикарями. Никого еще не исключали из нашего взвода, а тут нам не повезло, а уж если не повезет, так надолго, как говорит моя мать, и, видать, она права. Потом Холуй. Собачья судьба – мало того, что получил пулю в затылок, вдобавок еще черт его знает сколько раз оперировали, да и умер так, что хуже некуда. Ребята, конечно, делают вид, что им все нипочем, но я-то вижу – они переживают. Пройдет время, и все пойдет по-старому, но сейчас они какие-то не такие, это сразу видно. Например, Писатель – другим человеком стал, ходит как пришибленный, никто к нему и не цепляется, не пристает, будто так и надо. Он все больше теперь молчит. Вот уже четыре дня, как его дружка похоронили, можно бы прийти в себя, а он все хуже и хуже. Когда я увидел, как он у гроба стоит, подумал: „Совсем извелся от горя". И то сказать: дружками были. Кажется, он один дружил с Холуем, то есть с Араной, во всем училище. Да и то в последнее время. Раньше Писатель тоже его тиранил, не хуже других. И что это вдруг они так снюхались, водой не разольешь? Над ними здорово потешались, Кудрявый говорил Холую: „Что, нашел себе ухажера?" Не в бровь, а в глаз попал: Холуй так и вцепился Писателю в штаны, глаз с него не сводил, ходил за ним повсюду и шептался, чтобы никто не слышал. Отойдут подальше, на середину луга – и беседуют. И Писатель его защищал, когда к нему цеплялись. Только не напрямик, не так он прост. Кто-нибудь пристанет к Холую, а Писатель тут как тут – когда съязвит, над кем пошутит, и почти всегда брал верх – язык чесать он мастак. А теперь не водится ни с кем и не шутит, бродит один – и все сонный какой-то. По нему это здорово заметно – раньше, бывало, только и смотрит, как бы нашкодить. А уж если сцепится с кем – послушать одно удовольствие. Да, умел он язвить, умел потешать народ, и меня донимал не раз, так и подмывало разбить ему рыло.

Да, умел задираться. А дрался он плохо. Когда сцепился с Петухом, тот его чуть не задавил. Он вообще-то креол, как все, которые с побережья, и такой худой, прямо думаешь, сейчас мозги вылетят, когда головой бьет. В нашем училище беленьких немного. Писатель еще ничего, лучше других. Остальных у нас держат в страхе Божьем – «дерьмо белесое, брысь, чоло, поберегись». В нашем взводе их только двое, Арроспиде тоже ничего парень, сущий боров, все три года во взводных продержался – башка! Один раз увидел я его на улице – рубаха желтая, машина красная, – прямо рот разинул и язык вывалил. Ну и чистенький, черт, видать, денежный, наверное, в Мирафлоресе живет. Странное дело: их во взводе только двое, а не снюхались, даже не разговаривают, живут каждый сам по себе – может, боятся, что один другого выдаст? Если бы у меня были деньги и красная машина, меня бы палками сюда не загнали. Что толку с этих самых денег, если тебе тут приходится так же хреново, как всем? Один раз Кудрявый сказал Писателю: „И чего ты тут торчишь? Тебе бы в духовную семинарию". Кудрявый вечно к Писателю цепляется, я думаю – он ему завидует, тоже хотел бы рассказики писать. Сегодня сказал мне: „Писатель что-то отупел, ты не заметил?" Заметил, как же. И не то чтобы он что-нибудь делал – странно, что он ничего не делает. Валяется по целым дням на койке, не то спит, не то не спит. Кудрявый нарочно подошел к нему и попросил сочинить рассказик, а он ответил: „Не будет больше рассказов, отвяжись!" И письма никому не пишет, раньше сам бегал, спрашивал, а может, ему теперь деньги не нужны. Встаем утром, а он уже в строю. Во вторник, в среду, в четверг, сегодня – первый выходит на двор и торчит там, киснет, глядит бог знает куда, будто сны наяву смотрит. А соседи по столу говорят, он ничего не ест. „Совсем захирел с горя, – сказал Вальяно Мендосе, – и сам не ест, и еду не продает, ему начхать, кому достанется, тарелку протянет – и все". Совсем парень расстроился – все ж дружок умер! Странные люди эти беленькие, с виду мужчины, а душа у них женская, нет той закалки. Вот и Писатель совсем захирел, больше всех переживает, что умер Холуй, то есть Арана».


«Придет он в эту субботу или нет? Военное училище – это, конечно, очень хорошо, и форма красивая, и все такое, только никогда не знаешь, придет или нет». Тереса шла к площади Сан-Мартина, кафе и бары кишели посетителями, повсюду были слышны смех и звон бокалов, в воздухе стоял запах пива, над столами вились легкие облачка дыма. «Он сказал мне, что не будет военным, – думала Тереса. – А что если передумает и поступит в высшую военную школу? Кому охота выйти за военного, всю жизнь они в казарме, а если случится война, погибают первые. Да и к тому же их постоянно перебрасывают с места на место – еще попадешь в провинцию или, не дай бог, в джунгли, там столько мошкары и туземцев». У «Бара Села» она услышала комплименты в свой адрес – какие-то молодые люди подняли в ее честь сверкающие, словно мечи, бокалы, какой-то парень помахал ей рукой, да еще пришлось обойти пьяного – он шел прямо на нее. «Нет, – подумала Тереса, – Альберто не будет военным, он будет инженером. Только мне придется ждать его еще пять лет, это очень долго. А если он потом не захочет на мне жениться, я буду уже старая, и никто меня не полюбит». В другие дни недели здесь почти никого не было. Когда в полдень она проходила мимо пустующих столов и книжных киосков, ей попадались на глаза одни чистильщики сапог да стремительные продавцы газет. Она тоже торопилась сесть в трамвай, чтобы наскоро пообедать и вовремя вернуться в контору. Но по субботам она не так спешила, медленно брела по запруженному тротуару, глядя перед собой и втайне радуясь – ей было приятно слышать комплименты, приятно сознавать, что сегодня после обеда не надо возвращаться на работу. А вот несколько лет назад субботний день был для нее самым неприятным. Мать ворчала и ругалась больше обычного, потому что отец не возвращался домой до поздней ночи. Он врывался в дом, словно ураган, насквозь пропитанный спиртом и злобой. Сверкая глазами, размахивая кулачищами и оглашая дом раскатами брани, он метался, точно зверь в железной клетке, проклинал свою нищету, опрокидывал стулья и стучал в двери кулаками, пока не валился в изнеможении на пол и не утихал. Тогда она помогала матери раздеть его и укрыть: он был слишком тяжелый, чтобы одной поднять его и уложить в постель. Бывало, отец возвращался не один. Мать яростно бросалась на незнакомку, стараясь своими худыми руками расцарапать ей лицо. Отец сажал Тересу к себе на колени и говорил, трясясь от возбуждения: «Смотри, дочка, это поинтереснее японской борьбы». Так продолжалось до тех пор, пока одна из женщин не рассекла матери бровь бутылкой, – мать пришлось отвезти в амбулаторию. С тех пор она стала терпеливой и тихой. Когда отец возвращался домой с бабой, она только пожимала плечами, брала Тересу за руку и уходила с ней из дому. Они отправлялись в Бельявисту к тете и возвращались только в понедельник утром. В доме стоял отвратительный запах, повсюду валялись пустые бутылки, отец спал как убитый, уткнувшись лицом в лужу блевотины, во сне ругал богачей и жаловался на несправедливость. «Он был хороший, – подумала Тереса, – он всю неделю работал как лошадь. А пил, чтобы забыть о своей нищете. Но он любил меня и никогда бы не бросил». Трамвай Лима – Чоррильос проходил мимо красного фасада тюрьмы, мимо беловатой громады Дворца правосудия, и вдруг глазам открывался свежий, зеленый парк: большие деревья, раскачивающиеся на ветру ветки, неподвижные зеркала прудов, вьющиеся дорожки, обсаженные цветами, а посредине зеленого травяного ковра – волшебный замок с ослепительно белыми стенами, статуями, решетками и красивыми дверными молотками. «И мама тоже не была плохая, – подумала Тереса. – Только ей пришлось много выстрадать». Когда отец умер в больнице после долгой агонии, мать привела ее к дверям тетиного дома, обняла и сказала: «Не звони, пока я не уйду. Хватит с меня, намучилась. Теперь буду жить для себя, и да простит меня Бог. Тетя тебе поможет». Трамвай подходил ближе к дому, чем экспресс, но от трамвайной остановки до дому ей надо было проходить дворами, а там было много косматых, оборванных мужчин, и они говорили бесстыдные слова, а иногда пытались схватить за руку. На этот раз к ней никто не приставал. Она встретила только двух женщин и собаку: все трое, окруженные роем мух, усердно рылись в мусорных ящиках. Дворы словно опустели. «Надо прибрать до обеда, – подумала она. – Чтобы вечер был свободный». Она была уже в Линсе, среди низких и ветхих домишек.

С угла своего дома Тереса увидела впереди, на расстоянии полуквартала, силуэт человека в темной форме и белом кепи; рядом на краю тротуара стоял кожаный чемодан. Ее поразило, что человек стоит неподвижно, как манекен, – все равно как солдаты у Правительственного Дворца. Только те статные – в высоких сапогах и хвостатых касках, стоят, выгнув грудь и гордо подняв голову, а у Альберто голова поникла, плечи опущены и вид какой-то потрепанный. Тереса помахала ему рукой, но он ее не заметил. «Форма ему очень к лицу, – подумала Тереса. – А пуговицы-то как блестят. Похож на этих, из военно-морского». Она была уже в нескольких шагах, когда Альберто поднял голову. Тереса улыбнулась, и он протянул ей руку. «Что это с ним?» – подумала Тереса. Альберто нельзя было узнать, он постарел, лоб прорезала глубокая морщина, глаза провалились, скулы выперли – казалось, вот-вот прорвут тонкую, бледную кожу. Взгляд дикий, блуждающий; губы белые.

– Тебя только что выпустили? – спросила Тереса, вглядываясь в его лицо. – Я думала, ты будешь к вечеру.

Альберто не ответил. Он поднял на нее усталые, пустые глаза.

– Тебе идет военная форма,– тихо сказала Тереса.

– Мне она не нравится, – сказал он и чуть заметно улыбнулся. – Как прихожу домой, сразу снимаю. А сегодня я еще не был дома.

Он еле шевелил губами, и голос у него был невыразительный, тусклый.

– Что случилось? – спросила Тереса. – Почему ты такой? Ты нездоров? Скажи мне, Альберто.

– Нет, – сказал Альберто, отводя глаза – Я здоров. Просто не хочу идти домой. Мне хотелось тебя повидать. – Он провел рукой по лбу, и морщина разгладилась, но только на секунду. – Я не знаю, что мне делать.

Тереса ждала, чуть подавшись вперед, и с нежностью глядела на него, чтобы он скорее все объяснил, но Альберто снова сомкнул губы и медленно сжал кулаки. Она вдруг встревожилась. Что сказать, что сделать, чтобы он поделился с ней? Как ободрить его? Что он подумает? Сердце у нее сильно забилось. Он помедлила еще немного. Потом шагнула к нему и взяла его за руку.

– Пойдем ко мне, – сказала она. – Пообедаешь с нами.

– Пообедаю? – растерянно сказал Альберто и опять провел рукой по лбу. – Нет, не надо беспокоить тетю. Я где-нибудь тут поем, а потом зайду к тебе.

– Идем, идем, – настойчиво повторяла она, поднимая чемодан. – Брось ломаться. Никого ты не будешь беспокоить. Идем.

Альберто пошел за ней. У дверей она остановилась, отпустила его руку и проговорила шепотом: «Не люблю, когда ты такой грустный». Его взгляд, казалось, смягчился, лицо осветилось благодарной улыбкой и приблизилось к ней. Они быстро поцеловались. Тереса постучала. Тетя не узнала Альберто, ее глазки недоверчиво обшарили военную форму и, дойдя до лица, просветлели. Жирная физиономия расплылась в улыбке. Она вытерла подолом руку и протянула ему, разразившись целым потоком приветствий.

– Здравствуйте, здравствуйте, сеньор Альберто! Как я рада. Проходите, проходите. Очень рада вас видеть. А я и не узнала вас в такой красивой форме. Думаю, кто бы это, и никак не могу узнать, подслеповата стала: кухня глаза портит, да и старость пришла. Проходите, сеньор Альберто, очень рада вас видеть.

Как только они вошли в комнату, Тереса обернулась к тете:

– Альберто пообедает сегодня с нами.

– А? – перепугалась тетя. – Что?

– Он с нами пообедает, – повторила Тереса.

Она взглядом умоляла тетю не удивляться так и поскорей согласиться. Но тетя никак не могла выйти из оцепенения: глаза у нее выскочили из орбит, нижняя губа отвисла, лоб собрался морщинами; она была точно в экстазе. Наконец она пришла в себя, кисло поморщилась и сказала Тересе:

– Поди сюда, – повернулась и, раскачивая, точно верблюд, свое тяжелое тело, ушла в кухню.

Тереса пошла за ней, задернула занавеску и быстро приложила палец к губам. Но это было лишнее – тетя молчала, только смотрела на нее с яростью, потрясая кулаками перед ее лицом. Тереса зашептала:

– Метис даст тебе в долг до вторника. Молчи, а то он услышит. Я все потом объясню. Ему необходимо остаться с нами. Не сердись, пожалуйста, тетя, иди, я уверена, тебе дадут в долг.

– Идиотка! – завопила тетя, но тут же понизила голос и приложила палец к губам. – Идиотка, – шепнула она. – С ума сошла. Ты что, хочешь меня убить? Он уж сколько лет не дает мне в долг. Мы же ему должны, я не могу ему показаться на глаза, идиотка.

– Упроси его, – сказала Тереса. – Сделай что-нибудь.

– Идиотка! – крикнула тетя и опять понизила голос: – У нас почти ничего нет. Ты что, хочешь угостить его одним супом? У нас даже хлеба нет.

– Ну ладно, тетя, – настаивала Тереса. – Ради Бога.

И, не дожидаясь ответа, вернулась в комнату. Альберто сидел неподвижно. Он поставил на пол чемодан и положил на него кепи. Тереса села рядом. Она обратила внимание на его волосы: они были грязные, взъерошенные. Занавеска раздвинулась, и появилась тетя. На ее лице, багровом от гнева, красовалась деланная улыбка.

– Я скоро вернусь, сеньор Альберто. Сию минуточку. Видите ли, я должна ненадолго выйти по делу. – Она метнула на Тересу яростный взгляд. – А ты иди на кухню – посмотри за плитой. – И вышла, хлопнув дверью.

– Что с тобой случилось в ту субботу? – спросила Тереса. – Почему ты не пришел?

– Умер Арана, – сказал Альберто. – Его похоронили во вторник.

– Как? – сказала она. – Арана, который живет на углу? Он умер? Не может быть. Ты хочешь сказать, Рикардо Арана?

– Его отпевали в училище, – сказал Альберто. Голос его звучал равнодушно, разве что чуть-чуть устало; взгляд опять блуждал где-то далеко. – Его не отдали родным. Это случилось в прошлую субботу, на учениях. Мы практиковались в стрельбе. Ему прострелили голову.

– Правда, я… – сказала Тереса, когда он замолчал; она смутилась. – Я почти не знала его. А все-таки очень жалко. Это ужасно! – Она положила руку ему на плечо. – Вы были с ним из одного взвода? Поэтому ты такой грустный?

– Отчасти – да, – медленно проговорил он. – Он был моим другом. И кроме того…

– Но почему ты так изменился? – сказала Тереса. – Случилось что-нибудь еще? – Она подошла к нему и поцеловала его в щеку. Альберто не шелохнулся, и она, зардевшись, выпрямилась.

– По-твоему, этого мало? – сказал Альберто. – По-твоему, ничего, что он умер?… А я даже и не поговорил с ним. Он считал меня своим другом, а я… По-твоему, это ничего?

– Почему ты говоришь со мной так? – сказала Тереса. – Скажи правду, Альберто. За что ты обиделся на меня? Может быть, тебе про меня что-нибудь сказали?

– А тебе наплевать, что умер Арана? – сказал он, повышая голос. – Ты же слышишь, я говорю об Аране! Почему ты думаешь о чем-то другом? Ты только о себе думаешь и… – Он остановился; когда он стал кричать, глаза Тересы наполнились слезами, губы задрожали. – Извини… я не то говорю. Я не хотел тебя обидеть. За эти дни произошло очень многое, нервы у меня взвинчены. Пожалуйста, не плачь, Тересита.

Он привлек ее к себе. Тереса положила голову ему на плечо, и они посидели так немного. Потом Альберто поцеловал ее в щеку, в глаза и в губы.

– Конечно, мне очень жаль его, – сказала Тереса. – Бедняжка. Но у тебя было такое озабоченное лицо, и я испугалась, думала, ты сердишься на меня за что-то. А когда ты закричал, это было ужасно, я никогда тебя таким не видела. Если б ты только знал, какие у тебя были глаза!

– Тереса, – сказал он, – я хочу тебе кое в чем признаться.

– В чем? – сказала она, щеки ее загорелись, она радостно улыбнулась. – Говори, я хочу все знать о тебе.

На его угрюмом лице появилась робкая, виноватая улыбка.

– Ну что? – сказала она. – Говори, Альберто.

– Я очень тебя люблю, – сказал он.

Дверь открылась, и они быстро отпрянули друг от друга; кожаный чемодан упал, кепи покатилось по полу, и Альберто нагнулся за ним. Тетя лицемерно улыбалась. В руках у нее был сверток. Пока готовили обед, Тереса посылала Альберто за тетиной спиной воздушные поцелуи. Потом говорили о погоде, о наступающем лете и о фильмах. Только за обедом Тереса рассказала тете о смерти Араны. Та принялась громко обсуждать несчастье, несколько раз перекрестилась, выразила соболезнование родителям, особенно бедной матери, и высказала мысль, что Бог, неизвестно почему, всегда посылает самые тяжелые несчастья лучшим семьям. Она даже собралась поплакать, но ограничилась тем, что потерла сухие глаза и несколько раз чихнула. Когда закончился обед, Альберто объявил, что должен идти. В дверях Тереса опять спросила его:

– Ты правда на меня не обиделся?

– Нет, честное слово. За что мне на тебя обижаться? Только, может быть, мы не скоро увидимся. Ты пиши мне в училище каждую неделю. Потом я тебе все объясню.

Позже, когда Альберто уже скрылся, Тереса засомневалась. Что означало это предупреждение? Почему он так внезапно ушел? И тут она догадалась: «Он любит другую и не решился мне сказать, потому что я оставила его обедать».


«В первый раз мы пошли на Перлу. Тощий Игерас спросил, что лучше – сесть в автобус или идти пешком. Мы пошли вниз по бульвару Прогресса и говорили о чем угодно, только не о том, что мы собирались делать. Тощий, кажется, совсем не нервничал, наоборот, он был спокойней, чем обычно, и я подумал: он просто хочет подбодрить меня – ведь я себя не помнил от страха. Тощий снял с себя свитер, сказал, что ему жарко. А мне было холодно, всю дорогу дрожал и несколько раз останавливался, чтобы отлить. Когда мы дошли до больницы Каррион, вдруг кто-то выскочил из-за деревьев. Я отскочил в сторону, кричу: „Тощий, легавые!" А это оказался один из тех, вчерашних, что сидели с ним прошлой ночью в баре. Глядел он хмуро – нервничал. Они с Тощим заговорили на своем жаргоне, я не все понял. Мы пошли дальше, а потом Тощий сказал: „Давайте повернем здесь". Мы свернули с мостовой и пошли по полю. Было темно, я то и дело спотыкался. Не доходя до Пальмового проспекта, Тощий сказал: „Сделаем привал и обо всем условимся". Мы сели, и Тощий объяснил мне, что я должен делать. Он сказал, что в доме никого нет и они помогут мне взобраться на крышу. Оттуда мне надо спуститься во внутренний двор и пролезть в дом через маленькое незастекленное окошко. Потом надо открыть одно из окон, выходящих на улицу, вернуться туда, где они сидели, и ждать. Тощий несколько раз повторил все инструкции и особо тщательно объяснил, в каком месте это окошко. Видно, он хорошо знал дом, все мне подробно описал, где что. Я спрашивал его не о том, что нужно делать, а больше о том, что со мной может случиться: „Ты уверен, там никого нет? А что если есть собаки? Что делать, если схватят?" Тощий меня успокаивал. Потом повернулся ко второму и сказал: „Иди, Кулепе". Тот пошел к бульвару, и мы его потеряли из виду. Тогда Тощий спросил меня: „Страшно?" – „Да, – говорю, – есть немного". – „Мне тоже, – отвечает, – не беспокойся. Все мы боимся". Тут раздался свист. Тощий поднялся и сказал: „Пошли. Это значит, поблизости никого нет". Я весь затрясся и говорю ему: „Тощий, лучше я вернусь на Бельявисту". – „Не дури, – говорит, – мы в полчаса все обтяпаем". Дошли до бульвара, а там опять появился Кулепе. „Тихо кругом, как на кладбище, – говорит, – даже кошек не видно". Дом был большой, как дворец, и совсем темный. Мы его обогнули. Тощий Игерас и Кулепе подсадили меня, помогли взобраться на крышу. Тут у меня пропал всякий страх. Мне хотелось только побыстрей все закончить. Я перешел на другой скат и увидел во дворе дерево. Оно, как Тощий и говорил, росло очень близко от стены. Я бесшумно сполз по нему, даже рук не оцарапал. Окошечко было очень маленькое, и я испугался, потому что оно было затянуто проволочной сеткой. „Обманул", – думаю. Нет, сетка вся проржавела, я слегка нажал, она и рассыпалась. Протиснулся я туда, оцарапал себе спину и ноги, уж думал – застряну. Внутри темно, ничего не видно. Я натыкался головой на мебель и стены. В какую комнату ни войду, везде темень, хоть глаз выколи, и окон не видно. Я волновался, на мебель натыкаюсь – грохочу, совсем заблудился. Время идет, а окон все не видно. Тут я наткнулся на стол, а какая-то ваза, что ли, полетела на пол и разбилась. Я чуть не заплакал и вдруг вижу – в углу свет, узкие такие полоски. Я потому, значит, не видел окон, что они были завешены толстыми шторами. Посмотрел в щель, вижу – бульвар, но ни Тощего, ни Кулепе не видно, и я ужас как испугался. „Ну, – думаю, – нагрянула полиция, они удрали, меня одного оставили". Смотрю, смотрю, а их все нет и нет. Вдруг стало мне на все наплевать. „Да ладно, – думаю, – все равно я малолетний, меня только отправят в колонию". Открыл я окно и выпрыгнул на улицу. Спрыгнул, слышу шаги и голос Тощего: „Молодец, парень. Теперь садись на траву и не двигайся". Я побежал, пересек мостовую и лег. Стал думать, что мне делать, если вдруг появятся легавые. Иногда я забывал, где я, будто все это сон, и я лежу в постели, и передо мной появилось Тересино лицо, страшно мне хотелось встретиться с ней и поговорить. Я так размечтался, что не заметил, как вернулись Тощий и Кулепе. Возвращались мы пустырями. Тощий добыл в этом доме много разных вещей. Мы остановились под деревьями напротив больницы. Тощий с Кулепе упаковали все в несколько свертков. Прежде чем войти в город, Кулепе мне сказал: „Ну, ты прошел испытание огнем, приятель". Тощий передал мне несколько свертков, чтобы я их спрятал, отряхнули мы брюки и счистили землю с ботинок. А потом преспокойно направились к площади. Тощий рассказывал мне анекдоты, а я громко смеялся. Он проводил меня до дому и сказал: „Ты вел себя как настоящий товарищ. Завтра увидимся – получишь свою долю". Я сказал, что мне очень нужны деньги сегодня, хотя бы немного. Он протянул мне бумажку в десять солей. „Это только часть, – говорит. – Завтра получишь еще, если сегодня все продам". Никогда не было у меня столько денег сразу. Я думал, что можно купить на десять солей, и мне приходило в голову разное, но ни на чем я не мог остановиться; знал только, что на следующий день потрачу пять реалов на дорогу. И вот решил: „Подарю ей что-нибудь". Целыми часами думал, что бы такое купить. Чего только я не перебрал: от тетрадей и мелков до конфет и даже канарейки. На другой день, когда я вышел из школы, я еще не надумал. И тогда я вспомнил, что как-то она просила у булочника комикс почитать. Я пошел к газетному киоску и купил три комикса: два приключенческих и один про любовь. В трамвае я ехал очень довольный, и мне всякое лезло в голову. Я подождал ее, как всегда, у магазина на Альфонсо Угарте, и когда она вышла, я тут же подошел. Мы поздоровались за руку, и я завел разговор про ее школу. Я держал комиксы под мышкой. Она давно уже косилась на них и, когда пересекали площадь Бологнеси, сказала: "У тебя есть комиксы? Вот здорово. Ты потом дашь мне, когда прочтешь?" Я сказал: „Я купил их для тебя". И она сказала: „Серьезно?" – „Конечно, – говорю. – На, возьми". – „Спасибо большое". И стала перелистывать их на ходу. Я заметил, что она дольше всего смотрела тот, что про любовь. Я подумал: „Надо было купить три таких, видно, ее приключения мало интересуют". А на проспекте Арика она сказала: „Когда прочту, дам тебе". Я ответил: „Ладно". Мы замолчали. Вдруг она сказала: „Ты очень добрый". Я засмеялся и ответил: „Ну что ты!"»


«Надо было ей все рассказать, может, посоветовала бы что-нибудь. Спросить: „Думаешь, я зря все это затеял, ведь мне же за это и достанется?" Я уверен. Уверен ли? Нет, меня не проведешь, я видел твое лицо, собака, клянусь, ты дорого заплатишь. А все-таки должен ли я…» Вдруг Альберто пришел в себя и с удивлением увидел широкий луг, где выстраивались кадеты Леонсио Прадо для участия в параде 28 Июля [21]. Как он сюда попал? Пустынный луг, прохладно, дует легкий ветерок, тусклый свет вечерней зари, все напоминает училище. Он посмотрел на часы: уже три часа, как он бродит по городу – идет куда глаза глядят. «А может, пойти домой, лечь в постель, вызвать врача, выпить снотворное, проспать целый месяц и забыть все: свое имя, Тересу, училище, проболеть хоть всю жизнь, лишь бы ничего не помнить». Он поворачивается и идет обратно. Останавливается у памятника Хорхе Чавесу; в полутьме – небольшой треугольник и крылатые фигуры, как будто вылепленные из смолы. Поток машин наводняет проспект, и Альберто ждет на углу вместе с другими пешеходами. Когда поток застывает и столпившиеся люди переходят мостовую вдоль стоящих стеной радиаторов, он по-прежнему бессмысленно смотрит на красный огонек светофора и не трогается с места. «Если бы можно было повернуть все вспять, я бы сделал иначе. В ту ночь, например, спросил бы только, где Ягуар. Нет его – и кончено, мне-то что за дело, украли у него куртку или нет, пусть каждый разбирается как хочет, – и тогда был бы я спокоен, не знал бы забот, слушал бы себе спокойненько мамашу: „Альберто, твой отец опять днем и ночью таскается со шлюхами», – и все дела". А теперь он стоит у остановки экспресса на проспекте 28 Июля; бар остался позади. Проходя мимо бара, он только мельком взглянул на него, но в голове все еще густой шум, резкий свет и пар, вырывающийся из дверей на улицу. Подошел экспресс, люди вошли, кондуктор спросил: «А вы?», но Альберто безразлично смотрит на него, и тот пожимает плечами, закрывает двери. Альберто поворачивается и в третий раз проделывает тот же путь по бульвару. Дойдя до бара, заходит в дверь. Шум захлестывает его со всех сторон, яркий свет слепит глаза, он часто мигает. Он направляется к стойке сквозь табачный дым и пьяный водочный угар. Просит телефонную книжку. «Наверное, черви уже едят его, наверное, начали с глаз, они ведь мягонькие, вот они ползут по шее, сожрали нос, уши, забрались под ногти, пожирают мясо, настоящий пир, должно быть, закатили. Надо позвонить раньше, пока еще черви не начали своей работы, пока его не похоронили, пока не умер, раньше, раньше». Шум выводит его из себя, не дает сосредоточиться, найти в столбцах имен то, которое нужно. Наконец нашел. Быстро поднимает трубку, хочет набрать номер, но рука повисает в нескольких миллиметрах от диска, в ушах пронзительно гудит. В метре от себя, за прилавком, он видит белый китель с измятыми обшлагами. Набирает номер и ждет. Тишина, застывший шум, тишина. Он оглядывается. В углу залы кто-то поднимает бокал за здоровье дамы; другие подхватывают, повторяют ее имя. Телефон все гудит с ровными промежутками. «Я слушаю», – говорит в трубке голос. Он онемел, горло перехватило. Белое пятно впереди него задвигалось, приблизилось к нему. «Пожалуйста, лейтенанта Гамбоа», – говорит Альберто. «Американское виски, – говорит белое пятно, – дерьмовое виски. А вот английское – это да». «Одну минуточку, – говорит голос, – сейчас позову». За его спиной произносят тост: «Ее зовут Летисия, и мне не стыдно признаться, что я люблю ее, ребята. Женитьба – шаг серьезный, но я ее люблю, и я женюсь на метиске, ребята». «Виски, – повторяет пятно, – Scotch. Хорошее виски. Шотландское, английское, все равно. Не американское, а шотландское или английское». «Алло?» – слышится в трубке. Он вздрагивает и слегка отводит ее от уха «Алло, – говорит лейтенант Гамбоа. – Кто у телефона?» «Повеселился – и будет, ребята. С сегодняшнего дня я серьезный человек. Теперь придется работать до третьего пота – надо приносить домой побольше денег, чтоб моя красавица была довольна». «Это лейтенант Гамбоа?» – спрашивает Альберто. «Водка из Монтесьерре – дрянь, – утверждает белое пятно, – а вот из Мотокати – это да». «Да, я. Кто у телефона?» – «Кадет, – отвечает Альберто. – Кадет с пятого курса». «За здоровье моей метисочки и моих друзей». «В чем дело, кадет?» «Лучшая в мире водка, – уверяет белое пятно, потом поправляется: – Одна из лучших, сеньор, водка Мотокати». «Ваше имя?» – говорит Гамбоа. «У меня будет десять детей, и все мальчики, чтобы я мог назвать их в честь моих друзей. Никого не назову своим именем, только вашими, ребята». «Арану застрелили, – говорит Альберто. – Я знаю кто. Можно к вам зайти?» – «Ваше имя?» – говорит Гамбоа. «Если хотите убить слона, дайте ему водки Мотокати». «Кадет Альберто Фернандес, сеньор лейтенант. Первый взвод. Можно к вам прийти?» – «Приходите немедленно, – говорит Гамбоа. – Улица Бологнеси, 327. Барранко». Альберто вешает трубку.


«Все изменились, может, я тоже изменился, только за собой не замечаю. Ягуар, тот страшно изменился. Ходит злой как черт, слова ему не скажи, подойдешь спросить о чем-нибудь – папироску попросишь или что, – он только огрызается. Ничего слышать не хочет, чуть что – усмехнется злобно, как перед дракой, еле-еле его успокоишь: „Ягуар, да что ты, да ты не злись, да я же ничего, да что ты в бутылку лезешь?" А только объясняй не объясняй, у него руки все равно чешутся, за эти дни уже нескольким перепало. Он такой не только с ребятами, а и со мной, и с Кудрявым, удивляюсь, как он может так с нами – ведь мы же члены Кружка. А вообще-то я знаю, почему так изменился Ягуар – это он из-за Кавы, понять его можно. Пускай притворяется, будто ему на все наплевать, а видно: как Каву выгнали, совсем другой стал. Никогда не замечал, чтоб он так бесился, – все лицо дергается, матерится страшно, грозится: всех сожгу, перебью, подожгу ночью офицерский корпус, полковнику брюхо распорю, кишки на шею намотаю. Кажется, уже год прошел, как мы трое собрались в последний раз. Тогда Каву заперли в карцер, и мы все доискивались, кто настучал. Несправедливо выходит, Кава там с козами – тошно ему небось, дальше некуда, а стукач в полном порядке, знай почесывает себе брюхо. Да, думаю, нелегко будет его найти. Наверное, офицеры его подкупили, денег дали. Ягуар говорил: „Два часа сроку, и все узнаю. Да что там, за час найду, только нюхну – сразу унюхаю шкуру". Куда там, это дикаря можно нюхом учуять или так высмотреть, а настоящие сволочи умеют притворяться. Его, наверное, это и бесит, только вот с нами надо было ему по-другому – мы-то ведь всегда с ним заодно. Не пойму, почему он ото всех отошел. Ты к нему, а он уже бесится, вот-вот прыгнет на тебя и укусит; точное ему дали прозвище, лучше и не придумаешь. Не подойду больше, а то еще подумает, будто я навязываюсь, а мне просто хотелось поговорить с ним по-приятельски. Вчера мы чудом не сцепились, не знаю, как я удержался, надо было его одернуть, поставить на место – я-то его не боюсь. Когда капитан собрал нас в актовом зале и начал говорить про Холуя, что, мол, в армии приходится дорого расплачиваться за ошибки, зарубите себе на носу: это вооруженные силы, а не зоопарк, случись это во время войны, за безответственное поведение его бы сочли предателем родины. А, черт, у всякого терпение лопнет, когда слушаешь, как мертвеца ругают. Тебе бы самому, Пиранья, мерзавец, пулю в череп. И не один я обозлился, а все, по лицам было видно. И вот я сказал: „Ягуар, нехорошо так цепляться к мертвому, давай оборвем капитанчика". А он мне: „Помолчи ты, дубина, пока тебя не спросили. Еще слово скажешь – берегись". Он больной, не иначе, нормальные люди так не делают, у него голова не в порядке, он просто сбрендил. Не думай, что ты мне очень нужен, Ягуар, я ходил за тобой так только, чтобы время провести, а теперь уж все, кончится эта музыка, и мы больше не увидимся. Выйду из училища и никого видеть не захочу – одну Худолайку, утащу ее, и будет она жить со мной».


Альберто шагает по тихим улицам Барранко, среди старых, выцветших домов, отделенных от мостовой палисадниками. Высокие, ветвистые деревья бросают на фасад разлапистые тени. Время от времени прогромыхает битком набитый трамвай, из окошек скучно глядят люди. «Надо было ей все рассказать, ты вот посмотри, что вышло, он был в тебя влюблен, папаша мой день и ночь со шлюхами, мать молча несет свой крест, молится, ходит к иезуиту, Богач и Малышка болтают у…, слушают пластинки в гостиной у…, танцуют у…, твоя тетка вертится как угорь на сковородке, обед варить не из чего, а его едят черви, потому что он хотел тебя увидеть, а отец его не пустил, как, по-твоему, это шуточки?» Альберто слез с трамвая на остановке «Тихий пруд». На траве, под деревьями, люди парами и семьями наслаждаются прохладой ночи, кружат комары над лодками на пруду. Альберто пересекает парк, спортивную площадку; свет фонарей на аллее освещает качели и турник. Параллельные брусья, горка, трапеция и чертово колесо остаются в тени. Он идет к освещенной площади, огибает ее, поворачивает к Набережной, виднеющейся в глубине, за высоким белым зданием, освещенным косым светом фонаря. На Набережной он подходит к парапету и смотрит вниз: море здесь не то что на Перле, там оно бурное, по ночам злобно ворчит, здесь – гладкое, спокойное, точно озеро. «Ты ведь тоже виновата, а когда я сказал, что он умер, ты не заплакала и тебе не стало жаль его. Ты тоже виновата, а если бы я тебе сказал, что его убил Ягуар, ты бы сказала: „Неужели настоящий ягуар? Бедняжка!" – и тоже не заплакала бы, а он с ума по тебе сходил. Ты виновата, а ты только о том и думала, что я не так на тебя смотрю. Золотые Ножки – шлюха, а и то у нее сердце мягче».

Вот и старый двухэтажный дом с балконами, выходящими в пустой палисадник. Прямая дорожка соединяет заржавевшую ограду с входной дверью – старинной дверью, украшенной стершейся резьбой, напоминающей иероглифы. Альберто стучит кулаком. Ждет несколько секунд, потом замечает звонок, нажимает пальцем на кнопку и быстро отводит руку. Слышатся шаги. Он вытягивается.

– Проходите, – говорит Гамбоа и дает ему дорогу. Альберто входит, слышит за спиной стук двери. Гамбоа проходит вперед по длинному полутемному коридору. Альберто идет за ним на цыпочках. Он идет, почти уткнувшись в спину лейтенанту; если бы тот внезапно остановился, они бы столкнулись. Но Гамбоа не останавливается; в конце коридора он открывает дверь и входит в комнату. Альберто остается в коридоре. Гамбоа зажег свет. И вот они в гостиной. Стены зеленые, на них висят картины в золоченых рамах. Какой-то мужчина в бакенбардах, с бородкой, какие носили в старину, и остро закрученными усами пристально смотрит на Альберто со старой, пожелтевшей фотографии.

– Садитесь, – говорит Гамбоа, указывая на кресло. Альберто садится, и тело его мягко опускается, словно во сне. Тут он замечает, что не снял кепи. Снимает его, сквозь зубы бормочет извинения. Но Гамбоа не слышит, он стоит к нему спиной и закрывает дверь. Затем оборачивается, подходит, садится против него на стул с резными ножками.

– Альберто Фернандес? – говорит Гамбоа, глядя ему прямо в глаза. – Из первого взвода, вы сказали?

– Да, сеньор лейтенант. – Альберто подается вперед, и пружины кресла слегка скрипят.

– Хорошо, – говорит Гамбоа. – Я слушаю.

Альберто смотрит в пол; на ковре орнамент – голубые и кремовые круги, один внутри другого. Он быстро считает их: двенадцать, еще серый кружочек в самом центре. Поднимает глаза; за спиной лейтенанта стоит комод, облицованный мрамором, ручки у ящиков металлические.

– Я жду, кадет, – говорит Гамбоа. Альберто вновь смотрит на ковер.

– Смерть кадета Араны не несчастный случай, – говорит он. – Его застрелили. Из мести, сеньор лейтенант.

Он поднимает глаза. Гамбоа даже не шелохнулся, лицо его не выражает ни удивления, ни любопытства – оно спокойно. Он ни о чем не спрашивает. Руки лежат на коленях, ноги слегка расставлены. Альберто замечает, что ножки стула, на котором сидит лейтенант, оканчиваются лапами с хищными когтями.

– Его убили, – повторяет он. – Ребята из Кружка. Они его ненавидели. Весь взвод его ненавидел без всякой причины, он ведь никому плохого не сделал. За то, что он не шутил, как все, и не хотел драться. Они изводили его, вечно издевались, а теперь они его убили.

– Успокойтесь, – говорит Гамбоа. – Рассказывайте по порядку. Говорите все, не бойтесь.

– Хорошо, сеньор лейтенант, – говорит Альберто. – Офицеры понятия не имеют, что творится в бараках. Все были против Араны, всегда подстраивали так, чтобы его наказали, ни на минуту не оставляли его в покое. Теперь они успокоились. Это все Кружок, сеньор лейтенант.

– Одну минуту, – говорит Гамбоа, и Альберто поднимает на него глаза. На этот раз лейтенант подвинулся вперед, на край стула и подпер рукой подбородок. – Вы хотите сказать, что один из кадетов вашего взвода намеренно выстрелил в кадета Арану? Вы это хотите сказать?

– Да, сеньор лейтенант.

– Прежде чем вы назовете мне его имя, – не спеша, с расстановкой продолжает Гамбоа, – я хочу вас предупредить. Обвинения подобного рода очень серьезны. Надеюсь, вы отдаете себе отчет в том, какие последствия это может повлечь за собой. Надеюсь также, что вы абсолютно уверены. Подобными вещами не шутят. Вы меня понимаете?

– Да, сеньор лейтенант, – говорит Альберто. – Я думал об этом. Я не говорил вам раньше, потому что боялся. Теперь я не боюсь. – Он открыл было рот, но говорить не стал.

Строгое лицо Гамбоа спокойно и уверенно. На какое-то мгновенье строгие черты смягчаются, смуглая кожа светлеет. Альберто закрывает глаза и видит перед собой бледное, желтоватое лицо Холуя, бегающие глаза, безвольный рот. Видит только это лицо, а потом открывает глаза и видит лейтенанта, и в памяти проносятся зеленый луч, лама, часовня, пустая койка.

– Да, сеньор лейтенант. Я буду говорить прямо. Его убил Ягуар, чтобы отомстить за Каву.

– Как вы сказали? – говорит Гамбоа. Он опустил руку и теперь смотрит с любопытством.

– Все началось с того самого дня, когда всех оставили без увольнительной, ну когда стекло разбили. Для Араны это было ужасно, хуже, чем для других. Он уже полмесяца не выходил из училища. Сначала у него украли куртку. А потом вы его наказали за то, что он подсказывал мне по химии. Он был в отчаянии, ему нужно было выйти во что бы то ни стало – понимаете, сеньор лейтенант?

– Нет, – сказал Гамбоа. – Ничего не понимаю.

– Я хочу сказать, он был влюблен, сеньор лейтенант. Ему нравилась одна девушка. У Холуя не было друзей – понимаете? – никто с ним не водился. Все его только унижали. А он хотел выйти, чтобы увидеться с девушкой. Вы себе не представляете, как все над ним издевались. Его обворовывали, отнимали у него сигареты.

– Сигареты? – сказал Гамбоа.

– В училище все курят, – горячо продолжал Альберто. – По пачке в день. А то и больше. Офицеры совершенно не представляют, что там творится. Все издевались над Холуем, и я тоже. А потом я подружился с ним, я один. Он рассказывал мне все. Его травили потому, что он боялся драться. С ним не просто шутили, сеньор лейтенант. Мочились на него, когда он спал, разрезали ему форму, чтобы на него наложили взыскание, плевали в его тарелку, отпихивали его назад, даже если он первый стал в строй.

– Кто это делал? – спросил Гамбоа.

– Все, сеньор лейтенант.

– Спокойнее, кадет. Рассказывайте все по порядку.

– Он был очень смирный, – прервал его Альберто. – И он очень страдал, когда его оставили без увольнительной. Он ходил сам не свой. Целый месяц он не выходил в город. А девушка ему не писала. Я тоже нехорошо поступил с ним, сеньор лейтенант. Очень нехорошо.

– Не спешите, кадет, – говорит Гамбоа – Спокойней, спокойней.

– Хорошо, сеньор лейтенант. Помните, вы наказали его за подсказку. В тот день он собирался с девушкой в кино. Он дал мне поручение. А я его обманул. Эта девушка теперь гуляет со мной.

– А, – сказал Гамбоа. – Начинаю кое-что понимать.

– Он ничего не знал, – говорил Альберто. – Прямо спал и видел, как бы встретиться с ней и узнать, почему она не пишет. Потом, после истории со стеклом, всех заперли неизвестно на сколько. Каву никогда бы не поймали: офицеры никогда ничего не узнают, если мы не захотим, сеньор лейтенант. А перемахнуть, как все, он не решался.

– Перемахнуть?

– Да, все так делают, даже псы. Каждую ночь кто-нибудь убегает в город. Кроме него, сеньор лейтенант. Он ни разу не перемахивал. Потому он и пошел к Уарине, то есть к лейтенанту Уарине, и донес на Каву. Он не был доносчиком. Он просто хотел попасть в город. А Кружок об этом узнал. Я уверен, что они дознались.

– Что значит Кружок? – спросил Гамбоа.

– Это четыре кадета из нашего взвода, сеньор лейтенант. Вернее, три, Кава уже не в счет. Они воруют экзаменационные билеты и потом продают их кадетам. Барышничают. Все продают втридорога – сигареты, спиртное.

– Послушайте, а вы не бредите?

– Водку и пиво, сеньор лейтенант. Я же говорю вам, офицеры ничего не знают. В училище выпивают больше, чем в городе. Ночью, а иногда даже на переменах. Когда узнали про Каву, они просто взбесились. Но вообще Арана никогда не был доносчиком, не было доносчиков у нас в бараке. Поэтому они его убили, чтобы отомстить.

– Кто его убил?

– Ягуар, сеньор лейтенант. Двоеостальных, Питон и Кудрявый, тоже скоты, но они бы никогда не решились выстрелить. Это сделал Ягуар.

– Кто такой Ягуар? – спросил Гамбоа. – Я не знаю ваших прозвищ. Назовите фамилию.

Альберто назвал и продолжал рассказ. Лейтенант изредка прерывал его – уточнял, спрашивал числа, имена. Альберто говорил долго, наконец опустил голову на грудь и умолк. Лейтенант показал ему, где ванная. Он пошел туда и вернулся с мокрой головой. Гамбоа все сидел на стуле с лапами и размышлял. Альберто не сел.

– Сейчас идите домой, – сказал Гамбоа. – Завтра я буду в караульной. Приходите прямо ко мне, не заходя в барак. И дайте честное слово, что никому не скажете ни слова. Никому, даже родителям.

– Хорошо, сеньор лейтенант, – сказал Альберто. – Даю вам честное слово.

IV

«Сказал, что придет, а сам не пришел, так и удавил бы его. После ужина я забрался в беседку, как мы условились, и сидел там, пока ждать не устал. Я сидел, и думал, и курил, не знаю сколько времени, и вставал поглядеть сквозь стекла, и видел только пустой двор. И Худолайка тоже не пришла, вечно бегает за мной, когда не нужно, а когда нужно – нет ее, а то пришла бы – страх разогнала. А ну полай, полай, сучка, разгони нечисть. И мне пришло в голову: Кудрявый надул меня. Было уже совсем темно, а я все сидел в углу ни жив ни мертв от страха, а потом вышел и бегом пустился в барак. Пришел во двор, когда звали строиться, если бы я подождал еще чуть-чуть, влепили бы мне шесть штрафных, а ему хоть бы хны – вот дать бы ему раз по шее, тогда б знал. Он стоял первый в шеренге – отвел глаза, чтобы на меня не смотреть. Нижняя челюсть у него отвисла, и он стал похож на тех дурачков, которые ходят по улицам и с мухами разговаривают. Я сразу понял: он не пришел в беседку, потому что сдрейфил. „На этот раз погорели окончательно, – подумал я, – так что соберу-ка я лучше свои манатки да сбегу через стадион, пока с меня нашивки не сорвали. Худолайку с собой прихвачу – никто меня и не заметит. А уж на жизнь-то я как-нибудь заработаю". Старшина вызывал всех по списку, и все отвечали: „Я". Когда он дошел до Ягуара – как об этом вспомню, до сих пор холодок по спине пробирает и ноги дрожат, – я посмотрел на Кудрявого, он обернулся, выкатил на меня свои шары, и все отвернулись, смотрят на меня, а я не знаю, как меня хватило не дать деру. А сержант откашлялся и дует дальше. Потом начался переполох, не успели мы войти в барак, как весь взвод набросился на нас с Кудрявым, кричат: „Что случилось? Расскажите, расскажите". И никто не верит, что мы ничего не знаем, а Кудрявый обозлился и говорит: „Да при чем мы-то тут? Отстаньте вы наконец, так вас растак". Поди сюда, Худолайка, не отходи от меня теперь, что ты такая капризная сегодня. Не видишь, мне тяжело – надо и мне ведь с кем-нибудь побыть. После, когда все разошлись по койкам, я подошел к Кудрявому и сказал: „Предатель, почему ты не пришел в беседку? Я ждал тебя несколько часов". Он здорово перетрусил, просто жаль было смотреть, а хуже всего, что и на меня его мандраж подействовал. „Ой, Питон, не дай бог увидят нас вместе. Подожди, Питон, пока все заснут. Через час, Питон, я тебя разбужу и все расскажу. Питон, уйди отсюда и ложись скорей, Питон". Ну отматерил я его и сказал: „Обманешь – убью". Потом отошел, лег, потушил свет и слышу: негр Вальяно спускается со своей койки, ко мне идет. И ласково так подкатывается, хитрюга. „Я вам всегда был друг, Питон, мне-то хоть расскажите, что случилось", – ластится, показывает свои мышиные зубы. Уж на что тошно было, а тут меня смех разобрал. Показал я ему кулак, он как увидел мое лицо – мигом отскочил. Поди ко мне, собачка, приласкайся, мне сейчас очень плохо, не убегай. Я себе говорю: „Не придет – пойду к нему, задушу гада". Но он пришел, когда все захрапели. Подошел тихонечко и сказал: „Пойдем в умывалку, там поговорим". Сучка шла за мной и ноги мне лизала – у нее язык всегда горячий. Кудрявый стал в углу по нужде и никак не мог закончить, я подумал, что он это нарочно, взял его за шкирку, встряхнул как следует и говорю: „Расскажи ты наконец, что случилось".

Ничего удивительного, я всегда знал, что Ягуар бесчувственный, ничуть не странно, что он хочет всех нас подвести под монастырь. Кудрявый говорит, он сказал: „Если я погорю, все погорят", – и я не удивляюсь. А вообще-то Кудрявый сам ничего толком не знает. Стой, Худолайка, не дергайся так, поцарапаешь мне живот. Я думал, он еще что знает, об этом-то я и сам догадался. Говорит, они с Ягуаром приспособили беретку одного пса вместо мишени и метали в нее камнями, и Ягуар бил без промаха с двадцати шагов, а пес говорил: „Вы мне весь берет продырявите, сеньоры кадеты". Я, помню, видел их на поле и подумал, небось идут куда-нибудь покурить, а то подошел бы к ним, я люблю кидаться камнями, глаз у меня вернее, чем у Кудрявого и Ягуара. Говорит, пес ныл и ныл, пока Ягуар не сказал ему: „Еще слово, и мы будем целить тебе в прореху, так что лучше помолчи". И будто потом повернулся к Кудрявому и без всякого перехода сказал: „Мне кажется, Писатель умер – поэтому он не вернулся. В этом году нам везет на мертвецов. Мне снилось, что у нас во взводе до конца года появится еще один мертвец". Кудрявый говорит: „Я как услышал, испугался и перекрестился, а тут откуда ни возьмись лейтенант. Мне и в голову не пришло, что лейтенант явился за Ягуаром, вот уж никогда бы не подумал". Кудрявый таращит свои глазищи и продолжает: „Я и не подумал, что он к нам идет, Питон, ну никак не думал. Я только о том и думал, что Ягуар насчет Писателя и мертвецов сказал, а тут, гляжу, он идет прямехонько к нам и смотрит на нас, вот как было, Питон". Сучка, почему у тебя язык такой горячий? Вроде этих банок, которые мать мне ставила, когда я болел. Говорит, тот был уже за десять шагов, и только тогда пес вскочил, и Ягуар тоже, и стали навытяжку. „Я сразу догадался, Питон, что дело не в песьем берете, всякий понял бы, он только на нас и смотрел, прямо глаз не сводил, Питон". И еще он вроде сказал: „Здравствуйте, кадеты", – но смотрел уже не на Кудрявого, а только на Ягуара, а Ягуар разжал руку и выронил камень. „Отправляйтесь в караульную, – говорит лейтенант, – явитесь к дежурному офицеру. Захватите с собой пижаму, зубную щетку, мыло и полотенце". Кудрявый говорит, он побледнел, а Ягуар и глазом не моргнул да еще набрался нахальства и спрашивает: „Я, сеньор лейтенант? За что, сеньор лейтенант?" А пес усмехается, вот бы поймать этого пса! А Гамбоа ничего не ответил, только сказал: „Выполняйте приказание!" Жаль, Кудрявый не запомнил того пса, а тот воспользовался, что лейтенант пришел, схватил берет и убежал. И ничего удивительного, что Ягуар сказал Кудрявому: „Если это из-за билетов, клянусь, многие еще пожалеют, что родились на свет", – он на все способен. А Кудрявый будто бы ответил: „Ты не подумай, что я шкура или Питон шкура". И Ягуар ответил: „Тем лучше для вас. Не забудьте – вы замараны не меньше моего. Так и передай Питону и всем, кто покупал у нас билеты. Так и передай".

Остальное я и сам знаю – я видел, как он выходил из барака, пижама волочится по земле, зубную щетку держит в зубах на манер трубки. Я думал, он мыться идет, и удивился: Ягуар не то что Вальяно – тот каждую неделю моется, мы его раньше Водяным звали.

Очень горячий язык у тебя, Худолайка, такой длинный и горячий».


«Когда мать сказала мне: „Со школой покончено, пойдем к твоему крестному, пусть найдет тебе какую-нибудь работу", я ответил: „Я теперь знаю, как достать денег, и школу бросать не надо, не беспокойся". – „Что ты сказал?" – спросила она. Я осекся и так и остался стоять с разинутым ртом. После я спросил, знает ли она Тощего Игераса. Она как-то странно посмотрела на меня и спросила: „А ты его откуда знаешь?" – „Мы с ним приятели, иногда я ему кое в чем помогаю". Она пожала плечами: „Ты уже не маленький, – говорит, – смотри сам, я знать ничего не хочу. Не будешь приносить мне деньги – пойдешь работать". Я понял, что мать знает, чем занимались мой братец и Тощий Игерас. К этому времени мы с Игерасом залезали и в другие дома, всегда ночью, и каждый раз я зарабатывал не меньше двадцати солей. Тощий мне говорил: „Ты со мной разбогатеешь". Все деньги лежали у меня в тетрадках, и я спросил мать: „Тебе сейчас нужны деньги?" – „Мне всегда нужны деньги, – ответила она. – Дай мне все, что у тебя есть". Я и отдал ей все, кроме двух солей. Мне деньги нужны были только на то, чтобы каждый день встречать Тересу у школы, и еще на сигареты – я начал тогда курить свои. Пачки мне хватало на три-четыре дня. Однажды я закурил на площади Бельявиста, a Tepe меня увидела из своих дверей. Она подошла ко мне, мы сели на лавочку поговорить. Она сказала: „Научи меня курить". Я зажег сигарету и дал ей затянуться несколько раз. У нее перехватило дух, и она закашлялась. На следующий день она сказала, что ее всю ночь тошнило и она никогда больше не будет курить. Я хорошо помню это время – хорошие были дни. Приближался конец учебного года, экзамены начались, мы занимались больше, чем обычно, и почти не разлучались. Когда тети не было дома или она спала, мы шутили, лохматили голову друг другу, и я всегда волновался, когда она меня касалась. Я виделся с ней два раза в день, очень мне было хорошо. У меня всегда водились деньги, и я каждый день готовил ей какой-нибудь сюрприз. По вечерам я ходил на площадь на свидание с Тощим, и он говорил мне: „Приготовься к такому-то дню. Нас ждет очень тонкое дело".

Вначале мы ходили втроем: Тощий, я и Кулепе. Однажды, когда мы залезли в богатый дом в Оррантии, с нами были двое незнакомых. А чаще мы ходили одни. „Чем меньше, тем лучше, – говорил Тощий. – И делить веселее, и насчет доносов надежнее. Правда, иногда нельзя одним. Когда обед слишком богатый, надо побольше ртов". Почти всегда мы залезали в пустые дома. Тощий каким-то образом об этом заранее прознавал, он и объяснял мне, как пробраться внутрь – через крышу, в окно или через трубу. Вначале я боялся, а потом уже работал спокойно. Однажды мы забрались в один дом на Чоррильосе. Я пролез в дом через окно в гараже – Тощий вырезал алмазом стекло, – прошел к парадной двери, отпер ее, вышел на улицу и стал ждать на углу. Прошло несколько минут, и вдруг я вижу, на втором этаже зажегся свет и из дома пулей вылетает Тощий. Схватил меня за руку, шепчет: „Бежим, а то накроемся". Мы пролетели квартала три, не знаю, гнались за нами или нет, но испугался я страшно. А когда Тощий мне сказал: „Беги туда, а добежишь до угла, иди как ни в чем не бывало", я решил, что мы пропали. Я сделал, как он велел, и все обошлось. Домой я притащился поздно ночью, чуть живой, совсем окоченел, прямо весь дрожал. Я был уверен, что Тощего схватили. А на следующий день смотрю – ждет меня на площади и покатывается со смеху. „Ну и сюрприз, – говорит он. – Я как раз комод открывал – и вдруг стало светло как днем. Я прямо обалдел. Чудом мы с тобой спаслись – знать, есть Бог на небе"».


– А дальше что? – сказал Альберто.

– Ничего, – ответил сержант. – Только у него пошла кровь, и я говорю ему: «Не притворяйся». А эта скотина отвечает: «Я не притворяюсь, сеньор сержант, мне правда больно». И тут солдаты – они всегда друг за друга – начали галдеть: «Ему больно, ему больно». Я ему не верил, а он, может, правду говорил. Знаете, почему я так думаю? У него волосы были красные. Я велел ему умываться, чтобы он не запачкал пол в бараке. А он, болван упрямый, не хочет. Скотина, по правде говоря. Он даже с кровати не поднялся, ну я его и толкнул, только для того, чтобы он встал, сеньор кадет, а все давай кричать: «Не трогайте его, вы что, не видите – ему больно?»

– А дальше?

– Больше ничего, сеньор кадет, больше ничего, вошел офицер и спросил: «Что с ним?» – «Он упал, сеньор офицер, – ответил я. – Ведь правда вы упали?» А этот сукин сын говорит: «Нет, это вы разбили мне голову палкой, сержант». И остальные закричали: «Да, да, это сержант разбил ему голову». Сволочи! Офицер отправил меня в караульную, а его, скотину, в госпиталь. Вот уже четыре дня, как меня здесь держат на хлебе и воде. Совсем отощал.

– А за что вы ударили его палкой? – спросил Альберто.

– Да так, – сказал сержант. – Я просто хотел, чтобы он побыстрей вынес мусор. Здесь, если хотите знать, творится черт знает что. Заметит лейтенант мусор в бараке – получу три наряда вне очереди или просто ногами исколотит. А вот если я солдату дам по шее, меня сажают в карцер. И вообще, сеньор кадет, ничего хуже нет, как быть сержантом. Солдатам достается от офицеров, зато меж собой они все заодно, друг за друга горой. А вот на нас сыплется со всех сторон. Офицеры нас колотят, а солдаты нас видеть не могут, отравляют нам жизнь. Ей-богу, в солдатах лучше жилось.

Обе камеры находятся позади караульной. Они темные, высокие и сообщаются меж собой маленьким оконцем с решеткой, через которое Альберто и сержант могут свободно беседовать. В каждой камере под самым потолком – окошко; оттуда падают полосы света на рахитичную раскладушку, соломенный матрац и одеяло защитного цвета.

– Сколько вам тут сидеть? – спрашивает сержант.

– Не знаю, – отвечает Альберто.

Прошлой ночью Гамбоа сухо сказал ему, не дав никаких разъяснений: «Переночуете там, так будет лучше». Было только десять часов вечера. Набережная и двор пустовали, по ним неслышно гулял ветер, штрафники сидели в казармах, а кадеты возвращались из города только к одиннадцати. Сгрудившись у скамейки под окнами, солдаты разговаривали вполголоса и даже не взглянули на Альберто, когда он вошел в карцер. Первые секунды он ничего не видел в темноте, потом различил в углу прямоугольную тень раскладушки. Он поставил чемоданчик на пол, снял форму, ботинки и кепи, лег на койку и укрылся одеялом. До него доносился неимоверный храп. Он быстро заснул, но несколько раз просыпался среди ночи, а в камере по-прежнему гремел невозмутимый храп. Только при первых отсветах зари он разглядел храпевшего в соседней камере: это был сержант, долговязый парень с лицом сухим и острым, как лезвие ножа; он спал прямо в гетрах и берете. Через некоторое время солдат принес ему горячий кофе. Сержант проснулся и, не вставая с раскладушки, сделал Альберто дружеский знак рукой. Потом он рассказал, за что его посадили, и тут протрубили утреннюю зорю.

Альберто отошел от решетки, подошел к двери, ведущей в караульное помещение, и посмотрел в щель. Лейтенант Гамбоа наклонился к лейтенанту Ферреро и что-то вполголоса ему говорит. Солдаты протирают глаза, потягиваются, берут свои винтовки и готовятся к выходу из караульной. Из двери видны часть внутреннего двора и клумба вокруг памятника герою, выложенная по краям белыми камешками. Где-то там стоят солдаты, которые заступят на дежурство вместе с Ферреро. Гамбоа выходит из караульной, не заглянув в карцер. Альберто слышит, как один за другим раздаются свистки, и понимает, что во дворе каждого курса кадеты строятся на утреннюю линейку. Сержант все еще лежит на раскладушке, он закрыл глаза, но уже не храпит. Когда донесся топот взводов, идущих в столовую, он тихо засвистел в такт шагам. Альберто смотрит на часы. «Наверное, Гамбоа уже говорит с Пираньей, Тересита, рассказал ему все, и оба говорят с майором, а теперь зашли к начальнику казармы и идут вместе к полковнику. Тересита, они говорят обо мне, пригласят фоторепортеров, и меня щелкнут, а как только выйду на улицу, меня линчуют, и мама сойдет с ума, и я не смогу больше гулять по Мирафлоресу, все будут тыкать в меня пальцем, и мне придется уехать за границу и изменить фамилию, Тересита». Через несколько минут вновь послышались свистки. До караульной доносится слабый гул – кадеты выходят из столовой и направляются к плацу. Когда они идут к аудиториям, раздается грохот – будущие военные четко печатают шаг. «Они, наверное, уже заметили, Тересита, говорят: „Писателя нету". Арроспиде – тот уже подал на меня рапорт, а когда узнают, бросят жребий, кому меня бить; отец скажет: „Ты втоптал в грязь наше имя, из-за тебя мы попали в газету, в полицейскую хронику; твой дед и прадед умерли бы с горя, наша семья всегда и во всем была первой, а ты погряз в разврате"; мы убежим в Нью-Йорк, Тересита, и больше никогда не вернемся в Перу; сейчас уже начался урок, и, наверное, они обыскивают мой портфель». Альберто видит – к карцеру приближается Ферреро – и отступает на шаг. Железная дверь тихо открывается.

– Кадет Фернандес. – Лейтенант Ферреро очень молод, он командует ротой на третьем курсе.

– Да, сеньор лейтенант.

– Ступайте в канцелярию вашего курса, к капитану Гарридо.

Альберто надел гимнастерку и кепи. Было ясное утро, ветер доносил запах соли и рыбы. Альберто не слышал ночью дождя, а между тем земля во дворе была сырая. Печально, точно дерево, высилась статуя героя, покрытая росой. Ему никто не встретился ни на плацу, ни во дворе пятого курса. Дверь канцелярии была открыта. Он поправил ремень и провел рукой по глазам. Лейтенант Гамбоа стоял, капитан Гарридо сидел на краю стола, оба смотрели на него. Капитан знаком велел ему войти. Альберто сделал несколько шагов и стал навытяжку. Капитан очень внимательно оглядел его с ног до головы. Желваки на квадратных челюстях были неподвижны. Из полуоткрытых губ торчали белые как снег зубы. Капитан слегка повернул голову.

– Итак, – сказал он, – объясните нам, кадет, что означает вся эта история?

Альберто вдохнул, раскрыл рот, и вдруг его тело обмякло, будто нахлынувший воздух размягчил ему все внутренности. Что сказать? Капитан Гарридо опирался руками о стол, его пальцы нетерпеливо царапали какие-то бумаги. Он смотрел прямо в глаза Альберто. Гамбоа стоял сбоку, и Альберто его не видел. Щеки горели – должно быть, он покраснел.

– Что же вы молчите? – сказал капитан. – У вас что, язык отнялся?

Альберто опустил голову. Он почувствовал, что страшно устал и ни в чем не уверен, вялые и обманчивые слова подступали к губам и тут же предательски отступали, таяли как дым. Он что-то залепетал, но его прервал Гамбоа.

– Ну, ну, кадет, – услышал он. – Возьмите себя в руки, успокойтесь. Капитан ждет. Повторите то, что вы сказали мне в субботу. Говорите, не бойтесь.

– Хорошо, сеньор капитан, – сказал Альберто. Он набрал воздуху и выговорил: – Кадета Арану убили за то, что он донес на членов Кружка.

– Вы это видели собственными глазами? – воскликнул, сразу вскипев, капитан Гарридо.

Альберто поднял глаза: на оливковых щеках капитана перекатывались желваки.

– Нет, сеньор капитан, – сказал он. – Но…

– Что «но»? – вскричал капитан. – Как вы смеете делать подобные заявления без прямых доказательств? Вы знаете, что значит обвинять человека в убийстве? Зачем вы придумали всю эту историю?

На лбу капитана Гарридо выступил пот, глаза сверкали. Руки тяжело опирались о письменный стол. К Альберто вдруг разом вернулась уверенность: ему показалось, что тело его ожило и вновь стало упругим. Не мигая, он выдержал взгляд капитана, и тот отвел глаза.

– Я ничего не выдумал, сеньор капитан, – сказал он, и ему самому его голос показался уверенным. Он повторил: – Ничего не выдумал. Члены Кружка хотели узнать, кто донес на Каву. Ягуар решил во что бы то ни стало отомстить, он ненавидит доносчиков. Кадета Арану никто не любил, все обращались с ним как с холуем. Я уверен, что Ягуар убил его, сеньор капитан. Если бы я не был уверен, я бы так не говорил.

– Одну минуту, Фернандес, – сказал Гамбоа. – Расскажите все по порядку. Подойдите поближе. Сядьте, если хотите.

– Нет, – резко возразил капитан, и Гамбоа повернулся к нему. Но капитан Гарридо смотрел на Альберто. – Стойте на месте. Продолжайте.

Альберто откашлялся и вытер лоб платком. Он начал говорить угасшим голосом, нервничая, запинаясь. Он рассказывал о Кружке и о Холуе, незаметно касаясь при этом остальных кадетов, – как они ухитрялись вносить в училище сигареты, спиртное, как воровали и продавали билеты, собирались у Паулино, «перемахивали», играли в покер в душевой, мстили друг другу, бились об заклад, и постепенно вся тайная жизнь взвода представала перед капитаном, точно в кошмарном сне, он все больше бледнел, а голос Альберто становился спокойней, тверже, и временами в нем звучал вызов.

– Какое все это имеет отношение к вашему доносу? – еще раз прервал его капитан.

– Я просто хочу, чтобы вы мне поверили, сеньор капитан, – сказал Альберто. – Офицеры не знают, что творится в бараках. Это совсем другой мир. Я рассказываю об этом, чтобы вы поверили насчет Холуя.

Когда Альберто закончил, капитан Гарридо молчал несколько секунд, как будто пристально разглядывая предметы, находившиеся на столе. Руки его теребили пуговицы рубашки.

– Хорошо, – сказал он вдруг. – Вы хотите сказать, что весь взвод надо отчислить из училища. Одних за воровство, других за пьянство, третьих за разврат. Все в чем-то провинились. Прекрасно. Ну а вы чем занимались?

– Мы все занимались всем, – сказал Альберто. – Кроме Араны. Поэтому никто с ним не водился. – Голос его дрогнул. – Поверьте мне, сеньор капитан. Кружок искал доносчика. Они хотели во что бы то ни стало его найти. Они решили отомстить, сеньор капитан.

– Стойте, – нервно сказал капитан. – Все это сущая чепуха. Что за чушь вы несете? Никто не доносил на кадета Каву.

– Это не чушь, сеньор капитан, – сказал Альберто. – Спросите лейтенанта Уарину, и он вам скажет, донес Холуй на Каву или нет. Он один видел, как Кава вышел из барака, чтобы украсть билеты. Он в это время дежурил. Спросите лейтенанта Уарину.

– Все, что вы говорите, совершенно бессмысленно, – сказал капитан. Но Альберто заметил, что он уже не так уверен, руки у него дрожали, зубы оскалились. – Совершенно бессмысленно.

– Ягуар очень разозлился, когда донесли на Каву, сеньор капитан, – сказал Альберто. – Все равно как если б донесли на него самого. Кружок тогда то и дело собирался. Это была месть. Я знаю Ягуара, он способен…

– Довольно, – сказал капитан. – Все это детская болтовня. Вы обвиняете товарища в убийстве, не имея никаких доказательств. Очень может быть, что вы сами хотите кому-то отомстить. Но в армии подобные шутки так не проходят, кадет. Это может вам дорого стоить.

– Сеньор капитан, – сказал Альберто, – Ягуар находился позади Араны, когда штурмовали холм.

И тут же замолчал. Он сказал это не подумав, а теперь усомнился. Он лихорадочно пытался воссоздать в воображении то субботнее утро, поле, холм, окруженный посевами, ряды кадетов…

– Вы уверены? – спросил Гамбоа.

– Да, сеньор лейтенант. Он находился позади Араны. Я уверен.

Капитан Гарридо недоверчиво и злобно наблюдал за ними, взгляд его метался от кадета к офицеру. Он обхватил одной рукой другую, зажатую в кулак, и тер ее – грел.

– Это еще ничего не значит, – сказал он. – Ровно ничего.

Все трое застыли в молчании. Внезапно капитан выпрямился и, сложив руки за спиной, начал расхаживать по комнате. Гамбоа сел на его место – смотрел на стену. Казалось, он о чем-то размышляет.

– Кадет Фернандес, – сказал капитан. Он стоял посреди комнаты, и его голос звучал мягче, – я хочу поговорить с вами как мужчина с мужчиной. Вы молоды и горячи. В этом нет ничего плохого, может быть, это даже похвально. Достаточно десятой части того, что вы только что сказали, чтобы вас исключили из училища. Для вас это был бы полный крах. И страшный удар для ваших родителей, а?

– Да, сеньор капитан, – сказал Альберто. Гамбоа смотрел в пол и задумчиво покачивал ногой.

– Смерть этого кадета произвела на вас сильное впечатление, – продолжал капитан. – Я понимаю, он был вашим другом. Но даже если б то, что вы сказали, хоть отчасти соответствовало действительности, и тогда нельзя было бы представить доказательства. Нельзя потому, что все обвинение основано на предположениях. В крайнем случае мы обнаружили бы известное нарушение устава. Пришлось бы исключить из училища несколько человек. И естественно, вас в первую очередь. Я готов забыть все, если вы обещаете мне ни словом об этом не обмолвиться. – Он быстро поднял руку, но не донес ее до лица, опустил. – Да, так будет лучше. Похороним все эти фантазии.

Лейтенант Гамбоа все смотрел вниз и качал ногой, но теперь носок ботинка почти касался пола.

– Вам понятно? – сказал капитан и выдавил улыбку.

– Нет, сеньор капитан, – сказал Альберто.

– Разве я непонятно говорил, кадет?

– Я не могу обещать, – сказал Альберто. – Арану убили.

– В таком случае, – грозно сказал капитан, – я приказываю вам молчать и не повторять больше эти глупости. А если не послушаетесь, я вам покажу, кто я такой.

– Простите, сеньор капитан, – сказал Гамбоа.

– Я разговариваю. Не перебивайте меня, Гамбоа.

– Я очень сожалею, сеньор капитан, – сказал лейтенант вставая. Он был выше капитана, и тому пришлось поднять голову, чтобы смотреть ему в глаза. – Кадет Фернандес имеет право на такое обвинение, сеньор капитан. Я не говорю, что обвинение справедливо. Но он имеет право требовать расследования. В уставе об этом ясно сказано.

– Хотите учить меня уставу, Гамбоа?

– Нет, конечно, сеньор капитан. Но если вы не хотите вмешаться, я подам рапорт майору. Случай очень серьезный, и я думаю, необходимо произвести расследование.


«Через несколько дней после первого экзамена я увидел ее на Саенс Пенье с какими-то двумя девчонками. Они несли с собой полотенца, и я спросил ее, куда она идет. Она ответила: „На пляж". Весь день я был не в духе и, когда мать попросила у меня денег, нахамил ей. Она достала ремень, он у нее был всегда под кроватью. Мать давно меня не била, и я пригрозил ей: „Тронешь – ни гроша не дам!" Я просто хотел остановить ее – не ожидал, что так подействует. Она опустила руку, выругалась сквозь зубы, бросила ремень на пол и ушла в кухню, ни слова мне не сказала. Тут мне стало не по себе. На другой день Тереса опять пошла на пляж с теми двумя девчонками, и в следующие дни тоже. Однажды утром я пошел за ними. Они ходили в Чукуито. На них под платьем были купальники, и они разделись прямо на пляже. Там их ждали трое или четверо ребят. Я не спускал глаз с того, который чаще всех разговаривал с Тересой. Я все утро следил за ними, у балюстрады стоял. Потом девчонки надели платья поверх купальников и вернулись в Бельявисту. Я подождал ребят. Двое из них вскоре ушли, а тот, который был с Тересой, и еще один пробыли там почти до трех. Они направились к Крайней улице, шли посередине мостовой, кидались друг в друга скатанными полотенцами. Когда мы уже были на этой пустынной улице, я начал швырять в них камнями. Попал в обоих, приятелю Тересы угодил прямо в лицо. Он согнулся, крикнул „Ай!", а тут еще один камень попал ему в спину. Они на меня уставились, а я подбежал к ним – опомниться не дал. Один как заорет: „Ну и псих!" – и давай деру. А второй не двинулся с места, ну я и набросился на него. Я уже дрался раньше в школе, у меня это здорово получалось. Еще в детстве брат научил меня пускать в ход ноги и башку. „Кто в драке голову потеряет – тот пропал, – говорил он. – Махай кулаками напропалую, если ты очень сильный и можешь противника прикончить одним ударом. А не можешь – не махай, невыгодно. Руки и ноги устают бить по воздуху, тебе это надоедает, злоба уходит, и через минуту только и думаешь, как бы кончить. Тогда, если противник у тебя ушлый, он воспользуется этим и тебя изметелит". Мой брат научил меня драться: надо держать врага на расстоянии – ногами отбивать, пока он не обессилит, а потом, улучив момент, схватить за рубаху и врезать по зубам головой. Еще мне брат показывал, как надо бить головой – не лбом и не теменем, а самым твердым местом, где начинаются волосы, и быстро опускать руки, когда бьешь, чтобы противник не дал тебе коленом в живот. „Удар головой – самое милое дело, – говорил брат, – раз влепишь как следует – любого оглушишь". Но в этот раз я сам бросился на обоих, как псих, и все же их одолел. Который был с Тересой, он даже не сопротивлялся, упал на землю и заплакал. Его приятель остановился метpax в десяти и кричал: „Не бей его, сволочь, не бей!", а я все равно его луплю, лежачего. Потом подбежал ко второму – он пустился со всех ног от меня, но я его догнал, подставил подножку сзади – и он как грохнется. Он не хотел драться: как отпущу, так убегает. Я вернулся к первому, он стоял и вытирал лицо. Хотел поговорить с ним, но как увидел его перед собой, рассвирепел и р-раз его по морде. Он закричал как резаный. Я схватил его за рубашку и сказал: „Если ты еще хоть раз подойдешь к Тересе, изобью как собаку". Отматерил его, ударил еще ногой и, наверное, так и не остановился бы, но в это самое время кто-то схватил меня за ухо. Какая-то женщина стала меня бить костяшками пальцев по голове и кричит: „Изверг, хулиган!", а тот воспользовался и удрал. Наконец она меня отпустила, и я вернулся на Бельявисту. Я совсем не чувствовал никакой радости, как будто и не дрался. Такого со мной еще не было. Раньше, когда подолгу не виделся с Тересой, мне было грустно, не хотелось никого видеть, а теперь я злился и как-то скучно мне стало. Я растерялся, боялся, что Тереса узнает и возненавидит меня. Дошел я до площади Бельявиста, но домой мне не хотелось. Повернулся и пошел в бар на Саенс Пенье, и там увидел Тощего, он сидел у стойки и беседовал с китайцем. „Что с тобой?" – спросил он. Я ни с кем раньше не говорил про Тересу, а на этот раз мне хотелось с кем-нибудь поделиться. Я рассказал Тощему все, начиная с первого нашего знакомства, когда четыре года назад она поселилась по соседству со мной. Тощий выслушал меня очень серьезно, даже ни разу не улыбнулся. Только время от времени говорил: „Ишь ты", „Черт побери", „Ну и дела!" А потом сказал: „Ты, брат, втрескался по уши. Первый раз я втрескался тоже примерно в твоем возрасте, только у меня было полегче. Да, Жуткая штука. Ходишь как идиот, и на все тебе начхать, все вокруг меняется, и за одну минуту можешь такого натворить, что вовек потом не расхлебаешь. Это я про мужчин. Женщины – другое дело, они хитрые, они влюбляются только тогда, когда им выгодно. Не заметит ее мужчина, она и разлюбит, кинется на другого. Им-то что! А в общем-то не беспокойся. Бог свидетель – я сегодня тебя вылечу. Я от этой лихорадки знаю хорошее средство". Он до вечера поил меня водкой и пивом, а потом, когда меня рвало, помогал, сдавливал живот. Потом повел в портовую таверну, заставил меня принять душ в каком-то дворе, а потом привел в забегаловку – там было битком набито – и хорошенько накормил чем-то острым. Мы сели в такси, и он назвал какой-то адрес. Спрашивает: „Ты был когда-нибудь в бардаке?" – „Нет", – говорю. „Там и вылечишься, – говорит. – Вот увидишь. Только как бы не задержали тебя у входа". И точно, когда приехали на место, дверь открыла старуха, его знакомая, и, как увидела меня, страшно рассердилась. „Ты что, с ума спятил? Младенца притащил? Сюда каждые пять минут легавые заглядывают, пиво бесплатно сосут". Но под конец она меня пустила. „Только вот что, – сказала она, – вы у меня пройдете прямо в комнату и не выйдете до самого утра". Тощий протащил меня через нижнюю залу так быстро, что я никого не заметил. Мы поднялись на второй этаж, и старуха открыла нам комнату. Мы вошли. Тощий еще свет не зажег, а старуха говорит: „Я пришлю тебе дюжину пива. Ладно, впускаю тебя с этим младенчиком, только оставь побольше денег в кассе. А девушек я сейчас пришлю. Позову Сандру, она любит сопляков". Комната была большая и грязная. Посередине стояла кровать, на ней – красное одеяло, а под ней – ночной горшок, и еще там было два зеркала: одно на потолке, над кроватью, другое – на стене сбоку. На стенах прямо кишели голые мужчины и женщины – и нарисованные, и ножом нацарапанные. Потом вошли две женщины, принесли много бутылок пива. Они, видно, хорошо знали Тощего – поцеловались с ним, потом сели к нему на колени и давай его щупать; несли они черт те что. Одна была мулатка – худая, высокая, с золотым зубом, а другая – почти что белая и пожирней. Мулатка была лучше. Обе они подшучивали надо мной и называли Тощего „растлителем малолетних". Они принялись за пиво, потом открыли немного дверь, чтобы слушать музыку с первого этажа, и стали танцевать. Вначале я все сидел молча, а после выпивки повеселел. Когда танцевал с белой, она сплющивала свои груди о мою голову, так что они почти вываливались из платья. Тощий опьянел и велел мулатке сделать стриптиз. Она станцевала мамбо в одних трусах, и вдруг Тощий набросился на нее и повалил на кровать. Белая взяла меня за руку и повела в другую комнату. „Это у тебя первый раз?" – спросила она. Я ответил, что нет, но она поняла, что я соврал. Она очень обрадовалась, сняла с себя все до нитки, подошла ко мне и сказала: „Дай Бог, чтобы ты принес мне удачу"».


Лейтенант Гамбоа вышел из своего кабинета и быстро, большими шагами пересек плац. Он пришел в учебный корпус в ту минуту, когда Питалуга, дежурный офицер, давал свисток на перемену: только что кончился первый утренний урок. Кадеты были в классах, сквозь серые стены слышался мощный гул – земля гудела, словно в воздухе шумно кружило какое-то чудовище. Гамбоа помедлил минуту у входа и поднялся в учебную часть. Там сидел сержант Песоа и что-то вынюхивал, уткнувшись в тетради своими недоверчивыми глазками.

– Идемте, Песоа.

Сержант последовал за ним, приглаживая пальцем редкие усы. Он шел, широко расставляя ноги, как кавалерист. Гамбоа ценил его: он был проворный, услужливый и незаменимый человек в походах.

– После уроков соберите первый взвод. Пусть кадеты возьмут винтовки. Поведете их на стадион.

– Проверка оружия, сеньор лейтенант?

– Нет. Нужно построить их в боевые группы. Скажите, Песоа, на последних учениях порядок не менялся? Я хочу сказать, наступление велось в обычном порядке: первое отделение впереди, за ним второе, а в конце третье?

– Нет, сеньор лейтенант, – сказал Песоа. – Наоборот. На учениях капитан приказал поставить в авангарде самых маленьких.

– Да, верно, – сказал Гамбоа. – Хорошо. Я жду вас на стадионе.

Песоа отдал честь и ушел. Гамбоа вернулся к казармам. Утро все еще было ясное и не очень сырое. Бриз едва шевелил траву на поле; лама, резвясь, скакала во весь опор по кругу. Наступало лето. Училище опустеет, жизнь упростится: служба станет легче, он сможет ходить на пляж раза три в неделю. Его жена к тому времени родит, они будут вместе катать ребенка в коляске. Кроме того, у него найдется время для занятий. Восемь месяцев не такой уж большой срок для подготовки к экзаменам. Говорят, на капитанский чин будет только двадцать мест, а всего претендентов – двести.

Он вошел в канцелярию. Капитан сидел за письменным столом и не поднял головы. Немного погодя, когда Гамбоа просматривал рапорт о военных учениях, он услышал:

– Скажите, лейтенант.

– Да, сеньор капитан.

– Что вы думаете? – Капитан Гарридо смотрел на него нахмурившись.

Гамбоа не сразу ответил.

– Не знаю, сеньор капитан, – сказал он. – Трудно сказать. Я начал расследование. Может быть, что-нибудь и выясним.

– Я не о том, – сказал капитан. – Я говорю о последствиях. Вы думали о последствиях?

– Да, – сказал Гамбоа. – Последствия могут оказаться очень серьезными.

– Серьезными? – Капитан улыбнулся. – Вы забыли о том, что этот батальон находится в моем подчинении, а первой ротой командуете вы? Чем бы все это ни кончилось, нам с вами несдобровать.

– Я об этом тоже думал, сеньор капитан, – сказал Гамбоа. – Вы правы. И не думайте, что все это мне очень нравится.

– Когда у вас намечается повышение по службе?

– В будущем году.

– У меня тоже, – сказал капитан. – Экзамены будут трудными, с каждым разом остается все меньше мест. Будем говорить прямо, Гамбоа. У нас с вами отличные послужные листы. Ни единого пятнышка. А мы будем за все в ответе. Этот кадет чувствует вашу поддержку. Поговорите с ним. Убедите его. Лучше позабыть обо всем этом.

Гамбоа посмотрел в глаза капитану Гарридо.

– Я могу говорить с вами вполне откровенно?

– Этого я и добиваюсь, Гамбоа. Я говорю с вами не как с подчиненным, а как с товарищем.

Гамбоа оставил папку с донесениями на полке и шагнул к письменному столу.

– Повышение по службе меня интересует не меньше, чем вас, сеньор капитан. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы получить эти погоны. Правда, я не хотел бы получить повышение здесь. Я не вполне хорошо чувствую себя среди этих ребят. Но одному я научился в училище: серьезному отношению к дисциплине. Без дисциплины все разлагается, гибнет. Наша страна в таком положении именно потому, что нет дисциплины, нет порядка. Только армия еще сохраняется целой и здоровой благодаря своей структуре, своей крепкой организации. Если правда, что этого парня кто-то убил, если правда, что кадеты у нас распивают спиртное, воруют и продают экзаменационные билеты, – я чувствую себя ответственным за все, сеньор капитан. Считаю, что я обязан разобраться во всей этой истории.

– Вы преувеличиваете, Гамбоа, – сказал капитан, несколько смутившись. Как и при разговоре с Альберто, он начал расхаживать по комнате. – Я не говорю, что все надо предать забвению. Что касается спиртных напитков и экзаменационных билетов, это, разумеется, не должно остаться безнаказанным. Но не надо забывать также, что армия прежде всего делает из ребенка мужчину. Мужчины курят, напиваются, играют, развратничают. Кадеты знают: если они попадутся, их исключат из училища. Нескольких уже исключили. Не попадаются только самые проворные. Чтобы стать мужчиной, надо испытать опасности, надо быть отважным. Вот что дает армия, Гамбоа, а не только дисциплину. И дерзость и смекалку тоже. Ну хорошо, об этом мы можем поспорить в другой раз. Сейчас меня волнует как раз второе. Совершенно бессмысленная затея! И все же, если дойдет до полковника, это может серьезно повредить нам.

– Простите, сеньор капитан, – сказал Гамбоа. – Я согласен с вами: пока я об этом ничего не знал, кадеты моей роты могут делать все, что им вздумается. Но теперь я уже не мог оставаться в стороне, я бы чувствовал себя их сообщником. Теперь я знаю, что не все в порядке. Кадет Фернандес пришел и сказал мне ни много ни мало, что все три взвода давно смеются мне в лицо.

– Они стали мужчинами, Гамбоа, – сказал капитан. – Они пришли сюда изнеженными детьми. А теперь посмотрите на них.

– Я сделаю их настоящими мужчинами, – сказал Гамбоа. – Когда закончим расследование, я, если понадобится, отправлю в совет офицеров всех кадетов моей роты.

Капитан остановился.

– Вы похожи на фанатичного монаха, – сказал он, повышая голос. – Вы что, хотите испортить себе всю карьеру?

– Офицер не портит карьеру, когда выполняет свой долг, сеньор капитан.

– Ладно, – сказал капитан и опять зашагал по комнате. – Делайте что хотите. Но, уверяю вас, это кончится для вас плохо. И разумеется, не рассчитывайте на мою поддержку.

– Разумеется, сеньор капитан. Разрешите. Гамбоа отдал честь и вышел. Он пошел к себе в комнату. На столике у него стоял портрет женщины. Она снималась еще до свадьбы, где-то за городом; где именно – Гамбоа не знал. Он познакомился с ней на вечере, когда учился в школе; она была тогда тоньше и ходила с распущенными волосами. Она стояла под деревом и улыбалась, сзади виднелась река. Гамбоа смотрел на фото несколько секунд, затем вновь принялся за рапорты и докладные записки. Потом внимательно просмотрел классные журналы. Незадолго до полудня он вышел во двор. Два солдата убирали казарму первого взвода. Увидев его, они стали навытяжку.

– Вольно, – сказал Гамбоа. – Кто убирает эту казарму? Вы?

– Я, сеньор лейтенант, – сказал один. И показал на другого: – Он убирает во второй.

– Идемте за мной.

Во дворе Гамбоа повернулся к солдату и, глядя ему прямо в глаза, сказал:

– Плохо твое дело.

Солдат машинально вытянулся и вытаращил глаза. У него было глуповатое безбородое лицо. Он ничего не сказал, словно и мысли не мог допустить, что в чем-то провинился.

– Почему не подал докладную записку?

– Я уже подал, сеньор лейтенант, – сказал солдат. – Тридцать две койки. Тридцать два шкафа. Только я подал ее сержанту.

– Я не о том. Не придуривайся. Почему не доложил о бутылках спиртного, сигаретах, картах?

Солдат раскрыл глаза еще больше, но не сказал ни cлова.

– В каких шкафах?

– Что, сеньор лейтенант?

– В каких шкафах прячут водку, карты?

– Не знаю, сеньор лейтенант. Наверное, это в другой казарме.

– Если врешь, получишь пятнадцать суток строгого, – сказал Гамбоа. – В каких шкафах держат сигареты?

– Не знаю, сеньор лейтенант. – И добавил, опустив глаза: – Наверное, во всех.

– А спиртное?

– Не во всех, наверное.

– А кости?

– Тоже, наверное, не во всех.

– Почему ты не подал докладную?

– Я ничего не видел, сеньор лейтенант. Я не могу заглядывать в шкафы, они заперты, а ключи кадеты берут с собой. Я только думаю, что есть, а сам не видел.

– А в других взводах то же самое?

– Кажется, да, сеньор лейтенант. Только поменьше, чем в первом.

– Хорошо, – сказал Гамбоа. – Сегодня вечером я заступаю на дежурство. Ты и остальные солдаты, занятые по уборке, явитесь ко мне в три часа.

– Слушаюсь, сеньор лейтенант, – сказал солдат.

V

«Дело ясное, накрыли всех до единого. Чертовщина, да и только. Нас продержали в строю, а потом повели в барак, и я сразу сказал себе: у какой-то суки развязался язык. Верь не верь, а дело ясное – нас предал Ягуар. Как приказали отпереть шкафы, шары у меня выкатились на лоб. „Держись, друг, – сказал Вальяно, – сейчас будет светопреставление", и он был прав. „Осмотр вещей, сержант?" – спросил Арроспиде, а лицо у него, у бедняги, как у покойника. „Брось героя корчить, – отвечает Песоа, – стой на месте и, будь добр, попридержи-ка язык". Меня прямо тряхануло, нервы натянуты, ребята точно лунатики. И вообще все как во сне: Гамбоа стоит у шкафа, Крыса тоже, и лейтенант кричит: „А ну, поосторожнее! Отпереть шкафы – и точка! Кто вам разрешал совать туда руку?" А чего совать? Все равно влипли, хорошо хоть Ягуару первому досталось. Кто, кроме него, мог сказать насчет спиртного и карт? А все же чудно это, не могу взять в толк, зачем нас вывели с оружием? Может, Гамбоа был не в духе, хотел зло сорвать, погонять по грязи. И еще нашлись которые смеялись, просто сердце кипит, противно смотреть – не понимают, что такое настоящая беда. По правде говоря, было от чего со смеху лопнуть: Крыса ныряет в каждый шкаф, карлик этакий, уходит туда чуть не целиком, прямо тонет в барахле. На четвереньки становится, зануда, чтобы Гамбоа видел, как он старается, карманы выворачивает, все обшаривает и приговаривает так это со вкусом: „Здесь лежат наши сигареты, так и так, а этот, видать, пижон – курит „Честерфилд", на бал вы, что ли, собирались? Ну и посудина!", а мы стоим бледные; слава Богу, во всех шкафах что-нибудь да нашли. Дело ясное, больше всех нагорит тем, у кого нашли бутылки, моя-то была почти пустая,и я сказал, чтобы он это отметил, а он, гад, буркнул: «Заткнись, балбес". Кто наслаждался, как скотина, так это лейтенант: все переспрашивал: „Сколько вы сказали?" – „Две пачки сигарет и две коробки спичек, сеньор лейтенант", и Гамбоа записывал в тетрадку медленно, чтобы растянуть удовольствие. „Полбутылки чего?" – „Водки, сеньор лейтенант, марки «Солнце Ика»". Кудрявый как посмотрит на меня, вижу, горло у него сжимается, да, браток, уделали нас вконец. А на других просто жалко смотреть, никак не поймут, какого лешего вздумалось офицерам проверять шкафы. А когда ушли Гамбоа с Крысой, Кудрявый сказал: „Не иначе как Ягуар нас продал. Он поклялся: если его накроют, никому несдобровать. Сволочь он и предатель". Нет, без доказательств такими словами не бросаются, хотя, похоже, так оно и есть.

Только не пойму, зачем повели нас на стадион, тут тоже не без Ягуара, не иначе он им настучал про наши штучки, и Гамбоа сказал: „Я из этих субчиков всю душу вытрясу". Мы в классе сидим, а тут – Крыса: „Быстро построиться, есть для вас сюрприз". А мы крикнули: „Крыса!" А он сказал: „Это приказ лейтенанта. Построиться, и живо к баракам, или, может, его самого позвать?" Мы построились и пошли, а у дверей барака он сказал: „Разобрать оружие, даю вам одну минуту, взводный, подадите докладную на трех последних", мы его ругали, а все равно никто не мог понять, что же происходит. На дворе кадеты из других взводов ухмыляются, глядят на нас. Где это видано – в полдень военные учения с винтовками, да еще на стадионе. А может, лейтенант спятил? Он ждал на футбольном поле и так это жадно на нас смотрел. „Стой, – сказал Крыса, – построиться в походном порядке". Все ужас как ворчали: еще бы, занятия до обеда и в школьной форме. Пусть его мать по мокрой траве ползает, и так устали после трех часов классных занятий. А тут выступил Гамбоа и орет во всю глотку: „Построиться в затылок по три, третье отделение – впереди, первое – сзади!" Крыса торопит: „Быстро, вы, лодыри, живей, живей". А Гамбоа кричит: „Десять метров расстояния друг от друга по фронту, как перед атакой!" А вдруг готовится война и министр проводит ускоренную подготовку? Мы будем сержантами или офицерами, хорошо бы пройти всю Арику огнем и мечом, водружать перуанское знамя повсюду – и на крышах, и на окнах, и на машинах; говорят, чилийские женщины самые красивые… Только вряд ли война, предупредили бы всех, а не только первый взвод-„Что с вами? – орет Гамбоа. – Эй, стрелки! Вы что, оглохли или не соображаете? Я же сказал – дистанция десять метров, а не двадцать. Как зовут этого негра?" – „Вальяно, сеньор лейтенант". Вы бы видели этого Вальяно, когда Гамбоа назвал его негром. „Так, – сказал Гамбоа. – Почему вы стали за двадцать метров, когда я сказал десять?" – „Я не стрелок, сеньор лейтенант, а у нас тут одного не хватает". – „Ara, – сказал Гамбоа, – запишите ему шесть штрафных". – „Это невозможно, сеньор лейтенант, – говорит Крыса, – он умер. Это кадет Арана". Нет, надо же быть таким кретином! Дело что-то не ладилось, Гамбоа прямо бесился. „Хорошо, – говорит, – пусть это место займет стрелок второй линии". А потом крикнул: „Какого дьявола приказ не выполняете?" И мы опять переглянулись, и тогда Арроспиде вытянулся и сказал: „Этого кадета тоже нет, он в карцере". – „Станете вы, – сказал Гамбоа. – Приказы выполняются немедленно и без рассуждений". А потом заставил нас бегать с одного края на другой, свисток – поворачивайся живее, встань, бегом, ложись, – ни времени не чувствуешь, ни самого себя, а когда уже немного разогрелись, Гамбоа построил нас в колонну по три и привел в казарму, сам полез в шкафы, и Крыса давай тоже, только уж очень он маленький, и ему пришлось попотеть, а нам приказали: „Разобраться по местам", и тут я догадался: Ягуар нас предал, чтобы спасти свою шкуру. Нет на свете порядочных людей; кто бы подумал, что он на такое способен. „Отоприте каждый свой шкаф и сделайте шаг назад. Кто сунет руку – пеняет на себя", – как будто мы фокусники и можем спрятать целую бутылку у офицера под носом. Когда унесли в холстине все, что нашли, мы притихли, и я лег на койку. Худолайки не было, время шло к обеду, не иначе побежала на кухню за объедками. Жаль, что ее нет, почесал бы ей за ушами, и стало бы легче – это здорово помогает, как будто девчонка рядом. Что-то в этом роде бывает, наверное, когда женишься. Чуть тебе плохо, устал – и сразу бабенка подходит, ложится рядом, лежит не шелохнется, и я ничего не говорю, потом потрогаю ее, пощекочу, ущипну, и она засмеется и вскрикнет, потом побалуюсь с ней, закручу ей волосы, закрою ей рот и нос, а когда начнет задыхаться, отпущу и потискаю и вдруг поцелую ее и скажу так это ласково: „Черноглазенькая, кошечка, девчоночка, собачка". А тут кто-то как заорет: „Вы во всем виноваты!" И я крикнул: „Кто это мы?" – „Ягуар и вы трое", – сказал Арроспиде, и я кинулся к нему, но меня задержали на полпути. А он орет: „Я говорю: вы. Может, повторить?" Ну и рассвирепел он, аж слюна с губ закапала, а он и не чувствует. И говорит ребятам: „Пустите его, я его не боюсь, уложу его одним пинком, прикончу в два счета", а меня связали, чтобы не двигался. „В нашем положении драку затевать не стоит, – сказал Вальяно. – Сейчас всякое может случиться, и лучше нам быть вместе". – „Арроспиде, – сказал я, – ты самая большая сволочь, какую я только видел: когда дела плохо обернулись, ты поливаешь своих товарищей". – „Неправда, – сказал Арроспиде, – я всегда был с вами против начальников и помогал когда надо. А сейчас во всем, что случилось, виноваты Ягуар, Кудрявый и ты. Тут что-то не так. Какое совпадение – посадили Ягуара в карцер, и сразу Гамбоа узнал, что делается у нас в шкафах". И я не знал, что сказать, а Кудрявый был на их стороне. Все говорили: „Конечно, Ягуар донес", „Надо отомстить ему как следует". Потом раздался свисток к обеду, и, кажется, в первый раз за все время, что я в училище, я почти не ел – все в горле застревало».

Увидев Гамбоа, солдат встал, вынул из кармана ключ и сделал пол-оборота на месте, чтобы открыть дверь, но лейтенант знаком остановил его, отобрал ключ и сказал: «Идите в караульную, оставьте меня с кадетом». Солдатский карцер позади курятника, между стадионом и оградой училища. Это узкое, приземистое здание из необожженного кирпича. У входа всегда стоит солдат, даже если в карцере никого нет. Гамбоа подождал, пока он ушел через поле к казармам. Потом открыл дверь. В карцере было темно, начинало смеркаться, и единственное окошко светилось узкой щелью. В первую секунду он никого не увидел, и в голове мелькнула мысль: сбежал. Потом он заметил, что кадет лежит на топчане, и подошел к нему. Тот спал – глаза были закрыты. Гамбоа всмотрелся в него, пытаясь припомнить, но лицо сливалось в памяти со множеством других, хотя что-то знакомое было не в чертах, а в преждевременной зрелости: крепко сжатые челюсти, нахмуренные брови, раздвоенный подбородок. Солдаты и кадеты всегда хмурились перед старшими по чину, чтобы казаться помужественней; но ведь этот кадет не знает, что он, Гамбоа, здесь. Да и вообще лицо у него не совсем обычное; у большинства кадетов – смуглая кожа и резкие черты лица. А тут лицо белое, волосы и брови чуть ли не белокурые. Гамбоа протянул руку и тронул плечо Ягуара. Он сам себе удивился – в этом движении не было твердости, он мягко коснулся плеча, словно будил друга. Тело Ягуара сжалось, затем стремительно выпрямилось. Гамбоа отдернул руку и тут же услышал стук каблуков; его узнали, все стало на свои места.

– Садитесь, – сказал Гамбоа. – Нам придется о многом поговорить.

Ягуар сел. Теперь лейтенант различил в полутьме его глаза, небольшие, но блестящие и колючие. Кадет сидел молча и не двигался, но в его молчании и неподвижности было что-то непокорное, и это не понравилось лейтенанту.

– Почему вы поступили в военное училище? Он не получил ответа. Руки Ягуара ухватились за доску топчана; лицо не изменилось – оно было суровым и спокойным.

– Вас загнали сюда насильно? – сказал Гамбоа.

– Почему, сеньор лейтенант?

Голос под стать глазам. Слова как будто были те, что надо, и выговаривал он их медленно, четко, но в тоне сквозило высокомерие.

– Мне надо знать, – сказал Гамбоа, – почему вы поступили в военное училище?

– Я хотел стать военным.

– Хотели? – сказал Гамбоа. – А теперь передумали?

Сейчас в этом ответе он уловил нерешительность. Когда офицеры спрашивали кадетов об их планах на будущее, все отвечали, что хотят быть военными. Но Гамбоа знал, что только некоторые пойдут сдавать экзамены в военную школу.

– Я еще не знаю, сеньор лейтенант, – ответил Ягуар, помедлив, и снова помолчал. – Может быть, я поступлю в авиационную школу.

Оба помолчали, глядя друг другу в глаза. Кажется, они чего-то ждали друг от друга. Вдруг Гамбоа резко спросил:

– Вы знаете, за что сидите в карцере?

– Нет, сеньор лейтенант.

– Серьезно? Считаете, что просто так?

– Я ничего не сделал, – сказал Ягуар.

– Достаточно того, что нашли в вашем шкафу, – медленно сказал Гамбоа. – Сигареты, две бутылки спиртного, целую коллекцию отмычек. По-вашему, мало?

Лейтенант внимательно смотрел на кадета. Но Ягуар молчал и не двигался. Он не был ни удивлен, ни испуган.

– Сигареты – ладно, – продолжал Гамбоа. – Оставить раз без увольнительной. А вот спиртное – это уже посерьезней. Кадеты могут напиваться на улице, дома. Но здесь они не должны пить ни капли. – Он сделал паузу. – А кости? Спальня первого взвода – настоящий игорный дом. А отмычки? Как вы это назовете? Воровство. Сколько шкафов вы отперли? Как давно вы воруете у своих товарищей?

– Я? – Гамбоа на секунду оторопел: Ягуар смотрел на него с насмешкой. Потом повторил, не опуская глаз: – Я?

– Да, – сказал Гамбоа. Он чувствовал, что им овладевает гнев. – А кто же еще?

– Все, – сказал Ягуар. – Все училище.

– Лжете, – сказал Гамбоа. – Вы трус.

– Нет, я не трус, – сказал Ягуар. – Вы ошибаетесь, сеньор лейтенант.

– Вы вор, – продолжал Гамбоа. – Пьяница, игрок и вдобавок трус. Я бы очень хотел, чтобы вы были в штатском.

– Хотите ударить меня? – спросил Ягуар.

– Нет, – сказал Гамбоа. – Я бы взял тебя за ухо и потащил в исправительную колонию. Вот куда должны были тебя определить родители. Теперь уже поздно, дело твое дрянь. Помнишь, три года назад я приказал покончить с Кружком, прекратить эту игру в разбойники? Помнишь, о чем я говорил в тот вечер?

– Нет, – сказал Ягуар. – Не помню.

– Помнишь, – сказал Гамбоа. – Ну не важно. Думаешь, ты очень ловкий, да? В армии такие ловкачи рано или поздно ломают себе шею. Тебе долго везло. Но теперь и твой час настал.

– Почему? – сказал Ягуар. – Я ничего такого не сделал.

– Кружок, – сказал Гамбоа. – Кража экзаменационных билетов, кража обмундирования, нападения на старших, издевательство над кадетами третьего курса. Знаешь, кто ты такой? Ты уголовный преступник.

– Неправда, – сказал Ягуар. – Я ничего особенного не сделал. Как все, так и я.

– Кто? – сказал Гамбоа. – Кто еще крал экзаменационные билеты?

– Все, – сказал Ягуар. – Кто не воровал, тот покупал за деньги. В этом деле все замешаны.

– Имена, – сказал Гамбоа. – Назови мне кого-нибудь. Из первого взвода – кто?

– Меня исключат?

– Да. А может, что-нибудь похуже будет.

– Хорошо, – сказал Ягуар, и голос его не дрогнул. – Весь первый взвод покупал билеты.

– Да? – сказал Гамбоа. – И кадет Арана?

– Как вы сказали, сеньор лейтенант?

– Арана, – повторил Гамбоа. – Кадет Рикардо Арана.

– Нет, – сказал Ягуар. – Кажется, он никогда не покупал. Он был трус. А все остальные – да.

– Почему ты убил Арану? – сказал Гамбоа. – Скажи. Все уже знают. Почему?

– Вы что? – спросил Ягуар. Он только раз моргнул.

– Отвечай на вопрос.

– Вы очень храбрый? – сказал Ягуар. Он встал на ноги. – Если вы такой храбрый, снимайте погоны. Я вас не боюсь.

Гамбоа молниеносно схватил его за воротник, а другой рукой припер к стене, сдавив ему шею. Не успел Ягуар захрипеть, как Гамбоа почувствовал боль в плече – пытаясь ударить лейтенанта, Ягуар задел его локтем и кулак остановился на полпути. Гамбоа отпустил кадета и отступил на шаг.

– Я мог бы тебя убить, – сказал он. – Имею полное право. Я твой командир, и ты хотел меня ударить. Но тобой займется совет офицеров.

– Снимите погоны, – сказал Ягуар. – Вы сильнее меня, а я вас не боюсь.

– Почему ты убил Арану? – сказал Гамбоа – Брось разыгрывать психа и отвечай.

– Я никого не убивал. Откуда вы взяли? Да что я, убийца? Зачем мне убивать Холуя?

– На тебя донесли, – сказал Гамбоа. – Ты попался.

– Кто? – Одним прыжком Ягуар вскочил на ноги, его глаза вспыхнули, как два огонька.

– Видишь! – сказал Гамбоа. – Ты сам себя выдаешь.

– Кто донес? – повторил Ягуар. – Этого подонка я правда убью.

– Выстрелом в спину, – сказал Гамбоа. – Он был в двадцати метрах впереди тебя. Ты предательски убил его. Знаешь, что тебе полагается?

– Я никого не убивал. Клянусь, сеньор лейтенант.

– Это мы посмотрим, – сказал Гамбоа. – Лучше тебе во всем признаться.

– Мне не в чем признаваться! – крикнул Ягуар. – Насчет билетов и краж – верно, было, только я не один. Все таскают. А трусы платят, чтобы кто-то воровал за них. А убивать я не убивал. Я хочу знать, кто вам натрепался.

– Узнаешь, – ответил Гамбоа. – Он скажет тебе сам.


«На следующий день я пришел домой в девять часов утра. Мать сидела у порога. Она даже не шелохнулась, когда я подошел. Я сказал ей: „Я ночевал у приятеля в Чукуито". Она не ответила. Она смотрела как-то странно и испуганно, точно я собираюсь ее обидеть. Смотрит и смотрит, очень было неприятно. У меня пересохло в горле, и голова болела, но я не решался лечь при ней в постель. Я не знал, что делать, стал перелистывать тетрадки и книги, просто так – они уже были мне не нужны, шарил в ящике с железной рухлядью, а она все ходит за мной и смотрит. Я повернулся к ней и говорю: „В чем дело, что ты так на меня смотришь?" Тогда она сказала: „Конченый ты человек. Уж лучше б ты умер". И вышла на порог. Она долго сидела на ступеньке, уперлась локтями в колени, голову руками сжала. Я поглядывал за ней из комнаты и видел, какая у нее дырявая и залатанная рубашка, шея морщинистая, нечесаная голова. Потом я тихо подошел к ней и сказал: „Если я тебя обидел – прости". Она еще раз посмотрела на меня: лицо у нее тоже было морщинистое, из одной ноздри торчали белые волосы, во рту недоставало много зубов. „Лучше попроси прощения у Бога, – сказала она. – Хотя, чего там, ты уже погиб". – „Хочешь, пообещаю, что больше не буду?" – спросил я. А она ответила: „Зачем? У тебя на лице написано, что ты пропащий. Поди-ка лучше проспись после пьянки".

Я не лег, у меня пропал сон. Немного погодя я вышел из дома и пошел на пляж в Чукуито. Там я увидел вчерашних ребят, они лежали на гальке и курили, а одежду свою скатали и положили под голову. На пляже было много ребят, некоторые стояли у самой воды и бросали в воду плоские камни. Скоро пришла Тереса с подругами. Они подошли к ребятам и протянули им руки. Разделись, сели в кружок, а этот все время крутился около Tepe, как будто это не его я вчера извалтузил. Потом они пошли в воду. Тереса кричала: „Ой, вода ледяная, ой, помру!", а парень зачерпывал в пригоршню воду и брызгал на нее. Она верещала еще громче, но не сердилась. Потом они зашли дальше в море. Тереса плавала лучше его, очень мягко, как рыбка, а он только форсил и все время тонул. Они вышли из воды и сели на гальку. Тереса легла, он сделал ей из белья подушку и сел рядом, немного наискосок, чтобы разглядывать ее всю. Мне были видны только ее руки, она их подняла, от солнца загораживалась. А парня я видел лучше – и тощую спину, и ребра, и кривые ноги. Часам к двенадцати они опять пошли в воду. Парень прикидывался, как будто он дамочка. Tepe обливала его, а он кричал. Потом поплыли. Отплыли подальше и начали играть, как будто тонут: он погружался в воду, Тереса махала руками и звала на помощь, а вообще-то видно было, что это в шутку. Он все выскакивал из воды, как пробка, и кричал по-тарзаньи. Еще я слышал, как они хохочут. Ну вышли они, а я стою около их одежды. Не помню, куда делись подруги и второй парень, – я и не заметил, как они ушли. Для меня будто весь мир исчез. Они подошли, и Tepe первая меня увидела – он шел сзади и прыгал, психа разыгрывал. Она не обрадовалась и не удивилась. Вообще никак в лице не изменилась и руку не протянула, только сказала: „Привет. Ты тоже здесь?" Тут парень взглянул на меня, узнал – встал как вкопанный, а потом отступил немного, нагнулся, взял камень и замахнулся, а Тереса смеется. „Ты его не знаешь? – говорит. – Это мой сосед". – „Больно он храбрый, – сказал парень. – Вот разобью ему сейчас рожу – потише станет". Я плохо рассчитал, вернее – забыл, что я на пляже. Прыгнул, а ноги увязли в гальке, я и половину расстояния не пролетел, упал в двух метрах от него, а он шагнул вперед и ударил меня камнем в лицо. В голове как будто что-то загорелось, и мне показалось, что я плыву. Это было, кажется, недолго. Когда я открыл глаза, Тереса – сама не своя, оцепенела от ужаса, а парень стоит, рот разинул – дурак дураком: надо было ему воспользоваться моментом и измолотить меня. Камень рассек мне лицо до крови, а парень застыл на месте, смотрит, что со мной, и я прыгнул через Тересу и навалился на него. Врукопашную с ним нечего делать – я это понял, когда мы упали на землю, – он был как тряпичный и не сопротивлялся. Далее побарахтаться не пришлось, я тут же сел на него и стал бить его по лицу, а он только закрывался обеими руками. Потом взял горсть мелких камешков и стал втирать ему в лоб и волосы, а когда он отнимал руки, я запихивал камни ему в рот и в глаза. Нас не разнимали, пока не пришел полицейский. Он схватил меня за рубашку и потянул, и я почувствовал, как рубашка затрещала. Потом дал мне по шее, а я ударил его камнем в грудь. „Ух ты, черт, – говорит он, – да я же от тебя оставлю мокрое место". Поднял меня как перышко, дал по морде раз десять, потом сказал: „Посмотри, что ты наделал, несчастный". Парень лежал на земле и стонал, какие-то женщины и ребята причитали над ним. Все страшно возмущались и говорили легавому: „Он разбил ему голову, изувер, да и только, такого надо прямым ходом в исправительную колонию". Мне было наплевать, что говорят женщины, Но тут я увидел Тересу. У нее лицо покраснело, и она смотрела на меня очень зло. „Плохой ты и грубый", – сказала она. А я сказал: „Ты во всем виновата, сука такая". Легавый дал мне по губам: „Не говори гадости девочке!" Она на меня уставилась, а я повернулся и пошел, а легавый сказал: „Стой, ты куда?" А я начал бить его руками и ногами как попало, пока он не уволок меня с пляжа. В отделении офицер приказал легавому: „Всыпьте ему как следует и отпустите. Он скоро к нам попадет за что-нибудь посерьезней. Рожа у него как раз для колонии". Легавый потащил меня во двор, снял ремень и ну хлестать. Я бегал от него, а остальные легавые глядели, как он потел и за мной носился, и помирали со смеху. Тогда он бросил ремень и загнал меня в угол. Другие подошли и сказали: „Отпусти его. Чего с пацаном драться!" Я вышел оттуда и больше домой не вернулся. Пошел к Тощему Игерасу и остался жить у него».


– Ничего не понимаю, – сказал майор. – Совершенно ничего.

Майор был тучный, краснолицый, с короткими рыжими усиками. Он внимательно прочитал донесение с начала и до конца, непрестанно мигая. Прежде чем поднять глаза на капитана Гарридо, который стоял у письменного стола спиной к окну, к серому морю и бурой равнине Перлы, он перечитал отдельные места. Донесение было объемом в десять машинописных листов.

– Не понимаю, – повторил он. – Объясните мне, капитан. Здесь кто-то спятил. Надеюсь, не я. Что стряслось с лейтенантом Гамбоа?

– Не знаю, сеньор майор. Я тоже удивляюсь. Я несколько раз говорил с ним, пытался ему доказать, что подавать такой рапорт просто безрассудно…

– Безрассудно? – сказал майор. – Вы не должны были допустить, чтобы этих ребят посадили в карцер. И потом, что за выражения? Надо немедленно положить конец всей этой канители. Не-мед-лен-но.

– Никто ничего не знает, сеньор майор. Оба кадета изолированы.

– Позовите Гамбоа, – сказал майор. – Пусть немедленно явится сюда.

Капитан стремительно вышел. Майор взял в руки рапорт. Он стал перечитывать его, силясь в то же время схватить зубами кончики своих рыжих усиков; но зубы у него были очень мелкие, и он только искусал верхнюю губу. Майор нервно стучал ногой. Через несколько минут капитан вернулся в сопровождении Гамбоа.

– Здравствуйте, – сказал майор срывающимся от раздражения голосом. – Я в высшей степени удивлен, Гамбоа. Послушайте, вы же примерный офицер, старшие по чину ценят вас. Как вы могли подать такое донесение? Да вы просто не в своем уме. Это же бомба! Настоящая бомба!

– Да, сеньор майор, – сказал Гамбоа. Капитан смотрел на него, яростно играя желваками. – Но дело выходит из моей компетенции. Я расследовал все, что мог. Теперь только совет офицеров…

– Что? – прервал его майор. – Вы думаете, что совет соберется и станет все это рассматривать? Послушайте, не говорите глупостей. Училище Леонсио Прадо не может допустить подобный скандал. Вы, наверное, не в себе, Гамбоа. Вы всерьез думаете, что я допущу, чтобы этот рапорт дошел до министра?

– Я говорил то же самое, – вставил капитан. – Но лейтенант настоял на своем.

– Давайте обсудим, – сказал майор. – Нельзя терять контроль над собой. Прежде всего – спокойствие. Посмотрим. Как фамилия парня, который донес?

– Фернандес, сеньор майор. Кадет из первого взвода.

– Почему посадили второго кадета в карцер без приказания?

– Надо было начинать расследование, сеньор майор. Необходимо было изолировать его от других кадетов, чтобы допросить. Иначе весть разнеслась бы по всему курсу. Из предосторожности я не устроил очную ставку.

– Какое-то идиотское, абсурдное обвинение! – вспылил майор. – Вам не следовало обращать на него ни малейшего внимания. Это же ребячество, и больше ничего. Как вы могли поверить этим фантастическим вымыслам? Никогда не думал, что вы так наивны, Гамбоа.

– Может быть, вы и правы, сеньор майор. Но, позвольте вам заметить, я тоже не верил, что они крадут билеты, воруют всем скопом, приносят в училище карты, спиртное. Однако во всем этом я убедился лично, сеньор майор.

– Это другое дело, – сказал майор. – Совершенно ясно, что на пятом курсе хромает дисциплина. Я не спорю. Но в таком случае ответственность несете вы. Слышите, капитан Гарридо? Вы с лейтенантом Гамбоа попали в очень неприятное положение. Ребята, прямо сказать, подложили вам свинью. Посмотрим, что скажет полковник, когда узнает. Тут ничего не поделаешь – я подам докладную, и придется восстановить порядок. А вот что касается второго вопроса, – майор вновь попытался схватить зубами усик, – это форменный абсурд. Парень выстрелил в себя нечаянно. Вопрос исчерпан.

– Простите, сеньор майор, – сказал Гамбоа. – Не было доказано, что он убил себя сам.

– Не было? – Глаза майора вспыхнули. – Хотите, я покажу вам докладную?

– Полковник уже объяснил нам, почему была составлена такая докладная, сеньор майор. Надо было избежать осложнений.

– Вот! – воскликнул майор с победным видом. – Именно! И вы тоже написали этот чудовищный рапорт, чтобы избежать осложнений?

– Теперь другое дело, сеньор майор, – невозмутимо сказал Гамбоа. – Все изменилось. Раньше то предположение было наиболее правдоподобным, точнее – единственным. Врачи сказали, что выстрел произведен сзади. Но я и другие офицеры считали, что это был случайный выстрел, несчастный случай. И тогда мы имели право приписать вину самому пострадавшему, чтобы не повредить училищу. Я в самом деле думал, что виноват Арана, сеньор майор. По крайней мере – отчасти. Скажем, был плохо прикрыт, замешкался на перебежке. Можно было допустить даже, что пуля вылетела из его собственной винтовки. Но дело меняется, если нашелся человек, который утверждает, что здесь имело место преступление. Тем более что обвинение приемлемо и не лишено известного основания, сеньор майор. Кадеты…

– Глупости, – сердито прервал его майор. – Вы, наверное, любите детективы, Гамбоа. Давайте покончим разом с этой волокитой. Довольно спорить попусту. Ступайте в карцер и выпустите этих кадетов. Скажите им, что, если они станут болтать, их исключат и не дадут им свидетельства. А сами напишите новое донесение, опустив все, что касается смерти Араны.

– Не могу, сеньор майор, – сказал Гамбоа. – Кадет Фернандес не отказывается от обвинения. Насколько я мог проверить, он говорит правду. Обвиняемый находился позади убитого во время учений. Я ничего не утверждаю, сеньор майор. Я только хочу сказать, что с технической стороны обвинение вполне приемлемо. Только совет офицеров может решить дело.

– Ваше мнение меня не интересует, – брезгливо сказал майор. – Я вам приказываю. Оставьте эти басни для собственного употребления и выполняйте приказ. Иначе вы предстанете перед советом. Приказания не обсуждаются, лейтенант.

– Вы можете отправить меня в совет, – медленно проговорил Гамбоа. – Но я не переделаю донесения. Я очень сожалею, но должен напомнить вам, что вы обязаны передать его полковнику.

Майор мгновенно побледнел. Позабыв о всяком приличии, он тщетно пытался достать ус зубами и невероятно гримасничал. Потом вскочил на ноги. Глаза его потемнели.

– Хорошо, – сказал он. – Вы меня еще не знаете, Гамбоа. Я бываю мягким, когда со мной обходятся как полагается. Но я очень опасный противник, и вы в этом убедитесь. Это дорого обойдется вам. Клянусь, вы меня попомните. А пока останетесь в училище до уяснения дела. Я передам рапорт. Кроме того, я подам докладную о вашем отношении к старшим по чину. Идите.

– Разрешите, сеньор майор, – сказал Гамбоа и не торопясь вышел.

– Сумасшедший, – сказал майор. – Он с ума сошел. Ну я его вылечу.

– Вы передадите донесение, сеньор майор? – спросил капитан.

– Ничего не поделаешь. – Майор посмотрел на капитана так, точно удивился, что он еще здесь. – И вы тоже сели в лужу, капитан Гарридо. Ваш послужной лист будет замаран.

– Сеньор майор, – пролепетал капитан, – я не виноват. Это произошло в первой роте, у Гамбоа. В остальных все идет превосходно, как по маслу, сеньор майор. Я всегда точно выполнял инструкции.

– Лейтенант Гамбоа – ваш подчиненный, – сухо возразил майор. – Если кадет приходит и рассказывает вам, что делается у вас в батальоне, это значит, что вы все это время считали ворон. Какие же вы офицеры? Вас и в простую школу нельзя пустить – всех распустите! Советую вам навести порядок на пятом курсе. Можете идти.

Капитан повернулся и только у двери вспомнил, что надо отдать честь. Он сделал пол-оборота и стукнул каблуками: майор просматривал донесение – шевелил губами и морщил лоб. Быстрым шагом, почти бегом, капитан направился в канцелярию пятого курса. Во дворе он дал пронзительный свисток. Вскоре сержант Морте явился в его кабинет.

– Созвать всех офицеров и сержантов пятого курса, – сказал капитан. Он сжал рукой свои неимоверные челюсти. – Вы мне дорого заплатите, черт побери! Виноваты вы, и больше никто. Что рот разинули? Идите выполняйте приказ.

VI

Гамбоа помедлил, прежде чем открыть дверь. Он был удручен. «Из-за этой истории, – думал он, – или из-за письма?» Он получил его несколько часов тому назад: «Я очень скучаю по тебе. Мне не надо было ехать. Я же говорила тебе, что лучше остаться в Лиме. В самолете меня тошнило, все на меня смотрели, и мне от этого становилось хуже. В аэропорту меня встречали Кристина с мужем, он очень милый и добрый, я расскажу тебе. Меня повезли скорее домой и позвали врача. Он сказал, что на меня подействовала дорога, а в остальном все хорошо. Но головная боль не прекращалась, и мне не становилось лучше, его опять вызвали, и тогда он сказал, что надо положить меня в больницу. Сейчас я нахожусь под наблюдением врачей. Меня всю искололи, и я не могу двинуться и лежу без подушки, это страшно неудобно, ты знаешь, что я люблю спать почти сидя. Мама и Кристина не отходят от меня, Кристинин муж навещает меня после работы. Все очень добры ко мне, но я бы хотела, чтобы и ты был здесь, только тогда я бы совсем успокоилась. Мне сейчас немного лучше, но я боюсь потерять ребенка. Врач говорит, что первый раз всегда трудно и что все будет в порядке. Я нервничаю и все время думаю о тебе. Береги себя. Ты скучаешь без меня, правда? Я скучаю сильнее тебя». Он читал и огорчался все больше, но не успел он дочитать, как к нему вошел капитан и кисло сказал: «Полковник все знает. Вы добились своего. Начальник казармы сказал, чтобы вы взяли из карцера кадета Фернандеса и явились вместе с ним к Полковнику». Гамбоа ничего не почувствовал, ему стало все равно, точно эти события не имели к нему никакого отношения. Однако он не привык к унынию, оно угнетало его. Он сложил письмо вдвое, сунул в планшет и открыл дверь. Альберто, несомненно, заметил его через решетку и теперь ожидал, вытянувшись по стойке «смирно». Этот карцер был светлее, чем тот, где сидел Ягуар, и Гамбоа разглядел, что защитного цвета брюки до смешного коротки кадету: они обтягивали ноги, как рейтузы, и нельзя было застегнуть прореху на все пуговицы. Рубашка, наоборот, была широка: плечи свисали, а на спине торчал горб.

– Послушайте, – сказал Гамбоа. – Где вы успели сменить выходную форму?

– Здесь, сеньор лейтенант. Будничная форма была у меня в чемодане. Я беру ее домой по субботам, чтобы постирали.

Гамбоа заметил на топчане белый круг кепи и блестящие пуговицы гимнастерки.

– Разве вы не знаете устава? – резко сказал он. – Будничную форму надо стирать в училище, ее нельзя выносить на улицу. А что случилось с вашей формой? Вы похожи на клоуна.

Альберто нахмурился. Одной рукой он попытался застегнуть верхние пуговицы брюк, но, как он ни втягивал живот, это ему не удалось.

– Брюки сели, а рубашка раздалась, – ехидно сказал Гамбоа. – Что же вы украли, брюки или рубашку?

– И то и другое, сеньор лейтенант. Лейтенанта покоробило: в самом деле, капитан прав, этот кадет считает его своим союзником. «Черт», – сказал он про себя.

– Вы понимаете, что вас сам Бог не спасет? Вы же влипли хуже всех. Да, неважную услугу оказали вы мне своими откровениями. Почему вы не пошли к Уарине или к Питалуге?

– Не знаю, сеньор лейтенант, – сказал Альберто. И тут же добавил: – Я только вам верю.

– Я вам не товарищ, – сказал Гамбоа, – и не сообщник, и не защитник. Я только выполнял свой долг. Теперь все зависит от полковника и от совета офицеров. Они решат, что с вами делать. Идемте. Полковник требует вас к себе.

Альберто побледнел, зрачки его расширились.

– Боитесь? – спросил Гамбоа.

Альберто не ответил. Он стоял навытяжку и мигал.

– Идемте, – сказал Гамбоа.

Они пересекли плац, и Альберто удивился, что Гамбоа не ответил на приветствия караульных. Сюда он входил впервые. Только снаружи это здание было похоже на другие корпуса. Внутри все было не так. Вестибюль, устланный толстым, смягчающим шаги ковром, был освещен так ярко, что Альберто несколько раз закрыл глаза. На стенах висели картины: лица на картинах показались ему знакомыми по учебнику истории. Художники изобразили героев в решающие минуты жизни: вот Бологнеси отстреливается до последнего патрона, вот генерал Сан-Мартин [22] водружает знамя, Альфонсо Угарте прыгает в пропасть, президенту республики вручают орден. За вестибюлем находилась большая пустынная зала, тоже ярко освещенная; по стенам висели спортивные трофеи и дипломы. Гамбоа пересек ее наискосок. Они вошли в лифт. Гамбоа нажал кнопку четвертого – очевидно, последнего – этажа. Альберто подумал о том, как странно, что он за три года не заметил, сколько этажей в этом здании. К нему запрещалось подходить, и оно отпугивало кадетов, как логово дьявола: здесь притаилось начальство, здесь составлялись списки наказанных, и всем казалось, что серое здание от них так же далеко, как архиепископский дворец или самый дальний пляж в Анконе.

– Проходите, – сказал Гамбоа.

Они шли по узкому коридору; стены блестели. Гамбоа открыл какую-то дверь. Альберто увидел письменный стол, а за ним, рядом с портретом полковника, сидел человек в штатском.

– Полковник ждет вас, – сказал человек, обращаясь к Гамбоа. – Можете войти, лейтенант.

– Сядьте там, – сказал Гамбоа кадету. – Вас позовут.

Альберто сел напротив человека в штатском. Тот рассматривал какие-то бумаги; в руке он держал карандаш и двигал им в воздухе, подчиняясь неведомому ритму. Он был небольшой, невзрачный, опрятно одетый, накрахмаленный воротник беспокоил его, он то и дело двигал головой, и кадык ходил под кожей, точно испуганный зверек. Альберто прислушался, но из-за двери не доносилось ни звука. Он отвлекся: Тереса стояла у остановки «Школа Раймонди» и улыбалась ему. Образ Тересы преследовал его с тех пор, как из соседней камеры ушел сержант. Он видел только лицо Тересы на фоне светлых стен итальянской школы, на проспекте Арекипа; он не видел ее тела. Он долго пытался представить себе ее целиком. Одевал ее в элегантные платья, украшал драгоценностями, мастерил экзотические прически. На мгновение он покраснел: «Я играю в куклы, как девочка». Он пошарил в чемодане, в карманах – напрасно: бумаги не было, он не мог написать ей. Тогда он начал сочинять в уме высокопарные письма об училище, о любви, о гибели Холуя, о раскаянии, о будущем. Вдруг он услышал звонок. Человек в штатском говорил по телефону; он кивал головой, как будто собеседник мог его видеть. Потом осторожно повесил трубку и сказал:

– Вы кадет Фернандес? Пожалуйста, пройдите в кабинет.

Он подошел к двери. Постучал три раза. Ему не ответили. Он толкнул дверь: огромная комната была освещена люминесцентными трубками, и это внезапное голубое сияние резануло глаза. Метрах в десяти от себя он увидел трех офицеров в кожаных креслах. Он бросил взгляд по сторонам: письменный стол, вымпелы, картины, торшер на полу. Здесь не было ковров, паркет сверкал, и ботинки скользили, как на льду. Он пошел осторожными шагами, боясь поскользнуться, глядя вниз, и поднял голову только тогда, когда в поле зрения появилась нога в зеленой штанине и ручка кресла. Он стал навытяжку.

– Фернандес? – произнес тот самый голос, который раздавался под облачным небом, когда кадеты маршировали на стадионе, готовясь к параду; визгливый голосок, который сковывал всех в актовом зале; голос, вещавший о патриотизме и самопожертвовании. – Фернандес, а дальше как?

– Фернандес Темпле, сеньор полковник. Кадет Альберто Фернандес Темпле.

Полковник смотрел на него: лицо у полковника было холеное, жирное, серые волосы тщательно прилизаны.

– Кем вы доводитесь генералу Темпле? – спросил полковник. Альберто пытался угадать по голосу степень опасности. Тон был холодный, но не угрожающий.

– Никем, сеньор полковник. Генерал, кажется, из пиурских Темпле, а я из Мокегуа.

– Да, – сказал полковник. – Он из провинции. – И, повернув голову вслед за полковником, Альберто увидел майора Алтуну – коменданта училища. – Как и я. Как и большинство военачальников. Известно, что лучшие офицеры – выходцы из провинции. Кстати, Алтуна, вы откуда родом?

– Из Лимы, сеньор полковник. Но я чувствую себя провинциалом: вся моя родня из Анкаша.

Альберто хотел посмотреть на Гамбоа, но не смог. Тот сидел спиной к нему в кресле. Альберто видел сбоку от кресла только руку и ботинок, бесшумно отбивающий ритм.

– Итак, кадет Фернандес, – сказал полковник, и голос его приобрел некоторую строгость. – Поговорим теперь о более серьезных, более актуальных вещах. – Полковник, который до этого сидел откинувшись на спинку кресла, подался вперед, и живот у него выпучился, задвигался, зажил отдельной жизнью. – Скажите, вы настоящий кадет – рассудительный, образованный, культурный? Предположим, что это так. Я хочу сказать, что вы, наверное, не способны поднять на ноги весь офицерский состав училища из-за пустяка. Ведь из донесения, которое подал лейтенант Гамбоа, явствует, что в данном случае необходимо не только вмешательство совета офицеров, но и вмешательство военного министерства и правосудия. Насколько я понял, вы обвиняете товарища в убийстве?

Он коротко, не без изысканности откашлялся и сделал паузу.

– Я сразу подумал: кадет пятого курса не ребенок. За три года, проведенные в военном училище, можно стать взрослым человеком. А взрослый, серьезный человек не может обвинять в убийстве, не имея явных, неопровержимых доказательств. Разве что этот человек потерял рассудок или совершенно несведущ в вопросах юриспруденции. Только невежественный человек не знает, что такое ложные показания. Не знает, что клевета – преступление, караемое законом. Я, как и следовало ожидать, внимательно прочитал донесение. Но, к сожалению, нашел, что оно бездоказательно. Тогда я подумал: кадет – благоразумный человек, он принял свои меры предосторожности, он хочет предъявить доказательства только в последней инстанции – лично мне, чтобы я представил их совету. Именно для этого я и позвал вас. Предъявите же мне эти доказательства.

Нога перед глазами Альберто отбивала ритм, поднималась, неумолимо падала.

– Сеньор полковник, – сказал он. – Я только…

– Вот, вот, – сказал полковник. – Вы взрослый человек, кадет пятого курса военного училища Леонсио Прадо. Вы хорошо знаете, что делаете. Предъявите необходимые доказательства.

– Я уже сказал все, что знаю, сеньор полковник. Ягуар хотел отомстить Аране потому, что тот донес…

– Об этом поговорим потом, – прервал его полковник. – Все это очень интересно. Ваши предположения говорят о том, что вы одарены недюжинной фантазией. – Он помолчал и повторил, довольный собой: – Недюжинной. Но сейчас займемся документами. Предъявите мне весь необходимый материал.

– У меня нет доказательств, сеньор полковник, – признался Альберто. Голос его позорно дрожал; он прикусил губу, чтобы придать себе мужества. – Я сказал только то, что знаю. Но я уверен, что…

– Как! – воскликнул полковник, всем своим видом выражая сильнейшее удивление. – Вы хотите сказать, что у вас нет никаких конкретных доказательств? Будьте посерьезнее, кадет, сейчас не время для шуток. У вас действительно нет ни одного серьезного доказательства?

– Сеньор полковник, я решил, что мой долг…

– А! – продолжал полковник. – Значит, все это просто шутка. Что ж, неплохо. Вы, конечно, можете повеселиться, это свойственно молодости. Похвально, похвально. Но все имеет свои границы. Вы находитесь в армии, кадет. И никто не позволит вам смеяться над вооруженными силами. Да и не только в армии – в гражданской жизни, представьте себе, тоже дорого расплачиваются за такие шутки. Если вы хотите обвинить кого-то в убийстве, вы должны опереться на… как бы это сказать?… на достаточные основания. Именно, на достаточные основания. У вас же вообще нет никаких доказательств. Между тем вы позволили себе предъявить такое пустое, фантастическое обвинение, позволили себе облить грязью своего товарища, училище, которое вас воспитало!… Не станете же вы уверять нас, что вы просто тупы? За кого вы нас принимаете, а? За дураков, за слабоумных? Да знаете ли вы, что четыре врача и комиссия экспертов по баллистике установили: выстрел, стоивший жизни этому несчастному, произведен им самим? И вам не пришло в голову, что ваши начальники – а они обладают большим опытом, на них лежит большая ответственность – провели тщательное расследование всех обстоятельств? Стойте, ни слова! Дайте мне закончить. Вы вообразили, что мы совершенно безучастны, что мы не обследовали, не дознавались, не разобрались в ошибке, ставшей причиной несчастного случая? Вы думаете, что офицерские погоны падают с неба? Думаете, что лейтенанты, капитаны, майор, я сам, наконец, – это кучка идиотов, что мы способны спокойно умыть руки, когда кадет умирает при таких исключительных обстоятельствах? Нет, это просто возмутительно, кадет Фернандес! Возмутительно, чтобы не сказать больше. Подумайте немного и ответьте. Не возмутительно ли это?

– Да, сеньор полковник, – сказал Альберто, и ему сразу стало легче.

– Очень жаль, что вы раньше об этом не подумали, – сказал полковник. – Жаль, что понадобилось наше вмешательство, чтобы вы поняли, куда вас может завлечь юношеская фантазия. Теперь поговорим о другом, кадет. Ибо, сами того не зная, вы привели в движение адскую машину. И первой жертвой окажетесь вы сами. У вас богатая фантазия, не так ли? Вы только что дали блестящее тому подтверждение. Как ни прискорбно, история с убийством не единственная. У меня есть другие доказательства полета вашей фантазии. Будьте любезны майор, передайте мне эти бумаги.

Альберто увидел, что майор Алтуна встал. Он был высокий и статный, полная противоположность полковнику. Кадеты называли их «Тонкий и Толстый». Алтуна был молчалив и редко показывался в учебном корпусе или казармах. Он подошел к письменному столу, взял какие-то бумаги. Его ботинки скрипели, как у кадетов. Полковник взял листочки и поднес к глазам.

– Вы знаете, что это такое, кадет?

– Нет, сеньор полковник.

– Конечно, знаете, кадет. Посмотрите. Альберто взял листки и, прочитав несколько строк, понял все.

– Ну а теперь узнаете?

Альберто заметил, что нога пришла в движение. Из-за спинки кресла выглянула голова: Гамбоа смотрел на него. Он мгновенно покраснел.

– Конечно же, знаете, – обрадовался полковник. – Вот это документы, это веские доказательства. А ну-ка, прочтите нам что-нибудь.

Альберто живо припомнилось крещение псов. Впервые за три года он вновь ощутил ту беспомощность, то крайнее унижение, которое он испытал в первые дни пребывания в училище. Только сейчас было гораздо хуже: тогда, по крайней мере, крестили не его одного.

– Я сказал: читайте, – повторил полковник. Сделав над собой огромное усилие, Альберто начал читать. Голос звучал слабо и прерывисто:

– «У нее были длинные и волосатые ноги с такими толстыми ляжками, что она больше походила на животное, чем на женщину. Несмотря на это, проститутка пользовалась в четвертом квартале самым большим спросом, все развратники ходили только к ней».

Он умолк и напряженно ждал, когда голос полковника прикажет ему продолжать.

Но полковник молчал. Альберто чувствовал себя совершенно разбитым. Унижение физически истощало его, размягчало мышцы, затемняло сознание.

– Верните мне эти бумаги, – сказал полковник.

Альберто вернул. Полковник начал медленно их перелистывать, шевеля губами и что-то бормоча. Альберто слышал отрывки полузабытыхзаглавий – многое он писал уже год назад: «Неисправимая Лула», «Осел и сумасшедшая»…

– Вы знаете, что я обязан сделать с этими бумагами? – спросил полковник. Он слегка прищурил глаза, как бы удрученный неприятной, тяжелой обязанностью. Его голос выражал скуку и горечь: – Не стоит даже созывать совет офицеров, кадет. Я могу немедленно выбросить вас на улицу за разврат. И вызвать отца, чтобы он положил вас в больницу. Может быть, психиатры – вы меня понимаете, кадет? – психиатры смогут вас вылечить. Вот где скандал, кадет. Надо иметь порочную, искалеченную душу, чтобы заниматься подобными вещами. Надо быть совершенно испорченным. Эти бумаги позорят наше училище, позорят всех нас. Вы можете что-нибудь сказать в свою защиту? Говорите, говорите.

– Не могу, сеньор полковник.

– Разумеется, – сказал полковник. – Что вы можете сказать перед лицом неопровержимых улик? Ничего. Скажите мне честно, как мужчина, заслужили ли вы, чтобы вас исключили из училища? Чтобы вас выдали родителям как развратника и растлителя? Заслужили?

– Да, сеньор полковник.

– В этих бумагах ваша гибель, кадет. Неужели вы думаете, что хоть одно учебное заведение примет того, кто исключен за разврат? Это ваша гибель. Да или нет?

– Да, сеньор полковник.

– Что бы вы сделали на моем месте, кадет?

– Не знаю, сеньор полковник.

– А я знаю, кадет. Я выполню свой долг. – Он помолчал. Лицо его смягчилось, подобрело, все тело обмякло, он откинулся на спинку кресла, живот уменьшился, подобрался. Полковник мял свой подбородок, обводил взглядом комнату, – казалось, его терзали сомнения.

Майор и лейтенант сидели неподвижно. Пока полковник думал, Альберто смотрел в натертый паркет, видел ногу, опиравшуюся на каблук, и напряженно ждал, когда же носок опустится и снова начнет ритмично отбивать такт.

– Кадет Фернандес Темпле, – сказал полковник строго. Альберто поднял голову. – Вы раскаиваетесь в содеянном?

– Да, сеньор полковник, – не задумываясь ответил Альберто.

– Я человек чувствительный, – сказал полковник. – Эти бумаги вызывают у меня стыд. Они позорят училище. Смотрите сюда, кадет. Вы прошли военную выучку, вы не кто-нибудь. Ведите же себя как подобает. Вы меня понимаете?

– Да, сеньор полковник.

– Вы обещаете приложить все старания, чтобы исправиться? Обещаете стать примерным кадетом?

– Да, сеньор полковник.

– Видит Бог, – сказал полковник, – я отступаю от своего долга. Я должен был бы немедленно выгнать вас на улицу. Но я не выгоняю – не ради вас, ради нашего священного заведения, ради нашей великой семьи, я дам вам последнюю возможность исправиться. Я оставлю у себя эти бумаги и буду следить за вами. Если ваши начальники скажут мне в конце года, что вы оправдали мое доверие, если ваш послужной лист останется незапятнанным, я их сожгу и позабуду об этой скандальной истории. Если же вы совершите хотя бы один проступок – одного проступка будет достаточно, слышите? – вы понесете заслуженное наказание. Вы меня поняли?

– Да, сеньор полковник. – Альберто опустил глаза и добавил: – Спасибо, сеньор полковник.

– Вы понимаете, чем вы обязаны мне?

– Да, сеньор полковник.

– Все, ни слова больше. Идите в свою казарму, ведите себя как полагается. Будьте настоящим кадетом, ответственным и дисциплинированным. Можете идти.

Альберто отдал честь и повернулся. Он сделал три шага по направлению к двери, но голос полковника его остановил:

– Одну минуту, кадет. Разумеется, вы будете хранить полное молчание о том, что здесь говорилось. Об этих бумагах, о вашем нелепом вымысле – обо всем. И больше не ломитесь в открытую дверь. В следующий раз, прежде чем играть в сыщиков, подумайте о том, что вы находитесь в армии. А в армии, да будет вам известно, старшие по чину всегда начеку, они все расследуют надлежащим образом. Можете идти.

Альберто вновь стукнул каблуками и вышел. Человек в штатском даже не взглянул на него. Он не сел в лифт, а спустился по лестнице; как и все в этом здании, ступени ослепительно блестели. Уже на улице, проходя мимо памятника, он вспомнил, что оставил в карцере свой чемоданчик и выходную форму. Он не спеша направился туда. Дежурный офицер кивнул ему:

– Я пришел за своими вещами, сеньор лейтенант.

– Как? – сказал офицер. – Вы должны сидеть в карцере по приказу Гамбоа.

– Мне приказали вернуться в казарму.

– Черта с два, – сказал лейтенант. – Устава не знаете? Вы не выйдете отсюда, пока Гамбоа не даст мне письменного указания. Марш в карцер.

– Слушаюсь, сеньор лейтенант.

– Сержант, – сказал офицер, – посадите его вместе с кадетом, которого перевели сюда из того карцера. Нужно освободить место для солдат, наказанных капитаном Бесода. – Он почесал в затылке. – Тут у нас настоящая тюрьма.

Сержант, плотный креол, кивнул, отпер дверь карцера и толкнул ее ногой.

– Входите, кадет, – сказал он. И добавил, понизив голос: – Не беспокойтесь. Когда будет смена караула, я передам вам сигареты.

Альберто вошел. На топчане сидел Ягуар и смотрел на него.


«На этот раз Тощий Игерас не хотел идти, он пошел против своей воли, как будто чувствовал, что будет неудача. За несколько месяцев до того Рахас велел ему передать: „Или будешь работать со мной, или тебе придется исчезнуть из Кальяо, если мордой дорожишь". А Тощий сказал мне: „Началось, я этого ждал". Они с Рахасом снюхались еще в молодости, мой брат и Тощий были его учениками. Потом Рахаса накрыли, и они уже работали вдвоем. Через пять лет Рахаса выпустили, и он собрал новую шайку, а Тощий избегал его, пока не столкнулся в портовом баре „Сокровище" с двумя громилами и те не потащили его к Рахасу насильно. Он рассказал мне, что его не тронули и что Рахас обнял его и сказал: „Я тебя люблю, как сына". Потом они напились и расстались друзьями. А через неделю он сделал ему то самое предупреждение. Тощий не хотел работать в шайке, говорил, что это невыгодно, но сделаться врагом Рахаса тоже не хотел. И вот он сказал мне: „Ладно, я соглашусь. В конце концов, Рахас прав. А тебе это ни к чему. Если хочешь моего совета, вернись к матери, учись на доктора. Я думаю, ты деньжат накопил порядочно, а?" А у меня не было ни единого сентаво, я ему так и сказал. „Знаешь, кто ты такой? – сказал он. – Ты бабник, вот ты кто. Что, потратил все деньги на бардаки?" Я сказал, да „Тебе еще долго ума набираться, – сказал он. – Разве стоит головой рисковать из-за этих сук? Надо было деньги откладывать. Ну ладно, что же делать думаешь?" Я сказал, что останусь с ним. Этой же ночью мы пошли к Рахасу в грязный кабак, там еще хозяйка была одноглазая. Рахас был старый мулат, и когда говорил, его трудно было понять – пьяный был, то и дело водки себе требовал. Остальные – человек пять мулатов, метисы и, так, дикари с гор – смотрели на Тощего волками. Зато Рахас только к нему и обращался и хохотал от его шуток. На меня он почти не глядел. Ну начали мы работать с ними, и поначалу все шло хорошо. Мы обчищали дома в Магдалене и Ла Пунте, у Св. Исидора и в Оррантии, на Салаверри и в Барранко, только не в Кальяо. Меня ставили на шухере, никогда не посылали в дом открывать дверь. А при дележе Рахас давал мне мало, правда потом Тощий выделял мне из своей доли. Мы с ним держались особняком, а другие нас недолюбливали. Раз в одном притоне Тощий и мулат Панкрасио сцепились из-за девки, и Панкрасио его полоснул по руке ножом. Я, конечно, на него. Тут встрял другой мулат, и мы с ним схлестнулись. Рахас расчистил нам место. Девки завизжали. Мы сперва друг к другу примеривались. Сначала мулат смеялся и дразнил меня, говорил: „Я кошка, а ты мышка", но я влепил ему пару раз головой, и мы начали драться всерьез. Рахас поднес мне стаканчик и сказал: „Я снимаю перед тобой шляпу. Кто этого птенца драться научил?"

С этого дня я ввязывался в драку с мулатом по малейшему поводу. И с мулатами дрался, и с метисами, и с дикарями. Бывало, расправлялись со мной одним ударом, а иногда я держался крепко, им тоже перепадало. Как напьемся, так обязательно драка. И до того уж передрались, что в конце концов подружились. Они угощали меня вином, брали с собой в бардак и в кино на ковбойские фильмы. Как раз в тот день пошли в кино: Панкрасио, Тощий и я. На улице нас ждал Рахас, вроде бы очень довольный. Мы зашли в кабачок, и там он сказал: „Вот это будет налет!" Когда он рассказывал, что Красавчик пригласил его на особое дело, Тощий Игерас его осадил: „Нечего нам с ними связываться, живьем съедят. Это птицы высокого полета". Рахас не слушал и излагал свой план. Он гордился, что Красавчик его позвал, это была знаменитая шайка, им все завидовали. Они жили как порядочные люди, в хороших домах, у них даже машины были. Тощий хотел было спорить, но ему не дали. Дело наметили на следующий день. Все вроде было очень просто. Мы встретились в овраге Альмендарис, как Рахас сказал, в десять часов вечера, и там нас ожидали двое из шайки Красавчика. Оба с усиками, хорошо одетые, курят дорогие сигареты, словно на праздник идут. Мы подождали до полуночи, а потом разбились на пары и пошли к трамвайной линии. Там встретили еще одного из ребят Красавчика. „Все в порядке, – сказал он. – Дом пустой. Только что ушли. Начинаем". Рахас поставил меня на шухере, за квартал от дома, за оградой. Я спросил Тощего: „Кто из вас войдет?" Он сказал: „Рахас, я и люди Красавчика. Все остальные – на шухере. Так у них заведено. Что называется, работают наверняка". Из моего укрытия не было видно ни души, в домах – ни одного огонька, и я подумал, что все быстро кончится. Но когда мы шли туда, у Тощего было очень угрюмое лицо, и он всю дорогу молчал. Помню, Панкрасио показал мне дом, он был огромный, и Рахас сказал: „Тут армию можно обеспечить". Я ждал очень долго. Когда я услышал свистки, выстрелы и ругань, я побежал к ним и тут же понял, что их окружили: на углу стоял патруль. Я повернулся и бросился бежать. На площади Марсано я сел в трамвай, а в центре взял такси. Попозже я пришел в наш кабачок, там сидел один Панкрасио. „Это была ловушка, – сказал он. – Красавчик предупредил легавых. Кажется, всех схватили. Я видел, как Тощего и Рахаса повалили на землю. Били их. А четверо из той шайки смеялись. Когда-нибудь они за это заплатят. А пока что лучше нам исчезнуть". Я сказал ему, что у меня нет ни гроша. Он дал мне пять солей и сказал: „Перемени место и больше не появляйся здесь. Я тоже уеду на лето из Лимы. Отдохну немного".

В ту ночь я пошел на пустырь в Бельявисту и переспал там в канаве. Вернее, провалялся всю ночь на спине, все глядел и дрожал от холода. На рассвете, очень рано, я пошел на площадь Бельявиста. Прошло уже два года, как я там не был. Все осталось, как прежде, кроме двери моего дома – ее выкрасили. Я постучал, никто не отозвался. Постучал сильнее. Изнутри послышалось: „Подождать не может, черт вас дери!" Вышел мужчина, я спросил его про сеньору Домитилу. „Понятия не имею, – сказал он, – здесь живу я, Педро Каифас". Рядом с ним появилась женщина, и она сказала: „Сеньора Домитила? Это одинокая такая?" – „Да, – сказал я. – Кажется, да". – „Она уже умерла, – сказала женщина. – Она жила здесь до нас, но это было давно". Я поблагодарил, и пошел на площадь, и прождал все утро, глядя на дверь Тересиного дома. Около одиннадцати часов вышел какой-то парень. Я подошел и спросил: „Ты не знаешь, где живут теперь сеньора и девушка, которые тут жили до тебя?" – „Ничего не знаю", – сказал он. Я пошел опять к своему дому и постучал. Вышла женщина. Я спросил: „Вы не знаете, где похоронена сеньора Домитила?" – „Нет, – сказала она. – Я ее не знала. Она вам родней приходится?" Я хотел было сказать, что она мне приходится матерью, но подумал, что меня, может быть, ищут легавые, и сказал: „Нет, я так просто"».


– Привет, – сказал Ягуар.

Он не удивился, увидев Альберто. Сержант запер дверь, и карцер погрузился в полумрак.

– Привет, – сказал Альберто.

– Сигареты есть? – спросил Ягуар. Он сидел на койке опершись спиной о стену, и Альберто хорошо видел только половину его лица, попавшую в полосу света; другая половина, казалась расплывчатым пятном.

– Нет, – сказал Альберто. – Сержант обещал принести попозже.

– За что тебя сюда запрятали? – спросил Ягуар.

– Не знаю. А тебя?

– Какая-то сволочь донесла.

– Донесли? А кто?

– Послушай, – сказал Ягуар, понизив голос, – ты, наверное, раньше отсюда выйдешь. Сделай одолжение. А ну подойди поближе, а то услышат. – Альберто подошел. Теперь они были совсем рядом, их колени соприкасались. – Скажи Питону и Кудрявому, что в бараке появился стукач. Надо, чтобы они разузнали, кто это. Ты знаешь, что сказали лейтенанту?

– Нет.

– А как считают ребята, почему я здесъ?

– Думают, что из-за кражи билетов.

– Да, – сказал Ягуар. – Из-за этого тоже. Кто-то сказал ему про билеты, про Кружок и что мы вещи воруем, играем на деньги, проносим спиртное – все рассказал. Надо узнать кто. Скажи им, что они тоже влипнут, если не дознаются. И ты, и вся казарма. Это кто-нибудь из наших, больше некому.

– Тебя исключат, – сказал Альберто. – А может, и в тюрьму посадят.

– И Гамбоа так сказал. Кудрявому и Питону тоже достанется за Кружок. Передай им, чтобы они узнали. Пусть напишут его имя, а бумажку бросят мне в окно. Если меня исключат, я больше их не увижу.

– Тебе-то какой прок?

– Никакого, – сказал Ягуар. – Мое дело – табак. Но зато хотя бы отомщу.

– Ты дерьмо, Ягуар, – сказал Альберто. – Я бы хотел, чтобы тебя посадили в тюрьму.

Ягуар задвигался, потом подался вперед и приподнял голову, чтобы посмотреть на Альберто. Теперь все его лицо попало в полосу света.

– Ты слышал, что я сказал?

– Не ори, – сказал Ягуар. – Ты что, хочешь, чтобы лейтенант услышал? Что это с тобой?

– Дерьмо ты, – тихо сказал Альберто. – Убийца. Ты убил Холуя.

Альберто отступил на шаг и слегка присел, готовясь к защите, но Ягуар не нападал, даже не двинулся. Альберто видел, как сверкают в полумраке его голубые глаза.

– Врешь, – сказал Ягуар тоже очень тихо. – Это клевета. Кто-то набрехал лейтенанту, чтобы мне насолить. Какой-то стукач хочет мне отомстить, трус какой-то, понимаешь? Скажи, все у нас думают, что это я убил Арану?

Альберто не ответил.

– Да нет, конечно, – сказал Ягуар. – Кто этому поверит? Арана, бедняга, был сопля – его всякий пальцем мог свалить. Зачем его убивать?

– Он был намного лучше тебя, – сказал Альберто. Оба говорили полушепотом, изо всех сил старались не повышать голоса, и слова звучали неестественно, театрально. – Ты просто хулиган, бандит, вот ты действительно бедняга. А Холуй был хороший парень. Тебе не понять, что это такое. Он не умел задираться. А ты вечно над ним измывался. Когда он пришел сюда, он был нормальный, а вы его заклевали, искалечили. И все потому, что он не умел драться. Ты просто дрянь, Ягуар. Теперь тебя выгонят. Знаешь, что тебя ждет? Ты же настоящий уголовник. Рано или поздно ты докатишься до тюрьмы.

– Мать говорила мне то же самое. – Альберто удивился: он не ожидал, что Ягуар ответит откровенностью. Потом понял, что Ягуар просто говорит сам с собой; голос его был сухим и тусклым. – И Гамбоа тоже… Не понимаю, какое им дело до моей жизни. Не я один донимал Холуя. Все приставали к нему, и ты тоже, Писатель. В училище все задираются. Кто не ответит – тот пропал. Я тут ни при чем. Меня не раздавили потому, что я сильнее. Я не виноват, что я мужчина.

– Никакой ты не мужчина, – сказал Альберто. – Ты убийца, и я тебя не боюсь. Я тебе покажу, когда выйдем отсюда.

– Хочешь со мной подраться? – сказал Ягуар.

– Да.

– Слаб ты против меня, – сказал Ягуар. – Скажи, все так взъелись на меня во взводе?

– Нет, – сказал Альберто. – Только я один. И я тебя не боюсь.

– Тс-с-с, не ори. Если хочешь, подеремся на улице. Только предупреждаю – я сильней тебя. Ты зря бесишься. Я ничего Холую не сделал. Приставал к нему, как все. И без всякого умысла, так – позабавиться хотел.

– Тут большая разница. Ты первый издевался над ним, и все стали издеваться, тебе подражали. Ты ему отравил жизнь. А потом убил.

– Не кричи, дурак. Услышат. Не убивал я его. Выйду отсюда, найду стукача и заставлю его признаться перед всеми, что это вранье. Вот увидишь.

– Нет, это правда, – сказал Альберто. – Я знаю.

– Да не кричи ты, черт…

– Ты убийца.

– Тиш-ш-ш.

– Это я донес на тебя, Ягуар. Я знаю, что ты его убил.

На этот раз Альберто не тронулся с места. Ягуар пригнулся, не вставая с койки.

– Это ты пошел к лейтенанту? – медленно, с расстановкой проговорил он.

– Да. Я рассказал ему про тебя и про все, что творится в бараке.

– Зачем?

– Так мне захотелось.

– Ну посмотрим, такой ли ты герой на деле, как на словах, – сказал Ягуар выпрямляясь.

VII

Лейтенант Гамбоа вышел из кабинета полковника, кивнул человеку в штатском, постоял немного у лифта, не дождался, направился к лестнице и спустился, прыгая через ступеньку. На улице он заметил, что просветлело: чистое небо сияло, на горизонте, над сверкающим морем виднелись белые облачка. Он пошел быстрым шагом к казармам пятого курса, вошел в канцелярию. Капитан Гарридо сидел за письменным столом взъерошенный, как дикобраз. Гамбоа поздоровался с ним с порога.

– Ну что? – сказал капитан, вскакивая.

– Полковник просил меня передать, чтобы вы аннулировали мое донесение, сеньор капитан.

С лица капитана сошла напряженность, его глаза потеплели.

– Конечно, – сказал он, хлопнув по столу. – Я его даже не зарегистрировал. Я так и знал. Что там было, Гамбоа?

– Кадет отказался от обвинения, сеньор капитан. Полковник разорвал донесение. Все должно быть забыто. Я имею в виду предположение об убийстве, сеньор капитан. В остальном полковник требует, чтобы была восстановлена дисциплина.

– Так, – сказал капитан, широко улыбаясь. – Подойдите сюда, Гамбоа. Посмотрите.

Он протянул ему кучу бумаг, исписанных именами и цифрами.

– Видите? За три дня набралось больше докладных, чем за весь прошлый месяц. Шестьдесят дисциплинарных взысканий, почти треть курса, понимаете? Полковник может быть спокоен, мы их всех скрутим. А в отношении билетов я уже принял меры. Я спрячу их в своей комнате до начала экзаменов, пусть теперь попробуют достать! Удвоены караулы и патрули. Дежурные будут докладывать сержантам каждый час. Осмотр обмундирования и оружия – два раза в неделю. Думаете, они опять за свое возьмутся?

– Думаю, что нет, сеньор капитан.

– Кто же был прав? – спросил капитан в упор. – Вы или я?

– Я только исполнял свой долг, – сказал Гамбоа.

– Вы свихнулись на уставе, Гамбоа, – сказал капитан. – Я не собираюсь вас критиковать, но в жизни надо быть практиком. В некоторых случаях лучше позабыть об уставе и обратиться к здравому смыслу.

– Я верю в уставы, – сказал Гамбоа. – Я знаю их наизусть. Кроме того, имейте в виду – я ни в чем не раскаиваюсь.

– Закурите? – сказал капитан.

Гамбоа взял сигарету. Капитан курил черный импортный табак, и дым был густой, вонючий. Лейтенант погладил пальцем плоскую сигарету, прежде чем взять ее в рот.

– Все мы верим в устав, – сказал капитан. – Но надо уметь его читать. Мы, военные, обязаны быть прежде всего реалистами. Должны действовать согласно обстоятельствам. Нельзя подводить события под законы, Гамбоа. Наоборот, надо законы применять к событиям. – Рука капитана Гарридо вдохновенно заиграла в воздухе. – Иначе жизнь была бы невыносимой. Упрямство – плохой союзник. Вот вы вступились за этого кадета. А что вы выиграли? Ничего, абсолютно ничего, только себе навредили. Если бы вы меня послушались, результат был бы тот же, а вы избежали бы неприятностей. Не думайте, что я радуюсь. Вы знаете, я вас ценю. Но майор в бешенстве, и он постарается вам насолить. Полковник тоже, наверное, не в восторге.

– А… – равнодушно протянул Гамбоа. – Что они могут сделать? Да и все равно. Совесть у меня чиста.

– С чистой совестью хорошо в рай попасть, – участливо произнес капитан, – а когда хочешь получить погоны, она ни к чему. Во всяком случае, я сделаю, что смогу, чтобы все обошлось без последствий. Ладно. А что с этими двумя птенцами?

– Полковник приказал их отпустить.

– Пойдите к ним. Поговорите с ними, растолкуйте, пусть помолчат, если хотят жить спокойно. Думаю, до них дойдет. Это в их интересах. И будьте осторожнее с вашим подопечным: он порядочный наглец.

– Мой подопечный? – сказал Гамбоа. – Неделю назад я и не знал, что он существует.

Лейтенант вышел, не спросив разрешения. На дворе было пустынно, но близился полдень, когда ревущий поток кадетов вырывается из учебных корпусов, превращая двор в кишащий муравейник. Гамбоа вынул из полевой сумки письмо, подержал его в руках несколько секунд и сунул обратно, не раскрыв. «Если родится мальчик, он военным не будет».

В караульной дежурный офицер читал газету, а солдаты сидели на скамейках и глядели друг на друга пустыми глазами. Когда вошел Гамбоа, они вскочили и вытянулись, как автоматы.

– Здравствуй.

– Здравствуйте, сеньор лейтенант.

Гамбоа говорил «ты» молодому лейтенанту – тот был когда-то у него в подчинении и очень его уважал.

– Я пришел за кадетами с пятого курса.

– Пожалуйста, – сказал лейтенант. Он приветливо улыбался, но на лице проступала усталость: он отдежурил ночь. – Один из них хотел уйти, но у него не было разрешения. Привести их? Они в правом карцере.

– Вместе? – спросил Гамбоа.

– Да. Мне нужно было освободить тот карцер, у стадиона. Наказали нескольких солдат. А что, их нельзя было держать вместе?

– Дай мне ключ. Я поговорю с ними.

Гамбоа осторожно открыл дверь и вошел одним прыжком – словно в клетку к хищникам. Он увидел две пары скользящих по полу ног, освещенные конусом света, падающим из окна, и услышал исступленное сопение. Глаза не успели привыкнуть к полумраку, он едва различал силуэты и очертания лиц.

– Встать! – крикнул он, шагнув вперед. Оба не спеша поднялись.

– Когда входит старший, подчиненные отдают честь, – сказал Гамбоа. – Что, забыли? Шесть штрафных каждому. Уберите руку от лица и стойте смирно, кадет!

– Он не может, сеньор лейтенант, – сказал Ягуар.

Альберто отнял руку от лица и тут же опять прикрыл щеку. Гамбоа слегка подтолкнул его к свету. Скула сильно вздулась, на носу и губах запеклась кровь.

– Уберите руку, – сказал Гамбоа. – Дайте посмотреть.

Альберто опустил руку, губы его сжались. Вместо глаза синело большое пятно, – ободранное и как бы обгорелое верхнее веко нависло над ним. Гамбоа заметил пятна крови на гимнастерке. Волосы Альберто слиплись от пота и пыли.

– Подойдите.

Ягуар подошел. Драка оставила не много следов на его лице, но крылья носа дрожали, и вокруг губ застыла грязная пена.

– Ступайте в госпиталь, – сказал Гамбоа. – А потом жду вас у себя. Я хочу поговорить с обоими.

Альберто и Ягуар вышли. Услышав шаги, дежурный обернулся. Улыбка сменилась крайним удивлением.

– Стойте! – крикнул он в замешательстве. – Что такое? Ни с места.

Солдаты приблизились и с любопытством смотрели на кадетов.

– Оставь их, – сказал Гамбоа. И, повернувшись к кадетам, приказал: – Идите.

Альберто и Ягуар оставили комендатуру. Офицеры и солдаты смотрели, как они молча идут под ясным небом, плечом к плечу, глядя прямо перед собой.

– У него все лицо разбито, – сказал молодой лейтенант. – Не понимаю, в чем дело.

– Ты ничего не слышал? – спросил Гамбоа.

– Нет, – ответил тот смущенно. – А я ведь не выходил. – Он обратился к солдатам: – Вы что-нибудь слышали?

Четыре солдата отрицательно закачали головами.

– Видно, дрались втихую, – сказал лейтенант одобрительно и не без некоторого спортивного азарта. – Я бы сразу поставил их на место. Здорово они сцепились! Вот петухи. У него не скоро придет лицо в норму. Почему они подрались?

– Так, глупости, – сказал Гамбоа. – Ничего особенного.

– Как мог этот парень стерпеть и не закричать? – сказал дежурный. – Ведь тот прямо его изуродовал. Надо бы зачислить блондина в секцию бокса. Или его уже зачислили?

– Нет, – сказал Гамбоа. – Кажется, нет. А надо бы. Ты прав.


«В тот день я бродил по предместью среди лачуг, и одна женщина дала мне хлеба и немного молока. Ночь я опять провел в канаве, недалеко от проспекта Прогресса. На этот раз я заснул и проснулся, когда солнце было уже высоко. Поблизости никого не было, но до меня доносился шум машин, проезжающих по проспекту. Я был очень голоден, голова болела, и знобило, как перед гриппом. Я пошел в центр пешком и около двенадцати был на Альфонсо Угарте. Вышли девчонки из школы, а Тересы среди них не было. Я долго кружил по людным местам в центре, по площади Сан-Мартина, по проспекту Грау. К вечеру пришел в Военный парк, совсем устал, прямо задыхался от слабости. Напился воды из крана, и меня стошнило. Лег я на траву, смотрю – легавый идет прямо ко мне и манит меня пальцем. Я пустился со всех ног, а он за мной не побежал. Была уже ночь, когда я пришел к дому крестного на проспекте Франсиско Писарро [23]. Голова у меня раскалывалась, и я весь дрожал. „Вот и заболел, – подумал я. – А ведь зима уже прошла". Прежде чем постучать, я сказал себе: „Если выйдет жена и скажет, что его нет дома, тогда явлюсь в полицию. Там хоть накормят". Но вышла не она, а крестный. Открыл дверь, стоит и смотрит, не узнает. А прошло только два года, как мы не виделись. Я назвал себя. Он закрывал собой вход, внутри горел свет, и мне видна была его круглая, коротко остриженная голова. „Ты? – сказал он. – Быть не может, крестничек, я думал, ты тоже умер". Он пригласил меня в дом и спросил: „Что с тобой, парень, что случилось?" Я сказал: „Извини меня, крестный, знаешь, я двое суток ничего не ел". Он взял меня за плечо и позвал жену. Меня накормили супом, бифштексом с фасолью и пирожным. Потом оба стали меня расспрашивать. Я придумал историю: „Убежал из дому и вместе с одним типом пошел работать в джунгли и пробыл там два года на кофейной плантации, потом дела у хозяина пошли плохо, он уволил меня, и я приехал в Лиму без гроша". Потом я спросил о своей матери, и они сказали, что она умерла полгода назад от сердечного приступа. „Я оплатил похороны, – сказал он. – Не беспокойся, все было хорошо". И добавил: „А пока что переспишь сегодня во дворе. Завтра посмотрим, куда тебя пристроить". Его жена дала мне матрац и одеяло. На следующий день крестный взял меня в свой кабак и поставил за прилавком. Мы с ним вдвоем и работали. Он ничего мне не платил, но у меня была крыша над головой и еда, а относился он ко мне хорошо, хотя и заставлял работать в три пота. Я вставал в шесть часов, и мне нужно было подмести весь дом, приготовить завтрак и подать ему в постель. Потом ходил по магазинам со списком, который составляла его жена, и все покупал, а потом в таверну – там я весь день обслуживал посетителей. Утром крестный работал со мной, потом оставлял одного, а вечером я отчитывался. Приходил домой поздно, готовил им обед – она меня стряпать научила – и отправлялся спать. Уходить я не думал, хотя мне очень надоело жить без денег. Приходилось обворовывать клиентов, насчитывать лишнее или недодавать сдачи, чтобы купить себе пачку „Националя" и покурить тайком. Кроме того, я бы с удовольствием пошел иногда куда-нибудь, только вот легавых боялся. Потом дела мои пошли лучше. Крестному понадобилось уехать по делам в горы, и он взял дочку с собой. Узнал я, что он собирается уехать, вспомнил, как относилась ко мне его жена, – ну, думаю, пришла беда. Правда, с тех пор как я стал у них жить, она меня не обижала и говорила со мной редко, если ей что по хозяйству нужно. Как только крестный уехал, она сразу переменилась. Улыбается, заговаривает о том о сем, а вечером зайдет в таверну, я начну отчитываться, а она говорит: „Оставь, я же знаю, что ты не воруешь". Однажды вечером она явилась в таверну раньше обыкновенного. И видно было, что нервничает. Только она вошла – я сразу понял, чего ей надо. Хихикает, поглядывает так искоса, ну точь-в-точь проститутка из борделя, когда они напьются и так и лезут на тебя. Я обрадовался. Мне припомнилось, сколько раз она меня прогоняла, когда я приходил к крестному, и я сказал себе: „Ну, настал час расплаты". Она была толстая, некрасивая и выше меня ростом. Она сказала: „Слушай, закрой таверну, и пойдем в кино. Я тебя приглашаю". Мы поехали в центр, она говорила, что там бывают хорошие фильмы, но я знал, что она просто боялась показаться со мной в нашем районе, потому что крестный был очень ревнивый. Когда смотрели фильмы, она притворялась, будто ей очень страшно – показывали новый детектив, – и хватала меня за руку, и прижималась ко мне, и касалась меня коленом. Или положит руку как бы невзначай мне на колено и не отнимает. Меня прямо смех разбирал. Я притворился дурачком, сижу дубина дубиной. Представляю, как она бесилась. После кино мы пошли домой пешком, и она начала говорить о женщинах, рассказывала всякие сальные истории, а потом спросила, имел ли я дело с женщинами. Я ответил, что нет, и она сказала: „Неправда. Все вы, мужчины, одинаковы". Она изо всех сил старалась показать, что считает меня мужчиной. Меня так и подмывало ей сказать: „Вы похожи на проститутку Эмму из борделя * Happy land»". Дома я спросил, надо ли готовить обед, и она сказала: „Не надо. Давай лучше повеселимся. В этом доме редко повеселишься. Открой бутылку пива". И начала наговаривать на крестного: она, мол, терпеть его не может – он и жадный, и старый, и дурак, и бог знает что еще. Заставила меня выпить всю бутылку. Хотела напоить, чтоб я расшевелился. Потом включила радио и говорит: „Давай научу тебя танцевать". Прижимала меня к себе изо всех сил, я не сопротивлялся, а дурака все играл. Наконец она сказала мне: „Тебя никогда не целовала женщина?" Я ответил, что нет. „Хочешь попробовать?" Она обхватила меня и давай целовать в губы. Совсем сбесилась, засовывала свой паршивый язык мне в рот до самого горла и больно щипалась. Потом взяла меня за руку, потащила в свою комнату и там разделась. Голая она была получше, тело еще ничего, упругое. Ей стало стыдно, что я смотрю на нее и не подхожу, и она потушила свет. Пока крестный не приехал, она каждый день брала меня к себе в постель. „Я люблю тебя, – говорит. – Мне с тобой хорошо". И целый день ругала мужа. Она давала мне деньги, покупала вещи, и потом каждую неделю мы ходили вместе в кино. В темноте она брала мою руку. Когда я сказал ей, что хочу поступить в военное училище Леонсио Прадо и чтобы она уговорила мужа за меня заплатить, она чуть с ума не сошла. Волосы рвала, все кричала, что я бессердечный и неблагодарный. Я пригрозил, что сбегу, и тогда она уступила. Однажды утром крестный мне сказал: „Вот что, парень. Мы решили сделать из тебя человека. Я тебя запишу в военное училище"».


– Будет жечь – не двигайтесь, – сказал фельдшер. – А то попадет в глаза.

Альберто увидел, как к его лицу подносят кусок марли, смоченной в какой-то желтоватой жидкости, и сжал зубы. Содрогнулся от дикой боли, открыл рот, вскрикнул. Потом боль засела в лице. В носу стоял запах спирта и йода, и его подташнивало. Здоровым глазом он взглянул через плечо фельдшера и увидел Ягуара: тот сидел в другом конце комнаты и безучастно смотрел на него. В госпитале все было белое, и кафельный пол отбрасывал к потолку голубоватый свет неоновых ламп. Фельдшер снял с его лица марлю и начал готовить новый тампон, насвистывая сквозь зубы. Будет ли опять так же больно, как в первый раз? Когда Ягуар бил его в карцере, когда они катались по полу, он не чувствовал боли, только мучительное унижение. В первую же минуту он понял, что пропал: его удары почти никогда не достигали цели, он пробовал вцепиться в Ягуара, но упругое, поразительно подвижное тело – то нападающее, то отступающее, вездесущее и неуловимое, – угрем выскальзывало из рук. Хуже всего были удары головой. Альберто закрывался локтями, отбивался коленями, нагибался – все напрасно: голова Ягуара, как тяжелый булыжник, била по его рукам, раздвигала их, пробивалась к лицу; в какой-то момент ему пришло в голову сравнение с молотом и наковальней – тогда он первый раз свалился на пол, чтобы дать себе передышку. Но Ягуар не стал дожидаться, пока он встанет, не остановился, чтобы убедиться в своей победе, – он бросился на него и бил кулаками до тех пор, пока Альберто не встал на ноги и не отбежал в угол. Через несколько секунд он вновь свалился – и Ягуар опять сидел на нем, молотил неутомимыми кулаками, и Альберто потерял сознание. Открыв глаза, он увидел, что сидит на койке рядом с Ягуаром и слышит его мерное сопение. В себя он пришел позже, когда в карцере прогремел голос Гамбоа.

– Все в порядке, – сказал фельдшер. – Теперь пусть просохнет. Потом я перевяжу вас. Сидите смирно, не трогайте лицо грязными руками.

Насвистывая сквозь зубы, фельдшер вышел из комнаты. Ягуар и Альберто посмотрели друг на друга. Стало гораздо легче, жжение пропало, ненависть тоже. И все же он старался говорить оскорбительным тоном:

– Чего смотришь?

– Стукач, – сказал Ягуар. Его светлые глаза смотрели на Альберто без всякого выражения. – Хуже не придумаешь. Тьфу, пакость какая – стукач! Прямо тошнит, смотреть противно.

– Когда-нибудь я тебе отомщу, – сказал Альберто. – Думаешь, ты сильный, да? Так вот, гад буду, а ты мне еще поклонишься в ноги. Знаешь, кто ты такой? Уголовник. Тебе место в тюрьме.

– Таким вот стукачам, – продолжал Ягуар, не обращая внимания на его слова, – лучше бы не родиться. Может, я и поплачусь из-за тебя, а только я расскажу всем ребятам, кто ты есть, всему училищу расскажу. Другой бы со стыда сгорел.

– А мне вот не стыдно, – сказал Альберто. – Выйду из училища – пойду и заявлю в полицию, что ты убийца.

– Ты не в своем уме, – сказал Ягуар спокойно. – Ты хорошо знаешь, что я никого не убивал. Всем известно, что Холуй погиб случайно. И ты сам прекрасно это знаешь, стукач.

– Ты такой спокойный, потому что полковник, и капитан, и все они – такие же, как ты. Все они – твои сообщники, вы все одна банда. Они и слышать ничего не хотят. Но я всем, всем скажу, что это ты убил Холуя.

Дверь в комнату отворилась. Вошел фельдшер с новым бинтом и мотком липкого пластыря. Он забинтовал Альберто лицо, оставил только один глаз и рот. Ягуар засмеялся.

– Что с вами? – сказал фельдшер. – Чего вы смеетесь?

– Ничего, так просто, – сказал Ягуар.

– Так просто? Только психически неполноценные смеются так просто. Вы не знали?

– Серьезно? – сказал Ягуар. – Не знал.

– Все в порядке, – сказал фельдшер, обращаясь к Альберто. – А теперь займемся вами, – сказал он Ягуару.

Ягуар занял место Альберто. Фельдшер, весело насвистывая, обмакнул вату в йод. У Ягуара было только несколько небольших ссадин на лбу и легкая опухоль на шее. Фельдшер начал осторожно промывать ему лицо. Теперь он свистел вовсю.

– Черт! – завопил вдруг Ягуар, оттолкнув фельдшера обеими руками. – Ты, скотина тупая!

Альберто и фельдшер засмеялись.

– Ты нарочно, – сказал Ягуар, закрыв один глаз рукой. – Сволочь!

– А зачем вы двигаетесь? – сказал фельдшер, снова приближаясь к нему. – Я же предупреждал, что будет плохо, если в глаз попадет. – Он поднял к свету лицо Ягуара. – Уберите руку. Дайте доступ свежему воздуху; так меньше жжет.

Ягуар опустил руку. Глаз его покраснел и сильно слезился. Фельдшер осторожно занялся им. Он перестал свистеть, но кончик языка высовывался изо рта, точно головка розовой ящерицы. Он смазал раны ртутной мазью и наложил несколько ленточек пластыря. Потом вытер руки и сказал:

– Все. Теперь распишитесь вот здесь. Альберто и Ягуар расписались в журнале и вышли.

Стало еще светлее, и, если бы не свежий ветерок, пролетавший над землей, можно было подумать, что лето окончательно вступило в свои права. Чистое небо казалось бездонным. Они пересекли плац. Вокруг было пусто, но, проходя мимо столовой, они услышали голоса кадетов и звуки креольского вальса. У здания офицеров они столкнулись с лейтенантом Уариной.

– Стойте, – сказал тот. – Что это значит?

– Мы упали, сеньор лейтенант, – сказал Альберто.

– С такими рожами вам обеспечен месяц без увольнительной, не меньше.

Не говоря ни слова, они направились дальше, к офицерскому корпусу. Дверь в комнату Гамбоа была открыта, но они не вошли, остановились у порога, глядя друг на друга.

– Что же ты не стучишь? – сказал наконец Ягуар. – Гамбоа ведь твой союзник.

Альберто постучал один раз.

– Войдите, – сказал Гамбоа.

Он сидел и держал в руках письмо, но, увидев их, быстро его спрятал. Потом встал, подошел к двери и закрыл ее. Резким жестом показал кадетам на кровать:

– Садитесь.

Альберто и Ягуар уселись на край постели. Гамбоа подвинул свой стул, сел лицом к спинке и облокотился о нее. Лицо у него было мокрое, как будто он только что умылся; глаза смотрели устало, ботинки были нечищеные, рубашка расстегнута. Подперев одной рукой щеку, похлопывая другой по колену, он внимательно их разглядывал.

– Так вот, – начал он наконец, нетерпеливо дернувшись. – Вы, конечно, знаете, о чем идет речь. Думаю, мне не надо говорить вам, как теперь вести себя.

Видно было, что все это ему надоело: взгляд был тусклый, голос – равнодушный.

– Мне ничего не известно, сеньор лейтенант, – сказал Ягуар. – Я знаю только то, что вы сказали мне вчера.

Лейтенант вопросительно взглянул на Альберто.

– Я ему ничего не говорил, сеньор лейтенант. Гамбоа встал. Видно было, что ему не по себе, что это свидание раздражает его.

– Кадет Фернандес выдвинул против вас обвинение. Вы знаете, в чем он вас обвиняет. Начальство считает, что это обвинение необоснованно. – Он говорил медленно, подыскивая наиболее общие выражения. Иногда он открывал рот и, растянув губы, так и застывал на время. – Об этом больше не должно быть и речи – ни здесь, ни в городе. Подобные разговоры могут принести вред училищу. Так как с этим делом покончено, вы отправляетесь сейчас в свой взвод и храните полнейшее молчание. В противном случае вы оба будете сурово наказаны. Полковник поручил мне передать вам лично, что вы несете ответственность за любые нежелательные разговоры.

Ягуар слушал опустив голову. Но как только лейтенант замолк, он поднял на него глаза:

– Вот видите, сеньор лейтенант? Я же вам говорил. Это все он выдумал. – И он с презрением показал на Альберто.

– Нет, это не выдумка, – сказал Альберто. – Ты убийца.

– Молчать! – сказал Гамбоа. – Молчать, кретины! Альберто и Ягуар невольно вскочили.

– Кадет Фернандес, – сказал Гамбоа, – всего два часа назад вы в моем присутствии отказались от предъявленных вами обвинений. Теперь вы не имеете права говорить об этом под страхом строжайшего наказания. Я сам накажу вас как следует. Я, кажется, ясно сказал?

– Сеньор лейтенант, – пробормотал Альберто, – перед полковником я растерялся, вернее, я не мог поступить иначе. Он не дал мне говорить. Кроме того…

– Кроме того, – прервал его Гамбоа, – вы не имеете права обвинять кого бы то ни было. Не вам судить других. Будь я тут главный, давно бы выгнал вас из училища. Надеюсь, вы бросите заниматься порнографической писаниной, если хотите закончить курс?

– Да, сеньор лейтенант. Но это не относится к делу. Я…

– Вы отказались от своих слов перед полковником. Все. – Гамбоа повернулся к Ягуару: – Что касается вас, то, вполне возможно, вы не имеете никакого отношения к смерти кадета Араны. Но вы и без того совершили тяжкие проступки. Уверяю вас, вам больше не удастся водить за нос офицеров. Я приму все необходимые меры. А теперь оба можете идти. И помните, что я сказал.

Альберто и Ягуар вышли. Гамбоа закрыл за ними дверь. Из столовой доносились говор и музыка – вальс сменился народным танцем. Они спустились к плацу. Ветра уже не было, трава на газонах не колыхалась. Они медленно двинулись в сторону казармы.

– Офицеры – дерьмо, – сказал Альберто, не глядя на Ягуара. – Все, даже Гамбоа. Я думал, он не такой, как остальные.

– Что, накрылся со своими рассказиками?

– Да.

– Ну пропал ты!

– Нет, – сказал Альберто. – Они просто использовали их для шантажа; я беру назад свое обвинение, а они забудут про рассказики. Так мне полковник дал понять. Вот сволочи.

Ягуар засмеялся.

– Ты что, бредишь? – сказал он. – С каких это пор меня стали защищать офицеры?

– Да они не тебя, они себя защищают. Им не хочется иметь неприятности. Плевать им, что Холуй умер.

– Это точно, – сказал Ягуар. – Говорят, даже родным не разрешили с ним повидаться, когда он лежал в госпитале. Представляешь? Умирать и видеть вокруг себя только врачей да офицеров. Они просто дерьмо.

– И тебе тоже наплевать, что он умер, – сказал Альберто. – Тебе только б отомстить за Каву.

– Что? – сказал Ягуар, остановившись и глядя Альберто прямо в глаза. – Как ты сказал?

– Что сказал?

– Значит, это он донес на Каву? – Глаза Ягуара метали молнии.

– Брось комедию ломать, – сказал Альберто. – Брось притворяться.

– Да не притворяюсь я, черт. Не знал я, что это он донес на Каву. Тогда хорошо, что он подох. Я бы всех стукачей в землю загнал.

Альберто не привык еще смотреть одним глазом и плохо рассчитал движение. Он протянул руку, чтобы схватить Ягуара за рубашку, но схватил только воздух.

– Ты не знал, что Холуй донес на Каву? Поклянись. Поклянись своей матерью. Скажи: «Пусть моя мать умрет, если я знал». Клянись.

– Моя мать и так умерла, – сказал Ягуар. – Ничего я не знал.

– Поклянись, если ты мужчина.

– Клянусь, что я не знал.

– Я думал, что ты знал, поэтому его и убил, – сказал Альберто. – Если ты действительно не знал, значит, я ошибся. Прости меня, Ягуар.

– Теперь поздно каяться, – сказал Ягуар. – Ты хоть больше не стучи. Хуже этого ничего нет.

VIII

Они пришли после обеда, нахлынули, как наводнение. Альберто услышал их издали: сначала донесся глухой топот ног по траве, потом неистовая барабанная дробь – они пересекали плац, – и вдруг совсем рядом, во дворе, раздался дикий гам, грохот сотен ботинок по асфальту. В ту минуту, когда шум достиг предела, двери казармы распахнулись настежь и на пороге показались знакомые фигуры и лица. Несколько голосов отрывисто выкрикнули имена – его и Ягуара. Ввалившись в спальню, кадеты разделились на два потока: один устремился к нему, другой – вглубь, туда, где стояла Ягуарова койка. Впереди кадетов, приближавшихся к Альберто, шел Вальяно; ребята энергично жестикулировали, глаза их горели любопытством. Окруженный десятками глаз, под градом непрерывных вопросов, Альберто испугался. На один миг ему показалось, что они пришли линчевать его. Он попытался было улыбнуться, но понял, что они бы все равно неувидели: бинты закрывали лицо. Раздались вопли: «Вампир! монстр! чудовище!» Потом посыпались вопросы. Он начал говорить – говорил хрипло, с трудом, притворяясь, будто его душат бинты. «Несчастный случай, – хрипел он. – Я только сегодня утром вышел из госпиталя». – «Да, попортили тебе рожу», – говорил Вальяно; другие вторили: «Как пить дать останешься без глаз! Будешь тогда не Писатель, а Кривой». С расспросами не приставали, подробностями никто не интересовался, все наперебой шутили, выдумывали новые прозвища, подсмеивались. «Меня сшибла машина, – сказал Альберто. – Я шлепнулся лицом на мостовую на проспекте Второго мая». А сжимавшее его кольцо кадетов уже редело: одни расходились по койкам, другие подходили поближе и потешались над его бинтами. Вдруг кто-то крикнул: «Держу пари, что это все вранье. Ягуар и Писатель подрались». Громовой хохот потряс казарму. Альберто с благодарностью подумал о фельдшере: бинты закрывали лицо, никто не мог ни о чем догадаться. Единственным глазом Альберто видел Вальяно – тот стоял перед ним, Арроспиде и Монтеса. Он видел их, как сквозь туман. Но ясно ощущал присутствие всех остальных, слышал голоса, подтрунивавшие – хотя и не слишком смело – над ним и Ягуаром. «Что ты сделал с нашим Писателем, Ягуар?» – спрашивал один. Другой обращался к Альберто: «Значит, царапаешься, как баба?». Альберто тщетно пытался различить сквозь общий шум голос Ягуара. Увидеть его он тоже не мог: шкафы, койки, кадеты заслоняли его. Смех и шутки не прекращались; особенно выделялся язвительный, тонкий голос Вальяно. Негр был неистощим.

Вдруг в казарме четко прозвучал голос Ягуара: «А ну довольно! Хватит!» И сейчас же голоса смолкли, раздавались только отдельные вкрадчивые и боязливые смешочки. Здоровым глазом – веко дергалось – Альберто заметил, что кто-то направился к койке Вальяно, схватился руками за верхние нары, подтянулся, легко взлетел, встал на шкаф и ушел из поля зрения; теперь видны были только длинные ноги и синие носки, неряшливо спускавшиеся на коричневые – того же цвета, что и шкаф, – ботинки. Остальные все еще ничего не замечали – посмеивались исподтишка. Когда Альберто услышал громкий голос Арроспиде, умом он еще не осознал, что сейчас может произойти что-то необычайное, но телом уже почувствовал: он весь напрягся, до боли прижался плечом к стене. «Стой, Ягуар, погоди, брось кричать, Ягуар!» – проорал Арроспиде, не переводя дыхания. Наступила полная тишина, и все обернулись ко взводному; Альберто не видел его лица – бинты мешали поднять голову, он по-прежнему видел лишь неподвижно свисающие ботинки, глаз закрывался, наступала темнота, потом опять появлялись ботинки. Арроспиде повторял с ожесточением: «Стой, Ягуар! Погоди, Ягуар!» Альберто уловил какой-то новый шум: кадеты приподнимались на койках и вытягивали шеи в сторону Вальяно.

– Что такое? – сказал наконец Ягуар. – В чем дело, Арроспиде? Чего тебе надо?

Не двигаясь с места, Альберто смотрел на стоявших близ него кадетов; их глаза двигались, словно маятники: вправо – влево, вправо – влево, от одного конца спальни к другому, от Арроспиде к Ягуару.

– Давай поговорим, Ягуар! – сказал Арроспиде.– Нам тебе много нужно сказать, так что брось эти команды, понятно? У нас тут много чего произошло с тех пор, как Гамбоа посадил тебя в карцер.

– Я не люблю, когда со мной говорят в таком тоне, – сказал Ягуар вполголоса, но твердо. Если бы не было так тихо, его едва бы услышали. – Хочешь со мной поговорить – слезай со шкафа и подойди ко мне, как воспитанные люди.

– А я невоспитанный, – сказал Арроспиде.

«Совсем сбесился, – подумал Альберто. – Вон какой злой! Он не драться хочет с Ягуаром, а унизить его перед всеми».

– Неправда, ты хорошо воспитан, – сказал Ягуар. – Как же, у вас в Мирафлоресе все хорошо воспитаны.

– Сейчас я говорю с тобой как взводный, Ягуар. Не старайся затеять драку, не будь трусом. Потом – ладно, твоя воля. А сейчас давай поговорим. Здесь произошли очень странные вещи, понятно? Знаешь, что было, когда ты попал в карцер? Спроси у любого. Офицеры и сержанты с ума посходили. Заявились в спальню, отперли все шкафы, забрали карты, бутылки, отмычки. А потом как посыпались на нас докладные и взыскания! Теперь почти весь взвод не скоро выйдет на улицу.

– Ну и что? – сказал Ягуар. – А я тут при чем?

– Ты еще спрашиваешь?

– Да, – сказал Ягуар спокойно. – Я еще спрашиваю.

– Ты сам говорил Питону и Кудрявому, что, если тебя накроют, ты потянешь за собой всех. Так ты и сделал. Знаешь, кто ты такой? Ты стукач, Ягуар. Ты всех нас предал, иуда, сучий ты потрох. Я тебе скажу от всех: о тебя даже руки марать не хочется. Ты просто дрянь, Ягуар. Никто тебя больше не боится – понял?

Альберто слегка повернулся и запрокинул голову – так он мог хоть что-то видеть. Отсюда, снизу, Арроспиде казался еще больше: волосы у него были всклокочены, длинные руки и ноги подчеркивали худобу. Он сидел, расставив ноги, сжав кулаки, и морщился. «Чего ждет Ягуар?» Альберто опять видел все как в тумане: веко лихорадочно билось.

– Значит, по-твоему, я стукач, – сказал Ягуар. – Так? Скажи, Арроспиде, так я тебя понял или нет?

– Я уже сказал! – крикнул Арроспиде. – И не я один. Вся казарма скажет: ты стукач, Ягуар.

Вдруг послышались торопливые шаги – кто-то пробежал по комнате, мимо шкафов и неподвижных кадетов и остановился в поле зрения Альберто. Это был Питон.

– А ну слезай оттуда, гад! – закричал Питон. – Слезай, слышишь?

Он стоял у шкафа, его взлохмаченная голова дергалась в полуметре от ботинок и синих носков. «Я знаю, что сейчас будет, – подумал Альберто. – Он схватит его за ноги и сбросит на пол». Но Питон не пускал в ход руки, он только вызывающе кричал:

– Слезай, а ну слезай!

– Отойди, Питон, – сказал Арроспиде, не глядя на него. – Я не с тобой разговариваю. Проваливай. И не забудь: ты тоже говорил про Ягуара.

– Ягуар, – сказал Питон, глядя на Арроспиде маленькими горящими глазками, – не слушай ты его. Я только одну минуту так думал, а теперь уже нет. Скажи ему, что все это выдумки, что его убить мало. Слезай со шкафа, Арроспиде, если ты не трус.

«Он настоящий друг, – подумал Альберто. – Я так Холуя не защищал».

– Ты стукач, Ягуар, – повторил Арроспиде. – Еще раз говорю: стукач поганый.

– Это он заварил всю кашу, Ягуар! – заорал Питон. – Не слушай его, Ягуар. Мы никто не верим! А ну, кто посмеет? Это вранье, Ягуар, набей ему харю.

Альберто сидел на постели в том же положении. Глаз жег раскаленным углем, и он почти все время держал его закрытым. Когда он открывал глаз, ему казалось, что ноги Арроспиде и лохматая голова Питона где-то прямо у его лица.

– Оставь его, Питон, – сказал Ягуар. Он говорил все так же медленно, спокойно. – Не надо меня защищать.

– Ребята, – крикнул Арроспиде, – вы слышали? Это он. Он даже отрицать не смеет. Он стукач и трус. Ты слышишь меня, Ягуар? Я сказал, что ты стукач и трус.

«Чего он ждет?» – думал Альберто. Под бинтами ожила боль, она терзала теперь все лицо. Но он ее почти не чувствовал; он весь сжался, он ожидал, когда же Ягуар откроет рот и назовет перед всеми его имя, бросит его, точно объедки псам, и все кадеты обернутся к нему и посмотрят удивленно и злобно.

Но Ягуар говорил, с каждым новым словом все больше зверея:

– Кто еще с этой белой дрянью из Мирафлореса? Ну говорите: «Ягуар – трус!» Я хочу знать, кто еще против меня.

– Никто, Ягуар! – крикнул Питон. – Не слушай ты его. Разве не видишь, он просто треплет языком?

– Все против тебя, – сказал Арроспиде. – Посмотри на них, и ты сразу поймешь, Ягуар. Все презирают тебя.

– Я вижу только трусов, – сказал Ягуар. – Больше ничего. Трусливых баб.

«Он не хочет, – подумал Альберто. – Почему-то боится меня выдать».

– Стукач! – закричал Арроспиде. – Стукач! Стукач!

– Ну что же вы? – сказал Ягуар. – Смотреть противно, до чего ж вы трусы. Почему никто не кричит? Что же вы так боитесь?

– Давайте, ребята! – крикнул Арроспиде. – Скажите ему в лицо, кто он такой. Скажите.

«Не скажут, – подумал Альберто. – Никто не посмеет». Арроспиде яростно скандировал: «Стукач, стукач», и в разных углах невидимые союзники начали присоединяться к нему, повторяя это слово вполголоса, едва раскрывая рот. Гул постепенно рос, как на уроках французского, и Альберто стал различать отдельные голоса: свистящий голос Вальяно, певучий тенор Киньонеса и другие голоса, выделявшиеся из общего, уже могучего хора. Он встал и огляделся: повсюду он видел одновременно открывавшиеся и закрывавшиеся рты. Зрелище зачаровало его, страх неожиданно пропал, он уже не боялся, что раздастся его имя и гнев, направленный на Ягуара, обрушится на него. Его собственные губы начали тихо шептать под спасительными бинтами: «Стукач, стукач». Потом он закрыл глаз, вздувшийся пылающим комом, и уже не видел, что было, пока не началась свалка: шкафы тряслись, койки скрипели, и над общим монотонным гулом гремела брань. И все-таки первым начал не Ягуар. Позже Альберто узнал, что начал Питон – схватил Арроспиде за ноги и стянул его на пол. Только тогда вмешался Ягуар, он прибежал с другого конца комнаты, и никто не помешал ему, хотя, когда он пробегал мимо, все скандировали еще громче, кричали ему в лицо. Ему дали добежать до того места, где Арроспиде и Питон катались по полу, наполовину скрывшись под койкой Монтеса; кадеты не двинулись даже тогда, когда Ягуар, не сгибаясь, начал яростно пинать Арроспиде ногами, будто мешок с песком. Потом, Альберто помнил, поднялся гам и топот: кадеты сбегались со всех сторон к центру казармы. Он откинулся назад на койке, чтобы его не задели, и прикрыл лицо руками. Из своего укрытия он урывками видел, как один за другим кадеты налетали на Ягуара, как они подняли его, оттащили от Арроспиде и Питона, повалили на пол, и в нараставшей буче Альберто узнавал лица Вальяно и Месы, Валдивии и Ромеро и слышал, как они подхлестывали друг друга: «Бей его!», «Стукач поганый!», «Душу из него вытряхнем!», «Думал, сильнее его нет, дерьмо такое!» И Альберто подумал: «Они убьют его. И Питона тоже». Но длилось все недолго. Вскоре раздался свисток, голос сержанта приказал записать трех последних, и шум и драка прекратились, как по волшебству. Альберто сразу очнулся, выбежал и одним из первых стал в строй. Потом стал искать глазами Арроспиде, Ягуара, Питона, но их еще не было. Кто-то сказал: «Они пошли в умывалку. Дай Бог, чтобы никто их не увидел, пока не умоются. Хватит, поскандалили».


Лейтенант Гамбоа вышел из комнаты, остановился на минуту в коридоре и вытер пот со лба. Он сильно вспотел. Только что он закончил письмо жене; теперь надо было отдать его дежурному офицеру, чтобы отправить дневной почтой. Он ступил на плац. Сам того не желая, направился к «Жемчужине». Пересекая зеленый луг, он еще издали увидел Паулино – тот ломал своими грязными руками булочки, чтобы вложить туда сосиски и продать кадетам на перемене. Почему не приняли никаких мер против Паулино? Ведь он, Гамбоа, в своем донесении сообщал, что метис торгует сигаретами и спиртом. Кто этот Паулино – настоящий владелец «Жемчужины» или только ширма? Но ему осточертело все, и он выкинул из головы эти мысли. Взглянул на часы: через два часа кончится его дежурство, и он будет свободен на целые сутки. Куда деться? Ему не хотелось сидеть одному в пустынном доме, нервничать и скучать. Можно навестить кого-нибудь из родных – они всегда принимают его с радостью и жалуются, что он редко заходит. А вечером можно пойти в кино, у них там всегда идут военные или гангстерские фильмы. Еще женихом он ходил с Росой в кино каждое воскресенье, утром и вечером, а иногда они смотрели один фильм по два раза. Он смеялся над ней, когда она плакала от мексиканских мелодрам, а когда она порывисто хватала его за руку, как бы прося защитить, его охватывали тайный трепет и восторг. С тех пор прошло уже без малого три года. Раньше он только строил планы на будущее и никогда не думал о прошлом, как в эти последние недели. Он добился чего хотел, и пока никто не посягал на место, занятое им по окончании военной школы. Почему же с тех пор, как начались все эти неприятности, он все чаще вспоминает с горечью свою юность?

– Чего желаете, сеньор лейтенант? – сказал Паулино, поклонившись.

– Бутылку колы.

Сладкий газированный напиток показался ему отвратительным. Стоило ли тратить столько времени на заучивание скучных страниц всех этих кодексов и уставов, стратегии и военной географии? «Дисциплина и порядок суть основы всякого права, – процитировал Гамбоа с горькой усмешкой, – а также необходимые условия нормальных общественных отношений. Для достижения дисциплины и порядка следует подчинять жизнь законам». Капитан Монтеро заставил их вызубрить даже все введения к уставу. Его прозвали «буквоедом» за любовь к точным цитатам. «Прекрасный преподаватель, – подумал Гамбоа. – И настоящий офицер. Неужели до сих пор гниет в гарнизоне Борха?» Вернувшись из Чоррильоса, Гамбоа стал во всем подражать капитану Монтеро. Его назначили в Аякучо, и скоро он завоевал там репутацию сурового человека. Офицеры называли его прокурором, а солдаты – врединой. Все посмеивались над его чрезмерной строгостью, но он знал, что в глубине души ему удивляются, его уважают. Его рота была самой дисциплинированной и обучена лучше всех. Он даже не наказывал солдат; после усиленных тренировок и многократных указаний все шло у него как по маслу. Поддерживать дисциплину было для него до сих пор столь же легко и привычно, как повиноваться самому. Он думал, что в военном училище будет то же самое. Теперь он начал сомневаться. Как можно слепо довериться начальству после того, что произошло? Наверное, было бы благоразумнее поступить как все. Наверное, капитан Гарридо прав: устав надо применять осмотрительно и прежде всего надо заботиться о своем благополучии, о своем будущем. Он вспомнил, что вскоре после его назначения в училище у него произошел инцидент с одним сержантом. Наглый индеец смеялся в лицо, когда ему выговаривали. Гамбоа дал ему в морду, а тот сказал сквозь зубы: «Если бы я был кадет, вы бы меня не тронули, сеньор лейтенант». Этот индеец оказался не таким уж дураком.

Он заплатил за колу и пошел назад, к плацу. Утром он подал еще четыре рапорта по поводу краж, спиртного, азартных игр и побегов из училища. По сути дела, больше половины кадетов первого взвода должны бы предстать перед советом офицеров. Все они заслуживают самого сурового наказания, вплоть до увольнения. Его рапорты касались только первого взвода. Бессмысленно обыскивать другие спальни, у кадетов было достаточно времени, чтобы уничтожить или спрятать карты и бутылки. В рапортах Гамбоа даже не упомянул о других ротах; об этом пусть позаботятся остальные офицеры.

Капитан Гарридо рассеянно, прямо при нем, пробежал глазами рапорты. Затем спросил:

– К чему это, Гамбоа?

– Как к чему, сеньор капитан? Я вас не понимаю.

– С этим покончено. Необходимые меры приняты.

– Покончено с делом кадета Фернандеса, сеньор капитан. Но не со всем остальным.

Капитан устало поморщился. Он снова взял в руки бумаги и просмотрел их. Его челюсти двигались, жевали что-то бесцельно и неустанно.

– Я спрашиваю, для чего эти бумаги, Гамбоа? Вы уже сделали мне устное донесение. К чему вся эта писанина? Наказан почти весь взвод. Чего же вы еще хотите?

– Если соберется совет офицеров, потребуют письменные рапорты, сеньор капитан.

– Ах вот что! – сказал капитан. – Вижу, вы никак не хотите расстаться с мыслью о созыве совета. Вы хотите, чтобы мы наложили дисциплинарное взыскание на весь пятый курс.

– Я докладываю только о своей роте, господин капитан. За остальных я не отвечаю.

– Хорошо, – сказал капитан. – Вы свое дело сделали. Теперь забудьте об этом и предоставьте действовать мне. Я позабочусь обо всем.

Гамбоа вышел. Ему становилось все хуже. Он решил не думать больше ни о чем, ничего не брать на себя. «Напиться как следует – вот что мне надо сделать». Он пошел в комендатуру, отдал письмо дежурному офицеру и увидел у дверей майора Алтуну. Тот знаком подозвал его.

– Здравствуйте, Гамбоа, – сказал он. – Идемте, я провожу вас.

Комендант был всегда расположен к нему, хотя их отношения не выходили за служебные рамки. Они направились к офицерской столовой.

– У меня для вас плохие вести, Гамбоа. – Майор шагал, заложив руки за спину. – Только это частный разговор, дружеский. Понимаете, что я хочу сказать?

– Да, сеньор комендант.

– Майор очень зол на вас, Гамбоа. И полковник тоже. Не без причины, конечно. Но не в том дело. Советую вам поскорее похлопотать в министерстве. Они потребовали вашего немедленного перевода в другое место. Боюсь, что дело уже продвинулось слишком далеко, у вас осталось мало времени. Вам может помочь ваш послужной лист. Хотя вы сами знаете, что в таких случаях личные связи важнее всего.

«Невесело будет ей покинуть сейчас Лиму, – подумал Гамбоа. – Во всяком случае, придется оставить ее здесь, у родных, пока не найду подходящий дом и прислугу».

– Благодарю вас, сеньор комендант, – сказал он. – Вы не знаете, куда примерно могут меня перевести?

– Скорее всего в джунгли, в какой-нибудь гарнизон. Или в предгорья. В такое время года обычно не бывает никаких перемещений, незанятые места есть только в трудных гарнизонах. Так что не теряйте времени. Может быть, вам удастся добиться перевода в какой-нибудь крупный город – скажем, в Арекипу или Трухильо [24]. Да, и не забудьте, что все это я говорю вам совершенно конфиденциально, как друг. Мне не хотелось бы нажить неприятности.

– Не беспокойтесь, сеньор комендант, – прервал его Гамбоа. – Еще раз большое спасибо.


Альберто увидел, что Ягуар идет к выходу. Он шел по проходу, не обращая никакого внимания на кадетов, которые лежали на своих койках и курили, стряхивая пепел на бумажку или в пустую спичечную коробку, и провожали его насмешливыми, вызывающими взглядами. Не спеша, глядя только перед собой, он дошел до двери, открыл ее и, выйдя, с силой захлопнул за собой. Увидев в промежутке между шкафами лицо Ягуара, Альберто спросил себя, каким это чудом лицо у него осталось невредимым после всего, что было. Но кое-какие следы все же имелись – Ягуар до сих пор прихрамывал. В тот же день, после драки, Уриосте заявил в столовой: «Это я подбил ему ногу». На следующий день эту честь приписывали себе и Вальяно, и Нуньес, и Ревилья, и даже немощный Гарсия. Они громко спорили об этом в присутствии Ягуара, как будто его тут нет. А вот у Питона вспухли губы, и вокруг шеи вилась глубокая кровавая ссадина. Альберто отыскал Питона глазами: он лежал на своей койке, и Худолайка, распластавшись на нем, зализывала рану длинным розовым языком.

«Самое странное, что Ягуар и с ним не разговаривает, – подумал Альберто. – Вполне понятно, что он и знать не хочет Кудрявого, раз тот его предал; но ведь Питон стал за него грудью, и ему здорово досталось. Надо же быть таким неблагодарным!» И весь взвод тоже как будто забыл о вмешательстве Питона. С ним разговаривали, шутили, как прежде, протягивали окурок, когда курили вкруговую. «И еще странно, – подумал Альберто, – что никто заранее не договаривался о том, чтобы бойкотировать Ягуара, а так выходит еще хуже». В тот день Альберто следил за ним издалека во время перемены. Ягуар ушел со двора учебного корпуса и бродил по лугу, засунув руки в карманы и легонько пиная ногой камешки. К нему подошел Питон и пошел рядом с ним. Видимо, они спорили о чем-то: Питон мотал головой и махал руками. Потом он отошел. На второй перемене Ягуар опять пошел на луг. На этот раз к нему подошел Кудрявый, но как только он приблизился, Ягуар сильно толкнул его, и Кудрявый вернулся сконфуженный. Во время уроков кадеты разговаривали, ругались, швыряли друг в друга бумажными шариками, прерывали учителей, ржали, хрюкали, лаяли, выли: жизнь вновь потекла как обычно. Но все чувствовали, что между ними есть отверженный. Положив руки на портфель, вперив голубые глаза в классную доску, Ягуар просиживал все уроки напролет, не раскрывая рта, ничего не записывая, ни на кого не оглядываясь. «Как будто не они его, а он их бойкотирует, – думал Альберто. – Как будто он решил наказать весь взвод». С этого дня Альберто все ждал, что Ягуар подойдет к нему и потребует разъяснений, потребует, чтобы он рассказал всем правду. Он даже воображал, что скажет Ягуар, когда станет обвинять его. Но Ягуар, видно, презирал его так же, как и всех остальных. Тогда Альберто решил, что Ягуар, должно быть, готовит неслыханную месть.


Альберто встал и вышел из казармы. Во дворе было много кадетов. Наступило то безликое, неясное время суток, когда день и ночь уравновешены и как бы нейтрализуют друг друга. Серый полусвет скрадывал перспективу казарм, четко выделял силуэты кадетов, одетых в грубые куртки, но смазывал лица и окрашивал одним и тем же пепельно-серым цветом и двор, и стены домов, и почти белый плац, и пустынный луг. Обманчивый свет искажал даже звуки и движения: казалось, все движутся быстрее или медленнее, чем обычно, шепчутся или кричат, нежно обнимаются или толкаются в этом болезненном, умирающем свете. Альберто поднял воротник куртки и пошел к лугу. Не слышно было шума волн – наверное, море утихло. Когда Альберто натыкался на распростертого в траве кадета, он спрашивал: «Ягуар?» Ему не отвечали или говорили с издевкой: «Нет, я не Ягуар, но, если тебе не терпится, могу его заменить». Он направился к туалету учебного корпуса. С порога он увидел в полумраке несколько красных точек и крикнул: «Ягуар!» Никто не отозвался, но он понял, что все смотрят на него: огоньки застыли в неподвижности. Он повернулся и пошел к уборной, что рядом с «Жемчужиной». Вечером туда никто не ходил – было полно крыс. Он увидел темный силуэт и светящуюся точку и окликнул с порога:

– Ягуар?

– Я. Что надо?

Альберто вошел и чиркнул спичкой. Перед ним стоял Ягуар – он затягивал ремень; больше там никого не было. Альберто бросил обуглившуюся спичку.

– Мне надо поговорить с тобой.

– А мне с тобой не о чем говорить, – сказал Ягуар. – Проваливай.

– Почему ты не сказал им, что это я донес на всех?

Ягуар засмеялся своим невеселым, презрительным смешком, которого Альберто не слышал с тех пор, как началась вся эта история.

В темноте послышался стремительный топот множества маленьких лап. «Его смеха боятся даже крысы», – промелькнуло у Альберто в голове.

– Ты думаешь, все такие, как ты? – сказал Ягуар. – Ошибаешься. Я не стукач и со стукачами не разговариваю. А ну пошел отсюда.

– Ты так и не скажешь им правду? – Альберто удивился своему тону: он говорил с Ягуаром уважительно, почти по-дружески. – Почему?

– Я показал им всем, что значит быть мужчиной, – сказал Ягуар. – Думаешь, мне они нужны? Да плевал я на всех и на то, что они думают. И на тебя тоже. Уходи отсюда.

– Ягуар, – сказал Альберто, – я вот что хотел тебе сказать… Мне жаль, что так получилось. Очень жаль.

– Может, поплачешь? – сказал Ягуар. – Помолчи-ка лучше. Я тебе сказал: нам с тобой говорить не о чем.

– Ну зачем ты так? – сказал Альберто. – Давай помиримся. Я скажу им, что это не ты, а я. Будем друзьями.

– Очень ты мне нужен, – сказал Ягуар. – Стукач поганый, смотреть на тебя противно, с души воротит. Пошел отсюда!

На этот раз Альберто послушался, но не пошел в казарму, а лег на траву и лежал до тех пор, пока не раздался свисток к ужину.

Эпилог

Когда лейтенант Гамбоа открыл дверь курсовой канцелярии, он увидел, что капитан Гарридо кладет в шкаф какую-то тетрадь; капитан стоял спиной к нему, шея выпирала из-под туго затянутого галстука. Гамбоа поздоровался, капитан обернулся.

– Привет, Гамбоа, – сказал он с улыбкой. – Уже готовы к отъезду?

– Да, сеньор капитан. – Лейтенант вошел в комнату. Он был в выходной форме. Когда он снял кепи, а лбу, на висках и на затылке правильным кругом обозначилась едва заметная полоска. – Я только что простился с полковником, с комендантом и с майором. Осталось проститься с вами.

– Когда уезжаете?

– Завтра утром. Но мне еще много надо сделать.

– Становится жарко, – сказал капитан. – Летом мы испечемся, – засмеялся он. – Ну да вам-то все равно. В этих предгорьях что лето, что зима – все едино.

– Если не любите жару, – пошутил Гамбоа, – можем поменяться. Я останусь здесь, а вы вместо меня поедете в Хулиаку.

– Ни за что! – сказал капитан и взял его под руку. – Идемте, пивом угощу.

Они вышли. У дверей одной из казарм какой-то кадет с красной повязкой дневального пересчитывал белье.

– Почему этот кадет не на уроке? – спросил Гамбоа.

– А вы все за свое, – весело сказал капитан. – Какое вам теперь дело до кадетов?

– И то правда. Дурная привычка, знаете ли. Они вошли в офицерский буфет, капитан заказал бутылку пива и сам наполнил стаканы. Чокнулись.

– Я в предгорьях не бывал, – сказал капитан. – А вообще-то, наверное, там неплохо. Вы доедете туда из Хулиаки поездом или автобусом. Время от времени сможете вырываться в Арекипу.

– Конечно, – сказал Гамбоа. – Ничего, привыкну.

– Я вам искренне сочувствую, – сказал капитан. – Хотите – верьте, хотите – нет, а я вас ценил, Гамбоа. Помните, как я вас предупреждал? Знаете поговорку: «С кем поведешься…» Кроме того, запомните на будущее: об уставе можно напоминать только подчиненным, но никак не старшим по званию.

– Не надо жалеть меня, сеньор капитан. Я пошел в армию не для забавы. Что военное училище, что гарнизон – мне все равно.

– Ну, тем лучше. Не будем спорить. Выпьем. Они допили свои стаканы, и капитан налил еще. За окном простирался луг; трава подросла и пожелтела. Несколько раз мимо проскакала лама, она неслась во всю прыть, тревожно косясь умными глазами.

– Это она от жары, – сказал капитан, показывая на ламу пальцем. – Никак не привыкнет. Прошлым летом просто бесилась.

– Там я увижу много лам, – сказал Гамбоа. – А может, выучу язык кечуа [25].

– У вас нет знакомых в Хулиаке?

– Есть один. Муньос.

– Как, этот болван Муньос? Он ничего парень. Только совсем спился.

– У меня к вам просьба, сеньор капитан.

– Пожалуйста. Я к вашим услугам.

– Дело касается одного кадета. Я хотел бы поговорить с ним с глазу на глаз, за оградой. Вы можете его отпустить?

– На сколько?

– На полчаса, не больше.

– А, – сказал капитан с усмешкой. – Ясно, ясно!

– У нас с ним будет личный разговор.

– Понимаю. Хотите ему всыпать?

– Не знаю, – засмеялся Гамбоа. – Может быть.

– Это Фернандес? – спросил капитан вполголоса. – Не стоит. Его можно наказать иначе. Предоставьте это мне.

– Нет, это не он, – сказал Гамбоа. – Второй. Да и все равно вы уже ничего не можете сделать.

– Ничего? – сказал капитан. – А если он потеряет год? По-вашему, это пустяк?

– Поздно, – сказал Гамбоа. – Вчера окончились экзамены.

– Ну и что же? – серьезно сказал капитан. – Это не важно. Еще не выведены годовые отметки.

– Вы всерьез? Капитан осекся.

– Не бойтесь, не бойтесь, шучу, – засмеялся он. – Я не допущу ни малейшей несправедливости. Берите вашего кадета и делайте с ним что хотите. Только прошу: лицо не трогайте; не хочу больше скандалов.

– Благодарю, сеньор капитан. – Гамбоа надел кепи. – А теперь мне надо идти. До скорого свидания, надеюсь.

Они пожали друг другу руки. Гамбоа пошел к учебному корпусу, поговорил с сержантом и вернулся в караульную – он оставил там свой чемодан. Навстречу ему вышел дежурный офицер.

– Тебе телеграмма, Гамбоа.

Он распечатал ее и быстро пробежал глазами; затем спрятал в карман и сел на скамейку – солдаты поднялись, оставили его одного – и, уставившись на пол, застыл в неподвижности.

– Что, плохие вести? – спросил дежурный офицер.

– Нет, нет, – сказал Гамбоа. – Так, семейные дела.

Дежурный велел одному из солдат приготовить кофе и спросил Гамбоа, не хочет ли он чашечку. Тот кивнул. Немного спустя у дверей появился Ягуар. Гамбоа залпом выпил кофе и встал.

– Этот кадет выйдет со мной ненадолго, – сказал он офицеру. – Есть разрешение капитана.

Он взял чемодан, вышел на Набережную и пошел по утоптанной земле, по краю обрыва. За ним в нескольких шагах шел Ягуар. Они дошли до Пальмового проспекта. Когда ворота училища скрылись из виду, Гамбоа поставил чемодан на землю. Потом вынул из кармана бумажку.

– Что это значит? – спросил он.

– Там все ясно сказано, сеньор лейтенант, – ответил Ягуар. – Мне нечего добавить.

– Я больше не служу в училище, – сказал Гамбоа. – Почему вы обратились ко мне? Почему не явились к капитану вашего курса?

– Не хочу говорить с капитаном, – сказал Ягуар. Он слегка побледнел, и его светлые глаза избегали взгляда Гамбоа.

Поблизости никого не было. Волны шумели совсем рядом. Гамбоа сдвинул кепи на затылок и вытер лоб; красная полоса под козырьком выделялась резче морщин.

– Зачем вы это написали? – снова спросил он. – Зачем вы это сделали?

– Это вас не касается, – сказал Ягуар слабым и покорным голосом. – Ваше дело – отвести меня к полковнику. Больше ничего.

– Вы думаете, все сойдет так же легко, как в первый раз? – сказал Гамбоа. – Вы так думаете? Или, может, хотите посмеяться надо мной?

– Не такой уж я болван, – сказал Ягуар и презрительно скривился. – Просто я никого не боюсь, сеньор лейтенант, ни полковника, никого. Я защитил ребят от четверокурсников, когда мы сюда поступили. Все боялись крещения и тряслись, как бабы; я показал им, что такое мужчина. А при первом же случае они пошли против меня. Они просто жалкие твари, предатели, вот они кто. Все как один. Хватит с меня училища, сеньор лейтенант.

– Бросьте заливать, – сказал Гамбоа. – Говорите откровенно. Зачем вы написали эту записку?

– Они думают, что я предатель, – сказал Ягуар. – Понимаете? Они даже не попытались узнать правду. Как только у нас обыскали шкафы, они сразу подумали на меня, свиньи. Видели, что они написали на стенах душевой? «Ягуар стукач. Ягуар шкурник». А ведь я все делал ради них, вот что противно. Какая мне выгода? Скажите, сеньор лейтенант, ну какая? Никакой, верно? Я все делал ради взвода. Не могу я больше с ними оставаться. Они мне были как семья, а теперь… Видеть их не могу!

– Неправда, – сказал Гамбоа. – Вы лжете. Если вы так дорожите мнением своих товарищей, почему вы хотите, чтобы они узнали, что вы убийца?

– Меня их мнение не интересует, – глухо сказал Ягуар. – Меня возмущает их неблагодарность – и все.

– Все? – язвительно сказал Гамбоа. – В последний раз прошу вас: говорите честно. Почему вы не сказали им, что их выдал кадет Фернандес?

Ягуар сжался, как будто его внезапно ударили.

– Это другое дело, – глухо сказал он, с трудом выговаривая слова. – Совсем другое дело, сеньор лейтенант. Остальные предали меня просто из трусости. А он хотел отомстить за Холуя. Конечно, он доносчик, а такое всегда противно видеть, но он хотел отомстить за друга. Разве вы не понимаете, что это совсем другое дело?

– Ладно, идите, – сказал Гамбоа. – Я не намерен терять тут с вами время. Ваши мысли о верности и мести меня не интересуют.

– Я не могу заснуть, – пробормотал Ягуар. – Это правда, сеньор лейтенант, честное слово. Я не знал, как это – жить отверженным. Не сердитесь, попытайтесь меня понять, я не так уж много прошу. Все говорят: «Гамбоа пострадал больше всех, а только он один справедливый». Почему вы не хотите меня выслушать?

– Хочу, – сказал Гамбоа. – Я вас слушаю. Почему вы убили того парня? И зачем вы написали мне записку?

– Я обманулся в ребятах, сеньор лейтенант: я хотел убрать Холуя. Да вы сами подумайте, в таком деле – всякий может ошибиться. Чихал он, что Каву исключат, лишь бы ему выйти на несколько часов. А что товарищ пропадет, ему наплевать. Как тут не обозлиться?

– Почему же вы передумали именно теперь? – спросил Гамбоа. – Почему вы не сказали правду, когда я вас допрашивал?

– Не то чтоб передумал, – сказал Ягуар. – Только… – Он помедлил немного и кивнул, соглашаясь с собственной мыслью: – Теперь я лучше понимаю Холуя. Для него мы были не товарищи, а враги. Я же говорю вам: я не знал, что это такое, когда все тебя презирают. Все издевались над ним, это сущая правда, а я больше всех. Не могу забыть его лица, сеньор лейтенант. Клянусь, сам не знаю, как я мог его убить. Я хотел избить его, напугать. А в то утро я вдруг увидел впереди его голову и прицелился. Разделаться с ним за весь взвод – вот что я хотел. Откуда я мог знать, что все остальные еще хуже него? Я думаю, меня надо посадить в тюрьму. Все говорили, что я так кончу, – и мать моя, и вы тоже. Можете радоваться, сеньор лейтенант.

– Я его не помню, – сказал Гамбоа, и Ягуар посмотрел на него с недоумением. – То есть я ничего не знаю о его жизни в училище. Некоторых я помню хорошо – как кто носит форму, как ведет себя на учениях. А вот Арану не помню. А ведь он проучился три года в моей роте.

– Не надо меня успокаивать, – растерянно сказал Ягуар. – Не говорите ничего, пожалуйста. Не люблю, когда…

– Я не вам говорю, – сказал Гамбоа. – И не собираюсь утешать вас, не беспокойтесь. Идите. У вас есть разрешение только на полчаса.

– Сеньор лейтенант… – начал Ягуар, застыл на секунду с открытым ртом и повторил: – Сеньор лейтенант…

– Дело об Аране закончено, – сказал Гамбоа. – Начальство больше не хочет и слышать об этом. Их не переубедишь. Легче воскресить Арану, чем доказать им, что они ошиблись.

– Вы не отведете меня к полковнику? – спросил Ягуар. – Вас бы тогда не отправили в Хулиаку, сеньор лейтенант. Не смотрите так на меня. Думаете, я не знаю, за что вам попало? Отведите меня к полковнику.

– Вы знаете, что такое напрасные жертвы? – сказал Гамбоа, и Ягуар пробормотал: «Как это?» – А вот, например, когда сдается безоружный противник, ни один мало-мальски сознательный боец не станет в него стрелять. Не только из моральных соображений, но и из военных тоже, хотя бы ради экономии. Даже на войне не должно быть напрасных жертв. Вы меня поняли? Идите в училище и постарайтесь, чтобы смерть Араны научила вас чему-нибудь в будущем.

Он разорвал записку, которую держал в руках, и бросил на землю.

– Идите, – повторил он. – Скоро обед.

– Вы не вернетесь, сеньор лейтенант?

– Нет, – сказал Гамбоа. – Может, встретимся когда-нибудь. Прощайте.

Он взял чемодан и пошел по проспекту в сторону Бельявисты.

Некоторое время Ягуар смотрел ему вслед. Потом подобрал бумажки, лежавшие у его ног. Гамбоа разорвал записку пополам. Соединив клочки, легко можно было ее прочитать. Он удивился, когда увидел, что, кроме разорванного листа бумаги, на котором он сам написал: «Лейтенант Гамбоа, я убил Холуя. Можете подать докладную и отвести меня к полковнику», там еще два клочка. Они составляли телеграмму: «Три часа назад родилась дочь. Роса чувствует себя хорошо. Поздравляю. Жди письма. Андрес». Ягуар разорвал бумажки на мелкие кусочки и, подходя все ближе к обрыву, разбрасывал их по ветру. Около одного из домов он замешкался – это было высокое здание, окруженное большим садом. Там совершил он свою первую кражу. Он пошел дальше, к набережной. Остановился, посмотрел на море, простиравшееся у его ног; оно было не такое серое, как обычно; волны ударялись о берег и быстро отбегали назад.


Все было залито белым, слепящим светом; казалось, сияющие дома освещают синее, безоблачное небо. Альберто боялся смотреть на сплошь застекленные стены, в которых сверкало и переливалось солнце: еще ослепнешь, чего доброго!… Пот катился ручьями под легкой шелковой рубашкой. То и дело приходилось вытирать лицо полотенцем. Проспект, как ни странно, пустовал; обычно в это время по мостовой медленно дефилирует поток машин, направляющихся на пляж. Альберто посмотрел на часы, но так и не увидел, сколько времени, – глаза его блуждали, зачарованные блеском стрелок, циферблата, золотого браслета. Это были прекрасные часы с корпусом из чистого золота. Прошлым вечером Богач сказал ему в парке Салазар: «Смахивают на хронометр». Он ответил: «Это хронометр и есть! Для чего же тогда тут эти четыре стрелки и два циферблата, как ты думаешь? А еще они противоударные и водонепроницаемые». Ему не поверили, и тогда он снял часы и сказал Марселе: «Урони их на землю, пусть посмотрят». Она никак не могла решиться, только испуганно вскрикивала. Богач, Элена, Эмилио, Пако и Малышка подзадоривали ее. «Бросить? Бросить? Серьезно?» – «Да, – говорил Альберто, – бросай, и дело с концом». Когда она разжала руку, все сразу замолкли, семь пар вытаращенных глаз ждали, что часы разобьются на тысячу осколков. Но часы только слегка подпрыгнули. Альберто поднял их и протянул Марселе: они остались целы – ни единой царапины на корпусе, идут нормально. Потом он сам погрузил их в воду, в малый фонтан парка, чтобы доказать, что часы водонепроницаемые. Альберто улыбнулся. Подумал: «Сегодня я выкупаюсь в них на Подкове». Отец подарил их ему на Рождество и сказал: «За хорошие отметки на экзаменах. Наконец ты становишься достойным своей семьи. Вряд ли у кого-нибудь из твоих друзей есть такие часы. Можешь похвастаться». И действительно, в прошлый вечер в парке часы стали главным предметом разговоров. «Да, отец умеет жить», – подумал Альберто.

Он свернул на Весеннюю улицу, и вдруг ему стало очень хорошо. Он шагал среди роскошных домов с пышными садами, по залитым светом сверкающим тротуарам, взгляд его блуждал по кружеву света и тени, лежащему на стволах деревьев и на ветках. «Здорово летом, – подумал он. – Завтра понедельник, а день пройдет так же, как сегодня. Встану в девять, съезжу за Марселой, пойду с ней на пляж. Вечером – в кино, а попозже – в парк. То же будет и во вторник, и в среду, и в четверг – так все лето. А там мне уже не придется идти в училище, соберу чемоданы – и в путь. Я уверен, что в Штатах мне понравится». Он еще раз посмотрел на часы: половина десятого. Если сейчас так жарит солнце – что же будет в одиннадцать? «Великолепный день для купания», – подумал он. В правой руке он нес плавки, завернутые в зеленое с белым полосатое полотенце. Богач договорился встретиться с ним в десять; он пришел слишком рано. До училища он всегда опаздывал. Теперь же все было наоборот, как будто он хотел наверстать упущенное: целых два лета провел он дома, ни с кем не встречаясь! А ведь ребята жили не так уж далеко, он мог бы пойти в любое утро до угла Колумба и Диего Ферре и возобновить дружбу – стоило только перекинуться парой фраз: «Привет. Зимой я не мог зайти к вам – интернат, знаете ли. А сейчас три месяца каникул, и я хочу провести их с вами и позабыть о дисциплинарных взысканиях, о военных и о казармах». Но Бог с ним, с прошлым; спасительная реальность солнечного утра, сияя, расстилалась перед ним; дурные воспоминания таяли как снег под ярко-желтыми лучами.

Нет, не совсем так. Вспомнишь об училище, и сразу становится не по себе, и весь сжимаешься, как мимоза от прикосновения руки. Правда, это неприятное ощущение становилось все более мимолетным: попала в глаз песчинка, помучился минутку, и все прошло. Когда он вспоминал училище два месяца тому назад, смятение и недовольство не покидали его весь день. Теперь же многое вспоминалось, как эпизоды из фильма. Лицо Холуя больше не преследовало его целыми днями. Он пересек улицу, остановился у второго дома и свистнул. Цветник, разбитый у входа, пестрел цветами; политый газон блестел на солнце. «Иду!» – раздался девичий голос. Он огляделся вокруг, но никого не увидел. Марсела, должно быть, шла по лестнице. Пригласит ли она его наверх? Альберто хотел предложить ей прогуляться до десяти. Он пройдется с ней под деревьями до трамвайной линии. Может быть, поцелует ее. Марсела появилась в глубине сада; она была в брюках и в легкой клетчатой блузке навыпуск, черной с вишневым. Она улыбалась ему, и он подумал: «Какая красивая». Глаза и волосы у нее были черные, кожа – идеальной белизны.

– Привет, – сказала Марсела. – Ты что-то рано сегодня.

– Если хочешь, могу уйти, – пошутил Альберто.

Вначале, особенно после того вечера, на котором он объяснился Марселе, он робел – ведь темная трехгодичная полоса отделяла его от милого мира детства. Теперь он чувствовал себя непринужденно и уверенно, мог без устали шутить и смотрел на других как равный, а иногда и с некоторым превосходством.

– Глупый, – сказала она.

– Пройдемся немного? Богач придет только через полчаса.

– Что ж, – сказала она. – Пошли. – Она приставила палец к виску. «О чем она думает?» – Родители спят. Вчера они ходили на званый вечер в Анкон. Вернулись очень поздно. А я, дурочка, ушла из парка раньше девяти.

Когда они немного отошли от дома, Альберто взял ее за руку.

– Ты видишь, какое солнце? – сказал он. – Как раз для купания.

– Я хочу кое-что сказать тебе, – начала Марсела.

Альберто посмотрел на нее: он увидел маленький, вызывающе вздернутый носик и очаровательную озорную улыбку. «Красавица», – подумал он.

– Что именно?

– Вчера вечером я видела твою девицу.

Что это – шутка? Он еще не совсем тут освоился. Иногда кто-нибудь из приятелей говорил намеками, которые все понимали, а он чувствовал себя растерянным, словно слепым. И отыграться невозможно: не хамить же, как там, в казарме.

Перед ним промелькнула чудовищная, постыдная картина: Холуй привязан к топчану, а Ягуар с Питоном плюют на него.

– Какую девицу? – робко спросил он.

– Тересу, – сказала Марсела. – Эту, из Линсе. Жара, про которую он было забыл, вдруг обрушилась на него, придавила.

– Тересу? Марсела засмеялась:

– А зачем, думаешь, я спросила тебя, где она живет?

Она говорила тоном победителя и явно была довольна своей проделкой.

– Богач отвез меня туда прямо из парка на своей машине.

– К ней домой? – запинаясь проговорил Альберто.

– Да, – ответила Марсела. Ее черные глаза сверкали. – Хочешь знать, как это было? Я постучала в дверь, и вышла она сама. Я спросила, там ли живет сеньора Грельо – так мою соседку зовут. – Она помолчала. – Я успела ее хорошо рассмотреть.

Он принужденно улыбнулся. Пробормотал: «Ты сумасшедшая», но настроение у него испортилось. Самолюбие его было ущемлено.

– Скажи, – продолжала Марсела коварно-ласковым голоском, – ты сильно ее любил?

– Нет, – сказал Альберто. – Конечно нет. Так, баловство одно.

– Она некрасивая, – вскипела вдруг Марсела. – Вульгарная и некрасивая.

Несмотря на смущение, Альберто обрадовался. «Она меня безумно любит, – подумал он. – Сгорает от ревности». И сказал:

– Ты же знаешь, я люблю только тебя. Я никогда никого нелюбил так, как тебя.

Марсела сжала его руку, и он остановился. Он хотел взять ее за плечо и привлечь к себе, но она завертела головой, боязливо оглядываясь. Никого не было. Альберто слегка коснулся губами ее губ. Они пошли дальше.

– Что она сказала? – спросил Альберто.

– Она? – Марсела холодно улыбнулась. – Ничего особенного. Сказала, что там живет какая-то сеньора. Назвала очень странное имя, я даже не запомнила. Богач повеселился всласть. Он кричал ей что-то из машины, и она закрыла дверь. Вот и все. Ты больше ее не видел?

– Нет, – сказал Альберто. – Конечно нет.

– Скажи, а ты гулял с ней в парке Салазар?

– Не успел. Мы виделись всего несколько раз, у нее дома или в Линсе. В Мирафлоресе я с ней не был.

– Почему вы поссорились? – спросила Марсела. Вопрос застал Альберто врасплох; он открыл было рот, но ничего не сказал. Как объяснить Марселе, если он сам еще не понял? Тереса была одним из персонажей его трехлетней эпопеи, которую он ни за что не желал воскрешать.

– Да так, – сказал он. – Когда окончил училище, я понял, что она мне больше не нравится. С тех пор я ее не видел.

Они дошли до трамвайной линии и направились вниз по Редутной. Он обнял Марселу за плечи осторожно, как бы боясь повредить нежную, теплую кожу, пульсирующую под его рукой. Зачем он рассказал ей о Тересе? Все любили говорить о своих прошлых романах, сама Марсела рассказывала ему о каком-то парне со Св. Исидора, и ему тоже не хотелось показаться лопухом. Он окончил военное училище, и это давало ему известное преимущество перед остальными – все смотрели на него как на блудного сына, вернувшегося в отчий дом после долгих скитаний. А что было бы, если бы он не встретился в тот вечер с ребятами на углу Диего Ферре?

– Смотрите, привидение, – сказал Богач, – Не иначе как привидение!

Малышка держал его за плечи, Элена улыбалась ему, Мексиканец представлял его незнакомым ребятам. Молли говорила: «Целых три года не показывался, совсем позабыл нас», Эмилио называл его бессовестным, дружески похлопывая по спине.

– Это же привидение, – повторил Богач. – И вам не страшно?

Он дома, в гражданской одежде, военная форма лежит на стуле, кепи валяется на полу. Мать куда-то вышла, пустой дом раздражал его, ему хотелось закурить – всего два часа, как он на свободе, – перед ним бесчисленные возможности, и он совсем растерялся. «Пойду куплю сигарет, – подумал он, – а потом поеду к Тересе». Но, выйдя на улицу и купив сигарет, он не сел в автобус, а пошел бродить по улицам Мирафлореса, точно турист или случайно забредший туда бродяга. Проспект Ларко, Волнолом, Диагональ, парк Салазар и совсем неожиданно – Малышка, Богач, Элена, улыбающиеся лица – все приветствуют его.

– Ты явился кстати, – сказала Молли. – У нас не хватает одного кавалера, чтобы пойти в Чосику. Теперь будет точно восемь пар.

Они проболтали до темноты и договорились на следующий день пойти всем вместе на пляж. Простившись с ними, он медленно побрел домой, поглощенный только что возникшими заботами. Марсела (а как ее фамилия? Он не встречал ее раньше, она жила на Весенней улице и в Мирафлорес стала ходить недавно) сказала ему: «Ты обязательно придешь, да?» Пляжный халат у него изрядно поношен, надо уговорить мать, пусть купит новый завтра же, пораньше – он обновит его на Подкове.

– Красота! – воскликнул Богач. – Привидение, которое можно потрогать!

– Так, – сказал лейтенант Уарина. – Сейчас вам надо немедленно явиться к капитану.

«Теперь ничего не сделает, – подумал Альберто. – Нам уже вручили аттестаты. Я скажу ему в лицо, кто он такой». Но он не сказал, стал навытяжку и почтительно поздоровался. А капитан улыбнулся, скользнув взглядом по его парадной форме. «Последний раз надеваю», – подумал Альберто. И все же он не испытывал особого восторга от мысли, что сейчас навсегда покинет это училище.

– Хорошо, – сказал капитан. – Вычистите ботинки – они пыльные. И зайдите в кабинет полковника перед уходом.

Он поднялся по лестнице, предчувствуя какую-то каверзу. Человек в штатском спросил его имя и поспешил открыть дверь. Полковник сидел за письменным столом. И опять, как тогда, его поразил блеск пола, стен, всех предметов; даже лицо и волосы полковника казались начищенными до блеска.

– Проходите, проходите, кадет, – сказал полковник. Беспокойство все еще не покидало Альберто. Что могло скрываться за этим дружелюбным тоном и ласковым взглядом? Полковник поздравил его с успешной сдачей экзаменов.

– Вот видите? – сказал он. – Нужно только приложить небольшое усилие, и можно многое наверстать. У вас блестящие отметки. – Альберто неподвижно и настороженно слушал – и ничего не говорил.

– В армии, – разглагольствовал полковник, – рано или поздно всегда восстанавливается справедливость. Это неотъемлемое качество всякой военной организации, и вы, я думаю, успели убедиться в этом на собственном опыте. Вот сами посудите, кадет Фернандес: вы хотели замарать славный род, славные семейные традиции. Но армия дала вам последнюю возможность исправиться. И теперь мне не приходится жалеть об этом. Дайте вашу руку, кадет.

Альберто подержал в руке комок мягкого, пухлого мяса.

– Вы загладили свою вину, – продолжал полковник. – Да, загладили. Поэтому я позвал вас к себе. Скажите, какие у вас планы на будущее?

Альберто сказал, что хочет стать инженером.

– Хорошо, – сказал полковник. – Очень хорошо. Родине нужны технические кадры. Вы выбрали хорошую, полезную профессию. Желаю вам больших успехов.

Тогда Альберто робко улыбнулся и сказал:

– Не знаю, как мне благодарить вас, сеньор полковник. Спасибо, большое спасибо.

– Теперь можете идти, – сказал полковник. – Да, и не забудьте записаться в Ассоциацию бывших кадетов. Необходимо, чтобы наши питомцы не теряли связь с училищем. Ведь все мы составляем как бы одну большую семью. – Полковник встал, проводил его до двери и только тогда о чем-то вспомнил. – Да, вот что, – сказал он, описав рукой дугу в воздухе. – Я позабыл об одной детали. Альберто стал навытяжку.

– Помните о тех листках? Вы знаете, о чем я говорю, некрасивая была история…

Альберто опустил голову…

– Да, сеньор полковник, – пробормотал он.

– Я сдержал свое обещание, – сказал полковник. – Я человек слова. Ничто не омрачит ваше будущее. Я уничтожил эти документы.

Альберто искренне поблагодарил его и вышел, непрестанно кланяясь; полковник улыбался ему с порога кабинета.


– Привидение, – все повторял Богач. – Живое привидение!

– Хватит тебе, – сказал Малышка. – Все мы рады, что он вернулся. Дай нам поговорить.

– Нужно договориться о прогулке, – сказала Молли.

– Конечно, – сказал Эмилио. – И немедленно.

– Погуляем с привидением, – сказал Богач. – Просто здорово!

Альберто возвращался домой, погруженный в свои мысли, ошеломленный. Уходящая зима прощалась с Мирафлоресом неожиданными туманами, повисавшими между тротуаром и макушками деревьев на проспекте Ларко; свет фонарей бледнел; предметы, люди, воспоминания – лица Араны и Ягуара, казармы, штрафные – таяли в памяти, теряли связь с действительностью. В то же время в его памяти вспыхивали давно забытые лица других ребят и девушек, он беседовал с ними мысленно, стоя на маленьком прямоугольнике травы на углу Диего Ферре, и казалось, ничто не изменилось, их язык и привычки ему близки, жить среди них легко, естественно, время течет незаметно, все мило ему, как темные, блестящие глаза этой незнакомой девушки, так дружелюбно шутившей с ним, невысокой, хрупкой девушки с чистым голосом и черными волосами. Никто не удивился, вновь увидев его, взрослого, в своем кругу; все другие тоже выросли и как бы крепче приросли к миру, но общая атмосфера не изменилась, Альберто обнаруживал вокруг себя все то же: спортивные состязания и праздники, кино и пляж, любовь, шутки, поддразнивание. Комната его погрузилась во мрак; он лежал на кровати лицом вверх, с открытыми глазами, и грезил. Прошло всего несколько минут, и давно оставленный мир вновь открыл перед ним двери, принял его в свое лоно, ни о чем не спрашивая, как будто его место ревниво оберегалось все эти три года. Он вновь обрел свое будущее.

– И ты не стеснялся? – спросила Марсела.

– Чего?

– Гулять с ней по улице.

Он почувствовал, что кровь приливает к лицу. Как объяснить ей, что он не только не стеснялся гулять с Тересой, но с гордостью показался бы с ней перед всем миром? Как объяснить ей, что все эти три года его мучило больше всего именно то, что он не такой, как Тереса; или ребята из Линсе, из-под моста? Как объяснить, что его происхождение скорее унижало его в Леонсио Прадо?

– Нет, – сказал он. – Не стеснялся.

– Значит, ты любил ее, – сказала Марсела. – Фу, как стыдно!

Он сжал ее руку; их бедра столкнулись, и это взволновало Альберто. Он остановился.

– Не надо, – сказала она. – Только не здесь, Альберто.

Однако она не сопротивлялась, и Альберто поцеловал ее в губы. Когда он отвел голову, оторвался от нее, лицо ее светилось радостью, глаза горели.

– А твои родители? – сказала она.

– Родители?

– Что они говорили о ней?

– Ничего. Они ничего не знали.

Они были на бульваре Рикардо Пальмы. Шли по самой середине, под высокими деревьями, бросавшими на аллею полосы тени. Им попались на пути несколько прохожих и продавщица цветов под навесом. Альберто отпустил плечо Марселы и взял ее за руку. Вдалеке виднелась лента машин, въезжающих на проспект Ларко. «Едут на пляж», – подумал Альберто.

– А обо мне знают? – спросила Марсела.

– Да, – ответил он. – Они в восторге. Мой отец говорит, что ты очень красивая.

– А мама?

– Тоже.

– Серьезно?

– Да, серьезно. Знаешь, что сказал отец недавно? Чтобы я в какое-нибудь воскресенье до моего отъезда пригласил тебя поехать вместе с нами на южные пляжи. Мои родители, ты и я.

– Опять, – сказала она, – опять ты напомнил об этом.

– Ну что ты, Марсела, я ведь каждый год буду приезжать. Я буду проводить здесь все каникулы, три месяца в году. Кроме того, я быстро закончу курс. В Соединенных Штатах не то что у нас, там все делается быстрее и лучше.

– Ты обещал, что не будешь напоминать, – обиделась она. – Фу, как стыдно!

– Прости меня, – сказал он. – Я нечаянно. Да, знаешь? У моих родителей отношения наладились.

– Да, ты мне уже рассказывал. Твой отец больше не пропадает? Во всем виноват он. Не могу понять, как она его терпит.

– Теперь он стал спокойнее, – сказал Альберт – Они подыскивают другой дом, поудобнее. Но иногда отец исчезает и приходит только наутро. Он неисправим.

– Ты не такой, правда?

– Нет, – сказал Альберто. – Я человек серьезный.

Она с нежностью посмотрела на него. Альберто подумал: «Я буду учиться как следует и стану хорошим инженером. Когда вернусь, буду работать с отцом, куплю машину с откидным верхом и большой дом с бассейном. Я женюсь на Марселе и сделаюсь донжуаном. Буду ходить каждую субботу на танцы и много путешествовать. Через несколько лет я совсем забуду, что учился в Леонсио Прадо».

– Что с тобой? – спросила Марсела. – О чем ты думаешь?

Они дошли до проспекта Ларко. Мимо них проходили женщины в светлых блузках и юбках, в белых туфлях, соломенных шляпах и защитных очках. В открытых машинах ехали веселые люди в пляжных костюмах; они говорили и смеялись.

– Ничего, – сказал Альберто. – Не люблю вспоминать о военном училище.

– Почему?

– Меня все время наказывали. Это было не очень приятно.

– Недавно, – сказала она, – папа спросил, почему тебя отдали в это училище.

– Чтобы я исправился, – сказал Альберто. – Отец говорил, что над попами я смеюсь, а военные меня живо приберут к рукам.

– Твой отец безбожник.

Они поднялись по проспекту Арекипа. Когда пересекали улицу Второго мая, какой-то парень окликнул их из красной машины и помахал рукой: «Эй, эй, Альберто, Марсела!» Они помахали ему вслед.

– Ты знаешь? – сказала Марсела. – Он поругался с Урсулой.

– Вот как?

Марсела рассказала ему подробности размолвки. Он не вполне понимал, что она говорит: сам того не желая, он думал о Гамбоа. «Наверное, он все еще в предгорьях. Он отнесся ко мне по-человечески, и его выслали из Лимы. И все из-за того, что я сдрейфил. Наверное, ему теперь отсрочат повышение, он проторчит в лейтенантах. И все потому, что поверил в меня».

– Ты слушаешь или нет? – сказала Марсела.

– Да, да, – сказал Альберто. – А потом что?

– Он без конца звонил ей по телефону, но она узнавала его голос и вешала трубку. Она молодец, правда?

– Разумеется, – сказал он. – Правильно сделала.

– А ты бы мог так поступить, как он?

– Нет, – сказал Альберто. – Никогда.

– Не верю, – сказала Марсела. – Все мужчины негодяи.

Они были на Весенней. Вдали показалась машина Богача. Сам Богач вышел на мостовую и погрозил им кулаком. На нем была сверкающая желтая рубашка, брюки цвета хаки с подвернутыми выше щиколотки манжетами, светло-коричневые мокасины и носки.

– Бессовестные! – крикнул он. – Нахалы!

– Правда, он очень милый? – сказала Марсела. – Я его обожаю.

Она подбежала к Богачу, он стал театрально душить ее. Марсела смялась, и ее смех, точно прохладный ручеек, освежал солнечное утро. Альберто подошел к ним улыбаясь, и Богач сердечно хлопнул его по плечу.

– Я уж думал, ты ее похитил, – сказал Богач.

– Я на одну секундочку, – сказала Марсела. – Только возьму купальный костюм.

– Поторопись, а то оставим тебя, – сказал Богач.

– Да, – сказал Альберто, – поторопись, а то оставим.


– И что же она ответила? – спросил Тощий Игерас.

Она застыла на месте как вкопанная. Он сильно волновался, и все же в голове промелькнуло: «И она еще меня помнит». В мутном свете, невидимым дождем падавшем с неба на широкую и прямую улицу в Линсе, все было пепельно-серым: вечер, старые дома, прохожие, приближавшиеся или удалявшиеся мерным, неторопливым шагом, однообразные столбы, кривые тротуары, висящая в воздухе пыль.

– Ничего. Глаза раскрыла и смотрит, как будто испугалась.

– Не может быть, – сказал Тощий Игерас. – Никогда не поверю. Что-нибудь она тебе да ответила. Хотя бы «привет», или «где ты пропадал?», или «как живешь?», ну что-нибудь такое.

Нет, она ничего не сказала, пока он не заговорил снова. Когда он столкнулся с ней лицом к лицу, его первые слова прозвучали неожиданно властно: «Тереса, ты меня помнишь? Как ты живешь?» Ягуар улыбался, он хотел показать, что в этой встрече нет ничего удивительного, что это простая случайность. Но улыбка стоила ему больших усилий, и в нем внезапно – точно белесые грибы на сыром пне – возникла странная слабость, она растеклась по ногам, по рукам, и ему неудержимо захотелось шагнуть вперед, назад, в сторону, сунуть руки в карманы или закрыть лицо; а в сердце застыл странный животный страх – ему казалось, что любое его действие может привести к катастрофе.

– А ты что сделал? – сказал Тощий Игерас.

– Я сказал опять: «Привет, Тереса. Ты меня помнишь?» И тогда она сказала: «Помню, конечно. Я тебя не узнала».

Он глубоко вздохнул. Тереса улыбалась, протягивая ему руку. Прикоснулась – и отняла, он едва успел ощутить ее пальцы, но сразу успокоился, неприятное возбуждение и страх исчезли.

– Ну и дела! – сказал Тощий Игерас.

Он стоял на углу и рассеянно глядел по сторонам, пока мороженщик отпускал ему двойную порцию: шоколадного и с ванилью. В нескольких шагах от него трамвай Лима – Чоррильос коротко скрипнул и остановился у деревянного навеса; народ, ожидавший на цементной площадке, задвигался и обступил со всех сторон железные двери, мешая выйти пассажирам, а те локтями пробивали себе дорогу; на верхней ступени появилась Тереса, перед ней были две дамы со множеством свертков, и казалось, ее вот-вот затолкают. Продавец протянул ему мороженое, он поднял руку, сжал пальцы, что-то сломалось, и шарик мороженого шлепнулся ему на ботинок. «Чтоб тебя, – сказал мороженщик, – сам виноват, другого не дам». Он встряхнул ногой, и мороженое отлетело на несколько метров. Повернулся и пошел по улице, но вскоре остановился и посмотрел назад: последний вагон трамвая скрывался за углом. Он быстро вернулся и увидел вдали Тересу, она шла одна. Он пошел за ней, прячась среди прохожих. Думал: «Сейчас она нырнет в какой-нибудь дом, и я больше ее не увижу». Потом принял решение: «Я обойду квартал; если встречусь с ней на углу, подойду». Он побежал, сначала тихо, потом как бешеный, завернул в какую-то улицу и сшиб с ног прохожего, тот выругался ему вслед. Когда он остановился, он весь вспотел и тяжело дышал, вытер пот со лба, прикрыв глаза рукой, взглянул и убедился, что Тереса идет прямо на него.

– Что дальше? – спросил Тощий Игерас.

– Мы поговорили, – сказал Ягуар. – Побеседовали.

– И долго толковали? – спросил Тощий Игерас. – Сколько времени?

– Не знаю, – сказал Ягуар. – Кажется, недолго. Я проводил ее до дому.

Она шла слева от него по мостовой, а он – у самой обочины. Тереса шла медленно, иногда поворачивала к нему голову, и он замечал, что глаза у нее стали еще более лучистыми и смотрят тверже, чем раньше, а иногда даже дерзко.

– Лет пять прошло, да? – говорила Тереса. – А может, и больше.

– Шесть, – сказал Ягуар. Он слегка понизил голос: – И три месяца.

– Жизнь летит, – сказала Тереса. – Скоро постареем.

Она засмеялась, и Ягуар подумал: «Совсем женщина».

– А как твоя мать? – спросила она.

– Ты не знала? Она умерла.

– Вот тут и надо было… – сказал Тощий Игерас. – Как она отнеслась к этому?

– Она остановилась, – ответил Ягуар. Он держал в зубах сигарету и смотрел на струю густого дыма. Одной рукой барабанил по грязному столу. – Она сказала: «Ох, как ее жаль! Бедненькая».

– Тут ты поцеловал ее и что-нибудь сказал, – вставил Тощий Игерас. – Это был самый подходящий момент.

– Да, – сказал Ягуар. – Бедная.

Они помолчали. Потом продолжали свой путь. Он сунул руки в карманы и искоса поглядывал на нее. Вдруг он сказал:

– Я хотел поговорить с тобой. Давно хотел, но только не знал, где ты.

– А! – сказал Тощий Игерас. – Все-таки осмелился!

– Да, – сказал Ягуар. Он свирепо разглядывал дым. – Да.

– Да, – сказала Тереса. – С тех пор как мы переехали, я не была в Бельявисте. А сколько времени прошло…

– Я хотел попросить прощения, – сказал Ягуар. – За то, что было на пляже.

Она не ответила, но с удивлением посмотрела ему в глаза. Ягуар опустил веки и пробормотал:

– За то, что я оскорбил тебя.

– Я уже позабыла, – сказала Тереса. – Мы были дети, не стоит об этом вспоминать. Кроме того, когда полицейский увел тебя, мне стало тебя жалко. А, и еще вот что. – Она смотрела перед собой, но Ягуар понял, что она видит только прошлое, которое веером раскрывается перед ней. – В тот вечер я пришла к тебе и рассказала все твоей маме. Она пошла за тобой в отделение, и ей сказали, что тебя уже выпустили. Она просидела весь вечер у меня и плакала. Что случилось? Почему ты не вернулся?

– Вот еще один подходящий момент, – сказал Тощий Игерас. Он только что допил свою рюмку и держал ее двумя пальцами около рта. – Очень чувствительная минута, по-моему.

– Я рассказал ей все, – сказал Ягуар.

– Что значит «все»? – спросил Тощий Игерас. – Что ты пришел ко мне, как побитая собака? Что ты стал вором и развратником?

– Да, – сказал Ягуар. – Я рассказал ей, как мы выпивали. То есть что помнил, конечно. Только не рассказал о подарках; но она сразу догадалась.

– А, значит, это ты, – сказала Тереса. – Все эти посылки были от тебя?

– Вот оно что, – сказал Тощий Игерас. – Значит, ты тратил половину выручки на бардаки, а на остальное покупал ей подарки. Ай да парень!

– Нет, – сказал Ягуар. – В бардаках я почти не тратил, женщины с меня не брали.

– Зачем ты это делал? – спросила Тереса. Ягуар не ответил: он вынул руки из карманов и ломал пальцы.

– Ты был в меня влюблен? – спросила Тереса. Он посмотрел на нее; она не покраснела, на ее спокойном лице проглядывало разве что слабое любопытство.

– Да, – сказал Ягуар. – Поэтому я и подрался с тем парнем на пляже.

– Ты ревновал? – спросила Тереса. Теперь ее голос смутил его: она говорила как-то многозначительно и непонятно.

– Да, – сказал Ягуар. – Поэтому я оскорбил тебя. Ты меня простила?

– Да, – сказала Тереса. – Но потом тебе надо было вернуться. Почему ты не пришел ко мне?

– Мне было стыдно, – сказал Ягуар. – Однажды я пришел, когда схватили Тощего.

– О, ты и обо мне рассказал? – воскликнул польщенный Игерас – Значит, действительно рассказал все.

– А тебя уже не было, – сказал Ягуар. – В твоем доме жили чужие. И в моем тоже.

– Я часто думала о тебе, – сказала Тереса. И многозначительно добавила: – Знаешь? Того парня, которого ты побил на пляже, я не видела с тех пор.

– Ни разу? – спросил Ягуар.

– Ни разу, – сказала Тереса. – Больше он на пляж не приходил. – Она звонко засмеялась, как будто уже забыла о воровстве и бардаках; ее глаза смеялись беззаботно и радостно. – Испугался, бедняжка. Боялся, как бы ты еще его не побил.

– Я видеть его не мог спокойно, – сказал Ягуар.

– Помнишь, как ты приходил меня встречать у школы? – сказала Тереса.

Ягуар кивнул. Он шел совсем близко от нее, иногда их руки сталкивались.

– Все девочки думали, что ты мой кавалер, – сказала Тереса. – «Стариком» прозвали. Ты ведь всегда был такой угрюмый…

– Ну а ты как? – спросил Ягуар.

– Да, – сказал Тощий Игерас. – Вот именно. Что она делала все эти годы?

– Школу она не кончила, – сказал Ягуар. – Пошла секретаршей в одно учреждение. До сих пор там работает.

– А еще? – спросил Тощий Игерас. – Сколько балбесов за ней увивалось? Сколько парней?

– Я дружила с одним парнем, – сказала Тереса. – Может, и его изобьешь?

Оба засмеялись. Они уже несколько раз обошли квартал. Остановились на углу и не сговариваясь пошли еще раз тем же путем.

– Ну вот, – сказал Тощий Игерас. – Тут дело, кажется, пошло на лад. А еще что рассказала?

– Этот хмырь оставил ее, – сказал Ягуар. – Перестал ходить, и все. И однажды она увидела его под ручку с расфуфыренной девицей, из богатеньких, понимаешь? Говорит, в ту ночь она не могла заснуть и хотела постричься в монашки.

Тощий Игерас захохотал. Он только что допил рюмку и знаком велел официанту налить еще.

– Она любила тебя, дело ясное, – сказал Тощий Игерас. – Иначе она ни за что в жизни не сказала бы тебе такое. Женщины страсть какие тщеславные. А ты что сделал?

– Я рад, что этот тип тебя оставил, – сказал Ягуар. – Так тебе и надо. Чтоб ты знала, каково мне было, когда ты ходила на пляж с тем парнем.

– А она? Она что? – спросил Тощий.

– Какой ты злой, – сказала Тереса. И замахнулась на него. Но не опустила шутливо поднятую руку, а задержала ее в воздухе и бросила на него неожиданно лукавый, радостный, озорной взгляд. Ягуар взял руку и привлек Тересу к себе. Она не сопротивлялась, прильнула головой к его груди и свободной рукой обняла его.

– И тут я в первый раз поцеловал ее, – сказал Ягуар. – Я поцеловал ее несколько раз – в губы, конечно. И она меня целовала.

– Понятно, брат, – сказал Тощий. – Все понятно. Ну а когда поженились?

– Скоро после этого, – сказал Ягуар. – Через пятнадцать дней.

– Какая спешка, – сказал Тощий. Он держал рюмку в руке и осторожно вращал ее; прозрачная жидкость поднималась к самому краю и опять опускалась.

– На следующий день она пришла ко мне в контору. Мы погуляли немного, а потом пошли в кино. В этот вечер Тереса сказала мне, что она все рассказала тете, а та взбесилась. Она и видеть меня не хотела.

– Ах ты, какая смелая! – воскликнул Тощий Игерас. Он выжал половину лимона себе в рот, а затем, глядя на рюмку горящими глазами, жадно поднес ее к губам. – Что же ты сделал?

– Я попросил аванс в банке. Администратор – хороший человек. Он отпустил меня на неделю. Он сказал: «Люблю смотреть, как люди погибают. Женитесь, Бог с вами, а в будущий понедельник явитесь сюда точно в восемь».

– Расскажи-ка об этой знаменитой тете, – сказал Тощий Игерас. – Ты пошел к ней?

– Да, только потом, – сказал Ягуар. – В тот вечер, когда Тереса рассказала мне про тетю, я спросил, хочет ли она выйти за меня.

– Да, – сказала Тереса. – Я-то хочу. А вот как с тетей?

– А ну ее в задницу, – сказал Ягуар.

– Клянись, что ты точно так и выразился, – сказал Тощий Игерас.

– Да, – сказал Ягуар.

– Не выражайся так в моем присутствии, – сказала Тереса.

– Она, видимо, славная девушка, – сказал Тощий Игерас. – Судя по тому, что ты о ней рассказываешь, она славная. Зря ты тетю обругал.

– Сейчас мы с ней ладим, – сказал Ягуар. – А когда мы с Тересой явились к ней после венчания, она ударила меня по голове.

– Тетя, видно, с характером, – сказал Тощий Игерас. – А где вы обвенчались?

– В Уачо. Священник не хотел нас венчать, говорил, необходимо оглашение и еще что-то там. Натерпелся я из-за него.

– Представляю, представляю, – сказал Тощий Игерас.

– Разве вы не понимаете, что я ее похитил? – сказал Ягуар. – У меня почти не осталось денег. Как же вы хотите, чтобы я ждал еще восемь дней?

Дверь в ризницу была открыта, и Ягуар видел над лысой головой священника кусок церковной стены; дары горели серебром на грязной, испещренной штукатурке. Священник скрестил руки на груди, спрятав пальцы под мышки, словно в теплые гнезда; глаза его смотрели хитро и добродушно. Тереса стояла подле Ягуара, напряженно приоткрыв рот, и глядела на него с мольбой. Вдруг она всхлипнула.

– Увидел я, что она плачет, вскипел, – сказал Ягуар, – и взял попа за глотку.

– Как? – сказал Тощий. – Прямо за глотку?

– Да, – сказал Ягуар. – Он аж глаза выпучил.

– Знаете, сколько это будет стоить? – сказал священник, потирая шею.

– Спасибо, отец, – сказала Тереса. – Большущее спасибо, отец, миленький.

– Сколько? – сказал Ягуар.

– Сколько у тебя всего? – спросил священник.

– Триста солей, – сказал Ягуар.

– Половину, – сказал священник. – Не для себя беру, для нуждающихся.

– И обвенчал нас, – сказал Ягуар. – Он вообще-то ничего. Купил бутылку вина на свои деньги, и мы выпили ее в ризнице. У Тересы голова закружилась немного.

– Ну а тетка-то как? – спросил Тощий. – Расскажи скорей о тетке, ради Бога.

– На следующий день мы вернулись в Лиму и сразу пошли к ней. Я сказал ей, что мы поженились, и показал бумагу, которую дал священник. Тут она и стукнула меня по голове. Тереса рассердилась: «Ты, – говорит, – эгоистка, такая-сякая». Кончилось тем, что обе заплакали. Старуха говорила, что мы ее оставим и она подохнет как собака. Я сказал, что она будет жить с нами. Тогда она успокоилась, позвала соседей и сказала, что надо устроить свадьбу. Она так неплохая, ворчит иногда, но ко мне не пристает.

– Я бы не мог жить у старухи, – сказал Тощий Игерас, вдруг утратив интерес к рассказу Ягуара. – В детстве я жил у своей сумасшедшей бабки. Она целый день говорила сама с собой и шикала на каких-то кур, а их и не было. Я ее боялся. Как увижу старуху, сразу вспоминаю бабку. Нет, я бы не смог жить вместе со старухой. Все они немного того…

– Что ты теперь будешь делать? – спросил Ягуар.

– Я? – растерянно сказал Тощий Игерас. – Не знаю. Для начала напьюсь. А там видно будет. Поброжу немного. Давно не шагал по улицам.

– Если хочешь, – сказал Ягуар, – поживи у меня пока что.

– Спасибо, – сказал Тощий и засмеялся. – Если хорошенько подумать, вряд ли я пойду. Я же сказал тебе – не могу жить со старухами. И кроме того, твоя жена, наверное, меня ненавидит. Пусть и не знает, что меня выпустили. Когда-нибудь зайду к тебе в контору, и мы пойдем пропустим по стаканчику. Страсть как люблю поболтать с друзьями. А так нам уж не придется часто видеться: ты стал человеком серьезным, а мне нечего делать с серьезными людьми.

– А ты все тем же будешь заниматься? – спросил Ягуар.

– Хочешь сказать – воровать? – Тощий Игерас скривился. – Кажется, да. И знаешь почему? Потому, что как волка ни корми, он все в лес смотрит. Так Кулепе говорил. Пока что мне лучше будет уйти из Лимы.

– Я твой друг, – сказал Ягуар. – Если чем могу помочь, приходи в любое время.

– Можешь, – сказал Тощий. – Заплати за водку. У меня нет ни гроша.

Комментарии

Свой первый роман «Город и псы» Марио Варгас Льоса начал писать в Мадриде, закончил в Париже в 1963 году. Еще до выхода в свет (в 1962 году) роман получил испанскую премию «Библиотека Бреве», а в 1963 году Премию критики.


Капитан Панталеон и Рота добрых услуг

1

– Панта, вставай, – говорит Почита. – Уже восемь, Панта, пора.

– Восемь? Ах, черт возьми, как хочется спать, – зевает Панта. – Ты перешила мне нашивки?

– Да, мой лейтенант. – Почита вытягивается по стойке смирно. – Ой, прошу прощения: мой капитан! Пока не привыкну, придется тебе походить в лейтенантах, милый. Вот смотри, какая красота. Да вставай же ты наконец, ведь тебя вызывали?

– Да, к девяти. – Панта намыливается помазком. – Куда нас пошлют, Поча? Подай, пожалуйста, полотенце. Как ты думаешь, лапочка, куда?

– Сюда, в Лиму. – Почита смотрит на серое небо, Почита смотрит на плоские крыши, на машины, на прохожих. – Вот не хочу, а так и рвется с языка: Лима, Лима, Лима.

– О Лиме не мечтай и думать забудь. – Панта смотрится в зеркало, Панта завязывает галстук. – Куда-нибудь в Трухильо или Такну – и то радуйся.

– Занятные вещи пишут в «Комерсио». – Почита строит гримаску. – В Летисии какой-то тип сам себя распял на кресте – видите ли, возвестил конец света. Его заперли в сумасшедший дом, а люди силой оттуда вызволили – считают: святой. Летисия – это где-то в сельве, в Колумбии как будто?

– До чего же ты хорош капитаном, сынок. – Сеньора Леонор ставит на стол мармелад, хлеб, молоко.

– Да, теперь эти земли принадлежат Колумбии, а раньше – Перу, они их у нас отобрали. – Панта намазывает маслом поджаренный хлеб. – Еще немного кофе, мама.

– Вот бы послали опять в Чиклайо. – Сеньора Леонор смахивает крошки на тарелку и убирает со стола скатерть. – Что ни говорите, там было очень неплохо, разве не так? По мне, главное – поближе к побережью. Ну иди, сынок, желаю удачи и благословляю тебя.


– Во имя Отца, Святого Духа и Сына, который умер на кресте. – Брат Франсиско возводит глаза к ночи, Брат Франсиско опускает глаза к факелам. – Руки мои повязаны, костер – высшая милость, следуйте мне!


– Меня вызывал полковник Лопес Лопес, сеньорита, – говорит капитан Панталеон Пантоха.

– Там еще два генерала. – Сеньорита строит глазки. – Входите, капитан. Да, в эту дверь, в коричневую.

– А вот и он. – Полковник Лопес Лопес поднимается. – Входите, Пантоха, поздравляю вас с новой нашивкой.

– Лучшие отметки на экзаменах, комиссия была единодушна. – Генерал Викториа жмет ему руку, генерал Викториа хлопает его по плечу. – Браво, капитан, перед вами широкая дорога, родина с надеждой взирает на вас.

– Садитесь, Пантоха, – генерал Кольасос указывает ему на диван. – Садитесь поудобнее да держитесь крепче, сейчас мы вам кое-что сообщим.

– Не пугай ты его, Бога ради, Тигр, – машет руками генерал Викториа, – он решит, что мы посылаем его на бойню.

– Раз начальство самолично пожаловало сюда, чтобы сообщить ему о новом назначении, значит, дело важное, всякому понятно. – Полковник Лопес Лопес принимает серьезный вид. – Да, Пантоха, речь идет о довольно деликатном деле.

– Присутствие высоких начальников для меня честь. – Капитан Пантоха щелкает каблуками. – Черт подери, вы меня заинтриговали, мой полковник.

– Закурите? – Тигр Кольасос достает сигареты, Тигр Кольасос протягивает зажигалку. – Да не стойте же, садитесь. Как? Вы не курите?

– То-то и оно, раз в жизни Служба безопасности не промахнулась. – Полковник Лопес Лопес поглаживает фотокопию. – Вот он какой: не пьет, не курит, по сторонам не заглядывается.

– Офицер без пороков, – восторгается генерал Викториа. – Наконец-то: вот кто будет представлять вооруженные силы в раю, рука об руку со святой Росой и святым Мартином де Поррес.

– Не надо преувеличивать. – Капитан Пантоха краснеет. – Есть и у меня пороки, просто вы о них еще не знаете.

– Мы знаем о вас больше, чем вы сами. – Тигр Кольасос снова вынимает и кладет на стол папку. – У вас бы глаза на лоб полезли, узнай вы, сколько времени мы посвятили изучению вашей жизни. Нам известно, что вы делали, чего вы не делали и даже – что вы будете делать, капитан.

– Ваш послужной список мы знаем назубок. – Генерал Викториа открывает папку, генерал Викториа тасует карточки, перебирает формуляры. – За всю офицерскую службу ни одного наказания, а кадетом – лишь несколько мелких штрафов. Потому на вас и пал выбор, Пантоха.

– На вас – из почти восьмидесяти офицеров Интендантской службы. – Полковник Лопес Лопес поднимает бровь. – Полное право имеете распустить павлиний хвост.

– Благодарю вас, что так хорошо обо мне думаете. – Капитан Пантоха опускает глаза долу. – Я сделаю все, чтобы оправдать это доверие, мой полковник.

– Капитан Панталеон Пантоха? – Генерал Скавино встряхивает трубку. – Очень плохо тебя слышу. Что? Зачем ты мне его посылаешь, Тигр?

– В Чиклайо вы сохранили по себе прекрасную память. – Генерал Викториа листает доклад. – Полковник Монтес чего только не делал, лишь бы оставить вас у себя. Говорят, вашими стараниями жизнь в казармах шла, как часы.

– «Прирожденный организатор, с математическим чувством порядка, талантливый исполнитель, – читает Тигр Кольасос. – Административную работу в полку вел четко и с подлинным вдохновением». Индеец Монтес был просто без ума от вас.

– Сколько похвал, я, право, смущен. – Капитан Пантоха потупился. – Я выполнял долг – только и всего.

– Какая рота? – Генерал Скавино хохочет. – Со мной, Тигр, это не пройдет. От ваших шуток полысеешь. Только не забывай – я уже лыс, как колено.

– Ладно, возьмем быка за рога. – Генерал Викториа прикладывает палец к губам.

– Строжайшая тайна. Я говорю о миссии, которую мы вам поручаем, капитан. Раскрой ему карты, Тигр.

– Короче говоря, войска, которые служат в сельве, портят женщин направо и налево. – Тигр Кольасос переводит дух, Тигр Кольасос моргает и откашливается. – Насилуют почем зря, трибуналы не справляются – столько работы, такое творится безобразие. Вся Амазония взбудоражена.

– Нас бомбардируют рапортами и доносами, – теребит бородку генерал Викториа.

– До чего дошло – из самых захудалых селений прибывают ходоки с протестами.


– Ваши солдаты бесчестят наших женщин. – Алькальд Пайва Рунуи крутит в руках шляпу, у алькальда Пайвы Рунуи срывается голос. – Несколько месяцев назад опозорили мою крошку свояченицу, на прошлой неделе обесчестили мою супругу.

– Это не мои солдаты, это солдаты Нации. – Генерал Викториа успокаивает его, машет руками. – Тише, тише, сеньор алькальд. Сухопутные силы глубоко сожалеют по поводу эпизода с вашей свояченицей и по возможности постараются возместить потери.

– Как, изнасилование теперь всего-навсего эпизод? – расстраивается отец Бельтран. – Ведь изнасиловали же.

– Флореситу схватили двое в форме и при оружии у ворот фермы и повалили прямо на дороге. – Алькальд Теофило Морей грызет ногти, алькальд Теофило Морей подскакивает на стуле. – И не промахнулись – она забеременела, генерал.


– Вы мне покажете этих разбойников, сеньорита Доротеа, – рычит полковник Петер Касауанки. – Да не плачьте, не плачьте, я все улажу, увидите.

– Вы думаете, я смогу? – всхлипывает Доротеа. – Одной выйти к этим солдатам?

– Их построят тут, перед караульной. – Полковник Максимо Давила прячется за металлическую решетку. – Вы будете смотреть на них из окна и, как заметите насильников, сразу подадите мне знак, сеньорита Хесус.

– Насильники? – брызжет слюной отец Бельтран. – Скопище развратников, мерзавцы, жалкое отребье. Вот они кто. Сотворить такое бесчинство над доньей Асунтой! Так опозорить мундир!


– Мою служанку Луису Канепу сперва уестествил сержант, за ним – капрал, а напоследок – рядовой необученный. – Лейтенант Бакакорсо протирает очки. – Та вошла во вкус, стала профессионалкой и теперь занимается этим под кличкой Печуга, и сутенер у нее есть, по прозвищу Стомордый.


– Ну-ка, покажите мне, сеньорита Долорес, за кого из этих голубчиков вы хотите замуж. – Полковник Аугусто Вальдес прохаживается перед тремя вытянувшимися новобранцами. – Капеллан мигом вас обвенчает. Ну, выбирайте, выбирайте папу своему ребеночку.


– Мою жену – прямо в церкви, – плотник Андриано Ларке неподвижно застыл на кончике стула. – Нет, сеньор, не в Соборе, а в церкви Святого Иисуса Багасанского.


– Вот так, дорогие радиослушатели, – негодует Синчи. – Этих похотливых святотатцев не удержал ни страх божий, ни должное почтение к святому храму, ни благородные седины этой достойнейшей матроны, давшей жизнь представителям двух поколений наших земляков.


– Они меня как заприметили, господи Иисусе, тут же и хотели повалить на пол, – плачет сеньора Кристина. – Навалились пьяные, а уж какие мерзости говорили. И все это перед главным алтарем, истинный крест.


– Самую милосердную душу во всем Лорето, мой генерал, – грохочет отец Бельтран. – Пять раз оскорбили!

– И еще его дочку, его племянницу, его крестницу, знаю я все это, Скавино, – стряхивает перхоть с плеча Тигр Кольасос. – С кем этот отец Бельтран, в конце концов, – с нами или с ними? Разве он не армейский капеллан?

– Я протестую как священник и как солдат, мой генерал. – Майор Бельтран втягивает живот, майор Бельтран выпячивает грудь. – Эти нечестивцы наносят ущерб не только жертвам, но и самой армии.

– Разумеется, очень скверные намерения были у рекрутов по отношению к даме. – Генерал Викториа улыбается, генерал Викториа сдается, просит прощения. – Но ведь и родственники, не забывайте, чуть не забили их палками до смерти. Вот передо мной медицинское заключение: перелом бедра, гематомы, порваны уши. На этот раз ничья, дорогой доктор.


– В Икитос? – Почита перестает брызгать на рубашку и ставит утюг. – Ой, как далеко нас посылают, Панта.


– Дерево дает тебе огонь, на котором ты готовишь пищу, из дерева дом, в котором ты живешь, постель, на которой спишь, и плот, на котором переплываешь реку. – Брат Франсиско нависает над лесом неподвижных голов, жадно обращенных к нему лиц, распахнутых рук. – Из дерева ты делаешь гарпун, которым добываешь рыбу, орудие, с которым охотишься на зверя, и ящик, в котором хоронишь мертвых. Братья! Братья!

Следуйте мне, преклоните колени!


– Тут, Пантоха, куда ни кинь – всюду клин, – качает головой полковник Лопес Лопес. – В Контамане алькальд обратился к населению с призывом запирать женщин на замок в дни, когда у солдат увольнение.

– Главное – далеко от моря. – Сеньора Леонор берет иголку, вдевает нитку и откусывает ее зубами. – Москитов там, наверное, в сельве-то? Ты знаешь, москиты для меня хуже смертной казни.


– Посмотрите список, – трет лоб Тигр Кольасос. – За год сорок три забеременели. Десятка два из них обвенчали священники отца Бельтрана, но, разумеется, чтобы искоренить зло, нужны меры более радикальные, насильственные браки дела не решат. По сей день ни наказания, ни расправы картины не изменили: сельва превращает солдата в бешеное животное. По-моему, тебе совсем не по душе это назначение, дорогой. – Почита раскрывает, вытряхивает чемоданы. – Почему, Панта?

– Должно быть, это от жары, от климата, как вы думаете? – оживляется Тигр Кольасос.

– Очень может быть, мой генерал, – бормочет капитан Пантоха.

– Жара, влажность, такая природа вокруг, – облизывает губы Тигр Кольасос. – Со мной всегда так: стоит попасть в сельву, сразу чувствую: внутри будто огонь и кровь в венах закипает.

– Вот бы генеральша тебя услышала, – смеется генерал Викториа, – полетели бы пух и перья.

– Сначала мы думали, это от еды, – генерал Кольасос хлопает себя по животу, – острые приправы в рационе возбуждают сексуальный аппетит.

Мы посоветовались со специалистами, был даже один швейцарец, он стоил нам кучу денег. – Полковник Лопес Лопес подкрепляет слова жестом. – Швейцарец-диетолог, весь в титулах.

– Pas d'inconvonient[26]. – Профессор Бернар Лаэ делает записи в книжечке. – Мы составим такую диету, которая будет содержать необходимое количество протеинов, но снизит либидо солдат на восемьдесят пять процентов.

– Не перегните палку, доктор, – бормочет Тигр Кольасос. – Армия из евнухов нам тоже не нужна.


– Икитос… Икитос… Я – Орконес. – Лейтенант Сантана в нетерпении. – Срочное сообщение. Операция «Швейцарский паек» не дала ожидаемых результатов.

– Мои люди оголодали, болеют туберкулезом. Сегодня двое на перекличке упали в обморок, мой майор.


– Какие шутки, Скавино. – Тигр Кольасос, зажав телефонную трубку между плечом и ухом, закуривает сигарету. – Мы тут ломали голову – выход один. Посылаем тебе нашего Пантоху вместе с матерью и женой. Желаем успеха.


– Мы с Почитой свыклись с этой мыслью и счастливы, что едем в Икитос. – Сеньора Леонор складывает носовые платки, сеньора Леонор приводит в порядок юбки, упаковывает туфли. – А ты что-то совсем завял. В чем дело, сынок?


– Вы тот самый человек, Пантоха. – Полковник Лопес Лопес поднимается и заключает его в объятия. – Вы положите конец этой кутерьме.


– И потом, это все-таки город, Панта, и, говорят, красивый. – Почита выбрасывает обрезки, Почита завязывает узелок, закрывает коробку с шитьем.


– Не делай такого лица, бывает хуже – могли послать в какую-нибудь дыру.

– По правде говоря, полковник, я не представляю себе, как. – Капитан Пантоха сглатывает слюну. – Но я, разумеется, сделаю все, что прикажут.

– Перво-наперво – отправиться в сельву. – Полковник Лопес Лопес берет карандаш и отмечает место на карте. – Центром всех операций будет Икитос.

– Возьмем быка за рога и покончим с проблемой. – Генерал Викториа ударяет кулаком о ладонь. – Потому что, как вы, конечно, догадались, Пантоха, дело не только в том, что потоптали сеньорит.

– Но и в том, что солдаты вынуждены при этой вводящей в грех жарище жить, как непорочные голубки. – Тигр Кольасос щелкает языком. – Чтобы служить в сельве, нужномужество, Пантоха, большое мужество.

– В Амазонии на каждую юбку есть свой хозяин, – вступает полковник Лопес Лопес. – Там нет ни блудниц, ни девочек-простушек – ничего подобного.

– Целую неделю солдаты проводят взаперти, несут службу в глуши, мечтают об увольнительной, – дает волю воображению генерал Викториа. – Потом отшагают километры до ближайшего селения. А там что?

– Ничего, абсолютно ничего, потому что, черт подери, женщин нет, – пожимает плечами Тигр Кольасос. – И вот тогда они теряют узду, и после первой же рюмки, как пума, бросаются на то, что подвернется.

– Бывали случаи гомосексуализма и даже скотоложества, – уточняет полковник Лопес Лопес. – Представьте, одного капрала из Оркопеса засекли на интимных отношениях с обезьяной.

– Обезьяна отзывается на дурацкую кличку Утеха пятой роты, – сдерживает смех лейтенант Сантана. – Вернее, отзывалась – я пристрелил ее. А подонок в карцере, мой полковник.

– Другими словами, воздержание ведет к чудовищному разложению, – говорит генерал Викториа. – К падению морального духа, к неврозам, апатии.

– Надо дать пищу этим голодающим, Пантоха. – Тигр Кольасос торжествующе смотрит ему прямо в глаза. – И вот являетесь вы, вам есть где развернуться, куда применить свой организаторский талант.


– Ну что ты как в воду опущенный и молчишь все время? – Почита прячет билет в бумажник, Почита спрашивает, где выход к самолетам. – Там большая река, мы будем купаться, будем гулять, навещать дикие племена. Ну, не вешай носа, глупыш.

– Что с тобой, ты сам не свой, сынок. – Сеньора Леонор смотрит на облака, сеньора Леонор оглядывает пропеллеры, деревья. – За всю поездку рта не раскрыл. Что тебя так заботит?

– Ничего, мама, ничего, Почита. – Панта застегивает привязные ремни. – Все в порядке. Смотрите, подлетаем. Это, должно быть, Амазонка?

– Все эти дни ты ходил сам не свой. – Почита надевает очки от солнца, Почита снимает пальто. – Ни слова не проронил, спал на ходу. Ой, жара как в преисподней. Никогда не видела тебя таким, Панта.

– Я немного нервничал с этим новым назначением, но теперь все прошло. – Панта вынимает бумажник, Панта протягивает деньги шоферу. – Да, уважаемый, дом пятьсот сорок девять. Отель «Лима». Погоди, мама, я помогу тебе выйти.


– Ты же военный. – Поча кидает дорожную сумку на стул, Поча разувается.

– И знал – тебя могут послать куда угодно. Икитос не так уж плох, Панта, довольно симпатичное местечко.

– Ты права, я вел себя как дурак. – Панта открывает шкаф, Панта вешает форму, вешает штатский костюм. – Наверное, меня слишком избаловали в Чиклайо, ладно, с этим покончено. Так, начнем разбирать чемоданы. Ну и теплынь тут, как ты, лапочка?

– Я бы так из отеля и не выходила. – Поча навзничь ложится на постель, Поча потягивается. – Все тебе сделают, ни о чем не надо беспокоиться.

– В таком вот отеле и заделать маленького Пантоху, кадета Пантоху, как ты на это смотришь? – Панта снимает галстук, сбрасывает рубашку.

– Кадета Пантоху? – Почита открывает глаза, Почита расстегивает блузку, приподымается на локте. – Ты серьезно? Теперь мы сможем себе это позволить, Панта?

– Я же тебе обещал – когда получу третью нашивку. – Панта расправляет брюки, Панта складывает их, вешает. – Пусть он у нас будет уроженцем провинции Лорето, согласна?

– Чудесно, Панта. – Почита смеется, Почита хлопает в ладоши, подскакивает на постели. – Какая прелесть, маленький кадетик, Пантосик Младший.

– Надо заняться этим поскорее. – Панта раскрывает объятия, Панта тянет к ней руки. – Чем скорее начнем, тем скорее он появится. Иди сюда, лапочка, где ты там прячешься.

– Что ты, что ты. – Почита соскакивает с постели. Почита бежит в ванную.

– С ума сошел?

– Иди, иди сюда, займемся кадетиком. – Панта спотыкается о чемодан, Панта опрокидывает стул. – Прямо сейчас. Иди сюда, Почита.

– Что ты, Панта, в одиннадцать часов утра, что ты, не успели приехать. – Почита машет руками, Почита отстраняется, отталкивает его, сердится. – Пусти, мама услышит.

– Надо обновить Икитос, обновить отель. – Панта тяжело дышит, Панта пытается ее обнять, удержать, устоять на ногах. – Иди ко мне, любовь моя.


– Ну вот: за что боролись, на то и напоролись. – Генерал Скавино размахивает циркуляром, сплошь в подписях и печатях. – Вы тоже виноваты, майор Бельтран, полюбуйтесь-ка, что собирается организовать в Икитосе этот субъект.


– Ты мне юбку порвешь. – Почита прячется за шкаф, Почита обороняется подушкой, просит оставить ее в покое. – Прямо не узнаю тебя, Панта, такой всегда благовоспитанный, что с тобой? Ну пусти, я сама сниму.


– Я хотел врачевать, а не творить зло, – в страшном смущении читает и перечитывает майор Бельтран. – Кто бы мог подумать, что лекарство окажется злее самой болезни, мой генерал. Непостижимо, мерзко. Вы допустите этот ужас?


– Лифчик, чулки. – Панта переводит дух, Панта срывает, отбрасывает в сторону. – Тигр был прав: от этой влажной жары внутри все равно как огонь и кровь закипает. Ну, ущипни меня, как я люблю. За ушко, Почита.

– Мне стыдно днем, Панта. – Почита вздыхает, Почита забивается под одеяло. – Ты потом заснешь, а разве тебе не надо к трем в комендатуру? Ты всегда потом засыпаешь.

– Ничего, приму душ. Не разговаривай со мной, не отвлекай. Лучше ущипни меня за ушко. Ой, вот так. Умираю, лапонька, где я… кто я…


– Кто вы, я прекрасно знаю и знаю, зачем вы прибыли в Икитос, – рокочет генерал Висенте Скавино. – И с места в карьер скажу вам, что не испытываю никакой радости по поводу вашего приезда. Чтоб все было ясно с самого начала, капитан.

– Прошу прощенья, мои генерал, – лепечет капитан Пантоха. – Какое-то недоразумение.

– Я против роты, которую вы собираетесь сформировать, – генерал Скавино подставляет лысину под вентилятор, прикрывает глаза. – Я был против с самого начала и сейчас считаю это чушью.

– И главное – нет слов, как аморально. – Отец Бельтран в ярости обмахивается веером.

– Нам с майором пришлось замолчать, потому что приказы отдает начальство. – Генерал Скавино разворачивает носовой платок, генерал Скавино отирает пот со лба, висков, шеи. – Но нас не убедили, капитан.

– Я к этому проекту не имею никакого отношения, мой генерал, – стоит и потеет капитан Пантоха. – Когда мне сказали – прямо как обухом по голове, святой отец.

– Майор, – поправляет отец Бельтран. – Нашивок считать не умеете?

– Простите, мой майор. – Капитан Пантоха легонько щелкает каблуками. – Я в этом никакого участия не принимал, уверяю вас.

– Разве вы не один из великих умов Интендантской службы, которые замыслили это свинство? – Генерал Скавино берет вентилятор, генерал Скавино подносит его к самому лицу, к лысине, генерал Скавино откашливается. – Как бы то ни было, точки над i надо поставить. Я не могу этому помешать, но я сделаю все, чтобы это как можно меньше запятнало вооруженные силы. Никому не удастся подорвать авторитет, которого добились в Лорето сухопутные войска с тех пор, как я стою во главе Пятого военного округа.

– И я хочу того же. – Капитан Пантоха смотрит поверх генеральского плеча на глинистую воду реки, на лодку, груженную бананами, на синее небо, огненное солнце. – Я готов сделать все, что только можно.

– Стоит новости разойтись, как поднимется Воинство Христово. – Генерал Скавино повышает голос, генерал Скавино встает, опирается руками о подоконник. – Эти столичные стратеги сочиняют за своими письменными столами свинство, а расхлебывать кашу придется генералу Скавино.

– Поверьте, я с вами полностью согласен, – молит капитан Пантоха и потеет так, что намокают рукава мундира. – Я не просил этого назначения. Оно так не похоже на то, чем я всегда занимался, что не знаю, справлюсь ли.

– Из дерева было ложе, на котором отец с матерью соединились, чтобы зачать тебя, и дерево было под той, что дала тебе жизнь, когда в муках раздвинула ноги, чтобы произвести тебя на свет, – грохочет и завывает где-то наверху, в темноте, брат Франсиско. – И дерево ощущало ее тело, дерево окрасилось ее кровью, напиталось ее слезами, увлажнилось ее потом. Дерево священно, дерево дает нам здоровье и силу. Братья! Сестры! Следуйте мне, раскройте объятья!

– В эту дверь войдут десятки людей, кабинет засыплют протестами, коллективными письмами, анонимками. – Отец Бельтран распаляется, отец Бельтран ходит взад-вперед по кабинету, раскрывает и закрывает веер. – Вся Амазония встанет на дыбы, и все будут думать, что автор скандала генерал Скавино.

– Я уже слышу, как этот демагог Синчи станет изрыгать в микрофон клевету по моему адресу. – Генерал Скавино оборачивается, меняется в лице.

– Я отдал распоряжение, чтобы рота действовала в строжайшей тайне. – Капитан Пантоха отваживается снять фуражку, провести платком по лбу, промокнуть глаза. – И я ни на минуту не ослаблю внимания, мой генерал.

– А как унять людей, какого черта тут можно придумать? – Генерал Скавино кричит, генерал Скавино ходит вокруг стола. – Они там, в Лиме, подумали, какую роль придется играть мне тут?

– Если хотите, я сегодня же попрошу перевода в другое место, – бледнеет капитан Пантоха. – Лишь бы доказать вам, что лично мне нет никакой корысти от роты, от Роты добрых услуг.

– Надо же, какой эвфемизм подыскали эти гении. – Отец Бельтран, стоя к ним спиной, щелкает каблуками, отец Бельтран смотрит на сверкающую реку, на хижины, на поросшую деревьями долину. – Добрые услуги, добрые услуги.

– При чем тут перевод, не пройдет и недели, как мне пришлют другого интенданта. – Генерал Скавино снова садится, генерал Скавино опять берется за вентилятор, вытирает лысину. – От вашего поведения зависит честь сухопутных войск. Одно неверное движение – и вулкан проснется.

– Вы можете спать спокойно, мой генерал. – Капитан Пантоха выпрямляется, капитан Пантоха отводит плечи назад, ест глазами генерала. – Больше всего на свете я уважаю и люблю армию.

– Лучшая услуга армии – держаться вам от нее подальше. – Генерал Скавино смягчает тон, генерал Скавино строит любезную мину. – По крайней мере, пока будете командовать этой ротой.

– Простите, – хлопает глазами капитан Пантоха, – как вы сказали?

– Я хочу, чтобы ноги вашей не было ни в штабе, ни в казармах Икитоса. – Генерал Скавино подносит ладони к невидимым жужжащим лопастям. – Вы отстраняетесь от участия в официальных актах, парадах, молитвах. И в форме не ходите. Только в штатском.

– И на службу – в штатском? – продолжает хлопать глазами капитан Пантоха.

– Место вашей службы будет находиться далеко от штаба. – Генерал Скавино смотрит на него недоверчиво, генерал Скавино смотрит на него со смущением, с жалостью. – Не будьте наивны. Вы полагаете, что контору по этим делам можно открыть прямо здесь? Я отвел вам помещение в предместье Икитоса. Ходите только в штатском. Никто не должен знать, что это заведение имеет хоть малейшее отношение к армии. Понятно?

– Слушаюсь, мой генерал. – Капитан Пантоха, не закрывая рта от изумления, опускает голову, капитан Пантоха вскидывает голову. – Такого я, по правде говоря, не ждал. Право же, это все равно что стать другим человеком.

– Учтите: вы находитесь под наблюдением Службы безопасности. – Майор Бельтран отходит от окна, майор Бельтран приближается к Пантохе, отпускает ему благосклонную улыбку. – Ваша жизнь зависит от того, насколько вы сумеете быть незаметным.

– Я постараюсь, мой генерал, – лепечет капитан Пантоха.

– В военном городке вам жить тоже нельзя, придется подыскивать квартиру в городе. – Генерал Скавино проводит платком по бровям, по ушам, по губам, по носу. – И прошу: никаких контактов с офицерами.

– Дружеских отношений, вы имеете в виду, мой генерал, – окончательно запутывается капитан Пантоха.

– Не любовных же, – не то хохочет, не то хрипит, не то кашляет отец Бельтран.

– Я понимаю, это жестоко, вам будет нелегко, – любезно соглашается генерал Скавино. – Но другого пути нет, Пантоха. По долгу службы вам придется иметь дело со всей Амазонией. И не причинить ущерба институту вооруженных сил вы можете только одним-единственным способом – принеся в жертву самого себя.

– Короче говоря, я должен скрывать, что я офицер. – Капитан Пантоха различает вдали на дереве голого мальчишку, розоватую цаплю на одной ноге и заросли до самого пылающего горизонта. – Одеваться, как штатский, общаться со штатскими и работать по-штатски.

– Но мыслить всегда по-военному. – Генерал Скавино ударяет кулаком по столу. – Я выделил лейтенанта для связи. Раз в неделю вы будете с ним встречаться и через него отчитываться передо мной.


– Не волнуйтесь ни капельки, я – могила. – Лейтенант Бакакорсо подымает кружку пива, лейтенант Бакакорсо говорит: ваше здоровье. – Я в курсе, мой капитан. Вас устраивает встречаться по вторникам? Лучше всего, я думаю, в каком-нибудь баре, забегаловке. Вам ведь теперь частенько придется заглядывать в такие места.

– Чувствую себя преступником, чуть ли не прокаженным. – Капитан Пантоха обводит взглядом чучела обезьян, попугаев, птичек, капитан Пантоха разглядывает людей, которые пьют у стойки. – Как тут работать, если сам генерал Скавино меня избегает? Если начальство не может меня подбодрить, а велит рядиться в чужие одежды и не показываться на глаза?


– Отправился в штаб такой довольный, а вернулся – на тебе лица нет. – Почита подымается на цыпочки, Почита целует его в щеку. – Что случилось, Панта? Опоздал, и тебе влетело от генерала Скавино?


– Чем смогу – помогу, мой капитан. – Лейтенант Бакакорсо протягивает ему жареные ломтики пальмы. – Я в этом деле не специалист, но буду стараться. И не расстраивайтесь, многие офицеры отдали бы что угодно, лишь бы очутиться на вашем месте. Подумайте, какая свобода действий, сами решаете, когда работать и как. Уж не говоря о других соблазнительных вещах, мой капитан.


– Мы будем жить здесь, в таком противном месте? – Сеньора Леонор смотрит на облупившиеся стены, сеньора Леонор смотрит на грязный паркет, на паутину по углам. – А почему тебе не дали домика в военном городке, там так красиво. Все твоя бесхарактерность, Панта.


– Не считайте меня пораженцем, Бакакорсо, но я совершенно сбит с толку. – Капитан Пантоха пробует жареные ломтики, капитан Пантоха жует, глотает, шепчет: – Вкусно. Я хороший администратор – что правда, то правда. Но тут я выбит из колеи, не понимаю, что к чему.

– Вы осмотрели оперативный центр? – Лейтенант Бакакорсо снова наполняет стаканы. – Генерал Скавино разослал приказ: офицерам Икитоса запрещается приближаться к этому участку на реке Итайя, за ослушание – тридцать дней карцера.

– Нет еще, завтра с утра пойду. – Капитан Пантоха пьет, капитан Пантоха вытирает рот, сдерживается, чтобы не рыгнуть. – Потому что – посмотрим правде в лицо – для выполнения этого задания надо сперва изучить предмет. Самому понюхать этой ночной жизни, хоть ненадолго влезть в шкуру гуляки.


– Ты идешь в штаб в таком виде, Панта? – Почита подходит, Почита щупает рубашку с короткими рукавами, принюхивается к синим брюкам, жокейской шапочке. – А форма?


– К несчастью, я не таков. – Капитан Пантоха грустнеет, капитан Пантоха пристыжен. – Не был гулякой даже в юности.


– Мы не сможем общаться с семьями офицеров? – Сеньора Леонор орудует метелкой из перьев, шваброй, ведром, сеньора Леонор вытряхивает, чистит, метет, сеньора Леонор пугается. – Мы должны жить, как какие-нибудь штатские?


– Знаете, еще кадетом, когда все получали увольнительную, я оставался в училище и занимался, – вспоминает с тоской капитан Пантоха. – Особенно нажимал на математику, люблю ее. А на гулянья не ходил. Вы не поверите, мне дались только самые простые танцы – болеро и вальс.


– И даже соседи не должны знать, что ты – капитан? – Почита трет стекла, Почита моет полы, красит стены, Почите становится страшно.


– Прямо жуть берет, как подумаешь, Бакакорсо. – Капитан Пантоха опасливо оглядывается, капитан Пантоха шепчет на ухо. – Как может сформировать Роту добрых услуг человек, который сам ни разу в жизни такими услугами не пользовался?


– Особое задание? – Почита натирает воском двери, Почита застилает полки бумагой, развешивает картинки. – Будешь работать на Службу безопасности? А, понимаю, это тайна, Пантосик.


– Я представляю: тысячи солдат ждут не дождутся, они верят в меня. – Капитан Пантоха подсчитывает бутылки, капитан Пантоха воодушевляется, грезит. – Они дни считают, вот, думают: не сегодня завтра.


– Что это за военные тайны? – Сеньора Леонор разбирается в шкафах, сеньора Леонор шьет занавески, выбивает пыль из абажуров, ввинчивает лампочки. – Тайны от мамули? Ну-ка, рассказывай, рассказывай.

– Я не хочу вас обманывать, – расстраивается капитан Пантоха, – но с чего начать?

– Не расскажешь – тебе хуже. – Почита застилает постели, Почита раскладывает салфеточки, полирует мебель, расставляет в буфете стаканы и тарелки, убирает столовые приборы. – Вот не ущипну тебя, как любишь, не укушу за ушко. Как знаешь, мой дорогой.


– Начинать надо с начала, мой капитан. – Лейтенант Бакакорсо подбадривает его улыбкой, лейтенант Бакакорсо поднимает стакан. – Если к капитану не идут с доброй услугой, капитан должен идти сам. Мне сдается, так проще.


– Ты работаешь шпионом, Панта? – Почита потирает руки. Почита оглядывает комнату, шепчет: как мы прибрали этот хлев, правда же, сеньора Леонор? – Как в кино? Ох, дорогой, как здорово!


– Сегодня ночью прошвырнитесь по злачным местам Икитоса. – Лейтенант Бакакорсо пишет на салфетке адреса. – «Мао-Мао», «007», «Одноглазый кот», «Святой Хуанчик». Чтобы войти в роль. Я бы с удовольствием пошел с вами, но, сами знаете, приказ Скавино – закон.


– Куда ты вырядился так, сынок? – Сеньора Леонор говорит: конечно, никто тебя не узнает, сеньора Леонор говорит: ну, Почита, мы с тобой заслужили премию. – Боже мой, как оделся, даже галстук. Ты изжаришься в этом костюме. Важное собрание? Ночью? Как забавно: ты шпион, Пантосик. Молчу, молчу, молчу.


– Как придете, спросите китайца Порфирио. – Лейтенант Бакакорсо складывает салфетку и прячет в карман. – В таких делах он незаменим. Содержит заведение «Прачки по вызову». Знаете, что это такое?


– И потому он умер не от удушья, не сожженным на костре, не забитым камнями, не растерзанным, – стонет и завывает над искрами факелов, над рокотом молитвы брат Франсиско. – Ибо он избрал дерево, он выбрал крест. Желающие услышать – да слушайте, желающие понять – внемлите. Братья! Сестры! Следуйте мне – трижды ударьте себя в грудь!


– Добрый вечер, гм, кхе-кхе, хмм… – Панталеон Пантоха издает звуки, Панталеон Пантоха садится, опирается на стойку. – Да, пожалуйста, пиво. Я только что приехал в Икитос, весь день хожу по городу. Это местечко называется «Мао-Мао»? То-то я вижу: стрелы, тотемы.

– Вот, пожалуйста, холодненькое. – Официант приносит пиво, вытирает стакан, показывает на зал. – Да, «Мао-Мао». Сегодня пусто – понедельник.

– Я хотел узнать кое-что, хм, гм, кхе-кхе, – прокашливается Панталеон Пантоха, – если можно. Просто так, для сведения.

– Где раздобыть девочку? – Официант делает выразительный жест. – Тут, у нас, только сегодня все ушли к брату Франсиско, это святой с крестом. Говорят, из Бразилии пришел, пехом, а еще говорят: чудеса творит. Смотрите, кто идет. Иди сюда, Порфирио. Вот познакомься: сеньор интересуется, что у нас есть для туристов.

– Где выпить, чем закусить? – Китаец Порфирио подмаргивает, Китаец Порфирио кланяется, тянет руку. – Само собой, сеньол. Счастлив познакомиться, в два счета все ласскажу. И обойдется недолого – клужечка пива, дешевле не плидумаешь.

– Очень приятно. – Панталеон Пантоха приглашает его сесть рядом. – Да, конечно, еще пива. Только не подумайте чего, я не для себя лично, мне это надо по службе.

– По службе? – кривится официант. – Надеюсь, сеньор не донесет?

– Холоших мест совсем мало. – Китаец Порфирио поднимает кверху три пальца. – Ваше здоровье и благополучие. Два – вполне сносные, а тлетье – совсем плохое, для нищих. А вот закусить – найдется, такие цыпочки есть, на дом ходят, по вызову. «Плачки», может, слышали?

Вот как? Интересно, – подбадривает его улыбкой Панталеон Пантоха. – Сам-то я не ходок по таким местам, просто из любопытства. Вы связаны с ними? Я хочу сказать, есть у вас там друзья, знакомые?

– Китаец – свой человек в любом борделе, – хохочет официант. – Его так и зовут: Фуманчу из Вифлеема, правильно, приятель? Вифлеем – это квартал плавучих домов, местная Венеция, не видали случаем?

– Чего я только в жизни не делал – и жив покуда, сеньол. – Китаец Порфирио сдувает пену, Китаец Порфирио отпивает глоток. – Богатства не добыл, а вот опыту наблался. Билетелом в кино, мотолистом на кателе, ловил змей на эксполт.

– И отовсюду тебя – коленом под зад за беспутство и трусость, братец, – дает ему закурить официант. – Ну-ка, расскажи сеньору, что тебе мамаша напророчила.

– Нету выбола китайцу: если в бедности ложден – плоходимцем станет он, – поет и похохатывает Китаец Порфирио. – Ах, мамаша, мамаша, где она – со святыми на небесах. Жизнь дается единожды, и надо жить, так ведь? Может, еще по клужечке на ночь глядя, сеньол?

– Да, да, конечно, но хм, гм. – Панталеон Пантоха краснеет. – Мне вот что в голову пришло. Не сменить ли нам обстановочку, друг?


– Сеньор Пантоха? – Сеньора Чучупе источает мед. – Счастлива познакомиться, входите, будьте как дома. Мы здесь всем рады, не любим только этих пройдох полицейских – вечно клянчат скидку. Привет, Китайчик, привет, разбойник.

– Сеньол Пантоха – из Лимы, он нам длуг. – Китаец Порфирио целует ее в щечки, Китаец Порфирио щиплет ее за зад. – Хочет основать здесь дельце. Заведение по высшему классу, Чучупе. Этого малышку зовут Чупито, он – доблый дух этого дома, сеньол.

– Скажи лучше: управляющий, бармен, телохранитель и все остальное, так-растак твою мать. – Карлик Чупито дотягивается до бутылок, карлик Чупито собирает стаканы, складывает счета, включает проигрыватель, сгоняет женщин в зал. – А вы что – первый раз в доме Чучупе? Но не последний, вот увидите. Сегодня девочек мало, все ушли к брату Франсиско, тому, что установил крест около озера Морона.

– Я был там – столько людей, вот, видно, лодочники на этом наживаются, – раскланивается на прощанье Китаец Порфирио. – Фантастический олатол этот блат. – Понять мало что можно, но очень зажигает людей.


– Все, что распято на дереве, приемлет высшую милость, все, что кончает жизнь на кресте, – возносится на небеса, к тому, кто умер на кресте, – заклинает брат Франсиско. – Разноцветная бабочка, оживляющая утро, роза, наполняющая воздух благоуханием, летучая мышь с горящими в ночи глазами и даже насекомое, что забирается тебе под ногти. Братья! Сестры! Следуйте мне, воздвигайте кресты!


– Лицо у вас такое серьезное, да, наверное, только лицо, раз водитесь с Китайцем. – Чучупе рукой смахивает со стола, Чучупе приглашает садиться, строит сладкую мину. – Ну-ка, Чупито, пиво и три стакана. По первой угощает заведение.

– Знаете, что такое Чучупе? – Китаец Порфирио присвистывает, Китаец Порфирио высовывает кончик языка. – Самая ядовитая змея во всей Амазонии. Подумайте, что может сказать о людях сеньола с такой кличкой.

– Заткнись, проходимец. – Чучупе закрывает ему рот ладонью, Чучупе наполняет стаканы, улыбается. – Ваше здоровье, сеньор Пантоха, добро пожаловать в Икитос.

– Ох, язык без костей. – Китаец Порфирио указывает на голые стены, на помутневшее зеркало, на разноцветные абажуры, на танцующую бахрому пестрого кресла. – Но если начистоту, холоший длуг, заведение ее – лучшее в Икитосе.

– Не хотите бросить взгляд на то, чем располагаем, с каким материалом работаем? – показывает Чупито. – Мулатки, беленькие, японочки и даже одна альбиноска. Чучупе умеет подбирать кадры, у Чучупе на это дело глаз – алмаз.

– Какая музыка, ноги сами в пляс идут. – Китаец Порфирио берет под руку одну из женщин, тащит ее танцевать. – Если согласны, потлясем костями немножко. Идем, идем, кобылка.

– Позвольте угостить вас пивом, сеньора Чучупе? – шепчет и неловко улыбается Панталеон Пантоха. – Я хотел бы получить от вас некоторые сведения, если это вас не затруднит.

– До чего симпатичный этот бесстыдник Китаец, ни гроша в кармане, но такой весельчак. – Чучупе скатывает бумажку в шарик, Чучупе целится в голову Порфирио, попадает. – Не знаю, что в нем такого, только все от него без ума. Смотри ты, как вихляется.

– О вещах, связанных с вашим гм, хм… делом, – настаивает Панталеон Пантоха.

– Пожалуйста, с удовольствием. – Чучупе становится серьезной, Чучупе соглашается, анатомирует его взглядом. – Только я думала, вы пришли не о делах разговаривать, а за другим, сеньор Пантоха.


– Голова раскалывается. – Пантосик съеживается, Пантосик заворачивается в простыню. – Тело ломит и знобит.

– Как же ей не раскалываться, как же не знобить. Я рада, – топает ножкой Почита.

– Домой явился на карачках и заснул в четыре, дурак несчастный.

– Три раза тебя вырвало. – Сеньора Леонор возится с кастрюлями, сеньора Леонор хлопочет меж тазов и полотенец. – Вся комната пропахла, сынок.

– Ты объяснишь мне, что это значит, Панта. – Почита подходит к постели, глаза Почиты мечут молнии.

– Я говорил тебе, любимая, такая служба, – стонет в подушку Пантосик. – Ты знаешь, от спиртного меня воротит, гулянок терпеть не могу. Для меня это – мука мученическая, лапонька.

– Ты хочешь сказать, что собираешься продолжать в том же духе? – Почита всплескивает руками, Почита готовится заплакать. – Приходить под утро, напиваться? – Не бывать по-твоему, Панта, клянусь, не бывать.

– Будет вам, не ссорьтесь. – Сеньора Леонор старается удержать поднос, не уронить стакан, не дать упасть кувшину. – На, сынок, приложи ко лбу прохладную салфеточку и выпей соды. Скорей, скорей, пока пузырьки все не вышли.

– Такая у меня служба, такое задание. – Голос Пантосика становится тоскливым, срывается. – Мне это самому поперек горла, поверь. Я не могу тебе ничего рассказать, не заставляй, это погубит мою карьеру. Верь мне, Поча.

– Ты был с женщинами, – рыдает Почита. – Одни, без женщин, мужчины не пьют до утра. Я уверена, ты был с женщинами, Пантосик.

– Поча, Почита, голова раскалывается, спину ломит. – Пантосик прижимает салфетку ко лбу, Пантосик шарит рукой под кроватью, достает ночной горшок и сплевывает желчью. – Не плачь, а то я чувствую себя преступником, а я не преступник, клянусь тебе.

– Закрой глазки, открой ротик. – Сеньора Леонор подходит с дымящейся чашкой, сеньора Леонор складывает губы трубочкой. – Ну-ка, давай скорей, сыночек, горяченького кофейку.

2

ЖРДУГЧА
ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА № 1
Главная тема: Женская рота добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии.

Конкретная тема: Организация командного пункта и оценка местности, избранной для проведения операций.

Характер документа: Секретно.

Дата и место: Икитос, 12 августа 1956 года.

Нижеподписавшийся капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха, уполномоченный организовать и наладить работу Женской роты добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии (ЖРДУГЧА), почтительно приветствует генерала Фелипе Кольасоса, начальника Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск, и докладывает:

1. Прибыв в Икитос, нижеподписавшийся явился в штаб V военного округа (Амазония), чтобы приветствовать главнокомандующего, генерала Висенте Скавино, который принял его любезно, с сердечным расположением и сообщил о некоторых предосторожностях, необходимых для эффективного введения в действие порученного ему предприятия, а именно: с целью сохранения доброй репутации Вооруженных сил нижеподписавшемуся не следует являться лично в штаб, а также в военные казармы, не следует носить форму и селиться в военном городке, равно как поддерживать отношения с другими офицерами, – короче, он должен вести себя как штатский, с тем чтобы лица, с которыми ему придется иметь дело, и круги, которые придется посещать (злачные места), не могли бы заподозрить в нем капитана Вооруженных сил. Он должен строжайшим образом выполнять эти распоряжения, сколь ни печально скрывать ему свое звание офицера Сухопутных войск, коим он имеет полное право гордиться, сколь ни противоестественно сторониться товарищей по оружию, которых он считает братьями; ему придется действовать, невзирая на щекотливую семейную ситуацию, которая возникнет, поскольку он обязан держать доверенное ему дело в строжайшей тайне от своей матери и от собственной жены как в целях успешного выполнения задания, так и в интересах сохранения семейного очага. На эти жертвы следует пойти ввиду крайней важности порученной ему командованием операции, проводимой ради наших солдат, служащих Родине в отдаленных районах сельвы.

Заняты позиции по берегу реки Итайа, указанные штабом V военного округа для оборудования командного пункта и интендантского центра (взаимодействие: вербовщик – поставщик) Роты добрых услуг. В расположение центра прибыли солдаты по имени Синфоросо Кайгуас и Паломино Риоальто, на которых пал выбор командования благодаря их примерному поведению, дисциплинированности и явному безразличию к лицам противоположного пола, иначе род предстоящих занятий и приверженность к среде, где им предстоит вращаться, могли бы породить искушения, препятствующие осуществлению поставленных задач. Нижеподписавшийся хотел бы подчеркнуть, что позиции, выбранные для командного пункта и интендантского центра, характеризуются превосходными условиями: прежде всего, непосредственной близостью и доступностью путей сообщения (река Итайа); далее: позиция скрыта от нескромных взглядов, поскольку город находится довольно далеко, а ближайший населенный пункт – рисовая мельница Гароте – расположен на противоположном берегу (моста нет). С другой стороны, имеются топографические возможности для оборудования небольшого причала, так что после введения в строй системы бесперебойного действия Роты добрых услуг всякое прибытие и отправление будет проходить под непосредственным наблюдением с командного пункта.

Всю первую неделю нижеподписавшийся вынужден был посвятить усилиям по очистке и приведению в порядок помещения, имеющего форму прямоугольника площадью 1323 кв. м (четвертая часть крыта крышей из оцинкованного железа) и окруженного деревянной изгородью с двумя выходами, один – на тропу, ведущую в сторону Икитоса, другой – на реку. Крытая часть помещения составляет 327 кв. м и имеет бетонный пол; строение состоит из двух этажей, верхний представляет собой деревянный настил с перилами, на который ведет пожарная лестница. Нижеподписавшийся оборудовал там командный пункт, свой кабинет, куда поместил несгораемый шкаф и архив. В нижней части строения, которую можно постоянно наблюдать с командного пункта, размещены гамаки Синфоросо Кайгуаса и Паломино Риоальто и сооружен туалет походного образца (сток непосредственно в реку). Некрытая часть – участок земли, на котором растут несколько деревьев.

Может показаться, что неделя, потраченная на приведение в порядок позиций, – срок слишком большой и объясняется нашей ленью и расхлябанностью, в действительности же помещение находилось в непригодном для использования состоянии, было, если позволительно так выразиться, загажено в силу следующих причин:

оставленные Сухопутными войсками, эти склады стали употреблять для разнообразных и противозаконных дел. Так, например, на некоторое время им завладели приспешники брата Франсиско, субъекта иностранного происхождения, основавшего новую религию и якобы способного совершать чудеса; пешком и на плоту он обошел всю бразильскую, колумбийскую, эквадорскую и перуанскую области Амазонки и везде воздвигал кресты, а иногда и сам забирался на крест, чтобы в такой противоестественной позе читать проповеди на португальском, испанском или на языке племени чунчо. Обычно он возвещает катастрофы и призывает своих последователей (многочисленных, невзирая на враждебность, которую выказывают по отношению к нему католическая церковь и протестанты, что объясняется дарованным ему небом, несомненно, большим талантом, поскольку он имеет воздействие не только на людей простых и некультурных, но и на лиц с образованием, чему примером, к несчастью, случившееся с родной матерью нижеподписавшегося), призывает отказаться от имущества, воздвигать деревянные кресты и совершать жертвоприношения, готовясь к наступлению конца света, что, как он уверяет, случится в ближайшем будущем. У нас, в Икитосе, где в последнее время находился брат Франсиско, имеется большое количество «хранилищ креста» (так называются храмы той секты, которую создало это лицо, каковым, если командование сочтет целесообразным, по-видимому, следовало бы заинтересоваться Службе безопасности), и «братья» и «сестры» (так они называли друг друга еще до появления у нас брата Франсиско) превратили данное складское помещение также в Хранилище креста. Поставили там крест для совершения своих антисанитарных и жестоких обрядов, заключающихся в прибивании к кресту всевозможных животных так, чтобы их кровь омывала стоящих на коленях у креста приверженцев этой религии. Вследствие чего нижеподписавшийся обнаружил в помещении бесчисленные трупы обезьян, собак, маленьких ягуаров и даже попугаев и цапель, запекшиеся повсюду лужи и пятна крови, а также множество зародышей, без сомнения являющихся источником заразы. При занятии помещения нижеподписавшемуся пришлось прибегнуть к силе, чтобы изгнать Братьев по кресту в тот момент, когда они намеревались гвоздями прибить к кресту ящерицу, которая была у них конфискована и доставлена в Интендантское управление V военного округа.

Ранее это злосчастное место использовалось одним знахарем, неким Мастером Понсио, которого «братья» изгнали в принудительном порядке; по ночам тот совершал обряды, приготовляя варево из древесной коры и айауаски, которое, по-видимому, обладает некоторыми целебными свойствами, но наряду с этим вызывает галлюцинации, а также, к сожалению, различного рода внезапные физические недомогания: повышенное выделение мокроты, обильное мочеиспускание и безудержный понос; вещественные следы всего этого, равно как появившиеся здесь впоследствии трупы жертвенных животных, птичий помет и выделения разных зверьков, привлеченных сюда падалью и нечистотами, превратили это место в сущий ад как с точки зрения внешнего вида, так и в отношении запахов. Нижеподписавшийся вынужден был снабдить Синфоросо Кайгуаса и Паломино Риоальто кирками, граблями, метлами, ведрами (см. счета № I, 2 и 3), с тем чтобы они, прилежно трудясь под его наблюдением, сожгли весь мусор, вымыли пол и стены и произвели дезинфекцию. Затем пришлось посыпать ядом и заделать норки, а также расставить капканы в целях борьбы с грызунами, столь многочисленными и до такой степени обнаглевшими, что трудно поверить, но прямо на глазах у нижеподписавшегося они вылезали из нор и бегали, натыкаясь на его ноги. Произвели также побелку и окраску стен ввиду множества трещин, надписей и непристойных рисунков (судя по всему, помещение служило еще и убежищем для незаконных любовных встреч), а также наличия бесчисленных крестиков, которые повсюду начиркали «братья». Кроме того, на Вифлеемском базаре пришлось приобрести по сходной цене кое-что из мебели для конторы, как-то: стол, стул, толстую доску и картотечные ящики для командного пункта (см. счета № 4, 5, 6 и 7). Что касается некрытой части строения, то там до сих пор еще имеются различные предметы, оставшиеся от времени, когда оно использовалось нашими Сухопутными войсками в качестве склада (жестяные банки, поломанные запчасти моторизованных средств передвижения, которые не стали уничтожать без приказа, но освободили от грязи и должным образом начистили), иначе говоря, нижеподписавшийся имеет честь сообщить, что за семь суток (работая по десять – двенадцать часов ежедневно) невообразимую свалку, которую он получил в свое распоряжение, удалось превратить в приемлемое для обитания место, скромное, но пристойное, чистое и даже приятное, каковым и следует быть всякому учреждению, находящемуся в ведении наших Сухопутных войск, даже если речь идет, как в данном случае, о тайном учреждении.

4. Приведя в порядок позиции, нижеподписавшийся приступил к составлению карт и схем, чтобы с максимальной точностью обозначить пространство, на которое распространится деятельность ЖРДУГЧА (Амазония), число потенциальных клиентов и маршруты оперативных групп. Первичные топографические расчеты показали следующее: деятельность Роты добрых услуг охватит пространство приблизительно в 400 000 кв. км, где размещены потенциальные потребительские центры из 8 гарнизонов, 26 частей, 45 лагерей; сообщение между ними, командным пунктом и интендантским центром будет осуществляться в основном по воздуху и по воде (см. карту № 1), хотя в отдельных случаях могут использоваться и сухопутные средства сообщения (например, в окрестности Икитоса, в Йуримагуас, Контаману и Пукальпу). С целью определения количества потенциальных потребителей Роты добрых услуг нижеподписавшийся позволил себе (с одобрения командования V военного округа) разослать во все гарнизоны и части следующие составленные им тесты, с тем чтобы опрос был проведен командирами рот, а в случае отсутствия таковых – командирами взводов:

1) Сколько одиноких сержантов и солдат у вас под командой? Отвечая, имейте в виду, что в интересующих нас целях тест подразумевает под женатыми не только тех сержантов и солдат, которые состоят в церковном или гражданском браке, но и тех, кто имеет сожительниц (любовниц), и даже тех, кто нерегулярно или эпизодически вступает в интимные отношения с лицами противоположного пола, проживающими вблизи от расположения вашего подразделения.

ПРИМЕЧАНИЕ: цель теста – установить с максимальной точностью число находящихся у вас под командой лиц, которые ни постоянно, ни эпизодически не состоят ни с кем в интимных отношениях.

2) Определив с помощью теста максимально точно число одиноких, находящихся у вас под командой, вычтите из найденного количества тех, кого по той или иной причине можно квалифицировать как неспособных к интимным отношениям нормального супружеского типа. А именно: извращенцев, онанистов, импотентов и сексуально апатичных лиц.

ПРИМЕЧАНИЕ: принимая во внимание, что каждый небезразличен к тому, что о нем говорят, а также людские предрассудки и вполне естественные опасения стать объектом насмешек, оказавшись в числе тех, кто составляет исключение, офицерам, ответственным за проведение теста, следует иметь в виду, сколь рискованно было бы при вычислении этого статистического исключения доверяться лишь признаниям самих опрашиваемых. А посему при определении этого пункта офицеру рекомендуется дополнять данные, полученные в результате прямого опроса, свидетельствами других лиц (друзей и приятелей опрашиваемого), собственными наблюдениями, а также смелой творческой догадкой.

3) Произведя вышеизложенное вычитание и найдя количество одиноких, способных к интимным отношениям солдат и сержантов у вас под командой, следует с должной осторожностью и находчивостью приступить к определению числа сношений нормального супружеского типа, которое, как полагают лица этой группы, необходимо им ежемесячно для удовлетворения их мужских потребностей.

ПРИМЕЧАНИЕ: цель этого теста – определить размер максимальных и минимальных притязаний по следующему образцу:

субъект X

максимальные притязания (в месяц) 30

минимальные притязания (в месяц) 4

4) Установив означенную картину, попробуйте определить продолжительность половых сношений (от начала до конца), как полагает или точно знает каждый, у вас под командой, для группы одиноких, способных на нормальные интимные отношения, с помощью того же самого метода непрямого опроса (путем вопросов, якобы не имеющих отношения к делу, и т. п.), по той же схеме максимум/минимум:

субъект X

максимальные притязания за одно потребление 2 часа

минимальные притязания за одно потребление 10 минут

ПРИМЕЧАНИЕ: в пунктах 3 и 4 найдите среднее арифметическое, не индивидуализируя возможностей отдельных субъектов. Цель теста – определить нормальные среднемесячные притязания в отношении удовлетворения мужских потребностей солдат и сержантов, находящихся у вас под командой, а также среднюю продолжительность каждого потребления.

Нижеподписавшийся хотел бы отметить неизменное воодушевление, быстроту и эффективность, с которыми офицеры гарнизонов, частей и лагерей провели вышеизложенное тестирование (неопрошенными остались всего полтора десятка частей ввиду невозможности снестись с ними из-за неисправности радиоаппаратуры, непогоды и т. п.), что позволило составить следующую картину:


Число потенциальных потребителей Роты добрых услуг

8726 (восемь тысяч семьсот двадцать шесть)


Число ежемесячных потреблений

(среднеарифметическое притязаний на душу потребителя) 12 (двенадцать)

Время одного потребления (среднеарифметическое притязаний) 30 минут


Из этого следует, что Рота добрых услуг для полного осуществления поставленных задач должна иметь возможность оказывать гарнизонам и частям V военного округа Амазонии в среднем 104 712 (сто четыре тысячи семьсот двенадцать) услуг ежемесячно, что в настоящих условиях, по-видимому, не представляется вероятным. А посему нижеподписавшийся вынужден ввести в действие Роту добрых услуг, ставя на первых порах скромные и вполне достижимые цели, исходя из реальных обстоятельств и руководствуясь мудростью, заключенной в следующих пословицах: «Тише едешь – дальше будешь» и «Как петух ни орет, раньше сроку не рассветет».

Необходимо знать, следует ли включать в число потенциальных потребителей Роты добрых услуг унтерофицеров. Нижеподписавшийся убедительно просит как можно скорее это выяснить, поскольку в случае положительного решения вопроса командованием полученные путем тестирования данные значительно изменятся. Учитывая, что число потенциальных потребителей и без того велико, нижеподписавшийсяпозволяет себе внести предложение о том, чтобы по крайней мере на первых порах деятельности Роты добрых услуг унтер-офицеры не принимались во внимание.

5) Нижеподписавшийся завязал первые контакты в целях вербовки кадров. Благодаря сотрудничеству некоего Порфирио Вонга (он же Китаец), с которым нижеподписавшийся случайно свел знакомство в ночном заведении под названием «Мао-Мао», улица Пебас, 260, удалось посетить ночью увеселительное заведение с женщинами легкого поведения, которое содержит донья Леонор Куринчила (она же Чучупе), повсеместно известное как Дом Чучупе, расположенный в курортном местечке Нанай. Поскольку вышеупомянутая донья Леонор Куринчила является приятельницей Порфирио Вонга, тот смог представить ей нижеподписавшегося, который в интересах дела выдал себя за коммерсанта (импорт-экспорт), недавно прибывшего в Икитос и ищущего развлечений. Вышеназванная Леонор Куринчила выказала готовность к сотрудничеству, и нижеподписавшемуся удалось – за неимением другого способа, – выпив большое количество спиртного (см. счет № 8), собрать интересные данные относительно организации труда и обычаев персонала этого заведения.

Итак, в Доме Чучупе имеется постоянное, если так можно выразиться, штатное ядро приблизительно из 16 женщин, наряду с которыми еще 15 или 20 женщин работают нерегулярно в силу различных причин – от венерических заболеваний, благоприобретенных, до работы по контракту на короткий срок (например, торговец лесом, уезжая в горы, нанимает женщину на неделю), вследствие чего они временно не посещают заведения. В итоге весь персонал Дома Чучупе, включая штатных и нештатных, насчитывает 30 публичных женщин, хотя на самом деле реальный контингент каждой ночи составляет лишь половину этого количества. Во время посещения этого дома нижеподписавшийся обнаружил лишь 8 женщин, однако на то имелись исключительные причины – прибытие в Икитос упоминавшегося выше брата Франсиско. Большинство из этих восьми старше двадцати пяти лет, хотя точно сказать трудно, поскольку в Амазонии женщины старятся рано, и нередко на улице можно встретить на вид довольно соблазнительных дамочек с крутыми бедрами, тугой грудью и вызывающей походкой, которым, на наш взгляд, можно дать лет 20–22, но на деле оказывается 13–14, с другой стороны, нижеподписавшийся вел наблюдения в полутьме, поскольку освещен Дом Чучупе слабо – по техническим причинам, а может, ради создания пикантной атмосферы, так как полутьма гораздо более искусительна, чем яркий свет, и еще, может быть, потому – если тут уместна шутка, – что «ночью все кошки серы». Итак, большинству из них под тридцать, и почти все они в общем и целом недурны собой, если руководствоваться функциональными критериями и не эстетствовать чрезмерно, – другими словами, у них довольно привлекательные фигурки, вполне округлые, особенно бедра и бюсты, то есть те части тела, которые отличаются пышностью у женщин в этом районе нашей Отчизны; лица также вполне приличные, хотя нужно сразу же отметить недостатки – не врожденные, а благоприобретенные вследствие кожных болезней, оспы и выпадения зубов (последнее особенно характерно для Амазонии и является результатом ослабляющего здоровье климата и недостаточного питания). Большинство из этих восьми женщин – белокожие, с чертами лица, типичными для туземного населения сельвы, но есть также и мулатки и, наконец, женщины восточного типа. Роста в основном они скорее низкого, чем высокого, и, как правило, жизнерадостны и веселы, что вообще отличает население здешних мест. Находясь в Доме Чучупе, нижеподписавшийся заметил, что в то время, когда женщины не бывали заняты оказанием услуг, они танцевали и пели, шумно выражая радость, у них не чувствовалось ни усталости, ни спада настроения, напротив, то и дело слышались шутки, сопровождавшиеся довольно непристойными жестами, что вполне естественно для такого рода заведения. Однако пьяного шума не наблюдалось, хотя, как проговорились Леонор Куринчила и Порфирио Вонг, случаются тут драки, а иногда дело кончается кровью.

Далее: удалось также выяснить благодаря вышеупомянутой Чучупе, что цены на услуги разные и что 2 /3 полученной суммы идет той, которая оказывает услугу, а треть – комиссионные – заведению. Цены зависят от степени привлекательности женщины, от продолжительности потребления (разумеется, клиент, пожелавший повторить или заснувший рядом, платит больше, чем тот, кто довольствуется простым физиологическим отправлением), а кроме того и прежде всего – от специализации и терпимости женщины. Сеньора Куринчила объяснила нижеподписавшемуся, что в противоположность тому, что он наивно полагал, вовсе не большинство, а ничтожное меньшинство клиентов довольствуются нормальной услугой (цена 50 солей, продолжительность 15–20 минут), большинство же требуют вариантов, добавки, выкрутасов и усложненности – словом, того, что получило название сексуальных извращений. В разнообразной гамме оказываемых услуг есть все – от простой ласки (50 солей) до самой извращенной (600 солей), при этом содомский грех стоит 250 солей, а извращения вроде тех, когда клиент требует побоев или сам желает причинять боль, испытать унижение, обожание, и другие подобные чудачества, – от 300 до 600 солей. Однако, учитывая господствующую в стране сексуальную этику, а также скромный бюджет ЖРДУГЧА, нижеподписавшийся принял решение ограничить ассортимент услуг простыми и нормальными, исключив из него все извращения и выкрутасы. Исходя из этого, Рота добрых услуг укомплектует штаты и разработает прейскурант цен. Это не означает, что, когда полностью будут удовлетворены потребности в количественном отношении, при наличии финансовых возможностей и гибкости моральных критериев в нашей стране, Рота добрых услуг не проявит понимания и не станет качественно разнообразить свой ассортимент в целях удовлетворения своеобразных фантазий и потребностей (разумеется, с одобрения командования).

6) Нижеподписавшемуся еще не удалось установить с точностью, какую дает вероятный подсчет и статистика рыночной конъюнктуры, сколько добрых услуг в день оказывает или в состоянии оказать одна рабочая единица, чтобы иметь хотя бы приблизительно представление, во-первых, о ее ежемесячных заработках, а во-вторых, о ее индивидуальной оперативной способности, ибо в этой сфере царит полная неразбериха. Бывает, что за неделю можно заработать столько, сколько в другое время не собрать и за два месяца, и это зависит от самых разнообразных факторов, в том числе, по-видимому, от климата и даже от планет (их положение на небе влияет на деятельность желез внутренней секреции у мужчин), а потому невозможно определить точную картину. Нижеподписавшемуся по крайней мере удалось выяснить посредством шуточек и каверзных вопросов, что наиболее везучие и работящие, хорошенько потрудившись в течение ночи (в субботу или накануне праздников), могут оказать около двадцати добрых услуг, не доходя при этом до изнеможения, что позволяет сделать следующий вывод: оперативная группа из десяти рабочих единиц наибольшей производительности могла бы оказывать 4800 нормальных услуг ежемесячно (при шестидневной рабочей неделе), трудясь full time [27] и без срывов. Другими словами, для удовлетворения максимального уровня притязаний в размере 104 712 добрых услуг ежемесячно потребовался бы постоянный штат из 2115 рабочих единиц высшей квалификации, которые трудились бы полный рабочий день в течение всего месяца без единого срыва, что в настоящих условиях, разумеется, никак не достижимо.

Далее: помимо женщин, которые работают в заведении (кроме Дома Чучупе, в городе есть еще два учреждения этого типа, хотя, по-видимому, разрядом ниже), в Икитосе имеется довольно много так называемых «прачек», а на деле тоже женщин легкого поведения, которые ходят по домам, предлагая свои услуги, преимущественно в вечернее время или на рассвете, когда полиция не так бдительна, или подкарауливают клиентов в укромных местах, как, например, на площади 28 Июля и у кладбища. Таким образом, вероятно, ЖРДУГЧА легко сможет набрать персонал, ибо для скромных первоначальных задач рабочих рук тут достаточно. Весь женский персонал Дома Чучупе и других подобных заведений, равно как и «прачки», действующие самостоятельно, имеют покровителей мужчин (сутенеров), у большинства из которых темное прошлое и непростые отношения с законом; им женщины отдают (обычно по доброй воле) часть или весь свой заработок. О данной стороне вопроса – существовании сутенеров – нельзя забывать при вербовке персонала для Роты добрых услуг, поскольку субъекты эти, несомненно, могут доставить много хлопот. Однако нижеподписавшийся хорошо знает еще по тем временам, когда сам он был кадетом, что нет таких задач, выполнение которых не было бы связано с трудностями, и нет таких трудностей, которых не смогли бы победить энергия, воля и трудолюбие.

Дом Чучупе, по-видимому, содержится заботами двоих: владелицы Леонор Куринчилы и выполняющего все обязанности – от маркитанта до уборщика помещения – человека очень маленького роста, почти карлика, неопределенного возраста и смешанной крови, некоего Хуана Риверы, по прозвищу Чупито или Стопарик; он довольно фамильярно шутит с персоналом, беспрекословно и уважительно выполняющим его распоряжения, и в то же время пользуется популярностью у клиентов. Основываясь на этом, нижеподписавшийся полагает, что укомплектованная должным образом Рота добрых услуг сможет обходиться минимальным административным аппаратом. Знакомство с местом возможной вербовки позволило нижеподписавшемуся получить представление о среде, в которой ему придется действовать, и дало возможность наметить кое-какие предварительные планы, которые нижеподписавшийся, сформулировав должным образом, представит командованию для утверждения, доработки или отклонения.

7) Стремясь приобрести возможно более широкие научные познания, которые позволили бы наилучшим образом выполнить поставленную задачу, нижеподписавшийся попытался в библиотеках, магазинах и на книжных складах Икитоса найти брошюры и журналы, посвященные теме потребления, систему которого должна будет наладить ЖРДУГЧА, однако с прискорбием вынужден сообщить, что усилия эти оказались почти безуспешными, ибо в библиотеках Икитоса – в Муниципальной и в библиотеке Колледжа августинцев – не обнаружено ни одного текста ни частного, ни общего характера по данной тематике (секс и смежные проблемы); больше того, пришлось пережить неприятные минуты, когда, обращаясь с расспросами по теме, нижеподписавшийся не однажды выслушивал грубые ответы служащих, а в библиотеке августинцев какой-то верующий позволил себе даже брань, назвав нижеподписавшегося аморальным.

В трех книжных магазинах города: «Люкс», «Родригес» и «Мессия» (есть и четвертый, принадлежащий секте адвентистов седьмого дня, но к ним не было никакого смысла обращаться) – нижеподписавшийся не обнаружил качественного материала; он приобрел, к тому же по завышенным ценам (см. счета № 9 и 10), лишь несколько посредственных брошюр под следующими названиями: «Как развить в себе мужскую силу», «Возбудители сексуального аппетита и другие секреты любви», «Все о сексе за двадцать уроков», которые и послужили скромным началом будущей библиотеки ЖРДУГЧА. Нижеподписавшийся обращается с убедительной просьбой к командованию, если возможно, выслать ему из Лимы специализированную библиотеку по современной сексологии (как для женщин, так и для мужчин), ее теории и практике, и главное – научную литературу, представляющую сновополагающий интерес, а именно по проблеме венерических заболеваний, половой профилактики, сексуальных извращений и т. п., что, без сомнения, благотворно повлияет на деятельность Роты добрых услуг.

8) И в заключение, дабы смягчить грубость темы, нижеподписавшийся позволит себе привести довольно комический случай, происшедший лично с ним: визит в Дом Чучупе продолжался почти до четырех часов утра и кончился весьма сильным желудочным расстройством, явившимся результатом обильных возлияний, к чему нижеподписавшийся совершенно не привык, не только не питая пристрастия к спиртным напиткам, но более того – имея медицинские противопоказания (геморрой, к счастью удаленный). Он вынужден был лечиться, прибегнув к помощи штатского врача, дабы не пользоваться услугами санчасти в соответствии с имеющимися инструкциями (см. счет № 11), и в довершение, не придя еще в состояние боевой готовности, ему пришлось столкнуться с немалыми трудностями в кругу семьи.

Да хранит Вас Бог.

Подпись: капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха.

Копии: генералу Висенте Скавино, главнокомандующему V военным округом (Амазония).

Приложение: одиннадцать счетов и одна карта.


В ночь с 16 на 17 августа 1956 года
Под слепящими лучами солнца горн возвещает начало дня в казармах Чиклайо: шумное оживление в помещениях, веселое ржанье в стойлах, ватный дым над кухонными трубами. Вмиг проснулось все вокруг, и повсюду царит теплая, благотворная, бодрящая обстановка боевой готовности и здорового воодушевления. А дотошный, неподкупный, аккуратный лейтенант Пантоха – во рту еще держится вкус кофе с жирным козьим молоком и гренков со сливовым джемом – пересекает плац, где репетирует оркестр, готовясь к параду в честь национального праздника. Вокруг с энтузиазмом маршируют стройные ряды. А непреклонный лейтенант Пантоха следит за раздачей завтрака солдатам: его губы шевелятся – он считает, и когда губы беззвучно произносят «120», то чудесным образом ответственный за раздачу капрал проливает последнюю струйку кофе, выдает сто двадцатый кусок хлеба и сто двадцатый апельсин. А вот лейтенант Пантоха, обратившись в статую, наблюдает за тем, как солдаты разгружают машину с продуктами: его пальцы движутся в такт с разгрузкой – точь-в-точь дирижер перед симфоническим оркестром.

Позади твердо, со скупой мужской нежностью, уловимой лишь для очень острого слуха, голос полковника Монтеса по-отечески наставляет: «Кормят лучше, чем у нас, в Чиклайо? Куда французской или китайской кухне до нашей: шестнадцать способов приготовления риса с курицей!» И лейтенант Пантоха тщательно – но при этом ни один мускул на лице не дрогнет – снимает пробу с каждого котла. Шеф-повар, сержант Чанфиано, сын негра и индианки, не сводит глаз с офицера, и пот струится у него по лбу, а дрожащие губы выдают волнение и панический страх. А вот лейтенант Пантоха – так же скрупулезно и с тем же ничего не говорящим выражением лица – проверяет взятое из прачечной белье, которое раскладывают по пластиковым мешкам два нижних чина. А вот лейтенант Пантоха священнодействует, выдавая обмундирование вновь прибывшим рекрутам. А вот лейтенант Пантоха – на этот раз с воодушевлением и почти любовью – втыкает булавки с флажками в линии схемы, подправляет статистические кривые графика, дописывает цифры на диаграммах, развешанных по стенам. И казарменный оркестр наяривает бравую маринеру [28].

Влажная печаль растекается в воздухе, тучи заволакивают солнце, смолкают горны, тарелки, барабан – такое чувство, будто вода утекает сквозь пальцы, будто плевок без остатка впитывается песком, будто пылающие губы, едва коснувшись щеки, вдруг покрываются гнойными язвами, будто лопнул воздушный шарик, кончилось кино, тоска забивает гол: это горн (подъем? обед? отбой?) снова прорезывает теплый воздух (утренний? полуденный? вечерний?). В правое ухо вползает щекотка, разрастается, охватывает все ухо, мочку, шею, перекидывается на левое ухо: и вот его тоже обуял зуд – трепещет невидимый пушок, раскрываются бесчисленные жаждущие поры, ища, умоляя, – и неотвязную печаль, лютую тоску сменяет тайный зуд, всеобъемлющее чувство ненадежности, тело пронзает, разъедает страх. Но на лице лейтенанта Пантохи не отразилось ничего: одного за другим он пытливо рассматривает солдат, которые торжественно выстроились в ряды: все уставились наверх, туда, где должен находиться потолок склада, но почему-то оказывается парадная трибуна для национальных праздников. Полковник Монтес здесь? Здесь. Тигр Кольасос? Здесь. Генерал Викторна?

Тоже. Полковник Лопес Лопес? Здесь. Они беззлобно улыбаются, прикрывая рты коричневыми кожаными перчатками и чуть отворачиваясь, – секретничают? Но лейтенант Пантоха знает, зачем это, отчего и почему. Он не хочет смотреть на солдат, ожидающих свистка, по которому они войдут в склад получить чистое белье и сдать грязное, не хочет, потому что подозревает, знает или догадывается, что стоит ему посмотреть, как – готов дать голову на отсечение – тотчас же сеньора Леонор обо всем узнает, и Почита тоже. Но он все-таки переводит на них взгляд и, не веря глазам, смотрит, оглядывает построения: ха-ха, вот смех-то, ну и срам. Да, так оно и есть. Густая, словно кровь, растекается под кожей тоска, и, охваченный холодным ужасом, изо всех сил стараясь скрыть свои чувства, он видит, как округляются груди, плечи, бедра солдат, как из-под форменных головных уборов рассыпаются по плечам кудри, как смягчаются и нежно розовеют лица, мужественные взгляды становятся ласковыми, насмешливыми, лукавыми. К ужасу примешивается жалящее, дразнящее ощущение, что он, лейтенант Пантоха, смешон. И, решив играть вабанк, он расправляет плечи и командует: «Расстегнуть рубахи, черт возьми!» И опускает глаза долу, меж тем как пуговицы расстегиваются, пустеют петли, подрагивают отстроченные борта рубах, и, тугие, вялые, мраморно-белые и глинисто-смуглые, колышутся в такт шагам обнаженные груди нижних чинов. И вот уже лейтенант Пантоха во главе роты – шашка наголо, суровый профиль, благородный лоб, чистый взгляд – решительно печатает шаг: ать-два, ать-два. Никто не знает, что он проклинает судьбу. Боль его нестерпима, унижение глубоко, стыд безграничен, ибо за ним без всякой выправки, мягко, как кобылицы сквозь тину, шествуют новобранцы, не умеющие даже забинтоваться так, чтобы груди не выпирали, или замаскировать их должным образом одеждой и постричься, как положено по уставу: не длинней пяти сантиметров, да отскоблить ногти. Он слышит, как они идут позади, и чувствует: они даже не пытаются глядеть мужественно, а напоказ выставляют свою женскую сущность, выпячивают грудь, изгибаются в талии, колышут бедрами и трясут длинными волосами. (Его прошибает холодный пот, он чуть было не напустил в штаны – сеньора Леонор, отглаживая брюки, заметила бы, Почита, перешивая ему нашивки, хохотала бы до упаду.) А теперь надо целиком и полностью сосредоточиться на марше, потому что подошли к самой трибуне. Тигр Кольасос серьезен, генерал Викториа прикрывает рукой зевок, полковник Лопес Лопес понимающе и даже весело кивает головой, и, быть может, пилюля не была бы так горька, если бы откуда-то из угла не глядели на него с упреком и печалью, с гневом и разочарованием серые глаза генерала Скавино.

Но и это его уже не волнует: зуд в ушах становится невыносимым, и, ко всему готовый, он приказывает роте: «Бе-гом марш!» – и сам подает пример. Он бежит быстро, ладно и слышит за спиной мягкую поступь, жаркую и зовущую, и чувствует, как по всему телу разливается тепло вроде пара, какой поднимается над котлом с рисом и курицей, только что снятым с огня. Лейтенант Пантоха резко останавливается, и его возмутительная рота – тоже. Чуть закрасневшись, он делает невразумительный жест, который, однако, все понимают. Пружина отпущена, желанная церемония начинается. Перед ним проходит первый взвод: безобразие, до чего расхлябанно носит форму младший лейтенант Порфирио Вонг, примечает он, дать ему выговор и научить правильно носить форму, но тут нижние чины, проходя перед ним, застывшим неподвижно, без всякого выражения на лице, начинают быстро сбрасывать гимнастерки, обнажая пылающие телеса, и тянут руки, чтобы любовно ущипнуть его за шею, за мочку уха, и приближаются одна за другой, одна за другой – а он в помощь им наклоняет голову – и нежно кусают его за ухо. Жаркое наслаждение, животный восторг, радость, осязаемая и острая, сметают страх, тоску, боязнь стать посмешищем, а те все щиплют, все поглаживают, покусывают за ухо лейтенанта Пантоху.

Но почему-то среди нижних чинов мелькают знакомые лица, и это отравляет горечью вспышки счастья, царапает шипами тревоги: неопрятная и безобразносмешная выступает одетая в форму Леонор Куринчила, тянет кверху полковое знамя Чупито и в последнем отделении – тоска нефтяным фонтаном окатывает тело и душу лейтенанта Пантохи, – в последнем отделении какой-то солдатик, но он-то знает – и опять нахлынул удушающий страх, пьянящая печаль, – потому что он-то знает, что под этими знаками различия, под форменным головным убором, мешковатыми брюками, застиранной гимнастеркой бьется в тоске и рыданиях Почита.

Фальшиво орет горн, сеньора Леонор шепчет: «Рис с курицей готов, Пантосик!».


ЖРДУГЧА
ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА № 2
Главная тема: Женская рота добрых услуг для частей и гарнизонов Амазонии.

Конкретная тема: Поправки к предварительным оценкам, первый опыт вербовки и отличительные знаки ЖРДУГЧА.

Характер документа: Секретно.

Дата и место: Икитос, 22 августа 1956 года.

Нижеподписавшийся, капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха, офицер, уполномоченный сформировать ЖРДУГЧА, почтительно приветствует генерала Фелипе Кольасоса, начальника Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск, и докладывает:

1. В докладной записке № 1 от 12 августа, в параграфе, где говорится о количестве рабочих единиц, необходимых для оказания 104 712 добрых услуг ежемесячно, была одна grosso modo [29] первичная оценка рыночной конъюнктуры (прошу командование простить меня за употребление специальной терминологии); нижеподписавшийся определил постоянный штат в 2115 рабочих единиц высшей квалификации (по двадцать добрых услуг ежедневно), при работе full time без срывов. В этих расчетах допущена грубая ошибка, в которой повинен единственно нижеподписавшийся, поскольку он руководствовался мужским взглядом на человеческий труд, что привело к непростительному забвению некоторых специфических характеристик женского пола, которые вынуждают внести поправку в расчеты, к сожалению не в пользу ЖРДУГЧА. А именно: нижеподписавшийся забыл вычесть из полного количества рабочих дней те пять или шесть дней, в течение которых происходят месячные выделения у женщин (регулы), на протяжении которых с женщиной не вступают в интимные отношения как вследствие существующего у мужчин обычая, так и в результате бытующего в этой части нашей Родины мифа, табу или заблуждения, будто нарушение этого обычая влечет за собой импотенцию, а потому следует сделать заключение, что женщины в этот период не способны к оказанию добрых услуг, что, разумеется, разбивает предыдущие расчеты.

Таким образом, приняв во внимание этот фактор и положив на душу 22 рабочих дня ежемесячно (исключив пять дней регул и три воскресенья, поскольку логично предположить, что одно воскресенье в месяц будет совпадать с регулами), можно заключить, что штат ЖРДУГЧА должен составить 2271 рабочую единицу высшей квалификации, трудящуюся с полной нагрузкой и без срывов, то есть на 156 единиц больше, чем ошибочно было подсчитано в предыдущем донесении.

2. Завербованы первые вольнонаемные из лиц, уже упоминавшихся в докладной записке № 1, а именно: Порфирио Вонг (или Китаец), Леонор Куринчила (или Чучупе) и Хуан Ривера (или Чупито). Первому из перечисленных будет положен твердый месячный оклад 2000 (две тысячи) солей плюс 300 (триста) солей командировочных (в случае необходимости); он займется вербовкой кадров, поскольку у него имеются большие связи в кругах женщин легкого поведения, работающих как в заведениях, так и «прачками», кроме того, он будет возглавлять оперативные группы, направлять и контролировать их деятельность в потребительских центрах. Завербовать Леонор Куринчилу и ее сожителя (а именно такие отношения связывают их) оказалось гораздо легче, чем считал нижеподписавшийся, когда предлагал им сотрудничать с Ротой добрых услуг в свободное от работы время. А именно: в ходе второго посещения Дома Чучупе в сердечной обстановке доверия, созданной нижеподписавшимся, указанная Леонор Куринчила призналась, что готова оставить дело и уже некоторое время подумывает о том, как разделаться с заведением. Не из-за отсутствия клиентуры – она прибывает с каждым днем, – но из-за различного рода обременительных обязательств, которые заведению приходится брать на себя перед служащими полиции и некоторыми другими службами. Так, например, для возобновления годового патента, который выдается в полицейском участке, Леонор Куринчила при всех своих законных правах для обеспечения благоприятного исхода вынуждена была выложить кругленькую сумму в качестве подношения начальникам отделов Леносиниосу и Баресу. Кроме того, сотрудники городской уголовной полиции, а их более тридцати человек, и порядочное число офицеров гражданской полиции взяли себе за правило бесплатно пользоваться в Доме Чучупе как спиртными напитками, так и добрыми услугами, угрожая в случае отказа объявить заведение причиной общественного скандала, что означало бы немедленное закрытие последнего. Помимо этого беспрестанного экономического кровопускания, как призналась Леонор Куринчила, в геометрической прогрессии повышают, грозя выселением, плату за наем помещения (владельцем которого является не кто иной, как префект департамента). И наконец, Леонор Куринчила чувствует, что устала от этой напряженной работы, без отпусков и воскресного отдыха, от ее лихорадочного ритма и неупорядоченности – бессонных ночей, порочной обстановки, постоянного ожидания ссор, подвоха или шантажа, притом что все эти лишения не влекут за собой ощутимых прибылей. В силу чего она с удовольствием приняла предложение сотрудничать с Ротой добрых услуг и выступила с инициативой работать не от случая к случаю, и только с нами и постоянно, и, будучи проинформирована о природе и целях ЖРДУГЧА, проявила чрезвычайный интерес и энтузиазм. Леонор Куринчила, которая уже заключила сделку о передаче Дома Чучупе Умберто Сипе (он же – Сморчок), владельцу увеселительного заведения в районе Пунчана, нанимается на следующих условиях: месячный оклад 4000 (четыре тысячи) плюс 300 (триста) солей командировочных (в случае выездов на места) и комиссионные не свыше 3 % в течение одного года с доходов рабочих единиц, завербованных при ее посредничестве. Она будет ведать личным составом ЖРДУГЧА, производить вербовку, отмечать рабочее время, поездки оперативных групп и вести картотеку, а также осуществлять контроль за проведением операций и общий надзор за женским персоналом. Чупито положен твердый оклад 2000 (две тысячи) солей и 300 (триста) солей командировочных при выездах и вменено в обязанность отвечать за интендантский центр (в помощь выделены Синфоросо Кайгуас и Паломино Риоальто); кроме того, он будет выезжать с оперативными группами в качестве начальника таковых. Трое этих сотрудников приступили к выполнению служебных обязанностей 20 августа в 8 часов утра.

3. Руководствуясь желанием придать ЖРДУГЧА собственное лицо и наделить ее отличительным знаком, не раскрывая при этом рода ее деятельности, но лишь давая возможность узнавать друг друга тем, кто в ней служит, а тем, кого она обслуживает, опознавать служащих ЖРДУГЧА, ее помещения, транспортные средства и иную собственность, нижеподписавшийся избрал в качестве символа Роты добрых услуг зеленый и красный цвета, исходя из следующих соображений:

а) зеленый цвет символизирует пышную и прекрасную природу того района Амазонии, где Роте предстоит ковать свою судьбу;

б) красный символизирует мужественный пыл наших сержантов и солдат, каковой Рота призвана утолить.

Даны соответствующие инструкции, с тем чтобы как командный пункт, так и транспортные средства были снабжены вышеупомянутыми эмблемами, и приказано изготовить в мастерской «Жестяной рай» на сумму 185 солей (счет прилагается) двести маленьких красно-зеленых значков (разумеется, безо всякой надписи), каковые мужчинам следует носить в петлице, а женщинам прикалывать на гимнастерку или платье (на груди); эти эмблемы, не нарушая скромности, предписанной ЖРДУГЧА, в определенном смысле будут служить мундиром и визитной карточкой тех, кто имеет или будет иметь честь влиться в ряды этого подразделения.

Да хранит Вас Бог.


Подпись: капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха.

Копия: генералу Висенте Скавино, главнокомандующему V военным округом (Амазония).

Приложение: один счет.

3

Икитос, 26 августа 1956 г.

Дорогая Чичи!

Прости, что я так долго не писала, ты, наверное, дуешься на свою сестричку, которая так тебя любит, сердишься и говоришь, должно быть, почему эта глупая Поча не расскажет, как у нее дела и что это за Амазония. Поверь, Чичита, я тебя часто вспоминаю и очень по тебе скучаю, но просто не было времени написать, да и не хотелось (не обижайся, ладно?), сейчас расскажу почему. Не очень-то хорошо принял Икитос твою сестричку, Чичи. Не по душе мне этот переезд, и все тут пошло неладно и странно. Я не хочу сказать, что сам город хуже, чем Чиклайо, наоборот. Наоборот, лапонька, город симпатичный и веселый, и лучше всего тут, конечно, сельва и большая река Амазонка, знаешь, она огромная, как море, другого берега не видно, и еще много всякой всячины, даже представить трудно, надо увидеть своими глазами: просто прелесть. Мы несколько раз совершали прогулки на глиссере (так здесь называют маленькие катера), один раз в воскресенье до селения Тамшийако вверх по реке, другой – до местечка с прелестным названием Святой Хуан Мюнхенский, а еще раз – до селения Индиана, вниз по реке: его основали святые отцы и сестры из Канады, уму непостижимо – приехать из такой дали в жарищу, в глушь, чтобы приобщить к цивилизации каких-то чунчо из сельвы. Мы ездили со свекровью, но больше ее на глиссер не возьмем, потому что она всю дорогу умирала со страху и все причитала: вот, мол, сейчас перевернемся, вам хорошо – вы умеете плавать, а я пойду ко дну и меня сожрут пираньи (бедные пираньи, Чичита, отравились бы). А потом, когда вернулись, все ныла, что ее покусали москиты, и что правда, Чичита, то правда, самое страшное здесь – санкудо и исанго (санкудо живут в траве), за день они превращают тебя в сплошной волдырь – ходишь и чешешься. Видишь, детка, как неудобно иметь нежную кожу и голубую кровь – мошкара так и норовит присосаться (ха-ха).

Если мне Икитос вышел боком, то для свекрови это полный кошмар. В Чиклайо она была счастлива, ты знаешь, она обожает приятельниц, там, в Чиклайо, она вела светскую жизнь, с такими же старушенциями из военного городка играла каждый вечер в канасту, как Мария Магдалина, лила слезы над радиоспектаклями, приглашала к себе на чашечку чая, а тут, выходит, мы ее лишаем всего, что ей так нравится (ой, Чичи, как вспомню Чиклайо, прямо жалость берет), ничего подобного тут у нее нет, так что остается для развлечения одна религия, а вернее сказать, колдовство, вот именно. Хоть ложись, хоть падай, меня как холодной водой окатили: оказывается, мы не будем жить в военном городке и не сможем общаться с семьями офицеров. Вот так. Для сеньоры Леонор это конец света: она-то мечтала, как в один прекрасный день подружится с женой командующего V округа, чтобы задирать нос, как в Чиклайо, где она была первой подругой жены полковника Монтеса – водой не разольешь, только что в одной постели не спали (не подумай чего дурного, если бы и влезли в одну постель, то чтобы сплетничать и злословить). Помнишь анекдот? Пепито спрашивает Карлитоса: «Знаешь, как сделать из бабушки волка? – Как? – Бабушка, давно у вас с дедушкой ничего не было? УУУУУУУУУУУУУУУ!» По правде сказать, Чичи, это распоряжение нас подкосило, потому что единственно современные и удобные дома в Икитосе как раз в военном городке, в квартале, где живут морские офицеры или военные летчики. А в самом городе дома ветхие, безобразные и неудобные. Мы сняли дом на улице Сержанта Лореса, постройки начала века, времен каучукового бума, он красивее других – фасад облицован португальскими изразцами, а балконы деревянные; дом большой, из одного окна видна река, но и он в сравнение не идет с самым захудалым домиком из военного городка. Но больше всего зло берет, что мы не можем купаться в бассейне ни у них, ни у моряков, ни у летчиков, а в самом Икитосе только один бассейн, ужасный муниципальный бассейн, куда ходят все кто попало, я один раз была там – народу тьма, просто ужас, и полно всяких типов с хищными мордами, только и ждут, чтобы женщина вошла в воду, и тогда, пользуясь теснотой, ну, сама понимаешь. В жизни больше туда не пойду, Чичи, лучше душ. Как подумаю, что жена любого лейтенантика может целыми днями купаться в бассейне военного городка, позагорает, послушает радио, а потом пойдет окунется, а я день-деньской, как приклеенная, сижу у вентилятора, чтобы не изжариться, просто зла не хватает, клянусь, дай мне волю, я бы этому генералу Скавино отрезала бы, сама знаешь что (ха-ха)Мало того – мы даже не можем пользоваться армейским магазином, где все вдвое дешевле, а должны покупать в обычных лавочках, как неизвестно кто. Ничего нам нельзя, мы должны жить так, будто Панта простой штатский. Ему положили оклад на две тысячи больше против обычного как компенсацию, но только это ничего не компенсирует, Чичи, так что и с денежками бедная Почита, как ни боролась, все-таки напоролась (надо же, вышло стихами, видно, чувство юмора еще не потеряно?).

Представляешь, Панта у меня тут всю дорогу ходит в штатском, а мундир в это время моль жрет, он его не может носить, а ведь ты знаешь, как он обожает форму. И мы всем должны внушать, что Панта – торговец, приехал в Икитос по торговым делам. Мы со свекровью все время попадаемся, просто смех, приходится выдумывать что-то соседям, и, случается, проговоришься, вспомнишь что-нибудь про Чиклайо, а они голову ломают, понять не могут, и в квартале мы прослыли очень странной семьей, почти подозрительной. Я вижу: ты вся из себя выходишь, не можешь понять, почему эта дурочка такого туману напускает. Честное слово, Чичи, не могу тебе сказать ни звука, это военная тайна, жуткая тайна, если бы узнали, что Панта рассказал, его бы судили за измену родине. Представляешь, Чичита, ему дали ужасно важное задание в разведке, страшно опасное, и поэтому никто не должен знать, что он капитан. Ой, что за дура, выболтала тебе секрет, неохота только рвать письмо и все начинать сначала. Поклянись мне, Чичита, что ты никому ни словечка не скажешь, а не то я тебя убью, да и ты ведь не хочешь, чтобы твоего родственника посадили в тюрьму или расстреляли из-за тебя, ведь нет? Молчок – согласна? – да смотри не разболтай секрет этим сплетницам, подружкам Сантанам. Ну не смех ли: Панта – тайный агент? Мы с доньей Леонор помираем от любопытства – что за шпионское задание у него в Икитосе, одолеваем вопросами, норовим что-нибудь выпытать, но ведь ты его знаешь – ни словечка не проронит, хоть убей его. Так и живем, но твоей сестрице тоже упрямства не занимать, посмотрим еще, кто кого. Предупреждаю тебя заранее: узнаю, в чем замешан Панта, ни за что не выболтаю, можешь трусики обмочить от любопытства.

Сам он, видно, на верху блаженства, что ему поручили такое важное задание в разведке, Чичита, и, наверное, это пойдет на пользу его карьере, но я далеко не в восторге. Во-первых, я почти совсем его не вижу. Ты знаешь, какой Панта исполнительный, ну просто ненормальный во всем, что касается работы, любой приказ принимает так близко к сердцу, что не спит, не ест, пока не выполнит, но в Чиклайо у него были дежурства в определенные часы, и я знала, когда он приходит и когда уходит. А тут вся его жизнь вне дома, никогда не угадаешь, во сколько он вернется и – умрешь на месте – в каком виде. Ты знаешь, я не привыкла видеть его в штатском, а тут ему выдали гуайаберу, синие джинсы и жокейскую шапочку, так что мне иногда кажется, будто у меня другой муж, и не только из-за этого (ой, Чичи, стыдно сказать из-за чего, это и вправду не могу). Если бы он работал только днем, я не знала бы горя. Но ведь ему приходится уходить и по вечерам, иногда задерживаться до глубокой ночи, а три раза он пришел домой в стельку пьяный – сам не мог раздеться, а наутро мамуле пришлось ставить ему холодные компрессы и отпаивать крепким мате. Да, Чичи, представляю твое удивленное лицо, но хочешь – верь, хочешь – нет, а трезвенник Панта, который из всех спиртных напитков принимал только капли от геморроя, может напиться так, что на ногах еле стоит и языком не ворочает. Сейчас меня смех разбирает, когда вспомню, как он на карачках вползает в комнату и стонет, а тогда такая злость взяла – прямо отрезала бы и ему тоже, сама знаешь что. Он мне клянется всеми святыми, что по ночам ходит на задание, что ищет каких-то типов, которых найти можно только в барах, где они встречаются, чтобы запутать следы, и, вероятно, это правда (совсем как в шпионских фильмах), но, дорогая моя, скажи, было бы у тебя на душе спокойно, если бы твой муж проводил вечера в барах? Нет, детка, конечно, нет, да и не такая я дура, чтобы верить, будто в барах бывают одни мужчины. Наверняка и женщины, они могут подойти к нему, заговорить и вообще Бог знает что. Я ему несколько раз устраивала такие скандалы, что он пообещал мне больше не уходить по вечерам, разве только вопрос встанет о жизни и смерти. Я с лупой в руках перерыла все его карманы, осмотрела все рубашки и нижнее белье, потому что, клянусь, если я найду хоть малейшее доказательство, что Панта был с женщиной, ему несдобровать. Хорошо еще, что его мамуля мне помогает, она в ужасе от ночных вылазок своего сыночка, от попоек, потому что всегда считала его святее святого, а теперь выходит, что это не так (ой, Чичи, ты бы умерла, если бы я тебе все рассказала).

И потом, из-за этого распрекрасного задания ему приходится общаться с такими людьми, что волосы дыбом встают. Представь, однажды вечером мы пошли в кино с соседкой Алисией – мы с ней очень подружились, она замужем за парнем, который работает в «Банко Амасонико», сама она местная, очень симпатичная и помогла нам подыскать дом. Мы пошли в кинотеатр «Эксельсиор» на фильм с Роком Гудзоном (ой, держите, мне дурно), а после кино прошвырнулись по улице, выпили лимонаду, и, когда шли мимо бара «Каму-Каму», вдруг вижу Панту за столиком в углу, но с какой парочкой! Ужас, Чичи: женщина – та еще штучка, краска на ней, как штукатурка, даже на ушах, груди необъятные, а зад на стуле не помещается; с нею мужичок с ноготок, ноги болтаются, до полу не достают, и притом строит из себя жуткого сердцееда. И с этими двумя Панта оживленно разговаривает, будто они закадычные друзья. Я говорю, Алисия, смотри, мой муж, а она как схватит меня за руку, разнервничалась, пошли, говорит, Поча, пошли отсюда, не подходи к ним. В общем, мы ушли. И что же, ты думаешь, это за парочка? У женщины самая худая слава в Икитосе, она злейший враг всех семейных очагов. У нее кличка Чучупе и дурной дом на шоссе в Напай, а карлик – ее любовник, сдохнешь со смеху, как представишь их с уродцем за делом, вот разврат-то! Я, конечно, потом все рассказала Панте, посмотреть, какая у него будет физиономия, у него прямо челюсть отвалилась, он даже заикаться стал. Но отрицать не посмел и признался, что эта парочка с самого дна. Что ему пришлось иметь с ними дело по службе и что если я когда-нибудь опять увижу его с ними, чтобы не смела близко подходить, а его мать и подавно. Я ему сказала: иди водись с кем хочешь, но, если ты хоть раз заглянешь в дом этой суки на шоссе в Нанай, учти, Панта, наш брак под угрозой. Ты же представляешь, детка, что о нас тут станут говорить, если Панта будет показываться на улице в такой компании. А еще среди его новых знакомых есть китаец, я раньше думала, что китайцы все изящные, но этот сущий Франкенштейн. Правда, Алисия считает, что это самый смак, но у местных женщин, сестричка, вкус испорченный. Я выудила про него что могла, когда ходила в Аквариум Моронакоча смотреть диковинных рыбок (ну просто прелесть, только я вздумала дотронуться до электрического угря, меня так дернуло током, я чуть не грохнулась), и сеньора Леонор тоже в одной лавчонке выспросила о китайце, а потом еще Алисия застукала их, когда они шли по Пласа-де-Армас, и от нее я узнала, что китаец страшный проходимец, пробы ставить негде. Он эксплуатирует женщин, сам жуткий гуляка – вот и суди теперь, что за друзья у твоего родственника. Я ему все это прямо в лицо сказала, а сеньора Леонор еще больше ему наговорила, потому что она просто сама не своя, что сын попал в дурную компанию, особенно теперь, когда, как она считает, близок конец света. Панта пообещал ей никогда в жизни больше не показываться на улице ни с этой прости господи, ни с карликом, ни с китайцем, но ему все равно придется встречаться с ними тайком, потому что так надо по службе. Не знаю, до чего он докатился с этой своей службой и такими дружками, Чичита, мне он все нервы вымотал, ты понимаешь, я вся извелась.

Хотя на деле вроде не с чего, в том смысле, что неверности, измен мне как будто нечего бояться, потому что, сестричка, ты просто не представляешь, как переменился Панта в таких вещах – в интимных, одним словом. Помнишь, когда мы поженились, он был такой приличненький, ты еще все подшучивала: мол, ты, Поча, напостишься со своим Пантой. Теперь тебе не придется смеяться над своим родственником, злоязычная, потому что с тех пор, как мы приехали в Икитос, он в этом смысле стал просто зверем. Ужас какой-то, Чичи, иногда я просто пугаюсь, думаю, не болезнь ли это какая, потому что, представь, раньше, я говорила тебе, он на такое отваживался раз в десять – пятнадцать дней (как неловко рассказывать об этом, Чичи), а теперь разбойник, порывается через два дня на третий, а то и через день, и мне приходится обуздывать его, потому что это не дело – ты согласна? – при такой жаре и влажности. И потом, я думаю, не пошло бы ему во вред: говорят, это действует на голову, помнишь, ходили слухи, будто муж Пульпиты Карраски помешался оттого, что только и знал занимался с ней такими делами? Панта говорит, это все от климата, один генерал его еще в Лиме предупреждал, что в сельве мужчины вспыхивают как спички. Обхохочешься, до чего твой родственник стал горячий, бывает, даже распаляется днем, после обеда: мол, пойдем вместо сиесты, но я не соглашаюсь, а то иногда разбудит меня на рассвете, как ненормальный. Представь себе, как-то ночью я заметила, что он засекает по хронометру, сколько мы этим занимаемся, я сказала ему, и он так смутился. А позже признался, чтоему надо было выяснить, сколько это длится у нормальной пары: может, его на разврат потянуло? Кто ему поверит, что для работы надо знать такое свинство. Просто глазам своим не верю, Панта, говорю я ему, ты всегда был таким воспитанным, а теперь мне кажется, будто я наставляю тебе рога с другим Пантой. Ладно, детка, довольно об этих мерзостях, ты ведь у нас девушка, и, клянусь, я поссорюсь с тобой насмерть, если ты станешь это с кем-нибудь обсуждать, особенно с этими ненормальными Сантанами.

Отчасти меня даже успокаивает то, что Панта так донимает меня этими делами, значит, его жена ему нравится (хм-хм) и не надо искать приключений вне дома, Чичи, потому что в Икитосе женщина – дело нешуточное. И знаешь, какой предлог выдумал твой родственник, чтобы заниматься этими делами всякий раз, когда ему приспичит? Пантосик Младший! Вот именно, Чичи, он наконец решился завести ребенка. Он обещал мне это, когда будет третья нашивка, и вот выполняет свое обещание, только теперь у него так изменился темперамент, что я уже не пойму, почему он это делает – для моего удовольствия или просто готов заниматься этим с утра до вечера. Говорю тебе, обхохочешься, как он влетает домой, точно заводной мышонок, и начинает ходить вокруг меня, пока наконец не решится: ну как, Поча, займемся сегодня кадетиком? Ха-ха, ну не прелесть ли? Я его обожаю, Чичи (что я, право, рассказываю тебе такие пакости, ведь ты же у нас девушка). Столько тратим на это сил, а мне до сих пор ничего не делается, я как была, так и осталась, вчера все, как положено, пришло в свой срок, ну что поделаешь, я уже думала, в этом месяце все, порядок. Приедешь ухаживать за своей сестричкой, когда она будет ходить с животиком, а? Хоть завтра приезжай, так хочется увидеть тебя, мы бы вволю насплетничались. С местными ты легко найдешь общий язык, правда, путного человека здесь надо искать днем с огнем, но я пока пригляжу кого-нибудь стоящего, чтобы ты не скучала, когда приедешь. (Смотри, какое письмо получилось, можно километрами мерить. Напиши мне столько же страниц, о'кей?) А вдруг я не могу иметь детей, Чичи? Это ужас, я день и ночь молю Бога – что угодно, только не это, я от горя умру, если у меня не родятся самое меньшее мальчик и девочка. Врач говорит, что я совершенно здорова, так что жду в будущем месяце. Я прочитала одну книжечку, мне ее доктор дал, там все так здорово объяснено, просто обалдеешь, какое чудо – жизнь. Хочешь, я тебе ее пришлю, чтобы ты подковалась немножко к тому времени, когда возьмешься за ум, выйдешь замуж, потеряешь невинность и узнаешь наконец, что к чему, разбойница ты эдакая. Надеюсь, я не очень подурнею, Чичи, некоторые становятся просто ужасные, раздуваются, как жабы, вены набухают, фу, какая гадость. Перестану нравиться твоему пылкому родственнику, и он начнет искать развлечений на улице, не знаю, что я ему тогда сделаю. Представляю, какой кошмар – ходить с животом по такой жарище, да еще когда живешь не в военном городке, а как мы, невезучие. Вот что меня мучит, спать не дает: я на седьмом небе – жду ребенка, а неблагодарный Панта под предлогом, что я толстая, спутается с какой-нибудь местной, тем более что он теперь завелся на эти штучки и готов не останавливаться даже во сне, что скажешь, а? Умираю, хочу есть, Чичи. Пишу тебе уже несколько часов подряд, донья Леонор накрывает на стол, представляешь, как она хочет внучка, ну все, схожу пообедаю и продолжу, так что жди, не умирай, я не прощаюсь, просто до скорого, сестричка.

Ну вот, я вернулась, Чичи, здорово задержалась, сейчас почти шесть часов, пришлось поспать сиесту, потому что натрескалась, как удав. Надо же, Алисия принесла нам токачо, местное блюдо, как мило с ее стороны, правда? Хорошо еще, что у меня есть подружка в Икитосе. Я столько слышала об этом знаменитом токачо – его готовят из зеленых бананов, порубленных и смешанных со свининой, – что однажды мы пошли отведать его на Вифлеемский базар в ресторан «Лампа Аладина Пандуро», там замечательный повар, в общем, я так приставала к Панте, что он повел нас туда. Утречком, потому что базар начинается с рассветом и рано кончается. Вифлеем – самое живописное место в Икитосе, сама увидишь, целый квартал деревянных лачуг на воде, люди перебираются от дома к дому на лодках, так оригинально, его называют Венеция на Амазонке, хотя в глаза сразу бросается, какая тут нищета. На этот базар хорошо сходить посмотреть, купить там фруктов, рыбу или бусы и браслеты, сделанные местными племенами, очень красивые, но есть там не дай Бог, Чичи. Мы чуть не умерли, когда вошли к этому Аладину Пандуро, – такая грязь и тучи мух, не поверишь. Приносят тарелки, а они черны от мух, ты их сгоняешь, а они лезут тебе в глаза и в рот. Словом, мы с доньей Леонор к еде не притронулись, мутило от грязи, а наш варвар Панта съел все три тарелки да еще копченое мясо, которым сеньор Аладдин уговорил его заесть токачо. Я рассказала Алисии, как мы влипли, а она говорит: я тебе как-нибудь сделаю токачо, увидишь, как вкусно, и, гляжу, сегодня приносит. Пальчики оближешь, сестричка, напоминает чифле, которое готовят на севере, но не совсем – бананы получаются другие на вкус. Еда, конечно, тяжелая, пришлось потом поспать, чтобы переварилась, а свекровь корчится от боли в желудке и колик и от стыда вся зеленая, потому что газы ее замучили, а она не может сдержаться, ее то и дело всю встряхивает. Ой, ну какая же я скверная, бедняжка сеньора Леонор в общем-то хорошая, единственно меня бесит, что она обращается со своим сыночком, будто он все еще сосунок и святой к тому же, вот зануда-то, правда?

Я тебе еще не рассказала, как бедняжка ищет утешения в суевериях! Дом превратила в свалку. Представь, не успели мы приехать в Икитос, как весь город был взбудоражен появлением некоего брата Франсиско, да ты, наверное, о нем слышала, а я до приезда сюда ничего не знала. Здесь, в Амазонии, он так же знаменит, как Марлон Брандо, он придумал новую религию, они называют себя Братьями по кресту, а он бродит по всей стране и, куда ни придет, сразу же воздвигает огромный крест и устраивает, как они говорят, Хранилище креста, это их храмы. Он собрал много верующих, особенно из народа, и, похоже, священники в бешенстве, потому что он им конкурент, но покуда молчат, воды в рот набрали. Так вот, мы со свекровью пошли послушать его в Моронакочу. Было полно народу, и самое потрясающее, что он говорил, а сам был распят на кресте, как Христос, ни больше ни меньше. Предрекал конец света и призывал людей делать подношения и приносить жертвы, готовясь к Страшному суду. Не все было понятно, потому что говорит он очень трудным языком. Но люди слушали, как под гипнозом, женщины плакали и бухались на колени. Я тоже заразилась этим настроением и тоже лила слезы в три ручья, и свекровь – не поверишь – так зашлась в рыданиях, что мы еле ее успокоили, колдун поразил ее в самое сердце, Чичи. Дома она рассказывала чудеса об этом брате Франсиско, на следующий день опять отправилась в Хранилище креста в Моронакочу поговорить с «братьями», а кончилось тем, что старуха у нас сама стала «сестрой». Смотри, как влопалась: прежде к настоящей-то религии была равнодушна, будто ее и нету вовсе, а тут пошла к еретикам. Ее комната, представь, завалена деревянными крестиками, и если б только это – Бог с ней, пусть развлекается, но вся мерзость в том, что у них пунктик – распинать на кресте живых тварей, а мне это не нравится, то и дело натыкаешься на деревянные крестики, а на них то таракан пришпилен, то бабочка или паук, а на днях я наткнулась на распятую крысу, фу, пакость какая. Я эту мерзость как увижу – сразу на помойку, и мы со свекровью схлестываемся. С ней не соскучишься: стоит начаться грозе, а тут они одна за другой, старуха вся дрожмя дрожит, думает, конец света настал, и что ни день пристает к Панте, чтобы он велел соорудить большой крест у входа в наш дом. Видишь, сколько у нас перемен за такой короткий срок.

Что я тебе рассказывала перед тем, как оторвалась на обед? Ах да, о здешних женщинах. Ой, Чичи, все, что о них говорили, правда, но еще хуже, что каждый день я узнаю что-нибудь новое, одно хлеще другого, просто голова кругом идет, что же это такое. Икитос, наверное, самый развратный город в Перу, хуже, чем Лима. Может, правда климат влияет, от него женщины тут лютые; ты же видишь: Панта не успел приехать, как стал чистый вулкан. Хуже всего, что они, мерзавки, прехорошенькие, с возрастом становятся безобразные, неуклюжие, а в молодости – просто прелесть. Я не преувеличиваю, Чичита, но самые красивые женщины Перу (за исключением, конечно, той, что тебе пишет, и ее сестры), живут, наверное, в Икитосе. Все – и из приличных семей, и из народа, и, знаешь, может, самые хорошенькие как раз из средних слоев. Такие у них формы, детка, и походка черт те что, такая бесстыдная, задом крутят вовсю, и плечи отводят назад, чтобы груди торчали. Жуткие потаскушки, брючки носят в обтяжку, как перчатки, и, поверишь ли, не остаются в долгу, когда мужчины опускают по их адресу сальности. За словом в карман не лезут и в глаза им смотрят так зазывно, так и вцепились бы им в волосы. Ой, это я должна тебе рассказать: вхожу один раз в магазин «Альмасен рекорд» (они торгуют по системе 3X4: ты покупаешь три предмета, а четвертый они тебе просто дарят, вот дьявольщина, правда?) и слышу разговор двух молоденьких девушек: «Ты целовалась когда-нибудь с военным?» – «Нет, а почему ты спрашиваешь?» – «Сдохнешь, не охнешь, как целуются». Мне стало так смешно, она сказала это с местным акцентом и громко, не обращая внимания, что все вокруг слышат. Они здесь такие, Чичи, из молодых, да ранние. И думаешь, только целуются? Держи карман шире. Алисия говорит, эти чертовки принимаются за шалости сызмальства, на школьной скамье все осваивают, и как беречься тоже, а замуж выходят, уже пройдя огонь и воду, но при этом такой театр устраивают, чтобы мужья подумали, будто они чистые. Некоторые ходят к знахаркам (такие колдуньи, которые готовят снадобье из айауаски, не слыхала? – выпьешь, и тебе мерещатся разные диковинные вещи), чтобы те опять сделали их нетронутыми. Захочешь, не придумаешь.

Всякий раз, когда мы с Алисией ходим в магазин или в кино, я краской заливаюсь – такие она мне истории рассказывает. Она здоровается с приятельницей, я спрашиваю, кто такая, и она выкладывает: прямо ужас, у каждой было по крайней мере несколько любовников, нет замужней женщины, которая не имела бы дела с военным, летчиком или моряком, но чаще всего – с пехотинцем, пехоту здесь особенно уважают, хорошо еще, детка, что Панте не позволяют носить форму. Стоит мужчине зазеваться, эти нахалки – цап! – и заарканят. Представишь, дрожь берет. И думаешь, они делают это, как положено, в постели? Алисия говорит: хочешь, пойдем прогуляемся в Моронакочу, увидишь, сколько там машин, и в каждой – парочка за делом, а машины-то стоят впритык друг к дружке. Представляешь, одну женщину застукали, когда она занималась этим с лейтенантом полиции на последнем ряду в кинотеатре «Болоньези». Говорят, порвалась пленка, зажгли свет, и их накрыли. Бедняжки, вот, наверное, струхнули, когда свет зажегся, в особенности она! Только расположились: благо, в этом кино не стулья, а скамейки, и последний ряд оказался пустым. Жуткий был скандал, жена лейтенанта чуть не убила ту женщину, потому что на «Радио Амазония» есть один ужасный комментатор, он всегда рассказывает про всякие пакости и этот случай рассказал со всеми деликатными подробностями, так что в результате лейтенанта перевели из Икитоса. Я сначала не поверила, что такое может быть, но потом Алисия показала мне на улице эту штучку – смуглая, по виду недотрога, да и сама вроде бы мухи не обидит. Я посмотрела и говорю, ты, Алисия, все мне врешь, чтобы они занимались этими самыми делами во время фильма, когда так неудобно, да еще страшно, что застукают? Но вроде так и было, потому что накрыли. После Парижа Икитос самый развратный город, лапонька. Не думай, что Алисия такая болтушка, это я из нее силой вытягиваю, от любопытства и из предосторожности, тут надо смотреть в оба и защищаться от местных женщин зубами и клыками, потому что зазеваешься – и мужа как не бывало. Алисия, хоть и сама из местных, но вообще-то она серьезная, хотя, бывает, тоже натянет эти брючки в обтяжечку. Только она носит их не для того, чтобы мужчин завлекать, она не бросает таких зазывных взглядов, как прочие здешние.

Да, кстати, чтобы ты знала, какие они проходимки. Чуть не забыла рассказать тебе самое интересное и самое смешное (а может, наоборот, самое печальное). С ума сойти, какой с нами произошел случай, когда мы только переехали в этот дом. Ты слышала, наверное, о знаменитых «прачках» Икитоса? Мне все говорят: ты что, с луны свалилась, Поча, каждый знает, что такое знаменитые «прачки» в Икитосе. А я, наверное, дура или вправду с луны свалилась, но ни в Чиклайо, ни в Ика, ни в Лиме никогда ничего не слыхала об этих «прачках». В общем, мы только поселились в этом домике, наша спальня на нижнем этаже, и окна выходят на улицу. У нас еще не было прислуги – теперь-то у меня есть, вялая, ничем ее не прошибешь, но вообще-то хорошая, – так вот, как-то в самое неурочное время вдруг стук в окно, и слышим женский голос: «Прачка, ничего не нужно постирать?» Я, не открывая окна, ответила: нет, спасибо. И мне тогда не показалось даже странным, что в Икитосе столько прачек ходит по улицам, а прислугу найти трудно, я повесила объявление: «Ищу служанку», а по нему почти не приходили. В общем, однажды рано утром, мы еще были в постели, опять стучат в окно: «Прачка, ничего не нужно постирать?», а у меня уже скопилась куча грязного белья, потому что жара такая – задыхаешься, и приходится переодеваться два, а то и три раза на день. Вот, думаю, она мне постирает и недорого возьмет. Я крикнула ей, чтобы подождала минутку, встала и прямо в ночной рубашке пошла открывать дверь. Тут бы мне и заподозрить неладное, потому что вид у девицы был какой угодно, только не прачки, но я-то дурочка, с луны. Девица что надо, вся в обтяжечку, все наружу, ногти накрашены – словом, в большом порядке. Посмотрела на меня сверху вниз с удивлением, а я думаю: что с ней, почему она так на меня смотрит. Входите, говорю, она входит, и не успела я слова вымолвить, как она увидела дверь в спальню, Панту в постели и, гляжу, уже стоит перед твоим родственником в такой позе, что у меня челюсть отвалилась: рука на бедре и ноги в стороны – точь-в-точь петушок, готовый накинуться. Панта подскочил на постели, у него глаза на лоб полезли от удивления, откуда взялась женщина. И прежде чем мы сообразили сказать ей, чтобы она вышла из спальни, что тут ей нечего делать, представляешь, что произошло? Эта штучка начала торговаться, что, мол, должны заплатить ей вдвое, что она не привыкла иметь дело с женщинами, а сама показывает на меня, лапонька, умрешь не встанешь, что, мол, с такими вкусами надо раскошеливаться, и еще Бог знает какие мерзости, и тут я поняла, во что вляпалась, у меня прямо коленки затряслись. Да, Чичи, это была самая настоящая …, «прачки» в Икитосе – это шлюхи, которые ходят по домам и предлагают свои услуги под видом стирки. А теперь скажи мне, сестричка, разве Икитос не самый безнравственный город в мире? Панта тоже сообразил, что к чему, и закричал: вон отсюда, как ты смела подумать, я тебе покажу! Та перепугалась насмерть, поняла, что ошиблась, и пустилась наутек. Представляешь, детка, какой кошмар? Она решила, что мы такие выродки, что я позвала ее заняться делом втроем. Кто его знает, шутил потом Панта, может, надо было попробовать, я тебе говорю, он очень изменился. Теперь, когда все позади, можно смеяться и шутить на эту тему, но тогда я пережила неприятные минуты и потом весь день умирала от стыда. Видишь теперь, сестричка, что это за место, что за город, здесь если женщина не шлюха, то норовит стать ею, и, чуть зазеваешься, останешься без мужа, вот в какие края меня занесло.

У меня уже глаза слипаются, Чичи, давно стемнело, наверное поздно. Письмо, видно, придется посылать в ящике – в конверт не влезет. Посмотрю, скоро ли ты мне ответишь, длинное ли письмо напишешь и будет ли над чем посмеяться. По-прежнему влюблен в тебя Роберто, или ты сменила воздыхателя? Опиши мне все, даю слово, я тебе тут же отвечу.

Тысячу раз целую, Чичи, люблю и скучаю,

твоя сестра Почита.


В ночь с 29 на 30 августа 1956 года
Образы унижения, саднящие, жалящие воспоминания о внезапном приступе зуда: в разгар продуманного и пышного празднества по случаю Дня национального флага, во время молодцеватого марша перед памятником Франсиско Болоньези кадет последнего курса военного училища в Чоррильосе Панталеон Пантоха во плоти и крови был низвергнут в ад, иначе не скажешь, ибо нежданно-негаданно его прямую кишку вдруг словно пронзают сотни жал; сотни лезвий терзают тайную язву, а кадет, стиснув зубы чуть ли не до трещин, роняя крупные капли холодного пота, чеканит шаг и не сбивается с ритма; на искрящемся весельем выпускном балу, который давал полковник Марсиаль Гумусио, начальник военного училища в Чоррильосе, у юного Панталеона Пантохи, только что получившего звание младшего лейтенанта, разом холодеют пальцы ног, когда при первых звуках вальса он – держа в объятиях блистательную, прошедшую огонь и воду, далеко не воздушную полковницу, с которой они открывали бал, – вдруг почувствовал раскаленный зуд, будто что-то, свербя, ввинчивается, терзает, разъедает, раздирает, скребет и щекочет прямую кишку; глаза заволокло слезами, но младший лейтенант Интендантской службы, онемев и не дыша, продолжает танцевать, и его рука, лежащая на талии партнерши, не дрогнула; в штабной палатке 17-го полка в Чиклайо под грохот снарядов, треск пулеметов и сухую отрыжку перестрелки передовых отрядов, начавших ежегодные маневры, лейтенант Панталеон Пантоха у доски с картой твердым, металлическим голосом докладывает о наличии, распределении и обеспечении боеприпасами и продовольствием и вдруг самым неожиданным образом оказывается невидимо для других поднятым над землей и над действительностью огневым, клокочущим, бурлящим током, который жжет, гложет, распирает, терзает и сводит с ума, одолевая и вгрызаясь в прямую кишку, и копошится там, точно паук, но лейтенант, мертвенно-бледный и покрывшийся потом, с едва заметной дрожью в голосе продолжает сыпать числами, приводить формулы, складывать и вычитать. «Тебе нужно сделать операцию, Пантосик», – ласково нашептывает сеньора Леонор. «Сделай операцию, милый», – тихо твердит Почита. «Вырежут, и дело с концом, старина, – вторит эхом лейтенант Луис Ренхифа Флорес, – это проще, чем вскрыть нарыв, к тому же совсем не грозит потерей мужских способностей». Майор Антипа Негрон из санчасти ржет: «Сбреем ваш геморрой – глазом не моргнете, дружище Панталеон».

Вокруг операционного стола происходит ряд волшебных изменений, которые гнетут его больше, чем молчание, передающееся от врачей сестрам в белых мягких туфлях, больше, чем слепящие потоки света, низвергающиеся с потолка. «Не будет больно, сеньол Пантоха», – подбадривает Тигр Кольасос, который не только заговорил, как Китаец Порфирио, но и стал раскосым, и та же дрожь в руках, и та же сладенькая улыбочка. «Легче, чем вырвать зуб, и никаких последствий, Пантосик», – уверяет сеньора Леонор, чьи бедра, груди и зад так раздались, так набухли, что ее запросто можно спутать с Леонор Куринчила. Над операционным столом, где сам он застыл в гинекологической позе, орудует ланцетами, ватными тампонами, ножницами и ванночками доктор Антипа Негрон, а дальше, над тем же столом, склонились две женщины – такая же неразлучная и во всем несхожая парочка, как те, что вертятся в голове, возвращая ко временам детства (Лорел и Харди, Мондрейк и Лотарио, Тарзан и Джейн): гора сала, укутанная в мантилью, и девочка-старушка в синих джинсах с кантиком и оспинами на лице. Он не знает, что они там делают и кто они такие, но у него такое чувство, будто он всетаки видел их где-то, мимоходом, в сутолоке, – это гнетет его беспредельно; не пытаясь противиться тяжелому чувству, он разражается слезами и слышит собственные рыдания, глубокие и звучные. «Не бойтесь, это первые новобранцы нашей Роты, разве вы не узнаете Печугу и Сандру? Я познакомил вас в Доме Чучупе», – успокаивает Хуан Ривера, любимец публики Чупито, ставший еще меньше ростом, и теперь это маленькая обезьянка, которая вскарабкалась на покатые, обнаженные, слабые плечи горестной Почиты. Он чувствует, что готов умереть от стыда, от ярости, от отчаяния, от гнева. Ему хочется закричать: «Как смеешь ты открывать секрет моей маме, Почите? Карлик, выродок, жертва аборта! Как смеешь ты говорить о Роте в присутствии моей супруги, пред лицом вдовы моего покойного отца?» Но он не открывает рта, а лишь потеет и страдает. Доктор Негрон кончил свое дело и выпрямляется, на его руках повисли окровавленные ошметки, но он видит их лишь мельком, и хорошо, что вовремя закрывает глаза. Чем дальше, тем больше унижений и оскорблений, тем сильнее страх. Тигр Кольасос хохочет: «Надо смотреть в лицо действительности и называть хлеб хлебом, а вино вином: нижним чинам нужно помочь, и помочь им должны вы, не то мы вас расстреляем из артиллерийских орудий». «Мы избрали Пост Орконес местом для проведения эксперимента Роты добрых услуг, Пантоха», – развязно сообщает генерал Викториа, и, хотя он, взглядами и жестами указывая на сеньору Леонор и хрупкую, сбитую с толку Почиту, призывает генерала к сдержанности, умоляет замолчать, подождать, забыть, генерал Викториа настаивает: «Мы знаем, что, кроме Сандры и Печуги, вы завербовали еще Ирис и Лалиту. Да здравствуют четыре мушкетера!» Ввергнутый в пучину бессилия, Пантоха снова заливается слезами.

У послеоперационной койки сеньора Леонор и Почита смотрят на него с любовью и нежностью, без тени зла, и в их глазах плещется чудесное, целебное неведение: они ничего не знают. По телу разливается радость, сдобренная иронией, и он подшучивает над самим собой: откуда им знать о Роте добрых услуг, если ничего еще не произошло, если он все еще лейтенант и счастлив и если они еще не уезжали из Чиклайо? Но тут входит доктор Негрон с молоденькой, улыбающейся сестрой милосердия (он узнал ее и краснеет: да это же Алисия, подружка Почи!), доктор нежно, как новорожденного, прижимает к груди клистир. Почита с сеньорой Леонор выходят из палаты, на прощанье в знак солидарности трагически махнув рукой. «Колени в стороны, лицом в матрац, зад кверху, – командует доктор Антипа Негрон. И поясняет: – Прошли сутки, пора очистить желудок. Два литра соленой воды, лейтенант, смоют к чертям собачьим и смертные грехи, и легкие прегрешения». Введение клистирной трубки, несмотря на ловкость кудесника доктора и добрый слой вазелина, вырывает у него крик. Но жидкость уже мягко пошла, и уже не больно, а, пожалуй, приятно. С минуту вода бежит, побулькивая и раздувая живот, а лейтенант Пантоха, закрыв глаза, размеренно повторяет: «Рота добрых услуг? Не будет больно, не будет». И снова вскрикивает – это доктор вынул трубку и вложил ватный тампон. Сестра выходит, унося пустой клистир. «Пока никаких послеоперационных болей, так?» – спрашивает врач. «Так точно, мой майор», – отвечает лейтенант Пантоха, с трудом переворачивается, садится, поднимается на ноги и, придерживая рукой липнущий тампон, шествует к отхожему месту, прямой как гвоздь, полуголый, шествует под руку с доктором, который смотрит на него благосклонно и даже жалостливо. Легкое жжение намечается в прямой кишке, а в раздутом, слоновьем животе крутит и схватывает, и все тело вдруг словно пронзает электрическим током. Врач помогает ему усесться и, похлопав по плечу, излагает свой взгляд на вещи: «Утешьтесь мыслью: после этого опыта, что бы с вами в жизни ни случилось, все покажется легче». И выходит, мягко прикрыв за собой дверь уборной. А лейтенант Пантоха уже закусил зубами полотенце и сжал челюсти что есть сил. Закрыл глаза, уперся руками в колени, а два миллиона пор на всем его теле распахнулись, словно окна, готовые выблевать желчь и пот. И повторяет с безмерным отчаянием: «Не высижу никакой Роты, не высижу никаких услуг». Но два литра воды делают свое дело и устремляются вниз, низвергаются, вырываются – обжигающие, дьявольские, губительные, убийственные, предательские – и увлекают за собой твердые сгустки пламени, ножей и шил, которые опаляют, колют, жгут и слепят. Он выпускает полотенце изо рта, чтобы можно было зареветь, как лев, захрипеть, как боров, и захохотать, как гиена, в одно и то же время.

4

СЕКРЕТНЫЙ ПРИКАЗ
О ПРИКОМАНДИРОВАНИИ СПФ «ПАЧИТЕА»
Контр-адмирал Педро Г. Каррильо, командующий Речной флотилией Амазонки,

ПРИНИМАЯ ВО ВНИМАНИЕ:

1) ходатайство капитана СВ (Интендантской службы) Панталеона Пантохи, командира Женской роты добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонки (ЖРДУГЧА), созданной Сухопутными войсками с целью разрешения насущной проблемы биолого-психологического характера, имеющей место среди солдат и сержантов, несущих службу в отдаленных районах, о помощи и содействии Речной флотилии Амазонки в организации транспортной связи между командным пунктом Роты добрых услуг и потребительскими центрами;

2) одобрение вышеупомянутого ходатайства Командованием Интендантских и других служб Сухопутных войск (генерал Кольасос) и Командованием V военного округа (Амазония, генерал Висенте Скавино);

3) поддержку вышеупомянутого ходатайства Командованием Генерального штаба Перуанского флота, которое указывает при этом, что было бы целесообразно распространить деятельность ЖРДУГЧА на базы Перуанского флота, расположенные в отдаленных районах Амазонии, где матросы испытывают те же нужды и потребности, что и личный состав Сухопутных войск, в чьих интересах была создана Рота добрых услуг;

4) положительный ответ капитана СВ (Интендантской службы) Панталеона Пантохи, данный им после соответствующих консультаций с указанием на необходимость проведения на этих базах составленного им теста, имеющего целью определить потенциальное количество потребителей из числа личного состава Перуанского флота, каковой, будучи проведен с должным тщанием и старательностью ответственными за это мероприятие офицерами, дал число потенциальных потребителей в количестве 327, при 10 среднежелаемом числе потреблений в месяц средне-желаемой длительностью в 35 минут на потребителя,


ПРИКАЗЫВАЕТ:

Временно прикомандировать к Роте добрых услуг в качестве транспортного средства для передвижения в бассейне реки Амазонки между командным пунктом и потребительскими центрами бывшее судно-госпиталь «Пачитеа» с четырьмя членами экипажа под командой унтерофицера первой статьи Карлоса Родригеса Саравиа.

Прежде чем судно «Пачитеа» покинет базу Святая Клотильда, где оно находилось на приколе с тех пор, как было списано по отбытии полувековой непрерывной службы в Перуанском флоте, исторической службы, начавшейся знаменательным участием в конфликте с Колумбией в 1910 году, снять с него флаг, надписи, бортовой номер, свидетельствующие о его принадлежности к Перуанскому военно-морскому флоту, и окрасить его в цвет, который укажет капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха, за исключением стального и молочно-белого, являющихся цветами перуанских военных кораблей, а также написать на носу судна и на капитанском мостике вместо первоначального названия «Пачитеа» название «Ева», избранное для него командованием Роты добрых услуг.

Прежде чем унтер-офицер Карлос Родригес Саравиа и находящийся у него под командой экипаж приступят к новым обязанностям, их следует надлежащим образом проинструктировать относительно деликатности порученной им миссии, необходимости при исполнении служебных обязанностей носить только гражданскую одежду и скрывать свою принадлежность к Военно-морским силам, а также вообще хранить в строжайшей тайне все, что они увидят и услышат на службе, избегая откровенных разговоров по поводу характера услуг Роты, в распоряжении которой будут находиться.

Расходы на горючее, потребляемое при выполнении новых функций судном, носившим имя «Пачитеа», должны пропорционально взять на себя Перуанский флот и Сухопутные войска в зависимости от объема получаемых ими услуг Роты, что можно определить по количеству их за месяц или по числу военных гарнизонов или речных баз, обслуженных ЖРДУГЧА.

5) В силу секретного характера настоящий приказ не подлежит читке на поверке или распространению с целью ознакомления, а должен быть сообщен лишь тем офицерам, которые будут его выполнять.

Подпись: контр-адмирал Педро Г. Каррильо, командующий Речной флотилией Амазонки.

База Святая Клотильда, 16 августа 1956 года.

Копии: в Генеральный штаб Перуанского флота, Командованию Интендантских и других служб Сухопутных войск и Командованию V военного округа (Амазония).


ЖРДУГЧА
ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА № 3
Главная тема: Женская рота добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии (ЖРДУГЧА).

Конкретная тема: Свойства жира буфео, чучууаси, кокоболо, клабоуаски, уакапуруны, ипуруро и виборачадо, их роль в деятельности ЖРДУГЧА, опыты, проведенные нижеподписавшимся на собственной персоне, и его предложения.

Характер документа: Секретно.

Дата и место: Икитос, 8 сентября 1956 года.

Нижеподписавшийся капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха, командир ЖРДУГЧА, почтительно приветствует генерала Фелипе Кольасоса, начальника Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск, и докладывает:

1. В Амазонии повсеместно распространено поверье, будто рыжий буфео (разновидность дельфина, водящаяся в бассейне реки Амазонки) является животным выдающейся сексуальной потенции, каковая побуждает его с помощью дьявола или злых духов похищать женщин в количестве, способном удовлетворить его инстинкты, для чего он является им в облике столь мужественного и красивого мужчины, что ни одна женщина не способна устоять. С этим поверьем тесно связано и другое: будто жир буфео повышает мужскую силу и делает мужчин неотразимыми в глазах женщин, вследствие чего этот продукт пользуется огромным спросом в магазинах и на рынках. Нижеподписавшийся решил произвести проверку с целью определения, в какой мере это народное поверье, суеверие или научный факт может иметь касательство к проблеме, породившей и оправдывающей существование Роты добрых услуг, и, взявшись за дело, попросил сеньору свою матушку и сеньору свою супругу, якобы по предписанию врача, в течение недели всю пищу приготовлять только на дельфиньем жиру, о результатах чего сообщает.

2. На второй день нижеподписавшийся почувствовал резкое повышение сексуального аппетита, и в последующие дни эта аномалия возрастала таким образом, что к концу недели голова подопытного была занята исключительно сексуальными мыслями, как днем, так и ночью (в форме снов и кошмаров), что причиняло серьезный ущерб его деловой сосредоточенности и нервной системе в целом, пагубно отразившись на работоспособности. В результате опыта он был вынужден обращаться с просьбами к своей супруге и на протяжении упомянутой недели вступать с нею в интимные отношения в среднем дважды в день, что вызвало у вышеназванной удивление и раздражение, поскольку до прибытия в Икитос нижеподписавшийся выполнял супружеский долг не чаще одного раза в десять дней, а по прибытии в Икитос – раз в три дня, несомненно, вследствие ранее отмечавшихся командованием факторов (жара, влажность), ибо нижеподписавшийся заметил повышение своей потенции в тот самый день, как ступил на землю Амазонии. В то же время опыт показал, что возбуждающее действие дельфиньего жира распространяется только на мужчин, хотя не следует сбрасывать со счетов то обстоятельство, что супруга нижеподписавшегося могла испытывать вышеупомянутое действие и силою воли скрывать это из естественного чувства стыдливости и благонравия, присущего даме, которая достойна таковой называться, что, с гордостью может сказать нижеподписавшийся, целиком и полностью относится к его уважаемой супруге.

3. В намерении не щадить сил для выполнения задачи, поставленной перед ним командованием, рискуя собственным здоровьем и миром домашнего очага, нижеподписавшийся решил также испытать на себе некоторые рецепты, каковые народная мудрость и склонность местного населения к плотским радостям предлагают для восстановления или укрепления мужской потенции, а именно средство, в народе известное, прошу извинить за выражение, как «и-мертвец-поднимется» (а есть и похуже), и некоторые другие, но лишь некоторые, ибо в этом районе нашей Отчизны население проявляет столь ревностную и многостороннюю заботу обо всем, касающемся секса, что насчитываются буквально тысячи подобных средств, и при всем желании невозможно отдельному лицу исчерпать этот список, даже если лицо это готово посвятить эксперименту всю жизнь. Нижеподписавшийся должен признать, что в данном случае речь идет о народной мудрости, а не о пустом суеверии: настой коры некоторых растений, как-то: чучууаси, кокоболо, клабоуаска, уакапуруна, – добавленный в спиртные напитки, мгновенно вызывает столь жгучее и непреходящее желание, что утолить его может лишь естественный мужественный акт. Особенно сильной, действующей с космической скоростью является смесь ипуруро с водкой, которая в мгновение ока привела нижеподписавшегося в такое лихорадочное состояние, что тому, испытывая невообразимый стыд, пришлось закончить злосчастный эксперимент не в домашнем кругу, а в ночном заведении «Потемки», находящемся в курортном местечке Ианай. Еще худшее, поистине дьявольское действие оказывает напиток, называемый виборачадо, представляющий собой водку, настоянную на ядовитой змее, предпочтительно гадюке: случайно отведав этого напитка в ночном клубе, автор данных строк почувствовал столь нестерпимое и жгучее желание, что ему пришлось, бесконечно сожалея, что, однако, не умерило его пыла, забиться в тесный туалет упомянутого заведения и предаться давно изжитому, как он полагал, пороку отроческих лет, дабы вновь обрести покой и гармонию.

4. Ввиду вышеизложенного нижеподписавшийся позволяет себе высказать командованию рекомендации об издании распоряжения, строго запрещающего во всех гарнизонах и частях Амазонии использовать при приготовлении пищи для солдат и сержантов жир рыжего буфео, равно как и употреблять вышеупомянутый в индивидуальном порядке, а также запретить под страхом сурового наказания использование отдельно или в смесях, как в твердом, так и в жидком виде чучууаси, кокоболо, клабоуаски, уакапуруны, ипуруро и виборачадо, в противном случае и без того непомерный спрос на добрые услуги Роты неизмеримо возрастет.

5. Нижеподписавшийся убедительно просит хранить в строгой тайне настоящий документ (если возможно, лучше уничтожить его по прочтении) ввиду того, что в нем содержатся в высшей степени интимные подробности семейной жизни нижеподписавшегося, о которых он осмелился рассказать, принимая во внимание сложность порученного ему командованием задания, однако снедаемый тревогой и вполне понятными опасениями стать мишенью для язвительных насмешек со стороны собратьев Офицеров, если эти подробности получили бы огласку.

Да хранит Вас Бог.

Подпись: капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха.

Копии: главнокомандующему V военным округом (Амазония) генералу Висенте Скавино.

Резолюция:

а) на основании предложений капитана Пантохи от дать распоряжение всем начальникам казарм, лагерей и постов V военного округа (Амазония), строго запрещающее с сего дня употребление в пищу продуктов, напитков и приправ, означенных в данном документе;

б) в соответствии с просьбой капитана Пантохи сжечь по прочтении Докладную записку № 3 ЖРДУГЧА ввиду содержащихся в ней нескромных подробностей из личной и семейной жизни вышеупомянутого лица.

Генерал Кольасос, начальник Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск.

Лима, 18 сентября 1956 года.


СЕКРЕТНОЕ РАСПОРЯЖЕНИЕ
ОТНОСИТЕЛЬНО ГИДРОПЛАНА «РЕКЕНА» ТИПА КАТАЛИНА № 37 ПЕРУАНСКИХ ВОЕННО-ВОЗДУШНЫХ СИЛ.
Полковник ПВВС Андрес Сармиенто Сеговиа, командир эскадрильи № 42 Амазонии,

ПРИНИМАЯ ВО ВНИМАНИЕ:

1) просьбу капитана СВ (Интендантской службы) Панталеона Пантохи, согласованную с вышестоящими инстанциями Сухопутных войск о выделении ему в помощь из состава эскадрильи № 42 средств для регулярной переброски персонала недавно сформированной Роты добрых услуг по курсу: командный пункт на берегу реки Итайа – потребительские центры, многие из которых изолированы, особенно в период дождей, вследствие чего единственным средством сообщения является авиация;

2) согласие командования Административной службы и Службы по делам культа Генерального штаба Перуанских военно-воздушных сил удовлетворить вышеупомянутую просьбу из уважения к Сухопутным войскам, но считая, однако, своим долгом заметить, что сдержанно относится к роду деятельности вновь созданной Роты, полагая ее малосовместимой с характером и назначением Вооруженных Сил, а также опасно угрожающей их репутации и престижу; последнее замечание является частным и отнюдь не говорит о намерении вмешаться в дела других родов войск,

ОТДАЕТ РАСПОРЯЖЕНИЕ:

Выделить ЖРДУГЧА во временное пользование для указанных транспортных целей гидроплан «Рекена» типа Каталина № 37 ПВВС после того, как Отделение технического обслуживания эскадрильи № 42 Амазонии приведет его в состояние, годное для полетов.

Прежде чем гидроплан типа Каталина № 37 ПВВС покинет летную базу Моронакоча, его следует должным образом закамуфлировать, чтобы нельзя было определить его принадлежность к Перуанским военновоздушным силам во время выполнения заданий ЖРДУГЧА, для чего необходимо перекрасить фюзеляж и крылья (из голубого в зеленый цвет с красной кромкой) и переменить название «Рекена» на «Далила» в соответствии с пожеланием капитана Пантохи.

Для вождения гидроплана типа Каталина № 37 ПВВС выделить из личного состава эскадрильи № 42 унтер-офицера с наибольшим числом наказаний и денежных штрафов в личном формуляре за прошедший год.

Ввиду плохого технического состояния гидроплана типа Каталина № 37 ПВВС, что является результатом его долгосрочной службы, следует еженедельно подвергать его техническому осмотру, каковой будет осуществлять механик из эскадрильи № 42 (Амазония), прибывая для этого раз в неделю на командный пункт ЖРДУГЧА тайно, в гражданской одежде.

Убедительно просить капитана Пантоху о том, чтобы рота добрых услуг крайне бережно и осмотрительно обращалась с гидропланом типа Каталина № 37, помня, что они будут иметь дело с подлинно исторической реликвией Перуанских военно-воздушных сил, так как именно на этой благородной машине 3 марта 1929 года лейтенант Луис Педраса Ромеро совершил прямой беспосадочный полет между городами Икитос и Йуримагуас.

С настоящим распоряжением ознакомить только лиц, имеющих к нему отношение или упомянутых в нем; ввиду высшей степени секретности документа определить наказание в 60 дней карцера для тех, кто разгласит его или проникнет в его содержание, за исключением упомянутых в нем лиц.

Подпись: полковник ПВВС Андрес Сармиенто Сеговиа.

Летная база Моронакоча, 7 августа 1956 г.

Копии: Командованию Административной службы и Службы по делам культа Генерального штаба Перуанских военно-воздушных сил, Командованию Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск и Командованию V военного округа (Амазония).


ВНУТРЕННЕЕ РАСПОРЯЖЕНИЕ
САНИТАРНОЙ СЛУЖБЫ ВОЕННОГО ЛАГЕРЯ ВАРГАС ГЕРРА
Майор СВ (Санитарной службы) Роберто Киспе Салас, начальник Санитарной службы военного лагеря Варгас Герра, на основании закрытых инструкций, полученных от Командования V военного округа (Амазония),

РАСПОРЯЖАЕТСЯ:

Майору СВ (Санитарной службы) Антипе Негрону Аспилкуэте выбрать из числа фельдшеров или санитаров Инфекционного барака лицо соответствующего научного и морального уровня, по его мнению, способное к выполнению обязанностей, которые инструкцией Командования V военного округа (Амазония) вменяются будущему санитарному инспектору Женской роты добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии (ЖРДУГЧА).

Майору Антипе Негрону Аспилкуэте провести в течение данной недели ускоренный теоретико-практический курс обучения избранного фельдшера или санитара, имея в виду те обязанности, которые ему предстоит выполнять в ЖРДУГЧА и в основном состоящие в определении местонахождения гнид, клопов, вшей, клещей и блох, а также в установлении венерических заболеваний у персонала оперативных групп до момента их отбытия в распоряжение потребительских центров ЖРДУГЧА.

Майору Негрону Аспилкуэте выделить санитарному инспектору аптечку с медикаментами и средствами первой помощи, а также два белых халата, две пары резиновых перчаток и нужное количество тетрадей, в которых тот еженедельно будет составлять рапорт Санитарной службе военного лагеря Варгас Герра о санитарном надзоре (как в качественном, так и количественном отношении), осуществляемом санитарным постом ЖРДУГЧА.

Ознакомить с настоящим распоряжением только заинтересованных лиц и хранить в архиве с грифом «секретно».

Подпись: майор СВ (Санитарной службы) Роберто Киспе Салас.

Военный лагерь Варгас Герра, 1 сентября 1956 года.

Копии: Командованию V военного округа (Амазония) и капитану СВ (Индендантской службы) Панталеону Пантохе, командиру Женской роты добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии (ЖРДУГЧА).


РАПОРТ МЛАДШЕГО ЛЕЙТЕНАНТА АЛЬБЕРТО САНТАНЫ
КОМАНДОВАНИЮ V ВОЕННОГО ОКРУГА (АМАЗОНИЯ) ОБ ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНОЙ ОПЕРАЦИИ ЖРДУГЧА, ПРОВЕДЕННОЙ В РАСПОЛОЖЕНИИ ВВЕРЕННОГО ЕМУ ПОСТА ОРКОНЕС.
В соответствии с полученными инструкциями младший лейтенант Альберто Сантана имеет честь доложить Командованию V военного округа (Амазония) о следующих фактах, имевших место в расположении вверенного ему Поста на реке Напо.

По получении информации от начальства о том, что Пост Орконес избран местом проведения первой экспериментальной операции Женской роты добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии, мною была проявлена полная готовность всячески способствовать успешному проведению данной операции и сделан запрос по радио капитану Панталеону Пантохе о том, какие предварительные меры следует принять в Орконесе в целях подготовки к экспериментальной операции. На что капитан Пантоха ответил, что никаких, поскольку он лично прибудет на реку Напо для наблюдения за подготовкой и ходомэксперимента.

Действительно, в понедельник 12 сентября в 10.30 утра на водную поверхность реки Напо у Поста Орконес сел гидроплан зеленого цвета, на фюзеляже которого красными буквами было обозначено имя «Далила»; гидроплан пилотировался лицом по кличке Псих и имел на борту в качестве пассажиров капитана Пантоху в штатской одежде и сеньору по имени Чучупе, которую пришлось выносить, поскольку она находилась в обморочном состоянии. Причиной ее состояния был страх, пережитый при полете от реки Итайа до реки Напо вследствие тряски самолета от ветра, а также того, что пилот, по утверждению вышепоименованной, ради забавы и из желания напугать ее еще больше все время совершал рискованные и бессмысленные виражи, каковых ее нервы не выдержали. Как только упомянутая сеньора пришла в себя, она набросилась на пилота, сопровождая свои действия непристойными жестами и неумеренными выражениями, так что капитан Пантоха был вынужден вмешаться, чтобы пресечь инцидент.

Когда страсти улеглись и все немного остыли, капитан Пантоха и его сотрудница приступили к подготовительным операциям для проведения опыта, который должен был начаться на следующий день, во вторник 13 сентября. Приготовления касались двух сторон: контингента участников и топографии. Имея в виду первую, капитан Пантоха с помощью нижеподписавшегося составил список потребителей, опросив для этого одного за другим двадцать два сержанта и солдата – унтер-офицеры не были включены в список, – хотят ли они воспользоваться услугами Роты, для чего им был объяснен характер этих услуг. Первой реакцией рядового состава было недоверие и непонимание, вследствие чего все отказались принимать участие в эксперименте, полагая, что речь идет о военной хитрости вроде той, когда командуют:

«Кто хочет в Икитос – шаг вперед!», а вызвавшихся отправляют чистить нужники. Пришлось привлечь упомянутую Чучупе, и та поговорила с мужчинами на своем непотребном языке, отчего сомнения и подозрительность сначала уступили место веселью, а затем столь безудержному возбуждению, что унтер-офицерам и нижеподписавшемуся пришлось действовать чрезвычайно энергично, чтобы их утихомирить. Из двадцати двух сержантов и солдат в список кандидатов в потребители записался двадцать один человек, исключение составил нижний чин Сегундо Пачас, который объяснил свой отказ тем, что опыт будет проводиться во вторник 13 числа, а он суеверный и убежден, что это добром для него не кончится. Согласно указанию фельдшера Поста Орконес, из списка кандидатов в потребители был исключен также капрал Урондино Чикоте вследствие жалоб на чесоточную сыпь, каковой через посредство предстоящего общения он мог заразить остальные войска. Таким образом, в окончательный список вошли двадцать потребителей, и они, получив соответствующие разъяснения, согласились на то, чтобы при окончательном расчете в качестве уплаты за оказанные услуги с них были произведены удержания в соответствии с прейскурантом ЖРДУГЧА.

Топографическая обработка местности состояла в основном в приспособлении четырех помещений для первой оперативной группы ЖРДУГЧА и была произведена целиком под руководством сеньоры по кличке Чучупе. Она указала, что ввиду возможного дождя помещения должны быть крытыми и предпочтительно несмежными, во избежание звукопроницаемости и ненужной состязательности, чего, к сожалению, не удалось полностью достичь. После осмотра всех крытых помещений Поста, каковых, как хорошо известно командованию, не много, были избраны продуктовый склад, радиобудка и медпункт, как наиболее подходящие. Большой продуктовый склад был разделен на два помещения перегородкой из ящиков от продовольствия. Вышеозначенная Чучупе попросила снабдить каждое помещение кроватью с матрацем, набитым соломой или резиновым, а в случае отсутствия кровати – гамаком, а также клеенкой во избежание порчи вещей. В означенные помещения немедленно были доставлены кровати, взятые из войсковых казарм, с матрацами, и ввиду отсутствия требуемой клеенки – брезент, которым прикрывают машины и оружие от дождя.

Помимо брезента, в помещения были доставлены москитные сетки, чтобы мошкара, которой изобилует это время года, не мешала проведению опыта. Ввиду невозможности обеспечить каждое помещение тазиком, о чем просила сеньора Чучупе, поскольку Пост не располагает вышеназванными предметами, было выделено четыре ведра, в которых кормили скот. Установка в каждом помещении умывальников и сосудов для воды не представила трудностей, равно как и обеспечение помещений одним стулом, ящиком или скамьей для одежды и двумя рулонами туалетной бумаги, причем нижеподписавшийся убедительно просит приказать Интендантской службе как можно скорее пополнить запасы упомянутой бумаги ввиду их скудости, ибо в нашем удаленном районе нечем ее заменить из-за отсутствия газетной и оберточной бумаги, а использование вместо нее листьев растений вызывает в войсках кожные раздражения. Кроме того, упомянутая сеньора Чучупе указала, что необходимо повесить в помещениях занавески, которые, не затемняя полностью помещения, приглушали бы солнечный свет и создавали полутьму, каковая, согласно ее опыту, является наиболее подходящим условием для такого рода занятий. Невозможность достать занавески в цветочек, на которых настаивала сеньора Чучупе, не оказалось помехой: сержанту Эстебану Сандоре пришла в голову гениальная мысль сделать занавеси из военных шинелей и плюшевых одеял, вполне пригодных для этой цели, – они затемняют помещение и создают нужную полутьму. Кроме того, на случай, если ночь наступит до окончания операции, сеньора Чучупе велела прикрыть фонари в упомянутых помещениях красной тканью, поскольку, так она уверяет, красноватый свет наиболее подходит для операции. И наконец, вышеназванная сеньора, упирая на то, что в данных помещениях должно ощущаться присутствие женщины, самолично снабдила каждое букетиками лесных цветов или ветками диких растений, которые она собрала с помощью двух нижних чинов и художественно развесила на спинке каждой кровати. На этом приготовления закончились, и оставалось ждать прибытия оперативной группы.

На следующий день, во вторник 13 сентября, в 14 часов 15 минут к пристани Поста Орконес причалила первая оперативная группа ЖРДУГЧА. Едва показалось транспортное судно – свежевыкрашенное в зеленый цвет с названием «Ева», которое было выписано толстыми красными буквами на носу, – войска прервали текущие дела, разразились радостными криками и стали бросать в воздух головные уборы в знак приветствия. Тотчас же, следуя инструкции капитана Пантохи, был выставлен Дозор с целью воспрепятствовать гражданским лицам приблизиться к Посту во время экспериментальной операции, опасность чего в действительности была равна нулю, поскольку самое близкое к Орконесу селение индейского племени кечуа находится в двух днях плавания вверх по реке Напо. Благодаря решительным действиям нижних чинов высадка была произведена благополучно. Транспортное судно «Ева» вел Карлос Родригес Саравиа (унтер-офицер ПВМФ, переодетый в штатское), на борту находились еще четверо мужчин, которые по приказу капитана Пантохи оставались на судне все время пребывания «Евы» в Орконесе. Оперативную группу возглавляли два вольнонаемных сотрудника капитана Пантохи: Порфирио Вонг и личность по кличке Чупито. Четыре сотрудницы Роты, появление которых на трапе вызвало приветственные аплодисменты войск, носят следующие имена: Лалита, Ирис, Печуга и Сандра. Всех четверых вышеназванные Чупито и Чучупе тотчас же отвели в продуктовый склад для отдыха и получения инструкций, а упоминавшийся ранее Порфирио Вонг остался на страже у двери. Принимая во внимание беспокойство, которое причиняло мужчинам Поста Орконес присутствие оперативной группы, оказалось целесообразным содержать прибывших под охраной до момента начала операции (до пяти часов вечера), хотя это и вызвало незначительный инцидент в ЖРДУГЧА. По истечении некоторого времени, отдохнув с дороги, упомянутые сотрудницы захотели выйти из помещения осмотреть окрестности и прогуляться по территории Поста. Не получив разрешения ответственных лиц, они возмутились и выражали свой протест криками и нецензурными словами, пытаясь силою вырваться наружу. Дабы удержать их в помещении, пришлось явиться на склад самому капитану Пантохе. Кстати, нижний чин Сегундо Пачас через некоторое время после прибытия оперативной группы попросил включить и его в число потребителей, сказав, что готов бросить вызов судьбе, в чем ему было отказано, поскольку список был уже закрыт.

В 16 часов 55 минут капитан Пантоха приказал сотрудницам оперативной группы занять соответствующие помещения, и те разместились следующим образом: продуктовый склад – Лалита и Печуга, радиобудка – Сандра, медпункт – Ирис. В качестве контролеров у дверей склада встал сам капитан Пантоха, у радиобудки – нижеподписавшийся и у медпункта – унтер-офицер Маркос Маравильа Рамос, каждый с хронометром в руках. В 17.00, то есть сразу же по завершении распорядка дня (за исключением караульной службы), были выстроены согласно списку двадцать кандидатов в потребители, которым было приказано выбирать по вкусу; после чего возникло первое серьезное осложнение, поскольку восемнадцать из двадцати решительно высказались за Печугу, а двое – за Ирис, так что остальные две остались без кандидатов. Посоветовавшись предварительно, капитан Пантоха предложил, а нижеподписавшийся осуществил на практике следующее: пять человек с лучшим поведением за последний месяц (согласно записям в их личном формуляре) были направлены в помещение Печуги, на которую они сделали заявку, пять человек с наибольшим количеством штрафов и наказаний – к так называемой Сандре (из четырех сотрудниц оперативной группы в физическом отношении наиболее попорченной – множественные следы оспы). Остальные были разделены на две группы и по жребию направлены соответственно в помещения Ирис и Лалиты. Каждой группе коротко объяснили, что нельзя оставаться в помещении более двадцати минут (максимальное время для нормальной услуги согласно уставу ЖРДУГЧА), и приказали ожидающим очереди сохранять тишину и порядок, дабы не мешать товарищам. Тут возникло второе осложнение: каждый стремился начать опыт первым, в результате чего отмечались потасовки и словесные пререкания. Снова пришлось наводить порядок и прибегать к жеребьевке для установления очереди, что привело к задержке на пятнадцать минут.

В 17.15 была дана команда приступать. Следует сказать заранее, что в целом опыт прошел успешно, в пределах установленных сроков и с минимальными осложнениями. Что касается времени, приходящегося на душу потребителя, то, вопреки опасениям капитана Пантохи, его оказалось в избытке. В качестве примера приводится время, захронометрированное нижеподписавшимся для группы потребителей Сандры: 8 минут, 12, 16, 10 и, наконец, рекордное – 3 минуты. Приблизительно такая же картина наблюдалась и в остальных группах. Однако капитан Пантоха отметил, что эти данные являются относительными и общими, поскольку, ввиду изолированности Поста Орконес, солдаты находятся здесь подолгу (некоторые безвыходно до шести месяцев). Принимая во внимание, что между операциями были интервалы в несколько минут, весь опыт – от начала до конца – длился без малого два часа. Пока длился опыт, произошло несколько эпизодов, не имевших существенного значения, однако забавных и даже полезных, так как они разрядили нервное напряжение в очереди. Так, например, вследствие халатности радиста, который забыл отключить радиосеть Поста, в 18.00 голос Синчи, начавшего свою программу из Икитоса, некстати раздался над Орконесом, что вызвало смех и веселье в очереди, особенно когда из радиобудки, вспугнутые шумом, выскочили в исподнем так называемая Сандра и сержант Эстебан Сандора. Другой короткий эпизод произошел, когда, воспользовавшись тем, что в разделенном надвое продуктовом складе действовали одновременно Печуга и Лалита, нижний чин Амелио Сифуэнтес злонамеренно попытался из очереди к последней проникнуть в помещение Печуги, которая, как, по-видимому, помнит командование, завоевала наибольшие симпатии среди мужчин Поста Орконес. Капитан Пантоха пресек коварные происки нижнего чина и сделал ему строгое предупреждение. В том же продуктовом складе имело место еще одно происшествие, которое, однако, было замечено нижеподписавшимся лишь после убытия оперативной группы ЖРДУГЧА. Оказалось, что в процессе проведения опыта или несколько раньше, пока оперативная группа содержалась в этом помещении, кто-то воспользовался случаем, вскрыл ящик с консервами и изъял семь банок тунца, четыре пачки галет и две бутылки лимонада; найти виновных или виновного до настоящего момента не удалось. В итоге, если не считать этих незначительных происшествий, к семи часам вечера операция была успешно завершена и в расположении Поста царила атмосфера глубокого удовлетворения, чувство радости и покоя. Нижеподписавшийся забыл отметить, что некоторые потребители, завершив операцию, допытывались, нельзя ли еще раз встать в ту же самую или в другую очередь, в чем им было отказано капитаном Пантохой. Он разъяснил, что возможность повторений услуги будет рассмотрена после того, как оперативный штат ЖРДУГЧА достигнет максимального уровня.

По окончании эксперимента четыре рабочих единицы оперативной группы и вольнонаемные Чупита, Чучупе и Порфирио Вонг отчалили на борту «Евы» в направлении командного пункта, расположенного на реке Итайа, а капитан Пантоха отбыл на «Далиле». Хотя пилот и заверял вышеупомянутую Чучупе, что он будет вести самолет подобающим образом и ни в коем случае не повторится то, что произошло накануне, вышепоименованная отказалась возвращаться самолетом. Прежде чем отбыть из Орконеса под аплодисменты и возгласы, выражающие признательность со стороны сержантов и солдат, капитан Пантоха поблагодарил нижеподписавшегося за помощь и вклад в дело успешного проведения экспериментальной операции ЖРДУГЧА, отметив, что данный опыт чрезвычайно полезен для него лично и позволит ему в дальнейшем совершенствовать и детально разрабатывать систему деятельности, контроля и размещения оперативных групп ЖРДУГЧА.

Наряду с настоящим рапортом, который, хотелось бы надеяться, будет полезным, нижеподписавшийся осмеливается представить на рассмотрение начальства прошение, подписанное четырьмя унтер-офицерами Поста Орконес, о том, чтобы в будущем и унтер-офицерам дозволили пользоваться услугами ЖРДУГЧА; нижеподписавшийся поддерживает это ходатайство, принимая во внимание положительный психологический и физиологический эффект эксперимента для сержантов и солдат Поста Орконес.

Да хранит Вас Бог.

Подпись: младший лейтенант Альберто Сантана,

командир Поста Орконес на реке Напо.

16 сентября 1956 года.


АДМИНИСТРАТИВНАЯ, ИНТЕНДАНТСКАЯ И ДРУГИЕ СЛУЖБЫ СУХОПУТНЫХ ВОЙСК ПЛАНОВОФИНАНСОВЫЙ ОТДЕЛ
ЗАКРЫТОЕ РАСПОРЯЖЕНИЕ № 069
Офицеры, начальники Интендантской службы или унтер-офицеры, занимающие эти должности в войсковых подразделениях, лагерях и постах V военного округа (Амазония), уполномочиваются с 14 сентября 1956 года удерживать из жалованья солдат и денежных средств сержантов соответствующую сумму за услуги, оказанные им Женской ротой добрых услуг (ЖРДУГЧА). Удержания должны производиться строго в соответствии с нижеследующим:

1. Прейскурант ЖРДУГЧА, одобренный командованием, будет содержать всего две расценки для всех случаев и обстоятельств:

солдаты: двадцать (20) солей за услугу;

сержанты (от капрала до первого сержанта): тридцать (30) солей за услугу.

Максимальное ежемесячное число услуг – 8 (минимальный предел не ограничивается).

Удержанная сумма будет переводиться уполномоченным офицером или унтер-офицером на счет ЖРДУГЧА, а данное учреждение – выплачивать месячное жалованье сотрудницам в соответствии с числом оказанных ими услуг.

В целях отчетности и контроля за действием настоящей системы вводится следующий порядок: уполномоченный офицер или унтер-офицер Интендантской службы получит вместе с данным распоряжением соответствующее число картонных талонов двух типов, каждый из которых будет окрашен в один из символических цветов ЖРДУГЧА, без какого бы то ни было текста: красные талоны предназначаются для солдат и соответственно стоят двадцать (20) солей один талон, зеленые предназначаются для сержантов и стоят тридцать (30) солей один талон. Первого числа каждого месяца всем солдатам и сержантам войсковых подразделений будут выдаваться талоны в количестве, соответствующем максимальному числу услуг, на которое они имеют право, то есть восемь (8). Этот талон потребитель будет отдавать рабочей единице ЖРДУГЧА в обмен за услугу. В последний день месяца солдат или сержант возвращает уполномоченному Интендантской службы неиспользованные талоны, после чего производятся соответствующие удержания по числу невозвращенных талонов (в случае утери талона ущерб относится на счет конкретной рабочей единицы, а не на счет ЖРДУГЧА).

Ввиду необходимости блюсти приличия и нравственность следует хранить в строжайшей тайне характер услуг, являющихся объектом данных финансовых операций, для чего при ведении счетных книг воинских подразделений надлежит пользоваться соответствующими условными обозначениями. Уполномоченные офицеры или унтер-офицеры могут прибегать к следующим формулировкам:

а) отчисления на обмундирование,

б) удержания за порчу оружия,

в) аванс в счет денежного перевода семье,

г) взнос на спортивные мероприятия,

д) вычеты за дополнительное питание.

Настоящее постановление № 069 не подлежит оглашению перед строем. Уполномоченный офицер или унтер-офицер Интендантской службы должен своими словами изложить его содержание сержантам и солдатам воинского подразделения, одновременно потребовав от них хранить сообщение в строгой тайне, дабы не бросить тень на Вооруженные Силы или не навлечь на них злонамеренной критики.

Подпись: полковник Эсекиель Лопес Лопес, начальник Планово-финансового управления.

Принять к исполнению: генерал Фелипе Кольасос.

Лима, 14 сентября 1956 года.

* * *
ПОСЛАНИЕ КАПИТАНА (КАК) АВЕНСИО П. РОХАСА,

КАПЕЛЛАНА КАВАЛЕРИЙСКОЙ ЧАСТИ № 7

АЛЬФОНСО УГАРТЕ, В КОНТАМАНЕ,

КОМАНДОВАНИЮ КОРПУСА АРМЕЙСКИХ КАПЕЛЛАНОВ (КАК)

V ВОЕННОГО ОКРУГА (АМАЗОНИЯ)

Контамана, 23 ноября 1956 года


Командиру КАК

Годофредо Бельтрану Калиле

Икитос, Лорето


Мой майор и дорогой друг!

Повинуясь долгу, информирую Вас о том, что дважды на протяжении текущего месяца мою часть посетила группа проституток, которые прибыли к нам из Икитоса на судне; они были размещены в войсковых казармах и торговали своим телом в войсках у всех на виду при полном попустительстве офицеров. Оба раза команды блудниц возглавлял некий карлик и горбун, известный в злачных местах Икитоса под кличкой не то Чупо, не то Пупо. Не могу сообщить больше никаких подробностей об этом событии, которое известно мне лишь по слухам, так как оба раза майор Сегарра Авалос заранее отсылал меня из расположения части. Первый раз, невзирая на то, что я еще не оправился после гепатита, так терзающего мой организм, о чем Вы достаточно наслышаны, майор Сегарра Авалос отправил меня соборовать якобы умирающего поставщика рыбы для нашей части, который живет в восьми часах ходьбы по зловонной болотистой тропе и которого я застал в стельку пьяным с пустяковой раной на руке, причиненной укусом обезьяны. Второй раз майор послал меня освятить полевую походную лавку в расположении разведчиков, которые находятся в четырнадцати часах пути вверх по реке Уальага, – поручение, лишенное смысла, как Вы можете заметить, ибо во всей истории Сухопутных войск не было случая, чтобы освящались столь недолговечные сооружения. Совершенно очевидно, что оба приказа были лишь предлогом, чтобы устранить меня, помешать мне стать свидетелем того, как кавалерийская часть № 7 превращается в вертеп, хотя, уверяю Вас, сколь бы ни было горестно для меня это зрелище, оно не причинило бы мне такого физического утомления и психологического разочарования, как эти два бессмысленных похода.

Еще раз позволю себе, мой дорогой и глубокоуважаемый майор, просить Вас о том, чтобы, употребив свой вес и влияние, благодаря которым пользуетесь столь заслуженным авторитетом, Вы помогли бы удовлетворить мою просьбу о переводе в другую, более пристойную часть, где бы я мог с большей пользой выполнять свою миссию служителя Божьего и духовного пастыря. Рискуя наскучить Вам, повторяю, что никакой моральной твердости, никакой нервной системы не хватит сносить бесконечные насмешки и постоянные издевательства, которым я подвергаюсь как со стороны офицеров, так и со стороны нижних чинов. Вся часть будто сговорилась считать капеллана забавой и посмешищем, дня не проходит, чтобы я не стал жертвой какой-нибудь нечестивой подлости, так что, бывает, посреди богослужения я нахожу крысу в дарохранительнице, или вызываю всеобщее веселье непристойным рисунком, который мне незаметно начертали на спине, или же обнаруживаю в кружке мочу, когда меня угощают пивом. Я подвергаюсь и другим, куда более унизительным, оскорблениям, угрожающим даже моему здоровью. Мои подозрения, что майор Сегарра Авалос самолично подзадоривает и подстрекает войска на подобные низости, перешли в твердую уверенность.

Я довожу эти факты до Вашего сведения и умоляю указать, следует ли мне обратиться к Командованию V военного округа с разоблачениями по поводу публичных женщин, или лучше Вам лично взять дело в свои руки, а быть может, в высших целях надлежит хранить благочестивое молчание.

В ожидании Вашего разъясняющего ответа молится о ниспослании Вам крепкого здоровья и прекрасного состояния духа, а также сердечно приветствует Вас Ваш подчиненный и друг

капитан (КАК) Авенсио П. Рохас,

капеллан кавалерийской части № 7

Альфонсо Угарте в Контамане.

V военный округ (Амазония).

* * *
ПОСЛАНИЕ МАЙОРА (КАК) ГОДОФРЕДО БЕЛЬТРАНА КАЛИЛЫ,

КОМАНДИРА КОРПУСА АРМЕЙСКИХ КАПЕЛЛАНОВ V ВОЕННОГО ОКРУГА (АМАЗОНИЯ),

КАПИТАНУ (КАК) АВЕНСИО П. РОХАСУ,

КАПЕЛЛАНУ КАВАЛЕРИЙСКОЙ ЧАСТИ № 7 АЛЬФОНСО УГАРТЕ, КОНТАМАНА

Икитос, 2 декабря 1956 года


Капитану (КАК)

Авенсио П. Рохасу

Контамана, Лорето.


Капитан!

Еще раз с сожалением отмечаю, что Вы не от мира сего. Женщины, посетившие кавалерийскую часть № 7 Альфонсо Угарте, представляют Женскую роту добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии (ЖРДУГЧА), которая создана и находится в ведении Сухопутных войск и о которой Вы, как и все капелланы, состоящие у меня под командой, были информированы несколько месяцев назад циркулярным письмом (КАК) № 04606. Факт существования ЖРДУГЧА не доставляет ни малейшей радости Корпусу армейских капелланов, а мне лично – тем более, однако нет необходимости напоминать Вам, что в армии, где мы с Вами служим, как говорится, при живом капитане матрос не начальник, и посему нам остается лишь закрыть на это глаза и молить Бога, чтобы он просветил командование и оно исправило бы то, что с точки зрения католической религии и воинской этики может считаться лишь тяжким заблуждением.

Что же касается жалоб, которым посвящена остальная часть Вашего письма, то я должен самым серьезным образом выдвинуть Вам встречное обвинение. Майор Сегарра Авалос – Ваш начальник, и его, а не Ваше дело судить, полезно или бесполезно задание, которое он Вам поручает. Ваша обязанность – выполнить его как можно скорее и успешнее. Что же до насмешек, объектом которых Вы являетесь, о чем я, разумеется, скорблю, то в них я виню Вашу слабохарактерность в равной, а может быть, даже и в большей мере, нежели дурные инстинкты других. Должен ли я напоминать, что Вам, более чем кому-либо другому, надлежит заставить уважать себя ввиду Вашего двойственного положения священнослужителя и солдата? В бытность мою капелланом лишь единожды – лет пятнадцать тому назад – ко мне было проявлено неуважение, и, уверяю Вас, тот наглец наверняка до сих пор трет щеки. Сутана, капитан Рохас, не юбка, и мы не потерпим в армии капелланов с женским характером. Сожалею, что в силу неверного толкования Вами евангельской кротости, а может, просто из малодушия, Вы поддерживаете недостойные представления, будто мы, люди религии, не истинно отважные мужчины, способные уподобиться Христу, бичом изгнавшему торгующих из храма.

Больше достоинства, больше мужества, капитан Рохас!

Ваш друг

майор (КАК) Годофредо Бельтран Калила,

командир КАК V военного округа.

5

– Вставай, Панта, – говорит Почита. – Пора, Пантосик, уже шесть.

– Ну как кадетик, шевелится? – потирает руки Панта. – Дай потлогать животик.

– Не ломай язык по-дурацки, что тебе вздумалось говорить, как китайцы, – с отвращением кривится Почита. – Нет, не шевелится. Послушай сам – не шевелится?


– Дело принимает серьезный оборот. – Бакакорсо размахивает газетой «Эль Ориенте». – Читали, что натворили в Моронакоче эти ненормальные «братья». Пуля по ним плачет, честное слово. Спасибо, полиция устроила на них настоящую облаву.


– Просыпайтесь, кадет Пантосик. – Панта прикладывает ухо к животу Почиты. – Разве на слышите горна? Чего вы ждете – плоснитесь, плоснитесь.

– Не люблю я, когда ты так разговариваешь, не видишь разве, как я нервничаю из-за того малыша в Моронакоче? – недовольно ворчит Почита. – Не дави так на живот, повредишь ребенку.

– Я же шучу, лапочка, – протирает глаза Панта. – Один мой помощник так разговаривает, вот и ко мне пристало. А тебя раздражает такая чепуха? Ну, поцелуй меня скорее.

– Я боюсь, вдруг кадетик умер, – трет живот Почита. – И вчера вечером не шевелился, и сегодня утром не шевелится. С ним что-то не так, Панта.

– Никогда не видел такой образцовой беременности, сеньора Пантоха, – успокаивает доктор Арисменди. – Все идет прекрасно, не волнуйтесь. Берегите нервы – это главное. А посему ни слова больше о трагедии в Моронакоче.

– Подъем, залядка, сеньол Пантоха, – вскакивает с постели Панта. – Пола, пола.

– Какой кошмар, чтоб тебе было пусто, ты нарочно меня злишь. – Почита швыряет в него подушкой. – Перестань говорить, как китаец, Панта.

– Просто я рад, малышка, дела идут. – Панта поднимает руки, Панта опускает руки, наклоняется, выпрямляется. – Не думал, что мне удастся выполнить это задание. За шесть месяцев такие успехи, сам удивляюсь.

– Сначала эта шпионская работа тебя угнетала, тебе снились кошмары, ты плакал и кричал по ночам, – поддразнивает его Почита. – А теперь, замечаю, ты в восторге от Службы безопасности.

– Разумеется, знаю, какой ужас, – кивает капитан Пантоха. – Представляете, Бакакорсо, все это происходило на глазах у моей бедной матери. Ей стало дурно, а потом она три дня пробыла в клинике, пришлось лечиться – так подействовало на нервы.

– Разве тебе не надо выходить в половине седьмого? – просовывается в дверь голова сеньоры Леонор. – Завтрак на столе.

– Я сейчас, мамуля, мигом, остался только душ. – Панта делает приседания, Панта боксирует с собственной тенью, прыгает через скакалку. – Доблое утло, сеньола Леонол.

– Что творится с твоим мужем, – удивляется сеньора Леонор. – Мы места себе не находим после того, что случилось, а он весел, как кенарь.


– Все дело в Блазильянке, – шепчет Китаец Порфирио. – Клянусь, Чучупе. Он увидел ее вчела, у Аладина, и ошалел. Даже склыть не мог, у него глаза на лоб полезли от восхищения. На этот лаз он попался, Чучупе.

– Она все так же хороша или подурнела? – интересуется Чучупе. – Я не видала ее с тех пор, как она отправилась в Манаос. Тогда ее звали не Бразильянка, а просто Ольгита.

– Умлешь не встанешь, как холоша, и не только глаза, но и глудь, ножки, а ножки-то у ней всегда были хоть на выставку, и задик что надо. – Китаец Порфирио присвистывает, Китаец Порфирио рисует в воздухе округлости. – Ходят слухи, двое из-за нее с жизнью плостились.

– Двое? – Чучупе отрицательно мотает головой, – Насколько мне известно, только один – миссионер, америкашка.

– А студент, мамочка? – утирает рукою нос Чупито. – Сын префекта, адвокат из Моронакочи. Тоже из-за нее покончил с собой.

– Нет, то был несчастный случай. – Чучупе отнимает его руку от носа, Чучупе дает ему платок. – К тому времени сопляк уже утешился и опять стал ходить в Дом Чучупе развлекаться с девочками.

– Но в постели он всех их заставлял называться Ольгитами, – сморкается и возвращает платок Чупито. – Разве не помнишь, мамочка, как мы подглядывали и хохотали? Вставал на колени и целовал им ноги, воображая, что это она. Он умер от любви, я уверен.

– Знаю, почему ты сомневаешься, ледышка. – Китаец Порфирио прикладывает руку к груди. – Потому что у тебя нету того, что у нас с Чупито в излишке: селдца.


– Бедняжка сеньора Леонор, как я вас понимаю, – содрогается Почита. – Я о преступлении знаю понаслышке и то мучаюсь кошмарами: просыпаюсь, и все мне чудится, что распинают моего кадетика, не понимаю, как вы не помешались, ведь все у вас на глазах происходило. Ой, сеньора Леонор, я говорю с вами, а меня всю трясет, честное слово.


– Да, не балует жизнь Ольгиту, – философствует Чучупе. – Не успела она вернуться из Манаоса, как ее накрыли с полицейским лейтенантом в кинотеатре «Болоньези». В Бразилии, верно, такое тоже случалось!

– Ну и женщина, посмотришь – закачаешься, как раз по мне, – кусает губы Чупито. – Все в ней в порядке, что сзади, что спереди, стройна, как тополь, и вроде даже умна.

– Хочешь, чтобы утопила тебя в реке, блошиный выкидыш? – дает ему тычок Чучупе.

– Да я в шутку, тебя позлить, мамочка. – Чупито подпрыгивает, Чупито целует ее, хохочет. – В моем сердечке есть место только для тебя. На остальных я смотрю глазами профессионала.

– Сеньор Пантоха уже нанял ее? – любопытствует Чучупе. – Поглядеть бы, как он попадется в женские сети: влюбленные всегда мягчают. Уж больно он прямолинеен, мягкости ему не хватает.

– Ему не хватает денег, а то бы нанял, – зевает Китаец Порфирио. – Ой, как спать хочется, единственное, что мне не по душе в этой службе, – подыматься ни свет ни заля. А вот и девочки, Чупито.


– Я бы, Почита, могла сообразить сразу, как вышла из такси. – У сеньоры Леонор зуб на зуб не попадает. – Да не сообразила, хоть и заметила, что Хранилище креста, как никогда, было полным-полно и все чуть ли не в истерике. Молились, плакали в голос, а в воздухе будто электричество, и вправду гроза скоро началась, гром, молнии.


– Доброе утро, мои услужливые, доброе утро, мои веселые, доброе утро, мои довольные, – напевает Чупито. – Становитесь-ка в очередь на медосмотр. Очередь живая, не ссориться. Как в казарме, так нравится нашему Пан-Пану.

– Ой, по глазам вижу, совсем не спала, Пичуса, – щиплет ее за щеку Китаец Порфирио. – Видно, нашей лаботы тебе мало.

– Если будешь подрабатывать на стороне, долго тут не продержишься, – предупреждает Чучупе. – Пан-Пан сто раз вам говорил.

– Добрая услуга несовместима с блудом, извините за выражение, – наставляет сеньор Пантоха. – Вы вольнонаемные Сухопутных войск, а не вольные торговки сексом.

– Я ничего такого не делала, Чучупе. – Пичуса показывает Китайцу Порфирио ногти, Пичуса хлопает себя по бедрам, пристукивает каблуками. – Я плохо выгляжу потому, что у меня грипп и пропал сон.


– Не надо больше об этом, сеньора Леонор, – обнимает ее Почита. – Врач велел вам не думать об этом ребенке, и не забывайте: то же самое он велел мне. Боже мой, бедное дитя. Вы уверены, что, когда пришли, он был уже мертвенький? Или еще в агонии?


– Я сказала, что больше не пойду на медосмотр, и не пойду, Чупито. – Печуга упирает руки в боки. – Этот фельдшер – такой живчик, но ко мне он больше не притронется.

– Значит, придется притронуться мне, – кричит Чупито. – Разве ты не читала лозунга? Читай, читай, какого дерьма там написано?

– «Приказы выполняются неукоснительно и без возражений», – читает Чучупе.

– А длугой читала? – кричит Китаец Порфирио. – Больше месяца, как повесили.

– «Обжаловать приказ можно только после того, как выполнишь его», – читает Чучупе.

– Не читала, потому что не умею читать, – смеется Печуга. – Много чести.

– Печуга права, Чучупе, – выступает вперед Лохмушка. – Он самый настоящий развратник, и медосмотр для него, что для козла огород. Только пусти.

– В прошлый раз мне пришлось смазать ему по морде. – Кока проводит рукой по спине. – Куснул меня в то место, где судорогой сводит, ну, вы знаете.

– В очередь, в очередь, и не спорьте, не забывайте, у фельдшера тоже есть сердечко. – Чучупе похлопывает по спинам, улыбается, понукает. – Неблагодарные, ведь это для вашего же блага, для вашего здоровья.

– Входите по очереди, чучупочки! – командует Чупито. – Пан-Пан хочет, чтобы оперативные группы были готовы к его приходу.


– Наверное, уже мертвенький, ведь, говорят, его распяли, как только начался ливень. – Голос сеньоры Леонор дрожит. – Во всяком случае, когда я пришла, он уже не шевелился и не плакал. А ведь я его видела вблизи, близехонько.


– Вы передали генералу Скавино мою просьбу? – Капитан Пантоха прицеливается в птицу, которая греется на дереве, капитан Пантоха стреляет и промахивается. – Он согласен меня принять?

– Он ждет вас в штабе в десять утра. – Лейтенант Бакакорсо смотрит, как птица летит прочь над деревьями, отчаянно хлопая крыльями. – Согласился скрепя сердце, вы же знаете, что он не приветствовал создания Роты добрых услуг.

– Еще бы не знать, за шесть месяцев я видел его всего один раз. – Капитан Пантоха снова подымает ружье, капитан Пантоха стреляет в пустой черепаший панцирь, и тот крутится в пыли. – Вы считаете, это справедливо, Бакакорсо? Я уж не говорю о том, что задание само по себе необычайно трудное, но Скавино меня в упор не видит, держит черт знает за кого. Будто я выдумал эту Роту.

– Не вы ее выдумали, но вы творите с ней чудеса, мой капитан. – Лейтенант Бакакорсо зажимает уши. – Рота добрых услуг стала реальностью, в наших гарнизонах ее не только принимают, но и горячо приветствуют. Глядя на дело рук своих, вы должны испытывать чувство удовлетворения.

– Пока еще до этого далеко. – Капитан Пантоха отшвыривает пустые гильзы, капитан Пантоха отирает пот со лба, снова заряжает ружье и передает лейтенанту. – Разве не видите? Ситуация драматическая. За счет экономии, ценою огромных усилий мы обеспечиваем еженедельно 500 добрых услуг. Но работаем так, что язык на плече, до изнеможения. А каковы потребности, знаете? Десять тысяч услуг, Бакакорсо!

– Со временем все будет. – Лейтенант Бакакорсо целится в кусты, лейтенант Бакакорсо стреляет и убивает голубя. – Я уверен: упорство и труд все перетрут, вы добьетесь этих десяти тысяч, мой капитан!


– Десять тысяч в неделю? – морщит лоб генерал Скавино. – Что за преувеличение, бред какой-то, Пантоха.

– Нет, мой генерал. – Румянец заливает щеки капитана Пантохи. – Научные статистические данные. Посмотрите эти графики. Тщательный расчет, построенный на довольно стабильных исходных данных. Вот, видите: десять тысяч добрых услуг еженедельно соответствуют «первостепенной психо-биологической потребности», а если бы мы попытались удовлетворить мужские потребности во всей полноте, цифра возросла бы до 53 200 услуг в неделю.


– Правда, сеньора, что у бедного ангелочка по ручкам и ножкам текла кровь? – Почита лепечет, Почита таращит от ужаса глаза, раскрывает рот. – И что «братья» и «сестры» кропили себя его кровью?


– Мне дурно, – задыхается отец Бельтран. – Кто вбил вам в голову эту глупость? Кто вам сказал, будто «мужские потребности во всей полноте» удовлетворяются исключительно в постели?

– Самые выдающиеся сексологи, биологи и психологи, святой отец, – опускает глаза капитан Пантоха.

– Я говорил, называйте меня майором, трам-та-ра-рам! – рычит отец Бельтран.

– Простите, мой майор. – Капитан Пантоха щелкает каблуками, капитан Пантоха смущается, открывает чемоданчик, достает бумаги. – Я позволил себе захватить некоторые справки. Извлечения из трудов Фрейда, Хэвлока Эллиса, Вильгельма Штеккеля, а также из «Избранного» доктора Альберта Сегина, нашего соотечественника. Если хотите сами заглянуть в книги, они есть в нашей библиотеке при командном пункте.

– По казармам развозят не только женщин, по казармам развозят порнографию, – стучит по столу отец Бельтран. – Я в курсе, капитан Пантоха. Ваш помощник, карлик, раздавал в гарнизоне Борха отвратительную мерзость: «Две ночи наслаждений» и «Жизнь, любовь и страсть Марии-Тарантул».

– Для ускорения процесса и экономии времени, мой майор, – поясняет капитан Пантоха. – Мы это делаем регулярно. Трудность состоит в том, что литературы не хватает. Издания старые, быстро затрепываются.


– Глазки закрыты, головка свесилась на грудь – точь-в-точь маленький Христосик. – Сеньора Леонор стискивает руки. – Издали можно подумать: обезьянка, только тельце беленькое, в глаза бросается. Потому я и подошла поближе, к самому кресту, и тут до меня дошло. Ой, Почита, и в смертный час будет стоять у меня перед глазами бедный ангелочек.


– Так, значит, это не единственный случай, не частная инициатива дьявольского карлика. – Отец Бельтран отдувается, отец Бельтран потеет, задыхается. – Выходит, Рота добрых услуг дарит брошюрки солдатам.

– У нас нет средств, чтобы дарить, только во временное пользование, – поясняет капитан Пантоха. – Оперативная группа в три-четыре рабочие единицы должна за день оказать от пятидесяти до восьмидесяти добрых услуг. Эти брошюрки дают хорошие результаты, вот мы ими и пользуемся. Если нижний чин, стоя в очереди, успевает прочесть такую брошюрку, время потребления сокращается на две-три минуты. Все эти данные приводятся в докладных записках, мой майор.

– О господи, умирать буду – не забуду. – Отец Бельтран шарит рукой на вешалке, отец Бельтран берет свой головной убор, надевает его и застывает по стойке смирно. – В жизни не думал, что Сухопутные войска моей Отчизны могут докатиться до такого. То, что я сегодня услышал, весьма прискорбно. Позвольте мне удалиться, мой генерал.

– Ступайте, майор, – отпускает его генерал Скавино. – Видите, Пантоха, до чего довела Бельтрана злосчастная Рота добрых услуг. Я вполне его понимаю. И прошу вас на будущее: избавьте нас от скабрезных подробностей вашей работы.


– Как я сочувствую твоей свекрови, Почита. – Алисия подымает крышку кастрюли, Алисия пробует с ложечки, улыбается, гасит плиту. – Вот ужас-то, наверное, все это видеть. Она все еще «сестра»? Ее не беспокоили? Говорят, полиция ищет виновных и арестовала всех, кто ходил в Хранилище креста.


– Зачем вы просили аудиенции? Вам известно, я не хочу, чтобы вы тут показывались. – Генерал Скавино смотрит на часы. – Чем яснее и чем короче вы доложите, тем лучше.

– Мы лезем вон из кожи, – расстраивается капитан Пантоха. – Прикладываем нечеловеческие усилия, стараясь быть на высоте возложенной на нас ответственной задачи. И ничего не можем поделать. По радио, по телефону, по почте нас засыпают просьбами, а мы не в силах удовлетворить их.


– Каким дерьмом вы там занимаетесь – три недели в Борхе не было ни одной оперативной группы. – Полковник Петер Касауанки приходит в ярость, полковник Петер Касауанки встряхивает телефонную трубку, кричит. – Из-за вас, капитан Пантоха, мои солдаты как в воду опущенные, я буду жаловаться командованию.


– Я просил оперативную группу, а мне прислали вывеску. – Полковник Давила Максимо грызет ноготь на мизинце, полковник Давила Максимо сплевывает, негодует. – Вы полагаете, две единицы могут обслужить сто тридцать нижних чинов и восемнадцать сержантов?

– Что вы от меня хотите, некого мне послать к вам для услуг. – Чучупе размахивает руками, Чучупе брызжет слюной в радиопередатчик. – Я же не высиживаю девочек, как наседка цыплят! Да, мы послали вам только двух, но одна из них, Печуга, стоит десяти. Кстати, с каких пор ты стал со мною на «вы», Крокодильчик?


– Я буду жаловаться Командованию V военного округа на дискриминацию и необъективность, точка, – диктует полковник Аугусто Вальдес. – Гарнизон на реке – Сантьяго каждую неделю принимает одну оперативную группу, а я получаю оперативную группу только раз в месяц, точка. Если вы думаете, запятая, что в артиллерии мужчины хуже, запятая, чем в пехоте, запятая, то я готов доказать вам противоположное, запятая, капитан Пантоха.


– Нет, свекровь не беспокоили, но Панте пришлось идти в комиссариат и объяснять, что сеньора Леонор не имеет никакого отношения к преступлению. – Почита тоже пробует суп, Почита восклицает: божественно, Алисия. – И еще к нам домой приходил полицейский, расспрашивал про то, что она видела. Какое там «сестра», она и слышать больше про них не хочет, а этого брата Франсиско за такие штучки своими руками распяла бы на кресте.


– Все знаю и очень огорчен, – кивает генерал Скавино. – Но ничуть не удивляюсь: играя с огнем, можно обжечься. Дальше – больше, люди развращаются, аппетиты растут. Лиха беда начало. Теперь эту волну не остановить, требования будут возрастать день ото дня.

– А я день ото дня буду все хуже их удовлетворять, мой генерал, – печалится капитан Пантоха. – Мои сотрудницы измучены, я не могу требовать от них большего, я рискую потерять их. Необходимо пополнить личный состав Роты. Я прошу разрешить мне пополнение в пятнадцать человек.

– Лично я возражаю. – Генерал Скавино упирается, генерал Скавино хмурится, трет лысину. – Но, к несчастью, последнее слово за стратегами из Лимы. Я передам им ваше прошение, но с негативной резолюцией. Десять публичных женщин на содержании у Сухопутных войск более чем достаточно.

– Я приготовил докладную, расчеты и графики на пополнение. – Капитан Пантоха разворачивает листы диаграмм, капитан Пантоха показывает, подчеркивает, старается вовсю. – Тщательное исследование стоило мне многих бессонных ночей. Обратите внимание, мой генерал: при увеличении бюджета на 22 % размах операций возрос бы на 60 % – другими словами, с 500 до 800 добрых услуг еженедельно.


– Принято, Скавино, – решает Тигр Кольасос. –Игра стоит свеч. Выходит дешевле и надежнее, чем добавка брома в пищу – от брома толку не было. В рапортах сообщается: с тех пор как вступила в действие ЖРДУГЧА, инциденты в населенных пунктах резко сократились, да и войска довольны. Дайте ему набрать еще пять сотрудниц.

– А как быть с авиацией, Тигр? – Генерал Скавино крутится на стуле, генерал Скавино вскакивает, снова садится. – Разве ты не видишь, Военно-воздушные силы против? Несколько раз они доводили до нашего сведения, что порицают деятельность Роты добрых услуг. Да и в Сухопутных войсках, и в Военно-морских силах есть офицеры, которые думают так же: это учреждение и армия – вещи несовместимые.


– Бедная моя старушка от всего сердца жалела этих «братьев», сеньор комиссар. – Капитан Пантоха пристыженно опускает голову. – Вот и ходила иногда в Моронакочу отнести кое-что из одежды для их ребятишек. Странное дело, знаете ли, прежде она вообще была равнодушна к религии. Этот случай ее вылечил раз и навсегда, уверяю вас.


– Дай ему деньги и не упрямься, – смеется Тигр Кольасос. – Пантоха хорошо делает свое дело, его надо поддержать. Да не забудь, скажи ему, чтобы новых подбирал поаппетитнее.


– Ваше сообщение безмерно обрадовало меня, Бакакорсо, – облегченно вздыхает капитан Пантоха. – Пополнение позволит нам выйти из трудного положения, столько работы – все с ног валятся.

– Видите, вышло по-вашему, можете набирать еще пятерых. – Лейтенант Бакакорсо вручает приказ, лейтенант Бакакорсо дает подписать чек. – Подумаешь, Скавино и Бельтран против, зато начальники из Лимы, такие, как Кольасос и Викториа, поддерживают.


– Разумеется, мы не станем беспокоить сеньору вашу матушку, не волнуйтесь, капитан. – Комиссар берет его под руку, комиссар провожает его до дверей, пожимает ему руку, прощается. – Должен признаться, трудно будет найти тех, кто распял ребенка. Мы арестовали 150 «сестер» и 76 «братьев», и все говорят одно и то же: «Ты знаешь, кто распял?» – «Да». – «Кто?» – «Я». Один за всех и все за одного, как в «Трех мушкетерах», знаете, этот фильм с Кантинфласом, видели, конечно?


– И кроме того, это позволит мне внести качественные изменения в работу. – Капитан Пантоха перечитывает приказ, капитан Пантоха ласкает бумагу кончиками пальцев, раздувает ноздри. – До сих пор я подбирал персонал, руководствуясь функциональными критериями, исключительно с точки зрения рентабельности. Теперь же впервые вступит в силу эстетико-художественный фактор.

– Одним выстрелом – двух зайцев, – одобряет лейтенант Бакакорсо. – Вы хотите сказать, что отыскали Венеру Милосскую у нас в Икитосе?

– Только с руками и мордашка такая – мертвый поднимется. – Капитан Пантоха откашливается, капитан Пантоха часто моргает, теребит ухо. – Извините, мне пора идти. Жена сейчас у врача, хочу узнать, как ее дела. Два месяца осталось до рождения кадетика.


– А что, если вместо кадетика прибудет нашего полку? – Чучупе хохочет, Чучупе замолкает, пугается. – Не волнуйтесь, да не смотрите на меня так. Пошутить с вами нельзя, уж больно вы серьезный для своих лет.

– Ты что, не видела этого плаката? А ведь должна подавать пример! – указывает на стену сеньор Пантоха.

– «При исполнении служебных обязанностей шутки и игры воспрещаются», мамочка, – читает Чупито.

– Почему рота не построена на поверку? – Сеньор Пантоха смотрит вправо, сеньор Пантоха смотрит влево, цокает языком. – Медосмотр закончили? Чего ждете, стройтесь на перекличку.

– Строиться, строиться, – складывает ладони рупором Чупито.

– В два счета, мамулечки! – вторит ему Китаец Порфирио.

– Каждая называет себя и свой порядковый номер, – хлопочет Чупито. – Ну-ка, попробуем.

Первый, Рита!
Второй, Пенелопа!
Третий, Кока!
Четвертый, Пичуса!
Пятый, Печуга!
Шестой, Лалита!
Седьмой, Сандра!
Восьмой, Макловиа!
Девятый, Ирис!
Десятый, Лохмушка!
– Все, как одна, целиком и полностью, сеньол Пантоха, – склоняется в поклоне Китаец Порфирио.


– Ее избавили от предрассудков, но она опять становится набожной, Панта. – Почита чертит в воздухе крест. – И знаешь, куда она бегала, когда мы так за нее волновались? В церковь Святого Августина.


– Медицинское заключение, – приказывает Панталеон Пантоха.

«Медицинский осмотр показал, что все рабочие единицы находятся в состоянии боевой готовности, – читает Чупито. – У так называемой Коки обнаружены на спине синяки, которые могут снизить ее производительность труда. Подпись: санитарный инспектор ЖРДУГЧА».

– Враки, этот идиот ненавидит меня за то, что я смазала ему по морде, и мстит. – Кока спускает бретельку, Кока показывает плечо, руку, бросает полные ненависти взгляды в сторону медпункта. – Пустяковые царапины, от кота, сеньор Пантоха.


– Все к лучшему, лапонька, – ежится под простыней Панта. – Раз уж положено ей с годами удариться в религию, лучше в настоящую, чем в варварские суеверия.


– От кота по имени Хуанито Маркано, он же Хорхе Мистраль, – шепчет Печуга на ухо Рите.

– Которого ты мечтаешь заполучить хоть раз в жизни, хоть на большой праздник, – извивается змеей Кока. – Свиное вымя!

– Десять солей штрафа с Коки и Печуги за разговорчики в строю. – Сеньор Пантоха не теряет спокойствия, сеньор Пантоха вынимает карандаш, записную книжечку. – Если ты, Кока, считаешь, что можешь ехать с оперативной группой, – пожалуйста, санинспекция разрешает, не устраивай сцен. А теперь рассмотрим план работ на сегодня.

– Три оперативные группы выезжают на 48 часов, и одна вернется сегодня ночью, – появляется позади строя Чучупе. – Они тянули жребий, сеньор Пантоха. Одна оперативная группа из трех девочек отправится в лагерь Пуэрто Америка на реке Морона.

– Кто поведет группу и каков ее состав? – Панталеон Пантоха слюнявит карандаш, Панталеон Пантоха записывает.

– Поведет сей раб Божий, а полетят со мной Кока, Печуга и Сандра. – Чупито тычет в них пальцем поочередно. – Псих уже заправляет свою «Далилу», так что минут через десять отбудем.

– Пусть Псих ведет себя прилично и не выкаблучивает, как всегда, сеньор Пан-Пан. – Сандра показывает на фигурку, оседлавшую покачивающийся на воде гидроплан. – Если я убьюсь, внакладе будете вы. Завещаю вам своих детишек. А у меня их шестеро.

– Десять солей с Сандры за то же самое, что с предыдущих. – Панталеон Пантоха поднимает кверху указательный палец, Панталеон Пантоха записывает. – Веди свою группу на пристань, Чупито. Счастливого пути, работайте вдумчиво и с огоньком, девочки.

– Группа на Пуэрто Америка, пошли, – командует Чупито. – Берите свои чемоданчики. И прямиком к «Далиле», чучупочки.

– Вторая и третья группы отправляются на «Еве» через час, – рапортует Чучупе. – Во второй: Барбара, Пенелопа, Лалита и Лохмушка. Веду группу я, направляемся в гарнизон Болоньези на реке Масан.


– А вдруг от всех этих переживаний из-за распятого ребенка кадетик родится уродом? – готовится заплакать Почита. – Вот ужас-то, Панта, вот кошмар.


– Тлетью веду я по воде в часть Йавали, – пилит рукой воздух Китаец Порфирио. – Здесь будем в четвелг, к полудню, сеньол Пантоха.

– Порядок, отправляйтесь на погрузку и ведите себя как следует, – прощается Панталеон Пантоха с группами. – А вы, Китаец и Чучупе, зайдите на минутку ко мне в кабинет. Поговорить.

– Еще пять девушек? Замечательная новость, сеньор Пантоха, – потирает руки Чучупе. – Как только вернемся из поездки, я вам их достану. Легче легкого, от желающих отбоя нет. Я же говорила, мы становимся знаменитыми.

– Очень плохо, нам не следует выходить из подполья. – Панталеон Пантоха указывает на плакат, гласящий: «В закрытый рот муха не влетит». – Я бы хотел, чтоб ты привела десять кандидаток, я сам выберу пять лучших. Вернее, четырех, потому что одна, я полагаю…

– Ольгита, Блазильянка! – Китаец Порфирио лепит в воздухе пышные формы. – Блестящая идея, сеньол Пан-Пан. Это плоизведение искусства плинесет нам славу. Вот съездим, и вмиг отыщу ее вам.

– Найди тотчас же и веди сюда. – Панталеон Пантоха краснеет, у Панталеона Пантохи меняется голос. – Пока Сморчок не прибрал ее к рукам. У тебя еще целый час, Китаец.

– Ну что за спешка, сеньор Пантоха. – Чучупе укладывает мармелад, сахар, печенье. – Пожалуй, и я взглянула бы на личико прелестной Ольгиты.


– Замолчи, любовь моя, не надо больше об этом думать. – Панта беспокоится, Панта разрезает картон, малюет на нем, вешает на стену. – С этого момента в нашем доме раз и навсегда запрещается говорить о распятом ребенке и о сумасшедших братьях. А чтобы и вы, мама, не забыли об этом запрете, я вешаю плакат.


– Счастлива видеть вас снова, сеньор Пантоха. – Бразильянка ест его глазами, Бразильянка изгибается, наполняет все вокруг ароматом духов, верещит. – Так вот какая она, знаменитая Пантиляндия. Столько о ней слышала, а представить не могла.

– Знаменитая, что? – Панталеон Пантоха вытягивает вперед шею, Панталеон Пантоха подает стул. – Садитесь, пожалуйста.

– Пантиляндия, так люди называют это, – Бразильянка раскидывает руки в стороны, Бразильянка сверкает выщипанными подмышками, заливисто смеется. –

– И не только в Икитосе – повсюду. О Пантиляндии я слышала в Манаосе. Странное название, наверное от Диснейляндии?

– Боюсь, скорее, от Панты. – Сеньор Пантоха оглядывает ее с головы до ног, сеньор Пантоха оглядывает ее справа и слева, улыбается, становится серьезным, опять улыбается, потеет. – Но ты ведь не бразильянка, ты перуанка? По крайней мере по разговору.

– Я родилась здесь, а прозвали Бразильянкой за то, что жила в Манаосе. – Бразильянка садится так, что юбка задирается еще выше, Бразильянка вынимает пудреницу, проводит пуховкой по носу, по ямочкам на щеках. – Но, сами знаете, все возвращаются на землю, где родились, это как в вальсе.


– Лучше сними ты этот плакат, сыночек. – Сеньора Леонор прикрывает глаза. – Мы с Почитой, как только увидим «Запрещается говорить о мученике», так ни о чем другом не можем говорить весь божий день. Ну и выдумаешь ты, Панта.


– Что же рассказывают о Пантиляндии? – Панталеон Пантоха барабанит пальцами по столу, Панталеон Пантоха раскачивается на стуле, не знает, что делать со своими руками. – Ну, так что ты слышала?

– Преувеличивают страшно, верить людям нельзя. – Бразильянка закидывает ногу за ногу, Бразильянка скрещивает руки на груди, жеманится, подмигивает, облизывает губы, говорит: – Представляете, в Манаосе рассказывали, будто это целый город в несколько кварталов и его охраняют вооруженные часовые.

– Ну что ж, не разочаровывайте, мы только начинаем. – Панталеон Пантоха улыбается, Панталеон Пантоха оказывается любезным, общительным собеседником. – Учти, мы только начали, а у нас уже есть гидроплан и судно. Однако мне не по вкусу эта международная известность.

– А еще говорили, будто работы у вас хватит на всех и условия сказочные. – Бразильянка подымает и опускает плечи, Бразильянка поигрывает пальцами, взмахивает ресницами, выгибает шею, отбрасывает назад волосы. – Я загорелась и села на пароход. В Манаосе восемь моих подружек из прекрасного заведения складывают чемоданы и готовы в любой момент отправиться в Пантиляндию. И наряды захватят с собой – как я.

– Если тебе не трудно, очень прошу, называй это место интендантским центром, а не Пантиляндией. – Сеньор Пантоха старается казаться серьезным, сеньор Пантоха старается казаться уверенным и деловым. – Порфирио объяснил, зачем я тебя звал?

– Он дал мне задаток. – Бразильянка морщит носик, Бразильянка опускает ресницы, обжигает взглядом. – Правда, что у вас есть для меня работа?

– Да, мы будем расширять штат. – Панталеон Пантоха преисполняется гордостью, Панталеон Пантоха оглядывает диаграммы на стенах. – Мы начали с четырех, потом их стало шесть, восемь, десять, а теперь будет пятнадцать. Как знать, может, в один прекрасный день и превратимся в то, чем нас считают.

– Просто замечательно, а то я уже собиралась возвращаться в Манаос, тут, мне подумалось, ничего не светит. – Бразильянка кусает губы, Бразильянка вытирает рот, разглядывает ногти, снимает пылинку с юбки. – Когда нас познакомили в «Лампе Аладина Пандуро», у меня было впечатление, что я вам не показалась.

– Ты ошибаешься, ты мне показалась, и даже очень. – Панталеон Пантоха складывает карандаши, блокноты, Панталеон Пантоха открывает и закрывает ящики письменного стола, откашливается. – Мы бы тебя раньше взяли, да бюджет не позволял.

– А можно узнать, каков оклад и в чем состоят обязанности, сеньор Пантоха? – Бразильянка вытягивает шею, Бразильянка сплетает пальцы, нервничает.

– Три выезда в неделю в составе оперативной группы, два самолетом, один по воде, – перечисляет Панталеон Пантоха. – Каждый выезд – минимум десять услуг.

– Выезд в составе оперативной группы – это значит просто-напросто в казармы? – Бразильянка удивляется, Бразильянка хлопает в ладоши, прыскает со смеху, подмигивает, строит глазки. – А услуги – это, верно… Ой, надо же, вот смеху-то.


– Послушай, что я тебе скажу, Алисия. – Сеньора Леонор целует картинку с изображением младенца-мученика. – Да, они совершили чудовищное злодеяние, которому нет имени. Но, по сути, ими руководило не зло, а страх. Они были в ужасе от бесконечных ливней и думали, что этой жертвой Богу они отсрочат конец света. Они не собирались причинять ему зло, они думали, что посылают его прямо на небо. Ты же знаешь, во всех Хранилищах креста, найденных полицией, ему воздвигнуты алтари.


– В процентном отношении это выглядит так: пятьдесят процентов полученного от сержантов и солдат при расчете идет тебе. – Панталеон Пантоха записывает цифры на листочке, Панталеон Пантоха для вящей убедительности вручает ей листок, уточняет. – Остальные пятьдесят идут на твое содержание. А теперь, – хоть в данном случае и нет такой надобности, потому что с первого взгляда видно, чего ты стоишь, но правила есть правила – разденься, пожалуйста, на минутку.

– Ай, какая жалость, сеньор Пантоха, как раз сегодня… – Бразильянка строит траурную мину, Бразильянка встает, прогуливается походкой манекенщицы, ломается. – Как раз сегодня… Но в Бразилии это не помеха, есть способ…

– Я хочу только взглянуть, осмотреть тебя, как положено. – Панталеон Пантоха выпрямляется, Панталеон Пантоха бледнеет, сводит брови, четко выговаривает: – Такой осмотр проходят все. У тебя чересчур воспаленное воображение.

– Ах, ну конечно, а я-то думаю, как же, ведь здесь даже коврика нет. – Бразильянка топает ножкой о пол, Бразильянка улыбается с облегчением, раздевается, складывает одежду, принимает позу. – Ну как я вам? Немного худа, но за неделю войду в тело. Вы думаете, я буду пользоваться успехом у солдатиков?

– Без сомнения. – Панталеон Пантоха оглядывает ее, Панталеон Пантоха утвердительно кивает, вздрагивает, прокашливается. – Большим, чем Печуга, наша звезда. Порядок, ты принята, можешь одеваться.


– И не только это, сеньора Леонор. – Алисия рассматривает изображение, Алисия осеняет себя крестом. – Знаете, не только изображения и молитвы, посвященные ему, появились и статуэтки младенца-мученика. И говорят, «братьев» становится не меньше, а больше.


– Что вы тут делаете? – Панталеон Пантоха вскакивает со стула, Панталеон Пантоха кидается к лестнице, вне себя от ярости. – Кто позволил? Разве не знаете, что категорически запрещено подниматься на командный пункт, когда я лично произвожу осмотр?

– Там какой-то сеньор Синчи, он спрашивает вас, – бормочет и застывает с открытым ртом Синфоросо Кайгуас.

– По срочному и важному делу, – как загипнотизированный, не может отвести глаз Паломино Риоальто.

– Вон отсюда оба. – Панталеон Пантоха своим телом заслоняет от них видение, Панталеон Пантоха ударяет кулаком по перилам, жестом велит им убираться. – Этот субъект пусть подождет. Прочь, смотреть запрещено.

– Ах, не волнуйтесь, пожалуйста, мне все равно, я от их взглядов не смылюсь. – Бразильянка надевает нижнюю юбку, Бразильянка застегивает блузку, оправляет юбку. – Так, значит, вас зовут Панта? Теперь понятно, почему Пантиляндия. Ах, чего только люди не придумают.

– Меня нарекли Панталеоном в честь отца и деда, двух знаменитых военачальников. – Сеньор Пантоха воодушевляется, сеньор Пантоха подходит к Бразильянке, тянет пальцы к пуговицам на ее кофточке. – Давай помогу.

– А ты не мог бы увеличить мне до семидесяти процентов? – Бразильянка мурлычет, Бразильянка отступает, пятится, подступает к нему вплотную, дышит в самое лицо, шарит рукой. – Фирма сделала хорошее приобретение, я докажу тебе это. Войди в мое положение, Панта, не пожалеешь.

– Пусти, пусти, не хватай. – Панталеон Пантоха отскакивает в сторону, Панталеон Пантоха вспыхивает, заливается краской, гневается. – Я должен предупредить тебя о двух вещах: тыкать нельзя, ты должна обращаться ко мне на «вы», как все остальные. И подобных штучек со мной не смей повторять.

– Разве что не так? Я вам добра хотела, вижу – вы мучаетесь, я не думала обидеть. – Бразильянка сокрушается, Бразильянка огорчается, пугается. – Простите, сеньор Пантоха, клянусь, больше – никогда в жизни.

– В порядке исключения назначаю тебе шестьдесят, поскольку твое сотрудничество – крупный вклад в наше дело. – Панталеон Пантоха раскаивается, Панталеон Пантоха успокаивается, провожает ее до лестницы. – Кроме того, ты приехала издалека. Но смотри – ни слова, не то перессоришь меня со своими подружками.

– Ни звука, сеньор, это будет наш с вами маленький секрет, тысячу раз спасибо. – Бразильянка снова источает улыбки, Бразильянка опять полна грации, кокетничает, спускается по ступенькам. – Ну, я ухожу, вас ждут. Можно, когда никто не слышит, называть вас сеньор Пантосик? Гораздо лучше звучит, чем Панталеон и чем Пантоха. Ну, до скорого!


– Конечно, то, что они сделали, ужасно, Почита. – Сеньора Леонор замахивается мухобойкой, сеньора Леонор выжидает несколько мгновений, хлопает и смотрит, как мушиный трупик падает на пол. – Но если б ты знала их, как я, ты поняла бы, что, в сущности, они неплохие. Невежественные – да, но не злобные. Я бывала у них дома, разговаривала с ними: это сапожники, плотники, каменщики. Большинство не умеет даже читать. А с тех пор как они сделались «братьями», они перестали пить и обманывать жен, не едят больше мяса и риса.


– Рад с вами познакомиться, счастлив видеть вас. – Синчи отвешивает церемонный поклон, Синчи, словно японский император, прохаживается по командному пункту, мусолит сигару, цедит сквозь зубы табачный дым. – К вашим услугам, готов на все.

– Добрый день. – Панталеон Пантоха потягивает носом воздух, Панталеон Пантоха огорчается, заходится в кашле. – Садитесь. Чем могу служить?

– В дверях я столкнулся с такой феминой – ноги подкосились. – Синчи кивает в сторону лестницы, Синчи присвистывает, входит в раж, дымит еще сильней. – Мне говорили, черт подери, что Пантиляндия в смысле женщин – райское местечко, и, выходит, правда. Прелестные цветы произрастают в вашем саду, сеньор Пантоха.

– У меня много работы, мне некогда тратить время попусту, покороче, пожалуйста. – Панталеон Пантоха недоволен, Панталеон Пантоха берет тетрадь, разгоняет табачное облако. – Что касается Пантиляндии, должен вас предупредить: мне это название не по вкусу. Я лишен чувства юмора.

– Не я его придумал – народное творчество. – Синчи раскидывает руки в стороны, Синчи витийствует, словно перед рычащей толпой. – Острая, сочная, неистощимая фантазия лоретан. Не принимайте так близко к сердцу, сеньор Пантоха, проявите чуткость к народным талантам.


– Вы меня пугаете, сеньора Леонор. – Почита прикладывает руки к животу. – Вы говорите о них с такой любовью, что, видно, хоть вы и отошли от них, но в глубине души остались «сестрой». Как бы вам не вздумалось распять кадетика.


– Не вы ли тот Синчи, что ведет программу на «Радио Амазония»? – Панталеон Пантоха кашляет, Панталеон Пантоха задыхается, вытирает слезящиеся глаза, – В шесть часов вечера?

– Я, собственной персоной, знаменитая программа «Говорит Синчи». – Синчи настраивает голос, Синчи сжимает в руке невидимый микрофон, декламирует. – Гроза продажных чиновников, бич подкупленных судей, сокрушитель несправедливости, глас, несущий в эфир народные чаяния.

– Да, мне доводилось слушать ваши передачи, довольно популярные, не так ли? – Панталеон Пантоха встает, Панталеон Пантоха ищет, где бы глотнуть чистого воздуха, еле дышит. – Ваш визит – честь для меня. Чем могу служить?

– Я человек своего времени, без предрассудков, прогрессивный, пришел подать вам руку. – Синчи встает, Синчи подходит к нему вплотную, окутывает облаком дыма, протягивает вялые пальцы. – К тому же вы мне симпатичны, сеньор Пантоха, я знаю: мы станем друзьями. Я верю в дружбу с первого взгляда, нюх никогда не подводил меня. Хочу быть вам полезен.

– Крайне признателен. – Панталеон Пантоха дает пожать себе руку, Панталеон Пантоха позволяет похлопать себя по плечу, смиренно идет назад к столу, кашляет. – Но, право же, я не нуждаюсь в вашей помощи. Во всяком случае, в данный момент.

– Это вам так кажется, мой чистый, мой невинный друг. – Синчи широким жестом обводит помещение, Синчи возмущается наполовину в шутку, наполовину всерьез. – Видно, живя в своем эротическом уединении, вдали от мирского шума, вы не очень-то в курсе дела. Не знаете, что говорят на улицах, какие опасности вас подстерегают.

– У меня мало времени, сеньор. – Панталеон Пантоха смотрит на часы, Панталеон Пантоха проявляет нетерпение. – Или говорите прямо, что вам надо, или уходите.


– Если ты сейчас же не попросишь прощения, ноги моей больше не будет в этом доме. – Сеньора Леонор плачет, сеньора Леонор запирается в своей комнате, отказывается есть, угрожает. – Распять своего будущего внучка! Может, ты и нервничаешь в твоем положении, но грубостей я терпеть не намерена!


– На меня страшно давят. – Синчи гасит сигару в пепельнице, Синчи расплющивает сигару, сокрушается. – Домашние хозяйки, отцы семейств, школы, культурные учреждения, религиозные организации всех расцветок и мастей, вплоть до колдунов и знахарок. Я всего лишь человек, и моя стойкость не беспредельна.

– Что за чепуха, о чем вы, – улыбается Панталеон Пантоха, глядя на последнее, тающее облачко дыма. – Ничего не понимаю, выражайтесь яснее и переходите наконец к сути.

– Городу желательно, чтобы я предал позору Пантиляндию, а вас бы отправил к черту на рога, – улыбаясь, подводит итог Синчи. – Разве вы не знали, что Икитос – город, прогнивший изнутри, но с пуритански чистым фасадом? Рота добрых услуг – скандал для города, только прогрессивный и современный человек вроде меня может понять это правильно. А весь город в ужасе и, говоря откровенно, хочет, чтобы я с этим покончил.

– Покончить со мной? – Панталеон Пантоха становится очень серьезным. – Со мной лично? Или с Ротой добрых услуг?

– Во всей Амазонии нет крепости, которую программа «Говорит Синчи» не могла бы обратить в руины. – Синчи дает щелчок в пустоту, Синчи фыркает, напускает на себя важность. – Не буду скромничать: стоит мне взять вас на прицел – и через неделю Рота добрых услуг прикажет долго жить, а вы сами со свистом вылетите из Икитоса. Такова печальная действительность, мой друг.

– Ах, значит, вы пришли с угрозами, – выпрямляется Панталеон Пантоха.

– Ничего подобного, наоборот. – Синчи наносит удары невидимым врагам, Синчи, словно тенор, прижимает руку к сердцу, пересчитывает несуществующие купюры. – До сих пор я противился давлению из бойцовского азарта, к тому же я принципиальный. Но ведь и мне жить надо, а воздухом сыт не будешь, поэтому впредь я буду бороться за небольшую мзду. Вы не находите это справедливым?

– Так, значит, вы пришли шантажировать? – Панталеон Пантоха встает, Панталеон Пантоха спадает с лица, опрокидывает мусорную корзину, бросается к лестнице.

– Я пришел помочь вам. Спросите кого угодно. – у моих передач ураганная мощь. – Синчи напрягает мускулы, Синчи выпрямляется, прохаживается взад-вперед, размахивает руками. – Они сокрушают судей, помощников префектов, супружеские узы; все, что попадает под их обстрел, рассыпается в прах. За несколько жалких солей я готов с дорогой душой защищать Роту добрых услуг и ее мозговой центр. Принять великий бой за вас, сеньор Пантоха.


– Пусть старая ведьма просит у меня прощенья за то, что не понимает шуток. – Почита бьет об пол чашки, Почита бросается на постель, царапает Панту, рыдает. – Вы меня доведете, вы добьетесь – я потеряю ребенка. Идиот несчастный, разве я всерьез сказала? Я пошутила.


– Синфоросо! Паломино! – Панталеон Пантоха хлопает в ладоши, Панталеон Пантоха кричит. – Фельдшер!

– Что с вами, не стоит нервничать, успокойтесь. – Синчи затихает, смягчает тон, встревоженно оглядывается. – Можете не отвечать сразу. Посоветуйтесь, наведите обо мне справки, а через недельку встретимся, поговорим.

– Уберите этого проходимца, сбросьте его в реку, – приказывает Панталеон Пантоха взбегающим по лестнице людям. – И больше не пускать его в интендантский центр.

– Послушайте, вы – самоубийца, вы же не знаете, я в Икитосе – первый человек. – Синчи размахивает руками, Синчи сопротивляется, защищается, падает, удаляется, пропадает, намокает. – Пустите, что это значит, послушайте, вы пожалеете, сеньор Пантоха, я пришел помочь вам. Я вам друуууг!


– Это страшный проходимец, но его программу слушают даже камни. – Лейтенант Бакакорсо с любопытством разглядывает журнал, забытый на столике в «Баре Луче». – Как бы это полосканье в Итайе не причинило вам хлопот, мой капитан.

– Лучше хлопоты, чем гнусный шантаж. – Заголовок, вопрошающий «Знаете ли вы, кто такой и чем занимается Йакуруна?», привлекает внимание капитана Пантохи. – Я послал рапорт Тигру Кольасосу и уверен, он меня поймет. Гораздо больше меня волнует другое, Бакакорсо.

– Десять тысяч услуг, мой капитан? – «Не то принц, не то водяной, закручивающий водовороты и омуты на реках», – удается прочитать лейтенанту Бакакорсо. – С жарой цифра поднялась до пятнадцати тысяч?

– Разговоры! – «Верхом на кайманах или на гигантских речных удавах», – написано под картинкой, над которой склонилась голова капитана Пантохи. – Неужели так много говорят у нас, в Икитосе, о нашей Роте, обо мне лично.


– Сегодня мне опять приснилось то же самое, Панта. – Почита трет висок. – Нас с тобой распяли на одном кресте, тебя с одной стороны, меня – с другой, И сеньора Леонор вонзила копье мне в живот, а тебе – в птенчика. Какой-то сумасшедший сон, правда, любовь моя?


– Конечно, вы теперь самый знаменитый человек в городе. – «На ногах он носит черепашьи панцири», – утверждает фраза, наполовину закрытая локтем лейтенанта Бакакорсо. – Вас больше всех ненавидят женщины, вам больше всех завидуют мужчины. Все разговоры в городе ведутся вокруг Пантиляндии, прошу прощения.

– Но поскольку вы ни с кем не общаетесь и живете исключительно интересами дела, вас это не трогает.

– Меня не трогает, а семью задевает. – «Ночью он спит под покровом из крыльев бабочек», – дочитывает наконец капитан Пантоха. – Жена у меня очень чувствительная, к тому же она в положении, если что раскроется, на нее подействует ужасно. Я уж не говорю о матери.

– Кстати, о сплетнях. – Лейтенант Бакакорсо швыряет журнал на пол, лейтенант Бакакорсо поворачивается, вспоминает: – Должен рассказать вам одну занятную вещь. На днях Скавино принимал депутацию знатных граждан города Наута во главе с алькальдом. Они пришли с петицией, ха-ха.


– Мы считаем несправедливым, что Рота добрых услуг является исключительной привилегией казарм и военно-морских баз. – Алькальд Пайва Рунуи поправляет очки, алькальд Пайва Рунуи оглядывает своих товарищей, принимает торжественную позу, читает. – Мы требуем, чтобы гражданам солидного возраста, служившим в армии, а ныне живущим в отдаленных точках Амазонии, также было предоставлено право пользоваться услугами Роты по ценам со скидкой, установленной для солдат.

– Эта Рота существует лишь в вашем воспаленном воображении, друзья мои. – Генерал Скавино прерывает его, генерал Скавино улыбается, смотрит на них благожелательно, по-отечески нежно. – Как вам пришло в голову просить аудиенцию по столь вздорному поводу? Если газеты пронюхают об этой петиции, вам не удержаться на своем посту, сеньор Пайва Рунуи.

– Мы подаем дурной пример штатским, сея искушение среди людей, которые жили в библейской чистоте, – меняется в лице отец Бельтран. – Надеюсь, прочтя эту петицию, лимские стратеги сгорят со стыда.

– Слушай, Тигр, это конец. – Генерал Скавино сокрушает телефон, генерал Скавино вне себя от ярости зачитывает петицию. – Слухи разнеслись, видишь, чего просят ходоки из Науты. Надвигается скандал, о котором я предупреждал тебя.


– Ну, что вам там сосчитали на пальцах. – Лейтенант Бакакорсо подносит ко рту цыпленка, лейтенант Бакакорсо откусывает кусочек. – Как говорит Скавино, вы, интенданты, кончаете математическими психозами.


– Ну и пройдохи, раньше они были недовольны, что пехота топчет их женщин, а теперь недовольны, что пехота не дает им топтать женщин, – поигрывает промокашкой Тигр Кольасос. – Все им не так, лишь бы протестовать. Дай им хорошего пинка и не принимай больше идиотских прошений, Скавино.


– Кошмар. – Капитан Пантоха повязывает салфетку, капитан Пантоха приправляет салат маслом и уксусом, сжимает вилку, ест. – Если охватить и штатских, то потребность возросла бы с десяти тысяч услуг по крайней мере до миллиона ежемесячно.

– Пришлось бы набирать рабочую силу за границей. – Лейтенант Бакакорсо доедает мясо, лейтенант Бакакорсо дочиста обгладывает косточку, отпивает глоток пива, вытирает рот и руки, грезит. – Вся сельва от края до края превратилась бы в сплошной бордель, а вы у себя в кабинетике на берегу Итайи хронометрировали бы этот блуд. Признайтесь, мой капитан, это вам по душе.


– Ты только представь себе, Почита. – Алисия ставит корзинку, Алисия достает пакетик, протягивает Почите. – В булочной Абдона Лагуны, а он тоже «брат», начали выпекать хлебцы в память о мученике из Моронакочи. Называется «хлебец-крошка», вовсю раскупают. Я принесла тебе один.


– Я просил десять, а ты мне тащишь двадцать. – Панталеон Пантоха, стоя у перил, смотрит вниз на гладкие, кудрявые, темные, рыжие, каштановые головы. – Хочешь, чтобы я убил целый день на осмотр претенденток, Чучупе?

– Я не виновата. – Чучупе спускается вниз по лестнице, держась за перила. – Я бросила клич, что есть четыре вакантных места, а женщины, как мухи, слетелись отовсюду. Даже из Святого Хуана Мюнхенского, и из Тамшийако. Что вы хотите, сеньор Пантоха, любая девочка в Икитосе счастлива была бы работать с нами.

– По правде говоря, я не понимаю. – Панталеон Пантоха спускается за нею следом, Панталеон Пантоха разглядывает округлые спины, упругие ягодицы, крепкие икры. – Зарабатывают мало, работы по горло. Что их привлекает? Не добряк же Порфирио?

– Уверенность в завтрашнем дне, сеньор Пантоха. – Чучупе кивает на пестрые платья, на пчелиным роем гудящие группки. – На улице такой уверенности нет. У «прачек» день везет, три – мимо, без отпуска, и по воскресеньям не отдыхают.

– А Сморчок – сущий работорговец. – Чупито свистит, разом заставив всех замолчать, Чупито велит им подойти ближе. – Морит голодом, обращается как со скотиной, а чуть что – пинком под зад. Понятия не имеет ни об уважении, ни о гуманности.

– А здесь совсем иначе. – Чучупе источает мед, Чучупе поглаживает карманы. – В клиентах нет недостатка, восьмичасовой рабочий день, к тому же вы все так хорошо организовали, они в полном восторге. Заметили, даже штрафы платят – не пикнут.


– Признаюсь, первый раз мне было немного не по себе. – Сеньора Леонор отрезает кусочек, сеньора Леонор мажет его маслом, сверху повидлом, откусывает, жует. – Но что поделаешь, «хлебец-крошка» самый вкусный в Икитосе. Как ты считаешь, сынок?


– Порядок, будем выбирать четырех, – решает Панталеон Пантоха. – Ну, чего ты ждешь, Китаец, пускай строятся.

– Отойдите немножко, девочки, издали вы лучше. – Китаец Порфирио берет за руки, подталкивает в спины, выводит вперед, заставляет отойти, отступить, наклониться, ставит на место, измеряет. – Ну-ка, недолостки, впелед, дылды назад.

– Вот они, сеньор Пантоха. – Чупито кидается из стороны в сторону, Чупито велит замолчать, сам подает пример серьезности, выравнивает строй. – Чисто и аккуратно. Ну-ка, девочки, повернемся направо. Вот так, очень хорошо. А теперь налево, покажем себя в профиль.

– По одной в ваш кабинет для осмотла тела, сеньол? – подходит и шепчет в самое ухо Китаец Порфирио.

– Нет, это займет все утро. – Панталеон Пантоха смотрит на часы, Панталеон Пантоха размышляет, воодушевляется, делает шаг вперед, оказывается лицом к лицу со строем. – Для экономии времени я буду производить коллективный осмотр. Слушайте хорошенько: те, кому не по душе раздеваться на людях, пусть выйдут из строя, я осмотрю их отдельно. Нет таких? Тем лучше.

– Мужчины, убирайтесь отсюда. – Чучупе открывает дверь, Чучупе понукает мужчин, подталкивает, возвращается. – Ну живее, вы что, не слышали? Синфоросо, Паломино, фельдшер, Китаец. И ты, Чупон. Пичуса, запри дверь.

– Снять юбки, кофточки, лифчики, будьте любезны. – Панталеон Пантоха закладывает руки за спину, Панталеон Пантоха прохаживается, очень серьезно изучает, сопоставляет, сравнивает. – Трусики можете не снимать, у кого они есть. А теперь поворот на месте. Вот так. Ну-ка, посмотрим. Рыжая – ты, смуглая – ты, восточного типа – ты, мулатка – ты. Порядок, вакансии заняты. Все остальные оставят адрес Чучупе, скоро может представиться еще возможность. Спасибо, до свидания.

– Отобранные явятся завтра ровно в девять утра сюда, на медосмотр. – Чучупе записывает названия улиц и номера домов, Чучупе провожает до двери, прощается. – Да вымойтесь хорошенько, девочки.


– Ну-ка, ну-ка, ешьте, пока горячий, а то невкусно будет, – раздает тарелки с дымящимся супом сеньора Леонор. – Знаменитый местный суп тимбуче, наконец-то я собралась его сварить. Ну, как получилось, Поча?


– Отменный вкус, сеньор Пан-Пан, как вы их подобрали. – Бразильянка лукаво улыбается, Бразильянка смотрит насмешливо, напевает. – Всех мастей для любых гостей. Успокойте мое любопытство, скажите, вы не боитесь, что, наглядевшись на голое тело, в один прекрасный день вы привыкнете и перестанете чувствовать женщину? Такое, говорят, случается с докторами.


– Пальчики оближешь, сеньора Леонор. – Почита пробует кончиком языка, не горячий ли, Почита глотает первую ложку. – Очень похож на суп, который у нас на побережье называется чилкано.


– Хочешь взять меня на слабо, Бразильянка? – хмурит брови Панталеон Пантоха. – Учти, серьезный – не значит идиот, не заблуждайся.


– Разница в том, что этот супчик из рыбы, выловленной в Амазонке, а не в Тихом океане, – подливает в тарелки сеньора Леонор. – Пайче, паломета и гамитана. Ой, как вкусно.


– Это вы заблуждаетесь, я не беру вас на слабо, я просто шучу. – Бразильянка опускает ресницы, Бразильянка выпячивает бедро, выставляет грудь, играет голосом. – Почему вы не позволяете мне быть вашим другом? Стоит мне рот открыть, сразу букой становитесь, сеньор Пан-Пан. Осторожно со мной, я, как краб, обожаю идти против течения. Будете меня отталкивать, возьму и влюблюсь в вас.


– Уф, как от него жарко. – Почита обмахивается салфеткой, Почита щупает у себя пульс. – Подвинь мне вентилятор, Панта. Я задыхаюсь.

– Тебе жарко не от супа, а от кадетика. – Панта дотрагивается до ее живота, Панта гладит ее по щеке. – Он, наверное, там зевает, потягивается. Может, даже сегодня ночью, лапонька. Прекрасное число: четырнадцатое марта.

– Хорошо бы дотянуть до воскресенья, – смотрит на календарь Почита. – Пусть сначала Чичи приедет, хочу, чтобы она была при родах.

– По моим подсчетам, еще не время. – Сеньора Леонор потеет, сеньора Леонор тянется багровым лицом к шепчущим лопастям. – Тебе еще ходить не меньше недели.

– Конечно, мама! Вы же видели диаграмму у меня в комнате? Наиболее вероятный срок между сегодняшним днем и воскресеньем. – Панта обсасывает рыбьи косточки, Панта подбирает остатки кусочком хлеба, запивает водой. – Ты слушаешься доктора, гуляла сегодня? Со своей неразлучной Алисией?

– Да, мы ходили в «Ла Фавориту» есть мороженое, – отдувается Почита. – Кстати, ты не знаешь, что такое Пантиляндия, дорогой?

– Как, как? – Взгляд, руки, лицо Панты застывают. – Как ты сказала, дорогая?

– Мне кажется, это какая-то мерзость, – жадно вбирает в себя прохладный воздух Почита. – Какие-то типы в «Ла Фаворите» отпускали сальности насчет женщин, ой, слушай, вот смешно: Пантиляндия вроде как от Панты!

– Кхх, гмм, апчхи! – Пантосик давится, Пантосик чихает, на глазах выступают слезы, душит кашель.

– Выпей водички. – Сеньора Леонор щупает его лоб, сеньора Леонор подает ему платок, поднимает ему руки. – Все оттого, что торопишься, я всегда говорю: не спеши за едой. Дай-ка похлопаю по спине, да выпей еще водички.

6

ЖРДУГЧА
ИНСТРУКЦИЯ ДЛЯ ПОТРЕБИТЕЛЬСКИХ ЦЕНТРОВ
Настоящая инструкция для гарнизонов и частей Амазонии при строгом ее соблюдении обеспечит рациональное и плодотворное пользование услугами ЖРДУГЧА, а также возможность данному учреждению эффективно и быстро выполнять поставленные перед ним задачи:

1. Получив сведения о предстоящем прибытии оперативной группы, командир подразделения должен выделить прибывающим помещения в соответствии со следующими требованиями: помещения должны быть крытыми, не смежными, снабженными занавесками, которые защищали бы от нескромных взглядов, одновременно создавая полусвет или полутьму, а также светильниками либо фонарями с красными абажурами или прикрытыми тканью или бумагой указанного цвета, в случае оказания услуг в ночное время. Каждое помещение должно быть снабжено: койкой с набивным матрацем, клеенкой, простыней, стулом, скамейкой или гвоздем для одежды; тазиком или сосудом вроде ведра или большой консервной банкой, умывальником, соответственно наполненным чистой водой, куском мыла, полотенцем, рулоном туалетной бумаги. Рекомендуется добавление эстетической, чисто женской детали, вроде букета цветов, картинки или художественного эстампа для создания приятной обстановки. Целесообразно заранее, до прибытия оперативной группы, приготовить помещения, однако ответственный за это офицер в целях наведения полного порядка может обратиться за советом к начальнику оперативной группы, который окажет ему необходимое содействие.

Ответственному офицеру следует принять меры, чтобы оперативная группа находилась в расположении подразделения только то время, которое требуется для выполнения задания, и не задерживалась без серьезных на то оснований. С момента прибытия и до момента убытия члены оперативной группы должны находиться в расположении подразделения, ни в коем случае не вступая в контакт со штатскими лицами из соседних населенных пунктов и не общаясь – исключая время оказания услуг – с солдатами и сержантами подразделения. До и после оказания услуг члены оперативной группы должны содержаться в приготовленных для них помещениях; им воспрещается принимать пищу вместе с войсками, беседовать с солдатами и заходить в другие помещения воинского подразделения. Во избежание присутствия штатских во время пребывания оперативной группы рекомендуется не пускать в расположение подразделения каких бы то ни было посторонних лиц. Подразделению вменяется в обязанность обеспечить трехразовым питанием (завтрак, обед, ужин) всех членов оперативной группы.

Не рекомендуется уведомлять заранее сержантов и солдат о предстоящем прибытии оперативной группы, поскольку опыт показал, что заблаговременное уведомление вызывает в войсках нервное возбуждение, отрицательно сказывающееся на выполнении воинского долга. По прибытии оперативной группы командир подразделения должен составить список потребителей (только из сержантов и солдат), включив всех желающих в число кандидатов. Затем из списка кандидатов следует исключить всех страдающих заразными заболеваниями, особенно венерическими, а также тех, у кого будут обнаружены паразиты (вши, клопы, блохи и другие кровососущие). Рекомендуется произвести предварительный медицинский осмотр всех кандидатов.

Составив окончательный список потребителей, следует ознакомить последних с составом оперативной группы, не давая, однако, проявлять пристрастия. Поскольку опытом установлено, что спонтанный выбор не дает возможности обеспечить справедливое распределение рабочих единиц между потребителями, командиру подразделения следует, используя по своему усмотрению способ жеребьевки или способ учета заслуг и провинностей, занесенных в личный формуляр, разделить потребителей на одинаковые группы, принимая во внимание, что каждая рабочая единица в соответствии с условиями договора должна оказать как минимум десять услуг за одну поездку. В исключительных случаях, когда число потребителей оказывается больше предусмотренного, можно нарушить принцип численного равенства групп, добавив потребителей наиболее старательной или менее уставшей рабочей единице.

После того как подразделение разбито на группы, следует жеребьевкой установить очередь внутри каждой группы и у дверей каждого помещения выставить контролеров из числа потребителей. Максимальное время потребления – двадцать минут. В порядке исключения, когда число потребителей не обеспечивает минимальной занятости каждой рабочей единицы (десять услуг), и только в этом случае, можно увеличить время потребления до тридцати минут. Потребителей следует предварительно проинструктировать о том, что им будут оказаны услуги нормального типа и что они не должны предъявлять никаких необычных требований, проявлять противоестественные фантазии, извращенные наклонности и прочие сексуальные причуды. Повторное потребление категорически запрещается.

С цельюзанять ожидающих своей очереди и подготовить их должным образом начальнику оперативной группы надлежит распространять среди них наглядные пособия в виде фотографий, а также тексты, которые каждый, подойдя к двери, должен сдать контролеру в том виде, в каком он их получил. За порчу рисунков и текстов – денежный штраф и лишение в будущем услуг ЖРДУГЧА.

ЖРДУГЧА приложит усилия к тому, чтобы оперативные группы прибывали в потребительские центры во время, наиболее подходящее для оказания услуг (под вечер или вечером), то есть когда распорядок дня будет завершен, однако, если это окажется невозможным по погодным условиям или из-за отдаленности, командиру подразделения следует позволить оказание услуг в дневное время, не откладывая до наступления темноты.

По окончании оказания услуг командиру подразделения следует направить в ЖРДУГЧА тщательно составленный статистический отчет, содержащий следующие данные:

а) точное число услуг, оказанных каждой рабочей единицей;

б) имя и фамилию каждого потребителя, номер его личного формуляра и номер военного билета с отметкой о соответственном денежном удержании;

в) краткий отчет о поведении членов оперативной группы (начальника, рабочих единиц, лиц, обслуживающих транспортные средства) во время их пребывания в расположении воинского подразделения и

г) конструктивную критику и предложения относительно улучшения деятельности ЖРДУГЧА.

Подпись: капитан СВ (Интендантской службы)

Панталеон Пантоха.

Утверждаю: генерал СВ Фелипе Кольасос,

начальник Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск.


СТАТИСТИЧЕСКИЙ ОТЧЕТ
Лагунас, 2 сентября 1957 года

Капитан СВ Альберто X. Мендоса Р. с удовлетворением направляет ЖРДУГЧА следующий отчет о пребывании оперативной группы № 16 во вверенном ему военном лагере Лагунас (на реке Уальага).

Оперативная группа № 16 прибыла в лагерь Лагунас из Икитоса в четверг 1 сентября в 15 часов на речном судне «Ева» и убыла в 19 часов того же дня в направлении лагеря Пуэрто Артуро (также на реке Уальага). Оперативную группу возглавила сеньора Леонор Куринчила, или Чучупе; в состав группы входили рабочие единицы: Дульсе Мариа, Лунита, Пичуса, Барбара, Пенелопа и Рита. В соответствии с инструкцией 83 потребителя были разделены на 6 групп (пять групп по четырнадцать человек и одна – тринадцать человек), которым упомянутые рабочие единицы оказывали услуги в рамках установленного времени и в высшей степени удовлетворительно. Поскольку наименьшее число заявок поступило на Дульсе Марию, ей назначили группу из тринадцати человек. К настоящему отчету прилагается список 83 потребителей: имена, фамилии, номера личных формуляров и военных билетов с отметкой о денежном удержании.

Поведение оперативной группы во время пребывания на территории лагеря Лагунас было положительным. Отмечено лишь одно чрезвычайное происшествие, имевшее место во время прибытия судна, когда нижний чин Рейнальдино Чумбе Киски узнал среди рабочих единиц свою родную сестру (так называемую Луниту), набросился на нее и, прежде чем его схватили, успел оскорбить ее и нанести ей телесные повреждения, к счастью незначительные. Нижний чин Чумбе Киски был лишен услуг и посажен на шесть дней в карцер за дурной характер и несдержанность, но затем освобожден от второй части наказания по ходатайству его родной сестры Луниты и остальных членов оперативной группы. Нижеподписавшийся позволяет себе внести предложение о том, чтобы ЖРДУГЧА, чью деятельность чрезвычайно высоко оценивают все сержанты и солдаты, изучила бы вопрос о возможности распространения своих услуг и на унтер-офицеров, учитывая их неоднократные просьбы, и создала бы специальную бригаду из рабочих единиц высшего класса для одиноких офицеров и тех, чьи семьи живут далеко от мест, где эти офицеры несут службу.

Подпись: капитан СВ Альберто X. Мендоса Р.


ЖРДУГЧА
ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА № 15
Главная тема: Рота добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии.

Конкретная тема: Празднование первой годовщины и подведение итогов первого года существования ЖРДУГЧА. Гимн Роты добрых услуг.

Характер документа: Секретно.

Дата и место: Икитос, 16 августа 1957 года.

Нижеподписавшийся, капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха, командир Роты добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии, почтительно приветствует генерала Фелипе Кольасоса, начальника Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск, и докладывает:

I. В связи с исполняющейся 4 числа текущего месяца первой годовщиной ЖРДУГЧА нижеподписавшийся позволил себе организовать для мужского и женского персонала оной скромный товарищеский обед в расположении ЖРДУГЧА на реке Итайа, который, дабы не обременять излишне скудный бюджет, был приготовлен группой добровольцев из числа вольнонаемных ЖРДУГЧА под руководством начальницы персонала доньи Леонор Куринчилы (она же Чучупе). Дружеское застолье, проходившее в здоровой обстановке веселья и шуток, – меню превосходной амазонской кухни включало знаменитый местный суп из земляного ореха, инчик-капи, рис с курицей, мороженое с ягодой коконной и пиво в качестве напитка – не только укрепило чувства братства и сотрудничества, но и было использовано как привал в пути, с тем чтобы, обратив мысленный взор на пройденное, проанализировать плоды деятельности Роты за первый год ее существования, обменяться мнениями, внести предложения и высказать конструктивную критику, неизменно имея в виду совершенствование методов выполнения порученного нам армией задания.

В общих чертах итог первого года существования ЖРДУГЧА, который нижеподписавшийся подвел в краткой речи перед сотрудниками за десертом, выразился в цифре 62 160 добрых услуг сержантам и солдатам Сухопутных войск и Военно-морских сил, служащим в пограничных областях Амазонии; данная цифра, хотя и ниже уровня существующего спроса, тем не менее символизирует скромный успех ЖРДУГЧА и доказывает (если разложить 62 160 услуг на количество рабочих единиц), что ЖРДУГЧА постоянно работала на полную мощность и с максимальной производительностью труда, что является пределом мечтаний всякого предприятия. Действительно, в течение двух первых месяцев, когда в ЖРДУГЧА насчитывалось всего четыре рабочих единицы, число услуг достигало 4320, что составляло ежемесячно 540 добрых услуг на одну рабочую единицу, или 20 услуг ежедневно (см. докладную записку № 1), а значит, свидетельствовало о высокой производительности каждой из них. На протяжении четвертого и пятого месяцев, когда штат увеличился до шести рабочих единиц, число добрых услуг возросло до 6480, что составляло те же ежедневные два десятка добрых услуг на рабочую единицу. Пятый, шестой и седьмой месяцы дали цифру 13 560, то есть в среднем ежедневно двадцать добрых услуг на каждую рабочую единицу ЖРДУГЧА. На протяжении восьмого, девятого и десятого месяцев сохранялся тот же рабочий ритм и максимальный уровень производительности, ибо 16 200 добрых услуг, оказанных за этот период, дают в среднем те же двадцать ежедневных услуг на каждую из десяти рабочих единиц, точно так же 21 600 услуг за два последних месяца показали, что двадцать рабочих единиц, входящих теперь в штат ЖРДУГЧА, сумели удержаться на том же высоком уровне производительности без всяких срывов. Нижеподписавшийся позволил себе закончить краткую торжественную речь поздравлением в адрес всего персонала ЖРДУГЧА, отметив его дисциплинированность, упорство в работе, и призвал удвоить усилия, с тем чтобы в будущем добиться еще более высокой производительности труда, не снижая при этом качества.

После завершающего тоста, который был поднят за ЖРДУГЧА, рабочие единицы вышеупомянутой очень мило исполнили перед нижеподписавшимися музыкальную вещицу, которую они тайком сочинили специально для этого случая и которую предложили принять в качестве гимна Роты добрых услуг. Нижеподписавшийся удовлетворил их просьбу, прослушав гимн, спетый всем коллективом с подлинным энтузиазмом, и надеется, что он будет одобрен и командованием, принимая во внимание, что целесообразно приветствовать инициативу, как и в данном случае cвидетельствующую об интересе и любви, с какими относится персонал к учреждению, частью которого является, инициативу, пробуждающую дух братства, необходимый для успешного совместного выполнения поставленных задач, а также выявляющую высокий моральный дух, юный задор и остроумие, каковые, в небольших дозах разумеется, никогда не лишни и могут служить уместной приправой в нашем деле.

Ниже приводятся слова вышеупомянутого сочинения, которые исполняются на мотив широкоизвестного бразильского танца – распы:

ГИМН РОТЫ ДОБРЫХ УСЛУГ
Служить, служить, служить
Солдатам отчизны родной.
Служить, служить, служить
Телом и душой.
Капельку счастья, немного участья
Нашим солдатам, славным ребятам,
Чем можем – поможем,
Пусть служат – не тужат.
Служить, служить, служить
Солдатам отчизны родной.
Служить, служить, служить
Телом и душой.
На лавке, на травке, в канавке,
На грядке, но в строгом порядке,
Любить по команде
Учись – не ленись.
Служить, служить, служить
Солдатам отчизны родной.
Служить служить, служить
Телом и душой.
Водой, небесами, лесами
Летаем, плывем, доплываем.
Повсюду нас ждут:
Услуга – не блуд.
Служить, служить, служить
Солдатам отчины родной.
Служить, служить, служить
Телом и душой.
Пора за работу, Женская рота,
К новым свершеньям, смелым решеньям.
Снова вперед
Долг нас зовет.
Вперед, вперед, вперед,
Китаец, Чучупе, Чупон.
До скорого свиданья,
Сеньор Панталеон.
Да хранит Вас Бог.

Подпись: капитан СВ (Интендантской службы)

Панталеон Пантоха.

Копии: генералу Висенте Скавино, главнокомандующему V военным округом (Амазония).

РЕЗОЛЮЦИЯ: Сообщить капитану Пантохе, что Командование Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск лишь временно соглашается с его решением принять гимн Роты добрых услуг, созданный женским персоналом ЖРДУГЧА, поскольку уместнее исполнять эти слова на мотив какой-нибудь перуанской народной песни, а не зарубежной мелодии вроде распы; данное предложение следует учесть на будущее.

Подпись: генерал Фелипе Кольасос,

начальник Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск.


ШИФРОВАННАЯ РАДИОГРАММА
МЛАДШЕГО ЛЕЙТЕНАНТА СВ АЛЬБЕРТО САНТАНЫ, КОМАНДИРА ПОСТА ОРКОНЕС (НА РЕКЕ НАПО), ПРИНЯТАЯ В ВОЕННОМ ЛАГЕРЕ ВАРГАС ГЕРРА (ИКИТОС) И ПЕРЕДАННАЯ ПО НАЗНАЧЕНИЮ (КОПИЯ – КОМАНДОВАНИЮ V ВОЕННОГО ОКРУГА, АМАЗОНИЯ).

Прошу передать капитану СВ (Интендантской службы) Панталеону Пантохе, командиру Женской роты добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии, следующее сообщение:

1. От имени унтер-офицеров, сержантов и солдат Поста Орконес, а также от себя лично шлю ему наши искренние поздравления по случаю рождения дочурки Гладис и пожелания счастья и успехов в жизни его новорожденной наследнице; поздравляем с опозданием, поскольку узнали о счастливом событии только вчера от прибывшей в Орконес оперативной группы ЖРДУГЧА № 11.

2. От имени всех солдат, находящихся у меня под командой, и от себя лично выражаю ему нашу братскую солидарность; мы позором клеймим и даем решительный отпор предательским нападкам и мерзким инсинуациям, которые допускает с некоторых пор по адресу Роты добрых услуг радиопрограмма «Говорит Синчи», каковую в знак нашего негодования в расположении Поста Орконес больше не слушают, подключая на это время к трансляционной сети программу национального радио «Музыка и песни вчерашнего дня».

С благодарностью

младший лейтенант СВ Альберто Сантана,

командир поста Орконес (на реке Напо)


ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА
КОМАНДИРА ГАРНИЗОНА БОРХА ПОЛКОВНИКА СВ ПЕТЕРА КАСАУАНКИ ЖЕНСКОЙ РОТЕ ДОБРЫХ УСЛУГ ДЛЯ ГАРНИЗОНОВ И ЧАСТЕЙ АМАЗОНИИ

Борха, 1 октября 1957 года

Полковник Петер Касауанки, командир гарнизона Борха, с сожалением вынужден довести до сведения Женской роты добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии, что во время пребывания в расположении гарнизона оперативной группы № 25 (во главе с субъектом по прозвищу Чупито и в составе Коки, Флор, Макловии и Лохмушки), которое продолжалось восемь дней по причине непогоды, препятствовавшей гидроплану «Далила» подняться в воздух с водной поверхности реки Мараньон, имели место следующие чрезвычайные происшествия, которые ниже излагаются в подробностях:

По окончании оказания услуг, завершившихся нормально в день прибытия оперативной группы, во избежание непредусмотренных контактов между членами оперативной группы и войсками, первые были расквартированы в помещении, предназначенном для унтер-офицеров и соответственно для этого приспособленном. Благодаря своевременному донесению командование узнало о том, что пилот «Далилы» по кличке Псих собирается осуществить недопустимую сделку, предложив унтер-офицерам гарнизона Борха воспользоваться за деньги услугами сотрудниц оперативной группы. Три унтер-офицера части, застигнутые среди ночи за делом, были строго наказаны, субъект по кличке Псих помещен в карцер до отбытия оперативной группы, а на сотрудниц наложен денежный штраф.

На третий день пребывания оперативной группы в гарнизоне Борха, невзирая на строгое наблюдение за помещением, где были расквартированы сотрудницы оперативной группы, произошел совместный побег одной из них – Макловии – с начальником стражи, несшей караульную службу у помещения, первым сержантом Теофило Гуалино. Тотчас же были приняты необходимые меры, организована погоня за беглецами, каковые, как обнаружилось, преступно захватили один из гарнизонных катеров. В результате двухдневных усиленных поисков они были найдены в местечке Санта-Мариа-де-Ньева, где получили кров и приют в одном из тайных убежищ «братьев» после того, как им чудом удалось (как полагает наивная парочка, благодаря заступничеству младенца-мученика из Моронакочи) переправиться через разыгравшуюся реку Мараньон. Местонахождение убежища фанатиков было выдано жандармам, которые устроили облаву, к несчастью безуспешную, поскольку «братьям» и «сестрам» удалось скрыться в горах. Оба дезертира из Борхи были задержаны, хотя на первых порах пытались оказывать сопротивление, однако поисковая группа под командой младшего лейтенанта Камило Бооркеса Рохаса без труда преодолела его. Из документов, которые были конфискованы у беглецов, выяснилось, что утром того же дня их сочетал гражданским браком Военный губернатор Санта-Мариа-де-Ньевы, а перед тем – церковным браком капеллан миссии. Первый сержант Теофило Гуалино был лишен воинских наград и разжалован в рядовые, а также посажен в карцер на хлеб и воду сроком на двадцать дней; в личный формуляр сержанта было занесено строгое порицание. Рабочая единица Макловия возвращена в ЖРДУГЧА, с тем чтобы командование подвергло ее наказанию по своему усмотрению.

Да хранит Вас Бог.

Подпись: полковник СВ Петер Касауанки,

командир гарнизона Борха (на реке Мараньон).

* * *
Икитос, 12 октября 1957 года

Друг Пантоха!

Терпение, как и все человеческое, имеет предел. Мне не хочется намекать Вам, что Вы злоупотребляете моим терпением, но любой беспристрастный наблюдатель скажет, что Вы его топчете, ибо как еще истолковать то могильное молчание, каким Вы удостаиваете все мои устные и дружеские послания, которые я на протяжении последних недель передаю Вам через Ваших служащих – Чупито, Чучупе и китайца Порфирио? Все очень печально и очень просто, Вы должны понять это и научиться раз и навсегда различать, кто вам друг, а кто – нет, иначе, простите, сеньор, Пантоха, Ваше процветающее предприятие пойдет ко всем чертям. Город требует, чтобы я набросился на Вас, а в Вашем лице на все то, что достойные люди Икитоса считают беспрецедентным и не имеющим оправдания скандалом. Вы знаете, я человек своего времени, не стану зря рисковать головой, готов взглянуть в лицо реальности и способен в интересах прогресса согласиться с тем, чтобы на нашей прекрасной земле, где я увидел свет, процветало бы предприятие, подобное Вашему. Однако даже я, человек широких взглядов, не могу не понять тех, кто приходит в ужас, яростно негодует, поднимает крик до небес. Вначале их было всего четыре, друг Пантоха, а теперь двадцать, тридцать, пятьдесят? – и Вы таскаете этих блудниц туда-сюда по водам и небесам нашей Амазонии. Так знайте же, народ требует, чтобы Ваше предприятие прикрыли. Семейные очаги не знают покоя с тех пор, как у них под боком, на глазах их малолетних дочерей, появился этот гнойник разврата и порока, и, полагаю, Вам известно, что любимое занятие ребятишек в Икитосе – ходить на берег Итайи смотреть, как отправляется и прибывает судно или гидроплан со своим разноперым грузом. Как раз вчера мне со слезами на глазах рассказывал об этом директор Колледжа Святого Августина, этот многомудрый, святой старец, отец Хосе Мариа.

Поймите же, как обстоит дело: жизнь и смерть Вашего приносящего миллионы предприятия находится в моих руках. До сих пор я противился давлению, которое на меня оказывают, и ограничивался тем, что время от времени, дабы унять немного негодование общественности, сдержанно предостерегал Вас, но если Вы и дальше будете упорствовать в своем непонимании реальной действительности и если до конца месяца я не получу того, что мне причитается, то Вашему предприятию и Вам лично, как его мозговому центру и управляющему, будет объявлена война не на жизнь, а на смерть, война без жалости и сострадания, которая кончится для вас обоих роковым образом.

Об этом и о многом другом мне бы хотелось побеседовать с Вами, сеньор Пантоха, в дружеской обстановке. Но опасаюсь Вашего характера, Вашей несдержанности, Ваших дурных манер, и, кроме того, позвольте мне с улыбкой напомнить Вам, что два вынужденных купания в грязных водах Итайи – это максимум, который Ваш покорный слуга может счесть шуткой и простить: на третью попытку я бы ответил как мужчина, хотя насилие мне не по душе.

Вчера, друг Пантоха, я видел Вас под вечерок прогуливающимся по проспекту Гонсалеса Вихила, неподалеку от Приюта для престарелых. Я хотел подойти поздороваться, но заметил, что Вы в приятном обществе, к тому же я угодил бы в самый неподходящий момент, и я не подошел, ибо умею быть скромным, умею войти в чужое положение. Я был рад узнать прелестную дамочку, которую Вы обнимали за талию в то время, как она нежно покусывала Вас за ушко. Ну и ну, сказал я себе, ведь если это не его прелестная супруга, так, значит, то бесценное сокровище со славным прошлым, которое импортировали из Манаоса для процветающего предприятия.

У Вас изысканный вкус, сеньор Пантоха, и знайте, что мы, мужчины города, все, как один, завидуем Вам, потому что Бразильянка самое соблазнительное, самое прелестное существо, которое когда-либо ступало на землю Икитоса, – вот какое счастье выпало Вам и всем подряд солдатикам нашей армии. Вы, должно быть, направлялись на берег красивейшего озера Морона поглядеть, как сгущаются сумерки, и поклясться в вечной любви, как это теперь стало модно среди местных влюбленных, на краю оврага, где распяли младенца-мученика.

Сердечно жмет Вашу руку, сами знаете кто.

XXX


ЖРДУГЧА
ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА № 18
Главная тема: Женская рота добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии.

Конкретная тема: Чрезвычайные происшествия, имевшие место в оперативной группе № 25 в Борхе в период с 22 по 30 сентября 1957 г.

Характер документа: Секретно.

Дата и место: Икитос, 6 октября 1957 года.

Нижеподписавшийся, капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха, командир Женской роты добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии, почтительно приветствует генерала Фелипе Кольасоса, начальника Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск, и докладывает:

1. По поводу чрезвычайных происшествий, имевших место в гарнизоне Борха, о которых сообщается в объяснительной записке полковника СВ Петера Касауанки, прилагаемой к настоящей докладной, ЖРДУГЧА провела тщательное расследование, которое позволило установить следующие факты:

а) В течение восьми дней пребывания оперативной группы № 25 в Борхе (с 22 по 30 сентября) погода там стояла превосходная, все время светило солнце, не выпало ни одного дождя, и река Мараньон была спокойна, о чем сообщается в сводке метеорологической службы Перуанских военно-воздушных и военноморских сил, которая прилагается.

б) Показания всех членов оперативной группы № 25 решительно совпадают в том, что задержка в Борхе была вызвана намеренным повреждением гидроплана «Далила», которое произвело неизвестное лицо с целью воспрепятствовать отлету и задержать оперативную группу в Борхе; через восемь дней гидроплан таким же таинственным образом был починен.

в) Точно так же все члены оперативной группы одинаково показывают, что на протяжении всех восьми дней вынужденного пребывания в Борхе рабочие единицы Кока, Флор, Макловия и Лохмушка (Макловия, разумеется, лишь когда она находилась в расположении гарнизона) ежедневно и неоднократно принуждались к оказанию добрых услуг всем офицерам и унтер-офицерам подразделения вопреки уставу ЖРДУГЧА, исключающему из сферы ее услуг старший и средний офицерский состав, при этом за упомянутые услуги не было получено материального вознаграждения.

г) Пилот «Далилы» утверждает, что причиной его заключения в карцер гарнизона Борха послужило его намерение, и только оно, помешать оперативной группе оказывать добрые услуги, противоречащие уставу и ad honores [30], которых от нее требовали и число которых, согласно ее собственным приблизительным подсчетам, составляет 247.

д) Нижеподписавшийся хотел бы подчеркнуть, что докладывает о результатах настоящего расследования не для того, чтобы опровергнуть свидетельство полковника Петера Касауанки – выдающегося командира, которого сам он высоко ценит и уважает, – но исключительно из стремления внести свой посильный вклад, пополнив всесторонне сообщение вышеназванного военачальника, а также во имя торжества правды.

2. С другой стороны, нижеподписавшийся имеет честь довести до сведения командования, что проведенное ЖРДУГЧА расследование обстоятельств побега и последующего бракосочетания рабочей единицы Макловии с бывшим первым сержантом Теофило Гуалино совпадает по всем параметрам с версией, изложенной в объяснительной записке полковника СВ Петера Касауанки, с тем лишь дополнением, сделанным по просьбе вышеупомянутой Макловии, что она и бывший первый сержант Гуалино завладели гарнизонным катером заимообразно, поскольку уйти из Борхи можно только по реке, и что они были твердо намерены вернуть его при первой же возможности. Упомянутая Макловия за безответственное поведение уволена из рядов ЖРДУГЧА без выходного пособия и рекомендательного письма.

3. Нижеподписавшийся позволяет себе обратить внимание Командования на то обстоятельство, что причины данного чрезвычайного происшествия, как и большинства других, имевших место, несмотря на все старания ЖРДУГЧА и ответственных лиц в гарнизонах и частях, коренятся в трагической нехватке рабочих единиц. Штат в количестве двадцати (20) рабочих единиц (а в настоящее время девятнадцати, поскольку упоминавшейся Макловии еще не найдена замена) при всей самоотверженности и доброй воле всех сотрудниц ЖРДУГЧА недостаточен для удовлетворения неуемно растущего спроса со стороны потребительских центров, которые мы при всем нашем желании не можем обслужить должным образом, выдавая им, да простят мне это выражение, в час по чайной ложке, а такой рацион способен лишь возбудить, породить чувство фрустрации, а иногда стать причиной опрометчивых, достойных сожаления поступков. Нижеподписавшийся снова позволяет себе обратиться к Командованию с убедительной просьбой решиться на смелый шаг – дать согласие на увеличение оперативного штата ЖРДУГЧА с двадцати (20) до тридцати (30) рабочих единиц, что явилось бы существенным прогрессом в деле еще далекого от реальности осуществления того, что в науке называется «полным удовлетворением мужских потребностей» наших войск, служащих в Амазонии.

Да хранит Вас Бог.

Подпись: капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха.

Приложение: объяснительная записка полковника СВ Петера Касауанки, командира гарнизона Борха (на реке Мараньон) и две (2) сводки метеорологической службы ВМФ и ВВС. РЕЗОЛЮЦИЯ:

Направить докладную записку капитана Пантохи генералу Висенте Скавино, главнокомандующему V военным округом с нижеследующими указаниями:

Произвести немедленно тщательное расследование чрезвычайного происшествия с оперативной группой № 25 ЖРДУГЧА, имевшего место в гарнизоне Борха в период между 22 и 30 сентября, и строго наказать виновных. Удовлетворить просьбу капитана Пантохи и выделить ЖРДУГЧА средства, необходимые для увеличения оперативного штата с двадцати до тридцати рабочих единиц.

Подпись: генерал Филипе Кольасос, начальник Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск.

Лима, 10 октября 1957 года.


СЛУЖЕБНАЯ ЗАПИСКА
КОНТР-АДМИРАЛА ПФ ПЕДРО Г. КАРРИЛЬО, КОМАНДУЮЩЕГО РЕЧНОЙ ФЛОТИЛИЕЙ АМАЗОНКИ, ГЕНЕРАЛУ СВ ВИСЕНТЕ СКАВИНО, ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕМУ V ВОЕННЫМ ОКРУГОМ (АМАЗОНИЯ)

База Святая Клотильда, 2 октября 1957 года

Заверяя в своем глубоком уважении, имею честь довести до Вашего сведения, что с различных военных баз, расположенных в Амазонии, до меня дошли сигналы об удивлении и недовольстве как со стороны матросов, так и офицерского состава по поводу гимна Роты добрых услуг. Люди, облаченные в незапятнанный мундир Перуанского флота, выражают сожаление по поводу того, что автор текста вышеупомянутого гимна не счел нужным даже упомянуть Перуанский флот или морскую службу вообще, как если бы они вовсе не покровительствовали этому начинанию, между тем как – надо ли напоминать? – мы содействовали ему, выделив транспортное судно с соответствующим экипажем и приняв долевое участие в расходах по его содержанию, а также аккуратнейшим образом выплачивая гонорары, причитающиеся за оказываемые нам услуги.

Будучи убежден в том, что такое упущение является исключительно результатом недосмотра и возникло случайно, а ни в коей мере не продиктовано намерением оскорбить Флот или недооценкой морской службы со стороны наших коллег из Сухопутных войск, я направляю Вам эту служебную записку одновременно с моим дружеским приветом и прошу исправить, если это в Ваших силах, допущенную неточность, ибо, сколь бы банальной и незначительной она ни была, все же может стать причиной обид и досады, которым не следует омрачать отношений между братскими родами войск.

Да хранит Вас Бог.

Подпись: контр-адмирал ПФ Педро Г. Каррильо, командующий Речной флотилией Амазонки.

РЕЗОЛЮЦИЯ: Ознакомить с содержанием служебной записки капитана Пантоху, вынеся ему порицание за непростительную бестактность, которую проявила ЖРДУГЧА в этом вопросе, и распорядиться немедленно должным образом искупить вину перед контр-адмиралом Педро Г. Каррильо и нашими товарищами, служащими в Перуанском флоте.

Подпись: генерал Висенте Скавино, главнокомандующий V военным округом (Амазония).

Икитос, 4 октября 1957 года.

* * *
Рекена, двадцать второе октября

одна тысяча 957


Атважный Синчи!

Откликнись в своих разячих несправедливости передачах по амазонскому радиу которые мы всю дорогу слушаим за что тебя приветствуим потому как морячки с базы Святой исабелиты притащили к нам сюда потаскушек из Икитоса на раскошном пароходе по имени ева и плещутся себе в наших водах вместе с ними а нам нельзя и мы прогрессивная молодежь Рекены ничего поделать не можем. Где же справедливость Атважный Синчи? Мы уже избирали комиссию из себя горожан под водительством алькальда Теофило Морея чтобы протестовать самому начальнику базы святой Исабелиты но этот трус отказал нам по причине мол каких я могу позволить вам услуг если никаких таких услуг не существует и при том поклялся еретик на образке младенца мученика. Вот те на будто мы ничего не видим ничего не слышим что скажешь Синчи как тебе это нравится? Почему морякам можно, а нам нет? Вставь про это в свою передачу Атважный Синчи дай им в поддых сотри в порошок!

Твои слушатели которые уважают

Артидоро Сома

Непомусено Килка

Кайфас Санчо

С письмецом посылаем тебе и подарочек попугая у него язык подвешен не хуже твоего.


ЖРДУГЧА
ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА № 26
Главная тема: Женская рота добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии.

Конкретная тема: Объяснение побудительных причин и доработка текста гимна Роты добрых услуг.

Характер документа: Секретно.

Дата и место: Икитос, 16 октября 1957 года.

Нижеподписавшийся, капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха, командир Женской роты добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии, почтительно приветствует контр-адмирала ПФ Педро Г. Каррильо, командующего Речной флотилией Амазонки, и докладывает:

1) что глубоко сожалеет о непростительной небрежности, в силу которой в тексте гимна Роты добрых услуг не оказалось четкого упоминания славного Перуанского флота и его отважных моряков. Не из желания оправдаться, но лишь в порядке информации следует сообщить, что гимн, написанный не по заданию командования ЖРДУГЧА, но возникший стихийно, как творчество ее личного состава, был хотя и без дурного умысла, но несколько легкомысленно одобрен без предварительного критического рассмотрения как с точки зрения формы, так и в отношении содержания. Ибо даже если это не нашло отражения в тексте, но в духе самого гимна, равно как в умах и сердцах тех, кто трудится в ЖРДУГЧА, всегда присутствует образ Перуанского флота и морской службы, как таковой, к которой у нас в Роте питают особую любовь и самое глубокое уважение;

2) что недостатки, имевшиеся в гимне, устранены, он обогащен следующими изменениями:

а) Припев, или рефрен, который повторяется пять раз, после каждой новой строфы, три раза (первый, третий и пятый) будет исполняться согласно первоначальному варианту, то есть:

Служить, служить, служить
Солдатам отчизны родной.
Служить, служить, служить
Телом и душой.
Второй и четвертый раз будет исполняться второй вариант припева:

Служить, служить, служить
Флоту отчизны родной.
Служить, служить, служить
Телом и душой.
б) Первая строфа претерпела коренные изменения: убрана четвертая строчка первоначального варианта «Пусть служат – не тужат», и вместо нее написана новая:

Капельку счастья, немного участья
Нашим солдатам, славным ребятам,
Чем сможем – поможем
И нашим матросам.
Да хранит Вас Бог.

Подпись: капитан СВ (Интендантской службы) Панталеон Пантоха.

Копии: генералу Фелипе Кольасосу, начальнику Административной, Интендантской и других служб Сухопутных войск и генералу Висенте Скавино, главнокомандующему V военным округом (Амазония).


СТАТИСТИЧЕСКИЙ ОТЧЕТ
Полковник СВ Максимо Давила имеет удовольствие направить ЖРДУГЧА следующий сводный отчет о пребывании оперативной группы № 32 в гарнизоне Барранка (на реке Мараньон):

Дата прибытия оперативной группы № 32: 3 ноября 1957 года.

Транспортные средства и состав оперативной группы: судно «Ева».

Начальник оперативной группы: Китаец Порфирио.

Рабочие единицы: Кока, Печуга, Лалита, Сандра, Ирис, Хуана, Лорета, Бразильянка, Роберта и Эдувихес.

Время пребывания в гарнизоне: шесть (6) часов, от 14.00 до 20.00.

Число потребителей и процедура оказания услуг: Сто девяносто два (192) потребителя были разделены на группы и обслужены следующим образом: группа из десяти (10) потребителей – Бразильянкой (невзирая на то, что на нее поступило наибольшее количество заявок от личного состава полка, было учтено распоряжение ЖРДУГЧА о предоставлении этой рабочей единице установленного минимума потребителей); группа из двадцати двух (22) потребителей – Печугой (поскольку она стоит на втором месте по популярности в нашем полку) и восемь групп по двадцать (20) потребителей – остальными рабочими единицами. Разделение на группы было осуществлено после того, как покончили с непредвиденными обстоятельствами, о которых будет сказано ниже. Поскольку «Ева» должна была отчалить до темноты, а в это время года в нашей местности темнеет быстро, максимальное время потребления было сокращено с двадцати минут до пятнадцати, дабы закончить всю операцию до захода солнца, что и удалось осуществить.

Оценка результатов: Потребители были вполне удовлетворены оказанными им услугами, лишь некоторые жаловались на сжатость сроков, которая имела место по причине, изложенной выше; поведение оперативной группы № 32 было вполне корректным, что вообще отличает все оперативные группы ЖРДУГЧА, которые мы имели удовольствие принимать в гарнизоне Барранка.

Непредвиденные обстоятельства: Медицинская служба нашего полка обнаружила, что вместе с оперативной группой № 32 обманным образом в женском платье зайцем прибыл некий субъект, который был сдан патрулю и, как выяснилось в результате допроса, оказался Адрианом Антунесом (он же Стомордый), который является покровителем, или сутенером, рабочей единицы, известной под именем Печуга. «Заяц» признался, что попасть на судно ему помогла его протеже, вышеупомянутая Печуга, и что он угрозами добился согласия начальника оперативной группы и молчания остальных рабочих единиц. Благодаря женскому платью ему удалось обмануть экипаж, будто он – новая рабочая единица по имени Адриана, и мошенничество раскрылось лишь по прибытии в гарнизон Барранка, когда новоявленная Адриана, сославшись на нездоровье, предложила первому же клиенту, нижнему чину Рохелио Симонсу, вместо нормальной услуги – противоестественную. У нижнего чина Симонсы зародились подозрения, он донес о случившемся, и лже-Адриана была насильно подвергнута осмотру дежурным фельдшером, который и установил ее истинный пол. «Заяц» сначала уверял, будто замыслил этот маскарад только для того, чтобы самому проверить, каковы заработки рабочей единицы Печуги (75 % поступает ему), поскольку подозревал, что она занижает цифры, отчитываясь перед ним, и урезает его долю. Но потом, натолкнувшись на недоверие со стороны тех, кто его допрашивал, признался, что уже много лет как извращенец и истинное его намерение состояло в том, чтобы предаваться этому пороку с войсками и доказать самому себе, будто он свободно может заменить женщину в составе ЖРДУГЧА. Все это было подтверждено его сожительницей Печугой. Поскольку не в нашей компетенции принимать какие бы то ни было решения по поводу случившегося, субъект по имени Адриан Антунес (он же Стомордый) в наручниках и под охраной был возвращен на судне «Ева» в интендантский центр для того, чтобы командование ЖРДУГЧА приняло в отношении его меры, которые сочтет нужным.

Предложения: Изучить возможность чаще направлять в потребительские центры оперативные группы ЖРДУГЧА, принимая во внимание положительный эффект доброй услуги для войск.

Подпись: полковник СВ Максимо Давила, командир гарнизона Барранка (на реке Мараньон).

Приложение: список потребителей (имена, фамилии, номера личных формуляров и карточек с отчислениями), а также «заяц» Адриан Антунес (он же Стомордый).

* * *
Икитос, 1 ноября 1957 года

Уважаемая сеньора Пантоха!

Сколько раз я подходила к Вашей двери, хотела постучать, но потом раскаивалась и вся в слезах возвращалась к своей сестре, Росите, потому что твой муж всегда грозился: раньше, мол, провалитесь в ад, чем подойдете близко к моему дому. Но я совсем отчаялась, и без того живу как в аду, сеньора, сжальтесь надо мной, хоть сегодня, в День поминовения усопших. А я сейчас пойду в церковь Пунчаны помолиться за дорогих тебе покойников, сеньора Пантоха, прояви доброту, я знаю, Вы добрая, и я видела, какая у тебя хорошенькая доченька, личико у нее ангельское, как у младенца-мученика из Моронакочи. Скажу Вам, когда родилась твоя доченька, мы все в Пантиляндии были уж так рады, уж так рады, мы устроили праздник твоему мужу и подпоили его, чтобы ему от вина стало еще лучше, вот, говорили мы друг дружке, наверное, она, что твой ангелочек, с чистой душою явилась к нам прямо с неба. Так, видать, и есть, я знаю, мне сердце подсказывает. Вы меня знаете, один раз видели год назад или больше, я та прачка, которую Вы по ошибке впустили в дом, думали, мол, я пришла белье постирать. Это я и есть, сеньора. Помогите мне, проявите доброту к бедняжке Макловии, я помираю с голоду, а несчастный Теофило там, в Борхе, его гноят в карцере, посадили на хлеб и воду, он мне описал все в письме, которое передал один друг, а весь грех-то его, несчастного, в том, что он любит меня, помогите хоть чем-нибудь, а уж я по гроб жизни буду тебе благодарная. А как Вы думаете, я могу жить, сеньора, если Ваш муж выкинул меня из Пантиляндии? Сказал, что я плохо вела себя в Борхе, мол, подговорила Теофило убежать. Это не я, это он сказал: давай убежим в Ньеву, сказал, простит мне, что я была гулящей, что, когда мы приехали в Борху, как только увидел меня, мол, сердце ему сказало: «Вот она, женщина, которую ты ищешь всю жизнь».

Благодаря доброму сердцу сестры моей Роситы у меня есть кров, но она сама тоже бедная и не может кормить меня, сеньорита, это она пишет тебе письмо за меня, я не умею. Сжальтесь надо мною ради Христа, он тебя наградит за это, наградит на небе и тебя и доченьку твою, я видела ее на улице, как она топала своими ножками, и подумала, ну чистый ангелочек, глазки-то какие. Мне надо вернуться в Пантиляндию, скажи своему мужу, пусть простит меня и возьмет обратно. Разве я плохо работала? Разве чем огорчила сеньора Пантоху, пока была там? Ничем, ни разочка, только это одно за весь-то год. Я что же, не имею права полюбить человека? А сам он как слюни пускает, когда к нему подступается Бразильянка со своими штучками? Поостерегись, сеньора, это плохая женщина, она жила в Манаосе, а гулящие оттуда все, как одна, бандитки, она, видно, опоила твоего мужа, околдовала, чтобы вить из него веревки. Ведь убились же из-за нее двое мужчин, один американец – прямо святой, говорят, а другой студент. И разве с сеньором Пан-Паном уже не получилось так, что она вытягивает из него все, что ей надо? Поостерегись, сеньора, эта женщина может его отнять, тогда наплачешься, сеньора. Я буду молиться за тебя, чтобы такого не вышло.

Попроси его, умоли за меня, сеньора Пантоха. Моего Теофило будут держать за решеткой много месяцев, а я хочу повидать его, потому что, чудное дело, по ночам плачу во сне и все о нем думаю. Он муж мой перед Богом, сеньора, нас повенчал старичок, святой отец в Ньеве. В Хранилище креста мы распяли куренка ради нашей любви и верности. Теофило не был с братьями, а я была с тех пор, как в Икитос пришел брат Франсиско, благослови его Бог, я ходила слушать его, и он меня обратил. А я обратила Теофило, и он сделался братом», увидел, как в Ньеве «братья» нам помогли. За то, что дали нам пищу и уступили свой гамак, им, беднягам, пришлось уйти в горы, бросить дома, бросить всю живность, все, что имели. Какая же это справедливость – преследовать хороших людей, которые верят в Бога и творят добро?

Как я могу поехать к Теофило повидаться, если у меня нет денег на дорогу? А где взять работу, если Сморчок жутко злопамятный и не хочет брать меня к себе, потому как я ушла от него в Пантиляндию. И обратно в прачки не хочу: смерть как устаешь там и полиция вытягивает все, что заработаешь. Некуда деваться, сеньора. Поцелуй его да исхитрись как-нибудь, ведь мы, женщины, умеем, сделай, чтоб он простил меня, а уж я на коленях приползу целовать тебе ноги. Подумай о моем Теофило, как он там в Борхе, а я тут на себя руки хочу наложить, воткнуть бы себе в сердце шип чимбиры, как делают люди в племени чунчо, и конец печалям, да вот сестричка Росита не дает, и еще знаю, что Господь наш Бог и брат Франсиско, наместник его на земле, не простят мне этого, они любят всякую тварь живую, они даже гулящую любят. Сжальтесь надо мною, пусть он возьмет меня обратно, в жизни больше не прогневлю его, клянусь тебе твоей доченькой, буду молиться за нее, пока не охрипну, сеньора. Меня зовут Макловия, он знает. А уж я так тебя благодарю, сеньора Пантоха, награди тебя Бог, целую твои ножки и ножки твоей доченьки,

по гроб жизни тебе преданная Макловия.


ПРОШЕНИЕ ОБ ОТСТАВКЕ
МАЙОРА КАК ГОДОФРЕДО БЕЛЬТРАНА КАЛИЛЫ, КОМАНДИРА КОРПУСА АРМЕЙСКИХ КАПЕЛЛАНОВ V ВОЕННОГО ОКРУГА (АМАЗОНИЯ)

Икитос, 4 декабря 1957 года

Бригадному генералу Висенте Скавино,

главнокомандующему V военным округом (Амазония)


Мой генерал!

Повинуясь тяжкому долгу, прошу Вас о моей немедленной отставке из Перуанской армии, в рядах которой я имею честь служить восемнадцать лет, с тех пор как был рукоположен в священники, и где получил, хотелось бы верить – заслуженно, звание майора. Повинуясь также с прискорбием велению совести, возвращаю армии через Вас, моего непосредственного начальника, три награды и четыре благодарности, объявленные в приказе, которыми за годы моей службы в обойденном вниманием и почестями Корпусе армейских капелланов (КАК) Вооруженные силы желали поддержать мои старания и выразить свою признательность.

Чувствую себя обязанным откровенно заявить, что причиной моего ухода из армии и отказа от наград и благодарностей является существование в Сухопутных войсках пагубного полуподпольного учреждения под эвфемистическим названием Рота добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии, на деле прикрывающим активную, приобретающую все больший размах поставку проституток в военные лагеря и речные базыАмазонии. Ни как священник, ни как солдат я не могу смириться с тем, что армия Болоньези и Альфонсо Угарте, украсившая историю Перу столькими благородными делами и славными героями, так низко пала и покровительствует продажной любви, субсидируя ее из своего бюджета и предоставляя в ее распоряжение свою Интендантскую службу. Хочу привести лишь один вопиющий парадокс: за восемнадцать лет, несмотря на все мои настойчивые просьбы и ходатайства, мне не удалось добиться, чтобы в Сухопутных войсках была создана передвижная команда капелланов, которые бы могли периодически навещать солдат отдаленных гарнизонов, где нет своих священников, – а таких гарнизонов большинство, – привозя туда святые дары и исповедуя, в то время как упомянутая Рота добрых услуг уже теперь, не просуществовав и полутора лет, имеет в своем распоряжении гидроплан, речное судно, грузовик и самые современные средства сообщения для того, чтобы заражать всю нашу сельву, из конца в конец, грехом, развратом и, без сомнения, сифилисом.

Хочу, наконец, обратить Ваше внимание на то, что эта вызывающая удивление Рота возникла и процветает в то время, как католической вере, официальной религии Перу и Вооруженных сил, у нас в Амазонии угрожает чума суеверия, которое под личиной так называемых «братьев» обрушивается на селения, вербуя все больше адептов среди наивных и невежественных людей, а чудовищный культ ребенка, зверски распятого в Моронакоче, распространяется повсюду, проникая даже, как стало известно, в военные казармы. Нет необходимости напоминать Вам, мой генерал, что всего два месяца назад в расположении поста Сан-Бартоломе, на реке Укайали, группа фанатиков новобранцев, тайно объединившихся в братство, пыталась распять заживо индейца, заклиная таким образом бурю, что удалось пресечь офицерам части, лишь прибегнув к оружию. И в то самое время, когда Корпус армейских капелланов отважно борется против этой губительной чумы, поразившей гарнизоны и части Амазонии, командование полагает целесообразным создание учреждения, расшатывающего мораль и подрывающего дух наших войск, и, более того, способствует его деятельности. Тот факт, что наши Сухопутные войска поощряют проституцию, принимая на себя позорную роль посредника, является симптомом глубокого разложения, к которому нельзя оставаться безучастным. И коль скоро эта нравственная гангрена поразила становой хребет, каковым является армия, она в любой момент может перекинуться на весь священный организм нашей Отчизны. Но я, скромный священник-солдат, не желаю быть соучастником, не желаю ни способствовать, ни попустительствовать этому чудовищному процессу.

С воинским приветом

майор (КАК) Годофредо Бельтран Калила,

командир Корпуса армейских капелланов V военного округа (Амазония).

РЕЗОЛЮЦИЯ: Передать настоящее прошение в Военное министерство и в Генеральный штаб Сухопутных войск со следующими рекомендациями:

1. Принять прошение об отставке майора (КАК) Бельтрана Калилы, поскольку его решение окончательно.

2. Мягко пожурить его за некоторые неумеренные выражения, в которых он аргументирует свою просьбу.

3. Поблагодарить за верную службу.

Подпись: генерал Висенте Скавино, главнокомандующий V военным округом (Амазония).

7

СЦЕНАРИЙ ПРОГРАММЫ «ГОВОРИТ СИНЧИ»,
ПЕРЕДАННОЙ 9 ФЕВРАЛЯ 1958 ГОДА ПО АМАЗОНСКОМУ РАДИО
На часах нашей студии – восемнадцать ноль-ноль, Амазонское радио с удовольствием предлагает нашим слушателям самую популярную программу, слушайте наши позывные:

Звучат первые такты вальса «Контаманина», стихают, продолжают звучать фоном.

ГОВОРИТ СИНЧИ!

Звучат первые такты вальса «Контаманина», стихают, продолжают звучать фоном.

Полчаса комментариев, критических высказываний, анекдотов, информации во имя правды и справедливости. Голос, несущий в эфир народные чаяния всей Перуанской Амазонии. Живая и поистине гуманная программа составлена и ведется известным журналистом Германом Лаудано Росалесом, СИНЧИ.

Звучат первые такты вальса «Контаманина», затихают, резко обрываются.

Добрый вечер, дорогие радиослушатели! Я снова с вами на волнах Амазонского радио, первый канал Восточноперуанского вещания, и постараюсь, чтобы житель космополитической столицы и женщина из далекого племени, делающего первые шаги на пути цивилизации, процветающий коммерсант и скромный земледелец – другими словами, все те, кто борется и трудится во имя прогресса на непокорной земле Амазонии, побыли полчаса в обстановке дружбы и веселья, услышали нелицеприятные разоблачения и возвышенные дискуссии, сенсационные репортажи и сообщения исторической значимости, я обращаюсь к вам из Икитоса, очага истинно перуанского духа, Икитоса, оправленного в бескрайнюю зелень нашей сельвы. Но сначала, дорогие радиослушатели, несколько советов из области коммерции:

Торговая реклама, магнитофонная запись: 60 секунд.

Итак, начинаем, как всегда, нашим разделом НЕМНОГО О КУЛЬТУРНОЙ ЖИЗНИ. Стоит ли повторять, дорогие радиослушатели, что необходимо повышать наш интеллектуальный и духовный уровень, углублять наши знания, особенно о том, что нас окружает, о нашем крае, о городе, приютившем нас. Давайте же познавать его тайны, знакомиться с традициями и легендами, украшающими его улицы, с жизнью и подвигами тех, кто дал им свои имена, историей домов, в которых мы живем и многие из которых были колыбелью великих людей либо местом событий неувядающей славы, ставших гордостью нашего края. И чем больше мы узнаем о своих земляках и своем городе, тем больше будем любить нашу Родину, наших соотечественников. Сегодня мы расскажем вам историю одного из самых славных зданий Икитоса. Я имею в виду, вы, конечно, уже догадались, хорошо всем известный Железный дом, как его называют в народе, так непохожий на другие, так изящно возвышающийся на нашей Пласа-де-Армас, – дом, в котором помещается изысканный и благородный Городской клуб Икитоса. Синчи спрашивает: кому из вас известно, кто построил этот Железный дом, поражающий и приводящий в восторг иноземцев, ступающих на землю современного Икитоса? Кому из вас известно, что прекрасный дом из металла спроектирован одним из самых знаменитых архитекторов и строителей Европы и мира? Кому до сегодняшнего дня было известно, что этот дом был рожден гением великого француза, который в начале века воздвиг в прекрасном Париже всемирно известную башню, носящую его имя? Эйфелеву башню! Да, дорогие радиослушатели, именно так: Железный дом на Пласа-де-Армас – создание дерзкого выдумщика и знаменитейшего француза Эйфеля, другими словами, это величайший исторический памятник нашей страны, да и всего мира. Значит ли это, что знаменитый Эйфель бывал в нашем жарком Икитосе? Нет, он не был тут ни разу. Как же объяснить в таком случае, что его замечательное произведение сияет красотой в нашем любимом городе? Вот об этом-то Синчи и расскажет вам сегодня вечером в разделе НЕМНОГО О КУЛЬТУРНОЙ ЖИЗНИ…

Короткие арпеджио.

Промчались годы каучукового бума, и великие пионеры наших земель, те самые, что с севера на юг и с востока на запад избороздили амазонские дебри в поисках желанного каучука, достойно, как истинные спортсмены, стали соревноваться на благо нашего города: кто построит дом из самых высокохудожественных и дорогих современных материалов. Тогда-то и появились на свет мраморные особняки с фасадами и портиками, украшенными изразцами, с резными балконами, так красящими улицы нашего Икитоса и напоминающими нам о золотых годах Амазонии и о словах поэта нашей матери-Родины, сказавшего: «Любое прошлое – лучше настоящего». Итак, одним из этих пионеров, одним из великих Господ каучука и авантюры был миллионер и наш славный соотечественник дон Ансельмо де Агила, который, как и многие ему подобные, имел обыкновение путешествовать по Европе для удовлетворения томившего его беспокойства и жажды просвещения. Итак, в одну прекрасную и суровую европейскую зиму – вот, наверное, дрожал там наш лоретанин! – дон Ансельмо де Агила прибыл в немецкий городок и поселился в небольшой гостинице, которая властно привлекла его внимание и очаровала современным комфортом, дерзостью очертаний и своеобразной красотой, ибо была построена целиком и полностью из железа. Что же сделал наш земляк, дон Агила? Ничтоже сумняшеся и всем сердцем любя свое милое отечество, что вообще характерно для наших соплеменников, он сказал себе: это замечательное произведение архитектурного искусства должно находиться в моем родном городе, Икитос достоин его, и оно нужно Икитосу, дабы увенчать его изящество и величие. И наш расточительный лоретанин взял да и купил немецкую гостиницу, построенную великим Эйфелем, отвалив за нее столько, сколько запросили. Потом велел разобрать ее на части, погрузил на корабль и привез в Икитос со всеми гайками и шайбочками. Это был первый в истории дом из готовых конструкций, дорогие радиослушатели. Здесь его снова собрали самым тщательным образом под любовным присмотром дона Агилы. Теперь вы знаете, как очутилось в Икитосе это удивительное, не имеющее себе равного в мире произведение искусства.

И в качестве анекдотического комментария можно лишь добавить, что в своем симпатичном и благородном стремлении украсить лицо родного города дон Ансельмо де Агила действовал несколько опрометчиво, не смекнув, что материал, из которого сделан дом, вполне годится для полярных стуж высокообразованной Европы, но вовсе не так хорош для Икитоса, где здание из металла при наших температурах, как известно, может породить серьезную проблему. Так оно, к несчастью, и получилось. Самый дорогостоящий дом в Икитосе оказался негодным для жилья, ибо солнце превращает его в раскаленный котел, и невозможно притронуться к его стенам, чтобы не обжечься до волдырей. Дону Агиле ничего не оставалось, как продать этот дом одному своему другу, каучуковому дельцу Амбросио Моралесу, который полагал, что сможет вынести адское пекло Железного дома, но и у него ничего не вышло. Итак, каждый год здание переходило из рук в руки, пока не нашли идеального выхода: превратили его в Городской клуб Икитоса, который пустует в дневные часы, когда Железный дом раскаляется, словно печь, и оживает, наполняясь нашими прелестными дамами и замечательными кавалерами по вечерам, в прохладное время суток, когда он остывает и становится гостеприимным. Однако Синчи полагает, что из уважения к его славному создателю Железный дом следует передать муниципалитету и превратить в своего рода музей, посвященный тем славным временам, которые некогда знавал Икитос, поре каучукового бума, когда это драгоценное черное золото сделало Лорето экономической столицей страны. На этом, дорогие слушатели, мы заканчиваем наш первый раздел НЕМНОГО О КУЛЬТУРНОЙ ЖИЗНИ.

Короткие арпеджио. Объявления, магнитофонная запись:

60 секунд. Короткие арпеджио.

А сейчас наши КОММЕНТАРИИ. Прежде всего, дорогие радиослушатели, поскольку тема, которую я хочу затронуть сегодня (вопреки собственному желанию, но повинуясь долгу истинного журналиста, лоретанина, католика и отца семейства), чрезвычайно серьезна и может оскорбить ваш слух, убедительно прошу увести от радиоприемников малолетних дочерей и сыновей, ибо с прямотой, свойственной мне и сделавшей программу «ГОВОРИТ СИНЧИ» оплотом правды, которую плечом к плечу отстаивают все амазонцы, я буду говорить о недостойных фактах и называть вещи своими именами, как это делал всегда. Я заявляю об этом во весь голос и спокойно, как человек, за которым – весь народ, как человек, выражающий молчаливое, но недвусмысленное мнение большинства.

Короткие арпеджио.

Несколько раз деликатно, чтобы никого не обидеть, ибо таково было наше желание, мы намекали в нашей программе на обстоятельство, ставшее причиной скандала и вызвавшее негодование всех честных, достойных и высоконравственных жителей нашего города. Мы не хотели впрямую и открыто нападать на это позорное обстоятельство, потому что наивно верили – в чем не стыдимся признаться, – что повинные в этом надругательстве поразмыслят и поймут раз и навсегда, какой огромный моральный и материальный ущерб нанесло Икитосу их неумеренное выколачивание прибыли, их меркантильный дух, не знающий преград и ни перед чем не останавливающийся во имя достижения своекорыстных целей, во имя того, чтобы без устали обогащаться, набивать мошну, даже если для этого приходится прибегать к запретным средствам – торговле похотью и развратом, своими собственными и чужими. Некоторое время назад мы, натолкнувшись на непонимание ограниченных людей, проявили наше единство на этих самых волнах, где я выступаю, и повели кампанию в интересах цивилизации с тем, чтобы положить в Лорето конец обычаю во имя очищения сечь детей после Славной недели. И думаю, мы внесли свой вклад, свою крупицу, чтобы этот обычай, стоивший стольких слез нашим детям, а некоторых даже нравственно изуродовавший, был искоренен в Амазонии. Случалось, мы выступали и против заразы суеверий, которая под личиной Братства охватила Амазонию и усеяла нашу сельву распятыми невиновными тварями, в чем повинны глупость и невежество определенной части нашего населения, которыми пользуются лжемессии и псевдо-Иисусы, набивая собственные карманы и удовлетворяя болезненное стремление к популярности, неуемное желание завладеть и управлять толпою в угоду своим садистским, антихристианским наклонностям. Мы выступали, не боясь быть распятыми на Пласа-де-Армас, что предрекали нам трусливые анонимки, которыми нас ежедневно забрасывали, полные орфографических ошибок, оставленных рукой храбрецов, привыкших из-за угла швырять камни, и мастеров лаять из подворотни. Не далее как позавчера у дверей собственного дома, когда мы выходили, направляясь на работу – в поте лица добывать хлеб насущный, – мы наткнулись на распятого котенка – варварское и коварное предупреждение. Но ироды нашего времени ошибаются, если думают, будто могут заткнуть рот Синчи, запугать его. На волнах нашей передачи мы будем продолжать и дальше сражаться с невежественным фанатизмом, с религиозными преступлениями этой секты, заклиная власти арестовать так называемого брата Франсиско, этого амазонского антихриста, который, мы надеемся, в скором времени будет гнить за решеткой, как рьяный и сознательный вдохновитель детоубийства в Моронакоче, а также различных неудавшихся убийств путем распятия на кресте, имевших место в последние месяцы в разных селениях на территории нашей сельвы, зараженной фанатизмом «братьев», и отвратительного распятия на прошлой неделе в миссии Санта-Мариа-де-Ньева старого Аревало Бенсаса, что тоже является делом рук преступных «братьев».

Короткие арпеджио.

Ныне, с той же твердостью и точно так же рискуя, Синчи спрашивает: доколе мы, достойные радиослушатели, будем терпеть в нашем родном городе постыдное явление, а именно так называемую Роту добрых услуг, более известную в народе как Пантиляндия и поименованную так в насмешку над ее создателем? Синчи спрашивает: доколе мы, отцы и матери семейств цивилизованного Лорето, будем с обливающимся кровью сердцем пытаться воспрепятствовать тому, чтобы наши дети, невинные, неопытные, не ведающие о грозящей им опасности, бегали как в какой-нибудь цирк смотреть на торговлю блудницами, бесстыдными шлюхами, проститутками – если не прибегать к эвфемизмам, – которые без стыда и совести уезжают и возвращаются в притон, сооруженный у ворот нашего города человеком, не знающим ни законов, ни принципов, человеком по имени Панталеон Пантоха? Синчи спрашивает: что за могущественные и темные силы покровительствуют этому субъекту, который в течение почти двух лет совершенно безнаказанно на глазах у всего честного народа ведет столь же грязное, сколь и процветающее, столь же позорное, сколь и доходное дело? Нас не запугать угрозами, нас не подкупить, и никому не остановить нашего священного похода в защиту прогресса, нравственности, культуры и нашего горячего перуанского патриотизма. Настал момент выйти навстречу чудовищу и, как апостол в свое время, одним ударом отсечь ему голову. Мы не желаем терпеть этот гнойник в Икитосе, нам всем ест глаза стыд, мы все живем в постоянной тревоге и кошмаре, оттого что у нас под боком существует этот индустриальный комплекс по производству проституток во главе с современным вавилонским султаном, печально известным сеньором Пантохой, который в погоне за богатством и наживой, не колеблясь оскорбляет и бесчестит самое святое, что у нас есть, – семью, религию и казармы защитников территориальной целостности и независимости нашей Отчизны.

Короткие арпеджио. Торговая реклама, магнитофонная запись:

30 секунд. Короткие арпеджио.

Эта история началась не вчера и не позавчера, она тянется уже без малого полтора года – восемнадцать месяцев, на протяжении которых мы, не веря глазам своим, наблюдали, как разрасталась и приумножалась похотливая Пантиляндия. Мы говорим так не ради красного словца, мы прежде изучили дело, исследовали, проверили все, не зная устали, и теперь Синчи может вам первым, и только вам, дорогие радиослушатели, раскрыть всю потрясающую правду. Правду, от которой содрогаются стены, а люди теряют сознание.

Синчи спрашивает: как вы думаете, сколько женщин – если только можно назвать этим достойным именем тех, кто недостойно торгует своим телом, – сколько женщин работает в настоящее время в гигантском гареме сеньора Панталеона Пантохи? Сорок, ровно сорок. Ни больше ни меньше: у нас есть даже их имена. Сорок проституток составляют население этого моторизованного лупанария, поставившего на службу утехам, о которых не говорят даже на исповеди, последние достижения эпохи электроники и развозящего по всей Амазонии на кораблях и гидропланах свой товар.

Ни одно промышленное предприятие нашего передового города, всегда славившегося своим деловым духом, не располагает такой технической оснащенностью, как Пантиляндия. Не верите – давайте посмотрим, вот неопровержимые данные: правда или нет, что печально известная Рота добрых услуг владеет собственной телефонной линией, пикапом марки «додж», номер «Лорето – 78-256», рацией (приемник-передатчик) с антенной, которая заставила бы побледнеть от зависти любую радиовещательную станцию Икитоса, гидропланом Каталина № 37, который носит имя, само собой, библейской куртизанки Далилы, судном водоизмещением 200 тонн, цинично названным «Евой», и помещением на реке Итайа с самыми современными и вожделенными удобствами, как, например, установка кондиционированного воздуха, которая есть лишь в очень немногих почтенных учреждениях Икитоса? Кто же этот везунчик, этот сеньор Пантоха, этот креольский Фарук, всего за полтора года сумевший создать эту великолепную империю? Ни для кого не секрет, что длинные щупальца мощной организации, центром которой является Пантиляндия, оплели всю нашу Амазонию, поставляя стада шлюх, как вы думаете, куда, уважаемые радиослушатели? Куда, почтенные радиослушатели? В наши воинские казармы. Да, дорогие сеньоры, таково доходное дело сеньора Пантохи – превратить гарнизоны и военные лагеря, базы и посты, расположенные в сельве, в миниатюрные содомы и гоморры с помощью своих портативных борделей. И это именно так. В моих словах нет ни малейшего преувеличения, а если я не прав, пусть сеньор Пантоха придет сюда и попробует опровергнуть меня. В лучших традициях демократии я дам ему столько времени, сколько он попросит в моей завтрашней программе или послезавтрашней – словом, когда он захочет, – пусть возразит Синчи, если Синчи солгал. Но он не придет, разумеется, не придет, потому что он лучше всех знает, что я говорю чистую правду, разящую правду и ничего, кроме правды.

Но я еще не все сказал, уважаемые радиослушатели. Есть еще кое-что, и это довольно серьезно, если вообще можно себе представить. Этому типу без стыда и совести, этому Императору Порока мало того, что он торгует сексом в наших военных казармах, в этих храмах чистого перуанского духа, на чем же, вы думаете, развозит он свой товар? Что это за гидроплан, столь зловеще названный «Далилой», выкрашенный в зеленый и красный цвета, который мы столько раз с колотящимся от гнева сердцем видели в прозрачном небе Икитоса? Я бросаю вызов сеньору Пантохе – пусть он явится сюда и перед этим микрофоном ответит, не тот ли это самый гидроплан типа Каталина № 37, на котором 3 марта 1929 года в день, славный для Перуанских военно-воздушных сил, лейтенант Луис Педраса Ромеро, которого так чтят в нашем городе, совершил первый беспосадочный перелет из Икитоса в Йуримагуас, преисполнив всех лоретан счастьем и энтузиазмом. Да, дорогие соотечественницы и соотечественники, это правда, горькая правда, но лучше горькая правда, чем ложь. Сеньор Пантоха злонамеренно попирает и предает поруганию историческую реликвию, священную для каждого перуанца, используя ее как средство транспортировки своих гастролирующих шлюх. Синчи спрашивает: знают ли об этом осквернении национальной святыни военные власти Амазонии и всей страны? Задумались ли, к чему приведет такое истребление перуанского духа, высшие начальники Перуанских военно-воздушных сил, и в первую очередь Командование эскадрильи № 42 (Амазония), призванное ревностно охранять воздушный корабль, на котором лейтенант Педраса совершил свой незабываемый подвиг? Не хочется верить всему этому. Мы хорошо знаем наших военачальников, знаем, сколь достойно, сколь самоотверженно выполняют они поставленные перед ними задачи. И мы думаем, хотим думать, что сеньор Пантоха обманул их бдительность, что они пали жертвой грубых махинаций, в результате которых случилось страшное: с помощью продажных обольстительниц исторический памятник был превращен в походный дом свиданий. Ибо если это не так, если они не были обмануты, не были обведены вокруг пальца Великим Сутенером Амазонии, это бы означало, что они вступили с ним в некую сделку, и тогда, дорогие радиослушатели, нам не остается ничего иного, как лить слезы и никогда больше ни во что не верить, милые радиослушатели, никогда и ничего больше не уважать. Но этого не может быть. Очаг морального разложения должен прекратить свое существование, Халифа Пантиляндии нужно выкинуть из Икитоса и из Амазонии вместе с его продажными одалисками, потому что мы, лоретане, люди простые и чистые, работящие и здоровые, и мы такого не любим, нам такого не нужно.

Короткие арпеджио. Торговая реклама, магнитофонная запись:

60 секунд. Короткие арпеджио.

А теперь, уважаемые радиослушатели, переходим к нашему разделу СИНЧИ НА УЛИЦЕ: ИНТЕРВЬЮ И РЕПОРТАЖИ! И в этом разделе мы не оставим затронутую тему, дабы Царь Пантиляндии не почил на своих взращенных в борделе лаврах. Вы знаете Синчи, уважаемые слушатели, и знаете также: когда он начинает кампанию за справедливость, правду, просвещение или высокую мораль в Икитосе, он не остановится, пока не достигнет цели – иными словами, пока не положит своей соломинки в пламя прогресса нашей Амазонии. Итак, сегодня вечером в качестве наглядного добавления и живого, драматического и глубоко человечного свидетельства того зла, которое мы обличаем, в КОММЕНТАРИЯХ Синчи предлагает вам две магнитофонные записи, сделанные специально и только для вас ценою неимоверных усилий и риска, – записи, которые сами по себе обличают мрачную Пантиляндию, а также сколотившую на ней свое состояние темную личность, которая в погоне за прибылью, не колеблясь, пожертвует самым священным, что есть у человека, достойного так называться, – собственной семьей, своей уважаемой супругой и малолетней дочуркой. Два ужасающих в своей обнаженной и отвратительной правде свидетельства Синчи предлагает вашему вниманию, дорогие радиослушатели, с тем чтобы вы узнали все внутренние пружины макиавеллиевского механизма повседневной торговли плотской любовью, которая ведется в презревшей мораль Пантиляндии.

Короткие арпеджио.

– Итак, перед нами сидит, испытывая стеснение – поскольку не привыкла иметь дело с микрофоном, – женщина, еще молодая и недурная собой. Ее зовут МАКЛОВИЯ. Не будем называть ее фамилию, она не имеет значения, и к тому же сама Макловия предпочитает остаться неизвестной, и по-человечески это объяснимо: она не желает, чтобы близкие узнали ее и страдали бы, поняв, что она занимается или, прошу прощения, занималась ПРОСТИТУЦИЕЙ. Не надо бросать в нее камень, не надо рвать на себе волосы. Наши слушатели хорошо знают, что, как бы низко ни пала женщина, она всегда может подняться, если ей помогут, если ей хватит нравственных сил, если ей протянут дружескую руку. Чтобы вернуться к честной жизни, перво-наперво надо хотеть этого. Макловия, вы сами скоро убедитесь, этого хочет. Она была «прачкой», в кавычках разумеется, и на это трагическое занятие – предлагать себя на улицах Икитоса – ее толкнули голод, нужда, роковое стечение жизненных обстоятельств. Потом, и как раз эта сторона ее жизни нас интересует, она работала в развратной Пантиляндии. А значит, сможет рассказать нам, что скрывается под этим затейливым именем. Жизненные невзгоды ввергли Макловию в этот вертеп, и там некий сеньор эксплуатировал ее и наживался за счет ее женской чести. Но лучше пусть она сама нам все расскажет, расскажет с откровенностью простой женщины, которой не довелось учиться и приобщиться к культуре, зато в результате жизненных передряг она приобрела огромный опыт. Подвинься поближе, Макловия, и говори вот сюда. Не бойся, не стыдись, правда не оскорбляет и не убивает. Вот тебе микрофон, Макловия.

Короткие арпеджио.

– Спасибо, Синчи. Знаешь, насчет фамилии я не из-за родственников, по правде говоря, а из-за Роситы, близких родственников-то у меня почти и нету. Мама умерла, я еще не работала по этой части, про какую ты тут рассказывал, отец утонул во время плавания, а мой родной брат подался в горы лет пять назад, чтобы не идти в армию, и я все жду, когда он вернется. Так даже лучше, не знаю, как это сказать, Синчи, но ведь и Макловия я только на работе, это не настоящее мое имя, а настоящее у меня для всего остального, например для друзей. Но ты же привел меня, чтобы говорить только о том, так? Выходит, во мне вроде как бы сразу две женщины: каждая занимается своим делом и у каждой свое имя. Я уже к этому привыкла. Я вижу, не очень-то понятно объясняю. Что ты говоришь? А ясно, не буду отвлекаться. Ну так вот, про это, Синчи.

– Значит, до того как я поступила в Пантиляндию, я была «прачкой», как ты сказал, а потом работала у Сморчка. Некоторые думают, что «прачки» загребают кучу денег и живут припеваючи. Вранье это, Синчи. Работка не приведи Бог, и частенько все впустую, возвращаешься домой, находившись, ноги так и гудят, а несолоно хлебавши, так и не поймав клиента. И вдобавок твой покровитель тебя же и прибьет за то, что ничего не принесла. Ты спросишь, зачем тогда покровитель? А как же без него, если у тебя нет покровителя, никто тебя не уважает, всякий норовит обидеть, обобрать, и чувствуешь себя беззащитной, да и потом, Синчи, кому нравится жить одной, без мужчины? Да, опять я заговорилась, сейчас расскажу про это. Я к тому, что, когда пронесся слух, будто в Пантиляндию нанимают на твердый оклад, а в воскресенье – выходной и даже ездят кудато, то все «прачки» просто с ума посходили. Это все равно как выиграть в лотерею, Синчи, понимаешь? Работа обеспечена, не надо бегать искать клиентов, их хоть отбавляй, и к тому же относятся к тебе с полным уважением. Не жизнь, а мечта. Но меня выставили за дверь. Мы все сбежались, а наняли всего ничего, остальных же – в три шеи, ой, прости. Через эту Чучупе, начальницу, никак было не пробраться. Сеньор Пантоха всегда слушался ее советов, а она выбирала тех, которые работали в ее заведении, в Нанае. Бывало, что брала и из других домов, например от Сморчка, но потом вешала на них всех собак и комиссионные драла зверские. А с «прачками» и того хуже было, мы совсем перестали надеяться, потому как она сказала сеньору Пантохе, что не любит брать с улицы, мол, это же не собачку взять, а будет набирать из приличных заведений. Значит, из Дома Чучупе, сам понимаешь. Мне эта злыдня четыре раза дорогу преграждала. Пройдет слух, что на Итайе есть места, я сразу – туда, и каждый раз натыкаюсь, как на гору, на Чучупе. Вот и пришлось наняться к Сморчку, не в старое его заведение, а в то, которое он перекупил у Чучупе, в Нанае. Там я двух месяцев не проработала, и снова разнесся слух, что есть места в Пантиляндии, я сразу помчалась, и сеньор Пан-Пан заметил меня во время осмотра и говорит: ты принята, детка, вставай в эту сторону. Выбрал за красивое тело. Так я поступила в Пантиляндию, Синчи. Как сейчас помню, пришла я первый раз на Итайю, уже нанятая, на медосмотр. Счастливая, как в день первого причастия, клянусь тебе. Сеньор Пантоха сказал нам речь, мне и еще четверым, которых наняли вместе со мной. Говорю тебе, мы все плакали, он сказал: вы теперь не то что раньше, вы теперь не гулящие, а рабочие единицы, вы выполняете задание, служите родине, сотрудничаете с Вооруженными силами и, уж не помню, что еще. Так красиво говорил, совсем как ты, Синчи, помню, мы с Сандрой и Лохмушкой тоже один раз плакали от твоих слов. Плыли мы на «Еве» по реке Мараньон, и вдруг ты начал говорить по радио про сироток из Дома младенца, так мы просто обревелись.

– Спасибо, Макловия, за то, что ты сказала о нас. Нам радостно знать, что наш голос доходит до всех уголков и что программа «ГОВОРИТ СИНЧИ» заставляет дрожать тайные струны сердец самых заскорузлых, самых огрубевших от житейских невзгод. Твои слова дороже всех наград и значат для нас гораздо больше, чем вся неблагодарность, с которой мы встречаемся. Итак, Макловия, ты попала в сети Халифа Пантиляндии. Что же произошло потом?

– Представляешь, Синчи, как я была счастлива. Целыми днями мы ездили по сельве, повидали все казармы, базы и лагеря. А раньше-то я и на самолете ни разу не летала. Первый раз, как посадили меня на «Далилу», помню, струхнула, прямо в дрожь бросает, в животе щекотно и тошнит. А потом, наоборот, так понравилось, что, как услышу: кто хочет в оперативную группу на самолет? – так сразу кричу: я, сеньор Пантоха, возьмите меня! А вот я хочу спросить тебя, Синчи, про то, о чем была речь раньше. Ты так хорошо выступаешь по радио, такие у тебя шикарные передачи, как тогда про сироток, и никто понять не может, за что ты нападаешь на братьев, за что без конца возводишь на них напраслину и всю дорогу зря обижаешь. Это несправедливо, Синчи, мы же сами хотим, чтобы все было хорошо и чтобы Господь был доволен. Что ты говоришь? Сейчас буду про это, прости, я только сказала тебе от всего общественного мнения. Так вот, значит, стали мы ездить по казармам, и вояки принимали нас, как принцесс. Они бы и насовсем оставили нас у себя, чтобы мы помогли им коротать службу. Устраивали нам прогулки, катали на глиссере по реке, угощали жаренным на вертеле мясом. А уж такого уважения при нашем занятии, Синчи, нигде и не встретишь больше. И можешь быть спокойной, потому что работаешь по закону, не надо бояться полиции, что, того гляди, схватят тебя и за минуту вытянут все, что заработала за месяц. С военными иметь дело – одно удовольствие, спокойно, под защитой Армии, разве не так? Кто захочет с тобой связываться? Даже сутенеры притихли, теперь они два раза подумают, прежде чем поднять на нас руку, боятся, что пожалуемся солдатикам, а те их – за решетку. Сколько нас было? При мне – двадцать. Но теперь-то их сорок, живут припеваючи, как в раю. И даже офицеры из кожи лезут вон, стараются угодить нам, Синчи, представь себе. Господи, да какое же это было счастье, как вспомню, тоска берет, что вылетела я из Пантиляндии из-за такой глупости.

– Правду сказать, я сама виновата, сеньор Пантоха выбросил меня за то, что я, когда мы были в Борхе, сбежала с одним сержантом и мы поженились. Всего несколько месяцев прошло, а по мне, как будто века. Разве это грех – жениться? Конечно, плохо, что в Роту замужних не принимают, сеньор Пантоха говорит: это, мол, несовместимо. По-моему, они тут пересолили. Скажу тебе честно, Синчи, в недобрый час надумала я идти замуж, потому как Теофило, похоже, немного тронулся. Ну да ладно, не дело говорить о нем худо, когда он за решеткой и сидеть ему еще долго. Говорят, даже могут расстрелять, и других «братьев» – тоже. Ты думаешь – могут? Надо же, я его, беднягу, и видела-то всего четыре или пять раз, смех, да и только, если б не слезы. Подумать страшно – ведь это я его сделала «братом». Он-то, бедняга, и думать не думал ни о Братстве, ни о самом брате Франсиско, ни о спасении через крест, пока не встретился со мной. Это я ему рассказала про Братство и показала, что люди те хорошие и пекутся о благе ближнего, а не творят зло, как твердят дураки, а ты эти глупости повторяешь, Синчи. Поверил он в это до конца, когда сам узнал братьев, в Санта-Мариа-де-Ньеве они так помогли нам, когда мы сбежали. Накормили нас, дали денег, открыли нам свои сердца и свои дома, Синчи. И потом, когда Теофило сидел под стражей в казарме, ходили к нему, каждый день носили еду. Там ему и открылась истина. Но мне, конечно, и в голову не приходило, что он так ударится в религию. Представляешь, он выходит из карцера, я землю рою, чтобы купить билет и поехать к нему в Борху, приезжаю и вижу совсем другого человека. Я, говорит, больше до тебя не дотронусь, я, мол, теперь буду апостолом. Мол, если хочешь, можем жить вместе, но только как брат и сестра, апостолы должны быть чистыми. Так ведь это же для обоих одно страдание, лучше каждому идти своей дорогой, раз мы такие разные и он выбрал божественное.

– В общем, видишь, Синчи, я осталась и без Пантиляндии, и без мужа. Вернулась в Икитос и тут узнаю, что распяли дона Аревало Бенсаса – как раз там, в Санта-Мариа-де-Ньеве, и что руководил этим делом Теофило. Ой, Синчи, как же я переживала. Я ведь знала того старичка, он был главою Братства в селении, он больше всех нам помог, а какие хорошие советы давал. Не верю я в россказни журналистов, а ты их еще повторяешь, будто Теофило заставил распять старика, чтобы самому сделаться главою Братства в Санта-Мариа-де-Ньеве. Мой муж теперь святой, Синчи, он хочет стать апостолом. Я уверена, что «братья» сказали правду, что так оно и было: старичок почувствовал, что умирает, позвал их и попросил распять его, чтобы кончиться, как Христос, и они для его удовольствия так и сделали. Бедный Теофило, я надеюсь, что его не расстреляют, а то бы я чувствовала себя виноватой, ведь я же его втянула в эти дела, Синчи. Но кто бы мог подумать, что этим кончится, что религия западет ему в самое сердце. Да, да, сейчас скажу и про это.

Так вот, я уже говорила, сеньор Пантоха не простил мне, что я убежала с беднягой Теофило, и не пускал меня обратно в Пантиляндию, сколько я его ни просила, а теперь, думаю, после того, что я тебе рассказала, туда мне и вовсе путь закрыт. Но ведь надо же на что-то жить, Синчи? Второе, что нам строго-настрого запрещал сеньор Пан-Пан, – это говорить о Пантиляндии. Никому, даже своим родным и друзьям, а если что спросят, отвечать, что ничего такого нету. Разве это не глупость? В Икитосе даже камни знают, что такое Пантиляндия и какие такие добрые услуги. Но что поделаешь, Синчи, каждый по-своему с ума сходит, и сеньор Пантоха – тоже. Нет, ты неправду сказал один раз, будто он расправляется в Пантиляндии кнутом, как надсмотрщик на плантации. Надо быть справедливым. У него все до капельки организовано, он просто помешан на порядке. Мы между собой так и говорим: это не бордель, а казарма. Заставляет строиться, делает перекличку, и, когда сам говорит, надо стоять смирно и молчать. Не хватало только горна и маршировки, просто прелесть. Но это все чепуха и мелочи, мы не против, потому что вообще-то он человек справедливый и добрый. Вот только когда втрескался, когда по уши влюбился в Бразильянку, тогда пошли несправедливости, стал потакать ей во всем, например на «Еве» выделил единственную отдельную каюту. Клянусь, он у нее под каблуком. Ты что, и это хочешь вставить? Лучше не надо, не хочу связываться с Бразильянкой, она настоящая ведьма, у нее дурной глаз. Вспомни-ка, на ее совести уже две смерти. Выбрось все, что сказала про нее и про сеньора Пантоху, в конце концов, каждый христианин имеет право влюбиться и любить того, кто ему по вкусу, и каждая христианка – тоже, разве не так? Сеньор Пантоха, наверное, простил бы мне, что я убежала с Теофило, не напиши я письма его жене, да я и не писала, я просто диктовала своей сестренке Росите, она учительница. Сунула я нос не в свое дело, Синчи, за то и схлопотала, сама себя погубила. А что ты хочешь, я совсем отчаялась, умирала с голоду и готова была сделать что угодно, лишь бы взял меня обратно сеньор Пан-Пан. И потом я хотела помочь Теофило, его морили голодом в карцере в Борхе. По правде говоря, Росита меня предупредила: «На безумное дело идешь, сестра». Но я-то не так думала. Думала, неужели не трону ее сердца, конечно, она сжалится, поговорит с мужем, и сеньор Пантоха примет меня обратно. Раз в жизни я его видела таким злым, чуть не убил. Я-то, дура, думала, его жена за меня вступится, он помягчает, и отправилась в Пантиляндию, уверена была, что он скажет: я тебя прощаю, мол, штраф плати, отправляйся на медосмотр и приступай. Только что револьвер не вытащил, Синчи. Уж так ругался, так ругался, это он-то, от которого, бывало, дурного слова не услышишь. Глаза кровью налились, голос срывается, на губах пена. Мол, я разрушила его семью, мол, жене всадила нож в сердце, а мать свела с ума. Помню, пробкой вылетела из Пантиляндии – думала, прибьет. Ему тоже не сладко, Синчи. Жена, оказывается, ничего не знала, и мое письмо вывело сеньора Пан-Пана на чистую воду. Надо же такому случиться, но разве я провидица, откуда мне было знать, что она такая невинная, что и понятия не имеет, чем ее муж зарабатывает кусок хлеба? Есть же на свете чистые люди, разве не так? Кажется, жена ушла от него и доченьку с собой в Лиму забрала. Подумать только, какая жуткая каша заварилась, и я в этом виновата. Вот я и опять, видишь, в «прачки» подалась. Сморчок не захотел взять меня, потому что я от него ушла в Пантиляндию. Он такой закон придумал, чтобы заведение не осталось без женщин: если какая уходит к сеньору Пан-Пану, дороги назад, к Сморчку, ей нет. Приходится все начинать сначала, протирать подметки на улицах, и даже нечем заплатить сутенеру. Все бы еще ничего, да вот ноги замучили, расширение вен, посмотри, Синчи, видишь, как набухли? По такой жарище приходится носить толстые чулки, чтобы незаметно было, а то клиента не подцепишь. Ну вот, не знаю, что еще рассказать тебе, Синчи, вроде как все.

– Спасибо, Макловия, большое спасибо за твою откровенность и непосредственность, спасибо от имени всех радиослушателей программы «ГОВОРИТ СИНЧИ» Амазонского радио, которые, мы уверены, все понимают и сочувствуют твоей драматической судьбе. Мы очень благодарны тебе за твои мужественные признания, в которых ты обличаешь постыдную деятельность Синей Бороды с берегов Итайи, хотя нам не слишком верится, будто твои бедствия начались с уходом из Пантиляндии. Нам думается, что эта темная личность, этот сеньор Пантоха, уволив тебя, сослужил тебе добрую службу, сам того не желая, ибо дал тебе возможность подняться и вернуться к честной, нормальной жизни, чего, мы надеемся, ты хочешь и в скором времени достигнешь. Еще раз спасибо, Макловия, до свидания.

Короткие арпеджио. Торговая реклама, магнитофонная запись:

30 секунд. Короткие арпеджио.

– Последние слова несчастной женщины, чье свидетельство мы только что дали вам услышать, дорогие радиослушатели, – я имею в виду бывшую сотрудницу Пантиляндии Макловию – являются драматическим разоблачением отвратительной и болезненной язвы и лучше любой фотографии или цветного фильма рисуют характер персонажа, на счету которого мрачный подвиг создания в Икитосе тайно действующего в самых широких масштабах по всей стране, а может, и по всей Южной Америке, дома терпимости. А ведь у этого человека, у сеньора Панталеона Пантохи, есть семья, точнее, была, но он вел двойную жизнь: с одной стороны, погружаясь в зловонную трясину торговли сексом, а с другой – создавая видимость достойного и честного семейного очага, пользуясь неведением своих близких – супруги и малолетней дочурки – и скрывая от них свою истинную бурную деятельность. Но в один прекрасный день правда вышла наружу, стала известна и несчастной семье, и супруге, и неведение сменилось ужасом, стыдом и совершенно справедливым гневом. Достойно и благородно, как подобает оскорбленной матери, супруге, обманутой в самых святых чувствах, эта уважаемая дама приняла решение покинуть обесчещенный скандалом очаг. В городской аэропорт «Лейтенант Бержери», чтобы стать свидетелем ее горя и проводить достойную даму до трапа современного лайнера «Фосетт», которому предстоит унести ее из нашего любимого Икитоса, ПРИБЫЛ СИНЧИ!

Короткие арпеджио, шум моторов нарастает, стихает, остается фоном.

– Добрый день, уважаемая сеньора. Вы сеньора Пантоха, не так ли? Счастлив приветствовать вас.

– Да, это я. А вы кто? Что это у вас в руке? Гладис, доченька, тихо, не терзай мне душу. Алисия, дай-ка соску, может, она замолчит.

– Синчи из Амазонского радио к вашим услугам, уважаемая сеньора. Позвольте похитить несколько секунд вашего драгоценного времени для интервью, всего два слова.

– Интервью? У меня? О чем?

– О вашем супруге, сеньора. Знаменитейшем и популярнейшем Панталеоне Пантохе.

– Вот у него и берите интервью, сеньор, я этого типа знать не желаю и не хочу больше слышать ни про его популярность, от которой меня смех разбирает, ни про этот мерзкий город, надеюсь, я его больше не увижу, даже на картинке. Прошу прощенья, отойдите, сеньор, вы так на ребенка наступите.

– Я разделяю ваше горе, сеньора, все слушатели разделяют его, и, знайте, наши симпатии – на вашей стороне. Мы понимаем, что страдания вынудили вас так отозваться о жемчужине Амазонии, которая ни в чем перед вами не виновата. Наоборот, это ваш супруг причинил зло нашему краю.

– Прости меня, Алисия, дорогая, я знаю, ты из Лорето, но клянусь, я так настрадалась в этом городе, что теперь ненавижу его всей душой и никогда больше сюда не вернусь, так что тебе придется приезжать ко мне в Чиклайо. Надо же, опять я плачу, Алисия, на глазах у всех, стыд какой.

– Не плачь, Почита, дорогая моя, крепись. Ах я, дура, даже платка не захватила. Дай мне малышку, я подержу ее.

– Позвольте предложить вам свой платок, уважаемая сеньора. Возьмите, пожалуйста, умоляю вас. И не стыдитесь слез, слезы для дамы все равно что роса для цветов, сеньора Пантоха.

– Что вам еще надо? Послушай, Алисия, что это за тип к нам привязался? Я же сказала, никаких интервью о своем муже давать не стану. Не долго емуосталось быть моим мужем, клянусь тебе, Алисия, как приеду в Лиму, сразу же пойду к адвокату, потребую развода. Пусть попробуют не отдать мне Гладис после всех мерзостей, которые тут творил этот несчастный.

– Именно это заявление мы и надеялись услышать от вас, сеньора Пантоха, хотя бы и такое короткое. Ибо, как мы видим, вы не остались в неведении относительно того необычайного дела, которое…

– Уходите, уходите, не то я позову полицию. Я сыта по горло и предупреждаю, что не в настроении терпеть грубости.

– Лучше его не оскорблять, Почита, а то станет нападать на тебя в своих передачах, что скажут люди, еще больше разговоры пойдут. Пожалуйста, сеньор, поймите ее, она убита горем, бежит из Икитоса, и у нее нет сил рассказывать по радио о своих хождениях по мукам, Вы должны ее понять.

– Конечно, мы все понимаем, достойная сеньорита. Мы наслышаны о том, что сеньора Пантоха собралась уезжать и причиной тому – малопочтенная деятельность ее мужа, которую он развил в нашем городе и которая вызвала дружное порицание со стороны нашей общественности, мы…

– Ах, какой стыд, Алисия, все были в курсе, все знали, одна я, дура несчастная, не догадывалась, ненавижу этого бандита, как же он мог так со мной поступить. В жизни слова с ним больше не скажу, клянусь тебе, и не дам ему видеться с малышкой, не то он и Гладис замарает.

– Успокойся, Поча, уже зовут на посадку, самолет отправляется. Как грустно, что ты уезжаешь, Почита. Но ты правильно поступаешь, детка, этот человек так отвратительно вел себя, он тебя не стоит. Гладис, крошка, солнышко мое, поцелуй тетю Алисию, ну, поцелуй скорее.

– Я тебе напишу, как приеду, Алисия. Огромное тебе спасибо за все, не знаю, что бы я без тебя делала, в эти ужасные недели только ты мне облегчала сердце. Как мы договорились – часа два-три ни слова ни Панте, ни сеньоре Леонор, а то еще сообщат по радио и вернут самолет. Чао, Алисия, чао, дорогая.

– Счастливого пути, сеньора Пантоха. Наши слушатели шлют вам наилучшие пожелания, мы вас прекрасно понимаем, это трагедия не только ваша, в определенном смысле это и наша трагедия, это трагедия и нашего любимого города.

Короткие арпеджио. Торговая реклама, магнитофонная запись:

30 секунд. Короткие арпеджио.

На часах нашей студии 18.30, мы заканчиваем передачу этим потрясающим радиодокументом, в котором рассказали, как во время своей черной одиссеи сеньор Пантоха не колеблясь разрушил собственную семью, принеся ей горе, как он продолжает свое грязное дело на нашей земле, чье единственное преступление состояло в том, что она гостеприимно приняла его. До свиданья, дорогие друзья, вы слушали программу

Первые такты вальса «Контаманина» звучат громче, стихают и остаются фоном.

«ГОВОРИТ СИНЧИ»!

Первые такты вальса «Контаманина» звучат громче, стихают и остаются фоном.

Полчаса комментариев, критических высказываний, анекдотов, информации во имя правды и справедливости. Голос, несущий в эфир народные чаяния всей Амазонии. Живая и поистине гуманная программа составлена и ведется известным журналистом Германом Лаудано Росалесом, СИНЧИ, ежедневно, кроме воскресений, с 6 до 6.30 вечера по Амазонскому радио, первый канал Восточноперуанского вещания.

Начальные такты вальса «Контаманина» звучат громче, стихают, обрываются.


В ночь с 13 на 14 февраля 1958 года
Звучит гонг, эхо дрожит в воздухе, и Панталеон Пантоха думает: «Она ушла, она тебя бросила и увела с собой дочь». Он стоит на командном пункте, опершись на перила, застывший и мрачный. Он старается забыть Почиту и Гладис, силится не заплакать. Его охватывает ужас. Снова звучит гонг, и он думает: «Опять этот проклятый парад двойников, опять». Он потеет, дрожит, и сердце его тоскует по тому далекому времени, когда он мог прибежать и уткнуться лицом в юбку сеньоры Леонор. Он думает: «Тебя бросили, ты не увидишь, как будет расти твоя дочь, они никогда не вернутся». Но, скрепя ушедшее в пятки сердце, все же сосредоточивается на том, что происходит перед ним.

На первый взгляд тревожиться нечего. Двор интендантского центра вполне может служить ареной или стадионом, он только увеличился в размерах, а в остальном такой же, как был: вот они, высокие перегородки, украшенные плакатами и лозунгами, пословицами и инструкциями, вот они, балки, выкрашенные в символические цвета – красный и зеленый, гамаки и шкафчики сотрудниц, белая ширма медпункта и обе деревянные двери с опущенными засовами. Никого нет. Но вид знакомого и обезлюдевшего пейзажа не успокаивает Панталеона Пантоху. Его опасения растут, а в уши вползает настырное жужжание. Выпрямившись, он застывает в ожидании и страхе и твердит: «Бедная Почита, бедная крошка Гладис, бедный Пантосик». Тягучий и вязкий звук гонга заставляет его подскочить: пора начинать. Он призывает на помощь всю свою волю, весь свой юмор, а еще, потихоньку, святую Розу Лимскую и младенца-мученика из Моронакочи, чтобы не броситься вниз по лестнице и не вылететь опрометью из интендантского центра, как душа, которую уносит дьявол.

Но вот мягко открывается калитка, ведущая к причалу, и Панталеон Пантоха различает неясные фигуры, застывшие в ожидании приказа вступить в интендантский центр. «Двойники, двойники», – думает он, и волосы у него встают дыбом, а по телу от ног к голове бегут мурашки: по ступням, по щиколоткам, по коленям. Но парад уже начался, и, кажется, ужас его был напрасным. Их всего пятеро, солдат, они гуськом движутся от калитки к командному пункту, и у каждого в руке – цепь, на которой скачет, подпрыгивает, вертится – что? Сгорая от любопытства – ладони намокают, зубы стучат, – Панталеон Пантоха вытягивает голову, напрягает зрение, жадно всматривается: да это же собачки. Вздох облегчения вырывается из груди: сердце встало на место. Нечего больше бояться, опасения не подтвердились, это вовсе не двойники, просто различные представители лучшего друга человека. Нижние чины подошли ближе, но они все еще довольно далеко от командного пункта. Теперь Панталеон Пантоха лучше различает их: между солдатами просветы в несколько метров, а собачонки, все пять, как на подбор, прибраны, будто на выставку. Сразу видно, их помыли, подстригли, расчесали и надушили. У каждой на шее, кроме ошейника, красно-зеленые ленты, кокетливо завязанные бантом. Нижние чины шагают, серьезные, глядя прямо перед собой, не спеша и не отставая, и на некотором расстоянии от каждого – послушно идет собака. Все они разного цвета, вида и размера: такса, датский дог, сторожевая, чиуауа [31], овчарка. Панталеон Пантоха думает: «Я потерял жену и дочь, но по крайней мере то, что сейчас случится, будет не так страшно, как раньше». Он смотрит, как подходят нижние чины, и чувствует себя униженным, грязным, отвратительным, и ему кажется, будто все его тело разъедает чесотка.

Когда снова звучит гонг – на этот раз кисло, ползуче, – Панталеон Пантоха мучительно вздрагивает и беспокойно вертится на месте. Он думает: пригрей воронье, и тебе выклюют глаза. Он напрягается и смотрит: глаза его вылезают из орбит, а сердце колотится так отчаянно, что, того гляди, лопнет, как пластиковый пакетик. Он впивается в перила, до боли в пальцах сжимает деревянные поручни. Нижние чины уже совсем близко, и он может различить их лица, если посмотрит. Но глаз хватает только то, что спотыкается, крутится, вертится на другом конце поводка, там, где раньше были собаки, а теперь – что-то большое, одушевленное и страшное, – противно смотреть и в то же время нет сил отвести взгляд. Ему хочется рассмотреть их хорошенько, чтобы запали в память, прежде чем исчезнут их грубые черты, но он никак не может уловить, чем они отличаются друг от друга: взгляд скользит по ним и охватывает всех разом. Они огромны – не то люди, не то обезьяны, – хвосты бьют по воздуху, множество глаз, сосцы метут по земле, рога пепельного цвета, чешуя топорщится, а кривые когти скрежещут, как железная лохань по плите, волосатые хоботы, слюнявые клыки облеплены мухами. У них заячьи губы, кровавые струпья, под носами повисли сопли, ноги в заскорузлых мозолях, в подагрических шишках, ногти изъедены, а в волосах гигантские вши раскачиваются и скачут, как обезьяны в лесу. Панталеон Пантоха решает зажмуриться и бежать. Ужас с корнем выдергивает зубы, и они сыплются ему на колени, как кукурузные зерна; за руки и за ноги он привязан к перилам и не может сойти с места, пока они не пройдут перед командным пунктом. Он умоляет, чтобы кто-нибудь выстрелил, чтобы ему размозжили череп, раз и навсегда покончили с этой пыткой.

Но снова звучит гонг – звук нескончаемым эхом отзывается в каждом его нерве, – и вот уже первый нижний чин, как в замедленной съемке, проходит перед командным пунктом. Связанный по рукам и ногам, дрожа как в лихорадке, с кляпом во рту, Панталеон Пантоха видит: это вовсе не собака и не чудище. Существо на цепи, лукаво улыбающееся ему, – сеньора Леонор, вернее, какая-то странная помесь с Леонор Куринчилой, к худощавой фигуре первой добавлены – «опять», глотая желчь, думает Панталеон Пантоха, – груди, бедра, округлости, вихляющая походка Чучупе. «Ничего, что Поча ушла, сыночек, я буду о тебе заботиться», – говорит сеньора Леонор. Раскланивается и уходит. У него нет времени одуматься, потому что перед ним уже тот, у кого лицо Синчи и его сложение, его животная развязность и микрофон в руке. Но форма и звездочки, как у генерала Тигра Кольасоса, и та же манера бить себя в грудь, почесывать усы, та же веселая, самоуверенная улыбка и нескрываемое умение повелевать. Он останавливается на миг лишь для того, чтобы поднести микрофон ко рту и прорычать: «Воспряньте духом, капитан Пантоха, Почита станет звездой Роты добрых услуг в Чиклайо. А крошка Гладис – амулетом наших оперативных групп». Нижний чин дергает за поводок, и Синчи Кольасос скачет прочь на одной ножке. А вот перед ним лысенький, маленький, в зеленой форме генерал Чупито Скавино. Он грозит обнаженной шпагой, сверкание которой меркнет под его саркастическим взглядом. Он лает: «Вдовец, рогоносец, глупец!» И уходит легким шагом, изящно покачивая головой в ошейнике. Затем суровый и серьезный, в черной сутане, майор Бельтран холодно благословляет конфетным голосом: «От имени мученика из Молонакочи облекаю вас навсегда оставаться без жены и доченьки, сеньол Панталеон». И, путаясь в сутане, давясь от смеха, отец Порфирио уходит вслед за остальными. А вот и она, заключающая парад. Панталеон Пантоха бьется, хочет выпростать руки, чтобы попросить прощенья, хочет выплюнуть кляп, чтобы умолять, но все его потуги тщетны, а изящная фигурка с черной копною волос, золотистой кожей и пунцовыми губами – там, внизу, окутанная бесконечной печалью. Он думает: «Я ненавижу тебя, Бразильянка». Та невесело улыбается, голос ее полон грусти: «Ты уже не узнаешь свою Почиту, Панта?» И, повернувшись, удаляется, потому что нижний чин, что есть сил дергая цепь, волочит ее за собой. А он, пьяный от одиночества, гнева и ужаса, слышит, как гонг, точно молот, стучит в ушах.

8

– Вставай, сынок, уже шесть, пора. – Сеньора Леонор стучится в дверь, сеньора Леонор входит в спальню, целует Панту в лоб. – Ах, ты уже встал.

– Час назад, успел помыться и побриться, мама. – Панта зевает, Панта жестом выражает отвращение, застегивает рубашку, наклоняется. – Опять плохо спал, кошмары замучили. Ты мне все приготовила?

– Положила белья на три дня. – Сеньора Леонор кивает, сеньора Леонор выходит, возвращается с чемоданом, показывает уложенное белье. – Хватит?

– Еще останется, я дня на два, не больше. – Панта надевает жокейскую шапочку, Панта смотрится в зеркало. – Еду в Уальагу, к Мендосе, своему однокашнику. Вместе учились в Чорильосе. Тысячу лет не виделись.


– До сих пор я не придавал этому большого значения, мне не казалось это столь важным. – Генерал Скавино читает телеграммы, генерал Скавино совещается с офицерами, изучает документы, сидит на заседаниях, сносится по радио. – Уже несколько месяцев, как жандармы просят нашей помощи: не могут справиться с фанатиками. Ну да, с этими «братьями». Ты получил докладные? Дело принимает скверный оборот. На этой неделе были еще две попытки распятия. В селениях Пуэрто-Америка и Второе мая. Нет, Тигр, их не поймали.


– Выпей молочка, Пантосик. – Сеньора Леонор наливает молока, сеньора Леонор кладет в него сахар, бежит на кухню, приносит хлебцы. – А греночки хочешь? Я помажу маслицем, а сверху – повидлом. Прошу тебя, сыночек, скушай что-нибудь.

– Чашку кофе, и все. – Панта не присаживается, Панта отпивает глоток, смотрит на часы, нервничает. – Не хочется есть, мама.

– Так свалишься, сынок. – Сеньора Леонор озабоченно улыбается, сеньора Леонор мягко настаивает, ведет его под руку, усаживает. – В рот ничего не берешь, кожа да кости остались. И я вся измоталась, Панта. Просто беда, не ешь, не спишь, день-деньской на работе. Помяни мое слово, так и до чахотки недолго.

– Успокойся, мама, все это чепуха. – Панта уступает, Панта выпивает залпом всю чашку, кивает головой, съедает гренок, вытирает рот. – После тридцати лет пост – залог здоровья. Я в полном порядке, не волнуйся. Вот тебе немного денег, мало ли что.

– Опять ты свистишь распу, – затыкает уши сеньора Леонор. – До чего же я ненавижу этот мотив. И Поча от него тоже из себя выходила. Ты не можешь насвистывать что-нибудь другое?

– А я свистел? Даже не заметил. – Панта краснеет, Панта закашливается, идет в спальню, удрученно смотрит на фотографию, берет чемодан, возвращается в столовую. – Кстати, если придет письмо от Почи…


– Не лежит у меня душа впутывать в это дело армию. – Тигр Кольасос задумывается, Тигр Кольасос размышляет, колеблется, хочет поймать муху, но промахивается. – Сражаться с ведьмами и фанатиками – дело священников или полиции. А не солдат. Неужели все так серьезно?


– Ну конечно же, сохраню в неприкосновенности до твоего возвращения, обойдусь без советов. – Сеньора Леонор сердится, сеньора Леонор опускается на колени, начищает до блеска его ботинки, чистит щеткой брюки, стряхивает что-то с рубашки, притрагивается к его лицу. – Дай я тебя благословлю. Ступай с богом, сыночек, да поостерегись, постарайся…

– Знаю, знаю, не буду на них смотреть, слова им не скажу. – Панта закрывает глаза и сжимает кулаки, лицо у Панты искажается. – Буду отдавать им приказания в письменной форме или повернувшись к ним спиной. Я, мама, тоже без твоих советов обойдусь.

– Что я сделала, господи, за что мне такое наказание. – Сеньора Леонор всхлипывает, сеньора Леонор тянет руки к потолку, раздражается, топает ногой. – Мой сын двадцать четыре часа в сутки проводит с падшими женщинами, подумать только – таков военный приказ. Мы посмешище всего Икитоса, на меня пальцем показывают.

– Успокойся, мамуля, не плачь, умоляю тебя, мне некогда. – Панта дотрагивается до ее плеча, Панта гладит ее, целует в щеку. – Прости, что я повысил голос. Немного нервничаю, не обращай на меня внимания.

– Будь живы твой отец и дед, они бы умерли от стыда. – Сеньора Леонор вытирает глаза краем юбки, сеньора Леонор указывает на пожелтевшие фотографии. – Бедняжки, наверное, в гробу переворачиваются. В их времена офицеры так низко не опускались.

– Восемь месяцев ты твердишь мне одно и то же с утра до ночи. – Панта орет, Панта раскаивается, замолкает, выдавливает улыбку, объясняет. – Я военный, я обязан выполнять приказ, и, пока мне не дадут другого задания, мой долг как можно лучше выполнять это. Я тебе уже говорил, мамуля, если хочешь, я могу отправить тебя в Лиму.


– Да, довольно неожиданно, мой генерал. – Полковник Петер Касауанки роется в сумке, полковник Петер Касауанки вынимает пачку открыток и фотографий, вкладывает в пакет, запечатывает сургучом, велит отправить в Лиму. – Во время последней проверки личных вещей мы обнаружили у половины солдат молитвы брата Франсиско или изображения младенца-мученика. Посылаю вам образчики этой продукции.


– Я не из тех, кто бросает семью при первых же трудностях, я не как некоторые. – Сеньора Леонор выпрямляется, сеньора Леонор трясет указательным пальцем, принимает воинственную позу. – Я не из тех, кто смывается потихоньку, не попрощавшись, не из тех, кто крадет у отцов дочерей.

– Оставь Почу в покое. – Панта идет по коридору, Панта натыкается на цветочный горшок, чертыхается, трет щиколотку. – У тебя это превратилось в пунктик, мама.

– Если бы она не украла Гладис, ты не стал бы таким, – открывает дверь сеньора Леонор. – Разве я не вижу, что ты извелся по малышке, Панта? Ну иди, ступай же наконец.


– Скорей, скорей, не могу больше. – Пантосик взлетает по трапу «Евы», Пантосик вбегает в каюту, бросается на койку, шепчет: – Ну, как я люблю. В шейку, в ушко. Ты просто щекочешь, а ты кусни потихоньку. Ну-ка.

– С большим удовольствием, Пантосик. – Бразильянка шепчет, Бразильянка смотрит на него без всякого удовольствия, указывает в сторону причала, опускает шторы на иллюминаторе. – Подождем хотя бы, когда «Ева» отчалит. Унтер-офицер Родригес и матросы ходят туда-сюда. Я не о себе забочусь, а о тебе, неуемный.

– Не могу ждать ни минуты. – Панталеон Пантоха срывает рубашку, Панталеон Пантоха сбрасывает брюки, носки, задыхается. – Запри дверь, иди ко мне. Ну, укуси скорее, укуси.

– О господи, какой ты ненасытный, Пантосик. – Бразильянка запирает дверь на задвижку, Бразильянка раздевается, лезет на койку. – С тобой работы больше, чем с целым полком. Как я в тебе ошиблась. Когда увидела в первый раз, подумала, что ты в жизни не изменишь своей жене.

– Так оно и было, а ну, замолчи. – Пантосик задыхается, Пантосик трудится, старается, пыхтит. – Я же сказал, что пытаюсь отвлечься. Ну, давай, в ушко.

– Знаешь, так ты можешь заработать чахотку. – Бразильянка смеется, Бразильянка работает, скучает, разглядывает ногти, спохватывается, наверстывает. – И вправду, худой стал, как доска. И все тебе мало, только распаляешься. Да, да, молчу, ладно, давай ушко.

– Ну вот как хорошо. – Пантосик отдувается, Пантосик бледнеет, переводит дух, успокаивается. – Сердце, того гляди, выскочит, и голова кружится.


– Еще бы, Тигр, что за радость впутывать войска в дела полиции. – Генерал Скавино летит на самолете, генерал Скавино бороздит реки на катерах, предпринимает инспекционные поездки по селениям и лагерям, требует подробностей, шлет донесения. – Потому-то я и терпел до сих пор. Но то, что случилось в селении Второе мая, внушает тревогу. Ты читал рапорт полковника Давилы?


– Сколько раз в неделю, Пантосик? – Бразильянка встает, Бразильянка наливает воды в кувшин, моется, полощется, одевается. – Ты перевыполняешь нормы рабочих единиц. А при отборе новых кандидаток – считать устанешь. Как называется твое нововведение – экзамен по специальности? Ну и свинья ты, Пантосик.

– Не ради развлечения, а ради дела. – Панта потягивается, Панта садится на койке, взбадривается, шаркает в уборную, справляет нужду. – Не смейся, я правду говорю. Ты сама виновата, ты подала мне идею вместо осмотра устраивать экзамен. Я бы не додумался. По-твоему, это легко?

– Смотря с кем. – Бразильянка бросает простыни на пол, Бразильянка оглядывает матрац, встряхивает его, поправляет. – Многих, гляжу, у тебя и желания нет экзаменовать.

– Конечно, таким я сразу от ворот поворот. – Панталеон Пантоха моется, Панталеон Пантоха вытирается, отодвигает задвижку на двери. – Лучший способ отобрать достойнейших. Никогда не подведет.

– Видно, отплываем, «Ева» заплясала. – Бразильянка отдергивает шторку, Бразильянка возится с постелью. – Ну-ка, отойди, я открою окно, а то задохнемся. Когда наконец ты купишь вентилятор? Вижу, опять тебя совесть терзает, Пантосик.


– На центральной площади селения Второе мая распяли старуху Игнасию Курдимбре Пелаес, это случилось в двенадцать ночи, все двести четырнадцать жителей селения присутствовали при этом. – Полковник Максимо Давила диктует, полковник Максимо Давила перечитывает написанное, подписывает и отсылает рапорт. – Двоих жандармов, которые пытались удержать «братьев», избили. Как утверждают свидетели, старуха находилась в агонии до рассвета. Самое худшее было потом, мой генерал. Люди кропили лица и тела ее кровью, говорят, даже пили кровь. А теперь они почитают жертву. Уже появились изображения святой Игнасии.


– А ведь я таким не был. – Панталеон Пантоха садится на койке, Панталеон Пантоха хватается за голову, вспоминает, сетует. – Я ведь не был таким, будь она проклята, моя судьба, не был я таким.

– Ты никогда не наставлял рогов своей верной супруге и вообще быть мужчиной отваживался раз в две недели. – Бразильянка встряхивает простыни, Бразильянка их стирает, выжимает, развешивает. – Наизусть выучила, Панта. А потом попал сюда и распустился. Здорово распустился, – можно сказать: бросился в другую крайность.

– Сначала я во всем винил климат. – Панталеон Пантоха надевает трусы, Панталеон Пантоха надевает рубашку, носки, обувается. – Думал, жара и влажность влияют. А потом обнаружил странную вещь. Оказывается, все от моей работы.

– Хочешь сказать, слишком близко от искушения? – Бразильянка ощупывает свои бедра, оглядывает грудь, Бразильянку распирает тщеславие. – Хочешь сказать, что со мной ты таким шустрым стал? Надо же, какой комплимент.

– Ты этого не поймешь, да и я сам не понимаю. – Панта смотрится в зеркало, Панта приглаживает брови, причесывается. – Просто загадка, такого никогда и ни с кем не бывало. Нездоровое чувство долга, все равно как болезнь. Потому что оно не морального, а биологического, плотского свойства.


– Видишь, Тигр, во что нам обходятся фанатики. – Генерал Скавино садится в джип, генерал Скавино пробирается через топи, присутствует на похоронах, утешает пострадавших, наставляет офицеров, говорит по телефону. – Это не отдельные группки. Их тысячи. Вчера вечером я проезжал мимо креста младенца-мученика в Моронакоче и поразился. Море народу. Даже солдаты в форме.


– Ты хочешь сказать, что способен заниматься этим с утра до ночи из чувства долга? – Бразильянка застывает, пораженная, Бразильянка открывает рот от изумления, хохочет. – Послушай, Панта, я знала многих мужчин, в этих вещах опыта у меня больше. И уверяю, нет на свете мужчины, которому бы чувство долга помогло в постели.

– Но и такого, как я, на свете нет, в этом мое проклятье, у меня все не как у людей. – Панталеон Пантоха роняет расческу, Панталеон Пантоха задумывается, размышляет вслух. – Мальчишкой я плохо ел, совсем аппетита не было. Но как только получил первое назначение – следить за питанием полка, во мне сразу проснулся зверский аппетит. Целыми днями ел не переставая, изучал рецепты, научился стряпать. Перевели на другую должность, и – прощай еда, я заинтересовался портновским ремеслом, одеждой, модами, начальник даже подумал, что я педик. А все потому, что мне поручили ведать обмундированием, теперь понимаю.

– Надеюсь, тебе не поручат сумасшедший дом, Панта, а то первым делом ты бы свихнулся. – Бразильянка кивнула на иллюминатор. – Смотри, эти бандитки подглядывают.

– Убирайтесь отсюда, Сандра, Вирука! – Панталеон Пантоха бросается к двери, Панталеон Пантоха отпирает дверь, рычит, действует. – Пятьдесят солей штрафа с каждой, Чупито!


– Для чего же тогда священники, за что мы платим капелланам? – Тигр Кольасос мерит шагами кабинет, Тигр Кольасос изучает отчеты, складывает, вычитает, возмущается. – Чтобы они бездельничали, брюхо чесали? Как получилось, что гарнизоны Амазонии наводнены «братьями», Скавино?


– Не высовывайся, Пантосик. – Бразильянка берет его за плечи, тащит назад в каюту, Бразильянка запирает дверь. – Ты же полуголый, забыл?


– Забыл тебя?! – Капитан Альберто Мендоса расталкивает матросов и солдат, капитан Альберто Мендоса прыгает через борт на палубу, раскрывает объятья. – Как тебе могло прийти в голову такое, братец? Иди сюда, дай пожать твою руку. Сколько лет, сколько зим, Панта!

– Как я рад, Альберто. – Капитан Пантоха хлопает его по плечу, капитан Пантоха ступает на землю, пожимает руки офицерам, отвечает на приветствия унтерофицеров и солдат. – Какой был, такой и остался, ничуть не изменился с годами.

– Пойдем пропустим по глоточку в офицерской столовой. – Капитан Мендоса берет его под руку, капитан Мендоса ведет его по лагерю, толкает дверь с металлической сеткой, выбирает столик у самого вентилятора. – А за мероприятие не волнуйся. Все готово и будет разыграно как по нотам. Младший лейтенант, поручаю все вам, когда праздник кончится, известите нас. Пока нижние чины развлекаются, мы побалуемся пивком. Как я рад тебя видеть, Панта.

– Слушай, Альберто, чуть не забыл. – Капитан Пантоха смотрит в окно, как сотрудницы расходятся по палаткам, капитан Пантоха видит, как солдаты встают в очередь, как контролеры занимают свои места. – Ты, конечно, знаешь, что одной рабочей единице, которую зовут, ну…

– Бразильянка, конечно, знаю, ей – не больше десяти, думаешь, я не читаю твоих инструкций? – Капитан Мендоса шутливо ударяет его кулаком, капитан Мендоса отдает приказания, открывает бутылки, наливает пиво, поднимает стакан. – Тебе тоже пиво? Два, похолоднее. Какая глупость, Панта. Если женщина тебе по вкусу и ты не хочешь, чтобы ее трогали, почему не снимешь ее с работы? Начальник ты или нет?

– Этого я не могу. – Капитан Пантоха кашляет, капитан Пантоха краснеет, заикается, пьет пиво. – Чувство долга не позволяет. И потом, уверяю тебя, мы с этой сотрудницей на самом деле…

– Все офицеры знают об этом, и нам нравится, что у тебя есть возлюбленная. – Капитан Мендоса всасывает осевшую на усах пену, капитан Мендоса закуривает сигарету, пьет, просит еще пива. – Но никто не понимает твоих принципов. Все ясно, ты не испытываешь радости оттого, что солдаты употребляют твою любовницу. Но к чему этот смешной формализм? Какая разница, братец, десять раз или сто.

– Десять ей полагается по уставу. – Капитан Пантоха видит, как из палаток выходят солдаты, как входят другие, а за ними третьи, капитан Пантоха глотает слюну. – Как я могу нарушить собственный приказ?

– Конечно, ты такой, твои электронные мозги тебе не позволяют. – Капитан Мендоса откидывает голову назад, капитан Мендоса прикрывает глаза, задумчиво улыбается. – Помню, в Чорильосе ты был единственным кадетом, который перед маневрами, когда грязь по колено, начищал ботинки до блеска.


– По правде говоря, после того как священник Бельтран подал в отставку, Корпус армейских капелланов оставляет желать лучшего. – Генерал Скавино выслушивает жалобы, генерал Скавино прислушивается к советам, посещает богослужения, скачет верхом, играет в кегли. – В конце концов, Тигр, это общая беда всей Амазонии, и казармы тоже не удалось уберечь от заразы. Но как бы то ни было, не стоит так волноваться. Мы заняли жесткую позицию. За картинку с младенцем-мучеником или святой Игнасией – тридцать дней карцера, за фотографию брата Франсиско – сорок пять.


– В Лагунас меня привело чрезвычайное происшествие, случившееся на прошлой неделе. – Капитан Пантоха видит, как выходят четвертые и входят пятые, капитан Пантоха видит, как входят шестые. – Читал твой рапорт, конечно. Дело показалось мне достаточно серьезным, вот я и приехал, чтобы осмотреть место происшествия.

– Не стоило труда. – Капитан Мендоса распускает ремень на брюках, капитан Мендоса просит сандвич с сыром, ест, пьет. – Все очень просто. Когда в нашу глушь прибывает оперативная группа, все просто как одержимые. При вести об этих курочках у всех петухов в округе одно на уме. Вот и совершают глупости. Проникнуть на территорию военного лагеря, пожалуй, самая большая глупость. – Капитан Пантоха смотрит, как Чупито отбирает картинки и брошюрки у нижних чинов. – А что, не был выставлен караул?

– Усиленный, как сегодня. Когда прибывает оперативная группа, всегда выставляем усиленный караул. – Капитан Мендоса тащит его на улицу, капитан Мендоса показывает вооруженных часовых, ограду и гроздья штатских на ней. – Пошли, сам посмотришь. Видишь? Со всей округи живчики сбежались. Теперь понимаешь? Все деревья облепили, все глаза проглядели. Ничего не попишешь, дело житейское. Уж если с тобой так получилось, а кто бы мог подумать…

– А не замешаны тут эти ненормальные «братья»? – Капитан Пантоха видит, как выходят седьмые, капитан Пантоха видит, как входят восьмые, девятые, десятые, и шепчет: – Не пересказывай мне рапорта, Альберто, расскажи, как было на самом деле.


– Восемь человек из Лагунаса пробрались в лагерь и намеревались похитить пару сотрудниц, – крушит рацию генерал Скавино. – Нет, на этот раз я не о «братьях», на этот раз о Роте добрых услуг, другой язве здешних мест. Ты понимаешь, к чему это может привести? Чем все может кончиться, Тигр?


– Такого больше не повторится, брат. – Капитан Мендоса расплачивается, капитан Мендоса надевает фуражку, темные очки, пропускает в дверях Панту. – Теперь я накануне, с вечера, удваиваю караул и выставляю часовых вокруг лагеря. Перевожу лагерь на военное положение, чтобы нижние чины могли спокойно забавляться с девками, ну не смех ли?


– Успокойся да говори потише. – Тигр Кольасос сопоставляет донесения, Тигр Кольасос приказывает допросить свидетелей, перечитывает письма. – Не устраивай истерики, Скавино. Я все знаю, рапорт Мендосы передо мной. Войска отбили женщин, и дело с концом. Ладно, не стреляться же из-за этого. Обыкновенное ЧП. «Братья» творят дела похуже, так ведь?


– Это не первый случай, Альберто. – Капитан Пантоха видит, как из палатки выходит Бразильянка, капитан Пантоха смотрит, как она под свист солдат идет по лагерю, поднимается на «Еву». – Штатские повсюду не дают покоя. С прибытием оперативной группы во всех селениях черт знает что начинается.


– Из-за этих женщин солдаты со штатскими устроили страшную свалку. – Генерал Скавино отвечает на телефонные звонки, генерал Скавино идет в тюрьму, лично допрашивает арестованных, мучится бессонницей, принимает успокоительное, пишет, звонит по телефону. – Хорошо слышишь? Сол-да-ты со штат-ски-ми. Похитителям удалось вытащить женщин из лагеря, и драка шла в селении. Четверо ранены. Из-за этой проклятой Роты в любой момент могут быть серьезные неприятности, Тигр.


– И мало того, братец. – Капитан Мендоса указывает на зевак, капитан Мендоса кивает на женщин, которые под вооруженной охраной возвращаются на пристань. – Местным дикарям, которые даже Икитоса не видели, эти женщины представляются едва ли не ангелами, посланными с небес. Солдаты сами виноваты. Ходят по селению, рассказывают, других разжигают. Запретили им, а они все равно рассказывают.

– И надо же такому случиться именно в тот момент, когда я готовился поднять дело на новую высоту, какая досада. – Капитан Пантоха сует руки в карманы, капитан Пантоха шагает, опустив голову и поддавая носком камешки. – Лелеял гордый замысел, столько дней обдумывал, столько расчетов сделал. Мой проект решил бы проблему штатских живчиков.


– Но проблему священников и новой секты, которая так досаждает Скавино, эту проблему мы только осложнили бы, капитан. – Тигр Кольасос зовет ординарца, Тигр Кольасос посылает его за сигаретами, дает на чай, просит огня. – Нет, это слишком. Пятьдесят рабочих единиц вполне достаточно. Больше набирать мы не можем, во всяком случае сейчас.


– Если у меня будет оперативный штат в сто рабочих единиц и три судна, непрерывно курсирующих в бассейне Амазонки, – капитан Пантоха наблюдает за подготовкой к отплытию «Евы», – то никто не сможет угадать точно прибытие оперативной группы в потребительский центр.


– Он свихнулся. – Генерал Викториа хватает зажигалку и подносит к лицу Тигра Кольасоса. – Сухопутным войскам придется отказаться от покупки оружия ради того, чтобы нанять новых шлюх. Никакой бюджет не выдержит его неуемной фантазии.


– Изучите план, который я вам послал, мой генерал. – Капитан Пантоха стучит на машинке двумя пальцами, капитан Пантоха делает вычисления, чертит графики, не спит ночами, вычеркивает написанное, дописывает, упорствует. – Мы смогли бы создать «особую систему обеспечения по скользящему графику». Неожиданное прибытие оперативных групп исключило бы возможность инцидентов. Дата прибытия была бы известна лишь командирам подразделений.


– Подумать только, какого труда стоило убедить его в необходимости создания Роты. – Полковник Лопес Лопес идет по кабинету за пепельницей и ставит ее перед Тигром Кольасосом. – А теперь будто он всю жизнь с одними шлюхами и имел дело. Как рыба в воде.


– Это правда, только с воздуха возможен эффективный контроль. – Капитан Пантоха составляет докладные, капитан Пантоха наливает кофе в термос, умножает, делит, скребет затылок, отправляет приложение. – Нужен еще самолет. И по крайней мере еще один офицер Интендантской службы. Достаточно младшего лейтенанта, мой генерал.


– У него, без сомнения, не все дома. – Генерал Скавино читает «Эль Ориенте», генерал Скавино слушает программу «Говорит Синчи», получает анонимки, опаздывает в кино и уходит, не досмотрев фильм до конца. – Если ты и на этот раз доставишь ему удовольствие и одобришь проект, предупреждаю, я подам в отставку, как Бельтран. Эта его Рота вместе с фанатиками «братьями» вгонят меня в гроб. Я, Тигр, держусь только на валерьянке.


– Очень сожалею, но я с дурными новостями, мой генерал. – Полковник Аугусто Вальдес отправляется на место, полковник Аугусто Вальдес входит в опустевшее селение, матерится, помогает снять тело с креста, приказывает возвращаться форсированным маршем. – Позавчера вечером в селении Фрайлесильос, в двух часах ходьбы от моего гарнизона, распяли унтер-офицера Авелино Миранду. Он был в увольнении, одет в штатское, и они, наверное, не знали, что он военный. Нет, еще не умер, но врачи говорят, это вопрос нескольких часов. Да, все скрылись в горах, было их человек сорок.


– Не волнуйся, Скавино, все не так страшно. – Генерал Викториа слушает, что говорят, генерал Викториа в военном казино сам отпускает шутки по адресу Роты, успокаивает свою мать, встревоженную новыми жертвоприношениями в сельве. – Неужели девицы капитана Пантохи и в самом деле так возбуждают мирных жителей?

– Возбуждают, мой генерал? – Генерал Скавино щупает пульс, генерал Скавино разглядывает свой язык, рисует крестики на промокашке. – Сегодня утром ко мне явился епископ со своим генеральным штабом священников и монахов.


– С тяжелым чувством я должен заявить вам, что, если так называемая Рота добрых услуг не прекратит своего существования, я отлучу от церкви всех, кто состоит в этой Роте, и всех, кто пользуется ее услугами. – Епископ входит в кабинет, епископ еле кланяется, не улыбается, не садится, протирает свой перстень, протягивает руку. – Перейдены все границы элементарных правил приличия и пристойности, генерал Скавино. Ко мне, вся в слезах, пришла мать самого капитана Пантохи, бедная женщина переживает истинную трагедию.

– Я полностью с вами согласен, и Ваше преосвященство знает это. – Генерал Скавино встает, генерал Скавино опускается на колени, целует перстень, говорит мягко, предлагает минеральной воды, провожает посетителей до двери на улицу. – Если бы зависело от меня, этой Роты вообще бы на свете не было. Прошу вас, немного терпения. А что касается Пантохи, даже имени этого при мне не упоминайте. Какая там трагедия! Сыночек этой сеньоры, которая ходит вся в слезах, больше всех повинен в происходящем. Наладил бы дело так себе, как водится, ни шатко ни валко. Но нет – этот идиот превратил Роту добрых услуг в самое совершенное учреждение во всей армии.


– Что говорить, Панта. – Капитан Мендоса поднимается на борт, капитан Мендоса разглядывает с любопытством капитанский мостик, компас, крутит руль. – Ты Эйнштейн постельного дела.


– Да, разумеется, я выслал несколько групп в погоню за фанатиками. – Полковник Аугусто Вальдес идет в лазарет, полковник Аугусто Вальдес подбадривает пострадавшего, метит карту флажками на булавках, инструктирует, желает удачи отправляющимся на задание офицерам. – И приказал доставить мне всех до единого жителей, мы с ними сквитаемся. В этом не было необходимости, мой генерал. Мои люди возмущены, унтер-офицера Авелино Миранду в полку очень любили.


– Рано или поздно Тигр примет мой план. – Капитан Пантоха показывает капитану Мендосе каюты на «Еве», трюм и машинное отделение, капитан Пантоха сплевывает и растирает плевок. – Роту неизбежно придется пополнять. С тремя судами, двумя самолетами, оперативным штатом в сто рабочих единиц и двумя унтер-офицерами я буду творить чудеса, Альберто.

– Мы в Чорильосе всегда говорили, что тебе не военным быть, а счетной машиной. – Капитан Мендоса спускается по трапу, капитан Мендоса под руку с Пантой возвращается в лагерь, спрашивает: вы приготовили мне статистический отчет, младший лейтенант? – Но вижу, мы ошибались. Твоя мечта – стать Великим сводником Перу.

– Ты ошибаешься, всю жизнь с рождения я хотел быть только солдатом, но солдатом-администратором, это не менее важно, чем артиллерист или пехотинец.

– Армия у меня вот тут. – Капитан Пантоха разглядывает незамысловатый кабинет, капитан Пантоха осматривает керосиновую лампу, москитные сетки, траву, пробивающуюся в полу меж досок, прикладывает руку к груди. – Вот ты смеешься, и Бакакорсо смеется. А я говорю: в один прекрасный день вы глазам своим не поверите. Мы развернемся на всей территории страны, у нас будет своя флотилия, свои поезда и сотни рабочих единиц.


– Во главе поисковых групп я поставил самых энергичных офицеров. – Полковник Аугусто Вальдес следит за продвижением экспедиций, полковник Аугусто Вальдес руководит поисками по радио, перемещает флажки на карте, разговаривает с врачами. – Солдаты так распалились, приходится сдерживать. Как бы не линчевали фанатиков. А унтер-офицер Миранда, кажется, выкарабкивается, мой генерал. Это – да, без руки останется и хромой.


– Придется, наверное, вводить в армии новый род войск. – Капитан Мендоса берет статистический отчет, капитан Мендоса перечитывает его, правит. – Артиллерия, пехота, кавалерия, инженерные войска, интендантская служба, постельная служба? Или лучше – походные бордели?

– Лучше, наверное, держаться поскромнее. – Капитан Пантоха смеется, капитан Пантоха видит сквозь металлическую сетку горниста, играющего сигнал на ужин, солдат, входящих под деревянный навес. – Да зачем скромничать, может, когда-нибудь и введут.

– Ну вот, праздник окончен, твои курочки уже поют распу. – Капитан Мендоса кивает в сторону «Евы», капитан Мендоса показывает на сотрудниц, толпящихся на палубе, на пароходную сирену, на унтер-офицера Родригеса, стоящего на капитанском мостике. – Каждый раз, когда слышу их гимн, подыхаю с хохоту. Ты прямо в Икитос?

– Прямо сейчас. – Капитан Пантоха обнимает Мендосу, капитан Пантоха в два скачка подымается на «Еву», запирается в каюте, бросается на койку. – В ушко, в шейку, в грудку. Царапни, скорее, ущипни, как я люблю, укуси.


– Ой, Панта, какой ты зануда. – Бразильянка упирается, Бразильянка топает ножкой, опускает занавеску, вздыхает, уставившись в потолок, со злостью швыряет одежду на пол. – Не видишь, я устала после работы? А потом еще сцену ревности устроишь, я тебя знаю.

– Молчок, молчок, закрой клювик, повыше, повыше, знаешь, куда. – Панта сжимается, Панта распластывается, переворачивается, стонет. – Вот так, ох, хорошо.

– Я должна сказать тебе одну вещь, Панта. – Бразильянка лезет на койку, Бразильянка сворачивается в клубочек, выпрямляется, прижимается, отстраняется. – Не хочу я больше терять из-за тебя деньги, из-за твоей прихоти ограничивать себя десятью услугами.

– Пффф. – Панта потеет, Панта хватает воздух ртом. – Хоть бы в такой момент помолчала.

– Из-за тебя я теряю в заработке, а мне надо и о себе позаботиться. – Бразильянка отстраняется, Бразильянка моется, одевается, открывает иллюминатор, высовывается, вдыхает чистый воздух. – Все, что тебе так нравится, с годами уходит. А что потом? У всех сегодня по двадцать, в два раза больше, чем у меня.


– Черт подери, будто эта Рота уже не обходится нам дорого. – Полковник Лопес Лопес получает телеграмму, полковник Лопес Лопес читает ее, размахивает ею в воздухе. – Знаете, чего теперь хочет Пантоха, мой генерал? Хочет, чтобы изучили возможность, как оградить от риска оперативные группы. Они, видите ли, боятся фанатиков.


– Но ты получаешь двойной процент по сравнению с ними, это покрывает разницу, я тебя опробовал и оценил по высшей ставке. – Панталеон Пантоха выходит на палубу, Панталеон Пантоха видит Вируку и Сандру, накладывающих крем на лицо, Чупито, спящего в качалке. – Как я устал, даже перебои в сердце. Ты что, потеряла диаграмму, которую я тебе вычертил? Забыла, что, кроме всего прочего, я каждый месяц отдаю тебе пятнадцать процентов своего оклада?

– Это я все знаю, Панта. – Бразильянка опирается о борт, Бразильянка разглядывает деревья на берегу, мутную воду, пенный хвост за кормой, розовеющие облака. – Только оклад твой слова доброго не стоит. Не сердись, я правду говорю. И потом, из-за твоих заскоков все меня ненавидят. У меня даже подруг нет. Чучупе и та, стоит тебе отвернуться, обзывает меня привилегированной.

– Ты – великий позор всей моей жизни. – Сеньор Пантоха расхаживает по палубе, сеньор Пантоха спрашивает: «Засветло приедем в Икитос?» – слышит, как унтер-офицер Родригес отвечает: «Конечно». – Не ной, ты не права. Это мне надо жаловаться. По твоей вине я нарушил принцип, который уважал всегда, с тех пор как стал жить своим умом.

– Ну вот. Начал. – Бразильянка улыбается Лохмушке, которая слушает радио под навесом на корме, Бразильянка улыбается матросу, который убирает концы.

– Почему ты вместо рассуждений о принципах не хочешь откровенно признаться, что просто-напросто ревнуешь к тем десяти солдатикам из Лагунаса.


– Думаешь, их стало меньше? Ничего подобного, Тигр, они разрастаются, как лесной пожар. – Генерал Скавино переодевается в штатское, генерал Скавино снует в толпе, слышит запах лука и ладана, видит сыплющие искрами лампады, вдыхает тяжелый воздух подношений. – Ты не представляешь, что было в годовщину младенца-мученика. Я такой процессии никогда в Икитосе не видел. Все берега Моронакочи были усыпаны людьми, лагуна битком набиталодками, барками – яблоку негде упасть.


– Я никогда не пренебрегал своим долгом, будь я проклят. – Панталеон Пантоха говорит «привет» Печуге и Рите, которые на солнышке играют в карты, Панталеон Пантоха устраивается на спасательном круге, смотрит на заходящее солнце. – Я всегда был прямым, справедливым человеком. Пока тебя не было, даже этот разлагающий климат не мог разрушить моих принципов.

– Если ты оскорбляешь меня из-за несчастных десяти солдатиков, я готова терпеть. – Бразильянка смотрит на часы, Бразильянка строит гримаску, говорит: – Ну вот, завелся, опять за свое. Но если ты будешь разглагольствовать о своих принципах, катись к такой-то матери, а я пойду в каюту отдохну.

– Ты и эта работа меня погубили. – Панталеон Пантоха меняется в лице, Панталеон Пантоха не отвечает на приветствие матроса, беседующего с Пичусой, косится на реку, заводит глаза к темнеющему небу. – Если бы не вы, я не потерял бы своей жены, своей дочурки.

– Какой ты зануда, Панта. – Бразильянка берет его под руку, Бразильянка ведет его в каюту, дает ему бутерброды, наливает кока-колу, чистит апельсин, выбрасывает шкурки в реку, зажигает свет. – Теперь начнешь лить слезы по своей жене и дочурке? Всякий раз, как ты со мной, потом тебя мучит совесть, не знаю, кто бы это вынес. Ладно, не будь дураком.

– Мне их не хватает, я страшно по ним скучаю. – Панта ест, пьет, надевает пижаму, ложится, у Панты дрожит голос. – Без Почи и малышки Гладис дом опустел. Никак не могу привыкнуть.

– Ну ладно, ладно, глупенький, кончай кукситься. – Бразильянка остается в нижней юбке, Бразильянка ложится рядом с Пантой, гасит свет, обнимает его. – Просто ты ревнуешь к солдатикам. Иди сюда, ложись поудобней, давай почешу головку.


– Прошел слух, будто сам брат Франсиско предстанет перед нами собственной персоной. – Генерал Скавино разглядывает толпящихся вокруг креста апостолов в белом, генерал Скавино разглядывает коленопреклоненных верующих, с простертыми кверху руками, калек, слепцов, прокаженных, карликов, умирающих.

– Хорошо, что он не сделал этого. Поставил бы нас в затруднительное положение. Невозможно было арестовывать его на глазах у двадцати тысяч человек, готовых отдать за него жизнь. Где его теперь черт носит. Никаких следов этого сумасшедшего.


– Спи, бай-бай в своей постельке, я – Почита, ты – малышка. – Бразильянка напевает, Бразильянка покачивается, смотрит на луну, ползущую за стеклом иллюминатора и серебрящую край койки. – Моя детка, моя мышка. Я малышку покачаю, я малышку приласкаю. Баю-бай.


– Вот она, у вас на голове, вот, а-а-а, улетела. – Лейтенант Бакакорсо толкает дверь Зоологического музея и аквариума Амазонки, лейтенант Бакакорсо пропускает вперед капитана Пантоху. – Не укусила? Похоже на осу.


– Пониже, потише. – У Пантосика меняется настроение, Пантосик чувствует себя маленьким, отходит, смягчается, свертывается в клубочек. – Спинку, спинку, шейку, ушко. Вот здесь, здесь.


– Хоп, убил. – Лейтенант Бакакорсо машет руками, стоя перед рвом с морской коровой. – Нет, не оса, черная муха. Они вредные, люди говорят, переносят проказу.

– У меня, наверное, кислая кровь, меня насекомые никогда не кусают. – Капитан Пантоха идет мимо Сумасшедшего Дельфина, капитан Пантоха минует Пепельного Дельфина, Рыжего Дельфина, останавливается около Куруиского Муравья, читает: «Ночное насекомое, вредоносное, за одну ночь может разрушить целую ферму, способно совершать переходы в сотни километров, достигнув взрослого состояния, выбрасывает крылья и раздувается». – А вот мою мать, наоборот, ужасно жрут, – только она выйдет на улицу, сразу набрасываются.

Знаете, этих муравьев здесь жарят и едят с сольцой и жареными бананами. – Лейтенант Бакакорсо проводит пальцем по хребту сушеной игуаны, по разноцветным перышкам тукана. – Обратите на себя внимание, вы очень похудели. За последние месяцы килограммов десять потеряли. Что с вами, мой капитан? Работа или переживания?

– И то и другое понемногу. – Капитан Пантоха наклоняется и тщетно ищет восемь глаз у огромного ядовитого скачущего Паука-вдовца. – Раз все в один голос твердят, значит, правда. Перейду на усиленное питание, чтобы набрать вес.


– Мне очень жаль, Тигр, но пришлось отдать распоряжение войскам помочь жандармерии в преследовании фанатиков. – Генерал Скавино принимает петиции, генерал Скавино выслушивает жалобы, доносы, расследует, колеблется, советуется, принимает решение, информирует. – Четыре распятия за шесть месяцев более чем достаточно, эти сумасшедшие обращают Амазонию в язычество, пора принять жесткие меры.


– Не умеете вы снимать пенки со своей холостяцкой жизни. – Лейтенант Бакакорсо сжимает в руке увеличительное стекло и разглядывает под ним Осу Уайранга, Осу-колокол, Осу широ-широ. – Не радуетесь вы свободе, не веселитесь, ходите скучный, как летучая мышь.

– Я в холостяцкой жизни не вижу особой радости. – Капитан Пантоха идет вперед, в угол, где собрано семейство кошачьих, капитан Пантоха дотрагивается до Черного ягуара, до Оторонго, Князя сельвы, до Оцелота, до Пумы, до Пятнистого ягуаренка. – Я знаю, что большинству мужчин через некоторое время надоедает однообразная семейная жизнь, и они на все готовы, лишь бы отделаться от жен. Со мной такого не было. Я действительно страдаю оттого, что Поча ушла. А главное оттого, что она забрала с собой дочку.

– Что и говорить, по лицу видно, страдаете. – Лейтенант Бакакорсо слышит: «Детенышами хамелеоны живут на деревьях, а взрослыми уходят в воду». – В конце концов, жизнь есть жизнь, мой капитан. Вести от супруги имеете?

– Да, она пишет мне каждую неделю. Живет у сестры Чичи, в Чиклайо. – Капитан Пантоха пересчитывает змей – Йакумама, или Мать вод, Черный удав, Мантона, Сачамама, или Мать сельвы. – Я на Почу не обижаюсь, я ее понимаю. Моя миссия оказалась для нее слишком тяжелой. Ни одна честная женщина такого не вынесла бы. Что вы смеетесь? Я не шучу, Бакакорсо.

– Простите, но все равно это звучит смешно. – Лейтенант Бакакорсо закуривает сигарету, лейтенант Бакакорсо выдыхает дым меж прутьев, в клетку птицы Паукар, читает: «Подражает пению всех птиц, смеется и плачет, как ребенок». – Вы такой щепетильный в вопросах морали, просто помешаны на нравственности, а слава у вас самая худая, какую только можно представить. В Икитосе все, как один, считают вас закоренелым преступником.


– Как же ей было не уйти, сеньора, не будьте слепой. – Алисия отдает моток шерсти сеньоре Леонор, Алисия сматывает шерсть в клубок, вяжет. – Матери запирают своих дочерей на ключ, стоит вашему Пантосику показаться на улице, крестятся и заклинают, как нечистую силу. Знайте же и посочувствуйте Поче.


– Думаете, я этого не знаю? – Капитан Пантоха развлекается, бросая корм живописным рыбкам, капитан Пантоха смотрит, как отсвечивает и переливается красками неоновая Тетра. – Армия этим заданием сослужила мне дурную службу.

– Видя, с каким пылом вы трудитесь, никому и в голову не придет, что вы переживаете. – Лейтенант Бакакорсо разглядывает прозрачную синюю Тетру, лейтенант Бакакорсо смотрит на чешуйчатого Мойщика стекол, на прожорливую Пиранью. – Да, знаю, у вас высоко развито чувство долга.


– Первые два патруля возвратились, мой генерал. – Полковник Петер Касауанки встречает группы у ворот казармы, полковник Петер Касауанки поздравляет их, угощает пивом, утихомиривает кричащих пленников, велит запереть их в караульном помещении. – Захватили полдюжины фанатиков, один из них – с приступом лихорадки. Все они присутствовали на распятии старухи в селении Второе мая. Оставить их здесь, передать полиции или отправить в Икитос?


– Послушайте, Бакакорсо, вы до сих пор не сказали, зачем вы назначили мне встречу в этом музее. – Капитан Пантоха измеряет взглядом Пайче, Самую Большую Пресноводную Рыбу из Всех Известных в Мире Рыб.

– Чтобы здесь, среди рептилий и членистоногих, сообщить вам плохую новость. – Лейтенант Бакакорсо окидывает равнодушным взглядом Угря, Ската, Чарапу, или Водяную черепаху. – Скавино желает срочно видеть вас. Ждет в штабе к десяти. Будьте осторожны, предупреждаю, он мечет громы и молнии.


– Только импотенты, евнухи и сексуально апатичные лица могут желать, – Синчи завывает и смолкает, прерываемый арпеджио, Синчи декламирует, негодует, – чтобы бесстрашные защитники Родины, которые, жертвуя собой, служат на дальних границах, жили бы в целомудрии, как вдовцы.


– Для меня у него всегда одни громы и молнии. – Капитан Пантоха выходит на набережную, капитан Пантоха смотрит на реку, сверкающую под убийственным солнцем, на моторные лодки и плоты, входящие в Вифлеем. – А из-за чего он сейчас разошелся, не знаете?


– Из-за проклятой вчерашней передачи «Говорит Синчи». – Генерал Скавино не отвечает на приветствие, генерал Скавино не предлагает садиться, ставит пленку, включает магнитофон. – Этот прощелыга говорил только о вас, одному вам посвятил получасовую программу. Вы считаете, это пустяки, Пантоха?


– Неужели наши мужественные солдаты должны предаваться пагубному для организма пороку? – Синчи сомневается, Синчи пританцовывает в ритме вальса «Контаманина», ждет ответа, вопрошает снова: – Вернуться к детскому греху самоудовлетворения?


– Передача «Говорит Синчи»? – Капитан Пантоха слушает, как трещит, заикается, спотыкается пленка, капитан Пантоха смотрит, как генерал Скавино вытаскивает бобину, щелкает по ней, нажимает на все подряд кнопки. – Неужели, мой генерал? Он снова напал на меня?

– Он защищал вас, он снова защищал вас. – Генерал Скавино обнаруживает, что выскочила вилка, генерал Скавино бормочет: «Чушь какая», наклоняется, снова включает магнитофон. – А это в тысячу раз хуже, чем если бы он на вас нападал. Не понимаете? Он выставляет на посмешище и пятнает Сухопутные войска.


– Я выполнил все в точности, мой генерал. – Полковник Максимо Давила разговаривает с интендантом, полковник Максимо Давила делает ревизию продуктового склада, вместе с сержантом-поваром составляет меню. – Однако возникла серьезная продовольственная проблема. Если я буду кормить всех пятьдесят арестованных фанатиков, то придется урезать рацион солдатам. Не знаю, что и делать, мой генерал.


– Я ему строго-настрого запретил даже называть мое имя. – Капитан Пантоха видит, как загорелась желтая лампочка, как закрутились бобины, капитан Пантоха слышит металлический щелчок, отзвук, приходит в ярость. – Я не понимаю, уверяю вас, что…

– Молчите и слушайте. – Генерал Скавино приказывает, генерал Скавино скрещивает руки на груди, закидывает ногу на ногу, смотрит на магнитофон с ненавистью. – Мерзость, да и только.


– Правительству следовало бы наградить сеньора Пантоху орденом Солнца. – Синчи разражается, Синчи рассыпает блестки между Мылом «Люкс» с Замечательной Отдушкой, Кока-колой, дарящей Свежесть и Отдых, и Помадой «Чарующая улыбка», нагнетает напряжение, требует. – За достойный восхищения труд на поприще удовлетворения интимных потребностей Часовых Перу.


– Моя супруга слушала передачу, и дочерям пришлось потом приводить ее в чувство нюхательными солями. – Генерал Скавино выключает магнитофон, генерал Скавино, заложив руки за спину, мерит шагами кабинет. – Своими проповедями он делает из нас шутов гороховых в глазах всего Икитоса. Разве я не приказывал принять меры к тому, чтобы не трогали Роту добрых услуг?


– Заткнуть рот этому типу могут только деньги или пуля. – Панталеон Пантоха слушает радио, Панталеон Пантоха видит, как рабочие единицы собирают чемоданчики, как Чучупе поднимается на «Далилу». – Прибить его – хлопот не оберешься, придется дать на лапу. Сходи, Чупито, скажи ему. Пусть чешет сюда, чем скорей, тем лучше.


– Вы хотите сказать, что часть бюджета Роты добрых услуг тратите на подкуп журналистов? – Генерал Скавино оглядывает его с головы до ног, генерал Скавино раздувает ноздри, морщит лоб, обнажает зубы. – Очень интересно, капитан.


– Они все у меня, все, кто распинал унтер-офицера Миранду. – Полковник Аугусто Вальдес шлет во все стороны патрульные группы, полковник Аугусто Вальдес удваивает часы караульной службы, отменяет отпуска и увольнительные, изматывает, озлобляет своих людей. – Да, он опознал большинство. Беда в том, что мы все силы бросили на «братьев» и совсем обнажили границу. Я знаю, опасности нет, но, если бы враг задумал вдруг напасть, он добрался бы до Икитоса за один переход, мой генерал.


– Нет, не из бюджета, бюджет – дело святое. – Капитан Пантоха видит, как в нескольких сантиметрах от генеральской головы по подоконнику пробегает мышонок. – У вас есть копии всех наших счетов, можете проверить. Из собственного жалованья. Приходится ежемесячно жертвовать пятью процентами своих доходов, чтобы заставить этого шантажиста молчать. Не понимаю, почему он так поступил.


– Из профессиональной щепетильности, нравственного негодования, человеческой солидарности, друг Пантоха. – Синчи входит в интендантский центр, хлопнув дверью, Синчи, как шквал, взлетает по лестнице на командный пункт, пытается обнять сеньора Пантоху, сбрасывает пиджак, садится на стол, смеется, грохочет, разглагольствует. – Ибо не могу выносить, что есть еще у нас в этом городе, где мать произвела меня на свет, люди, которые недооценивают ваш труд и вешают на вас всех собак.

– Наш уговор был прост и ясен, и вы его нарушили. – Панталеон Пантоха швыряет линейку о стену, у Панталеона Пантохи на губах выступает пена, глаза мечут искры, зубы лязгают. – Какого черта я плачу вам пятьсот солей ежемесячно? Чтобы вы навеки забыли о моем существовании. Чтобы вы забыли, что на свете есть я и Рота добрых услуг.

– Я ведь тоже человек, сеньор Пантоха, я знаю свои обязанности. – Синчи соглашается, Синчи успокаивает его, машет руками, слушает, как рокочет гидроплан, смотрит, как «Далила» бежит по реке меж двух водяных стен, как она поднимается и пропадает в небе. – Я тоже не чужд переживаний, и мне знакомы порывы и эмоции. Куда ни приду, всюду слышу, как вас поносят, и выхожу из себя. Я не могу позволить, чтобы клеветали на такого благородного человека, тем более что мы Друзья.

– Я хочу сделать вам серьезное предупреждение, уважаемый подонок. – Панталеон Пантоха берет его за ворот рубахи, Панталеон Пантоха встряхивает его как следует и, видя, как тот пугается, краснеет, дрожит, отпускает Синчи. – Помните, что было в прошлый раз, когда вы попробовали напасть на Роту? Я еле удержал сотрудниц, они собирались выколоть вам глаза, а вас распять на Пласа-де-Армас.

– Помню, очень хорошо помню, друг Пантоха. – Синчи поправляет рубашку, Синчи пытается улыбнуться, восстановить апломб, застегивает пуговицы. – Думаете, я не знаю, что на воротах Пантиляндии они повесили мою фотографию и каждый раз, входя и выходя, плевали на нее?


– Ты прав, Тигр, это, действительно, проблема. – Генералу Скавино рисуются народные волнения, генерал Скавино представляет расстрелы, убитых и раненых, окровавленных вожаков, отставки, суды, приговоры и слезы. – За три недели нам в руки попало около пятисот фанатиков, которые прятались в сельве. Но теперь я не знаю, что с ними делать. Отправить в Икитос – начнется скандал, пойдут демонстрации, на свободе остались тысячи «братьев». Что на этот счет думает Генеральный штаб?


– А теперь они в восторге от комплиментов, которые я расточаю им по радио, сеньор Пантоха. – Синчи надевает пиджак, Синчи идет к перилам, прощально машет рукой Китайцу Порфирио, возвращается к письменному столу, трогает за плечо сеньора Пантоху, складывает пальцы крестом, клянется. – Теперь, встретив меня на улице, они посылают мне воздушные поцелуи. Ладно, дружище Пан-Пан, не делайте из этого трагедии, я думал вам услужить. Но если вы так желаете, Синчи о вас больше словом не обмолвится.

– Потому что, если вы еще раз упомянете меня или Роту, я спущу на вас всех пятьдесят сотрудниц и предупреждаю, у каждой длинные ногти. – Панталеон Пантоха открывает ящик письменного стола, Панталеон Пантоха вынимает револьвер, заряжает его и разряжает, вращает барабан, целится в грифельную доску, в телефон, в балки. – А если они вас не прикончат, я добью сам, пущу вам пулю в лоб. Ясно?

– Яснее ясного, друг Пантоха, не будем тратить слова. – Синчи отвешивает поклон за поклоном, Синчи расточает улыбки, прощается, задом пятится вниз по лестнице, пускается наутек, исчезает на тропинке к Икитосу. – Ясно как божий день. Кто такой сеньор Пан-Пан? Знать не знаю, нет такого, слыхом не слыхал. Что такое Рота добрых услуг? Понятия не имею, что это такое, с чем ее едят. Правильно? Ну вот, мы прекрасно друг друга понимаем. Пятьсот кругленьких за этот месяц, как всегда, через Чупито?


– Нет, нет, только не это. – Сеньора Леонор секретничает с Алисией, сеньора Леонор бежит к августинцам, выслушивает доверительное признание настоятеля, задыхаясь, возвращается домой, встречает Панту, разражается протестами.

– Явиться в церковь с одной из этих. И куда – в церковь Святого Августина! Отец Хосе Мариа рассказал мне.

– Выслушай и постарайся понять меня, мама. – Панта швыряет шапочку на вешалку, Панта идет на кухню, пьет сок папайи со льдом, вытирает рот. – Я этого никогда не делаю, ни с кем из них в городе не показываюсь. Но тут особые обстоятельства.

– Отец Хосе Мариа видел, как вы вошли под руку, будто так и надо. – Сеньора Леонор наполняет ванну холодной водой, сеньора Леонор срывает обертку с мыла, вешает чистые полотенца. – В одиннадцать утра, когда в церкви все порядочные женщины Икитоса.

– Потому что именно в одиннадцать утра крестят младенцев, я не виноват, дай мне объяснить. – Пантосик снимает гуайаберу, Пантосик сбрасывает брюки, рубашку, трусы, надевает халат, тапочки, входит в ванную комнату, раздевается, лезет в ванну, прикрывает глаза, бормочет: «Как прохладно». – Печуга – одна из самых старых и добросовестных сотрудниц, я не мог отказать ей.


– Мы не можем фабриковать мучеников, довольно с нас и тех, кого они сделали. – Тигр Кольасос просматривает папки с газетными вырезками, помеченными красным карандашом, Тигр Кольасос совещается с офицерами из Службы безопасности, из сыскной полиции, предлагает план Генеральному штабу, проводит его в жизнь. – Подержи их в казармах пару недель на хлебе и воде. Потом припугни и отпусти, кроме десяти-двенадцати заводил, их пришли нам в Лиму.


– Печуга! – Сеньора Леонор мечется по спальне, сеньора Леонор мечется по гостиной, заглядывает в ванную, видит, как Панта бьет ногой по воде и брызги летят на пол. – Посмотри, с кем ты работаешь, с кем водишься. Печуга! Это же значит – оторва! Как могло получиться, что ты явился в церковь с падшей женщиной, у которой вдобавок такое имя. Я не знаю, какого святого молить, я уж и к младенцу-мученику ходила, на коленях просила, чтобы он вытащил тебя из этого вертепа.

– Она попросила меня быть крестным отцом ее сынишки, и я не мог отказать ей, мама. – Пантосик намыливает голову, лицо, тело, Пантосик плещется под душем, заворачивается в полотенце, выскакивает из ванны, вытирается, опрыскивается дезодорантом, причесывается. – Печуга и Стомордый поступили очень мило – дали малышу мое имя. Его зовут Панталеон, я крестил его.

– Какая честь для нашей семьи. – Сеньора Леонор идет на кухню, сеньора Леонор приносит щетку с тряпкой, вытирает пол в ванной, идет в спальню, подает Панте рубашку, отутюженные брюки. – Уж если тебе приходится выполнять эту ужасную работу, выполняй по крайней мере и то, что ты мне обещал. Не ходи с ними, чтобы люди вас вместе не видели.

– Знаю, мамуля, не томи мне душу, оп! До потолка, оп! – Пантосик одевается, Пантосик бросает грязное белье в корзину, улыбается, подходит к сеньоре Леонор, обнимает ее, приподымает. – Ах, чуть не забыл показать. Смотри, письмо от Почиты. И фотографии малышки Гладис.

– Ну-ка, подай мне очки. – Сеньора Леонор оправляет юбку, сеньора Леонор поправляет кофточку, отнимает у него конверт, идет к свету, к окну. – Ой, ну что за прелесть, до чего хороша моя внучка и как поправилась. Когда же ты пошлешь мне то, что я у тебя прошу, святой Иисус Багасанский. Целыми днями простаиваю в церкви, молюсь, чтобы нас перевели отсюда, – и никакого толку.

– Какой набожной ты стала в Икитосе, моя старушка, а в Чиклайо, бывало, и в церковь не заглядывала, все в карты играла. – Панта садится в плетеную качалку, Панта листает газету, решает кроссворд, смеется. – Молитвы, наверное, не помогают потому, что ты путаешь веру с предрассудками: младенца-мученика со святым Иисусом Багасанским, господа-чудотворца со святой Игнасией.


– Не забывайте, что придется бросить людей и деньги на охоту за сумасшедшими «братьями». – Полковник Лопес Лопес садится на самолет, в джипы, на катера, полковник Лопес Лопес разъезжает по Амазонии, возвращается в Лиму, заставляет работать сверхурочно офицеров из Счетно-финансового отдела, диктует докладную, является в кабинет к Тигру Кольасосу. – Довольно значительные расходы для Сухопутных войск. Да еще Рота добрых услуг – чистое кровопускание, работает в убыток. Не говоря уж о других проблемах.


– Вот письмо от Почи, всего четыре строчки, я тебе прочитаю. – Панта слушает музыку, Панта гуляет по Пласа-де-Армас с сеньорой Леонор, работает до полуночи у себя в кабинете, спит шесть часов, поднимается с зарей. – На лето они поехали с Чичи в Пиментель, там пляж. И ни слова о возвращении, мама.


– Словно никакой Роты и не было. – Тигр Кольасос нахлобучивает фуражку, Тигр Кольасос пропускает вперед генерала Викториа и полковника Лопес Лопеса, вслед за ними выходит из кабинета, в машине садится на переднее сиденье, велит шоферу гнать в «Росита Риос». – Да, разумеется, это один из выходов, именно его выбрал бы Скавино. Но не слишком ли мы спешим? Не вижу причин и необходимости объявлять опыт с Ротой добрых услуг неудавшимся. Отрицательные стороны, имеющиеся в ее работе, не так уж значительны.

– Меня не беспокоят отрицательные стороны в ее работе, меня беспокоят положительные, Тигр. – Генерал Викториа выбирает столик на открытом воздухе, генерал Викториа садится во главе, отпускает узел галстука, внимательно изучает меню. – И особенно ее фантастические успехи. По-моему, дело в том, что мы, сами не зная того и не ведая, запустили адский механизм. Лопес только что объехал все гарнизоны в сельве, его доклад вызывает тревогу.


– Считаю необходимым как можно скорее набрать еще десять рабочих единиц, – телеграфирует капитан Пантоха. – Не ради расширения масштабов, но во имя сохранения достигнутого уровня.


– Дело в том, что услуги, предоставляемые Ротой капитана Пантохи, стали главной заботой всех гарнизонов, лагерей и постов Амазонии. – Полковник Лопес Лопес заказывает для начала жаренное на вертеле мясо с кукурузой, потом утку в маринаде с перцем. – Я ничуть не преувеличиваю, мой генерал. И офицеры, и унтер-офицеры, и солдаты только об этом и говорят, поверьте. Даже о преступлениях «братьев» забывают, едва дело касается услуг.


– Причиной тому – многочисленные патрули и поисковые группы, снаряженные в погоню за убийцами на религиозной почве, – вскрывает суть капитан Пантоха. – Как известно Командованию, эти отряды находятся в горах, выполняя задание первостепенной важности полицейско-гражданского характера.


– Этот чемодан, Тигр, полон доказательств. – Генерал Викториа останавливается на маринованной рыбе с луком и перцем и на почках по-креольски с рисом. – Угадай, что в нем за бумаги. Докладные о боевой готовности воздушных, наземных и речных оборонных сооружений на эквадорской, колумбийской, бразильской и боливийской границах? Холодно. Предложения и проекты улучшения наших средств обороны и нападения в районе Амазонии? Холодно. Исследования в области коммуникаций, интендантского дела, этнографии? Холодно, холодно.


– Рота добрых услуг полагала своей обязанностью послать оперативные группы туда, где находятся эти отряды, – радирует капитан Пантоха. – И мы выполнили эту задачу благодаря усилиям и энтузиазму всего без исключения персонала.


– Сплошные заявки на ЖРДУГЧА, мой генерал. – Полковник Лопес Лопес на десерт берет медовую халву из арахиса и охлажденное как следует пльзеньское пиво, полковник Лопес Лопес заключает: – Все унтер-офицеры Амазонии подписали прошение о предоставлении им возможности пользоваться услугами Роты. Вот они тут: сто семьдесят две страницы.


– Для них мы специально создали летучие бригады из двух-трех рабочих единиц, но такое дробление персонала лишает меня возможности полностью обеспечивать потребительские центры, – телефонирует капитан Пантоха. – Надеюсь, я не слишком превышаю свои полномочия, мой генерал.


– Опрос, проведенный Лопес Лопесом среди офицеров, дал невероятные результаты. – Генерал Викториа управляется с едой, помогая себе корочкой хлеба, генерал Викториа запивает каждый кусок пивом, отирает лоб салфеткой.

– От капитана и ниже – девяносто пять процентов офицеров – тоже требуют услуг. А от капитана и выше – пятьдесят пять. Что ты скажешь на это, Тигр?


– В соответствии с цифрами, которые сообщил мне полковник Лопес после проведения неофициального опроса, я должен полностью пересмотреть наш план-минимум и расширить деятельность ЖРДУГЧА, мой генерал. – Капитан Пантоха оживляется, капитан Пантоха исписывает тетрадь за тетрадью, принимает таблетки, засиживаясь до рассвета на командном посту, отправляет объемистые заказные пакеты. – Убедительно прошу не принимать во внимание проект, который я вам направил. Сейчас день и ночь я работаю над новым графиком. Надеюсь скоро выслать его вам.


– Мне очень жаль, Тигр, но я должен сказать, что Пантоха хоть и псих, но при этом воплощение здравого смысла. – Генерал Викториа набрасывается на почки, генерал Викториа шутит, что французы правы, главное – попасть в ритм, а там можно съесть сколько угодно – восемнадцать, двадцать блюд. – Его аргументы неопровержимы.


– Ввиду возможного удвоения числа потребителей в случае включения в их число унтер-офицеров, – капитан Пантоха совещается с Чучупе, Чупито и Китайцем Порфирио, капитан Пантоха производит осмотр кандидаток, отсеивает «прачек», беседует с сутенерами, подкупает сводней, – должен сообщить вам, что, согласно минимальному плану, обеспечивающему уровень потребления ниже жизненно необходимого сексуального минимума, понадобится четыре судна того же водоизмещения, что и «Ева», три летательных аппарата типа «Далилы» и оперативный штаб в двести семьдесят две рабочие единицы.


– Почему сержантам и солдатам эти услуги предоставляются, а унтер-офицерам – нет? – Полковник Лопес Лопес отодвигает на край тарелки лук и косточки и в два приема приканчивает утку под маринадом, полковник Лопес Лопес улыбается, оглядывает проходящую мимо женщину, подмигивает, восклицает: – Какая лепка! А если предоставить унтер-офицерам, то чем офицеры хуже? И так далее. Возразить нечего.


– Разумеется, если в сферу деятельности Роты включить офицеров, то и цифры будут другими, мой генерал. – Капитан Пантоха идет к знахарям, капитан Пантоха принимает айауаску, и в его галлюцинациях армии женщин, распевая распу, проходят парадом по Марсову полю, капитана Пантоху рвет, он работает, ликует. – Я провел небольшое исследование, так, на всякий случай. Придется, по-видимому, создать специальный отряд для чрезвычайных заданий.


– Разумеется. – Генерал Викториа отказывается от десерта, генерал Викториа просит кофе, вынимает пузырек с сахарином, бросает две таблетки, залпом выпивает чашку, закуривает сигарету. – И если допустить, что для биологического и психологического здоровья войск необходима Рота, то, наверное, из месяца в месяц надо увеличивать и число услуг. Потому что, ты сам прекрасно знаешь, Тигр, инструмент совершенствуется в процессе труда. И в данном случае спрос всегда будет превышать предложение.

– Вот именно, мой генерал. – Полковник Лопес Лопес просит счет, полковник Лопес Лопес делает попытку вынуть бумажник, слышит: «Вы что, с ума сошли, сегодня угощает Тигр». – Хотели заткнуть дыру, а разворотили такую брешь, что сквозь нее, как сквозь решето, уйдет весь бюджет Интендантской службы.

– И вся энергия наших солдат. – Генерал Скавино отправляется с особой миссией в Лиму, генерал Скавино наносит визиты политическим деятелям, просит аудиенции, советует, интригует, хитрит, возвращается в Икитос.

– Эту жажду услуг, пробудившуюся в сельве, Тигр, не может остановить даже Христос. – Генерал Викториа открывает дверцу машины, генерал Викториа выходит первым, говорит: жаль, нельзя вздремнуть после такого обеда, велит ехать обратно в министерство. – Даже – не будем отставать от моды – младенец-мученик. Кстати, вы знаете, что его почитают уже и в Лиме? Вчера я у своей невестки обнаружил маленький алтарь с изображением младенца-мученика.


– Для начала – отборный отряд из десяти рабочих единиц специально для офицеров, мой генерал. – Капитан Пантоха разговаривает сам с собой на улице, капитан Пантоха засыпает за письменным столом, грезит, пугает сеньору Леонор своей худобой. – Для гарантии качества мы, разумеется, набрали бы их в Лиме. Как, по-вашему, звучит: «Особый отряд Женской роты добрых услуг для офицеров – ОО ЖРДУГЧА»? Высылаю вам подробный проект.


– Да, черт возьми, они, пожалуй, правы. – Тигр Кольасос входит в кабинет, Тигр Кольасос думает, ломает голову, вскрывает почту, грызет ногти.

– Эта свистопляска принимает мрачный оборот.

9

ЭКСТРЕННЫЙ ВЫПУСК ГАЗЕТЫ «ЭЛЬ ОРИЕНТЕ»
(Икитос, 5 января 1959 года),

ПОСВЯЩЕННЫЙ ПЕЧАЛЬНЫМ СОБЫТИЯМ В НАУТЕ

Специальный репортаж подготовлен всей редакцией газеты «Эль Ориенте» по инициативе и под идейным руководством ее директора Хоакина Андоа с целью дать читателям департамента Лорето самое живое и точное описание трагедии, приключившейся с Бразильянкой, начиная с налета в Науте и кончая погребением, состоявшимся в Икитосе, с подробным изложением обстоятельств, приковавших к себе внимание общественности. Плач и сюрпризы сопровождали останки прелестной жертвы

Вчера утром, ровно в одиннадцать часов, бренные останки той, что была Ольгой Арельано Росаурой, в дурном обществе известной как Бразильянка, поскольку некоторое время она прожила в городе Манаосе (см. ее биографию на с. 2–4 и 6 столбцы), были захоронены на историческом кладбище города среди скорби и печали, проявленных ее товарищами по работе и друзьями, что тронуло сердца многочисленных собравшихся на похороны жителей. Перед погребением покойной были возданы воинские почести пехотным подразделением из военного лагеря Варгас Герра, и этот жест вызвал немалое удивление даже среди тех, кто был крайне удручен трагическими обстоятельствами гибели юной и заблудшей лоретанской красавицы, которую капитан (sic!) Панталеон Пантоха в своей надгробной речи назвал «несчастной жертвой долга и людской низости и вероломства» (полный текст речи читайте на с. 3, 1 столбец).

Те, кому было известно, когда состоятся похороны юной несчастливицы, спозаранку собрались около кладбища (улицы Альфонсо Угарте и Рамона Кастильи), и очень скоро толпа любопытных блокировала главный вход и подступы к монументу Павшим за Родину. Приблизительно в десять тридцать присутствующие могли видеть, как прибыл грузовик из военного лагеря Варгас Герра и из него вышло подразделение из 12 солдат в касках, в полном боевом снаряжении и с винтовками, под командой пехотного лейтенанта Луиса Бакакорсо, расставившего своих людей по обе стороны от главных кладбищенских ворот. Это вызвало жгучий интерес среди присутствующих, которые не в силах были догадаться, что привело воинское подразделение в этот час в это место и в данных обстоятельствах. Загадка разрешилась чуть позже. Видя, что скопление зевак и публики почти полностью закрыло доступ к кладбищу, лейтенант Бакакорсо приказал солдатам расчистить путь, что те и исполнили без промедления и не колеблясь.

Без пятнадцати одиннадцать известный всем нам роскошный катафалк лучшего похоронного агентства Икитоса «Модус вивенди», весь в цветах, показался на улице Альфонсо Угарте, а следом за ним – эскорт такси и частных автомобилей. Процессия медленно следовала из местечка на реке Итайа, где находится так называемая Рота добрых услуг, в просторечье более известная как Пантиляндия, – там накануне ночью свершался обряд бдения над телом безвременно погибшей Ольги Арельано Росауры. Толпа застыла в молчании, а потом сама расступилась, пропуская процессию на кладбище. В последний путь злополучную Ольгу провожало много народу – по мнению наблюдателей, около ста человек, большинство были в трауре, а ее подруги по работе и «прачки» Икитоса – с выражением скорби на лицах. Эта группа женщин из печально известного заведения на реке Итайа скорбела больше всех – что вполне объяснимо, – заливаясь слезами под темными густыми вуалями и черными мантильями. Особую взволнованность и драматизм событиям придавало то обстоятельство, что среди этих женщин в первых рядах находились шестеро, вместе с усопшей Бразильянкой пережившие печальную историю в Науте, которая последней стоила жизни, а Луиса Канепа (она же Печуга), как известно нашим читателям, во время прискорбного происшествия получила довольно серьезные ранения от руки налетчиков (см. с. 4, где рассказывается в подробностях о засаде, устроенной в Науте, и ее кровавом завершении). Но главный сюрприз поджидал общественность позже – когда из похоронного экипажа в военной форме и темных очках вышел капитан Сухопутных войск, создатель и руководитель так называемой Роты добрых услуг, широкоизвестный и малоуважаемый сеньор Панталеон Пантоха, о котором до тех пор никто, во всяком случае у нас в газете, не знал, что он является офицером Перуанских вооруженных сил, что, само собой, вызвало в публике разнообразные толки.

Когда гроб сняли с катафалка, то заметили, что он имеет форму креста, принятую для покойников, при жизни принадлежавших к Братству по кресту, и это чрезвычайно удивило многих, поскольку подозревали, что смерть Бразильянки была делом рук этой религиозной секты, хотя, с другой стороны, это предположение энергично отвергалось главным пророком Братства (см. «Послание добрым людям о людях злых» брата Франсиско, которое мы помещаем на с. 3–3 и 4 столбцы). Гроб был снят с катафалка и перенесен на кладбище самим капитаном Пантохой и его сотрудниками из пресловутой Роты добрых услуг, каковые все до одного были в глубоком трауре, а именно: Порфирио Вонгом, в Вифлеемском квартале известным под кличкой Китаец, первым унтер-фицером ПМФ Карлосом Родригесом Саравиа (который вел судно «Ева» во время нападения в Науте), унтер-офицером ПВВС Алонсо Пантинайа (он же – Псих), в прошлом мастером высшего пилотажа, нижними чинами Синфоросо Кайгуасом и Паломино Риоальто, а также санитаром Вирхилио Пакайа. Ленты от гроба, на крышке которого красовалась одна-единственная элегантная орхидея, несли знаменитая Леонор Куринчила (она же Чучупе), девушки из злополучного заведения на реке Итайа: Сандра, Вирука, Пичуса, Лохмушка и другие, – а также широко популярный Хуан Ривера (он же – Чупито), весь забинтованный, со следами многочисленных ран, полученных во время нападения в Науте, когда он отбивался со свойственным лоретанину мужеством. Ленты несли еще две подавленные горем сеньоры в возрасте, скромного происхождения, которые отказались назвать свои имена и сказать, какое отношение они имеют к усопшей; по слухам, они являются близкими родственницами Ольги Арельано Росауры, но предпочли остаться неизвестными ввиду малопочтенности занятий, которым посвятила свою жизнь юная девица, варварски распятая на кресте. Когда гроб подняли и процессия двинулась, по знаку капитана Пантохи лейтенант Луис Бакакорсо по-военному отдал команду сопровождавшим его солдатам: «Клинки наголо!», которую они мгновенно выполнили, обнаружив ладную выправку и изящество. Итак, на плечах своих коллег и друзей, меж двух рядов солдат, воздавших ей воинские почести, на городское кладбище Икитоса вступила Бразильянка, расставшаяся с жизнью неподалеку от того места, где рождается наша широкая, как море, река.

Гроб поднесли к невысокой стене у монумента Павшим за Родину, где всякого входящего встречает печальное обращение, высеченное на плите: ВОЙДИ, ПОМОЛИСЬ, С ЛЮБОВЬЮ ВЗГЛЯНИ НА ЭТОТ ПРИЮТ, МОЖЕТ, ОН БУДЕТ ТВОИМ ПОСЛЕДНИМ ПРИСТАНИЩЕМ. Там в явно дурном настроении и необъяснимом нерасположении духа (чего не могли не заметить собравшиеся) находился бывший капеллан Сухопутных войск, а ныне священник Икитского городского кладбища, отец Годофредо Бельтран Калила. Священнослужитель с преувеличенной поспешностью выполнил погребальный обряд, не произнеся при этом проповеди, которую от него хотели услышать, и, не дождавшись окончания церемонии, удалился. По завершении церковного обряда капитан Пантоха, встав у гроба безвременно почившей Ольги Арельано Росауры, произнес речь, которую мы помещаем на другой полосе газеты (см. с. 3, 1 столбец), ставшую патетической кульминацией погребальной церемонии, тем более что она то и дело прерывалась сдерживаемыми рыданиями самого капитана Пантохи, которым скорбным эхом вторили упомянутые выше его сотрудницы и многочисленные собравшиеся на кладбище женщины легкого поведения.

Сразу же после этого гроб снова подняли на плечи те, что внесли его на кладбище, а остальные, главным образом сотрудницы уже упоминавшегося заведения и «прачки», поочередно несли ленты: Процессия прошла через кладбище, в его южный конец, и там, в Павильоне Святого Фомы, в верхней нише № 17, были захоронены останки усопшей. Захоронение гроба и установка плиты (на которой скромно, золотыми буквами написано:

Ольге Арельано Росауре, по имени Бразильянка, (1936–1959) от неутешных друзей) вызвали новые взрывы чувств и скорби по поводу ее кровавой кончины, и многие женщины разразились безудержным плачем. Затем, после того как по инициативе Леонор Куринчилы (она же Чучупе) были хором прочитаны молитвы за упокой души почившей лоретанки, собравшиеся стали расходиться. И тут, когда все уже направились к своим очагам, хлынул ливень, словно и небеса решили присоединиться к скорбевшим. Было двенадцать часов дня.


ПРОЩАЛЬНОЕ СЛОВО
КАПИТАНА ПАНТАЛЕОНА ПАНТОХИ ПРИ ПОГРЕБЕНИИ ПРЕКРАСНОЙ ОЛЬГИ АРЕЛЬАНО, РАБОЧЕЙ ЕДИНИЦЫ, РАСПЯТОЙ В НАУТЕ

Ниже мы приводим, полагая, что это представляет интерес для наших читателей, а также потрясает своей щемящей искренностью и удивительными откровениями, надгробную речь, которую произнес на похоронах распятой Ольги Арельано Росауры (она же Бразильянка) тот, кто был ее другом и начальником, а именно широкоизвестный дон Панталеон Пантоха, оказавшийся, как выяснилось вчера ко всеобщему удивлению, капитаном Интендантской службы Перуанской армии.

Оплакиваемая нами Ольга Арельано Росаура, незабвенная и горячо любимая Бразильянка, как любовно называли тебя мы, тебя знавшие, и как ты значилась в нашем журнале!

Мы облачились сегодня в славный офицерский мундир Перуанской армии, дабы проводить тебя к твоему последнему земному приюту, ибо наша обязанность пред лицом всего мира – с высоко поднятой головой и глубоким чувством ответственности заявить, что ты пала, как мужественный солдат, служа любимой родине – Перу. Мы пришли сюда, чтобы не стыдясь и с гордостью показать, что мы были твоими друзьями и вышестоящим начальством и что для нас было честью служить вместе с тобой нелегкому делу, требующему самопожертвования (что ты, почитаемая всеми нами подруга, доказала собственной жизнью), на благо нашим соотечественникам и родине. Ты – несчастная жертва долга и людской низости и вероломства. Презренные трусы, подстрекаемые демоном алкоголя, низменными инстинктами похоти или сатанинским фанатизмом, соревновались в ущелье Касика Кокамы близ Науты в подлом обмане и вероломстве, чтобы, захватив пиратским путем наше речное судно «Еву», затем со зверской жестокостью утолить свои скотские желания, и не ведали, что красу, которой они преступно овладели, ты не скупясь, щедро дарила нашим труженикам-солдатам.

Оплакиваемая нами Ольга Арельано Росаура, незабвенная Бразильянка! Эти солдаты, твои солдаты, не забудут тебя. И сейчас, в самых отдаленных уголках нашей Амазонии, в ущельях, где царствует владыка болотной лихорадки анафелес, на самых затерянных лесных прогалинах – повсюду, где стоят Перуанские войска, утверждая и защищая нашу независимость, везде, куда ты, не колеблясь, добиралась, невзирая на насекомых, болезни и неудобства, неся свою красоту, заразительную, открытую веселость в дар часовым Перу, везде есть такие, что вспоминают тебя со слезами на глазах, и сердца их преисполняются гневом к садистам-убийцам. Они никогда не забудут твоего очарования, твоего веселого лукавства и свойственного тебе стремления делить с ними тяготы походной жизни, которая благодаря тебе становилась для наших сержантов и солдат гораздо более сносной и приятной.

Оплакиваемая нами Ольга Арельано Pocaypa, незабвенная Бразильянка! Мы называли тебя так потому, что тебе привелось жить в этой братской стране, куда тебя увлекли свойственные юности мятежные порывы, мы называли тебя так, хотя – и это следует сказать – все в тебе, до последней капли крови, до тончайшего волоска, было исконно перуанским.

Знай же, что вместе с опечаленными солдатами, рассеянными по просторам нашей Амазонии, тебя оплакивают, скорбя, твои товарищи по Роте добрых услуг для гарнизонов и частей Амазонии, в интендантском центре на реке Итайа, где ты была роскошным, благоуханным цветком, и мы все восхищались тобой, уважали тебя и любили за высокое понимание долга, за никогда не изменявшее тебе расположение духа, замечательное чувство товарищества и сотрудничества и еще за множество других твоих удивительных достоинств. От имени всех этих людей я хочу сказать тебе, сдерживая плач скорби, что твоя жертва не будет напрасной: твоя юная, зверски пролитая кровь отныне свяжет нас священными узами еще теснее, а твой пример будет изо дня в день вести нас за собой, повелевая выполнять долг с тем же совершенством и бескорыстием, с какими выполняла его ты. И наконец, позволь, приложив руку к сердцу, поблагодарить тебя от себя лично за твоерасположение и понимание и за то многое, глубоко личное, чему ты меня научила и чего я никогда не забуду.

Оплакиваемая нами Ольга Арельано Росаура, незабвенная Бразильянка,

МИР ПРАХУ ТВОЕМУ!


Хроника событий в Науте
ПРЕСТУПЛЕНИЕ В УЩЕЛЬЕ КАСИКА КОКАМЫ, ИЗЛОЖЕННОЕ ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНО И В ПОДРОБНОСТЯХ: КРОВАВАЯ ЛЮБОВЬ, СТРАСТЬ, САДИСТСКАЯ НЕКРОФИЛИЯ И РАЗГУЛ ИНСТИНКТОВ

Наута, район Рекены: «Эль Ориенте» публично выражает горячую благодарность полковнику Гражданской гвардии Хуану Амесаге Риофрио, начальнику V полицейского округа и старшему инспектору Перуанской сыскной полиции (ПСП) в Лорето Федерико Чумпитасу Фернандесу, ответственным за расследование трагических событий в Науте, за то, что они, жертвуя своим драгоценным временем, любезно помогли нам получить информацию об этих событиях. Мы хотели бы отметить ту готовность сотрудничать со свободной и демократической прессой, которую обнаружили эти выдающиеся полицейские руководители, с коих другим представителям властей нашего департамента следовало бы брать пример.


Заговор в Рекене
В ходе расследования событий, имевших место в Науте, обнаруживаются обстоятельства, которые подтверждают первоначальные предположения, распространявшиеся в печати и по радио. Так, все менее вероятным выглядит утверждение, согласно которому нападение в Науте, смерть и распятие Ольги Арельано Росауры (она же Бразильянка) были обрядом «жертвоприношения и очищения кровью», совершенным Братством по кресту, а семеро субъектов, его осуществивших, были всего лишь орудием в руках этой секты. Таким образом, пламенная кампания, которую наш коллега Герман Лаудано Росалес вел в программе «Говорит Синчи» в защиту Братства и отвергающая как лживые заявления преступников о том, что они якобы подчинялись приказанию брата Франсиско, кажется все более правдивой. Предположение Синчи, что эти признания всего лишь хитрость, к которой прибегли арестованные, чтобы смягчить собственную вину, похоже, имеет фактическое подтверждение. Равным образом первые допросы, которым были подвергнуты в Икитосе заключенные, – вчера по реке они были доставлены в Икитос из Науты, где содержались под стражей со 2 января, – также позволили руководству Гражданской гвардии и ПСП отвергнуть имевшую хождение версию, согласно которой нападение в Науте было осуществлено под влиянием момента, в алкогольном опьянении, и подтвердили, без сомнения, что оно было замышлено заранее и спланировано во всех мельчайших и ужасающих деталях.

Все началось, по-видимому, за пятнадцать дней до зловещей даты во время встречи, носившей светский характер (а вовсе не религиозный, как утверждалось) под невинным предлогом дружеской вечеринки в селении Рекена. Она состоялась, вероятно, 14 декабря в доме бывшего алькальда селения Теофило Морея в связи с тем, что ему исполнилось пятьдесят четыре года. В ходе застолья, в котором принимали участие все обвиняемые, а именно Артидоро Сома, 23 лет, Непомусено Килка, 31 года, Кайфас Санчо, 28 лет, Фабио Тапайури, 26 лет, Фабрисиано Писанго, 32 лет, и Ренан Маркес Куричимба, 22 лет, было выпито немало спиртного, и все поименованные опьянели. На этой вечеринке сам бывший алькальд Теофило Морей – личность, хорошо известная в Рекене своими чувственными наклонностями, любитель поесть и выпить, – предложил, как заявляют некоторые из обвиняемых, устроить засаду на оперативную группу, когда та будет направляться в какой-нибудь военный лагерь, и, захватив ее, насладиться прелестями падших женщин. (Как помнят наши читатели, налетчики сначала утверждали, что мысль о нападении якобы возникла во время вечерней службы в Хранилище креста в Рекене и будто бы жребием было решено, что именно эти семеро «братьев» выполнят миссию, задуманную всеми присутствующими на церемонии, каковых, по их словам, было более сотни.) Предложение с энтузиазмом было принято остальными обвиняемыми. Все они признали, что эта тема – женщины из Роты добрых услуг – вообще была у них очень популярной и что они неоднократно обращались с письменными протестами к военному Командованию, прося разрешить вышеупомянутым дурным женщинам обслуживать и гражданскую клиентуру в тех селениях Амазонии, которые они посещали по долгу службы, и однажды даже, создав комиссию из молодых людей Рекены, отправились к начальнику речной базы Санта-Исабель, расположенной по соседству с селением, чтобы заявить протест против, по их мнению, несправедливой монополии вооруженных сил на женщин легкого поведения. Если учесть все это, то понятно, что предложение бывшего алькальда Морея, обещавшее им исполнение долго сдерживаемых желаний, было принято арестованными с восторгом и неистовой радостью.

Точно неизвестно, были ли семеро заговорщиков последователями брата Франсиско и часто ли посещали они тайные обряды в Хранилище креста в Рекене, как они утверждают, или все это ложь, на чем настаивает кое-кто из апостолов секты в посланиях, которые они рассылают в редакции газет и радио из своих укромных убежищ, и о чем заявил даже сам брат Франсиско (см. с. 3–3 и 4 столбцы). На этой самой пирушке семеро друзей набросали примерный план, договорившись, что осуществят свои преступные намерения подальше от Рекены, дабы не компрометировать доброго имени селения, а также для того, чтобы сбить с толку власти, если начнется расследование. Они решили тайком разузнать ближайшие даты прибытия оперативных групп в Науту или в Багасан, сочтя эти близко расположенные пункты наиболее удобными для совершения налета. Бывший алькальд Морей сам предложил добыть нужные сведения через офицеров речной базы Санта-Исабель, с которыми у него были служебные связи.

Не раздумывая долго, обвиняемые взялись за дело и усовершенствовали свой план, для чего собирались еще два или три раза. Теофило Морей на самом деле хитростью дознался у младшего лейтенанта Вооруженных сил Германа Уриосте, что оперативная группа из шести рабочих единиц прибудет по реке из Икитоса, с тем чтобы в первые дни января объехать части, расположенные в Науте, Багасане и Рекене, причем в первом из этих пунктов она будет 2 января около полудня. Собравшись вновь в доме бывшего алькальда, семеро злоумышленников уточнили свой преступный план, договорившись подкараулить оперативную группу в окрестностях Науты, чтобы жертвы и полиция подумали, будто сексуальный разбой совершили жители этого исторического селения. С целью запутать следы родилась идея оставить на месте засады крест с распятым на нем зверьком, чтобы казалось, будто нападение – дело рук братьев из Науты. Они запаслись гвоздями и молотками, не подозревая, как утверждали, что случай будет чудовищным образом поспешествовать их планам и они получат возможность распять не зверька, а тело юной и прекрасной, но заблудшей женщины. Семеро заговорщиков порешили разбиться на две группы, и каждая группа по-разному объяснила друзьям и родным, почему их не будет в Рекене. Так, например, группа, состоявшая из Теофило Морея, Артидоро Сомы, Непомусено Килки и Ренана Маркеса Куричимбы, ушла из селения 29 декабря на лодке с подвесным мотором, принадлежащей первому из поименованных, сказав всем, что направляется на озеро Карауите, где они хотят провести новогодние праздники, занявшись здоровым спортом – ловлей рыбы бешенки и гамитаны. Другая группа – Кайфас Санчо, Фабио Тапайури и Фабрисиано Писанго – ушла только на рассвете 1 января на глиссере, принадлежащем последнему из названных, уверив знакомых, что отправляются на охоту в сторону Багасана, где незадолго до того в окрестностях селения видели ягуаров.

На самом же деле обе группы, как и было задумано, направились вниз по реке в сторону Науты и проплыли мимо этого селения, не останавливаясь, точно так же, как они проплыли и мимо Багасана, ибо их целью было добраться незамеченными до места, расположенного километра на три ниже истока Амазонки, нашей широкой, как море, реки, а именно до ущелья Касика Кокамы, носящего это название благодаря легенде, которая гласит, будто здесь в период ливней плавает у самого берега призрак знаменитого касика дона Мануэля Пакайи, пионера, 30 апреля 1840 года основавшего при слиянии рек Мараньон и Укайали селение Науту. Семеро обвиняемых выбрали это место, несмотря на страх, который внушали некоторым из них вышеупомянутые предрассудки, потому что речное русло тут частично скрыто обильной растительностью и можно было остаться незамеченными. Обе группы встретились в ущелье Касика Кокамы под вечер 1 января, разбили лагерь в низине и всю ночь пировали. Ибо, будучи людьми бывалыми, каждый из них запасся не только револьвером, карабином, гвоздями и одеялом для ночевки, но и анисовой водкой и пивом, которые они пили, и пьянели, приходя в возбуждение и не переставая зубоскалить, и в нетерпении ожидали дня, когда сбудутся их злокозненные замыслы.


Пиратский налет в ущелье Касика Кокамы
Утром спозаранку семеро заговорщиков уже были настороже и, забравшись на деревья, следили за рекой. Для этой цели они запаслись биноклями, которые передавали друг другу, чтобы видеть, что происходит на воде. Так они просидели большую часть дня, и только в четыре часа пополудни Фабио Тапайури разглядел вдали красно-зеленое судно «Ева», которое со своим вожделенным грузом плыло по охранным водам нашей широкой, как море, реки. Злоумышленники тут же приступили к осуществлению своих вероломных планов. Меж тем как четверо из них – Теофило Морей, Фабио Тапайури, Фабрисиано Писанго и Рене Маркес Куричимба – прятали среди прибрежной растительности лодку с подвесным мотором и укрывались сами, Артидоро Сома, Непомусено Килка и Кайфас Санчо сели в глиссер и поплыли на середину реки, чтобы там разыграть коварный спектакль. Они подошли к «Еве» на малой скорости, и Сома с Килкой стали размахивать руками и кричать, что, мол, Кайфасу Санчо срочно нужна медицинская помощь, потому что его укусила ядовитая змея. Первый унтер-офицер Карлос Родригес Саравиа, услыхав их вопли, приказал застопорить машины и принять больного на борт «Евы"(где имелась аптечка) с похвальным намерением оказать медицинскую помощь симулянту Кайфасу Санчо.

Как только эти трое при помощи коварной уловки оказались на борту, они сбросили мирные маски, выхватили спрятанные револьверы и подступили с угрозами к унтер-офицеру Родригесу Саравиа и четырем его подчиненным, требуя повиновения. Пока Артидоро Сома держал группу из шести женщин (Луису Канепу, Печугу; Хуану Барбичи Лу, Сандру; Эдувихес Лаури, Эдувихес; Эрнесту Сипоте, Лорету; Марию Карраско Лунчу, Флор, и несчастную Ольгу Арельяно Росауру, Бразильянку), а также Хуана Риверу, Чупито, возглавлявшего группу, запертыми в каюте, Непомусено Килка и Кайфас Санчо, мерзко сквернословя и угрожая смертью, требовали, чтобы команда снова запустила двигатель и направила судно к ущелью, где дожидались в засаде остальные. И вот в то время как налетчики бесчинствовали, сметливому рулевому Исидоро Ауанари Лейве удалось, находчиво солгав (мол, по естественной надобности), на минуту выйти из каюты и, проникнув в радиорубку, послать отчаянный SOS на базу в Науту, где, не поняв как следует сигнала бедствия, все же решили немедленно отправить вниз по реке катер с санитаром и двумя солдатами на борту, чтобы выяснить, что случилось с «Евой». А между тем судно стояло в ущелье Касика Кокамы, в стратегически избранном месте, наполовину скрытое обильной растительностью, и нелегко было обнаружить его рыбачьим лодкам и моторкам, снующим по середине нашей широкой, как море, реки.


Трусливый разбой: насилие и раны
С математической точностью, шаг за шагом осуществлялся макиавеллиевский план преступников. В ущелье Касика Кокамы четверо, остававшихся на берегу, поспешили подняться на борт «Евы» и вместе с тремя своими сообщниками безжалостно связали и заткнули кляпом рот унтер-офицеру Родригесу Саравии и четверым членам команды, которых затем пинками и побоями затолкали в трюм, наспех сказав, что они находятся тут по велению Братства, что все это – кара за греховные деяния Роты добрых услуг. Потом семеро пиратов – которые, по свидетельству жертв, все больше входили в раж и дрожали от возбуждения – направились к каюте, где были заперты женщины, чтобы удовлетворить свои разнузданные страсти. Тут пролилась первая кровь. Поняв преступные намерения этих типов, запертые в каюте искательницы легкой жизни оказали им стойкое сопротивление, последовав мужественному примеру Хуана Риверы, Чупито, который, ничуть не тушуясь и невзирая на свой малый рост и физическую немощь, набросился на пиратов, бодая их головой, брыкаясь и бранясь, но, к несчастью, его донкихотское упорство скоро было сломлено – он был повержен, пираты избили его рукоятками револьверов, пинали ногами и разбили лицо в кровь. Подобная участь постигла и Луису Канепу (она же Печуга), которая тоже энергично, как настоящий мужчина, схватилась с налетчиками, царапаясь и кусаясь, и те избили ее зверски, до потери сознания. Подавив сопротивление, пираты, угрожая револьверами и карабинами, принудили падших женщин удовлетворить их порочные желания, для чего каждый выбрал себе жертву, при этом между ними произошла потасовка, поскольку каждый хотел завладеть несчастной Ольгой Арельано Росаурой, которую в конце концов уступили Теофило Морею, приняв во внимание его превосходство в возрасте.


Перестрелка и освобождение: прелестная рабочая единица умирает
Пока семеро насильников вершили кровавый разгул, катер, отправленный с базы в Науте, обошел довольно большой участок реки и, не обнаружив никаких следов «Евы», уже собирался возвращаться, как вдруг вдалеке багрянец заката чудесным образом сверкнул на укрытом густой растительностью ущелья Касика Кокамы зелено-красном судне. Катер тут же направился к «Еве» и, к всеобщему удивлению, был встречен градом пуль, одна из которых пробила левую ляжку и внутреннюю часть ягодицы нижнему чину Фелисио Танчива. Оправившись от изумления, солдаты ответили на огонь, завязалась перестрелка, длившаяся несколько минут, в ходе которой была смертельно ранена – пулями солдат, как установило вскрытие, – Ольга Арельано Росаура (она же Бразильянка). Видя, что они находятся в худшем положении, солдаты решили возвратиться в Науту за подкреплением. Заметив, что патруль удаляется, преступники, охваченные страхом из-за приключившейся на их глазах смерти, растерялись. Первым, похоже, спохватился Теофило Морей, он призвал своих приятелей сохранять спокойствие, убеждая, что, покуда патруль доберется до Науты, у них будет время не только убежать, но и выполнить свой план до конца. И вот тогда кто-то (неизвестно, был ли это сам Теофило Морей, как говорят некоторые, или Фабиан Тапайури, как утверждают другие) предложил распять Бразильянку вместо зверька. Преступники взялись за осуществление своего кровавого плана, выбросили на берег труп Ольги Арельяно и решили для экономии времени не делать крест, а использовать вместо него какое-нибудь дерево. Они были заняты этим черным делом, когда на горизонте показались четыре катера с солдатами. Преступники тотчас же пустились наутек и углубились в заросли. Только двоих – Непомусено Килку и Ренана Маркеса Куричимбу – удалось поймать сразу. Солдатам, поднявшимся на «Еву», предстало страшное зрелище: по судну в истерике метались охваченные ужасом полуголые женщины, некоторые со следами жестокого обращения на лице и на теле (Печуга), а на берегу, на стволе дерева, было распято прекрасное тело Ольги Арельано Росауры. Пули настигли несчастную в самом начале перестрелки, поразив основные органы – сердце и головной мозг, что вызвало мгновенную смерть. Несчастную сняли с дерева, накрыли одеялами и подняли на судно, где как безумные рыдали остальные жертвы.

Как только первый унтер-офицер Родригес Саравиа и остальной экипаж были освобождены, по радио передали в Науту, Рекену и Икитос тревожное сообщение о случившемся, и тотчас же все посты, речные базы и гарнизоны округа были мобилизованы в погоню за пятерыми бежавшими. В течение суток были выловлены все.

Трое – Теофило Морей, Артидоро Сома и Фабио Тапайури – попались вечером неподалеку от Науты, куда они пытались пробраться тайком после того, как пробежали много километров по зарослям, разодрав в клочья одежду и до крови расцарапав тело. Двое других – Кайфас Санчо и Фабрисиано Писанго – были схвачены на рассвете следующего дня, когда они переплывали Укайали на глиссере, который украли в порту в Науте. Один из них, Кайфас Санчо, оказался довольно серьезно раненным – схватил пулю ртом.

Жертвы нападения были переправлены в Науту, где Луисе Канепе и Чупито была оказана необходимая помощь, оба они в своем горестном положении проявили большое мужество и твердость духа. Там же были получены от жертв первые показания о только что пережитых ими ужасных событиях. Труп несчастной Ольги Арельано Росауры из-за юридических формальностей смогли доставить в Икитос лишь 4-го числа на гидроплане «Далила», а в Науту сопровождал ее останки тогда еще лишь сеньор Панталеон Пантоха, и он же проводил первые расследования. Остальные женщины вернулись в Икитос по реке на судне «Ева», которое не пострадало особенно во время налета, а семеро арестованных еще несколько дней пробыли в Науте и были подвергнуты властями изнурительным допросам. Вчера под усиленным конвоем они прибыли в Икитос на гидроплане ПВВС и в настоящее время находятся в центральной тюрьме на улице Сержанта Лореса, откуда, без сомнения, преступники выйдут очень нескоро.


Бурной и скандальной была жизнь усопшей
Она родилась 17 апреля 1936 года в тогда еще заброшенном селении Нанай (в те времена не было шоссе, которое теперь соединяет курортное местечко с Икитосом) и была дочерью Эрменехильды Арельано Росауры и неизвестного отца. Ее крестили 8 мая того же года в церкви Пунчаны и нарекли Ольгой, дав еще два имени матери. Мать Ольги, по словам тех, кто ее помнит, занималась в Нанае чем придется – служила уборщицей на речной базе в Пунчане, а также в местных барах и ресторанах, откуда ее всякий раз выгоняли за пристрастие к спиртному, так что в конце концов соседи привыкли видеть, как нетвердо держащаяся на ногах Рюмочка Гермеса – так ее прозвали – бродит по кварталу вместе со своей малолетней дочуркой Ольгитой, а прохожие, глядя ей вслед, пересмеиваются. Девочка была невезучей: когда ей исполнилось всего восемь или девять лет, Рюмочка Гермеса пропала из Наная, бросив дочь на произвол судьбы, ее милосердно подобрали адвентисты седьмого дня и поместили в свой маленький сиротский приют, что стоял на углу Саманес Окампо и Напо, где теперь осталась только церковь. В этом заведении бедняжка, до той поры росшая, как дикий зверек, в грязи и невежестве, стала учиться читать, писать, считать и вела жизнь простую, но здоровую и чистую в соответствии с твердыми моральными правилами этой церкви.

(«Не так уж они, видно, были тверды, как расписывают, если судить по послужному списку барышни», – заметил один из наших редакторов, с характерной для него строгостью, добрый католик, в прошлом связанный с армией и знаменитый тем, что в его проповедях постоянно звучит ирония по адресу многочисленных протестантских церквей Икитоса; своего имени он просил не называть.)


Драматическая история молодого миссионера
«Я хорошо ее помню, – сказал нам адвентистский пастор, его преподобие Авраам Мак-Ферсон, который стоял во главе сиротского приюта в те времена, когда там находилась маленькая Ольга Арельано Росаура. – Это была веселая смуглянка, смышленая и живая, послушно выполнявшая распоряжения учителей и наставников, и мы от нее ожидали много хорошего. Погубила ее, без сомнения, великая красота, которой ее одарила природа с отроческих лет. Но как бы то ни было, помолимся за нее и, думая о ее участи, постараемся исправить нашу жизнь, ибо зачем вспоминать о вещах грустных и горьких, добра от этого не будет и ни к чему это не приведет». Тем самым преподобный Авраам Мак-Ферсон прозрачно намекнул на случай, наделавший много шуму в Икитосе: на сенсационный побег из сиротского приюта адвентистов седьмого дня тринадцатилетней красавицы, какой была тогда Ольгита Арельано Росаура, с одним из ее наставников, молодым пастором Ричардом Джей Пирсом, незадолго до того прибывшим в Икитос со своей далекой родины, Северной Америки, чтобы получить боевое крещение на поприще миссионерства. Случай этот окончился трагически, как, должно быть, помнят многие читатели «Эль Ориенте», ибо как раз в нашу газету, тогда самую уважаемую в Икитосе, мучимый совестью миссионер, прежде чем покончить с собой, направил письмо, умоляя о прощении общественность Лорето и терзаясь тем, что не устоял перед юной красой Ольгиты, а потом он повесился на пальмовом дереве, неподалеку от селения Сан-Хуан. («Эль Ориенте» в сентябре 1949 года публиковала полностью его письмо, написанное наполовину по-английски, наполовину по-испански.)


Тобогган легкой жизни
После этой скороспелой и неудачной любовной авантюры Ольга Арельано Росаура покатилась по наклонной плоскости легкой жизни, чему, безусловно, способствовала ее физическая привлекательность и огромное обаяние. С той поры ее прелестная фигурка стала мелькать в ночных заведениях Икитоса, в таких, как «Мао-Мао», «Сельва», и теперь уже не существующем притоне «Роскошный цветник», который в один прекрасный день властям пришлось закрыть, так как они поняли, что бар полностью отвечает своему названию, поскольку в этом подпольном доме свиданий с четырех до семи ежедневно расставались с целомудрием школьницы города Икитоса. Хозяин заведения – почти легендарный Умберто Сипа (он же Сморчок), проведший несколько месяцев в тюрьме, – сделал затем, как всем хорошо известно, блистательную карьеру на этом поприще.

Долго пришлось бы излагать все любовные перипетии несчастной Ольгиты Арельано Росауры: молва ей приписывала бесчисленных покровителей и могущественных друзей, многие из которых были женаты и с которыми девушка, не стесняясь, появлялась на людях. Один из таких непроверенных слухов утверждал, будто в конце 1952 года Ольгита была потихоньку выслана из Икитоса тогдашним префектом департамента Мигелем Торресом Саламино, причиной чему была страстная любовь между сбившейся с пути Ольгитой и сыном префекта, студентом инженерного института Мигелито Торресом Сааведрой, чью кончину в мутных водах лагуны Кистокоча считали самоубийством – так многочисленны были свидетельства глубокого отчаяния, в которое впал молодой человек после исчезновения из города возлюбленной, хотя его семья самым решительным образом опровергала этот слух. Как бы то ни было, неуемная Ольгита отбыла в бразильский город Манаос, и о ней было известно лишь одно: вместо того чтобы исправиться, она с головой окунулась в беспутную жизнь, пустилась во все тяжкие – другими словами, целиком посвятила себя – в лупанариях и домах свиданий – древнейшей профессии проституции.


Возвращение на родину
Поднаторевшая в непристойном ремесле и красивая, как никогда, Ольга Арельано Росаура, которую наши земляки с лоретанской находчивостью тотчас же окрестили Бразильянкой, года два назад возвратилась в родной Икитос и почти сразу через посредничество местного вербовщика женщин Китайца Порфирио из Вифлеемского квартала поступила в Роту добрых услуг – учреждение, поставлявшее женщин легкого поведения так, словно это скот или предметы первой необходимости, воинским частям Амазонии. А незадолго до того неисправимая Ольгита стала героиней шумного скандала: во время вечернего сеанса ее застали в последнем ряду кинотеатра «Болоньези» за неописуемыми занятиями с лейтенантом Гражданской гвардии, которого после этого пришлось перевести из Икитоса в другое место. Со стороны супруги этого офицера была даже попытка нападения, и наши читатели, должно быть, помнят, как в один прекрасный чертверг, после вечерней зори, она набросилась на Бразильянку и как они – в скверике на Пласа-де-Армас – сцепились, осыпая друг дружку оскорблениями.

Ольга Арельано Росаура благодаря своей красоте очень скоро стала звездой первой величины в дурно прославившемся заведении на реке Итайа и подругой сердца тамошнего директора-распорядителя, которого мы до вчерашнего дня наивно считали человеком штатским, дона Панталеона Пантохи, и каковой на самом деле оказался – к смущению и замешательству многих – ни более ни менее как капитаном наших Вооруженных сил. Ни для кого в нашем городе не секрет, что имела место тесная и интимная связь между усопшей красавицей и сеньором, пардон, капитаном Пантохой, и нередко можно было видеть, как эта нежная парочка прогуливалась по площади 28 Июля или же страстно обнималась в сумерках на набережной Тарапака. Говорят, что эта невольная губительница, источник трагедий, соблазнительная Бразильянка, Ольгита Арельано Росаура, была причиной отъезда из Икитоса покинутой супруги капитана Пантохи, причиной ужасной семейной драмы, которую раскрыл наш коллега, выдающийся радиокомментатор.


Трагический финал
Вот мы и подошли к кровавой развязке: под вечер второго дня нового, 1959 года в ущелье Касика Кокамы, близ Науты, в расцвете молодости оборвалась ее жизнь, преждевременно и страшно, от предательских пуль, быть может зачарованных той самой красою, которая привлекала стольких мужчин, и в своем смертоносном полете нашедших именно ее, пронзенную затем гвоздями не то преступных выродков, не то фанатиков. Тот, кто посетил – а таких было немало – пользовавшееся дурной славой место на реке Итайа, где было выставлено тело покойной Ольги Росауры и куда похоронное агентство «Модус вивенди» отрядило свой первоклассный катафалк, подойдя к гробу, восхищались нетронутой, сверкавшей за прозрачным стеклом в свете погребальных свечей смуглой красою Бразильянки.

Исключительное право публикации принадлежит «Эль Ориенте».


ПОСЛАНИЕ БРАТА ФРАНСИСКО ДОБРЫМ ЛЮДЯМ О ЛЮДЯХ ЗЛЫХ
Ниже наша редакция публикует, имея на то исключительное право, текст, поступивший к нам вчера вечером и написанный собственноручно знаменитейшим братом Франсиско, пророком и главой Братства, которого разыскивает полиция четырех стран, полагая, что он инспирировал распятия, вот уже столько времени орошающие кровью нашу любимую Амазонию. «Эль Ориенте» гарантирует подлинность этого сенсационного документа.

Во имя Отца, Святого Духа и СЫНА, КОТОРЫЙ УМЕР НА КРЕСТЕ, я обращаюсь к общественному мнению Перу и всего мира, чтобы с дозволения и по вдохновению небесных голосов, ожидавших ДОБРЫХ ЛЮДЕЙ, опровергнуть и отбросить как злостные, клеветнические и чуждые всякой правде наветы ЛЮДЕЙ ДУРНЫХ, которые пытаются приписать БРАТЬЯМ и СЕСТРАМ ПО КРЕСТУ насилие, смерть и последующее распятие сеньориты Ольги Арельано Росауры, к несчастью имевшие место в ущелье Касика Кокамы близ Науты.

Из своего уединенного убежища, где я продолжаю нести КРЕСТ, который Владыке угодно было мне назначить по его щедрой и безграничной мудрости, удерживая меня вдали от нечестивых рук, которые не могут и никогда не смогут схватить меня и оторвать от верующего люда, от люда святого и ДОБРОГО, от СЕСТЕР и БРАТЬЕВ, нашедших божественное единение во имя любви к Господу и во имя ненависти к ЗЛУ, я подымаю руку и, решительно потрясая ею слева направо и справа налево, восклицаю: НЕТ! Неправда, будто это сотворили сестры и братья по кресту, чья цель – творить ДОБРО, приготовляясь взойти на небо, когда Отец, Святой Дух и СЫН, КОТОРЫЙ УМЕР НА КРЕСТЕ, решат, что этому миру, полному ЗЛОБЫ и жестокости, должен прийти конец от огня и воды, как предрекается ДОБРОЙ книгой Библии, и произойдет это очень скоро – так возвестили мне голоса, которые я слушаю, голоса нездешнего мира, которым ведомо о преступлении, совершенном ЗЛЫМИ ЛЮДЬМИ, приписывающими его нам, дабы спрятать свою вину и сделать еще толще, еще острее наши ГВОЗДИ и еще шершавее ДЕРЕВО наших КРЕСТОВ.

Ни один из обвиняемых в смерти сеньориты Арельано никогда не принадлежал к нашему БРАТСТВУ ДОБРЫХ людей и никогда не присутствовал даже в качестве зрителя или любопытствующего на собраниях в наших ХРАНИЛИЩАХ КРЕСТА ни в Науте, ни в Багасапе, ни в Рекене, где они жили, в чем уверили меня ДОБРЫЕ апостолы этих хранилищ. Никогда и никто не видел их на наших собраниях воздающими хвалу Отцу, Святому духу и СЫНУ, КОТОРЫЙ УМЕР НА КРЕСТЕ, и молящими их о прощении за грехи, дабы душа была чиста и омыта, когда настанет КОНЕЦ. Сестры и братья не убивают, не совершают насилия, не нападают, не крадут, они ненавидят насилие, которое вершит ЗЛО, и этому их наставляет небо моими устами. Кто может бросить нам в лицо обвинение хотя бы в одном поступке, противоречащем ДОБРУ. Неверно, будто мы проповедуем преступление, в чем нас обвиняют те, кто нас преследует и вынуждает скрываться и жить, подобно кровожадным хищникам, в глухой чаще. Но мы прощаем им, ибо они – всего лишь послушное орудие неба, и оно использует их как КРЕСТЫ, которые даруют нам бессмертие и вечную славу. А бедную Ольгу Арельано, хоть она и не слышала нашего слова, мы отныне включаем в свои моления и станем поминать вместе с нашими мучениками и святыми, которые нас видят, нас слышат, говорят с нами, нас охраняют и заслуженно вкушают там, наверху, небесный мир и покой, вместе с Отцом, Святым Духом и СЫНОМ, КОТОРЫЙ УМЕР НА КРЕСТЕ.

БРАТ ФРАНСИСКО

Примечание от редакции: Во время погребения на городском кладбище Икитоса действительно у некоторых из присутствующих видели изображения Ольги Арельано Росауры, подобные изображениям других лиц, распятых членами Братства, например знаменитого младенца-мученика из Моронакочи и святой Игнасии.


ПРОИЗВОЛ ПО ОТНОШЕНИЮ К ЛОРЕТАНСКОМУ ГАЗЕТЧИКУ
(редакционная статья газеты «Эль Ориенте» от 6 января 1959 года)

«Послание добрым людям о людях злых» (исключительное право публикации принадлежит «Эль Ориенте»), напечатанное во вчерашнем выпуске и направленное нам из тайного убежища в сельве братом Франсиско, вождем и высшим духовным наставником Братства по кресту, было причиной того, что наш директор, знаменитый журналист, пользующийся международной известностью Хоакин Андоа, стал объектом неслыханного произвола со стороны полицейских властей департамента Лорето и пополнил собою и без того длинный список жертв свободы слова. Дело в том, что наш директор был вызван вчера утром полковником Гражданской гвардии Хуаном Амесагой Риофрио, начальником V полицейского округа (Лорето) и старшим инспектором Перуанской сыскной полиции (ПСП) Федерико Чумпитасом Фернандесом. Ответственные чиновники потребовали сообщить, каким образом газета «Эль Ориенте» получила послание брата Франсиско, этого разыскиваемого законом серого кардинала, инспирировавшего распятия, имевшее место в Амазонии. В ответ наш директор вежливо, но твердо заявил, что источники журналистской информации – такая же профессиональная тайна, святая и нерушимая, как тайна исповеди, на что оба полицейских чина разразились неслыханно грубой бранью в адрес сеньора Хоакина Андоа, грозя ему даже телесным наказанием («Вот накостыляем тебе как следует» – так буквально и выразились), если он не ответит на их вопрос. А поскольку наш директор, как и подобает, отказался нарушить профессиональную этику, его заперли в камере, где продержали восемь часов – другими словами, до семи вечера, пока его не освободил оттуда префект департамента. Вся редакция «Эль Ориенте», как один человек, единодушно выступает в защиту свободы слова, профессиональной тайны и журналистской этики, негодует по поводу злоупотреблений властей в отношении выдающегося лоретанского интеллектуала и журналиста, а также сообщает, что уже направлена телеграмма протеста в Перуанскую национальную федерацию журналистов и Национальную ассоциацию журналистов Перу, высшие профессиональные объединения нашей страны.


УБИЙЦЫ ИЗ УЩЕЛЬЯ КАСИКА КОКАМЫ НЕ ПРЕДСТАНУТ ПЕРЕД ВОЕННЫМ ТРИБУНАЛОМ
Икитос, 6 января.

Из хорошо информированного источника, близкого к командованию V военного округа (Амазония), сегодня утром поступило опровержение упорно циркулирующих в Икитосе слухов о том, что семеро налетчиков из Науты якобы будут переданы военным властям и предстанут перед военно-полевым судом.

Как сообщает вышеупомянутый источник, Вооруженные силы никогда не заявляли о своем намерении возложить на себя обязанности по производству суда и вынесению приговора преступникам, и, следовательно, преступники будут судимы обычным гражданским судом.

По-видимому, источником опровергнутых слухов явилось поданное в военные инстанции капитаном Панталеоном Пантохой – род занятий которого хорошо известен в городе – прошение о том, чтобы военно-полевой суд затребовал следственные материалы по делу обвиняемых в нападении близ Науты под предлогом, что судно «Ева» и его команда принадлежат Военно-морскому флоту Перу, а оперативная группа из публичных женщин входит в состав военизированного подразделения, а именно малопочтенной Роты добрых услуг, которой данный офицер командует. Вооруженные силы охарактеризовали как «в высшей степени странное» – определение, употребленное информировавшим нас источником, – прошение капитана Пантохи, отметив, что ни судно «Ева», ни его команда, подвергшиеся нападению, не выполняли никакого военного задания, но были облечены обязанностями чисто гражданского характера, и что так называемая Рота добрых услуг не является и ни в коей мере не может быть признана военизированным подразделением, а представляет собой коммерческое предприятие гражданского характера, которое имело чисто случайные и не поощрявшиеся связи с армией. Тот же источник сообщил нам, что в настоящее время подходит к концу проводившееся с должной тщательностью расследование, начатое по приказу Генерального штаба Вооруженных сил, с целью определить происхождение, состав, род деятельности и доходы Роты добрых услуг, а также ее правомочия и если таковые окажутся недостаточными, то меру ответственности за содеянное и необходимые санкции.

10

– Ах да, ты уже встал, сынок. – Сеньора Леонор дурно проводит ночь, видит во сне, будто таракана съела крыса, крысу – кот, кота – кайман, каймана – ягуар, а ягуара распяли и его внутренности сожрали тараканы, сеньора Леонор поднимается ни свет ни заря, ломая руки, ходит в потемках по гостиной и, дождавшись, когда пробьет шесть, стучится в спальню к Панте. – Как, ты опять надеваешь форму?!

– Весь Икитос видел меня в мундире, мама. – Пантосик убеждается, что гимнастерка выцвела, а брюки висят на нем, как на вешалке, Пантосик принимает позы перед зеркалом, грустнеет. – Какой смысл играть теперь комедию с сеньором Пантохой.

– Это решать начальству, не тебе. – Сеньора Леонор путается в ключах от кухни, сеньора Леонор проливает молоко, вспоминает, что забыла хлеб, не может утихомирить дрожащий в руках поднос. – Ну выпей хотя бы кофейку. Не уходи из дому, не евши.

– Ладно, ладно, полчашечки. – Панта спокойно проходит в столовую, Панта кладет головной убор и перчатки на стол, садится, пьет кофе. – Ну до свиданья, поцелуй меня. Да не делай такого лица, мамуля, а то и я затоскую.

– Всю ночь такие кошмары снились. – Сеньора Леонор бросается на софу, сеньора Леонор прикрывает рукой рот, говорит срывающимся, сдавленным голосом – Что теперь с тобой будет, Панта? Что будет с нами?

– Ничего не будет. – Панта достает из бумажника деньги, Панта кладет их сеньоре Леонор в карман халата, поднимает штору, разглядывает людей, идущих на службу, нищего на углу, с тарелкой и с флейтой. – А если и будет – мне наплевать.


– Слыхали радио? – Ирис, потрясенная, подскакивает на сиденье, Ирис слышит, как шофер такси вскрикивает и повторяет: «Не может быть, вот беда-то!», расплачивается, хлопая дверьми, влетает на территорию Пантиляндии, орет во весь голос: – Брата Франсиско схватили! Он прятался на реке Напо, около Масана. Ужас, что с ним теперь сделают.


– Я ничуть не жалею о том, что делал. – Панта смотрит, как из дому выходит владелец фабрики надгробных плит, как выходит муж Алисии, как мимо проезжают машины, проходят ребятишки в школьной форме, с учебниками, старушка с лотерейными билетами, Панта чувствует себя не в своей тарелке, застегивается. – Я поступал так, как мне велела совесть, это и есть солдатский долг. И спокойно встречу то, что меня ждет. – Верь в меня, мама.

– Я всегда в тебя верила, сынок. – Сеньора Леонор чистит его щеткой, сеньора Леонор наводит на него лоск, поправляет на нем одежду, раскрывает объятия, целует его, обнимает, обращает взгляд к усачу на старой фотографии. – Слепо верила. Но на этот раз просто не знаю, что и думать. Ты совсем свихнулся, Панта. Надеть мундир, чтобы произнести речь над гробом женщины легкого поведения! Разве твой отец, твой дед поступили бы так?

– Мама, пожалуйста, хватит об одном и том же. – Панта видит, как продавщица лотерейных билетов здоровается со слепцом, как по улице идет человек, на ходу читая газету, как пес обильно мочится на углу, Панта поворачивается и идет к двери. – По-моему, я уже говорил, что раз и навсегда запрещаю касаться этой темы.

– Ладно, молчу, уж я-то умею слушаться начальства. – Сеньора Леонор благословляет его, сеньора Леонор прощается с ним на крыльце, возвращается к себе в спальню, бросается на постель, сотрясаясь в рыданиях. – Дай Бог не раскаяться тебе, Панта. Только об этом и молюсь, но уверена: то, что ты натворил, грозит нам бедой.


– Разумеется, так и будет, во всяком случае со мной. – Лейтенант Бакакорсо чуть улыбается, лейтенант Бакакорсо прохаживается среди родственников, столпившихся у тюремных ворот в ожидании свидания, отстраняет ребенка, который громким голосом зовет черепах и обезьянок. – Я не получу повышения, которого ожидал в этом году, тут уж сомневаться не приходится. Но что говорить, дело сделано, назад ходу нет.

– Это я приказал привести эскорт солдат, я приказал воздать воинские почести несчастной женщине. – Капитан Пантоха наклоняется завязать шнурок на ботинке, капитан Пантоха читает над дверями Амазонского банка девиз: «Деньги сельвы – для сельвы». – Вся ответственность на мне, и только на мне. Об этом я напоминаю в письме к генералу Кольасосу и то же самое лично скажу Скавино. Вы ни в чем не виноваты, Бакакорсо: устав есть устав.


– Его застали спящим. – Пенелопа садится в гамак Синфорсо Кайгуаса, Пенелопа рассказывает окружившим ее женщинам: – Он сделал себе шалашик из ветвей, целыми днями молился, ни крошки в рот не брал из того, что ему приносили апостолы. Одними корнями кормился и травой. Ну чисто святой, святой, да и только.


– По правде говоря, мне не следовало вас слушаться. – Лейтенант Бакакорсо опускает руки в карманы, лейтенант Бакакорсо входит в кафе-мороженое «Рай», просит кофе с молоком, слышит, как капитан Пантоха спрашивает: «Это не тот самый профессор-колдун?», отвечает: «Он самый». – Между нами говоря, то, что вы мне велели, – верх глупости. Другой бы, у кого шариков побольше, сразу подался к Скавино и рассказал бы, что вы собираетесь делать, и вас бы успели удержать. Может, теперь вы мне спасибо сказали бы, капитан.

– Теперь поздно жалеть. – Капитан Пантоха слышит, как профессор советует какой-то сеньоре, если она хочет, чтобы ее новорожденный вовремя заговорил, пусть разжует и даст ему маисовые зерна. – Раз так думали, какого же черта не сделали, Бакакорсо. Я бы теперь не мучился совестью, что из-за меня вам не дадут повышения.

– Шариков не хватило. – Лейтенант Бакакорсо дотрагивается до лба, лейтенант Бакакорсо пьет кофе с молоком, расплачивается, слушает, как профессор советует своей клиентке, если ее ребенка укусит гадюка, пусть лечит его желчью какого-то зверька, выходит на улицу. – Вот и жена мне то же самое говорит. Но если серьезно, вы были так убиты смертью этой женщины, что у меня дрогнуло сердце.


– Директор «Эль Ориенте» казнится, говорит, он не выдавал Брата, льет слезы, клянется, что ничего не рассказывал полиции. – Кока последней приходит в Пантиляндию, Кока возвещает: – У меня новости, – тоже садится в гамак и, никому не давая рта открыть, продолжает: – Как вам это нравится? Уже сожгли его автомобиль и, того гляди, подожгут газету. Если он не уберется из Икитоса, братья его прикончат. Вы думаете, сеньор Андоа знал, где скрывается брат Франсиско?


– К тому же идея воздать воинские почести проститутке привлекла меня своим безумием. – Лейтенант Бакакорсо хохочет, лейтенант Бакакорсо идет мимо лотошников и лавочек, торгующих по патенту на улице Лимы, замечает, что на «Современном базаре» появилась новая реклама: «Товары особой прочности и элегантности». – Не знаю, как это вышло, только вы заразили меня своим безумием.

– При чем тут безумие, я принял решение в здравом уме и твердой памяти. – Капитан Пантоха подшибает консервную банку, капитан Пантоха переходит на другую сторону улицы, пропускает грузовичок, вступает в тень Пласа-де-Армас. – Но это уже другой разговор. Я обещаю сделать невозможное, чтобы отвести от вас удар, Бакакорсо.

– Будет что рассказать внучатам, только вряд ли они поверят. – Лейтенант Бакакорсо улыбается, лейтенант Бакакорсо прислоняется к колонне Героев, замечает, что имена не то стерты, не то загажены птицами. – Хотя для этого и существуют газеты. Знаете, я никак не привыкну видеть вас в форме. Все кажется, что другой человек.

– Мне самому так кажется, самому странно. Три года – срок немалый. – Капитан Пантоха огибает Кредитный банк, капитан Пантоха сплевывает в сторону Железного дома, различает вдали владельца отеля «Империаль», догоняющего девушку. – Вы уже видели Скавино?

– Нет, не видел. – Лейтенант Бакакорсо смотрит на окна комендатуры, облицованной сверкающими изразцами, лейтенант Бакакорсо идет по набережной Тарапака, останавливается перед отелем «Турист» – посмотреть на группку иностранцев с фотоаппаратами. – Он прислал сказать, что мое особое задание, ну, словом, моя работа с вами, завершено. В понедельник я должен явиться к нему в кабинет.

– У вас четыре дня, чтобы собраться с силами и подготовиться к буре. – Капитан Пантоха наступает на банановую кожуру, капитан Пантоха разглядывает облупившиеся стены старинного колледжа Святого Августина, траву, которая его пожирает, ногой стирает в порошок муравьиное семейство, тащившее листик. – Итак, последний раз мы с вами встречаемся по службе.

– Сейчас расскажу вам одну сплетню – посмеетесь. – Лейтенант Бакакорсо закуривает сигарету, проходя мимо «Ротари-клаб», лейтенант Бакакорсо замечает школьниц, играющих на набережной в волейбол. – Знаете, что говорили люди, заставая нас с вами в уединенных местах? Что мы – педерасты, представляете? Ну вот, даже это вам не смешно.


– Его держат в Масане, селение окружено солдатами. – Пичуса прилипла ухом к радио, Пичуса громко повторяет все, что слышит, бежит к причалу, указывает на реку. – Видели? Все спешат в Масан – спасать брата Франсиско. Сколько лодок, сколько катеров, а плотов-то! Смотрите, смотрите.


– За эти годы наших наполовину секретных бесед я оценил вас, Бакакорсо. – Капитан Пантоха кладет ему руку на плечо, капитан Пантоха смотрит, как школьницы прыгают, бьют по мячу, бегают, и, чувствуя, как щекочет в ухе, чешется. – В этой дикой ситуации с самого начала до конца вы были моим единственным другом. Хочу, чтобы вы это знали. И что я вам очень благодарен.

– Да и вы мне понравились с первого взгляда. – Лейтенант Бакакорсо смотрит на часы, лейтенант Бакакорсо останавливает такси, открывает дверцу, садится в машину, уезжает. – Мне кажется, я единственный, кто понял, какой вы на самом деле. Ну, удачи вам у начальства, дело серьезное. Пожмите эту руку, капитан!


– Входите, я вас ждал! – Генерал Скавино встает, генерал Скавино идет ему навстречу, не подает ему руки, смотрит на него без ненависти, без злости, начинает ходить вокруг как наэлектризованный. – И с нетерпением, представьте себе. Посмотрим, что вы скажете в оправдание своих подвигов. Ну, начинайте же.

– Добрый день, мой генерал. – Капитан Пантоха щелкает каблуками, капитан Пантоха здоровается, думает: «Вроде не так уж и зол, странно». – Убедительно прошу вас передать мое письмо вышестоящему начальству, но сначала прочтите. Всю вину за происшедшее на кладбище я целиком возлагаю на себя. Другими словами, лейтенант Бакакорсо ни в чем…

– Отставить, об этом типе – ни слова, он у меня в печенках сидит. – Генерал Скавино на мгновение застывает, генерал Скавино подымает руку и снова начинает ходить кругами, а в голосе чуть проскальзывает раздражение. – Запрещаю вам даже упоминать о нем в моем присутствии. Я считал его своим доверенным лицом. Он должен был следить за вами, сдерживать вас, а он превратился в вашего приспешника. Клянусь, он пожалеет, что привел эскорт на похороны проститутки.

– Он выполнял мой приказ. – Капитан Пантоха стоит на своем, капитан Пантоха говорит мягко, не спеша и четко выговаривая слова. – В письме все подробно объяснено, мой генерал. Я принудил лейтенанта Бакакорсо привести на кладбище эскорт.

– Не спешите бросаться на защиту, вы сами нуждаетесь в защите. – Генерал Скавино снова садится, генерал Скавино смотрит на него долгим победным взглядом, ворошит газеты на столе. – Полагаю, вы уже видели плоды своих трудов. Это вы, конечно, читали. Но лимских газет у вас еще нет, редакционных статей в «Ла Пренсе» и «Эль Комерсио» вы еще не читали. Шум на всю страну из-за этой вашей Роты.


– Если мне не пришлют подкрепления, будет худо, мой полковник. – Лейтенант Сантана выставляет часовых, лейтенант Сантана приказывает примкнуть штыки, отдает команду: по посторонним стрелять после первого предупреждения; возится с портативной радиостанцией, пугается. – Позвольте мне отправить этого сумасшедшего в Икитос. Народ прибывает, один за другим высаживаются на берегу, а мы тут, в Масане, никак не защищены, сами знаете. В любой момент могут напасть на хижину, где он у меня сидит.


– Не думайте, я не собираюсь отказываться от своих поступков, мой генерал. – Капитан Пантоха чувствует слабость, чувствует, что у него потеют ладони, капитан Пантоха не смотрит в глаза, а лишь на генеральскую лысину в темных родинках, бормочет: – Позвольте напомнить, что газеты и радио говорили о Роте добрых услуг и до эпизода в Науте. Своим появлением на кладбище я не совершил никакого разоблачения. О существовании Роты знали все.

– Выходит, появиться в офицерском мундире в компании публичных девок и сутенеров – обычное дело? – Генерал Скавино принимает театральную позу, генерал Скавино говорит понимающе, благожелательно, почти добродушно. – Выходит, отдать воинские почести проститутке, словно речь идет о…

– Солдате, павшем в бою. – Капитан Пантоха повышает голос, капитан Пантоха взмахивает рукой, делает шаг вперед. – Очень сожалею, но с Ольгой Арельано Росаурой дело обстоит именно так, а не иначе.

– Как вы смеете кричать на меня! – Генерал Скавино рычит, генерал Скавино багровеет, колышется на стуле, сокрушает порядок на письменном столе, неожиданно стихает. – Сбавьте-ка тон, а не то велю арестовать вас за дерзость. Вы что, черт подери, забыли, с кем разговариваете?

– Простите, ради Бога. – Капитан Пантоха отступает, капитан Пантоха вытягивается по стойке «смирно», щелкает каблуками, опускает глаза, шепчет чуть слышно: – Виноват, мой генерал.


– Командование думало продержать его там до получения распоряжений из Лимы, но раз в Масане дело оборачивается так скверно, лучше переправить его в Икитос. – Полковник Максимо Давила совещается с заместителями, полковник Максимо Давила изучает карту, подписывает накладную на горючее для воздушного транспорта. – Хорошо, Сантана, высылаю вам гидроплан, заберем у вас пророка. Сохраняйте спокойствие и постарайтесь избежать кровопролития.


– Так, значит, вы и на самом деле верите в глупости, которые наговорили в своей речи? – Генерал Скавино снова становится официальным, генерал Скавино снова улыбается, держится начальственно, чеканит каждый слог. – Чем дальше, тем больше я узнаю вас. Да вы просто циник, Пантоха. Думаете, мне неизвестно, что эта непотребная женщина была вашей любовницей? Вы устроили этот спектакль в минуту отчаяния, потому что расчувствовались, влюблены были в нее по уши. Какого же черта вы разглагольствуете теперь о солдатах, павших на поле брани?

– Клянусь вам, что мои чувства к этой рабочей единице ничуть не повлияли на то, что произошло. – Капитан Пантоха краснеет, чувствует, как щеки пылают, капитан Пантоха заикается, впивается ногтями себе в ладонь. – Если бы жертвой оказалась другая, все было бы точно так же. Это мой долг.

– Долг?! – Генерал Скавино весело кричит, генерал Скавино поднимается, ходит по кабинету, останавливается у окна, видит, что за окном льет как из ведра и река скрыта в тумане. – Выставить на посмешище армию? Клоуна из себя разыгрываете? Показать всему свету, что офицер выступал в лучшем случае в роли сводника? Это ваш долг? На кого вы работаете? Да это же чистый саботаж, подрывные действия!


– Ну что? Я спорила, что братья его выручат. – Лалита хлопает в ладоши, Лалита распинает на картонном крестике лягушонка, встает на колени, смеется. – Только что слышала, Синчи сказал по радио. Его хотели посадить на самолет, чтобы отвезти в Лиму, а братья накинулись на солдат, отняли его и убежали в сельву. Как здорово! Да здравствует брат Франсиско!


– Всего два месяца назад армия с воинскими почестями провожала в последний путь военврача Педро Андраде, который ушибся до смерти, упав с лошади, мой генерал. – Капитан Пантоха вспоминает, капитан Пантоха смотрит, как дождь струится по оконным стеклам, слышит, как грохочет гром. – Вы лично на кладбище произнесли возвышенную речь.

– Вы намекаете, что проститутки из Роты добрых услуг то же самое, что военврачи? – Генерал Скавино слышит, как стучат в дверь, генерал Скавино говорит: «Войдите», берет у ординарца пакет, кричит: «Не мешайте мне!» – Ах, Пантоха, Пантоха, вернитесь на землю.

– Служба, которую несут рабочие единицы Роты добрых услуг, ничуть не менее важна, чем служба военврачей, военных юристов или армейских капелланов. – Капитан Пантоха видит, как в свинцовых тучах дрожит и вспыхивает свет, капитан Пантоха ждет и дожидается раската грома. – Прошу прощенья, мой генерал, но это так, и я могу доказать.

– Хорошо еще, отец Бельтран не слышит. – Генерал Скавино разваливается на диване, генерал Скавино листает принесенные бумаги, швыряет в мусорную корзину, смотрит на робеющего, смущенного капитана Пантоху. – Нужна немалая смелость, чтобы сказать такое.

– С тех пор как существует Рота добрых услуг, солдаты и сержанты старательнее и веселее несут службу, стали более дисциплинированными и более стойкими к тяготам полевой жизни, мой генерал. – Капитан Пантоха думает, что в понедельник малышке Гладис исполняется два годика, капитану Пантохе взгрустнулось, он расчувствовался, вздохнул. – Все исследования, все тесты, которые проводились, подтверждают это. А женщинам, самоотверженно делающим свое дело, никогда не выражали признательности.

– Так, значит, вы на самом деле верите в эти бредни. – Генерал Скавино вдруг начинает нервничать, генерал Скавино расхаживает из угла в угол, морщится при каждом слове. – На самом деле верите, что армия должна быть благодарна проституткам за то, что те ублажают нижних чинов.

– Свято верю, мой генерал. – Капитан Пантоха смотрит, как по опустевшей улице метет водяной смерч, смывая грязь с крыш, окон, стен, капитан Пантоха видит, как даже самые толстые деревья сгибаются, словно бумажные. – Я работаю с ними и вижу их в деле. Поминутно наблюдаю за их тяжкой, требующей большой отдачи, неблагодарной и, как мы теперь знаем, полной опасностей работой. После того, что случилось в Науте, армии следовало хотя бы в малой мере воздать им должное. Необходимо было поднять боевой дух.

– Я так поражен, что не могу даже злиться. – Генерал Скавино притрагивается к ушам, ко лбу, к лысине, генерал Скавино трясет головой, пожимает плечами, строит страдальческую мину. – Злости на вас не хватает. У меня ощущение, будто я сплю, Пантоха. Все будто во сне, будто в кошмаре, и сам я как идиот: не понимаю, что вокруг творится.


– Стреляли, есть убитые? – Печуга приходит в ужас, Печуга молится, созывает подружек, ждет, чтобы ее утешили. – Святая Игнасия, лишь бы со Стомордым не случилось беды. Да, он там, отправился в Масан, как все, посмотреть на брата Франсиско. Да не брат он, так пошел, из любопытства.


– Я предполагал, что эта инициатива не получит поддержки командования, и поступил так самовольно, не испросив разрешения у начальства. – Капитан Пантоха видит, что ливень прошел, капитан Пантоха видит, как небо светлеет, деревья зеленеют, народ высыпает на улицы. – Разумеется, я заслуживаю наказания. Но делал я это не ради себя, а во имя армии. И прежде всего во имя будущего Роты. После того, что случилось, рабочие единицы могли пасть духом, разбежаться. Надо было поднять их настроение, впрыснуть заряд бодрости.

– Во имя будущего Роты. – Генерал Скавино говорит по слогам, генерал Скавино подходит совсем близко, смотрит на него с сожалением и ликуя – того гляди, поцелует. – Выходит, вы верите, что у Роты добрых услуг есть будущее? Нет ее больше, Пантоха, приказала долго жить, проклятая!

– Рота добрых услуг? – Капитана Пантоху кидает в озноб, у капитана Пантохи земля пошатнулась под ногами, он видит, как по небу раскинулась радуга, и ему хочется сесть, закрыть глаза. – Ее больше нет?

– Не будьте же наивным. – Генерал Скавино улыбается, генерал Скавино ищет его взгляд, говорит с удовольствием: – Вы думаете, она способна пережить такой скандал? В день событий в Науте моряки забрали назад свое судно, ВВС – свой самолет, и до Кольасоса с Викторией дошло наконец, что пора кончать с этой чушью.


– Я отдал приказ стрелять, но они не повиновались, мой полковник. – Лейтенант Сантана дважды стреляет в воздух, лейтенант Сантана осыпает руганью солдат, видит, как скрываются последние «братья», зовет радиста. – Слишком много было фанатиков, особенно женщин. Может, и к лучшему, могло кончиться кровопролитием. Далеко им не уйти. Как прибудет подкрепление, сразу организуем погоню: всех переловим, вот увидите.


– Это надо срочно исправить. – Капитан Пантоха бормочет без всякой убежденности, капитан Пантоха чувствует головокружение, прислоняется к письменному столу, смотрит, как люди ведрами вычерпывают воду из домов. – Рота добрых услуг на небывалом подъеме, три года упорного труда наконец начинают давать плоды, мы способны уже охватить офицеров и унтер-офицеров.

– Приказала долго жить и похоронена, слава Богу. – Генерал Скавино встает.

– Я представлю подробный анализ, статистические выкладки, – не унимается капитан Пантоха.

– Немалую роль, конечно, сыграло убийство этой девки и скандал на кладбище. – Генерал Скавино смотрит на освещенный солнцем, весь в дождевых каплях город. – Эта проклятая Рота чуть было не доконала меня. Но, слава Богу, с ней покончено, я снова могу ходить спокойно по улицам Икитоса.

– Диаграммы, анкеты. – Капитан Пантоха бормочет беззвучно, капитан Пантоха не может шевельнуть губами, видит все как в тумане. – Не может быть, чтобы окончательно, решение еще можно отменить.


– Если нужно, поднимите на ноги всю Амазонию, но этого мессию поймайте мне в двадцать четыре часа. – Тигр Кольасос выслушивает выговор от министра, Тигр Кольасос сам выговаривает командующему V военным округом. – Хочешь, чтобы над тобой смеялась вся Лима? Что у тебя за офицеры, если четыре ведьмы отбили у них арестованного?


– А вам я советую подать в отставку. – Генерал Скавино видит, как первые моторки уходят по реке, генерал Скавино смотрит на дымки, подымающиеся над хижинами Падре Исла. – По-дружески советую. Ваша карьера окончена. Номер на кладбище был равносилен самоубийству. Если с таким пятном в послужном списке вы решите остаться в армии – сгниете капитаном. Что с вами? Плачете? Будьте мужчиной, Пантоха.

– Простите, мой генерал. – Капитан Пантоха сморкается, капитан Пантоха всхлипывает, вытирает глаза. – Перенапряжение сказалось. Не сдержался, прошу прощенья за минутную слабость.

– Сегодня же запрете помещение на реке Итайа и до полудня сдадите ключи в Интендантское управление. – Генерал Скавино жестом дает понять, что аудиенция окончена, генерал Скавино видит, что капитан Пантоха весь обращается в слух. – Завтра самолетом отправитесь в Лиму. Кольасос и Виктория ждут вас в министерстве в шесть вечера, расскажете им о своих подвигах. И если вы еще не окончательно потеряли рассудок, послушайтесь моего совета. Просите отставку, ищите работу на гражданке.

– Ни за что, мой генерал, я никогда по собственной воле не покину армию. – Капитан Пантоха еще не справился с голосом, капитан Пантоха еще не подымает глаз, с лица еще не сошла бледность, еще мучит стыд. – Я уже говорил вам, что армия для меня – самое главное в жизни.

– Тогда валяйте. – Генерал Скавино снисходит, генерал Скавино торопливо подает ему руку, открывает дверь, смотрит ему вслед. – Но прежде чем выйти, вытрите сопли и смахните слезы. Так-разтак, кто мне поверит, что я видел капитана наших Вооруженных сил плачущим из-за того, что прикрыли публичный дом. Можете идти, Пантоха.


– С вашего позволения, мой капитан. – Синфоросо Кайгуас взбегает на командный пункт, орудует молотком, отверткой, вытягивается по стойке «смирно», халат у Синфоросо Кайгуаса в земле. – Большую карту со стрелочками тоже снимать?

– Тоже, но ее не рви. – Капитан Пантоха открывает письменный стол, капитан Пантоха вынимает кипу бумаг, листает, рвет, бросает на пол, приказывает: – Вернем ее в Картографический отдел. С диаграммами и графиками закончил, Паломино?


– Господи, о Господи, преклоните колена, плачьте, осените себя крестным знамением. – Сандра трясет волосами, Сандра складывает руки крестом. – Он умер, его убили. Правда, чистая правда. Говорят, брата Франсиско распяли где-то вблизи Индианы. О-о-о-о!


– Да, мой капитан, все снял. – Паломино Риоальто спрыгивает со скамейки, Паломино Риоальто подымает битком набитый ящик, идет к грузовичку, стоящему у дверей, ставит ящик, легким шагом, пританцовывая, возвращается. – Вот еще целая гора карточек, тетрадей, папок. Что с ними делать?

– Порвать. – Капитан Пантоха отключает свет, капитан Пантоха отключает рацию, прячет ее в чехол, вручает Китайцу Порфирио. – А еще лучше – отнесите все на открытое место да запалите костер. Только поскорее, ну, живей. Что такое, Чучупе? Опять слезы?

– Нет, сеньор Пантоха, я обещала, не буду. – На Чучупе платок в цветочках, белый фартук, Чучупе пакует вещи, складывает простыни, запихивает подушки в баул. – Знали бы, чего мне стоит сдерживаться.

– Раз-два – и столько трудов псу под хвост, сеньор Пантоха. – Чупито выныривает из-за узлов, ящиков, чемоданов, Чупито показывает на пламя, на дым, поднимающийся над огромным костром. – Как подумаю, сколько ночей вы провели над этими графиками, над картотекой.

– И мне так жалко, ну нету сил, сеньор Пантоха. – Китаец Порфирио берет на плечо стул, Китаец Порфирио взваливает на спину связанные гамаки, свернутые в рулон плакаты. – Полюбил этот дом как лодной, клянусь.

– Ничего не поделаешь, надо – значит, надо. – Панталеон Пантоха вывинчивает лампу, Панталеон Пантоха упаковывает книги, разбирает полку, несет грифельную доску. – Такова жизнь. Поторопимся, помогите-ка мне вытащить это и выбросить все ненужное. До полудня я должен сдать помещение Интендантскому управлению.

– Ну-ка, грузите письменный стол.


– Нет, не солдаты, а сами братья. – Лохмушка плачет, Лохмушка обнимает Ирис, хватает за руку Пичугу, смотрит на Сандру. – Те самые, что вызволили его. Он попросил их, приказал: не дайте им схватить меня снова. Распните меня, прибейте гвоздями.


– Скажу вам одну вещь, сеньол Пантоха. – Китаец Порфирио наклоняется, Китаец Порфирио считает «лаз-два, взяли», распрямляется. – Чтобы вы знали, как я тут был доволен всем. В жизни я не мог вынести ни одного начальника больше месяца. А сколько я с вами? Тли года. И будь моя воля, остался бы до конца дней.

– Спасибо, Китаец, я знаю. – Панталеон Пантоха берет ведро, Панталеон Пантоха замазывает известкой девизы, пословицы и советы на стене. – Осторожней на лестнице. Вот так, старайтесь в ногу. И я тоже привык тут, привык к вам всем.

– Вот увидите, ноги моей долго здесь не будет, сеньор Пантоха, слезы сами льются из глаз. – Чучупе укладывает в баул горшки, полотенца, халаты, тапочки, панталоны. – Ну что за идиоты, и кому это в голову пришло закрывать дело в самом расцвете. Какие планы у нас были!

– Человек предполагает, Бог располагает, Чучупе, что поделаешь. – Панталеон Пантоха снимает шторы, Панталеон Пантоха сворачивает циновки, пересчитывает ящики и тюки в грузовичке, гонит прочь зевак, толпящихся у входа в интендантский центр. – Ну-ка, Чупито, хватит сил вытащить эту картотеку?

– Это все Теофило Молей со своими собутыльниками, если бы не они, мы бы и дальше жили-поживали. – Китаец Порфирио пытается и не может закрыть баул, Китаец Порфирио просит Чупито сесть на крышку, застегивает ремни. – Плоклятые, это они нас погубили, так ведь, сеньол Пантоха?

– Отчасти – да. – Панталеон Пантоха схватывает веревкой баул, Панталеон Пантоха завязывает узлы, проверяет, прочно ли. – Но конец рано или поздно все равно пришел бы. У нас были могущественные враги внутри самой армии. Я вижу, Чупито, тебе уже сняли повязку, двигаешь рукой как ни в чем не бывало.

– Сорную траву вытоптать трудно. – Чупито видит, как на лбу у Китайца Порфирио вздулись вены, Чупито видит, что сеньор Пантоха весь в поту. – Ничего не поймешь. Откуда у нас враги. Сколько народу мы осчастливили, как при виде нас радовались солдаты. Я себя в казармах чувствовал прямо добрым волшебником.


– Он сам выбрал дерево. – Рита сцепляет руки, Рита закрывает глаза, пробует варево, бьет себя в грудь. – Это, говорит, рубите его и делайте крест. И сам место выбрал, такое симпатичное, у самой реки. Остановитесь, говорит, здесь, здесь, говорит, меня призывает небо.


– Завистников всегда хватает. – Чучупе приносит и раздает кока-колу, Чучупе смотрит, как Синфоросо и Паломино подбрасывают в костер бумаги. – Невмоготу им было видеть, как ладилось у нас дело, каких успехов мы добились, сеньор Пантоха, благодаря вашим выдумкам.

– Да, на выдумки вы мастак. – Китаец Порфирио пьет из горлышка, Китаец Порфирио рыгает, сплевывает. – Все девочки в один голос заявляют: выше сеньола Пантохи только блат Флансиско.

– А шкафчики, Синфоросо? – Сеньор Пантоха сбрасывает халат и швыряет его в огонь, сеньор Пантоха бензином смывает краску с рук. – А ширму из медпункта, Паломино? Скорее, быстренько, на грузовик. Пора ехать, ребята, живее.

– Почему вы не хотите принять наше предложение, сеньор Пантоха? – Чупито укладывает туалетную бумагу, Чупито собирает пузырьки со спиртом и склянки с ртутной мазью, бинты, вату. – Уходите из армии, которая отплатила за все ваши труды черной неблагодарностью, и идите к нам.

– И скамейки тоже, Китаец. – Сеньор Пантоха проверяет, не осталось ли чего в медпункте, сеньор Пантоха срывает красный крест с аптечки. – Нет, Чупито, я уже говорил: нет. Я не покину армию, пока она сама меня не покинет или же пока не умру. И картинку, пожалуйста.

– Мы разбогатеем, сеньор Пантоха, не упускайте такой возможности. – Чучупе собирает щетки, швабры, гвозди, белье, ведра. – Оставайтесь с нами. Будете у нас начальником, а над вами – никаких начальников. Мы будем вас во всем слушаться, сами станете назначать комиссионные, жалованье, все, что вам угодно.

– Ну вот, и топчан давайте сюда, вот так, Китаец. – Панталеон Пантоха отдувается, Панталеон Пантоха видит, что зеваки опять набежали, пожимает плечами. – Я тебе объяснял, Чучупе, я организовывал это дело по приказу свыше, а коммерческая сторона меня не интересует. И потом, мне нужен начальник. Без начальства я бы не знал, что делать, мой мир рухнул бы.


– Мы все плакали, а нас утешал его святой голос: «Не плачьте, братья, не плачьте, братья». – Стомордый утирает слезы, Стомордый не видит Печугу, к которой прижимаются Моника и Пенелопа, наклоняется, целует землю. – Я все видел, я там был и взял каплю его крови, она дала мне силы идти по горам много часов. Никогда в жизни я больше не притронусь ни к женщине, ни к мужчине. Вот опять слышу: он зовет меня, зовет на небо, я должен принести себя в жертву.


– Не оболачивайтесь к судьбе спиною, сеньол. – Китаец Порфирио видит, что зеваки подступают все ближе, Китаец Порфирио берет в руки палку, слышит, как сеньор Пантоха говорит: «Пускай, теперь нам нечего скрывать». – Будем поставлять девочек солдатикам и штатским, наживем кучу денег.

– Купим катера, моторки и, глядишь, самолетик, сеньор Пантоха. – Чупито свистит пароходной сиреной, Чупито рычит самолетным мотором, напевает распу, марширует, отдает честь. – А вклада вашего не нужно. Чучупе с девочками отдадут свои сбережения, хватит с избытком для начала.

– А нужно будет – возьмем в долг, попросим ссуду в банке. – Чучупе снимает фартук, Чучупе сбрасывает платок с головы, трясет завивкой. – Девочки согласны.

– Ни в чем отчета не будем спрашивать – делайте, что душе угодно. Оставайтесь с нами, помогите, проявите доброту.

– К нашему капиталу да ваш ум – целую импелию воздвигнем, сеньол Пантоха. – Китаец Порфирио моет в реке руки, лицо, ноги. – Ну, соглашайтесь.

– Я уже сказал: нет. – Панталеон Пантоха оглядывает голые стены, пустые помещения, сгребает оставшиеся ненужные вещи в угол у двери. – Ну пошли, да не стройте такие лица. Если горите желанием, открывайте дело сами, думаю, у вас получится, желаю вам от всего сердца. А я возвращаюсь к своей прежней работе.

– Я верю, что у нас получится, сеньор Пантоха. – Чучупе достает висящий на груди медальончик и целует. – Я дала обет младенцу-мученику, он нам поможет. Ну конечно, если бы вы согласились быть у нас начальником, – совсем другое дело.


– И, говорит, он не вскрикнул, ни слезинки не уронил, даже боли не почувствовал. – Ирис несет в Хранилище креста своего новорожденного, Ирис просит проповедника крестить его, смотрит, как младенец слизывает капельки крови, которыми его окропили.


– Его прибивали гвоздями, а он говорит: «Крепче, братья, не бойтесь, братья, вы делаете мне благо, братья».


– Придется нам продолжать это дело, мамочка. – Чупито мечет камешек в цинковую крышу, Чупито смотрит, как всполошился и рассыпается в разные стороны курятник. – А что остается? Снова открывать бордель в Нанае? Хоть тресни, а конкуренции со Сморчком нам не выдержать, он нас обскакал.

– Заведение в Нанае, вернуться к прежнему? – Чучупе стучит по дереву. Чучупе крестится. – Снова запереться в четырех стенах, вести дела по старинке? Скучно. Гнуть хребет, а легавые будут высасывать из нас всю кровь до капли? Ни за что, Чупон, хоть убей.

– Тут мы привыкли работать с размахом, как люди современные. – Чупито раскидывает руки, словно обнимая небо, город, сельву. – При свете дня, с высоко поднятой головой. Весь смак в том, что тут я постоянно чувствовал, что делаю доброе дело, все равно как милостыню подаю, или утешаю человека в несчастье, или хожу за больным.


– И только просил: «Поскорей, поскорей прибивайте, пока не пришли солдаты, когда они придут, хочу быть уже наверху». – Пенелопа подцепляет клиента на площади 28 Июля, Пенелопа обслуживает его в отеле «Рекена», берет с него 200 солей, отпускает. – А сестрам, которые бились в рыданиях, говорил: «Успокойтесь, я и там, наверху, не покину вас, сестрички».


– Девочки в один голос твердят, сеньор Пантоха, – Чучупе открывает дверцу грузовика, лезет в машину, садится, – он научил нас чувствовать себя полезными, гордиться своим делом.

– Все, как одна, были убиты известием, что вы уходите. – Китаец Порфирио надевает рубашку, Китаец Порфирио садится за руль, разогревает мотор. – Когда отклоем свое дело, главное – вдохнуть в них оптимизм, боевой дух. Это самое главное, плавда?

– А где же они? Исчезли куда-то. – Панталеон Пантоха закрывает борт грузовичка, проверяет запоры, бросает прощальный взгляд на индендантский центр. Хотел попрощаться, поблагодарить за работу.

– Пошли в «Каса Мори» покупать вам подарочек. Чучупе шепчет, показывает в сторону Икитоса, улыбается, расчувствовавшись. – Серебряный медальон с рабыней, а на нем золотыми буквами – ваше имя, сеньор Пантоха. Не говорите им, что я рассказала, притворитесь, будто ничего не знаете, они хотят сделать вам сюрприз. Принесут в аэропорт.

– Черт возьми, вот так штука. – Панталеон Пантоха крутит в руках ключи, проверяет, хорошо ли захлопнулась дверца, лезет в кузов. – Они меня доконают своими фокусами, совсем загрущу. Синфоросо, Паломино! Скорей, а то оставлю тут, мы уезжаем. Прощай, Пантиляндия, до свиданья, Итайа. Трогай, Китаец.


– И в тот момент, как он умер, говорят, небо померкло, а дело было в четыре часа, сгустилась тьма, и полил дождь, народ ослеп от молний и оглох от грома. – Кока ходит в бар «Мао-Мао», Кока в поисках клиентов ездит по стоянкам сплавщиков леса, влюбляется в точильщика. – И все дикие звери завыли и зарычали, а рыбы выпрыгивали из воды проститься с братом Франсиско, который возносился.


– Вещи сложены, сыночек. – Сеньора Леонор складывает тюки, свертки, постели, сеньора Леонор составляет список вещей, сдает дом. – Не уложены только пижама, бритвенные принадлежности и зубная щетка.

– Очень хорошо, мама. – Панта несет чемоданы в агентство «Фосетт», сдает вещи в багаж. – Удалось поговорить с Почей?

– С трудом. – Сеньора Леонор телеграммой заказывает номер в пансионе на фамилию Пантоха. – Было плохо слышно. Приятная новость: завтра она едет в Лиму вместе с малышкой Гладис показать ее нам.


– Приеду, пусть Панта повидается с малышкой, но предупреждаю, этой последней пакости я вашему сыночку в жизни не прощу, сеньора Леонор. – Почита слушает радио, Почита читает журналы, выслушивает сплетни, чувствует, как на улице на нее указывают пальцем, думает, что стала посмешищем всего Чиклайо. – Все газеты только и пишут о том, что было на кладбище, и знаете, как его называют? Сутенером. Да, да, сутенером. – Никогда не помирюсь с ним, сеньора. Никогда в жизни.


– Как хорошо, я так хочу повидать малышку. – Панта обегает магазины на улице Лима, Панта покупает игрушки, куклу, нагруднички, платьице из органди с небесно-голубой лентой. – Изменилась она, наверное, за год, как ты думаешь, мама?

– Поча говорит, Гладис как пышечка, толстенькая, здоровенькая. Я слышала по телефону, как она играла, моя милая внученька. – Сеньора Леонор идет в Хранилище креста в Моронакоче, сеньора Леонор обнимает «сестер», покупает медальончики с изображением младенца-мученика, открытки со святой Игнасией, крестики брата Франсиско. – А как Почита обрадовалась, когда узнала, что тебя переводят из Икитоса, Панта.

– Вот как? Ну что ж, это естественно. – Панта входит в цветочный магазин «Лорето», Панта выбирает орхидею, идет на кладбище, кладет орхидею в нишу Бразильянки. – Но уж, наверное, не так, как ты. Ты, как узнала эту новость, помолодела на двадцать лет. Того гляди, пойдешь петь и плясать по улицам.

– А вот ты, наоборот, ничуть не рад. – Сеньора Леонор переписывает рецепты амазонской кухни, сеньора Леонор покупает ожерелья из семян, из чешуи, из клыков, цветы из птичьих перьев, луки и стрелы из разноцветных ниток. – Никак этого не пойму, сыночек. Вроде как опечален, что бросаешь грязную работу и снова становишься настоящим военным.


– Тут пришли солдаты и прямо рты раскрыли, бандиты, как увидели его, мертвого, на кресте. – Пичуга играет в лотерее, Пичуга переносит воспаление легких, работает служанкой, просит милостыню на папертях. – Иуды, ироды проклятые. Что вы наделали, сумасшедшие, что натворили, казнился этот, из Орконеса, который теперь лейтенант. А братья его и не слушают, все на коленях, руки кверху и молятся, молятся.


– Не то чтобы опечален. – Пантосик всю последнюю ночь бесцельно бродит понурившись по пустынным улицам Икитоса. – Как ни говори, три года жизни. Мне дали трудное задание, и я его выполнил. Несмотря на все сложности, на непонимание, с которым встречался, я, можно сказать, хорошо поработал. Создал живое дело, оно росло, приносило пользу. А теперь его одним ударом разбивают вдребезги, и мне даже спасибо не сказали.

– Значит, грустишь? Просто привык якшаться с этими разбойницами, с этим сбродом. – Сеньора Леонор не знает, что делать с гамаком, и решает забрать с собой в ручную кладь, вместе с чемоданчиком и папкой. – Другой бы радовался, что уезжает отсюда, а ты грустишь.

– А ты зря размечталась. – Панта вызывает лейтенанта Бакакорсо попрощаться, отдает стоящему на углу слепцу ношеную одежду, заказывает такси, чтобы в полдень ехать в аэропорт. – Очень сомневаюсь, что место, куда нас пошлют, будет лучше Икитоса.

– Я рада куда угодно, лишь бы тебе не пришлось заниматься таким свинством, как здесь, – сеньора Леонор считает часы, минуты, секунды, остающиеся до отъезда. – Хоть на край света, сыночек.

– Хорошо, мама. – Панта ложится на рассвете, но так и не смыкает глаз, Панта встает, принимает душ, думает: «Сегодня я буду в Лиме» – и не чувствует радости. – Я выйду на минуту проститься с приятелем. Тебе надо что-нибудь?


– Вижу, он выходит, сеньора Леонор, и думаю, вот случай подвернулся. – Алисия дает ей письмо для Почи и подарочек для малышки Гладис, Алисия провожает ее в аэропорт, целует на прощанье и обнимает. – Заскочим на минутку на кладбище, чтобы посмотреть, где похоронена эта девка? Давай, Алисия, заскочим. – Сеньора Леонор пудрит нос, сеньора Леонор надевает новую шляпку, вся трясется от гнева в аэропорте, садится в самолет, пугается при взлете. – А потом давай сходим к Святому Августину попрощаться со святым отцом Хосе Марией. Только вас двоих из всего Икитоса я и буду вспоминать с любовью.


– Голова свесилась на грудь, к самому сердцу, глаза закрыты, лицо заострилось и побелело. – Рита устраивается к Сморчку, Рита работает семь дней в неделю, за год делает две чистки, три раза меняет сутенера. – Дождем всю кровь с креста смыло, но братья собирали эту святую воду кто чем – кто ведрами, кто платками – и пили ее, очищались от грехов.


– К удовольствию одних и к слезному горю других, ненавидимый и любимый расколовшимся надвое обществом, – декламирует Синчи на фоне рокочущих моторов, – сегодня в полдень отбыл в Лиму ставший причиной стольких споров капитан Панталеон Пантоха. Его сопровождала мать и противоречивые эмоции лоретанской общественности. Мы же, со своей стороны, со свойственной жителям Икитоса вежливостью ограничимся пожеланием: счастливого вам пути, капитан, приличного пути!


– Какой стыд, какой срам. – Сеньора Леонор видит внизу под собой зеленую простыню, сеньора Леонор видит густые тучи, снежные пики Кордильер, песчаные пляжи, море. – Все икитосские девки в аэропорту и ревмя ревут, обнимают тебя. Этот город и напоследок припас мне подарочек. До сих пор все лицо горит. Надеюсь, никогда в жизни не увижу больше никого из Икитоса. Ой, смотри-ка, снижаемся.


– Прошу прощения, что опять беспокою вас, сеньорита. – Капитан Пантоха берет такси до пансиона, капитан Пантоха отдает выгладить форму, является в Управление Административной, Интендантской и другими службами Сухопутных войск, просиживает в приемной три часа, наклоняется. – Вы уверены, что мне следует ждать дальше? Меня вызвали к шести, а теперь уже девять. Нет ли тут ошибки?

– Никакой ошибки, капитан. – Сеньорита на минуту перестает полировать ногти. – Они там совещаются, а вам велели ждать. Потерпите немного, скоро вызовут. Может, дать вам еще один фотороман Корин Тельадо?

– Нет, спасибо. – Капитан Пантоха листает все журналы подряд, читает все подряд газеты, тысячу раз смотрит на часы, его бросает в жар, в холод, знобит, хочется есть, пить. – По правде говоря, что-то не читается, нервничаю немного.

– Конечно, а как же иначе, – строит глазки сеньорита. – Решается ваше будущее. Надеюсь, наказание не будет суровым, капитан.

– Спасибо, но дело не только в этом. – Капитан Пантоха краснеет, капитан Пантоха вспоминает праздник, на котором он познакомился с Почитой, как ухаживал за ней, как в день свадьбы товарищи чествовали их. – Я думаю о жене и дочке. Наверное, они уже приехали из Чиклайо. Я так давно их не видел.


– Так точно, мой полковник. – Лейтенант Сантана прочесывает сельву, лейтенант Сантана доходит до Индианы, теряет дар речи, связывается по телефону с начальством. – Уже несколько дней как умер и разлагается. Смотреть страшно, волосы дыбом встают. Оставить, пусть его заберут фанатики? Или похоронить на этом самом месте? Перевозить его никуда нельзя, дня два или три он тут, вонь такая – тошнит.


– А вы не дадите мне еще один автограф? – Сеньорита протягивает ему тетрадку в кожаном переплете, ручку, сеньорита улыбается ему с обожанием. – Совсем забыла про двоюродную сестру Чаро, она тоже собирает знаменитостей.

– С большим удовольствием, раз я уже дал три, почему не дать четвертый. – Капитан Пантоха пишет «Чаро – с уважением и наилучшими пожеланиями» и расписывается. – Но, уверяю, вы ошибаетесь, я вовсе не знаменитость. Давать автографы – дело певцов.

– Вы знаменитее любого артиста, такими делами ворочали, ха-ха. – Сеньорита вынимает губную помаду, сеньорита красит губы, глядясь в настольное стекло, как в зеркало. – Кто бы мог подумать – с виду такой серьезный.

– Можно позвонить по вашему телефону? – Капитан Пантоха еще раз смотрит на часы, капитан Пантоха идет к окну, видит уличные фонари, смотрит, как сгущаются сумерки, представляет, как сыро на улице. – Хочу позвонить в пансион.

– Давайте номер, я наберу. – Сеньорита нажимает кнопочку, сеньорита крутит диск. – Кого позвать? Сеньору Леонор?

– Это я, мамуля. – Капитан Пантоха берет трубку, капитан Пантоха говорит очень тихо, искоса поглядывает на сеньориту. – Нет, еще не приняли. Поча с малышкой приехали? Ну, как девочка?


– Правда, что солдаты прикладами расчищали путь к кресту? – Печуга орудует в Вифлееме, в Нанае, Пичуга открывает собственное заведение на шоссе в Сан-Хуан, у нее нет отбоя от клиентов, дело процветает, счет в банке растет. – И что крест рубили топором? А потом брата Франсиско вместе с крестом выбросили в реку на съедение пираньям? Ну расскажи, Стомордый, что видел, хватит молиться.


– Алло, Панта? – Поча играет голосом, как кафешантанная певица, Поча счастливо улыбается, смотрит на свекровь, на заваленную игрушками крошку Гладис. – Милый, как ты? Ой, сеньора Леонор, я так волнуюсь, прямо не знаю, что сказать ему. Гладис тут, рядом со мной. Она такая лапочка, Панта, вот увидишь. С каждым днем все больше на тебя похожа, Панта.

– Как ты, Поча, дорогая. – Панта чувствует, что сердце у него забилось, Панта думает: я ее люблю, она моя жена, мы больше не будем разлучаться. – Целую малышку и тебя очень крепко. С ума сойти, как хочу вас видеть. Прости, никак не мог приехать в аэропорт.

– Я знаю, что ты в министерстве, мама мне объяснила. – Почита воркует, Почита роняет слезы, обменивается заговорщическими улыбками с сеньорой Леонор. – Раз не приехал, значит, не мог, глупыш. Что тебе сказали, дорогой, что они с тобой сделают?

– Не знаю, посмотрим, сам жду не дождусь. – Панта видит, как за окнами движутся тени, Панта теряет терпение, пугается. – Как только закончу, примчусь. Ну все, Поча, кончаю, дверь открывается.


– Входите, капитан Пантоха. – Полковник Лопес Лопес не подает ему руки, не здоровается, поворачивается к нему спиной, говорит приказным тоном.

– Добрый вечер, мой полковник. – Капитан Пантоха входит, капитан Пантоха кусает губы, щелкает каблуками, здоровается. – Добрый вечер, мой генерал. Добрый вечер, мой генерал.

– Мы думали, вы мухи не обидите, а вы оказались таким пройдохой. – Тигр Кольасос качает головой за клубами табачного дыма. – Знаете, почему вам пришлось так долго ждать? Сейчас объясним. Как вы думаете, кто только что вышел через эту дверь? Расскажите ему, полковник.

– Министр обороны и начальник Генерального штаба, – полковник Лопес Лопес взглядом мечет молнии.


– Невозможно было переправить останки в Икитос, он уже разлагался, Сантана и его люди могли заразиться трупным ядом. – Полковник Максимо Давила визирует докладную, полковник Максимо Давила отправляется в Икитос на моторке, идет к генералу Скавино, на обратном пути в гарнизон покупает молочного поросенка. – К тому же эти сумасшедшие последовали бы за нами, похороны могли вылиться черт те во что. Я думаю, это был самый разумный выход. А как вы считаете, мой генерал?


– Догадываетесь, зачем они приходили? – Генерал Викториа ворчит, генерал Викториа растворяет в стакане таблетку, пьет, морщится. – Вынесли порицание за скандал в Икитосе.

– Выговаривали нам, как новобранцам, капитан, отчитывали, невзирая на наши седины. – Тигр Кольасос теребит ус, Тигр Кольасос прикуривает от окурка новую сигарету. – И не впервые мы имеем честь принимать этих господ. Сколько раз они побеспокоились прийти отодрать нас за уши, полковник?

– Четырежды министр обороны и начальник Генерального штаба почтили нас своим визитом. – Полковник Лопес Лопес вытряхивает окурки из пепельницы в мусорную корзину.

– И всякий раз приносит нам в подарок кипу газет, капитан. – Генерал Викториа прочищает голубым платком уши, нос. – Где, разумеется, расписаны ваши художества.

– В настоящий момент капитан Пантоха – один из самых популярных людей Перу. – Тигр Кольасос берет газетную вырезку, Тигр Кольасос показывает заголовок:

– «Армейский капитан восхваляет проституцию», «Воинские почести лоретанской шлюхе». – Где, вы думаете, был напечатан этот фельетончик? В Тумбесе, ну как вам нравится?

– Без сомнения, за всю историю страны это единственная речь, которую читали с таким вниманием. – Генерал Викториа ворошит, тасует, разбрасывает по столу газеты. – Люди декламируют ее наизусть целыми абзацами, она стала темой анекдотов. А вы известны теперь даже за границей.


– Наконец-то, наконец-то с двумя страшными кошмарами Амазонии покончено раз и навсегда. – Генерал Скавино расстегивает штаны. – Пантоху прикончили, пророк помер сам, Роту добрых услуг рассеяли в прах, Братство рассыпается. И снова этот край станет спокойным, как в старые добрые времена. Ну-ка, Лохмушка, давай, я заслужил награду.


– Я очень сожалею, что своей инициативой причинил неприятности начальству, мой генерал. – У капитана Пантохи мускул не дрогнул, капитан Пантоха стоит не дышит, смотрит не мигая на фотографию Президента Республики. – У меня не было дурного намерения, наоборот. Просто я неверно рассчитал все «за» и «против». Признаю свою вину. И готов понести любое наказание.

– Хуже всего, что нет достойного наказания за ту чудовищную нелепость, которую вам взбрело в голову выкинуть в Икитосе. – Тигр Кольасос скрещивает руки на груди. – Вы причинили такой вред армии, что даже расстреляй мы вас, и то не смыть позора.

– Чем больше я, Пантоха, ломаю голову над этим делом, тем меньше понимаю. – Генерал Викториа опирается головою на руки, генерал Викториа смотрит на него лукаво, с удивлением, завистью, подозрением. – Скажите откровенно, как на духу. Почему вы пошли на такую глупость? Обезумели от горя, потеряв любовницу?

– Клянусь Богом, мои чувства к этой рабочей единице абсолютно не повлияли на решение, мой генерал. – Капитан Пантоха стоит вытянувшись, капитан Пантоха, не двигая губами, считает: шесть, восемь, двенадцать – ордена на мундире Президента. – В своем рапорте я написал чистую правду: я поступал так, думая о благе армии.

– Поэтому, воздавая воинские почести проститутке, величал ее героиней, благодарил за то, что она не жалела тела для солдат. – Тигр Кольасос выбрасывает клубы дыма, Тигр Кольасос кашляет, с ненавистью смотрит на сигарету, шепчет: сам себя убиваю. – Ты, приятель, служишь нам дурную службу. Еще что-нибудь в этом духе, и опозоришь нас на веки вечные.


– Поспешил я в отставку, надо было дать последний бой. – Отец Бельтран откидывается в гамаке, отец Бельтран смотрит на небо, вздыхает. – Признаюсь тебе, я скучаю по лагерной жизни, по караулам, по нашивкам. Все эти месяцы мне каждую ночь снятся шпаги и сигнальный рожок. Пытаюсь снова вернуть мундир, и, кажется, дело идет на лад. Не забудь таблеточки, Лохмушка.


– Мои сотрудницы были так потрясены смертью этой рабочей единицы. – Капитан Пантоха чуть косит взглядом, капитан Пантоха видит карту Перу, а на ней– большое зеленое пятно сельвы. – И я решил поднять их боевой дух, подбодрить ради будущего. Я и подумать не мог, что Рота добрых услуг будет распущена. Особенно теперь, когда она на таком подъеме.

– Вы бы лучше подумали, что эта Рота может существовать только в обстановке строгой секретности! – Генерал Викториа ходит по кабинету, генерал Викториа зевает, скребет затылок, слушает бой часов, говорит: «Как поздно-то». – Вас предупреждали тысячу раз, что главное условие вашей работы – секретность.

– О существовании и назначении Роты в Икитосе знал каждый, и давно. – Капитан Пантоха стоит: каблуки вместе, руки по швам, капитан Пантоха, не поворачивая головы, пытается найти на карте Икитос, думает: наверное, вон та черная точка. – Вопреки моим стараниям. Уверяю вас, я принял все меры, чтобы этого не случилось. Но в таком маленьком городке это невозможно, через несколько месяцев все вышло наружу.

– Разве это причина, чтобы обывательские слухи превращать в каноническую истину? – Полковник Лопес Лопес открывает дверь, полковник Лопес Лопес жестом показывает: можете уходить, Анита, я сам запру. – Если вам захотелось произнести речь, могли произнести ее от собственного имени и в штатском платье.


– Значит, все о нем скучают? Я тоже, мы были большими друзьями, вот, бедняга, мерзнет, наверное, там, в Лиме. – Лейтенант Бакакорсо ложится на спину. – Хорошо еще, из армии не выгнали, он бы не вынес такого. Ну-ка, руку на бедро, голову назад и давай, Кока.


– Ошибся при расчете последствий, мой полковник. – Капитан Пантоха не поворачивает головы, капитан Пантоха не косит глазом, думает: как теперь все это далеко. – Меня мучила мысль, как бы не расклеились дела в Роте после Науты. К тому же с каждым разом все труднее становилось набирать рабочие единицы, во всяком случае высококачественные. Я хотел удержать их, оживить их веру в любовь к учреждению. Очень сожалею, что так ошибся при расчетах.

– Ваша ошибка стоила нам целой недели неприятностей и бессонных ночей. – Тигр Кольасос закуривает новую сигарету, Тигр Кольасос затягивается, выпускает дым через рот и нос, волосы у него взъерошены, глаза покраснели, налились усталостью. – Правда, что вы лично опробовали всех кандидаток в Роту добрых услуг?

– Это входило в экзамен по специальности, мой генерал. – Капитан Пантоха краснеет, капитан Пантоха немеет, путается, заикается, впивается ногтями в ладонь, прикусывает язык. – Проверка способностей. Не во всем можно доверяться сотрудникам. Были случаи подкупа, да и пристрастия.

– Не понимаю, как вы не допрыгались до чахотки. – Тигр Кольасос сдерживает смех, смеется, становится серьезным, опять смеется, смеется до слез. – До сих пор не пойму, кто вы – наивный до глупости или отпетый циник.


– Рота добрых услуг пошла ко дну, Братство – тоже, некого теперь защищать, и ни у кого не выудишь и гроша. – Синчи хлопает себя по животу, Синчи наклоняется, распрямляется, щелкает языком. – Всеобщий заговор, хотят, чтобы я умер с голоду. Вот почему я не ответил тебе, а вовсе не потому, что ты мне не нравишься, дорогая Пенелопа.


– Итак, покончим же наконец, – ударяет ладонью по столу генерал Викториа. – Правда, что вы не хотите подавать в отставку?

– Решительно, мой генерал, – снова преисполняется энергией капитан Пантоха. – Армия – моя жизнь.

– Мы предоставим вам возможность уйти спокойно, – генерал Викториа открывает папочку, генерал Викториа дает капитану Пантохе страницу с машинописным текстом, ждет, пока тот прочитает, прячет ее обратно. – А ведь могли бы передать ваше дело на рассмотрение дисциплинарного совета, приговор можете себе представить: разжалуют и с позором выгонят.

– Но мы решили не делать этого, потому что сыты по горло скандалом и потому что принимаем во внимание ваши прежние заслуги. – Тигр Кольасос дымит, Тигр Кольасос кашляет, идет к окну, открывает его, сплевывает на улицу. – Хотите остаться в армии – пожалуйста. Но учтите, при наличии этого документа в вашем послужном списке долгонько придется ждать новых нашивок.

– Я сделаю все, чтобы реабилитироваться, мой генерал. – У капитана Пантохи веселеет голос, веселеет на сердце, оживает взгляд. – Нет наказания страшнее мысли, что ты причинил невольный ущерб армии.

– Ну хорошо, и никогда больше не надрывайтесь так, не лезьте куда не надо. – Генерал Викториа смотрит на часы, генерал Викториа говорит: «Десять, я пошел». – Мы дадим вам назначение подальше от Икитоса.

– Отправляйтесь завтра же утром и по меньшей мере год никуда оттуда не выезжайте, даже на сутки. – Тигр Кольасос надевает френч, Тигр Кольасос затягивает узел галстука, приглаживает волосы. – Если хотите остаться в армии, надо, чтоб люди забыли о существовании знаменитого капитана Пантохи. А потом, когда забудут, посмотрим.


– Ручки связаны вот так, ножки – вот так, головка склонилась вот так, на грудку. – Лейтенант Сантана задыхается, лейтенант Сантана подходит, укладывает, раздевается, примеривается. – А теперь закрой глаза и притворись мертвой, Пичуга. Вот так. Ах ты, моя бедняжечка, ах ты, моя распятенькая, моя «сестричка», курочка моя.


– В гарнизоне Помата нужен интендант. – Полковник Лопес Лопес задвигает шторы, полковник Лопес Лопес запирает шкафы, приводит в порядок письменные столы, берет чемоданчик. – Вместо реки Амазонки у вас там будет озеро Титикака. А вместо тропической жары – холод горных вершин. – Генерал Викториа открывает дверь и пропускает остальных.

– А взамен рабочих единиц – маленькие ламы и викуньи. – Тигр Кольасос надевает головной убор, Тигр Кольасос гасит свет, протягивает руку. – Да, странное вы насекомое, Пантоха. Можете идти.


– Брррр, ну и холодина. – Почита передергивается. – Где же спички, где эта проклятая свечка, какой ужас жить без электричества. Панта, просыпайся, уже пять. Ты просто ненормальный, не понимаю, зачем тебе самому ходить смотреть, как завтракают солдаты. Такую рань, окоченеть можно от холода. Вот дурак, опять ты меня оцарапал своей рабыней, почему ты не снимаешь ее на ночь? Говорю тебе, уже пять. Просыпайся, Панта.

1

Жан Поль Сартр (1905–1980) – французский писатель, драматург, философ-экзистенциалист. Пьеса Сартра «Кин» написана в 1954 году.

(обратно)

2

Один из районов Лимы.

(обратно)

3

Большой город на севере Перу.

(обратно)

4

Соль – денежная единица Перу. Один соль равен ста сентаво.

(обратно)

5

Аристократический район в северной части Лимы.

(обратно)

6

Леонсио Прадо – герой Тихоокеанской войны 1879–1884 годов, офицер перуанской армии, сын президента Перу Мариано Игнасио Прадо. Раненный в ногу, Леонсио Прадо попал в плен к чилийцам и, очнувшись на больничной кровати, сразу же приказал себя расстрелять. В знак преклонения перед мужеством пленного ему было позволено самому отдать солдатам приказ о расстреле, что он и сделал.

(обратно)

7

Чили и Эквадор – северный и южный соседи Перу. После Войны за независимость Перу имело с этими государствами несколько вооруженных конфликтов, причиной которых были спорные территории. В результате Тихоокеанской войны 1879–1884 годов (когда Перу в союзе с Боливией потерпело поражение от Чили) перуанские департаменты Арика и Такна были отданы под управление Чили с условием последующего проведения плебисцита о судьбе этих территорий. В 1929 году Такна была возвращена Перу, Арика закреплена за Чили. После победы над Эквадором в войне 1941–1942 годов к Перу отошла большая часть спорной территории в бассейне Амазонки. Судьба отдельных территорий до сих пор остается предметом разногласий между этими странами.

(обратно)

8

Порт Этен (Пуэрто-Этен) – маленький город-порт рядом с Чиклайо.

(обратно)

9

В южном полушарии апрель соответствует нашему октябрю.

(обратно)

10

Район в Лиме для жителей со скромным достатком.

(обратно)

11

Уатика – район злачных мест в Лиме.

(обратно)

12

Манко Капак (Великий Инка) – верховный правитель государства инков на территории современного Перу в XVI веке, поднявший восстание против испанских завоевателей. Погиб в 1545 году. Манко Капак почитался как божество, считался первым инкой, сыном Солнца и Луны.

(обратно)

13

Альфонсо Угарте – герой Тихоокеанской войны 1864–1866 годов.

(обратно)

14

Франсиско Бологнеси – артиллерийский генерал, отразил атаку испанской эскадры на город Кальяо в ходе Тихоокеанской войны 1864–1866 годов.

(обратно)

15

Св. Франциск Сальский (1567–1622) – церковнослужитель и богослов, родом из Савойи, создатель монашеского ордена салезианок.

(обратно)

16

Арика и Тарапака – города, отошедшие к Чили в результате войны 1879–1884 годов.

(обратно)

17

Поль Низан (1905–1940) – французский писатель и эссеист, друг Ж. П. Сартра. Автор романов «Троянский конь» (1935), «Конспирация» (1935). Эпиграф для второй части взят из эссе Низана «Аден Араби» (1932).

(обратно)

18

Чоррильос – район Лимы.

(обратно)

19

Война за независимость – освободительная война против испанского владычества, которую в 1810–1826 годах вели испанские колонии в Латинской Америке. В результате побед Симона Боливара и Хосе де Сан-Мартина все испанские колонии, кроме Кубы и Пуэрто-Рико, получили независимость и стали развиваться как отдельные страны.

(обратно)

20

Война с Чили – имеется в виду Тихоокеанская война 1879–1884 годов

(обратно)

21

…для участия в параде 28 Июля. – 28 Июля – День Отечества, национальный праздник Перу. В 1821 году в этот день Сан-Мартин, вступивший в Лиму, торжественно провозгласил независимость Перу.

(обратно)

22

Сан-Мартин, Хосе де (1778–1850) – аргентинский генерал, один из руководителей Войны за независимость. Одержав ряд побед над испанскими войсками, освободил Чили и Перу. Провозгласил независимость Перу, в 1821–1822 годах возглавлял перуанское правительство. В 1822 году, после Гуаякильского свидания с Симоном Боливаром, добровольно отошел от военной и политической деятельности и эмигрировал во Францию.

(обратно)

23

Франсиско Писарро (1470–1541) – знаменитый испанский конкистадор. Участвовал в завоевании Панамы и Перу, разграбил и уничтожил государство инков, основал город Лиму. Погиб в борьбе с другими конкистадорами.

(обратно)

24

Трухильо – большой город-порт на Тихоокеанском побережье Перу.

(обратно)

25

Язык кечуа – язык индейского народа кечуа, до испанской колонизации был официальным языком государства инков. Сейчас на кечуа говорит около 10 миллионов человек.

(обратно)

26

Никаких затруднений (фр.)

(обратно)

27

Целый рабочий день(англ.)

(обратно)

28

Маринера – перуанский народный танец.

(обратно)

29

В общих чертах(лат.)

(обратно)

30

Без вознаграждения (лат.)

(обратно)

31

Мексиканская порода собак, взрослые особи достигают 1–2 кг.

(обратно)

Оглавление

  • Город и псы
  •   1
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   2
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   Эпилог
  •   Комментарии
  • Капитан Панталеон и Рота добрых услуг
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  • *** Примечания ***